ВСТУПЛЕНИЕ ПЕРВОЕ
— А вы, ребята, кто будете, русские?
— Русские. А как же! Только далеко отсюда живем, в горах… В Монголию и Китай упираемся. А горы Алтайские называются.
— Ух ты! И там наши живут?
— Живут.
— Ну и ладно, и хорошо, живите себе с Богом…
(Из разговора на Казанском вокзале в Москве)Много на земле мест прекрасных и чудных. Будь бы у нас побольше времени и денег, а еще лучше — целая жизнь в запасе, мы бы, конечно же, везде поездили и на все посмотрели. Мы — ребята глазастые и любопытные: на все хотим поглядеть и все узнать. Но, увы, нет времени… Прямо беда какая-то, катастрофа со временем!
Поэтому ограничимся тем, что имеем, туда и поедем. Куда ехать нам надлежит обязательно. А имеем мы, братцы, много, может быть даже больше, чем все красоты мира вместе взятые, — целый Алтай. Он у нас — и в голове, и в груди. Ведь мы там родились, там наши родители, там у нас родина.
Поэтому на Алтай и будем подаваться, туда двигать. И ничего другого искать не станем. Незачем все это. А уж о заграницах и вовсе умолчу. Что мы там забыли-то, в заграницах? Да ровным счетом — ничего. Не были никогда и не надо. Зачем? Когда мы лишнего дня на Алтае провести не можем. Все-то у нас спешка, все толкотня — нет времени! Не успели побыть на родине, а уж обратно ехать надо, мчаться неизвестно куда… Зачем? Дом-то — вот он! И дом, и река — все тут.
Вот ведь какая хитрая штука время, никак с ним не совладаешь. Раньше времени было — много, даже — навалом, а сейчас — совсем не осталось. И еще старость подпирает, будь она неладна. Значит, надо спешить.
Итак, вперед, на Алтай. Как сказал один американец: «Домой, в наши горы». Ведь как хорошо, умно сказал, хоть сам и американец. Вот и пойди, разберись, откуда что берется? Неизвестно… Но не грех повторить: домой, в наши горы… Только пусть они в свои едут, а мы — в свои.
ВСТУПЛЕНИЕ ВТОРОЕ
Село наше Алтайское — не хухры-мухры, а «большое и богатое», как в свое время еще Вячеслав Шишков отметил, и не на отшибе стоит — на столбовой дороге. Когда Чуйского тракта и в помине не было, по ней в Монголию обозы и караваны вьючные двигались… Главной артерией она была. А село наше главным перевалочным пунктом, воротами в Горный Алтай. Потому что одним концом оно на равнину смотрит, другим в горы упирается, а само, как длинный блин, в долине ловко лежит.
Тут уж, перед дальней дорогой, все путешествующие основательно снаряжались, подтягивались, путь в Монголию не близок и опасен был. Но ничего, купцы и купчишки двигались, суетились с товаром, ничего не боялись и богатели изрядно. В Монголию разное русское добро везли, — мало ли в чем у монгола нужда была? — а обратно какое монгольское добришко прихватывали и гурты перегоняли. Скотину на забой.
Вce это, правда, давно было…
Потом и Чуйский тракт освоился, вошел в силу, зачиркали по нему туда-сюда грузовички с грузом… «Есть по Чуйскому тракту дорога…» — и песня хорошая сама собой сложилась. А пришло время и «Камазы» натужно заревели… А мы вроде как немного в стороне остались… Да ничего не остались! Наоборот, от гвалта, от гостей отдыхаем, — и хорошо! — живем своей размеренной, кропотливой жизнью, всему свое время.
А гурты эти и до недавнего времени перегоняли, я еще пацаном был, помню, несколько дней шел такой гурт через село по нижней дороге и все никак не мог пройти… Так их, животин, несметно было.
А наши бабки и деды и верблюдов видели, запросто они у нас тут, как у себя дома, расхаживали… И монголы в черно-синих своих балахонах косолапили, ремками трясли, и китайцы с косицами с чаем шуровали, а казахи-степняки так и вовсе тут дневали и ночевали. Ну, эти совсем соседи наши. Под боком живут. Всяк сюда наведывался, только что негры одни не заезжали. А так и своих, и чужих хватало. Вcex наше село помнит. И злых ребят — колчаковцев и добрых комиссаров… Все тут погуляли. Напоили кровью сабли и землю-матушку вдоволь полили. Крепко оно в земле и истории корнями сидит. Так просто не сковырнешь.
Вячеслав Шишков, когда Чуйский тракт проектировал, описал его в путевых заметках. Правда, не совсем лестно о нем отозвался, нашел-таки одну закавыку. Ну да ничего, алтайские ребята на первый раз на хорошего человека не обидчивые.
И Николай Рерих через него проходил, когда в Индию со своей экспедицией влачился, тоже в записных книжках память оставил. Вот только зачем он в Индию-то пошел? Совсем непонятно… Оставался бы у нас в Алтайском, места — хватит, а уж если захотелось повыше, в горах осесть, так в Верхнем Уймоне бы поселился, где он зиму пережидал. Уж красивее-то мест все равно не найти. Жил бы вместе с горными алтайцами, они — народ хороший, добродушный, это сейчас они немного испортились, а тогда ничего были. Писал бы картины, разводил свою философию, тело и дух воспитывал, и третий глаз приоткрывал потихоньку… Все тайны мира и чудеса здесь бы обнаружил. И далеко ходить не надо. Уж если сильно не терпелось, залез бы в пещеры, приподнял блины каменные и всех, кого хочешь, обнаружил: и атлантов бы увидел, и лемуро-атлантов, и других… Все они — тут, под Верхним Уймоном сидят, сохраняются до поры… Только не лениться надо, а достучаться — и отворят. Может, и сама Шамбала где-то тут неподалеку сокрыта…
В общем, Алтайское наше — самая середка, золотая середина всего Алтая. И не только потому, что оно географически точно в центре Алтая находится, а еще вот почему. Сами поглядите, что получается: Алтайский край — раз, Алтайский район — два, село Алтайское — три. Все — алтайское. Все регалии алтайские — у него. Даже улица Алтайская есть. Вот какие мы не стеснительные, сами в честь себя свои улицы называем. А кто на улице Алтайской живет? Кто-кто, разные живут, но все — алтайские, славные русские ребята.
Эх, хорошо у нас на Алтае! Кто не был — тот много потерял. Вон Володя из Астрахани приезжал в гости, залез в горы и только дивился, настолько, говорит, все первобытно и дико, что мороз от красоты до костей продирает. Аж страшно! А сам — бывший морской пехотинец, ничего не боится. А Кавказ, говорит, по сравнению с Алтаем — просто декорация. Не лезет в сравнение.
Эх, хорошо у нас на Алтае! И везде, куда ни ступишь, клады зарыты, а главные клады, конечно, в груди у людей спрятаны. Только они в этом не признаются, стесняются.
Вот, некоторых из них мы возьмем и опишем, которые эти самые клады в себе носят. Кто нам может запретить? Никто не может. Это — не поклеп, это моменты жизни, отображение ее во всех проявлениях. Правда, слишком конкретно по именам никого называть не будем, это все-таки — не документальное кино, а вольное повествование. Опишем характеры, некоторые черты, конечно, приукрасим, не без этого, может, даже преувеличим, писатель по большому счету — врун, рассказчик случаев и бывальщин, а главный придумщик — жизнь. А мы постараемся через слово воплотить их в художественные образы, как в бронзу и камень.
И землю опишем, потому что земля — это опора. На ней люди — стоят, ходят, живут. Она — главный персонаж. А тут уже никак не соврешь, при всем желании не получится, это — святое. Земля — мать, а люди на ней — дети непутевые. Поэтому и рассказываться будет о земле, о людях и о делах наших людских, грустных.
РОДСТВЕННЫЕ ДУШИ
Появился он у меня за спиной неожиданно и бесшумно, как разведчик.
Я полулежал на берегу, скрытый ото всех кустами черемухи, смородины и ежевики. Вела сюда едва заметная тропинка. Под берегом был омуток, небольшой, но чувствовалась в чем порядочная глубина.
С противоположной стороны густо и низко нависали над ним ветви ивы, полоскалась в воде береговая трава. Река струилась тихо и размеренно, несла свои бесконечные воды, иногда вдруг взбурливала, словно рассердившись на что-то, поднимала со дна золотые песчинки, качала и крутила красный с белым стоячий поплавок…
Был полдень. Все настойчивей припекало солнце. Неподвижно и стеклянно висел и чуть дрожал воздух. Я разделся до трусов, разомлел, расслабился, лежал, облокотившись на руку, в ленивой истоме. Рядом, в тени под лопухами, стояла банка с червями, бидон с рыбой, сигареты и спички. Было очень тихо. Не слышно было разговора сорок, молчали кузнечики. Казалось, все в мире замерло и остановилось. Только однажды пролетел над рекой, трепеща крыльями, сине-изумрудный зимородок, быстрый и верткий. Увидев меня, от неожиданности завис на мгновенье в воздухе и тут же, пискнув, юркнул, полетел вниз по руслу реки, в спасительную полутьму и тишину нависших над водой деревьев.
Клевало непонятно как. Проходило четверть часа, и лениво и верно брал крупный и жирный пескарь. Я неспешно взмахивал удилищем, зная, что он никуда не денется, какое-то время с неподдельным удивлением разглядывал его, как будто видел впервые. Он тяжело трепыхался на крючке, раздувал жабры, жирное пузо его желто светилось и сверкало на солнце. Я клал его в бидон, где уже лежало десятка полтора таких же отборных пескарей, два чебачишка и окунек-недомерок, закуривал и ожидал следующей поклевки.
Я давно не жил на родине, бывал редко, а если и удавалось приехать, время мое было ограничено. Когда выпадала свободная минута, я брал удочку, садился на велосипед и уезжал за деревню, на реку. Не столько рыбачил, сколько ходил, приглядывался, рассматривал, чтобы запомнить все, запечатлеть навсегда. В этот раз я укатил из Алтайского аж за Нижнюю Каменку, за каменский сад. Перебрел речку, ушел низом горы по-дальше от людских глаз и нашел себе место.
Я почти дремал, лениво следя за поплавком, зa крупными черно-желтыми земляными осами, с тяжелым и сердитым гудением копошащимися внизу, под берегом. Окончательно разомлевший от жары, убаюканный тишиной, я вдруг услышал сзади осторожное покашливание и повернул голову. Раздвинув колючие стебли ежевики, передо мной стоял и улыбался мужчина лет шестидесяти пяти, с темным от солнца и ветра лицом, с коротким ежиком седых волос и белой щетиной на скулах. Крепкими, черными от загара и работы руками он сжимал руль велосипеда, велосипед был непривычной конструкции: приземистый, с толстой рамой, с хитроумно подвешенной цепью на манер гоночного, с широкими рифлеными шинами. В нем чувствовалась надежность и мощь. К раме было подвязано самодельное двухколенное удилище. А вот одет хозяин шикарного велосипеда был явно не по погоде: в телогрейке, в кирзовых сапогах, за плечами висел солдатский вещмешок.
Он кивком поздоровался, улыбка продолжала освещать лицо. Я ответил на приветствие и сел. Он привалил велосипед к кусту, любовно ткнул в него пальцем и негромко проговорил:
— Вездеход, зверь, а не машина… Две пенсии я в него вбухал, но не жалею.
Крякнув, он снял вещмешок, скинул телогрейку и расстегнул широкую, просторную рубаху с темными разводами под мышками.
— Ничего, жар костей не ломит. Вон, азиаты в Средней Азии, так те вообще в жару в шубах ходят и кипяток пьют. Ну как, клюет?
— Так себе, — ответил я. — В час по чайной ложке, — и показал на пескарей в бидоне.
Он заглянул в него и со знанием дела произнес:
— Ничего, добрые кабанчики… Пескарь — всем рыбам рыба, — и добавил, показывая на солнце: — Сейчас он на отдыхе, барствует.
— Я знаю, да потом у меня времени не будет, — я закурил и предложил ему. Он помедлил и взял сигарету.
— Так-то я не курю. Лет двадцать уже. Но с хорошим человеком можно и покурить, подымить душевно.
Он закурил и стал смотреть на воду, на качающийся поплавок.
— Любите рыбачить? — обращался он исключительно на «вы».
— Люблю, но… — я замялся. — Нe то чтобы уж очень рыбачить, сколько саму речку люблю.
— Так мы с вами — родственные души! — обрадовался он. — Я тоже речку люблю, сильно, иной раз думаю: как хорошо, что я здесь родился и речка Каменка у нас есть. Родился бы в другом месте, давно бы от тоски умер. Федор Иваныч я, можно просто — дядя Федя, коренной житель этих мест, сейчас пенсионер на законных основаниях.
Он неторопливо рассказывает о нашей родине, о разных серьезных, трогательных и грустных случаях из своей жизни. Он много знает, житейская мудрость пронизывает его повествование. Я больше слушаю. Клевать у меня перестало совсем. Я не обращаю никакого внимания на поплавок. Медленное течение реки и его глуховатые слова завораживают меня. Кажется, так я готов просидеть всю оставшуюся жизнь.
Я узнаю, что он тоже из Алтайского — вот радость! — вместе поедем домой. Я достал из рюкзака хлеб, вареные яйца и помидоры. Надо перекусить.
Не успели мы толком расположиться, как у меня клюнуло. Не то чтобы клюнуло, но поплавок зашевелился. Вначале он лег на бок, вяло покрутился так, поерзал, потом вдруг встал вверх ногами и замер. Федор Иваныч сразу приподнялся, кивнул мне и приложил палец к губам, я насторожился и взял удилище в руку. Поплавок лег обратно и медленно, как бы нехотя, поехал в сторону, постепенно оседая в глубину. Когда макушка его скрылась, я подсек. Телескопическое удилище согнулось в дугу, запела и зазвенела леска. Вначале мне показалось, что это зацеп, и я собрался уже выругаться, но тут на крючке тяжелыми толчками заходила невидимая рыба. Я зафиксировал удилище в вертикальном положении, и стал работать катушкой, подтягивая леску к себе и приспуская, когда рыба слишком упиралась.
— Не давайте ей ходу, — азартно шептал за спиной Федор Иваныч. Я кивнул: ясное дело, если дать ей разбежаться, она или сразу леску порвет или запутает ее за корягу. Началось между мной и рыбой противостояние, отчаянная борьба: я — к себе, она — от меня. Я работаю катушкой туда-сюда, сам по ходу дела соображаю: даже если я утомлю ее вконец, все одно никак мне ее не взять, слишком крут берег, полтора метра почти отвесной земли, а у меня и подсачика нет: не принято у нас на Каменке с подсачиками ходить.
Сколько продолжалось наше противоборство — не знаю, но мне показалось очень долго. Секунда шла за минуту. Наконец рыба появилась на поверхности. Сила ломала силу. Размеров она была громадных, так по крайней мере мне показалось, у рыбака, как известно, глаз любит все здорово преувеличивать. Сквозь вспененную воду можно было разглядеть большую удлиненную морду и бок с крупной чешуей, отливающей серебром и золотом.
— Волоком ее, волоком… — суетился сзади Федор Иваныч. Я и сам знаю, что нельзя большую рыбу пытаться оторвать от воды, тогда сразу пиши пропало. Не успел подумать — тонко дзинькнув, лопнула леска! Так предательски и позорно лопнула! Хваленая, японская, разноцветная, тонкая, но прочная, рассчитанная на добычу до шести с половиной килограммов, не выдержала веса и сопротивления нашей рыбы.
— Карп, — коротко констатировал Федор Иваныч. — Килограмма на два.
Я отдышался, сел и закурил. Руки тряслись, как после попойки. Он тоже закурил.
— Ничего, зато полюбовались.
— Ничего, — согласился я. Я был рад, что он оторвал крючок, куда бы я с ним, с карпом. Вот пескарь — это да. Царь-рыба.
Продолжать рыбачить дальше не имело смысла. Я искупался, смотал удочку, и мы поехали домой, в Алтайское, минуя трассу. Так было и ближе и безопаснее. Мы пропылили через Нижнюю Каменку, провожаемые ленивыми взглядами вольготно развалившихся по обочинам дороги свиней, переправились через реку и, объехав заросшее поле аэродрома, победно вкатили в село. Договорились встретиться, когда я выберу время. Федор Иваныч пообещал мне показать хитрое озеро, где до сих пор ловится линь. Линя я не ловил очень-очень давно.
С Федором Иванычем мне удалось встретиться несколько раз. Слишком мало было времени, слишком короток был отпуск. Человеком он оказался очень интересным, замечательным рассказчиком и главное — настоящим радетелем своей земли. Несколько его рассказов я записал, не стал мудрить с общим названием, так и назвал, как есть: «Из рассказов Федора Иваныча, потомственного алтайского жителя». Вот что из этого получилось:
ВЕЛОСИПЕД «ЧЕТЫРЕ ПОРОСЕНКА»
Вот, послушайте, как я велосипед приобрел. Зашел как-то в универмаг. Вообще-тo, я редко захожу, чего заходить-то, человек я, по нынешним временам не особенно покупательный, а тут меня будто что толкнуло: дай, думаю, зайду. Не успел зайти — вот он, передо мной стоит, красуется, велосипед! Я таких еще не видел. И сразу понял: техника что надо. Обошел я его так и сяк, обнюхал, потрогал, все рассмотрел. Хорош, нечего сказать. Но стоит он уйму денег — две пенсии! Страх и ужас для простого человека! Постоял я около него, потолкался, а чего толкаться-то? Поглядел и будь здоров, дуй дальше со свистом, чтоб фуфайка заворачивалась!
Разозлился на всех, хоть по натуре я не злой, вышел с гордо поднятой головой, приговариваю: «Ничего, брат Федор, бедность — не порок», — сам себя успокаиваю. Но, верите ли, потерял с тех пор покой и сон. Вообще-то я привык пешком ходить, пешкодралом, и на ногу легкий, могу упороть куда угодно, а тут втемяшилось мне в голову: хочу велосипед и все! Уперся как ребенок, все понимаю, а ничего с собой поделать не могу. Хочу и все! Именно тот, какой видел. На сберкнижке у меня были заначены деньги, как раз половина необходимой суммы, но где взять вторую? Пенсию не дают третий месяц и когда дадут, неизвестно. Что делать? Сам я ладно, на подножном корму продержусь, но где взять живые деньги? Пойти на прием к главе районной администрации? Сказать, что я всю жизнь честно трудился, горбатился, рвал жилы, вышел на заслуженный отдых, поэтому не греши, а мои пять сотен целковых — вынь да положь. Чужого не прошу, а свое из глотки вырву!
Никуда я, конечно же, не пошел, что толку, одна глупость и ругань бы получилась, а тут, не поверите, — радость! Двух дней не прошло — дали пенсию! За месяц, но дали! Помчался я, как угорелый, снял с книжки деньжонки — и в универмаг, купил! Хотел даже на радостях бутылочку сообразить, потом думаю: «Нет, брат Федор, хорошую радость лучше всего на чистую голову праздновать».
Качу его домой, душа поет, а люди интересуются: «Что это такое, Федор Иваныч, неужели купил? И сколько же такая игрушка стоит?» Я отвечаю, мне стыдиться нечего, я не крал, не грабил, свои кровные заплатил. А они только диву даются: «Это же какие деньги ты угробил?! Одурел что ли на старости лет? Это ж можно было четырех поросят купить да свиней из них вырастить, потом продать, сразу стал бы богатым». Я им поддакиваю, а сам думаю: «Идите-ка вы со своими поросятами, мои деньги, куда хочу, туда трачу» Так и купил. А люди и прозвали его потом «четыре поросенка».
И ведь, посмотрите, какая умная машина — велосипед. Кто его придумал, тому бы прямо памятник золотой поставить не грех. И сплошная выгода: есть, пить не просит, горючки ему не требуется, значит, и вони нет. А человека любит, уважает мышечную силу. И человеку хорошо — сплошное здоровье. Как-то видел китайцев по телевизору, так они все сплошь на велосипедах ездят. Надвинут кепки на глаза, сядут на велосипеды — и вперед, к социализму. Но китайцы — они всегда хитромудрые были, они дело туго знают.
Ладно, прикатил я его домой, ознакомился первоначально с инструкцией, все как положено, протер его, обиходил, давай объезжать. И не поверите, он сам из-под меня рвется, вперед бежит, и сил-то никаких прикладывать не надо. Чудо-машина. Сейчас он мне как лучший друг. Он и Охламон. Охламон это собачка моя.
Ну, коль появилась у меня техника, стал я расстояния преодолевать. Я ведь на пенсии, если в огороде не копаюсь, считай, каждый день у меня выходной!. А человек я по природе своей любознательный, можно сказать, следопыт, куда ни пойду, ни поеду, все примечаю, каждый бугорок, каждую былинку, птичку безвестную, все у меня в памяти и сердце откладывается. Потому что я люблю свою родину, речку люблю. Вот, к примеру, возьми, увези меня куда-нибудь подальше, хоть в Америку, дай мешок денег, скажи: «Живи, Федор Иваныч, в свое удовольствие, благоденствуй, ты всю жизнь пахал, теперь отдыхай». Так я ведь никогда не соглашусь, потому что у меня там сразу сердце от тоски лопнет. Чужие страны мне на дух не нужны, не такой я человек, пусть будет холодно, голодно, а я все одно здесь буду, у себя дома. Меня не купить.
Так вот, теперь, когда появился у меня велосипед, я всю родную округу вдоль и поперек изъездил. А что, на ногу я легкий, не пью сейчас, не курю, могу и за сто верст спокойно махнуть, хоть в Бийск, только зачем? Так, если целью задаться, можно рискнуть и весь земной шар объехать. Есть такие ребята аховые, слыхал. На чем только не едут: и на телегах, и на самокатах, чуть ли не в детских колясках, хотят других удивить. Я считаю: баловство все это, люди с жиру бесятся. Все должно бить с пользой. И от родного дома человеку надолго нельзя отрываться. Это тому, у которого родина в чемодане, все равно где жить, где блудить, а доброго человека сразу тоска заест.
ОХЛАМОН
Я сам — собачник с малолетства. Сколько себя помню, всегда с ними, с собаками, возиться любил. Хлебом с медом меня не корми, дай только с ними повозиться. А уж какие они умные, человека двуногого иной раз куда умнее и добрее, конечно. Уж про преданность я и не говорю. Только что словами выразить не могут. А уж как они меня любили, прямо проходу не давали, потому что я к ним всегда с душой, с лаской относился. Бывало, куда ни пойду, а они за мной — гурьбой летят, навроде парадного эскорта сопровождают.
Много их у меня всяких было, пересчитать — пальцев не хватит. И Ветка была, и Чара-Чарочка, и Жулик был, и Лохматый, и Кабан. О каждом можно историю рассказать. Теперь вот Охламон прижился.
Возвращаюсь как-то домой, отворяю калитку, а он в углу сидит, забился за поленницу и трясется, как в лихоманке. Я пригляделся, а он весь елки-моталки! — с головы до пят в репьях, как в панцире. Кто такой, откуда? Неизвестно. А сам даже скулить не может, так скрутил его репей, только весь трясется, а в глазах — мука. Нy, чувствую, гибнет собачка на корню. Пошел я в сарай, взял овечьи ножницы и обкарнал его, оболванил начисто. Как уж он радовался, прыгал, будто заново родился. А ведь окажись один в этот момент, задавил бы его репей-сволота насмерть, рук-то у него, у Охламона, нет.
А у меня до него Матрос был, тоже добрая собачка, кобелек, каких поискать. Только дома не сидел, гулять сильно любил — шататься, поэтому и назвал Матросом. Чуть что, где какая собачья свара, он — туда пулей и уже там в клубке катается, по голосу слышу. Или, не дай Бог, загуляет где собачка женского полу, он уже там, хороводится. Дня по три глаз домой не кажет. Потом является, смотрит виновато, стыдно ему, видите ли. Ага, совестливый был. Я спрашиваю: «Ну что, брат-панкрат, окучил?» «Ага», отвечает, гавкает радостно и лапы мне на грудь ставит, доволен, что я его, как товарищ товарища, понимаю. «Ну, давай тогда обедать», — говорю. Садимся обедать. Так вот, нахватался где-то мой Матрос несъедобной дряни и околел. Сильно я переживал.
Месяца не прошло, тут и Охламон случился. Стали мы с ним вдвоем жить. И ведь тоже умный какой, совершенно без слов меня понимает, я, бывает, о чем-нибудь подумать и сказать не успею, а он уже сообразил. Такой понятливый, как будто высшее образование у него, только диплом не показывает, стесняется. А уж как уху любит — страсть! Так же, как и я. Если бы человеком родился, тоже бы, наверное, рыбаком стал.
А меня к воде всегда тянуло. Могу целый день под берегом просидеть, так меня река успокаивает, вроде как лечит, я себя по-настоящему человеком только рядом с ней ощущаю. То все беготня, мат-перемат, а тут душа на все хорошее, доброе настраивается, а ругаться — язык не поворачивается.
Мне, быть может, надо было на берегу моря родиться, стал бы боцманом или самим капитаном, чем черт не шутит, но довелось мне на Каменке родиться, бок о бок с ней прожить. Я, конечно же, не жалею, не имею права, мечты мечтами, а досталась мне жизнь земельная, трудная, корневая. Что поделаешь, человек всегда о чем-то несбыточном мечтает, а сухопутный обязательно о море и океане. А я люблю широту и простор, в душе я, может, самый натуральный морской волк и есть. По этому случаю и наколку на плече имею: волны — и солнце всходит. Когда еще пацаном был, взрослые парни мне в кукурузе накололи. Спросили: «Море любишь?» «А как же» — отвечаю. — «Нy, раз ты — морская душа, давай тогда сделаем тебе картинку». — «Давай». Отцу она, правда, не понравилась, потом он мне всю спину и чуть пониже вожжами извозил, больше я уже не колол, одной хватило.
