Анри Шарьер ВА-БАНК
ПЕРВЫЕ ШАГИ К СВОБОДЕ
— Счастья тебе, француз! Ты свободен. Адиос! — Офицер из охраны каторжного поселения Эль-Дорадо махнул мне рукой, развернулся и пошел восвояси. Так я освободился от своих цепей, в которые был закован эти тринадцать лет.
Я взял под руку Пиколино, и мы сделали несколько шагов по тропинке в сторону селения Эль-Дорадо. Сегодня, 18 августа 1971 года, сидя в старом испанском доме, я отчетливо вижу, слышу, осязаю все, что происходило в тот момент, голос того офицера звучит в моих ушах — четкий и громкий, мускулы мои совершают те же движения, что и 27 лег назад — я поворачиваю голову.
Полночь. Там, снаружи, темная ночь. Нет, не так. Для меня, меня одного, светит солнце. Десять утра. Я смотрю на его плечи, зад — самое захватывающее зрелище, какое я только видел в жизни, — зад моего тюремщика, он удаляется все дальше и дальше. Конец бдениям, подглядыванию, шпионству, которые повторялись изо дня в день, из минуты в минуту и ни на миг не прекращались за последние тринадцать лет.
Последний взгляд на реку, на тюрьму на острове, венесуэльское каторжное поселение, прощальный взгляд на потаенное прошлое, длившееся тринадцать лет, в течение которых я был растоптан, унижен и оскорблен бесчисленное количество раз.
Картинки прошлого, словно кадры кинопленки, возникли из тумана, стелющегося по поверхности воды, чтобы показать мне путь, пройденный мною за эти годы, как на огромном экране. Я отказался смотреть этот фильм. Взяв Пиколино за руку, я повернулся к картинкам задом и увлек его по тропе, стараясь как можно быстрее освободиться от прошлого.
Свобода? Но где? На самом краю света, на затерянном плато, в маленьком поселении в глуши девственных лесов.
Это юго-восточный угол Венесуэлы, вблизи границы с Бразилией, огромное зеленое море с водопадами и бурными потоками, низвергающимися с гор, океан с редкими островками селений, где жизнь замерла с библейских времен; домики, сгрудившиеся вокруг часовни, где ни разу не слышали проповеди о любви к ближнему. Когда эти жители льнули друг к другу, обменивались чем-то, то удивлялись, зачем это их соседи отправились куда-то далеко. Эти люди жили просто и наивно, точно так же, как и их предки столетия назад, свободные от уз цивилизации.
Дойдя до края плато, где начинался поселок Эль-Дорадо, мы остановились, а потом медленно, очень медленно двинулись снова. Я слышал, как тяжело дышал Пиколино. да и сам глубоко вдыхал воздух и осторожно выдыхал, будто боялся, что проживу эти счастливые минуты — первые минуты свободы — слишком быстро.
Широкое плато открылось перед нами — справа и слева чистенькие домики, окруженные зеленью и цветниками. Мы увидели детей. Они подошли к нам, дружелюбно оглядели нас, но не проронили ни слова. Кажется, они понимали, в каком мы сейчас состоянии.
На фасаде первого дома висела маленькая деревянная табличка, перед ним сидела толстая женщина и продавала кофе и арепас, кукурузные печенья.
— Доброе утро, госпожа.
— Buenos dias, hombres..
— Два кофе, пожалуйста.
— Si senores.. — И тучное добродушное создание одарило нас двумя чашками ароматного напитка. Мы выпили его стоя, потому что стульев не было.
— Сколько я вам должен?
— Ничего.
— Как это?
— Мне просто приятно подать вам первый ваш кофе на свободе.
— Спасибо, а где здесь автобус?
— Сегодня выходной, автобус не ходит, но в одиннадцать будет грузовик.
— В самом деле? Спасибо.
Светлокожая черноглазая девушка вышла к нам.
— Входите, садитесь, пожалуйста! — И одарила очаровательной улыбкой.
Мы вошли и разделили кров с дюжиной мужчин, пивших ром.
— Что это твой друг вывалил язык? — спросил один из них.
— Он больной.
— Мы можем ему чем-нибудь помочь?
— Нет, он парализован. Ему надо в госпиталь.
— А кто его кормит?
— Я.
— Он твой брат?
— Друг.
— А деньги у тебя есть, француз?
— Маловато. А как вы узнали, что я француз?
— Здесь все всё узнают быстро. Мы знали, что тебя должны были отпустить вчера, и что ты бежал с острова Дьявола, и что французская полиция искала тебя, чтобы упрятать обратно. Они так и не нашли тебя, хотя заходили сюда, ведь они не могут приказывать в этой стране. Только мы здесь можем присмотреть за тобой.
— Как это?
— А так.
— Что вы имеете в виду?
— На-ка, выпей стаканчик и другу дай.
Подошла женщина лет тридцати, почти черная. Спросила, не женат ли я. «Да, во Франции». — «Живы ли родители?» — «Да, отец».
— Он, наверное, обрадуется, узнав, что ты в Венесуэле?
— Верно.
Потом заговорил худой высокий старик, у него были большие выразительные глаза очень добрые.
— Я попытаюсь объяснить, что значит «присмотреть за тобой». Каким бы запачканным человек ни был, он, если за ним приглядеть, может исправиться. Надо только помогать. Вот почему мы присматривали за тобой в Венесуэле. Мы любим людей и верим в них, с Божьей помощью
— За что, как вы думаете, я сидел на Дьяволе? Наверняка за что-то очень тяжелое, скажете. За убийство там или что-то такое. На самом деле все не так просто.
— Сколько же ты схлопотал?
— Пожизненную каторгу.
— Это все равно, что «вышка». А сколько отсидел?
— Тринадцать. Теперь свободен.
— Забудь все это, hombre. Забудь как можно скорее все свои мучения во французских тюрьмах и здесь, в Эль-Дорадо. Если будешь постоянно вспоминать об этом, в тебе проснется ненависть, начнешь болеть… Только забвение поможет тебе в жизни. Женись поскорее. Женщины в этих краях горячие, сразу дадут тебе и любовь, и детей, и ты забудешь все.
Прибыла попутка. Я поблагодарил этих добрых людей и вышел, ведя Пиколино за руку. В кузове уже сидело человек десять пассажиров. Они уступили нам лучшие места, сразу за водителем.
Пока мы тряслись по ухабистой разбитой дороге, я размышлял о странном венесуэльском характере. Ни у рыбаков залива Пария, ни у солдат из Эль-Дорадо, ни у работяги, разговаривавшего со мной, — ни у кого из них не было образования. Они вряд ли умели читать и писать. Как же они постигли столь трудный смысл христианской морали — прощать людей, нарушивших закон? Как находят единственно верные слова для утешения и поддержки? Как получается, что начальники лагеря в Эль-Дорадо — два офицера и губернатор, образованные люди — выражают те же мысли, что и простой народ: мысли о том, что надо дать каждому шанс поправить жизнь и осмыслить прошлое? Это не могло прийти из Европы, венесуэльцы могли взять это только от индейцев…
И вот мы в Эль-Кальяо. Большей сквер, музыка. Да ведь сегодня 5 июня, национальный праздник. Люди разодеты в самое красивое — толпа в тропиках всегда пестрит белым, желтым, черным, а уж индейцев — их видно сразу. Мы с Пиколино и еще несколько пассажиров вышли. Одна из девушек подошла ко мне.
— Платить не надо, водитель желает вам счастья.
И машина уехала. Я стоял с узелком в одной руке, держа Пиколино другой за его двупалую ладонь, и думал, что делать дальше. У меня было с собой несколько фунтов стерлингов, оставшихся от Вест-Индии, и несколько сотен боливаров, выигранных в тюрьме, а также необработанные алмазы, найденные среди помидорных грядок в садике, который я обустраивал.
Девушка, которая сказала нам, что можно не платить, спросила, куда мы направляемся, и я ответил, что мое заветное желание — найти маленький тихий пансион, чтобы там все обдумать и оглядеться в этой новой для нас жизни.
— Пойдемте ко мне, там и оглядитесь.
Мы вместе пересекли сквер и вышли на грунтовку, вдоль которой стояли низенькие домики из обожженной глины, крыши которых были покрыты жестью. У одного из них остановились.
— Входите, дом ваш, — сказала девушка. Ей должно было быть около восемнадцати.
Мы вошли первыми. Чистая комнатка с земляным полом, круглый стол, несколько стульев и мужчина лет сорока, среднего роста, с густыми черными волосами, с тем же цветом кожи, что и у девушки. И три девушки лет по четырнадцать — шестнадцать.
— Мой отец и сестры, — представила их девушка. — А это иностранцы. Они из тюрьмы Эль-Дорадо, не знают, куда податься. Примите их, прошу вас.
— Заходите, — сказал отец и повторил за девушкой. — Этот дом ваш, садитесь за стол. Голодны? Кофе или ром будете?
Отказываться было неудобно, и я попросил кофе. Дом оказался чистеньким, но по обстановке было видно, что хозяева бедны, как церковные крысы.
— Мария, что привела вас, — старшая. Она заняла место матери, которая бросила нас пять лет назад, уехала с золотодобытчиком. Лучше, если я сам скажу вам об этом первый, чем вы услышите от кого-нибудь.
Мария принесла кофе. Она села напротив меня, рядом с отцом, и теперь я мог рассмотреть ее внимательнее. Три сестры встали за ее спиной. Они тоже меня рассматривали. Мария была настоящее дитя тропиков. Вьющиеся черные волосы, разделенные на пробор посередине, спадали до плеч. Хотя чаще всего степень индейской крови определяется по цвету кожи, тонкие черты ее лица не несли следа явной монголоидной примеси. У нее были большие миндалевидные глаза, очень чувственный рот, блестящие зубы, розовый язык. Белая с цветами открытая блузка не скрывала плеч и части груди, а бюст хорошо угадывался под легкой тканью. Эта блузка, черная юбка и босоножки — все, что она надела по случаю нашего прихода, — видимо, были самые ее дорогие вещи. Губы она подкрасила алой помадой, а две прочерченные черной тушью линии как бы продолжали разрез и без того широко расставленных глаз.
— Это Эсмеральда[1], — представила она младшую сестру. — Мы зовем ее так за ее зеленые глаза. Это — Кончита, а это — Розита, она сама как розочка. У нее самая светлая кожа из нас, и поэтому она всегда смущается. Вот и вся семья. Отца зовут Хосе. Все мы живем как один человек, и сердца у нас бьются одинаково. А вас как зовут?
— Энрике (так по-испански звучит мое имя):
— Вы долго пробыли в тюрьме?
— Тринадцать лет.
— Бедняга. Сильно страдали?
— Да, было дело.
— Папа, как ты думаешь, чем бы Энрике мог здесь заняться?
— Не знаю. Вы смыслите в торговле?
— Нет.
— Ну, тогда вам надо пойти на золотую шахту. Там всегда есть работа.
— А вы сами, Хосе, чем занимаетесь?
— Я? Ничем. Я не работаю. Они слишком мало платят.
Да… Они были бедняками, но, однако, могли позволить себе хорошо одеться. Я не мог выспрашивать у Хосе, откуда он берет деньги. Может быть, — он их крал? «Подожди, и сам увидишь», — сказал я себе.
— Энрике, вы будете спать здесь, — сказала Мария. — В этой комнате обычно спал брат отца. Он ушел от нас, можете занять его место. Мы присмотрим за больным, когда вы пойдете работать. Не благодарите, комната все равно пустует.
Я не знал, что и сказать, и отдал им свой узелок. Мария поднялась, за ней вышли сестры. Она сказала неправду: комната была жилой, они забрали из нее свои вещи. Но я сделал вид, что не заметил этого. Для начала неплохо в условиях тропиков: два отличных шерстяных гамака, большое окно с заслонками, без стекол и вид на банановые кусты.
Развалившись в гамаке, я с трудом переваривал все, что случилось за последние часы. Как просто и удачно прошел этот первый день свободы! Слишком удачно! У меня была своя комната, четыре хорошеньких девушки присматривали за Пиколино. Но почему я даю другим право водить себя за руку, как ребенок? Да, я находился на краю света. Но главная причина того, что со мной обращаются т а к, в другом — я настолько долго был заключенным, что повиновение стало для меня естественным. Но теперь-то я свободен и вправе принимать собственные решения. Но пока что повиновался — как птичка, которая не знает, когда перед ней открывается дверца клетки, что это путь к свободе. Всему этому мне надо было заново учиться.
Я отправился спать, стараясь не думать о прошлом, как советовал мне тот старик в Эль-Дорадо. Одно меня томило — это доброта людей, какая-то странная, почти нереальная…
Я завтракал яичницей из двух яиц, жареными бананами с маргарином и черным хлебом. Мария была в спальне — умывала Пиколино. В дверях появился мужчина с мачете на поясе.
— Gentes de paz («Мир людям»)! — Таков был их способ выражения миролюбия.
— Чего тебе? — спросил Хосе, который завтракал со мной.
— Начальник полиции желает видеть мужчин из Кайенны.
— Ты не называй их так. Зови по именам.
— О' кей, Хосе, как их зовут?
— Энрике и Пиколино.
— Сеньор Энрике, пойдемте со мной. Я полицейский, меня послал начальник.
— Что вам от него надо? — набросилась на него Мария, выйдя из спальни. — Я тоже пойду, погодите, сейчас оденусь.
Через несколько минут она была готова. На улице Мария взяла меня за руку. Я удивленно глянул на нее и она улыбнулась.
Вскоре мы подошли к небольшому административному зданию. Здесь толпились полицейские — все в униформе, с мачете на поясах. В комнате, уставленной винтовками, сидел чернокожий человек в фуражке с золотым околышем.
— Вы француз?
— Да.
— А другой?
— Он болен, — ответила за меня Мария.
— Я начальник полиции. Если вам нужна помощь, обращайтесь ко мне, меня зовут Альфонсо. — И он протянул мне руку.
— Спасибо, меня зовут Энрике.
— Энрике, шеф администрации хочет вас видеть. А ты, Мария, подожди, — добавил он, видя, что девушка толкнулась было за мной. Я прошел в следующую комнату.
— Доброе утро, француз. Я шеф местной администрации. Садитесь. Раз вы остановились здесь, в Эль-Кальяо, я послал за вами, ведь должен же знать вас тот, кто несет здесь ответственность за все.
Он спросил меня, чем я собираюсь заниматься, где буду работать. И добавил неожиданно:
— Если что случится, приходите ко мне, я помогу вам заработать на жизнь, которую вы заслуживаете.
— Спасибо вам большое.
— Тут одна вещь… Должен вас предупредить, что вы живете с честными, чистыми девушками, но их отец Хосе — настоящий разбойник. Будьте внимательны.
Мария ждала меня снаружи, в приемной, не шелохнувшись и не заговорив ни с кем. Она не была индианкой, несмотря на некоторую часть местной крови. Мы пошли домой другой дорогой, пройдя через поселок, и я все время держал ее руку в своей.
— Что шеф хотел от тебя? — спросила она, впервые обратившись ко мне на «ты».
— Ничего особенного. Предложил полагаться на него, если что. И еще сказал, что может помочь мне найти работу, выручить, если вдруг окажусь в дерьме.
— Энрике, тебе больше никто не нужен, у тебя есть ДРУГ.
— Спасибо, Мария.
Мы проходили мимо лавки с бижутерией и камешками, кажется, там была и другая женская мелочевка — кольца, бусы, серьги, брошки.
— Посмотри-ка.
— О, какая прелесть!
Я выбрал лучшие бусы с подходящими серьгами для нее и три нитки поменьше для сестер, отдав за эти вещицы 70 боливаров. Она тут же надела бусы и серьги. В ее черных глазах засверкали слезы радости. Она благодарила меня так горячо, как будто я купил ей настоящие бриллианты.
Мы пришли домой, и три девчонки запрыгали от восторга при виде этих безделиц. А я пошел к себе. Мне надо было подумать. Эта семья предложила мне кров и стол, но могу ли я принять это? У меня было маловато венесуэльских денег и еще меньше английских фунтов, имелись, правда, алмазы. Если собрать все вместе, можно продержаться месяца четыре и даже больше, ни о чем не беспокоясь и еще присматривая за Пиколино.
Девочки благоухали, как тропические цветы, были очень сексапильны и явно готовы отдать себя — легко, просто, бездумно. Я заметил, что Мария сегодня смотрела на меня почти влюбленно. Долго ли я смогу держать оборону? Лучше бы мне покинуть сей гостеприимный дом раньше, чем прорвутся наружу мои долго сдерживаемые чаяния и подавленные страданиями нормальные мужские желания.
К тому же мне было тридцать восемь, и, хотя выглядел я моложе, это не умаляло возраста. Марии не было и восемнадцати, а ее сестрам — еще меньше… Да, надо было уходить, а Пиколино оставить и за деньги нанять сиделку.
— Сеньор Хосе, мне бы хотелось поговорить с вами наедине. Может, выпьем по стаканчику рома в баре?
— Давай. Но не называй меня сеньором. Я стану называть тебя Энрике, а ты меня — просто Хосе. Пошли. Мария, мы ненадолго отлучимся в скверик.
— Энрике, сними рубашку. Та, что на тебе, уже грязная.
Я пошел в спальню и переоделся. Перед моим уходом Мария сказала:
— Не задерживайся, Энрике, а главное, не пей много. — И прежде чем я успел увернуться, поцеловала меня в щеку. Отец рассмеялся:
— Мария уже втюрилась в тебя! По дороге в бар я завел свою песню.
— Хосе, твоя семья приняла меня в первый день свободы, и я за это вам очень благодарен. Мы с тобой одного возраста, и я не хочу злоупотреблять твоим гостеприимством. Ты мужчина, и понимаешь, что мне трудно будет жить среди твоих дочек и не влюбиться в одну из них. Я ведь в два раза старше самой старшей из них и, кроме того, состою в законном браке во Франции. Так что пойдем, пропустим по паре рюмок, а потом ты покажешь мне какой-нибудь подходящий пансиончик. Денег у меня хватит.
— Френчи, ты настоящий мужчина, — сказал Хосе, глядя мне прямо в глаза. — Дай я крепко пожму тебе руку как брату за то, что ты мне все это сказал. В этой стране все не так, как в той стране, откуда ты пришел. Здесь никто не женится по закону. Тебе кто-то нравится, ты влюбляешься, а если появляется ребенок, вы съезжаетесь. Здесь люди сходятся так же легко, как и расходятся. У нас жарко, и женщины такие же горячие, они постоянно мечтают о любви и телесных усладах. Девочки рано становятся женщинами. Мария — исключение, у нее еще никого не было, хотя ей скоро восемнадцать. Наверное, мораль в твоей стране строже, чем у нас, но в Европе много женщин с детьми, хотя и без мужей, и это очень печально. А тебе-то что делать?.. Когда еще было сказано — любите и имейте детей. Наши женщины чаще всего и не помнят, когда в первый раз отдались мужчине, в социальной жизни они не играют никакой роли. Они хотят только любить и быть любимыми — ничего больше. Они верят в тебя ровно столько, сколько длится их к тебе влечение. Когда оно иссякает, наступает иная история. Они становятся прекрасными матерями, готовыми пожертвовать всем ради ребенка, таскают его на себе даже во время работы. И хотя я вижу, как ты рвешься отсюда, прошу тебя, оставайся! Мне бы хотелось иметь в доме такого человека, как ты.
Прежде чем я ответил, мы подошли к бару. Одновременно это была и бакалейная лавка. С десяток выпивох сидело поодаль. Мы взяли немного коктейля «Куба либре» — ром с кока-колой. Несколько человек подошли пожать мне руку и пригласить выпить — и каждый раз Хосе представлял меня как своего друга, приехавшего к нему в дом погостить. Мы прилично поддали с его приятелями, Хосе хотел заплатить за всех, и мне стоило большого труда уговорить бармена не брать его деньги, а принять мои.
Вдруг кто-то дотронулся до моего плеча. Это была Мария. «Пошли, пора есть. И хватит пить, вы же обещали». Теперь она говорила мне «вы».
Хосе отвлек какой-то мужчина, она ничего ему не сказала, взяла меня за руку и вывела на улицу.
— А отец?
— Оставь его. Ему нельзя ничего говорить, когда он пьян, я никогда не забираю его из бара. Сам как-нибудь доберется.
— А меня ты почему забрала?
— Ты другое дело. Будь умницей, пошли, Энрике.
Ее глаза так блестели, и она сказала это так просто, что я покорно поплелся за ней домой.
— Ты заслужил поцелуй, — сказала она у порога и коснулась губами моей щеки, совсем близко от губ.
Хосе вернулся уже после того, как мы поели за круглым столом. Младшая сестра пошла кормить Пиколино, давая ему понемножку. Хосе сел. Он прилично набрался и говорил без обиняков.
— Энрике боится вас, девочки. Так боится, что хочет уйти. Я сказал ему, чтобы он оставался и что мои девочки достаточно взрослые, чтобы решать за себя.
Мария уставилась на меня в изумлении.
— Если он хочет идти, папа, пусть идет. Но не думаю, что там ему будет лучше, чем здесь. — И, повернувшись ко мне, заявила: — Энрике, не трусь. Если тебе нравится кто-то из нас, а кому-то из нас — ты, то почему надо убегать?
— Потому что он женат во Франции, — ответил за меня ее отец.
— Как давно вы видели в последний раз свою жену?
— Тринадцать лет назад.
— По нашим понятиям, если ты любишь мужчину, не обязательно выходить за него замуж. Если ты отдаешь себя мужчине, значит, ты любишь его. И ничего больше. Но вы правильно поступили, что рассказали отцу о браке, поскольку вы ничего не можете обещать нам, кроме любви.
И она попросила меня остаться с ними, не связываясь родственными узами. Они станут ухаживать за Пиколино, а я буду работать. Она также добавила, что я смогу что-то вносить в их семью, и это облегчит мою совесть. Согласен ли я?
У меня не было возможности как следует все обдумать. Все происходило так быстро и было так ново для меня после тринадцатилетнего заточения… И я сказал: «О'кей, Мария, отлично».
— Не сходить ли нам на золотую шахту после обеда — на предмет работы? Можно выйти в пять часов, когда солнце поменьше жарит. Она в полутора километрах от поселка.
— Конечно.
По движениям Пиколино и его мимике я понял, что он несказанно рад тому, что мы остаемся. Нежность и доброта девушек затопили его сердце теплом и радостью. И то, что я остаюсь, было для него очень важно.
Передо мной была длинная дорога, и остановки на ней должны быть как можно менее продолжительными — только чтобы поймать попутный ветер, и снова вперед, потому что имелась причина, из-за которой я боролся все эти тринадцать лет за свободу и должен был победить. Этой причиной была месть. Судебное разбирательство, лжесвидетели, полиция. У меня была зарубка в памяти. Было то, чего я не мог забыть никогда.
Я вышел прогуляться в сквер. Заметил магазинчик с именем «Просперо» на витрине. Это, должно быть, корсиканец. Или итальянец. Оказалось, что месье Просперо действительно корсиканец и хорошо говорил по-французски, он любезно согласился написать письмо представителю «Мокупиа», французской компании, разрабатывавшей золотые шахты Каратала. Кроме того, он предложил помочь мне деньгами. Я поблагодарил его за все и вышел.
— Что ты здесь делаешь, Папийон? Откуда свалился? С луны? На парашюте? Дай я тебя поцелую!
Здоровенный детина, загорелый дочерна, в невообразимой соломенной шляпе навалился на меня.
— Не узнаешь? — И он сдернул шляпу.
— Большой Шарло! Черт возьми. Тот самый Шарло, что «кинул» лавку на Пляс Клиши Гомон в Париже и другую на станции Батиньоль!
Мы обнялись как братья. Даже прослезились. Некоторое время с нежностью разглядывали друг друга.
— Далекий привет с Пляс Бланши, старикан. Но из какого ада ты сейчас выбрался? А одет как английский лорд, хорош, хорош… И лет-то тебе как будто меньше, чем мне.
— Я только что из Эль-Дорадо.
— И сколько же ты там отгрохал?
— Больше года.
— А почему не дал мне знать? Я бы тебя вытащил — написал бы бумагу, что беру тебя на поруки. Боже! Я слышал, там были какие-то заварухи, в этом Эль-Дорадо, но я и предположить не мог, что ты там, бродяга!
— Чудно, что мы встретились.
— Нет, Папи. Вся венесуэльская Гайана от Сьюдад-Боливара до Эль-Кальяо — вотчина отчаянных ребят… И поскольку это первая территория, которую ты увидел после выхода, неудивительно, что ты никого пока не встретил между заливом Пария и этими местами. Все прощелыги и сукины дети топчутся тут, кроме тех, кто хаживает иными дорожками, конечно.
— Где ты остановился?
— У одного славного парня по имени Хосе, у него четыре дочки.
— А, я знаю его, хороший парень, пират. Пойдем, заберем твои вещи, ты останешься у меня…
— Я не один. Со мной парализованный друг, я за ним ухаживаю.
— Это не имеет значения. В большом доме найдется место для всех. Есть негрита, чернокожая девушка, которая за ним присмотрит.
Разыскав ослика, чтобы перевезти на нем Пиколино, мы пошли к дому девушек. Расставаться было очень мучительно, и, только пообещав, что будем навещать друг друга, все успокоились. Покидая их, я испытывал жуткий стыд.
Два часа спустя мы с Пиколино уже были в «замке» Шарло, как он его называл. Он возвышался над долиной, которая простиралась от Каратала до Эль-Кальяо. Справа от этого девственного зеленого массива находилась золотая шахта Мокупиа… Дом Шарло был построен из стволов тропических деревьев — три спальни, столовая и кухня, два душа внутри и один снаружи, в садике. Все фрукты и овощи свои, курятник на 500 птиц, кролики, морские свинки, козы и свинья. Все это составляло гордость и счастье Шарло, настоящего спеца по домашнему хозяйству.
— Ну, как, Папи, нравится? Я уже семь лет здесь. Как я говорю обычно, Эль-Кальяо далеко и от Монмартра, и от всех каторг. Что скажешь, бродяга?
— Не знаю, Шарло. Я слишком много времени провел за решеткой, чтобы выдвигать какие-то идеи. Ничего не скажешь — в юности мы были шустрики. А потом… Не хочу больше думать ни о чем таком.
Мы сидели за круглым столом в столовой, пили мартиниканский пунш, и Большой Шарло продолжал:
— Папи, я вижу, ты поражен. Да, я живу своим трудом. Восемнадцать боливаров в день обеспечивают безбедную жизнь, и в этом есть своя прелесть. Птичий двор поставляет мне курочек, кролики дают мясо, свиньи тоже. Все понемножку — и собирается много. Вот моя черная девушка, Кончита. — И он кивнул в сторону стройной чернокожей девушки, вошедшей в комнату. — Кончита, это мои друзья, один, как видишь, болен, тебе надо за ним ухаживать. Другого зовут Энрике, или Папийон. Это мой давний дружок из Франции, да-а-авний и хороший друг.
— Добро пожаловать! — отозвалась чернокожая. — Не беспокойся, Шарло, твои друзья в надежных руках. Пойду приберу в их комнате.
Шарло рассказал о своем простом, в сущности, деле. После приговора его доставили в первый пункт отсидки в Сен-Лоран-де-Марони, а через полгода он бежал оттуда с корсиканцем Симоном и еще одним заключенным.
— Нам посчастливилось попасть в Венесуэлу, где через несколько месяцев после смерти диктатора Гомеса добрые люди помогли нам начать новую жизнь. Мне назначили два года принудительного проживания в Кальяо, и я остался здесь. Полюбил эту жизнь, понимаешь? Умерла жена при родах и дочка тоже. Теперь вот эта девушка, Кончита, помогла мне обрести новую жизнь, сделала меня счастливым. А как ты, Папи? Судьба тебя не пощадила, эти тринадцать лет медленного ада…
Мы проговорили более двух часов, и все прожитые годы чередой снова прошли перед нами. Этакий вечер воспоминаний. Мы не договаривались об этом, но ни слова не было сказано о Монмартре, о тех делах, на которых произошла осечка, об ударах судьбы. Для нас с ним жизнь, о которой стоило вспомнить, началась с восхождения на борт «Мартиньер» — моего в 1932-м, Шарло — в 1935-м.
Отличный салат, жареный цыпленок, козий сыр, манго, в сочетании с добрым кьянти, в изобилии имевшимся на столе, — все это доказывало, что Шарло рад мне. Он предложил спуститься в поселок и сделать еще по глотку, но я возразил, сказав, что здесь и так хорошо, и мы остались.
— Спасибо тебе, друг, — ответил мой корсиканец, он часто использовал парижский арго, — ты прав чертовски— нам тут хорошо. Кончита, надо найти подружку для Энрике.
— Энрике, я познакомлю тебя с друзьями покрасивей меня.
Слово «друзья» прозвучало забавно.
— Ты самая хорошенькая, — пробормотал Шарло.
— Да, но я черная.
— Поэтому ты и есть самая хорошенькая, куколка. Ты ведь у нас породистая.
Большие глаза Кончиты загорелись счастьем, видно было, что она боготворит Шарло.
Тихо лежа в просторной чистой постели, я слушал новости Би-би-си по радио Шарло, но заботы того мира меня пока не волновали, они мне просто не были нужны. Я повернул ручку настройки, теперь звучала карибская музыка — это лучше. Каракас в песнях. Нет, опять не то: голоса больших городов тревожили меня, я не хотел откликаться на эту тревогу, во всяком случае, не сегодня, не сейчас. Я выключил радио и принялся размышлять. Почему мы ничего не говорили о Париже? Специально? Намеренно ли мы не упомянули людей нашего мирка, которым повезло больше, чем нам, и их не схватили? Нет. Неужели для таких крепких ребят, как мы, то, что было до суда, не имело значения?
Я заворочался в своей гигантской постели. Жарко. Пришлось выйти в сад подышать. Сидя на камне, я обозревал долину и золотую шахту. Видны были все строения и грузовики, снующие туда-сюда даже ночью. Золото! Его поднимали из глубин этой шахты. Если у вас много его — в слитках, в купюрах ли, — вам доступно все в этом мире. Шарло потерял свободу потому, что надеялся: фортуна будет на его стороне в этой игре, но проиграл, и в разговоре он вообще не упомянул презренный металл. Он даже не сказал, много ли в недрах рудника золота или нет. В эти дни все его счастье составляли его черная девочка, его дом, животные, садик, столовая. Он даже не вспоминал про деньги, стал философом. Это было загадочное превращение.
Я вспомнил, как они поймали его: парень по имени Маленький Луи попался полиции и нашептал его имя. Я же — Боже, как это странно! — ни словом не обмолвился о своих друзьях ни в полиции, ни на следствии.
Его черная девочка действительно хороша — ничего не скажешь! Но я не понимал, почему Шарло остался в этой дыре и не подался в город. Наверное, мне просто не дано понять всего шарма этой жизни. А может, он просто боится ответственности и соблазнов, которые налагает на человека жизнь в большом городе? Было над чем подумать.
Шарло было сорок пять, совсем еще не старый человек. Красивый, стройный корсиканский крестьянин, вскормленный на здоровой пище с младых ногтей. Загорелый, в своей немыслимой шляпе, он выглядел весьма колоритно и являл собой отличный типаж пионера девственных земель, И он действительно принадлежал этой земле.
Семь лет он здесь, этот сокрушитель сейфов Монмартра. Два года понадобилось ему, чтобы создать свой мирок в Венесуэле.
Нет, эти венесуэльцы с их гостеприимством — опасные люди! Согретый человеческим вниманием, ты оказываешься пленником, попадаешь под его гипноз, если даешь себя поймать. Но я свободен! Свободен! И буду свободным всегда. Следи за этим, Папи, не забывайся! Не оседай с девочками. Да, тебе нужна любовь, тем более что ты был лишен ее так долго. Но, к счастью, подобный опыт я уже имел, и он меня кое-чему научил: у меня была девушка в Джорджтауне два года назад, моя индуска Индара. Она была влюблена, и я был счастлив, но не осел там, хотя катался как сыр в масле. Спокойная жизнь, даже если ее украшает настоящее счастье, не по мне — это я усвоил четко.
Приключение! Только в нем чувствуешь себя человеком. Вот почему я покинул Джорджтаун и «присел» в Эль-Дорадо. О'кей, девушки здесь хорошенькие, и без любви мне не прожить. Но мой девиз — поменьше сложностей. Могу сам себе дать обещание — останусь тут на год, раз уж так получилось. Потом покину эту страну. Я авантюрист, но авантюрист со странностями — должен зарабатывать деньги честно, без того, чтобы кого-то задевать. Париж — моя цель, и он еще примет Папийона, и тогда я смогу предъявить счет людям, заставившим меня так долго страдать. Меня словно било током, но мне помогли мои глаза, они остановились на луне, утопающей в девственном лесу, океане застывших зеленых волн, которые никого никогда не перевернут и не ввергнут в бездну. Я вернулся в комнату и растянулся на своем ложе. Париж! Париж! Ты далековато, но не настолько, чтобы до тебя не добраться и не ступить на асфальт твоих мостовых…
ШАХТА
Спустя неделю, благодаря письму, в котором Просперо-бакалейщик с Корсики замолвил за меня слово, меня взяли на работу на шахту Мокупиа, где мне было поручено следить за работой насосов, выкачивавших воду из шахт. Золотая шахта была устроена так же, как угольная копь — те же ствол и подземные галереи. Золотоносных жил и самородков здесь не было и в помине, золото добывали из очень твердой породы: взрывали ее динамитом, а затем крошили отбойными молотками. Куски поднимали на поверхность, здесь их перемалывали в тончайший песок, его смешивали с водой, получалась, как здесь выражались, «грязь», ее накачивали в цистерны с цианидом. Золото растворялось в жидкости и опадало на дно. От жары цианид испарялся, высвобождая частички золота, они затвердевали и оседали на фильтрах. Затем золото сплавлялось в слитки, взвешивалось и помещалось в охраняемые помещения. Но кто охранял это золото? Я так этого и не понял. Может быть, Симон, тот самый здоровяк Симон, что бежал с каторги вместе с Большим Шарло?
После работы я отправился поглазеть в хранилище и там уставился на огромный ряд золотых брусков, выкладываемых Симоном, бывшим заключенным. Боже, здесь даже не было сейфа, просто комната со стенами не толще обычных и деревянная дверь!
— О'кей, Симон?
— О'кей. А ты, Папи? Хорошо у Шарло?
— Да, отлично.
— Не знал, что ты в Эль-Дорадо. А то бы тебя оттуда вытянул.
— А тебе здесь как?
— У меня дом, конечно, не такой, как у Шарло, но добротный, сам строил. И женщину я отхватил — конфетку. Две маленькие девчонки. Приходи, мой дом — твой дом. Шарло мне рассказал, что твой друг болен, а у меня жена — мастерица ставить уколы.
Мы поговорили. Он тоже был всем доволен. Тоже ничего не говорил о Франции, Монмартре, хотя жил там, как и Шарло. Прошлое для него не существовало, только настоящее — жена, дети, дом. Он доверительно сообщил мне, что получает 20 боливаров в день. Куры обеспечивали их яйцами для омлетов, иначе надолго не хватило бы им их денег! С таким-то выводком!
Я задумчиво смотрел на эту массу золота, так заботливо собранную за деревянной дверью под хилой крышей. За дверью, которую такой умелец, как я, откроет одним пальцем. Эта куча золота по три пятьдесят за грамм, или тридцать пять долларов унция, потянет на три миллиона пятьсот тысяч боливаров, или один миллион долларов! Детская игра!
— Не слабо — столько слитков, а, Папийон?
— Еще не слабее было бы их отсюда смылить.
— Может быть, но не про нашу честь. Это святое дело, ведь мне доверили их охранять.
— Тебе, не мне.
— Да, я их охраняю.
— Да тебя здесь нет двадцать четыре часа в сутки!
— Нет, меня нет с шести утра до шести вечера. А днем другой охраняет. Ты, наверное, его знаешь — Александр.
— Да, знаю. Мое дело сказать. Привет семье. Придешь к нам?
— Конечно. Чао!
Я поскорее убрался из этого места. Просто невероятно! Сказать кому-нибудь — не поверят. Богатство, которое лежит практически под открытым небом под присмотром двух остолопов. Такого я еще не видел в моей довольно насыщенной событиями жизни.
Медленно брел я по продуваемой ветром тропе к поселку, бездельничал после восьмичасового рабочего дня. Во второй галерее воздуха явно не хватало, он был жарким и влажным, несмотря на вентиляторы. Насосы пару раз вырубались, и приходилось возиться с ними. Заработал восемнадцать боливаров. Если бы у меня были мозги работяги, все бы меня устроило. Мясо стоило 2-50 кило, сахар — 0-70, кофе — 2. Зелень очень дешевая, рис — 0-50, а бобы почти даром. Жить можно припеваючи. Но нужна ли мне такая жизнь?
Я брел по тропе, тяжело топая ботами, выданными мне на шахте, и то и дело возвращался мыслями к той большой куче золота. Несколько раз убеждал себя не думать и все же думал. Ночью можно будет без труда усыпить Симона хлороформом, так, чтобы меня не предали. И, считай, дело в шляпе, ибо хозяева шахты уже показали свою беспечность, оставив ему ключ от хранилища, чтобы он там мог прятаться от дождя. Преступная безответственность! Сотни слитков можно вынести и запросто погрузить в любой пикап или тачку. А в лесу заготовить несколько убежищ вдоль дороги и спрятать там слитки по сотне в каждом мешке. Если бы у меня был грузовик, я бы угнал его подальше, выбрал место в реке поглубже и затопил. Тележка? Да их полно в сквере. Дождливая ночь стала бы для меня лучшим укрытием, а утром я был бы уже в постели и спал бы там как невинный монах.
Когда я подходил к горящим фонарям в сквере, то все уже обдумал и мысленно спал в обширном алькове Шарло.
— Доброй ночи, француз! — окликнули меня мужчины возле бара.
— Всего и вам доброго, hombres!
— Давай к нам, у нас холодное пиво, будешь?
Я хотел было отказаться, но не смог. И вот сижу среди шахтеров. Им все интересно — нашел ли я женщину, хорошо ли Кончита следит за Пиколино, нужны ли мне деньги на лечение. Эти добрые люди вернули меня на землю. Один золотодобытчик сказал, что если меня не интересует шахта и я не хочу работать, то могу уехать с ним. Это единственная возможность разбогатеть в один прекрасный день. Я предложил заплатить за всех.
— Нет, француз, ты наш гость. В другой раз, когда разбогатеешь.
Я направился к «замку», думая о том, что, конечно, было бы просто раствориться в этих честных людях, довольствующихся малым, которые принимают человека таким, каков он есть, откуда бы он ни пришел, что бы он из себя ни представлял, и, наверное, это было бы совсем неплохо, но только не для меня…
Кончита обрадовалась мне. Она была одна. Казалось, она источала благодушие и гостеприимство, дала мне пару шлепанцев, которые было очень приятно надеть после тяжелых бахил.
— Твой друг спит. Я послала письмо в госпиталь Туме-рано с вопросом, не могут ли они принять его на лечение, это недалеко.
Меня ждала горячая пища, и я поел. Хоть ненадолго отвлекся от мыслей о золоте. Дверь отворилась.
— Добрый вечер всем! — Две девочки вошли в комнату, как к себе домой.
— Добрый вечер, — ответила Кончита. — Это мои друзья, Папийон.
Одна была черненькая, высокая и стройная, ее звали Грациэла, в ней было что-то от цыганки, отец ее был испанец. Другую звали Мерседес. Ее отец был немец, давший ей светлые кожу и волосы. У Грациэлы были черные андалузские глаза, сияющие тропическим огнем, а у Мерседес они отливали зеленью, и я тут же вспомнил Лали, индианку Лали из Гуахиры. И ее сестру Зарему. Что сталось с ними? Не поискать ли мне их снова? Это было двенадцать лет назад. Все эти годы тоска по любящим созданиям глодала мне сердце. Им надо было связать свои жизни с человеком своего племени. У меня не было никаких прав вторгаться в их жизнь.
— У тебя потрясающие «друзья», Кончита. Спасибо, что познакомила с ними.
Они были обе свободны и даже ни с кем не помолвлены. В этой славной компании вечер пролетел, как одно мгновение. Мы с Кончитой проводили их до окраины поселка, и мне показалось, они повисли как-то по особому на моих руках. На обратном пути Кончита доверительно сообщила мне, что обеим девушкам я понравился — обеим!
— Какая из них больше тебе нравится? — спросила она.
— Они обе очаровашки, но я не хочу сложностей.
— Ты называешь любовь сложностями. Но ведь это то же, что еда и питье. Когда я не занимаюсь любовью, то чувствую себя больной, хотя мне уже двадцать два. А им-то по шестнадцать-семнадцать, тела их томятся, пойми, что это значит для них. Если тело женщины не получает удовольствия, оно умирает.
— А как их родители?
Она сообщила мне то же, что и Хосе: это дочки из обычных семей, воспитаны в местной традиции — любят для того, чтобы быть любимыми. Они отдаются мужчине в порыве страсти, самозабвенно, не требуя ничего взамен.
— Я понял, куколка. Буду мужчиной для услаждения их любовных порывов. Только объясни своим подружкам, что это занятие нас нисколько не свяжет. Мое дело — предупредить.
Бог мой, как же трудно было лишиться всего того, что мне здесь предлагалось!.. Шарло, Симон, Александр и многие другие меня тут буквально околдовали. Теперь я понял, почему они были счастливы с этим народом, столь отличным от нашего. И пошел спать.
— Вставай, Папи, уже десять. И кое-кто хочет тебя видеть.
— Доброе утро, месье. — Седоватый мужчина лет так около пятидесяти, без шляпы, прямой взгляд, густые брови, протянул руку. — Я доктор Бугра[2]. Приехал, поскольку мне сообщили, что кто-то у вас болен. Я осмотрел вашего друга. Ничего нельзя сделать, пока вы его не поместите в каракасский госпиталь. И лечить его будет трудно.
— Пообедаете с нами, доктор? — предложил Шарло.
— С удовольствием, спасибо.
Пастис лился рекой, и, выпив, Бугра разговорился.
— Ну, Папийон, как вам здесь?
— Делаю первые шаги. Кажется, родился заново. Или заблудился, как мальчишка, и не знаю, какую дорогу выбрать.
— Дорог достаточно. Оглянись и увидишь. Кроме одного — двух исключений, все наши компаньоны пошли прямым путем. Я в Венесуэле с 1928 года. Ни один из бывших заключенных не совершил в этой стране нового преступления. Все женились, заимели детей, живут честно, приняты местным обществом. Забыли свое прошлое настолько, что и не скажут теперь, за что погорели. Все это очень далеко и не имеет для них значения.
— У меня другое дело, доктор. У меня большой счет к людям, которые упрятали меня сюда вопреки закону — на тринадцать лет страданий и борьбы за выживание. И чтобы предъявить им счет, мне надо уехать во Францию, а для этого необходимо много денег. Нынешняя моя должность не даст мне такой суммы. И еще изводит мысль о перспективе кончить дни на затерянной золотой шахте… Мне уже мерещится Каракас.
— Ты думаешь, ты один такой прыткий? Послушай историю одного знакомого парня. Его зовут Жорж Дюбуа. Подросток из трущоб Ля-Вилетт, алкоголик-отец, мать с шестью детьми ходила по барам Северной Африки, снимала клиентов. Парня звали Жожо. Он перебрался из одной колонии в другую уже в восемь лет. Начал с воровства фруктов в лавках. Получил несколько сроков в аббатстве Роллер, потом, когда ему стукнуло двенадцать, настоящий срок в настоящей колонии усиленного режима. Не мне тебе говорить, чему мог научиться двенадцатилетний мальчишка у восемнадцатилетних парней, соседей по камере. Он был хилым, и у него оставалась одна защита — нож. Один из молодых извращенцев — его мучителей — получил в конце концов кинжал в брюхо, и власти отправили Жожо в Эссе — учреждение строгого режима для неисправимых преступников — до двадцати одного года. Отсидев, он с сопроводительным письмом поехал в штрафбат в Северную Африку, поскольку обычная армия ему была заказана. Вручили несколько заработанных франков и адье.
Беда в том, что у парня было сердце. Конечно, пройдя тюрьму, он, что называется, заматерел, но нежная душа у него сохранилась.
На станции он увидел поезд, отходящий на Париж. Прыгнул в скорый, и вот он в столице. Шел дождь, когда он сошел на перрон. Он стоял под навесом и думал, как добраться до Ля-Вилетт. Там же стояла некая девушка. Она взглянула на него. До сих пор все женщины для него «материализовывались» в толстой жене охранника в Эссе, с которой он пару раз переспал, но живы были в памяти рассказы старших парней о своих похождениях. Правда это или нет, он не знал. Никто до сих пор не смотрел на него так, как эта девушка; они разговорились:
— Откуда ты?
— Из деревни.
— Ты мне нравишься, парень. Почему бы нам не пойти в отель? Я бы доставила тебе удовольствие, мы бы согрелись…
Жожо весь затрепетал. Для него это было как сон наяву, а она к тому же нежно коснулась его рукой. Любовь оказалась тяжелым испытанием. Девушка была совсем юная и полная нежности.
Насладившись друг другом до полного изнеможения, они сидели на постели и курили, и девушка спросила:
— Ты первый раз с женщиной в постели?
— Да, — смутился он.
— А почему так долго ничего не было?
— Я был в колонии.
— Долго?
— Очень.
— Я тоже была в колонии. Бежала.
— А сколько тебе?
— Шестнадцать.
— А откуда ты?
— Из Ля-Вилетт.
— А улица?
— Рю де Руэн.
Это же была улица Жожо! Он замер в ужасе.
— А как тебя зовут?
— Жинетт Дюбуа.
Это была его сестра. Они оба закричали от стыда и горя. Потом каждый рассказал о своем пути. Жинетт и остальных сестер Жожо постигла участь брата — колонии и тюрьмы. Мать попала в сумасшедший дом. Старшая поступила в публичный дом для арабов в Ля-Вилетт. Они решили навестить ее.
Тихонечко выскользнуть из отеля, чтобы свинья в униформе не заметила их, не удалось.
— Ты, шлюшка, разве я не предупреждал тебя, чтобы ты не приставала ни к кому? — И он грубо разъединил их. — Дай-ка я сам малость потешусь, ты, грязная тварь.
Этого Жожо вынести уже не мог. Он вообще слабо представлял себе, что происходит. Выхватив свой складной армейский нож, он с силой воткнул его в грудь этого борова.
Его арестовали, и все двенадцать присяжных единодушно приговорили его к смерти, но президент республики помиловал, и ему дали пожизненную каторгу.
Так что он уцелел, Папийон, и сейчас живет в Кумане, это такой порт. Он стал сапожником, женился, у него девять детей, все ухоженные, бегают в школу. Один из старших в том году поступил в университет. Каждый раз, когда бываю в Кумане, навещаю их. Ничего пример? Поверь мне, у него тоже огромный счет обществу. Ты ведь не исключение, Папи. Большинству есть за что отомстить. Но ни один не покинул Венесуэлу ради этого. Я верю тебе, Папи. Если ты задумал ехать в Каракас, езжай, но у тебя, я думаю, хватит здравого смысла жить там, не нарушая закона.
Бугра ушел в тот день поздно. Он что-то перевернул во мне. Почему он так воздействовал на меня? Вот почему. За первые дни свободы я перевидал немало бывших осужденных, которые снова счастливы и снова в норме, и все они благоразумны и осторожны в своих поступках, эти крестьяне или рабочие по происхождению. Бугра был другим. Впервые я увидел профессионала преступного мира, который стал месье, джентльменом. Стану ли я таким же? Смогу ли стать? Для него, врача, это было простым делом. Мне сложнее. Но я был уверен, что в один прекрасный день я тоже стану джентльменом.
Сидя на лавке, на полу второй галереи, я наблюдал за насосами — сегодня они работали как часы. Я вспоминал слова Бугра: «Верю тебе, Папийон, но бойся ловушек большого города». А они там, конечно, есть, и я не так крепок духом, чтобы устоять. Только вчера вид золотого запаса перевернул во мне всю душу. И я тут же начал думать, как бы это провернуть. Я так до конца и не решился оставить мысль о магических для меня слитках.
Мысли, перебивая одна другую, кружились со страшной скоростью в голове. «Папи, я верю в тебя». Но смогу ли я жить так же, как мои друзья здесь? Не уверен.
В восемь подъемник вынес меня на поверхность. Я сделал большой крюк, чтобы не видеть хранилища. Чем реже я его буду видеть, тем лучше. Быстро пройдя по поселку и извиняясь перед теми, с кем не остановился поговорить, я подошел к дому. Меня ждала Кончита, привлекательная, как всегда.
—Как поступим, Папийон? Шарло велел мне налить тебе крепкого пастиса перед обедом. Он сказал, что ему кажется, будто у тебя проблемы. Что случилось, Папи? Мне, жене своего друга, ты можешь сказать. Может, привести тебе Грациэлу или Мерседес, если она тебе милее?
— Кончита, ты черная жемчужинка Эль-Кальяо, ты очаровашка. Я теперь понимаю, что Шарло не ошибся, выбрав тебя. Может быть, ты права: мне нужна девушка.
— Вот и хорошо, значит, Шарло был прав.
— Что ты имеешь в виду?
— То, что тебе нужно любить и быть любимым. И он наказывал мне подождать, прежде чем положить девушку к тебе в постель. Наверное, у него были на этот счет какие-то соображения.
— Что ж, говори…
Она поколебалась немного, потом сказала:
— Я боюсь, ты скажешь Шарло, а он выбьет мне глаз. Я поклялся, что ничего ему не скажу.
— Хорошо. Шарло говорит, что ты не создан для такой жизни, как он или другие здешние французы… — Она замялась.
— Дальше, Кончита, продолжай, не бойся.
— И еще он говорит, что ты упорно думаешь о золоте, хранящемся на шахте, и что ты что-то такое, связанное с этим золотом, задумал. И что ты человек, который не может без трат, а для этого тебе нужно много денег.
Я взглянул ей прямо в глаза и сказал
— Да, Кончита, твой Шарло ошибается. Только ты права. Никаких проблем, мне нужна женщина. Я не хотел этого говорить, потому как по натуре я человек робкий.
— Вот уж не поверю, Папи!
— Ладно, давай кадри блондинку, а там посмотрим.
— Уже бегу, — пропела она на ходу, удаляясь в комнату переодеть платье. — О, Мерседес, как она будет рада!
Но в этот момент раздался стук в дверь.
— Войдите, — крикнула Кончита.
Дверь отворилась, на пороге стояла смущенная Мария.
— В такое время? Какой сюрприз! Кончита, это Мария, девушка, приютившая меня, когда мы с Пиколино приехали в Эль-Кальяо.
— Дай я тебя поцелую, — промурлыкала Кончита. —
Папийон прав, ты действительно красавица.
— Кто такой Папийон?
— Это я, Мария. Энрике или Папийон — какая разница? Сядь рядом вот сюда, на диван, рассказывай.
Мария пробыла у меня всю ночь. В постели она оказалась застенчивой и именно потому очень мне нравилась.
Я был у нее первым.
Сейчас она спала. Две свечи, которые я оставил вместо лампочек, давно оплыли. Их мерцающий свет слабо высвечивал красоту ее юного тела, грудь, еще не знавшую мужских прикосновений. Я осторожно высвободился и пошел варить кофе и посмотреть, сколько времени. Четыре часа. Я постучал по кастрюле, чтобы разбудить Кончиту Она вышла из своей комнаты в халатике.
— Хочешь кофе?
— Да.
— Она спит с ангелами, которых ты ниспослал ей, Папи.
— Ты в этом разбираешься, Кончита.
— У моего народа огонь гуляет в жилах, ты должен был заметить это ночью. У Марии одна часть крови негритянская, две — индейские, остальные — испанские. Если тебе такая смесь не нравится, ты немного понимаешь в любви, — смеясь, сказала она. — И тогда тебе не остается ничего другого, как повеситься, — продолжала насмешничать Кончита.
Солнце было уже высоко в небе, когда Мария проснулась. Я принес ей кофе в постель. На губах вертелся вопрос: «Они не будут ругаться, если увидят, что ты не ночевала дома?»
— Сестры знали, куда я иду, а отец узнал час спустя. Ты сегодня не отправишь меня обратно?
— Нет, сладкая. Я уже говорил, что не собираюсь задерживаться здесь надолго, но до отъезда еще далеко, так что ты можешь оставаться здесь, сколько хочешь.
Было уже около двенадцати, и мне нужно было идти на шахту. Мария отправилась домой, пообещав вернуться вечером.
— Привет, — сказал по-французски Шарло. Он стоял в дверях комнаты в пижаме. — Нашел курочку? Поздравляю, петушок. — И добавил: — Завтра воскресенье, надо будет отметить свадьбу. Мария, скажи сестрам и отцу, чтобы приходили завтра. А сама возвращайся, когда хочешь, этот дом твой. Счастливого тебе дня, Папи, присмотри за насосом номер три. И не лезь к Симону.
— Ты старый грязный болтун. Я и не собирался идти к Симону. Не волнуйся, старичок. Чао!
Мы с Марией прошлись по поселку рука об руку, чтобы показать всем девушкам, что она моя женщина.
Насосы работали исправно, даже пресловутый номер три. Но ни влажный воздух, ни шум моторов не мешали мне думать о Шарло. Он уловил, почему я такой задумчивый, все правильно. Много мозгов не надо, чтобы понять, что золото лежит без присмотра. Да и сам Симон рассказал ему о нашем разговоре. И я решил пойду к Симону и приглашу его и Александра на вечер. Дам им понять, что Мария для меня самое главное в жизни.
Подъемник вынес меня наверх. По дороге я встретил Шарло и спросил его:
— Вечеринка пока не отменяется?
— Нет, все в силе.
— Я приглашу Симона с женой и Александра. Старый Шарло был прожженным типом. Он посмотрел мне в глаза и нарочито небрежно бросил.
