«Спящая красавица»

3007

Описание

«Спящая красавица» - третье по счету произведение довольно громкого автора Дмитрия Бортникова. Со своим первым романом «Синдром Фрица» он в 2002 году вошел в шорт-листы «Нацбеста» и «Букера», известен переводами за рубежом. Чтение крайне энергетическое и страстное, шоковое даже. Почти гениальный микст Рабле, Платонова, Лимонова и Натали Саррот - и при этом с внятным скандальным сюжетом. Роман, о котором будет написано великое множество противоречивых рецензий и который способен затронуть наиболее интимные процессы любого читателя. Лирический и страстный текст финалиста премии "Национальный бестселлер", ныне живущего во Франции. Беспощадно резкая критика современной российской провинции, невероятное напряжение чувств, лилии и экскременты. Работа Бортникова с языком без пяти минут гениальна. "Спящая красавица" - это книга, которая отпечатывается в памяти навсегда.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Александру Шаталову

Здесь все придумано.

Сны, люди, свиньи, собаки — все.

Город, река, песни, кладбища.

Я не хочу ни лиц, ни намеков.

Да.

Ничего общего.

Ничего на всех...

I

Хач-хач... Мать рубит кролика. Оц-оц... Она перерубает кости, как спички. Да. Капельки подскакивают. Волоконца мяса прыгают ей в лицо. Мы ждем гостей. Готовим пир. Они — из города. У нас есть глубокие тарелки для супа. И мелкие для второго. Так что — нам не стыдно... Мать рубит и улыбается. Ее лоб и щеки блестят.

... Это он! Да. Ее маленький большой палец. Такой маленький большой пальчик... Не мизинец, нет! Именно этот большой пальчик. Черт! Что я говорю?!..

Сколько ей было? В то время... Три года, четыре. Да. Что-то такое... Она уже была «чистая». Она уже давно «просилась».

Я ничего не понял. На сытый желудок — это трудно. Мне — точно.

Ее внесли в комнату. Внесли тихо-тихо, спящую. Только ножка свисала. Ножка в носочке. В белом носочке. В таком белом, неземном носочке. Да. Ни пылинки, ни пятнышка. Такая невероятная белизна. Такой носочек из лепестков лилии... Такая свежесть. Она будто и не ходила никогда. Будто ее всегда носили на руках. Будто этот носочек был частью ее тела. Да.

Я спрашиваю себя — как она ходила? Как? Ходила она вообще?! Ее носили на плечах? Кто? А может, она и вовсе не ходила?! Не двигалась? Всегда лежала?! Или — всегда спала?! Такая неподвижность... Да. Такая нетронутость...

Этот носочек был белее снега. Белее самого белого снега... Белее самого слова «снег». Белее самой мысли о снеге! Намного, намного белее! Ничего общего! Снег сам и мысль о снеге — просто черные- черные ночи по сравнению с этой белизной! Да. Просто уголь. Именно так. Да. Белее самой мысли о снеге...

Так ее выход меня поразил. Вернее внос. Этот носочек и маленький большой палец. Голая ножка. Носок потом сняли. И вот. Да. Я увидел ее пальчики. Ее ножку. Ее большой палец. О-о-о... Оттопыренный, да, такой кругленький пальчик. Отставленный во сне большой пальчик!.. Это он свел меня с ума. Да. Именно он. Я на него уставился и никак не мог отвести глаза. Этот пальчик на ножке... Пальчик... Пальчик...

Ее внесла женщина. Ее мать. Она улыбалась, да, чтоб мы все не прыгали от радости. Чтоб не шумели. Извиняющаяся и гордая улыбка. Они были из города. И они с дочерью даже не заметили — ни глубоких тарелок, ни мелких! Черт.

Им было не до детей. Свои дела. Они сами вырвались на каникулы. Две молодые женщины. Они бросились в лето! Да. Моя мать и мать девочки с маленьким большим пальчиком на ноге. Существо, чей пальчик свернул шею моим мозгам! Именно! Я и не увидел по-настоящему, что она «девочка». Сначала — нет.

Ее положили, и я подошел. Тогда-то я и увидел ее всю. И впервые захотел к ней прикоснуться. Это не важно, нет, совсем не важно — девочка она была или мальчик. Существо, да, существо. Ни на что не похожее. Существо, к которому я хотел прикасаться. Трогать. Мять. Держать на весу. Качать... Нюхать. Да. Только это было важно. Только это. Ничего кроме. Ничего ни выше, ни ниже. Только это. Да. Я смотрел только в эту сторону.

Им было не до нас. Нет. Я тоже не смотрел в их сторону. Все равно... Что они, как они... Только то, что касалось девочки. Это совсем другое. Совсем- совсем! Абсолютно! На меня надели волшебную шапку. Да. И я ничего не видел из-под нее, кроме девочки. Никого. Кроме этой маленькой кудрявой нимфы... Все вокруг исчезло. Только она. Только она и все. Ничего больше. Ни меньше, ни больше! Только она и ее пальчик...

И запахи. Еще — это. Они принесли другие запахи. Совсем другие, совсем-совсем другие. Я сидел неподвижно, уставясь в пол! Как перед побегом! Да! Точно! Как перед прыжком! Запахи, запахи, запахи... Во мне все металось! Запахи... Я их сразу почуял! Сразу! Как только девочка и мать вошли! Совсем другие! Я повторяю — совсем другие запахи! Что?! Что это было?! Цветы?! Духи?! Их тела?! Подмышки?! Шея?! Шоколад?! Ладони?! Их рты?! Карамель?! Хлопок на солнце?! Запах пыли? Запах чего?! Город? Бензин? Пот? Усталость? Нет? Тогда что?! Кожаные сандалии молодой женщины?! Губная помада? Чем пахли эти женщины? Мать и дочь. Чем? Я могу сказать одно. Только одно. Эти запахи меня вывели из одиночества. Да. Из моего секретного существования. Из моего тайника. Да. Я вышел из одиночества. Стоило им только появиться. Стоило этим двум существам войти в наш дом. Так и должно было быть. Именно так. Да. Так, а не иначе. Именно так. Иначе и быть не могло.

Так бывает при внезапном помешательстве, нет? Точно так и бывает. Человек сходит с ума — и все. Этот момент... Смотрит в одну точку, а потом все! Точка — где угодно! В трещинке асфальта. На чьем- то ухе. Везде, да везде полно места! Где угодно! Эта точка может появиться где угодно. В любой момент! Вот в чем дело! Да. И человек не может ее увидеть! Вот в чем ужас! Вот где кошмар! Он не видит этой точки ! Человек смотрит на нее, а потом — все! Не узнает ничего и никого вокруг! Все становится другим! Да. Все меняется. Все. Все абсолютно. В этой точке все меняется... Все и еще раз все. Черт. Все разрушено. Все разрушено... Я даже не помню ее имени. Просто то лето. Я помню то лето, и все. Имя не важно. Нет. Разве имя важно? Совсем нет. Не важно... Ничего не важно...

Я был робок, помню — в то лето был робок. Редко выходил на улицу. Стесняясь непонятно чего — сидел у окна, там. Оно выходило в сад, в угол сада. Туда, где росла смородина. Непроходимая смородина. Черная, к концу лета она покрывалась паутиной. На самом деле была она непроходима для всех, кроме меня. Я знал там все ходы и выходы. Это мой тайник. Мое убежище. Да. В то лето оно пригодилось. Очень. В то секретное, самое красивое лето. Это — правда.

Если я и выходил, то уже по холодку. Да. И брел по горе, по краю, избегая людей. Избегая наших деревенских. Это странно, нет? В другое время я бы и не заметил человека. Идет навстречу, ну и что? А в то лето что-то случилось. Именно. В нем было что-то... В горячем воздухе, в запахах ночных цветов. Они закрывались перед сном. Я сидел на корточках, пытаясь поймать этот момент. Этот самый странный момент, когда они пахнут так сильно, будто вибрируют. Как в последний раз. И от этого запаха в горле становилось сухо и остро. Да. Меня охватывала тревога. Страх. Как волна! Она накатывала и накрывала с головой. Всегда перед закатом. Перед закатом. Именно тогда. Меня заливала волна тяжелых предчувствий... Именно так. Тяжелые предчувствия. Предчувствия и немота... Именно в то лето она пришла впервые, эта волна. Именно в то лето...

Я старался никому не попадаться на глаза. Кружил по горе, то спускаясь ближе к домам, то снова карабкаясь вверх. Я прятался. Да. И в саду... Там — почти весь день. В зарослях смородины. Я уже говорил о ней? Говорил? Прятаться, все время прятаться, ходить тихо-тихо... Все время быть невидимым... Ходить неслышно. К чему-то подкрадываясь... Ждать своего часа...

Я должен был стать черт-знает-каким-приятным- мальчиком! Да! Чтоб меня увидели, а потом уже не смотрели в мою сторону! В этом все искусство. Именно в этом трюк. Сложный трюк первого появления. Первого впечатления. Слова? Взгляды?.. Забота? Принести тапочки? Поставить все для чая? Убрать со стола? Вымыть посуду? Это — тоже. Тоже. Конечно. Без этого — никак. Но это не все. Нет. Это — только окрестности. Только края искусства. Трюк лежит в самом сердце. Да. В самом центре. Это от рождения. Да. Или родился с этим, или нет. Если нет — то и не трогай парус. Куда ни сунься — везде будут торчать уши твоего настоящего желания. В конце концов обыденность побеждает всегда. Рано или поздно, но всегда. Настоящие мысли выскакивают всегда. Если нет таланта — обыденность вывалится на середину комнаты. Посреди самого праздника! И тогда — все. Да. Тогда — уже все.

Умеешь или не умеешь. Как темный глаз. С ним нужно родиться. Раз и все! Он с тобой! Как уродство. Да. Как горб. Что-то такое... Да. Тайная возможность. Задом этого не добьешься. Нет. Кур можно звать «Гули-гули...», а голубей — «Цып-цып- цып...»! Что это меняет?! Что?! Какая разница? Никакой и нигде! Если Это есть — то есть. Если нет — то нет. Может быть, во мне и не было ничего, но это было. Да. Но и на это — наплевать. Одно большое «наплевать». Не стоит даже смотреть в эту сторону. Есть и есть. И все дела. Толстая точка.

Мои дни сузились. Они стали маленькими. Они стали — только для нее. Она приходила в мой день играть. Она там садилась. Она там раскладывала игрушки. И все. Там больше не было места. Мне — тоже. Никому, только ей... Да. Только она сидела в моих жарких днях. Одна, разгоряченная, пахнущая горячим песком и еще чем-то. Мокрыми волосами. Ведь солнце... Да. Сильное солнце... К черту панамку! И голова ее пахла издалека. За несколько метров я чувствовал ее запах. Она иногда сваливалась со своей куклой, набегавшись. Она так смешно вздыхала: «О-о-о-ох... » Сидела какое-то время, обняв куклу. А потом начинала сопеть, да, сопеть, так громко, и глаза, вижу, — закрываются...

Я садился рядом, когда уже все. Когда она уже глубоко-глубоко. Я ложился рядом. Валетом. Да. Я нюхал ее ноги. Они пахли кожей сандалий. Иногда я ошибался и тыкался носом. Прямо носом! Идиот! Она еще не успевала уйти глубоко! Это было ей очень щекотно! Очень! Она отпихивалась ногами! Еще во сне! М-м-м-м! Ну-у-у-у!..

Я решался на это не часто. Что-то здесь было... В том, что я чувствовал к ней. Во всем этом. В прикосновениях, в песнях. Да. В моих колыбельных. В моих попытках ее укачать. Усыпить. Чтобы потом держать на руках. Сколько хочу. Трогать. Смотреть. Прижимать к себе... Гладить... Прижимать крепко- крепко... Причинить боль. Да. Чтобы ее почувствовать... Именно. Чтобы ощутить ее тело. Ее жизнь. Чтобы стать ею...

Иногда, редко-редко, перед тем как уснуть, я вздрагивал, да. От ее запаха. От призрака ее запаха. Он приходил ко мне. Он приходил ко мне... Это от меня не зависело. Я ничего не мог поделать! Я даже почти забывал его! И тут он приходил! И так всегда. Всегда. От меня ничего не зависело...

Сходство. Да. Похожесть. Да не было в ней ничего похожего на мать. Никакого сходства. Матерью там и не пахло! Ничего общего! Ничего. Абсолютно. Меня это обрадовало.

Сколько раз я это слышал...

Да нет, странно! Я сама удивляюсь! Она ни на кого не похожа! Ни на меня, ни на Него!.. Откуда вообще она?! Ни на бабку, ни на деда...

Она была сама по себе. Да. Еще раз скажу — меня это обрадовало. Где был отец? Не важно. Кто он — тем более наплевать! Кто мать? Учитель музыки. Это я услышал, но и это — не важно. Была только она. И все. Что надо кроме?

Если б она была на кого-то похожа... Мне от этой мысли не по себе. Да. Мне это не нравится. Не нравится. Вообще сама идея не нравится. В этом есть что-то жалкое, нет? Что-то тревожное. Неприятное. Опять, опять, опять... Снова, снова те же лица, те же лица, еще и еще... Какая тоска! Что-то жалкое, бессильное...

Сходство с родителями... Может быть и наоборот, нет? Родители становятся все более похожи на детей. Родители чувствуют после рождения детей что-то странное... Да. Будто ребенок, вот этот, он был всегда. Всегда. Не было времени до него. Нет. Только с ним. Именно так. Он был всегда. Они чувствуют что- то такое. Что-то подобное. И это со всем примиряет, нет? Со всем. С жизнью, с болезнями, а потом ведь и сходство. Оно — тоже все смазывает. Оно тоже...

А с ней было все нормально. Никакого сходства.

***

Брать девочку на руки и уходить. Бормотать, укачивать, шептать... Чтоб успокоить, да, чтоб она затихла, чтоб доверилась... И медленно понести ее туда, где смородина. Туда, в мое убежище. Туда, где я мог ее рассматривать. Но это трудно. Матери ведь слышат, как волки. Что?! Это мой! Мой плачет!.. Куда я мог ее унести, чтоб мать уже не слышала? Туда, откуда уже никто ничего не услышит...

А так — нет. Я старался ее задобрить. Кормить. Хлеб, свежий толстый кусок, и помидор. Горячий, да, прямо с куста. Я разрывал его и протягивал. На... На...

И сок тек по нашим рукам. Щипал наши невидимые ранки. Она осторожно кусала, с моих рук. Свой кусок она роняла в пыль. Она боялась его держать. Это понятно. Да. Я это понимал. Плоть слишком тяжелая, открытая... Незнакомая. Сок высыхал, и она хныкала. Я не мог понять, в чем дело! Ранки! Поэтому. Сок щипал ей запястья, щеки. Вытирать она не давалась! Еще хуже! Она вопила! И я нес воду. Мыл ей лицо. Осторожно. Да. А она выпячивала губы. Сжимала губы и глаза. Чертовка! Это было трудно, да, мыть ей лицо. Хорошо еще, она не кусалась. Ни разу. Нет. Ни разу не попробовала. И потом мы забывали про еду. Она сразу мчалась в игру.

Кудри, платье... Ее запах. Голая, слепая писька, складка, просто складка... Ее повадки. Вдруг она кааак давай хохотать! Ей щекотно! Где оно, где это щекотное место?! Так хочется ее рассмешить. Развернуть, да, чтоб она открылась. Или заплакала. Да. Дети ведь очень открыты в плаче. Очень открыты...

Мне ее оставляли.

Не бойся. Он заботливый. Любит детей... Жалко, у него нет младшей. Сестры. Ольга с ним так не носилась. Нет. А он любит. С детьми. Заботится... Сам не поест... Она ведь у тебя уже просится?..

Моя мать это умела. Она успокоила эту женщину. Она пела ей тихую песню...

Ее сон... После плача. Она хотела есть, она уставала бегать, так рыдала... Я терпел. Она вырывалась из рук. Она падала на колени! Она рыдала! Я терпел. В конце концов она разрешала взять себя на руки. Я держал, дожидаясь, пока она уснет. Мммм, напевал я в груди, мммм-мм... Еще глубже. Мммм-м-ммм-м... Вооот. Еще глубже... Руки отнимались, но я все держал ее. Она расслаблялась, обвисала, да, вся разворачивалась, и рот... Ее рот открывался. Тогда я опускался на колени, осторожно-осторожно... Я садился. Это нелегко. Совсем нелегко... Она теперь лежала у меня на коленях. Укрытая моими руками. Да. Как в убежище. От солнца, от ветра... Откуда я все это знал? Как надо складывать руки? Что бормотать? Откуда? Где я все это видел?.. Не знаю. Нет.

Я пожирал ее глазами. Я смотрел и не мог отвести глаз. Что это было? Что?.. Волна меланхолии, да, незнакомой меланхолии, приходящей издалека... Я смотрел смотрел смотрел...

Я гладил ее волосы, щеки, да, побледневшие щеки... Она не просыпалась. Она вздыхала. Эти быстрые сны так глубоки! Я бы не хотел, чтобы она проснулась. Нет, нет и еще раз нет. Я хотел, чтобы она спала долго-долго... Я бы выдержал эту меланхолию... Сколько бы она ни спала... Я все время кружил вокруг этого. Вокруг этого чувства. Меланхолия... Откуда-то издалека... Да. Она приходила издалека... И я хотел повторять ее снова и снова... Вызывать каждый раз, да, снова и снова...

Или наши игры! Мы даже плясали! Она упрямилась, но не тут-то было! Со мной это не проходило! Я начинал отплясывать с ее куклой! Вдвоем! Кто нам с куклой был нужен?! Я строил такие равнодушные рожи, что девочка не могла отвести глаз! Она вырывала куклу из моих объятий! Она ее забрасывала за тридевять земель! За курятник! Да! Еще дальше! «Чтоб глаза мои тебя не видели больше!»

А потом бросалась мне на руки! Свистопляска?! Да это только тихое колыхание по сравнению с нашей джигой! Чертям пришлось бы перековаться по три раза! Да! Даже четыре. После нас с ней не росла трава! Жуки-солдатики еще пару суток не высовывались. Серьезно. И не только танцы, нет, не только шумные игры. Ну вот, например банка из-под творога. Да, белая, из пластика. Пустая? Конечно пустая, мы же сожрали творог. Грязная? Да, грязная, и что? Пойдет все равно, даже мыть не надо. Это — машина. Грязная белая роскошная машина. Она восхитительна! Ее можно нагрузить камешками! Сухим куриным дерьмом! Не важно! Ветками, песком, да, сережками ясеня, горелыми спичками! Именно — горелыми! Ведь нормальных уже нет! Все целые уже сожгли.

Или это — самолет! Ты можешь отправить его в небо! Белый пузатый лайнер! Да! Просто встать с колен и все! Не больше и не меньше! Черт! Просто встать с колен, и ты уже в небе! Поднять самолет на уровень глаз и следить. Самое важное! Следить за полетом — и все! Концентрироваться на полете. На руке, в которой — самолет. На самолете. Видеть только полет! Только движение. А потом он — бах! бах! Он горит! Он падает! Надо тушить! Срочно! На помощь! И она садится и давай тонкой струйкой поливать! Со всех сторон! Серьезное лицо! Боже! Какая тревога! Какое серьезное лицо! Еще бы! Такой момент! Ведь ты ей сказал, что надо сдерживаться! Не пи'сать! До важного момента! Придет время, и тогда — да! Потерпи потерпи потерпи...

Но еще одно... Да. Когда она спала у меня на руках... Проснувшись, она долго не могла понять, где и что. Она смотрела по сторонам, будто спала трое суток и больше. И дальше начиналось! Она вздрагивала, увидев меня! Кто это?! Кто?!

Я молчал, да, я смотрел и молчал. Я не мог говорить! Так далеко меня уносил ее сон. Ее слабое тело в моих руках. Это мое молчание, немота пугали ее. Она вздрагивала, я видел! И она не могла двинуться, сбежать. Мое молчание пугает. И она начинала говорить, лепетать, пускать пузыри! Лишь бы не молчать! Только бы не молчать со мной! Она болтала без умолку! Не закрывала рта ни на секунду! «А ты умеешь так?! А так?! А это?.. Это ты умеешь?! А я знаю во-о- от столько слов! Во-о-от столько много! А ты?!.. » Она разводила руками! Во-о-от столько слов! Как гора! Она знала гору слов! По сравнению с ней я был нем, как пенек! И не только! Нет! После этих приступов меланхолии я был новорожденный! Она была уже взрослая! Со своим словарным запасом! А я мог только молчать! Молчать и все! Только смотреть по сторонам и все! А она заливала меня словами. У нее выпало дно, и слова сыпались и сыпались... Потом она вообще перешла на свист! Так сильна была ее тревога! Только не молчать! Да! Только не это!.. Она заставляла меня показывать язык! Высовывать его до самого корня! А ну-ка покажи. Ха-ха! Ну и язык! Ну и чучело! У меня лучше! Вот! Смо-о-отри! Какой! Гибкий! Я могу им крутить! Вот! Вот так вот! А ты?! Ты можешь? А ну покрути!..

Я был как младенец. Да. Это она должна меня кормить! Следить за мной! Чтоб я не ел землю! Не клал пальцы в рот! Это она пусть качает меня на коленях! Пусть даст мне соску! Она. Это она должна, а не я! Рассказывать истории и петь! Да. Петь колыбельные... Я становился совсем грудным. Меня все трогало и пугало! И никого вокруг, только она! Она должна была меня успокоить! Укачать! Взять на руки! Погладить! Попеть что-нибудь... Тихое. Да. Петь потихоньку... Не смотреть на меня. Нет. Только петь. Отвести глаза... Смотреть в сторону и петь. Слова не важны. Нет. Только настроение. Да. Только найти правильный тон и все. Успокоить мою тревогу... Заговорить мои страхи.

Потом это проходило. Несколько минут — и у меня все проходило. Я смотрел на нее и видел ее. Я смотрел на ветку смородины и видел ветку смородины. Все становилось туда, где было раньше.

Моя фантазия в то лето совсем разнуздалась. У меня была только она и ничего другого! Она вырвалась из конюшни! Надо было в конце концов размять копытца! Все дело в ней, да. В ней, в ней, только в ней. Она! Чем меньше общего с жизнью — тем больше жизни! Да! Как с этой коробкой! Как и со всем остальным! Абсолютно со всем! Игрушки? Да я их ненавижу. Примитив. Что они думают?! Дам в руки машинку и все?! С колесами! С дверью! Скажут: «Посмотри! Как настоящая!.. »

И что?! Что они думают?! Что я обоссусь от счастья?! Встану на карачки и буду молиться?!.. Да те, кто делает все эти машинки, — просто уроды! Недоноски! Что они думают?! Да они просто презирают всех оптом и в розницу! Они нам просто срут на головы! Именно! А мы счастливы! Мы ползаем по полу! Даже целиться не надо! О-о-о! Какая маши-и-инка! Какой паровоз!.. Да поучитесь сначала из собственного дерьма замки строить! Моллюски! Парово-о-озы! И это называется — узнавать жизнь?! Это они называют — учиться моделировать жизнь?! В этих словах вся их тряхомудия! Тряхомудия теплая и тряхомудия холодная! Тряхомудия на любой вкус! Тряхомудия демисезонная! Для всех и каждого! С помпонами и без! Отряхомудить весь мир! Да! Вдоль и поперек! Справа налево и слева направо! Черт! Машинки... Паровозики... Да все просто... Попробуй сделать с этим что-нибудь! Попробуй сделать из этого фокус! Околдовать! Превратить! Ха! Щепка может стать кораблем, а машинка — никогда! Вот! В этом все и дело! Именно. Все — здесь!.. Ну и ладно. Наплевать... Не важно...

***

Мне сказали: «Она сама все попросит... Скажет ка- ка! Хочу ка-ка. По-маленькому — нет. Сама все сделает. А по-большому — попросит».

Как я ей подтирал попку. Как она меня просила подтереть. Я не понимал ее слов, ее языка. Почти ничего. Наверное, так говорила ее мать. Да. Наверное, так они разговаривали. А отец? Ее отец? Около нее не было этих звуков: отец. Я не слышал. Ни разу не слышал ничего похожего на это слово.

Она захотела свое ка-ка и попыталась спрятаться. Я говорю: «Ну давай... давай здесь... » Она хотела, чтоб я отвернулся. Она вся сжалась, зажмурила глаза. Как будто играла в прятки. Как будто она спряталась. Да.

У нее уже был стыд. Да. Семя стыда. Что-то такое, да, как стыдливость... И чистота. Чистота... Моя чистота и ее чистота. Две. Просто открытые глаза. Просто глаза.

Она начала ворчать, хныкать... Ей нужно было укромное местечко! Она хотела выйти во двор! Убежать от меня! От моих глаз! Спрятаться! Присесть где-нибудь в тайничке! Подальше от меня! Подальше от моих глаз! Только потом она меня позовет. Да. Потом. Чтоб я все вытер! Давай здесь... Ну что ты?.. Смотри... Никого... Никого нет... Садись вот здесь... Да. Вот тут... Ничего. Не страшно. Ничего...

Она закрывала глаза. Ей некуда деваться. Она закрывала глаза ладошками. Она их сжимала сильносильно. И потом все как во сне. Да. Как сон... Она открывала глаза. Она смотрела.

Отставив попку, она смеется... Она оглядывается... Приглашает меня быть смелее! Она мне приказывает! Вытри! А ну вытри!.. Да. Она приказывает. Я беру мягкую вату, она смеется... Еще немного, и она начнет понукать! А ну, для чего ты?! Вытирай! Вот... Вот здесь... Еще... Намочи! Намочи и выжми... Вверх надо! Вверх...

У меня горят уши. Я подхожу к ней, она смеется! Отставив свой вымазанный какашкой зад! Черт! Там еще что-то висит! Да! Там еще болтается! Ей не терпится! Конечно! Ей надо гулять! А куклы?.. Я подтираю этот ее зад! Закрыв глаза... Только она смеется... Да. Она смеется надо мной! А ну открой глаза! А ну!.. А то все расскажу!.. Я чуть не убегал. С этой ваткой в руке! Чуть не прятал ее за пазуху! Только бы с глаз долой! И еще дальше! Я убегал со двора и мчался. Потом — в боку кололо. Как побитый пес, я убегал, и, как побитый пес, возвращался. А она? Да, ей было смешно. Немного. Немного смешно. Да. Как щекотка. И все. А так — все равно.

Потом ее сны. Послеобеденный сон. Мать ее кормила — и в постель. Я подкрадывался к ее окну. Через час. Да, не раньше. Ни в коем случае! Иначе она потом не уснет! Я хотел ее будить тайком от всех! Только для себя. Только для меня. Для вечера. Специально, да, чтоб потом она уснула у меня на руках! Чтоб держать ее. Да. Такую слабую, мягкую... Быть с ней одному... Надо было ждать час. Чтобы она выспалась немного! Иначе начнет ворчать! Хныкать! Я ждал час и потом крался к открытому окну. Именно час. Всего один. Если больше — она потом не уснет со мной. Он спала в большой комнате. Там всегда прохладно. Да. В любую жару.

Она спала в глубине. На сундучке ей стелили перинку. Она не двигалась во сне. Моя мать забеспокоилась, а музыкантша сказала — ничего... Она не двигалась во сне.

Мне нравилось смотреть в эту комнату, на нее, там, в самой глубине. Она лежала в пещере. Да. Глазам было приятно туда смотреть. Комната начинала светиться темным и мягким синим светом. Как пещера, да, правда, как глубокая пещера в воде. Я смотрел-смотрел-смотрел, пока голова не начинала кружиться.

Я уже знал это, да. Когда смотришь в колодец. Долго-долго. Так же все кружится. Смотришь-смотришь-смотришь... Я потом боялся смотреть один. И ходить тоже. Одному там страшно. До сих пор не люблю ходить один к колодцам...

Я точно знал ту минуту, когда надо будить. Не раньше, не позже. Именно в эту минуту. Легкий свист. Да. Я тихо свистел... Это был знак. Не сильно, нет, легко, только для нее, не для себя — для нее... Я знал этот час, когда мой легкий свист проникнет в ее сны... Когда мой легкий свист возьмет ее спящую... Положит на спину и принесет ее ко мне. Поднимет ее ко мне. Да. Именно в этот час мой свист становился волшебным. Никто бы ничего не услышал... Нет. Никто кроме нее... Она сама просыпалась. Да. Никто бы не подумал, что это свист ее разбудил. Мой свист... Никто ничего не знал. Никто.

Но не все было так просто. Нет. Иногда мне не удавалось ее усыпить. Никак! Она вдруг начинала икать! Без предупреждения! Это ей мешало! Уснуть?! Да это невозможно! Попробуйте уснуть, когда вам икается! Черт! Кто ее так вспоминал?! Кто?! Кому это влезло в башку?! Вспоминать ее в такое время! Когда она у меня на руках! Да! Когда она вот-вот заснет! Когда она уже засопела! Ну! Еще немного! Еще... Еще минутка... Нет! Кто ей не давал уснуть?! Мать? Ха! Она и думать забыла о своей девочке! Да! Она была рядом! Совсем близко! Слишком рядом, чтобы вспоминать!

***

Потом... Она бросилась на меня! По-настоящему. Она меня избила! До крови! Разбила мне бровь! Своей куклой. Да. Она кинулась на меня и ударила куклой по лицу. Со всего размаху! Я не успел понять, что на нее нашло! Что это было?! Она схватила куклу за ногу! Размахивала ею, как палицей! Я не ожидал ничего такого! Нет! Я не был к такому готов! А она вошла в раж! Мое разбитое лицо ей добавило пороху! Моя рожа и кровь, да! Плеснули бензина! Дали ей шпоры! Она била меня по плечам, по лицу, охала, раз, раз, еще раз, еще много- много раз! Как насекомое! Она меня убивала, как насекомое! Я не преувеличиваю! Нет! Так и есть! Как двухвостку! Как паука! Она затаптывала меня, как червя! Еще! Еще! По голове! В ней все пело! Она даже вскрикивала от ужаса! Ай! Ай! М-м! м-м! От ужасного наслаждения! И только когда у меня потекла кровь из обеих ноздрей — она остановилась. Да. Перекур! Только когда она увидела настоящий поток крови — она решила передохнуть... Она отскочила! Да. Отпрыгнула от меня. От того, что сделала! Она хотела полюбоваться издали! Насмотреться вдоволь! А потом она зашвырнула окровавленную куклу далеко-далеко! С глаз долой! И еще дальше! Я ни черта не понимал! Хлопал глазами! Как Саул, да, как он, когда скатился со своей лошадки! А она дрожала! Еще немного, и она бы бросилась на меня так! Без всего, с голыми руками! Будет рвать лицо ногтями! Кусать глаза! Пустит в ход зубы! Вцепится в мои жидкие волосенки! Она сошла с ума! Еще немного, еще чуть-чуть, и она вцепится себе в руку! Вот-вот!.. Сейчас! Она укусит себя! До крови! Она оторвет от руки кусок мяса! Она рычит, да! визжит!

Никто ничего не слышал. Ничего не случилось! Нет. Все шито-крыто! Никакого движения! Только ее огромные сухие глаза! Да. В них сухой гнев! Ненависть! Мышечное отвращение! Как к червю!.. Да. Как к чему-то, что извивается... К чему-то, на что даже смотреть невозможно! Да. И ее дыхание. Тяжелое дыхание этого отвращения... А на дне всего этого — страх. Да. Звенящий ужас! Она увидела что-то перед собой! Во мне...

Что случилось? Что? Почему она бросилась? Она будто просила меня. Да. Просила очень долго, терпеливо... Что она хотела? Куда она смотрела во мне? Что это? Что? Она искала. Да. Она перевернула меня с ног на голову и обратно! Она вскрыла мне череп, вывернула мозги! Как шапку из каракуля! Она искала искала искала... Что? Что ей было нужно? Я был спокоен. Да. Я играл с ней. Следил, чтоб она не упала в колодец. А она? Что ей было нужно? Почему она взорвалась?! Она нашла что-то? Что это?! Что она увидела?! Если б она могла мне сказать... Даже не сказать, нет, просто сделать жест! Показать! Вынуть это! Поднести к моим глазам! Что она нашла?.. Она не знала. Нет. И она мучила меня, да! как дети мучают сумасшедших. Пытаются проникнуть в обезумевший мозг. Увидеть там что-то. Найти. Это любопытство... Оно говорит кровью! Разрушить! Да! Взломать и засунуть свой нос! И растоптать! Вот это... Да. Именно это. Я знаю. Я это видел. Эту жажду... Когда дети просят: ну давай! Давай! Покажи нам это! Покажи нам твою силу! Вынь твое сердце! Покажи нам то, от чего мы не спим! То, что нас пугает в тебе! Что нас так щекотит! Покажи это! Достань!

Они ведь чувствуют это. Кружат кружат вокруг... Бросают камни издалека. Да. Пока наконец не бросаются сами! Хватают это! Да. Сами вырывают это! С мясом... Дети чувствуют присутствие этого в сумасшедших... Это мелькает в улыбках безумцев. В их мечтательных глазах... Дети видят это. Они просят это! Требуют! И вырывают с мясом!..

Она вдруг устала. Сразу. Ведь такие удовольствия утомительны, нет? Не правда ли? Еще дрожа, она сделала шаг назад. Да. Она не повернулась ко мне спиной. И так, спиной вперед, она начала отходить от меня... Не глядя на меня. Нет. Не глядя мне в лицо. Только под ноги. Только туда. В землю. Опустив голову... Она будто готовилась к взлету! После мщения! После битвы! Да. Только перейдя дорожку, она повернулась спиной... И тяжело побежала по саду... По траве. Да. Будто тяжелая сытая птица... Молодая сытая птица... Я смотрел, еще немного — и она поднимется в воздух! Взлетит! Не высоко, нет... По кустам... По верхушкам деревьев... А она все бежала и бежала... Куда? Я не знаю. Нет. Куда-то... К себе. Да. Обратно в свой мир.

Сколько мне было тогда? Не знаю. Нет. Я редко видел себя. Не помню. Тогда я еще не начал себя помнить. Было какое-то тело. Да. Кости... Мышцы ног.

Она меня не обидела, нет. Я удивился этой открытости. Этому призыву. И еще... Я удивился, как она убежала. Как она исчезла... И я это запомнил так.

***

Потом были другие каникулы. Другие зимы и все остальное.

«Говорит Москва! Начало шестого сигнала соответствует шестнадцати часам московского времени... » Нам с Ольгой наплевать. Мы копаемся в сумке матери. В ее маленькой кожаной сумочке. Обычно я стою на шухере. В этот раз — нет.

В углах розовая пыль. «Пудра, — говорит сестра, — на... » Я нюхаю. Очень приятно. Очень-очень...

Зима. Сильное солнце в окно. От света слипаются глаза. Хочется спать.

Запах котлет, скворчащее масло на сковородке... Я держу веки руками! Они неподъемны! Спина Ольги. Мои глаза закатываются...

Она нетерпеливо роется в сумочке. Это тайник матери. Это ее сокровища. Шаги... Ближе... Еще... Мимо. Мать прошла в сени. Если она нас застанет — убьет. Опять все перебутырили! Господи! Чертовы дети... Она так скажет. Я знаю.

«Отрубить вам уши на холодец!» — добавит дядя. Да-да! Он любит этот холодец.

Ресницы уже склеились. Все. Последнее, что вижу, — губная помада. Как она вывинчивается. Исчезает и снова. Туда-сюда... И все.

Привалившись к нашему желтому ковру, я погружаюсь в сон. Эта сумка стала огромной! Я залезаю в нее, а Ольга держит меня за ноги! Она спрашивает: «Ну чё там?!.. А?!» И отпускает мои ноги. Я лечу вниз! Все быстрей и быстрее! И уже неизвестно куда! То ли вниз, то ли вверх! Мои кишки! Они меня обгоняют! Черт! Мама! Ма-а-ама! Да у нее нет дна! Эта чертова сумка!..

Наш желтый ковер. Иван-Царевич верхом на Сером Волке. У Царевича скособочено лицо. Вместо носа — плешина. Ковер стар. Нос Царевича — на уровне головы сидящего. Поэтому...

Этот мужик, полусожранный молью, меня не интересует. Он едет и едет. Он ни о чем не подозревает! Мне его не жалко. Ни капельки. Ни ложечки. Ни полпальца. А вот Волк мне нравится. Да. Что-то в его глазах... Будто он все знает заранее. Я его боюсь. Особенно зимой, когда луна и белый снег... Да. Я его боюсь и... спать без него не могу. Он на меня смотрит, когда я засыпаю. Я избегаю прикасаться к тому месту на ковре, где он. Я в ужасе! Глаза не закрываются! Мне кажется, да... Он шевелится! Стоит только закрыть глаза! И в то же время... Он меня спасет. Я это чувствую. Не словами. Но меня не проведешь! Ведь это он меня бережет. Он хранит меня. Он. Я знаю. В самом глубоком сне — я не перестаю это знать. Поэтому.

У наших бесстраший свои корни. Такие же странные, как у наших страхов. Эти причудливые картинки... Тень пиджака, как повешенный... Он движется! Вот! Смотрите! Он пошевелил рукой! Еще! Тс-с-с-с! Тихо! Нет... Это просто тень. Дурацкий пиджак! Фу- у-у-у! Слава богу! Он мгновенно превращается в самую любимую штуку на свете! А днем ведь ты его даже не видел... И завтра не заметишь...

Талисманы, щели в асфальте. На них нельзя наступать, нет! иначе... Все будет плохо! Приметы и злые знаки...

Звери, которые нас берегут... Игрушки... Враждебные и дружественные тени на ночной стене. Лунный свет на синем снегу... Волшебная голубизна окна... Колдуньи во сне... Погоня! Вот-вот! Она настигает! Кричит! Обернись! Обернись! Посмотри на меня! И тут — пробуждение. На полу. От холода.

***

Фьюууу-уууффюууу, поет ветер. Хюууу-ууу... Двойные рамы... Холод. Сапоги, фуфайка... Четыре месяца зимы... Пустота. Сны, в которых валенки, чесанки, серые, черные... Изредка — тапочки с опушкой... Это дядины. Ему остались от его бабушки. Мы их все видим во сне. Все. Всей семейкой. Что на левом боку, что на правом! Кроме дяди. Я про него забыл. Бывает, он говорит, что видел во сне эту бабушку. Но он врет. И мать, и Ольга его изучили. Они различают.

Он не видит снов. И как все, кто не видит снов, — дядя любит ходить вокруг них, как свинья вокруг пустого корыта. Бормотать, рассказывать, сравнивать... Ему хочется снов. Здесь у него чешется. Он подставляет нам это местечко. Мы должны выслушивать-чесать. Он возмущен! Да! У нас слишком заспанные лица! Он нам не верит! Не может быть, чтоб всю зиму снились только тапочки. Его обманывают!

В марте нам уже ничего не снится. Ничего. Грязная марля мартовского снега... Ручьи. Запахи. Кленовые вертолетики в ручьях. Черная земля и пар... Дыхание. Вдох и выдох... Уже пригревает спину. В одних свитерах на реке. Ледоход. Льдины. И все. Потом солнце и холодные сумерки. Розовые облака. Дым костра над землей...

Купание в нашей реке. Мы купались без трусов. Так легко... Так щекотно...

Раки. Их нащупывали ступней. Пошевелишь немного пальцами, прижмешь ко дну. И соображаешь... А потом нагибаешься и вынимаешь из-под ступни. Рачихи с икрой. На ощупь они казались комками травы. Они спали, завернувшись в тину. Они были беззащитны.

Мы вынимали и расправляли им хвосты. Споласкиваешь, раз — она чиста. Проведешь туда-сюда по воде и все. Потом — блестящая гроздь мелкой икры.

Я не мог так. Никогда не научился есть сырую икру. Мать присыпала солью и подносила ко рту. Я сжимал глаза.

Она подарила мне маску. Я нырял и любил смотреть, как раки там живут. Как у них там все. Они казались огромными! Там, в своем царстве.

Накупавшись до синих губ, я вылезал на траву. Чувствуя, как стягивает кожу на лице, я смотрел на мать. Как она купалась. Как она плавала. В черном сплошном купальнике. Ее «худоба»... Она была непохожа на остальных. Все тетки наши были толстые. Мало кто купался. Они были жирные и подвижные на суше! Им нечего было прятать в реке! Они и не думали прятать в воду свое тело. Так, на секунду заваливались в реку, как большие собаки, шумно, с брызгами, и снова на берег. К пиву. К ракам. К детям в панамках. Вода с них стекала в диком ужасе!

Эти тетки купались прямо в лифчиках и трусах. Мать была вдалеке. Немного всегда в стороне. Без брызг, без шума. Входила в воду, я видел, как намокает низ ее купальника. Как он темнеет... Она скользила в глубину, будто со ступеней. Ныряла всегда «с головкой». Другие тетки никогда не мочили голову. Из-за этого она казалась моложе. Да. Я смотрел на ее лицо, когда она плыла. Искал ее голову и, найдя, уже не отпускал. Спокойное лицо. Не тревожное, как бывает у пловцов. Нет. Спокойное, мирное лицо. Может быть, она даже улыбалась...

Я никогда не видел улыбки на лицах плывущих людей. Они всегда так заняты... Так серьезны... Потом — да. Когда остановятся... Смеются...

Она переплывала на другую сторону. Быстро, будто там ее что-то ждало. Черемуха. На той стороне были козы, густой боярышник и черемуха. Мать приносила мне ветку оттуда. Черные ягоды, от которых во рту становилось все фиолетово.

Она держала ветку в зубах. Повернув голову, она плыла ко мне. Сильно работая ногами, как огромная лягушка. Черемуха... Ветка. Это была приманка. Да. Черные, мокрые ягоды. Их так хотелось взять губами. Это была заманка. Призыв.

Ну иди со мной... На тот берег... Пойдем...

Она будто хотела унести меня туда. На спине. Протягивая мне ветку из воды, она звала меня туда... В воду... К себе. На тот берег. В свое царство...

Мне никогда это не снилось. Ни разу. Для сна ничего не оставалось. Ни уголка, ни тени. Я жил все это сразу. В один присест. Съедал это до последней крошки. Что оставалось сну? Ничего.

Она выходила на берег не спеша. Совсем одна. Не считая меня, смотревшего на нее с этого берега. Да. Совсем-совсем одна, она выходила и садилась под черемухой. Я помню: она сидит, прижав лицо к коленям. Наверное, она тогда была и в самом деле молода.

Она откидывала волосы со лба и смотрела по сторонам. Просто так. Вдалеке замерли козы. Огромный козел, тряся шерстью, спускался к воде. Подходил поближе к матери и так стоял. Казалось, они о чем-то говорили. Да. Потом он поднимался обратно к своим девкам, и мать оставалась одна. В тени черемухи. Ее ноги были залиты солнцем. На них нельзя было смотреть! Она, склонив голову на колени, отдыхала.

Это был ее мир... Другой берег. Тот берег.

Там, чуть дальше, на пригорке росла ежевика и молодые осины, но ее мир был здесь. Только кромка берега.

Я смотрел и ждал ее возвращения. Она меня начинала заманивать в воду! Играть со мной!

«Ну давай! Давай... Неглубоко! Вот... Смотри — дно... »

Здесь я ей не верил. Я верил ей там, на ее берегу. На той стороне. В ее мире. Я смотрел и ждал возвращения. Она так странно менялась в пути. Пока плыла... Она ныряла, и я начинал моргать! Меня охватывало беспокойство! Где она?! Где?! Мама!

Я никогда не мог угадать ее путь под водой. Где она появится... Ее черная голова! Она здесь! Я чуть не вскакиваю! Вот она! Вот! Смотрите! Мама!

Я ничего не слышу. Все кричат. Дети, тетки, мужья... Я вижу только «свою» голову. Только ее! Голову матери. Все дети, наверное, видят только «свои» головы. Как и матери.

Я следил за ней в воде. Каждое движение. Ноги по-лягушачьи, так свободно, так легко... А потом...

«Ну иди сюда... Да, вот как... Неглубоко! Вот дно! Иди ко мне... Иди... Не бойся!.. »

Я ей почти доверял. Да! В эту секунду...

«Ну, вот дно!.. Иди... Иди ко мне!» Еще бы немного... Но тут меня охватывал такой страх! Я не мог сделать ни шагу! В эту минуту я уже утонул прямо на берегу! Она со мной играла! Она меня заманивала! Ее лицо... Глаза. Я ей не верил! Не верил! И бежал потом домой... От реки! Все дальше и дальше! От реки! От матери! От ее глаз! От ее другого лица...

Мужики всегда затихали, когда она появлялась из воды. Когда она выходила.

На своих они смотрели и не видели. Своих они звали — моя. Они ржали над своими. «Ну и трусера! Моя их из парашюта шьет! Нет! Правда!»

Она не была тогда ни старой, ни молодой. Что для детей молодость? А вот старость... Это сразу ясно.

Только ранним утром, на рыбалке, я видел, что у нее есть тело. Она будто старела сразу. Да. В лодке все было совсем по-другому. Она смотрела вокруг, на берега, взгляд скользил по воде, в затоны, в камыши... Внезапно она переставала грести. Лодка скользила сама. Частое падение капель с весла. Потом все реже... Реже... Она смотрела в воду. Лодка замирала, а потом ее начинало сносить. Матери это будто не касалось! Ее не трогало! Куда нас несет?! Она все никак не вынимала свой взгляд из глубины. У нее было такое лицо! Такое... Ну, будто она входит в свое тело... В свою кожу...

И потом... Трепетание рыбы в ее руке. Рыбий рот. Открывает и закрывает... Часто-часто! И лицо матери в этот момент. Ее дыхание. Тоже... Частое...

Все это сливалось, и я видел, как меняются руки матери. Потрескавшаяся кожа на запястьях. Трепетание рыбы. Все тише и тише...

Все это было так реально. Все вибрировало! Рыба, еда, рыбалка... Это становилось так близко. Будто жизнь хватала и подносила меня к своему лицу...

Близко-близко! И вода... Она становилась так глубока и темна.

Я видел морщины у ее глаз. Еще не зная этого слова. Бледное, утреннее лицо. И вялые движения... Усталость... Мы возвращались медленно, мать еле гребла и даже не шикала на меня. Я вертелся на корме, как уж, а потом затихал, тер глаза, и было только усталое утро, река и мать. Ее лицо, которое я видел вдруг близко-близко. Оно было так реально! Оно отличалось от моего! От Ольгиного! Оно было будто смятым... В нем был непорядок.

Это было ее лицо, и оно было старым... И потом оно надолго застыло для меня. Я помню мать именно такой.

***

Дядя Петя был не низок и не высок. Не толст и не тонок. Все на месте. Как копченая колбаса. И еще, да, еще... Единственное, чему он меня научил, — мочиться стоя. Да и то я просто увидел, как это. Ссал-то я сам. В общем, это единственное, что нас объединяло. Да. Только это — стоя. И все. Короче, не важно... От всего остального мира дядюшка отличался только бородавкой на мочке левого уха. Сказать «большая» — ничего не сказать! Все равно что промолчать! Да. Когда он нагибался ко мне, так как был глуховат, — бородавка оказывалась прямо перед моим носом! Она была розовая. Из нее торчали несколько волосков. Она напоминала новорожденного ежа. Ежонка! Влажного, только что из ежихи! Эта розовая пимпочка меня приводила в экстаз! Она шевелилась, когда дядя улыбался. Да. И еще когда он жевал. Она тоже так двигалась. Вверх-вниз, вверх-вниз...

А так — никаких особых примет. Да умри он пять раз подряд с интервалом в полчаса — черти в аду даже не удивятся! Бог его сделал на голодный желудок, в пятницу вечером! Ничего лишнего. Как остатки теста! Да. Их хозяйки бросают в кастрюлю. Моего дядю так же бросили в кипяток. Теперь мы все вместе. В одной кастрюле. Он со своей сестренкой, моей матерью, я и моя сестра Ольга. У дяди была особая привычка. Из всей еды больше всего он любил супы.

По ней черти его и узнают. Да. Если они там подадут ему суп — сразу поймут, что это мой дядя. Даже если это будет суп из него самого.

Да если он войдет во вкус — его уже ничем не остановишь! Стоит только намочить весло — все! Лодку не остановишь! Он съест всю кастрюлю. Серьезно. Да. И только потом засмущается — когда половник по дну стукнет.

Суп с вермишелью и мясом, суп с картошкой и морковью, с картошкой и грибами, щавелевый суп, суп с майской крапивой и сметаной, куриный суп с сухариками и даже суп с клецками! Про щи и борщ я не говорю. Это как суббота и воскресенье в конце недели. Без них в его календаре были бы дыры.

Кроме супов, он был не прочь побаловаться запеканками. Сейчас таких уже не делают. А если и стряпают, то только в детсадах. Я помню этих запеканок штук двадцать. Разных. Начиная с обыкновенных картофельных или мясных, капустных и грибных и заканчивая классической запеканкой с лапшой, которую у нас называли просто «лапшенник». Кто все это готовил? Его сестра, моя мать.

Когда дядя ест, он не просто глух и нем! Нет! Он еще и слеп. В такое время его не дозовешься и ничем не удивишь. Даже если у наших кур вырастут зубы и они начнут лаять, он и ухом не поведет! Да войди в дом свинья Бурька и заговори с ним, он и не почешется! Она сколько угодно может тереться об его колено. Он глазом не моргнет. Ну, разве только шмыгнет носом.

***

На дядю Петю можно продавать билеты. Дело пойдет! Мы могли бы раскрутиться! И потом! Смыться отсюда! Построить дом! Или нет! Лучше купить сразу! С забором! Из кирпича! И ботинки! Да! И часы! И компьютер! И чтоб двери открывались сами передо мной! И чтоб никого вокруг! Никого! Как в кино! Стакан сока утром. А потом жри сколько хочешь! Холодильник твой! И ни с кем не видишься! Такой дом! Огромадный! Ни с дядей, ни с матерью. Может, только с Ольгой. Ну да... С ней — еще можно...

Дядя пыхтит, покряхтывает, вздыхает, гхакает, фыркает и снова вздыхает. Уровень супа падает. Дядя сосредоточен. А вот по утрам не так. Он ищет свои трусы.

«Где? Где они?! Дайте мне мои трусы! Мои! Только мои! Мои чистые трусы! Где, ты говоришь?! Уже смотрел там! Одни майки! Вот попаду под машину... Буду в морге лежать в дырявых! Да! Ааааа! Все! Нашел! Вот они!»

Ну, это только так смешно. Так. На первый взгляд. А поживешь в таком бардаке, в самом сердце этого хаоса, — так и начнешь потихоньку сам себе на ноги наступать. Как мы одевались? Разнообразно. Наверное, со стороны мы были похожи на театр, где у директора давно уже мухи в одно ухо влетают, а в другое вылетают.

У нас — кто что носил. Вернее, кто чье! Дядя повязывал платок матери. Или очки у нее стащит. Она положит и только руку протянет за шариковой ручкой, чтоб в программе передачу отметить, — и все. Дядя им ноги быстро приделывал. Только Ольга ничего чужого не носила. Ни моего, ни матери. Ни сумок ее, ни юбок, ни браслетов. Ни губной помады, ни туфель. Ничего. Все у нее было свое.

Я только один раз, помню, натянул ее платье. Просто так, для смеху. Холодно ногам. И как, думаю, они ходят так? Да еще и зимой. Раньше-то ладно, мать говорила, рейтузы такие были. А теперь? Не знаю. Мать орет на нее: «Гляди! Мохнатку свою простудишь! Потом будешь рожать одни шапки-ушанки!»

Смех смехом, но ведь и правда холодно.

Я смотрю на дядю. Как он ест. Когда он кончит, некоторое время оглядывается вокруг, как восставший Лазарь. Он ни черта не понимает и не видит.

«А! Опя-я-ять!» — бормочет он, сдвигая очки со лба на нос. Все. Он сыт. Без лишних слов, без отрыжки.

Кое-что забыл. Я застал дядю уже лысым и в очках на лбу. Он так ест. Чтоб не мешали. А когда пришивает пуговицы, смотрит на кончик своего носа. Очки там.

У дяди на коленях фуфайка, он вытягивает шею, отодвигается. Так он прицеливается иголкой. Я ему только что вдел черную нитку. Он пришивает не торопясь, глядя поверх очков. Издалека...

В шитье есть какая-то меланхолия. Да. Своего рода достоинство. Особенно когда перешивают старое. Вручную. Это дядин случай. Это наша жизнь. Дядя перешивает все для всех. Сестре, мне, Ольге, себе. Он любит шить руками. Не машинкой, нет. Иглой. И когда он начинает, это надолго. Да. Шитье вводит его в благодать. Он будто шьет себе саван. Шевеля губами... Он под куполом благодати. Он там все чаще и чаще... И мы видимся все реже и реже...

Я смотрю на него, да, теперь вот я смотрю на него... Наш плохой верхний свет. Никаких ламп для чтения. Ни одной. Ни единой. Мы экономим. На всем абсолютно! Не только на чем можно! Нет! Это уже позади! Мы экономим на всем! Когда спим — то не дышим! Это дядин идеал. Да.

Сейчас он еле-еле шьет. Сумерки. Он один. Да. Я не в счет. Он меня уже не видит. Он один в пустом доме. Совсем один, хотя это я вдел ему нитку. Он меня не узнает. Но не важно. Это другая история... Он один в доме. Да. Его движения, медленные, постоянные. Их мерность... Движение иглы почти вслепую... Дыхание. Ритм... В такие минуты в дяде есть даже благородство. Да. Высота и величие. И меланхолия. Странное чувство полноты. Да, такое... Как, видимо, во всем, что человек делает в одиночестве. Когда человек один. Совсем один. Как вот дядя... Он один в комнате. Так ему кажется. Он шьет, и он один...

Женщины знают эту меланхолию. Одинокие женщины, которые одни в доме... Они шьют... Они знают это. Вдруг поднимут голову и так странно смотрят вокруг себя. Да. Вот в этот момент оно здесь, это чувство. Будто увидел себя издалека... Будто уходил далеко-далеко из своей жизни...

Я отворачиваюсь, чтобы очнуться. Это дядино шитье, мерное, ритмичное и совсем одинокое, наводит на меня тоску. Иногда я думаю: он стал женщиной. Превратился в старую одинокую женщину. Да. Это так. Так и есть...

Дядя толстеет с каждым днем, как щенок, а матери некогда перешить ему пуговицы. Это особенное время. Когда его пищеварение останавливается. Оно закончилось, а голода еще нет. Кишка кишке протокол еще не пишет. Все остановилось. Все дома.

Светлый день кончился. У него тоже закончилось пищеварение. Никто не говорит ни слова. Только часы тикают. Мать где-то ругается с ведром. Оно пролилось. В ее ругани нет слов.

Мы так привыкли друг к другу, что стали невидимы. Иногда мне кажется: мы слышим мысли друг друга. Мы знаем все запахи нашей берлоги. Холодный, грустный запах сеней. Как в заброшенной конюшне. Белье, принесенное с мороза. Оно повизгивает, когда его ломаешь. Наши тряпки, наши волосы... Мы узнаем друг друга даже во сне. В тысяче снов! Мы найдем друг друга среди миллионов таких же насекомых! Запах матери... У всех для этого две ноздри! Одна для отца, а другая для матери!

За окном сизые сумерки. Будто мы живем в распустившейся сирени. Пахнет остывающей печью. Она у нас на всякий случай. Мы живем в двадцать первом веке, и у нас каждый день — всякий случай.

***

Это был плохой день. Костыль говорил: «В такие дни тебе хоть сри в карман — ты не заметишь». Это он обо мне. И он прав.

Розетка в углу. Внизу, у самого пола. В классе английского. Все сорок пять минут я таращился в две дырочки. Я пялился в них так, что не мог отвести глаз. И в конце концов к перемене я всасывался в розетку. Что там было? Ничего, совсем ничего, меньше чем ничего. Я улыбался, как идиот.

Сколько нам было тогда? По крайней мере через одного мы были в прыщах. С ног до ушей. А у меня даже на ушах. Мы зрели, как в сказке! Стоило только нам почуять ветерок из-под подола, мы впадали в транс! И в этом трансе, в этой сказке, где нас обвевали юбки и сорочки, мы грезили, покрываясь прыщами, как молодые жабы бородавками!

Стоило ей только заговорить по-английски — у меня сразу вставал! Он не знал, что происходит! Вертел своей слепой башкой, как червяк, которого разбудили зимой. Он просыпался от непонятного языка. Стоило ей только поздороваться... Эти волшебные слова. Заклинание: «Гуд монин чилдрен!» Кивок головы. Мы — хором: «Гуд монин тыча!» И я уже не мог встать. Парта поднималась вместе. И если б только я один! Все! Все наши пацаны!

По-русски Англичанка меня не волновала! А стоило перейти на английский, например начать проверять домашнюю работу, и все! Парта, как по волшебству, поднимается! Наши домкраты от нее сходили с ума! Из ширинок валил дым! Мы беззвучно стонали!

Англичанка открывала огонь без предупреждения.

Осень. Да. Это был хороший октябрь. Она в платье, шерстяном, мягком, сидит нога на ногу, наши морды красные. Мы сопим и пишем. Девчонки не сопят. Две уже приходят в колготках. Они все знают про жизнь и про любовь. Они все уже написали. Они примерные ученицы! Они презирают нашу царицу. За ляжки, за краску на лице, за то, что от нее пуговицы у нас на ширинках дыбом встают, за красивые губы, за большую грудь и за глаза, за глаза, за ресницы все еще черные и глаза, самое главное — глаза! Без всякого выражения, ни единой мысли, ни одного воспоминания! Мы не знаем ни ее матери, ни ее мужа, ни ее детей... Она сидит на стуле, как на облаке. Единственное, что мы с пацанами знали точно, — Англичанка живет в двухэтажном доме. И... У нее есть ванная.

Косой, которого она сама оставила на осень, нам рассказывал.

Косой: Она мне говорит: приходи. Я пришел. Дверь открыта... Я стучусь — ничего. Стою жду. Стою жду. Жду. Жду... Заходить боюсь.

Мы: А чё боишься?

Косой: А-а-а, потом скажет, что спиздил что-нибудь! Меня и так на учете до первого заявления держат!

Мы: Ну и чё? Зашел потом-то?

«Ну... Да. Она вышла откуда-то и дверь широко открыла. Я стою. А она улыбается так. И рукой показывает. Ну, чтоб зашел. И говорит: гуд ивнинг... Гуд и-ивнинг... Кам ин. Я охуел! А она смеется: да заходите... На «вы»! Она мне сказала «вы»! Пиздец! Прикиньте! Я зашел и за ней. А там еще дверь открыта. Я глянул, а там ванна, белая-белая. Она из нее вылезла. Там пена еще была. И это. Это... »

Мы ждем. Никто ему не верит. Он мог там простоять у двери два часа. Надо знать Косого.

«Ну, в ванне... Еще вода колышется. Она, значит, только из нее вылезла!.. »

Не знаю, как другие, — я ему не поверил. Но вот эта вода, которая колыхалась... Она меня убила... Она только что встала из воды! Да одного этого было достаточно, чтоб я свихнулся!

Ванна... Двухэтажные дома... Свет в подъезде... Диван! Теплая вода! Прямо из крана! Только поверни ручку с красной шишечкой! В толчке не надо зимой откалывать говно! Не надо дышать на костенеющие пальцы! Телевизор! Кресла! Магнитофон!

Это был другой мир. Совсем другой. Мы думали, там, в этом мире, все иное. Никто никого не бьет, в туалете пахнет по-другому, и уж точно в том мире никто не пердит со спичкой у задницы!

«У кого синий огонь?! У меня все время красный! А ты меньше свеклы жри!»

Это было бы так здорово — попасть в тот мир! С маленькими лампочками. Мы не знали, как они называются, эти светлячки в далеком раю. А оказывается, так смешно — «бра». И самое главное — этот мир был для нас связан с сексом. С запретом, с полумраком этих светильников... С музыкой, тихой музыкой и дыханием на диване... Это был для нас далекий чудесный остров.

А что было здесь? Нищета? Бедность? Ничего подобного. Близко не лежало. Здесь у нас хлюпало плодородное поле! Полное грязи и возможностей. Совершенная пустота. Да. Здесь вороны летали на спине, чтоб не подцепить эту тоску! Эту степную тоску, замешенную на черноземе и мечтах...

Кроме всего прочего, здесь говорили «наничка», «хабалка» и «все жданки прождать». Это было богатство! Мы узнали тысячи языков и наречий! Мы знали, что такое курсак! Мы знали, что значит «смотреть свинкой» и «глядеть, как гусь на закат»! Мы росли внутри словаря без обложки, без автора... И страницы, как колода старых карт! Приметы: «Не крути шапку на пальце! Голова потом болеть будет!» Или: «Ребенок рано пошел? Надо обрезать постромки. Провести черту между ног... »

А мы?! Мы сами-то! Выходя на улицу с куском хлеба, сразу говорили: «Сорок один — ем один!» Ха-ха! На хитрую жопу всегда есть ключ с винтом! Ответ: «Сорок восемь — половину просим!» А? Каково?! И это только так. Я только приоткрыл... Этот коврик, под которым копошился наш язык.

Мы могли бы работать толмачами у Бога. Кстати, у него есть автоответчик? Нет?

На всех языках? А то мы бы смогли! Записали бы: ЭТО ТЕЛЕФОН БОГА МЕНЯ ПОКА НЕТ ОСТАВЬТЕ ВАШЕ СООБЩЕНИЕ Я ВАМ ПЕРЕЗВОНЮ КАК ТОЛЬКО СМОГУ ПОКА. Главное ведь — надежда? А? Ну и приятный голос. Ха. У нас не было ни того, ни другого! Даже тенора наши были в прыщах.

И я себя спрашиваю — разве все это было?! Так быстро и так долго! Глаза еще не успели привыкнуть к темноте — а уже все. На экране — «Конец». Большими-большими буквами. Да. Чтоб все видели.

Там у нас еще был парк. Имени Щорса. Железная дорога. Маленький детский паровозик. По кругу... По кругу... Точно. Нас принимали за идиотов. Только процесс. Детям важен процесс! Они счастливее нас! Насрать, куда едем, главное — ехать! И все это в свободное время! На каникулах! После обеда! А утром в школу! По утрам парк спал. На лавках была роса. Они казались ледяными и блестели, покрытые слюдой. Всходило солнце. Ни одной жопе не приходило в голову на них присесть. Разве можно сидеть — и утром! Нет! Ни в коем случае! Только мчаться! Арбайтен! Никакого парка! Никакого досуга! Свободное время? Ни у кого нет свободного времени. Ни у мертвых, ни у детей.

По утрам здесь были только несчастные. Такое слово. Да. Те, у кого кто-то умер. Им было наплевать! Утро или вечер! Они сидели, глядя перед собой. А там ничего не менялось. Ни вечером, ни утром, ни ночью. Мы смеялись, бегали вокруг, а они смотрели сквозь нас. Да выверни мы у них все карманы, они бы и не заметили! Их ничто не могло отвлечь. Вывести их из себя было невозможно. Нет. Они уже давно ушли. Давно.

И нам в конце концов надоедал этот бег с дрочбой. Даже с камнями было интереснее. Даже с деревьями!

Здесь было так спокойно, пока мы не появились. До школы тут было кладбище. Старое, большое, с жирной землей. И земля тогда ничего не боялась. Это теперь, да, теперь она боится людей. А тогда нет. Тогда она нас всех бы взяла с собой. Спокойно бы открыла живот и все. Мы бы легли в нее и спали бы до тепла, до весны. А теперь — не знаю... Не знаю. Время мирных смертей кончилось.

Что-то осталось, да, конечно. Я помню там конюшню. Рядом с кладбищем. Теперь она пустая. Теперь там только запах, от которого мне становится тоскливо. Что еще? Да, там есть солнышко, лучи стоят в конюшне, в них мечется пыль. И свет. Да, там был такой странный свет. Я думаю, и через сто лет там ничего не изменится. Все замерло. Полдень, когда земля теряет запах. Да. Под этим сухим солнечным светом.

Здесь были только старые лошади. Уже полумертвые. У нас не было татар а кто на себя возьмет? Они доживали в этом доме. Покрытые длинными старыми волосами, кожа, кости, ребра, они стояли в загоне рядом. Я помню одну лошадку. Мы сбежали из школы, после первого урока, да, наверное, ведь было еще рано. Весна, много ручьев, и сапоги неподъемные от глины. Сюда сваливали деревянные ящики, они просыхали, даже нагревались, было хорошо на них сидеть, колода на самом чистом. Игра. Руки уже не мерзнут. Хорошо...

Мы все к ней привыкли. Белая лошадь. Она и в старости осталась белой. Только покрылась пухом. Будто только родилась. Как жеребенок стояла, боялась сделать шаг. И волоски на солнце так видны. Они дрожат на ветру, как антеннки. Она смотрела на нас. Что мы делаем. Кто мы. Нет ли хлеба. Поворачивала голову: а может, все-таки есть хлеб? Нет? Правда вы не принесли хлеба?.. Она стояла спиной к кладбищу. Всего два движения за все время. Она грелась? Наверное. Повернется одним боком к солнцу и стоит. Потом другим. Мордой к кладбищу.

Она нас успокаивала. Даже просто своим присутствием. То, что успокаивает, — перестаешь замечать. Нет? Как глубокий, питательный сон.

А мы? Мы, наверное, тоже. Вносили мир в ее душу. Хоть и орали, ржали иногда. Да! Как жеребцы! Да. Как они...

Может быть, она и принимала нас за них? За своих детей? За своих мужей? Это ее успокаивало? Наши крики, наше ржание? Нет?

Ее никак не могли убить. Она осталась совсем одна здесь. Все старые лошади давно умерли. Все ее соседки. А она подставляла бока мутному апрельскому солнцу. Левый, правый, ребра, отвислый прохладный живот. Я один раз до него дотронулся. Она стояла к нам ближе, чем обычно. У меня мерзли руки, и теперь тоже, всегда мерзли, мы слишком рано пришли, еще ничего не нагрелось, даже ящики еще мокрые. И что? Мне захотелось до нее дотронуться. Ну, до чего-то живого. Обычно я грел руки в ширинке, ну или под мышку прятал. А здесь мне захотелось дотронуться до другого живого. Что не я. Да. Она не испугалась. Не отшатнулась. И я погладил ее живот. Сначала, конечно, было тепло. Вены, твердые, и жесткая шкура. Да. Шкура старого существа. Как прабабушкина кожа. И сначала — тепло. А потом рука поняла, что это не тепло. И отдернулась. Живот был прохладен. А она? Она придвинулась ближе. Ей понравилось. Наверное, я был горячее. Ей понравилось, лошадка переступила с ноги на ногу. Я снова положил руку к ней туда. Может, она вспомнила про доктора? У них теплые руки обычно. Не как у меня.

Я стоял, слышал, как раздают карты, но не шел. Лошадка не смотрела на меня. Какая разница? Только маленькое тепло... Да. Пока я здесь. Пока рука еще здесь. Пока еще можно... Не важно, кто это, откуда, только вот маленькое тепло, маленькая рука... Я хотел убрать руку, неудобно так стоять, а она — нет, не надо. Не убирай! Постой еще так! Еще чуть- чуть... Немножко... Вот так... Так...

Она повернула морду и толкнула носом мою кисть. Подбросила слабо. Еще! Положи еще!.. Мы с ней задремали... Я спал в ней, в ее животе. В таком гулком, прохладном, как пустой храм. В пустом животе старости... Там было пусто и хорошо.

Влажный, анонимный мир матерей и смерти... Меня коснулся тихий ветер исчезновения, мокрый ветер земли и рождений.

Может, она думала — я ее сын? И скоро уйду. И она тоже уйдет. Туда, куда стоит мордой. Повернув голову, я смотрел туда же. В сторону реки, а там дальше степь, уже не белая, а весенне-тревожная степь. Пока почти без птиц. Только далеко-далеко точка, коршун наверное, и облака белые-белые, апрельские. И закаты... Но закаты она проводила уже одна. Там, среди призраков своих мертвых подруг, в конюшне...

Больше я никогда не видел эту старую белую лошадь. Наяву — ни разу.

***

Мы не находили лошадиных черепов. Нет. Однажды мы пришли сюда — и ничего не было. Никого уже не было ни в конюшне, ни в загоне. Тогда я туда и вошел.

Огромные, всегда влажные клены до сих пор стоят. Им здесь — курорт! Какая земля! Рай. И не просто рай, а рай без людей. Мы так и представляли себе их корни. Как они шевелятся в скользкой земле. Как пьют подземную воду. Глубоко-глубоко. Темные подземные воды. От этого мурашки по коленкам. Мы себя пугали еще не так! Клады... У мертвых, оставшихся здесь, наверняка припрятаны штучки. Да. У мертвых всегда что-то припрятано. У них такой вид. Такой таинственный. А кто просто лежит — это только так, отвести нам глаза! У них всегда есть тайна. У всех.

Нас не трогала смерть. Ни с какого бока. Это было еще далеко. Мы искали возможности. Что эти мертвые унесли с собой? Где они спрятали свою тайну?!..

В конце концов, эти черепа и были для нас воплощением клада. У нас все сжималось внутри, когда они показывались из-под земли. Как шампиньоны. После дождей. Они вылезали на поверхность, взламывая землю. Час назад мы здесь проходили — и ничего. А теперь вот он! Воооот! Вдруг — рррраз и все. Вот — он. Маленькая белая горка.

Что их толкало, что их влекло сюда?! Нам было не до этого. Наплевать. С нас хватало этого замирания под ложечкой.

Мы здесь топтались, как грачи, опустив клювы, всматривались в землю. Так мы могли бродить часами.

Что все это было? Эти часы на кладбище, которое встало на дыбы? Не знаю.

Только эти странные движения... Вот здесь «тепло». Да. Когда мы вытаскивали черепа. Это было не так-то легко. Мы вставляли три пальца в глазницы. Как будто давно-давно все это знали. Осторожно пропустив сквозь землю пальцы, мы входили в глазницы... И потихоньку — на себя. Тянешь осторожно и сразу. Они были полны землей, и казалось, ты держишь чашу. Дикую чашу. Она полна до краев степной землей. Белые в трещинках чаши... Легкие и страшные.

А потом были карты... Большая игра. Мы совсем обалдевали от грязи, скуки и дождей. Мы убивали здесь время и никак не могли его убить. Оно никак не хотело умирать! Особенно в дождь. Особенно между пятью и семью часами. Мы перебирались в школьный сад, усаживались под кустом сирени и раздавали в дурака. Или в козла. Первый кон, второй и все! Стоит только войти! Время умирало само. Почти сразу.

Лил дождь, переставал, поднимался ветер... Мы передвигали куртку Костыля от капель — и снова. Туда-сюда. Раздали. Молчим, смотрим, что у кого. Пошло. «Давай. С кого заход? У кого шестерка крестей? Эй! У кого шама?!» — мы так ее называли. Сейчас — так же? Нет?

До мозолей на пальцах. Бедный Костыль! «Мой шнопак уже ни хера не чувствует! Совсем мне нюх отшибли!»

Мы играли в нос. По-другому — в козла. Костыль бедствовал. Никто не хотел с ним в пару. Его спасало единственное — это был не нос! Это был хрящ чудесной крепости. Пять конов подряд — и ни одной взятки! Ну и доставалось его пятаку! В конце концов у нас отваливались руки.

На деньги мы играли только в дурака. В тыщу — надо вести записи. Как упадет капля — все размыто, черт знает, сколько очков, и Костыль встает на дыбы. В прямом смысле. Он вскакивал и махал руками! Крупные капли валились нам за шиворот, а ему хоть бы хны! Даже хоть два раза хны! Серьезно! Он орал, что мы все его наебываем. Верить на слово?! Ха! Ни одного слова правды и ни тени доверия. Вот это — игра!

Кончали мы уже в полной тьме. Ни звезд, ни дождя. Про фонари я не говорю. Никакого света. И последний кон. Тот, кто остался в дураках, — шел за бензином к шоферам в школьный гараж. Чаще — солярка. На эти случаи в кустах была припрятана пластиковая бутылка из-под воды с пузыриками. Мы разжигали высокий костер, собирали быстро мокрые щепки, а потом бросали картошку. Это был пир.

Именно на таких пирах наше «мы» пускало отростки. Мы трепали языками, как волнистые попугайчики. Все сплетни, все истории! Мы делали с ними все, что хотели. Варили какой угодно суп. Пропускали их сквозь наше редкое сито! Они быстро стекали по нашим прямым извилинам! Особенно эти штуки с кладами.

Полшколы разгуливало, помахивая берцовыми костями. Здесь выворачивалась наизнанку земля. Она выплевывала целые скелеты. А черепа из глубины... Они были плотно набиты землей. До сих пор помню, как трудно было ее вытряхнуть! Она вываливалась из глазниц! Понемногу. Надо было трясти череп долго, и потом он становился поразительно легким! Мы их примеряли! Ну и головки тогда были... Ужас. Наш Костыль бы прослыл там гением!

Мы гадали: чей это череп? Чья это была голова?! Кто это был? Мужчина? Женщина? Мы вертели череп в руках. Кто это? Кто? Как они умерли? Мы заглядывали во все дырки. Бесполезно. Никак не могли определить, кто это. Только детские сильно отличались. Да. Маленькие, хрупкие. Мы их находили довольно редко. Такие хрупкие... Такие маленькие, примерно с кулак. И края острые, такие, что можно порезаться. Не в этом дело. Не в этом. Когда мы находили такой вот, как-то не по себе становилось. Мы их прятали отдельно. Прятали, а потом закапывали. Одни черепа. Детские головки.

Раскладывали рядами в яму, один к другому. Один к другому. Так серьезно. Да. Заботливо. Мы их сажали в землю. Обратно. Засыпали и все.

Наши головы не намного были больше. Нет. Не намного.

Это был совсем другой мир. Здесь, на кладбище, все было перевернуто вверх дном. Как будто эти ребята в земле собрались переезжать. Такой бардак!

И мы здесь — как грачи за трактором... Ходили, высматривали — что отдала земля.

***

Ну ладно. Теперь Англичанка.

Она смотрит в окно. Слишком долго смотрит, мы успеваем все написать. Даже слепой бы успел насмотреться. А она нет. Ее профиль, окно, а там река, лес и далеко-далеко горизонт. И там ничего нет. Ничего! И внезапно она начинает! «Гуд бай, гуд бай... Май нэйтив ривер... »

Она сошла с ума! Спокойно, как вышла в другую комнату. Мы сидим, зачарованные непонятным языком. Но это только недавно. Совсем недавно. Неделя, наверное, как она стихла. Раньше было не так. Она нас заставляла петь хором! Уж если сходить с ума — то оптом. Да. Оптом — в школе, по домам — в розницу! Не вру. Серьезно. Хором! Мы скандировали «Ши дид эвридэй ши ливд»!

Да! Из Шекспира. Макбет. Но ей этого было мало! Одна часть нас пела это, а другая орала «Ай шу-у-уд пу зе суииит милк оф конко-о-од инто зе хелл!».

Мы скандировали это, как лозунг. Как девиз ее безумия. А она дирижировала шариковой ручкой. Детский хор сошел с ума! Весь. Сразу.

Мы заглушали всю остальную поебень. Соседа физика, биологию слева! Физик даже приходил: «Вы можете потише?! Ради бога!»

Ха! А она?! Легкое движение бровей. Она поднимала брови... Стоило физику спрятать свой нос — шабаш начинался снова. Мы впадали в раж! По новой! Она еще крепче закручивала гайки. Вооот. Та- аак! Крепче! И с новой силой. До упора! Дирижируя своей левой таинственной рукой. Закрыв глаза... От нее шел дым! Я видел, как он поднимается! И пламя! У нее выпрыгивало пламя изо рта! Мы вибрировали, как кролики! Еще немного, и она начнет срывать одежду! Вот-вот! Еще секунда! Она бросится на нас! О чем мы втайне все мечтали! Но так... Когда видишь такое... Она превратилась в тигрицу! Мы открыли клетку! Как зачарованные, мы открыли ей все двери!

И она вырвалась, как ведьма! Как три ведьмы! Кружитесь, кружитесь! Трижды тебе и трижды мне и трижды еще, чтоб вышло девять...

Она будто кружилась вместе с ними! Торнадо! Одна из трех сестричек! И эта пляска, эта безумная полька будто покрывала нас ее тенью...

Она вводила в такой транс, что потом, на физике, у нас у всех ширинка стояла шатром! Даже у девчонок из-под подола вырывались клубы мокрого дыма! А это уже не шутки! Если у девчонок наших стало мокро! Они только, сжав зубы, постанывали! Но это еще ничего! От нас потели окна! Мы дышали, как котлы с какао в нашей столовке! А физик только входил и выходил! На него она не действовала. Ха-ха! Он думал, что ему скоренько удастся спустить нас на землю! Не тут-то было! Он зажигал свои гирлянды, врубал разряды, повсюду сыпались искры, воняло серой, а нам хоть бы хны! Хоть трижды хны! Он носился вокруг трансформатора, как бес у сковородки! А нам?! Все это нас касалось, как мертвеца — прогноз погоды. Даже меньше! Мы его просто не видели! Закатив глаза, мы бесновались минут пятнадцать. Не больше. А потом — все. Мы стихали. Он тоже.

Я засыпал в этот момент. Почти сразу. Но это в том случае, если у нее не было урока. Она ведь была здесь. Рядом. Да. За стеной. И даже через розетку ее голос был способен на чудеса. Я повторяюсь про розетку?! Это понятно. Это ясно. Я в ней бывал каждый день! И по три раза на день! Когда у нас физика, а у нее — английский. И вы думаете — только я один?! Ну нет... мы все прошли через этот пятачок! Всей толпой! Туда! Туда! К ней! Через стену! Нас можно было ловить, как головастиков! Всей кучей! Косого, меня, Саньку — всех! Не ошибешься! Нам всем в этой розетке хватало места! Никто не толкался, не пихался! Мы шли на нерест, как мухи! Как жучки-солдатики в мае! Мы шли на ее зов. На ее голос. Еще бы... Эта колдунья гоняла нас и в хвост и в гриву! Семена ее голоса проросли сквозь наш мозг! Наши головы цвели, как палисадник старой девы!

***

Она читает, глядя в окно. Туда, за лес, за реку, за холмы... Там все чисто. Такая чистота — что глаза тонут. А мы смотрим на нее. Черт! Это совсем не важно, что она говорит. Оказалось, это Байрон. Хорошо, что я не знал раньше! Это говно мамонта! Эта старина. Она нам сказала, что он умер от... дизентерии! Ха-ха! Но мы-то знали, что это такое — ди-зен-те-рия! Что это за штука! Он склеил ласты во время поноса! Вот уж это мы навсегда запомнили!

У нее было разбито сердце. Мы все в классе впервые видели человека, который жил с разбитым сердцем. Девчонки как раз за это ее и ненавидели. Это была свирепая зависть. У них-то с сердцами было все нормально. А у некоторых их было по два. Одно для первой четверти, а другое для каникул.

А ее сердце было разбито. Она жила, как большая кукла. Как превосходная огромная теплая кукла. Кукла с теплыми ногами, с морщинками, со стоптанными внутрь каблучками. С запахом из подмышек, с густым тихим голосом, с ногтями, с вишневым дыханием... Большая печальная кукла, и стоило этой кукле заговорить по-английски, наши сердца в ширинках трескались, готовые разбиться. Нас как раз это и сводило с ума, то, что она была куклой. Да. Именно.

Никто так и не узнал, почему она решила умереть. Наверное, все-таки не так легко жить с разбитым сердцем. Она повесилась.

Ничем не примечательный день, у нас был урок. И опять у нас, как обычно, дымились ширинки. Все было как обычно. Она так же сидела у окна, так же молча смотрела.

Черт...

Мы повскакали по звонку и толпой промчались мимо. У нас догорали уши. Мимо нее, сидящей молча у окна. Она была так неподвижна... Как будто уже висела. Черт! Мы вышли, и, помню, Англичанка встала и прикрыла за нами дверь.

Наутро в классе мы уже готовились краснеть, но вместо нее зашел директор. У него была морда, такая морда, как сгоревшая лампочка! «Сегодня ничего не будет, — сказал он и развел руками. — Кто хочет, может остаться и помочь... » Остаться?! Да мы все сразу ломанулись, как стадо, чуть его не смели! В нас не было ни намека на смерть! Ни страха, ни смирения! Ничего. Ничего...

Только на похоронах мы ее увидели снова и в последний раз. Народу было много, и день стоял теплый, прозрачный. Все невольно улыбались, так хорошо дышалось. Мы сразу сняли куртки, так припекало.

На крыльце школы стоял директор. Руки за спиной. Похожий на печального диктатора. Он стоял один, глядя поверх наших голов. Странный был у него взгляд. Наконец он тряхнул головой, как проснулся, и начал речь. А мы смотрели на вход. Оттуда должны были ее вынести. У Косого в брюхе так урчало, что я пропустил и речь, и тот момент, когда она выплыла в своем гробу. Так плавно, как в красной лодке, как в огромной туфле, праздничной, будто собралась на бал. Она была все в том же платье. Я подумал вдруг — она в нем будет лежать там.

«Тихо! Т-с-с-с!»

Гроб поставили на табуретки из столовой, и все пошли мимо. Мы, Косой и еще трое, остались, Косой сказал, что пойдем курить потом в беседку. У него была «Ява-100».

Она лежала такая белая, сложив руки под грудью. Да и не было уже груди. Она размазалась. На шею ей повязали шарф. Наверное, чтоб нас не пугать и самим — тоже. Не бояться. Ее черные волосы стали еще чернее, и брови истончились в ниточку.

Я смотрел на ее щиколотки. Даже и не помнил, носила ли она когда-нибудь чулки. А теперь на нее надели. И черные туфли с пряжкой. Не знаю, как другим, а мне казалось, что она вздыхает. Еще бы, стоит только умереть, и тебя оденут черт знает во что!

Все прошли, а грузовик еще не подъехал. И мы притянулись к ней. Мы с пацанами ее окружили.

Будто хотели в последний раз втянуть этот запах плоти, надышаться, набить про запас в ноздри! Как шакалы, мы сгрудились кучей и, не отрываясь, пожирали ее.

Наш голод рождал пиры плоти. Буфеты. Склады желания! Вокзалы любви! Башни, города, где дома, трава и деревья, собаки на поводках, облака, рельсы, дороги — все было из плоти и крови. Все из плоти и все есть плоть! Эта пещера, этот рыбный запашок засасывал нас вместе с гробом, с Англичанкой, вместе с автобусами, домами и банями! Наши ноздри дрожали! Еще слабые, юные шакалы любви, мы замерли, не решаясь броситься на нее... Она нас погрузила в транс! Стоило нам только моргнуть, дернуться, вынуть руку из кармана — она бы очнулась! Это был зов! Но в тот раз мы на него не ответили. И она уплыла от нас в своей праздничной лодке. Как будто на бал. Да. На бал...

Мы еще стояли некоторое время, хлопая глазами, глядя по сторонам, как будто очнулись от яркого сна. И только увидели корму лодочки на грузовике. И автобус с училками, пыхтя, тронулся и покатил от нас.

Не глядя друг на друга, мы разошлись по домам. Какая тут «Ява-100»?!

Даже Косой молчал! Когда Абдулка начал что-то бормотать, Косой ему такое вынул! «Эй ты! Заткни ебало! Кишками воняет!» Абдулка сразу заткнулся. Мы шли молча. Как могильщики. Как эти чокнутые серьезные мужики. Мы будто сами себя закопали.

В нас был этот зов, и он повторялся и повторялся, ослабевая... Ярость пожирания... И чистота. Неподвижность пожираемого... И чистота. Этот пир! Это были мощные швы, которые накладывала жизнь.

Умирающие львы сами призывают своих шакалов. Этот стон...

Она в нас нуждалась! Да стоило нам отойти посмотреть на небо или на свои шнурки, — она зарыдает! Она протянет к нам руки! И шею, обвитую веревкой! Куда?! Куда вы?! Вернитесь!

Мы сожрали ее, и что осталось? Ничего кроме чистоты. Мы валялись в земле — и мы были чисты... Ни голода, ни тяжести. Все было чисто. Все было — чистота... Ее сердце. Новое, розовое, оно лежало в гробу, в красной лодке. Сердце без единой царапины, без единой трещинки! И наши сердца.

Зрелые женщины... Зрелые женщины... Да по сравнению с нами новорожденная девочка была уже в климаксе! Наши девки в классе были старухами! А мы?! Кто мы были? Мы даже не были людьми. Семена, мы были семена на ветру. Семена без земли, без верха, без низа... И этот ветер... Теплый ветер, который приходит внезапно осенью, и внутри него есть что-то... Как весной. В животе ветра... Чувство обновления... Да. И нет никакого обновления. Никакого. Только память о нем. Наверное, так же бывает у стариков. На Новый год. Какое-то шевеление вечером, в самый канун. Да. И потом — все. Опять тишина. Они уже не верят в Новый год. Ни в Новый год, ни в эту ночь. Самая молодая ночь... Самая молоденькая ночь в году. Младшая сестра всех ночей... И что? Ничего. Поели и все. На боковую... Уже больше ничего не будет. Ничего- ничего. Впереди только постель и большой сон. И все...

И в тот день вечером, когда я возвращался домой, один, глядя себе под ноги, — вдруг пришел этот ветер. Теплый, влажный, будто из марта. Я даже остановился. Было что-то такое в воздухе. Что-то свежее. Будто я только что вышел на улицу после долгой серой зимы. Что-то свежее-свежее... Я все их помню. Эти дни. Все. В них есть что-то. Да. Что-то человеческое. Что-то очень нежное. Что-то обращенное именно к тебе.

Этот влажный воздух полон запахов. Тонких, быстрых. Все запахи, мимо которых я прошел когда-то, окутывают меня на секунду и уходят. И шепоты. Воздух тёпел и полон шепотов. Сердце бьется, и я слышу такие ароматы, которых не может здесь быть. Эти галлюцинации... Свежий, свежее самого свежего запах льда. Или острый, полный новизны запах цветов, круглый и тяжелый, как пустой флакон из- под сладких духов... Да. И еще сушащий горло запах полыни. Как память о вечере в начале июля, когда вдруг так сильно, так ново пахнут уже усталые цветы и травы...

В этом ветре было что-то теплое. Надежды, может быть. И впервые этот ветер мне принес меланхолию. Теплую, влажную, как бывает в садах осенью. Да. Когда идет мелкий, еще теплый дождь. И в моей меланхолии было что-то от сада. Что-то совсем беззащитное и... неуязвимое. Что-то материнское. Как далекое влияние. Очень далекое. Как знак. Как предчувствие... Как будто я уже был в этом саду. Да. Когда-то...

***

С чего все началось? С еды. Да. С рыбок. Красноперки. Это были не простые рыбки.

Мать хлебом не корми, дай только удочку. Если она не ругалась со своим братцем, нашим дядюшкой, — ищи ее на речке. От рыбаков она отличалась тем, что ела свой улов. В этом-то весь фокус. В этом. Да. С этого все и началось.

Мать моя — ведьма. Настоящая. Я не шучу. Никакого другого смысла! Ведьма. Колдунья. Она могла замораживать свои желания. Свои самые сокровенные. Самые жаркие желания! Она их замораживала и ставила в погреб. В тень. Там эти глыбы льда и стояли, как статуи в музее. Они будто ждали ее. Ждали своего исполнения.

Для нас с дядей Петей она жарила отдельно. На большой сковороде, а для себя и Ольги отдельно. На маленькой чугунной сковородочке. Всего две рыбешки. Укладывала их валетом. Да. Так смешно получалось. Голова к хвосту, хвост к голове... Сковородка подпрыгивала, раскалялась, масло кусало всех подряд.

Пять минут с одной стороны, пять с другой! И все готово. Для них. А мы с дядей ели отдельно. За столом. Все лето стол стоял на улице.

Мать ни разу не предложила своих рыбок. Ни мне, ни своему брату. Ни кусочка. Ни разу! Даже так, для связки слов! Ха! Она даже масло сама собирала! Да так, что потом сковородку можно было не мыть! Дочиста! Но это ладно. Она кости складывала отдельно. А когда потрошила своих рыбок, все кишки собирала в целлофановый пакет. Ольга была тут как тут. Их не проведешь! Они менялись, как часовые! Красноперки всегда были под присмотром. Ольга несла пакет на речку и там далеко-далеко забрасывала кишки. Руками! Вынимала их, скользкие, и швыряла в воду! Чем дальше, тем лучше. И все. Набирала в пакет воды, выливала, еще и снова выливала. И на меня ноль внимания. Конечно. Да. Я ей всегда мешал. Я же младше. Она от меня ничего не ждала. Ни хорошего, ни плохого. Даже не уверен, видела ли она меня.

Мать была одержима по всем правилам. Она могла встать в четыре утра и перед тем как умыться, шла проверить снасти. «Экраны» и «морды». А могла и опоздать в свою аптеку, засидеться с удочкой.

Черт! Это был рай. Настоящий рай. Для всех. По воскресеньям мать уплывала на целый день. До самой темноты. Она возвращалась, когда дядя Толя-пастух перевозил коз с другой стороны. Они встречались в темноте, на реке, перекидывались парой слов... Козы нетерпеливо постукивали копытцами по дну лодки. Они хотели домой.

Я помню их смешные какашки. Как кофейное драже. Как мы их называли? Сери-бери-ешь. Да. Так.

В лодке у дяди Толи их было полно. Потом, уже на берегу, я помогал ему, мы выметали засохшие какашки, а козы разбредались по берегу. Они тыкались куда попало, мать ругалась: «Отстань! Ну куда ты?! Отвали... Ну и лошадь!» Дядя Толя снова сгонял их и вел по прохладной пыли вверх, в темную остывающую деревню. Пыль... Осевшая мягкая пыль. Прохладная, просеянная, как мука.

Мы шли с матерью одни. Молча. Я нес удочки и кукан. Красноперки, мелкие окуни...

Она несла весла и консервную банку с червями. Перед домом, у забора она опорожняла ее, черви падали в траву, она еще трясла для верности, а я держал калитку, чтоб она вошла с первого раза. Я закрывал за ней калитку и секунду вдыхал запах матери... Она проходила, и все кончалось. От нее пахло в такие вечера хорошо. Очень хорошо. Рекой, кувшинками... Она была спокойна. Полна ночью, рекой и усталостью.

Отпуск? Смешно сказать. Она была готова жить на реке. С удочкой. Огород? А на что братец-дядюшка?! Дармоед!!! Пусть копает, окучивает! А поливать? Да! И пусть польет помидоры! Главное! Ты ему помоги! И по грядам не топчитесь! Это — последние наставления. Ее завещание. Оно должно быть именно таким! Поливайте помидоры! И по грядкам не топчитесь! Слышите?!..