Вот видите, начал о собаках рассказывать, а до самого берега моря добрался. Вот что мысль человеческая вытворяет. Глядишь, и везде уже побывал, со всеми поздоровался, все вопросы разрешил и обратно к себе на печку вернулся. Здорово. Полезно иногда о хорошем подумать и помечтать, голова от плохого отходит.
Так ко мне Охламон и прибился. Вдвоем мы с ним теперь и живем, карабкаемся по жизни. Правда, велосипед еще прибавился, я его тоже за живого считаю, значит, втроем. Как три богатыря. Каждый день на посту. Родину охраняем.
ЮЖНАЯ ПТИЦА
Возвращаюсь как-то домой с рыбалки. Рыбалка так себе, но я и не ставил перед собой задачу ведро поймать, я — не рвач, поймал на уху и ладно, много ли мне, холостому бобылю, надо.
Ладно, еду… Вдруг что-то захотелось мне на Полое озеро завернуть, давно на нем не был, дай, думаю, зарулю по старой памяти, погляжу, что там да как. Человек-то я по природе своей любопытный и всегда таким был. А сам ведь знаю, что Полое, оно давно для рыбацкого народа интереса не представляет, все заросло напрочь: и берега, и сама гладь. Рыбы там, известное дело, много, да никак ее не взять, не подступиться. А я еще помню времена, когда рыбаку на Полом вольготно было: хочешь — кидай блесну, хочешь — сетенку разбрось, если жадный, хочешь — так лови, с поплавком, по-рабоче-крестьянски.
Ладно, раз решил озеро проведать, так решил, я же человек упорный, отступаться не привык: продрался насилу к воде, аж вспотел! Стою себе, радуюсь. А тихо кругом, так тихо-о, как в раю, даже комар не зудит, благодать. Я почти Лыковым себя чувствую, хоть землянку сделай да живи, никто тебя не сыщет.
Постоял так, поохранял, все проверил, собрался было домой ехать, вдруг слышу звук такой резкий, грубый, как бы металлический, щелчок. Затем еще один… Я сразу очнулся, заозирался, думаю; та-ак, похоже не один я в этом раю прохлаждаюсь. Пригляделся — и точно! Стоит среди осоки птица диковинная: голова как у гуся, клюв большой треугольный и шея зобастая, мешком висит. Я сразу смекнул: не наша птица, не здешняя, здешних-то я уж, слава Богу, всех знаю. А тут непонятное для меня явление в местной природе. Стоит себе в осоке, нахохлилась и молчит. Раз сказала что-то на своем языке, может, поздоровалась, и молчит.
Глядел я на нее так, дивился, мне же все в мире интересно и — надо же! — перемолвиться словом не с кем, я же один. И тут меня осенило: ведь это пеликан! Видел я их по телевизору в передаче «В мире животных». Точно, он! Но как он в наши края забрался, ума не приложу… И ведь хоть бы вдвоем с товарищем был или с подругой, а то стоит один-одинешенек, горемыка.
Ужасно мне его жалко стало. Я вообще всякую животину жалею. А сам ведь знаю, что пеликан — птица южная, солнце любит. А у нас как? Сегодня пекло, завтра — мороз. Климат никак не его. Но что я в такой ситуации могу сделать, чем ему помочь? Пригласить к себе жить? Так он не пойдет, а мне его не поймать, топь кругом.
Поглядел я на него еще, повздыхал и поехал домой. Рассказал о нем Охламону, погоревали вместе, а он хвостом виляет, во всем со мной согласен, тоже ему жалко.
Потом о пеликане я три дня думал, все не выходил он у меня из головы. Даже ночами плохо спал, все мучился: как он там? Потом, думаю, нет, не выдержу, надо ехать, смотреть, помогать живому существу. Собрался, поехал на следующий день. Только, знаете, его уже не нашел, все озеро кругом прополз по-пластунски, все глаза проглядел, нет его нигде, бедолаги. Или кто еще его углядел, испугал, или какой дурак подстрелил сдуру, или сам он куда улетел, теперь неизвестно…
Вот такое, видите, важное событие у меня в жизни произошло, видел живого пеликана, здесь, у нас. Чудно, но факт. А врать мне не с руки, никогда я этим делом не занимался, я — человек серьезный, ответственный.
ВОРОН
Или вот еще, другой случай…
Опять же с рыбалки еду, кручу педали, за плечами рюкзак с добычей, хорошо поймал, отвел душу, значит будет нам опять с Охламоном и на уху, и на жареху, как в ресторане…
Еду, значит, потихоньку, не спешу, размышляю о том о сем, больше о хорошем, а спешить мне и вправду некуда, я теперь в бессрочном отпуске до самого конца жизни… Вдруг голову что-то приподнял, гляжу, а на телеграфном столбе-то — мать честная! — птица сидит, на ворону похожа, но не ворона, много крупнее, может, с самого орла ростом будет, пером аспидно-черная с отливом, аж глазам смотреть больно… Сидит не шелохнувшись, как памятник, и смотрит куда-то вдаль…
Мне сразу как-то не по себе сделалось, сердце в груди защемило, нехорошо так, стало оно как бы вниз проваливаться… И тут же в голову, как молнией, шарахнуло: ворон это, братцы мои, собственной персоной, птица древняя, зловещая, с такой лучше и не встречаться! И сразу песня вспомнилась «Черный ворон, что ты вьешься?» Зашумела она у меня в голове, сдрейфил я маленько, понятное дело. Ноги сразу как-то ослабли, завилял я по дороге… Но набрался потом духу, сгруппировался, решил двигать подальше от греха.
Была еще мыслишка: шугануть его, поглядеть на него в полете, но не стал, дрогнул, я же с ума-то еще до конца не сошел. Напрягся, значит, и рванул в сторону дома… Лечу, как пуля из ружья, быстро так, хоть на соревнования меня выпускай, бью мировой рекорд! А сам чувствую, уставился он мне в спину, сверлит меня глазами, а у меня по спине будто мураши вереницей бегут… Не очень-то приятно, вам скажу.
Нy, с грехом пополам добрался до дома, отдышался, сел на крылечко, стал размышлять: что бы все это значило, что за странная встреча такая. Что касается воронов, стал вспоминать… Вспомнил, что он и птица вещая, и мудрая, и живет до трехсот лет, куда дольше, чем человек умный-разумный.
Стали тут меня умные мысли распирать… Я взял, да прикинул: этот, которого я видел, уж больно мудрым мне показался. За триста лет говорить не буду, но лет двести ему точно было, никак не меньше. Тут меня, понимаете ли, совсем ошарашило: это что же получается; если ему, допустим, двести лет, а тут недавно Пушкину юбилей справляли, двести лет со дня рождения… Это что ж выходит? значит, он вровень с Александром Сергеичем родился?! Прикинул я по времени — ужас голимый да и только! Чудеса, дорогие товарищи! Получается, что он еще при царях жил, все видел, все слышал, все знает…
Пошла у меня от таких умных мыслей голова кругом, и волосы зашевелились… Верите, нет, а стал я будто в этот момент все непостижимое понимать, в середку всего заглядывать… Сколько войн, разрух, голода прошло, а он все живет!
Ведь он и деда моего по материнской линии, которого репрессировали, мог запросто видеть. Я его не помню, а он видел! Он в это время, может, на дереве сидел, наблюдал. Деда отправили этапом на колымские просторы, где он и сгинул, могилки не осталось, а он, ворон, все живет. Это же сколько мудрости в нем должно быть? И главное: где живет? Чем питается? Никогда нашему куриному уму его не понять. Вот бы кого в президенты двинуть, посидел бы он в золотом кресле в Кремле, клюнул бы кого надо в темечко, живо бы всем хорошую жизнь наладил. Только он, конечно, не согласится, что он там забыл.
Вот так я к живой истории прикоснулся, увидел ворона. Больше уже не встречал, не такой он дурак, чтобы каждому на глаза показываться. Нe всякому такое в жизни выпадает, а мне, видите, довелось познакомиться.
О СЕБЕ И О ДРУГИХ
Я сознательным человеком с трех лет стал. Кто в это время еще соску сосал, кто за юбку держался, а я уже под бережком сидел, выуживал пескарика с чебачком. Все в доме прибыток. Родитель придет с работы, а я ему — ухи: «Ешь, батя, твой сын о тебе позаботился».
А косить пошел с трех лет. Отец мне маленькую литовку сделал, я вжик, вжик, кошу себе помаленьку в стороне от взрослых, собираю свой стожок, все корове зимой на лишний жевок сена. А она мне — молока. Помогаем друг другу, как можем.
И на лошади в это же время ездить стал, копны возить. Коня мы тогда держали. Сяду на него, ткну пятками в бока, скажу: «Давай, Пегашка, друг сердешный, потрудимся, нам прохлаждаться некогда. Мы не из таких, мы рабочая косточка. Давай, а то как бы дождь не зашел». Он и идет, все понимает, упирается, тянет копешки, а caм уже немолодой был. А уж после работы посыплю я горбушку хлеба солью, переломлю ее, половину — ему, половину — себе, по-братски.
И покуривать я тогда уже начал, что греха таить, не без этого. Потом бросил: шабаш, хватит на первый раз! Сказал себе: «Иди в школу учись, грызи гранит науки, становись грамотным, чтоб не стыдно было людям в глаза смотреть. А то все будут вокруг учеными, а ты один, как попка-дурак, останешься без знаний, будешь только глазами вертеть да в носу колупать. Что хорошего-то? Да ничего». Так и пошел в школу… Ничего учился, сносно, круглым двоечником не был. И работать продолжал, не отлынивал. Особенно летом. Кто под кустом завалился да спит, а я — в поле, в жару, наравне со взрослыми пластаюсь. Так-то, славная у меня жизнь за спиной. Сам врать не стану, и люди подтвердят.
Какие только работы не работал! И пахал, и сеял, и жал. Все горело в моих руках. У меня, может, одного трудового стажа больше чем иному моему сверстнику годов. А может, и мне самому. «Почему?» — спросите. Да потому что я от работы никогда не бегал, один за двоих вламывал. А у нас все в роду всегда работящие были. Испокон веку так велось. И фамилию соответствующую имеем — Корневы. Нe слыхали? Не какая-нибудь там изнеженная, барская или пустая, нет, самая что ни на есть трудовая, крестьянская. И я, стало быть, тоже Корнев. Вот так…
Жил, трудился, не успел оглянуться — пенсия грянула. Но не проморгал я свою жизнь, как некоторые, каждый день у меня не зря прожит, могу отчитаться. Дети? Дети есть, а как же, куда без детей?! Только вертихвосты они, разлетелись кто куда. Раньше, бывало, приезжали, а теперь нет. И не пишут, все им некогда, деньги зарабатывают. А им денег-то сейчас много надо, чтоб их туда-сюда шуровать, красиво жить хотят. А у меня откуда? У меня — одна пенсия. Так что я им в этом деле не помощник. Вот и не едут. Ну и ладно, ну и хорошо, а мы сильно и не переживаем, мы и сами с усами, не пропадем без них. Живы будем — не помрем! Пусть там сами, без меня управляются, а я как-нибудь здесь без них перемогу. Жена, конечно, тоже была. Дети-то — свои, не детдомовские.
Добрая жена была, слова плохого не скажу. Хоть и попортил я ей в свое время крови, шалавился с разными вокруг куста, дурак был… Так она не попрекнула ни разу, все молчком сносила, только жалела меня.
Вроде всю жизнь здоровая была, нигде ничего не болело, болеть-то некогда было. Только пошла как-то по осени, уже холодно было, в баню помыться и, или остудилась, или еще чего… В общем, быстро сковырнулась, в две недели… Я последние-то дни все за руку ее держал, возьму и глажу потихоньку, чтоб полегче было. Все хотел сказать что-то важное, слов-то много было, а они как в горле застревали, так ничего и не сказал…
Первое время сильно мне не по себе было. Даже хотел сам себя уработать. Думаю, уработаю — и дело с концом. Так тоска меня в оборот взяла. Думал, что не любил ее сроду, а оказывается — нет, любил. Потом одумался, взял себя в ежовые рукавицы и сказал твердо: «Ты что, Федор, с лесины упал? У тебя еще в мире дел невпроворот, а ты в колодец нырять собрался, водолаз, что ли?»
Невесты, конечно, сразу нашлись… А еще б им не найтись, дом-то у меня поглядите какой, не дом — а картинка! Я его сам вот этими руками по бревнышку собрал, наличники вырезал — виноградно-фруктовый ассортимент, а на крышу петуха посадил. Конечно, за меня любая пойдет. Особенно одна сильно приспрашивалась. «Давай, говорит, Иваныч, я с тобой поживу. Я тебе и блинов напеку, и то и се…» А я: «Нет, я уж как-нибудь обойдусь, а блинов я и сам напеку, каких хочешь, и с дырками, и без…»
Так и стал я холостяковать. А что? Зато свет никто не застит и в душу не лезет, не гадит. Вот Охламон у меня живет, он — на полном законном основании, потому что он — человек, хоть и пес, и мне — товарищ и друг.
БЛИНЫ
Я когда пацаном был, учиться страшно хотел, аж трясло меня. Мать даже одно время думала, не заболел ли? Нет, говорю, не заболел, только в школу сильно хочу. Кого за парту палкой не загонишь, а я, наоборот, хочу учиться и все. Проснусь до свету, мать встает и я с ней, давай в школу собираться. Она мне: «Куда? Рано еще…» А я: «Ничего, там подожду, зато не опоздаю». Раньше всех приходил, на дверях еще замок, а я уже тут, как солдат на посту, зато — раньше всех.
Зимой, чтобы быстрее добираться — ходить за четыре километра приходилось, — приспособился я по речке, по льду добираться. Подвяжу к валенкам коньки, накручу веревки да как дуну. Глазом моргнуть не успею уже на месте.
Так вот, еду однажды, сумка с книжками через плечо, руками размахиваю, как спортсмен. Вдруг гляжу, сбоку, под берегом, стоят три штуки, как большие собаки, серые такие и глаза у них горят — волки! До конца-то еще не рассвело. Проехал, промахнул я их по инерции, даже испугаться не успел. Оглядываюсь, а они за мной жарят. Скачут нырками, бесшумно так, все три!
Тут я уже испугался, зачиркал коньками, припустил и… хорошо вспомнил, что у меня в сумке блины, мать мне с собой дала. Стал я им кидать через плечо по блину. А они подхватят блин-то, клацнут зубами и дальше за мной. Так и покидал им все блины, не заметил, как до места доехал, насилу отвязался от них.
Долго потом речкой не ездил. Видите, как было, волки прямо в деревню заходить не боялись. Вот как жили. А ведь это уже после войны было…
НА ТРЕЗВУЮ ГОЛОВУ
А теперь давайте я вам о друзьях-приятелях расскажу, с кем рос вместе, тоже интересно. А то скажете, что хвастаюсь, все о себе да о себе… А потом еще о рыбалке расскажу, я про рыбалку много знаю.
Приехал как-то один мой знакомый, друг детства, можно сказать, из-под Ростова, нe ко мне, конечно, приехал, родственники у него здесь. Давно-о мы с ним не виделись, может, лет тридцать. А когда-то вместе и сусликов из нор водой выливали, и наколки нам вместе в кукурузе взрослые ребята делали, мы-то тогда еще дураками были. Нy, встретились, разговорились, стали вспоминать… Вспомнили, как однажды белены вместо мака объелись и на стенку полезли. Нас тогда бабка его молоком с углем отваживала, едва отводила. Вспомнили, посмеялись.
А он все это время в Ростове прожил, там горный институт закончил, разные посты занимал и до директора шахты дошел. Ну, умный мужик со всех сторон, образованный, и видный такой из себя, лобастый, брови густые, как у покойничка Леонида Ильича, в общем, здорово на него похож. А я то, грешным делом, Брежнева всегда сильно уважал и сейчас уважаю, чтобы ни говорили. Ну, одним словом, товарищ мой — начальник по всем статьям и вид у него начальственный, барственный даже, не нам чета. Но я виду не подаю, тоже цену себе знаю, потом как-никак он мне — друг, не пустое место, хоть и начальником был. Я его заранее прощаю.
Стали мы про сегодняшнюю жизнь говорить. Они-то у себя, в Ростове, раньше богато жили, а сейчас, рассказывает, беда, ужас, такая бедность в народе, какой, может, в России нигде больше нет. Здесь-то, на Алтае, по сравнению с ними один сплошной рай. Я уж молчу, сам думаю: «Как же, много мы на Алтае богаче вас живем, вон на тебе пиджак кожаный и пузцо порядочное, а на мне фуфаечка. Есть разница?»
Ну, значит, поговорили по вершкам и на политику свернули. А как же без политики? Хоть она уже и изъела всем мозги, но все-таки мы в государстве живем, стало быть, граждане, и государственные интересы нас напрямую касаются.
— Вот ты сейчас кто, Федор? — хитро он меня спрашивает, он вообще-то мужик нормальный, с юмором. — Старый русский или новый?
Я призадумался: а ведь действительно интересно, кто я такой есть? Потом отвечаю:
— Да нет, Ваня, не старый я и не новый, я — просто русский и все. Насквозь и со всеми потрохами. И всегда им был.
— Иш ты как: просто русский… Ни тем, ни другим не захотел стать… Ловко! — разулыбался он и крепко так, по-дружески, саданул меня по плечу. А вот это, брат, хорошо! За это я тебя и уважаю, за это и люблю! Я и сам такой же и никак уже меня не переделать. Потому что есть в нас с тобой главное нутро, которое — не перекроишь, не поменяешь!
В общем, согласился он со мной в этом вопросе, а сам продолжает дальше меня пытать и все норовит с подвохом:
— А ты за какую власть, за советскую или американскую?
Я опять задумался: хитро же спрашивает. Отвечаю:
— Я, друг Ваня, за такую, которая хорошая… Которая простого трудового человека уважает, а бедного и старого жалеет. Я за нормальную. Чтоб то, что заработал, получил.
Тут он меня опять крепко поддержал:
— И я за то, чтобы каждому по труду. А то эти самые выскочат неизвестно откуда, денег мешками наворуют и вот они уже миллионеры на законных основаниях. Так не бывает. И главное ведь, все вокруг знают, что они ворье и бандиты. Их надо в тюрьму сажать, а их по телевизору показывают и важные государственные посты дают. Так нельзя. А то поневоле призадумаешься: что это у нас за власть такая хитрая?..
— А ты сам-то, Ваня, шахту еще не приватизировал? — тут я уже перья расшеперил, тоже вопрос ему в лоб.
— Я? Нет, какой там… — он вроде как неприятно удивился, поглядел так на меня из-под косматых бровей пристально. — Не так это все просто… У нас же многие позакрывались. Старые. Шахтеры бродят по городу как голодные волки. А те шахты, которые еще дышат, давно уже в надежных руках. А руки эти, Федор, слишком загребущие, крепкие и мохнатые. Так что, считай, что мне но подфартило, — добавил он почти весело, а в глазах то ли горечь, то ли обида.
Да-а-а, Ванек, думаю, не так там у тебя все просто, если ты сразу занервничал, заерзал, значит, обида есть, и немалая. Видно, досталось тебе, если ты хотел все по правде мерить, по справедливости.
Ладно, свернул я эту тему, раз человеку неприятно, решил о власти разговор продолжить, ее сейчас ругай не ругай, она все стерпит, ей все едино.
— Да-а, — говорю, — власть у нас непонятно какая, но одно чувствуется — не для людей она. Она, как шуба, мехом наружу вывернутая, страшная… Человек ведь не скотина, все понимает. Что делать, терпеть надо.
Тут меня понесло, стал я за землю говорить, люблю я землю и сильно за нее переживаю.
— Нe мы себе сами, Иван, так родная земля нам поможет. Человек на ней сейчас, как супостат, живет, испоганил ее вдоль и поперек. Свое норовит урвать, а там хоть трава не расти. Разве так можно? А то, глядишь, и сама земля, природа взбунтуется скоро против человека и стряхнет его с себя раз и навсегда, как клеща. Ее беречь и любить надо.
Он послушал, послушал и тоже стал мне поддакивать. Значит, тоже переживает, это хорошо. Короче, разгорячились мы оба, красные стали, как из бани. Я-то вообще таких серьезных разговоров не люблю. Что толку? Одни только нервы и головная боль.
Дальше он меня опять на засыпку спрашивает. Значит, опять воодушевился, выровнялся:
— А ты, Федор, в президенты пошел бы?
— А отчего б не пойти? — весело отвечаю, развеселил меня этот вопрос. — Человек я, слава Богу, непьющий, рискнул бы, хуже бы не было, точно. Они же, призиденты, из того же теста слеплены. Приведи его в баню, раздень — не отличишь от других. А я человек грамотный и непьющий. Это пьющего нельзя до руля допускать, а то он неизвестно куда зарулить может. Что тогда простому человеку делать? Бедствовать и гибнуть?!
Здорово мы оба разгорячились. Тут товарищ мой и говорит:
— Слушай, а чтобы нам по такому случаю и за такой важный разговор водки не выпить?
А я ему:
— Э-э-э, нет, шабаш, нельзя, не занимаюсь я зтим делом, не закладываю. Потому как не вижу больше в этом никакого смысла жизни. Выпил я свою цистерну, что была мне на жизнь определена, и еще из чужой прихватил. Теперь точка. Это с однои стороны. А с другой стороны, вдруг ко мне не сегодня-завтра придут, скажут: «А ну-ка, Федор Иваныч, иди, двигай в призиденты, командуй парадом». Придут, а я пьяный в стельку, что тогда? Нет, уж лучше я на трезвую голову жить буду.
Так и пообщалась мы с приятелем детства, по душам поговорили. И пришли в конце к единому пониманию, что сила — в добре, и нам всем в нынешней ситуации главное — сердцем не ожесточиться. Ведь ожесточиться, очерстветь сердцем для русского человека — самое страшное. Наломаем мы тогда дров, поубиваем всех вокруг, никого не пожалеем, и себя — в первую очередь. Напоследок я спросил:
— Ну ты как, думаешь к нам сюда перебираться или нет? Я тебя на рыбалку свожу, а то ты, поди, все уже позабыл. У меня тут хорошие места есть, их еще никто не приватизировал.
Положил он мне руку на плечо, похлопал легонько.
— Думаю, друг, перебираться… Я же родство-то свое не до конца забыл. Года через три, делишки там утрясу — и сюда, на прикол. Сил здесь поднабрался, теперь меня ломом не убьешь! — сказал так и поехал в Ростов, воспрял духом. Помогла ему родина.
Вообще-то он мужик хороший, хоть и начальником был. Ну, директора тоже нужны. Это мне не нужны: я — сам себе министр. А на рыбалку я его обязательно сожу. Что там у них, в Ростове-то? Дон только один. А у нас Каменка.
ПИСЬМО
А другой, дорогой моему сердцу человек, друг-приятель, такое выдурил на старости лет, что даже я удивился, а меня уже трудно чем удивить, я всякого насмотрелся и наслыхался.
Я по порядку стану рассказывать, а то мысли и слова заплетутся в голове, для того, кто слушает, непонятно будет. А порядок должен во всем присутствовать и в доме, и в голове.
Так вот, мы с этим товарищем моим тоже крепко дружили, рука об руку ходили, не разлей вода были, как братья. В бурьяне вместе выросли. Пацанами все окрестные горы исходили, мир познавали. И свиней объезжали, мы недалеко от свинофермы жили, тренировались на будущую жизнь, кто не свалится. И винцо первый раз из одной бутылки попробовали. Всякое было.
Когда постарше стали и дрались на пару с чужими ребятам, защищали друг дружку. Вдвоем-то всегда легче драться, даже весело, ребра трещат, а мы только покряхтываем… Потом с девчонками стали ходить, в армию пошли… Сходили, отслужили, все как надо, все как у людей. Теперь бы жить да радоваться, работать, семьями обзаводиться… Ну, все так и делали. Я то, правда, попозже других… А он все никак не хотел, не женился. И все как-то жизнь у него по-нормальному не складывалась. Бывает такое, что не может человек на одном месте устроиться, все ищет чего-то. И пьющим он сильно не был, выпивал, но не до свинства, значит, не в этом причина. Просто не складывалась жизнь и все, где-то что-то не сходилось. Ну, он с детства, правда, самый шебутной был, суетливый, не сидел на месте, всегда хотел во всем поучаствовать, везде себя обнаружить. И взрослым став, мало изменился, только круги шире стали. Так и ездил по разным городам и весям, работал, где женился, где подженивался… Потом опять сюда возвращался, бывало с деньгами. Тут что-то копошился, пытался работать, опять ему никак не приживалось, опять срывался, уезжал… И так несколько раз. То года на три, то на пять. И уезжал ведь всегда по-тихому, молчком, любил сюрпризы, даже родителям не говорил, потом уже, в письме, сообщал…
Так он вернулся как-то из очередной командировки, ну, думали, теперь-то уж точно — все, навсегда вернулся. Сколько можно колобродить, скоро пятьдесят годков! Пора за ум браться. Взялся он за ум, стал хозяйствовать, первым делом пол-огорода продал. Молодец. Родителей уже не было. Так, родные остались. Где-то дети были, но не здесь, не у нас, здесь своих не было. Пошел работать и опять как-то у него все не так выходило, не по его, за одно схватится, за другое и бросит.