— Давай, это отличная идея, дружок. — Не говоря больше ни единого слова, он вошел в клеть, и она унесла его туда, откуда только что вознесся я.
Я пошел в хранилище и застал там Симона.
— Как дела?
— Отлично.
— Я просто зашел сказать «привет» и еще пригласить тебя на ленч в воскресенье, с семьей, конечно.
— Это будет слишком. Что за вечеринка — по поводу отъезда?
— Нет, свадьбы. Невеста — Мария из Эль-Кальяо, дочь Хосе.
— От всего сердца поздравляю, надеюсь, тебе повезет, чтоб мне лопнуть! — И он тряхнул мне руку от всей души.
Пройдя полпути, я завидел Марию, шедшую мне навстречу, и, держась за руки, мы вернулись домой. Отец и сестры должны были прийти назавтра в десять утра и помочь в готовке.
— И что сказал отец?
— «Будь счастлива, дочка, но не обольщайся насчет своего будущего. Мне достаточно только одного взгляда на человека, чтобы понять, что он из себя представляет. Тот, кто выбрал тебя, хороший человек, но он тут не задержится. Он не из тех, кто будет жить нашей обычной жизнью». Вот что он сказал.
— А ты что ответила?
— Я заявила, что сделаю все возможное, чтобы задержать его как можно дольше.
— Дай я тебя поцелую, у тебя доброе сердце, Мария.
Давай будем жить сегодняшним днем, а будущее само придет.
Что-то перекусив, мы пошли спать, назавтра нужно было рано подниматься, чтобы помочь Кончите забить кроликов, испечь пирог, разлить вино и так далее.
Ночь была еще прекраснее той, что была первой. У Марии действительно огонь бежал по жилам. Мы долго любили друг друга, пока не заснули, ощущая всей кожей тепло любимого человека.
Следующий день был выходным, и вечеринка удалась на славу. Хосе поздравил нас, а сестры задавали Марии на ухо разные вопросы, было очень весело. Симон с семьей пришел и Александр тоже, он нашел кого-то, кто смог посторожить сокровище. У него была очаровательная жена и двое детей — хорошо одетые мальчик и девочка. Кролики были очень вкусные, а пирог, испеченный в виде сердца, мгновенно исчез со стола. Мы танцевали под радио и граммофон, а старый заключенный играл на аккордеоне.
После изрядной выпивки мы заговорили по-французски.
— Вы что думаете, парни, я действительно хочу кого-то обчистить?
— Да, старик, — сказал Шарло. — Мы бы и слова не сказали, если бы ты сам не начал. Но ведь ты положил глаз на тонну золота, а? Скажи честно, Папийон!
— Вы знаете, я вынашивал план мести все тринадцать лет. Помножь-ка их на 365 дней, потом на 24 часа и на 60 минут и ты получишь представление о моем состоянии. Кто, как не вы, поймет, что когда я увидел сразу столько золота, то просто обалдел.
— И что дальше? — спросил Симон.
— Потом я взглянул на ситуацию со всех сторон и чуть со стыда не помер. Я чуть было не разрушил этот ваш мир, который вы так долго строили. И понял, что это счастье, которое я тоже надеюсь обрести, дороже, чем богатство. Так что видение рассеялось, как туман. Можете мне верить, здесь с моей руки ничего не произойдет.
— Ну вот и отлично, — оскалился Шарло. — Теперь мы можем спать спокойно. Никто из нас не способен на такое. Здоровья тебе, Папи! Счастья Марии, любви и свободы! Мы были ничего себе ребята, такими и останемся, но крутость свою будем, если надо, выказывать лишь на боровах и то только когда есть захочется. Теперь мы все так думаем, включая Папийона. Да, Папи?
Шесть месяцев живу я здесь. Шарло был прав. В день вечеринки я выиграл первую битву против своей тяги украсть что-нибудь. Я ушел с этой дороги, не знаю, навсегда ли, но сегодня и здесь — точно, одержав победу над самим собой. Идея захватить миллион долларов отмерла, зато осталось желание накопить деньги на будущее, но работой. И тогда уже ехать в Париж платить по счетам.
«Бум-бум, бум-бум, бум-бум» — мой насос откачивал воду, просачивавшуюся в галереи. Было жарче обычного. Каждый день я по восемь часов проводил здесь, в самом чреве шахты. Чаще был занят с четырех утра до полудня. По окончании рабочего дня шел в дом Марии в Эль-Кальяо. Пиколино находился там, поскольку доктор мог наблюдать его в этом доме ежедневно. Он проводил курс лечения, а девочки ухаживали за Пико. Я собирался навестить его и встретиться с Марией — уже неделю мы не виделись и страстно желали друг друга. Какой-то грузовичок подбросил меня прямо до дома. Дождь лил как из ведра, когда я стукнул в дверь. Все, кроме Марии, сидели за круглым столом.
— Почему ты раньше не приходил? Неделя — слишком долгий срок. Ты весь мокрый, пойди переоденься.
Она повела меня в спальню. Сняла с меня одежду и вытерла большой простыней.
— Ложись, — шепнула она.
И мы нырнули в пучину страсти, не думая о тех, кто ждал нас по другую сторону двери, явно испытывая их терпение.
Мы так славно потрудились, что тут же уснули, и разбудила нас Эсмеральда, зеленоглазая сестричка, когда уже было темно. Когда мы отужинали, Хосе-пират предложил мне пройтись.
— Энрике, ты писал шефу администрации в Каракас, чтобы съездить туда и уладить дела с конфирмамьенто (принудительное проживание)?
— Да, Хосе.
— Пришел ответ из Каракаса.
— Хороший или плохой?
— Хороший. Конфирмамьенто аннулирован.
— Мария знает?
— Да.
— А что она сказала?
— То, что ты сам всегда говорил: что не останешься в Эль-Кальяо. Когда думаешь уезжать?
Надо сказать, эта новость меня ошарашила, но ненадолго. Я ответил прямо:
— Завтра. Водитель, который вез меня сюда, сказал, что завтра возвращается в Сьюдад-Боливар.
Хосе угрюмо смотрел себе под ноги.
— Amigo mio, я тебя чем-нибудь обидел?
— Нет, Энрике, ты ведь всегда говорил, что не останешься здесь. И это печально, но больше не для меня, а для Марии.
— Я пойду потолкую с водителем, если только найду его.
Я нашел его, и мы договорились на завтра на девять. У него уже был один пассажир, поэтому Пиколино сядет в кабину на свободное сиденье, а я умощусь на пустых железных бочках в кузове. Я торопился к шефу администрации, ведь у него были мои бумаги, и он слыл добрым человеком. Но сначала мне нужно было проститься со всеми, кто сделал мою жизнь здесь незабываемой. Сначала в Каратал, забрать вещички. Шарло обнял меня, жена его плакала, я, как мог, поблагодарил их за гостеприимство.
— Ну что ж, старичок, передавай привет Монмартру.
— Я напишу.
Так, теперь к Симону, Александру, Андре, Марселю — «бывшим». Потом в Эль-Кальяо, и «прости» всем шахтерам. Все они — мужчины и женщины — нашли для меня самые теплые слова. И я понял, что просто так никогда бы отсюда не выбрался.
Самым тяжелым было расставание с Марией. Наша последняя ночь, смесь любви и слез, была самой бурной из всех. Страсть просто разрывала нас изнутри. Самое ужасное — мне нужно было дать ей понять, что я никогда сюда не вернусь. Кто знает, что мне уготовит фортуна, когда я стану осуществлять свои планы?
Луч солнца разбудил меня. Часы показывали восемь. У меня не было больше моральных сил оставаться в этой комнате даже ради чашки кофе. Пиколино сидел в кресле, по щекам его текли слезы. Я искал сестер Марии, но не нашел: они спрятались, чтоб не видеть, как я уезжаю. Пришел только Хосе. Стоя в дверях, он охватил меня венесуэльским abrazo (объятием) — одна рука легла на плечи, а другая пожала мою ладонь. Я не мог говорить, а он выдавил лишь:
— Не забывай нас, и мы тебя никогда не забудем. Прощай, Бог с тобой!
Держа на коленях узелок с чистыми вещами, Пиколино горько плакал и всем своим видом выражал огромную благодарность, которую не выразить и миллионом «спасибо». Я вывел его из дома. Забрав багаж, мы подошли к машине. Тут выяснилось, что сломался карбюратор. Сегодня не поедем!
Мы побрели обратно. Можете представить себе, как Хосе и девочки обрадовались, когда увидели, что мы возвращаемся!
— Это Бог распорядился насчет грузовика, Энрике. Оставь Пиколино здесь и пройдись, пока я приготовлю поесть. Странная вещь, но, видно, не судьба тебе ехать в Каракас! — проговорила сквозь слезы Мария.
Это меня обеспокоило. Такие задержки не входили в мои планы. Я медленно шел по скверу, заложив руки за спину. Прячась от солнца, зашел в тень алмендрона, огромного раскидистого дерева. Там стояли два мула, которых загружал маленький человечек. Я заметил у него сито для промывки алмазов и лоток золотодобытчика. Только глянув на них, прошел дальше. Передо мной расстилалась поистине библейская картина спокойной мирной жизни. Я попытался представить Каракас, город-магнит. Четырнадцать лет я не видел большого города, и надо как можно скорее оказаться там. Я спешил.
ЖОЖО ЛА-ПАС
Господи Иисусе! Кто-то пел по-французски. Это был маленький старик-старатель. Я прислушался: «Старые акулы тут как тут,
Почуяв запах человека, налетели.
Одна схватила за руку и стала есть ее, как яблоко, кусая.
Другая вгрызлась в тело, тра-ля-ля.
Самой быстрой досталось много, другим — ничего.
Прощай несчастный, да здравствует закон!»
Меня словно громом ударило. Он пел медленно и печально, словно надгробную песнь, «тра-ля-ля» звучало довольно насмешливо, а рефрен «да здравствует закон» был полон издевки. Надо было побывать на парижском дне, чтобы понять подлинный смысл этих слов.
Я пригляделся к человечку. Словно три яблока, поставленные одно на другое; росту в нем не больше, чем полтора метра. Пожалуй, он был самым колоритным из виденных мной бывших каторжников. Белый, как лунь, седые, косо подстриженные бакенбарды; голубые джинсы с кожаным широким ремнем, справа — длинные ножны, из которых на уровне паха торчала наборная рукоятка ножа. Я подошел к нему. Шляпы на нем не было, она лежала на земле, поэтому я смог разглядеть его широкий лоб в веснушках, очень темных, темнее даже, чем вся остальная иссушенная солнцем пиратская физиономия. Брови такие густые, что ему явно приходилось их расчесывать. А под бровями — холодные серо-зеленые глаза, сверлившие меня, как буравчики. Я не успел сделать и пары шагов, как он сказал:
— Ты с каторги. Это так же точно, как то, что меня зовут Ла-Пас.
— А меня — Папийон.
— Жожо Ла-Пас, — уточнил он.
Он протянул свою руку и дружески пожал мою — не слишком крепко, как это делают любители покрасоваться, и не вяло, как лицемеры.
— Пойдем в бар, — предложил я, — выпьем. Я плачу.
— Нет, лучше ко мне: вон в тот белый дом через дорогу. Называется Бельвиль в честь того места, где я жил ребенком. Там мы сможем спокойно поговорить.
В доме было чисто. За этим следила его жена. Она была очень молодой, лет двадцати пяти. А ему — лет шестьдесят. Эту смуглую венесуэлочку звали Лола.
— Проходите, пожалуйста, — сказала она, мило улыбаясь.
— Налей-ка нам по стаканчику пастиса, — сказал Жожо. — Корсиканец привез мне две сотни бутылок из Франции. Попробуй.
Лола налила нам вина, и Жожо залпом выпил три четверти своего стакана.
— Ну? — Он вопросительно уставился на меня.
— Что — ну? Ты что, считаешь, что я стану рассказывать тебе историю моей жизни?
— О' кей, приятель. Но разве имя Жожо Ла-Пас ничего тебе не говорит?
— Да нет.
— Как быстро проходит слава! Хотя на каторге я был далеко не последним человеком. Никто не мог сравниться со мной в игре в кости. Конечно, это было не вчера, но все-таки такие люди, как мы, оставили свой след, о нас складывали легенды. А сейчас, похоже, о нас никто не помнит. Неужели ни один сукин сын ничего тебе обо мне не рассказывал?
Он казался глубоко оскорбленным.
— Скажу тебе честно — нет.
И снова буравчики просверлили меня до самых кишок.
— А ты недолго был на каторге: по лицу почти не заметно.
— В общей сложности тринадцать лет, считая Эль-Дорадо. По-твоему, это ерунда?
— Может, и так. По тебе не заметно. Только наш брат, каторжник, мог бы сказать, откуда ты явился. Да и то не всякий. Не искушенный в физиогномистике мог бы и ошибиться. На каторге было не так уж и тяжело, правда?
— Но и не легко: острова, одиночное заключение,
— Ну, ты даешь, парень! Острова — да ведь это веселый отдых на природе. Единственное, чего там нет, так это казино. Для тебя каторга — морской бриз, раки, никаких москитов, рыбалка, а время от времени — настоящая радость: чья-нибудь задница или еще что-нибудь получше вроде женушки тюремщика, которую лопух-муженек держит слишком близко от таких, как ты.
— Прекрати, а?..
— Это ты прекрати, не пытайся меня одурачить. Я все знаю. На островах я не был, но слышал о них.
Парень он был своеобразный, но дело принимало дурной оборот: я начал выходить из себя. А он продолжал:
— Каторга, настоящая каторга — это Двадцать четвертый километр. Это тебе что-нибудь говорит? Судя по твоей роже, ты никогда и не ссал в таких местах. А я, приятель, — было дело. Сотня ребят, и у каждого больные кишки. Кто стоит, кто лежит, а кто воет как собака. Перед ними плотная стена буша — непроходимый кустарник. И вовсе не они его вырубают, а этот буш истребляет их. Нет, это не лагерь труда и отдыха. Для тюремной администрации Двадцать четвертый километр большое удобство в лесах Гвианы: забрасываешь туда людей, и они уже больше никогда тебя не беспокоят. Слушай, Папийон, не пудри мне мозги своими островами и одиночкой. Меня этим не проймешь. Ты совершенно не похож на загнанную собаку, из которой дух вон, и лицо у тебя не как у каторжника, осужденного на пожизненное заключение: изможденное, кожа да кости; в тебе нет ничего такого, что отличает этих несчастных, ускользнувших из ада. У них землистые лица, и над ними будто специально поработали долотом — лица стариков, вставленные в голову молодых мужчин. Так вот, у тебя с такими нет ничего общего. Поэтому в моем диагнозе не может быть ошибки: для тебя каторга была развлечением на солнышке.
Он все нудел и наседал на меня, этот старый маленький ублюдок! Мне стало интересно, чем закончится наша встреча.
— Я-то побывал в дыре, откуда никто не выбирается живым, местечко, откуда из тебя вместе с дерьмом постепенно выходят и все кишки, это называется амебная дизентерия. Бедняга Папийон! Ты даже и не нюхал каторги!
Я разглядывал этого невероятно энергичного человечка, примериваясь, как бы лучше ему врезать по морде, но внезапно мне пришла в голову прямо противоположная мысль: стать ему другом. Никаких особых соображений, кроме одного: он может мне пригодиться.
— Ты прав, Жожо. Что там моя каторга! Я ведь такой на вид крепкий, что только настоящий знаток, вроде тебя, может сказать, откуда я явился.
— О'кей, значит, у нас нет разногласий. И что ты намереваешься делать?
— Работаю на золотой шахте в Мокупиа. Восемнадцать монет в день. Но у меня есть разрешение на свободное передвижение: хожу, куда хочу.
— Клянусь, тебе хочется свалить в Каракас и там разгуляться снова.
— Ты прав, это именно то, чего мне хочется.
— Но Каракас — большой город, там рискованно проворачивать настоящие дела. Ты толком еще не выбрался из заключения, а уже назад захотелось?
— У меня свой счет, и очень длинный, к тем гадам, которые упрятали меня за решетку — к этим полицейским, свидетелям, прокурору. Тринадцатилетний срок заключения за преступление, которого я не совершал; острова, чтобы ты про них ни думал; и одиночка на Сен-Жозефе, там я прошел через все пытки, изобретенные этой системой. Кстати, не забывай, что мне было всего двадцать четыре, когда меня посадили.
— Дьявол, да они у тебя всю молодость украли! Побожись, что невиновен! Только, может, ты все еще оправдываешься? Но ведь тут не скамья подсудимых… — Да невиновен я, Жожо! Клянусь покойной матерью.
— Господи, как же тебе тяжко! Но в Каракас ездить не надо. Если тебе нужны бабки, чтобы уладить дела, поедем со мной.
— Зачем?
— Алмазы, парень, алмазы. В этой стране правительство щедрое: можешь где угодно рыться в поисках золота и алмазов. Одного нельзя — использовать машины и механизмы. Зато можешь применять лоток, сито, кирку.
— И где это истинное Эльдорадо[3]? Надеюсь, не там, откуда я пришел?
— Далеко отсюда в буше. Сначала несколько дней на муле, потом — на каноэ, и пешком. А вещи тащить на себе. Маленькой сумочкой не отделаешься. Это единственный способ отхватить кусок пожирнее. Раз повезет — и ты богач, и все твои бабы будут только покуривать и попукивать в шелковые тряпки. Можно сказать и иначе: так разбогатеешь, что сможешь позволить себе предъявить наконец свой счет.
Жожо вошел в раж, глаза его сверкали, он дрожал от возбуждения. Он сказал — состояние. Я слышал об этом на руднике: холмик размером с носовой платок; просто холмик — а в нем сотня, две сотни, пять сотен, тысяча каратов алмазов — удивительная, необъяснимая загадка природы. Если старатель находил такое, тут же с севера, юга, востока и запада начинали подтягиваться другие, будто их кто-то известил. Сначала дюжина, потом сотня и тысяча. Они чуяли золото и алмазы, как голодные собаки — мясо. Со всех сторон стекались сюда тупые, неотесанные люди, уставшие колошматить киркой за двенадцать боливаров в день. Они от этого совершенно сатанели, а потом, когда слышали зов джунглей, шли на него, забыв про все. Они убегали, потому что не могли больше оставаться в домах, похожих на кроличьи клетки, предпочитая работу от зари до зари в ужасном климате, в атмосфере порока. Они добровольно приговаривали себя к нескольким годам ада, но то, что они посылали домой, позволяло их семьям жить в хороших, хотя и небольших домах. Дети были сыты и одеты, ходили в школу, можно было даже дать им приличное образование.
— Ну, и что это за алмазная бомба?
— Папийон, ты что, не веришь? Да тот, кто находит такую жилу, никогда не возвращается на рудник. Богатства хватит до конца дней, если только он совсем не рехнется от радости и не начнет кормить своего мула банкнотами по сто боливаров, вымоченными в тминной или анисовой водке. Нет уж, если он каждый день станет находить несколько небольших алмазов, то это в десять, пятнадцать раз больше того, что он получит в городе.
— Ну, а другие? — Всякие приезжают, кого только не бывает: из Бразилии, Британской Гвианы и Тринидада, бегут с фабрик, хлопковых плантаций, отовсюду. Эти люди — настоящие искатели приключений, и все могут поставить на карту. Господи, ты и представить себе не можешь, какие типы устремляются на землю обетованную. Всевышний населил ее пираньями, анакондами, москитами, ниспослал на нее малярию и желтую лихорадку, но он же усеял ее просторы топазами, изумрудами, усыпал золотом. Авантюристы стоят по пояс в воде, работают так, что не замечают ни солнца, ни москитов, ни голода, ни жажды. Они копают и выбрасывают илистую землю, снова и снова промывают ее, просеивают через сито, надеясь найти алмазы. Кроме того, на венесуэльской границе не интересуются документами. Там чувствуешь не только запах алмазов, но и уверенность, что тебя оставят в покое. Если ты в бегах, лучше места, чтобы залечь и затаиться, не сыскать.
Жожо остановился. Он ничего не упустил: я ведь знал уже достаточно. Размышлял я недолго, а потом сказал:
— Отправляйся один, Жожо, я не могу представить себя на такой работе. Ты, наверное, одержимый — веришь в богатство и в то, что Всемогущий Господь приготовил его тебе в такой дыре. Давай, отправляйся туда сам, а я поищу богатство в Каракасе.
Еще раз его взгляд остановился на мне, проникая в самую душу.
— Я понял: ты не изменился. Хочешь знать, что я на самом деле думаю?
— Валяй.
— Ты уезжаешь из Эль-Кальяо оттого, что куча золота, которая находится в Мокупиа без охраны, сводит тебя с ума. Правильно или нет?
— Правильно.
— И когда дело дойдет до сокровища, там, где я говорю, окажется слишком много желающих?
— Да.
— А ты предпочел бы готовенькое состояние в Каракасе. Уже ограненные бриллианты в ювелирном магазине или у оптовика?
— Приблизительно верно, но не совсем так. Посмотрим.
— Могу присягнуть, что ты — настоящий авантюрист, и ничто тебя не излечит.
— Может, и так, но не забывай о том, что меня держит на плаву — жажда мести. Ради этого я на все пойду.
— Приключения ли, месть ли, — все равно тебе нужны бабки. Поэтому пошли со мной в буш. Это потрясающе, ты увидишь.
— С лотком и мотыгой? Извини, это не для меня.
— Папийон, ты не заболел? Или оттого, что со вчерашнего дня ты можешь идти, куда глаза глядят, совсем ничего не соображаешь?
— Вовсе нет.
— Ты забыл, как меня зовут. Жожо Ла-Пас, или Жожо Ла-Крэпс[4].
— О'кей, значит, ты профессионал, но только я не вижу никакой связи между твоим занятием и тяжкой, скотской работой.
— Да и я тоже не вижу, — проговорил он, сгибаясь пополам от смеха.
— Как это? И мы не едем на рудники добывать алмазы? Откуда же мы тогда возьмем их?
— Из карманов рудокопов.
— Каким образом?
— Играя в крэпс каждый вечер, но иногда проигрывая.
— Понял. Когда едем?
— Подожди минуту. — Жожо был страшно доволен произведенным эффектом. Он медленно встал, подвинул стол на середину комнаты, расстелил скатерть и выложил шесть пар костей. — Посмотри хорошенько.
Очень внимательно я осмотрел кости. Они не были утяжелены[5].
— Никто не скажет, что с этими костями можно жульничать, правда ведь?
— Никто.
Он вынул из войлочного футлярчика шаблон, дал его мне и сказал:
— Меряй.
Одна из сторон шаблона была аккуратно подточена, не больше чем на десятую долю миллиметра, и отполирована.
— Попробуй, выкинь семерку и одиннадцать. Я бросил кость. Ни семерки, ни одиннадцати.
— Теперь моя очередь. — Жожо специально сделал маленькую складку на скатерти. Он держал кость кончиками пальцев. — Вот что мы называем кусачками, — заметил он. — Итак, хожу! Одиннадцать! И снова одиннадцать! Семь! Хочешь шесть? — Бросок — и выпала шестерка.
— Шестерка: четверка и двойка или пятерка и единица? Нате вам. Ну, как, джентльмен, вы удовлетворены?
Я был восхищен. Никогда не видел ничего подобного — никакого жульничества!
— Мне кажется, я всегда играл в кости. Начинал еще в Ботэ, когда мне было восемь лет. Я рисковал, играя в кости, как сейчас, знаешь где? За игральным столом в Жере де л'Э, во времена Роджера Соула.
— Помню. Там было несколько весьма своеобразных типов.
— Вот только мне рассказывать об этом не надо. А среди завсегдатаев — ловкачей, сводников и случайных людей — были и полицейские, такие, как знаменитый Жожо-Красавчик, полицейский-доносчик из Ля-Мадлен, и профессионалы из команды азартных игроков. И их обчищали до нитки, как и остальных. Так что видишь — это беспроигрышный вариант, стоит лишь запустить крэпс в лагерь.
— Похоже на правду.
— Но пойми: играть всюду опасно. На Восточном вокзале шулеры так же быстро хватались за оружие, как и старатели. С одной разницей: в Париже после игры быстро сваливаешь, а на руднике деваться некуда. Никаких полицейских, но у здешнего люда свои законы. — Он прервался, осушил стакан и спросил: — Ну, поедешь?
Я задумался, но ненадолго. Поддался на соблазн. Без сомнения, дело было рискованное, эти старатели далеко не мальчики из церковного хора, но гам все-таки можно добыть большие деньги. Давай, Папийон, положись на Жожо. И снова я повторил вопрос: «Когда едем?»
— Если хочешь, завтра днем, часов в пять, как жара спадет. Будем ехать ночью. У тебя есть оружие?
— Нет.
— А нож?
— И ножа нет.
— Ладно, неважно. Я об этом позабочусь. Чао!
Я вернулся домой. Мария, конечно, предпочла бы, чтобы я отправился в буш, а не в Каракас. Я бы с ней оставил Пиколино. Завтра в дорогу за алмазами. Семерка! Одиннадцать! Мысленно я был уже там. Единственное, что мне оставалось сделать, — выучить все цифры по-испански, английски, итальянски и португальски.
Хосе был дома. Я сказал ему, что передумал, Каракас оставил для другого раза. Сейчас отправляюсь со старым седым французом на алмазные прииски.
— В качестве кого?
— Его партнера. Он всегда делится со своими компаньонами половиной выигрыша. Такое правило. Ты знаешь кого-нибудь, кто с ним работал?
— Троих.
— Они получили много денег?
— Не знаю точно, но скорее — да. Каждый из них ездил трижды или четырежды.
— А что было потом, после этих трех-четырех поездок?
— После? Они никогда не возвращались.
— Почему? Оставались на приисках?
— Да, навсегда. Умирали.
— Лихорадка?
— Нет, их убивали старатели.
— О, Жожо, наверное, везунчик, если он всегда выбирался из этого дерьма.
— Да, он парень толковый. Никогда сам много не выигрывает и делает так, что выигрывает и партнер.
— Понятно, значит, в опасности другой, а не он. Хорошо, что предупредил. Спасибо, Хосе!
— Может, после того как я тебе рассказал, не поедешь?
— Один последний вопрос, но ответь честно, есть хоть какой-то шанс вернуться с большими бабками после двух-трех поездок?
— Конечно.
— Следовательно, Жожо богат. Тогда почему он возвращается туда? Я видел, как он грузит мулов.
— Начать с того, что Жожо ничем не рискует. Эти мулы принадлежат его тестю. А решил ехать потому, что встретил тебя.
— А как насчет того груза, что он везет?
— Откуда ты знаешь, что это для него?
— Ну-ну… Какой еще совет у тебя имеется?
— Не езди.
— Нет, я твердо решил ехать. Что еще?
Хосе опустил голову. Повисла тишина. Когда он снова поднял глаза, его лицо сияло. Умные глаза сверкали, и, медленно, растягивая слова, он произнес:
— Послушай человека, который знает этот мир вдоль и поперек. Каждый раз, когда пойдет большая игра, по-настоящему большая, перед тобой окажется куча алмазов. Но как только игра достигла критической точки, уматывай, не сиди с выигрышем. Скажи, что у тебя болит живот, и, не теряя времени, дуй прямо в сортир. Ни в коем случае не возвращайся и этой ночью спи где угодно, только не в своей постели.
— Вот это ценный совет, Хосе. Что еще?
— Покупатели на руднике платят за алмазы значительно меньше, чем в Эль-Кальяо или Сьюдад-Боливаре, но продавай им все камешки, которые выигрываешь, и каждый день. И никогда, запомни — никогда не бери наличными. Заставь их давать тебе расписки так, чтобы только ты мог получить по ним деньги в Эль-Кальяо или Сьюдад-Боливаре. То же самое делай с иностранными банкнотами. Версия такая: ты боишься потерять в один день то, что выиграл, а потому не хочешь рисковать и больших сумм при себе не держишь. Рассказывай это всем, чтобы все знали.
— Тогда у меня будет шанс вернуться?
— Да, у тебя будет шанс вернуться живым и невредимым, если будет на то воля Божья.
— Хосе, спасибо. Спокойной ночи.
Я лежал в объятиях Марии, утомленный любовью, уткнувшись лицом в ее плечо и чувствуя щекой ее дыхание. Перед тем как закрыть глаза, я представил груду алмазов. Я осторожно перебирал камешки, будто играл ими и складывал в маленький холщовый мешочек, какие обычно носят старатели. Потом я — тоже во сне — встал, чтобы уйти, и, оглядевшись, сказал Жожо: «Постереги местечко, я в сортир. Сейчас вернусь». И перед тем, как выйти, увидел всепонимающие глаза Хосе — такие глаза бывают у людей, близких к природе.
Быстро пролетело утро. Все было улажено, Пиколино оставался здесь, о нем позаботятся. Я всех расцеловал. Мария сияла от радости. Она знала: если я отправился на алмазные рудники, то обязательно вернусь, Каракас же никогда не отдавал тех, кто туда подавался. Она проводила меня до места встречи. Пять часов. Жожо был уже там.
— Привет. А ты парень точный. Прекрасно. Через час солнце начнет садиться. Нам это на руку. Ночью нас никто преследовать не станет.
Горячие поцелуи Марии, и вот я уже в седле. Жожо подтянул стремена у моего мула, и, когда мы трогались, Мария сказала:
— Самое главное, любовь моя, не забудь вовремя выйти в туалет!
Я расхохотался и пришпорил мула.
— Ты подслушивала под дверью, чертовка!
— Когда любишь, это — естественно.
Мы двинулись: Жожо на лошади, я, как вы уже поняли, на муле. В девственном лесу свои дороги, их называют «пике». Такая «дорога» — проход около полутора метров шириной, расчищенный с помощью мачете. Кругом заросли. Вверху миллионы растений образуют крышу — такую высокую, что, даже если приподнимешься на стременах, до нее мачете не дотянуться. Это сельва, тропический лес. Густая многослойная листва не пропускает ничего, кроме слабого дневного света.
Нет ничего другого, что бы давало мужчине такое ощущение свободы, как хорошее оружие в буше. Он чувствует себя такой же неотъемлемой частью ландшафта, как дикие животные. Передвигается осторожно, но с безграничной самоуверенностью. Ему кажется, что он в своей стихии, в наиболее естественном из всех возможных состояний: все его чувства обострены, он прислушивается, присматривается, принюхивается. Его взгляд перескакивает с предмета на предмет, оценивая любую движущуюся деталь. Один-единственный враг в сельве, с которым ему надо считаться, самое дикое животное из числа его собратьев, самое умное и жестокое, самое порочное, алчное и гнусное, и самое притом непредсказуемое — человек.
Всю ночь мы довольно успешно продвигались вперед. Утром выпили кофе из термоса, и вот тут-то эта продажная тварь, мой мул, забыл, как надо переставлять ноги, и потащился еле-еле, отставая от лошади Жожо метров на сто. Я бил его по заднице всеми колючками, какие только попадались мне под руку, но без толку.
Ситуацию обострил Жожо, завопив: «Да ты же понятия не имеешь о верховой езде», и стал меня учить: «Это просто, следи за мной». Он пришпорил лошадь, и она перешла на галоп. Время от времени он поднимался на стременах и орал: «Я капитан Кук!» или «Эй, Санчо! Где ты там? Неужели тебе трудно держаться рядом со своим хозяином, Дон Кихотом?»
Меня это дико злило, и я перепробовал все, чтобы заставить мула двигаться вперед. В конце концов меня осенило — я потыкал зажженным концом сигары мулу в ухо. Он помчался, как породистый жеребец. Я ликовал. Обгоняя Жожо, помахал ему. Но подлое животное оборвало свой галоп так же резко, как и начало, и стало таранить мною дерево, изрядно покалечив мою ногу. Я оказался на земле, теперь уже моя задница была вся в колючках. Рядом старик Жожо повизгивал от удовольствия, как ребенок.
Не буду описывать в красках, как я в течение двух часов гонялся за мулом, как он дрался, пукал и так далее. Наконец, почти бездыханный, весь в колючках, умирающий от жары и усталости, я умудрился взгромоздиться на этого упрямого ублюдка. На этот раз он шел, как ему хотелось, я уже устал ему перечить. Первую милю я проехал, лежа на его спине задницей вверх, пытаясь одновременно вытащить из нее колючки, от которых она горела огнем.
На следующий день мы бросили эту скотину, эту подлую рожу на постоялом дворе; еще два дня плыли на каноэ и день шли пешком с тюками на спине, и вот мы на руднике…
Я вывалил свой груз на грубый деревянный стол у какой-то закусочной на открытом воздухе. Силы мои были на исходе, хотелось удавить Жожо. Он стоял тут же, лишь несколько капель пота выступило у него на лбу, и глядел с понимающей улыбкой, словно спрашивая: «Ну, как ты себя чувствуешь? О'кей?»
— Просто замечательно. А как же иначе? Однако скажи мне, зачем ты заставил меня тащить лоток, кирку и сито, хотя мы не собираемся здесь ничего копать?
Жожо принял скорбный вид.
— Папийон, ты меня разочаровываешь. Подумай сам — если здесь появляется человек и не привозит с собой ничего, никаких орудий труда, тогда спрашивается, зачем он сюда пришел? Этот вопрос задавали бы себе все, кто неотступно следил за тобой через дырки и щелки в стенах и крышах домов, как только ты появился в этой деревне. Понял?
— Понял.
— То же самое касается и меня, хотя у меня с собой ничего нет. Предположим, я появлюсь здесь, руки в карманы, и займусь только игрой, больше ничего не делая. Как ты думаешь, Папи, что станут говорить все эти старатели и их девки? Этот старый французишка — профессиональный игрок, — вот что они скажут. Поэтому сейчас ты увидишь, что я буду делать. Попытаюсь достать в деревне подержанный насос и еще двадцать метров толстого шланга и два-три желоба для промывки породы. Это длинный деревянный ящик, разделенный на несколько отделений, в каждом из которых сделаны отверстия. Набираешь в него породу и работаешь: бригада из семи человек может промыть земли в пятьдесят раз больше, чем дюжина работающих по-старому. Как владелец насоса я получаю двадцать пять процентов от добытых алмазов, но, что самое важное, — у меня есть все основания находиться здесь. Никто не сможет сказать, что я живу игрой. Но так как я все-таки еще и игрок, то не прекращаю играть и вечером. Понял?
— Ясно, как Божий день.
— Сообразительный парень. Два фрескос, сеньора. Полная приветливая пожилая светлокожая женщина принесла стаканы, наполненные шоколадного цвета напитком со льдом и дольками лимона.
— Восемь боливаров.
— Больше, чем два доллара! Черт подери, жизнь здесь недешевая.
Жожо расплатился.
— Как у вас тут идут дела?
— Так себе.
— А все-таки?
— Людей много, а алмазов мало. Это месторождение обнаружили три месяца назад, и с той поры народ сюда повалил: здесь уже четыре тысячи человек — многовато для кучки алмазов. А он кто? — спросила она, указывая на меня подбородком. — Немец или француз?
— Француз, он со мной.
— Бедолага!
— Почему это бедолага? — поинтересовался я.
— Да слишком ты молод и хорош собой, чтобы умирать. Тем, кто приходит с Жожо, никогда еще не везло.
— Заткни пасть, дура. Пошли, Папи.
Мы поднялись, и старуха сказала мне на прощанье: «Будь осторожен!»
Безусловно, я ничего не сказал о том, что мне говорил Хосе, а Жожо был удивлен, что я даже и не пытаюсь выяснить, что скрывается за ее словами. Я почувствовал, что он ждет вопросов, но их не последовало. Он казался расстроенным и все время искоса поглядывал на меня.
Довольно скоро, переговорив с разными людьми, Жожо нашел какую-то лачугу. Три маленькие комнаты, кольца, чтобы повесить гамаки, и несколько картонных коробок. На одной из них стояли пустые бутылки из-под пива и рома, на другой — битый эмалированный таз и полная воды лейка. Для одежды натянуты веревки. В доме был земляной утрамбованный пол, очень чистый. Стены сложены из кусков упаковочных ящиков: на них все еще можно было разобрать названия марок мыла и сухого молока. Каждая комната была три на три метра. Никаких окон. Я задыхался и снял рубашку.
Жожо в изумлении уставился на меня.
— Ты что, спятил? Представь себе, что кто-то зайдет сюда. У тебя и так порочная морда, а если ты еще продемонстрируешь свою татуированную шкуру, то это все равно, что дать объявление: «Я мошенник номер один». Веди себя как следует.
— Но мне нечем дышать, Жожо.
— Ничего, это дело привычки.
Мы соединили две комнаты в одну: «Это будет казино», — усмехнулся Жожо. Подмели пол и пошли покупать рамы, ром и бумажные стаканчики для питья. Мне не терпелось увидеть, что это за игра.
Я просто сгорал от нетерпения. Мы повертелись вокруг нескольких маленьких забегаловок, как сказал Жожо, «для установления контакта». Все знали, что в восемь вечера у нас состоится игра в крэпс.
Последняя забегаловка, куда мы забрели, представляла собой сарай, пару столов на открытом воздухе, четыре скамьи и карбидную лампу, свисающую с дерева. Хозяин, огромный рыжий детина без возраста, не говоря ни слова, приготовил пунш. Когда мы уже уходили, он подошел ко мне и обратился по-французски:
— Я не знаю, кто ты, и знать не хочу. Но дам тебе совет. В тот день, когда тебе захочется здесь переночевать, приходи. Я присмотрю за тобой.
Он говорил на каком-то странном французском, но по его акценту я понял: он корсиканец.
— Вы корсиканец?
— Да. А корсиканец никогда не подведет. Не то что некоторые парни с севера. — И он многозначительно ухмыльнулся.
— Спасибо, буду иметь в виду.
Ближе к семи вечера Жожо зажег карбидную лампу. На полу расстелили два шерстяных одеяла. Стульев не было, и игроки должны были или стоять, или сидеть на корточках. Мы решили, что в этот вечер я играть не стану, буду только наблюдать и все.
Игроки стали собираться. Редкостные хари. Большинство — крупные, бородатые, с усами. Руки и лица — отмытые. И, хотя штаны запятнанные и поношенные, последняя и единственная рубашка на каждом — без единого пятнышка.
В середине импровизированного игорного стола были аккуратно разложены кости в маленьких коробочках. Жожо попросил меня принести каждому игроку по бумажному стаканчику. Их было около двадцати. Я налил всем рому. Ни один не отвел горлышка бутылки и не сказал: «Хватит». После одного круга трех бутылок как не бывало.
Каждый игрок неторопливо делал глоток и ставил свой стаканчик перед собой, а рядом клал трубочку, упаковку из-под аспирина. Я знал, что в таких трубочках хранили алмазы. Трясущийся старый китаец поставил перед собой маленькие ювелирные весы. Много не разговаривали. Эти люди были измучены тяжелой работой под палящим солнцем, некоторые стояли по пояс в воде с шести утра и до Заката.
Ха, дело пошло! Сначала один, потом двое, и вот уже трое игроков взяли кости и внимательно рассматривали их, а затем передавали соседу. Должно быть, они сочли, что все в порядке, поскольку кости вернулись назад на одеяло без комментариев. Жожо разложил их по коробочкам — все, за исключением последней пары костей, которая осталась на одеяле.
Некоторые из гостей сняли рубашки и через некоторое время стали жаловаться на москитов. Жожо попросил меня зажечь несколько пучков влажной травы, чтобы выкурить их.
— Кто выбрасывает? — спросил рослый парень. Загорелая кожа его отливала медью, у него была густая черная кудрявая голова и небрежно наколотый цветок на правой руке.
— Да ты, если хочешь, — ответил Жожо.
Из-под кавалерийского ремня эта горилла извлекла здоровую пачку денег, перехваченную эластичным бинтом.
— Сколько ставишь, Чино? — спросил кто-то.
— Пятьсот болос (так сокращенно называли боливары).
— О'кей, пятьсот.
Игра началась. Выпала восьмерка. Жожо попытался выбросить восемь.
— Ставлю на тысячу болос, что ты не сможешь выбросить восемь дублем четверок, — произнес другой игрок.
— Принято, — ответил Жожо.
Чино удалось набрать восемь очков пятеркой и тройкой. Жожо проиграл. В течение пяти часов игра шла без возгласов и споров. Эти парни были необычными игроками. В тот вечер Жожо проиграл семь тысяч болос, а тот малый, которому везло, выиграл больше десяти тысяч.
В полночь решили игру остановить, но все сошлись на том, чтобы поиграть еще час. В час ночи Жожо объявил, что делает бросок.
— Я ходил первым, — заявил Чино, беря кости, — я и закончу игру. Ставлю весь свой выигрыш — девять тысяч боливаров.
Перед ним лежала груда банкнот и алмазов. Он поставил на банк все и выбросил семерку.
В первый раз при таком диком везении среди присутствующих прокатился ропот, все привстали.
— Давайте немного вздремнем.
— Ну, видел? — спросил меня Жожо, когда мы остались одни.
— Да, я обратил внимание, что рожи у них те еще. У всех оружие. Некоторые даже сидели при мачете — таких острых, что одним ударом снесут голову.
— Ты ведь и раньше видел таких…
— Верно, на островах, но, скажу тебе, никогда еще не ощущал опасность так близко, как сегодня.
— Привыкнешь. Завтра начнешь играть, и мы выиграем. Считай, дело в шляпе. Как, по-твоему, к кому надо присмотреться получше?
— К бразильцам.
— Правильно!
Мы закрыли дверь на три огромные задвижки и рухнули в свои гамаки. Я сразу уснул, еще до того, как Жожо успел захрапеть.
На следующий день солнце палило так, будто собиралось нас поджарить — ни облачка, ни намека на малейший ветерок. Я раздумывал об этой удивительной деревне. Все здесь были гостеприимны и доброжелательны. Лица у людей внушали опасение, но манера говорить, на каком бы языке они ни изъяснялись, была такая, что теплые отношения складывались сразу. Я снова нашел огромного рыжего корсиканца — Мигеля. Он говорил на беглом «венесуэльском», то и дело вставляя английские и португальские словечки: они словно спускались в его речь на парашютиках. И только когда он изъяснялся по-французски, надо сказать, с трудом, был слышен его корсиканский акцент. Мы пили кофе, который процедила для нас молодая смуглая девушка. Он спросил меня:
— Откуда ты, братец?
— После вчерашнего я не могу тебе врать. Я из заключения. А ты?
Он выпрямился и стал еще выше ростом, на лице появилось выражение благородства.
— Я тоже сбежал, но не из Гвианы. Я уехал с Корсики до того, как они смогли меня арестовать. Я благородный бандит.
Меня поразило его лицо, светившееся гордостью от сознания того, что он честный человек. Он продолжал:
— Корсика — истинный рай, единственная страна, где люди ради чести отдадут жизнь. Не веришь?
Не вдаваясь в подробности, я рассказал ему свою историю и заявил, что собираюсь вернуться в Париж разобраться с обидчиками.
— Ты прав. Но месть — то самое блюдо, которое ешь холодным. Будь осторожен. Получится плохо, если они схватят тебя раньше, чем ты удовлетворишь чувство мести. Ты со старым Жожо?
— Да.
— Он честный человек. Некоторые говорят, что он слишком ловок в игре в кости, но я не верю. Ты давно его знаешь?
— Да нет, но это ничего не значит.
— Знаешь, Папи, чем больше играешь, тем больше узнаешь людей, это естественно, но есть обстоятельства, которые заставляют меня опасаться за тебя.
— Что такое?
— Дважды или трижды его партнеров убивали. Поэтому, повторяю, будь осторожнее. Когда почувствуешь опасность, приходи сюда. Мне можно доверять.
— Спасибо, Мигель.
Да уж, любопытная деревенька, уникальное сборище людей, затерянных в сельве, живущих дикой жизнью посреди тропического бурелома. У каждого своя жизнь. Иногда хижины состояли только из навеса, сделанного из пальмовых ветвей или кусков рифленого железа. Бог знает, как их туда занесло. Стены — из полосок картона или обломков досок, а иногда даже из тряпок. Никаких кроватей — только гамаки. Они ели, спали, умывались и занимались любовью практически на улице. И все же никто никогда не стал бы подглядывать сквозь хлипкие стенки, стремясь увидеть то, что происходит внутри. Здесь уважали частную жизнь друг друга. Если хотелось пойти повидать кого-то, человек подходил к хижине не менее чем на два метра и предупреждал на манер колокольчика: «Есть кто-нибудь дома?» Если хозяин вас не звал, вы говорили: «Я — друг», и он появлялся на пороге и вежливо отвечал: «Входите, чувствуйте себя как дома».
Перед большим бараком стоял стол, сколоченный из гладко подогнанных досок. На нем лежали ожерелья из настоящих жемчужин с острова Маргариты, несколько слитков чистого золота, наручные часы, кожаные ремешки и браслеты для них и много будильников. Ювелирный магазин Мустафы.
Позади стола — старый араб приятной наружности. Мы немного поболтали: он был марокканцем и сразу понял, что я француз. Было пять часов дня, и он спросил:
— Ты ел?
— Нет еще.
— И я не ел. Если хочешь, садись со мной. Мустафа был добрым и неунывающим человеком. Мне было с ним легко, поскольку он не спрашивал, откуда я. Он пригласил меня заходить к нему, как только у меня появится настроение.
Наступал вечер, я поблагодарил Мустафу и отправился к себе в хижину. Вскоре должна была начаться игра. Я вовсе не волновался по поводу своего «боевого крещения». «Риск — благородное дело», — говорил Жожо и был совершенно прав. Если я задумал доставить чемодан с динамитом на Орфевр, 36 и разобраться с остальными, мне были нужны деньги, много денег. Следовало побыстрее освоиться с нынешней ситуацией.
Была суббота, а шахтеры — люди набожные и по воскресеньям отдыхали. Поэтому игра должна была начаться не раньше, чем в девять часов и продолжиться до рассвета. Народ повалил толпой к нашей хижине, но она не могла вместить такого количества желающих. Жожо пригласил лишь тех, кто мог делать высокие ставки. Таких нашлось двадцать четыре человека: остальным пришлось играть на улице. Я пошел к Мустафе, и он одолжил мне большой ковер и карбидную лампу. По мере того как классные игроки выбывали из игры, их могли заменять те, кто стоял снаружи.
Банко и снова банко[6]. Не останавливаясь, Жожо бросал кости таким образом, что я продолжал делать ставки.
— Ставлю один к двум, — он выбросил шесть дублем троек; десять дублем пятерок…
Глаза мужчин горели. Каждый раз, когда кто-то опрокидывал стаканчик, одиннадцатилетний мальчик наполнял его ромом. Я попросил, чтобы ром и сигареты обеспечивал Мигель.
Очень скоро игра накалилась и достигла высшей точки. Не спрашивая разрешения у Жожо, я изменил его тактику. Я наступал не только на него, но и на остальных, и это вызвало его недовольство. Зажигая сигарету, он сердито пробормотал: «Хватит, парень! Не ломай игры». К четырем утра передо мной лежали куча боливаров, крузейро, американских и вест-индских долларов, алмазы и даже несколько слитков золота.
Жожо взял кости. Он поставил пятьсот боливаров. Я поставил тысячу.
И он выбросил семерку!
Я поставил долю, составляющую две тысячи боливаров. Жожо вынул пятьсот, которые выиграл. Он снова и снова выбрасывал семерку.
— Что ты собираешься делать, Энрике? — спросил Чино.
— Поставлю четыре тысячи.
— Играет только банкующий!
Я взглянул на человека, который это сказал. Невысокий и кряжистый, черный, как начищенный ботинок, глаза красные от выпивки. Наверняка бразилец.
— Выкладывай свои четыре тысячи болос.
— Этот камень стоит дороже. — И он бросил алмаз перед собой на одеяло. Он сидел на корточках в розовых шортах, голый по пояс. Китаец подобрал алмаз, положил его на весы и сказал:
— Он тянет только на три с половиной тысячи.
— О'кей, пусть три с половиной, — согласился бразилец.
— Бросай, Жожо.
Жожо бросил, но бразилец схватил кости, как только они покатились. Я ждал, что будет: он едва взглянул на кости, поплевал на них и бросил назад Жожо.
— Выбрасывай их как есть, оплеванные.
— О'кей, Энрике? — спросил Жожо, глядя на меня.
— Как хочешь.
Жожо разгладил на одеяле складку и, не вытирая кости, бросил их этаким длинным движением. И опять выпала семерка.
Бразилец подскочил, словно подброшенный пружиной, рука его потянулась к оружию. Успокоившись, он бросил:
— Это еще не моя ночь. И вышел.
В тот момент, когда он вскочил, как чертик из табакерки, моя рука метнулась к пистолету. Жожо, однако, даже не пошевелился, хотя именно ему прежде всего досталось бы от черного. И я понял, что мне еще учиться и учиться выдержке, пока не пойму, когда именно нужно выхватывать оружие и стрелять.
Мы закончили игру на рассвете. Глаза слезились от сигарного и сигаретного дыма. Ноги затекли от бесконечного сидения на корточках. Но был и отрадный опыт: я ни разу не поднялся, чтобы пописать, а это означало, что полностью владею нервами и ситуацией.
Мы спали до двух часов дня. Когда я встал, Жожо не было. Я надел брюки, но в карманах было пусто! Черт! Жожо, наверное, стянул мою долю. Мы так не договаривались! Я вышел и обнаружил его у Мигеля — он ел макароны с мясом.
— Все о'кей, дружище? — спросил он.
— И да, и нет. Не стоит обчищать чужие карманы.
— Да не мели чепухи, малыш. Я знаю, что нужно делать. Пойми, у нас все должно быть на взаимном доверии. Неужели ты не понимаешь, что во время игры, в азарте ты мог запихнуть алмазы куда угодно, кроме карманов? К тому же ты не знаешь, что выиграл я. Поэтому совсем неважно, опустошаем ли мы свои карманы вместе или порознь. Это вопрос доверия.
Он был прав. Жожо заплатил Мигелю за ром и табак. Я спросил его, не покажется ли парням подозрительным, что он оплачивает их выпивку и курево.
— Я плачу не один! Каждый, кто срывает куш, оставляет кое-что на столе. И все знают это.
Одна ночь сменяла другую, а мы все играли и играли. Прошло две недели. Мы делали все более крупные ставки, однако самой большой из них неизменно оставалась жизнь.
В последнюю ночь на поселок обрушился страшный ливень. Один из игроков поднялся, выиграв кучу денег. Он вышел почти одновременно с рослым малым, который до того сидел некоторое время не играя: кончились деньги. Минут через двадцать этот парень, которому так не повезло вначале, вернулся и начал, как безумный, играть. Я подумал, что выигравший одолжил ему денег, но мне показалось странным, что он дал ему так много.
Наступил рассвет, ливень кончился, и выигравшего нашли меньше чем в пятидесяти метрах от нашей хижины. Его убили ножом. Я рассказал об этом Жожо.
— К нам это не имеет никакого отношения, — заметил он равнодушно. — В следующий раз будет осмотрительнее.
— У тебя не все дома. Следующего раза у него не будет!
— Верно подмечено, но что мы можем поделать?
Я неукоснительно выполнял советы Хосе — каждый день продавал иностранные банкноты, алмазы и золото ливанцу, владельцу ювелирного магазина в Сьюдад-Боливаре. По верху его лачуги тянулось объявление: «Здесь покупают золото и алмазы: цены самые высокие». И чуть ниже — «Честность — мое самое большое богатство».
Я осторожно запечатывал все чеки, подлежащие оплате, по предъявлении мною и только мною, в конверт. Их нельзя было перевести на чье-то имя или выдать по ним наличные кому-то, кроме меня. Каждая собака в этом районе знала, чем я занимаюсь, самым опасным для меня было время игры и особенно момент ее окончания. Иногда славный Мигель приходил и кормил меня, когда мы прерывались ночью.
В последние пару дней у меня начало складываться ощущение, что атмосфера сгущается, растут недоверие и подозрительность. Мне было знакомо это ощущение по жизни на островах: когда в бараке на островах что-то назревало, все ощущали это, хотя никто не мог сказать, почему. Может быть, будучи настороже, мы улавливаем невидимые волны, исходящие от тех, кто способен на грубую выходку? Я никогда в таких случаях не ошибался.
Например, вчера четыре бразильца провели целую ночь, подпирая стены комнаты в темноте. Время от времени один т них выступал из мрака на яркий свет, падавший на одеяло, и делал до смешного маленькую ставку. Они никогда не брали кости, не просили их. И никто из них не носил на виду оружия. Ни мачете, ни ножа, ни пистолета. Все это никак не вязалось с их физиономиями потенциальных убийц. Без сомнения, они делали это намеренно, чтобы усыпить нашу бдительность.
В этот вечер они вернулись. На них были рубашки навыпуск, что означало наличие оружия за поясом. Они устроились в тени, но я видел, как глаза, не отрываясь, следили за движениями игроков. Хладнокровие Жожо иногда казалось мне фантастическим. Его совершенно ничего не трогало. Хотя время от времени он ставил наудачу на других игроков. Я знал, что такого рода игра возбуждает его, он дважды или трижды выигрывал те же самые деньги. Неприятная ситуация создавалась в тех случаях, когда игра достигала кульминации и он начинал переправлять мне огромные суммы — слишком быстро…
Несколько раз я намекал Жожо, что он заставляет меня выигрывать чересчур часто. Он смотрел так, будто не понимал, о чем речь. Трюком с туалетом я воспользовался накануне, так что не было никакого резона использовать его сегодня. Если бы эти типы решили действовать, то не стали бы ждать моего возвращения, а перехватили бы меня где-то между лачугой и сортиром.
Я чувствовал, как росло напряжение. Четверо по углам были нетерпеливее, чем обычно. Особенно один, куривший сигарету за сигаретой. Поэтому я начал банковать направо и налево, несмотря на дикие взгляды Жожо. В довершение ко всем несчастьям, я выиграл вместо того, чтобы проиграть, и, вместо того, чтобы уменьшиться, кучка денег передо мной росла. Они лежали тут же, в основном пятисотенными бумажками. Я был настолько взвинчен, что, взяв кости, положил сигарету прямо на деньги и прожег две дырочки в сложенной банкноте. Я проиграл ее вместе с тремя остальными. Выигравший встал, попрощался и вышел.