Никто кроме меня не слышал. Я ее провожал до речки. До лодки. Она брала весло, и меня уже не существовало. Никого не существовало. Она уже ничего не могла бы изменить в этом своем завещании! Даже если б хотела. Я толкал лодку, делал шаг, еще и опускал руки. Мать секунду ждала, лодка сама по себе описывала полукруг... И все. Мать начинала грести. Не оглядываясь. Совсем одна. За ней ничего не было. Ничего. Она смотрела только вперед. Да. Мне казалось всегда: окликни я ее, она меня не узнает... Она все оставляла. Все. Она умирала. Каждое воскресенье. Ранним утром. Совсем ранним.

И я помню то утро, да, она резала лук. Я был рядом.

«Слушай, — вдруг сказала она. — Я не сумасшедшая? Нет?.. Или да?.. »

«Почему?» — спросил я.

«Сейчас... Подожди... Вот я режу лук и считаю. Режу и считаю: раз-два-три-четыре... Если не считаю — то не могу... Нет. Не могу ничего делать. Не только лук. Нет... И все так... »

Я не удивился. Я подумал: вот оно... Вот...

«Нет. Ты не сумасшедшая. Нет. Я тоже считаю. Все считаю. Все. Когда мету. Тоже: раз-два... раз-два... Тоже. Так же... »

«Ты станешь, как я. Пройдет время, и ты станешь, как я. Мы похожи... Ты на меня похож. Ты взял что- то... Тяжесть. Это она... Что-то тяжелое... Раньше я тоже была, как ты. Ты взял у меня это. Да. Так... Я заразила тебя... Не считай. Не надо... Делай и все. Не оглядывайся... Не смотри назад и не считай... Нет... »

Она остановилась. Перестала резать лук... Я видел ее глаза. Да. Только глаза... Они смотрели в меня. Прямо в меня! Не двигаясь... Мечтательные неподвижные глаза.

Рассвет заставал нас уже далеко друг от друга. Я закрывал окна и ложился в самый темный угол дома. На холодную печку. Какое-то время еще доносилось дыхание Ольги, а потом наступала тишина. Я засыпал. Ни разу за все эти годы я не думал о матери на реке. О том, где она сейчас. Она действительно будто умирала. Да. В ней это было... В глазах, и еще... Когда она замирала... Смотрела в одну точку... Туда... Она уже давно смотрела в ту сторону.

Все эти годы она училась этому. Умирать... Да. Она знала смерть... Она знала, что' это... Хорошо, подробно... Как свои волосы... Могла отличить свою смерть на ощупь... С закрытыми глазами... Издалека. Она сразу узнает ее. Я уверен. Да. Когда она только появится на горе. Стоит ей только сделать один шаг... Мать узнает ее... Даже в темноте, да, как нашу лодку... Как наш дом. Как наш двор. Как свои юбки... Как цветочки на них. На черных юбках... Такие маленькие серые цветочки... Совсем незаметные... Она знает смерть близко-близко, как подругу. Все секреты... Будто умирала каждый день.

Когда в гроб положите, приказывала она, ты заплетешь мне косы. Ты! Никто другой! И чулки не забудь... Чтоб все было как положено! Так и только так!

И даже когда я не заплетал ей косы перед выходом, все равно было такое чувство, что вот сейчас она уйдет на речку и никогда не вернется. Мы ее никогда не увидим. И мы останемся одни. Совсем одни... Странно, я думал всегда — мы. Да, странно. Кто это — мы...

О-о-о... Заплетание кос! Да. Я заплету ее косы в последний день. Когда она умрет. Я умею это наизусть. Пусть не волнуется! Разбуди ночью! На рассвете. Под дождем. В жару. Я изучил это искусство. Тонкие — в три ряда, в четыре, толстые — в два! Как хочешь! Вокруг головы. Гнездом. Пучком. Сверху. По бокам. Даже лежа! Да! В лодке! С сигаретой в зубах! А это труднее всего! Мертвецу и то легче! Попробуйте и убедитесь. Но не в том суть. Не важно... Так было каждые выходные. Уик-энды. Ха-ха. Все самое интересное происходило в будни. По крайней мере для меня. У взрослых наоборот. Они умирают на пять дней. А по воскресеньи с удивлением видят себя и друг друга. Трусы. Ноги. Седину. Уши. Морщины. Шишки на ногах. Вены.

Все это грустно, даже если никто не умирает. А все, кто умирает в уик-энды, умирают от удивления. Да. Моя прабабка. Моя двоюродная прабабка. Она восклицала: «Это я?! Я?! Да не может быть!»

Она возмущалась, как в ресторане! Как в последнем ресторане перед кладбищем! Как?! И это все?!!! И больше ничего не будет?!

Больше ничего не было. В этой забегаловке ей больше ничего не подали. Я отвлекся. Да. Ничего...

Я бредил этими красноперками. А она мне не давала обсосать даже косточки! Даже хвосты, даже плавники! Про голову я вообще молчу!

Они ели вместе. Мать и Ольга. Усевшись друг против дружки. Будто за шахматами. Вместо доски эта сковородочка. А там эти рыбки валетом. Ни взгляда, ни лишнего слова. В конце концов, это бесило! Они ни черта не слышали! В ком они нуждались?! Да подавись мы с дядькой костями — они и не почешутся! Стоп! Еще не все! На этом концерт не кончался! Потом они заваливались спать! Обе! Там, где ели! Вот уж действительно считали деньги не отходя от кассы! Сваливались на бок и все! А мы? Что мы? Мы не наедались с дядюшкой. В животах бурчало так же, если не громче!

Нам как раз не хватало вот этих злосчастных рыбешек.

А эти набивали брюхо и отваливались! Будто сожрали лошадь. С двух-то рыбок! Даже меньше! Каждой по одной. Конечно, не в брюхе было дело! Нет! Почему мать мне запрещала есть вместе с ними? Почему я не имел права пососать хоть голову этой красноперки?

А им-то что?! Спали как убитые. Я не вру! Было даже не слышно, дышат они или нет! Ноги, руки постепенно расправлялись, как у жуков. Я сидел и смотрел на это фигурное катание во сне. Перед пробуждением они начинали улыбаться. Да! Обе. Так ехидно и так счастливо... Убитые, они улыбались! Но это не все! Это — ладно! Они просыпались так же, как и свалились. Обе сразу. И мать тут начинала! Дядя не знал, куда смыться! Он, оказывается, сожрал весь хлеб! И это только малый грех! Мать знала, о чем он думал! Но все время она искала глазами меня! Она догадывалась! Скоро придет конец их тайне! Но она не могла поверить! Такой придурок, как я, — и способен на заговор?! В это даже мне трудно было поверить. Так я вжился в этот мир.

Меня пожирало любопытство. Во что бы то ни стало я хотел открыть эту тайну. Колдовство! Да. Это было волшебство. Мать оказалась ведьмой! Я готов был все отдать, чтоб увидеть это самому. Да. Все. Хотя у меня и ничего не было. Но это ни о чем не говорит! Нет! Как раз! Те, у кого ничего нет, с радостью все это ничего отдают!

Они-то с Ольгой думали, что я совсем того! Что я как гриб. Подкладывай навоз и все. Я был согласен. Да. Особенно сейчас. Все работало на меня. Все. Чем я тупее — тем лучше! Все правильно! Так и надо! Именно так и не иначе! Стать идиотом! Ждать своего часа... Я всегда это чувствовал. Всегда шел по этой дорожке. Ждать. Ждать своего выхода. Тебя позовут. Да. Когда придет твое время. И ждал. Всегда. Будто так было надо. Ждать своего выхода... И тогда уж это мой танец. Да. Мой... Тогда посмотрим...

Интересно другое. Как я умудрялся всегда отличать этих двух красноперок от остальных?! Именно этих. В любом виде. Смешай их с кем хочешь. Посади их среди тысячи точно таких же — увижу сразу! Одним глазом. Они от меня не уйдут. Жареные, вареные, очищенные, без голов и с головами! Я их знал. Да. Знал, что это именно они. Вот это загадка. Именно это. А все остальное — ерунда. Трюк! Фокус! Даже глаза не стоит щурить! Не то что закрывать! Легкий финт ушами. Мать сама говорила: «Твоя хитрость вперед тебя родилась!»

Ее слова да ей бы и в уши... Я праздновал победу. Все будет по-моему. Я знал это как пить дать! Даже яснее! Держи нос по ветру! Вдыхай! Пусть твой страх вкалывает на тебя! Для чего его кормить! Дармоеда! Пусть нюхает ветер!

Все шло как по маслу. Так легко. Так свободно. Лягушата сами впрыгнули мне на ладони. Я был в восторге! Я не видел легких туч на горизонте. Я туда не смотрел. Нет. Я верил в удачу. Идиот! Все было слишком совершенно! Верить в судьбу — ничто! А вот понять, что именно это и есть твоя судьба, — для этого надо было иметь уши подлиннее моих!

Но они-то, они — совсем расслабились! Привыкли, что я чуть не жру собственное говно! Неудивительно, что я их усыпил. И не только их! Сам чуть не поверил в это. Труда много не затратил. Они сами себя убаюкали! А я начал расшатывать все это! Этот ритуал. Да. Этот дом привычек. Я копал под него со всех сторон одновременно. Хоть бы хны! Они ничего не замечали. Так... Чуть больше злости, чуть меньше.

Я еле шевелился. Едва-едва за час смог ее причесать и заплести косы. А еще и поплавки. Моя обязанность. Я должен был их привязывать. И крючки. Я всеми силами оттягивал тот момент, когда мы наконец выползем на речку. Она должна была проголодаться. Раньше чем обычно. Это был верный ход.

На речку мы шли спотыкаясь. Я все время падал. Иду-иду и раз! Потом встаю. И снова. Тут бы даже дядя пронюхал трюк, но матери было наплевать. Она увидела воду. Она будто уже видела этих рыб. Этих чудесных двойняшек.

А я приближал ее голод. Время не просто на меня работало! Оно на меня пахало в поте лица! Каждая минута, как пчелка, вкалывала! Несла в попке мед удачи! Мед возможности! И кроме того, у меня постоянно развязывался шнурок на левом ботинке! Потом я уже и не останавливался! Я ведь был господин своего заговора.

И как я пожалел потом!.. Как я хотел, чтоб ничего этого не было!..

И вот в августе, помню точно, что после Ильина дня, я вышел на сцену и начал. Это был мой лучший трюк. Мой самый удачный фокус.

Помните, я говорил, что все шло как по маслу, и дальше про лягушат? Как они сами мне впрыгнули в руки? Вот они-то и стали моими сообщниками. Лягушата.

Ольга их дико боялась. Она могла обмочиться. Серьезно! Все бросить и визжать, как поросенок! Пять минут без сознания! Обморок! На эти пять минут я и поставил.

Всего лишь ловкость рук. Просто ловкость рук и холодная голова. Чем больше меня загоняли курам в зад — тем холоднее становилось у меня на сердце. А мои ассистенты? Они вели себя превосходно! Сплошное рвение! Они в меня верили, как в спасителя! Умницы! Мои лучшие ассистенты!

Воскресенье. Полдень. Запах свежей рыбы. Ветерок. Прохлада, и ни одной мухи за столом! Сухой, веселый треск в маленькой печке. Все готово — мины, голод и огонь.

Сложная конструкция. Китайский фейерверк. Одна мина щекотит другую, та начинает смеяться и детонирует третью. Как зевок! И так дальше. Одна за одной! По кругу! Чтоб мало не показалось! Чтоб заметались, как черти у своей сковородки! Ха-ха! Как черти у жаровни.

Что я сделал? Фенобарбитал. Знаете? Я уже говорил, что мать работала в аптеке? Нет? Так вот. Говорю. Она там работала провизором. Ее было не так-то просто провести! У нее был Нос! Да. Она была ведьмой, моя мать, и здоровой ведьмой. Она чуяла «всю эту химию» не просто за версту, а дальше! В запакованном виде!

Но голод и время работали на меня. Третьим сильным слугой была жажда. И в доме квас. Великий квас — отбиватель вкуса! Мать мне сама дала волшебное слово! Когда мы Бурьке давали активированный уголь от поноса. В квасе... «Она ничего не почует», — сказала мать. Так все и случилось. И с Бурькой, и с матерью. Я все приготовил заранее. В сарае. В холодке. Даже это ее не насторожило! Черт, она теряла форму! Когда все слишком хорошо — это знак заговора! А когда уже все готово — это первый акт предательства.

Теперь еще ближе... Она долго, как мужик, пила из поднесенной мной кружки. Литровой наверное, эмалированной. Почти до дна. И все. Я не отпускал рыбок в корзине ни на минуту. Она пошла в дом, за Ольгой.

Я стоял и смотрел на этих красноперок. Кроме двух — все уже спали. А эти две, еще яркие, все открывали и закрывали рот. Будто пели дуэтом: «О-о- о-о-о». Волшебную арию...

Так. Почти все было готово. Даже мои соратники лягушата. Они сидели в банке с влажными опилками. Пусть не дергают лапками! Не бросаются на стенки! Пусть потерпят еще! Не волнуйтесь! Скоро! Уже скоро... Наш выход! Да. Только наш... Наш танец...

***

Лягушки связаны с нашим кладбищем. С нашим старым кладбищем на горе. Было городское, новое. Там, где ванны в домах. И все такое... А на старых Мазарках было царство лягушек...

У нас так и говорили: «Вот понесут на Мазарки... » Все в гору и в гору... Мы бегали и смотрели, как несут красиво. По снегу. Так медленно. Молча. Все черные. Кто-то пляшет. Клубы пара изо рта. Вздохи... И снег, яркий, алмазный. Скрип-скрип... Глаза сухие... Иголочки блистают в воздухе. Как будто праздник. Сказка. И пах этот снег особенно. Мы забегали вперед и стояли прищурившись. Как собачки. Любопытные. Дойдут — мы снова дальше. Отбежим и встанем. Всегда чуть выше. Разглядываем, как несут. Ресницы склеиваются от мороза, а мы стоим, ослепленные, в хрустальном неподвижном мире...

Все мертвые исчезали. Это было непонятно. Удивительно. Мы стояли, внимательно их рассматривая. Мы с ребятами. Все мертвые лежали одинаково. В одном и том же месте. В самом центре комнаты. В центре самой лучшей комнаты.

Мы стояли и смотрели на них. «Снимите шапки!.. Антихристы!» — шипели на нас старухи.

Не отрываясь, не мигая мы всматривались в их лица. Подвязанные платками челюсти. Хоть бы одно движение! Нас обманывали. Они все притворялись! Надо отдать должное. Они на самом деле казались мертвыми! Покинутыми. А мы ждали... Ждали... И начинали моргать от боли. Ни единого движения! Ни ресница не дрогнет, ни нос... Это было непонятно! Абсолютно загадочно! Таинственно!

А потом они исчезали. Дядя Саша-плотник. Дядя Леша по прозвищу Пряник. Тетя Шура. У нее в доме всегда пахло конфетами. Да. Так приятно пахло. И заходить всегда хотелось...

Они помогали друг другу. Копали могилы. Дядя Саша копал для Пряника. Потом сын тети Шуры копал для дяди Саши.

Их уносили, и начинался праздник. На нас никто не обращал внимания. Те, кто хотел плакать, — плакали. Кто хотел пить — пили. Здесь, на поминках, всем было место. Тетя Шура говорила: «Все там будем... Все уйдем в землю... »

Мне казалось — мы тоже на какое-то время умерли. Немножко так. Чуть. Особенно когда все усаживались. Молча. Зеркала были уже занавешены. Всем находилось место. Все умещались. Ни у кого никто по пути кусок не тырил. Ни у кого изо рта не сыпалось. Все были вместе. Будто все мы ехали куда-то. Как в вагоне. Да. Как в поезде. В тесноте. В торжественности.

Еды было вдоволь. Мы ели от пуза. Пироги с мясом, с рисом, с капустой, щи, блины, кулебяки... Никто не требовал: «Сиди! Сначала доешь! Доешь, потом пойдешь!.. Не кроши!»

Мы начинали знакомиться! Залезать на колени! Щекотить друг друга! Нас приходилось ловить!

«Заткнитесь! Да уберите вы их!»

Черта с два! От их торжественности оставалась только тяжесть в брюхе! Нам надо было развлекаться! Жрать и бегать! Это — как минимум!

«Еще раз уронишь кусок!.. Больше не получишь!»

Нет. Мы брали бережно куски с блюда и лезли на печку. Без тарелок, по два куска в каждой руке. Забираться на печку приходилось осторожно. Медленно. Без рук. По крутой лестнице. Там мы их ели. В своем уголке. Я помню тот запах. Здесь пахло нами. Нашими головами. И еще — известкой. Совсем немного.

Печь... Печи... Странное место. Мы оставались часто ночевать в доме мертвого. Здесь же. И здесь же, за закрытыми дверями, он лежал в гробу. Начиналось все ночью. Когда старуха с псалтырью начинала клевать носом.

«А ну-ка! Дерни его за нос! Слабо?! Спустись и дерни! Если сделаешь, потом — все! Никогда не будешь бояться жмуриков! Ну?! Слабо?! Давай! Подойди! Не ссы!.. »

Я спускался. Медленно-медленно, прислушиваясь к тому, что происходило в той комнате, за закрытыми дверями. Ничего. Ни звука. Только стук моего сердца.

Подойдя на цыпочках, я еще раз прислушивался. Потом двери со скрипом, с невыразимым грохотом открывались. Сначала всегда одна половинка, потом другая. Все двери у нас были похожи. Я и сейчас их вижу.

Мертвец был залит ровным медовым светом свечи. Старуха всхрапывала, как старая лошадь.

Путешествие начиналось. Я подходил медленно и на секунду останавливался. Уже над гробом. Над твердым острым лицом.

Нос! Нос! Протянув руку... ближе... ближе... Казалось, он сейчас как подскочит! Как вцепится зубами в мои пальцы! Только и ждет! Клац — и все! Я замирал, как богомол.

Потом я начинал! Отвести судьбе глаза! Это не так уж просто! Совсем не просто! Я делал вид. Не нужен мне никакой нос! Какой еще такой нос?! Да он мне нужен как рыбе зонтик! Вообще!

Я дотрагивался одним пальцем. До лица. До лба. Дальше — больше! Двумя, потом тремя пальцами я гладил скулы. Твердые, как из дерева. Потом лицо. Тоже твердое. Не холодное и не теплое. Пустое. Да. Там была пустота. Внутри. В самом нутри! Твердая пустота. Ничто. Ухо. Я не мог его обойти. Жесткое, будто картонное. У нас такие папки в школе были.

Я отводил судьбе глаза.

И потом начинался нос. Зажмурившиеся прикасался к нему, к самому кончику! И, легонько дернув, уже был на полпути к печке! В убежище! К своим! Мне казалось, я так дернул этот нос, что оторвал! Он мог остаться в руке! Да! Я бы и не заметил! Что теперь будет?! Что? Утром! Когда все встанут и увидят, что носа — нет?! Что кто-то приделал носу ноги! Ужас! Кошмар! Идти обратно?! Ну уж нет... Нет... Пусть ищет! пусть! Обратно — ни ногой! Я забивался на печь максимально дальше от лестницы. Моя воля — я бы втиснулся между известкой и кирпичами! Ребята за мной сразу смыкали ряды, как вода. Шито-крыто! Ни смеха, ни шороха! Только тяжелое дыхание! Только этот запах. Страх. Да. Запах страха. Но это ничего... Ничего. Мы засыпали потом. Сытые. Все вместе. Как поросятки. Гроньк-гроньк... Мы причмокивали. Прижимались друг к другу. Поводили носами. Гроньк-гроньк... Чмокая, мы искали соски. Успокоенья. Под утро печь остывала. Это вам не шутки! Мы ворочались, похрюкивая, чуть не плача! Сбившись в кучку. Будто в поисках мамки. Одной большой мамки! Гроньк-гроньк! Гроньк-гроньк! Тыкаясь друг в друга, мы искали соски. Успокоенья! Чуть-чуть! Только пососать! Тепленького! Подремать еще! Погреться! Гроньк-гроньк!.. Прижимались друг к дружке и просыпались все сразу! Мордой в направлении лестницы! К еде! А там, внизу, все еще спали. Сопели. Мы различали — кто.

Не сказав ни слова, мы снова прижимались, плотнее, и закрывали глаза. Плотнее, еще, еще! А потом уже наступал день. И все.

Идиоты! Какие мы все были чокнутые! Прятаться от мертвецов на печь?! Ха-ха! Все равно что бежать от чертей в ад! Мать мне так и сказала. Печь для них — как валериановый корень для котов. Лезут и приговаривают: «Пустите! Пустите... Холыыыдно!.. »

Она не шутила. Нисколько. Она знала, о чем речь. Мать... Ее рыбалка зимой. Ее костюм. Ватные штаны. Фуфайка. Я боялся! Она была как гора. Как куча! С пешней в руке! Как дикий рыцарь. Как викинг! И ее нежность. Да. Она приносила мне хлеб. Ольге — нет. Ольга уже большая. Она уже ни во что не верит.

Мерзлый хлеб. С реки. «Вот тебе... Держи. Лисичка прислала. Просто хлеб. В тряпке. Мерзлые крошки. Ешь-ешь... Это лисичка. Для тебя старалась. Меня искала. Пришла, нашла. И тебе послала... »

Этот мерзлый хлеб... Тайна. Лисичка. Я уносил его на печь. Прижимал к щеке! Лизал его! Нюхал! Лисичка!

Я хотел к ней! Туда! В лес! На речку! В темноту за окном... Эта темнота говорила со мной. Обращалась ко мне. Лисичка! Тайна! Хлеб! Она присылала его мне. Мне! Она меня любила! Меня! Но ей сюда нельзя... Ни в коем случае. Влюбленные не могут соединиться! Только этот хлеб! Только хлеб! Она любила меня! Там! За лесом! На реке... Она звала меня! Туда, в сумерки, в темноту...

Лисичка!.. Оборотни. Волшебство. Девушки, превращенные в лис. Колдовство. Могущество. Хождение по кругу. Шепот. Шепот...

Я смотрел туда со двора. В свой лес. В свой заколдованный лес. Так близко... Прищуришься и все! Зажать глаза сильно-сильно!..

Я думал о ней. Там, в заколдованном лесу. На волшебной речке. Я шептал — мы... Я и она... Но сюда нельзя! Нельзя. Мы можем только так. Я здесь, а она — там.

На дворе ночь. Зима. Покой неба и звезды. Драгоценности. Тайны. Глубокие сны и морозы...

***

Все семейные легенды стоят на сваях лжи. Да не стоило даже рубить эти сваи! И так все было понятно! Не надо было даже вглядываться в лицо дяди! Никакого сходства! У червяка с облаком и то больше общего! Ни одной черты! Ни одного движения бровей! Полная чуждость. А его смех?! Уж точно это был не он. Мой отец должен был смеяться иначе. Я это знал, и меня не проведешь. Конечно, когда ты сосешь и спишь, какаешь и писаешь, — ты так занят, что до какого тут отца!

Жрать! Жрать! Я мокрый! Смените пеленку! Мне холодно! Прижмите меня к себе! Не могу уснуть! Пойте мне! Пойте! Не кладите меня в колыбельку, в этот гроб! Я боюсь!

Ты сражаешься в полной темноте! Со всех сторон тебя целуют в задницу, в уши, в шею, в темечко, а ты только крутишь башкой в темноте, вокруг смех, разговоры: «Ах, какой он миленький! Худенький только! Посмотрите-ка, какая у него пиписька! У-у-ух ты мой маленький!»

А твоя задница?!

«Ой-ой! Гляньте, какая у него попка!»

Тебе восхищенно дуют в воспаленную попку! Они готовы мурлыкать в эту дырочку! А твой клювик?!

Ха-ха! За какого зверька они тебя принимают?!

«Дай ему грудь! Он же есть хочет! У тебя нет сердца! Смени его! Ма-а-аленький ты мой!» А ты вопишь как резаный! Кто-то в толпе чихает!

«Будь здорова, как корова! Ядовита, как змея! Плодовита, как свинья!»

«Она уже и так во-о-он какого выродила! Попробуй-ка такого!»

Это говорят о твоей матери. О твоем отце никто не говорит! Никто! Ты как гоголь-моголь! Тебя взболтали и все! На сковородку! Наружу! Все шито-крыто! Пиф-паф-и-собираем-все-призы! И не надо про отца! Это что еще?! Отца какого-то выдумал! Какой такой отец?!

Тебе швырнут его майку! Это в лучшем случае! Если она еще цела! Смех! Отца уже нет, а майка его вот! Вот она! Нюхай на здоровье! Закатывай глаза! Засыпай!

Это точно! Мать сама рассказала. Это было можно. Это уже был не секрет! Пятка легенды! Неуязвимая пятка семейной легенды!

«Ты закатывал глаза! И раскачивался... — Мать умела рассказывать. — Ты начинал раскачиваться! Ты балансировал! С закрытыми глазами! Я не могла у тебя вырвать эту чертову майку! Только попробуй! Ну и что? В конце концов, ладно! Я решила, ладно! Тебя это успокаивало! Твою маленькую тоску! Она в тебе не умещалась! В твоем сердце! Ты был добр! Ты и мне давал понюхать! Протягивал его майку! На! Ты смеялся! Беззубый! Сколько тебе было? Сколько? Я нюхала! Я вдыхала его запах! Запах твоего отца... Запах моего мужа... Я ничего не успевала! Я не успевала ничего вспомнить! Ничего! Ни рук! Ни лица... Не тут-то было! Ты не давал помечтать! Стоило только чуть-чуть зазеваться, и ты уже тянул на себя! Я не могла даже закрыть глаза! Расслабиться? Куда там! Немножко, самый краешек помечтать — как ты уже вырывал майку! Тянул на себя! Зарыться! Закопаться! Зарыться в этот запах! И вдыхать! Дышать!.. Все кончалось рыданиями! Всегда! Каждый раз, когда ты ее нюхал! У тебя резались зубы! Приходилось ее вырывать! Чтобы ты съел хоть кусок! А ты молча разевал пасть! Ты впадал в экстаз! В гнев! Это был настоящий гнев! Ты ревел как белуга! Как резаный! Ты мог даже задохнуться! Успокоить?! Пробовала... Пробовала! Дыши, дыши, говорила, качала! Пела песенки... Помнишь эту? Слова забыла уже... Лоп-стоп- стоп-стоп-стори!.. Вкусные мартори! Сделаны на паре! Жрет их Мата Хари!.. Помнишь? Дурная песня... Черт знает откуда... Я тебя трясла, переворачивала вверх ногами! Без толку! Качала, баюкала! Курлыкала, мяукала и лаяла! Свистела, пыхтела! Жужжала! А тебе — хоть бы хны! Краснел, как свекла, и только икал! Выпучивал глаза!

Я сдавалась! Отдавала тебе эту проклятую майку! На! Возьми! И все как рукой снимало! Ты успокаивался! И даже дышал ровно!.. Вообще — это было плохо... Плохая идея... Это все Ольга подстраивала! Она тебе и подсунула ее в первый раз! Подбросила!»

Мать перекуривала и снова! Она была настоящая сказочница! Как масть пошла — все! Я чуть башкой не начинал крутить от ее легенд! Надо было трясти ушами, как ослу! И то трудно было проснуться! Как и ей самой, наверное! Хотя она всегда держала ухо востро! Здесь река, а здесь берег! Это она четко видела, где что! Еще не родился тот, кто ее проведет! Даже она сама не могла! Компас у нее всегда был в порядке!

Ори не ори — все заканчивается одинаково. Заталкивают в рот титьку и вперед! И потом точно так же... «Не задавай дурацких вопросов! Тысячу раз я тебе говорила!» Все потом потом потом... И вообще!

Я представлял так. Дядя убил моего отца и женился на моей матери! О-о-о! Все это было покрыто такой тайной, что я дрожал в постели, зажмурившись. Как он его убил? Как? Я не мог ответить. Тысячи картин вставали, сменялись, мелькали... Я не знал. Я вертелся как уж на сковородке! Невидимый, исчезнувший отец вошел в мои сны. Я никогда не рассказывал своих снов. Никогда не говорил об отце.

Он спал во мне, как печальный младенец, как зародыш... Он будто ждал своего часа.

Дядя любил слушать пластинки. Танцы. Фокстрот, вальс, танго. Особенно танго! Он впадал в экстаз! Он поднимал руки к небу! И закрывал глаза! Он будто дирижировал во сне! Слава богу, он ни на чем не играл! Ни на баяне, ни на гитаре! У нас ничего такого в доме не было! Конечно, ему нужно было занять руки, как всем! Только не сидеть сиднем! Двигаться! Что-то делать! Копошиться! Он мог часами грохотать старыми пуговицами! Разбирать, сортировать их по виду, величине, количеству дырок! По настроению! Да! А так... Если б была, например, гитара? Могу представить! Он бы чесал струны, щекотил бы воздух! И не просто! Нет! А часами!..

Так он пел безо всякой гитары... «Раз пошел я в божью церковь па-а-ама-а-алиться богу... »

И дальше: «Час ста-а-аю, два ста-а-аю, а попа все нет! Заглянул я под прилавок — там идут дела-а-а! Поп монашку через ляжку — оп-па-тра-ля-ля!» Он ее никогда не допевал до конца! Да! Это был процесс. Доходит до «оп-па... » и снова! А если б еще и гитара?! Мы бы точно все чирикнулись. И он бы в первых рядах.

Нам всем страшно повезло. Музыка, его любовь, задирала подол только после обеда. Да. Никогда на голодный желудок. Это наступало сразу после обеда. Молча. Без слов. Только эхо посуды, которую поставили секунду назад в шкаф. Вытерли и поставили. Вот и этот дзин-н-нь исчез. Тишина повсюду. Все засыпает. Пару раз пролетит муха из угла в угол, и снова все тихо.

Именно в такой момент у дяди просыпалась страсть. Да. Когда кровь от головы отливает к желудку. Когда курсак набит, как у обожравшегося котенка. Когда пища переворачивается в брюхе, как спящий космонавт! Невесомость. Слипающиеся глаза. Стоит только посмотреть, как дядя, покашливая, закрывает ставни! В комнате темно и прохладно. Под пятками песок после купания... За окном — ослепительный ад. Июль. В комнате тишина и прохлада. Бесшумное пищеварение. Впитывание соков.

Мы трое в доме. Мать, я и дядя висим в этом прохладном желудке. Наш дом. Он нас переваривает... Мы медленно переворачиваемся в невесомости! Дядя плывет к проигрывателю. Сейчас начнется! Уже началось! Как понос! Эта музыка как понос! От нее не знаешь куда бежать! Поздно! Уже потекли первые аккорды! Он отталкивается от пола, так легко, так нежно, и плывет в нашу сторону! Его лицо плавает в блаженстве! Он кувыркается, серебрится, как мыльный пузырь! Он кайфует... Еще немного, и он лопнет! Но не тут-то было! Он сам никогда не лопнет!

Он подплывает к моей кровати и начинает шептать! Он мне шепчет на ухо, одними губами! От него пахнет супом! Это невыносимо! От него пахнет хуже чем смертью! От него несет чесноком! Если я умру в эту минуту — я буду самым несчастным придурком на свете! Моя смерть пахла чесноком!!!! А он все шепчет! От его слов надо затыкать не уши, а нос! Его слова забивают мне ноздри! Дядя погружает меня в чесночное облако! Все! Все! Я пропал... А он еще и поет! Он поет мне про отца!

Вальс! Танго! Вы плыли вместе! Вы танцевали! Он был прекрасный плясун! Ты не знал?! Он только и знал что плясать! Тра-таритата! Он тебя кружил! А ты смеялся! Смеялся! Хохотал беззубым ртом! Твой рот, как сердечко! Пустое беззубое сердечко! Пустая дырка, набитая счастьем! Ты ржал, закатывался! Ну, щеки у тебя были! Глаз не видно! Вы кружились под пластинку! Да! При всем при том он тебя так любил!..

Он замолкает и закрывает рот. Этот мавр сделал свое дело! И теперь он может прополоскать горло! Мать смотрит на меня. Я вижу в ее глазах слезы. Слезы так видны в темноте! Особенно у нас. В нашей...

Она что-то шепчет... Я никак не могу понять! Я напрягаю весь свой слух! Я читаю по губам! А она раскачивается! Она танцует! Она напевает...

«... Он кружил тебя... Как во сне. Как во сне... Вот так... »

Мать шепчет: «И снова все кружится! Как тогда... Да что изменилось?.. Ничего. Ничего. Как жизнь прошла... Как жизнь... »

Но это она только так! Прикидывается! Стоит мне только замечтаться и все! Другая песня! Не песня даже, а так... Частушка про отца! Они из него могли теперь сделать все что угодно! Все, что их душенькам захочется! Дядя помалкивал! Он-то знал, что я ему не поверю! Ну и черт с ним! Потом вступала мать! Она-то думает, что меня проймешь! Эти слезоточивые рассказы! Вранье! Бутерброд! Ложь, намазанная на кусок вранья! Жирным слоем! Не скупясь! От души! Они смеются?! И они еще ржут надо мной?! У меня вытянулось лицо?! От удивленья?! А они смеются! Оба! Как они провели меня! Как купили!

Но они знали меру! Конечно! Убавляли пламя! «Иначе, — говорил дядя, — у меня говно вскипит!» Стоило мне только начать вертеть башкой туда-сюда, на мать, на него, как все кончалось. Смех. Его как не бывало! Мать вставала. «Ну, поднимай зад!» — говорила она себе. И все. Дядя тоже смывался. Без слов. Настоящие актеры! Чертова парочка клоунов! Выступили, состригли купоны и все! А ты оставайся! У них-то есть дела поважней!

Вот я и оставался. Ждал, пока мухи усядутся. И начинал их считать.

Наши мухи! Огромные! Как вши Геракла. Не меньше! Такие мускулистые. Всегда голодные! Наглые! Всегда над тарелкой с хлебом. Приходилось накрывать сразу, как поели. Другой тарелкой. Всегда так накрывали еду... А сейчас? Не знаете? Накрывают? Нет? Накрывают... Это хорошо... Да. Значит, накрывают...

***

Мать могла укачать кого угодно. Стоило ей только запеть, я тут же падал в сон.

Стоило ей только начать, без слов: «М-м-м, м-м- мм... » — и я уже спал. Веки перевешивали, и я падал в сон. Так странно... Я не могу до сих пор равнодушно слышать колыбельные. В них есть что-то от смерти. Да. Что-то такое. Вот именно этим они и воспользовались! Они нас укачали, усыпили! И меня, и отца.

Разве это трудно для такой сирены, как моя мать?! И жара, полуденная жара в саду, помню мальвы, огромные, и мужчина мочится долгой золотой струей с крыльца...

От ее голоса пчелы засыпали в цветах, рыбы останавливались и замирали в глубине, ветер стихал в листве, ласточки затягивали пеленой глаза и кукушка замолкала...

В этом зное, под солнцем, никто не спрашивал, сколько ему жить. Ни шагов, ни мычанья, ни лая.

Я спал как убитый. Отец взял меня к себе, на матрас, на матрас под яблоню, там тень, там прохлада, и меня несут туда, я чувствую: мое тело провисает в его руках... А потом меня кладут, и большое тело ложится рядом.

Мы спим оба, а мать, постепенно отдаляясь, нам поет. Она отходит, голос все дальше и дальше.

«Они спят?»

Мать подносит палец к губам: «Т-с-с-с!» Она продолжает петь, чтоб наверняка. Чтоб потом слышать наше с отцом дыхание, слившееся дыхание, дыхание усыпленных насмерть!

А ведь если б не я, если б он не взял меня с собой, они бы не смогли его убить! Даже мать не могла его усыпить! Но это когда он был один, без меня! Он лежал с закрытыми глазами и улыбался, а она пела пела пела...

«Ну давай, спи, ну сколько можно! У меня уже язык отсыхает! А ты все смеешься! Давай давай давай! Уже все песни пропела!»

Ха-ха-ха! Она врала! Все ходила по кругу, вокруг да около! Самую сильную, самую свою волшебную колыбельную она оставила про запас! В резерв! Последний удар! Чтоб наверняка!

Он бы мог спастись. Если б он знал, с кем имеет дело, с кем живет! Что стоило запихать в уши вату! Засунуть старые тряпки! Их полно было в доме! И сиди себе, улыбайся, глухой как пень, а она пусть чары свои распускает! Пусть старается, тратит волшебство! Пусть работает! А как же?! Даже ведьмы в этом мире должны вкалывать! Отрабатывать кусок хлеба!

Но нет. Отец был другой. В нем был изъян. В нем была рана. И вот она искала эту рану. Да. Его уязвимость. И она нашла...

Он казался таким могучим, таким недоступным ни для какого колдовства. Я гадаю теперь, какая это была рана, где его уязвимость. Лежа там, под яблоней, в тени сада, он раскрыл свою рану. Она проявилась. Но что это было?

Я даже пробовал тайком ложиться потом под это дерево! Нужно ведь было почувствовать себя им! Стать им в тот момент, когда она его предала!

Стать им, когда он лежал, засыпая, а эта чертовка пела ему, шептала в ухо, близко, близко, еще ближе... Она, казалось, хотела войти в него, проникнуть ему в ухо! Как червячок! Как паучок! И пела пела шептала, чтоб что-то в нем открылось, а она тут как тут, как пчелка — раз и нырнула в цветок!

Она нашла его рану. И проникла в его душу...

Это была его судьба. Он имел судьбу. Поэтому. У него была такая судьба! Вот это-то и хотела узнать эта ведьма. Его судьбу! И никто, даже он сам, не мог изменить свой полет, свое скольжение к смерти. Никакое волшебство не могло поднять его над судьбой.

Мне становилось страшно, когда он входил в мои сны. Я так сжимал челюсти, что потом, утром, вся рожа болела! Будто всю ночь грыз орехи!

Но это еще ладно! Я-то хотя бы мог проснуться, пусть и со сведенными челюстями, но проснуться! А он? Он — нет. Нет...

Мы лежим в этом саду. В саду предательства, такие спокойные, как солдаты, как солдаты, которых уже никто не может ни убить, ни предать... Мы спим, глубоко-глубоко...

Но как оказалось, ха-ха, мертвых солдат, глубоко спящих, как раз и легче всего предать!

Тень. Чья-то тень наползает. Конечно, это же дядя! Как я сразу не догадался! Теперь дело за ним. Его подружка, сучка сделала свое дело, и теперь дело за ним! Но что он сделает? Я готов вскочить! Разбудить отца! Не спи! Очнись! Измена!

Бить его, по лицу, по незнакомому, по лицу, которого никогда не видел, по солнечному лицу, рвать одежду, тащить, плеснуть воды в лицо! Только вставай! Вставай!

Но я не мог даже пальцем двинуть. Это все ведьма поработала! Я не мог даже открыть глаза. Веки! Ха- ха! Да легче ресницами кирпич поднять, чем веки!

Тень остановилась над нами. Я слышу, как они перешептываются. Дядя и его сестренка! И тут я чувствую, как тело рядом со мной, мой отец, начинает уменьшаться! И кто-то его берет на руки! Когда раньше я бы мог себе это представить? Кто это смог его оторвать от земли?!

Ведьма взяла его тело, ставшее легким, как перышко. Она взяла его на руки и, напевая, унесла... Он уменьшился! Превратился в червячка! В зародыша! Чтоб он не проснулся, она продолжала напевать... Так она и меня укачивает, поет поет, а потом несет, несет, несет в кроватку и там кладет, чтоб я ни хрена не понял! И, отходя, все поет поет поет... Эту свою колыбельную... Может, она меня отпевает?.. Может, я умер?.. Ведь всегда в колыбельных слышны эти песни по мертвым. А дальше я уже храплю... Дальше — все...

Так и здесь. Она его несла, продолжая напевать, нашептывать на ухо. А на его место, на еще горячее место моего отца рядом со мной лег дядя.

Что было потом? Ничего не было... Ха! Ничего! Абсолютно никакого следа... Я уже об этом и думать забыл. Серьезно... Там, где долг, там всегда чувство вины. Они всегда в одном кармане! Орел и решка на монетке! Да! У меня нет таких денег. Нет и все! Ни в одном кармане, ни в другом. У меня орел и решка — отдельно... Теперь... Да. Я их не путаю. Еще ни разу...

***

Что-то было не так во всем нашем роду! А? Нет? Вы так не думаете? Это можно заметить невооруженным глазом! Но как раз род и вооружил наши глаза! Чтоб никто ничего не видел!

Эти стоны матери и шепот Ольги: «Не трогай ее! У нее месячные! Тих-х-хо! Чё топаешь?!.. »

Хмурое лицо дяди.

«Опять? Да сколько можно?! Сколько! О-о-о! — причитала мать. — Моя башка! Ох, голова! Как обручи!»

Соседки останавливались от ее крика. Они замирали... Я думаю, мать сама себя не слышала.

Настоящее страдание вызывает уважение даже у счастливых. Уж не говорю про несчастных! Соседки, оцепенев, стояли посреди дороги. Почти каждое воскресенье было одно и то же, но они никак не могли привыкнуть. В этой головной боли, в этом вопле они чувствовали что-то, от чего их кровь, старая кровь замирала в жилах!

Мать слепла от крика.

А стоило ей на секунду очнуться, она видела перед собой кучку соседок с глазами как половники!

«Ну чт-о-о-о... — стонала она. — Что вам надо?!»

Они начинали советовать. «То приложи. А вот шалфей. Моему помог. Тысячелистник. Зверобой. Лепестки красавки. Да какие лепестки?! Какой красавки?! Ей помогут медвежьи ушки! Только они. Да- да! Как рукой снимет!»

Ха-ха! Они ей, колдунье, советовали! Ей! Что куда приложить! Мир точно вывихнул сустав! Все пальцы! Печень мира перевернулась... Сердце оторвалось... И уж травкой его не вернешь.

Наверное, она единственная знала, что это. Эта боль... «Ох, моя проклятая головушка!» — кричала она. Теперь я знаю: она попадала в точку! Может быть, так она отпугивала проклятье? Или пыталась перекричать, обмануть тех демонов, которые терзали ее мозг! Ее череп, шею, позвоночник и все кости! Все! Включая мизинец на ноге! Соседки чуть не крестились от суеверного ужаса. Стоило матери только начать! Всегда, каждое воскресенье! Эти воскресенья! Думаю, в аду всегда воскресенье! Вечное воскресенье.

Мать открывала окна, а потом и двери! Она металась по дому, как пуля со смещенным центром тяжести! Она была готова снести стены! Обрушить на себя потолок! На свою голову! На демонов, которые топтались, плясали на ее воспаленном мозгу! Я от всей этой свистопляски забирался на чердак. И оттуда следил за событиями. Иногда мне казалось, когда мать стонала, что она будто рожает! Что она будто никак не может родить! Она так страдала... Будто — вот сейчас родит! Да! Кого?! Не важно! Такая боль!

На чердаке ко мне приходили диковинные мысли. Я будто сидел на мачте корабля, как кот, как медвежонок, а внизу, в трюме, полыхал пожар! Мне лезло в голову всякое. А эта ведьма, моя мать, вылезала в окно по пояс! Даже в ноябре! Для нее это было просто — выставить две рамы! Она была как обезумевший слон! Эта ее дикая головная боль. Она стонала, кричала, а потом, на второй день, голоса уже не оставалось. Она сидела где-нибудь в темноте, в чулане, за полками с крупой и молча раскачивалась. Держала голову руками... Молча... Раскачивалась. Рот открыт, но крика нет. Пустой рот. Даже боли в ней уже не было! Ни звука, ни дыхания во рту.

Я ни черта не понимал, что происходит. Никто кроме них, кроме матери и дяди, не знал, в чем дело. Ольга шипела на меня, стоило мне кашлянуть, стоило пукнуть, как она грозила кулаком! Еще бы! Она меня могла тогда убить! Запросто! Это ведь была эпоха их взаимопонимания!!! Она садилась к матери, когда та телек смотрела, и клала голову ей на колени! Я должен был перестать дышать! Это был святой момент! Их тихое взаимопонимание! Часы исповеди! Ольга шептала шептала шептала, а мать кивала кивала кивала, дескать, правильно, дочка! Правильно! С ними так и надо!

Черт, больше всего меня злило, когда они начинали тихо смеяться! Представьте-ка себе, такая исповедь! Как вода сливается с водой, они понимали без слов друг друга! Это была исповедь глухих! Я сначала думал: они надо мною смеются! Как бы не так! Они просто смеялись! С таким же успехом они могли смеяться над пятном на обоях! Над засохшей мухой! Или разыскивая пятилепестковые цветочки сирени! Все равно! Какая разница? У них была одна кровеносная система! Один малый и один большой круг на двоих! Одно сердце и печень! Я мотал башкой, охуевая, как моя сестрица может мурлыкать свои секреты, свои весенние тайны этой ведьме! Нашей матери!

Они были действительно сообщающиеся сосуды. Стоило матери понюхать пивную пробку, Ольга уже пошатывалась! Стоило ведьме замереть, вытаращившись в окно, Ольга тоже затихала. У них была одна жизнь, одно дыхание, одни вкусы. Ни та, ни другая вытерпеть не могли ни дня без мяса! Под вечер они, порыкивая, рыскали по дому! Принюхиваясь к тушившейся в печке говядине! Они ели ее вдвоем, молча. И напоминали двух сказочных птиц, двух хищных птиц, немигающих и одиноких.

Никто не знает, что питает корни самых чистых трав и цветов... Никто не знает, что лежит в корнях святых лилий.

Лилии... Да. Эти белые цветы... Вот откуда была у меня такая жажда лилий. Белые цветы и солдаты. Белые речные цветы и солдаты... Грязные сапоги и земля...

***

Впервые я увидел солдат у матери. Да. В аптеке. Кто- то из них заболел. Они купили то, что нужно, и ушли. И все. Ничего больше. Они мне подмигнули и все.

После того раза я стал ходить к ним на гору. Тайно, конечно. Да. Тайно от всех. Притаившись в своем секрете, я иногда засыпал. А они все не приходили и не приходили! Так было два раза. Я приходил зря. Их не было. И только на третий раз я их выследил.

Спрятавшись за камнями, я смотрел во все глаза. Как они копают землю.

Да им было наплевать. Что им подросток, который спрятался и во все глаза смотрит? Они привыкли, ведь подростки, дети любят солдат, визжат от солдат!

Они копали яму. Под палящим солнцем, голые торсы, рукавицы, блеск мускулов, пот, стекающий по ложбинке спин... Так я был близок к ним, что видел эти струйки.

Они не переговаривались, копали в полном молчании. Лопата втыкается, спина выпрямленная, сжатые губы, нога в сапоге упирается, втыкает, а потом наклон, снова блеск, перекатываются мускулы на спине, и так все глубже и глубже...

Это было похоже на борьбу. И одновременно в том, как они молча работали, молча погружались в яму, было что-то мрачное, что-то серьезное.

Меня это поразило. Такая ясность, да, такая ясность их тел, обнаженность их мышц... Ясные движения и земля... Земля вся спутанная, хаотичная, мутная... Казалось, они копают реку! Дикую, весеннюю реку.

Мои глаза начали блуждать, косить, бегать! Гора, кусок реки, ее блеск, жидкие леса на горизонте, облака, тонкие, как скрученная вата, едва заметные.

От красоты я всегда начинал косить. Глаза туда- сюда и снова к красоте! В сторону, вверх, снова в сторону, хлоп-хлоп, и снова по кругу! Думаю, это нормально. Естественно! От красоты не знаешь, куда смотреть! Не можешь смотреть и не можешь отвести глаза...

А потом мало-помалу мои уши из бордовых, горячих снова становятся обыкновенными, свиными.

На горе это был только первый глоток! Потом, когда я плясал пьяный для них, много позже, — вот тогда это было да! Рожа у меня вообще вывернулась наизнанку! Даже дома, примчавшись домой, я никак не мог угомониться! Я собрал всю одежду! Всю! Не только дяди Пети, но и матери! Ее юбки, ее платки, а у нее было целое царство платков! Тысячи! Разных! Я открыл шкаф и вывалил все на себя! А потом все, что удалось собрать с одного раза, сгреб в охапку и, как куча, летящая тряпочная куча, снова помчался в гору! Потом вернулся и затолкал все это в мешок.

Вперед, снова к солдатам! Они падали со смеху! Я хотел все отдать! Все! Глаза не просто косили, нет! Они совсем сбились в кучку! У носа! Солдаты ржали, а я метался по горе, уговаривал, заставлял примерить!

Я вывернул этот мешок и опозорился! Они как сидели, так и легли!

Ольгины шмотки! Я их донашивал следом. Мать не успеет постирать, как я уже тут как тут! Ее запах! Ее подмышки! Я оттягивал свитер и нюхал нюхал... Закрыв глаза! Я видел быстрые сны! А ее синий свитер, без горла! Я не понимал, что происходит! Он был хитро связан, наизнанку. Я его обожал. Натянув, вертелся перед зеркалом! Я становился другим. А ее трусы?! От волненья там, на горе я их надел на голову! Как панамку! Солдаты упали! Они держались за ремни! От смеха на них могло все полопаться! Я ползал по земле с трусами на башке! Мне хотелось провалиться сквозь землю! В самую гору! А они начали доставать из мешка остатки. Юбки, трусы матери, ночная рубаха, два полотенца, носки какие-то! Зажмурившись, я узнавал это все. Одно за другим! Они подыхали со смеху! Да! Снова хохот! Опять вокруг меня помирали со смеху! Я стоял на четвереньках, так вылупив глаза, что они повисли и болтались! На зрительных нервах! На ниточках!

Это было восхитительно! Хаа-ха-ха-ха! Все покатывались! Я, как купец, казал товар лицом! Что мною двигало?! Что они подумали? Не знаю. Мне было насрать! Я потом даже заболел от этого возбуждения! Не мог связать двух слов. Мне стало лень! Все лень. Даже чихать! Да! Я не вру! Нет! Я вздыхал вместо чиха!

От этих танцев у меня чуть крыша не слетела.

Солдаты уже созрели. Их тела — тела молодых мужчин. Их сила будто стояла на горе, на вершине... Но в этом триумфе уже чувствовалось дуновение упадка, уже начинался склон, скольжение...

Мои глаза блуждали... Я смотрел на солдат, и я не мог на них смотреть. Я смеялся от ужаса. Я дрожал! Да. Плохое предчувствие... От них некуда деваться! Вся наша семейка была одно плохое предчувствие! Что это? Что?.. Такой жар... Такой одинокий жар сумасшедших... На нас махнули рукой... Жизнь тоже устает. Да.

А солдаты? А они сидят и смотрят, посмеиваются.

А что со мной?! Ничего особенного! Тысячи, тучи птиц закрывали небо, когда я плясал! Как заяц в тени коршуна, я метался по горе! Меня будто накрывала тень! В чистом, как глаз ребенка после порки, небе появлялось облако!

Конечно! На меня кто-то посмотрел! На меня обратили внимание! Меня увидели! Да! Стоило мне только ухватить эту веревку и все! Я ее уже не выпущу! Нет! Я столько ждал этого! Столько ждал... Чтобы меня увидели... Именно! Я был готов на все! Ради этого — на все! Плясать для кур? Пусть для кур! Для нашей свиньи Бурьки! Не важно! Наплевать! Для воробьев! Только бы они меня увидели! Понимаете?! Увидели! Не важно — кто! Этого мне еще не хватало! Я был не избалован! Даже наоборот! Я чуть не плакал в свинарнике, когда сидел с Бурькой в обнимку! Я с ней разговаривал! Пел тихо-тихо... Я думал, надеялся... Вот она меня услышит... Вот она на меня смотрит! Да. Сейчас она меня увидит! Я так хотел с ней остаться... Здесь. В ее свинарнике. В этой горячей грязи. В ее запахах. Она меня толкала своим носом... В плечо. Да. Я падал с корточек... Это нас развлекало! Вы понимаете?! Нас это радовало! Как разговор... Как общение! Она меня понимала. Наверное, это так... Она меня чувствовала... Я оставался с ней после обеда. Меня звали-звали, а потом — ну и черт с ним!.. Где бродит?! Опять со своей свиньей... Да! Вы угадали! Опять с ней! И даже больше! Всегда с ней! Повсюду с ней! Понимаете! Да вы только посмотрите в эту сторону! Я был с ней ближе, чем с вами! И ее любил больше самого себя! Мы были равны! Я был со зверями! Всегда хотел быть со зверями! С ними! Близко-близко!.. Вместе с ними... Я не хотел с людьми. Понимаете? Я их не хотел! Понимаете вы это или нет?! И только со зверьми было по-другому... Я становился их. Я принадлежал к их семье. Да. Со зверьми все было совсем не так, как с нашими! Нет! Им я говорил — да. Всегда — да! Без раздумий! Сразу! Я действительно был их! Без разговоров! Какие еще вопросы?! Я обнимал всех старых собак! Всех, кто попадался мне на дороге! Конечно! Они не могли смыться! Такие старые! Едва волочили уши! Я обнимал их и прижимался близко-близко! Закрыв глаза!.. Я будто входил в их тела. Вот именно. Я вселялся в них... И потом... Я не узнавал себя! Это немного пугало! В зеркале, да, или в речке... Я смотрел и шарахался! Осматривал себя... Руки. Ноги. Пальцы... Трогал лицо... Нос. Уши... Это я? Разве это я?! Черт! Что это?! Я не чувствовал своего тела! Я терял границы. Эти старые медленные псы давали мне свое тело! Оставляли мне его! Я их чувствовал, как себя! Вот в чем дело! Да. В этом все дело... И ласточки — тоже. Свиньи, старые собаки и ласточки... Их крики! Они наводили на меня меланхолию! Тяжесть... Я их понимал. Вот крикни я, и они поймут! Да. Мы услышим друг друга...

А с Бурькой мы вообще жрали одно и то же! Не почти, а именно одно и то же! Да! А потом, после жратвы, мы лежали в этой горячей грязи... Я смотрел близко-близко на ее кожу... В ее кожу... Смотрел смотрел смотрел... Это могло длиться и час, и минуту! Ее бок перед моим носом. Ее грубая рыжая щетина... Я не видел ее. Я видел рыжие леса, покрывающие горы... Розовые горы и густые леса... Бурька превращалась в гигантскую страну. Я видел все это близко-близко! Я не видел ничего, кроме этого! Близко-близко! Будто был унесен куда-то странной силой... Далеко-далеко... За границы своей жизни. За границы своих дней. Далеко от криков матери... От всего этого... Далеко-далеко от запаха человека...

Чего я ждал? Чего?.. Я знал, что мое время придет. Я знал, что наступит час. Да. И пусть этот час — только минута! Не важно! Пусть даже меньше! Все равно! Я его узнаю! Да.

***

Если Сенька притаскивал баян и начинал поигрывать, трогать пуговки, меня вообще трясло! Я срывал рубашку!

«Ну давай! Давай! — прихлопывали солдаты. — Давай! Ха-ха! Ну-ка покажи свою силу!»

Сволочи! Они посмеивались! Издевались! А я вращался, как юла! Как щенок за своим хвостом! И откуда у меня только бралось дыхание на всю эту свистопляску?!

Заламывать руки! Вывихивать ноги! Это еще ладно! Ничего!

У меня в запасе была еще газета! Кое-что я припрятал за пазухой! Новости! Конечно! Им тоже были нужны новости! Вот я им и рассказывал! Только хорошие!

«Китайская радиогазета «Хули вам хули нам» сообщает! Английский принц Мудило-рыбу-удило женит свою дочь Блядину на испанском принце дон Гондон Сифилисе! Приглашены на свадьбу с китайской стороны министр Сунь-хуй-в-чай-вынь-сухим и певец, кавалер ордена «Три раза просил два раза не дали» известный Бей-хуй-об-стул! А теперь о погоде! До обеда будет дождь, а после обеда — грязь! На этом наша газета «Хули вам хули нам» желает вам слушать только нас, а не всякие голоса, орущие из толчка: «Занято!» Спасибо за внимание! А теперь музыка!»

Фуууу... Я передыхал! Перевести дыхание! Перестроиться на другую волну!

«Музыкальная нотка! Лирический концерт «Либидо ты мое, либидо»! Песни в темноте! Исповедальная! Рэповая. Мы, онанисты, ребята плечисты! Нас не заманишь титькой мясистой! И к тому же ребята мы бравые, устанет левая — перехватим правой!»

Я ходил колесом! Вверх ногами! Я стоял на руках! Высунув язык! Потом снова на ноги и, оттопырив зад, как клушка, боком-боком! А потом, как их старшина! Выпятив брюхо! Собрав подбородки! Надувшись, как индюк! Тряся губами! Закатив глаза! Раздув щеки! Любовь, голод, тоска, жажда — они сделали мое тело резиновым! Я урчал, кряхтел, мурлыкал, пел и хрюкал, как дракон! Мой мозг вывернулся, как каракулевая шапка! Еще немного и все! Я бы превратился в звук! В одну визжащую мелодию... В танец. В одно трам-там-там... Я уже и так вальсировал сам с собой!

Их засученные рукава! Их локти! Их пилотки! И лица. Лица. Такие одинаковые!

Когда люди поглощены музыкой — у них украдена душа! У них одинаковые лица!

И этот ряд, этот круг одинаковых лиц будто кричал мне: «Возьми! Возьми наши души! Наши сердца! Давай! Вот они!!! На-а-а!»

Они отдали мне свои души. Их расстегнутые воротники... Я собирал их сердца, как яблоки! Они падали спелые вокруг! Я не успевал их ловить!

Но у них не было меня. Они отдали все. Да. У них ничего не осталось.

И в эту минуту я увидел их по-настоящему. Именно в этот момент. Какие они на самом деле. Как они не похожи друг на друга. Как они далеки, да, какие они чужие друг другу. Совсем чужие. Они будто и не видели друг друга! В этот момент я понял их. То, что ими двигало здесь. Я вдруг увидел их жизнь... Они не будут писать друг другу. Никогда. Только время вместе, маленькое время. Время пива, бани, свежего хлеба, смеха, да, этого было навалом... Полные карманы! И что еще?! Ночи, сны, сестры, жратва, пельмени, как она их варит... никто так не варит... никто! Их утренний кислый запах и все. Даже оторванная рука здесь перестанет болеть! Минуты унижения исчезнут. А что останется? Что?! Смех, пиво, ругань... Наркота? Нет. Еще не пришла. Нет. Хотя травку они и курили. Пару раз. А так — нет.

Можно было сломать здесь жизнь. Да. И успеть забыть все это. Можно было умереть и не заметить! Это ведь только так: у нас все впереди, все еще будет! Девки! Солнце! Пляжи! Сила! И еще девки! И еще сила!..

Они не смотрели друг на друга. Не видели. Как котята, они лезли к соскам! Да. Закрыв глаза, зажмурившись! Столько света. Яркий-яркий! Их жизнь, да, голодная желтоглазая кошка! У нее ведь много таких котят, нет? Как у рыбы — икры.

Меня рвало, так я обожрался! Рвало их душами, вином, жаждой, любовью, голодом, хлебом, носками, этой землей, Ольгиными трусами, пуговками баяна, красными эмалевыми звездочками! Стоя на четвереньках, я вернул все! От напряжения я рыдал и вздыхал! Правда. Как молодой поп!

Они стояли вокруг серьезные. Очень серьезные! Как в очереди за супом! Как в очереди за своими сердцами! А меня полоскало! Но, в конце концов, всему есть конец! Когда уже нечем плакать и нечем блевать! Я сел и вдохнул свежего воздуха.

А они меня будто и не видели. Сенька, Миха, Гоша... В наступающих сумерках они, вздыхая, собирали лопаты. «Лом! Кто потащит лом?! Я уже носил! Сука! Пизди когда поженишься! Ты его во сне носил! Попадись ты мне в лесу пьяный-связанный! Соси ты хуй у пьяного меня!»

Это была их жизнь, и мне не было в ней места. Даже если б я нес все их ломы! Все лопаты!

Даже если б я посадил их всех себе на плечи! Отвернувшись, я смотрел на поселок.

Они спускались, без прощанья, без «Пока».

В конце концов все наши жизни, все плоды, все цветы возвращались к своему времени цветения... Я спускался один в свой дом. Я учился ждать. Время жатвы? Им и не пахло. Нет. Оно еще не пришло.

***

Ольга увидела меня на горе. В центре круга. Увидела такого. Да уж лучше она бы застала меня, когда я жру собственное дерьмо!

Когда я подглядываю, как яростно спариваются свиньи! Или схватила бы за руку в тот момент, когда я стащил ее красное платье и примерял на чердаке!

Она так не могла. Нет. Она никогда не танцевала для солдат.

Она меня даже не презирала... «А-а-а — опять набухался с солдатами!.. »

Вот и все. Да. Ни много ни мало. Тихо-тихо, чтоб никто кроме нас с нею этого не услышал.

Жестикулируя, красный как рак, я ковырял кедами двор. Как чумная курица! Мотаясь по двору в поисках убежища, в конце концов я закрывался в уборной. Это было единственное место, где мне было хорошо. Кроме свинарника, конечно. Я его не забыл. Нет. Уборная — это другое. Другое. Здесь я всегда мог, что называется, собраться с мыслями!

Мое убежище... Мой храм, моя пещера. Даже такой ублюдок, как я, нуждался в уединении. Ха! Если бы у лягушек был бог, он обитал бы в самой вонючей, самой отвратной луже.

Это было удивительное местечко, наш клозет. Особенно зимой. Безжизненное, со сталактитами на потолке, со щелями, в которые набивался снег. Безжизненное в том смысле, что никто кроме меня там не задерживался!

Быстро пукнули, письнули и в дом! И, потирая руки: «А-а-а-а!» Как будто радость какая! Я вообще заметил, что когда люди входят в тепло с мороза, всегда такие радостные... Ха! У меня — наоборот.

Я руки потирал, когда собирался в толчок, на мороз. Я предвкушал. Буду сидеть там совсем один. Совсем-совсем один. Только ветер свистит, сухой снег по крыше и на валенки залетает из-под двери. Нахохлившись, как старая ворона... Сижу. Затуманив глаза, мог бы здесь задремать. Точно! Как курица! Закатив янтарные глаза.

Иногда ноги так затекали, такое в икрах было боржоми, такие муравьи, что я ковылял потом на четвереньках. С голым задом! Под снегом! Кап-кап на корму! Щекотно! И подтирался уже дома, в сенях, в полной тьме!

Это зимой. А как только немного уши начинало пригревать, я прятался под любой веткой! В сарае, где Ольга меня поцеловала, за свинарником, там, как пьяный, покачивался старый плетень, под горой, в горе, на речке, на острове, где капусту сажали... Да мало ли мест летом?! Несмотря на то что уже усы под мышками, как дядя говорил, я занимал немного места. Чтоб морду положить на колени — совсем не надо квартиры! Чтоб сжаться в комок — достаточно, по крайней мере для меня, крысиной норы. И то роскошь! И что я делал там, в своих секретных местах?

Ничего. Совсем. Я сидел, поджав колени к подбородку, и грезил. Иногда с открытыми глазами, иногда нет. А часто просто мог сидеть часами, уставясь в далекий плоский горизонт. Думаю, туда же смотрела и наша Англичанка. Получается, мы с ней смотрели в одну сторону...

Как только теплело, в толчке, в углу под потолком появлялся длинноногий паук. Как огромная родинка на лапках.

«Они бессмертные, — говорили пацаны. — Оторви им лапы, а он все равно дрыгает одной!»

Наверное, мне и не надо было большего. Уборная была моим храмом. Гротом, да, со сталактитами, с воем ветра, с темнотой... Я ведь специально лампочку не включал. В самой кромешной тьме я различал очертания моей обители.

Я грезил здесь, положив голову на колени. Видел фиолетовые сны, удивительные пейзажи... Чудесные звери и женщина-птица... С пушистыми крыльями, с гневным и влюбленным лицом, и горы в океане, горы, прямо растущие из океана... Я слышал далекие-далекие голоса в черепе, женский смех, тихий баюкающий смех, белые лилии, странные в фиолетовом свете, они покоились на синей воде, на волшебной синей воде... И дальше... Я слышал чьи-то разговоры, шепоты, шум платьев и запахи, запахи, диковинные, их не было в нашей деревне, а потом вдруг голос нашей Англичанки, умершей в прошлом году, ее колготки, ее щиколотки, профиль, ее шерстяное платье, английские слова, пшеничное поле с кровавыми маками, и смех, золотой смех, и голос женщины, без слов, просто голос, и другие голоса, чудесные голоса людей, которых никогда не видел, знакомые голоса, без присутствия, без запахов, без любви и без равнодушия...

Мне казалось, здесь я общаюсь с другим миром. Это был мир мертвых, мир предков. Мир земли с ее шепотами, мир, который нуждался во мне, полунемом придурке, который нашел наконец-то здесь свое убежище. Свою пещеру. Да. Этот мир шепотов вошел в меня... Успокоил меня. Укачал. Положил мое лицо на свое серое плечо.

А иногда, сидя над темной ямой, я мечтал, что вот такая будет моя пещера, когда я наконец-то смоюсь отсюда. Из нашей семейки! Я мотал башкой, как баран, который сам с собой болтает, чтоб отогнать наваждение!

Эта пещера была как ракета. Как кабина! Прикрыв глаза, я будто взлетал! Пробивал башкой потолок. Это совсем не больно! Я взлетал на куче дерьма! И прямая кишка, как пуповина, тащилась за мной! Не важно, верхом на чем, — главное взлететь. Разве нет? Нет?!..

Дядя Петя вдруг орет со двора или мать. Она будто специально ждала момента. «Эй! На барже! Ты что это там?! В хорошем настроении, что ли?! Давай выползай!»

Если это был дядя Петя, то ему ничего другого не оставалось, как поливать наш забор. А если мать, то приходилось срочно выходить. Приземляться и выходить.

Она смотрела на меня строго, когда я, потупив глаза, тихой сапой норовил прошмыгнуть мимо. Но не тут-то было! Она наступала на пуповину!

«Чё ты там сидишь часами?! Отморозишь все хозяйство! Одиночества захотелось! Ну давай! Иди в дом!»

И она будто отпускала пуповину, да, и я, волоча ее, заходил в сени. Мне не хотелось одиночества! Нет! Это совсем другое. Абсолютно! И уж менее всего я был одинок в нашем толчке. Не я молился в их уборной! Нет и еще раз нет! Это они срали в моем храме! Оскверняли его почем зря! Кряхтели, мочились из всех положений, сидя, стоя, боком, задрав одну ногу, с порога, далекой струей, сидя, зажав подол подбородком! Читали здесь клочки газет, мяли, курили, сопели, вздыхали, смотрели пустыми глазами в дверь, думали о зарплате, о газе, о дровах, обо мне, об Ольге, о своих матерях, соседке, о мозолях, о печени, о слабом петухе, о рубанке, который надо заточить, чихали, плевали, снова вздыхали и морщились: фу-у-у...

Ну а мне? Да наплевать... Что они там делают. Как раз они-то и приходили сюда по нужде! По большой и по маленькой! Ха! А мне какая была нужда? Это именно я был здесь нелегально. Особенно зимой. Я всегда любил зиму. Она насылала не просто холода! Она насылала вселенские холода! И только зимой я чувствовал себя оставленным в покое. В зимах было одиночество без тоски. Одиночество без сожалений, без желаний... Да. Ни плача, ни смеха под алмазным небом... Только холод и белизна. Обнаженность. Неподвижность...

Что я чувствовал там, в своей пещере? Там, среди шепотов и молчаний?

Иногда в полной тишине вдруг раздавалась далекая пьяная песня. Кто-то шел в ночи по деревне. Кто-то уходил все дальше и дальше, пока снова не становилось тихо. Но это была особенная тишина. Тишина, которая бывает в ухе спящего, когда он вдруг среди кошмаров увидит хороший сон. Наверное. Да. Ха-ха! Нет. Я не шучу! Именно так.

***

Только голод, только жажда... Лишь иногда, когда снег падал не переставая и мы с Ольгой молча бродили, никуда не глядя, вот тогда сжималось сердце. Но это было только начало.

А теперь...

Это было как темный ветер, который приходит ниоткуда... Да, так, именно так... Посреди неподвижного дня... Темное облако из ниоткуда... Посреди ослепительной синевы находит на лицо человека...

А моя кровь? Она?.. Она была совсем другая. Я не чувствовал такой печали. Скорее это было удивление. В больнице мне уже протыкали вену. Ничего, только легкое удивление. От медсестры пахло теплом, постелью, и от этого запаха у меня зачесалось в низу живота. Полуприкрыв глаза, смотрел в окно. Там мать стоит-поджидает, с новой сумочкой, в босоножках, всегда, когда в больницу ходили, она одевалась как на праздник...

«Ну вот, — сказала медсестра. — Молодец. Вставай. Голова не кружится?»

Я помотал головой. Она кружилась не от этого. Она кружилась от медсестры, от ее запаха, от больницы, от белизны, от кушетки, от ночей, когда умирают. Да. Вот здесь. На этой кушетке... Тихо-тихо, от всего этого моя башка закружилась...

Нехотя вставая, я осматривал кабинет. Будто хотел запомнить. Запах. Лица этой женщины я никогда не смогу вспомнить. Как мне хотелось никуда не уходить отсюда! Как мне хотелось остаться здесь! Навсегда! Пусть берут всю кровь! Пусть! Да! Все! И мочу, и все остальное! Не надо меня домой! Что мне там делать?! Не надо. Там ни кровь моя, ни моча — никому не нужны!

Они хотят мою душу! А здесь, здесь, где умирают, здесь все так серьезно... Я бы вам утки, судна выносил... Что еще?.. Мешки с кровавыми тампонами... Полы бы мыл... Еду бы разливал. Но вы говорите: «Следующий! Кто на кровь?» Я выхожу с запахом больницы в ноздрях, с запахом силы. Эта смесь делает меня тихим. Да. Очень тихим...

Пусть у меня никого не будет... Никого... Ничего не говорить. Ничего. Никому... Отшвырнув ватку, уже на улице, я лизнул ранку. Она уже зарастала на мне. Как на собаке, говорил дядя. Я пососал, чтоб кровь пошла, и попробовал ее на вкус. Мать в это время подходила. Моргая, улыбаясь.

Я стоял, сосредоточенно присосавшись к вене, а она подходила. Так и осталось в памяти. Вкус своей крови во рту и мать медленно-медленно, крадучись подходит.

Так странно, она как будто испуганно подходила. Она будто боялась, что вот я попробую крови... И она увидела, заметила, что я ее попробовал.

В моей крови чего-то не хватало. Чего-то там не было. Соли? Перца? Может быть... Не знаю.

Это было похоже на мои ночи в аптеке. Мать часто брала меня с собой. В ночную. Я спал там. Прямо в аптеке. Среди белых шкафов с лекарствами. Пузырьки... Смеси... Запахи. Да. Запах лекарств и хлорки... Он приводил меня в возбуждение. Необъяснимая тревога! Предчувствие! Только потом я осознал, что это было. Аптека и смерть были связаны. Именно запах. Хлорка. Тихий далекий запах вымытых полов. Искусственный свет. Он горел всегда. Он здесь никогда не выключался.

Я ложился на кушетку. Лежать здесь часами... Я так любил... В ожидании матери. На узкой кушетке. Лицом вверх, с открытыми глазами. Руки на груди. Их некуда было девать. Так узка была кушетка. Я складывал их на груди. Как кубики. Как дом из кубиков.

Простыня. Она всегда сползала. Малейшее движение и все. Пошла... Не двигаясь, притаившись, я лежал в этом свете. В этом странном свете. «Нет... если устал по-настоящему, — говорила мать, — он не мешает спать... »

Правда. Ей никогда не мешал. Они все здесь были усталые. Может, от близости к лекарствам? К больным? Не знаю. Они все так привыкли к смерти... Были с ней так близки. Так знакомы... Боль. Жалобы. Тоска. Да. Много тоски. Спины уходящих.

Да, так все и было. Смерть и аптека были для меня одним. Я хотел здесь остаться! Стать невидимым и остаться. Без слов. Да. Остаться здесь. Надолго. Навсегда. Лежать... Сложив руки. Закрыть глаза. Никогда ни о чем не думать. Никогда ничего не видеть. Только запах. Только это! Все белое. Да. Вокруг — все белое. Я чуть не плакал от одной мысли, что завтра выйду отсюда! И в школу! Завтра надо вставать! Здороваться! Говорить! Слушать! Смотреть! И все записывать! Все! Все!..

Мать приказывала мне не двигаться. Лежать и не двигаться. Не вставать. Ничего не трогать. Ничего! Ни там, ни здесь! Нигде! Ни одного движения! Не ворочаться! Не чесаться! Не водить глазами! Не пялиться по сторонам!

Я лежал и ждал ее шагов. Только потрескивание ламп. Ни шороха. Потрескивание ламп, а потом звон в ушах. Шум тишины. В эти маленькие минуты я становился единым со всем, что происходило в этом доме. В эти маленькие минуты... Они были такие крошечные! Новорожденный крысенок в них бы не повернулся!

Но иногда... Я так думаю. В них уместилась вся моя жизнь. Вся. Полностью. Не надо было ничего поправлять! Ничего не выглядывало... Ни кусочка, ни краешка! Она вся там уместилась... Да. Вся.

Мне чудилось, я слышу шаги матери! Да! Но это были шаги сна. Он приходил со спины. Я не мог пошевелиться. И он забирал меня... На руки... Поднимал на руки. Это была мать. Она послала его. Это был ее мир. Ее земля...

Она уносила меня в свой дом. В дом сна. И что? Ничего. После этого я ничего не помнил. Абсолютно. И потом — уже все...

***

Они так страдали... Так мучились. Люди мучают себя и друг друга. Только звери свободны от наслаждения болью.

Старые псы. Я помню их, понурых, едва переставляющих лапы... Они брели.

«Не подходи! Стой. Оставь их в покое. — Дядя хватал меня за рукав. — Они ищут место... там... На горе. Они туда идут умирать».

Мы с ним замерли. Никогда, ни до, ни после я не видел, как звери уходят умирать. Никогда, ни до, ни после. Дядя меня поймал за шиворот. Еще бы минута, и я бы пошел за ними. Как лунатик за луной по подоконнику...

Что там происходило, на горе? Я долго потом думал об этих псах, уходящих все выше и выше. По горе. Все выше и выше... К небу.

Думаю, они не мучились. А вот коты, извивающиеся коты в анатомичке... Это было что-то! Нас возили на экскурсию в медучилище.

«Вне конкурса! Вы пройдете вне конкурса! Нужно отработать летом здесь! У нас. В лаборатории — и все». Мужик с усами нам приветливо улыбался. Если хочешь, чтоб к тебе сразу возникло недоверие, — учись приветливо улыбаться. Еще бы, конечно вне конкурса! Да кого заманишь в эту пыточную камеру?! По крайней мере надо продержать час или два, чтоб привыкли! Да надо было нас просто связать по рукам и ногам и свалить всех в кучу! Мы бы через часок привыкли и к вони, и к мучениям полумертвых, запутавшихся в трубках котов! А крысы?

Восхитительные, белые, они, прижав лапки к животу, застыли в летаргии. Коты в левом ряду, а крысы в правом.

Мы были очередная порция идиотов.

«Давайте! Вперед! У кого не дрожат руки? Ну-ну, смелее! Подходите! Ближе. Встаньте полукругом, так виднее будет. Да она не кусается! Во-о-от... Хорошо... У этой цирроз печени. А этой мы привили рак легких... »

«Ебаный в рот! И кто все это будет расхлебывать?!»

Абдулка вытаращился на этих котов, будто они его сожрут сейчас. Он сделал шаг, еще и еще. И тут они, наверное, струхнули, у Абдулки рожа еще та! Во сне увидишь — не проснешься! Или он их пощекотил незаметно как-нибудь! Или это был трюк! По крайней мере, они все очнулись! Вся шеренга котов заорала. Как по команде! Это был хор!

Распятые, с распахнутыми животами, с выбритыми пахами! Они так мяукали, что девчонок наших рвало через одну! Они рыдали! Даже те, кто своих цепных псов лупил табуреткой! Может, именно эти громче всех и надрывались! Девки готовы были встать на колени перед этими беднягами! Их было не оттащить! Дай им встать на колени и все тут! Черт, это были плакальщицы еще те! Они, уверен, далеко пойдут!

Зрелище это было! Мы с пацанами со смеху покатывались! Кто мог, конечно.

Ну, сразу на такой театр набежали белые халаты и давай котов опять усыплять. Наконец они уснули с грехом пополам. Нам ватки раздали с нашатырем и говорят: давайте, к носу, только не сильно! Девчонки как повскакали! И головами мотают. Как после кошмара. Потом — все без сучка без задоринки. Никто не просыпался. Те, кто должны спать, — спали. Да и девчонки потом, в конце, когда нам про уколы объясняли, тоже зевали без остановки. Одна зевнет, и вся банда рты разевает, потом и мы заразились.

В конце концов, все крутится вокруг человека. Пуп земли. А зверей так и оставляют подыхать. Это в лучшем случае! А то еще начнут лечить!

Надо было всех этих котов развязать! Пусть уходят на свою гору. Я представил себе эту процессию. Это шествие полумертвых от мучений котов с распоротыми животами, мяукающих, орущих...

Когда снова я смотрел на них спящих, я чувствовал их ужас, их уснувший ужас, и я был спокоен. Они мне даже не снились потом. Как будто бы я знал, что так нужно. Что так теперь положено.

Ни я, никто другой не знал языка их страданий. Никто. Может быть, хотя бы они сами понимают друг друга...

Я был иностранец в этой звериной стране. В этом мире спящих котов. И я не нуждался в их мучениях. Нет. Это был чужой ад. Чужой и очень близкий.

***

Когда Ольга впервые меня поцеловала? Когда? Да в тот самый день, в тот самый, когда на горе я плясал для них. Да. Тогда. Она меня поцеловала. Она прикоснулась ко мне. Она прикоснулась ко мне губами. Что-то в ней изменилось в тот день.

Я притащился домой, зашел в уборную, посидел в этом удивительном месте. Побродив по двору, двинулся в сторону сарая. Траектория у меня была! Что- то, как магнит, как магнит из плоти и крови, меня притягивало к сараю! Она была там.

Прищурившись, она на меня смотрела! В лучах полдня, проникавших сквозь щели, она сидела неподвижно, как кошка! А я, тупой голубь, ослепший от полутьмы, приковылял к ней в самые лапы!

Она улыбнулась и встала. Я почувствовал волну, теплую, ее волну. И эта волна тихо толкнула меня к ней. Она взяла меня за руки, протянула мне руки, я дал свои, как для танца. Так дети протягивают руки. И она приблизилась...

Ко мне не надо было даже прикасаться. Стоило мне увидеть ее лицо близко-близко, с полузакрытыми глазами, стоило ее дыханию обжечь мне морду, как я тут же потерял сознание! Свалился как подкошенный! Что-то мягкое, как теплое мясо, прикоснулось к моим губам и вошло в открытый рот.

Она засунула в меня свой змеиный язык. Естественно, от такого я тут же отключился. Она меня сломала. Она меня оглушила этим своим поцелуем.

Я рухнул, как гнилое дерево. Свалился к ее ногам. Последнее, что помню, это ее дыхание, ее долгий выдох, как стон. На моем лице. Все.

А когда я очнулся и открыл глаза, она стояла надо мною и, склонив голову, усмехалась. Она сама удивилась! Она не рассчитала силу! Она еще не знала себя!

Все вокруг кружилось, и в центре головокружения была она. Победоносная. Действительно, этим поцелуем, этим выдохом она сломала мне хребет.

Помню, она только сказала: «Вставай». Спокойно-спокойно...

С тех пор мне часто приходилось валиться, как срубленной крапиве. Наши поцелуи в сарае стали регулярны. Она на мне пробовала силу. Точила об меня когти. Я был для нее как кусок мяса для сытого тигра! Как свиная туша, подвешенная в низком зале, в пустой бане, так мне и снилось — в пустой бане! И она входит... Я слышу во сне ее шаги. Все ближе и ближе. И вот низкая дверь открывается!

Ее пылающие глаза! Как безногий, как калека, как парализованный, я только следил за ней, вращая белками, как одуревшая сова!

Что я мог сделать? Да ни черта. Ни пукнуть, ни вздохнуть! А она все ближе со своими пылающими тигриными глазами. Как огонь, как пламя, она заполняет баню! А я как заколдован! Как дикарь, который услышал проклятие.

Я просыпался оттого, что мочусь. Если было уже светло, я лежал в остывающей моче и, боясь пошевелиться, прислушивался. Она думала, что просыпается первой! Она напевала и без единого скрипа прохаживалась.

Она думала... Но кошмары — лучший будильник. И я лежал, из-под ресниц наблюдая за ней.

Был хороший август, когда появляется граница между свежим утром и горячим днем. Конечно, мне, лежавшему в собственной моче, было не до границ. Но поэтому-то и помню! Да. Было холодно.

Она сбрасывала ночную рубашку. Гибкое костлявое тело. На спине, у позвоночника, две родинки.

Мои ресницы дрожали.

«Спи-спи... Еще рано», — шептала она.

«Ты куда? Куда?!» — орал я шепотом.

«Да спи ты!» — шептала она. Опытная, ни разу ни скрипнула половица под ногой. Ни шороха, только дыхание матери и мелькание голых ног.

Но все это было еще полбеды. Потом началось веселее. Я и так уже ходил, качаясь от ветра. Еще бы! Как наша уборная только не развалилась от моего рукоблудия! Я трясся от холода, когда на дворе было пекло! Не было угла в доме, где бы я не присел и не потер себе между ног. А что там тереть-то?! Казалось иногда, что вот-вот — и я его вообще не найду. Как ластик, как обмылок, исчезнет! И все мало! Как похотливый поросенок, я никак не мог нажраться.

А тут еще мать начала работать во вторую смену. И что там в аптеке вечером-то делать, думал я. Кто туда придет? Все, кто пашет, все потом бредут домой и падают за стол! В аптеках трутся те, кому уже ничем не поможешь! Или те, кто не работает! Те, у кого время есть, чтоб болеть!

Мать все закрывала от меня на ключ. Она была готова даже огромную копилку, кота из фаянса затолкать в сумку. Боялась, что я ей башку отверну! А что там было-то? Мелочь. Ох... Все думают, что они самые умные! Даже самые умные так думают...

Обыкновенным ножом я доставал мелочь. Просто- напросто вставлял нож и быстро переворачивал кота. И по лезвию выскальзывала монетка. Так, а потом снова... Еще одна...

Мать проверяла: потрясет кота, нахмурится, как будто прикидывает по грому, все ли цело, и снова. Ставит эту жирную тварь на комод. Я ей табуретку приносил, и пока она забиралась, я стоял, опустив глаза. А он за мной следил, всегда следил. Фаянсовый кот. И Ольга мне потом призналась, что когда маленькая была, ей казалось, что этот кот, эта сова с усами за ней следит. Глазами двигает! Но ничего. Мы оба, она раньше, я попозже, нашли угол, где он нас не видел! Это оказался один-единственный уголок! Такой укромный! В нем-то мы и встретились...

Как мать, я засыпал с открытыми глазами. Постепенно темнело. Сумерки. Это были самые счастливые часы. Для Ольги — нет. В сумерках Ольга начинала свой бег. Она нигде не могла найти себе места. Я прятался от греха подальше. А это подальше было на печке.

Сверху, высунув нос, я видел ее, как тигрица, как голодная тигрица, без рыка, молча она металась по нашей общей клетке. Она подбегала к зеркалу и поправляла волосы. А то вдруг остановится и смотрит на себя, сощурившись. Она металась без передышки! Еще немного, и она сотрет свои когти! Так продолжалось час. Она будто кого-то ждала. Известия, знака. Не знаю. Она была в тревоге, это точно.

Лишь бы не попадаться на глаза, думал я за трубой. И тут она начинала напевать. Это было уже близко к апогею! Я знал, что сейчас она вылетит во двор и поминай как звали!

Я спускался и прилипал к окну. Она летела вверх, по горе к казарме.

Я оставался совсем один. Проходил час-другой, тикали часы. Я сидел без света.

Иногда проходил под окнами Феликс. Наш дурачок. Я различал его шапку. Всякий раз я думал: а сейчас она вывернута наничку или нет? Закрыв глаза, я загадывал. Если вывернута — то так. А если нет — то ничего не получится... Но я не проверял. Нет. В любом случае — я ему не верил. Но это другая история...

***

У него два имени. Одно для хорошего настроения, другое для буден.

Одно было Феликс, другое — Всему Пиздец. Каждый выбирал свой вариант.

Откуда второе?! Да просто. Он приговаривал, качая головой: «Всему пиздец, сказал отец, и дети побросали ложки!»

Был еще вариант. Редкий. Когда над ним одним дождик капает. Когда уж совсем он в отчаянье. «Все подохнем, — приговаривал он, — все... »

Но это было редко. Чаще ему было просто грустно. Грустно смотреть на наши рожи, бродящие за ним по пятам. Грустно видеть стада коров, спускающиеся понуро с горы. Грустно видеть людей. А наши папки и мамки?! Да их бы самих вывернуло от печали, если б они смогли себя увидеть! Как мертвецы, уставшие ждать воскресенья, они шли с сумками, с хлебом под мышками, откусывая его на ходу, брели в свои дома...

Всему Пиздец просто ложился на землю! В такие моменты он просто ложился на дорогу! Черт! Ему удавалось немного развлечь наших пап, мам, дядек, теток! Его обходили, спрашивали, как жизнь, когда придет в баню, скоро ли женится...

Женщины его обходили, мужики перешагивали. Он лежал, раскинув руки. А из его грязных глаз текли слезы.

Откуда он появился, откуда пришел, никто толком не мог сказать. Одни говорили, что он родился с хвостиком, как у поросенка. И мы, одурев от любопытства, ходили за ним по пятам, пытались поймать момент, когда он без штанов! Чтоб увидеть! Нам всем просто снился этот хвостик пружинкой! Мы чуть не орали: «Ну покрути, помаши хвостом!»

Им пугали и угрожали.

«Будешь так подметать — выдадим тебя за Феликса! Тогда узнаешь!.. » Или: «Сиди дома, не броди! С таким пузом! Увидишь Феликса — родимчик хватит!»

А то еще вот: «Подтирай задницу! Лучше подтирай! А то воняет, как от Пиздеца Всему!»

Им пугали не только детей, девочек и баб на сносях. Им пугали коров, свиней и даже кур!

Девочки, например, сразу притихали. Глядя на него, когда он появлялся в конце улицы, они зрели не по дням, а по часам! Ха. Отвращение — это Восхищение-Вид-Сзади.

«А где у него писька? Под мышкой?! Да у него вообще ее нет! Как нет? У всех есть, а у него нет?»

Они так мирно беседовали, а он проходил, кланяясь им, как поп.

Мы зрели медленнее, писька его нам была не так интересна, как его поросячий хвост.

Ну и пузо у него было! Одни думали, что это печень. Моя мать, по крайней мере. Она говорила, что у всех, кто пьет, такая печень.

Старухи, крестясь, приговаривали «Тьфу, тьфу» и шептались. Они были твердо уверены, что он беременный! Ха! И не просто! Нет! Старух не удивишь пузом! Беременный от дьявола! Вот что! Вот о чем они шептались! А потом, когда внезапно, в один день у него пропал живот, будто не было, ни одна старуха не вышла на лавку! Никто не играл в дурака! Никто не причитал и не крестился в тот вечер!

А все было просто. Наутро мне Ольга сказала, что видела Феликса с маленьким поросенком! Она ему сказала: «Здравствуйте», — и поросенок хрюкнул: «Здравствуйте!»

А Феликс ходил по деревне со своим поросенком. Когда его спрашивали, он говорил: «Вот мой сын! Мой любимый сын! Он будет генералом!»

А как становилось весело, когда начинались святки! Или колядовать! А на пасху у кого самые вкусные яйца? У него! Ха!

Все просыпались после своего долгого сна! Таращились на ослепляющее солнце!

Феликс был чудовищен в тулупе! В своем тулупе овчиной наружу. Мы все-таки привыкли! Конечно! Но даже и мы в первые минуты, когда видели, да... Как он катится по синему ночному снегу, под огромной луной, даже у нас мурашки по ушам бегали от ужаса и смеха! А уж что говорить, когда он начинал...

Он становился совсем отвязный! Выворачивался наизнанку! Потом обратно и снова наизнанку! Потом он уже сам так обалдевал, что не знал, где у него что! Где его — внутрь, а где — лицо. Как этот пыльный тулуп!

Перед этим он долго мылся. «Как перед смертью моется!» — ругались старики, выжидая, когда он выползет наконец.

«Да хватит ему воды! Не царь! И глотком умоется, нечисть! Чингис-хан!»

Он появлялся весь розовый, как облачко на закате! Улыбался беззубо, младенчески и, закурив, смывался. Ни здрасьте, ни пожалуйста.

И вот ночь... «Приходи-и-ила Коляда, — рычал Феликс. — Накануне Рождества!.. » А мы ему подрыкивали.

Стоило только открыть окно — все! Пиздец тишине и семейному покою. Не только всему! Нет! А именно — тишине и покою! Он влезал в своем тулупе и раскланивался. Как ученый медведь. Он рассчитывал на детей.

Они сразу просыпались! Если спали, да... Вылетали из постелей, из своих снов, и с ором неслись в комнату! Он был чудом! У них дома — и чудо! Такое! Его знали как облупленного, но все-таки!.. Да. Маленький кусочек чуда! На всех не хватит! Не каждый день! Пусть хоть разбавленное чудо — наплевать! И родители смиренно стояли, пока дети трогают, щекотят этого зверя, сопят, ходят вокруг, шмыгают носами и прочее.

Потом была наша партия. Я изображал колдунью! Еще бы! У меня должно было хорошо получаться! После Феликса разогретые, детишки попадали в мои когти! Я превращался в свою мать! Черт, я играл всерьез!

«Там, где лес стоит дремучий... Там, где куст растет колючий... » — стонал я. И плел потом такую околесицу, такую чертовщину, что у самого волосы дыбом вставали! Я бормотал, закрыв глаза, и начинал потихоньку кружиться на месте. Черная материнская юбка развевалась, и это давало еще ускорение! А потом уже я не мог остановиться!

Закрытыми глазами я смотрел в удивительный мир. Там, в этом мире, был покой, была тишина, как под водой, как глубоко под водой. Это кружение меня так успокаивало, что Ольга тормошила меня за нос! Терла уши! Я никак не мог очнуться. Какого труда стоило моргнуть!

Во мне все затихало. Кровь останавливалась. Сердце успокаивалось, удар еще один, и все тише, тише... Оно останавливалось. Я смотрел вокруг себя не мигая. Ни горечи, ни любви, ни клеветы, ничего. Ни Ольги, ни матери, ни дяди, ни отца... Ни крови, ни Михи, ни солдат, ни танцев... Только равнодушие без горизонта, бескрайние поля равнодушия, открытый космос равнодушия... Как огромный младенец, я покоился в кристальном озере равнодушия, не мигая, широко раскрыв глаза, как утонувший младенец. Как младенец на пустынной планете...

