Лоренцо Ликальци Я — нет
Моей матери и моему отцу
«На жизнь людей приходится две участи: одна, которая сбывается, и другая, которая не сбывается никогда.»
П. Д. Успенский[1]
Пролог Двенадцатью годами ранее
Франческо
— Алло!
— Добрый вечер, синьор Рокка, это Франческо. Федерико дома?
— Конечно, дома, уже одиннадцать! Спит он.
— Нет-нет, папа, я не сплю! Дай мне трубку.
— Ах, ты не спишь! Разве ты не должен быть уже в кровати? Завтра рано в школу, тебя ждут переводы с греческого!
— Да помню я, помню! А чем, по-твоему, я сейчас занимаюсь?
— Ага, занимается он! Расскажи об этом кому-нибудь другому! Держи телефон… Только недолго… и скажи своему дружку, что людям в одиннадцать вечера не звонят.
— Франческо, придурок, у тебя с головой все в порядке?
— Я хотел сказать тебе кое-что и не сообразил, что уже так поздно.
— А ты не мог сказать мне это завтра в школе?
— Я завтра не приду.
— Почему?
— Почему-почему… потому что не смогу. Если я приду и меня вызовут, то средний балл точно упадет ниже плинтуса.
— Да уж, он у тебя и так…
— Вот именно.
— Ну так вечером сказал бы. Что у тебя такого срочного?
— То, что я принял решение… Я уезжаю… отправляюсь путешествовать.
— Отправляешься путешествовать?! Когда?
— Этим летом, по достижении совершеннолетия.
— Когда тебе исполнится восемнадцать?! И тебе приспичило сообщить мне об этом сегодня?!
— Да, я хотел сказать тебе это, мне надо знать, не захочешь ли ты поехать со мной.
— Поехать с тобой? Куда?
— Пока не знаю. Просто хочу уехать. Убраться отсюда по меньшей мере на год, поискать такое место, где бы я мог жить. Я не собираюсь прожить всю свою жизнь здесь, в Милане.
— О господи! Еще неделю назад ты собирался изменить мир, даже готов был кидать бутылки с коктейлем Молотова, а теперь хочешь уехать?
— А что, я должен изменить мир именно этим летом? И вообще, разве я не могу заняться этим вдалеке отсюда?
— Нет, мир ты изменишь, если останешься здесь.
— Здесь мир не изменить, большинство не позволит. Я в этом уже убедился, все со всем согласны.
— Все — это кто?
— Все?.. Это система… Те, кто заваливает тебя вещами, которые у тебя есть и которые тебе на фиг не нужны, но без которых ты уже не можешь обойтись… Вещи прекрасные, и ты думаешь, что выбираешь себе их сам, а на сомом деле нет! Их выбирают для тебя они. Ты считаешь себя свободным, а на самом деле ты раб, а для них нет ничего лучше раба, который думает, что он свободен: такие не возникают[2]…
— Ты, конечно, вне системы.
— Да, а вот ты внутри нее со всеми потрохами.
— Кончай трепаться! Я не внутри ничего!
— Нет, внутри… Ты не отдаешь себе в этом отчет, потому что это медленный процесс, а когда ты это заметишь, уже слишком поздно… Они специально так делают… Но я плевать на них хотел, и я уезжаю.
— О'кей, о'кей, уезжаешь, но куда?
— Куда угодно, лишь бы подальше отсюда.
— А Принцессу тоже берешь с собой?
— В путешествие?
— Ну да.
— Нет, в этот раз нет. Предки ее не отпустят. Я должен поехать один, бродить где хочу, спать где придется, чувствовать себя целиком свободным. Но я сказал ей, что в это путешествие я отправляюсь и ради нее тоже, чтобы найти дом, куда однажды мы могли бы перебраться жить вместе.
— Представить не могу, что Принцесса может жить еще где-нибудь, кроме Милана.
— Неправда, она не такая, как ты думаешь. И потом, она любит меня так, что готова отправиться со мной хоть на край света, поверь.
— Ну, если ты так говоришь…
— Да, я так говорю! В общем, я позвонил тебе, чтобы узнать, поедешь ли ты со мной. Если нет, я отправлюсь один.
— Франческо, я не знаю… вряд ли… Когда ты бы хотел уехать?
— Я же тебе сказал, сразу после совершеннолетия. Возьмем билеты с открытой датой до Америки… или до Индии… или до Африки… или куда захотим, а оттуда потопаем на своих двоих.
— Прямо-таки на своих двоих!
— Ладно, не цепляйся, это для красного словца. Мы будем передвигаться, как пожелаем, по своему усмотрению.
— Не знаю, Франческо… Мои хотят, чтобы я поехал на три месяца в Англию. Учить английский.
— А ты забей. Через два месяца ты совершеннолетний и можешь делать, что пожелаешь, а английский быстрее выучишь, если поедешь со мной.
— Ладно, оставим эту тему… Ни фига себе, в поездку на целый год! Только вообразить, что меня здесь не будет целый год!
— Разве я сказал, что ты обязательно должен отсутствовать целый год? Мы уедем вместе, а вернуться ты можешь, когда тебе захочется. Это я еду как минимум на год.
— А как же «Руди Бойз»?
— А что «Руди Бойз»? Будете продолжать играть без меня.
— Без тебя мы не сможем, ты это прекрасно знаешь.
— Ну тогда плюньте и не продолжайте. И я же не навсегда исчезаю… Я уеду, найду себе дом, а если не найду, значит, следующим летом опять уеду. И буду делать это до тех пор, пока не найду его, все там спокойно обустрою и поселюсь в нем навсегда, потому что, уехав, я больше не захочу возвращаться, я не хочу походить на тех, кто уезжает, о спустя время возвращается несолоно хлебавши. Я уеду, найду дом и там обоснуюсь.
— А если ты его не найдешь?
— Тогда посмотрим… я подумаю… Буду бросать коктейль Молотова.
— Брось болтать!
— Во всяком случае, я никогда не стану болтаться дерьмом в их проруби, в их игры я не стану играть… Уж лучше я сделаюсь вокзальным бомжем…
— Тогда проще швыряться «Молотовыми»… Послушай, объясни мне одну вещь, только серьезно… Хорошо, ты уезжаешь, но разве обязательно на целый год? Разве ты не можешь устроить себе нормальные каникулы, как делают это все?
— Если я не уеду на год, то потом уже не получится… из-за университета… Ты же знаешь, что мои… отец меня уже достал с этим университетом. А главное, моя поездка — это не каникулы. Это предназначение. Я должен отыскать место, где мог бы провести остаток жизни. Я не хочу кончить, как мой брат, я не хочу пахать на этого засранца, моего папашу, я хочу делать только то, что мне нравится, и только там, где мне хорошо. Я не хочу через двадцать лет превратиться в отупевшего вконец имбецила, дремлющего в тапках перед телевизором, я не хочу жить здесь, ты понял или нет?
— Но ведь можно, не тупея, прожить и здесь.
— Нет, здесь обязательно отупеешь, без вариантов, здесь все исподволь работает на отупение… Какое-то время ты еще в силах противиться этому, но все равно спасения нет, и тогда или это понимаешь… я хочу сказать… или понимаешь, что ты в глубокой заднице, и смиряешься с тем, что живешь бездарно, или же не понимаешь и доволен жизнью, то есть являешься таким, каким они хотят тебя видеть, но тогда лучше застрелиться, чем жить, не ведая о своем отупении… Не ведая о своем отупении! Красиво сказано, правда? Прямо название для эссе!
— Ну, не знаю… не согласен, думаю, что и тут тоже можно…
— Нет, нельзя, я не могу, тут я не знаю, как мне быть.
— Хорошо… извини, но как же музыка?
— Музыка, музыка… одна музыка… Музыка — это хорошо, но для меня мое «я» главнее музыки. Сначала я должен найти себя самого, понять, чего я хочу, кто я такой и почему я чувствую себя таким…
— Таким каким?
— Чужим.
— Чужим?
— Да, чужим, наверное, точнее слова и не подберешь чтобы объяснить, каким я себя ощущаю… Я вне любого места.
— Даже когда играешь?
— Может, только когда играю… Нет, но… но мне этого недостаточно. К тому же в музыке я ничтожество… Когда я слушаю других музыкантов… В общем, давай не будем об этом…
— Ты не прав, Франческо, это не так. Короче, я тебя не понимаю, я не считаю, что все так, как ты говоришь. Я, например, ничуть не сожалею, что живу в этом месте, в конце концов, каждое место стоит одно другого… Я хочу сказать, что от места ничего не зависит.
— Я знаю, что не зависит, и тем не менее место играет большую роль, поверь мне, и место, и люди… как они там живут, какие они… Ты вообще смотришь вокруг себя? Сделай одолжение, посмотри…
— Со мной все не так, Франческо, меня абсолютно не тянет уехать отсюда, я скажу больше, я и не собираюсь уезжать, я хочу добиться чего-нибудь здесь. Дело в том, что есть вещи посильнее твоих умствований.
— Например?
— Например, сопричастность. Куда бы ты ни отправился, тебе всегда придется иметь ее в виду. Даже если ты действительно отыщешь для себя самое прекрасное место и люди, живущие там, дай бог, тебе понравятся, ты, помяни мое слово, никогда не сможешь почувствовать себя одним из них.
— Федерико!..
— Что?
— Я не чувствую себя одним из них и здесь.
Ямайка, декабрь 1981 года
Как жизнь, Принцесса?
Хотя что я тебя спрашиваю, ты все равно не сможешь мне ответить. Со мной все в порядке, я постоянно думаю о тебе, и бывают дни, когда мне кажется, что я больше не выдержу быть так далеко от тебя, но затем я вспоминаю о своем предназначении, о том, что я должен найти место, куда рано или поздно мы переедем жить, и тогда тоска по тебе на время отступает. Разумеется, сознавать, что скоро Рождество, хуже некуда, но, к счастью, тут, где я нахожусь, нет снега. И никаких Дедов Морозов на улицах!
Из Майами я уехал, и уже почти два месяца, как я на Ямайке (надо же, она казалась такой далекой, когда мы с тобой о ней говорили, а на самом деле…). Да, я знаю, что уже давно не писал тебе, прости, но прежде я должен был разобраться, каково здесь жить. Я уже облазил весь остров, на автобусе, автостопом и пешком, даже в горах побывал.
Когда я попал в Кингстон, я отправился в Тренч Таун в сопровождении одного ямайского приятеля (белому человеку в одиночку туда лучше не соваться), искать корни регги. И я их нашел! Я видел старый дом Боба[3], лужайку, где он играл в мяч, и даже место, где он играл руди-бои. Кстати, передай привет моим ребятам из «Руди Бойз», прежде всего Федерико, скажи, что я скоро напишу ему еще одно письмо, этому засранцу, который не захотел поехать со мной.
Я познакомился со многими роста, их здесь две категории: одни живут в основном в горах, где выращивают траву (ты понимаешь, о чем я!), удивительные персонажи, этакие дикари-аристократы, другие обитают на побережье, у самого моря, в туристических районах, эти — редкостные обалдуи.
Сейчас я в Негриле, вот где настоящий рай! Представь себе длиннющий пляж… Вау!.. Я не знаю, какой он длины. Три километра? Пять? Не знаю. Вдоль него полно пальм и всего остального, а по ночам из песка или черт знает откуда вылезают огромные, как дыни, крабы, которые, если зазеваешься, цапают тебя за ноги.
Я арендовал нечто, похожее на бунгало, прямо на пляже, в самом устье маленькой речушки. Ты должна это увидеть — это просто мечта! И всего за три доллара в день! Здесь полно земли на продажу, и есть один участок, который мне очень нравится, он небольшой, напротив необитаемый островок, до которого, если пожелаешь, можно добраться пешком, поскольку он часть рифа. За участок хотят тридцать тысяч долларов. Однако, чтобы приобрести его, требуется местное гражданство, иначе тебе устроят столько заморочек… Может, мне жениться на ямайке? (Шутка, я женюсь только на тебе.)
Как бы то ни было, есть способ приобретения этого участка попроще. Как мне сказали, достаточно найти партнера из ямайцев и открыть совместную фирму. А пока я занимаюсь тем, что ловлю рыбу «на дорожку» с лодчонки, которую мне одолжил один из местных, и вытаскиваю рыб, при виде которых у меня от страха дрожат коленки и которых я продаю в гостиницы (их здесь аж три штуки!). Продаю — конечно, сильно сказано, точнее, я приношу килограммов десять рыбы, а за это меня бесплатно кормят в буфете (дальше буфета не пускают, поскольку рыба здесь стоит недорого).
Был момент, когда мне показалось, что я вернулся домой, видимо из-за того, что я привык, и я даже подумал что здесь действительно можно прожить настоящую жизнь и жизнь необычайную, но потом отказался от этой идеи. Помнишь, в последнем письме из Майами я написал тебе что купил пару красных «Олл Стар»? Так вот, ямайцы, и даже раста, эти больше других, без ума от моих «Олл Стар». Они готовы отдать все свои пальмы за пару моих башмаков. Вообрази, я не могу ходить в своих красных «Олл Стар», потому что они просто сходят с ума от них! Это плохой знак. Поэтому я решил уехать. Мы не сможем жить здесь из-за этих чертовых башмаков. Может, если бы всем ямайцам мои башмаки были бы до фонаря, мы бы переехали сюда жить.
Самое главное, что и здесь все меняется. Туризм уже захватил наш последний пляж (будем надеяться, что он на самом деле не последний). Ямайцы распродают Ямайку. А мне очень не хотелось бы через десять лет очутиться посреди гостиниц Mediterranean Club.
Меняю тему (давно пора) и задаю тебе вопрос: не забыла ли ты записать меня на философию[4]? Это, конечно, не самое существенное, но надо учесть, что, если даже мне и удастся найти дом, мы не сможем сразу переехать в него. (Я так и вижу твоих, когда ты им скажешь, что уезжаешь жить в Бонго-Бонго! Ты догадываешься, что название географической точки — дымовая завеса для моих?) А лучше, если тебе случится разговаривать с моей матерью, вообще ничего ей не говорить (надеюсь, ты еще этого не сделала), потому что они с отцом думают, что перед отъездом я поручил агентству записать меня на экономику, которую закончил этот жополиз, мой братец, с тем чтобы я тоже после этого начал работать на отцовской фабрике. Представь себе меня, работающего на фабрике! Как тебе такая картинка?
Потом, когда я вернусь (если вернусь!), я сам все скажу ему — хочу получить удовольствие от лицезрения его физиономии. Представляешь, как он взбеленится?
На этом все. Прощаюсь. Завтра я уезжаю, поскольку наш дом не здесь.
Чао, Принцесса, ты всегда в моем сердце.
Франческо
P.S. Не беспокойся, я вернусь, а если не вернусь, ты приедешь ко мне, или же я приеду забрать тебя.
Первая часть
I. Флавио
В тот день, когда я женился на Лауре, мой брат Франческо, свидетель на свадьбе со стороны жениха, явился в церковь, наглотавшись ЛСД.
С Лаурой чуть удар не случился, когда она увидела его таким. Весь Милан в этой церкви, включая трех депутатов и одного сенатора, папиных друзей, а он опаздывает на полчаса и вваливается в жутком виде: мятый фрак, черные от грязи руки, потому что, видите ли, менял пробитое колесо своего раздолбанного красного «мехари»[5]. А еще, словно этого мало, по дороге в церковь он вляпался в собачье дерьмо и, даже не заметив, испачкал им ковровую дорожку, по которой прошествовал нетвердой походкой, приветствуя приглашенных жестом рок-звезды и испортив воздух рядом с алтарем.
— На кого ты похож? — прошипел я, пока все с недоумением пялились на него.
— В каком смысле? Ты же сам сказал, что я должен быть во фраке.
— По-твоему, это фрак?!
— Конечно. Я просто немного помял его, когда менял проколотое колесо.
— А что в говно вступил, ты не заметил?
Он, задрав ногу, с интересом рассмотрел подошву, заржал и долго не мог остановиться.
— Ты что, совсем идиот? Чего ты ржешь?
— Извини, это оттого, что я глотнул кислоты для храбрости
— Чего?!
— Кислоты. Но ты не переживай, я потом догнался косячком, так что сейчас я в порядке… Почти.
— Ты нажрался наркоты перед тем, как прийти на мою свадьбу?! И накурился дури, чтобы прийти в себя?! И спокойно мне об этом говоришь, сволочь такая?! Ну погоди выйдем отсюда, я тебе морду набью — за все сразу!
— Да брось, никогда ты этого не сделаешь… Я просто хотел привести себя в соответствие с обстановкой… Знаешь, а ты здорово выглядишь! А как тебе я? Нравлюсь в этом фраке? Что скажешь? Мне идет?
— Слушай меня внимательно, дебил! Сейчас ты пойдешь в ризницу, очистишь туфли от дерьма, помоешь руки, приведешь себя в порядок и вернешься сюда, на мою свадьбу. Кольца с тобой?
Он принялся ощупывать карманы, взглянул на меня с перепуганным видом и, отрицательно покачав головой, прошептал:
— Черт возьми, они были, клянусь тебе… видимо, выпали, когда я менял колесо…
Увидев, что я уже готов задушить его, он засмеялся:
— Да здесь они, здесь. Я пошутил.
Это было в 1983 году, десять лет назад, Франческо было двадцать лет, и он переживал кислотную фазу, к счастью длившуюся недолго. Сегодня, когда он без потерь преодолел период жизни on the road, со всеми присущими этому состоянию прелестями и недостатками, а затем тот, который можно было бы назвать умеренным нигилизмом (умеренный уже потому, что он самонигилировался), кажется, в его жизни настал псевдофилософский этап, который можно определить как ироническое отрезвление. Типа, вы можете пользоваться моим телом, но не душой. Он смотрит на мир через оконное стекло, судит о нем с сарказмом, почти никого на дух не переносит и чего-то ждет. Он сложил оружие и, похоже, смирился с судьбой. Хотел уехать и не уехал, хотел найти свое место в жизни и не нашел.
С детства он был странным, до трех лет вообще не разговаривал, а когда начал, первые два слова, произнесенные им, были: я — нет. Самую жестокую борьбу он вел с отцом, который полагал, что сможет воспитать ребенка таким, каким ему хочется. Папа четко представлял себе, какими должны вырасти его сыновья, и делал все, чтобы мы соответствовали его замыслу. Со мной это ему удалось. Отчасти. Надеюсь — от лучшей части. Но с Франческо у него ничего не вышло вообще. Они и папа вообще редко разговаривали: самый минимальный набор слов, чтобы не поругаться, несколько нейтральных реплик о погоде, сдержанные поздравления с праздниками, лаконичная информация о состоянии здоровья. Стоило разговору зайти о чем-нибудь другом, о каких-нибудь иных материях, дело всегда заканчивалось ссорой. Когда у них возникала необходимость сказать друг другу что-то важное, обычно они делали это через третьих лиц: через меня или маму.
Его лицейские годы — это эпопея. В лицее Франческо появлялся редко, постоянно прогуливал занятия, подделывая подпись папы под фантастическими объяснениями. Например, под следующим: «14 мая 1981 г. Мой сын Франческо отсутствовал на уроках 12-го и 13-го числа по причине тяжёлой семейной утраты». (Умер Боб Марли.) А когда он все-таки появлялся в стенах лицея, то проводил время в мечтаниях о тропических островах, в записях на страницах дневника сочиняемых песен или кайфуя от косяка, раскуриваемого вместе со своим лучшим дружком Федерико, таким же раздолбаем.
О том, что он покуривает травку, нашему отцу стало известно в результате медицинского освидетельствования призывников.
Я об этом узнал раньше. Терпел, внимательно следя за тем, чтобы он травкой и ограничился.
Когда пришел вызов на медкомиссию, Франческо, уже некоторое время дергавшийся в его ожидании, попросил у меня совета, что сделать, чтобы его освободили от армии по состоянию здоровья.
«Будь самим собой», — ответил я ему с некоторой, не слишком большой, долей шутки.
Он вернулся от врачей с пресловутой статьей «сорок один», той, что присваивали наиболее отмороженным, и, сияя, сказал мне:
— Спасибо, бразер, твой совет оказался бесценным. Перепуганному папе, приложившему для того огромные усилия и включившему все свои связи, удалось узнать точный диагноз: «Адаптативные нарушения вследствие использования каннабионидов». Если бы я не увел Франческо в тот день из дома, папа придушил бы его собственными руками.
Позже из-за своей дурной привычки брат едва не отправил на тот свет нашу бабушку. Они готовили себе чаи, Франческо и его сердечный дружок Федерико, чай, естественно, с гашишем. Это было в первый и, думаю, что в последний раз, они не знали, сколько наркоты сыпать, и, не скупясь, положили ее всю. А это приличная доза. Дело было в августе, поздним вечером, дома только они двое и бабушка. Вся семья на вакациях, а он остался в Милане, якобы чтобы ухаживать за бабушкой. Бабушка вошла в кухню, когда они оба кайфовали, попивая свой чаек. «Я пришла заварить себе ромашку, никак не могу уснуть… А вы что пьете?»
Они заговорщицки перемигнулись: отвар от бессонницы, хочешь?
Бабушка выпила чашку отвара, поблагодарила и отправилась к себе. Уснуть она не могла. Часа через три она принялась кричать и больше не прекращала. Франческо и Федерико дрыхли в кайфе на балконе, им уже все было до лампочки. Соседи вызвали полицию. Бабушка поднялась с постели, ее вырвало, зашатало, она упала и сломала бедренную кость.
Примчались полицейские. Стали звонить. Никто не ответил. Они вышибли дверь. И нашли бабушку, лежащую в блевотине на полу. Бабушка гладила посиневшую ногу. Она заговорила с полицейскими по-немецки, приняв их за нацистских солдат. Вскоре полицейские обнаружили Франческо и Федерико, спавших голыми на балконе, одного в гамаке, другого на надувном матрасе.
Франческо, после того как его сильно потрясли, проснулся, пробормотал: «Ни фига ж себе плохой приход» — и опять заснул или сделал вид, что заснул. Федерико не открывал глаз и только повторял: «Мама, еще пять минут». (Так было записано в полицейском протоколе.) Прибыла «скорая», в нее погрузили всех троих и отвезли в госпиталь. С того дня бабушка так и не восстановилась. Когда кто-ни-будь из семьи спрашивал: «Где бабушка?», Франческо неизменно отвечал: «Кайфует».
Я хорошо помню тот день, когда Франческо заявил, что он гомосексуалист.
Уже некоторое время он и трое-четверо его приятелей таких же придурков, особенно когда были под мухой, развлекались тем, что целовались в губы, а потом обсуждали типа: ты хорошо целуешься, у тебя язык похож на наждачную бумагу, а твой — вялый, как амеба, брейся, прежде чем целоваться, а то царапаешься, не мог бы ты в следующий раз лить поменьше слюней, и так далее. Франческо сам признался мне в этом с ухмылкой, объяснив, что это шутливый способ укрепить их дружбу.
Так вот, мы все тогда сидели за столом, ужинали, и тут Франческо выступил со своей драматической речью. Ему было семнадцать лет.
— Папа, мама, Флавио, я должен сказать вам нечто очень важное. Надеюсь, что вы правильно поймете то, что я собираюсь вам сказать, даже если это будет нелегко. Уже долгий срок я ношу в себе страшную тайну и полагаю, что настал момент открыть вам ее. Никто об этом не знает, даже мои ближайшие друзья, потому что я посчитал, что первыми, кто о ней узнает, должны быть вы. До сих пор мое поведение было всегда примерным, по крайней мере в этом смысле, но я чувствую, что не могу дальше ломать эту абсурдную комедию.
Мы смотрели на него с тревогой и растерянностью, не понимая, куда он клонит. Он был явно смущен, взволнован (но в те времена он всегда был таким) и избегал смотреть нам в глаза. Особенно в глаза отцу.
— Я не хочу долгих разговоров, потому что иначе я не соберусь с мужеством сказать вам это. Папа, мама, Флавио, я гомосексуалист, я люблю мужчину тридцати лет и хочу уйти жить с ним. Вот и все. Я все сказал. И у меня сразу полегчало на душе.
— Что?! — прохрипел я, пытаясь проглотить кусок курицы, который застрял у меня в горле.
— Я гей, и точка. К этому мне нечего добавить. Кроме того, и вы должны знать это, что он тоже любит меня. Он серьезный человек, женатый… точнее, был женат, но сейчас он ушел из семьи и ждет развода, он врач, хорошо зарабатывает, у него сын шести лет, ошибка молодости, случается. Но вы не беспокойтесь, ребенок пока не будет жить с нами, мы будем брать его только на уик-энд… Я не буду для него мамой, успокойтесь!
Мать ойкнула и залилась слезами, отец налился кровью от ярости, я потерял дар речи, хотя и проглотил застрявшую курицу.
Франческо, не давая времени никому опомниться, поднялся из-за стола:
— Извините, я не голоден.
Ушел в свою комнату и закрылся на ключ.
В доме наступил конец света. Отец рвался немедленно его убить, повторяя: «Лучше мертвый сын и я в тюрьме, чем сын-педераст». Бедняжка мама пыталась успокоить папу, громко причитая: где мы совершили ошибку, где? Я был настолько ошарашен, что не мог членораздельно произнести ни слова.
Дав немного улечься в себе страстям, я постучался в его комнату. Папа уже звонил другу-профессору, чтобы уговорить его подлечить Франческо, а мама пыталась искать плюсы в сложившейся ситуации.
— Франческо, я могу войти?
— Конечно, входи, дверь открыта, я ждал, что ты придешь.
Франческо лежал на кровати, вытянувшись и положив руки под голову. Он выглядел совершенно спокойным. В комнате на полную громкость гремел проигрыватель. (Мы звукоизолировали его жилище в связи с постоянными жалобами соседей.)
— Я могу сделать музыку потише? Иначе мне придете, кричать.
— Валяй. Только чуть-чуть. Это же «Дорз», не знаю, понимаешь ли ты меня.
— Франческо, мы можем поговорить?
— Валяй. Если хочешь.
Я был в замешательстве, не зная, с чего начать.
— Видишь ли, Франческо… гхм… Я не имею ничего против… Клянусь тебе… Может быть, это даже моя вина… То есть я должен был бы заметить, помочь тебе, быть рядом… Бог мой, да в этом нет ничего плохого, в истории полно великих мужчин, которые… Оскар Уайльд, Юлий Цезарь, Микеланджело… это не болезнь, не порок, тем более если… гхм… вы любите друг друга… Однако… может быть, это пройдет…
Он посмотрел на меня с недоумением и сказал:
— Пройдет? Что пройдет? Микеланджело… Юлий Цезарь… что за хреновину ты порешь?
— Ладно, Франческо, я вижу, что с тобой бесполезно что-либо обсуждать… — Но все-таки я продолжал: — И давно ты себя им ощущаешь?
— Им — кем?
— Им… гхм… гомосексуалистом…
— А с чего ты взял, что я стал гомосексуалистом? Я что, по-твоему, мог им стать? Флавио, ты совсем сдурел? Несешь какой-то собачий бред… Да я сказал это просто, что-бы позлить папу! Потрепать ему как следует нервы, он этого заслуживает. Ну и как он? На стену лезет от бешенства?..
Таким был Франческо в семнадцать лет, и сегодня, ему уже тридцать, он не слишком-то изменился.
II. Франческо
С тех пор как два года назад я развелся, моему брату взбрело в голову подыскать мне кого-нибудь. На самом деле в этой сомнительной инициативе намного большую настойчивость проявляет его жена Лаура. Она убеждена, что именно из-за моей подвешенной ситуации мой брат в течение почти двух лет находится в таком нервном состоянии. Может, она и права.
Флавио на десять лет старше меня и питает ко мне отеческие чувства, учитывая тот факт, что папа плохо справлялся со своими обязанностями, по горло занятый нашей процветающей семейной фирмой. Что, впрочем, не мешало ему подвергать меня пыткам буржуазного воспитания. В этом не было чувства, а был сплошной расчет. Он полагал, что в отношениях отца и сына главное и единственно верное — это облагодетельствовать чадо строгими поведенческими директивами, цель коих — овладение базовыми постулатами отцовской жизненной философии, касающимися дисциплины, работы, семьи. Для моего отца предприятие и семья было единое целое, предать одно, что в результате сделал я, означало предать другое. Этого он никогда мне не простил.
Сейчас он отошел от дел (два инфаркта и три шунта), передав управление фирмой моему брату, который за пять лет впятеро увеличил ее оборот, не просрочив еще ни одного векселя.
Я работаю там же, на ничего не значащей должность Я член совета директоров, в советах которого никто не нуждается. Когда Флавио либо кто другой из руководства спрашивает меня о чем-то, я обычно отвечаю: я согласен с тобой. Или: я абсолютно согласен с тобой, что еще более продуктивно и не требует продолжения.
Раньше я высказывал свое мнение по тому или иному вопросу, но когда понял, что это пустая формальность, что им интересуются просто из соображений субординации или чтобы угодить моему брату, я замолчал и с тех пор но заседаниях отвлекаюсь, думаю о своем, разглядываю физиономии присутствующих, всегда напряженные, чтобы продемонстрировать Флавио свою преданность и менеджерскую компетенцию. В последний раз, когда у меня спросили совета, я упал. В то время как все горячо спорили о чем-то, не знаю — о чем, я забавлялся тем, что старался сохранить равновесие на двух задних ножках стула, и мне это почти удалось, я был в полном восторге, ощущая себя настоящим эквилибристом, и тут Флавио неожиданно напал на меня: а ты что об этом думаешь? Я не ожидал вопроса и вздрогнул. При этом я потерял равновесие и вместе со стулом грохнулся на спину. Получилось неловко. Особенно для моего брата.
Я хотел стать музыкантом, играть на бас-гитаре в блюзовой группе, которую сам создал, но в конце концов пришлось сделать более примитивный выбор, чтобы соответствовать тем видам, которые имела на меня семья. И все же я играл неплохо, и музыка, которую я писал, была неплоха.
Я даже несколько лет учился в консерватории, пока не понял, что бас-гитара — инструмент, наиболее созвучны моему характеру. Хотя у меня получалось играть практически на всех инструментах: фортепьяно, классической гитаре, у меня даже получалось с духовыми инструментами, а особенно мне нравился саксофон. Я мог бы стать настоящим музыкантом, но стал липовым менеджером.
Помню, что, когда еще был ребенком, я собирался стать писателем.
В семь лет я засел за вестерн и к четырнадцати написал аж семь глав, по одной в год, на том и остановился. Дело в том, что главными героями моей книги являлись славные ковбои (точнее, это была история одного ковбоя, лишенного кистей рук, и хотя он стрелял культями в плохих парней, никогда не промахивался — вот же бред!), но однажды я понял, что плохими парнями являются как раз они, любезные моему сердцу ковбои, и потерял творческий азарт (я пытался поменять главного героя, превратив его в индейца, стрелявшего культями из лука, но у меня не получилось).
Разумеется, я обладаю университетским дипломом. Четыре поколения мужчин семейства Масса имеют высшее образование. Мои хотели, чтобы я закончил экономический факультет и потом защитил диссертацию в Америке, как мой брат-бокконианец[6], гордость семьи, но я, натянув им нос, получил диплом философа.
В отличие от меня, Флавио — человек солидный, с солидной женой, с двумя солидными детьми, двумя солидными ротвейлерами и великолепной виллой неподалеку от Милана. Он уверен в себе, решителен, надежен, привержен правильным ценностям: работа и семья. Он рационально управляет собственной жизнью и жизнью других, и я думаю, что безалаберность моего теперешнего существования его до крайности раздражает, поскольку в какой-то степени нарушает его душевное равновесие. Если все идет гладко, в соответствии с его миропониманием, он может быть интересным и даже обаятельным, но если появляется какой-то внешний раздражитель, что нарушает его внутреннюю педантичную самоорганизацию, он становится буквально невыносим.
Он из того поколения, которое устраивало бунты 68-го года и Вудсток, но он в этом не участвовал, он учился в немецкой школе. Он из поколения, которое зачитывалось Бодлером и Рембо, но он, насколько мне известно, не читал никого из них, он читал только то, что задавали. Он из поколения, формировавшегося на книгах Керуака и Кришнамурти, но он формировался на книгах по бизнесу и экономике. И тем не менее он не такой, как можно подумать. Я уверен, что, когда он слушает Дженис Джоплин, у него тоже начинает сильнее биться сердце. Он никогда в этом не признается, он, наверное, и сам этого не сознает, но его сердце бьется сильнее при звуках ее голоса. И может быть, его проблема именно в этом.
Для Флавио я, как и Дженис, являюсь переменной величиной, независимой, неподконтрольной и неуправляемой.
Я выпадаю за границы его парадигм, и я единственный, кому удается делать это, или, вернее, единственный, кому он позволяет делать это. И так было всегда.
Я всегда рассказывал ему о себе все, особенно когда был мальчишкой, и с особым удовольствием — о каверзах, какие я устраивал. Я рассказывал ему это вовсе не для того, чтобы просить его совета или излить душу. Я рассказывал, потому мне доставляло удовольствие злить его, меня воодушевляла сама мысль о том, что он на стенку лезет от мои приколов.
Короче говоря, я вел себя так, как ведут почти все подростки, скрытные по отношению к родителям, но откровенные с братьями. А он, бедняга, не мог даже прибегнуть к классической угрозе «я скажу все папе», ведь, если бы он действительно сказал, я был бы еще более доволен, потому что на стенку полез бы папа.
Два-три раза в неделю я прихожу на ужин к Флавио и Лауре (может, из-за этого Лаура так старается найти мне женщину!), и два-три раза в неделю с дежурным занудством они терроризируют меня тем, что я живу ненормальной жизнью, что мне уже не двадцать лет, что я выгляжу облезлым, что я должен уделять больше внимания фирме, что я должен найти себе серьезную и ответственную спутницу жизни, что я должен прекратить свои постоянные ночные похождения и так далее.
Из них двоих сильнее меня достает Лаура, особенно этой песней о том, что я должен жениться, остепениться и успокоиться. Порой она устраивает ставящие меня в идиотское положение ужины на четверых у себя дома или в каком-нибудь модном ресторане, надеясь, что я буду сражен ее очередной подругой, шикарной бабой, по ее мнению, способной заполнить мой экзистенциальный вакуум, не понимая самого простого: преподнесенная мне в таком качестве подруга заранее несовместима с моим «я».
Лаура — классическая буржуазка, полный гламур. О-очень миланка, о-очень стильная, о-очень амбициозная. Ей тридцать лет, но готов поспорить, что через пять лет ей будет тридцать один, а через десять — тридцать пять, и когда ей исполнится тридцать девять, ей будет тридцать девять до пятидесяти лет, а в день пятидесятилетия ей исполнится сорок. А потом счет ее годам остановится.
Что ни говори, она красивая женщина. И даже умная, хочу я этого или нет, и этим меня бесит. И все же, несмотря ни на что, я ее люблю. Если бы я ее не любил, я не тратил бы столько своего времени на то, чтобы постоянно отпускать ей колкости, пытаясь при этом спасти ее душу. Да и Лаура боюсь, по-своему любит меня, потому что, если бы она меня не любила, она не тратила бы столько своего времени но то, чтобы отпускать колкости мне, пытаться при этом спасти мою душу. Но в чем состоит смысл спасения, если намерения одного в отношении другого представляют собой слом естества этого другого?
А жаль. Потому что у Лауры есть душа, и душа эта завернута в денежные банкноты. До знакомства с моим братом у нее за этой самой душой не было ни лиры, она работала обыкновенной продавщицей в антикварном магазине (теперь она его владелица). Магазин служит для нее стратегическим пунктом, где завязываются жизненно полезные контакты.
Что до меня, то женщину, серьезную и ответственную, я однажды нашел. Она была признана таковой всеми, за исключением единственного человека: меня. И я с ней разошелся. По правде говоря, это она пожелала разойтись со мной после шести месяцев совместной жизни. Все произошло по обоюдному согласию и в кратчайшие сроки.
Помню, как в кабинете судьи она мне сказала: ты такой ничтожный тип, что мне даже кажется, что я ни с кем не развожусь.
Вот ведь лапочка.
Смирение. Необходимо смирение. Это неотъемлемое качество, которым должен обладать каждый мужчина для того, чтобы плавать в море, лавируя между рифами глупостей постфеминизма. Это состояние блаженного отупения в ожидании лучших времен. Тончайшая броня, защищающая гордую мужскую слабость. Последняя экологическая ниша, где можно укрыться прежде, чем угаснет ваш аскетизм. Именно таким я себя сегодня чувствую: смиренным. И не только по отношению к женщинам.
III. Лаура
С Флавио уже некоторое время происходит что-то странное. Еще несколько лет назад все было совсем иначе, он был иным со мной, с детьми: нежным, ласковым, веселыми, даже когда уставал или переживал из-за неприятностей, никогда этого не показывал. Он был полон жизни. Мы часто ходили куда-нибудь ужинать, ему хотелось видеть людей, встречаться с друзьями. Сейчас он превратился в медведя, и если б я изредка его на встряхивала, он вообще бы не выходил из дома.
Зимою, почти каждый уик-энд, мы ездили в Кортину, где у нас маленький чудесный домик, а летом плавали на яхте. Одним словом, развлекались. Правда, когда родился второй ребенок, забот прибавилось. Но уже два года, как вместе в Кортину мы ни шагу, хотя я часто езжу туда с бебиситтером и детьми. А на яхте мы провели один раз всего десять дней, пройдясь вдоль Лазурного Берега.
Теперь о работе. С тех пор как Флавио окончательно взял в свои руки руководство фирмой, ее дела, очевидно пошли в гору. Но все только на его плечах, он работает по четырнадцать часов в сутки, как работал его отец, прежде чем отойти от дел. Франческо — полная противоположность ему. Он совсем не помогает брату, он абсолютно ничем не интересуется, будто его ничего не касается. Хотя ему принадлежат сорок девять процентов бизнеса. К счастью, всего сорок девять. Мой свекор, уходя на покой, оставил пятьдесят один процент Флавио и назначил его генеральным директором с полными правами, чтобы не позволить Франческо каким-либо образом повредить делу. Как бы там ни было, Франческо на это абсолютно плевать, даже владей он девяноста девятью процентами, он перевалил бы все дело на брата. Франческо ведь тоже входит в совет директоров фирмы, однако это выглядит так, будто его там вовсе нет. Я так толком и не понимаю, чем он занимается. Думаю, что до конца этого не понимает и Флавио. Да наверняка и сам Франческо. Он не показывается в офисе раньше десяти утра, а уже в час исчезает в никуда и появляется к трем, с заспанной физиономией. В четыре он заявляет: если я больше не нужен, я пойду. А поскольку нет никого, кто бы в нем нуждался, ни у кого нет повода удерживать его.
Порой у него возникает какая-нибудь идея, но почти всегда нереализуемая или сумасбродная.
Вся штука в том, что Франческо не желает взрослеть, не желает брать на себя ответственность. Окружающий мир его не устраивает, но он и палец о палец не ударит, чтобы изменить его. Ему нужна женщина, которая привела бы его в порядок, расшевелила бы его, придала бы ему новые стимулы, но он ее не ищет, не хочет ни с кем знакомиться, плывет по инерции по жизни, ленивый женоненавистник, который не признается в этом самому себе. Он объясняет все это тем, что на некоторое время взял тайм-аут в связи с разочарованием в жизни. Он вообще склонен к своеобразным объяснениям всего, что с ним происходит. Так свою лень он именует способом поступательного движения согласно неспешным ритмам, в то время как он никуда не движется, ни на миллиметр.
Когда он не работает — если, конечно, то, чем он занимается, можно назвать работой, — он прячется дома: спит, слушает музыку, включив ее на полную громкость читает книги по философии, иногда играет на бас-гитаре до тех пор пока соседи не начинают колотить в стену смотрит по телевизору «Симпсонов» и ни о чем большем не мечтает.
Если он выползает из дома, то лишь для того, чтобы встретиться с парой-тройкой приятелей, таких же обалдуев, как и он, с которыми он дружен еще с начальной школы и которые всегда порют одну и ту же чушь, совершают одни и те же поступки, посещают одни и те же места.
С тех пор как он развелся, ситуация только усугубилась, если такое возможно. Конечно, Франческо и его жена совершенно не подходили друг к другу. Она была старше его лет на семь и активно включилась в управление фирмой. Она и замуж за него выходила для того, чтобы использовать его как трамплин для взлета. Все закончилось через полгода. Едва эта гадюка поняла, что он ничем не может быть ей полезен, она оставила и его, и фирму. Еще когда Франческо вернулся из свадебного путешествия, он признался мне, что уже сыт ею по горло, что видеть ее больше не может. А когда я спросила: «Тогда зачем ты на ней женился»? он ответил: «Я не мог отказать даме, которая так настаивала». Он шутил, но не совсем.
Иногда я знакомлю его с какой-либо из моих подруг но ему не подходит ни одна: или они ему просто не нравятся, или он находит их невыносимыми, потому что, как он говорит, они зарятся на него. По-моему, это неправда, ни первое, ни второе, он говорит так по одной-единственной причине: чтобы обидеть меня, потому что это я их привела. Его требовательность чрезмерна, его критерии, включающие в себя маленькие показательные признаки слабоумия этих дам, зашкаливают и не имеют ничего общего с действительностью, а существуют исключительно в его больной голове. Однажды я познакомила его с моей давней подругой, которая стала ему антипатична тотчас, как заявила, что ее любимая книга — «Сиддхартха»[7]!
— В чем дело? — спросила я его. — Что здесь такого, если человеку нравится «Сиддхартха»?
— В том, что она с этого начала. Мы еще толком не представились друг другу, а она уже заявила, что ее любимая книга — «Сиддхартха», словно это бог весть какое гениальное произведение. Могла бы выбрать что-нибудь пооригинальнее. Я тысячу раз предпочту ту, что читает любовные романчики.
И это у него не от высокомерия. Он язвителен, колок и нетерпим только с теми, кто хочет казаться, а не быть. Таких он на дух не переносит. А поскольку ему мало надо, очень мало, чтобы заподозрить в человеке лицемерие или тупость, дошло до того, что он не переносит почти всех.
Я душу положила, чтобы найти ему симпатичную и славную девушку. Много раз устраивала ужины у нас дома на четверых или приглашала еще несколько пар наших друзей. А он не приходит. Или приходит с большим опозданием. К тому же одетый как оборванец. Или же начинает с порога нести заумную ахинею, выставляя в дурацком свете меня и приводя в смущение остальных.
И все же я убеждена, что ему необходимо влюбиться, только таким образом можно растопить ледяную корку на сердце. В конце концов, речь именно об этом, и я не падаю духом. Я уверена, что если бы Франческо нашел себе женщину и, дай-то бог, родил ребенка, то и Флавио почувствовал бы себя спокойнее, потому что он очень привязан к брату, несмотря на то что все время критикует его. Еще и по этой причине для меня важно, чтобы Франческо обзавелся семьей, потому что спокойствие Франческо означает в какой-то степени спокойствие Флавио.
По правде говоря, у меня есть на примете подруга, которая могла бы по всем статьям подойти Франческо, какое-то время назад я поняла это, но опасалась завалить дело, познакомив их в неподходящий момент. Сейчас, как мне кажется, момент подходящий. Она одна, он тоже. Если я протяну с их знакомством еще немного, может кончиться тем, что она выйдет замуж или он окончательно озлобится, что отпугнет любую женщину. Я собираюсь пригласить обоих на ужин и готова поспорить, что на этот раз сложится так, как я задумала.