В пылу игры я не заметил, как пролетело время, и вдруг, к своему изумлению, снова увидел ту же бумажку на одеяле. Я прекрасно помнил, кто ее выиграл — очень худой белокожий человек лет около сорока с пятнышком на мочке левого уха. Но его здесь уже не было. Через пару секунд я восстановил картину полностью: он ушел один, я в этом был уверен. Никто из четырех типов даже не шелохнулся. А это означало, что у них был один или несколько сообщников снаружи, которые информировали, что выходит человек с алмазами или деньгами.
Вокруг стояло полно играющих, и я не мог бы точно сказать, кто здесь появился после того, как парень вышел. Сидевшие часами не менялись, а место этого худого парня с прожженной банкнотой было занято тут же, стоило ему лишь уйти.
Но кто же поставил эту банкноту на кон сейчас? Мне так хотелось взять ее и спросить об этом. Но ото было чересчур рискованно.
Мне угрожала опасность, и никаких сомнений на этот счет у меня не осталось. Я чувствовал некоторое напряжение, но держал себя в руках. Следовало соображать побыстрее. Было четыре часа утра. До начала седьмого не рассветет: в тропиках солнце встает сразу после шести. Поэтому, если что и произойдет, то между четырьмя и пятью. На улице стояла кромешная темень. Сказав, что мне надо выйти подышать свежим воздухом, я оставил весь свой выигрыш аккуратно сложенным там, где сидел. На улице ничего необычного я не заметил.
Потом я вернулся и сидел спокойно, но все мои чувства были обострены. Спиной я почувствовал, как две пары глаз впились мне в позвоночник.
Жожо бросил кости, а я дал игрокам сделать ставки. Теперь перед ним выросла целая кипа банкнот, выигранных по правилам, что он просто ненавидел.
Ситуация становилась все круче, я был в этом абсолютно уверен и сказал с совершенно естественной интонацией, будто и не предостерегал Жожо, по-французски:
— Я на сто процентов уверен, что случится несчастье, чую это. Давай вместе защитим нашу долю оружием.
Жожо улыбнулся, словно я говорил что-то приятное: он беспокоился обо мне не более, чем о ком-нибудь еще.
— Друг мой, какой смысл в таком идиотском поведении? И кого из нас конкретно надо прикрывать?
Действительно. Кого прикрывать? Какой смысл защищать его? Он не остановится, это уже точно. У парня с вечно зажженной сигаретой было два полных стаканчика рома, и он выпил их одним махом, один за другим.
Неразумно было выходить в одиночку в непроглядную темень, даже с оружием. Ребята на улице видели меня, а я не мог их увидеть. Выйти в соседнюю комнату? Еще хуже. Там уж точно был их человек: он легко мог проникнуть снаружи, приподняв в стене доску.
Оставалось только одно — на глазах у всех сложить весь выигрыш в холщовый мешочек, оставить его там, где я сидел, и пойти пописать. Они не станут предупреждать свое наружное наблюдение, потому как денег со мной нет. Я выиграл больше пяти тысяч болос. Однако лучше расстаться с ними, чем потерять жизнь. Как бы там ни было, существовал только один выход из этой ловушки, которая могла захлопнуться в любой момент.
Я принял решение. Было уже без семи пять. Я собрал на виду у всех банкноты, алмазы в трубочках из-под аспирина. Нарочно затолкал все в холщовый мешочек. Как можно естественнее затянул веревочки, положил мешочек рядом с собой и сказал по-испански, чтобы было понятно всем: «Последи за мешочком, Жожо. Мне что-то нехорошо Пойду подышу свежим воздухом».
Жожо внимательно наблюдал за тем, что я делаю. Он протянул руку: «Дай-ка мне. Пусть лучше побудет у меня, чем где-то там».
Нехотя я протянул ему свой мешочек: тем самым он подвергал себя опасности. Но что делать? Отказать? Это выглядело бы странно.
Я вышел, держа руку на револьвере. В темноте я никого не мог разглядеть, но мне и не надо было их видеть, чтобы понять, что они там. Быстро, почти бегом я устремился к Мигелю. Оставался шанс, что, вернувшись с ним и большой карбидной лампой, мы сможем избежать потасовки. К несчастью, дом Мигеля был в двух сотнях метров от нашей лачуги. Я побежал.
— Мигель, Мигель!
— В чем дело?
— Вставай скорее, бери оружие и лампу, там несчастье!
Бах! Бах! В кромешной тьме прогремели два выстрела. Я помчался туда, не помня себя. В хижине не горело ни одного огонька. Я зажег фонарик. Люди вбежали с лампами. Никто из комнаты не выходил. Жожо лежал на полу. Из его простреленной шеи струилась кровь. Он был жив, но в беспамятстве. Оставленный рядом электрический фонарь объяснил ситуацию. Сначала они выстрелили в карбидную лампу, потом в Жожо. Пользуясь фонарем, забрали выигрыш, лежавший перед ним, — мой мешочек и его деньги. Рубашка на нем была разорвана, холщовый ремень-футляр, который он носил прямо на теле, вспорот то ли ножом, то ли мачете.
Все игроки, конечно же, упорхнули. В комнате остались немногие. Восемь человек сидели, двое стояли, четыре типа жались по углам плюс мальчик, разливавший ром.
Все предлагали помощь. Жожо отнесли к Мигелю, где ему из ветвей сделали носилки. Он лежал там все утро в состоянии комы. Кровь запеклась, она больше не лилась, и, по мнению английского шахтера, это был хороший знак, хотя, как знать, — ведь эти дуроломы могли проломить ему череп, и тогда возможно внутреннее кровоизлияние. Я решил не трогать его. Шахтер из Эль-Кальяо, старый приятель Жожо, отправился на другую выработку, чтобы привезти так называемого врача.
Я все время был рядом с Жожо. Днем, часа в три, он открыл глаза, выпил несколько капель рома и, с трудом выдавливая из себя слова, прошептал:
— Не трогайте меня. — И еще: — Это была не твоя ошибка, Папи, а моя. — Он помолчал немного, а потом произнес: — Мигель, позади твоего свинарника зарыта банка. Пусть одноглазый передаст ее моей жене, Лоле.
Несколько минут он еще был в сознании, а потом снова впал в забытье. На закате он умер.
Толстая донья Карменсита пришла навестить его. Она принесла несколько алмазов и три или четыре банкноты — все, что нашла утром на полу нашего дома. Бог знает, сколько народу побывало там, и ни один не тронул ни денег, ни алмазов.
Вся небольшая община в полном составе пришла на похороны. Четверо бразильцев тоже были здесь, в рубахах навыпуск. Один из них подошел ко мне и протянул руку. Я притворился, что не заметил его руки и как бы дружески ткнул его в живот. Да, я не ошибся. Револьвер там, где я и думал.
Стоило ли с ним связываться? Заняться этим прямо сейчас или потом? И как? Что сделано, то сделано. Время ушло.
Мне больше всего хотелось побыть одному, но существовала традиция — после похорон обойти все закусочные, владельцы которых пришли на кладбище и выпить там. Пришли хозяева всех забегаловок!
Когда я был у доньи Карменситы, она подошла и села рядом. Она поднесла стакан анисовой ко рту, я — свой, но только для того, чтобы скрыть сам факт нашей беседы.
— Лучше уж он, чем ты, — проговорила она. — Теперь ты можешь спокойно отправляться куда хочется.
— Что ты имеешь в виду под этим «спокойно»?
— Все знают, что ты всегда сдавал свои выигрыши ливанцу.
— Допустим. Теперь они что, убьют ливанца?
— Да уж. Еще одна проблема.
Я сказал донье Карменсите, что выпитое — за мой счет. Ноги сами повели меня к импровизированному кладбищу — расчищенной площадке в пятьдесят квадратных метров. Восемь могил, последняя — Жожо. Перед ней стоял Мустафа. Я подошел к нему.
— Что ты здесь делаешь, Мустафа?
— Пришел помолиться за старого друга и принес ему крест. Ты ведь забыл сделать это.
Черт возьми, и правда, забыл. Но я об этом и не задумывался.
— Ты не христианин? — спросил он. — Я не видел, чтобы ты молился, когда они закапывали его.
— Знаешь, я думаю, Бог, конечно, есть, Мустафа, — сказал я, чтобы сделать ему приятное. — И более того, я благодарен ему за то, что он заботится обо мне, вместо того, чтобы послать меня туда, куда он уже отправил Жожо. И я могу сделать больше для старика, чем если бы молился за его грешную душу, — я прощаю его, он ведь был всего лишь бедным маленьким обманщиком из трущоб Бельвиля, и единственная профессия, которой он обучился, — игра в крэпс.
— Ты о чем, братишка?
— Да это я так, неважно. Но поверь: мне действительно жаль, что он умер. Я пытался спасти его. Никогда не надо думать, что ты умнее и шустрее всех других, потому что в один прекрасный день найдется человек, который двигается быстрее тебя. Жожо хорошо здесь, он навеки остается с тем, что он любил, — приключениями и природой
Я медленно побрел в деревню. Раскачиваясь в гамаке, курил сигару за сигарой и так провонял никотином, что разогнал всех москитов.
Я подводил итоги.
Десять тысяч долларов только за несколько месяцев жизни на свободе И тут, и в Эль-Кальяо я встречал людей разных национальностей, с различным жизненным опытом, но каждый из них был полон человеческого тепла. Благодаря им и этой жизни среди дикой природы, столь непохожей на городскую, я узнал, как прекрасна свобода, свобода, за которую я так долго страдал.
И еще. Благодаря Шарлю де Голлю и янки война подошла к концу, в этой бойне, охватившей миллионы людей, жизнь какого-то заключенного роли не играла. Тем лучше для меня при наличии такого количества проблем обо мне забудут, и хорошо. Мне было тридцать восемь лет, тринадцать из них я провел в заключении: пятьдесят три месяца одиночного пребывания, включая Санте, Консьержери и Болье, а также тюрьму на островах. Я никогда никого не презирал, кроме тюремщиков и полицейских. У меня одновременно было и слишком большое образование, и недостаточное. Черт подери, не лучшая перспектива в этом мире. Мне следовало бы позаботиться о покое и жить, как отставные каторжники в Эль-Кальяо Но в глубине души я чувствовал сильное беспокойство, жуткую жажду жизни. Приключения манили меня с такой силой, что я не знал, смогу ли когда-нибудь жить спокойной жизнью.
И я должен был отомстить… Успокойся, Папи, успокойся. У тебя еще много времени, ты должен постепенно научиться верить в будущее. Потому что, хотя ты и поклялся жить честно в этой стране, сейчас ты на воле и забыл об обещанном.
Как трудно жить подобно другим — повиноваться, как они, идти в ногу с кем-то, неукоснительно выполняя правила.
Давай-ка вздремнем. Но до этого я встал и вышел на улицу, долго смотрел на звезды и луну, прислушивался к бесчисленным звукам, доносившимся из таинственной сельвы, что окружала деревню стеной, настолько же темной, насколько ослепительной казалась сиявшая луна.
А потом я уснул, мягко покачиваясь в гамаке, счастливый от сознания того, что я свободен, свободен, свободен, и я — хозяин своей судьбы.
ПРОЩАНИЕ С ЭЛЬ-КАЛЬЯО
На следующее утро, около десяти, я отправился на встречу с ливанцем.
— Еду в Эль-Кальяо и Сьюдад-Боливар по адресам, которые ты мне дал. Но заплатят ли они мне по твоим счетам?
— Ты можешь пускаться в путь с легким сердцем.
— Но если они убьют и тебя?
— Пусть тебя это не волнует Тебе заплатят, что бы ни случилось. Ты сам-то из Франции? Откуда именно?
— Окрестности Авиньона, недалеко от Марселя.
— А у меня есть давний друг родом из Марселя, но сейчас он живет далеко от тех краев Александр Гиг.
— Что ты говоришь! Так он ведь и мой близкий приятель!
— Я рад, что ты его знаешь.
— Где он живет? Как я могу попасть туда?
— В Боа-Виста. Но туда долгий и трудный путь.
— А чем он там занимается?
— Он парикмахер. Проще простого найти его — нужно только спросить француза-парикмахера и дантиста.
Я с трудом сдерживал смех, потому что хорошо знал этого ни на кого не похожего парня — Александра Гига. Его сослали одновременно со мной, в 1933 году, мы вместе плыли через океан, и у него было достаточно времени, чтобы рассказать мне в подробностях о том, чем он занимается.
В 1929 или 1930 году, в одну из субботних ночей, Александр с приятелем тихо пробрались в крупнейший лиссабонский ювелирный магазин. Для этого им потребовалось взломать квартиру зубного врача этажом выше. Чтобы выяснить расположение квартир в доме и убедиться в том, что в воскресенье дантист с семьей уезжает из дома, и чтобы снять слепки с ключей от входной двери и хирургического кабинета, им пришлось неоднократно посещать кабинет.
— Он хорошо знал свое дело, — рассказывал мне Александр, — пломбы все еще на месте. Почти без шума за две ночи мы вынесли драгоценные камни и открыли два сейфа. В те времена еще не составляли фотороботов, но дантист умел точно описывать людей, и нас накрыли. Португальский суд дал нам десять и двенадцать лет. По приговору нас вывезли в Анголу, которая тогда находилась под контролем администрации Бельгийского и Французского Конго. Проблем с бегством не было — наши друзья просто вывезли нас на такси. Но я оказался идиотом и поехал в Браззавиль, мой же напарник выбрал Леопольдвиль. Через несколько месяцев меня схватила французская полиция. Французы не отправили меня обратно в Португалию — я был препровожден во Францию и получил двенадцатилетний срок вместо десяти лет, присужденных мне португальцами.
Потом он бежал из Гвианы. Я слышал, что вначале он оказался в Джорджтауне, потом на воловьих упряжках по бездорожью пробрался в Бразилию. Что, если мне повидаться с ним? Вот бы вышла встреча!
И я двинулся в путь с двумя попутчиками. По их словам, они знали, как добраться до Бразилии, и были готовы нести провизию и спальные принадлежности. Больше десяти дней мы блуждали по лесистой местности, но так и не смогли выйти к Санта-Хелене, последней деревушке старателей перед бразильской границей. А через две недели оказались в Аминосе, краю золотодобытчиков на границе Британской Гвианы. С помощью нескольких индейцев мы добрались до реки Кияна, и она вывела нас к небольшому венесуэльскому поселению под названием Кастильехо. Здесь я купил мачете и инструменты для вознаграждения индейцев и покинул так называемых проводников. Теперь нужно было все брать в свои руки — они знали эти места не лучше моего.
В конце концов я повстречал в деревушке человека, который был по-настоящему знаком с этими краями и согласился сопровождать меня. Через четыре-пять дней я добрался до Эль-Кальяо.
Уже в сумерках, изможденный, оборванный, тонкий, как жердь, я постучался в дом Хосе.
— Это он, он! — пронзительно закричала Эсмеральда.
— Кто там? Что ты раскричалась? — спросила Мария из другой комнаты.
Во мне все задрожало от сладости этого голоса, Я удержал Эсмеральду и прикрыл ей рот ладонью.
— Кто там, почему такой шум? — спросила, входя, Мария. Через мгновение она была уже в моих объятиях.
Обняв Пиколино и поцеловавшись с сестрами Марии — Хосе дома не было, — я надолго прилег возле Марии. А ей не верилось, что я пришел прямо к ней в дом, не заходя к Большому Шарло или в какой-нибудь кабачок.
— Ты ненадолго в Эль-Кальяо? — спросила она, затаив надежду.
— У меня тут кое-какие дела.
— Ты должен прийти в себя и поправиться. Я буду тебе вкусно готовить, дорогой. Когда ты поедешь, хотя эта мысль и поражает меня в самое сердце, я не обвиняю тебя, ты ведь предупреждал, — так вот, когда ты поедешь, я хочу, чтобы ты был полон сил и преодолел все возможные ловушки в Каракасе.
Эль-Кальяо, Уасипата, Ипата, Тумеремо — эти названия непривычно звучат для уха европейца. Деревушки, разбросанные по территории страны, втрое превышающей по площади Францию. Это задворки мира, где слово мало что значит и люди живут, как жили в Европе в начале века. Они благородны и добры, все пропускают через сердце, поэтому преисполнены истинными чувствами и по-настоящему радуются жизни…
Почти все мужчины, кому тогда было за сорок, должны были вынести одну из ужаснейших диктатур — правление Гомеса. Их отстреливали и забивали насмерть ни за что, любой представитель власти мог высечь их воловьим кнутом. С 1925 по 1935 год за пятнадцати— и двадцатилетними юношами охотились, как за дикими зверями, армейские агенты и собирали в бараках для рекрутов. То были дни, когда любую хорошенькую девчонку мог затащить к себе в постель каждый, самый ничтожный чиновник, а потом выбросить на улицу, когда она ему наскучит, а если ее семья поднимет хоть палец в защиту, то всех ее родственников отстегают плетью.
Время от времени вспыхивали восстания, но для подавления прибывала армия, и тех, кто остался в живых, ждали такие мучения, после которых они оставались калеками на всю жизнь.
И, несмотря на все это, неграмотные люди из крохотных поселков на краю света сохранили любовь и доверие к людям.
Так рассуждал я, примостившись возле Марии. И я все еще раздумывал: правильно ли делаю, отправляясь в Каракас и оставляя это райское место? Снова и снова задавал я себе этот вопрос.
На следующий день пришли малоутешительные вести. Тот, кому предназначалось послание ливанца, оказался скромным ювелиром, специалистом по кулонам и жемчугу с острова Маргарита. Он сказал, что не сможет заплатить по векселям, тем более что ливанец должен ему много денег.
— Ты знаешь этого человека? — спросил я у него про ливанца.
— Увы. Он плут. Он сбежал, забрав все, даже то, что я оставил у него под честное слово.
Да, опять невезуха. Такое только со мной могло случиться.
Едва волоча ноги, я вернулся домой. Чтобы добыть эти несчастные десять тысяч долларов, я рисковал жизнью, а теперь даже запаха от них не осталось. Ливанцу же не пришлось даже пальцем пошевелить.
Но мой интерес к жизни победил депрессию. Ты трижды свободный человек, и нечего скулить, сказал я себе. Пусть вся эта история покажется милым приключением. Пусть ты потерял банк, но разве это не восхитительное воспоминание? Банк сорван. Делай новые ставки, Папи! Через несколько недель ты станешь либо богатым человеком, либо — трупом. И все же я пребывал в полнейшей неопределенности, будто сидел на краю вулкана и наблюдал за ним, зная, что могут открыться побочные кратеры. Стоило ли все это десяти тысяч долларов?
Теперь я снова взял себя в руки и мог оценить ситуацию достаточно трезво. Нужно поспешить обратно на прииск, пока ливанец не исчез. А так как время — деньги, не следует тратить ни минуты. Надо найти мула, собрать поклажу — и в путь. Нож и ружье по-прежнему при мне. Единственный вопрос в том, как я найду дорогу. Пришлось нанять лошадь, поскольку Мария считала ее более подходящей, чем мул. Но все время не давала покоя мысль, что я могу выбрать неверный путь: имелось множество мест, где тропы разветвлялись.
— Я знаю дорогу. Может, возьмешь меня с собой? — спросила Мария. — О, как бы мне этого хотелось! Я бы пошла с тобой только до того места, где ты оставишь лошадей и сядешь в каноэ.
— Это слишком опасно для тебя, Мария. Кроме того, ведь тебе придется возвращаться одной.
— Я подожду, пока кто-нибудь будет возвращаться в Эль-Кальяо. Ну скажи «да», дорогой!
Я переговорил об этом с Хосе, и тот согласился:
— Дам ей револьвер. Она знает, как им пользоваться. Вот так мы и оказались вдвоем на развилке, Мария и я, проехав пять часов верхом: для нее наняли еще одну лошадь. На Марии были бриджи, подарок подруги из льяны. Венесуэльские женщины, живущие на равнине — льяне, смелы и горячи. Они умеют стрелять из ружья и револьвера, пользуются мачете, как фехтовальщики, а на лошади ездят, как амазонки, и при всем при том способны умирать от любви.
Мария была, конечно же, не такой. Уравновешенность самым чудесным образом сочеталась в ней с чувственностью, я думаю, потому, что она была близка к природе. Но тем не менее знала, как постоять за себя, — с оружием или без, словом, она была отважной женщиной.
Никогда, никогда не забуду тех дней путешествия до места пересадки на каноэ. Неповторимые дни и ночи, когда лишь наши сердца пели, потому что мы были слишком уставшими, чтобы говорить о нашем счастье.
Никогда я не смогу описать всю прелесть тех восхити тельных привалов, когда мы плескались в прозрачных водах кристально-чистой реки и, еще мокрые и обнаженные занимались любовью на поросшем травой берегу, а над нами летали бабочки, колибри и стрекозы. Но все равно приходилось подниматься и идти дальше, пошатываясь от хмеля любовных забав, и я был почти уверен, что мы составляем единое целое.
Чем ближе мы подходили к месту последней стоянки, тем отчетливее я слышал чистый голос Марии, поющий песню любви. И по мере того, как расстояние сокращалось, я все чаще останавливал лошадь и находил любые поводы для отдыха.
— Мария, я думаю, нам надо дать лошадям немного освежиться.
— При таком темпе вряд ли кто-нибудь может устать, кроме нас, Папийон, — смеялась она, показывая зубы, сверкающие, как жемчуг.
Мы потратили шесть дней на дорогу к условленному месту у реки. Едва я завидел его, как во мне возникло страстном желание провести здесь ночь, а потом вернуться в Эль Кальяо. Те шесть дней страсти показались мне более стоящими, чем мои десять тысяч долларов. Соблазн оказался столь велик, что я задрожал. Но внутренний голос был сильнее, и он сказал мне: «Не будь тряпкой, Папи. Десять тысяч — это судьба. Пачка денег нужна тебе, чтобы осуществить твои планы. Ты не должен упускать шанс».
— Вот и приехали, — сказала Мария.
И, изменяя самому себе, я произнес обратное тому, что хотел сказать:
— Да, вот это место. Наш путь закончен, и завтра я покину тебя.
Четверо крепких мужчин на веслах уверенно вели лодку вверх по течению. Каждый взмах весел уносил меня все дальше от Марии, которая стояла на берегу и смотрела нам вслед. Там оставались мир и спокойствие и женщина, возможно, предназначенная мне судьбой для дома и семьи. Я заставил себя не оборачиваться, потому что боялся крикнуть гребцам: «Поворачивайте к берегу!» Я все же должен добраться до рудника и получить свои деньги. А потом уж пускаться в авантюры, если, конечно, вернусь.
Лишь одно условие я поставил сам себе — и пальцем не касаться этого ливанца. Я только возьму то, что принадлежит мне, — ни больше, ни меньше. И он никогда не узнает, что его спасли эти шесть дней путешествия с нимфой из Эль-Кальяо.
— Ливанец? Я уверен, что он уехал, — сказал Мигель, сжимая меня в объятиях.
Действительно, его лачуга была закрыта, но примечательная надпись по-прежнему красовалась на ней: «Честность — самое большое богатство!»
— Ты думаешь, он уехал? Вот черт!
— Успокойся, Папийон, скоро мы все выясним.
Но скоро все мои надежды улетучились. Ливанец действительно уехал. Но куда? После трех дней расспросов Мигель выяснил, что тот отправился в Бразилию в сопровождении трех телохранителей.
— Все рабочие на прииске твердят, что он, безусловно, честный человек.
Тогда мне пришлось рассказать историю, которая произошла в Эль-Кальяо, а также то, что я узнал об исчезновении ливанца в Сьюдад-Боливаре. Четыре или пять парней, включая итальянца, признались, что, если я прав, они разорены. И лишь один грек из Гвианы думал иначе, чем мы. По его словам, настоящим вором был грек из Сьюдад-Боливара. Как бы то ни было, я был уверен, что потерял все. Что мне теперь делать? Поехать повидаться с Александром Гигом в Боа-Виста? Но это далеко, в Бразилии. И добираться туда — три сотни километров по бездорожью. Мой последний опыт был жив в памяти…
Нет, я так устрою дела, чтобы быть в курсе всего, что происходит на прииске, и, как только узнаю, что ливанец появился, тут же нанесу ему визит. Решив так, я приготовился к отправке в Каракас. Но по пути надо забрать Пиколино. Здесь примешивались, конечно, и чувства. Итак, завтра я двинусь в Эль-Кальяо.
Неделю спустя я увиделся с Марией и Хосе. Рассказал им обо всем. Мария пыталась меня успокоить. Хосе настаивал, чтобы я остался с ними.
— Мы вместе поедем на прииск Караталь, если ты, конечно, захочешь.
Я улыбнулся и похлопал его по плечу. Нет, это не по мне. Только любовь к Марии может удержать меня в Эль-Кальяо. Я попал в эти сети и запутался в них больше, чем предполагал поначалу. Я питал к ней искренние и глубокие чувства, но. все же мое желание отомстить было сильнее.
Все решено. Я договорился с водителем грузовика: мы должны были отправиться в пять утра назавтра.
Пока я брился, Мария выскочила и спряталась в комнате сестер. Таинственная интуиция, которой владеют все женщины, подсказала ей, что на этот раз мы расстаемся по-настоящему. Пиколино сидел тут же за столом в большой комнате, чисто умытый. Эсмеральда стояла рядом, положив руку ему на плечо. Я направился было в комнату, где пряталась Мария, но Эсмеральда остановила меня.
— Не надо, Энрике.
Потом сама скрылась за дверью.
Хосе поехал с нами на грузовике. До дороге мы не проронили ни слова. Ехали быстро, насколько это было возможно.
Прощай, Мария, мой маленький цветок из Эль-Кальяо.
Твои любовь и нежность стоили для меня больше, чем все золото Земли.
КАРАКАС
Это было изнурительное путешествие, особенно для Пиколино — около восьмисот километров, двадцать часов не-прерывной езды. Несколько часов мы провели в Сьюдад-Боливаре, затем пересекли бурную Ориноко на пароме и поехали вдоль берега, трясясь, как сумасшедшие, и поражаясь выдержке водителя.
На следующий день, в четыре часа пополудни мы прибыли в Каракас. Я сразу как бы утонул в огромном городе — движение, толпы, снующие люди — все поглотило меня.
Париж, 1929-й — Каракас, 1946-й. Семнадцать лет я не видел по-настоящему большого города. А Каракас действительно прекрасный город, с одноэтажной застройкой колониального стиля, сбегающий вниз по долине, замкну той возвышающимися вокруг Авильскими горами. Он расположен на высоте тысячи метров над уровнем моря, весна здесь царит круглый год, климат умеренный.
— Я верю в тебя, Папийон, — сказал мне на ухо доктор Бугра, оказавшийся рядом, когда мы въезжали в этот огромный шумный муравейник.
Толпы были повсюду, их составляли люди всех оттенков кожи, и никаких расовых предрассудков в общении между ними я не заметил. Черные, кирпично-красные и стопроцентно белые жили вместе и, как мне показалось с первого взгляда, счастливо.
С Пиколино, повисшим у меня на руке, мы прошлись в центр города. Большой Шарло дал мне адрес одного бывшего каторжника, который содержал меблированные комнаты — пансион «Маракаибо».
Да, семнадцать лет прошло, и война унесла жизни сотен тысяч мужчин моих лет во многих странах, включая и мою родную Францию. Французов сажали в тюрьмы, убивали и калечили. А ты, Папийон, здесь, в большом городе, живой и невредимый. Тебе тридцать восемь, ты молод и силен. Оглядись, посмотри на людей, они бедно одеты, но громко смеются и радуются жизни. Пение вокруг было не столь изысканным, как на пластинках, но это были песни, шедшие из глубины сердец. Почти все радуются, ибо встречались и такие, кто тащил за собой кое-что похуже шара с цепями — призрак бедности. Их лица выражали растерянность перед этими джунглями большого города.
Четыре часа. Каким он будет ночью, озаренный миллионами электрических звезд? Мне следовало немного потратиться, и я выкрикнул:
— Эй, такси!
Сидя рядом со мной, Пиколино смеялся и пускал слюни, как ребенок. Я вытер ему рот, а он сиянием глаз поблагодарил меня. Пиколино был так возбужден, что весь дрожал. Такой огромный город значил для него больше всех надежд на больницы и докторов. О, надежда! Он держал мою руку, а по улицам шли люди, столько людей, что они скрывали всю мостовую! Шум машин, сирены «скорой помощи», гудки пожарных, крики уличных торговцев и мальчишек, разносивших вечерние газеты, визг тормозов, перезвон трамваев, звонки велосипедов — все сливалось в один сплошной гул и оглушало нас до такой степени, что мы казались себе пьяными. Вместо затравленности и растерянности мы ощущали безмерное счастье.
Ничего необычного не было в том, что именно звуки города поразили нас больше всего. Мы так долго жили в тишине! Это была тишина, которую я знал последние семнадцать лет, тишина тюрьмы, тишина штрафного поселения, которая подчас была тягостнее одиночного заключения, тишина лесов и морей, тишина отдаленных маленьких деревушек, где живут счастливые люди.
И я сказал Пиколино:
— Каракас — это предвкушение Парижа. Здесь тебя подлечат, а я стану на правильный путь, и судьба улыбнется мне, будь уверен.
Он сжал мою руку, и слезы брызнули у него из глаз. Он так по-братски и тепло сжал ее, что я почувствовал какую-то удивительную близость. Поскольку вторая рука его бездействовала, мне пришлось вытереть другу слезы.
Наконец мы добрались до места, где проживал Эмиль С, бывший каторжник. Его не было дома, но как только его жена, венесуэлка, услышала, что мы из Эль-Кальяо, она быстро сообразила, кто мы такие, выделила нам комнату на две койки и приготовила кофе.
Я помог Пиколино принять душ и уложил его в постель. Когда я уходил, он стал подавать мне отчетливые знаки, означавшие: возвратишься, не так ли?
— Да, Пико. Я только отлучусь на несколько часов в город и вскоре вернусь обратно.
Я в Каракасе! Было около семи, когда я спускался по улице к площади Симона Боливара, самой большой в городе. Вокруг разливался свет — волшебное электричество и неоновые вывески всех цветов
Это была роскошная площадь с огромной бронзовой конной статуей Симона Боливара. Он выглядел сурово, и вся его фигура светилась благородством. Я обошел вокруг этого человека, который освободил Латинскую Америку, и не мог не поприветствовать его на своем плохом испанском, произнося слова тихо, чтобы никто не слышал: «Салют! Какое чудо, что я здесь у твоих ног. Мне, жалкому отщепенцу, боровшемуся все время за свободу, которую олицетворяешь ты».
Пансион находился в четверти мили от площади, и я дважды возвращался туда, пока не застал Эмиля С. Он сказал, что Шарло написал ему о нашем приезде. Мы вышли из дома, чтобы выпить и поговорить спокойно.
— Я здесь уже десять лет, — сказал Эмиль. — Я женат, у меня дочь, а жена — владелица пансиона. Вот почему я не могу поселить тебя здесь бесплатно, но возьму полцены.
Удивительна солидарность двух заключенных, когда один оказывается в затруднительном положении.
— Этот несчастный парень — твой давний друг?
— Ты что, его видел?
— Нет, но моя жена говорила мне. Она решила, что он совсем калека. Он что, помешанный?
— Вовсе нет, и это-то ужасно. Его ум ясен, как у юноши, но язык, рот и правая сторона тела до пояса парализованы. Он уже был таким, когда я увидел его в Эль-Дорадо. Никто не знает, кто он.
— Не могу понять, зачем ты таскаешь этого темного типа с собой. Ты даже не знаешь, можно ли ему доверять. Он же обуза.
— Это так. Последние восемь месяцев я присматривал за ним. В Эль-Кальяо я нашел нескольких женщин, которые взяли на себя эту заботу:
— И что ты собираешься с ним делать?
— Определю его в больницу, если удастся. Или сниму комнату с. душем и туалетом — временно.
— Вид у тебя — не фонтан…
— Да, есть немного, надо побольше уделять себе внимания. Я понимаю все, что они говорят, но сам говорю по-испански плохо, а из-за этого непросто проворачивать дела.
— Да, ты прав. Людей больше, чем рабочих мест. Но как бы там ни было, Пани, не беспокойся, можешь оставаться в моем доме несколько дней, пока не подыщешь себе что-нибудь.
Мне все стало понятно. Эмиль был добрым малым, но от него ничего не зависело. Видно, его женушка составила себе весьма неприязненное мнение о Пиколино, хрюкающем, как животное, с вечно вываливающимся языком. Ее волновало, какое он произведет впечатление на остальных жильцов в столовой.
Назавтра я сам принес ему еду в нашу комнату. Бедный Пиколино, спящий рядом со мной в маленькой железной кровати. Хотя я и заплатил за твое проживание и питание, они не желают оставлять тебя здесь. Ты же знаешь, что люди, у которых все в порядке, не желают видеть немощных. Что ж, это жизнь. Но не дрейфь, приятель. Хоть я и не такой заботливый, как девицы в Эль-Кальяо, я все же всегда буду рядом с тобой чем-то большим, чем просто друг, бывший каторжник, — человеком, готовым сделать все, чтобы ты не умер, как собака.
Эмиль дал несколько адресов, но нигде для меня не оказывалось работы. И дважды я наведывался в госпиталь, пытаясь определить туда Пиколино. Но ничего не получалось — не было коек, и бумаги, свидетельствовавшие, что он из Эль-Дорадо, ничем не могли помочь.
Когда у меня спросили мой адрес, я дал, но липовый. Я не доверял этим глупым типам, этим ничтожествам, которых полным-полно по всему миру и которые держатся так заносчиво.
Надо было срочно перевозить Пиколино. Оставаться у Эмиля больше нельзя: жена его ворчала, что должна менять простыни ежедневно. Хоть я и застирывал каждое утро грязные места, насколько это было возможно в умывальнике, — они долго высыхали и были заметны. Пришлось даже купить утюг, чтобы высушивать белье.
Что делать? Я был просто в отчаянии. Было одиннадцать, когда мы вышли из дому, я решил посвятить утро другу и повел его в Кальварио, чудесный сад с тропическими деревьями и цветами на холме прямо в центре Каракаса
Сидя там на лавочке, мы наслаждались прекрасным видом, ели арепас с мясом, запивая их пивом. Затем я зажег две сигареты — для себя и Пико. Ему было тяжело курить, и он слюнявил сигарету. Он чувствовал, что я хочу сказать ему что-то важное, его глаза говорили: «Ну же, не тяни». Наконец я решился.
— Пико, уже три дня я пытаюсь устроить тебя в больницу. Но ничего не получается. Они не хотят этого. Понимаешь?
«Да», — ответили его глаза.
— С другой стороны, мы не можем пойти во французское консульство, не опасаясь, что они обратятся к венесуэльским властям с требованием выдачи преступников. — Он пожал здоровым плечом. — Теперь слушай: тебе нужно подлечиться, а для этого необходим уход. Но денег у меня мало, ты ведь знаешь. Поэтому вот что мы решим, сегодняшний вечер мы проведем вместе, сходим в кино. Завтра утром я отведу тебя па площадь Боливара безо всяких документов. Там ты ляжешь у подножия памятника и не будешь шевелиться. Если кто-то попросит тебя встать или сесть, ты сделаешь вид, что не можешь. Тогда уж точно вызовут полицию, а та — «скорую». Я же последую за машиной, чтобы знать, в какой ты больнице. Через пару дней загляну к тебе, но незаметно. Проходя мимо кровати, оставлю деньги и сигареты. Ну как, ты согласен?
Он положил здоровую руку мне на плечо и посмотрел прямо в глаза. Его лицо выражало какую-то неопределенную смесь печали и благодарности. Горло его сжалось спазмами, он делал нечеловеческие усилия, чтобы выдавить из перекошенного рта хриплые звуки, похожие на слова: «Да, спасибо тебе».
На следующий день все произошло так, как я и предполагал. Меньше чем через четверть часа после того, как Пиколино лег у подножия памятника Боливару, три или четыре старика, сидевшие в тени деревьев, позвали полицейского. А через двадцать минут приехала «скорая помощь», и я последовал за ней в такси.
Спустя два дня я, смешавшись с посетителями, разыскал его. И здесь нам повезло: его поместили между двумя очень слабыми пациентами, и я смог поговорить с ним безо всякого риска. Он просиял от радости, завидев меня, и стал дергаться больше обычного.
— Они хорошо обращаются с тобой?
Он кивнул в знак согласия. Я посмотрел на табличку в изножье: «Параплегия, или малярия с побочными осложнениями. Осмотр каждые два часа». Я оставил ему шесть пачек сигарет, спички и двадцать боливаров мелкими купюрами.
— До встречи, Пико! — Но, увидев его отчаянные молящие глаза, я добавил: — Не беспокойся, приятель, я вернусь к тебе.
Я находился в городе уже около двух недель, и пачка из ста боливаров быстро таяла. К счастью, у меня была приличная одежда, когда я прибыл в Каракас. Я нашел небольшую комнату, дешевую, но достаточно комфортную для меня. С женщинами было хуже. Хотя девушки в столице были прелестны, благопристойны и жизнерадостны, познакомиться с ними оказалось делом неимоверно трудным. Шел 1946 год, и, как правило, женщины одни в кафе не ходили.
У большого города свои тайны. Чтобы самому устроить свою жизнь, нужно их знать. А для этого нужно было сойтись с уличными парнями. Кто они? Таинственное племя с собственным жаргоном, законами, обычаями, пороками.
Они, чтобы прожить 24 часа в сутки, зарабатывают по-своему. А зарабатывать надо по возможности честно, и это проблема не из легких.
Как и у всех других, у меня были собственные способы, как прожить, скорее смехотворные, чем безнравственные. Например, однажды я встретил колумбийца, которого знал по Эль-Дорадо.
— Что ты здесь делаешь?
И он рассказал, как зарабатывает деньги, играя в лотерею на чудесный «кадиллак».
— Ну и как, улыбнулась тебе судьба, выиграл «кадиллак»?
Он рассмеялся моей непонятливости и объяснил, в чем заключается его работа.
— «Кадиллак» принадлежит директору крупного банка. Он водит его сам, добирается до работы ровно к девяти и паркует машину, как добропорядочный гражданин, в ста или ста пятидесяти метрах от банка. Нас всегда двое. Мы сменяем друг друга по очереди, поэтому нас не узнают. Так вот, один сопровождает этого борова до дверей банка, где тот протирает свой зад. Если случится помеха, напарник предупредит свистом, здесь нельзя ошибиться. Итак, пока он находится в банке, а остается он там примерно до часу дня, мы ставим на машину изящную белую табличку, где написано: «Распродажа: билеты, по которым вы можете выиграть „кадиллак“. Выигрышные номера идентичны номерам каракасской лотереи. Розыгрыш в следующем месяце».
— Послушай, но это же плутовство. Вы продаете билеты на машину, которая вам не принадлежит. И что же эти остолопы не понимают, что им втирают очки?
— Люди всегда разные, но никому почему-то не приходит в голову, что раз на билетах нет штампа — это надувательство. А если кто проявляет излишний интерес, мы даем тому бесплатно билет или два, и он уходит, надеясь уж точно выиграть «кадиллак». Если хочешь немного заработать, приходи и присоединяйся к нам, и я познакомлю тебя с напарниками.
— Не стыдно тебе воровать у бедных?
— Вот уж неправда. Билеты стоят десять боливаров, поэтому их могут приобрести только зажиточные люди. А от этого никому никакого вреда.
И что вы думаете, я согласился! Конечно, занятие не совсем порядочное, но каждому нужно есть, спать, покупать одежду, если не модную, то по крайней мере новую и чистую. К тому же мне нужно было сохранить каким-то образом свой неприкосновенный запас — несколько алмазов, привезенных из Эль-Дорадо, и две банкноты по пять сотен боливаров. Я держал их на всякий случай в патроне, упрятанном в том же месте, где я прятал его в заключении, — в прямой кишке. Это я делал потому, что гостиница, в которой я обитал, находилась в такой части города, где ограбления были весьма часты. Как бы там ни было, четырнадцать лет я держал эту гильзу в прямой кишке, и годом больше — годом меньше, не имело значения.
Продажа лотерейных билетов шла больше двух недель и продолжалась бы еще дольше, если бы однажды один очень нетерпеливый покупатель, имея на руках уже два билета, не стал рассматривать каждую деталь этого роскошного «кадиллака», который он так надеялся выиграть. Но вдруг он выпрямился и закричал:
— Но разве эта машина не принадлежит уже доктору Фулано, директору банка?
Не моргнув глазом, колумбиец ответил хладнокровно:
— Именно так. Он попросил нас выставить его машину на лотерею. Он считает, что лотерея даст ему больше денег, чем просто продажа.
— А-а… — протянул покупатель.
— Но не проговоритесь ему об этом, — доверительно продолжал колумбиец. — Мы дали ему обещание никому не рассказывать об этом, потому что ему будет неудобно, если об этом кто-то узнает.
— И все же мне непонятно. Это совсем не похоже на людей его круга.
Как только он отошел достаточно далеко, двигаясь в направлении к банку, мы тут же сложили вывеску и убрали ее подальше. Колумбиец с ней скрылся, а я пошел к дверям банка, чтобы предупредить нашего приятеля, что мы уносим ноги. В глубине души я хохотал и не хотел уходить от этой несчастной двери, чтобы не пропустить последствий накладки. Вышло так, как я и ожидал. Через три минуты вышел директор вместе с проницательным покупателем. Он дико размахивал руками, что выдавало его состояние.
Они никого не обнаружили возле «кадиллака», и в полнейшем замешательстве возвратились обратно, остановившись в кафе, чтобы что-то выпить. Поскольку покупатель разговаривал не со мной, я тоже вошел в бар, чтобы послушать, о чем они будут говорить.
— Боже мой, какая наглость! Доктор Фулано, ну разве это не нахальство?
Но владелец «кадиллака», обладавший, как и все коренные каракасцы, своеобразным чувством юмора, рассмеялся и заметил:
— Если бы я проходил мимо, они бы и мне предложили лотерейный билет, и я, человек рассеянный, непременно купил бы его. Ну не забавно ли? Колумбийцы исчезли. Я все же заработал пятнадцать сотен боливаров — достаточно, чтобы протянуть месяц.
А время шло, и нужно было найти какое-то постоянное занятие. Это было время, когда сторонники Петена и те, кто сотрудничал с немцами, стали проникать в Венесуэлу из Франции, скрываясь от правосудия в своей собственной стране. Я не видел особых различий между коллаборационистами и петеновцами и считал их всех экс-нацистами. А потому не желал иметь с ними ничего общего.
Прошел месяц, но ничего особенного не произошло. В Эль-Кальяо я и думать не думал о том, что так трудно будет найти себя. Я был вынужден разносить кофе конторским служащим, который специально для этого и готовился. Но мой хозяин был такой говорливый и глупый, что меня от этого тошнило.
— Видите ли, сеньор директор, ваши работники выходят, чтобы выпить кофе (устоявшийся обычай среди венесуэльских служащих) и теряют много времени, особенно когда на улице дождь; а это влияет на ваши доходы. Если бы кофе приносили в контору, вы бы сберегли ваши денежки.
Может быть, он поддался бы, но я не стал настаивать, тем более что кто-то из боссов возразил:
— В Венесуэле, как тебе известно, мы воспринимаем жизнь проще, даже в бизнесе. Вот почему нашим людям не возбраняется в рабочее время пойти и выпить кофе.
И вот, когда я с глупым видом расхаживал по улице с кофейником, я наткнулся на боксера Пауло, старого знакомого с Монмартра.
— Постой, приятель, ты, должно быть, Пауло из…
— А ты, вероятно, Папийон?
Он схватил меня за руку и потащил в кафе.
— Что ты делаешь с этим дурацким кофейником?
— Продаю кофе, что еще я могу с ним делать? С удовольствием бросил бы это занятие. — И я рассказал ему, что произошло со мной. — А как у тебя дела?
— Давай-ка, кстати, выпьем кофе. И я тебе кое-что расскажу.
Мы заплатили и поднялись, я потянулся за своим кофейником.
— Оставь его, он тебе больше не понадобится, даю слово.
— Нет, ты серьезно?
— Я знаю, что говорю, дружище.
Я оставил ненавистную посудину на столе, и мы вышли.
Часом позже, когда мы вдоволь насытились воспоминаниями о Монмартре в моей комнате, Пауло перешел к самому главному. У него было большое дело в одной соседней с Венесуэлой стране. И он знал, что может на меня положиться. Если я соглашусь, он возьмет меня в качестве напарника.
— Эта работа — не бей лежачего. Я говорю тебе на полном серьезе — у тебя будет столько денег, что потребуется утюг, чтобы их разглаживать — столько они займут места.
— И где же эта необыкновенная работа?
— Ты узнаешь, когда попадешь туда. Заранее не могу ничего говорить.
— Сколько там нас будет?
— Четверо. Один уже на месте. За другим я приехал сюда. Кстати, ты его знаешь. Это твой друг Гастон.
— Да, я его знаю, но потерял с ним связь.
— А я нет, — сказал Пауло, смеясь.
Соображал я всегда быстро. Итак, здесь у меня немного шансов. Кофейник меня больше не устраивал. Пауло же я узнал как трезвого, разумно мыслящего человека, и если, по его мнению, нас должно быть четверо, значит, это дело серьезное. Наверняка, стоящая работа. Итак, за дело, Папи.
— Я согласен. Иду ва-банк!
На следующий день мы выехали.
ТОННЕЛЬ ПОД БАНКОМ
Мы ехали больше трех суток, сменяя друг друга за рулем. Пауло предпринимал бесконечные меры предосторожности: мы то и дело останавливались, и тот, кто находился за рулем, высаживал остальных за три сотни метров от заправочной станции, а потом подбирал.
Мы с Гастоном должны были ожидать Пауло под проливным дождем не менее получаса. Меня это просто бесило.
— Ты думаешь, все это необходимо, Пауло? Ты только посмотри, который час.
— Какой же ты нытик, Папи. Я ведь должен был накачать шины, сменить заднее колесо, заправиться бензином и водой. А это не сделаешь за пять минут.
— Я не об этом. Говорю тебе прямо, не вижу смысла во всех этих мерах предосторожности.
— А я вижу, и я здесь главный. Ты провел тринадцать лет на каторге, а я — десять в одиночке на нашей любимой родине. И я не думаю, что ты когда-либо в достаточной мере заботился о предосторожностях. Согласись, какой богатый материал для наводки: одно дело, когда в «шевроле» один водитель, и совсем другое, когда в нем трое.
А ведь он был прав! Не будем больше об этом. Через десять часов мы прибыли в город, куда и направлялись. Пауло высадил нас в конце улицы с виллами по обеим сторонам.
— Идите направо. Вилла называется «Мой друг», она расположена у дороги. И держитесь, будто вы ее владельцы, в ней вы найдете Аугусто.
Там был сад, благоухающий цветами, к прелестному маленькому домику вела аккуратная тропка. Дверь была закрыта, и мы постучались.
— Входите, братья, — сказал Аугусто, открывая дверь. Он был без пиджака, весь в испарине, а его волосатые руки были перепачканы в земле. Мы рассказали ему, что Пауло уехал, чтобы оставить машину в другом конце города. В этом был резон — не стоило венесуэльскому номеру часто мелькать на дорогах.
— Хорошо доехали?
— Да.
Больше не было сказано ни слова. Мы присели на кухне. Я чувствовал, что наступает решительный момент, и был в напряжении. Гастон не более моего догадывался о том, какая предстоит работа. «Доверьтесь мне, — говорил Пауло еще в Каракасе. — Или вы соглашаетесь, или нет. Одно могу вам сказать: вы заработаете такое количество живых денег, о котором даже не мечтали». Но теперь подошел момент, когда все должно быть сказано начистоту, открыто и определенно.
Аугусто сделал нам кофе. Кроме нескольких вопросов о нашем самочувствии и путешествии, ни слова о предстоящей затее по-прежнему не было сказано. Здесь хранили секреты до последнего.
Я услышал, как хлопнула дверь автомобиля перед домом. Должно быть, Пауло взял напрокат машину с местным номером. Да, так оно и было.
— А вот и я, — произнес Пауло, входя и снимая кожаный пиджак. — Все прекрасно, ребята.
Он спокойно выпил кофе. Я не произнес ни слова, выжидая. Он попросил Аугусто поставить на стол бутылку коньяка, без спешки, с довольной улыбкой на устах разлил коньяк и, достойно завершая паузу, наконец перешел к главному.
— Итак, ребята, вы на месте. Здесь мы будем работать. Теперь слушайте как раз напротив этого домика, по другую сторону улицы, по которой вы, кстати, шли, расположена задняя стена банка. Его главный вход находится на большой авениде, идущей параллельно. Руки Аугусто уже измазаны в глине — это потому, что он считает вас лодырями и бездельниками и приступил к работе, чтобы вам досталось меньше.
— И что же это за работа? — спросил Гастон, который был не дурак, но соображал медленно.
— Не такая уж и трудная, — сказал Пауло, улыбаясь. — Только прокопать тоннель. Он начинается в комнате по соседству с нашей, а затем пройдет под садом, потом — под улицей и окажется как раз под банковским сейфом. Если, конечно, верны мои расчеты. Если же нет, вполне возможно, мы очутимся ближе к улице. Тогда придется углубляться снова и пытаться выйти на середину комнаты с сейфом.
Наступила тишина. И он спросил:
— Что вы на это скажете?
— Постой, приятель, дай подумать. Это не та работа, которую я ожидал.
— Это большой банк? — спросил Гастон. — Тогда для него наступили черные дни. Если Пауло взялся за дело, оно определенно стоит того.
— Пройдусь завтра возле банка, и вы измените ваше мнение, — засмеялся Пауло. — Прикиньте, там восемь кассиров. Можете себе представить, сколько денег проходит через их руки за день.
— О Боже! — воскликнул Гастон, хлопая себя по бедру. — Это же настоящий банк! Что ж, я доволен. Хоть раз окажусь в большом деле.
Со счастливой улыбкой Пауло повернулся ко мне.
— А тебе, Папийон, нечего сказать?
— Мне ни к чему звание великого вора. Лучше останусь просто господином при скромных деньгах, но выполню то, что задумал. Мне не нужны миллионы. Пауло, я скажу тебе, что думаю. Это гигантская работа, и, если она завершится — лучше сказать: когда она завершится, потому что нужно всегда верить в дело, — мы будем обеспечены до конца наших дней. Но… Существует много этих «но». Можно задать несколько вопросов, босс?
— Сколько угодно, Папи. Готов обсудить с тобой все условия.
— Хорошо. Как далеко от соседней комнаты, из которой идет тоннель, до мостовой на этой стороне дороги?
— Ровно шестнадцать метров.
— А от края мостовой до банка?
— Восемь-девять.
— Ты точно выяснил, где находится дверь, ведущая к сейфу?
— Да, я арендовал сейф в комнате клиентов. А она по соседству с помещением, где стоит собственно банковский сейф, туда ведет бронированная дверь с двумя замками. Это единственный путь, и он проходит через комнату клиентов. Я бывал там много раз. Однажды я ожидал, пока мне дадут второй ключ от моего сейфа, и увидел, что бронированная дверь открыта. Когда дверь поворачивалась, я успел заметить главный сейф и другие большие шкафы, выстроенные в линию.
— Можешь ли ты прикинуть, какой толщины стена между двумя комнатами?
— Трудно определить толщину стальной обшивки
— Сколько ступеней ведет вниз к двери главного сейфа
— Двенадцать.
— Значит, пол, на котором стоит главный сейф, находится на четыре метра ниже уровня улицы. Каков же твой план?
— Мы должны попасть на место, где расположена стена между двумя комнатами. Дорогу нам укажут болты под полом, которыми крепится сейф. Таким образом мы попадем в обе комнаты через один тоннель.
— Да, но если сейф стоит прямо против стены, ты скорее всего попадешь под один из сейфов.
— Я не подумал об этом. Если это случится, то придется рыть большой ход, ориентируясь на середину комнаты.
— А мне кажется, что два хода будет лучше: по одному в каждую комнату, в центр ее, если это возможно.
— Теперь я тоже так думаю, — сказал Аугустино.
— О'кей, Папи. Мы еще не оказались там, но лучше предусмотреть все заранее. Что дальше?
— На какой глубине предполагается рыть тоннель?
— Два семьдесят.
— А какой ширины?
— От восьмидесяти сантиметров до двух метров сорока. Нужно пространство, чтобы развернуться там.
— А ты прикидывал высоту?
— Около девяноста сантиметров.
— Высота и ширина подходящие, но я не согласен с глубиной. Она недостаточна. Если пройдет тяжелый грузовик или паровой каток, все обрушится.
— Все это так, Папи. Но ни грузовики, ни тяжелая техника не ходят по этой улице.
— Может быть, но ведь ничего не стоит сделать проход на глубине более трех метров. Это ничего не изменит в общем замысле. К тому же мы будем уверены, что попадем в банк на уровне фундамента или даже ниже. Сколько магазинов в здании?
— Один на первом этаже и еще — этажом выше.
— Тогда фундамент не должен быть глубоким.
— Ты прав, Папи. Мы углубимся на три метра шестьдесят.
— А как ты собираешься справиться с главным сейфом? Как быть с системой сигнализации?
— Вот в этом-то главная загвоздка. Если рассуждать логически, охранные системы расположены вне главного сейфа. И пока не прикоснешься к дверям, они не сработают.
— Согласен. Но риск заключается в том, что, когда вы подойдете снизу к сейфам, вибрация может включить сигнализацию. Но если принять меры предосторожности, можно избежать этого.
— Это потребует большого труда, Папи?
— Думал ли ты об опалубке тоннеля?
— Да, в гараже есть верстак и все необходимое.
— Прекрасно. А что делать с землей?