Тут, в аккурат, пятьдесят лет ему исполнилось, золотой полтинничек просиял, жизнь, как говорится, к закату покатилась. Он это дело отметил, погулял дня три, правильно, конечно, не каждый день пятьдесят лет бывает, и опять исчез! Нету мужика! Люди мне сказали, я пошел, поглядел, точно — на дверях замок, ставни закрыты и калитка снизу подперта. Значит, опять в дальний путь пустился, в бега подался… Вот дурак так дурак! Ведь не мог же он что-нибудь с собой сделать? Нет, конечно. Сказал я об этом в милицию, а как же, надо предупредить, опять, говорю, года на три, наверное, намылился, чтоб знали на всякий случай. А там рукой махнули, он у них в этом вопросе давно личность известная. А сам я на него в этот раз сильно обиделся, что мне не сказал, не предупредил как друга. Друг я ему все-таки на белом свете или пустое место?! А сам все думал о нем, переживал, даже сердце покалывало… Потом как-то забывать стал, свыкся, почти десять лет прошло. Да тут еще перестройка, будь она неладна, в самую силу вошла, все вокруг ломала и корежила, действительно, не до него стало. Все стали жить по принципу: спасайся, кто может! И я спасался как мог, я же тоже живой человек. И вдруг приходит письмо на мое имя. А я письма-то вообще редко когда получал, почему-то никто мне писать не любил. А я особенно и не переживал, я и без писем все знаю. А тут — письмо! Схватил я его, гляжу, знакомые каракули — от Васьки, точно! А он всегда как курица лапой писал, знаменитым двоечником по русскому языку был.
Прочитал два листа каракулей, нашел папиросу, хоть не курю, закурил, руки трясутся… Здорово меня письмо это встряхнуло. Он, баламут, оказывается на Крайний Север забрался, в саму Анадырь. Хотел там за один день разбогатеть на всю оставшуюся жизнь. Ну дурак дураком! Нет бы хоть куда-нибудь поближе поехал, в Красноярск или в Иркутскую область, в знаменитое Бодайбо, там на золоте хорошие деньги получают. Нет, захотел туда, куда Макар телят не гонял, — на Чукотку! Ну есть ум у человека или нет? Мечтал на хорошую пенсию выйти с северной надбавкой и жить потом, на накопленные деньги и пенсию, припеваючи. Только так не бывает. А тут еще перестройка! Она-то не дремлет. Не успела родиться, а жрать-то хочет! Мигом у него все деньжонки счавкала, как свинья. Вот тебе и подработал на всю оставшуюся жизнь!
Так оказался он за чертой бедности, только находился еще при этом там, где вечная мерзлота. Не шибко радостно. Жалко мне его стало до слез. Пишет, что с работой совсем плохо, а с деньгами еще хуже, стал голодовать. Сильно хочет на большую землю выбраться, сюда, домой, да не знает как… Вот и решил обратиться ко мне, больше не к кому. Не мог бы я, пишет, денег ему прислать, на самолет, а то поезда там не ходят. Тысячи три, а лучше пять, чтоб хватило.
Три дня я как прибитый ходил. А что я могу сделать? Ничего не могу. Так и написал: «Нет у меня, дорогой друг, денег. Давай ты там уж один, без меня спасайся. А когда спасешься да сюда приедешь, я тебе всегда буду рад помочь. Ты мне — брат». Все ему расписал, поддержал как мог, чтоб он совсем духом не пал. Еще написал, что на своей земле мы не пропадем, сама земля нам поможет. А если тебе авиатранспортом выбраться никакой возможности нет, так ты хоть пешком выходи. Только ты, гляди, летом выходи, а то зимой волки загрызут. А то у него ума-то хватит, возьмет в пургу попрется.
Я теперь в постоянном раздумьи нахожусь: вышел или нет? Если вышел, то по моим прогнозам ему года два топать, никак не меньше. Нy, дай Бог, дойдет, он мужичок крепкий, и на ногу, как и я, легкий. А мы поджидать будем.
В ДАМКИ
А вот я вам теперь об одной рыбалке расскажу… Она, конечно, и не рыбалка сроду, а так, неизвестно что, больше на грабеж с разбоем похожа.
Прибежал как-то сосед, Володька, через два дома от меня живет, глаза вытаращил, кричит дико:
— Собирайся, Иваныч, надо немедленно ехать!
— Куда?
— Как куда?! Три дня уже как Бирюксинское спустили, а мы ни ухом, ни рылом!
Есть у нас такое озеро, рыбы в нем правда, много, совхозное. Километров двадцать до него ходу.
— Ну спустили и спустили, Володя, — отвечаю, — нам-то что?
— Как что?! Рыбы — море, лопатой греби, возьмем по мешку голыми руками — и в дамки! Поди плохо. Люди прут и волокут, а мне только сегодня доложили, гады, хотели, чтоб я без рыбы остался! Вот кореша так кореша, да таких корешей убивать надо!
Ехать мне не хотелось. Я такую рыбалку не признаю. Суеты много, трепыхания с мельтешением. А мне главное — тишина, неспешность и обстоятельность. Чтобы картина дня и мира у меня в душе отпечатывалась. А он не отстает, вцепился как клещ, зовет на рыбалку, чуть не плачет. Сам дышит тяжело, возбужден до крайности.
— Поехали, а, Иваныч?… Ведь без рыбы останемся! Я тебе каску новую дам, сплошную, как у космонавта, будешь как космонавт ехать!
А я все тяну резину, не хочется мне ехать, не мое это дело. А он не хочет без меня ехать, знает, если что — со мной не пропадешь. И еще у него — мотоцикл без люльки, а я такой вид транспорта не предпочитаю, разбивался однажды. Поглядел я на часы: ровно пять часов вечера.
— Может, не надо ехать, — говорю, — там и охрана наверняка, да и поздно уже, пять часов вечера.
— Где поздно?! — взвился он. — Как раз самое то! Охрана в это время готова, пьяна вусмерть. Мы — мухой туда и обратно. Возьмем по мешку — и в дамки!
Ладно, уговорил он меня, шлемом своим космонавтским что ли, не знаю, но уговорил. Взяли мы по здоровому рюкзаку, чтоб как раз по мешку вошло, сели на мотоцикл, поехали… А мотоцикл у него — «Иж», не так чтобы новый, весь на проволочках, на соплях, но ездит быстро, хрен догонишь, как говорится, а догонишь — не поймаешь. Володька любит быструю езду. Опасный человек. И еще — у него на сиденье ручки нет, за которую нормальные люди держатся, отвалилась, приходится водителя обхватывать, иначе угробишься.
Обхватил я его крепко, чтоб не угробиться, едем с ветерком, хорошо. Я в новом шлеме, как космонавт, сижу, расстилается передо мною планета Земля… За деревню выехали, он сразу газу прибавил, чтоб к шапочному разбору-то успеть, в дамки выйти. А я прилип к его спине, как пиявка, — со мной не шути! — только ветер в ушах посвистывает, хорошо идем, на крейсерской скорости… Потом я что-то голову-то высунул из-за спины, поглядеть туда ли мы едем, а то он, черт угорелый, завезет туда, куда не надо, разогнался-то здорово. А ветер как шарахнет — и мигом завернул мне каску лицом на затылок! Полная темнота в глазах наступила, ночь, ничего не вижу. Точно, космонавт! Стал я ему в ухо кричать, чтоб скорость сбросил, я хоть каску поправлю, а то свету белого не вижу… Руки-то расцепить боюсь, сразу слетишь с седелка, костей не соберешь. А он меня расслышать не может, ветер слова сдувает.
— Что? — спрашивает, тоже кричит. — Тихо едем? Сейчас прибавим!
И еще газу прибавил, чувствую, до предела. Взревел мотоцикл, как резаный, и понесся, пошел вразнос… Володьке хорошо, он хоть глазами смотрит, а я в полной темноте гибну, прощаюсь с жизнью! Ну, все, думаю, хана и амба, дядя Федя, отвоевал ты свое, отрыбачил, угробит тебя дружок по-соседски, купился ты, дурак, на дармовщину. Пока ехали, несколько раз я с жизнью прощался.
Так и доехали, я — в полной темноте. Когда слез, ноги не держат. Ну, слава Богу, живой. Шлем снял и сразу из космонавта опять в человека превратился. Хорошо. Раз жив — значит не помер.
А озеро Бирюксинское у нас — громадное, почти море, ни за что его за раз не обозреть. Только сейчас от него один пшик остался, — вода ушла, одна яма, котловина страшная чернеет, где лужи, где озерца поблескивают, и прежнее русло речки оголилось…
Поглядели мы вначале на дамбу, на будку сторожевую, не видать ли врагов?.. Володька-то хитрый, со стороны горы подъехал, от кустов, нам все хорошо-о видно, а нас самих — нет, мы как бы еще не подъехали с визитом… Ага, видим будку, легковую машину, грузовичок и человечек одинокий болтается… Ну, значит, все, пьяным-пьянешеньки ильи муромцы, спят впокатную… А как же им не выпить? Что ж они не люди, что ли?! Что ж это за сторожа такие, если не выпимши? У нас так не бывает. А уж когда рыба пошла, тут без стаканчика никак не обойтись, тут на неделю всяко заряжайся.
Проверили мы сторожей, у тех — полный порядок, хорошо, стали озеро обозревать… Видно людей-то! Люди тут как тут. Переползают, копошатся фигурки серенькие… А на берегу, в кустах — нам-то хорошо видно легковушки и мотоциклы торчат. Дураков-то нет. Народ приехал грабить награбленное. Пролетарий — всегда прав.
Володька задвинул мотоцикл в куст.
— Ну, Иваныч, — говорит, — пойдем что ли, помолясь…
На мне кеды для удобства, — кругом же грязь непролазная, все одно мараться, — на нем старые ботинки, зимние.
— Пошли… — говорю.
Тронулись мы в путь… Шли, шли, рыбы пока не видать, мелочевка дохлая попадается, а грязи с илом много вокруг, топко, где по колено проваливаешься, где по пояс… Володька скоро без ботинок остался.
— Иваныч, — кричит, — твою мать, я ведь без обуви остался!
Стал шарить в следах, рукой по плечо залез — да где там! Весь только перемазался, изматерился. Что делать? А ничего, так идти, босиком. Мы зачем приехали-то? За рыбой.
Так и покандыбали дальше, я — в кедах, он — в носках. Чертыхается, вскрикивает, больно ногам-то, колет их почем зря осочина да корни… Наконец, до первой хорошей лужи добрались, есть в ней рыба, и крупная, только все уже — готовая, на боку и кверху пузом плавает. И вороны тут же, падки на добычу, расклевывают рыбу и нас не боятся. Обнаглели.
— Брать то будем, что-ли? — шепчет Володька, сам дышит тяжело, устал уже.
— Кого брать-то, Вова? — отвечаю, — она же — кирдык.
Ладно, пошли дальше… Много не прошли, мужика знакомого ветретили. Глядим, кто-то навстречу ползет, весь перемазанный, как черт, мешок за собой тащит… Пригляделись, вроде знакомый, однако, Митя-Матюжок шевелится, ползет на карачках… Володька к нему:
— Ты что ли, Митя?
— Я, а кто же, какой дурак еще сюда полезет, — Митя сел и улыбнулся. Вот только напарника потерял, за рулем-то — он, не знаю теперь на чем домой добираться…
— Рыба-то есть? — насел на него Володька.
— Где-то есть, где-то нет… — стал уклончиво отвечать Митя, не хочет, чтобы мы тоже нашли, хочет, чтоб без рыбы остались.
Я толкнул Володьку: пойдем! С Митей как начнешь говорить, так целый день проболоболишь и все без толку.
Мы вперед пошли, себе промышлять, а он с добычей в сторону берега пополз…
В общем, шатались мы еще никак не меньше часа, пока свою ямку с рыбой не нашли, точнее — ямину. Володька обнаружил. Он глазастый. А мы уже поодаль друг от друга топали, чтобы побольше пространства охватить, жадность-то, она же вперед человека родилась. Слышу, свистит мне потихоньку, маячит… Я подошел. Глянул, правда, есть чем нищему разжиться. В яме-то от рыбы — темно, так их много, сердешных, стоят спина к спине, в плотном строю как солдаты… И деваться некуда, — они ж в западне. Раз, один перевернулся, сверкнул золотом — карп зеркальный, раз, другой тяжело всплеснул, вздохнул шумно — сазан. И все крупные, как на подбор, крупнокалиберные… А что не погибли еще, не сварились в тесноте на солнце, так это, значит, родник снизу бьет, продувает кислородом… Не знаю, какие у меня глаза, а у Володьки по семь копеек старыми деньгами.
— Ну что берем, что ли? — очнулся он.
— Дают — так бери, — махнул я, скомандовал. — Мы зачем ехали-то?..
Бултыхнулся он в яму и давай воду баламутить, арестовывать всех подряд. Как засунет им пальцы под жабры, как вымахнет из воды — и мне, в загребущие руки. Да такие красавцы все, что брать жалко!
Быстро мы управились с двумя рюкзаками, набили под завязку, а их там еще столько же осталось. Володька разошелся:
— Эх, дураки, — говорит, — еще посуды-то не взяли, вот остолопы!
А я смеюсь сквозь слезы:
— Погоди, эти бы посуды вынести, — рюкзаки то неподъмные получились, по полцентнера примерно.
Вылез он, впряглись мы в лямки не хуже бурлаков, и где на четвереньках, где как, стали выбираться… А тут уж кто как сможет, извини, друг разлюбезный, каждый за себя. Не буду много описывать, одно скажу: слишком долго было, трудоемко и каторжно. Активный отдых в натуральном виде. И все бы ничего, только Володька начал быстро сдавать. Выдохся до предела, глаза кровью налились, шатает его, ведет во все стороны… Нy, не держит человек вес! А я уже хорошо его обошел, думаю, свой сброшу — ему помогу. Слышу, шумит:
— Иваныч, я тут, однако, тону!
Бросил я свой рюкзак и к нему… Точно, гибнет Володька, одна голова и руки торчат, попал в болотину! Нy, выволок я его кое-как из ямы… Сел он, рухнул на задницу, головой мотает.
— Все, не могу больше… — шепчет, губы запеклись, как у роженицы, хрен с ней, с рыбой!
— Выбрасывай половину, иначе сами погибнем, — я уже к нему приказным тоном обращаюсь, а ну, если сердце лопнет в груди?..
— Как это выбрасывай?! Я зачем ехал-то! — ополчился он на меня. Сил у самого нет, а ты, гляди, кусается!
Ладно, вывалил маленько, зубами скрипит, чуть не плачет…
Когда к мотоциклу вышли, уже смеркаться начало, темнеть…
— Ловко, — говорю, — Вова, обернулись, мухой.
Он молчит. Отмалчивается. Мотоцикл выкатил — стали примериваться, садиться. У меня рюкзак — сзади, у него спереди, на руль. Просела мотоциклетка чуть не до самой земли, ну все, думаю, теперь уж точно не доедем. Но — нет, завелась тарахтелка, тарахтит потихоньку.
— Ты фару-то включи, — говорю, — глаз-то свой, а то кроме темноты, ничего не видно.
— Так она у нас проклятая не работает, я же рассчитывал засветло обернуться…
Ну, нам уже теперь терять нечего, так и поехали, на ошупь… Я даже и в шлем наряжаться не стал, он мне без надобности. Продел его на руку и все. Пусть голову ветром обдувает. Едем, ковыляем потихоньку, — ночь, звезды, хорошо, голову ветром обдувает… Со всех сторон нас родина приветствует, своих сынов, и ни одной живой души не видно. Домой добрались уже по полной темноте. Нy, ничего, мы с Володькой на родине каждый бугорок и ямку знаем, и наощупь доедем, не пропадем. А уж как мотоцикл выдержал, — не знаю, он же весь на проволочках, на соплях, — но допер.
Я свою рыбу в бочку вывалил, водой залил, завтра разберусь. А жене моей — жена у меня тогда еще жива-здорова была — сильно от меня дух рыбацкий не понравился, запашок. Знатный запашок, да что там запашок — вонь адская! Я же весь в рыбьей чешуе, в слизи, и насквозь болотиной пропах, донной гнилью, а она такая едкая, зараза, только после третьей стирки выветривается. Скинул я с себя одежду, замочил в баке, а сам пошел в баню, обмылся. Вышел — на человека стал похож.
Утром поглядел в бочку, а она, рыба, вся живьем-живехонька, вот какая живучая оказалась. И что мне с ней делать прикажете? Пошел по соседям раздавать… Раздал. Все довольны. А что он со своей сделал, не знаю. Только разговоров потом на полгода было. Я за это мероприятие на медаль шел, а он, точно, на орден метил.
Так мы с Володькой и отличились, разбогатели за один раз, в дамки вышли. Только я на такие рыбалки больше не ездил. Не мое это дело. Хватило одного раза.
О ПЕСКАРЕ, О МУЛЕ И ДРУГОЙ ВАЖНОЙ РЫБЕ
Река наша славная Каменка с гор течет, оттуда ее начало, может, с ледников самых… И всегда она рыбной была. Рыбной и глубокой. В иных местах даже дна шестом достать не могли. Вот какие глубины были. А уж рыбы какой только не было! И карпы-карпищи, и налимы, и щуки, и лини — да такие, что ни приведи господи! — с лапоть, не линь — а кусок золота, и таймени с таймешатами, и хариус. У нас горная рыба и равнинная всегда в добром соседстве уживались. А такое редко бывает. Потому, что село наше в самом ловком месте стоит, в предгорье. Только что стерляди одной не было в Каменке, а так, считай, всякая обитала.
Но все это изобилие раньше было. Когда еще русло ее не потревожили, не перенесли, и не произвели это самое «шунтирование». Кому это шунтирование на пользу-то? Да будь ты хоть самый главный человек в стране и врачи у тебя самые наиглавнейшие, все равно не на пользу. Поскреби-ка по живым жилам ложкой, помучай кровь, а кровь она тоже живая, не водица, разве не больно организму? Еще как больно. Стонет он и трепещет, а человек в беспамятстве лежит, делай с ним что хочешь. Встал — вроде здоровый, а посмотришь — еще хуже, чем был. Так и природу не обманешь. Нельзя в ее жизнь вмешиваться. Человек хочет как лучше сделать, а получается — только во вред действует, как враг.
С тех пор и река наша болеть стала, захирела, ну и обезводилась, конечно. Заставили ее по искусственной артерии бежать, а не по родной, вот она и побежала со всхлипом, деваться-то больше некуда… И рыбы сразу не в пример стало меньше, измельчала она, а иная и вовсе исчезла.
А раньше, правда, невпроворот было. Особенно в войну. Я уже сознательным пацаном был, помню. Или потому, что мужика-ловца тогда не было, он на фронте немцу хребет ломал, а бабы день и ночь в работе, некому было вылавливать, или просто ее так много родилось, что не переловить… И в основном пацаны и пацанята промышляли, шуровали по омутам… А жили тогда известно как: зимой — голодуха, из еды — картошка. А уж весной, когда река вскрывалась, вода маленько сходила — рыба появлялась в рационе, а на бугорке крапивка вылезала. Тогда немного оживали, отъедались. Так что весна, лето — спасенье было, и Каменка здорово спасала, тогда не для развлечения ловили.
А она тогда широко разливалась… В иные годы бывало так, что избушки плыли, бани и коровы со свиньями… А вода подолгу не убывала, неделю, а то и две держалась. Вот сколько раньше снегу и воды было. И рыбы тоже много.
Могу о конкретных фактах рассказать. Может, кому-то они и байками покажутся, но мое дело рассказать, а уж поверят или нет, не знаю.
Так вот, в половодье обычно все мостки, все лавы поснесет, — железных мостов тогда не было, — а если кому срочно на ту сторону надо, что делать? Так бабы, те, которые похрабрей, догадались по рыбьим хребтам на ту сторону перебегать, а которые трусихи, те так и сидели, ждали, пока вода не сойдет. Вот сколько рыбы было.
Или, допустим, пойдут белье полоскать, полощут штаны, начнут вытаскивать — а там рыбы полведра. Щука и другая рыбка, сразу и на уху, и на жареху. Поди плохо. Вот какие случаи бывали. Может, и привирали люди немного, но все равно от правды недалеко.
А вот что еще раньше творилось, — это мне мой дед рассказывал, а ему отец, — какие случаи случались, так в это действительно трудно поверить. А деду моему зачем врать, а его отцу тем более? Они в таком деле никогда замечены не были.
Так вот, дед мой, а он в свое время рыбак знаменитейший был, перед всеми другими рыбами на первое место обязательно пескаря ставил, самой важной персоной его считал. Почему? Да потому, что через него все мозговые дела в реке решаются, он — всему голова. Это он с виду такой придурашливый, а на самом деле куда как умен. А муля, мульгашка, — маленькая такая рыбка, меньше ее уж никого в реке нет, на втором месте по важности стояла. А почему, я потом уже понял, когда вырос и поумнел. Конечно, всякая рыба в реке важна, нет ни одной, которая бы просто так жила — дурью маялась, раз живет, значит — так надо, всякая делает свое маленькое и большое полезное дело. Только пескарь всем руководит и над всеми верховодит. Недаром о нем столько томов книг понаписано. Никто эту мудрость пескаря по сей день разгадать не может. Ученые бьются-бьются, а толку нет.
И вот тогда, в те времена, теперь совсем для нас беспамятные, когда отец моего деда сам малым пацаном был, пескари на Каменке страшно здоровые клевали. Он еще успел захватить. И Каменка сама тогда много шире была, раза в три, а может и в пять. А глубины в ней так вообще немеряные были. И пескарь, соответственно, был под стать, ростом с хорошего тайменя. Особой, значит, нашей алтайской породы.
На такого пескаря обычно по двое ходили, потому что одного он может запросто в воду уволочить и под корягу завести… И тогда ищи-свищи, прощай навсегда, дорогой товарищ! На него и снасть особая требовалась: леску в несколько слоев плели из конского волоса, а крючки кузнец ковал. На наживку — навозные ребята шли, их пучком насаживали. Забросил и сиди, кукуй, жди поклевку. А уж как клюнет — тут не зевай! — один друг подсекает, а другой дружок вытягивать помогает, выволакивать пескаря на берег… Конечно, не часто такие экземпляры ловились, если бы часто, неинтересно было бы. А уж если поймался, тогда все сбегались и дивились: ну и уродила Каменка рыбу! Ох, и здоровые же пескари были — страшно смотреть!
Сейчас, конечно, не то… Измельчала рыба, да и сам человек измельчал и внутри и снаружи, что говорить… А сколько рыбы всякой исчезло, теперь уже, наверное, навсегда…
Вот где, к примеру, красноглазая сорочка в полторы ладони длиной, и плавники у ней красные? Нету. Давно уже нету. Я последнюю ловил лет двадцать пять назад, подержал в руках и назад отпустил, их и тогда уже мало было.
Или вот та же муля… Она куда делась? Нынешние ребятишки даже не знают, что это такое. Маленькая такая рыбка, очень нежная, слабенькая, если попала на крючок и ты вовремя ее не выбросил в воду, сразу угасала… А каких только расцветок она ни была! И перламутровая, и лимонная, и с розовым отливом, и желтенькая с красными перышками, и самая простая беленькая, эта самая редкая была. Так где муля? Исчезла напрочь. Потом я уже понял, почему муля тоже важная рыба. Она — барометр чистоты. Чуть что не так — мули стало меньше, значит, в реке непорядок, задумайся человек! А уж муля исчезла — совсем дело плохо, кричи: караул! Вот так она и исчезла… Муля чистую воду любит. А откуда чистой воде взяться, если человек пакостник?
Или, давайте, семидырку возьмем… Смотреть, конечно, на нее не очень приятно, кому-то может страшной показаться. Семь дырок у нее по бокам, сама черная, длинная. По-научному минога называется, это уже потом знающие люди объяснили. В других странах она как самый дорогой деликатес идет. Так вот, раньше у нас, за аэродромом, как начнешь речку перебродить, а они на перекатах, как черные водоросли, мотаются… Прицепятся к камням и мотаются по течению… И где теперь семидырка? А нету. Потому что она тоже чистую воду любит, хоть сама и семидырка.
А тритончик?.. Зверушка такая земноводная, серенькая, как маленький крокодильчик. Ни за что его руками не поймать, такой он юркий. Я, правда, однажды поймал, ради интереса. Видел его вообще кто-нибудь? А я видел, и не один раз. Жил он и жил своей маленькой жизнью и никому не мешал… И его не стало.
Зато уж лягуш у нас развелось — дальше некуда! И кто что нам их бесплатно подарил или заслал сюда? Пока точно не известно… А вот стали сами жить как свиньи, поразвели грязь вокруг, — и они тут как тут! Расплодились и наступают, как супостаты. Надо на всякий случай сказать этим… головоногим, которые нам все бесплатно присылают: забирайте-ка их к себе обратно. А то мы что-нибудь сами придумаем. Будем их во Францию ведрами отправлять. Интересно, будут они наших-то есть, может, наши слаще? Надо как-то подсказать нашим местным алтайским олигархам, пусть наладят производство. Все польза будет.
Так что радоваться нам пока нечему. Все хотят побыстрее из грязи в князи вылезти. А так даже в сказках не бывает. Там богатство через добрые поступки приходит. А откуда им взяться, если у человека даже простой жалости нет. Забыл, что это такое. Ладно, грызет человек человека, не жалеет, так хоть бы природу пожалел, она — душа безответная. А то возьмет однажды, воспротивится и пожрет человека, с костями проглотит, как будто его и не было никогда. Так что только жалеть надо, с жалостью ко всему подходить. Без жалости в жизни ничего доброго и путного не сделать.
РОДИНА
Не знаю, как другие, а я свою родину люблю и уважаю. Выйду утром, встану на восход солнца, вдохну студеный благодатный воздух, и вздрогнет мое сердце, запоет и заплачет от радости. В хорошем месте я родился.
