повесть
Глава 1
забыл: пузыри на лужах – это к долгому дождю или к короткому? Криво отражая окна, кружатся возле люка. Но все равно – к короткому или длинному, вечно стоять под аркой не удается, надо идти домой. Я гляжу на наши окна. Лишь у отца окно светится: все пишет свое
“последнее сказанье”, как, усмехаясь, говорит он… но мне туда, в темноту, где ждет меня все… все, что я заслужил. Весь ужас. Вперед!
Теперь еще какая-то “острая стадия” наступила у нее! Значит, все, что было до этого, “тупой” можно назвать? Последняя шутка твоя – кстати, неудачная. Иди. Прошел через мокрый, хлюпающий двор, воткнул ключ-пластинку, открыл железную дверь. На темной лестнице жадно втянул запах – будто запах может чем-то утешить. Глупая надежда.
Обычно пахнет. Хорошо, что не пахнет бедой – гарью, например. Но беда не обязательно пахнет. Так что – хватит принюхиваться. Иди. Все возможные задержки ты использовал уже, скоро все увидишь сам, все успехи за неделю, пока не было тебя.
А вдруг все нормально? А? Любимая моя французская пословица:
“Никогда не бывает так хорошо – и так плохо, как ждешь”. Но это больше во Франции, наверно. Последнее время мне стало казаться, что так плохо, как ждешь, все же бывает. Особенно у нас. Уж у меня – так точно. Особенно – с ее помощью. Жди беды – и не ошибешься… Готовь амбар под новый кошмар. Пословица средней полосы и Северо-Запада…
Шутка вскользь. Хватит тебе изгаляться на лестнице: у тебя, между прочим, квартира тут. В бомжи не удастся выбиться в ближайшее время
– пока что это только мечта. Отворяй ворота! Дверь со скрипом отъехала. Темнота – и вновь втянул запахи. Вся надежда на нос – вдруг он подарит что-то? Глаза пусть пока отдыхают – им много работы предстоит. Уши тоже не радуют – зловещая тишина. Горелым попахивает
– но, слава богу, не пепелищем, а сгоревшей едой. Это уже – родное!!! Эйфелеву башню из сумки достал – как-никак из Парижа приехал! – но это, похоже, тут никого не волнует… засунь ее куда-нибудь!
По коридору тихо пошел. Полоска света под дверью отца. Но – пока не надо туда, с ним мы окончательно запутаемся. Давайте – по одному?
Медленно, со скрипом, дверь в спальню открыл… Спящая жена – лучший подарок, тогда бы и я рухнул, до утра. Но – подарки кончились. Нету ее! Впрочем – мысли запрыгали, – одеяло откинуто, синеет в лунном свете пододеяльник, как сугроб. Значит, все же ложилась? Потом – встала и ушла? Вопрос: когда это было? Сегодня, вчера, сразу после моего отъезда? Отец вряд ли даст четкий ответ: удивится, потом как бы задумается – на это много времени уйдет, он не любит спешить вообще, а тут, может быть, следует поторопиться.
Говорила, давно уже: “Когда я пойму, Венчик, что я совсем уже в тягость тебе, я уйду. Уйду – и не вернусь. А тебе скажу, что в магазин пошла. А денежки оставлю, оставлю – вот сюда положу!” – кивала своей головкой-огуречиком. Сбылось? К выходу метнулся, остановился, решил все-таки на кухню глянуть… Стоит! Ореол луны вокруг ее головенки, потом вдруг дым ее окутал. Стоит! И как всегда в последнее время, смотрит/ туда/ – в абсолютно темное окошко напротив: там, по ее мнению, я все свое время провожу, даже когда в
Париже. Реальное пребывание мое – скрипнул половицей – похоже, мало волнует ее, хоть развались я тут реально на части – будет смотреть
/туда!/ Там я /жутко/ себя веду – как ей, видимо, хочется. Под это дело можно и пить – уважительная причина. Удобную наблюдательную точку подобрала – не отходя от холодильника. Правда, когда я несколько ее бутылок разбил, стала выбирать более потаенные ниши, но сюжеты черпает – только в окне. Так удобнее ей. Главное – быстро.
Считала информацию, налила – хлоп! Даже если это не просто окно, даже если – Вселенский компьютер, все равно нет там столько на меня, чтобы ей так уж горевать, а главное – столько пить!
Стоял, скрипел полом. Похоже – во плоти я ее нисколько не интересую.
Пока весь дым не развеялся – ни разу не обернулась. Уйти? Глубокий, освежающий сон? Но тут медленно повернулась она… Все ясно.
Ледяной, ненавидящий взгляд – вот негодяй, только что выползший оттуда… там действительно когда-то молодая дворничиха жила. И что?
Сколько ни объяснял ей, поначалу шутливо… все внимание ее на этом окошке сосредоточилось! Главное – чтобы не выходя из кухни. Когда-то мы еще весело с ней говорили, и сейчас так же пытался… “Пойми – женщины без высшего образования вообще почему-то не видят меня. Не считают за человека! Странно, но факт!” Не проходило уже это!
Тяжелый взгляд… “Значит, зато с высшим образованием – все в порядке?” Тьфу!
Стояли молча, смотрели.
– Скажи мне… ну зачем ты пьешь? – Вопрос этот от частого употребления стерся, блекло прозвучал. Ответ был не менее традиционен.
– А ты… зачем был там? – махнула синеньким пальчиком за тоненькое плечико.
Все! Глубокий, освежающий сон! Пошел рухнул. Закрыл глаза.
Воспоминание первое.
Сияющий зал ресторана “Европейской”, прекрасный витраж над оркестром
– Аполлон мчится на тройке в розовых облаках. На сцене – наш общий любимец, красавец усач Саня Колпашников с оркестром. И – общий пляс.
Но смотрят все на нее, как она пляшет – легко, чуть дурачась, сияя.
И все мы счастливы: ну что может взять нас, веселых, красивых, и – юных, но уже – знаменитых, любимых всеми тут, даже милиционерами?
Приплясывая, она движется к выходу. Танец обрывается. Мы падаем к столу.
– Ну и девушка у вас! – восхищенно говорит элегантная дама,
“заметенная” общим восторженным танцем к нашему столу, – такую скинь с десятого этажа – отряхнется, пойдет!
Тогда казалось, что все мы бессмертны! В зале вдруг появляется гардеробщик Михеич, наш преданный друг – не поленился на протезе подняться сюда:
– Нонку там замели!
О господи! Сердце уже предчувствовало это.
Оказалось – спускаясь с мраморной лестницы, загремела с нее, смела нескольких японцев с дорогой фотоаппаратурой – вот и они тут же, в пикете под лестницей стоят, продолжая, впрочем, вежливо улыбаться.
– Аккуратней, ребята, надо! – говорит нам опер Коля, наш друг. -
Ведь интуристовская все же гостиница – надо понимать!
Пока все еще мирно, но… В глазах ее уже набирается та муть, которая теперь все загородила!
– Найн! – вдруг почему-то по-немецки произносит она (видно, в полной уже почти отключке решив, раз ресторан интуристовский, немку изображать?).
Коля смотрит на меня вопросительно: мы друзья или нет?
– Что вы от меня хотите? – вдруг на чисто русском, но надменно произносит она.
– Что она… огрести хочет? – В Коле тут закипает профессиональная злость. Он отрывисто набирает номер, ждет. Ситуация выходит из-под контроля.
– Найн! – Наша красавица вдруг жмет тоненьким пальчиком на рычаг.
– Ну все! Нарисуем тебе! – звереет Коля (да и я, честно говоря, тоже). Коля выводит слово “Протокол”.
– Найн! – произносит она с холодной улыбкой и размазывает чернила. Все!
– Ну, ты по максимуму получишь, как Муму! – восклицает Коля.
Это она умела уже тогда!
Воспоминание второе.
Праздник закончился. Все, отплясав, делом занялись. Лишь она гуляет!
Преуспевающие наши друзья интересуются ею все более отрывисто, лицемерно восхищаются: “Молодец! Поддерживает боевой дух!” Но лучше бы она его не поддерживала, дороговато это уже обходится – и ей, и мне!
Тягостная ночь уже на середине – а ее все нет. Внизу хлопает дверка такси, я вздрагиваю, по этому лихому звуку чуя сразу все. Теперь (с тоской сжимаюсь под одеялом) надо ждать продолжения… как долго она по лестнице идет! Тягуче скрипит входная дверь… в руках людей трезвых она так долго не скрипит. В отчаянии я приподнимаюсь – вставать? Потом снова падаю: может, обойдется? На работу ведь завтра
– и ей, и мне!
– Вен-чен-ко! – звонкий ее голосок (дурацкое прозвище придумала). -
Смотри, кого я привела!
Представляю!
– Сейчас, сейчас! – бодро откликаюсь.
“Жизнь удалась, хата богата, супруга упруга!” Сам же когда-то это начертал! Теперь – отвечаем. Волокем эту фразу – хотя уже тяжело!
Воспоминание третье.
Юбилей. Серебряная наша свадьба – двадцать пять лет, хотя серебра еще нет ни в волосах, ни в карманах. Ахинея – есть, уже неуместная в нашем возрасте, все более раздражающая!.. а серебра – нет. И что-то надо с ахинеей делать – утянет на дно. Может быть, подскажут друзья: на юбилей-то они точно явятся – быть может, в последний раз!
Все-таки не полное я фуфло, выпустил за эти десятилетия немало книг, в настоящий момент проживаю в Доме творчества писателей в Комарове!
“Формально все нормально”, как говорили мы с ней. Но держаться уже нету сил! Приехала она в Дом творчества уже сильно подшофе – другой она просто и не бывала теперь. И эту встречу, на которую я еще надеюсь, завалит, как заваливает теперь все, – и друзья разъедутся, оскорбленные или – еще хуже – снисходительно посмеиваясь: “Ну, эти как всегда!.. супруга, как всегда, упруга!..” Но встречу уже не отменить. На что я, идиот, надеюсь, на какую подмогу?
Ну что же – надо идти! Поднял ее, поправил одежки, повел через холл
Дома творчества… Позор!
Сели в автобус. Молча, чтобы не тратить последних сил, дотащились до
Репина. Ослепительно улыбаясь, вошли в гостиницу “Репинская”, где нас радостно встретили уже слегка потертые, но все еще элегантные друзья. Мы опять все вместе, а значит, все хорошо, как раньше!
Смутный отрезок (длиной в двадцать пять лет) можно забыть, вернуться в яркую молодость.
Правда, юбилей тот, помню, пришелся на очередной провал экономики, как раз была пора дефицита, так что праздничный стол в конце зала слегка удивлял: белый, жирный соленый палтус – и густое, сладкое темно-красное вино. Но и мы – уже не прежние! Или как? С каждым глотком молодость вроде возвращалась, мы отплясывали наш твист, который и музыканты (наши ровесники) тоже любили… но она двигалась все неуверенней, плюхнулась мимо стула – и это на виду у всех!
Когда-то это было весело, но сейчас! Эх! Я поднял ее на стул, глядел в ее ледяные, отсутствующие очи… Зачем мы затеяли этот юбилей? Я придвинулся к ней, обнял за плечи, нежно шепнул: “А ведь ты загубила мне жизнь!”
В суровом ее лице ничто не дрогнуло. Даже не повернувшись ко мне, она наполнила свой фужер густым красным вином. Сейчас хрипло произнесет: “Так давай же выпьем за это?” Не угадал! Так и не повернувшись, небрежным жестом через плечо, словно помои, плеснула мне в харю вином! И что – харя! Главное – белый ангорский свитер, на юбилей впервые его надел, сам себе его в Риге купил – не она же!
Все! Пропал свитерок! Весь залит красным! Уж не она будет его отстирывать! Все я! Быстро посыпать солью его – или дать сдачи?.. предпочел соль. Стал осыпать свитер солью под ее презрительным взглядом… надо бы заорать или лучше бы – зарыдать! Но все время делишки отвлекают. Сколько ж я сэкономил слез! Трагедия моя еще и в том, что даже не могу дать волю эмоциям, поскольку поддержание порядка – тоже на мне! Улыбаясь, кинулся в танец: “Господа, господа!” Под презрительным взглядом ее – праздник дотянул, временами цепенея у зеркала: “Все! Пропал свитерок!”
Но чувств своих полностью не смог задушить, поэтому, когда прозвучал вальс-финал, и официальная часть была, так сказать, закончена, и мы высыпали, приплясывая, на темное шоссе, окаймленное белым пушистым снегом, и друзья, радостно гомоня, уехали, – тут я дал себе волю!
Вернее, попытался себе ее дать… но дал – ей! Поскольку – лишь размахнулся – тут же получил четко костлявым ее кулачком в нос!
Кровь хлынула на многострадальный свитер. “Проклятье! – мелькнуло в сознании. – Теперь уж его точно не отстирать!” Кровь с вином – коктейль замечательный. И соли, чтобы посыпать, нет – если не считать той, которую машины перемешивают с грязью на дороге. Мы перешли на ту сторону и там дрались, хотя “дрались” – это сказано слишком обобщенно. “Вес мухи” против “веса быка”! Легко представить, на чьей стороне были симпатии толпы! Она приплясывала, зверски ощерясь (кой-какие зубы у нее тогда еще были), и неожиданно ударяла мне то в губы, то в нос – сама же, будучи маленького роста, была практически недосягаема для моих кулаков. Народ буквально неистовствовал! Все ставки были сделаны на нее! Свитер не отстирать уже никогда! Представьте мое отчаяние: кто же из нас прав? Судя по народу – целиком она! А что же я? Сколько раз я делал для нее хорошее – спасал, вытягивал, а теперь она бьет – и все ликуют. Так как же тогда надо жить? Попробуй разгадай душу народа! Сойдешь с ума! Этого не случилось лишь потому, что подошел автобус, временно все прикрыл, как занавес в бурной пьесе. В автобусе, стиснутые людьми, азартно болеющими за нее, мы не смогли, однако, продолжать эту столь полюбившуюся им драку – только плевались. Юбилейный праздник, в общем-то, удался – в основном, правда, для зрителей.
Потом мы вывалились на шоссе, у белеющего во тьме залива, и мне пришлось толкать ее вверх, в ледяную гору, по улице Кавалерийской, ведущей к Дому творчества, – для драки не было рук, так что драки опять не было – может, сказывалось отсутствие болельщиков, нездорового угара? Добравшись наконец до номера, мы рухнули спать, и во сне злоба и отчаяние как-то выветрились, все вылетело, видно, в форточку, открытую в чистый сосновый лес.
– Вен-чик! – утром послышался ее звонкий голосок.
– …Ну что? – Я согнулся у раковины над свитером, пытаясь отстирать… Пропала вещь!
– А пив-ко есть у нас? – С подушки смотрело ее свежее, выспавшееся, веселое личико. Ну что делать с ней?
Я выдержал паузу… сколько смог… но смог я недолго.
– …Е-есть!
– Так дай же его скорее мне! – сияя, воскликнула она.
Значит, могли мы с ней добывать благодать и в такой ситуации?
Значит, объединяло что-то нас и помимо пива? Видать… Кончилось?
Я лежал с закрытыми глазами… долго еще там она? Наконец гулко хлопнула форточка. Пауза. Зашелестели шаги. Я сдавил веки еще плотнее. Не хочу! Шаги ее рядом со мною затихли… Глядит? Сейчас, наверное, зарежет! Ну и пусть!
Упала рядом со мной, со вздохом прижалась. Едкие слезы – ее или мои?
– защипали скулы. Потом – отпихнулась ладошками, встала и ушла.
Глава 2
Ночью разбудил меня громкий звонок. Вскочил, заметался в темноте, пытаясь понять, где я. Если в гостинице – то где здесь телефон?
Потом понял, что дома, и нашел аппарат.
– Алло.
– Ты дома? – после паузы хриплый, обиженный голос дочери.
– Я?.. Да.
– Приехал?
– …Вроде.
– А почему не позвонил?
Отбился:
– А почему ты так поздно звонишь?
– Я? Поздно? Половины одиннадцатого еще нет.
– Как? – глянул на часы. – Да… Действительно.
Измученный перелетом, а также теплым приемом, рухнул, уснул. Поэтому кажется, что сейчас глубокая ночь.
– Да… Так и чего ты звонишь?
– …Мне не нравится мать!
– Но матерей, знаешь, не выбирают, – пытался все в шутку перевести.
– Напрасно смеешься – все очень серьезно! – Настя одернула меня.
Помолчал, осознавая серьезность.
– Ей уже слышались голоса. Теперь добавились зрительные галлюцинации. Все это время она уверена была, что ты не во Франции, а в окошке напротив сидишь! Видела там тебя!
– Да… От такого варианта, особенно по сравнению с Парижем, в восторг не могу прийти. Насколько я знаю – там нежилой фонд?
Пытался еще удержаться за легкомысленный тон. Может, так все оно и рассосется?
– Ее надо срочно в больницу! Пока… разрушения личности, как я надеюсь, обратимы еще!
– В больницу? В… эту?
– Ну а в какую еще?
Наслаждается своей решительностью? А ты со своей мягкостью куда все привел? Настя права – с каждой неделей тут хуже. И – тебя за это надо благодарить. Ее в ту клинику определили еще когда? Но ты – проявил мягкость. Зато – целое лето ей подарил. Подзагорела, окрепла. И?
– Да. Ты, пожалуй, права. Надо подумать.
– Не думать надо, а действовать. Ты помнишь – там мой приятель работает, Стас Николаев? Он ждет. У тебя есть его телефон?
– Но сейчас-то, наверно, он спит? – пытался все же концовку смягчить улыбкой.
– Ну, сейчас, может, и спит. – Дочурка наконец-то смягчилась, улыбнулась. – Но завтра утром ты ему позвони.
– Слушаюсь! – вытянулся у аппарата. Аккуратненько трубку положил.
Потом на жену поглядел, мирно спящую. Ну просто ангел. Так бы и всегда!
Конечно, все мои поблажки ей губительны – но с другой стороны, кроме этих поблажек, какие еще радости жизни остались у нее? Бутылки, по углам запрятанные? В них давно уже не праздник, а чистый ужас разлит. А праздник – лишь я могу ей устроить. Чем-то надо радовать ее? Показывать, что жизнь еще не кончена?
Этой весной у нее глюки начались – стала слышать вдруг, как я разговариваю под нашей аркой, причем – с бабой. И о любви! Странное вообще место для подобных дел – под нашими окнами… Но ей – удобнее так. Да и дело вообще-то малопочтенное, учитывая возраст наш: за шестьдесят! Бреду, увы, не прикажешь! Встречала слезами меня:
– Ну что?.. Наговорился?
– Ну слушай… Ни с кем я не говорил!
Галлюцинации – убедительней жизни. По ночам разговоры мои слышала, даже когда я рядом с ней спал. Это ей несущественным уже казалось: притворяется! В конце концов появился этот Стас Николаев, Настин дружок. Приговор произнес: немедленно! Пока еще можно те голоса заглушить.
Сходили тогда с ней на собеседование, в дом скорби. Печальное зрелище. Вышли – пока?
– По-моему, нормально, – бодро заговорил я, – и врачи люди приятные, и… обитатели мне, в общем, понравились. Видела – там один по мобильнику говорил? Привилегированное местечко!
Не разделяла мой восторг, слезы глотала.
Потом был последний день перед ее уходом. Собирались вяло. Главное, не сказать бы – “сбираться”… как говорила ее мать… что как раз в подобном заведении дни закончила. И тут мне Саша Рубашкин позвонил, прямо из Литфонда, сказал, что дача освобождается и что если я приду сразу, то она – моя! Сбегал, вернулся.
– Порядок! – жене бодро сказал. – Сходишь на месяцок в больницу, а оттуда – на дачу. Запахи!.. представляешь? Все лето там проживем!
В слезках на ее ресницах засверкали огоньки. Обрадовалась.
– Давай, – расщедрился я, – на рынок сейчас с тобой сходим, одежду на лето купим тебе.
– Давай! – радостно встала. Как легко праздник-то ей устроить!
А когда летние свои увидит одежды!.. легче ей будет уже в больницу идти. Представлять уже можно, в/ чем/ она станет по заливу гулять!
На Апраксин рынок ее повел, где, раскинувшись на раскладушках, сиял и пах секонд хэнд. Вполне удачные вещи попадались там!.. особенно для дачи. А в тот день нам особенно везло, отличную летнюю одежку мы ей нашли – легкое платье цвета хаки, белые шорты, сандалии с веревочной подошвой. Хоть сейчас на курорт! Неужто это Бог нам с насмешкой подал перед заточением ее в темницу? Не может быть. Было тепло, с луж на асфальте пар поднимался и поднимал наш дух. Умели в счастье жить, пропуская беды, забывая про них… а что, если попробовать еще раз? Ведь явный шанс нам подкидывают – даже глупый поймет. Остановились вдруг, глянули в глаза. Совпадение полное.
Поняли, ничего еще не сказав.
– А можно я не пойду в больницу, а? – проговорила она. – Я справлюсь, справлюсь! Честно говорю! – для убедительности кивала продолговатой своей головкой.
Я смотрел на нее. Так легко сделать ее сейчас счастливой, неужто я скажу – “нет”? Что думать тут? Теплая площадь с паром над лужами – или затхлый больничный коридор?
– А давай! – махнул рукой я.
Неприятности никуда не денутся – а пока… Мы поцеловались. Стояли, счастливые, в теплом пару. Что – лучше бы этого не было? Ну уж нет!
Только это и запоминается в жизни. А что всех нас ждет печальная участь – ясно и так. Но лучше – не сразу! И лето – жаркое вышло, и она действительно не пила, и все вокруг на дачах любили ее, часа два в магазин ходила – у всех калиток останавливали ее. Летний рай.
Но сейчас-то уже осень. Все беды вернулись. И тоже, выходит, окрепли? Раньше она голоса только слышала – теперь добавился видеоряд. Теперь она меня еще видит, напротив в окне, в какой-то
“мыльной опере”, в запутанных отношениях. Якобы я сижу с какой-то бабой на подоконнике (отличное место!) и восклицаю, хватаясь за виски: “Это ужасно, ужасно!” Я?! Хоть бы книги мои уважила: где-нибудь у меня написана подобная чушь? Двадцать книг выпущено, и такого – нигде! Наплевать ей теперь на это. У бреда – свой вкус, и чем хуже, тем лучше, тем чаще можно водку хлестать!.. Но было же – лето? Или я и с этим был не прав? Может, ее бы уже вылечили? А это мы проверим сейчас. Осень – время тоскливое, можно и в больницу пойти. А может, утром опять выход придумается, как тогда? Но тогда – лето начиналось. А теперь – кончилось. Дождь по железу гремит.
Встал, на кухню пошел. Пока чисто поле боя, надо диверсию совершить какую-нибудь. Заглянул в ее шкафчик, в углу. Батарея бутылок.
Последняя – чуть начатая. С отчаянием в умывальник вылил ее. Вот так вот! И шкафчик к холодильнику придвинул, чтоб дверку не открыть.
Слишком часто идет этот сон, и всегда почему-то поутру. Что я обменялся почему-то на другую квартиру и просыпаюсь – явственно просыпаюсь – в унылой, другой. Вместо своих высоких окон с отчаянием вижу перед собою какие-то мутные “бычьи пузыри”, за тощими стенками с драными обоями слышу соседей: кто-то кран на общей кухне открыл, радио дребезжит… Одно ясно – это из-за нее, связано с нею. Беда – она затопляет все, прежнего не оставляет. Долгое отчаяние. И удивительная достоверность. Сдираю клочки обоев, от них – сухое белое облачко, собираю острые куски отлупившейся белой краски меж окнами. Это не сон! И последним усилием как-то выдергиваю себя оттуда, пролетаю через какую-то тьму и открываю глаза. Высокие сводчатые окна, красивый потолок. Господи – я дома у себя! Какое счастье! Значит, беда только маячит, но еще не пришла. Счастливое это пробужденье подарено еще раз. Сладкое оцепенение, наполнение сначала звуками нашего двора – тихого, солнечного, высокого. И первый – я уже привык – звук: поскребыванье какой-то пустой коробочки по шершавому асфальту, кто-то осторожно ее волокет – сам примерно такого же размера, как и она. Алчный карлик – так я его назвал. Звук этот не нарушает тишину, наоборот, как-то ее подчеркивает, обрисовывает ее своды, размеры двора. И после этого – опять тишина, самая сладкая, самая драгоценная – до первого гулкого хлопка автомобильной дверцы. Столько счастья – а я еще не вставал.
Вот бы и дальше так день пошел! С этой мечтой я обычно задремываю, и следующие звуки блаженства – мерное поскрипывание пола в коридоре под шагами отца, тихое, деликатное бряканье посуды на кухне: жена уже что-то делает… будем думать еще десять минут, пока готовит завтрак. Но ухо уже различает каждый звук – недолго тебе осталось отлеживаться: к блаженным звукам добавляются тревожные. Стук дверки о холодильник – специально подвинул, с натугой, холодильник к пустому шкафчику, где она выпивон свой таила, – теперь из-за близости холодильника его дверку не открыть – но уже бьется, пытается. Долгая пауза, мучительное размышление. Нет, не о завтраке она думает! И во дворе уже – бой, бомжи грохочут баками, опрокидывая их, разбрасывают требуху по двору в надежде найти там жемчужные зерна. Блаженство кончилось, надо вставать. Но вставать надо бодро – с любой минуты, в принципе, можно начать новую, счастливую жизнь – все зависит от слова, которым начнешь. Закидываю ноги к подбородку, выпрыгиваю с тахты. “Жизнь удалась, хата богата, супруга упруга!” На кухню иду.
А вот и любимая!
Острый подбородок ее высунулся вперед, крупно дрожит. Ходуном ходят большие пальцы. Глаза ее полны слез, глубокими вздохами она удерживает их. В общем – идиллия.
– Мо-р-нинг! – бодро произношу я.
– …морнинг, – тихо отвечает она, но смотрит мимо.
Разблюдовка ясна: зачем я испортил ей день, порушив маленькую ее тайну, сделав невозможным открывание заветной дверцы? Что она плохого мне сделала? Да практически ничего – если не считать того, что полностью разрушила наши жизни – и свою, и мою, а теперь добивает нашу, совместную. Сколько это можно терпеть? Но стоит ли начинать с этой темы утро? Тем более – отец уже нетерпеливо полом скрипит, и ему кушать нашу драму на завтрак неинтересно, ему геркулесовую кашу подай! Может, вспомнит хотя бы он, что я из Парижу накануне приехал? Задаст вопрос. А я на него отвечу. И так, слово за слово, и выстроится день? На фиг я, как таежный следопыт Дерсу
Узала, с утра к разным подозрительным шорохам прислушиваюсь? Плевать мне на них! Даже демонстративно из кухни в кабинет свой ушел – пусть все само собой катится! Легче надо! Как французские товарищи: “Где ваша жена?” – “Ха-ха-ха, она в больнице!” Когда-то я так умел. Даже когда сам в больницу попал, не терялся. “Где ты так загорел?” – все потом удивлялись. “В больнице!” – искренне отвечал. Но никто не верил. В больнице, честно, у большого окна в конце длинного коридора, кое-кого обняв, щурился на солнце. И загорел. Теперь – даже из Парижа бледный вернулся. Тупо сидючи за столом, ждал, когда из кухни любимый возглас услышу:
– Все гэ!
Так раньше радостно докладывала она – “все готово”!.. Тишина. Не удержался, пошел. Тем более и отец своими скрипами в коридоре меня извел. Не может потерпеть?
– Дай намажу! – выдернул из ее дрожащих рук нож. С этими ее дрожаниями завтрак не настанет никогда! Да-а… теперь губы ее стали дрожать. Свои глупые надежды на счастье оставь навсегда! И даже – на элементарный порядок и какой-то покой: кроме корок от сыра, ничего в холодильнике нет. Так она тебя ждала-встречала – хотя денег оставил ей миллион!
Спокойно, улыбайся. Это же твой батя пришел, свесил свой огромный сияющий кумпол через порог – то ли здороваясь с тобой, то ли приглядываясь.
– Сейчас, батя!.. Ну ладно – садись!
Гонять еще по коридорам его, в девяносто два года, как-то нехорошо.
Он-то не виноват: честно овдовев, продал свою квартиру, переехал к нам. “Завтрак как трагедия” – тема не его диссертации, он всю свою жизнь селекцией больше увлекался, кормил сперва всю страну, теперь – нас. Поэтому и не будем отвлекать в сторону его с капитальной дороги в мелкие тупики. Поставил кашу перед ним, к жене повернулся.
– Да у тебя же газ опять не горит! – не удержался, рявкнул на нее. И тут же исправился: – Вот спички проклятые! Кто выпускает их только?
А-а! Хабаровская фабрика! Ну, тогда все ясно – пока едут, обсыпятся!
– весело шлепнул ее по спине, она робко улыбнулась: “Спасибо”.
Может, вылезем? Но тут батя вступил. Аккуратно кашу доел, отодвинул плошку, губы утер.
– Хоть и не хочется поднимать эту тему…
Ну так и не поднимай!
– …но все же придется!
Зачем? Раз я уже вернулся и пытаюсь как-то раз наладить жизнь – зачем делать заявления, тем более если не хочется?.. Назло?
– …должен сделать заявление! – упрямо повторил.
Ясно – уже из чистого упрямства, чтобы продемонстрировать, что он еще кремень, а мы все – тряпочки рваные, не годимся никуда.
– За все время твоего отсутствия…
Чайник поставил перед ним! Пей, отец, чай и не круши нашу зыбкую платформу!.. Помолчал, потрогал ладонью чайник, удовлетворенно кивнул, однако продолжил:
– …за все время твоего отсутствия… она ни разу не давала мне есть!
Гордо выпрямился: мне рот не заткнешь! Нонна стояла у раковины, ложка в ее руке колотилась о чашку… Договорил-таки!
– Ну зачем, отец, сейчас-то вспоминать?
– Я только констатирую факт! – проскрипел упрямо.
“Не все факты обязательно констатировать!” – неоднократно ему говорил. Но… в девяносто два я тоже, наверное, буду за своим питанием так же следить.
Ну что? А я-то мечтал поделиться парижскими впечатлениями! Никто и не вспомнил о них. Губы Нонны тряслись.
– Я что… ни разу не кормила тебя?
– Нет! – Он вскинул подбородок.
Мне, может, уйти? Мне кажется, они мало интересуются мной, тем, что я сейчас ощущаю. Ощущаю себя булыжником, который они швыряют друг в друга.
– Ни разу? – Она яростно сощурилась.
– Ни разу! – Отец даже топнул ногой. – И ты, Валерий, учти: если ты опять уедешь – я не останусь здесь!
– И уходи! – Нонна швырнула в гулкую раковину ложку, ушла. Батя, что интересно, спокойно налил себе чаю. Порой, даже в минуту отчаяния, восхищаюсь им.
– Сахару дай, – приказал мне сурово, указав пальцем на сахарницу.
Протянул ему ее.
– Спасибо.- Батя кивнул.
Отец, шумно прихлебывая, пьет чай. Нонна, наверное, плачет.
Так начался трудовой день.
Глава 3
Отец прошел мимо меня с длинной оглушительной трелью в портках: поел, стало быть, все-таки хорошо, одобрил появление сына в своеобразной манере – тут, стало быть, можно быть спокойным.
Займемся инвентаризацией. Парижские сыры. Эйфелева башня в натуральную величину. Сейчас это явно не прозвучит: у бати вызовет осуждение (бросил отца), у Нонны, наверное, ярость: “Хватит врать, ни в каком Париже ты не был!” Спрятать все это? Но обидно как-то.
Все-таки в Париже я был и блестящий доклад, говорят, произнес, на стыке этики с экономикой… Лишь здесь я не нужен никому. Положим в кладовку – до лучших времен. Которые вряд ли наступят. Со скрипом дверь в кладовку открыл. Когда-то я просыпался, аж в глубокой ночи, от этого скрипа. Одно время свой выпивон она в кладовке скрывала, справедливо полагая, что в этом хаосе какая-то сотня бутылок ее останется незамеченной, но потом они стали падать на голову, как только дверь открывал. Из-за избытка тары пункт этот пришлось закрыть. Теперь я свое тута спрячу – она сюда не сунется, здесь она уже была. Со слезами дары свои прятал! Обрадовать хотел, но, чувствую, кроме обид и оскорблений, ничего не буду иметь. Пусть Лев
Толстой за ними присматривает – белеет тут его бюст. Друзья как-то в шутку приволокли, какое-то время честно я на рабочем столе его держал, но яростное его выражение достало меня: работаем как можем, нечего так глядеть! Сослал его в кладовку, хотя и уважаю; вот сейчас исполняю низкий поклон. Пожалуй, спрячу даже все в него (внутри у него полость) – доверяю ему самое мое ценное на сегодняшний день! И прикрыл бережно дверку.
И вздрогнул воровато: Нонна, улыбаясь, из комнаты шла! Как ни в чем не бывало, будто трагический завтрак приснился мне. За это я ее и люблю: зла не помнит. Особенно – своего.
– Ну что, Веча, кормить мне тебя? – ласково спросила.
Я, конечно, растрогался – но вроде бы накормила уже? Сыт, можно сказать! Снова батю приглашать, все по новой? Хватит пока.
Просветлению ее я-то рад, но лучше не напрягать ситуацию, на прочность не пробовать ее. Вот стоим, радостно улыбаясь, – и хорошо.
– Спасибо, я не хочу.
– Ну так отца тогда надо кормить! – помрачнела.
И отца она уже “накормила”! Поспала, забыв все плохое? Вот и хорошо.
– Мы тут поели, пока ты спала, – сказал осторожно. Не дай бог – обидится: “Вот и живите без меня!” Но она – рассмеялась:
– Ой, как хорошо-то! А то я иду, думаю: чем же вас кормить? – Она дурашливо нахмурила лоб, прижала указательный палец к носу.
“Раньше надо было думать!” – мог рявкнуть я, но опустил эту возможность: пусть всегда сияет и не думает ни о чем. А если задумается – быть беде. Чуть было не задумалась: вовремя остановил.
– Ты не волнуйся – все хорошо! – обнял ее костлявые плечики.
– Пра-д-ва? – подняв глазки, робко проговорила она.
– Ну! – воскликнул я.
Если она помнит “наши слова” (“пра-д-ва” вместо “правда”, например) – то удержу ее на плаву. Слово – самый прочный канат.
Мимо прошел отец, одобрительно попукивая. Идиллия!
В руках он торжественно нес трехлитровую пластиковую банку с золотистой жидкостью – почему-то любил выносить ее, чтобы все видели. Когда не было сбора публики – выжидал, держа ее у себя в спальне. Дошел до туалета, громко защелкнулся. Оттуда донеслась знакомая трель. Мы с Нонной переглянулись, засмеялись: вся семья в сборе, функционирует нормально!
Потом мы звонко поцеловались, и я пошел в кабинет – записать эту идиллию, но не успел еще записать, как она развеялась: донеслись с кухни отчаянные стоны жены и какой-то стук, словно форточка колотилась под ветром, – но вскоре слух уловил некоторую аритмию, означающую участие человека. Пытался не отвлекаться, но как тут не отвлечешься: имеет место продолжение кошмара! Нонна бьется, как птичка, пытаясь открыть дверку шкафчика с живительной влагой, которую, кстати, я вылил вчера, да еще зачем-то придвинул холодильник к шкафчику, чтобы дверка не открывалась. Садист!
Надо как-то смягчить все. Купить ей выпить? Ну нет! Опять я окажусь в непотребном виде в том окне-телевизоре напротив, вызывая ненависть: такой “благодарности” от нее мне не надо, я ее не заслужил, и как-то не жажду. Надо отвлечь ее куда-то, где этих ужасов нет. Давай сочиняй рай, писака, а старческое свое бессилие подальше засунь.
– Ну чего? – Потирая ладошки, словно чуя что-то вкусненькое, я вышел на кухню.
Нонна рывком вытащила себя из узкой щели между шкафчиком и холодильником, видно, пыталась бессильными своими ручонками раздвинуть их. Неужто такая отчаянная жажда? Вот она, расплата за веселую жизнь, которую я воспевал так упорно! Я воспевал – а страдает она. А веселились-то вместе – вместе и отвечать. Хотя – что мои моральные муки по сравнению с ее физическими, а точнее – химическими!
Что слова могут? Но другого средства у меня нет. Пока мы говорим с ней наши слова (“пра-д-ва”, к примеру), мы еще вместе, веревка не оборвалась. Оборвется – и Нонна полетит в бездну, из которой ее мне уже не достать. Ну! Открывай рот! Или только для посторонних ты сочиняешь что-то утешительное, а как беда близко подошла – не способен?
“Жизнь удалась, хата богата, супруга упруга” – осталось только для постороннего использования, а мы – не выдержали? Я оглядел поле боя, понял, что повергло ее в такое отчаяние, требующее немедленного выпивания: на столе была местами прожженная гладильная доска, рядом сипел паром утюг. Натюрморт простенький, но для нее – страшный.
Душевная слабость ее достигла предела: раньше все было ей интересно и легко, все в доме сияло, теперь ей в тягость любое усилие. Сразу – отчаяние, и тут же – в шкафчик. Холодильник не сдвинуть ей – долго ей мучиться с этой дверцей, думая, что там что-то есть! Ну и пусть лучше /это/ думает!
С веревок, протянутых в кухне, свисала, как летящий дракон, полузасохшая простыня – предстоящая битва и угнетала Нонну.
– Ишь ты, чудовище какое! – Я сорвал простыню с веревки, кинул на доску, топая утюгом, начал небрежно гладить, чтоб не подумал никто, что у нас тут какие-то трудности!
– Конец по полу волочится… грязный будет! – робко показала пальчиком она, слегка смущенная.
– Ну и что? Пр-ростыня и должна быть гр-рязная! Пр-равиль-на?
– Пр-равильно! – подтвердила она.
– И отлично! Вот так вот! – Я небрежно швырнул “растоптанного дракона” в кладовку (он плавно и нежно опустился на бюст Толстого), потом воинственно огляделся: ну кто еще мешает нам жить? Никто больше не признался… Дальше что? Надо развивать успех, пусть даже такой, не давать ей горюниться, падать духом.
– Смотри – погода отличная!
Сам вовсе не был в этом уверен.
– …пойдем?!
– …Куда? – устало проговорила она.
Да уж не в пивную же!
– Ну… просто так… погуляем!
– …А, – без выражения проговорила она и, помолчав, кивнула в сторону отцовского кабинета. – Тогда и этого надо брать… а то сидит целые дни, даже фортку не открывает!
Все-таки как-то они заботились друг о друге, пока я там где-то блистал, и в ссорах их больше человеческого, чем в докладах моих на тему этики.
– Ну давай… – произнес я неуверенно. Прогулочка будет еще та! “В одну телегу впрясть не можно коня и трепетную лань!” Вознице – то есть мне – нелегко придется. Тебе вообще придется нелегко – легко, как это ни прискорбно, тебе, наверное, не будет уже никогда. Тяжелей
– будет! И, глядишь, еще эту прогулку вспоминать будешь как рай!
– А? – Отец ошарашенно поднял лицо от книги: почти ложится на страницу, когда читает. – Гулять?! – С вожделением поглядел на книгу. -…Ну давай.
Тоже, видимо, жертвует собой. Да и Нонна идеей не горит – одну туфлю надела, другую держит в руке и, прислонясь к стенке, откинув в отчаянии голову, закрыв глаза, сидит на маленьком стульчике в прихожей. Мне больше всех, что ли, нужно? Мне – только и гулять: три книги не успеваю закончить, мне бы сидеть и сидеть – а уж никак не гулять в рабочее время, ублажая ближних, которые не хотят сами себя в порядок привести!
Мы вышли из двора, пересекли Невский, косо освещенный. Ч-черт! Вроде бы самое красивое место на земле – плавный изгиб улицы к величественной арке Главного штаба, – но все раскопано, перерыто, ржавые трубы, идти надо по грубо сколоченным, шатающимся мосткам – бурная подготовка к юбилею города, даже еще более, наверно, мучительная, чем будет сам юбилей!
Отец, стоически улыбаясь – мол, я терпелив, все снесу, – при этом специально, похоже, раскачивал хлипкие перила, демонстрируя, как все нынче плохо. Нонна застыла в злобе, не глядела на меня – мол, если хочешь меня мучить, так мучай хотя бы дома, а не у всех на глазах.
Страдалица! Один я тут счастливчик: угомоню их (что, наверно, не раньше полуночи будет), потом только сяду за стол! Счастливчик.
Мы на четвереньках почти выкарабкались на площадь. И тут разрыто! С какой-то подозрительной энергией копают – плиты на площади, недавно совсем торжественно уложенные, выворочены, валяются (как недостойные, видимо, юбилея), земля разрыта вглубь метра на три!
Гулять придется, как на Курской дуге на следующий день после танкового сражения!
Нонна уже с открытой ненавистью глянула на меня. Я что – специально?
Только природу, слава богу, не удалось им охватить ремонтом – солнце сияет, как и при Карло Росси! После утреннего заморозка
Александрийский столп в сизом инее, но с солнечной стороны – гладкий, оттаявший, с легким паром.
– Гляди, как интересно! – отцу-натуралисту на столп показал: надо же и для него постараться.
Озабоченно сморщась, отец увлеченно рванулся туда – еле я изловил его на краю провала, вывел на правильный путь. Тоже уже легкий стал, почти как Нонна, – но в каждом еще уйма страстей, порой безумных!
Так что твои страсти, если они у тебя остались, задвинь и забудь!
Особенно рвали меня мои ближние, когда ступили мы на твердую почву, вылезли в Александровский сад. Тут, на садовых дорожках, каждый мог показать, на что способен, – отец ступал медленно, вдумчиво, время от времени, как истинный натуралист, вдруг цепко хватал желтый лист на ветке, подтягивал к глазам, потом вдруг резко отпускал ветвь, чем-то недовольный; Нонна резко убегала вперед, рассыпая на ветру искры с сигареты, потом разгневанно прибегала назад, кидала взгляды: сколько будет еще длиться эта пытка? Лишь я, умиротворенный, шел абсолютно счастливый: что может быть лучше прогулки золотой осенью в чудном старом саду! Только вот Адмиралтейство, включая шпиль и
“кораблик негасимый” на нем, почему-то заколотили фанерой, что-то там делают.
– Да-а, – горестно вздохнул отец, взирая на это.
Я, что ли, тут виноват? Упрек явно мне предназначен!.. Но все равно – не бессмысленная прогулка: хоть какой-то живой румянец появился у них. Я, правда, в результате молчаливым осуждением был награжден: домой шли не разговаривая, так и вошли. Мое терпение, кстати, тоже не безгранично: как бы я кого-то не осудил!
– Ну что – жрать подавать? – произнесла она уже вполне злобно.
– Да! – рявкнул я, не сдержав себя, и ушел в кабинет – зафиксировать эту выдающуюся прогулку: кому еще на свете удастся такое совершить?
Был прерван громким бряканьем посуды, слегка, мне кажется, раздраженным. Прежнее ее звонкое, радостное: “Все гэ!” – отошло, видимо, вместе с нашим счастьем! А ты, сволочь, все пишешь, все записываешь и за это надеешься бабки получить?!. Ну а на что же еще надеяться?
– Иди, – отрывисто бросила она, мелькнув в дверях.
От такого приглашения аппетит как-то пропал – отца надо более радушно пригласить: найти силы.
Вошел в тесную комнатушку его (надо признать, тут Нонна права, довольно плохо проветренную), положил руку ему на плечо. Он своей лапой (гораздо больше моей) прикрыл мою, слегка сжал. Сочувствует?
– Пойдем поедим… что ли! – проговорил я.
Отчаянному моему “что ли” вскользь усмехнулся: понимает все. А еще бы ему не понимать, раз он в самой гуще стоит!.. а за эту его мнимую отстраненность я благодарен, надо сказать: не хватает еще, чтобы и он рвал душу, как я, от чего ужасы бы только удвоились. Пусть отдыхает, якобы в стороне. С небольшим усилием он поднялся, и мы пошли унылой чередой по коридору на кухню.
Нонна стукнула тарелкой перед отцом – явно уже не дружественно.
Повторяется! К обеду силы ее абсолютно кончаются – побеждает Зеленый змий. Глаза ее подозрительно блестят – хотя что тут подозрительного?
Все ясно, наоборот! Дверки “заветного шкафчика” приоткрыты. Все-таки умудрилась забраться туда? Но я же собственноручно все вылил!
Значит, не все?.. А, пропади оно пропадом! Есть же у жизни конец?
Вот он и глянул. И спокойно это прими по возможности – это, говорят, гораздо хуже бывает. А тут – тихо-мирно, все свои!.. Вот то-то и обидно, что от своих гибель пришла! Но, наверное, чаще так и бывает
– посторонних хлопотно привлекать. Все верно.
Неприятная, надо сказать, у отца привычка: сгибаться, сморщившись, над тарелкой и глядеть на содержимое так, словно какашку тут ему подали, а не еду! Не понимает, что Нонна на срыве, не обязательно тут претензии предъявлять! Хозяйство так все равно не поднимешь, а ее можно в больничку загнать… Хотя этого вроде все равно не избежать.
Поковырялся отец – и брезгливо, величественно тарелку отодвинул: царственный жест!
Солнце сделало круг и кухню озаряло сейчас отраженным светом от окон напротив.
– Не будешь? – Нонна произнесла.
– Не-а! – как-то даже легкомысленно ответил отец.
Нонна смотрела на него налитыми своими глазами, потом взяла тарелку, повернулась с ней к мусорному ведру: недружественный жест!
– Постой! – вскричал я. – Зачем же выбрасывать?
– Ты, что ли, доешь? – проговорила она презрительно.
Да. Я доем! Доем, выблюю – и снова доем! Она злобно сгребла зеленые шарики с отцовой тарелки на мою. У меня и своих хватало. Да-а. Я повел носом, стараясь незаметно… Да-а. Пахнет так, как порой в комнате отца перед проветриванием. Не та ли это долма (фарш в виноградных листьях), что я перед Парижем купил? Долма допарижская!
Может, она в холодильнике держала ее? Да нет. Судя по запаху – вне!
Холодильник ей нужен для более важных дел! Помню, она перед отъездом как раз потчевала меня этим – кстати, еще враждебнее, чем сейчас.
Сберегла, стало быть, и враждебность, и долму. Лишь долму слегка подгноила – и вот теперь подает.
“Ты, Нонна, гений гниений!” – весело говорил ей, пока было еще веселье. Но сейчас комплимент этот удержал при себе: нечего баловать ее – и так разбаловалась!
Молча стал есть. Из пищевода пошла встречная волна – но я властно ее подавил, пропихнув две долмы, потом еще и еще! Есть источник раздражения – уничтожим его! Оставим чистый стол – и никаких раздражений! Улыбка легкой отрыжкой перекривилась, но взял себя в руки, улыбкою ослепил.
– Кончилась? Жалко. А ты что ж не ешь?
– Не хочу! – она ответила мрачно.
Если это отравление – то слишком грубо обставленное. Впрочем, тонкости давно уже не волнуют ее.
Отец еще посидел, тронул своей большой ладонью чайник, убедился, что он холоден как лед, и поднялся.
– Спасибо, Нонна, тебе! Будь здорова! – произнес он с едва заметной иронией.
– И тебе на здоровье! – с насмешкой более заметной отвечала она.
Когда-то этот ритуал держал нас так же, как “доброе утро” перед завтраком. Теперь все вкус отравы приобрело, как та долма, что я только что докушал. Батя хоть жизнь свою сберег, а я для сохранения мира в семье своей рискую, получив лишь насмешку бати и презрение жены.
Посидел, лучезарно улыбаясь. Нонна мрачные, нетерпеливые взгляды кидала – мешал я, видимо, тут какой-то созидательной деятельности!
– Ну, спасибо тебе! – Я наконец поднялся.