— Прежде всего мы распределим ее ровным слоем по всему саду, потом поднимем клумбу и, наконец, сделаем насыпь в метр шириной вдоль всей стены, а высотой она будет такая, что никому не покажется необычной.
— А есть ли в округе излишне любопытные типы?
— По этой части все о'кей. По соседству справа живет скромная пожилая пара, старики вечно извиняются, когда видят меня, за то, что их пес гадит у ворот нашего сада. А вот слева не все спокойно. Там двое ребят, восьми и десяти лет, которые постоянно вертятся под ногами, могут легко заглянуть в любой угол и все увидеть.
— Но, как бы высоко ни забирались, они увидят только часть сада…
— Ну, хорошо. Предположим, мы прорыли тоннель и оказались под главным сейфом. Там нам придется сделать большое углубление вроде небольшой комнаты, где можно держать инструменты и работать самим, может быть, двоим или троим одновременно. И потом, как только мы пробьемся к центрам комнат, нам придется вырубить небольшое пространство под каждой, площадью примерно по два квадратных метра.
— Хорошо, а чем ты собираешься разрезать стальной сейф?
— А это как раз то, что нам следует обсудить. Можно применить кислородно-ацетиленовую резку, в этом я кое-что смыслю. Но вот незадача — для нее требуется 220 вольт, а в сети на вилле — только 120. Поэтому я и решил подключить к работе еще одного человека. Но я не хочу, чтобы он работал в тоннеле, он подключится перед завершением проходки.
— А с чем он придет?
— Здесь я вас очень удивлю. Термитная сварка — вот что у него есть. Он настоящий дока в этом деле. Что скажете.
— Скажем, что добытое теперь надо будет делить на пять частей, а не на четыре.
— Все равно твоя доля будет больше, чем ты сможешь унести, Гастон.
— Что касается меня, то я доволен, что будет эта сварка, с ее помощью мы справимся и с дюжиной сейфов.
— Вот и весь план. Ну как, вы согласны?
Все высказались за. Пауло упомянул еще об одном: ни я, ни Гастон не должны днем и носа высовывать из-за двери — ни под каким предлогом. Нам дозволяется лишь иногда выходить ночью, но по возможности на непродолжительное время и одеваться подобающим образом — с галстуком и все такое прочее. И никогда — всем четверым вместе.
Мы прошли в соседнюю комнату — когда-то это был кабинет. Уже было сделано отверстие в метр диаметром и пройдено метра три. Мне понравилось, как ровно и прямо были обработаны стенки. И тут я подумал о вентиляции.
— А что вы приспособили для нагнетания воздуха?
— Для этого у нас есть небольшой компрессор и пластмассовые трубки. Когда один из работающих начнет задыхаться, другой поднесет трубку к его лицу и подержит ее, пока тот не закончит работу. Я купил компрессор в Каракасе, он почти бесшумный.
— А кондиционер не пробовали?
— Мы думали об этом, нашли один в гараже, но при включении он выбивает пробки.
— Послушай, Пауло. Никто не может гарантировать, что твой знакомый с термитной сваркой явится. У нас останется тогда только электросварка. Мы должны провести сюда 220 вольт. Чтобы все выглядело естественно, скажи, что тебе нужна сильная морозилка, а кроме того, циркулярка в гараже, потому что ты любишь возиться с деревом. С этим не будет никаких проблем.
— Ты прав. Но пока хватит о работе. Аугусто — король спагетти, давайте поедим.
Обед прошел оживленно. После первых воспоминаний все мы обнаружили, что о плохом говорить не можем — только о прекрасных минутах с женщинами, о солнце, море и любви. Мы смеялись, как дети. Никто даже на мгновение не почувствовал угрызений совести от мысли, что мы собираемся принести вред обществу, сокрушить величайший символ его эгоистичной власти — банк.
Не составило труда подключиться к линии в двести двадцать вольт, поскольку трансформатор находился поблизости от дома. Для проходки мы не стали пользоваться кирками с короткой ручкой, которые оказались неудобными в узком пространстве. Вместо этого мы вырезали землю целыми блоками с помощью циркулярной пилы, подхватывали их мастерком и складывали в мешок.
Это был титанический труд, но шаг за шагом дело продвигалось. В доме жужжание пилы было немного слышно, но в саду было абсолютно тихо. Ствол был сделан. Сегодня мы спустились туда, в тоннель, и Пауло с компасом в руке прокопал первый метр в мокрой глинистой земле. Мы недолго работали полуобнаженными, со временем оделись в брюки из хлопчатобумажной ткани и, когда поднимались на поверхность и снимали их, то выглядели чистыми, как бабочки, освободившиеся от кокона. Руки, конечно, были в земле.
По расчетам, нам предстояло вынуть еще тридцать кубов.
— Мы — как мулы и барсуки одновременно, — заметил Аугусто.
— И все же мы доберемся до цели! И обеспечим себя деньгами до конца дней своих. Так, Папи?
— Конечно! И я еще возьму обвинителя за язык, найду нужных мне свидетелей и устрою такой фейерверк, что небу будет жарко. А теперь за работу, ребята. Эй, спустите меня в яму, хочу поработать еще несколько часиков.
— Успокойся, Папи. Мы уже на подходе. Конечно, дело идет медленнее, чем нам хотелось бы, но мы продвигаемся, нам осталось пройти лишь пятнадцать метров. Кроме того, возникли проблемы. Взгляни на это письмо от моего приятеля Сантоса из Буэнос-Айреса.
Пауло достал из кармана письмо и прочел его вслух.
«Дорогой Пауло, веришь ли ты в чудеса? Прошло более шести месяцев, а ты не только не приехал, чтобы взглянуть на своих птенчиков, но даже не поговорил с ними по телефону, не прислал открытку. Они ведь даже не знают, жив ли ты и в какой части света пропадаешь. И мне неприятно заходить к ним и выслушивать их вопросы. А каждый понедельник становится все хуже. „Привет, а где наш муж? Что он делает?“ — „Он занят делом, клянусь вам!“ — „О, вечно эти дела. Лучше бы он оставался с нами. Нам надоело спать с подушками. Или он возвращается, или мы разводимся!“ Поэтому, Пауло, пошли хоть весточку о себе. Твой дружище Сантос».
— Да, я верю в чудеса, настоящее чудо — здесь, перед нами. И мы, приятели, добудем это чудо. Пусть мои курочки потерпят еще немного.
Выносить землю в сад не представляло сложностей, он был шестнадцать метров длиной и восемь — шириной, и по всему пространству мы распределяли вынутый грунт, кроме тропки, ведущей к гаражу. Но глубинные слои заметно отличались от поверхностных, и мы утрамбовывали их периодически с помощью тележки для кирпичей. Все выглядело естественно.
Как же мы копали и как вытаскивали мешки, полные земли! В тоннеле настелили деревянный пол, иначе просачивавшаяся вода, смешавшись с землей, быстро бы свела на нет всю нашу работу, и мешки легко скользили по этим доскам, когда мы тянули их на веревках.
Так шла работа. Один человек находился в дальнем конце тоннеля — с помощью циркулярной пилы и небольшой кирки он наполнял мешок землей и камнями, другой, стоя на дне шахтного ствола, тащил мешок по тоннелю, а третий был наверху, вытаскивал и опорожнял мешок в тачку с резиновыми колесами. Мы сломали стену между домом и гаражом, и четвертому человеку только и оставалось, что выкатывать тачку из гаража и уже безо всяких осложнений вываливать ее в саду.
В дальнем конце было нестерпимо душно, несмотря на работающий кондиционер и трубку, подающую чистый воздух, которую мы для удобства обматывали вокруг шеи. Кожа моя воспалилась и покрылась прыщами. Они выглядели как крапивница и чесались невыносимо. Единственный, у кого этого не было, — Пауло, потому как он имел дело с тачкой. Когда мы вылезали из этой адской дыры, требовалось больше часа, чтобы прийти в себя даже после душа. Только смазавшись вазелином и шоколадным маслом, мы наконец приходили в себя.
«Наберись терпения, прикуси язык, возьми себя в руки — и небеса помогут тебе», — говорил я себе.
Все шло отлично, беспокоил нас только вид сада. По мере того как уровень земли возрастал, цветы все больше погружались в почву, и это выглядело как-то неестественно. Скоро, кроме лепестков, ничего не будет видно. Но мы нашли выход: пересадили цветы в горшки и держали их вровень с землей, время от времени выкапывая.
Дело начало затягиваться. Если бы мы могли отдыхать по очереди… Но об этом не было и речи. Втроем нам бы никогда с этим не справиться…
Дверь-люк над стволом была достаточно прочной, а пролом в стене гаража был закрыт деревянным щитом с размещенным на нем инструментом, и еще к нему был придвинут большой колониальный испанский сундук. Так что Гастон мог без боязни приводить в дом кого угодно. Мы же при этом прятались в нашей спальне на первом этаже.
В течение двух дней не переставая шел ливень, и тоннель затопило. Воды набралось с полметра, поэтому я и предложил, чтобы Пауло пошел и купил ручную помпу и трубки к ней. Через какой-то час все было налажено. Мы трудились, откачивая воду (другой вид физических упражнений!), не покладая рук и сливали ее в дренажную канаву. Вся огромная многодневная работа пошла насмарку.
Приближался декабрь. Если бы мы успели к концу ноября выкопать задуманную небольшую комнатку под банком и укрепить ее, было бы превосходно. А появись к этому времени специалист по термитной сварке, тогда, несомненно, мы бы встретили Рождество, что называется, во всеоружии. А если бы он не появился, мы бы обошлись электрической сваркой. Мы знали, где достать установку со всеми приспособлениями. «Дженерал электрик» выпустила уже несколько моделей, правда, безобразных. И для безопасности нам бы лучше было их купить в другом городе.
Тоннель врезался еще дальше. 24 ноября мы добрались до фундамента банка. Еще нужно было пройти около трех метров и сделать подземную комнату, а это значит — вынуть двенадцать кубометров земли. Но мы уже праздновали победу — с шампанским, настоящим французским брютом.
— На вкус оно немного отдает зеленью, — заметил Аугусто.
— Тем лучше. Это хороший знак — сразу вспоминаешь цвет долларов!
Пауло подытожил, что осталось сделать. Шесть дней — на транспортировку земли наверх, если, конечно, ее не окажется слишком много. Три дня — на всякие непредвиденные обстоятельства. Итого — девять.
— Сегодня — 24 ноября, значит, к 4 декабря мы все закончим. Это будет большой день, и у нас все должно быть к нему готово. Банк закрывается в семь часов вечера в пятницу, и мы начнем действовать в восемь. В нашем распоряжении будет ночь пятницы, весь следующий день, субботняя ночь и полностью воскресенье. Если все будет идти как задумано, мы должны окончательно управиться к двум часам утра в понедельник. Значит, на совместную работу отводится пятьдесят два часа. Все согласны?
— Нет, Пауло. Я вовсе не согласен, — возразил я.
— Но почему, Папи?
— Банк открывается в семь для клиентов. К этому моменту так или иначе все обнаружится — к семи часам утра, то есть вскоре после того, как мы уйдем. И вот что я предлагаю: нам нужно все завершить в воскресенье вечером, к шести часам. Пока мы разделим добычу, будет уже около восьми. И если мы отправимся в восемь, в нашем распоряжении будет по крайней мере одиннадцать часов. И тринадцать часов, если они обнаружат все в девять.
В конце концов все согласились с моим предложением. Мы пили шампанское и слушали пластинки, которые привез Пауло, — Мориса Шевалье, Пиаф, танцевальную музыку Парижа… Сидя со своим стаканом, каждый мечтал об этом великом дне. Добыча была так близка, что почти можно было к ней прикоснуться.
И ты, Папи, сможешь заплатить по счетам, которые так долго помнил. Если, конечно, все будет идти хорошо и удача улыбнется мне, я вернусь из Франции в Эль-Кальяо и заберу Марию. С отцом повидаюсь позже. О, мой бедный, добрый отец! Но прежде чем я увижу и обниму его, я должен похоронить человека, разгуливающего на свободе… Это не займет много времени, мне поможет чувство мести, и я все отлично организую.
Через два дня после того, как мы пили шампанское, случилось непредвиденное, о чем мы узнали лишь сутки спустя. Мы были заняты поисками электрического сварочного аппарата фирмы «Дженерал электрик» в городке по соседству. Я и мой напарник, прилично одетые, отправились пешком и через пару километров сели в машину к Пауло и Аугусто.
— Мы заслужили эту прогулку. Дышите, дышите глубже — это чудесный воздух свободы!
— Ты совершенно прав, Пауло, мы действительно заслужили это. Езжай помедленнее, дай насладиться окрестностями.
Мы разделились и остановились в двух различных отелях, проведя три дня в этом очаровательном порту, полном кораблей и толп жизнерадостных, пестро одетых людей. Каждый вечер мы собирались все вместе.
— Никаких ночных клубов, никаких борделей, никаких уличных девок, это деловая поездка, приятели, — сказал Пауло. И в этом он был прав.
Мы с Пауло пошли взглянуть на аппарат. Он был в ужасном состоянии, но тем не менее за него нужно было платить наличными, а у нас не хватало требуемой суммы.
К счастью, Пауло связался по телеграфу с Буэнос-Айресом и сообщил адрес отеля и порт, куда мы прибыли. Он решил отвезти нас обратно на виллу и потом вернуться самому за деньгами и сварочным аппаратом. И мы поехали обратно, хорошо встряхнувшись за эти три дня праздника.
Пауло высадил меня и Гастона на повороте нашей небольшой дороги, как обычно. Вилла была в сотне метров. Мы шли спокойно, предвкушая, как снова увидим наше чудо строительной техники — тоннель. Как вдруг я схватил Гастона за руку и удержал на месте. Что там творилось возле виллы? Были видны полицейские и шныряющие вокруг люди. Двое пожарных рыли землю посредине дороги. Я не мог понять, что случилось. Одно было ясно — тоннель был вскрыт!
Гастон начал дрожать, как в лихорадке, и, не попадая зубом на зуб, пробормотал:
— Они вскрыли наш любимый тоннель! О, черт! Такой прекрасный тоннель!
Тем временем какой-то тип со свиным рылом наблюдал за нами. Но вся ситуация показалась мне до того комичной, что я разразился громким смехом. И если у этой свиньи и были какие-то сомнения по поводу нас, то они сразу же улетучились. Взяв Гастона за руку, я громко выкрикнул по-испански:
— Какой огромный тоннель выкопали эти грабители!
Мы повернулись спинами к нашему строительному шедевру и пошли прочь от дороги — не спеша, но и не задерживаясь. Но потом нам пришлось ускорить шаг. Я обратился к Гастону:
— Сколько у тебя при себе денег? У меня почти шестьсот долларов и полторы тысячи боливаров. А у тебя?
— Две тысячи долларов в моем патроне, — сказал Гастон.
— Гастон, лучше всего для нас расстаться прямо здесь, на улице.
— И что ты собираешься делать, Папи?
— Я возвращусь в порт, откуда мы прибыли, попытаюсь достать лодку — и прямо в Венесуэлу.
Мы не могли обняться прямо здесь, на улице, но глаза Гастона увлажнились так же, как, впрочем, и мои, когда мы пожимали друг другу на прощание руки. Ничто так не сближает мужчин, как общие опасности и приключения.
— Счастливо тебе, Гастон.
— И тебе, Папи.
Пауло и Аугусто возвращались домой различными путями, один — в Парагвай, другой — в Буэнос-Айрес. Девочкам Пауло уже не нужно будет ложиться в постель наедине с подушками.
Мне же удалось добраться на лодке до Пуэрто-Рико, оттуда на самолете — до Колумбии, а потом на другой лодке — до Венесуэлы.
И только спустя несколько месяцев я узнал, что случилось. На большой авеню, по другую сторону банка, прорвало водопровод, и весь транспорт пошел по параллельным улицам. Большой грузовик, груженный железными балками, выехал на нашу дорогу, прошел над тоннелем и застрял в нем задними колесами. На крики сбежалась полиция и быстро сообразила, в чем дело.
КАРЛОТТА: ЛОМБАРД
В Каракасе царило Рождество. На всех больших улицах великолепная иллюминация, всюду — веселье. В особой, венесуэльской манере, с превосходным чувством ритма, пели рождественские гимны. Что касается меня, я был все-таки подавлен нашей неудачей, но не более того. Мы играли и проиграли, но все же я был жив и еще свободнее, чем когда-либо. А кроме того, как сказал Гастон, это был восхитительный тоннель!
Постепенно дух праздника проник и в меня. И с легкой душой и миром в сердце я отправил Марии телеграмму: «Мария, пусть это Рождество придет с добром в твой дом, в котором ты дала мне столько радости».
Я провел Рождество в больнице с Пиколино, сидя на скамейке в маленьком больничном саду. Я купил два альякаса — это такое блюдо, которое готовят только на Рождество. Это было самое дорогое и самое лучшее, что я только мог найти. В карманах у меня были еще две маленькие плоские бутылочки вкусного кьянти.
Это было Рождество двух мужчин, возвращенных к жизни, Рождество, освещенное светом истинной дружбы, Рождество полной свободы — в том числе свободы бросаться деньгами так, как это делал я. Бесснежное Рождество Каракаса, наполненное цветами этого маленького больничного сада, — Рождество надежды для Пиколино, не пускавшего больше слюни, язык которого больше не высовывался. Его успешно лечили. Это Рождество было для него полным чудес, когда на мой вопрос, хороша ли еда, он четко и с ощущением полного счастья произнес: «Да».
Но, Всевышний, как трудно было строить новую жизнь! Я прожил несколько жестоких недель, но все же не потерял сердца. Во мне оставались две вещи: первое — несокрушимая уверенность в будущем, и второе — безграничная любовь к жизни. Доктор Бугра дал мне небольшую работу в своей лаборатории по производству косметических средств. Я зарабатывал немного, но для меня было уже достаточно, я мог хотя бы элегантно одеваться. Я оставил его ради одной венгерки, у которой была небольшая фабрика по производству йогурта на собственной вилле. И именно там я встретил летчика, имя которого я говорить не буду, потому что сейчас он командует лайнером в компании «Эр Франс». Буду называть его Каротт.
Он тоже работал на эту венгерку, и мы достаточно зарабатывали, чтобы позволять себе немного поразвлечься. Каждый вечер бродили по барам Каракаса и часто выпивали рюмку-другую в отеле «Мажестик» в районе Силенсио. Теперь его уже снесли, но тогда это было единственное приличное место в городе.
И вот, когда стало казаться, что ничего нового уже не случится, произошло чудо. Однажды Каротт исчез, но спустя некоторое время прибыл из Соединенных Штатов на самолете, предназначенном для аэроразведки, с двумя сиденьями — одно за другим. Отличный аппарат! Я спросил его, конечно, не о том, где он раздобыл самолет, а что он собирается с ним делать.
Рассмеявшись, тот ответил:
— Я еще не знаю. Но мы могли бы быть партнерами.
— В чем?
— Неважно, что мы будем делать, лишь бы это нам нравилось и приносило какие-то бабки.
— О'кей, давай посмотрим.
Обаятельная венгерка, не строившая иллюзий по поводу продления контрактов с нами, пожелала удачи. И тогда начался самый необычный и сумасшедший месяц в моей жизни.
О-о, эта огромная бабочка — что только мы с ней не вытворяли!
Каротт был настоящим асом. Во время войны он вывозил французских агентов из Англии, высаживал их ночью на полях, охраняемых участниками Сопротивления, а других доставлял в Лондон. Часто садился только по факелам, которые держали люди, ожидавшие его. Был невероятно дерзок и любил деньги. Однажды, без единого предупреждения, сделал такой крутой вираж, что я чуть не потерял штаны. И все это только для того, чтобы напугать толстуху, которая спокойно занималась своим делом в саду, открыв свой зад всем ветрам.
Я так любил эту машину и наши полеты, что, когда у нас не стало денег на горючее, я выдал блестящую идею сделаться воздушными торговцами.
Впервые в своей жизни я руководил кем-то. Звали его Кориа. Ему принадлежал магазин женской и мужской одежды «Альмасен Рио». Он занимался бизнесом вместе со своим братом. Кориа был евреем, хорошо говорящим по-французски, среднего роста, темноволосым, с хорошими мозгами. Торговля шла бойко, и он делал приличные деньги. В отделе для женщин у него продавались новые и модные платья из Парижа. Поэтому у меня был выбор самых разнообразных товаров, пользующихся спросом. Я уговорил его дать мне какое-то количество блузок, брюк и платьев, чтобы продать их. Все это стоило больших денег, а моя идея состояла в том, чтобы продавать товар в глухих углах страны.
Мы отправлялись туда, куда нам хотелось, и возвращались, когда это нас устраивало. Но вырученных денег оказывалось недостаточно для покрытия наших расходов, а доля Кориа тратилась на бензин. Для него ничего не оставалось.
Нашими лучшими покупательницами были проститутки, и, конечно, мы никогда не упускали случая зайти в бордель. Товар, разложенный на обеденном столе, был для них большим искушением — ослепительные блузы, самые последние модели брюк, шелковые шарфы, цветные юбки. И я начинал фейерверк своего красноречия:
— А теперь послушайте, дамы, что я скажу. Для вас все это — не бесполезная роскошь. Могу сказать даже больше: для вас это — рабочая одежда, потому что, чем более вы привлекательны, тем больше толпящихся клиентов вокруг. И не стоит экономить на одежде. Учтите — любые хорошо одетые девушки будут для вас очень опасными конкурентками. — И так далее…
Некоторые хозяйки борделей не слишком-то были расположены помогать нашему делу; им не нравилось, что деньги уходят в другие карманы. Многие из них сами продавали «профессиональную экипировку» своим девочкам, иногда в кредит. Мегеры хотели монополизировать этот доход.
Мы часто летали в Пуэрто-ла-Крус, потому что в Барселоне, городке неподалеку, был хороший аэродром. Самый лучший, высококлассный бордель содержал шестьдесят женщин. Правда, его хозяин, панамец, был отвратительным типом, вульгарным, с претензиями и упрямым. При очаровательной жене-венесуэлке главенствовал во всем он. Не позволял даже раскрыть наши чемоданы для беглого Осмотра, уж не говоря о том, чтобы разложить товары на столе.
Но как-то он дошел до того, что уволил одну девушку только за то, что она купила шарф, который я до этого носил на шее. Спор принял угрожающий характер, дежуривший полицейский приказал нам убираться и никогда больше не возвращаться туда.
— О'кей, жирный мешок дерьма, — сказал Каротт. — Мы не вернемся по земле, но прилетим по воздуху. И ты не сможешь нам помешать в этом.
В чем именно заключалась угроза, я понял только на следующее утро, когда на рассвете мы взлетели из Барселоны и он сказал мне по внутренней связи:
— Сейчас мы поприветствуем панамца. Не бойся и крепче держись.
— Что ты собрался делать?
Он не ответил. Когда показался в поле нашего зрения бордель, самолет сначала поднялся повыше, а затем спикировал на него на полной скорости, промчался над кабелем высокого напряжения и проревел над крышей из рифленого железа, почти касаясь ее. Несколько листов железа слетело, обнажив комнаты с кроватями и людьми на них. Мы сделали вираж, взмыли вверх и вернулись назад, взяв чуть выше, чтобы рассмотреть всю картину. Я никогда не видел более комичного зрелища, чем эти обнаженные женщины и их голые клиенты, в бешенстве повскакавшие в своих коробках без крышек, яростно потрясающие кулаками в сторону самолета, который так резко прервал их игры или обессиленный сон. Мы с Кароттом хохотали чуть не до тошноты. Позже я встретил одну из девушек, которая обладала достаточным чувством юмора, чтобы посмеяться вместе с нами. Очевидно, там было полно разрушений, и выведенный из себя панамский жирный мешок лично приворачивал сорвавшиеся листы болтами во всех женских комнатах.
Каротта и меня очень тянуло на природу, и мы часто вылетали просто на поиски красивых мест. Вот таким образом нам и повстречалось одно из настоящих чудес света — Лос-Рокес. Это был архипелаг из более чем трехсот шестидесяти островов на расстоянии около двухсот километров от берега, собранных в овал с как бы огромным озером в центре. Острова представляют собой барьер для океанских волн, и «озеро» почти всегда спокойно, его бледно-зеленая вода настолько чиста, что можно видеть дно на глубине двадцати метров. К сожалению, в те дни там еще не было взлетно-посадочной полосы, и мы пролетали раз десять вдоль и поперек всего скопления островов, прежде чем наткнулись на подходящий для посадки участок суши где-то в двадцати милях к западу. Это был остров Лас-Авес.
Каротт был действительно превосходным летчиком. Я видел, как он садился на наклонный, покатый пляж, одним крылом касаясь песка, а другим — моря. Остров оправдывал свое название — пернатых там была тьма. Они были с серыми перьями, а у молодняка оперение было белым. Это были бобо — довольно-таки малосообразительные и доверчивые птицы. Мы испытали там невероятные ощущения! Мы были только одни, совсем нагие, на острове, плоском, как блин, окруженные со всех сторон птицами, прежде никогда не видевшими человека, которые са-дилисъ на нас или ходили вокруг. Мы часами загорали на солнце, лежали на узком пляже, опоясывавшем остров. Играли с птицами, сажали их на ладони; некоторых очень интересовали наши головы, и они нежно прикасались клювам к нашим волосам. Мы плавали, потом снова загорали и, когда нам хотелось есть, всегда могли найти морских ракообразных, которые грелись на камнях. Их ловили руками и тут же поджаривали. Единственной трудностью было найти достаточно сушняка для костра, потому что на острове почти ничего не росло.
Друг друга мы понимали без слов.
Когда в очередной раз взлетели вечером, наши сердца были наполнены солнцем, счастьем и жаждой жизни. И все нам казалось суетой, даже поиск денег на бензин. Нас интересовали только полеты и возможность жить в мире, полном сюрпризов.
На Лас-Авесе мы обнаружили громадную пещеру: при отливе вход в нее оказывался выше уровня моря, в ней появились свет и воздух. Меня страшно тянуло к этому гроту с чистой водой; несмотря на мелководье глубиной до трех метров, туда можно было свободно вплывать. Если находиться посередине пещеры и смотреть вокруг, то стены и потолок, казалось, были покрыты цикадами. Это, конечно, были не цикады, а тысячи маленьких рачков, прилипших к скале. Иногда мы долго оставались там, но никогда их не трогали. Впрочем, однажды пришлось их потревожить. Огромный осьминог, большой любитель рачков, вытянул свое щупальце, чтобы взять несколько штук. Мы тут же прыгнули на него и вывернули наизнанку. Теперь он лежит там и гниет, представляя собой лакомое угощение для крабов.
Мы часто летали на Лас-Авес с ночевкой. С помощью большого электрического фонаря собирали лангустов, каждый весом под килограмм, пока не наполнялось два мешка. Все, предназначенное на продажу, сбрасывали в Карлотте, на аэродроме в центре Каракаса, за день мы могли привезти почти полтонны раков. Конечно, было неразумно так перегружать самолет, но подобные занятия доставляли нам удовольствие. Нам нужно было только оторваться от земли, а что касается набора высоты — то звезды были в безопасности! Мы преодолевали двенадцать миль по долине от побережья до Каракаса, почти касаясь крыш домов. Там сбывали наших лангустов за смехотворно низкую цену — по два с половиной боливара за штуку. Этого хватало на то, чтобы оплатить бензин и поддерживать нашу жизнь. При ловле лангустов часто ранишь руки, и бывало, что мы возвращались домой с одними лишь порезами. Впрочем, таких мелочей мы не замечали и жили на полную катушку.
Однажды вблизи Пуэрто-ла-Крус Каротт сказал мне по внутренней связи:
— Папи, у нас кончается бензин. Я собираюсь сесть на поле Сан-Томе, принадлежащее нефтяной компании.
Мы пролетели над посадочной полосой, показывая, что приземляемся. Но там кто-то выкатил на середину полосы цистерну, полную бензина, воды или Бог знает чего. Я говорил снова и снова, что не вижу, где мы могли бы посадить самолет. Но у Каротта стальные нервы, и он сказал только: «Держись, Папи!» И тут же направил самолет на довольно широкую дорогу. Мы приземлились, ударившись не слишком сильно, и пронеслись на скорости до поворота, из-за которого выскочил трейлер, груженный волами. Визг тормозов, должно быть, поглотил наши душераздирающие крики. Если бы водитель не потерял управления и не пустил машину под откос, в канаву, то с нами все было бы кончено. Мы выпрыгнули из самолета, и Каротт успокоил взбешенного водителя — тот был итальянец.
— Помоги нам оттащить самолет, а потом можешь распаляться.
Итальянец все еще дрожал и был бледен, как бумага. Мы помогли ему собрать всех животных, которые разбрелись, когда трейлер распался на части.
Эта необычная посадка наделала столько шуму, что правительство выкупило самолет у Каротта и сделало его гражданским инструктором в Карлотте.
Жизнь воздухоплавателя для меня закончилась. Все это было грустно, ведь я получил уроки классного летчика и показал себя способным учеником. Но ничего. Единственный, кто оказался в проигрыше в этом деле, — так это Кориа. Удивительно, но он никогда не преследовал меня. Через несколько лет я выплатил ему все до копейки. И сейчас мне следовало бы поблагодарить его за великодушие.
Но в тот момент я не только потерял самолет и работу у венгерки, которая к тому времени уже нашла кого-то другого, но еще и приобрел недоброжелателя в лице бывшего приятеля: мне следовало избегать центральных районов Каракаса: там находился магазин Кориа. Положение мое было не из завидных. Впрочем, теперь все равно: те несколько недель, проведенные с Кароттом, были слишком запоминающимися, чтобы о чем-то жалеть.
После этого я часто встречался с Кароттом. Обычно это происходило в небольшой, тихой закусочной, где работал старик француз, ушедший на пенсию из компании «Транс-атлантик». Однажды мы играли в углу в домино с испанским республиканцем и одновременно бывшим ссыльным, который тогда уже спокойно жил, продавая духи в кредит. И тут вошли двое незнакомых нам мужчин в темных очках и спросили, правда ли, что француз, часто бывающий здесь, пилот.
— Это я, — сказал, вставая, Каротт.
Я оглядел неизвестных с головы до ног и сразу же, несмотря на темные очки, узнал одного из них. Меня вдруг охватило волнение. Я подошел к нему, но прежде чем открыл рот, он сам узнал меня.
— Папи!
Это был Большой Леон, один из моих лучших друзей в заключении. Высокий парень с тонким лицом, в своих поступках он был настоящим мужчиной с открытым сердцем. Но было не время проявлять свои чувства, и он просто, ничего не сказав, представил меня своему компаньону Педро Чилийцу. Мы выпили за столиком в углу, и Леон заявил, что ему требуется самолет с пилотом.
— Пилот есть, но без самолета, — сказал Каротт. — Машина сейчас принадлежит другим людям.
— Печально, — резюмировал Леон.
Каротт вернулся к игре в домино, а мое место там уже кто-то занял. Педро Чилиец встал, отошел к бару, так что мы смогли поговорить спокойно.
— Привет, Папи, еще раз.
— Привет, Леон.
— Последний раз мы с тобой встречались больше десяти лет назад.
— Да. Ты как раз выходил из одиночки, а я садился туда. Как же у тебя дела, Леон?
— Неплохо, совсем неплохо. А у тебя, Папи?
Это был все тот же Леон, которого я знал прежде, и я решил говорить с ним откровенно:
— Скажу прямо, Леон, я отчасти в дерьме. Не тан-то легко идти в гору. Дорога в ад, как известно, вымощена благими намерениями. Когда у тебя нет профессии, жизнь особенно трудна, и ты постоянно думаешь о том, как бы опять не угодить за решетку. Леон, ты старше меня и опытней. И тебе я могу открыться. Говоря всерьез и откровенно, я в долгу перед этой страной. Здесь я вернулся к жизни и пообещал себе уважать это общество — совершать как можно меньше неблаговидных поступков. Но это нелегко. И все же я совершенно уверен, что при моей выдержке я мог бы устроиться здесь, начав с нуля. Если бы только у меня не было больших счетов, которые я должен предъявить некоторым людям в Париже. И я не могу ждать, пока эти козлы умрут до того как я доберусь до них.
Когда я вижу молодых людей этой страны, абсолютно беспечно радующихся жизни, то, помимо своей воли, оглядываюсь на все те годы, которые были украдены у меня, самые лучшие годы моей жизни. И я вижу черные тюремные дыры, месяцы ожидания перед судом и после него, эту омерзительную каторгу, где со мной обращались гораздо хуже, чем с бешеной собакой. А потом я часами, а то и целыми днями бродил по улицам Каракаса, переваривая все это в голове. Я не благодарю судьбу за то, что она привела меня сюда, нет, совсем не это у меня на сердце. Я чувствую, что снова оказался в тех местах, где был погребен заживо. Я продолжаю видеть это окружение и слышать приказы: «Один, два, три, четыре, пять, поворот!» И мысленно подчиняюсь им: хожу туда-сюда, как медведь в клетке. И это уже не зависит от меня, это настоящая одержимость. Я не могу вынести мысль, что несправедливо протащившие меня через этот ад умрут в покое и довольствии, не поплатившись за это.
Я брожу по улицам и смотрю по сторонам не как обычный человек. Мое внимание привлекает каждый ювелирный магазин, каждое место, где определенно находятся нужные мне деньги. Я не могу не думать о том, как я возьму все, что там есть. И это не от неустроенности, ведь здесь много работы, которой легко заняться, и грех не воспользоваться этим.
До сих пор мне удавалось удерживать себя. Я ничего плохого не сделал этой стране, которая доверяет мне. Это было бы подло, все равно, что изнасиловать дочерей хозяина, который предоставил тебе кров. Но я боюсь, да, боюсь за себя. Боюсь, что однажды не смогу удержаться от искушения пойти на какое-то большое дело. Потому что никогда, никогда, работая честно, я не смогу собрать ту огромную сумму, что необходима мне для осуществления моей мести. Тебе, Леон, откроюсь: я дошел до точки.
Большой Леон слушал, молча уставившись на меня. Мы выпили по последней рюмке, обменявшись едва ли парой слов. Он поднялся и назначил мне время и место встречи на следующий день. Мы собирались пообедать в компании с Педро Чилийцем.
Встретились в тихом ресторанчике с беседкой, увитой зеленью. Сияло солнце.
— Я думал о том, что ты мне сказал, Папи. Итак, слушай, я расскажу тебе, почему мы в Каракасе. Мы были здесь проездом, на пути в другую латиноамериканскую страну. Там мы собирались всерьез заняться одним ломбардом, где, как мы знали, было достаточно драгоценностей на двоих. Если драгоценности будут обращены в доллары, их хватит каждому на приличное существование. Вот почему мы искали Каротта и хотели сделать ему предложение. Но без самолета об этом нечего было и говорить. Ты можешь присоединиться к нам, если хочешь, Папи, — так закончил Леон.
— У меня нет паспорта и никаких особенных сбережений тоже.
— О паспорте позаботимся, не правда ли, Педро?
— Считай, что он у тебя уже есть, — сказал Педро. — На липовую фамилию. По этой версии ты не выезжал из Венесуэлы и не возвращался.
— Сколько это будет примерно стоить?
— Около тысячи долларов. У тебя есть столько?
— Да.
— Вот увидишь, когда все устроится, ты перестанешь колебаться.
Две недели спустя я был уже в нескольких километрах от столицы одного из латиноамериканских государств. Тщательно упрятав в коробке из-под печенья свою долю драгоценностей, я на следующий день нанял машину и был таков.
Хорошо спланированная операция оказалась очень простой. Мы вошли в ломбард через магазин галстуков, расположенный рядом с конторой ростовщика. Леон и Педро уже побывали там несколько раз до этого, чтобы купить галстуки, хорошо рассмотреть замок и определить место, где можно сделать дыру в стене. Там не было сейфов, только шкафы вокруг. Мы вошли туда в десять часов вечера в субботу и вышли в одиннадцать вечера на следующий день. Все прошло гладко.
Итак, я находился примерно в дюжине километров от города и закапывал свою коробку у подножия высокого дерева. Я знал, что легко найду это место — дерево нетрудно было узнать, а кроме этого, я сделал на нем отметку ножом. Местность была приметная: прямо за мостом начинался лес, и первое дерево в нем, справа от дороги, было моим. Возвращаясь назад, километрах в пяти по дороге, я забросил подальше кирку.
В тот вечер мы все встретились в фешенебельном ресторане. Вошли по отдельности и вели себя так, как если бы встретились случайно в баре и решили поужинать вместе. Каждый спрятал свою долю: Леон — у друга, а Педро, как и я, в лесу.
— Каждому из нас нужно иметь свой тайник, — сказал Леон. — Таким образом, никто не будет знать, что каждый сделал со своей долей. Такие предосторожности часто предпринимают в Южной Америке. Если какие-нибудь свиньи втягивают вас в дело, где все повязаны, бывает совсем не смешно. Если бедняга заговорит, он может стать Иудой только для самого себя. Итак, скажи, Папи, ты доволен своей долей?
— Думаю, что наша грубая оценка каждой вещи была правильной. Все прекрасно, претензий нет.
Вдруг раздалось: «Руки вверх!»
— Что за черт? — закричал Леон. — Вы с ума сошли! В мгновение ока нас окружили, надели наручники и препроводили в полицейский участок. Мы даже не доели устриц.
С человеком, попавшим в полицию, в этой стране часто обходятся по-свински. Допрос продолжался всю ночь, по крайней мере не менее восьми часов.
— Так вы любите галстуки? — был первый вопрос.
— А пошли вы все…
И так до пяти утра. К концу допроса мы были издерганы до полного изнеможения.
Эти свиньи, ничего не сумев от нас выпытать, рассвирепели и буквально кипели от злости.
— О'кей. Вам слишком жарко, вы даже вспотели. Но мы вас сейчас охладим.
Мы едва держались на ногах, но нас запихнули в черный фургон и через четверть часа подвезли к огромному зданию. Было видно, как из него уходят рабочие, — видимо, их попросили об этом. Потом нас вытолкали из фургона, каждого поддерживали, почти тащили двое полицейских.
Огромный коридор, стальные двери справа и слева, на каждой что-то типа часов с одной стрелкой — термометры. Я сразу догадался, что мы находимся в коридоре морозильника большой бойни. Остановились в одном месте, где стояло в углу несколько столов.
— Ну, — произнес главный. — Даю вам последний шанс подумать. Здесь морозильники для мяса. Вы понимаете, что это значит? Итак, последний раз спрашиваю, куда вы дели драгоценности и другие вещи?
— Ничего не знаю — ни о каких драгоценностях, ни о каких галстуках, — ответил Леон.
— О'кей, защитник. Ты и пойдешь первым. — Полицейские распахнули дверь. Оттуда пошел ледяной туман и стал растекаться по коридору. Сняв с Леона туфли и носки, они втолкнули его туда.
— Закрывай быстрее, — сказал шеф. — А то мы сами здесь окоченеем.
— А теперь, Чилиец, будешь говорить или нет?
— Мне нечего сказать.
Они открыли другую дверь и втолкнули его туда.
— Ты самый молодой итальянец (у меня был итальянский паспорт). Хорошенько посмотри на эти термометры. На них минус сорок по Цельсию. Это значит, что, если ты не заговоришь, мы засунем тебя туда потного, как после бани, которую ты прошел. И десять против одного, что ты схватишь пневмонию и умрешь в больнице меньше чем за сорок восемь часов. Как видишь, даю тебе последний шанс. Итак, участвовал ты в ограблении ломбарда, войдя через магазин галстуков? Да или нет?
— Я не имею никакого отношения к этим людям. Я знал только одного из них, причем очень давно. А недавно случайно встретил его в ресторане. Спросите официантов и барменов. Я не знаю, имеют ли они какое-нибудь отношение к этому делу, но о себе могу твердо сказать — нет.
— Ну, макаронник, ты тоже сдохнешь. Жаль, ведь ты еще совсем молод. Но тут уж пеняй на себя — ты сам выбрал свою судьбу.
Дверь открылась. Они втолкнули меня в темноту, и я ударился головой о тушу мяса, висевшую на крюке, твердую, как железо. Я ничком упал на пол, покрытый ледяной изморозью. И мгновенно почувствовал ужасный холод, охвативший все тело, пронизывающий его насквозь и доходящий до костей. С невероятным усилием я поднялся на колени, затем, цепляясь за говяжью тушу, встал. Каждое движение причиняло боль, ведь до этого нас еще и избили. Невзирая на это, я стал хлопать руками, растирать шею, щеки, нос, глаза. А руки пытался согреть под мышками.
Все, что на мне было, — это брюки и разорванная рубашка. Они сняли с меня туфли и носки, поэтому ногам было ужасно больно: они примерзали к ледяному полу, и я уже начинал терять чувствительность в конечностях.
И тут я сказал себе: «Это не может продолжаться больше десяти минут, самое большее — четверть часа. После я буду похож на одну из этих туш — кусок замороженного мяса. Нет, нет, это невозможно. Они не могут так поступить с нами! Они ж не заморозят нас живыми?! Держись, Папи! Еще несколько минут, и дверь откроется. Этот холодный коридор покажется тебе теплым, как грелка».
Мои руки больше не двигались; я не мог ни сдвинуть их вместе, ни пошевелить пальцами, ноги примерзли ко льду, и у меня не было больше сил оторвать их. Подступал обморок, и за несколько секунд я увидел лицо своего отца, затем лицо прокурора, плывущее над ним, но оно уже было не таким четким, потому что слилось с лицами полицейских. Три лица в одном. «Странно, — подумал я. — Все они похожи, а смеются, наверное, потому, что выиграли» Потом я отключился.
Что случилось? Где я? Открыв глаза, увидел человека с красивым лицом, склонившегося надо мной. Я не мог еще говорить, потому что рот был замерзшим, но про себя спрашивал, что я здесь делаю, распростертый на столе?
Большие, сильные руки растирали меня каким-то теплым жиром, и постепенно я стал приходить в себя. Шеф-полицейский наблюдал за мной, стоя в двух-трех метрах. Он выглядел раздраженным и обеспокоенным. Несколько раз мне открывали рот, чтобы влить капли спиртного. Но однажды они влили слишком много, я закашлялся и выплюнул все.
— Он спасен! — сказал массажист.
Растирание продолжалось не менее получаса. Я почувствовал, что, если захочу, смогу говорить, но продолжал молчать. И тут обнаружил, что справа от меня на столе лежит другое тело такого же, как у меня, сложения. Кто это? Леон или Чилиец? Значит, на столе нас двое. А где же третий? Другие столы были пустыми.
С помощью массажиста мне удалось сесть, и я увидел другого — это был Педро Чилиец. Они одели нас и накинули теплые халаты, специально предназначенные для людей, работающих внутри морозильников.
Шеф-полицейский снова приступил к допросу.
— Ты можешь говорить, Чилиец?
— Да.
— Где драгоценности?
— Я ничего не знаю.
— А ты что скажешь, мистер Спагетти?
— Меня там не было.
— Ладно, хватит.
Я сполз со стола. С трудом встал и тут же почувствовал жжение в подошвах ног. Несмотря на боль, я обрадовался: это двигалась кровь и достигала самых отдаленных участков тела.
Я думал, что за этот день уже испытал самое страшное. Но был не прав, далеко не прав.
Они поставили Педро и меня рядом, и шеф, к которому вернулась его самоуверенность, приказал:
— Снимите с них халаты.
И как только я оказался обнаженным до пояса, тут же стал снова дрожать от холода.
— Эй вы, а сейчас посмотрите хорошенько вот на это. Из-под стола они вытащили какой-то тюк и поставили его перед нами. Это был замерзший труп, твердый, как доска. С широко раскрытыми глазами, неподвижными, как два куска мрамора. Большой Леон! Они заморозили его живьем!
— Хорошо посмотрите, hombres! — сказал шеф еще раз. — Ваш сообщник не захотел говорить. Теперь ваша очередь, если вы окажетесь такими же упрямыми, как он. Я безжалостен к вам, потому что дело слишком серьезное. Ломбард управляется государством, и в городе бродят грязные слухи, что якобы на это дело грабителей навел кто-то из чиновников. Поэтому или вы заговорите, или через полчаса будете такими же, как ваш соучастник.
Мой разум еще не совсем вернулся ко мне, а вид этого трупа настолько вывел меня из равновесия, что в течение трех долгих секунд я балансировал в неуверенности на краю — чуть было не заговорил. Единственное, что помешало мне, так это неосведомленность о других тайниках. И они бы никогда не поверили этому, а я бы оказался в еще большей опасности.
К своему глубокому изумлению, я услышал очень уверенный, спокойный голос, голос Педро.
— Давайте попробуйте. Вы не испугаете нас такой чепухой. Да, конечно, это был несчастный случай — вы не хотели его заморозить, это была ошибка правосудия, вот и все. Но вы не посмеете повторить такую же ошибку с нами. Историю с одним трупом еще можно как-то замять, но три иностранца, превращенных в куски льда, — это уже слишком. Не могу себе представить, как вы будете давать объяснение двум различным посольствам. От одного еще, может, отбрешетесь, но от двух сразу — вряд ли.
Я не мог не восхититься стальными нервами Педро. Полицейский мрачно посмотрел на Чилийца, ничего не говоря. Затем, после небольшой паузы, сказал:
— Ты — точно мошенник, но, должен признаться, соображаешь неплохо. — И, обернувшись к остальным, сказал: — Найдите для каждого рубашку и отведите в тюрьму. Теперь о них позаботится судья. С этими скотами нет смысла продолжать допрос — только теряешь время.
И он вышел.
А месяц спустя меня выпустили. Продавец галстуков подтвердил, что я никогда не был в его магазине. Бармен заявил, что я выпил два виски, заказал столик на одного, а потом уж появились те двое. И мы были очень удивлены, встретив друг друга в городе. Тем не менее мне было приказано покинуть страну через пять дней. Они боялись, что я, земляк Леона (у него тоже был итальянский паспорт), пойду в консульство и расскажу о том, что произошло.
Во время допросов мы лицом к лицу столкнулись с парнем, которого Педро знал, а я — нет. Это был служащий ломбарда, который и втянул его в это дело. В тот самый вечер, когда мы разделились, этот глупец подарил девице из ночного бара великолепное, антикварной ценности кольцо. Полицейским намекнули об этом, и им не составило труда заставить его заговорить. Вот почему Педро и Большого Леона так быстро вычислили.
Кстати говоря, Педро так и не отпустили, и он основательно увяз в этом деле.
С пятьюстами долларами в кармане я сел в самолет. Ни разу я не попытался даже приблизиться к своему тайнику — это было слишком рискованно. Я решил переждать, пока все не успокоится после того кошмара, через который я прошел. Газеты оценили ограбление ломбарда в двести тысяч долларов. Даже если это двойное преувеличение, то все равно остается сто тысяч, а значит, у меня в тайнике не меньше тридцати тысяч. Стоимость награбленного оценивалась согласно сумме, предоставленной взаймы под эти драгоценности, го есть половиной их фактической стоимости. А если бы я их продал, не обращаясь к скупщику, тогда, по моим подсчетам, мог бы стать владельцем более чем шестидесяти тысяч долларов! Итак, я имел то, что было нужно для мести. Конечно, до тех пор, пока я не начну проживать эти деньги. Но нет, они неприкосновенны, предназначены для большой цели, и я не должен тратить их на что-либо другое — ни под каким предлогом
Ужасно обернулось это дело для моего друга Леона, а мне повезло. Правда, я был вынужден помогать Чилийцу. Он был уверен, что спустя несколько месяцев отправит верного товарища к тайнику и тогда сможет заплатить адвокату, а может быть, и за то, чтобы выбраться из тюрьмы. Как бы то ни было, у нас имелась такая договоренность — у каждого свой тайник и каждый сам по себе. Я лично не был склонен к такому решению но так принято в преступном мире, по крайней мере в Южной Америке: как только дело сделано, каждый сам за себя и за всех один только Бог.
И Бог за всех… Если действительно это Он спас меня, то Он не только благороден, но и великодушен. Впрочем, вряд ли, Бог не может потакать мести. И я знал, что Он против этого. За день до того, как меня выпустили в Эль-Дорадо, я хотел поблагодарить католического Бога и мысленно сказал Ему: «Что мне сделать, чтобы выразить мою искреннюю благодарность за твою доброту?» И будто послышались слова, обращенные ко мне: «Откажись от мести». Но я не отказался — все что угодно, только не это. Так что не мог Бог защитить меня в этом деле. Совершенно исключено. Это была удача, и все, фортуна дьявола. Всевышний не стал бы мараться в этом.
Но каков результат! С результатом все должно быть в порядке — он надежно спрятан под старым деревом. Теперь у меня было все, что нужно для осуществления плана, который я носил в сердце эти последние тринадцать лет.
Как же я хотел, чтобы война пощадила этих негодяев, которые отправили меня в ад!
Самолет летел на большой высоте в сверкающем небе, над снежно-белым облачным покровом. Эта излучающая свет чистота настраивала на высокий лад, и я стал думать о близких мне людях, отце, матери, вспоминать жизнь своей семьи и свое безмятежное детство. А подо мной, сквозь белые кучевые облака просвечивали мрачные, грязные тучи и шел серый мутный дождь, символизируя собой земной мир с его страстишками, борьбой за власть, желанием тщеславных идиотов доказать другим, что они лучше остальных таких же идиотов, любой ценой. И таких людей немало, мир полон холодных, бессердечных эгоистов, идущих к своей цели по трупам.
БОМБА
И вот снова я в Каракасе. С большим удовольствием опять прошелся по улицам этого огромного города.
Уже двадцать месяцев я на свободе, но до сих пор так и не стал членом этого общества. Легко сказать: «Все, что тебе нужно сделать, — это найти работу»; но, кроме того, что я был вообще не способен найти какое-либо подходящее для себя дело, у меня были трудности с испанским, и много дверей закрылось передо мной именно по этой причине. Пришлось набраться решимости, купить учебник, закрыться в своей комнате и провести столько часов, сколько потребуется, чтобы научиться разговорному языку. У меня ничего не получалось, я злился все больше и больше, не мог справиться с произношением и через несколько дней, забросив книгу в дальний угол комнаты, вышел в город в надежде встретить знакомого, который подыскал бы мне что-нибудь приемлемое.
Из Европы приезжало все больше французов, уставших до тошноты от войн и политических передряг. Некоторые бежали от произвола правосудия, которое меняет свои принципы, как флюгер, в зависимости от сиюминутных политических веяний; другие просто искали покоя, олицетворением которого для них был тот же пляж, на котором можно свободно дышать, и где нет никого, кто бы щупал пульс и интересовался, в каком ритме бьется сердце.
Эти люди не были похожи на французов, и все же они были французами. Добропорядочные граждане, они не имели, однако, ничего общего с моим отцом или с кем ни будь, кого я знал в детстве. Когда я бывал с ними, то чувствовал, что они привержены совсем не тем идеям, которые захватили меня в молодые годы. И я часто говорил им «Я допускаю, что не стоит забывать прошлое, но прекратите разговоры об этом. Ведь это невероятно, но, даже после окончания войны, среди вас есть сторонники нацизма! Вы живете в Венесуэле, среди простых, открытых людей, и все же не способны понять их замечательную в своем роде философию. Их отношение к жизни, друг к другу — вот причина того, что здесь нет дискриминации — ни расовой, ни религиозной. Если кого и поражает вирус классовой ненависти, направленной на привилегированные классы, так это разных неудачников, живущих на самом деле в ужасающих условиях. А сейчас и этого нет.
Вы просто не способны наслаждаться жизнью, потому что лишены вкуса. Разве в ней, кроме непрекращающихся войн между людьми с разной идеологией, больше ничего не осталось?
Прошу вас, не возражайте. Не ведите себя как высокомерные снобы, как исследователи слаборазвитых народов. Да, вы более образованны, чем большинство людей здесь, но что из того? Сумма знаний, даже самая большая, не заменит ума. Если ваши сердца остаются холодными, эгоистичными, злобными и черствыми — что бы вы ни узнали, вас это не обогатит.
Бог создал солнце, море, бескрайние прерии и сельву, но разве создал Он их только для вас?
Неужели вы считаете себя той кастой, высшее назначение которой — организовать порядок в мире? Когда я смотрю на вас, слушаю вас, мне приходит в голову, что мир, управляемый такими мелкими душонками, как ваши, обречен на войны и революции. И если вы говорите, что стремитесь к миру и покою, то делаете это лишь для собственной выгоды».
У каждого из них имелся список людей, которые должны были быть уничтожены, изгнаны из общества или посажены в тюрьмы. Хотя это и настораживало меня, я не мог не смеяться, слушая разглагольствования этих людей в кафе или фойе какого-нибудь третьеразрядного отеля, критикующих всё и всех и приходящих в результате лишь собственных рассуждений (иное мнение они просто игнорировали) к заключению, что именно они — спасители человечества.
И я боялся их, да, не на шутку боялся, у меня возникало настоящее чувство опасности, потому что эти пришельцы несли с собой вирус агрессивных идеологических догм.
В 1947 году мне довелось познакомиться с бывшим жуликом по имени Пьер Рене Делоффр. У него был только один предмет обожания — генерал Ангарита Медина, бывший президент Венесуэлы, свергнутый в результате последнего военного путча в 1945 году. У Делоффра были энергичный характер, открытое сердце, за все, что бы он ни делал, он брался с энтузиазмом. Со всей страстью он убеждал меня, что люди, которые выиграли в результате путча, не стоили даже шнурков от ботинок Медины. По правде говоря, он не убедил меня, но я был тогда во взвинченном состоянии и не собирался ему противоречить.
Он подыскал мне работу через банкира, по-настоящему славного парня, которого звали Армандо. Он был родом из влиятельной венесуэльской семьи, благороден, великодушен, интеллигентен, хорошо образован, остроумен и необыкновенно храбр. У него имелся только один недостаток — он был обременен глупым братом по имени Клементе. Некоторые из последних выходок этого брата ясно дали мне понять, что он нисколько не повзрослел за последние двадцать пять лет. Без лишних церемоний Делоффр сразу представил меня банкиру:
— Мой друг Папийон, который бежал из французской ссылки. Я вам рассказывал о нем.