Вокруг меня горы, за спиной — Проходная. По правую руку Мyxa. Хороша Мyxa, не каждый такой Мухе на спину забраться сможет. По левую руку Карауленка. Пикет на ней в свое время стоял, сторожевой караул, окрестности оглядывал, чтобы лихие люди без спросу в гости не пожаловали. А у нас так: хорошим людям мы всегда рады, а плохим — нет, живо от ворот поворот. Так-то. А прямо передо мной — Осипова сопка и Вересковая, чуть подальше Блинова сопка, а еще дальше — сам Бобырхан виднеется, в дымке синеет, всех здешних гор хозяин.
Три вершины у него, сам я там был, видел. На одну, самую небольшую, я рискнул подняться, на другие не решился — запросто можно шею сломать. Стоит на ней столбик деревянный, шесток геодезический, кто-то ловкий до меня побывал, отметился. Посмотрел я в провалы, в пропасти, и, прямо скажу, жутковато сделалось, хоть я и не из трусливых. Орлов видел, летала пара надо мной, ну я быстренько и спустился вниз, не стал искушать судьбу, а то они ребята быстрые, перепутают меня с кем-нибудь другим.
А внизу, у подошвы, эдельвейсы в траве встретил. Растут себе серые цветочки, мохнатые маленько, на ошупь мягонькие, как бы в пуху цыплячьем. Принято считать, что они на Кавказе растут, там, где снег. Неправда, они у нас есть, не надо и на Кавказ ездить, чтобы увидеть. Только про это никто не знает, а я никому и не скажу, потому что это тайна тайн нашей природы.
А в каменных щелях у подножья норы там звериные, может, волчьи. Рядом кости валяются, хребты и ребра, много костей. Кто-то кого-то ел. Природа… против природы не попрешь, у нее своя жизнь. Перекусил я внизу яйцом вареным, закусил диким луком-вшивиком и чесноком-слизуном, подкрепился заячьей капусткой и — домой, от родничка к родничку, так и добрался.
Со всех сторон меня горы окружают, а я в долине живу, на речке Каменке, как присели здесь мои предки лет, может, триста назад воды попить, коней напоить, так и остались. Полюбилось им это место. И я здесь живу, продолжаю их путь. А горы их охраняли и меня охраняют. Надо, я перед ними и землей своей на колени встану. Есть ли за что, нет ли, а все одно, чувствую, сильно я ей, родине, обязан.
Нет, не зря я здесь родился, повезло мне. Если бы родился, допустим, где-нибудь в Америке, тогда бы зря, а так нет. Честно родился, честно жил, честно и умру. А за родину, если придется, жизнь положу не глядя, потому что я ее люблю. Вот и вся мудрость жизни.
ПОТАЕННОЕ ОЗЕРО
Как обещал Федор Иваныч, так и сделал — вывез меня на озеро, о котором никто не знал, он сам его открыл, за линьком. Я выкроил время, предварительно обговорил с ним поездку, и мы выехали в шесть утра, потому что рыба там клевала только рано утром, всего около часа, такой у нее был режим.
Мы переехали по бетонному мосту за реку, проехали село и направились в сторону озера с ласковым названием Потрепанное. Не доезжая, свернули влево, в заросли, в чащобу и поехали по тележьей колее, затем колея ушла вправо, к пасеке, а мы поехали по тропинке прямо. Скоро кончилась и тропинка. Мы взяли велосипеды в руки и пошли пешком. Начались ямы и кочки, сама земля стала мягкой и сырой, под ногами зачавкало. Я потерял всякие ориентиры. Над головой были сомкнутые ветви кустов и дымчатое небо, и я не мог определить, где мы находимся.
Скоро мы выбрались к озерцу, точнее к болотцу, неширокому, длинной метров десять или около того.
— Здесь, — сказал Федор Иваныч и остановился. Поверхность озерца была сплошь покрыта толстым слоем ряски, тяжелым зеленым ковром, воды совсем не видно.
— Как же здесь ловить? — удивился я.
— Сейчас… — Федор Иваныч достал из куста длинную палку с рогулькой на конце. А к рогульке был привязан на манер сачка кусок тюля.
Ловко орудуя им, он сделал в ряске два аккуратных оконца. Обозначилась темная, настоянная на травах и кореньях вода. Я опустился на колени и сунул сквозь ряску пальцы в воду. Вода была ледяная.
— Родники? — спросил я.
— С озера ручей бежит, а здесь ключи бьют.
Мы размотали удочки, установили поплавки на глубину около метра и забросили. Поплавки стояли стоймя.
— Глубоко, — уважительно сказал я.
— Есть немного, — усмехнулся Федор Иваныч.
Почти сразу стало клевать. Поплавок не утопал, а просто ложился на бок и начинал весело бегать и прыгать по кругу. Брал карась. Небольшой, поменьше ладони, но, в отличие от местного речного и озерного, не белый, а желто-золотистый. Приятно смотреть. Ловился споро, один за другим. Никакой хитрости и сноровки не требовалось. Просто надо было поправить или сменить червя и забросить. Он сразу хватал. Оконца с водой периодически затягивало ряской, приходилось пользоваться рогулькой-сачком.
Когда я поймал первого линя, у Федора Иваныча было их уже три. Линь был темного золота, с совершенно черными плавниками, холодный и скользкий, размером с ладонь, и пах родным и волнующим с детства запахом тины и ила. Я, замерев от счастья, глядел, как он шевелится и чмокает в траве. Давно их не ловил, может, лет десять. Потом, вперемешку с карасями, были еще лини.
Клев закончился неожиданно, так же как и начался. Я наловил трехлитровый бидончик под завязку. Пожадничал. Линей было пять штук. Федор Иваныч меня, конечно же, обскакал.
Несмотря на радость от рыбалки, возвращался я грустным. Переехав мост, ему было в другую сторону, мы притормозили. Я сказал, что послезавтра рано утром уезжаю, у меня уже билет взят. Я поблагодарил его за все. Он пожелал мне ровной дороги, сказал, чтоб приезжал на будущий год, съездим порыбачим. Я кивнул, сказал, что обязательно попытаюсь вырваться, на родину надо каждый год наведываться. Дай Бог, чтоб все получилось.
ПРОЩАНИЕ
Дорогим родителям с любовью
Прощание — дело всегда нелегкое, трудное, даже тягостное. Если ты, конечно, не железный, не деревянный, не бесчувственный, а живой человек, то сердце у тебя болит.
С кем человек прощается, когда уезжает, кому «до свидания» говорит? С родными, естественно, с друзьями, если таковые имеются, со знакомыми. С родными местами, с землей, с огородами, которые дали урожай, с горами, по которым бегал и хаживал не раз, с рекой, на которой рыбку ловил не для наживы, а для души. Прощаешься со всем тем, что тебе дорого, что называется родиной.
А прощаешься всегда так, как будто уезжаешь навсегда. Со слезами в горле, хоть и виду не показываешь. Потому что уезжаешь далеко и надолго, и неизвестно, когда еще приедешь. А если приедешь, сохранится ли все в должном порядке, в котором ты все оставляешь, будет ли все на месте, будут ли все живы и здоровы? Ничего не поделаешь, такова жизнь, всякое может случиться, или сам не вернешься, сгинешь, неизвестно где голову сломишь, или вернешься — да никого уже не застанешь. Не дай Бог, страшно подумать.
Вот так и я уезжаю… Собираю свои нехитрые пожитки, беру подарки, которые мне дают, — сало, варенье, помидоры, не столько ради того, чтоб с голоду не пропасть, сколько для души и поддержания духа, потому что все это — свое, родное, домашнее, которое ни в одном магазине ни за какие деньги не купишь.
И грустно мне, очень и очень грустно. Потому что единственное, что поддерживает человека в этой жизни, если ты не иван не помнящий родства, это его родина. И самые родные и близкие тебе люди, немолодые уже и даже совсем старенькие, — родители, которые глядят тебе вослед и плачут… И даже отец плачет, а раньше не плакал. И грустно мне, и светло одновременно, потому что я их люблю, и родину свою люблю, и любовь неизбывна в сердце моем.
ЕЩЕ О РОДИНЕ
Родина — понятие емкое. Родина — и малая есть, и большая, великая. А малая родина в сердце может до невозможных пределов расширяться, тогда и большая родина в ней легко умещается. Им в сердце места хватит. Так великое в малом сберегается.
А если есть у человека какое добро, то всегда находятся те, кто хочет его обобрать, ограбить. И среди своих на родине есть люди нехорошие, которые не по правде живут, но эти не так страшны, потому что они все-таки вроде как свои. А особенно те опасны, которые — не наши, а — пришлые, которые к нам в Россию с умыслом приехали, у них законов вообще никаких не существует.
Так вот, я им всем, врагам тайным и явным, а особенно — пришлым, чужакам, которые нас догола ограбить приехали и душу нашу выпить, так хочу сказать:
— А ну-ка вон отсюда! Наша — родина! А ваша — проклятая чужбина! Уезжайте, укатываетесь к себе, там живите! А нам не мешайте! Мы никого не трогаем и к нам не лезьте! Никому родину не отдадим!
И еще:
— А то как двинем в лоб кулаком, никому мало не покажется! Полетите к себе за моря, за океаны, в пропасти свои бездонные, пока там не сгинете и не издохнете!
Они же человеческого языка не понимают, с ними только так и можно разговаривать: криком и силой. Потому что нельзя терпеть, чтобы кто-нибудь на родину покушался.
АЛЕНКА
К маме моей знакомая зашла, подружка детства, когда-то они рядом жили, за речкой, в куклы играли. А может, и не играли в куклы, некогда было играть. Да и кукол у них тогда не было. А если и играли иногда, то в тряпочки, в лоскутки.
Вообще-то знакомая в церковь пришла, тут рядом недавно церковь открыли… Помолилась там, утешилась, и по пути к маме зашла, поговорить да отдохнуть, ноги у нее сильно болеть стали, ходить тяжело.
А сама — говорунья хорошая, пока сидит, отдыхает, все говорит, говорит, смеется… И мама посмеивается, она тоже поговорить любит. О нынешнем говорят, прошлое вспоминают, какие-то детские забавы, охают, ойкают, а обоим уже по семьдесят лет с годком, детям — по пятьдесят и внуки взрослые.
Поговорили так, посмеялись грустно, прослезились, где надо, а потом знакомая про Аленку историю рассказала, трогательную очень.
— Соседка как-то прибежала — в руках цыпленок, маленький еще, в пуху, кое-где перышки. Спрашивает: «Ваш?» Мы поглядели. «Да нет, не наш, наши уж большие». — «Чей же тогда? На улице подобрала. Или кошка притащила, или еще чего…»
А он, бедный, уже голову на бок свесил, зевает, не хочет жить. Видим, совсем животинка погибает. Что делать? Жалко, взяли к себе, стали выхаживать. Дали из пипетки лекарства, поставили в углу баночку с водой, пшена насыпали. И он оклемался, ожил. Стал попискивать, потихоньку зернышки поклевывать. Ну, раз стал с нами жить, надо ему и имя придумывать. А сам то он небольшой еще, не определить — петушок или курочка. Ладно, назвали его Аленкой.
Стали пускать к цыплятам, а он нет, сторонится их, вроде как побаивается, — наши-то побольше, — ходит себе в отдалении, ковыряется в земле, клюет что-то, добывает пропитание. А вот к человеку льнет, как увидит — так бежит следом, ходит, как на веревочке, и голос подает: «Пик-пик, вот она я, ваша Аленка». Мы ему ласково: «Ах ты, цыпушка-покормушка, такая-сякая… Вот навязалась-то!» Покормушка — это когда его без матери, без наседки, человек выходит. Вот он потом и бегает за ним: покорми, покорми!
Так и стал он жить и расти сам по себе, не сдружился с другими цыплятами, а к человеку прибился. А уж как идут все в чуланчик спать, так и он с ними бежит. Только опять отдельно ото всех садится, облюбовал себе палочку и садится спать, сиротинка. Уткнет голову в грудку и дремлет. И ведь ему что-то снится, какие-то божьи сны видит…
А утром опять все человека выглядывает, вертит головенкой. Нашел себе родное существо. А как же, живая душа ищет родную душу. Ладно, пусть растет. Что человек, что птица — все живое, всех жалко. Вот так Аленка у нас и прописалась…
Знакомая поднялась, заохала, сказала, что пойдет потихоньку, дома дел-то еще полно, а то пока она доберется… А на следущее воскресенье опять придет в церковь, еще в гости зайдет, расскажет что-нибудь. Так и пошла потихоньку…
— Сегодня же воскресенье, она в церковь сходила, какая может быть работа? — спросил я у мамы.
А мама тихо сказала:
— Бог тружеников любит.
И я подумал: наверное, настоящих тружеников Он действительно любит, не может Он их не любить! А если любит — прощает.
МОМЕНТ ЖИЗНИ
На бревнах перед домом сидит не старого еще вида мужик, по пояс голый. Калитка — нараспашку: всяк заходи, гостем будешь. Сидит день-деньской, смотрит вприщур на дорогу, поплевывает, авось кто пройдет, скажет что-нибудь умное, а то скучно. Время от времени хлопает себя по плечам и груди, приговаривает:
— Ну и здоровый же я мужик!
Соседи на его слова только посмеиваются, май в разгаре, а он всю работу крестьянскую забросил, расслабился вконец, живет холостяком, — а ему уж под пятьдесят! — позевывает, поплевывает и на дорогу смотрит. Не выдержит кто-нибудь, спросит:
— Что ж ты, Иван, палец о палец не ударишь? В огороде не пахано, не сеяно, а ты сиднем сидишь!
Вяло отмахивается, отвечает лениво:
— А-а-а, пусть само, как в лесу, растет…
Потом добавляет с усмешкой:
— Я, как Илья Муромец, тридцать лет не шевелюсь, а потом как встану и разом все подвиги совершу, чего вам, кротам, и не снилось! — говорит не зло, весело. — Не надо суетиться. Главное — поймать свой момент в жизни.
Так и сидит каждый день на бревнах — солнце, ветер, хорошо, караулит свой «момент жизни», боится пропустить. Многие его осуждают, многие его свободе тайно завидуют. А вдруг и вправду, как в лотерею сто тысяч, возьмет и выпадет ему удача или даже счастье? Кто его знает.
ВАСЬКА
Живет в нашем дворе Васька, мальчишка лет десяти. Бегает один целый день по двору, кричит, воюет, приказания отдает — играет сам с собой. Так-то он не то чтобы глуповатый, нет, но с речью у него что-то не то, не берут его в обычную школу, а спецшкол сейчас таких — нет. Учителя говорят: его к логопеду нужно. А где его, логопеда, найдешь? Днем с огнем не сыщешь!
Зимой Васька с санками, развозит поклажу, кому какую надо, помогает, а летом — с колесом на палочке бегает… Так и растет. И со всеми здоровается, вежливый, с некоторыми даже по нескольку раз.
Живет он сейчас у бабушки, мать-то его шибко занята, вся в хлопотах, опять замуж вышла гражданским браком, новая семья у нее. Не то чтобы она от него совсем отказалась — нет, но с сыном не часто видется, пока не до него, самой бы в себе разобраться.
Так что Васька все больше один. И с другими детьми у него как-то не очень ладится игра, подмеиваются они над ним. Ну и ладно. Он привык один. Хорошо ему одному. Никто ему и не нужен.
А еще он машины любит. Как увидит, что машина по двору едет, так за ней бежит, гудит себе тоже, долго бежит, пока та не уедет. И что это у него за страсть такая к машинам и механизмам? Прямо непонятно.
И тут я подумал: а что с ним будет, когда вырастет? Жизнь сейчас и так нелегкая, здоровые-то люди не выдерживают, ломаются. И сам ответил: да все у него хорошо будет, потому что есть в нем природная доброта. Вот, дай Бог, с речью у него все образуется, так он и учебу осилит, и в армию сходит, и получится из него хороший человек. Может, и шофер, может, и инженер. Там он сам разберется.
НЕЛЮБОВЬ
Здоровый малый, парень лет под тридцать, ходит по базару, приценивается от нечего делать. Воскресенье. У него выходной. В руках бутылка пива, а глаза грустные. Сталкивается с двумя незнакомыми, такими же, как он, которые никуда не спешат. Те тоже с пивом. Слово за слово, начинает им рассказывать, хочется ему выговориться. Знакомым бы ни за что не рассказал, а этим, чужим, можно.
— Не знаю, как у других, а у меня все наперекосяк. По крайней мере так было, это сейчас я отходить стал. А все из-за любви. Не заладилась любовь, и жизнь не задалась: баба-стерва попалась. Сам, конечно, не красавец, но и не урод. Главное — не лодырь. Работать люблю. На других посмотрю: кто куда, лишь бы не работать. Я так не могу. Мне только подбрасывай. А я, если ко мне с лаской и нежностью, — горы сворочу! Силы во мне — невпроворот. И дом будет полная чаша, и все остальное в порядке. Живи и радуйся. Только бы любовь была.
Когда ее первый раз увидел, все во мне от восторга онемело. Сама маленькая, чернявенькая, не то чтобы уж особенно красавица, но милая очень. И родинка еще эта самая у губ… Заныло все у меня внутри, ну, чувствую, погибло мое сердце. А раз так, надо жениться. И женился! Окрутил ее! Двух месяцев не прошло, а я уже в законном браке, прощай свобода!
Поначалу хорошо жили, ворковали, как голубки, и все по гостям ходили и ездили, любила она по гостям шататься. С год у нас медовый месяц продолжался, нагядеться друг на друга не могли. А потом как отрезало. Стала она меня пилить. Не на пилораме, а пилит, и, главное, ни за что, не за дело. Было бы за что, я бы понял, а то за просто так, за здорово живешь. Это ей не так, то не этак. Вечером спать ляжем, она к стенке отвернется и молчит. Я ведь знаю, что не спит, я — к ней, а она в стенку вжимается и молчит. А у меня сердце кровью обливается. Что делать?
Дальше — больше. Стала она меня просто поедом есть. И опять ведь ни за что! За красивые глаза, и откуда в ней, маленькой такой, симпатичной, сразу столько злости и ненависти ко мне обнаружилось, не знаю. Я уже не выдерживаю, говорю: «Что ж ты меня грызешь по живому, ведь я же живой человек и муж тебе, не враг?»
— Ты бы поучил ее маленько, приложился бы… — подсказывает один из слушателей.
— А-а-а, — морщится рассказчик, — что толку! Ну, приложился бы, ну, сделал бы шелковой, но я не покупного хочу, настоящего! Да и человек я незлобный по натуре, ругаться не люблю, а уж до рукоприкладства… Если бы с мужиком, куда ни шло, а с ней… Да и рука у меня тяжелая. Мало не покажется, — заворачивает рубашку, сжимает кулак. Рука действительно тяжелая, литая. Новые знакомцы смотрят на него с уважением.
— Дальше совсем до смешного дошло. Стала она за предметы хвататься. Замахиваться. Почувствовала мою слабину. А я ничего понять не могу. Что ни скажу — опять не то, опять невпопад. А раз и навернула. Мешалкой. Бровь рассекла. Сама распалилась, кричит: «Ну, хрюкнул? Ты у меня хрюкнешь eщe, тюремщик! Волк в овечьей шкуре!» Я в полном недоумении. Палку, конечно, вырвал, сломал. «Тюремщик, — думаю, — ладно». Я действительно был на «химии». По глупости, за невиновность свою сидел. Но почему волк в овечье шкуре? Никак этого уразуметь не могу. Не притворяюсь я перед ней, весь как на ладони. Отер кровь, спрашиваю: «Волк-то почему?» Сильно мне интересно стало. А ей только этого и надо: «Во-во, глядите, опять клыки показал!» Потом села на пол, заплакала в голос, заревела, по-детски как-то, жалобно…
Он замолчал, закурил, руки слегка тряслись.
— Ну и что дальше?
— А ничего. Развелись и дело с концом. Напоследок не выдержал я, сказал: «Да-а, трех лет мы с тобой не прожили, а оторвала ты у меня кусок жизни, порядочный кус оттяпала». Уехала обиженной, мол, обидел я ее последними словами, даже расстаться по-людски не могли, будто ничего меж нами хорошего не было. К матери укатила, за триста километров. Там замуж вышла. Встречался, конечно, веселая, все шутит, шутит, за руку меня треплет, ласковая такая, будто и не она сроду. Спрашивает: «Ну как ты?» «Как? Да никак». «Не женился еще?» — «Нет, не женился, — говорю, — не успел». Хотел добавить: «Я тебя любил, может, и сейчас люблю». Да понял, что ни к чему это — лишний раз дураком выглядеть. Взяла меня под руку. «А я замуж вышла! — в глаза заглядывает, смеется. — Ты paд, за меня?» — «Рад, а как не рад. Радости полные штаны». Уехала довольная, сказала, что рада, что наконец-то мы славно поговорили. Eщe сказала, что никогда меня не забудет.
Остался я один. Стал думать, к чему она мне последние слова шепнула: показать, что я тоже для нее что-то значил? Что было у нее ко мне чувство настоящее да я не разглядел? Или намекнула, что не все потеряно: держись, Вася, будем вместе! Чтоб дольше помнил. Так ломал я голову, пока очевидное не понял: она просто так ляпнула, сдуру! И другое понял: не любила она меня никогда. И все. И точка. А я-то любил. В том и беда. И еше напоследок уши развесил. Сейчас почти успокоился. Теперь долго не женюсь, лет пять. Хватит, наелся. Так что, братцы, любовь — штука опасная, но куда страшнее, когда ее нет, когда вместо любви — нелюбовь. Так-то. Ну, спасибо за компанию, выговорился, можно сказать, излил душу.
Он попрощался и ушел вразвалочку, по-флотски, чуть сутулясь и размахивая руками. Ему действительно стало легче, даже весело.
РОВЕСНИКИ
Один дружок узнал, что они с президентом с одного года, обрадовался: ровни мы с ним, значит, ровесники! Тут же подумал: «Это что же получается? Это ж ведь я мог запросто на его месте сидеть! Интересно…» Побежал радостной новостью с дружком-женой поделиться. Поделился, а она:
— Но-о, тебя там только еще не хватало!
— А что? Я бы смог! — продолжает он хорохориться.
— Ты сначала на него посмотри, — не выдерживает супруга, — а потом на себя! Он бы смо-о-г… Пропил ты свою жизнь, вылакал до донышка!
Он ругнулся, погрозил ей и побежал еще на президента-ровесника в теливизоре поглядеть. Тот ему понравился: весь подтянутый, собранный, взгляд твердый, слегка жестковатый, — серьезный мужик, ничего не скажешь. Потом на себя — в зеркало: под глазами мешки, волосы повылезли, зубы повыпали и руки еще трясутся… Увиденное его впечатлило не очень. «Д-а-а, — причмокнул он и досадливо поморщился. — Видать, не судьба. Кому что уготовано. А тут еще руки… От нервов все, нервы шалят… Травки надо попить, душицы… Вот она жизнь-то, а? Прогромыхала — и глазом не моргнул… А где оно, счастье-то? И не ночевало… И жена, не сахар попалась. Да-а, каждому — свое. Грустно…»
Он потолкался еще у зеркала, поиграл желваками, потом махнул рукой и побежал к жене душицы попросить, на заварку.
ШАХМАТЫ
Сидят двое под старым вязом, играют в шахматы, вместо столика — чурка, широкий кругляк. Играют сосредоточенно, курят, сплевывают. Большой двор опустел, все разошлись. Воскресенье. Завтра на работу. А они все сидят, охота — пуще неволи. Раскрывается окно, раздается женский голос, слегка гнусавый:
— Василий, ну ты идешь или нет? Все остыло, — одного из них жена зовет ужинать.
Тот отзывается, начинает играть быстро, бестолково и опять проигрывает. Потом сгребает шахматы, — шахматы его, — поднимается.
— Ладно, сегодня не мой день, в следующий раз отыграюсь. Второй лениво позевывает, дергает плечами.
— Ага, отыграешься ты, в следующей жизни…
Первый, Василий, смотрит на него с некоторым сожалением.
— Злой ты человек, Саня, не любишь ты людей.
— А за что их любить-то? Твари они, хуже собак.
— А ты сам-то кто, не собака?
— Я — волк.
Какое-то время они еще оценивающе смотрят друг на друга, потом расходятся.
Первый — шахматист-разрядник, читает специальную литературу, разбирается в шахматах будь здоров. Второй — самоучка, играет спонтанно, как масть пойдет. Но игрок, как говорится, от Бога. Сегодня не одной партии не отдал «разряднику». Бывает и такое.
Уходит он легкой походкой, сплевывая сквозь зубы: знай наших. Такой он и в жизни, все привык брать нахрапом, наскоком. Быстро, все сразу. Но это, правда, раньше было, по-молодости, сейчас слегка подостыл. Работает качегаром, подбрасывает уголек в топку. Шахматы для него — развлечение, серьезно он к ним не относится. Но есть у него и настоящая страсть: делать модели парусных судов. Когда-то он был матросом, ходил на судне в Атлантике. Если об этом заходит разговор, просит не путать: «ходил», а не «плавал», плавает одно дерьмо. Возни с этими моделями много, много работы мелкой, кропотливой, нудной. Но ему нравится. Модели получаются красивые легкие, изящные, одним словом, загляденье. Сделал он уже больше двух десятков. Одну у него даже купили. Трехмачтовый бриг за тысячу рублей. Ниже он не отдал. Уперся, и все.
Шахматист-разрядник работает зоотехником. Но работа эта — не его, не его призвание, так уж сложилось, ничего не попишешь. Жена его, когда не в духе, обращается к нему не иначе как: ну ты, гинеколог коровий. Он не обижается, отмахивается. Настоящая его жизнь — шахматы. Он и выигрывает чаще. Он играл бы и с другими, но с другими ему не интересно — фантазии не хватает, выдумки. А этот иногда вдруг такую комбинацию соорудит, что только диву даешься. Бывает, что и выигрывает. Как сегодня.