Я уже поговорила об этом с Флавио:
— Флавио, давай в одну из ближайших суббот пойдем куда-нибудь поужинать и пригласим твоего брата и мою подругу.
— Опять ты за свое! Оставь, Лаура, послушайся меня, это напрасная трата времени.
— Нет, на этот раз все иначе, поверь. Она обязательно понравится Франческо. Девушка очень славная, серьезная, самостоятельная. И потом она красива, но той красотой, которая забирает постепенно, не броской, но у нее есть шарм, это редко встречается. Она воспитанна, умна, чувственна. И у нее прекрасная душа.
— Господи, Лаура… в последний раз, когда ты знакомил его с прекрасной душой… как ее звали? Ну ту… поэтессу…
— Джорджио Томмази.
— Да-да, Джорджио Томмази, которой Франческо весь вечер пудрил мозги, а потом начал декламировать ей «Люблю тебя, достойный вол»[8]… Ну скажи, можно ли быть большим идиотом?..
— При чем тут Джорджия? Это моя вина, может, она ему не подходила… но эта… Флавио, я тебе клянусь… Я чувствую… Она потрясающая и не может ему не понравиться.
— И как зовут это чудо природы?
— Элиза Ринальди, она работает в «Джорнале»[9].
— Все, Лаура, кончай с этим! Меня уже достали твои ужины, которые ты устраиваешь, чтобы свести моего братца с бабами. Если ты чувствуешь в себе призвание сводни, то у меня его нет. Хватит, мне это надоело, делай что хочешь, я с вами не пойду.
— Что ты так завелся? Было бы из-за чего нервничать…
— Это не вопрос — нервничать мне или нет. Все, закрываем тему, я больше не хочу подобных ужинов. А она в курсе твоей затеи?
— Пока нет. Но с ней я все улажу.
— Возможно, ей это неинтересно.
— Я тебе сказала, что я с ней договорюсь.
— Смотри, я тебя предупреждаю, если она скажет «нет» — баста, больше не втягивай меня в эту историю.
— Договорились, клянусь, это последняя попытка. Если Элиза откажется или и на этот раз ничего не получится, я умываю руки, и навсегда, пусть сам о себе заботится.
— Вот именно. Увидишь, все этим кончится. Оставь его в покое. Ты не поняла еще, что Франческо плевать на твои ужины? Ты суетишься, бегаешь, а он не приходит, ссылаясь на какую-то мифическую занятость.
— Ничего, я его надую. Мы пригласим его к нам на ужин не предупреждая об Элизе, согласуем день и час, а в последний момент позвоним и скажем, что наши планы изменились и мы идем в ресторан и что с нами идет Элиза. Тогда у него не будет возможности соврать про занятость — и дело сделано.
— Ты больная. Ты точно больная. Послушай, как ты рассуждаешь. Не проще было бы как будто невзначай свести их нос к носу прямо здесь, и спокойной ночи?
— Не проще, потому что мне самой хочется пойти куда-нибудь, если ты не против. И мы должны предупредить его об Элизе. Ты же знаешь, иначе он способен повернуться и уйти. Пусть будет в курсе, может, хотя бы оденется поприличнее.
— А если он не захочет прийти?
— Придет. Ты сможешь его уговорить.
— А почему я должен его уговаривать?
— Так будет лучше, Флавио. У нас с ним в последнее время немного натянутые отношения. Ну а уж если тебе не удастся его убедить, тогда этим займусь я. Никуда он не денется.
В общем и целом, пока все прошло как по маслу, и в следующую субботу, если все и дальше пойдет, как я планирую, состоится последний ужин. Так, по крайней мере, предполагаю. И клянусь, если уж такой очаровательной и тонкой девушке, как Элиза, не удастся вывести Франческо из его летаргического сна, я сдамся. На этот раз я сдамся действительно.
Ужин От Пупо до Ван Моррисона
IV. Элиза
Как только я пришла в редакцию, сразу увидела листок из этих, желтых с клеящейся полоской, прикрепленный к моему письменному столу:
«Трижды звонила Лаура Масса, просила позвонить ей в магазин, это срочно».
Я не звоню. У меня нет ее номера, он остался в мобильнике, который как раз вчера я потеряла. Надо рыться в «Желтых страницах» или звонить в справочную, но у меня нет желания. Кроме всего прочего, я заскочила только взять дискету, я спешу, как освобожусь, зайду к ней сама, тем более что ее магазин по дороге, на моей линии метро, и мне не придется делать пересадку, просто выйти тремя станциями раньше.
Сквозь витрину я вижу Лауру, она звонит по мобильнику. Кроме нее и продавщицы, в магазине — никого. Я вхожу: посмотрим, какой смертью я должна умереть на этот раз.
— Наконец-то ты появилась! А я только что звонила тебе, но никто не ответил.
— Привет, Лаура, я заскочила на минуту в редакцию и нашла твою записку. Ты меня искала?
— Да, я ищу тебя все утро. Очень хорошо, что ты пришла сейчас, после обеда ты бы меня не застала. А ты что, носишь телефон выключенным? Странно для журналистки.
— Да нет, я его потеряла… Какая красивая это фратина[10]!
— Правда? Я прямо-таки вижу ее в твоем доме.
— Я тоже… если подаришь.
— Нет, я серьезно… Я дам тебе большую скидку, так что не беспокойся, в трубу не вылетишь — заплатишь как сможешь.
— Ладно, проехали. Я могу узнать, что ты мне хотело сказать такого срочного?
— Все в порядке. Я хотела подтвердить. Сегодня вечером.
— Что сегодня вечером?
— Ужин.
— Какой ужин?!
— Как какой, Элиза? Я уже два месяца тебе о нем говорю. Сегодня вечером мы идем на ужин с моим мужем и его братом Франческо. Вчера я оставила тебе сообщение но автоответчике твоего мобильного, ты не слышала?
— Как я могла его слышать? Я же сказала, что потеряла мобильник.
— Ах да, вот почему ты мне не перезвонила, ну неважно, теперь ты знаешь.
— Знаю, но я не смогу пойти с вами. И мне совершенно не хочется знакомиться с твоим деверем.
— Он отличный парень, я тебе говорила.
— Да хоть какой отличный! Мне это неинтересно.
— Ты сначала познакомься с ним, а потом говори.
— О господи, а мы не можем это отложить?
— Невозможно, уже все заказано.
— Где?
— У Гуальтьеро Маркези[11], нашего друга. Как знать, может, тебе это окажется полезно по работе. И наконец я представлю тебе Флавио, ты ведь с ним до сих пор не знакома.
— Лично нет, но, кажется, я его как-то видела по миланскому ТВ… может, в Теле-Ломбардия, не помню точно.
— Возможно. Его иногда приглашают в программы о промышленности. А однажды его позвали даже на Первый канал. Утром. Увидишь, он тебе понравится. Мы заберем тебя из дома в половине восьмого и заедем к Франческо на аперитив, о'кей? Франческо не терпится познакомиться с тобой.
— Мама дорогая, кошмар какой!
— Элиза!
— Все это не по мне, Лаура, правда.
— Ну тогда об интервью, о котором ты меня просила, можешь забыть.
— Шантаж?
— Нет, просто ты делаешь приятное мне, я делаю тебе.
— Хотела бы я знать, чем я сделаю приятное тебе, знакомясь с твоим деверем? Ты кто, его агент? Он сам не способен познакомиться с женщиной?
— Речь не об этом. Кто сказал, что ты делаешь мне приятное, а не наоборот? Может, это я делаю приятное тебе. Так что решай.
— О господи!.. Ладно, я приду, но не строй никаких иллюзий и пообещай мне, что после этого ты прекратишь доставать меня своим деверем.
— Клянусь! Увидишь, ты еще скажешь мне спасибо.
— Сомневаюсь. И знай, что я делаю это только ради тебя.
— Или ради интервью.
— Знаешь, если сильно захочу, я сама добьюсь его, пусть и с некоторыми усилиями.
— Не думаю. Если я не замолвлю за тебя словечко, ничего у тебя не выйдет.
— Хорошо, а сейчас я должна бежать. У меня еще кое-какие дела дома, и надо дописать и передать до шести статью в редакцию.
— Беги, только прошу, не заставляй себя ждать… И приведи себя немного в порядок, а то ты не в лучшей форме.
Я выхожу из магазина, почерневшая от злости. Я зла но весь свет. Но прежде всего на себя. Я не смогла сказать «нет», и не из-за интервью, плевать мне на это интервью, я не сделала этого, потому что я дура, потому что никогда не могу сказать «нет» людям, если они настаивают. В этот раз я уж точно не должна была соглашаться, пусть даже это выглядело бы невежливо. Чего мне меньше всего хочется, ток это идти на ужин с Лаурой и ее мужем. У меня нет никакого желания знакомиться ни с кем, тем более с этим Франческо Массой. У меня и без этого неприятностей хватает, по своей собственной вине.
V. Франческо
Едва я включил телефон, как он зазвонил. Отвечать не хотелось, но я все же снял трубку и услышал голос Флавио:
— Где ты шляешься весь день? Я звоню тебе уже пятый раз — и никакого ответа.
— Нигде я не шляюсь. Отключил телефон и спал.
— А… ну конечно, спал, что же еще! Ты помнишь, что вечером должен прийти к нам на ужин?
— Помню, к сожалению. Но еще только пять. Или ты хочешь, чтобы я прямо сейчас выходил? У вас что, ужин в шесть, как в больнице?
— Нет, я позвонил, чтобы сказать, что, возможно, планы изменятся.
— И в какую сторону? Неужели я спасен?
— Даже не думай. Напротив.
— Напротив — это как?
— Гхм… посланец вины не несет… это все Лаура… Что ты скажешь, если мы пойдем в ресторан вместо того, чтобы поужинать у нас, тебе как, все равно?
— Нет, не все равно.
— Сначала выслушай… мы будем вчетвером: мы трое и подруга Лауры. Говорят, классная девушка, в твоем вкусе. Так что наберись мужества.
— Кто так говорит?
— Что?
— Что она в моем вкусе?
— Лаура.
— Тогда мне никакого мужества не хватит.
— Наскреби. Значит, так. Мы с ней подъедем к тебе восьми, выпьем аперитив для знакомства, чтобы растопить лед, а от тебя в ресторан, о'кей? Только не возражай, а то я рассержусь.
— Ну и сердись, мне наплевать.
— Спасибо!
— Послушай, Флавио, я смертельно устал, ничего не хочу, идти с вами на ужин для меня каторга, как только представлю, что придется строить из себя хорошего парня перед очередной засранкой…
— Да, именно это тебе и предстоит. Строить из себя хорошего парня.
— Не знаю… Может, оставишь меня в покое, плохой парень?
Я и на самом деле чувствовал себя неважно. С одним моим приятелем, тоже разведенным, мы до четырех утра торчали на дискотеке. Сидя у стойки бара со стаканами в руках, сигаретами в зубах и проницательным взглядом, мы походили на пару полицейских. В такой позе, не двигаясь с места, мы просидели часа три, ни разу не обратившись ник кому ни с одним словом. Если к нам приближалась какая-нибудь девица, чтобы взять выпить в баре, мой приятель шептал мне на ухо:
— Скажи ей пару слов.
— Скажи сам.
— Что сказать?
— А я откуда знаю? Предложи ей выпить.
— Предложить ей выпить?
— Да. Задай ей вопрос: я могу тебя угостить? Что тут трудного? А потом спроси, есть ли у нее подружка.
— А если у нее нет подружки?
— Если нет, еще лучше.
— Почему лучше? А как же ты?
— А никак. По крайней мере, не придется вести дурацких разговоров.
Первая девица, подошедшая к стойке, успела сделать заказ, заплатить и уйти, а мой приятель так и не раскрыл рта. Вторая, когда он ее спросил, можно ли предложить ей выпить, ответила ему «нет». Конец вечера.
Откровенно говоря, секс для меня не проблема. Когда мне хочется, я встречаюсь с одной дамочкой, работающей в моей фирме, у которой на уме только секс. Причем экстремальный. В том смысле, что заниматься им с ней крайне опасно, потому что она жена судьи, весьма влиятельного в Милане. Если он застукает меня с ней, наверняка отправит в тюрьму, уж он-то, если захочет, причину найдет.
— Нет, правда, Флавио, мне это не по силам. Пощади, прошу. Я вернулся домой в пять утра, мне нужно время, чтобы прийти в себя, все-таки мне не двадцать лет.
— Ты и так весь день проспал, достаточно, чтобы восстановиться. Лаура уже все заказала у Гуальтьеро Маркези и предупредила Элизу, что ты тоже придешь, так что кончай со своим «я — нет».
— Что она собой представляет?
— Франческо спрашивает, что она собой представляет, — говорит он, обращаясь к Лауре.
— Большая умница, — слышу я ответ Лауры.
— Большая умница, — повторяет он.
— А кроме того, что большая умница?
— А кроме того, что большая умница? — опять спрашивает он Лауру.
— Очень красивая, — кричит она издалека.
— Классная телка, — переводит он.
— Ага, в прошлый раз вы мне приводили такую классу телку, что у меня при одном воспоминании желудок сводит.
— А мне показалось, что она очень симпатичная, — возражает мой брат.
— Ничего себе симпатичная! Типичная коза, возомнившая себя классной телкой. И при этом несла с умным видом дикую пургу.
— Ну это по-твоему… зато титьки какие… — шепчет в трубку мой брат.
— Ладно, проехали. Обсуждать это с тобой — зря время терять. Я твои вкусы знаю.
— Нет, дорогой, ты их не знаешь.
— Хорошо, я их не знаю. А ты почем знаешь, что эта будет не из таких же агрессивных дур, выносящих мозг? Кто она вообще такая? Сколько ей лет? Чем занимается? Откуда появилась? Почему не нашла ничего лучшего, чем проводить с нами сегодняшний вечер?
— Лаура! Франческо хочет знать, кто она такая, сколько ей лет, чем занимается, откуда появилась, почему не нашло ничего лучшего, чем проводить этот вечер с нами.
— Скажи своему братцу, чтобы шел в задницу, — слышу я далекий голос Лауры.
— Лаура говорит, чтобы ты обязательно приходил, — переводит он. — Я же тебе говорил, что она Лаурина подруга примерно того же возраста, что Лаура, часто заходит в её магазин…
— О нет, только не это! Клиенты твоей жены несносны, так что лучше не надо.
— Лаура говорит, что Элиза очень хороша внутренне.
— Что-что?! — спрашиваю я.
— Хороша внутренне, — повторяет он.
— Я предпочел бы, чтобы она по меньшей мере была хороша внешне. И все-таки объясни мне, пожалуйста, что значит «хороша внутренне»? Что у нее пара прекрасных легких? Красивый скелет? Не хочешь ли ты сказать, что мы, я, ты и твоя жена, проведем вечер в компании живого анатомического пособия??
Мой брат, наконец расслабившись, смеется, но Лаура вырывает у него трубку и тоном потерявшей терпение женщины говорит:
— Послушай, Федерико, мы делаем все возможное, чтобы вытащить тебя из твоей эмоциональной летаргии…
— Эмоциональной летаргии? Ты это о чем? Не можешь говорить нормально? — прерываю я ее.
— Хорошо, мы делаем все возможное, чтобы заставить тебя почувствовать себя менее одиноким. Так понятнее?
— Я не одинок.
— Ты одинок, еще как одинок, но каждый раз, когда мы тебя знакомим с какой-нибудь девушкой, ты кривишься и выдрючиваешься. И знаешь, что я тебе скажу? Ты выглядишь при этом полным идиотом. То молчишь, то принимаешься играть с хлебным мякишем, то демонстрируешь всем, что умираешь от тоски. В последний раз в половине одиннадцатого ты заявил, что чувствуешь себя плохо, и заставил отвезти тебя домой, а десять минут спустя сбежал из дома. Я все знаю, мне сказала об этом твоя консьержка.
Вот засранка, матерю я про себя консьержку, а вслух говорю:
— Извини, Лаура, но вспомни, кого ты мне привела? Отвратную зануду, которая весь вечер меня доставала…
— Ну уж и весь вечер! — перебивает она. — Если учесть тот факт, что в половине одиннадцатого ты заставил отвезти тебя домой…
— Хорошо, она пудрила мне мозги до половины одиннадцатого рассказом о том, что она журналистка, что работает на TG5, что на «Медиасет» все программы передрались из-за нее, что РАИ[12] готова пойти на все, лишь бы заполучить ее, но она остается верна «Медиасет». Голову даю на отсечение, что на TG5, когда ее вышвырнут оттуда все запрыгают от радости. Я тебе больше скажу: по-моему она там и не работает вовсе.
— Дурак ты, Франческо. Нравится тебе это или ней но Фанни действительно работает на TG5 и…
— Вот-вот, Фанни… я уже и забыл, что она Фанни, — теперь я перебиваю Лауру. — Скажи мне, пожалуйста, разве может быть симпатичной баба, которую так называют[13]?
— При чем тут это? Ее не называют Фанни, а зовут Фанни! Не будь таким злобным… А что касается Элизы, оно, кроме того что красива, еще и умна. В общем, смотри сам, если тебе так трудно оторвать задницу, я позвоню ей, отменю ресторан, и все, покончим с этим.
— Да ладно, приду, приду. Не бесись. Просто я немного устал. Спал всего шесть часов. И скажу тебе откровенно, Лаура, эти ужины — не самое главное в моей жизни.
— Извини, Франческо, а что самое главное в твоей жизни? Ты никого не переносишь, ведешь себя так, будто тебе все до лампочки, тебя ничто не интересует, строишь из себя разочарованного философа, ироничного наблюдателя, ничего не принимаешь всерьез, у тебя нет ни одного желания, я не говорю уже о… не знаю… о мечте, что ли… И жизнь твоя течет, как вода по стеклу…
— Ты не права, Лаура. Например, тебя я воспринимаю всерьез. И что у меня нет мечты, тоже неправда. Одна есть, только ее очень трудно воплотить. Точнее, невозможно.
— И что она такое? Мне безумно хочется узнать, какая она, твоя мечта, которую невозможно воплотить.
— Подстричься у Брандуарди[14].
— Иди в задницу! — психует Лаура и бросает трубку.
Я вхожу в ванную, чтобы побриться. Смотрюсь в зеркало. Если бы я был Де Грегори[15], то сказал бы, что моя физиономия напоминает рухнувшую плотину. Я корчу зверскую рожу и подражаю фальцету моей невестки, которым она сообщает мне, что я злобный тип, и посылает меня в задницу. Затем я рассматриваю татуировку на левом плече — небольшой вопросительный знак, который я велел наколоть себе несколько лет назад в Африке. Я встаю под душ, закрываю глаза, подставляю под воду лоб и замираю. Время идет. Побриться я забываю. Одеваюсь во все черное. Закуриваю косячок. На полную громкость врубаю Blues Summit Би Би Кинга. У меня кружится голова.
Время идет.
До восьми остается десять минут. Я открываю холодильник. Там стоит почти пустая бутылка шабли и картонный пакет тавернелло, которое я использую для готовки. У меня нет времени пойти купить другое вино. Я допиваю шабли, открываю тавернелло и переливаю его в пустую бутылку от шабли.
Усаживаюсь в гостиной и в который раз открываю трудный для восприятия, но пригодный для вразумления истины текст диссертации Шопенгауэра: невероятно, в двадцать пять лет он понял все возможные связи между причинами и следствиями, тогда как я, в свои тридцать, не понял даже следствий, не говоря о причинах.
Звонит домофон. Я кладу книгу, иду открывать: это они. Снимаю Би Би Кинга и ставлю диск Пупо[16], который вчера забыла у меня уборщица, она слушает его, пока прибирается в доме. Я хочу, чтобы это был последний аперитив последнего ужина с последней подругой Лауры. Я думаю о лице, которое будет у Лауры, когда она услышит, что я слушаю Пупо.
Звонок в дверь. Я прибавляю звук и иду открывать. Вопли Пупо разносятся по всему дому.
Моя невестка входит первой и, даже не поздоровавшись, бросает взгляд вокруг, проверяя, в порядке ли мой дом. Не в порядке. Я не стал наводить его.
Следом входит Элиза, улыбается мне, вежливо и застенчиво. Последним входит мой брат и спешит представить нас друг другу. Мне кажется, он нервничает. Впрочем, как обычно.
Элиза — светловолосая, стройная и высокая. Блестящие тонкие волосы волной спадают на плечи, лицо немного бледное, с правильными и выразительными чертами. Она пожимает мне руку и вновь одаривает меня смущенной полуулыбкой.
Неплоха, действительно неплоха, думаю я.
Лаура ведет Элизу в гостиную, а Флавио тихо спрашивает:
— У тебя что, кончилась пена для бритья?
— Нет. Просто забыл побриться, — отвечаю я.
На моем брате серый костюм от-кутюр, голубая рубашка, фирменный галстук, на ногах «россетти»[17]. Неизменный «ролекс» на запястье. Часов данной марки у него штук десять. Эти — «Дайтона», рекламируемые Полом Ньюманом в стальном корпусе. Впечатляют. Чего я от него не ожидал. Я готов был поспорить, что он наденет «Оветто» или «Дейт Джаст», золотые с синим циферблатом, более подходящие к его костюму и к ресторану. Видимо, его мысли были заняты чем-то другим. Первое, что я всегда делаю, когда вижу своего брата, смотрю на его часы, которые он подбирает к настроению и к поводу. Я играю с ним в ролекс-лотерею и часто угадываю.
На Лауре костюм от Келвина Кляйна (я это знаю, потому что недавно она мне сказала: сейчас я ношу только Келвина Кляйна, он минималист, а это отвечает состоянию моей души), туфли на высоком каблуке, жемчужная нить, на пальце брильянт, из тех, что способны рассеять ночную мглу, яркий, но не агрессивный, и макияж как у истинной минималистки.
Элиза в мини-юбке, открывающей красивые, длинные ноги, белая шелковая блузка, позволяющая видеть маленькую, но полную грудь, антрацитовый блейзер, легкий грим, на ногах тяжелые башмаки, напоминающие солдатские.
Мы, все четверо, рассаживаемся в гостиной. Моя невестка с брезгливым выражением кончиком пальца пододвигает ко мне валяющиеся на диване старую майку и теннисную туфлю.
— А… вот они где! — восклицаю я. — Интересно, как он оказались под диваном!
— На диване, — уточняет она и, изображая наивное изумление, вопрошает: — Франческо, что за музыку ты слушаешь?!
— Это великий Пупо.
— Получше у тебя ничего не нашлось?
— А чем тебе не нравится Пупо? У меня есть все его диски. Если все пойдет как надо, меня изберут президентом фанклуба «Помешанные на Пупо», — говорю я с серьезным выражением лица, зная, что этим заставляю ее нервничать все больше.
Я продолжаю рассуждать о Пупо, об аллегорическом смысле его песен, о том, что никто не может понять его до конца, и с удовольствием впитываю всеобщее замешательство. Мой брат, не дожидаясь, когда ярость Лауры вырвется наружу, вмешивается в мой монолог:
— Послушай, а не выпить ли нам чего-нибудь?
— Шабли подойдет? — спрашиваю я.
— Прекрасно, — выдыхает с облегчением моя невестка.
Я иду в кухню за бутылкой и бокалами, Лаура под предлогом помочь идет вслед за мной.
— Какой ты все-таки дурак, — шепчет она, едва закрыв за собой кухонную дверь. — Скажи, ты делаешь это специально, чтобы позлить меня?
— С чего ты взяла? — спрашиваю я с ангельской улыбкой, широкой, как арбузная долька.
— Я знаю, что у тебя на уме, ты хочешь, чтобы Элиза приняла тебя за полного идиота и чтобы все, как обычно, по шло прахом. Но на этот раз я тебе этого не позволю. Берегись, Франческо, на этот раз все будет не так.
— Тебе так нравится фраза «на этот раз»?
— Прекрати! Мне не до шуток! Сейчас ты пойдешь в гостиную, снимешь Пупо, извинишься за сказанные глупости об аллегорическом смысле его песен и поставишь что-нибудь другое. Договорились?
— Да успокойся ты, не нервничай! Мне жаль, но на этот раз ты ошибаешься, я говорил о Пупо серьезно. Я пишу книгу «Жизнь Пупо», как закончу, дам тебе первой почитать. Но если тебе не нравится великий Пупо, я его сниму, нет проблем.
— И еще, извини, как ты одет?
— А что?
— Весь в черном, штаны из черной кожи, черные сапоги, которым уже лет десять, ты что, не знаешь, что мы идем на ужин к Гуальтьеро Маркези???
— И что с того? К Гуальтьеро Маркези ходят во всем белом?
— Ладно, черт с тобой! Ты приготовил что-нибудь к вину? Оливки, чипсы или что-то в этом роде?
— Нет. Не успел.
— Я так и знала.
И она достает из своей сумки баночку с оливками и пакет с чипсами.
— Молодец, обо всем позаботилась. Но все это как-то банально: оливки, чипсы. Я рассчитывал по меньшей мере на лососину и черную икру или на сардинский овечий сыр и калабрийскую салями. На виа делла Спига[18] другого не подают, пора бы знать, а не знаешь, спроси у Габбаны.
Она, притворяясь, что не слышит, ищет тарелки и чем бы вскрыть упаковки.
Как только она отвлекается, я делаю вид, что открываю бутылку, с шумом вытаскиваю штопором пробку и с видом, знатока нюхаю ее донышко. Затем наливаю немного шабли в бокал и громко восхищаюсь ароматом вина, вращая бокал, как заправский сомелье.
— Ты удивляешь меня с шабли, — говорит она, наблюдая как я пробую вино.
— А ты что думала, что я заставлю вас пить тавернелло?
— Нет, но я боялась, что ты поставишь на стол просекко.
— А в чем дело? Что, тебе не нравится просекко? Если бы ты услышала, что его называют шампанским, готов поспорить, оно бы тебе понравилось.
— Слушай, прекрати, Франческо, хоть сегодня вечером попытайся выглядеть приятным человеком, ничего другого я не прошу.
— Хорошо, прекращаю, но не требуй от меня быть приятным, поскольку я неприятен.
— Боже мой, — вздыхает она, поднимая глаза к потолку, — тогда постарайся хотя бы не быть идиотом. Договорились?
Я согласно киваю.
— Ну и как? — подмигивает она мне.
— Как что?
— Как она тебе?
Мы стоим друг против друга, у нее в руках блюдо, у меня в одной руке бокалы, в другой — бутылка с шабли.
— Ну… я бы сказал, о'кей… нет, намного больше, о'кей, — отвечаю я.
Лаура, довольная, смеется.
— Главное, чтобы она не оказалась дурой, — добавляю я.
— Иди в задницу.
— Слушай, а почему наш с тобой диалог всегда кончается тем, что ты посылаешь меня в задницу? — спрашиваю я с серьезной физиономией.
— Потому что ты доводишь меня, во-первых, и, во-вторых, родственники всегда или посылают друг друга в задницу, или…
Она опускает глаза.
— Или что?
— Ничего.
Она поднимает голову, с вызовом смотрит на меня и перед тем, как покинуть кухню, заключает:
— Впрочем, успокойся, это не наш случай.
Стало быть, наш случай — посылать друг друга в задницу. Ну и хорошо.
Мы появляемся в гостиной с блюдом, бокалами и бутылкой. Они пьют вино, я снимаю Пупо и ставлю записанный мною си-ди с подборкой «Лед Зеппелин». Делаю звук еще громче.
— Поспокойнее у тебя ничего нет? — кричит Лаура так, чтобы я мог услышать.
— «Лед Зеппелин» — замечательная группа. Может, просто сделать немного потише, — подает голос Элиза.
Я победно смотрю на свою невестку, которая делает вид, что не слышала слов Элизы, и уменьшаю звук.
— Я считаю, пора оставить в покое французов с их вином, — говорит мой брат, меняя тему.
Мы все согласно киваем.
И тут звонит домофон: это консьержка. Флавио оставил свой «мерседес» перед въездом в гараж, сунув под дворник записку, где говорится, что он в восемнадцатой квартире.
Консьержка суровым тоном информирует меня, что необходимо переставить машину и что я не должен позволять своим друзьям парковаться перед гаражом.
— Спасибо большое, — говорю я ей. — Если бы вас не было на свете, я решительно не знал бы, как мне поступать.
Консьержка что-то отвечает на диалекте, я не понимаю что, скорее всего, она тоже посылает меня в задницу.
— Флавио, тебе придется спуститься и переставить машину, — говорю я, возвращаясь в гостиную.
— Сейчас, извините, — отвечает мой брат, поднимается и уходит.
Лаура, стерва, поднимается также:
— Пойду позвоню бебиситтер, узнаю, все ли в порядке дома.
Я не успеваю сказать ей, что можно позвонить из гостиной, как она скрывается в моей спальне.
Элиза и я остаемся наедине. Я молчу.
— Лаура рассказывала мне много хорошего о тебе, — произносит Элиза.
— Воображаю себе что, — усмехаюсь я.
Ты тоже работаешь в семейной фирме?
— Более или менее.
Повисает долгая пауза. Элиза ждет, что я начну рассказывать о своей работе или начну расспрашивать ее. Я молчу и оглядываюсь по сторонам.
Видя, что я не раскрываю рта, вновь делает это она:
— А я журналистка.
Я вздрагиваю, на моей физиономии выражение недоверия, смешанного с тревогой.
— Эй, что с тобой? Я что, сказала, что убиваю детей?
— Нет, просто я знаком с одной журналисткой, утверждающей, что она работает в «Медиасет», которая мне очень не понравилась.
— Как ее зовут?
— Фанни, она работает на TG5.
— Странно, я хорошо знаю всех на TG5, но там нет никакой Фанни.
— Она вся такая вздрюченная, с пышными, но плохо подогнанными формами, с парой котлет вместо губ и шапкой рыжих волос в форме баскского берета. Коротко говоря, полный отстой.
В своем злорадстве я не жалею красок.
— A-а… поняла, кто это! Да, та еще фифа, ты прав. Кармела Савойардо. Но она не работает на TG5, она там одно время стажировалась, и ее никто терпеть не мог. И зовут ее Кармела, а не Фанни, это она велела называть ее так, потому что стыдится своей фамилии. Савойардо[19], ты только подумай!
Выигрыш в футбольной лотерее не доставил бы мне большей радости.
Возвращается Лаура.
— С детьми все в порядке, — радует она нас.
— Ты знакома с некой Кармелой Савойардо? — спрашиваю я ее.
— С кем?! Нет, у меня нет знакомых с таким именем, — отвечает Лаура и смеется.
Опять домофон: это Флавио. Он не нашел, куда переставить машину, и просит нас спускаться, тем более что пора отправляться в ресторан.
— О'кей, — отвечаю я, — сейчас спустимся. — Я с облегчением поворачиваюсь к дамам: — Мне жаль, но нам не придется прикончить шабли, Флавио требует, чтобы мы спускались, потому что он не нашел места для автомобиля.
— Мы вернемся прикончить его позже, — говорит Лаура, — такое вино заслуживает быть выпитым до последней капли.
Я согласно киваю. Натягиваю черную куртку и иду к двери.
Спускаясь по лестнице, я слышу, как у меня за спиной Лаура спрашивает у Элизы:
— А кто такая эта Кармела Савойардо?
— Одна журналистка, которую знаем мы, я и твой деверь, и которая велит звать себя Фанни.
Я представляю себе лицо моей невестки, улыбаюсь, но делаю вид, что не слышал, о чем они говорили. Не поворачиваясь, продолжаю быстро спускаться по лестнице.
Вечер начинает мне нравиться.
Мы садимся в машину, я — на заднее сиденье, Лаура заставляет Элизу сесть на переднее, сама усаживается рядом со мной.
Флавио вставляет в аудиосистему подаренный мною диск Пако де Лусии, прибавляет звук, рывком трогается с места и сразу увеличивает скорость. Закуривает «Мальборо», что странно — в машине он обычно не курит.
Я откидываюсь на спинку сиденья и, хотя за окном уже темно, надеваю солнечные очки, чтобы не было видно, как я закрываю глаза. И закрываю глаза.
Лаура зло шепчет:
— Сними эти очки, идиот.
Я делаю вид, что не слышу ее, и изображаю игру на гитаре, с большим старанием следуя за аккордами Пако. Поток глиссад и рифов.
Лаура вновь зло шепчет:
— Засранец.
Подъезжаем к ресторану. За всю поездку никто, за исключением Лауры, не произнес ни слова. Флавио паркуется и выключает музыку.
Я прекращаю «играть» на гитаре, откладываю ее в сторону, с тибетской медлительностью снимаю очки, смотрю на Лауру и говорю с ангельской улыбкой:
— Пако велик, он даже чуть-чуть лучше Пупо.
Лаура с отвращением морщится и выходит из машины, не удостоив меня взглядом.
Входим в ресторан, спускаемся по лестнице. Помещение пока еще пустует, но Гуальтьеро Маркези на боевом посту. Увидев моего брата, он спешит ему навстречу и приветствует его с деланой сердечностью.
— С моей женой ты знаком, — говорит Флавио.
Маркези утвердительно кивает и обращается к Лауре со словами, приличествующими ситуации. Затем Флавио представляет Элизу и меня. Сейчас, когда я вспоминаю об этом, мне кажется, он и словом не обмолвился, что я его брат.
Маркези на мгновение замирает, что я отношу на счет моего внешнего вида, указывает нам столик и подает знак официантам, которые уже спешат к нам, после чего кланяется и уходит.
— Какой славный человек, — комментирует Лаура. — И какой стиль!
Мой брат нервно поводит плечами, как будто костюм ему тесен. Закуривает. Сразу же заказывает негрони. Одному себе. Затем, извинившись, второй — для меня.
Дамы пьют шампанское, любезно преподнесенное от лицо (как говорится) Гуальтьеро Маркези.
Нам приносят меню, аж целых три штуки: перечень блюд карту вин и даже отдельную бумажку с минеральными водами.
Лаура берет ее и с серьезным видом спрашивает:
— Кто какую минеральную воду предпочитает?
Элиза и Флавио отрицательно качают головами: никакую.
— А ты, Франческо? — задает она мне вопрос.
— Я бы не отказался.
— Какую? Хочешь посмотреть? — И протягивает мне меню.
— Из-под крана, — отвечаю я.
Лаура пропускает мимо ушей мою не слишком оригинальную шутку и советует всем английскую воду.
— Я рекомендую хилдон. Очень полезная вода из Хэмпшира, — говорит она.
— Ну что, будем исходить слюной, выбирая из полного списка, или ограничимся коротким меню? — не реагируя на ее предложение, интересуется Флавио.
— Мне все равно, — говорю я. — Сойдет и короткое. Элиза тоже согласно кивает. Лаура принимается читать вслух названия блюд из полного списка, декламируя их словно стихотворные строки, но на третьей строфе сдается и также соглашается на короткое меню.
— Вино заказывай ты, поскольку ты у нас знаток, — обращается ко мне Флавио.
Лаура предлагает продолжить с шабли.
— Лучше что-нибудь другое, — возражаю я.
Я читаю карту вин, кое-что уточняю у сомелье и заказываю греко ди туфо для закусок и шардоне пио чезаре пиодели для рыбных блюд. Мой брат, уже слегка поддатый, подмигивает сомелье и несколько раз повторяет: пио-пио[20].
Для мясных блюд я, после некоторых колебаний, выбираю радующее мой глаз бургундское шамбертин гран кру 84-го года, двести пятьдесят тысяч лир за бутылку[21]. На цену мне плевать — платит мой брат.
Сомелье замечает:
— Отличный выбор.
Нам приносят массу гастрономических изысков, хотя я предпочел бы хороший бифштекс. Лаура буквально сходит с ума от риса с шафраном с каким-то листочком цвета червонного золота сверху. Съесть золото для нее — должно быть, вершина сладострастия. Не произнося этого вслух, я думаю о том, что есть те, кто ест золото, и те, кому вообще нечего есть.
Мой брат продолжает пить, позволяя себе суровую критику в адрес ресторана. Он говорит, что сортиры тут не на высоте. Он говорит, что несколько лет назад ресторан был первым в списке во всех путеводителях, а сейчас его нет ни в одном.
Он говорит, что ходят слухи, якобы через несколько месяцев ресторан вообще закроется. Он говорит, что до операции «чистые руки»[22] здесь было невозможно найти свободный столик даже по знакомству, что многие рестораны, как и этот, служили столовыми для политиков, за которых платили партии или предприниматели. Он говорит, что сейчас все сгинули и с мокрыми задницами сидят по домам. Он говорит, что никто больше не хочет светиться на публике и что все боятся взять хотя бы одну лиру.
Не могу припомнить, чтобы я когда-либо видел Флавио столь возбужденным. Он беспрерывно пьет. И беспрерывно курит. Жестикулирует. Говорит громко. Царит за столом. У него особая пластика, которой я всегда слегка завидовал. Уверенная, никогда не неуклюжая, порой вызывающая. Он смотрит собеседнику прямо в глаза и никогда не отводит свои. Но сегодня он выглядит карикатурой но себя самого. Когда допита последняя капля бургундского он говорит:
— Хорошее винцо, закажи еще бутылку.
Я предупреждаю его, что оно стоит двести пятьдесят тысяч. Он и не поморщился:
— Заказывай!
Лаура настолько сконцентрирована на себе, на мне и на окружающих, что не замечает, насколько Флавио перебарщивает. Она незаметно указывает Элизе на знаменитого пластического хирурга, сидящего за соседним столиком в компании синьоры, частой посетительницы Лауриного магазина. Пластический хирург — красавчик, как, впрочем, все пластические хирурги. Синьора, несмотря на то что ей наверняка за сорок, действительно выглядит неплохо.
Лаура ядовито замечает, что это он всю ее переделал:
— Нос, губы, задницу, бедра, титьки — все!
— О господи, Лаура, — вмешивается Флавио, — почему, если у кого-то что-то подправили, ты обязательно должна заявить, что переделано все целиком?
— Как у Кармелы Савойардо, — вставляю я.
Получай, подруга.
— Bсе! — упрямо повторяет она, делая вид, что не слышала моей реплики.
— Да если б и все, — говорит мой брат, — смотри, какой прекрасный результат…
— А если еще ей пересадить почки, печень и легкие, — добавляю я, — она стала бы так же прекрасна и внутренне, совсем как ты, Элиза. — И поясняю: — Лаура сказала мне, что ты прекрасна внутренне.
Лаура испепеляет меня взглядом, Элиза смущенно улыбается и качает головой. Лаура, чтобы не дать мне возможности сморозить очередную глупость, спешит заявить, что, как бы лично она ни выглядела, никогда бы не позволила прикоснуться к ней скальпелем. Даже если бы ее заставляли силой.
— А тебя никто и не заставляет, — уточняю я.
— Но ты же сама мне не раз говорила, что рано или поздно хотела бы сделать подтяжку, — напоминает ей Элиза.
— Это я так, просто болтала языком, — отвечает Лаура с ноткой раздражения в голосе: она не ожидала такой прямой общей атаки.
Элиза намного симпатичнее, чем я мог предположить. Выдержанная. Остроумная, ее замечания колки и неглупы. У нее своеобразная жестикуляция. Я питаю слабость к женщинам с изящной жестикуляцией, таковых очень мало. Нельзя научить красиво жестикулировать, проще отучить жестикулировать вообще, но с такой манерой жестикуляции, как у Элизы, надо родиться.
Она ест со вкусом, заметно меньше Лауры, которая готова перепробовать все у всех, ее глаза разгораются от сладострастия и изумления перед красиво оформленными блюдами, она украдкой бросает взгляды на соседние столы, чтобы увидеть, что едят другие. Пробуя каждый первый кусочек, она восклицает: высокий класс, восхитительно, очаровательно — и не прекращает комментировать еду, даже когда уже ест второй.
В какой-то момент, примерно в половине одиннадцатого, мой брат заявляет, что ему плохо. Я внимательно смотрю на него: он серый, его вот-вот вырвет. Я помогаю ему встать веду его в туалет, он шагает, еле переставляя ноги. Лаура изумлением смотрит нам вслед. В туалете его выворачивает наизнанку: рис, золото и все остальное. Ждем еще немного, чтобы убедиться, что продукты исчерпаны. Отдышавшись, он говорит, что за стол не вернется, и просит отвести его в машину, там он полежит и подождет нас.
Он пытается говорить уверенно, но у него не получается Мы с ним выходим из ресторана, старясь сделать это незаметно. Впрочем, Лаура и Элиза и так не замечают нас, увлеченные разговором. Шатаясь, мы зигзагами, с трудом, бредем в сторону машины.
Мой брат в разобранном состоянии, но ему явно легче. Видно, что свежий воздух немного привел его в чувство. Отцепившись от меня, он останавливается возле дерева.
Говорит:
— Всем стоять. Я должен поссать.
Начинается яростная борьба с брючной молнией. Чтобы выручить его из этой трагикомической ситуации, я уже готов помочь ему, но, слава богу, он справляется сам. Я отхожу на шаг, готовый вмешаться в случае, если он начнет падать. Но нет, он качается, но стоит.
Он говорит:
— Слушай, сделай псс-псс-псс, а то я никак не могу начать.
Я делаю псс-псс-псс, оглядываясь по сторонам и надеясь, что нас никто не видит. Мне кажется, что я замечаю физиономию Гуальтьеро Маркези, выглядывающего из двери ресторана. Теперь Флавио просит, чтобы я поссал вместе с ним.
Я говорю:
— Ничего не получится, Флавио, мне не хочется.
Он настаивает.
Я сдаюсь:
— Хрен с тобой, только давай быстрее.
Он хочет, чтобы мы поливали ствол в унисон, но его руки трясутся и не держат его хозяйство. Если Бог чего-то захочет, то сотворит: Флавио стоит, поливая свои «россетти» и напевая детскую песенку про мышонка:
— Тополин, Тополин, да здравствует Тополин…
Наконец после всего мне удается уложить его в машину, и я говорю ему:
— Веди себя хорошо, мы сейчас придем.
— Тебе нравится… эта… там?.. — спрашивает он с закрытыми глазами.
— Там это кто? — отвечаю я, притворяясь, что не понимаю, о ком он.
— Эта… которая журналистка, прекрасная внутри… Черт, а она ничего и внешне!
— Да уж получше всех, кого вы пытались всучить мне до нее, это правда.
— Но не тебе ее трахать.
— Я и не собираюсь ее трахать. А почему ты так сказал?
— Потому что ей нравлюсь я! — Он открывает глаза и смеется.
— Вот и отлично, — поддерживаю я его своим смехом.
— А что ты смеешься? Меня еще рано списывать со счетов. Ну-ка скажи мне, только откровенно, за кого ты меня держишь? Я еще о-го-го!
— Хорошо-хорошо, а сейчас ложись и отдыхай.
— Да если б я захотел… знаешь, сколько баб… и мужиков тоже… Ты меня поцелуешь?
Я целую его в щеку.
— Нет, в губы.
— Уймись.
— Нет, мне интересно… я никогда не пробовал, а ты да, я помню, как вы с Федерико…
— И не только с Федерико… Но это были мои друзья, а не мой брат. И нам было всего по шестнадцать, мы просто учились целоваться.