Ирония непрочитанной осталась – какие-то другие эмоции вызвал. Ушел.
За письменным столом сразу почуял легкое недомогание: по животу волны шли, снизу вверх, заканчиваясь во рту, где я гигантским усилием их тормозил. Они могли и подальше заканчиваться – в унитазе или, например, на полу, но я их удерживал, нанося, видимо, здоровью непоправимый вред. Организм хочет от чего-то избавиться, а я не даю: звуки рвоты, мне кажется, могут нарушить наш хрупкий покой! Потом появилось какое-то странное восприятие всего, словно я на все это, в том числе на себя, откуда-то издалеча, чуть не из космоса смотрю.
Знакомое ощущение, еще с детства: такое было, когда я скарлатиной начал заболевать, едва не сведшей меня, кстати, в могилу. Пора?
Тогда были вызваны врачи, что сейчас, я чувствую, неуместно. Зато – мгновенное решение всех проблем! Моих, во всяком случае. А они пусть свои решают.
Я, казалось мне, далеко улетел. Комната уже каким-то далеким воспоминанием казалась. И вдруг телефон зазвонил – далеко, глухо. Не может быть, что это меня! Такого давно уже в этой комнате нету. Но кто-то звонит и звонит. Все еще пытается дозвониться. Видно, любит меня. До трубки дотянулся. Рука моя страшно длинной показалась.
Потом долго – наверное, час – трубку нес к своему уху. Точнее – к тому облаку, что осталось от моей головы.
– Алло! – Слово это, оказывается, помнил.
– Ты там спишь, что ли? – голос Кузи.
Ага, сплю. Вечным сном. Но – пришлось возвращаться. Вспомнил дальним краем сознания, что Кузя просто так не звонит. Слово его теперь – на вес валюты. Стоит реинкарнироваться.
– Да нет. Слушаю тебя! – произнес я.
Кузя раньше довольно скромно стоял. Единственный его печатный труд – брошюра “Гуси в Англии”, но эти гуси неожиданно высоко его вознесли: член всяческих международных комиссий, определяющих, кого из наших брать на мировой уровень. В Париж, конечно, он своеобразно меня пригласил. Вместо себя. Аккурат одиннадцатого сентября мне позвонил, когда весь мир смотрел, как “боинги” в небоскребы врезаются. Но говорил так, словно он единственный в мире об этом не знал. Мол, не хочу ли я тут в Париж /слетать./ У него самого, к сожалению, “руки не доходят”. А у меня как раз такое положение дома было… что руки за все хватались. Погибну? И хорошо! Вылетел. И вышло удачно. Другой возможности у меня не было в мировую элиту влететь, а так – уже заторчал в их компьютерах… Если Кузя меня с корнем не вырвет.
А может, снова какая катастрофа, не дай бог, и он опять меня вместо себя посылает? Пушечное, точней, самолетное мясо? Но счас я и на это готов пойти!
– В Африку не хочешь слетать? – небрежно проговорил Кузя.
Я поглядел на мокрое царство за окном… Хочу ли я в Африку!
– Это в связи с Парижем, что ли? – уже как бывалый международный волк просек я.
– Ну! Компашка та же самая! – лихо произнес он. Будто мы с компашкой той лихо кутили. Этого не замечал. – Ну, там больше – этический будет уклон. Моральное осуждение нефти, загрязняющей не только физическую, но и духовную сферу. Расскажешь что-нибудь в масть.
Крупным международным экспертом становлюсь по этике и эстетике.
– Ясно! – усмехнулся я. – Какой-нибудь нефтяной магнат отмыться хочет нашими слезами.
– Точно! – хохотнул Кузя. – Умеешь ты это… влепить! Поэтому и ценю тебя. И посылаю.
А эти как останутся тут – без этики моей и эстетики?
– Вообще-то Африка меньше других, мне кажется, нефтью загрязнена, – пробормотал я.
– Ну, – усмехнулся он, – тут этика захромала твоя. Неловко даже как-то. Тот, кто любит ездить в Париж, и в Африку должен любить ездить.
– Вообще-то да… А когда надо?
– Во вторник в Москве, в той же конторе. Вношу?
– Спасибо тебе.
Кормилец! Это я уже потом произнес, бросив трубку. Я еще за Париж его не поблагодарил (подарю ему Эйфелеву башню), а он мне уже Африку на подносе дает. На деньги, в Париже сэкономленные (как это ни кощунственно звучит), месяц можно прожить (не в Париже, разумеется), а на полном отказе от восточных нег и африканских страстей, глядишь, и перезимуем. А они тут пока помаются чуток. С голоду не умрут – денег оставлю. А дальше уж их дело. Если с ума окончательно не сходить – жить можно. К бате надо зайти. Вдохнуть бодрости. То ли самому вдохнуть, то ли вдохнуть в него. Вошел в его комнатку, снова руку ему на плечо положил. Он в этот раз как-то вяло прореагировал.
– Ладно, отец, – пробормотал я, – сейчас… Нонна немножко успокоится, и мы с тобой в харчевню какую-нибудь сходим поедим.
Батя похлопал теплой ладонью по моей руке. Тут вдруг распахнулась дверь и явилась Нонна: волосы растрепаны, глаза горят, выпяченная вперед челюсть крупно дрожит.
– Так, да? Для чего это я должна успокоиться? Что вы задумали тут?
Сейчас вцепится!
– Да Нонна, ты что? Ты и так спокойна. Ты не поняла. Просто хотим с отцом в какую-нибудь харчевню сходить. Раз ты есть не хочешь. А то я уезжаю скоро тут…
Мимоходом сообщил главное.
– …надо, чтобы он на всякий случай знал… где подхарчиться. И все! – Я глянул весело.
– Когда ты уезжаешь? – пробормотала она, опускаясь на стул.
– Да через неделю примерно, – беззаботно сообщил я. – Продержитесь?
Нет ответа…
Так что же? Не ехать? А что же осталось мне? Сумасшедший дом?
Альтернатива – могила. Еще одной порции протухшей долмы, как сегодня, не выдержу. Сомру. Перед глазами плывет все, двоится. А так, может, спасусь?
Все! Захотят выжить – выживут. Денег оставлю им. Тут новая волна рвоты поднялась во мне. Печатая шаг, четко прошел в уборную, уверенно сблевал. С прежней жизнью покончено!
И вот настал вечер отъезда. За окнами – тьма. И лампочки светят тускло. На столе – французские сыры.
– …Вот так, – заканчивал я тяжелую беседу. – Забыла фактически ты меня – какой я есть на самом деле. Не нужен я больше тебе… в конкретном виде!
– Да что ты, Веча! – Она подняла глаза. – Да я за тебя… кому хочешь горло перегрызу!
– …Мне, например, – я усмехнулся.
– Да что ты, Веча! – закричала она.
Мы обнялись, и снова чьи-то слезы – то ли мои, то ли ее – щипали скулы.
Потом – уже из Москвы ей звонил.
– Ну как ты? – спросил.
– А я тут умираю, Венчик, – тихо произнесла.
– Ну-ну! – грозно пресек эти настроения.
Молчит. Плачет? Во как кончается жизнь.
– Так что… в Африку мне не ехать?
– Ну почему, Венчик? Ты поезжай! Если ты хочешь – ты поезжай!
“Хочешь” немножко не то слово.
– …а я уж тут… – Снова умолкла.
– Отлично! Договорились! – на бодрой ноте закончил я.
А то если начнешь таять, растаешь до конца.
Глава 4
Когда я летал за границу в советские времена, рядом сидели только проверенные товарищи: вдумчивые, интеллигентные, многие – в очках, большинство – в бородках. Сейчас – с ужасом оглядел салон: какое-то
ПТУ на взлете! Дикая публика. По-моему, даже не понимают, куда летят. Сосед мой, бритоголовый крепыш, посетив туалет, на место к себе пролез прямо по моим плечам, в грязных кроссовках.
– Э! А поаккуратней нельзя?
– А по рылу, батя? – сипло произнес он.
Да, трудно жить в новых условиях! Перед моим отъездом Кузя сказал:
– Там еще один тип от нас будет… Ну, ты поймешь!
Вроде я понял!
– …ты постарайся как-то… уравновесить его!
Ну и работа пошла! Таких вот “уравновешивать”? “Уравновесишь” его!
Вскоре он захрапел – и даже солнце Африки, ворвавшись в иллюминатор, не разбудило его: таким и солнце до фонаря.
Поэтому я был потрясен, когда в Каире, на пленарном заседании, посвященном альтернативному топливу, после того как я прочел свое эссе “Сучья” (как костер из сучьев под окнами больницы спас меня), тип этот кинулся ко мне:
– Во где встретились-то! Я ж тоже на сучьях торчу!
Потом нас на пирамиды возили – такая жара, что я только высунулся из автобуса кондиционированного – и обжегся буквально и сразу обратно залез. Смотрел через стекло, как полицейские в черном, с белыми нарукавниками гоняют какого-то всадника без лицензии, кидая камни в него. Тот ловко уворачивался, сползал набок с лошади (другую лошадь держа под уздцы), хватал с земли камни и в полицейских швырял. И одновременно к туристам подскакивал, предлагая их прокатить – под градом камней. Полицейские отступили вроде – потом вдруг на белых верблюдах появились, стали дикого того всадника теснить. Господи! – с тоской смотрел я на них: мало мне своих тревог, еще эти добавим?
Тут Боб, мой друг-крепыш, влез в автобус.
– Вообще какой-то отвязанный народ! – кивнул через окно на дикого всадника, который, прорвавшись через полицейских на верблюдах, пожилую японку на лошадь посадил. Коллеги наши послушно в пирамиду лезли, в гигантский этот гроб, а мы с Бобом снова вместе оказались, не захотели “гробиться”. Ночью в притон какой-то пошли. Был там полумрак – а танец живота, дребезжа монетками на талии, исполнял почему-то мужик, что нам не понравилось.
Потом нас всех на море отвезли.
Утром лежал я перед отелем, на плотном песке, и глядел, как смуглый смотритель пляжа кормил ибисов (аистов по-нашему). Белого и черного.
Как ангелы, они хлопали крыльями за его спиной, а он входил в прозрачную воду на тонких ногах (таких же почти, как у птиц) и, наткнув на крючок какую-то крошку, кидал леску, свернувшуюся кольцами, и почти сразу выдергивал. И в воздухе мелькал серебристый язычок – пойманная рыбка. Он отцеплял ее от крючка, брал в темный кулак с желтой ладошкой, заводил его за спину и разжимал. Один ибис
– строго по очереди – делал грациозный шаг и склевывал рыбку.
До бесконечности нельзя на это смотреть – надо идти звонить.
Ну и мороз, кондиционированный, в этой будке, в знойной-то Африке!
– Алло! Алло!.. Отец?
Чье-то сиплое дыхание… На грани вымирания они, что ли?
– Алло… – голос отца, но абсолютно безжизненный.
– Ну как вы там?
Пауза. А вдруг все нормально у них? Делает жизнь подарки? Нет? Что он молчит так долго? Тут каждый вздох – цент!
– …Плохо, – чуть слышно произнес он. – Ты когда приедешь?
А сам он пытался что-то улучшить? Он мужик или нет? Или главное для него – “сына порадовать”: мол, бросил ты нас!
– Что значит “плохо”? – домогался я. – Как Нонна?
– Нонна… не поднимается, – вяло ответил.
– Что значит – не поднимается?! – орал я.
– Что ты орешь. Приезжай и посмотри, что это значит.
– Так Насте позвони! – закричал я.
– …Хорошо, – абсолютно безжизненно ответил. Потом вдруг слегка оживился: – Так Настя тут.
– Тут? Так чего ж ты?! – (На хрена мы тут деньги роняем?) – Давай ее!
После долгой паузы трубка брякнула. Хорошо, что не на рычаг ее положил! Удалился с задумчивой трелью в штанах. Хорошая слышимость!
– …Алло! – трубку наполнил наконец мощный голос дочурки.
– Здорово! – жизнерадостно произнес я. Раз дезертировал – то надо уж изобразить радости Африки. – Ну как там у вас?
– У нас все плохо! – (Хоть бы голос убавила – зачем вещать на весь мир?) – Мамулька полностью вырубилась: уверена почему-то, что ни в какой не Африке ты, а в квартире напротив. Выбегает, орет! Пришлось
Стаса вызвать!
– …из больницы, что ли?
– Ну а откуда ж еще?!
Тоже, похоже, не совсем уравновешенна!
– Говорит – срочно надо ее…
– В больницу?
– Ну… – Настя понизила голос: – Она рядом тут…
– Вен-чик? – вдруг донесся голосок Нонны. – Так дайте же его мне!
– Лежи! – рявкнула Настя. -…Она под капельницей у нас.
Господи!
– Ну ты не волнуйся, отец! – заговорила Настя наконец бодро. -
Лекарства закуплены, делаем все… Ну, дать трубку ей? Только недолго!
Долго я и сам не смогу.
– Вен-чик, – ее голосок, -…как я рада-то!
– И я рад.
Ажно вспотел в этой морозной будке.
– Ты когда прие-н-дешь?
С нашими буквами говорит!
– Скоро уже!
Всех отравил уже своей ложью!
– Ну, держитесь там! – выкрикнул я.
Обрыв связи. Пять минут, мною заказанных, истекли. Из холодной будки вывалился в теплый, уютный холл. Солидные, благополучные люди, медовый трубочный дым. Упал в кресло. Посидел. Потом вышел на жару.
Тупо смотрел: перед сухою канавой яркий арабский бульдозер, разрисованный цветными буквами-червячками… Веселый народ!
Потом я потел в тесной многонациональной толпе в сердце пустыни, перед шатром кочевым, делил общий восторг, наблюдая, как мамаша в парандже жарит на верблюжьих какашках (альтернативное топливо) темные лепешки и дает их чумазому ребенку. И нам надо так!
Глава 5
– Какая там Старая Русса! Мы еще Деменск не проехали! – Боб небрежно, одним пальчиком, рулил.
Сблизились мы с ним! Как я прочел на том конгрессе эссе “Сучья” – так он и не отходит от меня.
– Так я ж на эти сучья жизнь положил. Я ж на Севере служил – так там все реки сплавные сучьями забиты, гниют! Еще в армии – я механик был
– такую печку соорудил, прессованными таблетками из опилок топили!
Наш зампотех полка Кулибиным меня называл!
И на конгрессе он всем навязывал свою печку – но весьма прохладный встретил прием. Сблизились мы на сучьях с ним – и не надо смеяться.
За грубой внешностью у него нежная скрывалась душа!.. Иногда, правда, и грубая внешность свое брала. Переночевали мы в Москве, в гостинице, чтобы “с ранья”, как он выразился, стартовать.
Переночевали весьма своеобразно. Он позвал меня вечером в отельный кабак – я, мучась, отказался. Решил в номере остаться, считал – не вправе кутить. Решил домой лучше позвонить – но так и не решился номер набрать: зачем размениваться – уж лучше всю прелесть сразу! Трус!
Зато Боб себя доблестно показал. Когда я, час примерно промаявшись, все же пошел в кабак – застал там потрясающую картину. Вела туда изогнутая мраморная лестница, на второй этаж, и вся она была усеяна поверженными телами! Некоторые, постанывая, ползли вверх, видимо, не считая еще битву законченной, большинство, постанывая, ползли вниз, видимо, вполне уже удовлетворенные битвой. На верхней площадке, как памятник, возвышался Боб – грудь его дышала привольно, глаза сияли.
Из одежды на нем кроме брюк остались только крахмальные манжеты.
Грудь рубахи свисала вниз, как фартук, так же и спина. Тем не менее он был полностью счастлив. Некоторые из поверженных, изрыгая проклятья, все же доползали, но обессиленно замирали у его ног.
Рядом с ним, почтительно скручивая ему руки, стояли метрдотель и милиционер.
“Он сказал: „Мне морда твоя не нравится!”” – пояснял Боб причину конфликта. Кто именно “он” – в этом сплетении тел определить вряд ли было возможно. Интересно: если оскорбил его кто-то один, откуда же столько поверженных? Милиционер задал ему этот вопрос, и Боб снисходительно пояснил:
– Набежали.
Метрдотель спросил у него – как же он один справился с такой уймой народу?
– У нас в Старой Руссе все такие! – победно выкатив грудь, пояснил Боб.
– Надо будет отпуск там провести! – не без юмора произнес мильтон.
Похоже, нас отпускали.
– Ты когда домой собираешься? – поинтересовался страж.
– Завтра, – ответил Боб.
– Давай тогда пораньше. Счастливо тебе.
В фойе Боб усмехнулся, оглядев свое отражение.
– Да-а… вообще-то морда на любителя!
Мы забрали его джип со стоянки рано утром – но не потому, как сказал
Боб, что мы кого-то боялись, а потому, что “дел куча”. Надеюсь, не такого рода “куча мала”, что была на лестнице? А впрочем – пускай! В моем состоянии все казалось благом! Как учил меня мой отец: “Лучший отдых – смена работы”. Я бы сказал: “Лучший отдых – это смена ужаса”. Чужой ужас – не твой. Все, что хочешь, покажется развлечением по сравнению с тем, что меня дома ждет. И этот путь – последний, может быть, отдых, доставшийся мне. И я смотрел в упоении: золотые перелески, холмы, прелыми листьями пахнет. Дышится, кстати, гораздо слаще, чем в Африке. А ты думал – как?
– А это “самоварная дорога” зовется у нас, – улыбается Боб.
Мы едем вдоль двухэтажных бревенчатых домов, солнце, вставая, взблескивает в промежутках. Вдоль шоссе стоят столики, лучи протыкают золотом дым из самоварных труб. Машины останавливаются, владельцы самых “крутых” тачек, выставив на родную землю ботинок от
Версаче, лакомятся шанежками, хохочут вместе с задорными старушками.
Единение народа. Счастье, покой. Вот бы тут и остаться!.. но тогда не будут тебя уважать, те же бабки над тобой посмеются – тут уважают тех, кто спешит. Мы тоже проводим тут минуту – но какую сладкую – и трогаемся. Ехать бы так и ехать! Ми-ро-неги! Ми-ро-нушки! Яжелбицы!
Деменск!
– Тут и начинал я! – Боб умильно озирает избушки. – Бабки пижму для меня собирали, а я сушил и платил им впервые нормально – за сколько лет! В любую избу тут зайду – сразу в баньку!
Тело сладострастно начинает ломить – а может, действительно? Но Боб расхлябанности моей не признает – подает, наоборот, пример деловитости.
– А проблему твою решим! – произносит он строго.
…на пьянке в сердце Африки я все ему рассказал.
– Маманя у меня тут раньше работала, – указывает на домики в долине.
– В Стране дураков… свозили их со всего Союза. Разбежались нынче все… в Думе заседают!
Политическая эта бестактность коробит меня – но где они, политкорректные? Он же меня везет. Все поезда в Питер оказались оккупированы футбольными фанатами: без него бы я пропал.
– Так что тема знакома. Упакуем старушку твою! – Боб обнадежил.
Такая деловитость пугает – но твоя “корректность” к чему привела?..
Скоро увижу!
– Тут вот хутор у меня был – восстановил мельницу, гончарные мастерские. У меня – одного – официальный самогонный аппарат был!
Иностранцы балдели!.. Пожгли! – сообщает Боб.
– …Иностранцы?
– Ха! – произносит Боб горько. – Иностранцев, автобусы их, от шоссе девчонки верхом сопровождали, в длинных платьях, вуалях, дворянки как бы! Иностранцы…
– Понятно.
– Ну, ты понял уже? Нормальный был бизнес – но кто ж у нас потерпит его?
От родных мест, похоже, у него осталась лишь горечь. В столь молодом возрасте – ему двадцать шесть – столько уже разочарований! Не думай, что ты один страдаешь… утонченная душа!
– О! Вот же мельница! – восклицаю я.
Боб скорбно кивает – но скорости не снижает: на сантименты нет времени у него! А вон и “как бы дворянки”! Несколько дам в развевающихся длинных платьях скачут наискосок.
– Это так уже… привидения! – безжалостно усмехается Боб.
Одна из них – с золотыми веснушками – догоняет нас, из последних сил лошади скачет вровень, глаза ее зеленые полны слез! Боб, не выпуская руля, протягивает ей купюру – но она вместо того, чтобы схватить ее, гордо натягивает поводья – и на прекрасной белой лошади остается вдали, постепенно уменьшаясь. Жестоко!.. но, видимо, надо так? Мне б так решать проблемы – не увязал бы в дерьме. Но молчать тоже трудно
– не позволяет душа.
– Младшая жена? – оборачиваясь к почти исчезнувшей амазонке, улыбаюсь я.
– Моя младшая жена еще не родилась! – произносит Боб твердо.
Осталась позади идиллия, мы съезжаем с последнего холма, теперь до самого Питера будет все ровно…
И вот уже – как быстро замелькало все! – сталинское ретро
Московского проспекта, раздолбанная, но людная Сенная – и уже сверкают, выбивая слезы, плавный изгиб Мойки, поднебесный купол
Исаакия. На роскошную Большую Морскую. Вычурные фасады банков.
Шикарные витрины. А вот и арка моя, “черная дыра”!
– Стоп, – произношу я.
– Ну, хоп! – произносит Боб, мы лихо шлепаем ладошками, ладонь в ладонь (последняя моя лихость?). И я вылезаю. Дальше, родной мой, бегом.
В арке едко пахнет мочой – даже заслезились глаза. Привыкай к отчаянью. Железная дверь почему-то цела. А ты бы хотел, чтобы все рухнуло, как твоя жизнь? Не много ли хочешь? “Всему остальному” плевать, что там у тебя. “Все остальное” живо еще! Сам справляйся.
Железная дверь тут ни при чем! Моя дверь, кстати, тоже цела. Чуть выпала по краям штукатурка, а так… Отпер. Дверь со скрипом отъехала. Вдохнул. Запах – самая быстрая информация. Затхлость.
Сладкая вонь лекарств. Запах беды. Ты не ошибся – попал по адресу.
Заходи!.. А может, еще ничего страшного?.. Заткнись!
За поворотом коридора попался отец. Даже не попытался изобразить радость встречи. Лишь отступил быстро с дороги, аж распластавшись по стене, – мол, быстрее, быстрей! Уже даже так? А ты все еще не готов?
Кто-то должен тебе все устроить? Проходи в комнату! Прохожу…
Повел медленно дверь. Здесь запах погуще. Открыл. Нонна лежала, скрючившись на диванчике, страдальчески зажмурясь, почему-то накрытая пальто. Я осторожно приблизился. Наверное, она почуяла тень на лице и сморщилась еще отчаянней. Замучили ее? Вот ты и тут! И никуда больше отсюда не выйдешь: сама собой с протяжным скрипом закрылась дверь. “Нонна!” Я качнул ее за плечо. Она так легко – даже страшно – качнулась. Родные тонкие косточки. Тела не осталось совсем. Она разлепила один глаз, другой так и остался слипшимся.
– Венчик! – прохрипела она.
Попыталась привстать, но локоть сорвался и голова плюхнулась с размаху назад. Господи! Но почему, если болезнь, то и наволочка рваная! Несчастье не щадит ничего. Чтобы поцеловать ее – встал на колени. И – как ни странно – почувствовал покой и даже блаженство: я здесь! Сухая ее ладошка гладила меня по волосам… Счастье? Дунуло в форточку… отворилась дверь? Нонна быстро села, второпях даже стукнув меня лбом. Господи, как сухая кожа обтянула ее лицо! Один ее глаз нелепо выкатился, другой почти залип.
– Венечка! Спаси меня! – прошептала она испуганно.
Я обернулся. В двери, подбоченясь, стояла Настя и худой белокурый парень. Я почувствовал, как Нонна дрожит.
– Погодите! – с отчаянием произнес я.
– Здравствуй, отец! – произнесла Настя с обидой. Вот, мол, отцовская благодарность за двухнедельный ад! И грохнула дверью.
Теперь горе уже с двух сторон! Но – сперва сюда повернемся. Я все-таки усадил ее, придерживая за спину, другой рукой гладя по тоненьким сухим волосикам на прямой пробор.
– Все, все! – приговаривал. – Теперь все будет хорошо! Теперь я уже тут, и мы все сделаем как надо! – (Я почувствовал, что она дрогнула.) – Верней, все как ты захочешь! – поправил я. – Что ты сейчас хочешь сильней всего? – (Тут она, наоборот, оцепенела.) -
Давай! Ну скажи. И мы это сделаем. Ну? – уже шутливо-ласково встряхивал ее, пытаясь заглянуть в глаза. Долго тут ее мучили – надо как-то подбодрить, чтобы жизнь в ней хоть чуть-чуть пробудилась.
– Я хочу… погулять, – произнесла она тихо, последнее слово – чуть слышно. Боится? Не выпускали ее? И форточку не открывали? Две недели подряд?
– Конечно! Какие проблемы! – воскликнул я.
Я вернулся – и теперь нормальная, разумная жизнь здесь пойдет!
Законопатили ее тут – так и здоровый не выдержит. Сейчас мы с ней прогуляемся – и она оживет. От сознания все идет – а особенно в таком деле. Ведь – тьфу, тьфу, тьфу – все сейчас здоровое у нее.
Кроме сознания. А оно из слов состоит! Подменим слова, вернем любимые наши, веселые – и прежнюю жизнь вернем. Ведь “формально все нормально”, как шутили мы. Деньги привез. Накупим всего, а глядя на вкусные вещи, кто не будет рад? На самом деле все просто. Счастье – когда я тут – легко сделать.
Пойду скажу им, что мы уходим… но скоро придем. Ясно – и Насте тяжело. И с ней поговорю. Всех тут расколдую!
– Сейчас, – улыбнулся Нонне, бережно положил ее на подушку. Вышел.
Перед кухнею глубоко вдохнул: входим в атмосферу высокой плотности.
– Мы прогуляемся? – легкомысленно свесившись за порог (мол, даже входить для такой мелочи не стоит), произнес я.
Настя и гость глянули друг на друга, тяжко вздохнули. Мол, столько трудов, а теперь этот игрунчик все испортит – видимо, поездка в
Африку окончательно ослабила его мозг!
– Отец! – произнесла Настя трагическим басом. – Врубись наконец!
Пойми, что мать серьезно больна! Стас как специалист находит ее состояние очень тяжелым. Настаивает на немедленной госпитализации.
– А может… я как-то попробую… тут?
– Что – тут? – заговорил Стас. – У нее острейший алкогольный психоз.
Весьма опасный. В том числе – и для окружающих! Настя говорит – она слышала голоса? Вы поймите – этот голос… ей все, что угодно, может приказать, вплоть… – Он поглядел в угол, где у нас висели кухонные ножи. Настя, кивнув, собрала их в свою торбу.
– Ну говори, отец! Она слышит голоса?
Да не только голоса она слышит… А кое-что еще видит! Сказать? И этим ее погубить? Диагноз – и за решетку?
– Голоса? – произнес я удивленно.
– Прекрати, отец! – Настя жахнула по столу, заходила по комнате. -
Ты бы тут посидел!
Я тут уже… поседел! В том числе – и благодаря Насте! Так что!.. Но надо же Нонне сделать хоть какое-то облегчение!.. Тем более что скоро, видно, ее придется упечь. Но счастливой, хотя бы на час, надо сделать ее? А то – отчаяние и отчаяние подряд! Кто это выдержит?
– Но от часовой прогулки на свежем воздухе, надеюсь, не будет беды?
– Но учтите – малейшая доза алкоголя ее убьет! Мы закачали в нее довольно серьезные лекарства…
– Я вижу!
– Пошли, Стас! – Настя нервно направилась к выходу.
– …Спасибо тебе! – произнес я.
– Пожалуйста, – холодно проговорила она. – Список лекарств – на столе!
В комнате дочь стала сворачивать свои вещи – и слезы блеснули у нее.
Я открыл рот, чтобы сказать ей… но тут Нонна громко застонала в спальне. Все – уже не до разговоров, надо идти.
– Ну… расскажи мне… что тут делать, – попросил Настю.
Вздохнула.
– …Через час у нее лекарства. Вот лежат. Следи, чтобы проглотила, а то она любит прятать их. – Ну… – Мы глядели друг на друга. Тут в дверях засветился лысый кумпол отца. Как всегда, вовремя! Тяжелая ситуация еще тяжелей, когда смотрят на нее – вот так, с прищуром.
Всю жизнь он злаки изучал – теперь изучает нас.
– Кстати, – прохрипел он. – Я за лекарства ей заплатил. Пять тыщ.
– Тебе прям сейчас надо? – обернулся я.
Ничего не ответив, он повернулся, зашаркал к уборной. И он обиделся?
Начал я хорошо: всех уже обидел, Нонне ничем не помог.
– И не гуляй, ради бога, с ней, – устало произнесла Настя. – Все заканчивается истерикой – почему ей нельзя выпить? И затащить ее домой – целое дело… Это она для тебя уже стонет! – усмехнулась дочь. – При мне помалкивала! – Настя рванулась было туда, навести порядок, но остановилась. – Ну все. Поехала отдыхать. Держись, отец.
Вот телефон Стаса тебе.
Они вышли. Я медленно закрыл дверь. Теперь все это мое. Под стоны супруги – теперь это от меня никуда не уйдет, можно не торопиться, я отслюнил пять тысяч (разменял часть валюты в Москве), отнес бате.
Тот растроганно похлопал меня по руке, взял банкноты.
– Нет, если надо – пожалуйста, – сказал он, – но пусть у меня лежат.
Спокойней мне: если пойдет, то на дело. Не просто так!
“Просто так” уже, наверное, ничего не будет. На кухне бумажку взял.
Расписание ужасов. В восемнадцать ноль-ноль – галаперидол. Ее матери давали. “Успокаивает” так, что не пошевелиться! Высыпал несколько штук на ладонь… Невзрачные на вид, крохотные таблетушки. Был, помню, такой журнал “Химия и жизнь”. Да, химия ббольших успехов достигла, чем “и жизнь”! Глянул на часы: без пяти восемнадцать.
Теперь и ты будешь жить по расписанию. Иди!
Нонна встретила меня, неожиданно – одетая и даже причесанная.
– Венчик! Не давай мне этих таблеток – прошу тебя! Видишь, что они со мной сделали? – (Один глаз не открывается, другой вылез.) – Я буду хорошая. Обещаю тебе! Просто тебя не было и я переживала. А теперь все будет хорошо! Пр-равильна? – бодро, как прежде, воскликнула она.
– Пр-равильна! – бодро, как и прежде, откликнулся я.
Глава 6
Проснулся я оттого, что гулко хлопнула форточка. Приподнял голову.
Нонны нет. Курит? Пейзаж за окном: луна, летящая в облаках, как ядро. На кухню пришлепал. Нет! В кладовку распахнута дверь. Щелкнул выключателем. Бюст Льва Толстого навзничь опрокинут, бесценные мои дары, что я под ним до времени скрывал, на полу валяются, как не имеющие смысла, – и Эйфелева башня, и французские сыры. А я-то вез!
Другое искала. Понятно что! В кабинет свой метнулся: ящик стола выдвинут, бумажник вывернут, валяется сверху. Да, сомнамбулы действуют четко! Все мои африканские сбережения, предназначенные для спокойной жизни в умеренном климате, улетучились с ней: это выходная дверь вместе с форточкой хлопнула. Вот тебе и слезы в обнимку, и жаркий шепот! Дурак!
“Сколько злобы в этом маленьком тельце” – такая шутливая у нас была присказка. Теперь сбылась!
С болью дыша, сверзился с лестницы. Через двор, озираясь: может, она где-то здесь? Как же! Под аркой выскочил на улицу, на углу стоял, вглядываясь во тьму. Через квартал – тьма подсвечена красной вывеской “Лицей”. По-моему, это что-то дорогостоящее? Но деньги-то у нее теперь есть! Что ей цены? Это я притоны Африки обходил стороной
– а ей нет преград! Ну все! Устрою! Двинулся туда. Какая-то старуха, изможденная, растрепанная, шла, сдуваемая ветром. Господи! Так это же она! Если бы раньше, в молодости, кто бы мне такое показал – я бы умер. А теперь – почти спокоен. Кинулся к ней. За тощие плечи схватил. Медленно подняла глаза – стеклянные, абсолютно бездонные, не видящие меня. Тряс ее, голова моталась, но взгляд ее не менялся и явно обозначал: “Ни-кого со мной нету, я од-на! Что-то мешает мне двигаться, но это уй-дет!” Такую вот богатую информацию получил от нее. Не зря бегал! Поверх мятой ночной рубашки надето пальто.
Карманы обшмонал – ни копейки.
– Где деньги? – тряс ее. Бесполезно. Во взгляде лишь надменности добавлялось: “Что это? Кто это встал на моем пути?”
Господи! Я же о нормальной жизни мечтал! Рядом с нашей аркой большая витрина: пышная дубленка под руку идет с отличным пальто. “Вот, – говорил ей, – это мы с тобой идем!” – “В прошлом?” – грустно усмехалась. “Нет. В будущем!” – отвечал. Но будущее – другим оказалось. Все убила она! За стакан водки все отдала! Заметил вдруг плотно сжатый синеватый ее кулачок – жадно ухватился, стал пальчики разжимать. Какой-то смятый фантик изъял. Расправил: сто долларов.
– А остальные где?!
Не отвечала. Лишь все большей ненавистью наливался ее взгляд: комсомолка в лапах гестапо! Тряс ее. Вот что она сделала со мной!
Веселым некогда человеком!.. Как зиму теперь проживем? Холодно уже.
Луна в облаках. Возбуждение сменилось унынием. Надо помирать. А – на что? С новым порывом ярости до пивной ее доволок. За дверью амбал светился, почему-то в ливрее. Элитное место! Попроще не могла найти, чтобы мне не комплексовать, не унижаться? А?.. На милость ее ты напрасно надеешься! Это не жена уже. Это – враг.
Лакей почему-то грубо себя повел – сначала вообще не хотел открывать, отмахивался пренебрежительно. Потом, когда увидал, что я дверь с корнем вырываю, открыл, но узкую щелочку. Не пролезть нам нынче в красивую жизнь!
– Что еще надо?
Значит, что-то было /уже?/ Может, деньги удастся отбить? – жалкая надежда взметнулась.
– Простите… она заходила к вам?
– Заходила? – неожиданно тонким голосом произнес. – Так кто ж пустит ее?
Драка тут не спасет! И на его – да и на любой взгляд – зрелище жалкое. Правильно, что не пустил. Но где ж деньги?
– Постойте! – всунул в щель ботинок. – А деньги она, извините, давала?
– Да показывала стольник баксов! Но такую и за тыщу нельзя пускать!
Я задрожал.
– Между прочим… у нее высшее образование!
– У меня тоже, – сказал он равнодушно. – И что? Милицию вызвать?
– Так денег вы… не брали у нее? – совсем уже униженно бормотал.
Что она сделала со мной! Пластаюсь перед надменным швейцаром.
– Послал ее… – Тут что-то человеческое трепыхнулось в нем. – В смысле – в ночной ларек. Но тут как раз вы появились.
Нормальный парень! Это только она…
– Спасибо вам!
Дверь захлопнулась. Стояли с ней на ветру. Вот она, наша с ней действительность! И не будет другой. В этой надо… как-то себя вести.
Обнял за плечи ее, осторожно к дому повел – пусть швейцар учится, что /всегда/ надо нежным быть. Пусть видит, что не все еще выгорело в нас.
Дома я, конечно, обшмонал ее, нарушил слегка ту идиллию, что на улице представлял. Бесполезно! Несчастья она исполняет до конца!
– Зачем ты пьешь? – проговорил как положено.
– А ты зачем… был там? – пальчиком на окно мотнула, что напротив.
Темное, как всегда. Опять я был “там”! А где-нибудь, интересно, я бываю еще? Ну все. Три часа ночи уже. Думаю, даже она в ближайшее время никаких ужасов не способна совершить. Но ошибся. Пихнул ее на кровать. Наискосок плюхнулась. Ничего. Годится! Для тех, кто последние деньги из дома уносит, очень даже неплохой ночлег. Почти сразу же безмятежно захрапела. Глубокий, освежающий сон!
…Но не таким уж он освежающим вышел. Проснулся от какого-то тихого, монотонного лязганья. Взметнулся, привычно уже. “Медицинская тревога”! Она сидела у меня на койке в ногах и точила большой узбекский сувенирный нож о белую пиалу. Мои любимые вещи. Чуть смерть не принял от них!
– Зарезать меня хочешь?! – закричал я.
– Себя! – завизжала она.
Вывинтил из ее пальцев ножик, вытащил пиалу. Обнял за плечи, к ее кровати отвел. Обмякла, не сопротивлялась. Только какая-то очень горячая была.
– Веч! Мне страшно! Кто-то чужой поселился в меня! Что делать, Веч?
Сама же “чужого” этого подселила! Но что теперь говорить? Стоя на коленях у кровати, гладил ее по голове. Уснула тихо. Но это уже, надеюсь, вся ее программа на сегодняшнюю ночь? Уснул – но как бы все вокруг видя. Во всяком случае, видел, как рассвело. Бледные окна напротив засветились сквозь туман. Скоро я снова “там окажусь”! Не угомонится. Надо Стасу звонить. Хотя еще рано, наверное. Телефон дал служебный, видимо? Может, домашний у Насти спросить? Да нет, пусть уж она отдыхает. Страдания все переведем на себя. Походил по квартире, все более светлеющий. Поглядывал на часы. Полдевятого уже.
Наверное, можно? Психиатры, наверное, рано заступают?
Слушал гудки с колотящимся сердцем.
– А Станислава Петровича можно?
– А Станислав Петрович ушел уже. Сегодня он в ночь дежурил. Полчаса как ушел.
Как раз – когда ты маялся, не решался. Никак не врубишься ты, что совсем новая жизнь у тебя. И прежний облик – приятного человека, соблюдающего приятности, – забудь. Выть будешь по телефону по ночам, и все за это ненавидеть тебя будут! Прежнего симпатягу – забудь.
Неприятная пошла жизнь, с неприятными отношениями. “Третье дыхание” мучительным будет! Знай!.. И это все она сделала, такая маленькая, невидимая под одеялом почти! Блеснули узоры на коже – поглядел на них с кротким вздохом. Такая роскошь – с ума сойти – мне в сердце должна была вонзиться! На место отнес! Прилег на минутку и снова как-то прозрачно заснул, видя эту же комнату… чуть-чуть разве другую. И самое важное упустил – проснулся от бряканья. Утро уже!
Быстро на кухню пошел. Она, сладостно чмокая, прищурив глазки, пила чай… но что-то быстро убрала в хлебницу!
– Что там у тебя?
Поглядела лукаво, потом открыла хлебницу, смущенно сияя, вытащила огромный, на полбатона, бутерброд с джемом.
– …Захотелось, Веч!
Так бы и жить!
– А! Сделай и мне!
Сидели, чавкая. И еще какое-то нетерпение подмывало ее – весело, загадочно поглядывала на меня.
Ну, с ней просто запаришься! – подумал я радостно. То так, то так!
– Ве-еч! – мечтательно проговорила она. -…Какой сон мне снил-сы!
Она была так счастлива, что я почти забыл даже, какой мне “снился сон”. В раю оказались! Отлично же сидим!
– Рассказать? – спросила, сияя.
От волнения не мог ничего выговорить, только кивнул. Вдруг так и продержимся? Хорошо б!
– Ну… – Она смущенно потупилась, потом выпрямилась. – Как будто я приезжаю в какой-то южный город – весь в зелени, цветах. Понимаю, что это Ровно, где дядя Саша, когда я была еще маленькая, начальником станции служил. Но и где-то помню, что на самом-то деле
Ровно, особенно возле станции, вовсе не такое… Но кто-то специально мне сделал хорошо! И это я понимаю – и от этого счастье совсем какое-то… безграничное. И вот – оборвалось бряканье.
Остановился вагон. Тишина. Солнце. И я так в блаженстве лежу, сладко потягиваясь, потому что знаю, что дядя Саша самый главный тут и меня любит, поэтому можно не вставать, понежиться. Тишина. Солнце. И никого. Счастье. Потом зеркальная дверь отъезжает – “зайчики” пробежали по купе, – и входит дядя Саша, седой, в белом кителе, с ним какие-то начальники – тоже в белом все и красавцы.
– Вставай! – дядя Саша улыбается. “Не хочу-у-у!” – потягиваюсь.
– Ну, тогда, – его заместитель, красавец, говорит, – мы будем на вас брызгать!
Все улыбаются, и появляется пиала…
Пиала – я знаю откуда.
И все они окунают в нее свои пальцы и брызгают в меня. Золотые капли летят. Я смеюсь, отмахиваюсь. И просыпаюсь… Что это, Веч?
Может, это прощанье со счастьем? Вслух я этого не сказал. Мы смотрели друг на друга. Резко как-то ворвался телефон.
– Не надо, а? – вдруг проговорила она.
Вздохнув, я взял.
– Вы меня разыскивали? Что-то случилось? – строго и как-то больно громко, на всю квартиру, проговорил Стас. Нонна застыла.
– Э-э-э… – Никогда еще не было мне так неловко излагать при ней, хотя звонки неудобные бывали.
– Опять обострение? – жестко произнес он.
– Да, да! – радостно вскричал я, словно сообщая о чем-то приятном. О неприятном при ней не могу говорить! Раздирали меня в разные стороны он и она!
– И что вы решили делать?
Хоть бы потише говорил!
– С кем ты разговариваешь? – нахмурилась она.
– Да так! – Я махнул рукой. Вряд ли Стасу понравится такое отношение. А без него – вспомнил я ночку – не обойтись.
– Хотелось бы… э-э-э… встретиться, – мямлил я.
– Привозите ее сюда! – проговорил Стас жестко. – Дома это все бесполезно.
Нонна все поняла. Руки ее дрожали – особенно большие пальцы ходили ходуном.
– Веча! Ну что я такого сделала? Я тебе рассказала сон!
Ну вот и хорошо. И пора проснуться! – заводил себя я. Лепит какую-то чушь про раннее детство. А сейчас возраст немножко другой!
– Когда можно подъехать? – прямо спросил я.
Место уже знакомое: теща померла там. Надоело кривляться. У меня тоже нервы есть!
– Собирайся!
– Куда? – Теперь и лицо ее дрожало.
– В больницу! Здесь ты всех сведешь с ума… включая себя.
– Я… не пойду! Не пойду! Убей лучше меня здесь! – Она схватила узбекский ножик. – Или я тебя убью!
Улыбаясь, я выставил руку.
– Немножко погоди… А… извините – вы машину не пришлете?
Состояние… не совсем транспортабельное, – сообщил в трубку я.
За тещей присылали!
– Это я слышу, – сухо сказал Стас. – Но, к сожалению, транспортом не располагаем. Время приемки – до двенадцати. Жду вас!
Убежала куда-то. Теперь ищи! Дрожала в кладовке, вместе с ножом.
– Я не поеду, Веча. Не подходи!
Я сел за стол, уронив лицо на ладони. Ведь не может же быть, чтоб ужас конца не имел! Попробую друга Кузю подключить к этому счастью.
Занято! Хорошо устроился.
Строго глянув, прошел мимо отец. Видимо, рассчитывает на завтрак.
Оптимист. Твердокаменный оптимист, я бы отметил. И в аду потребует завтрак. “А?.. Что?!. Почему это – нельзя?” Брякнул задвижкой ванной. Водные процедуры? Это умно. Но боюсь, что сегодня будет не совсем обыкновенный день.
– Алло! – Кузя наконец прорезался.
– Салют! – весело произнес я. Нельзя отпугивать. – Ты прокатиться не хочешь сейчас?
Самое мерзкое – не в самом отчаянии, а в том, что его надо скрывать!
– На чем прокатиться?
– А на авто!
– Странная у тебя какая-то игривость с утра! И куда ж?
Нелегко игривость эта дается!
– А… Надо женку в больницу отвезти! – произнес легкомысленно.
Долгая пауза. Давал, видимо, понять. Судя по длительности – много чего. И прежде всего давал понять неуместность такого тона! В следующий раз буду рыдать. Тогда-то он точно испугается и сбежит. А сейчас, что ли, не точно? Если б хотел – таких пауз бы не устраивал!
– Извини… но она – согласна?
Вон какую высокую ноту взял! Решил отказать не просто так, а по причине своего благородства. Умно.
– Ты же знаешь конвенцию… За которую и мы с тобой, кстати, сражались: в психушку нельзя сажать без согласия клиента. Кроме… -
Кузя произнес.
– Кроме? – спросил.
– …Ну, я не помню, старик!
Измотал я его с утра непомерными своими требованиями: конвенцию наизусть знать… Но главное он четко усвоил. И я за это стоял. В общечеловеческом смысле! Но – не в таком!
Объяснить ему разницу? Впрочем, понял бы, если хотел!
– Ну, извини. Подзабыл немножко. Подучу, созвонимся. Извини.
Трубку положил.
Я на часы глянул. Пешком не дойдем. А в транспорте будет за всех цепляться – боюсь, что не хватит моих сил.
Бобу, может, звонить? Его вроде бы принципы не мучают в такой степени, как интеллигента Кузю, – боюсь, что многие в таких конкретных делах услугами беспринципных пользуются, не то замучаешься.
– На связи! – Голос Боба совсем рядом возник.
– Хелло! Это я. Твой тренер по этике.
– А-а.
– Встретиться хотелось бы…
– Голяк лепишь. Что надо-то?
– Да тут… женку в больницу закинуть!
Тут какой-то нарастающий грохот в трубке нас перебил.
– Что это? – закричал я.
– Сукодробилка врубилась! – заорал он ликующе. – Приезжай! Напишешь
– денег дам!
– Позвоню. – Я положил трубку и с гулких просторов вернулся в свою тесную квартирку. Да. Это не его масштаб. Это – твой масштаб. Ты и действуй. Никто не сделает вместо тебя. И желательно – в темпе. Как правильно тот же Кузя говорит, лучше сразу действовать жестко, чтобы потом не пришлось действовать жестоко. Вот только боюсь, что стадию жесткости я давно пропустил – осталась только стадия жестокости.
В кладовке не оказалось ее! Убежала? Но я не слышал, чтобы хлопала дверь! Но она могла и не хлопать. На бегу в спальню заглянул – и затормозил резко: она плашмя на кровати лежала. Вытер пот. И душу вдруг защемило. И облегчение, и жалость, и любовь: не оказывает яростного сопротивления! Она вообще, бедная, на сопротивление не способна.
– Собирайся, – мягко ей сказал.
Хорошо, что как бы в шутку “сбирайся” не произнес. Так мать ее говорила, что в свое время (или с опозданием даже) “сбиралась” по тому же маршруту, что Нонна теперь. Лучше не напоминать.
– Вставай, – качнул ее за плечо. Стадия мягкости. Которая, увы, несколько затянулась – и вот к чему привела.
Тут, как всегда вовремя, раздался уверенный скрип половиц: Командор приближается. Отец на пороге возник, свесив большую лысую голову в комнату, пытливо, как настоящий исследователь, изучая ситуацию. Но сейчас исследователи не нужны. Нужны исполнители – хоть чего-нибудь.
– Утро доброе! – произнес благожелательно.
Кривым кивком я этот факт подтвердил.
– А завтракать мы будем сегодня? – поинтересовался он.
Правильно! Всякие мелкие происшествия не должны сказываться на пищеварении. Тут он прав – и этим и крепок. Это вот только меня всякие мелкие происшествия доконали.
– Ближе к вечеру! – довольно резко сказал и добавил ласково: – Хорошо?
Усмехнулся как не очень удачной шутке и медленно – так он ходит – приблизился. Господи! Если посылаешь несчастья – то зачем их еще и нагружать дополнительным багажом?
– У меня к тебе разговор, – словно не замечая ситуации, доверительно произнес. А зачем ему замечать посторонние ситуации? Он прав. Ему, в девяносто два года свои, дела соблюсти – нелегкая задача. Свой бы путь разглядеть! Понимаю.