Они не друзья, хотя знают друг друга давно, живут рядом, а вот друзьями не стали, не получилось. Встречаются только за шахматной доской. Так и расходятся, даже не попрощавшись, так уж у них повелось. До следующего раза.
СКУКА
Как жену похоронил, стал пальцами по столу барабанить, делать-то больше нечего. Сидит за столом, зевает до челюстного вывиха, до хруста; все из рук валится и кусок в горло не лезет. Взял, сходил бы в гости к куме или на рыбалку, в саду бы покопался, — нет, не хочет.
Неделю сидел, терпел, барабанил по столу, потом пошел, веревочку смастерил и заперся в сарае. Тут и сказке конец.
ОХОТНИКИ
Нет, нельзя бывалым охотникам вместе собираться. Особенно на людях, на публике. Как начнут рассказывать, не сразу и поймешь, когда много соврали, когда не очень. Вот один такой, распушил усы, начинает рассказывать:
— Я как-то лису подстрелил. Ободрал, выделал, все как надо, жене с дочкой по шапке получилось и по воротнику. Куда остальное девать? Ну, обменялся с соседкой на зерно, чтоб моим-то не завидовала. А лисы еще осталось, куда девать? Решил себе на унты пустить, не пропадать же добру.
— Так они ж у тебя собачьи! — вспомнил кто-то.
— Э-э-э, дурья голова, лиса-то у меня под собакой, чтоб не изнашивалась. И тепло, и хорошо. Да, крупная кумушка попалась, ничего не скажешь. А мой дед мне…
Тут другой охотник не выдерживает, перехватывает инициативу:
— А я раз в лесу заночевал. Ничего не убил, даже рябчика, стыдно домой на глаза показаться. Ну, думаю, утром убью, без добычи не останусь. А ночевать холодно, осень уже, а у меня из теплой одежды только пиджачок и спички отсырели. Что делать? Гляжу, передо мной гора, на горе дерево, на дереве большое гнездо воронье. Забрался я в него, как раз оно мне впору пришлось, и все мягкой шерсткой выстлано, тепло. Положил я ружье под голову и заснул.
Только заснул, вдруг гнездо подскочило и давай подо мной скакать! Я вниз-то посмотрел, а это лось подо мной наяривает, копытами бухает… И, главное, прет меня в противоположную сторону от дома. В Монголию! Я ему: «Куда? Мне домой надо, а ты меня прешь к татаро-монгольской границе! А у меня и паспорта с собой нет, еще поймают как диверсанта».
— Так татаро-монголов-то yж давно нет, мы их всех вывели! — опять все тот же встряхивает, фома неверующий, хочет уесть рассказчика.
— Нo-но, особенно ты со своей пукалкой… Чингизханы — они тут как тут, не дремлют! Надо в оба глядеть, — осадил его охотник и дальше продолжает: — Ага… Ноль, значит, на меня внимания, два презрения, лось-то, знай наяривает дальше, ножищи-то будь здоров, только деревья трещат… Прямо не лось, а великан какой-то попался, я опять к нему с просьбой: «Стой такой-сякой-стоеросовый! Ведь совсем упрешь меня за границу!» А лось отвечает, услышал наконец, что я в гнезде нахожусь: «Занимайте места согласно купленым билетам». Тогда я кричу: «Так у меня билета-то нет, касса была закрыта». Он сразу остановился, говорит: «С вас штраф три рубля». Хорошо, что у меня с собой в заначке три рубля было. Отдал я ему деньги, штраф за безбилетный проезд, спустился, домой пошел. Три дня добирался, так далеко он меня завез. Домой прихожу, жена с ехидным вопросом: «Ну и где ты три дня болтался?» Так, говорю, и так, лось далеко увез, насилу домой добрался. А она не верит. «Опять, — говорит, — по любовницам шатался, охотничек?» Волос полголовы мне выдернула. Вот, глядите, — и лысину народу показывает. Лысина действительно знатная, если не от природы, так точно — жена выдернула.
Тут и третий, тоже охотник не промах, в разговор вклинивается:
— А меня глухарь укусил! Выскочил из кустов, здоровый такой, зубы тоже здоровые, как тяпнул — кусок мяса отхватил! Я-то с двухстволкой и развернуться не успел. Вот, — закатывает рукав, руку показывает, шрам со столовую ложку. Действительно укусил. — Так я его потом все равно поймал и дома на цепь посадил, вместо собаки, пусть охраняет. Ох, и злющий глухарь попался. Пришлось даже табличку прибить: осторожно, злая собака. Вот он гавкает, слышите? — издалека доносится приглушенный лай. — Так это он и есть, мой глухарь.
Дальше они начинают говорить не по отдельности, а вперемешку и все скопом. Ничего уже не разобрать, кто про что рассказывает.
Чудные люди эти охотники, поди, разбери, когда они правду говорят, а когда неправду. Одни жены, горемычные, их и понимают.
ХРУСТАЛЬНАЯ ДЕВА
Почему муж с женой чаще, как кошка с собакой, живут, а не в ладу, чтоб все у них тихо и мирно было! Ведь они две половины и предназначено им единым целым быть, жить в единстве и согласии.
Нет, никак не получается. Редко, когда встретится семья, чтоб все у них по-доброму, по-хорошеиу было. Но вдруг и эти — трах-бах — разошлись и разбежались в разные стороны.
А чаще всего, что очень грустно, царит в семье недоброжелательность, непокорность, рукоприкладство и ненависть — открытая или тайная, и вражда.
Вот живут двое, семья, дети давно у них выросли, разлетелись из гнезда. Остались вдвоем, как когда-то начинали жизнь. Сами еще нестарые, считай, вторая молодость наступила. Свой дом у них, сад, огород, машина есть. Что, казалось бы, людям надо? Все есть, дом — полная чаша. Живи и радуйся, купайся в счастье и благополучии, получай, чего в молодости не дополучил! Нет, не выходит. Раз в два-три месяца случается у них в семейных отношениях коренной слом, разлад. А ведь вроде все было ничего: то в доме возились вместе, то во дворе, то в огороде, посмеивались, разговаривали громко, не стесняясь, иногда переругивались по-пустому.
Но вдруг наступила у них во дворе странная тишина… Только слышно как побрякивает цепью, поскуливает собака… Они пробегают по двору, как тени… Все уже делают молчком, быстро и по отдельности. Все, значит быть скоро буре — большой ругани. А молчать они могут еще с неделю, выжидают, копят злость.
И вот рано утром — обычно это утром происходит — начинается у них светопреставление. Ну все, значит злости поднакопилось порядочно, надо пару дать немедленно выйти, а то как бы атомному взрыву не произойти. Вначале идут реплики непонятные, вопросы и ответы. Она что-то скажет в сторону, то ли к нему обращалась, то ли нет, непонятно… А он уже весь на стреме, держит ухо востро, тут же переспрашивает громко:
— А? Что? Ты к кому обращалась-то, ко мне что ли? Я что-то не понял!
Она опять что-то скажет, буркнет в сторону, тоже громко, но неразборчиво.
Он все бросает — и к ней.
— Так ты что сказать-то хотела, я что-то понять никак не могу? Буровит кого-то и все… — он уже готов к схватке, к обороне.
Тут она уже не выдерживает, оставляет все дела и начинает резать ему правду-матку в глаза. Что она только о нем не рассказывает, как его не называет! И «мизгирь», и «сморчок», и «кожувар», и «змей лютый», и «людоед». Ругань далеко слышна, а ничего, пусть все знают, а ей стыдиться нечего, она у себя дома находится. Он только покряхтывает, не отвечает пока, смысла нет.
Потом она слегка сбавляет темп, начинает причитать:
— Ой, ведь сокрушил он меня, хрустальную деву, разбил мою драгоценную жизнь на мелкие кусочки, до основания, сморчок проклятый, сокрушил напрочь… А ведь могла я за летчика замуж выйти, за истребителя, и не жила бы в этой глухомани со сморчком!.. Был, бы-ы-л у меня летчик! И летала бы я с ним высоко-высоко, а тебя, сморчка, бы не заметила…
Какое-то время она судорожно дышит — ей не хватает воздуха — и начинает по-новой:
— Ой, и сокрушил же он меня, хрустальную деву, на мелкие кусочки…
И что это за «хрустальня дева» такая? Откуда она это взяла? Или где в сказке вычитала, да давно это было, забыла где, или сама придумала, неизвестно…
А он молчит, слушает, он — терпеливый, знает, минут на двадцать главного пару осталось, а там — не страшно, один свист останется.
А она все рассказывает, причитает, плачет насухую: и про «деву», уже по третьему разу, и про «сморчка-людоеда», и про «летчика-истребителя». Со стороны поглядеть да послушать, так не жизнь у нее получилась — а сплошная катострофа.
Наконец он встряхивается, — все, теперь можно, — дожидается промежутка, паузы в «излияниях», и свое слово вставляет:
— Ага, вышла бы она за летчика-истребителя, как же, поглядите на нее… Ему делать-то больше нечего, летчику-то этому недоделанному, только на тебе жениться… Да ты пока его ждала, он обкакался твой летчик, пока летал на истребителе! Вышла бы она… Ты сначала загадку отгадай, а то все: я бы да я бы… — и, правда, загадывает загадку, загадка непростая, с подвохом:
— Блестит — но не золото, пахнет — но не мед.
— Ха, загадку он загадает, — горько кривит она губы. — тоже мне, умник нашелся? Иди-ка ты другим дурам позагадывай… — а сама начинает машинально думать, что бы это могло означать, потом прошибает ее, догадывается она и вскрикивает в сердцах: — Ах ты, козел с рогами! Сейчас как звездану поленом, куда куски, куда милостыньки полетят!
Он сразу убегает за баню, в крапиву… Все, дело сделано, он свое слово сказал, а она последние громы и молнии извела, весь запал вышел. Теперь месяца на два в доме тишина и покой, мир и дружба воцарится. Это как у иного человека запой бывает, никак без срывов ему нельзя, а другой — без ругани не может, а потом опять, как шелковый, становится.
Но только что это у русского человека за поговорка такая, очень уж недобрая, злая: как дам тебе, куда куски, куда милостыньки полетят! Это что ж получается? Человек в голодный год ходил, с великим трудом собирал их по миру, эти самые кусочки и милостыньки, в котомочку свою, где с просьбой, где с поклоном, где с молитвой — всяко пришлось. А тут вдруг объявится кто-то и так поддаст, что в одночасье разлетятся все с таким трудом прикопленные кусочки из котомочки, что и не собрать… Страшно. Никак нельзя этого допустить. Слишком дорогие они, потерять их — смерти равносильно.
Так же и с духовной пищей. Допустим, собираешь-собираешь по жизни, приглядываешь, запоминаешь все доброе, хорошее, и по крохам, по крупицам в душу свою откладываешь. И вдруг случается такое, что или сам, по неразумию, растеряешь все накопленное, или придет кто-нибудь и вытряхнет все из души твоей вон. А взамен или какую философию новую всучит, или религию подсунет… И враз тогда — и имя свое позабудешь, кто такой и откуда. Уж такого совсем никак нельзя допустить. Страшно подумать. Не дай Бог!
АРИНА
Она — суха, легка, немолода и очень подвижна. Зовут ее Арина. Имя редкое по нынешним временам, не модное, хоть и пушкинское. Так назвали родители, им виднее. Родителей своих она любила и сейчас любит, почитает их. Говорит, что таких больше не было и не будет.
Она давно на пенсии, занимается всем понемногу: мелкими домашними делами, перешивает и штопает старые вещи, чтоб им износу не было, или, если лето, копается в огороде. Огород у нее прямо под окном. «Полтора куста помидор и два картошки, — по ее собственному выражению. — На продажу не выращиваем, мы не из таких!»
Арина очень любит голосовать и к политике вообще не равнодушна. Хлебом ее не корми — дай только проголосовать да о политике поговорить.
Все дни перед выборами она места себе не находит, толчется на пустом месте, даже, бывает, сердце прихватывает: так политика головой и сердцем завладела. А уж в последний день обязательно всех соседей обегает:
— Ну, вы как нынче, голосить-то пойдете?
— А как же, — отвечают те с улыбкой, — пойдем. Мы люди обязательные. Плачешь, голосишь, глядя на кандидатов, а все равно идешь, деваться некуда.
Соседи у нее добрые, дай Бог каждому таких соседей, все — пенсионеры. Только она все равно как-то не очень с ними контактирует, все больше сама с собой общается. Ну, а уж предупредить людей насчет выборов — так это ее прямая обязанность, она считает, чтоб не забыли. Тут уж она никого не боится. Может, ее кто уполномочил.
Сама Арина голосовать раньше всех прибегает. За час, а то и раньше. Двери еше заперты, а она уже тут как тут, ждет, томится, когда откроют, зато раньше всех. Ночь перед этим не спит, чтоб не проворонить. Потом домой бежит, чаи гонять. Радуется: слава Богу, отметилась, раньше всех проголосовала. Потом, со спокойным сердцем, спать заваливается. И никто не мешает. Муж-то от нее давно сбежал. А ей и хорошо, что сбежал. Меньше вони. И свет никто не застит.
Жевет она скромно, на пенсию. Детей у ней нет, не родились почему-то. Никто ей не помогает. Сама о себе говорит: «Живу бедно, но честно, другим не в пример». Из хозяйства у нее одна кошка, из техники — телевизор. Старый, черно-белый, отцов еще, но показывает хорошо. Надежный. Политиков она знает всех наперечет, кто кому друг, кто враг. Бывает, разговаривает с ними в телевизоре, спорит громко, до хрипоты, объясняет им прописные истины. Хорошо, что есть телевизор, есть с кем поговорить, а без телевизора — куда? — сплошная погибель. Была бы хоть церковь, так в церковь бы сходила, помолилась. А так, ну куда податься простому человеку, водку что ли пить? Она — не из таких.
КАЛОШИ С ГЛАЗАМИ
Дед, бабка и внук, внуку три года, побывали в гостях. Душевно поговорили, чаю попили с пышками, с медом, хорошо посидели у сватов. Стали домой собираться. А на улице уже темно.
Дед с внуком быстро собрались, по-солдатски, а бабка все ковыряется, никак в калоши влезть не может. Дед дергает внука: пойдем, она нас догонит. Ему хочется побыстрее выйти и закурить на воздухе. А внук упирается, кричит:
— Она заблудится одна!
Дед ему потихоньку:
— Не заблудится, у нее калоши сами дорогу знают…
— Ничего они не знают! — упорствует внук. — Заблудится одна!
— Так они у нее с глазами, — шепчет дед.
— Как с глазами?! — ребенок кидается к калошам, чуть не опрокидывает бабку, начинает искать глаза на калошах…
Ищет, сопит и не находит. Он разачорован.
— Нету никаких глаз, наврали… — и грустно вздыхает. Ему действительно жалко, что глаз нет. Потом смиряется, кряхтит по-стариковски:
— Ладно, нету так нету…
А когда вышли на улицу, на улице — темно, фонари не работают, говорит:
— Идите за мной, я дорогу знаю, а то в яму упадете!
И правда, идет впереди, отдувается, ишь, командир какой выискался! Старики на него не нарадуются, особенно дед. А как же, — внук, родная кровь, продолжатель рода!
ЗМЕИНЫЙ ВОЗРАСТ
Как перевалило старику за семьдесят пять, стал он мелочным, въедливым и своенравным. Никакого сладу с ним нет. Валенки перестал и летом снимать. Ходит вокруг холодильника, плюется.
— С тех пор, как купили холодильник, в доме стало не согреться, сколько печь не топи!
Все стало не по его. Подойдет к окну, начнет тюлевые занавески дергать.
— У-у-у, понавесили неводов на окна, свету белого не видно! — Совсем невестку с сыном заездил. Соберется в баню, дадут ему полотенце махровое не берет, утирается всякими тряпочками, клочками. Сын его пытается урезонить, невестка — у самой уже внуки — чуть не плачет:
— Папа, ну что вы в самом деле? Взяли бы полотенце!
Нет, не берет. Бережливым стал до невозможности. Что поделаешь, змеиный возраст, терпи дорогого человека.
НЕПЬЮЩИЙ
Один мужик долго спиртного в рот не брал, лет десять. Всякими правдами-неправдами, где таблетками, где уговорами, — но не пил. Жене говорил, что завязал окончательно и бесповоротно. А до этого сильно увлекался, неделями не просыхал, до того доходил, что потом едва отхаживали, уж про работу и зарплату говорить нечего.
Поначалу, как пить бросил, пьющих сторонился, вроде как неуютно чувствовал себя в компании, комплексовал. А потом осмелел, стал ходить и на именины, и на крестины, куда приглашали, от спиртного легко отказывался и ущемленным себя не чувствовал. А тем, которые чего-то не допоняли, объяснял:
— Я — не пью, — и в грудь себя тыкал. — Завязал. Мое слово — олово, сказал — как отрубил, — и еще ребром ладони показывал, как отрубают.
Тогда ему предлагали безалкогольного пива, на что он сначала искренне удивлялся, а потом брезгливо морщился.
— Вы мне еще водки без градуса предложите и сигарету без никотина. Предпочитаю лимонад, — набухивал себе полный фужер лимонада и шумно, с удовольствием выпивал. — Вот так, — говорил и аккуратно ставил стакан.
С гулянки уходить не спешил, специально задерживался, из любопытства, чтобы посмотреть на пьяных дураков.
За то время, что не пил, наладилась его семейная жизнь, хозяйство кое-какое завелось, в общем все стало как у людей. Сам — округлился, стал покупать газетки и почитывать их на диване.
Жена его успокоилась, наконец вздохнула спокойно, расслабилась. Решила съездить к сестре в гости в другую область, дней на пять, а то уже двадцать лет никуда не выезжала.
— Съезжу? — спросила как бы невзначай.
— Поезжай, дело хорошее, — крепко поддержал он ее. — За домом последим, — и добавил внятно: — Не может быть того, чего быть не может.
Она и поехала с легким сердцем… Вернулась через неделю. В доме кавардак, двери нараспашку, заходи, выноси добро, в комнатах — будто свиньи толклись, мужика нет.
— Где?! — всплеснула руками.
Сказали: на базаре видели, голый бегал.
«И ведь ни разу за это время сердце не екнуло, — уже потом рассказывала она народу, — ни одной дурной мысли в головушке».
Понеслась она на базар, нашла кое-как, привела домой. Отсыпался трое суток. Как пришел в себя, спросила, злость и обида частью уже прошла, жалость осталась:
— Зачем ты это сделал-то? Ведь не пил десять лет, человеком стал.
— Я, родная, это… только попробовать хотел, культурно выпить, посмотреть, что получится… Ведь я не пил столько времени, считай, навсегда излечился от пьянства, — ответил он с великой грустью.
— Ну что, попробовал?
— Попробовал. Видишь, не получилось…
— Вижу! И что мне теперь делать? Ведь все насмарку пошло, коту под хвост! Еще десять лет ждать, чтоб опять человеком стал? Да что я, двужильная что ли?! Нет на земле такого средства, чтоб из пьяницы в культурно пьющего превратиться, хоть ты сто лет не пей, — нет и не будет! — сказала так, спрятала лицо в ладони и заплакала горько и безутешно.
Он подкрался к ней и тихонько обнял за плечи. Он жестоко страдал, казнил себя всеми мыслимыми и немыслимыми казнями, и во всем с ней соглашался.
А еще бы он не согласился! Жестокая это правда, да деваться некуда. Тот, кто всегда был выпить не дурак, а выпив, дураком сам становился, никогда не научится пить умеренно. И никто тут не поможет, — ни нарколог, который сам обычно тихий алкоголик, ни волшебник. Потому что дно-то у бутылки — немеряное, многие герои пытались дно увидеть, да не смогли.
Так что остаются две крайности, как, впрочем, и все у русского человека: либо пить без всякого удержу, чтоб все трещало и стонало вокруг, а потом голову сломить, либо — совсем не пить. Третьего пути нет. Вот и весь сказ. Грустно. А что делать?
ЛАСКОВАЯ КОШЕЧКА
Жили в одном селе мать с дочкой и были они глухонемые от природы: ни слышать, ни говорить не могли, только на пальцах показывали. Мать уже старуха была да и дочка немолода. Оx, и трудно им жилось, и говорить не могли, и слышать, и денег у них не водилось, только что на белый свет глядели. Вот и радость.
И еще кошка у них жила, да такая ласковая кошечка, что и передать трудно, сильно она их любила. А роста сама небольшого была, не выросла почему-то и все, так и осталась небольшой, чуть покрупнее котенка. Она им как могла помогала. Если они чего-то не слышали, так она их толкала или царапала потихоньку, чтоб они внимание обратили.
А дом их, избушка плохонькая, на самом отшибе стоял. Легли они однажды спать и уснули крепко. Вдруг слышат среди ночи кошка теребит их, царапает сильно. Что такое? Соскочили они и свет зажгли. Глядят, а в окно кто-то лезет — кудлатая голова и руки — и уже раму выставил!
Схватили мать с дочкой, что под руку попалось, ухват и кочергу, чтоб отбиться. Да какой там отбиться, со страху все из рук вываливается… Одна кошечка не испугалась, из маленькой и ласковой вдруг в злую и дикую превратилась. Кинулась она тому, который лез, на голову и давай колтуны драть не хуже тигра. Тот закричал благим матом, кое-как отбился от кошечки и обратно в ночь убежал…
Так кошечка помогла им, спасла их, может, от смерти самой. Долго они боялись спать ложиться. А его потом поймали. Через несколько месяцев. Он еще не к одним пытался залезть. Не местный оказался, пришлый бандит. А кошечке после этого стал почет и уважение.
ПЯТЬДЕСЯТ МАРОК
Приехали как-то из Германии немцы на побывку, в отпуск. Когда-то они здесь жили, потом перебрались в неметчину, немцы же. И вот захотелось им на Россию, на свои родные места посмотреть, почти все они в этом селе родились и много лет прожили.
Посмотрели на все, повздыхали, всех обошли, со всеми пообщались, чтоб сердцу была услада. Чтоб было там, в далекой стране Германии, — ведь они же еще и русские как-никак! — что вспомнить.
Получили усладу, бальзам на душу, и обратно уехали. А одной женщине, они с ней много лет бок о бок прожили, подарили за доброе соседство деньги — пятьдесят марок. А женщина эта уже старушкой стала, смотрит на пятьдесят марок и не знает, что с ними делать? Попросила она тогда соседку, которая помоложе, чтоб та сбегала, разменяла эти марки и купила ей что-нибудь сладенького. Очень ей сладенького захотелось.
Сбегала соседка, сделал все как надо, разменяла, купила ей сладенького и сдачу отдала.
Да прослышал об этом ее сын. Прибежал с невесткой и налетел на нее ястребом.
— Что это вы, мамаша, делаете? Почему вы мне-то не сказали, что вам дали пятьдесят марок?!
— Так сладенького мне, Витя, захотелось. Пенсию-то я тебе отдаю… стала оправдываться старушка.
А сын еще пуще:
— Да разве так делают, мамаша? Что я сам не смог вам сладенького купить? Просите чужих людей!
Испугалась старушка, отдала ему деньги, которые остались. Схватил он деньги.
— Вот, видите, что натворили! Была бумажка в марках, а остались — одни рубли! Что теперь делать-то прикажете?
Совсем испугалась старушка.
— Ой, грех случился, сынок…
— Грех у вас случился! — кочевряжится сын. — У вас что с головой-то, мамаша? Жди теперь, когда они еще раз приедут! — И убежал с невесткой, и попрощаться забыл, обиделся.
Села старушка у окна и вздохнула. Ой, и правда, думает, как это с деньгами-то нехорошо получилось… Почему я их, дура, сразу-то сыну не отдала?
А сын у нее — хороший, работает в районной администрации, с папкой ходит, и ко всем на «вы» обращается, культурный. И невестка тоже хорошая, порядочная, зимой ходит в кожаном пальто с воротником и песцовой шапке. У них деньги не пропадут, они деньгам цену знают.
Вот только держат старушку, мать свою, на сухом пайке. Не то что бы они это от жадности делают, а считают, что все у ней есть: и суп, и каша, и варенье. Какого ей еще сладенького? И валенки на зиму есть, и шуба, ей уж сорок лет, а она как новая. Да что тут говорить, горе со старыми людьми, за что ни возьмутся — везде у них один грех выходит.
МИТЯ МАТЮЖОК
Жил да был на свете один незлой человек, простой мужичок Митя. Сильно он поговорить любил. Другие есть — молчуны, немтыри, а он — нет, разговорчивый был. Ему хоть с человеком, хоть со скотиной, хоть с бревном ни с кем поговорить не зазорно было. И часто у него с языка вместе с обычными словами матюжки слетали…
Кого Митя не увидит, с тем и давай сначала разговаривать, а потом и обкладывать его справа-налево, правда, без злобы. Все это знали, Митю не боялись и навеличивали его Матюжок.
Собралась как-то раз Митина жена побелить в летней кухне, а то мухи ее засидели, кинулась туда-сюда известки найти, все перекопала — нет известки. Она — к Мите:
— У тебя где известка-то, черт кудлатый? — когда-то у Мити росли хорошие кудри — граблями не расчешешь, все ему завидовали и звали уважительно Митя Кудрявый. Правда, давно это было, кудрей нет и в помине.
— А я откуда знаю? — открестился Митя. — Ты же белишь! — и погладил голову, ему стало немного обидно: ишь, попрекает кудрями, была красота, а теперь нету…
— Белю-то я, а прячешь — ты! — не отступает жена.
— Ладно, не суетись, — сказал Митя, — пойду, поищу…
И пошел в сарай. Копался, копался, все перекопал — нет известки. Была в ведерке — и нету!