— Отлично, я тоже хочу попробовать. Дай мне испытать восторг инцеста.
— Ты соображаешь, что несешь? Прекрати! Никакого инцеста!
— Ладно, тогда давай хотя бы потремся бородами.
Я поднимаю глаза к небу и говорю:
— О господи!
Мы тремся подбородками. Он, кажется, доволен и не пытается даже поцеловать меня. Жалуется:
— Ты меня поцарапал своей щетиной.
Я возвращаюсь за стол, успокаиваю Лауру, встревоженную долгим отсутствием Флавио, и говорю, что будет лучше, если мы закончим ужин.
Мы встаем, Лаура идет к Маркези извиниться. Неизвестно, что она придумывает в оправдание. И не знаю, чего в ней сейчас больше, смущения, гнева или беспокойства. Наверное, она и сама этого не знает. И еще я чувствую, что здесь что-то не то. Будто случилось нечто. Даже с Элизой, как мне кажется, что-то не так. Уверен, что с завтрашнего дня ее отношение к моему брату изменится к худшему.
На выходе за дальним столиком я замечаю моего старого школьного приятеля, Бенетти, маленького, толстенького, лысого. Идиот и последний ученик в классе. Две вещи, как правило, не связанные между собой, за исключением случая с Бенетти. Он, в свою очередь, смотрит на меня, но делает вид, что не узнает. Тем лучше.
Я расплачиваюсь своей кредитной карточкой: миллион сто семьдесят тысяч лир, а мы еще не съели десерт (мне его едва не всучили завернутым в бумагу). И, увы, я потерял возможность попробовать ром, на который я нацелился еще от двери, демерара шерри 1975 года из Британской Гвианы, весьма редкий напиток.
Несмотря ни на что, настроение у меня прекрасное. В следующий раз закажу домашнее вино, даже если буду уверен, что заплатит мой брат, а редкий ром выпью сразу, как только войду.
Мы в машине. Мой брат спит на заднем сиденье. Лаура сидит рядом с ним.
Внезапно Флавио просыпается и несколько раз произносит:
— Простите меня. Все.
После чего опять засыпает. Мне приходит в голову, что я, может быть, впервые в жизни слышу, что Флавио просит у кого-нибудь прощения. Он явно пьян в стельку.
За рулем я. Элиза, понятно, сидит справа от меня. Я смотрю на ее ноги. Я безмятежен и развлекаюсь. Элиза мне нравится. Я веду «мерседес» к дому моего брата.
Мы не разговариваем. В зеркало заднего обзора я вижу Лауру, нервно кусающую губы. Флавио храпит.
Мы подъезжаем к калитке ограды, Лаура просит меня высадить их здесь, чтобы Флавио немного прогулялся от входа в парк до виллы.
Все выходят из машины. Я поддерживаю Флавио, который едва стоит на ногах.
Вдруг он приходит в себя, выпрямляется, отрывается от меня, говорит, что справится сам. Опирается на Лауру и, пытаясь держать марку и едва двигая языком, просит меня проводить Элизу до дому. Опять извиняется перед нами.
— Не волнуйся, — говорю я ему, — машину я пригоню тебе в понедельник.
Вновь сажусь за руль. Элиза, попрощавшись с Лаурой садится рядом. На мгновение у меня мелькает мысль, что оставить меня один на один с Элизой — часть макиавеллевского замысла Лауры, но тут же я отбрасываю эту гипотезу. Лаура не стала бы выставлять себя в таком дурацком свете и за миллиард, говорю это серьезно.
Завожу мотор, мы отъезжаем. Поглядев в зеркало, вижу Лауру, которая поддерживает Флавио, блюющего у калитки. Ротвейлеры заходятся в лае.
Украдкой смотрю на ноги Элизы, затем на ее профиль, освещаемый слабым светом уличных фонарей, мелькающих за стеклом.
— Черт возьми, как он надрался, — говорю я, — ему по-настоящему плохо.
— Это от твоего тавернелло, — отвечает Элиза.
Я с изумлением поворачиваюсь к ней и встречаюсь с ее насмешливым взглядом. Некоторое время она смотрит но меня, потом зажмуривает один глаз и упирает в меня палец, изображая пистолет. «Стреляет», сопровождая жест глухим звуком выстрела, и говорит:
— Убит.
Мы оба смеемся, сначала сдержанно, затем все неудержимее.
Понемногу смех утихает, и мы сидим молча, слегка потрясенные. Я включаю аудиосистему, вновь звучат аккорды Пако де Люсия, я отпускаю руль и изображаю игру на гитаре.
Мы смеемся по новой. Я переключаю систему на радио. Передают вещь Ван Моррисона: Loneley Avenue, блюз для саксофона и гитары. Элиза закрывает глаза, расслабленно откидывается на спинку кресла и, кажется, наслаждается музыкой. Неплохо. Никогда еще рядом со мной не было женщины, которой нравится блюз.
Мы не разговариваем, лишь иногда переглядываемся.
Мы растворяемся в миланской ночи и в саксофоне ирландца Ван Моррисона.
VI. Флавио
Лаура поддерживает меня под руку. Психует. Будто сквозь туман я вижу фонари «мерседеса», удаляющего под осатанелый лай собак, который болью отдается в моей голове. Говенный вечер.
— Ты можешь хотя бы секунду постоять один, пока я открываю калитку? — сердито спрашивает меня Лаура.
— Без проблем, я в порядке, это тебе кажется, что нет.
Голова у меня еще кружится, но мне уже лучше, я кайфую и досадую одновременно. Я не напивался так лет десять. Я снимаю ботинок и запускаю его в беснующихся ротвейлеров, которые моментально разрывают его в клочья.
— Пошли в жопу, гады! — говорю я псам.
— Кто в жопе, так это ты, — говорит Лаура, качая головой. — Ты бросил им «россетти» стоимостью восемьсот тысяч лир.
— В жопу «россетти», — отвечаю я, ощущая сильное желание отлить.
Выписываю зигзаги по сырой траве. Мне это нравится, и я бросаю в ротвейлеров вторым ботинком, который мне уже не пригодится. Ротвейлеры с яростью вгрызаются и в него тоже. Надо бы покормить их, думаю я. Лаура идет рядом со мной, и когда я смотрю на нее, то вижу ее удвоенной. Закрываю левый глаз в надежде увидеть одну. Мне и одной ее вполне достаточно.
— Эй, — вспоминаю я Элизу. — Красивая телка, только немного худая.
— Заткнись! — отвечает идущая впереди Лаура, не оборачиваясь.
— Как ты думаешь, этот мудак ее трахнет?
— Заткнись. Не будь вульгарным. Противно слушать, когда ты говоришь, как Альберто Сорди в роли пьяниц.
— Ах, так?.. — И я принимаюсь говорить с римским акцентом, подражая Альберто Сорди из какого-то кинофильма: — Ахо!.. Смотрите… Кто это к нам явился?.. Канзас Сити…
Лаура достает из сумочки ключи.
— Макароны, вы меня искушаете, я вас съем… — продолжаю я[23].
— Я вхожу, а ты как хочешь, — сухо говорит Лаура.
— Конечно, дорогая, — кричу я вслед жене, скрывшейся за дверью, которую она оставляет приоткрытой, хотя ей явно хотелось залепить этой дверью мне в физиономию.
Я замечаю лежащий на газоне мяч моего сына. «Адидас», разумеется, кожаный. Я не могу сдержаться. Я не сдержался бы и трезвым, а уж в поддатом состоянии…
Я демонстрирую классный дриблинг правая, левая, опять левая, это я про ноги, бедро, грудь, и я сильно бью по мячу, целясь в ротвейлеров. Промахиваюсь и попадаю точно в розовый куст, которым так гордится Лаура. Лепестки порхают, словно ночные бабочки.
К счастью, Лаура уже вошла в дом и ничего этого не увидела.
Я тоже вхожу. В прихожей — зеркало, в нем — жалкое зрелище: сильно шатающийся я, один глаз зажмурен, с целью исключить неприятный эффект удвоения, без башмаков в мокрых носках, пиджак в руке, рубашка расстегнута до пупа и наполовину не заправлена в брюки, галстук распущен и заляпан рвотой. Я улыбаюсь своему отражению и приветствую себя, помахивая рукой. Затем, словно голливудский актер, с заученной небрежностью набрасываю пиджак на плечи и опять снимаю. Все это я проделываю перед носом монстра, бебиситтер, которая с ужасом взирает на меня.
— Все хорошо, синьора, дети улеглись три часа назад, — говорит эта сколопендра моей жене, которая передает ей плату за вечер.
— Еще бы не хорошо! — вмешиваюсь я. — Ты приходишь сюда, ни хрена не делаешь, все время торчишь перед телевизором, обжираешься полдниками, опустошаешь мой холодильник, звонишь, кому хочешь, и требуешь с нас двадцать пять тысяч за час, потому что это субботний вечер, а детей двое. Разумеется, все хорошо, только платите.
— Но, синьора… — Бебиситтер с оскорбленным видом смотрит на мою жену.
— Прости его, Дебора, он пьян и не соображает, что несет.
— А ты не могла бы найти кого-нибудь, кто хотя бы больше походил на бабу? — обращаюсь я к Лауре.
Поворачиваюсь к бебиситтер, которых стало тоже две, поскольку я открыл второй глаз.
— То есть я хочу сказать, одну бабу вместо этой пары швабр? Как говорите, вас зовут? Дебора? Поменяйте имя!
Я вновь закрываю один глаз и вижу бебиситтер в единственном экземпляре.
— С таким именем, как у тебя, ты должна быть бабой, а не нагревательной колонкой! Какой у тебя рост? Полметра?
— Флавио, ты совсем сдурел! — возмущается Лаура.
Бебиситтер принимается рыдать и швыряет на пол деньги:
— Не хочу я от вас никаких денег! Вы чудовище!
Хватает свои вещи и собирается уйти.
— Ах, это я чудовище! Это ты чудовище! Катись отсюда, грязная карлица! Кто твой жених… карапуз?.. — кричу я ей в спину. — И поосторожнее, когда выйдешь на улицу, не перепугай мне ротвейлеров!
Бебиситтер вылетает, громко хлопнув дверью.
— Сэкономили сто пятьдесят тысяч… Кстати, кто заплатил за ресторан? — спрашиваю я нормальным тоном.
— Твой брат. Но в понедельник не забудь вернуть ему деньги.
— Ничего я не собираюсь ему возвращать! Он заплатил — его дело. Еще миллион сэкономили, тем более что вино было отвратительное.
— Если ты ему их не отдашь, отдам я. Поскольку это мы его пригласили.
— Ни хрена себе гость! Мы организуем ему вечеринку, чтобы он мог трахнуть очередную шлюху, которую, добавлю в скобках, он никогда не трахнет, и еще должны платить ему за это. Где такое записано?
— Какой же ты мерзкий! Держи себя в руках. Даже если ты мертвецки пьян, это еще не значит, что тебе позволено говорить гадости о ком бы то ни было. Будь это мои подруги, твой брат или бебиситтер, которую невозможно заменить. И прежде всего, тебе не позволено так вести себя со мной, — говорит Лаура, пылая от ярости.
— А я вот позволяю. И кто мне может помешать в этом? Я босс боссов! Я Аль Капоне!
— Смотри, чтобы никто не умер со смеху, усмехается Лаура.
— Пока что смеюсь я. Ха-ха-ха!. И смотри, не умираю! А поскольку я позволяю себе все, знаешь, что я тебе скажу? Пошли в жопу твои подруги, пошел в жопу мой брат, пошла в жопу незаменимая бебиситтер, пошел в жопу твой психоаналитик, которому грош цена, но который стоит мне столько, что было бы лучше, чтобы он поскорее пошел в жопу, и прежде всего иди в жопу и ты тоже!
— Ты так пьян, что не имеет никакого смысла отвечать тебе.
— Кто пьян, я?! Гляди!
Я пытаюсь принять классическую позу для демонстрации собственной трезвости: правая пятка на левом колене, левый локоть уперт в правое колено, указательный палец касается кончика носа, правая рука строго за спиной.
К моему огромному удивлению, у меня это получается очень ненадолго: уже через секунду моя скульптурная композиция начитает шататься, словно я стою на шаре, еще секунды три меня трясет будто в пляске Святого Витта. Я едва успеваю опустить ногу на пол, чтобы не свалиться.
— Видала? — с вызовом спрашиваю я.
Лаура отворачивается с гримасой отвращения и готово покинуть прихожую. Но останавливается, возвращается и вновь принимается грузить меня:
— Ты хоть понимаешь, как ты выглядел в ресторане?! С какой физиономией ты появишься там в понедельник вечером с японцами?
— Какие, к черту, японцы! Пошли они в жопу! Нет никаких японцев! Если ты хочешь знать, я собирался пойти туда со своей любовницей.
Лаура бледнеет. Стены прихожей кружатся вокруг меня.
— С кем?!
— С моей любовницей. Съела? Я трахаю ее уже два года, понятно? Ты думаешь, я нервничаю из-за моего братца? Да в гробу я его видал! Хочешь знать, почему я такой нервный? Хочешь?
Лаура окаменела. Она смотрит на меня, молча, замерев… Хотя нет, ее шатает.
— Так я тебе скажу! Я такой нервный, потому что терпеть тебя не могу, потому что не выношу, как ты двигаешься, как разговариваешь, как одеваешься. Я нервный, потому что меня тошнит от твоей работы, твоих гребаных подруг, твоих гребаных вечеринок. Я нервный, потому что мне не нравится, что все водят меня за нос, что я должен всех содержать. Тебя, которая делает вид, что работает, этого мудака, моего братца, который даже и вида не делает, корчит из себя непризнанного музыканта, полоумного интеллектуала и ироничного скептика. Я нервный, потому что жизнь с тобой всегда была тяжелой работой, потому что заниматься любовью с тобой тоже превратилось в работу, нет, скорее в кровосмешение! Хочешь знать — почему? Потому что это словно заниматься сексом с собственной сестрой, которой у меня нет, но которая, если бы была, производила бы на меня точно такой же эффект, какой производишь на меня ты. Я нервный, потому что мне не хватает воздуха. Я нервный, потому что я люблю другую и хочу жить с ней. И пошли вы все в жопу! Вот и все!
Лаура широко раскрывает глаза. Кажется, она не понимает того, что я сказал. Или не верит этому. Она пятится.
— Кто она? Скажи мне, кто она!
— Не скажу. Это мое дело. Иди в жопу.
Лаура садится, сжимает голову руками. Ее трясет. Только сейчас до меня доходит, что я ей наговорил.
— Все-все, забыли, я пошутил.
Я подхожу к ней. Она с силой отталкивает меня. Поднимает голову.
— Ты пошутил? Нет, ты не шутил, сволочь! — кричит она. — Я знаю, кто она, это та шлюха из отдела персонала как ее зовут? Да-да, та самая… жена судьи…
— Кто?! Де Бернардис?! — спрашиваю я со смехом.
— Да, она самая! И нечего смеяться!
— О'кей, я не смеюсь. Но подумай сама, если бы даже Де Бернардис…
— Де Бернардис! Я как чувствовала, что эта… как ее зовут, твою шлюху? — перебивает меня Лаура.
— Я не помню.
— Ах, ты не помнишь! Скажи мне, пожалуйста, ты что когда трахаешь ее, зовешь ее по фамилии?.. Теперь мне понятно, почему она так быстро сделала карьеру на предприятии. Она такая организованная, так хорошо работает, объяснял ты. Теперь я знаю, каким местом она работает, эта сука! Я вас видела, когда как-то зашла к тебе в кабинет, а она стояла, раскорячив ноги и положив на твой письменный стол свои уродские сиськи…
Не такие уж они и уродские, думаю я.
— …а ты сидел и пускал слюни, пялясь на них! Все вы одинаковы, и чем паскуднее паскуда, тем больше она вам нравится. Так вот, завтра же ты ее уволишь! И можешь убираться к чертям собачьим из этого дома!
— Завтра воскресенье.
— Вот и хорошо, у тебя будет время собрать чемодан.
— Я имел в виду, что уволить ее в воскресенье невозможно. — Я пытаюсь сгладить драматизм ситуации.
— Ты еще пытаешься острить? Ты так глуп и пьян, что не понимаешь, насколько ты оскорбил меня? Ты мне изменил и мне же признаешься в этом! У тебя не хватило храбрости сказать мне это в трезвом виде, нет, тебе надо было надраться до поросячьего визга, чтобы сказать мне это! Ты мне вдвойне омерзителен!
— Я же сказал, что пошутил, клянусь тебе! А наговорил такое, просто чтобы немного позлить тебя. Извини.
Лаура принимается рыдать. Я делаю новую попытку подойти к ней, но она отскакивает от меня и кричит:
— Исчезни, ублюдок!
У меня кружится голова. Опять подступает тошнота. Филиппинцы просыпаются и спускаются вниз. Уставили на нас свои филиппинские рожи.
— Вам что здесь надо? Идите в жопу! — гаркаю я.
Филиппинцы исчезают.
— Возвращайтесь на Филиппины! — кричу я им вслед, и на меня опять нападает смех.
Я достаю последнюю сигарету из второй за день пачки, закуриваю и замечаю, что с другого конца. Делаю вид, что все в порядке, и пытаюсь курить. Просыпается малыш. Зовет:
— Мама!.. Мама!..
Плачет.
— Доволен? Разбудил ребенка, — говорит Лаура, моментально входя в роль образцовой матери.
— Плевать. Он меня столько раз будил, если я его разбужу один раз…
Просыпается и старший. Выходит в гостиную заспанный и, потирая глаза, спрашивает:
— Па, почему ты заставил плакать маму?
— Тебе какого черта здесь надо? Ну-ка возвращайся в свою комнату. Иди занимайся. А то я сломаю твой «Гейм-бой».
Старший тоже начинает плакать. Думаю, из-за угрозы разбить его любимую игрушку.
Мне надо прийти в себя. Я иду в ванную. Сую два пальца в рот. Ничего не получается. Мою лицо. Ссу и опять не попадаю в цель. Возвращаюсь в гостиную. Лауры нет. Должно быть, ушла в спальню. Иду туда. Поднимаюсь по лестнице цепляясь за перила. В спальне ее нет. Не раздеваясь, валюсь на кровать. Комната кружится. Ну ты посмотри, в ка-кую задницу я сам себя загнал!..
Завтра она успокоится, думаю я. Я заставлю ее поверить, что пошутил, наговорив такое, чтобы позлить ее, даже не знаю зачем. Она успокоится… А если нет, пусть идет в жопу. На этот раз серьезно… Де Бернардис! Черт, как же ее зовут?.. Не могу вспомнить… Ладно, плевать на Де Бернардис… А если она хочет, чтобы я ее уволил, я ее уволю, пошла она тоже в жопу… пусть ее трахает мой брат.
VII. Лаура
Заснул. Пусть спит. Но завтра соберет чемоданы и вон из этого дома.
Я разорю этого ублюдка. Я выпотрошу его до донышка.
Он не шутил. Это та самая мымра. Как же я раньше не замечала? Она как-то даже заявилась на вечеринку в наш дом. Пришла якобы с Франческо, но все время разговаривала с Флавио. Они даже целый час танцевали вместе, я только сейчас вспомнила. Ясно, что Франческо, сводник, прикрывал их связь. Ладно, завтра он услышит все, что я о нем думаю. Гадина! А я еще колочусь, чтобы найти ему бабу! Засранец! Такой же, как и его братец. Как вся семейка Масса.
Мне плохо. Куда я сунула прозак?
Мне очень плохо. И я звоню Барди, своему психоаналитику. Мне наплевать, что Флавио бесится на его счет. Я плачу Барди триста тысяч лир за неделю и имею право звонить ему в любой момент.
— Доктор, это Лаура Масса, извините за поздний звонок, но я вынуждена…
— Синьора Масса, что случилось?
— Доктор, мне плохо… У моего мужа есть другая женщина, мне необходимо поговорить с кем-нибудь… Я хочу поговорить с вами.
— В это время? Час ночи!
— Да, доктор, в это время. Это очень важно.
— Синьора, будьте благоразумны. Вам же известно, что так не делается. Существует практика… необходимо создать соответствующую атмосферу… вы-то уж должны знать.
— Плевать мне на практику и атмосферу, доктор, я сейчас не в состоянии быть благоразумной. Мне плохо, понимаете?
— Давайте поговорим об этом в понедельник на сеансе нельзя заниматься психоанализом по телефону.
— Но мне очень плохо именно сейчас! Вы понимаете это или нет, доктор?!
— Я все понимаю, синьора, но будет лучше, если мы поговорим об этом в понедельник, поверьте мне.
— Доктор, я уже приняла таблетку прозака, и если вы меня не выслушаете, я выпью всю упаковку.
Пауза на раздумывание.
— Хорошо, синьора, говорите. Я вас слушаю.
— Сегодня вечером мой муж напился пьяным и вылил на меня столько ненависти, что я даже и представить себе не могла, и мало этого, признался, что вот уже два года изменяет мне с одной своей сотрудницей, а когда увидел, что мне стало плохо, сказал, что пошутил. Вы только подумайте, какой ублюдок! У него не нашлось храбрости пойти до конца! Я его уничтожу! Я убью эту сволочь!
— Успокойтесь, синьора, успокойтесь. Кто знает, может, ваш муж действительно шутил. Может, он хотел только ранить вас. Может, для него это способ заставить вас услышать себя, иногда случается такое, что люди с этой целью городят целые горы.
— Ради всего святого, доктор, вот только этого не надо Вы защищаете его? Из мужской солидарности?
— Видите ли, вы не в состоянии сейчас рассуждать здраво. Все же будет лучше, если мы поговорим об этом в понедельник.
— Но я хочу говорить об этом сейчас, и, бога ради, не убеждайте меня, что он шутил! Он не шутил!
— Хорошо, допустим, что это правда, что ваш муж два года изменяет вам. Допустим. Однако спросите себя — как такое могло случиться? И только ли вина вашего мужа в этом? Почему вы до сих пор никогда не подозревали его в измене? Мы с вами не раз говорили, синьора Масса, что вам надо как можно меньше быть сосредоточенной на себе и больше — на ценностях, которые имеют для вас значение, и на тех, кто вас окружает. На тех, к кому вы наиболее привязаны, хочу я сказать.
— Но, доктор, я…
— Синьора Масса, вы любите своего мужа, это мне известно. Но нам обоим также известно, хотя вы не хотите этого признать, что вы никогда не прекращали любить другого мужчину, питая некоторые фантазии по этому поводу. Я имею в виду не одни эротические фантазии, но и душевные неосознанные желания. И вы часто об этом думаете…
— Доктор, но я никогда не изменяла своему мужу!
— Существует немало способов изменить. Если даже вы никогда не изменили ему физически, вы так и не забыли этого человека. Вы действительно верите, что ваш муж ничего не чувствует? Что этот факт никак не отражается на ваших с ним отношениях?
— Доктор, при чем здесь это? Это старая история, давно умершая и похороненная. Мой муж ничего о ней не знает и ничего не чувствует.
— Вы так уверены?
— В чем?
— В том и в другом. В том, что она похоронена, и в то что он ничего не чувствует. Лично я в это погребение не верю. А теперь я еще и не верю в то, что это никак не отразилось на вашем поведении. И я не исключаю, что причина вашего эмоционального срыва, и некоторой вашей ригидности[24] заключается именно в этом.
— Моего?! Моего эмоционального срыва? Моей ригидности? Они скорее у него!
— Послушайте, синьора Масса! Поверьте мне, так мы не придем ни к какому позитивному результату. Давайте поговорим об этом в понедельник на сеансе. А сейчас ложитесь спать. Дайте утихнуть вашему гневу, и не исключено, что завтра утром вы увидите все в другом свете. А к понедельнику ваши мысли еще больше прояснятся. Действительно ли ваш муж, скажем так, пошутил или в самом деле изменил вам, вопрос, синьора Масса, мне кажется, в другом… В любом случае вы должны постараться взять себя в руки и вести себя как можно разумнее.
— Но, доктор…
— Синьора Масса, прошу вас, не по телефону. Поговорим обо всем в понедельник во время сеанса. Поверьте мне, так будет продуктивнее.
— Хорошо, доктор, в любом случае, спасибо.
Кто знает, может, доктор и прав и Флавио действительно пошутил. Может, он сделал это для того, чтобы причинить мне боль. В конце концов, когда я его спросила, кто она, он мне не ответил. Почему бы человеку, заявившему жене, что у него есть любовница, не сказать, кто она такая?
Ладно, что бы там ни было, в понедельник Де Бернард будет уволена. А Флавио уйдет из моего дома.
VIII. Элиза
Я сидела перед компьютером, и мне никак не удавалось связать двух слов.
Зазвонил телефон. Я не хотела отвечать, но сняла трубку. Звонил Флавио:
— Черт побери, Элиза, с чего тебе взбрело в башку принять приглашение Лауры на сегодняшний ужин? Хочешь свести меня с ума? Мы же договорились, что ты откажешься.
— Откуда ты звонишь? — спрашиваю я.
— Из своего кабинета, не беспокойся.
— Послушай, Флавио, она застала меня врасплох, и я не смогла сказать ей «нет». Ты даже не представляешь, как она настаивала. Ты не думаешь, что она что-то знает или интуиция ей что-то подсказывает?
— Ни хрена она не знает. А интуиция ей подсказывает только одно: что на себя надеть.
— Она доставала меня этим ужином два месяца, я уже устала подыскивать причины для отказа. К тому же, как тебе известно, Лаура знакома со всем городом, она очень полезна мне в моей работе.
— Ты хоть соображаешь, в какую ситуацию ты меня ставишь? Ужин в ресторане с женой, любовницей и этим мудаком, моим братцем, который вообще не в курсе, потому что еще не знает о ресторане.
— То есть как? Он ничего не знает об ужине? Но уже три часа. Когда ты ему об этом скажешь? Завтра?
— Я не могу его найти, черт знает, где его носит.
— Может, какие-нибудь дела…
— Какие дела у него могут быть! Да нет, мы давно с ним договорились, что он придет к нам ужинать сегодня вечером, но я ему не говорил пока ни о тебе, ни о том, что ужин будет не у нас, а в ресторане. Ладно, это долгая история, оставим.
— Хорошо. Только прошу, не говори обо мне «любовница», ты же знаешь, что мне это неприятно. А что касается Лауры, можешь не беспокоиться. Я думаю, она даже не знает, что мы знакомы. Часам к одиннадцати все закончится, а мы увидимся с тобой в понедельник вечером в спокойной обстановке. Тем более, мне надо поговорить с тобой кое о чем.
— О чем?
— Узнаешь в понедельник.
— Надеюсь, не та же песня о том, чтобы я оставил свою жену? Я ведь же сказал, мне нужно время, я должен утрясти некоторые дела таким образом, чтобы не дать ее адвокатам сожрать меня с потрохами. Это ненадолго, клянусь тебе… А ты знаешь, где заказала столик эта засранка? У Гуальтьеро Маркези! И с какими физиономиями мы появимся там в понедельник?
— Мы там не появимся. Мы пойдем в другое место. К тому же, прости, но мы там уже были однажды… или нет?
— Вот именно! Я и говорю, что тебя там узнают обязательно.
— Кто?
— Кто-кто, Гуальтьеро Маркези.
— Может, его сегодня не будет. По-твоему, он обязан все время торчать в ресторане?
— Будет, будет. Вечером в субботу он всегда там или забегает на время.
— Ну и что с того? Даже если он там будет и даже если он меня помнит, что он может сказать? Он не производит впечатление дурака. Наверняка я не первая, с кем ты там был. Разве ты не ходил к нему с Лаурой?
— Да, но до того, как ходил туда с тобой. Ничего не поделаешь, приходится осторожничать.
— Флавио, не впадай в паранойю! Я могу оказаться просто твоей знакомой. Мы ведь не собираемся заняться любовью прямо на столе.
— Ладно, будь что будет. Будем надеяться, что мой брат не захочет пойти в ресторан.
— Тогда мы пойдем втроем.
— Элиза!..
— Я шучу, не дергайся.
— Элиза, у меня от тебя крыша едет. Если б ты знала, как мне не терпится увидеть тебя в понедельник. Как только подумаю, что я должен провести все выходные дома с женой, я зверею. Я постоянно думаю о тебе. И даже увидеть тебя сегодня вечером — тоже радость. А может, мне удастся проводить тебя домой. Одному.
— Не стоит, Флавио, не будем рисковать.
— Я люблю тебя, Элиза. До вечера. Как ты договорилась с Лаурой?
— Что вы заедете за мной в полседьмого.
— Хорошо, будь готова к этому времени.
— О'кей. А что, если твой братец и правда не захочет поехать в ресторан?
— Поедет, поедет, я его уговорю. Не очень хочется придется. Результат увидишь сама.
— Не хочется — не уговаривай.
— Не уговаривать? Ты знаешь, что тогда будет? Лаура так зациклена на этом ужине, что, если все ее усилия пойдут прахом, она сначала оторвет башку моему братцу, а потом найдет способ проесть всю плешь мне. Нет уж лучше сказать ему правду и про ресторан, и про тебя. Тем более что рано или поздно… если Лауре что-то втемяшится в голову…
— Ладно, поступай, как считаешь правильным. А сейчас отпусти меня, мне надо закончить статью. Чао!
— Чао! До вечера.
— Да, Флавио, подожди секунду, не забудь: ты не знаешь, где я живу.
— Я помню. То есть я знаю, что я этого не знаю, я не совсем идиот.
Я знакома с Флавио уже два года. Я пришла к нему, что-бы взять интервью для «Джорнале». Точнее, интервью брала моя коллега, а я ее сопровождала, поскольку проходила практику в газете. Мы вместе должны были подготовить статью о молодых успешных миланских менеджерах. Два дня спустя Флавио мне позвонил. Я даже не знаю, у кого он взял мой телефон. Сначала я не хотела видеть его, я уже знала его жену Лауру. Не то что мы были подругами, просто я частенько заглядывала в ее магазин, потому что сразу после университета полгода работала на один журнал по антиквариату. И, даже покончив с ним, продолжала забегать к Лауре.
Флавио из тех, о ком говорят «шикарный мужик»: высокий, элегантный, спортивный, мощный. Как морской лев. У него красивое энергичное лицо, твердый подбородок, обветренная кожа. Он решителен, авторитарен, несгибаем, беспредельно любезен, если женщина его интересует, и полный засранец, когда она ему больше неинтересна.
Многие мои подруги находили его неотразимым. Я не устояла и после нескольких месяцев настойчивого ухаживания сошлась с ним. В магазин Лауры я старалась больше не заходить. Но однажды она позвонила и сказала, что очень обижена на меня за то, что я не показываюсь, и попросила забежать хоть на минутку. С тех пор я опять изредка посещаю ее. Но действительно изредка, поскольку не знаю, какими глазами смотреть на нее.
Флавио твердит, что хочет оставить Лауру. Но он никогда этого не сделает. А я уже устала от этой ситуации. Я больше не чувствую в себе желания продолжать встречаться с ним, я даже не уверена, что по-прежнему влюблена в него, возможно, я никогда его и не любила. Он вошел в мою жизнь, когда я находилась в подвешенном состоянии, а он бережно опустил меня на землю. Своей практичностью и рационализмом он вселил в меня чувство уверенности и надежности, и, видимо, я поверила, что люблю его, он реально был мне нужен. Не исключено, что я правда его любила, и может, я до сих пор люблю его, ведь любят то, в чем нуждаются.
Да, он мне нужен. Но я хотела бы любить моего мужчину. Моего полностью. С кем я могла бы вместе строить собственное будущее. Я не могу больше продолжать наши теперешние отношения, мне это причиняет боль, и, боюсь, причиняет боль ему тоже. С некоторых пор мысль о разрыве неотвязна, но я никак не наберусь храбрости сказать ему это. Слишком нелегко. Он так самоуверен, что это будет для него ударом, какого он не ожидает, он даже представить себе не в состоянии, что такое может с ним случиться. И это еще больше усложняет дело. Но я решилась. Я скажу ему это. Я скажу ему это в понедельник. Я скажу, что больше не люблю его и собираюсь порвать с ним. Я должна найти в себе силы сказать ему это.
Ровно в половине седьмого, в стиле Флавио, он и Лаура заезжают за мной. Все похоже на кошмар. Флавио нервничает, я еще больше. Но Лаура так увлечена желанием познакомить меня со своим знаменитым мужем, что ничего не замечает. Она настаивает, чтобы я села на переднее сиденье. Флавио бросает на меня косой взгляд.
Мы отъезжаем.
Лаура наклоняется вперед, опирается на спинку сиденья и говорит мне:
— Ну-ка покажись…
Я, слегка смущенная, оборачиваюсь.
— Ты сегодня прекрасно выглядишь, просто красотка!
— Прекрати, Лаура, пожалуйста, — отвечаю я, чувствуя, что покраснела.
Лаура, не обращая внимания на мое смущение, продолжает, обернувшись к Флавио:
— Любимый, ты не находишь, что эта синьорина — само великолепие?
Флавио согласно кивает с полуулыбкой, делая вид, что переключает внимание на типа, перебегающего через дорогу перед самой машиной.
Лаура ни на секунду не закрывает рта. Теперь она расписывает мне Франческо: симпатичный, интересны парень, иронического склада ума, иногда нетерпимый и крайне строптивый. У меня создается впечатление, что она перестраховаться на тот случай, если Франческо поставит ее в неловкое положение. Слушая хвалебный отзыв Лауры о своем брате, Флавио саркастически ухмыляется.
Флавио описывал его совсем иначе. Он говорил, что Франческо — сама заурядность, нечто вроде сомнамбулы, корабль без руля и без ветрил. Он так усердствовал, расписывая пороки своего брата, что это поневоле вызывало недоверие.
Мы подъезжаем к дому Франческо в восемь. Над звонком в дверь его квартиры прикреплена небольшая медная пластинка с фразой на французском, которая звучит примерно так: «Все несчастья мира происходят оттого, что никто не хочет оставаться у себя дома. Б.П.». Я не знаю, кто этот Б.П.[25], но вечер явно не обещает ничего хорошего! К тому же из квартиры доносится музыка, слышная даже на лестничной клетке. Мне хочется ошибиться, но, по-моему, это Пупо, «Шоколадное мороженое».
Несколько раз звоним в дверь, но, вероятно, из-за того, что Пупо орет на всю катушку, хозяин не слышит звонков. Флавио качает головой и бормочет:
— Ну не засранец ли?..
Лаура улыбается, делая вид, что не происходит ничего особенного. Наконец Франческо открывает. Лаура входит первой, как к себе домой, отодвинув Франческо в сторону. Флавио, не переставая нервничать, знакомит нас. Я тоже несколько напряжена, уже потому, что представляла его себе совершенно иначе. О нем можно подумать все что угодно, кроме того, что он заурядность.
Франческо еще красивее своего брата, такой же высокий, как он, но стройнее. Темные глаза, живой взор, бездонная глубина. Волосы длинные, почти до плеч, прямые и черные, очень черные, но с несколькими седыми прядями, что необычно для мужчины тридцати лет. На щеках щетина Похоже, что пару дней не брился. В манерах слегка небрежен. Лицо усталое, отмеченное мелкими выразительными морщинами в уголках глаз, отчего парень выгляди еще более интересным. Он застенчив или хочет казаться таковым. Он смотрит на меня, здоровается, протягивая руку и опуская при этом глаза. Полная противоположность Флавио, который в подобной ситуации тотчас раздел бы меня взглядом.
Меня проводят в гостиную. Я оглядываюсь вокруг, в комнате умеренный беспорядок, никаких безделушек, никаких картин на стенах. Стереоустановка, стенка из полок, повсюду си-ди. На столе книга Шопенгауэра «О четверояком корне закона достаточного основания». Наверняка он положил ее на виду, чтобы придать себе значительности. А может, я не права. Хотя, в противном случае, он не слушал бы Пупо.
Да, это именно «Шоколадное мороженое»! Как только Лаура саркастически спрашивает его: «Не мог найти ничего получше Пупо?», Франческо с серьезным видом отвечает:
— А что? Чем тебе не нравится Пупо? Ты меня разочаровываешь, Лаура, не понимаю, как женщине твоего склада ума не удается постичь внутренний смысл этой песни.
После чего заявляет, что является фаном Пупо, и выдает страстную речь по его поводу, говоря, что Пупо чрезвычайно аллегоричен, и предлагает нашему вниманию по меньшей мере три варианта прочтения. Успевая сказать лишь об одном.
— Пупо в «Шоколадном мороженом», — вещает Франческо, — дарит нам интригующую метафору самой жизни, которая — внимание! — определяет мороженое как сладкое и немного соленое одновременно, а не как банально горькое. Насчет этой соли Пупо можно дискутировать часами, но в ней-то и обнаруживается фундаментальный оптимизм автора…
Непонятно, шутит он или нет, я надеюсь, что шутит, но мне неясно, к чему он ведет.
Я улавливаю в доме присутствие смутного запаха дыма. Травки, я имею в виду.
Флавио нервничает все сильнее. Франческо и Лаура уходят в кухню приготовить аперитив. Едва мы остаемся одни, Флавио спрашивает:
— Как ты?
— Я хорошо, а вот тебе стоит успокоиться.
— Я не могу быть спокойным, когда ты рядом. Иди сюда, поцелуй меня.
Он пытается меня обнять, но я осторожно отстраняюсь:
— Успокойся, я тебя прошу!
— Извини, но мне тяжело смотреть на тебя, притворяясь, что мы едва знакомы, не прикасаться к тебе, не целовать тебя…
— Будет лучше, если ты возьмешь себя в руки.
Возвращаются Лаура и Франческо с бутылкой шабли, четырьмя бокалами, чипсами и оливками. Поднимаем бокалы и пьем шабли… нет, это явно не шабли, это тавернелло.
Я не слишком-то разбираюсь в винах, но это точно тавернелло. Я не могу ошибиться. Я пила его в течение пяти лет в университетской столовке и могла бы узнать его через сто лет. Я могла бы быть официальным дегустатором тавернелло.
Франческо — явный псих: одет во все черное, слушает Пупо, выискивая глубокую философичность в его дурацких текстах, читает Шопенгауэра, поит нас тавернелло, делала вид что это шабли, курит травку перед тем, как отправиться на ужин к Гуальтьеро Маркези, а над звонком вешает табличку с фразой, которая так прямо и утверждает: лучше, если вы останетесь у себя дома.
Лаура сказала мне, что ему не терпелось познакомиться со мной. Неплохой способ представиться.
Звонок домофона. Флавио придется пойти переставить машину, он поставил ее перед гаражом, и теперь никто не может въехать в него. Флавио водит свой «мерседес» так, как будто дорога — его собственность, и ставит, где ему заблагорассудится. Он вовсе не берет в расчет коммунальную полицию и ее штрафы. Он знаком почти со всеми высшими чинами полиции, которые отмазывают его от штрафов. Лаура тоже выходит — позвонить бебиситтеру.
Мы остаемся с Франческо один на один. Он рассматривает свои башмаки, голые стены и молчит.
Мое первое впечатление было верным. Я подумала, что он застенчив, — он такой и есть.
Поскольку он молчит, я что-то у него спрашиваю, а он что-то мне отвечает.
Я не знаю, о чем нам говорить. Открываю рот, чтобы сказать первое, что приходит на ум, но он опережает меня:
— Только, ради бога, не спрашивай, какой у меня знак.
Я отвечаю, что и не собиралась спрашивать. (Неправда! Я как раз собиралась спросить именно это.)
Он говорит:
— Прекрасно! Если есть, чего я не переношу больше всего, так это когда спрашивают, какой у меня знак. Я никогда не знаю, как ответить.
Он смеется. И я смеюсь. Мы начинаем разговаривать по-человечески.
Неожиданно он оживляется — это когда мы обнаруживаем, что у нас есть общая знакомая по имени Кармела Савойардо.
Возвращается Лаура. Домофон звонит снова: Флавио говорит, что ждет нас внизу, поскольку не может найти место для машины. Невероятно! Флавио всегда находит себе место. Просто ему не хочется сюда возвращаться, и он делает это, чтобы все побыстрее закончилось.
Мы спускаемся. Уступая упорной настойчивости Лауры, я опять усаживаюсь рядом с Флавио. Если бы она все знала, она засунула бы меня в багажник. Мертвой!
Франческо и Лаура занимают задние сиденья.
Франческо ненормальный, и боюсь, что это диагноз: он надевает солнечные очки, хотя на улице уже стемнело, и имитирует игру на гитаре в такт музыке, звучащей из автомобильного приемника. Руки у него низко опущены, он полностью отдается «игре». Вероятно, он полагает, что я его не вижу. Но я и вижу его случайно, взглянув в зеркало заднего обзора. Интересно, для кого он «играет»: для Лауры или для себя?.. Или, может, для меня? Надеюсь, что нет…
Мы входим в ресторан. Гуальтьеро Маркези в наличии. Он тепло приветствует Флавио и его жену. Флавио представляет меня. Маркези на мгновение цепенеет. Флавио спешит представить следующего:
— Познакомьтесь, это Франческо Масса.
Он не говорит, что Франческо его брат, хотя Маркези хорошо знает, что фамилия Флавио — Масса. Но, возможно, ему неизвестно, что у Флавио есть брат, Скорее всего, Флавио стыдится этого или пытается таким образом заморочить голову Маркези, отвлекая его внимание от меня.
Если это так, то он добивается цели. Маркези смотрит на Франческо с нескрываемым изумлением: то ли из-за совпадения фамилий, то ли из-за того, как тот одет, то ли, что более вероятно, из-за того, что Франческо отвечает на представление помахиванием руки и взвизгом:
— Иел-ла-а!!!
Маркези проводит нас к столику, подает знак официантам, откланивается и отходит.
Флавио беспрерывно пьет и курит. Говорит громким голосом, много жестикулирует, обращается к официантам но «ты», ведет себя с ними высокомерно, отпуская в их адрес глупые шуточки. Франческо, наоборот, выглядит расслабленным. Намного общительнее, чем раньше, он все время обращается ко мне, не сводит глаз с моих рук, старается рассмешить меня. Отвлекается только, чтобы отпустить какую-нибудь колкость в адрес Лауры. У них какие-то странные отношения, я никак не могу уловить их суть. Между ними существует очевидная близость, сквозящая в репликах, подковырках, порой очень резких ответах, всегда со стороны Лауры. Я имею в виду резкие ответы.
Флавио идет вразнос. Я прежде не видела его таким и опасаюсь, как бы он не ляпнул какую-нибудь глупость по нашему поводу. В какой-то момент он страшно бледнеет, говорит брату, что ему плохо, и просит проводить его в туалет. Оба поднимаются и идут к выходу из зала. Флавио пытается держаться прямо, но его водит из стороны в сторону. Оба исчезают из виду.
Мы остаемся вдвоем с Лаурой. Лаура говорит, что не может объяснить себе, какая муха укусила ее мужа. Еще не хватало, чтобы это объяснила ей я! Она говорит, что он наверняка нервничает из-за Франческо и его ситуации. Или из-за работы. Она говорит, что в понедельник у него очень важная деловая встреча с японцами и что Флавио ведет их ужинать сюда. Я и не знала, что я японка. К счастью, она меняет тему и спрашивает:
— Как тебе мой деверь?
— Ну, не знаю… немного странный, — отвечаю я. — Во всяком случае, не из тех, с кем стоит знакомить женщин.