Армандо тут же меня принял и с прямотой, свойственной истинному аристократу, спросил меня, нуждаюсь ли я в деньгах.
— Нет, сеньор Армандо, но мне позарез нужна работа.
Я немного схитрил, потому что хотел выяснить сначала, как обстоят его финансовые дела. Впрочем, в этот момент у меня действительно еще водились деньги.
— Зайдите ко мне завтра, в девять.
На следующий день он повел меня в гараж под названием «Франко-венесуэльский» и там познакомил со своими друзьями, тремя молодыми людьми, полными жизни, готовыми со всей энергией взяться по первому знаку за любое дело. Двое из них были женаты. Один на Симоне, блистательной парижанке двадцати пяти лет; другой — на Диди, двадцатилетней голубоглазой англичанке, хрупкой, как фиалка, матери маленького мальчика Крики.
Они были симпатичными людьми — открытыми, искренними, эмоциональными. Меня встретили с распростертыми объятиями, как будто знали давно. И тотчас же устроили мне в гараже постель в углу, более или менее прикрытом занавеской и расположенном недалеко от душа. Это была моя первая настоящая семья за семнадцать лет. Молодые люди любили, уважали меня и заботились обо мне. И это окрыляло. Хотя я и был на несколько лет старше их, но испытывал такой же, как они, интерес к жизни и получал столько же радости, живя вне каких-либо правил и ограничений.
Я не задавал вопросов, на которые, по сути, и не имел права, но вскоре увидел, что ни один из них не является настоящим механиком. У них было слабое, весьма дилетантское понятие о том, что такое мотор, а в американских машинах они и вовсе не разбирались. Ко всему прочему эти ребята были в то же время основными или, вернее, почти единственными постоянными клиентами гаража. Один был токарем, и это объясняло присутствие в гараже токарного станка — по их словам, для обточки поршня. Очень скоро я узнал подлинное его назначение — производство бутылок с зажигательной смесью, детонатором и бикфордовым шнуром.
Для вновь прибывших французов «Франко-венесуэльский гараж» ремонтировал машины от случая к случаю. А для венесуэльского банкира он готовил бомбы. Но мне было совершенно наплевать на все это.
— Черт! Не понимаю, — сказал как-то я. — Кто за кого и кто против кого? Расскажите мне об этом.
Был вечер, мы сидели при свете лампы, и я расспрашивал трех французов — их жены и дети ушли спать.
— Это не наше дело. Мы делаем только посуду для Армандо. И у нас все прекрасно, приятель.
— Может быть, и прекрасно для вас, но мне нужно все же знать здешний расклад.
— Зачем? Ты ведь зарабатываешь себе на красивую жизнь и развлекаешься, как хочешь, не правда ли?
— Конечно. Пока веселюсь. Но я не как вы. Власти этой страны предоставили мне убежище: они доверяют мне, дают возможность свободно дышать, и я не хочу выглядеть здесь свиньей.
Их, знающих мое положение, поразили эти слова. Они знали также, что за мысли бродят в моей голове, знали о моих планах — с моих же слов. Об одном я только не упомянул — о деле в ломбарде. И вот что они ответили:
— Если это даже удастся, ты сможешь сделать деньги, которые тебе нужны, чтобы выполнить то, что ты задумал. Конечно, и мы не намерены проводить остаток жизни в этом гараже. Безусловно, у нас есть свой интерес, но это ничто в сравнении с теми деньгами, о которых мы мечтали, когда приехали в Южную Америку.
— А как ваши жены и дети?
— Жены все знают. За месяц до того, как поднимется воздушный шар, они покинут Боготу.
— Значит, во все посвящены. Так я и думал: они не удивляются ничему, что здесь происходит.
В этот же вечер я повидал Делоффра и Армандо и долго разговаривал с ними. Армандо сказал:
— В нашей стране всем заправляют Бетанкур и Гальегос под дымовой завесой дутой демократии. Власть им добыли простые солдаты, которые в действительности не знали, почему они сбросили Медину, — он тоже был военным, но либеральнее и человечнее штатских. Я вижу, как преследуются бывшие чиновники, работавшие при режиме Медины, и думаю, что это несправедливо. Пытаюсь понять, как это получается, что люди, осуществившие революции под лозунгами о «социальной справедливости и уважения ко всем без исключения», становятся еще хлеще своих предшественников, как только приходят к власти. Вот почему я хочу помочь Медине вернуться.
— Прекрасно, Армандо. Я вижу, что, помимо всего, ты хочешь заставить партию, стоящую у власти, прекратить преследования. А что касается вас, Делоффр, у вас один Бог, и это Медина, ваш защитник и друг. Но теперь послушайте меня: люди, выпустившие меня, Папийона, из Эль-Дорадо, ныне находятся у власти. Сразу же после революции, как только прибыл новый шеф полиции, он прекратил в этом селении дикое царство террора. Я думаю, он еще там — дон Хулио Рамос, адвокат и незаурядный писатель, тот парень, который выпустил меня. И вы хотите, чтобы я участвовал в путче против этих людей? Нет, я лучше уйду. Вы знаете, что на меня можно положиться — я буду молчать. Но это все, что я могу для вас сделать.
Армандо, не способный подавлять человека, сказал: — Хорошо, Энрике, не делайте бомбы, не работайте на станке. Все, что вы должны выполнять, — это смотреть за машинами и подавать инструменты, когда они потребуются механику. Поэтому останьтесь еще. Я прошу об этом как о дружеской услуге. А когда мы решим действовать, вы узнаете об этом за месяц до начала действий.
Итак, я остался с этими тремя молодыми парнями. Они еще живы, и их легко разыскать, поэтому я буду пользоваться инициалами вместо имен — П. И., Б. Л., Дж. Г. У нас вышла замечательная команда, и мы всегда были вместе, ведя такой образ жизни, что французы Каракаса называли нас мушкетерами — самых знаменитых из них, как известно, тоже было четверо. Те несколько месяцев оказались самыми прекрасными, самыми счастливыми и удивительными за то время, что я прожил в Каракасе.
Жизнь была сплошным весельем. По субботам мы пользовались элегантной машиной очередного клиента, говоря ему, что она еще не готова, и уезжали на один из роскошных пляжей с цветами и кокосовыми пальмами, чтобы поплавать и поразвлечься, — на целый день.
Правда, иногда мы оказывались в весьма нелепых ситуациях. В машине швейцарского посла протекал бензиновый бак, и он доставил ее нам, чтобы запаять шов. Я тщательно слил горючее с помощью резинового шланга, высосав бензин до последней капли. Но этого оказалось все же недостаточно. Как только пламя паяльной лампы коснулось бензинового бака, он взорвался, и машина загорелась. Пока я и еще один парень выбирались на ощупь из гаража, покрытые черным маслом и гарью, и лишь начинали понимать, что мгновение назад мы спаслись от смерти, я услышал спокойный голос Б. Л.: «Не кажется ли вам, что не следует рассказывать нашим партнерам об этой маленькой неудаче?»
Он позвонил братьям, и трубку взял тугодум Клементе.
— Клементе, ты можешь дать мне телефон агентства, страхующего гараж?
— Зачем?
— Зачем? Ах да, чуть не забыл. Да понимаешь, тут машина швейцарского посла сгорела. Сейчас — это просто куча золы.
Через пять минут появился запыхавшийся Клементе, размахивая руками и подпрыгивая от бешенства, потому что в действительности гараж не был застрахован вообще. Потребовалось три порции крепкого виски и вся магия достаточно обнаженных ног Симоны, чтобы его успокоить. Армандо появился только на следующий день, он был совершенно спокоен — это была его очаровательная манера принимать действительность такой, какова она есть.
— Что-либо случается только с теми людьми, которые работают. Так что не будем больше говорить об этом: я все уладил с послом.
Посол получил другую машину, но мы потеряли его как клиента.
Время от времени среди событий нашей насыщенной радостью жизни я вспоминал о собственном маленьком сокровище, спрятанном под деревом в стране, хорошо известной своим мороженым мясом. Я отложил деньги на проезд туда и обратно, чтобы взять спрятанное, когда подойдет время. Ощущение того, что у меня есть достаточная или почти достаточная сумма, чтобы удовлетворить свою жажду мести, полностью изменило меня. Я больше не заботился о том, чтобы делать деньги, жил беззаботно и спокойно; именно поэтому я смог полностью погрузиться в мушкетерские забавы — да так глубоко, что однажды в воскресенье в три часа дня мы все бултыхались в фонтане на одной из площадей Каракаса в одних трусах. И на этот раз Клементе вошел в положение и освободил партнеров своего брата из полицейского участка, где мы сидели за публичное обнажение.
И вот по прошествии многих месяцев мне показалось, что пора ехать за моим сокровищем.
Вот так случилось, друзья, я благодарен вам за вашу доброту, но мне пора. Итак, я был на пути в аэропорт. Я прибыл в эту страну в шесть часов утра и сразу же взял напрокат машину. В девять был уже на месте.
Переехал мост, но, Боже, что это? Я сошел с ума или все это — мираж? Огляделся, но не увидел ни одного дерева. Не только моего дерева, но и сотен других. Дорога стала намного шире, мост и путь, ведущий к роще, полностью преобразились. Ориентируясь на мост, мне удалось более или менее точно определить место, где должны были быть мое дерево и мое богатство. Никакого следа!
Мною овладело какое-то тупое безумие, глупая ярость. Я в бешенстве вдавливал в асфальт каблуки, как будто он мог что-то чувствовать. Меня переполнял гнев, и я озирался вокруг, ища взглядом что-то, что можно разрушить; но все, что я видел, — это белые полосы на дороге, я бил по ним, как будто так можно было повредить дорожное покрытие.
Пришлось возвращаться к мосту. Подъездной путь с другой его стороны не изменился и, сравнивая дороги по обе стороны моста, я понял, что с поверхности земли было срыто не менее четырех метров. А поскольку моя добыча была захоронена на глубине примерно метра двадцати сантиметров, то ее наверняка обнаружили.
Я облокотился на парапет моста и какое-то время рассеянно смотрел на гладь реки. Постепенно начал успокаиваться, но тревожные мысли все еще вертелись в голове. А может, такой финал закономерен в моей судьбе? Есть в этом что-то фатальное. А если так, то не следует ли мне вообще отказаться от попыток добиться удачи? Что мне делать теперь? Ноги подкашивались. Но потом я взял себя в руки, размышляя так: «Сколько раз ты, Папи, терпел неудачи до того, как научился справляться с ними? Семь или восемь раз, правильно? Но что делать? Фортуна — баба шалая. Ты проигрываешь один банк, но потом срываешь другой. Это — жизнь, и ты должен принять ее такой тоже, если ты ее действительно любишь».
Я не задержался надолго в этой стране, которая, казалось, помешалась на том, чтобы благоустраивать свои дороги. Меня тошнило при мысли, что у цивилизованных людей рука поднялась на такие древние деревья. И зачем, я спрашиваю вас, какого черта расширять дорогу, которая и так была достаточно широкой?
В самолете, которым я возвращался в Каракас, я хохотал при мысли о том, что люди считают себя хозяевами собственной судьбы, думают, что они могут выстроить свое будущее и предвидеть события. Все это пустое, Папи! Самый гениальный математик, самый умный, самый волевой, какого только можно себе вообразить, строитель своей жизни, не более чем пешка в руках всемогущей судьбы. Только настоящее определенно, ибо обо всем остальном мы ничего не знаем — здесь распоряжается удача, рок, судьба или действительно всепроникающая рука Господа Бога.
Одно лишь имеет смысл в жизни — никогда не признаваться, что ты побежден, и научиться после каждого падения вновь вставать на ноги. Именно это я и собирался сделать.
Уезжая, я со всеми попрощался. Потому что, вырыв свой клад, думал покинуть навсегда Венесуэлу, сделать новую оправу для драгоценностей, чтобы их нельзя было узнать, потом продать все это и двинуться в Испанию. Оттуда было бы легко нанести визит в прокурорский совет и другие места.
Можете себе представить тот вопль невыразимого удивления, которым мушкетеры встретили меня, увидев в дверях гаража. Мое возвращение отпраздновали ужином с пирогом, а Диди поставила на стол четыре цветка. Мы выпили за вновь воссоединенную команду, и карусель жизни снова закрутилась на полную катушку. Но я не был уже таким беззаботным, как раньше.
Чувствовалось, что у Армандо и Делоффра есть какие-то соображения насчет меня, которые они придерживали до поры до времени. Мне казалось, что это связано с предстоящим переворотом, хотя оба знали мою позицию. Они часто приглашали меня зайти выпить или поесть к Делоффру. Еда была замечательная, а разговоры — без всяких свидетелей! Делоффр сам готовил, а его преданный шофер Виктор прислуживал за столом. Мы говорили об очень многих вещах, но в конце концов разговор всегда возвращался к одному и тому же предмету — генералу Медине. Я узнал, что он был самым либеральным из всех президентов Венесуэлы, за весь период его правления не появилось ни одного политического заключенного, никого не преследовали за убеждения. Медина проводил политику мирного сосуществования со всеми государствами, с другими режимами, даже с Советским Союзом. Он был благородным человеком, и люди так любили его, что однажды, во время праздника в Эльпараисо, они пронесли его с женой на руках как триумфатора-тореро.
Постоянно твердя мне об этом замечательном Медине, который прогуливался по Каракасу только с одним сопровождающим и ходил в кино как обычный гражданин, Армандо и Делоффр почти убедили меня в том, что любой человек, у которого есть здравый смысл, сделает все, что в его силах, чтобы вернуть Медину к власти. Кстати говоря, в последней венесуэльской революции Делоффр потерял все. Какие-то таинственные «мстители» разгромили его роскошное кабаре, в котором Медина и высший свет Каракаса встречались, чтобы пообедать или просто пообщаться.
Наконец, почти убежденный — как оказалось позже, это было ошибкой, — я начал уже подумывать о том, чтобы принять участие в путче. Мои колебания полностью исчезли (нужно признаться в этом, потому что я хочу быть искренним), когда мне пообещали деньги и все остальное, что мне было нужно для осуществления моих планов.
Так уж получилось, что однажды вечером мы сидели у Делоффра, готовые действовать, я — одетый в форму капитана, он — полковника.
Но с самого начала все пошло наперекосяк. Правила конспирации мы в планах предусмотрели: чтобы узнавать друг друга, должны были носить зеленую повязку на рукаве и произносить пароль — «Арагуа». Предполагалось, что в два часа ночи все мы будем на своих местах. Но где-то в одиннадцать вечера внезапно появились четыре пария в экипаже, запряженном одной лошадью, которые еще встречались тогда в Каракасе. Парни были вдрызг пьяны и распевали песни во всю мощь своих легких под гитару. Прямо перед домом, где они остановились, я, к своему ужасу, услышал, что песни полны намеков на сегодняшний переворот — намеки были настолько прозрачны, что только тугой на ухо мог их не услышать. Один из них заорал, обращаясь к Делоффру: «Пьер! Сегодня кошмар наконец закончится! Мужество и достоинство, друг! Наш Отец Медина должен вернуться!»
Большей глупости невозможно было предположить. Чтобы нас взять, потребуется меньше времени, чем очистить лимон. Я вскочил в бешенстве — в машине было три бомбы: две — в багажнике и еще одна — на заднем сиденье, прикрытая ковриком.
— Ну и хороши же эти ваши друзья! Путчисты фиговые! Если все такие, нам не о чем беспокоиться — можно прямо отправляться в тюрьму.
Делоффр как ни в чем не бывало рассмеялся и сохранял спокойствие, будто собирался на бал; он восхищался собой в форме полковника и не переставал любоваться своим отражением в стекле.
— Не беспокойся, Папийон. В любом случае мы не станем никому всерьез вредить. Ты же знаешь, в этих газовых бутылках не что иное, как порох. Только чтобы наделать шуму, вот и все.
— А какова же цель этого вашего «шума»?
— Только, чтобы дать сигнал тем, кто законспирирован в городе. И все. Никакой крови или жестокости, как видите, — мы никому не хотим причинить вреда. Только настаиваем на том, чтобы они убирались, и все.
О'кей! В любом случае, нравилось мне это или нет, я уже был в этом деле по уши: тем хуже для меня. Но дрожать от страха или кусать локти — не по мне; все, что мне оставалось теперь делать, — это ждать назначенного времени.
Я отказался от портвейна Делоффра — это единственное, что он пил, не менее двух бутылок в день. А он опрокинул несколько рюмок.
Мушкетеры прибыли в «штабной» машине, «закамуфлированной» под кран. Предполагалось использовать ее для того, чтобы вывезти два сейфа: один — принадлежащий авиакомпании, другой — тюрьме Модело. Один из начальников тюрьмы или, может быть, начальник гарнизона был в заговоре. Я должен был получить половину содержимого и настоял на том, чтобы быть рядом, когда будет взят тюремный сейф. Они согласились. Это было бы приятной местью всем тюрьмам в мире, как раз мне по сердцу.
Посыльный привез последние приказы: не арестовывать врагов и дать им возможность покинуть страну. Карлотта, гражданский аэропорт в самом центре города, был уже расчищен для того, чтобы члены правительства и их ближайшие подчиненные смогли убраться на легких самолетах без промедления.
И тогда я узнал, где должна взорваться первая бомба. Да, да, да… Делоффр определенно обладал даром артистизма и все подчинял своему стилю. Итак, первая бомба должна была взорваться перед президентским дворцом в Ми-рафлоресе. Другая — грохнуть на востоке, и третья — на западе Каракаса, чтобы создать впечатление, что повсюду действуют.
Большие деревянные ворота на самом деле не были официальным входом во дворец. Это был черный ход; им пользовались военные грузовики, и этим же путем большие шишки, а иногда и сам президент могли войти и выйти, оставшись незамеченными.
Мы сверили часы. Все должны быть у деревянных ворот без трех минут два. Кто-то изнутри откроет их только на две секунды, но этого достаточно для того, чтобы водитель мог устроить шум с помощью маленькой детской игрушки, имитирующей жабу. Именно таким образом они узнают, что мы прибыли. С какой целью это делалось? Я не имел об этом представления, и никто ничего мне не сказал. Были ли охранники президента Гальегоса в заговоре и возьмут ли они его под стражу? Или они будут сразу же выведены из игры другими заговорщиками, которые уже находятся внутри? Повторяю — я ничего не знал об этом.
Одно было решено окончательно: точно в два часа я должен зажечь шнур, ведущий к детонатору бутылки, которую буду держать между ног, а потом выбросить ее за дверь так, чтобы она покатилась к воротам дворца. Шнур горит ровно одну минуту тридцать секунд. Итак, я должен был зажечь его своей сигарой, правой ногой открыть дверь и, отсчитав тридцать секунд, бросить бутылку. Мы рассчитали, что, вращаясь, шнур будет гореть быстрее, и останется только сорок секунд до взрыва. Хотя в бутылке не было ни кусочка железа, все же ее осколки могли быть очень опасны, и потому исчезнуть надо мгновенно. Это уж забота Виктора, шофера.
Я убедил Делоффра, что если рядом окажется солдат или полицейский, то он в своей форме полковника должен приказать ему бежать до угла улицы. Он пообещал сделать это.
Без всяких затруднений мы оказались у ворот ровно без трех минут два. Ехали по противоположной стороне. Ни часовых, ни полицейских. Все шло прекрасно. Без двух минут два… Без одной минуты… Два часа.
Ворота не открылись.
В напряжении я сказал Делоффру:
— Пьер, два часа!
— Я знаю. У меня тоже есть часы.
— Странно…
— Не понимаю, что происходит. Давайте подождем еще пять минут.
— О'кей.
Две минуты третьего… Ворота распахнулись, выбежали солдаты и заняли позиции, с оружием наготове. Стало совершенно ясно — нас предали.
— Пошевеливайся, Пьер. Нас предали!
Казалось, Делоффр был в замешательстве и вообще не понимал, что происходит.
— Не говори ерунды. Они на нашей стороне.
Я вытащил свой револьвер сорок пятого калибра и приставил его к шее Виктора со словами:
— Поезжай, или я убью тебя! Но он и бровью не повел.
— Парень, не ты здесь приказываешь, это дело босса. Что говорит босс?
О черт, встречал я тупых типов, но таких, как этот полуиндеец, — никогда!
Я ничего не мог сделать, потому что в трех метрах от нас были солдаты. В окно машины они видели звезды полковника на погонах Делоффра и не подходили ближе.
— Пьер, если ты не прикажешь Виктору ехать, то я сейчас расшевелю, но уже не его, а тебя.
— Старина Папи, говорю тебе, они на нашей стороне. Давай подождем еще немного, — произнес он, повернувшись ко мне. И тут я увидел, что ноздри его блестели от белой прилипшей пудры. Понятно: парень нанюхался кокаина. Меня охватил невероятный ужас.
Я приставил свою пушку к его шее, и в этот момент он с невозмутимым спокойствием сказал:
— Шесть минут третьего, Папи. Мы прождали в два раза больше положенного. Нас определенно предали.
Эти сто двадцать секунд длились целую вечность. Одним глазом я смотрел на солдат: ближайшие к нам наблюдали за мной, но не делали никаких движений. Наконец Делоффр сказал:
— Валим отсюда, Виктор. Мягко, естественно, спокойно.
Каким-то чудом мы выбрались из этой ловушки живыми! Н-да! Несколькими годами позже появился фильм под названием «Самый длинный день». А вот о нас можно было бы снять фильм с названием «Самые длинные восемь минут».
Делоффр приказал водителю ехать к мосту, соединяющему Эльпараисо с авенидой Сан-Мартин. Он решил подложить свою бомбу под него. По пути мы встретили два грузовика с заговорщиками, которые, не услышав взрыва в два часа, не знали, что теперь делать. Мы рассказали о предательстве, во время этого разговора Делоффр изменил решение и приказал водителю быстро ехать к нему домой. И это было большой ошибкой, ибо в случае предательства, эти свиньи уже могли быть там. И все же мы поехали. Помогая Виктору укладывать бомбу в багажник, я заметил выведенные на ней краской три буквы: П. Р. Д. Я не мог не рассмеяться, когда Пьер Рене Делоффр объяснил мне причину; в этот момент мы снимали форму. — Папи, запомни, каким бы опасным ни было дело, ты должен делать все так, чтобы был виден авторский стиль. Это мои инициалы — визитная карточка для врагов моего друга.
Виктор уехал, поставив машину на стоянку, но забыв, конечно, отдать от нее ключи. Бомбы были найдены лишь спустя три месяца.
Не могло быть и речи о том, чтобы продолжать крутиться у Делоффра. Он пошел своим путем, я — своим. И никаких контактов с Армандо. Я направился прямо в гараж, где помог вынести токарный станок и пять или шесть бутылок с зажигательной смесью. В шесть часов раздался телефонный звонок и незнакомый голос в трубке сказал:
— Французы, убирайтесь отсюда. Все — в разных направлениях. Только Б. Л. может остаться в гараже. Понятно?
— Кто говорит?
Но незнакомец повесил трубку.
Переодетый женщиной, я уехал на джипе. Его вел бывший офицер французского Сопротивления, которому я много помогал с тех пор, как он сюда прибыл. Весь путь в сто пятьдесят километров вдоль побережья от Каракаса до Рио-Чико преодолели без проблем. В мои планы входило остаться там на пару месяцев вместе с этим экс-капитаном, его женой и парой друзей из Бордо.
Б. Л. был арестован. Обошлось без пыток, последовал лишь подробный, жесткий, но корректный допрос. Когда я узнал об этом, мне показалось, что режим Гальегоса и Бетанкура оказался не таким уж безнравственным, как говорили; по крайней мере, в этом случае. Делоффр нашел убежище в ту же ночь в никарагуанском посольстве.
Что касается меня, я по-прежнему был полон оптимизма и неделю спустя управлял вместе с экс-капитаном грузовиком, принадлежащим департаменту по общественным работам в Рио-Чико. Мы были наняты муниципалитетом через одного знакомого. Зарабатывали двадцать один боливар в день на двоих и на эту сумму жили все пятеро.
Такая спокойная жизнь продолжалась два месяца, достаточно долго, чтобы в Каракасе затихла вся буря, поднятая нашим заговором.
В конце дня я частенько ловил рыбу, чтобы добавить что-то к нашему ежедневному рациону. В тот вечер я вытащил огромную робало — рыбину, похожую на крупного морского леща, и сидел на пляже, неторопливо измеряя пойманный экземпляр и любуясь заходом солнца. Красное небо означает надежду, Пали! И я опять начал смеяться, несмотря на всю невезуху, которая преследовала меня после выхода на свободу. Да, надежда должна вести меня вперед, заставить победить — непременно. Но когда точно должен прийти успех? Давай посмотрим на все спокойно, Папи: каковы результаты двух лет свободы?
Я не был разорен, хотя и не богат: самое большее — три тысячи боливаров принадлежало мне за все два года бесшабашной жизни.
Что же нехорошего за это время произошло?
Первое: уплывшая от меня куча золота в Эль-Кальяо. Но нет смысла сожалеть об этом. Это был не провал, а добровольная уступка бывшим каторжникам, чтобы они могли жить нормально. Ты сожалеешь об этом? Нет. О'кей, тогда забудь о тонне золота.
Второе: напрасный риск во время игры в кости на алмазных приисках. Ты раз двадцать ходил по лезвию ножа ради десяти тысяч долларов, которые никогда не ставил наличными. Жожо умер вместо тебя. А ты остался жив. Правда, без единого медного гроша. Но какое невероятное приключение! Ты никогда не забудешь те ночи, лица игроков под карбидной лампой, возбужденные до последней степени, неподвижного Жожо. Тоже не о чем сожалеть.
Третье: вскрытый почти перед завершением тоннель под банком. Тут уж действительно рок. И все же вспомни: три месяца подряд ты проводил там все двадцать четыре часа в сутки, и каждый час был по-своему интересен. Даже если ты, кроме этого, ничего бы не получил, не стоит сожалеть. Разве все три месяца — даже во снах — ты не ощущал себя миллионером, купающимся в деньгах? И не говорит ли это о чем-то? Конечно, чуть больше везения, и дело удалось бы, но, с другой стороны, все могло обернуться и гораздо хуже. Предположим, тоннель просел бы с одного конца, пока ты находился в другом. И ты погиб бы, как крыса, или они поймали бы тебя, как лису в норе.
Четвертое: холодильник бойни после ломбарда. Жалобы не будет — за исключением таковой в управление по строительству общественных дорог в этой жалкой стране.
Пятое: опереточный путч. Честно говоря, ты никогда не был всецело захвачен этим делом. Политическая борьба, бомбы, которые могут кого-то убить, — это ведь не твое, признайся. В действительности ты просто-напросто купился на краснобайство двух неплохих парней и их обещание исполнить твой план. Но сердце твое не лежало к этому делу потому что ты полагал, что недостойно нападать на правительство, которое позволило тебе выйти из тюрьмы А плюс — то, что ты провел четыре прекрасных месяца вместе с мушкетерами, их женами и детьми; и тебе никогда не забыть тех дней, полных радостей жизни.
Теперь подведем итог. Ты был несправедливо осужден на тринадцать лет, у тебя украдена почти вся жизнь; хотя ты спишь, ешь, пьешь и развлекаешься, но тем не менее никогда не забываешь о том, что наступит день, когда придется отомстить.
Итак, в двух словах, ты был свободен эти два последних года, прошел через жестокие испытания и невероятные приключения. Более того — тебе никогда не приходилось даже искать их, они сами находили тебя. Тебя любили замечательные женщины! Ты приобрел настоящих друзей — смелых и верных. И ты еще смеешь жаловаться? Ты что разорен или близок к этому? Какое все это имеет значение? Бедность — не та болезнь, которая не поддается лечению.
Поэтому слава Господу, Папи! Слава приключению, слава риску, который зажигает тебя каждый день и каждую минуту! Ты выпиваешь его залпом, как прекрасный напиток, проникающий до глубины сердца. И ты готов к тому, что действительно считаешь важным.
Сотрем с доски прошлое и начнем все снова, господа Деньги на бочку! Делайте последние ставки — вот так. А если банк проигран, тогда — снова идем ва-банк, и еще, и еще, и еще. «Девятка! Сгребайте все, месье Папийон! Ваш выигрыш!»
Солнце уже почти касалось горизонта. Красный закат означающий надежду! И я был преисполнен веры в будущее. Подул свежий бриз, и я спокойно встал, чувствуя радость от жизни и свободы. Мои ноги утопали в мокром песке, когда я возвращался домой, где меня ожидали с уловом к ужину. Но все эти цвета, эти бесконечные переливы света и теней на гребешках небольших волн, уходящих к горизонту, тронули меня так глубоко, вызвали такие воспоминания об опасностях, что я не мог не подумать о Создателе, о Боге. «Доброй ночи, дружище, доброй ночи! Невзирая на все свои неурядицы, я все же благодарю Тебя за то, что Ты дал мне такой прекрасный день, полный солнца и свободы, и закончил его таким восхитительным заходом!»
МАРАКАИБО: СРЕДИ ИНДЕЙЦЕВ
Однажды в Каракасе один знакомый представил меня бывшей парижской манекенщице, искавшей себе помощника для работы в новом отеле, который она недавно открыла в Маракаибо. Я с охотой согласился выполнять эти обязанности. Звали парижанку Лоренс, кажется, она приехала в Каракас показать новую коллекцию одежды, а потом решила осесть в Венесуэле. Каракас и Маракаибо разделяет около тысячи километров, и это очень меня устраивало — как знать, а вдруг полиции вновь придет в голову заняться расследованием заговора, в который я так некстати вляпался.
Подвез меня один друг, и вот после четырнадцатичасового утомительного пути по тряской дороге я наконец увидел Маракаибо: город и то, что называли озером, но на самом деле это была огромная лагуна примерно в сто восемьдесят километров длиной и около ста шириной, которую соединял с морем перешеек шириной примерно пятнадцать километров. Город лежит к северу, на западном берегу перешейка, который теперь соединяет с восточным мост, но в те дни людям, едущим из Каракаса, приходилось переправляться на пароме.
Удивительное это озеро. Оно напоминает гигантский лес, где за деревьями, выстроившимися стройными рядами, просматривается линия горизонта. Но это вовсе не деревья, а нефтяные скважины, каждая из которых снабжена устройством, похожим на гигантский маятник, который раскачивается и днем, и ночью, гоня черное золото из глубин земли на поверхность.
Паром курсировал целый день, перевозя автомобили, пассажиров и разного рода товары. Во время переправы я бегал от одного борта к другому, совершенно завороженный созерцанием пилонов, поднимающихся из воды, как фантастические нагромождения железа. В те минуты мне вспоминалась Гвиана, находившаяся более чем в двух тысячах километров отсюда, чьи недра Господь Бог сподобился напичкать до отказа алмазами, золотом, железом, никелем, марганцем, ураном и прочими сокровищами, в то время как здесь он просто наполнил их нефтью — движущей силой цивилизации, причем в таких невероятных количествах, что тысячи и тысячи насосов, работавших денно и нощно, не могли выкачать ее до дна. Да, Венесуэла, грех тебе жаловаться на судьбу!
Отель «Нормандия» — мое новое место работы — представлял собой огромную великолепную виллу, окруженную ухоженным садом с множеством цветов. Прекрасная Лоренс встретила меня с распростертыми объятиями.
— Вот мое королевство, Анри! — воскликнула она весело, обводя рукой дом и сад.
Лоренс открыла отель месяца два назад. Всего шестнадцать номеров, зато все роскошные и обставленные со вкусом, с ванными, достойными пятизвездочных гостиниц класса «Ритц».
Я тут же приступил к работе и сразу понял, что стать правой рукой Лоренс — значит, взять на себя немало. Ей было под сорок, а вставала она в шесть утра — присмотреть, как готовится завтрак для ее клиентов, иногда даже готовила его сама. Она не знала устали и целый день носилась по дому, успевая заглянуть в каждый его уголок, проверить все и вся, и еще умудрялась выкроить время для ухода за розовым кустом или прополки заросшей садовой тропинки. Эта женщина просто заражала своей энергией, желанием во что бы то ни стало добиться успеха, я не отказывался ни от единого из ее поручений, делал все, что было в моих силах, чтобы помочь ей справиться с многочисленными трудностями и проблемами, возникающими на каждом шагу. Главной проблемой были деньги. Она по горло увязла в долгах, стремясь как можно полнее осуществить свою идею о превращении виллы в роскошный отель.
Как-то я отлучился по своим делам, не предупредив ее об этом заранее. Зато приготовил настоящий сюрприз.
— Добрый вечер, Лоренс!
— Добрый! Уже поздно, Анри, восемь. Мне неловко тебя упрекать, однако ты отсутствовал целый день.
— Гулял.
— Ты что, шутишь?
— Да. Всю жизнь только и делаю, что шучу. В жизни всегда должно быть место шутке.
— Всегда не обязательно. Особенно сейчас, когда мне так нужна твоя поддержка. Я страшно влипла.
— Влипла?
— Да. Надо немедленно заплатить за ремонт и перестройку виллы, штучки-дрючки тоже кое-чего, как ты понимаешь, стоят. И, хотя гостиница дает доход, его недостаточно, чтобы расплатиться. Я и так по уши в долгах.
— А у меня для тебя сюрприз, Лоренс. Лучше сядь, а то упадешь. Ты никому ничего больше не должна, — чеканя каждое слово, произнес я.
— Издеваешься, что ли?
— Видишь ли, я знаю тут одного человечка, канадца из компании «Люмус». Несколько дней назад он говорил со мной об одном дельце, которое мы с ним могли бы провернуть. Так вот: сегодня я с ним виделся…
— Ну и?! — нетерпеливо перебила меня Лоренс. Глаза ее так и горели.
— Компания «Люмус» берет на себя все расходы по содержанию твоей гостиницы. На целый год!
— Но этого просто быть не может!
— Может. Вернее, не может, а так оно и есть.
Лоренс порывисто обняла меня, расцеловала в обе щеки и, словно обессилев от этого, рухнула в кресло.
— Ну вот, теперь жди: завтра они пригласят тебя в свой офис для подписания этого потрясающего контракта, — закончил эту сцену я.
Этот контракт означал, что на отеле «Нормандия» Лоренс теперь сможет сколотить неплохое состояние. А первой четверти взносов «Люмуса» будет достаточно, чтобы рассчитаться со всеми долгами.
После подписания контракта мы с Лоренс пили шампанское в компании боссов из «Люмуса». Лежа в ту ночь в постели, я ощущал себя самым счастливым человеком на свете. А может, только благодаря шампанскому ты видишь сейчас жизнь в розовом свете, Папи? Да нет, не такой уж ты дурак Оказывается, можно разбогатеть, не мошенничая, не воруя, а просто работая, создав свое дело. И даже начав с нуля. Да это же настоящее открытие, которое помог мне сделать отель «Нормандия»! В молодые годы, еще живя во Франции, я пришел к убеждению, что простой работяга так и останется на всю жизнь простым работягой, никуда не вырвется, ничего не достигнет — так уж устроен этот мир. Поэтому я воровал и занимался прочими темными делишками. И вовсе не из особого воровского азарта или ради того, чтобы иметь кучу денег, нет! Чтобы вырваться из серой среды, подняться на верхушку общественной лестницы. Но, оказывается, честный путь туда возможен, а для начала необходимо только одно — хотя бы небольшой капиталец. К примеру, всего несколько тысяч боливаров. Эти деньги в Венесуэле вполне можно сколотить, подыскав приличную работенку. Достигла же Лоренс успеха честным трудом, достигнешь и ты.
Итак, Папи, ты больше уже не жулик, не вор. Как бы радовался отец, узнав об этом.
Жизнь в Маракаибо кипела. Воздух города был словно наэлектризован желанием людей что-то созидать, повсюду разворачивались стройки — возводились новые дома, офисы, заводы по очистке нефти. На черном рынке продавалось и покупалось все. Товар расхватывали в считанные минуты, его не хватало. Если ты хорошо работал, то и жил неплохо, любой бизнес здесь процветал.
Мне повезло — я оказался в Маракаибо во время второго нефтяного бума. Начался период широкой эксплуатации нефтяных скважин. Компании, получившие новые концессии на право разработок на огромной территории — от гор Периха до озера и моря, принялись за дело капитально, с размахом.
Итак, я решил обосноваться в Маракаибо. Но, чтобы преуспеть, нужно было еще научиться выхватывать из этого гигантского пирога пусть крошки, зато самые лакомые.
«Опытный повар 39 лет, знающий французскую кухню, предлагает свои услуги нефтяной компании. Минимальная зарплата — 800 долларов».
Основам кулинарного искусства я научился у Лоренс и ее шеф-повара, и решил попытать счастья. Объявление появилось в местной газете, и уже через неделю я работал поваром в компании «Ричмонд Эксплорейшн». Конечно, жаль было покидать Лоренс, но она никогда не смогла бы положить мне такое жалованье.
Благодаря школе, что я прошел в ее отеле, я узнал о французской кухне немало, однако первые дни буквально дрожал от страха, опасаясь, что мои коллеги заметят, как мало знает «французский повар» о предназначении разных горшочков, кастрюль и сковородок. Однако, к моему удивлению, страхи эти оказались напрасными — напротив, это они трепетали, опасаясь, как бы «француз» не заметил, что все они, до единого, не более чем простые мойщики посуды. Догадавшись об этом, я вздохнул спокойно. К тому же у меня было перед ними одно совершенно неоспоримое преимущество — я владел редкостной в этих краях кулинарной книгой на французском (это был подарок одной престарелой, удалившейся на покой шлюхи).
Управляющим, ответственным за персонал, в этой компании служил некий канадец по имени Бланше. Дня через два он вызвал меня и попросил разработать обеденное меню на двенадцать человек, для руководства компании.
Рано утром я показал ему меню, однако не преминул заметить, что снабжение нашей кухни оставляет желать много лучшего. Было решено выделить мне сумму, которой я мог бы распоряжаться самостоятельно. Думаю, не стоит объяснять, что к моим рукам кое-что прилипало, ведь все закупки продуктов делал я сам. Но и руководство компании было не внакладе, питались они превосходно и ели, что называется, «от пуза». Так что все были довольны. Каждое утро я вывешивал в холле меню, разумеется, на французском. Многоэтажные звучные названия из кулинарной книги производили неотразимое впечатление. Более того, я обнаружил в городе магазинчик, специализирующийся на товарах из Франции, и почти все закупки с тех пор стал делать там. Дело пошло настолько успешно, что члены правления компании начали приводить на обед своих жен, и вместо двенадцати человек за столом зачастую оказывались все двадцать, что, конечно, добавляло мне хлопот. Зато, с другой стороны, это позволяло кое-что корректировать по моему усмотрению в отчетах о расходах — ведь согласно существующим правилам я должен был кормить людей строго по списку.
Поняв, что все мною довольны, я потребовал прибавки жалованья — до тысячи двухсот долларов в месяц. Они решили, что это чересчур, однако тысячу все же дали. Я отчаянно спорил и твердил, что для такого выдающегося шеф-повара эта сумма просто оскорбительна, но все же в конце концов дал себя уговорить.
Так прошло несколько месяцев, постепенно работа стала мне приедаться и давить на психику, как сдавливает шею слишком тесный воротничок. И вот настал день, когда я попросил начальника геологической партии нашей компании взять меня поваром с собой в экспедицию по очень интересным и, как считалось, опасным местам.
Целью экспедиции была геологическая разведка Сьерра-Периха — горной цепи к востоку от озера Маракаибо, что отделяла Венесуэлу от Колумбии. Земли эти населяло дикое и воинственное племя мотилонов. Даже теперь никто не знает, откуда появились здесь эти мотилоны, столь отличавшиеся по языку и обычаям от всех остальных местных индейских племен. Жили они общинами в больших хижинах, вмещавших от пятидесяти до ста человек. Единственным домашним животным у них была собака. Они были настолько дикими, что, попав в плен к так называемым цивилизованным людям, наотрез отказывались от пищи и воды, и, даже если с ними обращались хорошо, все до единого кончали жизнь самоубийством, перекусывая на руках вены передними зубами, специально заточенными, чтобы рвать ими мясо. Впоследствии на берегах Рио-Санта-Росы, всего в нескольких милях от ближайшей мотилонской хижины, поселились монахи-францисканцы. Их отец-настоятель применял самые современные методы воздействия на дикарей — сбрасывал с самолета к хижинам еду, одежду, одеяла и даже фотографии монахов-францисканцев. И еще соломенные чучела в монашеских одеяниях, карманы которых были набиты разными лакомствами. Но толку было чуть. Бедняга настоятель: в тот день, когда он сам наконец появился в деревне, мотилоны решили, что это очередное чучело, сброшенное с небес…
Впрочем, все это случилось гораздо позже, а наша экспедиция состоялась в 1948 году, задолго до того, как начались попытки «приобщения» мотилонов к цивилизации.
Меня эта экспедиция привлекала по трем причинам. Во-первых, она означала приятную смену обстановки. Наконец-то после недель и месяцев, проведенных на кухне, меня ждали настоящие приключения. Конечно, риск, как и в любом другом приключении, был, зачастую вернувшиеся в Маракаибо партии не досчитывались одного, а то и двух человек, ибо мотилоны были весьма искусны в стрельбе из лука. Недаром в тех краях бытовала поговорка: «Куда мотилон метнет взгляд, туда метнет и стрелу». Но даже если меня и убьют, то хоть, по крайней мере, не съедят — каннибализмом мотилоны не грешили.
Во-вторых, это трехнедельное путешествие по девственному, полному опасностей лесу прекрасно оплачивалось. Я должен был получить вдвое больше, чем за месяц работы у кухонной плиты.
И третье — мне нравилось быть в обществе геологов. Они так много знали. А я понимал, что уже не в том возрасте, чтобы учиться самостоятельно, и чувствовал, что не напрасно потрачу время, общаясь с образованными людьми. Да и готовка в походных условиях не требовала премудростей и кулинарных книг, достаточно было уметь открывать консервные банки и печь хлеб и лепешки.
Моего нового друга, начальника партии, звали Крайчет. Этот американец знал абсолютно все, что имело хоть какое-то отношение к нефти, имел славную жену и прекрасных детей. Вскоре я научился понимать его грубоватый юмор, и мы ладили замечательно.
Партия состояла из начальника, еще двух геологов и человек двенадцати носильщиков и помощников, главными требованиями к которым при найме были физическая выносливость и послушание. Они жили в отдельных палатках, и у них был свой повар. Кстати, люди это были вовсе не простые, среди них затесался даже участник левого демократического движения военных по имени Карлос. Но так или иначе, а между всеми членами экспедиции существовали взаимопонимание и согласие. Путешествие оказалось необычайно интересным и познавательным. Следуя вдоль рек, мы постепенно забирались все дальше и дальше в горы. Сначала в грузовике, потом на джипе. Когда тропа стала совсем уж непроезжей, оставили машины и поплыли в каноэ, на мелководье вылезали из лодок и толкали их вперед и вперед, к цели. Снаряжение и продукты несли носильщики. На каждого приходилось килограммов по тридцать с лишним груза. Трое геологов и повар были свободны от ноши.
Все было бы прекрасно, если бы каждый наш поход не омрачала перспектива нападения мотилонов. Нередко их стрелы ранили и иногда даже убивали геологов. Понятное дело, найти добровольцев, желающих отправиться в такие экспедиции, было сложно, подобные предприятия стоили компаниям бешеных денег.
Одним из геологов был голландец по имени Лэпп. Как-то раз он решил заняться сбором крокодильих яиц — они очень вкусны, если их высушить на солнце. Отыскать их несложно, надо просто идти по следу, оставленному самкой, когда она ползет на брюхе от реки к сухому месту, где и устраивает кладку. Воспользовавшись отсутствием мамаши, Лэпп выкопал яйца и спокойно понес их в лагерь, но не успел добраться до вырубки, как появился крокодил. Со скоростью гоночного автомобиля прорывалось чудовище сквозь заросли, направляясь прямо к нам. Оно шло по следу явно с намерением наказать грабителя. Лэпп бросился наутек, сперва он бежал прямо, потом заметался вокруг большого дерева. Я просто покатился со смеху при виде этого огромного детины в шортах, мечущегося вокруг ствола и взывающего о помощи. Выбежали с ружьями Крайчет и еще несколько человек, две разрывные пули остановили аллигатора раз и навсегда. Лэпп же плюхнулся задом на землю и сидел неподвижно, тяжело дыша, бледный, как сама смерть. Всех удивило мое поведение. Я сказал, что в любом случае ничем Лэппу помочь не мог, ведь у меня даже не было ружья.
Вечером, поедая сварганенный из консервов ужин, Крайчет вдруг спросил меня:
— Ты ведь уже не так молод, а? Года тридцать четыре тебе?
— Больше. А почему ты спрашиваешь?
— Просто ведешь себя как двадцатилетний мальчишка. Вот я и удивляюсь.
— Знаешь, а мне не намного больше. Всего двадцать шесть.
— Что-то не верится.
— Правда. Сейчас объясню. Просто тринадцать лет я прожил в наглухо запертом ящике. Можно сказать, эти тринадцать лет и не жил вовсе. Надо прожить их теперь. Улавливаешь арифметику? От тридцати девяти отнять тринадцать — как раз и будет двадцать шесть.
— Не понял.
— Ладно, неважно.
Я нисколько не кривил душой — действительно чувствовал себя двадцатилетним мальчишкой, и мне еще предстояло прожить украденные у меня тринадцать лет. Я должен был вернуть эти годы, прожечь их, промотать беззаботно, как делают юноши, чье сердце переполнено безумной жаждой жизни.
Однажды перед рассветом нас всех разбудил отчаянный крик. Оказывается, в повара, того, который готовил для носильщиков и как раз только что встал и засветил фонарь, чтобы сварить кофе, попали две стрелы — одна вонзилась ему в бок, другая в ягодицу. Его нужно было немедленно отправить в Маракаибо. К лодке раненого несли на носилках четверо.
Настроение было омрачено. Мы чувствовали, что индейцы где-то рядом, в лесу, но не видели и не слышали их. Чем дальше мы углублялись, тем больше усиливалось чувство тревоги, похоже, мы вторглись в самое сердце их охотничьей территории. Дичи вокруг было полно, почти у всех нас были ружья, и время от времени мы подстреливали то птицу, то некое подобие зайца. Лица у всех были мрачные, никто не пел и не смеялся.
Постепенно люди впали в совершенно истерическое состояние. Многие хотели прервать экспедицию и вернуться в Маракаибо. Крайчет настаивал на ее продолжении, считая, что нам следует подниматься дальше вверх по течению реки. Карлос бы парнем не робкого десятка, но и он, похоже, нервничал. Однажды он отозвал меня в сторонку.
— Как считаешь, Энрике, может, стоит вернуться?
— Но почему, Карлос?
— Из-за индейцев.
— Да, верно, здесь есть индейцы, но ведь они вполне могут напасть на нас и на обратном пути.
— Не знаю, не уверен. Может, мы слишком близко подошли к их деревне? Вон, посмотри на этот камень, похоже, на нем они размалывали зерно.
— Похоже, что так, Карлос. Ладно, пойдем потолкуем с Крайчетом.
Переубедить американца оказалось непросто. Он твердил, что мы находимся в уникальном с геологической точки зрения районе. Выслушав наши возражения, совершенно вышел из себя и закричал, чего никогда не позволял себе раньше:
— Как хотите! Если боитесь, возвращайтесь! А я остаюсь!
И вот все ушли, кроме Крайчета, Карлоса, Лэппа и меня. Пять дней мы продвигались вперед без всяких происшествий, однако, пожалуй, еще никогда в жизни я так не нервничал, всей кожей чувствуя, что на протяжении двадцати четырех часов в сутки за нами наблюдают одному Богу ведомо сколько пар внимательных невидимых глаз. Только раз они обнаружили свое присутствие. Это случилось, когда Крайчет пошел к берегу реки справить нужду и заметил вдруг, как зашевелился тростник, а потом две руки раздвинули его плотную стену. Это моментально отбило у него всякую охоту делать то, зачем он туда пришел, однако, проявив обычное для него удивительное хладнокровие, он, как ни в чем не бывало, повернулся к тростнику спиной и отправился в лагерь, словно ничего не случилось.
— Похоже, и правда пришла пора возвращаться в Маракаибо, — сказал он Лэппу. — Образцов породы мы набрали достаточно. И думаю, совершенно необязательно оставлять индейцам столь замечательные четыре образчика белой расы.
До поселка Ла-Бурра, состоявшего домов из пятнадцати, мы добрались спокойно. А когда сидели в ожидании грузовика, который должен был забрать нас, и, не спеша, выпивали, вдруг меня отозвал в сторону какой-то пьяный индеец-полукровка.
— Ты вроде бы француз, а? Да… стыд и позор таким французам, вот что я тебе скажу!
— Как это понять?
— Сейчас поймешь. Ведь вы забрались в страну мотилонов, верно? И что там делали? Палили из ружей налево и направо во все, что летает, бегает или плавает. Это не научная экспедиция, вот что я тебе скажу, это самая что ни на есть разбойничья охота!
— Куда это ты гнешь?
— Если и дальше так пойдет, то вы лишите индейцев всех источников пропитания. У них ведь и так всего мало. Раз в день-два они убивают какую-нибудь дичь и едят это мясо, лишнего себе не позволяют. И убивают, заметь, не из ружей, а стрелами, бесшумно, не распугивая других животных. А вы всех распугали своей пальбой.
Парень был неглуп, за его словами угадывалась настоящая боль, и я заинтересовался тем, что он говорил.
— Что будешь пить? Я угощаю.
— Двойной ром, француз. Вот потому-то мотилоны и стреляют в вас. Из-за таких, как вы, им скоро нечего будет есть.
— Так, выходит, мы грабим их кладовую?
— Выходит, что так, француз. А потом, когда вы плыли на каноэ, и ручей становился слишком узким и надо было выходить и толкать лодку, разве ты не замечал, что при этом вы разрушаете маленькие запруды из веток и бамбуковых палок?
— Да, видел. Часто.
— Так вот, эти запруды, которые вы так бездумно разрушали, есть не что иное, как ловушки для рыбы, построенные мотилонами. И здесь вы им навредили.
— Ты прав на все сто. Так поступают только варвары! — согласился с ним я.
На обратном пути я часто размышлял о том, что рассказал мне этот весь насквозь пропитанный ромом полукровка, и решил кое-что предпринять. Добравшись до Маракаибо, я немедленно отправил письмо управляющему Бланше с просьбой безотлагательно принять меня.
На следующий день он пригласил меня зайти. В офисе присутствовал также главный геолог компании. Я сказал им, что, если они не хотят, чтобы в экспедициях убивали или ранили людей, дело надо организовать по-другому, и что я с охотой готов взяться за это. Пусть Крайчет по-прежнему числится начальником партии, но за дисциплиной и порядком буду следить я. Они охотно согласились, тем более что Крайчет в своем отчете написал, что еще одна экспедиция в горы, в еще более опасный и труднодоступный район, сулит невиданные по выгоде геологические открытия. Я ничего не сказал им о причинах, вызвавших столь неожиданное с моей стороны предложение, а также о том, как я собираюсь обеспечить безопасность; впрочем, они ни о чем таком не расспрашивали. Янки — люди практичные, для них главное — результат.
От начальника национальной гвардии я добился распоряжения, чтобы на контрольно-пропускном пункте при входе на территорию мотилонов у всех участников экспедиции отбирали бы ружья и прочее огнестрельное оружие. Для этого надо было только придумать некий благовидный предлог. В Маракаибо же об этом знать не должны — нанять людей, заранее предупрежденных о том, что они пойдут по земле мотилонов безоружными, будет уже совершенно невозможно.
Все прошло прекрасно. В Ла-Бурра у последнего поста у всех участников экспедиции, за исключением двоих, отобрали оружие, причем этих двоих я предупредил, что стрелять они могут лишь в случае крайней опасности. У меня самого остался только револьвер. С того дня все экспедиции подобного рода проходили без всяких осложнений.
Я прекрасно ладил с людьми, и они меня слушались. Вообще это мое новое занятие страшно захватило меня. Теперь, вместо того чтобы разрушать запруды, мы осторожно обходили их. К тому же, зная, что у мотилонов не хватает продовольствия, мы, покидая место очередной стоянки, всякий раз оставляли там банки с консервами или же с сахаром и солью, а иногда и другие продукты, а также мачете, нож или маленький топорик. На обратном пути мы этих предметов, разумеется, не обнаруживали. Все исчезало, даже использованные жестянки. В общем, политика моя увенчалась успехом, а поскольку никто в Маракаибо толком не знал, как именно я этого добился, стали ходить слухи, будто бы я «брухо», колдун, или же каким-то таинственным образом связан с мотилонами.
Как-то раз во время одной из таких экспедиций мне пришлось нанять в проводники охотников на крокодилов, отца и двух сыновей Фуенмейеров. Они прекрасно знали эти края, к тому же сами вызвались присоединиться к экспедиции, потому что опасались стать легкой добычей мотилонов. Днем они вели нас к цели, ночами охотились на аллигаторов.
Они происходили из племени маракучо из Маракаибо. Язык их отличала приятная музыкальность, да и товарищами они были надежными: обладали лучшими из присущих индейцам качествами — умом, находчивостью, преданностью. Я подружился с этими славными маракучо дружба эта сохранилась и по сей день.
Охота на аллигаторов, зубастых тварей, достигающих более трех метров в длину, — занятие крайне опасное. Как-то раз ночью я отправился на охоту вместе с Фуенмейером-отцом и старшим его сыном. Уселись в легонькое каноэ — отец на корме у руля, я в середине, и сын на носу. Тьма стояла — хоть выколи глаз, и слышно тоже ничего не было, кроме шепота джунглей да слабого плеска воды о борта каноэ. Мы не курили, молчали, сидели, не шелохнувшись.