Вышел весь — в пуху, в паутине.
— Нету. Слышь, ядрена-матрена, не нашел. Мной не найдено!
— И где ж она может быть?
— Так… — сказал Митя после недолгих раздумий. — Значит — украли.
— Да кто украл-то? У тебя же все на замках!
— Точно, — Митя для убедительности выгреб из кармана связку с ключами и потряс ею. — У меня все надежно, как в банке. Значит, кто-то хитрый подлез… Ладно, выясним. Ты не напрягайся, я у Емельяныча возьму, у него навалом. Ему в прошлом году мешок привезли, — и двинулся к воротам…
Емельяныч — это двоюродный дядька Мити, крепкий семидесятилетний старик, самый лучший его друг-приятель и просто надежный человек. Митя десятью годами моложе его.
— Ты только долго-то не шатайся, а то у меня дел по горло! — крикнула вдогонку жена.
— А мне когда расхаживать-то? У меня своих работ — невпроворот! Двадцать минут туда и обратно, — откликнулся Митя.
Идти и вправду было недалеко. А если еще не улицей, а огородами, вдоль речки, так совсем близко. Митя и решил огородами, чтоб ловчее добраться, а то еще на улице встретишь какого-нибудь говоруна и начнутся тары-бары-растабары — целый день проторчишь.
Митя ходит быстро, стремительно, а сегодня он еще в калошах на босу ногу, а в них ему особенно легко передвигаться, калоши сами несут… На дворе июнь-месяц, куда ни посмотришь — всюду природа, родина, солнце светит, огороды сами прут, чего еще надо человеку? Живи — не хочу! А воздуха, воздуха-то сколько! Стало Мите вдруг так радостно, что хоть становись посреди дороги и песню пой, даже слезы на глаза навернулись от радости. Сильно захотелось ему с кем-нибудь поговорить.
Глядит Митя, муравей дорожку переползает… Он к нему — весело, и с матюжками:
— Ты что это, мураш, такой-сякой, дорогу мне переползаешь? Раз так тебя, перетак, не видишь что ли, что это я, Митя, к Емельянычу за известкой иду!
Испугался муравей, спрятался за соломинку, сам думает: ну все, капут, сейчас Матюжок на меня наступит, и делу всей моей жизни — конец!
А Митя не стал на муравья наступать, а то вдруг все в мире пойдет наперекосяк, пусть уж лучше так будет, как есть.
А тут корова рядом мыкнула, она неподалеку паслась, нога у нее что-то захромала, хозяева ее в стадо не погнали, дома оставили. Посмотрел Митя на корову: корова как корова, ничего особенного, жует себе жвачку, пережевывает… А она возьми да еще раз замычи, протя-я-жно так, со вздохом, думала, он ей воды принес.
Поспешил Митя к ней и давай прорабатывать:
— Ты что это, корова, мать-твоя-здорова, встреваешь? Ты зачем сюда приведена? Траву жевать и в молоко ее перерабатывать. Так и работай молчком, вырабатывай добро, я вечером попить приду!
Корова послушала его речи, подняла хвост трубой и навалила добра ситом не прикроешь. Обругал ее Митя за такое дело, выдал ей по первое число и дальше пошел… Долго не прошел, глядит — навстречу собака бежит с умным видом, к запахам принюхивается, спешит куда-то… Он к ней с вопросом:
— Ты что это, собака-рассобака, бежишь как угорелая, на пожар что ли?
А собака подбежала к нему, обнюхала, подняла ногу да на калоши ему брызнула… Кобелек это оказался!
Рассердился Митя не на шутку.
— Ах ты, кобель-раскобель! В дюбель, в дембель, в парабель! Ты что это на женины калоши пакостишь! — а он действительно калоши-то жены пододел, чтоб свои меньше снашивались. А свои под крыльцо спрятал. — Я к Емельянычу за известкой иду, а ты мне провокацию устраиваешь! — и давай дальше его прорабатывать…
Кобель-то давно уже убежал по жучкиному следу, она запашок оставила, значит, свадебка у нее, а на свадебке погулять — милое дело… А Митя все стоит разоряется, все у него с языка матюжки слетают…
Отругал он порядком кобеля, дальше пошел… Опять долго не прошел, глядит — парнишка с удочкой из кустов вылез, прямо на него. Он руки в боки — и к парнишке.
— Ну что, рыбак, так-тебя-растак, всю рыбу из речки выловил, мне не оставил?
— Нет, не всю, трех пескарей поймал, — ответил парнишка и показал ему пескарей на веревочке.
— А ты почему не в школе? — строго спросил Митя.
— Так у нас летние каникулы.
— Каникулы? — удивился Митя. — У вас, я погляжу, круглый год каникулы! А ты бы, чем по берегу бегать, взял бы лучше книжку и почитал, а то дураком вырастешь, что тогда? И ни в матросы, ни мазать колеса!
И тут Митя такое завернул, что сам удивился.
— Я читаю книжки, — обиделся парнишка.
— Нo-но, читаешь ты, видно, ты только рыб из речки воруешь!
— Это вы не читаете! Если бы читали, не ругались бы, не сорили бы матюжками! — совсем обиделся парнишка, надулся и убежал…
— Это я то не читаю! — взвился Митя. — Да я еще и газету выписываю, оттуда информацию получаю!
Так Митя со встречами, разговорами, пока дошел до Емельяныча — весь упарился. Старик возился во дворе, строгал какую-то нужную деревяшку на чурке. Емельяныч был человек серьезный, основательный, с таким поговорить одно удовольствие. Он все время ходил в форменной фуражке лесника, снимая ее разве что в бане, или когда наступала зима. Он ходил бы в ней и зимой, но зимой холодно, уши мерзнут. Когда-то он работал лесником и теперь продолжает носить фуражку, чтоб не забывали, кем он был, а то он всех может арестовать за браконьерство. При нем Митя старался матюжками не выражаться, чтоб он, чего доброго, не подумал, что Митя только и может, что ругаться, а ни на что путное не способен.
— Здорово ночевали, дядя! — поздоровался Митя. — Как жизнь молодая?
— Да ниче… — Емельяныч разогнул спину. — Сами-то как?
— А нам что, — бойко начал Митя, — с утра не померли, может, и к вечеру не помрем, — и сразу перешел к более серьезным вещам, что попусту-то болтать: — Я вот что думаю, дядя, что наша жизнь полна загадок и тайн.
— Да ну? — Емельяныч отложил деревяшку и присел на чурку. — Интересно. Давай, послушаем.
— Ага. Вот, погляди. Стоят столбы, на столбах электрики понавесили провода электрические… Для чего? Чтоб по ним электрический ток бежал, не вода, а ток, чтоб в каждой избушке захудалой свет зажегся. Правильно?
— Куда уж правильней. В потемках-то кому охота сидеть? — согласился дядя. У него у самого висели в сарае «кошки», электрик по пьянке потерял в лесу, а он нашел и прибрал подальше.
— Так как он по ним бежит-то, ток этот самый? Провода же сплошь алюминевые и стальные, дыр то в них нету, никакого прохода, ни щелочки… Но все-таки он пробирается — и у тебя под потолком лампочка загорается! Митя сделал круглые глаза.
Емельяныч задумался.
— Ну это все физика может объяснить…
— Ну да! Конечно! Физика все что хочешь может объяснить! А ты попробуй понять простым человеческим умом: как это он все-таки по проволоке бежит? И что это вообще такое — электрический ток, с чем его едят? Я лично — не понимаю, и никогда не пойму, Мне надо пощупать, потрогать, глазком увидеть, тогда я пойму. А так — нет, я не согласен!
— Так это всегда можно проверить, — дядя пошевелил двумя пальцами, схватился за оголенные концы и все сразу стало ясно. Делов-то!
— Нет, этого не надо, это — для дураков: взялся, шарахнуло — и мертвец, поминай, как звали. Но как все-таки он существует? Ведь как-то же ловят его, садят в тюрьму, а потом, когда надо, гонят по проводам… Загадка непостижимая уму, — Митя замолчал, ему стало грустно, а дядя, наоборот, развеселился и заерзал на чурке…
Митя грустно посмотрел нa небо.
— Или вот возьми самолет… Как эта махина поднимается в воздух, вверх на страшные километры, и нам неизвестно на чем держится? На чем? На честном слове? И ведь еще летит туда, куда надо, и там садится.
— Они сейчас бьются через одного.
— Это понятно. Но как все же они могут летать? Тоже загадка…
— Птицы же летают.
— Нy птица — она маленькая, у ней перья, мясо, кровь живая! Голова есть, которая думает, куда лететь: на юг или на восток, или на север подаваться. У ней компас и барометр внутри, и чутье природное. Разве ж можно самолет с птицей сравнивать! Птица — куда умней, и у ней душа есть, которая страдает…
Митя опять замолчал, только покряхтывал, грусть его медленно переходила в обиду… Он встрепенулся и заговорил быстро и нервно:
— А ты сидишь в кустах и караулишь… Стреляешь ее бедную… чтоб сожрать! Нехорошо это, нельзя так… Ей и так трудно живется, да ты еще здесь, шары-то залил и палишь по чем зря, как гитлеровец, тьфу! — Митя плюнул и размазал.
— Я же не охочусь! — испугался дядя.
— Знаю, я это к примеру… Я бы все охоты запретил!
— А рыбалки? — Емельяныч приподнял брови, он иногда рыбачил.
— А рыбалки оставил. Рыбалки — совсем другое дело. Конечно, когда не неводом гребешь, не сетями, а удочкой. Удочкой — пожалуйста, тут без грабежа. Поймал на раз, на два, отдохнул на берегу, и иди теперь работай, заряжайся на неделю, делай полезное дело. Природа тебе не враг, а друг, и надо жить в совокупности, и не гадить под кустом. А то возьмут, наворотят и ни пройти, ни проехать. Иди вон в туалет, культурный нашелся, а то в школе учился, книжки читал, а идет, сопли до колен висят, зато папка в руках…
Емельяныч, когда услышал про природу, чуть не заплакал.
— Я ведь тоже, Митя, природу сильно охранял, лес… А они, гады, лезут со всех сторон, браконьеры эти, чтоб разворовать и ограбить. А я все пресекал немилосердно, штрафовал и прочее… А им куда деваться, у меня же винтовка, карабин, если что не так, я же могу и к лесине поставить — и в расход… Жалко, что тогда такого закона не было, чтоб на месте расстреливать. У меня бы не заржавело. Так что я полесничал будь здоров! Веришь? У меня и фуражка есть, — он снял ее и показал Мите, — если что, так я и тебе могу дать поносить.
— Верю, дядя. А фуражки пока не надо. Если уж во что серьезное ввяжусь, тогда возьму. А пока — носи, — Митя глубоко вздохнул. Его обуревали разные мысли: и о природе, и о мире вообще, в котором они, маленькие защитники, живут и скачут, как кузнечики, и стрекочут, а кто-нибудь придет и насадит их на крючок, и все… — Митя покосился на Емельяныча.
— А вот еще ученые говорят, что земля круглая, на ниточке висит…
— Ну и что? — сразу насторожился дядя.
— Ты-то в это веришь?
— Ну они же все доказывают, по полочкам раскладывают… У них это… доказательная база.
— Ага, база у них… Ты только лопухи развесь, они уж тут как тут, эти ученые обделанные, все тебе объяснили, все рассказали, чтоб ты сам много не думал, а то вдруг додумаешься до того, до чего у них у самих ума не хватило…
— Ну так они же работают! У них — и кабинеты отдельные, и колбы с пробирками, они и в белых халатах, как врачи, ходят…
Митя решительно пресек дядю:
— Я так думаю, что все они врут, заврались эти ученые — в говне моченые! А земля на самом деле не круглая, а плоская, как блин, только потолще, плашмя лежит… Вот так, — и слепил в воздухе блин.
Емельяныч поднялся и заходил кругами…
— Значит, и край есть?
— Есть, а куда же он денется? Край у всего есть… Только я там, правда, не был.
— Я тоже, — грустно поддакнул дядя.
— А лучше и не надо, неизвестно, что там… А то заглянешь туда и навернешься… — Митя поежился.
И Емельяныч дернул плечами, ему тоже стало страшно, интересно, но страшно.
— А вот на чем же она тогда держится, земля, блин-то этот твой? Загадки и тайны он любил не меньше Мити, а уж касательно мироустройства особенно.
— А вот этого никто не знает, может, снизу ветра поддувают, или еще чего… Это не нашего ума дело, — тихо и внятно приговорил Митя, он стоял перед чем-то непостижимым и грандиозным и чувствовал себя голым, как в бане.
— Значит, и Бог есть? — дядя сделал брови шалашиком.
Митя заволновался:
— Не буду говорить, что — нет, не знаю, но ведь черт-то есть! Точно! Людьми это неоднократно доказано, а мной подтверждено! Значит, и Бог есть. Без него бы и травинка весной не росла…
После этих важных слов и открытий они идут пить чай с баранками. Пьют подолгу, вприкуску с колотым сахаром, сладко прихлебывая и жмурясь, пока не пробьет пот. А потом, блаженно сев на крыльце, еще много, умно и культурно разговаривают. И главное — без споров и дискуссий, им спорить-то не о чем, все предельно ясно. Напоследок Емельяныч говорит Мите, что дядья для племянников, после отцов, конечно, — первые в мире. Чтоб не забывал, приходил, а то он один-одинешенек.
Домой Митя бредет уже в первых сумерках… В голове у него легкий шум от разговоров, раздумий и переживаний. Емельяныч еще курит на крыльце, Митя крадется по огородам, задами, он не курит, не предпочитает эту заразу.
Дома у него некоторый скандальчик по поводу непредвиденной задержки, обычное дело… жена видит Митины пустые руки и сразу наваливается на него:
— Ты где был-то, а? Ты зачем, полоумный, ходил-то?..
Митя начинает напрягать голову: за чем же он ходил, интересно? И резко отвечает:
— За чем ходил — не твоего ума дело!
— Все там переговорил, или нет? А известка где?
— Ах известка! — обрадовался Митя, что вспомнил. — А известочку твою водой залили, размешали и поставили, чтоб настоялась. А завтра вам ее доставят прямо на спецмашине с почетным караулом. Сам Емельяныч, ровно в шесть ноль-ноль. Будьте готовы, ваше величество!
— Вот же дурак, а? Ну дурак-дураком, пошел за известкой, а только грязи на калошах приволок! Ты зачем мои-то калоши одел, а свои спрятал? Чтоб твои целехоньки были, а мои — прохудились? Ну идиот, а!
Мите не нравится, когда его ругают, он отбрыкивается, сыплет незло матюжками, даже угрожает. Жена ругается, как заведенная, но тоже без особой злости, что толку.
— Ну и идиот же! Матюжок! Матерщинник проклятый! Паук кривоногий! Плетет сети и плетет, только никого поймать не может… Меня только одну и поймал… И терзает меня, пьет мою кровь, всю уже выпил… Вот паук так паук!
Тогда Митя пугает ее, угрожает ей самой страшной, по его мнению, карой:
— Уйду от тебя с концами! На гору уйду, выкопаю землянку и буду жить-поживать, а тебе кукиши показывать. Вот и радуйся тогда! — «Горой» и «землянкой» Митя пугает ее часто, это у него контраргумент.
После этого они замолкают, все без толку, да и оба за день умаялись. Потом садятся ужинать. Ужинают, чем Бог послал, и спать ложаться…
Митя идет в свою половину, на кровать, она — на лежанку, в свой угол. Митя натягивает на голову одеяло, скрипит пружинами, вздыхает и улыбается: ладно, сегодня не померли, может, и завтра не помрем… И еще — уже сквозь сон — успевает подумать: «Надо на речку сходить, пескарей половить… А то пацан всех пескарей переловит, больно шустрый… Мне не оставит…» — и скоро захрапит сладко… А с лежанки ему жена отвечает, тоже подхрапывает.
Так и живут они душа в душу уже сорок лет с гаком. Только детей у них нет. Не родились почему-то. Ну и ладно, им и без детей хорошо.
А газету Митя действительно выписывает — местную, потому что в ней, на его взгляд, самая полная и объективная информация, чтоб быть человеку в курсе событий. Он и в библиотеку когда-то ходил, потом перестал — надоело, своей мудрости в голове хватает: думать не передумать, чужие бредни читать некогда.
ПО-РОДСТВЕННОМУ
Собрались трое в город, мужчины, родственники. Двое — родные братья, третий — так себе, седьмая вода на киселе. Поехали по серьезному делу: к легковой машине покрышки купить, детишкам школьные принадлежности к школе, себе кой-чего по мелочи — там все дешевле. Женщины строго-настрого им наказали, чтоб там нигде пить не вздумали, уж лучше дома потом выпьют, как приедут. А они рассмеялись, сказали, что среди них дураков нет, дураки в другом месте.
Сели в автобус, едут, радуются. Тут один из них возьми да и вынь из рукава бутылку водки: смазать, чтоб легче ехалось и за все хорошее. Ну что, делать нечего, решили смазать, ведь за все хорошее — это не за плохое. Смазали, стали о покупках говорить, так за разговорами с ветерком и доехали.
Пошли на барахолку, и опять тот, который седьмая вода на киселе, возьми да и купи еще бутылку водки: чтоб зорче смотрелось, чтоб хороший товар от плохого отличить. А им что, им — это ничего, выпили аккуратно в стороне в три подхода прямо из горлышка.
Пошли дальше смотреть, прицениваться. Родные братья ходят серьезные они главные покупатели, неторопливо смотрят. А товара много: и китайского, и своего родного, покупай, что душе угодно, и цены приемлемые. А третий родственник вьюном вьется, все цены уже узнал, везде приценился, со всеми перезнакомился. Лезет, пристает к ним: «Давайте, — говорит, — еще третью сообразим!» Они: «Нет, баста, теперь уж дома выпьем».
А он пристал как банный лист: давай да давай! Вьется перед ними, как змей кольцами, и намекает: он-де их угостил, а они не хотят, вроде как не уважают, нехорошо, не по-родственному. И чтоб обратно хорошо ехалось. «Ладно, — скрепя сердце, согласились братья, — и мы тебя угостим, коли так, чтоб хорошо обратно ехалось».
Договорились с продавцами насчет покрышек, через полчаса подойдут. Взяли бутылку, пошли за барахолку, за ряды. Пока шли, родственник два раза перемигнулся — уже с бабенкой познакомился. Бабенка — девчонка совсем молодая, только лицо уставшее и вся какая-то неухоженная, потрепанная. Уже с собой ее ведет, знакомая, говорит, вместе на курсах учились. Хмыкнули братья, не понравилось им это, да делать нечего — пусть посидит с ними, если на курсах вместе учились. Родственник-то, он еще неженатый. Ему скоро четвертый десяток разменивать, а он все никак никуда не пристанет, живет, как ветер в поле.
Ладно, сели, стали выпивать, сало на газетке разложили. И девчонке поднесли. Видно, руки-то у нее с похмелья трясутся… Где это они с ней, на каких курсах учились?.. А родственник ерзает, как на шиле сидит, то с одной стороны ее приобнимет, то с другой, шепчет что-то на ухо. А она только вздрагивает худыми плечиками и улыбается. Глядят на все это братья мрачно, не нравится им, да ладно, он же неженатый, пусть. Сейчас допьют и уйдут.
Только допили бутылку, собрались вставать и уходить, а девчонка эта враз распластала на себе блузку, упала навзничь и давай кричать: «Ой, помогите!» Что такое?! Не успели братья подняться, отряхнуться, а к ним уже двое бегут, парни молодые, здоровые. Они — ней: «Ты что это, девка, сдурела что ли!» А она еще пуще заливается да в пыли катается с боку на бок… Тут с другой стороны еще трое выскочило. Тоже защитники.
«Ну, влипли!» — думают братья. Так и вышло. Налетели мужики с кулаками и ничего слышать не хотят. А родственник-то их исчез сразу, как сквозь землю провалился. «Все, купили, брат, колеса, — говорит один, — становись спина к спине, обороняться будем». Стали они спина к спине, а как же иначе, на голом месте находятся. И пошло-поехало. Началась куча мала и зубодробиловка. Минут через пятнадцать и милиция появилась…
А жены их ждут-пождут дома: нет мужиков. Что-то долго задерживаются. Сами смеются: Наверноe, покупок много, везти тяжело. Опять ждут-пождут, уже вечер, коров пригнали, выглянут: ни мужиков, ни колес. Уже не до смеха.
Дождались только на следующий день, в полдень. Приехали мрачные оба, без покупок, злые. Те на них с криком: ах вы, такие-сякие, но скоро отступились, поняли, что произошло что-то нехорошее и лучше их пока не трогать. Хорошо хоть живые вернулись. Те коротко объяснили, что действительно в нехорошее дело вляпались, в бандитскую разборку попали. Как сами живые остались — неизвестно. Ладно, деньги — дело наживное, главное, голова на плечах цела. Попугали женщин, те и притихли. Сами умылись с дороги, переоделись, пошли родственника навестить, по-родственному.
А произошло вот что. Забрали их в милицию. И девчонку эту, и парня одного, муж он ей оказался, остальные разбежались. Привезли, протокол составили: пьяная драка и попытка изнасилования. Девка заявление написала. А это уже страшно, это — срок. Они объясняют офицеру, что на самом деле все не так было, что это она сама представление устраивала, а он — ни в какую. Ночевали в каталажке. Наутро едва уломали бабенку заявление забрать, отдали деньги какие были, себе только на штраф оставили и на обратную дорогу.
Пришли к родственнику. Нет родственничка дома. И не видел никто. Как уехал, так и не было. Жалко — не было, хотели ему ноги вместе с головой оторвать по-родственному. Повезло тому. Только через неделю появился. В соседней деревне прятался у тетки, пока деньги не вышли.
Они за это время уже остыли. Так рассудили: пусть живет, небо коптит. Родная кровь — это родная кровь, а он им никакой не брат и не родственник. Седьмая вода — она и есть седьмая. Что с нее взять? Сказали только, чтобы ближе чем за десять метров не подходил.
МАШИНА И ЛОШАДКА
Один лихой парень всю жизнь мечтал машину иметь — легковой автомобиль. С детства еще, с юности. Наконоц, купил в сорок лет, по случаю. Всю разбитую, недорого. Ну, ничего, подшаманил, стал понемногу ездить. Решил ночами колымить, подвозить людей, и людям — хорошо — добрались они с ветерком до дома в ночное время, и ему неплохо — заработал деньжонок, сшиб копейку.
Поехал в первую ночь — и правда! — удалось немного заработать. Подвез троих пьяных, они пешком шпарили, а пьяному человеку ничего не жалко, лишь бы побыстрее дома на перину завалиться. Потом еще парочку подвез: мужик чужую жену до дома провожал, загостилась она основательно. Пощупал деньги в кармане, обрадовался: вот здорово, так, глядишь, и разбогатею! Больше клиентов не попалось. Ну, на нет и суда нет.
Пока домой возвращался, решил пивка выпить, а то сухость в горле непонятная, прополоскать его надо. Купил в ночном киоске, выпил пивка, а оно вдруг запрыгало, зарычало в желудке! Что такое? Наверное, кислое попалось. Решил он тогда его водкой укрепить. Укрепил хорошо, перестало пиво рычать.
Поехал домой, а как доехал — не помнит. Пока машину ставил под окна, всю свою разбитую — заново разбил. Когда разворачивался, задом в мусорные баки ткнулся, да так хорошо, со скрежетом, а передом в чужой гараж угодил. Хотел с шиком развернуться, красиво. Не получилось. А он всегда был лихачом, даже когда еще на велосипеде ездил.
Утром люди поглядели.
— Да-а-а, — сказали, — однако, парень, машину тебе лучше не иметь вовсе, тебе только на лошади ездить, задом наперед…
Стал он с тех пор о лошади мечтать. А что? Лошадь — очень даже хорошо завести. Потом и колясочку соорудить на резиновом ходу, типа шарабанчика, и возить желающих. А от желающих, наверное, отбоя не будет. Все-таки лошадь нынче и в деревне большая редкость, а машиной никого не удивишь.
То свадебку, молодых, посадил да подвез, можно с лентами, с бубенцами, будет им потом, на золотой свадьбе, что вспомнить. Или местных олигархов прокатил, они до этого дела падкие, особенно когда шары зальют. Хотят, чтоб все у них иначе, чем у других было. Едут в шарабане — вроде как купцы гуляют в добрые старые времена, а на задке граммофон наяривает… Так что, золотые денечки настанут.
Правда, жена его в этом начинании пока не поддерживает, губы кривит, Нy да ладно, с женой он разберется. Да что вообще с жен-то взять, кто-нибудь умных жен-то видел? Никто не видел. Тогда и говорить не о чем. Покупать лошадь — и дело с концом. Вон и соседи советуют, все интересуются:
— Нy что, Вова, скоро лошадь купишь?
— Скоро, — отвечает.
А что, возьмет и купит всем назло. И, главное — экологически чисто и на бензин тратиться не надо. Так что, как не крути, а лошадка-то всяко лучше автомобиля.
О ДЕТЯХ
В собесе — в отделе социального обеспечения — многолюдно, толкотня с утра… В основном пенсионеры, но и молодых много, кто за субсидией, кто за пособием. Разные очереди в разные кабинеты… Все волнуются по поводу и без повода, зорко следят, чтоб никто со стороны в очередь не пролез. А то много тут таких шастает, которые везде без очереди норовят пройти. Так что все — на нервах. А как же без нервов? Никто за красивые глазки тебе эту субсидию в карман не положит. Тут надо попыхтеть, не один порог оббить, все необходимые бумаги собрать, а уж потом — сюда, к инспектору, доказывать, что ты законное право на нее имеешь. А чужих денег тебе не надо, ты за чужой счет жить не привык, ты свое получить желаешь.