Неожиданно у нашего столика материализуется низкорослый типчик, толстенький, почти лысый, немного потный.
— Лаура Дзампетта! — восклицает он, улыбаясь.
— Дзампетта? — переспрашиваю я.
— Это моя девичья фамилия, — слегка смутившись, объясняет Лаура и обращается к типчику: — Мы знакомы?
— А как же! Ты меня не помнишь? Пять лет просидели в одном классе, и ты еще спрашиваешь, знакомы ли мы, Дзампетта! Я Бруно Бенетти, третий ряд, последняя парта.
— Ах, Бенетти! — восклицает Лаура, изображая радость. — Извини, не узнала. Ты так изменился.
— Что поделать, годы. А вот ты, напротив, совсем не изменилась.
Боже, какая тоска — эти полные патетики и патоки встречи одноклассников!
— Ты все-таки своего добилась! — продолжает он весело и невозмутимо. — Вы таки поженились, и ты стала синьорой Масса! — Он поворачивается ко мне: — Это была пара, которой завидовали все в лицее. Не разлей вода! Великая любовь! Первая красавица и первый богач школы. Все ребята исходили слюной, глядя на нее, а она, Принцесса, как называл ее Франческо, смотрела исключительно на него. Кстати, где он? Я хотел бы его поприветствовать!
Повисла пауза. Типчик с приклеившейся полуулыбкой смотрит на Лауру, смотрит на меня, смотрит в потолок видимо, понимая, что сморозил глупость. Но нет, вряд ли, он не кажется мне умным человеком.
— Он скоро появится. Но ты не беспокойся, говори Лаура, явно взволнованная, нервно крутя на пальце блестящее кольцо, — я обязательно передам ему привет от тебя. Извини, Бенетти, но нам надо поговорить… — Она кивает на меня.
Бенетти, кажется, вздыхает с облегчением, узнав, что не придется здороваться с Франческо, и спешит ретироваться бросив напоследок:
— Был рад повидаться. Как-нибудь созвонимся, может, встретимся все вместе… теплый ужин старых товарищей… то-сё… выпьем, посмеемся!..
— Да-да, конечно. Посмеемся.
— Итак, ты все узнала.
— Что? Что тебя зовут Дзампетта? — спрашиваю я с наигранным простодушием.
— Меня меньше всего волнует, что тебе стала известно моя девичья фамилия. Я о другом…
Неправда, ее это тоже волнует, но в данную секунду не это для нее главная проблема.
— Ты узнала, что мы… что я… встречалась с Франческо, вот что.
— А что плохого в том, что вы встречались?
И тут ее словно прорвало:
— То, что Флавио пока что этого не знает. Мы с Франческо решили ничего не говорить ему. В то время Флавио был в курсе, что Франческо встречается с какой-то девицей и что у них все довольно серьезно, но он не знал, что это была я. Их миры не соприкасались. Флавио интересовало только, чтобы Франческо не наделал слишком много глупостей и чтобы больше отдавался учебе. А у того голова была забита лишь музыкой. Он писал прекрасные песни. И постоянно звонил мне, иногда даже глубокой ночью, заставляя меня слушать по телефону то, что он сейчас написал, и я, полусонная, слушала. Он говорил мне: ты понимаешь, что это за вещь, мне не терпится дать это послушать Федерико завтра утром, но ты должна была услышать это первой… Это было непередаваемо… Я имею в виду, такое приятно любой женщине, когда тебя ставят впереди всех, впереди друзей, для которых все это делается. Не знаю, понимаешь ли ты, что я хочу сказать…
Я киваю.
— Франческо с друзьями организовал группу «Руди Бойз». Все ребята намного старше его, за исключением Федерико, нашего товарища по классу, который потом стал его лучшим другом. Я часами слушала, как они играют. В сыром и полном табачного дыма подвале. Почти в темноте. И это в августе, подумай! Я выходила лишь купить бутерброды и пиво или вино для всех и кока-колу для себя. Чего только я не делала для него… Вообрази, однажды мы несемся на его «веспе» по мокрой от дождя дороге, поворачиваем и падаем. Поднимаемся, а на нас ни царапины. И он говорит:
«Мы не должны были здесь упасть. Дело не в крутизне поворота и не в том, что дорога сырая или скорость высокая… Скорее всего, это вопрос внимания. Сейчас мы все повторим сначала. Я хочу посмотреть, упадем мы второй раз или нет».
Я не хочу садиться на мотороллер, его идея кажется мне идиотской, а он говорит, что если я не поеду, то это будет уже иная ситуация, изменятся вес, угол наклона и траектория, но если я не хочу, то не надо.
«Ладно, — соглашаюсь я. — Если ты так хочешь».
Он заводит мотор, мы снова делаем круг по кварталу летим к тому же повороту на той же скорости, он сконцентрирован, и мы падаем точно в том же месте, но сейчас я чувствую небольшую боль в колене. Он поднимается и говорит:
«Падаем. Здесь нельзя не упасть. Я думал, это проблема внимания, но, видимо, это из-за того, что асфальт здесь, когда мокрый, не держит».
Тут он замечает, что я, сидя на асфальте, морщусь от боли в колене, опускается рядом, дует на мою царапину, вытирает кровь и говорит:
«Все нормально, ничего серьезного, но в следующий раз, когда будешь падать, делай, как я, во время полета контролируй положение своего тела, концентрируйся перед ударом о землю — и увидишь, что с тобой ничего не случится, это только вопрос внимания…»
Ты можешь себе представить такое? И тем не менее мы были вместе три года. Три самых насыщенных года моей жизни. Почему? Может, потому что я была совсем девчонка, не знаю…
Она замолкает. Тяжело вздыхает. В ее глазах блестят непроливающиеся слезы. Я понимаю, что она в эту минуту не притворяется и не фальшивит, что на нее нахлынуло, я вижу, как она взволнована.
— А что дальше? Ты сказала «пока что».
— «Пока что» что? — спрашивает она, то ли правда понимая меня, то ли не желая понять.
— Ты сказала: «Пока что Флавио ничего не знает…» Что плохого в том, если ты ему расскажешь?
— Ничего. Но ему будет неприятно узнать, что именно Франческо был моей первой любовью. Настоящей. Большой.
— Первой в каком смысле? — спрашиваю я с некоторой долей наглости.
— Во всех смыслах.
— И ты до сих пор любишь его, — не щажу я ее.
— Нет, — отрезает она. Чересчур сухо и категорично.
Я не настаиваю. Мне не кажется это уместным.
— И чем все кончилось? Если действительно кончилось…
— Кончилось, могу поклясться. Как только он отпраздновал совершеннолетие, он сразу же заявил мне, что должен уехать, чтобы найти дом, куда мы могли бы с ним перебраться и жить вдвоем. Но собирался заняться этим он один, без меня. Он отсутствовал больше года, уехал в июле и вернулся в начале октября следующего года, к осенней сессии в университете. Я записала его на философский факультет, он просил меня об этом в одном из писем. Потом он практически на одни «отлично» защитил диплом. Знаешь, как он назывался? «Анализ психологии Бога и его креативные мотивации». Тема, которую его оппонент охарактеризовал как «гениальную и очень трудную». «Гениальность» обернулась тем, — что его попросили остаться работать в университете. Но академическая карьера абсолютно не входила в его планы. В начале своего годичного путешествия он писал мне почти каждую неделю. Эти письма были моей жизнью. Моя жизнь без него была не ахти какой интересной. Моя семья была небогата. Почти сразу же после защиты диплома я устроилась на работу продавщицей в крупный торговый центр. Там год спустя после того, как с Франческо все было кончено, я познакомилась с Флавио, через три месяца забеременела, и мы поженились. Письма Франческо я храню до сих пор. Все до единого. Я читала и перечитывала их десятки сотни раз. Мне казалось, что я рядом с ним, он рассказывал мне о местах, где бывал, о людях, о себе, и в конце писал одно и то же: завтра я уезжаю, наш дом не здесь! Я не могло ни написать ему в ответ, ни позвонить: он все время переезжал. Им владела неодолимая страсть поиска нужного место он писал, что, если бы набрел на него, сразу бы понял, что это оно, что само место должно найти его, а не наоборот, и поэтому он должен просто бродить по свету, чтобы однажды очутиться там. Он пересек Латинскую Америку, от Гайяны до Мексики. Я помню, как получила от него письмо из Гайаны, в конверте не было ничего, кроме трех крупинок перца. Я еще подумала: какой рассеянный! Из Мехико он перелетел в Майами, оттуда на Ямайку, остров нашей мечты в те времена. Ямайка вроде бы пришлась ему по сердцу, но он уехал и оттуда. Он написал, что вынужден уехать, потому что местным жителям очень понравились его башмаки. Ну не бред? И он сменил континент, перебрался в Африку. Он побывал на Мадагаскаре, в Танзании, в Сомали. По крайней мере, из этих стран он прислал мне по письму. В Африке тоже история. Он сел на самолет, который доставил его в Калькутту, ему втемяшилось в голову познакомиться с матерью Терезой, чтобы, как он написал, узнать, что это за человек. Он пересек Индию, через Бирму и Малайзию добрался до Индонезии. Попав в Африку, он стал писать мне все реже и реже. Последнее письмо я получила в начале июля, если не ошибаюсь, из Рангуна. После Индонезии он вообще перестал писать. Ты можешь представить, в какой кошмар превратились для меня дни, когда письма от него перестали приходить. Я сходила с ума без вестей о нем, спрашивало всех подряд, но никто ничего не знал. Я раз десять звонила его матери, она тоже не знала ничего, кроме того, что он в Индонезии. Он позвонил ей всего один раз:
«Все в порядке, ма, я в Индонезии».
А она, бедняжка:
«Когда ты вернешься?»
«Я не вернусь».
«То есть как не вернусь?»
«Да нет, я пошутил. Вернусь-вернусь, не беспокойся. Конечно, вернусь».
«Когда?»
«Не знаю… Скоро. Чао! Я должен прощаться… я звоню из Индонезии, понятно?»
Он вернулся. В начале октября. И не позвонил мне. Я узнала о том, что он вернулся, от своей бывшей одноклассницы, мерзкой завистницы, безответно в него влюбленной. Мы случайно встретились, и она тотчас ошарашила меня:
«Черт побери, как изменился Франческо, сам на себя не похож! Подстригся наголо…»
Я почувствовала себя полной дурой. Хотела изобразить равнодушие, чтобы не доставлять ей удовольствия. Но у меня не получилось.
«Когда ты его видела и где?» — спросила я, едва найдя в себе силы.
Она с наслаждением врезала мне:
«В Милане, где ж еще! Три дня назад. Ты что, ничего не знаешь? Как же так?»
Я почувствовала, что сейчас умру.
«Все-таки он полный ублюдок, — сказала эта сука с нескрываемым удовлетворением. — Вернуться с индонезийкой и даже не сказать тебе об этом!»
«С индонезийкой?» — переспросила я.
Она только этого и ждала:
«Если бы ты видела, какая она красивая! У нее отец американец или европеец, не знаю, — в общем, белый. И он белая. Почти белая. Точнее, янтарного цвета. Высокая и с миндалевидными глазами. Огромными. Она на пять лет старше его. Ему пришлось познакомить нас, потому иначе от меня было не отвязаться…»
Я бежала, не разбирая дороги. Позвонила ему: его не было. Позвонила Федерико, спросила, виделись ли они, нет ли его рядом, не знает ли, где он. Разумеется, они виделись но этот засранец завилял, когда я спросила его про индонезийку. Какая индонезийка, изобразил он удивление. Я послала его в задницу, бросила трубку и помчалась к дому Франческо. Спряталась так, чтобы меня не увидел никто из его родственников, и ждала. Ждала несколько часов. В полночь я увидела, как он подъезжает на своей старой «веспе», один. Он очень похудел, действительно подстригся под ноль, выглядел уставшим. Ты понимаешь, в каком состоянии я была. Мне столько всего хотелось сказать ему… мне хотелось целовать его, бить его, броситься ему на шею, говорить с ним, кричать… Я встала перед ним и, глядя прямо ему в глаза, срывающимся от волнения голосом еле слышно спросила: «Франческо, но почему?..» Он сначала что-то прошептал, он не ожидал увидеть меня, потом посмотрел на меня так… так… Не могу передать тебе, как он на меня посмотрел, но меня и сегодня колотит, когда я вспоминаю этот его взгляд. Прошло несколько бесконечных секунд, а он все стоял неподвижно, глядя на меня. Потом ответил:
«Потому что я не нашел дома. Не существует дома для нас двоих, потому что мы живем в двух разных мирах. Поверь мне, Лаура. Я не в состоянии жить ни в одном доме, везде я чувствую себя чужим».
«А как же я?!»
«Я чувствую себя чужим, и по отношению к тебе тоже. Прости, Лаура, но это так. Мне очень жаль. Действительно, очень жаль».
«А по отношению к индонезийке?»
«К ней тоже».
Он не врал. Я узнала, что два месяца спустя индонезийка вернулась на родину.
Его я больше не видела, до самой своей свадьбы. На свадьбе он был свидетелем у брата. Вот и все.
Настала пауза. Лаура приходила в себя, возвращаясь в свое обычное светское состояние.
— Вот и все, — повторила она. — Все, слава богу, позабыто. Прошлогодний снег. Франческо оказался прав: мы живем в разных мирах. Он это понял раньше меня.
— А тебе понравилось бы жить в его мире? — спросила я. — Я хочу сказать, создана ли для того, чтобы жить в его мире?
— Нет, не создана. Я создана, чтобы быть с таким человеком, как Флавио. Солидным, уверенным в себе. А Франческо… он… безалаберный… мятущийся…
— Мятущийся? Что ты подразумеваешь под словом «мятущийся»?
— Ну… он такой неамбициозный… такой бессистемный… ненадежный. Живет в полном безразличии ко всему миру, а самое главное, к себе самому. Десять лет назад он сказал мне, что чувствует себя чужим на этой земле, и с тех пор ничего не изменилось. Хотя он замечает каждую мелочь, видит то, чего не видят другие. Если хочет. Я тебе расскажу один случай, который я сейчас вспомнила. Как-то мы с ним сидели в кинотеатре, это было зимой, и он мне говорит:
«Видишь того типа, двумя рядами дальше от нас, заморыша в очочках, который сидит рядом с девицей?»
Я обернулась и увидела: заморыш, согласна, ну и что, все нормально, спокойно разговаривает со спутницей. № я и спросила:
«Вижу, и что?»
Он сказал:
«Ему жарко, но он не снимает свитера. Он боится, что у него это получится некрасиво и, кроме того, может испортить ему прическу. Спорим, он еще потерпит до конца первой части, а потом убежит в туалет и вернется уже без свитера».
Я, естественно, ответила ему, что он спятил, что во всех видит параноиков, а тут обыкновенный мужик, пришедший в кино со своей девушкой, и хватит дурака валять. А в кинозале стоял собачий холод, и я ему об этом сказала, а он мне в ответ:
«Да, но этому типу жарко, потому что он действительно параноик».
Я прекратила спорить. С таким, как он, вообще бесполезно спорить. Начался фильм, и я обо всем забыла. А перед началом второй части Франческо шепчет мне на ухо:
«Обернись, посмотри на этого заморыша».
Я поворачиваюсь и вижу: мужик только что вышел из туалета, тщательно причесанный и без свитера. Он замечал все, я тебе уже сказала, а сейчас замечает еще больше, чем раньше. Если хочет. Но чаще всего он не хочет и тогда становится рассеянным и отстраненным. По-моему, ему нравится косить под дурачка. Мне иногда хочется поколотить его, честно. Ну скажи, Элиза, разве можно его сравнить с Флавио? Разве может быть опорой такой, как Франческо? — Она внимательно смотрит на меня: — Прости за любопытство, а ты, Элиза, будь твоя воля, кого бы предпочла Флавио или Франческо?
Ее неожиданный прямой вопрос на какое-то мгновение вгоняет меня в ступор. Я делаю вид, что колеблюсь в поиске ответа, чтобы, не дай бог, не вызвать ее подозрения.
— Ну-у… — тяну я, словно в замешательстве. — Даже не знаю…
— Знаешь-знаешь, Элиза!..
«С чего она так уверена?» — думаю я. Ее широкая улыбка заставляет меня нервничать.
— Ты предпочла бы Франческо, — говорит она, становясь серьезной и не отводя от меня глаз. — Я в этом хорошо разбираюсь. С тех пор, как я с тобой познакомилась, я поняла, что ты — тот самый дом, который так долго искал Франческо. Я поняла, что вы двое прекрасно подходите друг другу. Родство душ. Мне это стало ясно с первого взгляда. Я уверена, что не ошибаюсь. Не знаю, как ты, я все-таки не знаю тебя так уж хорошо, чтобы быть уверенной на все сто, но что касается Франческо, то я готова голову на отсечение…
— Мне не показалось, что его дом столь интересен, — говорю я. — Да и сам он… Я согласна, что сейчас он ведет себя довольно естественно, но я не сказала бы, что он создан для меня.
— Для тебя, для тебя, не сомневайся. У себя дома он защищался. Хоть он таким не кажется, но он очень застенчив. Не веришь? Вероятнее всего, он тебя изучал. Ты не обратила внимания, как он на тебя смотрел? Как говорил с тобой, следя за каждым твоим движением? Вникни, как и что он говорит. Разве он не остроумен, не сердечен? Ты ему нравишься, и очень, поверь, уж я-то его знаю. Ты подходишь ему. Он еще не знает этого, и ты тоже этого не знаешь, а я да, я знаю.
— Брось, Лаура, не шути. Как ты можешь говорить такое?
Она продолжает будто и не слышала моих слов:
— Вы были не совсем готовы. Франческо — точно, да и ты, мне кажется, тоже. Поэтому я так долго ждала момент чтобы познакомить вас. Теперь ты веришь, что с ним у меня все позади? Я жена Флавио!
Кажется, Лаура полностью пришла в себя. Она достает из сумки зеркальце, смотрится в него, поправляет волосы, едва касаясь их кончиками пальцев, бросает зеркальце в сумку, на лице ее играет улыбка. Передо мной привычная Лаура: безупречная, категоричная, контролирующая себя.
Невероятно. Все так абсурдно.
Неожиданно улыбка сползает с ее лица.
— Что-то их долго нет. Может, Флавио почувствовал себя плохо? Пойду посмотрю.
Она, очевидно, встревожена. Не притворяется.
Она собирается подняться со стула, но в этот момент видит приближающегося Франческо.
— Нам лучше уйти, — говорит он, сопровождая сказанное улыбкой.
— Что с ним? Ему плохо? Где он? — обрушивает на него к град вопросов встревоженная Лаура.
— Не волнуйся, он ждет нас в машине, с ним все в порядке, если не считать, что он мертвецки пьян. Вот и все.
Как интересно они оба произносят «вот и все». Одними тем же тоном.
— Он хуже трезвенника, — продолжает Франческо, — не умеет пить, не приучен. Ты должна была обращать на это внимание. — И улыбается.
Кажется, Лаура успокоилась, ей оказалось достаточно слов Франческо.
Только сейчас я понимаю то, что ускользало от меня до этого: это как если бы Лаура являлась матерью и одновременно дочерью Франческо, а Франческо — отцом Лауры и вместе с тем ее сыном.
Мы выходим из ресторана, направляемся к машине, садимся в нее.
Флавио свернулся калачиком на заднем сиденье. Просыпается, бурчит что-то невнятное и снова засыпает. Лаура усаживается рядом с ним. Франческо заводит машину. Мы отъезжаем. Я смотрю в окно. С Флавио кончено. Я не желаю видеть его в понедельник. Я позвоню ему и скажу, что все кончено.
Останавливаемся у калитки супервиллы Флавио и Лауры. Выходим из машины. Лаура поддерживает Флавио, он совсем не держится на ногах. Франческо помогает ей.
— Ты как? — спрашивает он. — Хочешь, чтобы я проводил — тебя в дом?
Флавио бормочет:
— Не… я сам…
Хотя вопрос был явно адресован Лауре.
Вроде бы от свежего воздуха Флавио немного пришел в себя. Он извиняется и просит Франческо отвезти меня домой.
— Но это же само собой, разве нет? — сухо замечает Лаура.
У нее мрачное лицо. Вероятно, пока мы ехали, она опомнилась и сейчас, представив себе, что Франческо провожает меня, несмотря на весь свой альтруизм, ревнует. Судя по всему, я угадала, поскольку Лаура прощается со мной намного холоднее, нежели я ожидала.
— Можете ехать… уезжайте, — почти приказывает она слишком резким тоном.
Улицы, по которым Франческо и я возвращаемся в Милан, абсолютно пусты.
— Надо же, как он напился, — комментирует Франческо, — ему по-настоящему плохо.
— Это от тавернелло.
Он поворачивается и с изумлением смотрит на меня, я смотрю на него. Закрываю один глаз и направляю на него один палец, изображая пистолет. «Стреляю». Сопроводи жест глухим звуком выстрела, говорю:
— Убит.
Мы смеемся.
Постепенно смех стихает. Нам хорошо.
Франческо включает магнитолу: все тот же Пако де Люсия. Франческо убирает руки с руля и принимается «играть» на невидимой гитаре. Затем переключает магнитолу на радио. Передают чудный блюз.
— Ван Моррисон, — говорит Франческо, — ирландец из Белфаста. Тебе нравится? Оставить?
Я согласно киваю. Франческо прибавляет громкости. Салон машины заполняет музыка. Мы не разговариваем, лишь изредка переглядываемся. В какой-то момент Франческо произносит, не глядя на меня:
— Ты встречаешься с моим братом.
Поворачивается ко мне и повторяет мой жест с пистолетом, говоря:
— Убита.
Улыбается.
Я смущена. Притворяться бессмысленно.
— Откуда ты знаешь? Это он тебе сказал? — спрашиваю я.
— Он мой брат. Ему нет нужды говорить что-либо мне достаточно видеть, как он смотрел на тебя и как вы дергались. Флавио не из тех, кто так напивается. И дело тут не в плохом вине, а в ситуации.
— Ты также встречался с Лаурой, раз уж на то пошло.
Он поражен.
Я говорю ему:
— Убит и похоронен.
И тоже улыбаюсь.
— Откуда ты знаешь это?
— У меня свои информаторы. Не забывай, что я все-таки журналистка.
— Надеюсь, ты не напишешь об этом в какой-нибудь газетенке.
— Если бы людей интересовало то, что я пишу… А так…
— А так написала бы? Ну и что бы ты написала? Например.
— Что Лаура тебя любит, например. Тебе это известно или нет?
— Я это знаю. Я ее тоже люблю, я бы убил ее, но я ее люблю.
— И еще я написала бы, что в сущности она не такая, какой кажется.
— В сущности… в сущности… в сущности… — напевает он и улыбается.
Я улыбаюсь тоже.
IX. Флавио
Одиннадцать часов этого гребаного воскресенья. Я в постели. Меня одолевает смутное чувство тошноты и сильное — тревоги. Лаура даже не появилась в спальне: простыня и подушка на ее стороне не смяты.
С трудом поднимаюсь, некоторое время неподвижно сижу на краю кровати, уперев локти в колени и сжав голову руками. Мой взгляд блуждает по рисунку паркета. Мысли блуждают там же. В доме тишина, не слышно ни голоса Лауры, ни плача младшего, ни звука видеоигр из комнаты старшего, к которому я уже привык. Не слышно шагов филиппинцев. Я делаю усилие, пытаясь вспомнить, что было вчера вечером. Помню достаточно. И могу отдать себе отчет в том, что я натворил. Я люблю Элизу, но совсем не обязательно было давать понять это Лауре в такой момент и в такой манере.
Элиза, Элиза, Элиза…
Поднимаю голову, закрываю глаза и делаю глубоким вдох, стараясь утихомирить торнадо мыслей, закручивающийся в голове. Мне это удается, и как только мозг ощущает себя освободившимся, тело начинает подавать признаки жизни. Чувствую себя отвратительно. Спал плохо. Виски раскалываются. Легкие горят от той кучи жутких сигарет, которые я выкурил. Такое впечатление, что в горле у меня пожар.
Все, больше не курю, ненавижу сигареты, с сегодняшнего дня ни одной, клянусь.
Я встаю, раздеваюсь и встаю под душ. Без него никак. Выхожу в сад. Ротвейлеры подбегают, виляя хвостами. Твою мать, мои «россетти»!
Свет действует мне на нервы, и я возвращаюсь в дом. Огромное зеркало в прихожей. Вчера вечером, смотрясь в него, я видел в нем голливудского актера. Сегодня оно демонстрирует мне статиста с Чинечитты[26].
Я тащусь в кухню, чтобы приготовить себе кофе. На столе записка от Лауры:
Я дала филиппинцам выходной. Уехала с детьми к своим, вернусь вечером, если увижу, что ты еще дома, устрою такое, что тебе и не снилось… Я взяла «рэндровер», ты пешком. Из всего, что произошло, выкручивайся сам. Мне важно только, чтобы ты убрался.
P.S. Отдельное спасибо за розы. Действительно красивый жест. Ты заплатишь мне и за это.
Розы? Какие розы? Я Не посылал никому никаких роз. Прихлебываю кофе, пытаюсь сообразить, при чем тут розы, но в голову не приходит ничего, связанного с розами.
Жую галету. Беру три таблетки аспирина, того, что с барбитуратом, другие мне не помогают.
Три — не много?
Пробую дозвониться до Элизы. Ее нет. Отвечает автоответчик. Пробую позвонить на мобильный. Молчание. Ах да, она же его потеряла.
Бросаю в чемодан какие-то вещи. Опять пробую дозвониться до Элизы. Она по-прежнему не отвечает. Звоню матери. Та не знает, где дочь.
Где ее черти носят!
Звоню Франческо, хотя знаю наверняка, что это бессмысленно. Вот уже два года, как он взял за правило не брать трубку по воскресеньям, и, насколько я его зною скоро он перестанет брать трубку и по будням.
И правда в телефоне длинные гудки. Может быть, его нет дома.
А может, он… Нет, не будем пороть чепуху.
Я вызываю такси и велю отвезти себя в «Савой». Из номера снова пытаюсь дозвониться до Элизы. Ее нет. Оставляю на автоответчике просьбу перезвонить мне в гостиницу.
Она не дает знать о себе в течение всего дня.
Смотрю новости по ТВ и засыпаю.
Просыпаюсь в семь вечера. Звоню Элизе, ее нет.
Встаю и иду перекусить.
Вхожу в бар, выпиваю бурбон, затем еще один. Мне это нелишне. Выкуриваю первую за день сигарету. За ней вторую…
В одиннадцать возвращаюсь в гостиницу. В который раз звоню Элизе, ее нет. Звоню домой, после третьего звонко кладу трубку.
Лучше не стоит.
Валюсь на кровать и включаю телевизор. Смотрю футбольный канал. «Милан» выигрывает. Хоть это радует. Вскакиваю в восторге от гола Гуллита в синеполосатой майке.
Какого черта мы отпустили его в «Сампдорию»? Он же играет как бог. Какой гол!.. Прием грудью летящего мяча и сильнейший удар с лету в самый угол!.. Розы! Лепестки роз порхающие вокруг куста, словно ночные бабочки.
Вспышка памяти.
Я удовлетворенно усмехаюсь. Теперь мне точно нет пути назад. Представляю, какой удар по психике получила Лаура, увидев, что я сотворил с ее любимыми цветами. Четыре прекраснейшие турецкие розы — плод ее многочисленных прививок. Уникальные экземпляры, за которыми она ухаживала с самозабвением и материнской заботой и которые собиралась сфотографировать для садоводческого журнала. Собиралась!..
В полночь опять пытаюсь дозвониться до Элизы.
— Отвечает электронный секретарь Элизы Ринальди. Оставьте ваше сообщение после звукового сигнала, и вам перезвонят. Спасибо.
Я наговариваю сообщение:
— Элиза, уже почти полночь, где тебя носит?! Я весь день тебя ищу. Перезвони мне в гостиницу, как только вернешься домой, даже если это будет глубокой ночью, или же позвони мне завтра в офис…
— Алло, алло, Флавио!..
— Значит, ты дома! Почему не отвечаешь?
— Я только что вошла, у меня ключи еще в двери, я подбежала, чтобы ответить.
— Где ты была?! Черт! Я тебя разыскиваю с одиннадцати утра!
— Были дела.
— Какие дела могут быть в воскресенье?!
— Подожди секунду, Флавио, пойду закрою дверь.
Я слышу, как она ходит по квартире, как снова берет трубку.
— Да, вот она я. Пришел в себя? В ресторане я боялась, чтобы ты не сморозил какую-нибудь глупость.
— Ты называешь это глупостью?
— Что ты имеешь в виду?
— Я имею в виду то, что я ей сказал. Все кончено. Что случилось, то случилось.
— Что ты ей сказал? Надеюсь, не о нас с тобой?
— Да. То есть нет. Я не сказал ей о тебе. Я сказал, что уже два года у меня есть женщина, но имени я не назвал. Она думает, что это одна из моих сотрудниц.
— О господи! И как она к этому отнеслась?
— А как, по-твоему, она должна была отнестись? Я в гостинице. А завтра вечером я у тебя.
— Лучше не надо, Флавио.
— Ты права. Нам стоит немного подождать. Тем более что она не подозревает тебя, и лучше не подливать бензина в огонь.
— Не в этом дело, Флавио. Есть кое-что, о чем я должна поговорить с тобой.
— О чем именно? О чем ты хочешь поговорить со мной?
— В общем, Флавио… даже не знаю, как сказать тебе это…
— Как сказать мне что? — Я повышаю голос.
— Флавио, не кричи, пожалуйста.
— О'кей, не кричу. Но скажи мне, о чем речь.
— О том, что все кончено, Флавио. Между нами, я имею в виду. Нет смысла скрывать… я уже некоторое время собираюсь сказать тебе это… Я решила сказать тебе это завтра, но завтра я не хочу видеть тебя, извини, мне это тяжело. Мне очень жаль, что все пошло так. Я имею в виду то, что случилось у вас с Лаурой. Мне даже в голову не могло прийти, что ты действительно скажешь ей это…
— Ты шутишь, да?
— Нет, Флавио, я не шучу.
— Франческо… Вот в чем дело. Я как чувствовал. Это ты из-за Франческо, да?
— Нет, Франческо здесь ни при чем.
— Он всегда при чем, уж поверь мне! Это все из-за него, так?
— Нет, я тебе сказала. Я уже некоторое время думаю о том, чтобы порвать с тобой.
— Некоторое время? Тогда ясно, что это из-за Франческо.
— Я повторяю, Франческо ни при чем. Ты помнишь, вчера по телефону я тебе сказала, что должна поговорить с тобой…
— Ты трахалась с моим братом! Только подумать!..
— Перестань, Флавио. Не говори так, прошу тебя. Мы провели вчерашний вечер вместе, это правда, но не…
— Ты спуталась с ним, да?
— Да… может быть… то есть… я не знаю… Но он здесь ни при чем, клянусь тебе, Флавио!
— Твою мать! Я как знал, я чувствовал, чем все может кончиться… Ну надо же! Ты попалась как последняя дура… Он заморочил тебе голову своей болтовней, состроил тебе пару милых рожиц, и ты влипла. Ты не знаешь Франческо, через три месяца он устанет от тебя, ты ему надоешь, как ему надоедает все, как ему надоел этот мир, он так живет, такие, как он, не меняются, не меняются никогда! Подумай об этом, Элиза! Если это из-за Франческо, подумай лучше, потому что это долго не продлится, увидишь сама, что конец этому придет очень быстро.
Дом От Милана до Нью-Йорка
X. Элиза
Прошло почти четыре года со дня того разговора с Флавио. И почти четыре года, как я живу с Франческо.
Сначала Флавио доставал меня до изнеможения, но в конце концов оставил в покое. До него дошло, что Франческо действительно не имел отношения к нашему разрыву, что между нами все реально кончилось раньше, по крайней мере для меня. Но теперь Франческо, прежде чем затеять что-нибудь, заставлял меня клясться, и не один, а сто раз, что с Флавио на самом деле порвано окончательно.
Я никогда не претендовала на необыкновенного спутника жизни. Никаких принцев на белом коне. Мне нужен был всего лишь мужчина, который не считал бы все само собой разумеющимся, не превращал бы отношения в тягостную рутину, едва убедившись, что его любят. Мужчина, с которым можно, не напрягаясь, ощущать себя самой собой, не боясь быть осмеянной или осужденной, не боясь ошибиться. Мужчина, который не пытался бы изменить меня, делая похожей на свою мать. Мужчина, который умел бы слушать меня, а не только говорить о себе, который был бы способен увлечь меня участием в своих проблемах, своих мыслях, своих тревогах. Мужчина, который иногда давал бы мне почувствовать себя желанной, привлекательной, уникальной. Меня бы удовлетворила пусть одна нежная мысль обо мне, один крошечный акт самопожертвования, но исполненный от сердца, например подаренный цветок, — а почему бы и нет! Я требовала многого? Я вовсе не искала чего-то необыкновенного, хотя, если вдуматься, мужчина, отвечающий этим требованиям, и есть что-то необыкновенное.
Но если так, то Франческо именно такой! И даже больше, чем такой. Потому что умеет смотреть на меня особенным образом, заставляя улыбаться, умеет удивлять. Он уважает меня. Никогда не принимает слишком всерьез, но относится серьезно, даже когда шутит. Он и шутит со мной потому, что серьезно ко мне относится. Когда мы ссоримся у него не получается долго дуться. Он вообще очень деликатно заполняет мою жизнь. Мне нравится в нем еще тысяча качеств, которые я не могла бы определить. Но я влюблена, я влюбленная женщина, и может, только поэтому он кажется мне таким. Не то что у него нет недостатков, так не бывает. Лаура говорила, что он не амбициозный, бессистемный и ненадежный.
Жизнь, по его мнению, должна стать анархистским пацифистским раем — без бюрократических препон, официальных бумаг и срочных дел. Если просишь его сделать что-либо, он моментально отвечает: «Господи, какая тоска зеленая, это действительно так необходимо?» Или же — когда в настроении: «Ладно, я позабочусь об этом, не беспокойся». И тут же забывает. То, что поначалу я приняла за некоторую застенчивость, оказалось, попросту говоря, леностью характера. Я даже думаю, что он скрывает свои слабости, прежде всего от себя самого, за этим поведением как бы не от мира сего.
Бывают моменты, когда мне кажется, что вся его уверенность стоит на глиняных ногах, что его прагматизм и цинизм — лишь форма самозащиты. Это типично для мужчин. И он не исключение. Увы!
Первое время жизнь с ним не походила на легкую прогулку. Меня раздражали некоторые его причуды, типа не реагировать на телефонные звонки в воскресенье, и мне понадобилось немало терпения, чтобы свыкнуться с этим. Постепенно мы нашли общий язык. Скажем, к телефону в воскресенье подхожу я: если просят меня — хорошо, если его — говорю, что его нет. И он ни разу не спросил меня, кто звонит.
Последняя дискуссия по этому поводу состоялась год назад, после чего я вообще отказалась затевать разговоры на подобные темы.
Звонит телефон. Отвечаю. Недолгий разговор, и я возвращаюсь в гостиную. Он сидит в кресле и читает книгу. Невозмутимый.
Я сажусь. Смотрю на него. Он не реагирует. Продолжает читать.
— Тебе неинтересно узнать, кто звонил?
— Нет, потому что я знаю кто, — отвечает он, не отрываясь от книги.
— Ну и кто, скажи мне.
— Зануда.
— Не отгадал. Это были Гайя и Дэвид. Они спрашивали, придем ли мы к ним сегодня на обед.
Он поднимает голову от книги и говорит:
— Ты права, я ошибся: звонили двое зануд. Мне кажется, ты им уже подтвердила, что придем, разве нет?
— Как я могла подтвердить? Тебя же рядом не было!
— Ну и хорошо, что не было. Иначе мне и впрямь пришлось бы пойти на обед к этим занудам. Это же пытка. Дети все время плачут…
— Что значит дети все время плачут! У них всего один ребенок, и тот прелестный, тишайший…
— Все равно зануды. Все трое. Троица зануд в засаде. Слава богу, что у них один телефон. В прошлый раз они мне всю плешь проели проблемами воспитания новорожденных. А чтобы покурить, приходилось выходить на балкон. А когда их прелестный и тишайший покакал, они охренели от счастья, потому что до этого он не какал целых тридцать два часа! И чуть не подрались из-за того, кому из них менять пеленку, не помнишь? Гайя тогда вернулась из дитятиной комнаты, а Дэвид сразу же бросился к ней с вопросом, как он, а она ответила с восторгом: наконец! И Дэвид пожелал во что бы то ни стало посмотреть на результат, после чего вышел к нам, сияя, поскольку, по его мнению, какашка хорошая, немного твердая, но хорошая. И тогда все выпили за это и принялись с аппетитом за ужин…
— Но при чем тут… — прервала я его.
— Стоп! Дай мне договорить. Кушать после того, как обсудили тему детского дерьма, — не самое приятное занятие в жизни…
— Но бедняжка…
— Еще вопрос: кто из нас бедняжка! Ты помнишь, что случилось после того, как мы прикончили ужин?
— Нет. А что такого драматического случилось?
— А то, что нам целых два часа пришлось демонстрировать восхищение вызывавшим у меня изжогу выступлением этого дебильного «бедняжки», подражавшего, к тому скверно, коту, корове, собаке и еще какой-то скотине собственного изобретения — гулулугу. Что за хрен такой — этот гулулугу? Сардинская крыса? А Гайя и Дэвид глазели но своего отпрыска с таким обожанием, будто он гений пародии. Бывает же такое!
— Ты не прав. Он очень милый.
«Милый? Ну конечно! Особенно он был мил, когда размазывал эклер с кремом на моих льняных брюках.
— Разве у тебя есть льняные брюки?
— Конечно, те, серые. Они что, не льняные?
— Нет.
— Ладно, пускай. Но ты хоть помнишь или нет, как он раздавил эклер на моих не льняных брюках?
— Не помню.
— Ах, ты не помнишь? Ты не помнишь, как сначала они заставили нас смотреть на его танцы и слушать его пение, а потом, сообразив, что я музыкант, решили продемонстрировать еще и огромный музыкальный талант своего потомка, и нам пришлось еще целых четверть часа мучиться звуками, которые он извлекал из игрушечной пианолы… Неужто ты и этого не помнишь?
— Это я помню, но…
— Что «но»? Когда мне все это обрыдло, включая меня самого, и я со словами «Прекрасно, ты заслуживаешь премии» протянул ему блюдо с эклерами, помнишь, что он сделал?
— А что он сделал?
— Он размазал эклер по моей штанине! Засранец! А помнишь, что сказал Дэвид?
— Нет.
Я, естественно, помнила все, но меня забавляло видеть его таким возбужденным.
— Слушай, ты что, вообще ни хрена не помнишь? У тебя галопирующий Альцгеймер… Ладно, раз уж ты больна, я тебе напомню: этот мудак Дэвид моментально нашел ему оправдание, заявив, что Рокко, ты можешь представить, что его зовут как-то иначе, чем Рокко[27], так вот, этот его Рокко проживает деструктивную фазу развития. У него, видите ли деструктивная фаза! Знаешь, куда бы я засунул этим двоим его деструктивную фазу? В их толстые…
— Почему ты говоришь: можешь представить, что его зовут как-то иначе, чем Рокко? — На этот раз я его прерываю, потому что мне, по правде, интересна эта его неожиданная идиосинкразия по поводу имени Рокко. — Рокко — красивое имя.
— Красивое, не спорю. Редкое и слегка снобистское, если ты архитектор и живешь в Милане. А если ты простой каменщик и живешь в Катании, тогда как оно звучит? Так же красиво? По-моему, нет. По-моему, дико и претенциозно.
— Какая разница, кто где живет. Имя есть имя!
— Нет, все зависит от того, кто ты есть и кто тебе его дал. Лично меня миланские архитекторы, называющие своих отпрысков Рокко, уже достали. Они не лучше каменщиков из Катании, которые дают детям имя Шарон.
— Раз уж об этом зашла речь, скажи мне, какое имя ты бы дал нашему гипотетическому ребенку?
— Очень гипотетическому, надеюсь.
— Ладно, очень гипотетическому. Так как бы ты его назвал?
— Если бы это был мальчик, у меня есть кое-какая идея.
— Какая?
— Я тебе это скажу в тот день, когда ты забеременеешь. Лет через тридцать или сорок. Обещаю. Намекну только, что оно начинается на П, и больше ко мне не приставай.
— На П? М-м-м… Кто бы это мог быть?.. Пьеро? Паоло?
— Нет.
— Пино!! Разве ты не хотел бы назвать его Пино? Зная тебя… Признавайся сейчас же, что у тебя на уме назвать Пино! Потому что, если это так, я никогда не заведу с тобой ребенка!
— Нет, успокойся. Хотя Пино звучит намного лучше, чем Рокко. Такое же редкое, как Рокко, но, по крайней мере, ни одному миланскому архитектору не хватит мужества назвать своего сына Пино.
— Тогда какого черта ты так хочешь его назвать?
— Не приставай, я все равно не скажу тебе, какое имя я хочу ему дать. Ты еще не созрела.
Мы почти сразу начали жить вместе. В его квартире, поскольку моя была слишком мала. Я перевезла к нему свои вещи, кое-какие безделушки и несколько самых любимых картин. Это создало кучу проблем. Дело в том, что в его квартире на стенах не висело ничего, кроме его университетского диплома, да и тот — в ванной, прямо над унитазом!
Остальное — пустые стены, на которых даже ни открытки.
Я помню, как я первый раз пыталась повесить картину.
Я была одна дома, Франческо должен был вот-вот прийти.
Я стояла перед голой стеной с картиной в руках, разглядывая стену с решительностью и неуверенностью одновременно, потому что, когда в доме нет ни одной картины, очень трудно повесить первую. Неожиданно он материализовался за моей спиной:
— Что это?
— Как что? Картина, не видишь, что ли?
— И что ты хочешь с ней сделать?
— А как ты думаешь?
— Собираешься повесить?
— Слушай, Франческо, если она тебе не нравится, скажи сразу.
— Нет-нет, она мне нравится. Дело не в том, о в том, что для этого надо вбить гвоздь. А вбить гвоздь — это все равно что сказать: я здесь надолго, это мой дом. А дальше, знаешь, как бывает? Одна картина тянет за собой вторую третью, кончается тем, что весь дом полон картин, и когда тебе надо переезжать, ты ума не можешь приложить, что с ними делать. А когда у тебя ничего нет — собрал чемодан и готово.
— К чему ты это говоришь? Мы что, должны переезжать? Или ты хочешь сказать, что мне скоро придется уехать из твоего дома?
— Нет, при чем тут ты? Но лучше не рисковать, развешивая картины, это может принести неудачу.
Короче говоря, он не захотел, чтобы я повесила свои картины. Я была вынуждена уступить. Потому что это был его дом. И потому что к тому времени мы были вместе всего пятнадцать дней.
Как бы то ни было, сегодня наш дом полон картин.
Франческо добился официального развода, и мы можем пожениться, но он до конца не убежден, так ли уж необходимо юридически оформлять наши отношения.
Три года спустя он оставил работу и снова принялся играть на бас-гитаре, но самое главное, он опять начал писать музыку.