Потом я уже сам знал, как мне уйти на пустую планету. Другое дело, что Ольга злилась. А мать?! Она вообще была готова меня огреть поленом! Лишь бы я не сидел как истукан, как идол в степи!

Так часто равнодушие путают с презрением.

В таком состоянии, на этой пустынной планете, мне было так хорошо, так уютно...

Я мог бы с широко открытыми глазами, с полуулыбкой отвести Ольгу по малейшему ветерку ее желания. Да! Куда она дунет! Куда душенька ее захочет! Хоть к зекам, хоть к цыганам, хоть к свиньям, к лошадям, к насекомым, к ракам... Не важно! Наплевать! Только движение! Да. Только оно... Это влечение... И пусть произойдет все, все, все... Мои глаза так же открыты, и полуулыбка застыла на круглом лице младенца.

Слава богу, тут вступала Ольга. Она была переодета в солдата. Громко сказано — переодета. Просто пилотка, вывернутая наизнанку. Она корчила рожи, по сценарию она ведь должна была меня победить! Уничтожить! Стереть с лица земли.

Дети снова хохотали! Добро торжествовало! Ольга давала мне такого пинка, что я всерьез сгибался! А однажды она мне по яйцам заехала! А детки ржут, колдунья скорчилась, да так получила, что слезы текут! Я лежал, скрежеща зубами! Сволочи! Пусть радуются, что не поджег ничего! Такие искры зубами высекал! А потом думаю: надо было бы поджечь! Вот бы поплясали! По-настоящему!

Но все это были не просто цветочки, а только семена! Ягодки, крупные ягодищи пошли после! Лесное чудище, зверь болотный, медведь Феликс начинал свой номер.

Это только с натяжкой можно назвать языком. Да. С большой натяжкой! Того и гляди лопнет!

Он кряхтел бобром! Лаял совой! Чесался, как вшивый в предбаннике! Молчал, как болтун! Матерился, как немой! Косился на нас, как вдова на морковку! Поджимал губы, как девственница! Строил из себя фифу! Рыдал, как трезвый сапожник! Чихал семь раз! Два раза нырял, три раза выныривал! Курлыкал журавлем! Пел «Мама, я токаря люблю»! Плакал от счастья! Мурлыкал басом: «Шел пастух по-о-опукивал, па-а-алочкой постукивал! Чем пастух попу кивал?» Смеялся, как на похоронах! Кряхтел роженицей! Снова пел: «Токарь точит-точит-точит и ебет кого захочет! Вот за что я токаря люблю... » Сеял слова на ветер! Говорил отгадками! Громко молчал! Сморкался против ветра! Запрягал быстро! Стелил жестко! Кусал локти! Плевал в колодец! Напевал: «Отговорила роща золотая... » Решетом черпал воду! Волков не боялся! В лес не ходил! Исправлял горбатых! Мыл черных кобелей!

Он рычал, пукал, тонко бздел, кряхтел, сопел, рыгал, хрюкал, насвистывал, кашлял в рукав, смотрел налево, поносил всех почем зря, клялся, крестился, чертыхался и снова насвистывал, увещевал, молчал в варежку, рыл себе яму, бросал камень из-за пазухи!..

Он еще такое выкаблучивал, что все сначала падали со смеху, и потом уже не вставали, ржали лежа! Но самое драматичное в конце! Он должен был бороться с Ольгой! И она должна была его победить.

Наверное, он все-таки был в нее влюблен! Я это подозревал. На святки он вообще становился сам не свой! Полностью! Начиная с дырки в шапке и кончая заскорузлыми от грязи шнурками! Все вокруг чувствовали, что пахнет жареным, что дело нечисто!

Мать вообще сходила с ума от таких слухов. Солдаты, ну ладно, ну солдаты, цыган, еще ведь был цыганенок Черный, который просто трясся, когда ее видел! Ладно, это еще она могла проглотить, ну а Пиздец Всему?! Это было уже действительно пиздец всему!

«Да ты посмотри на него! Глаза разуй!» — орала мать.

Сестра закрывала их еще крепче! Мать не считала его плохим человеком! Нет! Ни в коем случае! Она его вообще не считала человеком! Он был явлением природы. Ха! Представьте, в вашу дочь влюбилось землетрясение! Или ливень!

В манну небесную она не верила. Она верила только в грозу, в дождь, в град.

Он не доставлял ни Ольге, ни матери никаких хлопот. Он кланялся им при встрече и только. Потом смотрел вслед и шел дальше. Иногда он стоял немного, рассматривая следы Ольги в грязи. Кому он мешал? Кому?

Ну, не суть. Для меня этот тип представлял совсем совсем совсем другое. Совсем-совсем. Другое- другое.

Однажды мы переходили дорогу. В центре. В нашем — центре. Смех! А по ней — строем солдаты. Была зима, ветер. Феликс дрожал. Он встряхивал головой. Да. Как старый конь. А они маршировали. За ними можно было подбирать свежеотчеканенные монеты!

Красивые, морозные, в ловких шапках, в сапогах, глядя в которые можно было бриться, они маршировали и, поглядывая на нас, подмигивали. Не знаю, как он, а я стоял разинув рот. Они пели и проходили, пели и проходили. Я смотрел каждому из них в глаза. Они были такие чудесные, такие одинаковые! Можно подумать, это один-единственный солдат, сто раз отраженный в чудесном зеркале!

«Что-то много солдат развелось... — сказал он. — И такие... красивые. К войне, видно. Они к смерти всегда такие... Чистенькие. Как в последний день. Ном де дье — где они так помылись?!»

Он смотрел на них не мигая, как пророк. А они все шли и шли и будто улыбались, рожденные землей, убитые и снова рожденные. Мы совсем задубели с Феликсом! Но мы не могли прошмыгнуть. Разбить их ряды? Как бы не так! Еще никому не удавалось разбить горизонт.

Им не было ни конца ни края! Как этой земле, по которой они шли...

Иногда я себя чувствовал так, будто оказался между двумя поездами. Они мчались, бесконечные, в противоположных направлениях. Я пытался плыть одновременно и вниз, и вверх по течению.

Я впадал в настоящее отчаянье.

Ни мускулов, ни войны, ни борьбы, ни смерти, ни огня, ни стали, ни железа, ни гор, ни голого торса, ни солнца, ни судьбы, ни полдня, ни серых глаз, ни солдатской формы!

Только белки, жиры и углеводы... Слова «ном де дье, ном де дье»... Заспанная морда, гнойные глаза, тупость, легкость и жир, жир, повсюду жир, свобода, равнодушие, поля поля степь, горизонт, лень, земля, чернозем, суглинок, глинозем, досуг, грязь, вонь, волосы, смех, онанизм... Да. Много смеха, много онанизма!

Я смотрел на Феликса, на это существо без имени, без истории, без судьбы... Я внимательно осматривал его тело, его руки, его морщины... Я так и не смог уловить его лица. Может быть, он был без лица?!

Я так и не смог понять его рук! Может быть, он был просто обрубок человека?! Я так и не смог увидеть его голову без шапки! Может быть, у него не было головы?!

В такие вечера, в такие прозрачные, просторные вечера, в которых могли все уместиться, и живые, и мертвые, я чувствовал такую тоску! Такую хрустальную тоску...

Это ветер без холода, ветер хрустальной пещеры. Мы сидели у его карусели. Это его работа — смазывать стержень, на котором все держится. Да. Немного денег и много грязи. Мы часто здесь играли в карты. Летом. Да. Особенно летом. Карусель крутилась... Крутилась... Катала кого-то. Или нет. Иногда ее просто включали. Да. Ну, для движения. Чтобы двигалось что-то. Ну хоть что-то...

Странно, мне ни разу не пришло в голову туда залезть. Покататься. Ни разу. Сидеть с Феликсом под каруселью — это да. А кататься — ни разу. Странно, нет?

Мы здесь сидели вдвоем. Только я и он. Как две собаки. Да. Полусытые собаки. Две зажмурившиеся отупевшие собаки... И все. И так изо дня в день.

Мы были дети. Наверное... Дети простых трагедий. Дети каждого дня. Это было так просто... Все ведь так ясно, нет?..

***

Он всегда превращался. Сначала лицо. Да. Именно оно. Оно вытягивалось! Нет! Серьезно! Будто ему кто-то натягивал кожу. Да. И завязывал узлом на спине! А потом его движения... Он махал руками, как человек, на которого напала стая комаров! Он приходил в неистовое движение! Весь! Все тело! Начиная от корней волос и кончая ногтями! У него чесались пятки! Он менялся! Да. Еще как! То разбухал, а то вдруг становился как старый черенок, да, как почерневший черенок лопаты! Все свидетели! Все! Он закидывал ногу на ногу, и тут начиналось! Его ноги переплетались, как змеи. Три раза! Я же говорю — все свидетели! Он мог перевить ногу три раза!

В какой-то момент он вдруг начал быстро ходить. Не останавливаясь! Ни на минуту! Прямо, налево, направо, да, снова вперед, как солдат! Он никого не видел! Ни машин, ни светофоров в центре! Никого! Он вылезал из своей норы, сначала тихонько, топ- топ, семенил, как для разбега! Брел, волоча глаза по земле! А потом все быстрее! Все быстрей и быстрей! Руки в карманах! А дальше — уже нет! Они ему мешали! Куда их девать?! Куда?! Он прижимал их к груди! Да! Будто нес книгу! Или — нет! Будто молился! Но это потом, потом, в конечной стадии!

Худой, очень худой и длинный, он мог идти всю ночь! Представляете?! Всю ночь напролет! А спать? Он валился там, где останавливался! Там, где кончался бензин! Сразу! Никакой инерции! Он будто вспоминал что-то. Черт! Он был похож на тех, кто забывает выключить свет! Утюг! Черт! А выключил ли я воду?! А? Нет! А может, все-таки да?!

Он никогда не возвращался. Какая-то мысль его останавливала, и он сразу ложился. Его всегда находили так! Да! Головой туда, куда шел! Привозили обратно и начинали кормить. Он и сам, проснувшись в машине, с незнакомыми людьми, начинал просить есть. «Ну кусочек! Маленький кусочек! Хлеб, немного хлеба... »

И он разбухал в деревне до следующего броска. Да. Это была чистая одержимость. Как повторение слов. Как его ужас перед словом «лоб»! Он начинал дрожать, да, стоило услышать это слово! Только намек даже! Он впадал в ужас! «Не надо! Не на-а-а-адо это слово!» — кричал он, зажав уши, и начиналась его гонка. У этих бросков не было ни ночей, ни дней. Ему было абсоютно наплевать! Дождь? Снег? Ночь? Вечер? Наплевать! Его это не касалось! Нигде и никак! Только мысль! Да! Только мысль могла его остановить! И только мысль могла завести его мотор. Это начиналось осенью. Я помню. Когда краснели первые листья. Да. Когда вдруг утром видишь — красные кончики. В окно смотришь — все, осень. Солнце, да, днем еще тепло, но внутри, в глубине дня, — уже холод. В животе дня — холод. Осень...

И вот в одну из ночей октября Феликс исчез. За ним сначала шли, да, один, два, потом пол-улицы! Он разбудил пол-улицы! Потом он вошел в свой ритм! В свой знаменитый шаг! За ним бежали. Им пришлось бежать следом! Его не пытались остановить! Расспрашивать! Да. Его пытались отвлечь! «Ты куда, Феликс? Фееееликс! Слыыыышишь?! Ты куда?! Куда идешь? Ну подожди! Ночь! Посмотри! Ночь на дворе!.. » Ха-ха! Он знал, что ночь! Конечно! Он выходил с фонариком смотреть на звезды! Да! Случалось! Когда он был в духе! Смотреть на небо!.. «О-о-о! Какое небо! Сколько их! Сколько... »

Он вытягивал руку туда! Вверх! С фонариком! Я его помню. Квадратный жестяной фонарик. Там еще можно было менять стекла. Проворачиваешь такую тугую шайбочку, и стекла меняются. Красное, потом зеленое...

Феликс направлял луч в небо. «О-о-о! Звезды! Какие звезды! Полно-о-о!» Его это удивляло!

Так вот он шел и шел в ту ночь. Конечно, его могли взять силой. Да. Связать! Унести домой! Так нет же! Ничего подобного. Постепенно все отстали. Он что-то бормотал. Выкрикивал! Все шел и шел. Уже один. Вперед, да, все время вперед.

«Ном де дье!.. — бормотал он без остановки. — Ном де дье!.. Ном де дье!.. »

Соседка потом рассказывала. Она была в шоке! Последняя, бежала за ним из последних сил! А он? Он бормотал только «Ном де дье! Ном де дье!.. ». Черт! В этом было какое-то упорство! Да! Свирепое, вдохновляющее упорство! Меня это околдовывало! Вселяло оптимизм! А соседка все никак не могла прийти в себя! Она ломала руки, обращаясь куда-то в сторону леса! Актриса! Да! Она была великолепна! Ей даже не надо было наливать! Стоило только попросить рассказать о Феликсе! Только одно слово! Даже слог «Фе... »! Она преображалась, как невеста в гробу!

Он все шел и шел, все вперед и вперед!.. В гору... в гору, а мы за ним! Все дальше, все быстрее от деревни! Уже и огоньков не видать! Потом вниз, с другой стороны горы! Вниз! К полям. Туда. Вперед. В темноту! А потом поля... Так он по полям! Все быстрее и быстрее! Уже и мочи нет! А он все свое «Ном де дье! Ном де дье!.. ». Все повторял и повторял! И что? Откуда мы знаем?! Откуда? Что это? А он все бормотал, как боялся забыть! Как учил его наизусть! Как молитву! А мы — все за ним. Его это разозлило! Он чуть не кричал! Ну а потом все. Все. Потом мы отстали... И все кончилось. Он сразу исчез впереди! Сразу! Так и ушел! Как и не было его! Как и не было никогда...

Глядя с горы уже потом, я будто видел Феликса. Да. Видел. Так ясно. Как он идет ночью, в полной темноте, я его видел, как птицу, в самом сердце ночи пересекающую небо... Стремительно, прямо к цели, к невидимой цели...

В нем было что-то, да, что-то выходившее за границы его тела. Что-то большее, чем он. В его движении было что-то вдохновляющее. Да. Как ясный отказ. Как кристально ясное «Нет»... Это есть в некоторых безумцах. Это большое «Нет» жизни, которое очищает их быт, делает их жизнь законченной, да, очень законченной и неслучайной...

Я видел его днем, как он проходит поля, быстро- быстро, прямо, все время прямо, такой высохший, быстрый, и руки, да, и руки на груди... Я видел его в деталях. Его шаг. Следы в черной пашне. Его сапоги, а потом синяя болоньевая куртка. Я будто был рядом. Так близко, да, все видно. Все-все. А потом он уходил один, все дальше и дальше. Пока не исчезал. Соседка была права. Будто и не было его... Никогда не было... И я оказывался снова на горе. И никого вокруг. Как в кино. Да.

***

У меня не было ни одной тайны. Если б кто-то спросил, если б хоть кто-то спросил, я бы все рассказал! Все! Только спросите! Ну давайте! Что же вы?!.. Свою настоящую тайну тогда я еще не знал! Вот и все. Да. В этом-то все и дело. Доходило до грустного. Как во сне, после пяти-шести раз, я брел, накренившись, по двору. Если б наш петух залаял, я бы не удивился! Но это еще ничего! А вот когда я перебарщивал, то разговаривал с матерью на «вы»! Она чуть не роняла корыто для Бурьки!

Что это было?! Что?! За всем этим рукоблудием, потираниями, дерганьем членика, рыданиями, вздохами и выплесками? Что было во всем этом?!

Во мне становилось так легко... Я бы мог подняться в небо! Стоило только оттолкнуться и все. Да! Не больше! И ничего с собой! Ничего не брать с собой! Ни сожалений, ни тайн! Ни одного слова! Ни единого звука! Ни голоса! Ни запаха! Ничего! Пустые карманы!

Это была ясность. Я никогда не надеялся получить эту ясность с девушкой. У них все так сложно! Даже подойти страшно! Особенно если красивая! О-о-о! Это отдельная история! Красота...

Никогда я не мог сказать, не мог объяснить, какая девушка красивая, а какая нет. Знал и помнил одно. Красота — это когда я не мог ни смотреть, ни отвести глаз! Как испуг! Как трепет! Красота! Это сразу ясно — если это Она! Я так и не научился смотреть ей прямо в лицо! Всегда уводил глаза. Всегда! И они еще начинали как-то бегать, а потом вообще — дрожать! Глаза и дрожать! Как будто я стоял голый, в леднике! Так зубы стучали! Но, слава богу, не так уж часто приходила красота! Совсем даже редко! Конечно! Она нас не баловала! Сыты и ладно! Заткните пасти!

Но и все равно! Потом я не мог очухаться неделю! Ходил из угла в угол, садился, вставал, чесался, вздыхал, мычал песни, откусывал что-нибудь, жевал, уставившись на половую тряпку, снова вскакивал и снова откусывал, вообще жрал за троих, мать мотала головой, пил и бегал в сугробы ссать, а вечером начиналась чесотка! Я стачивал ногти! На большом пальце особенно! Именно на нем! Почему — не знаю! Спина, ляжки, все становилось багровым! Я будто старался стащить, содрать с себя даже саму память о красоте! Я сидел за сараем удовлетворенный, оскалившись и скребясь, как безумный...

Это было как вирус. Меня заразили. Да. В меня впрыснули эту отраву! Не знаю — когда! Нет. Не знаю. Все забылось. Все абсолютно! Только теперь я отравлен! Я не могу смотреть в лицо ничему красивому! Ничему, понимаете?!

Я помнил эту девочку в поезде. Наверное, тогда я услышал впервые это слово. По-пут-чи-ца. Она сидела и смотрела в окно! Ничего не происходило! Она просто была! Может быть, она вообще спала! А я метался глазами вокруг, быстрее вши, быстрее света, опережая взглядом звук включившегося радио! А она пребывала как в колбе! Как дремлющий вирус! Меланхолично покоилась! Она созревала! Во сне! В своих хрустальных мечтах... Сейчас ей уже за тридцать! Я до сих пор ее помню!

Что это было?! Что? Где здесь спал вирус?! Как он проник в меня?! Как?

Это было в воздухе. Да. Я впервые путешествовал на поезде. Эта девочка в солнечном свете... Ее существование рядом со мной... Дыхание... Вставания и выходы в коридор. Ее смотрение в окно... Ее запах. Цвет ее платья. Завязочки наверху. Кажется, бретельки? Нет?

Путешествие. Изменение. Незнакомая жизнь в поезде. Другая жизнь, да, совсем все другое... Сильное присутствие другой жизни. Как мечта... Да. Как возможность. Почти до боли! И скольжение поезда... Хлопанье далеких дверей... Крики на станциях... А потом фонари и темнота. Да. Ее блестящие глаза, смотрящие в окно...

Я будто оказался нигде. Мы оказались нигде... Она тоже что-то уловила. Да. Я это понял. Понял. Она на меня не разу не посмотрела! Ни разу! Но она меня увидела. Вот в чем дело! Здесь — горячо. И здесь, в нигде, — чудесно! Я не вру. Мы обогнали наши я. Наши тела. Наши привычки. Наши крики и слова! Выскочили из наших жизней. Полностью! Сразу! Как из тоннеля! Да! Мы оказались вне нашей жизни! Вне всего! Даже мечты... Они были слишком медленны! Они были слишком наши... Все изменилось. Абсолютно все! Ритм. Движение... Дыхание... Все.

Я выбегал в туалет чуть не каждую минуту! Смотрел в зеркало! Как лежат мои жидкие волосы! И не только! Я пялился на себя, как боевая рыбка! Что со мной! Это я?! Что случилось?! Что!

А потом, вернувшись, я не мигая смотрел на нее. Нет, не в лицо! Ни в коем случае! Ха-ха три раза! Только не в лицо! Я бы не смог. Нет! Я бы не вынес этого! Я смотрел на ее отражение. Да. В ночном стекле. Там. В темноте за окном...

Мы были без слов. Совсем без связи. Абсолютно не знакомые! Без малейшего приглашения к разговору. Два странных существа. Да. Только это. Два немых существа...

Я хотел, чтобы это длилось. Никогда не кончалось. Да. Никогда-никогда! Пусть мы никуда не приедем! Пусть никто никуда не приедет! Пусть все так и будет! Так и останется... Мы все ехали и ехали... Долго-долго... Пока я не уснул так. Сидя.

Точное прикосновение другой жизни. Да. Именно так. Это было точное прикосновение чужой жизни ко мне. Если бы меня спросили мое имя — я бы не понял. Мой адрес... Имя матери... Она спала здесь. Над моей головой. Она так любила спать на верхней полке...

Жизнь этой девочки я почувствовал сильнее, чем самого себя. Да. Ее жизнь была очень далека! Очень-очень! Совсем все другое! Ничего общего с моей! Ни черточки общей. Ни запаха. Даже то, что мы ели. Наша моча! Когда она ушла в туалет! Я подумал об этом! Какая у нее моча! Она просто не могла иметь ничего общего с моей! Понимаете?! Ничего!

Я почувствовал эту девочку сильнее, чем самого себя. Поэтому... Наверное, поэтому... Да. Как что-то совсем далекое. Совсем чужое...

Во мне все было перевернуто. Вверх дном?! Как же! Каким дном! У меня его вышибло! Ее было слишком мало, красоты, а уж если она приходила, то была повсюду. Впереди, сзади, сверху, сбоку, во мне и снаружи... Меня засунули в облако... В конце концов, когда облако рассеивалось, я вздыхал облегченно. И вперед! Снова в клозет! На леченье! В покой! Зализывать рану!

Но даже когда уже ничего от нее не оставалось, совсем ничего, ни снов, ни запахов, ни фантазий, все равно меня не оставляла тоска. Все равно... Мрачное предчувствие. Как поросенок, я носился по хлеву, слыша издалека шаги этого мясника по имени Красота.

Валяться в грязи, жить как живу, только не встречать ее. Никогда! Никогда! И забыть о том, что она есть. Что она была... Никогда не впускать ее в свое сердце! Прятаться! Смыться от нее! Найти угол! Самый грязный! Где нет никакой красоты! Ни капли! Ни грамма! Ни дуновенья!.. Ни воспоминания...

Ее слишком много! Стоит ей только войти! Одной ногой! Она сразу повсюду! Везде и повсюду! И сверху, и снизу! И слева, и справа! Везде! Она все заполняет! Всю комнату! Двор! Коридор! Я вру?! Попробуйте! Только один раз! Этого — достаточно! По горло! Пусть она только войдет! Только так... Чуть- чуть... Вы перестанете видеть потолок! Стены! Свои руки! Она заполнит все! Затопит до глаз! И выше! Вы будете видеть только ее! Именно! Боковым зрением! Черт! До тех пор пока не окосеете! Да. Так что — не надо! Нет. Пусть все будет как есть. Ни уродства, ни красоты. Только среднее... Что-то среднее. На что и не оглянешься... И все. Хватит о ней. Не говорим больше. От нее одна меланхолия. Только меланхолия... О-о-о! Облака меланхолии... От нее одна боль! Чесотка! Зуд! Чувство утраты! Утраты того, чего никогда не было... А все остальное?! Что остается после нее?! Ничего. Совсем. Ну а потом?! Потом?..

Молодой бог смерти спускает, смеясь, своих псов на охоту! И все. И все. Так поэтично, нет? Так пушисто, нет? Разве нет? Да. Так все и будет. Долгая старость, вены на ногах, шарканье и жалобы. А потом снова шарканье и еще жалобы... Поезда жалоб. Составы жалоб. Вагоны и тележки... И все? Нет. Нет, конечно. Еще доски! Близко-близко к глазам! К носу! И земля... Я не забыл! Нет. Много земли... У нас на Мазарках. Очень много. Сколько хочешь... И все. Потом — все.

II

У них со мной было столько проблем... Больше, чем с самими собой! Намного. Надо же было меня куда- то пристраивать! Что-то делать! Вертеть в руках! Искать дырочку! Как эта чертова машинка действует?! Где у нее что?! Батарейки?! Куда их вставлять?! Надо было от меня избавляться. А уж они-то знали: назад меня не заманишь! Главное — выпереть! Билет в один конец! Чтоб я вернулся?! Да легче дым загнать обратно в трубу! Ну уж дудки! И они все это знали. Все.

В город! Он поедет в город. Там полно училищ! Вооооон какой здоровый лоб вымахал! Теперь сам давай!

Дядя думал, что все! Все. Он сказал свое слово и все. И я сразу стану как надо. Ему надо было произносить речи над гробами! Ставить торжественные точки.

Дядя разглагольствовал. Чаще на сытый желудок. Его волновала моя судьба. Он так и говорил, что его беспокоит мое будущее! Понимаете? Вы только представьте! «Меня беспа-а-акоит йево-о-о бу-у- удущие!.. » Стоило ему начать — меня уже выворачивало! На слоге «па-а-а»! Я не мог этого слышать! Пусть бы говорил, что ему насрать на меня! Абсолютно насрать! И относительно — тоже! Так нет же! Он думал, так и надо! Ха! Должно же его что-то беспокоить! Он ощупывал себя везде! Где это беспокойство? Где оно? В почках? Почему тогда стреляет в ухо?! Что происходит? Где болит?

А тут еще деньги.

Оказывается, у него были деньги! Да. Он что-то смаркитанил с дружками! Придумал схему! Черт! Он умел молчать! Когда касалось денег! Тогда он набирал в рот не просто воды! Нет! Ведро воды! И молчал неделю! С ним никто не мог сравниться в молчании! Кто молчал лучше?! Быстрее?! Никто! Червяк в сравнении с ним — просто пиздобол! А с деньгами — вообще! Дядя смылся на счет «раз» в свою немоту и захлопнул дверь! Он даже шнурки не прищемил! Так привык! Так набил руку! Чуть завоняло деньгами — он шмыг туда... В немоту. И все.

Мать меня похлопывала по плечу. Она меня успокаивала! Дескать, не волнуйся, не твое дело. Не для тебя деньги. И думать забудь. Спи. Спи. Спи...

Если нищему капнет в руку капля денег — это подобно грозе! Мир в ней так переливается, что может свести с ума! Дяде капля упала на нос! Он не успел отвести глаза! Думаю, в его голове что-то стронулось. Да. В тот момент. Ослабли крепления... Он всерьез размышлял, что делать с деньгами. Это было даже не смешно! Мать слушала его бредни. Поглядывая на нас. Улыбаясь...

Он носился с идеей — вложить! Пристроить! Как в пустыне с каплей воды в ладонях! Куда-то надо ее пристроить! Иначе труба! Все! Утечет сквозь пальцы! Всосется в кожу! А вот выпить эту каплю ему не пришло в голову. Он даже не допускал такого! Чтоб потратить! Да еще на себя!

С этой каплей воды в засухе нашего безденежья он метался, как святой, получивший знамение! Это ему нравилось! Явно! Еще бы! Он стал тяжелее в собственных глазах! Он стал солиднее! Вел себя, как баба на сносях! Как стареющая первородка! Не торопясь он стал примерять новые привычки. Первая — прогуливаться! Серьезно! Только представьте себе! Прогуливаться в нашей деревне! Мы все смотрели на него как на психа! Прогуливаться по нашей улице! Черт! Для этого надо было свихнуться несколько раз подряд! Три раза как минимум!

Он приходил с работы, молча ел, сидел какое-то время и наконец, вздыхая, поднимался. «Пойду прогуляюсь... » Это было серьезно! Он становился недосягаем! Вечер от вечера!

Вторая привычка — складывать руки за спиной. Это вообще не лезло ни в какие ворота! Над ним даже не смеялись! Прогуливаться — ладно! Это — еще ничего! Петухи тоже так ходят... Медленно... Гуляя... Но прогуливаться сложив руки за спиной?! Здесь он перегнул! Бабки верно уловили! Они кивали ему, не глядя, и смывались в огороды. От него веяло нормальным сумасшествием. Ха! Он был нормален! Заложив руки за спину, он плелся по колдоебинам, как ссыльный грач! Даже воробьи его жалели, когда он садился на чью-нибудь лавку. Воробьи не могли даже срать при нем! Они смывались куда подальше! Дядя, присев, начинал вздыхать. Он размышлял! Он осматривался! Он думал о жизни! Он хотел завести разговор! Поговорить по душам! Просто поговорить! Он называл это поговорим-как-человек-с-человеком. Мечтатель. На что он надеялся! Даже жуки-солдатики расклеивались, стоило ему пройти мимо! На этой сцене чем больше он оставался в меньшинстве, тем яснее он чувствовал, что на верном пути!

Оставалось только ставить мелом кресты на дверях иноверцев! Он уже начал. Например, он избегал некоторые дома. Те, которые побогаче. Он жопой чуял! Со своей каплей к чужому колодцу не ходят!

Другое дело, что он уже глубоко пустил корни. Путь назад зарастал на глазах.

Скандал разразился на семейном совете. Это дядино слово! Его вдруг потянуло в семью! Мать уже махнула рукой. Она бы не удивилась, реши он жениться!

«Вложить деньги в бабу?!» Он хлопал глазами, будто мать ему объявила, что беременна. Он даже переспросил. До такого безумия он еще не докатился! Да уж лучше растопить ими печку! Толчок обклеить! Навертеть трубочек и лягушек надувать! «На бабу потратить?!» Он качал головой. Смех! Ведь мать не сказала ни слова. Она не произнесла ни звука!

Он начал сражаться, как загнанный в угол хорек! Будто у него отнимали эту каплю!

Будто ее хотели выпить! Зажав ее в кулаке, он встал насмерть.

«Во чтоооо, ты говоришь?! Не расслышал! Ку-у- уда надо вложить? В кого?! В него? В тебя? В твою дочь?! Этот!.. »

Он указал на меня пальцем. Дальше можно было не говорить.

«Ха-ха-ха! Деньги ему?! Да ему ремня не хватало! Ремня ему вложить! Кнут! Учеба? Ты говоришь, учеба?! Да эта поебень Рахманинова никогда не окупит сам себя! Никогда не станет человеком! Сколько свинью ни корми — не закукарекает! Куда-куда, ты говоришь? В мебель? Купить новую кровать? Диван? Диван-кровать? Телевизор? А может, еще компью-ю- ю-ютер?! А?! От жилетки рукава?! Пусть учится! Сам выбивается в люди!»

«Конечно! — соглашалась мать. — Легче его пристрелить!» Она вставала на мою защиту. Она обороняла крепость под названием род! Она защищала мое детское место! Свою матку! Пуповину! Конечно! Род не потерпит случайностей! На хуй роду чудо! И деньги! Жалкие капли! Нет! Нужна стабильность! Кое-что поустойчивей этих бредней!

Но со мной еще ладно! Ничего! А вот попробовал бы он заикнуться про Ольгу! Не видать ему ни щей, ни макарон! Жрал бы супы из пакетов! Он знал, где тонко! Хитрый лис! Знал, где тонко, и не трогал! Умел обойти! Обойти и даже не взглянуть туда, где тонко! Да! Мать впадала в гнев, и тут уж — держись! Но дядя умел! Он вдыхал тревогу издалека! Он чуял запах горелого! Этот момент... Когда нельзя ни говорить, ни молчать! Ха-ха! Дядя смывался как мог! Играть на губах?! Подмигивать?! Напевать?! Все шло в ход! Дядя все пускал в оборот! Только бы уйти от ее гнева! Не порвать там, где тонко! Пройти на цыпочках!

Мать щурилась, как тигрица! Ее глаза превратились в щели! Еще секунда, и от дяди остался бы только воздух! Пшик! Пук! Но его тоже не проведешь! Он начал чесать затылок. Это был белый флаг! Он выбросил белый флаг. Еще бы! Никто и не сомневался! Куда бы он делся с нашей подводной лодки! Без макарон, без тушеной картошки... Кто ему спину чесать будет? Кто по спине стучать, когда он подавится?.. А пуговицы? А кто стирать будет его шмотье?..

Мать начала убирать со стола. Дядя поднял руки, чтоб она смела крошки. Поле битвы осталось за матерью. На сегодня. Да. И на завтра. Она вообще здесь жила. На этом поле...

Ха! Если мужик превратит свою жизнь и жизнь женщины в помойку, он скажет: «Я ей сломал жизнь! Ох! Я ей разбил сердце!» А она? Наоборот: «Я его так любила! Я этому мудозвону отдала свои лучшие годы!» Вот и все. Вот и вся разница!

Так же и здесь. Мы все были не просто глухие! Мы были как взбесившиеся носороги! Как ужаленные муравьеды! Да это еще ничего! Нас всех надо было усыпить! Да. Чтоб не мучились! Но где же на нас найдется столько сна?! Вот мы и рвали друг друга! Яростно! Весело! Почти спокойно. Боль?! Мы ее не чувствовали! С нашей-то кожей... Это было почти совершенство! Да! Своего рода совершенство! Нашу жизнь можно было собрать кучкой в углу. Смести на совок. Да. Ее можно было увидеть всю сразу. Разве это не гармония?! Своего рода...

Дядя съехал с рельсов. ДЕНЬГИ. Этот холмик оказался непреодолимым! Он его перевернул! Дядя оказался, как навозный жук! На спине! Он только шевелил ножками. Он был обречен. Чуть раньше, чуть позже... Но он был первый! Из нашей веселой семейки! Теперь он даже не хвалился своей маленькой аристократической ступней! Это был показатель! Он забыл свое тело!

Это была не просто ножка! Это была его гордость! Одна из двух. Ноги и руки.

«У меня все пропорционально! Все! Не как у вас! Вот... И здесь!»

И он отставлял ножку — гордость. Мать на него орала, он иногда тайком надевал ее туфли! Осенние. На плоской платформе. Он форсил. А вернувшись, снимал их тихо, и ничего не было! После бани он разминал пальцы, шевелил ими. Он улыбался! Это была ножка! Будто он вообще не жил! Не ходил ни разу! Она была совсем новенькая! И существовала отдельно. Но это было раньше. Теперь ему было не до гордостей!

Он решил стать ХОЗЯИНОМ! Да-да! И не просто! Он их всех заставит заткнуться! Он всем утрет носы! Только пусть теперь попробует кто-нибудь поднять хай! Перед ним встала ясная цель. ДЕНЬГИ! Ни много ни мало. Кошмар! Тех, кто долго запрягает, потом черта с два остановишь! У него от решимости волосы торчали дыбом! И не только на башке! Повсюду! Он стал похож на дикобраза в течке. Он грезил! Каждая волосинка его грезила! Он наливался силой, как колос! И что он придумал? А?! КАПУСТА И КРОЛИКИ! Гектары, гектары капусты!

«Я им устрою! — Он грозил в никуда! В небо! — Они у меня будут жрать капусту!» А кролики? Не переживайте! Он и этих бедолаг не забыл. Теперь он никогда ничего не забывал! У него теперь жизнь разделилась четко! До решения и после!

Шубки... Шубки... Пушистые шубки... Он взывал к кроликам! К небесным кроликам! Ими можно будет заселить всю Сибирь! Весь Сахалин!

«Чтоб ни одна китайская жопа не пролезла! А то вздумали! Желтомазые! Их уже стало как песка в жопе у старухи! Проклятые китайские муравьи! Они все такие! Мы сьдесь с краиску. С краиску. Нисево- нисево... А сами?! У них у каждого в яйцах — миллиарды желтомазых! Как икры в сазане! А у каждой бабы муравейник в матке! Насекомые! Хунхузы чертовы! Ничего! Моих кроликов все равно не обгонят! Пусть рожают! Все равно мои крольчихи быстрее! Если отставать будут, мы им поможем! Пока кроли перекуривают! На каждой шпале по паре, и то не хватит рельс! До самого их Харбина!» Он готовился к концу света! Тогда мяско станет на вес золота!

«Мясо прыгнет в цене! Как кролик! Ха-ха-ха-хо- хо!» Дядя падал со смеху! Он был не одинок! Мы тоже ржали. А почему нет?! Только подумайте! Миллион кроликов! Миллиард. Это был размах! Чего-чего, а размаха у дяди не отнять! Мы с Ольгой гордились!

Дядя мечтал, а глаза у него сами прыгали, как кролики! Да. Разбегались! Кувыркались и снова сбегались к носу!

А может, он предвидел войну?! Всех со всеми! Исламский мир? Америка? Китай?

Он был себе на уме! Он говорил только о китайцах. Но я-то его знаю. У него был план! От него за версту несло заговором! Большим зрелым заговором! Еще немного, и дядя бы лопнул как арбуз!

Я догадался! Оказывается, наш дядя был не так прост! Он готовился стать королем! Кроличьим королем! А что? Это звучало неплохо! Даже внушительно! Он шептал и прислушивался! Как это звучало! Он накормит всю страну. Весь мир! «Подождите у меня!.. » Он опять грозил в небо. Я провожал глазами его кулак. Он упирался в солнце! В садящееся солнце! Что ж, он годился в пророки. В кроличьи оракулы. У него была миссия! Заселить новые земли! Его новый народ нуждался в свежих травах! А он?.. И он тоже! Ему самому до зарезу были нужны новые земли! А уж про новые небеса я молчу! Без них он вообще никуда! Как без рук! Это как соль! Как картошка в щах! Новая жизнь должна начинаться под новым небом! И он грозил туда кулаком. Разгонял старые тучи! Они тоже должны быть новыми. Птицы — тоже! Все должно быть новым. Все. Иначе — он не играл! Или — или! Ничего — между.

Все вывернулось! То, что таилось внутри, — стало лицом! А то, что было снаружи, — изнанкой! Дядюшка надел мир наизнанку! Наничку! Выпуклое стало вогнутым, а вогнутое — выпуклым! Все! Началось с малого — с его очков! Он теперь ни черта не видел! Как крот! Даже хуже! А потом спички! Он даже не мог ими чиркнуть! Высечь огонь?! Они стали круглыми! Сплошные серные шарики!

Он думал, это так... Хиханьки! Жизнь его пригласила на польку! Поплясать! Размять косточки! Тра-та-та, тра-та-та, вышла кошка за кота... Ха! Он думал — легкий флирт! Бедолага! Он думал... Вот ведь! Еще что- то крутилось в голове. Не тут-то было! Лопата. Его любимая лопата. Он чуть не спал с ней! Их похоронят вместе! И что она?! И она его подвела! Ее теперь звали Брут! Началось с черенка! Он тоже превратился в шар! Само лезвие стало гибким, как рыбий плавник! Теперь ей можно было обмахиваться, как веером! Легче копать листом бумаги! А его знаменитая мухобойка?! Теперь он смог бы рубить ею дрова! Двери стали щелями, а в щели можно было внести шкаф! И не поцарапать! Дом вывернулся тоже! Теперь внутри гуляли куры, а дядюшкина кровать и тапочки оказались во дворе! Теперь дяде снилась его мамаша! Она костерила его и во сне, и наяву! На чем свет стоит! Еще бы! Он разворошил самое гнездо мертвых! Под порогом! Он и до них добрался! Заразил и это местечко!

В этом была своя логика. И умывальник! Он тоже вышел. Хлебнуть свежего воздуха! На дворе. Вместе с помойным ведром! Оно что — хуже всех?! Ха! Теперь сбылось дядино пророчество! Он говорил, что кончит жизнь если не под забором, то у порога! Так и вышло! Он матерился! Как сапожник?! Да не тут-то было! Если б сапог сапожника ожил... Он бы ругался, как дядюшка! Со словами пока проблем не было! Вот только они стали какие-то лохматые! И когда дядя выдавал тираду, ему приходилось отряхиваться! Он был весь завален пухом! Внутри у него будто лопнула перина! Перина? Да! Кстати о кровати. Он ложился на нее и скатывался! Она тоже свихнулась! Вместо мягкой, с пролежнями, она выгнула твердую спину! Он взбирался на нее и скользил, как с ледяной горы! Она вела себя неприлично! Корчила из себя девушку! А еда?! И она — туда же! Дядя был в гневе!

«Раньше было так! Я понимаю! Это была карр-рр-ртошка! Да! А теперь?! Теперь?! Крахмал! Я жру один крахмал! Ведрами! У меня ухи от него торчат! Как воротник накрахмаленный! Вы что, не замечаете?! Как все изменилось! Все! Все! Пиздец! Все накрывается! Потихоньку! Вы не видите?! Все накрывается пиздой! Все и вся!»

Дядин суп свихнулся сразу после очков! Гуща стала жижей и наоборот! Отыскать мясо в супе он не мог! Ему удавалось только его увидеть! Суп твердел на глазах, и его надо было пилить на бруски! А потом дядя его облизывал, как эскимо! Ха! И это мясное эскимо было раскаленным! Потом еще пиво! В его пиве пузырьки становились квадратными! Только подумайте! Вместо того чтобы подниматься — они со скрежетом падали на дно! Но и это была только закуска! Бардак только нагуливал аппетит! Всегда так! Когда подул ветерок — уже все! Уже поздно! Муравьи уже смылись! Гусениц на спину и вперед! Теперь уже поздно чесаться! То есть теперь-то и самое время чесать за ухом! Ногу! Спину друг другу! Все равно ничего другого не остается! Катастрофа! Вот она! Все. Вс-е-е-е!

Так и с дядей! Дальше — больше. Стаканы вывернулись, и дядя, наливая в вогнутое, — выплескивал на выпуклое! Черт! Было от чего впасть в отчаянье! А дальше? Свистопляска! Сначала дядюшке все-таки удавалось промочить горло! Пару капель с бутылки! Все равно что напиться из распылителя в душе! Но выяснилось, что он не пьянеет! Да! Серьезно! Ни капельки! Не просто ни в одном глазу! А даже запаха от него не было! Это мы все напивались! Он пил в нас! То в меня, то в мать! И все это было абсолютно непредсказуемо! Он был в ужасе, а мы с ней знай покачиваемся и хихикаем! При этом от нас несло, как от половых тряпок, которыми вытирали пивную лужу! Этого он не мог простить никому! Ни миру, ни нам! Он пил в себя, а пьянела либо его сестренка, либо я! Или — или! А потом — и тот, и другая!

Он даже с лица спал. Он даже ел теперь вместо семи раз в день всего лишь три! Три! Понимаете?! Это ведь настоящая голодовка! Невообразимо! Действительно, с ним что-то происходило! Действительно, он нуждался в новом небе! Он ждал знака! Намека. Тихо- тихо! Да! Пусть только шепотом. На ухо! Не важно! Он был согласен на самый незаметный знак! На значок.

Ну хоть жалкий рубль... На дороге... В пыли... Ну хоть пуговица в супе... Ну хоть что-нибудь! Хоть что- нибудь! Хоть капелька! Немножко влаги в его иссохшие земли! Плевок! Камешек! Старый кошелек! Билет в кино! Рецепт! Гайка! Ну хоть что-нибудь! Черт! Надо обладать поистине камнем вместо сердца! Ну дайте мне что-нибудь! Ну понюхать! Чтоб уснуть! Спокойно! Хоть платок старушечий! Я смогу тогда закрыть глаза! Ну хоть пылинку! Ну хоть ресничку сбейте! Ну?! Хоть что-то... Что-нибудь... Что не жалко... Он становился плаксивым! Даже не вытирал глаз! Уже ничего не стеснялся! Стал неуязвим! Я не думал, что это климакс! Эти полнолуния! У него ум за разум заходил! Все сходилось! Точно! У него даже горбик появился! Жирненький климактерический горбик! В этот рюкзачок он откладывал жирок! НЗ. Самое необходимое! На черный день! Ха-ха три раза! Мы уже в нем жили на полную катушку! Это был уже полдень черного дня! Даже нет! Вечер. Вечер черного дня...

Дядя стал тяжел и важен, как Ноев ковчег. Еще бы! Если всем нам грозил глобальный пиздец! В какой-то момент он даже забыл о себе! Его ненависть... Он оторвал ее от себя! Бывали такие минуты — мне казалось, в нем появилась тишина! Задумчивость! Это была почти любовь! Безличная. Пустая. Чистая.

Я им восхищался! Он ощутил пустоту. Настоящую бессмысленность! Всей своей жизни. Дядя увидел границы себя самого. Да. И одновременно его граница была краем могилы. Это привело его в ужас. Он думал о смерти. Может быть, впервые! Да. За всю жизнь! У него начали дрожать руки. Он даже не скрывал своего ужаса. Он сидел, и руки подскакивали на коленях! Как кролики. Но это было уже не смешно. Это был настоящий конец света. Чистейший конец всему. Это его ослепило! Он оказался в полном одиночестве. Он озирался по сторонам! Он удивлялся! «Куда я попал?! Где я?!» Он чувствовал, в каком аду он очнулся. Да. У него было чутье, как у гончей. Как у свиньи перед смертью.

И вот тогда и началась его пляска! Макабрическая полька! Последний скачок! К новому небу! К новой земле! Он не мог ничего придумать! Ничего нового! Как немой! Он не мог ничего высказать! Ничего. Только мычал. Мээээ! Только мычание! Это было крушение его корабля!.. Он предчувствовал гибель! Как бараний вожак. Он чувствовал дыхание катастрофы! Дыхание океана, куда всех нас вывалили! Иногда он на нас с Ольгой так смотрел! Я не вру! Это действительно была любовь! Любовь утопленника к живым. К нам, стоящим на берегу! Он становился одиноким, как мертвец. Таким спокойным! Меланхоличным. Нежным. Он замирал в самый разгар своей пляски. На самом пике.

Он казался недоступным. К нему невозможно было подойти! Он замирал, как богомол.

Сливался сам с собой! На секунду. На две. Склонив голову. Прислушиваясь. И снова пускался в этот дикий пляс!

Он ощупывал себя, как цыган корову! Засовывал в себя руки! Шарил по себе, как по карманам! Лихорадочно. «Куда она подевалась! — Он искал свою смерть! Малейшие признаки! — Где она спряталась! Откуда она появится! С какой стороны! Куда она делась!» Он хмурился!

Носился по своим венам, как очумевший фагоцит! Как отбившийся от стаи гамлет-фагоцит!

«Где печень? Здесь? А? Нет! Здесь? У нас у всех в роду больная печень! От бабки! У нее она была как кирпич! Серьезно! Когда она уже не вставала, печень торчала! Как будто она спрятала кирпич под сорочку! Как будто это был просто предмет! И легкие! То же самое! Слабое место! Только два слабых места! Награда! Генетика! Все подыхали от цирроза! Или рак! Проклятый рак! Сначала кашель! Правильно? Нет, я спрашиваю, кашель сначала?! А боли потом! У меня нет! Кашель — это ерунда! Боли! Только боли! Я знаю! Все я знаю про себя! И где легкие, тоже знаю! Я их чувствую! Они как тряпки! Как две половые тряпки! Чем мы дышим! Я спрашиваю! Чем?! По утрам они во мне ворочаются! Они скрипят! Скрежещут вот здесь! Это кошмар! Я молчу! Не жалуюсь! Кто-нибудь слышал от меня хоть звук? Хоть одно слово? Никто? Я брошу курить... Брошу-брошу... Могу поспорить! На что? На сколько? Да за эти деньги даже рукава от лифчика не купишь! Вы что, смеетесь? Прощелыги! Ха-ха!.. »

И он снова взлетал в этой пляске! Снова и снова! Все дальше! Кружась все быстрей и быстрее! Он пел, как жаворонок. Все выше и выше! Отдаляясь от нас. Еще немного, и он станет точкой! Точкой в небе! А мы разинув рты смотрели на его пляску. На его агонию. Она была такая быстрая! Такое медленно бесконечное мгновение! Теперь это будет — всю жизнь. До самого конца.

А кроссворды?! Даже они подводили! Все сговорились вокруг! Весь мир был повязан! И все против него! Чтоб ему больней было! От этого гамлета не было покоя даже воробьям! Они не успевали присесть, как он вылетал на крыльцо с очками наперевес и газетой. Руки у него были заняты, но это была ерунда! Он умудрялся все равно хвататься за голову! Я бы не удивился, если б он схватился ногами! С такого станется!

«У-у-у-у! Все ебанулись! Мир слетел с катушек! Вот! Вот! Ты только посмотри! Ну и жизнь пошла! Кроссворд! И это они называют кроссворд! Уроды! У них мозги в чайную ложку уместятся! Да еще и место останется! Слушай! Шесть букв — лежа... Так... по горизонтали. А, вот, нашел. Отчество основателя христианства. Шесть букв. Вторая «а». Что это может быть?! А?! Они что, издеваются?!»

Мать, задумавшись, подсказывала: «Примерь «Гаврилович».

Дядя стоял как в параличе. С поднятой рукой. По руке ползли две мухи. Он моргал, махал ресницами, как пугало в ураган машет рукавами. Но вы не подумайте! Он считал! Да! Он считал слоги!

«Нет! Не подходит! Никак! Что-то здесь не так! Дело тут сложнее! Я вам говорю! В каком это смысле? Отчество? Они что-то крутят! Уроды! А вы думали, легко?! Раз так, и все?! Легко только ногти растут! Нет! Здесь что-то с подвохом! Они теперь без подвоха не могут! Срать не сядут без подвоха!»

«Попробуй «Гаврилыч», — сказала мать. — Просто «Га-ври-лыч».

Дядя подавился. Он перестал моргать! Только шевелил губами! И то, и другое — он уже не мог! Или — или! Одно из двух. Я уже говорил. Он этому разучился. Брать жизнь на веру? Утро? День? Если до обеда — дождь, то после обеда — грязь? Нет! Не так все просто! Он нуждался в проверке! В его голове это уже не укладывалось! Его кучер свихнулся, а лошади были как огурчики! В том-то и дело! Да. В этом все дело...

Дядя начал вписывать буквы. Потом поднял голову. Подошло.

«Так... Хорошо... Молодец. А теперь вот. Самозванцы. Как звали двух русских самозванцев. Пять букв. Теперь — стоя».

Они какое-то время смотрели друг на друга. Мать на него, а он на нее.

«Ну? — издал он звук. — Митьками, что ль?! Нет, серьезно?! А! Понял! Так это вот откуда — Митькой звали. Вот откуда... »

Он был счастлив. Как ребенок. Мир изменился, а он и не заметил. Да. Потом он очнулся. Конечно. Уже в климаксе. Наша семейная меланхолия, помноженная на климакс! Его вынесло на орбиту Сатурна! Он был зачарован этой планетой. Этим солнцем несбывшихся надежд. Планетой внезапных пробуждений. Планетой душевных нарывов, цирроза и Гамлета!

Теперь я уверен: Гамлет — это не что иное, как английское слово «климакс»! Он сам это говорил! Да! Офелии! Что он ей советовал?! А?! Почему она утопилась? Именно поэтому! Не из-за любви! Держи карман шире! Именно чтоб смыться от Климакса! От большой Меланхолии! А Гамлет?! Он-то все знал про это! Все! Как мой дядя. Да.

***

Вопрос денег всегда стоял. А теперь кроме него ничего и не было. Нужно было есть. Нужно было зарабатывать. Я смотрел на людей. Как они находят выход? Как они выкручивались?! Как им удавалось?! Со стороны вся эта шарашка, городская жизнь напоминала танцы придурков! Дискотеку психов! Люди так извивались, так выкручивались, будто их жалили по двадцать слепней каждого! В задницу! В локти! В уши и в щеки! Они так въебывали, что только шуба заворачивалась! Как очумелые муравьи, к которым рухнула гусеница! Они метались в поисках денег, будто их можно было сделать трением о воздух!

Здесь надо было держать ухо востро! Дядя был прав!

«Не расслабляйся! Не торгуй хлеборезкой! Держи нос по ветру! И никому не давай взаймы! Слышишь?!.. Иначе тебе засунут по самое не хочу!.. » Так он кончил. На такой ноте. Полонию было за счастье выдать такое! Не было на дядюшку Шекспира! Легко сказать — не торгуй ебалом!.. А что мне было делать? Ничего другого ведь у меня не было! Я ничего не знал! Я даже не знал, сколько в этом аду стоит хлеб! Даже этого! Уж не говоря про местный язык. Местный жаргон! Ни черта понятного, кроме «и», «а», «но», «да»... И все! Надо было не просто держать ухо востро! Надо было его разинуть, как рот!

Из своей комнатки я сделал берлогу! Отопление?! Да я даже не подходил к батарее! Мне это просто не приходило в голову! У меня не было этого рефлекса! Подойти к батарее и протянуть руку! Я спал в одежде! Только пуховик снимал! Он был двусторонний! Его розовая сторона приводила меня в восторг! Один день я надевал его черной стороной вверх, а другой — розовой! Она стала грязной, и от этого я еще сильнее впал в спячку! Вполз в нору, пуховик в угол, ботинки стащил и на постель! А? Несложно? Пара движений! Да я их делал уже засыпая! На сытый желудок, конечно.

Кроме сна, я ел. Мягко сказано. Я жрал, как мышь- землеройка. Никакого волшебства! Чем больше — тем лучше! Все, что разбухает! Все, что может храниться! Все, что может сварить даже лунатик в приступе! Никаких выкрутасов! Только набить брюхо! Наполнить все отсеки и, задраив люки, — на дно! Погрузиться!.. Это было восхитительно — погружаться в сон... Скользить, задевая пушистые стены этого колодца! Свернувшись калачом на матрасе, укрывшись двумя одеялами... Без всяких этих белых штучек... Без простыней... Без подушек. Только чистый сон! Чистая жажда! Глубокий колодец, поросший внутри мехом. Мягким лисьим мхом! Я падал туда медленно- медленно, как перо, как пушинка! Ни одного сновидения! Погружение без грез, без снов! Полная тишина! Абсолютный покой! Космос без звезд! Без ветра, без движения! Пустое место! Да. Без единого намека на слово!

Открывал я глаза в том же положении, в каком закрывал. Некоторое время лежал так, всплывая. Я присматривался, куда меня занесло! Надо было вставать и идти разогревать еду. «Гррр», — ворчало пузо. Голоса по коридору. Речь. Слова. Смех.

Все это было так далеко! Только добраться до кухни! Ни с кем не встречаясь. Ни с кем не говоря. Ни единого слова! Смотреть в кастрюлю, пока греется! И снова домой! Я жрал стоя. Ни взгляда по сторонам! Ни звука! Я даже не слышал, как жую! Случалось, я засыпал прямо с ложкой во рту! Пережевывал и спал! Я мог пережевать все! Все превратить в питание! Все сжечь в себе! Я стал как земля! Как земля перед снегопадом. Как черная спящая пашня. Я копил жир перед Большим Сном. И снова в нору, в сон, в этот пушистый колодец!

Туда!.. Туда, где только рост ногтей и волос! Полная сдача! Сдача всех городов! Оптом и в розницу! Всех земель! Сразу! И смыться! Туда, где только мир... Полная тишина... Безветрие... Туда, туда... В ту сторону, в сумерки, там душа нагуливает жир... Туда, где только сон, только Большой Сон... Туда... Там еда, там рост, дремота, выпадение волос... Органическая жизнь... Только молекулы, да, только они и улыбка распада! Долгая улыбка... Туда! Туда, на высокие луга Большого Сна! К сочным травам... Да, забыть свою жизнь! Забыть ее совсем! Всю... Забыть...

Оказывается, это была только разминка! Подготовка к Большому Храпаку! Я стаскивал на свой корабль все для большого дрейфа! Набивал трюмы протеинами! Мои свиные глазки искали этот сказочный остров! Остров Сна! У него было тысяча имен! Как у еврейского бога! Одних псевдонимов — вагон и тележка!

Он был везде! Этот остров! И всего-то ничего, чтоб туда попасть! Вздремнуть, всхрапнуть, придавить на массу, соснуть, дать храпака, придавить морду — и все! Ничего особенного! А там... На этом волшебном острове... Тебя уже ничто не касается! Никто и ничто! Вечный штиль! Как пьяный, я качался, стоило только помечтать вполноздри! Большой Храпун! Сопун! Носоклюй!.. Забытье! Обморок! Кайф приблудный! Сон с открытыми глазами! У-у-у-у! Такого со мной еще не бывало! Этому не грех посвятить время! У меня его не просто вагон! У меня времени — вся железная дорога! Составы, груженные временем! Точно! Да чтоб так всхрапнуть, я был на все готов! Отдать весь остаток жизни! Всю молодость и самую серединку! Самую мякоть! Там, где косточка! А в косточке ядрышко! Вот-вот! Все это — за Большой Храпун! За одно путешествие! По мохнатым рекам. По рекам, ложе которых выстлано мехом голубой норки. По зимним рекам сна. Под алмазным снегом...

Нужна была дверь. Дверь, в которую я постучусь. Не важно, что там. За ней. Абсолютно не важно! Призвание? Даже смех берет! Мне все равно. Я и так ходил вокруг столбов с объявлениями, как коза на привязи. Что я умел? Ничего! Нормально! Никто ничего не умеет. Чего я боялся? Ничего! Ну, почти ничего. Кроме змей и всяких этих тварей — ничего! Ни крови, ни гноя. Ни мертвецов, ни умирающих, ни больных, ни стариков. Меня от всего этого не тошнило! Нет! Нисколько! От криков боли я не ссал в потолок! Запах хлорки, наоборот, приносил мне покой. Он мне даже нравился! Серьезно! И еще! Что я мог еще? Спать на кладбище. Да. И везде. Стоя. Сидя. Как угодно! Так же и жрать. Везде, всегда. Как вам угодно! Я ничего не умел и был готов ко всему. Именно. В сущности, передо мною была широкая дорога. Она была пустынна! Ни одного существа. Ни одной зацепки. Ни одной двери. Только город. Темнеющий в сумерках... Как большой незнакомый корабль.

Мои карманы были набиты вырезками из газет. Объявления, анонсы. Кучи обещаний! Я попал в страну счастья! Здесь все легко! Я должен был благодарить бога, демонов, яйцеклетку матери, что мне удалось родиться не так далеко отсюда! Да! И жить, и найти именно такую работу! Именно в этом городе! Кислодрищенск чертов! В нем было все так легко! Все! Как два пальца обоссать! И родиться, и вставить пуленепробиваемые стекла в очки! Похудеть?! Три кило в час! И быстрее! И жрать при этом, как землеройка! Все возможно! Все есть! И средство, чтоб всегда радовать супругу! Найти мужскую силу! И не потерять ее! До самой смерти! И потом! Уже на том свете! Бегать за женой с хуем наперевес! Как Орфей за Эвридикой! И вертеть башкой по сторонам! Как он! Стрелять глазами! Чертям под юбки! А потом смыться без женки! Озираясь! Не идет ли? Ха-ха! Я оказался в дивном мире! Здесь было все возможно. Все. И даже найти работу.

От звонков у меня немел указательный палец! Как от расстрелов! Я звонил во все стороны! Да! Я возненавидел слово «извините».

«Ну куда ты прешь?! Куда?! Из деревни, что ли? Не видишь! Русским языком написано! За-кры-то! По слогам читай! Грязная деревенщина! Дубина! Жопа в шапке! Когда мылся в последний раз?! Кулак чертов! До сих пор в своих деревнях срете стоя! Да ты говорить сначала научись! Вали отсюда! Что столпился?! На всех не хватит! Прие-е-ехал! Давай двигай в свою дыру! Откуда вышел! Убирайся в хлев! Чудак на букву «м»! Прибыл хуй с горы... В город... Он что, резиновый?! Город-то?! Тоже мне... »

В конце концов чудеса сузились. Они всегда так. Продавец. Продавать что? Без проблем! Легко! Мороженое? С лотка? Фрукты? Картошку? Свеклу? Голландские яблоки? Конечно! Да-да! Я просто родился для этого! Продавать именно голландские яблоки! А рыбу? Копченую. Тоже могу. Рыбу даже лучше! Это мое призвание! Копченая рыбка! Боюсь ли я холода?! Я?! Холода?! Ха-ха! Да я с Севера! Второй медвежонок у матери! Первый умер! От жары! Да-да! Не вынес! Нет-нет! Что вы! Я не смеюсь. Я серьезно. Ни грамма. Нет. Нет. Нисколечко. Вообще не пью. Только ем. Да. В ватных штанах? Прекрасно! Да к ним привык. Сплю в них...

Мудаки вонючие! Они думали, я издеваюсь! Свиньи поганые! Из их поганых ртов воняло кофе! Даже по телефону! Я подскакивал от холода в будке! Я танцевал! Перехватывая трубку! На другом конце провода девушка мычала и похрустывала печеньем! Или кто-то ей вставил в пасть мохнатую трубку! Она издавала такие звуки! Будто жрала свое печенье задницей! Я был на все согласен. Серьезно. На все. Зеленые тугрики, которые мать зашила мне в трусы, все таяли и таяли. Как шоколад тает в горячих ртах этих сук! Еще быстрее! Даже за эту мысль я должен был платить!

Насрать! Я согласен на все. Стоять за лотком и продавать непонятно-что-куда-совать-и-на-хуй- это-нужно! Стоять в мороз и в зной. Ссать в памперсы! Пить водку и заедать пломбиром!

Конечно, в таких условиях у меня появилась своя мечта! Продавец в видеопрокате! Верх желаний! И не надо ничего взвешивать! Никаких весов! И в штаны ссать не обязательно! Можно курить! Голыми руками! Без варежек! Вышел на крылечко, в свитере, пыхнул, посмотрел на придурков в стоящих колом ватниках и снова нырк в тепло! Черт! Это по мне! Это пусть другие морозят яйца! Да! Мне наплевать на них! Пусть сами выкручиваются! А у меня пар изо рта не идет на работе, и ладно! А вы там давайте! Шевелите булками, если мерзнете! Меня это не касается! Нигде! Ни здесь, ни там! Не жмет, не щекотит!..

***

Только люди и ни одного человека. От этого недолго было и загрустить! Я стоял часами у окна в общей кухне. Стирал носки, майку, трусы. Пока грелась вода, я прилипал к стеклу. Я не тосковал ни о ком.

Я открывал город один. Бродя по нему под звонки трамваев, глядя с любопытством, как кто одет. На девушек. На них я смотрел как младший. Они казались взрослее, чем наши. Никто мне не показывал город. Никто мне не всучивал своих мыслей. Я благодарен за это людям, что не встретились мне тогда.

Моя скороварка. Помню до сих пор. Я нес ее с вокзала в рюкзаке! С огромным рычагом, чтоб держать пар! Я ее чувствовал всеми боками! Спиной! Она громыхала. Ну и видок у меня был! С рычагом, торчащим из рюкзака, над ухом! Беженец! Я был беженец! Ни больше ни меньше! Инопланетянин! Странное никелированное устройство за спиной! Я шагал тихо, да. Как в балете. Дын-дынь... Она меня колотила в бока.

Это была память о доме! Черт! Он меня не отпускал. Это было благословение матери. С этой дурацкой кастрюлей я чувствовал землю. Я не мог взлететь. Скороварка мне напоминала о моей родной планете. О матери. О самом простом и важном. О жратве.

Жри! «Ты ешь. В городе надо быть здоровым. Нельзя болеть. Ни в коем случае!» — так она меня перекрестила на дорогу. Это было удивительное напутствие. Это было единственное в своем роде благословение.

«Это стоит дорого. Лечиться... Что они сделали?! Теперь нельзя болеть! Ни минуты! Надо подыхать сразу. Не лежать! Ни в коем случае! Даже не думай! Всегда на ногах. Будь всегда на ногах. Ползай. На четвереньках. Но не ложись! Не уползай в нору! Захочешь полежать в тепле! Только попробуй! Теплая нора станет могилой! Даже когда червей на себе увидишь — не сдавайся! Ползай. Двигайся! Будь среди людей. С ними. Ходи, толкайся среди них. Бери их силу! Заражай их! Передай им болезнь! Заражай их собой! Всегда! Заражай своим настроением! Особенно когда заболеешь. Тогда сразу будет легче! Легче. Если сможешь заразить их! Будет легче! В этом весь фокус! Держись к ним поближе! Иди к ним. В магазины. Катайся в автобусах. Будь среди них. Забери у них силу. Нельзя быть одному. У нас нет столько денег! Чтоб быть одному! Ходи! Ходи! Пока не свалишься! Разговаривай. Но не оставайся ни с кем один на один. Когда заболеешь... Иначе ты рухнешь. Прямо к ногам! Как спелая груша! К ногам этого человека. Даже если ты поймешь, что конец! Что — все. Не оставайся ни с кем один на один. У тебя заберут всю твою силу... Всю силу... »

Она в этом знала толк. Она переводила дыхание.

«И только когда ты умрешь... Когда по-настоящему начнешь умирать... Тогда уйди!»

Ее глаза стали другими. Неужели в них была любовь?! Я подумал — вот, она увидела свой конец... Может быть, в эту минуту она видела это... Да. Наверное... Она это увидела... Глазами, полными странных слез. С застывшим лицом, будто присыпанным серым снегом. В ту секунду она увидела, как все кончится. Там, куда провожала меня. Смерть ждала ее в городе. И я был посланником матери в город. В город, где все кончится.

Мы молчали. Мы отдали друг другу то немногое, что у нас было. Она повернулась и пошла в дом. Не двигаясь, я остался на дороге. Без прикосновений. Без взгляда. С распахнутым воротником дядиной куртки. Она ушла, закрыла калитку. Потом вспыхнул свет в комнате. Что-то вышло из меня и бросило последний взгляд. Она стояла в комнате, осматриваясь. Как проснувшийся человек. Не узнавая дома, не видя ни стен, ни потолка.

Она отдала свою силу. Всю свою силу. То, что вышло из меня, снова вернулось.

Всю долгую дорогу до города я был без сознания. Да. Без молчания и без слов.

***

В первые дни я очень тосковал. Эти снежные вечера... Сначала была осень, а потом полетел легкий снег. Я стоял у окна. Я даже не успел раздеться. Только поставил рюкзак и чемодан, как все вдруг стало бледным и пошел снег. Все побледнело, да, и пошел снег. На него больно было смотреть. Я почувствовал себя совсем одиноким. Легкость и пустота. Пустота и еще раз пустота. Мне будто показали мою жизнь. Да. Кончик, всего лишь краешек... Я чуть не заплакал. У нас была хорошая встреча с городом.

Думая о городе еще раньше, я даже не мог представить себе, насколько он окажется незнакомым. Этот первый вечер в незнакомой пустой комнате...

Я стоял у окна, как и раньше. Там, еще у матери... Ну а теперь? Здесь? Теперь это было другое окно. Чужой вечер в совершенно незнакомом мире.

Я думал о матери с тоскою. Со щекоткой в носу. Я был уверен. Я знал, она тоже думает обо мне в ту минуту. Если бы я сказал ей, что' чувствую, она бы не поверила. Я снова видел ее лицо в окне, да, тогда, в момент отъезда. Это было так давно. Это было сегодня.

Мне было не страшно увидеть ее другое лицо. Теперь — нет. Не страшно. Теперь я бы мог смотреть в него. Сколько хочу! Да! С любовью! Не отводя глаз. Долго-долго... Она бы рассмеялась надо мною.

Ее лицо стало моим. Да. В тот первый вечер, все- таки раздевшись, я лег, как в могилу, в эту холодную постель. И согреваясь, подтянув колени к груди, внезапно я понял, насколько мы с ней похожи. Я взял ее силу. Да. В тот день я взял ее силу...

Я думал о ней так, будто в это мгновенье она была совсем одна в нашем доме. Без Ольги, без своего брата. Без меня. Я будто попал в наш дом, в котором меня уже нет. Она была совсем одна там. Совсем-совсем... Мы все были одни... Это правда. Мы все — одни...

Я хотел плакать и уже знал, что плачу над собой. Наверное, так плачут те, кто скоро умрет, да, вот сейчас, сейчас... Она уже близко... Близко... А потом уже все. И не узнаешь своего лица. Потом уже никто ничего не может сделать...

Я дрожал от холода. Этот всепроникающий, сволочной ноябрьский холод! Каждый волосок встал дыбом! Под мышками! В носу! Свернувшись, я чуть не ткнулся себе в пах! Дышал как паровоз, ну и что? Ничего! Без толку! Мозг в костях стал холодцом!

Разжечь костер? В самом начале я думал. Мысленно пересматривал, что спалить в этой ледяной заднице! Точно! Я лежал внутри мамонта, вмерзшего в мировые льды! Ему-то что?! Он спал! Ему — ничего! Конечно! Ему — не то что ничего, нет, ему — кайф! Да, так спать и никогда не просыпаться! Если б мне так же удалось! Да насрать мне на всякие холода и льдины!

О боже! Надо было что-то делать! Двигаться! Пошевелиться, почесать ухо, пятку, икру об икру! Ну что-то хотя бы!

Я думал: ну ладно, а как девки ходят в юбках?! В такой холод! Да! Как они выживают?! Как? Где у них печка?! Бабцы! Им даже холодно по-другому, чем нам! В том-то все и дело! О! Мне холодно по- женски!.. Я был готов сменить свой холод на их! Только бы чуть потеплее! Ну чуть-чуть! Говорю — я готов на все! Только уснуть! Да. А потом — не важно! Потом — ничего не важно.

Раздеться?! Вылезти из-под одеяла?! Раз у меня холод по-женски — так согреваться я тоже должен по-женски! Так же! О-о-о, бабцы! Пышки, ворчуньи, доходяжки, худышки, пердуньи, кочерги и кочережки, кобылы, хрычовки, солдатки, сучки злые и стервы простые, мохнатки задиристые, норки заковыристые! Примите меня к себе! Возьмите с собой! Научите как! Да! Как надо держать тепло! Как хранить жизнь!

Дайте мне ваш жар жизни! Покажите, где он! Где?! Откуда у вас эта сила?! Ваша выносливость! Девочки... Они ведь и болеют меньше! Намного меньше и по-другому! И какая сопротивляемость! Господи, как вы живучи!.. Дайте мне это! Научите! Покажите! Где она, ваша буржуйка?! Ваш костер! Ваши дрова! Ваша жара! В чем ваша тайна?! Чем вы топите ваши печи?! Что вами движет?! Что в вас горит! Где ваш мокрый огонь?! Покажите мне это! Вашу тайну! В чем здесь трюк!.. В чем!.. Покажите мне это...

Я стану как вы! Даже дальше! Я стану вами больше, чем вы есть! Прилежный ученик! Ну поболтайте со мной! Ну как вы умеете! Обо всем! Да! Это нас согреет! Поговорите! Ну-ну, давайте! Развяжите языки! Ведь вы умеете, когда хотите! Ну-ну, давайте, давайте сядем! Со мной ведь ни одна женщина не говорила! Ни одна. Только мать и сестра. Нет! Вру. Еще старухи. Они — да! Их не надо приглашать! С полоборота! Только посмотришь в их сторону! Только почуют твой запах — и все! Носом поведут и заведут шарманку! А так — никто! Кроме матери, старух и Ольги — никто. Ни одного женского слова. Только молчание и запах чужих домов!

Научите всяким трюкам! Ужимкам и прыжкам! Чтоб держать тепло. Всегда. Я уже в теплых чулках! Смотрите! Мне идет! Теперь — рейтузы! С начесом! Меня не проведешь! Я как старуха! Мне до фонаря товарный вид! До лампочки! И еще выше! Лишь бы тепло! Я научусь всему, что надо! Пришивать пуговицы? Готовить? Чистить морковь? Экономно? Тонко? Стирать? Выжимать? Полоскать? Менять воду, и снова? Чинить носки, натянув на лампочку? Штуковать? Штопать? Завязывать узел на нитке одним движением пальцев? Мыть полы вдоль половиц? Писать сидя? Варить супы простые? Щи ленивые? Кислые? С мясом? Поливать огород? Полоть картошку? Окучивать? Смотреть из-под руки вдаль? Носить рейтузы зимой? Ночную рубашку? Платок?

Я на все готов! Да. Тем более что все это уже мое. Ха-ха! Пройденный этап! Только не роды. Нет. Врать не буду. Нет.

Я думал о той медсестре! Ну, та, что у меня всегда кровь брала. В деревне. Она была в халатике! Я завыл прямо — только представил ее! В белом халатике. Да. Только в легком летнем халатике! С голыми ногами! Нет! Это было невозможно! Ни в коем случае! Такого просто не могло быть! Всегда, в любую стужу — она была в халатике! Без чулок! Рейтузы? Ха-ха! Просто голые ноги! Но этого не могло быть! Моя память ее раздела? Почему я запомнил ее такой?! Ее ляжки — в сторону! Титечки — тоже туда же! Что остается? Почему ей было так тепло? В таком ледяном кабинете?! Я ведь помню, там только сосулек не хватало! Нет! Это было выше всяких сил! Это невозможно. В таком холоде! На полюсе! И еще! С такими горячими руками! Одно ее прикосновение, случайное, около моей вены, и я взмок! Она растирала немного руку. Так, так, еще, еще! Где кровь у тебя? Где? Смерзлась?! И еще раз, и еще, своими раскаленными ладонями!

Да стоило мне увидеть ее на минутку — уши уже полыхали! Минута? Даже много! Чересчур. Секунды хватит! О черт мой господи боже! Как она была горяча!.. Ох! Со своей кровью алого-алого цвета! Со своей раскаленной кипящей кровью! С голыми ногами, да, всегда с голыми ногами! Я смотрел, как она вводит иглу мне в вену, на ее пальцы, вздрагивал, ох как они были горячи, и глазам моим становилось жарко- жарко! Будто я проникал в нее! В ее раскаленную кровь! В алую быструю реку ее крови!.. Белый халат и алый, густой огонь ее крови. Скрытый в ее теле красный цвет! Ее огонь! Ее жара! Ее сухой климат. Ее пустыня. Там все горит. Все готово стать огнем. Да, эта малышка была как печь! Эта медсестра могла мертвого разжечь! От нее бы и черти отскочили! Раскаленная пушка!

Войдя в ее кабинет, я дрожал от таких перепадов! Еще бы! На улице было невозможно поковырять в носу! Вы себе даже не представляете! А тут... Такие перепады! Такие повороты...

Поток крови! Алая огнистая река! Дымящийся поток жизни... Я садился на пол и закрывал глаза! Стуча зубами! Как вампир! Меня передержали в морозильнике! Дышите! Хааа хааааа... Дышите на меня! Я становился совсем пьяный от нее... Очень пьяный. Весь пьяный. Во мне начинался пир! Пьянка! Вино лилось по жилам! И выливалось через разгоряченные глаза! Нет! Я не вру! Не продаю рукава от жилетки! Нет! Не всучиваю дырку в зубе! Ни в коем случае! А вы что подумали? Я покупаю дождь сегодня, чтоб завтра продать грязь?! Я что, вам впихиваю прошлогодний стрем?! Продаю бараний глаз?! Ногти святой девы?! Ха-ха! Да никогда! Присмотритесь! Ближе! Еще! Мои помыслы чисты! Абсолютно! Как кунка старухи! Как вдовьи сны! Как рукава лифчика! Нет! Серьезно! Только возбуждение! Все от него! Да, от него...

Я мог посмотреть на стакан — и все! Поставьте пустые стаканы! Проверим! Чей козырь старше?! Одним взглядом я их наполню вином! Какое там! Полвзгляда! Чтоб не транжирить! На один — раз. И на другой — два! О-о-о! Ну, как винишко? Ничего? У меня уже у самого язык в Саратов ушел. Сбился на сторону, как морковка у снежной бабы! Все. Не ворочается. А что? Достаточно было увидеть ее в памяти. В темноте, в пещере одеяла. Нырнуть туда и подумать о ней. И все. Да. Не просто тепло. Ввввв-дыыы- дыыы... Жа-а-ара!..

***

Мне дали ученический билет. Я должен вклеить фотографию.

Что там была за рожа! Серьезно! Я себя не просто не узнал! Я даже не подумал, что это — я! Этого не могло быть! Как я стал похож на мать... Косое лицо. Полнейшая асимметрия. В этой перекошенности было что-то от нее... Как болезнь. Да. Она ведь говорила. Про меланхолию. Про это. Это она меня заразила. Теперь это стало заметно. Видно. Да. Теперь я это увидел...

Всматриваясь, я пытался понять, что же это такое? Ну и рожа! Перекошенная! Казалось, фотограф наступил мне на яйца! Черт знает что! Я становился все больше и больше похож на мать! И она это знала. Она это видела. Наверное, всегда. Господи! А теперь я сам это видел! Своими глазами!

Черт! Меня это ввергло в настоящую меланхолию! Мать говорила, что сыновья, похожие на матерей, будут счастливыми! Ну и ну! На такое даже нельзя обижаться! Ни грамма! Оказывается, я был счастливчиком?! Ха! Нет?! Разве нет?! Сволочи! Я мог просто взорваться от счастья! И все забрызгать своим счастьем! Всю жизнь потом стены не отмыть от моего счастья! Ну и ну!

Я просто рассвирепел! Если скрипеть зубами — это меланхолия, то я был самый меланхоличный из всех меланхоличных меланхоликов в меланхоличном радиусе трех меланхоличных километров в этом меланхоличном городе! Это точно!

Я становился похожим на мать! Подумать только! Вот это подвох! О-о-о!

Но не все так просто. Я думал о матери, о ее детстве, о том, как она меня родила. Я пытался вспомнить лицо Ольги. Она тоже похожа на мать? Я смотрел на свою фотографию и видел мать. Мать! Ее! Только ее... Это было тяжело. Правда тяжело. Я будто увидел ее жизнь. Обнаженную жизнь. Ту, которую, может быть, и она сама не видела... Я видел пустоту. Пустоту всех ее сил. Всех стараний. На нашей земле ничего не могло взойти. Наша земля была мертвой.

Так странно было чувствовать это. Ни тяжести, ни боли. Нет. Только пустота. Пустота и бесполезность. Пустота без тоски. Бескровная пустота.

В тот день в нашем толчке, сидя над дырой, я почувствовал смирение.

Это было удивительно! Я даже прослезился! Я чуть не сполз на пол! Еще бы немного, и я зарыдал. Ничего не надо было делать. Ничего. Я мог бы провести остаток своей жизни здесь. В этой общаге. В этом толчке. Он был как мертвецкая. Как морг. Так тихо, так спокойно. Как морг, откуда все ушли. Как мертвецкая в мире, где никто уже не умирает... Я бы лежал здесь. Засунув руки под мышки. Для тепла. Я мог бы лежать здесь лицом к стене или на спине. Мне не от чего было отворачиваться. Я бы забыл свою жизнь. Свое прошлое. Свою мать. Свою сестру. Солдат. Феликса. Все...

Ничего бы не изменилось. Ничего бы не произошло. Ни ветерка! Ни движенья ресниц!

Наверное, я переживал в тот момент то же самое, что и дядя! Только во мне не было тоски! Ни страха, ни тоски. Только смирение.

Как громом пораженный, я сидел, уставясь в кафельный пол. В эти белые квадраты. В трещинки. В прожилки. Может, кто и видел лучшие времена... Я не знаю. Нам никто ничего не обещал. Никто. Ни мира, ни счастья, ни красоты. Ни синих глаз. Ни густых волос. Ничего.

Я вернулся из толчка как покалеченный! От смиренья у меня заплетались ноги. От слабости я даже засмеялся. Тоненько-тоненько! Наверное, впервые со дня приезда. Так странно. Я сидел один и смеялся!

Я был совсем один в этом городе. Да. Совсем-совсем один.

***

Мы все здесь были без мам и пап. Мы были свободны. Нас спустили с цепи! Должны же мы были отрабатывать любовь! Окупить! И не только! Это уж само собой! Нет. От нас требовалось еще и принести прибыль! На нас возлагались надежды! «Здесь из вас всех сделают людей! — возмущался дядя. — А то сплошные маменькины сынки! Ничего-ничего! Похлебаешь говно лаптями! Никому еще не помешало!»

«Пить так пить!» — сказал котенок, которого несли топить. И мы пили эту свободу! Всеми дырками! Мы жрали ее! До тех пор пока не надо было стирать белье! Да. До стирки. В конце недели. До тех пор пока не наступало воскресенье! Мы все воскресали поодиночке. Кто как мог. Каждый стирал по-своему.

Те, у кого были отцы, — в одну сторону! Те, у кого только легенды, — в другую! Так всегда было и так будет! Всегда! Хо! И в аду нас построят в две шеренги. По тому же принципу. На-а-а-пра-а-а-аво! Вперед! Шагом ма-а-арш! И музыка. Да. Марш. Музыка — это обязательно. Музыка вливает в сердца бодрость! От нее по заднице святые мурашки. Она заставляет смотреть в одну сторону! Всех! Даже глухих. Но наши шеренги не станут колонной. Даже там. Даже под музыку. Есть такие звери, которые никогда не лягут вместе! Ручные, мы будем плясать в одиночку...

Зависть. Да-да, меня пожирала зависть. Я смотрел в окно, а она поднималась снизу. Она жрала меня, как акула! От меня оставалась половинка.

Их лица, улыбки сыновей... На родителей я сначала не обращал внимания. Что они мне?! А вот дети. Это другое дело! Они так сладко жмурились! Такие сладкие, что хотелось впиться им в глотки! В щеки! Они были как младенцы спросонья! Такие безмятежные... Такие искренние! Эти мальчики. Эти здоровые лбы! С яйцами как у слонов. С усами.

Что это было? Зависть. К чему? А к тому, что они так лыбились! Они не знали насилия! В них умещалось все. И насилие тоже. Но я не мог в это поверить! Я им не верил! Неужели они так могут! Так могут улыбаться! Так требовать любви! Ну и рожи! Они были так откровенны... И как их любили...

Зависть жрала меня, как свинья! Под ее хрюканье я готов был взлететь! Я стал легким! Она сожрала мою задницу, всю нижнюю половину, что оставалась под подоконником!

Пацаны выходили стесняясь. Они стеснялись своих родителей! Ох-хо-хо! Какие нежные! Какая чувствительность! Вы только подумайте! Они стыдились материнских размалеванных рож, пылающих болезнью и нежностью! А папки? Батяньки! Они сурово курили, пока их блядовитые жены взлетали в комнаты к сыновьям. Еще бы. Надо все держать под контролем! Все! Как спят, с кем живут! Чем срут! Что в холодильниках. А вдруг они начнут пить! А колоться!

«Ты себе не представляешь!.. Ты вообще думаешь о своем сыне?! А если он начнет пить?! Ты об этом подумал?!» Они хлопали дверями, и эхо рода летело по общаге.

Отцы сурово курили и ждали. Им было на все насрать. Как младенцам, которых накормили-напоили. Им было все равно. Они сами были сыновья. Только одно их отличало от их же детей. Они больше не росли. И никто над ними не сидел, над спящими. Все. Чтобы выжить, они вернулись в хлев с черного хода.

Они ждали часами. Курили в тачках. Включали печки, радио. Выходили промяться. В дубленках. Толстые, с заспанными глазами. Некоторые грызли семечки. Они были такие стабильные! Как поваленные деревья. В них была мудрость!

«Никому не верь! Ничего не бойся! Никому не давай взаймы! Это я тебе говорю! Ебаный в рот! Я жизнь про-о-ожил... » Сколько раз я слышал такие наставления? Я сам мог уже учить. Мог проповедовать басом! Школа жизни!

Их жены. Как они втюрились, как втрескались в своих сынков! Они будто обжирались шоколадом! Стирка? Да если б сыновья швырнули свои носки в их накрашенные усталые морды! Они бы выстирали их в своих раскаленных ртах! Это была любовь! Да! Именно! Я ее узнал! Это была материнская любовь. С ней шутки плохи, как с гангреной!

Я смотрел на этот пир... Конечно, у них у всех была история. Клан. Банда. Род. Берлога. Нора. Пусть — вонь! Пусть! Зато наша вонь! Наша! Своя!

За их спинами не было видно горизонта. Вернее, это был другой горизонт. Червивый горизонт клана!

«... Пятеро сыновей, трое в зоне, пусть, в семье не без урода, правда ведь, зато вот эти саша и паша... Как на подбор... Экономить... Жаться... Не жили богато, не хуй начинать... Была одна рубаха, и в рот ее ебать... И что? Потом весь год от одной спички прикуривать».

Рождения, рождения, еще и еще, в муках, в полусне, летом... «Обмахивалась халатом и — раз и все! Понесла... Представляешь, подруга? Ну и ветерок... »

А отцы?! Они все были в законе! Всё в семью! Ни капли на сторону! Ни капельки спермы в землю! Всё в дом! С городами, со странами в яйцах!.. Вперед, вперед! За добычей! Даже если золотарь, ассенизатор! Все равно всё в дом!

Они к нам приезжали, чтоб постирать белье. Папаши выгружали провизию, а матери искали глазами нас по окнам. Однажды одна обозналась! Она меня приняла за своего! Она мне махала. Она смеялась! Я хлопал глазами! Черт! Мне стало не по себе! Серьезно! У нее были любящие глаза! Действительно! Она готова была полезть по стене! Ха! Это было до тех пор, пока она не убедилась, что обозналась! Она замерла. И любовь сходила с лица, как тень. Это был не ее сын. Это был я... Я вздохнул с облегчением. Как вор, да, как вор, которого чуть не заподозрили в воровстве.

Как они любили нас всех, своих выблядков! Даже мне доставалось! В разных видах! Конечно! Едой! Огурцами! Рассолом! Они были счастливы! Ведь любовь заставляет все забыть! Или нет? Или я не прав?

И они все забывали! Все. Даже сахарный диабет! Даже пиелонефрит! Все свои болячки! А чтобы забыть тромбофлебит, нужна не просто любовь! Чтобы забыть себя?! Да. Нужна благодать! Любовь делала их мягкими! Они разваривались, как картошка! Становились нежными! Как после бани! Как они хлестали друг друга в этой баньке! С вывеской «Материнская любовь»! У них у каждой было по венику! А я? Ха! Я мог постоять рядом! Погреться! Ах, как жарко было в этой общей баньке! Какой пар! Какой зной!

Это был род. Это были плодородные поля! Сплошное милосердие! Пышущий паром чернозем.

«Твой дружок, вон тот. Сейчас который по коридору прошел... Да. Стриженый. Может, ему надо постирать что? Спроси?»

Я был теперь стриженый. Да. Разве я не сказал? Ну, не суть. У меня спрашивали. Я моргал. Меня принимали за дружка. Один раз это меня по-настоящему растрогало. Но я не знал правил! Как нужно отдавать белье?! В мешке или так? Я стеснялся! Спросить? Это было слишком! Железо жалости надо ковать сразу! Оно остывает! Я должен был носить узел с грязным бельем повсюду. Везде! Таскать эту огромную наволочку! Чтоб не опоздать к милосердию! Хо-хо-хо... Никогда не знаешь, в котором часу оно придет! Оно может вообще не остановиться на твоей станции...

Пока я мялся, мамаши, эти стиральные машины, уже забывали о белье. Они облизывали своих сыновей! Их слюны хватило бы на всех! На всех, кто знал, что к чему! Она ведь высыхает быстро. Эта слюна. А надо быть еще быстрее! Быстрее законных щенков! Чтоб успеть! Подставить себя! Под горячие языки чужих матерей...

Я чувствовал одно. Если я буду играть по их правилам — я проиграл. Ведь я уже проиграл. Я был один. И самое главное, во мне не было той солидности одиночек. Этой уверенности.

Мужчине одному быть проще. Да. Всегда найдешь где подкормиться. Брейся чаще и чисти зубы. Три раза в день. Вот и все. В конце концов тебя подберут. Только не маши руками и не перди за столом.

Отцы моих одногруппников... Они-то пристроились так, тихой сапой, без шума нашли титьку! Женились! И на мягких лапках — в теплый хлев! На мягких лапках, тихонько! Ни скрипа! Так хорошо там пахло... Всегда весна, пар, горячее молоко... За ними стоял род! Теперь их не выгонишь наружу!

Прилипнув к окну, я их рассматривал. Каждое воскресенье они приезжали табором, родом. Даже старухи! Честно! Они даже привозили старух! Те смотрели из окна машины на нашу пятиэтажку. Это было событие! Праздник! Салют! Кругосветка! Так вот он какой, город! Господи!..

Я смотрел, а скороварка варила картошку. Морковь. Лук. Простые вещи. Или то же самое, но суп. Я смотрел на них там, во дворе, пока кипятилось белье.

Я смотрел на них, вдавившись в стекло. Это были часы, когда я узнавал людей рода. Когда я научился их отличать. Мужики были не в счет. Они все вели себя как дети, когда взрослые ушли. Одинаково.

Со временем стало проще отличать будущих бездетных женщин. В них нет рода. В них нет простоты действия. Они все сделаны из разных элементов. А женщины рода... О... Их вылепила земля.

Это была их мать. Она дала им силу. Она дала им диабет, варикозное расширение вен! Кариес, тромбофлебит, язву желудка! Но она дала им силу. Земля ведь щедрая!

Я смотрел на них из другого мира. Моя мать была другой. В такие вот воскресные дни я ее чувствовал как никогда. Мне было обидно за мать. Она бы могла быть женщиной рода! В ее венах могла бы течь густая жирная кровь! Кровь пополам с землей.

Иногда, в дождливое воскресенье, они исчезали, разъезжались быстрее, и я оставался один на один с пустым двором. Это были самые удивительные минуты... Я видел себя со стороны. Себя, прилепившегося к стеклу. Свои глаза... Я как будто ждал чего-то.

Нам всем рассказывали одни и те же сказки. Это был один и тот же голос. Да. Голос рода. Хриплый голос... Почему я до сих пор слышу этот голос? Почему?

Мы все видели одни и те же сны... Глядя на этот двор, видя себя будто издалека, я чувствовал, что так близко разгадка... Мы все помнили одни и те же сны. Сны рода одинаковы. Может, это один-единственный сон? Как голос рода. И единственное, что нас отличало, — это то, какие из наших снов мы забыли. Да. В этом все дело. Именно...

Такие дежурства у окна давали мне передышку. Будто я жил среди этих людей, с ними под одной крышей, ел, спал в их домах. Купался в их ванных. Срал в их уборных. Слушал радио и отцов. Мыл посуду. Закрывался в своей комнате. Мастурбировал, глядя в потолок. В потолок с люстрой. В пустынный потолок, который мое желание и руки населяли женщинами и мужчинами...

Я не смотрел их жизнь. Я был в ней. Там. Я жил ее. Да. Становился их сыном. Более настоящим, чем их сыновья! Я жил их жизнь... От этого у меня ломило шею, руки! Я чуть не блевал в раковину! Это была прививка! Я еле держался на ногах.

Трусы! Рубашки! Простыни! Носовые платки надо было ломать об колено, так они были накрахмалены! С такой любовью! А рубашки?! Ни одна сука не стирала их здесь, в умывальнике! Никто, кроме Гришки и меня. Никто!