– Ты к зубному меня не можешь сегодня отвести? – сморщился вопросительно, глядел мне в глаза.
На Нонну, распростертую на кровати, я указал:
– По одному, ладно?
Довольно твердо это сказал. Но в мягкости – утонешь и не сделаешь ничего.
Некоторое время он еще постоял, усмехаясь, – показывая, что мой отказ не унизил его, да и не мог унизить, – потом с громким хрустом могучего костяка медленно развернулся – и половицы тяжко заскрипели под ним… Несколько позже, батя! Хорошо?
Зато Нонна – ну просто ангел мой – со вздохом уселась, потерла синеватыми кулачками красные глазки и на ножки встала. Нижнюю челюсть, дрожащую, прихватила верхними зубками, немногочисленными уже. Несколько раз вдохнула глубоко, на самом краю удерживая слезы.
– Ну хорошо, Венчик, – мужественно произнесла, – если ты хочешь, чтобы я скорее ушла, – я уйду. Хорошо.
Обнял ее:
– Да не хочу я, чтоб ты скорее ушла! Хочу, наоборот, чтоб ты скорее вернулась!
Постояли, обнявшись, потом она отпихнулась кулачонками, обошла меня.
Трагическая версия ей ближе. И, может, – верней? Не будем размышлять об этом – размышлять будем потом, когда что-то хоть сделаем.
На кухне ее застал. Глянула грустно: теперь каждой минутой ее буду попрекать?
– Чайку? – бодро потер ладошки.
Счастливая, кивнула. Но для счастья уже мало у нас резервов – она не запасла: заварки нет ни в чайнике, ни в буфете. В наши годы от одних только вдохов-выдохов счастья не почувствуешь, надо что-то более капитальное иметь!.. не имеем.
А впустую улыбаться… только морщины гонять! Вот так. Сел за стол мрачно. У нее слезы закапали в чашку с кипятком. Не хочу кипятка!
Она вытащила какой-то жалкий пакетик на тесемочке, стала окунать. Из него вдруг темно-фиолетовое облако поперло. Смородиною запахло.
Молча вдыхали. Господи! Вот – хорошая сейчас, а ее в психушку надо волочь. Но когда она ножом начнет размахивать – этого ждать? Сейчас надо!
– Скус-на! – сладко сощурившись, проговорила она.
Я поглядел на ходики. Над засохшими бутербродами с сыром (сколько уж они пролежали тут у нее?) какая-то сонная муха прожужжала, Нонна помахала над сыром рукой. Может, последний раз это? Поднялась.
– Халат берем? – бодро крикнул из ванной. Ответа нет. Лицо ее сморщилось беззвучным плачем – и я с удовольствием бы заплакал, но этой роскоши мне, увы, не видать! Мой удел – жалкая бодрость.
В уборной теперь защелкнулась! В отчаянии глянул на часы. Потом шкаф распахнул, стал в сумку метать ее лифчики, трусы, полотенца! У нее – возвышенные страдания на горшке, а мелочевкой – уж мне заниматься!
Она бы в больницу меня собрала? Как же! Мои болезни никого не волнуют, мое дело – обслуживать всех! Ага: полблока сигарет!
– Опаздываем!
Дернул в уборную дверь.
– Чего тебе? – дрожащий ее голосок послышался.
Злодей и в уборной не позволяет посидеть.
– Надо мне! – ответил грубо-добродушно. Такая вот мягкая версия – мол, не в спешке вовсе дело, а не терпится мне самому! Последний, пожалуй, мягкий подарок, который могу ей в этой спешке преподнести.
Задвижка щелкнула. Поддалась она. Сердце сжалось: как легко ее победить. Еще несколько таких же “побед” – и меня тоже можно будет госпитализировать! Только вот кто сумку мне соберет?!
Ей сумку ее показывать, наверно, не надо – тяжело будет ей. Грузи давай. В ванную метнулся, расплющив пальцем нос, думал – так-так, так… Паста, зубная щетка… Наверно, шампунь. Я его люблю – но уж ладно! Вдруг почему-то в кафельную стенку его метнул, пластмассовый флакон отпружинил. Говорил же: истерика – недоступная роскошь для тебя. Теперь надо лезть под ванну, вытягивать тот флакон. Тяжелее же делаешь!.. Но какую-то роскошь могу я позволить себе?
В прихожей пальто ее не оказалось: ни пальто, ни Нонны. Ушла? Тут я разорвался, привычно уже, – одна половина на лестницу ринулась, другая назад. Нонна, в шапке и пальто, на кухне сидела, разглядывала клеенкин узор.
– Насмотришься еще, увидишь! – добродушно проворчал. То, в чем не был сам до конца уверен. Глянула, со слезой, на сумку в моих руках.
Сама могла бы собрать – для слез, может, меньше времени бы осталось!
– Пошли!
Остановилась. В комнатку поглядела, косо освещенную последним лучом.
Помню, как мы в Венгрии были с ней. Прелестная поездка! Венгры тогда любили меня, и она была еще веселая и красивая. В отеле у нас комната была – солнечная, тихая, напротив – костел, звон оттуда летел. Вся жизнь еще была впереди, неприятностей всех и тени еще не было – но как грустно было ту комнатку покидать: часть жизни исчезала навеки. Мне приходилось – тогда уже – толстокожего изображать: что за слезы, мол, мы же из маленького городка в
Будапешт едем!
– Прощай, комнатка! – сквозь слезы улыбаясь, помахала ладошкой.
Чувствительность ее тогда прелестной казалась, за это я ее и любил.
И осталась такой – только не радость мы уже вдыхаем, а больничный аромат.
“Прощай, комнатка”! – чуть было не напомнил ей. Но с комнаткой, где вся жизнь прошла, тяжелей прощаться. Скомкать это надо! За рукав ее потянул.
– Прощай, комнатка! – сказала дрожащим голоском и ладошкой махнула.
Помнит! А думал – ты один? Вместе все прожили.
А может, тут продержимся?.. Так! Еще кто-то нужен, чтобы /меня/ вести? Такого рядом не видно. Придется самому.
Тяжелую сумку (что я там напихал?) повесил на шею, руки протянул к ней.
– Ну, пошли? Быстрей уйдем – быстрее вернемся!
Она почти безучастно позволила проволочь себя через двор, потом – через улицу, но вдруг на углу она ухватилась за поручень у витрины, с отчаянием глядела на наш дом.
– Веч! Ну не отдавай меня! Я буду хорошая – обещаю тебе!
– Да не волнуйся ты… Вернешься!
Поручень не отпускала. С отчаянием – сам почти стонал! – отколупывал по одному ее побелевшие пальчики. Оторвал – и дальше она уже не сопротивлялась.
…Всю жизнь мы с ней потратили на то, чтобы выбраться с унылых пустырей в центр, – и вот ржавый троллейбус волочет нас обратно, скрипит: “Не задавайся! Знай свое место. Сюда вот, сюда!”
Из роскоши тут только старое кладбище – а дальше уже совсем безнадега идет. Да и какая может быть “надега” за кладбищем?
Серые сплошные бетонные заборы, заштрихованные дождем. Проломы замотаны колючей проволокой. Когда-то каждый день с ней так ездили на работу, жизнь безнадежной казалась. Вырвались-таки! И – назад? Ей спасибо! Сидит вздыхает – будто я в этом виноват!
Улица Чугунная! Суровые места. Улица Хрустальная – без всяких, впрочем, признаков хрусталя. Величественные своды троллейбусного парка – тут заканчивается городское движение и вообще, видимо, все.
Но нам, что характерно, дальше надо. Не думал раньше, что за концом жизни что-то есть. Придется заинтересоваться. Вон даже какие-то светящиеся окошки подвешены вдали. Но нормально уже туда не попасть.
Дождь нас мочит на пустыре, а она даже и прятаться не пытается, мокнет насквозь. Мол, ты хотел этого – смотри. Дождя я не заказывал!
А тут уже и не твоя зона – это ты там где-то мог диктовать: то царство разрушилось. А здесь – бегать будешь и почитать за огромное счастье, когда транспорт какой-нибудь тебя подберет. И за концом жизни что-то есть. Третье дыхание… но уже сбивчивое, увы! Что есть, глотай – раз вовремя не остановился, осваивай, гляди во все глаза: все это, можно сказать, для тебя дополнительный подарок. И тут из-за какого-то мертвого угла вдруг драненький автобусик вывернул, с каким-то удивительным номером: 84-А! За отчаянием – только хохот и остается: 84-А! Надо же!
Залезли. Тепло, уютно, тускло – и даже люди переговариваются. И какие-то окна снова пошли, потом – какие-то темные небоскребы без окон – элеватор, что ль? Чувства, выходит, не умерли – и здесь реагируем еще.
А больница – это ж вообще старинная усадьба, с колоннами, полукруглый дом, высокие ступеньки. Аллея могучих кленов, ровные стриженые кусты. Багровые листья, как сердца, на могучих ветках – но многие уже слетели, наткнулись на острые пики кустов. Поднялись с ней на ступеньки. Постояли на крыльце. Вдохнули сладкий гнилостный запах. За весь путь впервые поглядели друг другу в глаза.
– Вот и все, Венчик! – проговорила она.
Вышел довольно быстро – не очень уютно было там. Стоял на аллее, смотрел на остриженные сучья, сваленные под фонарем. Вдруг увидел, что кора на них вся в мелких белых точках. Птички накакали. Надо будет Бобу сказать! – оживился. Да вряд ли кому еще понадобятся твои наблюдения.
На пустой темной улице стоял. Вспомнил вдруг, как отец ее, чопорный красавец инжэнэр, говорил удивленно:
– Вы позволяете Нонне уволиться с завода? Но куда же она пойдет?
А я тогда наглый был. Думал: какой еще завод, батя, когда весь мир валяется у наших ног! С усмешкой сказал ему:
– Не волнуйтесь так! За жизнь Нонны я полностью отвечаю!
…Ответил!
Помню, как ликовала она, кружилась, пела, тоненькие ручки подняв:
“Там де-вушка пляшет кра-сивая! Краси-вая! Счастли-вая! Там девушка пляшет краси-вая! Счастли-ва-я!”
Глава 7
В сладком предутреннем, светлом сне приснилось мне то окно. Я бы увидел его и так, если бы проснулся и открыл глаза. Сон лишь немного сместил реальность, показал его прежним – вымытым, сияющим, обвитым пышной желто-красно-фиолетовой гирляндой цветов, растущих из ярко-зеленого ящика на подоконнике. Даже во сне я зажмурился, застыл… было же когда-то такое счастье! Немного еще полежал в той легкой, счастливой жизни, стараясь не шевелиться даже: шевельнешься
– и станет тебе самому ясно, что ты не спишь, надо подниматься.
Лучше – неподвижно. Не потерять то окно!
Не так уж давно – в другой жизни – я стоял перед ним, любовался гирляндой, и вдруг за стеклом появилась молодая, прекрасная девушка.
Отвернуться? Зачем? Наотворачиваюсь еще! Я помахал ей ладошкой – по взгляду ее было видно, что ждала этого, – и она тут же радостно ответила. Жизнь тогда была бурной, летучей – через минуту я куда-то умчался и про это забыл. По утрам лишь, вскоре после тихого поскребыванья Алчного Карлика, раздавалось сухое, веселое шарканье метлы – это она мела: была дворничихой и где-то училась. Откуда я про учебу-то ее знаю? Во влип! Точно: ни разу не разговаривал с ней, только улыбался. Наверное, по глазам это чувствовалось ее, что не просто она дворничиха, а где-то учится! Шарканье то сильно взбадривало – отлично начинается день, когда такая девушка дорожку тебе разметает. Помню – ликованье и какую-то наглость: хорошо это – но этого мало. Это лишь часть замечательной жизни предстоящей, малая часть, кусочек гениальной картины. Откроется гораздо больше еще.
Помню то ликованье, смешанное с ожиданием чего-то гораздо большего… поэтому я так и не подошел к ней, не познакомился… чтобы не замыкать этим жизнь. Впереди – такое еще! И правильно чувствовал. Вскоре подтвердилось это абсолютно наглядно. Стоял я у окошка, махал… тогда еще обиды от этих пустых маханий не было у нее – она тоже тогда, наверное, думала, что это лишь начало, лишь малая часть будущего счастья, поэтому не напирала, а радовалась. И вдруг я увидал, что точно над ней, этажом выше в окне, тоже стоит женщина, постарше слегка, но уже все знающая, уверенная, холеная – такие ничуть не меньше манят. Что ж, подумал я, игнорируем ее?
Зачем? Наигнорируешься еще! Жизнь быстро тебя разлюбит, если ты не любишь ее. Отомстит тут же холодностью – за твой холод. Нельзя! Тем более холода и не было вовсе во мне тогда – ну буквально весь организм перерой, не найдешь холода; только – огонь. Пусть же она думает, что это я ей машу. От меня не убудет, а женщине в таком возрасте (с молодым нахальством подумал) вдвойне будет приятно.
Глазами с ней встретился – и снова помахал. И – обе ответили.
Хитрый, ч-черт! – с восторгом подумал. И долго это длилось. Пока, думаете, не рухнуло? Фиг вам! – пока еще лучше не стало, еще больше расцвело. Махал я утром двоим, ликуя, и вдруг увидал, что на первом этаже, точно под ними, совсем юная дева стоит, в школьном передничке. Вот это удача! Поглядел, помахал. Ответила, покраснев. И
– каждое утро, а иногда и по вечерам. И все трое – махали. И мне больше не надо было ничего – такую композицию портить нельзя. То есть войди я к одной, так остальные исчезнут. Умен, ч-черт! И так за несколько секунд изменял я сразу троим! А если жену считать (а почему ж не считать ее?), то – сразу четверым! И это не стоит мне ни малейших усилий, ни времени, ни денег. Кто еще может так? Хитрый, ч-черт! Буйное ликованье. И я бы сказал, что от этого всем троим вовсе не треть моего счастья доставалась, а, наоборот, – утроенное счастье. Умный, ч-черт! Поганей всего сейчас, в глубокой уже старости, отказываться от этого, шамкать: как я был подл!.. Умный ты был, собака! А сейчас – поглупел. Открывай очи-то. Смотри на грязное-то окно, пылью заросшее. Вот это действительно беда. Поэтому
Нонна так к нему и приросла. Беда с бедой срастается. Но так ненавидеть меня за то окно! Совершенно, кстати, напрасно. Ни разу не бывал там. Может, за мою холодную ловкость Нонна меня и ненавидит?
Никогда ни во что не влипал! За это и отлилось нынче? Доносилось до меня, что /там/ проблемы, но я куда-то летел, спешно удерживал победы, ухватывал успехи. Стоять тут и пялиться бесконечно не мог.
Так что я все правильно делал. Но этого мало, оказывается. Раз в год заглядывал туда, с легкими угрызениями совести, замечал изменения (а в тебе их не было, думаешь?). В окне этом рядом с моей красавицей появлялись мужики – сперва симпатичные, потом все более жуткие.
Показывали мне кулак, а то и нож… потом призывно бутылкой стали махать. Я махал, но не шел. Так от жизни и уклонился. Не только там, но и здесь. Так что, по сути, Нонна права, ненавидя меня за то, что не сгорел с ними – с ней и с ее “визави”. Выкрутился! Но не до конца. Петлей меня жизнь все-таки прихватила.
Раньше бодрило меня с утра сухое, бодрое шарканье метлы: жизнь продолжается, надо жить. Не помню даже, когда звук этот исчез. Порой и не замечаем, как ссыхается душа, улетают звуки, любимые запахи – посторонние, не главные. Их исчезает больше всего, и пустоту они самую большую оставляют. Отправил Нонну, чтобы не беспокоила… и теперь уже /абсолютно/ пуст. Что же, выходит, лишь она последнее время тебя и наполняла?
Вопрос только – чем? Нервно на кухню пошел. Вот чем она меня наполняла! Все подоконники, шкафы, столы заставлены грязными, закопченными, пригорелыми кастрюльками, мисками, сковородками. И – никакую не выбросить и даже – не вымыть, в каждой кастрюльке не просто вещество, а горькая неизбежность, ее тоненькими ручками созданная. И как большое из атомов состоит, так она сумела большое горе из этих мелких кастрюлек сложить. Скрупулезно, старательно, вроде бы мелким своим слабостям потакая. Но я знаю уже, нервно вздрагиваю: главная мина в нашей жизни – это вот такая кастрюлька, в каждой запасена маленькая гадость, ею созданная.
Разгребать? Ведь не со зла это все, а по слабости. Хотя есть такое выражение точное: “Слабый человек не может быть добрым”. Неизбежно его слабости к гибели приведут – и не только его самого, но и ближних. И вроде бы – с таких пустяков: гречневую кашу не доела, в кастрюльке оставила. Зная уже, чем эта мелочь чревата, умолял: “Ну доешь эту кучку!” – “Нет!” – слабость, когда на нее давят, может очень упрямой быть. Так и осталась в этой кастрюльке кучка – не в чем стало молоко кипятить. Отец неторопливо, даже величественно кружку протягивал – и изумленно поднимал брови, когда следовал отказ. И так – каждое утро. Что мы в жуткой ситуации существуем – не желал понимать! “Как это – занята кастрюля? Чем?” Мелкой неприятностью. Что, объединяясь, горе дают. После долгих моих упреков, оскорбленная, принесла молока, но почему-то – в мягком пакете. Если сразу вылить его в кастрюльку, то ничего, не опасно, но мы без опасностей уже не живем. “Ну, доешь кашку, освободишь кастрюльку?” – “Нет!” Из-за воинствующей слабости ее – мощные катаклизмы начались. Такой вот, слабенькой, все по плечу. Каждое утро список с ней составляли – но каждый раз она, расслабившись, что-нибудь забывала купить, из-за чего завтрак, ужин, обед в ужас превращались. Написал же – “творожная масса”. Вечером – нет ее. “Ну как ты могла забыть? Ты помнишь вообще, что я жив? Сигареты свои (не говоря уж о прочем) не забываешь купить”? Слезки! Уже жизнь – трагедия, хотя “выдано” еще не все. Начинаю двигать реальность, но кругом мины-кастрюльки, несущие беду. “Ну давай сделаем омлет!”
Вытирает кулачком слезки, тихо шепчет: “Давай”. Значит, пакет молока, на утро предназначенный, надо раскупоривать, дырявым оставлять? Мина! “Ну доешь кашку из кастрюльки, умоляю!” – “Нет!”
Сам бы доел – но в руках открытый уже пакет молока, криво писающий.
Швырнуть его, уйти? Или – остаться тут, пока памятник не поставят -
“пенсионер, писающий молоком”. Налил молока в омлет, пакет прислонил боком на полочку в дверце холодильника. Батя бредет. “Кушай омлет, отец!” – “Как? А творожной массы нет?” – “Творожной массы нет”.
Хорошо, что мы еще газом не отравлены – порой она газ включала, но забывала поджечь. Точней – в этот момент замечала, что позабыла спички купить. Уходила за спичками, но оказывалась совершенно в другом месте, причем надолго. А газ все шел. Так что на минном поле жили при ней, жизнью рискуя.
Утром – лезу в холодильник и вижу, что зыбкий пакет с молоком наклонился и вылился в тот отсек, где я хранил (в холодильнике положено) ленту для пишущей машинки: теперь она не черная, а белая у меня. Полпакета молока все-таки вытащил, спас. “Ну доешь, прошу тебя, эту кучку каши в кастрюльке. Видишь – молоко сейчас выльется!”
– “Нет!” Молоко в раковину выливаю. Вот так! “Обязательно, – дрожат ее губы, – утро со скандала надо начинать?” – “Но разве я это делаю?
Ты!” – “Я? – Глаза ее блещут гневом. – Я разве что-нибудь сказала тебе?” – “Ты – не сказала, ты – сделала!” – “Я вообще не делала ничего!”… Это верно. Может, это моя энергия созидания конфликт создает? И ежели на все плюнуть, махнуть рукой, все еще и успокоится? Нет. Отец скрипит половицами, успокоиться не дает. Его мощный силуэт нашу жизнь как-то еще поддерживает, расслабиться не дает. “Батя лютует” – эта фраза поддерживает меня. Но сам бы он хоть на что мобилизовался, чем бы помог! С трудом я приучил после ванной белье его на батарее подсушивать, мокрым в грязное не совать. Этого я добился, зато теперь любуюсь на батарее его кальсонами. Чтобы он, высушив, еще и убирал это – эта стадия безнадежной оказалась. Помню, задумал вчера перед сном: если хоть чуть постарается отец, уберет утром кальсоны с батареи – значит, выкрутимся общими стараниями… если нет – то нет. Нет. Стой и любуйся: белые флаги кальсон.
Теперь еще – кастрюльки. Музей ржавых наших бед. Сохранять, что ли, их как нашу память духовную? Или – выбросить? Если Нонна ушла – то и больную эту память, видно, выбросить надо? Уничтожить этот рассадник микробов нашей беды. И, пользуясь ее отсутствием, новую жизнь тут начать, чистую и блестящую, как новая эмалированная кастрюля?
Хорошо б. А пока надо отцовскую миску найти и вложить туда раритетную гречневую кашу, после чего, глядишь, освободится кастрюлька для молока, а там, глядишь, засияет и все остальное.
Курочка по зернышку клюет. Где же миска? Наверняка у отца в его хламе. Слышит наверняка, что я тут брякаю… Не принесет! Ему его величественные писания важнее. Это я только зачах на мелочах!
– Привет, отец. – Боюсь, что произнес это без особой душевности.
Миска, естественно, на его рабочем столе, с присохшими объедками.
Убрать, а тем более – вымыть ему в голову не приходит. Не его масштаб. Это – мой масштаб. Вокруг его лысого кумпола нимб сияет! С досадой поморщился, когда я потревожил его, поганую миску убирая.
Шваркнуть ее на пол, уйти?! Купить новую никелированную кастрюлю как знак новой, разумной жизни и гордо и одиноко отражаться в ней?
– …Пошли завтракать, – буркнул я. Унес его миску, сполоснул. Каши положил. Отец еще долго не появлялся – забыл, видимо, о моем приглашении среди своих трудов. Наконец, когда я уж отчаялся, зашаркали шаги его. Приближается! Ура.
…Ошибаешься! Щелкнула щеколда – надолго, наверняка в уборной закрылся. Раньше не мог? Хоть бы немножко учитывал семейные дела, мог бы вспомнить, что Нонна в больнице, что мне неплохо бы туда поспешить. Только по своему плану действует, даже в уборной. И там наверняка у него свои какие-то правила, свои мысли, может быть, даже исследования. Нам в его голове места нет. Наконец отщелкнулась щеколда уборной, но тут же захлопнулась дверь ванной. Исследования его продолжаются. Как всегда, почему-то долгое время, не включая кранов, стоит. Тишина там гнетущая! “Ну что он там делает, что?” -
Нонна в этот момент возмущенно шептала. Ее чувствами живу! Своих нет? Отец наконец пустил в ванной воду – шипение донеслось. И почти тут же резко вырубил – так, что трубы дрогнули. Да, страсти еще много в нем! Это только я от своих чувств отказался – времени нет.
Отец наконец явился, поприветствовал трелью в штанах, но сухо и кратко. Лютует батя.
Может, и мне можно теперь вкратце посетить “общественные места”? В туалет я на секунду зашел – и тут же вышел. Ведь можно же быстро, когда ждут тебя? Но ему не объяснишь – он привык напористо, неукротимо все делать – что в туалет ходить, что сорта выводить. В ванной особенно неукротимость свою он проявил: вся голубая поверхность сочно захаркана. Недавно как раз красил я ванну – батя по-своему ее украсил. Есть свежие поступления, а есть давнишние.
Свежие лучше! Трепещут под струей воды. Напор увеличиваешь, душ ближе подносишь – трепещут сильней, но не отцепляются. Стройно вытягиваются, почти до прозрачности, до не-существования… но не уносятся водой в слив. Цепко держатся темной головкой, кровавым сгустком. Разве рукою подковырнуть?.. А-а! Не любишь?.. Первый головастик умчался, за ним – второй. Но старые, крепко присохшие, и ногтем не отковырнуть! Просто не ванна, а какой-то музей. На умывальной раковине ее волосы, вычесанные, кружевами сплелись.
Смыть?.. А вдруг их не будет больше? Смыл. Постоял с бьющим душем в руке, как с пращой. Ну? Кто еще на меня? Душ закрыл. Все! Тихо, чисто, пусто во мне. Никаких страстей… в больницу пойду страсти набираться… Набрался! Тут же зазвонил телефон:
– Попов?
Мне-то казалось, что я – Валерий Георгиевич уже… Нет!
– Попов? Вы почему молчите? – Голос женский, но грубый, напористый.
– Слушаю вас! – бодро ответил. Вот и прилив сил. А то – еле ползал!
– Утихомирь женку свою – а то мы утихомирим ее!
Странно, что мне звонят, ведь они профессионалы?
– Ну… как-то вы успокойте ее!
– Это мы можем, – голос торжествовал, – видел в коридоре у нас кроватку с ремнями?
Представил ее в ремнях.
– Прошу вас – ничего с ней не делайте! Я приеду сейчас!
– Когда?
Чувствуется – не терпится им ее распять! Хочется им от своей тяжелой службы хотя бы какое-то моральное удовлетворение иметь… Хотя
“моральным” это трудно назвать.
– Буду… через десять минут!
Это, конечно, невероятно… Но лишь невероятные усилия ее и могут спасти. Мечты о новой, чистой жизни, как кастрюля сияющей, выкинь и забудь. Не даст Нонна!
И вдруг ее голосок:
– Венчик! Спаси меня! Они у меня украли все деньги!
Господи! Куда я ее отдал? Решил, называется, проблему!
– Ты ей деньги давал?
Неприятный вопрос. И по тону, и по смыслу. Денег я ей, конечно, не давал, опасно это… но и участвовать в этом издевательстве над ней
– не намерен.
– Прошу вас – не делайте с ней ничего! Я сейчас приеду.
– А нам пока что тут делать с ней? Она, слышишь, двери разносит!
Действительно – грохот какой-то. Неужели это она? Да – далеко зашло дело. Неужто сами они, трусливая мысль мелькнула, не могут справиться, обязательно душу мне рвать? Они ведь специалисты!..
Они-то справятся!.. но что оставят тебе?
– …Через десять минут! – бросил трубку. Время пошло. По комнатам заметался, одежку хватая. Вот и силы пришли: через полгорода взялся промчаться за десять минут. Вот только на чем, интересно? На крыльях любви?
На бегу на батю наткнулся: прочно стоял, коридор загораживал.
– Слушай… – сморщился…
Ну?
– Ты обещал меня сегодня к зубному свести!
– М-м-м.. К зубному? Завтра – хорошо?
Сдвинул его, побежал. На самом деле я уже где-то в районе Лавры должен находиться! Батя обиделся. И так уже стонет душа: ничего хорошего нельзя сделать, не сделав плохого… додумать эту блистательную мысль некогда, не до мыслей сейчас.
Тяжело дыша, выскочил на улицу. Третье дыхание. Поглубже будет второго и даже – первого. И довольно еще энергичное… по сравнению с четвертым.
Так! – крутился на углу – троллейбусы, царственно-медленные, отметаем с ходу – на них я не скоро доберусь. Тачка! – руку взметнул. Не останавливаются. Не любят беды. А ты явно бедственно выглядишь: развязаны шнурки, рубаха свешивается до колен из-под куртки. Кому такой нужен? Люди нормально хотят жить – это понятно, а твоя ненормальность отпугивает. Хорошо хоть это просек. Семафоря одной рукой, другой рубаху запихивал – но мало свой облик улучшил, не останавливается никто.
Тормозить их надо властно, неторопливо – сразу останавливаются. Но не нажить мне уже эту стать.
– Эй! – Конь прямо на тротуаре, надо мной: бешеные глаза навыкате, из ноздрей пар. Сколько раз я возмущался ими, “бедным Евгением” себя чувствуя, на которого Медный всадник наезжает. Эти Медные задницы достали уже!
– Поедем, дядя? – нагло произнесла. Славная у них реклама: “или задавлю”.
– За десять минут за Лавру домчишь?
– Не фиг делать!
Лет шестнадцать – восемнадцать, наверно, ей – а уже бизнес собственный, под седлом. Лошадь, слегка дымящаяся, накрыта добротным
“чепраком”, по-нашему – одеялом. Ты вот прошляпил жизнь свою – а эти, может быть, все и возьмут.
– Прыгай! – выпростала ножку в кроссовке, освободила стремя.
Схватился за дугу седла, вознесся. Раскорячился, держась за седло, на широком теплом заду лошади.
– Геть! Геть! – амазонка звонко кричала. Я стыдливо молчал. Заняться ее воспитанием – потерять темп. Но – прямо наезжает на людей, те испуганно шарахаются. Мчит прямо по тротуару! А ты бы хотел – среди машин? И вообще, если бы не ехали с Бобом через Валдай, не видели бы там его амазонок – вряд ли и к этой бы сел. Но – с кем поведешься!
На шестьдесят третьем году приходится пересматривать свои этические и эстетические принципы – такая уж у нас динамичная жизнь. Ни думал ни гадал, что такой грязный бизнес буду поддерживать: лошадь подняла на скаку хвост, и сочные “конские яблоки” зашлепали. Уберу… потом?
– подумал вяло.
– Ну, куда? – обернулась она: взгляд почти такой же бешеный, как у коня.
Глянул: уже купола Лавры над нами!
– …В Бехтеревку мне!
– Так бы сразу и сказал… дядя!
Другой бы слез, наверное. Перешли на галоп.
Темные пошли места. Но зато – просторные. Гуляй-поле, вольная степь!
“Мы красные кава-леристы, и про нас…” Успели-таки!
– Тпр-р-р!
Успели. Только вот – к чему?
– Сколько я должен тебе? – уже из лужи к ней обернулся.
– А сколько совесть подскажет, – усмехнулась.
Совесть, оказывается, по-прежнему в цене!
Пошел через парк, почему-то медленно. Почти все уже “багровые сердца” слетели с веток, наделись на пики кустов. Образ этот подальше засунь – роман “из благородной жизни” вряд ли придется тебе писать.
Позвонил, вошел в тусклый коридор. Вот где твои герои. Бродят, как тени в аду. Твоя нынешняя “партия”.
– Вы мне звонили? – у фигуристой дежурной спросил.
– Попов? Вон ваша супруга.
– Где?
Похоже, я на скаку несколько идеализировал ее. Довольно холодно на меня глянула. Ясно. Когда скандал ее насчет “кражи” (и, видимо, связанных с этим надежд на покупку бутылки) не прошел, сразу же потеряла интерес к жизни, в том числе и ко мне. На фиг я ей, собственно, нужен, если ей самого главного не могу дать? В
“предательстве” моем сразу убедилась: видит, что я ничего не принес.
– Счас, – тоже довольно холодно ей сказал. Вспомнил свою безумную скачку. Не стоит этого она! Прошел в короткий “аппендикс”, где сидели доктора.
– Обычная алкогольная ломка, – даже не поворачиваясь, глядя в какую-то папку, Стас произнес.
– Но вы… что-то можете? – я пробормотал.
– Вот. Об этом мы и должны с вами поговорить! – с каким-то даже удовольствием произнес и даже от бумаг оторвался. – Дело в том, что сосуды, в том числе головные, довольно хрупкие у нее. Так что применение сильнодействующих средств – дело весьма серьезное. И – как бы вам помягче сказать… необратимое. То есть будет спокойная она… но несколько заторможенная.
– …Насовсем?
– А вы что-то другое предлагаете? Таких срывов, как сегодня у нее был, мы больше допускать не имеем права. Понимаете – она даже у нас… выделяется.
Это она может! Молодец! Она даже на многотысячном заводе выделялась.
– Но, – заговорил я, – есть слово такое… “душевнобольные”. Значит, душу надо врачевать. Словами, разговорами… общими приятными воспоминаниями… когда все было хорошо.
– У вас есть такие воспоминания? – почему-то удивленно спросил.
– Да… Мы очень хорошо жили, – ответил я.
Стас удивленно и даже обиженно взметнул бровь. Кто же ему, интересно, мешает жить хорошо?
– Ну что ж. Действуйте! Дерзайте! – Он резко встал.
Похоже, он разозлился, что я свою линию повел. Конечно, “острый психоз” надо как-то убрать… но тупая она мне не нужна. Это уже не она будет.
– Тогда вы попробуйте сегодня словесную свою терапию, – усмехнулся снисходительно. – И если ничего у вас не получится – будем колоть.
Я кивнул. Мы вместе вышли в коридор. Больные гуляли группками, дружески беседуя, как на Невском. Из комнаты отдыха доносился хохот, стук домино, треск бильярдных шаров, пальба по телевизору. Снова смех. Все живут нормально! Даже здесь. А она даже здесь умудрилась выделиться в дурную сторону!
– Здесь… пробовать? – спросил я у Стаса.
– А где же вы хотите? – усмехнулся он. – “Не здесь”, по-моему, вы уже пробовали?
– А нельзя выйти погулять?
Здесь она меня вряд ли расслышит. А кричать – это будет не то.
– Ну, я готов сделать для /вас/ исключение. Погуляйте – но только во дворе: час – до обеда. Понимаю, – по-мальчишески усмехнулся, – что не дать вам испробовать ваш талант было бы кощунством!
Издевается? Поглядим!
– Спасибо.
Разошлись.
– Ну ты, корова! – весело подошел к ней, застывшей в кресле. – Чего расселась? Гулять пошли!.. Где тут у тебя пальтишко, кроссовки?
Давай. Где?
– В шкафу… – проговорила безжизненно.
– Ну так давай… неси! – Надо как-то расшевелить эту куклу, заставить ее двигаться ради нее же!
Поднялась еле-еле. Медленно ушла в туманную даль коридора. За ней?
Ну не могу же я всегда переставлять ей руки и ноги, надо, чтобы она сама двигалась. Тогда, может, выберемся?.. О, обратно идет. Седые растрепанные патлы, мертвый взгляд. Нет, не выберемся! – понял с отчаянием. Вспомнил, как я верхом сюда! Кончай ты эти скачки.
Бодрость духа твоя не соответствует действительности.
– Что ты принесла?
– …Что?
– Чье это пальто? А сапоги – чьи?
Посмотрела с ненавистью:
– Ты пришел мучить меня?
– Спасать, идиотка!
Все удивленно оглядывались. Оказывается, в сумасшедшем доме – то есть в нервной клинике, пардон, пардон, – положено спокойней себя вести, без надрыва, во всяком случае. Все вокруг всё принимали как должное и даже удовольствие получали, гляжу: этот выиграл в домино, этот – в шашки. Так, наверное, и надо принимать любую стадию, неизбежную. Это только ты (комплекс отличника) пытаешься не как все быть, и тут норовишь победить. Жену свою – уже победил, будь доволен. Теперь попробуй восстановить. А может, в шашки, как все?
Уметь надо проигрывать? Не дергаться на сковороде?
Какую-то сладкую негу почувствовал, чуть даже не начал почесываться, как перед парной. А? Расслабиться?.. Да не расслабишься ты! Иди догоняй ее, шмотки ее ищи, вытащить пытайся… пока не начали ее
“бомбить” “глубинными бомбами”. Вдруг – увильнем, как всю жизнь с ней увиливали от всяких “бомб”? Пошел вслед за ней. Да, густеют тут запахи. Отросток коридора, короткий, глухой. Напротив – туалеты.
Очень удобно. Тряпка дверь занавешивала, брезгливо отодвинул ее (не надо этим брезговать), в палату вошел. Затхлый пенал. Окно в темноту. Уже и стемнело, пока я тут.
– Здравствуйте! – бодро проговорил.
Привычка. Хочешь, чтоб и тут все любили тебя? Проехали. Некому больше тебя любить. И если глянуть – то непонятно уже, за что.
Отвыкай. Соседки ее, лежа на койках (дама-аристократка и грубая девка, пардон), одинаково сухо кивнули. Видать, старуха моя уже достала и их. Тупо перед распахнутым шкафом стояла, забыв, видимо, зачем открыла его.
– Где твое пальто?
Глядела на меня, словно не узнавая: кто это беспокоит ее? Да – здорово тут уже над ней поработали! Или – сама дошла? Так, скорей.
Без моих слов, без ритуала жизни, принятого у нас, совсем рассыпалась – не помнит ничего. Попробуем собрать?
– Подумай, не торопись! Где может быть твое пальто? – проговорил мягко.
– Да вон валяется! – резко девка сказала. Мол, кончится когда-нибудь эта мутотень?
Видно, зябла Нонна, накрывалась пальто поверх одеяла – и завалилось туда.
– Благодарю вас! – расшаркался. Полез, согласно ее указаниям, под кровать. Нонна не шелохнулась. Конечно, это мой долг – под кроватями лазить, не ее. У нее – проблемы серьезные, а я – так. Могу и полазить. Вон и пальто, у самой стены, в мягком коконе пыли. Видимо, блюсти чистоту и порядок здесь считается пошлым. Стиль другой, не совсем обычный, но как раз подходящий для подобного заведения.
Выволок пальто. Да-а. Соседки злобно к стенке отвернулись: и я уже их достал! Стряхивать пальто здесь как-то неловко, но и идти в таком… значит признать: все! Больше не пытаемся! Понес его в туалет. Да, здесь стиль заведения тоже выдержан. Наверное, если уборщицу сюда пригласить – “что я, сумасшедшая?” – ответит она и права по-своему будет. Странно, я решил, будто в таком месте что-то
/почистить/ можно. А где? Здесь и придется!.. Под кроватью же, в виде двух комов пыли, и кроссовки нашлись. Стянул с костлявых ее ступней тапочки, кроссовки натянул. Вспомнил, как она говорила: в четвертом классе ее чуть в балерины не взяли, но решили, что большая ступня. А она так с той поры и не выросла. Да и сама-то она не выросла почти. Глядишь – была бы балериной! Другая судьба. Но – досталась эта.
– Вставай!
Поднял ее под мышки. Натянул, как на манекен в витрине, пальто.
Вытолкнул немножко. Наш театр, чувствовал, совсем уже соседок извел.
По коридору повел. На нас смотрели, шушукались, хихикали. Даже тут она умудрилась быть хуже всех! Или, наоборот, моя бурная деятельность всех смешит? Вникать будем после. К выходу ее подвел.
– Стоп! Это еще что такое? – фигуристая взвилась.
– Станислав Петрович разрешил.
– А меня он спросил? – стала накручивать диск.
Уже, можно сказать, погуляли по коридору – пора и расходиться. Но неожиданно – выпустили. Дежурная встала, воткнула ключ в дверь.
– Пятьдесят минут. Ровно.
Мы молча вышли. Боюсь, это даже слишком много окажется – пятьдесят минут.
Вышли на крыльцо. Ветер злой, ледяной, порывистый – такой самую горячую выстудит любовь. Но, похоже, нам и нечего уже больше выстуживать – выстыло все. На алкоголе наша любовь держалась, им же она и отравилась, а без него – превратилась в ненависть. Четкий диагноз.
В чем польза больниц – в них обнажаются отношения, никаких добавок нет, отвлекающих и смягчающих. Беда выжигает все лишнее – а главного, смотришь, и нет.
Надо же! Совсем квелая была – но, оказывается, земные желания у нее не все иссякли: вдруг даже как-то ловко повернулась спиной к ветру, вспыхнул огонек, просвечивая красным ее куриные лапки. Взвился дымок. Забыл про курево, не привез – но она не спросила даже: со мной, похоже, даже таких не связывает надежд. Могла бы, прикуривая, от ветра за мной спрятаться – я все-таки более мощный экран. Забыла.
Потом, с явной досадой, вспомнила, повернулась:
– Ну? Куда?
С такой злостью спросила – будто это она обязана меня тут развлекать: навязался. Да, с развлечениями тут неважно дело обстоит: извилистые дорожки ведут к точно таким же тускло освещенным корпусам. Куда ни пойди – все равно в больнице! О свежем воздухе я мечтал (для нее), но она предпочла сигарету. Пятьдесят минут! Бр-р-р.
Одна аллея все же нас повела – молча шли, словно отрабатывая. Зашли в тупик, с двумя машинами. Почему-то один, темно-синий “жигуль”, был весь мокрыми листьями залеплен, рядом стоящий белый “Москвич” почему-то ни одного не прилепил к себе листочка. Отец тут, конечно, целую теорию бы развил, но я, чуя ее настроение, молчал. Побыли в тупике – и достаточно. Впереди только тьма, в прямом смысле и в переносном. Отгуляли свое.
– Ну? Обратно? – фальшиво возбудился я и даже ладошками хлопнул, потер с аппетитом: мол, согреемся там, “пождранькаем”, как когда-то говорила она.
Она, видимо, сдерживая слезы, пошла куда-то за корпус, в темноту – еле удержал ее на краю какой-то ямы.
– А ты думала – мы с тобой на Невский пойдем? – произнес я уже злобно. Как всегда, ничего не хочет ни понимать, ни соображать – прет, куда ей хочется, когда уже и некуда переть!
Не отвечая, уходила в темноту. Теперь она еще заблудится тут!
– Ну, хочешь – выйдем за ограду? – проговорил и тут же проклял себя.
Благодарности, естественно, не дождался, но – молча повернула к воротам. Поплелся за ней. За калиткой, кстати, еще ббольшая тоска: тут хоть деревья, а там полная пустота. Пусть посмотрит!
Расходятся тусклые промышленные улицы, огражденные ровными бетонными заборами. Все? Но тут она неожиданную волю проявила, иногда я даже боялся ее – жаль только, что вспышки воли приходятся вот на такие дела: вскинув руку, вдруг прямо на дорогу кинулась, и не просто, а под обшарпанный пикап-“каблучок”, тот резко затормозил, со скрипом,
– даже развернуло его.
– Держи свою дуру! – водитель проорал и умчался.
Я ее и держал, спиной прислонясь к шершавому дереву. Сердца наши колотились рядом – но врозь. Я скручивал воротник ее пальто: задушить, что ли? И тут не успокоилась! Куда же ей еще? На тот свет?
Организуем!.. На это, впрочем, духу не хватит у тебя. Другое верней: куда она ни потащится, я за ней. Вот это – вернее. Хоть и скучней.
– Пошли!
Она молчала, но зло, и только я удавку ее ослабил, как тут же рванула опять.
– Найн! – вдруг истерически завопила и, вырвавшись, помчалась наискосок.
Надо же, это словечко – “найн” – из далекого прошлого вдруг долетело, когда она, юная и прекрасная, впервые попала в тюрьму, по пьяному делу, правда, на пятнадцать суток всего. Как-то ударило меня это слово поддых, долго даже пошевелиться не мог. “Найн!”
Получается, с самого начала все определилось уже, и напрасно я кривлялся-бодрился сорок лет? Вот она, суть нашей жизни. “Найн!”
Догнал ее. Но в некотором смысле было поздно уже. Крепко схваченная, успела-таки руку взметнуть. И тут же олицетворением злой ее воли из-за глухого бетонного угла вывернул сумасшедший какой-то автобус, чем-то похожий на нее – такой же маленький, встрепанный. Явно рассчитанный на клиентов /отсюда./ Даже номер какой-то безумный:
684-К! Не поверю никогда, что где-то 683-й существует! Только этот.
Специально для нее! Нормальный бы проехал, видя такой сюжет, а этот резко остановился, заскрипев, и дверка гармошкой сложилась. Водитель явно ненормальный – в черных очках, несмотря на сумрак: как же семафоры в них видит? Или семафоры не интересуют его?
Тут она высокомерно на меня глянула: может, поможете даме войти? Я бы ей помог! Но при зрителях не обучены скандалить. Даже если этот зритель в черных очках. Подал руку ей, поднялись в салон. Да, из комфорта тут только буква “К”, что, видимо, означает -
“коммерческий”. А так… рваные сиденья. Какие-то довоенные рюшечки на занавесках. Впрочем, все это не интересовало ее: села на ближнее сиденье, на водителя даже не поглядев. Холодная наглость, железная уверенность – водила туда довезет, куда надо ей. Все обязаны подчиняться! Я, естественно, тоже ничего водителю не сказал – но он тем не менее тронулся. В смысле – поехал не оборачиваясь. У него тоже твердый план. Лишь у меня – смутные надежды, что мы не придем с ней никуда! В этом единственное наше спасение. Но разве бывают автобусы, идущие “никуда”? Впрочем, появилась такая надежда: полчаса уже ехали, и – ни одной остановки и даже ни одного намека на то, что здесь может быть какая-то остановка. Глухие заборы без дырок, потом
– стеклянные стены до неба пошли, но что приятно – без единой дверцы и что еще лучше – без огонька. Маршрут этот мне нравится. Полюбуемся
– и привезет нас назад. Но не тут-то было!
Мы как раз стояли у железнодорожного переезда, грохотали бесконечной чередой темные товарные вагоны. Водитель терпеливо ждал, а я, наоборот, ерзал в беспокойстве. Судя по громоздкому номеру, маршрут этот, похоже, пригородный. Завезет нас в какой-то глухой поселок, где вообще будет нам не приткнуться. Ее наглая уверенность вовсе не имеет никакой почвы – скорей всего, высадят на таком же пустыре, но за десятки километров отсюда. Что-то нет других, желающих на этот автобус, да и мы едем зря. Ее надежды на алкогольный сияющий рай тоже рассеялись – судя по угрюмости ее взгляда. Грохот состава резко оборвался, водитель заскрипел рычагами, ржавый корпус затрясся. За переездом была уже какая-то бесконечная равнина, окруженная мглой.
– Найн! – вдруг резко произнесла Нонна и встала.
Водила потянул еще какой-то ржавый рычаг, и дверка открылась. Нонна шла абсолютно уверенно, словно все тут знала наизусть. На самом деле у нее есть характер, но проявляется в основном негативно. Однажды она прошла от поезда пятнадцать километров ночью, зимой, до домика отца на селекционной станции, где я скрывался от ее алкоголической ревности. Шла элегантная (уверенность в моей измене посетила ее в кабаке), потеряла в сугробе туфлю, но дошла, разгоряченная и прекрасная. Скромность нашего с отцом существования постепенно успокоила ее. Но сейчас-то “вечный зов”, который ее ведет, если успокоится, то только рюмкой – хотя, скорее всего, после того как раз и начнутся главные неприятности.
– Спасибо! – отдал водителю два червонца. Все ужасы ее я обязан еще обслуживать! Все! “Закруглю” как-то это путешествие – и больше она не увидит меня! Не для того Бог вдохнул в меня душу, чтоб я по грязным ямам тут шкандыбал! Имею доказательства, что я достоин лучшей судьбы!
Оказалось, если идти прямо, то обязательно куда-то придешь. Как капсула на лунной поверхности, обнаружился обшарпанный домик со светящейся вывеской, впрочем, огонь в некоторых буквах судорожно бился, а в некоторых – иссяк. “Арарат”! Ковчег нас доставил правильно – туда, где теплится жизнь. Но лучше бы она тут не теплилась: предпочел бы вечно “носиться во тьме”.
Вошли. Сразу потекли сопли в тепле. Интерьер соответствующий.
Тусклое освещение. Темные столы рядами, как парты, стоят.
– Закрыто! – пискнула коротышка в мини-юбке. Гнала на нас шваброй с намотанной тряпкой мутную волну. Но Нонну это никак не остановило: прошагала по луже и молча села за “парту”, как прилежная ученица, напряженно размышляющая на тему “Кому на Руси жить хорошо”. Имеется такой снимок в семейном альбоме. Коротышка застыла в отчаянии – всю лужу ей испортили! Нонна сидела так же неподвижно и уверенно, как в автобусе: ее желания все должны исполнять! Кто, почему – эти мелочи ее не волнуют… Исполнять!
– Арамчик! – жалобно произнесла коротышка.