Как-то раз, когда я спросила его, почему бы ему не попробовать опять сочинять, он прочитал мне целую лекцию о музыке и философии и о том, какое место занимают они в его жизни и как делят ее периоды.
По его словам, до меня одно в какой-то степени исключало другое и только в соответствующем состоянии души он мог бы вернуться к сочинению музыки. Он также поделился со мной своим предчувствием, что музыка скоро придет, потому что какие-то мотивы уже звучат в его голове, но что для того, чтобы поймать их, нужно еще немного времени или, еще точнее, еще немного тебя.
Он взялся за дело с энергией, какой я в нем и не предполагала. Прежде всего он обзавелся новой группой, да еще какой! Он пригласил в нее двух старых приятелей из прежнего ансамбля: гитариста и клавишника. Отыскал одаренного саксофониста. Нашел превосходного ударника, которому было всего двадцать лет. Группу пополнили неплохая вторая гитара и, что очень важно, невероятно интересный певец. Сам Франческо писал музыку и тексты и конечно же играл на бас-гитаре.
Они записали диск, который очень хорошо продался, в смысле, хорошо для блюза, жанра не слишком коммерческого. Все сделала Лаура. Она попросила у меня демокассету и дала прослушать своему приятелю, владевшему небольшой, но очень активной на музыкальном рынке звукозаписывающей фирмой и понимающему толк в хорошей музыке. Она сделала это, не говоря ни слова Франческо, не сомневаясь, что он бы возражал.
Ребятам из звукозаписывающей фирмы демка понравилась. А когда они услышали группу вживую, им понравилось еще больше. И таким образом был записан первый диск. Приятель Лауры сказал, что у них такой же звук, как у Джоне Кэмпбелла, знаменитого британского блюзмена, который пишет, точнее, писал, поскольку умер совсем молодым, трагическую, глубокую музыку. И добавил, что у группы есть свой голос, от которого берет озноб. Он не мог бы сделать Франческо большего комплимента! Кэмпбелл был его идолом (он носил его фотографию в бумажнике как святыню!), и Франческо знал наизусть все его вещи.
Они записали также видеокассету, на которой они «играли» с гигантами блюза, от Элмора Джеймса до Б.Б.Кинга от Джона Ли Хукера (еще одного идола Франческо) Мадди Уотерса, и многими другими. Естественно, все было смонтировано на компьютере, но получилось очень здорово, казалось, что они на самом деле играют вместе. Там был большой кусок дуэта Франческо с Кэмпбеллом. Франческо сделал из этого постер и, надо же, тоже повесил его на стену, и теперь он часто подолгу останавливался перед ним.
Теперь они подумывают выйти на американский рынок. Ребята из звукозаписывающей студии убедили их попробовать пробиться на него — дескать, у них есть для этого все основания. Правда, для этого им придется некоторое время выдавать себя за американцев (!).
Поживем — увидим.
Лаура и Флавио развелись. Ни у него, ни у нее не было желания вернуться к прежнему. Сначала Лаура металась словно раненый зверь, потом, когда ее ярость угасла, наступил кризис. Он вышел за рамки измены, супружеских отношений с Флавио, людских сплетен и пересудов. Глубокий кризис захватил ее личность целиком, сокрушил ее ценности, ее уверенную позицию в жизни. Этот кризис назывался депрессией.
Это продолжалось почти год, но мало-помалу ей удалось выкарабкаться из депрессии. Нельзя сказать, что она стала новой. Она продолжала оставаться прежней Лаурой. Если она и изменилась, то лишь чуть-чуть. Хотя Франческо говорит, что переживания пошли ей на пользу.
Год назад она сошлась с одним мужчиной, врачом-гомеопатом, к которому пришла на прием, чтобы узнать, можно ли полностью избавиться от приема успокаивающих средств. Он молод, ему нет и тридцати, но производит впечатление крепко стоящего на ногах человека и очень влюблен в нее, даже если она… Но… не знаю.
В тот вечер Лаура рассказала мне всю правду. За исключением одного. Она все еще любит Франческо, несмотря на утверждение, что больше его не любит. В этом она соврала, но соврала прежде всего себе самой. Она убедила себя, что не любит. На самом деле она никогда не прекращала его любить.
Я часто спрашивала себя, почему она с таким упорством прямо-таки толкала меня в его объятия. Сперва я полагала, что это безумное стремление продиктовано желанием убить любовь, которую она к нему испытывала. Позже я поняла: она предпочитает видеть его счастливым со мной, чем несчастливым в одиночестве. Может, она поступала не самым рациональным образом и уж точно не из альтруизма. Это был осознанный компромисс, своего рода природный инстинкт, который позволял ей жить, смягчая ее страдания.
Я вижу это как бы издалека. В конце концов, она права и здесь: прошлогодний снег. Лаура бережет его.
Я не испытываю ревности к ней. Я не смогла бы быть такой.
Ничего не изменилось между Лаурой и Франческо, они лишь реже видятся. А когда видятся — по-прежнему искры летят.
Флавио так и не открыл Лауре, что изменял ей со мной. Он промолчал по многим причинам. Но главная — чтобы не вставлять ее страдать еще больше. Лаура до сих пор убеждена, что он наставлял ей рога с Де Бернардис. Она не захотела копаться глубже во всем этом. Меня, разумеется, это устраивает. Де Бернардис была уволена. Бедняжка, оно так и не узнала, что послужило поводом. Лаура потребовала ее головы и добилась своего.
Флавио связался с Кармелой Савойардо, которая может сейчас ничем не заниматься, кроме как тратить деньги Флавио.
Недавно я встретила их. Она сделала вид, что не знакома со мной. Я тоже. Так что Флавио был вынужден представить ее мне:
— Знакомься, это Фанни Савойя.
У меня на языке вертелся вопрос: эта-то откуда нарисовалась? Но я сдержалась и спросила то, что наверняка спросил бы Франческо, будь он рядом:
— Из тех самых савойских Савойя[28]?
— Очень-очень далекое родство, — не моргнув глазом ответила Кармела.
Флавио работает как ненормальный, и это объяснимо, с учетом того, во что ему обошелся развод. Он был прав: Лаура «раздела его до нитки». Его усердие не прошло даром: за последние три года он впятеро увеличил оборот предприятия. В результате и для него все, что случилось, пошло на пользу.
Недавно я получила заманчивое предложение от «Джорнале»: поехать специальным корреспондентом в Нью-Йорк. Когда я сообщила об этом Франческо, он сказал:
— Если ты поедешь, я поеду тоже, какая разница, где жить, лишь бы вместе. Играть я смогу и в Нью-Йорке, там даже лучше. Так что выбор за тобой.
Пока что я ничем не занята, поскольку три месяца как беременна.
Услышав об этом, Франческо спросил:
— Как то есть беременна?
— Так. Как это бывает. Беременна.
— То есть совсем беременна?
— Совсем-совсем беременна.
— Ни хрена ж себе! — заключил он и три дня больше об этом не заговаривал.
А через три дня словно воскрес. Стал заботлив до крайности, внимателен к тому, что я ем, что пью, какую музыку слушаю. Когда мне было плохо, ему тоже было плохо, еще хуже, чем мне. Когда меня тошнило, его тоже тошнило. Он тоже ощущал себя надутым и даже, как и я, немного потолстел!
Он перелопатил гору книг о беременности, якобы приобретенных для меня. Он подписал меня на журнал «Женщина и мать», но и сам его читает. Мир может рухнуть, но он не позволит мне пропустить визит к гинекологу, на приеме у которого лучше бы ему не присутствовать, потому что следует шквал дурацких вопросов, особенно когда мне делают эхографию. Он рассчитывал увидеть эмбрион уже во время первого УЗИ.
— По-моему, это черное пятно и есть зародыш, ведь правда, доктор, это зародыш? — Он подмигивает мне и шепчет: — Черт возьми, какой он крошечный!
Гинеколог улыбается, уверенный, что Франческо пошутил. Что же до меня, я не знаю, шутил ли он. В последний раз он почти кричал в безудержном возбуждении:
— Смотри, смотри, Элиза! Это же ручки… это пальчики…! Это головка… это глаза… это нос… это рот!.. Все на месте! Все идеально!
Гинеколог, не зная, плакать ему или смеяться, спросил:
— Синьор Масса, вы шутите или серьезно?
— Шучу?! Почему я должен шутить?!
— Синьор Масса, но сейчас только третий месяц, и всего того, что вы тут перечислили, еще не может быть видно.
— Видно-видно! Я все это вижу!
Когда мы вышли, он на полном серьезе задал мне вопрос:
— Слушай, а может, нам сменить гинеколога? Этот ведь ничего не видит!
Если родится мальчик, он хочет назвать его Пупо.
Надеюсь, родится девочка.
XI Франческо
Вот уже почти три года мы живем в Нью-Йорке.
Лаура растет не по дням, а по часам. Она очень красивая девочка, говорит по-итальянски и по-английски. У нее такие же волосы, как у матери: светлые, блестящие, тонкие. Глаза мои. Мы приехали сюда, когда Лауре исполнился всего месяц, иначе Элиза могла бы потерять предложенную ей работу в Нью-Йорке — уже объявился другой кандидат на это место. Я хотел, чтобы девочка родилась в Америке! И можно было приехать еще раньше. Но Элиза предпочла обождать. Дело в том, что она безоглядно доверяла только своему гинекологу. Тому самому, которому абсолютно не доверял я.
Это Элиза пожелала назвать девочку Лаурой.
— В конце концов, это все заслуга Лауры, правда? Если бы не вышло по ее, и наша малышка не появилась бы на свет. Если бы не Лаура, у нас вообще никто не появился бы на свет.
— О'кей, — уступил я ей, — будь по-твоему.
Я сам был уверен, что это правильный выбор.
Если бы родился мальчик, я хотел бы назвать его Пупо. Первым именем. И Моррисон — вторым.
Пупо Моррисон Масса. Звучит классно для рок-звезды.
Я уже видел его на сцене с электрогитарой в руках рядом со мной. Даже нет, я видел его одного, еще более заводного, чем я, играющего тяжелый рок а-ля «Блэк Саббат»!
Когда Элиза сказала Лауре, что мы решили назвать девочку ее именем, это потрясло ее до глубины души. А когда Элиза добавила, восхитительно солгав, что это была моя идея, потрясение Лауры перешло в рыдание.
— Она плачет, — сказала Элиза, прикрывая трубку рукой.
Я взял трубку:
— Сейчас-то чего плакать?
— Это из-за имени… спасибо, Франческо… просто не ожидала от тебя такого… спасибо.
— Я назвал ее в честь Лауры Паузини[29]. Она мой кумир.
Лаура не перестала плакать.
Она мне не поверила, подумал я, стало быть, приходит в себя.
Когда Элиза не занята работой, мы частенько выходим в город. Бываем в ресторанах или каких-либо заведениях, где можно послушать хорошую музыку. Но чаще всего мы проводим время дома, всей семьей. И когда Лаура засыпает, мы вдвоем, я и Элиза, уютно располагаемся на диване в майках и домашних тапках… В домашних тапках, надо же! Мы сидим перед включенным телевизором, который не смотрим, или смотрим какой-нибудь фильм на видеокассете. Мы открываем бутылку хорошего красного или охлажденного белого вина, которые я откапываю, бродя по энотекам Нью-Йорка, и мы запиваем им странные китайские блюда, и нам доставляют домой в маленьких картонных пирамидка
Вкусно. Мы потихоньку приканчиваем бутылку и слегка пьянеем. После чего иногда танцуем. Я знаю, это может показаться чересчур сентиментальным, и если бы мне сказали что такое случится со мной, я бы не поверил, и тем не менее иногда мы танцуем. Прижавшись друг к другу, молча, мы отдаемся ритму музыки. Элиза расслаблена и спокойна, не отпускает никаких шуточек, видимо чувствуя, что это не к месту, и позволяет вести себя. Ей это доставляет удовольствие. У меня на душе умиротворение, какого я никогда прежде не испытывал. Я наконец-то абсолютно спокоен. Состояние, в котором я пребываю… как его определить, я не знаю. Меня распирает… что?.. Счастье?.. Счастье — нужное слово? Бог весть. Может быть, полнота жизни?.. Что-то очень близкое к этому. Но верное определение все-таки другое… Оно есть. И нет смысла ходить вокруг да около, потому что я знаю, что это такое. Точное слово — любовь. Я никогда не произносил его, а может, произносил, но только сейчас я не просто произношу его, я чувствую то, что за ним стоит. Я понимаю глубинный смысл любви.
Элиза постоянно старается затащить меня на свои деловые ужины — я, как могу, увиливаю от этого. Я предпочитаю оставаться дома с Лаурой, есть всякую дрянь, которую сам готовлю, что, впрочем, намного вкуснее той дряни, что подают в нью-йоркских ресторанах.
Иногда нам звонят Лаура и Флавио. Разумеется, по отдельности. Флавио информирует меня о своих успехах, которые в какой-то степени и мои тоже, поскольку я являюсь совладельцем фирмы.
С Лаурой иначе. Это я рассказываю ей о перипетиях жизни в Нью-Йорке, умышленно сгущая краски, чтобы подогреть остывающий, как мне кажется, интерес к этой теме.
— Послушай, Лаура, чего ты до сих пор торчишь в Милане? Твое место здесь! Знаешь, кого я встретил сегодня утром на лестничной клетке? Шварценеггера! Ты как угадала!
Он действительно живет в нашем доме. И мы дружим. Он просил передать тебе привет.
— Я тебе говорила, что он живет в твоем доме? Не припомню такого. Ну и как он?
— Как?.. В общем… я выгляжу мускулистее его.
И она все это «съедала». Не то, что я мускулистее его разумеется, а то, что мы живем в одном доме. На самом деле «Джорнале» арендовала для нас небольшую квартирку — зато в Верхнем Вест Сайде, районе с самой высокой концентрацией знаменитостей, где, как утверждала Лаура, живет и ее кумир Шварценеггер, которого я если и видел, то только на киноэкране.
Справедливости ради надо сказать, что Элиза тоже нередко попадает под обаяние «звезд», одна оригинальней другой. Однажды она вернулась домой в сильном возбуждении. Открыла дверь, напевая бравурный мотивчик. Переступив порог, поцеловала меня с порывом эмигранта, вернувшегося на родину. Схватила на руки Лауру и сделала с ней несколько туров вальса на сверхзвуковой скорости, так что, когда опустила ее на пол, чуть не упала сама, не поддержи я ее. Уселась на диван и воскликнула:
— Ты не поверишь!
Мы с Лаурой, открыв рот, смотрели на нее. Она сделала глубокий вдох, словно собираясь сообщить нечто необыкновенное, и сообщила:
— Держись крепче!.. Угадай, у кого я завтра буду брать интервью? Я ходила за ним по пятам целых три месяца!.. Тебе не говорила, чтобы не сглазить…
— Судя по тому, как ты вздрючена, это как минимум Били Клинтон.
— Нет, это ерунда…
— Тогда это… погоди… Сэлинджер! Неужели тебе удалось раскрутить на интервью самого Сэлинджера?!
— Нет, не будем преувеличивать мои возможности…
Она бросила на меня взгляд, который читался так: эта затея должна понравиться и тебе тоже.
Я немного подумал, и до меня дошло. Как только мы появились в Нью-Йорке, я попросил ее найти возможность взять интервью у одного полезного для меня человека и взять на это интервью меня.
— Это Джон Ли Хукер!! Ты сделала это! Спасибо… Давай возьмем с собой еще Лауру! Хотя нет, она будет отвлекать нас, а я собираюсь вызнать у него кучу вещей. Позовем бебиситтер и отправимся вдвоем. Когда назначена встреча?
В этот момент я был взволнован сильнее, чем она.
— У нас с ним ланч… Но это не Джон Ли Хукер.
— Нет?! — Моему огорчению не было предела. — А кто тогда?
— Один актер.
— Актер? Но мне не интересны никакие актеры.
— Знаешь что? Я предпочитаю делать интервью не с те-ми, кто интересен тебе, а с теми, кто интересен мне!
— Ты так на меня посмотрела, будто хотела сказал, что я…
— Ничего я не хотела, успокойся.
Я ошибся. Она действительно не собиралась говорить ничего для меня обидного, мне просто показалось.
— Ну и кто это в таком случае? — спросил я, уже слегка ревнуя.
— Величайший человек! Самый великий из всех!
— Ах, самый великий! Понял… Иди-иди, у тебя достаточно милая попка, чтобы он клюнул на интервью с тобой… Де Ниро?
— Уф!.. Нет, не он. Ладно, даю подсказку, поскольку ты сам никогда не догадаешься… Рон.
— Кто?! Розалино Челламмаре?[30] А разве он актер?
— Да нет же! Я не настолько экзальтирована, чтобы интервьюировать Розалино Челламмаре. Ты что, дурак? Рон! Рон «Ридж»!
— Кто?!
— Рон Мосс, ну, «Дерзкие и красивые».
— Этот тип со здоровенной нижней челюстью?
— Ну да, он самый! А разве ты отказался бы иметь такую челюсть? Он — полный отпад! Как только подумаю… Как он мне нравился!.. Знаешь, когда я была девчонкой, я не пропускала ни одной серии «Красивых»!
— Слушай, ты ненормальная? Надеюсь, ты шутишь!
— Шучу? Да я с ума сходила по нему, так мне хотелось познакомиться с ним!
— Ну ты даешь! Большую пустышку еще поискать надо!
— И это говорит мне президент фанклуба Пупо?!
— Какой, к черту, президент фанклуба Пупо? Это была шутка. Может, неудачная. По-твоему, я похож на президента фанклуба Пупо?
— Еще как!
— О господи!.. Неужели?
— Да.
— Извини, но тогда какого черта ты связалась с типом, зная, что он президент фанклуба Пупо?
— Так уж получилось…
Я повернулся к Лауре и заявил:
— Никто тебя не держит.
Я не шутил. Может быть, даже когда воображал себя президентом придуманного мною фанклуба «Тащимся от Пупо», и уж точно, когда мы поцапались из-за Мосса. Потому на следующий день после интервью Элиза ходила с затуманенным взором. Оставалось надеяться на лучшее. Если у меня родится сын с тяжелой нижней челюстью, я хотя бы буду знать, кто его отец.
Если я выхожу из дома один, я посвящаю себя любимому хобби: разглядывать людей. В Нью-Йорке нет ничего, что мешало бы выбору объектов. Правда, я никогда не обращаю внимания на странных типов, хотя они здесь — норма. Мне нравится смотреть на людей, ничем не выделяющихся, незаметных: например, на клерков, которые по утрам идут на работу одними и теми же ежедневными маршрутами, перекусывая на ходу хот-догами, наклоняясь вперед, чтобы не закапать галстук кетчупом; на домохозяек, замученных бытом, несущих тяжеленные сумки; на мускулистых негров, играющих в баскетбол на асфальтовых площадках, отгороженных от несущихся машин металлическими сетками. Еще я смотрю на женщин, на некоторых из них, тех, что, кажется, несут в себе какую-то тайну; на тех, что проходят мимо меня с отсутствующим или беспокойным взглядом, знаком некоего внутреннего потрясения; на тех, что, греясь в солнечных лучах за столиком бара, оглядываются по сторонам в ожидании кого-то, кто никак не придет. Я ищу вдохновения. И существуют места, где я его нахожу.
Например, в Бруклине, куда я хожу покупать сигареты в угловой табачной лавке у входа в общественный парк и заодно, раз уж я там, снимаю этот угол на фотокамеру. Или же иду к Дакота Билдинг на Семьдесят второй улице и стою там в оцепенении перед главным входом, у которого псих застрелил Джона Леннона. Или же брожу по «Мэннис Мьюзикл Инструменте», где Эрик Клэптон и Лу Рид покупают себе гитары… И мечтаю.
Год назад мои музыканты приехали ко мне в Нью-Йорк и мы записали здесь диск, гораздо лучше, чем тот, что мы сделали дома. Как я и предполагал, в Америке он не вызвал никакого интереса, зато в Италии… Короче говоря, парни из фирмы звукозаписи были очень довольны. А я — нет. Я грезил о фуроре! В результате несколько хвалебных рецензий, много обещаний, ночной сюжет по ТВ, который я не видел, поскольку заснул раньше. На том все и кончилось. О турне не могло быть и речи: маленький репертуар, а главное, мало людей, расположенных платить за то, чтобы послушать, как мы играем. Нам предложили работать на разогреве других групп и певцов, из тех, чьи имена даже стыдно называть вслух.
Сейчас мы заканчиваем работу над вторым диском. Он еще лучше предыдущего. Я убил два года, сочиняя музыку для него, но оно того стоило. На этот раз я уверен, что мы произведем фурор, я это чувствую. Диск сейчас проходит мастеринг на «Стерлиг Саунд», в одном из ведущих храмов нью-йоркской музыки. А недавно нас пригласили сыграть несколько раз в одном заведении в Виллидж, где всегда полно музыкантов разных рас и широт, а также всяких знаменитостей. И когда мы исполняем мою новую музыку, сразу видно, что она доходит до людей, я ощущаю, как она их забирает, понимая, что в ней есть нечто большее, чем просто музыка, потому что на этот раз я вложил в нее всю свою душу, ведь невозможно хорошо сделать работу, любую, если у человека ее нет, души.
Музыка, определенная музыка в определенные редким моменты, действуя на слух, заполняет мозг, отзывается в сердце, трогает нервы и проникает в душу. Я верю, что музыка — онтологическое доказательство существования Бога. Если бы Бога не существовало, то не существовало бы и музыки, но поскольку музыка существует, это непреложно свидетельствует о существовании Бога!
Философия и музыка — две части меня, потому что наиболее адекватно представляют две мои природы: рассудок, который заставляет меня производить постоянную вивисекцию собственной жизни, и сердце, которое волнуется или, точнее, которое начинает опять наполняться эмоциями благодаря Элизе. Без нее, без Элизы, я никогда бы не вернулся к музыке.
Элиза — женщина, какую я всегда искал. Описывать ее — значит упрощать ее. Ей удалось остановить сползание моей жизни в безумие, и она сделала это одним мановением руки. Элиза — это терпимость, чувствительность, понимание, красота и сексуальность. Это — сопричастность. Она — все это по отдельности и вместе взятое.
Элиза — сама терпимость. Это понятно из того, как она рассуждает, как никогда не повышает голоса, как она сдержана, как воспитывает Лауру, с мягкой, но непререкаемой настойчивостью, из того, как ей удается, не ломая, менять, меня, из того, как выносит она мои выпадения из жизни, когда я, запершись в своей студии, часами и днями пишу музыку или вскакиваю по ночам, чтобы записать на бумаге то, что пришло мне в голову.
Элиза — сама чувствительность, потому что необычайно тонко чувствует вещи. Это идет от сердца, трепетной кожи, души и лишь потом, много позже, от головы.
Элиза — само понимание. Я и вообразить не мог, что с женщиной можно достичь такой глубокой душевной и духовной гармонии, какая возможна только с самыми близкими друзьями. С Элизой я достиг ее на практике. К тому же нередко я забываю, что Элиза — женщина, потому что у нее мужской склад ума, она рассуждает как мужчина. Таких женщин раз-два и обчелся.
Элиза — сама красота. Достаточно посмотреть на ее руки, ее глаза, ее волосы, ее лицо, ее ноги, ее грудь, все ее тело. Она красива, когда смеется, когда сердится, когда рассеяна и не замечает, что я на нее смотрю, она красива, когда думает о своих делах. И она красива тем, что, когда я думаю о своих делах, она никогда не спрашивает, о чем я думаю. Она никогда не спрашивает меня об этом даже после того, как мы занимались любовью. Она красива, когда носит мои свитера, которые ей велики, когда ходит в джинсах и майках без тени грима и когда элегантно одета и с макияжем. В последнем случае она вообще гиперкрасотка! Она красива, даже когда у нее на чулках спустилась петля, и я говорю ей: смотри, у тебя петля поехала, — а она отвечает: ох, да что ты, хотя фиг с ней, уже ничего не поделаешь, если кто обратит внимание, скажу, что только что. Элиза — единственная женщина с поехавшими чулками, которая мне нравится. Она красива тем, как одевается после того, как мы занимались любовью, она делает это потрясающе сексуально, другие способны так только раздеваться перед тем, как заняться любовью. Элиза красива, как бывает красива июньская ночь, когда дух захватывает от вибрирующего летнего воздуха. Вот как красива Элиза.
Элиза — сама сексуальность. Заниматься любовью с ней — значит делать это в полном смысле слова без стыдливости, запретов и тормозов. Иногда она смотрит на меня, когда я раздеваюсь и падаю на кровать, и не закрывает глаз, когда мы занимаемся любовью с такой безудержной страстью, что это скорее похоже на яростную схватку. А иногда, наоборот, она хочет, чтобы я раздевал ее, закрывает глаза, и мы занимаемся любовью с нежностью, невообразимой для меня прежде, медленно, сладко и сокровенно.
Элиза — сама сопричастность. Потому что до встречи с ней я чувствовал себя чужим в любом месте, а теперь я чувствую свою причастность ко всему тому, где я с ней. Даже к Милану. Больше того, прежде всего к Милану. Даже сейчас, когда Милан далеко. К Милану, где живут Флавио, Лаура, моя мать. И мой отец. К Милану, где у нас есть дом. Наш дом.
Элиза — для меня все, и много больше того. В целом мире мне была предназначена одна женщина, одна-единственная среди трех миллиардов, и это Элиза.
Я это знаю.
Элиза это чувствует.
Девочка растет большой непоседой. Здорово, что у нас такая получилась.
Быть… чувствовать себя отцом правда приятно. Это интересный феномен, стоит проанализировать его получше. Но сейчас мне не до феноменологии отцовства — я получаю полное удовольствие от жизни, от того, что у меня есть дочь, и от эмоций, которые она мне дарит.
Мне доставляет радость думать о ней, о том, какая она есть на самом деле, мне кажется, что она и не могла быть другой, я просто не могу представить себе другую Лауру.
Она тихая и неугомонная, застенчивая и смелая, смешная и драматическая, уступчивая и гордая. Иногда серьезная. Она восхитительна с ее изменчивым прелестным профилем, с ее округлой мордашкой, с нежными линиями рта с ее тонкими светлыми волосами. С ее ножками и ручками. А ее глаза! Я ни у кого не видел таких светящихся глаз. Когда она смотрит мне глаза в глаза, мои начинают светиться так же.
Лаура — все это и множество чего еще, чего я не в состоянии выразить словами, потому что существуют вещи, о которых невозможно рассказать. Например, любовь. Прежде всего, любовь. Любовь, какую я испытываю к своей дочери. Любовь легкая и глубокая. Легкая — потому что светлая, безоблачная, ничем не отягощенная, всепоглощающая, отличная от той, что я испытываю к Элизе. Глубокая — потому что в этой любви есть все: там есть я, есть мы, есть годы прожитые и те, что мы должны еще прожить, есть огромная часть смысла моей жизни и, я думаю, большая часть смысла ее жизни. По крайней мере, той, что выпадет на нашу долю.
И когда порой, прижимая ее к себе, я закрываю на секунду глаза, мне кажется, что это я сам — ребенок в объятиях моей молодой матери, а когда я их вновь открываю и вижу Лауру, мне кажется, что пролетел всего лишь миг. Впредь мне следует держать глаза широко отрытыми, потому что боюсь, что если я их опять закрою, то, открыв их в следующий миг, я буду уже стариком.
Сегодня Лаура — самый сильный импульс моей утекающей жизни, но и самый манкий из всех, которые я мог бы себе представить.
Я часто хожу с ней гулять, в то время как Элиза занята работой, и, признаюсь, нам не скучно друг с другом, потому что у нос куча совместных дел, которые надо переделать. Мы все-таки в Нью-Йорке, не знаю, понимаете ли вы меня.
А когда когда мы устаем, то есть когда устаю я, мы направляемся к маленькому озерку в южной части Центрального парка наблюдать за утками. Мы усаживаемся на скамейку, смотрим на уток и задаемся вопросами, откуда они прилетают, а когда озеро замерзает и уток нет, то куда они улетают.
И еще мы обсуждаем множество разных вопросов, и я использую эту ситуацию, чтобы вести с Лаурой философские беседы. Элиза говорит, что я фанатик, что никому в голову не пришло бы вести философские беседы с трехлетней девочкой, что это еще очень рано. А по-моему, не рано. И я же не объясняю ей теорию познания Канта или феноменологию Гегеля. Я ограничиваюсь тем, что растолковываю ей два-три базовых понятия, типа сюжета о пещере Платона (она ей безумно нравится) или кое-какого простенького Аристотелева силлогизма, для того чтобы научить ее мыслить.
Если согласиться с Элизой, так еще рано и для блюза. Несколько дней назад Элиза удивила меня, когда я надел на Лауру наушники, чтобы та послушала Devil In My Closet Джона Кэмпбелла.
— Франческо, — сказала она гневливо, — я тебе в последний раз говорю, прекрати напяливать на нее наушники, ты хочешь, чтобы у нее пропал слух? И эта музыка не для нее.
— Почему это не для нее? Тогда какого рожна вчера, что-бы пробудить у нее аппетит, ты заставила меня играть ей на басу Smoke On the Water?
Элиза замолчала. Я выключил музыку и снял с Лауры наушники. После чего уставился на Элизу, ожидая ее реакции. Ее не последовало. Элизе нечего было мне ответить, потому что это была сущая правда.
Через месяц — Рождество. Мы возвращаемся в Италию. Так захотела Элиза. Три года в Америке могут надоесть кому угодно. Да и я практически закончил с новым диском, через месяц он выходит, остались только заморочки с промоушеном, чем я не хотел заниматься, доверив это ребятам из звукозаписывающей компании. Они организовали все наилучшим образом: ТВ, радио и предстоящее летнее турне. Я был доволен ими.
Я рад тому, что возвращаюсь домой. Кто-нибудь когда-нибудь мог бы подумать такое?
Элиза чувствует себя неважно, жалуется на усталость, у нее часто поднимается температура, последствие перенесенного на ногах жестокого гриппа. Несмотря на это, она бегала на интервью, а вечерами строчила тексты для своей колонки в газете. Она даже немного похудела. Ест мало и через силу. Плюс заботы о работе, ребенке и о моей бесполезной персоне, от которой в доме мало толку.
Как только приедем в Италию, надо будет показать ее врачу. А чтобы дать ей немного роздыха — нанять постоянную бебиситтер, хотя бы против воли Элизы.
Вторая часть
XII. Лаура
Новообразование в легких. Рак. Боже мой, она ведь даже не курила! Я узнала об этом, когда пошла забирать ее анализы, компьютерную томографию и все прочее.
Элиза ни о чем не догадывалась. Ее изматывали смертельная усталость и невысокая, но постоянная температура. Франческо десять дней как не было в городе: уехал на презентацию диска. Никто же не ожидал такого.
Бронхит. Такой диагноз поставил врач-идиот после первого визита. Позже, когда он увидел, что у Элизы анализы настолько безнадежны, он перепугался и назначил несколько спешных контрольных обследований.
— Ничего нельзя поделать, — сказал мне мой друг-профессор. — Сожалею, но уже ничем не помочь. Метастазы повсюду. Она неоперабельна. Химиотерапия бесполезна. Если я подвергну ее агрессивному курсу лечения, мы только, причиним ей лишние страдания, без какой-либо надежды на реальный позитивный результат. У молодых, когда это случается, все так и происходит: торопятся, носятся, спешат жить, не щадя себя, бегут за славой… Шесть месяцев, не больше, Лаура. Мне очень жаль. Старайтесь быть рядом с ней. Я посмотрю, что можно сделать, чтобы облегчить боли, и пошлю вам опытную медсестру.
Я вышла из кабинета врача, шатаясь будто пьяная. Какое-то время брела, не выбирая дороги, убитая горем. Вошла в бар, выпила что-то крепкое, чтобы придать себе храбрости, и позвонила Франческо. Он был в Риме. Он так и не завел мобильника, он их терпеть не может, специально потерял три штуки. Поэтому я набрала номер одного из его музыкантов и попросила передать ему трубку.
— Франческо, будет лучше, если ты срочно вернешься в Милан. Есть проблемы.
— Какие? Что случилось? Девочка заболела?
— Нет, речь об Элизе.
Я все ему объяснила, плача, еле слышным голосом. Он молча выслушал, затем сказал:
— Не говори глупостей. Врачи ошиблись. Элиза не умрет. Это я тебе говорю.
Через четыре часа он был в Милане. Я приехала за ним в аэропорт, и он сразу же попросил отвезти его к профессору. Он хотел все услышать от него лично. Он не поверил даже ему, волновался, переспрашивал, искал в его словах малейшую надежду, которую тот не мог ему дать. После чего мы поехали к нему домой. Всю дорогу мы молчали.
— Мы скажем ей? — спросила я, выходя из машины.
— Нет. Ни в коем случае. Завтра поговорим еще с кем-нибудь, может, найдем кого-то, кто подскажет выход. Может, ее прооперируют, может, не все так ужасно. Я убежден, что не все так ужасно. Ты можешь представить, что Элиза умрет? Все, хватит, не будем ей говорить обо всех этих глупостях.
Однако, едва мы вошли в квартиру, Элиза, посмотрев Франческо в глаза, которые он отводил в сторону, не в состоянии выдержать ее прямого взгляда, все поняла.
— Сколько мне осталось жить? — спросила она дрогнувшим голосом.
— Столько, сколько захочешь сама, — отвечал Франческо.
Она почти не испытывала болей. За исключением последних пятнадцати дней. Эти дни были переполнены страданиями. Медсестра колола ей огромные дозы морфия, но иногда и они не помогали.
Франческо страдал наравне с ней. Он был одно сплошное страдание. Как-то ночью, когда у Элизы случились особенно сильные судороги, Франческо прямо обезумел. Это был кошмар. Утром он спросил меня, не смогла бы я прийти к ним на уик-энд, чтобы помочь ему и побыть немного с Лаурой. Флавио забрал детей к себе. Медсестра отпросилась на пару дней и должна была вернуться следующим утром. Я приехала. К двум часам ночи Элиза уже беспрерывно жаловалась на боли. У нас не осталось ни одной ампулы темджезика, и мы позвонили в «скорую». Франческо объяснил ситуацию. Приехал дежурный фельдшер. Но и у него темджезика тоже не оказалось. Он настаивал на том, чтобы дать бускопан. Франческо психанул, посоветовав фельдшеру засунуть бускопан себе в задницу (так и сказал), и потребовал дать ему рецепт на морфий, чтобы сбегать за ним в аптеку, но фельдшер отказался, заявив, что для этого средства нужен специальный рецепт, который может выписать только врач. Франческо не желал слушать никаких резонов и продолжал настаивать на своем, теряя терпении. Если бы я не вмешалась, он задушил бы фельдшера. Кончилось тем, что он вышвырнул из дома и фельдшера, и санитара под крики Элизы, обезумевшей от дикой боли. Было три часа ночи, когда Франческо позвонил моему другу-профессору, помчался к нему, заставил выписать рецепт, нашел дежурную аптеку и в полчетвертого уже был дома с морфием. Он сам сделал укол, чего ни разу в жизни не делал. Я перестала понимать, на каком я свете. Рассказывать об этом — и то ужас. Элиза кричала от боли, Франческо матерился и кричал тоже, звонил профессору, убегал, возвращался, ставил очередной укол… Это был сущий кошмар.
За два дня до смерти Элиза впала в кому. Прошло ровно шесть месяцев, как и предсказывал мой друг. Эти два дня Франческо сидел возле нее, не отпуская ее руки, не ел, ни разу не заснул, ни разу не поднялся со стула.
До самого последнего мгновения Франческо надеялся, что Элиза выкарабкается.
— Плевать мы на него хотели, на этого ракового ублюдка, увидишь, мы справимся, мы сильнее его, — говорил он Элизе, когда видел, что боль отступала. А замечая, что она слабеет, говорил: — Не будем отчаиваться, подумаешь, какая-то небольшая опухоль.
Элиза улыбалась ему с подушек, трогательная, бледная, исхудавшая и очень красивая. Как всегда, очень красивая. Болезни, которая отнимала у нее жизнь, не удавалось исказить ни ее красоты, ни ее улыбки. Странной улыбки, которую невозможно описать словами.
В первые дни болезни она еще держалась. Но очень скоро ее внешность стала вызывать у нее сначала досаду, а потом и ненависть. Усиливавшаяся худоба доводила ее до паранойи. Она спрятала все свои фотографии и начала ходить в ванную для прислуги, где не было зеркала. Когда она по-настоящему поняла, что ее участь предрешена, перепуганная, она потеряла контроль над собой. Обижалась на всех, на меня, на Франческо и особенно на Бога. Потом наступил перелом. Она смирилась, успокоилась, обрела в себе какие-то силы и даже осмелилась взглянуть на себя в зеркало. Всего один раз. Это было при мне. Я сопровождала ее в ванную, она сама попросила меня об этом — не потому, что была настолько слаба, что едва держалась на ногах, а потому, что рассчитывала, что я не позволю ей посмотреться в зеркало. Когда она себя в нем увидела, она замерла на полминуты, провела пальцами по впавшим щекам, слегка распахнула халат и после этого повернулась ко мне:
— Хватит, пошли отсюда. Мне не хотелось умереть, не посмотрев на свое лицо. Будем надеяться, что там, куда я уйду, я буду походить на себя прежнюю. Мне неприятна мысль о том, что я навечно останусь такой худой.
И улыбнулась. И с тех пор все время улыбалась этой своей странной улыбкой, становившейся все более прекрасной.
Франческо плакал. Последнее время он плакал всякий раз, когда выходил из ее комнаты. Он старался, чтобы малышка Лаура не видела этого, но в моем присутствии не сдерживался и рыдал в голос. Так же, как рыдала я, когда за два месяца до смерти Элизы они официально поженились. В этот день Элиза была так счастлива, что казалась выздоровевшей. На церемонию они пригласили шесть человек: родителей, Флавио как свидетеля со стороны Франческо и меня, которую захотела видеть своей свидетельницей Элиза. Я помню, как она сказала мне:
— Это совсем не та свадьба, какой я ее представляла, но я все равно счастлива.
Франческо был вне себя от радости, видя, что Элиза хорошо себя чувствует.
— Если ты дашь мне слово быть всегда такой, я буду жениться на тебе каждый день, — прошептал он ей.
Неделю спустя началось быстрое угасание. Она так больше и не оправилась.
Кок только все кончилось, Франческо сломался.
Он не явился на похороны, попросив только, чтобы Элизу погребли в семейном склепе, и, насколько мне известно ни разу не был на кладбище.
Малышка Лаура ничего не знала и не понимала. Она все время была со мной, засыпая меня разными вопросами.
Франческо больше не существовало. Первое, что он сделал, — покончил с музыкой.
— Не ждите меня, я больше никогда не буду играть, я больше никогда не буду писать, — обратился он к своим товарищам по группе. — Вам нет смысла ждать меня. Ожидая меня, вы только потеряете время. Мне больше нечего сказать людям.
В таком состоянии, почти в полном безмолвии, Франческо прожил больше года. Он не мог разговаривать даже с Лаурой, которая теперь жила со мной и постоянно плакала.
Он не отвечал на телефонные звонки, сидел взаперти и выходил из дома лишь тогда, когда заканчивались продукты. Время от времени я навещала его, чтобы узнать, как он, но всегда неудачно: то ли он отсутствовал, то ли не открывал дверь, не знаю. Иногда он приходил в мой дом, чтобы побыть немного с дочерью, но был не похож на себя прежнего: не знал, как вести себя с ней, нервничал или сидел с отсутствующим взглядом. Лаура все замечала и со все большей неохотой проводила с ним время. Порой он появлялся поздно вечером, когда Лаура уже спала. Усаживался рядом с ее кроваткой и долго смотрел на нее, спящую. В эти минуты он казался более спокойным и адекватным, что-то говорил ей вполголоса, чтобы я не могла слышать. Я думаю, он говорил ей об Элизе. Он брал ее ручку, гладил волосы, целовал в лоб, после чего, шмыгая носом, исчезал. Я слышала, как иногда он называл ее принцессой, и всякий раз, как он это делал, у меня сжималось сердце. Потому что именно так он когда-то называл меня. Очень-очень давно. Так давно, что наверняка этого уже и не помнил.
Если он выходил из дома, то чаще всего это случалось по ночам, когда Милан безлюден. Запахнув поплотнее свою кожаную куртку, он часами бесцельно кружил по городу на машине или пешком. Он совсем бросил пить и курить, я имею в виду курить сигареты, потому что с травкой он завязал еще раньше. А с тех пор, как он сильно похудел, мне казалось, что он прекратил и питаться тоже.
Неделю назад — а мы с ним не виделись уже несколько дней — он пришел ко мне и сказал:
— Лаура, мне надо поговорить с тобой.
Мы сели, он попросил, чтобы я села напротив, взял мои руки в свои и, глядя мне прямо в глаза, сказал:
— Выслушай меня… Вот уже с некоторых пор я постоянно думаю об этом… Я должен уехать.
— Уехать?! Куда? — спросила я с сильно бьющимся сердцем.
— Пока не знаю. Но здесь я больше не могу. Не прошло ни одного дня с тех пор, как Элизы нет, чтобы я не думал о ней, и ни одной ночи, чтобы она мне не снилась, и ни одного утра, когда бы я не просыпался и хотя бы на миг не поверил, что она здесь, рядом со мной, и так каждое утро, каждое проклятое утро Элиза словно умирает для меня снова и снова, и это уже как наваждение. Я так не вынесу, я должен освободиться от этого. Не от памяти об Элизе, нет, этого я не могу и не хочу, но от этого наваждения, потому что оно не дает мне жить, выжигает все во мне. Я постоянно думаю о ней. Я чувствую ее запах, вздрагиваю от эха ее голоса иногда мне даже кажется, что я слышу ее шаги по квартире и когда я говорю с собой, а в последнее время я разговариваю только с собой, я разговариваю с ней. Каждый раз когда я выхожу из дома, я иду искать ее, как будто могу ее встретить, и каждый раз, возвращаясь, я возвращаюсь к ней, как будто она ждет меня. Господи, Лаура, я больше так не вынесу.
— Мне очень жаль, но я думала, что могу помочь тебе — сказала я, сжимая его руки.
— Ты помогаешь мне, но это не меняет ситуации.
— А Лаура?
— Именно из-за Лауры я и должен уехать. Если б ее не было, я бы не уехал. Лаура нуждается во мне, а я нуждаюсь в ней, один Бог знает, как я нуждаюсь в ней, но я ей нужен другой, прежний, а в таком состоянии что я могу ей дать, кроме своей боли? Не думай, Лаура, что я не пытался выбраться из этого, еще как пытался, и, клянусь, пытаюсь каждый день… Каждый божий день я пытаюсь, поверь. Каждое утро я говорю себе: старайся, у тебя должно получиться, Элизы больше нет, но ты-то здесь, ты должен жить, ради себя, ради дочери, ради Лауры, которая заменила ей мать, и ради жизни, которую ты не имеешь право тратить так бездумно, но каждый раз… каждый раз Элиза возвращается еще болезненнее, чем раньше. Еще чаще, чем раньше. Еще чаще, чем когда была жива. И это становится невыносимо.
— Не отчаивайся, Франческо, все пройдет, клянусь, пройдет, — проговорила я, не в силах сдержать слез.
Он ласково улыбнулся мне и бережно вытер мои слезы.
— Однажды я уже уезжал отсюда надолго, сейчас я должен сделать это еще раз. Не знаю, пойдет ли это на пользу кому-нибудь и чему-нибудь… Вряд ли… Скорее всего, нет, потому что я не могу представить себе мир без нее, без Элизы, и куда бы я ни поехал, до тех пор, пока я буду на этом свете, все останется тем же самым. Но здесь все, что я вижу и к чему прикасаюсь, жестоко напоминает мне о ней, наибольшую боль мне доставляют принадлежавшие ей мелочи, на которые я то и дело натыкаюсь, бродя по дому: исписанный до корки блокнот в глубине ящика ее стола, чек из нью-йоркского магазина, неясно, как попавший сюда, меню ресторана, где мы вкусно ели, и она выпросила его у хозяина, чтобы прийти еще раз… И мы еще не раз приходили туда… Ее платья в шкафу, ее вещи… Книга, которую она-читала перед тем, как впасть в кому, еще открытая на семьдесят второй странице, на которой она остановилась… Старая виниловая пластинка, которую я ставил в день нашей свадьбы и которая до сих пор лежит там, на диске проигрывателя… и множество других мельчайших следов ее присутствия в доме, к которым я больше не притрагивался, к которым я не могу заставить себя притронуться и которых не должен касаться никто и никогда, до тех пор пока я жив… Вот почему я должен уехать, Лаура. Я должен найти дом для нас двоих.
Дом для нас двоих, сказал он то же самое, что двадцать лет назад.
Но на этот раз он говорил не обо мне, он говорил о другой Лауре
XIII. Франческо
Я познакомился с Кэтлин в самолете. Она сидела рядом со мной и первой обратилась ко мне.
— Я тебя знаю, — сказала она, — ты играл в клубе «Шхуна» пару лет назад.
— Да, было такое, с моей группой, — буркнул я через силу, не глядя на нее.
— Вы здорово играли, а для моих друзей вы даже стали прямо-таки некоторым культом.
— Прямо-таки, — сказал я без выражения, слегка раздраженный ее назойливостью.
— Если не ошибаюсь, ты был с девушкой, блондинкой, которая пожирала тебя глазами. Я помню, что она всегда садилась за один и тот же стол, и как только вы заканчивали играть, ты усаживался рядом с ней. Кстати, извини, если я бесцеремонна, ты все еще с ней?
— Да.
Только теперь, чтобы усилить двусмысленную ложь, поднял на нее глаза.
Волосы, небрежно стянутые на затылке, несколько прядей спадает на лоб. Выцветшие джинсы, порванные на коленке, майка «Хард Рок Кафе Барселона», одна желтая теннисная туфля без шнурков. Одна, поскольку вторая под бедром противоположной ноги девушки, сидящей в своеобразной полупозиции лотоса. Судя по тому, что она удалась ей в самолетном кресле, девушка невысокого роста. Кожа оливкового цвета, черты лица слегка восточные.
Мы представились друг другу с кучей подробностей, точнее, она представилась с кучей подробностей, я ограничился тем, что назвал свое имя, сделав это так негромко, что вынужден был повторить.
— Как-как тебя зовут? — переспросила она, улыбаясь, в то время как я разглядывал ее с неожиданным для себя интересом.
— Франческо.
— А я Кэтлин, Кэтлин Комбе, — сообщила она раньше, чем я спросил, как ее зовут. Ее тон был доброжелательным и веселым, а манера поведения открытой.
— Ты не американка…
— Американка, но мой отец француз, а мать родом из Азии.
— А… то-то мне показалось, что…
— Ты зачем в Нью-Йорк? — перебила она. — По работе или отдохнуть?
— Назовем это отдохнуть. А ты? Отдыхала в Италии? — спросил я, скорее чтобы сменить тему, чем из любопытства.
— И то, и другое. Я скульптор и приезжала в Каррару выбрать мрамор для работы, которую мне заказали, а после немного попутешествовала по стране.
Она путешествовала одна, но я не стал спрашивать почему. Она жестикулировала так, как делала это Элиза.
Мы разговорились. То есть я хочу сказать, что тоже начал принимать участие в разговоре. Сначала это было трудно — болтать с кем-то после долгого периода молчания, но постепенно я начал чувствовать себя более естественно. Мне понравилось разговаривать с ней. Со мной такое происходило впервые. Бывает, что некоторым людям удается заставить нас почувствовать себя комфортно даже в самый тяжелый период жизни, хотя мы и не знакомы, а может быть это и случается потому, что мы не знакомы.
Настал момент — после того, как мы немного поболтали о том о сем, и после того, как я рассказал ей, не вдаваясь в подробности и внутренне смущаясь, правду об Элизе и мы уже достигли приятного состояния доверительной откровенности, — и она сказала:
— А почему бы тебе не остановиться у меня на несколько дней, пока ты будешь в Нью-Йорке и пока не найдешь, где жить? У меня квартира в Гринич Виллидже. Там полно места. У тебя будет комната в полном твоем распоряжении — и никаких проблем.
Ее предложение прозвучало так, будто это само собой разумеющаяся и самая логичная вещь на свете. Я не заказывал гостиницы, я вообще ни о чем не думал, улетая в Нью-Йорк, где собирался пробыть действительно всего несколько дней, и после недолгих колебаний я ответил согласием. И правда, почему бы и нет? Почему бы мне не остановиться у нее?
Мы прожили бок о бок три месяца, все то время, что я оставался в Нью-Йорке, но все происходило не так, как можно было бы подумать, то есть совершенно не так. Мое пребывание в Нью-Йорке напоминало паломничество, чего мне, может быть, не стоило делать и что вряд ли бы так получилось, не будь ее. Но я знал, что должен выдержать и это испытание Нью-Йорком, если уж собирался начать жизнь заново. Я понимал, что должен пропустить этот город через сердце, чтобы затем покинуть его навсегда, но мне нужна была поддержка со стороны кого-нибудь, с кем я мог поговорить, возвращаясь в свои четыре стены.
Наверное, я был неправ, потому что это было испытание из тех (если то, что мне выпало, называть испытанием, а не паранойей), которые преодолеваются в одиночку, но я уже так долго был одинок…
За эти три месяца я исходил вместе с Кэтлин все улицы, по которым когда-то бродил с Элизой. Естественно, что Кэтлин этого не знала. Я смотрел на те же витрины. Я присаживался на те же скамейки. Я ел в тех же ресторанах. Я выпивал в тех же барах. Я садился на те же поезда, в те же такси, в те же автобусы. Всякий раз, когда у меня возникала какая-то идея, когда я собирался сделать что-то или пойти куда-то, у всего этого был один мотив, и этот мотив — Элиза. Те редкие разы, когда Кэтлин спрашивала меня, почему именно туда, я говорил ей правду. Но я никогда не использовал ее, чтобы излить ей душу. И все же нам было хорошо вместе. Днем я отправлялся на прогулку один, потому что она работала — ваяла. Вдвоем мы чаще всего выходили по вечерам. А если оставались дома, то смотрели телевизор или беседовали. Почти никогда об Элизе или о моей истории, нет, о другом, о тысяче вещей, включая ее историю. Она тоже уже несколько месяцев была одинока, с тех пор как решительно порвала с женатым мужчиной. Ему было пятьдесят, вдвое больше, чем ей. Он постоянно доставал ее телефонными звонками, караулил у дома, пока однажды я встретил его и, сделав зверскую физиономию, не потребовал, чтобы он оставил ее в покое, поскольку она живет со мной. Конечно, это была неправда, она не жила со мной. Кто знает, в другой ситуации, может быть… Но сейчас было не время и не место, и Кэтлин не годилась на роль тарана, которым можно было пробить стену, отделяющую меня от всего мира. Вероятно, никакая женщина не годилась для этой цели. Потому что нет способа соперничать с мертвыми. Мертвые совершенны, безупречны и недосягаемы.
Тем вечером нам захотелось сходить в кино. Точнее, это Кэтлин захотела пойти. Она приложила немало усилий чтобы уговорить меня, и, как это не раз случалось, я согласился. Мы взяли такси до Мэдисон-сквер и оттуда пошли по Бродвею, задрав головы, читая афиши кинотеатров, не зная, какой фильм выбрать.
Мы остановились, чтобы купить по хот-догу, и приступили к ним, разглядывая витрины, а заодно слушая старика, игравшего на аккордеоне. Нам было хорошо.
Мало-помалу желание сидеть в кинотеатре исчезло, и мы побрели по улицам без всякой цели. Свернули за угол, потом за другой, за третий и неожиданно оказались перед дверью бара. Темного дерева, без ручек, из тех, что открываются в обе стороны, когда их толкаешь.
Бар казался созданным специально для нас, с его интимным антуражем, приглушенным светом и декором в стиле пятидесятых. Готов поклясться, что все его элементы были подлинными. Рядом со входом стоял огромный музыкальный автомат, сияющий лакированным деревом и хромом. Единственный зальчик, крошечный, слабо освещенный красным светом, со стенами, затянутыми тканью пурпурного цвета. Перед барной стойкой пять высоких табуретов. На противоположной стороне тонули в полумраке два деревянных столика с мягкими креслицами.
В баре почти никого не было: на табуретах у стойки мужчина и женщина, за одним из столиков явно поддатый моряк, опираясь на стол локтями и положив подбородок на руки, он уставился в пустоту невидящим взглядом. На экране древнего безголосого черно-белого телевизора бегали черно-белые бейсболисты.
Мы сели за единственный свободный столик, и я, впервые с тех пор, как умерла Элиза, заказал алкоголь. До сегодняшнего дня я не пил ничего, кроме кока-колы или тоника. Я боялся, что если начну пить, то уже не остановлюсь.
Устроившись поудобнее в маленьких креслах, мы незаметно принялись разглядывать пару у барной стойки, выглядевшую органичной деталью оформления зальчика. Ему лет пятьдесят, может, чуть меньше, красивый мужчина с короткими, хорошо уложенными, начавшими седеть волосами, высокий, вальяжный, лицо актера, с небольшой тенью усталости. В руке трубка. Говорит по-американски с легким французским акцентом. Ей чуть за тридцать, красива едва уловимой красотой, немного увядшее лицо с частой паутинкой тонких морщинок вокруг глаз, выдающих женщину, пережившую немало приключений. Она курила «Галуаз» без фильтра, коротко и энергично затягиваясь, и медленно гасила сигареты в пепельнице, уже полной окурков с бледными следами губной помады. Она курила, как курили женщины в конце сороковых годов, держа сигарету кончиками вытянутых пальцев и поднося ее к губам широким жестом, бесстыдным и одновременно невинным. Рыжеватые, слегка растрепанные волосы добавляли чувственности ее облику. Наброшенная на плечи шубка, под ней черное шелковое платье с огромным декольте, обнажающим молочную кожу в веснушках. Ноги заброшены одна на другую, длинные и худые. На светлом чулке поехавшая петля, которую она то и дело мягко поглаживала открытой ладонью. На ногах черные замшевые туфли на очень высоких каблуках, подчеркивающих тонкие породистые лодыжки. Пара сидела, прижавшись друг к другу. Он казался раздосадованным и спрашивал ее о чем-то резким тоном. Она отвечала негромко, как бы смиряясь с его досадой, обнимала его, гладила его руку своей, затянутой в перчатку. Перед обоими стояли стаканы с виски. Время от времени она поднималась с места и направлялась к музыкальному ящику, с сигаретой в зубах, прищуриваясь от дыма, попадавшего в глаза, внимательно читала названия пластинок, но ставила одну и ту же. Сладкий мужской голос, из тех, что служат, чтобы тешить надеждой тысячи влюбленных женских сердец, почти нашептывал нечто романтичное. После этого она возвращалась на свой табурет, снова прижималась к мужчине и заказывала следующую порцию виски.
Мы зачарованно наблюдали за ними, негромко комментируя их жесты и слова, которые нам удавалось расслышать. Оба, поглощенные друг другом и безразличные к остальному, даже не замечали нашего присутствия. Мы следили за ними целый час и встали, когда они поднялись. Сгорая от любопытства, мы готовы были последовать за ними.
Она запахнулась в шубку и, слегка пошатываясь, направилась к выходу из бара, он обогнал ее, открыл перед ней дверь, и они зашагали, обнявшись, в сторону Бродвея. Пару раз оступившись, то ли из-за чересчур высоких каблуков, то ли из-за большого количества выпитого, она оперлась на него, взяв его под руку. Затем они сели в такси. Мы видели, как она сняла перчатки и естественным нежным жестом взяла его руку в свои.
Мы вернулись домой пешком. Было холодно так, что стучали зубы. По Бродвею мы, тоже тесно прижавшись друг к другу другу и почти не разговаривая, дошли до Таймс-сквер, оттуда до перекрестка с Восьмой авеню и дальше, вдоль Сороковой улицы, до самого дома.
Бегом поднялись по лестнице. Она бежала, опередив меня на несколько ступенек, чтобы, запыхавшись, открыть дверь квартиры, дать догнать себя и обнять. Не говоря ни слова, мы поцеловались. И так же не говоря ни слова, начали раздеваться.
Потом мы целовались, лежа в постели, она ласкала мои волосы, лицо, руки. Я ласкал ее. Я ощущал ее дрожащее тело. И ощущал свое, отдавшееся ее телу. Я лежал с закрытыми глазами, шепча какие-то слова, полностью растворившись в ней. Внезапно я почувствовал, что меня яростно отталкивают.
Я открыл глаза, вопросительно глядя на нее, она, пружиной вскочив с кровати, не произнося ни звука, со слезами на глазах убежала в соседнюю комнату. Только тогда до меня дошло, что случилось. Я занимался любовью с Элизой. Ее имя я шептал этой девушке.
Утром я сказал ей, что мне лучше уехать. Я не добавил ничего другого, потому что мы оба прекрасно знали, что больше мне нечего сказать ей. Ее дом не был моим домом и никогда бы не смог им стать, даже на один миг. Хотя нет. Может, только на миг. В тот вечер, когда, покинув бар, мы шагали по Манхэттену, мне показалось, что я нашел свой дом.
Кэтлин проводила меня до остановки «Грейхаунда», и мы распрощались.
Она настояла на том, чтобы я принял в качестве подарка браслет из черных кораллов, который она сама сделала. И когда перед тем, как сесть в автобус, я сказал: «Я сожалею», она взглянула на меня и ответила фразой, которую я никогда не забуду:
— Франческо, твоя настоящая проблема не в Элизе иначе бы ты ее уже решил, и этим решением могла бы стать я. Подумай об этом и постарайся понять, почему у тебя все не так.
Эти слова в первый раз вышибли дверь, начальную в длинном ряду дверей, которые мне предстояло вышибать ударом плеча.
Я всегда считал, что в моей жизни все происходит случайно и мы сами придаем смысл событиям после того, как они имели место. По моей версии, Кэтлин и я познакомились случайно, и смысл нашей встречи я понял гораздо позже. С ее помощью материализовались мои навязчивые идеи, вынудив меня бороться с ними. Она сделала со мной то, что делала со своими скульптурами. В них уже все есть, говорила она мне, я только отсекаю лишнее. Лишним было все то, что заставляло меня думать, что моя единственная проблема — смерть Элизы.
XIV. Флавио
Я сижу в кресле авиалайнера «Аль Италиа», летящего по маршруту Милан — Найроби. За окном ночь. Полагаю, мы над пустыней. В последнее время я часто летаю по этой линии. Сейчас моя компания активно работает с Африкой, три года назад я открыл в Найроби дочернее предприятие. Прежде я посылал туда сотрудника, но теперь предпочитаю летать сам, тем более что в Милане я никому не нужен. Стюардессы — сама любезность. Я знаком почти со всеми, поскольку являюсь их постоянным клиентом. Я курю. Пью бурбон, уже третий. Размышляю. Путешествие на самолете в одиночку, ночью, над Африкой — прекрасная возможность подвести итоги. У меня они не бог весть какие. Моим единственным положительным итогом можно считать мою компанию. Единственный знак плюс в моей жизни с отрицательным, в сущности, сальдо.
Я уже давно одинок. Фанни я бросил год назад. Непроходимая дура. Точнее, непроходимый дурак я. Кое-что я должен уточнить: ее действительно зовут Фанни Савойя.
Я узнал это незадолго до того, как расстаться с ней. Она забыла у меня дома сумочку, и я заглянул в ее удостоверение личности, там было написано: Фанни Савойя, журналистка. А Элиза утверждала, что ее на самом деле зову, Кармела. Но Элиза даже не была с ней знакома. Вероятно она спутала ее с кем-то другим. А может быть, Кармела-Фанни подделала удостоверение личности? Не знаю. Не думаю. Надо было раньше спросить Элизу, почему она утверждала это с такой уверенностью.
Лаура изменилась за эти годы. Те приличные деньги, которые я тратил на нее, уходили на психоаналитика. А потом эта история с Элизой… Лаура любила Элизу по-настоящему. Это стало особенно ясно в последнее время, когда она разрывалась между Элизой, нашими детьми, Лаурой и Франческо. Разрывалась — точно сказано. Она оказалась сильнее нас всех. Теперь она тоже одинока. Сменила одного врача на другого, затем рассталась и с ним и на том поставила точку. Покончила со всей светской жизнью, забросила свои красивые платья, макияж и все такое прочее. Хотя, когда она идет по Милану, мужики до сих пор засматриваются на нее.
Сейчас у нас с ней хорошие отношения. Мы дружим. Она позволяет мне видеться с детьми, когда я хочу и могу. Она разрешает мне пользоваться домом в Кортине, тем более что сама туда больше не ездит.
Я так и не сказал ей об Элизе, пусть думает, что моей любовницей была Де Бернардис. Не имело никакого смысла признаваться ей. В конце концов, это ничего бы не изменило, кроме того что испортило бы их отношения. Впрочем, вероятно, не случилось бы и этого. Может, просто вызвало бы улыбку, и только. Не знаю.
Лаура тоже так и не рассказала мне о своей истории с Франческо. Она слишком любила его, чтобы открыть мне это. Не исключаю, что любит и до сей поры. Мы много чего не сказали друг другу. Но я всегда знал о них. Еще с их школьных лет. Я на десять лет старше Франческо и в чем-то старался заменить ему отца, не навязывая своего участия, как бы исподволь, никогда не перегибая палку. Я не хотел, чтобы он стал таким же, как я. Франческо — уникум и должен оставаться им. Надо было родиться таким, чтобы жить, как он. Я бы так никогда не смог. Я нередко завидовал ему. Я хотел бы жить, как он, думать, как он, двигаться, как он, но у меня не получалось: я — это я.
Когда я женился на Лауре, я знал, что у них с Франческо все кончено. Я любил Лауру, в этом я не сомневаюсь и сегодня. Она была так красива, так красива… Я хотел доказать самому себе, что она могла полюбить меня, после того как любила его.
Когда у Франческо все началось с Элизой, он не знал, как смотреть на меня. Он явно чувствовал себя виноватым, мы даже однажды поругались, точнее, это я наорал на него, отводя душу. Он стоял молча, даже не пытаясь возразить мне, что между мной и Элизой и так все кончено, как когда-то было кончено у них с Лаурой, по крайней мере для него, перед тем, как появился я, и как будет кончено между мной и Лаурой десять лет спустя. А ведь это могло бы стать серьезной аргументацией и солидной защитой. Но он стоял с опущенными глазами и не отвечал мне, несмотря на то что я оскорблял его. И лишь в самом конце сказал, что я последний человек, у которого бы он хотел увести женщину. И то если эта женщина — Элиза. Когда я понял, когда до меня дошло, как сильно он любил ее, как сильно они любили друг друга, у меня прошла вся злость на них, больше того, глядя на них, я чувствовал себя счастливым. За него, за нее и, в конечном счете, за себя. Я всю жизнь желал, чтобы Франческо наконец успокоился, — как же мне не чувствовать себя счастливым? Это для меня намного дороже, чем любовь женщины, которая меня не любила. Которая меня недостаточно любила.
С тех пор, как Франческо уехал, его дочь постоянно живет с Лаурой. У меня не хватает времени видеться со своими-то детьми, что уж говорить о племяннице.
Лаура любит ее как собственную дочь, может, потому, что видит в ней ребенка, которого оно хотела иметь больше всех других. Или, может, потому, что она дочь Франческо. Или просто потому, что Лаура необыкновенный человек.
Да, она оказалась необыкновенной женщиной. Видимо, я ошибался и на ее счет тоже. В течение стольких лет я потакал ее тщеславию, палец о палец не ударяя для того, чтобы вырвать ее из этого иллюзорного мира, который служил ей сценой, где она могла играть роль — роль успешной и богатой женщины. Она, родившаяся в бедности.
Франческо отсутствует уже больше трех месяцев. Где он, я не знаю, как не знаю, когда вернется, да и вернется ли вообще. Я отвез его рано утром в Мальпенсу[31] в тот день, когда он улетал в Нью-Йорк.
— Нью-Йорк — последнее место, куда тебе надо бы ехать, — сказал я ему в машине.
— Других у меня нет, Флавио. Я должен туда вернуться. Мне это нужно позарез.
Я остановил машину у входа в аэропорт, подождал, когда он зарегистрируется, после этого попрощался с ним. Мы обнялись. Крепко, что с нами давно не случалось. Не сказав друг другу ни слова. Только это долгов и крепкое объятие. Он прошагал длинным коридором международного терминала, миновал стойку таможенника и был готов исчезнуть в самолетном брюхе, когда я позвал его, крикнув вслед:
— Мы еще есть, Франческо! Прошу тебя, не пропадай! Звони, пиши и возвращайся скорее!
Он повернулся и с улыбкой кивнул мне… я не могу описать эту улыбку, но я не забуду ее никогда. Некоторые улыбки, как и некоторые взгляды, невозможно забыть, они лучше многих слов выражают состояние души человека. Эта его улыбка… мягкая… полная любви… с оттенком неизбывной печали… словно его боль, не отпуская его, не давала времени на то, чтобы улыбнуться иначе, как все нормальные люди улыбаются на прощание.
Путешествие От Нью-Йорка до Милана
XV. Франческо
Я всегда считал, что единственное путешествие, которое действительно стоило совершить, это путешествие за пределы самого себя. Но туда я больше не ездок. Куда бы мы ни отправились, нравится нам это или нет, мы суть мы, мы неизбежно тащим с собой нарастающий груз собственной личности и смотрим на мир теми же глазами.
Поднявшись в междугородний автобус «Грейхаунд», я начал совсем иное путешествие, при котором нет необходимости в физическом перемещении: путешествие как погружение в себя самого, путешествие, которое позволяет увидеть себя другими глазами. В таком скорбном состоянии я и покинул Штаты.
Я улетел в Канаду. Добрался до Новой Земли. Проплыл вдоль берегов Гренландии. В погоне за ночью, которая здесь никогда не наступает, проехал всю Исландию, с ее свинцовым морем и впечатляющими панорамами. На джипе тонущем в грязи грунтовых дорог, я пересек пустынное плоскогорье и вышел из машины посредине безлюдной степи, продуваемой арктическими ветрами, что выкричать всю свою боль. Поехал дальше, сначала вдоль кромки ледника, а затем почти сразу, мимо луж кипящей серы. покидая остров, я забыл обо всем, зачарованный спектаклем неописуемой полярной зари. Я сел на паром до Свальдбарда, оттуда маленький самолетик доставил меня в Санкт-Петербург где я сел на поезд до Самарканда. Я прошагал вдоль Великой Китайской стены. Я ощущал кожей дуновение злобного афганца[32]. Я спал в войлочной юрте монголов-кочевников из Центральной Азии. Я пересек Индию, от Калькутты до Дели, перебрался в Пакистан, доехал до Карачи и там, в устье Инда, сел на борт йеменского грузовоза, направлявшегося в Массауа[33]…
Я встретился с ним на окраине Асмары. Смеркалось. Его грузовик стоял на краю дороги с проколотым колесом. С первого взгляда трудно было угадать его возраст. Он не казался ни молодым, ни старым, худой, высокий, с короткими и густыми седыми волосами; на лице, похожем на маску из полированного дерева, подвижные и живые, как у ребенка, глаза.
Он ездил один. Возил соль. Я помог ему с колесом, хотя он меня об этом не просил. Через пару часов, в поту и с проклятиями, мы закончили работу. Нас окружала ночь, и я спросил его, не может ли он подвезти меня. Это была его последняя поездка: сгрузив соль в Могадишо, он собирался вернуться к себе домой, намереваясь навсегда покончить с этой работой. Я не мог упустить подобной оказии, воспринятой мною как знак судьбы, поскольку планировал попасть в Сомали. Я был в этой стране двадцать лет назад и хотел опять побывать в ней, несмотря на то что знал: это не будет легкой прогулкой. До той минуты я еще колебался в выборе маршрута: то ли подняться на север через Эфиопию, в Судан, затем в Египет, а уже оттуда вернуться в Италию, то ли поставить все на карту, спустившись к Сомали, потому что именно там я познакомился с человеком, который произвел на меня сильнейшее впечатление, и теперь я очень хотел повидаться с ним.
Это был шаман, называвший себя духом воздуха. Его жилище располагалось на одном из деревьев, стоящих вдоль дороги от Джелиба до Могадишо. Он предсказывал людям будущее, чертя какие-то знаки палочкой на песке. Это он сделал мне татуировку на плече в виде вопросительного знака. Мне непременно требовалось отыскать его, кто знает, может, он еще жив, у меня было что у него спросить. И срочно. При первом знакомстве он предсказал мне, что я совершу еще одно долгое путешествие и вернусь в Африку, где встречу человека, который сыграет решающую роль в моей жизни, только после этой встречи моя душа заново обретет покой.
Я не мог не воспользоваться подвернувшимся случаем и отправился в Сомали.
Меньше всего я мог подумать, что этим человеком окажется Каданка.
Хасан Мохаммед Ибрахим, по прозвищу Каданка, неграмотный сомалийский водитель грузовика из племени адгаль, шестьдесят четыре года, две жены, четыре оставшихся в живых ребенка.
Хасан Мохаммед Ибрахим обитал в хижине, обмазанной сушеным навозом.
Он впервые сел за руль грузовика в двенадцать лет и с тех пор крутил его без перерыва.
— Хадаль! — первое, что сказал мне Каданка, как только отправились в путь, и потом не раз повторял это слово.
Сперва я не понимал, что оно точно означает. Потом мне показалось, что я вспомнил: «хадаль» по-сомалийски значит «говори». Но о чем я мог говорить с ним? И на каком языке?
В конце концов я понял, чего он хочет от меня. Он хотел услышать мой голос, только голос, он так долго не слышал ничего, кроме звука мотора своего грузовика, дизеля с неисчислимым количеством лошадиных сил. И в этой своей последней поездке ему хотелось слышать подлинный человеческий голос.
Ни один водитель грузовика в Африке не повезет тебя бесплатно, и это была цена, которую я должен был заплатить за проезд. Я заплатил ему все, до последнего цента, до последнего слова.
Сначала я пересказывал ему сюжеты фильмов и книг, которые видел и прочел, я пересказал ему даже «Белоснежку и семь гномов». Постепенно я перешел к рассказу о себе.
Это случилось два дня спустя, неожиданно для меня самого, я даже не задумался, стоит ли это делать, как уже выложил ему всю мою жизнь. Когда я остановился, когда я замолк, он продолжал задумчиво крутить баранку и лишь через пару часов снова сказал «хадаль!». И я опять начал говорить — и говорил обо всем, что приходило мне в голову, не заботясь ни о малейшей логике, ни о связности и ничуть не стесняясь этого. Я ощущал себя полноводной рекой, которая вышла из берегов моего самого сокровенного внутреннего мира и поднималась все выше и выше, пока не затопила целиком мое сознание.
Теперь я понимаю, что, не потеряй я Элизу, эта река никогда бы не затопила меня, может быть, я даже не знал, что она, эта река, есть во мне, но сейчас я пересекал ее вброд, сражаясь с монстрами, населявшими ее воды и изо всех сил стремившимися утащить меня на ее дно. Мои губы произносили нечто, о чем я даже понятия не имел, и то, о чем я давным-давно забыл. Я исторгал из себя старые страхи, такими, какими я их пережил, сопровождаемые видениями, какие запечатлелись в моей памяти: немецкая овчарка, цапнувшая меня, когда мне было три года; злобная физиономия моего соседа по дому, который однажды, даже не помню почему, разозлился на меня так, что был готов наброситься с кулаками; нелепый сюжет какой-то комедии, долго раздражавший меня. Я рассказал ему о своем брате, об очевидной разнице наших характеров, о восхищении, которое он у меня вызывал, когда я был ребенком; о своей матери, ее объятиях, о прозрачной сеточке вен на внешней стороне ее ладоней и даже о запахе ее кожи; о своей дочери, о безграничной радости знать, что она существует на свете, о чувстве вины перед ней за то, что оставил ее, и о страстном желании вновь обнять ее; о Лауре, о том, как мы любили друг друга, об ее отчаянии, когда я оставил ее, и о том, что навсегда связало меня с ней; о Федерико, единственном настоящем друге, который у меня есть, о его лице, медленно стареющем вместе с моим. Я рассказал о своих годах отрочества, когда менялось мое тело, и мой мозг, напуганный этим, не поспевал за этими переменами; когда зеркало отражало мою неадекватность или мой нарциссизм; когда я испытал оргазм, первый, ошеломляющий оргазм; когда женщины, то есть девчонки, обернулись чарующей и притягательной тайной, какими они, по сути, и являются, и когда одной из главных проблем стал секс. Я рассказал ему о своих слабостях, которые всегда старался маскировать безразличием, дойдя до полного их отрицания из опасения исказить собственный образ, в идеальность которого заставил поверить самого себя, — образ бесстрастного и разочарованного мужчины, который не нуждается больше в самокопании, потому что уже понял все, что надлежало понять. Я рассказал о чувствах, о тех, которым боялся отдаться до конца, и о тех, которым отдался, о забытых эмоциях, связанных с самым нежным детством, с вкусными запахами, с шумом ручья, возле которого я проводил целые дни, ловя головастиков; о других эмоциях, связанных с каникулами в начальной школе, с балконом дома куда я выходил подышать теплым воздухом и проследить полет ласточек или поглазеть на вспыхивающих и гаснущих светлячков. Я рассказал о том, что, когда был ребенком, часто плакал в голос; я рассказал, как смеялся, как радовался, как тосковал. Я открывал свою истинную глубинную природу, ту, что в безостановочном обратном движении жизни требовала заявить о себе, заставить услышать звук того безмолвия, в котором я прятался первые три года, услышать крик, которым я его разорвал: Я — НЕТ!
И с эхом моего Я — НЕТ в памяти самовластно всплыл наконец мой отец. С его холодностью, его твердостью и его постоянным отсутствием. Мой отец — и несказанные слова, сдержанная любовь, как и сдержанная ярость. Та самая ярость, которая заставляла меня вести себя так, чтобы сознательно нанести ему обиду, умышленно злить его, соглашаясь на жизнь, расколотую надвое выбором: стать таким, каким он желал видеть меня, или таким, каким хотел стать я сам. Это была ярость, которую я забыл благодаря Элизе, но которую так и не изжил, с существованием которой согласился и которую признал.
Существовали какие-то внутренние поводья, управлявшие моим поведением, каждым моим желанием, каждым поступком, тем, что я сделал, но прежде всего тем, что не сделал, — это был способ крикнуть ему: Я — НЕТ! «Папа, я — нет, я не хочу становиться таким, каким ты хочешь, чтобы я стал!»
И тогда, только тогда, я обнял Каданку и поцеловал его.
Прощенный. Потому что, обнимая Каданку, я обнимал своего отца.
Чего я никогда так и не сделал.
Каданка смотрел на меня, не понимая причины моего поступка. Он смотрел на меня своими глазами постаревшего ребенка, размахивал руками, просил говорить еще, смеялся, когда речь шла о грустных вещах, и бросал недоуменные взгляды, если я взрывался безудержным смехом. В последние дни гармония наших отношений казалась мне абсолютной. Мне сдавалось, он понимает все, что я говорю, а может быть, он и в самом деле понимал, потому что язык эмоций выразительнее языка слов и воспринимается всем существом человека. Шкурой. И Каданка ощущал кожей все, что ощущал я, потому что и моя, и его шкура вибрировали в одной тональности.
Днем мы ехали, не останавливаясь: он спешил вернуться домой. Остановки делали по ночам, чтобы вздремнуть несколько часов в кабине грузовика. На улице нас просто сожрали бы комары. Он спал, обняв руль, я — положив ноги на приборную доску и прислонив голову к стеклу дверцы.
Иногда, когда на пути попадалась деревня, мы тормозили, чтобы купить еды, и очень редко — для того, чтобы приготовить себе чай в тени дерева. На подъемы грузовик карабкался медленно, но, когда дорожное полотно становилась ребристым, как металлический лист, Каданка, чтобы не отбить почки постоянными скачками, гнал своего зверя на скорости под девяносто.
Дважды у нас спускали колеса, поскольку протекторы были изношены до дыр и резина камер не выдерживала. Еще пару раз мы останавливались, не имея возможности ехать дальше: один раз из-за оползня, завалившего дорогу, так что пришлось вылезти и разгребать завал, второй раз пришлось несколько часов ждать, когда растащат то, что осталось от двух грузовиков, которые не нашли ничего лучшего, чем сойтись лоб в лоб. К тому же приходилось брать в расчет наших неожиданных спутников по путешествию: зверье всех видов и размеров, которое по ночам мчалось перед нами или в испуге замирало в свете фар нашего грузовика; детей, выскакивающих непонятно откуда прямо перед капотом или несущихся с криками рядом с грузовиком, рискуя каждую секунду отказаться под колесами; кочевников плоскогорья, закупоривавших дорогу своими ослами, овцами, коровами и верблюдами, все худющие до невероятности, как животные, так и их владельцы; водителей грузовиков, нагло и опасно нас обгонявших, поднимая тучи пыли, которая забивала глаза, ноздри, рот, заставляя нас с проклятиями съезжать на обочину, чтобы прийти в себя, часть из них позже соседствовала с нами во время бесконечной стоянки на границе между Эфиопией и Сомали, сосредоточенно заполняя декларации и ожидая, чтобы кто-нибудь наконец шлепнул на них печать, и поливая тухлой водой колеса грузовиков и подошвы обуви, чтобы песок с них остался на родной для него земле.
Спустя восемь дней ранним утром мы прибыли в Могадишо. В этом городе я уже бывал в марте 1982 года, и он запомнился мне очень красивым, хотя, сколько я ни силился, память о тех днях отзывалась лишь вспышками: улица шикарных белых вилл… пальмы, сады с массой цветов… прекрасный средиземноморский воздух, которым легко дышалось… легкий ветерок… прямо напротив въезда в порт рынок, в нем полно народа… пестрота женских платьев… Я вновь увидел себя на этом рынке, ощутив дуновение морского бриза, наполнявшего грудь и колыхавшего яркие, полупрозрачные одежды сомалиек торговавшихся с продавцами фруктов и рыбы.
Нынче та же улица обезлюдела, виллы походили на призраки, многие разрушены полностью, а стены тех, что сохранились, изъедены пулями. Не существовало больше и рынка. Стайка бродячих собак, некто, исчезнувший за дверью, военные, бронемашины ООН, блокпосты ополченцев, вооруженных Калашниковыми, и несколько ребятишек, гоняющих мяч на первом этаже разграбленного дома.
Мы прямым ходом двинулись в порт, где с помощью четырех чумных парней, охраняемых другими четырьмя чумными парнями, вооруженными автоматами, быстро сгрузили соль и что-то еще, что оказалось под солью. Пять ящиков, таких тяжеленных, будто набиты булыжниками. Не могу с точностью сказать, что в них находилось, могу только догадываться. Помню только, как я пересекся взглядами с Колонкой, и он, впервые с тех пор, как мы познакомились, опустил глаза. Если он прочитал в моем взгляде вопрос, то он мне ответил. А ничего другого я у него не спрашивал.
Мы должны были распрощаться у ворот порта. Дальше его путь лежал домой, а мой — в Джелиб, на поиски моего шамана. Но Каданка настоял на том, чтобы я погостил немного у него, он хотел познакомить меня с семьей, после чего обещал отвезти обратно в Могадишо или, может быть, прямо в Джелиб.
Я согласился, и через полчаса после заката солнца мы уже въезжали в его селение.
Это была деревня, стоявшая посредине голой равнины. Штук тридцать кариш[34] растянулись вдоль берега высохшей реки, из тех, что в сезон дождей, километров за двести отсюда, в горах, превращаются в неудержимые и могучие словно водопады, потоки.
Грузовик не успел остановиться, как из хижин высыпало вся деревня, стайки ребятишек кружили возле грузовика, с любопытством разглядывая меня. Каданка счастливо улыбался и здоровался — с кем-то кивком головы, с кем-то ритуальным мужским объятием, а в одном случае даже церемонным поклоном. Затем он подхватил меня под руку и потащил внутрь дома. Опережая его на несколько шагов, шли как я понял позже, две его жены и целый отряд ребятишек, среди которых четверо его.
Кариш Каданки показалась мне одной из самых больших. Перед ней располагалась маленькая площадка, с одной стороны — вход в обширный двор, в конце которого в тени кривого металлического навеса стояли два верблюда, три худые коровы, черный старый козел и несколько овец. Куры в большом количестве, рывшиеся в земле вокруг нас, дополняли бесценное богатство Каданки. В хижине просторно и чисто. Стены единственной комнаты ровно обмазаны навозом, земляной пол устлан циновками.
Едва мы вошли, Каданка дрожащим от гордости голосом представил мне своих жен, а затем, по очереди, своих детей. У старшей жены Фатимы, женщины лет сорока, несмотря на возраст и нелегкую работу, любопытствующий взгляд и красивые сильные руки. Мариан — совсем юной, не больше двадцати. Она красива, очень красива, какими могут быть только сомалийки: стройная, с чудесной фигуркой, гибкая, как пантера. Завороженный ее красотой, я не мог оторвать от нее взгляда.
Самому старшему из детей, мальчишке с живыми, как у отца, глазами, лет двенадцать. Остальные, девочки, соответственно трех, шести и девяти лет, обещали стать такими же красавицами, как и их матери.
Мы с Каданкой уселись напротив друг друга в ожидании ужина. Жены, ловко и бесшумно двигаясь, готовили еду и подавали нам чай и верблюжье молоко, подтопленное на углях. Ребятишки, косясь на меня, со смехом носились друг за дружкой, а пробегая мимо, норовили потрогать мои волосы. Жены тоже исподтишка бросали на меня мимолетные застенчивые взгляды — видимо, с их точки зрения, чересчур откровенные. Каданка что-то объяснял им скороговоркой, отдавал приказания, вежливые, но твердые, верно касающиеся подготовки ужина, шутил с детьми, обращался ко мне с чем-то, чего я не понимал, как всегда сопровождая речь размашистыми жестами и оживленной мимикой. В ответ я кивал, улыбался и также жестикулировал, чтобы быть понятым. Хотя я знал: наше взаимопонимание давно вышло за рамки любой формы словесного общения, нас связывала тайная неразрывная нить исповедальности.
Мы ужинали, сидя кружком на циновках, при свете двух старинных керосиновых ламп. Мы ели сладкие пшеничные лепешки, поленту с курицей и овощами, тушеную баранину, поданную на огромной сковороде. Еда была обильной и вкусной, потому что это был особенный ужин — ужин в честь уважаемого гостя.
Жены, расположившись рядом с Каданкой, перебрасывались короткими репликами — похоже, обсуждали мою персону. Прикрывая ладошками рты, они переглядывались, смотрели на меня, после чего сдержанно смеялись или иронически вскрикивали.
Дети ели с аппетитом, весело, шутя и споря из-за блюд. Каданка выглядел султаном в своем дворце.
Я смотрел на его семейство и испытывал огромное желание вновь увидеть свое. Конечно, мне хотелось вернуться, но я чувствовал, что разлука каким-то образом служит мне защитой, в которой я еще не перестал нуждаться. Я боялся Милана. Боялся моего дома, из которого я сделал святилище. Я старался не думать об этом, старался отложить всякое решение.
Каданка постепенно становился все молчаливее и задумчивее. Мне показалось, что его что-то беспокоит. Я внимательно вглядывался в его лицо, пытаясь доискаться до причины смены его настроения. Может быть, я сделал что-то не то или что-то не то сделали его жены или, может, кто-то из детей. Мне требовалось понять, что так раздосадовало его. Теперь он сидел с низко опущенной головой, вяло ел, не реагировал на возню и шум детей, на слова, с которыми к нему обращались жены. Он ушел в себя, это было очевидно.
Неожиданно, бросив есть, он вытер руки и рот и поднял голову. Его взгляд как копьем пригвоздил меня к стене. Я физически ощущал, как что-то зондирует каждый уголок моего ошеломленного сознания.
— Амус! — прогремел он царским тоном.
Дети тотчас прекратили носиться, а жены замолкли.
В комнате, еще секунду назад полной разнообразных звуков, повисла тяжелая тишина.
Я смотрел на него как ребенок, знающий, что натворил что-то не то. Я не мог объяснить причину, но именно таково было мое ощущение. Вокруг нас словно никого больше не существовало, только он и я. Он — продолжавший пытливо вглядываться в меня, серьезно и бесстрастно, и я — с огромным трудом выдерживающий этот его взгляд. Наконец он заговорил.
— Франческо, ты знаешь, что означает «каданка» по-сомалийски? — спросил он меня на чистом итальянском.
Я застыл, потрясенный тем, что слышу от него слова, произнесенные на моем родном языке впервые за все время нашего знакомства. Придя в себя, я отрицательно затряс головой.
— Оно означает «белый человек». Но было время, когда в моем народе так называли итальянцев. Потому что единственные каданки, каких видели в этих краях, были колонизаторы из твоей страны, — продолжил он, слегка растягивая окончания, как африканцы всегда говорят по-итальянски. — Да, Франческо, меня прозвали Каданка, итальянец, потому что здесь я говорю на твоем языке лучше кого-либо. Я двадцать лет просидел в одной кабине грузовика с его водителем, генуэзцем, который научил меня итальянскому языку. Как и ты, он оставил все и всех и приехал сюда прожигать свою жизнь. Я был его помощником с двенадцати лет и до того самого дня, когда он свалился на госпитальную койку, сожженный туберкулезом. Незадолго до смерти он подарил мне свой старый грузовик. Не этот, другой. За двадцать лет мы сотни раз проехали через Эфиопию по солевому маршруту от Асмары до Аддис-Абебы, возвращаясь назад либо порожняком, либо, когда дела шли лучше, груженные хлопком, который везли в Массауа. А после опять ехали в Асмару и опять грузили соль. В течение двадцати лет, крутя баранку, проклиная весь свет, он говорил со мной по-итальянски, даже когда я его не понимал, больше того, именно потому, что я не понимал. Как сделал и ты. Мало-помалу я начал понимать. Сначала одно слово, затем другое, потом одну фразу, потом несколько, потом каждый глагол и каждое существительное на твоем языке. Он учил меня, поправлял все, вплоть до мелких ошибок и маленьких неточностей. Я не умею ни читать, ни писать, по-итальянски тоже, потому что в те времена здесь не было ни книг, ни газет. Моей школой стала кабина грузовика, моим учителем — тот, кто только и умел, что крутить баранку. Но я хорошо выучил твой язык. Я даже стал думать по-итальянски и иногда делаю это до сих пор. Когда я один за рулем, я даю не только свободу, но и голос своим мыслям. Уже шесть лет я езжу один, с того самого дня, как эритрейские бандиты убили моего сына. Раньше я ездил с ним, он был примерно в твоем возрасте. Он должен был занять мое место, но не успел. Я не смог защитить его, как не смог защитить мою семью. Потому что другой мой сын, со съехавшими от наркоты мозгами, сбежал из дома и теперь, должно быть, жрет ее в каком-нибудь притоне Могадишо или бог знает в каких краях. Еще двое сыновей умерли от малярии совсем маленькими. Вслед за ними я оплакал и мою первую жену, умершую при родах. Здесь, в Африке, это нормально — умирать молодыми, такое случается со многими, но те, кто остается жив, испытывают ту же боль, что и вы у себя дома, поверь. И я остался. Хотя очень хотел уехать. Уехать именно в Италию. Я мечтал о ней. Но я остался ради тех, кто был рядом со мной. И остаюсь по сей день. Я устал колесить по этим дорогам, я продал грузовик, и то немногое, что я скопил и отложил, позволит прожить весь отпущенный мне срок, а может, и дольше. В эту последнюю свою поездку я хотел, чтобы было как когда-то. Я хотел послушать итальянскую речь, не произнося ни слова в ответ, потому что итальянский язык — это голос моих воспоминаний.
Он проговорил все это монотонно, словно гипнотизируя, отпуская слова с трудом, тихим голосом, порой на генуэзском диалекте, который я разбирал с грехом пополам.
— Я знаю тебя, Франческо. Сейчас я знаю тебя лучше, чем кого-либо. Что ты делаешь здесь, в этой стране, которая не твоя, среди народа, который не твой, вдали от своих корней? Я надеялся, что мне не придется говорить об этом с тобой, и я по своей охоте не сделал бы этого, но в твоих глазах я вижу страх, растерянность и печаль. Поверь мне, Франческо, смерть не отдаляет нас от людей, которых мы теряем, она лишь иной способ жить вместе с ними. Если ты поймешь это, ты поймешь и то, насколько бессмысленно убегать, потому что она, твоя жена, внутри тебя, она живет в тебе и может жить в тебе, не доставляя боли, лишь бы ты сам не позволил ей овладеть тобой. Неужели ты думаешь, что твоя жена хочет причинить тебе боль? Она этого не хочет, послушай ее. И послушай меня: бывают моменты в жизни, когда необходимо принять решение. Ждать не означает ожидать благоприятного стечения обстоятельств. А означает отсутствие мужества. И вот еще что я скажу тебе: ты уже готов вернуться, тебе нельзя продолжать удаляться, потому что это будет означать окончательный разрыв с прошлым, и если ты не вернешься сейчас, ты не вернешься никогда, страх сделать это превратит твою жизнь в бесконечное бегство. Как случилось с моим генуэзцем и многими другими, кого я узнал на этом свете. Возвращайся к своей дочери, Франческо, не жди больше.
Сказав это, он поднялся и подал знак встать вслед за ним. Положив руки мне на плечи, он сказал строгим тоном, не допускавшим возражений, что завтра заведет мотор своего грузовика в последний раз и отвезет меня к своим друзьям в Могадишо, где я буду в безопасности, пока не подвернется самолет, которым я смогу улететь домой.
Только теперь его взгляд изменился, став по-прежнему мягким и теплым. Он погладил меня по щеке, как если бы я его сын, и попрощался:
— Иншалла[35].
— Иншалла, — ответил я.
Или, может, лишь подумал это, глядя, как он укладывается возле одной из своих двух жен и гасит слабый свет единственной горящей керосиновой лампы.
Я еще немного постоял в темноте, потом вышел из хижины и поднял глаза к звездному небу. Как будто мог разглядеть там Элизу. Постепенно чувство глубокого покоя овладело мной, словно в этом мире, во всей Вселенной остался я один. Я стоял и смотрел на звезды, царственно сверкавшие над моей головой, они сверкали бы все равно, даже если я на них бы не смотрел. В то же время я отчетливо ощущал свое исключительное право смотреть на них, как если бы, не будь меня, этих звезд не существовало бы, они сияли специально для меня, или, точнее, это я своим взглядом освещал бесконечную темноту ночи. И в это самое мгновение я пережил особенное, новое чувство, не поддающееся описанию, чувство, будто я и есть Вселенная, я часть того мира, к которому принадлежит и Элиза. Охвативший меня покой превратился во всеобъемлющую, переполнявшую меня радость. Мне показалось, что, протягивая руки к звездам, таким огромным и таким близким, что я мог бы дотянуться до них, я дотрагивался до Элизы. Я ласкал ее, я был с ней, вновь вместе с ней, пока не пришло ощущение, что настал момент проститься с ней и уйти.
Я вернулся в дом, растянулся на циновке и тотчас заснул, провалившись в сон без сновидений.
Впервые с тех пор, как покинул Милан.
XVI. Лаура
Сегодня Лаура назвала меня мамой. Подобное случалось несколько раз, я всегда ее поправляла, прося называть меня тетей, или тетей Лаурой, или просто Лаурой. Сегодня нет, сегодня я позволила ей назвать меня мамой. Она уже очень давно не произносит слова «папа», а я делаю вид что ничего не происходит.
Была минута, когда Франческо меня просто взбесил.
Когда он сказал мне, что ему обязательно надо уехать, я поняла его. Я почувствовала, что это, быть может, единственно правильный поступок, который он должен совершить в этой ситуации. Потому что, особенно в последнее время, он был уже совсем не в себе. Вместо того чтобы взять себя в руки, перебороть горе, он все больше погружался в него, и все это отражалось на девочке. Я сама попросила его привезти ее жить ко мне, поскольку он был не в состоянии ухаживать за ней. Его боль вышла за рамки переживании от утраты Элизы, что-то сломалось в нем, не знаю что, но что-то, что постепенно сжигало его душу, настолько, что он был близок к безумию и вел себя как параноик. Ему следовало бы показаться врачу, но он не хотел и слышать об этом. Всего один раз я спросила, не хотел бы он поговорить с доктором Барди, — он посмотрел на меня с такой презрительной ухмылкой, что я зареклось заводить с ним речь о врачах. Не в его характере пойти и рассказать о своих проблемах психиатру, а в том состоянии, что он пребывал, и подавно! И коль скоро он испытывал потребность уехать я подумала, что это верное решение, что ему так и надо поступить… хотя не знаю… Но я верила, что пройдет месяц, два, может быть, три, и Франческо, затеявший свою поездку исключительно ради того, чтобы побыть одному, вернется, как это с ним однажды уже было. А когда проходили дни, недели и месяцы, а он все не возвращается, я взъярилась.
Я знала подлинную причину моей ярости. Я желала, чтобы он вернулся не к Лауре, а ко мне. Я желала, чтобы он вернулся, потому что до сих пор я люблю его. Бессмысленно отрицать это. Я не переставала его любить. Доктор Барди был прав. Я поняла это после разрыва с Флавио и последовавшей депрессии. Я поняла это по окончании одной моей любовной истории, затем второй — обе закончились крахом по одной и той же причине. И этой причиной был Франческо. Из-за этого я даже не попыталась вернуться к Флавио. Раньше было иначе, раньше мне удавалось скрывать свою любовь даже от себя самой, отстраниться от нее, как формулировал Барди, сублимировать ее в ту жизнь, которая меня устраивала. Осознав это, я осознала и то, что будет несправедливо вернуться к Флавио, притом что он этого хотел, потому что это было бы сродни предательству.
Я предавала бы его каждый день всю оставшуюся жизнь. Прежде, по крайней мере, я предавала только самое себя. То, что я продолжаю любить Франческо, я поняла, еще когда была жива Элиза. Но я не переживала из-за этого, я отстранялась, следя за тем, чтобы не дать ему почувствовать это, я привыкла обходиться без него, отстранение от любви позволяло мне обходиться без него, не страдая, к тому же я прекрасно знала, что в его сердце для меня нет места, оно целиком было занято Элизой.
Но потом… Когда он остался один, предаваясь своему отчаянию, все стало намного сложнее. Психоанализ мне помог. Сначала он был для меня чем-то вроде игры, составляя часть моего «я» как женщины, но не как личности. Выйдя из депрессии, я начала многое видеть в другом свете.
Доктор Барди сказал мне, что болезнь, а речь шла о болезни, разрушила защитные механизмы моей психики, сделала меня способной увидеть, во что превратилась та женщина, что была мною. Она превратилась в тот самый тип, который Франческо на дух не переносил. Я стала такой, чтобы держать его подальше от себя или, быть может, самой держаться подальше от него. Это нужно было, чтобы сказать прежде всего себе самой: видишь, насколько мы разные, как бы я могла опять полюбить его? Может быть, поэтому я вышла замуж за Флавио, а со временем даже полюбила его — или убедила себя, что полюбила, так же как я убедила себя, что больше не люблю Франческо. Я стала женой его брата, чтобы оставаться рядом с ним и в то же время держать его на дистанции. Мне было нелегко согласиться с таким положением вещей. Это был тяжелый и болезненный выбор. И так же тяжело и болезненно было прийти к пониманию, что вся моя жизнь оказалась обусловлена этой единственной огромной любовью. Сказав себе наконец всю правду, я мало-помалу потеряла интерес ко всему, что меня окружало, иными словами, к образу жизни, какой я вела.
Отпала необходимость демонстрировать и себе, и Франческо, который к тому же жил в Нью-Йорке с Элизой, что мы настолько разные, что ни о какой любви нечего и говорить.
Элиза это поняла. Она видела меня насквозь. Перед самой кончиной, однажды, когда Франческо ушел за лекарствами, она подозвала меня к своей постели. Она еле терпела боль, была крайне слаба и едва слышно завела странный разговор.
— Лаура, — сказала она, — когда меня не станет, я хотела бы, чтобы ты помогала Франческо воспитывать девочку.
— Я даже слышать не хочу, когда ты говоришь такое, Элиза! Ты не умрешь!
— Не надо, Лаура, не фальшивь, прошу тебя, не тот момент. Пообещай, что, когда меня больше не будет, ты найдешь время для того, чтобы… чтобы стать ей… как мать… Пусть она даже поживет с тобой некоторое время…
— Со мной? А Франческо? Если, конечно, он… но не думаю…
— О нем я тоже хотела поговорить с тобой…
Она посмотрела мне прямо в глаза.
— Слушаю, — сказала я в замешательстве.
— За Лауру я спокойна, ведь я могу рассчитывать на тебя…
— Можешь, — подтвердила я, — я буду относиться к ней, как если б она была моей дочерью, клянусь тебе!
— Хорошо. Теперь по поводу Франческо… Я хотела бы, чтобы ты была рядом с ним тоже, он в этом будет нуждаться, я боюсь, что он будет страшно переживать, слишком страшно… он такой ранимый… я убеждена, что ты единственный человек, который сможет помочь ему и от которого он согласится принять помощь…
— Конечно, Элиза, я сделаю все, о чем ты просишь, я буду рядом с ним, я бы это сделала в любом случае…
— Я знаю, но я прошу тебя совсем о другом…
Она замолчала. Казалось, она подбирала нужные слово.
— О чем? — спросила я с сильно бьющимся сердцем.
— Я прошу тебя быть рядом с ним… если такому суждено случиться… а я верю, что оно может случиться… рядом с ним в том смысле, в каком ты этого хочешь…
— Как я этого хочу?1 Я тебя не понимаю, — соврала я в ответ, стыдясь своего вранья.
— Да, так, как ты этого хочешь, Лаура… как ты всегда этого хотела…
— Нет, Элиза, не говори так, прошу тебя!
— Но это так, Лаура, я все знаю… И ни в чем тебя не обвиняю. Больше того, когда я все поняла, мне и в голову не пришло обвинять тебя… Я столько всего ценю в тебе… и не собираюсь ни в чем упрекать тебя… я прошу только, чтобы ты была рядом с ним в том смысле, в каком этого хочется тебе… и не думай обо мне… ты меня этим не обидишь… если такому суждено случиться, Лаура… будь с ним так, как тебе хочется… как хочется…
— Но, Элиза…
— Все. Больше мне нечего добавить… мне и так тяжело… не будем больше об этом говорить… я устала… я хочу немного отдохнуть… прости…
Она закрыла глаза, отвернулась к стене и заснула, не сказав больше ни слова.
Сейчас я могу сказать это, не боясь ранить Элизу и не испытывая чувства вины перед нею: да, я желаю возвращения Франческо ради себя, даже если и знаю, что вряд ли между нами может что-либо повториться. Ради себя, а не Ради Лауры. Конечно, Лаура страдала, но гораздо больше из-за смерти мамы, и меньше — из-за отсутствия папы. Или, точнее, того, что осталось от папы после смерти мамы.
Похоже, что с нами Лаура счастлива, она хорошо ладит с моими детьми, особенно с младшим. Охотно или, правильнее, довольно охотно ходит в детсад. Правда, иногда взбрыкивает, и тогда невозможно уговорить ее пойти туда, но таков случается редко. Воспитательница говорит, что она необыкновенная девочка, интровертная, впечатлительная, очень живая, умная, но малообщительная и часто замыкается в себе.
Если использовать лексику воспитательницы, девочка и правда не социализируется. Хотя это не совсем верно. Она прекрасно общается, но лишь с теми, кто ей нравится.
А поскольку, как она мне сказала, ей не нравится почти никто, то и нет способа заставить ее участвовать во всеобщем общении, пусть частично. Она ни с кем не ссорится, в этом смысле я спокойна, но если надо, настоит на своем, без крика и истерик: сдается, она просто безразлична к другим. В общем, вся в отца.
А эта история с пианино? Оно стояло у меня в гостиной, и я видела, как она часто садилась за него и колотила по клавишам так, что хотелось заткнуть уши. Но она проводила за этим занятием целые часы, получая явное удовольствие. Не прошло и месяца после того, как это случилось в первый раз, я услышала, что она наигрывает джингл из какой-то рекламы. Чтобы сыграть этот простенький мотивчик, ей понадобились всего три клавиши. И она прекрасно ими распорядилась: мелодию легко было узнать. Я спросила ее, не хочет ли она брать уроки музыки, она ответила «да». И произошло невероятное: за восемь месяцев обучения она овладела тем, чем не овладевают и проучившиеся два года. Это не мои слова. Это слова ее педагогини. Она сказало мне, что у Лауры врожденный талант, что в ее практике это впервые. Беда только, что девочка часто отвлекается, строптива и неусидчива. Тем не менее, добавила учительница, лучше насильно за пианино ее не усаживать. Потому, что если она хочет, то играет, если нет — ее не заставить. Сейчас, слава богу, у нее период, когда она играет — не отходит от инструмента.
В последнее время она почти не спрашивает о своем отце, а когда спрашивает, я каждый раз отвечаю, что папе нужно было уехать, но скоро он вернется. Потому что я уверена, что Франческо вернется. Когда — не знаю, но он вернется. А вот о маме я такого не могу девочке сказать.
Элиза была создана для него. Для Франческо. Я не ошиблась. Я знала, что Франческо необходимо влюбиться, отдаться женщине. Но растопить ледяную корку, сковавшую его сердце, могла только — и это несомненно — та женщина, которая смогла бы согреть это сердце. Та, которая убедила бы его, что человек не проигрывает, если всецело доверяется любви. Та, которая была бы способна мягко, но одновременно решительно войти в его сознание, не заявляя при этом никаких прав на него, изменяя его, но не пугая и не позволяя сбежать. Такой женщиной и была Элиза, уравновешенная и целенаправленная, способная воздействовать на его душу. Элиза, почувствовавшая Франческо еще раньше, чем ее разум подал голос, даже раньше, чем она обнаружила потребность в нем. Да, именно такой женщиной была Элиза. И какой хотела быть я. И теперь я не могу не думать, не верить, не надеяться, что после всего, что случилось, через что я прошла, после всей этой боли, после всего, что я поняла о себе, о нем и о возможности быть вместе, после всего, что еще случится, такой женщиной могла бы стать я.
Я хотела бы стать ею. И я больше не боюсь признаться в этом.
Сегодня Флавио приедет забрать детей на уик-энд до воскресенья. На этот раз с ними поедет и старший, парень мне это обещал. Он вернулся домой в пять утра, и когда чуть позже я заглянула в его комнату, чтобы убедиться, все ли с ним в порядке, я увидела, что он лежит на кровати нераздетым и спит глубоким сном, а в комнате несет спиртным от его дыхания. Это меня здорово встревожило. В последнее время он стал груб, раздражителен, замкнут, такое впечатление, что в любую секунду готов выйти из себя. Из двоих моих мальчиков он особенно тяжело пережил наш развод, ему было десять лет, и он все уже понимал. До развода он боготворил Флавио, а сейчас, кажется, ненавидит. Он ощущает себя преданным. Как и я. Лауры для него как бы не существует. Не могу сказать, что она доставляет ему хлопоты, но он никогда не находил с ней общего языка, как, впрочем, и она с ним. С младшим наоборот. Лаура стала ему сестренкой, они вместе играют, смеются, он ее балует. Младший — очень славный мальчик, спокойный, серьезный, основательный. В этом году он заканчивает третий класс и пока ничем не огорчал меня. Сейчас он в школе, но скоро придет. Я знаю, как ему не терпится увидеть своего отца, наверняка сидит за партой и считает минуты.
Звонят в дверь. Если Флавио, то он явился раньше срока, я ждала его к двум, а пока только час. Ну и хорошо, пусть сам будит своего сына.
Лаура сидит за пианино. Сегодня утром она дома — отказалась идти в садик. Она прерывает игру и говорит:
— Тетя, я пойду открою.
Ей нравится вставать на стул и смотреть, кто там на экране домофона.
— Если там не дядя Флавио, не открывай, позови меня. И осторожнее, постарайся не упасть со стула.
— Да, тетя.
Через несколько секунд она появляется в кухне:
— Тетя, тетя, там почтальон!
— Ты ему открыла?
— Да, но он не хочет входить, говорит, что боится собак.
— О господи, скажи ему, что они его не тронут. Подожди, я сама ему скажу… Прошу вас, входите, не бойтесь, собаки вам ничего не сделают.
— Нет уж, синьора, я поостерегусь, береженого Бог бережет.
— Хорошо. Тогда подождите, я их запру. Что у вас?
— Телеграмма, синьора. Телеграмма для Лауры Масса.
XVII. Франческо
То, что меня разбудило, оказалось звуком мотора. Я открыл глаза и увидел луч солнца, проникший в комнату сквозь маленькие, без стекол, оконца хижины и приоткрытую дверь.
— Франческо, вставай, пора ехать.
Я поднялся и увидел Каданку с кружкой дымящегося чая в руках.
Дети еще спали, но Фатима и Мариан уже встали и ждали нас на улице. Деревня была погружена в тишину, которую нарушал только глухой рокот разогревавшегося дизеля.
Каданка достал из большой сумки старинный поляроид, из тех огромных, что теперь уже и не сыщешь. Он попросил Фатиму сделать снимок, даже два, один для меня, другой для него. И мы отправились в путь.
В зеркало заднего обзора я видел жен Каданки, махавших нам вслед. Я ответил прощальным жестом, высунув руку в окошко.
Я настолько устал и обессилел, что сразу опять заснул, не ощущая толчков, в пыли и жаре, которая начала раскалять воздух в кабине, так что становилось горячо дышать. Мы почти не останавливались и почти не разговаривали, в этом больше не было нужды. Мы ехали уже восемь часов, я глазел по сторонам, размышлял, мне было хорошо. Я даже ненадолго сел за руль. Едва я спросил его, сколько нам осталось до Могадишо, как он тотчас ответил: минут тридцать. И в этот момент ехавший нам навстречу грузовик, как мне показалось, еще более раздолбанный, чем наш, преградил нам дорогу. Я обернулся к Каданке, взглядом спросив его, что происходит. Он ответил: спокойно, это мой друг. Оба водителя спрыгнули на землю, обнялись и возбужденно заговорили на своем языке. Приятель Каданки был явно чем-то встревожен, размахивал руками, показывая в сторону города, который уже виднелся на горизонте. Когда Каданка снова забрался в кабину, лицо его было обеспокоено.
— Что-то случилось? Что он тебе сказал? — задал я вопрос.
— Сказал, что в город лучше не соваться. Опасно, там пальба, люди Сойяда установили на дороге свои блокпосты и стреляют из пулеметов, они уже прошли, круша все подряд, северную часть города и, кажется, захватили квартал Ядшид, куда я собирался тебя отвезти. Он сказал, что ад разразился вчера днем, кто-то во время шествия исламистов организовал на них покушение, бомба разорвалась прямо в толпе, много убитых. Мы должны вернуться назад. Я не могу везти тебя к моим друзьям, там ты не будешь в безопасности, даже если нам удастся добраться до них.
— И как долго это продлится?
— Кто знает! Может, все закончится завтра вечером, а может, затянется на месяц. Никто не скажет. Ополченцы только этого и ждут. Если исламисты не прекратят стрелять, они войдут в город с тяжелым вооружением: полковник Канте шутить не любит. Но и Сайяд тоже. Так что нам лучше поскорее убраться отсюда. Поехали назад.
Он замолчал и молчал долго.
— Ты не раздумал вернуться домой? — вдруг спросил он.
— Нет, но… сам видишь…
— Тогда сделаем так. Объедем Могадишо, и я отвезу тебя в селение Бура Хаче, на границе с Кенией. После этого я поеду прямо домой, а ты перейдешь границу пешком. Или может, мне удастся пристроить тебя на какую-нибудь попутную машину, которая имеет право пересекать границу, а дальше тебе нетрудно будет добраться до Малинди[36] и уже оттуда вернуться в Италию.
— Сколько времени на это понадобится?
— Если будем ехать всю ночь, не останавливаясь, завтра к полудню будем там.
— Тогда не стоит, ты и так сделал для меня слишком много, Каданка. Оставь меня здесь, я найду какую-нибудь попутную машину и доберусь туда сам, не беспокойся.
— Ты сумасшедший… Ты точно сумасшедший, — сказал он, качая головой и разворачивая грузовик.
Я продолжал настаивать, чтобы он высадил меня или, по крайней мере, довез до поворота на Аудельге, который мы проехали часом раньше и где, как он мне сказал, шла дорога на Джелиб и дальше, в Кению. Еще когда я только услышал название Джелиб, я захотел сойти там, чтобы все же попробовать отыскать моего шамана. Хотя прямая необходимость в этом отпала, поскольку его предсказание уже сбылось: я действительно обрел здесь покой, встретив человека, который помог мне обрести его. Тем более что я жаждал поскорей попасть домой. Так что, даже и желая повидать шамана, я отказался от этой идеи.
Мы ехали всю ночь, ведя машину по очереди, и впервые, как мы отъехали от дома Каданки, я видел его спящим. Доверив мне вести машину, он тут же уснул. Какое странное и прекрасное ощущение — вести машину сквозь ночь, сидя рядом со спящим Каданкой. Я был один, возле него, на этих пыльных дорогах, пересекающих пустыню, прямых и темных, освещаемых только фарами грузовика. Прислушиваясь к гипнотическому рокоту дизеля и шуму собственных мыслей, легко кружащихся в голове. И мою душу переполняло сладостное забытое счастье. И — огромное желание вернуться домой…
Домой.
Потом за руль сел Каданка. Солнце только что выглянуло из-за горизонта, и я внимательно вглядывался в перспективу шоссе, ведущего к Джелибу. Мне помнилось, что дерево, на котором располагался шалаш моего шамана, стояло именно на этой дороге, связывавшей Джелиб с Могадишо, по которой сейчас мы ехали в обратную сторону. Тогда огромный баобаб возвышался посреди бескрайней равнины. Продолжает ли шаман жить на нем или нет, я не знал, но что дерево должно было сохраниться — не сомневался. Если я правильно помнил, оно должно было находиться справа от меня.
И я его увидел! Неожиданно. Сразу же за крутым поворотом. Это было оно, мое дерево! Я не мог ошибиться.
— Стой, Каданка, стой! Дерево! Остановись, это оно! Каданка нажал на тормоз, грузовик замер на обочине Дороги, и я пулей вылетел из кабины, пробежал метров двести до дерева, сердце мое бешено колотилось. Дерево было то самое. Я даже разглядел таинственные знаки на его коре, вырезанные шаманом. Я поднял голову к гигантским ветвям. Солнце, пронизывающее листву, мешало видеть что-либо в контражуре. Я обошел ствол по кругу дважды или трижды, вглядываясь в листву, прикрывая глаза от солнца ладонью. Громко позвал. Я не помнил имени, точнее, я его никогда и не знал, поэтому я несколько раз крикнул просто:
— Эй!.. Эй!!..
Ответа не последовало. Теперь я знал, что моего шамана здесь больше нет. Прошло двадцать лет. Уже тогда дух воздуха показался мне очень старым, хотя малый рост и немыслимая худоба не позволяли понять, сколько ему лет на самом деле.
Разочарованный, я вернулся к грузовику:
— Никого нет.
— Как только приедем в Джелиб, спросим о нем, — попытался ободрить меня Каданка. — Нам все равно надо остановиться, чтобы заправиться. Напротив бензоколонки — почтовое отделение, в котором работает мой приятель, он наверняка что-нибудь знает про шамана.
Почтовое отделение представляло собой единственную комнатушку на первом этаже облупленного трехэтажного здания. На двери висела покосившаяся грязная картонка с надписью «Почта», но посылать сюда письма было абсолютно бессмысленно, потому что некому было доставлять их адресатам: в Джелибе не было почтальона. Никто не хотел содержать эту единицу. Время от времени, без всякого графика и, главное, без всякой гарантии, что почта будет доставлена по адресам, приезжал почтовый фургончик.
И если ты не спешил или не собирался сообщить что-либо важное, тогда ты мог рискнуть и отправить отсюда письмо. Единственным служащим почты был друг Каданки, которого подкармливали местные ополченцы за то, что он обеспечивал работу телефона и старинного телеграфного аппарата, а вовсе не за гипотетическую рассылку почты.
Ситуация в Джелибе была довольно спокойной. Малочисленное население городка с некоторых пор контролировалось людьми Альянса[37]. Власть принадлежала местному роду входившему в Альянс.
Друг Каданки находился на своем рабочем месте, с громкими проклятиями ковыряясь в каком-то аппарате, похожем на военный трофей, подобранный на свалке. Едва мы вошли и он увидел Каданку, как его физиономия расплылась в искренней и абсолютно беззубой улыбке. Обнявшись и похлопав друг друга по спине, друзья принялись оживленно разговаривать.
— Нет больше твоего шамана, — обернулся Каданка ко мне, поддерживаемый энергичными кивками приятеля. — Два года назад он спустился с дерева и исчез в неизвестном направлении. Юсуф говорит, что он ушел на плоскогорье, потому что почувствовал, что пришел его час, и он решил вернуться на землю своих предков, чтобы умереть там. Мне очень жаль, что ты его не застал.
— Мне тоже жаль. Столько проехать… Жаль, хотя вообще-то я думаю, что он не умер и не ушел умирать в горы, а ему просто обрыдло сиднем сидеть на дереве.
Каданка рассмеялся, его друг тоже, хотя явно ничего не понял, поскольку я говорил по-итальянски, которого, уверен, он не знал.
— Послушай, — продолжал я, — раз уж мы здесь, спроси твоего друга, можно ли отсюда позвонить в Италию.
Мне очень захотелось поговорить с Лаурой, я не звонил ей с тех пор, как приехал в Карачи, я хотел сказать ей, что возвращаюсь домой, и узнать, как дела у моей дочери.
Каданка перевел мой вопрос приятелю, а затем перевел его ответ мне:
— В принципе это было бы возможно, но линия со вчерашнего дня порвана, кажется, взорвали ретранслятор около Чизимао. Но ты можешь послать телеграмму, даже если она придет не сразу, рано или поздно она все равно придет. Телеграммы — наше фирменное блюдо.
Он опять засмеялся. Засмеялся и я. Засмеялся и Юсуф.
Я послал телеграмму Лауре.
Через три дня, с отставанием всего на пару часов от предусмотренного графика, скорее всего из-за того, что грузовик вел я, мы распрощались в двух сотнях метров от границы с Кенией. К зданию таможни, в ожидании оформления груза, тянулась длинная вереница грузовиков, и Каданка принялся опрашивать шоферов, не может ли кто из них, кто едет в Малинди, подвезти меня. Один из водителей согласился.
Стоя друг напротив друга, около грузовика, перед которым до пограничного шлагбаума оставалось всего три машины, мы попрощались. Глаза у обоих были переполнены слезами.
— Каданка… в общем… я хочу сказать тебе, что я… и не надо никаких отговорок… я не хочу услышать от тебя «нет»… Я возвращаюсь в Италию, но ты должен обещать мне, что через три месяца… максимум через год… ты приедешь навестить меня, взяв с собой своих жен и детей. Вы будете моими гостями. Я пришлю тебе деньги на эту поездку. Я очень хочу, чтобы ты приехал в Италию и побыл немного со мной, договорились?
— Нет необходимости присылать мне деньги, — ответил он с достоинством.
Хотя вряд ли он мог бы позволить себе подобное путешествие.
— Я все равно пришлю. Ты же тратил свои на меня, пригласив погостить в твоем доме, почему я не могу потратить свои на тебя, пригласив в мой дом?
В такой редакции мое предложение показалось ему более убедительным.
Он улыбнулся:
— Благодарю тебя, Франческо. Но проблема не в деньгах. Проблема в том, как нам выбраться отсюда.
— Ну… для начала переберитесь в Кению.
— Да, но моя семья?..
— Ты что, не сможешь переправить ее в Кению?
— Думаю, что смогу.
— Тогда в чем дело? О дальнейшем можешь не беспокоиться. У моего брата хорошие связи в Найроби, ты перевезешь свою семью туда, а об остальном позабочусь я. Так что не волнуйся, все будет в порядке.
Он опять улыбнулся, слегка покачал головой, как бы говоря, ты и правда сумасшедший, но все же согласно кивнул и сказал:
— Иншалла.
В этот момент водитель, с которым договорился Каданка подозвал меня. Подошла наша очередь пересечь границу.
Я поднялся в кабину, мы тронулись. На этот раз я не смотрел в зеркало заднего обзора. Я не мог заставить себя посмотреть.
Я не доехал до Малинди, попросив водителя высадить меня в Ламу, в сотне километров от границы. В Ламу было полно маленьких грузовичков, хозяин одного из них за три доллара отвез меня и высадил на берегу океана напротив небольшого островка, расположенного неподалеку от города.
Когда я его увидел, он сидел ко мне спиной на лодке, наполовину зарывшейся в песок после отлива, и удил рыбу.
Я подошел к нему и спросил:
— Прости, добрый человек, не знаешь ли ты некоего Федерико Рокка?
Услышав мой голос, он замер, словно пораженный парализующим ядом змеи, потом медленно обернулся, уронил удочки в воду и, выпрыгнув из лодки, бросился мне на шею с такой энергией, что мы оба повалились на песок.
Я не мог проехать мимо, не повидавшись со своим лучшим школьным другом. Мне безумно хотелось опять взглянуть на него, почти так же, как вернуться домой.
Судьба подарила мне эту возможность.
Федерико Рокка, тот самый, который никуда не собирался уезжать из Милана, уехал. Двенадцать лет назад он оказался на этом кенийском островке, влюбился сначала в остров, а затем в девушку из Ламу (или наоборот, не знаю), наполовину черную, наполовину арабку, и вместо того, чтобы перевезти ее в Италию, он, поскольку не мог захватить с собой и остров, купил кусок земли на берегу живописного залива, построил там небольшую гостиницу и, счастливый, остался жить в ней… Точнее, относительно счастливый.
Мы все время переписывались, иногда перезванивались, и всякий раз, когда он приезжал в Италию, он останавливался у меня, однажды даже с женой и первым ребенком. Последний раз мы виделись семь лет назад, перед тем как мне выпало переехать в Нью-Йорк.
И вот эта чудесная встреча.
Я пробыл у него три дня. Познакомился еще с двумя его дочками, чумовыми пацанками, которым он дал итальянские имена: Катерина и Сара. И снова увидел его жену Варис.
Я познакомился с ней, когда Федерико привозил ее в Италию представить родичам и мне. В тот первый раз она не произвела на меня большого впечатления, я не понимал, чего такого особенного он в ней нашел. В то время она была двадцатилетней девчонкой, робкой, зажатой из-за потери родной почвы под ногами и, на мой взгляд, даже не слишком красивой. Сейчас, наблюдая Варис на ее земле, уверенную в себе женщину и мать, откровенно любящую своего мужа, видя, как ведут себя по отношению к друг другу и к своим детям, я понял, что Федерико сделал правильный выбор, что он сумел обнаружить в ней скрытое от меня. Я помню, что сказал ему как-то вечером, когда они впервые приехали в Италию и мы пошли прогуляться вдвоем, а она осталась дома, сославшись на усталость. Я сказал ему, что он заслуживал большего. Мы тогда крепко выпили, и, помня, что истина в вине, я и завел эту идиотскую беседу о том, что он, да и все мы необыкновенные ребята и что мы должны найти себе женщин нашего уровня, которые, может, и создадут нам кучу хлопот, но будут равными нам по жизненному опыту, и плевать, к какой религии или расе они принадлежат… и прочая подобная псевдоинтеллектуальная бредятина лилась из меня, а подробности я уже и не помню. Он прервал мое выступление, заметив с улыбкой, что я ни хрена не понял, что, наоборот, лично он заслуживал гораздо меньшего.
Я отдохнул, помылся, сбрил бороду, которую запустил, и наконец-то уснул на настоящей кровати. Когда я проснулся и вышел на улицу, Федерико познакомил меня с Мадуком, его правой рукой, о котором он много писал мне и которого, по его словам, любил как брата, и мы, все трое, поплыли порыбачить. Очень скоро нам на крючок попался огромный парусник. Рыба то и дело выпрыгивала из воды, словно пытаясь улететь, мы отбуксировали ее почти до самого берега, как вдруг она резким рывком порвала слишком натянутую леску и, махнув хвостом, уплыла в глубины моря. Упустив рыбину, мы, конечно, расстроились, но быстро поправили себе настроение, выпив за ее свободу, потом за нашу дружбу, потом за моего нового друга Мадука…
В последний вечер, когда все клиенты гостиницы Федерико ушли спать, мы уселись во внутреннем дворике, откупорили бутылку красного вина и предались беседе о том о сем, о нем, обо мне, о прежних временах, о той самой пресловутой сопричастности.
— Ты представляешь, мы же не виделись целых семь лет! — воскликнул он.
— Представляю. Ты мог бы приехать ко мне в Нью-Йорк, я тебя столько раз звал, но ты так и не собрался.
— Не мог, Франческо, работы было по горло… Мне иногда с трудом удавалось выбираться в Италию к своим. Проще тебе было приехать ко мне…
— Из Нью-Йорка?
— А почему бы нет?
— Потому что надо было помогать Элизе, я не мог оставить ее одну с ее работой и Лаурой… Вдобавок ко всем писал альбом…
— Ладно, забыли.
— А вот ты даже не прилетел на мою свадьбу! Ты был единственным, кого я пригласил. Я хотел видеть тебя свидетелем, вместе с Флавио.
Франческо, я бы прилетел, я даже уже билет купил… Но именно в день вылета приспичило родиться Саре, хотя мы ждали ее только через месяц…
— Ладно, оставим эту тему, оба хороши… Как бы там ни было, у меня всегда оставалось ощущение, что я вижусь с тобой каждый день.
— Мне тоже часто казалось, что мы с тобой и не расставались… Скажи откровенно, как тебе здесь?
— Ты здорово все здесь устроил… И ты оказался прав.
— По поводу чего?
— По поводу Варис.
— В каком смысле?
— А ты не помнишь, что я сказал тебе по пьяни в первый раз, когда ее увидел?
— Нет.
— Ну и отлично.
— А что ты мне сказал?
— Да ничего, ерунду какую-то, отстань. Она славная.
— Я знаю.
— А все остальное?
— Все остальное что?
— Все остальное… Теперь ты скажи мне откровенно, как тебе здесь?
— Хорошо. Мне здесь хорошо.
— Ты счастлив?
— Счастлив — слишком сильно сказано. Скажем так, я доволен.
— Доволен — тоже сильно сказано.
— Да, я доволен.
— В таком случае я рад за тебя. Послушай, а помнишь, что ты говорил о сопричастности… В этом случае ты оказался прав или нет?
— О сопричастности?..
— Да, о сопричастности… Когда я хотел уехать, ты сказал, что, куда бы я ни отправился, мне всегда придется иметь это в виду, потому что если я действительно отыщу место, где мне будет хорошо, то и тогда я не почувствую себя сопричастным к нему, не будучи одним из тех, кто родился в этом месте. Как это работает применительно к тебе?
— Ну… Мои дети родились здесь, женщина, которую я люблю, родилась здесь, мой лучший друг, второй после тебя, родился здесь… я уже принадлежу этому месту… — Он отвел взгляд.
— Но…
— Никаких но, — ответил он, по-прежнему не глядя мне в глаза.
— Ты уверен?
— Уверен.
Он не был уверен. Я увидел это и сменил тему. Хотя знал, что она не закрыта, а повисла между нами некоей тенью.
— Через день-два я уезжаю, возвращаюсь в Милан, — сказал я, потягивая вино.
— Да, но обещай мне приехать сюда снова… Я хочу, чтобы ты взял свою дочь и прилетел на все лето… Или на всю зиму, что еще лучше… Или переезжай сюда жить совсем. Мне нужен компаньон, туризм здесь пока слабо развит, но кое-какие перспективы наметились. Приезжает все больше народа. Тут неподалеку продается земля, я хотел бы купить ее и построить пять-шесть коттеджей со всеми удобствами. Что-нибудь люксовое… эксклюзивное… для настоящих богатеев, для которых тыщи долларов в день — раз плюнуть… Мне нужен компаньон… Им будешь ты! Переезжай сюда жить, и мы всем покажем, что мы такое!
— А Лаура?
— Привезешь ее с собой, почему нет? В Ламу есть прекрасные начальные школы, ты мог бы возить ее туда. Со следующего года Катерина идет в школу, мы посадим их за одну парту, как было с нами, подумай об этом…
— Еще чуть-чуть, и я предпочту, чтобы она росла здесь, а не в Милане… Даже и чуть-чуть не надо.
— Послушай! Если ты переберешься сюда жить, ты и вообразить не можешь… в смысле… если ты сюда переедешь… если ты поселишься здесь… ты будешь не просто доволен… ты будешь счастлив… я в этом не сомневаюсь…
Он выглядел чрезвычайно возбужденным, и хотя был немного навеселе, у меня не осталось сомнений, что это и был его своеобразный ответ, убравший ту тень недомолвок между нами.
— О'кей, Феде, успокойся, поживем — увидим, а сейчас позволь мне покинуть тебя… Между прочим, я передумал, я собираюсь вылететь из Найроби, а не из Малинди.
— Почему? Я уже все организовал. Мадук довезет тебя на своей «тойоте» до самого аэропорта…
— Спасибо, Феде. Но сегодня утром я дозвонился до офиса Флавио в Найроби, и его тамошняя секретарша сказала мне, что он прилетает в среду утром. Я хочу сделать ему сюрприз… Я вернусь в Милан вместе с ним. Днем раньше, днем позже… Никто не знает, что я здесь. Я послал телеграмму Лауре из Сомали, что собираюсь вернуться домой, но не написал когда. Хотел позвонить от тебя, но передумал, потому что иначе мой брат все бы понял и сам предложил бы мне улететь вместе с ним… В таком случае прощай, сюрприз. А я хотел бы довести его до инфаркта… Вообрази себе, я заявлюсь в аэропорт встретить его, жду, когда он появится в зале, вижу, не показываясь, иду следом, внезапно закрываю ему сзади глаза руками и говорю: ку-ку, угадай, кто это? Да он помрет от неожиданности!..
— Все это замечательно, но до Найроби далеко, тебе придется лететь самолетом.
— Ничего страшного. Это только значит, что последние деньги я истрачу на билет.
— Какой сегодня день?
— Пятница.
— Тогда ты должен улетать завтра. Рано утром есть рейс на Найроби, который доставляет оттуда туристов для соседнего отеля. Самолет летает раз в неделю, по субботам. То есть ты можешь улететь или завтра, или в следующую субботу, иначе никак: самолеты здесь редкие гости. Аэропорт… впрочем, аэропортом это трудно назвать, просто полоса, откуда вылетает «цессна», это совсем рядом, на острове Монди…
— Вот и отлично. Улечу завтра.
— Жаль. Завтра я сопровождаю на рыбалку группу туристов и проторчу с ними весь день. Думал, ты тоже поедешь с нами, у меня предчувствие, что на этот раз мы точно поймаем марлина, такого же, как тот, что я поймал в прошлом месяце. Видел его фотографию на ресепшен? А может, останешься до следующей субботы? Мы бы еще побыли немного вместе. Я бы показал тебе такие места, что ты бы рот раскрыл…
— Нет, не могу. В следующую субботу Флавио уже улетит. Обычно, когда он приезжает в Найроби, он проводит там два дня. Максимум три. Уеду завтра. Как и задумал. Так лучше.
— Ты уверен?
— Да, Феде, я уверен.
— Ладно. Тогда я попрошу Мадука отвезти тебя к самолету на яхте. Но все же подумай. Попробуй еще раз связаться с секретаршей брата, спроси, не собирается ли он на этот раз остаться подольше… И поаккуратнее со своей шуткой в аэропорту.
— Не бойся, ничего с ним не случится, у него крепкие нервы… Нет, отправлюсь завтра. Так будет правильнее. Тем более что скоро я опять буду здесь. И ты предпримешь все усилия, чтобы рот раскрыла и Лаура тоже.
— Обещаешь мне это?
— Обещаю тебе это.
— Лучше поклянись.
— Я клянусь.
— На чем?
— На бутылке этого прекрасного вина.
— Ну если на бутылке, тогда тип-топ!
— За нас, Феде.
— За нас… И за нашу будущую компанию, о'кей?
— О'кей.
XVIII. Флавио
За пятнадцать месяцев отсутствия Франческо не написал мне ни разу. Раз десять звонил, но почти всегда Лауре, и лишь для того, чтобы справиться о дочери. Он никогда не говорил, откуда звонит, а если Лаура спрашивала, неизменно отвечал одно: издалека.
Он позвонил мне три месяца назад. Когда я задал ему вопрос: как дела? — он ответил: к счастью, начинаю чувствовать себя плохо. Тогда я задал второй вопрос: а раньше как ты себя чувствовал? Он ответил: вообще никак.
В прошлую пятницу я заезжал к Лауре забрать детей на уик-энд и нашел ее абсолютно обезумевшей от радости. Она пыталась не показывать этого, но у нее плохо получалось. Она только что получила телеграмму от Франческо, но даже забыла сказать, откуда он ее послал, настолько была взволнована.
«Возвращаюсь домой. Точка. Мой дом с вами. Точка».
— С вами! — повторила несколько раз Лаура. — Он написал: с вами! Как ты думаешь, что это может означать?
Она не могла найти себе места от перевозбуждения, она чувствовала что-то особенное, полагая, что это «с вами» включало и ее тоже. Она не могла знать, в какой степени это касалось ее, не могла знать, что реально творится в голове Франческо. Она понимала, что Франческо не может любить ее, по крайней мере так, как ей этого хотелось бы, но слов «с вами» было достаточно для нее, потому что они означали, что Франческо возвращается домой, а стало быть, в душе Франческо наступил покой, а стало быть, и она может быть спокойна.
Покой Франческо…
Франческо погиб три дня назад. В авиакатастрофе. Старая двухмоторная «цессна» упала в сорока пяти милях южнее Найроби, рядом с деревней, название которой я не запомнил. В самолете находились только двое: Франческо и пилот. Никто не знает, что случилось на самом деле. Известно только, что за три часа до катастрофы они вылетели из аэропорта Ламу… ха-ха-ха, аэропорта!.. Земляная полоса, отвоеванная у джунглей. Они направлялись в Найроби. По крайней мере, так было записано в полетном задании. Самолет упал, отклонившись от маршрута на тридцать миль к западу. Они попытались сесть наудачу, но у них не получилось. Последний контакт с ними был в двадцать два часа по местному времени. Метеоусловия были приемлемыми, ветер — пятнадцать узлов, небольшая турбулентность, слабый дождь. Но все-таки лучше бы не лететь, сказали мне, тем более поздним вечером, тем более на этом самолете. Так и осталось загадкой, почему они полетели.
Мне позвонили из палаццо Фарнезина[38] по просьбе итальянского посольства в Найроби и сказали, что я должен прилететь на опознание, поскольку они до конца не уверены в том, что погибший — мой брат. Они нашли документы, но необходимо опознать труп, так как документы могли быть украдены тем, кто погиб в авиакатастрофе, или кем-то еще. Такое случается. Такое могло произойти.
Лауре я ничего не сказал. Подожду, пока не удостоверюсь сам. Лауре известно, что я летаю в Африку каждый месяц. Так что мой отлет не должен вызвать у нее никаких подозрений. С тех пор как пришла от него телеграмма, она пребывает в состоянии глубокого внутреннего блаженства. Но именно сегодня утром, хотя уже можно сказать, вчера утром она позвонила мне, почему-то встревоженная, и спросила, нет ли новостей о Франческо. На ту минуту никаких новостей у меня не было. Я узнал о случившемся спустя пару часов. Я тотчас вылетел: на мое счастье, оставался непроданным один билет. Сейчас я в самолете. Скоро мы приземлимся. На часах — три ночи. И если у меня еще остались силы перебирать происшедшее, то это лишь потому, что у меня остается надежда: это не он. Больше того, я чувствую, что это не он. Это не может быть он.
Светает. Я спускаюсь по трапу, возле которого меня ждет сотрудник посольства. Он в белом мятом костюме и при галстуке. В руках папка, на которой написано «Докт. Масса». В его облике покорность судьбе, он сонный и потеет. В самом деле жарко, очень жарко, несмотря на ранний час. Раскаленный воздух неподвижен. Трудно представить, что в Милане лежит снег. Я тоже мгновенно покрываюсь потом, но не от жары. Меня сотрясает мелкая дрожь, мурашки бегут по коже.
Мы садимся в «лендровер». Едем, почти не разговаривая, в госпиталь. Я смотрю по сторонам. У меня чувство, что я реально отсутствую, а все, что бежит у меня перед глазами, я вижу на киноэкране. Негры, бродячие собаки, и те, и другие высушенные голодом и болезнями, редкие туристы, шатающиеся от усталости или алкоголя, запыленные автомобили, дома в колониальном стиле, небоскребы, бараки, тележки, мусор, вонь, шум, буйство красок, все по отдельности и все вместе. Я еще надеюсь, что Франческо жив, что он где-нибудь в дальнем уголке нашей планеты, далеко отсюда, далеко от этого кошмара.
Мы приезжаем в госпиталь, в котором африканского намного меньше, чем можно было бы думать, во всяком случае, африканского в нем не больше, чем в некоторых итальянских госпиталях. Я ловлю себя на этой мысли, и меня удивляет, что я могу размышлять об этом именно сейчас, вероятно, говорю я себе, таким образом мозг, цепляясь за любой повод, защищается от страданий.
Тип из посольства молча и уверенно идет впереди меня.
Я иду следом, переставляя ноги как автомат. Мы быстро минуем ряд холлов и коридоров, уставленных носилками, провисающими под весом лежащих на них больных. Из открытых дверей палат доносятся хрипы, стоны, непонятные восклицания на суахили. С черных лиц, по которым нельзя прочесть возраст, на меня уставились белки глаз, блестящих от температуры, ничего не видящих, потому что собственная боль сильнее любопытства.
Мы пришли. Узкая дверь зеленого стекла отделяет меня от финальной сцены. Мне хочется, чтобы дверь не открывалась.
Но нет, скрипя петлями, она распахивается, впуская нас в холодную комнату. Острый запах формальдегида забивает мне бронхи. В углу комнаты, вытянувшись в маленьком железном креслице, дремлет негр-служитель. В центре мраморный стол, на нем серая простыня, под которой угадываются контуры неподвижного тела.
Я впиваюсь в нее взглядом, оценивая видимые мною очертания тела, скрытые тканью, и испытываю облегчение; худоба, а главное, рост не соответствуют Франческо. Лежащий на столе человек на десять, нет, на пятнадцать сантиметров короче моего брата!
Служитель просыпается, здоровается с нами кивком головы, встает и, не произнеся ни слова, устало направляется к столу. Звук его шагов по облицованному плиткой полу грохотом отдается в моей голове. Тип из посольства что-то говорит негру на суахили, и тот стягивает простыню только с лица трупа, после чего смотрит сначала на меня, затем на типа из посольства. Тот качает головой и показывает, чтобы он открыл труп до пояса.
Я закрываю глаза. Перед мысленным взором возникает Франческо. Вот он родился — я физически ощущаю то чувство ревности, которое тогда пережил. А вот ему три года, шесть лет, первый день в школе, в немецкой школе, куда наш отец заставил нас ходить, Франческо, вцепившись в мою руку, выглядит напуганным. Вот он ссорится с отцом, отказываясь учиться в этой школе. Вот он лицеист. Вот он смеется. Вот он рыдает у тела Элизы. Я явственно вижу его в каждый момент нашей жизни. Но прежде всего я слышу его, в моих ушах бьется его крик: «Я — нет!», — наполненный тем же отчаянием, какое я услышал в этом крике в первый раз. Тогда ему было уже три года, а он все еще не разговаривал. Он не мог говорить. Папа водил его по врачам, боясь, что у него какая-то аномалия. Однако медики не нашли никаких отклонений, он был нормальным ребенком, активным, даже чересчур, только не разговаривал. В тот день мы всей семьей сидели за столом, и он увлеченно занимался тем, что пытался наполнить пластиковый стакан катышками хлебного мякиша. Ангел, да и только! Мы спокойно обедали, как вдруг, будто охваченный вспышкой ярости, он запустил стакан в стену и закричал: Я — НЕТ! И с этого дня он начал разговаривать, а шесть месяцев спустя полностью наверстал потерянное время. И почти в течение года, без какой-либо видимой причины, похоже, что в насмешку, он постоянно твердил: «Я — нет». В эту минуту в моем мозгу нет ничего, кроме этого крика: «Я — нет!» И я перестаю понимать, кому он принадлежит, голос ли это Франческо-ребенка или, наоборот, мой, это я наконец выплюнул кляп и кричу: я нет я нет я нет я нет я нет я нет я нет я нет я нет я нет я нет я нет я нет я нет я нет я нет я нет я нет я нет я нет…
— Хотите, чтобы мы еще немного подождали, доктор Масса? — спрашивает тип из посольства.
Я отрицательно качаю головой.
Открываю глаза. Яркий неоновый свет ослепляет меня, я инстинктивно прищуриваюсь. Руками вцепляюсь в ляжки, пытаясь унять дрожь, сотрясающую мои ноги.
Смотрю на труп и ничего не понимаю. Я не понимаю даже, что это мужчина. Вглядываюсь пристальнее. Это не он. Боже святый, это не он!
— Это не он! — Я заставляю себя произнести это как можно решительнее.
Мне действительно кажется, что это не он. Это вообще не кажется мне человеком, это больше похоже на кусок обугленного дерева.
— Посмотрите повнимательнее, доктор Масса, так часто бывает. Родственники настолько надеются, что это не их близкие, что не видят даже очевидных вещей. Именно по этой причине мы позвали вас, а не его родителей. Родители менее заслуживают доверия, извините, что я говорю вам такое, но это важно.
— Что вы от меня еще хотите? Я посмотрел! Это не он что еще я должен вам сказать? — Я едва сдерживаю ярость.
— Вы уверены в этом? — спрашивает меня посольский без капли эмоций.
— Как я могу быть уверен, черт побери?! Как я могу быть уверен?! Что здесь можно увидеть? Это может быть кто угодно, я, вы… Во всяком случае, это не он! Да, я уверен, что это не он!
Ненависть. Я ненавижу этого человека, который стоит передо мной и требует от меня, словно это самая обычная вещь на свете, опознать в обугленном мертвеце моего брата. Я ненавижу этот труп, чужой мне. Я ненавижу Франческо, который болтается где-то по миру, или, может быть, он уже в Милане с Лаурами, большой и маленькой, и теперь ждет меня.
— Мой брат ростом с меня, а этот… — говорю я громко.
— Гм… Доктор Масса, не нервничайте, пожалуйста, вы усложняете ситуацию. Я не хотел бы озвучивать жуткие подробности… но… ноги… мы нашли не все фрагменты ног, мы их сложили, но… В целом, уверяю вас, он в хорошем состоянии, вы даже не можете себе представить, какие иногда бывают… Они упали рядом с населенным пунктом, где даже есть подобие взлетной полосы, вероятно, они пытались сесть там… Тела нашли через несколько часов… так что зверье не успело… А скажите, у вашего брата имелись какие-либо отличительные черты… шрамы, родимые пятна, татуировки?..
— Да, у него была татуировка. На левом плече, — говорю я и изо всех сил желаю, чтобы на плече трупа не оказалось этого ужасного вопросительного знака. — Я же вам сказал, что это не он! Посмотрите на плечо, на нем нет никакой татуировки!
Он смотрит. Я смотрю тоже. Татуировки нет.
— Удостоверились? Лично я да, и оставьте меня в покое, пожалуйста!
Я поворачиваюсь и направляюсь к выходу, я хочу поскорее уйти из этого места, зная, что это не он, ведь нет же никакой татуировки.
За моей спиной посольский просит:
— Задержитесь еще на секунду, доктор Масса.
Он что-то тихо говорит негру, все это время молча стоявшему у стены. Взявшись за ручку двери, я оборачиваюсь и вижу, как негр переворачивает труп на другой бок, так чтобы было видно другое плечо, и, включив галогеновую лампу, направляет ее свет на труп. Острый луч ударяет в почти целиком сожженное плечо. Он ударяет в меня. Тип из посольства нагибается, вглядывается в освещенное место, прищуривается, фокусируя взгляд.
Сердце у меня бешено колотится в груди, доставляя острую боль. Единственное, что сейчас я чувствую, — его глухое неистовое биение. Я не ощущаю жары, я не ощущаю холода, я больше не дрожу, я больше не думаю. Я ощущаю только свое сердце, я ощущаю его везде: в висках, в солнечном сплетении, в горле. Оно повсюду. Я сам — собственное стучащее сердце.
— Доктор Масса, татуировка не в форме вопросительного знака? — спрашивает посольский.
— Да, это вопросительный знак. Примерно сантиметров пять. Я вам говорил.
— Нет, вы мне не говорили, доктор Масса. Подойдите сюда, пожалуйста. Посмотрите.
Как то есть я ему не говорил? Конечно, я ему говорил! Этот засранец поверил в то, что увидел именно ее, потому что я ему сказал о ней, а на самом деле там нет и не было никакой татуировки! Это просто я ему об этом сказал!
Я сказал ему это? Я ему сказал или нет?
Я подхожу, едва переставляя ноги, теперь они опять дрожат, я наклоняюсь, слегка касаюсь пальцем плеча, будто хочу очистить его от тонкого налета сажи… и вижу…
Я хотел бы стереть ее, но я ее вижу. Эту забавную, дурацкую татуировку.
Удар в солнечное сплетение. Неожиданный, болезненный, опрокидывающий ничком. Я в самом деле, переламываюсь пополам, утыкаюсь лбом в плечо моего брата и плачу.
Я этого никогда не делал. Тем более на плече моего брата.
Мы в самолете, который несет нас домой. Это было нелегко организовать, им надо было сделать вскрытие, потом вся эта бюрократическая тягомотина. К счастью, у меня в Найроби хорошие знакомства. Пришлось заплатить для ускорения всех процедур. Теперь Франческо летит со мной.
Мы возвращаемся в Милан.
Это были ужасные дни. Кроме всего прочего, мне нужно было решать еще и вопросы, связанные с моим бизнесом. Зато я получил объяснение того, почему они летели ночью. Полиция провела тщательное расследование и выяснила, что они должны были вылететь в два часа дня, но перед самым взлетом обнаружилось, что барахлит один из моторов. Они принялись его ремонтировать, то есть пилот начал ремонтировать. Но он же не механик, как уж там он его отремонтировал… Они взлетели, когда начало темнеть. Франческо бы подождать следующего утра или полететь другим самолетом, но в Найроби самолет ждали шесть туристов, которые должны были полететь на остров обратным рейсом, и хозяин гостиницы не желал слышать никаких резонов: самолет должен забрать туристов и вернуться хоть глубокой ночью, с какой стати тратить триста долларов из своего кармана на их ночевку в Найроби…
Франческо не имел никакого касательства к этой истории. Он был просто пассажир. Мой брат погиб из-за того, что владелец этой гребаной гостиницы не захотел потерять триста долларов!
Но кажется, что в его смерти есть и моя вина. Секретарша моего офиса в Найроби сказала, что в прошлую пятницу Франческо позвонил ей, чтобы узнать, когда я буду в городе. Ну понятно — он летел в Найроби из-за меня, наверняка хотел сделать мне сюрприз, чтобы вместе вернуться в Милан. А как было бы здорово! Он и я, вместе в Найроби после стольких месяцев разлуки! Как много мы могли бы сказать друг другу! Я рассказал бы ему о себе, о малышке Лауре и ее музыкальных успехах, о том, насколько изменилась старшая Лаура, став по-настоящему близкой ему, Франческо, об отце, который в последнее время очень плохо себя чувствует, и мы боимся, что он долго не протянет, о том, что он постоянно спрашивает про него, все время про него, каждый день, каждый день… А он, Франческо, рассказал бы мне о своем путешествии, о людях, с которыми познакомился, обо всем, что делал, думал, слышал. Я уверен, мы поговорили бы и о нас, чего никогда прежде не делали. Я рассказал бы ему о своей ревности, которую испытывал с момента его рождения и позже, когда он рос, когда вся любовь мамы принадлежала ему, а папа — даже папа! — смотрел на него так, как никогда не смотрел на меня, а он этого не замечал. Засранец! Неправда, что он доставлял мне только заботы и раздражение, я знал, что без него моя жизнь была бы совсем иной, и я признался бы ему, что если я в конце концов, чего-то добился, то обязан этим и ему тоже. Потому что, если б не существовало этого чудака, который по любому поводу твердил «я — нет», я никогда бы не говорил «я — да». Мы вместе бы посмеялись, мы могли бы отпраздновать его сорокалетие, которое наступило меньше месяца назад. Мне представилась сцена: мы двое в баре, я в пиджаке и галстуке, он в джинсах и майке… Я говорю, что ему пора подстричься, а он отвечает, что мне пора повзрослеть… Может даже, мы крепко напились бы… Да, нам не помешало бы крепко выпить…
Я думаю о Лауре. Я так и не собрался с духом позвонить ей, может быть, сидя рядом… но чтобы по телефону… нет, не могу. Я думаю о том, как она была счастлива… и думаю, как я все это ей скажу… думаю, когда я ей это скажу… Я думаю о малышке Лауре, я вижу, как она двигается, как разговаривает, как играет на пианино, и внезапно понимаю, до чего она похожа на Франческо, с добавлением прелести Элизы. И я снова думаю о Франческо, и мне представляется неправдоподобным, что его больше нет. Меня приводит в ярость мысль, что я совсем потерял его из виду в эти последние пятнадцать месяцев его жизни. Что он делал?
С кем разговаривал? Испугался ли в те последние секунды, когда понял, что спасения нет? О чем подумал? Кому посвятил свою последнюю мысль? И какой теперь будет моя жизнь без него?
Я сжимаю в руках пластиковый пакет с его личными вещами, так назвал их тот тип из посольства: личные вещи. Все, что осталось мне от Франческо, — это его личные вещи. Их немного: паспорт, браслет из черных кораллов, которого я прежде у него не видел, бумажник и две книги: сборник стихов Йейтса по-английски и томик Кьеркегора «Понятие страха».
В бумажнике сложенная несколько раз страничка из тетради с надписью «для Лауры». Это письмо Франческо, я не стану его читать, как бы мне ни хотелось. Прочтет та, кому оно адресовано. Лаура.
Между страниц одной книги — фотография, сделанная поляроидом: Франческо и незнакомец, абсолютно черный. Они стоят, прислонившись к дверце дряхлого пыльного грузовика. Судя по дате на обороте снимка, он сделан десять дней назад. На нем Франческо выглядит спокойным, улыбается, он в голубой майке и шортах цвета хаки, неожиданно мускулистые ноги, должно быть, ему пришлось много ходить. У него длинные волосы и густая длинная борода. Я никогда не видел его с бородой. Несколько лет назад он отпустил усы, но через месяц сбрил, потому что, как говорил, с ними он похож на мышь. С чуть поседевшей бородой и аскетическими чертами лица он походил на какого-то из греческих философов, которых так любил. И тут же перед глазами видение: его обгоревшее тело. Мне никак не удается избавиться от этого видения. Перед глазами все время его татуировка на плече, которую предательски пощадил огонь. Франческо сделал татуировку, будучи в Африке, больше двадцати лет назад.
Я отлично помню тот день, когда впервые увидел ее: шесть утра, мы оба в ванной. Я брился перед тем, как идти в офис, а он только что вернулся с очередной ночной гулянки и раздевался, чтобы принять душ.
— Что это у тебя на плече? Никак сделал татуировку?
— Ты что, шутишь? Я и татуировка? Подумать только! Я понятия не имею, как это случилось, неожиданно появилось на плече странное пятно в форме вопросительного знака. Еще вчера вечером его не было. Клянусь. Может, меня кто-то заклеймил?
— Перестань строить из себя дурака, скажи лучше — зачем ты ее сделал? И почему именно в виде вопросительного знака?
— По-твоему, тот, кто делает татуировку в виде вопросительного знака, может дать тебе вразумительный ответ?
Эпилог Двенадцать лет спустя
Лаура
Если бы меня спросили: Лаура, ты чувствуешь себя счастливой? — я бы решительно ответила: нет, не чувствую. Хотя, откровенно говоря, у меня все в порядке: я богата, красива… по крайней мере, так говорят… ухожена, живу в прекрасном доме, вокруг те, кто меня любит, и все же… нет, я не счастлива. Я словно бабочка, которая порхает, порхает, порхает и никогда не останавливается. Только когда я сажусь за пианино и оно звучит так, как я хочу, чтобы оно звучало, только тогда эта бабочка прекращает порхать, она садится на музыку и отдыхает.
О своей матери я ничего не помню… или почти ничего. Какие-то смутные образы и ощущения, которые я толком и не знаю, к кому относятся, к ней или к тете Лауре.
А вот воспоминания об отце связаны со скамейкой, на которой я сейчас сижу. Скамейка именно эта, я ее очень хорошо помню. Сегодня я отправилась на ее поиски и нашла почти сразу же. У меня нет никаких сомнений, что это та самая, на которую мы с ним часто садились отдохнуть и поглазеть на уток здесь, в Центральном парке. Передо мной пруд, точно так же, как тогда, а в пруду утки, так же, как тогда.
Все, кто помнит моего отца, утверждают, что у меня точно такой же характер, как у него. Я не знаю, потому что не могу сказать, какой характер был у моего отца.
Конечно, я его ненавидела… по крайней мере, какое-то время. Когда я в нем нуждалась, после того как умерла мама, и он был мне очень нужен, его не было рядом. Он уехал, чтобы разбиться в Африке. Мир его душе! Сейчас мой отец для меня — выцветшая фотография, музыка на диске и свет, которым лучатся глаза тети Лауры, когда она говорит о нем. Ничего больше.
Лаура многое объяснила, рассказала о многом, думаю, обо всем, что посчитала нужным мне открыть. Она делала это, когда я отказывалась есть, когда капризничала, когда не слушалась, когда плакала. Я давно уже не плачу, у меня не получается. Глядя теперь уже сухими глазами на отношения моих родителей, я понимаю, насколько сильна была любовь, их объединившая, как глубоко они проникли друг в друга. И тем не менее я не могу найти оправдания своему отцу.
Покой его душе! При жизни она его почти не знала.
Лаура заменила мне мать, и я признательна ей за это.
Я ее люблю. Ее жизнь также была полна сюрпризов: когда наконец ей показалось, что она взяла мир под свой контроль, судьба, будто назло, разрушила все ее планы. Но с другой стороны, это к лучшему. С определенной точки зрения, это пошло ей на пользу, потому что сегодня она более спокойна, более естественна. Она, разумеется, страдала, но с достоинством и мужеством. Кажется, она не ощущает свои пятьдесят лет, она по-прежнему красива, еще красива, а морщинки на лице придают ей облик мудрой, энергичной и волевой женщины.
Ей постоянно приходилось вести сражения, которых она не желала. Она должна была победить боль, которую она испытала, когда получила известие о смерти моего отца, должна была воевать со мной и со своими детьми. В основном со старшим, оказавшимся более хрупким. Он намного тяжелее брата перенес развод матери и отца и кончил тем, что подсел на героин. Теперь он живет в одной коммуне и чувствует себя нормально. Говорит, что окончательно порвал с наркотиками. Не знаю, можно ли ему верить, он говорил так и два года назад, и год назад. В отличие от него, младший растет славным парнем. Он — гордость дяди Флавио. Сейчас он, как и я, в Америке, стажируется в Бостонском университете, и Флавио ждет, когда он вернется в Италию и начнет работать в его компании. Думаю, чтобы оставить ее со спокойной душой. Дядя сильно изменился, он больше не похож на рычащего льва, а похож просто на уставшего мужчину. Два года назад у него случился инфаркт, и с того дня он сильно сдал и постарел. Но честно говоря, он перестал быть похожим сам на себя, когда погиб мой отец. И дела его компании идут не так хорошо, как тогда, когда мой отец был жив. Кажется невероятным, но это так. После смерти папы дядя уже не в состоянии работать, как прежде, с той же самоотдачей, как прежде, — и это вовсе не из-за боли утраты, как он признался мне однажды в порыве откровения, а вероятно, потому, что прежде он работал изо всех сил исключительно для того, чтобы что-то доказать своему брату, а когда не стало больше, кому доказывать… Как бы то ни было, компания до сих пор высоко ценится на бирже, и я, должно быть, владею кучей акций, составляющих долю моего отца. Сегодня, когда мне исполняется восемнадцать, я наконец могу подержать их в руках, но не очень-то рвусь, потому что не нуждаюсь в деньгах, деньги никогда не являлись для меня проблемой. Я просто поручила дяде Флавио управлять моей долей за меня, что намного надежнее…
Через два дня я уезжаю. Точнее говоря, мы уезжаем, потому что в Нью-Йорке я с тетей Лаурой, которая прилетела послушать мою игру на конкурсе молодых талантов, уверенная, что я выиграю. Я не выиграла. Я стала второй. Что касается меня, первая я или вторая, не играет для меня никакой роли. Для них играет: для тети Лауры, для моего педагога, — но не для меня.
Если я и согласилась принять участие в этом конкурсе, то лишь ради тети Лауры, которая жила этим целый год.
Через два дня мы улетаем, Лаура и я, но двумя разными рейсами. Мы должны были поехать навестить моего кузена в Бостоне, а потом вернуться в Милан, но я не поеду никого навещать и в Милан не вернусь, только Лаура этого еще не знает.
Я скажу ей сегодня вечером, когда вернусь в гостиницу или за ужином в ресторане, где мы будем праздновать мое совершеннолетие. Мое решение явится тяжелым ударом для нее. Но я давно об этом думаю. Я никому не говорю, что уже давно чувствую, как моя жизнь давит на меня, как я не выношу Милан, людей, никого и ничего. Я молчала, потому что я должна была ждать.
Теперь, когда мне восемнадцать, никто не может удержать, никто не имеет больше права делать это.
Я не собиралась становиться пианисткой, хотя все только этого и ждали. Возможно, за меня решил талант. Вместе с тенью моего отца, дважды после смерти принимавшего решения за меня.
Возможно, в один прекрасный день я и впрямь стану великой пианисткой, и музыка, концерты и все прочее станут моей жизнью. Но сначала я хочу разобраться в себе. Сама найти свою дорогу.
Поэтому я и хочу уехать. Я вернусь, если вернусь, когда сделаю свой выбор.
У меня нет корней, у меня есть только половинка семьи, даже четвертинка семьи, у меня есть только Лаура, но и она, по большому счету, никто для меня.
Лаура сделала мне сегодня замечательный подарок. Письмо. Письмо моего отца, которое она хранила двенадцать лет в ожидании моего совершеннолетия. Всего две страницы. Отец, должно быть, написал их в том самом закончившемся трагически путешествии. Он писал скорее для себя самого, чем для меня. Да, да, для себя, потому что мне в то время еще не исполнилось и шести. Может быть, это был разговор с собственной совестью, как будто для этого достаточно одного письма. Кажется, его обнаружили в отцовском бумажнике. Подумать только, бумажник выжил в огне, отнявшем у меня отца.
Лаура говорит, что она его никогда не читала. Увидев, кому оно адресовано, она поклялась сохранить его у себя до того дня, как я стану совершеннолетней. Что до меня, она могла бы и прочитать. И по-моему, она это сделала. Но, в конце концов, это неважно.
В принципе она могла бы дать мне его и раньше. Но тогда мне нужны были не письма. Не оно было мне нужно тогда. И даже не нужно теперь.
Но я его все равно прочту сейчас, сидя на той же самой скамейке, где я не раз сидела с ним, глядя на уток.
Я прочту его. Мне интересно, что такого важного он хотел сказать мне…
Подумать только, Принцесса, до сих пор бывают ночи, когда я внезапно просыпаюсь, проспав не больше часа, просыпаюсь оттого, что мне снится мама, и до сих пор случается, что память о ней не отпускает меня целыми днями. И все же теперь я воспринимаю все совсем по-другому, чем раньше, настолько по-другому, что решил вернуться домой, потому что я слишком долго отсутствовал и потому что у меня огромное желание вновь увидеть тебя. Так что скоро я опять обниму тебя, и, думаю, это будет нелегко. Нелегко для тебя и тем более нелегко для меня, потому что я понимаю: одного объятия мало, чтобы освободиться от груза вины, который я несу, оставив тебя одну.
Я не ищу оправданий, но обязан кое-что объяснить тебе. Надеюсь, однажды ты сможешь понять эти мои объяснения, если, конечно, мне удастся ясно изложить их. Для этого я и пишу тебе письмо. Чтобы запечатлеть на бумаге слова, которые мне было бы слишком трудно произнести вслух.
Понимаешь, Лаура, я всегда был тем, кто гонялся за тенью собственных вопросов, порожденных самыми тяжкими раздумьями, сложными философскими построениями, беспокойством, тянувшимся за мной как бассо континуо, а еще — холодной, почти циничной рассудочностью, с какой я управлял своими слабостями…
Я всегда старался убежать от мира, но наступает момент, когда страдание так безжалостно разрушает тебя, что уже больше нет сил бежать, и ты в ловушке. Я защищался от превратностей жизни (и от себя самого) с помощью отстраненности и смирения, веря, что этого достаточно для защиты.
Я ошибался, потому что отстраненность и смирение еще могут как-то смягчить боль от осознания того трагического, что с тобой случилось, но барьером, помогающим избежать ударов судьбы, они стать не могут. Когда жизнь подвергла меня действительно серьезному испытанию, все мои рассудочные построения разбились вдребезги о стену горя. Потеряв твою мать, я потерял себя, а точнее, ту половинку, которую составлял я сам. Вторую половинку я пытаюсь забыть.
Я не знаю, что такое жизнь. Это я-то, который должен бы объяснить тебе, что оно такое. Есть одно, о чем я могу сказать тебе, что я понял бесспорно: жизнь — это ожидание, долгое ожидание, а бегство от реальности, то есть от, тоски, одиночества, страха смерти и, главное, от себя самого, — всего лишь попытка обмануть время. Но это бегство — ошибка. Лучший способ избавиться от всех этих вещей — остановиться и постараться понять, от кого ты бежишь и почему. Только так можно сорвать маску c персонажа, играющего твою роль в твоей жизни, только так можно разорвать цепи ожиданий других по отношению к тебе, только так в старости можно избежать превращения тебя в карикатуру на того, кем ты был в юности.
И только в этом случае, Лаура, может случиться так, что ты освободишься даже от боли утрат. Вот почему сегодня я спокоен, вот почему впервые я чувствую себя в ладу со своими воспоминаниями настолько, что могу забыть их.
То, что осталось у меня от них, — всего лишь фрагменты. Иногда смутные, иногда яркие.
Я смутно слышу голоса, я смутно вижу лица, на которые когда-то смотрел, руки, которые прикасались ко мне, ощущаю запахи, вкусы, звуки, которые меня опьяняли.
И наоборот, ярко вижу улыбку твоей матери, ее манеру жестикулировать, ее изящество. Я вновь переживаю чувства, которые она вызывала во мне и которые дарила мне ты. И если бы мне пришлась выбирать себе рай, я хотел бы, чтобы он был построен на всех тех чувствах, которые я испытывал.
А пока я в этом нелепом африканском аэропорту жду, когда местному «брату Райту» удастся завести свой самолет, очень похожий на тот, на котором летал Красный Барон[39].
Я тороплюсь вернуться домой, чтобы снова разделить свое ожидание с тобой.
Я повторяю: фрагменты, вспышки остаточной памяти, которые вместо того, чтобы слиться воедино, дробятся на мелкие осколки.
Лаура, мало обладать воспоминаниями. Нужно иметь мужество расставаться с ними, чтобы не искажать их смысла.
С любовью к моей Принцессе, папа.
Замечательные слова, папа. Правда, замечательные. Но что это? Твое философское завещание или идея для новой песни?
О каких чувствах ты говоришь?
Я никогда их не испытывала.
Ты пишешь, что с воспоминаниями нужно расставаться, чтобы не исказить их смысла. Но, папа, расстаются только с тем, что имели. А я, видя, к чему мы все пришли, я — нет, я ничего не имею и ничего не жду.
Я поднимаю руку, чтобы остановить такси. Сажусь. Таксист поворачивается ко мне и спрашивает:
— Куда едем?
Мне кажется, парень — пуэрториканец. Молодой, не старше двадцати пяти. На голове бейсболка, вся в наклейках и значках.
— «Уолдороф Астория»[40], — говорю я.
Он подносит два пальца к козырьку, говорит: будет сделано — улыбается, поправляет зеркало (чтобы лучше меня видеть!) и заводит мотор.
Уже стемнело. Я сидела, глядя на уток, больше двух часов и теперь чувствую себя усталой и потерянной. На этой скамейке со мной произошла странная вещь: неожиданное воспоминание, настолько четкое и конкретное, как будто я реально присутствовала при этой сцене.
Вот она — я, и вот он — папа. На нем темное пальто, белая вязаная шапочка, длинный шарф обматывает шею. Повсюду лежит снег, и я смеюсь от счастья, я вижу снег впервые в жизни. Я трогаю его, чувствую холод в пальцах, играю им…
И в этой сцене есть пруд, этот пруд, только замерзший. Перед отъездом в Италию папа привел меня сюда, чтобы попрощаться с утками, но их уже нет. Я смотрю по сторонам, я ищу их, зову, но их негде нет. Я начинаю плакать. Я спрашиваю папу, куда улетели утки. Папа гладит меня по голове и что-то говорит. Он говорит что-то ласковое, но я не помню, что именно. Помню только, что продолжаю плакать, а он меня гладит, и потом мы спрашиваем у проходящих мимо людей, не знают ли они, куда улетели утки. Но никто из них не знает, они улыбаются, плотнее закутываются в свои пальто и торопятся уйти. Мой плач превращается в истерику. Папа берет меня на руки и уносит прочь. Начинает валить снег. Папа крепко прижимает меня к себе и переходит на быстрый шаг. Я так же крепко прижимаюсь к нему. У него на шапке снег, а щека теплая и немного колючая. Рукой он прикрывает от снега мое лицо. Я понемногу успокаиваюсь, хотя слезы продолжают течь. Я слышу слова, которые он шепчет мне на ухо, слышу его голос:
— Не плачь, Принцесса, никому не дано знать, куда улетают утки, потому что у уток есть крылья, и они вольны лететь, куда захотят, в этом их счастье, — говорит он.
Но я плачу.
Это случилось накануне Рождества пятнадцать лет назад.
Мне было три года.
В тот же день мы сели в самолет, чтобы вернуться в Италию.
Мы попадаем в пробку. Надо было пойти пешком, как я и хотела вначале. А теперь поздно. Чертовски поздно. Лаура ждала меня в гостинице к семи, а уже восемь. И я не могу позвонить ей, чтобы предупредить, потому что забыла мобильник в номере. Таксист чувствует себя вполне комфортно, что-то напевает, выстукивая пальцами мотив на руле, иногда поглядывает на меня в зеркало заднего обзора.
— Слушай, — говорю я. — Я опаздываю, постарайся сделать что-нибудь.
Он разводит руками: пробка. Я думаю о Лауре, которая наверняка беспокоится.
Он напевает.
— А ты не мог бы не петь? На нервы действует! — говорю я.
— Плохой день? — спрашивает он.
Я отворачиваюсь к окну, делая вид, что не слышала.
— Скоро Рождество, надо радоваться, а у тебя такое лицо… Ты видела, какое сегодня классное солнце? Как будто весна.
Я не отвечаю, смотрю в окно.
— Ты не здешняя?.. Итальянка?
— Нет.
— Тогда француженка?
Я не отвечаю, смотрю в окно.
— Испанка! Только не говори мне, что ты испанка.
— Да, я испанка, — вру я, чтобы он заткнулся.
Но он продолжает болтать. Больше того, он возбуждается, спрашивает, из какого я города, я цежу сквозь зубы: из Мадрида. Он говорит, что один из его приятелей как-то раз был в Испании, и он тоже хотел бы поехать туда, что он чувствует кровную связь с древней родиной… вся эта ахинея, которую я с трудом переношу.
Я думаю о сегодняшнем вечере. Я думаю о том, что скажу Лауре по поводу папиного письма. Ничего — если она меня не спросит. Или же что оно меня сильно поразило — если она спросит, и таким образом подслащу ей пилюлю, прежде чем сообщить то, чего она не ждет.
Я смотрю в окно. По ушам бьет треп таксиста, который никак не может остановиться, хотя бы на миг, мысль опять возвращается к той сцене, и опять мне кажется, что я проживаю ее. Я снова вижу отца, который несет меня на руках и говорит мне: не плачь, Принцесса, никому не дано знать, куда улетают утки… не плачь, Принцесса… не плачь, Принцесса… не плачь, Принцесса-
Парень внезапно замолкает. Я поднимаю глаза и встречаюсь с его глазами в зеркале. Я догадываюсь, что он только что о чем-то спросил меня.
— Я спросил, почему ты плачешь, — говорит он, прочтя в моем взгляде немой вопрос: «Тебе чего?»
— Я не плачу, — отвечаю я, вытирая слезы. — Я просто простужена.
Он ухмыляется иронически.
— Даже если я и плачу, — продолжаю я, — тебе что до этого? Занимайся своим делом, веди машину. Ты меня уже достал! И прекрати пялиться на меня в зеркало, понял? Или мне выйти?
Он становится серьезным, прекращает выбивать дробь пальцами и говорит:
— Успокойся. Я просто не могу видеть, как кто-нибудь плачет.
Я фыркаю и опять смотрю в окно.
— Извини, — говорю я. — Я не хотела тебя обидеть.
— Ничего, — отвечает он. — Это я виноват, болтаю без умолку.
Но я вижу, что он обиделся. Мне правда неудобно за мою грубость. Теперь уже я испытываю желание поговорить но не знаю, о чем.
Внезапно мне в голову приходит мысль.
— Послушай, — говорю я, — ты в курсе, что на пруду в Центральном парке полно уток? Случайно не можешь мне сказать, куда они деваются, когда озеро замерзает? Может, знаешь?
Мне кажется, он принимает меня за сумасшедшую или думает, что я надсмехаюсь над ним. Но нет. Наоборот, он разглядывает меня в зеркале несколько секунд с широкой улыбкой и отвечает: да, он знает это.
Он знал это, папа. А ты нет. Ты сказал, что этого никто не знает и что в этом их счастье. Может, ты и прав, может, это был самый красивый ответ, но я нуждалась в правильном ответе, мне позарез нужно было знать, куда они улетают.
Теперь наконец я это знаю. Теперь я знаю, куда улетают утки, когда пруд замерзает. А ты хочешь знать — куда?
Они возвращаются домой.
Примечание автора
«Интимный» бар, на который случайно набрели Франческо и Кэтлин, — это тот самый бар, куда осенью 1946 года да зашли выпить Франсуа и Кей из романа Жоржа Сименона «Три комнаты на Манхэттене». Они и есть та самая пара вне времени, что произвела столь большое впечатление на моих героев.
Скамейка в Центральном парке, где Франческо часто сидел с Лаурой, — та самая, на которой сиживал юный Холден у Джерома Дэвида Сэлинджера, и это именно он, сидя в такси, спрашивал водителя: куда улетают утки, когда озеро замерзает?
Отзывы
«Это роман о том, что у каждого есть право на свою Одиссею.
Быть может, всем нам необходимо потеряться в этом мире, чтоб понять, что нужно просто вернуться домой… Читается на одном дыхании».
«Книга невероятно захватывает, заставляет смеяться и плакать, удивляет неожиданными поворотами сюжета…»
«Роман о любви и о том, что ей противоположно, о безумствах и расчете, о путешествиях и о доме».
(Из отзывов читателей)«Франческо — удивительный персонаж, который ищет себя в благоустроенном Милане, в шумном Нью-Йорке и даже в йеменской пустыне… Ему предстоит узнать, что самое главное путешествие, которое нужно совершить, — в глубины собственной души…»
La Republica«У каждого из четырех героев этой книги есть секрет от остальных. Читателя ждут невероятные повороты сюжета».
Librozio«Книга для тех, кто хочет вырасти, но не стать взрослым».
Фабио ВолоКНИГА ДЛЯ ТЕХ, КТО ИЩЕТ СВОЙ ПУТЬ, СВОЙ ДОМ, СВОЮ ЛЮБОВЬ
Лоренцо Ликальци — итальянский психолог и писатель, родился в 1956 году в Италии. Основав и возглавив местный дом престарелых, в 2000-е годы он успешно дебютировал в качестве романиста, выпустив к настоящему моменту семь романов. «Я — нет» (2001) — первый из них.
Ликальци получил за него премии «Festival del Primo Romanzo» и «Premio del Giovedi», а сам роман стал бестселлером в Италии.
В 2003 году по нему был снят одноименный фильм.
Примечания
1
Петр Демьянович Успенский (1878–1947) — русский философ, теософ, эзотерик и писатель. (Здесь и далее примечания переводчика.)
(обратно)2
Франческо близко к тексту цитирует песню Джона Леннона «Герой рабочего класса» (1970).
(обратно)3
Боб Марли скончался в мае того же, 1981 года, декабрем которой датировано письмо.
(обратно)4
Имеется в виду философский факультет университета.
(обратно)5
Самая дешевая модель «ситроена».
(обратно)6
То есть выпускник частного миланского англоязычного университета Бокони, одной из ведущих мировых школ делового администрирования.
(обратно)7
Имеется в виду роман Германа Гессе (1922).
(обратно)8
Начало изучаемой в школе поэмы Джозуэ Кардуччи (здесь — в переводе К. Бальмонта), самого значительного поэта Италии XIX века.
(обратно)9
Одна из крупнейших итальянских газет.
(обратно)10
Длинный стоя из грубо струганных досок. Характерен для сельских домов и монастырских трапезных.
(обратно)11
Гуальтьеро Маркези (р. 1930) — реально существующий миланский шеф-повар, называемый порой основоположником современной итальянской кухни.
(обратно)12
TG5, Медиасет, РАИ — каналы итальянского телевидения.
(обратно)13
Зад, задница, «мягкое место» (амер.); женские половые органы (англ., вульг.).
(обратно)14
Имеется в виду супермодный и супердорогой миланский стилист.
(обратно)15
Франческо Де Грегори (р. 1951) — поэт-бард, известный своим ироничным стилем.
(обратно)16
Пупо (Энцо Гинацци, р. 1955) — характерный представитель итало-диско. Упоминаемая ниже песня «Шоколадное мороженое» (Gelrt cioccolafo) — один из символов итальянской попсы.
(обратно)17
Марка дорогой обуви.
(обратно)18
Миланская улица самых дорогих бутиков.
(обратно)19
Марка популярных сухих хлебцев.
(обратно)20
Итальянский аналог русского «цып-цып», которым созывают кур.
(обратно)21
В сегодняшних ценах примерно 100 евро.
(обратно)22
Эффективная кампания итальянских властей по борьбе с коррупцией.
(обратно)23
Реминисценция из фильма «Американец в Риме» (1954), в котором герой Сорди жадно опустошает огромную тарелку с макаронами.
(обратно)24
Термин психологии: жесткость, неготовность соответствовать меняющимся обстоятельствам.
(обратно)25
Видимо, Блез Паскаль.
(обратно)26
Римская киностудия.
(обратно)27
«Рокко» в переводе с итальянского — шахматная ладья и посох епископа.
(обратно)28
Последняя династия королей Италии.
(обратно)29
Популярная итальянская певица. Работает в жанре лирической по музыки, с примесью рока и кантри.
(обратно)30
Популярный итальянский певец, выступающий под псевдоним Рон.
(обратно)31
Миланский аэропорт.
(обратно)32
Сухой ветер с пылью, характерный для Центральной Азии.
(обратно)33
Крупный эритрейский порт на Красном море.
(обратно)34
Сомалийская хижина.
(обратно)35
Ритуальное молитвенное восклицание, используемое в мусульманских странах, эквивалентное русскому «Бог даст!», «С Божьей помощью!».
(обратно)36
Кенийский портовый город.
(обратно)37
«Альянс за восстановление мира и контроль за терроризмом» (ARCPT) — признаваемое официальными властями Сомали ополчение, противостоящее мусульманским фундаменталистам.
(обратно)38
Здание итальянского Министерства иностранных дел.
(обратно)39
Имеется в виду германский летчик Манфред фон Рихтгофен, признанный лучшим асом Первой мировой войны. Прозвище Красный Барон получил из-за ярко-красного цвета своего самолета.
(обратно)40
Одна из самых фешенебельных нью-йоркских гостиниц.
(обратно)
Комментарии к книге «Я - нет», Лоренцо Ликальци
Всего 0 комментариев