Мы с ним стояли ухо в ухо над нашими тазами! Щека к щеке, как грустные лошади над рекой! Мы изучили все трещинки в раковинах! Мы не здоровались и не разговаривали! Молча. Как два глухих! Как глухие, которые не хотят слышать. Мы терли тряпки в полном молчании! Выливали из тазов, полоскали наши трусы, носки, майки, простыни. В четыре руки мы выжимали наши джинсы. Наши простыни. Сначала его. Потом мою. Мы стали как братья. И все это молча! Мы молча вывернулись наизнанку! Нам нечего было прятать... Встряхивая простыню, мы встречались руками. Мы были деловиты, как дети. Я не знаю, видели ли мы друг друга... По-настоящему...

Он только один раз засмеялся: «Я думал, что ты из детдома... »

Я не спросил, почему. Я тоже засмеялся. Мы выкручивали мою простыню. Я не сказал ни «да», ни «нет».

***

А потом наступила эпопея капусты! Да. Я не шучу. Наверное, хуже этого могут быть только сахарные плантации.

Я ее жрал. Капуста... О-о-о! От нее я впадал в такую тоску! От одного запаха. И не только я. Тараканы! Даже они забеспокоились! Они вставали на дыбы и сучили лапками! До меня дошло! Они молились!

Ну и вонь же это была! Не тушеная капуста, а какой-то Реквием! Похороны! Ею надо кормить актеров, которые должны плакать! Не луком! Нет. Лук — ерунда! Вот капуста — это то самое! Потом ты и сам не заметишь, как оказываешься в бреду. Все эти печальные пиздострадальцы жрали капусту! Эти... поэты, о которых говорила Англичанка! Байрон и все прочие! Я уверен! Они все сидели на ней! А уж от этой отравы жизнь раем не покажется. Вспомнил! Монахи! Там, в монастырях, это было как наказание! Сто ударов мешком по жопе! Ооооо! Или кастрюля пареной капусты! Бр-р-р! От нее бы петухи начали нестись! Никогда я еще не был так близок к самоубийству, как в те дни! Я превратился в старого облезлого кроля! Моя шкура не просто не стоила выделки! Ее бы цыган не поднял на дороге!

О-о-о! Ебаная капуста! От этой вони яйца протухали в холодильнике! Желток и белок менялись местами! От этой вони на кухне пацаны качались! Она была как морская болезнь! Как они меня только не выбросили в окно?! Вместе с моей скороваркой!

Меня и сейчас тошнит от одной только буквы «К»! Вот прямо сейчас! А тогда — не то слово! Мои ноздри мгновенно зарастали кожей, стоило этой вони только появиться! Нос вообще поворачивался задраенными ноздрями вверх! Даже от намека на этот горячий тошнотворный сквознячок! Желудок съеживался, как устрица под каплей уксуса! Как сосок на ветру!

Я впадал в тоску. Мне ничего не хотелось! И это еще не все! Вот когда она оказывалась недоваренной... Вот тут-то и начиналась ебля с пляской! Коррида! Меня вздувало, как шар! До отказа! Я передвигался, как беременная слониха! Еще бы немного и все! Я бы лопнул! И все бы здесь забрызгал к чертовой бабушке! Господи! Мне приходилось держать ухо востро! Я боялся наткнуться на что-то острое! Я обходил все, что могло меня лопнуть! Чем черт не шутит! Неровен час!

И даже спать не получалось! Лежа на спине, я не мог натянуть одеяло! А спать на животе?! Моя любимая поза. Ха-ха три раза! Я чувствовал себя как мяч, на который наступил цирковой слон! И при этом еще и подпрыгивает!

У меня уши упали от этой гадостной капусты! Никакого оптимизма. Как подыхающий пес, я еле волочил свой хвост! Настроение было как у церковной крысы после свадьбы с дохлым попом! Даже хуже! Песня «Ямщик, не гони лошадей», спетая хором заик! Я стал как колодец, в который плевали, сморкались, бросали окурки, смотрелись и плакали все туберкулезники страны в течение года! Даже не так! В течение високосного года! Да! Именно! Ведь этот год, кажется, был високосный.

***

Мы стали гулять вместе. С Гришей. Даже стремно так говорить — гуляли. Мы шатались! Как два колокольчика на бродячих коровах! В разные стороны! Как мухи на слоновьих жопах, мы катались по джунглям! На трамваях, автобусами! Троллейбусами! О чем мы говорили? Да ни о чем. О чем мухи говорят, когда их мотает на заднице носорога туда-сюда?! О простых вещах. Именно! Что пожрать!

Так и мы. Говорили о голоде. Да. Ходили вокруг да около! Но у нашего голода еще не было языка! В этом- то все и дело! Только потом наш голод заговорил.

А с чего у нас началось? С кино. Да. Мы пошли в кино. Я — впервые в этом городе. Надо же нам было развеяться! Хоть как-то! А то из ушей уже тесто полезло!

Дешевле было брать кассеты в прокате. Но для этого у нас не было видео. Конечно, так было бы идеально. Да. И потом, доплачивая немножко, мы бы постоянно обменивали фильмы. Смотрели бы день и ночь! Жрали бы перед видео. А потом часов через восемь отрубались бы. С пустыми глазами. Голову на подушку и все.

Я мечтал. Это был рай. Да. Никуда не ходить. Закрыть все к чертовой бабушке и смотреть. Без света. Какая разница, что снаружи?! Да наплевать! Здесь у нас свое — снаружи! Даже не надо кричать «Занавес!». Закрыл один раз и все! За свет не мы платим. Да и какой свет! Волшебный экран. Синий выпуклый глаз.

Заранее все приготовить, чтоб не отрываться. Не нажимать на паузу. Да. Наварить пельменей. Разложить по тарелкам и поставить все на две табуретки. Ничего не забыть. Ни одного лишнего движения! Как в танце! Сами мы сядем на кровать. А потом нажимать на пуск. Даже отмотать все заранее! Да! Чтоб ни одной секунды потерянной! Ни грамма ожидания! Пельмени остывают так медленно! А вот и заставка «Интертайнмент пикчерз представляет»... Или «Коламбия пикчерз»... А еще лучше вот так — «XX век Фокс представляет»... И музыка! Там-там-та- рар и-там-там-там, ну что-то в этом роде. Зловещее.

Даже не надо было закрывать глаза. Я бредил наяву. Эти заставки... У них в Штатах еще снять не успели, а мы уже смотрим! Черт с ней, с копией! Пусть плохая! Не важно! Не такая уж она и плохая! Идиоты! И это они считают плохой копией! Что им еще надо?! Какого говна! С какой повышенной цветностью?! Это было не просто заманчиво! Это была мечта. Со сроком годности на весь семестр.

Но видео стоило дорого, а друзей у нас не было. Ни с видео, ни без. Про DVD я вообще молчу. Это было неисполнимо.

Сначала мы жили на две комнаты. Да. Ходили друг к другу. Вроде как в гости. Я даже начал чистить зубы по вечерам! Перед тем как пойти к нему! Понимаете?! Мне хотелось выглядеть лучше! Обмануть его глаза! Пахнуть иначе! Изменить что-то! Ну хоть что- нибудь, черт меня раздери!.. Хоть тень! Да. Хотя бы свою тень...

Итак, было две комнаты. Потом мы перенесли его кровать. Могло быть и наоборот. Мне было все равно. Абсолютно! Я меньше тянулся к людям. В том-то и дело. Наверное, в этом была моя тяжесть. Да. И наверное, именно поэтому он переехал — ко мне. Хотя и тяжесть моя была легкой. Очень легкой и даже легче! Со мной было просто. Не знаю как, но проще чем с некоторыми. По крайней мере, мне со мной было легко. У этой легкости была своя родословная! Да. Матерью ее было равнодушие! Иногда это равнодушие принимают или за скромность, или за гордость. Но со мной было не так! Просто равнодушие! Легкое, чистое, как пар изо рта в ясный морозный день! Ну, или почти так! Да. В моем равнодушии не было ни бодрости, ни цели! Ничего личного. Как обнаженность зимы за окнами. Как ее ледяная чистота.

Оно родилось из обыденности. Из тех часов, которые я проводил, слушая свист скороварки. Я мечтал, глядя в окно и ничего не видя. Этот свист... Каждый день. Пар и свист. Она была как ребенок. Ребенок просит. Всегда чего-то не хватает. Он вечно в чем-то нуждается. Каждый день...

Обыденность — это зеркало, в котором ты видишь все, но только не себя. Да. Каждое действие, повторенное тысячу раз, становится тобой. Да. Твоим телом. Каждое утро. В полдень, вечером. Миллионы раз. И вдруг так получается, что ты отделил себя от того, что делаешь. Да. Ты отделил себя от поступков. Не знаю... Мне нравилось это скольжение. Задумчивое, легкое скольжение. Как птицы скользят по зеркалу воды. Так спокойно и бесцельно. Как лебеди. Я думал, глядя на них, еще давно, когда впервые побывал в зоологическом саду, что эти птицы... слепы. Да. Только ослепшая красота могла так смотреться в зеркальные воды.

И вот здесь, в этой комнате, слушая свист скороварки, я тоже скользил. Как во сне, шел на кухню по темному коридору и поворачивал ручку газа. Стоял так. Неподвижно, слушая и глядя, как свист из скороварки превращается в пар. В пустоту. Действительно, это был странный период.

Сначала наши кровати стояли по стенам. Они сами так встали. В этом была недоговоренность и мало места. И опять же, это он предложил их поставить в два яруса — как в армии. До этого мы прикасались друг к другу. Коленями, когда, сидя, только проснувшись, натягивали ботинки. Тапочек у нас не было. Помню наши кроссовки. Мы их так заталкивали, что чуть головами не стукались, когда утром, склонившись в три погибели, шарили ногами под кроватью. «Где твои? А... Я свою нашел! Вот! Нет! Это твоя!.. » Все это с закрытыми глазами. В наших прикосновеньях не было прикосновений. Они были пусты, как слова вежливости, и так трогательны. Да. Как резкие ласки подростков. Стукнувшись головами, мы никогда не извинялись. Никогда. Мы смеялись или вскрикивали: «Ой, бля... » Мы не краснели и не смущались. Мы были наги и видели наготу. Ничего кроме наготы. Как в бане.

Так странно, иногда мы вдруг оба замолкали. В одну и ту же секунду. Наши глаза смотрели в обычные точки. Наши сердца бились не переставая. Только все равно что-то менялось. Чаще всего это случалось в сумерках, когда мы приходили почти одновременно, а до обмена кассет оставался еще час. Мы лежали на кроватях, руки за головой, это у него я научился так лежать, так ненавязчиво, так легко, в этой позе столько возможностей и уснуть, и проснуться. И вот в этот час темноты, когда за окном будто задергивали занавес, в нас рождалось что-то похожее на меланхолию. И она росла с каждой минутой, заполняла нас, комнату, потом все вокруг. Это было пространство без голоса, без слов. Это было небо без звезд. Мы еще хорошо жили. Да. Мы прекрасно жили. Одиночество — это подагра счастливых. Без нее они были бы несчастны, как все остальные.

Наши кровати стояли в самом сердце этой меланхолии. Мы были похожи на двух одиноких девушек, которые живут вместе. Которые пишут друг другу записки. Которые никак не могут придумать, что бы им сегодня поесть! Такого особенного...

Которые верят, что они подруги! Которые так чисты... И которые так мудры, что не понимают вплоть до этих странных сумеречных минут, как они одиноки!..

Мы поставили наши железные кровати друг на друга, и получилось действительно что-то военное. Временное. Я помню эти выкрашенные синей краской, облупленные спинки. Прутья. Маленькие, с пятнами ржавчины и от этого шероховатые шарики на прутьях. Четыре с каждой стороны. Не знаю... Мне доставляет удовольствие вспоминать об этом... Писать эти слова — шероховатые прутья... Железные прутья...

Я остался там, где спал. Он был теперь надо мною. Где-то вверху. Видимо, ему нравилось двигаться. Менять что-то. Так мы смотрели фильмы. Телевизор стоял в самом конце комнаты. Я хочу сказать, в самом начале. При входе.

Я проснулся первый. Между людьми — всегда так. Кто-то просыпается первым. И не обязательно тот, кто спит чутко. Нет. Просто я проснулся раньше, чем он. Помню этот синий, ясный день. Мы смотрели «Красоту по-американски». Сколько раз мы ее видели? Раз, наверное, шесть. Все из-за меня. Да. Он и теперь уступил. Все равно других кассет у нас пока не было. Он кому-то отдал «Бешеного Пса и Глорию».

У меня было такое настроение. Даже если б я был один, я бы смотрел именно «Красоту». Может быть, в этом горячем и одновременно ледяном дне что-то было? Что-то в воздухе? Я не знаю. В тот момент, когда на экране взлетел и начал кружить пакет, да, знаменитый момент, я услышал его смех. Он смеялся! Я не поверил своим ушам. Он смеялся. Я, как обычно, был внизу. Я не видел, что с ним. Я слышал только его громкий смех. Он смеялся над этим пакетом. Я прислушался. Не говоря ни слова, я прислушивался к его смеху. Он тоже кроме смеха ничего не говорил.

Вот в этот момент я проснулся. Я понял его смех. Он не знал, что делать! Что делать со всем этим! С этим пакетом! Со мною! С самим собою, который шестой раз смотрит один и тот же фильм! Черт!

Именно тогда я очнулся. Я очень хорошо это помню. Это всегда помнится лучше, чем тот момент, когда засыпаешь. В этом-то все и дело. Момент, когда в твою кровь начало всасываться очарование. Так больной яснее чувствует то мгновенье, очень свежее, да, когда он пошел вверх, вверх... В отличие от того скрытого периода, когда болезнь входит в его дом.

Ему нравилось двигаться до такой степени, что он нашел себе девушку. Сначала я ничего не заметил. Ни новых слов, ни запахов, ни блеска глаз... После того вечера я особенно внимательно смотрел в его сторону и ничего не заметил. Он был здесь. Вот и все, что я могу сказать. Да. Ничего не изменилось.

Наши разговоры по ночам. Его запахи, да, пожалуй, я мог теперь отличить его запах от моего. Да. Все тот же скрип кровати. Все то же дыхание. Он переворачивается и что-то говорит во сне. Я прислушиваюсь и, как прежде, ничего не могу понять.

А потом я перестал его чувствовать. В какой-то момент. Он ушел с нашей территории. Тихо-тихо. Или это я? Перестал смотреть в его сторону?

Он вернулся другим. Я не знал, что с ним случилось. Ведь я был неподвижен, как столб. Оставался там, где был. Как слон. Как слон, который еще не наелся свежей зелени...

Он принес другие запахи, другой голос. У него появился новый шарф. Он начал напевать, раздеваясь. По вечерам возвращался и, раздеваясь, напевал. Он будто заполнял пустоту на границе. Он останавливался перед зеркалом и пел. Проходил, говорил «Привет» и заглядывал в холодильник. Произнося этот «Привет», он пел. Понимаете? Не прекращал ни на минуту! Даже в полной тишине — он пел! Даже молча! Он пел даже во сне!

Все было просто. У него появилась надежда. Да. И вместе с нею из глубины глаз поднялась осторожность. Все. Когда я это понял, я перестал смотреть в его сторону.

«Тебе нравятся девушки?» — спросил он однажды.

«Да», — сказал я.

«Мне тоже. Очень сильно. Только я с ними не могу. Никак. Они как огонь! Смотришь на них издали. Только издали. Я могу смотреть на них только издали! Ебало разинешь, а они уже здесь! Рядом! Лицом к тебе! Близко-близко! Такая бешеная скорость! Ну, ты раз и руку протянул, а они снова далеко! Как огонь! А у тебя?»

«Такая же история, — говорю. — Точно так же. Только я и руку протянуть не могу! Я на них вообще смотреть не могу. Ни далеко, ни близко! Никак! Но это все — ерунда! Хуже всего не это. Нет! Совсем не это... Хуже всего — другое. Они меня видят... Вот если б они меня не видели... Я бы на них смотрел. Но так, чтоб они не видели. Чтоб самому быть невидимым!»

«Слушай! Здорово! — Он был в восторге! — И я так! Точно так же! Вот я жил когда здесь совсем маленький, то мечтал перед тем как уснуть. Надел шапку на голову и стал невидимкой. Ходи где хочешь. Смотри как хочешь. Долго, быстро! Как хочешь! То далеко, то близко! Когда тебя никто не видит, легко смотреть на все. Легко и хорошо... Зашел в одну квартиру, постоял, посмотрел, как Она в ванной лежит. Ну там или в туалете. Или одевается. Или чешется. Или комаров бьет. Нормально. А вот когда так увидишь, на улице или в училище, так мурашки бегут! Потому что тебя тоже видно! И еще виднее, чем их! Все на тебя смотрят! Все! Вся толпа! Даже собаки! Ну хоть и понимаю, что на хуй никому не нужен, а все-таки... Все-таки... »

***

Ботанический сад. Туда шли трамваи. Было два входа. Центральный, с Московского шоссе, и другой. Вход — громко сказано. Дырка в заборе. Я увидел сад именно из трамвая, да, и впервые вошел туда через эту дыру. Кто знал, что этот сад станет для меня единственным убежищем в этом городе? Кто мог это предвидеть? И кто мог сказать, что этот сад мне сильнее всего скажет о матери. О ней. Вообще о матерях. Что это такое. Да. Кто они. Этот сад стал для меня женщиной. Она говорила со мной.

Моя мать и растительный мир. Бесстрашие. Нечувствительность к боли. Отсутствие страданий. Неуязвимость. Беспамятство. Интерес к травам и мать. Чувство судьбы...

Насекомые... Жучки-солдатики. Паучки. Стрекозы. Мухи. Пчелы. Я представлял, как они уснули. Они спят и меняются. Во сне! Моя мечта! Их личинки. Их медленная жизнь. Их сны... Меня окружала тишина. Я приходил специально! Что-то меня тянуло. Пустота! Ни ветра, ни жужжания. Ни голоса, ни бздежа!

Такое отсутствие людей надо было заслужить! Что я сделал такого хорошего?! Кому я спас жизнь, чтобы остаться одному?! Здесь, в осенних джунглях?! В хрустальном полдне?!

Красные, оранжевые тени... Листья дубов, в тени которых я мог улечься. Огромные, просто гигантские, и на ветвях что-то странное. Что-то будто чужеродное. Волосы! Будто забытые волосы! Омела. Это была омела! Мать ее показывала! В лесу! В те райские денечки! Точно! Я вспомнил! Черт! Ее руки! Когда она там, в доме, осталась одна! И волосы! Да! Волосы как омела!

Мне никуда не деться. Никуда. Я прикован к пруду. Ради него я приходил в этот сад.

Лицо матери двоилось. Всегда двоилось. Как отражение в пруду. В пруду среди лилий. Я приходил в ужас! Конечно! Как это до меня раньше не дошло?! Придурок! Мудило грешный! Паморок! Да что я мог сделать? Да стоило мне только взглянуть ей в лицо и все! Все! Пишите письма! Я не мог отвести глаз!

Она взяла свое бесстрашие у трав. Ее нельзя было уничтожить! Она поднималась снова! В этом саду я увидел то, чем была моя мать... Мир трав, мир бесстрастия, мир без боли, без надежд и без мыслей...

Я будто сидел внутри ее мозга! В самой сердцевине ее души! Верхом на плодах дерева, растущего из ее печени! Я был внутри ее мира. Среди цветов, под сенью дерева... В беспамятстве я смотрел на гладь пруда. Я видел отражение матери. Оно улыбалось... Ее лицо... Она приглашала. Ну, ну — смелее...

«Войди в эту воду... — улыбалась мать. — Окунись в этот пруд». Не мигая, склоняясь все ближе и ближе к воде, я увидел свое лицо. Мать исчезла. Из пруда на меня смотрело мое лицо. Наверное, в ту минуту мать вошла в меня, в мои глаза, в мое тело.

Наверное, тогда, впервые за всю жизнь, я почувствовал к ней любовь! Я был ее сыном! Она могла смеяться! Я вошел в эти воды! Беспамятство захлестнуло меня, дошло до сердца, и все улеглось! Будто ничего не было! Теперь я был неуязвим! Да! Непобедим! Ни для кого! Ни для одной живой души! У меня вынули занозу! И память об этом купанье в царстве матери начала новую эпоху.

Во мне текла ее кровь. Я выкупался в крови своей матери. Я знал свое прибежище. Из любого места туда рукой подать! И теперь мое лицо будет так же двоиться... Среди лилий, в бесстрастном покое...

Она меня и здесь нашла! Куда бы я ни смотрел, куда бы ни прятал глаза — везде была она! Моя мать! Везде было ее царство! А этот сад! Она меня сюда заманила! Она все знала! Заранее! Может, она сама здесь была раньше! Я не знаю. Я ни в чем не уверен! Да выйди она сейчас из аллеи, я даже не моргну! Она будто послала меня сюда... В свой мир. Я оказался сейчас внутри нее! Снова! Еще раз! Черт! Час от часу не легче!

И вот я сижу здесь часами и смотрю на поверхность воды. Почему я не мог отвести глаз от этих белых лилий? Три цветка. Да. Белые-белые, как первый снег, как сама его сущность. Не мигая, я сидел, и казалось, они плывут ко мне. Так медленно, будто крадучись.

И еще кувшинки. Темная глубина, ее тишина и желтые лепестки кувшинок над ней. Их скольжение. Как хор. Как колдовство... Я улавливал что-то зловещее в этой тишине... Я будто слушал далекий вздох. Как пророчество... Да. Я не мог отвести глаз от этого полумрака. От этой глубины.

Мне вспоминались забытые сны. Странные, иногда почти страшные, далекие до такой степени, что, казалось, произошли на самом деле. Да, такие сны... А иногда внезапно возникала тревога. Я чувствовал, что подошел к самому средоточию тревоги! Глаза начинали бегать! Я мигал как сумасшедший и уже не видел ни пруда, ни лилий. Меня тянуло куда-то! Я вскакивал и начинал кружить на месте, как голубь! Потом вдруг видел близко-близко другой берег пруда! Оказывается, я успел сделать круг! И если бы только один! Нет! Ноги сами несли меня по кругу! Можно было спать спокойно! Как слепой крот стремится вверх, так и я раз за разом огибал этот пруд.

В конце концов... Запыхавшись, я снова падал на то же самое место. Да! Трава не успевала выпрямить спину, как я снова был в седле! Что это было?! Что?! В результате я чувствовал себя так, будто на мне не просто пахали, нет. Это еще ничего! Я будто попал под череп какому-то психу, который думает без передышки! А это еще та работенка! Меня мотало-кидало из угла в угол! Из стороны в сторону! Как пустую лодку на перекатах! В голове шумело, и к вечеру я себя чувствовал как лимон, который выжала вся наша семейка. По три раза каждый.

И все ближе и ближе я видел эти лилии. Они вытягивали ко мне белые руки. Медленно-медленно выступали из темной глубины. Я мчался дальше и, оглянувшись, замечал, как они снова погружаются в полусумрак воды. Мне стоило труда не броситься к ним. Туда. В пруд. В это средоточие тревоги. Я был так близок к этому страху Красоты! Наверное, думал я, потом мне уже будет легче... Да. Я смогу смотреть на Красоту, не отводя глаз! Смогу войти в самое средоточие этой тревоги!

Плавающие лилии. Часами здесь я смотрел на них. Я будто всходил на это белое, трепещущее ложе! В это сердце блаженства! В самое сердце сна!

Это было место силы! Она была здесь! И она вошла в мои сны. Да. Мне снились потом эти лилии. Так подробно. В этих снах я мог разглядеть их стебли, уходящие в глубину. Их дрейфующие листья. Красноватые, огромные, с каплями внутри.

Во сне я нырял и спускался все глубже и глубже по стеблю. И стебель. Он, как умная змея, прикасался ко мне... Сопровождал меня. Я спускался. К самым корням, укутанным илом. К этому средоточию тревоги... Вдоль сине-зеленого стебля... В тишине. Все ниже и ниже...

Часами я просиживал в библиотеке над энциклопедией. Водные цветы. В нашем технаре это был пиздец! Чтоб кто-то сидел в библиотеке?! Да чтоб еще и читал?! Нонсенс! Я впервые услышал это слово именно в связи с моим уединением! В нашей библиотеке читали только — профессора и тараканы! Здесь даже мышей не было! Представьте! Наверное, их отравляла атмосфера! Да! И еще стены! Болотно- зеленые! Только тараканы в последних стеллажах и спины мастаков, обтянутые пиджаками! О боже, какая была тоска! Зеленая? Как же! Это была радуга тоски! Северное сияние тоски! Стоило только засунуть сюда нос и все! Потом все шмотки воняют тоской — не отстираешь! Весь день таращишься вокруг, как гусь на закат! Это было место вздохов! Просто один гигантский вздох! Сюда даже пирожки никто не забегал съесть! Уж лучше на заднем дворе! Посреди мерзлых какашек, в зарослях боярышника! Но только не здесь.

Меня боялись! Серьезно! Я распространял заразу! Зеленую немочь! Моя тень стала похожа на тень таракана. Да! Огромный таракан, вставший на дыбы! Я распространял тоску, как старая газета с объявлениями!

И при этом я оказался в волшебной пещере. В гроте, до самого выхода забитом сокровищами! Тонны книг о растениях. О том, что растет, цветет, приносит плоды и умирает. Да. Одних книг о злаках здесь было не перелистать за три жизни. Миллионы видов пшеницы! Только одних твердых сортов! Про ячмень и рожь я не говорю! Это был особый стеллаж. Ха-ха! Это было настоящее злачное местечко! Но мне было мало даже этих просторов!

В киосках «Роспечати» и на почте я пялился на витрины, там стояли открытки с цветами. Поздравительные открытки! С днем свадьбы. С днем рождения. С юбилеем семейной жизни. С Днем победы. С Восьмым марта. Да. Самые красивые цветы были как раз на них! Нарциссы, тигровые лилии, тюльпаны всех видов! А какие там были лотосы! Я торчал перед киосками, как последний придурок! Даже самая последняя собака в мясном ряду может наконец насытиться! Но только не я!

У меня у самого всегда было Восьмое марта! Вечное Восьмое марта! Я скупал открытки пачками, всякие, и чтоб отправлять в конвертах, и так! У меня спрашивали: «Какие вам? С марками?!» Я хлопал глазами. Эти цветы дошли бы до меня и без адреса! Там были странные, совсем незнакомые цветы. Никакой идеи! Я их просто не мог видеть! Но ничего. Знакомство происходило чуть позже. В нашей читалке.

Гиацинты. Розовые, фиолетовые, меланхоличные и сильные. Мрачные, влажные ирисы. Хранящие молчание. Будто закрывшие глаза. Я пытался ощутить их запах. Представить себе! Мой нос отказывался!

Со стороны, наверное, я выглядел!.. Почти закрыв глаза над открытой книгой, в нее вложена почтовая открытка, — и ноздри во все стороны! Как уши у зайца! Точно! Когда запахло жареным и — ноги в руки! Так я сидел и спал глубоко-глубоко. И вот эти закрытые глаза привели меня к ограде этого сада. К его решетке. В молчаливый могучий растительный мир. В место роста. Да. Совсем другая жизнь. Абсолютно... Без верха и без низа... Выжить... Только жизнь. Слепая жизнь. Вверх... Вверх. Безветрие. Влага. Вдох и выдох. Тихий едва заметный вдох жизни. Переворот семени. Расправление. Поиск с закрытыми глазами. В полной тьме. Да. В полной тьме...

Этот влажный ветер. Входишь в оранжерею. Потом тишина. Только влажные листья, теплый выдох цветов. Блеск капель. Неподвижность, как глубоко под водой. Да. Я очутился в подводном мире. Здесь шел мелкий-мелкий дождь. Невидимые фонтанчики увлажняли яркую зелень. Изумрудные, почти синие крупные листья незнакомых цветов. Шорох капель. Так, будто кто-то потирает волосы у твоего виска. Теплый мир трав. Да. Мир предчувствий.

Никого. В первый раз я просидел здесь так долго, что меня разбудил свет. Здесь включали после пяти часов. Я сидел, моргая, все было залито этим ярким космическим светом. Зелень в нем стала бледной, почти белой. Я посмотрел на свои руки. Они излучали тонкий красно-фиолетовый свет.

Да, в первый раз я здесь заснул. От тишины, от тепла и влаги. В тот раз я не заметил пруда.

Эта оранжерея стала моим убежищем. Моя стеклянная пещера. И здесь, думая, что наконец — все... Один. Без всех. Без матери, без семьи, без чувств... Я оказался так близко к ней. Да. Я вошел в материнский мир. В ее царство.

Заигравшись, сюда забегали дети. От тишины, влаги и теплого ветра они притихали. Это было для них слишком... Без перехода, без коридора, без покупки билетов... Сразу. Будто они вбегали неожиданно для самих себя в запретные комнаты. В комнаты, полные сумерек и шепотов... В комнаты, куда им всегда запрещалось входить. Их удивление... Бесстрашие?.. Любопытство?.. То самое, что движет детьми, когда они сходят с тропинки и замирают на границе сумеречного леса. А потом медленно углубляются в этот лес... Заглядывают туда и уходят все дальше и дальше...

Странно немного: сюда забегали мальчики, да, только они сначала... А потом уже их сестры. От неожиданности они брались за руки. Как во сне, в комнате сна, где были только обещания, только надежды... Они смотрели по сторонам, а потом вверх. Будто хотели узнать, в какой стороне небо. Они меня замечали не сразу. Чуть позже. Уже успев окаменеть, они еще водили глазами... Думаю, они уже ничего не видели. А я наблюдал за ними, притаившись у своего озера. Их огромные зрачки... Не прикасаясь, не дотрагиваясь, я уже знал, какие у них прохладные ручки. Их запах... Волосы... Аромат головы... И еще там, где шея... Там, где ложбинка...

Они снимали шапочки, так медленно-медленно, будто засыпая... Тихие-тихие, как после слез. Они вбегали сюда как по ошибке... Случайно попадали в чудесный храм, где забывалось все... И слезы, и гнев, и слова.

Потом я вижу: они прогуливаются поодиночке, выскользнув из рук друг друга, широко открыв глаза... Уже не узнавая друг друга. Забыв друг друга... Забыв имена, игрушки и конфеты... Так странно. В такие минуты я слышал свое тяжелое ровное дыхание. Как охотник, да, как чужой, я следил за этой чудесной вереницей уснувших душ. А они подходили все ближе и ближе. Неосторожные... Как души зверей, как души заколдованных медвежат, они спускались к чудесному озеру.

Медленно они шли по аллеям и улыбались... Не мигая. Как люди, потерявшие память. Казалось, они уже никогда не вернутся назад, туда, где вход в этот сад. Они останутся здесь, заколдованные и счастливые... Прижимая к груди свои вязаные шапочки. Что-то уже из другой жизни. Уже забытое...

***

А еще и бассейн. Да. Здесь был бассейн! В нем плавали странные существа! Именно тогда я по-настоящему увидел беременных женщин. Какие они.

Бассейн и череда этих беременных. За стеклом. Они были защищены от меня стеклом! Или нет! Это я от них был защищен!

Как они плавали. Как они выходили. Чередой. Одна за другой... Я мог смотреть на это часами! Да! Сначала одна группа, потом другая! И так до самого вечера! Я не различал их лиц. Нет. Это было не важно. Лица... Дело было не в них. Само их движение. Как шествие. Да. Молчаливое шествие... В полной тишине.

Я смотрел на них во все глаза! Что это было?! Мать. Я видел ее. Ее лицо проступало сквозь них... Большое лицо... Оно висело на внутренней стенке моего лба! Моя мать... Она была молодая... Меня еще не было. Да. Кажется, так. Я не помню воздуха, который вдохнул впервые... Я вижу мать — до меня. А Ольга? Ее я тоже вижу. Она уже есть. Она идет за матерью. Тащится. Такая маленькая... Неужели это она?!

Я вижу мать с животом. Она тяжела мною. Да. Она беременна. Так же, как эти, в бассейне. У нее пустые глаза. У них у всех такие глаза!

Такое странное шествие... Как огромные китихи. Я вздрагиваю от их скрытого, тайного могущества. Они могут управлять погодой! Солнце... Посмотрите! Оно так быстро садится! Этого никогда не было! Они с ним играют! А вот снова... Да! Теперь опять медленно... Вы только взгляните! Вот! Вот еще раз!.. Они движутся в одном ритме с облаками! А звуки?! Какие это звуки! Что-то между хрюканьем и вздохом! Они уже так далеко заплыли! В сизые глубины сумерек! Уже вечер? Нет? Еще не вечер?

Они не видят друг друга. Только звук! Они узнают друг друга по этому хрюканью! Они дрейфуют, едва шевеля плавниками. Всхрапывая... А теперь они причмокивают! Медленно-медленно они поворачиваются на спину. Они дышат! Они могут дышать в воде!

Как они огромны! Блестящие, черные касатки! Они посвистывают! Это они так переговариваются! «Как ты?.. » — «Толкается... » — «Мальчик?.. » — «Дочка... » — «Как назовете?.. » — «Сашей... Сашкой... »

Я будто сижу на самом дне этого бассейна. Какой бассейн?! Это гигантская впадина с беременными китихами! Они висят надо мною, там, вверху... Я невидим, как краб! Я исключен из их плаванья... Из их глубины... Так забавно... Я даже свободно могу подплыть к ним, поближе, еще... Да. Погладить по резиновому брюху. Потрогать спину. Бока... Моя рука становится легкой! Она сама по себе начинает всплывать!

Никакого движенья! Они как во сне. Все одинаковые... Как икринки... Как одна... Так, наверное, крабы видят людей! Да. Люди для них — все на одно лицо! Одна и та же пятка! Уж я-то знаю... Да...

Что это было? Что? Глядя на этих беременных женщин, я будто искал дом. Большой дом. Да. И теперь я будто внезапно проснулся в этом огромном доме и начал искать выход... Чтобы увидеть его снаружи... Да. Чтобы понять, где я.

***

Девушка Гриши.

В один из таких дней я встретил ее. Здесь. В ботаническом саду. В моем хрустальном гроте. И первым было — бежать! Тревога! Спастись! Во что бы то ни стало! Нет, это было не удивление! Ужас! В эту минуту она могла со мной сделать все что угодно! Все, что ей только захочется!

Я сидел как прикованный! Она будто плеснула на меня мертвой водой. Ни единого движения. Тепло поднималось от сердца. Да. Меня заливало краской с ног до головы. Я остался. В этом был перст судьбы. Ноготь судьбы. Я остался, неподвижный от смущения и тепла.

Она меня не видела. Сначала — нет. Она пришла вместе с этими молодыми мамашами. С теми беременными. Они вошли, как обычно, своим мерным шагом, характерным шагом беременных. Как во сне. Каждая в своем пузыре. Все в закрытых купальниках. Животы уже лезли на нос. Казалось, я слышу их тяжелое дыхание. Они прошли мимо, не повернув головы. Да. Как обычно. Каждая в своем прозрачном пузыре. В своем пузыре, полном питательного сна. Сна и сока.

Она шла последней. Теперь она была без очков. И казалась так сильно похожей на себя другую. Ту незнакомку, которую я встретил с Гришей. Я никогда не знал ни одной незнакомки! До этого — никогда. Ни разу. Чтоб была совершенно незнакомой... Нет. Никогда. Стоит впервые увидеть человека — уже все! Сразу начинаешь что-то с ним делать... Да. В уме. Приручать... Сжираешь человека... Быстро-быстро...

Я не знал своего сердца. Я не знал, что совершенно незнакомые люди чрезвычайно редки. И когда встречаешь этого человека во второй раз — твое сердце поднимает голову. Как змея, настороженно поднимает голову, предчувствуя опасность и борьбу.

Я еще не знал эту борьбу, которая заканчивается нежностью. Всегда. Да. Даже чаще, чем всегда. Особенно весной.

Она была в шапочке телесного цвета. Шла медленно, осторожно по скользкому кафелю. Она смотрела под ноги. Я смотрел туда, где она шла. От этого бледного кафеля все двоилось... Блики света, качанье воды в бассейне. И тишина. Самое удивительное. Она смеясь говорила с соседкой. Не отрываясь, я следил за тем, как менялось ее лицо. Губы. Она остановилась и, наклонившись, поправила свой купальник. Таким характерным женским жестом. Голубой, почти серебристый купальник. И в этот момент я увидел, как она поворачивает голову, чтобы посмотреть в мою сторону.

Страх чем-то пахнет... Да. Сильный запах тревоги, по которому тебя находит судьба.

Она поворачивалась так медленно, да, так медленно, будто принюхивалась и никак не могла уловить источник этого запаха. Она искала меня глазами! Да! За стеклянной стеной! Ни всплеска воды, ни слов. Только ее зрачок. Она вздрогнула! Она щурилась! Конечно! Она ведь плохо видела! Черт! Какое облегчение! Мне ничего не надо было делать! Ни говорить, ни любить! Я мог просто смотреть.

В ее прищуренных глазах мелькнул испуг. Это придало мне бесстрашия! Я смотрел на нее, как на статую. Да. Как на цветок. Со всех сторон!

Тонкие щиколотки. Это был еще один знак! Она была мне совсем незнакома! С такими тонкими щиколотками! Узкие плечи. Эти узкие плечи желания...

Она сняла шапочку! Волосы. Она уходит! Направилась обратно, к выходу! Все быстрее и быстрей! Она почти бежит! Все! Ее нет. Здесь ее больше нет. Можно даже не смотреть. Не проверять. Это и есть страсть. Когда безошибочно определяешь, здесь человек или его здесь нет.

Еще раз говорю — я не знал своего сердца. Разве это была любовь? Не важно. В конце концов — не важно. Она или не она. Не суть. Мною двигала не любовь. Нет. Не это слово. Ведь я даже забыл имя этой девушки! Понимаете? Можно назвать все женские имена — я не дрогну! Ничто не дрогнет! Нет! Абсолютно! Я его забыл! Я его выронил. Вернее — нет. Я его положил, это имя, и я знаю, где оно. Да. И рядом с ним все, что было, забыто. Все самое ценное, да, все, что толкало меня... Быть с ней. Рядом. Смотреть, как она дышит, как моргает...

Я был согласен на Гришу! Видеть их вместе! Не важно! Наплевать абсолютно! Мой интерес лежал не между ними! Нет! Он лежал в ней... Да. И во мне.

Я стал как старуха. Как добрая старуха. Гриша мог нас оставлять спокойно-спокойно! Я был безопаснее шкафа! Безопаснее пыли под шкафом... Наверное, он чувствовал, что мне нужно другое.

Я им готовил жратву. Носился по рынкам! Где что подешевле! Точно! Я стал старухой! В автобусах, идущих на рынок, были только старухи и я! Да. Мы даже разговаривали! Цены! «Ах, как тяжела жизнь... Как все сейчас тяжело... Уже в могилу смотришь... » И топ-топ-топ вместе с ними на рынок. В ногу, строевым шагом! Я их полюбил, черт меня возьми! Шел так, чтоб они не бежали! Они тоже привыкли! Я ведь у них ничего не отнимал! Не лишал их возможности! Понимаете? Даже внешне я стал как старуха! Мне это подходило. Чем теплее, тем лучше! Именно! Наплевать, что' на мне! Я был для них безопасен! Как исчезнувший Феликс.

И что еще? Что я им готовил? Все, что попадало под руку! Жарил картошку! Господи, эта картошка! Я и не знал, что это только разминка! Искусство жарить картошку! Пятьдесят способов жарки картошки! Из них десять вообще без картошки! Ха! Я скакал у нее на кухне как белка в колесе! Так же упрямо! Неутомимо! И я даже не удивлялся своему героизму! Мне хотелось быть с ней. Да. Именно это. Только это. Всего лишь?! Черт, как это много...

Гриша устроился подметать в зоопарк. Он был будто муж. Они стали семьей! Полновесной семьей! Она плавала с беременными, а он подметал в зоопарке! Только представьте! А я, что там делал я...

Что-то все-таки ускользнуло от моего Гриши. Да. Чего-то он не заметил. Вернее, он даже не смотрел в ту сторону. В ту сумеречную сторону... Там что-то было. Она это чувствовала. Да. И вот поэтому я был с ними. В моей новой семье. В самом сердце чужой жизни.

***

Она спала. Она прилегла на часок. Так, да, наверное, именно так все и было. Даже не переодевшись.

В своем белом халате. Она спала глубоко и крепко. Это сразу видно. В этом не было сомненья. Даже у меня. Правда. Она не притворялась.

Я остановился там, где нужно. Замер. Так, что она была вся передо мной. Да. Вся на этой кушетке. Я ничего здесь не видел, кроме нее. Ни одной вещи. Ничего.

Она спала вся. Полностью. Я понял наконец-то, чего так хотел. Именно эти минуты. Когда я смотрю на нее. Вижу ее всю. Спокойно, не далеко и не близко. Может быть, она поняла это? Сразу. Она почувствовала меня. Да. Что у меня что-то не так. Что-то не так, как у всех. Я думаю — да. Она сразу все поняла. И теперь она лежала передо мною так, будто ей все равно. Она забыла обо мне и забыла о том, что забыла... Забыла о глазах и вообще о том, что на нее можно смотреть.

Отсюда ее равнодушие. Поэтому. И мир, разлитый в лице. Я не прав? Нет? Я не знаю... Только этот мир заливающий ее скулы, ее щеки из-под закрытых век...

Конечно... Да. Со мной ей было все просто. Читать меня? Даже не надо. Нет нужды. Как открытая книга? Даже нет. Я был как отрывной календарь на стене. Только отрывать один лист за другим. Каждый день сам все о себе расскажет. И мои странности... Все это было слишком видно. Да. Как на ладони. Меня можно было взять одной рукой. Легко.

Она была на своей территории. В своем стеклянном коконе. Без любопытства и без ревности.

Глядя на нее, я думал, что все женщины во сне — идут одним путем. Возвращаются домой. В свою страну, в свое царство.

Ее лицо было так призрачно... Так красиво, как бывают красивы лица людей, смотрящих вдаль... Так вдруг... Не боясь ни чужих глаз, ни горизонта, ни того, что смотрит из них.

Черты красоты будто стерлись. Разгладились. Их будто смыл покой. И это лицо вдруг утратило личность. Да. Правда. Она будто встала из своего лица... Оно показалось вдруг совсем-совсем незнакомым. Я отвел глаза и снова! Быстро раз — и посмотрел! И снова увидел его так. Как впервые. Я не узнал этого лица... Оно мне никого не напоминало! Ни одного человека! Совсем незнакомое... Я не думал, что еще раз переживу это чувство. Да. Как тогда, когда увидел ее впервые. Когда она мне показалась абсолютной незнакомкой. Это ведь очень странно. Нет? Стоит нам кого-то встретить впервые — как мы уже начинаем что-то делать с лицом незнакомца. Мы проживаем его в считанные секунды. Да. И потом оно становится знакомым...

Я стоял и никак не решался. Мое тяжелое дыхание. Мое? Да. Я втягивал ноздрями воздух этой комнаты. Ее комнаты. Густое радужное пространство... С ее вещами, с запахом каждого дня... Ее праздники, слова и косметика... Ее смех...

Я уже стоял рядом с ней, и тут оказался еще ближе. Еще. Очень близко!

От страха, что она вот сейчас проснется, — я встал на колени! Я бы не хотел ее разбудить. Не сейчас! Нет! Только не сейчас... Не здесь... Потом. Да. Не надо сейчас!.. Когда-нибудь... Когда она сама откроет глаза... Сама...

Всегда решает последний удар. Да. Предчувствие — это уже поздно.

От нее шли волны. В этом белом халате. Она была связана со смертью. От нее веяло этим. Из самого сердца льда... Да. Именно... Будто она покоилась в сердце горы. В хрустальном горном покое...

Я улавливал этот запах. Этот призыв.

Я ничего не хотел. Ничего. Ни единого движения. Я вдыхал ее запах. Повсюду. Везде. Меня уже ничто не волновало. Ни смех, ни слова.

В этом было что-то действительно от смерти. В том, как я стоял на коленях перед ней и вдыхал ее запах. В том, как мы были. В тишине, в той тишине, когда не слышно самой тишины. Я вдыхал ее повсюду. Она опустилась ко мне. В ней была серьезность.

Я слышал этот призыв из самого сердца тревоги... Ее запах... Мои глаза были широко открыты... Я дышал ею. Везде. Да. Повсюду. Около пупка, под мышками... Я спускался и поднимался снова по склонам этой хрустальной горы... Да. Может быть, я умер в тот момент. Умер...

***

Я вдруг видел мать. В моем убежище... В моем саду... Наверное, я видел кого-то, да... Люди так похожи в садах.

Мы с ней уходили в лес. Собирать травы. Для ее ведьминской кухни! Это были еще те походы!

Здесь, на берегу пруда, заросшего, гниющего пруда, я это вспомнил. Начиналось всегда с моих волос. Я оброс, как кокос, и терял волосы повсюду. Везде. Тонкие, белые-белые. Плохие волосы. «Не жилец, нет, этот — не жилец», — говорил дядя, разглядывая меня. Будто брал в лапу. Как цыпленка. Уж не знаю, но волосы падали со страшной силой.

Так вот, да, волосы... «Нельзя их оставлять в лесу, — учила мать. — Платок повяжи. Мой. Вот этот». Насчет волос у нее строго. Она готова была собирать их по кустам. Никакого следа. Ничего не оставлять за собой. Никакого присутствия. Сначала я ее помню с косами в лесу, а потом она уже носила платок.

Я не умел повязывать. Так и не научился. Это она мне завязывала. По-бабьи, у нас так говорили. А теперь — не знаю. Раньше — так.

Она пропускала концы под горло, да. Под подбородок. Ну, сначала как обычно, на лоб, а потом раз — и пропускаешь под горлом. Такой большой сине-серый платок. Уже в платке я какое-то время стоял, прислушивался. Звуки были непривычны, издалека. И еще. От платка пахло ею, волосами ее, головой. Теплый запах. Потом, наверное, он пах мною. Да. По возвращении. Она, наверное, чувствовала. У нее был тонкий нюх. Она, что называется, имела нос. Отсюда эти странные, сильные эмоции. Непредсказуемость. Гнев, слезы, крик, головная боль. Приступы боли, от которой она криком кричала. Серьезно. Я не шутил и не шучу. Наверное, надо было ей помочь. Да. Как- то облегчить... ну хоть как-то. Я не знаю. Мы ведь были дети, я и Ольга. Совсем одни с ней. Я думал, мать вот-вот умрет. Она вдруг начинала говорить странным голосом. Глухим, рокочущим, будто специально хотела внушить нам ужас. Напугать. И еще. У нее в такие моменты что-то начиналось с глазами. Они косили. Вдруг. Начинали западать. Белки становились как снег. Глаза становились тяжелыми, непослушными. А потом они вовсе закрывались.

Она бредила. Стон. Ее стон. Такой горловой, да! у меня мурашки по голове бегали! Такая головная боль, она после лежала три дня, приходя в себя. Это не слова. Нет. Так и было — она возвращалась в себя. Она так далеко уходила за время боли. А потом — обратно.

Приходил врач и давал больничный. Она смотрела в потолок. Врач пожимал плечами, как гость, которого не узнают. Да. Мать, сжав зубы, что-то говорила...

Все нормально, все пройдет, она сама все знает, да, все сама. Всегда сама. Врач собирал манатки, как на пожаре. Как в зоопарке, где открыли клетку льва! Он пятился к выходу! Мать могла его побить. Ударить! Он это чуял! У врачей тоже есть — нос! Они знают, когда надо смываться! Когда дело плохо!

Мать поднималась на локте. Она смотрела в окно, на нас. «Ушел?» — говорили ее глаза. Мы кивали, кивали, да-да, всё. Она со стоном падала, и мы мчались с Ольгой за водой.

Мы только воду носили. Молча. Ни единого шороха! У матери в такие моменты мозг был наружу! Он пульсировал!

Я смотрел на нее. Незаметно. Ти-ихо-о-онько тянул занавеску, и она — там. Она была такой одинокой, совсем одна. Такая большая боль. Облако боли, гроза боли... Мухи во дворе причиняли ей муку! Падение листьев. Ветер, играющий с занавеской! Всё! Любое движение! Шорох! Нам надо было исчезнуть! Дать ей покой! Ее мозгу. Ее сердцу.

Но эти приступы начались позже. Сначала — нет. Сначала — все было впервые. Так неожиданно, свежо...

Это потом только начались приливы и отливы! Слезливость. Она стала хныкать! Откуда я знал, что это климакс? Да я вообще не обязан был ничего знать! Ничего!

А тут слезы! Постоянно! Стоило повернуться спиной — и начиналось! Рыданья!

«Не хочется есть... Пойду на речку... » И снова вагоны слез! Баржи вздохов!

«Вот и ты! И ты! Вы все меня ненавидите! Я мешаю жить! Да?! Скажи, да или нет!»

И погнали пчел в Одессу! Да если б пчел, а то КамАЗы причитаний! Это была не просто стена плача! Это была Великая китайская стена жалоб! Да если б я знал... Да если б я знал, откуда здесь уши растут... А так... На нашем дворе даже куры плакали! Петух выплакал все глаза! Какое тут топтать жен! У него гребешок стал прозрачный! Вокруг была печаль! Мы все варились в этом жирном бульоне ее грусти.

Наступила вечная осень. Сентябрь без конца и края! Как мы все выплыли на серединку сентября, так и зависли! Полнейший серый штиль! Какие тут сезоны? Даже если и была зима, я ее не заметил!

Полусон. Непонятность. Капризы. Загадочность течения женских соков. Вся природа была в климаксе! Эта чертова грусть была разлита повсюду! Это была плохая сказка! Если б на всю деревню нашла куриная слепота, я бы не удивился! Даже земля вздыхала! Я не вру! Даже вода в колодце стала соленой!

Это был один гигантский прилив. Я, Ольга и даже дядя стояли по самую нижнюю губу в этом океане! У нас не было плота! Если б мы знали заранее — позаботились бы! Не стали бы хлебать этот жирный грустный бульон!

Но все это еще предстояло. А пока были тысячи сумерек. Лес. Мои черные зрачки разбухли! Как от гашиша! Они сейчас лопнут! И спина матери впереди.

***

Подготовка. Корзинка. С такими уже никто не ходил. Я видел — в такие мужики кидают гвозди, шурупы. А мать ходила. Именно с ней. С одной и той же. Да. Туда она складывала хлеб и колбасу. Воды мы наберем в роднике. Она знала родник.

Мы входили в лес, как в загадочный дом. Как в замок. Тени, тени... Вдруг — свет и запахи... Много запахов. Да. Качание осин, рябины, акации. Шуршание ветра... и травы, прикосновение прохладных листочков к щиколоткам. Мы входили все глубже. Еще и еще. И лес закрывался за нами. Мать шла впереди. Задумчивая. Она в лесу преображалась. Она становилась другой.

Случалось, мы поворачивали обратно. Прямо перед воротами леса! Мать чувствовала что-то, и мы поворачивали! Два часа впустую! Ну и что! Так было надо. Она ничего не объясняла! Вдруг остановится, поднимет голову, да, потом склонит ее... Будто прислушивается. А потом кивнет и поворачивает обратно. И опять жара, и опять под палящим солнцем. Домой. Туда... Два раза было еще смешней! Мы так повернули, и, уже дойдя до горы, за которой деревня, неотвратимый спуск домой, она снова остановилась и вдруг: «Все, стоп! Обратно. Теперь — обратно!» И мы снова шли к лесу. В этом что-то было... Это была невидимая жизнь. Знаки. Предчувствия. Мать прислушивалась. Да. Всегда, стоило нам собраться в лес! Это были другие законы. Другой язык, другие страны.

Бо'льшую часть дороги мы шли молча. Я смотрел под ноги. По пыльной дороге мимо зреющих колосьев. Золотая волосатая рожь... Такая золотая! Чувствительная... Потом — подсолнухи, грязные от дождей. Кусты ежевики, охраняющие границу, за которой — лес.

Из ослепительного солнца мы входили в зной и тишину. Как в темный замок. Здесь было еще жарче! Мать оборачивалась. Она проверяла, есть ли я. Меня это так трогало, что я иногда не сдерживался и начинал реветь! В голос! Она смотрела внимательно, как чужая, а потом подходила и обнимала. Наверное, именно в этот момент я проникал в нее, и уже дальше она несла меня в себе. Я становился как семя в желудке птицы. Я был бесстрашен у нее внутри.

Мы шли все медленней. Мать поднимала сухую ветку для посоха. Каждый раз в новом месте и каждый раз разную. Мы шли по тропинке, а потом в каком-то месте сворачивали. Неслышно, в одной ей известном месте. Да. Отодвигая дырявые огромные лопухи, все дальше и дальше входили в тишину.

Она что-то бормотала. Поднимая осторожно листья чистотела, она показывала мне. Тонкие молодые стрелки какой-то травки. «Через неделю будет готова».

Она поднимала глаза к небу, к вершинам деревьев. Читая знаки, запоминая место. «Мы вернемся через месяц. Ни днем раньше, ни днем позже. В тот же час».

Сумеречные травы. Совсем другие травы... «Это зверобой. Нет. Не это, а рядом. Да. Вот... Их три вида. Шершавый. Изящный. Пятнистый. Да. Пятнистый. А вот этот... Так... Пятнистый». Мы проходим дальше. Это ее не интересует.

«Так. Стоп. Это ноготки. Ты их знаешь... Календула. При обморожениях. И порезах... Это хорошо».

У нас никто таких не сажал. Мать садится и перебирает оранжевые цветки. Она их ощупывала, потом, потерев пыльцу, нюхала кончики пальцев.

«Ладно. Пошли. Еще рано. Еще тень. Они должны потерять немного влаги. Еще немного... »

Мы шагаем. Мать показывает пустырник. Это пустырник — сердечный.

«Хорошая травка. Только с ней осторожно надо... Замедляет сердечный ритм... »

Пижму я сам знаю. Мать останавливается. «А вот к этой вообще не подходи — она от глистов. А вот если перепить — паралич! Твоя бабка так собаку лечила. От глистов. Она знала как. А я не очень люблю эту траву. Да и не очень знаю».

Пижма. Цикорий. Бадьян. Гусиная травка. Ясноглазка. Белена. Дурман-трава... Белена черная. Пушистая... Мы высасывали из фиолетовых цветочков сладкий сок. Пацанами. Нам было хорошо! Еще бы! Наши зрачки распухали! И дышать! Дышать было легко! Даже не надо вдыхать! Кислород сам входит... Так потом легко становилось! Мать сразу понимала, в чем дело. Мои бешеные глаза! Огромные! Как у влюбленного барана! Я видел все как в увеличительное стекло. Как в сильных, супермощных очках! И спать... Очень хотелось спать. Один раз я так обожрался, что уснул, а меня вырвало! Меня полоскало, а я спал, как крот! Пацаны будили-будил и, потом они испугались и побежали за матерью. Она меня нашла и, разжав рот, вложила маленький гранат. Крестьянский брильянт. Раньше это была сережка. Она осталась без пары. Мать вынула камешек из оправы и клала мне его в рот, когда я не мог заснуть. Он действовал и чтобы проснуться. Как она не боялась, что я его проглочу?

В тот раз я очнулся от ледяной воды. Мать притащила меня к речке и отмывала. Она была вся в моей рвоте! С ног до головы! Даже платок! Она была серьезна. Она не сказала ни слова. Только нажала мне за ухом, и я выплюнул темно-красный камешек. С тех пор я обходил эти фиолетовые цветочки...

Я говорил пацанам: не надо, не надо... А они сосали и не слушали, махали рукой на меня. Все медленней, все тише... Они ложились в теньке. Клонились все ниже и ниже к траве... Это было так красиво... Трое. Они спали. Их лица. Они были так спокойны. Даже лицо Костыля... Я садился рядом. Мне не было скучно. Я смотрел на их лица. Такие спокойные, такие разгладившиеся... В них было что-то необыкновенное. Это были лица не просто спящих мальчишек. Они грезили... Они улыбались. Они распространяли вокруг себя чувство бесстрашия. Так открыто... Они были похожи на убитых. На умерших сладкою смертью...

Иногда я сам специально приводил их на эту поляну. Да. Чтоб они уснули. А сам я смотрел на их лица, на руки раскинутые... Смотрел бесконечно, не мигая, будто усыпляя их еще крепче, еще глубже... В своих грезах они потягивались, поднимали медленно руки, со стоном, со сладким звуком. Они перебирали невидимые струны... Я сам впадал в полусон.

Вот стоит приказать им, и они встанут! Шепотом тихо сказать им: «Встаньте! Встаньте... » И они все трое начнут подниматься... С закрытыми глазами... Да. Как спящие воины...

Это была власть. Именно для этого я их усыплял. Только так. Это была чистая власть. Да. Неразбавленная власть... Ничего личного! Ничего от меня. Только сама власть. Ничего кроме могущества! Они ложились странно, клонились, как по волшебству, как травы перед грозой... Как трава под ветром. Под дыханьем грозы. Как травы... Да. Молча, не дыша, глаза закрыты. Они укладывались на изумрудной траве, в тени. Шум леса стихал. Они спали беззвучно. Как под хрустальным колпаком. Как в хрустальном дворце.

Даже окурок Костыля погасал. Вокруг было тихо. Мы пребывали в странном мире.

Я помню один вечер. Особенный вечер. Я лег в траву вместе с ними. Рядом, раскинув руки.

Я хотел стать как они. Да. Я не видел ничего кроме огромных закатных туч. Они клубились, как быки. Как ободранные туши быков. Такие. Такие мощные. Они плыли устрашающе и плавно, как напоминание, как знак... Будто следом за ними, медленно ступая, спускался с вершины Пастух-смерть...

***

«Никогда не ешь вот эти». Мать показывала на черные сочные ягодки. Они так и просились в рот.

«Их можно есть только два раза в сутки. И по три ягодки. Иначе такой понос схватишь, что смоет в уборной».

Это черный паслен. Трава, которая приглашающе росла на всех огородах. Около картошки или на грядке с помидорами. Это была отверженная сестра в их семействе.

Однажды мы зашли в болото. «Ага... — думал я. — Она заблудилась... » Но молчал. Было так тихо... Да. Только лягушки далеко-далеко. На чистой воде. Где- то совсем недалеко должно было быть озеро. Его называли Холодненькое. Да. Именно так... Холодненькое. И вода там была цвета льда. Мартовского льда. Почти голубиного цвета.

Мать вдруг так тревожно начала смотреть вокруг себя. Будто ее опутывали невидимые мне змеи. Она смотрела то под ноги, то в небо. Потом подолгу останавливалась.

«Стой! Не двигайся!» И сама замирала. Я не чувствовал страха. В ней не было тревоги. Я оказался в гостях у царицы этих мест. У нимфы этих лесов и болот. Она была здесь хозяйка. Владычица.

Доверие... Мне ничего другого не оставалось. У меня ведь не было за пазухой никакой цели. Никакой. И я следовал за ней, как ее тень. Казалось, я нес ее отражение. Да. В чудесном зеркале, и в нем она была вся. Все ее лица... И наверное, именно здесь корни моего тогдашнего бесстрашия. Я смотрел только в это зеркало моего доверия. Только в него.

Там были внезапные светлячки. Значит, наступил вечер... Они так пламенели в кустах. Так весело и призывно... «Дым-дерево», — остановилась мать перед одним еще сумеречным, но уже готовым вспыхнуть кустом. «Дым-дерево, дым-дерево», — повторял я, замерев от восхищения перед этим разгорающимся холодным костром.

Мы стояли перед пылающим кустом так долго... Он всплыл перед глазами в городе. Да. Тогда я впервые увидел ночной город с крыши нашей общаги. Мерцание тысячи огней. Как блики луны в океане... В ночном океане.

«Это очень старое место. А теперь стой... — Мать прижала палец к губам. — Стой и не двигайся. Теперь надо их собирать. Я сама... Сама... Иначе они погаснут. Они тебя не знают». И она начала что-то шептать. Тихо-тихо шептала и собирала светляков. Застыв там, где она сказала, я затаил дыхание. Казалось, она берет с неба звезды. Да. И звезды мигают, вспыхивают... Будто они рады ее видеть...

И мать каждого подносила к глазам. Ее лицо освещалось. Оно стало другим... Почти незнакомым. Нос. Разрез глаз. Скулы. Я вдруг увидел, что она помолодела! Ее нос! Он стал таким дерзким! И ноздри... Из почти круглых они превратились в тонкие, овальные...

Тряхнув головой, я ощутил, как колышется под ногами болото. Не смотри, шептал я, не смотри туда!.. А то все! Все! Уйдешь под воду! Закрыв глаза, я вовсе перестал дышать.

Я не знал — что под ногами, что над головой... Мы немного отошли, а я все оглядывался. Невозможно оторваться от этого заколдованного дерева...

Оказалось, мы шли по воде. Да. Абсолютно серьезно! Не спеша. И мы продолжали спокойно ступать по колышущейся земле этой воды даже после того, как я это заметил. Да, правда. Даже после... Я смотрел под ноги и все шагал и шагал. Да-да. Затаив дыхание... Как на тонком-тонком льду.

Воспоминания! Пока я щекотил себя ими — у меня отняли комнату! Напевая, я жарил картошку, а в это время комендант топтался в моей комнате! Я так привык жить с этими молодоженами! Я и думать забыл про общагу! Конечно! Здесь, в моей новой семье, был теплый туалет на троих! В общаге — нас было пятьдесят на этаже! Не протолкнешься! А душ? Про это я вообще молчу!

Гриша пришел с занятий и все мне доложил. Ему, наверное, надоело! Ходит тут, воняет придурок какой-то! Готовит для них! Ставит соль на стол! Режет хлеб! Не толсто и не тонко! Как надо! Черт! Я им даже салфетки придумал! Серьезно! Идиот! Гриша даже не смотрел на свою. Он просто не знал, что с ней делать! И с ножом — тоже! Конечно! Это его угнетало! Что я выпендривался?! Зачем ему эти ножи и салфетки! Он и без этого проживет! Понимаете?! Это лишнее! Это только беспокоит! Не надо ничего добавлять! Ничего! Ни грамма! Пусть все идет как идет! Да. Вот он мне и сказал, что все. Что меня выселяют.

***

Черт, проклятый климат! Какие холода! И мороз все крепчает! Стоит только подумать, что через пару дней тебя выселят! Да! Стоит подумать и все! Спирт опускается еще ниже! Столбик падает! Господи! Они придут выносить вещи. Я не могу заплатить за комнату! Я не могу ни дать в лапу, ни взять в рот! Боже мой! Я ни на что не способен... Абсолютно! Только лежать под кучей одеял и проклинать климат. Посылать эту страну! Черт! Это становится скороговоркой! Проклятый Север! Льды! Степи льда! Океаны льда! И ветер! А вы что думали? Что тишина?! Ветрище! Чертова страна! Она не просто у черта на куличках! Ха! Да по сравнению с тем, где мы все есть на самом деле, чертовы кулички — под носом! Рукой подать! Мы у белого медведя в заднице! И еще дальше! Бесконечно дальше! Мерзопакостнейшая страна! Она создана для мучений! Это тюрьма! И не просто! Нет! Это арктическое чистилище!.. Здесь нет никакого намека на Юг! Словом «Юг» здесь и не пахнет! Никакого Юга! Ха! А может, его и нет вовсе?! Когда-то был, а теперь все! Кончился! На всех нет Юга! Это не кариес, чтоб на всех хватало! Юг — это Юг! Это — горячие камни! Это — солнце! Это — жареное мясо! Раскаленные ставни! Полдень! Да! Ослепительный! Юг — в крови. В коже. В корнях волос... А здесь?

Как они здесь живут? Воробьи. Как? Где их ватные штаны?! Где? Куда они их прячут?! Я не видел ни одного воробья в валенках! Про кальсоны и не говорю, нет! Но ни одного воробья в валенках! Это невозможно! И они еще и чирикают!

Черт меня дернул родиться в этой стране! Лысый черт бормотал мне под руку, и теперь — все! Пишите письма — адрес прежний, черт меня крестил заезжий! И кто меня заставлял здесь родиться? В этих ледяных степях! Кто торопил?! Кто?! А теперь? А теперь спи в ватных штанах! Да! До мая месяца! Но это невозможно! Нет! О хитровыебанный климат! Да еще сюда кто-то хочет! Серьезно! Толпами сбегаются! И они еще и рады! Смеются! Жрут свинину и покряхтывают! А вьетнамцы?! Эти-то! А турки?! А узбеки?! Где их Юг?! У них-то он был? Нет? Они-то должны знать все-все про Юг! Уж если не они — то никто! Ха! Они просто смылись с югов! Им что, перцу под хвосты насыпали?! Теперь они жуют наши слова, названия улиц, имена... Ну и рожи! У них дырявые рты! Еще неумелые! Конечно! Слова валятся, как макароны! Насрать! Им насрать! Главное — их понимают! Деньги! Жратва! Дом! Вот и все! Слова — ничто! Страсть говорит всегда правильно! У нее превосходное произношение!

Они пришли сюда, в степь, в нашу Самару, но вот увидите! Да! Они и отсюда смоются! Лучшая жизнь! Этот компас никогда не подведет! Они все равно уйдут! Еще теплее, еще дальше! Италия? Франция? Не важно! Они любят двигаться! Откуда у них такой ровный загар?! Такая смуглость?! Откуда? Для этого надо двигаться! Для ровного загара! Шевелить булками! Мы еще и завидуем этой смуглости! Идиоты! Все перепуталось! Они идут сюда! Они уже здесь. А белый человек уходит в солнце! Мир потерял педали! Он не видит в реке воды! Ну и пусть! Идите! Давайте! Я остаюсь здесь! Во льдах. Не важно! Наплевать на все! Семь раз и еще три! Пусть все уходят! Двигайте тазом! Да! Давайте-давайте... Оставьте мне льды и шире шаг! Флаг вам в зад! Господи, ну почему все так носятся с собой?!.. А?.. Туда-сюда. Для трения? Ха-ха... Удовольствие? Немного тепла? Черт! Оставьте меня! Я — неприятен! Будем искренни! Оставьте меня здесь. В мире... В покое. Пусть все так и будет. Оставьте все как есть...

Грызитесь! Ну давайте! Вцепитесь друг другу в глотки! Вот так, да! Именно так! Да у вас просто талант! Стоит только намекнуть! Ха! Только подмигнуть и все! А я еще и удивлялся! Убивайте друг друга! Да! У вас так хорошо получается! Раз и все! Рука набита! Сожрите друг друга! Быстренько! И валите отсюда! Идите подальше! Да! Поглубже! Еще! На три метра! Туда! Подыхайте! Умрите! Идите под землю! С глаз долой... В смерть! В ничто!..

Глядя на эти потоки, толпы людей... Да. В этом городе... Он стал уже моим. Немного. Совсем чуть-чуть. Но уже все. Я уже отравлен. Да. Уже заражен. Уже гниет! Но это только так... Еще только первая боль. Да. Очень не по себе... Очень... Что-то постороннее... Что-то, что станет моим. Мной... И все. Да. Все забудется. Все. Все... И люди — тоже. Они — в первую очередь. От них останется мало. На самом донышке. Да. Что-то липкое. Как запах в бутылке с духами... Вот-вот. Именно запах... Только крики за окном. Анонимные крики. Голоса...

Люди. Как они еще не бросились друг на друга?! Как они еще терпят?! Уже пора! Давно пора обнажить клыки! Расчехлить все когти! В чем дело?! В чем заминка?! Делайте что хотите! Все что хотите! Абсолютно! Не важно, с какой ноги начать! Вставайте с правой! Или — с левой! Господи боже мой, черт меня побери, ну когда же они начнут резать друг друга?! Когда они заметят друг друга?! Встретятся лицом к лицу?! И не успеют отвести глаза! Вот тогда и начнется! Вот и будет пляска! Тогда-то и станцуем! Подвигаемся! Ха!

Но нет... Нет... Даже эти... Вот они придут и не заметят меня. Да. Не увидят и все! Скажут: «Здравствуй. Мы пришли выселять тебя. Ты не платил за комнату. Теперь здесь будут жить беженцы... » И все. Все! Даже никто не плюнет в мою сторону. Никто не даст пинка! Просто вынесут кровать со мной и все! В коридор! Вынесут эту кучу меня и все!..

Господи! Ну когда же вы все устанете... Когда?.. Когда все это кончится? Когда настанет время без беженцев? Когда наконец все найдут свои тарелки? Свои волшебные неиссасываемые леденцы?! Бесконечные буханки?! Когда... Сколько можно метаться?.. Беженцы! Прыженцы!

Что их гонит?! Что? Если им здесь во льдах — хорошо, то каково там? На Юге?! Что там?! Они смылись оттуда! Что там? Почему? Голод?! Жара?! Тоска?! Что?! Да, именно — тоска! Она повсюду! Надо двигаться! Она хватает за яйца! Тоска она как прилив! Надо бежать к берегу! Все время двигаться! Быстро! Еще быстрее! Иначе она затопит! Набили брюхо и все! Вперед! Всегда вперед! Отоспимся в гробу! На лучших лугах! Другая земля... Все накроется одной огромной пиздой! И другая земля тоже! Ха! Она- то в первую очередь! Новая земля — гибнет первой! Да! Мечись не мечись! Только сквозняк! Только дырки в воздухе! Все накроется со дня на день! Всему — труба! И Югу, и Северу! И Востоку, и Западу! Всем сестрам — по серьгам! Всем четырем сестренкам...

Да вы только принюхайтесь! А?! Повели ноздрей?! Ну-ну, втяните побольше! Чуете ветерок?! Уже сейчас сквознячок! Да! А что будет дальше?! Пока только так, немного! Только легкое дуновение... Да. Легкая вонь! А какой холод! Хо-о-олод!

О! Чертова земля! Мерзлые океаны земли! Кто здесь останется?! Кто?! Еще пару месяцев и все! Больше — меньше, — не важно! Скоро! Скоро — это когда? Ха! Когда по-настоящему скоро — это сейчас! Всем нам — конец на букву «П»! Кто выживет?! Откуда воробьям добыть еще по паре кальсон?! А?! Задумайтесь? Отку-у-уда?! Кто им даст?! И кроме! Ведь козе понятно! Да! Так не может больше продолжаться! Мороз — это только так! Начало! Всем нам крышка. Всем... А теперь, да, спокойно поговорим. Поговорим спокойно. Ведь так не может дальше катиться. Всякому скольженью есть конец. Да. И никаких пророчеств! Никаких! Ни одного намека! Я просто смотрю в будущее. В ту сторону. В сторону Конца. Я всегда смотрел в ту сторону. Да. Всегда. Это неприятно... Поверьте. Не очень весело. Видеть везде только крах. Только это и ничего другого. Когда я его увидел? Когда?.. Ольга, солдаты, мать... Я смотрю сквозь них! Туда! Да! Туда, где пахнет гибелью. Это мой пир. Ничто меня не отвлекает. На этом пируя один. Никто мне не испортит аппетит. Никто. Я здесь один. Я привык. Да. И никого не касается — куда я смотрю! Никого! Это мое дело... Да. Пусть я один туда смотрю. Пусть я один вижу... Пусть так... Пусть. Черт со мной! Наплевать на меня...

Все и так ясно! Все и всем! Идет великий нетрудно-угадать-кто! Да! Точно! Конец с большой буквы! С маленькой! Со средней! Давайте! Делайте детей! Еще и еще! Поновее! Побыстрее! Новые модели! Надо ведь топить детьми эту Котельную! Давайте! Тритесь! Тритесь друг о друга! Это ведь разогревает... Да. Строгайте дрова для этой Топки! Выше пламя! Выше! И еще! Никакой грусти! Не надо даже смотреть в ее сторону. Пусть все будет в тишине и быстро. Пусть все кончится в тишине... Будто и не было ничего... Ничего. Ничего... Что я хочу? Одного. Да. Немного. Оставьте все как есть. Оставьте меня в покое. Я не хочу с вами! Нет! Ну вы же видите! Это же видно, когда с вами не хотят! И не хотят по-настоящему! Серьезно, да... Мне вас не надо! Ничто во мне не хочет! Ни волосок, ни палец! И даже ухо — не хочет вас! Я им даже не поведу! А если и придется, то только так! Немножко! Чтоб укрыться с головой! Потеплее уйти в одеяла!.. Что мне надо? Что? Да кому это интересно... Уж точно не мне. Наплевать. Да. Оставьте меня лежать. Только и всего. Разве это трудно? Нет? Неужели это так трудно — оставить человека в покое?! Как он есть... Да. Просто пройти мимо...

Что для этого нужно?! Забрать что-то? Да возьмите все! Абсолютно! Начинайте выносить! Забирайте сначала то, что полегче! Серьезно! Да. Не надорвитесь! Что? Вы бросили курить?! Серьезно? Взяли и бросили?! Ну и ну! Не надорвитесь, когда поднимать будете! Ха! Все-все! Я тоже бросил шуточки! И я не подниму. Нет. Это уж — точно! Не нагнусь, чтоб поднять! Ни одной! Пусть валяются! Лежат там, где бросил... Так что выносите всё. Всё. Мне хватит — что есть! Что останется. Даже если ничего. Наплевать... Вон картошка... Лук. Скороварка моя...

Мебель?! Что?! Вы это считаете мебелью? Куча меня на кровати — это мебель?! Ха! Чудесно! Никогда бы не подумал! Мне это просто никогда не приходило в голову! Моя кровать и я! Мы с ней — мебель! Ну и ну! Да! Конечно забирайте! Да-да, конечно... Если мы с ней — мебель, тогда — да! Всё выносите! Всё! Что?! Что вы сказали?!.. Да нет, я не кричу! Нет! Ни в коем случае! Я спокоен! Так, чуть раскачался... Разволновался... И это тоже выносите! И это... Всё вообще. Всё. В коридоре? Вы спрашиваете, где можно все это поставить?! Ха-ха! Еще и спрашивают! Выносят из комнаты и спрашивают — куда меня поставить?! Ха! Одно большое ХА!

Да-да... Это не мое. Нет. Это можно оставить. Это — их. Местное. Местных моллюсков. Они за это ведро горло вам перегрызут! Предупреждаю! Нет- нет, серьезно! Да. Абсолютно! Я что, похож на человека, который смеется?! Да вы что?! Ни грамма шутки! За ведро и радиоприемник — охранник в жопу даст! И вам, и мне, и всей вашей родне! Это же в журнале у него записано! Понимаете?! У них все записано! Все! Даже больше чем все! Все — с горкой! Это все из-за комендантши! Она хочет лежать в гробу, купленном на ее собственные деньги! Вы понимаете?! Иметь гроб за свои собственные деньги? Заработанные кровью потом мочой камнями в почках радикулитом и что там еще?! Если есть еще хоть какая-то болезнь — будьте уверены, комендантша и через нее прошла. Заставила болезнь вкалывать на свою жирную жопу! На свой гроб!

Ничего не оставляйте! Ни пылинки, ни ниточки! Ничего! Даже воздух! Всосите его перед выходом! Перед тем как выйти — вдохните! Сильно-сильно! Точно! Ха! Как перед смертью! Да! Можно надышаться, можно можно... Вот как я... Езжу тут вам по ушам... Конечно. Все возьмите. Мне хватит. Сигареты тоже есть. Да-да... Я ведь никогда не знал — много! Я знал только — хватит! Именно! Только хватит — и все! Я доволен... Да. Памяти у меня осталось — вагон! Мое детство... Зелень... Понимаете? Такая особенная зелень... Как в детстве. Она потом в памяти — серая... Что еще? Да целый поезд всего! Запахи... Сны. Да. Сны и запахи... Мне хватит. Этого хватит не только мне. Нет. Еще на три жизни...

Видите, как я заговорил? Видите, какие слова? Какие между ними паузы... Будто я и на самом деле мучаюсь. Будто мне плохо. Будто я не хочу на улицу. Да. Все так. Я даже могу и заболеть! Вот прямо сейчас! У вас на глазах! Не умереть! Нет! Заболеть! Стать неподвижным, как эта ящерица... Черт, всегда забываю... Ну ладно, не важно! Мне правда не хочется оказаться на улице... Очень не хочется. От одной мысли у меня яйца сжимаются! Как сухой горошек! Мне туда не надо! Нет! Нет! Не сейчас! Летом — это да! Еще куда ни шло! Я мог бы это обдумать! Но не сейчас! Там тридцать пять! С ветерком! Вы понимаете, что это такое! Эта свадебка! Мороз и ветер! А... Вы не жили в степи... Да. Вы не знаете... Ясно... Но все-таки... Тридцать пять! Это вы понимаете?! Тридцать пять! Это ведь цифра! На всех языках! На всех! И кроме того... Столбик падает... Быстрее, чем я спущусь по лестнице... Будет уже сорок! Правда...

Вы не понимаете?! Нет? Правда? Не понимаете, что вот человек не хочет сдохнуть на морозе? Вы что, всерьез? Не понимаете? Нет? Тогда — ладно. Да. Хорошо... Оставьте все как есть... Ничего... Ничего... Пусть так. Пусть... Наплевать. Да. Пусть...

***

Этот чертов мукомольный техникум! Нет лучше места, чтоб возненавидеть хлеб! Семь сортов муки. Мы начали учиться ненависти с семи сортов. Это была только прелюдия! Всего их было около семидесяти! И в конце, на выпуске мы должны были отличать один сорт от другого на ощупь!

Семь сортов ржаной муки. У меня башка шла кругом! Какая между ними была разница?! Склонив стриженые головы, мы тупо копались в лотках! Терли, мяли эту серую пыль между пальцев.

«Вот так! Вот! Все смотрят на меня! — Наш мастак поднимал вверх два пальца. Как для благословения! — Вот так надо брать!» И он плевал на пальцы. А потом начинал мять эту загадочную пыль!

Нас сразу предупредили: «Всем наголо! Под расческу! Всем! Иначе тесто в башке будет!» Не тут-то было! Девчонки, их было три, они прикинулись глухими! А потом, ха-ха, на головах у них что стало?! Пироги с волосами! «Привыкайте, братва!» — учил мастак. Он чирикнулся задолго. Ну и нервы у него были! Стоило только ему помолчать, не орать на нас, как этот мешком ушибленный начинал рыдать! Слезы лились, а он не знал, что делать! Что делать с собой! Он становился весь потный от жалости!

Но ненадолго! Секунда, и этот тип снова показывал клыки! Он мог в одну секунду или повеситься, или снести одному из нас стриженую башку! С ним лучше было не встречаться, с этим сентиментальным хорьком. Он влетал к нам в класс, как в курятник!

«Теперь вы только по воскресеньям будете с чистыми носами!» — не прекращал он запугивать. Мы ржали на лекциях. Мы привыкали. И наши головы становились седыми от муки и от опыта. Еще бы! Образцы муки. Да. Нам ее давали пощупать, понюхать, помять, укусить, плюнуть, растереть на ладони, сдуть в другую, засунуть щепотку в нос, протереть глаза, хоть в жопу засунь, только назови правильно! Сорт!

«Придурки! Не дышите! Я же сказал! Не ды-ши- те! Вдохнул и заткнись! Задержи дыхание! Передай лоток другому! Во-о-от так! А ты? Да хоть пробку в зад забей! Откуда воздух травишь?»

Нас учили быстро, перебежками! Когда на тебя орут, ты или глохнешь, или слух становится острым, как у крота!

Мастак был рожден для сильных чувств. Он жрал ненависть и запивал отвращением! Он был гол в своем презрении, в своих криках, в ругани, в своей раскаленной бешеной злобе на нас! Тупоголовые! Еще немного, и он начнет кусаться! Точно! Он жрал недожаренные котлеты! Я сам видел! Они сочились кровью! И в своей свирепости он был откровенен с нами. По крайней мере до тех пор, пока мы не прибили его ботинки! Гвоздями к полу! А он летел к завхозу! Оказывается, он был влюблен! Джульетта его ждала у входа! Она протягивала ему свои близорукие глаза! Вытягивала руки! А он, сбросив сапоги, влетел в ботинки! И вытянулся перед ней! Да. Он замер в воздухе! Он планировал! Простер к ней руки! И трахнулся об пол. Сразу. Плашмя, как линейка!

Господи! Какие мы были сволочи! Ха-ха! Настоящие Монтекки! Даже еще веселей! Мы не верили ни ему, ни ей! Даже если б они оба отрезали перед нами свои головы! Даже если б они предстали перед нами в самом устрашающем виде! Мы бы не поверили!

Мы все вошли в такой лес, где не было еще места ни вере, ни ужасу... В этом мягкозеленом лесу юности мы терзали, рвали друг друга и никак не могли насытиться. Это было время чудес! Время роста во все стороны. Мы были слепы. Слепы и послушны любому влечению...

***

Раньше была только голая теория. А теперь — практика. Да. И вот. Нас привезли на элеватор.

Голуби... Сначала мы увидели голубей. Жирные и неповоротливые! Их надо было спихивать с дороги, чтоб пройти! В сущности, у нас перед глазами происходил такой же процесс, какой происходил, когда пингвины шаг за шагом разучивались летать! Эти сволочи из птиц превращались в черт знает что! И кроме! Эти черт-знает-что были с клыками! Как у овчарок. Они могли бы перекусить на лету кошку!

Нас привезли сюда сначала, чтоб так, обнюхать воздух, посмотреть на наши носы. В смысле, чтоб аллергия не проявилась. А то, говорят, у некоторых на муку нет, на мышей нет, на работу есть, но терпимая, а вот когда уже на элеваторе, в страду, когда стоишь в облаке тончайших волосков из колосьев — вот тогда начинается! Носы опухают, уши, да, такие становятся, что головы не повернешь! Ветер создают. Из носа, вернее из розового башмака на морде, течет в два ручья, глазки как два пупка! Морда жопу напоминает, да так, что, кажется, аллергик просто снял штаны и на руках разгуливает!

Вот и привезли нас на пустой элеватор — посмотреть, а вдруг у нас рожи опухнут.

Урожай был уже в шляпе.

«Так, ну чё столпился?! — орал мне в ухо мастак. — Дороги давай считай! Сколько здесь дорог?!»

Как будто я здесь был один! Может, я и занимал много места, но это — от обалдения! Нас было девять маленьких муравьев перед этим дворцом! Даже не муравьев, а муравьиных вшей! Такой он был огромный. Я стал считать дороги, которые сюда сходились. Их было семнадцать. Семнадцать укатанных, убитых, твердых, как бетон. Со всех сторон летом сюда сползались машины с зерном.

Элеватор казался пустым даже издалека. Довольно мрачный уголок. Да. Я бы не удивился, если б из огромных, просто для циклопа ворот выскочил скелет с косой верхом на старухе Яге. Но это еще полдела. Ха! Нам предстояло туда войти! У меня мурашки бегали. Туда-сюда, волнами, даже неприятно. Что-то мне подсказывало, что этот домик для циклопа станет для меня совсем другим, чем для остальных. И я давал пройти другим, а сам топтался, никак не решаясь. Я чувствовал: все мое тело, все поджилки не просто тряслись, а мелко вибрировали! «Не скоро ты выйдешь отсюда», — визжали руки. «Не торопись!» — орали уши. «Вали назад, домой на печку», — трепетали желудок и печенка...

«Эй! Вежливая Маша! Вперед! В столовую так первый! А как на работу, так приступ вежливости!»

Мастак запряг! Он толкал меня в строй.

«Всё. Все готовы?! — крикнул он, как генерал. — Хозяин здесь строгий. Не шуметь, не орать, не курить и не разбредаться, как коровы!»

Он дал отмашку, и мы строем, как молодые гусаки, заковыляли к воротам.

Ну и местечко... Этажи этажи этажи! Мы будто вошли в чудовищный затонувший корабль или в город кошмаров. Мы хором присвистнули и сели, разинув рты. Это было сердце небесного города. Мне показалось, что элеватор и мы все висим в воздухе. Именно! Казалось, это был городок, в котором жили и вкалывали чудовища! Пока было тихо, но в воздухе запахло жареным, они должны были вернуться!

Ромео откашлялся и заорал. Мы вздрогнули, этот припизднутый никогда так не орал даже на нас! Откуда у него только голосина прорезался?!

«Не ори», — услышали мы глухой спокойный голос откуда-то сверху. Можно было уже начинать себя пощипывать. Проверять, спишь — не спишь! И что? Да хоть бы мы проткнули себе ляжки булавками — это был не сон! Мы не спали. Нет. В этом-то все и дело...

«Встать! — заорал шепотом мастак. — Стройся!» А потом он смылся. Да так, что никто из нас даже ухом не повел! Мы поняли, что он свинтил, только когда ворота со скрипом закрылись.

Мы стояли в полутьме. Лучи ноябрьского солнца падали на цемент, на наши пыльные ботинки. Клянусь, я видел лужицы! Кто-то обмочился от счастья!

И тут мы увидели этих голубей. Без воркованья они вышли на свет и, склонив огромные головы, нас рассматривали. Ха, наверное, мы были кормом. Еще бы! Таких свиней надо прокормить! Они были не меньше, если не больше пингвинов! Эта парочка нас обозревала и тут показала зубы. Серьезно! Не вру! Во второй раз щипать себя уже не стоило. У этих птичек мира блестело что-то в клюве! Это были клыки... Нормальные белые клыки.

Сколько мы слушали сказок! Мы были готовы! В сущности, мы были готовы ко всему! Даже если б они заговорили! Но к их клыкам мы не подготовились!

***

Я оказался в другом мире. В абсолютно другой стране! Единственное, что было как раньше, — это то, что я продолжал ходить на ногах.

И понял я это только по прошествии недели. Оказывается, я вел себя по-другому!

Для меня это было настоящее открытие! Все перестроилось так, что я этого и не заметил! Вдруг я осознал, что уже неделю не дрочу. Не-де-лю!

Черт! Оказывается, все умирает незаметно! Все желания! Все, кроме голода и страха!

Я не мог расслабиться! Попробуйте, чтоб у вас встал под бомбежкой! Или когда проснешься, а вокруг пожар! Вот и я даже думать про все это забыл! Ниже пояса было молчание и пустота! Казалось, я срал сразу из желудка! Страх живет в животе! Да. Недалеко от голода! И потом эти собаки! Постоянный страх, что тебе откусят руку! Вы не поверите! Мельник их спускал утром, и я, как кот, должен был держать ухо востро! В первый раз, когда они бросились на дверь в клозет, я взлетел чуть не на смывной бачок! Шерсть на загривке встала дыбом! Я был готов зашипеть на этих тварей! Я не знал, что у них на уме! Видя их вспененные морды, их клыки, я вообще не думал об их уме! Это была воплощенная злоба! Казалось, они готовы сожрать друг друга!

Это сейчас смешно, а тогда мне небо показалось не просто с овчинку, а с дырку в пуговице! Я носился как ненормальный, туда-сюда! «Подай то, се, пятое, десятое, закрой там дверь! Сквозняк! А кашу сварил для Троицы? А подмел в машинном зале? Окна! Окна! Почему я в них ни хрена не вижу! Только грязные капли! Дождь был вчера, а капли еще здесь?!»

Черт! И это было только начало. Обязанностей у меня прибавлялось с такой же скоростью, с какой Мельник приобретал привычки! Вдруг ему становилось скучно! Ха-ха! Скука — это желание, которое ты еще не понял! И вот я должен был понять за него его желание! То сладкая селедка, то кислые грибы, то жареная селедка, то муравьиные брови в сметане! О-о-о! Если б он потребовал говна самовар, я бы не удивился!

Я стал чистым. От такой жизни! Ни единого грешка! Не курить, не сорить!

По утрам я себя чувствовал легким, как крыло стрекозы! Мне ничего не хотелось. Ни есть, ни спать, ни срать, ни тем более напрягать свою тряпочку. А член стал точно — как тряпочка! Я даже удивился, что это у меня в штанах мешает! Что это за лоскут?! Я так ослабел, что стал сильнее самого себя.

Я пил горячую воду. Стаканами, литрами. Здесь был собачий холод! В том смысле, что только наши псы себя чувствовали здесь прекрасно! Еще бы! У них были такие шубы! А когда шерсть вставала дыбом, они напоминали огромные пушистые шары!

Эта Троица была неразлучна. Они жрали, бегали, вынюхивали, мочились все вместе! У них было одно имя на всех. Троица. И каждого дьявола по отдельности Мельник называл Троицей.

Это была его ария. Его любовь. Да. «Эй! Троячок! Сюда, сю-ю-юда! Хо-о-ороший мой! Ангел мой!» Кусок говна! «У-ух ты у-у-умница!»

Стоило только одному из Троицы получить дозу любви, как все остальные, как свиньи к кормушке, мчались под Мельникову руку! Они чуть не хрюкали от любви! Да, стоило на это посмотреть! Он в такие моменты становился как укротитель! Как в цирке! Тигры не шли ни в какое сравнение! Акулы! Это были киты- касатки! Эти демоны ласкались с пеной на мордах, оставляя хлопья на рукавах хозяина, на стульях! Они так крепко пахли. Эти хлопья любви, хлопья бешенства...

Я их никогда не смогу забыть. Они еще долго мне будут сниться.

А потом пошел снег. Однажды вечером. Это было впервые — когда первый снег ложился вечером. Я сидел в своей келье и смотрел на валенки. Я думал, что надо их подшить. Вот в эту секунду он и полетел.

Подняв голову, я пялился на мелкие хлопья в высокое окно. Это даже было не окно, а скорее стеклянный кусок крыши. Пожалуй, в первый момент именно эта застекленная крыша меня покорила.

Он меня сюда привел и оставил. Хотел поразить! Он хотел чистого впечатления! Чтоб я встал на колени! Он ведь этого хотел? Этого? Он вышел, кашляя. Скрип, скрип, половицы, здесь везде деревянные полы. Единственное дерево во всей этой стране черного железа. В этом темном, брошенном замке-корабле. И что? Я стоял, оглушенный тишиной, под самым куполом. Будто в чужом храме. В пустом храме, где только шепоты, да, только шепоты, чужой язык и солнце. Много солнца, в конце концов... Очень много солнца... Маленькая комнатка была как шкатулка, вывернутая наизнанку. Как сундучок моряка. Да. Весь оклеенный фото сундучок анонимности. Но это только так. С первого взгляда. Будто фото тех мест, в которых ты никогда не будешь. Подойдя поближе, я увидел, что это не природа, нет, не моря и бухты. Лицо женщины. И так повсюду. По всем стенам. Большие, маленькие, фото на документы, увеличенные, цветные, и такие, ну, такие модные... Раскрашенные, у матери тоже одна была такая. Девочка с кудрями и красные губки... А здесь — везде женщина. Вот. И вот еще, она в платке, уже старая. А вот она рядом с мальчиком. С подростком. Против солнца. Щурятся оба. Или вот. Маленькие фото на документы. Упрямое лицо, редко такие теперь увидишь, да, ну, может, у старух еще есть такие лица, где-то в заначке, в гаманке. В платочке узелком. Да. Все просто, в конце концов. Эта женщина умерла. Я смотрел по сторонам — везде была она. Везде. Молодая, чуть старше, одета так и так, а вот старая, а вот уже совсем старая. Она одна, потом с мужем, а вот рядом двое мальчиков. Вот она улыбается. А здесь она застеснялась. Ее рассмешил фотограф. Все-таки рассмешил. Я стоял и всматривался в эти маленькие портреты. Фотографии? Да мне всегда было наплевать. И на свои, и на чужие. Наш альбом? Я нашел его слишком поздно. Да. Позже интереса. Лица уже ничего не говорили, ведь я же не спрашивал. А тут... Точно, думал я, мужик ее рассмешил, они поспорили, и он ее рассмешил... Сказал что-то такое... Мне стало интересно! Я бормотал! Да, он что-то сказал, а она подалась вперед. Смеясь. Ему, мне, всем...