Арамчик – тощий, длинношеий “учитель” этих “учениц” – сидел на первой “парте” и даже не обернулся, лишь резко вскинул узкую ладонь, что должно было, видимо, означать: “Тишина! Внимание! Не отвлекаемся на пустяки!” Огромные оттопыренные уши его, подобные крыльям, были багрово просвечены светом из бара, верней, из занимающего почти весь бар аквариума.
Из соседнего помещения доносился гулкий звон воды, падающей из крана в ведро, с наполнением ведра этот звук становился все глуше, потом, слегка скособочась, появилась вторая “ученица”, напоминающая первую, с плещущим ведром воды. Подойдя к стойке, она сняла босоножки, поднялась с натугой на стул, а потом на стойку и, соблазнительно согнувшись, обрушила в аквариум содержимое ведра. Послышалось шипение. Из камней, оставшихся на дне, в образовавшийся слой воды поднялась светло-зеленая муть. Сладко запахло болотной гнилью – и я почему-то жадно ее вдохнул. Сладкие воспоминания.
Я помню, как однажды голышом
Я лез в заросший пруд за камышом.
Колючий жук толчками пробегал
И лапками поверхность прогибал.
Я жил на берегу, я спал в копне.
Рождалось что-то новое во мне.
Как просто показать свои труды.
Как трудно рассказать свои пруды.
Я узнаю тебя издалека
По кашлю, по шуршанию подошв.
И это началось не с пустяка:
Наверно, был мой пруд на твой похож.
Был вечер. Мы не встретились пока.
Стояла ты. Смотрела на жука.
Колючий жук толчками пробегал.
И лапками поверхность прогибал.
Вспомнил эти стихи, потом огляделся с отчаянием: вот чем кончается все!
Когда-то я написал эти стихи вот этой женщине, сейчас она абсолютно безучастно сидела рядом, страстно думая о другом, о своем! А я еще надеялся вытащить ее словами – а мы вообще молчим уже час.
Называется – встретились, уединились! Аквариум, однако, приковывал и ее взгляд. Она тоже чуяла, что сейчас это не просто аквариум, а измеритель Времени, а может быть – Вечности. Пока он не наполнится, ничего вокруг другого не произойдет.
И снова – действие не менялось абсолютно – “ученица” вышла из гулкого помещения с корявым ведром, с натугой влезла на липкую дерматиновую стойку бара, обрушила воду за стекло, муть поднялась с тихим шипением – и новая волна гнилостного запаха. Не разгибаясь, она обернулась к Араму. Тот оставался недвижен. Бесконечность только лишь начиналась, вся была еще впереди. “Водоноша” спрыгнула с бара.
С подоконника из таза с прозрачной водой пучились черные глазки золотых рыбок – похоже, лишь они проявляли некоторое нетерпение, иногда булькали, всплескивали хвостом. Нонна, в отличие от рыбок, не суетилась. Во взгляде ее была ледяная решимость, способность пересидеть любую Бесконечность и сделать, как надо ей. У меня нет такой силы. Все, я проиграл. Сил было лишь на протухшую реплику:
– Скажи, ну зачем ты пьешь?
Голова ее медленно повернулась. Ледяной взгляд. Потом – кивок выпяченным подбородком в сторону аквариума:
– А ты зачем… был там?
Вот так. И аквариум сгодился. Теперь там, а не в прежнем окне,
Вселенский Компьютер, показывающий все мои грехи. Просто куда она ни глянь – полная информация обо мне!
– Ну, все! – Я резко поднялся. Ждать, пока гулко наполняется следующее ведро, – значит утратить остатки воли. – Вставай! -
Пальчиками я сжал ее хрупкую шейку, чуть-чуть потянул вверх. Встала как миленькая! Подвел к выходу – никто на нас даже не поглядел – и, отпустив шею, пихнул ее довольно сильно, так что она вылетела на дождь, поскользнулась в луже.
– Так, да? – произнесла хладнокровно. Грязь, стекающая с пальто, ее абсолютно не смущала. Ее, похоже, ничем теперь абсолютно не смутишь!
– Так, представь себе! – заорал я. Хорошо, что хоть в “Арарате” сдержался.
Моя воля тоже может что-то: я поднял руку – и материализовался пикап-“каблучок”. Может, тот именно, под который час назад кидалась она? Будет, однако, по-моему. Не снизойдя до разговора с шофером, распахнул дверцу, впихнул Нонну внутрь и сам вжался туда же.
– В больницу!
Водила рванул с места не уточняя – знал, видимо, из какой больницы клиенты шастают по гнилым пустырям.
В затхлый больничный коридор мы вошли с ней подчеркнуто отдельно, и она сразу же, не оборачиваясь, ушла к себе, а я остался у двери.
– Ну что… убедились? – произнес Стас, пробегая мимо.
Я молча кивнул.
Глава 8
Троллейбус жалобно скрипит. Изредка выплывает фонарь, озаряющий лужу, рябую от дождя. Иногда лужи – цветные от редких окраинных реклам, но веселит это мало.
После нашей прогулки с женой Стас, утвердив свое умственное превосходство, еще долго трепал меня.
“Ну, вы поняли наконец, что бессильны? Может быть, даже и мы бессильны, но /обязаны/ попытаться!”
И – “попытать”. Больные, как я слыхал, это “глубинными бомбами” называют. Почему бы не испробовать? Только вот что останется после них?
В конце Стас по заслугам меня оценил: “Конечно, методы словесного воздействия отрицать нельзя, – он снисходительно улыбнулся, – но, мне кажется, у вас нет… достаточного морального веса, чтобы воздействовать на нее”.
А я-то наивно считал, что у нас есть духовная близость, более того, даже программа какая-то есть: “Жизнь удалась, хата богата, супруга упруга”. Оказалось – только “глубинные бомбы” есть. Или – выбирай -
“кино” в том окне, “мыльная опера”, где я главный злодей. Финал: нож. Глаза не разбегаются, а скорее – сбегаются к переносице, чтобы не выбирать ничего. Да и “глубинные бомбы”, оказывается, надо еще
“проплатить”. Когда я, морально подавленный, дал согласие, Стас высокомерно (“Я в этом не разбираюсь”) в отдел маркетинга отправил меня, где мне “выкатили” за лечение такой счет, как за отдых на море. Впрочем, “на море” она уже как бы отдохнула – все деньги мои угрохала в ту ночь, когда выбежала из дому. Как это умудрилась она: пятьсот долларов – за четыре минуты? Должна, что ли, кому-то была?
Может, тому швейцару? Но он бы, наверное, сказал? Он-то как раз свой
“моральный вес” ощущал в полной мере и не стал бы лгать и юлить – зачем это такому славному человеку? Виноват, впрочем: не пятьсот.
Четыреста. Сто баксов она сохранила в потном кулачке. На них и гуляем – иногда даже скачем верхом.
Подписал договор – длинный список лекарств. “Успокоительных”.
Прежней, веселой, уже не увижу ее! Подписав – “выплата в течение месяца”, – вернулся, отодвинул тряпочку на дверях, уже как бы издалека на нее посмотрел. В выпуклых своих очках разглядывала какой-то журнальчик… Прощай.
Лужи уже сплошь стали разноцветными – въезжаем в царство нег и сказочных наслаждений возле станции метро “Площадь Александра
Невского”. Что ли загулять? Хлебнул горького я сегодня достаточно – надо чем-то вкусным запить, вроде пива. Запой мне, к сожалению, не грозит – такая роскошь мне, увы, недоступна.
Вылез у станции. Станционная жизнь бурлит. Кроме жриц любви (тут в основном почему-то провинциальные) теперь еще кучкуются амазонки навроде той, что так лихо в больничку меня домчала. Табун их – под конным памятником Александру Невскому, своей бронзовой дланью как бы благословляющего их. И они уверенно конской грудью наезжают на пеших жриц любви, теснят их с площади, при этом – хохочут. Откуда уверенность в них такая? Высоко сидят? Долго стоял смотрел.
Интересно. После больницы-то! Эти – умнее пеших: торгуют не своим телом, а телом коня. Почему, интересно, тут только девочки, почему конных мальчиков нет? В другом, видимо, месте? Надо будет узнать.
Ну все. Погулял – и достаточно. Но тут одна конная Лолита наехала на меня: “Прокатимся, барин?” Формулировка, не скрою, мне понравилась.
Да и сама она тоже. Мелькнуло вдруг: не та ли самая красавица зеленоглазая, что догоняла нас на Валдае верхом? Да нет – сюда она вряд ли доскакала. Боб это не одобрит. Похожая просто. Впрочем, все они почему-то похожи между собой. Генерация? Плотные, сбитые, маленькие – без коней вряд ли им удалось бы конкурировать тут с прежним контингентом. “Давай!” Она вынула ножку из железного стремени, я вдел туда свой лапоть, взлетел. И сразу – почти равным
Александру Невскому почувствовал себя.
Поерзал, устраиваясь. Устраиваться тут интересно оказалось: сразу же кто-то третий, нас обоих волнующий, между нами возник. А считалось, что все давно закончено в этой сфере. Третье дыхание! Вопрос, оказывается, в том, с кем дышать. Третье дыхание, оказывается, может и сладким быть.
Затряслись. Довольно болезненно это – на хребте лошадином без седла.
В седле только ее попка помещалась, ритмично подпрыгивала.
В витринах Старого Невского отражение ловил: смотримся неплохо. Как бы я главный, высокий, а она – беззащитное существо. Вспомнил любимую в детстве конфетную коробку: Руслан везет Людмилу из плена на коне. Мощный Руслан, впереди – беззащитная Людмила, к нему прильнувшая, а сзади, к седлу притороченный, седой, злобненький старикашка Черномор. Точно не сказать – к мельканию в витринах приглядывался, – на кого я больше похож: на стройного Руслана или согбенного Черномора. В конце концов решил: в зависимости от витрины. По звонкой брусчатке перед модным рестораном процокали и снова – на глухой асфальт. Пробки, семафоры не для нас: проскальзывали грациозно. За Московским вокзалом, на широком Невском с мощным движением въехали на тротуар, теснили конской грудью прохожих.
Амазонку мою вдруг прорвало – не иначе как оживленный Невский подействовал на нее – стала лопотать (впрочем, это как-то не мне предназначалось, а воздуху, меня она мало замечала). Сообщила, что у них в Пушкине конно-спортивная школа была, потом их бросили, продали, на самообеспечение перевели – а где сено взять, кормовые добавки? Впрочем, судя по раздутым бокам коня (да и по ее попке), полное истощение им не грозит – думаю, она побогаче меня. Вот навстречу по тротуару, рассекая толпу, встречная всадница проскакала, тоже со вторым наездником сзади нее.
– Привет, Анжелка!
– О, Саяна! Привет.
Проплывают над всеми! Новые хозяйки жизни.
– А где ты сейчас живешь-то? – спросил у нее.
– А! Пока еще тепло – в парке Интернационала, танцевальный павильон нам сдают. Вповалку спим, не раздеваясь.
– А хочешь тут жить? – показал на свой дом-ампир.
– Не! Со стариками я не живу! – даже не оборачиваясь, определила. По сбивчивому дыханию, видно.
– Тю, дура! Я сам такими не интересуюсь. Расселяют нас, полно комнат. Сюда давай.
Въехали, чуть согнувшись, под арку во двор. Окно бати сияет, источая мудрость. Флигель напротив – темен и пуст.
– Раньше жила дворничиха, – на то окно показал. Заселю по своему усмотрению.
– Так. – Анжелка ногой, прямо с коня, дверь приоткрыла. – Тут и
Ворон может стать. И топят, похоже.
– Очень даже может быть. Это у нас жилые не топят, а нежилые – очень даже может быть.
– Ну, клево. Слезай тогда. Раз так – бабок не надо. Мы девчонки глупые, но тоже понимаем, кто нам хорошее делает. Только ты и не думай! – обернулась воинственно.
– А я и не думаю! – С коня сверзился и враскоряку пошел. Теперь у нас такая походка?
Анжелка тоже спешилась, как мужичок с ноготок, коня под уздцы в дверь провела. Тугая пружина хлопнула. Что я думаю – сам не пойму.
Но что-то, видно, думаю, раз говорю?
К себе на кухню поднялся. Не зажигая света, уставился в то окно. Там зайчик по стенам заплясал. Анжелка осваивается. Зачем? Не такой уж я друг детей и животных – но как-то вмешаться в тот бред, что в том окне бушевал, обязан просто. Пусть Нонна что-то мое там увидит! Не так обидно будет погибать.
Б. У. Бред Улучшенный. Или – Ухудшенный. Поглядим. Во всяком случае
– хоть чуть-чуть Управляемый. В какой-то степени и от меня теперь зависящий. Или хотя бы мной сочиненный. Так что если вдруг по выходе моя супруга зарежет меня, то будет хотя бы частично ясно – за что.
Частичка моего тепла будет к этому делу тоже примешана… Пропадать, так с музой!.. А теперь – отдыхать.
Но, увы, отдых нее удался. Вдруг щелкнул выключатель, как выстрел с глушителем, и кухня вся озарилась, Анжелке на обзор. Морда моя в стекле отразилась. Сто шестнадцатая серия “мыльной оперы” понеслась!
Клин клином вышибают, бред бредом. Анжелка, рыбка моя, как ты в этом аквариуме?
Но вдруг вместо нее какой-то окровавленный вампир там! Что-то не то, получается, я сочинил? Растянулся огромный рот, два клыка показались. И понимал постепенно с ужасом, что не там он, а/ тут,/ за моей спиной! Вышел из-под контроля сюжет. Все силы свои собрал, развернулся… и на батю наткнулся. Чуть успокоился – и еще сильней ужаснулся: весь в крови и даже рубашка закапана. Где это он?
– Ты что, батя? – я пробормотал.
Он долго смотрел на меня, весь сморщась, обнажив клыки… других зубов не осталось. Где они?!
– А?! – вдруг произнес он, оттопыривая ухо.
– …Что с тобой?! – проорал я.
– К зубному ходил, – просипел он обессиленно. – Зубы вырвал… девять штук.
– Ну на хрена, отец? Делать, что ли, тебе нечего?
Мало проблем!
– Надо ж было разобраться сперва… посоветоваться… – пролепетал я.
– Но ты же обещал пойти со мной к зубному. И не пошел.
Опять я виноват.
– Ну ладно. – Он улыбнулся “ослепительно”, положил свою лапу мне на плечо.
Я положил на нее свою ладошку. Постояли так. Потом я открыл холодильник.
Глава 9
Без Боба я бы пропал! Конечно, Кузя, высоконравственный друг, осудил бы меня, что я к помощи “маргинальных слоев” приникаю. Но ведь сам же он и сосватал нас!
Кстати, Боб сам тоже недоволен был, когда я за помощью к нему обратился. Долго “пальцы топырил”, “крутого” изображал – злился, что в коммерческие тайны я лезу его. Да не нужны мне его “коммерческие тайны”! Мне деньги нужны! Что мне его моральный статус! Я и раньше догадывался, что не только очисткой Земли от гниющих сучьев занимается он. Однако именно он мне сгодился, при всей его моральной некрасоте не побоялся мне продемонстрировать ее, мою жизнь спасая.
Вагон “левой” карамели посадил меня сторожить на запасных путях.
Достойное занятие для меня нынче. Одевался соответственно… хорошо, что не выкинул старье. “Умный, ч-черт!” – как Нонна когда-то говорила. И когда старушка меня сменяла – прям так в больницу и ехал, в старье. Можно, конечно, было домой заскочить, переодеться… но зачем? Хватит, намодничались. Для теперешнего оно лучше. Вот так жизнь и падает. А ты думал – как?
Стас с первого раза не опознал меня. Опосля привык. Таперича так.
Входил в затхлую ее палату. Она теперь в основном, распластавшись, под капельницей лежала. Ставил минералку на тумбочку, фрукты вынимал. Забирал сгнившие. Не прикоснулась даже. Не реагировала на меня! “В лучшем случае” резко отворачивалась, с влагой в глазах. Я виноват? Из-за нее, можно сказать, сижу в холодном вагоне!.. но ей разве объяснишь?
Потом этот вагон карамели Боб успешно толкнул, но меня не бросил. На этих же путях посадил вагон просроченной виагры охранять, причем о просроченности честно сказал, чем обидел меня слегка… Что, если не просроченная, то не доверил бы? Впрочем, какая разница мне? Я сам просрочен. Мне уже /никакая/ виагра не поможет. Спал на упаковках ее, вольно раскинувшись, но сексуального оживления, обещанного ею, не уловил.
Стук в дверь вагона раздался. Старушка пришла меня сменить. Залезла, приняла все по описи. Бывают же деловые такие! Впрочем, что я -
“старушка”, “старушка”! Сам себя неверно оцениваешь – “старушка” эта моложе тебя. Это как раз ты – “старик”. Усвой это. Спрыгнул из вагона – и на бок завалился. Вот так!
Потер бок. По шпалам пошел. У огромного ангара депо в полутьме сварка сверкала – двое сваривали котел. Я знал уже – это печка для перемолотых сучьев, один из сварщиков – Боб. В масках и не узнать.
Впрочем, чушь говорю: движения у каждого свои. Вон Боб. Понял еще до того, как он рукой в рукавице мне помахал.
И я в больницу поехал. Привыкай. Это теперь ты дома – в гостях, а в больнице – дома.
У метро, возле ярких ларьков (после рельсов здесь все верхом роскоши казалось), постоял, размышляя, что надо купить. Блок сигарет… апельсины… Что-то еще! Ага! – радостно вспомнил. Туалетную бумагу!
Каждый раз там в ужас прихожу от растерзанной газеты, а бумагу все забываю купить. Вспомнил. Обрадовался. Теперь радуюсь столь простым вещам. Дожил! И это, понял вдруг, хорошо.
“Пять-шэсть штук” купить надо, порадовать ее. Вспомнит или нет любимую нами когда-то присказку – “пять-шэсть штук”? Отдыхали мы когда-то в Сухуми… осталось ли что от того дома с террасами, где жил маленький профессор Леван и жена его, могучая красавица Клара?
Все у них было – “пять-шэсть штук”. Даже в Ленинград нам перед нашим выездом звонили: “Купите шляп для Левана!” – “Сколько?” – спрашивали мы, радостно перемигиваясь. “Пять-шэсть штук!” И мы покупали, летели к ним. Счастливая жизнь под мандариновыми деревьями, над винным погребом. Когда покупали что-нибудь там, других слов не было. Порой до абсурда доходило – просто так уже веселились. Шли вдвоем в кино:
“Сколько билетов?” – “…Пять-шэсть штук!” – радостно смеялись. Но тогда все копейки стоило! Потянем ли сейчас? С туалетной бумагой – потянем! А там, глядишь, и счастье вернется. Помню, как шли вечером с пляжа, пересекая рельсы, сжатые с двух сторон буйной растительностью, над шпалами в темноте светлячки танцевали.
“Пять-шэсть штук”? Как же! “Пять-шэсть /тысяч/ штук”! Интересно, вспомнит или нет? Если вспомнит – выберемся!
– Так пять или шесть? – Продавец туалетной бумаги не понял меня. Не врубается! Да откуда ему?
По коридору с упаковкой радостно шел – и больные встречные улыбались: “Запасся дядя!”
Нонна распластанная под капельницей лежала – не поглядела даже на меня. Жахнул упаковку туалетной бумаги на тумбочку:
– “Пять-шэсть штук”!
Не реагирует! Не помнит уже ничего, в чем счастье наше было! Не выберемся!
На табуретку опустился. Упаковку порвал. Рулон вынул. “54 м” – напечатано крупно на нем.
– Вот! Пятьдесят четыре метра в каждом! Хватит тебе?
И вдруг она повернулась ко мне – и бледная улыбка появилась на ее сморщенных губах. Впервые! Все же вырвал ее из темноты!
Обратно приплясывая шел. Вот уж не думал, целую свою жизнь, что самая большая радость в больнице ждет!
Ночь я не спал, думал, вспоминал. Похоже, счастливые воспоминания о
Сухуми помогли ей. Надо помочь ей вспомнить себя. Ведь всегда из всех передряг выбирались и часто именно благодаря лихости ее, беззаботности. Не признавала забот… и они – отступали.
“Нисяво-о-о!” – восклицала бодро в самый завальный год, и действительно – “нисяво”, обходилось. Благодаря ей прожили легкую жизнь и с купчинских болот в эту квартиру на Невском перебрались, в самое красивое на земле место. “Нисяво-о-о!” Надо не исправляться ей
– поздновато это, а просто вспомнить себя. Элементарно. Именно такой стать, как раньше, и никакой другой. Слабость ее – это и сила ее.
Именно трогательная беспомощность ее и вдохновляла многих вокруг, вызывала у них, людей обычно жестоких, такой прилив доброты, что и мне порой перепадало. И, ее полюбив, все и себя начинали любить: вот, оказывается, мы какие хорошие с хорошими-то людьми! Праздник.
Помню, жили мы с ней в Доме творчества в Ереване. Решил однажды в ярости в горы ее погнать. Накануне напилась она с коллегами моими – я, значит, работал, а она пила!.. Начало воспоминаний этих – злобное, не спорю, но зато потом! Ранним утром я поднял ее, а заодно еще и ту парочку, с которой она напилась. “В горы, в горы! Здоровая жизнь!” Те двое, муж и жена, поднялись покорно, еще не понимая толком, куда их ведут. Нонна, конечно, заплакала, слезы размазывая тощим кулачком. “Я не могу, Веча! Лучше убей меня здесь!” – “А-а! Не любишь?! А напиваться, душу мне рвать – можно?” Выпихнул их на шоссе. Побрели, покачиваясь. Шоссе извилисто в горы поднималось, наверху терялось, в утренней мгле. Там, по слухам, как некий град
Китеж, сказочная “олимпийская деревня” была. Но из обитателей Дома творчества (с их-то образом жизни) никто не видел ее – только смутные легенды доходили до нас. Но мы достигнем ее. Хватит дури…
А кто будет сомневаться – убью!
Уныло склонясь вперед, шли по извилистому шоссе… настолько извилистому! С отчаянием, после часа виляний, увидел рядом совсем брошенную канистру, от которой, думал, мы уже дико высоко поднялись.
А она – рядом, можно наклониться и взять. Дорога – специально для страданий, не только физических, но и моральных, для демонстрации тщеты всех усилий, всех надежд чего-либо достичь. Нонна, как слабое существо, первая этим прониклась, села на пень возле шоссе, заявив, что не пойдет дальше.
Сырость насквозь проникала: бр-р-р! “Ну оставайся, если хочешь замерзнуть!” – “Хочу!” – “…Нет, пошли!” – “Веча!..” – воинственно вскочила, челюсть, выставленная вперед, задрожала, вскинула кулачки
(большой пальчик почему-то всегда внутрь зажимает). “Сколько злобы…” – “…в этом маленьком тельце”, – была у нас с ней такая присказка на двоих, часто спасала нас, снимала напряг. Но в тот момент – вряд ли. Злоба ее от слабости шла, яростно слабость свою защищала, чтобы не делать ничего такого, что не нравится ей. И такой злобы в этой защите больше ни у кого не встречал. “Оставайся!” – я заорал. И чтобы не петлять больше тут, чтобы опять после часа ходьбы скорбную Нонну рядом не увидать, решил резко в гору пойти – и пару друзей, ни в чем не повинных, перед собою пихал. Те испуганно переглядывались: “Во влипли!” Лезли на четвереньках по скользким камням. Нонна исчезла внизу. В сырое непроглядное облако попали. И вдруг – круглые камни, “лбы”, тонким льдом покрылись. Как лезть?
Падали, катились, мордою тормозя. Но отступать еще опаснее стало, чем наступать: перестанешь карабкаться – покатишься вниз. И когда вылезли мы наконец наверх, ободранные, окровавленные, – увидели этот
“град Китеж” во мгле. Ринулись в бар, светящийся вывеской, – и первое, что увидели, войдя внутрь, – это Нонну! Сидела розовенькая, румяненькая, аккуратненькая, в одной руке у нее была чашка кофе – красная, армянская, керамическая, в другой – фужер коньяка и, судя по радостному ее настроению, уже не первый. “Венчик!” – закричала, сияя. Да, зла она не помнила. Особенно – своего. Что тоже, если вникнуть, прелестно. Как она опередила нас?! Кто-то пожалел ее, сиротинушку, подкинул на авто? Нас, измученных, окровавленных, честных, никто не жалел. Вокруг нее, сочувственно и озабоченно, местные женщины сновали – на нас, наоборот, поглядывали, как на злодеев, испачканных в крови. В своей кровинушке-то!.. Никому не интересно. Вообще выгнать нас хотели – “санитарный час”! “Санитарный час” нам, окровавленным, был нужен, но выгоняли нас. Спасибо, Нонна нас выручила, сказала радостно: “Это со мной!” Неужто счастье ее не сработает больше?
От меня зависит – сколько сил вложу. Сколько наших слов вспомню!
Глава 10
Перед рассветом – самый тревожный сон. Или просто – самый запоминающийся? А этот сон, который я вижу сейчас, тревожит еще и своей повторяемостью. Может, и вправду что-то значит он, если так упорно приходит? Мы – в другой квартире. То ли я так глупо обменял, то ли мы вынуждены были переселиться. Смертельная тоска! Во сне я просыпаюсь, выныриваю из глухой темноты и вижу перед глазами чужие, аляповато-нищенские обои, которые теперь – с отчаянием понимаю – мои. Стенка кривая, пузатая, явно – картонная, в лучшем случае – фанерная, делит жизнь на клетушки. К тому же, я чувствую, не все клетушки – мои. Кто-то – так ясно, словно перегородок нет, – включает, выключает дребезжащее радио, кто-то надсадно кашляет – бедная, убогая жизнь. Как же я так вляпался? Ведь вроде бы поднялся куда-то в процессе жизни?.. Упал? С отчаянием вспоминаю прежние наши светлые, достающие до высокого потолка окна… счастливчик – раньше каждое утро видел их, просыпаясь! Теперь, открываю глаза, – какой-то мутный “бычий пузырь” вместо окошка, приплюснутый низким серым, неровным потолком. Городские трущобы. Это не новостройки даже – там гораздо радостней и светлей. Это – столетний центр убожества, несчастий и нищеты. И все правильно, понимаю я, – это убежище соответствует нашей жизни – жизни нищих стариков, им так и положено жить, в соседстве и постоянных бессильных ссорах с такими же, как они. Прежняя красивая квартира – и, может быть, даже красивее, чем была, – появится только в грезах перед рассветом. А вот пузатая эта, залосненная чьими-то грязными головами стенка – теперешняя твоя реальность, и сколько ни таращь глаза (мол, может, ты не совсем еще проснулся…) – вот! Надо шаркать на кухню с кривым кафельным полом, нелепой дровяной плитой, множеством столиков по углам, накрытых чужими пахучими клеенками. Реальность. Грезить о прежней просторной квартире перестань: ты потерял ее безвозвратно. Вот проснешься окончательно, освежишь себя из медного крана на кухне – и, может быть, вспомнишь, как ты все потерял, в том числе и последнее – любимую квартиру, где ты был счастлив когда-то. А теперь что ж – какое счастье, такая и квартира. Вставай. Нет, еще немножко погрезить, будто я там, в прежнем любимом доме. Вот бы проснуться однажды там! Я тыкаю в стенку перед глазами, фанера пружинит. Все? Я с отчаянием зажмуриваюсь… медленно развожу веки… О, счастье!
Брезжут прежние высокие окна. Неужели я по-настоящему просыпаюсь?
Здесь? Распахиваю глаза… Да! Лежу счастливый, но обессиленный. И где-то с краю еще тревога – может, еще проснешься /там/ и не вырвешься. Будь начеку. Но пока – о, блаженство! – еще хватает сил просыпаться здесь.
Лежу плашмя, наполняясь звуками счастья. Вот отец шаркает по коридору, шарканье обрывается, наступает пауза. Остановился у двери, склонил сюда свой огромный лысый “котел” и, отчаянно жмурясь, вглядывается: на месте ли я, не загулял ли? С вами загуляешь! Тут я, тут. Но полежу в блаженстве еще – в последние годы оно только и есть, пока не встанешь.
Сейчас Нонна на кухне забрякает… Тишина. Не забрякает! Но, может, вернется и это, раз “квартира вернулась”? Прежней ее даже и в больнице уже нет! Прежней она лишь здесь может стать. А там? Там вылепят нечто “для отчета”, а не для меня.
Работай. Вставай.
Отец прервал лирические размышления мои резкой трелью в штанах.
Пр-р-равильная р-р-реакция! Раздраженно зашаркал дальше по коридору.
Щелкнул выключатель. Потом – щеколда. Значит, можно лежать еще минимум полчаса. Отец там капитально устроился. К этому делу, как и ко всему прочему, подходит азартно, напористо, обстоятельно.
Глубокий научный подход. И торопить его там, дергать дверь – в высшей степени бестактно!
Щеколда наконец отщелкнулась. Вперед!
Глава 11
– …Что это за возраст такой? – вещал батя. – В шестьдесят я еще был… конь! Волгу переплывал!
Зазвонил телефон. Боб!
– В Москву едем.
– Как?!
– Бабки нужны тебе?
Все-таки хочет капитализм меня схавать, загубить мое дарование! Это хорошо.
– Что делаем? – я поинтересовался.
– Сучья будем втюхивать. В смысле – таблетки уже, из опилок спрессованные. Отлично горят!
– Там это что… экологическая комиссия опять собирается?
– Ну.
– Когда едем?
– Через сорок минут.
Вот это ритм!
– Извини, отец! – (Пшенной кашей его кормил). – В сберкассу не могу сегодня с тобой пойти. Срочно уезжаю.
– Ну? Куда? – удивился и даже обрадовался, похоже, больше меня.
– Ты уж как-нибудь тут… Ладно? – Я озабоченно несколько раз дверь холодильника открыл и захлопнул.
– Ладно, ладно. Езжай! – махнул своей огромной ладонью.
– Если Нонна будет звонить, – пробормотал (что сейчас с ней там, лучше не думать), -…скажи, я в Москве, скоро приеду.
И у меня, выходит, бывают дела!
– Езжай, езжай! Все тут будет в порядке, – почему-то подмигнул.
Радость его и мне передалась. Вернусь – возьмусь!
Боб забибикал внизу.
– О! Вот это машина! – отец одобрил. – Я в такой точно ездил по полям.
Ну, не совсем, конечно. Ну – пусть.
– Бывай, батя! – Мы обнялись. Молодец Боб: и наши с отцом отношения взбодрил.
Смена ужасов – лучший отдых! Я спустился. И с Бобом обнялись тоже – раз уж такая пьянка пошла! Я поднял взгляд – батя сияющим кумполом светился в окошке.
– Кто это?
– Батя мой. – Я помахал ему, он ответил.
– Ну? – Боб глянул с удивлением, но почему-то на меня. – Ладно, все.
Хоп! – Он поставил в кабину ногу, и тут вдруг из флигеля донеслось ржанье.
– Что это? – застыл Боб.
– Да… тут, – произнес я нетерпеливо.
– Ну, хоп! – Он закинул себя в машину, я уселся с другой стороны.
Вместе хлопнули дверцами. И – рванули. Брякнули люком.
– Тут сейчас заедем еще – печку подцепим! – крикнул он мне, когда мы проезжали под аркой.
Печка на колдобинах издавала дребезжанье, похожее на ржанье, и с торчащей спереди изогнутой самоварной трубой походила на железного коня с раздутым брюхом.
Боб то и дело влюбленно оглядывался, особенно когда “ржанье” становилось нестерпимым – но то для меня, а не для хозяина.
В промежутках он поглядывал еще на мешки, сваленные на заднем сиденье, дробленые сучья, спрессованные в таблетки, похожие на игральные шашки. Выиграем ли? Конечно, хотелось бы попросить Боба пореже оглядываться, ведь все-таки едем через трудные места, нерегулируемые перекрестки, где надо глядеть в оба! Но – если страсть!.. Других лирических порывов, кроме любви к печке, не наблюдалось у нас. Даже когда проезжали родные его места, Боб разве что на минуту тормознул – справить нужду. От струек шел пар, лопухи с бордовым отливом, трепеща, что-то лопотали. Долина казалась пустой, строения любимого его хутора – безжизненными. Амазонки в вуалях не скакали к нам. Все, видно, в город подались, под руководящую длань Александра Невского. Горизонт окаймлял лес, сплошь уже черный, лишь кое-где взблескивали березки, как седые волоски.
Вот мельница. Она уж развалилась. Быстро это у нас. Когда ехали в прошлый раз, она почти целой казалась… В промежутке целая грустная жизнь прошла.
– Ты небось поливаешь меня? – вдруг произнес Боб.
Я чуть буквально его не понял, в испуге отдернул струю.
– В каком смысле? – пробормотал я.
– Ну, в смысле – в своих сочинениях? “Новый русский”, тупой?
– Да нет, – сконфуженно произнес я.
Еще и не приступал, если честно. Какое, однако, самомнение у него!
Почему-то думает, что перед глазами у меня ничего больше нет, кроме его персоны. Не будем разочаровывать. Ведь кроме него вряд ли мне кто поможет: деньги в больницу надо в месячный срок. Так что личность, безусловно, выдающаяся.
– Я – просто русский! – гордо выпрямился Боб. Спохватившись, убрал
“инструмент”, и я тоже, соответственно моменту. Молча постояв, мы пошли назад. Он потрепал любовно по холке своего “стального коня”, и мы, слегка замерзшие, сели в машину. Больше мы с ним не говорили почти, лишь звучала местная “музыка” – Яжел-бицы, Ми-ронушка, Миро-неги!
– А чего это я к тебе так прилип? – вдруг он удивился.
Я и сам удивлен!
О “самоварной дороге” с трудом вспомнил я – напомнили деревянные двухэтажные дома, но обочины были пусты – видно, холодно уже людям стоять. Грусть и печаль. Но я ими наслаждался. Просто прекрасными были они – по сравнению с ужасом, что оставил я за кормой. Для того я, впрочем, и ехал, чтоб забыть о своем. Ну хотя бы как-то рассредоточить беду в этой печали вдоль дороги… Помогло!
А Москва – всегда как-то бодрит, даже чумазыми заводскими строениями. Лишь в Москве видел такие надписи: “Строение 4”,
“Строение 5”. Какая-то энергия скрыта в этих надписях! А как замирает душа на старинных центральных улицах перед скоплением темных лимузинов с нетерпеливыми мигалками! И понимаешь вроде, что не сидеть тебе в таких, не решать глобальных проблем, – но сердце сладко щемит: а вдруг? Приятно просто представить – поэтому я так люблю ездить в Москву. Боб, – глянул на него, – похоже, не так счастлив и беззаботен: сейчас дергается в пробке, а дальше, похоже, будет еще трудней. Во всяком случае, я заметил несколько насмешливых взглядов из роскошных лимузинов в сторону нашего “железного коня” с его грубыми, чуть извилистыми сварными швами, отливающими фиолетовым. Легкая брезгливость во взглядах читалась примерно так: нужны, наверное, такие страшилища, как этот “троянский конь”, и даже где-то, наверное, приносят пользу – но зачем надо было гнать его сюда, портить благолепие? Если польза от него есть – то шлите ее сюда прямо уже в виде денег, желательно – иностранных. А зачем же
/это/ переть? Боб, тонкая душа, чувствовал это.
– Ничего… сожрете! – неуверенно бормотал он.
И у отеля, где парковались мы, чувствовалась та же самая брезгливость.
Перед комиссией Боб, волнуясь, ко мне в номер зашел:
– Глянь-ка: носки вроде не в тон?
– Не – вроде в тон, – пытался взбодрить его я.
Боб подошел к зеркалу, в глаза себе глянул:
– Ну что? Бздишь, суколюб?
Доложили на комиссии. И – выгнали нас. “Для принятия решения”. Никто даже не захотел выйти на печку нашу взглянуть!
– Из золота им, что ли, – бормотал Боб, – печку надо было сварить?
Шведам отдали наши сучья! У них даже и печки такой нет! Через пару лет сляпают только. А пока наши сучья в наших реках гнить будут, воду отравлять. Зато печка у них будет – тип-топ, не стыдно в любую виллу поставить. Хоть в Швеции, как сказал Боб, и нет вилл: дурным тоном это считается, признаком воровства. Едешь и едешь по Швеции, и сплошь – скромные деревянные домики, оставшиеся им к тому же от предков. И им это в самый раз. Это /наши/ стараются, для /своих/ вилл – чтобы /шведская/ печка у них стояла.
Горе просто! А как волновался-то Боб, готовился! Носки-то, может, оказались и в тон, но вот мы оказались “не в тон”. Вечером разбрелись по номерам. Часов в девять я позвонил ему. Боялся – вдруг он опять устроит побоище в кабаке, как тогда, когда мы с ним из
Африки добирались. “Ура, мы ломим! Гнутся шведы”?
– …Алло, – тихий, словно не его голос ответил.
Теперь еще миллионер у меня на руках!
– Ну как настроение? – бодро произнес я. – Может, того?..
– А, это ты, – произнес он тускло. – А я думал, это бляди опять.
Да, с этим здесь хорошо. И накануне всю ночь звонили без передыху – но тогда мы волновались, готовились, сочиняли доклад. “Плакала Саша, как лес вырубали!” – с этого Боб, по моему совету, сообщение начинал. А мое эссе “Сучья” и не дослушали даже! Так что той ночью не до /этих/ было. А теперь – /уже/ не до них! Только мы с ним пожелали друг другу спокойной ночи – сразу звонок.
– Можно к вам зайти?
– А вы кто?
– А я Люба. – (Смешок.) – Любовь.
Любовь нечаянно нагрянет! И некстати, как всегда. Была уже у меня любовь – теперь надо разбираться с ней в нервной клинике.
– Извини, Люба. Нет настроения, – в трубку сказал.
– Так, может, появится? – Снова какой-то странный смешок.
Марихуаны, что ль, накурилась?
– Нет! – Я злобно кинул трубку.
Тут же – снова звонок. Выходит, не обиделась? Или – то новая уже, еще не обиженная?
– Алло.
– Ты чего там? – Голос женский, но грубый. – Залупаешься? Сейчас огребешь!
Выселять будут? Или так убьют? Трубку повесил. Снова звонок!..
Соглашаться? Представил вдруг, как Нонна лежит, в душном пенале.
Стал розетку искать, чтобы выдернуть. Но где же она? Столом, умники, задвинули. Встав на колени, яростно дергал стол. На третий дерг он вдруг поддался легко и чмокнул прямо углом мне в зубы. Сразу кинул туда язык… Шатается! Во, плата за честь – переднего зуба лишился!
Но выдернул провод, как герой-связист! Укутал зуб в кошелек. И задремал спокойно. Пусть теперь только сунутся! Зуб за зуб!
Раньше бы обязательно вляпался в историю!
В чем сила несчастья – начисто выжигает всю дрянь.
Из Москвы не могли выбраться три часа, на выезде – пробки. Работают сотни машин, воздух аж сизый от бензина! Вздыхали с Бобом. Мы тоже, увы, вносим свою грязную лепту. Но мы хоть пытались что-то изменить!
Вырвались наконец на простор. Чуть вздохнули. Перелески, холмы.
Ныряли с горы на гору, и наш железный коняга сзади ржал.
Ничего! Пока мы его тащим – а там, глядишь, он нас повезет!
– А денег я тебе все равно дам! – произнес Боб упрямо.
…Впервые заметил вдруг, что в больницу как-то уверенно иду. В одной из первых бесед доктор Стас высказал мнение, что нет у меня
“морального веса”, чтобы Нонну спасти. Есть у меня моральный вес! И к тому же – материальный! – пощупал карман.
Переобулся у входа в тапочки, повесил пальто, не спеша по коридору пошел. Самодовольно дыркой от зуба что-то насвистывал. Ранение как-никак! Стас с удивлением на меня посмотрел: /так/ я еще тут не ходил. Я поклонился спокойно. “Зайдите… попозже”, – Стас пролепетал. Я кивнул с достоинством. Хорошо с весом-то!
Глава 12
И дальше по коридору пошел. “Сколько можно белье вам менять?” – кому-то нянечка кричала. Тепло. Уютно. Последнее, в общем-то, на земле место, где ты еще можешь достойно себя показать. Не устраивать скандалов – мол, я не такой, как все! – а достойно все это принять.
Чтоб сопалатники сказали: “Нормальный был мужик!”
Помню, когда я лежал… пошел однажды в туалет. Окна белым закрашены. На подоконнике больничные банки с намалеванными номерами.
Посередине почему-то стремянка стоит. Мужики возле нее толкутся, как у стойки бара, на ступени ставят баночки-пепельницы. Дым – не продохнуть. Но тут дым как проявление их последней радости принимается. Последний уют. “Накурили, черти! – нянечка заглянула. -
Поспелов! Ты тут?” Маленький, скособоченный мужичок неторопливо окурок о стремянку загасил, положил в баночку. Знал он, что это последний его окурок? Наверное, знал. “Тут я”, – спокойно ответил.
“Что тебя черти носят? На операцию иди!” – “Ну что, Поспелов?
Поспел?” – сосед его усмехнулся. “Точно”, – Поспелов сказал. И просто, обыденно вышел. И больше уже никогда никуда не входил.
Нормальный был мужик! Такими, впрочем, полна курилка. В том числе и тут – из приоткрывшейся двери вместе с клубами дыма вырвался оживленный гвалт. Словно не больница, а дом отдыха.
Дальше – треск бильярдных шаров, стук костяшек домино. Хохот. Не ломаются люди. Женщины – вяжут, сплетничают, хихикают. Вот уж не думал раньше, что именно в больнице начну так человечество уважать.
Шел, вдыхая запахи. Полюби их. Может, и удастся еще и свежим воздухом подышать, недолго. Но последний твой воздух – вот. Третье дыхание. Дыши. Это – вполне достойное место.
О! Нонна навстречу идет, улыбается. Здесь не видел ее такой. Выслужил?
– Венечка!
Обнялись. Ощутил родные ее косточки. Отпрянула. Румяное, сияющее личико.
– Я сейчас, – как-то таинственно-радостно улыбнулась. Кивая – сейчас, сейчас! – скрылась в столовой. Ловко пронырнула в толпе больных – любовался ею, – вынырнула, в тоненькой ручке тарелку держала, с пюре и землистой котлетой. Начала наконец есть? Отлично!
Значит, выберемся.
– Вкусно? – я на тарелку кивнул.
– А? – Она весело глянула на меня. – Тут у одной женщины собачка маленькая – ей несу!
Господи! Упала душа. Откуда тут – собачка-то? Сама она – маленькая собачка… до старости щенок.
Просто светилась счастьем! В палату вошли. Кивнула на мой тяжелый пакет с продуктами, сказала, улыбаясь:
– Став сюды.
Вспомнила любимую нашу присказку, ожила!
Однако появление ее в палате с тарелкой было нерадостно встречено.
На койке у входа толстая девка повернулась к стене. На койке напротив седая аристократка тактично вздохнула, но все же, не удержавшись, сказала ей:
– Вы хотя бы старое выносили!
Да-а. Тумбочка и подоконник были заставлены тарелками с засохшей, протухшей едой. Ожила, стала двигаться – и вот!
– Ну хавашо, хава-шо! – весело дурачась, откликнулась Нонна. – Вот это, – сняла с подоконника одну тарелку, – сейчас унесу! – Все так же сияя, подошла к девушке у входа: – Скажите, это у вас собачка?
– Нет у меня никакой собачки! – рявкнула та.
– Извините, – доброжелательно произнесла Нонна. – Я вспомнила – это в другой палате! – Убежденно кивая, вышла с тарелкой.
– Ну, ты понял, нет?! – яростно повернулась ко мне девка.
– Надеюсь, вы поняли? – смягчила ее грубость дама. – Ваша жена… это ваша жена – или мама?.. Извините. Мы, конечно, уважаем ее возраст… и ее доброе сердце… и болезнь, но она делает наше пребывание здесь фактически невозможным. Вы чувствуете? – Ее ноздри затрепетали.
– …Да, – произнес я и стал, слегка отворачиваясь, составлять тарелки одну на другую. Но тут вошла Нонна.
– Оставь, Веча! – сияя все так же и даже больше, сказала она. -
Сейчас я эту женщину встретила, у которой собачка, она скоро зайдет!
За ее спиной я встретился взглядом с дамой. Боюсь, что я смотрел умоляюще: только Нонна начала что-то чувствовать! Нельзя же это сразу давить? Дама вздохнула. Я обещающе поднял ладонь, что должно было, видимо, означать: уладим! Потом взял Нонну за руку:
– Пойдем.
– Ты уже уходишь? Я понимаю, понимаю! – закивала. – Если женщина та зайдет без меня – попросите ее подождать, – улыбнулась она соседкам.
– Я ей все сама покажу! – произнесла она не без гордости.
Я кивнул соседкам, не глядя на них, и вывел ее за сухую, горячую ладошку. Нет, про собачку ей сказать я не в силах. Вон как радуется она. Мы шли за руку по коридору, встречая порой насмешливые улыбки: разнежились старички!
– Ну как вы живете-то там с отцом? – Она как бы сурово наморщила лоб, потом снова разулыбалась. Уж не огорчу я ее!
– Да ничего так… справляемся, – произнес я.
Она закивала:
– Ну конечно. Сейчас ведь все есть! – не без гордости проговорила она. – А вот когда мы еще в Купчине жили, ведь ни-чего не было! -
Она покачала головой. – Помню, я Рикашке нашему мясо в столовой брала, какое-нибудь второе. Садилась за стол и незаметно так вытряхивала из тарелки в пакетик. Потом выдавальщицы заметили, прогнали меня.
Она тяжко вздохнула.
Да не только в Купчине мы жили так – и когда в центр переехали, тоже было нелегко. Помню прогулку с песиком первого января тысяча девятьсот девяносто какого-то года. Странно пустые, словно после атомной войны, центральные улицы. Ледяные тротуары, песик испуганно скользит, скребет коготками по льду. Ощущение конца жизни: все витрины абсолютно пусты, магазины закрыты. Тревога: ведь не сможем мы дальше жить! Каким образом? Денег нет, и неоткуда им взяться – старые издательства кончились, новые не берут. А все, чего еще нет в пустых магазинах, подорожает, как нам благожелательно было объявлено, в сто раз! Кажется, что улицы теперь всегда будут такими пустыми! И это мы с ней пережили! Возвращаюсь с собачкой домой, сопя в тепле носом. Нонна бодро говорит: “Нисяво-о-о!” И как-то все устраивается – благодаря ее легкомыслию, неприятию трудностей, – и так и не воспринятые нами, они отступают. Сколько “темных полос” весело проскакивали с ней. Эту – проскочим?
Мы доходим до двери.
– …Давай теперь я тебя провожу.
Мы идем обратно, к ее палате.
– Ну… – Я встряхиваю ее, как бы шутливо впихиваю туда, заглядываю сам и, сделав дамам прощально-успокоительный жест, исчезаю.
Медленно иду по коридору обратно. Конечно, тяжко ей здесь! Но… окажись она дома – быстро какая-нибудь “собачка” заведется и у нас.
Она и сама “собачка”, я вздыхаю. Маленькая собачка до старости щенок.
Я протягиваю руку к пальто на вешалке, и тут кто-то дергает меня сзади. Я быстро оборачиваюсь. Она. Прилив счастья: сегодня еще раз увидел ее! Лицо ее вдруг сморщивается беззвучным плачем.
– Они меня все время ругают! Я не могу больше. Забери меня отсюда! Я хочу домой!
Я прячу ее в объятьях, глажу жиденькие волосики на голове. Слезинки ее жгут сквозь рубашку.
– Ну что ты? Что ты? Конечно, скоро я тебя заберу! А ты как думала, а? Что я здесь тебя, что ли, оставлю? Отвечай! Ну? – отстранив, шутливо встряхиваю ее за плечи.