Так что у всех бумаги в руках: справки и выписки разные, у кого — в папочке, у кого — в газетке, боятся, как бы не потерять, А потерять их никак нельзя, они на вес золота. Пока стоят в очереди, разговаривают кто о чем, чтоб время быстрее шло.
Одни подобрались в кучку по интересу, — и старые, и молодые, — о детях и внуках беседуют. Рассказывают у кого какие, радуются, хорошо, говорят, тем, у кого дети есть. Дети — цветы жизни. А у кого нет, говорят, — плохо.
— Это почему же плохо? — вклинивается в разговор незнакомая женщина, приезжая, наверное. — Еще неизвестно в кого эти дети потом вырастут. Ты с ними нянчишься, себе в куске хлеба отказываешь, все им, а они потом вырастут и отблагодарят: тебя из квартиры выгонят, на помойку снесут, или, хуже того, убьют! Вот тебе и детки! Мало ли таких случаев?
Все как-то сразу неловко замолчали, закряхтели и полезли в бумагах покапаться, поглядеть — все ли цело… Да, действительно, дети — хорошо, без них — никуда, спору нет, да вот в кого они потом вырастут? Что хорошего и доброго совершат, будут ли также родителей своих любить? Вот тут и вправду стоит призадуматься. Вопрос, как говорится, остается открытым.
ЖЕЛЕЗНЫЕ РУКАВИЦЫ
Жил один мужик, и были у него голуби на голубятне. Он их лелеял и холил, души в них не чаял. Никого у него ближе не было.
И повадились на голубятню коты лазить и голубей душить. Сильно мужик за это котов невзлюбил. Придет он утром на голубятню, а голуби передушены. Ох, и сильно он на котов обиделся, осерчал!
А у него была железная рукавица. Стал он тогда надевать ее на руку и котов по ночам караулить. Как только кот какой полезет на голубятню, он его — хвать! — сдавливал железной рукавицей и об угол. Чуть не до смерти зашибал. А кота только и можно взять, что железной рукавицей, иначе никак. Много он так котов передавил.
И вот приехал к ним в деревню один мужичок жить. И был у этого мужичка кот Васька — большой пакостник, а он его сильно любил, потому что у него никого больше не было: ни родни, ни знакомых. Прослышал Васька про голубей на голубятне и чуть не в первую ночь отправился на охоту, кого просто придушить, а кем и полакомиться.
Только залез на голубятню, а мужик-то хвать его железной рукавицей, придавил маленько и об угол! Чуть до смерти не зашиб, едва Васька домой убрался…
А наутро мужичок, Васькин хозяин, пошел выяснять, кто это его кота изувечил, чуть до смерти не зашиб? Вон, Васька мой, говорит, на кровати лежит, отлеживается, вся голова разбита, забинтована, и есть не встает.
Вышел он на площадь и спрашивает:
— Кто это моего Ваську изувечил?
Услышал это мужик-голубятник, надел железную рукавицу и пошел на улицу…
— Я, — говорит, — Ваську твоего уделал, да видать мало, раз сам хозяин за добавкой пришел.
Стали они лицом к лицу и смотрят испытующе друг на друга: ну-ну… У мужика-то на руке железная рукавица, страшная, а у мужичка-то — ничего, пусто. Только он не из робкого десятка оказался.
— Васька, — говорит, — мне родной человек, он мне всех заменяет, а ты его изувечил.
А мужик говорит:
— Мне на твоего Ваську начхать, мне мои голуби всех дороже, и тебя вместе с котом твоим!
Никак у них хорошего разговора не получается, не могут договориться. Один Ваську хвалит, другой — голубей. Нy все, значит быть большой беде побоищу и кровище, никто уступать не хочет. Уже и люди вокруг собрались, смотрят — плохо дело, и никак их не унять.
Поднял мужик руку в железной рукавице и пошел на мужичка… А мужичок сунул руку в карман и тоже железную рукавицу вытащил, только на другую руку. Что такое? Интересно стало мужику: у него рукавица — на одну руку, у мужичка — на другую, и похожи, как близнецы.
— Откуда у тебя железная рукавица? — спрашивает.
— Мне отец связал, когда я еще ребенком был, — отвечает мужичок. — А у тебя откуда?
— И мне отец связал, когда я маленький был. Сказал: «Когда вырастешь, она тебе заступа будет». И еще сказал, что точно такая же рукавица, только на другую руку, у брата твоего есть. Как увидешь ты человека с такой же рукавицей, так и знай, что это и есть твой родной брат.
— И мне так сказал, — улыбнулся мужичок.
Как узнали они друг друга, так обнялись и расцеловались. А отец их в свое время по всей России ездил, в разных местах жил, работал, и была у него еще одна семья.
Стали мужик с мужичком вместе жить и хозяйствовать, как-никак они родные братья. На исходе жизни встретились наконец. И хорошо. Вдвоем и помирать не страшно. Мужик стал по-прежнему голубями заниматься, а мужичок другими делами. А Ваське строго-настрого наказали, чтоб к голубям не лазил. Васька все понял, он кот-то умный был, перестал пакостничать, стал только мышей ловить.
Так две рукавицы вместе сошлись, а братья друг друга нашли.
«Рыбаки ловили рыбу — а поймали рака! Началась меж рыбаков за добычу драка… Каждый тянет на себя: кто — клешню, кто — ногу… Вызывать пришлось OMOН раку на подмогу!» — это только присказка, а бывалые рыбацкие случаи — впереди. Правда, сам я не ловил, я на печи лежал да подслушивал в одно ухо влетало, в другое вылетало — с меня взятки гладки.
НАЛИМ-ГЕНЕРАЛ
Уж на что охотники — вруны из врунов, а рыбаки — еще хлеще! Так, бывает, воду взбаламутят, а в воде-то, может, и не было никого сроду, неводишко вытянули, а там пусто: ила горсть и тины хвост…
Один самый знаменитый и отчаянный рыбак собрал в кружок рыбаков рангом пониже и давай рассказывать, просвящать их, уму-разуму учить:
— Пошел я как-то зимой на рыбалку… На налима. А в январе у них свадьбы, они хорошо клюют. А зима снежная, буранная выдалась, снегу выше крыши намело. Но ничего, подобрался я к реке, нашел омуток и прорубь продолбил. Опустил в воду леску, на крючке червяк болтается, все как положено. А у меня всегда на зиму ведро с землей в сенях сохраняется, а в земле — червячки. Хорошему рыбаку без наживки круглый год нельзя оставаться, дело известное. А леску я к черенку от лопаты привязал и поперек его положил, а то вдруг здоровый клюнет, чтоб не утащил.
Наутро пришел проверять, стал тянуть — а там тяжесть неподъемная точно, здоровый налимище попался! Да такой здоровяк, что морда в прорубь не проходит. Пришлось ее топором еще раз обрабатывать, чтоб пролез. Весь я упарился, пока его на лед выволок… А он и правда мордоворот, пуда на полтора будет, усы — во! — как у генерала. Я обрадовался, честь ему отдал, говорю: «Ну все, товарищ генерал, поехали домой, карета подана, а то в гостях загостились», — и санки подставляю. А он лежит, чмокает, усами шевелит, ну точно — генерал, только вроде как выпивши.
Погрузил я его на санки, домой повез, хвост далеко волочится.
— Так у нас в речке таких налимов нет! — спохватился кто-то, видать, из молодых да ранних.
— Это у вас — нет, а у меня — есть! Я-то поймал! — осадил его рыбак и дальше продолжает: — Ладно, привез его домой, пока вез, морозом его обдало, мороз-то страшный был, градусов под сорок… Положил его на веранде, отвел по почету место — генеральские покои, пусть до праздника на холоде отдыхает. Думаю, на праздник жена котлет сделает, а печенку я на хлеб помажу.
Глазом не успел моргнуть — уж праздник на носу! А в январе — хорошо: считай, каждый день праздник. Ну, раз такое дело, переправил я его на кухню, сам покурить пошел… Слышу, через некоторое время, что-то елозит у меня на кухне, шлепает и громыхает, посуда, однако, летит… Я — туда! Гляжу, а он оттаял, глаза открыл, усами шевелит и хвостищем-то своим возит по полу… Меня-то увидел да как заорет: «Как с-стоишь, скотина!»
А я ничего не пойму, что происходит-то, глаза только выпучил, стою как пень. А он еще пуще: «Ты что, подлец, в армии не служил? — и по-трехэтажному меня обложил. — Не видишь что ли, что генерал перед тобой?!» Я испугался, говорю: «Как не служил, служил…» — встал по стойке смирно и честь ему отдал.
«Ну ладно, — успокоился он, — порядок. А то я думал, ты в армии не служил». «Как же, — говорю, — служил». Точно он генералом оказался! А он вздыхает и на пузо показывает. «Что-то, — говорит, — в жедудке жжет, не иначе как съел вчера что-то не то, пакость какая-то во рту… У тебя водка-то есть, что ли?» «Водки, — отвечаю — нет, самогонка есть». — «Ну так тащи! И закуски какой-никакой! Что стоишь, как пень? А еще солдатом был…»
Побежал я, принес литровую банку с самогонкой и сетку с мерзлыми пельменями. Он выпил два стакана, пельменями закусил и усы расправил. «Мы сейчас с кем воюем-то?» — спрашивает. «Да ни с кем вроде». — «Как это ни с кем?! Солдат — всегда воюет, а генерал командует! Неси-ка мой мундир живо, на войну поедем!» — «Так не было на вас мундира, вы без всего были, нагишом». — «Как это не было, я что, из бани что ли пришел, голяком?» — «Не знаю». — «Ну ладно, у тебя есть что пододеть-то?» — «Да есть тулупчик…» замялся я. — «Ну так неси!»
Сбегал я за тулупчиком, пододел он его — хорошо подошел, впору. «А винтовка у тебя где?» — спрашивает. «Нет винтовки, — отвечаю, — ружье охотничье есть, двустволка». — «Так неси, что ты за вояка без ружья?» Принес я ружье, повесил на плечо, встал наизготовку, приказания слушаю. «Молодец! — похвалил он. — Надо медаль тебе дать. Ну, теперь и ехать можно. Машину-то подавай, на войну поедем!»
Делать нечего, подал я машину — «Жигули» свои подогнал. «Куда ехать воевать-то?» — спрашиваю, а я уже серьезно собрался и главное — жену не предупредил, ладно, думаю, приеду, расскажу, вот моя-то удивится… А ей чего не скажи, она на все удивляется. «Ты пока поезжай, — командует он, — я скажу, куда надо. Ты только мимо милиции потихоньку проезжай, чтоб не арестовали за правонарушение».
Ладно, проехал я мимо милиции потихоньку, чтоб не арестовали. А он на переднем сиденье сидит в тулупе, важно смотрит, усы сверху, ну точно генерал! Выехали за деревню, на мост. Он говорит: «Тут останови и жди, никуда не уезжай, я сейчас за папиросами сбегаю, а то в кабинете забыл, в столе лежат». Сказал так, вылез из машины и как был в тулупе — бултых в воду через перила… и был таков! А внизу — полынья, аккурат в нее и попал. А я за тулупчик переживаю: тулупчик-то добрый был.
Сам стою, жду, мне же приказано. Час, однако, простоял, а его нет. Гляжу, милиция едет, ГАИ… И ко мне сразу: «Ты что это машину раком поставил и двери нараспашку? Мост — это стратегический объект!» — «Да вот налима жду, генерала, он за папиросами пошел». — «Ты что, водки с пивом выпил? А ну, дыхни!» Я дыхнул. «Да нет вроде, трезвый… Ладно, мы тебя пока арестовавыть не будем, ты сам завтра утром в милицию приезжай, мы у тебя права заберем, за правонарушение».
Приехал я домой. Жена на меня: «Где был?» — «Да ездил, налима, генерала, отвозил…» — «Какого генерала?» Так и так, все я ей рассказал… Она — руки в боки. «Да ты когда налима-то ловил, вспомни? Вот дурак так дурак, а ну, дыхни!» Я дыхнул. «Так ты с утра пьян, свинья!»
Побежала, поглядела: все ли на месте… И опять на меня: «Так ты, козел, и самогонку выпил, я же ее на лекарство берегла! И еще пельменями закусил!» А что я могу возразить, — ничего, съел-то генерал, а я отвечай. Она не отстает: «А тулуп где?» — «Опять же, — говорю, — генерал надел, мундира то у него нет, не голому же ему на войну идти» — «Ну ты у меня сейчас повоюешь, вояка!» — схватила она кочергу и на меня. Я — в двери и на улицу… Убежал к куму, там ночевал.
Утром пришел, она вроде маленько успокоилась. Только счет мне предъявила: и самогонку, и пельмени, и тулуп, чтоб с процентами вернул. А тулуп мне и самому жалко, ведь он почти новый был.
А в милицию я не поехал с правами, ну их к лешему. А то ведь, правда, могут забрать, а так, может, и не вспомнят. Вроде пронесло. Не вспомнили. Так что у меня одна радость: я хоть милицию обманул, обвел вокруг пальца, первый раз в жизни.
ЕРШ-СЕРЖАНТ
Поймал один ловкий рыбак ерша, радуется: ну, пойдет в уху! А ершу не до смеха, брыкается он, трепыхается на крючке, не хочет лезть в бидон, хочет обратно в реку. Весь скользкий, в соплях, и колючки расшеперил, угрожает. Никак рыбак изловчиться не может, ссадить его с крючка да в тюрьму отправить. А тут еще ерш давай орать, возмущаться:
— Ты кто такой сам-то есть?! Чего ты ко мне пристал! Ты хоть в армии-то служил?
— Нет, не служил, — отвечает рыбак, — у меня рука сухая, меня не призвали, в запасе оставили.
— Ну вот, а я сержантом был, гонял вашего брата в три шеи, все у меня по струнке ходили! Даже рядовым не был, а гляди, что вытворяет, командует тут! Ну-ка, ссади меня немедленно и в реку пусти, я, может, еще до капитана дослужусь, а ты мне всю карьеру портишь!
— Так я хотел уху из тебя сварганить да похлебать.
— Ишь ты какой шустрый! В уху… Иди-ка вначале в армии послужи, под ружье стань!
— Так у меня рука сухая, я — комиссованный.
— А у меня хвост мокрый и ничего, послужил, до сержанта дослужился, может, еще и капитаном стану. А ну, ссаживай меня немедленно, смирна-а-а! Лечь-вста-а-ть!
Испугался рыбак, встал по стойке смирно, а потом ложиться и вставать начал… А заниматься-то ему этим не очень ловко, одна рука то у него сухая, — весь упарился.
— Вот так, — кричит ерш, — получил! А то я еще налиму скажу, он у твоей коровы все молоко высосет. Она придет на водопой, он у ней и высосет! Ты сметану-то любишь?
— Люблю, а как же.
— Вот и останешься без сметаны! А жена тебя еще на гауптвахту посадит, на пятнадцать суток. Ссаживай, кому сказал!
Делать нечего, убедил его ерш-сержант. Ссадил он его кое-как с крючка и обратно в реку отправил. Ну и ладно, какая из ерша уха? Сопли одни. Надо пескарика ловить, в пескаре — жира много, мясо — нежное, уха как из стерляди получится.
А сам еще подумал: «Что-то много нынче в реке армейских развелось, надо в военкомате приспроситься, а то, может, военные действия ожидаются?»
ЩУКА-ИНСПЕКТОР
Жила одна щука в реке и уже немолода была, а только до прапорщика кое-как дослужилась. Да она и в школе плохо училась, круглой двоечницей была. А работала она инспектором по делам несовершеннолетних, наверное, по блату пролезла. И такой усердной в работе была, злой и наглой, что все вокруг только охали.
Чуть только свет, утро, а она уже тут как тут со своей инспекцией, начинает инспектировать всех без разбору, только шум стоит! Сильно ее все боялись. А как наинспектируется, погладит себе брюхо довольно, ляжет на кочку и пузыри пускает… А вечером то же самое — инспекция проклятая! Никакого спасения мальцам нет.
Собрались они как-то сразу после инспекции, пока щука на отдыхе, кто в живых остался, и стали думать, как эту наглую щуку приструнить. А то скоро их здесь совсем не останется. Написали они тогда записку одному справедливому рыбаку, а он, когда рыбу ловил, всегда маленьких отпускал. Написали, что совсем их щука-инспектор своими инспекциями замучила, что скоро совсем в реке молоди не останется, некому тогда будет в больших вырасти. И еще указали под какой корягой у нее кабинет с диваном. И на сушу ее переправили.
Прочитал рыбак записку. «Так-так, — подумал, — плохо дело, если мальцов совсем не останется, тогда и в больших некому будет вырасти. Совсем река опустеет. Надо ее разжаловать в рядовые, и еще ниже…»
Придумал он хитрую блесну — маленькую, беленькую такую, как чебачок, и вращается она туда-сюда… Пошел он на реку, закинул ее поближе к коряге и выхватил щуку-инспектора, и в сумку ее кинул. Так и разжаловал ее в рядовые, и еще ниже, чтоб неповадно было. В реке, как и на берегу, все по справедливости должно быть.
КОШЕВКА
Были у меня в детстве санки маленькие, игрушечные, — кошевка. Сама зеленая, а по бокам красными и белыми цветами расписана. Ох и красивая кошевка была! Только кого же в нее запрячь?
А у Юрки, соседского дружка моего, кот был: крупный серый и весь из себя важный. Решили мы его запрячь. Притащил Юрка кота, стали мы запрягать, за веревки его к санкам привязывать. А кот вырывается, фыркает, не поймет, что от него хотят, он же не лошадь.
Ну все же запрягли мы его, поехали… А он ехать не желает, прыгнуть в сторону норовит, все веревки нам перепутал, в общем, горе одно, а не поездка получается. А потом и совсем из рук вырвался и давай по квартире носиться… Страшно ему в кошевке-то быть, а мы поймать не можем. И на беду подполье было приоткрыто. Он со страху и сиганул в подполье, только санки загремели… А потом и банки! Там банки со всякими вареньями да соленьями стояли. В общем, сколько — не помню, но поколотил он там что-то изрядно. Нам вечером взбучка была хорошая. И санки все кот поизбил, пока за собой таскал, кое-где краска пооблетела и трещины пошли, ремонтировать пришлось после первой поездки.
С Юркой мы много времени вместе проводили, и не то что рядом жили, а нас еще пластилин объединял, с ума сводил. Мы, как из школы приходили, сразу на пластилин набрасывались — лепить. Солдат лепили и лошадей, помногу, счет на сотни шел, армии целые получались. Я все больше солдат делал, а у него лошади здорово выходили, как настоящие. А у меня почему-то лошади никак не лепились, на собак были похожи. Ох и злился я на Юрку, мял своих лошадей и ему завидовал! А потом мы целые бои и сражения разыгрывали…
А устав от игр, ложились на диванчик, поспать. У нас тогда диванчик был маленький, горбатенький, с роликами, перетянутый не один раз, а пружины кое-где все равно горбом выпирали, но нам он очень мягкий казался. Надевали на головы шапки зимние, козырьки опускали, будто ночь наступила, и так лежали, обнявшись.
Ох и хорошо мы тогда жили! Всяко лучше, чем сейчас. Потому что взрослых забот у нас не было. Нас тогда родители спиной и грудью прикрывали. А мы это не очень ценили, ценили, конечно, тоже, только все как должное принимали, больше о себе думали.
Юрка давно Юрием Николаичем стал, серьезным человеком, а теперь еще и с пчелами дружит. Но иногда я вдруг узнаю в нем того, прежнего… А он всегда к кошачьим дракам неравнодушен был. Как услышит, что неподалеку коты заорали, так сразу все бросает — и туда… Таким и сейчас остался. Сидим, курим, разговариваем, вдруг из кустов — дикий ор кошачий, душераздирающий… Он опрометью соскакивает — и туда. Я ему: «Куда?» А он: «Погоди… Потом… Коты дерутся!» — и бежит на котов поглядеть. Любит их свары наблюдать.
С тех самых лучших пор, беззаботных, лет тридцать минуло… Не знаю, много это или мало, наверное, много. Многие вещи и люди ушли из нашей жизни, забылись, навсегда потерялись… Где кошевка? Где диванчик горбатый, на котором все полежать и поспать любили? Нет их давно в помине. Один бабушкин сундук дома остался, да косяк, косячок с отметинами, на котором мой рост отмечали. Все это плохо, когда мало вещей сохраняется. Родные, близкие сердцу вещи надо по возможности сохранять, потому что они к тебе привыкли, они тебя маленьким помнят, а родителей — молодыми. А когда домой приезжаешь, они тебя узнают и радуются.
ХЛЕБ С КОЛБАСОЙ
Когда мы ребятишками были, то часто со взрослыми на природу ездили: на речку, рыбу ловить и уху варить, или подальше, на озера, а иногда и на Катунь или на Айское озеро. Родители наши тогда многие в техникуме работали, и был там у них свой автобус — хороший, вместительный. Вот на нем и ездили. Собирались в выходные все желающие и ехали. Хорошо было.
Жизнь тогда у людей более упорядочена была: и работать они умели, и отдыхать. Это сейчас у взрослых голова одним забита: где денег добыть? Им, в основном, не до детей. А тогда у родителей к детям отношение другое было, и у детей к родителям тоже.
А шофером на автобусе дядя Вася работал, отец Сашки, дружка нашего из соседнего дома. Мы, пацаны, бывает, возьмем Сашку и подговорим, чтоб он упросил отца вечером нас на рыбалку свозить, после работы. Нам же тогда рыбачить день и ночь хотелось. Сашка пристанет к нему, он и везет нас после работы, он безотказный был. Мы радуемся, рыбачим, и он тоже ловит неподалеку, тоже рыбачить сильно любил. Так мы и ездили с ним на автобусе по разным местам, путешествовали…
А однажды в выходные в Бийск поехали, какие-то дела там у взрослых были, и мы, ребятишки, с ними заодно собрались. А оттуда должны были по Чуйскому тракту до Айского озера добраться, такой был маршрут. А нам, детям, только этого и надо; далеко поехать да еще на своем, техникумовском автобусе, здорово!
В Бийске взрослые сделали свои дела, какие были, и поехали мы по Чуйскому тракту… Ох и красиво на Чуйском тракте! По дороге остановились на Катуни, где берег удобно к воде сходит, обмыться, отдохнуть немного и перекусить. Был июнь, и жара палила страшно.
Мы, ребетня, сразу разделись и к воде кинулись, стали бродить, брызгаться… А вода в Катуни и летом ледяная, купаться холодно да и опасно: течение — быстрое, сильное. Так мы и бегаем по мелкой воде, где по колено, где повыше… Взрослые тоже отдыхают, разделись, поплескали на себя воды для близира. А дядя Коля, Юркин отец, купаться полез… Взрослые ему:
— Николай Николаич, осторожно, вода-то холодная!
А он только посмеивается:
— Ничего, — говорит, — теплая…
И правда, залез, где поглубже, и давай плавать и нырять, как морж… А вынырнет — отдувается. А раз нырнул, долго его не было, потом вынырнул с шумом — гору воды над собой поднял. Мы испугались, закричали… А он на берег выходит, смеется, в руках пожарный рукав, скатку, тащит, на дне нашел… Рукав — весь в иле, тяжелый, скользкий, видимо, пожарники потеряли, когда заправлялись. Ну, пожарники, они такие, все что хочешь потерять могут.
Побыли мы недолго на Катуни, собрались по-солдатски и дальше поехали… А нам особенно прохлаждаться некогда, нам еще ого-го сколько проехать надо — до Айского озера, а оттуда — домой. А по дороге еще в деревеньке одной, Быстрянке, взрослые вкусного свежего хлеба купили — их хлеб славится — и ливерной колбасы. Домашним своим подарки привезти из поездки. А мы же дети еще, голод все время ощущаем, ну и навалились на хлеб с колбасой, как с голодного мыса сорвались… Едим, смеемся, в окно поглядываем. Здорово с родителями путешествовать! Они и накормят, и довезут куда надо. Закусили — совсем хорошо нам стало.
А Сашка в окно поглядывает да незаметно для себя от булки отщипывает и отщипывает, а от колбасы откусывает потихоньку… Немного до озера не доехали, глядим, а Сашка-то почти весь хлеб с колбасой умял! А дядя Вася-то много купил, хотел домой привезти. А он все съел! Мы испугались, закричали:
— Дядя Вася, Сашка-то ваш весь хлеб с колбасой сьел! — выдали дружка.
А он обернулся на секунду и только улыбнулся.
— Ничего, — говорит, — пусть ест. — Он добрый был, никогда не ругался.
На Айском озере мы еще отдохнули как следует, накупались до одури — и домой, довольные поехали…
Потом все мы, пацаны, как-то незаметно выросли и кто куда разлетелись: кто — переехал, кто — учиться поступил, кто — в армию ушел… Стали жить в разных местах, встречаться — гораздо реже, у каждого своя взрослая жизнь началась.
Приезжая домой, я сразу же к Сашке бежал, другие как-то вольно или невольно отдалились, а он все еще тут же, рядом, в соседнем доме жил и недавно из армии пришел. Правда, он уже давно Саней стал, а пройдет время и Александром Васильичем станет, на большом производстве будет работать.