Лица умерших на фото. Смотреть на них долго- долго... Будто что-то забыл... Эта тревога. Ее тень. Будто давным-давно вышел из дому и вот теперь вспомнил, да, вспомнил, что' забыл там, в доме. Нет... Ничего... Нормально... Все нормально... Все выключено. Свет. Газ. Вода. Да. Везде? Везде. А свет?.. Свет тоже. Везде. Его нигде не осталось... Все нормально... Да. Ничего не забыто...

Лица умерших... Ты узнаёшь, что их уже нет. Они абсолютно незнакомы. Они умерли. Их никогда не будет. И что это меняет? Почти ничего. Даже меньше. Нет-нет, мы их не оживляем, нет. Мы умираем немного сами... Спускаемся к ним, туда. В этом есть горечь. И присутствие. Присутствие в нас кого-то, кто грустит, глядя на эти фото... Затихает... Будто мы уже знали смерть. Да. Это так тонко... Будто мы вспоминаем ее... Кто-то так же увидит наше лицо. Но это потом. Да. После... Наше лицо... После ухода... Мое лицо... Наши лица. У нас ведь тоже есть фото. Тоже все есть. Нет? Мы ведь так же смоемся, расправим складки, склеим ласты, сломаем трубку... Отдадим шкуру татарину, вывернем карманы. Уйдем на мыло, откинем правый сапог, закусим землей... И так далее и так далее, как говорил дядюшка. И мы тоже умрем. Да? Не так ли?.. Ведь правда же?.. Нет?

Смотреть на эти фото долго. Постепенно возвращаясь. Смотреть до тех пор пока смерть не забудется снова. Да. Еще и еще... Теперь лучше, вот так, еще, и все... Да. Теперь — все.

Я не знал, чем здесь пахло, в этой комнате. Она была похожа на алтарь. Да. Здесь пахло этим. Тоскливый запах храма. Запах развалин чужой жизни... Да, близко-близко к этому. Здесь — «горячо»...

***

Мельник... Он явно был не в себе. Он тоже сгнил, как и все остальные! Даже здесь, в ледяном дворце, он умудрился сгнить! Как только вынул слово «душа» — оп, еще один! Не только мать, не только дядя — казалось, все, все сгнили! Опять душа! Опять! Без нее никуда! Все провоняло этим словом, как рыбой!

Чокнутый тип. Но я знал, что все нормально! После моей матери, после дяди — мне было море по колено! И кроме того, я был не обязан его слушать! Он и не требовал! Пока.

По крайней мере, он гнил разнообразно! Кроме «души» он вынул «смерть»! Это было что-то новенькое. Вообще, в те дни я понял — не важно, что' ты бормочешь! Наплевать! Какая разница среди глухих?! А вот то, как ты вопишь, как ты изгаляешься, как ты вынимаешь речь! Вот это да! И могу сказать: я не мог оторваться, глядя, как он достает из кармана, изо рта все, что попадалось под руку! В такие моменты Мельник становился демоном! Передо мною вибрировал язык, сошедший с ума! Одноногий, трехрукий, стремительный, блещущий, ползучий, грозный и пророческий! Казалось, сейчас слово вывалится изо рта и, подпрыгивая, как девочка, смоется в подворотню! А некоторые были степенные, как мясники на рынке!

А слово «смерть»... Он сам преображался, когда произносил «сме-ер-рть»! Это было веселым словом! Стриженным под полубокс! И честным! Да-да! Слово «смерть» у него во рту было честным! Он него веяло ледяной ясностью! Смерть была синеглазой и вечно юной!

Это было восхитительно! Передо мною разлагался, метался в агонии язык.

«Вот они, мои псы! Я уверен, они перенесут мою душу в ад! Да! В своих желудках. Посмотри на них! Какие глаза! Какие клыки! А желудки! Акульи! Якоря переваривают! Они перевезут меня... Туда...

Когда я буду орать — не ссы! Не бойся и не бегай! Не обращай внимания! Заткни уши! Залезь башкой под подушку! Тоже ори!.. Это рак! Рак! Простата! Знаешь, что такое простата?! Еще нет?! Это наша ахиллесова пята! Когда это начинается — все! Амба! Когда узнаешь — уже все! Суши весла! Ты уже не никто! Сгусток боли! Плевок! Тварь, рожденная болью! И это только начало! Повешенные — счастливчики! Они в раю! Увидишь! Я тебе обещаю, парень! Увидишь! Тебе в хуй засовывали ежа?! Ежа с тысячью стальных иголок! И это разумный еж! Он расправляется расправляется расправляется, и в тебя впиваются тысячи тысяч стальных игл! Пять гвоздей! Я бы сам себя распял двадцать раз! Но только не стального ежа! Не надо его! Не надо! Это ад! Ты здесь и ты в аду! Прямое путешествие! Адский еж со стальными ресницами! Он моргает своими иголками! Когда это начинается, я готов задушиться пуповиной! Обмотаться и сдохнуть! Я ношусь, как бешеная кобыла, и псы сопровождают меня! Они беспокоятся! Еще бы! Хозяин мечется как угорелый! Я ношусь вокруг элеватора, как заяц от смерти! А они за мной! Да! Молча! Мои верные спутники! За любовь они платят любовью!»

***

«Я не верю ни в сны, ни в проклятия. Я верю в судьбу... »

Черт, этот разговор грозил быть серьезным! Я отвернулся. Стоять к пророку жопой...

Это тоже способ слушать. Может быть, и не самый худший! Но я здесь еще не освоился! Он еще и не начинал пророчествовать. Он только вышел на охоту! Да. Начал ходить вокруг да около! Брать быка за рога в таких случаях не очень-то легко. Он мог начать с любого места! Абсолютно! С того, где тонко. Найти это тонко и разорвать!..

Их было два брата. Два одинаковых! Как две капли! Я не мог представить, что есть еще такой же точно тип на земле! Это было уже слишком. Я оказался прав. Это было слишком. Вот тут-то и было тонко.

Как усталая утка, он кружил над озером и никак не мог сесть в исповедь. Будто это озеро горело. Так, наверное, всегда. Оно горит... Убийство!.. И он рухнул в это озеро.

— Ты знаешь, как убить человека?! Скажешь, это трудно? Скажешь, не-лех-ко-о у-убить... О-о-х, не- лехко-оо... Нелегко?! Да проще не бывает! Правда... Иногда нет ничего проще... Как во сне. Во сне. Вот именно!

Один брат вез другого умирать. Залепил ему уши глиной. Под дождем... Да. Под осенним дождем... В ноябре. Они были близнецы. Близняшки.

«Заткни ему уши, — сказала мать. — Он слышит. Он все слышит. Заткни ему уши!»

Ага, думаю, слышит! Ну и устроился! Сука! Вот черт! Всю войну на печке проспал! Как колода! Но я знал, что мать права. Он мог это слышать. Я залез на нашу печку и смотрел на него. В полутьме. Я ему не верил. Ни капли. Проспать семь лет... Он даже не растолстел! Он был здоровей меня. Старший братец... Я был младше на две секунды! А теперь я его перегнал... Мы старели. Вернее — это я старел! Ну, не суть. Я об этом тогда не так сильно задумывался! Только вечерами. Когда залезал на печку, чтоб уснуть. Да! Я спал рядом с ним. Мы спали вместе! Я не помню, мать говорила, что я плакал и не хотел спать с ним. Даже лежать не хотел. Когда батя меня посылал за табаком на печку, я боялся. Я боялся его. Он был весь белый... И он был красивый. Вот этой его красоты я и боялся. Даже в темноте он будто немного светился. Я мог ночью видеть, как блестят кончики его длинных ресниц... Это была луна. Она включалась, и я просыпался! Она смотрела в окно. Низкая, тяжелая, как апельсин... Потом я привык.

Спустившись, я притащил тазик с куском глины, налил воды и сделал два комка. Два шарика. Но это надо было еще и засунуть ему в уши! Они выскальзывали из рук. Конечно, это было впервые, когда я ему затыкал уши. Обыкновенно мать сама все делала. Она умела. У нее были дурные предчувствия. А когда она получила похоронку на своего брата, то сначала залезла на печку. Она боялась, что он услышит! Она так выла...

В тот вечер она впервые залепила ему уши. Потом, все чаще и чаще, она забиралась и смотрела на него. Конечно, она кормила его, поила, подтирала за ним. Стирала его клеенки. Она устала. Она хотела его убить! Она сама мне сказала! «Убери его! Не могу больше!»

Она напилась! Она так устала... Есть вещи, которые можно вынести только если привыкнешь. Мать не смогла.

Сколько нам тогда было... Лет десять — пятнадцать. Наверное. Я думал — вот вернусь с улицы, а его нет. Нет! Она его убила... Да просто унесла в мешке и оставила где-нибудь. Она дрожала. Она начала пить, и мы вошли в полярную ночь! Я не помню ни одного дня! Ни одного утра! Только вечера! Только начало вечеров и ночи. Я смотрел в окно. А она возвращалась... Каждый раз я надеялся! Вот не придет! А вдруг ее сбил грузовик! Они вечерами уезжали с завода... Это была бы другая жизнь. Я выстроил ее за эти вечера. Я населил эту жизнь! Но она возвращалась. Она пела. Я слышал издалека... Уж лучше бы нас всех убило! Всех! И мать, и меня. Про него я не думал! Я хотел только, чтоб она убралась! Чтобы жизнь ее убрала куда-нибудь! Меня бы это не убило. Я все мог вынести. Ну и ладно. Мы бы жили с братом. Он ведь был мой брат. Мой родной брат! Мой близнец. Мы были две капли воды. Это ведь я лежал там на печке! Мне становилось так плохо, что я плакал, когда смотрел за коровами. Меня пристроили работать. Я сидел и рыдал как белуга! Может быть, наоборот, все замерзшее во мне оттаивало в эти дни... Может быть, как раз мне было хорошо! Может быть, я любил своего брата! Все может быть... Все...

Я завидовал ему. Во всем. Мне было насрать, что я могу двигаться, а он нет! Мне некуда было двигаться! Поехать?! Куда-то пойти?! Куда? На болото? В другую деревню кур щупать?! Пить музыкальную бражку из гороха, а потом бздеть и поджигать?! Делать салют?! Кстати, вы тоже так делали? Да?! Интересно... Всегда думаешь, что только у тебя было так! У всех — так!..

Он спал, а я въебывал как папа карло! Он видел сны. Чудесные сны. А я... Что видел я во сне?

Мать. Как она умерла. Я плачу над ней. Я боюсь радоваться! А вдруг — обманула! Вдруг она просто напилась! Я боюсь, что она умерла не по-настоящему! Что она уснула! В ужасе я просыпался...

Война была праздником. Никто не скучал! Отец мне говорил. Он воевал! Он-то знал, что почем! Ох- хо-хонюшки хо-хо! Война его многому научила. Много-о-ому... «Все лейтехи — падлы! — орал папаша. — У них были знамена! Да! Бля! Приказы! А у нас только пустые животы! Немцы... Да это были ангелы! Политруки! Суки! Мало их снайпера били! Как куриц! Хитрые твари! Они могли только гладить знамена и дрочить по госпиталям!» Я боялся, что отец свихнется от ненависти!

Его воспоминания! Мать говорила, что первый год он спал с открытыми глазами! Усталость! Его можно было убить словом! Даже нет! Звуком голоса! Он вернулся без кожи! Там он оставил три метра кишечника! Это была самая тяжелая утрата. Это потом только выяснилось! Он никак не мог нажраться! Через каждый час в его брюхе начинался концерт! Мать лезла из кожи! Чтоб накормить эту утробу! Она видела, как в уборной плавают непереваренные куски! Черт! Она смотрела по сторонам! Она сравнивала. Она спрашивала у тех, кто дождался! Бабы говорили: «Мой ест хорошо... Как до войны... А что?» Они не понимали, как им повезло! Три раза накрыла на стол и сиди смотри на своего ненаглядного! Подперла щеку и жди! Банька, трофеи, а протез с глаз долой! И в койку!

А кто всю эту банду кормить будет?! Ебаный в рот! Они-то спасли страну, а где жрачку на всех возьмешь?!

О-о-о! Это было великое время! Время надежд! Но отец не хотел жрать надежду! Никак! Привереда! Он хотел мяса! Курицу! Утку! И хлеба! Он грезил золотыми щами. С огромной костью! Чтоб половник стоял! Чтоб бляшки жира. С пятак каждая! И чтоб не плавали! Нет! Чтоб была одна, огромная, на весь горшок! Чтоб потом тарелку час отмывать! А тут надежда!

Именно тогда для матери началась война. Настоящая война. Каждый день. Час. Ночь. Война за кусок хлеба...

Она была молода. И она тоже хотела есть. Стране уже не нужны герои! Теперь они могли отдохнуть! Теперь всю эту ораву надо было кормить! И не только! Надо было им давать когда захотят! Днем, вечером, ночью, во вторую смену! В бане, в сарае, в лодке, на траве! Не терпи, а люби! Они спасли страну! Только бровь поднимет и все! Раком и жди! Люби. Люби меня, героя! Я вам блядям жизню-ю-у спа-ас!

Родина-мать отдыхала. У нее начался праздник! А наш отец жрал как боров! Эта его дыра... Мать как под гипнозом смотрела ему в рот, ночами. Когда он наконец научился заново спать с закрытыми глазами. Он спал с открытым ртом. Она как зачарованная смотрела в эту дыру. В рот героя. Туда уходили все трудодни. Все пособия. Все пенсии. Туда уходила вся жизнь. Вся ее молодость...

Он загибал ее после ужина, а потом, как отстреляется: «А есть что-нибудь пожрать-похрумкать?!» Робко спрашивал. Два года так и прошли.

Единственное, чего хотела мать, — это спать и есть. Она говорила, что могла бы съесть свинью! Целиком! Ей не снилось ничего кроме жратвы! Она еле передвигала ноги. Возвращаясь с работы, она слышала, как он поет. Он пел! Мать потом тоже начала петь. Когда он умер.

Он был как младенец. Он знал, что будет накормлен. Он все знал. Если совсем край, жена могла набрать комбикорму. Она привыкла есть эти опилки с семечками. Она ему даст свою руку. Она отрежет свою грудь... Зачем ей грудь... Две титьки — это роскошь! Сварит ему холодец из своей сиськи...

Какая разница, что война кончилась? Ничего не изменилось! Одним ртом больше! Да еще каким...

Потом он начал просыпаться, чтобы есть. Мать поняла — все. Кажется, тогда она была беременна нами.

Это была любовь? Значит, вот это и есть любовь?!..

Мельник себе отсидел язык! И теперь его ничто не могло остановить. Он совсем очумел! Воды бы в реке не нашел! Точно! Из него выпала затычка! Успокоиться?! Да он только разогрелся! Влить воды в вино?! Разбавить?! Да он только начал давить виноград! Это уж точно! Он понаделал мне дырок в календаре! Устроил мне вырванные годы! Посмеивался, подпрыгивал, будто лежал сто лет и отлежал ногу! На самом деле он отлежал язык! Говорить, говорить, говорить! Пока не пройдут эти мурашки!

— Эти герои еще и собирались! Однополчане! Припадочные! Чуть что, сразу: «Ах вы суки! Мы кровь за вас проливали! Да-а-армоеды-ы-ы!» А сами-то работяги, тяжелее хуя ничего не поднимали! Надо было рожать других героев! Для других походов!

Я их помню. С безумными глазами. С залитыми водовкой зенками. Они думали — все! Победа! Придурки! Как раз именно теперь и началась настоящая война! Она только-только начиналась! А они- то думали — все! Победители! Хуй в нос! Победители! Но ни хрена они не понимали! Ни черта. Никто. Только самые-самые падлы понимали. Самые большие пиздоболы-задушевники. Кто и фронта не нюхал. Они-то и пели громче всех! У-у-у! Всегда так! Всегда! Я в рот ебал! Кабул я брал! Я кровь мешками проливал! Я пули ведрами гло-о-та-а-ал! Вот и вся песня! Каждый свой город вставит! Всем места хватит! Уррра! Надо было им всем по ордену! Каждый день выдавать! По утрам! Встал, а тут на подушечке орден! И какао! Орден Почетного Пиздобольства третьей степени! Медаль за победу в первой, второй, третьей и четвертой мировых войнах! И далее со всеми остановками! А кто, думаешь, разбил Мамая? Они! А на Чудском озере? Что?! Не угадал! Тоже они! Ебаное бессмертное племя! Мюнхгаузен?! Да он был недостоин им портянки вязать! В сравнении с ними он был правдив до мозга костей! У него-то никто не додумался спросить: а шрамы? шрамы-то покажите, ваше высочество! А у этих все было в шрамах! Все! Они сами были жирные коллоидные швы! Говорящие шрамы! И не только говорящие! Бухающие, жрущие, срущие за пятерых! И все-то детям поют свои сказки! Зеки и герои нуждаются в детях! Еще и пророки! Эти тоже! Прощелыги двухвостые! Комедианты! Кривляться перед нами! Перед детьми! Мы же легко верим! Мы же искали героев! Таких они нам баллад напоют, что мы слезами горючими умываемся! А как же! Герои! А они еще больше! Как соловьи! Все выше и выше! Как жаворонки! Ворье! Они у нас украли сердца! Мы рты поразинули! А сердца наши уже с ними! В небесах! В небесах их войны! Их героизма! Ворье! Падлы! Они нас готовы были раздеть! Разуть! Мы им хлеб воровали! Да! Не веришь?! Да еще за счастье было! А знаешь, какое было ругательство? А? «Еб твою душу-мать». Понял?! А? Они наши души ебали! Им подавай души... Им было мало жизни. Мало жара! Мало баб. Им нужны были души. Вот такочки! Как я их ненавидел! Их всех! Этих героев! Этих вояк! Этих вонючих убийц! И чем больше перед ними ноги раздвигали, тем больше я их ненавидел! Чем больше бабы их любили, тем больше от них воняло! Сплошная ложь! От их правды меня мутило! Вот именно! Они говорили правду! Да! А меня трясло от одного только звона медалей! Если б я смог, я бы их всех облевал в самый героический момент! Когда они взбираются на вдовушку! Так деловито! Насупившись. На них в этот момент даже мухи не садились! Ни одна не смела! Конечно, это ведь были герои! А наши герои — самые героические из всех героев! Они переврут всех других героев! Наши врут лучше, кучней и правдивей! Наши плюют дальше всех! Перепьют, пересрут, пережрут всех, кого хочешь!

И самая пакость — над ними нельзя было смеяться! Они-то могли! А над ними — ни в коем случае! Ни-ни! Полнейшая серьезность! Как залезать нашим мамкам под юбки — у них смеха полна коробочка! Все вещмешки набиты смехом! Красными платочками, синими, в горошек! Смех мелкий, с подмигиванием, крупный, раскатистый, героический, романтический, томный! Да! «Ну, как настроение, хозяюшка?! Хорошее? Боевое? А где ты его хранишь? В погребе? На льду? Пр-р-авильно поступаешь! В такую жару настроение надо в погребе хранить! Скажи-ка... Там рядышком с хорошим настроением квасок не стоит? А? Есть? Да-да! Не откажусь. Я все люблю. Все».

О-о-о! Меня от них тошнило, как от качелей! От их смехуечков! Они-то могли! А вот над ними — ни-ни! Только попробуй! Они тебе прикурить не дадут без подъебки, а чтоб над ними!.. Сразу в атаку! И давай свои жопы в шрамах заголять! «Это — Киев! А это — Прага! Будапешт!» Точно! И водят пальцем! Как по карте! Показывают героический путь! Ха! Герои кверху дырой! Уж точно, я потом от них держался подальше. От их мерзостных требований!

«Жрать! Жрать! Бабу! А ты любишь героя?! А ты?! В очередь, бабы! Девушки, девоньки, не все сразу! Не все! Я щедрый, но не сразу! По очереди!» За сорочку! За браслетик! Раздача трофеев! У-у-у! Вонючки! А бабы знай только подолы заворачивают! И вазелином себе за ушами! Чтоб воняло получше! И глаза! Глаза закрыть! Ничего не видеть! Одну минутку счастья! Только одну! Содрогание! А потом снова горбить. Да. С новой силой. Пока плуг не остыл. Пока от хомута не отвыкла.

Да меня просто выворачивало от всего этого! От этой ебли с пляской. Воротило. Хоть на улицу не выходи. Ни гороху, ни редьки не пожрешь! Бзднешь, так в героя попадешь! Прямо в нос! А они?! Они чуяли! Как от них воняет! Весь их героизм, их улыбки, их смех! Ложь! Все это была ложь! Тупые актеришки! Фокусы нам показывать! Они только на это и годились! Рассказывать детям о своих подвигах! И хоть бы кто умел в карты играть! Хоть бы один из них соврал! Хоть бы выкинул что-нибудь! Вынул бы из кармана такое, что у всех перхоть бы послетала! Но не тут-то было! Нет! Только правду! Ничего кроме правды! Ни одного шулера. Ни одного.

А если их наебешь в картишки? Чуть-чуть. Они глаза закатывали: «У герр-р-о-оя украсть!» У героя?! Мудаки! Зачем они только вернулись? Зачем им жить?! Зачем? А мы? Умора! Дети фронта! Дети войны! Какого фронта?! Дети бойни! Мы родились из этих кишок! Из крови! Жить! Жить! Мы рождались готовые, как телята! Полуслепые, дохлые! Мы скользили на этой жирной от крови земле! Матери?! Да мы шли за любой! За любым, от кого пахло нашим, родным! Кровью и жратвой...

Да! И так все! Мы с братом были зачаты от плевка! И все из-за чего?! Ты спросишь, почему? Да потому что они, мать с отцом, не пригласили на свадьбу нашу будущую бабку!

Они, видите ли, забыли! И вот результат! Молодые пошли на речку. Мать полезла ловить раков, а отец курил себе на бережку. И тут на' тебе! Видит, земляничка под рукой! Прямо у локтя! Да такая! Красная как кровь! Он руку протянул и сорвал ее. И только в рот положил, а на ней паучок сидел! Отец поперхнулся и выплюнул его. Ну и все. Плюнул и забыл. Мать вышла на берег — и что?! И села на это место! На его плевок! Да! Вот результат! Молодые!.. Они уже были прокляты! И мы вместе с ними! И я, и брат! Оба! Оба...

А их еще и просили копать землю! Я не шучу! Вынут одного героя из ваты и говорят: «Ну, знаешь, Вань... Помоги, герой. Надо сажать картошку. Да нет, нет, что ты! Не копать! Ты просто брось первую картошку! А бабы наши все дальше засеют!» Этот Ваня... Смех. Он мог пуговицу бросить в землю, и она прорастает! Он ложку втыкал и все! Достаточно! Потом мешок картошки собирали!

Земля ведь тоже. Она любит героев... Мягкая. Она без них тоскует. Ей всегда мало. Всегда чего-нибудь свежего ей.

Вот в ту весну арбузов уродилось! Раньше на бахче с ружьем ходили, а теперь ловили прохожих и силой в них арбуз запихивали! Как мы их только не жрали! И с хлебом! Это хоть вкусно. А вот с кашей! С травой! С отрубями! С картошкой! Арбузы свежие. Арбузы соленые. Малосольные. На таком рассоле. На другом. К зиме мы все срали кругло! Из нас выходили эти арбузы еще года три! Я имею в виду нас, простых. Не героев. Им было и мясо, и капуста, картофан и теплая пустая баба!

Они бродили, звеня медалями видимыми и невидимыми. Они скучали. Сыто свирепо скучали. Конечно! Им только сладкой селедки не хватало!

У них в глазах не было ни смерти, ни жизни. Ничего. Только удушливая скука. Они никак не могли понять одну вещь. Одну очень тонкую вещь. Очень тонкую. Живые герои не нужны! Они все портят! Все запутывают. Герои нужны только мертвыми! Наверное, так же, как и отцы...

Мне было насрать на войну. Абсолютно. Я это перелистывал. Слушал вполуха.

Только жрать и слушать. И все. Не важно о чем. Какая разница, кто меня кормил? Я ничего не хотел. Никакого участия. Ни от кого. Ни в чем. Никаких мыслей. Ни одного человека. Только язык! Только он! Протеины! Жиры! И никакого человека! Никакого намека на человека! Черт! Ночами мне снились слова Мельника! Аппетитные, жирные! Они лежали все вместе и каждое отдельно! Я видел их сразу со всех сторон! Их зажаренные бока, эту корочку и запах! От них пахло так, что я просыпался от грохота в желудке! Он меня кормил словами! Даже во сне я думал только о жратве! Просыпаясь, я видел его, и вся свистопляска начиналась заново. В конце концов жрать и слушать слились в одно. Как только от его слов у меня щекотило в ухе — так сразу просыпалось брюхо!

— А жены? Ты спросишь, а как же любовь? Ненависть! В глазах тех, кто не дождался, стояла зависть! Они-то смогли бы накормить героев! Своих любимых! Лучшие куски! Свое дрожащее тело, свой мякиш... И спать на плече! Спать на груди... Да за это можно было отдать душу! За одно только плечо! За одну спокойную ночь на груди!

Вдовы как вошли в черное, так и остались. Они не раздевались. «Разби-и-ить все зеркала! В них нет тебя-я-я... А что за жизнь одной в них а-а-атражац-ца?!.. » Вот их гимн! Попробуй-ка смотреть на свое белое тело. На свое ненужное, гниющее от любви тело... Когда я впервые увидел монашек, я вспомнил этих вдов. Только те были еще и свирепы! Их глаза в окошках... за тюлем. Когда мужики шли с работы... По трое. «Девушка-девушка, прокукуй, сколько лет бедовать будешь? — Они ржали. — Эй! Ну-ка выходи! Поди, уж все у тебя паутиной заросло!.. Везде!»

А в ответ огненный взгляд, и уже только занавеска качается... Вздох такой глубокий, спиной прижимаясь к стене, вздох, из которого можно вырыть могилу! Общую братскую могилу!.. Всем напиться и лечь туда!

Вздохи вдов! Отец их всех мечтал посадить на привязь! На цепь! Эти бешеные собаки могли не просто покусать! Они бы разорвали на части! Отец их так и называл: «Бешеные собаки». Он был прав.

Их принесли в жертву. У них отняли мужей. А самих оставили в живых. От такого чирикнуться — пара пустяков! Сам бог велел! Отец начинал разводить философию. Особенно после второго стакана и обязательно на голодный желудок.

«Вот увидите! Вдовы всех пересидят! Пропердят еще сто лет! Ненависть прибавляет бензину. Они непобедимы! Их всех надо было в яму! В погреб, на цепь! Нельзя, чтобы их было видно... »

Он пил третий стакан и смотрел на мать. Внимательно. И она на него. Она. Уже потом, когда мы все- таки родились, я видел этот взгляд. Он чуял ненависть женщины. Он догадывался, что она видит во сне. Какие мысли бродят на дойке. Ранним утром, когда в мире только женщины и коровы!

Это было так. Он не ошибся. Те, кто дождался, понимали, что Победы никогда не будет! Это только так, для смазки, — братья и сестры! Сестры — вот кто настоящее пушечное мясо! Да! Их праздника никогда не будет! У мужей-орлов, у братьев были крылья! А у них... Только земля и цыпки на скрюченных руках! Их слышали только коровы. Только они. В предутренней синеве. В тепле хлева. Коровы дышали и слушали женщин. А потом начиналось пьянство. Так стало и с моей матерью.

Она помнила ту ночь, когда муж-герой вставил ей, полумертвой от гороховой бражки. Она почувствовала, как мы, я и брат, вошли в нее... Женщины всегда знают, когда это происходит! Она спала и очнулась от одиночества. Все было по-прежнему. По-прежнему плохо. Но теперь вокруг было полнейшее одиночество. «... Это теперь навсегда? Навсегда... навсегда... » — тупо повторяла она. Да. Это было почти навсегда. До самой смерти. Мы с братом пришли надолго. Мы ничего не принесли. Никакого подарка. Кроме своих голодных ртов. Мы пришли никого не спросясь. Мы даже не поинтересовались, куда нас черт несет! Какая погода? Кто наш отец? Есть ли в доме пожрать? Нам было плевать!

Нас выплеснули мутные воды. И все.

Мы вышли из матери, держась за руки. Бабка Поля говорила: «Вы выползли, ты, Игорь, — первый, а ты, Колька, — второй. И тебя, Колька, твой братан тащил за руку! Вы выскочили, как за вами гнался кто! Мамка ваша даже присесть не успела!»

Я не знаю, так ли все было. Я не помню. Наверное. Да. Я держал его за руку. Хотя даже в матери близнецы спят спиною друг к другу... Но все-таки. Там, в матери, мы были близки. А стоило выйти и все! Мы с каждым днем становились все более похожими и все более разными. Мы были не далеки друг от друга! Нет! Мы были нигде друг от друга! Нигде! Как два отражения в зеркале!

Отец плакал от счастья. Он нас увидел, таких маленьких! Два синих червяка! И он заплакал. В нем что-то лопнуло! Мы нуждались в защите! Эти слезы сделали его рабом. Нашим рабом. Он даже забывал жрать! Он ослеп от нас. Два синюшных червячка его ослепили.

Мы сломали отца. Мы сломали ему хребет. Он начал стареть. Быстрее, чем мы росли. Он даже не заметил, что произошло. Война стала далекой-далекой...

Теперь ему было все по барабану! Он нас кормил, бубня под нос, вставал на четвереньки, залезал под кровать, высовывал язык и сажал нас на свою стриженную под бокс башку! Теперь он мог сражаться за троих! И напевал нам на ночь: «Теперь вы подыхайте, товарищ лейтенант! А у меня есть дети, и я еще сержант... »

Он носил нас в шапке! Серьезно! Первое время. В эту шапку он клал медали. «Вам нравилось... Они бренчали. Я только отламывал заколки... » Он клялся, что и там, в шапке, мы так же держались за руки... Даже во сне мы не расставались. Даже когда нас подносили к груди... Я этого не видел.

Потом никогда мы не брались за руки. Никогда. Ни он, ни я. Мы стали отдельными.

Мать спивалась с тремя другими. Батя называл их — зондеркоманда. Мужики побаивались эту банду. Моя мать и трое вдов. Наши герои замолкали, стоило только им запеть в начале улицы...

«А-а-а, бля, недобитая дивизия... » — качали головами мужики. Лучше все-таки было смыться. Отцу было насрать. Ведь у него были мы! Он нам варил «полевую» кашу, пшено и картошку. Сам. Потом их смешивал и в печь. А наша мать и три вдовы, обнявшись, мотались по воскресному дню. Они все были на самом лучшем счету в колхозе. Про мать я уже сказал. Ничего больше.

Две других были обыкновенные полумертвые женщины. Они мычали. Отец сплевывал: «Хорошо, что Петька не пришел. Хоть не видит свою... Ну и баба... »

Про вторую он ничего не говорил. Даже не сплевывал. Она спала в хлеву. Чтоб не идти утром из дому. Сразу чтоб проснуться на месте. Я помню ее. Лучше остальных.

У нее уже не было лица. Только платок, которым она утиралась... Коровы ее любили больше всех. Она их молча гладила. Только гладила. Стояла, обняв пятнистую шею, и гладила... Корова переставала жевать, она будто к чему-то прислушивалась.

Так она и умерла. Стоя, обняв Ночку... Что-то нашептывая. Обняла так крепко, так крепко сжала шею, что повисла, а Ночка стояла и ждала. Потом кто-то зашел и увидел... Трудно было ее оторвать. Трудно. Она так сжала руки... И что? Ночка стояла не двигаясь. На ней висела эта. Ночка ее держала.

Народ жесток. Да. Жесток. Но ведь мы и есть этот ебаный народ...

***

— Главарем зондеркоманды была Анна Медведиха. Она была выше всех в деревне. Большая и добрая. У нее был маленький геройский муж, которого она видела два года. Два года до лагеря. Он был вор. И оттуда он ушел искупать вину. В штрафбате.

Рассказывали, что он умел Медведиху сделать шелковой. Своим тонким голоском. Он ей был до пупка! Стоило ему только откашляться, у Медведихи уже ушки на макушке! Она замирала! Она носила его в баню! На руках! Он ползал по ней, как муравей по корке хлеба с медом. В ней действительно был сплошной мед. На нее садились пчелы, она, смущаясь, отгоняла их кончиком платка, вздыхала: «Ну что, нашли улей... »

Потом, после похоронки, даже комары ее избегали. Она начала не просто пить. Она начала приканчивать себя. Как недобитая, недорезанная жертва! Мертвая голова! Сорвавшись с жертвенника, она металась, хромая, по улице. И никто не смел к ней приблизиться! Никто! Все герои попрятались. Кто начал колоть дрова, а кто полез на час в погреб! Кого и палкой не загонишь в дом, сидели в очках под радио! На всю катушку! Но кто мог заткнуть пасть Медведихе! Радио?! Отец был прав. Тысячу раз прав. Но никто его не слушал! В первую очередь он сам! «Нужно ее добить... Кто-то ее добьет!» — бормотал он.

Но этот кто-то был уж точно не он! А она пела:

... Так давай без передышки, В ухо раком и вприпрыжку, Так давай, давай герою, Стань огромною дырою, А потом опять и снова... Нарожаешь много новых.

Даже мы, дети, ее боялись. Дети всегда трутся с дурачками. А тут было другое.

Особенно когда ночи становились все длиннее. В самые длинные ночи. Когда спускалась зима. Еще без снега, еще на черной мерзлой земле... Даже мы не выходили на улицу в такие вечера. Даже собаки. Даже кошки. Ни птиц, ни волков!

Деревня замирала — только ослепительное звездное небо и крошечная стальная луна. И в тишине, в такой тишине, которая бывает только в ночь резких заморозков, мы вдруг слышали Медведиху. Это был не голос. Это было не пьянство.

«О-о-ох как холодно... О-о-х как холодно!.. » — доносилось издалека, и постепенно деревня застывала в ужасе. Да. Что-то древнее входило к нам в такие ночи.

Я помню окаменевшее лицо матери. Она замирала. Будто кто-то звал ее! Будто далекий голос, поднимавшийся из глубины ее самой... Она едва успевала проверить, все ли на месте. Все ли в доме. Мы с братом сидели на печке, обнявшись от ужаса! Мать была права! Ходили слухи, что Медведиха разрывает мужиков на части! По крайней мере, дядя Витя Петров стал заикаться. Он ее увидел!

Мы верили с полпинка! Она была голая. Белая, как мрамор! Огромная, как мраморная колонна, как осколок древней статуи... Голая жертва богу войны... Истекающая кровью жертва... Мстительный бог сам вошел в нее. Жертва сама требовала жертвы!

Я не знаю, где был отец. Куда он пропадал в такие ночи? Что он делал? Сколько продолжалось это шествие? Этот триумф. По пустынной мерзлой земле, под мигающими звездами... В конце концов я засыпал. А утром уже был снег. Новый снег и новый день.

Я не знаю, что с ним произошло. С моим братом. Не знаю...

Сначала я не верил матери. Она была в шоке. Она говорила, что тут Медведиха виновата! Отца уже тогда не было. Он умер, и я уже успел к этому привыкнуть. Все сразу стало на свои места. Я помнил только хорошее. Запах у него изо рта. Водочка. Значит, повеселимся! Значит, праздник! Он умер со своим запахом. Праздники кончились. Ну, об этом после.

Мать рвала на себе волосы! Пьяная. Она сидела на пороге. «Не уберегла!.. Не уберегла-а-а!.. »

Не помню точно, с чего это началось. Когда брат заснул... Мы в тот год совсем разошлись. Каждый в своем углу. Мне нравились машины и корабли, а ему куклы! Нравились! Не просто нравились! Он был нежен с ними. Как девчонка. Он вообще был нежен. Я носился вокруг, а он голову только повернет и ресницами своими хлоп-хлоп! Ничего больше! Я его бил, и как бил! А ему хоть бы что! Голову только втянет и моргает! Меня это еще больше бесило. Хоть бы защищался! А он нет. Зажмурится и сидит, подставив плечи. Иногда он доводил до белого каления! Я встану над ним, одной рукой держу, чтоб не встал, а второй замахиваюсь! И жду! Ну, думаю, хоть сейчас ты заревешь! Щас те рожу разморожу! Щеку на ухо помножу!..

А он, чокнутый, только зажмурится! И сидит. А больше всего меня бесило — когда он плакал, то никогда не кривил рожу! Ни разу! Он плакал как взрослый! Как наш отец! Только слезы текли! И ресницы хлоп-хлоп. Сколько ни старался, все равно кривился рот! Я ничего не мог поделать! Я плакал как мальчик!

Вот за это я его и ненавидел. Ну и за куклы, конечно. Он был девчонка. Ходил медленно, боялся испачкать штаны. Когда садился на бревна, всегда сдувал опилки! У-у-у! Я приходил в бешенство! Мне же было стыдно! Перед пацанами. Слава богу, он за нами не увязывался! Сидел себе и смотрел картинки! Да-да! Отец принес когда-то из библиотеки, с завода книжки, большие, с картинками, а потом умер. Никто их не требовал. Они как и были всегда.

Гошка сидел и листал, листал, туда-обратно. Как ему не надоедало?! Ведь это все была неправда! Этовсебыловыдумано! Меня было не заманить! Еще чего! Сидеть часами и смотреть в книгу!

Я любил пистолеты, автоматы, танки, паровозы, самолеты, особенно истребители! Я их обожал! Первые, И-16, из которых вываливался летчик! Да, случалось! В Испании. Когда наши помогали испанцам. А «Вокруг света»! Я вырезал все корабли и расклеивал их под лестницей на печку. Для всех там было темно! А я видел корабли, парусники, фрегаты, миноносцы, немецкие серые эсминцы... Они плыли в полумраке... А огромные первые броненосцы! Дредноуты! Наварин, Чесма...

Это была моя страсть. В том-то и дело. У нас с ним были разные страсти, слишком разные. У меня в башке все бурлило, стоило только взглянуть под лестницу! Я висел на руках, качался и думал, что вот я на мачте! Я был весь в дыму! Свистать всех наверх! Я пел: «На палубу вышел, а палубы не-е-ет... » Батя тоже горланил, когда шел бухой. У него тоже палубы не было! Мне было до фени! Моя песня была о другом! Она была настоящая! И никто не имел права ее петь! Никто! Я бросался на отца с кулаками! «Не пой! Не пой! Это моя песня! Моя!.. » А он ошарашенно продолжал мычать. Ну, мычание — еще ничего. Тогда все — мычали.

Игорь смотрел на меня как на придурка. Он поворачивал голову, моргал и все. С тебя, дескать, достаточно. Ни взглядом больше, ни взглядом меньше. Меня это выводило из себя! Бить?! Это бесполезно. Лучше бить подушку! Ломать его куклы? Тоже.

Он мог просто сидеть. Рвать его книжки? Все мимо! Я говорю, он мог просто сидеть! Я же не мог ему оторвать башку! А вот там-то и происходило самое интересное! Там все и варилось!

Он никогда не скучал! Никогда! Он мог быть один... Это было невероятно! Я приходил в бешенство, стоило меня оставить одного! Никого вокруг! Я лез на стену! Даже корабли мои не действовали! Вернее, я смотрел на них минут пять, а потом — Тоска! Тоска! Сколько всего делается из-за скуки... От тоски. Я видел, как скучает мать, как скучает отец! Все вокруг! По-разному, но все скучали. Все! Даже деревья! Даже муравьи! Только он не скучал! Или я не знал? Может, я не знал...

Поговорить с ним, заняться, поиграть?! Легче было научиться мычать и болтать с коровами! Он, казалось, меня не понимал! Он не выебывался! Это ясно! Он просто не понимал языка. Только кулак! Только его понимал! В этом уж он не ошибался. Стоило мне только перейти на этот язык — он начинал всасывать мгновенно! А так... Посмотрит на меня вяло, дескать, да-да, понимаю... Здорово... И все. Отвернется. Отвернется! Вот это и сделало ему врага! Я ему рассказываю, показываю корабли, вот так, здесь торпеды, а здесь, смотри, башенные орудия... Поднимаю глаза и вижу его спину. В том-то все и дело... Поэтому... Просто он от меня отвернулся. Ему было неинтересно. Ему было наплевать. Да. В этом- то все и дело. И не стоило из-за этого с перцем в жопе носиться...

Но это еще ничего. На наши дела мало кто обращал внимание. Мы могли хоть башку оторвать друг другу! Никого бы это не тронуло. Другое дело, если б мы опоздали из школы! Лесом, все лесом, отец ждал на лошади, мерз, пел, подпрыгивал, а мы бежали, пыхтя, в темноте. По тракторному следу. В полнейшей темноте! Бежим, бежим, знаем: отец на опушке ждет... Только дыхание его рядом. Ни на шаг не отставал! Черный силуэт отца кричит: «Ну, кто быстрей?!.. Давай! Колька! Гошка!»

И я припускался! Отец все ближе, ближе... И я влетаю с разорвавшимся сердцем к нему в распахнутый тулуп! Я первый! Я всегда был первый! Мы потом ждем. Минуту. Я горд. И не вижу отцовского лица. Он молчит. Наверное, он смотрит на Игоря. А тот спокойно идет. Я не вижу глаз отца.

«Ну, что еле крадешься?! — ругается отец. — Давай, шевели ногами! В штаны наложил, что ли?!»

Отец гневался. Он чувствовал что-то. Его лицо было в тени. Я не мог видеть его глаз. Не мог ничего прочитать. Ни о любви, ни о ненависти.

Говорят, жизнь сама делает выбор. Она его сделала. В мою пользу. Я бегал быстрее, любил сильнее, орал громче, жрал больше, хотел крепче! Я! Я! Я! Именно я хотел жить! Заполнить всю комнату! Сожрать весь винегрет на Первое мая! Все пирожки! Последний оставить брату?! Еще чего! Я с наслаждением запускал руку в ведро и медленно жрал его. А он смотрел-смотрел и снова за свое! Снова он отворачивался! Я, сучонок такой, забегал вперед, да! Чтоб он видел! Как я жую! А он опять головой крутит! Но я-то быстрее! Всегда был быстрее! Именно я взял всю жизнь! Именно я медленно сжирал ее у него перед лицом!

А он? Куда он смотрел? Куда? В сторону окна. В палисадник. Не знаю, что он там видел. Там, куда он смотрел, я не видел ничего! Ничего! Там была моя жизнь. Моя тоска.

Я хотел кораблей. Моря. Запахов! Другой жизни. Я любил нюхать! Стоило закрыть глаза, и я слышал море! В ракушке. Его рокот... Ее привезла мать с курорта.

«Там полечусь грязью», — сказала она, будто извиняясь. Перед кем? Перед нами?! Да я рад был до смерти стать хозяином в доме!

«Грязью, оказывается, тоже лечатся!» — удивлялась мать. Она была довольна! Не важно! Хоть говном пусть обмажут! Отдохнуть... Нас не видеть! Не слышать! Выспаться одной! Пожить! И море... Там было синее-синее море! Там другая жизнь! Пройтись, принарядиться... Кремовые босоножки! Губнушка! А вечера! После нашей грязи идти по набережной! По асфальту! Пусть они меня посадят в бочку с вонючим мазутом! Все равно ехать! Даже если ничего не болит! Наплевать! И главное! Нас не видеть, ебаную черную деревню! Сколько можно жить надеждой?! Мать была вдохновлена! Она впадала то в счастье, то в гнев! А вдруг ничего не получится! А?! Все может быть! За путевку битва! Мы никогда ее такой не видели! Она даже просыпала на дойку! Такого не случалось со Дня Победы! Тогда все проспали! Никто не работал! Даже коровы отдыхали! Даже молоко заснуло!

Мать победила. Я же говорил, в ней была настоящая крепость! Она умела хотеть! Оказывается, для нее самой это было сюрпризом! Она была всемогуща! Она осмотрелась вокруг. На меня и на батю можно было махнуть рукой! Мы бы не пропали. Могли бы сморкаться тремя пальцами! А жрать? Что бы мы жрали?! Тоже не проблема! Горшок щей в печку и картошку! Все, это и так предел мечтаний. В самые лучшие времена! Нам тоже нужен отпуск, нам тоже не помешает маленькое море! Маленькая набережная, где на нас не будут орать! «Руки! Мыть! Носы! Отцу поставь табуретку! Сам сел, а другие что, стоя?! Подожди всех, не хватай руками!» А как? Не руками, а как? Как брать хлеб?

Нам всем надо было отдохнуть. Матери и бате от прошлого, а нам перед нашим будущим.

Все началось очень хорошо! Как в частушке! Море оказалось болотом. Вот и вся разница. Путевка на море пиздой накрылась! Осталась только путевка в лужу целебной грязи. Курорт Серные Воды.

Два часа на велосипеде. Не торопясь. Это было так близко, что мать заплакала. Не потому, что вместо моря лужа! Нет! Просто слишком недалеко от ее жизни. Она нуждалась в дороге. Поезд, сутки, двое, как рассказывали, чтоб душа только на второй день догнала! А двое суток без всякой души! У моря!.. Она мечтала. Отец о таком и не думал! Представить себе, что можно посидеть, подождать, пока душа с войны вернется! Да он бы подумал, что над ним издеваются! У них не было времени ждать, пока их души вернутся с фронта...

Сначала был раж! Она чуть не плюнула в рожу председателю! Он все понимал. Все. Ведь он был здесь всю войну. Он видел, как они ишачили. Он бы сам уехал. Пусть и на болото. Хоть за околицу. В ближайший лес. Хоть на чердак! Только не видеть! Не видеть и не участвовать!

Все устали жить надеждой. Все. Мужчины, бабы, дети. Наши дома, трава, картошка, мухи. Даже мухи — и те. Все устали. Поэтому.

Ничто никогда не сбывается. От этого у кого угодно руки опустятся. Опустятся и возьмут то, что есть. Мать поехала. Мы ее посадили в грузовик. Она была уже не здесь. Она была на море. Никто там не был так, как она. Даже те, кто в тот момент в белых панамах пили содовую на пляжах! Я же говорю, она умела мечтать. С открытыми глазами, трясясь в кузове, она плыла в теплых волнах! Ее невозможно было сломить.

Три дня мы жили как молодожены. Как дети перед праздником! Любить легче, когда не видишь. Мы чуть не плакали! Все трое! Даже батя ревел. Он сажал нас у окна, и начиналось! Полузакрыв глаза, он тоже попадал на море. Два часа на велосипеде — слишком близко для мечты. Но даже на таком расстоянии можно любить. Он пытался представить, что она сейчас делает. Он нас опрашивал: «Ну? Что! Как ты думаешь? А? А ты?! Ну что она там делает?» Мы хлопали глазами и ревели. Изо всех сил мы пытались представить мать на море. На берегу. Отцу надо было работать педагогом! Он с живого не слезет! В конце концов я выдавливал: «Она сидит в грязи... » Батя выпучивал глаза, ну все, думаем, сейчас начнется! Он ржал: «Она что, свинья? Ха-ха! Сидит в грязи!.. » Мне было стыдно. Я помнил — она сама говорила про грязь, что ей тоже лечатся! Я танцевал от фактов! Но это было противно всему существу отца. Да и братцу тоже. Он морщился и молчал. Они с отцом отлично спелись! Конечно, когда молчишь! Легче всего выиграть, не играя! Братец это умел. Не знаю, у кого он научился, но он — умел.

***

— Как он смотрел на себя... Мой брат. В зеркало! Я презирал его за это! Почему? Почему я ненавидел его! Именно за это! Ненавидел и боялся! А он прятался. Пользовался моментом!

Он хотел быть другим. Вот что меня поразило! Вот чего я боялся в нем! Он пудрился! Я его поймал! Однажды застукал! Но в бане еще раньше он себя так рассматривал! Без зеркал! Украдкой. Свои руки. Потом мои. Проведет рукой по своей груди... И на мою посмотрит. Он сравнивал!

Я ходил вокруг да около! Конечно! В конце концов и до дебила доходит! Он не хотел быть мной! Похожим на меня?! Ни секунды! Ни капли сходства! Чем дальше от меня — тем лучше! Серьезно! Он мог себя поуродовать! Лишь бы не быть как я! Не быть на меня похожим! Вот так и никак иначе! Это его презренье!.. Его пудра... Неподвижное чужое лицо. В такие моменты казалось: не было никого на всем белом свете более чужого, чем он. Мой брат. Такой далекий... Я не мог на него смотреть! В эту маску!

Даже когда приходилось мылить ему спину, я закрывал глаза! Его белая спина! А белье! Он три часа одевался! Так торжественно! Даже за его спиной я не мог смеяться! Мне это просто не пришло бы в голову! А когда он пролезал в майку и поднимал на меня свои глаза, я мог наложить в свежие трусы! Что в нем было? Что?! Кроме презрения? Ничего кроме равнодушия. Ничего! Ни одного слова. Ни одного поступка. Только равнодушие. Горы, ледяные поля равнодушия! Если б батя свалился там, в бане, он бы и не оглянулся. Продолжал бы неторопливо надевать свою нижнюю рубаху. Белую-белую! Даже жутко! Мать их одинаково стирала, но его казалась белее снега! От нее мухи слепли!

Он стоял спиной к нам, ко всем в деревне, к самой деревне, к небу, к бане, к нашей жизни. Я никогда не пробовал увидеть его лицо в такие моменты! Да забеги я вперед и все! Спешить некуда — ты уже пришел! Я потом бы не смог пошевелиться! Только тихо бы срал под себя.

Он приходил в мои сны! Я всегда видел его со спины! Всегда! И тут он начинал медленно поворачиваться! Еще немного! Еще! Еще! Еще чуть-чуть и все! Он повернется ко мне! Я увижу его лицо! Его настоящее лицо! Я не мог пошевелиться! Даже зажмуриться! Серьезно! Я думал, если увижу его лицо, то со мной что-то случится.

Это было наваждение... Да. Что-то такое... Мы с ним были связаны... Это его неподвижное лицо... Я уже видел все это... Это уже было...

Мылись мы все вместе. Отец и мы двое. Это был целый поход! Военный поход! Общая баня — это полжизни. Люди делятся на тех, кто мылся в общей бане, на тех, кто плескался в собственной, и... на тех, кто вообще не мылся! Под душем не считается.

Я не сказал, что мать моя была с Карпат? Нет?! Она оттуда принесла такую страсть к чистоте, что батя не мог до нее дотронуться, пока в баню не сходит. Мы разделялись в центре, у магазина с хлебом и ботинками. Да! Не вру! Точно! Тогда были такие. Заходишь за хлебом, а по пути сапоги купишь! Ничего в жизни! Хлеб и сапоги! Там был перекресток. Мать шла в другую баню. Рядом с пожаркой. Там эти пиздострадальцы спали по тридцать часов! Ни одного моложе пятидесяти! Ни одного! Коронное место! Спи — не хочу! Купил сапоги, хлеб и спи! А только пожар — у них воды не допросишься! Все хриплые, орут друг на друга: «Во-о-оды! Воды!.. » Как с похмела!

Мы с пацанами ходили на них смотреть. Красные машины. Красные костюмы. Блеск! Они и спали в них, наверное! Мы прятались и смотрели: выходит один за ворота, выставит свои глазищи заспанные и ждет. Ждет баб. Они мимо ходили, чтоб в баню попасть. Вот тут-то и начиналось! Это был театр! Опера! Как только появлялась первая стайка, пожарники спускали языки! Чего только мы не наслушались! Мы даже первое время не понимали, что это за язык!

Их язычищи летели вслед бабам, как гончие за зайцем! Вслед юбкам. За узелками с чистым бельем! Языки вздыхали, извивались, хватались за сердце, не в силах угнаться и прекратить погоню! Они крутились на месте, как ужаленные в жопу барсуки! Крались на цыпочках, как старухи в церкви! Самые молодые, розовые, лоснящиеся языки облизывались и кувыркались от радости! От жизни! Они бегали быстро и, нагнав, начинали щекотить, заигрывать с бабой! И не с бабой даже, а с ее языком! А куда спрятаться от языка, которому уже пять лет не хуя делать! Кроме как спать, переворачивать жратву во рту и чесаться о зубы! Другие, уже опытные, коротконогие язычины не спеша шли в обход. Наблюдали и, затаившись, ждали. А в это время обнюхивали баб. Тихонько, скромно. Подойдет, пока баба отбивается от двух молодых, и стоит, зажмурившись, и нюхает... вдыхает... Одни языки вставали, как суслики! Другие сворачивались в три погибели! А были те, кто вообще вставал на попа! Дыбом! Они выкидывали такие выкрутасы, что бабы вынуждены были даже бежать! А одна взяла привычку их ловить. Истребительница языков! Она их прищемляла дверью! Идет уточкой, плывет, платочек домиком, ни реснички не упадет, а за ней пара гончих языков! Она отстает, приостанавливается, то калошу поправит, то в небо посмотрит, а в самый последний момент, на пороге, хлоп дверью! И пиздец котенку, срать не будет! Потом эти языки с плачем назад плелись. И долго на привязи сидели. На диете. Но кости она никому не ломала. Ни одному языку. Так, легкие увечья.

А самый жирный, самый неповоротливый был у немого старшины! Не вру! Точно! Эта мычащая бочка выползала из двери последней. Язык был бодрый, как палка колбасы! Он никого не мог догнать! Только стоял и, мыча, крутил верхушкой! Даже у меня язык не поворачивается назвать его верхушку — головой! Мы падали и катались в пыли, как чокнутые! Это был концерт!

Один язычок, небольшой, такой ничем не примечательный, похожий на обмылок, был самый забавный! Он распухал от гордости.

«Девушка! Трубы-то в избе давно чистила? Трубочиста не надо?»

А она ему отвечает, что, дескать, не с таким прутиком в мою трубу лазить!..

А другая подначивает: «Эй ты, душа казенная! Ты свою сивку-бурку руками, что ль, запрягаешь?! Гляди, какой жаждущий... »

Тут второй язык пожарный подбегает на выручку!

«Ох, Нин... Побрить бы твою принцессу на картошине! А то, гляди, на кудри-то наступишь! Из полы торчат... »

А та отвечает: «Что, язык острый, что ль? Как бритва? Так облизнись! Глядишь, и побреешься!.. »

Но от этого так быстро не отвяжешься! У него ноги не скоро заплетутся!

«А что, Нин? У твово-то, что? Бритва заржавела? Так пусть к моей сходит! Она ему заточит!»

«А ты за моего не переживай! У него не бритва! У него сабля! Он зады чужим бабам языком не бреет! У него шашка пополам рубит! А если провернет, так внутри побреет! Так что пасись отсюда! Щипли травку, где пожиже!»

Мы смотрели и чихали! Всегда чих нападал, когда не надо! У меня больше двух не выходило, а пацаны по пять-шесть раз, аж потом в башке звенит!

Отцу не нравилось, что она ходит в ту баню. Конечно, он молчал, но глаз дергался. Он не мог участвовать во всем этом! Он любил ее! Да-да! И его язык, отвяжи его, сидел бы у цепи и выл! Отец был серьезен. Нет, не ревнив! Именно серьезен. Он хотел нормальной жизни! И он готов был начать ее с любого места! Только вот не с этой дороги в баню! Нет! Только не это! Он не мог понять! Что она нашла в этих пиздорванцах! В этих калеках! Он злился на мужиков, а они смеялись! Чем дальше, тем громче! И в этом грохоте он слышал только смех над ним!

Отец даже начинал заикаться! Он забыл что-то важное. Что-то важное, что объединяло его с этими мужиками. С этим смехом. С этим приглашением к смеху.

Он матерился однообразно, беспомощно, а мужики ржали: «Петрович!.. Соси ты хуй у пьяного меня!.. »

Ты думаешь, все так просто? Брат лежал, а мы вокруг него прыгали как блохи?! Как пыль перед фараоном?!

Мы все свихнулись! Это точно! Даже не обсуждается! Но сначала мы играли по правилам. Мы приводили врачей. Мы писали и ездили. Над матерью смеялись. Еще бы! Сын, который спит уже седьмой год! Ей даже на дверь не показывали! Ее даже выслушивали. Оказывается — это был редкий случай! Вот так! Чтоб кто-то отсыпался так долго! Психиатры и прочая пиздорвань сначала застряли на старте, а потом уже все как с цепи сорвались! Нас брали штурмом во все отверстия! Пыль не успевала оседать! То один тип с портфелем, то другой! Все лезли на печку!

Я включал им свет и набил мозоли! Черт! Да если б мы брали за посмотреть, то жили бы уже на островах! Это было паломничество! Я бегал по потолку и злился! Он таки добился своего! Смылся! Он стал чудом! Зарабатывал деньги во сне! Не шевеля ресницами! А?! Не слабо! Его трогали, трясли, кувыркали, оттаскивали, щупали, пальпировали, заглядывали в уши, в глаза! Без толку! Он смылся по-настоящему! Просто лег и больше уже не проснулся! Больше не встал. Это был лучший выход. Самый лучший. Ему было на все насрать! Ничто не имело значения! Ничто! Ты только представь, так смыться! Его ничто не трогало! Ни войны, ни деньги, ни хлеб с маслом, ни хлеб без масла! Никакая хуйня его не щекотила! Действительно, он завернул поганку! Это было настоящее чудо! И не надо быть мною, чтоб это понять! Ни одна поебень на свете не стоила того, чтоб проснуться ради нее! Ни одна! Я усвоил это! «Спасибо тебе, спасибо», — не уставал повторять я сквозь скрежет зубовный! Он всех наебал! Ушел! На одну антенну в мире стало меньше! Я все чаще косился на печь! Я учился! Ни с чем не вступать в контакт! Никаких отношений! Только жрать и спать! Ни одного человека не пускать внутрь! Ни одного шага навстречу! Спать и жрать, жрать и спать! Как барсук! Спать зиму, лето, осень, весну! Даже не ворочаться! Никаких пролежней! Меня не касается! Выучить это «Меня не касается» и повторять во сне! Пусть увозят куда хотят! Хоть в морг! Хоть на свалку! Насрать! Только спать и видеть сны... Свои сны... Стать кинотеатром!

О-о-ох! Не тут-то было! В одной семейке двое беглецов — это слишком. Уже не прокатит! Да и место на печке было только для одного!

Я шепотом спрашивал насчет брата. У врачей. В смысле, сплавить его. Избавиться. Жить с чудом на печке — никому не желаю! Один попался! Он даже рассказал историю! Видно, тоже был не против вздремнуть годок-другой! Посопеть слегонца, придавить на массу. Может, он уже попробовал?! Уже лизнул сон?!

Этот псих нам выдал: «Он может проснуться. Очнуться. В любую минуту! Внезапно... Вот сейчас — раз и все! Хоть через час! Мы тут разговариваем, а он просто откроет глаза! Никто не знает... В таких случаях никогда не знаешь... » Мать смотрела на него, как кошка на очумевшую осеннюю муху! «Он что?! Придуривается?!» — было написано в ее глазах.

Нет! Он был просто шутник. Врач этот. Серьезный шутник! Он знал свое дело. Не хотел подставлять задницу! Шкура-то была еще молодая, тонкая. Конечно! Он подбадривал! Не без этого! У него ведь тоже сердце! Он даже разошелся! Дал волю милосердию! Это ебаная профессиональная болезнь! Как геморрой у шоферов!

Мать совсем нос повесила. Он понял, что перегнул! И давай крутить обратно! «Да ладно... Ничего! — И он похлопал меня по плечу! Да! Тремя пальцами! Черт, он, оказывается, был весельчак! Еще бы немного, еще пару слезинок, и он бы запел, как сирена. — Ничего! Ничего! Сейчас! Придумаем что-нибудь! Выдери-ка мне перышко из подушки... Вот... Сейчас он у нас проснется! Пощекотим... В одной ноздре... В другой... Чихнет. Никуда не денется. Честно! Еще бы немного вздохов... Еще пару-тройку... » Он бы заговорил именно так. Уже и так был тепленький! Я же говорю — ми-ло-сер-дие.

Он не знал, что с нами делать! Как нас развеселить? На его месте я бы показывал фокусы! Все врачи так! Колода карт и все! И пусть попробуют отвести глаза! Пусть попробуют только не забыть о себе. В самом деле! Почему нет? Я бы ему принес. Только попроси. Я — сразу! Я уж и приготовился, сразу бы нашел! В комоде, под носками!

Но он нет! Какие карты! Надо было все по правилам!

«Сядьте-сядьте. Ничего. И не такое бывает. Вот я видел... Да... Такое... Бывает. Один тип тоже спал. Долго-долго. Но меньше вашего брата. Он никак не мог проснуться! Он даже подавал знаки! Он ворочался! Чихал во сне! Его переворачивали! На минуту проснется и снова! Его к нам отправили! Он ведь хотел проснуться! Отец и мать плакали... Плакали... Оптом и в розницу! А он бы и рад! Но стоит только глаза открыть, как снова! Ну, мы его оставили. Наблюдать! Оставить человека — тоже искусство! Тоже надо уметь! Взять человека легко! А вот оставить... Другое дело! Да уж! Понаблюдали! Мать сначала приезжала, отец. Потом уже одна мать. А потом никто! Никто! Я звонил, писал — бесполезно! Они его забыли! И все его забыли! Все! Они все будто умерли! Сколько времени прошло? Не знаю, до меня он уже лет пять спал! Пять лет! У него не росли ни ногти, ни волосы, ни щетина. Это было чудо! Настоящее чудо! Он был так далек от всех. Так далек... Не поверите! Нет, серьезно! Вы не поверите! Но так и было. Он проснулся! Он не просто открыл глаза! Он встал с кушетки! Мы даже не поняли! Даже не обратили внимания! А он попросил таблетку! Таблетку! Ему сводило ноги! Представьте! Ноги ему сводило!»

Врач замолчал. Он ждал. Мы должны были выронить глаза! Ничего подобного.

Мать вздохнула. Тип понял, что надо менять тему. Он потыкался туда-сюда... Потом снова — сюда! Ни там, ни здесь ничего не нашел. Надо было смываться. Он снова замычал гиппократовские колыбельные. Мать, помню, встала и взяла веник. Ей было уже не важно! Она увидела хлебные крошки на полу! Полный бордель! Врач уже кончился. Он вычерпал все доверие. Останься он здесь еще на пару минут, и мать бы смела его на картонку! Ну и черт с ним! За ним даже дверь не закрыли. Мать всегда закрывала! Никогда наша дверь не была сама по себе! А теперь ей было наплевать! Насрать на всех врачей с высокой колокольни! После того как отец умер, ей надо было готовиться два часа, чтоб помыть посуду! Она все время замирала! Останавливалась над тазом! В стене перед ее глазами была уже дыра! Она натерла мозоль в голове, все время думала думала думала... После смерти отца! Да и не было ничего — до! Ничего! Его самого не было до своей смерти! Как-то он сумел так!

Эти пчелы! Вместо мух были пчелы. Пчелы смерти! Это я прекрасно помню! Слава богу, что я был не один, иначе мухи меня бы сожрали! Я мог все! Все! Кроме двух вещей. Терпеть муху, когда она села на руку, и быть с братом один на один. Все. Остальное — легко! Только не мухи! Только не это! Сволочи! Они, как назло, так норовили приземлиться! Огромные! Как родинки на носах у старух! Я дергался, как придурошный, а они приклеивались намертво! Они соревновались, кто дольше усидит на мне! У кого крепче нервы! Настоящее родео!

Когда отец умер. Вот он умер... Он стал неподвижен. На него мухи не садились. Им было неинтересно! Им подавай движенье! В отце все прекратилось... Все. Его вынули из розетки.

Я не спал дня три. Я их боялся. В смысле — мух. Боялся уснуть. Вот закрою глаза, а они облепят и все! Все! Пиздец! Куча мух! Сто кило! Я не смогу встать! Я умру...

А мать? Мать его любила. Несмотря ни на что. От добра добра не ищут? Ерунда! Наоборот! Как раз от добра-то и ищут! В этом-то и дело...

Она все оставила как есть. Он не умер. Она была так уверена... Она и нас убедила. Да стоило ей только прикоснуться к нему, и он уже на ногах. Нам так казалось! Нам?! Да! Мне и ей! Серьезно!

Мы его перенесли на постель. Она сказала, там ему будет лучше! Всем будет лучше! Так уверенно! Кто бы подумал! Она все эти дни в рот не брала. Ни капли.

Мы его еле-еле перетащили. Попробуй-ка вынуть здоровенного мужика из гроба! А?! Не пробовал? Своего отца не пробовал вытащить оттуда?! При случае попробуй!

Я держал его ноги. «Ноги! — шептала мать. — Но- о-оги! Голову держи! Да не спи ты на ходу! Вот так... Господи! Ну и тяжесть... Тяжелый он... » Она шептала. Кого она боялась разбудить?

Тяжелый? Да это ничего не сказать! Как мы его одолели?! Поднять-то ладно, а донести!.. «Держи ноги, крепче», — шептала нам мать. Кому из нас? Мне?! Себе?! Держи ноги, и не будешь бояться мертвых! Никогда не будешь бояться смерти! Я держал... Держал! За щиколотки. Он был в ботинках! В синтетических синих носках! Уже готов! Уже на выход! Он собрался в кино! На чью-то свадьбу! Мать его так побрила! Мы с ней вдвоем его брили. Так чисто! До костей! Он сам никогда так не мог! Как мы его перетаскивали то туда, то сюда! Мать как будто хотела его спрятать! Искала место! Ноги выскочили! Они стукнулись об пол! Как она свирепо на меня посмотрела! Стала вся красная! Она-то его не выпустила! Она-то его держала! Из последних сил! Под мышки! «Пошел вон! Пошел... » — шептала она. Мне. И продолжала тащить. У него сбился галстук. А пиджак? Он весь в него погрузился! Я стоял как пень. Стоило мне дернуться, она бы меня убила! И вот он в постели. Голова. А потом ноги. Она закинула его ноги. Так, будто он напился! Просто набухался! Она могла начать его раздевать. Как раньше, когда его приносили. Поставить ему таз! Он ведь мог захлебнуться! И главное! Самое главное — положить его на бок! Чтоб блевал сразу! Она бы могла! С нее станется! Но нет. Она поправила всю одежду. Одернула галстук. Разгладила пиджак. Развернула воротник на рубашке. Она его побрызгала одеколоном! Сначала издалека, только пиджак, а потом и голову. Волосы. Я никуда не смотрел. Только в его лицо! Я думал: а правда, у них растет борода?! Я старался увидеть, как это!

Он так лежал. Сколько, не помню. На постели. Готовый к выходу. Я к нему привык. Я даже иногда смотрел в окно. И на мух. На них, сволочей. Не знаю, сколько это было... Он лежал и лежал на их с матерью кровати. Лежал лежал лежал... Сколько надо, чтобы привыкнуть смотреть на мертвого отца?..

Но покоя в этом доме не было! Мать решила, что нет. На постели не пойдет! Нельзя. А вдруг трупный яд! Я был просто слуга! Я ни черта не знал! Трупный яд?!.. Молчи! Молчи молча! И делай, что тебе говорят! Мать хотела бы иметь еще десять рук! И этого ей было бы мало! Я слишком медленно ворочал жопой! Мы с ней спали на ходу! А я еще и спрашивал! Про яд!

«Все! Давай! Потом — разговоры! Все потом! Надо найти место... Место... Так... Так... » Она замирала. Она путешествовала по дому. Мысленно она видела все закоулки. Она искала. И в конце концов нашла. Нашла. Вскочила! Погреб! Ее осенило! Это было настоящее открытие!

Мы его перетащили в погреб. Ночью. Ввинчивали лампочки. Пришлось там навести порядок. Приготовить ему ледяную постель.

***

— Игорь... Знаешь, что он сделал?! У себя на печке?! В своей постельке?! Когда я полез заклеить ему уши... Он лежал с открытыми глазами! Я так и обомлел! Так и застыл с задранной ногой! Последняя ступенька на лестнице далась не сразу. Но меня не так-то легко было напугать! Он мог бы придумать что- то посильнее! Что-нибудь покруче! Если я ночами в окно выглядывал, когда волки по улице метались! И такое было. Холод их выгонял к нам. К людям. Все боялись, кто не спал. А я нет. Я смотрел, как они мелькают на синеватом, бутылочном снегу. Быстрые, только тени видны. И вой... Такой вой... У меня уши закладывало! Особенно когда несколько сразу. Хором. Я одно ухо закрывал и открывал, быстро, так странно получалось. Как музыка.

Чтоб я в штаны наложил, надо было братцу придумать фокус покрепче! Другое дело — противно мне было видеть его лицо. Его лицо, красивое, бледное, эти его губы... Стало так противно... Раньше он мог меня напугать. Его лицо... А сейчас — только отвращение.

Не смотри, не смотри! Я затыкал ему уши глиной.

«Что делать? Что?.. » — спрашивала мать. У кого она это спрашивала? Она так устала. Ей было уже все равно. Казалось, она спрашивает у него. Что с тобой делать?!.. Что...

Я спустился и сел с ней. Очень близко, так, что услышал, как она пахнет. Приятно. Я никогда не думал, что она так пахнет. Она пахла печеньем и старостью. У меня даже уши заложило, так хорошо она пахла! Будто не было ничего. Ни горя, ни мужа, ни голода, ни пьянства, ни жизни, ни меня, ни брата... Ничего. Все было чисто... Все прошло мимо.

В тот вечер я понял, что она уже старая. Я скосился на нее. Что-то в нас происходило... Я понял в ту секунду, что и она уйдет. Я останусь один...

Мы молчали. С печки не доносилось ни звука. Тишина. Ни единого звука. И темнело... Не говоря ни слова, без света, мы просидели до самой темноты. Не шевелясь, не мигая.

А когда совсем стало черно, она будто решилась. Что-то кончилось. Она, вздохнув, уже хотела встать, уже опиралась руками в колени, как вдруг я сказал: «Все... Завтра его отвезем... В больницу. В ту больницу... »

Она заплакала, но ненадолго. Все, что должно было сказаться, было сказано. И это были слезы облегченья. В ее глазах мелькнула благодарность. Благодарность и... страх! Она меня боялась! Игорь нас объединил на одну секунду! И теперь, после всего, ужас вошел в нее! Я видел: еще секунда, и она опустится на колени... Она встанет передо мной на колени... Обнимет мои ноги...

У нее затряслась голова, мелко-мелко, как будто ей стало холодно. Она плакала без слез.

Что это было?.. Она подняла глаза, большие, полные страха... Полные страха за меня! Она меня оплакивала... Она видела мою жизнь. Она видела, что я с собой делаю...

Мы завязали в тот вечер узел, который мне предстоит развязывать уже одному.

Я снова поднялся на печь. Он лежал так же, с открытыми глазами. Я подполз к его голове и смочил из стакана глину. Немного. Совсем чуть-чуть. У меня руки уже не тряслись. Только вот его лицо... Я никак не мог на него смотреть. Глина вышла сама. Помню это. Так легко вышла... И тут я услышал вздох. Его вздох... Я застыл на месте. Черт! Будто я мог бы его разбудить... Потом ничего. Тишина. Это был один- единственный вздох. Может быть, это был вздох облегченья? Наверное... Да... Такой вздох... Когда самое страшное позади.

Мы наняли телегу — доехать до станции. Там должен ждать грузовик. Мать договорилась, что нас довезут до больницы. Я не знаю... Не знаю, что она сказала шоферу. Не знаю... Не могу ничего придумать. Хотя, наверное, все было просто. Словами. Она ему сказала словами, что сын болеет. И надо в больницу. Наверное, так все и было. Словами... Голосом. Я старался не думать об этом. О тех словах, которые она скажет шоферу. Слова... Как она открывает рот... И тот кивает. Да. Он кивнет и подойдет к телеге. Поможет... Мы поднимем Игоря в кузов. Слова... Что они могут сделать...

Так все и вышло. Мы все сделали сами. Кто бы нас повез из деревенских? Никто. Никто. Мы выехали еще ночью. И дождь... Ну, для этого у нас было все. Я накрыл его брезентом от отцовской лодки. Сначала оставил лицо, а потом смотрю — нет, не пойдет так. И накрыл его. Лицо.

Он был мелкий, дождь, как пелена, как туман. Все шло хорошо. Все было быстро и легко. Все шло хорошо. Прекрасно. Этот дождь... Он нас спрятал. Мы с матерью даже в телеге не разглядели бы друг друга. Но это было хорошо. Все было хорошо! Как мы задумали. Ничего непредвиденного! Даже когда мы его переодевали! На печке, там, с ней вдвоем! Толкались, мешали друг другу! А потом ничего. Нормально... Он сам нам старался помогать. Как мог. Сгибал ноги и вытягивал их. Мы на него надели отцовские брюки. Подвернули штанины. Даже ремень, да, ремень вставили и сменили носки. Только вот одно... Один момент. Мать ничего не видела без света. Она никак не могла попасть его рукой в свитер! В рукав. Но свет мы не включили. До самого конца. Так и не включили. И все прошло молча. Хорошо и молча. Как мы дышали — я и то не слышал...

Шофер посмотрел на нас и пошел к кузову. Сразу. Наверное, он привык возить на похоронах. Гробы. Пошел опускать борта. А потом хватился, смеется, и вернулся в кабину. Мать хотела пойти со мной в кузов, но я сказал ей, чтоб шла в кабину. Она все не шла и не шла. Топталась около нас, когда мы с шофером перетаскивали Игоря. Она будто хотела еще побыть с ним. Не знаю... Все так медленно. Все было так медленно. Наверное, еще бы немного, и она все бы сломала. Она была уже на грани. Еще бы чуть-чуть...

Шофер ей сам сказал, чтоб шла в кабину. Этот посторонний голос, приказ чужого человека дал ей сил войти в кабину. Подняться на подножку, потом еще и все. Закрыть дверь. Шофер крикнул, чтоб она сильнее хлопнула.

И в тот момент, когда мы остались в кузове втроем, дождь полил как из ведра. И вот тут. Мне до смерти стало страшно, что шофер сейчас уйдет к себе в кабину, а я останусь здесь. Здесь. Здесь. С ним. Мне так не хотелось, чтобы он уходил... Я чуть не схватил его за рукав! Что я мог сказать?! Что?.. Мне хотелось одного. Исчезнуть, да, прямо отсюда, и чтобы потом никто меня не вспомнил. Чтобы все забыли... Все... Как и не было меня... И еще. Я хотел, чтобы этот шофер стал вместо меня. Пусть он станет мной. Сыном моей матери... Она ждала его сейчас в кабине... В сухой кабине. Ждала, ничего не подозревая. Просто ждала, когда он сядет... И они бы сделали все, что надо. Все, что они хотят. Без меня. Сами. Все как им надо. Это ведь была не моя жизнь?! Нет? Не моя... Я занял чужое место! А теперь все... Теперь без меня...

Я чуть не схватил его! Физически — не знаю, кто из нас был сильнее. Но моя взвинченность! Она меня чуть не подбросила к нему! Я бы мог его повалить! Схватить и повалить на эти доски! Сжать в объятьях. Сдавить сильно-сильно... Слиться с ним. Уйти в него. Сбежать отсюда. Из этого кузова... Рядом с Игорем! Мой ужас... Он сделал меня непобедимым... Я бы одолел его. Точно. Я это знаю. Я бы вошел в него. Исчез бы в нем... И при этом я не двинулся с места. Что я с ним мог сделать? Что?! И в эту секунду я возненавидел его. Беспомощно и дико. А он? Ничего. Он поднял глаза свои, там, под капюшоном... Но в моих, наверное, еще плескались страх и любовь. На самом донышке... Так он на меня посмотрел. С жалостью. Да. Пожалел меня. И, отвернувшись, спрыгнул на землю. И все. Все...

***

Я вернулся домой. Этим все кончается? Обычно так? Ну уж нет. Этим все только начинается. Дело в том, что у меня были каникулы. Понимаете? Я заслужил каникулы! Что я привез? Ничего кроме каникул! Полные карманы каникул! И не только! Нет! Рюкзак каникул! Полновесные настоящие каникулы! Я даже пел по дороге! Не вру. Нет. Серьезно...

Потом я залез на чердак. Какая тут была чистота! Все было чистенько! Так пусто и торжественно, как в гробу! Единственное — щель! Она стала больше, шире. Только эта щелка осталась от прежней жизни. И как только ее никто не заделал?! Как только она укрылась от дяди?! Ха-ха! Она выжила.

Он ее принял за окошко! Наверное...

Ненавистная аккуратная чистота, наведенная дядей! Эта его проклятая практичность! Его отвратительная привычка не сидеть сложа руки! Только делать, только перебирать что-нибудь! Даже если это пыль! Ну и что?! Действовать! Складывать горелые спички! Головка к головке! Три раза перегибать газету, чтоб подтереть задницу! Три и не больше! А если меньше, сердце болит! Весь день потом ходит как с грязной жопой! Сам не свой! Да! Теребить что-то! Если б он мог и во сне что-то делать! Ха! Ему дай волю, он бы запретил смотреть сны «просто так»! Бесплатно?! Сны? Еще чего?! Только по билетам! И только через его руки!

А носовые платки?! Я о них не сказал! Он был ими одержим! Серьезно! Одноразовые платки? Стоило им только появиться — дядя уже впал в экстаз: «Нет! Нет и еще раз нет!.. — Он даже не брал их в руки! Он им не верил. — Я им не верю!.. Клочки бумаги!.. То ли дело нормальные платки! Постираешь! Потом выгладишь! Пока влажные. Именно пока влажные! Ни раньше, ни позже! В этом вся соль!.. Когда высохнут — уже не то! Уже совсем не то! Не прогладишь! Нет! Будто в них уже сморкались! Как надо? Да просто! Гладишь и сворачиваешь... Гладишь и сворачиваешь! И все! С одной стороны, с другой. А потом еще раз. В конце! Свернул и еще раз! Именно так. Вот это — я понимаю! Это — да! Это — дело... Не то что эти клочки... Никакого уважения к носу! Только кожу сдирать! Мозоли набивать на носу! И все! Смех один... Пусть негры туда сморкаются!»

Он им не просто не доверял. Нет! Он им объявил войну! Он был практичен, но по-другому. В этом весь трюк. И он ненавидел то, что придумал не он.

«Выкидывать их?! Это удобно?! Так это и есть удо- о-обно?! Это и есть удобство?! Когда можно выкинуть?! А если я не хочу?! Не хочу выкидывать?! Да вот не хочу и все! А если мне дорог мой платок?! Мой тряпочный! Вот этот?! Что тогда?! Да и просто... Почему я должен выкидывать? Мне насрать на удобство! Вот так! Мне абсолютно наплевать на то, что удоо-о-обно! Вот так вот! Купить, сморкнуть и... выкинуть?!.. Хо-хо! Ну уууууж нет! Тогда сморкайтесь сразу в деньги! Шварк и все! В железный рубль! Сразу в рубль! А что?! Разве не так?.. Мне наплевать на все это! Пусть я чешу ухо ногой, но это ничего не стоит! Понимаете, нет?! А платить за бумагу — не ко мне! Нет! В другое окошко!.. »

Это был его бунт. Чертовы платки! Ему наступили на мозоль. На милую мозоль! Дядя мог читать свою проповедь часами. С перерывом на обед и все. Снова. Он любил чесать эту мозоль. Да. И стоило только начать — он не мог остановиться! Он чесал и вдоль, и поперек! И вокруг, и около!.. Потом снова вдоль!.. Можно было заткнуть уши и разинуть рот — он бы и не заметил! Если такое накатывало — то все. Он ни в ком и ни в чем не нуждался... Кто чесался — тот поймет! В общем, он не сидел сложа руки. Действовать! Во всем должен быть порядок! А как же?! Ебаный в рот! А посмотрите-ка, оглянитесь вокруг, может, есть кто-то, кого тошнит, кто блюет от вашей чистоты! Ебаные чистюли! Загибайте газеты, укладывайте горелые спички, мойте скребите мочите чаще меняйте воду!

Моя прабабулечка! Вообще была богиней чистоты! Ее внук, мой дядя, несчастный грешник по сравнению с этой воплощенной чистотой! Можно было подумать, что она изгнана из страны Великой Чистоты! Богиня порядка в изгнании, ставшая фурией! Она преследовала грязнуль и нерях со всех сторон! Как эриния! Как угрызение совести! Она разъедала изнутри! И не только! Она могла убить за невымытые сапоги! Легко! Как два пальца обоссать! Этими же сапогами! А крошки? Хлебные крошки после обеда! Они ее сводили с ума! Она ворочалась с боку на бок! Вздыхая, как беременная коровка! Все нарушалось. Бессонница! Ее щекотили бесы! Они прыгали на кровати и подсыпали песка в пружины! «Почему они так скрипят?! Я их смазала... »

Хлебные крошки на столе... Они превращались в камни, которые наш бардак наваливал ей на грудь. Она могла от этого заболеть! Я не шучу. Она могла слечь. Уже не раз такое было. Грипп, ангина, удушье! Беспорядок был ее проклятьем! Только всосав с ладони все, что было на столе, она воскресала! Для этого нужно было встать. «Ох-хо-хо... » Это был героизм! Она поднималась, как в последний бой! На последнюю битву с хаосом... Ей удавалось на время заткнуть дыры на этом фронте. Хаос тоже уставал. Победив, она снова ложилась в свою героическую, скрипучую колыбель. Она могла бы победить хаос... Она его победила. Да. Она вылечилась и от бессонницы, и от хаоса.

... А эта ее улыбка удовлетворенья! Вокруг — чистота. Чистота — вокруг. Специальные морщины удовлетворения! По ним нас будет легко сортировать в аду! Она и умерла так. С гримасой удовольствия...

«Вымой сапоги, выродок! Смети сначала засохшую грязь! Ой, что со мной! Ой, сердце! Ой, я умираю! Ну куда ты поставил их! Кто будет мыть твою грязь?! Ох, что-то колет слева! Сердце сердце сердце! Я тебе говорю, вымой, а то засохнет! О-о-о-о! Умираю!»

Так она и ушла. С сапогами, прижатыми к сердцу. Мы тоже вылетим через эту трубу. Вся наша семейка. Мы сдохнем от этой грязной чистоты! Она нас задушит. Всех!

У дяди начался прилив. Он стал тревожен, взбалмошен! На него находила тревога. Он не мог выйти во двор, когда стемнеет! Мать ему специально ставила ведро! В сенях. Среди ночи я слышал его грохотанье! Дядя был зорок в темноте, как старый крот! Он матерился, искал укатившееся ведро, и наконец его струя, звякнув раз, другой, уже барабанила в дно на всю катушку! Он мочился, как корова! Как в нем столько умещалось! А он все приговаривал: «Арбузы, арбузы... »

В его башке встряхнули лампочку! Да. Например. В нем проснулась любовь к своему племяннику. Ко мне. Мать рассказывала по большому секрету!

«Он тебя ждал! Так ждал. Я сама удивилась! Не поверишь! Увидит паука и трясется над ним! Машет руками! Не трогай! Оставь! Это от него известие! Письмо будет!.. Он тебя любит. Да. Правда. Он постарел. Как он постарел».

III

Я вернулся домой. И кто это заметил? У кого шнурки встали дыбом? Кто — обрадовался?? Кто?! Ха! Я еще хотел радости? Черт, я ничему не научился! Ничему! Они все напряглись, стоило мне только появиться в дверях! Подпрыгнули! Да! Будто я пришел за долгом! Все сроки прошли! Я их сейчас всех превращу в мух! Точно. Так оно и было! Если б я умер и воскрес — они бы удивились меньше. Это другое! Когда ты умер... Это совсем другое... Да! Они бы, по крайней мере, не забыли бы мое имя. Как меня зовут! А тут... Я видел — они пытались вспомнить! Особенно дядя! Он так тужился! Он кряхтел! Их можно понять! На лицах все написано! Пусть с ошибками. Не важно. Всегда написано! Всегда и все. И крупно. Здесь тоже, да! Это были не просто лица, нет! Плакаты! Красным по красному! Кто это? — было написано. Кто? Не важно. Насрать три кучи! Не вспоминайте. Назовите — сами. Миша?! Коля?! Ваня?! Жора?! Петруха?! Гена? Черт! Пусть Гена! Даже на Гену согласен!

Они от меня избавились? Спровадили и все! Перекрестились! А вот и нет. Нет и нет! Трижды нет! Не так все легко. Я стоял на пороге, а они бегали как тараканы! Туда-сюда, а потом снова туда! Соседка! Ей не повезло! Она попала под раскрутку! Хо-хо! Да когда демоны спустятся за ней, она не так наложит в свои рейтузы! Я уверен! Они смогут договориться! Всегда можно уладить! Утрясти. Между своими. Даже когда сильная боль! Да. Всегда что-то есть! Можно орать! Выть! Звать всех! Маму! Маму! Что?! Какая разница, что она уже давно в земле! Звать ее никто не запретит! Никто! Можно все! Лезть на стены! Ссать кровью! Где попало. Вырваться из тела! Убежать от боли! Вперед, назад! Принять снотворное! Успокоительное! Исхитриться! Засунуть башку в печку, а зад в колодец! Смыться от боли! Отрубиться! Да! В конце концов, отключиться! Это тоже хорошо! Это даже лучше! Самое то! Погасить свет везде! И все! Да. Без света боль тебя не найдет... Найдет, найдет. Да. Но не сразу. Нет. Еще пару минут в темноте и все. Пару минут в прихожей у смерти и все. Она защитит. Возьмет под крыло. Да. И что? И все. Потом уже все...

Ну а со мной это было невозможно. Со мной нельзя договориться! Я на все согласен. На все сразу! Оптом! И еще дальше! Любые обещания! Все, какие можно! Я согласен заранее! Ха-ха! В меня можно провалиться! Да! Как в горизонт! От меня им не удалось смыться. Я стоял на пороге. Да. Как верный кот. Именно. Как пес, которого выбросили с машины. Но я вернулся. Я нашел дорогу. Черт! Я не требовал любви! Господи! Боже мой! Я идиот, ну конечно да, но нет... Нет. Не до такой степени. Я просто стоял. Без слов, без вопросов. Во мне не было вопроса. Нигде. Ни впереди, ни сзади! Мне не надо было ни любви, ни денег. А что? Что?! Хороший вопрос. Все ясно. Мне надо спать и жрать. Да. Все просто. Имей я другое место — нет проблем! Пишите письма! Но в том- то и дело, в этом-то и соль! Не было никакой другой крыши. Да, черт меня раздери! Никакой! Только — эта! Только здесь... Я был готов на все. Если я вернулся, это значит — я готов на все! Не правда ли — логично, нет? Именно. Я был готов к перемириям и уступкам. К постоянному миру! Любой ценой! Не важно! Мыть, стирать, слушать, молчать, смеяться, говорить, икать, чесать дяде спину, говорить «будь здоров!», когда чихнет! Именно после! Да! Не до! Не ломать ему кайф! Пришивать пуговицы! Убирать за ним постель! Искать работу! Кем? Сторожем в ларьке? Насрать! Спать в сапогах? Прекрасно! Это же хорошо — спать в сапогах! Да просто шик! Я и не думал! Согласен? Да конечно! Еще бы! Уже давно согласен! Всю жизнь был согласен! Киваю башкой, того гляди отвалится! Да! Все правила игры! Любые! Даже без правил! Как левая нога захочет! Да! Как ваша левая нога захочет! И правая! Именно так все и будет! Я умею слушать. Ведь надо есть! Спать! Надо где-то греть ноги! Нет? Ведь правда же? Мыть морду! Где-то жрать! Нет? Ну пусть не за столом! Не важно! На полу? Пусть на полу, не суть! Только бы жрать и все. Поэтому — как скажете! Я весь ваш. Весь. Не верите? Вывернуть карманы? Они набиты смирением! Полные карманы «да»! Не верите? Смотрите! У меня не осталось «нет»! У меня только «да»! Только «да»! Вот оно!.. Вот... Одно большое «да»!..

Ну, эти в сенях — ладно! Мать... Да. Она меня удивила. Она одна не прекратила есть. Нет. У всех кусок в горле застрял. Я видел, как он встал! Поперек! И провернулся. Они так разинули пасти! Стало видно все-все, что сожрали!

Она на меня не смотрела. Нет. Она меня узнала. Это не перепутаешь! Меня не провести! Если я видел — я видел. И я знал мою мать! Она ждала меня? Она все знала? Заранее знала? Черт! Может быть. Так оно и есть! Это близко к может быть. Очень близко. Здесь — «тепло». Да! Горячо! У нее так блеснули глаза. Она меня ждала. Ждала! Будто я должен был ей что-то сказать! Что-то принести! Да, принести знак! Я и был этот знак. Я ведь вернулся. Она ждала, и я — вот... Я вернулся. Это и был знак.

Она вышла из-за стола. Так... Да... Поставила тарелку для меня. Ложку. Потом села. И все задвигались. Я имею в виду — заработали челюстями! Радостно! Это было приветствие! Хо-хо! Да! Наше семейное! Наша фамильная радость! Наша марка! Наша подлинная марка! Да! Жрать, греметь челюстями! И еще. Рыгать, ковырять в ушах, фыркать, пускать слюну в стаканы! Это было наше! Родное! Точно. Я вернулся! Наконец! После долгих скитаний — я дома. Наконец-то! В родном гнездышке! Как хорошо. Как хорошо... Да. Прекрасно... Просто чудо! Бзди — не хочу! Рыгай сколько влезет! Сколь душеньке угодно! Везде! Свобода! Волюшка! Воля без стен! Без дверей! Ссы где хочешь! Да! И спать! Вались под стол! Чудо! Это и есть родные стены! Родина! Родная кровь! Наша! То самое! Открытость! У нас все нараспашку! Душа? Ха! Да она вообще не закрывается! Нет замка. Тело? Какое? Что это? У нас одно тело! Я же говорил! Рыгай-бзди-ссы-чешись где хочешь! Да! Это оно и есть! Это и есть семья! Родная земля! Уют! Разве нет? Разве семья — это не то? Нет? Оглядитесь... А? Нет? Принюхайтесь... Вот, вот... А я о чем...

У нас ведь так хорошо! Посмотрите! Подойдите ближе! О-о-о! Прелесть, нет?! Разве нет?..

***

Дома все было стабильно, хорошо. Та же вонь. Нерушимость вони! На это можно было опереться. Перевести дух. Вонь не подведет. Ведь родина не предаст. Если только нос забит, тогда — да. А так — родина, она всегда в ноздрях! Дыши глубже! Она у тебя под ногтями. Да. В корнях мозолей. Ты просто воняешь ею. Родиной.