– Пра-д-ва? – согласно нашему семейному жаргону переставляя буквы, доверчиво спрашивает она.
– Ну! – Я встряхиваю ее еще сильнее. – Давай! – шутливо отпихиваю. В слезинках уже светится улыбка. Сжав и разжав поднятый кулак, я выхожу.
Троллейбус словно заблудился – за окнами, кроме пушистых белых хлопьев, не видно ничего. Первый снег в эту осень – и сразу такой!
Сколько же их, этих нежных снежинок? Покрыли чистым, пушистым снегом все пространство и летят, и летят, словно показывая нам неисчерпаемость высшей милости, которой хватит на всех и на всё. Да, похоже, я сильно ослаб за последнее время, если обычный снег доводит меня до слез.
Растрогавшись, я даже проехал мимо дома. Спохватясь, разжал уже сомкнутые челюсти троллейбуса и выскочил у Эрмитажа. Челюсти, брякнув, снова сомкнулись за моей спиной. Не было видно ни широкой
Дворцовой площади, ни темной Невы – лишь высокий снежный шатер вокруг. Я поднял к снегу лицо. Оно стало мокрым и, как ни странно, горячим. После долгого отчаяния и пустоты – вдруг такая белая милость, легкая, очевидная и щедрая связь с небесами. Сквозь снежинки я разглядел золотого ангела, летящего над Петропавловкой.
Потом справа стало проступать что-то светлое и широкое. Откуда это свечение? А! Это Эрмитаж, освещенный прожекторами, вделанными прямо в мостовую. Вот первый прожектор. Светящийся и даже теплый квадрат под слоем прозрачного снега. Я протянул руку – она осветилась, ладонь почувствовала поднимающееся тепло. Ну вот. Я слегка задохнулся…Сейчас! Я встал на краю свечения, потом, присев, зачем-то смел снег с уголка толстого квадратного стекла. Потом, воровато оглянувшись, стал коленом на теплое стекло и, глядя на ангела в небесах, быстро перекрестился. “Господи! Помоги ей! Ведь она же хороший человек. Ты же знаешь! Клянусь – больше не обращусь к тебе ни с одной просьбой, но буду помнить тебя всегда!” Постояв на колене, перекрестился еще раз. Потом неуверенно поднялся. Стряхнув снег с брючины, поглядел в небо. Может быть, мало? Снова опустился и перекрестился еще раз. “Хорошо?” – глянул вверх, потом поднялся, повернулся, пошел. Я шел через большой снежный дом к нашему дому. У арки остановился. Медлил уходить. Такого больше уже не будет. А что я сделал? Попросил: “Помоги!” Какое-то бесконечное задание – даже неловко. Надо как-то сузить, облегчить Ему – у Него столько всего! Я глубоко вдохнул, глянул вверх. “Помоги… оказаться ей дома! Все остальное – я сам. Хорошо?” Постояв, ушел в арку.
Дома я откинул подушку, взял ее аккуратно сложенную старенькую ночную рубашку, быстро поцеловал. Наши очки, обнявшись, лежали на подоконнике.
Глава 13
Давно не было такого глухого утра. Все словно заложено ватой.
Вспомнил, проснувшись: такой выпал вчера снег! И не просто выпал: я стоял на коленях под ним, глядя в небо, словно пытаясь по нитке с белыми узелками подняться туда. “Помоги оказаться ей дома! Все остальное – я сам!” Погорячился под снегом! Что “остальное – я сам”?
Сам-то в порядке ты? Дом-то – в порядке? Не сойдет ли тут она снова с ума?
Вдев ноги в тапки, кряхтя, прошаркал на кухню. Холодильник. Первый бастион. Оставить все так, как при ней лежало? Все эти крохотные скомканные целлофановые мешочки, которые она, озабоченно что-то нашептывая, складывала-перекладывала? Некоторые из них уже вздулись, несмотря на холод. Представляю, сколько там киснет всего!
При всей ее как бы тщательности, она выкидывала в ведро или забывала на прилавке шикарную свежую еду, а эту – перекладывала и с обидой – до слез – выкидывать запрещала! Честно говоря, “собачка” у нее уже тут завелась. “Ты, Нонна, гений гниений!” – весело ей говорил.
Смеялась сначала: “Ты, Веча, мне льстишь!” Потом – плакала. Теперь ее “собачка” там. Триста у. е., что отвалил мне Боб за безуспешное воспевание сучьев, целиком почти на ее лекарства ушли. Есть толк?
Вообще, если вглядеться, то есть… На мой пакет с передачей посмотрела и сказала: “Став сюды!” Заклинание наше. А в заклинаниях этих – наша жизнь. Как жизнь Кащея в иголке, спрятанной в яйце.
Жили мы тогда еще в Купчине, на болоте. Пустые прилавки. Жуткие времена. Но самое отвратительное было дело – бутылки сдавать. Стояли по многу часов. Сырость, туман. Измученная, плохо одетая толпа.
Сколько перенесли издевательств! Почему сделано было так, что полдня надо было мучиться за эти копейки? И не денешься никуда. Хоть вой!
По длинной очереди вдруг слух проносился: молочные не берут! Почему, как? Без комментариев. Некоторые только с молочными три часа тут и стояли. И снова – удар: винные по ноль семьдесят пять не берут! Стон волной проходил. Кто же так издевался над нами? За что? Окончательно продрогнув, сломавшись, медленно спускались по осклизлым ступенькам в подвал. Ступенька – полчаса. Вместе с Нонной обычно стояли, морально поддерживали друг друга. И – наконец-то! Приемное помещение. Желанный подвал. Кислый запах опивок в бутылках. Лужи на полу – почему под крышей-то лужи?! Без комментариев – как и прочее все! На весу тяжеленную сумку держать? Не в лужи ведь ставить. И вдруг однажды – как раз день моего рождения прошел – тяжелую сумку доволок. И старушка обтрепанная, в углу, с жалкой кошелкой, засуетилась. И засияла вся! “Да ты ня дяржи, ня дяржи! Став сюды!” – освободила сухой островок, сама вся в стенку вжалась. Заботливо так и радостно на нас глядела, рот сухою ладошкою вытирая. С тех пор, стоило нам сказать где-то “Став сюды!”, сразу же легче становилось.
Вспомнила она! Размечтался я…
Ведь Нонне благодаря и на Невский мы переехали – чиновник, седой волчара, очаровался вдруг Нонной – наверное, как мы когда-то той подвальной старушкой – и квартиру эту, на которую кто только не точил зубы, нам дал!
Отец, шаркая, появился, с банкой жидкого золота в руках, сверкая ею на солнце. Когда еще Нонна в магазин ходила – всегда почему-то дожидался ее возвращения и ей навстречу, сияя банкою, выходил.
– Ну почему, почему он в другое время ее не может вылить? – шептала возмущенно она. Так постепенно накапливалась надсада. И – срыв!
Как же все это размагнитить? Отец, похоже, не собирается поступаться принципами: раз Нонны нету – на меня с этой банкой пошел.
Его накал тоже можно понять. Всю жизнь в самом центре был бурной жизни: посевная, сортоиспытания, скрещивание, уборка – люди, машины, споры… теперь только так может страсти вокруг себя разбудить.
Методом шока. Раньше методом шока растения менял – высеивал, например, озимую рожь весной, смотрел, что будет. Теперь смотрит на нас.
Сухо раскланялись, и он ушел в туалет. Даже мечтать опасно Нонну сюда возвращать. Все, что в больницу ее привело, очень быстро здесь по новой налипнет. Не только холодильник наш чистить надо, но и нас.
И делать это мне придется – больше некому. Но как? Нормально – как же еще?
Нашел кусочек сыра, кончик батона, щепотку чая. С этого и начнем. И когда отец вышел с опустошенной банкой, к столу его торжественно пригласил. Батя растрогался – последнее время мы питались как-то отдельно, он рано встает, а тут вдруг – такая встреча! Заметался с банкой в руках, не зная прямо, куда и поставить эту драгоценность перед тем, как сесть за стол. Ласково отнял у него банку, поставил пока на сундук ее, усадил его. Ну… приступим! Подвинул бутерброды, чаю налил.
– Ты во сколько вчера пришел? – произнес он вдруг. Я чуть не подпрыгнул. Хороший разговор! Я к нему – с лаской, а он наседает на меня, родительское внимание проявляет, несколько запоздалое. В те годы, когда я больше в его руководстве нуждался – с двадцати моих лет до шестидесяти, – он больше блистал своим отсутствием, проживая в другой семье. Поздновато наверстывает. Сейчас уже скорей я должен его воспитывать! Сколько мы говорили ему, чтобы банку с золотой своей жидкостью не обязательно бы демонстрировал нам, в другое время выливал – ранним утром, когда мы еще спим… он же, по агрономской своей привычке, рано встает. Бесполезно! Упрямо прется с банкой на нас, явно уже демонстративно. Всю жизнь на своем настаивал, и, наверное, правильно. Теперь-то должен он хоть на чем-то настоять? С нами борется. Одну уже поборол… но та совсем слабенькая была. Она и сама себя поборола.
А я с ним бороться не буду. Если мечтать о Нонне – надо хотя б попытаться тут мир установить.
– Да нормально пришел, не поздно, – ответил я. – Ты вчера вроде лег пораньше? – заботливо спросил.
В глазах его мелькнуло грозное веселье: что-то придумал наверняка.
Сейчас выскажет. Не будем портить ему торжество – я заранее улыбнулся.
– Ясно, – произнес батя. – “Часы летят, а грозный счет меж тем невидимо растет”?
Когда-то шпарил наизусть главы “Онегина” – но и теперь цитатку неслабую подобрал. Гордясь своей проницательностью, намекает, что, сплавив жену в больницу, провожу время в кутежах. Ну что ж, если ему так нравится… да и памятью своей не грех ему погордиться. Сделаем, как ему нравится: я, лукаво потупясь, вздохнул. Тут уж он совсем распрямился, мохнатые свои брови взметнул, очи засверкали. Орел!
– Да-а! – Он оглядел наш скромный стол. – Пищу добывать нелегко!
Я вздрогнул, но в руки себя взял. Понял, что он сейчас любимую свою лекцию начнет: “Культурные растения – основа питания человечества”.
Если бы спокойно прочел, а то будет нагнетать, постепенно распаляясь, и кончит надрывным криком, тем более если ему возражать!
А я возражаю, не могу удержаться, уж слишком настырно он насилует очевидные факты в пользу своей теории. Удержаться не могу… характер бойцовский, отцовский. Как тут хрупкой Нонне жить? Она и не живет больше. Мы тут теперь бушуем. Готовясь к схватке, я воинственно стулом заскрипел, посноровистей усаживаясь. Ну давай… начинай! Но очи отца вдруг ласковыми, прелестными стали – это он умел.
– Слушай! – коснулся ладошкой колена моего. – У меня к тебе будет просьба.
Не “будет просьба”, а, видимо, уже есть? Давай! Все давайте!..
– Слушаю тебя, – ласково произнес.
– В собес не сходишь со мной?
При чем, спрашивается, здесь частица “не”? “Не” сходишь? Чистая демагогия.
– Конечно схожу, батя. А в чем дело там?
Конечно – все выдюжим! А куда денешься? Наше место – в собесе.
– Да понимаешь ли… – Он мучительно сморщился. -…Пенсию убавили мне. Почти в два раза.
Новое дело! Казалось, что хоть у него все прочно.
– Не может быть!
– Да вот представь себе! – заорал бешено. Помолчав, снова коснулся колена моего, набираясь, видимо, у меня сил. То есть – мои отнимая.
Слегка успокоился. Продолжил скромно: – Раньше около трех платили – а теперь полторы.
Ну буквально все рушится. Не удержу. Но – удерживай!
– Не может быть, – тупо я повторил.
– Да что ты заладил! – снова он заорал. Да, огня еще много у него, даже завидно. Сгонял в комнату свою, с распластанной сберкнижкой явился, сунул мне в харю: – Гляди!
Да-а. Залюбуешься! Действительно, последняя строчка в книжке – тысяча пятьсот. Видимо, постановление такое вышло: “С целью улучшения… и дальнейшего углубления… населения временно уменьшить пенсию профессорам со стажем работы по профессии сорок лет и больше в полтора – два раза”. Я-то здесь при чем? Последнее я вслух произнес, кажется, – он гневно вытаращился:
– Как это – при чем?
Мол, вы затевали перестройку! Теперь – отвечай.
– Вот, Надя мне все бумаги собрала, на селекстанцию ездила! – Папку приволок.
Аспирантка его, сама давно уже на пенсии. Умеет он нагрузить. Раньше
– по полю за ним бегали, теперь – гоняет тут. И меня загоняет. Но спорить с ним? Нет. Я тут гармонию должен наладить, прежде чем о большем мечтать.
– Ну что же… поехали. – Я с хрустом поднялся. Своей пенсией бы надо заняться, не пойму, почему маленькая такая… опосля!
– Поехали! – азартно батя вскочил.
Небольшая увеселительная прогулка. Мне, конечно, уже в больницу бы надо – но вот это, видимо, будет повеселей.
Небольшая борьба уже в прихожей началась: батя норовил выскочить в летней курточке, я удержал его:
– Опомнись! Снег уже лежит!
– Нет никакого снега!
Пришлось скручивать его, вести к окошку. А это только начало пути.
– Это ж разве снег!
Его не переупрямишь. Хотя наст до подоконников первого этажа достает… “Нет снега!” Но в пальто таки впялил его!
На круговой нашей лестнице он упрямо стирал рукавом пыль со стенки!
– Иди посередине – я тебе помогу! – ухватил его.
Вырвался! И это только начало пути!
Вышли во двор. Сощурились от сверкания и сияния. Но снега, “конечно, нет”. Проложена по голубому насту глубокая белая дорожка. Но снега,
“конечно, нет”! Как-то я с ним тоже завелся, настроился на спор, на борьбу. Характер бойцовский, отцовский. И тут же и начался бой.
Поперек пешей дорожки шла “звериная тропа”, глубокие круглые провалы… Конские следы? Или – следы кабана? Впрочем, видны были и кое-какие следы более весомые и неоспоримые – жирные, золотые
“конские яблоки” с торчащими из них пушистыми травками. Мы четко, как я полагал, шли мимо – и вдруг батя рванулся туда: еле ухватил его за полу. Он такой – специально наступит, чтобы потом мрачно морщиться: “Черт знает что!” Но я грубо пресек эту попытку. Тем более – чувствовал свою вину за появление тут конского кала. Привел
“на свою голову” лошадь. “До головы”, впрочем, пока не дошло – но дойдет, если будет так развиваться. Батю утащил от соблазна, провел его, протащил под гулкой изогнутой аркой (снегу тут мало было – принесен лишь конскими и людскими ногами), на улицу выволок. Вообще, времени не так много у меня!
На улице он снова уперся: гулял всегда один, по глубоко продуманной научной системе. Выйдя из ворот, нюхал воздух, соображал, откуда сегодня дует ветер, и шел навстречу ему: то прямо – на Дворцовую площадь, то направо и назад – на Мойку. Сбить его было нельзя, он якобы выяснил в результате исследований, что в той стороне, откуда туда ветер, меньше газа машин – сдувает оттуда. Трудно сказать. Вряд ли его теория подтверждается практикой – но, ей-богу, некогда проверять. Пусть он сам один как хочет гуляет, подтверждает или опровергает свои теории – но сейчас-то не до гуляний. Почти силой до
Невского его дотащил. Это я, наверное, должен упираться – мы ведь по его делу идем. Но его трудно переупрямить, раз что-то себе в голову вбил. Удивительно: крестьянский сын, из деревни, всю жизнь ходил агрономом по полям – и так прихотливо себя ведет, скрупулезно так о здоровье своем заботится. Странно, но факт. И факт, наверно, полезный – именно из-за тщательного “принюхивания к воздуху” так себя и сберег. У крестьянского сына такая “бережливость” себя – но мне, увы, не досталось этого шанса, мне часто как раз в нехорошую сторону надо идти. И не упирайся, батя, – двигаемся-то как раз по твоим делам, крестьянское свое сибаритство подальше засунь! Там, куда ты рвешься, с “наветренной стороны”, нет, увы, собеса! Собес, увы, там, куда ветер все газы сгоняет, – нам, увы, туда. Через весь
Невский, крепко загазованный, через площадь Восстания, где вокзал, и
– на Старый Невский, в собес. Там тоже загазовано не слабо, но ты же сам надумал ехать туда.
Во дворе была тихая зимняя сказка, деревенская почти, с “конскими яблоками”, – а тут скрип, треск, вой. Снег размазан в грязную кашу.
Гуляй, батя, ты этого хотел! Маршрутку я резко остановил – точней, она резко остановилась: не ожидал, что она встанет среди скопища машин. Сзади загудели, засигналили на все лады. Влазить надо быстро.
Сдвинул многотонную дверцу, запихивал батю туда – но он неожиданно расперся ручками-ножками, как Жихарка, которого в печку суют, кидал на меня через плечо бешеные взгляды: да не туда! Пришлось насилие применять, отрывать от железа руки. Наконец запихнул. Он продолжил и в маршрутке протестовать, но я уже с ним не спорил, свисал с креслица, тяжело дышал. Это еще начало маршрута!
Не признавал он и собес, долго в парадном упирался. Слава богу, что такие рейды нечасто у нас.
Затащил его в темный коридор, усадил в кресло. “Вот тут сиди!” Пару раз вскакивал, буйно протестовал – я не вникал уже, тупо ждал, когда наша очередь подойдет в заветную дверцу. Тут многие себя буйно вели, то и дело кто-то пытался прорваться: активная жизнь у людей уже кончилась, а силы есть. Каждый, видно, считал, что он особенный, рассиживаться ему некогда – пусть старики тут сидят! И я пару раз порывался, но после – уселся… А ты-то кто? Не старик? Дыши ровно.
Вот так.
Всегда какая-то радость нас ждет: инспекторша очень любезная оказалась, сразу в компьютере батю нашла.
– Чем же вы недовольны, Георгий Иваныч? У вас самый высокий пенсионный коэффициент.
– Самый высокий? Зачем только вы сидите тут! – гневно поднялся. -
Вот! – сберкнижечку свою распахнул.
– Что ж вы плохого в ней видите, Георгий Иваныч?
– Как? – выкатил свои бешеные очи. – По-вашему – это ничего? Вдвое урезали пенсию! Это как?
– Где вы видите это, Георгий Иваныч? – все так же любезно произнесла и даже головкой к его могучему “котлу” прильнула. – Внимательней надо смотреть!
– Что – смотреть? Вот – последняя строчка. Напечатано – тысяча пятьсот. А было – три тысячи! Это как?
– Но тут же есть и /предпоследняя/ строчка. В ней тоже напечатано – тысяча пятьсот тридцать два.
– Так это за прошлый месяц!
– Да нет, Георгий Иваныч, за этот. Смотрите – то же число. Видите?
Просто пенсию вам через два разных банка переводят теперь. Так им удобнее – может быть, налог меньше. Но вас это никак не затрагивает.
Поняли меня?
– Нет! – произнес яростно. Поражения своего не признает никогда.
Но я-то все понял уже: с дурью своей вломились, время отняли у очаровательной женщины!
– Пошли, батя! – потянул его за рукав.
Тут, кстати, и меня маленькая радость ждала. Красавица эта, сама любезность, – как ей сил хватает с такими вздорными людьми говорить?
– без всяких просьб и меня на экране высветила.
– Валерий Георгиевич?
– Да ничего… ладно… мы пойдем! – тянул отца за рукав, тот упирался, хотя тоже все понял, но последнее победное слово должно быть непременно за ним.
– А вот к вам, Валерий Георгиевич, вопросы есть!
Интересно.
– Вы сейчас работаете – или уже уволились?
Неужели так выгляжу, что и работать уже не могу? Но она ж догадалась!
– В смысле – служу ли? – пробормотал.
– Вот именно, – улыбнулась она. – С киностудии вы уволились? Сколько вы проработали там?
Да! эксплуатировался. Было дело. Питались оскорблениями, пили вино обид. Выросли, с друзьями вместе, неплохими специалистами. Уволили год назад – видимо, убоявшись блеска, ссылаясь на пенсионный возраст.
– Уволили в прошлом году, – я признался.
– Вот видите, – она обрадовалась, – а указано, что вы еще работаете!
– И что?
– Неполная пенсия тому идет, кто еще работает. А теперь – полная будет!
Это я удачно зашел.
– Спасибо.
Признал свою ошибку. Полный пенсионер! Но батя свою ошибку нипочем не признает!
– Надежда эта – веч-чно напутает, – с досадою бубнил.
– Это ты напутал, ты! А она, наоборот, все сделала для тебя – хоть и напрасно. Бумаги все для тебя собрала. Стой! Не выкидывай! – (Был сделан такой яростный жест.) – Все. Поехали.
Лютует батя.
– Куда?! – он вытаращился.
– А хотя бы в сберкассу! – я рявкнул. – Пенсию свою получи!
И мне, за труды мои напрасные, немножко дай – бедность уже взяла за горло!
“…воруют все, кому не лень”, – бормотал он еще в коридоре, хотя, как культурный человек, мог бы уже признать, что не прав. Но не признает!
– И-и-и! Верно! Ворують! Делають что хотять! – охотно подхватила бабка, оказавшаяся рядом. Уходим отсюда, пока не поглотил нас недовольный народ, пока не сделались мы неотделимой его частицей. Прочь!
Обессилел я. Вышли на улицу. Хотел тут сказать я отцу, чтобы он повнимательней немножко сделался. Но – не стал. Только поругаемся. А все равно – мне же потом мириться. Все – на тебе. Держи моральный вес-то!
– Все отлично, батя! – потрепал его по плечу.
…Второй раз мчусь через это же самое место. Правда, сейчас без бати уже. Но особого облегчения не чувствую: в больницу, не в театр.
Помню тот день, когда рулоны туалетной бумаги принес ей как особую единицу измерения. Шесть рулонов времени прошло! Дела – без особенных изменений: то вроде полегче ей, то – потяжелей.
Чем бы порадовать ее? Увеличением моей пенсии? Может и не понять.
Как Стас, ее доктор, мне сообщил, она тридцать четыре года себе дает. Сколько же мне сейчас, интересно? Скоро, наверно, в детство впадем!.. Держи моральный вес-то!
На пересадке у Лавры, под памятником Александру Невскому, конные нищенки обступили меня, теснили грудью (своего коня), требовали “на сено”, предлагали прокатить. Кругом, на тротуарах и мостовой, были груды экологически чистого навоза, но он мне уже несколько надоел. И потом – часто ездить верхом слишком экстравагантно. И, проскользнув между амазонками, я нырнул в ободранный подкидыш, вдохнул родной, волнующий запах бензина. Нормальная жизнь! На краю площади иллюминация кончилась, и мы въехали во тьму.
Почему же так шершаво жить без нее? Мы с отцом смотрим друг на друга, как в зеркало, и приходим в ярость. Лишь упрямство, нахрапистость! Я пытаюсь это как-то смягчать – а он даже не пытается!
Ругались три дня назад: вышел к ужину торжественно-мрачный: “Слыхал, на Васильевском пожар, ТЭЦ сгорела, весь район без тепла и электричества!” – “Слушай! – не выдержав, заорал я. – Тебе мало наших семейных неприятностей – надо еще из телевизора тащить?” Он гордо выпрямился. Явно программировал такой ход событий. По резким эмоциям скучал, сильным событиям… но таким, которые желательно не касаются непосредственно его самого. “Я лишь констатирую факты!” – свою коронную фразу сказал. “Не те факты ты констатируешь! – устало произнес я. – Не все факты надо констатировать!” – “Не понимаю тебя!” – оскорбленный, вышел.
Сотрем друг друга в песок. Она как раз своими веселыми нелепостями смягчала нашу жизнь, на нее злоба вся изливалась – и тут же хотелось ее простить. После ругани она, расстроившись, удерживая слезки, надувала мячиком свои красненькие щечки, резко выдувала. “Ну ладно!
Хватит!” – сразу же хотелось по черепушке ее погладить. Помню, как однажды я решил, морально совершенствуясь, бюст Толстого из кладовки переставить на свой рабочий стол. Ходит все время пьяненькая – может, бюст великого моралиста ее устрашит? Пачкая белым ладони, поднял этот бюст – и чуть не выронил: был он пустой изнутри, и в нем
“маленькая” стояла! Вот тебе и “моральный авторитет” – я вдруг развеселился. “Маленькую” убрал, а бюст на место поставил. И потом, тихо улыбаясь, слушал, как ходит она по коридору, замедляя шаги у кладовки, потом, не решаясь, мимо проходит и снова возвращается.
Затихли шаги. Дверца заскрипела. Буквально замер я в предвкушении… чего? Долго сопела своим носиком озабоченно, видно, тяжелый бюст приподнимая, – тоже трудится человек на своем фронте! Потом – довольно долгая тишина – я торжествующе хихикал. Потом – тяжелый стук опущенного бюста, не оправдавшего надежд. Пауза. “Умный, ч-черт!” – восхищенный шепот. Уже понимая, что я слушаю, ловко на мировую идет. “Умный, ч-черт!” – это у моей двери, чтобы слышал я.
Комплимент этот, надеюсь, относится не к Толстому, а ко мне? И сейчас, в темной маршрутке, вспоминал, улыбаясь. Так вот и жили мы.
Неплохо, как теперь вспоминается.
Кончилось все это плохо, конечно. Но ведь хороших “концов жизни” и не бывает, наверно? Но неужели это – конец? Третье дыхание? А ты что б хотел? Чтоб тебе несколько концов изготавливали: этот не нравится, давай другой? Нет уж. Такой, как заслужили. Гибнем от того же, чем жили. Нормальный ход. Обидно, наверное, ни за что погибать, а мы – как раз понятно за что! За прелести свои, теперь сгнившие. Так что,
Пигмалион-реаниматор, кончен твой труд! Из воспоминаний кашу не сваришь! Они только в головенке твоей остались – больше нигде. А она, интересно, помнит? А толку-то что? Как в самом начале мне Стас сказал: “Деменция. Разрушение личности”. Из черепков горшок не слепишь, чтобы суп в нем можно было варить. Вот если бюст Толстого расколется, то, наверное, его можно слепить. А живое, веселое, бодрое существо – из черепков-то – навряд ли.
Неужто не выберется она сейчас? Всегда ж выкарабкивалась – из самых жутких ситуаций, которые, как сейчас, сама же и создавала. Именно на лихости, бесшабашности и выбиралась: “Нисяво-о!” И все действительно
– обходилось. “Жизнь удалась, хата богата, супруга упруга!” – это ж я при ней сочинил. И что же? Кончилась жизнь?
Помню, две недели прогуляла на режимнейшем предприятии, где работала после института. Бормотала с утра: “Я договорилась, договорилась! В библиотеку иду!” Выгонять, на мороз? И так – две недели. На режимнейшем предприятии, где вход и выход на табло отмечались, каждая минута рассматривалась отделом кадров! И – две недели, без объяснений. Влететь в такое только она могла. Ясно было, что обычным путем не спастись. Да и какой путь тут – обычный? Путь несколько странный нашла – обычный разве что для нее. К своей подружке Лидке пошла, где за бутылкой они все проблемы решали, не минуя и мировых.
А уж эту-то! “Тьфу!” – как Нонна небрежно отметила. Муж Лидки грузин был, художник, и у них там постоянно “князья” паслись, которые “все могут”! Ночью пришла. “Дунувшая”, естественно. Но на это я уже сквозь пальцы смотрел. Главное – радостная. “Сде-вава!” – шутливо произнесла и голубой листок на стол шмякнула. Я поднял его, глянул – и помутилось в голове. Все буквы на нем – и напечатанные, и написанные от руки – были грузинские, этакие веселые извилистые червячки! А где же фамилия-то ее? Та-ак. Фамилия-то как раз по-русски, но явно на месте вытравленной, другой… Ювелирная работа! С таким бюллетенем надо прямо в тюрьму. “Ну, если посадят меня, Венечка… то, может, тебе тоже в ту тюрьму устроиться кем-нибудь?” – хихикнула, ладошкой губы пришлепнула, вытаращила веселые глазки. Неужто сажают и таких? “Нисяво-о-о!” – бодро утром сказала. Где же – “нисяво”? Уставать я уже стал от ее бодрости: ночь не спал. Раньше и я был веселый, но всю веселость она себе забрала, мне только ужас оставила – вполне обоснованный, надо сказать.
Вернулась – радостная. И опять же – поддавшая. Но тогда мы пили не просто так – победы отмечали.
“Ну что?” На работу придя, сразу же собрала в курилке за цехом совещание, своих подружек и корешей, таких же бездельников, как она, на их бурную поддержку надеясь… но и из них никто в восторг от ее бюллетеня не пришел. Наоборот, старались зловещий этот листок скорее другому передать – и быстро он опять в ручонках у нее оказался. И все ушли. И осталась она одна, с этим листочком в дрожащих руках. И тут, на беду свою, зашел в ту курилку у сборочного цеха молодой, перспективный парторг. Покурить с массами, о проблемах узнать, потом смело их на собрание вынести! Время было – лихие шестидесятые. Но такого – не ожидал. Нонна, хабарик отбросив, к нему кинулась: “Что вы посоветуете? К вам одному могу обратиться!” – сунула бюллетень.
Тот взял листок, посмотрел, покачнулся и, прошептав побелевшими губами: “Я этого не читал”, – быстро вышел. Тогда она, на рабочее место не заходя, пошла в отдел кадров и отдала бюллетень. Через час примерно звонок: “Зайдите!” Дружки проводили ее, дали клюкнуть.
Смело вошла! – этакая Жанна д’Арк. “Вот что, Нонночка, – всесильная
Алла Авдеевна сказала, – больше не делай так. И никому, слышишь, не рассказывай!” – “Куда… идти?” – Нонна пролепетала. “На рабочее место”, – Алла Авдеевна улыбнулась вдруг. И все к ней так относились
– именно ей демонстрировали свою доброту, – мол, и мы тоже люди.
Умело провоцировала она на то своей как бы слабостью и растерянностью – на грани нахальства, и это сочетание веселило всех.
Парторг, встречая в столовой ее, лихо подмигивал: “Мы знаем с тобой одну вещь!” И ему приятно было – себя лихим ощущать. Время такое было. И вроде как с ее легкой руки парторг резко пошел в гору, стал смело везде выступать, “лихие шестидесятые” все выше его несли. В конце концов оказался в Москве, крупным деятелем шоу-бизнеса, но звонил и оттуда – Нонну своей “крестной матерью” считал. Очарован был. Парторг Очарованный. “Ну как вы там, все гуляете?” – по телефону кричал. И никаких других версий не принимал – только эту. И даже когда я в последние годы пытался робко говорить ему, что не все у нас так уж складно, хохотал: “Да вы везде свое возьмете!” Парторг верил в нас.
А я-то – верю, нет? Словами в основном наша жизнь держалась – событий радостных не было уже давно.
Приходя, заставал ее пьяной, озлобленной. Душу мне рвала, ночи не спал. Но утром – успокаивал себя. Все равно разговор надо вести к примирению – так лучше сразу сделать мир, правильными словами.
– Ты чего это? – добродушно спрашивал. – Поддамши, что ли, вчера была?
Правильное, мне кажется, находил слово: “поддамши” – это гораздо лучше, чем “пьяна”.
– Я?! Поддамши? – весело восклицала. – Никогда!
Чуяла уже, что скандала не будет.
– Ну, не поддамши… Выпимши. Было такое?
– Я? Выпимши? – Она веселела все больше. – Да вы что, гражданин?
– Ну… клюкнувши-то была? – Я глядел на нее уже совсем влюбленно.
– Клюкнувши? – добродушно задумывалась, оттопырив губу. – Странно…
– насмешливо глянула на себя в зеркало. – А мне казалось, я была так чис-та!
На словах и держались. На наших. На моих.
За темным окном маршрутки снег повалил. Сплошной – как тогда… когда я у Эрмитажа молился. Молитва и сейчас продолжается… молитва длиною в жизнь.
Шел от ограды через сад, и вдруг из тьмы в круглый свет фонаря выскользнула собачка. Вытянув усатую мордочку по земле, закатывая черные глазки, она смотрела на меня снизу вверх, но не подобострастно, а как-то лукаво. Хвостик ее мотался влево-вправо, почти как снегоочиститель. Ее, что ли, собачка? – вдруг осенило меня. Реализованный ее бред? Ну молодец, молодец, собачка! И она – молодец. Реализовала-таки свою собачку! А если ее на это хватило – то, может, восстановим и жизнь?
Смелое предположение! Ну а вдруг?
Я протянул пряничек, но она, вздохнув, покачала усатой головкой и перевернулась голым животиком вверх, требуя ласки. Прихотлива, как хозяйка ее! Если это и бред, то бред симпатичный.
Улыбаясь, я поднимался по лестнице. Навстречу мне кто-то бежал вниз.
Я посторонился и узнал Настю. Увидел слезы на ее лице.
– Ну… что там? – произнес я бодро.
Настя лишь махнула рукой, сбежала вниз и хлопнула дверью.
Не может быть! Не может быть ничего плохого, раз я только хорошее вспоминал!
Заклинатель змей, смертельно ужаленный! Пигмалион-реаниматор!
Я рванул вверх по лестнице.
Ворвался в палату, в затхлый пенальчик… и, с наслаждением вдохнув сладковатый от лекарств воздух (третье дыхание!), опустился на стул.
Слава тебе, господи! Все тихо! Вот, оказывается, где самое острое счастье-то бывает!
Нонна, распластанная, лежала. Откинута тонкая ручонка с синеватыми венами, от нее трубочка поднимается к стойке с баллоном. “Под капельницей”.
– Венчик! – тем не менее она радостно произнесла, приподняв головку.
– Лежите! – молоденькая сестричка воскликнула. Улыбнулась мне: – И так у нее сосуды тонкие, трудно попасть.
“У меня руки тон-кия!” – помню, Нонна так говорила. Для больницы это, конечно, проблема.
– Спасибо вам! – сестричке сказал.
– Венчик! – Нонна, похоже, довольно бодро себя чувствовала, несмотря на иглу в руке. – У меня к тебе просьба. Убери тарелки, пожалуйста, что у меня тут… скопились. – Она виновато глянула на даму-соседку.
Услышав такую речь, та любезно со мной раскланялась. Идут, вижу, дела!
– Сделаем! – стал составлять тарелки.
Вот уж не думал раньше, что счастье – за всю жизнь самое острое – в больничной палате меня ждет! Единственное уже место на земле, где именно я конкретно нужен! И даже – незаменим! В других уже всех местах – например, в вагоне с виагрой – кем угодно я заменим. А тут
– единственный, кто сделает все… чем другие брезгуют. Только я могу! И абсолютно, кстати, не брезгую. Котлеты, кстати, делись куда-то с тарелок. Собачка? Лишь присохшие макароны остались – а это вообще ерунда!
Пошел. Побежал почти. С пирамидой тарелок – к туалетам. Тут мелькнула смешная мысль: может, с/ ее/ тарелками надо в женский? Да нет, все равно надо в мужской! – усмехнулся. Вот уж не чаял никогда, что возле больничных туалетов радоваться буду! Но не припомню, где в последнее время такое счастье испытал. На поправку идут дела! И какие люди тут чудесные – ту же молодую сестричку взять или соседку, интеллигентную даму. Понимает все, деликатно сочувствует. Тут же из туалета вышел старичок, увидел меня, радостно засуетился, дверь придерживал, пока я с тарелками входил. Чудесно – и он тоже свое место нашел, где в его годы полезен может быть и даже приятен!
Больничный рай? Как переход к раю настоящему? Скинул крышку с ведра, стал туда с тарелок соскребать ложкой. Да, состав мусора тут разнообразный: прогорклые окурки, тампоны окровавленные, чьи-то трусы обкаканные. Жадно вдохнул. Привыкай, не стесняйся. Третье дыхание твое, может быть, самое глубокое.
Сполоснул тарелки чуть теплой струей, составил горкой, по коридору понес. Встречая взгляды, почему-то лихо подмигивал: все о’кей!
В столовую внес, обклеенную веселыми аппликациями, тарелки на клеенку поставил: вот! Пожилая нянечка, что управляла тут, – седая, краснолицая – всплеснула ладошками:
– Это супруга ваша прислала? Ну молодец!
Обратно как на крыльях летел. И вдруг – Нонну увидал. Топает понемножку своими крохотными ножками!
– Ве-еч! – радостно проговорила. – Что ли выписывают меня?
– Ну!.. А кто тебе сказал это?
– Сестричка! Ну… сказала она, что капельница эта последняя. Кончен курс. Ве-еч!
– Ну чаво тебе?
– Узнай, а? Ить интерес-на!
– Ну а что? Можно! Вместе пойдем?
– Не-е. Я боюсь. Я лучше тут тебя буду ждать. Вдруг ты выйдешь и скажешь, – она мечтательно сощурилась, – поехали домой!
– Жди!
Я сам похолодел от столь неожиданной возможности – как-то не подготовился. Думал… А что вообще-то я думал? Что вообще-то хотел?
Хорошо, что перед входом в кабинеты врачей был такой отросток-аппендикс, закрытый занавеской. Я хоть постоял там немного, приходя в себя. Нонну домой? Прекрасно. И ее бредовая собачка к нам перебежит, и прочие чудеса начнутся. Нет, надо сначала понять. Я вернулся к ней.
– Занято, – безмятежно улыбаясь, сказал я. – Счас. Посидим маленько.
Я собрался с духом.
– Да, кстати, – как бы вскользь, лишь бы протянуть время, сказал я, – тут Настю встретил на лестнице… чего плакала-то она?
Глазки Нонны, весело, оживленно бегающие, остановились, словно пойманные, нижняя челюсть выдвинулась вперед, крупно дрожала.
– А тебе что? – проговорила она совсем другим, глухим голосом.
– Да так просто, – беззаботно ответил я. – Ждем! – Я кивнул на занавеску: -…Так чаво?
– Ты тоже пришел мучить меня?
– Нет… просто я спрашиваю, – начал злиться и я. Значит, только ей можно страдать, к остальным это право не относится?
Я смотрел на нее.
– Пристала ко мне… – Нонна, пытаясь успокоиться, надувала красные щечки мячиком, потом шумно выдыхала воздух, удерживая слезы. Но они все равно проступили на глазах, -…почему я пью, – отрывисто проговорила она.
– Где?.. Здесь? – пролепетал я.
– Ну а где же еще?! – вдруг произнесла она хрипло и грубо, вовсе в другом обличье… но такое мы тоже видели.
– Так ты пьешь… здесь? – проговорил я.
– …Нет, конечно! – с какой-то хамской ухмылкой сказала она. Так. И это она хочет выписываться?
– Ну и оставайся тогда тут всегда, если тебе так нравится! – тоже грубо произнес я. У меня тоже есть нервы!
– Вон-на что! – произнесла она нагло.
Я сидел раздавленный полностью. А только что ликовал! Идти к Стасу?
Но с чем? Мы долго молча сидели. Вдруг – словно переключатель щелкнул – она засияла снова, улыбалась весело и слегка плутовато:
– Ве-еч! Ну сходи, а?
Не в силах сказать что-либо, я поднялся с трудом. Пошел. Зачем-то задвинул за собой занавеску. Постоял. Но что можно выстоять тут?
Испариться бы лучше совсем, чтобы не решать, не думать! Два решения
– и оба ужасны. Трудно какое-либо предпочесть. Глаза не разбегаются, а, наоборот, сбегаются к переносице, чтобы не видеть ничего. Назад хода нет: что я ей скажу? А вперед? С чем я оттуда выйду? С каким решением? Одно знаю – с ужасным. Приятных решений тут нет.
Что она сейчас там сияет, не исключает того, что час назад она обдала Настю ужасом. Наверняка то есть! И так, видимо, будет всегда, раз Стас решил ее выписать: ничего больше сделать нельзя. Остальное
– мое. Третье дыхание. Самое большое счастье бывает, оказывается, между ужасами! Я постучал.
– Да, – донесся усталый голос.
Замотали его! Чуть приоткрыв дверь, я влез в щелку: может, так больше понравится ему? Дальше особого простора тоже не наблюдалось: узкий кабинет, заставленный столами, Стас – в дальнем углу.
– Садитесь, – произнес он.
Я втиснулся между двумя столами.
– Как раз хотел с вами поговорить, – сказал он без всякого энтузиазма. Начало не предвещало ничего хорошего – конец, думаю, будет совсем плох. Хочешь – ну так говори! Вместо этого он долго сосредоточенно играл в бирюльки – поднимал с магнитной черной тарелочки гирлянду скрепок, любовался ею, опускал и вытягивал снова.
Совсем, видно, выдохся – рта не может открыть! Открыл-таки.
– Ну что… – Стас произнес.
– Ну что? – я повторил как эхо.
– Состояние, в общем-то, стабилизировалось.
Вопрос только – какое состояние?
– Острый алкогольный психоз, опасный для окружающих, удалось, к счастью, снять.
Я кивнул, соглашаясь.
– Могу вам сказать теперь – стоял вопрос о буйном отделении, и довольно остро. Один голос перевесил – чтобы лечить ее здесь.
Я всегда был за демократию.
– Ну а теперь… вы видите, – он гордо сказал.
Я кивнул. Одобряюще. Понимающе. И с оттенком признательности, я надеюсь?
– А до бесконечности мы ее держать не можем. У нас ведь здесь не клиника, а НИИ. Научные кафедры. Нас в первую очередь интересуют больные… подтверждающие, так сказать, наши теории! – Он улыбнулся.
– А она – не подтвердила? Никакой теории? – Я натянуто улыбнулся.
Скоро кожа лопнет от этих улыбок! Уж не могла подтвердить какую-нибудь теорию! Даже в сумасшедшем доме оказалась глупее всех!
– Ну почему? Подтвердила, – продолжал улыбаться Стас. – Но старые.
Давно известные.
Что дура дурой и останется! – самая старая и самая верная теория.
– Вы хотите забрать ее? – Стас как-то опередил не только мои слова, но и мои мысли.
– Да, – быстро произнес я. А что мне оставалось.
– Но вы осознаете… – проговорил он.
Осознаю. А куда денешься?
– Но… от тяги к алкоголю… вы ведь избавили ее?
Помолчав, Стас покачал головой.
– Если вам кто-то скажет, что лечит алкоголизм, бегите от такого человека немедленно. Это шарлатан! – Он произнес это, видимо, гордясь своим глубоко научным… бессилием.
– Значит… – проговорил я.
– Значит, – подтвердил Стас. Мы молчали. – У вас есть на что опереться? Заставить ее сопереживать чему-то… за что-то почувствовать ответственность? Отвлечь ее, хотя бы чуть-чуть, от постоянных мыслей об алкоголе?
– Ну… всякие… семейные притчи, – улыбнулся я.
– Слова, слова, слова! – вздохнул Стас. – К сожалению, это не то!
Ну почему же? Словами как раз удавалось мне держать наш мир в гармонии. Такая работа.
– Мне кажется, у вас нет… морального веса, чтобы влиять на нее! – произнес Стас. Второй раз. – Другой вариант, – сказал он, поняв, что подавил меня полностью, – интернат.
– На сколько?
– Как правило, навсегда. Там они становятся… тихими. И никого уже не беспокоят.
Знаю. Теща, ее мать, была там. И теперь уже нас не беспокоит. Совсем.
– Нет. Спасибо, – сказал я. Хорошо, что не сказал “нет уж, спасибо!”. Держи моральный вес-то!
– Ну что ж. Я уважаю ваше решение! – Стас поднялся, протянул руку. И я ее пожал. – Значит, оформим все. Выпишем лекарства. Желательно нам до комиссии успеть. Там люди пожилые как раз, старой советской закваски, – усмехнулся. – Сторонники изоляции хронических больных в интернатах.
Это на вольном Западе, я повидал, сумасшедшие по улицам ходят!
– Так что я вам позвоню, – сказал он.
– А когда… комиссия?
– В принципе, может быть хоть завтра. Когда освободится Евсюков.
Хоть бы он никогда не освобождался!
Мы смотрели со Стасом друг на друга. Похоже, одну его прогрессивную теорию я все же подтвердил – “о бесстойловом содержании нервных больных”! Что ты несешь? Опомнись. Человек сделал все, что мог.
Держи моральный вес-то.
– Ну, всего вам доброго! – раскланялся я.
– Всего! – Стас рукой помахал. Впервые со мной дружелюбно простился.
В предбаннике я постоял, “делая лицо”. Хорошо, что он есть, этот предбанник. Может, вернуться, отыграть все назад?.. Не принято это… Ну – выходи, Дед Мороз!
Радостно вышел. Она, сияя, шагнула ко мне.
– Ну, все нормально, – сказал я. – Скоро тебя выпишут.
Она боднула меня лбом в грудь, обняла.
Ради этого момента можно все перетерпеть!
Она подняла мокрое лицо.
– Неужели я окажусь в моей квартирке? – мечтательно проговорила она.
– …Отец, конечно, со своей банкой меня встретит!
Это уже казалось ей счастьем!
– …Пошли. – Она вдруг ухватила меня за ладонь.
– …Куда?
– Пошли. – Она мотнула головкой.
Втянула меня в столовую. Там сидели последние обедающие. Седая краснолицая нянечка скребла половником по дну большой кастрюли.
– Дай ей денег. – Сияя, Нонна указала на нее. – Она хорошая…
– Чтоб этого не было! – рявкнула та. И добавила добродушно: – Уж садитесь – покормлю вас.
– Ешь, Веча, ешь! – приговаривала Нонна.
– …Сладко на вас глядеть! – вздохнула нянечка.
На крыльце я стоптал снег, открыл парадное. На лестнице повстречал нашу соседку сверху, Лидию Дмитриевну.
– Как там Нонночка? Поправляется? Мы все так любим ее тут, ждем!
– Поправляется! – бодро сказал я. – Скоро появится… наше красное солнышко.
– Замечательно!
Лидия Дмитриевна прошла. Я поднялся… Придется так и сделать, как сказал… Тяжело с моральным весом-то!
Глава 14
Об этом, вспомнил я, Нонна мечтает, но пока что отец встретил меня с банкой жидкого золота. Специально ждал? Да нет, думаю. Все рассыпалось. Раньше это как-то регулировалось ее приходом, теперь – ничем. Отец рассеянно брел, не замечая меня. Все рассыпалось. Вокруг страданий ее, пока они были здесь, все держалось. Но ничего. Скоро опять этот стержень появится. Нонна придет. Подготовились? Духом воспряли? Конечно! А как же еще?
Первый бастион, который одолеть надо, – холодильник. Открыл. Прежняя наша жизнь, дикий хаос, – в замороженном виде, чтоб сохранить навсегда. Помню, как она плакала однажды, что ее от КБ в колхоз посылают, картошку из-под снега убирать. “Вот, – открыла холодильник в слезах, – я уже и курочку в дорогу купила!” Я глянул, помню, захохотал: курочка – точно ее напоминала: такая же тощенькая, синенькая, с тонкими лапками! Умела она умиление вызвать и смех. А в колхоз, кстати, так и не поехала – проспала. Устроил ей скандал от лица всех колхозников. Вот еще – комочки счастья ее, мутные маленькие пакетики с тухлой капустой, с рынка принесенные доказательства любви к ней со стороны колхозниц – любви, впрочем, небескорыстной, оплаченной мной. Сил ее лишь на это и хватало, совала их вглубь и навсегда забывала – о щах, например, и речи не могло быть. Выкинуть? А чего ждать? Появится – новые принесет!
Народная любовь не иссякнет, пока деньги не кончатся у меня. Выкину пакетики эти, отведу хоть душу, пока она не пришла. Дальше – один восторг нас ждет: “Смотри – и огурчик в пакетик кинула!” – “Не может быть!” Завидуешь? Тебя-то никто не любит так, даже корыстно.
Кстати, напротив в окне – затишье, тьма. Не вяжется там кино… хотя душа вложена. Часть души.
Из того, что конкретно можно съесть, – сардельки обледеневшие, боюсь даже вспоминать, из какой они эпохи обледенения. Не важно. Главное – качество. Кинул в кипяток. Батя, конечно, мог бы что-то получше купить, пока я по больницам шастаю. При его-то пенсии! Но считает кухонные дела недостойными своего интеллекта. Зато для меня они – в самый раз. И когда он явился, с вымытой, сияющей банкой в руках, – на ужин его пригласил, отведать что бог послал. Суровый у нас бог. А что делать?
– Сардельки жесткие у тебя! – покусал, отодвинул.
– Обледеневшие.
– Какие?
– Обледеневшие.
Мрачно усмехнулся, задвинул задребезжащий стул под стол, удалился.
Вот и ладно. Ужин удался.
Теперь к окну повернулся. Главное, что надо отрегулировать, – это
“кино”. Почему-то думал, что все теперь в моих руках. Как бы не ошибиться! Рядом с тем окном на стене намалевано черным спреем:
“Анжелка. Саяна”. Титры, можно сказать! Надеюсь, Нонне приятно будет увидеть, чего я тут достиг без нее! Ее бред на свой заменил. Саянку я, кстати, не прописывал. Сама прижилась. Мой бред тоже выходит из-под контроля? Управлюсь ли с ним? Скоро счастье встречи пройдет, и Нонна уставится в то окно. Что увидит она там? Снова – “мыльную оперу”? Или – мультик? Что захочет, то и увидит. Нет уж – то, что я захочу! А что ты можешь-то? Может, последний вечер твой остался? С
“моральным весом”, я чувствую, у меня полный завал. Смотрел на темное окно напротив. Вот та черная дыра, куда провалится наша жизнь! И что делать?
О! И Анжелка появилась. Подошла вплотную к стеклу, увидела меня и пальчиком поманила. Б. Р. Бред реализованный. Впрочем, еще не совсем. Надо реализовывать? Лучше все-таки по-своему, чем втемную.
Вышел во двор без пальто. Чего тут одеваться: все близкое, родное, свое! Двор весь завален навозом. Дворничиха, красавица, как раз за этим окном жила. Теперь там живет наездница. Повторяется жизнь – но как-то с меньшим к ней интересом. По навозу пошел, как по шелковому ковру.
Скрипнул дверью. Прямо за ней лошадь стояла, с крутыми боками – еле протиснулся. Тут же, в подъезде, был мраморный холодный камин, в нем навалено сено, и она, опустив голову, грустно жевала. Потом, чуть подняв голову, тяжко вздохнула, из ноздрей две струйки пара пошли.
Ты-то что вздыхаешь?
Поднялся по темной лестнице. Сердце колотилось. Уходишь в иную жизнь? А что? В прежней уже пожил, хватит. “Хва-н-тит!” – как Нонна говорит. На лестничном подоконнике мерцали темные аптечные пузырьки: аптека бомжей. На дверях – выцветшие таблички с фамилиями. Кнопок – как на баяне. Но двери все почему-то открыты. За ними – тьма. Где сейчас все эти люди? Может, все, кто входят сюда, исчезают? Управляй бредом-то! Подошел к главной двери, “бредовой”. Постоял. Сердце – на всю лестницу – гулко стучало. Входить? А выйду? Я выбрал старинный звонок, с ручкой как рукоять шпаги, с круговой надписью: “Прошу повернуть”. Такой как бы старинный, романтический выбрал вариант. Но зависит ли тут от тебя что-то? Из глубин квартиры донесся механический звон. И – ни голоса, ни шагов. Я толкнул дверь, она поехала. Вошел, пугаясь скрипа половиц. Волосы на голове шевелились.
Ощущение – что увижу сейчас труп! Такого бреда у меня еще не было.
Новый жанр.
– Открыто! – донесся наконец довольно грубый (огрубевший на ветру?) голос хозяйки. Знакомых с такими голосами еще не было у меня.
Неприятна новая моя жизнь. Куда лезешь? Надеешься тут порядок навести? Напрасно. Но – не остановиться уже. В прихожей лежало седло, на гвозде мерцала уздечка. Вошел в темную комнату, освещенную луной. Сердце прыгало. Ведь именно тут, по версии жены, проходит моя настоящая жизнь. А может, она права? Я огляделся. На подоконнике мерцали все те же пузырьки. На полу круглились баллоны, в основном пластиковые, криво отражали мое окно. Оно меня почему-то взволновало сильнее всего. Страшнее всего, оказывается, на /свое/ жилище смотреть – со стороны и как бы из небытия. Все на месте стоит, горит лампочка – но тебя там таинственно /нет./ Еще – нет? Или – уже нет?
Прежняя жизнь вдруг страшно далекой отсюда и абсолютно недоступной показалась. Дрожь пошла. Да, влез ты куда-то!
Приоткрылась дверца, повалил пар, синеватый в свете луны.
Встрепанная голова Анжелки высунулась оттуда. Смотрела на меня с некоторым недоумением – видимо, за стеклом я ей интересней казался.
А также – в седле. Вышла все-таки. Укутана в полотенце. Но – только голова. Короткой своей пухленькой ножкой придвинула к стене вспоротый матрас, криво лежащий. Порядок любит. Потом только глянула в упор на меня. Показала на меня пальчиком… скорей на нижнюю часть.
– Мой! – властно произнесла.
Что это, интересно? Притяжательное местоимение – или глагол? Боюсь, что последнее. Вот тебе и “романтический вариант”!
– Ну? – подстегнула. Правильнее было бы, наверное, – “нно!”.
Посмотрел на нее… Сейчас бы просроченной виагры сюда! Впрочем… она и не нужна, кажется? Что эт-то? Вот это да. В мои-то годы! Жизнь вернулась так же беспричинно, как когда-то странно прервалась?
– О-о-о! – уважительно произнесла Анжелка.
Вот тебе и “о”!
– Счас! – деловито произнес.
Пошел к ванной. Освежающий душ? Вошел внутрь, хотел было прикрыть дверь… Нет, мы немножко по-другому поступим. Вставил средний палец правой руки в светящуюся щель возле петли, на которой дверь держится. Левой рукой потянул дверь за ручку, сдавил в щели палец.
Сдавил немножко. Что? Слабо?! Зажмурился посильнее, рванул левой рукой. А-а-а! Вот это по-нашему! Захрустело. Анжелка, надеюсь, вздрогнула от моего вопля? Гордо согнувшись от боли, вышел из ванной. Средний палец правой руки маячит вверх и не сгибается, несмотря на посылаемые сигналы. Анжелка, слегка лупоглазая, с изумлением смотрела на него, оттопырив губки. С таким, видно, еще не сталкивалась. Классику надо читать! “Отец Сергий” называется рассказ. Современная трактовка: я – и. о. отца Сергия. Я. Тот, правда, отрубил пальчик в аналогичной ситуации – но я уж не чувствую себя /настолько/ грешным. Сделал, что мог.
– Извини, – гордо произнес, для наглядности палец подняв. – Должен тебя покинуть.
Помчался, подпрыгивая, в ночную травму, на Малую Конюшенную.
Маленький лысый хирург помял палец.
– Оборвана связка верхней фаланги. Сейчас наложу вам лубок. Недели через четыре, будем надеяться, срастется.
– Да-а?! – воскликнул я.
– Впервые вижу столь радостного клиента! – хирург сказал.
Примчался домой. Мимо кладовки проходя, гипсовому Толстому вздетый пальчик показал. Тот аж побелел.
Глава 15
С утра отец хмурый, насупленный был, бровями стол подметал. Немного
Толстого напоминал, сосланного навеки в кладовку.
– Пошли завтракать, – ему сказал.
Думал крикнуть, как Нонна: все гэ!.. Но ее не заменишь.
– Мгм… – отец произнес, не отрываясь от рукописи. И потом долго еще не шел. Не мог оторваться, счастливчик? Наплевать ему на то, что все остывает, главное – его вечный научный шедевр!
…Видать, просто ты завидуешь, что он пишет, а ты нет. Но этим моим злобным чувствам пора дать отпор… Может, Нонна вернется. И к тому времени должны быть тут мир и благодать.
Явился наконец. Мрачно кивнув, уселся. Раньше было принято говорить
“Бодр-рое утр-ро!”, и как-то это задавало тон на весь день, но теперь, когда нет Нонны, исчезло все. Невелика птичка, да звонкий голосок!
Отец увидал вдруг мой пальчик запеленутый, пострадавший.
– В носу, что ль, ковырял? – усмехнулся. Так подвиг мой оценил.
Спасибо, отец, на добром слове.
Похлебал молча каши, маленько потеплел, подобрел.
– Ну, спасибо тебе, что не забыл! – усмехнулся он.
– Как можно!
– Ну, всяко бывает! – откинулся, улыбаясь. Чувствую – сейчас он настроился мудростью делиться. А потом – нельзя?! Хмурое его настроение гораздо меньше раздражает меня, нежели добродушное. Не чует этого?
– При царе еще было…
Начал издалека. При царе Горохе, видимо.
– А, – произнес я холодно. Но его не собьешь.
– Да-а-а… – он произнес неторопливо.
Боюсь, что, пока доберемся мы с ним до сегодняшних дел, день закончится. Но хочешь не хочешь, любишь не любишь, а надо терпеть.
Единственно когда общаемся с ним – за завтраком. Надо!
– А? – он вопросительно произнес, требуя, видимо, поддержки.
Я кивнул благожелательно: мол, давай, давай! Время терпит!
Но не в такой же степени! Минут пять после этого он молчал. Склонив брови, яростно растирал в чашке лимон с сахарным песком. Сколько сил еще в нем!
– Так что – при царе-то? – пришлось его немножко поторопить.
– А?! – снова произнес. Молодецки уже огляделся: мол, если так просите, так уж и быть, расскажу.
Просим, просим.
– Лет пять мне еще, что ли, было. Или шесть?
– Ну, не важно, – проговорил я.
Он усмехнулся, заранее и меня настраивая на веселый лад.
– Жили бедно мы с матерью. Отец в бегах…
Это знакомо мне. Веселое начало.
– А детей нас семеро. Я почти самый старший. Второй после Насти.
Нина еще в люльке была. А я уже самостоятельный вроде.
Это какая-то сага!
– Ну, утром встаем… нас кормить чем-то надо. А нечем!
Если он намекает на плохой завтрак!.. пусть дальше готовит сам!
– Мне мать и говорит: ты к Андрюхиным пойди, вроде как бы по делу.
Тут письмо от отца пришло – вот от него поклон им и передай! А
Андрюхины, наши дальние какие-то родственники, богато жили! Был, помню, у них Тимка, мой ровесник. Дружили мы. Прибегаю к ним:
“Здрасьте!” – “А-а! – хозяйка мне говорит, – явился. А мы уж хотели кошку в лапти обувать да за тобой посылать!” Намекая вроде, что я каждый день к ним хожу. Андрюхины, за столом сидя, смеются. Тоже большая была, дружная семья. “Ну, садись уж за стол, раз пришел!” – говорит хозяин. И я чувствую, что добрые они и любят вроде меня, но все равно – неловкость. Вспомнил – прям как сейчас! “Да ты раздевайся”, – хозяйка предлагает. “Да я на минутку, прям так!” – сажусь в полушубке. Андрюхины смеются: “Ишь богатый какой! Шубой хвастает!” Понимаю, что любовно смеются, но неловко все равно.
Главное – начинаю есть и потею, в полушубке-то. Но снять теперь – тоже неловко. Обливаясь потом, быстрее ем, чтоб с неловкой этой ситуацией покончить, а от спешки потею еще сильней, пот капает в плошку! Но полушубок, с отчаянием понимаю, еще и потому нельзя снять, что рубаха рваная – совсем застыжусь!
Отец умолкает, уносясь чувствами туда. Да и я тоже. Он, наверное, единственный человек, который помнит то время. Понимаю – это ж колоссальное счастье для меня, что я это слышу.
– А что ели – не помнишь? – с надеждой спрашиваю я.
– Почему ж? Помню! – бодро отвечает он. – Кулагу ели.
– Что это?
– А? – снова, подняв брови, смотрит соколом, гордясь с полным основанием, что такое помнит. Может, он один только это уже и знает?
– Кулага? Ну, это… мука с солодом. Такая кашица. С фруктовыми какими-то добавками – яблоки, кажется! – не вникая уже в мелочи, чуть свысока произносит он.
Бежать записывать? А куда? Я-то уже не пишу.
Все же – к нашим дням надо вернуться.
– Отец! – решительно произношу я. -…Скоро Нонна может вернуться.
– Нонна? – Он удивленно поднимает мохнатую бровь. Забыл, видимо?
Кулагу помнит – а Нонну забыл? – И что? – спокойно интересуется он.
Да. Особого энтузиазма не высказал. Хотя знаю, что дружат они за моей спиной, иногда нарушая мои заветы. Забыл? “И что?”
– Так вот…
Не хотел об этом говорить… Решил так: если он по дороге на завтрак уберет кальсоны свои с батареи в сундук, возникать не буду! Но он даже не глянул туда, прошествовал величественно! И так, видимо, будет. Втемяшить что-либо трудно уже ему. С огромным трудом втемяшил, чтоб старое свое белье после ванной клал на батарею, сушил, а то он раньше прямо мокрое клал в грязный сундук. Это – удача. Но дальше не пошло. Чтобы с батареи снести в сундук – это его уже не заставить. Так что, похоже, правильней мне – жалеть, что начал его воспитание. Так поздно.
– Отец! – все-таки говорю. – Сколько можно тебя просить, чтоб ты кальсоны свои убирал с батареи? Неприятно. Особенно женщине. Понимаешь?
– Они еще не высохли! – яростный взгляд.
– Да ты даже не прикоснулся к ним, когда шел!
– Нет, прикасался! Когда ты дрых еще без задних ног!
Пошла драка! Тут уж не до гармонии – только успевай!
– Ну если ты встаешь так рано… – нанес ему меткий удар, – то тогда будь любезен выливать банку с мочой, пока никто не видит этого!
– Не хочу вас будить! – ответил яростно. – Потом… и другие соображения есть, чисто физиологические!
– Тебе трудно лишний раз пройти до уборной?
Яростное молчание. И в этом наверняка у него есть какой-то свой метод, как в скрещивании растений, научно обоснованный… его вряд ли собьешь! А что мы при этом испытываем (слился уже чувствами с
Нонной), ему наплевать! Главное для него – научное совершенство,
“абсолют”! Не имеющий никакого отношения к жизни!.. во всяком случае
– к сегодняшней!
В гордом молчании брякал ложкой. Потом, немножко оставив каши, отодвинул пиалу.
– Каша вся в комках! – произнес надменно.
Гурманом он исключительно здесь сделался, переехав к нам. Раньше, в сельской своей жизни, что попало ел. “Гвозди переваривал!” – как сам гордо говорил. Теперь гурманом заделался!
– Отец!.. – после восклицания этого я долго молчал. Что бы ему сказать такое, как бы уладить все? Безнадежно! – Отец! Скоро Нонна выходит. Она… не совсем в порядке еще. Прошу тебя: не придирайся ты к ней! Главное сейчас – не истина, как ты любишь, а спокойствие.
Не спорь с ней – даже если она не права. Она этого не выдержит.
– А я – выдержу?! – Отец тоже уже задрожал. Очаровательный завтрак.
Судя по нему – все готово к приходу Нонны. Вспомнил недавний их скандал. “Если он будет… баррикады в своей комнате делать, – Нонна дрожала, – я вообще из дома уйду!” – “Ты в стол мой лазаешь! Деньги берешь!” – “Я?!” – “Ты!” Трудно тут с гармонией! Но вроде немножко успокоили там ее?.. С другой стороны – только она и вспоминала вечером: “Пойдем к отцу твоему, поговорим. Ить скучаить”. И мы шли.
– Ну, спасибо тебе за разговор. И завтрак! – Отец скорбно поднялся. – Как меду напилса!
Сутулясь, слегка склоняясь вперед, как пеший сокол, по коридору пошел. Зря я его! Это я сам жутко боюсь ее прихода – а вину, уже заранее, на батю валю. А он-то чем виноват? Выбрал свою линию – на возраст девяносто двух лет – и этой линии держится. И не уступает! И прав! Я от победителя-бати устаю, но каков будет он – побежденный?
Вот когда горе начнется. Не приведи господь!
Отец строго из коридора выглянул, махнул своей огромной ладонью.
– Суда иди!
Что-то там изобрел. Побитым уходить с поля боя – не в его правилах.
Взял в руки себя, что-то придумал.
– Это ты наворотил? – указал на рубашку мою, брошенную на сундук. -
Так это и останется?
Молодец! По очкам – победа! Я кинул в сундук рубашку грязную, а заодно и кальсоны его, которые он протянул мне величественно, и гордо ушел. Молодец! Пока он побеждает – или пусть думает, что побеждает, – жить все же легче ему. И нам, стало быть, легче – когда в форме человек!
– Таблетки прими! – строго я ему крикнул. Но это ж разве реванш?
Он вернулся-таки – еще грозно, но уже весело из-под кустистых бровей поглядывая: победил, так весело на душе!
Взял фужер со стола, водой налитый, сморщившись, посмотрел туда, словно там гадость налита какая-нибудь. Есть такая привычка у него, не очень приятная. Я уже ему говорил!
– Водопроводная вода? – грубо спросил.
Сам бы мог решать такие проблемы!
– …Да! Водопроводная! Но – не отравленная. Кипяченая, – сказал я.
Весело на меня уже поглядел. Выломал из пластинки таблетки, ссыпал в ладонь свою огромадную, снова сморщился, скушал, запил водой.
Вот и хорошо.
– Побреюсь, пожалуй. – Отец задумчиво седую щетину поскреб.
Мне бы надо срочно побриться – мало ли что? Могут в больницу вызвать. Ну ладно уж, хорошее настроение его, с трудом созданное, будем беречь.
Из ванной с моим тюбиком высунулся:
– Мыло?
Довольно грубо звучит, а это, между прочим, международный шейвинг – крем “Пальмолив”! Молча кивнул – хотя столь потребительское отношение к моему крему покоробило меня. Тюбик тощ, а когда новый куплю – не знаю. Триста у. е., выданных Бобом, тают… как крем!
Сучья отняли навсегда – и больше нет у нас с ним /общих/ доходов.
Просроченная виагра уехала куда-то… Пенсия? На нее максимум неделю можно прожить. Кузя, мой высоконравственный друг, мудро вещает: “В наши дни, как и всегда, впрочем, в ногу с партией надо шагать!” – “С какой же партией, Кузя?” – “Ну, в наши дни, слава богу, есть из чего выбрать! Глаза буквально разбегаются!” Это у него. А у меня почему-то не разбегаются, а, наоборот, сбегаются в одну точку к переносице. Неохота смотреть. Хотя, судя по нашим делам, с альтернативным топливом связанным, мы больше к “зеленым” тяготеем.
“Зеленым” и по философии, и в смысле цвета выплачиваемой валюты… надеюсь. Но сучья сгорели помимо нас… а какое еще альтернативное топливо, не знаю я. И Боб, этот “дар Валдая”, делся куда-то.
“Абонент находится за пределами досягаемости”!
О литературе вообще не говорю. Последние детективы мои – “Смеющийся бухгалтер” и “Смерть в тарелке” – канули во тьму. В издательство звоню, никакого голоса нет, только музыка в трубке звучит: Моцарт,
Симфония номер сорок. Но не до конца.
Вспоминаю с тоской лучший свой промысел последних лет. Как крупный специалист по этике и эстетике крепко и уверенно вбивал клин между эротикой и порнографией, кассеты на две груды расчесывал: эротика – порнография! Больше не звонят. Решили, видимо, что в моем возрасте разницы уже не смогу отличить? Или вообще – исчезла она, эта разница? Жаль, кормила неплохо. Чем кормиться теперь? Это в молодости можно было болтаться, а теперь – надежный дом надо иметь.
Отец, из ванной в уборную переходя, выключатели перещелкнул и заодно на кухне вырубил свет, забыл, видимо, о моем существовании. А может, светло уже?
В окошко посмотрел. Привычно уже содрогнулся. Сейчас особенно четки черные буквы у того окна: “Анжела, Саяна”! Каббалистика какая-то! Но
– ничего! Пострадавшим забинтованным пальцем перекрестился. Я – отец
Сергий теперь! Не искусить меня. Стас насчет моего “морального веса” сомневался… есть теперь у меня “моральный вес”! Вот он! – на пальчик глядел. А с темным окном этим, с этой “черной дырой”, я, считай, расплатился полностью. Пальцем заплатил! И если Нонна снова увидит там меня с кем-то! Тогда… глазки ей выколю этим пальчиком!
Вот к такому доброму, оптимистичному выводу я пришел.
С кухни пошел и рассеянно свет бате в уборной вырубил: обменялись любезностями. Батя заколотился там бешено, словно замуровали его!
Вернул освещение.
Теперь как опытный, свободно плавающий гусь должен подумать, куда мне плыть.
В крематорий звал соученик мой из Института кинематографии – речевиком-затейником, речи произносить. Там и ночевать можно в освободившихся гробах. Но это уж напоследок.
Батя прошествовал по коридору, сообщил, на меня не глядя:
– Пойду пройдусь.
Правильно, батя. Пойди пройдись. Насладимся покоем. Но – не вышло.
Зазвонил телефон. Трубку поднимал с натугой, как пудовую гантель.
– Алло.
– Так вот, – голос Стаса. – Миг настал! Евсюков из Москвы вернулся – и сразу же назначил комиссию. Я не в силах! Попробуем что-нибудь.
Приезжайте к двенадцати!
Рядом с телефоном с кем-то заговорил, потом удалился – трубка осталась лежать. Но от пустой трубки, с эхом, мало толку. Я нажал на рычаг.
Снова звонок.
– Да!
– Тема есть, – неспешный голос Боба. А ты думал – он тебя отпустит?
– Я тут в Думу хочу податься – побалакать бы надо.
Самый подходящий момент!
– Я тут… немножко спешу, – я сказал вежливо.
– Счас буду, – отключился, гудки.
Заманчиво, конечно, помочь будущему государственному деятелю, но…
Есть более срочные задачи. Если я через сорок минут в Бехтеревку не домчусь – Нонну, глядишь, “упакуют”, как мать ее упаковали там.
Недолго мучилась старушка. Но у нее к тому времени муж умер уже. А я-то жив. К сожалению. Что ты такое говоришь?
Главное – ни хрена не готово, холодильник захламлен… как наша жизнь. Что я с ней тут делать буду – когда сам не знаю, что делать?
Ну, видимо, с ее приходом и появится смысл – в том, чтобы из болота ее тянуть.
С батей бы посоветоваться!.. но он, как всегда, величественно удалился в нужный момент! Хотя бы как-то проинструктировать его! А!
Все равно делать будет все по своим теориям! Хоть бы у себя пыль вытер – я провел пальцем по стеклу на полке! Но нет. Наверняка и тут в научную полемику вступит, а мне надо бежать. Ссыпался с лестницы.
Ч-черт! Тут-то и напоролся на батю. Не проскочить! С блаженной улыбкой стоит посреди двора, покрытого, как роскошным ковром,
“конскими яблоками”, и на руке держит сочный образец.
– Видал? – ко мне обратился. Спокойно разломил “яблоко”, половинку мне протянул. Для науки нет преград! Объект, достойный изучения.
Снаружи круглый, шелковистый, темный – на сломе более светлый, шерстистый, с ворсинками. Все? Я отвернулся от предмета, глянул на арку.
– Ценный, между прочим, продукт! – обидевшись на мое невнимание, назидательно батя произнес. Зря я брезгливость продемонстрировал к натуральному хозяйству. Будет теперь воспитывать меня. – В любом крестьянском доме, – голос свой возвысил, – ценили его!
Ну, в нашем доме тоже хранят. Не убирают. И даже производят, с размахом. Теперь тут у нас наездницы проживают – так что с этим не будет проблем.
Тут это как раз и подтвердилось – Анжелка свою лошадь вывела под уздцы. Конюшенная улица, где были когда-то Царские Конюшни, чуть в стороне, а у нас тут свое, нажитое. Сможем изучать.
– Прокатимся? – Анжелка задорно мне крикнула.
Я ей пальчик забинтованный показал, торчащий. Боюсь, неправильно меня поняла. Сделала неприличный жест – и в седло взметнулась, пришпорила лошадь – но тут же осадила. Из-под арки во двор, мягко, по навозной подстилке, знакомый джип въехал. Боб свинтил стекло, глядел на наездницу. Видно, напоминала “податливых валдаек” с хутора его.
Батя на Анжелку тоже благожелательно глядел, чуя, что перебоев с продуктом не будет тут.
– Между прочим, отличное топливо. – Отец бросил кругляк в снег с некоторым сожалением. – Кстати, экологически чистое! – усмехнувшись, добавил он. Вспомнил, видимо, мою историю про африканку, что жарила своему мальцу лепешки на верблюжьих какашках. Наше не хуже!
– Растаптывали в проулке, сушили, потом резали. Всю зиму печку топили, – поведал батя.
– Печку? – Боб даже вылез из тачки. – И тепло было?
– Жарко! – сверкнул взглядом отец.
Ну, надеюсь на их сотрудничество. А вот если я через полчаса в больнице не окажусь, будет действительно жарко! Я дернулся. Но батя
– слишком опытный лектор, слушателя никогда не выпустит, пока не внушит свое.
– Кстати, – произнес он задумчиво, – из-за кизяков и род наш такой!
Уже почти на бегу я тормознул возмущенно. Опять гнет свою теорию о влиянии условий на наследственность! Сколько спорили с ним, чуть не дрались – свое гнет упрямо.
– Как? – произнес терпеливо я. Насчет истории рода хотелось бы узнать. Как конкретно повлияли условия на нашу семью? Грыжа – это гены. А что еще?
Хотя в обрез времени, но это слишком важный вопрос.
– А?! – Хитрый батя, нагнетая обстановку, прикинулся глухим. Теперь еще надо уговаривать его. Не дождется! – Так из-за кизяков все! -
Долгая пауза. Я пошел? -…Дед твой, отец мой, носил кизяки в дом.
Отец его, прадед твой, такое устройство вешал ему через шею – ящик спереди, ящик сзади. Ну и надорвался он.
Как, кстати, и я. У меня даже раньше грыжа вылезла, чем у отца.
“Корень-то покрепче”! Год он насмехался, куражился – потом выскочила и у него. Так что грыжей мы навек обеспечены прадеду благодаря.
– Ну, работать он не смог больше. Начал книжки читать.
Аналогично.
– Потом писарем стал. Я видал записи его: каллиграфический почерк!
Отлично писал.
Я тоже стараюсь.
– Ну так с него все и пошли учиться и вот стали кем-то… – Он торжественно возложил руку мне на плечо. Мы постояли молча.
– Кизяки-то научишь делать? – с волнением произнес Боб. У него свой азарт: альтернативное топливо, международный фурор. Прихоть эксцентричного миллионера.
Но батю не так-то легко взять! Подержав еще свою руку на моем плече, он уронил ее и, полностью отключившись, пошел себе, даже не глянув на Боба. Да, родственница права: “Корень-то крепче будет!” В свою сторону его никто не согнет. Батя медленно удалялся под арку.
Спокойно и даже величественно. Передал эстафету поколений мне.
Продавил-таки свою навозную колею – через меня.
– Тебя надо куда? – Боб открыл дверцу. Надеется, что навоз прочно вошел в мою кровь. А куда денешься? Если он успеет меня домчать, готов дерьмо утаптывать всю мою жизнь.
– В больницу не подбросишь по-скорому? – произнес я. Он кивнул.
Всадница под гулкой аркой с гиканьем обогнала отца, но он никак не среагировал, не ускорил свой медленный ход: лошадей он не видал, что ли? Медленно, ссутулясь и раскорячась, он вышел на улицу, вдумчиво постоял, определяя, куда дует ветер. Строго против ветра всегда идет. Считает – одна из теорий его, – что в наветренной стороне меньше газов автомобильных. Личная его экология, которую он блюдет тщательно, поэтому так крепко и долго живет.
Наконец вправо свернул. И мы смогли вырулить.
– Да-а, крепкий батя у тебя!
Мы выехали на Невский.
– Куда конкретно надо? – Боб спросил.
– Да надо тут подскочить в Бехтеревку.
Боб кивнул. Придется мне за батю отвечать. Осуществлять, так сказать, преемственность поколений. Дед, правда, начинал с кизяков, а я, похоже, ими закончу! Замкну собой круг.
У одной из амазонок, скачущих перед нами, лошадь подняла хвост и насыпала “продукта”! С этим не будет проблем. Боб на меня радостно глянул. Все как у него на валдайском хуторе. Теперь у нас тут хутор.
Кстати, если бы не любимая жена, я мог бы еще соскочить с этого дела. Но так, по дороге в Бехтеревку, не рыпнешься уже. Позаботилось мое семейство обо мне.
– Да, крепкий у тебя батя! – растроганно Боб произнес. – Чем-то деда моего напомнил!
– Чем?! – воскликнул я. Наше фамильное сходство теперь поддерживать надо.
– Кизяки тоже делал! – вздохнул Боб.
– Так ты умеешь, наверное?
– Нет. Мне не передал.
В мою сторону поглядел. “Передача”, значит, может быть лишь через моего батю. Точнее, через меня. Таперича, благодаря бате и жене, я первый энтузиаст, умелец-говнодав. Спасибо. Приобщили к семейному ремеслу.
– Помню, – разнежился Боб, – чуть лето – сразу делает замес.
Добавляет мякину, труху.
Значит, знает рецепт? Но перебивать сладкие его воспоминания я не стал.
– А сам уже на какую ни есть красотку поглядывает. – Боб подмигнул.
– А красотка-то тут при чем? – Я даже вздрогнул.
– Ну как? – разлыбился Боб. – Утопчет, высушит. Штабелями их сложит… Кизяки, я имею в виду. Потом – продаст кизяки по хатам, деньги в шапку и идет.
– …К красотке?
– Ну а к старухе, что ли? – Боб захохотал.
Похоже, эту часть технологии он неплохо усвоил. Хоть сейчас в Париж!
Но производство, видно, на мне. Усложнились отношения нынче: навряд ли у нас так же весело, как у его деда, дело пойдет!
Мы ехали мимо старого кладбища.
– …А тут счас хоронят, интересно? – я спросил.
Пытался как-то отвлечь Боба, на более возвышенную тему беседу перевести, но он, похоже, это дело крепко застолбил. Занял экологическую нишу. Снова смысл жизни появился у него.
– Это ж теперь будет в мире “намбер ван”! – восклицал он восторженно, собираясь, видимо, на кизяках подняться, как наша семья, занять место в элите… Но насчет “всего мира” я бы не спешил: отнимут, как сучья отняли. Погодим! Я уже чувствовал, что тоже переживаю.
– Эх! – Боб резко тормознул. Чуть не проехали. Лишь мечтали о
“топливе будущего”, а домчались в момент, словно мы в будущем уже!
Я с тоской глядел на больницу: у меня тут красотка своя, кизяки я для нее теперь делаю. А куда деться?
– Подожди тут… минуток дцать! – уже уверенно, как соавтор, сказал
Бобу.
Надеюсь, быстро не остынет его азарт в этом грустном пейзаже? Мы ж еще многое с ним должны обсудить!
Я прошел по тусклому коридору, постоял перед засаленной занавеской, заменяющей дверь, отпахнул ее.
– На комиссию ушла! – сказали соседки вместе и, как мне показалось, с волнением. Жалкая ее беспомощность, похоже, проняла и их, на всеобщей доброте, ощутимой особенно в больницах, и держится наша жизнь. Даже в самом конце. И как-то обыденно все происходит, без декорации и пафоса. И это, наверное, хорошо? Я вышел в закуток перед палатой: пыльное, с разводами грязи, огромное окно, пожелтевший, но с сильным запахом фикус. Вот тут примерно все и определится.
Кончилась наша жизнь – или немножко еще осталось?
Походив в закутке, я, не удержавшись, пошел все же по коридору к кабинету главного врача. Вряд ли я понадоблюсь комиссии, но – вдруг?
В дальнем конце, у кабинетов начальства, царила роскошь: кресла из кожзаменителя, большой аквариум. Я с тоской вспомнил пахучий аквариум, который чистили у нас на глазах в баре на краю темного пустыря, холодную ее враждебность, когда мы сидели там. Изменилось ли что за месяц, стала ли она теплее?
Вдруг кто-то дернул меня сзади за пиджак. Я обернулся. Нонна стояла, смущенно сияя.
– Ве-еч! – проговорила она. -…А сколько мне лет?
Это она готовится к комиссии? Или уже была?!
– Ну а ты думаешь – сколько? – опасливо проговорил я.
Вот сейчас все и выяснится… где ей жить!
– …Сорок? – пролепетала она.
Я в отчаянии швырнул шапку в стену! Все!.. Лишнее себе позволяете – самому же придется и поднимать.
– Шестьдесят тебе! Шесть-десят! Запомни!
Зачем ей, собственно, уже это запоминать?
– Ты… была уже на комиссии? – В последней надежде я уставился на нее.
Не поднимая головы, своим костлявым подбородком виновато кивнула.
– Ну ничего! – бодро взял ее за плечо. – Там тебя и подлечат!
– Значит, я домой не поеду? – По щечкам ее в красных прожилках слезки побежали.
– Но что ж ты не могла сосредоточиться?! – простонал я.
Наверное, надо было туда ворваться! Отвечать за нее?
Стараясь успокоиться, она надула дряблые щечки мячиком, потом шумно выдохнула, и они сразу обвисли.
Распахнулась дверь, обитая кожей, и вышел Стас. Он шел мимо нас, не глядя. Замучили мы его! Он подошел к фигуристой медсестре, положил на ее стол бумажку. Она прочитала, изумленно глянула на Стаса, потом на нас.
– Оформляйте! – буркнул ей Стас.
Я выпустил руку Нонны. Ну все. Надо отвыкать!
– …На выписку. – Это было сказано хоть и без души, но – в нашу сторону.
– Как? – воскликнул я. Мы с Нонной смотрели друг на друга.
– …А вы зайдите ко мне, – по-прежнему на меня не глядя, произнес он, -…один.
– Стой! – Я снова схватил Нонну за руку.
– Я стою, Веч! – Она радостно кивнула.
В кабинете Стас долго молчал.
– Как я уговорил их?! – воскликнул он наконец, разведя руками. -
Боюсь, что я несколько преувеличил… ваши способности. Болезнь ее, похоже, сильней.
Я сам, боюсь, их преувеличил… Я этого не сказал – но он прочел это в моем взгляде.
– Комиссия, кстати, еще работает. – Он сделал движение к двери.
Пойти с ним? Но она ждет там, робко улыбаясь. По ней не пройду.
– Понял. – Стас снова сел. Помолчали. – Главное, – он шлепнул по столу ладонью, – дух противоречия в ней не удалось истребить. -
Когда она говорила комиссии, что ей сорок лет, я заметил в ее глазах… веселые огоньки! Как вы думаете – это она нарочно могла говорить?
– Могла. Из-за любви к веселью она и здесь оказалась, – вздохнул я.
…Когда ее “воспитываешь”, в глазах ее тоже веселые огоньки загораются.
“Ну как? Поняла, что я тебе говорил?” – “Нь-ня!” – весело восклицает она. Хочешь, чтобы другой она стала?.. “Нь-ня!” Такой она мне и нужна.
– Сами разбирайтесь! – Стас ладонью махнул, потом подвинул бланки. -
Ну что… сильные лекарства выписываем? Будет тихая, но…
Неузнаваемая. Другая.
“Нь-ня!”
– Слабые никакой гарантии вам не дадут… Да и не будет она их принимать! – сорвался Стас. Помолчал, успокаиваясь. – Значит, скоро снова пожалует к нам. Ну что ж… веселитесь. – Стас подал мне бланк, встал. – Я, кстати, тоже стою за сохранение личности, – грустно улыбнулся он.
Мы вышли. “Личность” нетерпеливо ждала нас у входа. Боюсь, что у меня на лице не было того восторга, как у нее. Утвердительно ей кивнул.
– Ур-ря! – она подпрыгнула.
– Ну что ж… пошли собираться, – вздохнул я, обнял костлявые ее плечи, и мы двинулись по коридору.
– Ну что… теперь будешь себя хорошо вести? – несколько запоздало, у самой палаты, попытался “воспитывать” ее. Она радостно на меня глянула.
– Нь-ня! – откинув остренькую челюсть, воскликнула она.
Мы спускались по лестнице. Сколько я мечтал об этом моменте! Но -
“все бывает не так плохо – и не так хорошо, как мы ждем!”. Хоть бы формально сказала: “Я, Венчик, буду слушаться тебя!” Вспорхнула, птичка. Ну ничего! Сейчас ее сдавят в троллейбусе… в метро!..
Обратно запросится! Только тут я вспомнил про Боба. Вряд ли он настолько загорелся идеей сушеного говна, что до сих пор не уехал?
Стоял!
С почтением я оглянулся на светящийся окнами бастион науки.
– Помаши дяденькам ручкой!
Стянув варежку, она помахала. Мы приблизились к джипу.
– Ой, Веча! Это наша машина?
– М-м-м-да.
Высоко влазить, как на самолет. Боб, как и положено уважающему себя водителю, сидел истуканом.
– Ой, здрасьте! – Она слегка удивилась. Серьезно думала – я сяду за руль? Серьезно вообще она никогда не думает!
Боб “мое сокровище” невысоко оценил. Оно верно – на любителя. Лишь в моей голове – и душе – живет еще знание: как она прелестна!.. А так-то вообще трудновато объяснить…
Нас закачало на выбоинах. Нонна не понимала пока, что кто-то может не разделять ее счастья, крутилась на тугом кожаном сиденье, сопя в тепле носиком, разглядывала салон, мигающую разноцветными лампочками приборную доску. Стянув шапочку, помотала головой, вольно раскидав по плечам жидкие грязненькие волосики.
– Вы – друг Валеры? – радостно спросила она. Боб кивнул мрачно. У людей его круга присказка есть: “Таких друзей – за… и в музей!”
– Я рада! – просияла она.
Знала бы она, что нас связывает! Впрочем, она мало что знает! Ее счастье. И еще меньше хочет знать. Лишь то, что ее интересует. А интересует ее… В кулачонке у нее появилась вдруг сигаретка.
– Я закурю, да?! – явно собираясь нас этим осчастливить, проговорила она.
Боб, поборник здоровья и экологии, красноречиво молчал. Но я-то молчать не мог. По новой все начинается – сперва беспорядочное, по первому позыву, курение, потом…
– Остановись! – процедил я.
– Вай? – уже с задором и вызовом произнесла она английское “почему”.
Я молча вывинтил из ее пальчиков сигарету, грубо сломав. Куда выкинуть теперь эту гадость?…не всем нравится эта вонь.
Я вдруг почувствовал, что уже дрожу. Может, повернем обратно, поторопились уезжать? Я, во всяком случае, там охотно останусь!
В глазах ее кратко блеснули слезы. Потом ушли.
– Ну ха-вашо, ха-вашо! – ласково проговорила она.
Но дома, конечно же, задымит! Мы с отцом только-только отвыкли жить в пепельнице. И задымит, главное, против того окна!.. в котором вскоре увидит меня! Курением, ясно дело, не ограничится! Ей, видите ли, хочется! А что будет с нашей жизнью – ей наплевать.
Похоже уже, твои нервы гораздо хуже, чем у нее. Но тебе же не кололи успокоители, а также витамины. Кроме виагры, ничего и не ел.
Возбуждения, правда, не чувствую, только утомление.
Да и она больше ни о чем уже не может думать: держит в кулачке новую сигарету, тяжко вздыхает. Главное – надышаться этой дрянью. Да, прихотливый характер ее – неизлечим. Сочетать свои желания с реальностью никогда не могла. Да и не пыталась!
– Ладно, кури, – сказал Боб. Ему и десяти минут этих вздохов хватило, а мне их слушать всю жизнь. И скоро я окажусь во всем виноват!
Она стала торопливо чиркать зажигалкой – я вынул ее из трясущихся ручонок. Слезы засверкали. Может, обратно повернуть? Комиссия, думаю, еще не закончила свою работу. Извините, сказать, ошибка вышла. Она вовсе и не собирается по-человечески жить – в интернат ее! Лучше один раз оказаться жестоким, чем потом мучиться всю жизнь нам обоим.
Но тут мы как раз вывернули на Невский: шикарные витрины, красивая, веселая толпа. Сразу после больничных сумерек!
– Ой, как я рада, Веч!
Надо быть железным Феликсом, чтобы повернуть. Вот так жизнь и оплетает нас теплой паутиной, а потом, глядишь, – уже пальцем не шевельнуть. Кстати, насчет моего неподвижного пальчика не поинтересовалась она. Радость жизни ее захлестывает: мои тут страдания, муки отца Сергия, не интересны ей. Веселиться хочет!
Глазки сияют, головка туда-сюда!
Но пока не мучайся. Насладись. Давно ты уже Невским не любовался, тем более из такой шикарной машины. Любимую жену вытащил из больницы! Повернулись друг к другу.
– Не сердись, Веч!
Мы поцеловались. Вот уже и дом наш, угловой, самый красивый на
Невском. Жизнь удалась! Помню, как мы стояли на углу, и я отковыривал ее пальцы от поручня, и она кидала отчаянные взгляды на дом, прощаясь. Вернулись же!
– Ур-ря! – поглядев друг на друга, закричали мы.
И въехали в арку. А вот и навоз! Материал, из которого теперь будет строиться наша жизнь. Да, не терял я времени. Целый табун тут развел. Автографы наездниц – Анжела, Саяна, – начертанные какой-то дьявольской копотью возле того окна. Саяна-то совсем ни при чем, ни разу даже в глаза ее не видел!.. Докажи. Посмотрел на свой забинтованный пальчик. Не подведи, родимый. В тебе вся моя сила.
Моральный вес!
И я решил уже: если не оценит, как я мучился тут, снова в окошке том меня будет наблюдать – пальцем этим глазки выколю ей! Имею право.
Вылезли из машины.
– Ну, до связи, – сверху, со своего трона, изрек Боб. -…На вот тебе, – хмуро протянул две сотельных баксов.
– Ладно. Только переобуюсь – и пойдем с тобой это дело топтать! – откликнулся я. – Дело срочное, понимаю!
Некоторые “конские яблоки” еще дымились.
– Я разве сказал что-то? – обиделся Боб и, раскатав несколько сочных кругляков, вырулил на улицу.
Он столько сделал мне, а я нападаю. Совсем, видно, ослаб! А кто же тут будет главным генератором счастья и тепла? Кроме тебя, некому!
На Нонну поглядел. Счастливо сморщившись, двор озирала, в дверь не входила.
– Волнуюсь, Веч!
Мы подошли к железной двери.
– Как открывать? Я забыла, Веч!
Это забыла она! А вот то, что следовало бы забыть, скоро вспомнит!
Сдвинули железную дверь, стали подниматься по лестнице. Она, шевеля носиком, жадно вдыхала. Понимаю ее: хочется еще до того, как квартира откроется, что-то ухватить! Помню, как я тут бежал, возвращаясь из Африки. И, как ни странно, хоть положение тогда было отчаянней, больше чувствовал сил. Но знаю, что и сейчас сил ровно столько окажется у меня, сколько понадобится!
Отъехала дверь.
– Ну, входи!
Надула щечки в прожилках. Выдохнула. Шагнула через порог. Что бы потом ни было, вспомним: был такой счастливый момент!
– Вот наша вешалка. Узнаешь?
Кивнула. Не могла, видно, сразу говорить. Глядела на меня. И за этот взгляд, за этот миг я все готов вынести – и до, и после.
Батя, конечно, не подвел, вышел с трехлитровой банкой золотистой мочи – шел по коридору медленно, вдумчиво, не замечая нас. Борется за свои права, за свое расписание, не уступает. По-прежнему тверд. И порой мне кажется – уступит в этом, сломается и в остальном. Может, даже перестанет в восемь вставать и садиться за рукопись. Но ей, душевно раненной, как объяснишь?
Впрочем, вспомнил я, из больницы ей эта банка чуть не символом семейного счастья казалась, светлым воспоминанием. Точно!
– Привет! – подкравшись сбоку к отцу, сказала Нонна.
– А?! – Он озирался, почему-то не замечая ее.
Вот – увидел.
– Эх! – как-то лихо воскликнул. – Вот это да!
Заметался в узком проеме с банкой, ища, куда бы поставить ее. Нонна смеялась. Потом выхватила у него банку, звонко чмокнула ее, поставила на сундук.
– Ну, здравствуй, мила моя!
Обнялись. Отец мощной своей ладонью растроганно похлопывал ее по тощей спине. Не могли расстаться!
– Ну ладно! Иди. – Видимо, ревнуя, я взял с сундука банку, вручил ему. Он, снова погрузившись в глубины своего сознания, пошел медленно к туалету. Не много времени у него занял душевный порыв. Но больше не надо. Если еще и он начнет нервничать – совсем хана.
Шутливо впихнул Нонну в спальню.
– Садись! Будь как дома.
Изможденная, бледная улыбка.
“Как дома” – это как когда? Если – как перед больницей, то не дай бог.
Да нет! Не зря же ей витамины кололи. Должна же она что-то понять?
Второй раз пройти через это не хватит сил. Второго раза не будет, с таким счастливым концом.
Сидела, радостно озираясь. Вся еще больничная, мятая, пахнущая лекарствами. Грязные космы-висюльки для больницы годились, но у нас все-таки элегантный дом. Эту больничную пассивность надо бы выдавить из нее!.. Горячишься.
– Ну чего? В ванной помоешься?
– …Подожди, Веч!
– Ну, я пока воду включу? – рванулся к ванной.
Та-ак. У нее уже слезы блеснули. Поехали! По ее расписанию будем жить. Привык за это время куда-то мчаться!.. теперь бережно надо двигаться.
– Ну, отдыхай.
Осторожно уложил немытую головку ее на подушечку, вышел, дверку прикрыл.
Сидел за столом, нетерпеливо скрипя стулом. Куда бежать? Некуда больше тебе бежать.
Скрипнула дверь. По коридору прошаркала. Неужто ванну запустит? – ухо навострил. Нет! Туалетный водопадик. Прошаркала назад.
Теперь ты – сиделка. Вот и сиди… Толстая пыль, абсолютно на всем, не волнует ее. Так же, как батю. Только тебя волнует. Вдыхай!
Не знаю, сколько так просидел, свесив на кулаки щеки. Вдруг со скрипом дверь отъехала. Нонна явилась, виновато вздыхая. В пальтишке своем мятом, в пыльных кроссовках. Надо ей все покупать: бомжиха уже! Совсем об этом не думала, как, впрочем, и ни о чем. Но – сияла.
– Веч! Я буду стараться! Я в магазин пойду. Да, – закивала головкой. – Давай посмотрим – чего надо купить?
– Давай… конечно! – радостно заметался.
Оказались на кухне. Холодильник открыли.
– Я, Веч, на рынок пойду! – сообщила гордо.
Рынок, полный крынок. А деньги где? Наскребем. Главное, что желания появились у нее. Причем – здоровые.
– Представляю, как капустница меня ждет! – сказала она. Молодец.
Вспомнила еще одну нашу семейную радость (кроме отцовской банки).
– Представляю, как она обрадуется! – Нонна говорила. – Замашет сразу: “Сюда иди!” Перед больницей говорила мне: “Не поддавайся, милая!”
Слезки блеснули. Как бабушка говорила моя – слезки на колесках.
Понял вдруг, почему я /сейчас/ так ее люблю: бабушку мне напоминает, такой, как я помню ее. Тоже радостная за продуктами шла, полная впечатлений приходила. А у этой – капустницы любовь. Взаимная. Хоть и не бескорыстная. Возвращалась всегда счастливая от нее, смущенно улыбаясь, вытаскивала из мятой сумки своей очередной мутный пакетик с квашеной капустой.