Стали мы с ним на рыбалку ездить, рыбалка нас на тот период здорово сплотила. Я, как приеду, сразу к нему бегу, и давай мы быстрей собираться рыбачить, аж трясет нас! Он такой жe рыбак азартный, как и я. А у него уже к тому времени чехословацкий мотоцикл «Чезет» был. Ох и быстро бегал! Сядем на него, как заведемся, как поедем!.. И, смотришь, — мы уже за Нижней Каменкой, или на Бирюксе! Быстро доезжали. И речку на нем преодолевали. Он в этом плане почти амфибия был. Только, конечно, не там, где слишком глубоко, а где глубина по пояс примерно. Только надо было разогнаться хорошо. Разгонимся — и переезжаем. Сами — мокрые с ног до головы, а мотоциклу хоть бы что. Хороший был мотоцикл. Летал, как пуля из ружья. Куда мы на нем только не забирались рыбачить, в самых невероятных местах были. И ловили, конечно, когда как, когда — много, когда — мало, по-всякому.
Потом и с Саней стали реже видеться и рыбачить вместе. Я уже в Москву забрался, домой стал раз в год приезжать, совсем ненадолго, а он все время в разъездах, и посидеть толком, покурить некогда. Что делать? Такова взрослая жизнь… Но лучше уж так — редко да метко встречаться, чем совсем никогда не свидеться. Правильно ведь? Им-то, алтайским, хорошо, они рядом друг с другом живут и в любой день могут поехать и порыбачить. А я, может, этих встреч и рыбалок целый год в Москве жду не дождусь, но ничего, терплю… Главное — чтоб все живы и здоровы были, и чтоб отношения дружеские сохранились, очень многое нас с детских лет связывает, а в остальном — разберемся.
ПАПОРОТНИК
В Москве есть улица — Михневская, а в Подмосковье большая железнодорожная станция — Михнево. Теперь понятно, откуда у нашего друга Славы фамилия идет… Не так все просто оказывается. А со Славой мы уже взрослыми познакомились, парнями.
У нас в селе раньше хороший книжный магазин был. И книги в нем хорошие продавались. А хорошая книга тогда — большая редкость была. Нe то что их меньше тогда издавали, нет, просто люди читали больше и книги, соответственно, ценили и уважали. Относились к ним бережно и с любовью.
Сейчас, говорят, книги на компьютере читать хорошо. Сел к экрану, забрался в библиотеку, нашел нужную книгу и читай, хоть до посинения, пока с ума не сойдешь. И в книжный магазин идти не надо. Глупости все это, конечно, никакой компьютер тебе настоящей книги не заменит. Книгу нужно обязательно в руках держать, не спеша страницы перелистывать, запах типографской краски слышать, содержание головой и сердцем проживать, и еще — потаённый смысл между строк видеть. Так что купить хорошую книгу тогда — было большим подарком самому себе. Люди сметали книги с прилавка.
Бывало, приезжая домой, мы первым делом в книжный магазин неслись: есть что новенького? Что-то да прикупали. И книжного привоза ждали. А уж когда был привоз — пир духа наступал, много покупали, тратили последние деньги. И радовались. Так и познакомились со Славой — в книжном магазине. Обнаружились у нас общие интересы, и отношение к жизни и миропонимание было сходным. В общем, Слава оказался заядлым книжником и мы — тоже. А умных разговоров у нас хватало: и о Рерихе говорили, и о Шамбале, да о чем угодно…
В иные приезды и на Телецкое озеро выбирались, находили человека с машиной и путешествовали… Слава любил по горам походить да поездить, и мы не отставали. А на Телецком побывать — и для местных большая удача, а для приезжего — большое счастье.
И в баню вместе ходили, париться. Слава любил баню, парился изрядно, раза три мог на неделе сходить. А баня у нас тогда хорошая была, и сауна с бассейнам была, потом наступила перестройка и бане пришел конец. А в бане мы подолгу засиживались, так, бывало, что иногда даже банные принадлежности забывали, вот как запаривались.
А однажды на сбор папоротника вместе поехали: Слава, мой брат и я. Далеко в горы нас завезли на машине, в глухомань.
А тогда под заготовку папоротника в местном магазине дефицитные вещи можно было купить: джинсы, кроссовки, магнитофоны и прочее. Смотря сколько килограммов соберешь. Тебе давали бумагу — ты и отоваривался. А этот папоротник в соленом виде у нас Япония закупала. Она и вещи поставляла. Джинсы тогда свободно в магазине не продавались, а с рук очень дорого стоили. А японцы нашим папоротником из организма радиацию выводили, последствия атомного взрыва.
Так мы и поехали, решили умное с полезным совместить: отдохнуть, поработать и вещи приобрести. Приехали на место, там уже люди суетятся, лагерь разбит. Палаточки стоят, шалаши, народу немного, но есть. Местные, в основном, приезжих мало, слишком далеко добираться.
Поставили и мы свою палаточку, стали трудиться, собирать папоротник… В технику сбора я слишком углубляться не буду, не всем это интересно послушать, одно скажу: легко не было. Но ничего, работаем, мы — привычные. Еду на костре готовим, спим на надувных матрацах в палатке, все у нас вместе и поровну. Только когда в лес идем, там уже каждый за себя, у каждого есть свои укромные места, где он рвет, свои полянки. Бежит туда сборщик с оглядкой, чтоб другие не видели и не вырвали его делянку… Так и мы в лес ныряем, стараемся от других не отстать; носим в рюкзаках папоротник, когда помногу, когда поменьше, — свои будущие деньги.
И все бы хорошо, только сама приемка на стане не очень ладно была организована: то приемщика нет, то тары — бочек, куда папоротник с солью укладывают, то приемщик на месте, но в запое, а то и денег у него нет, рассчитаться нечем. А деньги должны сразу на руки выдаваться, такой уговор был. В общем, были сложности, не так все радужно шло.
И еще клещи беспокоили. По выходу из леса, первым делом обязательно осматриваешь себя. Раздеваешься у костра догола и быстро проверяешь тело и одежду, снимаешь клещей, как нашел — в огонь. И надо стараться, чтоб он впиться не успел, иначе возникают определенные трудности, а это еще и потеря времени: надо сдать, что принес, и обратно в лес бежать. А сам при этом весь в запарке, в поту… Приятного мало.
Мне первому разонравилось работать. Дней десять уже прошло. Может, и не мне первому, но я сказал об этом первый. Вера стала пропадать, что мы тут и отдохнем здорово и разбогатеем. И еще клещи. Я почему-то их больше других с себя снимал, слаще я, что ли? Я не трус, как говорится, но я боюсь. В общем, дрогнул я… Стал думать о доме, там и пироги, и в бане помыться можно. Тосковать стал. И тут еще, или период такой у клещей наступил, или еще что, не знаю, но клещей прибавляться стало. После каждого выхода из леса все больше и больше стали с себя снимать. По четыре, по пять — ладно, куда ни шло, в порядке вещей, но вот я вышел как-то и снял с себя зараз четырнадцать штук. «Все, хватит, — сказал я себе, — хорошего помаленьку». И стал молчком домой собираться. Достали меня клещи. Брат со Славой — ко мне: «Куда?» А я: «Домой! Хватит! Я четырнадцать штук с себя снял!» А Слава вроде как не поймет, что за проблема: «Ну и что? Подумаешь, клещи…» Я продолжаю собираться, а они надо мной подтрунивают, дескать, испугался. Да, испугался, так и говорю, а вы не испугались, так оставайтесь!
Запаковал я свой рюкзак, пожелал им всяческих благ — и в путь. Пешочком. Больше не на чем. А отмахать мне надо порядочно, чуть не двадцать километров, — до Аи, к мосту через Катунь, чтобы успеть на свой автобус, на вечерний рейс, другого транспорта нет. А время уже послеобеденное было, надо спешить.
Так и пошел я — быстро, ходко, а у нас все в породе быстро ходят, почти бегают… Здорово все-таки меня клещи испугали! Нe знаю, сколько я шел по времени, часов у меня не было, но мне показалось недолго, так значит сильно хотел домой, к маме. Подошел к мосту, умылся на Катуни, тут и автобус наш, алтайский, успел я на него. Домой приехал, радуюсь: я-то дома, сейчас пирогов поем, а вы там с клещами живите себе… Поел пирогов и спать лег в настоящую постель. Хорошо-то как, господи! И заснул сладко.
А рано утром и они заявились! Оказывается, как меня проводили, так еще раз в лес зашли и уже по двадцать штук клещей с себя сняли! И тоже испугались. Тоже решили немедленно сниматься и домой подаваться. Собрались и следом за мной кинулись. Только где им за мной угнаться, я-то как метеор летел, и еще фора у меня по времени большая была. Так что я самый умный оказался. А они на вечерний рейс опоздали, конечно, ночевали в недостроенном доме, утренним автобусом приехали.
Так мы на папоротнике славно поработали, только денег нам это не прибавило, зато опыта прибавило.
Вот в каких предприятиях мы со Славой участвовали. Все это давно было, еще до перестройки, мы тогда еще совсем молодыми были. Слава потом ко мне в Москву заезжал, а к брату — в Томск. Сейчас мы уже не очень молодые, но бодримся. А Слава так ни в какую и не захотел стать Вячеславом Михалычем, просто Славой остался. Молодец. А я — Саней. Я — тоже молодец.
СВОЯ РЫБА И РЕКА
Дяде моему Ю.В.Кудрявцеву
Была у меня когда-то хорошая мечта: речку нашу Каменку вдоль по берегу от родительского дома до устья, до самой Катуни, пешочком пройти. Поглядеть, как каменские воды с катунскими роднятся… Пройти хотел не спеша, с оглядыванием вокруг, с ночевками, с костерком, с ухой. Увидеть, где какие речки и речонки присоединяется к ней, как она расширяется и набирает силу, и становится уже широкой, полноводной, совсем нам, алтайским, незнакомой. По моим расчетам, дня три бы на это ушло, не так много.
В молодости это осуществить не удалось, хотелось очень, но, увы, всегда находились другие первоочередные дела и маршруты. А теперь и не знаю, получится ли когда, многое вокруг изменилось, сама жизнь по другому руслу потекла, и люди поменялись, в каждом незнакомом обязательно бандита и разбойника подозревают. Прежней доброты и участливости, какая раньше была, конечно же нет. Сейчас с вилами встречают. Жалко. Но, дай Бог, все наладится, люди встрепенутся, воспрянут, станут добрее. Иначе нельзя. Иначе главный смысл жизни теряется. А по Каменке я все-таки обязательно пройду! Вот только дождусь, как дядя мой с Украины приедет, тогда и пойдем, он тоже хочет пройти, еще больше меня. И брата еще моего возьмем. Втроем пойдем.
Так что Каменку нашу в нижнем течении я, к стыду своему, совсем не знаю. За Нижней Каменкой, ближним к нам селом, вплоть до дойки и чуть пониже, хорошо знаю, вдоль и поперек ее изъездил и исходил, не одну, может, тысячу раз бывал, а вот совсем ниже — нет, не знаю реки, не дошли руки и ноги, не мог никак разорваться. A добираться приходилось по-всякому. Если сговаривался со знакомыми рыбаками, то на их личном транспорте катался, хорошо, меньше драгоценного рыбацкого времени уходит, если не было попутных рыбаков, то на рейсовом автобусе или на велосипеде, а один раз даже бегом горами убежал, так сильно рыбачить хотелось. Чаще всего, конечно, добирался рейсовым автобусом. Рассчитываешь время до последнего peйca или ходишь-бродишь по речке, ни от кого больше не зависишь. Приезжая автобусом, все равно стараешься уйти подальше, вроде как там — подальше — и рыбы больше, и клев лучше. А в последнеe время я — или обленился, или постарел? — старался от деревни далеко не уходить, все неподалеку крутился, ничего, не обижался, и рыбку ловил, и впечатления получал.
И вот как-то приехал я однажды — мама меня отпустила, сказала, что сегодня в огородах делать нечего, поезжай, отведи душу, — и решил совсем далеко не ходить, а проверить, что в каменском саду творится, давно в нем не был, речку не проверял. Сад большой, прямо к деревне примыкает, раньше в нем яблоки и груши росли, а потом как-то все само сабой заглохло, а остальное коровы повытоптали.
Походил я по саду, поглядел… нет, все — плохо, нет здесь никакого житья реке от человека и от коров, все поизгажено, коровники-то рядом. Нo, опять же, коров-то в этом нельзя обвинить, коровенки, они делают великое дело. Это все трактора с трактористами виноваты. Ладно, пошел подальше, за сад, где все уже места знаю.
Дошел до первого хорошего переката, здесь машины и коровы на ту сторону переправляются, стал чуть повыше, на самой стремнине, поплавок кверху задрал и давай пробовать, ловить… И хорошо, бойко пошла рыбалка! Заброшу, доведу до определенного места леску, слышу, они сразу начинают снизу теребить… Выдерну — пескарь, то на один крючок, а то сразу и на два. И чебачок попадается, и окунь с лету хватает. Хорошо. Даже покурить некогда. Так за короткое время я полбидончика надергал, даже вспотел от азарта, потом клев на убыль пошел… Ладно, думаю, ничего, спасибо, а теперь я на ту сторону перебреду. Пока шел, заприметил там, где река крюк, крутой поворот делает, хорошые омута и заводи. А я там ни разу не был, не удосужился. А такое часто бывает, они — под боком, а ты не замечаешь.
Только я собрался перегрести, гляжу, а коровы-то меня уже рогами подперли, сзади напирают, на брод идут, и ведь бык с ними! Я, пока рыбачил, так увлекся в азарте, — ничего не видел, ничего не слышал, вот они и окружили. А я на полуострове нахожусь, и в таком неудобном месте, что вокруг такая чащоба, никак мне дальше с удилищем не пробраться. Сел я тогда в кустах и притих… А бык меня чуял, все ревел, высматривал меня, а я как мышка сидел, не шелохнувшись. Целый час, наверное, сидел, ждал, пока они перебрели и дальше ушли…
Перебрел и я, рыбацкая охота рыбака часто опасности подвергает, он к этому привычный, яром прошел к омутам, огляделся. Ох, и хорошие же места! И чего это я раньше везде бегал, а здесь не был? Самому непонятно. А омутов шесть или семь, смотря что за омут считать, а что нет. И река в месте поворота — широкая, метров десять, а то и все пятнадцать будет. Воды много, глубина немалая, хорошо здесь рыбе стоять и гулять. Подкрался я, стал забрасывать, ну, думаю, сейчас чебачищу здорового выхвачу. С маху поймал двух окуньков — и все, как отрезало, никто больше наживку потревожить не хочет. Плавно виляет поплавок по течению, красиво так, вольно, вот-вот, кажется, нырнет пулей вслед за рыбой… Нo нет, крутится спокойно, исполняет медленный танец и все.
Вдруг слышу, недалеко от меня кто-то негромко ругается, поматеривается. Я голову-то выставил из-за куста, смотрю — и правда, сидит от меня недалеко старичок, дедок каменский, склонился над удочкой и поругивается. Попыхивает папироской, кашляет и разговаривает с рыбой. Сам худенький, как палочка, в пиджачке, в калошах, через плечо — сумка рыбацкая из кирзы, самодельная. Удилище — тоже самодельное, толстоватое, кривоватое, белое, как кость, солнцем высушенное. Молодец дедок, пришел на бережок душу отвести, забыть о старости, сидит себе, ловит. И правильно! Только долго он на одном месте усидеть не может, быстро к другому перебегает… Подвижный, живой дедок оказался. А у настоящего рыбака всегда так: свое место хорошее, а соседнее — еще лучше. И по всему видно, очень уж ему поймать хочется, прямо нетерпежка какая-то! Я не стал прятаться, кашлянул, выказал себя и поздоровался почтительно. Дедку-то лет восемьдесят, наверное, никак не меньше, значит, он рыбак со стажем, тут без уважения нельзя.
Он увидел меня, вскинул плечи — не ожидал.
— Доброго здоровица! Не один я тут ловец, значит, вот как… Тоже, паренек, рыбачишь?
— Пытаюсь… Перебрел попробовать… Места тут хорошие…
Я давно уже не «паренек», мне уж сорок лет, ну ладно, ничего. Конечно, он удивился, что незнакомого здесь встретил. Мне вдруг стало неловко, вдруг да я на его омута залез? Вдруг он их своими считает?
— Места хорошие, а как же… — вздохнул он и добавил с легкой обидой: — А у меня даже ни разу не клюнуло. Вот гадство-то, a? Нy, а ты надергал кого?
— Здесь, можно сказать, ничего, двух окуньков, а там, ниже, нa перекате, поймал немного: пескарик и чебачок.
— А я ведь — ничего, даже ни разу не клюнуло! — повторился он, сокрушаясь. — Пустой нынче… — И подергал за кирзовую сумочку на боку. Нет, сидел бы дома, старый дурак, погнала меня нелегкая… Старуха говорила: не ходи, а я все равно пошел… Теперь заест, что по-пустяшному сбегал, калоши только прохудил.
Я понимающе развел руками: раз на раз не приходится, рыбалка — дело такое… очень непредсказуемое. Мало-помалу, незаметно, перебрасываясь словами, мы стали подбираться дpyr к другу, пока не уселись рядом. Я закурил, он тоже запыхтел папироской задумчиво, чему-то сам рассмеялся и закачал, затряс головой… Потом в упор поглядел на меня, хитро сморщился и доверительно поведал:
— Рыбацкая страсть, она ведь удержу не знает. Вот, сам я постарел дальше некуда, в чем душа держится — не знаю, а страсть моя рыбацкая нисколько не постарела. Вот ведь что творится! Я как с детства пошел рыбачить, так и по сю пору… Все нарыбачиться не могу. Я как запах реки услышу, так аж трясусь весь, и водки не надо. Что за страсть такая к рыбалке? Прямо самому не понятно…
Я поддакнул ему, сам, мол, такой, готов дневать и ночевать на реке, пока поплавок в глазах не запляшет и рябь не пойдет… Тут уж ничего не поделаешь, надо ждать, пока весь пыл не выйдет. Зато лучше, чем пьянство, алкоголизм какой-нибудь.
Он покряхтел и сказал мне слова, которые поразили меня простотой и значимостью.
— У каждого человека есть своя рыба в жизни, каждый должен ее поймать. Иначе все — насмарку… Может, я еще не поймал, раз все успокоиться не могу?
— Может быть… Хотя вряд ли, свою рыбу вы уже точно поймали.
И тут меня осенило, я вдруг понял, до чего раньше сам не додумывался.
— Своя рыба — она ведь и маленькая может быть, не обязательно крупная? — совсем всполошился я и подскочил.
— Может и маленькая… Кому какая…
Я присел обратно и какое-то время сидел молча, весь под впечатлением свершившегося открытия…
Потом он рассказал мне, как по весне, только-только большая вода сошла, он в этих омутах несколько дней подряд, чуть ли не неделю, хороших карасей ловил. В первый день — двух, во второй — четырех, а в последующие по одному и по два. Бежал сюда утром, как раньше, бывало, на работу…
— Крупные караси? — поинтересовался я, зная сколь приятно рыбаку рассказывать о посетившей его рыбацкой удаче.
— Так по килограмму и больше.
— Ух ты! — удивился я.
— Ага, буффалы… — «буффало» — так у нас называют помесь карася и карпа.
Он достал очередную папироску, пыхнул дымком, воспоминания для него были самые сладостные.
— Даже старуха моя удивлялась, а сейчас пилит. Я уже пол-лета хожу — и ничего, пусто.
— Наверно, вниз ушел, скатился…
— Наверно…
Дедок грустно и ласково смотрел на воду, на шапочки пены и щепочки, проплывавшие мимо, и иногда улыбался, как-то совсем по-детски, доверчиво. Мне было знакомо это состояние некоторой отрешенности, глубокой задумчивости. У реки есть замечательное свойство: примирять человека со всеми обидам и невзгодами. И никакой врач или другой кудесник тут рядом не станет.
Так мы потихоньку разговаривали, иногда молчали, молчание у реки тоже разговор. Поплавки наши тоже помалкивали. Время шло… Я стал поглядывать на часы, чтобы не опоздать на последний автобус. А когда время подперло — быстро свернулся, пожелал дедку хорошей рыбалки, если не сейчас, то потом, и отправился в обратный путь…
Перебрел реку и скорым шагом, а хожу я быстро, только пыль сзади заворачивается, пошел в деревню, на остановку… Дошел быстро, ноги сами донесли. Давай ждать автобус, сам радуюсь — хорошо с дедком поговорил, не зря съездил. Рядом eщe двое стоят-перетаптываются, тоже хотят уехать. Уж время все вышло — а автобуса все нет и нет. Я слегка заволновался, может, часы врут? Сверился у соседей, нет, не врут. Нy, наверное, опаздывает… Долго я так простоял, эти двое уже ушли, а я все выжидаю, как солдат на посту, стою. Потом уже выяснил у людей, что автобуса сегодня не будет. Вот тебе и прождал зря! А они, каменские, все знают, только сразу не говорят, трудно у них выпытать, до темноты прождешь.
Закинул я рюкзачок на спину, помянул каменских не очень любезно, и зашагал через всю деревню на трассу, буду на попутку проситься. А идти-то порядочно, километра три махать. Пока дошел — упарился, а как же мне не спешить, дома мама беспокоится. Она у меня женщина беспокойная.
Стал на обочине, голосую, авось, кто-нибудь подберет. А трасса почти пустая, есть машины, но немного, и, главное, пробегают мимо, не хотят рыбака подобрать.
Еще прождал какое-то время, всю пыль на обочине собрал, гляжу, летит с горы машина, легковая вроде… Потом и шум мотора донесся и даже слышно, как асфальт под колесами шелестит… Приблизилась — «уазик», кто-то домой сильно торопится. Здорово шпарит! Поднял я руку, ну, думаю, этот точно не остановится, вон как прет.
Нет, не прав я был, остановился он, только не сразу, метров через пятьдесят, и еще двадцать на тормозах его пронесло… Подбежал я резво.
— Здрасте! — говорю. — Возьмите до Алтайского, а то каменский автобус не прибыл, вот я теперь до дома пешком добираюсь… Прямо беда!
Он кивнул. Обрадовался я, пал на заднее сиденье, рюкзачок на колени, и мы поехали, точнее — понеслись! Он гонит и гонит, сам вцепился в руль накрепко и прет, — ох, и прет же! — чуть сбавляет на поворотах и опять газу поддает… А машину строго по центру дороги держит, а то, не дай Бог, выбросит с полотна и поминай как звали… А по полу арбузики полосатые и с хвостиками, как поросята, туда-сюда перекатываются… Подарки, наверное. Я слегка замандражировал. Ну, думаю, так и расшибиться недолго, уж больно быстро едем. Я к нему наклонился, сам обеими руками за седла держусь.
— Быстро, — говорю, — едем-то…
— Ага… спешим маленько… — произнес он врастяжку и быстро взглянул на меня, а в глазах у него как дым вроде, туман.
И тут я понял: да ведь он пьян! Да пьян-то здорово, основательно, что уж лучше бы ему так быстро совсем не гнать.
А он заговорил, опять врастяжку, как бы через силу, глуховато:
— У мамы был, у родительницы, за Советским… Что-то приболела она, а я попроведовал… Два дня был, выпил немного…
А я про себя думаю: «Нет, не немного ты выпил, а порядочно». Я, признаться, струсил. А он рассказывает, по-домашнему так, как будто мы на печи сидим, с паузами, в паузах вздыхает.
— А как не выпить? Мама она мне, я переживаю… Две ночи не спал… Мне бы теперь только до «третьего» дотянуть… — «Третий» — это у нас так магазин называется, у автостанции. — Там у меня брат живет, я машину к нему поставлю — и спать…
Он широко зевает, борется с зевотой.
— Только бы инспекция не встретилась, а то не доеду… Я нижней дорогой пойду, ничего?
Мы въехали в Алтайское.
— Ничего.
— Тебе где сходить-то?
— У техникума, у бани.
— Ага, — кивнул он и свернул на нижнюю дорогу, поехал потише, теперь я стал за него переживать, чтоб инспекция не остановила.
Ну едем и едем, никому не мешаем, — и надо же! — смотрим, у моста, где за реку, в «мордву» переезжать, стоят двое и машина гаишная рядом. Сбросил мой шофер газ и совсем тихо поехал, крадучись… Да хорошо откуда-то «жигуленок» выскочил, видимо, зареченский, они его остановили и полезли вдвоем проверять, вдвоем-то всегда ловчее получается. Так мы и проскочили, так и пронесло.
Тормознул он у бани, ссадить меня. Я протянул десятку, неудобно без денег, быстро довез, а то бы мне еще мыкаться. А он не берет и еще арбуз мне навяливает.
— Арбуз-то возьми от мамы.
Я отказываюсь:
— Нет-нет, спасибо, не возьму! — Пусть подарки домой везет, они от мамы его — дорогие.
Соскочил я, пожелал ему всего хорошего, чтоб до брата дотянул, машину поставил, и чтоб мама не болела, и рысцой домой побежал, а уже смеркается понемногу…
Нe успел подбежать, гляжу, легковушка напротив нашего дома тормозит, а из нее мой брат с сумками выгружается. Из Томска приехал! Вот радость-то! Значит, он следом за мной ехал. А мог бы меня там, на остановке, где я голосовал, увидеть, вот бы удивился. А я бы ему сказал, что тебя поехал встречать, не вытерпел. Друг за дружкой мы, оказывается, мчались.
Ладно, хорошо, что приехал, пойдем с родителями обнимемся, за стол сядем. Пока сидим, глядишь, мама рыбы пожарит — пескарей. Посидим, поговорим, может, и выпьем немного, немного можно. Спать ляжем за полночь, пока все не переговорим.
А как картошку выкопаем — и на рыбалку съездим. Он, наверное, тоже приехал свою рыбу поймать, а где ее eщe можно поймать, как не у себя дома, не в своей речке? А речка наша Каменка, считай, нас вскормила, у каждого в жизни есть своя речка, у нас — Каменка. Мы ее любим, какой бы она не была, а все равно — наша.
Комментарии к книге «Своя рыба и река», Александр Белокопытов
Всего 0 комментариев