Синтия Роджерсон Я люблю тебя, прощай
Некоторые виды моллюсков обладают «чувством дома», инстинктом, позволяющим им возвращаться на одно и то же место. Перемещаясь во время кормежки, они оставляют за собой слизистый след, благодаря которому и находят обратную дорогу. Со временем раковина моллюска принимает точную форму углубления в скале.
Газета «Metro Factfile», автобус, курсирующий по улице Лейт Уолк (Эдинбург)Воображаешь, будто имеешь маломальское понятие о любви? Да ты никак перебрал?
Марк Морфорд, обозреватель «Сан-Франциско кроникл»Сентябрь
Эвантон
Есть в горах Шотландии крошечный городок – с порядочной высоты (из космоса, например) его не разглядеть даже в виде точки. С холма Файриш он выглядит кучкой мусора, сваленного в расселину; змеясь, сползают к заливу узкие улицы, обставленные серыми каменными домами. В сумерках городок превращается в сказочную Хоббитанию. Приветливо светятся окна, дым вьется из труб. Кто не пожелал бы бросить здесь якорь? Но стоит подобраться поближе, заглянуть за эти окна – и здешняя жизнь уже не кажется столь благостной. Куда там! Своя доля горестей и бед омрачает бытие каждой живописной улочки, каждого дома. И каждого жителя города.
Счастье – вещь ненадежная, преходящая. Эвантонцы и не стремятся к нему. Да и недосуг им замечать его отсутствие. Взгляните – вот они, живут себе, как все в этом мире. А в Инвернессе, что через два фиорда от Эвантона, на верхнем этаже дома, в кабинете абрикосового цвета сидит Аня, консультант по вопросам семьи и брака. Будто священник, поджидающий прихожан в темноте исповедальни.
Аня
Что еще имеет значение в этом мире, что увлекательнее и непостижимее любви? Смерть, разумеется, да и ту подгоняет или осаживает любовь. А смерть любви – трагедия, присущая исключительно человеку. Почему, в самом деле, мы горюем, когда минует любовь? Была, надо полагать, у эволюции некая на то причина. Мне она неведома.
Однако гибель любви – мой хлеб насущный, и потому не стану слишком горько сетовать по ее поводу. Уже более пяти сотен браков, находящихся при последнем издыхании, прошли через мои руки. Неплохой послужной список для человека, которому еще нет и тридцати. Но я рано осознала свое призвание и посвятила жизнь воскрешению любви. Консультации по вопросам брака – это искусство. И даже более того. Я врачеватель обреченных браков. Мой кабинет – реанимационная палата, а если меня постигает неудача, он обращается в хоспис. Но в первую очередь я философ любви.
Если вы достаточно начитанны, то вам должно быть известно, что все счастливые семьи похожи друг на друга, тогда как каждая несчастливая семья несчастлива по-своему. Тут нечего добавить. Одинокий человек встречает другого человека, они влюбляются. Полюбив, люди становятся лучше, ответить на их любовь нетрудно. Все влюбленные одинаковы. На этой стадии любовь основывается исключительно на неведении и заблуждении. Как заметил Уильям Сомерсет Моэм, «любовь – это то, что случается с мужчиной и женщиной, которые не знают друг друга».
Для моих же клиентов, зачастую попадающих ко мне спустя четверть века после свадьбы, все обстоит иначе. Вы не представляете, до чего занятно изо дня в день наблюдать, как люди изыскивают все новые способы обидеть друг друга. Они знают друг друга. Они уже не пытаются что-то исправить, они не страшатся одиночества и жаждут… всего того, чего не дождались от любви. Любовь их разочаровала. Чего и следовало ожидать.
У меня самой на этот счет никогда не было иллюзий, и все же я вышла замуж за Йена, утаив, впрочем, то, о чем знала наперед. Не всегда нужно рубить правду в глаза. Это все равно что сообщить двухлетнему малышу, что однажды он отправится на тот свет.
Любовь умирает. Вот так! Эта непреложная истина не должна бы никого удивлять, но сражает жен и мужей наповал. Большинство из них полагают, что им просто не повезло. Как будто разрыв не был предрешен заранее. Люди, которые любят всю жизнь, – исключение из правила. Мы же, простые смертные, уже в сладости первого поцелуя ощущаем терпкую горечь конца. И, сказать по чести, не вызывает ли жестокое разочарование столь же острые и глубокие эмоции, что и первая вспышка страсти? О разбитом сердце сложено куда больше стихов и песен, нежели о счастливой любви. Уж лучше страдать, чем терпеть унылое течение катящихся к концу отношений. И если они заканчиваются решительно и бесповоротно, то с ними уходит и тревожная неизвестность. Остается душевная боль, но и некоторое облегчение. А потом можно снова вообразить, что встретишь кого-то другого, и даже еще лучше.
Если бы существовало государственное учреждение под названием Департамент любви – просторный розовый зал с толпой сердобольных тетушек и симпатичных темноглазых мужчин, – его бы завалили жалобами и прошениями. Люди подавали бы на Любовь в суд за причинение им таких обид, что и не вообразить.
Но такого учреждения нет, и потому люди идут ко мне.
Когда раздается звонок в дверь, я на мгновение закрываю глаза и молюсь. Дай мне силы помочь этим раненым сердцам, шепчу я, не обращаясь ни к кому конкретно – к клубящемуся меж звезд пространству, к воздуху в кабинете, к атомам собственного тела. Меня успокаивает эта просьба о помощи. Потом я открываю дверь и впускаю их.
Ну вот. Звонят.
Помоги мне!
Роза
Со своим мужем я общаюсь так: «Одевайся, живо! К семейному консультанту опаздываем! Я тебе выгладила синюю рубашку. Не там, в шкафу! Угу. А башмаки давно пора выкинуть, ты только глянь на подметки! В понедельник пойдешь в “Кларкс”, у них как раз распродажа».
Будто ему шесть лет. Не помню уже, когда это началось, когда у меня появились заносчивая раздражительность и командирский тон, но я как разогналась, так и не могу остановиться. Хотя убила бы на месте всякого, кому вздумалось бы заговорить со мной подобным образом.
– А ты же вроде сказала, что у них все занято? – недовольно бурчит Гарри, точно малолеток, норовящий доказать мамаше свою независимость.
– Господи, да ты не слушаешь, что ли? Сто раз повторять? У них кто-то отказался. Так что ровно в восемь мы должны быть у Ани.
– У Ани?
– Да, у Ани.
– А ничего звучит, мне нравится. По-иностранному, но вроде как успокоительно и пользительно. И стильно. Полячка?
– Почем я знаю? Заткнись и одевайся, наконец.
Ну не стерва ли? Ненавижу себя!
– Свидание с Аней. Класс! Что бы такое надеть? Синюю рубашку с теми новыми черными джинсами? Не простовато?
– Что угодно, только не твои труселя! Господи, во всей Англии ты единственный такие и носишь. Ума не приложу, как можно покупать такое!
– Так ты не находишь их сексуальными? Да, эти и впрямь подрастянулись и посерели маленько, но я могу надеть те, что поновее и поплотнее, из «Маркса».
– Как будто от этого что-то изменится. Как будто вообще что-то может измениться.
– Если б ты время от времени надевала какие-нибудь хорошенькие трусики, глядишь, что-нибудь и изменилось бы, – заявляет мой муж.
Пауза. Я мрачно деру щеткой волосы. Сегодня я безобразнее и старше, чем обычно. Вот что творит мой муженек! Превращает меня в уродину. В прихожей хлопает дверь, и я вдруг вспоминаю, что я не только ужасная жена, но еще и ужасная мать.
Он появляется молча.
– Сэм! Сэм, милый, там в духовке ужин. Я поставила на маленький огонь. Ты только выключи потом, ладно?
– Куда это вы намылились?
– Собираемся выпить с друзьями. Мы не долго. Не будешь скучать? Я телефон не выключу.
– Еще чего! Валите и можете хоть до утра не возвращаться.
– Зачем ты так… Ну-ка, иди сюда и поцелуй маму. Сэм!
Но его уже и след простыл, только хлопает дверь, а я остаюсь с мужем – бледное волосатое пузо выпирает из-под его обожаемых трусов.
– А мне все-таки нравится это имя – Аня!
Наконец мы усаживаемся в машину и трогаемся. Вокруг – пары, пары, и, похоже, ни одна не спешит на консультацию к семейному психологу. Выглядят как типичные парочки. Держатся за руки, смеются. Голову на отсечение – у них даже свои собственные мелодии имеются. У нас никогда не было своей песни. Как-то не удосужились обзавестись в свое время. А теперь небось поздно. Интересно, пододвигаясь к свадьбе, шажок за шажком, все ли мы минуем одни и те же этапы? Вечер сегодня чудесный, но мне не до того. Кстати, это еще один повод позлиться – что меня не радует славный вечерок.
– Стой, это здесь. Или нет? Номер сорок семь, значит, здесь. А выглядит как обычный жилой дом.
– Само собой. Вряд ли тут требуется лишнее внимание, – заявляет мой благоразумный Гарри, всю свою жизнь старающийся это самое внимание не привлекать.
Мы с Гарри вылезаем из машины. Странные владеют мной чувства: вот он, Гарри, который постоянно бесит меня, который довел меня до супружеской неверности, из-за которого я стала уродиной. Но это мой Гарри. Ловлю его взгляд, и меня неудержимо тянет на смех – есть некая уютная приятность в нашем с ним привычном, обжитом аду. Он, этот ад, битком набит неприятными эмоциями, но чувства неловкости там нет. И все же инерции враждебности не преодолеть – никуда не деться от въевшегося в душу раздражения, даже если в данную минуту вроде бы и не испытываешь его. Оболочка, хоть и пустая, остается.
– Давай звони! Чего стоишь? – рявкаю я, когда Гарри первым подходит к двери.
Внутри тишина, но на верхнем этаже горит свет.
– А ты покраснела, – говорит Гарри.
– Мне стыдно. Естественная реакция на подобную ситуацию. Будь ты нормальным, ты бы тоже покраснел.
– Ага, будь я нормальным, я бы на тебе не женился.
– Да пошел ты к черту! – машинально отбрехиваюсь я. – И вот еще что – мы не станем рассказывать Ане про нашу сексуальную жизнь, понял? Ни слова о сексе! Знаю я их… этих психотерапевтов. Хлебом не корми, дай покопаться в интимных подробностях чужой жизни. Никакого секса!
– Ладно, ладно. Без проблем. Никакого секса.
– Ни сейчас, ни потом.
– Никакого секса ни сейчас, ни потом? Как скажешь.
И тут дверь открывается. Сердце у меня колотится, словно это и впрямь настоящее свидание. Глупо улыбаюсь, будто влюбленная дурочка.
– Добрый вечер, – говорит молодая женщина, на лице ни единой морщинки. (В последнее время морщины стали моим пунктиком.) Глаза сияют, словно она давно нас знает и ужасно рада. – Вы, должно быть, Роза и Гарри. А я – Аня. Входите, пожалуйста!
Гарри тоже ведет себя как влюбленный – лицо красное, молчит.
И вдруг выпаливает:
– Какое у вас необычное имя, Аня!
– Мой отец – поляк.
Гарри буквально пожирает ее глазами. Она и вправду очень красива. Анемичной красотой.
– Аня – польское имя. Если точнее, сокращение от польского имени Анка, – терпеливо поясняет она, словно уже смекнула, как туго соображает Гарри. – Это и есть мое настоящее имя.
– Польское!.. – вздыхает Гарри.
Можно подумать, поляки все равно что марсиане.
– Да, но я родилась в Эвантоне. И муж у меня тоже из Эвантона, – только что не оправдывается Аня.
– И мы тоже из Эвантона! Совсем недавно переехали туда из Лейта.
– Значит, мы с вами соседи, – сдержанно замечает Аня.
– А в Эвантоне вы где живете?
Аня на мгновение застывает; может, им велено работать под вымышленными именами и запрещено давать настоящие адреса – на тот случай, если разведенный муж или невменяемая жена вздумают мстить.
– Гарри! Не приставай к человеку. Простите, Аня.
Аня оценивающе смотрит на меня. Сама сдержанность и спокойствие. Меня она возненавидит.
– Неподалеку от вас.
– Поразительно! А мы никогда не встречались! Чудеса, да и только! – восклицает Гарри.
– Какое невероятное совпадение! – поддакиваю я.
Мы не можем совладать с собой, трещим наперебой. Чувствую, меня вот-вот замутит от отвращения к самой себе, как бывает на вечеринках, когда я вдруг слышу свое собственное неприличное ржанье и замечаю, что заливаю хозяйский ковер вином, отплясывая под музыку, которую терпеть не могу. «Абба», брр…
– А я думаю, мы наверняка встречались. – Аня говорит дружелюбно, ни тени раздражения, столь свойственного мне. – Эвантон ведь невелик. Наверняка мы видели друг друга, просто не обращали внимания.
Это сказано с такой спокойной уверенностью, с таким сверхъестественно профессиональным безразличием, что мы оба, прикусив язык, следуем за этим светлым видением вверх по лестнице. Мимо закрытых дверей, мимо абстрактных акварелей – в мансарду, выкрашенную в абрикосовый цвет. Три шикарных мягких кресла стоят в кружок. Больше никакой мебели. Я бросаюсь к одному из кресел, словно кто-то пытается меня опередить. Давненько я так не психовала, да и с Гарри мы уже бог знает сколько так не резвились. Последний раз, по-моему, когда я вообразила, что его секретарь в меня втюрился.
– Ну вот, усаживайтесь поудобнее, – приглашает Аня. Голос у нее теплый, тихий и ровный. Без акцента, но что-то не вполне шотландское в нем есть. А может, я придираюсь. Заранее настроилась из-за ее имени.
– Бог ты мой, как удобно! Прелесть что за кресло! А какого дивного цвета стены! – взахлеб восторгаюсь я и ничего не могу с собой поделать. Хочу понравиться Ане. Чтоб она была на моей стороне.
– Спасибо! Я люблю, когда люди чувствуют себя здесь как дома. Итак, у нас с вами час. Начнем?
– Разумеется, – с несвойственной для него уверенностью отвечает мой муж.
– Прекрасно. Я предпочитаю сразу брать быка за рога. Давайте каждый из вас расскажет мне, в чем, по его мнению, ваша проблема, а потом мы попытаемся с ней справиться. Сначала вы, Гарри. Что вас больше всего огорчает в семейной жизни?
– Наша сексуальная жизнь, – не задумываясь рубит Гарри.
Мацек
Прошу прощения, панове, я постоянно думаю о сексе. Но! Это не мешает мне хорошую делать пиццу. Забавно: это самое слово, пицца, у нас дома звучит совсем иначе. Здесь оно более… скрипучее, что ли. А может, это только на мой слух. У некоторых посетителей я одно это слово и понимаю. Они открывают рот, и я слышу: шр, шр, шр, а потом вдруг – пицца! И тогда я говорю, что всегда:
– Мини? Средняя? Большая?
Если они видят меня первый раз, непременно на одну-две секунды замрут, и я знаю, знаю, о чем они думают. Что, мол, это за мужик и чего это он так чудно бормотает? Кое-кого моя речь здорово раздражает. Когда я говорю по-английскому, я – излитый идиот, малыш трехгодовой. Вы ни за что не догадаетесь, кто я, а мне бы хотелось – очень хотелось, – чтобы вы меня осознали. Я серьезный человек и не люблю, когда меня смеются.
Большинство посетителей пиццерии (называется «Пицца Пэлас») относятся ко мне с добром. Услышат мой диковинный выговор и замирают, но не потому, что не любят иностранцев, просто удивляются. Я в глазах их вижу. И стесняются спросить, откуда я родился, каким ветром занесло меня в пиццерию, на их главную улицу.
Помолчат, а потом скажут:
– Большую «Пепперони», пожалуйста.
Пицца может стать целым миром. Сколько операций надо проделать, чтобы приготовить пиццу! Сначала нарубить, натереть, нарезать то, что закладывается сверху, потом разложить все по металлическим подносам… Думаете, из этого не сотворить целого мира? Вы просто не попробовали. Вам не нужно заниматься такой чепухой, я понимаю.
Но мне нужно хорошее настроение, а то все плохо получается. Не угодишь клиенту, он пожалуется друзьям, и те к нам не придут. Шотландцы сдвинуты на жалобах, любят они жаловаться. Вечно жалуются, жалуются. Но только не человеку, кто может все уладить, ведь тогда не на что будет жаловаться. Я здесь уже четыре месяца, многое усваивал.
Ну вот, парочка пришла. Смотрю на них и завидую, а они, похоже, надоели друг другу хуже горькой репки: он не придерживает ей дверь, а она хмурая и молчит. Сразу могу сказать: закажут две пиццы, а не одну большую.
– Бога ради, Гарри, поживее! Я помираю с голоду.
– Верно, и у меня от этих разговоров о сексе разыгрался аппетит.
Хороший мужик. Слово «секс» произносит, словно речь о… гамбургере. Или о резиновых сапогах. Рассмешил меня.
– Добрый вечер, – говорит женщина. Его жена, наверное, – на своего Гарри даже не взглянула.
– Да? Прошу прощения, что угодно вам? – говорю я очень вежливо, и, конечно же, мой английский тут же выдает во мне чужака, я изъясняюсь кретином полным. Но вы-то уже знаете, что не кретин я, правда?
– Мне, пожалуйста, маленькую «Маргариту». Давай же, Гарри, заказывай! Не заставляй себя ждать.
– Погоди, я еще думаю. Можете вы мне сделать большую мясную с грибами?
– Да, я могу таковую сотворить.
И я приступаю. Выкладываю лепешки, смазываю соусом.
– Отличная шляпа, – говорит этот мужик, он уже приходился мне по душе.
Да, шляпа у меня отличная. Все так говорят. Я ее никогда не снимаю. Она хоть и старая, а форму держит. Прежде все мужчины шляпы носили, а сейчас нет. Почему? Ума не приложу.
– Откуда вы?
– Из Кракова. Это в Польше. – И я выдаю свою лучшую, грустную немного, улыбку. Из-за нее я и получил работу эту.
– Неужели? Как интересно. Везет нам сегодня на поляков. Ну и как, нравится вам здесь? По дому не скучаете?
Я бы мог поведать ему о своем фургоне, о том, как там сыро и вечно воняет газом, о плесени возле туалета и о том, как мистер Макензи колотит в дверь по пятницам, когда платить надо. И никогда не улыбается, и как это обидно, что я ему не нравлюсь. Глупо, конечно, – переживать из-за мистера Макензи.
А дома… Я рассказал бы ему о пышных пирогах и вишневом чае в стеклянных кружках, о том, что на воскресной мессе в Мариацком костеле яблоку негде попасть, о мальчишках, которые танцуют брейк на булыжной мостовой, заложив картонку под голову. А в лавке у Павелека полки завалены всякой снедью и в бочках селедка поблескивает. Рассказал бы о своем кабинете в колледже. О том, какое огромное там окно, и о голубях, которые тучами садятся на карниз.
Я бы даже мог рассказать ему о Марье и о том, как однажды улица стала мала. А потом и Краков оказался не так велик, а скоро и вся Польша стала тесна. Все слишком близко к Марье. И я уехал. Некоторые поляки – да почти все – отправляются в Англию за деньгами, а я – из-за Марьи, из-за того, что она разлюбила меня.
– Да, иногда я немножко скучаю по дому, – отвечаю я. – Но мне нравится Шотландия. Здесь хорошо.
И я направляю все внимание на пиццу, потому что сейчас я не где-нибудь, а в пиццерии.
Сэм
И на кой мы сюда переехали? Вконец крыша у предков сползла.
Понимаете, жизнь в Эвантоне – полный отстой. Достает каждую минуту! Могли бы, кажется, поинтересоваться, охота мне уезжать из Лейта или нет. Ударило им в башку – и поволокли меня за собой, как щенка на веревочке. А я здесь – не пришей звезде рукав! Просыпаюсь утром, и прям блевать тянет.
Хотя сегодня встретился мне один чувак, не полный вроде придурок. И тоже не местный. Пиццу готовит в одной забегаловке, крошечной такой, что он один там и помещается. На большой перемене Кайл с подпевалами своими опять принялся выеживаться, а мужик этот позволил мне пересидеть у него в лавке, пока они не свалят, а потом спросил:
– В школу больше не уйдешь?
– Не-а, – говорю. – Школа – дерьмо.
А он тогда и говорит:
– Ты ведь не поел обед? Хочешь пиццы?
– А можно один кусочек?
– Кусочек? Не мини-пиццу?
– Да у меня только семьдесят пять пенсов.
– А!
– Да ладно, я вообще-то не голодный. – И когда я это говорил, горло у меня вдруг сдавило и голос сорвался. Ну не гадство? И без того тошно, а тут еще это! Я прям провалиться готов, когда у меня на людях голос выкидывает фортели и я начинаю то пищать, то басить. А жрать-то еще как хотелось!
Тогда он спрашивает:
– Твое имя как, позволь пожалуйста?
Вообще-то он прилично по-английски говорит, только слова как-то смешно расставляет.
– Сэм, – отвечаю, а сам чувствую себя полным дерьмом, даже собственное имя кажется кретинским.
Ну, он сказал, как его зовут, и мы пожали друг другу руки над прилавком. Рука у него здоровенная и чертовски крепкая. И тут он спокойненько так заявляет:
– Хочешь маленькую работу, Сэм, тогда я даю тебе пиццу бесплатно?
Знаю, на что похоже. Но он точно не педик, зуб даю!
– Да, – отвечаю, – большое спасибо. – И переспрашиваю, как его зовут, из вежливости. Я это имечко раз шесть повторил, и все неверно. Но потом поднапрягся, и теперь все путем. Мацек – вот как его зовут!
Он дал мне щетку и показал на пол.
– Ясно. Подметать я умею, без проблем.
– «Пепперони»?
– Да, «Пепперони» – это супер. Слушай, а ты ведь поляк, да?
Мне вдруг стукнуло в голову – может, он просто косноязычный?
– Да.
– Я так и думал. Класс.
Мы перестали трепаться и принялись за работу.
С тех пор как мы перебрались в эту чертову дыру, мне еще ни разу не было так клево. Мацек – классный мужик. И говорит по-нашему! Ну, почти.
Аня
За завтраком мы, как правило, почти не разговариваем. Разве что о чем-нибудь важном. Например:
– Я сегодня буду поздно – родительское собрание, – говорит Йен и равнодушно зевает. Как ни в чем не бывало.
Как будто этой самой ночью не говорил о ребенке. Шептал, если точно. Но настало утро, и вот он, полюбуйтесь – уткнулся во вчерашний номер «Индепендент» и уплетает свои хлопья, а на лице (как всегда чуть отстраненном, ласковом, с легкой блуждающей улыбкой) ни намека на то, о чем он шептал мне, глядя прямо в глаза. Да и день, предшествовавший этому шепоту, ничем особым не отличался. Рядовое воскресенье.
Я заядлая почитательница всевозможных перечней и списков. Вот и вчера, в воскресенье, согласно нашему списку текущих дел, Йен в последний раз в этом году подстриг газон; я покрасила облупившуюся оконную раму в ванной. Ставим два крестика. Список покупок: провизия, наволочки, луковицы нарциссов. Крестик, крестик, крестик. Потом был ужин (запеченная говядина с томатами) и вино («Риоха», 7.99 фунта), потом мы посмотрели фильм с политическим уклоном («Отстреливая собак»[1]). И отправились в спальню, где, как всегда по воскресеньям, позанимались любовью. Как всегда – весьма приятно. Я настроилась, сконцентрировалась и, когда была готова, дала ему знать. И все случилось. На его лицо я не смотрела, но, думаю, он зажмурился и сморщился, как от боли. Я положила за правило как минимум раз в неделю устраивать продолжительные встречи под одеялом; со временем они каким-то образом переместились на воскресный вечер и стали традицией – как будто всю неделю мы сознательно откладываем это дело и для последнего пункта в списке дел остается лишь воскресенье. Наша еженедельная обязанность.
Супружеский секс – сродни занятиям физкультурой. Сколько женщин на самом деле с охотой идут в спортзал? Если не считать тех двух, что всегда являются первыми, облаченные в тренировочные костюмы и спортивные тапки. Но женщины неизменно испытывают глубокое удовлетворение после занятия и предвкушают следующее. Согласно последним исследованиям, регулярная половая жизнь – не просто ласки, не «самообслуживание» и даже не оральные изыски, но полноценный, традиционный секс – уменьшает риск возникновения некоторых видов рака. Подобно красному вину, секс понижает кровяное давление. Всем своим клиенткам – как бы ни прискучили им постельные утехи – я настоятельно рекомендую не прекращать попыток. Порой подлинное желание, обманутое внешними проявлениями, может вернуться, и тогда секс перестанет быть тяжкой повинностью. А не вернется, так по крайней мере у вас будет меньше шансов заполучить рак матки и сердечные заболевания. Как и в искусстве, здесь не стоит ждать явления музы. Сам процесс – рисование, сочинение музыки или стихов – творит чудо, благодаря которому на свет рождается произведение искусства. Занимайтесь любовью – и любовь появится там, где царило лишь равнодушие, лишь холодность, печаль и тоска. Не верите? А вы попробуйте.
Взять хоть Розу и Гарри, моих новых клиентов. Классический пример супружеской пары, отвыкшей заниматься сексом. Роза не чувствует влечения к Гарри. Забыла, что это такое. А я ей объяснила: либидо подобно мышцам. Перестань тренироваться – и ты не только не сможешь, но и не захочешь лезть на гору. Или даже прокатиться на велосипеде до магазина. В любви имеются свои правила, и их следует уважать. Не хочется читать нотации, но так трудно удержаться. Роза и Гарри наивны как дети – всерьез верят, что трусики-танга, флирт на стороне и тому подобное имеет какое-то значение! Впрочем, все мои клиенты дилетанты в любви.
Знаете, что я сказала бы Розе и Гарри? Любовь существует вне нас. Она не принадлежит никому и доступна всем, кто знает, как подключиться к этой сети. Кого любить? Как любить? Нет, выбор проще – любить или не любить. Да, самая страшная тайна любви в том, что она выбирает жертв наугад. Почему, думаете, я так рано выскочила замуж? Да потому что не видела смысла в том, чтобы тратить долгие годы на поиски принца на белом коне. Огляделась по сторонам – нет ли поблизости хорошего, доброго парня, а их как собак нерезаных. Ей-богу! Красивых, обаятельных и умных – раз, два и обчелся, а просто хороших – хоть отбавляй. Йен был милым, ласковым, но сердце мое не трепетало. Я выбрала его, пробудила в нем любовь и вырастила себе возлюбленного.
И вот прошлой ночью, насытившиеся друг другом, мы лежим в темноте спальни. Я, уютно привалившись к мужу, начинаю дремать, и вдруг он гладит меня по лицу. Вот досада! Уже ведь наплывает сон, и такой блаженный сон, можно сказать – сон праведницы. Впрочем, я – это я, а никакая не праведница. В общем, Йен гладит мое лицо – словно слепой читает по Брайлю. И столько чувства в этих пальцах, что я поворачиваюсь к нему.
– Что, – не спрашиваю, говорю я.
– Аня? – Шепот тихий как вздох.
– Да?
Сон потихоньку отступает. Медленной волной откатывается забытье. «Закрой рот!» – мысленно приказываю я мужу. Вслух я никогда не произношу таких слов. Неуважительная речь губительна для супружеской жизни. Еще одно правило.
– Аня, как по-твоему, не пора ли нам обзавестись ребенком?
– Ребенком?
– Да, ребенком. Неужели тебе не хочется ребенка?
Рука невольно ныряет под одеяло, и я ощупываю живот, гладкий плоский живот – свою гордость. Я никогда не переедаю и каждый вторник хожу в бассейн. Плоский живот – моя заслуженная награда.
– Аня? Я люблю тебя, Аня, – шепчет он, словно пытается оспорить какие-то мои слова. – Почему ты молчишь? Я же люблю тебя!
Йен редко говорит о любви. И сейчас это пугает даже больше, чем просьба о ребенке. Я, разумеется, довольно часто повторяю, что люблю его, – всякий раз, когда желаю спокойной ночи, когда получаю от него подарок на день рождения. Я говорю, что люблю его, а потом добавляю: «А ты любишь меня! Мы любим друг друга!» Это очень важные слова. Произносить их (как и заниматься сексом) следует регулярно, иначе они пожухнут, сгинут. Искренность переоценивают; я иногда произношу эти слова без всякого чувства. Просто потому, что жена должна говорить мужу, что любит его. Тогда муж ощущает в себе уверенность, а уверенный муж – это более любящий муж, что легко может привести к тому, что в следующий раз «Я тебя люблю» прозвучит много естественнее и с большим чувством. Я учу своих клиентов и этому. Такой вот любовный фокус – ложь.
Розе, как я вижу, идея насчет вранья пришлась по душе, но Гарри покоробило. Как обманутого мужа. Каковым, думаю, он и является. Сексуальная ревность – вот что, как правило, приводит ко мне людей, хотя они и скрывают ее за множеством иных причин и обид. Я пытаюсь объяснить им, что по прошествии определенного времени любовь перестает быть естественной и непременной составляющей брака. И не может существовать сама по себе. Любовь – каждодневный труд. Хрупкое растение, которое следует поливать определенное количество раз, и не больше. Золотая рыбка, которую нельзя ни забросить, ни перекормить. Помните рыбку из фильма «Как рыбка без воды», которая в конце концов переросла плавательный бассейн?
Странно. Йен наконец сам, без моей подсказки, говорит «Я тебя люблю», а я не нахожу в себе сил ответить ему тем же. Очень странно. Надо будет завтра подумать об этом. Почему я сейчас не могу произнести этих слов? Я же люблю Йена. Действительно люблю. Добрую минуту я гляжу в окно на луну и темные очертания холма Файриш. Затем поворачиваюсь к мужу:
– Хорошо, Йен. Спасибо.
Как будто его нежность – простая учтивость.
Затем добавляю (потому что я тоже умею себя вести и потому что знаю: нам это пойдет на пользу, учитывая наличие свободной комнаты, наш возраст, состояние здоровья, всю нашу жизнь):
– Да, я хочу ребенка, Йен. У нас будет ребенок, правда? Будет.
Мы снова начинаем заниматься любовью, на этот раз без презерватива.
И вот теперь сидим и как ни в чем не бывало завтракаем. Словно наше прежнее бытие не подошло к концу. А ведь, быть может, молекулы новой жизни уже начали свой хоровод.
– Передай, пожалуйста, молоко. – И Йен привычным жестом тянется за молоком.
Роза
Кое-что в нашей жизни идет по-старому. Я по-прежнему повариха, хотя работу в школьной столовке после места шеф-повара в «Зимородке»[2] можно считать шагом вниз по карьерной лестнице. По правде говоря, не рассчитывала я надолго задерживаться у плиты. Забавная штука жизнь, а? В том смысле, что мои старики спали и видели меня в университете – они у меня оба с высшим образованием, а я и школу-то недолюбливала. Читать любила, это да, и по сей день люблю. Но контрольные, экзамены – это не по моей части. «Может, но не хочет», – сетовали учителя. А что в этом плохого? Разве только с дипломом в кармане можно прилично жить? Да пропади она пропадом, школа эта! Но вот ведь что странно – я снова каждое утро отправляюсь в школу! Не собираюсь, конечно, торчать здесь до конца своих дней, но работа в общем-то неплохая. Главное – голова свободна. Я придумываю разные истории. Пою про себя. Прислушиваюсь и присматриваюсь к тому, что творится вокруг. Деньги по сравнению с рестораном, конечно, мизерные, зато и рабочий день недолгий.
Ладно, кому я пудрю мозги? Ненавижу свою работу! Обрыдла она мне, до зеленых чертиков! Похоже, лет двадцать тому назад я из сущего легкомыслия совершила серьезную ошибку и теперь по уши увязла в чьей-то чужой жизни. Я должна была пойти в университет, получить диплом, найти интересную работу. Не выходить замуж за Гарри. Мама и папа были правы. С возрастом я все отчетливее это понимаю. Я здорово облажалась.
А вы небось думали, в школьных столовых сплошь божьи одуванчики работают? Покормят ребятишек – и домой, носки вязать да коржики печь. Некоторые и впрямь душки, ни дать ни взять ангелы во плоти! Но есть штучки и вроде меня. Уж я-то знаю, сколько раз доводилось подменять наших похмельных барышень. Или тех, по ком психушка плачет. Или Лили, мою новую подружку, которую муженек-нефтяник, воротившись с вахты домой, доводит до такого состояния, что та не в силах дотащиться до работы.
Но скажу я вам, школьные поварихи заслуживают уважения. Они примечают гораздо больше, чем можно подумать, а их не замечает никто. Я здесь всего месяц, а уже знаю, кто из ребятишек не завтракал дома, у кого из них нет друзей, а кто из желания всегда и во всем быть первым даже ест наперегонки. А чего только не услышишь в школьной столовой! Вчера, например, одна девчушка осторожненько так поинтересовалась у подружки, правда ли, что у той родители не в разводе, будто иметь женатых родителей просто стыдно.
Кого мне по-настоящему жалко, так это детей матерей-одиночек. Я их с первого взгляда узнаю – сгорбятся над столом и торопливо, жадно набивают животы. Все их сторонятся как зачумленных. Никто не хочет сидеть рядом, они всегда в одиночестве. И такой у них несчастный вид, даже если сами по себе они симпатичные ребята. А у других мальчишек – одних и тех же, каждый божий день – школьные хулиганы выхватывают и топчут ногами чипсы, а то возьмут и молоко разольют. Этой шпане тоже несладко, у них свои причины изводить тех, кто послабее. Вот я и говорю, мы, школьные поварихи, отлично понимаем: для некоторых детство – сущий ад. Жуть, что творится в столовой, а на игровой площадке и того хуже. Я, бывало, следила за Сэмом. Подкрадусь к школьным окнам и высматриваю. И всегда, к моей радости, вокруг него веселая кучка друзей.
Как в любом деле, у нас своя рутина, и все же каждый день не похож на другой. В понедельник у нас пицца, во вторник – лазанья, в среду – сосиски, в четверг – рыба, в пятницу – картофельная запеканка. Бывает и кое-что другое, но это главные блюда. А потому у каждого дня – свой вкус. По-моему, лучшие дни, когда у нас запеканка. Ребятня вылизывает тарелки, да и готовить ее легко. А вот дни лазаньи гнусные. Мало того, что замысловатые салаты, так еще и сама лазанья готовится в четыре этапа. И все псу под хвост, потому что у всех вдруг обнаруживается аллергия на помидоры, и вся школа ходит после обеда злая и недовольная.
Сегодня у нас день лазаньи, иными словами, дерьмовый день. У Сэма родительское собрание, и вот я здесь. Господи! Словно я снова в своей старой школе в Морнингсайде.[3] Те же изрисованные стены, тот же душок дешевого дезодоранта. То же гулкое ощущение тоски и уныния. Почему во всех средних школах такая жуткая атмосфера? Начальным школам как-то удается оставаться более или менее пристойными. Взять хоть начальную школу, где я работаю. Там витают куда более невинные запахи – талька, мочи, дезинфекции. Стены расписаны цветастыми бабочками и радугами. И нигде ни одного матерного ругательства.
А вот общие фотографии тех времен, когда все ученики еще помещались на одном снимке. И таблички с именами бывших учеников, погибших на войне. Поджидая, когда освободится учитель английского, я проговариваю про себя имена – так легче поверить, что они принадлежали тем самым мальчикам, что истекали кровью на прибрежных песках и полях Франции. Горло сдавливает от боли. Йен Маккейн, Мурдо Маккензи. Они жили. У меня болезненное воображение. Я меланхолик. Кое-кто считает меланхолию грехом. А по-моему, уж лучше сокрушаться о погибших юношах, чем из-за… винных пятен, которые не отстирал разрекламированный порошок. И вообще, если никто не собирался вспоминать этих ребят, какой смысл в табличках с именами?
Гарри невидящими глазами пялится в пустоту. Лицо размягченное, взор затуманен. Грезит небось о новой мини-юбке, в которой Анжела заявилась сегодня в контору. Гарри – агент по недвижимости, что здесь, что прежде, в Лейте. На самом деле и фирма, где он работает, та же самая. Потому мы и оказались в этом городе – Гарри попросил о переводе и согласился на первую подвернувшуюся вакансию. И дай бог здоровья парням из компании «Ваш переезд» – в один день все уладили. Что же до Анжелы и ее юбок, видала я, как они задираются на бедрах, когда та садится… И он еще смеет в чем-то меня обвинять! Ханжа. Можно подумать, сам поступил бы иначе, если б Анжела только ему подмигнула. Я Гарри, признаться, не понимаю, но знаю его как облупленного. И совершенно точно могу сказать, сколько секунд ему потребуется на размышление, чтобы забраться в чужую койку.
Ну наконец наш черед. Мистеру Маклеоду, учителю английского, примерно тридцать. Смазливый, узкоплечий.
– Сэм? Ах да, Сэм! – Он небрежно ведет пальцем по странице журнала.
Провалиться мне на месте – он Сэма напрочь не помнит! Меня, признаться, до сих пор бесят учителя. И до сих пор я боюсь их.
– Ну что ж… Сэм у нас маловато читает, по крайней мере, по школьной программе. Но у него определенно способности к письму. Почерк не слишком аккуратный, но мальчик, бесспорно, смышленый. Одна беда – поведение. Мне даже пришлось отсадить его подальше от друзей. Чтобы они его не отвлекали.
– Друзья? У него есть друзья? А как их зовут?
– Перестань, Роза. Это не наше дело.
– Ты не понимаешь, у меня как гора с плеч! Я страшно переживала, что ему одиноко. Дома ни брата ни сестры, и здесь он новенький. Он же все время сидит у себя в комнате.
– А вы расспросите сына о друзьях.
– Так и сделаю.
– Не будем мы этого делать, – заявляет Гарри. – Оставь бедного парня в покое.
– Словом, Сэм не слишком торопится прочесть книги, которые мы сейчас проходим, – продолжает мистер Маклеод. – А дома он много читает?
– Как вам сказать… Я покупала ему книжки про злых волшебников. А когда он был маленьким, сама много ему читала.
– Сэм читает? – фыркает Гарри. – Как бы не так! Он же вечно торчит за компьютером или перед телевизором. Я его с книгой в руках и не видал. Ни разу. Да и с какой стати ему читать? Я и сам не большой любитель книг, – с гордостью говорит Гарри. – Что толку от этих романов? Роза – да, вот она вечно читает. Женское это дело, чтение, ей-богу.
Повисает пауза, а я мысленно отмечаю: не сообщать Гарри о следующем родительском собрании. И о всех остальных тоже.
Мистер Маклеод вежливо улыбается.
– У Сэма почти каждый день есть домашнее задание по чтению. Для пользы дела было бы неплохо, если бы вы напоминали ему об этом, а возможно, и проверяли, как он его выполнил. Или выделите особое время, когда телевизор и компьютер будут под запретом. Чтобы ничто не отвлекало и не искушало.
– Хорошо, – киваю я.
– Вот и славно. Ну что ж, рад был познакомиться. И не забудьте, пожалуйста, про домашние задания Сэма!
Мы шагаем к машине.
– Маклеод… – задумчиво тянет Гарри. – Интересно, имеет он какое-то отношение к нашей Ане Маклеод?
– Вряд ли, – отзываюсь я. – Здесь этих Маклеодов пруд пруди.
Похоже, он просто помешался на Ане. Забавно.
За ужином Гарри напоминает, что у нас с ним тоже имеется домашнее задание. Аня предписала мне заняться любовью с мужем. Это не домашнее задание, а чистое наказание! Вроде как доедать остывший и подсохший горошек, потому что тебе велено съесть все до последней крошки. Когда ешь через силу, разве не чревато это желудочными коликами? Горошек я ненавижу по сей день и никогда не заставляю Сэма есть. Чудо, что парень у нас до сих пор живой. Я понятия не имею, чем он кормится. У Сэма, похоже, вызывает глубокое отвращение все, к чему я прикасаюсь. Скажу больше: он теперь и меня не выносит. Как это случилось? Когда началось? Не знаю.
А я не выношу Гарри. Только гляньте на него – жует с открытым ртом, жрет как свинья. Сколько раз я пыталась приучить его закрывать рот! В те дни, когда еще воображала, будто сумею что-то в нем изменить. Что он сам захочет измениться – чтобы угодить мне. Ладно, раз он так, то и я так! Черта лысого ему, а не секс!
– Ну что, женушка? – говорит Гарри, дожевывая последнюю картошку. – Будет ночка, а?
И похотливо так поглядывает на меня. Вы только подумайте! Жеребец. Усмехается вроде иронично, а глаза блестят масляно. И это после двадцати двух лет совместной жизни! Даже двадцати четырех, если считать те два года, что мы греховодили до свадьбы. Что правда, то правда – когда-то мне были по душе подобные игрища с Гарри. Тогда я еще не знала его, как сейчас. Я смотрела на него и не чуяла под собой ног. Гарри был пылок. А теперь… даже не теплится. Целоваться с ним противно, и приемчики у него не менялись с тех пор, как он потерял невинность. Но если честно, разлюбила я его не из-за этого. Альпина тоже писаным красавцем не назовешь, и любовник он – так себе, но я готова облизывать его с головы до ног с утра до вечера и с вечера до утра. Я разлюбила Гарри, потому что он постоянно доводит меня до белого каления. Чтобы Альпин вывел меня из себя – да не бывает такого! Мы с ним идеально ладим.
– Иди ты к черту, Гарри!
– Какой удар! Так разохотить старика – и на попятный? Но я умею укрощать дерзких, непокорных жен. А ну, живо на стол!
Тон насмешливый, взгляд похотливый, а слова опереточные. Гарри и сам это понимает, но других, похоже, просто не знает. Мне даже жалко его становится. Жалость пополам с презрением.
– Кто уж тут устоит! – ехидно кривлю губы я.
Он глядит плотоядно, я ехидно ухмыляюсь. Жуть.
– Вот именно. Представляешь, как тебе повезло?
– Такой, стало быть, у тебя подход… ко всему, что движется?
– И признаться, срабатывает безотказно.
– А я отказываюсь. – И я гляжу на него с выражением «отвали и сдохни».
Гарри не сморгнув выдерживает мой взгляд, поворачивается и выходит. Что-то такое в его плечах, в спине, особенно в затылке… Моя стрела попала в цель.