– Вот… купи-ва! – говорила, потупясь. Правда, та ей от любви всегда подкидывала в пакет то маринованный чесночок, то перчик. Это уж не от корысти – от любви. Так что мешать этой страсти нельзя.
Хоть дальше пакетиков дело не шло. Чтобы сварить, например, щи – этого не было. Складывался пакетик в холодильник, где их воняло штук уже, наверное, двадцать. Но это ее счастье квашеное трогать нельзя.
Пусть хоть чему-то радуется, все равно.
– Ты, Нонна, гений гниений! – говорил я ей, пакетики перебирая: некоторые, кажется, за позапрошлый год.
– Ну ты, Веча, мне льстишь. – Пока была бодрая, отвечала весело.
Ничего! Некоторые жены, говорят, алмазы коллекционируют. Так что мне повезло.
– Ну и чего ты думаешь там купить окромя капусты? – поинтересовался я.
– Я забыла, Веч, что там продается. Капустницу только помню одну, – улыбалась. – Но я вспомню, Веч! Ты мне де-нюх дай – и я вспомню.
– Де-нюх? А давай лучше я напишу: “Выдать. Луначарский”. Пойдет?
– Не-е, Веч! – засмеялась.
Валюту разменивать придется. Но за счастье такое – не жалко отдать.
Правда, приглядывал я тут, возле дома, одну шинель. Но – уровня
Акакия Акакиевича мне не достичь. Слабоват. Федот, да не тот, пальто, да не то, метод, да не этот! Пошли в обменник. Купюру разменял. Деньги в бумажник сунула. Кивнула: “Спасибо, Веч!”
Долго смотрел ей вслед. Пока не свернула на Кирпичный. Потом по
Мойке пойдет. Там, наверное, ветер дует, воду рябит. Красота, после больницы-то! По Гороховой, забитой машинами, дойдет до Садовой, по ней – к Сенной. Любит она дорогу эту! Ликовал вместе с ней.
И дома улыбался еще. Телефон зазвонил. Говнодав меня требует? Ну и что? Это тебе не просроченная виагра: все свежее, натуральное! Да с чистой совестью, да по свежему воздуху. Красота! В Москву с товаром поедем, на международный рынок станем выходить!
– Слушаю! – крикнул в трубку.
После паузы:
– Алло.
Настя.
– Привет, дорогая!
– Ну как вы там?
– Нормально.
Какой-то тревогой из трубки повеяло.
– А мать как держится?
– …Нормально. Ничего.
– Позови-ка мне ее.
– Она… в ванной сейчас.
Улыбка моя, отражаясь в зеркале, уже глупой казалась.
– …В ванной? При ее-то водобоязни? – Она слегка напряженно хохотнула. Долгая пауза. – Ты что – отпустил ее, отец?
Пауза еще более долгая.
– Ну а что? Пусть свободе порадуется! – ответил я. – Счастье – лучшее лекарство.
– Ты что?.. Рехнулся, отец? Стас разве не говорил тебе, что алкоголизм не излечивается?
– При чем тут алкоголизм? Человек радуется!
– Мы проходили уже ее “радости”! – Настя воскликнула.
Всегда я так: лечу счастливо – и мордой об столб!
– Да не волнуйся… придет она, – пробормотал я.
– Да она, может, и адрес уже не помнит!
– Так что же мне делать?
– Беги, отец! И по пути во все шалманы заглядывай.
– Да.
“Кролик, беги!” Был такой любимый роман нашей молодости. Бежал по
Кирпичному, по Мойке, по Гороховой, Садовой, ко всем стеклам, витринам прилипая. Прерывисто, тяжело дышал. Третье дыхание.
На рынок вбежал, полный крынок. Нет. По рядам квашения промчался.
Которая тут ее капустница? Не пойму. Я, к сожалению, в такие нежные отношения с посторонними не вступаю, как она.
Заглянул в пивную на рынке, полную громко говорящих кавказцев, представил ее тут – как она просит прикурить вот у этого небритого кавказца, тянет к нему дрожащую ручонку с сигаретой… и это, наверное, счастье было бы – увидеть ее с ними, – радостно сел бы к ним и, может быть, выпил бы пива, расслабился наконец – сколько же можно за горло себя держать?
Но рай этот только представил – и нужно было уже бежать.
“Веч! – говорила она. – Если я пойму, что тебе мешаю, то уйду.
Насовсем”.
И я ее отпустил!
Потом я сидел на гранитном пеньке у нашей арки, сняв шапку и положив ее на колени. Прохожие вопросительно глядели на меня: подавать ли милостыню?.. Обождать!
– Ве-еч! Ты чего здесь? – вдруг послышался ее голосок.
Мерещится? Я поднял глаза. Она стояла передо мной – маленькая, тощенькая, с тяжелой, раздутой сумкой в руке. Как доволокла столько?
Я поднялся.
– Чего так долго ты?.. я уже извелся!
– На рынок ходила, Веч!
Не было тебя на рынке!.. Ну ничего. Главное, что вернулась.
Личико, правда, как клюквинка, набухло. И явственно доносится некоторый “аромат степу”. Но предупреждал же меня Стас, что алкоголизм не лечится. Я же сам подписался на этот вариант.
– Ну, отлично. Пошли домой. Чего это ты приволокла? – потянулся к ее сумке.
– Тайна! – отвела руку мою. – Но вы довольны будете!
Даже облизала губки язычком, вкусно чмокнула.
Что бы это могло быть такое? Как-то я привык бояться ее тайн!
Впрочем, привыкай по новой. Как бы с новыми силами. Давай считать, что за время ее отсутствия ты отлично отдохнул, поднабрался сил и спокойно перенесешь по крайней мере первые испытания. Улыбайся, генерируй счастье. Когда оно есть, то и легкие недостатки друг другу можно простить. Бутылка, кстати, там не прощупывается – несколько раз ненавязчиво коснулся сумки ногой. Может, продержимся… до чего-нибудь?
Мы вошли в квартиру – тепло здесь после уличной холодрыги.
– Ну? Помочь?
– Не ходи за мной! – улыбнулась таинственно, словно готовя мне радостный сюрприз. Боюсь я сюрпризов ее! Но – придется радоваться, иначе – слезы. А после слез, чтобы успокоиться, придется напиться…
Ей. А может, и мне? Когда-то я любил это дело. Вовремя остановился.
Может, время опять пришло? Отлично будем жить, с разбитыми мордами
“после совместного распития спиртных напитков”. Зато – без напряжения, делаем что хотим!.. Нет. Пару раз я пытался опускаться, оказалось – тяжело. Гораздо тяжелее, чем жить нормально. Сразу куча проблем и хлопот, нервы – на пределе!.. Погодим. Нормально попробуем
– скучной мещанской жизнью.
Впрочем, скучной – навряд ли. Уши – торчком. Пытаюсь по тихим шорохам учуять опасность, как известный таежный охотник Дерсу Узала.
Это чем-то она брякает в холодильнике? Полочку, что ли, вытаскивает?
Зачем? Что-то огромное, видно, туда запихивает. “Большое, как любовь!” Была когда-то у нас такая песня и танец: “Зе биг эз лав!” -
“Большое, как любовь!”. Кружком, взявшись за руки, отплясывали в ресторане “Крыша”, с друзьями и подругами. А в центре круга – лихо куролесит она. Недавно! Мне – сорок лет. И обошлось безумство это, как сейчас помню, в сорок рублей. Славно было. А сейчас я – таежный охотник Дерсу Узала. И – опасные шорохи… Вот – в кладовке уже странное постукивание. Место это отлично знаю. Там еще – Лев
Толстой, и в полом бюсте его бутылку прятала. Ничего, блин, святого!
Проверить пойти? Покончить с зыбким этим раем? Нет. Понадеемся еще!
Что-то очень долго там брякает… но там же вся посуда у нее!
“Формально все нормально”, как шутили мы с ней. Сколько словечек всяких было у нас – держались благодаря им, не падали духом. Мол, это лишь шутим мы и ничуть не страдаем.
После возвращения ее с покупками, помню, я выходил в прихожую, целовались, потом шумно принюхивались друг к другу: не пахнет ли чем? На этой шутке – держались: вовсе мы друг за другом не следим, а так, просто принюхиваемся, как собачки.
Еще, помню, шутка была. Когда она уже явно была навеселе, подносил свой кулак ей к носику, грозно произносил: “Чем пахнет?” Она, с упоением как бы, втягивала запах, сладко зажмурясь. Держались.
Веселились, как могли. Продержимся? Может, пойти дать ей понюхать кулак? Если сладко вдохнет, зажмурясь, вспомнит нашу шутку – значит, все хорошо. И, может, еще долго продержимся? А?
Нерешительно приподнялся… Рискованно. Вдруг рухнет даже то, что еще есть? Сел снова. Вот так я теперь провожу время за рабочим столом! Впрочем, это и есть теперь моя работа. Пошел. Кулак в запасе держал, за спиной. Как увижу ее – определю сразу: способна ли еще воспринимать? Заметил вдруг, что передвигаюсь бесшумно… охотник, выслеживающий рысь! На кухню внезапно вошел. Она, сидя на корточках у холодильника, испуганно вздрогнула, быстро захлопнула дверку.
Та-ак. Глянула снизу на меня, но почему-то не испуганным оком, а, я бы сказал, счастливо-таинственным. Сюрприз?
– Чего это там у тебя?
Снова глянула, еще более таинственно-радостно. Какой-то просто маленький праздник у нее.
– Показать?
– Ну.
Поглядела еще, как бы решаясь, потом – отпахнула дверцу… Арбуз!
Тяжело, кособоко лежит, занимая холодильник.
– Хочется, Веч! – сказала она, сияя.
Что ж – и для меня тоже радость: арбуз, а не алкоголь. А просто так радоваться ты не можешь уже?
– Дай кусить! – проговорил жадно.
– …После обеда, Веч!.. Ну хавашо, хава-шо! Отрежу кусочек.
– Ну ладно уж! Потерплю!
Расцеловались, как бы довольные друг другом. И я пошел.
Принюхиваться друг к другу не стали пока что. Можно хотя бы немножко в блаженстве побыть?
Побывал. Но не особенно долго. Снова тихое бряканье в кладовке раздалось. Второй арбуз у нее там? Ох, навряд ли! Скорее, что-нибудь менее официальное, увы. Продержимся ли до обеда? Кстати – какой обед? Ничего такого я там не приметил. Только арбуз! Арбуз на первое, на второе, арбуз на третье. Вряд ли сойдет. Батя лютует в таких случаях, а также в некоторых других. Пойти ей сказать? Не стоит, наверное. Рухнет наше хрупкое счастье, полное таинственных шорохов. Сделаем не так. Умный, хитрый охотник Дерсу Узала бесшумно сейчас пойдет и задушит курицу. Бесшумно ее принесет, и мы ее бодро сварим, не возбуждая обид, тревог, избежав вытекающих (и, возможно, втекающих) последствий. “Умный, ч-черт!” – как говорила Нонна, когда я находил очередную ее бутылочку. Приятно чувствовать себя “умным ч-чертом!”. Вышел бесшумно.
Когда вернулся с курицей в когтях, Нонна по телефону громко разговаривала – с Настей, как понял я. Настя наседала, как всегда.
– Ну Настя! – Нонна отбивалась. – Ну хавашо! Ха-вашо! Куплю курицу, как ты велишь! Ладно! Уже бяжу, бяжу.
После этого – долгая пауза и совсем уже другой тон – надменный, холодный:
– …В какой больнице, Настя? Что ты плетешь? Я нигде не была!
Разговор в неприятную стадию вступал – в том числе для меня. Забыла уже все! Быстро. “Аромат степу” уже все помещение властно заполнял.
“Я маленькая, – Нонна поясняла, когда мы еще на эту тему могли шутить, – поэтому запах весь снаружи находится!” Есть такое.
Бесшумно, зажав курицу под мышкой, к кладовке пошел. Поглядев пристально в глаза Льву Толстому, приподнял его. Эх, Лев Миколаич!
“Маленькая” в тебе стоит! “Зачем люди одурманивают себя?” Нет окончательного ответа. Пойти с этой “маленькой” к ней? Подержав, опустил Толстого. Пусть хотя бы обед нормально пройдет. Хочется ведь немного счастья – или покоя, на худой конец.
Когда она на кухню пришла, я уже озабоченно куру вилкою тыкал в кипящей воде.
– Ч-черт! – с досадою произнес. – Никак не варится курица /твоя!/
Мороженую, что ли, купила?
Смутилась чуть-чуть, лишь тень сомнения промелькнула… потом проговорила доверчиво:
– А других не было, Веч!
Легко ее обмануть! Потом – радостно уже – брякала, я весело на машинке писал историю курицы, отец с дребезжаньем двигал у себя в комнате стул, видимо, то отодвигая его от стола, то снова придвигая, садясь и продолжая свой неустанный труд.
Звонкий голосок Нонны с кухни донесся:
– Иди-ти! Все гэ!
Вот она, долгожданная идиллия! Заглянул к отцу, в его маленькую комнатку, с атмосферой тяжелого труда:
– Пойдем обедать.
Согнувшись над бумагами, мрачно кивнул, но больше движений не последовало. Ну, идиллию же надо поддержать, хлипкую! Неужели не понять?? Донеслось наконец дребезжание стула, когда я уже далеко ушел.
Он сел за стол, ни на кого не глядя. Лютует батя! Теперь, видно, настал его черед?
Сморщившись, смотрел на помидоры на тарелке – так, будто ему положили кусок говна. Неужели не понимает, что надо веселье поддержать! Потрогал вилкой:
– …Помидоры квашеные, что ль?
– Какие? – Нонна поднялась. Торчащая вперед челюсть задрожала.
– Квашеные, говорю. Непонятно? – с мрачным напором повторил.
– Отец! – я вскричал.
Он мрачно отодвинул тарелку.
Конечно, помидоры эти Нонна из своих давних “загноений” достала, добольничных! Но неужели надо подчеркивать это, нельзя заглотить ради счастья семейного? “Объективная истина” – ею кичится? Главное – отношения между людьми. Без каких-либо установок заранее! Конкретно, как оно сложится каждый раз. Нет! Замшелые его принципы ему важней.
“Не каждый факт надо констатировать!” – сколько раз ему говорил. Но его не сдвинешь. Курицу ковырял. Отодвинул.
– Что, отец? – произнес я.
– Жесткая, – холодно отвечал.
Ну и что, что жесткая? Трудно ему сгрызть? Вон зубов у него сколько еще – больше, чем у нас с Нонной вместях! Неужто не понимает, что это экспериментальный обед, /первый/ после больницы! Не важно это?
– Спасибо, – чопорно поклонился, встал. Пошел из-за стола, холодно пукнув. Обычно с задушевной трелью выходил.
Нонна, блеснув слезою, глянула на меня. Я лихо ей подмигнул, сгреб помидоры со всех тарелок на свою (она, несмотря на всю ее душевную чуткость, тоже их не ела, боясь, видимо, отравиться). Ел только я, торопливо чавкая, весело ей подмигивая. Проглотим все! Сладостно закатив глазки, провел ладошкой по пищеводу. Красота! Нонна смеялась. Вот и хорошо! Теперь возьмемся за птеродактиля.
– Слушай! Ты ешь!
– Ай эм! – ответила бодро.
От помидор отрыжка, конечно. Но, надеюсь, не умру. А если и умру, то с чистой совестью. Совсем хорошо.
Улыбались друг другу. И тут отец свесил лучезарный свой кумпол на кухню. Смотрел, прикрыв ладонью глаза, как Илья Муромец. Высмотрел наконец!
– Нонна, – сипло произнес.
– Что? – произнесла она холодно. Но оттенки чувств не волнуют его.
– Хочу сегодня купаться!
Именно сегодня надо ему?!
– …Хорошо. Я все приготовлю! – проговорила Нонна, дрожа.
– Послушайте! – через полчаса орал я. – Вы с Нонной составляете идеальную пару: она сует тебе рваные носки, ты кричишь, что их не наденешь. При этом оба даже не смотрите на носки целые, что я вам сую! Вам так больше нравится? А мне нет! У меня есть тоже… самолюбие. Я ухожу.
Недалеко ушел.
Нонна стояла у кровати в темноте. Окно напротив, наоборот, сияло.
Экран пока что был пуст. Но – скоро наполнится, можно не сомневаться. Что пойдет нынче? Мультик? Или “мыльная опера” опять?
Я, конечно, освежил там видеоряд. Но понравится ли?
Нонна неподвижно глядела туда. Что ей там сбрендится?
– …Спать хочу! – прерывисто зевнув, вымолвила она.
Не успев опомниться, я заметил: дрожащими руками стелю ей постель!
Вдруг что-то не то там увидит. Боюсь я за свой видеоряд.
– Конечно… я тоже лягу! – лепетал я.
Глубокий, освежающий сон! Лучший доктор. Времени, правда, полшестого всего. Легли… Только вечный сон может нас успокоить!
Лежа, смотрел на то окно… скоро заработает? Я, правда, там приватизировал бред. Но будет ли лучше от этого? Сомневаюсь.
Волнений, во всяком случае, больше. Впервые в сочинении своем не уверен… В соавторстве с нею не могу сочинять!
Чуть задремал и сразу увидел волшебный сон – когда ты так же лежишь и то же видишь, но в другом времени. И в другой жизни. То окно – чистое, отливающее небесной голубизной, обвитое гирляндой оранжевых колокольчиков. Сквозь сон почувствовал, как горячие счастливые слезы полились. Наполовину проснулся. Да-а. Были когда-то цветочки.
Теперь – ягодки.
Вдруг резко телефон зазвонил. Я вскочил с колотящимся сердцем. Кто звонит среди ночи? Какая еще беда? Одной мало? На часы глянул – шесть часов. У людей – вечер. Это только у нас – ночь.
– Алло! – тем не менее бодро произнес. Голосом могу управлять. А по голосу, как по веревке, глядишь, выберемся.
– Привет, – Кузин голосок. – Ну что? Блаженствуете?
– В каком смысле?
– Ну – Нонка-то выписалась.
– А-а. Да.
Видно, немножко по-разному оцениваем мы с ним эту идиллию.
– Ну как… подлечили ее?
Не долечили. И – не долечат. Не до-ле-чивается она!
И тут же это и подтвердилось: Нонна, зевнув, вдруг вскинула свои тощие ножки, встала на них и, глянув на меня как на пустое место, по коридору пошла. Льва Толстого проведать? Заскучал, поди, старик.
Есть в нем одна маленькая тайна – но, к сожалению, выпитая почти до дна. Слышал озабоченное ее пыхтенье: гиганта мысли нелегко поднимать. Изумленная тишина, потом – стук. Поставила классика на место. Не оправдал классик ее надежд.
– Значит, все в порядке у вас? – Голос Кузи в трубке прорезался, мне померещилось, через тысячу лет. – Тогда не хочешь ли прокатиться опять?
Волна счастья окатила меня: улететь из этого ада! Да еще небось по важному делу – какой-то очередной проект спасения человечества! Но волна тут же схлынула, разделилась: половина души ликовала еще, а половина – торкалась в тесной кладовке: как там лахудра моя?
– Ты помнишь, наверное: мы шведам отдали лицензию на переработку сучьев.
Как не помнить! Душу порвали. Выходит – не до конца?
– Та-ак, – произнес выжидательно. Одно ухо было здесь, другое – в кладовке.
– Ну, они хотят что-то типа буклета выпустить. А у тебя, вспомнил я, какое-то эссе было о сучьях?
Было! “Сучья в больнице”. “Больничные сучья”. Кузя, друг!
– На Готланд приглашают они тебя!
Ну тут душа уже на три части разорвалась.
– А Боб? Участвует? – выговорил я.
– Твой Боб!.. – проговорил Кузя презрительно.
“Твой Боб”! Во-первых, Кузя сам мне его дал, просил в Африке
“уравновесить” его. А во-вторых, как же так можно обращаться с людьми? Боб изобрел все, наладил!.. А все презрительно упоминают о нем!
Тут душа моя окончательно лопнула. Надо с Кузей обаятельно говорить, а левое ухо тем временем слышало, как Нонна уже настойчиво в дверь скребет, дергает замок, пытается выйти. Походы мы знаем ее!
Сразу на двух фронтах невозможно страдать. Пострадаем на этом.
– Можно подумать чуток? – произнес я вальяжно. – Заманчиво, скажем… но я тут что-то пишу.
– Ну ты заелся, гляжу! – Кузя уважительно хохотнул. – Ну, думай! – перезвоню.
Да, я заелся. Говна.
– Ну, хоп! – бодро я произнес.
– Чао.
Не говори “хоп”, пока не перескочишь! Да, я заелся! Метнулся к двери. Еле успел: она уже одолела замок, ветхое ее рубище сквозняком развевалось.
– Погоди. Ты куда это?
Глянула яростно: кто тут еще путается?
– Выйти надо, – проговорила отрывисто.
Поглядел на сумку ее: чем-то нагружена. Если в последний путь надумала, то многовато берет.
– Дай денег мне! – произнесла надменно.
– Для чего это?
– Ну… сигареты купить!
– “Ну сигареты” вот у тебя, – вытащил из кармана ее пальто почти полную пачку.
– Ну… еще кое-что! – нетерпеливо сказала она.
– Чтобы… Льва Толстого наполнить внутренним содержанием?! – заорал. Бедный Толстой! Достается ему от нас после смерти. – Хватит уже! Все! – Сорвал пальтишко с нее, бегал по коридору, в кладовку швырнул его. – Все! Хватит! Ты поняла? Хватит! Больше мучиться с тобой не могу я, второй раз мне Бехтеревку не поднять! Поняла?
Враждебно молчала. Ну, если оно так – закрыл дверь на большой ключ, сунул его себе в шальвары. Дубликат она вряд ли найдет.
– Все! – закрылся в уборной. Последнее место, где не достанут меня.
Задвижка – лучшее изобретение человечества. Но! Только приготовился к блаженству – входная дверь жахнула. Открыла все-таки? Ну и пусть.
Человек все сам выбирает. Я – тут остаюсь.
Но недолго длилось блаженство. Через секунду уже с ужасом глядел, как медленно, но властно повернулась ручка. И тут покоя мне нет. К сожалению, это не привидение. Привидение я бы расцеловал.
Привидение, несомненно бы, оказалось самым милым членом нашей семьи.
Но привидения, я понимаю, не пукают. А тут донеслась знакомая задушевная трель. Неужели же батя понять не хочет, что если за рабочим столом меня нет, спальню на ходу он видел, наверняка кухню тоже, – неужели нельзя вычислить, что я в уборной? Покоя дать мне?
Такие мелочи не интересуют его. Что я есть, что меня нет – не так важно. Посмотрим, что запоют без меня. С этой величественной мыслью я открыл.
– Послушай, отец! Неужели ты не понимаешь, что я тут?
В уборной я! Навсегда!
– Откуда мне знать? – ответил величественно.
А по дороге не поинтересовался – где его сын?
– Заходи, – я махнул рукой, скорбно удалился.
Выгнали о. Сергия из его обители! Да и какой я отец Сергий? Где обитель мне взять, чтобы покой обрести? Нет обители. Да и отец
Сергий, что поразило меня, когда я наконец удосужился до конца прочитать это произведение, и не герой вовсе, и не святой, а так.
Толстой не так глуп оказался, чтобы позера этого ставить святым.
Глубже оказался! Святая у него – бедная родственница отца Сергия, которая вовсе не удаляется из этого ада, а живет в нем, стараясь сделать хоть что-то. Часто уступает грехам, лжет. Высокие принципы только в пустыне хороши, а тут… тут по-всякому приходится. Святая
– она! А не о. Сергий. Не я. Впрочем, у меня еще есть шанс в бедную родственницу превратиться! Так что… сломанный пальчик свой, которым ты так гордился, засунь лучше… в ноздрю себе и никому не показывай. Надо Толстого лучше помнить, а не пальцы ломать. Молчи. И терпи. И делай, что можешь. Как бедная родственница.
А вот и Нонна уже! Надменно прошла, булькая карманом, не глядя на меня, бедного родственника. Сумку, приметил я, забирала с собой, а та в объеме уменьшилась. Что-то сбыла? Неужели бюст нашего классика
– главное прикрытие свое?
Когда шаги ее стихли – наконец заглянуть туда смог. Классик, слава богу, на месте. Стоит. Видимо, уже весь наполненный внутренним содержанием. На Толстого рука ее не поднялась. Пригляделся около…
На меня рука ее поднялась! Книжки, за всю жизнь мной написанные, вымела с полки. Меня пропила!.. Интересное наблюдение: порой кажется, что страдание уже до предела дошло, некуда дальше!.. Ан есть. Увидел, глаза повыше подняв, что и Настины книги, переводы с английского, тоже продала! Настю ей не прощу! Сколько трудов это дочке стоило, сколько страданий! Пропила!
Кинулся к ней, затормошил. Что-то забормотала. По спальне привольно разлился “аромат степу”.
– Что ты творишь, а? – тряс ее, тряс. Душу бы вытряс, если бы она в ней оставалась еще!
– Что надо? – наконец разлепился один глаз, холодный и властный.
– Душу твою хочу забрать! Душу! Вот только нет ее у тебя!
Заплакал. Сел на диван.
– В чем дело? – надменно поинтересовалась она.
– Что ж ты, сука?! – утираясь, плакал я. – Наши с Настей книжки пропила? Ты что же, не понимаешь – это последнее, что есть у нас!
Вместо раскаяния – улыбка зазмеилась:
– Ошибаешься, Венчик! Твое как раз не взяли они. Сказали – такого говна им не надо! Посмотри, – кивнула торжествующе.
Поднял сумку ее, валявшуюся в пыли. Точно! По тяжести уже чувствовал
– не врет. Честная! Мое тут. Лишь Настины книги продала. Но радоваться ли этому? Нет. Злоба отчаянием сменилась. И это хорошо.
Злоба неконструктивна. Помню, когда решил из больницы ее забрать, обнялись, счастливые, и сказал ты себе: ради этого момента можно все претерпеть!.. Претерпел?.. Но еще не все.
– Ну… убедился? – гордо произнесла.
Этого не претерпел.
– Что ты со мной сделала? – завопил. – Я ж для тебя жизнь свою сжег!
– Заметил, что при этом тычу забинтованным пальчиком в дырку от зуба… Почетные раны мои. Но как я их получил конкретно, ей, думаю, не надо говорить. Моральный мой вес на нее не действует. Ей вообще ничего не надо говорить!
Наскреб денег по сусекам, рванул в “Букинист”. Он уже закрывался, но я пролез. Выкупил Настины книги. Пришел. Кладовку открыл. Книги на полку расставил – Настины, а заодно и мои. На Толстого глянул. Вот так, Лев Миколаич! Мы тоже что-то могем!.. Теперь надо идти мириться.
Но она не желает, видите ли! Презрением встретила меня. Чтоб как-то хоть успокоиться, хлебнул чаю, что перед нею в чашке стоял, – и задохнулся! “Чай”! Водка наполовину! В больничке этому научилась? Не зря я столько денег заплатил!
– Продала ты за водку нас! – прохрипел я. – Неужели ничего лучше водки нет?!
– Что может быть лучше водки? – усмехнулась. -…Лучше водки может быть только смерть!
– Тогда пей! – Я выплеснул чашку ей в лицо.
Не отводя от меня ледяного взгляда, она медленно обтерла рукой щеки и потом звонко расцеловала каждый пальчик. Зазвонил телефон. Боб!
Работодатель. Рабовладелец.
– Ну? Чего делаем?
Трудно как-то сформулировать. Я молчал.
– Бабки нужны тебе? – не дождавшись энтузиазма, он надавил.
Мне – нет!.. А ради этой суки я не собираюсь говно топтать!
– Нужны. Но ты же видел, Боб! Своего говна мне хватает! Не до тебя!
– Ну смотри, – с угрозою произнес, трубкой брякнул.
И под пулю она меня подведет, даже просто.
Звонок. Видимо, уточнение – когда киллера ждать.
– Ну? Надумал?
Кузя! Я рад.
– Еду! – сразу сказал.
– Пр-равильно! – Кузя воскликнул.
Хоть один есть у меня друг!
– Как я приеду? – Настя сказала. – У меня ж в компьютере все!
– Ну так тащи сюда компьютер!
– Нет!
– Ну как хотите! – трубку повесил.
Я тоже что-то могу хотеть – например, жизнь свою спасти.
…Досви – Швеция!
Глава 16
С маленькой котомкой из дома ушел. Свобода! Стоял на ледяном углу, поджидая Кузю.
Кузя, друг! Все друзья мои, шестидесятилетние шестидесятники, ездят на ржавых тачках эпохи зрелого социализма, все были тогда кандидатами-лауреатами. За светлое будущее боролись. Напоролись!
Тормознув, Кузя скрипучую дверку открыл, и я нырнул в уютную вонь: аромат бензина, промасленной ветоши. Хоть боремся с ним за чистоту атмосферы, не жалея сил, добираться к высокой цели приходится, вдыхая бензин… Что, несомненно, усиливает нашу решимость покончить с этим злом.
– Этот губернатор /ваш,/ – Кузя усмехнулся – весь город перекопал, к юбилею готовясь, ни пройти ни проехать!
Глянул на него. Эх ты, седая борода! Все неймется? Дух у нас такой.
– Ничего, найдем на него управу! – он боевито сказал.
Я робко поежился. Круто берет! Сразу видать – свободного общества представитель. Глядишь, и я на свободу вырвусь через него!
Кузя, голован, среди нас самый успешный, международное сообщество консультирует – куда нас, грешных, девать.
И помогает! Куда б я без него сейчас делся? В запой? Но у нас в семье есть уже один пьющий член – этого достаточно. А я благодаря
Кузе вхожу в мудрую международную жизнь.
Затряслись по набережной Фонтанки. Трехсотлетие города близится – а нормальных дорог нет! Это уже моя собственная смелая мысль.
А если уж я такой смелый, надо еще одну важную вещь сказать.
– Слышь, – Кузю просил, – а чего вы Боба-то совсем отбрили? Он, можно сказать, всю душу в эти сучья вложил!
– У твоего Боба, – Кузя со скрипом переводил рычаги, явно перенося свою дорожную злость на нашего друга, – со вкусом не все о’кей. И с репутацией – тоже.
– А что такое?
Человека вообще-то легко закопать!
– Ведь это ты, по-моему, его породил? В Африку сунул. Помнишь, еще просил меня “уравновесить” его? – я напомнил.
– Я его породил!.. – мы ухнули в яму, -…я его и убью! – Мы кое-как вылезли из ямы на асфальт. – В Швеции советую тебе о нем не вспоминать. Скомпрометируешь идею.
Ни фига себе! “Сучья” – это же его идея была. И теперь – он же ее компрометирует? Ловкий поворот! Вспомнил, как мы с Бобом бились в
Москве. Правда, целую лестницу телами врагов я не усеял, как он, но зуба своего, помню, лишился – языком нащупал остренькую дыру. Мне таперича, выходит, платят, чтоб закопать Боба, моего друга, навсегда? Выйти, что ли? Проходняками тут до дома недалеко. Прийти, снова шею подставить: душите меня? Ни вперед, ни назад. Уж вперед все-таки лучше. На шведском острове погощу, хоть простора немножко вдыхну. “Третье дыхание” уже пошло, прерывистое, – без кислорода нельзя.
– А чем Боб так уж отличился? – все же спросил.
– А ты не знаешь? В глазах международного сообщества он труп – и в политическом, и в этическом.
Сразу в двух смыслах труп – это даже для Боба много.
– Хорошо, что не в физическом! – вырвалось у меня.
– На что ты намекаешь? – Кузя вспылил. – Мы подобными делами не занимаемся!
Ну ясно. И других дел хватает. Мы уже вырулили на шоссе к аэропорту.
Среди мелькающих придорожных реклам (“шоколад”… “виски”) вставал время от времени большой плакат с Кузиным портретом. Тревожно взъерошенный, с растрепанной бородой, он стоял у сожженного леса и вопрошал всех: “Доколе?” Я опустил стыдливо глаза: словно и ко мне относится этот упрек. Ну ясно: в связи с выборами ему поручено природу охранять. А двоих на плакат не поместишь. Вдруг мы с Кузей вздрогнули: на одном плакате рядом с “Доколе?” было подписано: “До
… и больше”. Кто-то, видимо, из машины вылезти не поленился! Да, трудно с таким электоратом работать.
– Боб твой, если хочешь знать… – заворчал Кузя, словно Боб эту приписку сделал, – сам себя закопал, в этическом плане… Вагон просроченной виагры толкнул! В глазах международного сообщества это
– смерть.
Я похолодел. Знает, что и я в этом деле замешан? Держит на крючке?
Кто виагру-то сторожил – зная, что просроченная она? Я. И не возразишь. Тем более – он мои командировочные мне еще не выдал. Но я все же сказал:
– Так за полцены он виагру-то продал! Кто брал – тот, наверное, понимал?
Кузя пристально посмотрел на меня: мол, тоже хочешь стать этическим трупом? Это мы враз. Может, с виагрой инцидент еще не взволновал мировое сообщество – но может взволновать.
– Эту просроченную виагру нам в порядке гуманитарной помощи прислали. – Кузя почему-то даже голос понизил. – А Боб – толкнул ее!
Так что о нем – забудь!
А то, как мы с Бобом его печку в Москву таранили, – и это забыть?
Хотя бы печку его взяли! Он и то бы, наверное, доволен был!
Но… некогда, как всегда: въезжаем уже на пандус аэропорта. Вышли.
Кузя дал мне маленько валюты, чтоб я там по возможности развязно себя держал. Остальное, говорит, шведы доплатят, если я как следует сучья воспою.
– В Стокгольме тебя встретит Элен! – Кузя с явной завистью произнес.
– Как я ее узнаю? – я небрежно спросил.
– Она тебя откуда-то знает, – Кузя проворчал.
Интересно, интересно. Ну что? Я уже представлял себе длинный салон международного авиалайнера скандинавской компании САС с нежно-желтыми, если верить рекламе, подголовниками на креслах и того же цвета жилетками на стройных стюардессах. Сажусь, потягиваюсь, скидываю ботинки, сладострастно шевелю пальцами в носках. Свобода!
Однако Кузя пихнул меня в узкую боковую дверь, мы выбрались на какой-то внутренний двор, заваленный техническим хламом, Кузя подмигнул мятому субъекту в кожаной летчицкой куртке. Впрочем, что за летчики летают сейчас в таких куртках? Какой у них может быть самолет?
– Ну… пошли. – Летчик как-то неодобрительно оглядел меня.
Я пошел за ним, потом оглянулся: с Кузей, наверное, надо как-то проститься? Кузя, привстав на цыпочки, посылал мне вслед крестные знамения… Хорошее напутствие!
Дальше, видимо, надо разбираться самому.
– Что за борт? – деловито спросил я у летчика.
Мы деловито пробирались через какие-то складские помещения.
– Чартер, – процедил он.
Ну ясно. По чартеру и примус полетит! Через маленькую дверку мы вылезли на поле. Огромные лайнеры, к ним подъезжают роскошные заправщики, тянут хоботы… Забудь. Это не для тебя. В углу – крохотный грязный самолетик, вместо нормального заправщика к нему тянет кишку какая-то ржавая бочка на колесиках. Реакция летчика тоже меня удивила.
– Видал? – стянув летчицкий шлем, он кивнул туда. – Чем заправляют, суки! Вся нефтяная мафия мира против нас!
Но, наверное, надо как-то активней протестовать? Я огляделся. Перед кем? Ты спастись так хотел – но, оказывается, тут другим больше пахнет… Тоже хорошо. Летчик в кабину полез. Далеко ль улетим?
Может, у него жизнь не сложилась – поэтому все это устраивает его?
Ну а у кого больше жизнь не сложилась, чем у тебя? Полезай! Тебе красиво делают – а ты упираешься еще, как Жихарка перед печкой!
Давай. Погибнешь героем. Кузя заботится о тебе: прошлый раз в Африку послал, в мусульманские страны, – вскоре после арабской диверсии в
Нью-Йорке, теперь – против нефтяной мафии всего мира запустил.
Поднимает тебя, над бытом, на недосягаемую прежде высоту!
Салон весь завален промасленной ветошью. Впрочем, кто сказал тебе, что это салон?
Пилот, выглянув из кабины, обнадежил:
– Точно. Заправили говном.
Оно вроде бы топливо будущего – так мы с Бобом недавно мечтали. Но до будущего не долетим.
– Как волка загнали… – прохрипел летчик. Он тут, значит, тоже не просто так.
Помчались, подскакивая, потом подскакивания резко кончились: оторвались. Вот оно, счастье полета! Полный отрыв от земных бед!
Замирает душа: унылые дома окраин как белые куски рафинада стоят.
Потом вдруг залив, сверкающий на солнце, встал на дыбы!
Куда ты забрался? Надоела, что ли, жизнь?.. Да! Надоела! Настолько, что совсем не страшно!
И вот – зазмеились фиорды. Чувствуется – не наши уже: у нас нету таких – тем более так много сразу! И тут пилот, выглянув, обрадовал:
– Сильный лобовой ветер – больше часа на месте стоим!
– И что?
– Ничего! – проорал он. – Топливо кончилось! Заправили, называется!
На ветер ни капли не добавили. Падать будем – в смысле планировать.
Держись!
И я держался, прижатый к креслу. Какие-то коробки по салону летали.
Думаю, что как раз они, а не я – главный груз. Порой, все силы собрав, приподнимался… Все тот же фиорд! Во, мафия! Даже упасть не дает! Но мы добились своего: все же падали понемногу. В наклоне – земля. Полосатый “чулок” на мачте… О! Самолетики! Правильно падаем. Стукнулись. Покатились, подскакивая. Встали. Пилот из кабины выглянул, стянул шлем:
– …Нет уж! Таких друзей – за… и в музей!
Меня он имел в виду – или кого-то другого? Не знал. Тем не менее я гордость испытывал. “Нет добросовестней этого Попова!” – Марья
Сергеевна еще в первом классе сказала. Прилетел!
Сполз с трапа. Какой-то стеклянный павильон, небольшой. И – ровное поле. А где же Стокгольм? Стены павильона разъехались. Вошел.
Действительно – Швеция. Строго-приветливый персонал. Как я сразу смекнул – с ними нашими приключениями не надо делиться: не поймут. У них это ненормальным считается. Но все равно – я полу-Чкаловым себя чувствовал, вразвалку вышел к встречающим… А вот и Элен!
Какие-то рощи сплошные, редкие хутора. Элен через Швецию меня везла.
Действительно – знал когда-то ее. Девочка из Бокситогорска приехала в Ленинград, с мечтой о Скандинавии. Учеба – тогда я ее и знал, – роман с преподавателем, неудачный брак. Развод. Работа в Интуристе.
И вот – печальный итог. Баронесса.
Жилистый, загорелый девяностолетний барон в приспущенных грязных штанах бегал с корявым колом по участку, гоняя пугливых ланей, объедающих саженцы. При этом он внятно ругался по-русски. (Неужто в мою честь?)
– Главные мои враги – это лани и бабы! – с легким акцентом сказал мне он, очевидно, не имея в виду присутствующую тут же супругу?
Потом мы с Элен плыли на пароме на остров.
И началась как бы новая жизнь.
Раннее утро. Велосипедный звонок. Выглядываю: большая русая голова
Элен, ноги в клетчатых брюках на педалях. Велосипед, мне предназначенный, рядом сиял. И – во время долгих велопрогулок по острову Элен дополняла картину своей жизни. Главное место тут, конечно, занимал портрет барона.
Чудовищно скуп. За время их отношений /ни одной/ вещи ей не купил: ходит она в том же, в чем познакомилась с ним.
Из баб (их, оказывается, все же признает) любит только своих скотниц. И – не только своих.
Начисто лишен баронской спеси. Обожает нажираться в деревенских кабаках. Роскошь презирает.
…что видно и по дому его: не менялся почти со времен прапрапрадеда, тоже презирающего роскошь.
Впрочем, у шведов это в крови. Помню, по пути из аэропорта, под проливным дождем, сотни шведов, дождя как бы не замечая, не покрывая голов, шпарили в скользкую гору на велосипедах… презирая роскошь!
Дома их так столетия и стоят, поражая скромностью. В наших пригородах такие сносят. Кстати, и здесь, на Готланде, чем глубже домик из черных от времени бревен врос в землю – тем лучше. Уважаю!
Хоть и понимаю Элен: жизнь до встречи с бароном она тоже в скромности прожила, но привыкла этим не гордиться.
Теперь еще баронесса у меня на руках!
Министерство энергетики, в котором она состоит переводчицей, перекинули из Стокгольма в маленький городок. Шведский социализм требует заботиться о маленьких городках. Правда, из него взяли в штат одну только уборщицу – остальные все крутят педали, выезжая из дома раньше на два часа. И – ни единого стона при этом!
Нет уж: всю Швецию я ей исправить не могу! Могу только выслушать…
Но, увы, роман из жизни баронов не собираюсь писать! Но что-то в
Швеции позаимствую, надеюсь: феноменальный их стоицизм – и, надеюсь, чудовищную скупость. Попробую все же, домой вернувшись, хоть какой-то выдать жизненный подъем. Иногда мы подъезжали с Элен к универсаму, но внутрь я не заходил. Запас из России ел: колбаска, быстрорастворимая лапша. На почту с ней заходил. Элен, купив таксофонную карту, барону звонила. Судя по ее мимике за стеклом, говорила только она. Барон, видимо, разговоры тоже роскошью считал.
Я смотрел на витрину с телефонными картами: купить, что ли, горя крон на пятьдесят?.. Да нет. Не стоит. Скоро даром получу.
Иногда, затосковав в номере, выходил один. Бродил в узких улицах средневекового крохотного Висбю, столицы острова Готланд. Стены оставались чужими, не узнавали меня.
Наконец-то я нашел на земле место, где не нужен абсолютно никому!
Выходил за крепостную стену к морю. У стены, на скользком камне, всегда одна уточка стояла, на одной тоненькой лапке, другую лапку поджав. Чем-то она меня волновала!.. Вспомнил – чем! Однажды жена вернулась домой с работы, рыдая: посылали их институт убирать картошку под снегом, как это принято у нас. Заснула, отрыдав. Я заглянул в холодильник. Захохотал. Уже и курочку в дорогу купила.
Такую же тощенькую, как она, с такими же жалкими лапками!.. Умела ими за душу взять!.. “Быстрокрылой зегзицею” прилетела сюда?
И в ресторан, и в кафе, и даже на общую нашу кухню, где хохот, смешение языков, трубочный дым, ходить стеснялся. В номере ел. Пищу в пакетике за окном держал, прижав рамой. Однажды ночью налетел шторм. Дом наш трясся от ветра! Утром глянул: пакетика на подоконнике нет! Оторвало. Унесло. Распахнул окно, выглянул наружу.
И увидал – на газоне, прижатый штормовым мусором, мой пакетик лежал!
Кинулся вниз, ухватил пакетик, стал жадно есть… И – застыл.
Увидел, что сквозь широкое окно нашей кухни писатели всего мира с изумлением смотрят на меня: что это? Русский прозаик мусор ест? Я стал на пакет показывать, подняв его в левой руке, правой стучал себя по груди: мол, это все мое, нажитое! “Унесенные ветром” харчи.
“Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон”… то… “меж людей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он”.
Все! Хватит! Аполлон требует! Пошел в старинный магазин с деревянными прилавками, ручку купил. Принес ее в номер, к бумаге прижал… пошли буквы: “Ну что, сука? Не ожидала, что по-русски будешь писать?”
Заглянула Элен:
– Про сучья пишешь?
– А то!
Ручка наконец расписалась. А не хотела сперва!
…Сучья как следует я разглядел только в больнице, лежа у высокого сводчатого окна. Серые, с зеленым налетом тополиные ветки с острыми розовыми почками, набухшими, как женские соски, стучали в пыльные стекла. Жадно в них вглядывался: может, последний с воли привет? С тоской ждал операции грыжи, фамильной нашей болезни, выведшей нас, по преданию, в интеллигенты (перестали таскать тяжести, стали грамоту знать). Отец часто это вспоминал. Операция повторная, сложная. Первый раз по слабоволию своему разрешил попрактиковаться студенту – и вот результат. Но мягкость, уступчивость – это, наверное, хорошо? Для интеллигента-то? Зато второй раз, говорят, будет резать профессор: хотя обычно они грыжу не режут, но у меня там сложности, спайки какие-то… Разберется профессор-то!
И на сучья смотрел. Какую-то надежду они вселяли в меня, распуская почки. Так взглядом впивался в них… что даже белые точки запомнил на коре, следы птичьих посиделок.
И только зазеленели ветки – пильщики появились. Это слегка головокружительно было – люди за окном, на высоте четвертого этажа, оседлали ветки. И зажужжали пилы. Огромные сучья, падая, царапали стекла, словно пытаясь удержаться за них. Соскальзывали – и исчезали. И вот остались лишь ровные обрезки внизу окна и серое небо. Все! Кончилась жизнь. Не за что больше держаться.
Я лежал на операционном столе. Перед лицом моим повесили белую занавесочку, чтоб я не видел, как там шуруют во мне, под местным наркозом. Только вбок можно было смотреть, в огромное окно. Но – совершенно пустое. Что-то там профессора удивило во мне. Тревожные переговоры. Окно расплывалось.
– Эй! Как вы там? – крикнул профессор за занавеской, но очень издалека, как мне показалось.
– …Эй, – тихо отозвался я, уплывая.
И вдруг я увидел, что по окну снизу вверх летит что-то белое.
Померещилось? Но – сознание вернулось, я внимательно глядел в окно, ожидая от него хоть чего-нибудь, хоть какого-то знака. И – какие-то кружева поднимаются, все ощутимей, все уверенней, веселей! Дым!
Кто-то жжет костер во дворе. Сигналит кому-то? Господи, обрадовался я. Да это же мои сучья, сгорая, шлют мне привет. Отчаянно дымят – чтобы я о них помнил, а потом рассказал!
– Эй! Что там у вас? – бодро крикнул я сквозь занавеску…
Дописав, стал стучаться к Элен.
– Что случилось? – испугалась она.
Оказалось, была глубокая ночь.
Утром прочла, сказала, что постарается перевести и передаст энергетикам – для включения в буклет, посвященный сучьям. Гонорар выдала – пятьсот крон! – и улетела к барону. Покинула меня местная муза!
Но дело-то сделано. Я бутылку купил и гордо уже на кухню явился, как равный. Чокнулись, со звонким шведским восклицанием: “Сколь!”
Литовский поэт, с могучей бородой, по-русски спросил – почему я раньше не приходил?
– Работал, – скромно ответил я.
Теперь ездил на велосипеде один. Передохнуть остановился на высокой горе. Море голубым куполом поднималось. И, вдыхая свежесть и простор, на самом краю в полотняном кресле старик сидел. Сзади дом его стоял – старый, но крепкий. Вот это – старость. Вот это – третье дыхание!
Осторожно вниз заглянул. В прозрачной, золотой от солнца воде лебеди плавали. Иногда опускали в воду головки, щипали травку на круглых камнях. Выпрямляли гордые шеи свои и казались рассерженными, поскольку возле клювов у них воинственные зеленые усики заворачивались.
Поглядел вдаль, на готический Висбю, с башенками, петушками-флюгерами. Вдохнул пространство. Зажмурясь, постоял. И почувствовал как бы кровью: все! Отдохнул! Можно возвращаться.
Уточку навестил. Она так же на камешке стояла, на тоненькой ножке одной, какая-то еще более тощенькая и растрепанная, чем всегда, – единственное близкое мне существо на всем острове. И увидел вдруг – или мне это почудилось – белое облачко возле головки поднялось. Что это в правой поднятой лапке у нее? Никак – курит? Разнервничалась небось после шторма, бедненькая моя? Ничего – покури, подумай: всегда ли ты правильно ведешь себя?
В аэропорту ждал я свой летающий гробик, и в это время мимо прошествовал экипаж – ослепительные стюардессы в оранжевых жилетках, статные, элегантные летчики. С ними полететь? Билеты на этот рейс знаменитой компании САС есть еще. Заработал я покоя себе чуть-чуть?
Не заработал!
Какой покой! На обратном пути, когда мы падали уже на родную страну, даже линолеум на полу вспучился от дикой вибрации. Какой покой?
Наконец грохнулись. Поскакали. Остановились. Прилетел!
Глава 17
Выбрался через кордоны в зал прилета и увидел, что кто-то машет мне… Кузя! Друг!
Выехали на шоссе. Вот и вернулся я. С некоторой грустью смотрел вперед, вдоль строя облысевших дерев… Унылая пора. Очей разочарованье.
Кроме всего еще одна неприятность встретила нас. Когда мы давеча ехали в аэропорт, перед очами то и дело плакаты Кузи мелькали, со встрепанной бородой и скорбным взглядом: “Доколе?” А теперь, когда ехали, на обратной стороне тех же щитов – плакаты Боба, Кузиного врага, – не только на предстоящих выборах, но и вообще. “Взрастил гада!” – это явственно в Кузином взгляде читалось. Прилизанный Боб в расшитой косоворотке стоял, за ним юные амазонки гарцевали верхом.
Надпись: “Будущее России”. Неужели – оно? И толково так сделано было: плакаты Кузи мелькали перед глазами тех, кто улетал. А если, мол, ты в Россию возвращаешься – значит, Боб.
– Всадницы Апокалипсиса! – стонал Кузя. – Твой Боб конно-спортивный центр им открыл. Весь город засрали уже!
– Но, говорят, – произнес я несколько отстраненно, – он вроде собирается из навоза кизяки делать. Печки топить… При повышении тарифов… для бедных людей…
– Из всего деньги делает! – Кузя сказал злобно.
Не помирить их. Хотя обоих люблю. Но меня сейчас другое глодало.
И наконец, не выдержав (мы уже среди каменных громад мчались), Кузю спросил:
– Ко мне ты не заходил случайно?
И замер.
Кузя не отвечал – видно, сердится на меня из-за Боба… но не могу я так – человека забыть!
– …Заходил, – после долгой паузы Кузя буркнул.
– Ну… и как там? – вскользь поинтересовался я.
– Фифти-фифти, – сухо Кузя сказал. Потом вдруг заулыбался: – Она что у тебя – в бюсте Толстого шкалики прячет?
– Заметил?! – Я тоже обрадовался почему-то, хотя вроде особо нечему тут радоваться.
К дому подъехали.
– Ну… звони, – сказал Кузя миролюбиво.
“На ее почве” помирились. На что-то, оказывается, годится она.
Кузя умчался, а я тупо стоял. Вдохнул. Выдохнул. На витрину смотрел.
“Мир кожи и меха”. “Мир рожи и смеха”! Не зайти туда уже никогда?
Нет нас уже на свете? Как молодежь говорит – “отстой”? На витрине шинель шикарная, в которую я все “войти” мечтал, как Акакий
Акакиевич, – под руку с пышной дубленкой шла. Иногда я Нонне показывал: “Вот это мы с тобой идем!” – “В прошлом?” – усмехалась она. “Нет. В будущем!” – говорил я. Вошел! Валюту в кармане нащупал.
Вот так. Все равно деньги Толстому достанутся. А так – с какой-то радостью к ней войду!
Вышел с дублом в пакете. Оглянулся на витрину. Шинель там осиротела моя… Ну ничего. Главное – как в жизни, а не как на витрине!
Поднялся по лестнице. Отпер дверь, жадно втянул запах… Как в пепельнице! Курит, значит?.. Но это, наверно, хорошо? Закрыл, брякнув, дверь. Тишина.
– Венчик! – вдруг раздался радостный крик.
Ставя ножки носками в стороны, прибежала, уточка моя! Боднула головкой в грудь. Обнялись. Потом подняла счастливые глазки.
– Венчик! Наконец-то! Где ж ты так долго был?
Я глядел на нее: плачет. И сияет. Вот оно, счастье, – не было такого ни после Парижа, ни после Африки! “Заслужил?” – мелькнуло робкое предположение. Впрочем, причина счастья скоро открылась: Настя вышла.
– Привет, отец!
– О! И ты здесь! – воскликнул я радостно.
Настя усмехнулась: а где же ей в такой ситуации еще быть?
– Дорогие вы мои! – обхватил их за плечи, стукнул шутливо лбами.
Причем Настя, поскольку на голову выше была, торопливо пригнулась.
– К сожалению, я не сразу приехала, – выпрямляясь, сказала Настя. -
По телефону она вроде нормально разговаривала.
– А… так? – спросил я.
Настя, вздохнув, махнула рукой.
– Что ты, Настя, несешь? Мы же договаривались! – Нонна, блеснув слезой, попыталась вырваться из-под моей руки.
– Ну все теперь нормально, нормально! – Я поволок их вместе на кухню, хотя каждая уже, злясь на другую, пыталась вырваться. Однако доволок. – Ну? Чайку?
Глядели в разные стороны. Чаек, боюсь, придется делать мне самому.
Причем – из их слез: вон как обильно потекли у обеих. Хотя Настя, закидывая голову, пытается их удержать. Видимо, отдала все силы матери, больше не осталось. Ну что же, пора приступать. Никакого чуда без тебя, ясное дело, не произошло. Чудо надо делать. Так что – считай себя отлично отдохнувшим и полным сил.
– О! Так у меня подарок для тебя! – Я встряхнул Нонну.
– Да? – шмыгнув носом, проговорила она. – А какой, Веч?
Я гордо внес дубленку в мешке.
– О! – сказал я и начал вынимать ее, вытащил только рукав, как Настя отчаянно замотала ладонью: нельзя!
Поглядев на нее, я медленно запихнул рукав обратно… Нельзя?
Видимо, Настя имеет в виду, что в новой дубленке та сразу умчится, а потом ее не найдешь? А я-то хотел!.. Не подумал? Кинуть в сундук? Я так и сделал. И пускай! Нонна, кстати, между тем тоже мало проявила интереса к предмету: глянула на пакет вскользь и равнодушно отвернулась.
Всегда я так: лечу радостно – и мордой об столб!
Отряхнемся. И начнем веселье сначала.
– Ну что тут у нас? – лихо распахнул холодильник. Лучше бы я этого не делал. Пахнуло гнильцой. “Ты, Нонна, гений гниений!” – шутил я, когда мог еще об этом шутить. “Ну ты, Веча, мне льстишь!” – отвечала она весело, пока могла еще веселиться.
– Ну, так… Значит, в магазин мне идти, ждранькать готовить вам? – проговорила Нонна зловеще. Настя за ее спиной замахала рукой: ни в коем случае!
– Ну, давай я схожу! – произнес я оживленно.
– Нет уж, не надо одолжений таких! – злобно проговорила она и закрылась в уборной.
Мы с Настей переглянулись в отчаянии: неужто все наши усилия напрасны?
– Ты пойми, – губы у Насти дрожали, – одну я не могу оставить ее: дед никакого внимания не обращает. А с ней идти – убегает, потом лови ее!
– Спасибо тебе! – подержал ее за плечо.
В коридоре стало шарканье нарастать. Отец приближается. Вошел. Любой напряженный момент под его цепким взглядом из-за кустистых бровей в десять раз напряженней становится. Мог бы что-то сделать тут, пока не было меня, как-то посодействовать порядку! Никакого внимания!
Весь в высоких мыслях погряз! В реальность с кислой миной выходит.
– Привет, отец! – произнес я бодро. Как-то он не прореагировал на мой приезд. Значимости этот факт не обрел.
Он посмотрел на пустой стол. Повернулся. Мол, нечего зря время терять!
– Погоди, отец, – положил ему на плечо ладошку. – Сейчас мы сварганим что-нибудь.
Кивнул криво. Глаз не поднимал. О господи. Неужели теперь его проблемы пойдут? Одни еще не решил – хватают другие? Ну а как? Так что лучше тебе считать отлично отдохнувшим себя, полным здоровья и сил. Так и условимся.
– Сейчас какой месяц? – наконец сипло он произнес.
– Ноябрь. А ты не помнишь, что ли? – я несколько раздраженно спросил. Боюсь, что сил и здоровья у меня не так много, как хотелось бы.
– Это какой месяц считается? Зимний? – произнес он.
Решил покуражиться? Всю жизнь высчитывал сроки сева с точностью до дня и не знает – какой зимний месяц, какой осенний?
– А что? – сдерживаясь, спросил: его долгие паузы невозможно терпеть!
– Да надо бы в сберкассу сходить, разобраться там, – произнес упрямо. -…Вдвое пенсию урезали у меня!
Господи. Опять он за свое! Удачно вернулся я. Словно не уезжал.
– Ну мы же ездили с тобой в собес – разве не помнишь? Ты просто одну строчку в сберкнижке рассмотрел – а пенсия твоя в две строчки печатается почему-то. Суммируются они!
Не реагирует. Его не собьешь. Если упрется – хоть трактором тяни!
– …помнишь, еще Надя, аспирантка твоя, по новой все бумаги твои собирала. А оказалось – зря. Пенсия у тебя и так напечатана нормальная… только в две строки!
Мне бы такую пенсию.
Молчит!
– Эта Надя! – проговорил наконец. – Очки навесила, а не видит ничего!
– Это ты ничего не видишь! – я наконец сорвался. – Верней – и не хочешь видеть! Чтобы всем нервы пилить!
Он усмехнулся торжествующе.
– Книжку принеси! – я рухнул на табуретку. “Опять двадцать пять!”
Ушел. Долго не было его.
– Это он специально делает, чтобы брюзжать! – проговорила Нонна дрожащим голосом. Раздавит он нас?
Медленно шаркая, он возвратился.
– На! Гляди! – гневно свою сберкнижку передо мной распахнул.
– Ну вот – смотри, – произнес я почти спокойно (в гневе не разберемся). – Две строки. Но в один день записаны. В одной строке записано – тысяча пятьсот, а в другой – тысяча пятьсот тридцать два.
Больше трех тысяч пенсия у тебя! Понял? Нет?
Долго глядел, потом молча, так ошибки и не признав, сунул книжку в карман рубахи – мол, раз так, нечего тут больше обсуждать. Пустяк.
Но от пустяков этих можно с ума сойти!
– Надюшка эта… напутает вечно! – он упрямо пробормотал.
– Да ты ей спасибо должен сказать…
Ну ладно… Устал я. Напрасно надеялся на передышку. С какой стати?
Передышка теперь только будет… известно где. Так что – дыши!
– Так, может, сходим тогда в кассу? – отец произнес.
Я снова взял у него книжку, пролистнул. Два года не берет деньги – с тех пор, как переехал сюда. “Непрактичный” якобы!
– Ну пошли.
А куда денешься? Это не просто повторяется все. Это я все утаптываю, постепенно.
– Только у меня, – он вдруг отчаянно сморщился, – просьба к тебе.
А в сберкассу сходить – это не просьба? Пустяк? Вторая, видно, покрепче будет?
– …Ну говори же! Время идет.
С каким-то даже задором глянул на меня. Сюрприз?
– …Давай лучше в мою комнату пойдем, – таинственно произнес.
Это обнадеживает.
– Ну… вы пока тут… – сделал неопределенный жест девушкам, побрел за отцом.
Сели в его комнате. Он стул придвинул. Шепнул, дыханием обдав:
– У меня дело к тебе.
– Слушаю. – Я отодвинулся слегка. В совсем интимные его тайны не хотелось бы входить… но куда денешься?
Снова придвинулся он с виноватой улыбкой:
– Понимаешь, не могу уже никак ногти на ногах постричь. И так и этак пытался!.. Постриги, я прошу тебя… Сам понимаешь – кроме тебя, мне обратиться не к кому.
– …Сделаем! – я бодро ответил. – Давай. Значит, так… – Я задумчиво прижал палец к носу. – Сейчас таз принесу.
– Зачем таз-то? – он мрачно удивился, густые брови взметнул. Ясное дело, есть у него своя теория и на то, как ногти на ногах стричь. Но теории его не всегда к практике подходят.
– Таз, – я сказал, – это для того… чтобы ногти твои разлетались не шибко.
Он хмуро кивнул. Мол, дожил! Даже ногти твои стригут не по твоей теории!
Я загремел в ванной тазом. Ножницы взял. Девочки дружно дымили на кухне, недоуменно глянули на меня. Я, держа таз в левой руке, как щит, ножницы к губам приложил: знать о предстоящем таинстве им ни к чему. Внес к нему таз, бросил звонко:
– Ну давай… Разувайся.
Это еще ничего. Это еще, может быть, только начало предстоящих нам испытаний! Главное – впереди. Вздохнув, он слегка стыдливо стянул носки. После чего, взяв себя в руки, в глаза мне, твердо смотрел.
Мол, нам стыдиться нечего. Честная жизнь.
Это только я тут немножко вздрогнул. Вот это да! Вот это открытие!
Грибок. Точно как у меня. Ногти белые, непрозрачные, крошатся, усыпая носки. И к тому ж – впиваются, врастают в мясо, не подобраться к краям. А я-то считал, что где-то подцепил, в аморальном общении. Надеялся – излечимое. А вон оно что! Поднял на него очи. Он невозмутимо глядел.
– Вот это да! – произнес я.
– Что именно? – поинтересовался он.
Отличный сюрприз он мне подготовил! Не зря я так рвался домой!
– Ну… грибок у тебя. Точно как у меня! А ты говоришь, что наследственность – не главное! Пишешь тут! – Я кивнул на стол его, заваленный бумагою.
– Наследственность ни при чем тут! – он упрямо проскрипел. – Оба заразились где-то!
Мол, отец за сына не ответчик! Сам тогда и стриги! Измучил меня своим упрямством! На нем и ехал всю жизнь. И если чего добился, то упрямством своим.
– Ну давай,- мстительно проговорил я, щелкнув ножницами. – Ноги в таз клади.
Огромные расхоженные лапы. Твердые. По земле находил, намозолил, набил.
– Вот так вот поверни! Та-ак!
Я хищно впился ножницами в крайний ноготь.
– Ой-ой-ой! – сморщившись, завопил он.
Что такое? Зачем расстраиваться так? Если это заболевание случайное – так скоро пройдет. Чего ж так расстраиваться-то?
На следующий ноготь наехал.
– Ой-ой-ой! – он еще громче завопил. Трогательная картина: отец отвечает за сына. Ну а куда ж нам деться друг от друга. Еще и грыжа у нас!
Та-ак. Под ногтями остриженными кровь пошла. Картина мне знакомая.
Оказывается – и не только мне! Выдернул таз из-под ног его, подложил газету.
– Что ты делаешь?! – отец завопил.
Ничего. Придется по моей теории пока пожить – на долгие научные споры времени нет.
Пошел снова в ванную (девушек поприветствовав на ходу), в таз теплой воды набуровил, принес отцу.
– Клади ноги в воду.
– Нет!
Под пытками не ломается!
– Клади, говорю.
Нет! Пришлось мне каждую его ногу брать руками, класть в таз. Он обиженно в сторону смотрел – мол, бессилен, но не согласен!
Зазмеились кровавые ленточки. Омыл раны. Почти библейская сцена: омовение ног. Залепил раны пластырем. Пошел вылил в унитаз воды с кровью, спустил. Поставил таз на место… Теперь лишь такая у нас жизнь.
И только хотел я расслабиться чуток… Кряхтя и согнувшись, отец вошел.
– Пошли, – прохрипел батя.
– К-куда? – Я даже поперхнулся.
– В сберкассу! Ты ж предлагал! – он произнес почти гневно.
Я?.. Ну конечно! Только вот как Нонну оставить? Такая роскошная возможность ныне отпала. Взять с собой? Напоминает мне это все головоломку про волка, козу и капусту, которых надо через реку перевезти. Главное – Нонну не оставить с Львом Толстым тет-а-тет!
– У тебя какие планы? – вскользь у Насти спросил.
– Жду звонка Вадика – и уезжаю! – бодро ответила она.
Козу, значит, надо брать с собой!
– Может, прогуляемся? – легкомысленно жене предложил.
Глянула уже враждебно. Мол, что ж это за каторга опять? А кто эту каторгу устроил? Я?
– Не пожалеешь! – лихо ей подмигнул. Боюсь, неправильно меня поняла.
Но наедине с Толстым ее никак нельзя оставлять!
– Ну… – Насте сказал, – если уже не застанем тебя… Счастливо.
Спасибо тебе.
Звонко расцеловались.
Более сложную прогулку трудно вообразить. Отец медленно идет, назидательно! С постриженными ногтями мог бы и быстрее идти. Нонна нетерпеливо убегала вперед, возвращалась, рассыпая искры от сигареты на ветру. Сейчас, нервничал я, искра в рукав залетит, и сгорит ее ветхое пальтишко. Был такой случай в школе у меня, когда я курить учился, пытаясь слиться с массами. Не научился. Зато она дымит за двоих. Так и летят искры. Не хватает еще ей обгорелой ходить. И так выглядит почти бомжихой… А “праздник дубленки” не скоро придет.
Если вообще когда-то придет. По настроению – не похоже.
Подбежала, вся на нерве уже, щечки надувая, потом шумно выдыхая:
– Веча! Я пойду, а? Я больше так не могу, в таком темпе! Неужели мы тоже когда-то будем так же ходить?!
Обязательно. Если, конечно, доживем.
– Зачем тебе? – устало ее спросил.
– Мне надо срочно купить… кое-что.
– Что тебе надо купить?
– …Сигареты!
– Сигарета у тебя в зубах.
Вынула, с некоторым удивлением осмотрела:
– Последняя, Веч! Я пойду? – рванулась.
– Нет!
Забегала кругами. Отец медленно шел, основательно, весело поглядывая из-под кустистых бровей.
– Здесь давай пойдем. – Я свел его с тротуара на проезжую часть.
Каменные плиты тротуара перестилаются уже третий раз. Деньги, выделенные на трехсотлетие Петербурга, “осваивают”! А люди по мостовой прутся. Нормально. Главное – история. Для истории и людей не жалко. Батя обычно на эту тему ворчал: “Наворотили ч-черт-те что!
Вся Дворцовая площадь раскопана!” – “А зачем ты прешься туда?” Но в этот раз глаза его почему-то весело поблескивали: видно, очередное открытие сделал, сейчас обнародует. Прям не дождусь!
Часть дороги была отделена для прохожих какими-то плоскими металлическими баллонами вроде батарей отопления. “Специально, что ли, где-то выломали?” – подумал я. Отец медленно подошел к одному, покачал могучей своей лапищей, удовлетворенно кивнул. Нонна отчаянный взгляд на меня кинула: так мы никогда не дойдем!
– Что, отец? – спросил я заботливо.
– Запасные топливные баки от трактора, – он уверенно произнес.
– Какие тут тракторные баки, отец? – сказал я с отчаянием. – Это
Невский проспект!
Он кивал своим мыслям, не слыша меня. С его “открытиями” мы точно никогда не дойдем! Не оторвать его теперь от этого. Если только опровергнуть! Я кинулся к тому баллону… Действительно – сверху какая-то отвинчивающаяся крышка. Победа! – отец торжествующе глянул на меня. Счастлив? И ладно! Пусть хоть повсюду будут его “боевые друзья трактора”!
Усмехаясь, отец медленно двинулся дальше. Нонна металась туда-сюда, как “раскидай” на резиночке. “В одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань”. Да и трактор еще. Но для меня это – запросто!
– Я пойду, Веч?
– Погоди. Сейчас мы деньги получим! – подмигнул ей. Но вряд ли
“мы” – это она.
В сберкассу вошли – под башней Думы, недавно обгоревшей от восстановительных лесов.
Отец входил медленно, раскорячась, тяжко вздыхая. “Изображает немощь, – думал я злобно, – чтоб у меня больше было проблем!”
Войдя, он огляделся, дико сморщась, словно я его на помойку привел!
А между тем – вокруг мрамор, кожаные диваны, никелированные рамы окошек. Разве такие раньше сберкассы были? Да и народ уже весь аккуратный, нормально одетый. Меняется жизнь! Подвел за оттопыренный локоть к окошку его.
– Вот сюда тебе, – взял листок. – Сколько выписать?
Поглядел на меня, еще больше сморщась:
– Я сам!
Растопырясь, всех отодвигая от окошка, долго писал, от нас спиной прикрывая тайну вклада своего. Жалуется, что видит плохо, – но это, видимо, на второй план отошло.
Другая проблема у меня теперь на первый план вышла. Нонна, по залу мечась, нервно закурила новую сигарету. К ней величественный охранник подошел, вежливо попросил удалиться. Что она – минуты без сигареты не может?!
– Ладно… выйдем, – взял за локоть теперь ее, вывел на воздух.
Постоим тут: пусть отец тайной своего вклада неторопливо насладится.
– Я не могу так, Веч, – на цепи жить, – вся дрожала.
– Но пойми: я тоже разорваться не могу: лучше за вас вместе волноваться, чем в отдельности.
– А ты не волнуйся, Веча!
– Как?
– Я немножко побегаю – и приду.
– Какая ты придешь?
Блеснули слезы.
Молча стояли с ней. Вдруг крупный снег повалил. Под таким же снегом, я вспомнил, молился я. На колени вставал. Счастлив? Что я тогда просил? Глупо просить нереального – как-то неловко перед Ним, в двадцать первом веке-то. Просил я возможного: чтобы она вернулась, была со мной. Счастлив? А чтобы жить без забот – это глупо просить.
С тобой то, что ты вымолил. На фоне серого неба – светлые снежинки, сцепляются на лету, еще крупнее становятся.
Вышел отец, дико озираясь. Руку, раз за разом, за пазуху совал.
Сейчас мимо кармана вложит свои сбережения! Кинулся к нему. Направил его руку с бумажником в карман: опаньки!
Оглянулся. Нонна, слава богу, не сбегла. Двинулись обратно. Отец, вперед склонившись, как пеший сокол, еле уже брел: видно, последние свои силы на сохранение тайны вклада истратил.
Остановились у перехода Казанской улицы – батя испуганно вцепился в мой локоть перед потоком машин.
– Я пойду, Веча? – Нонна произнесла. – Я обещаю, Веч!
А что Настя мне дома скажет? Все ее усилия – долой? У нее тоже нервы на пределе.
– Н-нет, – выдавил я.
Нонна быстро закинула голову – чтобы слезы удержать. Снежинки на лицо ее падали, таяли и текли.
Тут зажегся зеленый, и я ее за локоть схватил. И так, распятый между ними, через улицу их поволок.
И лишь когда прошли уже под аркой – выпустил их. Доберутся. Мне тоже надо набраться сил на этом коротком пространстве – от арки до дверей. И только подошли к железной двери (за железной дверью спокойней уже), как оттуда вдруг соседка вышла, из верхней квартиры,
– подружка ее, бывшая актриса.
– Ой, Нонночка! – расцеловались, защебетали.
Пошли дальше с отцом – душить их счастье я не хотел… Сбежит?
Сейчас Настя мне врежет. Решил сам напасть на нее:
– Что, не звонил еще твой Вадим? Что он думает вообще?
Настя только открыла рот, чтобы рявкнуть: “Где мать?” – возмущенно поперхнулась. Характер бойцовский, отцовский. Но тут, к счастью, со двора донесся звонкий хохоток нашей общей любимицы.
– Иди посмотри, – Настя все же скомандовала. Тем более, что голосок
Нонны оборвался вдруг. Убежала? Но тут – бывают же сладостные звуки
– ключ зашкрябал в замке! Вошла веселая, разрумянившаяся.
И что б потом ни случилось… Был такой счастливый момент! Правда, измотала она всех ближних, но это уже пустяк.
– О, Настя! – сказала она радостно. – Ты приехала? Как я рада-то!
Батя сокрушенно головой покачал. Сочувствует? Сделал бы что-то!
Настя сурово на меня глянула: ты понял, отец? Ничего не помнит. Ни в коем случае нельзя ее отпускать!.. Характер бойцовский, отцовский: непременно ее воля соблюдаться должна!
Я подмигнул ей лихо: мол, все о’кей. Но такое легкомысленное пренебрежение разъярило ее – в глазу засветился мстительный, торжествующий огонек:
– Да, /кстати,/ отец: тебе снова звонил /твой/ Боб! Ты что, денег должен ему?
– Да, кажется. Никто больше не звонил? – Я пытался увести разговор в сторону. Опять рухнет хрупкое счастье!
– Спрашивал, – продолжила Настя упрямо. – Что, у вас окна из пуленепробиваемого стекла?
Тишина повисла. И общий ужас. А ведь только что счастье было!
Неужели нельзя было его поддержать? Я один должен стараться?
– Кто это – Боб? – проговорила Нонна надменно. Королева контролирует своего дворецкого!
– Это твой скорее Боб! – ответил я в ярости. – Из-за тебя он возник – деньги на твое лечение нужны были! Пора отдавать!
– Но я же не знала, Веч! – проговорила Нонна испуганно.
Моей ярости испугалась – или Боба? Хотелось бы, чтобы моей ярости.
– Теперь пулю жду из-за этого!
– И что ж делать, Веч?
Спохватилась!
– Работать на него заставляет! Дерьмо воспевать.
– Тебя?! – воскликнула Нонна.
– Да, представь себе. Меня. Бывшего певца тонких материй! Заставляют теперь воспевать дерьмо… Материал, наиболее трудный для воспевания. Вот так!
– Ну нет уж! – Нонна твердо губы сомкнула. Засверкали глаза. Можно подумать – на баррикады пойдет! Или по крайней мере – на работу. Или
– последняя надежда – в кладовку не пойдет.
Ничего! И это утопчем!
…Аппарат зазвонил. Настя раньше меня трубку схватила. Молодость, азарт!
– …Ясно, – сказала. – Иду!
Поцеловала нас, умчалась. Есть в жизни счастье!
Телефон вскоре опять зазвонил. Это уже счастье мое – Боб, брателло, к ответу требует – за то, что я его сучьями торгую на стороне. Ну что же, по всем делам – выстрел в упор из сицилийской двуствольной
“луппары” положен мне. Но – бывают же радости!
– Страф-стфуй, Фалерий!
Кайза, финская подруга моя. Обычно она каждым летом на месяц квартиру снимала у нас, набирала тут материал для научной книги о стрессах. Но этим летом – не приехала. У нее у самой случился стресс: ее квартира сгорела. Однако звонит.
– Слу-ушай меня! Тут в Петерпург е-едет отин профессор… ты не знаешь его. Я хочу тень-ги с ним перета-ать, за арен-ту твоей кфартиры!
Вот это кстати. Обрадовался:
– Это… за будущий год?
– Я еще не знаю про пу-утушый кот. За проше-етший!
– Какой прошедший, Кайза! Ты же не жила?
– Но тем не менее я ан-ка-широ-вала ее! Ты никому ее не става-ал!
– …Нет, Кайза! Нет.
– Ну спасипо, Фалерий!
– Целуем тебя!
Трубку повесил. И вдруг – счастье почувствовал. Оказывается, я что-то еще могу! На Нонну поглядел.
– Правильно, Венчик! – она произнесла.
Раз живы души у нас – не погибнем!.. Стала сладко зевать Нонна.
Увел ее. Глубокий, освежающий сон!
Получился, впрочем, не очень глубокий… Лежал вспоминал. Голоса слушал в нашем дворе. Какие-то странные… Может, из прошлого? Или, напротив, – из будущего? Задремал.
Снова скрип какой-то с кухни донесся. Пошел. Та-ак! Заняла позицию.
Против /того/ окошка стоит! /Это/ она вспомнила! Нет бы хорошее,
/реальное/ вспомнить что-нибудь. Или хотя бы придумать что-то толковое. Нет! Дымок поднимается над ее головой. Что-то есть в ее голове, кроме дыма?
Подошел. Погладил ее по темечку. Обернулась.
– Ну чего смотришь? – я сказал. – Нет там ничего! Пусто. Тьма.
Виновато улыбнулась:
– Так это еще страшнее, Веч!
Чем-нибудь, конечно, наполним… Чем?
Слышал во сне – опять половицы заскрипели. Туда? Открыл глаза – койка пуста. На посту стоит. Смотрит. Нет – не спасемся мы!
О! Вот и Анжелка появилась, рыбка моя! Голенькая, но бедра полотенцем повязаны.
Да-а. Мой бред не лучше прежнего оказался. Б. У. Бред Улучшенный?
Наоборот! Бред Ухудшенный! Разучился бредить.
Анжелка пальчиком поманила.
Это конец. Интересно – что это я сочинил? Мультик? Боевик?
Мелодраму? Сам не пойму. “Мыльную оперу”, в ста шестнадцати сериях?
Столько не потянуть!
– Тебя, кажется, там зовут? – поворачиваясь ко мне, Нонна проговорила.
– Меня? – я произнес удивленно. – А может – тебя?
– Иди! – закричала она. Дрожащей рукой стала срывать с гвоздя декоративный узбекский нож в ножнах. Как я любил его! Долго вешал, место искал. Погибну за свой дизайн! Когда ждал ее, трусливо петельку ножен к гвоздику веревочкой привязал. Совсем убирать – не хотел. Красиво! Вот и получи. Зря только пальчик ломал. С целым бы лучше смотрелся в гробу. Анжела машет. Но хоть погибну за свой сюжет. “В связи с профессиональной деятельностью” – лучшая смерть.
Но ей ее “деятельность” дорого встанет – если зарежет меня. И тут о ней должен заботиться?
– Уйди! – дрожала она. – Очень тебя прошу! Не доводи до греха. Тебе там лучше. Иди!
Мне там замечательно. Но тянуть без конца эту “мыльную оперу” не намерен. Силы уже не те. И пальцев не напасусь. На мой грязный бинт не глянула даже! Тщетны усилия. Вытащил нож, протянул ей:
– Бей!
Отличная развязка. И “моральный вес” сохраню. Нож в тонкой ее ручонке заходил ходуном. И хочется вдарить – и что-то удерживает ее.
Надо было к маменьке ее отправить!.. Но поздно уже.
– Ой!.. А кто это? – она вдруг произнесла.
А мне и самому интересно. Вторая голова! Задвигалась в том окошке, как поплавок… О! Вот он-то все и устроит! Боб.
За то, что я предал его, – пуля положена мне. Вот и ладушки! И Нонна на свободе. Некстати возликовал. А может, воспеть все-таки кизяки?
Что мне стоит? Стал махать ему ручонкой: мол, погоди. Все же мой бред лучше, чем ее. Выбор есть.
– Так это ж Боб! – сказал я небрежно. – Что из больницы нас вез.
– Который убить тебя хочет? – еще сильней затряслась.
– Ну что ж… я, пожалуй, пойду.
Хоть стекла он не разобьет – целы на зиму будут. Останется обо мне такая хрупкая память. Даже курточку не надел. Минута осталась мне? И одеваться не стоит… Момент!
– Вен-чик! – донесся отчаянный крик. Поняла?! Да поздно!
Боевик, выходит, сложился. Новый для меня жанр. Перебежал двор.
Поднялся по лестнице. Предстал.
– Не понял! – развалившись в роскошном кресле, Боб произнес. – Ты как вообще ситуацию расцениваешь? Соскок?
Я молчал.
– …Брезгуешь, значит?
Ну разве чуть-чуть. Боб за барсеткой на столе потянулся.
– Я вообще-то не против, – уныло я произнес.
Анжелка, сонно глядя в стекло, губки подкрашивала, словно все происходящее не касалось ее. Какие-то квелые отношения у них. Зато у нас в семье отношения отличные!
– Не смей, Венчик! – раздался крик, и Нонна явилась. Мою высокую репутацию лишь она, выходит, хранит?
– Отвали ты! – Боб маленькой своей ладошкой взмахнул.
– …Я?! – проговорила она.
И не успели мы ахнуть, как ее маленький синенький кулачок в рыхлый нос Боба влепился. Кровь хлынула на его свитер. Это знакомо мне!
– Ты что? Новая вещь-то! – Боб забормотал. Забегал по комнате, голову закинув, пытаясь нащупать что-то… соль, например. Анжелка краситься продолжала. Нонна бегала повсюду за ним, выставив челюсть и кулачки, и еще бы влепила, если б голова не была закинута его. Еле скрутил ее, оттащил. С “новым русским” разобрались. Его кровью смыл свой позор. Их напор пресловутый против нашего бешенства – ноль.
– Извини! – я Бобу сказал. Он стоял, голову закинув, удерживая кровь. Для бегства лучший момент. Вытащил Нонну – сначала на лестницу, через двор – и домой.
– Ве-еч! Я правильно сделала? – поинтересовалась она.
– Правильно, правильно. Но, – перехватил ее руку, – свет лучше не зажигать!.. И давай ляжем-ка…
Чтоб площадь обстрела уменьшить.
– Я понимаю, Веч!
Полночи я думал, что это мы от страха дрожим. В половину четвертого усомнился в этом. К батарее подполз. Так точно! Побулькали – и отключили. Сейчас бы печь с кизяками! Размечтался. Нонна этому положила конец. Будем гордо дрожать! Впрочем… по-пластунски до кладовки дополз и, толкая перед собой электропечку, как щит, обратно вернулся. Включил. Дорого! Но как быть? Услышал, что батя за спиной тоже дырки в розетке вилкой нашаривает. Согревшись, уснули.
Глава 18
Проснулся – и сразу зажмурился: солнце свесило во двор грязную ногу.
Осенью не часто выпадает такой день. Заслужил?
Встал во весь рост. А как надо? В детективе не очень уверенно чувствовал себя. Не мой жанр. Может, и не примет он меня? – спасительная мыслишка.
В ванную пошел. Отец выставил на лазурном глянце новую серию удачных плевков. Но я знал уже, как с ними бороться: наиболее цепкие ногтем подковырнул. Нормально день начинается! Так бы и шел!
На забинтованный свой пальчик, впитавший грязь разных стран, кровь ног отца, смотрел. Кровь носа моего друга, к счастью, не впитал.
Доктор сказал – если оживет через месяц, значит, оживет. Моральный фактор членовредительства в борьбе с соблазном как-то поблек. Такие подвиги не нужны. Нужны пальцы. Как бедной родственнице отца Сергия.
Вот та действительно святая была: ни о какой святости не помышляла, а просто – мучилась вместе со своей семьей.
Так что кого тянет к святому членовредительству – тому советую сначала Льва Толстого внимательно прочитать.
Дверь в ванную распахнулась. Нонна. Помню, ветхую ее рубашку из-под подушки брал, целовал. А теперь она сама стоит в этой рубашке!
– Ой! Ты уже здесь, Веч!
Я уже здесь! Стою, об-нов-лен-ный!
– А помнишь, Нонна, поэт-песенник Резник, ныне миллионер, стихи тебе написал: “Нонна, Нонна – ты мадонна!”
– Помню! – кивнула она.
Завтрак вместе готовили. “Все было приносим-о и съедаем-о” – любимая наша фраза из “Старосветских помещиков”.
– А помнишь, Веч, – она на меня вдруг лукаво глянула, – у нас на лестнице была надпись: “Я тебе разрешаю все”?
– Ну… когда это было! – отвечал я. – До ремонта. Лет двадцать назад! Да и не я это писал.
– Точ-чно? – смотрит на меня она.
– Точ-чно! – отвечаю я. Чую легкое беспокойство. – Но теперь, я надеюсь, будешь прилежно себя вести? Годы все же.
– Нь-ня! – весело отвечает она.
О такой и мечтал?
– Ну все. – Она оглядывает стол, сдувает прилипшие волосы со лба. -
Зови!
– А давай – лучше ты позови! Как раньше!
Об этом, можно сказать, мечтал долгими осенними вечерами.
– Да не услышит он!
– Это – услышит.
– Точно! – смеется она. Набирает в грудь воздуху и тоненько вопит: -
Идити-и! Все гэ!
Тишина. Не слышит? Я иду к нему. Пишет, почти упав на стол.
– Ну! Ты идешь? – спрашиваю я.
Приподнимается, смотрит.
– Ка-ныш-на! – весело произносит он.
Появляется наконец. Весело поглядывает. Но это – не из-за пищи.
Наверняка придумал что-то.
– Бодр-р-рое утр-ро! – произнес. Неплохая шутка. Усаживается. -
Помню, при царе еще… – начинает неторопливо… Снова – “про кошку в лаптях”! Но сейчас, надеюсь, чуть в другой трактовке? Да и Нонна это не слышала – ей полезно услыхать.
– …Ну, спасибо, Нонна, тебе! – Плотно позавтракав, он встает от стола.
– На здоровье! – радостно Нонна отвечает.
Рай?
– Ну… теперь прими таблетушки – и порядок! – говорю.
Она послушно кивает, роняет голову на грудь. Бормоча над списком, выламывает из пластин таблетки, ссыпает в горсть и, лихо размахнувшись, закидывает в пасть. Таращит глаза якобы в ужасе… потом губы ее расплываются в умильной улыбке. Довольная, поглаживает по животику.
Моет посуду. И после нее я нахожу все таблетки в раковине.
– Ну, я пойду, Веч?
– …Погоди! Я с тобой… Хочу дубленку на тебе посмотреть.
– Какую, Веч?
Может, хотя бы дубленка нас спасет?
О! – я достал пакет. Чуть его вывернул – дубленка сама, упруго, как львица, выпрыгнула и пышно разлеглась на тахте.
– Это мне, Веч?
– Тебе, тебе! Надевай.
– Ой, а я ж гряз-ныя! Не мылыся еще!
– Ну так прими душ.
Тяжко вздохнула. Малейшее усилие может ее к отчаянию, а то и к ярости привести.
– Ну что? Убираем? – Я поднял дубло.
– Ну ладно, Веч. Я тебя слушаюсь.
Скрылась в ванной. Долго не было ее.
– Ну? Скоро ты?! – рявкнул я из прихожей, где уже полчаса, наверное, завязывал шнурки.
Щеколда щелкнула.
– Бяжу, бяжу!
На улице я забегал то спереди, то сбоку:
– Ну ровно купчиха идет!
– Я так давно не гуляла, Веч!
Приближались к местной пивной в переулке под названием “Лицей”.
Какие-то неприятные воспоминания корежили меня.
Швейцар с длинными фалдами (и с высшим образованием, помнится?) угодливо дверь распахнул:
– Заходите. Есть раки-с!
Вспомнил я смутно: однажды темной ночью он пьяную старуху отсюда гнал. Померещилось?
– Ой, Веч! Как здорово! Зайдем?
Молодец. Зла абсолютно не помнит. Особенно – своего.
– М-м-м… Пожалуй, нет. Несолидное заведение! – строго произнес я.
Вышли на Мойку. Зажмурились. По зеркальной воде плыли тонкие льдинки. На одной стояла пестрая уточка. Проплывая мимо нас, почесала лапкой в затылке. Мы подошли к Красному мосту, ставшему от времени Розовым. Уточка вплыла в тень моста. Исчезла под ним.
Подъем был скользкий, покрытый льдом.
– Веч! Ну пусти меня. Я не могу на цепи. Я обещаю, Веч!
– …Ну иди.
Мы поцеловались. Она – радостно, я – со вздохом. Перейдя реку, она остановилась, задумавшись. Ну что? Дубленка диктует иной маршрут?
Уточка выплыла из-под моста.
Толстой хмуро меня встретил. Что я натворил! Видела бы Настя!
Сколько она старалась! А я? Все зря? За что боролись мы долгими зимними вечерами? Бюст за уши взял, приподнял слегка. Опустил в отчаянии: шкалик, с жидкостью чуть на донышке, стоит в нем!
Вздохнув, взял Толстого, на мой рабочий стол перенес. Пусть тут нам в душу глядит.
Вдруг батя порадовал, выглянув из комнаты:
– Тебе мужик один звонил. Боб. В рабстве, что ль, у него?
Ключ зашаркал в замке – я весь превратился в большое ухо. Вкрадчиво заскрипела дверь… легкие шаги. Спешит к Толстому припасть? Я тихо захихикал. Оттуда тоже донесся неуверенный смешок.
Потом – робко открыла мою дверь. Толстого увидела.
– …Умный, ч-черт! – восхищенно прошептала.
Надеюсь, это относится частично и ко мне?
Вошла решительно:
– Ну ладно, Веч! Давай по-честному.
– Ну давай.
– Я же обещала. Вот, – торжественно вытащила из кошелки бутылку. -
Пиво. Одно. Можно, Веч?
Я поднял бюст:
– Став сюды.
– Вы, Нонна, красавица и чудовище в одном лице.
– Я все сделаю, Веч!
– Что ты сделаешь?
– Все!
Глядели друг на друга.
– Ты… хотя бы под моим столом вымела. А то – упали очки за стол… и вот – даже не разбились, такая пыль!
– …Но это же хорошо, Веч?
– Ну что ты наделала?
– Что?!
– Что это?
– Это? Котлеты!
– Это мурло какое-то! Все разваливается!
Слезами блеснув, метнулась с кухни. Счастье-то строй!
– Стой! – за руку ее ухватил. – Давай… будем с тобой считать… что это макароны по-флотски. С фаршем.
В слезах ее усмешка блеснула:
– Но без макарон!
– Точно! – я сказал. Засмеялись.
– Только вот, – снова помрачнела, – как твой отец к этому отнесется?
– Ничего! Бывают макароны по-флотски не только без макарон… но даже без флота!
Засмеялись. На сколько еще хватит слов?
Вечером квартира озарилась снова – но отраженным солнцем от стекол напротив.
– Да в шестьдесят я Волгу переплывал! – кричал батя.
Я тоже что-нибудь переплыву. А пока мы показали нашу совместную мощь
– уничтожили макароны по-флотски без макарон.
– …Чай? – сдержанно Нонна произнесла.
Ну отец! Видит же, что Нонна в полном изнеможении… во всяком случае – изображает его. И тем не менее он твердо произносит:
– Да.
Потом я сидел за рабочим столом, наблюдая, как гаснут стекла, и заодно слушал стенания Нонны, доносящиеся из спальни. Но это она уже так – демонстрирует невыносимость своего бытия, при этом конкретно не делая ни хрена! А ты из этого строки гонишь? А из чего их еще гнать? Третье дыхание. Потом Нонна, устав стонать, приходит ко мне, берет меня за руку, виновато улыбаясь:
– А давай к отцу твоему сходим?.. Скучаить ить!
Ночью я думал: хороший был день!.. Но выдержу ли еще такой?
Выдержу! Завтракая, на то окно жадно поглядывал: где ж Боб? Хотелось бы с ним схлестнуться, набить карманы деньгами. Уже сценарий рисовался: фекальное шествие! Чумой мелкого предпринимательства я, видать, крепко схвачен. Где же Боб? Среди ложных ценностей тоже попадаются очень неплохие. Дело-то наверняка международное, может, уже получено валютное “да”? Но где же он? Видимо, я представляю для него ббольшую опасность, чем он для меня? Звонок. Вот и он, долгожданный!
– Хелло! – сиплый его голосок.
– Хелло. Ты, кажется, интересовался, Боб, пуленепробиваемые ли у нас стекла? Так вот – простые они! – Поначалу на жалость решил надавить.
– А что – стекла тебе? – прохрипел Боб. – Вы и так мне всю морду раскровянили – от визажиста звоню. Как там кошка твоя? Мне бы такую!
Ну, это погорячился он.
– Ну что с кизяками? – я на более мягкую тему перевел. – Есть идеи.
– Во-во! – Боб обрадовался. – Честно скажу – я уж и двигатель на кизяках кумекаю.
– Пердолет?
– Умеешь ты сформулировать! – Боб захохотал. – Ценю!
Во сколько, интересно? Но если надо, воспою – хотя предмет это непростой для воспевания.
– Сняли кирасирский манеж, – Боб поведал. – Знаешь это где? Тонну набрали уже. Чистим город. Месим, топчем. Ими и отапливаемся уже…
Так бабки нужны тебе?
– Да есть маленько пока.
– Так не придешь, значит, коли с бабками-то?
– …Ну почему же? Приду.
– Но ты – с душой? Честно? – разволновался он.
– Конечно! – воскликнул я.
Я все делаю с душой. Тем более – дело родное. Семья наша с кизяков начинала свое восхождение. Правда, дед мой начинал с них, а я ими закончу. Замкну круг собой.
Отец разговор мой внимательно слушал, усмехаясь из-под бровей.
– В рабстве, что ль, у него? – снова поинтересовался.
– Примерно да, – я ответил.
Он кивнул. Ушел, удовлетворенный. Через некоторое время снова пришел – чем-то еще более довольный.
– Я тут “Иосифа и его братьев” читаю. Как он из рабства выходил.
Чего надо-то от тебя, чтоб освободили?
– Видимо, мою жизнь, – я ответил.
Отец пренебрежительно рукою махнул (мол, это что ж за богатство?), вытащил свой заштопанный кошель, усмехаясь, вынул купюру:
– На вот тебе.
Красная цена!
– Спасибо, батя. Но не надо пока, – отвел его дар.
– А то бери. Помнишь, как в “Фаусте”? Маргарита отдала все драгоценности, полученные от Фауста, монахам – и те были очень довольны.
Без ехидства не может он!
Снова звонок. Уточнения какие?
– Хелло… О, здрасьте, здрасьте! – прикрыл ладонью трубку, отцу шепнул: – Это Надя, аспирантка твоя.
Он сразу азартно дернулся:
– Дай!
Все сразу ему “дай”! Отвел его руку, шепотом заговорил:
– Спасибо скажи ей.
– Это за что ж это?! – воскликнул. – Она все напутала только! -
Снова к трубке рванулся.
– Да постой ты! – Как мог, я удерживал его, целое сражение у нас возле трубки развернулось. – Ты одну только строчку в сберкнижке разглядел вместо двух, а она все твои пенсионные бумаги по новой сделала! Понял, нет? – Я прижал его к стенке: – Поблагодари ее.
– …Понял, – неохотно он произнес. Я отпустил его, протянул ему трубку. -…Алло! – просипел он. -…Надя? Ну здравствуй, мила моя! Спасибо тебе! Как хорошо-то ты все сделала – пенсия у меня почти вдвое возросла! Ну спасибо тебе! Пока.
Мы посидели с ним молча, потом он поднялся, потрепал мне плечо и ушел к себе.
Снова звонок! Кузя. Не забывают друзья!
– Слышал? – сразу взял быка за рога. – Возле Испании танкер развалился с нашим мазутом. Однокорпусный – тонкий, как яйцо. Такие же, кстати, и по Неве ходят и скоро в Приморск будут заходить.
Я мягко эту тему отвел:
– Сочувствую. Но, Кузя, извини, своего хватает.
– А ты, что ли, думаешь, я слепой? – вдруг и Кузя разволновался. -
…Хочешь знать, я с того только и начал тебя воспринимать, когда увидал, как ты к отцу и Нонке относишься!
Без этого я пустышка, выходит?
– Поэтому и помогаем, как можем. И посылаем, когда получается.
– Спасибо тебе.
Пора со двора. К Нонне в спальню зашел:
– Все! Вставай и убирайся.
– Из дома?
Вспомнила нашу старую шутку!
– Нет. В доме!
Пошел. Отец с золотой банкой меня провожал.
Через наш угол пробегая, на витрину посмотрел. Шинель моя там одна скучает. А могла ведь мои плечи утеплять. Впрочем, в витрине она благородней глядится.
Подошел к ней поближе – и обомлел. Уценка на пятьдесят процентов!
Уценили подвиг мой. Впрочем, он больше и не стоит.
Потом я топтал в манеже навоз – не испытывая, кстати, никаких мучений. Все равно все утопчу – в золото. В крайнем случае – в медь.
Комментарии к книге «Третье дыхание», Валерий Попов
Всего 0 комментариев