Дружба? Друзья? Сейчас-сейчас! Сейчас будет «дружба»! Хо! Я вернулся, а вино разбавили! Все изменилось! Да! Конечно, раньше вода была мокрее! Ведь так, нет? Снег белее, вода мокрее, сахар слаще, соль солонее! Гоша, Костыль... Если бы я их встретил чуть раньше, да, в городе... Господи... Я бы подумал, что это сон. Да. Что я умер... Они стали призраками... Я уже был в совсем другом мире. Такое чувство... Да. Будто меня унесло из их жизни. Какая-то сила...

Они курили и смотрели на меня, как в небо! Потряхивали остатками пива в бутылках и смотрели! Да, как в небо! Я должен был двигаться! Как минимум, да, чтоб меня заметили! У них была музыка! Плееры! Кроссовки!.. Бейсболки! Черт! Они изменились до корней волос! Вернее, наоборот! Начиная с корней волос! Они все побрились наголо! И карты... Мы сели перекинуться в козла, и что я слышу?! Они говорили как в кино! Вместо виней — появились пики! Да! И так далее! Кто теперь говорил «козыри крести»?! Кто? Никто кроме меня! Теперь я слышал: «Трефы! Трефы!.. » Вы понимаете! Хорошо хоть — у меня были глаза, да! Иначе я ни черта бы не понял! И цвет! Цвет! Надежность! Опора! Да! Он тоже остался! Ха- ха! Карточные масти не так-то легко перекрасить, нет? Но это еще ничего, карты... Это ладно! Они отводили глаза. Что-то во мне стало не то. Уроды! Что им было надо? Сладкого говна? Что для них — то?! Я тоже должен был побриться?! А?! Нет?! Или что? Какого хрена им было надо? Вареного? С поджаркой? Я все понимаю! Все, да... Моя вина, моя вина... Только моя. Я должен был сидеть и нюхать их потные ноги в кроссовках! Смотреть на их белые носки! А трусы? А плавки?! Это был восторг! Я должен был водить хоровод вокруг! Джинсы! Футболки! «Уши» их плееров! Да-да, «уши»! Это было оригинально! Так ново! Талант бродил повсюду! Мотался, как святой дух! Это ж надо было так назвать — «уши»?! Я сам во всем был виноват! Всегда сам! Надо было их облизывать! Со всех сторон! Их шмотье! Начиная со шнурков и кончая самым крошечным швом в их бейсболках! Да! Я должен был качать мускулы рта! Сидеть разинув рот и уши! Слушать, впитывать их гули-гули! И ни слова! Нет! Ни-ни! Ни слова, ни звука, ни молчанья! Ах! Они совсем чокнулись! Сдвинулись на городе! Они хотели туда, откуда я смылся! Туда, где я жрал говно! Туда! Туда! К кобыле под муда! Не важно, насрать, только в город! Большой город! Они бредили! Говорили одновременно! Да! С наушниками! С этими «ушами» в ушах! Уроды! Ах какие уроды! Они уже ничего не слышали! Абсолютно ничего! Что они жрали? Слово «город». Что они пили? Пиво. Да. Пиво со вкусом города! О-о-о-о! Они меня извели! Недоумки! Но это я! Я сам во всем виноват! Никто кроме...

Что их бесило? Что? Они видели, да, неясно, но все-таки... Их бесило что то во мне. Они видели меня. Даже лучше, чем друг друга! Они видели что-то...

Я помнил то, что они забыли. Да! И они это увидели! Можно понять, как это злит. Как беспокоит! Но они были ленивы. Да. По идее, они должны были из меня сделать такое же. То же самое. То же блюдо! Даже больше! Больше перца! Больше соли! И на огонь! На огонь! Стань как мы! Стань как мы!.. Ну и что? Нет, ну и что из всего этого?.. Да ничего... Совсем ничего... Они просто ушли куда-то. Да. Говоря спокойно — они куда-то ушли. Да. Они ушли туда, куда мне не хотелось. Вот и все. Им там было лучше. Да. Они там были дома, проще говоря. Было пиво, в бутылках, нет, не в банках, оно дороже... Что еще? Вино для девчонок. И еще? Ну и все остальное. Кроссовки, титьки, девчонки, запахи девчонок и весна, весна... Много весны, сплошная весна! И что еще? Прыщи, чирьи, фурункулы, первая щетина, да, и все на этом. Пока все. А я? Да что я... Все сидел и сидел здесь, тут, на месте, ну и еще как там?.. Сидел не двигаясь. В самом себе. Кувыркаясь, плавая в своем супе. Литературно говоря — покоясь сам в себе. Я остановился, как часы. Трясти меня было бесполезно. Уже абсолютно бессмысленно. Завести снова? Это было уже невозможно. Да. В этом-то все и дело. Да. Именно в этом. Только в этом и ни в чем другом. Люди это понимают, да, люди это чувствуют. Когда часы остановились и когда часы остановились насовсем. Вот. В этом-то все и дело. Часы шли-шли и встали. Встали и все. Когда они встали навсегда — они встали навсегда. И все. Точка.

В сущности, мне было наплевать. И сверху, и сбоку, и снизу! На них, на их чувства. Куда они, что они... Смотреть им вслед? Да мне и на свое-то чувство было наплевать... Не то что смотреть им вслед. Без друзей? Ну и что? Я и был без них. Да. С самого начала. С самого-самого нуля. И все. Понял это и все. Точка. Мне стало все равно. Я мог спать рядом с этим все равно. В обнимку. Да. Оно не жглось, не кусалось. Я мог уйти отсюда и все. Оно не просило ни есть, ни пить, мое все равно... Просто теплый холод, да, просто остывший опыт. Его можно было взять в руки, положить в карман, забросить далеко-далеко в реку. Да. Кусок равнодушия и все. Не более. Очередная попытка сближения. Остывшая попытка...

Меня мутило от всего этого. Город, Васильевка, мать, дядя, Ольга... Туда-сюда, туда-сюда... Работать, работать, работать... Жить, жить, жить... Искать! Вечно копать, рыть норки! А потом все эти разговоры! «Ты должен вернуться в город! Учиться! В техникум... Думай о жизни! Нужен стаж! Пенсия! А как же?! Как ты хотел? Между ебаных сквозануть?! Ну уж нет!.. Заха- а-а-ател!.. Пахать на тебе надо! Пахать!.. »

У меня от дядиных выступлений мозги высохли. Во всех костях, включая ребра! Он меня выстирал и высушил! Осталось только отгладить! «Ты должен начать новую жизнь! Твои приятели? Да они все кончат в зонах! Помяни мое слово! Рвань, голь перекатная! Галахи!»

О-о-о!.. У меня от его разговоров шумело в ушах! Я даже жрать стал в одиночку. Мог терпеть, только не вместе с дядей! Мог терпеть час, два, три... Долго. Сколько надо. Да. Иначе, если б не выдержал — то убил бы его. Серьезно. Он извел меня, как война невесту! Я даже не мог ни о чем думать! Черт! Именно в тот момент я начал разговаривать вслух. В полный голос. Да. Конечно, не с ним. С собой.

Действительно, я мог бы его убить! Легко! Я ждал часами, пока он наконец набьет брюхо! И не только! Если б одно брюхо!.. Он еще и говорил за столом! И не просто о погоде, нет! Эти разговоры... Я сидел, вытаращившись, за курятником, а он все плел и плел! Казалось, перед глазами проходят бесконечные поезда! Вагоны, цистерны, полные тоски! Доверху налитые пустотой! Мне стоило большого труда его не убить. Да. Правда. Ведь это легко. Так легко. Вспышка и все... Борьба и все... Напряжение, возня, тяжелое дыхание... И не только! Нет! Азарт, еще и азарт!.. А потом все. Да.

Новая жизнь... Да от одних этих слов меня уже полоскало! Надо было сразу бежать на двор! Новая жизнь... Какая тоска... Все уже прожито с самого начала. Мать, дядя, Ольга, я сам... Вся наша безумная семья... Все прожито изначально. В утробе. В животе. Все было, да, уже было с самого начала. Уже все прожевано, выпито, высосано, высрано... Я так и думал. Так все и было. Так все и есть. Стоит переворачивать кусок мяса во рту? Стоит поднимать язык для этого? Свежая жизнь?! Новое вино?! Хо-хо два раза!.. Я кидал в кого-то землей, и в меня кидали землей! Да нет никакой свежей жизни... Не было. Опивки. Только опивки, уже прожеванная жизнь, выплюнутая жизнь... С самого начала, с самого-самого!.. Да. Все кончено с самого начала... Все протухло... Сгнило... Вот это и есть новая жизнь... Это она и есть... Свежая новая жизнь. Дядя еще надеялся. Да. У него была вера. У него были две вещи. Две необходимые для жизни вещи. Две такие маленькие штучки... Совсем маленькие... Жар и вера. Жар... Такое тепло... Всего-навсего... Самое необходимое «всего-навсего», нет? И эти две лошадки тащили изо всех сил его тележку. Изо всех сил, да, обливаясь пеной. Он ведь успел нажрать брюхо. Авторитет! Пучок нервов! Он отяжелел, да, но эти две волшебные лошадки все тащили и тащили... Вперед, вперед! Выбиваясь из сил. Жар и вера... Вера и жар... Все вперед и вперед...

Я загрустил здесь совсем. Стал глух и нем. Глух, слеп и нем... Разбаловался и загрустил.

А Ольга? Она любила двигаться. Она поступила на подготовительные курсы в мединститут. Она хотела стать врачом? Наверное. Никто у нее не спрашивал. При мне — никто. Все ведь решается так? За спиной. Нет? Пока сидишь себе, жрешь — уже все решилось. Спишь, а жизнь уже повернула налево. Тебя предупредят? Держи карман шире! Да! Сам увидишь. Все сам увидишь. Сплошные сюрпризы. Можно подумать, вокруг одни праздники! Жизнь — сама сплошной праздник! Один большой сгнивший праздник! А вокруг подарки! А вокруг сюрпризы!.. И все уже развернуто, да, только протяни руку! Все для тебя! И попробуй только не посмотри! Только попробуй! Только подумай об этом! Только попробуй подумать о том, чтобы попробовать! Тебе устроят! Не соскучишься! И не думай отказаться от подарков! Да! Ты есть и все! Будь добр — бери! Для тебя! Для тебя!..

Ольга приезжала на выходные — и снова туда. Ей было наплевать. И на город, и на нашу Васильевку. Кучно наплевать. Оптом. Начхать. Просто, без усилий. Она кивала. Делала все, что говорили. Да. Наоборот, но делала. В том-то и дело. Она слушала! Да. Именно в этом все и дело. Слушать. Мать говорила то, Ольга делала по-своему. Дядя ворчал се, Ольга молча кивала, и все повторялось. Но она слушала. Она участвовала! Она вкладывала свою долю во все это! Она была в игре! Могла орать, но это было по правилам! В этом было сердце! Нерв! Ее сердце! Ее печень, легкие, оба, и ногти, красные ногти! Все ее тело! Все ее существо сражалось! Все ее существо участвовало! А я? Где я-то во всем этом?..

***

Как только она к нам не приходит, эта дама с серпом... На поля свои, полные тяжелых колосьев... И море пшеницы колышется! Море наших душ склоняет тяжелые зрелые головы! Урожай горит! Мы сгораем от нетерпенья и зрелости! А потом только свист серпа! И падение колоса... Черт! Я заговариваюсь? Меня несет? Возможно... Даже очень... Просто я приблизился к месту боли... К этой точке...

Смерть приходит мальчиком в грязных сапогах, птицей, осенней птицей, молча кружащей над яблоней... Она смотрит на нас незнакомой женщиной в окне... Она приходит во сне. Эти быстрые предрассветные сны, полные знаков и тайн... Смерть с запахом чеснока изо рта. Запах хлорки... Белый чистый запах... Парфюмерия смерти... Завораживающий запах. Средоточие тревоги. Блеск никеля и пустота... Пустая пустота...

К моей прабабушке смерть пришла в грязных сапогах. Старуха умерла и так и не узнала об этом. Среди выкриков, суеты она все продолжала говорить внуку! Бормотала, крутила головой, как ослепшая от солнца сова. Она крепко-крепко прижимала к сердцу сапожки своего внука. Мать дяди Пети, моя бабка, даже уговаривала ее, уже мертвую... Как ребенка. «Ну отдай! Дай сапоги... Мы их тебе потом положим! Пожалуйста! Мама... Ну мама!»

Этого я не видел. Это были наши легенды. Я видел другую смерть. В щелку на чердаке. Давно-давно, мы тогда еще были маленькие. И тогда еще никто не казался старым. Ни мать, ни дядя. Мы с сестрой еще не начали расти. Без снов мы спали в теплой черной земле. Над нами едва-едва показалось солнце.

В один год я стал свидетелем двух смертей. Сначала дедушка Ваня, а потом его жена. Это была двойная смерть. Как круги на воде. Такая законченность! Такая чистота...

Дедушка Ваня всегда был старый. Я его застал уже с палкой в левой руке. Он был левша. Это было чудесно. Я никогда не видел левшей. Он все делал левой. Кроме писать. Он не умел ни писать, ни читать. А правой он не умел ничего! Ничего! Это было тоже чудесно! Я не верил! Он не мог бросить камень. Он бросал его, как девочки. Из-за спины!

Он собирал палочки по двору и вечером звал меня. Через забор. Я слышу его тихий голос. До сих пор... Да.

Я шел к ним на двор. Не через забор, а вкруговую. Этот путь... Мы разжигали костер. Неуклюже, долго. Я не умел, а он еле-еле ходил. Он руководил со стула. Старый стул. Красивый, тонкий. Из других жизней, из других домов. Мы и его сожгли. Потом.

Это очень странно — разводить костер весной, во дворе. Мы его разводили просто так. Чтоб видеть огонь. Мы были счастливы.

Дедушка ежился в своих вечных ватных штанах. Он даже на печке не мог согреться. А у костра он забывал о холоде. Я спрашивал: «Холодно, деда Ваня?» — «Ничего, — говорил он тихо. — Ничего... » Он смотрел в огонь. Я чувствовал, как он далеко. Его глаза были светлые-светлые, когда мы разжигали огонь, а потом с темнотой они темнели тоже. Он сидел не вздыхая, молча; он будто оставил свое тело, свою палку. Иногда он внезапно просыпался и тер лоб. Он никак не мог вспомнить. Он забывал свою жизнь. Он забывал самого себя. Он так далеко уходил... Да. Раз за разом. Вечер за вечером. Иногда он улыбался пустым ртом. Долгой улыбкой. Спроси я его: «Ты что, дедушка?» — он бы удивился. И продолжал бы все так же улыбаться. Так прощаются с тем, кого никак не могут разглядеть. В тумане...

Он прощался с жизнью. Она медленно, без боли, без крика покидала его. Он смотрел в огонь так пристально, так отрешенно... Будто огонь помогает нам вспомнить нашу жизнь. Моя еще не разгорелась, а его угасала, как наш маленький костер. Каждый вечер в том мае я разжигал для него этот костер. Костер его жизни.

Стоило только отвести глаза, полные слез... От дыма. И пламя все меньше и меньше. Костер все тише...

Щепочки, палочки, пучки соломы, собачья шерсть и немного высохших за зиму мертвых кленовых веток. Он подметал потихоньку, в течение дня, с перерывами, садился передохнуть, потом снова вставал, и снова мерный шорох метлы... Сам я не приносил дров. Ни разу. Нет. Это был его костер. На его земле.

Эти полные тайны вечера... В нас было что-то спокойное и торжественное. Мы почти не разговаривали во все сгущающейся темноте. Майская ночь, полная запахов земли и распускающейся сирени... Майская прохладная ночь, а в ней одинокий свежий звук пронизывает темноту... Звон ведра. Разговор моей матери. Смех дяди далеко в комнатах... И вокруг ночь, молодая и торжественная, как невеста.

Он готовился к встрече. Он вышел к этой невесте. Наверное, он сам все понял. Пришло время. Он так и говорил — придет время и все... Оно пришло.

С утра я не слышал его метлы. Мать удивилась. Обычно он выходил рано-рано, шел в уборную. Потом, постояв на крыльце, перебрасывался словом с моей матерью и снова заходил: «Пойду погреюсь... » Ничто не могло его согреть. Ни земная печь, ни солнце. Часов в девять обычно он снова выходил и говорил сам с собой: «Э-э-эй! Кто угнал моих лошадей?!.. » Когда я был на каникулах и вставал поздно, я ему отвечал: «Это не я, дедушка! Я не воровал их... » Я боялся, что он подумает на меня! Я не трогал его лошадей! Честно! Он смеялся. Он насаживал одного и того же червяка! Всегда! И я всегда попадался! Каждый день! Я боялся быть вором в его глазах.

Они были бездетные. Он и баба Настя. Никто не знает, почему у одних есть дети, а у других — нет. Мы приходим уже на все готовое. У этих стариков было что-то другое. Что-то, чего никто не видел. Ни мы с Ольгой, ни наша мать, ни дядя, ни соседи. Никто. Мы с Ольгой вылезли из матери, когда они уже смотрели в землю...

В то утро мать послала нас зачем-то в центр. Что- то купить. Она впервые мне дала деньги. В кошельке. Ольге не нравилось носить этот старый гаманок. Она любила свободные руки. Я наматывал авоську на кулак, в другой руке — кошелек, и мы шли в гору. Я сзади, а она всегда чуть впереди, и не просто впереди, а так, будто не со мной. Я не думал, что она меня стесняется. Просто она была моя сестра. Я не видел ни себя, ни ее. Может быть, мы были одним телом? Мы будто еще не разлепились, выйдя из матери. Она нас вылизывала обоих! Без разбора! Не разделяя... Вся эта свистопляска под названием «детство» еще не началась.

Я вернулся один. Ольга смылась на речку. Сворачивала, косилась, косилась и все. Нет ее. Мать не удивилась. Она не дрожала над нами. Тогда ее страхи были далеко от реки. Мы были с Ольгой как два малька. Мать больше боялась суши. Асфальтовых дорог. Этих бешеных дорог, полных плохих новостей.

Я был на чердаке. Да. Не помню, что я там забыл. Не в этом дело. Я оказался у этой щели. У моего капитанского мостика, откуда я смотрел во двор. На них. На людей. Так, как они есть.

Хлопнула дверь в его доме. И дедушка появился на крыльце. Что-то меня смутило. Он был без палки! Он стоял. Он был как мы! Он даже сделал пару шагов. На месте. Он вспоминал, что это такое — ходить.

И вдруг он вздрогнул. Будто ветер его толкнул. Он смотрел по сторонам. Он был удивлен. Я думаю, это был первый удар. Смерть прошла и задела его... Он стоял будто в невидимой толпе... Смерть играла с ним. Это было видно! Она кружилась по двору! Пританцовывая... Странный ветер вдруг поднялся под его ногами. Маленький вихрь! Смерч... Он смотрел под ноги! Будто наступил на змею! Как во сне... Он поднял голову в небо. Она с ним играла... Она бросила серп ему под ноги! Она сделала первый круг! Первое па! Да. Она начинала круженье. Все быстрее и быстрее! Она ему вскружила голову! В какой-то момент я увидел его глаза! Они были пусты... Он знал, знал! И все-таки не мог поверить... Вот оно... Вот...

Наступила секунда, и она отошла от него. Как соседская кошка Дымка бросает оглушенную мышь. Как кровожадная ласка, выпачканная в голубиной крови, вдруг бросает птицу. Агония.

Она его оставила, чтобы вернуться. Еще сильней. Еще глубже! Я увидел, как у него изменилось лицо. Да. Это был уже кто-то другой! Совсем чужой человек. Чужой. Если б смерть в тот день отошла от него... Хотя бы на час, да, — никто бы его не узнал. Ни жена. Ни я. Никто.

Но она отошла ненадолго. Она его отпустила! Как в танце, отбросила и снова закружила! Я смотрел в щелку на все это. Нельзя! Это было нельзя! Я знал! И смотрел... Смотрел...

Он упал, лицом в землю, с размаху, и будто кто-то его потащил за ноги! Потом он вывернул руки, выгнулся. Доооолго выгнулся! Как раскаленный прут! С него слетела одна калоша. В эту секунду я услышал его хрип.

Он все выгибался и выгибался, все невозможнее, пока не получилось так, что он уже доставал макушкой пяток. И снова стон... Снова... Да. Ещееее... Я увидел, как он дергает рукой. Гребет землю. Я не мог оторваться от этой взбесившейся руки, которая копала пыль! Он замер потом еще раз провел скрюченными пальцами по земле... И после распрямился, как пружина. Я ждал.

Все кончилось. Он был неподвижен. Он больше никогда не пошевелился.

Стало холодно, будто дохнуло Севером. Дрожа, я все никак не мог встать. Может быть, я не должен был этого видеть. Может быть, надо забивать все щели в домах... Я смотрел смерть человека. Как он умер. Да. Почему я никуда не помчался?! Не закричал?! Не позвал людей?!.. Не знаю. Я просто успокоился.

Все, что я видел, все, что было вокруг, вошло в меня разом и стихло... Это было много. Сразу столько...

Я, не мигая, все сидел и сидел, и никак не мог отвести глаз от двора, от тела на земле. Эта щель стала огромной. Никому на свете я не сказал, что' видел. Никому. Ни его жене, ни Ольге. Никому. У меня не было языка. Спустившись с чердака, я ушел в самый дальний угол дома. Я ждал, когда поднимется крик!

И что? Ничего. На следующий день распустилась черемуха. После криков, после ночи безмолвия наступило утро, и в полдень вдруг я увидел. Зеленое дерево стало белым.

Мы гадали и жрали пятилистные цветочки! Копались в гроздьях, разыскивали их, как вшей. Как обезьяны, мы искали блох! А потом их жрали. Стоит кому-нибудь найти — сразу кидал в рот! На зубок! И продолжал искать! Еще! Еще один! На всякий случай! Удача не помешает! Чтоб наверняка!.. Мы не верили и искали. Уже готовые бросить все, отбросить ветку... Ну, последний взгляд. Еще один, последний-предпоследний!

Ему подвязали подбородок. Платочек в горошек! Белый платок его старухи. Она сама подвязала. А кончики спрятала за уши. Будто у него болят зубы.

Мы переглядывались с Ольгой и хихикали! Нам было щекотно! Хотелось упасть и кататься! Мы чуть не пританцовывали! Это была щекотка! Чих! Нас так пробрало, что мы смотреть не могли друг на друга! Стоило только поднять глаза — и все! Я бы выскочил из себя через нос! Мы бы вычихали себя!

Все вокруг были так серьезны. Так серьезны. Нам бы точно вложили крапивы! Затянули бы шнурки! Выдрали бы как Сидоровых коз! Наделали бы нам дырок в календаре!

Мы не понимали смерти. Нет. Что происходит? Что?! Почему у всех такие лица?! Где эта боль?! Почему мы ее не чувствуем?! Где она?! Научите нас?!.. Вы же ее чувствуете!..

Кто нас мог научить этой боли? Понимать ее?! Только во сне... Да. Только во сне дети понимают, что это такое. Только во сне... Там они согласны со смертью... Там они попадают в самое сердце этой боли... Они даже бросают землю в яму! Во сне! В этом кошмаре, в котором взрослые живут! Так привычно...

Кто-то должен был нас занять. Карты! Нас передали бабе Наташе. «Детей надо держать под контролем! — приговаривала она. — С самого начала!.. Надо все знать!.. Где они... Что и с кем!.. Все!»

Она играла во все. В дурака простого, переводного, подкидного — они не играли. Зато — в буру вареную, в тыщу, в нос, в буру на четверых и в буру на двоих, в козла на четверых, в сику-американку, в сику простую, в итальянский храп, в дулю, в храп простой, в очко! И еще в бридж простой, королевский, в Генриха-свистуна, в покер, в префер, в кинга!

Она была гений! Она знала карты! И не только. Она знала кое-что покруче! Да! Клады! Она их чуяла! Будто сама закопала! Ха! Вдохнула и все! Повела ноздрей, и он здесь! Она могла ткнуть пальцем!

***

Баба Настя сама его обмывала, в бане. Ночью. Сама его одела. Костюм в складках. Темно-синий костюм. А носки? Старухи летали, как ангелы, вокруг! «Носки! Не забудь носки! Ох... Прости Господи душу его грешную... »

Они крестились, косясь по сторонам. Как самозванки! Да. Они надеялись, что им что-то перепадет кроме смерти! Они вертели носом! Чуяли свадьбу! В том, как они, подпрыгивая, летали по дому, выбегали к себе посмотреть на щи, всплескивали руками, крестили свои рты, — во всем этом было что-то веселое! Что-то щекотное! Казалось, стоит одной старухе хихикнуть, и все они запляшут! Подхватят вдову на руки и закружат в танце! Унесут в поля! Завяжут ей глаза! И начнутся — жмурки! Они даже помолодели! Стали розовыми не только носы! Даже щеки! Ха! Видели бы их мужья! Эти разбитые тележки воскресли! Они превратились в девушек! В призраки девушек! Две даже сняли платки! Они причесывались полукруглыми гребнями, зажав шпильки в зубах! Как девушки! Они прихорашивались!

Если б не занавесили зеркала, они бы в очередь выстроились! Столпились бы, гомоня, как девчонки в раздевалке! А так все чинно! По двое, почти без слов. Без вздохов и слез. Ра-а-а-а-аз пробор — перекрестились. Два пробор — еще щепотью помахали! Они чуяли угощенье...

Вдова ничего не видела. Она не плакала. Ни капельки. Только лоб вытирала кончиком платка. И все. Ничего больше. Между нею и мужем был договор. Он будто заранее все ей сказал. Что как делать. И теперь она просто собирала его в дорогу. В далекую дорогу. Нельзя ничего забыть. Ни портсигара, ни пояса с молитвой.

Мы с Ольгой как приклеились к подоконнику, так и простояли до самого выноса. До того, как он отправится в путь по просохшей от гроз дороге.

Наши зады обдувал майский ветерок, а морды горели от суеты. Там набилось столько старух, что удивительно, чем они дышали! Но по ним и не скажешь! Это настоящие амфибии!

На нас никто не обращал внимания. Все бегали вокруг дяди Вани. Все кроме вдовы. Она спокойно выходила в сени, там что-то брала, возвращалась. Туда, к мужу. Она чувствовала себя совсем одна. Это сразу видно — если человек — один. Да. Вокруг были просто призраки. Просто смех призраков. Она их не видела. Собрать его в дорогу! Ничего не забыть! И самой приготовиться! Она бы могла выйти вслед мужу и захлопнуть дом! Закрыть его вместе со всеми призраками! Она бы не обернулась! Ничего не было! Ничего! Она бы не узнала дом! Она все забыла... Все. Только портсигар нельзя забыть. И черный пояс, на котором молитва. Осмотреться, подумать, посидеть на дорожку. И все.

Закрыть дом и пойти с ним вместе. В гору. Все дальше в гору. Все выше и выше. До самого ремонтного завода. Потом мимо продмага. А потом только провода высоковольтные и горизонт... Только опоры стальные, похожие на скелеты гигантов, уверенно расставивших ноги... Ветер, круглые плоские голыши и течение тока над головой... Ни насекомых, ни птиц. Тишина. Да. Тишина степи. В ней всем есть место...

Это была его свадьба. Он лежал так торжественно, так спокойно под белой сиренью. Все было готово. Он знал. Он просто ждал прихода невесты. Старухи столпились, но подойти не смели. Они приготовились встречать Красавицу. Они отдавали самое дорогое. Самое лучшее, что у них было.

Они терпеливо стояли, опустив головы. Да. Никого не было прекрасней Красавицы, которая придет. Сейчас, вот-вот. Придет и возьмет его. Никто не мог поднять на нее глаз.

Бабушка Настя стояла у него в ногах. Она наклонилась очень низко, так низко, будто целовала его укутанные саваном ноги. Хотела шепнуть что-то на дорогу. Она не ревновала. Нет. Положив голову на спеленутые саваном ноги, она закрыла глаза. Одна рука лежала на краю гроба. Может быть, она хотела его качать. Как в колыбели. Как в колыбели, висящей на невидимых цепях... Ее губы двигались. Она раскачивалась. Она пела колыбельную. Сначала мы смотрели на все это со двора, в окно. Как на сцену. А потом, когда его вынесли, мы оказались все вместе. Мы даже взялись за руки с Ольгой! Я хотел смыться! Спрятаться! Не видеть! Нет! Оставить все так! Как есть. Запомнить все так!

Я искал глазами, куда бы слинять! Невеста приближалась! Я ее чувствовал! И в какой-то момент как гром грянул! Порыв ветра, и кусты сирени завибрировали. Еще и еще! С них полетел цвет! Во все стороны! Как снег! Будто кто-то тряс деревья! Весь двор был усыпан белым сиреневым цветом. Невероятно. Она только зацвела. В это утро. Все улеглось быстро. Старухи не могли проморгаться.

Ни ветерка. Ничего. Тишина. И голое черное дерево. Мы с Ольгой так сжали руки, что потом синяки остались. Он лежал покрытый белым цветом. Весь. Белыми лепестками. Красный гроб был засыпан снегом. Вдова не подняла голову. Она встала и отошла от него. Все было готово. Все.

Невеста была здесь.

***

Несколько дней мы ее не видели. Только закрытый дом. Затихший дом, без запахов, без звука шагов, без шороха веника. Мы говорили тихо.

Мать начала беспокоиться. Наконец она решила пойти утром. Сварила картошку, я нарезал хлеб, она была нетерпелива, а тут вообще потеряла терпенье! «Ну давай! Давай! Да не мельчи ты! Режь нормальные куски!» Она чуть не побежала через двор и столкнулась с бабой Настей. Та стояла на пороге, открыв дверь, без платка, в тулупе мужа. Она будто только- только проснулась. Она не понимала, что происходит! Почему мать так несется! «Ты что, горишь, что ли?! — сказала она, пропуская ее в дом. — Или я горю?!»

Мать принесла обратно холодную картошку. Баба Настя ни к чему не притронулась.

Все. Скоро и она. «Она уйдет, — сказала мать. — Со дня на день. Она уходит... »

Мать поставила картошку на стол, сказала: кто хочет, пусть ест... Она вышла, и я остался один. Я ел и думал, что это значит — уходит. Почему она отказывается от еды. Она не выходит на улицу. Я размышлял и сам не заметил, как опустошил всю чашку.

А потом — баба Настя стирала. Я носил воду, она полоскала и, стряхнув, развешивала. Рубашки деда Вани, пара брюк, носки, кальсоны.

С того дня она выходила все меньше и меньше. Я видел ее однажды, позвал, а она оглянулась, посмотрела на меня и поклонилась! Да! Она меня не узнала. Наверное, она была уже далеко отсюда. От всех нас, от деревни, от реки...

Потом ее видел дядя. Еще раз. Она пыталась распилить чурбан. Двуручной пилой. Дядя ее окликнул, но она даже головы не подняла. Она передыхала. Присела в тенек. Он остановился и снова позвал. Бабушка Настя не подняла глаз. Ей и это было уже тяжело.

Шли дни, и единственным моим занятием было битье мух.

У дяди было сердце. И кроме сердца у него была еще бензопила «Дружба». «Я ей напилю, а ты будешь оттаскивать».

Она вслепую сварила для нас щи. В печке. В горшке. Мы и не входили в дом. Она сама печку раскочегарила. И выходила к нам. Постоит, посмотрит и снова в дом. Не уверен, что она нас видела.

Мы пилили сначала такой, двуручной. «Дружба» не заводилась, а потом вдруг начала чихать, пукать! И давай подпрыгивать по двору, как живая.

«Давай пока этой, — показал дядя на двуручную. — Пусть «Дружба» отдохнет. Жеклер уже старый. Потом попробуем еще». Я всматривался в него. В лицо. Очень внимательно. Пилу на себя, потом отпускаешь. Опять на себя и опять отпускаешь. У него пот тек со лба. Я смотрел ему в глаза. Действительно, у него было сердце! Не только руки, но и сердце! Это было открытие! И в его глазах я не обнаружил ни одного бревна! Ни полена! Ни захудалой щепочки. Это было удивительно! Ни соринки, ни единой жалкой опилочки!

Я и сам проморгался! Мы были как мясники! Это была настоящая резня! Поленья падали, пахло осиной, кленом, и мы не останавливались до тех пор, пока они уже на ноги не падали! Потом я их оттаскивал и снова. К пиле.

К обеду она махнула рукой. «Да хватит мне. Все равно уже недолго. Потом что с ними делать? Вы же не возьмете. Снова в землю сажать?»

Она все рассчитала. Все точно рассчитала.

Мать хотела ее подстричь. «Нет. Ты мне лучше косы заплети. Я в баню к вам схожу. Погреюсь».

После бани мать ее расчесывала, заплела косы, уложила вокруг головы. «Надо бы собрать волосы... » — сказала она, когда мать закончила.

Я помню, как она сидела на табурете, на самом пекле, а мать расчесывала ее седые длинные волосы. Они обе молчали.

«Давно я не чесалась... Поди, падают волосы- то», — сказала, задумчиво глядя вперед, баба Настя.

Мать улыбалась. Она была сильной. Очень сильной. Они обе были сильны.

Дядя еще долго носил эту белую рубашку. От дедушки Вани.

***

Черт, как все быстро! То лето... Когда Ольга пропала. Когда она утонула... Как все быстро! Как давно все было и как быстро...

Наверное, мать что-то чувствовала. Она совсем изменилась... Стала нежной, очень ласковой... Она перестала спать. Слава богу — это был отпуск! Она сидела на стуле, посреди двора... Почти закрыв глаза. Да. Прикрыв глаза. Долго так сидела... А потом, вздрогнув, начинала осматриваться! Искать что-то глазами! Она даже привставала!

Я пожирал ее глазами. Выдержка в моих зенках раскрылась дальше некуда! Она будто искала глазами то, что вывернуло нашу жизнь наизнанку... Пальцы. Эти пальцы, что сломали ее жизнь. Ольгина одежда. Ее принесли потом. Уже после. Ее красное платье... Босоножки. Мне пришлось их смочить. Рельеф ее пальцев. Я близко-близко поднес их к лицу. Запах кожи, настоящая кожа, дорогие, единственные кожаные босоножки. Она их так любила. Отпечаток большого пальца. Средний, безымянный и мизинец...

Мать их припрятала. Но от меня ничего не спрячешь. Я тоже был одержим. Нас терзали одни и те же демоны. Почему я украл эти платья... Почему? Так было надо. Да.

Мать постанывала во сне. Прислушиваясь к ее дыханию, я намечал себе путь. Обходил взглядом ловушки, ножки стола, половицы-предательницы.

Моя мать спала крепко. «Спи. Спи... » — шептал я и крался. Ее лицо, освещенное слабой луной. Оно было спокойно. Такое... Умиротворенное. Усталое. Истерзанное демонами и брошенное... Я прошел мимо, без звука, без мысли.

На чердаке в ящике из-под сахара лежали эти платья. Красное, желтое и выцветшее голубое. Ольга уже выросла из желтого. И синее, она его так заносила, что оно потеряло цвет. Я любил ее красное платье. Да. Я так к нему привык. По выходным... В бане, с матерью...

Вздрагивая, я никак не мог попасть ногой в это платье. Я, наверное, надевал его так же, как Ольга. Я спешил. Как она. Но девочки бегут в жизнь быстрее...

Платье потеряло ее запах. Теперь пахло мною. Мать не стирала, специально не стирала, и когда я входил в нем в предбанник, она улыбалась, стоя на коленях, прижималась лицом к моим коленям. Вдыхая запах своей мертвой дочери.

Я был грязен, от меня воняло, как от всех мальчиков в пятнадцать. Еще бы! У меня выросли волосы в паху! А под мышками! Мужские гормоны! Рядом со мной надо было стоять с прищепкой на носу! Мухи теряли сознание на подлете!

Слава богу, хоть прыщей не было. Хо-хо-хо! У меня не было ни прыщей, ни девушки! Надо думать! Я мастурбировал, как молодой гиббон, до обеда, а потом ложку ко рту не мог поднести, так руки тряслись. От меня так несло юностью, взрослением... Неужели все так и останется?

А теперь все вместе! Громко! Музыка! Вонь, бег с дрочбой, тоска, сны, сумасшедшая мать в бане, пропавшая Ольга, первый отвратный пух над губой, волосы на бороде, волосы в паху, кусты под мышками... Я бродил по двору, как курица, склонив голову, кругами. Это были каникулы.

Мыться в бане?! Там мне было не до того. В конце концов, вся шея и лоб были в разводах, как в родимых пятнах. От меня несло, как от свиньи. Но для матери это был волшебный запах. Ее было невозможно провести. Ее демоны держали нос по ветру! Ушки на макушке! Хвост пистолетом!

Стоило мне только подойти к умывальнику, она начинала стучать зубами!

Я вышел в ночь. В безоблачную, полную пустоты и звезд ночь. Ветра не было. Все будто замерло во сне. Шшшш! От холодного дыхания оврагов побежали мурашки. Я будто вошел в волшебную горячую реку, где бьют ледяные родники. Тихо... Тс-с-с! Ни собака, ни кошка, ни птица не вздыхали во сне. Казалось, я слышу, как в глубине реки, в Чертовой яме, седые сомы шевелят плавниками. По влажной теплой траве я пошел к дороге.

Правда или нет, но в Чертовой яме живут огромные, как бревна, слепые от старости сомы... Я представил себе, как Ольга лежит в глубине, в темной пустоте, и слепые сомы тыкаются в нее, ощупывают своими усами.

Без теней, там, в этой яме, наверное, нет теней, размышлял я. В том мире, где нет теней и где жители ослепли... Я поежился. Холодок этой ямы, этого мира без теней скользнул по шее.

***

Паутина на солнце блестит, как слюна... Стрекозы... Мы их называли «ниточка-иголочка». Они склеивались на лету. И так летали.

Я нашел Ольгу утром. Когда самый клев. Наверное, это был пятый день, а может и девятый, я не помню, да и не замечал я дней. То лето — как один день.

Я увидел ее в камышах и остолбенел. Но не от страха, нет, я не испугался. Только сердце сжалось и забилось. Я прищурился. Будто луч солнца ударил мне прямо в зрачок. И тут у меня все задрожало! Черт! Весло вывалилось и поплыло. Я не мог пошевелиться! Я не мог на нее смотреть! И смотрел не отрываясь!

Камыши... Тело девушки в белом платье. Ее тело... Я перестал слышать. Беззвучный мир. Волосы, ее волосы, да, они переплелись в травах. И белые лилии. Эти белые лилии меня здесь нагнали и прикончили.

Журчание воды, плеск тихой волны, как язык облизывает губы. Я по пояс в воде. Ил проглотил меня до колен. Я не мог двинуться.

А она лежала. Качаясь в волне. С закрытыми глазами. С закрытыми глазами! Она будто задремала здесь... Еще секунда, и она улыбнется! Могу поклясться, она мне улыбалась! Легкая, в белом платье. Оно сбилось. Казалось, она в него просто завернута. Как мертвая невеста. Уснувшая невеста. И ни раки, ни змеи к ней не смели прикоснуться. Только травы. Да. Обвили ее ноги и волосы.

Ее платье колыхалось, открывая бледные снеговые ноги. Ее скрещенные белые ноги и колени, наверное такие холодные-холодные... На вид. Да. Я к ней не прикоснулся! Нет. Еще не прикоснулся... Темные зеленые травы обвили и шею, и ноги. Ей было так спокойно в этих водах. Так хорошо.

Я смотрел во все глаза. Казалось, она видит хороший сон. Она улыбалась.

А река все ближе и ближе толкала меня в камыши, к ней. Все сильнее и ближе. Я видел ямочки на щеках! Она улыбалась...

Я не боялся. Весь страх кончился раньше, когда мы совсем пацанами смотрели, затаив дыхание, на то, что пожарники вытаскивали бреднем на берег. Утопленники... Они были все как один. Да. Как братья. Как сестры... Я не вру. Так и было.

Я уже видел мертвых с реки. «Лопнет — сам всплывет... » — говорили мужики. А водолазы-пожарники молча, снова заходили медленно в реку. Сначала они пробовали с баграми, на лодках. А на третий день они приезжали на красной машине вечером и на глазах всей деревни облачались в свои чудесные костюмы. С трубками, со шлангами, странные существа, как пришельцы из другого мира, они уходили в реку. Они были посланниками в тот мир. А утопленники не хотели возвращаться, и приходилось снова и снова входить в ту реку, будто уговаривая мертвых вернуться.

Мужики стояли на берегу, вглядываясь в воду. «Раньше стреляли из пушек, а теперь надо ждать, пока лопнет пузырь... Чё лазить-то... Через трое суток сам вынырнет... — Они не любили пожарников. — Спят двадцать четыре часа в сутки и еще хочется! Бля! Они никогда не успевают! Надо заранее вызывать! Вот соберусь поджечь тещу, так вызову, а они приедут, когда уж картошку и ту не испечешь! Точно, Витек, когда жопа у них задымится, тогда пошевелятся!» Они ржали, глубоко, по локоть засовывая руки в карманы. Презрительно.

Их вызывали по телефону. А телефонов было два. Один на почте, другой в аптеке. Почему-то я помню: тот, который в аптеке, был красный, а на почте — синий-синий. Никогда я не видел телефон такого цвета.

«Уберите детей! Еб вашу в душу мать! Уберите детей! Это не цирк!»

Ну и ор поднимался, когда водолазы выходили на берег! Когда орут «уберите детей» — это знак, что происходит что-то по-настоящему интересное. Да. Что-то важное.

Нас пробовали убрать, но мы не убирались. Да и кому это было надо? Взрослые ошарашенно смотрели по сторонам, избегая того, что было в сети. Их самих надо прятать!

Ха! Наоборот! Надо было нас звать! Собирать со всех оврагов и уборных. Со всех чердаков и деревьев! Ловить и приводить сюда, на этот берег. Идите сюда! Бегом! Шевелитесь! Смотрите, дети! Не жмуриться! Не закрывать глаза! Кучнее! Кучнее! Чтоб всем было видно! Маленькие в первые ряды!

Мы уже кое-что видели. Мертвые ласточки; окуни бледные и твердые, выброшенные волной; воробьи, растерзанные кошками; сами кошки, оскаленные и раздавленные на дорогах; синицы в январе, замерзшие на лету; старые собаки, уползающие умирать на гору и замершие на полдороге к вершине...

Надо собрать на этот берег весь класс, всю школу! Это было бы потрясающе!

Ведь мы забудем многие имена и лица... Да! Но этого мы не забудем никогда...

«Тащите в тень! В тень его! И детей уберите! Уведите их! У вас что, в ушах мухи ебутся?! Оглохли, что ли?!»

Но нас невозможно убрать. Утопленники приходили с раками. Мы быстро ловили их, расползавшихся. Без девчонок. Складывали в ведро. Взрослые стояли, окаменев, отвернувшись. У них были брезгливые, торжественные лица. И все-таки они смотрели на Это. Там, в тени ив. Затылками смотрели на утопленника, как на чудо.

Ну, а мы варили этих раков. Уже вечером, поздно, в темноте строили большой костер и начинался пир. Он был быстрый, этот пир. Разделив поровну, каждому своя доля. Да, это было так, справедливо и молча. Мы пожирали раков, как вкусно, ах, каким вкусным было их мясо, их плоть... Мы выедали все. Печень. Жир с внутренней стороны панциря, пальцем, раз- раз... Потом — хррруп! Ломаешь хвост. Высасываешь кишки, сок. А потом гора красной шелухи, нитки укропа и наши морды, да, такие тупые и сытые. Руки, исколотые и соленые.

Ольга никогда не ела с нами. Ни разу. Я приносил иногда солдатам. Совсем немного, половину своей доли. Обычно по пятницам, прямо в казарму. Передавал в окно, там, где бытовка. Перед субботой у них было как-то полегче. Как перед праздником. Они даже брали пиво. «М-м-м-м, — пели они, слизывая с губ пену. — Раки! Раки! А что так мало?!.. » Ну, это было потом, когда я их узнал. А до этого — никому не носил. Ни Ольге, ни матери, ни дяде. Мы все сами сжирали. На берегу, в пламени, молча. Собакам? Да они к нам не подходили. Не знаю почему, но это так. Ни одна не приближалась.

Можно было даже не смотреть в ту сторону. Туда, в тень, где лежал утопленник. «Он» был здесь! Когда начинали распутывать бредень, многие отбегали. Раки! Эти ленивые рыцари! Они выползали из сети и расползались по берегу. Это было еще интереснее смерти.

Мы ходили пешком под стол, а девчонки зрели, как в тропиках! А мужики? Они ржали, ржали, когда девчонки, визжа, носились от раков по этому зеленому мягкотравому берегу, а он водил клешней и мотался на платье, ха-ха, он хотел схватить живую!

Раньше не вызывали водолазов. Был один старик, и когда кто-то тонул, к нему приходили с бутылкой и сидели на завалинке, терпеливо ждали, пока он проснется. Жены, матери, мужья и сестры утопленников. Это была надежда. Может быть. Да. Искать их в реке. И не найти.

Я старался обходить их. В их ожидании, в молчаливом сидении, в этом прошении было что-то такое тоскливое, такое обреченное. Утром старик выходил, красный и злой с похмелья, и с багром на плече шагал на работу, на берег. Он жил один, не считая старой фотографии жены. Она висела над столом, где он ел.

Дядя Петя чинил старику крышу. Он рассказывал матери, а я слушал.

Никто тогда не знал, что придет такое время, такое утро, когда мать сама возьмет багор. Выпьет слабого «побеленного» чая с хлебом и маслом и пойдет на реку. И будет плавать на лодке, разговаривая сама с собой.

В первое утро она пошла одна, а на следующий день уже я нес за ней багор. Я стал ее оруженосцем.

***

Река была не просто нашим домом. Она вошла в кожу, в кровь, в наши запахи. Я уверен: тому, кто живет в лесу, снятся горы, реки, поля! Все кроме леса! Нам снились пустыни! Горы. Но река — никогда. Никто не видит во сне воздух.

От нас пахло рекой. Рыбой. Речными травами. Ивой. Осокой. Корнями камышей, которые мы очищали и жрали прямо с лодки. Когда я рыбачил, от рук пахло червями.

Исколотые ершами, окунями руки. Ноги в цыпках. Еще бы! В конце мая мы не вылезали из воды! Мы там жрали, стоя по пояс! Нащупывали ногой рачих, которые сворачивались и ждали икру! Мы их нащупывали ногой, захватывали, как обезьяны, и подносили на поверхность. Развернув хвосты, поедали гроздья черной икры и бросали рачих обратно. Они не успевали понять, что к чему!

А было и другое. Мир другого берега. Там жили цыгане. Их прибили гвоздями к земле! У них забрали все, что намекало на бродяжничество! Один мотоцикл «Иж» с люлькой и все! На пять семей. Это был совсем другой берег.

Мать ненавидела цыган. Она говорила «та сторона». Цыгане никогда не появлялись у нас, а мы никогда не выходили на их пологий глинистый берег. Ха! Мы были как пингвины и белые медведи! Только в зоопарке мы смогли бы встретиться.

Мать рыбачила в затонах, там, где брал крупный бодрый окунь и жерех. Самая красивая рыба. Была еще красноперка. Она потом совсем исчезла.

Меня она не брала с собой. Я не приносил удачи. Поэтому первой с цыганами познакомилась Ольга.

Все цыгане мне казались старыми. Даже дети! Они уже рождались задумчивыми! Они хмурились и смотрели на горизонт! У нас были игры. У них была жизнь. Это было видно невооруженным взглядом. Даже с нашего берега! С нашего далекого вражеского берега! Конечно! Еще бы! Если тебя все ненавидят — шуточки кончились! Уроды становятся еще злее! Еще взрослее! Да. Так все идет.

Я заплывал на нашей синей лодке так далеко, что потом вертел башкой, а меня сносило все ниже и ниже. Прямо к ним. К берегу, о котором ходили «плохие слухи». Мягко сказано! Плохие слухи! Про них нам такое пели, что волосы на заднице дыбом вставали! Они не только воровали детей! Они их варили и жрали! Всей толпой! Даже их дети! А?! Не хило? Если хотите научить ненависти, начинайте с детства! Самая беззаветная ненависть — родовая. Любовь тут отдыхает. Дети ненавидят беззаветно! Всей кровью! Всем сердцем и костным мозгом! Их никуда не свернешь. Учить любви бывает уже поздно. Это долго. Убить — быстрее.

Нам внушили идею! Идею чудовищного народа! В нас вдохнули жажду справедливости! «Они не вкалывают, как мы, ваши отцы и ваши матери! Они не въебывают по восемь часов! Гитара, гармошка, сапоги и баба! И все! Они вору-у-уют! Суки! Смерть им! Смерть!»

И кто это говорил?! Кто?! Дядя. Ну, мать ладно... Она просто рвала волосы на голове, стоило только поймать меня неподалеку от «того берега». Она могла обнюхивать Ольгину голову. Волосы! Платье. Руки! Она чуяла цыган за тридевять земель! Стоило только услышать «А да-ри-да-ри-да-дай, дри-дари-да- дай!» — мать впадала в кому! Дядя тоже был тип! Еще тот. Что касается ненависти. Для него это было лекарство! Он сразу просыпался! Он даже мог не заметить, что суп остывает! Это было выше голода! Он входил в штопор! А вывести его могла только мать. Он приземлялся за стол и начинал дуть на холодный суп. Это снова заводило! «Мы еще им покажем! — Он грозил кулаком невидимым цыганам. Огромному Цыгану. — Есть еще похер в похеровницах!! — Он воздевал руки в небо. Но похер уже кончался. Дальше шло просто бормотанье с пережевыванием. — Падлы... У нас на лесопилке одного поймали... Окурки стрелял. Так мы его привязали и шнурки циркуляркой давай пилить! А потом не поймем... Вроде воняет... А он и орать перестал! Поверишь?! Он в штаны наложил! Сам дрожит и срет! Срет и дрожит! Падла! Как будто в толчок пришел!.. Никогда не видел такого! Чтоб от страха человек в штаны наложил... — В его голосе слышалось восхищение! Да! Человек испытал такой ужас! — Эти сволочи воруют детей! Чтоб продавать! Не веришь? Точно! Я тебе говорю!»

Я не верил. Идиотство. У них и так полно детей. От страха плодятся быстрее. Детей у них полны вагончики. Двери не закрываются.

«Они рождаются от грязи! Комок грязи с цыганского сапога, и все готово!» — распалялась мать.

«Кто нас купит? — думал я. — Кто?! Кому мы нужны?! Дети... Ищи дурака... Мать сама бы продала. Всех бы нас продали... »

Если б мне цыганка сказала, что мать сойдет с ума, а сестра утонет, — я бы поверил. Так нам засрали головы насчет цыган.

Мы не умели нюхать руки, которые нас этим кормили. Мы не знали даже слова «идея»! Мы не знали, что эта поебень — всего-навсего чучело справедливости! Любая идея. Любая. Да! Именно! Ебаное чучело ебаной справедливости! Этого зверя, которого никто в глаза не видел! Никто. Ну, черт с ней! Едем дальше.

Ольга мне сказала, что научит целоваться. За это я должен украсть у цыган глиняного человечка. Сколько нам было? И при этом она никогда не играла в куклы. Скорее уж я разглядывал этих пластмассовых брюнеток. Раздевал, снимал трусики. Везде было голо и гладко. В них был воздух. Пустота. Я заглядывал в дырку на спине. Ничего. Пустота. Розовая пустота. Равнодушие — это страсть в сравнении с тем, что я испытывал! Безразличие?! Нет. Беспамятство. Я забывал, что там ничего. И снова в тысячный раз раздевал их. Заглядывал в розовое полое тело. Ничего. Пустота. В конце концов я забыл, зачем их раздевал. И больше никогда не лазил на чердак.

Мать привязала на лодку цепь. А на цепь замок. Три раза я искал ключ у нее в халате и три раза не находил. Потом нашел. Она его перепрятала.

Все должно было быть шито-крыто. Никакого подозрения! Ни тени. Ни грамма. «Где Олег? Куда слинял?» — «На речке. С удочками». Так должно было быть. Ольга обещала.

Я наловил мух. В кухне, на столе. Они приклеивались, и я ловил их во время любви. Парами. Мать что- то заподозрила. «Куда это ты собрался? На лодке?» Я сказал: нет. С берега. Я умел врать. Зажав мух в кулаке, я медленно подносил их к банке. Я был занят. В этом-то и уменье. Отсутствовать по-настоящему в момент лжи. Выйти из нее.

Пустив леску внахлест, я медленно греб. Я был очень занят. Да. Занят. Во всех движениях сквозила ложь. Мать смотрела с берега. Она всегда нас провожала. Теперь она грозила кулаком. А потом просто качала головой. Я ее обманул. Провел. В очередной раз. Она привыкла. Она уже не будет меня ловить.

Главное не переборщить! Я начал ковырять в носу. Полное сосредоточенье! Стать прозрачным... Вокруг — пустыня! Ни одной пары глаз. «Делать вид» — настоящее искусство.

В какой-то момент происходит чудо. Я увидел голавлей. Их темные быстрые спины. Они поднялись ко мне, и один взял муху. Я начал играть. Я их дразнил. Эти были мелкие. Я звал крупных. Потом меня отнесло в камыши. Руками подтягивая камыши, я отплыл в самые заросли. Встал в лодке и посмотрел. Берег был пуст. Подождав немного, я выскочил на открытую воду и полетел к цыганам. Там, у берега, я затаился. Только плеск воды. Да. Убаюкивающий плеск воды.

Белоголовый, я замер в лодке, как змея, и наблюдал. Их жизнь. Непонятная. То медленная, то быстрая. Странные крики, смех. Вышли две цыганки, похожие на кучи. Поднимая юбками пыль, они тыкали пальцами в мою сторону. Я обернулся. Небо! Оно было устрашающим! Огромная черная туча! Она была живая! Она клубилась, будто кто-то поджег рай! Тетки тревожно махали руками и плевали на землю. Притопывали. Хлопнула дверь вагончика. Я их увидел. Этих детей. Эту девочку и пацана.

Они несли в руках мешок. Ко мне. Я лег. Прямо щекой на дно лодки.

В этом мешке они и были. Человечки. Мальчик остановился. Одна из женщин что-то ему приказывала. Всегда одно и то же! Ни на одном языке приказы не звучат музыкой!

Она кричала и тыкала пальцем в тучу. Мальчишка заложил руки за спину и уставился в землю. Он заупрямился. Он был мне ровесник. Да. А девчонка помладше. Пацан что-то сказал. Тетка опять плюнула, а другая громко заржала. Мальчишка посмотрел в мою сторону. Он осматривал реку. Внимательно, не мигая. Он свистнул, девочка подтащила к нему мешок. Он был старше. Он был сильнее. Это он заказывал музыку. Я начал его ненавидеть.

Девчонка потащила мешок к воде. Она смотрела на воду, подтаскивала, снова смотрела. А этот хуй стоял руки в боки! Девочка наконец остановилась и уже без мешка подошла к самой воде. Она опустила руки в воду. Сидя на корточках. Низко-низко склонив голову.

Пацан выложил человечков из мешка. Они должны были просохнуть. Он крикнул что-то девчонке. Та кивнула и снова, как лошадь, опустила голову. Пацан расстегнул штаны и коротко помочился. Потом он начал трясти член! Я обалдел! Оказалось, он стряхивал последнюю каплю! Для меня это была новинка! Надо будет спросить у солдат.

Я, как змея, впился глазами в девочку. Она жмурилась от солнца. Боязливо погружала руки в реку. Она боялась воды. Это была другая жизнь. Манящее царство.

Потом они принялись за дело. Она поправляла уже слепленные фигурки, обмазывала их глиной, а он раскладывал человечков на берегу. Они работали молча. Не смеялись. Это было подозрительно. Меня надували! Они меня засекли! А теперь притворялись!

Еще бы немного, и я не выдержал! Я бы вскочил и помчался обратно! С позором!

Но я не мог. Ольга мне приказала. За это я научусь целоваться. Я только на миг представил! Вернулся ни с чем! Она бы меня убила! Она могла сделать со мной все! Ведь я же любил ее... Если б она сказала: «А давай подожжем дом! Ничего не будет. Не бойся. Зато как красиво! Вот увидишь... Давай. Бензин в сенях». Я бы пошел, как пьяный, и притащил бы канистру. Она имела надо мной власть!

Со мной это случалось. Я вставал ночами... Она рассказала. Я не верил. Ни на грамм! Но это было так. Она лежала и смотрела. Как я брожу по комнате. Подняв руки. Будто ища кого-то...

В тот момент я понял, что не смогу вернуться. Я должен буду умереть... Я умру. Не доплыв до своего берега. Что-то случится... Со мной. Или с лодкой. Она еле дышит. А там на пути Чертова яма. Глубина... Что-то случится...

Все. Я решил украсть самого свежего. Девочка снова подошла к воде, присела и подняла глаза. В них было удивление. Еще бы! Я стоял во весь рост! Ей мешало солнце! Она щурилась. Я был хитер как летчик! Зашел со стороны солнца. Я был враг. И она смотрела на меня как на врага. Как на пришельца.

Она не кричала. Она даже не поднялась! Я видел ее темные щели! Темные щели глаз на грязном лице. Она дернулась. Раз. Второй. Она увидела врага! Врага их рода! Чужого! Но у меня хватило ума! Я медленно приложил палец к губам. Ха! Она застыла! Видела только мой силуэт. Только черные очертанья. Она впала в транс! Как лягушонок. Как крольчонок! Я ее усыпил! И тут... Черт! Она заорала! Да так, что я обомлел! Чуть не оглох. Это была сирена. Да еще какая! Хо-хо! Все перевернулось вверх дном! Из вагончиков выскакивали тетки! Как сери-бери-ешки из козьей жопы! Дети! Они орали все хором! А эти двое, пацан и девчонка, подскочили на месте! Ноги провернулись, как в мультике! Да. А потом — только пыль.

Когда у людей воруют, они всегда орут одно и то же. Даже глухой обалдеет! Всегда одно и то же.

Но кто меня остановит? Как на крыльях, я подлетел к фигуркам и замер над ними. На одно-единственное мгновение. Я их увидел всех. Сразу. Одна была чуть больше. Я схватил человечка и, как в танце, — обратно! Безумная полька! До берега было три шага, но мне они показались долгими-долгими... Я бежал и никак не мог прибежать! Туда! К лодке. Ворам знакомо это странное чувство. Волшебное и страшное. Я летел, прижимая к груди добычу. На этого парня ушло глины, как на пятерых! Я боялся, что у него отвалится рука! Нога! И он колется! Из него торчит солома!

Качается лодка. Я видел, как она качается! Она мне говорит: ну давай, давай, еще немного... Еще бы чуть-чуть, и она сама побежала навстречу! Позади была тишина.

Я влетел в лодку и так хватил веслом, что оно треснуло! Человечек лежал передо мной. Раскинув руки! Как живой! Я греб, как псих! Когда немного успокоился, то, глядя на фигурку, я вдруг почувствовал присутствие чего-то живого! Чего-то постороннего! То, что украл, становится живым. Всегда. И все воры это знают. Потом трудно от этого отделаться. Чужая тень, тень без тела лежит на всем, что ты делаешь!

Я греб не оглядываясь. Потом — не смог. Медленно повернул голову. Они сгрудились на берегу. Толпа. И они смотрели! Но не на меня. Нет. А туда, куда я гребу! Еще бы! Там клубилась туча. Она распускалась, как черный цветок, как парус. По спине бежал холодок. Поднимался ветер и лодку начало качать.

«Давай-давай!» — шептал я, подгоняя руки. Но казалось — лечу на месте! Меня даже сносило обратно!

Тут я сделал то, от чего до сих пор покатываюсь! Я снял штаны! Да! Развернулся и показал им зад! Моя задница высунула язык! Черт! В меня вселился бес! Ха! Это был не язык! Нет! Хвост! Длинный, с кисточкой! Я им крутил, как кнутом! Как ковбой своим лассо! Он летел по ветру. А копыта?! Мелкие, звонкие копытца! Я и сейчас слышу их цокот! Еще бы! Они гремели по дну лодки. Я готов был пуститься в пляс! В лодке! Над этой фигуркой! Как молодой свин! Как поросенок! Я хрюкал от радости! И пел! Не без этого... Это моя задница тараторила! Скороговоркой! «Цыганочка Надя, чево тебе надобно?! Чево тебе надобно?! А ни хрена не надобно! — отвечала Наденька, отвечала жалобно! Ни хрена не надобно, все мне шоколадобно!.. »

У-у-у! Ну и голосок у моей филейной части! Хо-хо! Точно, только и годится, чтоб в толчке кричать «Занято!». Шут! Клоун несчастный... И в эту секунду на мою счастливую задницу рухнули первые плевки грозы. Я остолбенел! Это было почище пука в нос! Я задрал пятачок в небо! И тут прямо в морду! Огромный горячий плевок. Ха-ха! Прямо — с неба! Вот уж кому-то было действительно плевать на меня...

***

К берегу я пристал в другом месте. Не как обычно. И под градом она могла выскочить меня встречать! Материнская любовь... Никто не знает, что такое их ярость! Их месть!

Я даже лодку не привязал. Просто втащил ее подальше. И помчался к Ольге. Фигурка была со мной. Вернее, на мне. Да. Я завернул ее в рубашку. Если б она была маленькая... Я бы спрятал ее в рот! Как настоящий контрабандист! Как похититель алмазов! Я читал, как они прятали алмазы в Африке. В раны, в зад, в пупок!

Никогда я так не бежал к дому. Никогда. И никогда я не был так рад. Никого не было. Разочарованье? Наоборот! Пустой двор — моя мечта! Никого! Полнейшее одиночество! Ни запаха, ни звука! Ни матери, ни дяди, ни кастрюль, ни тазов, ни мебели! Голые стены, да, и дыры от гвоздей затянулись... Место без слов, без прошлого. Чистота. Благодать, которая лежит на покинутых домах. Я не думал об Ольге. В этой мечте не было никого. Ни одного человека.

Прижимая к груди фигурку, я остановился перед калиткой. Полнейшая тишина. Только ливень. Как будто все ушли. Мать, дядя, куры. И Ольга.

Все было оставлено. Меня бросили. Меня обманули. И как все обставили?! Комар носа не подточит! Никто бы и не заподозрил! Меня выпустили на берег! А сами тихо смылись. Тихо подняли паруса. И вышли в открытое море... Я остался один на берегу! Ни дымка, ни паруса. Только мы вдвоем. Глиняный человек и я. Боже!

Даже не стоило входить, чтоб понять, что никого нет. Я не стал зажигать свет. Дом был огромен. Слишком, чтоб остаться в нем одному. Да. Тому, кого бросили, — все кажется слишком большим! Я сразу в сенях развернул рубашку и положил человека под лавку. Там, где ведра. Глина была влажная и теплая.

Но я бы сейчас не смог вдохнуть в него тепло. Я бы не смог... Самому было холодно.

Не входя к матери, я сразу залез на печку. Под тряпье, зарыться и спать... Согреться...

Я засыпал и просыпался... Вставал и шел смотреть на человека... Потом снова на печь и снова спать... Спать... Печка вдруг стала раскаленной... Я стучал зубами! Я смеялся и никак не мог побороть этот стук! Казалось, я горю! Один бок, другой! Я поворачивался и трясся, как холодец. В полусне я решил принести человечка на печь. Пусть высохнет...

А когда я очнулся, дискотека была на всю катушку! Снова! «Чего захотел?! Чтоб бросили?! Раскатал губу! Мечтать не вредно!» Не открывая глаз, я слышал, как мать ругает дядю и весь белый свет. Под локтем лежало что-то сухое и теплое. Мой друг. Мой единственный товарищ на этих танцах! Мой единственный партнер...

Мать замолчала. Она подошла к печке и увидела мою скомканную рубашку. Сейчас будет! Пиздец котенку!.. Но она заплакала. Да. Я не вру! Я сам чуть не заплакал! Я обалдел! Она влетела на печку! Схватила мое лицо в свои руки! За уши! Черт! Мне это не приснилось! Никогда мне такое не могло присниться! Чтоб она меня так любила...

Она плакала и прижимала мою сонную морду к груди! Она, оказывается, волновалась! Подумать только! Может, еще и скажет, что она меня любит?! Что места себе не находила?! Что искала повсюду?! Что она чуть с ума не сошла?! «Как ты мог пропасть?! Так надолго?!» Она раскачивалась, и я чувствовал теплые слезы...

Я не успел бы к такому подготовиться за всю жизнь. Я отдал голову в ее руки. Даже про человечка забыл. Он ворвалась в меня! Ничего не спросив. Вот это был натиск! Я бы от страха сказал правду! Да! Дядя тоже — свой голод! Ложку! Его голова показалась рядом! Они меня что, хоронили?! Я что, чуть не подох?! Или это была любовь? Как вихрь, сбивающий с ног... В конце концов она меня бросила. Оставила лицо, разжала объятья. Дядя просил есть. Его брюхо ворковало, как горлица!

Дискотека продолжалась! Дамский танец кончился! Свет! Может быть, она меня так любила... В этой безумной пляске... В ослепительном свете.

Смерть нас не спросит о любви... Куда мы ее дели... Она протянет руку! Она скажет: «Где?! Где она?!» И все! Все... Она немногословна.

***

Я спрятал человечка. Закопал за сараем. Этот глиняный человек не давал мне покоя! Я ходил вокруг да около! Не стоило даже приглядываться, чтоб понять, что к чему! Того, кто спрятал что-то, — за тридевять земель видно! По лицу! Но все прячут! И никто не видит. Никто.

Ольга его нашла. Ее не проведешь! У нее ничего не было. Ни тайников, ни тайн. Только свежий снежок. Мягкий коврик любви! Она каталась на нем, как щенок перед бурей... Как щенок, не знающий примет! Она ждала, пока я отойду. Подальше. У меня уже ноги подгибались от этого круженья.

Я вернулся посмотреть, как он поживает. Как он лежит. Только горка земли! Ха-ха! Я-то знал, кто ему приставил ноги!

Мы никогда не дрались. Даже смешно подумать. Чтоб я вдруг воспротивился! Показал характер! Да она бы не поняла!

Я нашел ее в сарае. Мы стояли за поленницей. В нашем с нею сарае. Здесь пахло свеженапиленными осинами.

«Вот... А теперь смотри сколько хочешь, — сказала она. — Не закрывай глаза».

Сама она не закрывала. Мои закрылись, и я понял, что целую ее в щеку.

«Не закрывай глаза! — шептала она. — Открой! Смотри!»

Она смеялась. Она высунула язык! Какое-то мгновенье она смотрела выжидающе. Я моргал, как придурок! Будто мне песку швырнули! Я чуть не тер их кулаком!

Шаг. Еще шаг. И ничего. Она отошла! И тут ее язык оказался у меня во рту! Оказывается, я сам его взял! Она застонала. Мое сердце раздулось... Я стал как пустая бочка! А сердце носилось внутри, как зверек.

«Вот, — сказала она спокойно. Отодвинув мое лицо. Как мать, как мать, взяв его в руки. — Вот так... »

Мы молчали. Я не решался открыть глаза. Я боялся! Я мог увидеть демона! Чудовище! Я слышал далекий рык!.. Далекий, как из сна. Как из воспоминания... Чудовище звало меня! Оно шло по следу...

«Теперь я с ним сделаю все что хочу», — сказала Ольга. Она думала вслух. Будто сомневаясь. Она и так могла с ним сделать все что хочет. С этим глиняным человечком. Как и со мной! Да. Я был глиной. Она не могла меня сломать. Но и не оставляла. Этот рык... Этот далекий сон... Это был не страх! Не лягушка и удав! Нет! Я так давно ждал этого... Этот рык... Я ждал его. И теперь он был ближе. Близко.

Видя кошмары, я просыпался не от страха. Я просыпался от грусти. Мне было тяжело на сердце. Дядя так и говорил: «Не трогай его. Не дергай. Ему тяжело на сердце... » Из благодарности я стягивал с него валенки, когда он заваливался ужинать. Склонив голову, я медленно стягивал их, сначала один, потом другой. Как во сне. Может быть, он чувствовал что-то?

После рыка во сне я весь день молчал. Мне было очень грустно. Я не мог никуда смотреть. Не мог ничего видеть. Наш клен доводил меня до рыданий. Все вокруг было без кожи! Наш дом... Наш ад. Наши мокрые следы на грязной земле... Следы матери. Мои. Дяди. Эти отпечатки приводили меня в неистовство! Я мычал! Я начинал заикаться! Мать даже боялась! Сын-заика!

Это проходило, как хорошая погода. От усталости, от затишья я спал как сурок. В школе на моей парте, на моей половине появлялись женские груди. Щели с кудрями, разрисованные шариковой ручкой. Надписи. Переписка.

Я неделю не был в школе. Вторую. Мать меня не трогала. Она ждала. Ждала, когда я встану. У нее было терпенье! Я чувствовал ее взгляд. Она приходила из своей аптеки и садилась на табуретку. У печки. Я лежал на кровати. Она смотрела на меня, опустив руки. Даже с закрытыми глазами это было видно... Ее лицо и руки. На коленях. Она была как гостья. В нашем доме. Да. В своей жизни... Во всем этом...

В конце концов приходил день, и я вставал. Неожиданно. Она сидела и уходила. По делам. Так это называлось! Что-то надо всегда было делать! Сидеть сложа руки?! Это равнялось смерти! Капитуляция! Она уходила, я еще какое-то время слышал удаляющиеся шаги. Все дальше, в сени, на улицу, все тише и тише. Может быть, я боялся, что она уйдет... Навсегда. Махнет на меня рукой. Вернется, чтоб закрыть мне глаза! И натянуть одеяло! Покрыть мое лицо! Непорядок умершему лежать с непокрытой мордой! Она любила порядок. Да. Она бы меня не оставила так. Поверх земли... Но бывают такие минуты! Такие минуты... Такая смертельная усталость. Она ее знала! Когда просто сидишь, повесив руки! Когда уходишь куда глаза глядят. Оставляя все. Все. И живых, и мертвых. Все...

Вот тогда я и вставал. Я это чувствовал! Никогда не перегибал палку! Ни разу ее не сломал! Еще бы! У меня очко так играло! В такие минуты! Стоило только носом повести! В воздухе что-то носилось... Я это чувствовал. Во мне текла ее кровь. Она могла сделать со мной все... Все что захочет. И она делала это.

Теперь я думаю, была ли у меня своя жизнь? А? То, что называется «своя жизнь»? Я не понимаю вопроса...

***

Я даже в штаны не успел наложить! Ужас. Он ведь тоже требует времени, нет? Стоя совсем близко, наверное, я мог дотянуться до нее... Не сходя с места, стоило только качнуться, но с этой рекой ничего никогда не понятно! Качнешься и рухнешь.

Она лежала, и солнце затопляло ее. Она была так бледна... Из другого мира. Такая бледность. И в этот момент я почувствовал, что нет для меня ничего сильнее, чем это место. Нет места для меня могущественнее, чем этот остров... Как огромный магнит, как вихрь, меня захватил и пригнул к себе этот остров. Солнце взошло и встало...

Мне было так хорошо здесь. Так спокойно.

Я вышел на берег и сел с нею рядом. Близко-близко я видел ее веки, ее лоб и губы. Она была не просто бледна. Она была бледна, как первый снег. Этой тревожной белизной.

Положив подбородок на согнутые колени, я смотрел. Впервые я смотрел на нее без всякого желания, без малейшего шевеления. Это было так неожиданно...

Мне никуда не хотелось. Было так спокойно вокруг. Будто мне дали время. Побыть с ней. Да. Все замерло вокруг, успокоилось.

В эту минуту я вдруг подумал, что с тех пор как она исчезла, я не плакал о ней. Тосковать тосковал, но это была не тоска по умершему. Нет.

Это было по-другому... Как человек, попавший во сне в давно знакомые чудесные места... Я хотел там остаться и просыпался. С чувством потери.

Что я понимал во всем этом? Мои мысли — без языка. Без постоянного света. Только редкие вспышки в черепе.

Я не заметил, как расправилось тело, и я скользнул на спине в ил. Я лег с нею рядом. Лег справа. Так странно, я боялся, а вдруг! Вот кааак прикоснется ко мне! Я лежал, затаив дыхание. Я ждал. Будто вторгся в опасную, незнакомую страну и притих, прислушиваясь к ее жителям. Не знаю, сколько мы так пролежали. Без движения, без вздоха, без единого звука, кроме реки. Так мы были... И уже я перестал ждать и бояться, что вот-вот и она ко мне прикоснется... Может быть, все было бы по-другому, если бы она вдруг дотронулась до меня.

Меня размывало, как глину, как того человечка, которого я украл у цыганенка для Ольги...

Ни единого звука. Мне казалось, я умер. Огромные облака. Высокие и далекие, как горы. Я лежал будто в долине, окруженной гигантскими горами в снегу.

Прабабушка говорила, что Бог живет на небе. «Он там», — показывала она на потолок. И теперь я смотрел на эти могучие облака, властные и задумчивые, и будто по снегу, по снежным вершинам скользил вниз молодой бог на санях. Молодой бог смерти на санях, запряженных парой белых медведей...

Может быть, я даже задремал, не знаю. Прохладные воды ласкали наши тела. Я слышал свое удивительное дыхание. Издалека-издалека. И плеск воды, как пульс реки в виске. Набегает волна, заливает уши, и глохнешь. Отхлынет волна, и ты снова слышишь.

Я напевал. Да. Мне было так спокойно...

Милый мой мой мальчик милый стоя над моей могилой вспомнишь ты меня... Не пройдет и дня Ляжешь ты в меня как в землю падают цветы Не забудешь ты... Смерть — сестра твоя родная милый мальчик мой ты пришел домой...

Я вздрогнул. Сколько раз она напевала ее? Невнятно, да, но я слышал именно это место. Сколько вечеров она, сидя перед зеркалом, смотрела остановившимся взглядом себе в глаза и напевала? А я сидел за ее плечом, неподвижно, забыв, как дышать, как загипнотизированная морская свинка, смотрел смотрел смотрел смотрел...

Я встал на колени и смотрел на нее. Уже другую. Такую одиноко красивую и равнодушную. Ее белое платье и травы... Травы как волосы. Они развевались, качались, замирали, плыли. У меня голова закружилась. Мы с ней будто летели. Нас кто-то нес на спине... Кто-то, чьи волосы вот здесь развевались. Ее белое платье и бедра. Матовые бедра. И белое-белое, как новое, платье...

До этого я не знал красоты. Я был как немой, с вытаращенными глазами. Я чувствовал восторг, особенно когда видел маки! Совсем маленький. Мать рассказывала, что я их срывал и сжирал! Я тоже кое- что помню.

Пшеничное золотое поле. Подвижное, оно волновалось, и тени облаков ползли по его золотой шкуре. Красные маки. Мать меня поднесла к цветку.

«Ты задрожал! Затрясся как сумасшедший! И ухватил цветок! Ты не моргал, смотрел на него, а я считала раз-два-три... Ты не моргал минуту! Тебя будто паралич разбил! А потом ты его взял в рот и... сожрал! Не моргая! А я думаю: ну, нажрется мака и уснет... »

Она-то знала: самые красивые цветы — самые ядовитые. Точно знала. Всегда. Помню это особенное содрогание... Я будто выпил что-то отравленное.

И действительно, спал потом трое суток. Не ел, не пил. Врач сказал, что все пройдет. Пройдет... Он проснется...

Ха. А ведь я все слышал! Все абсолютно. Я и не спал! От доктора пахло умиротворением и новыми ботинками. Я слышал его спокойное коровье дыхание. Это было оцепенение. Да. Я стал как камень. Не мог ни рукой, ни ногой пошевелить! Даже слезу не мог пустить! Скажу честно, мне не хотелось просыпаться. Это было так приятно. Так ново.

А здесь было другое. Другое...

Красота без содрогания. Красота без желаний, без прошлого, без воспоминаний... Мой мир был узким, и только смерть, ее смерть сделала его безграничным...

И если бы в эту секунду здесь с нами был тот, кто мог бы снова сделать ее живой... Тот, кто сказал бы: «Встань! Встань!» — я бы валялся на земле, умоляя его не делать этого... Умоляя его не произносить этих слов! Умоляя его уйти и оставить нас одних. Да. Как раньше...

Только остаться с ней. Здесь, на этом месте, на берегу. Остаться с нею, быть рядом. Так. Быть так.

Не прикасаясь взглядом к ее телу, я смотрел только на платье. Оно ласкало мой локоть. Прикасалось и отходило, как живое.

Я закрыл глаза от этого прикосновения...

Вся моя жизнь до этого была сном. И только в этот момент, лежа со своей мертвой сестрой, я почувствовал себя дома. Дома... Подождите... Да. Побудьте здесь. Еще немного... С нами...

Это место стало моей тайной. Моим храмом. Да. Так тяжело... Ох, как тяжело владеть тайной! Так трудно ее выносить... Я уже не мог ее забыть. А что нужно, чтобы стать властелином тайны?! Нужно ее забыть. А что я мог поделать?! Что?! Я ведь понимал, что уже не смогу, не смогу забыть эту тайну, это место... И я со всем этим должен был жить.

Возвращаться на этот остров в своих снах... Мысли вертелись — как она там, что там случилось, раки, может, туда уже добрались?! Точно! Сколько можно? Учуяли и медленно теперь скользят по дну! Приближаются! Раки нашли ее! Щелкают хвостами! Я видел их клешни! А ее платье из белого стало серым! Они рвали ее плоть!

***

Я уже говорил, что мать любила рыбачить? И не просто рыбачить, а рыбачить именно в этом месте, именно здесь, в затоне, где я и нашел Ольгу! «Хороший клев, красноперка... »

Перед выходом на реку — заплетение кос. Две любимых косы вокруг головы. Это не так-то легко! Я долго учился. Каждые выходные летом.

Сначала ее надо было еще и расчесать. Про Ольгу не было и речи! Встать в четыре утра?! Да только случись пожар. Расчесывать волосы матери... В четыре утра? Да в эту пору у петуха нашего в глотке еще першило! Он начинал распевку, когда я переходил уже ко второй косе!

Мы сидели молча, в предрассветном молоке. Тихо. Мы не зажигали свет.

Ее руки неподвижно покоились на коленях. Торжественно. Она смотрела в открытое окно. Ее волосы теплы, они пахли сном. Особенно там, где шея. Там, где они самые тонкие. Я расчесывал, а она сидела с закрытыми глазами. Она не дышала.

Все замирало. Ни ветерка. Ни шороха. Мы попали в другой мир. В страну абсолютной тишины. В пустую страну покоя.

Только на второй косе пел наш петя-петушок! Потом я уже слышал только этот убаюкивающий шорох гребня в ее волосах. И все.

«Так нормально?.. Не туго?» — спрашивал я хрипло. Она открывала глаза. «Нормально. Да. Все... Давай собираться... » Она ни разу не сказала «спасибо», не посмотрела на меня, ни разу не вздохнула.

Я бы удивился. Да. Я бы не поверил своим ушам! Настолько мы были далеки от нас самих в те минуты.

Она никогда не запасалась червями заранее. Плохая примета. Мы рыли их утром, быстро и молча. Будто искали клад. Под нашей старой яблоней. Не знаю как насчет клада, но червей здесь было море. Это был их клуб. Питомник. Жирные самки! Вялые спросонья. Розовые, полинявшие, еле-еле шевелятся, как тетки после бани. Они вздыхали! Этим червячихам было на все начхать! Они едва-едва двигали хвостом! Дескать, ну что?! Опять?! Гос-с-споди!.. И падали в консервную банку. Там было немного земли. Совсем немного влажной утренней земли. Она оставалась на пальцах.

Мать молчала. Она поглядывала изредка, когда я неосторожно разбивал комья. Тогда она принималась сама. Оперев локоть о колено, она медленно рыхлила, расчесывала землю пальцами, разминала комки в ладони. Потом она опускалась на колени. Это было так странно. Она задумывалась, медленно- медленно перебирая землю пальцами. Мать будто всматривалась в нее. Как в воду, как в глубину.

Может быть, она видела действительно воду, реку, те заливы, где клев?

Их было три основных места. Там, где окуни, — недалеко от Чертовой ямы, и голавли внахлест — у острова, где дядя основал свое капустное королевство. Третье — дальше, на другой стороне. Сначала вдоль берега, а потом затон. Лагуна, полная кувшинок, тишины и красноперок. Да, тишины там было хоть отбавляй! Казалось, ты попадал в ухо уснувшего в реке глухого гиганта! В ухо без звуков, без эха! И плывешь в этом чудовищном ухе, погруженном в воду, по его извилистым закоулкам, по каналам тишины, все ниже и ниже. Стоило нам с матерью только войти в этот затон, как у меня башка шла кругом! Меня начинало тошнить! Мы будто попадали в воронку! И главное — тишина! Да. Она была без берегов, без голоса. Стоило нам кашлянуть, и звук разносился во все стороны! От него в Китае могли полопаться стекла! Мои барабанные перепонки вибрировали! Будто на них исполняли боевой марш! И еще! Голова при этом была сама по себе. Она будто отделялась и летала над этим затоном, кружила-кружила, пока наконец снова не вскакивала на плечи! Черт! Я всегда вцеплялся в борта, стоило нам только войти в лагуну! Бросал весла! И они кружились вместе с нами, вместе с лодкой, среди кувшинок и распускающихся белых лилий. Как в танце. В танце без музыки, без единого звука, в этом волшебном ухе гиганта, спящего глубоко, без снов.

Во всем этом была тайна. Да. Чувство священного. Мать никогда не разговаривала во сне. Никогда. Я знаю. Я подходил и смотрел. Как она спит. Только ровное дыхание. Молчание и ничего вокруг. Ни меня, ни Ольги, ни дяди... А перед рыбалкой она всегда просыпалась первой. Сразу. Я открывал глаза, а она уже тихонько выходила в уборную. Тихо-тихо. Легкий шаг человека, который один. Стоило ей войти, я сразу притворялся спящим. Мертвым! Я не должен был видеть ее лицо! Это был страшный запрет! Но она не знала... Нет. Слава богу, она не подходила проверить! Сплю я или нет. Она не склонялась надо мною.

У нее было другое лицо. В такие моменты. Да. Я не могу сказать, видела ли Ольга это лицо. Такое лицо матери. Не знаю. Не могу сказать. Я был парализован. Только спокойные дыхания дяди и сестры. И мать совсем-совсем другая. Незнакомая, пугающая. Совсем-совсем чужая. Ночная мать. Мне казалось, она никогда не умрет... Да.

И она была одна. Мы спали. Нас не существовало. Да. Вообще никого! Ни соседей, ни дыма из трубы, ни кур, ни мальвы, ни свиней! Она легко скользила между дымом из нашей трубы и теплым запахом свинарника. Она сама становилась просто запахом. Утренним запахом... В такие минуты она была недосягаема. Совсем одна. По-настоящему одна.

А потом все! По коням! Чем раньше, тем лучше! Я думал, а на хуй мы вообще ложимся?! Рыба и та еще плавники не расклеила, а мать уже тут как тут! Черви еще не поняли спросонья, куда есть, а куда срать, а мать уже в брюках! И не просто в брюках. Дядины холщовые. Безразмерные, как парашют. Мать в них влезала только если шла на рыбалку. Два раза в неделю. Но не суть. Она их не стирала. Ни разу. Мать! Моя мать! Это что-то. Я вам говорю — ни разу я не видел, чтоб она их замочила или просто вытряхнула! Ни разу. Как придет с речки, вылезет из них и повесит на гвоздь за баней. И все. От них не просто воняло. Они стояли колом! Покрытые панцирем слизи, плевков, ила, сгнивших и засохших водорослей.

Но она, со своим нюхом, будто ничего этого не замечала.

Дядя бесновался! Еще бы! Кто-то оказался грязнее, чем он! Месть! Она его третировала! «Чистить зубы! Уши в бане мой! Волосы в носу стриги! Побрей под носом! Вот, не видишь, что ли? У ноздрей! Как дикобраз стал!»

«Ну а ты! Сама-то! Ну на кого похожа?! Куча! Ну и штаны! Я их у себя на заводе постираю! Вместе с робами! Невозможно! Как только рыба от тебя не шарахается?! У сомов, наверное, усы дыбом встают! Да я их выкину! Сожгу! Когда спать будешь! В печке! Ты еще говоришь — за эти брючки деньги предлагали! Уу! Да я тебе сам заплачу! Сам! Чтоб сжечь! Тоже мне, ловучие брюки!»

Мать на него даже не смотрела. Открывала калитку и выходила. Я за ней. Рюкзак в руке тяжелый, с грузилами. На спине — неудобно.

***

Она смотрела на воду. Может быть, она там искала покоя? Голавли, красноперки и язи могли в такие моменты спокойно жрать червей! Мать даже моргнуть не могла! Она смотрела в глубину. Пожалуй, это единственное, что она мне передала по наследству. Да. Если не считать склонности к безумию.

И вот именно в этом месте, где гуляет красноперка, я нашел Ольгу. Сколько раз мы здесь проплывали с матерью?! Каждый раз мать почти свешивалась, вглядываясь в глубину.

Пожарники говорят, что они всплывают утром. Ранним утром. Они поднимаются со дна. Голос матери деловит. Будто она говорила о сазанах или налимах. Я думал: а как они всплывают. Как? С открытыми глазами или нет?

Меня это так поразило, что ночами, лежа с ней, закрыв глаза, я представлял, как утопленники, скрестив руки на груди, начинают медленно подниматься со дна. Как они отталкиваются и медленно, меланхолично скользят вверх. Меня это так завораживало... Успокоенный, я лежал, скрестив руки, как они... Но об этом потом. Да. О нас с матерью. Потом...

А теперь, что нужно было сделать теперь? Спрятать ее! Укрыть Ольгу! Я вскочил из воды как ошпаренный! Меня осенило. Лодки! Старые лодки! Накрыть ее старой лодкой!

Попятившись, я бросился бежать к своей лодке. Громко сказано! Бежать по пояс в воде! Я должен был ее спрятать. Спрятать, сохранить для себя! Не знаю, как я вскочил в свою лодку. Весло само вскочило в руку! Я скользил, не касаясь воды! Так долго и быстро... Махал веслом в воздухе. От меня шел пар! Стрекозы шарахались! А я летел в этой тишине, в этом раю, как демон, сорвавшийся с цепи.

Я летел к Волчьей яме. Она была недалеко. Здесь. Рядом с Островом. Здесь сажали капусту. Поливать легко — одна нога на грядке, другая в речке.

Полузатопленные тополя, старые, скользкие, одни умирали и ложились в реку, потом другие, и так без начала и конца. Мы ныряли здесь за раками. В корнях и ветвях сначала было страшно, да, а потом — нет. Потом мы все ниже, все глубже опускались в этот медленный мир.

На этом кладбище тополей были захоронены еще и лодки. Треснувшие от жары, со сгнившими ребрами, отшлифованные ветрами и нашими телами. Мы на них грелись, спрятав посиневшие губы в колени.

Я видел их спины издалека. И уже издалека начал выбирать одну, ту единственную, которая станет гробом для Ольги. А вдруг вернусь, а ее уже не будет?! Она исчезнет! Ее кто-то найдет!

До этого островка было уже недалеко. Я мог до него добежать! Черт! Я носился между лодками, как взбесившийся таракан, и никак не мог выбрать! Они все были слишком старые! В одной не хватает трех досок, у другой корма вся сгнила, а третья совсем вросла в берег, трава торчит сквозь щели! Я не смог ее сдвинуть. И кроме! Сквозь щели ведь все видно! Ее могли увидеть. Какой-нибудь рыбак, старикан, наткнется, увидит лодку брюхом кверху, глаз у них — «А... раньше ее здесь не было... ». И подгребет, они все любопытные, а потом так заорет на всю деревню, что сомов слепых разбудит...

Мечась по острову, я никак не мог найти подходящую. Пока наконец не заметил одну совсем ржавую плоскодонку, она была из листового железа, деревянные лавки сгнили, и окантовка по бортам так высохла, что отваливалась кусками. Мы на ней никогда не сидели. Железо так накалялось, что в заднице у нас в три секунды все закипало!

Одному это было трудно — перевернуть железную, вросшую в берег лодку. Попробуйте-ка с гробом побегать! Да еще и с железным! Ничего. В тот момент у меня сил было как у шестерых. Я смог ее перевернуть и спустить на воду. Осталось только привязать, и можно снова лететь. У-у-у! Когда дело за малым — все может рухнуть! Точно! Ни веревки, ни цепи!

Пришлось у ивы отломить ветку, а это еще та работенка! Крутишь-крутишь, ни ножа, ни гвоздя! Сырая ветка, одним словом. Вернее — двумя. Я все-таки ее открутил и, просунув в кольцо этого ржавого гроба, положил на корму, а сам сел сверху. Так. Ловко. Вуаля.

Я испугался, а вдруг вернусь — ее нет, она исчезла! Но нет, она была здесь. Дома. В нашем с нею доме. Она ждала меня...

***

Я тоже ждал. Да. Долго-долго...

Точно так же, когда я решил — все. Умру! И, как медведь ворочает ульи, — я переворачивал урны с окурками возле тубдиспансера. Закурил один, глубоко-глубоко затянулся. Я-то думал, вот сейчас сейчас сейчас умру! И это было так удивительно... Такое чувство ожидания... Что — вот-вот... Сейчас. Или нет. Сколько? Сколько надо ждать? Те, которые бросали бычки, — умрут скоро. Эти худые дядьки с блестящими глазами. Значит, и я умру. Я мечтал о старших братьях, и думал об этих смертниках как о братьях. Я не знал, что они могут выздороветь. Они для меня были умирающие братья. А старшие братья созданы, чтобы умирать.

Но не получилось. Я не сдох. Окурки не действовали. Еще бы! Знал бы я свое здоровье! Меня надо было расстреливать из пушки! Засунуть в задницу мешок пороха и поджечь! А я окурки пробовал! Ха! Я играл. Да. С жизнью. Бросал ей мячик. Слишком много здоровья... Все — слишком.

«Ешь мух, — советовал мне Сенька. — Мой одноклассник так сдох. Ему муха в рот залетела! Правда. Не вру».

С Сенькой мы давно-давно играли в куклы.

Муха?! Он подох от мухи?! Я не мог себе этого представить! Как?! Неееееет. Я бы так не стал. Так не очень хотелось. Чтоб в меня муха залетела? И там летала внутри?! Нееет. Это не годилось. Но умирать- то все равно было надо! Надо было что-то придумать! Так хотелось играть... И мяч. Жизнь была так весела! Так кругла. Дайте пацану мяч — и вы увидите!

Надо мною глумились мужики. Я ведь всем в округе растрепал, что хочу умереть. Мужики трепали меня по щеке, а пацаны постарше катались со смеху!