Черт! Иногда мне кажется, я злюсь уже целый век, пытаясь перебороть натуру этого человека, выхолостить его мужественность. Но стоит мне добиться своего, как меня охватывает отвращение к самой себе. Тем не менее, когда Гарри заглядывает на кухню – уже в куртке – и отрывисто бросает: «Пойду выпью пива», я даже не смотрю на него. Только дергаю рукой в его сторону. Словно отмахиваюсь от назойливой мухи.
Наливаю себе бокал красного вина и включаю воду в ванной, которую мысленно до сих пор называю новой. Как и этот дом, как и саму жизнь в Эвантоне. Предполагалось, что все эти «обновки» помогут мне образумиться. Обновки обновками, но толку от них чуть. Если бы все было так просто.
Понимаете, дело не только в том, что Альпин меня поцеловал. Странно, конечно, но я почти физически теперь ощущаю, как утекает время. Особенно когда выношу мусор или мою посуду. Сердце начинает колотиться, словно время иглой вонзается в тело. Как, я опять у раковины?! Целый день пролетел? Если так и дальше пойдет, к завтрашнему утру я окочурюсь. Долгие годы я пребывала в состоянии постоянного ожидания. Жизнь была прекрасна, но каждое утро я просыпалась с предвкушением… чего-то. Я и сама не знала, чего жду, но твердо (до тошноты) была уверена, что оно еще не сбылось и что Гарри не имеет к этому никакого отношения.
Да и как он может иметь какое-то отношение? Гарри и прекрасная жизнь – две полные противоположности.
Вечно первым уходит с вечеринок, ненавидит танцевать, ненавидит книги, ненавидит искусство, ненавидит путешествовать, ненавидит моих родителей, ненавидит тратиться на одежду, ненавидит тратиться вообще. И самое отвратительное: Гарри никогда, ни в малейшей степени не интересовался мной. Он – моя противоположность! Я могла, например, сказать, что весь день пролежала в постели, а ему в голову не приходило поинтересоваться – почему. Или я говорила, что прочитала потрясающую книгу, а он даже не спрашивал, о чем она, не просил дать почитать. Я могла выглядеть как черт или как королева красоты – у Гарри один вопрос: «Когда будем ужинать?»
Он, конечно, оправдывается: нечестно, мол, обвинять его в том, что он – это он, а не кто-то другой. Дескать, я знала, за кого иду замуж. Ну не любит он читать, и никогда не любил. И он вам не экстрасенс – откуда ему знать, что я заболела? И не по вкусу ему иностранная еда – это что, преступление?
Собственно, вот к чему сводятся все наши стычки.
Я. Давай сделаем то-то и то-то, хотя бы для разнообразия.
Гарри. Нет.
Я. Но ты же знаешь – мне это доставит удовольствие. Разве это не достаточно уважительная причина? Всегда мы делаем только то, что ты хочешь!
Гарри. Неправда. Не блажи! Где твоя благодарность?
Я. Значит, не будем делать то-то и то-то?
Гарри молчит. Должно быть, ставит чайник.
Я. Какой же ты, мать твою, самодовольный и эгоистичный козел! Только о себе думаешь!
Брызгаю слюной, щеки красные. Ненавижу себя такой!
Гарри (спокойно). Не преувеличивай. Вечно ты преувеличиваешь.
И после этого мы какое-то время не разговариваем. Ни примирения, ни выяснения отношений. Проходит несколько часов или дней, и мы начинаем вести себя как обычно. До следующей свары. Которая как две капли воды похожа на предыдущую. И так снова и снова, без конца.
Поцелуй Альпина все изменил. Он поцеловал меня, когда однажды вечером, после ужина, мы уходили от них с Сарой. И как-то так вышло, что поцелуй пришелся не в щеку, а в губы. Совершенно случайно. Гарри уже сидел в машине. Обычный дружеский поцелуй, но мы почему-то не сразу оторвались друг от друга. Лишь через пару секунд. Может, через три. Всю дорогу домой в темноте машины я ощущала на губах этот поцелуй, он рос как снежный ком, пока не заполнил меня всю, до кончиков пальцев. Я, конечно, еще раньше запала на Альпина. Болтать с ним одно удовольствие; он перечитал все мои любимые книги; у него имелись все мои любимые диски. Он обожал прогулки, танцы, дружеские попойки. Легко сходился с людьми. А теперь это. Поцелуй, который, по моим ощущениям, следовало бы писать заглавными буквами. ПОЦЕЛУЙ. Хотелось просмаковать его, и в машине я притворилась, что задремала.
Мы встречались тайком. Встречались, где только могли. Я была влюблена по уши, и он тоже. Мы постоянно твердили друг другу об этом. Встречались, когда наши благоверные думали, что мы на работе или ушли по делам. Занимались любовью в своих супружеских постелях и не чувствовали угрызений совести. Это пьянило, проникало в кровь, подчиняло. Я говорила себе: остальное неважно. Я не могла жить без него. До чего же было здорово любить без всяких запретов и преград! Чувства лились рекой и не иссякали. Вероятно, в моем сердце завелся неисчерпаемый родник. Его затворы распахивались настежь, когда я была с Альпином. Дома же захлопывались, оставляя лишь узенькую щелку для тока крови. Ни душевной щедрости, ни искренности. Подлая, злобная баба! Мне становилось жутко стыдно за ту особу, в которую я превращалась рядом с Гарри.
Закончилось все самым банальным образом. Гарри обо всем узнал – прочел мои весьма откровенные электронные письма. И в нашей семейной жизни наступил кризис, какой переживают миллионы семей, подобных нашей, по всей стране, каждый день. Мы оба потеряли аппетит и сон. Гарри вдруг заметил меня, стал интересоваться, что я ношу, куда хожу, с кем встречаюсь. И требовать подробностей. Я, естественно, врала. Уверяла, что это было всего один раз, и давно, и вообще не так чтоб уж очень здорово. Бес попутал по пьяной лавочке… Я еще не решила, как поступлю, и не хотела сжигать мосты.
Ревность пробудила в Гарри интерес ко мне, но слишком поздно. Мы с ним и прежде жили в аду, только он об этом не догадывался, теперь же мы оба были в курсе. Постоянно на нервах, оба рыдали и обвиняли друг друга. Сэму ничего не говорили. Зачем расстраивать парня? Когда тебе четырнадцать, у тебя и без того несладкая жизнь. Мы ругались, плакали, рвали на себе волосы и шипели друг на друга, закрывшись в спальне или во время долгих прогулок вдоль канала.
И в конце концов я отреклась от своего любимого, от своей настоящей любви. Бросила Альпина, как бросают курить, и снова сделалась добропорядочной женой и матерью! Сразу стало скучно и тоскливо, но перспектива развода была слишком пугающей. Да и ради кого я ушла бы от Гарри? Альпин любил меня, но он любил и свою хорошенькую жену Сару. И своих детей. И несметное число родственников. Они каждый год все вместе ездили в отпуск, в какую-нибудь Кеффалонию.[4] Дохлый номер. Я сказала Альпину «прощай», втайне надеясь, что он яростно воспротивится и умчит меня в голубую даль. Но он выслушал меня с явным облегчением и с грустью заметил:
– Наверно, так будет лучше.
– Да. Слишком многое поставлено на карту.
– Все дело в детях.
– Да. В детях.
– И вообще, живи мы вместе, я бы тебя извел.
– Мы бы оба извели друг друга.
Сара ни о чем не догадывалась, и мы притворились, будто ничего не было. И хотя Гарри и словом не обмолвился, перевестись в этот городок он, конечно, согласился исключительно из-за этой истории. Гарри попросил меня никогда не упоминать Альпина. Время шло, никто ничего, слава богу, не узнал, и прошедшее уже казалось сюром. Словно мне все привиделось. До слез хотелось позвонить Альпину, услышать его голос, сказать, как я по нему скучаю… Но я не звонила, а он не пытался связаться со мной. Альпин и Сара пришли к нам на прощальную вечеринку, и он пожал Гарри руку. Ей-богу. И улыбался тепло так, от души. Вот что обиднее всего! У него все распрекрасно, а я осталась в дураках. В дурах.
И вот год и месяц спустя, за триста с лишним километров от того порога, где мы поцеловались, я зажигаю свечу в своей новой ванной. Хочу почувствовать себя дома. Раствориться в пузырьках, благоухающих розой. В открытую дверь плывут баллады Марка Нопфлера и Эмилу Харрис (диск я поставила заранее). Что может быть лучше чуть приглушенного «кантри»! Любуюсь своим телом – при свечах, все в пузырьках, да еще если смотреть без очков, оно очень даже ничего. Гарри ошибается, и эта фарисейка Аня – тоже. Потрясное слово – «фарисейка». Со мной все в порядке. Я не фригидная – как раз наоборот. Просто меня с души воротит, когда ко мне прикасается мужчина, который мне не по нутру. Мне это претит. О, еще одно классное словечко, и как ловко я его ввернула.
– Претит! – произношу я вслух.
Я много читаю, голова чуть не лопается от слов, которых я прежде не слышала и уж тем более не употребляла сама. Я режу лук, жарю фарш, а они сидят у меня в башке и дожидаются своего часа. Обожаю, когда они вдруг выскакивают наружу.
Бедная я, несчастная! Бог свидетель, я хотела бы, чтоб было иначе, но что делать, если я ужасно, ужасно, ужасно устала не любить Гарри. Я состарилась не любя его! Это подтачивает мою жизнь. Ни в какой мелодраме не описать, как это сказывается даже на моем дыхании! И такое ощущение, будто попусту тратишь жизнь. Зазря пропадает в душе то место, где должна обитать любовь. Раньше, до Альпина, я была неудовлетворенной женой и преспокойно жила себе с этим, а теперь я – неудовлетворенная жена, которая больше не может так жить, которая слишком часто вспоминает бывшего любовника, которая выясняет отношения с мужем при посредничестве шотландской польки по имени Аня и которая забывает правильно кормить своего четырнадцатилетнего сына.
Черт, Сэм! Видела я его или нет, когда мы вернулись? Телик в его комнате бубнит, это точно, а его-то самого я видела? Что творится с моим материнским инстинктом? В результате менопаузы вокруг меня возникли некие атмосферные помехи – я не могу принимать сигналы с нормальной четкостью.
– После ванны проверить, как там Сэм, – вслух приказываю я себе. – Расспросить, что он читает по программе. Попытаться поцеловать. Да, вот именно.
Потом я лежу и размышляю о собственном голосе. В нем слышны зрелые годы и легкая степень помешательства.
– Черт, черт, черт.
Побрить, что ли, ноги? А, ну их. Для кого стараться? Вытершись насухо, умащаю кожу лосьоном, особое внимание, задрав подбородок, уделяю лицу. В зеркало не гляжу: пошлите сил, чтоб не сойти с ума![5] Выхожу из ванной, в одном полотенце, и в этот момент объявляется Гарри.
– Роза! Я пришел!
Он всегда кричит, вернувшись домой. В голосе никакой обиды – хозяин воротился! Несломленный и в хорошем подпитии. Тяжело ступая, он вваливается в холл, где стою я, еще слегка лоснящаяся от крема.
– Ага! – Гарри пялится на мои голые руки-ноги.
– Ты дверь как следует закрыл? – хмуро спрашиваю я. – Сквозит.
– Как следует, а то! Тебе холодно? Иди ко мне, я тебя согрею.
Плотнее запахнув полотенце, я по стеночке проскальзываю мимо Гарри.
– Поставь, пожалуйста, чайник, ладно? – Это чтобы сгладить свою подлую шустрость.
В моем гардеробе есть несколько соблазнительных ночных сорочек и очень сексуальное белье. Все подарки. Одну пару французских трусиков подарил Альпин, две-три другие – Гарри. Вот они, в верхнем ящике. По временам меня так и тянет отдать их кому-нибудь или просто напросто выкинуть, но… подумаю-подумаю и оставлю. Кто знает, вдруг пригодятся?
Сегодня, однако, их вид нагоняет тоску. Что, если я уже никогда и никому не захочу понравиться? Что, если отныне и до смертного часа я останусь ледяной недотрогой? Что, если всю оставшуюся жизнь мне придется целовать одного Гарри? Не могу забыть, как было у нас с Альпином. Как я не могла насытиться им. Его поцелуями. Словно открылся ящик Пандоры. И как удовлетвориться чем-то меньшим?
Надо развестись. Или я сдохну.
И вслед за этим другая привычная мысль:
Если мы разведемся, я сдохну.
Лучше уж Гарри, чем призрак одиночества.
– Чайник вскипел! – как обычно, орет Гарри во все горло.
С облегчением в душе – мне снова не удалось сломать его! – запахнувшись в длинный, до самых пяток, старенький халат, направляюсь на кухню.
Муж пододвигает мне чашку с чаем, окидывает взглядом мою задрапированную фигуру и вздыхает сокрушенно:
– Ох-ох-ох, что скажет Аня? Что только она скажет?
– Отвали, Гарри. Я ей скажу, что у меня аллергия на секс. Или просто признаюсь, что ты меня так достал, что меня от тебя с души воротит. И заруби это на своем гребаном носу.
– Как я люблю, когда ты ругаешься!
Я улыбаюсь, но про себя. Это одно из наказаний за то, что он перестал меня привлекать, – я никогда не показываю Гарри, до чего он меня забавляет. Гарри, конечно, засранец, а я – воистину ужасная жена. И… Бог мой! Я опять забыла проведать Сэма.
Глубокой ночью – на часах 3.20, а сна ни в одном глазу – я лежу и мысленно перебираю бесчисленные несчастья, возможно поджидающие меня впереди. И все случаи, когда меня отвергали, все случаи, когда я сама все гробила, всплывают в памяти и, скалясь, приветствуют меня.
Засранец или не засранец – хорошо, что Гарри рядом. Сопит под боком. Черт. В 3.20 ночи любовь как-то неуместна.
Мацек
3.20 дня. До конца работы еще почти шесть часов.
Пять недель без секса. Не буду об этом думать.
Три мини-пиццы с ветчиной и ананасом, одна – с грибами и чесноком.
В конце концов, что такое секс? Да ничего. Секс! Одни неприятности делает. Женщины после секса любовь требуют. Я уже любил, и любовь может человека загубить. Не нужно мне никакой любви, только – секс.
Большая «Маргарита» для женщины с четырьмя малышами; все сопливые, она утирает им носы, а самого младшего щекочет, пока тот не закатывается хохотом.
– И меня, мам, и меня! – пристают старшие. Ревнуют.
Тоже у меня была мама, моя мамуся, она меня щекотала тоже. Она умерла тому много лет назад. Мне еще шести не стукало. Отец? При мне о нем не вспоминали, а сам я его в глаза не видел.
Грустно ли мне из-за этого сейчас? Нет. Я и прежде не особо грустил. Слишком занят был собственным детством, наверное.
Что помню? Ночь, мамуся пристраивается рядом со мной на постели и рассказывает сказки. Долго, пока я не провалюсь в сон. Никогда не уходила, пока не засну я. Другой раз зажмурюсь, вот так, и дышу тихо-тихо, как во сне. И знаю, что перед уходом она всегда целует меня, даже спящего. В лоб, вот сюда.
У нее платье было с красными розами. И ожерелье из маленьких желтых бусинок. Жемчуг? Она мне всегда давала его поиграть, а один раз нитка оборвалась и жемчужины раскатались в разные стороны. Мамуся, поначалу она здорово рассердилась. Даже руку подняла, чтобы шлепнуть меня. Наверное, у меня был уморительный вид, потому что она вдруг захохотала. Хохотала и хохотала. Я запомнил этот шлепок, которого не было. Запомнил кожей в том месте, куда он так и не угодил. Я тогда тоже смеялся, так что живот заболел и уже сил не было смеяться. Звали ее Вися. Трудноватое имя, да. Но характер у нее был легче, чем имя.
В то последнее утро она провожала меня в школу. День был как день. Тот же час, та же спешка, потому что мы опаздываем, как всегда. И дождь! Я в своем дождевике желтом, а она держит надо мной зонтик. Не над собой. Помню, потому что до сих пор вижу ее мокрые волосы. Как они прилипали к ее шее.
Средняя пицца с красным горьким перцем готова. Вынимаю, на ее место ставлю в духовку несколько маленьких. Разрезаю на куски готовую, укладываю в коробку.
А вот что мамуся говорила в то последнее утро, не помню, не слушал ее. Понятное дело. Я же не знал, что это последний раз. Откуда мне было знать? Утро как утро. Дождь, школа, спешка. Наверно, она поцеловала меня и сказала: «Веди себя хорошо, Матиуш». Только она всегда так меня называла. А Мацеком – никогда.
«Веди себя хорошо, мой Матиуш».
После школы меня встретила тетя Агата, с сумкой, а в сумке моя пижама. Наверно, я спросил про мамусю и она что-то сказала. Не помню. Мы пошли к ней домой, и она показала мне новую мою комнату. Хорошую, большую. Мне дарили разные подарки, заводной поезд, он умел свистеть. Я был страшно рад новым игрушкам. Помню, однажды мне вдруг стало очень грустно, а все остальные, они уже больше не плакали. И никто не говорил о ней. Скоро я позабыл ее лицо. В памяти остались только какие-то обрывки – платье с розами, мокрые волосы, поцелуй на ночь. У тетки Агаты была одна фотография, она держала ее на камине. Однажды я стащил ее и спрятал в книжку у себя в комнате. А теперь она у меня в фургоне. Мамусе на этом снимке примерно шестнадцать. Обо мне она еще не знает. Глаза улыбаются, а рот приоткрыт, как будто она говорит что-то. Не красавица, я это понимаю, – полновата, и нос великоват. Смотрит прямо в камеру, на фотографа. Я воображаю, что это я. И придумываю слова, которые она говорит. Если вслух произнести мое имя, так, как она его выговаривала, Матиуш, на душе становится легче.
Когда мне стукнуло семнадцать, я отдал свою невинность темноглазой девушке, ее духи напомнили мне о мамусе. «Вечер в Париже». Маленький пузырек украсть нетрудно, он до сих пор у меня. В ящике под мамусиной фотографией.
Вытаскиваем мини-пиццы и ставим в духовку большую «Маргариту». Мамаша уже дожидается на улице, ребятишки с ее разрешения носятся по кругу. У нас пешеходная улица, но машины иногда заскакивают. Она настороженно поглядывает по сторонам.
Теперь я чаще думаю о ней. Если так скучают, значит, я скучаю по мамусе.
Я встречаюсь со многими девушками, у меня куча подружек. Есть, например, Алисия, от нее пахнет розой. И рыжая Каролина. И Стефания; ее мамаша всегда целует меня в губы. В наши дни непременно найдется женская рука, за которую можно подержаться. И каждый раз, когда у меня появляется новая женщина, я говорю себе: на этой я женюсь! Я очень серьезный человек, вы уже знаете. Но всегда что-то случается – всегда случается! – и я перестаю думать, что мы поженимся. Полугода не проходит, и оно случается. Я ставлю точку. Я сам! Не девушки, нет; всегда именно Мацек говорит: Pożegnanie.[6] После десяти-двенадцати лет я уже не удивляюсь, просто жду, когда подойдет срок. Ненавижу это время, когда женщина больше не кажется мне красивой.
Два года назад, незадолго до моего тридцать пятого дня рождения, я полюбил Марью. Она поселилась в квартире под нами и весело улыбнулась, когда мы в первый раз встретились на лестничной площадке. На следующий день она была в моей постели. У нас не было ни минуты, чтобы задуматься, переменить простыни, спросить себя: любим ли мы друг друга? Целый год мы прожили вместе, и весь год меня не оставляло ощущение, что все правильно, что так и надо. Я никогда еще не жил с женщиной, но это не суть важно. Она не спрашивала, а я не говорил, для меня все было в новинку. Задавал ли я себе вопрос: кто эта женщина и что она делает в моем доме? Нет. По-моему, я вообще не думал о нас, что было странно, поскольку я с утра до ночи только тем и занимался, что размышлял о смысле жизни. Растолковывал мысли давно умерших мудрецов и штуковины типа позитивизма целым аудиториям студентов. Я тогда работал в колледже. Не в университете – до него я не дотянул. Преподавал философию. Рассуждал о том, как в послевоенной Европе зародился романтизм, идеализм. Читал лекции о Юлиане Охоровиче и Яне Лукасевиче,[7] о Канте и Шопенгауэре. Рассказывал, что они думали о Боге, о жизни после смерти, о том, как следует и как не следует жить. О том, что существенно, а что… пепперони. Феноменология – это моя любимая область. Неудивительно, что Кароль Войтыла стал Папой Римским. Он тоже обожал феноменологию.
Философия – как винная лавочка, заставленная водочными бутылками с яркими этикетками, и каждая расхваливает свою водку. Это точно! Я наблюдал за своими студентами – они бросались от одного философа к другому, точно пьяницы, точно распутные бабешки, обожающие того мужика, с которым они в данную минуту.
По правде говоря, у меня от них порой голова раскалывается. Но рядом с Марьей жить легко и просто. Сыплет в огромную дымящуюся кастрюлю кое-как порубанную всякую всячину, а сама рассказывает мне про свои дела, хохочет. Или поет. Марья, она все время пела. А голос у нее был кошмарный – фальшивый и такой тонкий, пронзительный! Возвращаясь домой, она начинала петь на лестнице, и я знал, что это она, еще до того, как ключ поворачивался в замке. Ни разу я не спросил себя: Мацек, что ты станешь делать, если это кончится?
Большая пицца почти готова. Принимаю другие заказы. Средняя мясная, одна мини с анчоусами. Досыпаю в одну банку сыра, в другую – лука и открываю еще коробки для готовых пицц. Коробки теплые и сухие, потому что я держу их на духовке.
Незадолго до того, как меня уволили из колледжа, – да, момент неудачный, как всегда, – Марья меня разлюбила. Очень просто. Купить соли, убрать зонтик, разлюбить Мацека. Без всякого повода. Она, конечно, грустила: ей не хотелось меня обижать. И все пошло кувырком из-за того, что она сказала мне pożegnanie. Я-то ее еще не разлюбил! Но я не злился на Марью – я не мог не любить ее. Она по-прежнему была для меня красавицей.
Бывает ли любовь без боли? Раньше я думал – да, бывает, ведь мне-то любить легко. Теперь я думаю – нет, не бывает. Глуп я был! И теперь я не люблю любовь. Недобрая она.
Мои двоюродные братья писали, что Марья живет с каким-то Томашем, из Яблоновских. Марья любит этого Томаша, а он, должно быть, любит ее. Конечно, любит. Слушает, как она распевает ужасным своим голосом, а все равно хочет поцеловать. Не знаю. Может, он любит ее, потому что Марья напоминает ему его маму.
Любовь, по-моему, как песня. У нее есть начало, середина, конец. Иногда середина любви-песни длится долго, с крутым крещендо и финальным соло. Вдовец или вдова, беспокойно ворочаясь, учатся спать посередине кровати. Некоторые песни просто обрываются, без всякой причины. Или трехминутные песенки – поначалу их крутишь, крутишь, крутишь, а потом в один прекрасный день вдруг услышишь знакомое «ла-ла-ла», когда наливаешь себе чаю или чистишь зубы, и накатит тошнота. Мне моя песня не прискучила. Это Марью… затошнило.
Иногда просыпаюсь утром и не верится, что я здесь, а не в своем прежнем кабинете в колле дже, не с ней. Разве мог я подумать, что будет у меня такая вот жизнь. Поймите меня правильно. Мне по душе моя здешняя работа! Вам она кажется третьим сортом? Ниже моего достоинства? Открою вам секрет: я едва справляюсь! В этом мире все так непросто, так удивительно, каждый день и каждая минута. Думаете, я чудак? А я думаю, что каждый человек чудак. Весь мир – чудной, а Шотландия – самое чудное место в мире. Ну и что? Мир таков, каков он есть, что бы я ни думал. И это замечательно! Мне нравится, что мир сам по себе, а я сам по себе.
Тетка Агата твердит, что я здесь попусту трачу свою жизнь, мол, даром, что ли, я столько лет учился. Почему она решила, что моя жизнь имеет какое-то особое значение? Нет во мне ничего особенного. А где работать, для философа безразлично, все работы одинаковы.
– Ваша пицца, она уже есть готовая, – кричу я мамаше с четырьмя детьми. Выхожу на улицу, потому что она меня не слышит. – Она есть готовая, ваша пицца!
– Ах, пицца! Наша чудесная пицца! – И смеется, потому что совсем забыла про пиццу. Дети визжат, до того рады. Танцуют даже! Кто бы подумал, что пицца может вызвать такое веселье?
Я поначалу решил, что буду двигаться все на север, на север, пока не доберусь до какого-нибудь крошечного островка. Хотел жить совсем один. Но в конце концов устал, как дряхлый старик. Добрался до этого местечка и остался. Здесь хорошо, но по мне – Россшир[8] мог находиться где угодно.
И здесь, как вы заметили, полным-полно поляков. Вроде ты не так и далеко от дома. У меня уже есть кое-какие знакомые – тоже из Кракова приехали. Мы всегда здороваемся и улыбаемся друг другу. Только они гораздо моложе меня. Как-нибудь позову их пообедать.
Какой-то мужик – подай ему рыбу с картошкой! Говорю, что рыба с картошкой дверь рядом, а у меня пицца только. Две девочки-сестренки просят мини-пиццу с ветчиной и ананасом. У обеих мордахи перемазаны конфетами. Старшая, ей нет и шести. Дряхлый старик, этот хочет среднюю пиццу, с пряностями. Девочки таращатся на него. У старика вздутая шея и волосы торчат из ноздрей.
Закапал дождь, и он опять тут как тут.
– Привет, – улыбаюсь я. – Вот и ты, Сэм.
– Ага, я. – У него тоже улыбка на губах. Он всегда улыбается только самую малость, а во весь рот – никогда. А глаза – те и вовсе не улыбаются.
Вручаю пиццы девочкам, старику, и они уходят. Помню, как Сэм пришел в первый раз. Пару недель тому назад. В школе большая перемена, народу полно. Он не занял очередь, просто стоял у окна, и, когда ребята разошлись, все стоял и смотрел в окно. Маленький такой. На меня не глядел, а я спросил, не опоздает ли он в школу.
Нет, говорит, вроде он уж стар для школы.
Долго не мог правильно выговорить мое имя. Понятно. Ни у кого не уложатся во рту слова, которые слышал только один раз.
– Хочешь ты работать у меня по субботам, Сэм? Всего пару часов? Может, с двенадцати до трех.
И я увидел улыбку от уха до уха, в первый раз. А потом, как будто его улыбка распахнула двери, в мою пиццерию вошла красота – она!
Она – это женщина из бассейна. Каждый вторник я слежу за ней, как она плавает туда-сюда, туда-сюда – полчаса; не брызгается, не улыбается, не болтает с другими женщинами. Просто плавает брассом, неторопливо, как задумчивая русалка. У меня такая работа – следить за ней, ведь по вторникам и четвергам я дежурю в бассейне. Я слежу за всеми пловцами, но она – главная. Ее хорошенькая головка никогда не уходит под воду, глаза – будто она далеко-далеко. Я знаю, ей кажется, никто ее не видит, и она думает: я совсем одна. Вон, посмотрите! Разве есть у нее что-то некрасивое? Ничего! Белоснежка – белая кожа, алые губы, синие глаза.
Что она делает здесь, в моей пиццерии?
– Здравствуйте, я могу помочь?
Знаю, с лицом у меня не все в порядке – вон как она смотрит.
– Пожалуйста, мини-пиццу с грибами. Спасибо.
Впервые слышу ее голос. Она говорит, как плавает. Как будто… не хочет расплескать воздух. Тихими гребками рассекает воздух в моей пиццерии, и воздух качается вокруг меня ласковыми волнами Балтийского моря. Р-раз! В груди моей распахнулась дверь, и порыв морского ветра ворвался внутрь. Не очень приятное ощущение. Скорее даже, совсем неприятное.
– Да, очень хорошо. Пять минут.
– Прекрасно, – говорит она, и мы оба не знаем, что делать дальше.
То есть я знаю, что должен приняться за пиццу, но она стоит и смотрит на меня. Может, узнала меня? Сэм постукивает щеткой, но, кажется, далеко-далеко. Окно в лавке большое, практически во всю стену, и выходит на главную улицу. Дождь вдруг начинает барабанить в стекло со всей силы. Град, что ли? И гром гремит. Мимо окна летит полиэтиленовый пакет, за ним гонится женщина. Как в кино. Удивительно, но все так и было – в эту самую минуту Марья покинула мою душу. Раз – и все! Нет, она по-прежнему стоит у меня перед глазами, но теперь это всего-навсего женщина, которую я когда-то любил в Кракове. Как будто у моего сердца ограниченная любовная емкость, места в нем только на одну любовь. Впустив женщину из бассейна, сердце выкинуло Марью.
Женщина из бассейна – как ее зовут? – наконец поворачивается взглянуть в окно на грозу, а я поворачиваюсь, чтобы сделать ей пиццу. Самую лучшую мою пиццу.
Сэм
Я гляжу на Мацека, Мацек пялится на миссис Маклеод, а миссис Маклеод глазеет в окно.
Когда она забирает свою грибную пиццу и уходит, я говорю:
– А у нее муж есть. Они на Содейл-роуд живут.
Мацек таращится на меня прям как баран на новые ворота, а ведь сам живет в Эвантоне, стало быть, прекрасно знает, где Содейл-роуд. Я уже два раза был у него дома, в фургоне то есть. От нас до него две минуты, ей-богу. В прошлый раз, когда я пришел, у него было мое любимое печенье – здорово, да? А мои предки никогда не вспомнят про мятные «Кит-Кат».
Я им про Мацека не стал рассказывать. Наперед знаю, чего они скажут. Не дурак. Заявят, что он, мол, извращенец, и не смей туда ходить. Мужик! Иностранец! Явно недоброе на уме – мальчиков к себе заманивает.
Шизики придурочные.
Ежу понятно – Мацеку вовсе не мальчики нравятся, а бабы. Так глазами и ест. А видали бы вы, как девчонки в лавке на него пялятся! Сам слышал, как одна шептала другой: «Классная задница». Ну уж он с ними и заигрывает! Тихий-тихий, а своего не упустит. Бабник, в общем. В хорошем, то есть, смысле.
Я тоже не прочь быть бабником.
Только вот чего это он на миссис Маклеод запал? Она же такая важная. И больно чистенькая, до тошноты. Не говоря уж о том, что замужняя дальше некуда. А Мацек все стоит, будто его пыльным мешком огрели.
– Она замужем за моим учителем английского, мистером Маклеодом.
– Что? Что говоришь ты? – Мацек хлопает глазами, будто только что проснулся.
– Я говорю – мистер Маклеод. Отнял у меня телефон на прошлой неделе. Гад.
– Кто?
– Ладно, проехали. Не бери в голову. – Я убираю щетку и приглаживаю волосы. У Мацека в подсобке висит зеркальце.
– Ладно, не буду брать в голову.
– Мацек, увидимся в субботу?
– Да, это хорошо, Сэм.
Нравится мне Мацек; пожалуй, сейчас он мой лучший друг. Толковый мужик и все такое. Только в автобусе, пока ехал домой, я все думал: черт, почему же Мацек втюрился в жену мистера Маклеода? У нее и титек-то нет.
Октябрь
Эвантон
Если каждый день подобен целой жизни – с рождением, зрелостью и смертью, – то в каждом жителе городка заключен весь род человеческий. Крепкая на первый взгляд семья порой вовсе не крепка, а изломанная личность на поверку оказывается цельной натурой.
Тихой безветренной ночью или на заре слышно, как дышит Эвантон. Зимой – с хрипотцой, весной – прерывисто. У города есть сердце, и биение его ни на миг не прерывается.
Помните, как в Лондоне открыли мост Тысячелетия? Через день его пришлось закрыть – он опасно раскачивался. Инженеры, получившие баснословные гонорары, не учли, что толпа людей уже через пять секунд принимается шагать в ногу, от чего мост начинает вибрировать. Тогда люди стараются приноровить свою поступь так, чтобы это исправить, и… раскачивают мост еще сильнее. То же делают и эвантонцы. Приезжие, старожилы, молодые и старые. Каждый день они отправляются в школу и на работу, потом возвращаются домой, и уже через три секунды их сердца стучат в такт. И неважно, замечают ли они друг друга. Прислушайтесь. Тук-тук! Тук-тук! Тук-тук!
Когда эвантонец влюбляется – как полюбил Мацек, как полюбит Аня, – пульс по меньшей мере на три недели становится лихорадочным. Как правило, громкое сердцебиение только на пользу городу. Хотя, увы, это скоро проходит.
Аня
Беременные повсюду, натыкаешься на них на каждом шагу. В раздевалке их сразу пятеро, с животами всех размеров. А я по-прежнему в единственном числе, несмотря на мой график благоприятных для зачатия дней. Месячные необычайно скудные, но тем не менее регулярные. Никогда еще я не занималась сексом так часто. Нет, я не жалуюсь. Я вообще по характеру не нытик – я ответственно отношусь к собственной жизни.
Секс с целью зачать ребенка – это совсем другое. Это импонирует моей практичности. Теперь все совершается не даром. Сегодня первый из удобных для зачатия дней. На этой неделе я должна забеременеть.
А сейчас я плаваю, стараюсь поймать тот бездумный, завораживающий ритм, который всегда успокаивает меня. И не могу. Музыка не дает. Плыву потолковать со спасателем. Знакомое лицо. Где-то я его уже видела. Но не на скамейке спасателя, где-то еще. Ему явно не дает покоя моя грудь – хочется посмотреть, а не видно. Глаза его скользят по моим выступающим из воды плечам, шее, и что-то неуловимое читается в этом рассеянном взгляде. Чувствую, как этот спасатель глазел бы на меня, имей он такую возможность. Купальник у меня более чем скромный – цельный, черный, – но я кожей, словно на мне вообще нет никакого купальника, ощущаю его пристальный взгляд, пусть он и не смотрит на меня.
– Нельзя ли иногда включать классическую музыку? Или, скажем, оперу? – спрашиваю я. – Хотя бы эпизодически. Вместо «Радио Один».
– Да! Я понимаю хорошо очень это, – говорит он, а я вижу: нет, не понимает. Вероятно, плоховато воспринимает английский на слух. – Музыку любите вы?
У него необыкновенно белые и ровные зубы и темные глаза. Густые брови сходятся на переносице. Словно ворон раскинул крылья над его глазами.
Латыш, наверное, или литовец, или поляк. Их что-то много развелось в наших краях. Они похожи на нас, но я нахожу их внешность экзотической. Хотя и не должна бы: поляки окружают меня с самого рождения. Папа живет здесь с 1944 года, гораздо дольше, чем прожил в Польше. В последнее время он выглядит совсем старым, – впрочем, он ведь в самом деле стар. В дедушки мне годится. По мнению Йена, я не по годам серьезна из-за того, что я единственный ребенок таких старых родителей. Серьезна и старомодна. Может быть. Не выношу рок, не люблю, когда при мне сквернословят, курят и пьют. Помню, как раздражали меня одноклассники – просто терпения на них не хватало. И насколько легче стало, когда все наконец повзрослели. Я знаю практически всех жителей Эвантона, но в гостях бывала не у многих, не на многих кухнях сидела. И меня это устраивает. Считается, что деревенская жизнь – это злые сплетни, группки, вражда. Но вот я живу в деревне, а ничего подобного не замечаю. Не хочу – и не замечаю.
Повысив голос, обращаюсь к спасателю, к этому поляку, или литовцу, или украинцу. Звонким голосом и прямым взглядом я отодвигаю его подальше от своей груди.
– Да, я люблю музыку. Только не музыку «Радио Один». Если в следующий вторник я принесу из дома кое-какие диски, вы сможете их поставить?
– Да, пожалуйста, приносите это!
Он из «Пицца Пэлас». Вспомнила. Он еще так странно замер, когда я сказала, какую хочу пиццу. Бросаю взгляд на значок с именем. Мацек. Мацек.
– Мацек. Но вы можете говорить мое имя, как получается.
Я краснею.
– Мацек?
– Да, так.
Если этот приезжий предпочитает не смотреть на мою грудь, то он ее и не увидит. Снова принимаюсь плавать, а сама чувствую, как покалывает в обойденной вниманием груди. Еще раз десять туда-обратно – и домой, к Йену, делать детей. У меня все спланировано: роды в конце лета, шесть месяцев отпуска, затем отлучение от груди и поиски няни. А по выходным – приготовление и заморозка здоровой детской пищи. Маленькие пластиковые судочки я уже закупила и составила список того, что еще нужно сделать: выяснить про детские банковские вклады, связаться с ассоциацией приходящих нянь и со школами Монтессори, купить кассеты с уроками французского по программе раннего обучения, витамины и кремы для меня, подыскать на E-Bay «кенгурушку» для малыша.
Следующим вечером я снова в своем кабинете, в мастерской по починке семейной жизни. Пришла на двадцать минут раньше. Достала блокнот – просмотреть старый список, вдруг надо что-то добавить. Семейная жизнь – такой же предмет для изучения, как география или история. Я постоянно слежу за последними научными изысканиями в этой области и сама делаю заметки.
Две дюжины страниц, заполненных выписками из исследований, посвященных свадебным обрядам и супружеской верности; статистика разводов; сравнительный анализ культурных различий и т. д. Отличие домашнего насилия в Китае от домашнего насилия в Италии. А также данные по противопоставлению вагинального и клиторального оргазмов и их связь со степенью стресс-опосредованных состояний. Статистические данные, разумеется, можно собирать и толковать как угодно, с тем чтобы подтвердить любые убеждения. В этом-то вся прелесть! Какое бы предположение вы ни сделали, статистика тут как тут, хлопает дружески по плечу: молодец! опять в самую точку!
Лично я предпочитаю исследования, которые свидетельствуют о том, что у 58 процентов клиентов после консультации наблюдается улучшение.
И последние восемь страниц моего блокнота отданы перечням, которые я постоянно подправляю и дополняю. Скоро, видимо, придется купить новый блокнот и переписать в него следующее:
Причины, по которым люди влюбляются
1. Секс. Для продолжения рода человеческого. Яйцеклетки жаждут оплодотворения. Феромоны вопиют.
2. Общие интересы. Наблюдение за птицами. Черно-белые фильмы. Ощущение, что тебя понимают.
3. Нужный момент. Теория «необитаемого острова». Если на острове всего три человека, вы влюбитесь в одного из них.
4. Одиночество. Природа не терпит пустоты и затягивает людей в свободное пространство.
5. Генетическая предрасположенность. Типа сенной лихорадки. Склонность кружить голову противоположному полу.
6. Смерть близких. Ощущение собственной смертности. Ментальность военного времени.
7. Теория подходящего партнера. Случайность. Встречаешь подходящего человека, и – бац!
Причины, по которым люди женятся
1. Желание иметь законнорожденных детей. Положить начало династии.
2. Безопасность.
3. Уважение в обществе. Помогает устраивать карьеру и домашние вечеринки.
4. Финансовая стабильность.
5. Чтобы освободиться от необходимости тратить время на ухаживание.
6. Просто-напросто для того, чтобы быть мужем или женой. Принадлежать кому-нибудь.
7. Потому что ребенок уже «на подходе».
8. В угоду родственникам.
Причины, по которым люди разводятся
1. Скука. Жажда острых ощущений.
2. Измена. Симптом страдания или причина страдания.
3. Кризис среднего возраста. Размышления о бренности жизни и т. п.
4. Потеря желания. Может привести к пункту 2.
5. Несовместимость. Отдаление друг от друга.
6. Любопытство. Желание попробовать, что такое развод. Связано с пунктом 1.
7. Чувство собственного достоинства. Не нравятся сами себе в семейной жизни.
8. Потому что могут вообразить отношения получше.
Причины, по которым люди не разводятся
1. Дети.
2. Лень.
3. Трусость.
4. Упрямство.
5. Годы, прожитые вместе.
6. Финансовое удобство.
7. В угоду родственникам.
8. Общие друзья и привычки.
9. Чтобы не спать одному.
10. Чтобы быть у кого-то на глазах.
11. Страх одиночества.
12. Страх неизвестности.
13. Привычка.
14. Просто потому, что им нравится семейная жизнь. Она их устраивает. Счастье тут ни при чем.
Список причин, почему люди не разводятся, самый длинный. И все же, я полагаю, в расставании выгод не меньше, чем в продолжении совместного житья. Я не проповедник супружества, как может показаться. В некоторых случаях оставаться вместе равносильно гибели. Но ведь люди, бывает, ведут себя так, словно у них в запасе еще дюжина жизней и профукать одну-две им ничуть не жалко. Иные союзы сохраняют отменное качество пятьдесят лет подряд, у других же срок годности истек десятки лет назад, а они упрямо тянут лямку, не желая расходиться. Как будто их ждет некое вознаграждение, вроде скидочного ваучера супермаркета «Теско» за верность.
О! Только сейчас заметила, что ни в один из списков я не включила слово «любовь». Как это так? Теоретически, из любви можно даже уйти от человека. Выпустить его из ада, потому что он тебе дорог. Почему же мне это никогда не приходило в голову? Поспешно царапаю во всех списках: любовь, любовь, любовь – даже в списке причин, по которым влюбляются. Люди влюбляются потому, что влюблены в любовь!
Одно ли и то же явление люди называют любовью? Узнали бы они любовь в лицо, если бы на секунду почувствовали то, что происходит в другом сердце? Что для одного любовь, другой может принять за… несварение желудка. Или за приступ дикого веселья. Или за малодушие, боязнь одиночества. Романтическая любовь имеет мало общего с браком и формально не входит в сферу моих интересов. Природа, причины и цели романтической любви – представления о них не имею. Физическое влечение – все, что нужно для размножения рода человеческого. При чем тут поэзия?
Впрочем, имеется у меня список под названием:
Способы обеспечить долговечность романтической любви
1. Умереть молодым.
2. Жить врозь.
3. Жить во время большой войны или природной катастрофы.
4. Один или оба должны быть недоступны.
5. Любить того, кто не догадывается о твоем существовании.
6. Не доводить дело до логического конца, но хотя бы раз страстно облобызаться.
7. Разговаривать на разных языках.
8. Завести роман за границей, где вы не можете остаться надолго.
Самый короткий список – Правила удачного брака. Нет, поначалу он был самым длинным, но в конце концов свелся к следующему:
1. Соблюдать вежливость.