Время от времени мы направляли на поверхность воды луч мощного электрического фонаря, и тут же в ответ появлялась пара красных светящихся точек. Две точки — один аллигатор. Немного впереди этих глаз должны находиться ноздри, ведь глаза и нос — это единственные части тела, которые выступают у плывущего аллигатора на поверхность. Жертву выбирают в зависимости от расстояния между охотником и красными точками — чем ближе, тем лучше. Выбрав, мы направились к ней, погасив фонарь. Старик Фуенмейер на редкость ловко умел рассчитывать расстояние и определять точное местонахождение аллигатора, для этого ему достаточно было одной лишь вспышки света продолжительностью не более секунды. Мы быстро гребли к цели, направив яркий луч уже в выбранную точку. Чудовище, как правило, находилось там, ослепленное. Фонарь не выключали до тех пор, пока мы не оказывались всего в двух-трех метрах от крокодила. Стоя на носу, молодой Фуенмейер держал в левой руке фонарь, а в правой гарпун с тяжелым свинцовым наконечником — единственное холодное оружие, способное пробить толстую крокодилью шкуру.
И вот он метнул гарпун Теперь надо было торопиться: раненый аллигатор погружался в воду. Мы схватили все наши три весла и принялись бешено грести к берегу. Медлить не стоило — если дать крокодилу время снова подняться на поверхность, он может тут же кинуться на обидчика, одного удара хвоста достаточно, чтобы разбить каноэ в щепки и отправить охотников прямиком на съедение другим аллигаторам, уже почуявшим неладное. Выпрыгнув на берег, надо было мчаться к ближайшему крепкому дереву и крепко-накрепко привязать к стволу веревку, второй конец которой был прикреплен к гарпуну. Крокодил непременно выйдет на берег — узнать, что же его держит. Он не понимает, что с ним произошло, чувствует лишь боль в спине Вот он выходит, уже на берегу, у самого края воды… Не успевает чудовище сделать следующий шаг, как молодой Фуенмейер наносит ему удар по голове маленьким острым, как бритва, топориком. Иногда, чтобы прикончить аллигатора, необходимо два-три удара. При каждом он хлещет хвостом, одного прикосновения которого достаточно, чтобы отправить обидчика на тот свет. Может случиться, что топором прикончить аллигатора не удается, тогда лучше всего тут же обрубить веревку, чтобы он мог уйти в воду. Иначе охота может закончиться весьма печально.
В ту ночь нам повезло: мы добыли несколько аллигаторов и вытянули их туши на берег. На рассвете охотники вернулись и сняли шкуру с брюха и нижней части хвостов. Шкура этих чудовищ на спине такая толстая, что никакой обработке не поддается. Потом каждую тварь пришлось предать земле, в реку трупы выбрасывать не полагалось, иначе можно отравить воду. Аллигаторы не едят своих собратьев, даже мертвых.
В экспедиции с геологическими партиями я ходил еще несколько раз и заработал на этом очень неплохо, настолько неплохо, что смог даже отложить кругленькую сумму. А вскоре произошло одно из самых удивительных и радостных событий в моей жизни
РИТА — «ВЕРАКРУС»
Сидя в темной и тесной камере-одиночке на острове Сент-Жозеф, я, пытаясь побороть одиночество и отчаяние, часто представлял себя свободным, в мечтах возвращаясь из тьмы в свет, к жизни радостной и бурной, и, рисуя в своем воображении различные картины из нее, всякий раз в центре событий помещал прекрасный образ девушки — умной и доброй, — словом, свой идеал. Она была непременно блондинка, не высокая, но и не маленькая, с ореховыми глазами, искрящимися умом и жизнерадостностью. У нее был прелестный, четко очерченный ротик, улыбка обнажала ряд белых, сияющих, словно жемчужины, зубов. Соблазнительная, безупречно пропорциональная фигура, стройные ноги. Эта девушка должна была стать моей на всю жизнь.
Я изобрел для своей богини и сердце — чистое, храброе, благородное, женщина с таким сердцем способна стать не только пылкой возлюбленной, но и верным другом. И я не сомневался, что в один прекрасный день обязательно встречу ее, с того дня мы уже ни на миг не расстанемся, будем жить в любви, согласии и счастье до конца своих дней.
Вернувшись из очередной экспедиции, я решил выехать из комнаты, предоставленной мне в общежитии компании «Ричмонд», и поселиться где-нибудь в городе. И вот однажды с чемоданчиком в руке я оказался в центре на маленькой площади. Я знал, что поблизости располагаются несколько отелей и пансионатов, и побрел наугад по Калле Венесуэла, соединяющей две главные площади Маракаибо — Боливар и Баралт. Это была узкая улочка, застроенная невысокими, по большей части одно— и двухэтажными домами. Жара стояла страшная, и я старался держаться в тени.
Отель «Веракрус». Симпатичный домик в колониальном стиле, выкрашенный бледно-голубой краской. Мне понравился его опрятный, приветливый вид, и я вошел в прохладную прихожую, соединенную с патио. И там, в тенистом зеленом внутреннем дворике увидел вдруг женщину. Это была Она!
Да, именно Она — я не ошибся. Я видел ее в мечтах тысячи и тысячи раз. Моя прекрасная принцесса сидела в кресле-качалке, и я ни на миг не усомнился, что, приблизившись, увижу ее глаза завораживающего орехового цвета и даже маленькую, очаровательную родинку на нежном овале лица.
— Буэнос диас, сеньора. У вас найдется свободная комната? — Я поставил чемодан. Я был уверен, что она ответит «да», и не то что смотрел, а просто пожирал ее глазами. Она встала, немного удивленная этим пристальным взглядом совершенно незнакомого человека, и направилась ко мне.
— Да, месье. Для вас найдется комната, — ответила она по-французски.
— Как вы догадались, что я француз?
— По вашему акценту. Идемте, прошу вас.
Подхватив чемодан, я последовал за ней и вскоре оказался в чистой, прохладной, хорошо обставленной комнате, выходящей окнами прямо в патио.
Я принял душ, побрился и закурил сигарету и только после этого, присев на край кровати, поверил в то, что все это происходит на самом деле, а не во сне. «Она здесь, всего в нескольких метрах от меня. Однако не смей терять головы! Можно натворить глупостей и все испортить… И еще смотри, Папийон, не смей рассказывать ей эту дурацкую историю, ну о том, что видел и целовал ее в мечтах, сгнивая заживо в камере-одиночке. Держи пасть на замке! Главное — она здесь, твоя принцесса, ты наконец нашел ее… »
Чудесной тропической ночью в патио, миниатюрном очаровательном дворике с садом, я произнес наконец первые слова любви. Старался быть честным: сказал, что женат и жена моя осталась во Франции, но я не поддерживаю с ней никакой связи вот уже много лет и на то есть серьезные причины. Однако о своем прошлом жулика, а потом заключенного не сказал ни слова. Просто старался, чтобы речь моя звучала как можно убедительнее. Рита, так звали мою принцессу, слушала меня молча, но глаза ее при этом сияли, как звезды.
— Ты так красива, Рита, так изумительно хороша! Позволь же любить себя человеку, у которого нет в жизни никого, но который может и хочет любить и быть любимым. Поверь мне, я хочу, чтоб наши сердца слились воедино и не разлучались до самой смерти! Скажи «да», Рита, прекрасная, как цветок, как вон та орхидея! Пусть это покажется тебе невероятным, но я знал и любил тебя долгие годы!
Как я и ожидал, завоевать такую женщину, как Рита, оказалось непросто. Но в конце концов она уступила мне.
Наше счастье было головокружительным и полным, передо мной открылась новая жизнь. Теперь у меня, парии, заключенного французской каторги, сумевшего вырваться из ада, были свой дом и жена, прекрасная и духом, и телом. Одно лишь маленькое облачко омрачало наше счастье — тот факт, что, имея жену во Франции, я не мог стать мужем Риты официально.
Вскоре Рита, кстати, родом она была из Танжера, рассказала мне свою историю. Оказывается, она тоже совершила побег, только совсем иного рода, чем я.
Она выехала в Венесуэлу полгода назад вместе с мужем; три месяца спустя он оставил на ее попечении отель, а сам отправился попытать счастья в какой-то отдаленный район в трехстах километрах от Маракаибо — ехать с ним она отказалась. В Маракаибо у нее был брат, коммерсант, все время разъезжавший по стране.
Родилась Рита в квартале бедняков, ее овдовевшая мать растила одна шестерых детей — трех мальчиков и трех девочек. Рита была младшей. Выросла она на улице. Ее настоящим домом был город, его парки, площади и переулки, полные людей, которые ели, пили, пели, говорили на всех мыслимых и немыслимых языках. Ребятишки и жители квартала прозвали босоногую девчушку Рикитой. Большую часть дня она проводила не в школе, а на пляже, в компании таких же босоногих ребятишек, озорной и шумливой, как стайка воробьев. Лишь в десять лет у нее появились первые туфли.
Все интересовало живой, пытливый ум Рикиты. Она могла часами просиживать в кружке зевак возле какого-нибудь араба, рассказчика восточных сказок. С детства начала мечтать об огромном таинственном мире, о дальних неведомых странах, из которых приходили в гавань большие корабли с такими странными названиями. Путешествовать, уехать куда-нибудь далеко-далеко — это стало главной ее мечтой, никогда не покидающим ее страстным желанием. Правда, маленькая Рикита имела весьма своеобразное представление о мире. Северную Америку она называла Верхней, а Южную — Нижней. Верхняя Америка сплошь состояла из Нью-Йорка, там все до единого люди были богачи и непременно снимались в кино. В Нижней Америке жили индейцы, которые только и делали, что дарили всем цветы и играли на флейте, работать там не надо было, все делали черные.
И вот мечта сбылась. Первое путешествие, не слишком далекое, но все же путешествие. Ритина семья переселилась в Касабланку. Порт там был больше, лайнеры выглядели куда внушительней. Девочке исполнилось уже шестнадцать. У нее появились хорошенькие платьица, которые она шила себе сама благодаря тому, что работала в магазине «Французские ткани» и хозяин часто дарил ей разные лоскутки. Мечты о путешествиях получили новую подпитку — магазин располагался на улице Д'Орлок, по соседству с офисами авиакомпании «Латекер», и в него часто заглядывали летчики. И какие летчики! Все как на подбор красавцы, храбрецы, весельчаки. Они ухаживали за ней напропалую, время от времени она разрешала поцеловать себя, но не более того. Рита была порядочной девушкой.
В девятнадцать она вышла замуж за человека, занимавшегося экспортом фруктов в Европу. Родилась дочь, они много работали и жило дружно и безбедно. Рита даже начала помогать матери и братьям с сестрами.
Но затем два зафрахтованных ими корабля, перевозивших апельсины, пришли в порт с испорченным грузом. Они разорились. Муж Риты по горло увяз в долгах. Чтобы выплатить их, понадобились бы долгие годы, и они решили бежать в Южную Америку. Уговорить Риту, как вы понимаете, не составило труда — еще бы, она отправлялась в волшебную страну своей мечты на огромном корабле!
«Огромный корабль», о котором рассказывал муж, на деле оказался рыбацкой посудиной длиной не более десяти и шириной около четырех метров. Капитан, пиратской внешности эстонец, согласился доставить их в Венесуэлу без документов за пятьсот английских фунтов. И вот Рита оказалась на борту в компании других пассажиров — десяти испанских республиканцев, бегущих от Франко, одного португальца, скрывавшегося от преследования Салазара, и двух женщин — двадцатипятилетней немки, любовницы капитана, и толстой испанки, жены кока.
Путешествие до Венесуэлы заняло целых сто двадцать дней! На островах Зеленого Мыса пришлось сделать длительную остановку — старая посудина начала протекать, одного сильного шторма было бы достаточно, чтобы утопить ее.
Пока судно стояло в доке, пассажиры жили на берегу. Ритин муж ругался последними словами и постоянно твердил о том, каким безумием было пускаться в плавание по Атлантике в этом дырявом тазу. Рита утешала его: наш капитан — настоящий викинг, говорила она, а викинги — лучшие мореплаватели в мире. И тут вдруг они случайно узнали нечто ужасное: оказывается, капитан водил их все время за нос — он сговорился с другими пассажирами и нынешней же ночью, бросив прежних на берегу на произвол судьбы, намеревался отплыть в Дакар.
Возмущенные пассажиры явились на судно и окружили капитана, испанцы угрожали ему ножом. Спокойствие было восстановлено после того, как капитан клятвенно обещал им плыть в Венесуэлу. На следующий же день они покинули острова и вышли в Атлантику.
16 апреля 1948 года, проделав путь более чем в девять тысяч километров, они достигли каракасского порта, расположенного в семнадцати километрах от города. Рита была так счастлива, что, забыв о предательстве капитана, бросилась обнимать и целовать его. Через несколько часов венесуэльские власти разрешили пассажирам сойти на берег, хотя ни у одного из них не было документов. Двое из них были в тот же час отправлены в госпиталь, остальные прожили вместе еще несколько недель, помогая друг другу и делясь последним. Постепенно всем удалось подыскать работу.
Такова была история Риты. Она, как и я, была одинока, муж скитался неведомо где, дочь Клотильда осталась у матери в Касабланке.
В течение трех месяцев ничто не омрачало нашего счастья. Но в один отнюдь не прекрасный для меня день некто неизвестный запустил лапы в сейф компании «Ричмонд». Каким образом эти местные ублюдки разнюхали о моем прошлом, ума не приложу. Но так или иначе, а именно я стал подозреваемым номер один и был посажен в тюрьму.
Рита наняла адвоката. Он сделал все, что положено, и вот уже недели через две меня отпустили домой, полностью сняв обвинение. Моя непричастность к ограблению была установлена, однако неприятности на этом не кончились.
Первый вопрос, который задала мне Рита по возвращении домой, был:
— Почему ты мне лгал?
— Рита, дорогая, ты должна мне верить. Мы встретились, и я влюбился в тебя с первого взгляда. Влюбился и боялся больше всего на свете, что стоит тебе узнать о моем прошлом, как ты отвернешься от меня.
— Так ты лгал мне… все время лгал, — твердила она. — А я-то думала, ты порядочный человек!
Тут я понял, что она боится меня. Господи, и это меня, человека, который любит ее так преданно и пылко!
— А кто сказал, что вор не может быть порядочным человеком? Не забывай, Рита, все тринадцать лет я боролся за право получить в этой жизни шанс стать порядочным человеком, добрым и честным. А правды не сказал потому, что боялся потерять тебя. Ты должна мне верить. Единственное мое желание теперь — это пройти с тобой рука об руку по дороге жизни до конца своих дней и прожить эту жизнь чисто и честно, Клянусь, это правда, Рита, клянусь жизнью отца, которого я заставил столько страдать! — И я заплакал.
— Это правда, Анри? Правда, что ты представляешь нашу будущую жизнь именно так?
Я взял ее за руку и ответил хриплым от волнения голосом:
— Так оно и будет. И ты знаешь это. У нас с тобой нет больше прошлого. Только настоящее и будущее.
— Не надо плакать, Анри. — Рита обняла меня. — Мы не расстанемся. Только поклянись, что отныне и впредь ты никогда не будешь ничего от меня скрывать. Никогда и ничего.
Я поклялся. И рассказал ей все, абсолютно все. Даже о мести, планы которой вынашивал все эти долгие и тяжкие восемнадцать лет и которая превратилась в своего рода навязчивую идею. А потом добавил:
— Чтобы доказать, как я сильно люблю тебя, Рита, я готов пожертвовать даже этим. Отныне я отказываюсь от мости. Пусть все те люди, что обрекли меня на страдания и мучения, спокойно умрут в своих постелях. Сейчас перед тобой совсем другой человек, тот, прежний, умер.
— А как же отец, Анри? Ты должен написать ему, и немедленно.
— Хорошо. Завтра же.
— Нет. Теперь, сейчас.
И вот во Францию отправилось длинное письмо, в котором я рассказал все, но достаточно мягко, чтобы не причинить боли отцу: коротко обрисовал события, связанные с моим пребыванием на каторге и освобождением, но зато в подробностях описал теперешнюю свою жизнь. Письмо вернулось с пометкой: «Выбыл, не оставив адреса».
Господи, где же теперь отец? Неужели он покинул родные края из-за меня, будучи не в силах смотреть знакомым и соседям в лицо? Люди так злы, наверное, они сделали его жизнь просто невыносимой.
Реакция Риты последовала незамедлительно.
— Я поеду во Францию, разыщу твоего отца. А ты уйдешь из компании, слишком уж опасное дело эти экспедиции. Будешь присматривать за отелем, пока меня нет.
Выходит, Рита мне все же доверяет, мне, беглому каторжнику! А ведь отель не принадлежал ей, она просто взяла его в аренду. Предстояло еще выкупить его.
Я уволился из компании «Ричмонд», получив там шесть тысяч боливаров. Эта сумма вместе со сбережениями Риты составила ровно пятьдесят процентов от стоимости «Веракрус», и мы немедленно ее выплатили владельцу. Тянуть с другой половиной суммы долго нельзя было, и порой мы работали по восемнадцать-девятнадцать часов в сутки, взяв обязанности служащих отеля на себя. Я делал покупки и готовил, а также принимал жильцов. Мы поспевали везде и всюду и всегда все делали с улыбкой. А ночью, полумертвые от усталости, валились в постель, чтобы наутро проснуться и начать все снова.
Чтобы подзаработать еще немного, я задешево скупал у одного мануфактурщика бракованные пиджаки и брюки, а затем отвозил все это на двухколесной тележке на толкучку на площади Баралт. Там, стоя под палящим солнцем, до хрипоты расхваливал свой товар, всячески демонстрируя его прочность и носкость. Однажды так перестарался, что, дернув пиджак за рукава, разорвал его сверху донизу Это, безусловно, доказало, что я один из самых сильных парней в Маракаибо, однако вещей в тот день удалось продать немного. На барахолке я торчал с восьми утра до полудня. Потом спешил в отель, помогать в ресторане и на кухне
Кстати, этот базар на площади Баралт — удивительное место. Жизнь бьет здесь ключом. Здесь продается все, чего только душа не пожелает, — мясо, дичь, рыба, другие дары моря, зеленые игуаны (настоящий деликатес), их продают живьем со связанными попарно лапками, чтоб не убежали; крокодильи и черепашьи яйца, броненосцы, морокойте — местная разновидность сухопутной черепахи, всевозможные фрукты и зелень. Рынок — это еще и людская круговерть, здесь перемешались все цвета кожи, на тебя смотрят с живым интересом глаза всех форм — от узких китайских до круглых и огромных негритянских. Мы с Ритой любили Маракаибо, хотя климат там и самый жаркий в Венесуэле. И здешних людей — славных, веселых и щедрых. Особое благородство и утонченность их внешности придает примесь испанской крови. Мужчины в Маракаибо пылки и простодушны, женщины, почти все без исключения, хорошенькие, хоть и небольшого роста, они — скромные, послушные дочери, прекрасные заботливые матери. И никакого уныния, ворчания и тени недоброжелательности, а цвета одежды, плодов, цветов все вместе составляют такой праздник для глаз, которого я не видел больше нигде.
Содержать гостиницу — дело нешуточное. Занявшись этим, Рита сразу же постаралась ввести новшества, доселе в стране невиданные. Согласно венесуэльской традиции завтрак должен быть плотным, обычно он состоит из маисовых булочек, яичницы с ветчиной, бекона, сыра. Для жильцов вывешивается меню на день. В первый же день Рита вычеркнула из него почти все и своим остреньким аккуратным почерком вписала: «Завтрак: черный кофе или кофе с молоком, хлеб с маслом». «Ну, и как вам это нравится?» — недоуменно спрашивали друг друга жильцы. К концу недели половина из них переехала в другие гостиницы.
С моим появлением в деле произошел настоящий переворот. Новшества состояли в следующем. Первое: удвоение цен. Второе — французская кухня. И, наконец, третье, — установка кондиционеров.
Жильцы приходили в изумление, обнаружив кондиционеры во всех комнатах и ресторане этого старомодного домика в колониальном стиле, превращенного в гостиницу. Клиентура изменилась. У нас начали останавливаться коммерсанты. Поселился некий баск, торгующий «швейцарскими» часами, изготовленными в Перу.
Свой номер он превратил в офис, и весь товар держал там. Был настолько подозрителен, что врезал в дверь целых три дополнительных замка, за свой счет, разумеется. Однако, несмотря на замки, одной пары часиков он время от времени не досчитывался. Он уже склонялся к мысли, что это действуют некие сверхъестественные силы или привидения, когда наконец вор был выявлен. Им оказался наш пудель Буклет. Хитрый негодник, он прокрадывался в комнату совершенно бесшумно и прямо из-под носа у баска таскал часы. Интересовало его не время, а ремешки, Буклет очень любил с ними играть. Коммерсант поднял страшный скандал, обвиняя меня в том, что это я научил собаку воровать у него товар. Я смеялся до слез, и после трех рюмок рома мне удалось убедить его, что мне его часы совершенно ни к чему и что торговать подделкой — это только портить себе репутацию. Немного успокоившись, он снова заперся у себя в комнате.
Как-то раз ко мне пришла содержательница борделя, расположенного километрах в четырех-пяти от Маракаибо, в местечке под названием Ла-Кабеса-де-Торо. Звали ее Элеонора. Огромная толстуха с умными, красивыми глазами. В ее заведении работало около ста двадцати женщин.
— Есть у меня французские девочки, которые не хотят торчать в доме сутки напролет, — сказала она. — Не желают проводить все двадцать четыре часа в публичном доме. Хотят приходить и работать с девяти вечера до четырех утра, это пожалуйста. А спать хотят спокойно в удобных комнатах, где нет этого гвалта и шума.
Мы заключили сделку. Французские и итальянские девочки Элеоноры могут поселиться в нашем отеле. Оплата за номер была поднята до 10 боливаров, что их, впрочем, не смущало. Сначала их было шестеро, но примерно через месяц я, к своему удивлению, обнаружил, что их вдвое больше.
Все до одной были молоденькие и хорошенькие. Принимать в гостинице мужчин им строго-настрого запрещалось. Но наши опасения оказались напрасными — девушки вели себя, как настоящие леди, во всяком случае, внешне выглядели скромными, милыми и воспитанными. Вечером за ними приезжали такси, и они, превратившись в крикливо разодетых и вызывающе гримированных шлюх, тихо и незаметно выскальзывали из гостиницы и отправлялись в бордель, как они говорили, «на фабрику». Время от времени к ним являлся сутенер из Парижа или Каракаса. Его принимать разрешалось. Он собирал свою дань и так же незаметно, как появлялся, исчезал.
Не обходилось и без забавных происшествий. Как-то раз один сутенер, что приезжал к нам со своей дамой и останавливался на несколько дней, отозвал меня в сторонку и попросил переселить в другой номер. Соседом его был полнокровный, жизнерадостный итальянец. Каждую ночь он приводил к себе девушку и занимался с ней любовью. Сутенеру не было и сорока, а итальянцу — все пятьдесят пять, как минимум.
— Понимаешь, приятель, мне за ним не угнаться. Мы с моим цыпленком все слышим через стенку — все эти вопли, стоны, скрипы. А сам я если и трахну свою малышку раз в неделю, уже хорошо. Ну и, сам понимаешь, как я выгляжу в ее глазах. Она уже не верит в головную боль и прочие уловки. Она делает сравнения. Так что, уж будь другом, помоги мне.
С трудом подавляя смех, я согласился и переселил его в другой номер.
Работали мы много, но для шуток, смеха и развлечений время тоже находилось. Вечером, когда наши девочки отправлялись «на фабрику», мы занимались спиритизмом. Рассаживались вокруг стола, клали на него руки, и каждый вызывал себе духа, которому хотел задать вопрос. Сеансы эти начала проводить довольно красивая тридцатилетняя женщина-художница, кажется, венгерка по национальности. Каждый вечер она вызывала дух своего мужа. Я помогал мужу отвечать, постукивая каблуком под столом.
Вскоре она начала жаловаться, что муж изводит ее. Как почему? Она не объясняла. Но как-то раз вечером, когда он особенно сильно и громко ей угрожал, призналась: муж обвиняет ее в том, что у нее слишком круглые пятки. «Да, пятки — это серьезно! — единодушно соглашались мы — Еще, пожалуй, вздумает отомстить за это!» Тем более что она вовсе не отрицала, что пятки у нее действительно круглые. Что же делать? После долгого обсуждения был найден выход: ночью в полнолуние с новеньким мачете в руке она должна выйти в патио абсолютно голая, с распущенными волосами, без всякого грима и украшений, вымытая с ног до головы желтым мылом Когда луна поднимется ровно над головой и тело ее почти не будет отбрасывать тени, ей надо нанести мачете двадцать один удар по воздуху.
Она исполнила все в точности (мы, спрятавшись в доме за шторами, чуть со смеху не лопнули). Рита считала, что шутка зашла слишком далеко; на следующий день стол ответил, что отныне муж оставит венгерку в покое, только она должна обещать, что больше никогда не будет размахивать мачете при свете луны, поскольку его дух испытывает при этом страшную боль.
Был у нас еще один пудель, по кличке Мину, довольно крупный, подарок одного француза, останавливавшегося в Маракаибо. Всегда безупречно подстриженный и причесанный, с шапочкой густой черной шерсти на голове в форме фески Ноги бритые, в круглых шароварах, чаплинские усики, острая бородка. Венесуэльцы на улице прямо рот разевали при виде этого дива и часто спрашивали, что это за странное, неведомое им животное. Из-за этого самого Мину у нас едва не произошел серьезный конфликт с церковью. Дело в том, что «Веракрус» находилась на улице, ведущей к церкви, и по ней часто проходили различного рода процессии Мину обожал сидеть у дверей и глазеть на процессии. Он никогда не лаял, но тем не менее привлекал всеобщее внимание. И вот однажды священник и мальчики-певчие остались одни — все остальные участники шествия столпились перед отелем и глазели на странное создание Они забыли, куда идут. Отовсюду сыпались вопросы, одним хотелось подойти поближе, чтоб разглядеть Мину, другие утверждали, что это необычное животное, должно быть, душа какого-то раскаявшегося грешника, раз сидит и не убегает при виде священника и мальчиков в красном. Священник, обнаружив, что потерял сопровождение, вернулся, весь лиловый от ярости, и набросился на вероотступников, осмелившихся нарушить ход церемонии. Смущенные и испуганные, они тут же тронулись с места. Правда, я заметил, что те, на кого Мину произвел особенно сильное впечатление, пятятся задом наперед. С тех пор мы высматривали в местной газете объявления о предстоящих процессиях, чтобы успеть заблаговременно привязать Мину где-нибудь в патио.
Поглощенные своими делами, мы тем не менее старались держаться в курсе политической и экономической жизни страны. А в 1948 году она была насыщена событиями. С 1945 года Венесуэлой правили Бетанкур, потом Гальегос, и опять Бетанкур, пытавшиеся установить более демократический, чем прежний, режим. 13 ноября 1948 года, через три месяца после того, как я поселился у Риты, майор по имени Томас Мендоза предпринял попытку переворота. Она закончилась провалом.
24-го того же месяца переворот все же состоялся, власть захватили военные. К счастью, обошлось почти без жертв. Гальегос, президент республики и знаменитый писатель, был вынужден подать в отставку, Бетанкур же не сдался и попросил убежища в колумбийском посольстве.
Маракаибо довелось пережить несколько тревожных дней. Сперва по радио прозвучал страстный призыв «Рабочие, выходите на улицы! У вас хотят отнять свободу, закрыть ваши профсоюзы, установить военную диктатуру! Выходите на площади!» Затем последовал щелчок, и голос захлебнулся, видимо, из рук выступавшего вырвали микрофон. После паузы спокойный низкий голос произнес: «Граждане! Армия вырвала власть из рук людей, желавших употребить ее в своих недостойных целях. Не бойтесь, мы гарантируем безопасность, сохранение собственности и жизни каждому. Да здравствует армия! Да здравствует революция!»
Итак, как я уже говорил, революция прошла почти бескровно, и, проснувшись на следующее утро, мы узнали из газет состав нового правительства: президентом стал Делгадо-Шалбо, еще два полковника, Перес Хименес и Ловера Паес — его помощниками.
Сперва мы опасались, что новый режим отнимет права и свободы, предоставленные предыдущим. Однако ничего подобного не произошло. Жизнь текла по-прежнему, а единственным кардинальным изменением в жизни страны стало то, что все ключевые посты перешли в руки военных.
Через два года Делгадо-Шалбо был убит. Как и почему это произошло, никто толком не знал. Существовали две версии. Согласно первой вся троица должна была быть уничтожена, просто президент попал на мушку первым. Согласно второй сами полковники, бывшие сторонники, решили убрать его. Убийца был арестован, потом его пристрелили, якобы при попытке к бегству, когда перевозили из одной тюрьмы в другую. С этого дня на первое место в политической жизни страны выдвинулся Перес Хименес, официально ставший диктатором в 1952 году.
А наша жизнь шла своим чередом. Мы были поглощены созданием своего собственного дома, в котором смогли бы жить дальше счастливо и безбедно, в любви и согласии.
В этот дом предстояло вскоре переехать Клотильде, дочери Риты, которая должна была стать моей дочерью и внучкой моему отцу. В этот дом будут заходить мои друзья, здесь они всегда найдут самый радушный прием и надежный приют.
И вот, наконец, великий день настал, мы победили. В декабре 1950 года деньги за отель были полностью выплачены, и мы получили документ, удостоверяющий наше право на полное им владение.
ОТЕЦ
Сегодня Рита отправляется в путь. Она едет во Францию искать моего отца. Она должна была найти то место, где он укрылся от позора и презрения окружающих.
— Положись на меня, Анри! Я найду его и привезу сюда.
Искать отца, моего отца… Школьного учителя из Ардеша, который двадцать лет назад, целых двадцать лет назад, так и не смог обнять на прощанье своего сына, приговоренного к пожизненной каторге, ведь в комнате для свиданий нас разделяла стальная решетка… Отца, которому Рита скажет: «Я пришла к вам как дочь, сказать, что сын ваш добился, наконец, свободы, завоевал ее сам и живет отныне честно и праведно в собственном доме, где не хватает только вас».
Гостиница осталась на моем попечении. Каждое утро я вставал в пять и вместе с Мину и двенадцатилетним мальчуганом Карлито отправлялся за покупками. Карлито нес корзины. Часа за полтора мы приобретали все необходимое — мясо, рыбу, овощи — и возвращались, нагруженные, как мулы. На кухне мне помогали две женщины. Я вываливал продукты на стол, и они начинали разбирать их.
Самое лучшее время для меня начиналось в половине седьмого, когда я садился завтракать в столовой в компании Мину и четырехлетней девчушки, дочери поварихи. Крошка отказывалась без меня есть. Все вокруг — ее маленькое угольно-черное тельце, тоненький звонкий голосок, огромные черные глаза, доверчиво взирающие на меня, ревнивый лай Мину, Ритин попугай, выклевывающий из моей чашки с остатками кофе хлебные крошки, специально для него предназначенные, — все это казалось мне атрибутами счастья и превращало завтрак в лучший момент дня.
Письма от Риты все нет. Вот уже месяц, как она уехала. Конечно, дорога долгая — шестнадцать дней, но все же она уже две недели как во Франции, и никаких вестей. Мне не нужно даже письма, достаточно одной коротенькой телеграммы «Отец жив и здоров, любит тебя по-прежнему».
Раз по десять на дню я высматривал почтальона. А когда он появлялся, держа в руках полоску зеленоватой бумаги, нетерпеливо выхватывал телеграмму у него из руки и с замирающим от разочарования сердцем убеждался, что она адресована кому-то из постояльцев.
Это постоянное ожидание и отсутствие новостей вконец измотали мои нервы. Я работал как каторжный, все время пытаясь себя занять, помогал на кухне, изобретал какие-то невероятные блюда, по два раза на дню проверял, как убраны комнаты. За все это время в гостинице случилось только одно неприятное происшествие. Карлито по ошибке вместо парафина для натирки полов на кухне купил что-то горючее. Кухарки намазали этим веществом пол и, ничего не подозревая, затопили плиту. Вся кухня в секунду занялась пламенем, девушки получили сильные ожоги. К счастью, малышку, дочь одной из них, удалось спасти — я успел накинуть на нее скатерть, и девочка не пострадала. Пришлось нанять нового повара, панамца.
И вот я в аэропорту. После почти двухмесячного молчания от Риты пришла телеграмма: «Буду во вторник, в 15. 30, рейс 705, люблю, Рита». Ни слова больше. Разыскала она его или нет? Я терялся в догадках и сходил с ума от волнения.
— Ну, что отец? — Это был первый вопрос, который я задал Рите, едва успев поцеловать ее в щеку.
Она нашла его. Он покоился на маленьком деревенском кладбище в окрестностях Ардеша. Рита показала мне фотографию — скромная, аккуратная плита с надписью: «Ж. Шарьер». Умер он за четыре месяца до ее приезда во Францию.
Сердце мое разрывалось от боли и гнева.
— Рита, мы должны расстаться. На время, конечно. Попытайся понять: эти свиньи полностью разрушили мне жизнь. Из-за них отец умер в одиночестве, так и не успев обнять и простить меня. Я должен, просто обязан отомстить! Надо только раздобыть денег. Прошу, дай мне взаймы пять тысяч боливаров из наших общих сбережений. Это на первое время, потом что-нибудь придумаю.
В голове моей уже начал складываться план.
Сколько всего понадобится денег? Тысяч двести боливаров, никак не меньше. Есть два места, где их можно взять. Во-первых, Эль-Кальяо, там целая куча золота, охраняемая бывшими заключенными. Потом, в центре Каракаса есть одна крупная фирма, где работает один кассир. Обработать его несложно. Обычно он ходит за деньгами без сопровождения. Вход в здание и коридор на четвертом этаже освещаются слабо. Я вполне могу сработать один, применив хлороформ. Единственное осложнение, могущее возникнуть, — если сумма слишком велика, за ней отправляются втроем. Тут уж одному мне не справиться. В Эль-Кальяо проще. Забрать золото, сколько смогу унести, потом зарыть его в надежном месте. Можно залечь с Марией в постель, усыпить ее хлороформом, а затем спокойно отправиться на дело. Управиться до рассвета и вернуться в постель.
А выбираться отсюда лучше всего через Британскую Гвиану. Поеду в Джорджтаун, там, кстати, нетрудно найти покупателя на золото. Подыскать сообщника тоже не проблема. Вместе перетащим золото на британский берег и спрячем его там.
Пробираться в Джорджтаун следует тайно. Я не был там несколько лет, и на случай, если встречу кого-то, следует придумать убедительное объяснение отсутствия и возвращения. Скажу, что торчал все это время в джунглях — искал золото или собирал балату[7].
Я знал, что Малыш Жуло все еще там. Он парень надежный и меня укроет. Одно только опасно — можно встретить Индару или кого-то из ее родственников. Из дому выходить буду по ночам. Нет, лучше вообще не высовываться, буду посылать Жуло. Кстати, Большой Андре тоже в Джорджтауне, живет по канадскому паспорту. Возьму его паспорт, переклеим фото, сделаем печать — это пустяки. А если его не окажется, можно купить паспорт у какого-нибудь моряка, в клубе.
Потом перетащу деньги в Буэнос-Айрес, оттуда самолетом в Рио-де-Жанейро. В Рио покупаю новый паспорт — и в Аргентину. Потом в Португалию.
Из Лиссабона в Испанию, в Барселону. Оттуда можно пробраться во Францию. Я говорю по-испански вполне прилично для того, чтобы эти придурки французские пограничники приняли меня за латиноамериканца.
Половину денег можно будет перевести в Кредитный банк в Лионе, остальные оставить про запас в Буэнос-Айресе.
Всем людям, с которыми встречусь в Джорджтауне, Бразилии и Аргентине, буду говорить, что еду в Италию, где меня ждет жена.
В Париже можно остановиться в «Георге V». По ночам из гостиницы не выходить, обедать и пить чай всегда в одно и то же время. Так создается имидж законопослушного человека, ведущего благопристойную, размеренную жизнь. В гостиницах это сразу подмечают.
Надо отпустить усы, волосы постричь покороче, как носят военные. Стараться говорить по-французски с испанским акцентом. Ах, да, и позаботиться о том, чтобы для меня каждый день оставляли внизу испанские газеты.
Тысячи и тысячи раз я прокручивал в голове дальнейший план расправы с этими негодяями. Главное — с кого начать? Прощенья и пощады пусть не ждут! Никогда не прощу им, что мой бедный отец ушел в могилу опозоренный, отвергнутый всеми, так и не узнав, что я стал честным человеком! Никогда!
— Рита, милая, я еду завтра же!
— Нет! Никуда ты не поедешь! — Она встала, положила руки мне на плечи, заглянула в глаза. — Ты не должен ехать, не смеешь! Через несколько дней приезжает моя дочь. Ты прекрасно знаешь, по какой причине я так долго жила в разлуке с ней. Надо было наладить жизнь. Теперь у нее есть дом и отец тоже. И этот отец — ты. Ты что же, хочешь убежать от ответственности? Испортить и уничтожить все, что мы создали вместе, и прежде всего — нашу любовь? Ты считаешь, что этим можно пожертвовать ради того, чтобы наказать негодяев, виновных в твоих страданиях и, возможно, в смерти твоего отца? Прошу тебя, Анри, ради моего счастья и счастья моей девочки, откажись! Откажись от этой безумной идеи мести раз и навсегда! Подумай: будь твой отец жив, неужели бы он одобрил это твое намерение? Нет, никогда! И вот еще что… Хочешь знать, как ты можешь отомстить этим мерзавцам? Тогда слушай. Тем, что ты теперь счастлив, имеешь дом и любящую жену, живешь честным трудом. Тем, что любой человек в Венесуэле, знающий тебя, может сказать: «Он славный и честный парень, этот француз, на его слово можно положиться». Вот она, твоя месть. Ты докажешь всем им, как они страшно в тебе ошибались!»
Рита победила. Я сдался. Мы проговорили с ней всю ночь и заснули лишь под утро, счастливые, хотя и утомленные всеми этими переживаниями.
Приехала Клотильда, дочь Риты. Ей уже исполнилось пятнадцать, но она была такая тоненькая и хрупкая, что на вид больше двенадцати ей дать было нельзя. Густые кудрявые черные волосы доходили до плеч. Глаза — небольшие, тоже черные, лучились живостью и умом. Мы с первого взгляда прониклись симпатией друг к другу. Девочка сразу почувствовала, что этот мужчина, живущий с ее матерью, сможет стать ее лучшим другом, что он будет всегда любить и защищать ее.
С момента ее появления в доме я почувствовал, как во мне проснулось доселе незнакомое мне желание — защитить, уберечь Клотильду от всех трудностей и невзгод, сделать ее жизнь по-настоящему счастливой.
Теперь я выходил за покупками позже, около семи, и брал с собой Клотильду. Мы шли рука об руку, а впереди важно шествовали Мину и Карлито с корзинками. Все было ново здесь для Клотильды, она хотела увидеть все сразу. Но самое сильное впечатление произвели на нее индианки с раскрашенными щеками в длинных шуршащих нарядах и туфлях, украшенных огромными разноцветными помпонами из шерсти.
Тот факт, что в пестрой крикливой толпе со мной рядом шел ребенок, доверчиво вцепившийся мне в руку, уверенный, что при любой опасности на меня можно полностью положиться, глубоко трогал меня и пробуждал в душе доселе неведомое чувство — чувство отцовской любви. «Да, маленькая Клотильда, шагай вперед по жизни смело и спокойно, будь уверена, я сделаю все, чтобы путь твой был свободен от горечи и невзгод!»
Мы возвращались в гостиницу довольные и счастливые и взахлеб, наперебой рассказывали Рите о разных забавных эпизодах, казавшихся нам необычными происшествиями, и наших наблюдениях.
Я СТАНОВЛЮСЬ ВЕНЕСУЭЛЬЦЕМ
Я прекрасно понимаю, читатель, ты открыл эту книгу для того, чтобы познакомиться с моими приключениями, а не с историей и географией Венесуэлы. Прости, что утомляю тебя здесь описанием некоторых исторических событий, происшедших в стране в те времена, но они оказывали самое непосредственное влияние на мою судьбу и решения, которые мне приходилось принимать.
1951 год. Я снова возвращаюсь к этой дате. Снова возникает чувство, что мне нечего больше сказать. Легко рассказывать о штормах, бешеных разливах рек, но когда вода спадает, а ветер стихает, тут же возникает желание закрыть глаза и спокойно и бездумно плыть по течению жизни. Но тут вдруг снова начинает лить дождь, поднимаются волны поток вскипает и уносит тебя с собой, и, хотя единственным твоим желанием было жить спокойно и мирно, события заставляют следовать за этим потоком, избегая на своем пути рифов и скал, заставляют плыть и бороться со стихией в надежде отыскать наконец тихую гавань.
После таинственного убийства Делгадо-Шалбо в конце 1950 года власть в стране захватил Перес Хименес. Установилась диктатура. Первый ее признак — подавление свободы слова. Оппозиция ушла в подполье, бесчинствовала тайная полиция — «Сегуритад насьонал». Начали преследовать коммунистов и «адекос» — членов демократической партии Бетанкура.
Несколько раз нам приходилось укрывать этих людей в «Веракрус». Мы ни перед кем не закрывали двери, никогда не спрашивали документов. Лично я был только рад оказать помощь последователям Бетанкура, чей режим позволил мне обрести свободу и предоставил убежище. Конечно, мы страшно рисковали. Но и Рита понимала, что иначе поступить было просто нельзя.
Наша гостиница служила убежищем и для французов, оказавшихся в затруднительном положении, заброшенных в Венесуэлу с пустым кошельком и не знающих, куда податься дальше. Они жили у нас, ели и пили бесплатно, а мы искали им работу. В Маракаибо меня даже прозвали за это французским консулом.
И еще одно важное событие произошло в эти годы: я установил связь со своей семьей во Франции. После почти двадцатилетнего перерыва получил письма от сестер. Руки дрожали от волнения, когда я вскрывал первый конверт. Что там, что они пишут? Даже читать страшно. А вдруг там сказано, что меня не хотят больше знать?..
Ура! Письма несли в себе радость. Радость от того, что я жив, зарабатываю на жизнь честным трудом и что жена моя — прекрасная женщина. Я не только вновь обрел сестер, я обрел и их семьи, мы стали одной большой семьей.
У старшей было уже четверо чудесных детей — три девочки и мальчик. Муж ее писал, что помнит меня, по-прежнему испытывает ко мне теплые чувства и счастлив узнать, что я свободен. На нас градом обрушивались все новые письма и фотографии — настоящая история их жизни в иллюстрациях. Я часами разглядывал их, впитывал каждое слово писем.
Младшая сестра проживала в Париже, была замужем за адвокатом, корсиканцем. У них были два сына и дочь. Те же восторженные восклицания: «Ты свободен, ты любим, у тебя дом и семья!.. Не хватает слов, братишка, чтобы передать, как рады были мы узнать об этом. Мы с мужем и детьми благословляем Господа за то, что он помог тебе вырваться из тюрьмы и встать на честный путь».
Старшая сестра пригласила к себе Клотильду, чтобы она могла продолжить свое образование во Франции. Но больше всего согревало наши сердца сознание того, что они не отреклись от брата, бывшего заключенного, бежавшего с каторги, и нисколько не стыдились его.
И еще одна весточка достигла меня. Мне удалось разузнать адрес моего друга доктора Жермена Жибера, который так помог мне, когда я был на Руаяле, приглашал в дом и защищал от охранников. Только благодаря Жиберу мне удалось перенести одиночное заключение на острове Сент-Жозеф и выйти оттуда живым, благодаря его стараниям меня перевели на остров Дьявола, откуда потом удалось бежать. Я написал ему и вскоре получил ответ.
«Лион, 21 февраля, 1952.
Мой дорогой Папийон!
Страшно рады были получить наконец от тебя весточку. Я знал, чувствовал, что ты попытаешься связаться со мной. Я покинул Руаяль в сентябре 1945 года, с тех пор произошло немало событий.
В октябре 1951 года я получил новую должность в Индокитае. Сейчас приехал ненадолго во Францию, надеюсь вернуться на новую службу с женой.
Невероятно обрадовались, узнав, что ты наконец счастлив, в добром здравии и достатке. Жизнь все же удивительная штука: очень хорошо помню, как ты не сдавался, никогда не терял надежды и в результате победил.
Нам очень понравилась твоя семейная фотография — при первом же взгляде на нее становится ясно, как ты преуспел. Мы оценили также твой превосходный вкус. Жена у тебя настоящая красавица.
Мой дорогой Папийон, прости, что называю тебя так, а не по имени, но это слово будит столько воспоминаний! Мы часто говорим о тебе, вспоминаем те дни, когда Бруйе сунул свой нос куда не следует и что из этого вышло, какая заваруха началась[8].
Дорогой Папийон, посылаю тебе нашу фотографию. Это мы в Марселе, снято примерно два месяца назад. Надеюсь вскоре услышать о тебе снова.
Мы с женой посылаем твоей жене самый теплый привет и наилучшие пожелания.
Жермен Жибер».
А ниже рукой мадам Жибер была сделана коротенькая приписка: «Желаю всяческих успехов и счастья вам обоим в Новом году. Привет моему протеже!»
Мадам Жибер так и не удалось пожить со своим мужем в Индокитае. В 1952 году он был убит. Это был один из немногих встреченных мною людей, осмелившихся восстать против антигуманного режима тюрем и защищать интересы заключенных. И у меня нет подобающих слов, чтобы выразить ему и его жене благодарность за это. Один, рискуя своей карьерой, он пытался доказать всем, что заключенный — тоже человек и, даже если совершил серьезное преступление, для общества еще не потерян.
Мы с Ритой проглатывали эти письма с жадностью изголодавшихся по доброму слову людей. Они помогали восстановить связь с семьей. Сомнений нет, видно, самому Господу Богу угодно было вознаградить меня за все мучения и унижения — все без исключения близкие люди радовались, что я жив, свободен и счастлив, они обладали достаточным мужеством, чтобы не побояться высказать мне это, пренебрегая общественным мнением. Мне слишком хорошо известно, сколько в нашем обществе злобы и недоброжелательности, и действительно требуется немалое мужество признать, что в семье у вас есть отверженный, и открыто выразить ему свою симпатию и поддержку.
1953 год. Мы продали гостиницу. Все же климат в Маракаибо невыносимо жаркий, к тому же мы с Ритой всегда любили приключения и стремились к перемене мест. Кроме того, до нас дошли слухи, что в Венесуэльской Гайане обнаружены уникальные залежи железной руды, а следовательно, должен был вслед за нефтяным начаться новый бум. Сперва мы решили перебраться в Каракас, пожить там, осмотреться, а уж потом принять более определенное решение.
И вот в одно прекрасное утро мы уселись в наш пикап «де сото», битком набитый кладью, и пустились в путь, оставив позади пять лет счастливой жизни и множество верных друзей.
Я снова увидел Каракас и не узнал его. Может, мы попали не в тот город?
За годы своего правления Пересу Хименесу удалось превратить заштатный колониальный городок в настоящую ультрасовременную столицу. Старая дорога из Каракаса в аэропорт «Майкетта» и порт «Гуахира» преобразовалась в отличную широкую, оснащенную всеми техническими чудесами магистраль, позволявшую добраться из города до моря минут за пятнадцать, не больше (по старой дороге этот путь занимал добрых два часа). В районе Силенсио выросли гигантские небоскребы, ничуть не уступающие нью-йоркским. Весь город пронзало с одного конца до другого совершенно фантастическое шестирядное шоссе. На окраинах выросли новые жилые массивы, воплощение идей урбанистической архитектуры. Все это говорило о том, что в экономику и строительство вкладываются миллионы и миллионы долларов, что страна, дремавшая сотни лет, пробудилась и сейчас на подъеме. Это означало, кроме всего прочего, огромный приток иностранного капитала и специалистов разного рода. Жизнь полностью переменилась, широко распахнулись двери для эмигрантов, приток свежей крови заставил сердце страны биться в новом, более интенсивном и наполненном ритме.
Я воспользовался пребыванием в Каракасе, чтобы повидаться с друзьями и выяснить, что произошло с Пиколино. Живя в Маракаибо, я время от времени передавал ему с разными людьми небольшие суммы денег. Последний видевший его уже в 1952 году приятель сказал, что Пиколино вроде бы собирается поселиться в гостинице «Гуахира» неподалеку от порта. Я часто предлагал ему приехать и жить у нас в Маракаибо, но он всякий раз передавал, что предпочитает оставаться в Каракасе, потому что это единственное в стране место, где есть опытные врачи. Кстати, речь у него почти восстановилась, правая рука обрела подвижность. Однако мне не удалось разыскать его, хотя я прочесал весь порт. Возможно, он сел на корабль и отправился куда-нибудь во Францию. Этого я так и не узнал и часто корил себя за то, что не приехал в Каракас раньше и не заставил его переехать ко мне в Маракаибо.
Постепенно ситуация для нас прояснилась: если в Венесуэльской Гвиане, где начался великий бум, связанный с разработками железорудных месторождений, и где генерал Равард укрощал неприступные девственные леса и непокорные реки взрывами динамита, нам устроиться не удастся, тогда мы возвращаемся и будем жить в Каракасе.
И вот мы с Ритой отправились в Сьюдад-Боливар на берегу реки Ориноко. Восемь лет спустя я снова оказался в этом милом провинциальном городе, где жили такие приветливые, радушные люди.
Ночь мы провели в гостинице и едва вышли на террасу выпить по чашечке кофе, как вдруг перед нашим столиком остановился человек. Мужчина лет пятидесяти, высокий, худощавый, загорелый, в маленькой соломенной шляпе. Остановился и сощурил и без того узкие глазки, пока они наконец почти совсем не скрылись в паутине мелких морщин.
— Или я рехнулся, или передо мной действительно мой старый знакомый Папийон, — сказал он по-французски.
— Не много ли берешь на себя, приятель? А вдруг дама, что со мной, первый раз слышит эту кличку?
— Извините. Я так удивился, что и сам не заметил, что веду себя, как полный болван.
— Тогда ни слова больше. Присаживайся.
Это оказался мой старинный знакомый Марсель Б. Мы поболтали немного. Он был изумлен, видя, что я в такой прекрасной форме и преуспеваю. Я объяснил это чистым везением. При первом же взгляде на Марселя становилось ясно, что похвалиться тем же он не может. Его одежда говорила об этом весьма красноречиво. Я пригласил его позавтракать с нами.
После нескольких бокалов чилийского вина он разговорился.
— Да, мадам, глядя на меня теперь, не скажешь, каким удальцом я был в молодости, ни черта не боялся. Когда первый раз бежал с каторги, попал в Канаду, поступил на работу в конную полицию. В полицию, можете себе представить, ни больше ни меньше! Так бы и проторчал там всю жизнь, но только в один прекрасный день случилась драка, и один парень упал, да прямо мне на нож. Ей-Богу, истинная правда, мадам Папийон! Прямо на нож! Вы, видно, не верите? Канадская полиция тоже не поверила, поэтому я быстренько смылся и через Штаты добрался до Парижа. А там какая-то сука меня выдала. Поймали и снова отправили меня на каторгу. Там-то я и познакомился с вашим мужем, и мы стали добрыми друзьями.
— А что теперь делаешь, Марсель?
— Торгую помидорами в Лос-Моричалес.
— Ну и как, идут?
— Не очень. Иногда солнце затеняют облака. Знаешь точно — там оно, это солнце, а не видать. Однако оно все равно умудряется посылать какие-то там невидимые лучи к губит помидоры за несколько часов.
— Господи, как же так?
— Загадка природы, приятель. Не знаю уж, как и почему так получается, но результат налицо.
— А много здесь бывших заключенных?
— Около двадцати.
— Ну и как они, в порядке?
— Более или менее.
— Чем тебе помочь, Марсель?
— Клянусь Богом, Папи, если бы ты не спросил, я сам никогда бы не осмелился просить об этом. Но вижу, что ты в порядке, можно сказать, процветаешь, так что, мадам, вы уж простите, но я хочу попросить об одной очень важной вещи.
«Господи, проси что хочешь, только не слишком дорогое», — пронеслось у меня в голове. А вслух я сказал:
— Что надо, Марсель? Говори, не стесняйся!
— Пару брюк, пару туфель, рубашку и галстук.
— Идем, идем к машине.
— Это что, твоя? Да, ну и везунчик же ты!
— Да. Ужасный везунчик.
— А когда вы уезжаете?
— Сегодня.
— Жаль. А то бы мог подвезти молодоженов в своем броневике.
— Каких молодоженов?
— Черт! Как же это я… Совсем забыл сказать — эти шмотки предназначаются для жениха, тоже бывшего заключенного.
— Я его знаю?
— Его зовут Матуретт.
— Как ты сказал?! Матуретт?
— Ну да. А что тут такого особенного? Он что, твой враг?
— Напротив. Очень хороший и близкий друг.
В голове не укладывалось. Матуретт!.. Тот самый юный маленький гомик, с помощью которого нам удалось бежать из больницы в Сен-Лоран-де-Марони. Тот самый, с кем я прошел в лодке в открытом море почти три тысячи километров!
Отъезд тут же отменили. На следующий день мы с Ритой присутствовали на свадьбе. Матуретт женился на очень милой миниатюрной цветной девушке. Мы оплатили все расходы, а также купили одежду для троих их ребятишек, которых они произвели на свет до свадьбы. Первый раз в жизни я пожалел о том, что не крещен, а потому не могу быть его шафером.
Матуретт жил в бедняцком квартале, где мой «де сото» произвел настоящий фурор, однако он оказался владельцем хоть и небольшого, но вполне приличного чистенького кирпичного домика с кухней, душем и столовой. Он не стал рассказывать мне о своем втором побеге, и я о своем умолчал тоже. Единственной ремаркой было:
— Если бы нам повезло тогда, могли оказаться на свободе на десять лет раньше.
— Да. А впрочем, неважно. Я счастлив. Матуретт, да и ты, похоже, тоже.
Мы обнялись на прощанье, в горле стоял ком.
— Au revoir. Скоро свидимся!
В Сьюдад-Боливаре ничего подходящего и привлекательного для нас с Ритой не нашлось. Мы вернулись в Каракас.
Но вскоре подвернулась подходящая покупка, соответствующая нашим вкусам и желаниям, — ресторан «Арагон», расположенный в очень красивом месте, рядом с парком Карбобо, его как раз продавали бывшие владельцы, вернувшиеся с Канарских островов. Правда, нам пришлось поменять весь интерьер. Кухня была наполовину французская, наполовину венесуэльская, число посетителей росло с каждым днем. Люди к нам заглядывали по большей части солидные — врачи, дантисты, химики, адвокаты, ну и промышленники, конечно, тоже. В этой приятной и спокойной атмосфере нам удалось проработать несколько месяцев без всяких происшествий.
В понедельник в девять утра — а точнее 6 июня 1956 года — мы получили радостное известие. Министерство внутренних дел уведомило, что мое прошение о гражданстве удовлетворено.
Великий день, он вознаграждал меня за десятилетнее пребывание в Венесуэле, за безупречное поведение и честный труд. Вручение документов было приурочено к 5 июля, дню национального праздника. Мне предстояло присягнуть на флаге, дать клятву верности новой моей стране, согласившейся принять меня, невзирая на прошлое.
Заиграл гимн, все встали. Я не сводил глаз с поднимающегося по древку звездного флага, по щекам моим бежали слезы.
И я, в жизни не певший ни одного гимна, вместе с остальными присутствующими выкрикивал отныне священные для меня слова: «Abajo cadenas! Цепи долой!»
Да, именно сегодня сбросил я наконец с себя тяжелые цепи. Раз и навсегда.
— Присягните флагу, отныне он ваш!
Франция моя родина, но мой дом отныне в Венесуэле.
ДЕТСТВО
Как венесуэлец я получил наконец право иметь паспорт. Я дрожал от волнения, впервые взяв его в руки. Я дрожал снова, получая в испанском посольстве трехмесячную визу. Я волновался, когда мне у трапа роскошного лайнера «Наполи», на котором мы с Ритой отправлялись в Барселону, ставили штамп. И когда на таможне в Испании мне поставили въездной штамп, тоже волновался. Я так трясся над этим паспортом, что Рита вшила мне во внутренний карман пиджака «молнию», чтобы я никогда, ни при каких обстоятельствах не смог потерять его.
Все во время этого путешествия радовало меня, все казалось чудесным и удивительным, даже шторм на море, даже дождь, потоками низвергающийся на палубу, даже сердитый охранник, который время от времени с неохотой пускал меня в трюм проверить, как там поживает мой «линкольн». Итак, мы едем в Испанию, а оттуда — прямиком к границе с Францией, куда я уже не надеялся более попасть. И глаза мои говорили Рите: «Спасибо тебе, Малыш. Только благодаря тебе я смогу снова увидеть моих родных». А ее глаза отвечали: «Я же обещала тебе — настанет день, и ты вновь увидишь свою семью, когда захочешь, где захочешь, и не будешь испытывать при этом ни стыда, ни страха».
Мы прошли Гибралтар. Я сидел на палубе в шезлонге, а глазами неустанно искал на горизонте полоску земли. Европа… она может появиться каждую минуту. Земля Испании, граничащей с Францией… Целых двадцать шесть лет я не видел ее. Мне было двадцать четыре, а сейчас пятьдесят. Полжизни прошло. Сердце мое бешено забилось, когда я различил наконец берег. Лайнер стремительно шел к нему, разрезая воду и оставляя позади глубокую пенную полосу в виде огромной буквы V…
Кажется, мне было пять, когда дедушка подарил мне чудесную механическую лошадку. Какая же она была красавица! Красного цвета с густой черной гривкой из настоящего конского волоса. Я так бешено жал на педали, что служанка едва поспевала за мной. Она помогла всаднику подняться на небольшой холмик, который я называл горой, ч вот передо мной на лужайке детский сад.
Мадемуазель Бонно, директриса, мамина подруга, приветствовала меня у входа. Погладила по длинным, словно у девочки, кудрям и сказала Луи, привратнику:
— Откройте ворота пошире, чтобы Рири мог въехать на своем прекрасном коне.
Детство… Сад с кустами крыжовника, который мы с сестрами обрывали еще незрелым, груши, которые отец запрещал собирать без разрешения. Но я, словно индеец, полз через заросли на животе к заветному дереву и наедался запретных плодов вволю, а потом мучился животом.
Мне было уже восемь, но я часто засыпал у мамы на коленях. Когда она укладывала меня в постель, я, полусонный, обнимал ее за шею и прижимался к ее щеке изо всех сил, желая, чтобы она была со мной всегда, чтобы мы не расставались ни на миг, и засыпал, даже не заметив, когда она ушла.
Мама моя была изумительная красавица. Высокая, стройная, всегда элегантная. Слышали бы вы, как она играла на пианино! Я, сидя рядом с ней на маленьком стульчике, закрывал от избытка чувств глаза обеими ладошками. Ведь мама никогда не собиралась становиться учительницей. Дедушка мой был очень богат, и мама и ее сестра Леонтина ходили в одну из самых дорогих частных школ Авиньона. И не вина мамы, что дедушка, привыкший жить на широкую ногу, закатывать грандиозные балы и не пропускать ни одной хорошенькой фермерши в Авиньоне вскоре разорился. И мама была вынуждена зарабатывать на кусок хлеба.
Мне восемь, и я начал становиться непослушным. Тайком удирал купаться в Ардеше. Канал был глубоким, но нешироким, всего метров пять, никаких плавок у нас, конечно, не было, и мы купались голышом, я и еще несколько мальчишек. И ловили форель прямо руками!
1915-й. Отца призвали на войну. Он идет воевать, но скоро вернется! На прощанье он сказал нам: «Старайтесь вести себя хорошо, слушайтесь маму! А вы, девочки, помогайте ей, ведь теперь ей придется работать в школе и за меня. Война долго не продлится, все так говорят». Он высунулся из вагона почти по пояс и махал рукой, долго махал, стараясь видеть нас как можно дольше.
Четыре года для истории — ничтожный миг. Четыре года для восьмилетнего ребенка — целая вечность. Играли мы только в войну. Приходил домой весь в синяках, в порванной одежде, но, вне зависимости от исхода баталии, никогда не плакал. Мама покорно перевязывала раны и накладывала на синяки и шишки сырое мясо. Она бранила меня, но мягко, никогда не повышая голоса. Все заканчивалось поцелуями и клятвенным моим обещанием непременно исправиться.
Я вовсе не хотел огорчать обожаемую мной маму, но как-то само собой получалось, что одна проказа следовала за другой. О многих она даже не знала. Например, о кошке, привязанной за хвост к дверному звонку, о велосипеде судебного пристава, сброшенном в реку с моста, пока сам пристав отлучился ловить рыбу сетью, что, кстати, считалось здесь браконьерством… Об охоте на птиц с рогатками. А раз или два, когда мне было лет десять-одиннадцать, мы с маленьким Рике Дебанне ходили в поля охотиться на кроликов, прихватив отцовское ружье. Как мне удалось тайком, незаметно от матери вытащить ружье из дома, до сих пор ума не приложу.
1917-й. Отец ранен. Множественное осколочное ранение в голову, но, слава Богу, жизни его ничего не грозит. Известие пришло из Красного Креста. Мы все были в шоке. Но не паниковали, даже не плакали. Мама как ни в чем не бывало отправилась на урок, ее ученики ничего не заметили. Я восхищался мамой. Лишь один только раз она потеряла самообладание, и я был свидетелем этого. Она писала на доске какое-то математическое уравнение и вдруг сказала:
— Мне надо выйти. А вы перепишите это в тетради и решайте.
Я вышел следом за ней — она стояла у ворот, прислонившись к стволу мимозы, и плакала.
Пытаясь утешить, я обнял ее. Я-то, конечно, не плакал.
— Твой бедный отец ранен… — пробормотала она сквозь слезы.
Сам не знаю как, но детское сердце подсказало правильные слова:
— Тем лучше, мама. Это значит, что война для него кончена и он скоро вернется.
— Ты совершенно прав, дорогой. Папа вернется живой. Поцелуй в щеку, потом в лоб, и мы вернулись в класс,
держась за руки.
Отец приехал. Мама сияла от счастья, для нее эта кошмарная война осталась позади. Но для других она продолжалась, и вот однажды она сказала нам:
— Дорогие мои, нельзя быть такими эгоистами. Целыми днями шатаетесь по окрестностям, собираете юкку[9]. Можно посвятить хотя бы три часа другим.
В то время мы находились на каникулах в приморском городке. И вот каждое утро мы вместе с мамой стали ходить в госпиталь, где она ухаживала за больными и ранеными. Мы тоже старались быть полезными — то подвозили инвалида в коляске, то прогуливались со слепыми, то писали за кого-нибудь письма или просто слушали их рассказы о своих семьях.
В поезде по дороге домой мама заболела. Нас отправили в Лана к тетушке Антуанетте, сестре отца. С мамой остаться не разрешили, врач подозревал у нее какое-то инфекционное заболевание, которым она заразилась в госпитале, ухаживая за больным индокитайцем.
Утром я отправлялся в школу, а весь остаток дня проводил на дороге, ведущей к железнодорожной станции. Я слышал, как свистел паровоз, трогая вагоны с места, но на дорогу глядел редко: ждать мне было некого. И занимался тем, что бросал нож в толстый платан со светлой пятнистой корой.
Бездумно и без устали я швырял нож, застревающий в мягкой коре, пока не заметил, что солнце клонится к западу. Теперь оно слепило меня, и я решил переменить позицию. И тут заметил, что по дороге ко мне приближается… смерть.
Посланцы смерти шли с опущенными головами, лица их были скрыты под черным крепом. Но я узнал их, несмотря на траурные одежды, — вон тетушка Онтин, а вон Антуанетта, бабушка, мать отца, а там, позади, мужчины. Да, отец и оба моих дедушки, все в черном.
Я не мог пошевелиться, не мог и шага сделать навстречу, казалось, кровь застыла в моих жилах. Они тоже остановились, метрах в десяти от меня. Похоже, они боятся или стыдятся чего-то. Да, именно так. Боятся подойти ко мне и сказать то, что я и так уже знаю, потому что ощутил сердцем: «Мама умерла».
Война закончилась. Меня отправили в школу в Крэст, где мне предстояло подготовиться к вступительным экзаменам в коллеж на отделение технического и промышленного дизайна.
Вел я себя в школе отвратительно. Грубил всем подряд и ссорился с товарищами. Играл в регби, в драках и схватках пощады не просил, но и сам никому не давал спуску.
Впрочем, учился я все эти шесть лет прекрасно, особенно хорошо успевал по математике. Но за поведение мне всегда ставили «плохо». Раз или два в месяц, всегда по вторникам, устраивал драку. Вторник был днем, когда родителям разрешали навещать учеников.
Приезжали мамы, кормили своих сыночков вкусным завтраком и, если погода была хорошая, прогуливались с ними в парке под каштанами. Всякий раз я давал себе клятвенное обещание, что не буду даже смотреть в их сторону, и всякий раз поднимался в библиотеку и наблюдал за ними из окна. Наблюдения позволили мне выявить два рода поведения моих сверстников, от обоих я впадал в неописуемую ярость.
У нас учились мальчики из разных семей, в том числе и те, чьи матери были плохо или бедно одеты. Сыновья стыдились их. Свиньи, мерзавцы, стыдились собственных матерей! Ото было очень заметно. Вместо того чтобы бродить по двору взад и вперед, они усаживались куда-нибудь в укромный уголок на скамеечку и не сходили с нее. Они прятали своих матерей от товарищей. Проучить такого придурка, затеять с ним ссору было плевым делом. Допустим, я видел, что кто-то из мальчиков отсылал свою мать домой пораньше и заходил потом в библиотеку. Я тут же подскакивал к нему.
— Эй, Пьеро, а чего это твоя мать так рано ушла?
— Куда-то опаздывает.
— А вот и врешь! Я знаю, почему ты ее отослал. Потому, что стыдишься ее. И только попробуй сказать мне, что это не так, придурок!
В драках, как правило, победителем выходил я. Я так часто дрался, что сильно окреп физически. И даже когда доставалось мне, не ныл и не жаловался, мне это почти нравилось. Ребят слабее себя никогда не задирал.
Другой тип мальчиков, который приводил меня в ярость и с которым я дрался особенно отчаянно, были хвастуны. К этим мальчикам приезжали, как правило, миловидные, нарядно одетые мамы. Когда тебе шестнадцать или семнадцать и ты гордишься такой мамой, тебе хочется, чтобы все видели тебя с ней, и вот они гордо прогуливали своих мам по двору, держа их под ручку и кривляясь и пыжась так, что меня начинало тошнить.
Я улучал момент и набрасывался на хвастуна.
— Ты что это расхаживаешь тут, как цапля на параде, а, обезьяна? Можно подумать, твоя мамаша одевается по моде. Да она о ней и представления не имеет! Моя была куда красивее, наряднее и благороднее. И носила настоящие драгоценности, а не подделки, как твоя! Тьфу, прямо смотреть противно! С первого взгляда каждому дураку ясно — подделка она и есть подделка!
В большинстве случаев хвастун, не дождавшись конца этой обличительной фразы, кидался па меня и бил по лицу. Я дрался отчаянно, кусался, лягался, использовал и ногти, и колени, а в груди моей поднималась волна яростной радости, и мне казалось, что сейчас я колочу всех матерей, которые осмелились быть привлекательнее моей мамы.
Я не мог сдержаться, это странное, неудержимое чувство гнева начало пробуждаться во мне, как только умерла мать, лет в одиннадцать. В одиннадцать вы еще не понимаете, что значит смерть, не в состоянии принять ее. Вот если какой-нибудь старик умирает, тогда другое дело. Но моя мама, такая молодая, ангел доброты и красоты, как может она умереть?..
Из-за этих бесконечных драк жизнь моя круто переломилась.
Тот парень был с претензией, страшно гордился, что ему уже девятнадцать, заносился и оттого, что прекрасно успевает по математике. Он был высокий, очень высокий и сильный, хотя при этом не очень преуспевал в играх, был отъявленным зубрилой. И вот однажды во вторник он позволил себе лишнее. К нему приехала мать — высокая, тоненькая, в белом платье в синий горошек. Точь-в-точь такое было у моей мамы. Нарочно не придумаешь! Еще на ней была кокетливая шляпка с вуалью, за белой тончайшей сеточкой таинственно сверкали огромные черные глаза.
И вот этот детина начал прогуливаться с ней по двору под ручку: взад-вперед, туда-сюда, ну прямо как маятник мотался. И еще они все время целовались, как любовники какие-то, а не мать с сыном!
Наконец он остался один, и я приступил к делу.
— Ты, конечно, восьмое чудо света, это мы знаем. Тебе прямо в цирке выступать. Вот уж не ожидал.
— Да что с тобой, Анри?
— Со мной? Ничего особенного. Просто хотел тебе сказать, что ты выставляешь свою мамашу, точно медведя в цирке. Нашел чем хвалиться. Да твоя мать просто барахло по сравнению с моей. А манеры у нее, как у шлюхи, которых я видел на бульваре летом.
— А ну, бери свои слова обратно, и немедленно, иначе так разукрашу, что себя не узнаешь. Ты же знаешь, рука у меня тяжелая. Извинись!
— Ага! Хочешь отвертеться! Не выйдет! Я знаю, что ты сильней меня, так что давай устроим дуэль. Драться будем на циркулях. Иди за своим, я свой тоже сейчас притащу. Если ты не дерьмо и не трус, жду тебя через пять минут за туалетами.
— Буду там.
Через несколько минут он рухнул на землю. В груди под сердцем у него застрял мой циркуль.
Мне было семнадцать. Чиновник из магистрата, где разбиралось дело, посоветовал отцу отправить меня служить на флот, только так можно было избежать суда. И вот я дал подписку на три года.
Отец не ругал и не упрекал меня за этот серьезный проступок.
— Насколько я понял, Анри, — сказал он, — это ведь именно ты предложил драться на циркулях, потому что знал, что противник слабее тебя?
— Да, папа.
— И видишь, какие неприятные последствия. Только подумай, как бы огорчилась мама, будь она жива.
— Не думаю, что я бы ее огорчил.
— Почему же, Анри?
— Я дрался за нее.
— Не понимаю,
— Не выношу, когда эти дураки похваляются своими мамашами!
— Знаешь, что я скажу тебе, Анри? Это вовсе не за нее ты дрался. И раньше тоже. Не любовь тому причиной, а твой эгоизм. Раз судьба отняла у тебя мать, ты хочешь, чтобы и у других мальчиков матерей не было. И если бы ты обладал сердцем твоей матери, то радовался бы, видя счастье других. А теперь сам себя наказал на целых три года, легкими эти годы не будут. И я тоже наказан — сын мой будет вдали от меня. — И тут он произнес слова, которые накрепко врезались мне в память: — И знаешь, что еще, мой дорогой мальчик, осиротеть можно в любом возрасте, в любом… Помни это.
Дисциплина в те годы на флоте была железная. Рядовые делились на шесть категорий, согласно уровню образования. Я получил высшую, шестую. И никак не мог понять, почему мне следует слепо и беспрекословно подчиняться старшине, человеку гораздо более низкого интеллектуального уровня.
Сразу же начались неприятности. Я просто не в силах был подчиняться бессмысленным приказам. Отказался ходить на специальные курсы и сразу же попал в разряд «эстрассе» — самых неряшливых, никчемных и неумелых.
Нас заставляли делать всю грязную, скучную и дурацкую работу: чистить картошку, мыть палубу, драить и скрести медные детали, разгребать уголь и так далее.
— Чего это вы, черти, спрятались здесь за трубой?
— Мы только что закончили мыть палубу, старшина.
— Ах, закончили! Ладно. Тогда начнете сначала. Но только на этот раз отсюда к корме, а если будете только грязь развозить, я вам пропишу пилюлю!
Французский моряк — парень видный, любо-дорого поглядеть. Блуза с широким отложным воротником, шапочка с помпоном, плоская, как блин, и форма сидит, как влитая. Но нам категорически запрещалось подгонять на себя форму. Чем неряшливее и небрежней мы были одеты, тем, похоже, довольнее был старшина.
А свободное время? Когда корабль заходил в гавань, мы шли на берег и проводили ночь в городе. И куда, как вы думаете, мы шли? Ну, конечно, в бордель. Зайдя туда с приятелем или двумя, я в момент улаживал дело. Каждый получал свою шлюху, мало того, что бесплатно, часто девочки совали нам мелкие купюры или угощали спиртным и чем-нибудь вкусненьким.
Наказывали нас часто. Пятнадцать дней карцера, потом тридцать. Как-то раз в отместку коку, который экономил на нас мясо и держал на одной картошке, мы украли с камбуза целую баранью ногу — выудили ее крюком, который на леске пропустили через трубу над плитой, а потом съели в укромном уголке, в угольном бункере. В результате каждый получил по полтора месяца заключения в военной тюрьме.
Из-за матросской шапочки довелось мне предстать перед трибуналом. Обвинение: порча государственного имущества.
Каждый моряк на флоте старался изменить форму шапочки. Сначала ее мочили в воде, затем втроем растягивали как можно сильнее, чтобы потом, вставив внутрь китовый ус в виде распорки, добиться плоской, как блин, формы. Чем более плоским был этот блин, тем считалось шикарнее. Сверху этот блин украшал яркий, морковного цвета, помпон, который подрезали ножницами. В городе среди девушек существовало поверье — прикосновение к помпону приносит удачу. Мы, конечно же, позволяли им трогать свои помпоны, а платой служил поцелуй.
Особенно невзлюбил меня боцман — жирная, тупоголовая скотина. Он ни на миг не оставлял меня в покое, терзал и днем, и ночью. Несколько раз я сбегал на берег без пропуска, но не более чем на пять дней и двадцать три часа; если моряк отсутствовал шесть дней, он считался дезертиром. Раз в Ницце я едва им не стал. Проводил ночь с шикарной девчонкой и проснулся поздно. До окончательного срока явки на судно оставался всего час. Кое-как одевшись, я пустился бежать, высматривая по дороге фараона, который мог бы меня арестовать. Увидев наконец одного, подскочил к нему и попросил меня арестовать. Фараон оказался толстым, добродушным симпатягой.
— Да ладно тебе, парень, не паникуй! Ступай себе спокойненько на свой корабль и расскажи, как было дело. Они поймут, молодыми, что ли, не были?..
Я пытался объяснить ему: еще час, и меня запишут в дезертиры, но бесполезно, он и слушать не хотел. Тогда я поднял камень и запустил им в витрину. Затем обернулся к фараону и сказал:
— Если вы не арестуете меня немедленно, разобью окно на втором этаже!
— Вот ненормальный! Ладно, идем, парень.
Но в дисциплинарную тюрьму я попал не за это, а за то, что пытался переделать свою шапочку. Дисциплинарный батальон славился своими традициями. Каждый вновь прибывший отдавался на суд «старикам», они должны были выяснить, настоящий ли ты парень. Доказать это можно было, побив двух-трех «стариков». Впрочем, в школе я прошел хорошую тренировку. Во время второй драки, когда мне разбили губу, а нос превратили в кровавое месиво, «старики» остановили испытание. Я заслужил право быть с ними на равных.
Мы работали на виноградниках, принадлежащих какому-то корсиканскому сенатору. Пахали от зари до зари, без перерыва, под палящим солнцем. Мы уже не считались моряками, а были приписаны к 173-му артиллерийскому полку в Баста. Вечером, перекинув лопату через плечо, заключенные быстрым маршем возвращались в тюрьму, расположенную километрах в пяти. Невыносимые условия! И мы взбунтовались, а я был одним из зачинщиков. И вот с дюжиной других заводил меня отправили в дисциплинарный лагерь в Корт.
Это была огромная крепость на вершине горы, к ней вело шестьсот ступеней, по которым нам нужно было подняться и спуститься дважды в день, мы обустраивали спортивную площадку какого-то богача.
Здешняя жизнь среди отчаянных головорезов, обозленных и одичавших, была сущим адом. Однажды какой-то тип в штатском, приехавший из Корта, сунул мне тайком записку. «Дорогой, если хочешь выбраться из этого жуткого места, отрежь себе большой палец. По закону потеря большого пальца, даже если сохранились остальные, а повреждение произошло случайно во время исполнения службы, может служить основанием для признания непригодности к несению дальнейшей службы и увольнения. Закон этот был принят еще в 1831 году. Жду тебя с нетерпением. Клара. „Мулен-Руж“, Тулон».
Я не стал откладывать дела в долгий ящик. Работа наша состояла в следующем: каждый должен был выбрать лопатой из горы по два квадратных кубометра земли ежедневно, которую затем мы же свозили на тележках за пятьдесят метров к тому месту, где каток разравнивал площадку. Работали по двое. Лопатой разбить палец было нельзя — меня могли обвинить в умышленном членовредительстве, и это стоило бы еще пяти лет тюрьмы.
Я с напарником, корсиканцем по имени Франки, работал у подножия горы, где мы уже вырыли внушительных размеров пещеру. Одного удара кирки было достаточно, чтобы вся эта земляная масса обрушилась нам на головы. Франки подсунул под нависающий край большой камень с острым краем, я сунул под него палец, а в рот — скомканный платок, чтобы ненароком не закричать. На тот случай, если не сработает, Франки заготовил еще один камень килограммов на семь весом, которым собирался размозжить мне этот несчастный палец. Даже если он не оторвется полностью, все равно придется ампутировать.
Сержант, надзирающий за нами, стоял метрах в трех и ковырял землю носком ботинка. Франки поднял камень и что было сил обрушил его на мой палец, который тут же обратился в кровавую кашу. Звука удара сержант не слышал — кругом стучали кирки и лопаты. Два удара киркой — и на меня обрушилась земля. Тут раздались вопли, крики о помощи; наконец они откопали меня, и я появился на свет божий весь в земле и с раздавленным пальцем. Больно было — не передать. Все же я умудрился прошипеть сержанту сквозь стиснутые зубы:
— Вот увидите, скажут, что я это нарочно подстроил.
— Нет, Шарьер. Я все видел, я свидетель. Я, конечно, строг, но справедлив. Расскажу им все, как было, не бойся.
Два месяца спустя я был уволен с пенсией по инвалидности, но без пальца, он остался похороненным под Кортом. И тут же отправился в Тулон, где не преминул заглянуть в «Мулен-Руж» поблагодарить малышку Клару. Она постаралась убедить меня, что и без пальца я парень хоть куда и что его отсутствие нисколько не помешает мне с тем же успехом заниматься любовью. А что может быть важнее этого?
— Ты изменился, Рири. А вот как, пока еще не пойму. Надеюсь, трехмесячное пребывание в этом аду не оставило в твоей душе слишком глубокой раны?
Я вновь был дома, с отцом. Какую же перемену имел он в виду?
— Не знаю, папа. Думаю, что стал еще непокорнее и еще меньше желаю подчиняться правилам и законам, которые ты внушал мне с детства. Наверное, ты прав, что-то действительно изменилось… Я снова дома, где был так счастлив когда-то с мамой и сестрами. Но когда я вспоминаю маму, душа уже не так болит. Должно быть, я ожесточился.
— Что собираешься делать?
— А что бы ты посоветовал?
— Как можно быстрее поступить на службу. Тебе ведь уже двадцать, мой мальчик.
Два экзамена. Один в Прива, на должность почтового служащего, другой в Авиньоне на гражданскую должность в военном управлении. Оба, и устный, и письменный, я выдержал превосходно. И я уже был не против последовать совету отца и стать служащим, вести достойную, обеспеченную жизнь. Однако в глубине души не мог удержаться, чтоб не задать себе вопрос — долго ли удастся удержаться на этой службе молодому Шарьеру, у которого все так и кипит внутри?..
Утром по почте пришли результаты экзаменов, и отец так радовался, что решил устроить вечеринку в мою честь. Праздник был отмечен огромным тортом, шампанским и молодой девицей, дочерью коллеги отца, приглашенной на ужин. «Она может стать тебе прекрасной женой, мой мальчик».
Я прогуливался по саду с девушкой, которую отец прочил мне в жены и которая, как он уверял, должна была непременно осчастливить его сына. Она была хорошенькая, отменно воспитана и очень неглупа.
Но через два месяца грянул гром. «Поскольку в центральное управление не поступило справки, удостоверяющей вашу отличную службу во флоте, с сожалением информируем вас, что данное место вы занять не можете».
Все иллюзии отца разлетелись в прах, он стал задумчив и молчалив — очень переживал.
Однажды дедушка застал меня на пороге дома с чемоданом.
— Куда это ты собрался, Анри?
— Туда, где с меня не потребуют справки об отличной службе на флоте. Хочу повидать одного человека, с которым познакомился в дисциплинарном батальоне. Он научит меня жить вне законов этого общества. До сих пор я был достаточно наивен, чтобы верить в это общество, а теперь знаю мне от него нечего больше ждать. Еду в Париж, дедушка.
— А что будешь там делать?
— Еще не знаю, но наверняка ничего хорошего. Прощайте, дедушка. И поцелуйте отца от меня.
Земля уже совсем близко. Можно даже различить окна в домах. Итак, после долгого, бесконечно долгого путешествия в двадцать шесть лет я возвращаюсь на родину, увижу своих родных…
Мы переписывались последние годы, но что значат эти письма перед мнением окружающих их людей — соседей и знакомых? Они, наверное, страшно нервничают и опасаются момента встречи с братом, беглым каторжником.
Я был бы разочарован, если бы они пришли на эту встречу из чувства долга, мне хотелось, чтобы ими двигало искреннее, сердечное чувство. Ах, если бы только они знали — а берег все ближе и ближе, — если бы они знали, что все тринадцать лет каторги я думал о них. Если бы мои сестры могли видеть те картинки детства, что я вызывал из своей памяти в застенках одиночки! Если бы знали, что в самые тяжкие моменты именно в этих картинах и воспоминаниях черпал я силы, чтобы преодолеть непреодолимое, найти покой в храме отчаяния, удержаться от самоубийства, наконец, если бы знали, что долгие месяцы, дни, часы и даже секунды полного, абсолютного одиночества и молчания были заполнены воспоминаниями о самых мельчайших и, возможно, незначительных, на их взгляд, подробностях и моментах из нашего общего, такого чудесного детства!
А берег все ближе, вот уже показалась Барселона, сейчас корабль войдет в гавань. Я с трудом подавлял желание закричать во весь голос: «Эй, слышите?! Я уже близко, рядом! Идите же, идите мне навстречу, быстрее!» Так я когда-то кричал сестрам, когда мы гуляли в поле под Фабра и я нашел вдруг целые заросли чудесных диких фиалок
— Что ты здесь делаешь, милый? Ищу тебя уже целый час. Даже в трюм к машине спускалась.
Не вставая, я обнял Риту за талию и притянул к себе. Она наклонилась и легонько чмокнула меня в щеку. Только тут я со всей остротой осознал, что, хотя я и собираюсь встретиться со своими родными и жду этой встречи с нетерпением, моя настоящая семья — та, что сейчас в моих объятиях, мое счастье, которое я создал своими руками, выстрадал и которое с лихвой вознаградило меня за все мытарства и лишения. И я сказал:
— Милая! Я сидел здесь и переживал все свое прошлое, смотрел на приближающийся берег, на землю, где находятся дорогие мне люди, живые и мертвые.
Я припарковал свой «линкольн» у границы с Францией.
Вот они! Бегут мне навстречу, мои родные!
Первой добежала Элен с распахнутыми для объятий руками. Я пошел навстречу, в горле стоял ком, и когда нас разделяло всего метра три, мы остановились и стояли молча, глядя друг другу в глаза. В наших глазах блестели слезы, и они говорили: «Это она, моя маленькая Нене!» — «Это он, мой братишка Рири, вернулся из далекого прошлого!» И мы бросились друг другу в объятия. Странно, но мне моя пятидесятилетняя сестра вовсе не показалась постаревшей. Я не замечал ни морщин, ни седины в ее волосах, не видел ничего, кроме ослепительного сияния ее глаз, все тех же милых и добрых глаз.
Наше объятие длилось долго, мы совершенно забыли об остальных. Рита уже целовала детей, слышались отрывочные возгласы: «Какая милашка! Тетушка!» Обернувшись, я подтолкнул Риту к Нене со словами:
— Люби ее! Это она привела меня к вам!
Все три мои племянницы оказались настоящими красотками, и зять тоже выглядел молодцом. Отсутствовал лишь старший их сын Жак, его призвали на войну в Алжире.
Мы отправились в город в «линкольне», сестра сидела рядом со мной на переднем сиденье. Никогда не забуду наш ужин, когда все мы уселись за круглый стол. Ноги у меня так дрожали от волнения, что я время от времени придерживал их под скатертью рукой.
Нет, я ничего не рассказывал ни о моем заключении, ни о суде. Для них, да и для меня тоже, моя жизнь началась в тот день, когда благодаря Рите я похоронил прошлое и стал прежним Анри Шарьером, сыном учителей из Ардеша.
Август на местном курортном пляже пролетел удивительно быстро. Один месяц, тридцать дней. Какими бесконечно долгими казались мне эти дни в одиночке и как ужасающе коротки были они здесь. Я в буквальном смысле слова был пьян от счастья. Теперь я не только вновь обрел сестру и зятя, но и обнаружил новых родных людей, которых мог любить и любил — моих племянниц, прежде мне незнакомых, которые стали мне почти родными дочерьми.
Рита сияла, видя меня счастливым. Наконец-то сбылась ее мечта воссоединить меня с семьей!
Я лежал на пляже, было уже довольно поздно, думаю, полночь. Рита тоже растянулась на песке, положив голову мне на бедро; я нежно гладил ее по волосам.
— Они улетают уже завтра. Как быстро промчалось время, но как это было прекрасно! Теперь я знаю, чувствую — мне нечего больше желать в этой жизни. И все же почему-то грустно. Кто знает, когда мы еще свидимся! Слишком уж дорого обходятся эти путешествия.
— Ничего, у нас все еще впереди. Уверена, мы увидим их снова.
Они проводили нас до границы. Слез при расставании не было, я сказал, что года через два планирую снова провести отпуск вместе.
— Это правда, дядюшка, так и будет?
— Конечно, милые, конечно.
Неделю спустя вторая моя сестра прилетела самолетом в Барселону. Она была одна, вместе с семьей не получилось. Я сразу же узнал ее в толпе пассажиров, спускавшихся с трапа, да и она, пройдя таможенный досмотр, уверенным шагом устремилась прямо ко мне.
Три дня и три ночи — дольше пробыть с нами она не могла. Мы не хотели терять ни минуты из этих дней и провели их в бесконечных воспоминаниях. Между ней и Ритой сразу же возникло взаимопонимание. А два дня спустя из Танжера приехала мать Риты. Она нежно обняла меня, крепко расцеловала в обе щеки, повторяя при этом:
— Сын мой, я так счастлива, что ты любишь Риту. И она любит тебя. — Лицо ее так и сияло в ореоле пышных седых волос.
Мы и так уже слишком задержались в Испании, пора было возвращаться. Но не морем, потратить две недели на это путешествие мы не могли, а потому, отправив «линкольн» в трюме корабля, полетели на самолете. Несмотря на все эти обстоятельства, нам все же удалось совершить небольшой тур по Испании, и вот, в знаменитых висячих садах Гранады, этом восьмом чуде света, созданном арабской цивилизацией, я прочитал высеченную в камне у подножия башни Марадор надпись: «Подай ему милостыню, женщина, ибо нет большей печали в жизни, чем оказаться слепым в Гранаде».
И все же, он был не прав — есть в жизни большая печаль, чем оказаться слепым в Гранаде. Это когда тебя, двадцатичетырехлетнего, здорового, полного веры в жизнь человека, пусть не очень послушного и честного, но ведь не испорченного же до мозга костей, и уж, во всяком случае, не убийцу, приговаривают пожизненно к каторге за преступление, совершенное другим человеком, — а это такой приговор, который означает, что человек вычеркивается из жизни навсегда, обречен гнить заживо нравственно и физически, не имея и самого ничтожного шанса из ста когда-нибудь вновь поднять голову и войти в мир нормальных людей.
Сколь многие несчастные, которых разрушила, растоптала безжалостная система правосудия, предпочли бы оказаться слепыми в Гранаде! Я — один из них.
РЕВОЛЮЦИЯ
Самолет, которым мы летели из Мадрида, мягко приземлился в каракасском аэропорту, где нас встречала дочь с друзьями. Через двадцать минут мы уже были дома. Собаки просто сходили с ума от радости, а наша индейская служанка, тоже равноправный член семьи, не уставала повторять:
— Ну а как родственники Анри, сеньора? А как вам понравилась мать Риты, Анри? Я уж боялась, что вы никогда не вернетесь, там, на родине, небось хорошо. Слава Богу, наконец-то все вместе, наконец-то дома!
Борьба за существование продолжалась. Мы продали ресторан, мне начали надоедать все эти бифштексы и чипсы, а также «канар а-ля оранж» [10] и «кок а вен» [11]. И мы купили ночной бар «Кэри».
В Каракасе все ночные бары — неизменное место встречи одиноких мужчин, поскольку там уже есть свои девушки, готовые составить им компанию. Поболтать, вернее, послушать их, выпить с ними, а если клиент не слишком жаждет спиртного, то выставить его на бутылку или рюмку. Там своя особая жизнь, отличная от дневной и далеко не такая спокойная, зато каждую ночь случается что-то неожиданное и любопытное.
Сюда спешат сенаторы, депутаты, банкиры, адвокаты, офицеры и чиновники сбросить дневной стресс, забыть о сдержанности и имидже идеального служащего и гражданина, который они усердно поддерживали весь день. В баре «Кэри» каждый являл свое истинное лицо. Это был взрыв эмоций, вызов социальному лицемерию, здесь можно было отключиться от всего, забыть о семейных и служебных неурядицах.
Я любил наблюдать за своими клиентами. Один, видно, очень важный бизнесмен, всегда приходил ровно в девять, он был постоянным посетителем, и я часто провожал его к машине. Он шел, положив мне руку на плечо, а другой указывал на вершины гор над Каракасом, четко вырисовывающиеся на фоне предрассветного неба, и говорил:
— Ночь кончилась, Энрике, скоро взойдет солнце. И ведь никуда больше не сунешься, все закрыто. А когда настанет день, мы снова окажемся лицом к лицу со своими проблемами. Работа, офис, рабская доля, которая ждет меня каждый день. Как продержаться без этих ночей?
Вскоре я купил еще одно заведение, «Мадригал», а потом и третье, «Нормандию». Вместе с Гонсало Дюраном, социалистом и противником режима, готовым день и ночь отстаивать интересы владельцев ночных клубов, баров и ресторанов, мы основали ассоциацию по защите подобного рода заведений. Через некоторое время я стал ее президентом, и мы, как могли, защищали наших клиентов от нападок местных чиновников.
Я превратил «Мадригал» в русский ресторан под названием «Ниночка», а для колорита нарядил одного испанца с Канарских островов казаком и посадил его на лошадь, очень смирную ввиду преклонного возраста. Они исполняли роль швейцаров, но посетители начали спаивать моего «казака» и, что еще хуже, не обходили и лошадку. Животное, естественно, виски стаканами не глотало, но очень пристрастилось к кусочкам сахара, обмакнутым предварительно в какой-нибудь крепкий напиток, предпочитая тминную водку. И вот, когда старушка лошадь основательно набиралась, а «казак» был пьян в лоскут, они выезжали на улицу, авениду Миранда, одну из центральных магистралей с интенсивным движением, и галопировали по ней, причём испанец выкрикивал: «Вперед! В атаку!» Можете себе представить эту картину — визжали тормоза, машины сталкивались, водители ругались, открывались окна, и сердитые голоса взывали к порядку и соблюдению тишины в позднее время. Своеобразие репутации моего ресторана обеспечивал и музыкант, тоже весьма оригинальная личность. Это был немец по имени Курт Ливенталь. Лапы у него были как у боксера, и он наигрывал на своем электрооргане с таким усердием, что стены содрогались до девятого этажа. Сперва я не верил, что такое возможно, но когда консьержка и владелец дома пригласили меня на верхние этажи, я убедился, что это не преувеличение.
Другой бар, «Нормандия», был расположен в очень интересном месте — прямо напротив полицейского участка. На одной стороне улицы господствовали страх и террор, на другой — веселье и вечный праздник. И тут я тоже нашел себе еще одну заботу — стал служить тайным почтальоном по передаче писем от заключенных — и политических, и уголовных.
1958 год. Вот уже в течение нескольких месяцев обстановка в Венесуэле оставалась напряженной. Дела диктатора Переса Хименеса обстояли неважно. Влиятельные политики, богатые промышленники от него отвернулись, существовали только две силы, на которые он мог опереться, — это армия и служба безопасности, совершенно чудовищная политическая полиция, с каждым днем арестовывающая все больше людей.
Тем временем находящиеся в ссылке в Нью-Йорке политические лидеры разработали план захвата власти. Среди них были Рафаэль Кальдера, Ховито Виламба и Ромуло Бетанкур. 1 января командующий военно-воздушными силами генерал Кастро Леон поднял своих людей, несколько летчиков сбросили бомбы в районе президентского дворца. Но операция провалилась, и Кастро Леон бежал в Колумбию.
Однако в два часа ночи 21 января над Каракасом взмыл самолет. В нем находился Перес Хименес с семьей, своими ближайшими сторонниками и частью своего состояния. Хименес понял, что проиграл, после десяти лет диктатуры армия предала его. Его самолет, окрещенный в народе «священной коровой», взял курс прямиком на Санто-Доминго, где другой диктатор, генерал Трухильо, любезно предоставил убежище своему единомышленнику.
В течение примерно трех недель ни одного полицейского на улицах не было видно. Конечно, происходили короткие перестрелки и стычки, но направлены они были исключительно против сторонников Хименеса. Пар, накапливавшийся десять лет, вырвался наружу. На полицейский участок, находившийся напротив моей «Нормандии», был совершен вооруженный налет, несколько полицейских погибло.
За те три дня, что последовали за бегством диктатора, я едва не потерял все свое состояние, сколоченное за двенадцать лет. Мне звонили несколько человек с предупреждением, что все бары, ночные клубы и роскошные рестораны, посещаемые сторонниками Переса Хименеса, громили и разворовывали. Наша квартира находилась на втором этаже бара «Кэри», в отдельном небольшом доме, в конце аллеи, оканчивающейся тупиком.
Я твердо вознамерился защищать свой бар, свое имущество и семью до последней капли крови. Закупил бутылок двадцать бензина, превратил их в «коктейль Молотова» и выстроил в ряд на крыше. Рита не оставила меня, все время находилась рядом с зажигалками наготове.
Вот они, идут! Толпа мародеров, наверное, больше сотни. Улица оканчивалась тупиком, и было ясно, что они направляются именно к нам.
Они приблизились и заорали:
— Вот оно, гнездо хименистов! Грабь их!
И они бросились вперед, размахивая железными прутьями и лопатами. Я щелкнул зажигалкой.
И вдруг толпа остановилась. Дорогу им преградили четверо мужчин. Я услышал:
— Мы рабочие. Мы тоже народ и тоже революционеры. И мы знаем этих людей много лет. Энрике, хозяин бара, француз и очень хороший человек. Он наш друг. Выручал нас сотни раз. Убирайтесь, здесь вам нечего делать!
Они заспорили, но голоса их звучали уже более спокойно. Длилось это минут двадцать, все это время мы с Ритой стояли на крыше с зажигалками наготове. И вот эти четверо храбрых ребят убедили наконец разъяренную толпу оставить нас в покое.
Четверо наших защитников работали поблизости в водопроводной компании. Мы часто приносили им что-нибудь поесть, иногда рабочие заглядывали к нам купить бутылочку «Коки», и мы угощали их бесплатно. Помню, одного из них посадили за неосторожно сказанное слово, и, поскольку среди постоянных моих клиентов были люди влиятельные, удалось замолвить за него словечко. В тот день водопроводная компания полностью отплатила нам свой долг, а ведь мужество этим ребятам потребовалось нешуточное — шайка громил была настроена воинственно. Самое удивительное, что два других наших заведения тоже не пострадали. Ни одного стекла не было разбито в «Ниночке». Ничего не было украдено и разрушено в «Нормандии», хотя бар находился рядом с самым жарким местом, где несколько дней и ночей не стихали автоматные очереди и где по всей авениде Миранда революционеры поджигали и грабили магазины, гостиницы и рестораны.
Во времена правления Переса Хименеса все держали рот на замке. Никто не спорил, не выступал, единственное, что оставалось, — это молчать и повиноваться. Печатное слово тоже подавлялось.
Во времена пришедшего ему на смену адмирала Ларра-затала все, похоже, только и делали, что плясали, пели, говорили и писали что только в голову придет и были, казалось, постоянно опьянены полной и абсолютно безграничной свободой. Этот новый президент, бывший моряк, был поэтом и романтиком в душе и сострадал несчастным и нищим. Тысячи и тысячи их с падением диктатуры хлынули в Каракас. Был разработан специальный план помощи, согласно которому на нужды бедняков выделялись целые миллионы из государственной казны.
Президент обещал выборы и организовал их так, что все вершилось честно и беспристрастно. И хотя в Каракасе прошел адмирал, в целом по стране выиграл Бетанкур. Впрочем, завидовать ему было особенно нечего — дня не проходило без разоблачения какого-нибудь заговора или очередного столкновения с силами реакции.
Я купил самое большое в Каракасе кафе, под названием «Гранд-кафе», на четыреста мест. То самое, в котором в 1931 году мне назначал встречу Жуло, Человек-Молоток, некогда ограбивший ювелирный магазин. Помню, тогда он сказал: «Не падай духом, Папи, встретимся в Каракасе, в „Гранд-кафе“. И вот я явился на свидание. Немного запоздал — лет на двадцать восемь, но все равно явился и, мало того, стал владельцем этого заведения. А Жуло так и не пришел.
На жизнь Бетанкура было совершено трусливое и подлое покушение. Несомненно, за всем этим стоял Трухильо, диктатор из Санто-Доминго. Рядом с автомобилем Бетанкура, следовавшим на какую-то официальную церемонию, взорвалась машина, начиненная взрывчаткой. Начальник охраны президента был убит, шофер тяжело ранен, генерал Лопес Энрикес с женой получили тяжелые ожоги, президент поранил кисть руки.
Последовала реакция, порядки ужесточились. Кругом кишели полицейские, чиновники участили проверки разного рода.
Ко мне заявлялись инспекторы из разных министерств и проверяли, не разбавлены ли напитки, исправно ли я плачу муниципальные налоги, ну, и так далее и тому подобное. Мало того, поскольку власти знали о моем прошлом и пронюхали, что время от времени я предоставлял убежище разного рода изгоям, они, эти свиньи, начали меня шантажировать. На поверхность вдруг всплыло убийство какого-то француза, случившееся два года назад, преступник так и не был найден. Что мне об этом известно? Ах, ничего не известно! Но ведь в ваших же интересах, учитывая ваше положение, сделать так, чтобы было известно.
Мне до смерти надоели эти мерзавцы. До сих пор я сдерживался, но что будет, если я взорвусь? Нет, этого никак нельзя допустить, тем более в стране, давшей мне шанс стать свободным человеком, которая была для меня родным домом.
И вот настал день, когда я продал «Гранд-кафе» и все свои остальные заведения, и мы с Ритой отправились в Испанию. Может, там удастся начать какое-то дело?
Но в европейских странах все слишком хорошо и давно организовано. Когда в Мадриде я раздобыл наконец тринадцатую по счету бумажку, дающую разрешение на открытие собственного дела, с меня тут же потребовали четырнадцатую. Чаша терпения переполнилась. И Рита, видя, что я не в силах жить вдали от Венесуэлы, что я скучаю даже по типам, преследовавшим меня последнее время, настояла, чтобы мы вернулись.
КАМАРОНЕС
Снова Каракас, 1961 год. Многое переменилось здесь со времени последнего бума, и купить приличное и доходное заведение типа «Гранд-кафе», а тем более построить такое стало просто невозможно. В действие вступил весьма странный закон, согласно которому люди, владеющие барами и продающие алкогольные напитки, разрушают общественную мораль. Это означало еще более сложные взаимоотношения с чиновниками всех рангов, и я отказался вступать на столь скользкий путь.
Надо было придумать что-то другое. Я решил основать компанию по добыче крупных креветок, которых здесь называли камаронес, а еще более крупных — лангостинос[12]. И вот мы снова в Маракаибо.
Поселились в прекрасной, элегантно обставленной квартире, я купил кусок земли на побережье и основал компанию, которую назвал «Капитан Чико». Держатель контрольного пакета акций — Анри Шарьер, управляющий — Анри Шарьер, директор-организатор — Анри Шарьер, заместитель — Рита.
Мы с головой окунулись в новую необычную жизнь. Я купил восемнадцать рыбацких баркасов. Это были довольно крупные посудины с моторами мощностью в пятьдесят лошадиных сил и сетями длиной пятьсот метров. На каждом баркасе работала команда из пяти человек. Каждый такой баркас стоил двенадцать с половиной тысяч боливаров, так что покупка обошлась мне недешево.
Людей мы наняли среди местных деревенских бедняков, снабдили каждую бригаду всем необходимым и разрешили им рыбачить как и когда заблагорассудится, но с тем условием, что продавать мне камаронес и лангостинос они должны по рыночной цене, не превышающей полболивара за килограмм, поскольку все оборудование и лодки были куплены за мой счет.
Бизнес развернулся полным ходом и страшно увлек меня. У нас было три рефрижератора, они неустанно сновали вдоль берега, собирая улов.
Я построил на озере пирс длиной метров в триста, на котором работали нанятые Ритой сто с лишним женщин. Они разделывали креветок и лангустов, затем промывали их в холодной, как лед, воде и сортировали по размерам, чтобы каждая упаковка соответствовала одному американскому фунту[13]. В каждой могло быть от 10 и до 15, от 20 до 25 и от 25 до 30 креветок. Чем крупнее креветки, тем выше цена упаковки. Каждый день в Майами вылетал самолет с креветочным грузом почти в одиннадцать тонн на борту.
Я бы заработал на креветках целое состояние, если бы не имел глупость взять себе в партнеры одного янки. Это был парень с лунообразным сонным лицом, выглядевший, по первому впечатлению, простовато и добродушно. Он не говорил ни по-испански, ни по-французски, а поскольку с английским у меня было туго, то разругаться с ним мы никак не могли. Янки не внес денежной доли, зато арендовал холодильники, вырабатывающие лед, который продавался по всему Маракаибо и окрестностям. А ведь камаронес и лангостинос требовали тщательной заморозки.
Я присматривал за ходом ловли, состоянием баркасов, загрузкой каждодневного улова в три мои рефрижератора и расплачивался с рыбаками наличными из собственного кармана. Иногда уходил на берег с тридцатью тысячами боливаров, а возвращался без единой мелкой монеты.
Организовано дело было хорошо, но, как и в любом другом, не обходилось без загвоздок. Приходилось вести непрерывную войну со скупщиками-пиратами. Напомню, я скупал улов по цене не выше полболивара за килограмм, что было оправдано, потому что все оборудование принадлежало мне. А пираты-скупщики ничем не рисковали. Лодок у них не было, только грузовик-рефрижератор. Они заявлялись на берег и скупали добычу. Когда приходил баркас, груженный почти восемьюстами килограммами камаронес, то лишние полболивара за килограмм представляли для моих рыбаков существенную разницу, а пираты охотно давали по боливару. Надо родиться святым, чтобы устоять перед таким искушением. И я вынужден был защищать свои интересы и днем, и ночью. Впрочем, мне даже нравилось это.
Оплата за креветки поступала из Штатов в форме кредитного письма. Банк оплачивал 85 процентов стоимости сразу же, остальные 15 приходили, когда из Майами в Маракаибо поступало официальное уведомление о том, что груз получен и качество его соответствует стандарту.
Случалось, что по субботам мой компаньон отправлялся на одном из самолетов сопровождать груз. В тот день фракт стоил на пятьсот долларов дороже, а грузовые диспетчеры по выходным в Майами не работали, поэтому кто-то должен был находиться там, чтобы следить за разгрузкой и отправкой товара в Майами, Тампу или Джексонвилл. И, поскольку по субботам банки не работали, кредитные письма получить тоже было невозможно. Но в понедельник утром товар в Штатах шел на 10—15 процентов дороже, что составляло солидную прибавку.
Все шло как по маслу, и я был страшно доволен своим компаньоном, исправно вылетающим в Майами на уик-энд. И вот в один прекрасный день он оттуда не вернулся.
Так неудачно сложились обстоятельства, что случилось это в то время, когда в озере камаронес было мало. Мне пришлось нанять в порту большое судно и вывезти на нем с Лос-Рокеса улов из отборных лангустов. Я вернулся с превосходным уловом, и женщины тут же занялись разделкой. И вот у меня на руках оказался первосортный товар, целиком состоящий из крупных хвостов лангустов каждый весом до полукилограмма.
В субботу, как обычно, два самолета вылетели с деликатесным грузом на борту, целиком оплаченным мною, как и фрахт. А с ним улетел и навеки канул в небытие мой симпатичный партнер янки.
Понедельник — никаких новостей, вторник — то же самое. Я отправился в банк, из Майами ничего не поступало. Мне не хотелось этому верить, хотя в глубине души я понимал — все кончено, мы разорены. Совершенно очевидно, что мой партнер распродал весь груз сразу же по прибытии в Майами и тихонько ускользнул вместе со всей прибылью.
Я впал в неописуемую ярость и отправился в Америку разыскивать своего лунолицего компаньона, причем в кармане у меня был заготовлен для него «подарочек». Выйти на его след оказалось нетрудно, но по каждому очередному адресу я обнаруживал очередную женщину, которая клялась и божилась, что он ее законный муж, а вот где находится сейчас, она не знает. Такие «жены» обнаружились у него в трех разных городах. А самого бессовестного янки я так и не разыскал.
Мы разорились дочиста, потеряв сразу около ста пятидесяти тысяч долларов. Конечно, у нас оставались еще лодки, но они были в плохом состоянии, и выгодно продать их не представлялось возможным. К тому же для того, чтобы дело крутилось, надо было ежедневно иметь в кармане кругленькую сумму наличными, а этого не было тоже. Мы распродали все наше имущество. Рита не жаловалась и не упрекала меня за излишнюю доверчивость. Мы потеряли почти все, что заработали за четырнадцать лет тяжкого труда.
ТЕЛОХРАНИТЕЛЬ
Раздался стук в дверь — звонок не работал, — и я пошел открывать. Это был мой старинный приятель — полковник Боланьо. И он, и его семья по-прежнему называли меня Папийоном. Все остальные в Венесуэле звали меня Энрике или доном Энрике, в зависимости от степени близости и состояния моих дел. В этом отношении у венесуэльцев чутье развито безупречно — они в момент узнают, процветает человек или находится на мели.
— Привет, Папийон! Давненько не виделись, целых три года.
— Да, Франсиско, целых три года.
— Почему не зашел посмотреть мой новый дом?
— Ты же не приглашал.
— Друга не приглашают. Он приходит, когда ему хочется, потому что дом друга — это его дом. Пригласить — это нанести оскорбление.
Я не ответил, я знал, что он прав.
Боланьо обнял Риту, а потом уселся, положив локти на стол, выглядел он удрученным и обеспокоенным. Рита принесла ему чашку кофе, а я спросил:
— Как узнал мой новый адрес?
— Мое дело. Почему не сообщил, что переехал?
— Закрутился. Работа, неприятности разные…
— Неприятности?
— Ага.
— Тогда я, выходит, не вовремя.
— Отчего же?
— Да пришел попросить взаймы. Пять тысяч боливаров.
— Сожалею, но не могу, Франсиско.
— Мы разорились, — добавила Рита.
— Ах вот оно что… Так вы разорились. Это правда, Папийон? Так вот почему ты не заходил ко мне! Не хотел рассказывать о своих неприятностях.
— Да.
— Ну так знай: болван ты после этого и больше никто! Для чего тогда друг, как не для того, чтобы рассказать ему о своей беде? Друг, на которого можно опереться, всегда поможет. Неужели ты думал, я не протяну тебе руку в беде? Ведь я узнал о твоих неприятностях от других людей, потому и пришел. Пришел помочь.
Мы с Ритой не могли вымолвить и слова, так были растроганы. Мы никогда никого ни о чем не просили, несмотря на то, что нас окружало много людей, которым мы в свое время помогали, некоторые были даже обязаны мне работой. Но ни один, зная, что мы разорились, не пришел и не предложил свою помощь. Ни один, кроме Боланьо.
— Чем тебе помочь, Папийон?
— Помоги найти дело, которое могло бы прокормить нас с Ритой. Что-нибудь недорогое, не хочу, чтоб ты тратился.
— Ступай переоденься, Рита. Я приглашаю вас поужинать в лучший французский ресторан в городе.
К концу ужина мы договорились, что я сам присмотрю себе дело, а потом скажу Боланьо, сколько надо будет внести денег на первых порах.
— Хватит у меня денег, тогда нет проблем, — сказал он. — А не хватит, займу у братьев. Так что не тушуйся, как-нибудь выплывем.
— Когда он был капралом в Эль-Дорадо, — сказал я Рите дома, — он подарил мне свой единственный штатский костюм, чтоб я мог выйти на волю прилично одетым. А теперь протянул руку помощи, чтобы мы могли начать жизнь сначала.
Мы заплатили ренту и переехали в уютное кафе-ресторан. Называлось это заведение бар-ресторан «Гэб», и мы оказались там как раз ко времени визита в Венесуэлу Длинного Шарло[14].
Президент де Голль прибыл с официальным визитом по приглашению президента Венесуэлы. В «Гэбе» была очень красивая крытая веранда, где я любил сидеть. И вот однажды, во время разговора с одним посетителем, я обернулся и заметил за соседним столиком плечистого молодого человека, как-то слишком аккуратно одетого в синий со стальным отливом костюм и галстук. На столе перед ним стоял стаканчик анисовой и лежала пачка «Голуаз». Кто он и чем занимается, было ясно с первого взгляда.
— Извините, это у вас французские сигареты? — спросил я по-испански.
— Да, я француз.
— Вот как? Но прежде я вроде бы не видел вас в городе. Скажите, вы случайно не из охраны де Голля?
Он поднялся и представился:
— Комиссар Белио, ответственный за безопасность президента.
— Очень рад познакомиться.
— А вы кто? Тоже француз?
— Бросьте, комиссар, вы же прекрасно знаете, кто я. Не случайно же вы оказались здесь, на веранде.
— Но…
— Не надо, не продолжайте. Вы ведь специально выложили на стол пачку «Голуаз» — дать мне повод подойти заговорить с вами, верно?
— Да.
— Еще рюмочку?
— С удовольствием. Я пришел к вам, потому что отвечаю за безопасность президента. В посольстве готовят список людей, которых желательно убрать из Каракаса на время приезда де Голля. Список будет представлен министру внутренних дел, и он предпримет необходимые меры.
— Я в этом списке?
— Пока нет.
— Что вы еще обо мне знаете?
— Что у вас есть семья и вы ведете честный образ жизни.
— Еще что?
— Что у вас две сестры. Одна, мадам Икс, живет в Париже по такому-то адресу, другая, мадам Игрек, в Гренобле.
— Что еще?
— Что срок судебного преследования по вашему делу истекает в будущем году, в июне 1966-го.
— Кто вам сказал?
— Я узнал об этом перед отъездом из Парижа, они сказали, что передадут эти сведения в здешнее консульство.
— Почему же консул меня не уведомил?
— Они не знали вашего нового адреса.
— Что ж, спасибо за добрую весть. Так, значит, я могу пойти в консульство, и мне это там объявят официально?
— Думаю, да.
— Однако скажите мне, комиссар, только честно, почему вы все-таки оказались сегодня здесь, на террасе? Ведь не для того же, чтобы сообщить мне об окончании судебного преследования или о том, что у моих сестер не изменился адрес?
— Верно. Я пришел повидать вас. Повидать Папийона.
— Но вам же знаком только один Папийон, тот, из досье парижской криминальной полиции, битком набитого ложью, преувеличениями и грубой подтасовкой фактов. Досье, которое никогда не отражало верно личность прежнего Папийона, ни тем более того человека, каким стал он теперь.
— Я искренне верю вам и поздравляю.
— Ну что ж, теперь вы меня повидали и собираетесь включить в список персон, чье присутствие в городе во время визита де Голля нежелательно?
— Нет.
— Что ж, хотите, я теперь сам скажу, почему вы здесь, комиссар?
— Это будет любопытно.
— Потому что вы сказали себе: «Бывший каторжник — он и есть бывший каторжник, как бы он там ни притворялся. И пусть Папийон вроде бы стал добропорядочным гражданином, все равно он в душе авантюрист, искатель приключений. Возможно, сам он не будет участвовать в нападении на де Голля, а уж организовывать его за свои деньги тем более. Но за хорошую мзду вряд ли откажется помочь подготовить нападение, это совсем другое дело, это возможно».
— Продолжайте.
— Так вот — вы глубоко заблуждаетесь, комиссар. Во-первых, я не имею ничего общего с политическими преступниками, пусть даже мне предложат целое состояние. И во-вторых, существует ли вообще организация, способная осуществить покушение в Венесуэле?
— Да, ОАС[15].
— Верно. Это не только возможно, но и очень вероятно. Они столько раз пытались сделать это во Франции. А уж осуществить нападение в Венесуэле — сущие пустяки.
— Пустяки? Почему же?
— Да потому, что людям из ОАС вовсе не обязательно попадать в Венесуэлу обычным путем — морем или самолетом. В стране сухопутные границы огромной протяженности, ведь Венесуэла граничит с Бразилией, Колумбией, Британской Гвианой, не говоря уже о береговой линии. Они свободно могут оказаться на нашей территории в любой удобный для них день, и никто их не остановит. Это ваша первая ошибка, комиссар. Но есть и вторая.
— Какая же? — спросил Белио, улыбаясь.
— Если оасовцы так хитры и коварны, как о них говорят, они ни за что не станут вступать в контакт с живущими здесь французами. Потому что фараоны обязательно будут держать под плотным наблюдением любого сколько-нибудь подозрительного француза. И не забывайте, ни один из такого рода преступников не станет останавливаться в отеле. В городе сотни людей, которые с удовольствием предоставят им убежище и не станут о них заявлять. Так что искать среди местных французов людей, способных осуществить покушение на де Голля, занятие бесполезное.
Уходя, Белио пригласил меня навестить его, если я окажусь в Париже. Он оказался человеком слова. В отличие от многих других французов меня не выслали из Каракаса во время пребывания там президента Франции, которое, к слову сказать, прошло без всяких эксцессов.
И вот я, как полный дурак, вышел на улицу приветствовать де Голля.
И, как полный дурак, совершенно забыл в тот момент, что президент является главой той страны, которая некогда обрекла меня на пожизненную каторгу.
Сдуру, хмелея в припадке патриотизма, был готов отдать полжизни за то, чтобы пожать ему руку или оказаться в посольстве на приеме в его честь, на который меня, разумеется, не пригласили. И все же преступный мир, хотя и косвенно, но отомстил за меня — на этот прием удалось проскользнуть нескольким престарелым, удалившимся на покой шлюхам. Они в свое время умудрились заключить выгодные браки, и вот у входа в посольство приветствовали восхищенную и растроганную мадам де Голль охапками цветов.
Я зашел к французскому консулу, и он зачитал мне уведомление о том, что действительно срок судебного преследования заканчивается для меня в будущем году. Еще год — и я снова увижу Францию!
МОНМАРТР, СУД
1967 год. Я еду во Францию. Один, некого больше оставить в Каракасе вести дела, кроме Риты.
Я поехал через Ниццу. Почему? Дело в том, что, выдавая мне вместе с визой документы, удостоверяющие окончание судебного преследования, консул заметил:
— Пока что я еще не получил инструкций из Франции, на каких именно условиях вам разрешено вернуться. Так что повремените ехать. Или зайдите ко мне еще раз перед отъездом.
Я не стал заходить. Я до смерти боялся, что он покажет бумажку из Парижа, где будет написано, что мне до конца жизни запрещен въезд в департамент Сены. А я твердо вознамерился попасть в Париж. Тот факт, что я не видел и не подписывал этого уведомления, помог бы оправдаться в том случае, если бы консулу, узнавшему о моем отъезде, пришла бы вдруг мысль предупредить французские власти об этом нежелательном визите. Итак, сперва в Ниццу.
1930—1967-й. Прошло тридцать семь лет. Тринадцать из них были дорогой в ад, их сменили двадцать четыре года свободной жизни, из них двадцать два — счастливой семейной. В 1936-м — месяц, проведенный с родственниками в Испании. С тех пор мы так и не виделись, хотя писали друг другу часто. И вот в 1967 году я снова увидел их всех, гостил у них дома, сидел за столом, держа на коленях уже не детей их, а внуков.
Я сошел с поезда на Лионском вокзале и, оставив сумки в камере хранения, вышел на улицу. И вот снова, спустя тридцать семь лет, под ногами моими асфальт Парижа…
Нет, мой асфальт не здесь, а на Монмартре. И, конечно же, я пошел туда ночью. Единственный свет, знакомый Папийону тридцатых годов в Париже, — это электрические фонари.
Вот он, Монмартр: Пляс Пигаль, кафе «Пьеро», пассаж «Элизе» и лунный свет, какие-то подозрительные типы, шныряющие вокруг, шлюхи и сутенеры, которых сразу видно по походке, кафе и бары, битком набитые людьми. Но это всего лишь первое впечатление.
Прошло тридцать семь лет — меня никто не узнавал и не замечал. Да и кто будет смотреть на пожилого, шестидесятилетнего мужчину? Впрочем, шлюхи все равно будут зазывать подняться с ними наверх, а молодые люди, возможно, даже уступят место у стойки, из вежливости.
Кто я для них? Просто еще один прохожий, возможный клиент, какой-нибудь провинциальный мануфактурщик, типичный представитель среднего класса, пожилой мужчина, заблудившийся в городе в этот поздний час. Ведь сразу заметно, что он неуверенно чувствует себя и что эти места ему не знакомы.
Да, я действительно чувствовал себя неуверенно, и, думаю, понятно почему. Новые люди, новые физиономии, все смешалось и перепуталось. Хулиганы, лесбиянки, сутенеры, голубые, тертые парни, робкие обыватели, черные и арабы, марсельцы и корсиканцы, говорящие с южным акцентом, который сразу напоминал мне о старых добрых временах. Совершенно незнакомый мир предстал перед моими глазами.
Здесь я не обнаружил даже того, чему всегда находилось место в те времена, — столиков, за которыми группками сидели поэты, художники, актеры с длинными волосами, словом, богема. Я не встретил вообще ни одного парня с длинными волосами.
Я бродил от бара к бару, словно лунатик, заглядывая в те залы, где стояли знакомые мне бильярдные столы. И вежливо отказался от гида, предложившего мне показать Монпарнас. Впрочем, я все-таки спросил его:
— Вы не находите, что Монмартр по сравнению с тридцатыми годами утратил свою душу?
— Что вы, месье! Монмартр бессмертен. Я живу здесь вот уже лет сорок, приехал десятилетним мальчиком, и поверьте мне: и Пляс Пигаль, и Пляс Бланш, и Пляс Клиши, и улицы, ведущие к нам, все те же и останутся таковыми навсегда.
Я поспешно отошел от этого глупого, ничтожного типа и двинулся по широкой, обсаженной деревьями аллее. Здесь было безлюдно, и вот здесь, именно здесь, Монмартр был прежним. Я медленно приближался к тому месту, где, по уверениям свидетелей, мною в ночь с 25 на 26 марта 1930 года был убит Ролан Легран.
Скамейка, возможно, та самая, ее красят каждый год — она вполне могла сохраниться, их делают из крепкого дерева, — была там же, и фонарь на месте, и бар на противоположной стороне тоже. И все так же закрыты ставни в окнах дома напротив. Ну, говорите же, скамейка и камень, дерево и стекло! Вы же видели, вы были здесь! Тогда вы стали первыми и единственными свидетелями трагедии. Вы же знаете, что человеком, который стрелял, был не я. Почему же тогда вы промолчали?..
И мне показалось, что в ответ я слышу тихий, еле различимый шепот: «Нет, этого человека не было здесь в половине четвертого в ночь с 25 на 26 марта тридцать семь лет назад».
«Но где же тогда он был?» — спросят сомневающиеся. Ответ очень прост: я был в баре «Айрис», всего метрах в ста отсюда. В баре, куда ворвался таксист с криком:
— Знаете, там стреляют!
— Быть не может, — ответили эти свиньи.
— Быть не может, — поддержали этих свиней хозяин бара и официант.
Да, старина Папийон, весь этот кошмар, героем и жертвой которого ты стал, до сих пор представляется так живо! Присядь на эту старую зеленую скамейку, ту самую, которая видела убийство здесь, на улице Жермен Пилон, рядом с баром «Клиши».
В ту ночь в этот бар вошел мужчина и спросил мадам Нини.
— Это я, — ответила шлюха.
— Твоему парню влепили пулю, прямо в кишки. Идем, он тут, в такси.
Нини выскочила вслед за незнакомцем вместе с подружкой. Они влезли в такси, где на заднем сиденье уже находился Ролан Легран. Нини спросила незнакомца, кто посоветовал позвать ее. Он ответил:
— Не знаю, не могу сказать. — И тут же исчез.
— В больницу «Ларибуазьер», быстро.
Водитель такси, русский, как только с ним рассчитались, поспешил сообщить в полицию о случившемся. А именно о том, что возле дома номер 17 по бульвару Клиши его наняли двое идущих под руку мужчин. Но в машину сел только один, Ролан Легран. Второй же велел ему ехать к бару «Клиши», а сам последовал туда пешком. Этот человек зашел в бар и вышел оттуда с двумя женщинами, а потом исчез. Женщины велели ехать в больницу «Ларибуазьер». «И только когда мы ехали, я узнал, что мой пассажир ранен», — заявил он.
В полиции тщательно все это записали. Записали также показания Нини о том, что ее дружок всю ночь напролет резался в карты в том же баре, где она промышляла, играл с совершенно незнакомым ей человеком, и потом они пили в баре тоже с совершенно незнакомыми людьми, и вот, когда все ушли, Ролан ушел тоже, один. Согласно показаниям Нини, никто за ним не заходил.
Комиссар Жирарди и инспектор Гримальди допросили умирающего Ролана Леграна в присутствии его матери. Врач сказал, что положение безнадежное. Я прочитал отчет об этом допросе, он был опубликован в книге, состряпанной на скорую руку журналистами, где меня смешали с грязью. Вот он, отрывок из этой книги:
— Здесь, рядом с вами, комиссар полиции и мать, самый близкий и дорогой вам человек. Скажите правду. Кто в вас стрелял?
— Папийон Роже, — ответил умирающий.
Мы попросили его поклясться в правдивости этих слов.
— Да, месье. Клянусь. Я говорю правду.
И мы удалились, оставив мать у постели сына».
Итак, все стало ясно: в Ролана стрелял человек по имени Папийон Роже.
Этот Ролан Легран работал на бойне, а по совместительству являлся сутенером своей подружки Нини. Жили они вместе в доме под номером 4 по улице Элизи де Бо Ар. Он не был по-настоящему знаком с преступным миром, но как любой человек, шляющийся ночами по Монмартру, и завсегдатай разных тамошних заведений знал нескольких Папийонов. И, поскольку опасался, как бы вместо одного Папийона не арестовали другого, очень отчетливо назвал имя. Конечно же, он хотел, чтобы полиция наказала его врага. Итак, Папийон Роже. Таково было предсмертное заявление Леграна, слова его не расходились и с показаниями Нини. Никто из них не назвал меня убийцей.
И тут возникли еще четыре свидетеля. Они заявились в больницу задать два вопроса: во-первых, был ли раненый на самом деле Роланом Леграном, и, во-вторых, в каком он поступил состоянии. Эти люди тоже не являлись членами преступного мира, они открыто приходили и уходили. Забрали их прямо на улице и посадили в камеру предварительного заключения в 18-м участке.
Их имена были: Жорж Гольдштейн, 24 года; Роже Дори, тоже 24; Роже Журма, 21 год, и Эмиль Кейц, 18 лет.
Заявления, которые они сделали комиссару в участке, свалились как снег на голову. Гольдштейн утверждал, что в толпе будто бы случайно услышал, что человек по имени Легран ранен, что в него три раза стреляли из револьвера. Поскольку у него был друг по имени Ролан Легран, он тут же поспешил в больницу, выяснить, не он ли это. По пути встретил Дори и двух других и попросил их пойти с ним. Остальные трое ничего не знали ни о происшествии, ни о жертве.
Комиссар спросил Гольдштейна:
— Вы знакомы с Папийоном?
— Да, немного. Встречались иногда. Он знал Леграна — это все, что я могу вам сказать.
Ну и что? Что с того, что Папийон? Их на Монмартре пять или шесть. Не заводись, Папи, спокойно, старина. Придется вспомнить все с самого начала. Мне двадцать четыре года, и я читаю свое дело в камере Консьержери.
«Показания Дори. Гольдштейн попросил его пойти с ним в больницу, выяснить что-то о человеке, имени которого он не назвал. Дори пошел с ним в больницу, где Гольдштейн спрашивал, серьезно ли ранен этот самый Легран.
— Вы знаете Леграна? Вы помните Папийона Роже? — спросил комиссар.
— Нет, Леграна не знаю. А человека по имени Папийон — да. Встречал на улице. Его все знают. Говорят, он террорист. А больше ничего не знаю».
Третий, Журма, заявил, что, когда Гольдштейн вышел из больницы, куда заходил с Дори, он сказал: «Это мой друг, сомнений нет». Но ведь до того, как он заходил туда, он не был в этом уверен, верно?
«Комиссар:
— Вам знакомы человек по имени Папийон Роже и человек по имени Легран?
— Да, Папийона знаю. Часто болтается в районе Пляс Пигаль. Последний раз видел его месяца три назад».
Примерно то же заявил и четвертый. Он не знал Леграна, а вот Папийона знал, но с чисто внешней стороны.
В первом своем заявлении мать тоже подтвердила, что ее сын называл Папийона Роже.
Итак, до сих пор все было ясно и однозначно. А потом вдруг начались какие-то грязные закулисные игры. Причем все свидетели давали показания по доброй воле, никто на них не давил, не угрожал, никто ничего им не подсказывал.
Короче, до того, как произошла трагедия, Ролан находился в «Клиши», где все остальные посетители были ему незнакомы, несмотря на то, что играли с Роланом в карты, что довольно странно. Так и остались неизвестными до самого конца.
Кроме того, Легран был последним, кто выходил из бара, и выходил он оттуда один, так утверждала его девушка. Никто за ним не заходил. И вот вскоре после того, как он вышел из бара, в него стрелял какой-то неизвестный, имя которого, как он утверждал на смертном одре, было Папийон Роже. Человек, пришедший сообщить Нини о несчастье, был также ей незнаком, кстати, он так и остался неизвестным. Однако именно он посадил Леграна в такси вскоре после того, как прогремели выстрелы, и не поленился пройти пешком вслед за такси до бара, куда шел сообщить Нини. И этот, такой важный, самый, можно сказать, главный свидетель, так и остался неизвестным, несмотря на то, что принадлежал к преступному миру (это доказывало его поведение), и на Монмартре его знал каждый встречный и поперечный. Странно…
Третье: Гольдштейн, ставший главным свидетелем обвинения, не знал, кто именно был ранен, и пошел в больницу это выяснять. И единственное, что было известно о Папийоне, это то, что звали его Роже и что, по слухам, он был террористом.
Был ли ты террористом в свои двадцать три года, Папи? Был ли опасен? Нет, тогда еще нет, хотя вполне мог стать таковым со временем. Конечно, парнем ты был тертым, что говорить, но в том возрасте, прожив всего два года на Монмартре, никак не мог стать ни главарем банды, ни террористом, наводящим ужас на Пляс Пигаль. Безусловно, я нарушал общественный порядок, скупал краденое, за что отсидел четыре месяца, иногда меня таскали на набережную Орфевр, 36, где задавали каверзные вопросы, но я отшучивался или отмалчивался, и меня отпускали за неимением улик. И, конечно же, ни в коем случае не был я убийцей и не заслуживал того, чтобы эти свиньи стерли меня с лица земли только за то, что в один прекрасный день я могу превратиться в опасного преступника.
Дело попало в руки криминальной полиции — тут-то все и закрутилось. По Монмартру разнесся слух, что они разыскивают всех Папийонов — Малыша Папийона, Папийона Пуссини, Папийона Взломщика, Папийона Роже и других.
А я был просто Папийоном, а иногда, чтобы избежать путаницы, — Папийоном Шарьером. Но жизнь среди уголовников приучила меня драпать, как только запахнет жареным. И я побежал.
Зачем только ты это сделал, Папи, ведь ты был ни в чем не виноват!
Что толку теперь говорить об этом… Тебе было всего двадцать три, и ты несколько раз побывал на набережной Орфевр, где на тебя орали и изводили допросами. Ты хорошо знал, что там творится и как эти свиньи обращаются с подозреваемыми, какие изощренные пытки применяют: сажают тебя в ванну и держат голову под водой, пока ты не почувствуешь, что задыхаешься, умираешь; крутят тебе яйца, после чего они так распухают, что потом неделю ходишь враскорячку, словно какой-нибудь аргентинский гау-чо; дробят тебе пальцы пресс-папье, пока из-под ногтей не брызнет кровь; избивают резиновым шлангом, отбивая почки и легкие. Ты был еще в нежном возрасте, Папи, и не устоял. И, конечно же, никуда за границу не поехал, а решил отсидеться в одном надежном местечке под Парижем, пока не поймают пресловутого Папийона Роже. И тогда можно будет взять такси и спокойно вернуться в Париж. И ногти, и яйца будут целы. Но вот только Папийона Роже так никогда и не поймали.
И возник новый объект преследования. Кто такой Папийон Роже? Ничего не знаем. Давайте поступим проще: уберем этого самого Роже и будем ловить просто Папийона, а точнее — Анри Шарьера, также известного под этой кличкой. Дело сделано, тут же появляются новые свидетельства. Началась фабрикация дела с новым обвиняемым.
Тебе было всего двадцать три, Папи, когда эти поганцы выволокли тебя из ресторанчика в Сен-Клу, где ты в тот момент спокойно ел устриц. О, они достали тебя, конечно же, достали! Какой напор, какое усердие, какая настойчивость и страсть, какая дьявольская хитрость — и все ради чего? Чтобы припереть тебя однажды к стенке и нанести удар, который выключит тебя из нормальной жизни на целых тринадцать лет!
Тебя не так просто было превратить в обвиняемого, Папи. Но инспектор, занимавшийся моим делом, Мейзо, специалист по публике с Монмартра, так старался нокаутировать меня, что между ним и моими адвокатами развернулась на суде настоящая война, все это подробно описывали газеты. Однако у Мейзо очутился на руках козырь — пухленький коротышка по фамилии Гольдштейн, мелкая сошка, готовая лизать подметки любому уголовнику в надежде, что его примут в свою компанию. Очень уж сговорчивым оказался этот Гольдштейн! Мейзо за время расследования встречался с ним минимум сто раз, и все якобы случайно. И вот восемнадцатого апреля, через восемь дней после моего ареста, этот бесценный для полиции свидетель сделал следующее заявление: «В ночь с 25 на 26 марта перед убийством он видел Папийона (то есть меня) с двумя неизвестными ему людьми. Папийон спросил его, где Легран. Гольдштейн сказал, что в „Клиши“. Папийон ушел, а он побежал предупредить Леграна. И вот, когда он говорил с Леграном, в бар зашел один из приятелей Папийона и попросил Леграна выйти. Сам Гольдштейн вышел несколько позже и увидел, что Легран и Папийон мирно беседуют, но не стал там задерживаться и ушел. Позднее, вернувшись на Пляс Пигаль, он снова встретил Папийона, который сказал, что только что стрелял в Леграна, и попросил его заехать в больницу и узнать, в каком он состоянии. И, если он жив, посоветовать ему держать пасть на замке.
Кстати, этот самый Гольдштейн оказался не таким уж болваном — сделав это заявление, он в тот же день удрал в Англию. А мне только и оставалось, что твердить:
— Какой еще Гольдштейн? Я его не знаю! Может, и видел его, может, даже обменялся парой слов, но кто он такой — понятия не имею.
Я действительно никак не мог припомнить этого типа, а увидел его только на суде, когда нас свели лицом к лицу. Никак не мог понять, зачем понадобилось этому ничтожеству выдвигать против меня такие убийственные обвинения в преступлении, которого я не совершал? И до сих пор не понимаю. Возможно, его сексуальная неудовлетворенность и, как следствие, зависть ко мне или кокаин были причиной. Кто знает…
Без его с каждым разом все более подробных показаний, обраставших все новыми подробностями, обвинение рухнуло бы, как карточный домик. Ведь против меня не было ничего, решительно никаких улик.
И тут вдруг всплыло новое обстоятельство, на первый взгляд пустяковое, но на деле оказавшееся для меня просто роковым. Ведь до сих пор суд не очень доверчиво относился к нарастающим, словно снежный ком, показаниям Гольдштейна. Доказательств все равно не было, к тому же отсутствовал мотив убийства, поскольку у меня не было причин ненавидеть свою жертву, а кроме того, я был признан невменяемым.
Полиции пришлось изобрести мотив. Автором этого изобретения оказался все тот же пресловутый инспектор Мейзо, самый отъявленный мерзавец из всех, которые когда-либо работали в сыскной полиции.
Один из моих адвокатов, мэтр Беффе, любил побродить по Монмартру в свободное время, и вот как-то раз встретил там эту свинью. И Мейзо сказал ему, что знает, что именно произошло в ночь с 25 на 26 марта, но что до сих пор ничего никому об этом не говорил, потому что эти сведения послужили бы свидетельством в мою пользу. Мы с Беффе подумали, что этот порыв был вызван приливом профессиональной честности. И оба, идиоты, вызвали его свидетелем, ни больше ни меньше, на очередное слушанье дела.
Но Мейзо сказал нечто совсем противоположное тому, что мы ожидали. Он заявил, что знает меня хорошо и многим мне обязан, а потом добавил:
— Благодаря информации, полученной мной от Шарьера, я смог произвести несколько арестов. Что же касается обстоятельств, связанных с убийством, то я ничего о них не знаю. Но говорят (Боже, как часто слышал я это «говорят» во время моего процесса!), что будто бы Шарьер стал орудием в руках неизвестных мне личностей, которым претила его тесная связь с полицией.
Так вот в чем состоял, оказывается, мотив убийства! Я убил Ролана Леграна во время ссоры за то, что он распространял по Монмартру слухи о моих связях с полицией.
Но все судьи, за исключением мэтра Роббе, вовсе не намеревались так сразу глотать эту дурно пахнущую наживку. Почуяв, что здесь не все чисто, они направили дело на доследование в следственный отдел магистрата.
Шайка негодяев пришла в ярость. Им потребовались новые свидетели, и они посыпались, как из рога изобилия. Их находили в тюрьме, среди заключенных, чей срок уже подходил к концу. Однако доследование не смогло выявить никаких новых фактов, абсолютно ничего, дающего ключ к тому, чтобы придать делу новый поворот.
И, в конце концов, это грязное варево возвратили в суд в том же виде.
Но тут грянул гром среди ясного неба. Случилось прежде небывалое — общественный обвинитель, чей долг перед обществом сводится к тому, чтобы засадить за решетку как можно больше сомнительных личностей, брезгливо дотронулся кончиками пальцев до бумаг, тут же бросил их обратно на стол и заявил:
— Не желаю участвовать в этом деле. Оно плохо пахнет, здесь все сфабриковано. Передайте его кому-нибудь другому.
… На бульваре становилось прохладно. Я встал со скамейки, приподнял воротник плаща, потом снова сел, в той же позе — заложив руки за спину, как сидел некогда на скамье подсудимых в июле 1931 года на первом своем суде. Да, я не оговорился. Суда было два. Первый в июле, второй в октябре.
Слишком уж это было хорошо, чтоб хорошо кончиться, Папи! И зал суда не был кроваво-красным и напоминал не бойню, а скорее огромный будуар. В ярком свете июльского солнца, бьющего сквозь окна, ковры и мантии судей казались бледно-розовыми. Судьи добродушно улыбались, председатель суда со скептической гримасой на лице читал отрывки из дела, а заседание начал следующими словами:
— Шарьер Анри, поскольку обвинительный акт не вполне совпадает с тем, что нам хотелось бы в нем увидеть, не будете ли вы столь любезны объяснить суду, как в действительности обстояло дело?
Нет, слишком хорошо все это началось, Папи, чтобы кончиться так же. Судьи вели процесс беспристрастно, председатель спокойно и последовательно доискивался до истины, задавал подставным свидетелям каверзные вопросы, терзал Гольдштейна, указывал на противоречия в его показаниях и разрешал мне и моим адвокатам загонять его в угол. Все это было слишком прекрасно, Папи…
Первый важный свидетель, уже обработанный полицией, — мать. Не думаю, что она играла им на руку в силу рокового стечения обстоятельств. Наверное, это получилось случайно. Теперь она уже не утверждала, что слышала, как умирающий сказал «Папийон Роже» или что он добавил, будто бы его друг Гольдштейн не знал этого Папийона. Теперь, оказалось, она слышала вот что: «Это Папийон. Гольдштейн его знает». Она опустила «Роже» и добавила: «Гольдштейн его знает» — слова, которых не слышали прежде ни комиссар Жирарди, ни инспектор Гримальди.
Кстати, мэтр Готра, адвокат, хотел заставить меня просить у матери убитого прощения. Я сказал ей:
— Мадам, я не должен просить у вас прощения, поскольку я не убивал вашего сына. Я просто выражаю глубочайшее соболезнование вашему горю.
Впрочем, ни Жирарди, ни Гримальди не изменили своих первоначальных показаний. Твердили по-прежнему: «Это был Папийон Роже», и все тут.
Настал черед главного свидетеля обвинения — Гольдштейна. Он сделал в общей сложности пять или шесть заявлений: три из них пошли в ход. Каждое обвиняло меня, неважно, что все они были противоречивы, но всякий раз добавляли еще один кусочек к мозаике, выкладываемой полицией. Этот гаденыш до сих пор стоит передо мной, как живой, и говорит тихо, низким голосом, едва поднимая руку при словах «Клянусь говорить правду и только правду». Едва он закончил, как за него взялся мэтр Беффе.
— Гольдштейн, сколько раз вы «случайно» встречались с инспектором Мейзо? По его утверждениям, он встречался с вами чисто случайно и говорил, причем несколько раз. Все это весьма странно, Гольдштейн. Первый раз вы заявили, что вам ничего об этом деле не известно, внезапно вспомнили, что знаете Папийона, потом сказали, что встретили его в ночь преступления уже после того, как оно произошло. И он якобы попросил вас зайти в больницу и узнать, как там Легран. Как вы объясните все эти противоречия?
Гольдштейн ответил коротко:
— Страхом. Все на Монмартре знают, как опасен Папийон.
Я сделал протестующий жест, и председательствующий сказал:
— Подсудимый, у вас есть вопросы к свидетелю?
— Да, господин председатель. — И я перевел взгляд на Гольдштейна. — Гольдштейн, повернись и посмотри мне прямо в глаза. Что заставляет тебя лгать и клеветать на меня? Может, Мейзо знает о каком-то твоем преступлении? За какое преступление ты расплачиваешься этой ложью?
Подонок весь затрясся, однако все же умудрился достаточно отчетливо выговорить:
— Я говорю правду.
Прибил бы на месте эту тварь! Я обратился к суду:
— Господа судьи! Даже господин прокурор назвал меня человеком неглупым, весьма сообразительным. Однако в показаниях этого свидетеля я выгляжу полным идиотом. Ведь если один человек признается другому, что убил его друга, это означает, что люди эти хорошо знакомы. И, напротив, если вы сознаетесь в таком проступке незнакомому человеку, это заставляет усомниться в ваших умственных способностях. Я утверждаю, что незнаком с Гольдштейном. — И, обернувшись к нему, я продолжил: — Гольдштейн, пожалуйста, назовите хоть одного человека в Париже или во всей Франции, который смог бы подтвердить, что видел нас когда-либо разговаривающими друг с другом.
— Я не знаю такого человека.
— Правильно. Теперь прошу, назовите хоть один бар, ресторан или закусочную в Париже или во Франции, где мы когда-нибудь ели или пили вместе?
— Я никогда с вами не ел и не пил.
— Прекрасно. Вы также говорили, что видели меня в ту ночь с двумя людьми. Кто эти люди?
— Я их не знаю.
— Я тоже. А теперь говорите быстро, не раздумывая, в каком именно месте мы договорились встретиться, чтобы сообщить мне о Легране после визита в больницу, и скажите, называли ли вы это место людям, с которыми ходили в больницу. И если нет, то почему?
Ответа не последовало.
— Отвечайте, Гольдштейн! Почему вы молчите?
— Я не знал, где вас потом найти. Тут вмешался Раймон Юбер.
— Мой клиент задал очень важный вопрос, Гольдштейн. Как же так получается — он послал вас узнать о состоянии Леграна, а вы не знаете, где должны были дать ему ответ? Это же просто абсурдно! В это трудно поверить!
Да, Папи, поверить в это было действительно трудно. Тем более в том, что идиоты фараоны даже не удосужились должным образом подготовить этого подонка.
Председательствующий:
— Шарьер, полиция утверждает, что вы убили Леграна за то, что он назвал вас доносчиком. Что вы на это скажете?
— Отрицаю категорически.
— Однако же инспектор утверждает, что это именно так. Вызовите инспектора Мейзо!
— Я утверждаю, что Шарьер был информатором. Это благодаря ему мне удалось арестовать нескольких опасных преступников. И это знали на Монмартре. Что же касается дела Леграна, то тут мне ничего не известно.
— Что вы на это скажете, Шарьер?
— Именно по совету мэтра Беффе я настоял, чтобы инспектора Мейзо вызвали свидетелем. Он уверял, что знает всю правду об убийстве Леграна. А теперь я вижу, что мы попали в ловушку. Инспектор Мейзо посоветовал нам вызвать его, мы поверили ему. Но теперь и мы, и вы, господа судьи, убедились, что он ничего не знает о деле, а цель у него была совсем другая. А именно — имитировать мотивацию преступления. Подобное заявление, тем более исходящее от полицейского, подтверждает до сих пор шаткие, сфабрикованные против меня обвинения. Иначе бы все они разлетелись в прах, несмотря на отчаянные старания инспектора Мейзо. — Я помолчал и после паузы продолжил: — Господа судьи, господа присяжные заседатели, если бы я был информатором, то никогда не убил бы Леграна, ведь люди, павшие столь низко, что превратились в стукачей, не моргнув глазом проглатывают подобного рода оскорбления. Либо, если бы я даже и стрелял в него, полиция никогда бы не стала с таким усердием загонять меня в угол, ведь информатор — весьма полезный для них человек. Они бы просто закрыли глаза на это убийство или же обставили бы все дело так, словно я действовал в целях самообороны. Полагаю, такие случаи неоднократно встречались в вашей практике. Господин председатель, могу ли я задать свидетелю вопрос?
— Да.
— Инспектор, назовите хоть одного человека, которого вы арестовали на основании моих доносов?
— Я не могу ответить на такой вопрос. Не вправе.
— Вы лжец, инспектор! Вы не можете ответить потому, что такого человека вообще не было в природе!
— Шарьер, следите за своими выражениями, — вмешался судья.
— Господин председатель, я защищаю здесь две вещи — свою жизнь и свою честь.
Мейзо удалился, так и не ответив на вопрос. А твое последнее слово, ты помнишь его, Папи? Оно до сих пор звучит у меня в ушах.
— Господа, я хочу заявить вам следующее. Есть одно очень важное обстоятельство. Легран получил только одну пулю, стреляли в него только раз, он остался на ногах, шел, смог сесть в такси. Это значит, что человек, стрелявший в него, не собирался его убивать, иначе бы он выстрелил пять, шесть раз. Кто знает Монмартр, знает и его нравы. Ну, допустим, стрелял я, и, допустим, я признаю: «Этот человек по такой-то и такой-то причине поссорился со мной или обвинил меня в чем-то, сунул руку в карман, а я испугался и решил его упредить — выстрелил разок, чтобы защищаться». Если бы я сказал так, то, думаю, убедил бы вас, что вовсе не собирался его убивать, поскольку ушел он с того проклятого места живым. А закончил бы я вот как: «Поскольку инспектор утверждает, что я очень полезен полиции, и все, что я только что говорил, — истинная правда, прошу учесть все эти обстоятельства и рассматривать происшедшее как непреднамеренное убийство». Суд слушал меня в молчании. Я продолжал:
— Десять раз, сто раз мои защитники задавали мне вопрос: «Это вы стреляли? Если да, признайтесь! Получите самое большее пять лет. Вам всего двадцать три, и вы выйдете на свободу молодым человеком». Но, господа судьи, я бы ни за что не стал лгать, даже если бы мне грозила гильотина. Потому что я невиновен!
И тут Мейзо проявил свою дьявольскую сущность. Он видел, что проигрывает, что пятнадцать месяцев усилий превращаются в ничто, и применил запрещенный прием. Во время перерыва он вошел ко мне в комнату, где я сидел под охраной жандармов и куда он не имел никакого права входить, и спросил:
— Почему вы не сказали, что это был корсиканец Роже?
— Но я не знаю никакого корсиканца Роже, — растерянно ответил я.
Он так же быстро вышел, пошел к обвинителям и заявил:
— Папийон только что признался, что это был корсиканец Роже.
И Мейзо своего добился. Суд приостановили, несмотря на все мои протесты.
Ты едва не выиграл тогда, Папи, уже выигрывал, если бы не честность и принципиальность обвинителя. Ибо он встал и заявил следующее:
— Господа судьи, господа присяжные заседатели, я не могу продолжать. Я не знаю… Инцидент требует разъяснений. Прошу суд передать дело на доследование.
Наверное, он просто не мог поступить по-другому.
Чего же таким образом добились мои недоброжелатели? Во-первых, отсрочки. За это время они надеялись как-то скрепить расползавшуюся по швам конструкцию обвинения против меня. К тому же это означало, что в следующий раз соберется новый состав суда и присяжных, и сама атмосфера уже не будет для меня благоприятной — «будуар» превратится в «бойню».
И они не просчитались.
Дело во второй раз отправили на доследование. И, разумеется, никаких новых фактов выявлено не было. Корсиканца Роже опять не нашли.
Ты помнишь, Папи, как проходил тот, второй, суд? Помнишь этот серый, печальный день? Помнишь, каким унылым и неприглядным показался зал заседаний тебе, красивому 24-летнему парню в прекрасно сшитом двубортном костюме? А ведь это был тот самый зал…
День был настолько пасмурный, что пришлось зажечь свет. И все стало ярко-красным, кроваво-красным. Ковры, шторы, мантии судей — их словно окунули в корзины с отсеченными гильотиной головами осужденных. И судьи уже не торопились на каникулы, как в июле.
Старожилы, работающие в суде, прекрасно знают, насколько общая атмосфера — время года, погода, состав суда, настроение обвинителей и присяжных — влияет на ход процесса.
На этот раз председательствующий уже не просил меня объяснять, как обстояло дело, он вполне удовлетворился обвинительным актом, зачитанным монотонным голосом клерка. У присяжных, должно быть, мозги от дождя отсырели, это было видно по скучному замутненному выражению их глаз.
Я почувствовал эту атмосферу, едва войдя в зал. И тут же все началось с начала — те же заявления, те же свидетели, нет смысла пересказывать. Та же нудная процедура, с одной только разницей: когда я взрывался, меня тут же резко обрывали.
Добавился лишь один новый свидетель — таксист по имени Лелу Фернан, подтвердивший мое алиби. На предыдущем процессе в июле он отсутствовал — тогда эти свиньи не потрудились его найти. Однако для меня он оказался чрезвычайно важным свидетелем, поскольку заявил, что, когда вошел в бар «Айрис» со словами «Там стреляют», я уже находился в этом баре. Его тут же назвали лживым, специально подготовленным свидетелем, и с этого момента дело начало оборачиваться для меня самым невыгодным образом.
Я снова увидел хозяина бара «Айрис», который засвидетельствовал, что меня не было в его заведении, когда туда вошел таксист, потому что он якобы лично за две недели до этого запретил мне появляться в его баре. То же твердил и официант. Они, разумеется, забыли добавить, что разрешение работать до пяти утра дала им полиция и что, посмей они сказать правду, та же полиция проследила бы, чтобы бар закрывался не позже двух. Хозяин защищал свои доходы, официант — чаевые.
Мэтры Юбер и Беффе бились до последнего, но напрасно.
Наконец мне предоставили последнее слово. Что я мог сказать, кроме: «Я невиновен. Меня подставила полиция». И все.
Суд и присяжные удалились. Через час они вернулись и расселись по своим местам. Поднялся председательствующий, он должен был зачитать приговор:
— Обвиняемый, встаньте!
Я, болван, так твердо верил тогда в справедливость суда, что радостно вскочил на ноги, и все для того, чтобы услышать ровный, безжизненный голос, читающий: «Вы приговариваетесь к пожизненному заключению. Жандармы, уведите обвиняемого».
Я протягиваю руки, чтобы на них надели наручники, но этого не происходит — жандармов рядом со мной нет. Никого нет, кроме какой-то старухи, спящей на дальнем конце скамейки с головой, покрытой газетой.
Я встал, размял затекшие ноги и, приподняв газету, сунул стофранковую банкноту в руки женщины, приговоренной к пожизненной нищете. Мне еще повезло, мое пожизненное длилось всего тринадцать лет.
И я направился в тени деревьев к Пляс Бланш, преследуемый последним видением — самого себя, двадцатичетырехлетнего парня, выслушивающего приговор, который одним ударом отбросил Анри Шарьера от Монмартра, моего родного Монмартра, почти на целых сорок лет.
Я едва узнал эту прекрасную площадь, почти тут же выключились фонари. Единственное, что удалось разглядеть, это какого-то бродягу, сидящего на корточках возле входа в метро, опустив голову на колени. Он спал.
Я начал озираться в поисках такси. Ничто меня здесь не радовало — ни деревья, искусно подсвеченные снизу специальными лампами, ни сияющий ореол разноцветных огней над «Мулен Руж». Слишком уж все напоминало мне здесь о прошлом. Казалось, каждое дерево, каждый камень кричит: «Ты больше не наш, ты не отсюда!» Все, все было чужим. Надо поскорее уходить, пока реальность не похоронила воспоминаний юности.
— Такси! Лионский вокзал, пожалуйста!
И вот уже в электричке, уносившей меня к племяннику, я перелистываю вырезки из газет, которые прислал мне Раймон Юбер в тюрьму после суда. В каждой выражались сомнения по поводу справедливости вынесенного мне приговора. Вот заголовок в одном из журналов — «Сомнительное дело». А вот «Матэн» от 27. 10. 1931: «На суд было вызвано тридцать свидетелей. По всей вероятности, было достаточно только одного — того неизвестного, который усадил раненого в такси, сообщив о случившемся его „жене“, а потом исчез. Но неизвестный так и остался неизвестным».
«Франс» от 28. 10. 1931: «Обвиняемый отвечал на все вопросы уверенно и спокойно. Обвиняемый: „Мне больно слышать это. У Гольдштейна не было причин желать мне зла, но он попал в руки инспектора Мейзо и, подобно многим другим людям с нечистой совестью, не выдержал“.
«Юманите» от 28 октября. Эту статью стоит процитировать подробнее: «Шарьер Папийон приговорен к пожизненному заключению.
Несмотря на все сомнения в правильности установления личности Папийона, того самого Папийона, который, судя по слухам, убил Ролана Леграна, суд признал виновным Шарьера.
В начале вчерашнего слушания Гольдштейн, на чьих показаниях базируется все обвинение, выступал в качестве свидетеля. Этот свидетель, постоянно поддерживающий контакты с полицией, человек, с которым инспектор Мейзо, по его собственному утверждению, встречался сотни раз уже после трагедии, сделал три заявления, причем в каждом содержались все более серьезные обвинения. Совершенно очевиден тот факт, что этот свидетель активно действует на стороне полиции.
Шарьер выслушал его спокойно и, когда Гольдштейн закончил, воскликнул: «Я не понимаю, не могу понять этого Гольдштейна! Я не сделал ему ничего дурного, но вот он приходит сюда и выплескивает всю эту грязную ложь с единственной целью — засадить меня за решетку».
Вызвали инспектора Мейзо. На этот раз он заявил, что выступление Гольдштейна было спонтанным. На лицах присяжных появились скептические улыбки.
Обвинитель Сирами произнес довольно бессвязную заключительную речь, в которой заметил, что на Монмартре, а, возможно, и в других краях, можно отыскать несколько Папийонов. Тем не менее он попросил осудить обвиняемого, хотя и не уточнил, какой именно меры наказания считает его достойным, предоставив решать это присяжным.
Мэтр Готра назвал пожизненное заключение «школой нравственного совершенствования» и попросил приговорить Шарьера именно к этой мере наказания для его же собственного блага, с тем, чтобы он смог «перевоспитаться», стать «порядочным человеком».
Защитники Беффе и Юбер требовали оправдания, мотивируя тем, что если другой Папийон, корсиканец Роже, не найден, это вовсе не означает, что за его преступление должен отвечать Папийон Шарьер.
После долгого совещания присяжные вернулись в зал заседаний и огласили приговор. Суд приговорил Анри Шарьера к пожизненному заключению».
В течение многих лет я задавал себе один и тот же вопрос: к чему понадобилось полиции с таким усердием загонять за решетку мелкого двадцатитрехлетнего жулика, если, по их собственному утверждению, он являлся лучшим их помощником? Вывод напрашивался один — они прикрывали кого-то другого, а именно настоящего информатора.
На следующий день я снова отправился на Монмартр. И снова болтался по своим любимым местам — улицам Тулузы, Дюрантен, рынку на Пляс Лепи. Знакомые, милые сердцу места, но где лица, где те прежние лица?
Я заглянул в дом номер 26 по улице Тулузы, чтобы увидеть свою консьержку, огромную толстую старуху с волосатой родинкой на щеке. Ее тоже не было, а на этом месте восседала какая-то англичанка.
Монмартр моей юности — он, конечно, не исчез, но все, абсолютно все здесь переменилось. Молочная превратилась в прачечную, бар — в аптеку, а фруктовый магазин — в универсам.
Бар «Бандевес» на углу улиц Тулузы и Дюрантен был местом встречи женщин, работавших на ближайшем почтамте. Они приходили сюда выпить по стаканчику белого. Здание сохранилось, а сам бар переехал на другую сторону улицы. Мало того, владельцем бара стал некий алжирец, а посетителями были по большей части арабы, испанцы и португальцы.
Я поднялся по ступеням, ведущим от улицы Тулузы к Мулен де Лавалетт. Кстати, поручни на ней были все те же, такие же шаткие. Это здесь я некогда помог подняться с земли какому-то старику, упавшему лицом вниз прямо на асфальт. Я нежно провел ладонью по железным поручням, а в ушах моих звучал голос того старика:
— Вы так добры, молодой человек, и так отменно воспитаны. Поздравляю вас с этим и от всего сердца благодарю.
Помню, эти слова так взволновали меня, что я не знал, куда сунуть револьвер, оброненный мною, когда я помогал старику подняться. Мне не хотелось, чтобы он заметил его и переменил мнение о «добром молодом человеке».
Итак, Монмартр был на своем месте, его у меня не отняли. Но отняли людей, славные улыбающиеся лица, веселые приветствия. «Эй, Папийон, привет! Как поживаешь?»
Вечером я заглянул в один из баров. И, выбрав самого старого на вид посетителя, сказал ему:
— Извините, а вы такого-то знаете?
— Да.
— Где он?
— Да где-то тут.
— А такого-то?
— Помер.
— Ну а вот этого?
— Нет, его не знаю. Вы что-то много вопросов задаете. Вы кто?
Он немного повысил голос, стараясь привлечь внимание окружающих. Кто его знает, чего можно ждать от незнакомого человека, который, даже не представившись, задает десятки вопросов.
— Меня зовут Анри. Я из Авиньона. Долго прожил в Колумбии. Поэтому вы меня и не знаете. До встречи!
И я поспешил на вокзал, не желая ночевать где-нибудь на набережной или в участке. Не хотел рисковать. А вдруг мне нельзя приезжать в Париж?
И все же я приехал в Париж, я был здесь. Ты в Париже, парень, можешь себе представить! Я сделал несколько танцевальных па, подбросил шляпу в воздух и сорвал галстук. И даже набрался наглости пригласить какую-то проходившую мимо юбчонку потанцевать со мной, причем в тех же самых выражениях, как некогда, когда мне было двадцать. И мы вальсировали под звуки аккордеона, и цыпленок спросила меня, чем я зарабатываю на жизнь, и я ответил, что у меня в провинции дом, и она стала взирать на меня с уважением.
Я позавтракал в «Куколе», и оказался настолько простодушен, что спросил у официанта, по-прежнему ли катают шары ребята наверху. Ему было лет двадцать пять, и мой вопрос привел его в полное недоумение.
А потом я искал в «Ротонде» одного знакомого художника, но не нашел, и глаза мои все время безнадежно высматривали хотя бы один знакомый предмет, знак, за который можно было зацепиться воспоминанию, но не находил — все было перевернуто, перекрашено, перестроено, они разрушили все, что я знал и любил. Я вышел из кафе настолько расстроенный, что забыл уплатить, и официант гнался за мной до самого входа в метро, где, схватив за воротник, прорычал в лицо счет и пригрозил, что, если я не уплачу немедленно, он вызовет полицию.
Я, конечно же, уплатил, но дал ему такие жалкие чаевые, что он, уходя, швырнул мне монету в лицо со словами:
— А это прибереги для своей тещи! Ей это больше нужно, чем мне!
И все же Париж есть Париж… Быстрым, пружинистым шагом, словно молодой, прошелся я по Елисейским полям, освещенным тысячами огней. Огни Парижа! Как они греют меня, какую изумительную, колдовскую красоту придают всему вокруг, как веселят сердце! Все же она прекрасна, жизнь в Париже.
И душа моя преисполнилась покоя и мира, и сердце уже не замирало, когда я проходил мимо клуба, где играл в баккара со Стависким, мимо «Лидо», куда часто заглядывал. Лишь на Монмартре в меня снова вселялась горечь.
Я пробыл в Париже восемь дней. И восемь раз ходил на место знаменитого убийства.
Восемь раз гладил дерево и сидел на скамье.
Восемь раз, плотно закрыв глаза, вспоминал расследование и суд.
Восемь раз видел омерзительные лица негодяев, сфабриковавших мое дело.
Восемь раз шептал: «Здесь началось все это, а кончилось тем, что у тебя украли тринадцать лет жизни».
Восемь раз повторял: «Ты отказался от мести, прекрасно, но простить не простил, такое невозможно простить».
Восемь раз молил Бога наказать моих врагов тем же, в качестве вознаграждения за отказ от мести.
Восемь раз спрашивал скамейку о том, не на ней ли лжесвидетель и эта свинья фараон Мейзо составили свой чудовищный заговор.
Восемь раз уходил с этого места, и с каждым разом спина моя все больше распрямлялась, пока наконец я не ушел с гордо поднятой головой и легкой, словно у молодого человека, походкой, шепча: «И все же ты победил, Папи! Ты вернулся сюда свободным человеком, любимым своими близкими, хозяином своей судьбы. Что толку пытаться выяснять, что произошло с остальными действующими лицами этой драмы — они принадлежат прошлому. Ты здесь, и это уже чудо! Да и недосуг Богу заниматься всеми нами. В одном ты можешь быть твердо уверен: из всех свидетелей и участников этого давнего события ты — самый счастливый!»
Примечания
1
Изумрудная (исп.).
(обратно)2
Герой известных криминальных историй в Марселе 20-х годов. В его шкафу нашли мертвого мужчину. Заподозрили Бугра потому, что он первым обнаружил труп в своем кабинете. Суд приговорил его к пожизненному заключению, но он вскоре бежал из Кайенны и начал новую жизнь в Венесуэле.
(обратно)3
Как помнит читатель, поселок, где содержался Папийон, назывался Эль-Дорадо, здесь же имеется в виду та сказочно богатая мифическая страна Эльдорадо, которую на протяжении веков стремились отыскать конкистадоры и авантюристы.
(обратно)4
К р э п с — азартная игра в кости.
(обратно)5
Кости наливают свинцом, чтобы они были тяжелее.
(обратно)6
«Ва-банк» на местном жаргоне.
(обратно)7
Кожеподобный продукт коагуляции тропического дерева балаты. Применяется балата аналогично гуттаперче.
(обратно)8
Имеется ввиду охранник, обнаруживший плот, спрятанный в могиле (см. роман «Папийон»).
(обратно)9
Род древовидных вечнозеленых растений, листья некоторых видов дают прочное грубое волокно.
(обратно)10
Канарейка с апельсинами.
(обратно)11
Петух в вине.
(обратно)12
Лангусты.
(обратно)13
0,45 кг.
(обратно)14
Прозвище президента Шарля де Голля во Франции.
(обратно)15
ОАС (OAS; Organisation armee secrete — секретная вооруженная организация) — военная нелегальная организация фашистского толка, существовавшая в Алжире и Франции в 60-х годах.
(обратно)
Комментарии к книге «Ва-банк», Анри Шаррьер
Всего 0 комментариев