Я не понимал, откуда такое презрение. И до сих пор не понимаю. Кто я был для них?.. Отброс, шлак, еж без иголок, волчонок, который не переваривает мясо! Мужик, который не может поднять перышко! Баба без пизды! Водка без горечи!

***

О-о-о... Я бы хотел быть так далеко! От этого места! От этих снов! От этой могилы! Я бы хотел забыть... Забыть это место на берегу. Да. Закрыть глаза, и все исчезнет! Это все только сон! Ведь так? Сон и все! Пусть все это — сон! Пусть ужасный, но сон! Ведь так? Этого не было на самом деле!

Но я просыпался во сне, ни черта не понимая, где я, что я... И раки были здесь, ползали по простыне! Эта их тяжесть! Проклятые! Отвратительные рыцари разложения! Я вскакивал и начинал их стряхивать с простыни, махал ею и просыпался... И что? Я не мог пожаловаться. Я же хотел, чтоб все это было сном...

Это был далекий стон, зов земли, которая сонно пережевывала нас с Ольгой... Меня и ее. Там, в нашем найденном доме. И ничто не могло разбудить землю от этого сна.

Меня это сводило с ума. А тут еще мать.

«Ну что ты возишься?! Давно пора затопить! А ты еще и воды не натаскал!»

И это в такую жару! У меня мозги плавились, а она хотела баню, она хотела согреться, она хотела, чтоб «ее красавица» потерла ей спинку! Мы с ней были из одного теста. Она тоже хотела видеть сны!

Я вдруг заметил, что она превратилась в старуху. Нет, не в бане! Когда я тер ей спину, я ничего не видел. Нет. Когда она обнимала меня ночью, чтобы уснуть, я тоже ни черта не замечал.

Только однажды ночью — она начала бормотать свои заклинания, я отодвинулся, она расслабилась, смотрела в потолок, а я все отодвигался, и свет луны попал на ее лицо, проник внутрь, под кожу, затек в морщины, и я почувствовал, как у меня волосы зашевелились! Рядом со мною лежала старуха! Незнакомая, страшная... И волосы седые падают на мои губы.

Стоило мне только пошевелиться, она была начеку! Цап-царап!

«Ну куда ты? Спи-спи... Моя красавица... Ну полежи еще... Холодно мне... холодно. Согрей свою мать... »

И прижимает меня к себе. Она была такая сильная! Ни за что бы не подумал! Как только я напрягался, как только начинал сопротивляться, совсем немного, чтоб она не злилась, это и не назовешь сопротивлением, это, наоборот, напротив, еще больше ее возбуждало! Она становилась как фурия! И откуда только силы у нее брались?! Я был опутан, связан, в ход шли и руки, и ноги, и волосы! Что я мог сделать? Что? Стоило мне пошевелиться на кровати, стоило только вздохнуть, кашлянуть — она открывала свой глаз.

Я бы не удивился, если б утром она застучала костяной ногой! Я не шучу. Я боялся. Кто знает, что она выкинет? Она ведь стала чужой! Совсем-совсем!.. Что от нее ожидать? Подойдет и отъест мне руку!

Мне было не до шуток! Абсолютно! Она превратилась в другого человека! Что у нее на уме? Захочется ей чего-нибудь вкусного и подумает, что я — свинья! Да просто увидит меня свиньей! Удивится, почему это свинья в постели лежит? А? Связанная, спящая свинья! Ага! Связанная... Готовая к употреблению! Оденется она и пойдет к своему братцу, ведь у него есть кое-что. Что?! Ручная пила «Дружба»! И, вернувшись, поставит большую кастрюлю на газ греться. Дернет цепь и заведет пилу!

Я всегда спал крепко под утро. И глазом не моргнет, отрежет ногу или руку! И потом сварит ее в большой кастрюле, и сядут они, сестра и братец, есть мою ногу...

О-о-о... Я бродил в лесу своих кошмаров. И все- таки шел с нею в баню, ложился с нею в постель... К стенке. Может быть, я был заколдован? Как курица. Она несется без головы по двору, истекая кровью. Не знаю. Я жил в этом лесу, в этом доме, как в сказке, и сказка эта была без конца.

Потом она решила меня привязывать. Она устала меня пасти. Ведь даже сумасшедшие устают. Не поспи-ка три ночи!

Я спал так крепко, что, когда очнулся, был уже пристегнут! Ремень, тонкий, сыромятный. И все это во сне! Раньше, как только она меня обвивала руками, ногами, я мог еще надуваться, пыжился, а потом, когда она дремала и расслаблялась, я мог шевелиться. Даже удавалось перевернуться на другой бок! Представьте себе! Перевернуться на другой бок в объятьях человека, который тебя может спокойно придушить!

А теперь я не мог пошевелиться. Вернее мог, только чего мне это стоило! Ремень был узкий, для чемодана, и врезался в щиколотки и кисти!

Почему я все это терпел? Почему? Почему не пошел в аптеку, в ментовку, куда-нибудь, к людям, на берег, где мужики пьют пиво, и сказал бы, что — все!.. Да! Крышка! Люди! Люююди! Спасите меня! Спасите... Это ведь ничего не стоило! Я ведь был свободен по утрам, целый день, только баньку истоплю, надену платье красное и захожу...

Почему я принимал все это? Почему я жил все это? Даже не удивился, когда увидел: моя мать — сумасшедшая. Никаких чувств. Я просто это увидел. Да. И что? И ничего.

Раньше вставали с правой ноги, теперь с левой! Раньше варили щи, а теперь борщ! Не больше и не меньше. Почему? Я даже не думал, что может быть иначе. Я будто спокойно ждал. И когда это произошло, когда она мне сказала: «Надень свое красное платье», — я с пустой головой начал шарить в шкафу. И когда примерил его, то и тогда ничего не чувствовал. Будто всегда, всю жизнь носил платья! Да-да, я знал, что с ним делать. Оно лежало на полу красным кругом. Здесь. И я вошел в этот круг.

Я нашел Ольгу... И теперь каждое утро — с ней. Спускал лодку, петлял, надо было проверить, не следит ли мать... Она была такая... Все могла скрыть, а потом внезапно — раз, и ты просыпаешься связанный по рукам и ногам!

Я отправлялся к ней, как в храм. В одно и то же время. В конце концов, может быть, я был еще более сумасшедшим, чем наша мать... Я же обхитрил ее! Ведь это я каждое утро видел Ольгу. Я, а не она! Мать сошла с ума от горя, а у меня не было горя! Она потеряла все! Все! Свою дочь! Свою любовь... Свою надежду! А я... Я ничего не потерял. Нет. Наоборот.

«Эй! — кричит мать мне в ухо. — Где твои месячные?! Что, опять?.. Опять не пришли?!»

Она боится. Она думает, что я — беременна! Я не могу с ней говорить. В носу щиплет, из глаз льется. Мы в бане. Я тру ей спину. Ей уже ничего не докажешь! Ничего...

«Не прики-и-дывайся, дочка! Опять с солдатами гуляешь? Ты что, оглохла?! А? Я с кем говорю?!»

Я усмехаюсь. Лицо само по себе. Оно что-то делает само. Мать гладит меня по ноге. Она закрыла глаза. Сейчас начнет шептать свои заклинания. Она уже ничего не слышит. Ничего. Никто ей ничего не скажет. Никто...

***

Соседи... Соседи...

«У тебя выросла красавица дочь... Но... Прости меня. Она себя ведет как блядь. Ты посмотри только, какой у нее купальник? Ты смааатри. Она станет сукой! Извини. Да-да. Я хочу ей добра. Солдаты! Она же к ним ходит. К ним! А они хуже цыган! Хуже гонщиков!»

И так в оба уха матери. В левое, потом вздох, перекур, а потом с новой силой в правое... Эти кобры окружали мать и так раздували свои капюшоны, что она становилась невидимой! Эта наша-то мать! Она стояла как зачарованная! Едва-едва не закрывала глаза! Они шипели ей в ухо, соседушки, а мать стояла, и пыльная юбка полоскалась устало. Теплый хлеб остывал в сумке. Она стояла, опустив голову. Как на страшном суде. Я скрипел зубами, в животе бурлило от голода.

Я их проклинал. Мечтал, пожирая корку, что вот мать перекинется черной свиньей! И покажет им, чей козырь старше! Уведет их мужиков, мужей, помахивая юбкой, блестящей от звездной пыли, и насмерть укачает! Я видел все это так четко, что сам подпевал матери! «Толпой! Кучней, мужички! Бабы в сторонку!»

И тут начиналось. «То не туман поднимался с болот... То не облако черное легло на гору... То красота сошла с неба... Сошла и села и распустила косы и запела и волосы расчесывала... Откуда она взялась, никто не видел... Только теперь у реки сидит девушка и поет, глядя в воды... И зовет душу... Не смотри ей в глаза... Синий огонь... Не смотри в ее воды... Там души спят... Не смотри на отражение ее... Его нет... А посмотришь... Потеряешь душу свою... Засмеешься — не проснешься... Не проснешься — все забудешь... Мимо пройди... Мимо пройди... Но не пройдет мимо парень... Не пройдет мимо красавец... И душу свою отдаст... И в черные воды смотреть будет... И пропадет навеки... »

А? Нравится песенка? Вот бы мужички-то ее послушали! В речке бы столько корма ракам! А то отощали! Давно никто не тонул! Ни человек, ни лошадь, в крайнем случае! Да так бы просто утречком послушали бы, как мать за водой идет в колодец! Идет и напевает! Да волосы бы не просто дыбом встали! Полысели бы у них шапки!

Соседи... Вот и напели! Мать и так была вне себя, каждый раз она обнюхивала Ольгу! Ходила вокруг и обнюхивала зажмурившись! От нее эти проклятые солдаты отрывали дочь! Кусок ее тела!

А когда Ольга побрила голову... Она подстригалась наголо! Ее пшеничные тяжелые волосы! Она решила уйти к ним! В казарму! Она молча, зло надевала галифе. Не попадала в штанину! Снова! Она подворачивается, перехлест! Потом гимнастерка!

Я не верил. А кальсоны! Она даже кальсоны надела! Со щелью впереди! Чтоб писать! Черт, это была не шутка! И ремень, меня добил ремень! Широкий, настоящий солдатский! Вот когда она им перепоясалась — я понял, что все.

Я закрыл глаза. Это была настоящая война, настоящая воздушная тревога! Дело было за малым! Не хватало воя сирены! Она всем нам, матери, дяде, мне, всей деревне объявила войну! Горе, реке, полям, цветам и травам! Хотя я перегнул! Наплевать ей было на поля и травы! Ха! Она их уже и так победила! Они сдались без боя!

Мать остановилась, как будто увидела... Что? Она увидела своего мужа! Того самого! Моего отца! Черт! Она так была на него похожа! Ужас! Откуда я знал?! Откуда?! Да не важно! Стоило только посмотреть на мать! Сразу все ясно! Как божий день! Я сел на пол, разинув рот! Передо мною стоял мой отец. Ни больше ни меньше!

Мы трое были среди развалин! На глазах, за пару секунд жизнь превратилась в пепелище! А мать, она ведь строила, поправляла, чинила все это. Она чувствовала — уже витал запах гнили, запах пожарища! Уж кому-кому, как не ей было знать этот запашок! Все вокруг и раньше было полно плохих предзнаменований!

И вот теперь она смотрела на меня, на Ольгу, на меня, на Ольгу... Мы, как огромные тараканы! Она никак не могла поверить! Все рушится!

Она даже успокоилась. Нужна ведь передышка. Но ненадолго! Нет. Она нас прожевывала! Как тигр! И теперь снова готова для следующего куска! Ольга... Сначала она, а потом мать примется за меня! Точно! Все! Пиздец!

Но я-то ладно. Я мог уползти в угол. Прикинуться глухим слепым немым! Я мог все переварить! Все! Меня можно кантовать бить толкать перетаскивать! Да. Через меня можно спокойно перешагивать! Я даже ухом не поведу! Надо разгребать снег? Пожалуйста! За водой? Пожалуйста! Помои вынести на морозе, ковылять по двору, а потом на дорогу, в колею? Всегда пожалуйста! Белье нести на реку? Стоять, прыгать на одной ноге, потом на второй, мороз, ждать, и обратно с кучей простыней, белых простыней, а для чего, для кого? Но все равно! Всегда готов! Снежки жарить? Поджигать дождь? Да пожалуйста! Мне это ничего не стоит!

Она смотрела на меня не мигая, не отрываясь. Она втягивала носом воздух. Конечно, потянуло человеческим духом! Среди этого пепелища внезапно она уловила запах человечинки. Сквознячок... Откуда-то дует, пробормотала она, дует... И поежилась.

Мы все могли уползти, подохнуть, утонуть, исчезнуть! Смыться! Это была развилка! Перекресток! Камень! Пустой камень! Никакой надписи! Мы могли переглянуться с сестрой и тихой сапой, на полусогнутых съебаться в переулочек! Тоже могли пойти на запах! Довериться своему нюху!

А вот мать... Она не могла уползти. Она не могла закрыть глаза. И даже! Свет был такой ослепительный! Он ослеплял даже закрытые глаза! Да. Вот так это было. Вот так...

***

Мне было так хорошо с ней здесь. В ее могиле. В реке... Она вернулась домой. Может быть, в этот день, впервые, в первый раз за всю жизнь, я был в мире с самим собой. Может быть... Да. Под этим небом. Странным, цвета лазури... Цвета кристалла...

Идолы юности не знают ни зла, ни пощады. Я не дотрагивался до ее тела. И в голову мне это не приходило. Так здесь было спокойно, так неподвижно. Я лежал рядом, с открытыми глазами, и вода то набегала, то отходила... В небе стояло огромное облако. Оно напоминало гору, гигантскую гору, вершина которой была недосягаема. Как гора, покрытая туманом, утренняя, пророческая гора... От этого облака, от этой горы веяло тревогой, исполнением судьбы. Меня начала бить дрожь.

И тут, в этот момент, я обнял свою сестру! Свою мертвую сестру! Повернулся к ней лицом и обнял! От нее веяло холодом!.. Холодом и рекой! Темной рекой! Я отскочил, и она снова, взбив фонтанчик, погрузилась в воду. Туда, к себе...

Я будто обнял свою испуганную душу. Она так не хотела в смерть... В свой дом. Она кричала: «Нет, не надо! Смерть! Так холодно! Не надо смерть, не надо! Оставь меня здесь! Боюсь боюсь боюсь!»

Я едва смог отдышаться.

Душа?! Да у меня не было этого слова! Не было ни слова, ни души. Я его и не знал. Дожил до восемнадцати и не знал! А ведь у всех оно было! Торчало изо рта! Как зубы! А я в пятнадцать еще ходил без клыков! У матери, у ее братца — у всех были клыки! Все знали это слово, кроме меня! Ольга, водолазы-пожарники, все, все, вся деревня! А я не знал ни слова «душа», ни души... Хотя, наверное, водолазам было насрать. У них, может, тоже нет души?

Все, кого я знал, были уже помечены, уже начали гнить. Ольга, все солдаты, все старухи, все старики, даже собаки, полумертвые от старости, и те — знали это слово!

Теперь все на меня смотрели: «Ах, придурок недоделанный, он и не знал, что такое душа! И слова этого не знал... Недоносок бедный, несчастный... »

А еще эти лилии! Да. Стоило только заметить белый цветок, неподвижный и одновременно будто плывущий, я каменел. Эта полутьма, куда стебель уходит, и ты его видишь, видишь вот-вот, и внезапно он исчезает в глубине! Я становился неуправляем! Лилии меня включали, как елку! Ночами я видел головы девушек- утопленниц, вместо белых цветов это были головы с застывшими улыбками, и глаза их были закрыты...

Так же закрыты у нее. Ольга... Еще когда она была жива, уже тогда у нее были так закрыты глаза! И в те ночи, когда мать уходила на смену, на дежурство в аптеку, Ольга шепотом, шепотом звала меня. Шепотом, хотя никто нас не мог услышать! Никто кроме нас самих.

«Пошли пошли сюда. Иди ко мне. Ты где хочешь? У стенки?»

Я вставал и шел к ней, широко раскрыв свои глазищи. Я весь превращался в глаза! Но ничего, ничего в полной темноте! Я ложился к ней. На ее нагретую сторону, к стенке, с ковриком, с темным ковриком, на нем, помню, какие-то узоры, линии, они складывались в странные маски, в лица...

И только тогда, рядом с ней, совсем рядом, я видел... Она лежит закрыв глаза. Она ждала меня с закрытыми глазами. «Ух, какие лапы ледяные!» — шипела, обвивая меня худыми ногами.

Она всегда говорила, чтоб я замотал голову шалью! Материнской шалью, она ее специально снимала заранее с вешалки и клала под подушку! «Вот. На! Замотай голову!.. »

В такие ночи она не хотела видеть мое лицо. Она не могла на него смотреть. Не знаю почему, но я это понимал. Да.

А утром она просыпалась первой, рано. На будильнике было четыре часа. Она зажигала свет повсюду, а сама исчезала. Ни звука, ни шороха, ни дыхания. Залитые светом две комнаты, я знал, что она исчезла, но все равно обходил весь дом. Я не звал ее: нет. Как в волшебном дворце, в заколдованном доме, я был один. Или она следила за мной? Где-то пряталась и смотрела?

А потом — моя собственная холодная постель. И сон, легкий, беззаботный, уже до утра.

Сколько так продолжалось? Мне кажется, сколько себя помню. Всю жизнь. Всю жизнь с замотанным лицом...

Я так привык. Ночами, в полной тьме, под этой маской, под шалью, я слышал свое дыхание... Оно казалось чужим. И огонь, захлестывающий, когда она оплетала меня ногами... Я так сжимал кулаки, что ногти впивались в ладонь. Руки сводило. Голова была полна облаками...

Она выскальзывала из-под кучи, которую мы сгребли в постели, и убегала. Еще какое-то время я сидел так. С замотанным лицом. Пока небо в голове не переставало крутиться. А потом я разбинтовывал голову, лицо, расправлял сведенные ноги. Как раздавленный скорпион, как двухвостка. Я приходил в себя.

И в тот момент, лежа обнявшись с ней, мертвой, в реке, я знал, что вернулся в свой настоящий дом. В свою настоящую жизнь... Да. Наши лица обнажились.

***

Конечно, я чувствовал: что-то было не так. Наша семейка, мать, сестра, дядя и я, — мы были другие. Мы жили совсем незаметно. Мало ли женщин сходит с ума?! Да повсюду, везде властвовал один закон. Один-единственный закон, перед которым мы все, все были слепы. Да. Слепы. Слепы... Как один гигантский сон, и все в нем ворочались, кряхтели, пукали, храпели, чесались и плакали. Смеялись и плакали... И что нам снилось? Только иногда, редко-редко, улыбка освещала наши лица... Так хорошо... Благодать все-таки нисходила на нас. Да. Как бы мы все от нее ни прятались.

Наша семья... Моя мать, моя мертвая сестра, дядя, который загадочно избавился от моего отца...

Я чувствовал, что мы все идем в ад. Размахивая руками, веселясь, ухмыляясь, мы жрем друг друга на ходу... Уехать, смыться? Бросить все, свалить, пусть все весело ковыляют в сон, в ад, в бесконечную битву, где все бессмертны! Где отрубленные головы снова прирастают, где мы и есть — самые страшные демоны!

Ладно. Не важно... Наплевать! Другие смывались. Один возьмет чемодан с огурцами, с салом в полотенце и уйдет на рассвете на станцию. Сядет в поезд и, протирая глаза, очнется в городе. В огромном городе, где его деревенские демоны притихнут поначалу, а потом со временем наберутся городских штучек и давай с новой силой! Точно. Я покатывался со смеху! Нет уж! Мы и так веселы! Все вместе маршируем в ад! Танцуя! По колыбельной! «Баю-баюшки-баю! Не ложися на краю!.. »

Хо-хо-хо... Уж точно, я предпочитаю теперь, чтоб мне пели наоборот! Баю-баюшки-баю! Ты ложися на краю! И никто к нам не придет! Ни волчок, ни старый кот!..

Моя мать, любимая сестра, дядя, мы гнием, мы тлеем. Мы вырождаемся и исчезнем в конце концов. Пока в нашем роду не было уродов. Ни кривых, ни горбатых! Наоборот! Все здоровые, живучие! Как змеи. Но уже началось! Этот легкий томительный сон! Полудрема вырождения, полуулыбка... Усталость. Лень. Жир. Эти лилии...

В нашем роду еще не было ни слепых, ни мертворожденных. Но уже дед мой любил горбатеньких, хроменьких! Он находил их красивыми, до дрожи красивыми! Он и женился на таких. Здоровый семидесятипятилетний лось! Он ржал, подбрасывая меня к небу: «А-а-а! Наша кровь! Живучий! Сластена и молчун!»

Даже когда дед ослеп. Все равно брел на этот зов вырождения, на этот пустырь, на эти развалины, где все угасает...

А если мы все-таки проснемся... Мы проснемся не от любви. Нет, нет и еще раз нет! Мы проснемся от смерти. Она нас разбудит! Она.

Мать была в ужасе, когда ложился первый снег. Но это было еще ничего. Пару часов. Три часа. Она заматывала голову полотенцем!

«Ну и грохот! Он так грохочет, как гвозди с неба валятся! Быстрей бы кончился! Оооо! Проклятая зима!»

С искривленным лицом она металась по дому. Меня это забавляло. Дядя Петя с удивлением следил за ее траекторией. Он нормален. Если сыт. Но он боится! Мою мать, да, свою сестренку. А она входила в раж! Как будто на третий день зубной боли!

Постанывая, мать затихала перед окном. Всегда, сколько бы она ни носилась, сколько бы ни пряталась от снега за печку, всегда в конце концов оказывалась перед окном! Она сидела, раскачиваясь, подперев голову кулаками, с остановившимися глазами.

Ее кулаки! Мы потом разжимали их с Ольгой! Мать стонала, а мы разжима-али потихоньку! Во-от. Еще-е-е... Мы все принимали как должное! Я бы удивился, если б узнал, что, кроме матери, никому в деревне не надо разжимать кулаки! Ну, кулаки — ладно! Вот глаза! Это было нечто! Они становились прозрачными! Совсем прозрачными, как стекло! Хрустальными!

Она затихала. Да. Я ее рассматривал. В такие моменты я видел ее настоящее лицо. Она будто умирала! Сидя у окна! Окоченев! Казалось, от нее оставалась только эта оболочка, твердая, как свиная шкура на морозе! Может, душа покидала ее в такие дни? Кто знает... Это слово по крайней мере не сходило у нее с языка, стоило ей очнуться!

Иногда снег валил сутки, иногда меньше. В конце концов, это были дни свободы для нас с сестрой! Это был праздник! Вся деревня становилась как картинка! Все замирали! Кого где застал снег! Кто, скрючившись, сидел в уборной! А кому повезло, тот так и продолжал спать на печке. Некоторые мужики засыпали на тракторах. Солярка кончалась, они сидели с открытыми глазами, руки на руле, теплые, мы с Ольгой дотрагивались: их руки были теплые! Вся деревня была зачарована! Слава богу, никто не мог работать в такие дни. Мать бы точно выгнали из аптеки! Подумать только! Сиди перед окном, сжав кулаки, пока весь мир вкалывает! Вся деревня! Но, слава богу или кому там еще, кто насылал это волшебство на нас, — все были в одинаковом положении. Абсолютно. Другое дело, что на нас с Ольгой это не действовало! Мы были так рады! Бродили по уснувшей, заколдованной деревне, заходили в дома, свинарники, щекотили окаменевших поросят, такие смешные и одновременно печальные, так ведь привычно, что они носятся с визгом, а тут окаменели, как умерли... Первое время нам становилось грустно от этого, от их неподвижных глаз, от ресниц, покрытых инеем, а потом мы поняли — они не умерли. Они проснутся...

***

Я и не воспринимал ее как сестру. Девочка, с которой никогда не было обычной близости, какая бывает с сестрами. Мы не дрались за внимание. Мы не рвали друг друга. Все было поделено сразу. Она пришла первой. Так странно было чувствовать, что мы совсем одни на земле. А потом она стала превращаться в девушку.

Черт! Это пришлось на такой вот сон. Когда в деревне все, как обычно, окаменели. У нее пришли первые месячные. Я был в шоке! Она легла в постель! Этот вечный двигатель устал! И потом она уже не вставала с постели и только стонала! Я подумал, что сон в конце концов и на нее начал действовать! И что я останусь совсем один! Я не смогу разогнуть кулаки матери! Даже заколдованная она была хитрая! Стоило разжать левый и начать разжимать правый, как первый был уже сжат с новой силой!

Но нет! Это не сон! Это была кровь! Кровь! Коричневая!

Я поднес полотенце к глазам и понюхал эту коричневую, уже спекшуюся кровь. Мне стало жутко! Я нес в руках полотенце, а коленки ходили ходуном! Я думал, она умирает! Умирает! Она уходила! Уходила улыбаясь! Именно эта ее улыбка меня доконала. «Ведь она умирала умирала умирала!» — твердил я, бродя по дому. Я не знал, что делать! Куда бежать?! Ведь все уснули! А снег все валил и валил!

Что, я до этого не видел крови? Видел. Но эта кровь была совсем другая. Совсем. Дядя Петя всегда хорошо чуял, когда надо заваливаться на печку! Он так подгадывал, что с первыми снежинками вспрыгивал на печь и заваливал себя фуфайками! Кто из них был быстрее, он или снег?!

Куда бежать? «Никуда, успокойся, успокойся, — твердил мне голос. — Это не смерть, она встанет, встанет... » — «Но ведь от полотенца так пахло смертью!» — «Да, они носят смерть в себе, — твердил голос, — не бойся... Она будет жить». Легко ему было говорить! А она, скорчившись, лежала на боку.

«Живоооот! Ммммм... Меня рвет на части! Он сейчас разорвется! О-о-о! Я умираю!»

И так в течение часов и часов. Смерть выходила из нее по капле. В конце концов я сел на пол под ее кровать. Там стоны казались далекими, пару раз я даже набил шишку об пол. Наверное, уснул. И уснул с этим полотенцем в обнимку. Во сне я прижимал его к лицу. Оказывается, все это время, пока метался по дому, носил его в руках.

А тут еще все окостенели! Меня это выводило из себя! Сколько можно?! Мать так и сидела у окна! Я несколько раз принимался ее тормошить, хотя и знал — бесполезно. Она смотрела смотрела смотрела! Да. Ни разу не мигнула! Ни разу! Не пила и не ела. Ни разу! И во двор?! Не выходила! Ни разу!

Мы с Ольгой не обращали на нее внимания в такие дни, но теперь! Теперь! Я остался совсем один в этом мертвом царстве! И я хотел жрать! Может, в такие моменты я жил за всех! Кто знает. Только казалось, да, мое тело живет не так, как обычно. После этого сна под кроватью я больше ни разу не сомкнул глаз. В меня будто вдохнули силу!

А тем временем снег все падал и падал. Я и сам начал косить! Я обалдел от этой белизны! Еще бы! Когда он падает сутки, двое, трое, поневоле будешь косить. Казалось, ты жрешь снег, спишь в снегу и во сне видишь снег! Казалось, ты срешь снежками! А? Разве это не волшебно? Какать снежками!

Прошло три дня. Да. Три. И вот на кончике третьей ночи, утром, она меня поцеловала в губы. Она так устала, что едва-едва держалась на ногах. Она будто только что родила! И только едва-едва коснулась губами моих дрожащих губ. Этого было достаточно! Да.

***

Мать мне сказала: «Выстирай платья. Все платья. Все. Какие найдешь! А теперь на речку. Воду носи. Много воды... » Я спросил, сколько — много. «Много-много-много... Возьми коромысло. Мое».

Я шел, а ведра качались. И по ребрам меня, по ребрам, с каждым шагом стук в ребра. Раз, раз... Эту штуку, коромысло, надо уметь носить. Ольга и мать умели.

У нас раньше были детские ведра, а теперь я нес нормальные, взрослые. Начал я носить, ношу-ношу, выливаю в бак, а мать стоит и все показывает, мотает головой, мало-мало, еще давай. Всю реку принес в баню, а ей все мало! И бак все никак не наполняется! Час носил, два, уже качать начало, ноги подгибаются. От реки иду медленно, чтоб не расплескать, обратно тоже бреду, чтоб отдохнуть. Наконец возвращаюсь, а мать уже развела огонь в печке. Я обалдел и выпалил, что не буду мыться. Жарко.

Она обернулась и так посмотрела, ну, думаю... «Помолчи! Нечего трепать языком! Тебя никто не спрашивает... »

Мы с Ольгой всегда мылись вместе. Я забивался в угол. Там, где щели, туда, где не жарко. Я смотрел, как она раздевалась. Она напевала. Помню, она всегда что-то напевала. Сколько нам было?

Мать подходила к окошку, я видел ее тень, она приближалась, а потом появлялось ее лицо. Оно говорило: ну как? Ольга высовывала мне язык. «Мам, скажи ему! Чё он смотрит?! Чё он так смотрит? — И тут появлялся материнский кулак в окне. Ольге было мало. — Мам... Чё он мыло не дает?.. Вали отсюда!»

Я сидел тихо, переводил глаза с матери на сестру. В мой темный угол не попадало ни света, ни воды. Я смотрел, склонив башку, как она намыливается. Ольга была костлявая и плоская, как молодая курица. «Ну что ты вылупился?! Отвернись! Убери глаза!» Она прятала руку между ног. Между худеньких загорелых ног. Ей не надо было раздеваться, чтоб загореть. Она загорала на бегу! Через три километра солнца она была уже черная! «Черенок — лопаты», называл дядя Петя.

Были такие моменты. Я хочу только их помнить. Время полдня, время ослепительного полдня и кристальной тишины. Когда нам всем нечего было сказать. Когда мы все ничего не делали. Может, это и есть жизнь? То, что делаешь тогда, когда ничего не делаешь... Ледяная стальная кружка молока из погреба, от которой мерзнут руки, под душераздирающим солнцем июля...

«Посиди в холодке», — говорила мать и сажала меня под дерево. У меня в руках деревянный автомат. Я охранял. Что я охранял? Мне казалось тогда все это необычайно важным. Я охранял старый наш клен?

Сестра залезала на него с куском хлеба. Она мочила одну сторону, а потом макала в caxap, и получалось пирожное. У меня никогда не выходило! Я просил ее: сделай мне, сделай мне, и она делала, если левая нога захочет. Я сидел под этим старым кленом с автоматом в руках. Задрав голову, следя за ней в ветвях. Мне были видны ее ноги, тень-свет, тень- свет... Ветер гладит листву.

Ветер нас успокаивал. Это было наше море. Да. Говорят, что прибой успокаивает. Это был наш прибой. Незаметно я скользил в траву, выпускал автомат и лежал с открытыми глазами. А Ольга была в ветвях надо мной, как птица, как молодая худая кошка... Иногда на меня падали хлебные крошки. Я их съедал. Ольга вытягивалась на ветке и замирала, неподвижная, только платье, самый кончик, движется. Шум листвы, тени, порыв прохлады, ее ноги, худое обугленное июлем тело, острые коленки, трусики, съехавшее платье. Она меня еще не стеснялась.

Куда она смотрела тогда? Куда? Не знаю. Мне становилось холодно в такие минуты. Разве мог я понять тогда, что происходит?! Вообще меня легко было превратить! В свинью! Ничего не стоило заколдовать! Завяжи глаза, и я бы начал хрюкать! Она мне их завязывала и крутила, крутила, а потом пряталась. Качаясь, я находил верх, низ, небо, землю. Все кроме нее. Никогда я не мог ее найти! Она нарушала все правила! Смывалась в поленницу!

Запах поленьев, береза, липа, тополь... Мы их пилили с матерью двуручной пилой.

Там, в сарае, я бродил, вытянув руки, как слепой в поисках чуда! Меня она находила легко. Так странно было смотреть на нее, идущую прямо ко мне с платком на глазах.

От нее невозможно было спрятаться. Ты сидишь тихо. Так тихо, что сразу ясно, где ты. Здесь.

Я никогда не выигрывал. Ей в конце концов надоело все время побеждать. Хотя все-таки она больше любила искать, чем прятаться. «Давай теперь ты» — и поворачивалась спиной. Я завязывал ей глаза материнским платком, осматривал все возможные щели и начинал крутить ее... Куда я мог спрятаться от нее? Куда? Под землю?! Как червяк, как семечко, как ее секретик. Зеленое стеклышко и красная фольга от конфет. Эти конфеты, эти сокровища, которые приносил дядя Петя... Носитель сокровищ! Ненавистный носитель сокровищ! Я жрал их сколько влезало в рот! И от ненависти конфеты были сладкие-сладкие... Обжираясь, на следующий день я покрывался прыщами, на морде, на шее и даже под мышками! За это я удостаивался презрения. Ольга смотрела на меня молча.

Чтобы понять себя, не нужно отдавать жизнь. Ха! Разве нет? Нет? Но чтобы понять это — нужна целая жизнь. И что?! Ничего. Я ни черта не знал! Что я мог отдать?! У меня была сестра, которую я любил больше всего на свете.

Это не была любовь. Нет. Жажда. Свирепая! Я понимал это. Я видел, как старая Дымка-крысоловка терзает крысу. Дымка, урча, запыхавшись, душила, каталась, обняв крысу! Эта открытая ярость! Эта искренность! Это было страшновато... Потом — мало что оставалось. Только мягкий, как тряпочка, крысиный труп. И Дымка, облизывающая свои бока.

Если б Ольга сказала, я бы прыгнул с моста. Если б она захотела. С нашего огромного горбатого моста! Мог бы даже пойти на кладбище. Спокойно. Мог бы там лечь ночью в старую могилу, в яму, если б она сказала! Это меня приводило в ужас! Но ни черта! Я бы сделал! Если б она сказала. Все бы сделал. Все.

Так это было. А потом все больше и больше. Если б она сказала: выпей кровь, эту вот кроличью кровь, — я бы выпил. Тот самый кролик, с которым она играла.

Всегда быть с ней. Всегда. Пусть привяжет к себе! Посадит на спину! Я бы привязал себя к ней! Изолентой обмотал в шесть слоев! Я бы спал у нее на спине! Как ребенок. Как демон, сосущий ее молоко! Стать таким маленьким, чтоб забраться к ней в карман! Быть с ней. Всегда. Там, в кармане, сидеть среди крошек, в пыли, в темноте, ничего не видеть, только вдыхать ее запах. Закрыть глаза. Только дышать и покачиваться в этой колыбели. Да. И она унесла бы меня с собой. Туда, куда она смотрела тем летом, замерев, неподвижно лежа в ветвях! Как молодая кошка...

Мать сама взялась перестирать ее платья. Я стоял и не знал что делать. Куда-то надо себя девать. Она на меня — ноль внимания. Даже при кошке мать стеснялась раздеться! Даже при закрытых ставнях! А при мне — нет.

Это из-за сестры она сошла с ума. Не из-за меня. Нет. Никто еще не свихнулся из-за меня! И никто никогда не свихнется! Меня это успокаивает.

Я чувствовал, будто моя мать ушла! Передо мною стоял, согнувшись над тазом, совсем другой человек. Мать оставила своего двойника, а сама ушла. Она ушла искать свою дочь! Может быть, она сошла с лодки в реку, к лилиям, и теперь они вместе?! Может, мать нашла ее на берегу?!

Передо мною была незнакомая задумчивая женщина.

Тогда я еще ничего не знал по-настоящему. Только так... Легкие удары. Что с нею происходило тогда? Что со всеми нами происходило?.. Так все вдруг стало печально. Будто вся жизнь наша предстала совсем голой... Да. До нее нельзя было дотронуться... И смотреть. И смотреть было больно... Очень. Что было у нас, чтоб укрыть эту наготу?! Что?.. Мы не могли даже двинуться. Как в кошмаре. Как парализованные этим сном.

Мать, сходящая с ума... Я думаю, как дико, наверное, чувствовать, что ты сходишь с ума... Я уже говорил, что сначала почти ничего не заметил. Ничего и не было. Только вот с ведрами кое-что было не так. Ну, не так, как обычно. Да. Для бани, стирки и огорода у нас были оцинкованные ведра. Для питья — эмалированные. Одно почти голубое, а другое — белое как снег. Только черные сколы внизу. Нарушать ведерный закон позволялось только Ольге. Она могла принести в оцинкованных ведрах и только потом перелить в те, что для питья. Мать даже и глазом не успевала моргнуть. Она даже не вздыхала! Ольга установила свой личный закон. Без слов. Будто так и должно было быть. Так и все. А я? Всегда, каждый раз думал — пройдет. На сей раз! И каждый раз мать меня ловила на полдороге! Я возвращался и брал те. А не те ставил на место. Без шума. Да. Спокойно. Каждый раз.

Мать была бдительна. У нее была не только тысяча рук! У нее повсюду были глаза! Проскользнуть?! Ха. Не тут-то было! Каждый раз я пробовал, упрямо, как баран, как осел, — и каждый раз попадался! И никому это не надоедало! Ни мне, ни матери! Эта игра могла продолжаться всю жизнь. Да. До самой смерти одного из нас! А может, и дальше! В качестве памяти! Или до того дня, когда я уеду отсюда. Или... когда нам наконец-то проведут воду. Но уж скорее всего — до самой смерти.

Думаю, в тот момент я почувствовал это. Что-то изменилось. Я прошел мимо, помахивая банными ведрами. Без единого стука. Осторожно и одновременно развязно. Как мимо чужой дремлющей собаки. Мать даже не подняла головы. Да. Я мог пройти хоть сто раз! Неся ведра в одной руке! Гремя, как взбесившаяся корова колокольчиком! И ничего! Ничего бы не было! Она бы меня не заметила... Понимаете?

Я шел медленно, прогуливаясь. Будто давал нам шанс. Нам обоим. Проснуться...

Она посмотрела вслед. Так. Что-то пронеслось... Как далекий шум. Она будто прислушивалась. Да. К нему. Что-то было не так. Она это слышала, да. Что- то не так. Относительно ведер... Но нет. Ничего. Потом все прошло...

Ее лицо. Что-то с ним случилось... Она стала... как не она. Будто мама перестала быть той, которая была раньше. Всегда. Будто я застал вора в нашем доме. Вора очень быстрого, тень которого только мелькнула... Он унес что-то. И теперь все, что было раньше, — кончилось. Наступило не просто другое время. Теперь это было время чужого.

Тогда это был первый знак изменения. Да. Первый толчок. Еще все было цело. То, что осталось. Ничего не треснуло. А за моей спиной из тела мамы уходило что-то. Будто это она. Сама. Уходила... И, вернувшись с реки, я ее никогда не найду.

***

Платья высыхали мгновенно. Еще бы! Под таким солнцем нашу речку уже можно перейти вброд! В пупок не зальется! Ни одного дождя с начала мая! Ни единой капли! Наши вишни стали как мертвые. Трава по обочинам дороги выгорела, высохла так, что — рассыплется! Огромные листья нашего клена свернулись, как сгоревшая бумага, они осыпались, черным ковром покрывали двор. И все это — под ослепительным, убийственным солнцем! В поисках тени я мотался по двору, спотыкаясь о дремлющих в пыли кур. Мне хотелось зарыться в землю, в прохладную землю по пояс, по плечи, еще глубже, с головой! Нырнуть в землю! В реке не было спасенья.

Было что-то траурное в этих днях. Тишина. Дни без птиц, без голосов, только свирепое, равнодушное солнце вокруг... Как безумный веселый кузнец — оно раздувало горн! Еще! Еще!

Ни единого шевеления в воздухе. Лишь когда начинало темнеть, до нас доходило огненное, воспаленное дыхание степи. Это было хуже. Этот ветер сводил с ума!

Оно длилось бесконечно, это лето, когда Ольга утонула.

Мать исчезла. Она не бродила по двору. Это было подозрительно. Странно! Оказалось, она затопила печь! И не просто затопила, она еще и уснула на ней! В доме был не просто ад! Ни один черт здесь бы не выдержал и секунды! Здесь была Сахара! Гоби! Плевок испарялся на лету! Она закуталась в шаль, в платок, наложила сверху гору тряпья! Какие-то рубашки, я их никогда у нас не видел! Зеленые, солдатские. Будто у нас жила рота! Так их было много. И она еще дрожала, постанывала! Ей было холодно! Я открыл все двери, все окна, и главное — заслонку. Да. Мы бы передохли, как клопы!

Хорошо, что она наконец уснула, иначе была бы драка — ей было хо-ло-дно! Она была способна сейчас замерзнуть насмерть!

Хорошо, вот она уснула... Уфф. Хорошо. Я сел на ступеньки. Если б я не открыл заслонку... Что бы осталось? Только платья, синее, красное, желтое. Только платья бы развевались! Когда бы мать хватились?! Дядя уже заходил. Значит, только завтра. Или послезавтра. Или никогда. Ну и что, если дым из печи в июле? Каждый с ума сходит по-своему. Пошептались бы и все. Вскочив, я помчался в дом и сразу по лестнице — на печку. Мать все еще дрожала. Она еще не согрелась! Она бы и в аду мерзла! Я сам начал дрожать. От своих мыслей. От их быстроты. Потихоньку, как контуженный, я спустился сначала на одну ступеньку. Потом на другую. Потом еще. Очень трудно отвернуться от такого подарка...

«Не-е-е, это непорядок! — Мать проснется и заведет... Про платья. — Почему не снял?! Они все как кол! Пересохли! Сам гладить будешь! Идиот! Где тебя черти носили!»

Надо себя занять чем-нибудь!

Не думать. Не думать. Она тан спит. Так крепко спит. Она стучит зубами во сне! Она спит в сугробе! Она плывет на льдине! Для нее уже март! Ледоход. У нее в голове распустилась верба! Не думать не думать. Все было бы хорошо. Все было бы хорошо. Просто задвинуть заслонку. Раз. Одно движение. Она уснула. Навсегда бы уснула. Одно движение! Только раз и все! Закрыть заслонку! И все! Все бы кончилось. Не думать не думать...

Я чуть не заорал! Пот заливал глаза, а я стоял с красным платьем в руках. Меня трясло! Я сам замерзал!

Ну-ну, иди полежи со своей мамочкой. Еще не поздно, еще не поздно, ничего не потеряно, ляг с ней рядом, побудь с ней, никогда не был, полежи рядом, посмотри, как она спит, взгляни на нее один раз, всего один раз, запомни ее. Запомни ее... Такую. А потом задвинь заслонку. Да. Тихо-тихо... Ра-а-аз и все. Потом — все.

Дрова уже все прогорели. Печка раскалилась докрасна! Пока она остынет, пройдут годы! До следующего лета нам не надо дров. От нас и так растает шапка на полюсе! Белые мишки станут бурыми от загара! Они снимут шубы! Они будут ходить голые, на задних лапах! Тюлени исхудают, истекут жиром! Их можно будет скатывать, как коврики, и носить под мышкой! Если б я знал, где у меня половицы, я снял бы свою кожу! Если б они были! Черт! От этой жары в деревне все набекренились! Солнце все перебекренило, все мозги и даже! Те, кто еще недобекренился, — бекренились быстро и в один день! Ха! Мы превратились в солнечные батареи! В цветы, что повернулись рожами к солнцу! А лепестки — набекрень! Как бескозырки! Да.

Ни кусочка тени во дворе. Ни листика тени! Куры, затянув глаза пленкой, грязными кучками застыли в пыли. Я снял с себя шорты, сандалии, рубашку. Я стоял в трусах посреди двора. Свесив голову, как подсолнух! Посреди нашего двора, где безумие затянуло пленкой глаза. Безумие спало на печи. Оно дрожало от холода в сорокаградусную жару! Оно топило печь в июле! Но даже оно устало.

Красное платье, будто мокрое, да, яркое, как от свежей крови... Оно вяло лежало на пороге. Там, где я его оставил. Но если б оно ушло — я бы не удивился! Нисколько.

Я был ниже сестры. Она всегда выше. Выше и старше. Я ее никогда не догоню. Там, где она сейчас, она всегда старше. Я поднял платье и пошел на задний двор. Никогда я не видел это платье так близко. Ткань. Красные нити... Есть вещи, которые мы никогда не увидим близко. Если не судьба.

Я его нюхал. Так странно... Оно еще пахло немного Ольгой. Или мне это почудилось? Только почему внутри у меня все сжалось?

Я опустил его на землю. Так, как делала Ольга. Получилось что-то вроде кольца. Красный круг. И потом я начал в него заходить осторожно, так осторожно, как входят в незнакомую реку, где дно неизвестно... Так странно: ночь делает вещи похожими. Реки, города, людей... Да. Ночи в этом платье были еще впереди.

Надев платье, я стоял. Не мог ни сесть, ни сделать шаг! Я стоял как громом пораженный! На самом солнце! Не мог двинуть ни рукой, ни ногой. Даже появись змея — я бы не пошевелился! Если б подо мной развели костер, я так бы и стоял, как горшок!

И тут я увидел мать. Она шла на меня удивленно. Ее руки. Ее расставленные руки, широкие, как будто она дождалась кого-то! И хочет обнять! Ее огромные глаза! И улыбка! Да! Улыбка, широкая, приветливая! Она ждала! Она спала в ожидании! Ведь так время быстрее проходит...

«Черт черт черт! Если ждешь солнца, то даже молния станет светом!»

«Нет, нет! Оставайся так! В этом платье!»

Я, не шевелясь, смотрел на нее. Это было так странно... Я как будто оказался в театре. И в эту секунду я вдруг подумал, что вижу сон.

Мать решила, что я хочу снять платье. Она подумала, что я прячусь! Какой идиот! Она меня приняла за сестру! Перед ней стояла ее дочь!

В этом красном платье. В своем красном платье!

Я хотел стать ею. Ольги ведь больше не было? Разве нет?.. Нигде! Она выиграла в прятки! Я стоял посреди ее вещей, как в развороченном храме. Все стало плоским и мертвым. Ее платья оставалось только пустить на тряпки.

Что мне оставалось? Что было позади? Что передо мною? Раньше я купался в красоте, как дикая свинья в болоте! Красота была повсюду! Это было слишком! Ее было слишком много! Охо-хо! Ее никогда не бывает слишком! И что? Что теперь?..

Я стал самозванцем. Я стал ею...

***

«Нужно помыться, — сказала она, все так же долго улыбаясь. — Пойдем, дочь моя. Нужно быть чистыми. Завтра мы найдем твою душу. Поплывем на лодке и найдем... »

Она взяла меня за руку. Вернее сказать, она взяла мою руку! Конечно, чтобы найти душу, надо быть чистыми! Черт. Чтобы найти свою душу, нужно долго отмываться. Черт. Уж не говоря про то, чтобы найти чужую! Дважды черт!

Я даже не удивился! Нет! Нисколько! Удивление сродни чему-то свежему. Ведь так? А у нас в то лето не было ничего свежего. Ни ветра, ни дождя. Баня так баня! Тридцать девять в тени? Ну и что? Как сумасшедший, я носился с ведрами. На речку и обратно. Будто у нас загорелся дом! Мать приготовила чистое белье. Я увидел, как она вынесла синее Ольгино платье! Для меня! Все было как положено! После бани ведь нужно одеваться в чистое! Ведь так, нет? Особенно если поплывешь искать пропавшую душу!

С тех пор каждый день я надевал эти платья. Красное, синее, желтое... И дни мои стали красного, желтого и синего цвета.

Я поворачивался, когда она звала меня дочкой. Она боялась, что ее дочь снова уйдет на реку! Она не отходила ни на шаг! Я постоянно слышал ее дыхание! Казалось, я снова попал в ее чрево! Да. И я привык к этому...

Я сидел в уборной, а она стояла рядом и напевала. Она стала чрезвычайно чутка! Нельзя же так просто стоять, сторожить молча!

«Корабли под парусами... Молодость моя... Корабли уходят в море, в дальние края... » К ней вернулось хорошее настроение! В ее сердце поселилась любовь!

Она напевала так тихо, так спокойно... Она будто попала на маленький остров счастья, в маленький сад посреди безумия! Это была передышка!

Я злился! В маленьком раю ты можешь спрятаться и петь! Уж лучше бы мы молча продолжали каждое утро искать Ольгу! Сталкивать лодку и плыть, глядя в воду... Плыть, плыть и смотреть. Искать ее в длинных густых травах...

А потом все пошло еще хуже! Передышка кончилась. Маленький остров ушел в темные воды.

Она закрывала ставни и разбирала постель. Она кивала головой на место у стены. «Ложись туда... Не ложись на край... Ты что стоишь?.. Иди ко мне. Иди ко мне, дочка... Простыни какие... Дочь моя. Белые-белые... Чистые. Иди ко мне... »

Она даже хотела взять меня на руки! Маленький рай, передышка придают сил! Точно. Уверен: подыхая, мы сдвинем горы!

Она меня поднимала легко. Как младенца. Да. А кто я был? Младенец, дитя ее любви, дитя, зачатое на маленьком острове. На мягкозеленом островке посреди седого океана ее безумия! Океан... Океан...

Она меня схватила, как щенка! Как девочка, укравшая щенка, и потащила в свою нору!

Ее глаза. Полуприкрытые. Она даже рукой поправила волосы! Мы прошли мимо зеркала. Я никогда не думал, что моя мать так сильна! Такая мощь... Именно мощь. Но эта обезумевшая от горя ведьма могла и не такое!

«Вот... Вот так. Не-е-ет! Сюда. Не на край... »

Она боялась, что дитя опять исчезнет! Свалится! Упадет из ее рая! Ну уж нет! Теперь ее не проведешь!

Мы лежали. Она долго приходила в себя. Дышала, как старая лошадь. У нее даже слезы полились. Но она улыбалась! Победоносная женщина. Она улыбалась и плакала от счастья! Она внесла свое дитя в чистилище.

Мы не спали. «Никак? Не можешь заснуть? А? Моя красавица? Сейчас, Оль. Сейчас. Подожди. Я пошлю тебе сон... »

Она начинала что-то шептать. Я слышал: «Спи, моя красавица... Мммм-мм... Моя красавица... Вот так. М-м-м... » И все. Только легкое покачивание. Ничего больше. Я спал.

Вот тогда, в ту ночь, мне был знак. Да. Я впервые услышал «Спящую красавицу». Это был знак. Устами моей сумасшедшей матери судьба сказала мое имя...

«Спи, моя красавица! Спи! Завтра будет день! Завтра будет жаркий день! Самый жаркий... »

***

С тех пор я спал с нею. Меня ничто не трогало. Уже. Да. Уже ничего.

Удивительные ночи! Пустые, как ямы. Я в них проваливался до утра! А что день? Может быть, с тех пор, с той самой ночи, и не было дней?! А? Все во мне развязалось... Все узлы. Со мной можно было делать все что душе угодно. Все. Пусть делают что хотят. Все. Я и пальцем не пошевелю. Мать пусть дом подожжет... Пусть повесится... Я не двинусь с кровати. Все.

Так странно... Дядя пришел, склонился, смотрит. Мать молча меня укутывает. Она меня по утрам раздевала! Предусмотрительная, осторожная, как старая сорока! Чтоб ни у кого ничего! Ее братец, само собой, ни черта не понимал! Ничего не изменилось! Мать все так же орала, гремела посудой!

Это потом она немного сорвалась. Потом. Она присмотрела себе крюк в сарае! И тут она не выдержала. Ее голова разрывалась от любви! Ни одна веревка не могла скрепить ее раскалывающийся от любви череп! Она не знала, что делать! Крюк! Он был так соблазнителен! Этот оазис. Эта маленькая ручка в двери, за которой волшебная страна! Она примеряла эту железяку в сарае! Поднималась и спускалась. Она дрожала от напряжения. Еще немного и все. Один шаг! И ууу! Шаг вниз — и все! Все плохое — кончится! Сколько можно! Давно пора!

Открыв окна, я смотрел, как она застывала в сарае. Задрав голову, она смотрела на крюк. Как на икону, неподвижно. С застывшей надеждой. Может, она молилась?

В ней появилась надежда. Крюк! Как подземный ход! Возможность побега! Да! Она задумала смыться!

Дядя увидел этот крюк. Фууух... Мать не успела! Да, и она не смогла спрятать свою железную икону! Она обычно набрасывала шмотки на крюк. Он молчал. Он всегда боялся. Даже на голодный желудок! А уж про после еды молчу! Он превращался на глазах во флегматичную молекулу. Мог храпеть с открытыми глазами! Он даже не дышал! Замирал, как суслик перед закатом солнца! Смерть превращала его в камень. В его ноздрях муравьи прятали соломинки! Стоило ему только увидеть крюк. Одним глазком. Брови вставали дыбом! И все. Он — камень. Под него бежала вода — он и не чесался! Уши могли отвалиться, если заденешь! Об его глаз можно было открывать бутылку с пивом! Жизнь ставила его раком! Да! Употребляла сзади, спереди! Сбоку и снизу! Он щурился от ужаса! За всю жизнь он так и не успел окопаться! Это его сестренка, моя мать строила блиндаж! Там он мог жрать свои ледяные щи и смотреть телек. А потом? Когда все кончится?! Он бы коньки отбросил от одной фантазии! Что будет после?! Солнце никогда не взойдет! Если она умрет — все! Нихт!

Он иногда называл ее — «мама». Чаще, чем иногда! Все чаще и чаще.

Спасти дядю могла только она. Стоило ей только мелькнуть на дворе. «Я жива! Не ссы, братишка! Кто же твои трусы стирать будет?!» Стоило ей только махнуть подолом! Стоило ему только вдохнуть эту вонь. Этот свирепый аромат рода! Эту вонь родной крови. Клан. Он сразу воскресал! Да и если он ласты склеит, достаточно ей помахать подолом над его могилкой — он выйдет! Потирая глаза! Улыбаясь от света! «Чё ж ты меня раньше-то не разбудила? На работу проспал?!»

Конечно, если она первая не уснет в землянке. Кто первый сыграет в ящик? В этой гонке — он не мог себе представить, кто придет вторым. В этом он был уверен. Как в том, что старше ее. Этого у него не отнимешь! За это он был готов умереть! Ха! Хоть на сытый желудок, хоть после обеда! Вот так!

***

Я отодвигался от нее. Но куда отодвинешься?! Я не умел проходить сквозь стены!

А впереди — она. Рядом. Повсюду. Она спала, а я смотрел, как в окно входит свет. Фонарь горел и становился все невидимей и невидимей от рассвета. Ее лицо проступало. Трещины на потолке. Я думал о том, что скоро в армию...

Сон приходил под утро. Засыпая, я слышал петухов, первый грузовик, в окно била ветка. Обугленная ветка вишни... Было даже прохладно. Я прижимался к матери. Я улыбался.

А просыпался в ее объятьях. Она казалась огромной. Это была какая-то субстанция. Я обнимал дым! За неделю она покрылась жиром! Она належивала жирок, как тюлень! На этом лежбище. На этом диком берегу безумия.

Она не дышала. Нет. Первые секунды. Потом вдруг вздыхала и от этого просыпалась. Я успевал за этот вздох отодвинуться. Отскочить от этого невидимого огня. От костра ее безумия.

Она начинала меня искать губами. Везде. Где бы я ни спрятался! Я завидовал хлебным крошкам. Муравьям! Она находила меня и начинала целовать. Сначала лицо. Я задыхался и пробовал вырваться. Но это только в первые дни. Потом я не двигался. Она могла сделать со мной все! Все что душе угодно! Я и сам не заметил, как думаю о ее душе. Вот и я уже сгнил...

Она целовала меня, закрыв глаза. И ты... И ты закрой. Закрой. Так будет легче. С закрытыми глазами... Но я не мог. Мои глаза не закрывались! А мать возилась под одеялом. Она гладила меня везде... И волосы! Они меня чуть не прикончили! Душили! Путались, обвивались вокруг шеи. Я задыхался! А она... она не нуждалась в воздухе. Ни во вдохе, ни в выдохе.

«Ох-ох-ох, — шептала. — Моя любовь. Моя красавица. Ты вернулась... А-а-а! Теперь вижу — ты вернулась, дочка! Теперь мы тебя спрячем. Укроем... Никто не найдет! Никто-никто!.. »

Она мяла и целовала меня. Резинки в моих трусах были тугие. Они скатывались в жгут. А она... Она ни на секунду не останавливалась! Ей было так хорошо... Очень хорошо... «Она вернулась... Ей было тепло. Так жарко... Жар вернулся к ней». — «Мама... » — «Она бегала по мне, как девчонка! Она стала маленькой... По лугам, по полям, по траве... Она бросалась на траву и кувыркалась, как собака! Да. — Она чуть не плакала от восторга! — Она вернулась!»

А потом я перестал слышать. Она спускалась все ниже и ниже. По мне. Пока не исчезла под одеялом! Я перестал слышать. К моим ногам прихлынул огонь... Так долго. И так быстро...

В один момент что-то произошло. Она вылезла из- под одеяла. И волосы... Волосы были на лице. Они упали и закрыли полностью ее лицо. В эту секунду у нее не было лица.

Все вдруг стало таким медленным. Таким тягучим... В том, как она, откинув голову, медленно-медленно-медленно убирала волосы с лица... Так долго, дольше чем долго...

Это было как во сне. Снова как во сне... Я мог встать и выйти во двор! Я мог пойти прогуляться! Да! Мог закрыть окна! И снова вернуться. Все замерло. Все встало. И так продолжалось... Да. Как сон. Как сон... А мы... Что с нами было? Где мы были? Где мы в этом сне?!

Я дрожал. Она принялась пеленать меня! В одеяло! Ей казалось, что я дрожу от холода! Ее сокровище погибает!

Это был утренний ритуал. Теперь так стало каждое утро. Она снимала свою ночную рубашку. Спускала ее до пояса. Она начинала гладить свои груди. Маленькие твердые груди. Сморщенные, как абрикосовые косточки, соски. Она была удивлена! Впервые их видела! А что дальше? Ничего. Я старался не смотреть на нее. Ни на нее и вообще никуда.

«Вот, доченька. Сейчас. Сейчас тебя покормим. Мама тебя покормит. Вооот. Ну-ну! Потерпи!»

Она зажимала сосок и крутила его... Мяла.

«Посмотри... Сколько молока! Полно! А теперь давай! Открой рот! На! Во-о-от! Да у тебя полон рот зубов! Ха-ха! Полон рот!»

Она смеялась. Да. Смеясь, наклонялась ко мне. Смеясь, держала грудь одной рукой. Смеясь, откидывала волосы правой. Я смотрел и медленно открывал рот. Не отводил глаз. Нет. Как бы дико все ни было... Все равно. Все равно. Были мои глаза. Я стал глазами. Отдай, отдай свое тело. Отдай... Руку, лицо... Кожу. Ноги... Все. Все. Да. Я знал чистоту... Это была она. Все было очень сильно и чисто. Раскаленно и чисто. Огонь слился с огнем. Огонь не боролся с огнем...

Она всовывала сосок мне в рот. Может быть, она действительно превратила меня... Превратила в младенца. Я стал уменьшаться! А она... Она становилась все больше и больше. Она закрыла потолок! Она закрыла небо! Я увидел другую мать! Ту, от которой вечерами у меня волосы шевелились, когда она тихо входила со двора и медленно, без света шла к нам с Ольгой. Она приближалась! Крак! Половицы... Я слышал, как колотится мое сердце! Все ближе и ближе! Еще немного, и она появлялась на пороге. Ее глаза сверкали! Да! В полной темноте! Я боялся двинуться! Я не знал, что у нее на уме! Это был совсем другой человек! Совсем другое существо! Она вышла из темной горы! В ней была такая мощь, такая тьма, что и самые страшные сны могли исполниться! Я натягивал одеяло на глаза. Она не издавала ни звука. Только тяжелое дыхание. Будто она проделала большой путь в этой ночи.

Я боялся ее! Она могла выкинуть все что угодно! Она могла меня съесть! Эти белые зубы... Этот немигающий взгляд! Она меня видела насквозь! От ужаса я начинал заикаться! Эта незнакомая мать наводила на меня полнейший столбняк.

Слава богу, такое случалось не каждую ночь. Бывали определенные дни. Я их никогда не мог предугадать. Это было в воздухе. Да. Повсюду. Вокруг. Это было средоточие тревоги. Это была сама тревога. Сердце хаоса! И тревога пожирала своих детей.

«Вот, вот... Столько молока! Не кусай, ну что кусаешь! Оййй-ой, щекотно! Не надо выплевывать! Воооот. Так. А теперь спи. Спи, моя красавица. Спи... »

Я лежал с открытыми глазами у нее на руках. Маленькая сухая грудь. Я слушал песню. На меня будто наложили мягких кирпичей. Мягких теплых кирпичей. Меня будто замуровали в горшок. Но все это ничего. Ничего. Если б не ее запах. Если б не запах, я бы смог закрыть глаза. Я бы смог уснуть.

Это был запах, к которому нельзя привыкнуть. Потом, когда она уже была в больнице, я его чувствовал не так остро. Или я уже сам пропитался... Этот запах меня преследовал! Я мчался от него со всех ног! Но разве от вшей можно убежать?! Разве можно убежать от шума в башке?! А потом, в какой-то момент, этот запах исчез. Я перестал его чувствовать! И вот именно тогда меня охватил настоящий ужас! Да. Именно в тот день трамвай повез меня к матери в больницу.

Мне казалось, мы уснули оба. Она покачивалась со мной вместе. Как живой корабль. Без слов и без чувств. Никто уже не пел песен, никто не плакал.

Она кормила меня тишиной... Я сосал пустоту из ее груди. Космическую пустоту.

***

Любовь, да, их любовь... Моя мать и одна женщина. Мать той девочки, помните? В начале? Музыкантша.

Их любовь... Она была как цветок, который так скромен. Который пахнет только ночью. Который цветет только одну ночь в году.

Когда я появился, все уже случилось. Все уже кончилось. Да. Ну, или почти все. Я пришел уже к титрам. К шапочному разбору! И теперь смотрю назад, что там?! Что там было? Перед моим приходом? Тайна? Секрет? Ведь все возможно. Нет? И так легко бывает забыть тайну. Когда-то такую горячую! Такую, что невозможно дотронуться! Да. Поставишь ее остыть немного — и все! Все. Потом — забыл.

Прошлое так скользко... Им столько пользовались... Этим обмылком...

Все уже случилось, и мне ничего не надо делать. Ни жить, ни говорить, ни придумывать. Все было готово к моему приходу. Только повернуться и стать лицом. Да. И все. Стать лицом и смотреть.

Мать в нее упала. Влюбленность? Не знаю, может быть... Да. Как все протекало? Кто знает. Может, это была болезнь. Все может быть. Мать осталась жива. Наверное, это было очень сильно и быстро. Как болезни молодости. Они ведь все были молоды. Все. И дядя, и Лена, и мать. Все. Еще до меня и до Ольги. Так странно... Общее отсутствие тоже роднит. В своем роде. Да. Нас тогда не было вместе.

Баня. Мытье. Все крутилось около чистоты. Около тела. И в холод, и в жару. Вокруг бани, да. Как вокруг царского дворца. Как вокруг замка.

Я потом многое увидел. Свободное время и воображение. Горы, леса, поля свободного времени! Ха- ха! Досуг? Да. Именно это слово! Ведь лучшая жратва для фантазии — свободное время. Нет? Она так жиреет... Так быстро. Такая шкура у нее потом... Лоснится. Такой мех... А сейчас? Что у меня сейчас? В левом кармане? Да то же самое, что и тогда! Угадайте! Сдаетесь? А подумайте, да, у вас тоже карманы полны этим самым! Ну?.. Что это? В моем левом кармане — свободное время. А в правом? Что там? А в правом у меня — выживание. Да. Именно.

Мать ее обольщала по-своему. Все по-своему! Все и всегда. Ничего напрокат. Ничего взаймы. Ни одного жеста в долг. Все свое. Со своей земли. Как вишня. Как яблоки. Все. Взгляды, слова и шепоты. Да, шепоты в ее ухо, когда они вдвоем, обнявшись, переплетясь, шли в баню. В сумерках, в августе? Да. Скорее всего. В жарком августе...

Баня недалеко. Совсем близко, но так долго, можно столько прошептать... Да, в нашем сердце, в наших сумерках она так длинна... Эта тропинка объятий...

Я хорошо вижу их. Ничего не изменилось с тех пор. Ни дом, ни дорожка, ни баня. Все как было. Мне нужно только повернуться туда лицом и смотреть. Вот они идут, медленно, почти в ногу. Молодые ножки, ни плоскостопия, ни мозолей. Легкие ножки юности. Круглые ноготки. Мать и она. Лена. У матери левая рука в кармане, а правая в действии. На талии Лены. Да. На талии, и так прижимает, сминает ткань... Я так ясно вижу эту левую руку мудрости, она спрятана в кармане. Ведь я забыл. Да. Совсем забыл, а это важно! Мать ведь была левшой. Настоящей, и писала тоже левой. Быстро-быстро. Так всегда кажется, что левши пишут быстрее... Хотя... Ну, не суть. Так вот, именно поэтому у матери на правой руке ногти были аккуратные. Хорошо подстрижены, ровненько, кругло. Да, такая легкая тень гармонии...

Правая рука была хитрой. Лживой и правильной. Без колец. А то, с гранатом, кольцо она носила на левой. Да, кажется, так. На левой... Такое просто кольцо. Крестьянский алмаз.

Когда это было? Когда?.. Я разогнул золотые когти оправы и вынул кровавое зернышко. А потом вставил опять. И снова сжал эти когти, ключом, каждый отдельно, по очереди. Мать все равно что-то заметила и уже вынула гранат навсегда. Стоило мне взять камешек в рот — сразу засыпал. Я брал?.. Мать мне вкладывала. И я сразу успокаивался.

Мне это так хорошо, так внезапно вспомнилось... Она прилегла и задремала, наверное, а я встал на цыпочки, да, ведь кровать ее была высокой, и дотронулся до этого кольца. Только до камня. Да. Не касаясь ничего другого. Ни золота, ни кожи. Чтоб она спала. «Спи... Спи». Я хотел побыть с этим камешком. Близко, далеко, подышать, куснуть. Но мать! Он принадлежал ей. И я не имел права ни снимать его, ни трогать. Так странно... Я трогал и отдергивал палец. Но разве пальца достаточно? Это только дразнит. Прикосновение говорит мало. Особенно мало, когда можно попробовать все. Да. И я начал потихоньку, как мать делала, — покручивать его, так тихонько, как что-то живое. И снимать. Так... Так...

Я будто снимал кольцо с мертвой. Что-то здесь было от стыда. Будто я боялся, что она не умерла. Наверное, так же у тех, кто разоряет могилы. Но и еще... Да. В этом было что-то... королевское. Именно. Где я это видел уже? Где? Какой-то смутный рисунок. Как гравюра. Там мальчик и спящая женщина. Я думал почему-то: она королева. Вот, думал я, королева спит. А он... А он снимает с нее волшебное кольцо... И, затаив дыхание, ничего не видя на этой картинке, я смотрел только на нее. На ее нарисованное лицо. Оно так оживало... Да. И глаза. Прикрытые королевские глаза... Вот сейчас, сейчас... она проснется! Да! «Берегись!» — чуть не орал я в голос! И мальчик, будто почувствовав опасность, замер, и его рука, лежащая на волшебном кольце, окаменела... Сколько я ни листал потом, взглядывая внезапно, стараясь оживить все снова, — ничего... И мальчик, и королева так и остались. Да. Там, где я их настиг.

Во что они были одеты? Да. Когда идешь в баню с девушкой, которую любишь, во что одеваешься, если ты сам — женщина? Во что? Думаю, мать могла пойти и голой. Правда. Недалеко ведь. Пойти совсем голой, свободной походкой, которая тоже была голой. А может быть, и нет. Может, они шли в легких ситцевых платьях. Да, в таких, как я видел в кино. Что тогда носили? Ведь это все так складывалось... Из кино. Из миллионов любовей. Миллионы сердец тебя заставят надеть мешок.

Все-таки она, думаю, была в платье. И рука левая в кармане. Там, на руке, — кольцо. Да. Рука левая в кармане. Это же так ясно... А правая? А правая — здесь, на Лениной талии. И пальцы так... Перебирают ткань... Будто пять языков, пробующих на вкус эту плоть. Молодая плоть. Мясо. Задыхающееся от прикосновений... Я будто слышу дыхание Лены. Да. Я все слышу. Как бурчит у кого-то из них в животе...

Мать бросила в эту молодую печь все свое обаяние. Все-все. Голос, шепоты, знаки, приветы, «садись-ка, городская моя... Вот клубника и свежие сливки... И тела все ближе, как приглашение к танцу, первое па... » И запах подмышек, волненье, «вот опять он, он, его запах, вот пропал, ох, господи, какая у меня рожа! Как я покраснела! О-о-о-о! Опять он, опять... О-о-о... »

Мать пела, нашептывала... То далеко, то близко. Эта страсть сделала ее птицей. Большой тяжелой птицей. Она нигде не могла сидеть спокойно без Лены. Далеко от нее. Когда прожилки в белках глаз видны — уже далеко! И мать срывалась с места. Взлетала... Тяжело, большой птицей, серым Фениксом она гневно кружила рядом, хлопала крыльями, рыхлыми и бесшумными, и никак не могла приблизиться, выбрать место и сесть наконец... Она будто охотилась за Леной. Или она потеряла инстинкт? Да. Инстинкт охоты... Крови. Мяса. Она будто волновалась... Большая птица... Моя мать... Я увидел ее большой серой птицей... Она была в опасности. Ей что-то угрожало. Да. Она потеряла свою силу. Силу своего сердца. Наверное, так же тревожно бывает в раю... Когда тигр смотрит на ягненка... И ходит вокруг него, да, на мягких лапах, и никак не может на него наглядеться... Никак не может найти свой инстинкт. Свою жажду. Такое адское чувство. Нет? В самом сердце рая... В самом укромном его уголке. Там.

Мать шептала ей в самое сердце. В глаза. Она так смотрела на нее. Так, да, будто в глаза. Словно Лена вся была усыпана глазами. Все тело. Везде. Под трусиками. Шея. Да. Там. И волосы. Мать смотрела в глаза каждому ее волоску! И запах... Запах. Отовсюду. Мать вдруг поднимала голову и прислушивалась. Она втягивала воздух. «Что это?! Что?.. А... Вот... Это она! Она!.. Нет... Это я... Я так пахну... Ею!.. »

Мать открыла ее сердце. Она говорила туда, шептала... Капала свой сок, свое зелье... Как мы. Да. Как мы, прямо как мы капали уксус в ракушки-беззубки. Они свиристели. Сжимались. Да. Будто содрогнувшись. Мы все слышали этот стон. Я уверен — все. Кто нас этому научил? Откуда мы набрались этой кухни? Из какого фильма?

А мать... Она даже переходила на немецкий! Шептала ей по-немецки. Сначала было даже смешно. Я представляю! А потом жутковато. Я ведь знал свою мать. Да. Еще до того как родился — уже знал. Потом — я к ней привык. Конечно. А тут!.. Я вижу это. Она обнимает Лену и начинает... Прямо как в школе. «Майне кляйнес швайнщен... Майне кляйнес фюгельщен... Майне кляйнес атменщен... Майне кляйнес кэтщен... » Это была ее гордость. Этот шепот. Она входила тихо-тихо в сердце девушки... Шепотом. На всех языках. По-немецки. Она дышала на слова. Она их разминала в ладонях. А потом все было близко-близко... Слова не успевали остыть! Немецкие тихие слова... Еще бы! Такая чувствительность к языкам! Да. «Я чувствую языки, — говорила мать, — я сделана так... Для этого... Не то что ты!.. » Это был камень в дядю. При его невесте. Да. В дядином яблоке всегда был червяк! Ему всегда доставалось такое. Ха-ха! Даже яблоко он вынужден был делить с червяком! Он приходил вторым! Да. А это не так уж забавно.

Мать пустила в ход все! Ну или почти. У жажды тоже свое терпенье. А резервы любви?!.. Они неисчерпаемы?.. Правда?..

Это была настоящая партизанская война. За нежность! За минутку глаз! Все пошло на этот фронт! Все силы! Все людские ресурсы! И не только! Все демоны предсердий и клапанов! Черные ангелы почек и розовые нимфы легких! Русалки лимфы были тоже мобилизованы! Все попали под раскрутку! Все! Все тело! Вся жизнь и вся кровь! Все обаяние! Все запасы улыбок. Все приветы и запахи. Все слова и весь шепот... И кроме, да, вся горячая вода. Да. После них в бане не было ни капли горячей воды! А мыло?! Да! Мыло?! И мыло тоже. Земляничное, душистое, дешевое-дешевое... О-о-о! Мать доставала зеленый брусок, так бережно, так нежно! Распаковывала и протягивала Лене. Понюхать. А потом — сама! Закрыв глаза, вдыхала... Да стоит только представить все это — я вижу, как дядя бегает по потолку! Что он мог сделать?! Что?! Бесноваться?! Он ведь не мог пробудить Лену от материнского гипноза. Нет. Он бегал по потолку, как беременная паучиха! Куда он мог деться?! Он носился, воздевая руки, как карлик в опере! Ха-ха!..

Мыло... Нам-то приходилось пользоваться одним куском на всех! Одним на всех! Как в больнице! Как в чистилище! Как у нее в аптеке! А потом — снова в обертку. Да. Обмылок — в обертку. И не мочить ее. Ни в коем случае. Мыльница? Ха! А конфету со вкусом селедки не надо?! А говна самовар?! Мыльница... Да дядя в командировку брал в газетке. Серьезно! Абсолютно! На нем потом буквы оставались! Смешно! Да, мы потом мылись, и они на нас переходили. В разные места. А обертка оставалась. Когда все помоются — мыло нырк туда и все шито-крыто. Все довольны и чисты. Все смеются, и все розовые...

Но страсть!.. Жажда! От нее не смоешься! Где ноги, чтоб сбежать?! Ха-ха! Надо учиться ходить по- другому! Все заново! Новое сердце, новые ноги и другой язык! А слова? Тоже. Никакого словаря под рукой! Ни одного! Все на живую! Как есть!

Их любовь... Ее не смоешь. Мыло? Какое? Душистым мылом? А что, да, может быть! Именно душистым мылом! Тем самым! Тем лепестком земляничным! Да- да, я об этом не подумал... Можно попробовать... Как мать не догадалась? Она ведь попробовала все. Все. И теперь пришло время мертвой воды. Смыть любовь мертвой водой... Она ведь взяла все что могла. Она взяла сердце Лены. Да. Всю тайну, всю силу... Осталась только жажда. Она оказалась в самом начале. Да. Она будто проснулась от сна, в котором она разматывала клубок, да, и теперь она держала в руках ниточку. Она могла ничего и не начинать. Все ведь кончилось тихо. Все проснулись там, где заснули! Но мать снова бросилась в эту реку. Еще сильнее, всем телом, всей грудью! «Воды! Водички!.. — кричало ее тело. — Холодненькой! Глоток! Ручей! Пить! Пить!.. » И она никак не могла напиться.

И странно... Так неожиданно... Все, что еле двигалось, страсть делает быстрой... А все, что казалось сильным, — умирает... Да. Так легко, как медуза под солнцем.

Запахи Лены... Они раскачивали все опоры! Они сажали сердце матери на качели... И она впадала в неистовство! Это наше семейное. Да. От запахов мы можем сойти с ума. Мы можем поверить во все! Во все! Это как загадочная незакрытая рана... Стоит вложить туда пальцы... Да. Как колдовство. Как яд. И уже нет границ между тобой и ядом. Ни границ, ни памяти о том, как было до...

Ее запах изменился. Теперь мать вдруг чувствовала, что это она пахнет Леной. В любой момент! Посреди обеда! На работе. На речке. Когда она купалась. Да. Там, в реке, наверное, это было страшнее всего. Далеко от Лены, от дома, от всех... Там, на другом берегу, под черемухой... Прижав колени к подбородку. Там, под солнцем, прикасаясь мокрым лицом к коленям... Там это было мучительнее всего. Мать срывалась с места! Она бросалась в реку! С разбегу! Грудью, всей массой, всей жаждой! Как кобылица! Как обезумевшая кобылица... И плыла, плыла, плыла...

Борясь, ругаясь с водой! С этой массой... Избивая ее! Так! Так! Так...

Выползая на берег, она оставляла ноги в реке. Она не могла победить. Нет. Она бы поползла туда... Сейчас, вот сейчас, прямо из реки... Прямо так, на животе. По улице. В пыли. Туда, туда, к ней... И вползла бы в нее.

Наверное, тогда был ветерок? Опустилась прохлада... И она высыхала, а волна набегала, покачивая ноги. Легкие, как плавники. И все. Все. Так она лежала в траве, как старая змея.

***

Мать все отрезала. Да. Она знала, где надо резать, а где завязать. Вытащив, заманив Лену на свою землю, — она исчезла. И теперь она смотрела на свою любовь, сама оставаясь невидимой. Наш дом, наша баня, сад, цветы, смородина, земля и даже небо здесь — все это было ее. Все. Лена оказалась в заколдованном месте. В чудесном лесу, где уже другие и боги, и законы. Она будто оказалась один на один сама с собой! Мать ее просто оставила! Отвернулась! Смотрела уже в другую сторону! Ведь нет ничего страшнее, когда тот, кто любит, — вдруг видит только себя! Да. Только себя! Везде. Этот оживший труп живее всего живого! Он дергается! Посмотрите-ка! Он содрогается! Прыгает! Мечется! Ему не хватает воздуха! Глоток! О-о-о! Глоток воздуха! Немножко жизни! Совсем чуть-чуть! Капельку!.. Как раньше! Сделай как раньше! Посмотрите-ка! Он танцует! Нет? Нет. Это агония. Да! Ужас! Ужас! Я умираю... И он начинает умирать... Во второй раз. В третий. Все чаще и чаще. А потом все. Потом все тихо. Никого. Только воспоминания. Да. Какой странный сон... Какой странный... Неужели все это приснилось? Эта женщина... Да, это был сон...

Я говорил уже об этом? Что мать умела замораживать свои желания? У нее была такая сила. Она так быстро двигалась. Быстрее любого желания! Быстрее самой сильной жажды! Она уходила одна, туда, в погреб... спускалась вниз... осторожно, быстро... не спеша... махала мне рукой... а я был уже тут. Да. Я закрывал крышку. Я задвигал за ней крышку. Всего лишь. И все. Я оставался почти на солнце! Я видел каждую пылинку! Они летали, летали, кружились, плясали... Мать. Там, внизу, все было тихо. Никогда ни звука. Я боялся повернуть голову! Не дай господь скрипнуть костями! Все тихо... Да. Ни шороха, ни кашля, ни дыхания.

Не спи, не спи, говорил я себе, так нет! Я просыпался, а она уже стояла спиной ко мне в дверях. Лицом к солнцу. А черной спиной ко мне. И все. Нет, там еще был запах пыли. Такой бархатный, оглушающий запах пыли на солнце...

Она была новая и еще молчала. Всегда после того как спускалась. Она откашливалась, будто молчала пять лет и три года! А голос? Голос... После первого раза у меня волосы встали дыбом! Это был низкий, да, такой низкий голос. Не ее голос. Чужой. Она будто приносила его снизу. Как холодные руки. Да. Как холод в руках. Они были ледяные, ее ладони! И голос! О-о-о... Именно он, этот чужой, второй голос матери... Как ее второе лицо... Он приводил меня в ужас! Я замирал в любом положении! Я видел его во сне! Голос! Я спускался вместе с ней! Туда... вниз... в ледяной зал... но не тут-то было! Я всегда просыпался, стоило только услышать ее голос. Стоило только вспомнить о нем...

Мать знала свою землю. Хорошо знала. Как то, что помогает от гриппа, а что только сбивает температуру. Она изучила это заколдованное место. И она чувствовала дистанцию, на которой игра будет интересней. Эти местечки, где щекотно! Где до смерти щекотно! Она оказывалась вдруг далеко. Сидела задумчивая, будто совсем незнакомая. Где- то в глубине сада. Где-то в синей тени сирени... Она будто вызывала душу Лены... Будто неслышный свист! Да! Такой странный, такой печальный звук... И Лена, как зачарованная, шла на этот свист... Ее душа шагала, закрыв глаза... Сквозь заросли, по цветам... Бесшумно скользила, только листья, так... так... шорохи. Как ветер, как тихий ветер, ее душа летела к моей матери. И ложилась у ее ног...

У них были такие долгие минуты. Мать брала ее за руку. Она шептала, шептала... Переворачивала ладонь, потом снова шепот, да, ни смеха, ни тишины, только смуглые шепоты... Кисть Лены... Только руки и шепоты... «Покажи мне свою ладонь, поверни руку кистью вниз, а ладонью вверх, животом, животиком к солнцу... Вот так... Видишь, видишь, у руки тоже есть и спина и живот... »

Мать шептала, поглаживая ладонь-животик, закрыв глаза, не дыша. Ее демоны, молодые демоны выходили и начинали кружиться вокруг... Все быстрее, все легче! Серебряные колокольчики! Запах свежего снега! А вокруг раскаленный август... «Кружись, кружись и спрячь хозяйку! Укрой их в танце! Раствори!.. » И мать, и Лена становились невидимыми ни для кого. Ни для дяди, ни для соседей.

Да, я уверен, у них были такие минуты...

А потом, когда все позади сгорело, — все уставились вперед. В будущее! Все так быстро забывается. Даже вспомнить не успеешь! Даже мать. Она уже не смотрела в сторону своей любви. Только дядя еще вздрагивал, как от плохого сна. Он и впрямь стал совой. При этом совой, которая не спит ни днем, ни ночью. Он задумывался и смотрел, как свинка. Косился, как гусь на закат. Еще немного, и он впал бы в настоящее отчаянье! Повесился? Утопился бы? Нет. Думаю, нет. Еще хуже. Он вырулил на большую дорогу Привычки. Он говорил словами Лены. Что она любила есть, как спала, как плавала... Она вошла в его голову. Она там уселась на мозжечок, как кучер. Дядя уже не мог посрать без того, чтобы выступить! Как она мяла бумагу. Как она шла. Как она стирала. Как она мыла посуду. Да. Не три ведра, а два. Даже нет. Полтора. Как она вешала одежду. Легко, с первого раза. Как она читала. Какие книги. «Пойду в центр, — сказал протяжно дядя. — Завтра пойду и возьму в библиотеке... »

Мать молчала. Какое-то время она изучала его лицо. То, что теперь из дяди смотрит. Она ждала момента. Последнего удара.

Дядя спрятал Ленины трусики в поленнице. Он вдохновлялся! А как бы он иначе столько продержался? Выйдя, оглядываясь — есть кто? — и потом туда. В наш старый сарай. К поленнице. Наверное, его лицо становилось таким печальным в этот момент... Он разворачивал эту тряпочку и смотрел вдаль. А мать? Она все знала. Да. Все. Она ждала его бунта. Ждала, когда он начнет искать виновного! «Почему?! Почему?! Кто все это сделал?!.. »

И тогда мать сломала сразу все. Она перебила хребет его воображению. Всем фантазиям! И что? Она сожгла эти трусики. Да. Бросила их в печку. Там, в бане. Дядя парился, покряхтывал! Он был совсем далеко от интриги! Он всех перехитрил! Всех! И скажи ему, что вот они! В печке! Рядом! Совсем близко! И от них такой жар! Посмотри! Какой от них жар! Посмотри, отчего тебе так тепло! Так хорошо! Только одним глазком! И что? Да он бы только рассмеялся! Вытолкал бы! Нечего жар выпускать!.. Да! Так он был далеко в тот момент.

А потом, такой горячий, такой розовый, такой резиновый, пошел в сарай. К своему сокровищу. Да. Так все и было.

«Ничего... Ничего», — сказала тихо мать. Глядя ему в глаза так, чтобы не загнать в угол. Она ведь даже не умела пожарить картошку... И таз. У нее был узкий таз. Не для детей...

Дядя впал в истерику. Да. В бешенство. Но это был уже последний раз. Только эхо памяти. Только холод прошлогоднего снега. И все. Его сестра ведь была хорошей врачихой! Молодой врач, полный оптимизма! Нет? Она кое-что в этом понимала. Уже тогда, а может и еще раньше... И она дала дяде волю. Он бесился! По всем правилам! Он ведь не видел Лену такой! Таз?! Ха! Где ему увидеть! Она его к себе не подпускала! Бегала от него, как черт от портянки! Еще бы! Дядя от любви стал совсем тяжелым. Да. Неподъемным! Как ведро свинца! И что он мог увидеть?! Какой таз? Она не допускала его в ближний бой! Он и щиколоток ее не разглядел! Поэтому-то дядя и впал в экстаз. Но это была уже последняя волна, остатки бешенства. В конце концов, он ведь доверял сестре! Как же без этого! Никуда! Без доверия даже кошка мышку не изловит! Мух на муху не залезет! И кроме! Сестра дала ему свои глаза. Да. Чтоб он посмотрел на Лену именно так. Начиная с таза. В последний раз. Именно в тот момент! Последний раз! Хо-хо! Смех! Это ведь она, сестричка, решила, вот все, теперь это — последний раз! Начиная с этого! Не выше, не ниже! Именно здесь. И дядя, взбесившись, уже примерил ее глаза. Всё. Потом он смотрел на свою любовь уже ее глазами.

Мать все рассчитала. Она сразу попала. Тронула именно там, где надо! Она всегда этим отличалась! Могла сразу найти выключатель в незнакомом доме! В полной темноте! Да. Сразу. Там, куда она протягивала руку, — там он и был! В том-то все и дело. И здесь она знала, что все зарастет. Почешется- почешется и успокоится...

***

Это лето войдет в историю. Такой жары никогда не будет. Никогда! Те, кто выжил... На них будут показывать пальцем! Продавать билеты!

Мать сидела в предбаннике. Здесь хотя бы можно было дышать! На улице мы вдыхали огонь! Мы превратились в факиров! Мы жрали пламя!

Она начала распускать волосы. Она даже что-то напевала. Так обычно, так обыкновенно... Я носился как ошпаренный. Я так радовался, что не убил ее!

Заливая ведро за ведром, я никак не мог наполнить этот ебаный бак! Будто все выливалось в дыру! Я не мог ее заткнуть!

Не думать. Ни о чем не вспоминать. Только ведро. Одно, второе. И снова к речке. Когда же оно наполнится?! Раньше в него столько не влезало?! Вперед, вперед. Зачерпнул одно, второе. Вперед, вперед...

Засохший лепесток мыла. Мать, мурлыча, начала раздеваться. Я все это так хорошо помню. Каждую секунду.

Я отвернулся. Я стоял не двигаясь. Не мог ни моргнуть, ни проснуться...

Никогда я не хотел этого! Нет. Никогда. Даже не смешно! Спать с ней? Да мне ни разу и в голову это не приходило! Никуда не приходило! Ни в одно место! Даже когда я меланхолично плавал в мошонке своего отца! И тогда мне это не мерещилось!

Никогда ее запах не вползал в мои сны. Никогда я не молился, чтобы мой отец умер! Никогда! А теперь она раздевалась. Она напевала. «Котик серенький коток... котик се-е-ренький лобок... при-и-иди котик ночевааать, нашу Оленьку качааать... » Меня еще не было, когда у них была эта песня. Я был еще в отцовской мошонке! А мать уже пела Ольге «Котик, серенький коток... ».

Сестренка всегда была впереди! На плечо, на грудь впереди! Мне эта песня досталась уже поношенной! Я ведь все носил за всеми! И не только! Я и так спал как убитый! Без котиков! Еще надо было трясти! Таскать меня вниз головой, чтоб разбудить! А ее — нет. Ольга просыпалась мгновенно. Как от толчка.

Мать села ко мне спиной. В тот день она мне приказала надеть красное платье.

Я не мог двинуться. Запах разогретой бани меня сводил с ума.

«Лягушка-лягушка... Ты вышла замуж за жабу... » — бормотала мать.

У меня волосы на голове зашевелились! Она бредила.

«Жаба-жаба. Царь-жаба... Забери моего сына, верни мою дочь. Верни мою любовь. Положи ее в полночь на полок. В сухом месте... Там травка свежая... Мягко будет моей доченьке... Отдай мою душу! Возьми лучше его душу! Его душу! Возьми сына!»

Дальше я не понимал. Она перешла на инфразвук! А потом снова:

«Сон-трава распускается. Сон век не приходил ко мне. Всю жизнь не спала. Царь-жаба, а царь-жаба, принеси мою дочку. Положи мне на грудь... Унеси сына моего, верни дочь. Царь-жаба, а царь-жаба — кто мне спинку потрет? Кто мне глаза закроет? Кто мою дочку возьмет? Кто внуков мне поднесет? Кто ноги мои согреет? Я вся грязная... Дочка! Твоя мать грязная... Кто космы эти расчешет?.. »

Она раскачивалась и приговаривала. Осталась только в юбке. Все это время я смотрел на ее худую спину. Я не видел ее лица... Я бы этого не хотел. Видеть ее лицо. Нет.

И тут она замерла. Молча повернулась ко мне. Ее подозрительные, хитрые глаза. Я понял, что все. В эту секунду она перешла по канату на другую сторону безумия. Совсем. Вся. Она меня не узнавала! Окончательно.

Я понял — надо бежать! Бежать, бежать и не оглядываться! Бежать через реки, через степи, через города на другой конец земли! Туда, где сейчас ночь! Бежать, бежать...

Я очнулся в мертвой стране. Надо было смываться.

«Ну! Что встала, дочка?! Заходи, мне спинку потрешь... »

Я никогда не видел ее такой.

«Не стой на пороге... Ты что? Брезгуешь своей мамкой? Входи... »

Я наклонил голову и вошел. Я уже перерос эти низкие двери...

Она сидела сгорбившись и левым глазом косила на меня. Она была как старая лошадь, испуганная старая лошадь! Она боялась идти на бойню.

Если б я вздрогнул, мы все бы, наверное, проснулись. Все. И что было бы? Не знаю. Пробужденье от кошмара бывает еще страшнее.

«Ну что ты, доченька?.. Ну?.. Я замерзаю... Намыль меня. Помой спину. Мой живот. Мою грудь... »

Я искал глазами мочалку. Потом наклонился к ее груди.

«Я тебя ею кормила-поила... Вот. Вот так. Спасибо тебе. Спасибо, царь-жаба, что вернул мне мою доченьку на ночь. Только на ночь... »

Она вдруг приложила палец к губам и насторожилась. Она прислушивалась. Так, будто слушала ответ. Будто слышала эхо.

«Не бойся, доченька! Не бойся! — шептала она. — Я не отдам тебя обратно! Не получит никто мою доченьку! Пусть возьмет сына! Мы всех обхитрим! Ты же знаешь, какая я хитрая! Как я могу! Я наряжу сына в твое платье, и пусть царь-жаба его возьмет! Пусть он его забирает! Мы его причешем! Он станет как ты! Он пойдет вместо тебя! У нас еще ночь впереди... Вся ночь... Да, моя красавица?! Да? Ну что ты молчишь?! Да?.. »

И, хихикая, она начала креститься и кланяться. «Спасибо тебе... Царь-жаба! Спасибо! Спасибо! Отпустил ты мою душу-доченьку на одну ноченьку! Спасибо тебе! А как светать начнет, возьмешь ее! Только дай нам проститься... Проститься с моей красавицей доченькой... »

Дрожа, я взял в руки сухой лепесток мыла. Он был такой острый, как нож, как бритва, как осока. Им можно было перерезать горло! Опустив руки в таз, я принялся медленно намыливать мочалку.