2. Регулярно заниматься сексом.
Имеется также страница с выписанными цитатами:
Любовь – восхитительный промежуток времени между знакомством с красивой девушкой и осознанием, что она похожа на треску.
Джон Берримор.[9]Любовь – временное помешательство, излечимое браком.
Э. Хемингуэй.Любить людей можно, только если не очень хорошо их знаешь.
Чарлз Буковски.Любовь – это триумф воображения над здравым смыслом.
Г. Л. Менкен.[10]Супружество – это триумф привычки над ненавистью.
Чарлз Шульц.[11]Супружество подобно бесконечному визиту, когда вы одеты не лучшим образом.
Дж. Б. Пристли.Брак – это единственное опасное приключение, доступное даже трусам.
Вольтер.Брак – это сувенир, оставшийся от любви.
Хелен Роланд.[12]Порядочные циники, конечно, но ведь все они писатели, а писатели – народ эмоциональный, откровенно распущенный и мрачный. Это всем известно.
Влюбляются далеко не все; одни влюбляются единожды, другие – беспрестанно. Влюбленным представляется, что они чисты и беззащитны. Они имеют обыкновение делать что вздумается, не утруждая себя ни извинениями, ни разумными объяснениями, как будто любовь – вирусное заболевание. А кстати, приходить в себя после разрыва – все равно что выздоравливать после гриппа. Вы думаете, что уже поправились, и вдруг однажды утром просыпаетесь с диким кашлем.
Мне ведь всё рассказывают, я знаю – так оно и есть. Сегодня у них все чудненько, лучше не бывает, а назавтра – опять слезы.
7.56.
Убираю блокнот и на минуту прикрываю глаза.
Пожалуйста! – как обычно шепчу я в пустую комнату.
Пожалуйста, помоги мне распахнуть свое сердце, помоги научить их открывать свои сердца. Пусть любовь вернется к ним, неважно – останутся они вместе или разойдутся. Пусть злоба и мелочность уйдут прочь, пусть их место займут достоинство и щедрость.
Благодарю тебя.
Аминь.
И точно в назначенное время раздается звонок. Это Роза и Гарри. Удивительно, какими исполнительными и пунктуальными становятся вдруг люди, годами не уделявшие друг другу ни минутки. Страх замедляет течение времени, а паника и вовсе почти останавливает. Более того – страх приводит нас в чувство, мы начинаем замечать мимолетность времени. Пары, которые приходят ко мне, все как одна начувствовались до изнеможения.
Роза
Господи помилуй, я как разбитое корыто. Забыла, что такое нормальный сон.
Только послушайте эту идиотку (меня то есть):
– Здравствуйте, Аня! Ну, как вы поживаете? Выглядите потрясающе. Свитер – закачаешься! «Monsoon»?[13] Я сама чуть было не купила себе такой же. Цвет обалденный. – И хихикаю фальшиво, как последняя дура. Как будто явилась на дружескую вечеринку, но не уверена, что хозяйка от меня в восторге. Дьявольщина, ненавижу себя!
– Добрый вечер, – без особого веселья здоровается Гарри. – Как дела? Все хорошо?
Поднявшись в кабинет и устроившись в кресле, Аня складывает ладони словно для молитвы и осведомляется:
– Ну, как? Как все прошло?
– Секс, что ли? – брякает Гарри.
– Если хотите, да. Хорошо позанимались любовью? – без обиняков спрашивает она. Будто интересуется, хорошо ли получилось рагу по новому рецепту.
– А не было ничего, – тоном угрюмого мальчишки буркает Гарри. – Да я с самого начала знал – не будет ничего. Тут и удивляться нечему.
– Вот как? Роза?
– Да она терпеть не может секса. Со мной, во всяком случае.
– Гарри, пожалуйста. Пусть Роза сама ответит. У вас еще будет возможность высказаться.
– Виноват. Валяй, Роза, скажи ей.
– Роза?
Точь-в-точь наша директриса – такое же чувство превосходства и тоже никакого чувства юмора. Сегодня у меня определенно «день лазаньи». Так и подмывает ввернуть что-нибудь типа: «У тебя, дамочка, неплохая работенка, отличный мужик и уютная квартирка, да? А ведь все это в один прекрасный день может полететь к чертям собачьим».
– Прошу прощения, – начинаю я, но отнюдь не учтиво, скорее наоборот, – но я не считаю, что секс может решить все проблемы. Секс вообще всего лишь часть семейной жизни. И, если на то пошло, очень маленькая часть, после двадцати-то двух лет. Все мои замужние подруги твердят то же самое в один голос.
– Вы правы, Роза. Секс – важная, но лишь одна часть. Каковы другие части вашей семейной жизни?
Черт, до чего безмятежный и примирительный тон! Но я все же делаю попытку:
– Семейная жизнь состоит… Вообще-то, спустя два десятка лет трудно разложить все по полочкам. Ну, Сэм, конечно. Мы были женаты уже восемь лет, когда он родился. Так что он был желанным ребенком. Еще семейные фотографии, наша компания.
– Которая осталась в Лейте, – незамедлительно вставляет Гарри.
– Да, но мы же все равно с ними дружим.
– Неужто?
Гм… Что верно, то верно – наши с Гарри семейные передряги странным образом подействовали на наш круг. Мы особенно не распространялись, но сами знаете, как оно бывает. Все как-то переменилось. Поэтому (в том числе) нам было легко уезжать. От прежней жизни все равно ни хрена не осталось. Приятельские отношения с Альпином и его миленькой Сарой – чтоб ей сдохнуть! – само собой, накрылись медным тазом. А здесь у меня появилась (слава тебе, господи) новая подруга – Лили из столовой. Сказать по правде, нудноватая особа, но выбирать не приходится. Без друзей мне дерьмово, дальше некуда.
Приду домой и напишу Альпину. К черту все! Что я теряю?
Сердце вытворяет прежние фокусы – трепыхается как безумное от одной только этой мысли. Словно в кровь впрыснули адреналин.
Прокашливаюсь и силюсь сосредоточиться на фарфорово-кукольной мордашке Ани. Господи Иисусе, и чья же это была дурацкая идея насчет консультаций?! Ах да, моя. Я всем заправляю в нашей семье, и конца этому не будет.
Терпи, приказываю себе. Всего-то час. Перетерпишь как-нибудь. А думать будешь потом. И электронные письма писать – потом. Нет! Да! Нет!
– И то сказать, люди меняются, – нехотя соглашаюсь я. – Но нынче мы пытаемся завести новых друзей и наладить новую жизнь, и это тоже часть нашего супружества. У нас появляются новые традиции и привычки. По воскресеньям – прогулки вдоль реки, а по средам – карри в Дингуолле. А еще все безделушки и вся мебель для нового дома – мы их вместе выбирали. И краска для стен в ванной, и шторы в гостиной.
– Это была твоя виктория, Роза.
«Мать твою!» – думаю я.
– Гарри! – укоризненно качает головой Аня.
– Да, Гарри, тогда моя взяла, и сейчас у нас нормальная, а не больнично-белая ванная, но суть в том, что теперь стены в ванной – наша семейная байка.
– И шторы. Кто их выбирал?
– Ох, Гарри, ты же ничего в этом не понимаешь.
– Еще как понимаю! Суть в том, что все всегда должно быть по-твоему, а иначе ты впадаешь в жуткую депрессуху, дуешься, и тогда к тебе лучше и не подходить.
А он, ей-богу, прав. Я капризная стерва. Но как насчет того, что он сам кошмарный зануда, что он в упор меня не видит? Сдохни я, он и не заметит, пока жрать не захочет. Это разве не преступление? Только собираюсь напомнить об этом, как встревает Аня со своим до тошноты примирительным тоном:
– Гарри, ваше раздражение вполне естественно. Брак – это всегда череда компромиссов. И порой кажется, что идете на них исключительно вы сами. Давайте все же дослушаем, что нам хочет сказать о семейной жизни Роза.
Пауза. Гарри вздыхает. Вздыхает и Аня. Я перевожу дух и продолжаю:
– Короче, важны не только барахло, домашний скарб, все такое, но и общая память – воспоминания как о ссорах, так и о хороших временах. И о тяжелых, о печальных временах, вроде тех, когда твоя сестра умирала, когда я паниковала из-за рака груди. Все то, что мы пережили вместе. Семейная жизнь – это все наше шмотье, сваленное в одну кучу; наша захламленная машина, наш общий чулочно-носочный ящик. Да, я считаю, что секс переоценивают. Тебе хотелось бы гораздо большего, но не все желания исполняются. Наверное, нельзя иметь хорошую, крепкую семью и потрясающий секс одновременно.
Гарри безучастно пялится в темное окно.
– По-моему, Роза, вы согласны довольствоваться слишком малым, – осторожно начинает Аня. – Отличный секс возможен даже после сорока лет совместной жизни. У меня сложилось впечатление, что у вас хорошая, крепкая семья и проблема исключительно в сексе, так? Не желаете попробовать секс-терапию?
Секс-терапию? Она что, рехнулась?
– Она права! – в восторге кричит Гарри. – Добрый секс возможен даже в старых, видавших виды семьях!
– Что вы об этом думаете, Роза? – хочет знать эта корова, эта кровопийца.
– Нет! Боже, дай мне силы! Почему, спрашивается, я должна получать удовольствие от секса с собственным мужем? А если нет никакого удовольствия, я, что ли, в этом виновата? Если бы Гарри был импотентом, если б у него ни черта не получалось, мы бы все хором шептали: «Все в порядке, Гарри, не переживай, это все ерунда, Роза все равно тебя любит. Розе надо бы сбросить несколько килограммчиков, да подкраситься, да постараться тебя расшевелить». Но если я не желаю играть в эти игры, мне предлагают лечиться, чтобы Гарри мог иметь свой «бум-бум» каждую ночь и перестал обвинять меня во фригидности.
– Вам кажется, что вы фригидны? – спрашивает Аня.
– Фригидна! – фыркает Гарри. – Черта с два! Скажи ей, Роза.
– Гарри, это не имеет никакого…
– А я говорю – скажи! Из-за этого мы уехали из Лейта. Из-за этого сидим сейчас тут и толкуем с Аней.
– Если вас что-то смущает, Роза, можете не говорить.
Я бросаю на Гарри короткий взгляд. Мой фирменный взгляд – «делай что хочешь, мне плевать». Гарри в ответ презрительно усмехается мне в лицо. Обмен взглядами происходит так стремительно, так естественно, что я едва сдерживаю улыбку. Наша тайная взаимная ненависть.
– Отлично. С год назад меня поцеловал один человек. Гарри тогда весь вечер доводил меня, я немного перебрала. В общем, я не возражала. Ну и мы с ним поцеловались. С нашим старым другом. Быстро так, но по-настоящему, в губы. А меня уже давно никто, кроме Гарри, не целовал, и я от неожиданности вроде как растерялась, и… меня прям до пяток пробрало.
– Этот поцелуй?
– Блеск! – хмыкает Гарри. – Обожаю это место.
– Гарри, – предостерегающе поднимает палец Аня.
– Сам напросился. Этот поцелуй развязал мне руки. Напомнил, как можно целоваться. Как я сама когда-то целовалась.
– Вполне понятное и довольно распространенное явление. Очень немногим супружеским парам удается избежать искушения. Последовало ли за поцелуем что-нибудь еще?
– Только в моих фантазиях.
– Лгунья, – бормочет Гарри.
– Ладно. Мы встречались один раз, днем, у него дома. Распили бутылку вина и перепихнулись. И все. Ничего особенного.
Гарри с довольным видом снова прослушивает историю моего преступления, теперь при свидетелях. Извращенец. А сам до сих пор ни черта не знает. Про другие разы. Про то, как я влюбилась. Интересно, остался у меня его электронный адрес? А вдруг я его удалила?
– Короче, малозначительный персонаж. Целовальщик.
– Альпин, – ухмыляется Гарри.
– Ладно. Альпин. Альпин, малозначительный персонаж.
– Вы его не любили? – спрашивает Аня.
– Нет. Просто дурацкое увлечение.
– А прежде вам случалось увлекаться?
– Конечно! Как всем. С пяти лет.
– Но вы понимаете, чем отличаются подобные влюбленности от серьезных отношений? От той любви, которую вы испытываете к Гарри. Вы ведь любите Гарри, не так ли? – тон Ани предполагает только утвердительный ответ. Корова, корова, корова.
– Ну да, само собой, – послушно отвечаю я.
– Нет, ты меня не любишь! – кричит Гарри. – Не любишь! Не любишь!
Как в кино. Наезжает камера. Пылающие щеки, красноречиво отведенные в сторону глаза. До чего здорово у нас получается. Чешем как по писаному.
– Ты прав, Гарри. Я не люблю тебя. – И в ту же секунду, увидев его лицо, я вдруг понимаю: люблю! Совсем умом тронулась. – Прости, просто не люблю, и все, – говорю, а сама люблю его еще больше! Сердце в груди растет, ширится, оно уже размером с эту комнату. Что со мной? Я как-то глупо фыркаю, хрюкаю даже, а мгновение спустя хрюкает и Гарри.
– Ясный перец, не любишь. Я так и знал, – ухмыляется Гарри.
Хрюканье и ухмылки прекращаются, проходит целая минута. Снова мы гипнотизируем пол и стены. Вот бы кто-нибудь нас заснял. Телевизионщикам стоило бы заинтересоваться – потрясающее реалити-шоу. «Большой брат с разбитым сердцем». А Гарри мог бы блистать в шоу, как у Джереми Кайла.[14] И называлось бы оно «Моя жена надевает трусики-танга только для других».
– Любила ли ты меня когда-нибудь? – театрально закатывая глаза, шепчет Гарри.
Борюсь с очередным приступом дурацкого смеха и виновато жму плечами. Не до смеха теперь.
– Нет. Не особо. Во всяком случае, не так, как подобает хорошей жене.
Гарри охает, как будто я врезала ему под дых.
Черт. Он что, не знал, что ли?
– Поначалу думала, что оно придет позже, и я правда старалась. Все ждала и ждала, когда же у меня сердце начнет подскакивать, едва тебя увижу.
– А оно не подскакивало?
– Не-а. Никогда. Помнишь, я еще потолстела? А если б была влюблена, я бы похудела. Это все знают.
– Господи.
– Ну, Гарри, мы же с тобой друзья, верно? Мы женаты.
– Но я люблю тебя!
Да пошел ты!
– Ах-ах-ах! Ты латентный любовник, а я нет!
Нет, точно надо разыскать адрес и сегодня же написать Альпину.
В кабинете духотища, хоть топор вешай. Аня встает и приоткрывает окно.
– Похоже, мы достигли уровня, на который обычно выходят не раньше чем к концу пятого семестра, – сообщает Аня ровным, слегка укоризненным голосом. – Зачем вы так торопитесь?
«Зачем мы вообще сюда явились? – едва не вырывается у меня. – И почему я до сих пор не съездила тебе по физиономии?»
Аня садится на место, несколько мгновений переводит взгляд с меня на Гарри и обратно, удерживая наше внимание, и улыбается заключительной улыбкой. Мы сидим как провинившиеся дети.
– Боюсь, наше время истекло, – объявляет она. И, словно спохватившись добавляет: – Вы, пожалуйста, не волнуйтесь. Временное отсутствие или дефицит любви не означает, что браку конец.
Чтоб ты сдохла, сучка!
Мацек
Умерла! Девушка из Польши. Вы слушайте: какой-то мужик, он ее поубивал. Тело нашли в парке в Глазго. Она на первой полосе «Пресс энд Джорнал». Я беру эту газету, чтобы тренироваться читать английский, но я не могу сейчас читать. Вот она на снимке, улыбается, и такая хорошенькая, такая молодая, радуется чему-то. Как будто завтра Рождество. А кто-то взял и поубивал ее, а полиция, она не знает – кто. Может, кто знакомый. Так и вижу ее родителей. Прощаются с дочкой каких-то две-три недели назад. Обнимают, плачут и шутят: найдешь, мол, себе богатого шотландского мужа; она машет им рукой в аэропорту. А теперь не могут поверить в этот ужас. Они-то думали, Шотландия безопасное место.
На прошлой неделе еще одна смерть – польский паренек. Нашли мертвым на дороге А-9. И никто не знает, как это случилось. Полиция все свидетелей ищет. Может, выпил, шел домой, упал на дороге и какая-то машина на него понаехала. А может, уже был мертвым и кто-то взял и выкинул его тело из машины, как мешок с мусором. Только маленькая заметка в газете, никаких фотографий на первой полосе, как с этой хорошенькой девушкой, которую поубивали. Но этот паренек – у него ведь тоже есть семья.
А польские родственники, если они приедут на похороны, увидят – здесь все по-другому. У нас в Польше на похоронах меньше цветов, но много-много свечей. И, поплакав, все улыбнутся и заговорят о хорошем. Мы знаем: грустить – значит удерживать душу. Когда любишь, долго не плачешь. Наша печаль тянет их вниз. Здесь все иначе. Им следовало бы забрать своих детей домой.
Я сижу в кафе «Теско», пробую читать «Пресс энд Джорнал», стараюсь не переживать из-за безутешных польских семей и пью очень плохой кофе. Попробовал чай, но он не лучше. У нас дома никаких чайных пакетиков, только черный рассыпной чай с малиновым соком и сахаром и иногда чуть-чуть водки. Может быть, я однажды приду работать в «Теско». Здесь есть прилавки с польскими кушаньями, и я заметил среди работников несколько поляков. За кассой сидит одна очень симпатичная девушка по фамилии, по-моему, Брынска. Надеюсь, ей повезет больше, чем той девушке из Глазго. Надеюсь, она будет осторожной и не станет доверять первому встречному.
Matka Boska! Моя задумчивая русалочка! Любительница грибной мини-пиццы, с наибелейшей кожей и наисинейшими глазами!!! Сидит на своей хорошенькой попке в двух шагах от меня. Иду за сахаром для своего ужасного кофе и вижу – она!
– Прошу прощения! Здравствуйте, как поживаете вы?
– Хорошо, а вы? – Улыбается вскользь и холодно, но все-таки улыбается. Наверное, не помнит меня.
– Я делаю пиццу вам иногда, и я ставлю ваши диски, вашу оперу, в бассейне. Где вы плаваете. Все вторники.
– Ах, это вы! Мацек, кажется?
– Да. Вы говорите мое имя совсем правильно. Спасибо. – Я отвешиваю легкий поклон и снимаю шляпу.
– У вас довольно необычное имя. И симпатичная шляпа.
– А! Спасибо. – Я смотрю на свою поношенную шляпу. – Она очень старая. Ее носил мой дядя. Когда еще не умер. Разрешал мне с ней играть, когда я был мальчиком. Теперь, если ее нет на моей голове, я по ней скучаю.
– Как она называется? Трилби?
– Да, думаю, по-английски так.
Она все смотрит на меня.
– В шляпе действительно начинаешь чувствовать себя как-то иначе, – произносит этот ангел своими ангельскими алыми губками.
Любить ее очень легко, я так и делаю – люблю ее. Но продолжаю разговор:
– Знаете… знаете, иногда моя шляпа удерживает мои мысли, а то разлетятся они. – И я шевелю пальцами, будто разгоняю свои мысли по кафе.
Она улыбается и опускает взгляд, снова смотрит в книгу, но я чувствую, я знаю – ей интересно. Она хочет узнать, откуда я родом.
– Я из Польши. Знаете Польшу? Из Кракова.
– Вот как? Я слыхала, это красивый город.
– Очень хороший город, да. Вам нравится этот кофе? Ужасный кофе, да? Надо пить много чашек. Много-много, – говорю я очень печально.
Я ведь и не думал шутить, а она смеется. О, что за смех! Могу сказать, она не часто смеется. У нее неумелый смех, «любительский». Рот такой розовый, и смех тоже очень розовый. У меня от этого смеха становится тесно в штанах. А она говорит:
– Я пью чай. Неужели кофе так плох?
– Да, – отвечаю я все так же серьезно, чтобы она еще посмеялась. – Очень плох, но не так плох, как чай. Как пить вы его можете? Дома пил я чай только, а здесь… – И, потому что не могу отвести от нее глаз, а она снова смотрит прямо на меня, говорю: – Вот я сейчас куплю вам кофе, и вы узнаете, какой он ужасный.
– Что вы, не надо! – Теперь лицо у нее все розовое. Так много розового! Приятно посмотреть – как восход. Как порно.
– Ждите вы меня, я принесу. Одна только минута. – Я отрываю глаза от ее лица. Раз!
Когда я приношу кофе, она еще розовая, и я не сажусь рядом. Знаю, когда можно, а когда – нет.
– Вот. Попробуйте. Сами увидите. – И возвращаюсь на свое место, снова берусь за газету. Прикидываюсь таким деловым.
Спиной чувствую, как она там позади меня пьет мой кофе. А еще чувствую себя дураком. Слова на странице – просто черные закорючки, никакого смысла. Зачем я купил ей кофе, если она пьет чай?
– Спасибо, – говорит она мне в спину.
Поворачиваюсь совсем немножко – не хочу пугать ее. Еще решит, что я идиот. А как ей узнать меня, если я не могу говорить с ней по-польски? Но я умею себя вести.
– Пожалуйста. А как же! – киваю я и приподнимаю шляпу. Пусть думает, что я идиот, но вежливый идиот. Джентльмен!
Я читаю, она потягивает кофе. И наверняка разглядывает меня. Ей должны понравиться мои плечи. И шея. Мне кое-что приходит в голову. Ей будет интересно. Я оборачиваюсь и улыбаюсь:
– Вы должны знать – сегодня День всех душ.
– День всех святых? Он был вчера.
– Может, так, а сегодня – День всех душ, и у меня дома на кладбищах будет много свечей в баночках. Znicze.[15] Не цветов, а много-много огоньков.
– Да?
Она осторожно поглядывает на меня. Она вообще очень осторожная и аккуратная. Не могу представить себе, чтобы она напилась, или упала, или испачкалась. Я люблю ее, и мне это нравится. А может, мне нравится эта осторожность и поэтому я люблю ее? Какая разница! Мое сердце раздувается, как огромный розовый шарик.
– Прошу прощения, вам кажется, я болтаю просто, но это так. И я думаю, да, я думаю, это очень красиво. Жалко, что меня нет там сегодня. И жалко, что не видите вы этого. Вы бы не поверили. – Я стараюсь словами, и руками, и глазами передать красоту этой картины. – Повсюду, на всех могилах, – свечи. Сладкий запах пчелиного воска. И светачки иногда.
– Волшебное, должно быть, зрелище, – вежливо говорит она, и ее лицо, оно меняется. Будто у нее внутри вдруг зажглась свеча. – Светлячки! Вы хотите сказать – светлячки!
И хотя в этой стране нет светлячков, мне кажется, теперь она видит наши znicze.
– Когда умер Папа Римский, польский Папа, в Варшаве на мостовых свечи горели и получались слова Totus Tuus, что значит «Все Ваши».
Она ничего не отвечает, просто глядит на меня. Милая, милая моя!
– Я люблю свечи, – улыбается она.
– Ja tez.[16] По-моему, свечи, с ними все становится таинственным.
Но мы еще мало знаем друг друга, и я чувствую, что пока хватит. Киваю и опять отворачиваюсь. Чуть погодя, может, пару минут спустя я слышу, как ее стул отодвигается, она встает и надевает пальто. Я не оборачиваюсь. Листаю газету. Я – мистер Холодильник.
– А по-моему, кофе не так уж плох, – говорит она, проходя мимо меня.
Ответить не могу: все известные мне английские слова куда-то подевались. А она изо всех сил старается сдержать улыбку, широкую улыбку, и я, Мацек, возвращаю ей эту улыбку. У нас говорят: долг платежом красен.
– А как вас зовут? – обращаюсь я к ее затылку.
Она быстро оборачивается, без улыбки, и смотрит мне в глаза.
– Аня. Меня зовут Аня.
И улыбается, будто радуга по небу. Будто она скинула свитер и осталась в лифчике, в таком сексуальном лифчике из черных кружев.
Как? Аня? Почему Аня?
И я валюсь в какую-то яму. Бывает, идешь себе по ровной дороге, размышляешь: что приготовить на обед, не надо ли купить молока, доведется ли еще когда спать с женщиной, не станет ли кофе еще гаже. И кажется, наперед знаешь, как пройдет весь день до вечера, потому что ты много раз ходил этой дорогой. Каждый день ходишь. И вдруг – бултых! Летишь в черную дыру. Все ниже, ниже, ниже.
Вечером я зажигаю свечу, чтобы не упасть. Свечку ставлю у фотографии мамуси, которая болтает с кем-то. Слушайте, у нас дома делают одну штуку – не так часто, как раньше, но кое-где до сих пор младенцу при крещении дают свечку. Зажженную, и священник окропляет ее святой водой. И эту же самую свечку зажигают на первом причастии и на конфирмации. А когда человек умирает, эту же свечу, его свечу, зажигают в последний раз и вкладывают в его сложенные руки. Вот так.
Жалко, что у меня нет такой свечки. Моей собственной свечки, чтобы зажигать в главные дни и в дни, когда я нуждаюсь в этом. По-моему, зажженная свеча может отогнать одиночество.
Конечно, я боюсь оставаться один в темноте. А вы нет?
Ноябрь
Эвантон
Год идет к концу. Горожане расходятся по домам в темноте. Кого-то встречают ярко освещенные, теплые и людные комнаты, а кого-то – темные и холодные, дожидающиеся, чтобы хозяин щелкнул выключателем. Женщины в магазине судачат о том, что Ночь Гая Фокса пришлась в этом году на воскресенье, и с укоризной качают головами: как же можно, такой неудобный день! Воскресенье! Назавтра в школу! В соседних городах «отстрелялись» накануне, в субботу, но по правилам-то это сегодня, и молодняк уже потянулся к реке, волоча сумки с бутылками и поленьями, даром что дождь сеет с полудня. Самые предусмотрительные захватили палатки и спальные мешки, зная наперед, что ближе к ночи к ним в палатку набьется половина друзей. Взрослые всех возрастов тоже двигаются в ту сторону, некоторые с детишками на плечах. Здесь Мацек, с ним Сэм. Спустились к реке Йен и Аня, а чуть позже – Роза и Гарри. Три костра зажглись неподалеку друг от друга – просто так, случайно. Горожане складывают дрова где придется. Ветер то и дело меняет направление, искры и дым летят то в одну, то в другую сторону, и люди, кроме совсем пьяненьких, переходят с места на место. Со старого моста у брошенной церкви и погоста темные фигуры, кружащие у костров, выглядят таинственными, пришедшими из древних времен. Они кажутся одним целым. Каждый, кто взглянет на них, захочет, чтобы они были частью одной группы; каждый, кто лишь задумается о них, возжелает чего-то, имени чему нет. А потому даже продавщицы из магазина – каждая по отдельности, у себя дома – достают куртки, зонты и направляются к реке.
Всех, кто пришел на берег, связывают определенные отношения, но опиши их на страницах книги – и они показались бы до смешного нелепыми. У папаши продавщицы Николь интрижка с тетушкой ее заклятой врагини, чей дом убирает маленькая кузина Николь – Эми, а мать Николь – задушевная подруга мамаши Томми, который первым по-настоящему поцеловал Николь, а уже потом переспал с одной из ее подружек, той, что сейчас тоже у костра, поблизости от всех вышеперечисленных. Эхо всего, что когда-либо происходило в Эвантоне, еще не стихло; события эти подобны скелетам, законсервированным в болоте, только они не бессильны.
Погода мерзостная.
И следующий день тоже мерзкий.
Сэм
У нас новенькая, ничего себе такая. Полька. Папаша высаживает ее возле светофора, у него здоровенный уродский фургон, но она всегда хорошо смотрится. Роксана. Роксана. Клевое имя.
Перво-наперво, я на все сто понимаю, каково ей сейчас, потому что три месяца назад сам был новеньким. Оказаться после начальной школы в средней само по себе хреново, все равно что послать карапузов поиграть на шоссе, а тут еще ты новенький, а это уж такое дерьмо, что дальше и некуда.
Но она классная. Знает, как нужно себя вести, чтоб тебя не пришибли. Я вижу, она сечет, что надо найти свое место – не путаться под ногами, никого не доводить, разобраться, кто с кем и против кого. Чтоб тебя замечали, только когда у тебя что-то круто получается или потому что умеешь всех рассмешить. С тобой должно быть весело. Надо дать повод относиться к тебе по-доброму. И кто бы что ни говорил – люди любят симпатичных. Это заботит всех. Даже самые продвинутые и те дергаются из-за того, как выглядят, даже если твердят себе: внешность, мол, полная фигня. В общем, надо работать над своей наружностью, но так, чтоб никто об этом не догадывался. Роксана так и делает. Правильная девчонка.
Она тусуется с моей компанией, у нас тут прибились самые классные ребята. И нас довольно много, поэтому наша компания не такая закрытая. Роксана круто сечет в математике, поэтому мы с ней в одном классе, у мисс Рейд. Мисс Рейд обожает Роксану, потому что домашние задания у нее всегда сделаны и за контрольные сплошные пятерки. Правда, хотя бы раз в неделю Роксане достается за болтовню с соседкой по парте, а если такое случается два раза за урок, училка вызывает в школу родителей. И Роксана этим пользуется, она понимает, что надо разом быть и хорошей и плохой, невидимкой и заметной. Однако не переступать черту. Я под сильным впечатлением.
Она к тому же дико секси, что только на пользу. Глаза у нее будто сонные. Волосы светлые-светлые, почти белые, и кожа тоже очень белая, и никаких прыщей. Губы пухлые, красные и такие зовущие. Она почти на два года старше меня, потому что в Польше они позже идут в школу, но ростом маленькая совсем, гораздо ниже меня. Да каждый скажет, что девчонка классная. Но вы не подумайте, что я без передыху думаю о ней. У меня своя жизнь. Знали бы вы, сколько сил надо, только чтобы прожить с утра до вечера, увертываясь от всяких уродов, козлов и придурков. А потом идешь домой, к своим ущербным и нудным предкам.
Но вот какая штука: если Роксана опаздывает, я глаз от двери оторвать не могу. Один раз она вообще не пришла, так я все уроки просидел как на иголках. А потом вечером смотрел по ящику «Топ Гир», а сам все думал: может, заболела? А если заболела, в постели она или нет? А если в постели, читает, или спит, или кино смотрит? И в чем она – в какой-нибудь классной прозрачной ночнушке или в дурацкой детской пижаме?
В общем, я кое-что придумал.
– Мацек, научи меня каким-нибудь польским словам.
Мы с ним едим торт. Мацек называет его «песчаным», а я – «мраморным». Мы сидим у него в фургоне, где здорово воняет.
Мацек усмехается:
– Конечно, я тебя учу. Хочешь, сейчас и начинаем. Если повстречаешь кого, надо сказать: Czesc, jak leci? Это значит: «Привет, как дела?»
Я принимаюсь шипеть, свистеть и цокать.
– Почти получилось, – дружелюбно кивает Мацек. Он классный. Немножко старый, но классный. – Мы еще попробуем.
Польский на слух похож на английский, если прокрутить английский задом наперед и на скорости. Клянусь! Если вам встретятся поляки, сами послушайте. У меня прямо язык в узел завязывается, но мы тренируемся, тренируемся, пока я не выучиваю, как будет, к примеру, «чай», «яблоко», «как поживаете». Похоже на то, как я учился на пианино играть, пень пнем, пока однажды пальцы – ни с того ни с сего – сами не поняли, чего надо делать. Учить польский – чистая каторга, я так устал, даже спать захотелось.
– Помнишь, ты мне сказывал об учителе в школе, а его жена покупает у меня пиццу?
– Тот, что отнял у меня телефон? Мистер Маклеод. Урод.
– Ага, вот как его имя. Я еще плохо знаю шотландские имена. Маклеодурод.
– Просто Маклеод. Без урода.
– Ладно, просто Маклеод.
– А что? Почему ты спрашиваешь?
– Просто поспрашиваю. Так просто.
Заливает, точно! Потом Мацек учит меня ругаться по-польски. Крепкое словцо лишним не бывает. Я даже записываю. Но Роксана этого от меня никогда не услышит. Она не такая. Уверен, она с родителями даже в церковь ходит.
Аня
Из окна моего кабинета виден шпиль церкви Святой Марии. Я сегодня пришла раньше, есть время полюбоваться видом. Отец, бывало, водил меня туда к мессе. В иные воскресенья нас набиралось не больше дюжины и мы рассаживались подальше друг от друга, чтобы создать впечатление многолюдья. Католиком здесь быть тоскливо и стыдно. Это как посещать вечеринки, которые все игнорируют, а хозяина жаль.
Интересно, нынешние поляки заглядывают в храм? Быть может, когда их много, там не так тоскливо. Но им наша церковь должна казаться такой убогой – ни позолоты, ни драматизма. Горцы – суховатые католики. Погода не располагает к католичеству.
Сказать вам секрет? Я скучаю по мессам, по храму.
Но у меня осталась привычка молиться, и еще я зажигаю свечи. Такое умиротворение нисходит, когда в тишине размышляешь о таинстве жизни. Я зажигаю свечи, чтобы осветить дорогу нашему будущему ребенку. А потом делаю вид, будто я уже беременна. Эмбрион – обещание человеческого существа. Микроскопическое скопление клеток, быстро и деловито, вслепую вьющихся в моей утробе. Подобно гусям, торопящимся к югу, по зову памяти, встроенной в их ДНК. Только этот лоскуток рода человеческого являет собой чудо в миллионы раз более удивительное. Откуда известна ему последовательность сложнейших процессов, которые предстоит привести в действие? Откуда известно каждой клеточке, чем она должна стать – мочкой уха или частицей легкого? И конечно, уже имеется душа. А что есть душа, если ты даже не настоящий католик, а только бывший католик, который по-прежнему зажигает свечи? Она – электрический импульс, запускающий личность. Трепет, искра, свет очей, которых еще нет. Она – любовь, которая живет сама по себе, не отягощенная ничем.
Знаете, мне, наверное, следовало быть священником! Не семейным консультантом, а духовным целителем тех, кого покинула любовь. Вот именно. Воображаю себя на кафедре, и меня наполняет уверенность и тепло. А прихожанами были бы все мои клиенты. Пары, как Роза и Гарри, и одиночки, чьи партнеры уже не верят в успех и не приходят. Наверное, унылый одинокий человек ничем не отличается от унылой пары. Одиночество присутствует в каждом из нас, и никакому супружеству не изменить того, что умираем мы все в полном одиночестве.
Будь я священником, я сочиняла бы проповеди о любви и достоинстве и читала их с кроткой настойчивостью. Носила бы неяркие, струящиеся платья из того шикарного магазина в Бьюли.[17] Порой эмоции волной накатывали бы на мою паству, а иногда перехлестывали через край в виде громких, облегчающих душу рыданий и непроизвольных выкриков: «О да!», «Благодарю тебя!», «Я чувствую – любовь вернулась ко мне!»
В церкви станет тепло и влажно от сгустившегося в воздухе желания, люди бросятся целоваться, обниматься, и не только. Как в той поэме Роджера Макгоу, где пассажиры с бледными телами творили непотребство в автобусе, а мир стоял на грани бытия. Некоторые пары, несомненно, рухнут на пол между скамьями, срывая друг с друга одежду, пока плоть не коснется плоти.
Весь храм будет подрагивать от ритмичного соприкосновения тел, и одиночество со свистом вылетит из дверей.
Что есть романтическая любовь? Несмотря на многовековые потуги литературы и бесчисленные научные исследования, она есть нечто неподдающееся словесному описанию. Человеческие языки обращают любовь в то, что можно предчувствовать или толковать в прошедшем времени. В моем храме целью проповеди будет бездумное подрагивание, неслышные объятия и горячее молчание. Никаких размышлений. Никаких слов.
Впрочем, быть может, мои рассуждения о любви ошибочны. Ну-ка, где мой блокнот?
Что можно с уверенностью сказать о любви
1. Все хотят любить (сознавая это или нет).
2. Все хотят быть любимыми (сознавая это или нет).
3. Любовь невозможно ни навязать, ни подделать.
Вчера в бассейне Мацек поставил новый диск. Не из моих, и я не слышала прежде эту музыку. Там рыдала скрипка и фоном флейта все поднимала, поднимала свой голос. Музыка кончилась, и мне захотелось еще раз послушать ее. Но Мацек больше не ставил тот диск. На меня он не смотрел, даже больше чем не смотрел. И мной овладело какое-то странное чувство. После той встречи в кафе «Теско» мне уже начало казаться, что мы почти друзья. Потом он поставил «Битлз», совсем старую запись – «She loves you, yeah, yeah, yeah»… Музыка моих стариков, но мне нравится. Настроение поднимает.
Опять пришли месячные, и опять очень скудные. Я не забеременела, и занятия сексом с Йеном приобретают характер малоприятных домашних обязанностей. Ну, вроде таких: почистить туалет, заплатить за газ, сходить к зубному. И еще. Вчера вечером, когда я увидела Мацека, меня посетило странное, очень неприятное ощущение – тошнота и головокружение. Может, аллергия на хлорку? Его безразличие удивительным образом раздражало. А мои собственные груди? Месячные только-только закончились, а они набухли, будто перед началом.
О! В дверь уже звонят. Как я устала. Вдох, выдох. Роза и Гарри крайне нуждаются в помощи. Прошу тебя, помоги мне.
Роза
Помогите, кто-нибудь! Снова абрикосовый – будь он проклят! – кабинет Ани. Кошмарный месяц… вернее, несколько последних месяцев, – и все же вот мы и снова здесь. Сидим в тех самых креслах, что выбрали еще в первый раз. Мы – порождение привычки, но отчаянно стараемся отказаться от привычки брака. Жить – значит меняться, но меняться больно. Может, к этому все и сводится.
Если так подумать, жизнь здорово смахивает на школу. Твой муж или жена, мать или отец, подружка или друг, который обожает командовать, по сути, каждый из них – твоя учительница, а ты сам сидишь в обмоченных штанах и боишься признаться. А завтра ты снова притащишься сюда, потому что таковы правила.
Мы и пришли, хотя лично я, наверное, предпочла бы подтирать чужую блевотину. Одно радует: Аня сегодня явно не в себе. Вся красная, напряженная. Подалась вперед, руки нервно стиснуты. Интересно, ждет ли меня дома ответ Альпина? Прочел он мое письмо или нет? Что-то он сейчас поделывает? Как это у нас снова закрутилось. Я ему пишу: Ты здесь? И он в ту же минуту отвечает: Да! Господи, да!
– Ну, рассказывайте, как дела? – приступает Аня. – Гарри?
Она всегда с него начинает.
– Чудесно, просто чудесно, знаете ли. Работа, которая вынимает из тебя душу. Сын, который только мычит в ответ. Вечером состряпанный на скорую руку ужин, дешевое спиртное, телевизор и койка с ледяной женушкой. Восхитительный месяц. – Все это Гарри выкладывает с убийственной невозмутимостью. Надо отдать ему должное. Я и сама в этом деле мастак, но Гарри по части сарказма – профи.
– О боже… – тушуется Аня.
Меня разбирает смех, я фыркаю, за мной начинает хохотать Гарри. Ржем визгливо, истерично, но на душе становится легче. Затем принимается хихикать и Аня, а мы примолкаем. Когда доходит и до нее, смеяться уже никакого интереса.
– Ну а вы как, Роза?
Я испускаю тяжкий вздох: мелодрама – это мой профиль.
– Вы в самом деле хотите знать?
– Ну конечно. И пожалуйста, будьте предельно откровенны.
Отвечаю: «Теперь, когда я снова на связи со своим любовником, чуть получше». Шутка!
– Да так себе. По Лейту скучаю. Домой хочется. У меня здесь до сих пор ни друзей настоящих, ни…
– А как же Лили? – взвивается Гарри. – Вы же с ней последнее время вечно где-то шастаете.
Можно подумать, ему мешает, что мы с Лили пару раз в неделю захаживаем куда-нибудь выпить. Она вообще-то замужем, но мужик у нее работает в море, на буровой, так что Лили по большей части сама по себе.
– Да, я люблю иногда поболтать с Лили, ну и что? Раз у меня имеется одна подруга, выходит, мне уж и погрустить нельзя? И потом, с ней не так уж и весело: дымит как паровоз, а говорит исключительно о своих внуках. Иногда до белого каления доводит.
Конечно, после таких слов я должна чувствовать себя распоследней предательницей, но не чувствую. Слишком поганое настроение, чтобы еще и угрызениями совести мучиться. А другое настроение у меня только тогда, когда я пишу ему.
Начинаю рассказ про то, как мне хреново, про то, что каждый день – как поездка на нашем дряхлом, скрипучем «корветте». Гарри впадает в транс – как всегда, когда я слишком долго рассуждаю о себе. Очухивается, только когда Аня спрашивает:
– Вы хотите сохранить этот брак, Роза?
– Нет. – Ни секунды не уходит на размышления.
– Вы уверены?
– Э-э, нет.
– Тогда я спрошу иначе. Как вы относитесь к перспективе состариться рядом с Гарри?
– Кошмар!
И тут меня передергивает, будто я окончательно стряхиваю с себя Гарри. В кабинете разливается удивительное спокойствие. Разве такое может быть? Но это так.
Нет, не так – снова возникает жуткая неловкость.
– Какая нелепица! Вы, Аня, не обижайтесь, но вопросы у вас дурацкие, – вступает вдруг Гарри в совершенно несвойственной для него манере. – Человек никогда не знает, чего он на самом деле хочет. Да и как? Нельзя же сгонять в будущее и глянуть, того мы хотим или не того. И решение нельзя на пробу принять, чтобы убедиться, сработает ли оно. Нам только кажется, что мы знаем, чего хотим. Истинно так.
Бог ты мой, Гарри! Прямо расцеловала бы! Так уверенно и внятно! Получи и распишись, Аня!
– То есть, по сути, вы хотите сказать, что мы играем в «угадайку»? – спрашивает Аня, заметно присмирев.
– Да. Только на кону живые сердца.
Убойная фраза, но я все равно уйду от него. Наверное.
Договариваемся о следующем визите и прощаемся с Аней.
Где-то на середине лестницы сердце у меня в груди радостно подскакивает – вот оно, началось! Наконец-то! Скорей бы рассказать Альпину. Но на последней ступеньке сердце вдруг падает – что я наделала? Что я делаю? Сердце скачет как на батуте, верх-вниз, вверх-вниз. Аж подташнивает. Я выбросила за борт всю прежнюю жизнь, оборвала все привычные связи, а теперь даю отставку своему старому безобидному мужу. Страшно до ужаса, но сказанных слов назад не воротишь. Это правдивые слова, и сказать их было нужно. По крайней мере, мне кажется, что они правдивы. Черт! Хоть бы на консультации Гарри сморозил какую-нибудь чушь. Только усложняет все своим философствованием.
Гарри ведет машину быстрее, чем обычно. Альпин обожает быструю езду, и ума ему не занимать. Получается, будто Гарри знает про него, становится им, чтобы сбить меня с толку.
– Заскочим в паб? – беспечно предлагает он.
Я пристально вглядываюсь в его профиль. Нет, это все тот же Гарри. Кто-кто, а Гарри умеет прикинуться, что все путем, когда мир летит в тартарары.
– А, давай. – Хотя единственное, чего мне сейчас хочется, это включить компьютер и проверить почту. – Сэм без нас обойдется. Я только звякну ему, чтобы не забыл спать лечь.
Едем назад в Эвантон – выпьем на «Террасе» и пешком дойдем до дома. Мы, к слову, вполне могли бы выпить и дома – дешевле и удобнее. Но об этом я молчу. Ставлю диск Дайдо[18] и подпеваю ей про то, что не вывешу белого флага над дверью. Дайдо явно еще не ходила замуж. Плохо себе представляет. Да через пару годков она залезет на крышу и будет размахивать этим чертовым флагом как подорванная!
В холле горит камин, по углам сидят и тихо переговариваются немногие посетители. Кто-то играет в бильярд в баре по соседству, шары стукаются друг о друга и гулко перекатываются.
– Вина? – осведомляется Гарри.
– Да, пожалуйста. Красного, большой бокал.
Он возвращается с пинтой пива и моим вином.
– Так! А интересная у нас вышла… э-э… консультация у Ани. Стало быть, конец. – Он энергично потирает руки, будто стирает остатки нашей семейной жизни. На меня не глядит. Таращится на смазливую барменшу, как она тянется за стаканом. Наглец. А он здорово выглядит. Он выглядит… моложе.
– Похоже, да. – Где, спрашивается, мой сволочизм, когда он мне позарез нужен?
– Зря, стало быть, все это затеяли – наш переезд сюда.
– Не надо. Что сделано, то сделано. Мы пытались.
– Но мы будем ходить к Ане, пока суд да дело?
– Да. Неплохая идея. Мы при ней оба ведем себя лучше, – соглашаюсь я.
– А мы ей скажем?
– Что скажем?
– Что разбегаемся, – шепчет Гарри.
Между нами повисает пауза. Ужас до чего все-таки страшные слова. Аж мурашки по коже. Наш секрет.
– Нет. Невежливо как-то. Вроде как она не справилась. Давай подождем, – говорю, а сама чувствую: засасывает меня в болото собственной нерешительности. Спрыгнуть-то с той клятой скалы я спрыгнула, а не лечу. Цепляюсь за страховку, не отпускаю.
– Да. Она правда славная. И она же не виновата.
– Оставим пока все как есть.
– Ни к чему ее обижать. Хорошая девочка.
Вот даем! Только послушайте! Потом мы сидим и молча пьем, и вдруг я без всякого предупреждения фыркаю со смеху, да так, что обрызгиваю Гарри вином. А все потому, что представила, как мы будем врать Ане. Прикидываться из вежливости, что помирились. Мы с ним вступили в сговор, накануне развода!
Гарри поначалу и не думает смеяться – морщится брезгливо и утирается. Потом – слава тебе господи – и сам начинает хохотать. А со мной творится что-то жутко непонятное. От его смеха мне становится страшно весело, и я чувствую себя такой пьяной. От одного, хоть и большого, бокала вина так не захмелеешь.
– Еще по одной?
– Ага.
И чем, по-вашему, мы занимаемся, отметив поминки по собственному браку и с грехом пополам доковыляв до дому? Мы занимаемся сексом! И мне даже не противно.
Мацек
«Хватит думать о сексе, Мацек! – кричу я себе. – Будешь воображать себя и Аню в постели – сглазишь. Гони прочь образы обнаженной Ани!»
В пиццерии тепло, пахнет чесночными гренками. Здесь куда лучше, чем у меня в фургоне. Я бы и спал тут. Тепло, чисто, дух чесночный. Отличное место. Сэм в подсобке подготавливает лепешки. Он хороший работник – всегда моет руки, ни на что не жалуется.
– Ну, Сэм, как дела с твоей польской подружкой? – Я всегда его про это спрашиваю.
– Никакая она мне не подружка, кретин, – всегда отвечает он.
Мы с ним так теперь разговариваем – мы старые друзья.
– Ну, тогда ты даруй ей подарок. Или откармливай хорошим обедом в хорошем ресторане.
– Ага, как скажешь. А как твои шуры-муры с той замужней бабой? – спрашивает он, раскладывая лепешки по сковородкам.
– У меня не имеются шуры-муры с Аней.
– Ты давай шевелись, а то она решит, что не нравится тебе.
– Опять ты надо мной хохочешь.
– Я над тобой смеюсь.
– Что же мне делать?
– Да я-то почем знаю? Ты что, дурак? Мне же всего четырнадцать.
– Но ты знаешь ее мужа, ты про Аню знаешь что-то, а я не знаю. Я не могу спать от мыслей про нее.
Но Сэм вздыхает и говорит:
– Надеюсь, ты только прикидываешься таким несчастненьким. Я, конечно, может, чего не догоняю, но, по-моему, женщины не любят спать с несчастненькими.
Потом работа у него заканчивается и его мамуся забирает его домой. Роза ее имя. Хорошая женщина, но Сэм плохо к ней относится. Не улыбается, когда она улыбается, даже почти не смотрит на нее. Я не слышал ни одного раза, чтоб он сказал «спасибо». Они уходят, и лавка остается совсем пустая, а на улице тихо капает грустный шотландский дождик.
Я скучаю по краковским грозам. Скучаю по их запаху, как от ксерокса. В Шотландии зимние дни короче, чем в Польше. Гораздо короче. Бывают дни, они гаснут, не успев начаться. И весь день никакого солнца. В такое время я, конечно, думаю о смерти. Ты изучаешь смысл жизни, а смерть покашляет тихонько, вот так, и скажет: «Про меня не забудь, дружок!»
Без этого нельзя. Каждую минуту смерть грубо обрывает всех этих философов, все эти умные слова и толстые книги… Что мы на самом деле знаем? Только это:
Мы все умрем.
И пожалуй, еще вот это:
Любовь существует.
И неважно, есть Бог или нет, потому что эти два факта в обоих случаях неизменны. Все остальное просто… пирожки.
Я вам скажу, что такое смерть. Это такой легонький ветерок, его и не заметишь, и этот ветерок дует над всеми на свете. Каждый день – и особенно каждую ночь. И сильнее всего он дует на тех, кто отвлекся, забыл об осторожности. На людей, которые живут вдали от родных мест. Или на тех, кому вдруг взгрустнулось. Грусть, она может оторвать вас от всего, разомкнуть любые связи. Тогда ветерок берет и приподнимает человека с поверхности земли. Вот так! На минутку зазевайся, не посмотри в зеркало заднего обзора, и – фьють! А потом пройдет совсем мало времени, и как будто тот человек и не жил вовсе. Ведь мы с вами не горы. Не огромные каменные горы, нет; мы – кусочек пепперони, который я только что уронил на пол. Видите, я выбрасываю его в мусорное ведро? Кто вспомнит о пепперони? Никто, даже другие пепперони.
Сегодня я как будто наполовину здесь. Заболел, наверное. Голова медленная, тяжелая, и сердце еле тукает. Приходится напоминать себе: Мацек! Еще чуть-чуть – и ты покойник! Вспоминаю, где я, вспоминаю, что живой, и снова становлюсь самим собой. А хорошо любить Аню, хотя она меня и не любит. Хоть я даже не могу подарить ей мою любовь. Я жив, я люблю. Этого довольно.
Сегодня вечером я буду готовить очень хорошие пиццы, потому что это приятнее, чем поставить крест на пицце.
Вот семья зашла, и я улыбаюсь – а почему нет? Болтаю о погоде. Готовлю большую пиццу с мясом для этой крикливой семьи. Они не могут решить, кто победил в футболе. Как будто это важно. Они тоже пепперони, но они, по крайней мере, семья пепперони. Если один из них упадет на пол, они заметят. Они не станут топтать его, не выбросят в ведро. Во всяком случае, не сразу.
Мне не по душе быть одиноким пепперони. Все идет вкривь и вкось. Я скучаю по дому. Живот болит и горло, оно тоже болит. И, если Сэм прав, ни одна женщина больше никогда меня не полюбит. Сколько уже месяцев прошло. Скоро забуду, как это делается.
Шумная футбольная семья уходит, а я звоню своей тете, своей тетке Агате. Звонить в Польшу очень дешево, не знаю, почему я не делаю этого чаще.
– Dzien dobry? Мацек! – кричит она.
Я слышу ее голос, и перед глазами встает кухня тетки Агаты. Терракотовые плитки на стене, угольный камин, который греет четыре комнаты за одно время. Слышу запах ее духов, лавандовых. И звуки улицы: собачий лай, гудки машин, вороны. Какое-то непонятное чувство наполняет меня. В нем – все мое детство, юность.
– Мацек? – говорит моя добрая тетка, и теткин голос возвращает мне самого себя.
Я хочу отвечать, но у меня нет никаких польских слов, только боль в горле. Такая крошечная частичка времени, но сердце успевает глухо оборваться. А потом я прихожу в себя. Слова текут, и «Пицца Пэлас» уплывает в никуда.
– Dzien dobry! – кричу я, а в груди что-то разрастается. Вы замечали, как от радости вас словно раздувает?
Агата расспрашивает, как я живу и что это за место, а потом говорит, по своему обыкновению, «Tak, tak, tak» и интересуется:
– Когда ты приедешь домой? На Рождество приедешь, да?
И я отвечаю – потому что иногда деньги не имеют значения:
– Да, я приеду на Рождество. Приеду домой.
– Ты обещаешь, Мацек Ковальчик? Приехать домой на Рождество?
– Да. Да!
Она говорит, что соскучилась, что любит меня; так вроде бы говорят друг другу «Всего доброго», когда пора закругляться. Или когда хотят сказать правду, для которой не нужно ни особого тона, ни времени. Я не могу отличить одно от другого и повторяю так же торопливо, как она: «Я тебя люблю. Соскучился! Через месяц увидимся!» И вешаю трубку.
«Пицца Пэлас» смывает волной, и на несколько мгновений на сушу выплывает Польша. Все горькие обиды, все милые сердцу воспоминания о доме. Агата. Марья. И мамуся почему-то тоже. Она умерла, но она по-прежнему там. Польша в моей груди. Вот здесь.
Некрасивая женщина пришла, что-то громко говорит.
– Что? Прошу прощения, скажите мне, пожалуйста, еще один раз? Чего вы желаете?
Некрасивая женщина открывает некрасивый рот, показывает все свои некрасивые желтые зубы; не понимаю, что она говорит. Один шум, никакого смысла. Должны быть слова про пиццу, слушай же, Мацек! Но я снова как будто первый день в Шотландии – в голове сплошной черный туман, и слова не выговариваются, и никак не согреться, и все чужие. Шотландцы не такие, как я про них думал. Они не uprzejmy.[19] Некрасивая женщина, она уже злится. У нее брызги слюны на подбородке, и воняет она тухлым яйцом.
Но моя жизнь, она спасена! Позади злой, некрасивой женщины вдруг стоит Аня.
Это так отлично. Это очень отлично! Я даже выхожу из-за прилавка, обхожу шумную некрасивую женщину и обхватываю руками Аню. Она сначала замирает. Думает, я сумасшедший. Откуда ей знать, что у меня за день? Мысли о смерти, тоска по дому. Я сумасшедший. Сжимаю ее крепче и чувствую: она вздрагивает – она смеется. А потом ее руки, они тоже обхватывают меня.
Некрасивая женщина уходит и оборачивается в дверях:
– Чтоб ты провалился!
– И вы чтоб тоже очень провалились, мадам, – отвечаю я поверх самой красивой на свете Аниной головки.
Сэм
Чтоб мне провалиться – предки обжимаются у кухонной раковины. Фу, гнусь какая…
– От вас двоих просто блевать тянет, – заявляю я.
Они застывают, потом начинают ржать, а я выхожу вон. И со всей силы хлопаю дверью. Ненавижу!
По дороге в школу мне в голову приходит самое простое и верное решение: бежать надо.
Захватить только самое любимое.
iPod.
Телефон.
Деньжат из маминой сумки (она все равно не заметит).
Новые джинсы и майки.
Кроссовки.
В один рюкзак все влезет. Свалю, пока они с работы не вернулись. А куда?
Нужно, чтоб была койка. И чтоб было где заряжать iPod и телефон. Стало быть, койка и электричество. И жратва. Значит – какая-никакая кухня, а готовить я и сам могу, без проблем. Может, к бабке, в Лейт? Ну да – она ж сразу бросится звонить маме, и тогда кранты.
Куда, куда, куда же мне податься?
К Мацеку в фургон!!!
Гениально. Я гений! Мацек один живет, выступать не станет. Можно будет кой-когда и предков повидать.
А мы с ним, типа, здорово ладим. Спать я могу на той хреновине от дивана, которая выдвигается.
Он не особо разговорчивый, но это фигня. Треплются только гомики.
Когда у школы я вылезаю из автобуса, можно сказать, что из дома я уже практически ушел. Жить классно! У меня даже новая, крутая такая, походочка образовывается. Иду как взрослый. И плевать мне на всех. А мама, папа, моя старая комната – жалко мне их? Ну-у… не-а! Ни капли! Вот такая теперь у меня взрослая жизнь. Одинокая и суровая.
На математике я усаживаюсь около нее и небрежно так замечаю:
– Dobranoc stolik!
А она усмехается.
– Нет, Сэм, сейчас утро, а не ночь. И я вовсе не стол. Но произношение у тебя ничего. Я и не думала, что ты знаешь по-польски. Dzien dobry!
Ощущаю себя полным придурком, но тормоза сорвало:
– Prosze mi to pokazac na planie jablko?
– Здорово, Сэм! Просто здорово!
– А ты поняла, чего я сказал?
– Ни слова! Но это совсем не важно.
Роксана редко улыбается, а сейчас улыбается, да так, что вам и не снилось.
Роксанина улыбка, похоже, какая-то безразмерная. Потому что теперь, куда ни гляну, я вижу эту улыбку повсюду.
Аня
Он теперь повсюду. Этот человек, этот дюжий незнакомец из страны моего отца. Я встречаю его в бассейне, в пиццерии, в кафе «Теско». Мало того, я сразу замечаю, когда его там нет. Взгляну в ту сторону, где ему положено быть, – нет его, и в груди заноет, дыхание перехватит, словно сердце разом сжалось и ослабло. И к горлу подкатывает ком. А если я не вижу его несколько дней, на душе становится муторно, я делаюсь раздражительной и колючей, настоящий еж. Словно его отсутствие наполняет меня некой материальной субстанцией. Все это очень странно. И досадно.
Но имеет ли это какое-либо значение? Всего лишь физическая реакция на неудовлетворенные ожидания. По идее, чтобы снять неприятные ощущения, достаточно проанализировать собственные эмоции. Следовательно, не стоит расстраиваться и переживать, если день прошел, а я так и не увидела Мацека. Самоосмысление способно нейтрализовать – не эмоции, но внезапное проявление эмоций. Я дипломированный специалист, меня учили иметь дело с Мацеками и их воздействием.
Я люблю свою семью и хочу ребенка. Сегодня вечером за ужином я зажгу свечи и поставлю диск Эми Уайнхаус, который Йен купил пару недель назад. У меня к ней душа не лежит, но ему нравится. Надену красный топик с кружевами, побрызгаюсь «Шанелью». И открою бутылку дорогущего вина, которую папа подарил нам на прошлый Новый год. Целый год пролежала! Все повода не было открыть. Но повод ведь можно создать, было бы желание. И ужин станет романтическим, если знать все составляющие романтического ужина и применить их. Я обдумываю сокровенные, романтические детали с холодной головой и спокойным сердцем, в душе пусто. Но не в этом ли цель ритуала? Дать нам пустой каркас, чтобы наполнить его содержанием? Видимость нормального состояния за руку приведет нормальность. Врач, исцели самого себя!
Но – что тут поделаешь! Йен возвращается домой раньше и застает меня врасплох. Ужин не готов, свечи не зажжены, а я сама в старых растянутых джинсах и не надушена.
– Как на работе? – спрашиваю я.
– Отвратно, – как всегда отвечает он и открывает пиво. – А у тебя как? Спасла чью-нибудь семью?
– Может быть. Надеюсь. – Йен никогда не забывает поинтересоваться моей работой. Тот факт, что работаю я неполную неделю и практически бесплатно, остается за скобками. – Между прочим, я открыла ту славную бутылочку.
– Какую бутылочку?
– Ту самую. Которую папа подарил нам бог знает когда.
– Так она еще жива? Почему, спрашивается?
– Ну, вино такое дорогое. Мне хотелось приберечь его.
– А почему хочешь выпить его сейчас? – вполне логично осведомляется он, просматривая почту. Логический ум Йена – одна из причин, почему я вышла за него замуж.
– Я подумала, что мы могли бы…
– Что могли бы?
– Просто выпить его, – неуверенно бормочу я, поливая жиром свинину, которая уже не кажется мне таким уж особенным блюдом. У нас почти каждую неделю жареная свинина.
– Нормально! Ты продолжай, а я – пивка, – заявляет он, направляясь в душ, а чмокнуть меня в щеку почему-то забывает. И обычно он ведь не так швыряет пиджак на диван? Или так?
Йен станет отцом всех моих будущих детей. Он самый важный человек в моей жизни, я знаю его, как себя. Знаю все, что он может сказать или сделать. Тогда откуда же эта смутная тревога? Мне даже как-то не по себе. Заставляю себя присесть и сделать несколько медленных вдохов и выдохов. Все правильно. Порой в семейной жизни бывает и такое – начинает казаться, что вовсе не знаешь своего партнера.
С особой тщательностью накрываю на стол, наливаю себе бокал вина. Я в жизни своей не напивалась допьяна. Не верите? Не понимаю, зачем нужно сознательно терять контроль над собой. Наслаждаться вкусом вина – да, его воздействием – никогда. Ставлю диск Эми Уайнхаус. Не переодеваюсь и не душусь, но в последний момент, как будто просто так, зажигаю все свечи, и кухня преображается, становится таинственной и уютной. Лучшего места для встречи с незнакомцем не сыскать. Но что за мерзкий привкус у вина? Не могу допить. А к еде даже не притрагиваюсь.
На следующий день в Дингуолле на меня вдруг нападает зверский голод – так хочу есть, что до дома не дотерпеть. Утром за завтраком вообще не было никакого аппетита, а сейчас хочется чего-нибудь жирного и сытного. Пиццы! Мацек на месте, но, прежде чем я успеваю поздороваться или улыбнуться, как собиралась, он бросается ко мне и обхватывает своими огромными ручищами. Да как он смеет! Жду, когда он меня отпустит, но он не отпускает, и я хочу оттолкнуть его. Так нельзя! В голове звенит сигнал тревоги и тоненький голосок надрывается: «Разъединиться! Опасность, опасность! Разъединиться!» И вдруг голосок… обрывается, на полуслове. Впервые в жизни я перестаю размышлять. Рассудок, словно под действием наркоза, засыпает. Но мышцы и кровь живут своей жизнью.
Полное ощущение, что падаю, и, чтобы мне не грянуться оземь, руки сами хватаются за него.
Странно знакомое переживание. Что я могу сказать? Это все равно как обнаружить, что Санта-Клаус действительно существует.
Роза
Что я могу сказать? Похоть – подлая штука. Вдребезги разносит любую защиту.
Имеет собственную волю и не утруждает себя ни объяснениями, ни извинениями. На самом деле в последнее время все имеет свою волю, кроме меня, черт бы меня побрал! Меня обуяло такое вожделение – только увижу имя Альпина в папке «входящие», и уже готова.
Ты соскучился по мне?
Соскучился.
Сильно?
Заснуть не могу.
Чего ты хочешь?
Тебя.
Если бы только я хотела Гарри! Тогда жизнь была бы гораздо проще. Пробовала закрывать глаза и воображать, что он – это не он, а кто-то другой. Альпин, к примеру. Но это до того уморительно, что каждый раз дело кончалось тем, что я принималась хихикать. Пробовала надираться в хлам, чуть было совсем не спилась. А вот порнуху, танга и секс-терапию не пробовала. Зато пробовала говорить себе, что Гарри уже недолго оставаться частью моей жизни. Дай Гарри все, что можешь, уговаривала я себя, завтра его уже не будет! Все напрасно. То желание, что нахлынуло на нас после прошлого визита к Ане, испарилось без следа. И наша семейная жизнь катится дальше, вопреки разговорам о разводе. Каждую ночь я забираюсь в постель к Гарри, отворачиваюсь от него и вздыхаю – кончился еще один день утекающей между пальцев жизни. Я трусливо поджимаю хвост. И приходит другая ночь, потом другое утро. И оглянуться не успеваю, как мы, будто послушные ребятишки, точно ко времени снова являемся в абрикосовый кабинет Ани.
– Как жизнь, Гарри? Семейная жизнь? – спрашивает она со всегдашней профессиональной теплотой. Только сейчас что-то не совсем так, как всегда. И, насколько я помню, в прошлый раз она тоже была чуток не в себе. Что-то взбаламутило этот тихий омут.
– Кое в чем получше, но не слишком, – отвечает Гарри.
– Рада слышать это от вас, Гарри. Наберитесь терпения. Может потребоваться немало времени и старания. Только помните: наладить семейную жизнь вполне возможно. Очень важное отношение – трезвое, но позитивное. Роза? Как дела у вас?
– Потрясающе! – нагло вру я.
Аня приподнимает брови – ее, мол, на мякине не проведешь. Тогда я говорю:
– По-моему, все в пределах разумного. В пределах ожидаемого. У Гарри более высокие требования, чем у меня. И всегда так было.
– Как ладили ваши родители, Гарри? – интересуется Аня.
Они оба давным-давно умерли, Гарри никогда не говорит о них.
– Мать с отцом? Не знаю. Ладили как-то. Не помню, чтоб они когда ссорились. Розы, вино – этого тоже не случалось, а там – кто знает, как оно было на самом деле. Думаю, им хорошо жилось друг с другом. Понимаете? По душе были друг другу.
– А ваши родители, Роза? Как они жили?
– Как в аду. Зря они не разошлись. Вечные перебранки. Вечные скандалы, хлопанье дверями и упреки. Все выясняют, кто главнее! И по-моему, постоянно завидуют друг другу. Каждому кажется, что другой хочет его надуть.
– И все же не разошлись?
– Не-а. Они и сейчас вместе. Такое впечатление, что они просто обожают ненавидеть друг друга. Честно! Кидаются в драку чуть не с радостью. Это у них уже в крови. Они даже гордятся этим.
Я и сама немножко горжусь, как представлю эти театральные скандалы. Столько энергии!
– Очень интересно.
– Чего тут интересного? И вообще, при чем здесь семейная жизнь моих родителей? Я столько сил приложила, чтобы подыскать мужа, непохожего на моего чудесного папочку. Ну и что? Вот они мы, перед вами.
Несколько мгновений Аня молчит. Любит, черт бы ее побрал, заставлять людей ждать, пока она подберет нужные слова!
– Я думаю, зачастую нас привлекает не действительно подходящий человек, не тот, с кем рядом проявятся наши лучшие качества, – нас привлекает предсказуемость ситуации. Дело не столько в нашем счастье или несчастье, сколько в ощущении комфортности. Нам важно, чтобы с этим человеком нам было легко и просто. Как дома.
– Ну, я-то уж точно не как дома, – заявляет Гарри. – Она меня до белого каления доводит. И всегда доводила.
– Вы хотите сказать, с самого начала? Когда вы только познакомились?
– Ну да.
– А как у вас все началось? Ухаживание и тому подобное?
Ухаживание? Мы что, герои «Гордости и предубеждения»? Мы с Гарри тупо пялимся на Аню.
– Ну а свадьба?
– Катастрофа! – хором отвечаем мы. Потом оба открываем рот, как будто хотим еще что-то добавить, и снова закрываем. И опять меня разбирает смех. Гарри меня смешит! Понять не могу, как такое возможно, ведь я его даже не уважаю, и раздражает он меня безумно, а все-таки смешит.
Аня в который раз принимается умничать:
– Как начинается семейная жизнь, не слишком важно. Взять и начать с кем-то жить – это нелегко и требует отваги. Ни один человек не знает, с кем связывает свою судьбу, поверьте. Все молодожены – новички, спотыкающиеся в потемках. Это все равно что в первый раз стать родителем.
И тут я кое-что примечаю – Анина рука поглаживает живот. И грудки у нее подросли, ей-богу. И этот взгляд. Как под кайфом. Да она же беременная!
– Или во второй, в третий или в четвертый раз, если на то пошло. Даже во второй, третий или четвертый брак вступают совершенно неопытные люди. Урок, усвоенный с одним человеком, к другому неприменим.
Гарри кемарит, судя по сосредоточенной позе. Типа, он весь внимание.
– А свадьба – это нечто совсем иное. Пользы для будущей семейной жизни от свадьбы ждать не приходится.
Ежу понятно.
Аня делает паузу, подается вперед; в вырезе проглядывает глубокая ложбинка. Гарри, мигом очухавшись, тоже подается вперед.
– Все думают, что хорошо знают того, на ком женятся, за кого выходят замуж, – продолжает Аня. – И все ошибаются! И уж тем более никто не знает, каким будет их партнер через десять, через тридцать пять лет. Это невозможно. Супруг станет другим человеком, изменятся и они сами. Прожить долгую семейную жизнь – значит вновь и вновь знакомиться с человеком, который садится с тобой за один стол по утрам. Люди вступают в брак с вереницей незнакомцев.
Ну-ну. Занимательно. Вообще-то мне сегодня есть что сказать. Я готовилась. Но если Аня будет продолжать в том же духе, я позабуду свои слова.
– Статистика разводов всем известна, – говорит Аня. – И все знают о несчастных браках, которые не заканчиваются разводом. И о средненьких браках, не заслуживших ни праздника, ни развода.
Каких подавляющее большинство, хочется вставить мне.
– На пороге свадьбы никто не верит, что их может ждать развод. Вы, например?
– Я? Нет, – мотает головой Гарри.
– Ну конечно! – фыркаю я. – Чтобы такое да с нами случилось…
– Вступление в брак – одно из величайших усилий веры человечества, – вещает мудрая Аня.
Да уймись ты!
У меня лопается терпение:
– На самом деле не нужно никакой отваги, если думаешь, что у тебя-то как раз все будет путем. Взять хоть нас. Что, храбрыми мы были? Да ничего подобного! Нахальными. И хмельными.
– Вы были идеалисткой, Роза, и все же отважной. Отказаться от всех прочих романтических приключений ради одного человека.
– Вот уж чего не было, того не было! Никогда я себе не говорила: ты, мол, вовек не поцелуешь другого мужчину, покуда жива.
– Разбита еще одна иллюзия, – вздыхает Гарри.
– Прости, но я не настолько серьезна. Я мечтала о семье, а ты хотел жениться, предложение и время казались подходящими. Мне надоело жить самой по себе.
– Стало быть, я просто оказался в нужное время в нужном месте? Вроде мягкой посадки?
– Прекрати, пожалуйста. Как будто у тебя было не то же самое. Женитьба – это всего-навсего запасной выход. Отличный способ спрятаться от…
– Близости? – подсказывает Аня. – Доля правды в этом есть. Как ни странно, женитьба может стать идеальным предлогом, чтобы не вступать в контакты с людьми, только не многие признают это своей побудительной причиной. Супруг или супруга могут заслонить вас от очень многого. Но что происходит в самом начале? Что вызывает желание пожениться? Вы помните свое начало?
– В хорошем смысле? – спрашиваю я.
– По-моему, всему виной была выпивка, – заявляет Гарри.
– Так и есть, – соглашаюсь я. – Все началось с паршивого настроения и нескольких порций джина с тоником. Гарри приглянулся мне после пятой.
– «Лодка и Весло», свадьба Тони. Все пьяные вдрызг.
Мы с Гарри гогочем, как два старых греховодника, а Аня глядит на нас со своей идиотской вежливой улыбочкой.
– Ну довольно, успокойтесь, – урезонивает она нас. – Будьте же серьезны. Вернемся назад.
И, пристыженные, мы на минуту замолкаем. Вдруг, в полной тишине, к моему великому изумлению, Гарри изрекает:
– Если честно, я тогда не мог поверить собственному счастью.
Он обращается только к Ане, меня словно бы и нет.
– Я ведь был ей неровня, Розе то есть. Но я крепко поддал и говорю: ваше лицо, дескать, мне знакомо, не встречались ли мы где раньше. Она в ответ: типа я ей тоже вроде бы знаком. А потом и спрашивает: я с тобой, часом, не спала?
Аня никак не реагирует, чувство юмора у нее на нулях, а я эту историю уже знаю, поэтому тоже помалкиваю, и мгновение спустя Гарри продолжает:
– Когда она согласилась встретиться со мной, не знал, что и подумать. Я ведь ее вроде как в шутку позвал, и в мыслях не было, что она сразу скажет «ладно». Такая красивая девушка. От парней наверняка отбоя нет. Когда она сказала «ладно», я даже подумал – может, это и не так. В смысле, может, она не такая крутая. Но я не слишком долго был на нее в претензии. За то, что выбрала меня.
– То есть вы в ней разочаровались из-за того, что она вас выбрала?
– Типа того. Она же могла любого выбрать. Если бы она была такой, как я думал, она бы нашла себе кого-нибудь получше меня.
Черт бы тебя побрал, Гарри! Как бы не так. Но он по-прежнему не смотрит на меня. Покраснел, что ли? Вот дурак. Аня небось наверху блаженства.
– Почему вы полюбили Розу?
– Полюбил? Трусы хотел с нее стянуть, говоря откровенно. Про любовь ничего и не знал. Все друзья мои переженились. Подумал, это как раз то, что надо. И время подошло.
Гарри скрещивает ноги, разминает пальцы.
– И вы сделали предложение? Сколько времени вы были знакомы?
– Долго. Месяцев шесть.
– И?…
– Ну и однажды ночью… мы занимались сами понимаете чем. Она после всего просто вырубилась и видок у нее был… тот еще. Не самый лучший. Подбородок как-то отвис, рот открыт, с уголка слюни стекают…
Теперь мой черед краснеть. Только этого мне не хватало.
– И я себе подумал: если она мне и такой нравится, значит, она мне подходит.
– Иначе говоря, вы убедили себя, что увидеть ее в неприглядном виде – хороший способ измерить свою любовь?
– Не знаю, такими я словами думал или другими, а только пока она была в отключке, я ей прошептал: как думаешь, не связаться ли нам теми чертовыми узами, и дело с концом?
– Вы сделали ей предложение, когда она пребывала в бессознательном состоянии?
Вот это классное место. Обожаю.
– Ну, типа, примериться. Прикинуть, как это звучит около нее.
– И что?
– И, верите ли, она открыла глаза и говорит: «Ладно».
– Значит, она слушала?
– Похоже на то. Похоже, только прикидывалась, что спит. Чтоб облапошить меня.
А вот это уже бред. Я тогда шевельнуться боялась, а то меня наизнанку бы вывернуло.
– И на следующий день она поймала вас на слове?
– Да еще как! Я и оглянуться не успел, как ее мамаша и папаша уже называли меня сынком. «Не зайдешь ли поужинать, сынок? Бифштекс будешь?» Все ее подружки мне подмигивали, а их приятели хлопали по плечу и угощали пивом.
– Это было приятно? Казалось правильным?
– Это было… в общем, как было, так и было. Забавно, но нормально. Почти все мои приятели уже прошли через это, ну я и думал – значит, это хорошо. Правильно. Мне уже почти двадцать четыре стукнуло.
– Понятно, – говорит Аня своим профессионально-снисходительным тоном. И оборачивается ко мне: – Роза? А вы помните, как влюбились в Гарри?
Я хихикаю и мгновенно проникаюсь к себе презрением.
– Уж не взыщите, но мы с Гарри такие, любовь – это не про нас. И всякая сентиментальная чепуха тоже.
Это про меня и Альпина. Когда он в первый раз сказал, что любит меня, я устроила ему такой секс, какого у меня в жизни не бывало. Да и у него, наверное, тоже.
Аня холодно взирает на меня и ждет. С Гарри она не в пример дружелюбней.
– Ну ладно. Это правда, что он говорит, – все наши друзья переженились. И правда, что я в какой-то мере ощущала себя выше его. Но не больше, чем все женщины ощущают себя по отношению к мужикам. Он казался таким… простоватым. Не знаю. Просто я чувствовала, что соображаю быстрей и в людях разбираюсь лучше.
– И вы полюбили его за…
– А, вот, вспомнила кое-что. Это было в самом начале, у меня к тому времени уже с полгода никого не было. Встречалась с несколькими парнями, но все – не то.
– Они ее все бросили, – вставляет Гарри.
– Один! Только один меня бросил!
– Гарри, не мешайте Розе.
– Виноват.
– Значит, мне почти двадцать пять, я уже, если честно, начинаю впадать в какое-то даже отчаяние, а день выдался кошмарный.
– Какой день?
– Тот, про который я пытаюсь вам рассказать. Темень непроглядная, сырость, тоска смертная, стрижку мне сделали – глаза б не смотрели! И туфли промокли, и чулки тоже. Сижу в кафе и жду.
– Я, кажется, помню, – опять встревает Гарри. – Это в тот раз, когда мы с тобой собирались за подарками на Рождество? Вот до чего ты мне нравилась – я даже был готов таскаться с тобой по магазинам.
– Ага, и после этого – ни разу.
– Можно подумать, тебе нужна помощь, чтобы тратить деньги.
– Ну-ну! – поднимает голос Аня. – Не будем отвлекаться. Роза, вы рассказывали, как в один ужасный день ждали Гарри в кафе.
– Да. Не знаю, почему я все помню про это, – так оно и есть. Просто мистика какая-то. Гарри опаздывал, и я переживала, что он не придет. Что он сообразил, какая я капризная корова. Хотя, если по-настоящему, знала – придет. Печенкой чуяла. Сидела, глазела по сторонам на других покупателей и, помнится, твердила себе: день дерьмовый, работа у меня дерьмовая, стрижка дерьмовая, но я жду своего парня! И это было так здорово! Я все повторяла и повторяла про себя: мой парень идет ко мне на свидание. И он пришел.
– И тогда вы полюбили Гарри? Когда увидели, как он к вам идет?
Я тяну время – переставляю ноги, откашливаюсь.
Я готовлюсь сказать: «Да! Именно тогда я и поняла, что влюблена!»
Но загадочным образом на меня нападает чих, и мне, извинившись, приходится отвернуться, прикрываясь рукой.
А между вторым и третьим чихом я припоминаю, что никогда не влюблялась в Гарри.
– Я влюбилась в слова: мой парень. А позже влюбилась в другие слова: мой муж.
– Здорово! – фыркает Гарри.
– Ты что, думаешь, что не встреть меня, остался бы бобылем? Что я единственная на этом свете женщина, на которой ты мог жениться?
Гарри возмущенно морщится.
– Да брось, Гарри. Что мы с тобой понимали? Никогда мы не были предназначены друг для друга.
Молчание.
– Возможно, это и неважно, – начинает Аня этим своим тоном. – Не имеет большого значения – того ли, кого нужно, вы выбираете. Порой в супружестве человек может стать именно тем, кто вам нужен, просто потому, что он ваш муж или жена. Для этого, быть может, достаточно каждый день просыпаться с ним рядом. Гарри, разве вы не чувствуете, что с годами изменились, чтобы приспособиться к Розе? И я уверена, что она тоже переменилась. Мы все оказываем влияние на близких нам людей, и, если брак успешный, мы становимся лучше. Поэтому не имеют значения причины, по которым вы женитесь, как не имеет значения, вступаете ли вы в брак с подходящим человеком, – совместная жизнь может сделать его подходящим.
А мы сидим как два идиота и таращимся на нее. И оба упираемся, не давая ей переубедить нас.
– Но мы не были влюблены, нисколечко. Никогда. У нас даже своей песни нет, – говорю я, а самой противно от звенящих в голосе жалобных ноток.
– И потом, – поддерживает меня верный Гарри, – Роза абсолютно не в моем вкусе.
Аня на минуту задумывается и говорит:
– Все браки подобны путешествиям, а все путешествия начинаются скверно.
Так это все еще начало? Чертовски долгий старт.
– Вообще-то, это всего лишь теория, – говорит Аня совсем не так уверенно, как всегда. Я даже испытываю к ней что-то вроде симпатии. – И конец нашей сегодняшней встречи.
Ура.
Декабрь
Эвантон
Даже в таком крохотном городишке, как Эвантон, для каждого найдется место по вкусу. Для горцев, которым нужна панорама, имеется Содейл-роуд, а для тех, кто предпочитает укромные уголки, – улицы Камден и Ливера. Есть коттеджи и деревенские домики, разбежавшиеся вдоль городской окраины, для тех, кому подавай простор. Есть бунгало с центральным отоплением для любителей новизны и старые каменные особняки для тех, кто ради очарования старины готов мириться с вечными сквозняками. В социальном отношении – приезжие охотнее завязывают дружбу с такими же, как они, приезжими; местные тянутся к местным, но жилища для себя и те и другие выбирают сообразно собственным склонностям, а не происхождению. Каждая улица перемешала местных и приезжих.
Эвантонцы, оказавшиеся не на своем месте, не могут понять, отчего их одолевает беспокойство; они переставляют мебель, переклеивают обои. И безрезультатно.
Роза и Гарри уютно устроились на «своей» улице в самом сердце Эвантона. Аня блаженствует в бунгало на Содейл-роуд, хотя Йен предпочел бы жить где-нибудь пониже. Сэм, напротив, считает свой домишко слишком темным и тесным. А Мацек мечтает об уединенном коттедже, но только если найдет кого-нибудь, с кем там жить.
Коммунальный совет, состоящий главным образом из жителей улиц Камден и Ливера, распорядился украсить рождественскую елку гирляндами из лампочек. Елку подарил округ, и она стоит сбоку от автомобильной парковки, напротив пивной. В городке нет площади, но они как-то обходятся. «Пять, четыре, три, два, один!» – елочные огни, конечно, не загораются, но даже самые маленькие эвантонцы стоически терпят, пока кто-то из взрослых (какой-то горец) возится с генератором, а ветер хлещет дождем покрасневшие мордашки. Лампочки наконец вспыхивают, и елка – мгновение назад такая нескладная, такая кривобокая – преображается.
17.30. Солнце зашло час назад.
Мацек
И что хуже всего – повсюду Рождество. И Санта-Клаусы. Ветки падуба и колокольчики висят на проводах между фонарными столбами. И эти песни, без перерыва во всех магазинах и по радио. А где снег? Нет снега! Сэм тоже думает, что это погано. Ему тоже хочется снега. Мы сидим у меня в фургоне, дождь осточертел. Сэм теперь часто ко мне забегает, почти каждый день после школы. Ненадолго, на полчасика. Мы уже не стесняемся друг друга – пукаем, рыгаем; это значит – мы добрые приятели. Говорим все о дожде, потому что он льет без передыху.
– У меня новый сноуборд, а катался я всего два раза. А все из-за этого сучьего дождя!
– Пожалуйста, Сэм, этот дождь, конечно, нехорошо, но он – не собачьей девочки дождь. И не скверной женщины тоже. Просто дождь, и все.
– Чего? Все, что меня уже достало, – все сучье.
– Ладно, спасибо, – говорю я, потому что мне все интересно. Сэм занятный, с ним говоришь не как с ребенком, скорее как со взрослым, который еще не выбился в люди. – Хочешь выучить еще какие-то польские слова, Сэм?
– Валяй, сучек.
– Я не сучек, Сэм. Я твой друг.
– Конечно, Мацек. Это я по-дружески. Для смеха.
– Я твой сучий друг?
– Перебор, Мацек. Это перебор.
Наверное, я никогда не выучу английский.
У нас в Польше снег уже целый месяц. Вчера я звонил тетке, она говорит, у них все белое, красивое. Говорит, уже приготовила для меня комнату, с новым пуховым одеялом и такими же шторами. А на Рождество соберется вся семья. Она говорит, мое место дома.
– Когда ты вернешься домой насовсем?
– Не знаю, но на Рождество мы с тобой увидимся. Приеду на несколько недель.
– Тебе следует быть здесь, а не в Шотландии, Мацек. Не стоило уезжать из-за Марьи.
– Откуда ты знаешь, из-за чего я уехал?
– Все знают, Мацек. Что, думаешь, по твоим глазам не было видно?
– Мне нравится Шотландия. Здесь хорошо.
– Возвращайся домой, Мацек. У нас тоже хорошо. Дома всегда лучше.
День длится всего несколько часов, и снова темень. И холод. Холод у меня в крови. Вы, конечно, сами знаете, что бывает, когда вам становится холодно в этом мире, когда вы не понимаете, где ваш дом, а ваша любимая женщина замужем?
Кто-то подходит к вам и говорит гадости прямо в лицо.
Да.
Вечером, когда Сэм ушел, я сидел в пабе у огня и пил пиво. И услыхал его слова. Имени не знаю, но он здесь всегда. Ему не было видно моего лица – шляпа мешала. Слышу, он говорит своим приятелям: «Они, мать их, позанимали все рабочие места, а деньги отсылают домой, в свои говенные страны. Говорю вам, нас стригут как овец! Если так дальше пойдет, Шотландии кранты. Они ж, мать их, теперь повсюду».
Тогда кто-то из его приятелей рассказал про ресторан, а официантка там – полька, и она не понимает, чего он просит. Приносит ему не ту еду, не то питье. Дает не ту сдачу. А его собственная жена не может устроиться в этот ресторан на работу. И они все принялись по-дурацки качать головами и возмущаться дурацкими голосами: «Да. Неправильно. Совсем, мать их, неправильно».
И я ушел домой, потому что все понял. Понял, про что они говорят. Я уже был почти на стоянке для фургонов, как вдруг слышу шаги, и этот мужик обгоняет меня и говорит на ходу:
– Гребаный поляк. Вали, паскуда, домой.
И все. Но сердце у меня колотится так быстро, и я слышу свой голос:
– Нет! Сам вали! Ты дурацкий… дурацкий паскуда!
Мужик оборачивается, а я думаю: oh kurwa! Что я ору?
Он полез за чем-то в карман, и я чуть не надул в штаны. Я слабый человек, у меня почти никаких мускулов нет, поглядите! Но я распрямился во весь рост и как заору: «Kurwa mac!»
Так у нас говорят «да пошел ты», очень грубо. А я это сказал как сердитая собака, горлом. Не думал, что могу так. Но оно сработало. Мужик плюнул в мою сторону и ушел, очень быстро.
Давай, паскуда, беги. Я лев!
Как темно вокруг, но я уже дома. Нет, не дома. Это не дом.
Хочу отрезать хлеба, а он заплесневел. Ставлю на огонь чайник, а чайные пакетики кончились. И дождь, пока меня не было, нашел дырку в крыше, и теперь у меня сырая кровать. Даже дождь сегодня воняет. Как старики, которые у нас дома целыми днями сидят в парке. Я вытаскиваю все из карманов и не могу найти кошелька.
Вот что бывает, когда вместо снега идет дождь, а ты любишь Белоснежку, но у нее есть муж.
На следующий день у меня выходной и кошелек отыскивается в другом кармане. Иду в лавку – купить что-то на завтрак. Бекон и яйца, упаковку французских рогаликов. И чувствую – она здесь, в лавке. Вот она, в очереди. Первый раз, после того как обнял ее. Она такая seksowny, что я про все забываю – про яйца, про бекон. Стою за ней с одними рогаликами в руках.
Но у нее такой неприветливый вид. И больной.
– Аня, вы здоровы?
– Здравствуйте, Мацек.
Мое имя у нее на устах! Просто называет меня по имени, а как будто признается мне в любви. Глупо. Знаю, что вы думаете. Давайте, давайте, смейтесь надо мной! Бедный, трогательный Мацек – как мало ему надо для счастья.
– Да, я здорова. А что, выгляжу больной? Время года такое. Хотя, пожалуй, вы правы. Мне немножко нездоровится. – Она отворачивается и тихонько, словно только самой себе, говорит: – Должно быть, я больна.
Я много раз думал о том, как мы обнялись. Много раз. Сказать, как это было? Я обнимаю ее, а она поначалу не шелохнется. Потом кладет руки вот сюда, мне на пояс, а голову склоняет сюда, ко мне на грудь. И чуть-чуть вздыхает, печально так. А потом – к этому я чаще всего возвращаюсь – она притягивает меня к себе. Я чуть в обморок не рухнул, сердце так и зашлось. Стою и думаю: теперь что? Поцелуй? Но прежде, чем я ее поцеловал, она отпустила руки и убежала. Без пиццы.
Теперь мы с ней в лавке. В очереди перед ней всего один человек, и он уже почти закончил. Времени совсем мало.
– Аня, где больно? В животе? В голове? Это грипп?
Она ничего не говорит, хотя смотрит прямо на меня. Смотрит и бледнеет.
– В животе, – говорит она. – Мне что-то дурно.
Теперь ее очередь, и Аня протягивает продавщице какой-то видеодиск, буханку хлеба и газету. Продавщица щелкает кассой, Аня рассчитывается. Думай, Мацек, живей думай, что сказать, чтобы задержать ее! Но она вдруг говорит:
– Рада была с вами повидаться, Мацек.
И дверь за ней закрывается.
Плачу за свои рогалики, даже не смотрю на сдачу. Выхожу из лавки и думаю – все, конец. Но чудо! Она сидит на скамейке. Наклонилась вперед, голову руками обхватила.
– Аня, пожалуйста! Что случилось? Я отведу вас домой, и сумку вашу донесу. Мне не трудно.
– Это очень любезно с вашей стороны, Мацек. Но думаю, мне просто нужно немножко посидеть.
– Вы далеко живете?
– Нет, чуть выше по улице. На Содейл-роуд.
– А. – Мне это, конечно, уже известно.
– Не знаю, что со мной такое. Слабость какая-то. И усталость.
– Наверное, вы слишком много работаете. Какая у вас работа?
– Я семейный консультант. Бывает, устаешь очень, но работа интересная.
– Вы рассказываете женатым людям, как обезопасить их брак, да?
– Нет, чаще выслушиваю, почему они несчастливы.
– А брак, его стоит безопасить?
Она на миг задумывается. Я буквально вижу, как она думает. Это человек, который осмотрительно выбирает слова.
– Хороший брак – стоит. Хороший брак может спасти жизнь.
Я едва сдерживаюсь, чтобы не обнять эту ледяную женщину.
– Вы о любви много знаете, наверное, – говорю я.
– Гм… я много думаю о ней.
– Я тоже. Я философ ведь.
Она слегка усмехается, будто я пошутил.
– Я хочу сказать – философ по образованию. В Кракове я преподавал в колледже.
– Вот как. Я догадывалась, что вы не обычный торговец пиццей.
– А каковой он, обычный торговец? Все думают и чувствуют по-своему.
– Да, конечно. Это я глупость сказала. Как сноб.
– Вовсе нет. Мы все так думаем. А иначе – времени не хватает.
– Да, не хватает.
– Наверное, мы оба философы.
– Может быть. Может быть.
Я сажусь как можно ближе к ней, но так, чтобы не касаться. Ее ладошки, маленькие и белые, лежат на коленях, наверное, холодные как льдинки. Где ее перчатки?
– Почему вас зовут Аня? Вы знаете, что это польское имя?
– Да. Мой отец – поляк. Моя девичья фамилия Замойска.
– Откуда?
– Из Калица.
– Ага.
– Вы там бывали?
– Нет, но знаю, где это. Приятное место, по-моему. Небольшое. Фермы.
– Я бы хотела как-нибудь съездить туда. – Но голос у нее при этом такой безучастный. Она зевает и вздрагивает. Ее передергивает с головы до ног.
– А знаете, Аня, что делаем мы в Польше вот в такой день, когда мы продрогли и устали?
Аня на мгновение прикрывает глаза. На веках просвечивают жилки. У нее такая тонкая кожа.
– Что же вы делаете? – шепчет она.
– Мы ставим чайник и завариваем чай.
Она разочарованно открывает глаза.
– И мы не добавляем молока. Мы добавляем малиновой… вы бы сказали – каши.
Аня морщится, будто эта картинка ей не нравится.
– А если день очень-очень холодный и совсем ужасный и все не так, а у нас очень сильный кашель, тогда мы открываем бутылочку «Голдвассера».[20]
Аня не спускает с меня глаз. Что за глаза! Я не стану говорить вам таких слов, как «синие» и «прекрасные». Но вспомните последний раз, когда вы были влюблены. Вспомните электрический свет.
– Моя тетка, она держит в буфете одну бутылку всегда, на полке верхней.
– Голд… что?
– «Голдвассер».
Я знаю, когда помолчать хорошо, – пусть сама представит себе. Она уже лучше сидит, не согнувшись. Щеки порозовели.
– Что это? – спрашивает она так тихо, что приходится следить за ее губами.
Похоже на то, как она зовет меня по имени, – этот шепот на скамейке возле магазина. Никого больше нет в Эвантоне, только мы. Вот такую глупую любезность говорит мне этот шепот.
– Аня. – Мне нравится произносить ее имя. – Аня.
– Да?
– Это объяснение трудно. «Голдвассер» прозрачный, как вода, и золото плавает в нем.
– Не настоящее золото?
– Самое настоящее.
– Как же его можно пить?
– Золотушки совсем маленькие, просто пыль золотая.
– Невидимые?
– Нет, их видно. Но глотать их легко.
– А эта вода с золотом – какая она на вкус?
– Это не вода, это спирт. Очень крепкий. А на вкус как… розы. И как корица, и как имбирь. Как солнце посреди зимы. Как кусочек сочного сахарного тростника. – «Как конец всех печалей», – хочется мне сказать.
Анины зрачки становятся больше. У нее такие светлые глаза, легко следить за зрачками. Ей ничего не утаить с такими сине-белыми глазами и зрачками, которые увеличиваются у всех на виду.
– Здесь его не купить, да?
– Здесь есть «Голдвассер», но другой. Не такой крепкий. В вашей стране запрещено продавать так много спирта в одной бутылке. Но у меня всегда имеется бутылка. Из Кракова привожу.
– Вы поедете домой на Рождество?
– Да. На следующей неделе.
– Хорошо. Хорошо быть дома на Рождество.
– И я привезу еще «Голдвассера».
– На слух похоже на эликсир, – снова шепчет она, будто я единственный ее друг и ей хочется весь день сидеть со мной на этой холодной скамейке.
– Я знаю это слово. Eliksir – по-польски, – шепчу я в ответ. – Eliksir… волшебное лекарство, да?
– Да. Восхитительный напиток, который излечивает все болезни, возможно, даже останавливает смерть. И превращает недрагоценные металлы в золото.
– «Голдвассер» этого не может.
– Но вы сказали, что в нем блестки настоящего золота. Золота, которое можно пить. Золота, от которого можно захмелеть.
И без паузы, словно мы только об этом и говорили:
– Мацек, вы верите в жизнь после смерти?
«Это начало, – говорю я себе. – Теперь мы подружимся и будем разговаривать обо всем: о жизни, о смерти, о любви. И будем понимать друг друга. Я и Аня, шотландка с польским именем, бледная до прозрачности».
Нет. Мы не станем друзьями.
Я беру Аню за руку – белую, озябшую ручку, – поднимаю ее сумку. И знаю, что делать. Мы идем на стоянку для фургонов и ни слова не говорим. Около моего фургона я поднимаю руку и прижимаю Аню к себе, вот так, к своему боку. Нам так удобно, как будто кто-то заранее снял с нас мерки. Аня тихонько вздыхает.
И говорит, что у нее есть муж. А я говорю, что это ничего, хотя про себя думаю, что, в общем, это несчастье.
В фургоне я расстегиваю ей пальто, а она, как ребенок, поднимает руки, помогает его снять. И вся дрожит, хотя я оставил обогреватель включенным и у меня тепло. Я обнимаю ее, а она меня нет, но это и не нужно. Я хочу приподнять ее лицо и поцеловать, и у меня почти получается. Но она снова тычется лицом мне в рубашку.
– Ш-ш-ш, – шепчу я. – Молчи.
И сажаю ее на диван, снимаю с нее ботинки, ставлю их к обогревателю. Потом сам снимаю пальто и наливаю два стакана «Голдвассера». Так тихо кругом. Даже собаки не лают. Только в ушах какой-то шум. Это мое сердце колотится. Даю Ане стакан – хоть бы он оказался чистым, – но она даже не смотрит. Аня отпивает и закашливается.
– Na zdrowie!
– За здоровье! – с улыбкой отвечает она. Но это не настоящая улыбка. Почему я это знаю, ведь мы же с ней совсем чужие?
Она залпом допивает весь стакан и говорит:
– Спасибо, Мацек. Ты добрый. – И встает. – Я, пожалуй, пойду.
А сама стоит, и тогда я через голову стягиваю с нее свитер. Медленно расстегиваю блузку и тоже снимаю. Там у нее белая майка, я ее поднимаю, тоже и лифчик. И кладу обе руки на ее грудь. Очень осторожно. В этом нет секса, и она мне разрешает. Руки мои спускаются ей на талию, чувствуют косточки на бедрах. Только сейчас с улицы доносится какой-то шум – пролетел поезд на Инвернесс, машина посигналила. Я расстегиваю ее ремень. Она молчит и не двигается. Но она со мной, думаю я…
Хочу, чтобы Аня была моей женой. Она мне нужна. Мы поженимся! Эта мысль появляется еще до Аниного ухода. Поселимся с ней в славном домике на окраине и будем разводить цыплят. А можно и в Инвернессе. В доме у реки, чтобы слышать всегда воду. Только не здесь. Не в фургоне в самом центре города. А сколько у нас будет детей? Думаю, всего один, чтобы много времени проводить наедине.
Сэм
Мы с Мацеком вдвоем у него в фургоне, и я наконец решаюсь спросить его. Но…
– Прости, – отвечает он.
– Но почему? Свинячить я не буду, даже могу платить и все такое.
– Не нужны мне твои деньги, Сэм. Твои родители, как они огорчаются, только если узнают, ты так говоришь.
– Почем ты знаешь?
– Я знаю, они хорошие люди, просто глядя на тебя, Сэм. Посмотри на себя! Ты ведь хороший мальчик. Здоровый. Вежливый. Я же вижу. Ты только почему-то сердишься на них. Тебе незачем убегать.
– Ты просто не догоняешь. Они только прикидываются хорошими. Никто ни фига не знает. Мама отцу рога наставила, а тому по барабану. Зла на них не хватает, вечно клеятся – где я, да что я. Типа, секут что-то в моей жизни. Типа, хоть раз сделали, что я прошу. Мацек, если б ты их увидел, ты бы сам все понял. Они полные кретины. Житья мне не дают.
– Житья не дают? Послушай меня, Сэм. Я понимаю, родители иногда могут… сильно не угождать…
– Значит – нет, так? Думаешь, мне надо остаться с ними?
– Да. А сюда приходи когда хочешь – чаю попить, пирога поесть. Тебе повезло.
– Ага, повезло. У самого небось нет придурочных родителей.
И тогда Мацек рассказывает, что мать у него померла, а про отца вообще никто ничего не знает. Никаких родителей. Везучий, гад.
А все равно жалко его как-то. Интересно, потащит он к себе в Польшу какие-нибудь подарки? Ну, там, мишек в клетчатых одежках, коржики, виски. А может, какую еду человеческую – хлеб хотя бы, фасоль в банках. Польша же бедная. И крошечная, куда меньше Британии, и без моря. И хрен знает где она вообще находится, не помню, – вроде справа от Испании. Но что бедная – это верняк.
А, знаю! Я подарю Мацеку что-нибудь на Рождество. Что-нибудь клевое, такое, что больше ему никто не подарит. Еще не решил, что именно, но что-нибудь супер. Рубашку, скажем.
– Слушай-ка, Мацек, а ты какого размера?
– Такого, как ты видишь.
– XL, стало быть.
Для Роксаны у меня подарок уже есть – сережки с дельфинчиками. В симпатичной такой деревянной коробочке. Так и представляю их на ней.
Тут Мацек, ну точно он экстрасенс, спрашивает:
– Ты влюбляешь в эту польскую девочку, да, Сэм?
– Ну, люблю. И что?
– Это хорошо. И не смотри на меня так, будто я тебя обзываю нехорошим словом. Я думаю, любовь – это как сойти с ума, да? И страшно… Но, Сэм…
– Чего? – Не очень-то мне хочется его слушать. Перебор это. Я бы ему сказал, что рано мне еще про любовь, только мы оба знаем, что это вранье.
– Это так увлекательно, да? Не каждый день случается. Самая увлекательная вещь на свете. – Он умолкает и хмурится. Похоже, вспомнил про миссис Маклеод. Помешался на ней, чудило. – Она, любовь то есть, заставляет нас такое сотворять, чего мы никогда бы не сотворили. Она нас другими делает. Каждый атом – другой.
– Каждый электрон, и протон, и ядро каждого атома? – уточняю я, потому что мы как раз проходили это по физике, а я – чтоб вы знали – далеко не тормоз.
– Да, Сэм. Ты будь осторожный! Думаешь, ты все знаешь – кто ты и какая у тебя жизнь. А любовь, она посмеется над этим.
Ну, теперь, слава тебе господи, все понятно! А если честно, чего мне хочется, так это поцеловать ее и, если повезет, лет этак через десять перестать о ней думать.
Аня
Если бы перестать думать. Если бы заснуть.
– По-моему, у меня депрессия, – сообщаю я доктору Стюарту, который знает меня целую вечность. То есть я надеюсь, что у меня депрессия. А подозреваю я, что у меня полный упадок сил – физических и душевных. Ужас! Умоляю, пусть это будет депрессия! От этого есть таблетки.
– Почему?
Потому что переспала с поляком, фамилии которого даже не знаю. И с тех пор не могу думать ни о чем другом. Меня тошнит, я плохо соображаю, и у меня нет никаких сил. Я без преувеличения не в своем уме.
– В последнее время мне что-то не по себе.
– В каком смысле?
В сексуальном.
– Мысли путаются. Все время чем-то озабочена. Сплю плохо. Аппетит пропал. Забываю все.
– Подобные симптомы могут быть следствием других причин. Не было ли у вас каких-либо стрессовых ситуаций?
Близость с чужим мужчиной. Из-за которого я сама себя не узнаю. Из-за которого все мои убеждения обратились в призрачное ничто.
– Да нет. Работа нравится. Мужа люблю. Ребенка хочу завести.
– И давно хотите?
Доктор считает, что я просто перенервничала из-за будущей беременности, никаких таблеток не нужно. И в любом случае – «антидепрессанты не пойдут на пользу плоду, буде таковой появится». Как будто теперь мне есть дело до этого ребенка!
– И месячные в последнее время какие-то странные – нерегулярные и очень слабые. Просто мазня.
– Да? В таком случае вам, вероятно, следует пройти тест на беременность.
По дороге домой я размышляю о будущем. Голова идет кругом! Все надо ломать. У меня все было так хорошо распланировано, а теперь я словно ослепла, а кто-то взял и переставил всю мебель в моем доме. Беременна! Где же моя радость? Мои надежды? Надо заехать в аптеку за тестом, говорю я себе и… пропускаю поворот. Завтра куплю, успокаиваю я себя.
Теперь я точно понимаю, как словом «неустойчивый» можно описать состояние психики. Перед глазами все плывет, земля уходит из-под ног. Но все это не имеет никакого значения, а имеет значение, более того – пугает меня то, что я не в силах сосредоточиться. В голове первозданная пустота.
Примусь за что-нибудь и застыну столбом. И так весь день. Взяла в руки туфли, села на кровать и смотрела в окно бог знает сколько времени. Бог знает, а я нет, потому что не заметила, как отключилась. Вчера зашла в ванную за лосьоном для тела (собиралась взять с собой в бассейн) и впала в транс прямо перед зеркалом, а когда очнулась, оказалось, что уже опаздываю. А в раздевалке увидела в зеркале собственные груди и в восхищении не могла оторвать глаз. Отрадно после стольких лет обнаружить у себя приличный бюст. Никаких сомнений – я беременна. И тест не нужен, это очевидно. Только не так, как я себе представляла.
Мацек! Вон он, сидит на своем месте, а я плаваю, в точности как в прошлый вторник. А кажется, будто год назад. Сегодня он не улыбается мне – почему? Смотрит серьезными черными глазами. Словно ничего не было. А что было? Непредвиденный эпизод. Несчастный случай. Магазин, тошнота, озноб, «Голдвассер». Тот час я могу объяснить только как внезапный приступ. Эпилептический припадок. Меня в определенном смысле там не было. Хотя, разумеется, я все отчетливо помню; во всяком случае, начало и конец. Теперь я понимаю, что значит «лишиться чувств», и знаю, что человек не может отвечать за то, что с ним происходит, пока он в бесчувственном состоянии. И Мацека я тоже ни в чем не виню. Я пала жертвой не его, а моего собственного тела. Отпускаю себе этот грех и впредь обязуюсь быть начеку.
Я его целовала или нет? По-моему, нет. Не по-настоящему, во всяком случае.
Я так ослабла, а он казался таким высоким, сильным. Я ощущала себя маленькой, ведомой за руку девочкой. Фургон у него старой модели. Зеленый с белым, дверь низенькая – Мацеку пришлось согнуться в три погибели.
Внутри было темно и сыро. Никаких характерных деталей – ни фотографий (разве что одна – молодой женщины), ни украшений, ни цветов. В нос ударил запах плесени и какой-то фруктовый душок. Тоска и уныние во всем. А мне это пришлось по сердцу – всецело отвечало необычности моего собственного настроения. Он показал мне бутылку «Голдвассера». Так наркоторговец исподтишка вытаскивает кокаин; так какой-нибудь карапуз с гордостью демонстрирует свои каляки-маляки. Оба этих действа. Преступное и невинное.
– У тебя есть подружка? – поинтересовалась я. Ответ, впрочем, был совершенно неважен.
Он снял свою шляпу и сразу показался мне беззащитным, обнаженным. Я на мгновение отвела глаза в сторону.
– Нет.
– А я замужем.
– Да, – кивнул он немного погодя.
И умолк. Молчала и я. Хорошая это была тишина, наполненная покоем. Помню, мне хотелось, чтобы он вообще ничего не говорил. Тем более что все было в его глазах. Я поднесла бутылку к окну – по форме смахивает на бутылку виски «Джек Дэниелс». На этикетке цветочный узор в розовых тонах и слова на польском. Внутри в прозрачной жидкости мерцают золотистые блестки. В какой жидкости могут свободно плавать кусочки золота? Мацек уже достал два небольших стаканчика и потянулся за бутылкой, но я еще не могла выпустить ее из рук. Сгустились сумерки, и он зажег свечу.
– Лучше, чем электричество, – заметил он. – И этот дом, этот фургон лучше при свечах. Не такой безобразный.
От свечи пахло какими-то ягодами – то ли клубникой, то ли малиной. Вот, значит, что я учуяла, когда вошла. Должно быть, он часто жжет свечи. Напиток крепко отдавал лекарством и по вкусу напоминал «Южный комфорт».[21] Пряный, забористый. Один миг – и лед внутри у меня растаял, по жилам разлилось тепло, и даже ноющие груди отпустило. Золотых блесток я не почувствовала ни на языке, ни в горле. Мацек сказал тост по-польски, я, кажется, ответила – «будем здоровы». Потом он забрал у меня пустой стакан, и я позволила ему раздеть меня.
Мне казалось, он проделывает это с кем-то третьим, а я лишь наблюдаю со стороны.
Йен очень терпелив, из него выйдет прекрасный отец. Он всегда считается с моими чувствами – даже позволил моему папе предложить несколько имен на выбор для будущего малыша, потому что мне этого хотелось. Все польские, конечно. Милый папочка. У меня есть маленькая черно-белая фотокарточка – папа с другими солдатами-поляками в лесах под Инвергордоном.[22] Вид у них такой, будто работали на ферме и вот устроили перекур. 1945 – нацарапано карандашом на обратной стороне. Все в рубашках с закатанными рукавами, сигареты свисают с губ. Тощие до невозможности, но хохочут и дурачатся кто во что горазд. Словно выпили изрядно на вечеринке и решили сняться все вместе. Фотограф, наверное, молодая женщина; они с ней заигрывают. А может быть, каждый день вдали от войны пьянил без вина. И потом ни жены, ни дети не могли заманить этих вояк домой, и они женились на местных девушках, становясь многоженцами.
Мацек больше не смотрит на меня. Он смотрит на часы на противоположной стене бассейна. Если так пойдет, ему не спасти ни одного утопающего. Ему грустно сегодня, и он не может этого скрыть, но такое лицо, как у него, создано для грусти. Глаза с тяжелыми веками придают ему дремотный, отрешенный вид. Никакому веселью не заставить порозоветь эти впалые щеки. И этот тонкогубый рот, улыбку на котором я видела всего дважды, и оба раза в кафе «Теско». Мацек, если такое возможно, физиологически приспособлен к меланхолии.
Как папа. Тот купается в грусти, упивается ею. Грустит, не испытывая свойственного в таких случаях мужчинам стыда. Я, конечно, изучала историю Польши и как-то раз спросила папу про 1939 год.
– Что могло бы спасти Польшу?
– Другие соседи.
И его глаза наполнились слезами, хотя губы продолжали мне улыбаться. Папа обожает меня. Мама тоже любит меня, но совсем не так. Ей для любви нужна причина, а папа просто любит, и все. И тетя, папина сестра, тоже любит меня не раздумывая, без оглядки, хотя во всем остальном она полная папина противоположность. Предпочитает быть только шотландкой и не выносит, когда папа вставляет польские словечки. И в Польшу больше – ни ногой.
– Чего я там не видала? – говорит она. – Уж лучше на Тенерифе поехать. Там, по крайней мере, солнышко светит, по-английски все говорят и рыба с картошкой продается. И каждому ясно – где ты и что ты.
Вода сегодня какая-то другая – сама тебя держит. Плыву практически без усилий. На душе легко и спокойно. Почему это случается так редко? Опять эта музыка – тот самый диск, который Мацек ставил раньше, с грустной флейтой и скрипкой. Я невольно притормаживаю, подстраиваясь под мелодию. На Мацека не смотрю. От хлорки слезятся глаза. Я плаваю из конца в конец бассейна и, о чем бы ни думала, возвращаюсь вот к чему: все меняется; я изменила мужу; я жду ребенка; я беременная прелюбодейка. Но странное дело – сейчас, в эту самую минуту, меня это абсолютно не трогает. Я сжимаю пальцы, развожу руки в стороны и, рассекая воду, скольжу вперед. Согнуть колени, выпрямить, рывок. Сколько удовольствия в послушности ловкого и умелого тела, не правда ли?
В раздевалке стаскиваю мокрый купальник и начинаю вытираться. Проходит минута, не больше. Внезапно в кабинке появляется Мацек. Это настолько обескураживает, что я даже не смущаюсь. Разве я не заперла дверь? Все совершается так скоро, что сердце не успевает отреагировать – бьется по-прежнему ровно, не обращая внимания на то, что видят глаза. Я ничего не говорю – не могу. Молчит и Мацек. Только берет у меня полотенце и откладывает в сторону. Задняя стенка кабинки – часть стены всего здания; Мацек подталкивает меня к ней. Не грубо. Я все никак не опомнюсь – наблюдаю за собой и даже не ощущаю ни малейшей тревоги. Только любопытство. Затем происходит нечто совсем уж диковинное. Не спросив меня, мои собственные руки притягивают его грустное лицо, и я целую его в губы. И тут сердце срывается с места в карьер. Наверное, у меня сердечный приступ. На что это похоже – целовать Мацека? Это похоже на счастье. А вы как думали?
Роза
Чтоб мне пусто было – Сэм влюбился! Ах, бедолага. Узнаю этот взгляд.
Самой было четырнадцать. Его звали Эндрю Маккей, в школе я сидела за ним. И глаз не могла оторвать от его затылка. Господи, до чего я любила этот ежик светлых волос! Руки аж ныли, так хотелось потрогать коротенькие завитки на шее. У его отца была ферма, и после летних каникул кожа у Эндрю становилась почти золотой. Про свои чувства я и словом ему не обмолвилась. К нам в класс пришла новенькая, такая грудастенькая уже. Она-то его и заполучила, хотя раз в столовой я ее предупредила, что Эндрю – мой. Как бы не так – мой. Но мечтать, как говорится, не вредно.
Стою посреди собственной кухни вся красная как вареный рак. Что, интересно, с ним сталось? И с какой стати я, черт возьми, покраснела? Опять приливы, не иначе. Вспышка прошлого. Щеки так и горят, лоб в испарине. Присаживаюсь с чашкой чая в руках и жду, пока пройдет. У этих приливов свой ритм и протяженность – начало, середина, конец. Когда проходит, у меня такое ощущение, будто молодость отступила еще на шаг, а я осталась, позабытая-позаброшенная. Как старая мини-юбка, которую даже не вспомнить когда в последний раз надевала.
В разговорах с подругами я неизменно заявляю, что на климакс мне плевать с высокой колокольни. Дескать, такое отношение – единственное спасение от кризиса среднего возраста. Молодость остается за плечами, а я кричу ей: пока, соплячка! Кому ты вообще нужна?
Вообще-то – мне.
Кто бы мог подумать, но на самом деле единственное спасение от кризиса среднего возраста – это секс. Как будто в предсмертной агонии, когда количество яйцеклеток во мне стремительно приближается к нулю, мое либидо отбросило всякую осторожность. И вопит во все свое похабное горло: «Сексу мне! Мужиков мне! И побольше! Хоть незнакомых мужиков, но только, умоляю, не моего мужа!!! Толстых болтов! Языков!!! Да хоть бы за руку кого подержать. Господи. Поцеловать. Хоть один раз, хоть одну секунду».
Первый поцелуй. Боже всемилостивый, даруй мне еще один первый поцелуй, прежде чем я откину копыта.
Допиваю остывший чай и чувствую, как расплавленные внутренности во мне остывают.
Гарри уже отправился на работу, а теперь вот и Сэм хлопнул дверью – ни тебе «до свиданья», ни, тем паче, поцелуя. Бедный влюбленный поганец, даже деньги на обед забыл.
В самый последний разочек проверяю почту, а там – письмо от Альпина, точно неразорвавшаяся бомба. Черт, опаздываю. Через десять минут надо быть на месте, а я даже еще зубы не чистила. В последнее время мы писали друг другу часто, лихорадочно – Я тебя люблю, я тебя люблю, я тебя люблю, я по тебе скучаю.
В наших отношениях появилась серьезность, которой во время нашего реального романа не было. Виртуальная любовь в тысячу раз сильнее, уж вы мне поверьте. Открываю его письмо.
Любимая, она знает.
Черт, черт, черт! Он что, не стер нашу переписку? Идиот! Сейчас некогда об этом думать. К тому же она все равно в Лейте. На улице я на нее не натолкнусь. Как есть, с нечищеными зубами, выскакиваю из дома. Лечу по Церковной улице и, к собственному изумлению, обнаруживаю развешенные над дорогой рождественские гирлянды. Очень прозаичные при дневном свете.
Рождество!
Вот вам еще одно доказательство, что со мной что-то творится, в гормональном, то есть, смысле. Доказательство куда более серьезное, чем все прочее, чем даже моя безумная страсть к Альпину, – я забываю про Рождество, более того, меня раздражает Рождество. Я превращаюсь в мужчину! Это мужики ненавидят Рождество. Бывало, я принималась печь рождественские кексы аж в сентябре, нынче же купила готовый, а на поздравительные открытки вообще наплевала. А дальше-то что будет? Черт его знает. Без понятия. На собственный дом мне начхать. Мужа – хорошего, по сути, человека – презираю. Старые друзья, те, с которыми я еще поддерживаю связь, меня бесят. От одной мысли о Рождестве хочется повеситься. Во мне просто больше нет места ни для чего, и объявления типа «три по цене двух» в магазинах косметики меня не колышут. Недосуг мне! Пускай другие – следующая жена, следующая мать – с этим возятся.
И что странно, несмотря на всю эту фигню, я чувствую, что я – это я. Гормональные штучки, надо думать: мое прежнее «я» выползло из темного угла, где хоронилось последние тридцать лет, и расправляет руки-ноги. И прекрасно умещается в моей подрастянувшейся шкурке, легко приноравливается к моему нынешнему «я», к моей подлинной жизни. Вот почему мне так хочется стряхнуть с себя все это: никчемный дом и жалкого мужа, дурацкий, притворный дух Рождества!
Она знает!
В школе я просто носом чую возбуждение ребятни – последняя неделя перед Рождеством. Думаете, это умилительно – хохот, визги? Ну как же! Предпраздничная лихорадка выматывает их вконец, не дети, а сущее наказание – трещат как из пулемета, хохочут как безумные. Хулиганят, говорят друг другу гадости. Учителя тоже в жутком напряжении. Даже мы, в столовке, и то сами не свои. Слышите, как переговариваемся? Нервы на пределе, ей-богу.
Она знает!
Тут из зала доносятся голоса самых младших – репетиция рождественского представления. Звуки «Тихой ночи» выплывают из зала, струятся по коридорам, затекают под двери классов, проникают на кухню и на мгновение останавливают все. Прислушайтесь. За высокими ангельскими голосами слышно, как вся школа делает выдох.
А я наконец вспоминаю о Рождестве. Вот что оно такое для меня: дети поют «Тихую ночь».
Куда я задевала коробку с носком для детских подарков? У Сэма небось уже и волосы выросли на лобке, под мышками. Не помню, когда в последний раз видела его голым. Куплю ему ту игровую приставку, про которую он все талдычит. То-то он удивится и обрадуется. Мы ведь ему объявили, что он ее не получит. А Гарри куплю бутылку виски.
Когда-то мы славно веселились на Рождество.
Она знает!
Мацек
В Кракове сочельник. Краков. Здравствуй, Краков! Мацек вернулся. Полтора года прошло, ты по мне скучал? Я по тебе не очень соскучился. Да, да, приятно, когда кругом говорят на твоем языке, и все же целый час мне как-то не по себе. После возвращения домой со мной всегда такое творится – вспоминаешь, сколько на свете миров. Каждый вечно занят, вечно спешит и думает, что его мир – единственный и самый главный, но это не так. У меня кружится голова, подташнивает. Здесь так много моего прошлого. Я не рад, что вернулся домой. Я еще в Шотландии.
Мне нужно расслабиться, и я захожу в кафе выпить водки. Отменной польской водки. Шотландия мало-помалу тускнеет. Глоток водки – и нет фургона, еще глоток – нет Эвантона. Даже Аня и та понемногу отходит. С моего места видна Главная рыночная площадь. Взгляните: ни одно здание не вяжется с другим, но все одинаково нуждаются в покраске. Они как старики, нищие, тихие старики в разных одежках, но обязательно серых и обязательно изорванных в клочья. Одним старикам приходится поддерживать других – до того они стары, но преисполнены чувства собственного достоинства. От Кракова никогда не услышишь: простите, простите мне мой вид. Краков говорит: да, я таков. Я видал тяжелые времена и не стыжусь этого. А если вас печалят серые тона, взгляните на моих цветочниц.
Я насчитал двадцать три цветочных лотка и сдался. Покупаю несколько роз и на трамвае отправляюсь домой, к тетке Агате.
Поначалу всем хочется поговорить со мной, обнять, расцеловать.
– Мацек! Мацек, старина!
– Когда вернешься?
– Что в этой гребаной Шотландии такого, чего нет у нас в Польше?
– Нам тебя, сукина сына, не хватало!
– Завел там себе бабу, а? Как вообще живешь? Регулярно?
– Давай сюда чемодан, – сердито, будто она не в настроении, командует тетка Агата. И верно – у нее на глазах слезы.
Чемодан неподъемный, в нем подарки из Шотландии. Глиняные кружки и тарелки в клетку, книжки с раскладывающимися замками, бутылочки «Гленморанджи».[23] Я раздаю бутылки, их тут же открывают, и все начинают говорить разом. Сейчас, глядя на меня, вы не подумали бы: бедный Мацек, ни братьев, ни сестер, ни родителей; живет один-одинешенек в сыром фургоне, где воняет газом, а по стене в ванной ползет плесень. Нет, у меня большая семья. Галдящая, обожающая обниматься и целоваться, вечно спорящая и рыдающая в голос семья. Я не забыл про смех? Смеющаяся, хохочущая до слез семья.
В этот дом я пришел, когда умерла мама. Здесь почти ничего не изменилось. Тетка Агата не любит перемен. Те же красные обои в гостиной, та же фотография Пилсудского в Закопане над тем же диваном.
Сегодня сочельник, и мы едим свежего карпа, короля всей рыбы во всех озерах. Тетка Агата до сегодняшнего дня держала этого карпа у себя в ванне. Лучший способ сохранять их. Я скучаю по ее стряпне. Она отличная повариха, моя тетка Агата. Ни у кого так не получается.
У нас в семье (если не считать меня) рано женятся. Среди гостей семеро ребятишек и три младенца. И несколько подростков. Никак не запомнить все имена, и я все повторяю в уме: Мацек, в следующий раз тебе следует привезти больше подарков. Все говорят, говорят; говорят и жуют, а младенцы хнычут. Их передают с рук на руки, даже я держу одного. Мальчика, девочку – не пойму. Младенец смотрит на меня и ударяется в слезы. Пытаюсь состроить смешную рожу, и младенец принимается визжать как резаный, тогда я передаю его другому кузену. На кухне, где мы сидим, очень тепло. Тепло и душно, пахнет людьми и съестным. Я фотографирую всех нас, но все сразу не влезают, только по частям. Чувствую, что объелся, не только теткиной стряпней – всем. Один кузен уже хорошо выпил и затягивает песню, но это песня-дразнилка. Нехорошая песня про какую-то ерунду, которая приключилась давным-давно. Кузина, та, которую он дразнит, она плещет в него вином, а тетка Агата вскакивает и делает вид, что ругается, но у самой в глазах смешинки. Все покатываются. Столько смеха и пунцовых лиц, и никто уже не обращает внимания на надрывающихся младенцев.
Мне уже хочется побыть одному, чтобы все запомнить, усвоить. Мне это не всегда легко – радоваться. Наверное, я не слишком сообразительный.
Наконец я укладываюсь спать в комнате, где стоят все мои коробки со всеми моими пожитками из старой квартиры – с книгами, дисками, какими-то пиджаками и ботинками, с кастрюлями и сковородками, тарелками и чашками. Коробка с фотографиями и всякой мелочью, вроде подарков от Агаты. Шарф, который Марья подарила мне на день рождения. Мне тридцать семь, а вся моя жизнь умещается в этих коробках. Что такое вещи? Но они тревожат меня. Я засыпаю, отвернувшись от коробок к окну.
На следующий день я встречаю Марью. Ту самую Марью, от которой сбежал в Шотландию.
Я еду в трамвае, а она там, на улице. Идет своей прежней походкой, вроде как никуда не торопится, никто ее не ждет. Я прошу вагоновожатого остановиться и бегу по снегу. Мои ботинки, они не зимние, и ноги с каждым шагом промокают все сильнее.
– Марья!
Она останавливается и ждет меня со своей прежней улыбкой. И как прежде смеется. Будто ничего не изменилось. Один раз мы с ней были на вечеринке и занялись любовью прямо на куче пальто. Я здорово перебрал и скатился с одежной горы, а она тогда хохотала в точности как сейчас. Той ночью мы с ней топали домой по длинной Гродской улице и всю дорогу пели. И вот теперь я обнимаю ее, несмотря ни на что. Крепко обнимаю и целую прямо на улице. А как же мне удержаться? Она такая ladny, Марья. Такая теплая.
– Мацек! Давненько не виделись.
– Как поживаешь, Марья?
– Хорошо, Мацек.
– У тебя новый парень? Я слышал, ты теперь с Томашем.
– Нет! Томаш получил отставку в прошлом месяце. – Марья прыскает, будто сказала что-то смешное, и я смеюсь, хотя шутки не понимаю. – Теперь у меня новый. Николас. Грек, из университета. Латынь изучает. Красавец!
– Это здорово.
– Я дрянь, да?
– Нет, нет. Ты – это ты.
– Ты все еще злишься на меня? Не сердись, Мацек.
– Я не сержусь. Я запутался.
Она целует меня прямо в губы, я чувствую ее язык. Так просто.
– Спасибо, милый Мацек. Ты всегда был милым. Ты и сейчас мой самый любимый. Просто не могу я быть серьезной, это ужасно. Может, когда и образумлюсь.
– Ты? Когда тебе будет восемьдесят пять, не раньше.
– А ты тогда женишься на мне? Когда я стану старухой и так растолстею, что никому не буду нужна?
– Да. Конечно, Марья, – улыбаюсь я. Горько, что она верит этой улыбке.
И мы идем к ней. Это всего через одну улицу, а грек вернется только часа через три. Мы раздеваемся – три секунды, и мы совсем голые. С Марьей нет нужды ходить вокруг да около. «Хочешь?» – «Не знаю, а ты?» – и все. В комнате чем-то пахнет, но я не хочу думать чем. Куревом другого мужчины, его лосьоном. Отгоняю все мысли.
Потом она хочет накормить меня. Говорит, я могу оставаться еще два часа. Но мне не хочется есть. Не хочется оставаться. Я одеваюсь, а она заворачивается в одеяло, сидит и смотрит на меня.
– Слушай, Мацек, а ты ведь так и не сказал, ты сейчас кого-нибудь любишь?
– Я?
– Ага, любишь! Посмотри-ка на себя! Покраснел!
– Не смейся.
– Прости. Хорошо, что ты влюблен. Ты это здорово умеешь. А она тебя любит?
– Не знаю. Может быть. Немножко.
Марья выбирается из кровати, подходит, голая, ко мне и застегивает на мне куртку. Как будто мне четыре года. Целует на прощанье у двери. Крепко и звонко.
– Береги ее, Мацек. И себя побереги!
Рождество прошло. Три дня спустя я хожу по Суконным рядам,[24] покупаю подарки. Янтарное ожерелье для Ани. Ножик с рукояткой из янтаря для Сэма. Тетка Агата собрала мне в дорогу целую коробку всякой снеди. Я рассказываю ей про полки в «Теско», заваленные польской едой, но она мне не верит. И глядит озабоченно, а мой младший кузен сердится, что я опять уезжаю, так скоро. Но я рад, что мой визит закончился. Это все равно как переесть торта, исключительно замечательного торта. В сон клонит. Я хочу увидеть Аню. В последний раз я ее видел в раздевалке бассейна. Мы не говорили тогда. Ее поцелуй. Ее поцелуй.
Ночью в самолете я смотрю на огоньки внизу. Огоньки, что жмутся друг к другу. Сверху это хорошо видно. Люди, им хочется быть ближе к другим людям.
Из эдинбургского аэропорта автобусом еду до Хеймаркета, потом поездом до Инвернесса и снова автобусом до Эвантона. Ни с кем не разговариваю. В первый день после возвращения английский режет ухо. Сижу с закрытыми глазами, но до конца не засыпаю – боюсь забыть где-нибудь теткину коробку.
На своей дорожке встречаю мистера Маккензи, хозяина.
– Здравствуйте, – говорю. – Я, прошу прощения, надеюсь, вы хорошо провели Рождество. Да?
– Да. По-тихому.
– Очень хорошо. Мистер Маккензи?
– Да?
– Извините, если вам некогда, но я хочу напомнить – у меня в фургоне по-прежнему пахнет газом. Теперь даже на улице около фургона.
– Ничего подобного. Вы ошибаетесь, с газом все в порядке.
Как я устал. На секунду зажмуриваюсь.
– Пойдемте и этот газ понюхайте. Сами поймете. – Раньше я с ним так не разговаривал.
– С – газом – все – в – порядке, – очень медленно, как идиоту, говорит он и поворачивает к своему дому. У двери оглядывается на меня и добавляет: – А шляпа у тебя дурацкая. И ты в ней как дурак.
– Паскуда! Говорю тебе, газом пахнет!
Он заходит в дом и так поспешно захлопывает дверь, что серебряный рождественский венок падает на крыльцо.
– Kurwa! – ору я двери. – Kurwa mac!
Озираюсь, ищу, что бы такое сломать, швырнуть. И вдруг гнев уходит, остается только усталость и голод.
Иду в магазин купить молока, хлеба, бутылку водки. Терпеть не могу шотландский хлеб, водка у них – так себе, а вот молоко превосходное. И бекон мне здесь нравится. Немного погодя в фургоне у меня становится веселее. Горят свечи. В духовке греется банка супа, а я слушаю радио – главным образом все еще рождественские гимны – и думаю про себя: «Мацек! Зачем ты здесь? Зачем?»
Я надеюсь, что она придет, и она приходит. Как будто я наколдовал.
– Мацек, – говорит она, открывая дверь.
– Пожалуйста, Аня. Рад тебя видеть, заходи. – Мне вдруг становится стыдно. Этот фургон, здесь могло бы быть и получше.
– Как Краков?
– Хорошо. Семью повидать очень хорошо.
– Все здоровы?
– Да. – На мгновение мне вспоминаются Марьины зеркала, и во рту отдает горечью.
– Мацек, а у меня новости.
– Садись, Аня. Я могу сварить тебе чаю. Хорошие новости?
– Хорошие новости, Мацек. – Но глаза говорят: печальные новости. И похоже, я их знаю, похоже, я ждал этих печальных новостей.
Если она попросит чаю, я заварю особого чая, с малиной, которую дала мне тетка. Но Аня хочет сока. Наливаю два стакана. Один даю Ане и тоже сажусь. Не рядом с ней, но фургон у меня такой тесный, что наши коленки, они почти соприкасаются. Я стараюсь отодвинуть свои коленки подальше от нее, потому что – я же вижу – что-то стряслось.
– Ну, Аня, расскажи мне свои хорошие новости.
Аня вздыхает, лицо у нее розовеет.
– Я скажу быстро, чтобы скорее с этим разделаться. Я беременна.
У меня вырывается какой-то звук, но не слово.
– От мужа. Уже четыре месяца.
Я все еще не нахожу слов, но уже по другой причине. Как холодно. Сил никаких. Ощущение, что я сплю, а это – дурной сон.
– Я не знала, что беременна. Почти до самого Рождества не знала.
– Я понимаю, – киваю я. Лоб над правым глазом пронзает острой, мучительной болью.
– Прости, Мацек.
– У меня для тебя рождественский подарок, из дома.
– Как это мило с твоей стороны, Мацек! А у меня для тебя ничего нет.
– Тебе и не нужно ничего мне дарить. – Слова застревают в горле, но я все-таки говорю. Достаю из чемодана подарок. Не знаю, что еще сделать, что сказать.
– Потом открывай.
– Спасибо.
– Ты рада этому ребенку? Ты своего мужа любишь?
– Я хочу ребенка и мужа не брошу. – Она берет меня за руку. Держит ее двумя своими.
Я поднимаю стакан, хочу отпить, но горло не слушается, не глотает.
– Хорошо, Аня. Пожалуйста, я понимаю. Конец. Да?
– Да. Ты прости меня. Я сюда больше не приду.
Не могу на нее смотреть. «Не плачь, Мацек!» – это я себе приказываю.
– Ну, тогда до свидания.
– Мацек, мне очень…
– Убирайся! Просто уходи. Проваливай!
– Мацек, я пришла сказать, что мне очень жаль. Зачем ты так? Разве нельзя расстаться по-другому?
Черт! Теперь она плачет!
– Проваливай! – снова ору я. Как мальчишка, которого обидели. Себя я ненавижу, а ее – еще больше.
Аня ставит недопитый стакан на стол и встает. Сует в карман мой подарок. Идет к двери. Пальто она не снимала.
– Постой, не уходи. Я люблю тебя, Аня! Люблю! Люблю!
Это ужасно. Ненавижу, ненавижу себя! Я бросаюсь к ней и сжимаю в руках.
Аня поворачивается, и я отпускаю ее. Я не мальчишка. Я зол, да, но помню, что я взрослый.
Я беру Анину руку и хочу пожать, но вдруг нагибаюсь к ней, вот так, и целую.
– Если нам надо попрощаться, мы, поляки, прощаемся вот так. Надеюсь, у тебя будет славный ребенок. И хорошая жизнь.
– Спасибо. До свидания, Мацек! – очень серьезно говорит Аня, и лицо у нее мокрое.
Я приоткрываю дверь, не выпуская ее маленькой, ледяной руки. Другая Анина рука, она лежит у нее на животе.
А потом мы скидываем одежду и любимся так, словно никакого завтра не будет.
Тысячу лет ни единого завтра.
Канун Нового года
Мацек
Последний день года. Все пьют, пьют, пьют. И ходят в гости. Подморозило уже, а всего половина десятого. Гололед будет, машины в кюветах. Сирены, салют. Я тоже пойду в гости к одним полякам – познакомился на работе. Семейная пара, убирают в спортивном центре Дингуолла. Пешком пойду, от меня до них всего десять минут. Мне они нравятся, милые люди. Идут с работы на автобус – за руки держатся. А на работе говорят друг с другом по-польски, только очень тихо.
Отнесу им бутылку водки из дома, а еще кусок торта, что испекла для меня тетка Агата.
Но вот и она, пришла.
Аня, замерзшая и розовая. Бегом бежала, наверное. Она забирается в мое сердце и уютно устраивается в нем, ей это нетрудно, потому что, когда я вижу ее, моя грудь открывается нараспашку. Без всяких слов.
Никаких слов. Мои милые поляки поймут, если я опоздаю.
Сэм
Напился вдребадан. Папаня оделил пивком, а потом уж я сам уговорил полбутылки виски. «Граус». Припрятал загодя. А мог бы и на виду оставить, фиг бы они заметили.
Сижу, слушаю музон.
А ничего себе ощущеньице, когда накиряешься.
К Мацеку смотаюсь, подарочек снесу. Ему понравится. А то сидит небось бедолага, один как пень. Мацек – правильный мужик. Мы с ним знатно повеселимся. Может, он мне плеснет чего покрепче.
Но в окне фургона маячит ее лицо.
Очуметь! Развлекается он!
Аня
– Я только заскочу к маме с папой. Проведаю – и сразу домой.
– До двенадцати вернешься?
– Ну конечно, вернусь, – уверяю я своего заботливого мужа, надеваю шерстяное пальто, выхожу из дома и лечу на стоянку для фургонов.
Какие-то мальчишки уже запускают петарды за автобусной остановкой. «Где пожар?» – кричит мне в спину один из них.
Когда так мчишься, груди ужасно болят. Я придерживаю их руками, и мне безразлично, видит меня кто или нет.
Некоторое время спустя растолковываю Мацеку спряжение глаголов – он с ними очень вольно обходится, а должен научиться. Спрягаю глагол «бежать». И «любить»: люблю, любишь, любит. После – потому что я полуодета, а он нагой, и дюжина свечек освещает фургон – я принимаюсь раздумывать о самом этом слове – спрягать. Сопрягать. Сочетать. Сочетаться браком.
Роза
Ты куда?
Поздно. Сэм грохает дверью изо всей дурацкой силы. Вот такая у нас новая привычка появилась. Прелесть!
Мне что-то тревожно, а Гарри только дергает плечом и откупоривает бутылку какой-то шипучки. Не шампанское, но мне без разницы. Поить меня (да и Гарри тоже) чем-то стоящим – только деньги на ветер бросать. Мы с Гарри не по этой части.
Чего, спрашивается, мы здесь торчим? Неправильно это. Нам бы встречать Новый год в Лейте. У мамы на кухне, где полным-полно народу. Горластые приятели Гарри. Сэм остался бы с нами, а не удрал так по-хамски. Как будто ненавидит нас.
Все сикось-накось, кроме Гарри. Да и тот чудной – дальше некуда.
Чуть раньше я написала Альпину.
Мне страшно.
Мне, малышка, тоже.
Январь
Эвантон
В кооперативной лавке вполовину уценили рождественские пудинги. Сточная канава завалена обрывками рождественских хлопушек. Поутру на кухнях у местных кумушек только и разговоров, что о пьянке – кто сколько принял и что из этого вышло. На школьном дворе дети скребут санками остатки снега. А елка у парковки совсем скособочилась, даже одиннадцатилетние ребятишки могут дотянуться до звезды на ее верхушке. На лицах горожан выражение усталости с легким, впрочем, оттенком торжества – изможденные, но непобежденные воины, одолевшие еще одно Рождество.
И конечно, у каждого на какое-то время «шкурка» стала потоньше – Рождество подточило обычные преграды, и все тайны, хранимые в душе, пробиваются наружу. Взять, к примеру, женщину, что как раз сейчас выходит из лавки. Вот она здоровается с соседкой и как ни в чем не бывало принимается обсуждать январские распродажи, а ведь сама только что узнала про свой диагноз. Всего минуту назад, взирая на уцененные пудинги, думала: «К следующему Рождеству меня здесь уже не будет». И вот болтает, словно ее волнуют распродажи, но подруга, не зная ничего, что-то чувствует и трогает ее за руку.
А та четырнадцатилетняя девчушка, что громко хохочет с подружками под козырьком автобусной остановки, за рождественские каникулы успела переспать с четырьмя разными мальчишками. Но это как раз ни для кого не секрет, потому что мальчишки на весь свет растрезвонили про свою победу. Секрет – депрессия, в которой она пребывает. То, как она ощущает собственное тело, – секрет. Но не такой уж большой секрет для ее матери, которая заметила, что дочка в последние дни позабросила свою косметику.
У каждого свои секреты. Но в январе их труднее скрывать, и если в это время года вам немного не по себе, если друзья сторонятся вас, то лишь потому, что нелегко хранить секреты. Роза мучается головными болями – она планирует побег. Аня в нужные моменты забывает улыбаться мужу.
Сэм
Захожу в гостиную, а там мама, опять торчит за компьютером и, само собой, моментально жмет на кнопку «удалить». Она что, думает, удаленные письма и вправду исчезают? Никогда, что ли, не заглядывала в папку «удаленные»? Все я знаю про нее и про Альпина. Сопли и слюни, вот что я вам скажу. Козлы старые.
У меня есть своя страница в «Bebo»,[25] ну и когда мама слиняла, я заглянул в сеть – почитать, что там наговорили Джейку, моему второму «я» в «Bebo». Порядочно, признаться, наговорили. Оно и понятно – Джейк клевый парень. Тут я заметил имя Роксаны, щелкнул его – вот черт, она ему пишет! Джейку то есть. Ни фига себе!
Я-то себе представлял ее в доме, где никакого компа и в помине нет и куча всякой странной жратвы. Видал я ее родителей – у папаши усы, а мамаша расхаживает в спортивном костюме. Чума! Но против Роксаны я все равно ничего не имею. Мои предки лучше, что ли?
Но вообще-то дела хреновые. Роксане нравится Джейк. Джейк, которого я сотворил прошлым летом в один дождливый тягомотный день. Джейк – старший из семерых ребят. Родителей у них нет, а их усыновил богатый брокер, но имя его он назвать не может по соображениям безопасности. Ему пятнадцать, трахается направо и налево, играет на ударных, матерится, не дурак выпить и – высокий. Что ни слово – то хохма или подковырка. Говнюк он, по большому счету, Джейк этот. А Роксане читать бы у камина что-нибудь полезное да поглаживать сережки с дельфинчиками, что я подарил ей на Рождество.
Тут входит мама – и начинается. Чего она вечно лезет ко мне со своими разговорами? Гляжу, как у нее двигаются губы, и не отзываюсь. Прикидываюсь, что не слышу. Проще простого, когда включен iPod. Может, постоит да уйдет.
– Сэм. Сэм! Да сними же свои наушники, я с тобой разговариваю.
– Что.
– Есть хочешь? Я просто помираю с голоду. Бутерброд с беконом будешь?
– Не, мам, спасибо.
– Точно?
– Точно.
– Но ты же не завтракал?
– Ну и что?
Она смотрит в окно, вздыхает, как водится, и опять:
– Я что-то продрогла. А тебе тепло? Может, камин затопить?
– Как хочешь.
– И как это понимать? Тебе холодно или нет?
– Нет.
– Дождь кончился. Шел бы на улицу, поиграл.
«Шел бы на улицу, поиграл»? Она что, думает, мне семь?
Словом, задолбала, и, чтоб от меня отстали, натягиваю куртку и выхожу на улицу. Иду себе, глядь – Мацек впереди, то ли больной, то ли с похмелья. Я-то после Нового года отлично знаю, что при этом чувствуешь, – блевать тянет, а шевельнуться не можешь. Примерно дней десять.
Пока я его догонял, Мацек уже вошел в свой фургон. Стучу – тишина. Зову по имени – никакого ответа. А я же вижу, кто-то за шторами шевелится. Снова стучу.
– Эй, Мацек! Ты дома? Это я.
Что за чертовщина.
Потом дверь открывается и он говорит:
– Сэм, извини. Заходи.
Внутри – как ураган прошел. И самого Мацека зацепил.
– Бороду отпускаешь, да? Мацек?
– А! – Он ощупывает подбородок, будто только сейчас заметил щетину.
Я бы, кажись, душу заложил за такую.
– Ты думаешь, с бородой я прекрасный мужчина? Может, мне перестать бриться, порастить эту бороду?
– Ты что, рехнулся? Борода – это для лохов. Хиппари только с ней ходят.
– Ну ладно, ладно.
Вид у него невеселый какой-то.
Я сам ставлю чайник, раз уж Мацек не утруждается. А он зевает и чешет живот. Вообще-то, это неприлично. И воняет у него гадостно.
– Ну, Мацек, что новенького?
– Что новенького? Я пропащий, вот что.
– Пропащий? Это по-польски – «с похмелья»?
– Это по-английски – «пропащий». Я влюбленный, а она замужем.
– А я тебе еще тогда сказал – она замужем за моим преподом по английскому.
– Да, помню. – Он трет глаза, а я наливаю нам обоим по чашке чаю. – И она ждет ребенка.
– Чума! От тебя?
– Нет, от мужа.
– Вот хрень. Можно я себе бутерброд с беконом сделаю, Мацек? А то просто с голоду подыхаю.
– Пожалуйста!
– А ты хочешь?
– Нет.
– Ну и что теперь будет? Если она ждет ребенка?
– Не знаю. Может, и ничего.
Я зажигаю газовую горелку, наливаю масла на сковородку, шлепаю кусок бекона. Вот, сразу приятнее запахло. А мне и вправду есть хочется адски.
– Так в чем проблема? Она беременная и замужем, стало быть, ты не должен ни жениться на ней, ни нянчиться с детишками. Так? Разве ты не можешь просто спать с ней при случае, и все? А пройдет время, глядишь, ты и вообще ее разлюбишь. Как если б вы с ней были женаты.
– Думаешь? Мы можем быть счастливы, просто оставаясь любовниками какое-то время?
Выражение лица у него сейчас в точности как у моей старой собаки. Никакой гордости. Словно косточку выклянчивает или еще что. А я сам? Мечтаю получить от Роксаны… хоть что-нибудь. Один взгляд. И ведь никто же заранее не предупредит, как любовь сушит.
– Знаешь, я понятия не имею. Прости, друг. Просто подумал – ты же можешь попробовать. Терять-то нечего, верно?
Люблю, чтоб бекон хрустел на зубах. Отличный получился бутерброд, жаль только, Мацек сегодня плохая компания. И эта хрень с Роксаной никак из головы не идет. А Мацек, между прочим, в той рубашке, что я подарил ему на Рождество. И все равно мне чего-то не хватает. Все равно чувствую себя последним дураком. Вроде как есть два лагеря: люди, типа нас с Мацеком, которым что-то нужно, и те, которым на все плевать.
Аня
Он мне нужен. Только о нем и думаю. Но в то же время – не хочу, чтобы все открылось. Мне и Йен нужен. Передать не могу, до чего легкомысленной я стала, всякое чувство реальности утратила. Точно по краю пропасти хожу, а голова так кружится, кружится. В жизни своей столько не смеялась, но, видит бог, я как выжатый лимон. Стоит присесть – и сразу наваливается сонливость. Люди кругом о чем-то толкуют, я веду машину или смотрю кино – мне все равно. Это довольно весело – ни на что не обращать внимания. Ничего теперь не знаю. И от этого жить стало совсем просто. Разве что – опасно.
Впервые у меня было такое гадкое Рождество. Нет, я, конечно, и раньше знала, что это самое мучительное время для несчастливых браков (по официальным данным, 17 января – излюбленный день для подачи заявлений на развод), но я как-то не задумывалась, что это означает. Нестерпимая боль от беспрестанного веселья. Горькая досада при виде чужого счастья.
Мой малыш уже существует. Ему больше четырех месяцев. У него есть глаза, уши, ногти. А по мне и не скажешь. Йену нравится класть руки мне на живот и разговаривать с ним, что приводит меня в замешательство. Не знаю почему. Ведь это довольно мило на самом деле.
На сегодняшней встрече с Розой и Гарри события развиваются с угрожающей скоростью. Они оба встревожены, а для меня это старо как мир. Слишком часто супружеские пары, оказавшись на грани развода, бросаются очертя голову вперед, полагая, что если изменить внешние условия, то внутреннее смятение развеется как по волшебству. Все идет как надо, думают они, и один за другим вычеркивают выполненные пункты из списка.
Что может помочь избежать развода
1. Отпуск за границей без детей.
2. Ценные подарки.
3. Ужины в хороших ресторанах.
4. Переезд на новое место, чтобы начать все сначала.
5. Посещение семейного консультанта.
6. Временный разъезд.
– По-моему, нам надо какое-то время пожить врозь, чтобы разобраться в себе, – говорит Роза. – После стольких лет, прожитых вместе, мы, похоже, обзавелись дурными привычками – в смысле, по отношению друг к другу, – и никак нам от них не избавиться.
– Ты правда хочешь, чтобы я уехал? – шепчет Гарри, а у самого глаза уже покраснели.
– Вообще-то, я сама подумывала съехать ненадолго. Тебе не кажется, что так будет лучше, Гарри? Нельзя лишать Сэма привычной обстановки и отца, а я устроюсь где-нибудь поблизости.
Знакомая пауза.
– Ты общаешься с Альпином?
– Нет! Просто мне нужна передышка и свой угол.
Королева эвфемизмов! Вслух я этого, конечно, не произношу. Недавно мне пришло в голову, что Роза на самом деле меня ненавидит. Как, вероятно, ненавидит всех, кто ее понимает.
– Угол, чтобы встречаться с ним?
– Да нет же, Гарри. Право слово, перестань с ума сходить. Нет у меня никого! А так у тебя будут развязаны руки, сможешь познакомиться с кем-нибудь, кто будет любить тебя… по-настоящему. И разве мы с тобой все это уже не обговорили? Чего ты дуришь? Мы же еще месяц назад решили разбежаться.
Они решили?
– Так-то оно так. Только я думал, мы это не всерьез. Думал, ты про это забыла.
А меня словно бы здесь и нет, я – невидимка. Тот самый третий лишний. Полагаю, это означает, что я со своей задачей справилась. Раз они могут общаться и без меня.
Роза беззаботно смеется, за ней принимается хохотать и Гарри, в точности как все отважные парочки в предвкушении свободы. В предвкушении сказочных перспектив. Еще одного шанса все наладить. У кого голова не пойдет кругом?
Надо соблюдать осторожность. Кажется, я оставила телефон на столе? А звук, интересно, выключила, чтобы Йен вдруг не вздумал ответить? А Мацеку напомнила, чтобы сегодня вечером не звонил?
– Мы можем остаться друзьями, Гарри. Да мало ли еще какие бывают отношения между людьми? Правил-то на этот счет никаких нет. Мы можем стать очень даже хорошими друзьями, куда лучше, чем были мужем и женой.
Уговор такой: полгода порознь и на протяжении всего времени раз в месяц визит ко мне. Очевидно, польза от меня все же есть. Им необходимо мое присутствие, чтобы высказывать определенные вещи.
Наконец они, слава богу, уходят. Я выдохлась и, признаться, пребываю в полной растерянности. Все, что я, по идее, должна была посоветовать Розе и Гарри, вдруг представилось мне поверхностным. Кроме того, я с трудом заставляла себя сосредоточиться на их проблемах. Я потеряла уверенность в себе. Потеряла интерес к другим людям. Вот что Мацек натворил со мной. Если это любовь, заберите ее назад. Где мой блокнот? Начинаю новый список.
Неприятности, которые могут поджидать влюбленных
1. Потеря способности к логическому мышлению (проявляется мгновенно).
2. Потеря индивидуальности. Перестаешь сам себя узнавать.
3. Потеря уверенности в себе.
4. Потеря принципиальности.
5. Потеря сна.
6. Потеря аппетита.
7. Как результат – потеря привлекательности и хорошего самочувствия.
8. Потеря репутации и респектабельности. (Может положить конец карьере и общению с друзьями и знакомыми.)
9. Болезнь и/или беременность.
10. Критическое ухудшение морального состояния (связано с пунктом № 2).
11. Потеря чувства юмора. (Когда дело касается объекта любви.)
Полагаю, мою любовь к Мацеку в известной мере можно считать профессиональной переподготовкой, призванной повысить мою квалификацию. Может быть, я даже получу грант, чтобы оплатить все затраты, понесенные вследствие любовной связи. Включая страховку от возможной потери дохода, если муж бросит меня.
Позднее, вернувшись в свой чистый и тихий дом, я не вспоминаю о Мацеке, поскольку нет никакого смысла думать о том, кому нет места в твоей безупречной жизни. А моя жизнь потенциально безупречна. В теории все выглядит просто замечательно. Ни расползающихся швов, ни истончающихся стен.
Поди прочь, мысленно гоню я его. Прочь!
А мгновение спустя хватаю телефон – нет ли от него сообщений? Третий день никаких вестей, я уже места себе не нахожу. Любовь, похоже, это субстанция, имеющая объем, занимающая место, но с каждым ударом вытекающая из влюбленного сердца. Любовный бак нужно часто пополнять. Что будет, если он совсем опустеет? Как люди встают утром, идут на работу порожняком?
Ложусь в кровать с отцом моего малыша. Он читает «Psychologies», журнал по самоусовершенствованию. Не спрашивайте меня почему, на самом деле он вовсе не такой. Ведь правда?
– Как наш малыш? – спрашивает он, откладывая журнал.
– Хорошо. Как прошел день?
Он перечисляет, к каким урокам должен подготовиться, пересказывает школьные сплетни: учителя математики и даму из группы поддержки обучения застукали в подсобке. Говорит о мальчике из четвертого класса, которого встретил сегодня на Главной улице, – должно быть, у парня не в порядке с психикой, и еще он постоянно сплевывает. О девочке-первокласснице, у которой, похоже, анорексия. И о дополнительных формулярах, которые теперь придется заполнять. Когда только все это кончится?
Я то и дело сочувственно вставляю: «О господи!», «Какой ужас!», «Что за маленькие чудовища!»
Когда-то я любила заглядывать в его мир, хотя сама ни за что не стала бы учителем.
Потом он, помедлив, спрашивает:
– Ну а как прошел твой день?
– А я утром чудесно прогулялась по холму Файриш. Знаешь, там до сих пор еще снег. На верхушке совсем никого не было, и я видела косулю за памятником. Она стояла долго-долго и смотрела на меня, а я на нее. А позже, на консультации, я потеряла одну пару.
– О господи, Аня.
– Да я старалась, но… – Странно, произнесла это вслух – и чуть не заплакала. А ведь раньше даже не думала об этом. Ненавижу, когда они так поступают. Сдаются.
– Очень жаль! Ты расстроилась, милая?
– Наверное, немножко.
– Не стоит принимать это так близко к сердцу. Ты сделала все, что могла. Вероятно, они были несчастливы вместе.
– И все же.
– Ну-ка, иди сюда.
Йену больше не требуется секс, но он научился нежно обнимать меня с моим новым животом, обнимать нас обоих. Он хороший человек, и я его люблю.
На следующее утро, еще хорошенько не проснувшись и не вспомнив, что не должна думать о Мацеке, я пишу ему:
Приходи ко мне завтракать.
Еще ни разу я сама не делала первого шага, а тут сделала, и такой опасный! У меня все готово для яичницы с беконом, но мы даже не добрались до кухни. Что мне нравится больше всего, так это то, как он берет меня – накидывается, как голодный на хлеб, словно я околдовала его. Нет в его объятиях ни нежности, ни деликатности; он совсем не думает обо мне. Вообще не думает. Я до сих пор в ночной рубашке и в халате, он задирает оба подола.
Под окнами тормозит машина Йена, нас в мгновение ока сметает с дивана. Подол моей рубашки там, где полагается, пояс на халате завязан. Джинсы Мацека застегнуты, сорочка – тоже. Шляпа на голове.
Мацек бросает на меня взгляд, смысл которого мне не ясен. Спокойствие? Но как он может быть спокоен? Нас вот-вот прирежут.
Я в ужасе, а голос у меня веселый и звонкий.
– Йен! Забыл что-нибудь?
– Сочинения пятого класса. О! Здравствуйте! – Это он заметил Мацека, который натягивает куртку. Меня сейчас вырвет.
– Доброе утро, – говорит Мацек Йену и оборачивается ко мне. – Так я позвоню, – говорит он, в упор глядя на меня с тем же нечитаемым выражением, – когда трубы, которые я закажу, здесь доставят.
Я молча таращу на него глаза.
– Трубы? – переспрашивает Йен со странноватой полуулыбкой.
– Трубы чинить центральное отопление, – объясняет Мацек. И зевает, по-настоящему зевает, как ни в чем не повинный человек. Сердце у меня готово разорваться.
– Спасибо. Да, это Мацек, Йен. Мне его номер мама дала, чтобы наладить ту мудреную батарею в свободной комнате. Я тебе говорила, помнишь?
Мацек уходит, а я направляюсь в кухню и предлагаю мужу еще раз позавтракать. Все, что приготовила: яйца, тост, бекон, кровяная колбаса.
С Йеном мы познакомились в первом классе начальной школы, в Килтеарне. Он был ниже меня и описался в первый день. Я смотрю на него и не вижу, точно так же, как смотрю и не вижу Эвантон. Эвантон – это Эвантон. Не знаю, красив Йен или дурен собой. Подозреваю, что нечто среднее.
– Еще бекона? – спрашиваю я, потому что это знаю точно: он обожает бекон.
Роза
Гарри меня знает. Замечать, может, и не замечает, но знает как никто другой. С ним я всегда такая, какая есть. И он прав: так или иначе, но я добиваюсь того, чего хочу. Захотела Альпина – и нате вам, он мой, со всеми потрохами. Она его выперла. Я сказала Гарри, что буду жить отдельно. И что теперь?
Продолжать жить по-старому? Неплохая вроде идея. Чищу зубы, желаю доброго утра, готовлю завтрак, улыбаюсь, дышу. Но что бы ни делала, сама все время думаю: в последний раз небось пылесосишь пол, поливаешь цветы, стираешь посеревшие мужнины трусы, спишь рядом с ним. Целуешь. Зовешь: «Ужинать!»
Орешь наверх Сэму: «Да сделай же потише эту чертову музыку!»
Насчет первого раза ни у кого нет сомнений, а как узнать, когда будет последний? Голос у меня стал резкий, ненатуральный, самой режет уши. А спать я вовсе перестала. Напрочь забыла, как это делается.
Все как в замедленном кино. Разбираю елку. По-хорошему, на счастье, надо бы повременить еще денек. Нет, ни минуты больше не могу ждать. Замешкаюсь – и до конца дней моих ничего у меня в жизни не будет. Время мчится как угорелое, я буквально слышу свист, с которым оно проносится мимо. Волоку елку через весь дом, осыпая все вокруг иголками. Никому, естественно, не приходит в голову предложить помощь. Сваливаю несчастное дерево у мусорного бака.
Гарри смотрит футбол, Сэм сидит у себя, и я понятия не имею, чем он там занимается. Что бы я ни чувствовала, но в доме все как будто по-старому. Даже забавно. Как будто я ничего им не говорила. Как будто мне это только приснилось. Может, они дают мне еще одну попытку? Останься я, и они притворятся, будто я никуда и не собиралась.
Нет.
Составляю список нужных дел с таким усердием, словно от этого зависит моя жизнь. Обзваниваю с дюжину номеров, и к полудню первая ежемесячная квартплата за малюсенький домик с обстановкой на Бек-роуд выплачена. Есть у меня кое-какие сбережения, на пару месяцев хватит. А там кто знает. Разрешаю себе выпить чашку кофе с бутербродом, хватаю свой список и лечу в Инвернесс, в «Теско». В этом торговом центре имеется все, что создал Господь Бог. Покупаю: банные полотенца, кухонные полотенца, простыни, одеяло, заварочный чайник, кофейник, вазу, цветы, свечи, тарелки, кастрюли, чашки, вилки-ложки-ножи, шампунь, мыло, стиральный порошок. Средство для мытья посуды, сливочное масло, оливковое масло, апельсины, сардины, овсяные хлопья, йогурты, молоко, салат, помидоры, три сорта сыра, шесть бутылок красного вина, апельсиновый сок, бананы, мед, яйца, овсяные лепешки (никакого дрожжевого хлеба!). За все про все – 176 фунтов 23 пенса. Целая жизнь начинается с чистого листа – и за такие гроши! Сваливаю все в багажник и топаю в «Каррис»,[26] а там покупаю: небольшой телевизор и DVD-плеер, маленький аудиоплеер, крошечный пылесос и электрочайник (без наворотов). 212 фунтов 76 пенсов. Вполне приемлемо.
На часах половина третьего. Рулю к своему еще необжитому, выбеленному изнутри коттеджу, который смотрит окнами в поле с торчащей стерней. Выгружаю новехонькое добро. К половине пятого я успеваю все разложить по местам, поставить цветы в вазу, передвинуть мебель; дрожа от возбуждения и холода, полюбоваться на свое только что созданное гнездышко, составить еще один список, чего надо купить и сделать (настольные лампы, покрывала, бланк для смены почтового адреса, электрический обогреватель, заказать уголь), и к началу шестого я уже дома. Стоя во дворе, пишу эсэмэску Альпину. Сегодня его жена подала на развод. Он, конечно, в растрепанных чувствах.
Новый базовый лагерь развернут.
Дорогая, ты гений!
Ура!
Хх[27]
Ххх
Хххх
И так далее. Однако былая воздушная радость от общения с Альпином куда-то подевалась. Интересно, у него тоже нервы на пределе? Раньше-то как было – вспомню о нем, и голова кругом. А теперь? Ни фига. Будем надеяться, увижу его и все вернется само собой. Один настоящий поцелуй – и дело в шляпе. План у нас такой: он поживет у меня, пока не подберет себе подходящее местечко, квартиру, куда могли бы приходить его дети. Хорошо хоть насчет работы ему нечего переживать. Он работает на дому, редактирует что-то такое «онлайн». Точнее даже и не скажу, не знаю. Как не знаю, храпит ли он. И что любит на завтрак.
Гарри по-прежнему в гостиной, где надрывается телевизор, Сэм по-прежнему наверху, где надрывается музыка. Однако теперь в воздухе висит ощутимая паника. И запустение. Камин не зажжен, в доме зябко. Мойка завалена грязной посудой после обеда и, если на то пошло, после завтрака тоже. На полу рассыпаны рисовые хлопья, молоко киснет на кухонном столе.
– Ребята, я дома!
По-моему, в ответ раздается какое-то хрюканье, но за телевизором и музыкой не разобрать. А почему, спрашивается, они в разных комнатах? Если оба переживают, могли бы, кажется, посидеть вместе. Черт! Вот наказание. Как они умудряются это делать – мне до сих пор хочется оберегать обоих. Ничего, прекрасно обойдутся и без меня. Распрекрасно обойдутся. Перестанут лодырничать, научатся быть самостоятельными. Сдружатся. Как пить дать!
Принимаюсь за уборку, загружаю грязную посуду в посудомойку и вдруг чувствую, что буквально валюсь с ног от усталости. Чистой воды сюр – мой новый коттедж. Что до Альпина – похоже, я его выдумала.
В кухню спускается Сэм, слегка заторможенный и прехорошенький, как всегда после сна. Отсутствующе смотрит на меня. Заглядывает в гостиную и снова оборачивается ко мне:
– А где елка?
Я и ответить не успеваю, как из гостиной высовывается заспанная физиономия Гарри:
– А чего это ты елку убрала?
Ответ у меня наготове, за словом мне в карман лезть не надо, но… черт! Слова не идут с языка. Хоть тресни!
На дворе вдруг взвизгивает ветер, снежная крупа стучит в кухонное окно. Отлично. Посильнее бы, чтоб пурга. И до того мне погано, что я звоню Лили, и та, в таком же поганом настроении, пулей прилетает ко мне с двумя бутылками красного вина. Однако к полуночи я уже бога молю, чтобы она убралась восвояси.
Февраль
Эвантон
Дни стали длиннее, все только об этом и толкуют, но февраль – это сердце зимы. Самое поразительное, что это и самое горячее время. Тихое промозглое утро срывается в грозовой шквал. Всего месяц метаний из одной крайности в другую – и люди уже не в духе, хмурятся. Сильнее всех – городские попечители. Домоседы, что живут здесь с рождения; столпы общества, которые собирают вокруг себя прочих жителей. В феврале эти сдержанные, серьезные граждане то и дело затевают ссоры. Просто жизнь становится невыносимой. Слишком много дней проведено под одной крышей с другими людьми в отчаянных попытках поладить со всеми. Что за облегчение услышать звон разбитого стекла, громкий хлопок двери! Что за удовольствие произнести, наконец, вслух: иди к черту! проваливай!
Разумеется, это приводит к другим ссорам, и в результате одна половина города не разговаривает с другой половиной. Чувствительную натуру обидеть несложно, но даже самые черствые в феврале то и дело удивленно морщатся, вдруг получив болезненный щелчок по самолюбию. Гарри сносит обиды с деланным равнодушием, Сэм тоже. Таков их способ самозащиты. Их семья рушится беззвучно. Те, кто дивится обилию войн на земле, выпускают из виду, что творится с семьями в феврале. Если уж семья не в состоянии пережить февраль в мире и согласии, чего требовать от государств? Удивительно, что на земле не развязывается еще больше войн.
Мацек
Да, январь – плохо, но февраль – совсем плохо. Смотрите! Все эти люди вокруг тоже это знают. Каждое лицо, каждый человек, какие они усталые. Они хотят, чтобы зима ушла, и боятся, что она вернется. Бледные лица, серые лица, пустые глаза. Ползут, как сонные мухи. Нет надежды в этих днях, ни грамма. И все же мы должны заниматься своими делами. Эвантон учится, работает, ходит в библиотеку и к зубному. Ходит в лавку за молоком. А я люблю Аню, а она любит мужа, а он любит ее, а она любит меня. И у нее внутри – ребенок, не мой ребенок. Голова у меня больная, и я чувствую себя старым.
Сегодня Аня пришла, прибежала под дождем. Дождь льет, будто небо порвалось. Волосы у нее мокрые, и от этого лицо, недолго, становится некрасивым. Я это заметил. В первый раз вижу, что она не всегда красивая. Я больше не влюбленный.
– Аня, – говорю я немного погодя, когда мы отдыхаем, голые, с закрытыми глазами. Ее голова – вот здесь, у меня на груди. – Я тебя люблю.
– Да, я знаю.
– Но ты осторожная, да?
– Осторожная? Хочешь сказать, насчет этого? Чтобы никто не прознал?
– Пожалуйста, ты должна быть очень осторожная.
– Почему? Ты не хочешь, чтобы меня вывели на чистую воду? – Она садится, у нее на шее янтарное ожерелье из Суконных рядов.
– Нет. Не хочу, чтобы тебя вывели на чистую воду.
– А жениться на мне не хочешь? Ты не настолько любишь меня?
– Перестань! Я люблю тебя, я настолько люблю тебя. Kocham cie![28] Но ты сама не хочешь за меня замуж, так? Смотри, как я живу. А твой муж, он ведь очень… очень важный, да? Учитель. Отец твоего ребенка. И зарабатывает хорошо.
– Ты тоже учитель. Ты преподаешь философию!
– Только в Кракове. И та работа не очень хорошие деньги. И вообще она кончилась. В колледже, больше нет философии там.
– Значит, ты ревнуешь? Ревнуешь к нему!
– Нет. Не ревнивый я.
– Неправда! Ревнивый! И хочешь на мне жениться! Ну, признайся!
– Нет, не хочу! – И это действительно так.
– Нет, хочешь! – заливается смехом Аня.
Она совсем другая в эти дни. Что случилось с моей серьезной, осмотрительной девочкой? Она никогда раньше так не смеялась. Хохочет, словно пьяная. Я прижимаю ее к дивану и поцелуями заставляю замолчать.
Но я больше не влюбленный. Со мной что-то другое. Не знаю что.
Аня ушла – она никогда не остается долго. Иногда за целую неделю я вижу ее всего два часа. Снег идет. Мне в фургоне слышно, как он падает – тихо шлепает по окнам, по крыше. Зефиринки. Шлеп, шлеп, шлеп. А больше ничего не слышно, тихо в Эвантоне. Снег приглушает все звуки.
У меня кончилось молоко, но я никуда не пойду. Да. Есть хлеб, есть масло, сделаю себе тост. Когда приходит Сэм, этим я и занимаюсь – делаю тост, и мы пьем чай без молока. Я кладу в чай малину. Сэм уже привык.
– Ну, как жизнь, как дела на любовном фронте? – спрашивает Сэм.
– Пожалуйста, жизнь есть, немножко любви есть, а фронта нет. В действительности и любви никакой нет.
– И у меня тоже. Пока, во всяком случае. Соус какой-нибудь имеется? – Он открывает дверцы буфета и принимается греметь банками.
Как будто все-таки переехал ко мне.
Сэм
Мама от нас свалила, и это самое офигительное, что случилось с тех пор, как… с тех пор как я подружился с Мацеком. У нее клевая хибара, но я редко там бываю – Интернета еще нет. И вообще мы с папой не очень-то по ней скучаем. Нам и так хорошо. Завели свой собственный распорядок и прекрасно обходимся без болтовни. Никаких тебе идиотских расспросов, которые доводят человека до белого каления. Маме ж вечно надо было знать все до мелочей: с кем дружу, что ел, что надел. По правде говоря, нам с папой лучше без нее. Ну да, конечно, дома у нас свалка и постоянно нет то молока, то туалетной бумаги, ну и что? Я же не маленький. Уже и волосы, где положено, имеются. Странноватое, между нами, ощущение. Странноватое, но классное. Я все их щупаю. Надеюсь, скоро они станут погуще.
Сегодня иду с Роксаной в кино. У меня есть новые джинсы – старые стали коротки. Надену новые джинсы, новую рубашку, а вчера я подстригся. Словом, в полной боевой готовности. Поедем на двух автобусах. От Эвантона до Инвернесса, а потом до торгового комплекса. Я все продумал. А после кино, может, зайдем в «Бургер Кинг». Или в «Старбакс». Изо всех сил стараюсь забыть, как она ведет себя с Джейком. Начал болтать с ней в Интернете под своим собственным именем, но Джейка мне не переплюнуть. Если честно, умеет, гад, веселить. Она даже намекнула, что могла бы как-нибудь с ним встретиться! Угораздило же меня сотворить этого Джейка.
В автобусе пытаюсь хохмить, как Джейк.
– Классный денек, хорошо, что солнечные очки захватил.
Но Роксана не въезжает.
– Ты о чем, Сэм? Что ты говорить хочешь этим?
Мы едем по мосту Кессок, жутко воет ветер. И дождь хлещет как из ведра.
– Да так, ничего. Извини, Роксана.
– Не за что извиняться, Сэм.
– Смотри, – я тычу в окно на залив, – там иногда видно дельфинов.
Роксана прилипает к окну.
– А ты видел дельфинов?
– Я? Пока что нет.
– А откуда знаешь, что они там бывают?
– Это самое дельфинье место. Честное слово. Там даже парковка есть, и бинокли, и магазин, и всякая хренотень.
Черт меня дернул за язык сказать «хренотень».
– Ага.
Она улыбается, но так, будто ей чихать на дельфинов. Будто я и не дарил ей сережки с дельфинами. Которые она ни разу не надела. Пялюсь на нее как чиканутый, глаз не могу отвести. Как будто между нами течет постоянный электрический ток. Улыбка у нее – это что-то! Тает на губах и вдруг раз – и вспыхивает в полную силу, без всякого предупреждения. У меня, само собой, стояк. Да и фиг с ним! Штаны на мне широченные.
– Мне нравится, как ты говорить, Сэм. Так мелодично.
– Ты про мое произношение? Спасибо.
– Совсем не за что, пожалуйста, Сэм.
Голос у Роксаны тихий, приходится придвинуться почти вплотную, чтобы расслышать.
– Хочешь? – Я протягиваю булку с сосиской. В магазине на остановке купил – так есть захотелось, пока ждали автобуса, аж брюхо скрутило.
– Нет, спасибо.
– Ты не голодная?
– Нет. Да. – Она краснеет. – Я скажу тебе по правде, Сэм. Мне не очень нравится ваша еда.
У меня прямо кусок в горле застревает.
– Дерьмовая, да?
– Просто у нас в Польше она совсем другая.
– А тебе польская еда больше нравится?
– Да. Да, конечно, больше нравится! Я к ней больше привыкла, Сэм. Уксус на жареную картошку – я такого не понимаю. Хлеб невкусный. А что вы называете сосисками? Это, – и показывает на мою почти доеденную булку с сосиской, – не сосиски. У нас дома, там, где я раньше жила…
– А где это?
– Ты не знаешь. В Бельско-Бяла. На юге Польши. Посередине города река течет. Есть большой замок. Очень красивый.
И надо же – мне уже хочется увидеть и эту реку, и замок, и попробовать эти необыкновенные сосиски.
– Здесь все не так, как на Польше, но многое тоже так.
– А люди? Мы такие же?
– Э-э… нет, не очень. Я думаю, польские люди, мы больше… больше как сумасшедшие? Больше кричим, больше шумные. Шотландия – смирное место. Мы в Польше не такие добрые. Мы злые!
– Ну да, конечно. По-твоему, выходит, мы – стадо слабаков?
– Сэм, я не так имела в виду, – говорит Роксана и кладет руку мне на колено. Честное слово! Ее ладонь лежит на моем чертовом колене. – В Шотландии жизнь легче. Ты не понимаешь. Нет столько бедных. Ты съезди в Польшу когда-нибудь. Тогда узнаешь.
– Ладно.
– Ты поедешь в Польшу?
– Конечно, почему бы не съездить?
И чем больше я слушаю про то, какая замечательная страна Польша, тем отчетливее я ее вижу. Идиотизм, конечно, но раньше до меня как-то не доходило, что это такое реальное место. Там реально есть земля, и вот живой человек оттуда, как доказательство. Роксана, типа, польский сувенир. Мир-то, оказывается, реально существует! От этой мысли я кажусь себе таким маленьким. Съеживаюсь на автобусном сиденье. Но если подумать, то это даже хорошо, потому что тогда все, что делается в Эвантоне, не так уж и важно. Верно?
Типа – все фигня.
Кинотеатр, по-моему, самое сексуальное место на свете. Сами посудите. Несколько часов подряд просидеть в темноте рядом с девочкой. У меня весь бок так и горит. Я ведь правда хотел посмотреть этот фильм, а сейчас тупо пялюсь на экран, а сам только и думаю про то, как ее рука скользнула по моей. Попкорн искала, ну так что ж? Самое сексуальное прикосновение за всю мою жизнь.
Аня
В голове одни лишь непристойности. Постоянно. Я инфицирована сексом. Разумеется, я ото всех это скрываю. Мой приватный киносеанс в режиме непрерывного воспроизведения. Лежу в кровати, вглядываюсь в спящего мужа. Йен Мак леод, тридцати лет от роду, вес – шестьдесят три с половиной килограмма, рост – 178 сантиметров. Преподает английский язык. Любит хорошо прожаренное мясо, ненавидит футбол. Довольно невзрачен. Спит.
А подле него я: Аня Маклеод, тридцати лет от роду, беременный семейный консультант. Беременная! Мастер по приготовлению жаркого, в данное время экспериментирует с супружеской неверностью.
Не помогает. Вместо того чтобы придать моим мыслям степенность и основательность, эти наблюдения сами уплывают в неизвестном направлении. Идиотизм берет верх над разумом. Надо попытаться опереться на то, в чем я уверена. Не открывая глаз, составляю в уме перечень.
Что мне известно
1. Основа желания – загадка; неизвестность способствует расцвету страсти.
2. Привычка смертельна для желания.
3. Следовательно: чем скорее наши отношения приобретут рутинный характер, тем скорее затухнет желание.
Надо бы добавить сюда конкретные указания, что следует предпринять, но вместо этого на ум приходит раздевалка в бассейне. Какой у Мацека был вид, когда я ответила на его ласку. Он чуть не расплакался. Такой смешной… Ну вот, пожалуйста, я уже улыбаюсь как дурочка.
– Kocham cie, – шепнул он.
– Я тоже, – ответила я, не представляя, что означают его слова.
Просто удивительно. О сексе я все знала, но даже не догадывалась, что такое на самом деле подлинное вожделение.
Прекрати заниматься ерундой, Аня! Сию секунду!
Это не более чем приступ гормонального безумия, но я уже понемногу оправляюсь. С Мацеком у меня нет будущего. Место ему – исключительно в моих фантазиях. Вот я обвожу его пенициллиновым кругом и запрещаю выходить за пределы моего разума. А потом в полудреме я – режиссер собственного эротического кино – вижу сон: мы с Мацеком одно целое, я – это и Мацек и я сама.
У нее изо рта вырывается облачко пара. Я задыхаюсь. Она притягивает меня к себе.
– Аня?
Мой шепот:
– Да.
Его губы пахнут миндалем. Какая нестерпимая сладость – прижиматься губами к его губам, ощущать их вкус. Никогда не приестся.
Только посмотрите – она сама тянется к моей руке.
Ни разговоров, ни мыслей. Ритмичные движения, вверх, вниз, губы, руки.
Звуки без слов.
Слова на чужом языке.
Какой он горячий и крепкий. Горячий, крепкий.
Какая она влажная, словно влажный бархат.
Его губы, жадный язык.
Я поворачиваю ее на бок, она вздыхает.
Он берет меня сзади, ладони у меня на груди.
Поначалу осторожно, потом – нет.
Где я?
Кто я?
Я приглушенно вздыхаю – все – и блаженно поворачиваюсь на бок. Малыш возится внутри, пару раз кувыркается, не знает, что сейчас глубокая ночь, вообще не знает ни про дни, ни про ночи. Йен похрапывает, переворачивается, обхватывает меня рукой. О боже.
Мы погружаемся в тайные сны.
Роза
Кто бы подумал, что в таком месте можно хоть что-то сохранить в тайне? А ведь можно. И даже без особого труда, потому как здешний люд не обращает внимания на то, что не касается его собственной жизни. Альпин здесь уже целых три недели, а Гарри с Сэмом – ни сном ни духом. Все собиралась им сказать, да как-то удобного момента не выпадало. А сказать я хотела примерно следующее: «Я тут нашим порассказала про свое новое жилье, и, представляете, кто прикатит на праздник? Томми, Джеймс из Лотиана и мама с папой. Альпин с Сарой, по-моему, тоже собирались нагрянуть».
Потом думала, что скажу так: «Кошмар! Сара и Альпин не на шутку поцапались. Она там просто вне себя. Просила приютить Альпина на какое-то время, пока сама не поостынет, а то того гляди прибьет его. Он прихватил свой ноутбук, так что будет сидеть в гостиной да работать. Хорошо, что там диван раскладывается, правда?»
Я даже собиралась позвать Гарри куда-нибудь выпить, побаловать.
Однако ни то ни другое сказано не было, потому что… да просто не было, и все тут. Лили на работе я сказала, но больше – ни одной живой душе. Дел по горло, своих парней я вижу не часто, а теперь уж и поздно что-то говорить.
Встреча на вокзале была дьявольски романтична. Вокзалы просто созданы для любовных историй, верно?
Мглистый, стылый день. Туман даже на платформе. Альпин, странное дело, выглядел лучше, чем мне запомнился. Похудел, но ведь семья развалилась. Постарел, но, по-моему, мужчинам это даже идет. На фиг мне надо, чтоб он, глядя на меня, думал: зачем мне эта старуха? Тем утром я переодевалась, наверное, раз сто. В конце концов остановилась на платье, которое купила себе на сорокалетие. Впрочем, и в нем вид у меня был тошнотворный, я даже думала, что Альпин вскочит в ближайший поезд – и поминай как звали. Я еще не говорила, что я страхолюдина? По молодости была, конечно, ничего, но годы разжаловали меня в уродину. Очень некстати, при моем-то взбесившемся либидо.
Я первая увидела его. Как он высматривает меня. Лицо такое встревоженное. А как узнал меня, так весь и вспыхнул, точно мальчишка. Обожаю этого парня, провалиться мне на этом месте! Все тревоги, все сомнения и страхи, что любовь прошла, – все ломаного гроша не стоило. Достаточно было увидеть его.
Этот мужчина создан для меня. Подумать только, я могла дожить до конца своих дней, не ведая ни о чем подобном! А все благодаря счастливой случайности – одному нечаянному поцелую в темноте. Будь я потрезвее, прицелься он потщательней – и тот поцелуй остался бы рядовым прощальным поцелуйчиком, я по-прежнему жила бы в Лейте, с Гарри и со всем остальным. Злая и дерганая.
В ту первую ночь мы почти не спали. Конечно, много пили. Говорили обо всем, кроме его жены. Я чувствую себя виноватой перед Сарой. Страшно виноватой. Даже думать не хочется, в каком она сейчас аду. Хоть бы он сказал про нее какую-нибудь гадость, чтобы мне по-другому ее себе представлять. И не жалеть. Всякий раз, как звонит телефон, у меня сердце обрывается, думаю, что это она.
Но я ведь никогда не могу держать язык за зубами. Особенно как подзаправлюсь. Часа эдак в три ночи я выпаливаю:
– Ты не жалеешь?
– Жалею. Влюбиться в тебя – серьезное неудобство.
– Ты бы ушел от нее, если бы она тебя не поймала за руку?
– Наверное, нет. Но я рад, что все так вышло.
– А я, знаешь, была уверена, что увидишь ты меня и разочаруешься.
– Почему это?
– Почему? Ты что, ненормальный? Причин – воз и маленькая тележка. Я же чокнутая. Подсказка, если ты сам не догадался.
– Ничего не поделаешь.
– И у меня растяжки. И пузо. И морщины.
– Ну да. Видел.
– А еще я переживала, что не узнаю тебя. И что мои чувства к тебе остыли.
– Вот дурочка.
– И послужной список у меня не блестящий. В смысле взаимоотношений.
– Ужас!
– Нет, правда. Не умею я ладить с людьми. Я тебя честно предупреждаю, Альпин, я далеко не подарок.
– Дай-ка я тебе кое-что скажу про тебя.
– Что?
– Сегодня на вокзале ты выглядела прелестно. Ты очаровательная женщина.
– Правда? Спасибо.
– И не в меру озабоченная.
– Ты так думаешь? – озабоченно переспрашиваю я.
– А еще ты одинокая. Мне всегда казалось, что ты бесконечно одинокая.
Просто нет слов. Он это заметил, и я чувствую себя голой. А я ведь и так в чем мать родила.
Потом он зевает и спрашивает:
– Может, поспим, дорогая? А? Ну вот и умница.
Такова моя новая жизнь – тревожная и счастливая. Тревожно счастливая. Я будто везучий пехотинец – мчусь вприпрыжку по минному полю и каждый раз умудряюсь каким-то чудом приземлиться в нужное место. На душе у меня легко и – только послушайте! – я сама себе нравлюсь. Я целую вечность ни на кого не ворчала.
– Такое чувство, будто ты меня спас, – шепчу я Альпину.
Мы валяемся на диване. Точнее, он печатает на ноутбуке, а я лежу, прижавшись к нему. Ранний вечер. Альпин собирается приготовить на ужин карри. Гарри никогда ничего не стряпал. Я не то чтобы сравниваю, но – не стряпал.
– Да-да, – бормочет Альпин, не отрываясь от клавиатуры, – совершенно верно.
Но вдруг, сама не знаю почему, я вспоминаю про Сэма. Я так скучаю по нему, что даже поцелуям Альпина не заглушить этой буквально физической боли – вот здесь, в горле, и здесь, в животе.
Мне надо объясниться с Гарри и Сэмом. Завтра же утром и объяснюсь. Заберу Сэма из школы, в машине все скажу, а там, может, привезу его к нам обедать, если захочет. Или поедем в какую-нибудь пиццерию. Но он так отдалился, так трудно стало с ним разговаривать. Гарри тоже отдалился, но этого-то как раз следовало ожидать, я даже надеялась на это. А Сэм ни разу не позвонил мне, ничего не попросил, считанные разы навещал меня. Не упрекал в том, что я его бросила, ни в чем не винил. Вежливый и такой чужой. И это чертовски обидно. Потому что я знаю, Сэм скучает по мне. Просто прикидывается взрослым.
Март
Эвантон
Опять снег, когда никто его уже и не ждал. Накануне ночь была такой теплой, с легким дождем. А в шесть утра Церковная улица выстлана белым бархатом. Каждое дерево наполовину белое – северный ветер постарался. С полдюжины воробьев, три чайки и бандитского вида ворона возмущенно галдят вокруг черного мусорного мешка за «Террасой». Жители Эвантона встают рано, и к семи часам Церковная улица снова черным-черна. Те, кто остался дома, – матери дошколят, старики, безработные и бездельники – либо еще спят, либо изумленно взирают на снег. Кое-кому из них неприятный сюрприз природы доставляет удовольствие, особенно тем, кто любит поворчать на свою жизнь. В десять часов снова начинает валить снег, огромными влажными хлопьями, и у эвантонцев, у тех, что жаждут перемен в судьбе, поднимается настроение. Двое-трое, чтобы отметить это событие, включают на всю громкость песни своей молодости и подливают себе в кофе кое-что покрепче. И на какой-то миг подступают к самому краю, каждый – к своему.
Всех нас тянет к этому краю – месту, за которым все может измениться. Кто не представлял себе – ярко, живо, – как бросает ненавистную работу, жену или мужа, свой город? Вперед, всего один шаг, а там… И почти всегда мы в последний момент успеваем назад и вздыхаем с облегчением, а сердце того и гляди выскочит из груди, подстегнутое воображением и всплеском адреналина. Но что будет, если заглянуть за край в минуту беспечности? Когда, например, ты пьян, как Аня от «Голдвассера», или тебя, как Розу, трясет гормональная лихорадка, или ты попросту неосторожен? Можно потерять равновесие. Такое случается каждый день, даже в таких местах, как Эвантон.
К полудню школьные занятия заканчиваются, на улицы городка высыпает хохочущая, вопящая толпа детей. Снег принадлежит им. Им невдомек, что некоторые семьи были на волосок от гибели, а по крайней мере в двух случаях падения за край избежать не удалось. Крики тех, кто сорвался, всегда неслышны. Так и должно быть.
Мацек
Вон она, со своим огромным животом. Снег, и она не торопится. По утрам я всегда гляжу на эту дорожку – вдруг она придет. Когда стану стариком, буду вспоминать – толстая Аня бредет по снежной дорожке к моей двери, открывает ее без стука.
– Здравствуй, любовь моя! – говорю я.
– Доброе утро, мой милый, – улыбается она.
Аня снимает пальто, а я ставлю чайник. Потом она приподнимается на цыпочках и снимает с меня шляпу, а я нагибаюсь, чтобы она поцеловала меня в лоб. Такой у нас порядок. Наша бутылка из-под «Голдвассера» стоит на полке. Аня воткнула в нее веточку вереска. Я завариваю чай, как она любит, и наливаю в одну из чашек, которые Аня мне дала. На ней стихи шотландского поэта Эдвина Мюра: «Твое лицо, любовь моя, лицо родного человека». Нет, у нас не так, как я себе представлял. По-другому. Другая жизнь.
Потом я кладу голову между ее величественных грудей. Отсюда ее живот – как круглый снежный холм.
– Каковые дела сегодня? – спрашиваю я.
Она отвечает не сразу. Вздыхает, будто недовольна. Лица ее я не вижу, только соски и живот. Слышу, как бьется ее сердце. Слишком быстро, по-моему.
– Собираюсь проведать моего Мацека. Вот какие дела сегодня.
– А потом? После этого?
– Не желаю думать про потом.
– Ах, Аня.
– Как думаешь, можно обижать людей из-за любви? Это уважительная причина?
– Разве уважительные бывают причины? И зачем причины нужны, если хорошо все? Позволяй мне рассказать тебе историю про Польшу. (Аня тихо смеется, и от ее смеха моя голова качается.) Давным-давно, побольше чем триста лет назад, столица была в моем городе, в Кракове. Королева много любила, и ее четвертым мужем был швед. Молодой и очень прекрасный. Она любила его, а он ее не любил, и Польшу он не любил. Он отказывался говорить с королевой польским языком, а она не говорила шведским языком, поэтому они разговаривали латынью.
– По-латыни? Люди разговаривали по-латыни? Ты выдумываешь.
– Нет. Это исторический факт. Его звали король Зигмунд, и никто в Польше его не любил, кроме королевы. А он даже не желал поспать с ней.
– Вот подлец. И что было дальше?
– Прислушайся.
– К чему?
– Тает. Слушай.
Громко капает и журчит вода.
– Жалко. Продолжай.
– Да, король Зигмунд любил другое – взрывные вещества, такое у него было хобби. И однажды по нечаянности он дотла поджег их замок.
– Идиот! И королева его разлюбила?
– Совсем нет. Она позволяла ему выбирать место для нового замка, она думала, хорошо построить ниже по горе, поближе к ее матери. Но он посмотрел на карту Польши и воткнул булавку в самую серединку.
– Что?
– Он перенес столицу Польши в глухую рыбацкую деревню под названием Варшава, только чтобы досадить королеве.
– Ну и ну! А что тогда подумала Польша?
– Что это шутка. Такая ужасная причина для выбора столичного города.
– Король был безумен.
– Да. Но он пригласил в Польшу Шекспира. И художников, и музыкантов. И Варшава стала прекрасной столицей.
Пауза.
– Я бы хотела когда-нибудь взглянуть на нее.
Я приподнимаюсь, чтобы видеть лицо Ани, потому что в голосе ее слышатся слезы.
Она кладет руку мне на голову и снова опускает ее, но я понимаю: она плачет.
– Аня, – обращаюсь я к ее соскам. – Пожалуйста.
– Что?
– Ты любишь своего мужа?
– Пожалуй, да.
У нее чудесные соски. Цвета спелой малины.
– Наверное, нам надо останавливаться, Аня.
Как я могу снова сказать такое? Kurwa! Ведь даже не собирался.
– Ты больше не хочешь меня видеть? – Ее грудь вздымается, но рука по-прежнему прижимает мою голову.
И вдруг – проливной дождь. Вы не поверите, каким шумным может быть дождь, когда вы в фургоне. Нельзя ни думать, ни говорить. Его не оставишь без внимания.
У меня сжимается горло.
– Дождь! Kocham cie, Аня. Слушай дождь.
Помню, как все началось. Я хотел жениться на Ане. Мечтал о нашем ребенке, о нашем домике у реки. Теперь стараюсь представить себе этот дом на берегу и Аню в нем, как мы завтракаем по утрам, а картинка расплывается. Не могу вообразить, что мы ужинаем по воскресеньям в доме ее родителей, как это делают Аня и Йен. Не вижу, как мы вместе с ней катим тележку в универсаме, меняем постельное белье, моем посуду. С трудом могу представить Аню на польской вечеринке. Или как она приезжает в Краков, со своим ребенком и со мной. Как болтает с теткой Агатой, ест карпа. Ничего этого не вижу. Уверенность пропала. Вы когда-нибудь проявляли фотографии? Иногда картинка проступает из проявителя четкая и правильная, такая, какой вы ее видели. А в другой раз – сбивается на полпути. Блеклая, недодержанная, расплывчатая. Хотя вроде была в фокусе, когда вы щелкали затвором. Не знаю, как так получается. И чья в этом вина.
Сэм
Дождик сыплет не переставая, весь снег стаял, а тут еще она. Расселась в своем задрипанном драндулете. Мама. Трудно, что ли, купить приличную тачку? И какого черта ей вообще здесь надо? Что, если кто-нибудь увидит? Ну ни фига не соображает! Меня же засмеют до смерти. Рукой мне машет, а у самой на коленях – вот блин! – пакет из булочной. Это значит, она специально заезжала купить мне шоколадных пончиков. Чума! Мне эти пончики уже лет сто как разонравились.
Делаю вид, что не замечаю. Топаю себе к автобусу. Пожалуйста, мам, вали домой. Уезжай!
Я уже почти у самого автобуса, и тут машина тормозит прямо у меня за спиной. Ее машина. Что она себе думает?
Несусь со всех ног к автобусу. Мокрый уже, хоть отжимай. Потому небось она сюда и приперлась. Из-за дождя. Думает, я растаю.
В автобусе, как всегда, дурдом. Все орут, матерятся, собачатся. Усаживаюсь на место и ненароком бросаю взгляд в окно – забыл совсем, что нельзя туда глядеть, – ну и буквально на мгновение встречаюсь с ней глазами.
Лицо у нее просто перекошенное, как у чиканутой.
Само собой, я ее люблю, она же моя мама и все такое, но хоть бы окочурилась она, что ли. Короче, вы понимаете: не умерла бы по-настоящему, а просто перестала совать нос в мои дела.
Потом у Мацека пьем чай, а он и говорит:
– Кстати говорить, я больше не прелюбоделаю.
– Бросил миссис Маклеод? Молоток.
– Да. Это есть хорошо.
Видок у него – краше в гроб кладут, но я ничего, молчу.
– А как польская подружка?
– Роксана ее зовут. Нормально.
– Она к тебе дышит негладко?
– Еще чего. У нее парней навалом.
Но я это только так говорю, из-за миссис Маклеод и убитой физиономии Мацека. На самом деле Роксана стопудово влюблена в меня. Утром в школе мы с ней на пару влипли, а это практически все равно что поцеловаться. Нам пришлось остаться после урока – извиняться перед миссис Смит за то, что болтали. И на биологии мы с ней рядом сидели, ну и вышли потом из класса вместе. Шли медленно так и разговаривали о всяком разном. Вернее, она говорила, а я слушал. Про ее родителей, которые, похоже, еще дурнее, чем мои. И снова мы с ней вляпались – опоздали на следующий урок. Атомный денек!
Аня
Ужасный день. Все кончено. Поверить не могу. Я уже не плачу, но слезы так и стоят в горле. Мацек, конечно, прав. Я жду ребенка от любимого мужа. Другого выхода нет. С этим надо было покончить. А сейчас нужно отвлечься и сосредоточиться. И взяться за починку чужих браков.
Звонят в дверь.
Помоги мне!
Роза и Гарри появляются по отдельности, с разрывом в несколько минут. Похудевшие, тщательно одетые, Роза даже покрасила волосы. Любо-дорого взглянуть. Разве что у каждого прибавилось морщинок вокруг глаз. Оба слегка напряжены, но собранны. Готовы к новому.
Любовь подобна впадающему в детство старику – на пороге смерти она возвращается к первоначальному состоянию. Распростившись друг с другом, Роза и Гарри вновь обрели готовность обольщать и обольщаться.
Я же ничего подобного не чувствую. Застряла где-то посередине. Я все еще люблю, а мой возлюбленный распрощался со мной.
– Что ж, Роза и Гарри. Вы хорошо выглядите. Просто прекрасно! Как идут дела? Как вам новая жизнь? После разъезда. Справляетесь?
– У меня все путем, – объявляет Гарри с некоторой бравадой. Нравится он мне, никогда не хнычет, не жалуется. – Мы с Сэмом живем себе как живется.
На Розу он так и не взглянул.
– А у меня дела неважные, – говорит Роза, глядя на Гарри. – Жить… трудно.
Сколько семейных пар перевидала я в этом кабинете. Сотни. Одни явно сошлись по ошибке, между ними ничего нет. Таким я могу помочь разорвать последние связи с минимальной болезненностью. Это как хирургическое разделение сиамских близнецов, после чего остается только молиться, чтобы выжили оба, потому что вместе они непременно погибнут. Других же супругов, хоть между ними и мало общего, связывают крепкие узы.
Мне хочется сказать Розе и Гарри: «С вами все в порядке. Диагноз рака не подтвердился, вы не умираете. Вы блажите, бессмысленно разрушая то, чем еще можно пользоваться. Вам кажется, что чего-то недостает, но, быть может, дело в том, что у вас этого слишком много и вы просто жадничаете. Ваш развод, если до него дойдет, – следствие пресыщенной скуки. Подобно преступности в мирное время. Зачем подрывать свою семью? Ведь ни у вас, Роза, ни у вас, Гарри, нет другой. У вас есть сын. Вы не наркоманы, не склонны к физическому насилию. Хорошо знаете друг друга. Опомнитесь! Опомнитесь, пока не поздно!»
Мне хочется сказать им: «Не слушайте меня! Что я знаю? Я люблю мужа, у меня будет ребенок, но сегодня утром я чуть было не пожертвовала всем ради иностранца, который носит охотничью шляпу-трилби и работает в пиццерии. И полдня проревела, потому что скучаю по нему».
– Понимаю, это тяжело. Жить в браке нелегко, но расходиться не легче. Вы встречаетесь, хоть изредка, чтобы поговорить? О Сэме, например? О финансовых вопросах? О планах на будущее?
Виноватое молчание.
– Роза, начните первой. Все идет так, как вам хотелось?
Но Роза не может ответить, она плачет. Я протягиваю ей коробку с платками, которые всегда держу под рукой. Из всех несчастливых людей в мире романтики, должно быть, самые несчастные. Жизни никак не удается оправдать их ожидания. Гарри неловко ерзает, меняет положение ног, откашливается и берет слово:
– Ты же сама так решила, Роза. Чего ты теперь хочешь?
Роза сморкается.
– Не знаю. Прости. Разревелась ни с того ни с сего.
Она снова сморкается, но забывает вытереть глаза и щеки. Лицо блестит от слез, и от этого Роза становится такой милой. Нежной.
– Я скучаю по Сэму.
– А по Гарри? – спрашиваю я.
– Нет. – И снова слезы, но беззвучные. – Мне хочется готовить Сэму завтрак перед школой, подбирать его грязную одежду в ванной. И пусть бы он не обращал на меня никакого внимания со своими наушниками! – И заливается резким истерическим смехом.
– Надо бы тебе кому-нибудь показаться, – качает головой Гарри. – У тебя крыша едет.
– Ага, тебе-то уж это точно знакомо, – тут же огрызается она. И вдруг удивленно охает.
– Что такое? – интересуюсь я.
– Только сейчас сообразила, по чему еще я соскучилась. По нашим с тобой стычкам, Гарри. Целую вечность никого не посылала куда подальше. Не представляешь, до чего мне этого не хватает.
– Когда ты уже повзрослеешь, Роза. Это не игра. Сначала ты валяла дурака дома, потом вообще свалила. Какого черта! Каждый раз получаешь то, что сама хочешь.
Ни разу еще не видала Гарри таким. Он разозлился! Надо полагать, сейчас начнется.
– Да пошел ты, Гарри, знаешь куда…
– Сама иди, Роза. Дура трахнутая!
Пытаюсь отнестись к происходящему серьезно, но у самой в голове крутится только: трах-трахтрахаться. Даже само слово заводит меня. Никогда прежде не замечала, какое оно «пробивное». Интересно, может человек кончить от одного слова? Не понимаю, как я буду дальше жить без Мацека? Который час? Боже, какая у меня бесконечно длинная жизнь!
– Есть ли что-нибудь конкретное, что вам обоим хотелось бы сегодня обсудить?
– У меня есть. Кое-какие новости, – заявляет Роза и краснеет. Словно прочла мои мысли.
– Какие же?
– Помните того человека, про которого я вам рассказывала, с которым мы еще поцеловались? – спрашивает она меня. Не помню, но киваю.
– Альпин? – мгновенно поднимает голову Гарри. – Он здесь, да? Ушел от Сары. Я так и знал. Так и знал! Знал, что если ты меня бросаешь, то не ради пустого дома.
– В общем, да. Ты был прав.
– Еще как прав!
– Ну и что, доволен?
Гарри фыркает, неприятно усмехается и говорит:
– Само собой. Просто счастлив. Ты, полагаю, тоже счастлива.
– Да, очень.
– Ну, Роза… – вставляю я, гадая, что еще сказать. Подумать только – она меня провела.
– Значит, ты попросишь развода, – говорит Гарри. Ответа не ждет. – Ты его получишь, Роза. Твоя взяла.
Встает и выходит, хотя до конца встречи еще тридцать пять минут.
Роза сморкается.
– Простите, Аня. Ей-богу, я хотела ему раньше сказать.
– Да. Это нелегко.
Она встает, надевает пальто.
Едва за ней закрывается дверь, достаю ежедневник и вычеркиваю их посещения. Потом включаю телефон и жду целую минуту. Ничего. Жду еще минуту, мысленно приказывая ему позвонить или написать. Даю себе слово, что если он не станет, то и я не стану. Потом нахожу его имя в списке контактов и удаляю его. Проще простого!
После чего захожу в свою электронную почту, открываю его последнее письмо, сохраняю адрес, телефон и только тогда снова могу начать дышать.
Роза
Жить с Альпином просто – как дышать. Словно каждый день – день картофельной запеканки. Быть с ним рядом чертовски приятно: легко говорить, легко угодить, легко любить. Только немного чудно, что в эту новую жизнь он шагнул с такой легкостью. Как подумаю о брошенном им доме, так и вижу полный бардак и тоску зеленую. Ребятишки небось снова взялись сосать палец и писаться в кровать, а жена день и ночь рыдает над кухонной раковиной. Все эти годы он был доволен своей семейной жизнью, но лишь оставил ее – и уже счастлив со мной. А может, у Альпина просто такая натура, что для счастья ему не очень-то нужна ни я, ни кто другой. Даже как-то противоестественно – быть таким довольным, таким безмятежным.
Пожалуй, у меня просто нет привычки к легкой и приятной жизни, вот я и психую. Видать, заточена под свары и ругань. Под упреки и прекословие.
Месяц прошел, а я все не могу расслабиться, все считаю себя хозяйкой, прыгаю вокруг него, будто он в гости зашел. А ведь это и его дом тоже, и я хочу, чтобы он чувствовал себя здесь совершенно свободно, делал что хочется, а не сидел подле меня как пришитый. Сказать по правде, трудновато быть недовольной тем, кто всем доволен. В общем, я решила смотаться в город, проверить, нет ли чего новенького в «Муссоне».[29] Гляжу – Гарри, топает себе через площадь Сокола, за ручку с какой-то рыжей бабой. И гогочет во все горло. Бабе на вид лет тридцать, и тоже хохочет-заливается. Я прямо застыла, сердце колотится. Что делать? Нырнула в лавку «Лоры Эшли», хотя терпеть не могу «Лору Эшли». Но в «Муссон» сейчас путь заказан, потому как Гарри ведет свою бабу за ручку именно туда. Почему он не на работе? Он же работает по субботам. А главное – почему не сидит в одиночестве и не страдает по мне? Господи, я же всего неделю назад сказала ему про Альпина!
Посимулировав какое-то время интерес к платьям в цветочек, выхожу из магазина. Первое желание – поговорить с Сэмом. У Гарри, значит, и сын, а теперь еще и подружка, а для меня единственный ребенок – чужой человек? Это, в конце концов, невыносимо! Захожу в «Старбакс», отхлебываю кофе, обжигаю язык и набираю номер Сэма. В кафе шумно и многолюдно. Все с сумками, с пакетами, и, похоже, у каждого посетителя есть пара. Кто-то спрашивает, нужен ли мне второй стул, и, когда его забирают, обнаруживается, что я единственная сидящая в одиночку женщина. Идет вызов. Перевожу дух. Иногда Сэм выключает телефон. Сейчас услышу голос сына. Но звонок обрывается. Понял, что это я, и дал отбой? Сижу в одиночестве, красная, с обожженным языком, и снова набираю Сэма. На этот раз отвечает – автоответчик. Сэм выключил телефон.
В кафе царит убийственное веселье. Хочу домой, к Альпину. Забраться с ним в постель и не вылезать, долго-долго. И чтоб дюжина бутылок вина под боком.
Но дома – ни Альпина, ни записки. Хотя мы и не договаривались оставлять друг другу записки, так что ничего страшного. Еще не завели своих правил.
Отправляюсь к реке, брожу по церковному погосту. Вам не кажется, что вид старых надгробий поднимает настроение? Останавливаюсь у могил польских солдат, погибших во Второй мировой, и думаю об Анином отце. Какие разные у нас жизни. И какие короткие.
Гарри по мне не скучает, и мое счастье его никогда особенно не заботило. Альпин счастлив при любом раскладе и никогда не поймет, почему мне порой невесело. Сэм во мне не нуждается, а мне он нужен.
Ну и что? Такая у меня жизнь. Повторяю еще пару раз: Гарри я не нужна, Альпину я не нужна, Сэму я не нужна.
А кому я нужна? По-настоящему? Никому.
Поначалу это кажется ужасным. Но вдруг, прямо там, у могилы человека по имени Дональд Ангус Макдональд, умершего в 1822 году, в возрасте сорока семи лет, человека, чья жена категорически настаивала, что его место в раю, сердце у меня взлетает к небесам. В буквальном смысле – ощущение, будто я похудела килограммов на шесть. Я живу ни хорошо, ни плохо; просто – живу. Интересно, а дальше-то что будет? В точности так я чувствовала себя в первый день в средней школе – все в новинку, незнакомое. Проходишь в высоченные школьные двери сквозь толпу рослых мальчишек, чьих имен еще даже и не знаешь, а в воздухе витает надежда.
Апрель
Эвантон
Еще подмораживает, почти каждый день. И вдруг холода отступают, и однажды вечером сумеречный воздух неожиданно теплеет. Курток, однако, никто не снимает. Жарко, но все слишком увязли в зиме. Женщины средних лет винят гормоны. Младенцы в колясках вертятся ужом, стараясь выбраться из-под одеял, но мамаши старательно кутают их. Мальчишки почти все поголовно давно уже без курток, но слишком озабочены другим: надо доказать, кто самый смелый на скейтборде и на велосипеде, кто лучше всех гоняет мяч. Им не до тепла, разлившегося в воздухе. Тринадцатилетние девочки весело скачут вприпрыжку по Церковной улице. Мальчишки, услышав девчачий хохот, бросают свои мячи, велики и скейтборды и собираются у автобусной остановки, впервые заявляя права на эту территорию. Щедро расходуется губная помада. Закуриваются со скрытым отвращением сигареты.
Высоко в горах талая вода омывает камни Бен-Вивис. Не обращая внимания на эвантонцев и их заботы, продолжает кружиться Земля; она и не останавливалась.
Конечно, сама жизнь – сплошные перемены и случайности, но весна, похоже, ставит это в заслугу исключительно себе. Произойти же может что угодно. Начиная с того, что шальная машина вылетит на тротуар как раз в тот момент, когда вы бежите во все лопатки, опаздывая на работу, и заканчивая тем, что шустрый сперматозоид достигнет цели в утробе сорокапятилетней, утратившей всякую надежду Эдит, а может – шестнадцатилетней Хлои. Начиная с того, что девочка из Бельско-Бяла влюбится в четырнадцатилетнего парнишку из Лейта, и заканчивая тем, что мужчина из Кракова скажет «прощай» женщине, которую, как ему кажется, он разлюбил.
Мацек
Чищу зубы, а ее нет. Пью чай, а ее нет. Каждое утро она не идет по дорожке к моей двери. Вот, глядите! Нет Ани. И в кровати – нет Ани! Ее отсутствие – это скучный, сдутый шарик. Из-за него день тянется долго-долго. Он пустой без Ани, день, а моя голова набита ею.
Будь она проклята! Проклята!
Говорю себе: Мацек, не пиши ей! А рука сама берет телефон.
Пожалуйста иди. Нужна мне.
Kurwa!
ХХХ скорее.
Я не влюблен в Аню. То, что со мной случилось, хуже, чем влюбиться.
Сэм
Сегодня мне стукнуло пятнадцать. Можно подумать, это что-то меняет. С днем рожденья, сто лет жизни! Это меня Мацек так поздравил. Дурачок.
Мои хотят устроить для меня вечеринку в следующую субботу. Мама с папой то есть. Прикидываются при мне, будто они друзья – водой не разольешь. Улыбаются как полоумные. У папы хватает ума сдерживаться, он даже вроде как сконфужен. Мама улыбается.
– Все что пожелаешь, сынок, – говорит он.
– Приглашай хоть всех друзей! – Это мама, а сама смотрит на меня внимательно и спрашивает, есть ли у меня друзья.
Ни фига не соображает. Само собой, я уже обзавелся кое-какими корешами. Понятия не имею, где они живут, и у нас дома они мне ни к чему. А то она испечет какой-нибудь кривобокий торт с украшением – с футбольным мячом там, а может, даже Шрека приляпает. С нее станется. Шариков везде понавешает, игры, чего доброго, затеет.
– Нет, спасибо, – говорю я. – Не нужно никакой вечеринки, ладно?
Ну, она вручает мне пятьдесят фунтов и новые джинсы в деньрожденской обертке, какие я хотел, и отчаливает домой, к нему. К Альпину. Своему козлу. Дико как-то произносить такое вслух. Мы с папой смотрим футбол. Мне, если честно, этот футбол по барабану. Но так уж у нас повелось, а потом – как я папе-то скажу? Он на футболе просто сдвинут.
Ну вот и сидим перед ящиком, папа распалился, надрывается, матерится, а я таскаю ему пиво, чтоб он чего-нибудь не пропустил.
Как мама ушла, он здорово изменился. Реально, лучше стал. Почти не орет и даже не пристает с уборкой. А вообще, если так подумать, мама тоже стала лучше. Хоть и такая же зануда, но больше не командует. Они теперь все время интересуются, как у меня дела, и покупают всякую пофигень. Вроде радоваться надо, а не радуюсь. Слишком все запуталось.
После матча, который я совсем и не смотрел, мы с папой достаем индийскую еду, которую еще надо разогревать. Она, по правде говоря, с душком, но я молчу. Здорово, что новая папина по дружка сегодня не притащилась. Да нет, она ничего, только это такой напряг, когда мы здесь втроем. Папа поет «С днем рожденья тебя!», а я замечаю, как он похудел и постарел. Хреново, однако…
Заглядываю на сайт к Джейку, и представляете – Роксана пишет ему «Привет!». С какой это стати она к нему зашла? У нее включена камера, и я вижу – она надела сережки с дельфинами. Дерьмовый же выдался у меня день рождения. Джейк – выдуманный персонаж, и камеры у него быть не может. Я-то вижу Роксану, а она видит только фотку Джейка.
«Красивые сережки», – пишу я, то есть Джейк пишет.
«Спасибо». – Она улыбается и трогает их. Она же так редко улыбается; чем это Джейк заслужил ее улыбку?
«Откуда?» – спрашиваю я и спохватываюсь, да поздно. Джейк никогда не спросил бы.
Она настораживается. Черт! И сама спрашивает:
«А что?»
«Да искал для сестры такие».
А здорово я выкрутился! Джейк именно так сказал бы. Я уже влез в его шкуру.
«Без понятия. Может, из “New Look”?[30] Подарил кто-то».
Вот те раз. Я даже забываю думать как Джейк, просто сижу и пялюсь на экран.
«Ты здесь?» – спрашивает она.
«New Look»? Черт меня побери, там же нет ничего дороже 50 пенсов!
«Джейк?»
Не помнит, значит, кто подарил?
Всего полдевятого. Сгоняю к Мацеку. Скажу, что мне уже пятнадцать. Может, он мне чего подарит. Он же меня еще не отблагодарил за рождественский подарок, а это хороший повод.
Какие-то ублюдки изгадили Мацеку фургон – написали баллончиками на белой стене «Сдохни, грязный поляк». Слова черные, с подтеками, но уже высохли. Может, работа Кайла и его кодлы? На прошлой неделе кто-то таким же манером исписал матом всю автобусную остановку, а до этого – почту. Я знаю, Мацек не всем нравится. Из-за того, что поляк. Но требовать, чтобы он сдох, – это уж чересчур. А я вот что сделаю: предложу ему закрасить эту пакость. Хм, дверь заперта.
И тут до меня долетает какой-то звук, как будто там, внутри, кто-то есть и ему больно. Если Мацек дома, чего ж тогда дверь заперта? Очень странно.
– Мацек! Ты в порядке? Это я, Сэм.
Нет ответа. Я уже собираюсь выламывать дверь и спасать Мацека, как вдруг слышу: в фургоне засмеялась женщина. А за ней и Мацек.
– Все хорошо, Сэм! – кричит. – Потом приходи!
Вот тебе и порвал с миссис Маклеод.
– Чтоб ты сдох! – говорю я.
Но он не может меня услышать. И вообще, я это не всерьез. В том смысле, что Мацеку, конечно, тридцать семь и все такое, но он, по-моему, больше мальчишка, чем я. Не морочила бы она ему голову. Ох уж эти женщины.
Аня
Что я за женщина такая? Мне рожать через месяц, а я о ребенке и не думаю. Я смотрюсь в зеркало после душа, втираю крем в кожу живота. Надеюсь, он все-таки объявится, этот пресловутый материнский инстинкт. Умом я, конечно, понимаю, что ребенок уже реально существует, но в душе я этого не чувствую. Я всегда – всю свою жизнь – наблюдала за происходящим с приличного расстояния, а сейчас отодвинулась еще дальше.
Так опозорить профессию семейного консультанта! Завтра же подашь заявление об уходе, приказываю я себе. Облачаюсь в блузу для беременной с глубоким вырезом – собственное декольте по-прежнему вызывает у меня самые теплые чувства – и твержу: Мацека дома нет, он сейчас на работе, возится со своими пиццами. Но сажусь в машину и… проезжаю мимо его фургона. В голове – одна мысль, одно страстное желание, и поэтому я, неожиданно для самой себя, останавливаюсь и усаживаюсь на лавку перед фургоном.
Блузка по-новому обтягивает мою новую грудь. Откидываюсь назад, на мгновение прикрываю глаза, подставляя лицо немощным еще лучам весеннего солнца. Мне его так не хватает. С наслаждением ощущаю солнечную ласку и отпускаю мысли на все четыре стороны. Но это и не мысли даже. Шаги. Это он. Не открываю глаз. Все так просто, когда он здесь. Все прочее – ложь, все прочее – тяжкий труд.
– Ты скучаешь по Польше? – одеваясь, спрашиваю я Мацека чуть позже.
– Конечно. – Он не одевается, просто лежит. И пахнет от него… как от мужчины, который только что занимался сексом.
– А по тете? По кузенам и друзьям?
– Да, скучаю иногда. И по еде скучаю. И по трамваям, и по улицам, и по кабачкам.
Обидно. Я должна была бы заменить ему всех и все.
– По временам года скучаю еще.
– У нас же есть времена года, – сварливо возражаю я, натягивая джинсы. Эластичный верх обхватывает весь живот до самой груди. Ни дать ни взять – миссис Шалтай-Болтай.
– Ваши времена года нехорошие. Не такие, как в Польше.
– Да?
– И скучаю говорить на польском.
– Да?
– Иди сюда, Аня. Перестань быть грустной.
Мы постоянно твердим друг другу, какие мы оба необыкновенные любовники. Но, по правде говоря, любовники мы самые заурядные. Лаская друг друга, мы говорим: я тебя люблю.
На следующий день мы снова встречаемся.
– Мацек, мы должны это прекратить. И на этот раз – по-настоящему. Прекратить и распрощаться. – Здесь, в кафе «Теско», эти слова кажутся чересчур мелодраматичными. Нас окружает какофония людских голосов, шарканья ног, скрипа тележек с товарами.
– Аня, – он тянется к моим рукам под столом, – я хочу, чтобы у тебя всегда было счастье. Счастье! – Мацек произносит «счастье» как два отдельных слова, и каждое до краев наполнено нежностью.
– К следующему месяцу уже ребенок родится, Мацек.
– Это я знаю, – говорит он со своей умной, печальной улыбкой. – Это такая вещь, какую не скроешь.
– Я не понимаю, как во всем этом найдется место и для ребенка. Нет для него места.
– Есть место! И смотри: он, а может быть, она уже его занимает.
Ребенок все это время пляшет как заводной.
– Это совсем другое, Мацек, и ты это прекрасно знаешь. Совсем другое!
– Хорошо, – говорит он, склонив голову набок. Его шляпа лежит на столе между нами. Мне вспоминается первая наша встреча здесь. Вон за тем столиком. – Мы можем прекратиться. Опять.
– Так будет лучше, Мацек. Ты привыкнешь и успокоишься. Да?
Он со вздохом пожимает плечами. Безо всякой жалости к самому себе. У Мацека почти женские черты лица, настолько, насколько мужское лицо может походить на женское, оставаясь при этом мужественным. Так хочется погладить его по щекам, по лбу, откинуть назад волосы, пощекотать языком ухо.
– Нет, я не спокойный. Думаешь, я спокойный, если снова не вижу тебя?
– Но что же нам делать, Мацек?
– Уезжать. Тебе и мне.
– И куда же?
– Куда угодно. В Польшу.
– А ребенок?
– Я уже люблю его. А потом мы заведем еще.
Я невольно улыбаюсь.
– Еще двадцать пять ребенков! – Он тоже улыбается.
Руки Мацека нашли под столом мои руки. Они наполняют меня теплом. Наши руки, горячие и влажные, угнездились под моим животом, который покоится у меня на коленях. Чувствую, как заливаюсь краской – в людном месте держаться за руки с мужчиной, не с мужем! Все-таки не такая уж я храбрая женщина. Я – очень толстая и очень влюбленная женщина.
– И что же мы станем делать в Польше, Мацек? Я ведь даже не говорю по-польски.
Он пожимает плечами.
– Что мы будем делать?
– Что и везде. Будем жить, – говорит он.
Что с нами станется? Не представляю.
Какое странное чувство – неизвестность. Однажды, давным-давно, возвращаясь откуда-то домой, я села не на тот поезд. Платформа правильная, но ошиблась временем. И поняла это на первой же остановке, которая оказалась совсем не той, что я ждала. Я не знала, куда идет поезд. В вагоне я была одна, спросить не у кого, а остановить поезд я не могла. Ситуация вышла из-под контроля, и это было даже весело.
Но конечно, позже, у себя дома, в ванне, я понимаю: все это вздор. Выбор всегда есть. У всех. Чувство истинного освобождения от ответственности – преходяще. Когда явился кондуктор и спросил у меня билет, я просто-напросто сказала ему, что ошиблась поездом, а он объяснил, что делать. И я благополучно добралась домой.
Что не зависит от нашего выбора
1. Природные катастрофы, погода, землетрясения.
2. Рукотворные катастрофы, войны, автомобильные аварии.
3. Возможность иногда заблудиться, сесть не на тот поезд.
4. Действия других людей – вора, благотворителя.
5. Семья. Мы не выбираем родителей, братьев/ сестер, детей. Они такие, какие есть.
6. Тот, в кого влюбляемся.
7. Незапланированная беременность.
8. Болезни. Рак не ждет, чтобы его позвали. Инсульт – тоже.
9. Выигрыш в лотерее. Не часто, во всяком случае.
Что зависит от нашего выбора
1. Какую одежду носить.
2. Что есть и что пить.
3. Где жить и как жить. Неряшливо или аккуратно.
4. Употреблять ли алкоголь, наркотики.
5. Как вести себя с людьми. С людьми, которых любишь, и с людьми, которых не любишь.
6. Как реагировать на неподвластные вам испытания. Вроде пожаров и влюбленности.
7. Какие имена давать своим детям.
Да, вам не по силам выбрать само испытание, но как на него реагировать – это вы выбрать можете.
Роза
Я выбираю для Сэма пасхальное яйцо с Бартом Симпсоном. А так как это распродажа «два по цене одного», беру еще одно, для Альпина, хотя кто его знает, любит он шоколад или нет. Кладу в свою корзинку камамбер, овсяные лепешки, красное вино, пармскую ветчину и французский багет. Как я, бывало, завидовала женщинам с таким набором в корзинках.
Чувствую ли я, что до сих пор замужем за Гарри? Да, чувствую. Такова, видать, моя доля – сделаться одной из тех бедолаг, что не способны раз и навсегда порвать с отцами своих детей. Ага, вот и он, собственной персоной, в очереди стоит. Мужчина, возле которого я просыпалась каждое утро (как правило – с глубоким равнодушием) и которого продолжаю считать своей собственностью. Даром что у меня есть мой счастливый Альпин, а у Гарри – его грудастая Рыжуха. Даром что я его терпеть не могу. Не по моей части составлять всякие перечни, но возьмись я за это дело, уверена: перечень того, что меня бесит в Гарри, был бы такой длины – конца не увидать. Лентяй, эгоист, воображала, недоумок, подлая душонка. Эгоист – это я уже сказала?
– Здравствуй, – церемонно произносит Гарри.
– Здравствуй, – так же холодно отвечаю я. – Как дела?
– Нормально, а у тебя?
– Хорошо. – И добавляю: – Погода отличная. Прямо весна. – Мне вдруг ужасно хочется, чтобы он по мне скучал. Черт! Если б не та грудастая девка…
– Точно. Но говорят, снег еще будет.
– Да, я тоже слышала. Как там Сэм, в порядке?
– Само собой.
– Я волнуюсь.
– Не стоит.
И мы расходимся: я отправляюсь в свой чистенький коттедж к Альпину, а Гарри – в наш старый загаженный дом на Камден-стрит. В точности как две собаки из книжки Ф.Д. Истмана, которую Сэм обожал в детстве, – «Беги, пес, беги!». Собака-девочка там все пристает к псу-мальчику, нравится ли ему ее новая шляпка, а тот все твердит: нет, да нет. А потом они машут друг другу лапами и катят на своих великах в разные стороны. Ублюдок!
Но подъезжаю к своему белому коттеджу с нарциссами под окном – и душу отпускает. Может, теплый ветерок тому виной, а может, выстиранная одежда Альпина, что полощется на веревке во дворе. Он приготовил потрясающую лазанью. Я не стала говорить, что у нас в школе означает «день лазаньи». Вечер удивительно светлый, после ужина мы идем прогуляться – вдоль реки, через старый мост и вверх по течению. Хочется глянуть на колокольчики, о которых в Эвантоне все только и говорят, если они, конечно, распустились. Да вот же они! Нет, невозможно описать их, не впадая в пошлость. Иногда я жалею, что я не писатель. Тогда я смогла бы рассказать о засыпанных колокольчиками лесах и не выглядела бы при этом полной дурой.
По дороге домой Альпин вдруг говорит:
– Сара звонила.
Ничто, вот ровным счетом ничто этого не предвещало, даже лазанья. Шагаю как ни в чем не бывало.
– Да? Что сказала?
– Хочет, чтобы я вернулся домой.
– Простила тебя? – Я отпускаю его руку и чуть отстраняюсь.
– Ей нужно, чтобы я вернулся.
– Ну а ты что?
Хотя ответ мне известен. Сейчас я точно знаю, что толкает людей на самоубийство. И на убийство.
Дома Альпин разжигает камин. Я говорю – не возись, мол, ни к чему, а он все равно разжигает. И откупоривает бутылку дорогого портвейна. Я к таким напиткам совершенно равнодушна, однако пью. Альпин неплохой мужик. Но любить его опасно. Теперь я это понимаю.
– Не сердись, Роза.
– Я и не собираюсь, – сердито отзываюсь я. – Когда едешь?
– Скоро.
– Может, завтра утром?
– Неплохая мысль. Отвезешь меня на станцию?
– Нет.
– Я так и думал. Прости. Дурацкая идея.
Немного погодя я, изрядно пьяная, забираюсь в постель, к нему под бок, – во-первых, другого спального места у нас нет, а во-вторых, несмотря ни на что, я еще надеюсь. «Что у нас имеется? – думаю я. – Имеется Роза, пятидесяти лет, довольно толстая, видавшая виды, несколько обрюзгшая. Что же она делает? Забирается в пьяном виде в постель к любовнику, который ее отверг. На спор – она еще сама на него полезет. Ненавижу!»
– Роза, дорогая, зачем? Не надо.
– А я хочу.
– Я тебя недостоин.
– Что верно, то верно.
– Черт. Я самый везучий человек на свете!
– Как это тебе удается оставаться чертовски счастливым при любых обстоятельствах?
– Сам не знаю. Низкий уровень IQ?
И тут – потому что я больше никогда его не увижу, потому что пьяна, потому что мне это действительно важно – я спрашиваю:
– Что мне теперь делать?
Ненавижу себя лютой ненавистью, потому что в голосе предательски звенят слезы, черт бы их подрал!
– Роза!
Он притягивает меня к себе, кладет ладони на мою голову, которая оказалась на его сказочно великолепной груди, гладит. И не представляет, как это на меня действует. Теперь слезы льются в три ручья.
– Роза, милая. Все будет хорошо. Будешь делать то же, что всегда.
– Это что?
– Будешь жить, как жила раньше… – Он словно рассказывает сказку. – Будешь расчесывать волосы, нарядно одеваться. Ходить на работу, с друзьями встречаться. Гулять, читать книги. В кино будешь ходить и в пивные, а летом, быть может, поедешь на Майорку. Будешь пить дорогое вино и радоваться, что нет с тобой рядом этого вечно счастливого парня.
Утром он встает, а я остаюсь в постели. Он приносит мне чаю, а я к нему не притрагиваюсь. И наблюдаю, как он собирается. Много времени на это не уходит. Сумка с вещами у него совсем маленькая. Как будто он и не намеревался задерживаться надолго.
– Прости, Роза. Честное слово, я не хотел причинить тебе боль.
– Ну да.
На прощанье он норовит поцеловать меня в губы, но я увертываюсь, и поцелуй приходится в щеку. Тогда он вздыхает, будто это я бросила его:
– Постарайся не держать на меня зла.
– Постарайся не быть такой задницей, – огрызаюсь я.
Мацек
Я все время стараюсь согреться. У меня дома, в фургоне, до сих пор холодно, хотя уже больше не зима. И все время пахнет газом. Иду к мистеру Маккензи и снова говорю ему.
– Закрути баллон потуже. Понятно? Большой оранжевый баллон около фургона. Крышку крепко завинти. – Он говорит очень громко, как будто я глухой, и еще руками показывает. Вот так. И смотрит сердито, как будто он делал какое-то очень важное дело, а я ему мешаю.
– Да, – говорю я. – Спасибо.
Сейчас я не знаю, скучаю я по Ане или не скучаю. Это правда. Я приехал в Шотландию, чтобы перестать быть грустным. Но это как жирное пятно, которое стараешься замазать. Бесполезно. Всякий раз пятно возвращается. Моя тоска – это жирное пятно. А я сам – кусочек пепперони.
Прихожу на работу, а Сэм сейчас же говорит:
– Черт побери, Мацек, ты бледный как смерть! Что стряслось?
Я смеюсь. Сэм, он такой.
– Ничего, – лгу я. – Ничего не стряслось.
– Ну да, как же. В чем дело, старина? Скажи.
Наша пиццерия еще закрыта. Мы режем лук, перец. Трем сыр.
– Ничего, Сэм, правда. Я устал.
– Ты из-за нее? Она опять тебя бросила? Вот стерва.
– Мы оба знаем, Аня и я, это невозможно.
– Ежу понятно. Какого черта она вообще полезла к тебе в постель. Жадная корова.
– Не надо так про Аню, Сэм. Это моя идея, не Ани идея. С самого началу.
– Все равно. Зуб даю, у нее видок не такой затраханный, как у тебя.
– Надеюсь, нет. Я не хочу, чтобы она была затраханной.
– Разве что тобой, верно?
– Сэм! Ты прекратишься или нет?
– А ты прекрати нюни распускать. Ну, не выгорело. Подумаешь! Это ж всего-навсего баба. Плюнь. Перевари.
– Да. Пожалуйста, я бы хотел, чтобы это было легко переварить, как ты говоришь. Но ты мне расскажи про твою подружку. Как она поживает? Уже влюбилась в тебя?
– Ага! По уши влюбилась. Держи карман шире.
– Ох, Сэм. Что случилось с этой польской девочкой? Такая вроде хорошая.
– Не-а. Просто нормальная. Да мне по барабану. Ну ее к чертям собачьим.
Немного погодя, когда я делаю большую пиццу с пепперони для полицейской женщины, Сэм вдруг говорит:
– Мацек! Я понял! Тебе надо домой.
– Но лавка закрывается только в девять.
– В Польшу, дурачина! Ты не обижайся, но житье у тебя здесь паскудное. На фиг тебе сдалась эта Шотландия?
Я вспоминаю Марью. И тетку Агату. Потом вспоминаю маленький зеленый зал в моем любимом кафе, столики, покрытые скатертями, и ясно, как этот кусок пепперони, вижу за одним столиком себя – как я сижу и пью водку с вишнями.
Сэм
Где Мацек? У нас в школе была такая драчка! Ему будет интересно. Куда он подевался? Я должен ему все рассказать.
На перемене все просто слонялись по двору, а Эван Мунро из Страта возьми да и вызови на драку Кайла, который, по большому счету, порядочная скотина, вроде моего Джейка, если так подумать. К этому давно шло. Кайл с первого класса Эвану проходу не давал – обзывал педиком, мразью и все такое. А я как раз навострил лыжи на Главную улицу, чего-нибудь пожрать, и вдруг слышу:
– Дерутся! Кайл и Эван Мунро из Страта!
Вот бедолага – никогда его не зовут просто Эван, или даже Эван Мунро, такая у него прорва тезок.
Я, конечно, сразу туда. Как все. У Эвана за спиной – его кореша. Все, само собой, из Страта. А за Кайлом – только Ли и Малколм.
Сейчас будет жарко.
Эван отдает куртку приятелю. Кайл стаскивает свитер. Я снимаю свой свитер, и все остальные тоже. Ну, думаем, настоящая схватка! Раньше-то в Дингуолле такого не бывало, но чем черт не шутит. Секунд тридцать Эван и Кайл обзывают друг друга гомиками и паскудами. Потом шипят:
– Мать твою!..
– Твою мать!
И началось. Кулаками, дураки, размахивают, толку чуть, крови и того меньше. Кайл вдруг как даст Эвану в нос, тот брык с катушек и скорчился на траве. Кайл озверел совсем, давай месить его ногами, Эван только пах прикрывает да матерится. Тут дружки Эвана принялись оттаскивать от него Кайла, тогда и Ли с Малколмом вроде очухались.
На все про все секунд сорок ушло, не больше. И тут подваливает наш физкультурник, мистер Тейлор, такой весь из себя невозмутимый, и заявляет:
– Довольно, мальчики.
Ему даже не пришлось руки из карманов вынимать.
Кайл и Эван расцепляются и встают.
– Не я первый начал, – бурчит Эван.
– И не я, – сопит Кайл.
Дурдом. Ей-богу.
Где же Мацек?
Может, послушался моего совета и умотал в свою Польшу? Дурдом!
Аня
Где Мацек? Его не было ни в бассейне, ни в кафе «Теско», ни в «Пицца Пэлас».
Надеюсь, он просто отсиживается дома, лечит простуду. Не депрессию. Я сама страдала депрессией, была выбита из колеи, но сейчас мне уже лучше. Ощущение, словно вернулась домой после длительного отсутствия. Пью ромашковый чай и слушаю «Ave Maria» в исполнении Паваротти. Это меня успокаивает.
Скоро Пасхальное воскресенье, пойду с папой на утреннюю мессу, а потом к ним домой – на праздничный завтрак. Йен будет спать, я разбужу его поцелуем, когда вернусь. Как оказалось, я не слишком разбираюсь в любви, но понимаю (и всегда понимала) значение красивых жестов. Я купила Йену специальный пасхальный подарок. Кольцо. Это символично, мне нужно снова обручиться с ним. Кольцо с зеленым камнем, с зеленым польским янтарем. Это большая редкость, и мне придется объяснить это Йену, а то он не оценит. Еще это кольцо – символ всего польского, что есть во мне и с чем я хочу познакомить Йена. А еще я хочу снова носить девичью фамилию – добавить ее к нынешней. Я – Аня Замойска, и всегда ею была.
Я вела себя безрассудно. Йен не знает о Мацеке, но я все равно в долгу перед ним за то, что у меня был Мацек. Думаю, Йен чувствует, что соотношение сил у нас в семье изменилось. Едва глядит в мою сторону. И не интересуется моим самочувствием. Интересуется, как там малыш. Я неизменно отвечаю – прекрасно. Так оно и есть. Мне нравится, какой у меня теперь крепкий живот. Как деревянный. Я буду любить нашего малыша. Буду. А года через два рожу еще одного. И в один прекрасный день вместе с Йеном и этими еще незнакомыми мне детьми отмечу золотую свадьбу.
Я, конечно, беспокоюсь о Мацеке. Теперь, оправляясь понемногу, я понимаю: это он ранимый, а не я. Он целомудренный.
Сегодня у меня очередная консультация. Новая супружеская пара пришла в восторг, когда я сообщила, что Роза и Гарри отказались. У меня ни сил, ни настроения, но благодаря долгому опыту я могу работать на автопилоте. Подобно актрисе, что выходит на сцену, отложив только что полученную трагическую телеграмму. Поднимаюсь в свой кабинет, жду звонка в дверь.
И, моля о помощи, я уточняю:
Помоги мне бережней относиться к людям.
Мы все такие уязвимые.
Пасхальное воскресенье
Эвантон
Классическое праздничное утро, словно созданное для того, чтобы избавлять от хандры, – синее небо, щебет птиц, деревья в цвету…
Роза заснула только под утро, в 3.40, а проснулась в 6.15. В страхе. Плохо соображая, что происходит. Воспоминания об Альпине уже не более чем мираж. Его поцелуи, его голос, его запах – сон, без особых последствий. Она наливает себе чашку чая и решает поступить в Открытый университет.[31] На курсы по литературе. Попытка не пытка. Что она теряет? Она не молода, а станет еще старше. Роза разглядывает лежащее на столе пасхальное яйцо с Бартом Симпсоном, которое она купила для Альпина, затем накидывает куртку и выходит. В машине снова ставит тот диск. «Это больше не важно», – поет Эва Кэссиди,[32] надрывая сердце самым светлым из всех душераздирающих голосов. Роза не думает об Альпине. У них с Гарри все-таки есть своя песня! Только это прощальная песня, и Гарри про нее не знает.
В доме, когда она подъезжает, похоже, все спят, и она просто оставляет яйцо на столе. Сэму она отдала его яйцо еще раньше, небось он его уже и слопал. Зачем она здесь, в доме, который сама бросила? Она было обрадовалась, что дверь не заперта, а сейчас что-то разнервничалась. Злоумышленница! Куда ни глянь – все напоминает о прошлом. Фотография маленького Сэма, ваза, которую двадцать лет назад подарила мама. Но в Розиной постели как раз сейчас может лежать чужая женщина. Другая свернулась калачиком возле мужчины, которого она отшвырнула, как фантик от конфеты. Она выходит из дома и едет на взморье, а там, глядя на тихо переливающийся золотом залив, конечно, принимается плакать. Такое у нее теперь новое хобби – плакать. Пара лебедей скользит мимо, и Роза, рухнув на колени, воет. Еще рано, и восьми часов нет. Никто ее не видит.
А Гарри не спит, он слышит, как Роза уходит, и радуется, что Сьюзен не проснулась. Хотя скоро ему так и так будить ее. Воскресные дни он любит проводить вдвоем с сыном, даром что они практически не разговаривают. Да и в прочие дни ему не по душе, когда она слишком задерживается у них, хлопотно это. Не оставляет ощущение, что она гостья, которую ему, хозяину, надо развлекать. Сьюзен – горячая штучка, с ней можно здорово повеселиться, отомстить, а вот не расслабишься. Над этим Гарри еще работать и работать. Узнать ее получше. Глядишь, со временем она и перестанет его напрягать. Но придется приложить определенные усилия, если, конечно, в обозримом будущем он не хочет спать один. От мысли о предстоящих трудах Гарри тянет на зевоту.
Аня давно проснулась; ребенок уже мешает ей спать по ночам, она совсем разбита. Йен спит, с минуту она смотрит на него. Да, это именно тот человек, который ей нужен. У них одни желания. Они вместе занимаются хозяйством, в саду работают, за покупками ходят. У них схожие корни. А то, что Йен не умеет целоваться, как Мацек, еще ничего не значит. Он ее муж. Хороший человек. Аня всматривается в этого человека, и душа ее преисполняется – не то чтобы любовью, но благодарностью. Быть может, это одно и то же. ждет угощение для праздничного завтрака. Мазурек[33] прикрыт кисеей от мух. За окном фургона светло, собаки громко обмениваются своими собачьими сообщениями. Грачи надрываются: поднимайся! живо! Мацеку нужна Аня; глубокое, чистое желание острой болью терзает душу, пока день не вступил в свои права и ничто не отвлекает. Мацек изводит себя, воображая все пары в городе, которые еще спят в нагретых постелях, ненароком переплетя руки, ноги. Сопят, храпят, принимая друг друга как должное. А проснувшись – взлохмаченные, с помятыми физиономиями, – и бровью не поведут, возможно, даже начнут браниться: «Прекрати сейчас же! Вся постель провоняет!» – «Ты поставила будильник, как я просил?» – «Ты на себя все одеяло намотал!» Зевая и почесываясь, примутся сетовать на погоду и на тысячу несущественных мелочей, из которых и складывается жизнь. Например, особый сорт кофе, который он вечно забывает купить. Или ее привычка транжирить деньги на обувь. «Мне ведь, по сути, ничего больше и не нужно, – думает Мацек. – Только чтобы какая-нибудь женщина сказала… чтобы Аня сказала: “Мацек! Ты опять купил не тот кофе!” Как мне не хватает этой ворчливой женщины», – вздыхает Мацек и в этот миг малодушной жалости к себе спокойно засыпает.
Десять минут спустя Сэм усаживается на крыльце у Мацека. Ему очень нужно поговорить с ним. На стук никто не откликается, дверь заперта, это означает, что Мацек еще спит. Сэм, как и его мать, плохо спал и сейчас будто в горячке. Может, это солнце так опасно разыгралось, что от него надо прятаться. Бороться с ним, пока не сгустятся тучи и не восстановится надлежащий сумрак. Но дело не только в солнце, дело в пятничной дискотеке и в Роксане. В ее талии, которую Сэм обнял, когда пригласил на тот танец. Руки до сих пор помнят это ощущение. А потом ее пригласил Кайл, и до самого конца дискотеки она уже больше не смотрела в сторону Сэма. Но добила его мама, когда, сияя улыбкой, приехала за ним с коробкой пирожных и кучей вопросов. Весь вечер псу под хвост.
«Отлично, отлично, отлично! Офигенная, мать твою, дискотека!» – не выдержав, проорал он маме в лицо. Та замолкла на полуслове, но принялась часто-часто сглатывать и шмыгать носом, вроде как сдерживая слезы. Самый отвратный вечер в его жизни. Жгучая горечь этого вечера пройдет лишь через пять с половиной лет.
Сэм вытаскивает коробок спичек и зажигает сигарету. Должен же быть у человека хоть какой-то недостаток. По крайней мере, пока не начнут расти усы. На душе непроглядная тоска. От нечего делать Сэм чиркает спичками и щелчком отбрасывает в сторону – долго ли прогорят? Занимаются и с шипением гаснут пучки травы. Роса еще не высохла. Четыре спички, пять, десять… Мысли уходят в сторону, и Сэм перестает следить за тем, куда улетают спички.
Непонятно отчего, может, оттого, что совсем недавно ему хотелось кое-кого прикончить, Сэму приходит на ум, что когда-нибудь он умрет. И мама умрет, и папа, и даже Мацек. Более того – когда он, Сэм, умрет, то это уже навсегда. Все останется как было: Эвантон, школа, автобусная остановка, а его не будет. Какие это вызывает ощущения? Сэма переполняет тоска по дому, хотя ему кажется, что у него крутит живот. Он тоскует по детству, куда мыслям о смерти вход заказан.
Надо что-то пожевать, говорит он себе и вспоминает про мамино яйцо с Бартом Симпсоном. Сэм еще не съел его. Яйцо ждет его дома, на столе. Сэм отшвыривает еще одну горящую спичку, сует пустой коробок в карман и отправляется домой.
Это происходит, когда Сэм уже на середине дорожки. Взрыв такой мощный, что в первый миг беззвучен. Только воздушная волна отбрасывает Сэма на землю. Затем раздается грохот.
Роза
Какой-то странный звон в ушах. От шока, что ли? Полиция позвонила Гарри, он – мне, и сейчас мы на его машине несемся в больницу Рейгмор. Сидим, отодвинувшись друг от друга как можно дальше. Гарри, разумеется, во всем винит меня.
– Да пошел ты! Откуда мне было знать, чем он там занимается? – Во мне закипает прежний, знакомый гнев. Господи, какое это утешение, что бы там ни было, снова злиться на Гарри. – Почему его вообще не было дома? Ты знал, что его нет?
– Рехнулась ты, что ли? Я же спал! Еще и восьми не было.
– Какого черта ему там понадобилось?
– А я почем знаю?
Еще какое-то время мы брызгаем слюной, потом затихаем.
– Ничего не понимаю, – признаюсь я. – Что вызвало взрыв?
– Понятия не имею. По-моему, там вообще никто не живет.
Добираемся до больницы, проделываем всю процедуру парковки. Медленно-медленно, как в каком-то дурацком кошмаре. Ряд за рядом объезжая стоянку, ищем свободное место. Все занято. Да пропади она пропадом, эта машина! Бросить ее посреди этой чертовой стоянки, и дело с концом. Прочь с дороги! Я готова смести всех и все, что стоит между мной и Сэмом.
– Ваш сын испытал сильное потрясение, наблюдается некоторое нарушение слуха, есть ушибы, но он оправится, – говорит врач. – Мы ему кое-что дали, чтобы заснул.
Мы стоим по обе стороны кровати, Сэм словно без сознания. Лицо совсем детское, пятнадцати лет никак не дашь.
– Когда мы сможем забрать его домой?
– Нам нужно понаблюдать за ним до завтрашнего утра, но вы, если хотите, можете остаться. У нас имеется семейная палата.
– Я останусь, – говорю я, не глядя на Гарри. Мне сейчас не до него. Может делать что угодно. Может завести себе хоть четырех грудастых подружек зараз. Мне без разницы.
– Я останусь, – начинает Гарри секундой позже меня и договаривает последним. Запнувшись.
Мы свирепо таращимся друг на друга.
– Мне кажется, полиция хотела кое-что выяснить у вас, – осторожно говорит доктор. – Они намерены побеседовать с Сэмом, когда тот отдохнет, а пока просили вас позвонить.
– Полиция?
– Сэм оказался свидетелем чего-то?
– Они просто хотят потолковать с ним о случившемся.
– Больше ведь никто не пострадал, да?
Доктор бросает на нас странный взгляд.
– Полиция ответит на все ваши вопросы.
– Может, они думают, Сэм это устроил?
– Вот номер. Можете воспользоваться телефоном администратора.
В приемной, строгой до тошноты, кроме нас никого нет, когда появляется полиция. Два молодых парня с цветущими физиономиями. Нас тут же, как на первой консультации у Ани, одолевает недержание речи – оба тараторим взахлеб. Но этих парней болтовней не проймешь.
– У нас есть причины полагать, что взрыв – дело рук вашего сына.
– Что?
– Нет! Каким образом?
– Вполне возможно, это произошло непреднамеренно, но, по свидетельству пожарных, взрыв был вызван неисправностью газопровода, ведущего к фургону. Газ скопился под его днищем, а в кармане у вашего сына был найден пустой спичечный коробок.
– Сэм никогда бы не сделал ничего подобного. С какой стати?
– Мы пока никого ни в чем не обвиняем. Допустимо стечение множества обстоятельств. Мы пытаемся их исключить. Был ли ваш сын знаком с арендатором фургона?
– Нет. Я, во всяком случае, не в курсе.
– В фургоне кто-то был?
Мы мгновенно забываем обо всем остальном и одновременно придвигаемся друг к другу. Будто взрывная волна странным образом, с опозданием, толкнула и нас. Будто нас засосало в пустое пространство. Звон в ушах еще громче. После ухода полицейских, но прежде, чем к нам возвращается способность думать, Гарри кладет ладони мне на плечи, заглядывает в глаза и спрашивает:
– Роза, ты меня любишь? Хоть капельку?
Что?
– Люблю тебя? Да ты мне даже не нравишься!
– Ясно. Я просто на всякий случай.
Он опускает руки и выходит из кошмарной комнаты.
– Погоди! Гарри!
Он не останавливаясь шагает к лифту, и я бегу за ним, спотыкаясь из-за проклятущих, окаянных слез, и мне глубоко плевать, смотрит кто или нет.
– Подожди! При чем здесь любовь, Гарри?
Я хватаю его за руку. Стискиваю. И вдруг – о чудо из всех гребаных чудес! – от моей руки к его руке бежит искра. Я буквально вижу, как она добирается до места. Несмотря на меня, несмотря на него, добирается.
– А черт его знает, – отзывается Гарри.
Все так, как в тот отвратный, дождливый день, в тот день, когда я сидела в кафе и ждала своего нового парня, и он пришел.
Мы стоим как пара идиотов, и тут к нам подходит хрупкая блондиночка – лицо совершенно убитое. Подходит и спрашивает с польским акцентом:
– Пожалуйста, я ищу Сэма. Вы его родители?
Аня
Мацек! Мацек! Мацек!
Нет. Нет. Нет.
Пожалуйста. Пожалуйста. Пожалуйста.
Какая-то часть головы прислушивается, и мелькает мысль: не странно ли? Все кончено. Страшный, черный день, а я повторяю каждое слово по три раза. Вслух или про себя, не знаю. Дышу и молю, раз-два-три. Раскачиваюсь на диване и твержу: Мацек. Мацек. Мацек! Нет. Нет. Нет. Пожалуйста. Пожалуйста. Пожалуйста.
Я пытаюсь сдерживать рыдания, из-за ребенка. От плача очень сильно напрягаются мышцы живота, а я не хочу, чтобы мое смятение просочилось туда, где обитает малыш. Это моя боль, и я стараюсь отгородить его от всего.
Йен так добр. Он несколько озадачен, потому что Мацек всего-навсего слесарь, который налаживал нам центральное отопление, но он все равно утешает меня. Как он может соперничать с умирающим возлюбленным? Йен обнимает меня, но это не помогает. Он не той формы. У него не те руки.
Mай
Эвантон
Май усыпан желтыми цветами, переменчив и еще более суров, чем апрель. Внезапно налетающие грозы срывают пикники на взморье и вывешенное для просушки белье, но ни у кого не хватает духу попрекнуть май. Теплый южный ветерок ворошит воспоминания, и живительные соки вскипают в самых изнуренных сердцах.
Дни тянутся и тянутся, приходится чуть не силой загонять детей спать, когда небо все еще дразнит синевой. Младенцы и старики просыпаются в четыре утра вместе с жаворонками и чайками. К полудню каждый житель Эвантона уже еле передвигает ноги, а после ужина свет снова выманивает всех на улицу. Рождаются дети, и эти весенние детишки отличаются от зимних. С рождения до смерти они ждут от жизни только света.
Аня тщетно силится утолить голод своего сына, а Йен читает «На берегу» Макьюэна.
С рождением сына все в жизни Йена переменилось, сдвинулось с привычного места. Удивительно, как это никто не доложил школьному начальству, что их учитель – совершенно незнакомый человек. Все другое, все новое. Йен откладывает книгу, с улыбкой садится на кровать и пальцами заправляет Анин сосок. Откуда он знает, как это делается? А вот знает.
Миколай наконец присасывается, и Аня рассеянно посылает мужу улыбку. Йен сейчас для нее словно полузнакомый гость, в лучшем случае – тот, кого она знавала в далеком детстве. Она ощущает теплое чувство, даже некоторую привязанность к нему, и все же он странным образом чужой, ненужный. Как и вообще все в последнее время. Аня опускает глаза на сына, она еще не привыкла к его существованию. Вот чем все закончилось! Настоящий человечек. Невозможно вообразить, что когда-нибудь ей прискучит любоваться им, гладить по головке.
Миколай, разумеется, сосредоточен исключительно на кормежке. Он сосет, сосет, пока не наедается, но не отваливается, а так и засыпает с соском во рту. Аня шепчет его имя, протяжно, словно песню о любви, песню-плач, что помогает избыть тоску по родине. Но на самом деле она произносит, она поет: Мацек. Словно это имя, утратив право быть у нее на языке, тайно прокралось в другие слова.
Фургон Мацека – то, что от него осталось, – увезли, и опустевшая площадка уже зарастает травой, но на земле все еще заметны глубокие следы от фургона. В «Пицца Пэлас» хозяйничает новый человек, на этот раз женщина. Мацека она встречала раз или два, только внимания не обращала. Судочки со специями у нее вечно полупустые, не то что при Мацеке, однако посетителям она нравится. В задней комнате по-прежнему висит зеркальце Мацека, она подправляет перед ним помаду на губах. В двух тысячах пятистах шестидесяти семи километрах отсюда, в свободной комнате у тетки Агаты, лежат картонные коробки Мацека, а в них – все, что осталось от его жизни. Давнишние письма, дневники, фотографии, любимые книги и пластинки, старые, поцарапанные. Агата сидит возле коробок, перебирает содержимое, прикидывает, кому отдать то или это. Невозможно поверить, что больше никогда он не войдет в эту дверь, не привезет ни подарков, ни запаха чужой страны. Чем измерить его отсутствие? Вся семья скучала по Мацеку, когда он уехал. Теперь они будут скучать по-иному. Агата вспоминает сестру, мать Мацека. Как они вдвоем шли под дождем на рынок и смеялись, раскачивая между собой маленького Мацека. Раз, два, три – опля! А что вы скажете об этой потаскушке Марье? Бросила своего богатея любовника и полетела на похороны! Представляете? И говорят, больше ее в городе не видели. Может, решила перебраться в Шотландию?
Роза перевезла все вещи назад, в свой старый дом на улице Камден. Свернувшись в кресле перед камином, она читает Томаса Гарди, «Вдали от безумной толпы». Хмурится. Ей хочется предупредить Батшибу: «Ой, гляди, подруга, Трой вешает тебе лапшу на уши! Габриэл Оук – вот кто тебе нужен!»
Роза теперь много читает, а вот с выпивкой завязала. Как ни странно, это оказалось совсем не трудно. Чувствует себя постаревшей, но это ее нисколько не смущает: похоже, душа наконец нагнала саму Розу. Будто последние годы неслась как на пожар, выжимая из двигателя все лошадиные силы. Все неурядицы улеглись, и Роза тихо радуется, как пассажир, которого сняли с тонущего в бурном море корабля.
Гарри в новых трусах кружится по спальне под «Роллинг Стоунз». Может, у него и нет всего, чего хотелось, думает он про себя, зато, черт возьми, у него есть все, что нужно. И вальсирует в сторону ванной, с удовольствием предвкушая ночь, и утро, и следующий день.
Сэм и Роксана смотрят в комнате кино и пьют пиво из кофейных чашек. У них всего одна бутылка, и они стараются растянуть ее подольше. Уже почти половина одиннадцатого, утром в школу, а они сидят вдвоем и распивают пиво. Разве так можно? Чего это предки до сих пор не спохватились? Роксана пахнет подснежниками, а Джейка давным-давно и след простыл. Фильм дрянной, девчачий. Ну и плевать. Сэм хоть и пялится на экран, но кино не смотрит. Роксана такая легонькая, что на диване скатывается к нему под бок. От ее тела веет душистым теплом. Неизвестно почему Сэму вспоминается шляпа, которую Мацек носил не снимая, старый, потрепанный трилби. Может, он уцелел после взрыва и висит себе на каком-нибудь дереве? На одном из тех высоких дубов, что стоят на краю кемпинга. Может, прямо сейчас какая-нибудь пичуга дергает из шляпы нитки, себе на гнездо. Или просто так, от нечего делать. Леонардо тянет Кейт вниз по шикарной лестнице, а ее жених палит в них из пистолета. Сэм распрямляет ноги, потягивается и роняет руки на диван, поближе к Роксане. В мыслях он забирается на тот высокий дуб, достает трилби, надевает себе на голову. И салютует друзьям, притрагиваясь к краешку шляпы и кивая, в точности как Мацек. И улыбается одними губами. Потом Сэм целует Роксану в висок, легко-легко, поначалу она даже делает вид, что не заметила.
Принцип Локарда[34] прост: все и всё оставляет след. Утешительная мысль. Возможно, мы движемся во времени, а за нами тянутся, сходятся и расходятся следы нашего бытия, подобные тем, что оставляют улитки, выползающие перед рассветом на промытый дождем асфальт.
Перестают биться сердца, но окончательно не исчезает никто. Сгрудились в тени холмов дома и домишки Эвантона. Издали кажется, что все они связаны между собой, что дружно катятся к морю, как одно неуклюжее, но дружелюбное существо. И может быть, – только может быть, – это относится и к самим жителям городка. Те, кто некогда жил, и те, кто живет сейчас, – все они связаны тысячами нитей. Вот путаница-то! Стучит без устали одно общее сердце. Все мечтают, строят планы, словно будущее счастье – некое место на земле, светлое и радостное. Оно ждет. Не сворачивай с дороги – и доберешься.
Об авторе
Калифорнийка Синтия Роджерсон живет в Шотландии. Она писатель, драматург и поэт, а также директор центра творческого письма. Ее роман «Я люблю тебя, прощай» был номинирован на две шотландские литературные премии: The Saltire Prize и Scottish Arts Council Prize. А за свой сборник рассказов Синтия Роджерсон в 2008 году получила премию V.S.Pritichett Prize.
Из интервью с Синтией Роджерсон
Что двигало вами, когда вы начинали писать? И есть ли какие-то особые книги и авторы, повлиявшие на вас?
Я проработала в журналистике почти двадцать лет, прежде чем решилась писать. А среди тех, кто повлиял на меня, можно назвать кого угодно, но, наверное, прежде всего те книги и тех авторов, которые произвели на меня впечатление в последнее время. Это и Энн Тайлер, и Марк Хаддон, и Эллис Хоффман, и Хемингуэй, и Чехов.
Вам удалось создать неповторимые голоса для каждого из своих персонажей. Расскажите немного об этом.
Я типичная мечтательница, из тех людей, что дает своему воображению волю сплошь и рядом. Вот гляжу я в газету, вижу чье-то фото, и у меня в голове сразу начинает выстраиваться воображаемая биография этого человека, его история, я буквально чувствую его. И когда я пишу, я отпускаю свое воображение на волю.
А как технически у вас выстраивается процесс работы над книгой?
Пишу я обычно утром, причем делаю это стремительно, таким рывком и очень быстро выдыхаюсь. А затем я начинаю вычищать написанное, иногда дочиста, так что не остается ровно ничего.
Можете сказать, какая книга из последних доставила вам особое удовольствие? Что можете порекомендовать почитать?
Все, что хорошо написано. А из последнего мне очень понравилось «Карта исчезнувших любовников» Надимы Аслан. Прочитайте!
Примечания
1
Драма режиссера Майкла Кейтона-Джонса о геноциде в Руанде. – Здесь и далее примеч. перев.
(обратно)2
Отель и ресторан в центре Эдинбурга.
(обратно)3
Район Эдинбурга.
(обратно)4
Греческий остров в Ионическом море.
(обратно)5
У. Шекспир. «Король Лир», акт 1, сцена 5. Пер. Бориса Пастернака.
(обратно)6
Прощай (польск.).
(обратно)7
Юлиан Охорович (1850–1917) – польско-украинский философ-позитивист, психолог. Ян Лукасевич (1878–1956) – польский логик и философ, один из главных представителей львовско-варшавской школы.
(обратно)8
Бывшее графство Шотландии.
(обратно)9
Джон Берримор – легенда американского театра, звезда немого и звукового кино (1882–1942).
(обратно)10
Генри Льюис Менкен – американский писатель и журналист (1880–1956).
(обратно)11
Чарлз Монро Шульц – американский карикатурист, автор Снупи, персонажа комиксов и мультфильмов (1922–2000).
(обратно)12
Хелен Роланд – американская журналистка (1875–1950).
(обратно)13
Английская торговая марка.
(обратно)14
Джереми Кайл – британский телеведущий.
(обратно)15
Свечи в стеклянных сосудах (польск.).
(обратно)16
Я тоже (польск.).
(обратно)17
Городок в графстве Инвернесс (Шотландия).
(обратно)18
Дайдо Армстронг – британская певица (р. 1971).
(обратно)19
Вежливые (польск.).
(обратно)20
Польский ликер.
(обратно)21
«Southern Comfort» – ликер крепостью 38 гр., включает более ста компонентов, обладает приятным фруктовым привкусом с множеством оттенков.
(обратно)22
Город в Шотландии.
(обратно)23
Знаменитый шотландский солодовый виски.
(обратно)24
Старинное здание торговых рядов в Кракове.
(обратно)25
Социальная сеть, появившаяся в 2005 году.
(обратно)26
Сеть магазинов электротоваров.
(обратно)27
Значок поцелуя
(обратно)28
Я тебя люблю (польск.).
(обратно)29
Сеть магазинов одежды в Великобритании и Ирландии.
(обратно)30
Сеть британских универмагов.
(обратно)31
Система заочного обучения.
(обратно)32
Эва Кэссиди – американская певица (1963–1996), при жизни у нее вышел лишь единственный альбом, и очень скромным тиражом. Но после смерти ее ждал настоящий водопад из музыкальных наград, платиновые тиражи, первые места в национальных чартах по обе стороны Атлантики. Публика в одночасье осознала, что эта стеснительная женщина, безумно боявшаяся сцены, была гениальной певицей, обладательницей поразительно чистого и сильного голоса.
(обратно)33
Традиционный польский пасхальный пирог.
(обратно)34
Эдмонд Локард (1877–1966) – один из основоположников криминалистики.
(обратно)
Комментарии к книге «Я люблю тебя, прощай», Синтия Роджерсон
Всего 0 комментариев