«Тихо! Тсссс! Тихо! Не двигайся! Вот... Вот... Сейчас. Сейчас я его возьму».

Мать смотрела во все глаза на мое плечо! Она протянула руку! Приказала: «Нагнись ко мне! Ближе! Ближе, дочка!»

Я весь чесался! Платье облепило, кожа зудела.

«Вот. Все!» — сказала она, улыбаясь. Я увидел в ее пальцах волос. Длинный белый волос. Она его вытянула, просматривая на свет. Это был волос Ольги.

«Так, — сказала она. — Посмотрим».

И начала наматывать его на мизинец. Так сосредоточенно. Так внимательно. «А... Б... В... Г... Д... Е... Ж... 3... И... К... — Она замолчала. — Дальше ты знаешь? Как дальше... Всегда после «К» путаюсь... Проверим. Кто жених твой будет... »

Мы хором проговорили Л... М... и на О волос кончился.

«Его будут звать... Какие бывают имена на «О»... Так-так... Совсем немного. Почти и нет. Олег только. Да. Только Олег».

Он остался на платье. Ее волос. Вот он. Вот. Мать тем временем дула на него. Он высох и трепетал в ее пальцах. «Все», — сказала она и выпустила волос.

Склонив головы, мы оба пытались проследить его путь. Одними глазами. Куда он упал... А вода все лилась и лилась из моего ковша.

***

Не знаю почему, мне было так грустно... Может быть, это была любовь? Любовь, медленно падающая с неба, как стервятник. Как ворон. Любовь, которая крадется лисицей к умирающему в степи...

Я не хотел отвернуться. Ее ребра. Ключица. Груди, как яйца на сковородке. Она улыбалась: «С гуся вода! С меня худоба... »

Намыль меня так. Руками. Не мочалкой. Не бойся... Не бойся...

Она была права. Она наблюдала за мной. Я пытался намылить мочалку лепестком мыла.

Теперь я намылил руки. Лепесток-бритва исчез. Лепесток, который остался от Ольги. Теперь он был в моих руках. Мой фетиш, который я тайком подносил к лицу. Который я тайком нюхал. Чем я отличался от матери? Ничем. Я тоже сошел с ума.

Я намыливал ей руки. Плечи. Я был близко-близко. Кожа. Да. Волоски... Много волосков... Она сидела, опустив голову. Молча. Я слушал ее ровное дыхание и намыливал.

В маленькое банное окошко падал оранжевый вечерний свет. Ни пара, ни дыма. Баня остывала.

Мне стало спокойно-спокойно. Все больны. Мы все больны. Все. Мать, я, дядя, солдаты. Все тела. Одежда — она тоже больна. У тела все болит. Оно смеется и плачет. Оно серьезно. Да. От боли. Мы все больны. Все.

«Ты что сопишь? Теперь холод собачий! Я замерзла!.. »

Она, вздохнув, наклонилась. За мочалкой. Да! За мочалкой! Она ее подняла с пола! Это был непорядок! Полный бардак! Мочалка на полу! Где у меня глаза?! И руки? Руки у меня под хуй заточены! Дырявые! Я щелкаю ебалом и мышей не ловлю! Боже! Началось...

В ней было столько трезвости! Столько практичности! Она-то следила за порядком! Даже не надо закрывать глаза! Не надо колдуна! Стоит только уронить мочалку на пол и все! Все становится как раньше! Казалось, уже ничто не разбудит ее! Ха! Не тут-то было! Беспорядок способен воскрешать! Поднимать из пепла! Хаос — это изнанка чуда! И вот благодаря чуду она на меня смотрит, нахмурившись. Серьезно.

«А теперь давай живот... — сказала она требовательно. — Сама не могу наклоняться. Шея болит».

Она расставила ноги. Как для упора. И выпрямилась.

«Ты здесь лежала. В животе. Здесь была... Ну давай! А то я продрогла! Давай! Согрей меня... »

Я намыливал ее живот. Потом поднял осторожно грудь и намылил под ней. Мать смеялась беззвучно. Открыла рот, прекрасный рот, и смеялась. Черт, ей, видно, было щекотно! Она вздрогнула и спрятала груди, закрыла их большими ладонями. Так странно, я заметил черноту под ногтями. Остатки земли с нашего огорода. Они всегда были такими, ее пальцы, даже в аптеке. Даже после хлорки.

Загорелые по локоть руки, почти черная шея, черное лицо, мутные карие глаза и прекрасный рот. Белые ровные зубы. Ее сокровище. Молодой рот, полный жемчуга.

«Ох, какие! Какие у меня ручищи! У тебя совсем другие. А какие титьки? Это вы! Все высосали из меня! До донышка! Раньше они были как пирожки. Маленькие белые пирожки... Такие белые, как пирожки. И соски — вишни... »

Ее тело. Старое тело. Я будто мыл ее перед смертью. Без запаха тело. Как старая застиранная и очень чистая рубаха. Да. Тело без сил. Без огня...

Она замолчала. Я смотрел в пол. Вода стекала у нее между ног. По волосам. Тонкой молочной струйкой. Худые ноги с отвисшей кожей.

«Ох, как горячо! Как хорошо, дочка!» — приговаривала она, закрыв глаза. Если б я мог тоже закрыть глаза...

«Ну вот. Теперь я совсем чистая. Теперь окати меня... Щелоком».

Я зачерпнул воду, такую горячую, такую чистую, что она казалась сухой, и потихоньку вылил ей на голову. Ковш очень чистой сухой воды. Она сидела, наклонившись вперед, сгорбившись, как на приеме у врача. Как будто я прослушивал ее легкие. Длинные седые волосы прилипли к спине, к плечам, свисали вперед. Я все поливал и поливал, а она вздрагивала, приговаривала: «С гуся вода! С меня худоба», — и опять вздрагивала... Она смеялась. Она запела... А я все поливал и поливал... И сам не заметил, как улыбаюсь. Я чуть сам не запел. Напевать, смеяться, болтать... Я будто купал ребенка... Я будто мыл свое тело.

Все поливал и поливал. Будто делал это каждый раз, каждое воскресенье! Да! Каждое воскресенье в красном платье мертвой сестры! Поливал и напевал... Мы смеялись...

Я думал: вот такая она была раньше. Такая она была молодая. Еще до меня.

И тут она взмахнула рукой. Жест тишины. Как будто она хотела произнести речь! Я замер. Ковш был пуст. И в эту секунду я услышал журчание! Она мочилась! Прямо так! На пол! Раздвинув ноги!

В ту ночь мы спали, как камни. Без кошмаров. Чистые и спокойные. Мы устали. Даже безумие устает. Ей было наплевать, в платье я лег или нет. Так она устала. Может быть, эта ночь и была вершиной? Вершиной нашего сумасшествия. В эту ночь все было возможно. Нас вынесло приливом. Мы могли бы найти сушу. Но мы не проснулись в эту ночь. Я стал своей сестрой. Превращение закончилось.

На следующий день мы очнулись уже на другом склоне. Мы пролетели точку. Дальше все полетело еще быстрее...

***

А утром мы шли к лодке. Выходили из дому. Как все вокруг изменилось! Мы не выходили сто лет! Мы проспали полжизни!

Чистое свободное утро... Никуда не надо спешить. Мать проснулась в отпуске. Действительно. Днем над нами всходили нормальные планеты. Она могла делать все что душе угодно. По крайней мере в течение месяца! Ура! Она даже получила отпускные. Теперь сходи с ума сколько душе угодно! Сколько влезет! Она имела право! Это ведь отпуск?! Нет? Этот июль стал отпуском от жизни...

Мы кипятили чайник. Мы пили чай. Молча, никуда не глядя. Как нормальные люди. Это было свободное время! Оно из нас так и лезло! Оно поднималось, как тесто! Оно стекало с хлеба! Оно валилось крошками изо рта! Мы потом его сметали, и мать выносила курам во двор.

Это только так казалось! Мать была тиха. Она должна была или победить, или умереть!

Весь мир был в отпуске! Вся деревня! Деревья, собаки на цепях, воробьи, даже петухи хрустели пачкой отпускных! Они не подавали голос. Они молча пялились на небо. Их жен топтали гуси! Те вкалывали без отпусков!

Все отдыхали! Пыльные травы, наш клен, вишни, сирень, наш дом, все бревна в нем, шифер на крыше дрова в сарае и сам сарай!.. Но это еще ничего! Вот люди! Их надо было привязать к постелям! Отдыхать?! Да ни за какие деньги! Вкалывать, въебывать, топтаться, протирать посуду, чесаться и моргать! Да только три метра грунта заставят их отдохнуть! Вдохнуть и расслабиться! А так — никаких отпусков! Чесаться и тереть полы! Широко открыть глаза и смотреть! Смотреть! Смотреть! Весь мир — один громадный сюрприз! Огромный торт с розочкой! Скатерть-самобранка! Два волшебника! Мы могли делать чудеса, как пельмени! Легко!

Перед такими глазами отступает все! Все болезни! Цирроз! Триппер! Даже диарея! Все затихает! Старость! Время! Даже смерть останавливается.

Все подыхают от любопытства! Но никто от него еще не умер! Так и здесь! Им нечем было заняться. Не хуя делать! И вот мы! Подарок! Неожиданные деньги! Премия! Горячий поцелуй в холодном коридоре! Нами можно было забить память на весь отпуск! На все лето! Память будет нас жевать еще годы! Да. Мы вышли, как в театре! Кто бы нам помешал! Это был наш выход. Только наш! Мы их спасли! Именно! Иначе у всей деревни в башках бы замкнуло! Они бы все чирикнулись на счет три! От скуки. Скука! А теперь они таращились! Ничего не упустить! Ни грамма драгоценного зрелища! Ни крошки! Ни капли!

Мы бы могли повторить! Все! Все с самого начала! Да. Нас можно было отмотать назад! Прокрутить немного вперед! Сделать паузу! Остановить нас, пойти полить помидоры и снова включить!

Нас жрали. Потихоньку! И отрыгивали. Нами можно было накормить всю деревню! Весь год! Всю долгую зиму! Нас можно было откладывать, как сало! На боках, на загривке! Нас можно было сосать и снова прятать в фантик! Намазывать на хлеб и задумчиво жрать! Братья и сестры! Мы обеспечили этих сукиных котов и кошек на всю зиму! Нас будут отрыгивать еще полгода. Экономно! Скармливать нас внучка'м! Понемногу! Как шоколад! Как печенье! Как мед! Как лекарство!

На нас смотрели, как на карликов! Будто я вел на цепи комара! Ха! То есть это комар на цепи вел меня! «Не дергайся! — шипела мать. — Все нормально! Придурок! Да не верти ты башкой! Сегодня мы ее найдем! Я чувствую! Я тебе говорю! Сегодня мы ее найдем! Я видела сон! Вчера не нашли, а сегодня найдем! Я тебе говорю, я видела сон! Здравствуйте, тетя Паша. Да вот пошли порыбачить. В отпуске... Наконец-то взяла. Что? Да. Где Ольга? Где она? Была в городе. Да. А как ваши ноги? Еще бы! Надо думать! Даже запчасти у машин меняют... А наши кто заменит? Вот и я говорю. Ну... До свиданья, тетя Паша... »

Она будто говорила по телефону. Тетя Паша молчала, оперевшись на забор. Вытаращив слепые глаза. Как разбитая статуя. Мать кланялась во все стороны. Мы продолжали шествие. Обезумевшая королева и ее оруженосец. Да. Паж с багром на плече. Мы шагали в еще прохладной утренней пыли...

Все это было так похоже на сон... Без музыки, без песни... Только человеческий голос... Так похоже! Как жизнь...

От такого режима у меня в башке тоже мухи завелись! Я напевал, пыхтел, надувал щеки! Лоф-лоф- лоф-лоф-стори! Положи ты хуй на горе! Положи на все ты сразу! На мазе, на фазе и бразе!..

Неудивительно, что муравьи в моем мозжечке плясали джигу! От меня остались только глаза и челюсти! Я жил, как землеройка с тигриными клыками! Только два глаза и кишечник! Из рук все валилось! Точно, дядя был прав! «У него мухи в руках ебутся! Каким концом они вставлены?!»

Мне было по барабану! Все равно! Я ел и смеялся. Смеялся и ел! Уже стоя по пояс в яме! В теплой земле. Здесь было хорошо... Меня ничто не трогало. Ничто не приближалось. Мы с матерью меланхолично пожирали друг друга. Глядя в никуда.

Только взрывы моего хохота нарушали покой. Я смеялся. Вот и все, что нас отличало.

Мать начала курить! И не просто вдыхать и выдыхать дым! Какое там дым! Она смолила, как тепловоз! Да! Как завод! Я должен был тибрить сигарки у дяди! Это для нее-то! «Где мой «Пегас»? — удивлялся дядя. — Где? Вчера открыл новую пачку! Кто увел моего «Пегаса»?! Кто?! Кто приделал ноги моим сигаретам?!»

Ха! Мы с матерью стали коногонами! Особенно я! Уводил его «Пегаса»! Конокрад! Мы были в заговоре! В этой игре без правил!

Дядя орал не слишком долго! Я знал точно. После трех ложек супа — он уляжется, как пыль! Главное — чтоб суп быстро остывал! Тогда все нормально! Точно. Три минуты и все. Мир не вывихнет сустав! Ни палец, ни ресницу! Если суп остывает — мир спасен!

Это был удивительный человек... Он ничем не болел! Никогда и ничем! Он даже ни разу не траванулся! Стоит повести носом — и он чуял! «Так... Опять вовремя салат не убрали... »

Он не знал ни риска, ни удачи! Это был блистающий тип! Если он умрет, то только от голода... Да! Если ему не дадут вовремя супа! Он был как цветок... Как он выжил?..

Мать его, конечно, поливала! Регулярно. Это ведь ее дорогой братец! Ее аленький цветочек! Ее флокс в горшке! И при этом требовательный флокс! Говорящий цветок!

Мать его кормила! Подкладывала свежей землицы. Удобрения! А как же?! Она знала, как накормить волков и уберечь баранов! Еще бы! Три минуты и уже поздно! Три минуты просрочки, три минуты урчанья в пузе — и он бы насторожился! Он бы принюхался! Что-то не так! Где-то что-то провоняло! Что-то забыли спрятать в холодильник! А дальше — больше! Что-то сошло с рельсов! Что-то не так! И он бы увидел, что лежит под откосом! Что сошло с рельс! Все сошло, дядя! Все летит в кювет! И уже давно! Он бы сразу пронюхал, что пиздец! Что сестренка уже давно не здесь! Да еще как не здесь! Он бы все увидел! Они ведь стоили друг друга! Брат и сестра...

А так... Он ел борщ. Теплый борщ. Уткнувшись в глубокую тарелку. Прихлебывая, отпыхиваясь, дыша и дуя. От этого мы с матерью начинали клевать носами! Он нас гипнотизировал! Как если б бормотал! Как если б молился! Его можно было перенести на табуретке в лес! На речку! Он бы и ухом не повел! Только вовремя меняй тарелки! «Первое! Второе! Побольше подливки! Луку!»

Мать не теряла навыков. Ни одного. Она никогда не переваривала! Ни борщ, ни со своим братцем! Борщ получался даже вкуснее! Еще вкуснее, чем раньше! С каждой ночью все вкуснее и вкуснее! Этому не было предела! С каждым днем, погружаясь все глубже в свое безумие, она готовила все лучше! Какой это был бульон!.. Он был густой, как кисель! Как студень!

Дядя замолкал. «М... м... м... » — постанывал он, зажмурившись. Мать стояла, прислонившись к печке. Сложив руки на груди. Она смотрела на нас. Как мы жрем. Она-то сама и не притрагивалась! Это выглядело, как в какой-то трагедии! Она нас будто хотела отравить! Это был безумный заговор! Заговор всех против всех! В ее молчании, в остановившихся глазах... В неподвижной фигуре было действительно что-то трагическое! И руки... Особенно. Как они были на груди.

Она была неподвижна! Абсолютно! Казалось, она сейчас упадет замертво! Вот-вот! В эту секунду она сорвется с места! Раскроется тайна! Все раскроется! Она взорвется! Еще немного, и она подпрыгнет, запоет или свистнет! Еще чуть-чуть! Ну! Еще немного! Еще немного молчания! Еще каплю! И она повиснет на бельевой веревке! Среди наших трусов! Она начнет раскачиваться! Хохотать! Сделает такое, отчего дядя проглотит ложку! Засунет ее в ухо! Пронесет мимо рта! А этого еще никто не видел! Чтоб он остановился метать жратву! Никто! Для этого его надо было удивить! Да. Потрясти! Очаровать! Только для того, чтоб он поднял глаза!

Я замирал с ложкой на полдороге! Я боялся нарушить это равновесие! Качнуть чашу. Но все это казалось только мне! Дядя наворачивал за обе щеки! Ему надо было смазать челюсти! Они уже скрипели! За столько лет... А мать смотрела на пол. Сквозь дядю Петю она смотрела на пол! Как все это было... Где мы все были в ее мире?! Что с нами со всеми случилось?!..

Она стояла над нами, как статуя. Да. Она будто не выдержала! Оглянулась! И окаменела... Что она увидела?! Что там было за ее плечом?..

***

Потом приехали врачи. Они дали два часа на сборы. Кто их вызвал? Это не имеет значения. Теперь — не важно.

Мать ходила по дому. Везде заглядывала. Ничего не забыть... Нельзя ничего забыть... Так... Так... Она заглядывала во все углы. Она хотела взять все свое. Ничего другого. Ни воспоминаний. Ни улыбок. Ни утр. Ни сумерек. Ни скрипа половиц. Ни свежей краски со стен.

Она делала обыск. Везде! Заглядывала даже в ведра в сенях! В старые, покрытые паутиной ведра! Она навела панику среди пауков! Она ничего не искала! Нет! Она прощалась. Она прощалась с домом. Она знала, что никогда сюда не вернется! Она его увидела заново! Да. Весь сразу! На одну минуту он стал незнакомым! До такой степени, что она его вывернула наизнанку! Осмотрела! Она будто собиралась его купить!

Я стоял в сенях. Помню холодное хмурое утро. Я смотрел на сухую траву под потолком. Сухие пучки, похожие на корни. На высохшие корни.

Она проверяла все шпингалеты на окнах.

«Чем пахнет? — донеслось до меня. — Ты ничего не чуешь?!.. Огурцами как будто свежими... А?.. Нет?.. »

«Нет», — откликнулся я. Мой голос показался таким далеким...

«Правда не чуешь?.. » — переспросила она. Я промолчал. А потом сказал, что пахнет.

«Цветами пахнет, мама... Цветами... »

«Точно... Точно... — приговаривала она, приближаясь. — А я думаю, чем пахнет?.. Так хорошо... Так свежо... »

Она была так рада!

«Все», — сказала она, наконец выйдя в сени. Она улыбалась! Ее ждало что-то новое! Впереди была новая жизнь!

У нее в руках ничего не было. Она не взяла ничего! Ни фотографий, ни белой сумки с документами, ни зубной щетки. Руки у нее были свободны. Она их скрестила на груди! Так странно, до сих пор у меня перед глазами ее платье... Белое, с коротким рукавом... С огромными пионами.

Она его ненавидела! Никогда не надевала! Даже не смотрела на него в шкафу...

«Если что — все здесь. — Она показала подбородком на белую сумку на диване, в сенях. — Все документы. Паспорта. Сберкнижка. Квитанции за свет... »

Я кивнул. Я знал, что все здесь. Мы сели на диван. Она так хотела — перед дорожкой. Врачи стояли отвернувшись. Они не сели. «Посидим», — сказала мать, но они не сели. В стекло билась муха. Она хотела вырваться. Я посмотрел на мать. Она улыбалась.

Когда я закрывал дверь на ключ, она даже не оглянулась. Она повернулась к дому спиной. Она даже не проверила, как я закрыл! На сколько оборотов!

Она была спокойна... Она спокойно сгорала от нетерпения... Она ждала.

Впереди была новая жизнь.

***

А дядя? Он унюхал старость издалека! Его жизнь съедалась, как серебряная ложка! И он уже ничего не мог зачерпнуть своей жизнью. Сначала он поднял бунт. Серьезно! Ни минуты покоя! Он не мог быть один ни секунды! Общество! Ему подавай общество! И не просто! Он разглагольствовал в курятнике! Перед тремя пыльными, как веники, несушками! Петух давно уже свинтил в суп! Их женишок! Ха-ха! Муженек! Дядя варил его часов пять, мешал, подливал воды и снова!

«Тихий огонь! Учись, пока я жив! Ти-и-их огонь!» Он мог так разварить подметку! Ха-ха! Ему подавай курочку! В доме море старых сапог! Но его не проведешь! Он не отходил от кастрюли с петухом все пять часов! Стоял и смотрел на крышку! Он ждал! Да! Будто петух может смыться! Как бы не так! Что бы он придумал? Закукарекать? Отвлечь внимание? Дядю не обманешь! Он только помешивал, закрывал и снова стоял.

Ну, это еще ничего. Все-таки понятно. Он должен был с кем-то разговаривать. Вступать в контакт. Делиться. Это понятно. Да. Но вот он притащил всех трех вдовушек в дом. Серьезно! Ему было лень выходить! Куда там! Тащиться в курятник?! Переходить двор?! Да вы что?! Это же даль несусветная! У черта на куличках!

И дядя их перенес в дом. Не в сени. Нет. В дом. Я не оговорился. Он пока знал разницу между сенями и домом. Пока...

«В сенях?! Ты что хочешь?! Чтоб они замерзли? Такой ветрило! Ты этого хочешь? Чтоб они отморозили яйца?! Сам-то спишь где?! В сенях?! Нет? В доме! В кровати!»

Он вошел в штопор. Пророчествовал! У него внутри все развязалось! А потом и дом наш свихнулся! Набекренился! Все окна раскрылись. Все узлы развязались! И простые, и бантиком! И дальше! Если гора пошла — то камни на ней — побежали! Шнурки у дяди развязались! Он их закинул и оставил ботинки так. И кроме! Гвозди вылезли из забора! Они прислушивались к пророку! Пуговицы попрыгали с его штанов! Ширинка рот разинула!

Я приезжал из города не так часто. Он хотел, чтоб я спал в сенях? На пороге? Я и так перебрался на печку! Что ему еще было надо?! Я не входил на его половину! Туда, к курам! Он устроил там куриный рай! Кроме шуток! Натащил перьев, лоскутков! Он резал ножницами простыни! Бормоча! По всей длине! Вж- ж-жик! Вжж-ж-ик! Звук ножниц его успокаивал! Все может быть. Он вил им гнезда! «Вот, теперь у вас тепло... Вот так. Так. Куда ты?! Глупышка! Дурочка! Вот гнездо! Сиди здесь! Не ходи туда! Там — этот!.. »

Черт! Я был старый лис! Он пугал мною своих курочек! Свой отряд старых вдов! Думаю, еще немного, и он стал бы святым! Да. Куриным святым! Еще одно усилие! Я кусал язык на печке! Меня так и подмывало!

«Ну! Еще одно усилие! Потужьтесь! Куры! Дядя! Ну! Старый курощуп! Последнее усилие!.. »

Я никак не мог наступить себе на язык! Там, на печке, было скучно! Да, знаете ли! Не развеселишься! Я высовывался по пояс! Это тоже был своего рода раж! Это ведь заразно!

«Ну-ну, дети мои! Еще! Еще! Фас! Взять! Еще одно усилие! Дядя! Взы! Взы! Еще немного!.. »

Всем было наплевать на меня! Всем! Ха-ха! Я имею в виду дядюшку и его паству! Я оказался заключенным на нашей печке! Узник! Да! Это переполняло все чаши! Все горшки и тарелки! Ну а дядя? Он кайфовал, он дирижировал, он впадал в горе, в слезы, в смех, он вещал и кормил кур из кармана!

А потом еще и зрение! Он заразился от кур! Несомненно! Куриная слепота! Он теперь ни черта не видел после пяти вечера! Бродил по своей половине, наступая на одуревших подружек! Он стал все больше походить на петуха! Такой задумчивый! Склонит голову и идет! Кругом, кругом! Я протирал глаза! Я не верил! Ему не хватало еще чуть безумия, да, ложечку сумасшествия, и он бы начал разгребать ногой вокруг, как петух! Я никак не мог поверить! Нет! Он мог закукарекать! Да! Перейти на их язык! Быть ближе к пастве! Он и так уже бормотал на черт знает каком наречии! Ха-ха! И самое смешное — это был не его бред. Серьезно! Он не говорил о своей жизни! В его гулюканье не было ни сестры, ни меня, ни Ольги, ни его самого! Но это ладно. Да. Вот зрение — это меня всерьез беспокоило. Он стал воинственным и ревнивым, как крот! Я был вынужден пришивать ему пуговицы к кальсонам! И еще не все пуговицы ему нравились! Подавай ему стандартные! Именно для кальсон! Понимаете?! Настоящие пуговицы для кальсон! Черт! Он не хотел ни от брюк, ни от пальто! Нет! Только белого цвета и маленькие! Он что, сошел с ума?! «Я что, похож на чокнутого?!» — орал дядя. И это стало последней каплей! Я оторвал от рубашки матери. У нее была такая смешная и грустная сорочка. Я открутил две, и мы уселись! Снять кальсоны?! Ну уж нет! Этого он не мог себе позволить! Этот старый бздун был в гневе! Я ему такое предлагал! Снять кальсоны! Каково? Перед курами! Этот пердун был еще и недоволен, когда я сказал ему: прикуси язык! Да! А то память пришью! Он это воспринял как вызов! Я ему затыкал рот! Ему! Ну, это еще ничего! Он только молча дышал! А когда я пошел за ножницами, он уперся как осел! Нет! Никаких колюще-режущих предметов! Он думал, что мне нужна его женилка?! Что я хочу его обезглавить?! Что сплю и вижу во сне?! Ну нет! Вы только посмотрите! Я ему пришиваю пуговицы, а он еще и недоволен! Он еще и ругается! Поносит меня не только на чем свет стоит! Нет! На чем он лежит — тоже!

«Куда ты тычешь?! Проткнешь мне там все! Эй! Ну- ну... ой! Господи! Кто из нас слепой! Я или ты?! Под что у тебя руки заточены?!.. » — и так далее, да, со всеми остановками! Дошло до того, что я должен был откусывать нитку! Серьезно! Абсолютно! Под самый корень! От ножниц он наотрез отказался! Ни в какую! Легче было его кур заставить покончить с собой! Да! Черт! Мне ничего не оставалось делать! И еще! С ним пришлось бороться! Вы только посмотрите на такого! Стоило мне только склониться! Он взвизгивал! «Мне щекотно! Ой! Что у тебя такие руки! Вот здесь! Здесь! Ой! Ты меня смешишь! Не смеши меня!.. » Он даже закрыл глаза! Нет! Вы только представьте себе! Что он возомнил?! Ноги ему волосами вымыть! В конце концов я откусил эту нитку! Перетер ее зубами! Его рожа! Он стал как свекла! Что он думал?! Его запах? Ему было стыдно? Он сидел с закрытыми глазами. Да. Когда «все» кончилось, он сидел с закрытыми глазами. И все. У него между ног пахло хорошо. На удивление приятно. Я подумал в тот момент, что вот так он умрет. Этот запах... Свежий, чистый запах. Он будто переоделся в чистое. В белое-белое. Он будто готовился, сам не зная к чему. Я подумал: вот так он умрет. Да, так.

Он странно на меня посмотрел в тот раз. Серьезно, да. С любопытством. И с какой-то храбростью.

«Не смейся... Ты смеешься надо мной? Да?» Ему было грустно и просто. Все вдруг стало просто. Очень просто. Как смирение. Да.

«Почему ты смеешься надо мной? Почему?.. Не надо. Не смейся... Не Надо так... »

Вот так он сидел. Склонив ко мне голову, руки на коленях. Да. Голые ноги. Разбитые голые ноги. Я подумал: ну вот, все, правда он скоро умрет. Так же, ничего не меняя, он откинул голову к стене. Он закрыл глаза. Ему, видимо, стало на самом деле все просто. Не двигаясь, я видел его небритую шею, там жилка, да, она билась, живая ниточка... Его кожа. Почти черная на лице, и белая шея. Сморщенная, как у птенца, шея.

«Что с тобой?! Что? Дядя! У тебя болит что-то?! Скажи! Где?! Дядя, где болит?!.. »

Я испугался! Он умрет! Вот сейчас! Сию минуту! Что я буду делать со всем этим? Что?! Я начал его трясти! Обнимать! Шептать, спрашивать! Да! Как с ребенком! Что?! «Скажи, дядя! Где болит? Где?!.. »

Он молча открыл глаза. Его глаза! Полные тумана! Молочные глаза! Я увидел, господи, как у него приоткрывается рот! Да! И глаза! В них было все больше и больше тумана! А потом они начали закрываться! Ресницы задрожали, тонко-тонко, и веки... веки начали натягиваться на глаза! Я был в ужасе! Вот- вот! Он был на грани! Совсем на краю! Все! Вот... еще, еще... Он умирает! Он умирает! Отходит! Его тело! Оно все напряглось! Он сейчас выйдет из тела! Рука! Тверже камня! Он весь замер! Весь! Все-е-е! Я едва успел закрыть глаза! Черт! Он со всего размаха чихнул! Серьезно! Меня отбросило к стене! И потом он чихал не переставая! Без перекуров! Больше обычного. Да. На три раза. Обычно все кончалось на пяти. А теперь нет. Нет. Теперь было восемь. Я сидел у стенки, а он все чихал! До слез! Как долго молчавшая пушка! Как простывший слон! Как святой Гробиан. Как бородатая девушка! Он чихал размеренно, в обычном ритме. Да. Как колол дрова. И как я мог забыть? Его чих. Со своей святостью он ведь и чихать перестал! Совсем перестал чихать... А тут он даже письнул! Пустил немного.

Когда наконец дядюшка прочихался, на меня смотрел другой человек. Абсолютно другой! Он меня не узнавал! Он будто вернулся из долгого путешествия! Конечно! Не знаю, как он, а я успел за это время обогнуть земной шар! И что я увидел, вернувшись? Он смотрел на меня, моргая, как сумасшедший! Будто первый раз видит. Не только меня! Нет! Вообще все! Будто только родился! Воды отошли, и он выполз, моргая, жмурясь! Хорошо еще, что он не начал орать! Ну, как они обычно начинают! Сразу жрать просят! Сразу им что-то не нравится! Тепло подавай! Титьку! А он? Он приходил в себя. Ни быстро, ни медленно. Смотрел на меня, извиняясь. Ха-ха! Конечно! Я ждал большого конца, а что получилось?! Новорожденный дядя! Наверное, на моей роже было написано жирно «Разочарование»! На самом лбу! А вокруг — его чихи! Черт! Он даже застеснялся. Смутившись, опустил глаза. Ему хотелось есть. По всей видимости. Он всегда так перед тем как сказать: «Есть-то хо-очется... »

Все, надоело! Наплевать! Я решил окончательно спуститься с этой дурацкой печки. Тоже хотелось жрать, да, и в дядиной светелке уже так воняло, что глаза резало! Надо было все здесь заливать спиртом! И дядю! А его вообще замочить в хлорке! Я б его убил, скажи он хоть слово! Хоть слог! Только кукарекнул бы и все! Пиф-паф по шарикам, он больше не летун!

Действительно, в нашей семейке было не все в порядке. Начиная с малого. Да. У нас не все были дома. Во всех смыслах, да, со всех сторон. Но жрать-то хотелось. Вот в чем дело. И не только мне. Святому дядюшке тоже. И еще как! Стоило только моей пятке показаться на ступеньке, дядя был тут как тут! Он встал на задние лапы! Скажи я ему: «Дружок! Служи! Голос! Сидеть!» — он был бы быстрее любого пса ученого! В нас с ним пропадали таланты! Не правда ли?! Нет? В нас так часто они пропадают. Только мелькнет загривок таланта — как уже проехали! Все! Уже проехали! А ведь надо назад, назад, отмотать назад... Присмотреться.

На сытый желудок трудно быть святым. Нет? Дядя даже не стал страдать. Он легко вошел на мою половину. Ему хотелось супа. Нет, не вру! Куриного, толстого супа, бульона, золотого бульончика! С курочкой! О-о-о! Он только успел закрыть глаза, картошку я уже почистил! Дело было за малым. Да. За курочкой. В ней был источник благословения! Центральная субстанция! Жертва! Да! Эссенция! И что?

Пока я резал лук, дядя пошел к своим вдовушкам. Легкой походкой пьяного бога. Веселого от голода бога. Да. Они как чуяли! Духовными своими ноздрями! Все забились под дядину кровать и ни гу-гу! Затянули пленкой глаза! Но дядя их уже не узнал. Они стали просто супом. Еще живым. Да. Хорошо хранящимся супом. Но в его брюхе будет надежнее! Все- таки! Для всех! И для него, и для курочек! Такой же легкой походкой он вышел. Он помахивал курицей, как выжатым бельем! Хорошо, почти насухо выжатым бельем! Так легко. Так изящно. Да. Как веточкой белой сирени. Как вам такое нравится? Каково? В нас на самом деле было много талантов.

***

Он с тех пор как надел туфли матери, так и не вылезал из них. Никто ему не мешал. Никто на него не орал. Эти туфли... Они стали по его ноге. С шишкой, где большой палец. Он ведь упал и разбил свою гордость! Я не говорил? Свою левую маленькую ножку. Так вот. Теперь сустав опух. Появилась шишка. Теперь он узнал, что такое бессонница! Он ворочался и сучил ногами! Как щенок! Он взвизгивал от боли! С закрытыми глазами! Он ведь не хотел меня будить! Понимаете? Он не хотел меня беспокоить! Вот это да!

В конце концов я сам вставал и приносил ему таз с холодной водой. Он, постанывая, садился в кровати и спускал туда ноги. Казалось, вода сейчас вскипит! Он будто горел в аду! И действительно, после него вода становилась горячей! Его поднесли к адским печам! Ногами вперед.

Он морщился, я поливал и осторожно гладил его раскаленные ступни. Дело было плохо.. Шишка появилась и на правой ноге! Как будто его ноги нагоняли то, что упустили! За ночь! Он будто всю ночь маршировал!

«О-о-о! Мои лапы... Я совсем разбит! За ночь я не сомкнул глаз! Ни секунды! Я прошел от Москвы и обратно! До Владика! А потом в Туркестан! По пустыне! О-о-о! Ноги как в костре! И так всю ночь! Все ночи... Все ночи... »

Он стал стариком. Да. Совсем стариком. Сразу. Я его не узнал. Украдкой смотрел, пока он читал свою энциклопедию, и никак не мог понять, что этот старик — мой дядя. Прежний дядя. У него все было новым! Да. Новое лицо старика! Руки. И наклон головы. Я не говорю про морщины. Больше-меньше — не делает погоды. У него все было новым. Ему будто выдали новое тело. Тело старика. Походку. Привычку не раздеваться в гостях. Ха-ха! Какие гости?! Ну все-таки, все-таки... Он приходил к соседкам и садился на порог. В пиджаке. Откинув полы, как у фрака. Склонив голову, он выпускал дым. Курил, накренившись, как баржа, да, как лодка, набирающая воду. И пиджак! Он его не снимал! Ни за какие коврижки!

«Ничего, ничего, я так! Так! Да что вам всем дался мой пиджак?! Сижу, никого не трогаю!»

Пиджак его охранял. Давал чувство дома. Родной запах. Будто он дома. Да. Всегда дома. Везде — дома.

Ему выдали все как положено. Старость. Кашель. Бессонницу. Он теперь часами лежал без сна. Глаза открыты. Да. Перед тем как уснуть. Вечером. Ложился и лежал. Он даже не пытался их закрыть. Шли минуты, час, второй. Уже в полусне я слышал, как он начинал ворочаться. С боку на бок. Устало. Да. Он устал. Я не спрашивал, как зовут эту усталость. Иногда я просыпался рано-рано, выходил из за перегородки, — у него были открыты глаза. Все так же. Ни слов. Ни привета. Мне казалось, он может так умереть. Утром. С открытыми глазами.

Я не спрашивал имени этой бессонницы.

А потом была эпоха губной гармошки! Я не шучу! Он учился! Кто дал ему этот самоучитель? «Пять уроков для дебютантов». Ни много ни мало! Пять уроков! Он так лечился! Дул в нее и этим лечился! Тянул тихо-тихо одну ноту... Долго-долго. И потом это движение... Да. Особенное движение гармошкой... Долгая нота конца. Быстрая волна... Мне это нравилось. Этот звук в конце мне нравился больше всего. Дядя взбодрился! Я не успевал за ним! Он уже выдыхал усталость, а мне это только-только начинало нравиться. Да. Так оно и было... Это была самая лучшая его нота! Самая его нота... Я бы слушал ее бесконечно! Только ее! Ноту выдоха. Ноту конца... И еще. В эти моменты он забывал себя. Все-все... Он будто перескакивал через себя! Перепрыгивал! За эти дни он убрал за собой. Подмел свою жизнь. Да.

Он ел все, что я поставлю! И кроме! Иногда он даже не притрагивался к ложке! Он играл. Шел к этой ноте конца... Он был сыт. Да. Он съел самого себя. Съел и не заметил...

Не чувствовалось ни его страха, ни сожалений. В какой-то момент он понял, что все кончилось. Жизнь кончилась... Он начал ласкаться ко мне. Последняя жажда тепла. Уюта. Он начал есть медленно. Внимательно. Он начал вспоминать вслух. Он проверял, помню ли я его бабушку. Рассказывал снова и снова, проверял.

Он даже решил испечь пирог! Но нет. Это слишком! Нет. Он передумал. Зато лепешки! Те, что пекла моя мать. Она уже стала нашей матерью! Да! Он уже давно говорил: «Мама придет... Вот мама — то, вот мама — се... »

А сейчас она будто умерла... И эти лепешки... Их можно было назвать в ее честь! Да, потом всегда говорят: «Сделай пирожок, как мать готовила... Она всегда так готовила. Не так, а так!»

Такой знак памяти... На языке. На нёбе. На самом верху нашего нёба. Языком только прикоснуться... Так и для него. Эти лепешки. Так он ее помнил. И такими вкусными стали эти простые гречневые лепешки.

Он пошел по соседям. Советоваться. Тесто... Он знал — это самое трудное. Старухи смотрели на него так, будто он остался один. Будто он схоронил жену. Ему предлагали испечь! Да. Соседки.

А он — нет. Одно большое НЕТ. Он был неприступен. Он хотел сам. Я вижу, как он раскатывает тесто. Не знаю, что он наколдовал. Не знаю, как он смог. Он прошел самый трудный этап. Теперь вот напевал и раскатывал. Раскатывал и напевал. Он наслаждался. В его движениях гармония. Такая легкость. Как женщина, которая может все. Легко, и все чисто. Все само к нему прыгало. Стакан, чтоб нарезать кружочки. Ложка. Солонка сама шла.

А потом я увидел, что он раскатывает бутылкой! Да! У него в руках была бутылка из-под «Очаковского»! Он был горд! Так, будто изобрел бутылку! Еще бы! Он никогда не знал, где в доме скалка! Но это еще ничего. Он напевал. Точно! Он был сосредоточен, как настоящая хозяйка! Он хотел одного — накормить свою память. Чтоб она наелась! Эта прорва! Какой голод! Накормить ее воспоминаниями! Самыми вкусными!

Он даже зарумянился. Ему только этого не хватало!

«Засучи-ка рукава мне! Да. Здесь. Выше! Еще! Вымазался как свинья!.. »

Он почти смеялся! Такой румяный... Такой счастливый!

Он был хозяином своего теста. Мог с ним играть! Мять. Покатать его. Всласть! Сжимать, сколько хочет! Сделать колбаску! А потом снова превратить в шарик. Как дети... Потрогать пальцем этот мягкий комок. Помять тихонько. Так приятно... Ты — хозяин своего теста...

И потом. Он смотрел на меня, подперев кулаком щеку. Он только поклевал одну лепешку. Самую подгорелую. Я спросил, почему он не ест. Он махнул рукой. Будто я ему предложил купить новое платье. Да. Он махнул так. Как женщина. Она наелась. Напробовалась. Пока готовила... Первую лепешку. А потом уже не хочется...

Думаю, в этот момент он стал женщиной. Прекрасно помню тот вечер. Я это заметил. Он вел себя как мать. Как наша мать.

Со временем он взялся меня кормить. По-настоящему. По будням. Его память уже была сыта. Теперь он кормил меня.

Суп. Он варил суп. Все перекипало! Горело! Он ругался с кастрюлей. С водой! Это его сильно занимало. А когда мы садились есть вдвоем, друг против друга...

«Ну как? — Он смотрел мне в глаза. В самое сердце. — Вкусно? А? Соли нормально? Вот. Да. Нет. Я ее уже на стол поставил. Ешь... Ешь... Там много. Подливай... » Вечером он жарил картошку. Он смотрел на меня. Я не узнавал его глаз. Это были глаза любящей матери. Он превратился в женщину! Даже его смех! Все стало другим!

Он сам уменьшился. Стал маленьким-маленьким! Он нуждался в любви и защите. А его слезы?! Он смахивал их и вздыхал. Он был полон любви! Будто сам себя маленького укрывал от дождя... Укутывал себя. Совсем ребенка... Он даже отнес увеличить свои детские фотографии! У него перевернулось лицо! Да. Он увидел себя. Сколько прошло. Сколько всего было... Он будто нашел себя маленького. Почти забытую, когда-то пропавшую вещь.

Дядя досматривал жизнь. Да. Воспоминания кончились, а жизнь еще нет. Еще что-то было...

Он уходил все дальше и дальше. Он был уже так далеко... Очень далеко... Теперь он видел вокруг себя только океан. Ни островка. Только океан... У него осталось совсем немного земли. Совсем чуть-чуть. Это и была его жизнь.

Территория мужчин в старости — это маленький остров. Любая женщина может накрыть его своей ладонью. Да. А потом под рукой уже ничего не останется... И это ничто принадлежит женщине. До самого конца.

Те, кто похоронил своих жен, знают это. Эту память о чем-то, чего будто никогда и не было...

***

Мать лежала в больнице. В этом городе. И не было ничего как будто. Ничего не было... Только сон. Все это только сон. Долгий сон.

Мать звонила в общагу. Она что-то просила. Говорила, что у меня изменился голос. Да.

Я отвечал, что это от молчания. Я думал: а может, она меня на этот раз не узнает? Я был готов говорить с ней тысячью голосов. Лишь бы она говорила не со мной.

«Знаешь, а ты мне приснилась, дочка. Сегодня. Сейчас. После обеда».

Я кивал головой.

«А я? — волновалась она. — Ты меня видишь во сне?!»

«Да, — сказал я. — Да. Вижу».

«Ты врешь! Ты меня совсем забыла! Неблагодарная! Я тебя так любила! А ты?! Ну почему ты врешь?! Мне! Матери! Почему ты меня не видишь во сне?! Почему... »

И она положила трубку. Я слушал гудки. Долго- долго. Очень долго. Далекие гудки. Я не мог положить трубку. Не мог отвести сухих глаз от этого длинного поезда гудков... Я не знал, когда этот поезд кончится. Я думал, он бесконечен. Я не видел ни начала, ни конца. Все началось без меня. Да. И пусть так же кончится.

Сначала ей разрешили выходить во двор. Сначала во двор. А потом и дальше, в сад. Постепенность — вот был девиз этого дома. Да! Постепенность и еще раз постепенность! Здесь умели ждать. Подкладывали под больных удобрения, как в цветы! За ними ухаживали, как за новым сортом баклажанов! Тот из них, кто хотел двигаться, — мог начать! Но потихоньку! Да! Постепенность! Самое главное — не форсировать события! Им выдавали сначала игрушечные лейки! Они ходили, как дети! Прижимали эти желтые лейки к груди! Это был хороший знак! Просто прекрасный! Первый зов собственности! На втором этапе были ложки. Серьезно! Суповые ложки. Те, кто овладел лейками, получал в собственность ложки. Не две! Нет! Не сразу. Одну. Чтобы копать землю! Кропотливость — второй кит, на котором стоял этот дом. Терпение! Первый раз я не поверил, когда увидел! Точно! Две тетеньки сидели на корточках и шевырялись в земле! Это не я придумал! Это было их слово! Я даже не спросил, они сами сказали! «Шевыряемся в земле». Да. Они подняли головы. Как дети. Они подняли глаза, как дети, которые ждут свою мать. Они выглядели если не счастливыми, то... Очень и очень занятыми. Они были в шапках. И халаты. Черные стеганые халаты. На спине хлоркой написан номер. Я искал глазами мать. На улице ее нет.

Женщины смотрели на меня. Я не знал, что сказать, и отошел. Они продолжали копать землю. Шевыряться в земле. С этими ложками. Так терпеливо. Я видел их руки в земле. Я смотрел на их руки. Пальцы... У этих рук были лица. Да. Эти лица смотрели на меня...

Здесь было плохое финансирование. Врач мне так и сказал. У него было усталое лицо. Он всем это повторял.

«У нас плохое финансирование. Очень плохое... Тяжело. Сами понимаете. Живем вот... На подножном корме... »

Он смотрел на меня внимательно. В глаза. Не так, как эти женщины. Трудно сказать как. Он был в очках. Мне он понравился. Маленького роста, он был спокоен. Да. Я подумал: он так устал, что уже забыл свой рост. Повторяю, мне это очень понравилось. И еще! Он сказал мне «вы»! Это меня вообще покорило.

Я спросил про мать. Как она.

«Ничего. Пока все идет нормально. Надо ждать. Она не выходит. Да-да. Из палаты. Нет, ну конечно! В туалет — да. Она там не одна. С ней вместе женщина. Кажется, они уже общаются. Что? Ну, дружить — это громко сказано. Нет. Пока нет. Ну, или я не заметил. Хотя что-то есть... Знаете, у женщин это бывает как-то совсем по-другому. Как-то неявно. Очень откровенно и неявно. Нечего сказать. Вчера я был на обходе. У вашей матери очень красивые волосы. Она их так заплетает. Так плотно. Так хорошо. Вот... Я и сказал ей. И говорю: как вы заплетаете волосы? Оказывается, это ее соседка. Они по утрам друг другу заплетают. Я вот дочь когда в школу собираю, никак не могу заплести. Все рассыпается. Что? Неужели! Правда? Вы можете меня научить?! Удивительно. Сами? Вы сами научились?!»

Я вдруг остановился. Уже было такое. Да! Это чувство сна... Я стоял как истукан. Ни слова. Я бы не смог сейчас вспомнить свое имя! Я видел перед собой близко-близко волосы матери. Я снова их заплетаю. Две косы. Три пряди. Средняя всегда в середине. Всегда. И туго. А потом обе косы вокруг головы. Да.

Глаза врача. Он что-то говорил. Губы, по крайней мере, шевелились. Я бы правда его научил заплетать косы. На своей матери. Показал бы, как надо. Главное — не слишком тянуть, но чтоб получилось плотно. Это не трудно. Дядя Петя говорил: «Глаза боятся, а руки делают... »

Тем, кто выходит, — дают лопатки. Маленькие-маленькие, чуть больше детских совков. Нет! Не ложки! Настоящие лопатки! Только с круглым лезвием. Да, круглое, из толстого листа стали. Когда моя мать впервые вышла — ей дали ложку! Все начинается с ложки! Она ходила под общими правилами! Ну и что, если она приглянулась врачу! Тем более! Еще строже! Пусть она ему и немножко понравилась! Так... Чуть-чуть! На кончике ложечки! Это ничего не меняет! Он стал еще тверже!

Так вот — ей выдали ложку. Мать повертела ее в руках. Я так и видел ее с этой ложкой! Она, наверное, решила, что их сегодня будут кормить на воздухе! Тем более погода! Какие дни! Какое солнце! Потом она возмутилась. Да! Ей — и ложку! Чтоб шевыряться в земле?! Занять руки?! Ей! Которая плюнь на асфальт — прорастет абрикосовое дерево! Ну, я преувеличиваю! Ладно! Не абрикос! Но огуречная рассада — точно! Ей, которая знала все травы! С закрытыми глазами! Которая могла собирать их во сне! Да! Ей — и ложку! Да воткни она ее, и ложка заколосится! По крайней мере, так было раньше. Здесь, конечно, никто и не догадывался об этом. Никто! Она была как все. Ничем не выделялась. Чуть громче, чуть тише — это не повод, чтоб доверять! Ну, еще не жрала собственное дерьмо! Ну и что?! Это еще ни о чем не говорит! Да здесь пока никто не жрал. Никто. Несмотря на плохое финансирование.

«Постепенность — это наш конек! Наш главный козырь. Пятый туз в колоде, так сказать... »

Я понимал врача. Он мне понравился. Никакого риска! Зачем тащить, когда все катится само! Мы вместе, хором пожимали плечами! Действительно! Мельник был прав! Спешить некуда! Ха! Вы уже пришли! Точно! Стоит ли искать на жопу приключений?! Да нет, нет и еще раз нет! Всех на цепь и пусть копаются в саду! Погодка ведь! Какое солнце! И это в ноябре-то?! А воздух?! И чтоб никто никому не чесал спину! Справляйся сам! Выкручивайся как можешь! Чешись, как кабан о дерево! А если только трава?! Валяйся и повизгивай! А чтоб чесать спину — ни-ни! Ну, это ладно! Еще понятно! «Ласка? Что? Чесать спину — ласка?! У них нет этого. Да. Чтоб ласкать друг друга. Да о чем вы говорите... »

Он был такой чувствительный! Правда! Все время трогал очки — это раз! И два — он мне говорил «вы». Да так часто, что я даже привык! Я захлебнулся гордостью, как оголодавший клоп кровью! В два глотка! Еще бы! На «вы»! И кроме!

«У нас есть комната. Специальная, для визитов. Вы можете там остановиться. Конечно, ненадолго. И стоит — недорого. Так... С этими долларами... Ну и черт с ними! Три дня — десять долларов. Да-да, три дня и три ночи. Конечно. Что? Можно и больше. Доплатить и все. Но, знаете, у нас это редкость. Почти никогда. Чтоб больше чем на три дня. Некоторые и двух не проживают. А мы не можем возвращать деньги. Что? Сами понимаете. Вот-вот. Не выдерживают. Три дня и три ночи — это много. Здесь это очень много. Люди ведь сюда привозят родных, чтоб не быть с ними. Если уж честно. Так что три дня и три ночи — это иногда больше чем просто три дня и три ночи. А так никаких проблем!.. Я вам обещаю — никаких!»

Он был такой милый! Я мог увидеть свою мать когда захочу! Даже привезти ей еду. Да. Ведь люди любят домашнее!

«Ну конечно, еду тоже можно. Правда, есть маленькое «но». Мы проверяем пищу. В каком смысле? В прямом. В самом простом смысле. Да, нет, что вы! Мы же не в тюрьме! Нет-нет! Не протыкаем еду, нет! Ну и юмор у вас, молодой человек... Молодой человек... С едой — это просто необходимая мера. Что? Как проверяют? Просвечивают. И все. Ну, еще пробы берем. Знаете, всякое бывает. Несвежие продукты. Или лекарства. Это запрещено. Да и глупо как-то. Нет? Отправить к врачу, а потом лекарства носить тайком. Конечно-конечно, я ничего не говорю! Сейчас везде плохо с медикаментами. Вот если потребуется — то другое дело. Особенно снотворные. Дочь принесла матери пачку снотворных. Слабые-слабые. Громкое дело было. Нас тут всех чуть не пересажали. Принесла и прямо передала. Никто из наших не заметил. Глупость. Но за всем ведь не уследишь. Так вот... О чем я? Да! Мать выпила. Потом еще. Она никак не могла уснуть. А потом уснула. Мы ничего не смогли. Нет-нет! Не думаю, что это было самоубийство. Не все так просто! Поверьте! Не все. Что-то всегда остается в тени. Особенно здесь. С ними. Что-то уходит, и мы не можем это узнать. Я не знаю и поэтому сделал акцент. Эта женщина очень хотела спать. Просто очень-очень хотела спать. Уснуть. Знаете, такое чувство... не усталость. Нет. Когда человек хочет мира. Она тоже хотела мира... Мне кажется, так. Что? Да. Именно мира... »

Я приезжал к ней на трамвае и привозил хлеб. Она всегда просила привезти хлеб.

«Не клади в мешок. Просто в сетку. Пусть подсохнет. Пусть! Не важно... Это хорошо. Пусть подсохнет... »

Она ломала его руками. Не торопясь, задумчиво. Она смотрела через мое плечо.

Я сидел тихо, спокойно. Я ждал, пока она поест. Иногда мне казалось: она забыла, что я здесь. Она задумчиво жевала, глядя, не отрываясь, мне за спину.

Мы были с ней в одном городе, но казалось, мы за тридевять земель друг от друга. Так далеко друг от друга... Мне тоже хотелось этого хлеба, но мать ни разу не предложила. А сам попросить я стеснялся. Она и не думала об этом. Может быть, она и не видела меня. Был только хлеб. Ржаная буханка, изломанная в ее руках. Только хлеб. Только хлеб. Да.

Однажды я протянул руку. Хотел отломить кусок. Маленький, совсем маленький! С краешку! Он выступал! Он так и просился мне в руки! А мать?! Она отодвинулась так быстро, что я рот разинул! Так быстро! Она прижала хлеб к себе! К животу! Она схватила его, будто я отниму! Ее глаза! Я увидел ее глаза.

Я чувствовал, как она далеко. Когда она жадно прижала к себе эту разрушенную буханку. Вдавила ее себе в живот! В халат. И жевала, жевала, глядя на меня, будто я сейчас отниму.

За окном шел снег. Очень чистый и белый. Я подумал, что из него можно слепить человека. Снежного мальчика. Перед ее окном. Я подумал, что тоже в башке муравьи завелись. Тоже сошел с ума.

Из этого снега можно было слепить все. Я бы хотел слепить из него мать. Большую мать... Снежную женщину. Просто женщину. Белую-белую... Да. И быть с ней.

Она, открыв рот, оказывается, тоже смотрела туда. Наружу. В белое. В углу рта высыхали крошки. Она смотрела на этот снег. Мы могли бы выйти туда. Да. В самое сердце зимы... Выйти и слепить эту снежную женщину. Вместе. Вдвоем. И там с ней быть. Вместе. Все вместе... В мире. Да. Я опустил голову. Опустил руки. Да. Это было как благодать... Да. Как мир...

Я даже подумал: а что она наденет?! У нее не было варежек? Перчатки? Она сразу промокнет! У нее замерзнут руки! Валенки и теплый халат есть! А вот на руки? Что на руки?

Потом за ней пришли. Мыться. «Мы-ыццца! Де-е- евочки-и-и-и! Все в душ!» — кричит санитарка. Мать встала. Это было хорошее время. Между обедом и полдником. Она была тиха. Казалось, она просто задумалась. Отвлеклась немного. Поэтому... Да. Мне хотелось, чтобы ее никуда не звали. Ни на полдник, ни в душ. Никуда. Чтобы ее забыли. Совсем. Чтобы нас оставили так. В мире.

Мы пошли вместе. Это громко сказано. Вместе... Не знаю, как мы пошли. Я просто видел ее спину. Она спешила! Да! Она спешила быть одной из первых! «Там, как всегда, будет очередь!» Черт! Да она была абсолютно здорова! Здоровее многих! Она была нормальна! Она хотела быть первой в очереди! И теперь она почти бежала! Я едва успевал! И то быстрым шагом!

Она действительно была одной из первых. И кабин было три. Так что — все нормально. Да. Мы с ней могли быть спокойны! Она успела! Черт! Она действительно успела!

У них была еще и теплица. Зимняя, теплая, в ней воздух был густой, зеленый... Рассада помидоров. Кусты смородины. В первый раз я даже не понял, где я. Здесь прекрасный свет. Такой, как бывает летом. Наверное, в июле. Да. В конце июля. Когда в деревне по вечерней пыли гонят коров... Я вошел туда на минуту. Здесь были даже стулья! Как в саду! И постоянное журчание воды. Я подумал, что мы с матерью нашли свое место. Мы могли бы сказать, что мы счастливы. Ей тоже здесь нравилось.

«Это ее облегчает... » — сказал врач. Так странно сказал. Будто он тоже во всем этом как-то участвовал. Будто он был частью нашей семьи... Наверное, он бы не удивился, расскажи я про Ольгу. Да. Не знаю, верил ли он матери. Она ведь рассказывала ему что-то. Не знаю... Как в игре. Тепло-холодно... И, наверное, поэтому я ему верил. И он тоже. Сказал, что я могу приходить и заниматься с ней здесь. В теплице. Он называл ее «зимний сад».

«Вы можете приходить где-то между полдником и ужином. Она почти всегда там. В зимнем саду. Что? Одна? Когда как. Иногда, когда день спокоен, то да. Одна. А бывает, они вдвоем. С подругой. Из палаты. У них там есть все что нужно. Но знаете... Они просто копаются в земле. Даже иногда нет. Просто сидят и смотрят на нее. Что-что? Да. В землю... Там, где она совсем пустая. Без травы, без рассады. Ну, для них это, я думаю, как река. Нет? Вы не находите? Да. Они смотрят как на воду. Как на берегу реки... »

***

Весной я приходил чаще. Я стал здесь своим. Совсем! Меня уже знали даже на станции! А женщины? Они просто расцветали от меня! Серьезно! Мы все оживлялись от весны. До какой степени? До самой крайней! Мы играли в подвижные игры! В догонялки! Кидались землей! Да еще как! Да. В такие дни никто бы не подумал, что у нас что-то не так... Никто.

Ах так!.. Они были в ударе! Кидаться землей?! Вам захотелось покидаться?! Поиграть?! Ну-ну! Полные горсти?! Без правил?! В глаза тоже можно?! Да? Ах так! Ну, держитесь! Чертовки! Я вам устрою! Ха! Черт! Оп! Эй! Не так часто! Оп-па! Бьют кучно, заразы! Ну и руки у них! Как лопаты! Да! Две лопаты! По две на каждую! Представили? А колдуний семь! Семь! Да это целая толпа! Шабаш! И четырнадцать лопат сразу! Черт черт черт! Они меня закопают! Да! Если так пойдет дальше — они меня зароют! Не успею глазом моргнуть! Тут они меня и прикопают! Серьезно! Надо моргать заранее! Конечно! Ха! Легко сказать! Теперь уже поздно! Я уже по колено в земле! Теперь уже — все! Ну и рожи! Они совсем не играют! Ну и хари! Старушки?! Да эти бандитки вкалывают без перекура! Мыши-землеройки! Свихнувшиеся кроты! Да им надо рыть фундаменты! Три минуты и все! Даже меньше! Ну и скорость! Ну и ну! Надо двигаться! Шевели булками! Иначе завалят! Черт! Бегать бегать бегать! Ни секунды на месте! Туда-сюда-обратно! Как мишень! Да! Уууфууу! Я стал как мишень! Абсолютно! Живая мишень! У них стрельбы! Мишень «бегущий кабан»! Снайперши! И они еще ржут! Да! Смеются! Беззубые рты! Ведьмяры! Старые вешалки! И моя мать во главе! Только посмотрите! Уложить их в гроб?! Ха-ха! Да легче дождь загнать обратно в тучу! Перо упавшее воткнуть обратно в куру! Они давно не бегали! Застоялись старые кобылки! Духа человечьего не нюхали! Давно такую мишень не видели! Конечно! Это их взбодрило! Не то слово! Старые пердуньи! Чокнутые бздюшки! Старушки-снотворнушки! И мамаша моя впереди! Да! Атаманша! Без нее никуда! Где пахнет жареным — она тут как тут! Ха! Пять раз ха-ха! И еще пять по пять! Мне не до смеха! Полные глаза земли! Но это ладно! Это — ничего! Ничего не говорю! Это была игра, нет? Игра! Просто такая игра и все! Да! Просто побегать! Почему нет?! Размять косточки! Разогнать кровушку! Все нормально! Мирно! Никто никого не укусил! Ни разу! Никто никого не напугал! Я подчеркиваю — никто никого! Все в пределах правил. И даже когда мы начали играть в другую игру — все шло нормально. Даже эти хорьки медбратья высунули носы! Им было интересно! Вы только подумайте! Им было интересно! И еще! Они забыли о себе! О жратве! И не только! О футболе по телеку! Они высунули свои тупые плоские рожи и смотрели! Ха! Они даже забыли мигать! Можно было вынести всю аптечку! Зайти сзади и все! Приделать ноги всему запасу снотворных! Точно! Это был потрясающий момент! Вы только представьте себе эти рожи! Только решитесь на это! Игра стоит свеч! Щеки! Подбородки! Даже лбы! О боже! Я никогда не видел жирных лбов! Серьезно! Никогда и даже еще реже! Они толстели лбами! Эти животы на головах лоснились, как потное коровье вымя! Именно! С их лбов можно было соскоблить жир и согреть все Приморье! Да! Они бы там просто схлопнулись от жары! Замахали бы руками: «Откройте форточки!.. » Такая энергия на лбах! Такой слой тепла! Я не преувеличиваю! Вокруг люди склеивают ласты от холода! А эти?!.. Да просто соскоблить ножом со лба! Пару движений! И мы спасены! Ха-ха! Я не смеюсь! Нисколько! Ведь я на другой стороне! Да! По другую сторону! Среди старух! Девчонки! Мои прибздешки! Не забывайте об этом! Я серьезен! Да! Все очень и очень серьезно! Все зависит от ритма! От ритма! Ни больше ни меньше! Ритм, в котором думаешь! Не важно о чем! Ритм — это все! Любую трагедию можно превратить в смех! А потом вывернуть снова! Туда-сюда! Не важно, где лицо, где изнанка! Потом уже не важно. Достаточно думать в другом ритме! Это билет в два конца! Туда и обратно. Всегда! Даже в самый далекий плач! Всегда есть билет обратно! Кроме шуток! Я серьезно. Да. Вот сейчас все серьезно. И любой смех станет слезами. Все в ритме. Я уже говорил? Да? Неужели! Не важно... Ритм и ничего кроме ритма! Все от него. Да. И вот я думал в серьезном аллюре. Мы здесь вообще все серьезны! Начнем с этого! Здесь вообще редко кто хихикнет в нормальном ритме. У всего здесь сломан ритм. Да. Я нащупал вывих. Именно в этом все дело. Здесь у всех сломан ритм! У всех и у всего! Начиная с людей и кончая ими же! Через деревья, через травы, со всеми остановками! Даже у штукатурки что-то не то с ритмом! Про деревья и говорить нечего. А земля? Сама земля... У всего что-то сломалось. Что-то внутри. Что-то проворачивается впустую! И этот вывих кричит! Да! Во все горло! Все здесь орут молча! Одновременно! Каждый поет свою песню боли. Свою. Никто ничего не слышит. Все шито-крыто. Да. И что? Но внутри у существ все плачет! Рыдает! Боль кричит диким голосом!

«Ндс-ндс-ндс... Ро-ро-ро... Ху-ху-ху-хунг!.. А-а- а-а!.. Хо-хо-хо-хо!.. »

Представляете, какой хор! Нас здесь семеро! Шестеро старух и я! Мать я тоже считаю. Она и руководит этим хором! Она дирижирует этой песней! Кто ее слышит? Кто?! Кому мы поем литургию?!.. Кто нас спасет?! Кто?!.. Здесь все поют свою песню.

«Но-но-ндс-ха-ху-хунг-то-то-то-то!.. Ах-ха-ах- ха!.. »

Кто даст этой боли ясный язык?! Кто вложит в эти раны пальцы?!.. Кто положит прохладное?.. Кто спустится в нас и тронет эту боль?!.. Вынести ее на свет... Поднести ее к нашим глазам... Пусть она заговорит чистым голосом... Да. Ясным голосом... Кто?..

Здесь все сломалось... У вещей кончился бензин! Тела кричат что-то бессвязное!

«Где я?! Где я?! Где я?!.. »

Язык выпал из тела... Ни верха, ни низа. Ни голоса, ни тишины! Только сумеречное кипение! Только глухое бормотание боли... Оставленность... Воспоминания... Призраки запахов... И жратва! Жратва! Жевание... Переворачивание кусков во рту... Переваривание... Телевизор... Вскрики во сне...

Но это все потом. Без меня. Да. Когда я уйду. Все начинается в палате. Когда один на один. С телом. Да. С телом, у которого выпал язык. Вдвоем с немым телом. С телом, потерявшим где-то язык... Это все без меня. Без меня. Конечно, без меня. Превосходно без меня. Восхитительно без меня. Я не оставался так надолго! Самое позднее — после полдника. Да. Когда это начиналось. Не сразу, нет. Когда их усаживали перед телевизором. Именно в тот момент. Пока телевизор нагревался. В тишине. Он был старый, черно-белый и просыпался долго. Они сидели молча перед черным экраном... И я видел, да, как ноги этих старух уже захлестывает тоска... Прилив тупой звериной тоски... И они начинали беспокойно крутить головами! Как собаки перед катастрофой!

«Что происходит? Что это?! Где я?! Где я? Кто кто кто здесь?!.. »

И все — сначала. Вся эта немая песня. Мать подходила к дежурной медсестре. Она пыталась завязать контакты. Она пыталась установить хоть какую- то связь. Я ее знаю! Да. Это в ее стиле! Она спрашивала разрешения выйти со своей подругой. С той, да, с которой они заплетали друг другу косы.

«Можно? Нет? Почему? Мы недалеко? Нет. Рядышком. Да. Здесь-здесь. Близко-близко. Вы сможете до нас дотронуться! Никуда дальше. Совсем рядом. Мы подышим. Просто подышим... Здесь невозможно... Вы же понимаете... Как вы это выносите... Как вы дышите?.. Вы просто герой... Да. Вы смелая женщина... »

Смелая женщина открывала им дверь. Им двоим. Смелая женщина ничего не могла поделать! Она не могла устоять перед моей матерью. Нет. Не могла. Мать это умела. Умела войти в человека и вынуть то, что нужно. Она умела заразить человека собой. Да. Именно так. Осторожно, бережно войти в человека... Она будто переворачивала спящего. Осторожно, чтобы не разбудить... Я знал и не удивлялся. Наоборот! Я был только рад! Мать могла выйти на воздух! Могла сидеть, закрыв глаза, и дышать! Это не так уж мало! Нет! Совсем не мало! Сидеть с закрытыми глазами и дышать...

С этого все и началось. Мать однажды так сидела и вдруг поняла, что поет! Что поет песню! И не просто! Нет! Она пела песню, которую никогда не знала! То есть полностью незнакомую песню. Ни слов, ни музыки, ни даже эха! Ничего! Мать мурлыкала ее для себя. Да. Это ее успокаивало. Ей становилось хорошо. Даже с открытыми глазами. Она могла петь сколько хочет. Тихим голосом... очень тихим. Да. Она будто пыталась заразить собой все вокруг. Так осторожно... Никто ничего не замечал. Нет. Она ведь это умела — петь тихо. Так тихо, что другие тоже... Тоже начинали подпевать. В этом ей не было равных. Нет. Она кривое делала прямым. Она будто переворачивала больного... Человека с содранной кожей... И она ни разу не причинила боли. Нет. Ни разу никто не проснулся... Я же говорю — она это умела. Дышать в одном ритме с другими... Сначала... А потом изменить дыхание... Потихоньку согнуть ритм... И увести за собой... К себе...

Теперь об этой игре. Тот, кто в нее сыграл впервые, уже пасет тараканов на том свете. Давным-давно... Да. Именно отсюда растут уши у этой игры. Из жирного, плодородного Давным-давно. Но не суть. Кто принес эту игру в больницу? Ха! Да вы только подумали о том, чтобы подумать спросить — кто, ответ уже готов! Проварен, посолен, поперчен! Конечно — мать, конечно она... Вожак этих старух. Их мозг. Их сумасшедшее сердце. Да. Она. Только она могла такое придумать. Нетрудно ведь предположить, нет? Так вот, это называлось «рассмешить Горбатую». Вернее, «рассмеши Горбатую»! Именно так, с таким уклоном.

Никто не знал, кто такая Горбатая. Кто она на самом деле. Никто не знал, и все догадывались. А теперь еще дальше — все знали, что чешется, но никто не знал точно — где. Именно так. Имя Горбатой никто не произносил. Никто не чесал именно то место, которое зудело. Это было нельзя. Нет! Мать так и говорила: «Это — нет. Нельзя. Произносить ее имя... » Мать играла с нами, давно, тоже давным-давно... Когда все были или молоды, или еще совсем дети. Все. Дядя, Ольга, я и она. Да, и она тоже. Она тоже была молода, моя мать. Мы играли, но я плохо помнил, в чем там соль. Помню, мать стояла к нам спиной. Мы делали все, чтоб она рассмеялась. Вот это я помню. Да. Своего рода свобода. Мы могли использовать все! Абсолютно! Любой предлог и любой предмет! Орать, пукать, свистеть. Плясать, кряхтеть, попердывать. Чирикать, ухать и урчать. Все. В ход могло идти все. Только не щекотить ее. Нет. Это было запрещено. Прикасаться к Горбатой было нельзя. Это был запрет, и я его помню очень хорошо. Почему? Все просто. Очень хотелось прикоснуться к матери. Очень. Невыносимо — очень! Хотелось увидеть ее лицо! Заглянуть в лицо матери. Да. Увидеть лицо Горбатой. Но это было нельзя. Наказание я тоже помню. Это был полный проигрыш! Провал! Тот, кто прикоснется к Горбатой раньше чем она рассмеется, — должен три дня и три ночи грызть белые кости. Вы только представьте себе?! Три дня и три ночи! Кости! У меня от ужаса волосы на голове ходуном ходили! Стоило только представить себе! Да! Три дня и три ночи сидеть на кладбище! Одному! И грызть белые кости! Ха-ха! Я никогда не нарушал этого правила. Ни разу. Ольга — один раз, кажется. Один. Ну и что? Чем все это кончилось? Она даже не заметила, что нарушила правило! Страшный запрет! В конце концов, с ней было неинтересно! Она даже не поняла, в чем дело! Хмыкнула и все! Какое кладбище?! Кости?! Да сами вы глодайте ваши кости! Ха! Еще чего! Она и суп-то не всякий ела! Кости! Еще ха-ха! Ольга уже переросла супы! Только второе! Она уже перезрела для костей, кладбищ... Она уже была далеко от всех наших игр! Только изредка еще смотрела в нашу сторону. Под настроение! Бросит презрительный взгляд и все! Снова в себя! В свой расцветающий мир. В свой ранний сад.

Думаю — мне повезло. Да. Я ни разу не нарушил запрет. По-настоящему. Ни разу. В фантазиях — да. В снах — да. Повсюду, везде, кроме самой игры. В ней — нет. Думаю, мать бы исполнила наказание. Отправила бы меня на кладбище. Снарядила бы. Чтоб я бродил там три дня и три ночи... Она бы это сделала. Я уверен. Не знаю почему, но это так. Она бы пошла на это. Со мной — да. Я видел все это. В снах, в плохих снах... Мое нарушение и потом — мое наказание. Я все это видел. Да. И я бы не удивился, случись это на самом деле. Я уже перебоялся в снах. Уже освоил территорию запрета.

Ну ладно. Не важно. Наплевать! Дальше!

Вот здесь, в больнице, мы и взялись смешить Горбатую. Это всех завело! Какое-то изменение! Да! Движение! Свежий ветерок! Что-то новое! Даже персонал оживился! А то ж! Они тоже хотели свежую струйку! Развеяться! Перекинуть жизнь из левой руки в правую! Начать что-то с другой ноги! Не важно — что, все дело в другой ноге! Конечно! Медсестры нуждались в сквознячке! Попробовать жевать свои дни на другой стороне! Сменить руку! Они все просто запрыгали! Да! Как заскучавшие дети, когда что-то происходит! Ура-а-а-а! Пожар! Наводнение! Первое сентября! Новый год! Умерла соседская кошка! Ур-ра-а-а! Хоть что-то случилось!

Так и эти! Они так носились по коридору! Бедным старухам пришлось закрываться в палатах! Они прижимались к полу, как камбалы! Они вдруг увидели, что это такое — сойти с ума! Они увидели, каково это — быть в возбуждении! Не знать, куда бежать от радости! В какую сторону! Ха-ха! Это было до колик смешно! Еще немного, и персонал начал бы кусаться от радости! Они спускались вниз! К бактериям! К грудному периоду! Их радость не могла промычать ни слова! Их нельзя упускать из виду! Ни на минуту! Ха! Люди в минуту радости! С ними надо быть настороже! Держать ухо востро! Они могут покусать от радости! С радостными людьми вообще надо быть в три раза осторожней! Какое там в три! В пять, семь и еще раз в три! От них надо держаться подальше! Они могут попортить шкуру! Легко! Легче легкого! Они живут на другой скорости! Они потеряли руль! Беги на обочину! Спасайся кто может!.. Да! От радости можно и свихнуться! Легко! Обрадуйте человека и свяжите его! Оставьте его! Оставьте его одного! Совсем одного, и вы увидите! Еще как увидите!..

***

И вот здесь что-то началось... Да. Что-то серьезное... Это коснулось меня. Что-то странное... И я остановился. Что-то в воздухе... Пронеслось что-то в воздухе... Я замер. Происходило что-то важное. Я будто начал всплывать...

Я чувствовал что-то тревожное. Вот оно... Вот... Я это ощущал, как во сне. Да. Что-то тяжелое... Как обман. Все нормально, все идет своим чередом... Но что-то не так. Что-то уже изменилось... Будто меня пытались обмануть во сне. Отвести мне глаза...

Старухи... Они будто притворялись. Они со мной играли! Мягкой лапой! Так легонько! Втянув когти! Раз-раз!.. Как кошки с мышью! На самом деле все не так!.. Нет! Меня не проведешь! Попробуйте! Если я заметил, откуда эти уши, — уже все! У них было другое на уме... Они были готовы броситься! Вот-вот! Они кинутся на меня!.. Разорвут! Пока они играют, так, легонечко... Но вот сейчас... Сейчас... И мать! Она с ними! И она тоже там! Она готова броситься на меня! Как и все другие! Как и все! Как все! Да! Как все вокруг!..

Я не видел ее лица, нет, ни разу за этот вечер не видел ее лица. Вы только подумайте! Ни разу она на меня не посмотрела! Ни разу! Ни полраза! Ни четверть. Это должно было меня насторожить! Сразу! Да! Почему я не понял этого! За весь этот вечер я ни разу не видел ее лица! И кроме! Она ведь ни разу не заговорила со мной! Ни разу не подала голоса! Не странно?! Нет?! Боже... Почему я не сразу это увидел?! Я ведь так хотел, да, так хотел с ней поговорить! Ну, не поговорить, так просто... Услышать ее голос! Ее слова ко мне! Звуки в мою сторону! Не тут- то было! Да ладно! Пусть и не ко мне! Пусть она скажет себе что-нибудь! Не хочет мне — не надо! Пусть скажет себе! Да! То, что хочет! Но чтоб с голосом! Да. Только пусть будет голос! Только голос! Не важно — что! Услышать ее голос и все! Если не могу увидеть ее лица — пусть! Если она не дает увидеть свое лицо — пусть! Но голос! Только убедиться, да, что это — она! Именно она! Да! Она и никто другой! Только голос! Даже песня... Еще лучше... Несколько слов... Только мелодия... И немного голоса... Я хотел знать, что это — она! Только несколько звуков... Только тень, тень голоса... Совсем немного... Мне хватит. Хватит. Да. Я сразу увижу! Ты ли это... Скажи что-нибудь... Спой! Дай знать — что это ты! Дай знак!..

А теперь поздно! Теперь — все. Тс-с-с-с! Теперь — тихо! Тише! Замрите! Вот оно!.. Вот...

Они бросились на меня! Со смехом! Жуткое уханье! «Аха-ха-ха-ха-ха!» С диким хохотом! Ужасающий хохот фурий! Это не игра! Совсем не игрушки! Они себя выдали! Да! Наконец-то! Теперь они себя раскрыли! Теперь они показали свои клыки! Открыли свои лица! Они бросились уже в открытую! Вскрыли все козыри! Кинулись на меня со всех сторон! Сразу со всех четырех сторон света! А потом сверху и снизу! Они схватили меня и подняли вверх! Да! Просто! Как платок! Легко! Они потащили меня! В воздухе! На вытянутых руках! Какая сила! Черт! В них вселился дьявол! И не один, нет! В каждую по семь! И еще раз по три! Ну и мускулы! Да они бы разорвали быка! От нечего делать! Как мокрую газету! Какой тут бык! Бедолага!.. А я?! Что со мной! Я ничего не мог поделать. Ни бзднуть, ни пернуть, ни вздохнуть! Они несли меня на руках и все! Да! Несли меня, как ветер перо!

Я успел даже что-то подумать. Да. Куда они меня несут. Я просто это вдруг узнал.

К яме. К той яме, которую я обходил за тридевять земель! Даже дальше! Свежая земля... Она так пахла... Я всегда обходил ее. Я даже закрывал глаза. Да. Не видеть! Но запах... Свежая ленивая земля... Равнодушная земля... Пустая... Еще раньше, впервые, когда пришел сюда, — уже что-то меня тронуло. Около этой ямы. Что-то. Как плохой знак. Как предзнаменование. Я старался не смотреть в ту сторону. Я уводил глаза. Смотри туда... туда... К людям. Вон они... Видишь? Фигурки... Туда... Смотри в ту сторону...

Я повторял это и кружил вокруг ямы. Всегда вокруг. Далеко, но всегда по правильному кругу. Я ее не видел, нет. Но я всегда знал, где яма в данный момент. Будто у меня тоже было другое лицо. Да. Как у матери... Второе лицо. И оно было обращено к яме. Туда, где она. Туда...

Они бросили меня. Не сильно, нет, бережно, осторожно. Да. Опустили меня в эту яму... И разжали свои когти! Такое мягкое скольжение! Ни единой преграды! Ни удара! Только скольжение. Да. Неожиданно долгое. Все дальше и дальше... Когда же — все?! Когда я упаду?.. И все. Я уже на дне. Я уже здесь.

Их смех наверху. Я спасен! Сейчас я вылезу! Выберусь и устрою вам! Чертовы старухи! Адские пердуньи! Точно дырок вам календаре наделаю! Всем вам свяжу шнурки! Отправлю всех к кобыле под муда! Подождите! Вот только выберусь! Будете у меня бегать, все! Да! Как черт от портянки! Заелозите, как бес у Христа за пазухой! Будете все как одна искать пятый угол! Но нет... Нет... Что это... Тишина? Нет. Голоса? Нет. Ничего. Теперь я один. Они — там! Они меня оставили! Карканье! Они перешли на свой язык! Они уже не стеснялись! Стесняться мертвеца! Ха! Они меня похоронили! Уже присыпали! Осталось только закончить! Прикопать как положено! Черт! Но ведь это игра?! Нет?! Скажите?! Это что — серьезно? Вы что, хотите меня убить?! Нет, вы что?!.. На самом деле?!.. Это ведь просто такая игра! Ну, только подмигните! Я сам люблю играть! Особенно так! Ведь я прав — это все только игра? Только сон?.. Да? Сон... Плохой, хороший... Но — сон?.. Скажите! Ведь все это только игра?!.. Это была только игра?.. Сейчас все кончится? И еще! Позовите мать! Да! Позовите ее сюда! Мою мать!.. Она-то что?! Где она? Почему нет моей матери?! Позовите ее! Скажите ей! Скажите ей все! Она не знает! Просто не знает... Так бывает... Да. Вы ей просто скажите! Что я здесь. Вот здесь. Что я рядом... Что вы молчите?! Что каркаете?! Ну, мало я за вами сопли подтирал?! Когда у всех хором приступ грусти! Тоски! Сожалений! А ваши горшки?!.. А слезы в три ручья! Это ведь не так-то легко! Сами попробуйте! Когда у шестерых старух меланхолия! Вернее у пятерых! Моя мать не в счет! Она другая! Да! У нее все по-другому! Ну а вы-то?! Вы!.. Когда я вас катал на спине! На закуторках! Вы так и клянчили «Покатай нас на закуторках... Ну пожалуйста... ».

Черт! Вы только подумайте! Я даже слова такого не слышал! Это с вами я научился! На вашем дырявом языке! Надо было постоянно бегать к матери и спрашивать у нее! Какое это слово? А это? Что они хотят? Что это значит?.. Да! Когда я вас всех по очереди катал! На себе. Верхом! Как пони! Ебаный осел! Вы что — забыли?! Конечно! Вы смеялись, как дети! Как беззубые дети! Как счастливые дети! Меня чуть не рвало от вас! Я был готов блевать! Именно поэтому я не смотрел! А вы еще и просили: «Ну повернись... Повернись... » И мать мне говорила: «Не смотри на них... Не поворачивайся... »

Вы это забыли! Да?! Ну конечно! Стоит только выйти солнышку — и все! Дождики забыты! Меланхолия побоку! А жратва? Естественно! Это вообще главная партия! В этой опере жратва — это прима! А как же! По субботам — яйцо! Вам давали вареные яйца. Какой праздник! Какая роскошь! Да просто обосраться и не жить! И котлетки! Да. Как я про них забыл?! Ведь они способны утереть слезы кому угодно! Веселящее мясцо, не так ли?! Это же не каша! От мяса глаза блестят! Руки трясутся! Сердце колотится! Как перед свиданием! Весна! Весна! Конечно! Хорошая жрачка проветривает мозги! Продувает все косточки! Открывает все форточки в сердце! А потом еще и прогулки! Свежий воздух!.. Песочек. Совочки! Лопатки! Ведерки! Покопаться в земельке! Вы ведь так любите! Пошевыряться в земельке! Она ведь такая мягкая! Да. Она вся вздыхает! Она вас понимала, она была с вами, она тоже успела все позабыть, она играла с вами в дочки-матери!.. Это ведь возбуждает, нет? Вы моргали, как дети! Бегали, падали, делали вид, оп-п- па! Что падаете! Как дети! Земля ведь так возбуждает! Ну, разве нет?! Я вру?! И кроме! Вы начинали хныкать! Земля вам сыпалась в глаза! Как это могло быть?! Как?! Каждую минуту она вам попадала в глаза! Старые тележки! Чертовы клюшки! Вы забыли?! Как я вам протирал глаза! Вы еще хныкали! Не давались! Били меня по рукам! Чертовки! Вы тайком кидались землей! Вам это так нравилось! Исподтишка! Чтоб я не видел! Чтоб втихаря! Чтоб никто ничего не заметил! Вы только подумайте! Кидаться землей друг в друга!.. А потом ворчать! Хныкать! Пускать слюни: «У меня что-то в глазу! И у меня! И у мне что-то попало! Я ничего не вижу! И я! И я! А что они кидаются! Скажи-и-и-и им!»

И что?! Я носился как угорелый от одной к другой! Как охуевшая несушка от одного протухшего яйца к другому! И обратно! Я не понимал, в чем дело! Вы сошли с ума во второй раз! От весны! От мяса! От яиц! От земли! От совочков! Охохонюшки-хохо! Вы свихнулись еще раз! Вам это понравилось! Топтать дорожку в безумие! Конечно! Это ведь приносит облегчение! Расслабил сфинктеры и все! Освободил избушку! Да! Вытряхнул своих демонов в песочницу и вперед! Играй с ними! Какая компания! Стоит только попробовать и все! Один-единственный разок! Потом пошло-поехало! И запрягать не надо! Без седла! Да! Не остановишь! Стоит только лизнуть безумия! Хоть на кончике иглы! Потом за уши не оттащишь!.. И вы все это забыли! Как я был с вами... Отгонял чужих демонов... Прогонял ночь... Закрывал окна. Поправлял одеяла. Да. В ногах. Вы же так мерзнете! И как вам пел... Это вы забыли? Пел тихо- тихо... Сам засыпал... А вы все просили: ну еще, еще! Не останавливайся! Закрывали глаза и снова... Пока вы не заснете... Пока вам не станет все равно... Да. А я-то оставался здесь! Рядом! Пока вы улетали! Пока вы спали! Да. Я-то был здесь! С вами... Вы это забыли?!.. Нет?

Кто еще так вами занимался?! Медсестры? Ха-ха три раза! Губная помада! Вот чем они занимались! Идет — не идет! Собственной дыркой! Задницей! Волосками! Глазами! Да! Своими зенками! Подмышками! И снова дыркой! Снова жопой! Губной помадой! И так по кругу! Они даже у меня спрашивали! «Идет — не идет?! А так? А если так?.. » Они занимались всем, кроме вас! Они считали мух на хую у врачей! Сколько уместится у этого?! А у этого? Надо проверить! Раааз, двее, триии... Не сбивайте! Не говорите под руку! Еще раз! И еще! И снова!..

Вы это забыли?! И все остальное — тоже?! Кучей?! Оптом?! Все забыть! Ах вы кошелки дырявые! Эх вы — старые дырки! Хорошо устроились! Да. А мать?.. Она? Нет. Она — нет. Она не забыла. Нет. Она меня видела. Она смотрела в мою сторону. Так что она не в счет! Нет... У нее был я. Да. Я был с нею. Всегда. И здесь. Здесь тоже. Здесь мы подошли друг к другу... Очень близко. И кроме! Она — другая... Да. Я ведь и ее катал. Без вас. Без ваших морд! Ей стало не по себе. Голова... Она села на землю! Посреди двора! Прямо в грязь! Прямо в грязь! Она обессилела! Стала мягкой, да, и дрожала... На чем все держалось?.. На чем?.. Все вот-вот могло порваться... Ведь ничего не видно. Ничего нельзя сказать точно... Все на самом кончике.

И я взял ее на руки.

«Нет... Нет... На спину... Возьми меня на спину... Как их... » Она так сказала. Да. И забралась на меня. Очень легкая. В отличие от вас — очень легкая! И запах! Да! От нее так хорошо пахло! Так хорошо и чисто! Как перед смертью... Да. Как перед смертью. Такой запах... Это сразу знаешь. Сразу. Этот запах... Его нет никогда. А когда он есть — то сразу узнаешь. Сразу... Да. И чистота. На ней была эта старая юбка. Старая-престарая. И она — тоже. Она так пахла. Она была чище всех самых чистых юбок! Старая, совсем в дырах... Новее всех самых новых юбок! Самых новых... Точно... И в ней был тоже этот запах. Здесь ведь вы сами все стираете. Одежду. Белье. Платки. Ваши платки... Они же должны быть чистыми! Белее снега! Да. И вот она тоже... Я знаю, как пахнет чистое белье. Знаю. Но это не так. Нет. Это по-другому. Как перед смертью... Только один раз — такой запах... Да. Я нес ее на спине. По молчаливому, мокрому двору. Все было мокро... Я это помню, помню. Все вокруг нас было мокро... Капли на кустах. Боярышник. Все блестело, да, и еще... Все было неподвижно. Как хрусталь. Я помню. Все переливалось, как хрусталь. Я почти ослеп от этого. От этой неподвижности. Такой странный мертвый блеск вокруг... И тихо. Да. Было очень тихо. Очень тихо и даже тише... Как в другом мире. Как не здесь... Мы шли так долго... Я нес ее. Я видел нас со стороны. Меня и ее. Как она прижимается ко мне... Да. Я видел все это. А потом она начала сжимать меня все сильнее! Горло! Она будто испугалась! Да! Что я сброшу ее! Она этого не хотела! Нет! И она прижала меня к себе! Сильно-сильно! Я чуть не свалился! Она могла меня задушить! И еще... Она будто не хотела, чтоб я ее донес. Чтоб я ее оставил. Она не хотела, чтоб это кончилось... Да. Она хотела взять меня с собой. Туда... Так она меня сжала! За горло! Молча! Ни слова! Она все время молчала... Только ее дыхание. Только оно... Она была еще жива. Да. Ее дыхание мне говорило, что она жива... Но скоро... Да. Уже близко... Она это знала. И она не хотела никуда прийти! Она хотела, чтоб все длилось! Продолжалось! Чтоб я нес ее долго-долго! Она так прижалась! Это было отчаянье... Да. «Пусть так! Тогда я заберу его с собой! Туда! К себе!» Так говорили ее объятия... Я весь вымок. Я уже спотыкался, а она все понукала и понукала! Вперед! Вперед! Без слов! Молча! Только сжимала все крепче и крепче! И только когда появился врач, она меня оставила. Она поняла... Да. Все безнадежно. Все кончено... И она меня оставила...

«Ну вот, — услышал я ее голос. — Вот так... Так... »

И теперь я увидел ее лицо. Я увидел ее лицо снизу. На меня сыпалась земля. Мать осыпала на меня землю! Ногами! Ее ноги осыпали на меня землю! На шею, на грудь...

Ее ноги в теплых чулках... Полуспущенные, безумные чулки... Зимние, безумные чулки. Ей ведь было холодно. Теперь ей всегда было холодно... Теперь... Ее тело забыло тепло... Оно уже не кричало. Не требовало. Нет. Все иначе... Оно отвернулось. Да. Мама вошла в долгую-долгую тень...

Я видел ее чулки. Потом она задрала почему-то юбку. Вообще. Да. Будто хотела встать. «Ну вот и все сказала она. — Теперь все».

И она поднялась. Во весь рост. Надо мною. Выше неба! Выше всей этой синевы. Да. Ее лоб... Ее губы... Я их уже не видел! Они были уже не здесь!.. Она отодвинулась. Помедлила. Еще... А потом я услышал — она уходит. Ее шаги... Она уходила. Уходила. А на меня все сыпалась и сыпалась земля... Моя мать, она нисколько не изменилась. Нет. Ее даже могила не исправит. Она умела уйти. Вот так спокойно уйти... Всегда умела. Выпустить из рук и уйти...

Я лежал тихо-тихо. Я так хотел. Да. Я сам все устроил? Все это? Да, наверное. Может быть... Может быть... Я так хотел здесь остаться. В этой яме. Быть вот так. Именно так... В этом доме... В этой яме. И что теперь? Что? Только шорох земли... И все. Паденье земли. И все. Осыпание... Как шепот. Как тихий зов. Шепоты земли... Она права. Моя мать. Ты права, мам... Так и есть. Теперь все... Пусть так... Мне все равно. Пусть. Мне хорошо. Теперь только шепот земли... И тихо. Потом все тихо... Да. И еще раз да...

Оглавление

  • I
  • II
  • III X Имя пользователя * Пароль * Запомнить меня
  • Регистрация
  • Забыли пароль?

    Комментарии к книге «Спящая красавица», Дмитрий Святославович Бортников

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства