«Цыганский роман (повести и рассказы)»

3669

Описание

 `Проза Левкина невероятно тактильна, в этом ее микроскопическая тактика и оптика разом. Она подробна, как нейроны головного мозга на фотографии, как створоженное серое вещество, которым мы думаем, что думаем.` Александр Скидан, `Новая русская книга`. `Большинство читателей `Ома` обязаны встать на уши, разбиться в лепешку и добыть себе сборник Андрея Левкина. Интеллектуализма тут нет и в помине. То бишь интеллектуализм, конечно, присутствует, но не сугубо ленинградский, а обычный, людской: насыщенный пылью и жарою, небесами и реками. Рецензировать все это можно, но опасно; по крайней мере ни у кого из рецензентов не получалось. Левкин в точности похож на героин - довольно быстро привыкаешь, и с каждой новой страницей трип все увлекательней. Немногие критики, которые все-таки осмеливаются о Левкине сочинять, обычно цитируют что-нибудь про ангелов.` Борис Кузьминский, журнал `ОМ`.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Вячеслав КУРИЦЫН СЕРЕБРЯНАЯ ЧЕРТОЧКА

Андрей Левкин родился в Риге в 1954 году, окончил механико-математический факультет МГУ. Во второй половине восьмидесятых-начале девяностых заведовал литературой (многим запомнилось, что был главным редактором) рижского "Родника", где впервые или почти впервые появлялись в легальной печати сочинения И.Клеха и Л.Рубинштейна, Э.Гера и В.Кальпиди, Т.Щербины и О.Хрусталевой, А.Драгомощенко и В.Кривулина, П.Вайля и А.Гениса, В.Сорокина и А.Ровнера, А.Башлачева и Я.Персикова; именно там увидели свет "Митьки" Владимира Шинкарева и - после известного перерыва - появился Солженицын, там было опубликовано первое исследование творчества Тимура Кибирова и обсуждались проблемы от "коты и культура" до "почему я не интеллигент?". Там первыми стали к почти любому слову добавлять спереди "как бы". Всякий номер был событием, открывал новые способы думать и писать, - и едва не в первую очередь эти слова относятся к сочинениям самого Левкина. Начиная с 1986 года он выпустил несколько книжек прозы. В конце девяностых переехал в Москву и стал заниматься политической интернет-журналистикой: снова очень успешно. Сначала его обзоры составили славу сайту Полит.Ру, теперь Андрей редактирует сайт СМИ.Ру. Немногословен, спокоен, доброжелателен, коренаст.

ПРЕДМЕТ

Левкин пишет о странных очень вещах.

В конце июля начале августа в 1-ом Хвостовом переулке все время горел торф: его насыпали вдоль травянистого прямоугольника с несколькими деревьями...

Свернул в продуктовый магазин "Кураре" в Бродниковом переулке, где купил сухой суп Ramen с сухими креветками, который далее съел.

Сверху над пальмой была прибита полка, на которой стояло чучело белки, сидящей на каком-то фаянсовом грибе, гриб был с беловатым стволом и бежевой головкой. Три больших плоских зеркала в ряд, а над ними тонкая гирлянда из зеленых лампочек.

В ответ на удивление читателя - что же странного-то? элеметарнее вещей не придумаешь - приходится уточнить: странна та воля, с которой Левкин так упорно и подробно всматривается в самые элементарные вещи. Он описывает предметы простейшие, которыми в таком объеме никто больше на этом свете - во всяком случае, из сочиняющих прозу по-русски - не интересуется. Ну посудите сами, какая вычурная страсть:

Что делает женщина, девушка, купив здесь эти малиновые колготки, или кожаную сизую короткую юбку, или блузку со сборками: белого, конечно, цвета, с надувными золочеными пуговицами? Куда они в них пойдут? И не важно даже, что они именно будут делать, хотя это, конечно, просто, и не важно, что они будут чувствовать, что, конечно, интересней, но хотелось бы выяснить вид лестницы, цвет краски, которой покрашены ее стены. Как там выглядят перила? Деревянные или же от них остался только металлический остов?... Каким голосом там звонит звонок?

Левкин способен долгими медленными страницами наблюдать, как снег с крыши сдувает, или как он с неба валит, какими фигурами в воздухе закручивается, или как осень начинается подтеками на стенах; для него важен всегда месяц года, он знает, в конце или начале февраля злее ветры, знает, какие когда цветут растения и какие, соответственно, в городе запахи, он не ленится подумать, с какой книжкой засыпает случайный прохожий, а главное: он всему этому успевает подивиться, восхититься. Надо же, снег идет, завивается колечками, и другого такого раза не будет. Каждое маленькое событие, любое шевеление вещества - абсолютный, отъявленный эксклюзив. Надо уметь почувствовать это, и душе тогда будет пищи во весь ее рост.

Иногда внимательному взгляду надоедает ерзать по поверхности вещи, и он пускается в увлекательное путешествие внутрь: вот творожный сырок, в него проходят солнечные лучи, "сворачиваются в шарики на концах, заражая ими детскую ваниль; сырок сделается изнутри крапчатым: в нем сидят тупые головки гнилого цвета, от них изнутри сырка во все его края разойдется паутина".

А иногда в результате этого взгляда пространство лопается, разрывается и на ошеломленного наблюдателя вываливаются иные миры. Вот результат сильного всматривания в человека, который почесал себе то ли руку, то ли щеку:

Не саранча возьмется невесть откуда, из неба, но ею станут сами люди, у которых кожа покроется, вот - уже начала покрываться - хитином, а глаза выпучатся, ища объект желания, и Господь останется лишь электричеством, а мотыльки будут ангелами его.

Или вот чем заканчивается описание рынка - то, что началось с сырков:

А что до церкви, по обыкновению стоящей неподалеку от вокзала и, значит, рынка, то ведь и святых там можно пересчитать, их тоже немного. И пахнут они даже не ладаном, а старым деревом, пылью, одеждой тех, кто зашел сюда с рынка, словно свалились все они разом с какого-то большого фруктового дерева или так и свешиваются, даже и не с неба, а изнутри церкви, словно привязанные к изнанке креста одной виноградной гроздью. К той гайке, к которой прикручен крест.

ФЕРМЕНТ

Когда-то, в легендарные родниковые времена, Левкин писал, что придумал тест на жизненность текстов: если вставить в него фрагмент из свежих "Московских новостей", и не взбрыкнет текст, значит, он живой. Со временем он все чаще стал вставлять такие фрагменты: скажем, щедрый кусок цитат из сборника "Письма во власть 1917-1927. Заявления, жалобы, доносы, письма в государственные структуры и большевистским вождям". Цитаты и сами по себе замечательные ("Уважаемый товарищ Михаил Иванович! В той ли реальной степени отражается Вам жизнь, как она есть?"), и наблюдение Левкина о том, что языком Платонова тогда страна говорила и ничего он не выдумывал, имеет филологическую, что ли, ценность, но сейчас я о другом: тут Левкин теоретизирует свой интерес. Де, в письмах этих есть некий "фермент, вещество, почти неуловимое, но проступающее в этих текстах, их определяя... Этот фермент всегда разный, поэтому время и имеет свой запах".

Как и в случае с пространствами и вещами - щемяще разовый, неповторимый.

Тут уже у меня свой интерес: в одном из левкинских текстов я описан сидящим на конкретном углу Москвы и пьющим пиво "Балтика #3" - к чему бы, казалось, такая избыточная точность, про сорт пива? Замечание, однако, оказывается неожиданно важным - теперь я такого сорта не пью, и вообще с тех пор (за какой-то год) ассортимент пива резко расширился и структура потребления усложнилась: так из пустой точности разворачивается короткая личная история, вполне смешанная с историей страны. Это и есть аромат времени, фермент. Так, попав через два года во двор, через который и в прошлый раз проходил случайно, обнаруживаешь, что красная стена стала, допустим, синей и опознаешь это тихое происшествие как движение жизни.

Появляется искус концепции: вот Левкин уточняет, что фермент это не код, не генотип, не каркас внутренний, а выделенная эфирность-эфемерность, и хочется порассуждать про твердое пространство и жидкое время, но смущает бинарность и четкость мысли. Сам Левкин предпочитает рассуждать в терминах "что-то вроде" и "как бы". Про фермент он дальше пишет: "Или не вещество, а наоборот - его отсутствие, или некий газ..."

ТКАНЬ

Поэтому другая концепция - более для меня важная. Вот в конце века-тысячелетия как-то обострились потребности в достоверности. То ли исторический разлом в этом виноват - не очень понятно, в каком государстве живем, каков у нас (скажем, у работников умственного труда, да и вообще у местных) теперь статус и перспективы, как бы народ в воздух подброшен и болтается там невнятной взвесью. То ли постмодернизмом так уж сильно шмякнули по Трансцендентальному Означаемому, что без его вертикального крепежа конструкции мира закрипели и зашатались. Или технологии постарались: сплошные вокруг фонограмммы, виртуальные реальности, симулякры жирные. Да и сам Миллениум тоже дает прикурить: без истерики, но как-то чувствуешь приближение Конца Времен, хотя бы если попробуешь пораскинуть мозгами в сторону озоновых дыр, запасов пресной воды, восточных населений и ядерных отходов. И вот значит: потребность в достоверности.

Отсюда и интерес к ближайшим вещам, к, собственно, ткани жизни (еще говорят - "тексту"). Ведь из чего ткань состоит? - из взглядов на перила, из прохода через снег, из поедания супа: вот эти мельчайшие элементики и есть жизнь, а не что-то там возвышенно-отвлеченное, то есть и оно тоже, но как-то через перила, через цвет обоев, через промокшую одежду, а не наоборот. Увидеть то, что ближе всего...

Кроме того, поскольку есть ощущение, что вещи, что ли, истончились, что им угрожает опасность, что они хрупки, хотя часто и переживают нас, то появляется иллюзия, что ты можешь им как-то помочь, спасти их. То есть у тебя в этом мире будто бы есть такая тайная благородная миссия. Хотя понятно, что это обман, но понятно это как-то не до конца.

И ты за этой своей миссией потрясенно наблюдаешь со стороны: надо же, живу, хожу, совершаю ежедневные манипуляции, поразительно, а ведь всего это запросто могло и не быть. И ведь не будет.

ШПИОН, АНГЕЛ

"Единственное, что он умел делать, к чему испытывал постоянное пристрастие - это вот всяческие разглядывания, сопоставления, отмечания" (в скобках заметим, что Левкин-политический журналист занят вот именно этим: не аналитикой, не высказыванием мнений, настаиванием на позиции, а разглядываниями-сопоставлениями-отмечаниями, какими-то мелкими наблюдениями; это, в общем, новый тип политической журналистики...).

Шпион чем удивителен - он вроде бы ассоциируется с невнятным статусом, с двойной игрой (а шпион Левкина вдобавок "шпионит на какую-то субстанцию, очертаний которой он не видит и даже не чувствует"), но на деле выполняет всякий раз конкретные действия: ворует карту из сейфа, следит за кем-то, прячась за афишными тумбами. И выслеживает конкретный кусок чьей-то истории. "Конец Империи застал меня на перекрестке Литейного и Пестеля". Так, покружив, мы вернулись к той же нехитрой, но впечатляющей, по-моему, идее: про эксклюзивность всякой истории. Как же так, нас безумные миллиарды, и у каждого - у каждого! любого! - свой сюжет, свой маршрут, своя дорога от работы домой, свой набор употребленных проявлений жизни... Всякий, например, червяк проходит сквозь яблоко именно по той конкретной траектории, по которой проходит, а не по какой иной. Непонятно, как можно не сбиваться, как мы ухитряемся держаться своего индивидуального происшествия... наверное, нам кто-то сильно помогает.

Ангелы, может быть, которые у Левкина появляются чуть реже, чем люди, но выписаны обычно подробнее и уважительнее. Ангел - это такой специальный шпион, который "ведет" тебя в обоих смыслах: и указывает дорогу, и следит. И удивляется даже, думаю, что ты совпадаешь с маршрутом: он сам не очень понимает, какой именно путь указал, и вообще он непонятный - вроде чистый дух, но облаченный в достаточно физическое тело.

ИНТОНАЦИЯ

Фраза Левкина устроена так, что ее непременно нужно произносить при чтении про себя: вслух тоже можно, я часто пробую, но хотя бы про себя. Не в смысле "музыка". Просто в ней много вводных слов, оговорок, грамматических неправильностей и бесконечно много запятых: глазами как-то все время спотыкаешься, нужно помогать внутренним голосом. Возможно, так отпугиваются читатели: чтобы эту прозу воспринимать, надо согласиться с ее ритмом, чуть не в текст залезть: так остаются те, кто разделяет типа систему ценностей, с которыми потому можно и не сюсюкать, мысль можно не разжевывать, а сворачивать в метафору, обрывать.

Это, наверное, не самое легкое в мире чтение. Иногда запутаешься во фразе, не дочитаешь до конца, бросишь целый абзац: не жалко, уже накатывает новый. Фразы Левкина именно что накатывают: в начале идет вроде внятный ритм, потом, за счет усложненности, это ощущение внятности гаснет - ну вот тебе новая.

Ритмически это похоже на прогулку по городу: так накатывают объекты для зрения, фразы из соседнего разговора, запахи ("липы пахнут лучше, чем яблони и вишни"), мысли в голову, словесные какие-то готовые построения - туда же, в голову. Это логично: персонажи часто только тем и заняты, что ходят по городу и воспринимают.

Метод Левкина, в общем, однообразен, но предметов в мире так много - от двух теть с детьми у песочницы до снятия правительства Кириенко, - что не может утомить; вернее, утомляет в том же режиме, что прогулка: ноги устают, спина, глаза. В этом смысле можно про путешествия сказать, что они однообразны: ну, едешь, идешь, потом опять едешь, одно и то же...

А еще левкинская фраза своими хитрыми извивами ритма кажется некоей ушлой загогулиной, которая затем извивается, что хочет куда-то вдруг проскользнуть.

МИРЫ

Иногда, как уже было сказано, пространства разрываются или раскрываются, и проза оказывается черт знает где. Это тоже логично: при таком уважении к пространствам ближайшим легко предположить, что существуют и дальнейшие, надо только найти в них вход. "В каждой штукатурке есть трещина, через которую можно проникнуть куда-то внутрь".

В ранней прозе Левкина, вышедшей книгой 14 лет назад, эта тема отыгрывалась прямолинейно: в картину человек попадал, или обнаруживал в воздухе невидимую дверь в какой-то дом. Идея чреватости пространств друг другом уцелела до сих пор, но стала изощреннее. Скажем, на улице в Риге, где киношники расположили в фильме про Холмса Бейкер-стрит, происходят одновременно события и из других фильмов, которые здесь когда-то снимались. Книжки между собой связаны каким-то механизмом: "В любом тексте уничтожен абзац или два. Ясно же, что герой "Чистого понедельника" между сухими свиданиями всасывал кокаин, что какой-то тропинкой, черным ходом, дает проход в роман г-на Агеева".

Иногда нам даже наглядно демонстрируется работа механизма: чтобы пространства взаимопроникли, нужно одни вещи наделить сущностями других. Превратить абстракцию, скажем, в физическое тело. Империя - "плоскость, делящая воздух над страной, отделяя ей то, что лежит ниже. Учитывая размеры России, плоскость выгибается, согласуясь с выпуклостью десяти часовых поясов, и лежала она повсюду на уровне примерно тридцати сантиметров от почвы - на уровне голени, на каждом шаге разбивая пешеходам надкостницу".

Или вот мой любимый фрагмент про битву: "Шеpенги всадников пpоезжают дpуг сквозь дpуга... а далее их не пускает сама битва, ставшая стаканом, чьи кpая, а вовсе не дpуг дpуга, они и секут вскачь и наотмашь... Сабли pежут воздух - кpая его сpастаются тут же, но останется шов, о котоpый следующий всадник натpет, pаздеpет себе щеку".

КОЛЛЕГИ

Схожие способности сабля обнаруживает в стихах Алексея Паpщикова: "тоpмозима надеждой, сабля сыплется над головой, как веpевочный тpап, чтоб взлетал по нему человек, очевидцам оставив лишь тpуп". То есть после того, как мы подробно обсудили левкинскую эксклюзивность, стоит сказать хотя бы два слова о левкинских литературных собратьях: в деле обнаружения проходов в параллельные миры у Андрея много общего с Сашей Соколовым и группой поэтов, нареченых как-то "метаметафористами": Парщиковым, Александром Еременко, Иваном Ждановым и родственным им Виталием Кальпиди. У всех перечисленных сущности любят эффектно пообмениваться свойствами: у Кальпиди "Собака, словно белка в колесе, бежит внутpи своей двусложной клички", у Еременко "загибается взгляд и кусает свой собственный хвост", у Жданова "Боль как пещеpа выpыта в тумане". Это нельзя назвать школой - все авторы шире заявленной темы; но можно представить себе эффектную коллективную книгу этих сочинителей, в которой тексты были бы подобраны с акцентом на "искривление сущностей": очень фантасмагорический получился бы том.

Что касается влияния на младших коллег, то отчетливы левкинские интонации в прозе Светланы Богдановой, Данилы Давыдова, Сергея Соколовского (целое поколение литераторов, коротающих талант за внимательно-изнурительными прогулками по городу); слышен ритм его фразы в романе Сергея Носова "Член общества" (опубликован в мае журналом "Октябрь", обещает стать одним из важных событий года); не обошлось, мне кажется, без его воздействия новое московское метафизическое краеведение (группировавшееся прежде вокруг журнала "Новая Юность"), внятны его следы в современной эссеистике (автор этих строк читал такое о себе, например, и вполне с этим согласен). Впрочем, тема родственников и влияний - всегда очень скользкая и, главное, скучная на фоне возможности выйти ночью во двор и курить в арке, глядя, как падает снег.

АПОФЕОЗ

Я дам тебе голубой шарик, а ты ответишь мне розовой горошиной, тогда невзначай я подсуну тебе снова зеленый квадратик, а ты, не обратив внимания, ответишь мне не малиновым ромбиком, а белым кружочком, и дело закончится серебряной черточкой между нами, и мы станем счастливы.

СВАЛКА

Н.Гуданцу

Конечно, А. знал, что в городе есть свалка. Понятно, что в крупном городе есть и то и это, и свалка и роддом, товарная станция, вытрезвитель, мясокомбинат, каталажки, морг. А. все это прекрасно понимал, он даже знал, что неподалеку от города, километрах в тридцати, на боковой ветке существует почти кладбище, тот самый запасный путь, на котором скучают блестящие от смазки паровозы. Но это все - где-то, а если конкретно, то он и в вытрезвитель не попадал, и где, например, молокозавод - не имел понятия, а там, возможно, - хорошо, пахнет сытной сыростью во влажных цехах: как млекопитающее, он бы ощутил своей лимфой или позвоночным столбом темный, парной зов, и чувство родовой сопричастности утешило бы его среди жаркого лета. Так вот, "вообще", он знал, что существует и свалка.

Свалка, объяснили ему во время случайной встречи в гостях, - штука замечательная. Во-первых: с точки зрения познавательной (надо же когда-то увидеть, - см. первый абзац), во-вторых: с точки зрения бытовой. На свалке можно отыскать много чего полезного для дома, для хобби, для мелкой частной выгоды, в-третьих: как способ проведения свободного дня, борясь со скукой и разнообразя рацион чувств.

Как развлечение, почти приключение, это было находкой (повествовавший о свалке Б. во время своей речи вальяжно полуразвалился в кресле, выпятил - а ля путешественник из телепередачи - грудь, говорить стал медленнее, с расстановкой, поглаживая бороду). Несколько, вероятно, привирая, Б. сообщил, что предприятие не из простых, и без сталкера туда не попасть вовсе: свалка занимала пространство километра два на три, дорога к ней вела единственная предназначенная для мусоровозов, и перед въездом на территорию свалки - КПП, где штатских шугали. Ограды вокруг, понятно, не было, то есть отсутствовал забор с колючей проволокой, но по периметру свалка оборудована канавой, через которую перебраться невозможно, потому что канава широкая, да и течет там не вода, а какая-то смрадь. Но ров - подал надежду Б. - окружает свалку не полностью, там, где его нет, - болото, по которому частные лица и проникают на свалку. Болото же - дело серьезное, здесь сталкер и требовался, но и при сталкере - сапоги и длинная палка, иначе запросто завязнешь в трясине, ну не утопнешь, конечно, но день загубишь. Идти туда, кстати, следовало с утра, потому что привозимое мусоровозами добро уминали бульдозеры.

Б. был склонен к гиперболизации, не говоря уже о том, что степень сложности предприятия следовало поделить на какой-нибудь коэффициентик, поскольку будучи графиком (он сообщил тут же, что нашел там несколько тем для офортов) Б. понимал, что качество работы прямо пропорционально мучениям по ходу дела: хочешь не хочешь, а кусок своей жизни всегда отдаешь; слукавив немного, поэтому, он мог убедить себя в том, что - в тяготах вылазки начальная трата жизни уже состоялась и, таким образом, внешних препятствий к работе более не имеется.

На свалку добираются электричкой. Шестая остановка от города. Выйдя на платформу, по рассказам, следовало идти влево, мимо домика станционного смотрителя, затем через узкую полоску луга в сторону шоссе. Шоссе здесь как раз разветвлялось, и в сторону, в лес, отходила широкая, почти стратегическая дорога - направляясь, очевидно, к свалке. Впереди виднелся уже КПП, вид у которого был и в самом деле вполне армейским. Тяжело покачиваясь, мимо следовали ярко крашенные мусоровозы и просто грузовики с хламом в кузовах. Мечтам А. о том, что как-нибудь да и проникнет в ворота, сбыться не пришлось: перед КПП было обширное пустое пространство, где его, конечно, заметили бы, а попытаться всучить охране рупь или прошмыгнуть тишком - было не по душе А., не любившему вступать в контакт со служивым людом.

Забор, действительно, имелся только возле КПП, метров сто в длину, обойти слева? Там начинался болотистый лесок, осинки, кустарники, канавы и пружинящая почва - все вполне проходимое. Свалочное плато главенствовало над округой; там, наверху, было тихо, и никакой дым (в мыслях представлявшийся А. накануне) над ней не висел: на свалке, словно, был выходной. Продравшись сквозь жидкую, низкорослую чащобу, сделав изрядный крюк и оказавшись, по расчетам, довольно уже в отдалении от въезда, А. начал выбираться в сторону свалки, где путь ему вскоре преградил ров. А ровчик-то был ой-ей-ей... Накануне он думал: метра три-четыре, перепрыгнет (художник был ленив и полноват, в вероятных неладах с физкультурой), да только ширина рва была метров семь, и во рву не какая-нибудь присохшая к берегам смазка, но вполне полноводная, омерзительно пахнущая речка.

А. не расстроился - завелся, и пошел вдоль рва, где в высокой траве виднелись намеки на тропу - но, похоже, проложенную таким же дилетантом: растения стояли тесно, лишь едва расслаиваясь над тропинкой. Промышленного характера эта дорога, очевидно, не имела. Дело он начал не с того конца.

Растения были выше пояса и сырыми - как назло, всю ночь лил дождь. Штаны путника вскоре промокли насквозь, и теперь и мысли уже не могло возникнуть - оставить затею. Вперед и только! Несколько раз А. выбирался на край рва - вдруг да канава сузилась или объявился брод. Нет, изменений не было. От нечего делать, А. принялся размышлять о том, как называются должности работников свалки: младший уничтожитель, старший разравниватель, стратег-распределитель; о том, как тут с планом, за что начисляют премии, что проверяют комиссии, и в чем возможны злоупотребления. Все было смутно, кроме, разве, источника приработков. Идти становилось скучно, и он начал уже подумывать, что разумнее было сговориться, остановив машину, с шофером, чтобы тот за рубль провез его внутрь, или пройти мимо КПП, прикинувшись мусором, что ли. Еще раз выйдя на край рва, он увидел, что впереди, метрах в двадцати, наведена некая переправа: срубленные осинки, доски и ящики образовали плавучий островок посередине между берегами.

На берегу напротив островка следов было мало, то есть это не был искомый вход на свалку; тем не менее, переправа существовала, однако А., вероятно, на радостях, тут же шагнул мимо доски, та - точнее - ушла под воду, выскользнула в сторону, и нога провалилась в трясину. Ногу он, повалившись на бок, с чмоком вырвал, но вода в сапог успела набраться. Теперь он туда хоть вплавь, но доберется... Наученный опытом, аккуратненько переправился на плавучий остров, где обнаружил, что пути дальше нет: то ли по вине подводного течения, то ли по небрежности последнего из перешедших, ящик, место которому между островком и другим берегом, отдрейфовал в сторону. Пришлось возвратиться.

Хлюпая правым сапогом, А. продолжил свой путь. Переправ не было, вернее, были две - но такие же, рассредоточившиеся. Далее началось болото, ров, однако, продолжался, и пришлось уйти от него влево. В общем-то, сложность предприятия пока соответствовала рассказам Б.

Болотце кончилось, опять начался мелкий лесок: топкий, с сочной влаголюбивой травой, лес оборвался лугом, и по лугу шел человек, который, очевидно, и был искомый сталкер, ибо кому здесь еще ходить. Все же насчет сложностей Б. перебрал, потому что сталкер этот был не очень-то и нужен: через луг и далее - в лес, уводя влево, в обход болота, вела тропа.

Это, никаких сомнений, и был основной тракт - разъезженный, заглубившийся в мягкую, переувлажненную почву, с досками и корягами, перекинутыми через выбоины и ручьи; по обочинам валялся хлам, очевидно, взятый со свалки, и который то ли просто выпал, то ли ноша оказалась не стоящей переть ее так далеко. Тот человек шел, не спеша, ни в каких не сапогах, без палки, шел медленно, так что А. завис в нерешительности: обгонять мужика, пожалуй, не следовало, потому что неизвестно, что там дальше, но и плестись в хвосте не хотелось. Само собой вышло так, что он его нагнал и шел за ним следом, в затылок. Почувствовав идущего сзади, человек отступил, пропуская А. вперед, но тот обгонять не стал и признался, что идет впервые и дорогу не знает.

Мужчина очень солидно прихмыкнул и утвердительно, согласно, покачал головой, подтверждая кивком не то, что он понял собеседника, и не то даже, что попасть на свалку без провожатого сложно, но очевидную необходимость проникновения туда.

- А что тебя интересует? - спросил он чуть погодя.

- А так, - промямлил застигнутый врасплох А., почувствовав себя если и не шпионом, то уж соглядатаем, - так... увидим...

- А что тут разглядывать. Что надо - за тем и идешь.

Мужик был пенсионного возраста, а лет десять-пятнадцать-двадцать назад принадлежал, похоже, к типу героя нашего времени в понимании журнала "Крокодил" и плакатов на стенах: родившийся на заре кадровый рабочий с твердо-широкими скулами, крепкие руки в до локтей закатанной рубахе, глаза глядят непрерывно-пристально вперед, усы плотные и седые - даже, скорее, не седые, но убеленные мудростью. На плакатах, обычно, он дополнялся двумя младшими поколениями: юношей при комсомольском значке и махоньким октябренком, - одна из многих троиц тех лет, а кроме этой: черный, желтый и белый; рабочий, колхозница и некто хлипкий в очках; солдат, матрос и летчик; основоположник, соратник, продолжатель и основатель; папа, мама и - на общих руках - дите, мелком выводящее по небу "Пусть всегда будет солнце!" Бывший бог-отец постарел, оплыл, смотрел под ноги - дело-то все же на болоте, с тропинки сходить не след. Завязав разговор, он, несколько одышливо воодушевляясь, вовсю расписывал свалку, говоря о той, как о чем-то принадлежащем ему лично, по-хозяйски. Время от времени он поглядывал, канонически прищуривая взгляд, на спутника - проверяя, а достоин ли тот его наставничества. А. старательно, хотя и неуклюже, имитировал заинтересованность и веру в россказни, по которым выходило, что свой брак сюда свозит чуть ли не ювелирный завод.

- А вы зачем идете? - осведомился А., почувствовав, что одобрительного молчания с его стороны уже недостаточно.

Начался рассказ о пенсионных занятиях усатого, а занимался он, помимо садоводства и рыбалки, изготовлением рамок для разных там картинок. "Что за картинки?" - услыша отчасти близкое слово, спросил А. Оказывается - для фотографий, рамки покупал сосед по даче. А. хотел было выяснить, зачем они соседу, но В. начал говорить о том, как трудно раздобыть профили, потому что новых делают мало, и только на свалке можно еще отыскать что-то приличное, ну, или в заброшенном доме, но это ж в сельской местности... Профили он отдирал от старой мебели (из нагрудного кармана пиджака - было видно под распахнутой плащ-палаткой - острием вверх торчала стамеска); мебелей же сюда свозили видимо-невидимо: "С комиссионкой свяжешься - себе дороже выйдет, вот на свалку и отправляют", куда вывозили, судя по его словам, чуть ли не гарнитуры времен Павла эдак Второго, реставрируя которые неплохо промышлял некий антиквар Г.

- А сосед что, фотограф? - вернулся к теме А. - Зачем ему рамки? В альбом же клеют.

- Нет, - ответил В., - пенсионер он. Шишка был крупная, а два года назад на пенсию поперли, так он и начал свои картинки печатать.

- Печатать? Фотографировать?

- А нет. Щелкать, он всю жизнь щелкал. Нащелкает, у себя на службе отдаст потом, ему там и проявят, и высушат, он их и складывает, некогда возиться. Занятой. А теперь купил агрегат и сидит в темноте.

А. ужаснулся, представив соседа: сначала, очевидно, поиски по всем углам и ящикам запыленных коробок, которые перевязаны бечевками, либо разноцветной, выцветшей тесьмой, взятой из запасов жены; тесьма, развязанная, не расправляется, не уступает своих изгибов, а в коробках, в ячейках - сухие, скрученные до визга рулончики негативов. Постепенно разгораясь, теряя выработанные за годы начальствования спокойствие и невозмутимость, входя в раж, не сверяясь уже со врущим списком на обратной стороне крышки (лиловым химическим, либо обычным, полустершимся карандашом там почти код, какие-то условные слова, которые, казалось, доходчиво сохранят обстоятельства съемки), щурится над красно-блестящей жидкостью в кювете, общедоступным вариантом ясновидящего вглядываясь в незрячую, с бельмом схожую пелену, сквозь которую, не спеша, лениво, как бы обратно тая, проступают чуть смазанные колыханием воды (рука, торопя изображение, гладит бумагу) контуры, темные точки, силуэты - недопроявленные, кто такие? Что за люди, что за город? Но и проявившиеся - кто такие? Кто стоит, прислонившись к косяку? Кто держит бокал в руке? кто поднимает бокал? за что пьет? Что за вид, что за дом, кто они, глядящие в объектив? Редко, очень редко вспоминая тех, кто всплывал со дна ванночки, и вздрагивая, когда узнавал себя - будто перебрав в ресторане, увидел вдруг свое кривое лицо в туалетном зеркале. Печатает, вставляет в рамки. Вешает на стены. Жизнь вторая, навсегда. Успевай только смахивать пыль.

Спутник, между тем, умолк, стал идти осторожнее: они приближались к цели. Многочисленные ручейки были снабжены перекинутыми досками, ручейки ширились и сливались, компаньоны пересекали какую-то дельту - один рукав, другой, вот, кажется, последний - и точно: канава здесь рассасывалась в болото, через которое, между кочками, были набросаны доски, коряги, всякий хлам. Без особенных сложностей они перебрались через топь и, хватаясь за черную землю и обломок бетонной плиты, взобрались на плато.

Первое, что поразило здесь А., - свет. Здесь оказалось очень светло. Ровное, вдали чуть уходящее вверх пространство было белым, блестящим от многочисленных стекол, мерцало, раздражая глаза бликами; кое-где над плато курились - будто подземные - дымки, тоже светлые, молочные. Спутник достал сигарету, присел на какой-то ящик и, переводя дух, закурил.

- Ну вот, - сказал он, - ищи свое счастье. Тут, по правде, все перемешано, что куда ссыпать не разбирают, но мебели если - это тебе со мной, если с мебельной фабрики огрызки, то они вон там, - он махнул рукой, валяются, с мотозавода хлам в той вон, вроде, стороне. А где дым - так это с помоек, объедки. Там если из дому кто и выкинул что, так сами ребята перехватят. Они посторонних не любят.

- А книги? - заикнулся А. - Попадаются?

- Книги? Макулатура всякая? Так теперь ее мало. Но бывает, попадает под ноги. Вроде есть она тут где-то. Ищи. Ты, выходит, из этих... интеллигент, он сделал ударение на втором "и", - ну-ну, - он, как бы не одобряя, покачал головой, - ищи. Бывай здоров.

Пахло омерзительно, воняло - кисло, тошнотворно. Ошарашил А. и весь облик свалки: после вчерашней встречи он, наслушавшись художниковых россказней, представил свалку неким вариантом спецмагазина для бедных, громадными пространствами вторичного распределения, где разложены почти чистенькие, нормальные, чуть, возможно, с трещинкой вещи: ходи, выбирай. Вещи не столько одряхлевшие, сломанные, сколько просто надоевшие хозяевам, вышедшие из моды - отголосок читанного о лавках парижских старьевщиков. Блошиный рынок, клошары, "Бато-лавуар", Аполлинер, запах жареных каштанов, Сен-Жермен, дымный туман, осень, желтые листья... Что ж, моросило. Под ноги лезли осколки, обрывки, обрезки, просто грязь, выжатые, скрюченные тубы, ржавые мусорники, батарейки, проволока, ошметки и сгустки масляной краски; все было утрамбовано, обнялось, слиплось друг с другом.

Людей было немного, то одна, то другая по-грибниковски согбенная фигура маячила вдали. В секторе, планово отведенном под заполнение, группировались мусоровозы - стоя тесно друг к другу, медленно извергая накопленное за ездку; мусорщики внимательно ворошили палками мусор, то и дело извлекая и складывая, сортируя по принадлежности, бутылки, доски, что-то еще. Тут же сновали, рыча, бульдозеры, уминая привезенное, спихивая мусор под откос расширяя плато.

Суета напоминала, разумеется, копошение мух на навозе, из своего рода навоза свалка, впрочем, и состояла - выгребная яма города: все, что разнообразными путями входило в его организм, с неизбежностью оказывалось здесь; все недопереваренное, все отжимки, косточки. По свалке мигрировали стаи птиц, то они вспархивали из-под бульдозера, то рассаживались: чайки, причем, располагались аккуратно, напоминая солдатское кладбище. Да и сам пейзаж заставлял думать о войне - в щебень разрушенный город, плоскую поверхность которого болезненно нарушали отдельно стоящие холодильники, газовые плиты: нахохлившись, руки прижав к груди, испуганно не находя вокруг себя стен и хозяйки со сковородкой рядом.

Горы серого, разбитого пенопласта, куски досок, собранные в островки, над которыми, как над льдиной зимовщиков, установили красные флажки - на переработку, что ли? Удивило скопление хлебных фургонов, точнее - коробов, с тех снятых; оказалось, что фургончики служили домами, бытовками клошаров. Там висела их цивильная одежда, стояли сумки, тючки с отобранным за сегодня добром. Зрение уставало от однообразия мелкого мусора, одного и того же на всяком квадратном метре, и глаз выискивал монстров: громадный ялик - в сохранности, человек на двадцать; куски стен, цельные участки кирпичной кладки; пружинящая каучуковая возвышенность, словно громадное вымя; прекрасные среди хлама шафранные конусы куч опилок; стенд какого-то школьного или вузовского уголка: "к работать с книго", с текстом, выписанным по фанере гуашью: "ия понимания прочитанного следует научиться выделять существенно основное, есс заставят сосредоточиться же воспринимает содержание; аботает, собст ая мысль и этом читатель одит к ыводам".

Свалка как объект природы - самоорганизовывалась: нерукотворно уминались, проваливались одни участки, выгибались другие, плато прорезали русла, по которым вниз стекала дождевая вода; между мусором, в редких свободных седловинах А. неожиданно обнаружил самые настоящие помидорные плантации - с плодами, уже наливающимися красным. В другом месте прижилась колония расползшихся по земле глянцевых, восково-желтых тыквочек.

Прогулка, в сущности, исчерпала себя. Ну что, добрался, осмотрелся и ладно - другое дело, если есть заинтересованность материальная. А. попытался пристроиться в хвост к нескольким старателям: что ищут? Тем это было не по душе, они неодобрительно оборачивались, глядели хмуро, настороженно; вновь возвращались к своему промыслу, - в самом деле, точно под бомбежкой выискивая среди развалин что-то необходимое позарез. Волокли на себе частично целую мебелишку - как они ее домой доставят? На электричке или договариваются с водителями? Да уж устроились как-нибудь. Какие-то пацаны перебирали, примеряя, смеясь, выбракованные, искаженные мотошлемы: сливовые, квадратные; поджигали, веселясь, мусор.

По натуре склонный не к приобретениям - к созерцанию, А. уже не понимал, что он тут забыл, но по инерции старался возобновить интерес к попадавшему под ноги. Пару раз ему почудилось, что видит вещь, им же сношенную. Может быть и так, но скорее всего - чужая. И снова осколки, щебенка, щепки, комья, тряпки, гигантские зеленые, буреющие пряди выкорчеванные отцветшие цветы с городских клумб; крышка от финского майонеза, какого А. в ином месте и не видал, папка с важным, официальным докладом солидной давности - растрепанным, полувыцветшим: "ши работники сельского хозяйства единодушно ерживают и одобряют аграрную политику и, основные положения которой были изло те. Все это заставляет нас внимательно изучить состояние дел в сельскохозяйственном производстве". Поверх текста кое-где виднелась карандашная правка: "заставляет" заменено на "обязывает", "внимательно" на "постоянно", "изучить" переделано в "изучать".

На плато история подзадержалась изрядно: здесь, в общем сегодня, лежали вместе остатки времен предыдущих, теперь лишь покинувших город, впрочем - не полностью: город точно платил подоходный налог с прошедших - с каждого по отдельности - десятилетий, и содержится здесь в обратной пропорции дальнего больше, нынешнего меньше; лежит вперемешку и, если покопаться, можно из деталек составить уменьшенную, но действующую его модель. Так некто Д. - было рассказано по пути через болото, - за пару лет умудрился из разрозненных, разновременных частей составить машинку "Зингер", машинку, впрочем, самую настоящую и прекрасно работающую.

Темные, невеселые люди ходили по свалке, пытаясь стянуть что-нибудь у прошлого: старики в растоптанных башмаках, деловые, быстро перемещающиеся мужчины, старухи, увязывающие и волокущие тряпье, безмятежное пацанье, а вон еще какой-то чудик печально смотрит под ноги, выглядывая какую-то позарез необходимую глупость - вроде ушедшего детства. И прошлое А. тоже, конечно, было свалено тут же; где-то за грудой битой сантехники и его память, скрытые желто-мутным дымом, паром объедков, какие-нибудь чугунные церковные перильца в оранжевом свете августовского вечера; кому до них дело, разве что чудику вдруг для полного счастья, - как недостающий до полноты "Зингера" челнок - для полной комплектности машинки его души потребуются эти перильца и теплый вечер, но вряд ли он набредет на них, или не побрезгует вытащить из-под щепы и бетонной крошки.

Увы, вот и благоглупые умствования - что ж, устал, поганым дымом продымился, сенсорно покушамши, да не насытимшись: так придешь в гости в солидный дом, от скуки налопаешься до изумления, вернешься в телесной и душевной печалях домой и - к привычному хлебушку с сыром. Печаль не кормит, хотя такое изысканное тление, как бы в лиловых тонах, призрачно нагое смертное тело, в синеющих пальцах - дымится длинная и тонкая сигаретка, и гнильца, гнильца - то ли помидоры протухли, то ли сам ты в похмелье, а из ноздрей и ушей, звеня, удаляются мухи - серебряные, в патине.

Он заблудился. Солнце сквозь облачность просвечивало - знать бы только, с какой стороны оно было вначале. Крупных ориентиров здесь не было, а мелкие - не запомнил. Машины приезжали и уезжали, бульдозеры тоже перемещались (отчего-то, кстати, казалось, что внутри там никого нет). Свалка полого возвышалась, он пошел вверх. Окрестности оттуда оказались видны хорошо: свалка, лес, окружавший ее со всех сторон, трубы, дымящие за лесом, канава, тропинка через луг, переправа через болото - там видны были волокущие свои находки. Над свалкой интенсивно перемещались птицы разных видов и сортов, каждая стая держалась в своей плоскости, проницая одна другую, не сталкиваясь: белые, черные, в крапинку и полоску, разнообразные от разнообразного питания: среди них были, вероятно, и пенопластно-железные, и цельнометаллические с эбонитовыми клювами, и птицы с дощатыми, ржаво скрипящими крыльями, прикрепленными к туловищу дверными петлями. Следовало, пожалуй, отыскать что-нибудь себе на память, некрупное, с двойным смыслом, какой-нибудь ключ, что ли, понеобычнее, судьба которому на свалку возвратиться. Носить ключ всегда при себе, чтобы ощущать, как с каждым годом все более натягиваются почти резиновые нити, которые тянут, волокут его обратно в кучу, откуда он был взят; как, наконец, со свистом - прорвав карман, разбив стекло в квартире - тот вернется сюда, в место, где живет небытие, - такая вот планетарность мыслей и взгляда посетила стоящего на мусорной вершине А.

Наметив и приблизительно запомнив дорогу, он пошел вниз. Устал, предвкушал душ или - лучше - ванну, за дорогой не следил, воспринимая в этом измельченном мире все по отдельности: очередного старателя, скопление длинной, завивающейся по ветру стружки, кассовый аппарат, окаменелые гранулы лиловых удобрений; опять, похоже, заплутал. Подниматься еще раз - не хотелось, и он наудачу побрел в сторону кромки леса, рассчитывая потом просто пойти вдоль канавы - пока не наткнется на переправу. Очередной раз взглянув под ноги, он оторопел: здесь, вокруг, шуршали, перекатывались, на краткое время вспархивали бумаги. Под ногами был толстый слой листков, клочков, вырванных страниц, рассроченных папок, сморщенных, ржавых бумаг.

Но клочки и листки оказывались содержания самого убогого: квитанции, рецепты, билеты, программки, бланки школы старших пионервожатых, инструкции к полотерам, пустые анкеты, все - грязное. Постепенно, однако, бумаги делались осмысленнее: под ноги полезли газетные листы, допотопные иллюстрированные журналы, появились тут и люди, которые, пристроившись на кучах макулатуры, разглядывали розовых работниц в дебелых одеждах, кукурузу - царицу абстракционистов и стиляг... Хотя и виднелись следы поджогов, огонь всю эту массу не брал - сырость мешала.

Час он проползал на карачках, листая то и это, замарался по уши. Увы любопытно и только. Начал накрапывать дождик. А. встал, отряхнулся и пошел было своей дорогой, как вдруг почва ушла из-под ног, и он поехал на спине куда-то вниз, подпрыгивая на трамплинчиках, разворашивая, взметая макулатуру, наконец выехал на ровное место и толчком затормозился.

- А аккуратнее? Нельзя? - чуть раздраженно спросил его человек, оказавшийся на пути. - Вот ведь что натворили. - Он показал книжку, треснувшую по корешку.

- А?! Что такое? Где я?

- Где... На свалке. Ваше счастье, что на меня наткнулись.

Да, дальше можно было лететь и лететь: метров на ... нет, сверху не скажешь, вниз - книжными ступенями - уходил почти что шахтный ствол. На ярусах люди ковырялись в развалах.

- Петя, - представился человек и, когда А. назвался в ответ, спросил поесть ничего не найдется? Нет? Ну, не беда, мы одного отрядили, должен скоро принести. А закурить?

Сигареты у А. были. Оба, присев на сложенную из юридических томов завалинку, закурили. Почуя дымок, вверх поползли остальные старатели. Пачку распатронили, сигарет было немного - передавали по кругу.

- Вы тут что, с весны сидите? - шутливо осведомился А. - Что без курева?

- Да кто там помнит, с весны, не с весны... - рассеянно отвечал Петя. Курево приносят, неувязочка просто сегодня. Домой идешь - берешь книги, обратно - с куревом. Осень скоро, дождь, - он вздохнул, - а на следующий год, говорят, дорогу подведут, и все это на бумажную фабрику отправят.

Люди здесь - медленно доходило до А. - находились явно не с сегодняшнего утра: в потертой, грязноватой одежде, небритые, здоровьем не пышущие, со впалыми глазами. Поболтав немного, народец потек вниз, по местам, передавая сигареты кому-то там еще в глубине. Здесь же, метрах в десяти от верхнего края, была база, что ли, - с помощью позаимствованных на свалке досок в книжных стенах были устроены пещеры, где лежали сумки, одежда, стопки отобранных книг. А. пробежал взглядом по корешкам, и ноги его подкосились: "Господи, - произнес он с дрожью в голосе, - и это все так тут и лежит?!."

- Да там много еще что лежит, - спокойно сказал собеседник, отчищавший, приводя в мало-мальски сносный вид книги из груды перед ним, - спуститесь, увидите.

Дна колодца как видно не было, так и - по мере спуска - видно не стало; давление на слои возрастало, просто так выдернуть приглянувшуюся книгу невозможно, требовались раскопки по всему ярусу. Колодец, похоже, уходил до центра земли, и книги чем дальше - тем более спрессовывались, переходя в какое-то иное агрегатное состояние: без огня обугливаясь, становясь твердыми, почти минералами с антрацитным блеском среза страниц. Спускаясь, он наткнулся на парня, с которым где-то уже встречался. Они кивнули друг другу. "Витя, - напомнил тот, разрешая неловкость, - ну привет".

- Тут такая технология, - продолжил он, - вес подряд не очень-то дергай, а то лавина сойдет, завалит. Вытащим, так уж и быть, но весь порядок нарушишь. Еще, - добавил он, остановив нетерпеливо озирающегося А., - мусор в сторону откладывай, мы его наверх передаем, на свалку. Чтобы не мешался. Если что-то найдешь разрозненное - все равно бери, ну, это понятно.

Уже смеркалось, когда закопавшегося в книгах А. позвали наверх. Прижимая к груди отобранное, передавая книги верхним, он вскарабкался. Народ сидел кружком, собираясь ужинать - еду принесли, в стороне кипятили воду для чая. А., переведя дух после подъема, закурил.

- Да, - отыскал его глазами Петя, - вы сейчас домой поедете, верно? Захватите эти пачки, - он указал на стопки, днем повергшие А. в шок, - а когда к нам еще надумаете, захватите съестного, не много - батон там, чай, если не сложно. Курево. Хорошо? Как средства позволяют.

- А куда мне их отнести? - спросил А., поднимаясь на ноги.

- Как куда? - удивился собеседник. - Домой.

- К кому домой? - опешил в свою очередь А.

- К себе... - продолжал недоумевать Петя.

- Нет, ребята, - сказал, возвращаясь на место А., - так не годится. Я только сегодня пришел, не пойду я никуда.

ОЧЕРК

Раз, читатель, уже некоторые принялись составлять свои описания людей и работ, связанных с некоей внятной, но никак не названной профессией, то и мне следует рассказать все то немногое, что я знаю о человеке подобной профессии и жизни. По какому-то злому закону эта профессия никогда не существует в чистом виде, она словно бы окисляется здесь, натягивает на себя разноцветные пленки, оболочки - в качестве последних выступают профессии уже вполне конкретные, поименованные. Учитывая их роль, между ними словно бы и нет никаких отличий, но это не так: они отличаются толщиной ими создаваемой изоляции - как изоляция обычная, та ведь может гнуться вослед изгибу провода, ничуть его не стесняя, а может заключить его в керамический панцирь. Здесь слой этот был чуть ли не невидим, практически неощутим.

Известный мне МТ работал в двадцатые годы в Риге, на улице Гертрудинской, в квартале между Мариинской и Авоту, по левую руку от центра. Дом во дворе, но вовсе не какой-нибудь сарай-развалюха: четырехэтажный, вычурно спроектированный и странно построенный: имеет вид двухэтажного особняка, на который сверху положили еще два этажа - уже общегородского, доходного типа; слева пристроили почти отдельный, но очень узкий дом, решительно обыкновенный - этот вертикальный блок не то чтобы прилепился, присосался к особняку; симметрично и справа, здесь, почему-то, выставив на обозрение не оштукатуренный даже брандмауэр. Дом принадлежал некоему Н., имя которого утрачено, да, собственно, и зачем оно. Квартиры сдавались оптом и в розницу, нас же интересует именно этот особняк, долгие годы служивший фирме, в коей и работал Мастер Татуировок.

Впрочем, "фирма" звучит слишком уж торжественно: всю ее составляли МТ и несколько его сотрудников, не сотрудников даже, но коллег, служебно равноправных с МТ. Просто теперь, да и тогда, предположение подобного равенства оказалось бы диким даже для самих коллег, вполне отдававших себе отчет в том, кто тут есть кто - если и не под этим небом, то в этом дворе. Впрочем, по отношению к жизнедеятельности и процветанию фирмы МТ был явной избыточностью, впрочем, полезной.

Род деятельности фирмы требует краткого исторического экскурса. Точное время возникновения искусства татуировки назвать, по понятным причинам, невозможно, видимо, существовало оно уже задолго до египтян. Генезис же его обычно выводится из того, что де человеку всегда свойственно привлечь к себе внимание представителя другого пола. Подобного рода объяснения вполне могли быть приложены к любому другому искусству, другое дело, что ежели они приложены и были, то давно уже обветшали в пыль, оставаясь, однако, в силе по отношению к искусству менее привычному, неважно даже, что непосредственно связанному с телом. Собственно, даже говорить об искусстве в привычном понимании здесь сложно - не имея в виду, разумеется, чисто техническую изощренность. Впрочем, этот термин, если и будет использоваться в данном повествовании, то за неимением лучшего, превосходя, во всяком случае, в точности термин "профессия".

Представители двух полунаучных дисциплин, как то: культурной и социальной антропологии и истории моды - объединили проявления искусства самоукрашения, этого наиболее пригодного для самовыражения вида искусства, в две большие группы, складывающиеся по формальным признакам: подвижные (изменяемые) и неподвижные (неизменяемые) личные украшения.

К первой категории относят одежду и элементы украшений на одежде, ювелирные изделия на теле и одежде, прическу, действия, связанные с отращиванием или удалением волосяного покрова на теле и лице, лаковое покрытие и/или ювелирное украшение зубов.

Ко второй категории относят методы, с помощью которых осуществляются неудалимые и невосстанавливаемые изменения на теле. Обычно эти методы называют искажением тела. Сюда относят искажения черепа, перфорацию губ, носа и ушей, удаление или затачивание отдельных зубов, а также такие операции на теле, какими являются различные формы обрезания мужского полового органа (циркумцизия, эксцизия, инцизия, субинцизия) и женская клитородектомия (частичное или полное удаление клитора). Широко распространенными формами искажения тела являются методы изменения кожного покрова, которые обобщенно называют татуировкой.

Само слово введено в европейские языки Куком, вернувшимся из Океании (1768-1771 гг.), где тот впервые встретился с этим обычаем на острове Таити в 1769 году, там это называлось "татау". Дальнейшие исторические сведения не важны, следует лишь знать, что существуют три техники татуировки: точечная, или пунктирная, рубцовая и шовная. Точечная, или пунктирная наиболее, видимо, известна читателю-европейцу. Техника рубцовой связана с образованием келлоидной ткани в результате заживления прижиганий, надрезов и пр.; она, то есть, рельефна. Суть шовной состоит в том, что под кожный надрез с помощью тонкого острого предмета продергивается крашеная нить. Фирма, отметим сразу, практиковала только пунктирную татуировку.

Фирма занимала два этажа особняка, в третьем этаже, над ними, некоторые из них, МТ в том числе, и жили: все было обустроено если и не с комфортом, то весьма функционально. Народу было так: шесть-семь операторов, из которых обыкновенно двое-трое ассистентов-учеников. Анестезиолог - милейшая черненькая евреечка, петербурженка, вовремя сменившая местожительство, медсестры, одна из которых - белокурая, крупная и смешливая латышка откуда-то из Земгале, две другие ничем не запомнились. Ну, и регистраторша-бухгалтер-кассир - все сразу, поскольку в отличие от нормальной поликлиники работой загружена она была весьма неплотно: и пациентов поменьше, и с каждым гораздо больше возни мастерам. Так что основную часть своего служебного времени она (кажется, полуостзейка-полуполька) проводила в своей стеклянной выгородке, читая то "Атпуту", то разные книжки издательства Гудкова - была она, помнится, большой почитательницей Рамакришны.

Самым замечательным помещением конторы была большая зала на втором этаже особняка: окно во всю стену, пол из красного паркета, темная мебель давно старая, со своим запахом, вросшая в интерьер, или наоборот - после более-менее продолжительного отсутствия могло показаться, что из стены опять проклюнулась какая-то этажерка или оттоманочка. Особенно хороша была комната летом и зимой. Летом - все из-за того же окна во всю стену: ко второму этажу подводила разрушенная теперь лестница, вдоль окна тянулся балкон, летом дверь отворяли, и в залу можно было войти прямо со двора. Двор отметим также: зеленый, тихий, ухоженный. Зимой окно и темнота за ним отсекались белыми портьерами, в щелку между которыми видна была словно хранящая нас, сторожевая темнота, а в темно-зеленой кафельной печи щелкают поленья, шуршит радиоприемник, экономка в своей качалке, МТ в углу у окна ведет бесконечные беседы с очередной своей девочкой - не слишком изощренный юмор коллег создал гипотезу, что таким образом МТ заговаривает человека до естественной отключки, экономя тем самым фирме анестезирующие средства.

Сей род деятельности вполне располагал к подобному уюту и нескучной размеренной жизни: ажиотажа вокруг фирмы не было никогда, но не было и тревожных пауз между клиентами, по какой-то естественной предрасположенности процент людей, желающих осуществить над собой "практически невосстанавливаемые изменения тела", весьма постоянен, к тому же в большинстве своем принадлежат они к слоям вполне имущим, так что фабричка попыхивала трубой и крутила свои колесики размеренно и четко.

Впрочем, среди клиентуры появлялись особы и не вполне благополучные, но таких было немного, или работа с ними особенного времени не требовала. Были люди, которым татуировка требовалась по службе, - гонщикам, например, пометить запястье группой крови, а так все больше шлюшки, пижоны, золотая молодежь, актерки, да мало ли кто еще. Чем раскладывать их по сословно-ремесленным полочкам, куда проще обратиться к возможным мотивам прихода.

Наука различает такие мотивы: эстетический - преобразование нагого тела в произведение искусства. Наряду с эстетическим мотивом, в татуировке почти всегда обнаруживается функция символа, знака. Татуировка или ее отсутствие могут указывать на общественный статус, достижение зрелого мужского или женского возраста, принадлежность к этнической, профессиональной или любой другой группе, политическому направлению, вероисповеданию. Реже встречается татуировка с магической функцией - например, когда знаки выполняют функцию отпугивания болезни или ее лечения. К последней группе относится и татуировка, наносимая из психологических соображений: наряду с надписями, выражающими любовь к ближнему, к родине или ее выдающемуся вождю, здесь стоит выделить и татуировку эротического содержания, тексты и рисунки, изображающие различные чувства и настроения. К этой группе можно отнести и патологические случаи - татуировки на мужских и женских половых органах и пр.

Так, приблизительно, в жизни и было. Подробности читатель вправе домыслить самостоятельно, оттолкнувшись, например, от выкалывания года рождения на фалангах пальцев - что, разумеется, способен исполнить в подворотне любой пацан, от разных там "не забуду мать родную", предполагающих уже известную продвинутость оператора, по крайней мере - в области правописания. Можно вспомнить смешные, нелепые случаи: некий господин попросил нарисовать ему на ладони его домашний адрес - склероз, что поделаешь; некая фанатичка умоляла воссоздать на ее теле Христовы стигматы, что, разумеется, в цвете и было исполнено. Другой прохиндей заказал устроить ему в районе копчика цифру зверя - уж и не знаю, каким целям должна была послужить сия штуковина. Ну, а о разнообразных животно-растительных фитюльках и говорить не приходится - подобные кунштюки были поставлены на поток, на сей случай имелись каталоги и чуть ли не лекала.

Не то чтобы поначалу я не выделял МТ среди прочих, но попав в этот уютный дом, не сразу обратил внимание на взаимоотношения его обитателей, было не до того, лишь позже, прижившись в большой зале, стал замечать, как меняется круг ее вечерних обитателей: были, разумеется, сами фирмачи, как в клубе, проводящие тут свободное время, их приятели, разнообразные девочки в том числе из бывших пациенток, таковых, впрочем, было весьма много: представьте, китайскими тенями в зимнем полумраке по лицам и ногам медленно изгибаются, вьются, вздыхают узоры, растения и звери, чей-то лоб глядит в упор третьим глазом, вспыхнет в случайном ракурсе пунцовая розочка на мочке, или промелькнет голубая с желтым птичка на веке, а золотые и серебряные ниточки, паутинки на руках, а зеркальный блеск маникюра и губ, а мельтешение снега за окном, в щели между портьерами, а темнота зимней ночи за этим мельтешением, а душный свет свечей по выходным, а регулярно кружащие ангелы?

Но они приходили размеренно, часто, здесь был вполне общий круг знакомых, прочный, слабо переменчивый. Не то - знакомые МТ. Во-первых, только женщины. Во-вторых, схожие - невысокие, сухощавые, обычно почему-то темноволосые, обязательно не девочки: моложе двадцати пяти-семи - хотя на вид иной можно было дать и четырнадцать - не было. В общем, производящие впечатление девочек молодые, но взрослые женщины. Общались почти исключительно с МТ. Да, в общем разговоре они участвовали, в возникающих коллективных действиях тоже, вполне дружелюбно и доброжелательно, но было видно, что все это - так, пусть и приятно, но вовсе не за тем они здесь. Потом, через некоторое время, любая из них исчезала, и через месяц-другой приходила следующая. А предыдущие не возвращались почти никогда. Нет, заходили, но всегда по делу - явно не надуманному. Друг с другом - в те редчайшие моменты, когда рядом находились, оказывались сразу две, имевшие отношение к МТ, - они почти не общались. Не знаю, можно ли говорить о каких-то случайных-неслучайных пристальных взглядах, которые бы они бросали друг на друга. Думаю, это будет домыслом: почему-то по какой-то логике требуется подобные взгляды изобрести. Впрочем, нельзя даже быть уверенным в том, что они не были знакомы вне этого дома.

Чуть ли не целый год я пребывал в убеждении, что эти девочки, пациенточки - пользуясь принятой здесь терминологией - находятся в известных отношениях с МТ, почему и все остальное - к подобному выводу склонял и климат дома, и принятые тут люди: фотомодели, манекенщицы, какие-то теннисистски, дамы света-полусвета, актерки - весь этот замечательный говорю без малейшей иронии - контингент, создававший в доме атмосферу мягкой, колышущейся, как водоросли, жизни: многоцветной, нежной, влажной, разноязыкой.

Но стало выясняться, что МТ среди прочих коллег занимает положение странное, не сказать - привилегированное, зарабатывал он, напротив, едва ли больше ассистентов, обязанности которых ему случалось и исполнять, наряду с регулярным участием в плановых операциях. Как, то есть, прочие, но вот отношение к нему коллег не то чтобы даже было окрашено уважением, он, что ли, находился внутри постоянной паузы, в которую попадал каждый из остальных, спроси его о МТ.

Здесь - оказываясь внутри той же паузы разгоговора о МТ - не остается ничего другого, как применить крайне банальный прием, соотнеся способ рассуждения о нем с постепенностью развития самой его профессии. Там было так: на покрытой сажей влажной коже, на месте колотых и резаных ран древнего человека появлялись несмываемые, нестираемые точки, линии, что навело на мысль сознательно наносить на кожу различные узоры и рисунки. Они, древние, заметили также и то, что на месте резаных или жженых ран получаются рубцы, которые можно получить и искусственным путем. Как всякое соотнесение, тем более столь ложно-прямое, метод банален, но что делать, только вот так: по обмолвкам, спотыкаясь на собственном непонимании, за что-то цепляясь, раскручивать действительное положение дел, уточняемое в дальнейшем уже сознательным выведением МТ на очередную обмолвку, детальку, эпизод - он, позже, и не сопротивлялся: если и не стремясь помочь, то не препятствуя естественному ходу событий.

Тайны тут не было никакой: единственный среди остальных, МТ занимался не декоративным, не символическим, не каким-то еще, не магически-мистическим даже вариантом профессии, а каким - сказать трудно, точного определения от него добиться не удалось: он только пожимал плечами, а в момент какого-то особенно, видимо, нелепого моего "не понимаю" пригрозил, что вот скажет Эсфирюшке, та из-за угла осуществит общий наркоз, и он мне на лбу напишет "Элементарно, Ватсон" в зеркальном изображении. Угроза была если и шуточной, зато конкретной и вполне осуществимой. Короче говоря, он тут делал что хотел - помимо минимальной денежной работы.

Когда же у нас с ним устроились более-менее приятельские отношения, начали отменяться и прочие тайны: все его девочки были, конечно, его не то чтобы пациентками, не моделями, чем-то ближе к соучастницам и партнершам. Одинаковый примерно возраст и схожий тип объяснялись вовсе просто. Действительно, молоденькие девочки были противопоказаны, поскольку никто не мог предугадать, как далее поведут себя их тела: он рассказывал, что работая, действительно, когда-то с ними, был поделом наказан за проявленную глупость - девочки, понятно, росли, полнели, рожали, раздавались в бедрах, круглели, оплывали - что, разумеется, влекло за собой деформацию работы. Что не столько даже уязвляло его профессиональные чувства, но было причиной весьма серьезных неурядиц: ведь развивающиеся искажения видели и сами модели (о тогдашних девочках допустим и этот термин), что ввязывало их в слишком внятные и, скажем, на коротком поводке отношения со временем, они переживали, пытались даже избавиться от татуировок, что очень больно да и почти невозможно. В общем, их жизнь была если и не поломана, то подпорчена вполне.

И потому еще (говоря теперь не только о моделях МТ), безотносительно к тому, насколько умна или вегетативна была любая из пациенток фирмы, татуировка, ее действие не сводилось лишь к приобретению рисунка на теле - и неважно, понимал ли это сам оператор. Объясню на простом примере: другая одежда, даже одежда, требует нового поведения, тем более татуировка, заставляет тело изменить свои повадки, пластику, мимику, жестикуляцию, голос. Поэтому расползания рисунка - тем более, работы серьезной - столь болезненны: человек, грубо говоря, постоянно ощущает себя умирающим: когда рассыпается зуб, возникает необходимость чуть ли не каждоминутного рассмотрения его языком, ускоряя процесс, так и здесь - подобная ситуация просто-таки торопила - разглядыванием себя - дальнейшее ухудшение и старение тела.

Вернемся к МТ. Что до типажа, то женщины именно девичьего размера и строения тела нужны были ему потому, что - в этом он, прежде всего, отличался от коллег - он не писал картинку на человеке, но создавал объект из человека и рисунка: по его мнению, подобное сложение позволяло достичь максимального результата; кроме того, наверное, начав с девочек, он мог привыкнуть работать с такими пропорциями, - учитывать, видимо, следует и это. А что до темных волос, то вот это было, кажется, несущественно и случайно.

Еще через полгода у нас с ним установились отношения почти дружеские; а более близкими - что должно ощущаться и по тексту - уже не стали, видимо, это было бы возможно только для его коллеги: здесь он словно кончался как человек, далее существовал уже профессионал. Тем не менее, и этой степени отношений было довольно, чтобы оказаться в курсе его работы: с той поры я видел все его операции. Обычно он заводил меня в операционную сразу по окончании, без ведома, конечно, модели, в тот момент находившейся в бессознательном состоянии на столе. Употребляемый здесь термин "модель" уместен: лежащее на белой плоскости тело требовало именно этого слова. Не следует усматривать в поведении МТ бестактность - в тот момент на столе лежала вовсе не женщина, нечто совершенно иное.

Ну, конечно, это оставалось телом, разумеется - женским. Но женским телом это быть не могло - не только из-за его безучастности. Конечно, можно было считать это артефактом, ничего что дышащим; это не было артефактом, так как последний должен был возникнуть лишь с возвращением к женщине сознания. Это был какой-то промежуточный объект.

Не могу сказать, что он навязывал им какую-то другую жизнь: характер этой другой жизни зависел, все же, не от него, но от самой женщины - он не сделал бы с партнершей что-либо, не находящее соответствия в ней самой: не случайны, разумеется, были все эти предварительные их разговорчики, не сводимые к акту предварительного технологического исследования материала и планирования хода работ. И уж не об использовании в рисунке всех характерных линий, родинок, морщинок тела шла речь: в разные периоды он мог использовать, а мог и не обращать внимания на эти телесные данности. Может быть, выявлялось, что такое теперешняя партнерша, но и это не вполне так, партнерша после уже весьма слабо соответствовала себе до. Вряд ли дело было в разгоне себя до наития - что бывало, но не было системой: ему случалось исполнять работу за день, за три часа, за тридцать минут, а иногда - в несколько сеансов, возился чуть ли не месяц. К тому же в разные периоды он использовал себя по-разному - когда включая свои ощущения в работу, например - по его словам, за работой я никогда его не видел, да и никто само исполнение рисунка могло опираться на ритм его дыхания, меняющегося в ходе работы. А иногда - внимания на себя не обращал намеренно и тщательно.

Что-то из них существенное вытягивая, он вовсе не заворачивал, не упаковывал их в это. Он не задавал, скажем, не программировал им следующую жизнь, хотя бы потому, что та внутри них уже содержалась, а если бы ее там не было - так не было бы и работы. Себя, повторю, он им не навязывал: в той мере, в какой себя при подобной процедуре удается не навязать.

Происходило, по крайней мере, что-то, в результате чего они больше не появлялись, или - как уже говорилось - заходили по вполне конкретным делам; мне не хотелось бы описывать, как именно они выглядели после, другими: они выглядели жутковато. Они были уже что ли не людьми.

Ну как - не людьми... Здесь приходится употреблять уже опыт личного общения с прошедшими МТ - с некоторыми познакомился там, с кем-то из неизвестных мне - позже, их оказалось очень легко опознать, даже на улице, именно по... да просто взглянуть - и все понятно.

Они уже не составляли целое со своим телом: тело было для них не то чтобы инструментом, аппаратом для их перемещения по земле и, вообще, жизни тут, чем-то вроде скафандра. Тело становилось карнавальным костюмом, а душа - телом под ним, ну, и т. д., заполняя смежную вакансию. Не стоит и пытаться сказать, как именно чувствует и ощущает себя человек после, пересказы не помогут, а личным опытом рассказчик не обладает. Нельзя, впрочем, говорить, что они отчуждались от тела, скорее, напротив - между ними и телом возникала какая-то новая связь, жизнь самого тела вовсе не затрудняющая. Здесь, неладно об этом говорить, но что поделать, приходится сказать, любовь с такой женщиной казалась невозможной - она, нагая, являла собой живой артефакт, само приближение к которому, сближение было - не потому что мраморная или картина: потому что ты сам не такой, а всего-то обычный человек - неуместным и глупым: они были точно какие-то высшие существа. Впрочем, здесь помогало просто выключить свет. Ощущение линий, конечно, сохранялось: словно шурша слегка по сухому пороху, по тоненькому песчаному рисунку, впрочем, испарина вскоре укрывала его.

В разные периоды он по-разному относился ко времени, к профессии, к телу как к таковому, к партнершам; впрочем, что за ерунда - потому периоды и возникали, что менялись отношения. Какие-то из них я забыл, о других рассказал он. Началось все, прости господи, чуть ли не с банального разукрашивания, вполне в цеховом духе, от коллег он тогда практически не отличался; затем возникли попытки перевода в рисунок личных отношений с тогдашними девочками: что оказалось возможным, благодаря его техническим способностям - отличие его от коллег стало очевидным именно здесь; желание запечатлеть личные отношения переросли в желание фиксировать отношения не с моделями, но с их телами - с нежностью и лаской желая их и украсить, и обезопасить как-то их владелиц, помочь им чем-то. Эти работы почти все теперь расползаются, но, может быть, это просто случайность. Потом настал период ненависти и к профессии, и к телу: какая-то кричащая, орущая кожа рисунки от тела отчужденные, виртуозно исполненные: какие-то демоны не демоны, ведьмы не ведьмы, совы, черти, нечисть, какие-то зооморфно-хтонические гибриды; а затем - прямое, нефигуративное, обезображивание тела подчеркиванием, усилением его отдельных несоразмерностей и черт; прямое внедрение на кожу элементов, скажем, антиэстетических, частые кривые и пилообразные линии, пятна отдельных цветов - тогда он работал по преимуществу монохромно, холодными или болотными цветами, впрочем, его синий никогда не напоминал чернила. Это постепенно потащило за собой почти символику: какие-то не декоративные геометрические фигуры и орнаменты, что потребовало полихромность - золото и серебро использовать начал он, а прочие - переняли, когда сам он от этого отошел. В результате, постепенно перемещаясь внутри этой техники и мышления, он выбрался из минуса в плюс, надрыв оказался изжит работой, и эти условно-полумистические штуки стали изображать вещи уже вполне приятные.

Зная о его метаморфозах, я задумался о том, насколько перемены его отношений к телам партнерш сказались на жизни последних. Оказалось - никак. Странно, ведь... такая разница. Оказалось, что неважно: он делал объект, артефакт - женщина отчуждалась от своего тела, на его кожу переходило что-то ее тайное, скажем, душевное, и в каком виде это оказывалось вне, снаружи, на поверхности - было неважно. Она теперь могла забыть об этих своих душевных особенностях, они ушли из невидимости на тело, вросли в окружающий воздух обо всем этом она могла теперь позабыть, все это существовало само по себе: освободив какие-то полости, в теле что-то переменялось, возникало ощущение холодной пустоты - то именно, что пугало при первой встрече с каждой из них, пока не удавалось ощутить наличие какой-то другой заполненности. Так, верно, испугал бы человека, привыкшего к рококо, интерьер, где только и вещей, что белые стены, да циновка на полу.

Не знаю, как он сам все это понимал, - на нем, разумеется, рисунков не было никаких: кому бы он доверился лечь, под чей нож? Не знаю, может быть, это такое его несчастье - жить, не имея возможности применить свое умение к себе самому. Впрочем, абсолютно чистым его тело не было: какие-то отдельные засечки, пунктирчики, образовавшиеся сами собой от случайных порезов или проверки, как заточен инструмент. Вообще, это серьезно - хотел бы он иметь своим пациентом себя?

Ну вот, после того как пошли материи приятные, стилистические изменения поначалу не возникли - все те же отдельные, метафизически отдельные рисунки, не только, впрочем, орнаменты, но и линии более живые и прихотливые. А затем, видимо, власть в нем захватили руки, начались совершенно безумные всплески - от долгих гладких, путаных выпуклых линий, через какие-то сецессионные черные лилии и невероятно распутную - трудно подобрать слово точнее - их общую ритмику к уже совершенно, в шестом поколении барочному выплеску, хору, взрыву, грохоту красок и фигур: он словно задался изобразить на человеке абсолютно все - на коже тогдашних партнерш не оставалось ни сантиметра, свободного от рисунка, какие-то атласы всевозможных миров. После - то ли глаза устали, то ли еще что - произошел переход к тоже цветной, но уже иной работе, отдельными плоскостями тяготеющей (через, впрочем, краткий период почти мультипликационных фигурок) к чистым отношениям цветных, гладких плоскостей, участков тела - уже почти абстрактных единиц, но создающих какой-то вполне отчетливый рисунок в сумме тела, рисунок, участвующий в постоянном диалоге с ним. Далее, цвета вновь блекнут, едва сохраняя пигмент, сходятся к серому, впрочем, растр фотографии он не имитировал никогда, не был ему свойствен и пуантилизм, равно как, на самом деле, и любая символика. Все это спровоцировало его на очень сложную игру с самой работой - что описать крайне трудно, разве что привести пример его тогдашней работы, одного из очевидных шедевров: партнерша была очерчена, просто обведена миллиметров в пять-семь шириной не очень, якобы, старательной черной линией - от темечка вниз, обойдя губы справа, к впадинке между ключиц, по правой ключице, по руке и далее, через подмышки, между ног; очертив тело, линия вышла к торчащему на шее позвонку и поднялась наверх, затерявшись в волосах, возможно, замкнув себя. Это была его предпоследняя работа из мне известных. Сам же факт прекращения им практики и последовавшего исчезновения не был отмечен никаким драматизмом, да и, честно говоря, не был замечен вовсе: он и ранее иногда отсутствовал неопределенное время, возвращался, работал дальше. Точно так же и теперь возвратиться он может хоть сегодня.

Теперь последняя работа. Не знаю, возможно ли вообще говорить о ней, поскольку придется использовать какие-то обиходные слова с привлечением общественного мнения и мысленных экспериментов по типу: что бы это могло значить? Но, честно говоря, ситуация имеет все шансы быть обвиненной в обыденной театральщине, так что только исходя из этого обвинения и может быть сколь-нибудь объяснена.

Чтобы ее рассказать, придется опуститься до весьма пошлых похабностей: начиная от столь льстящих уму бездари рассуждений об иссякновении работающих (что, разумеется - как всякая органика - возможно, так ведь не рассуждающим об этом рассуждать). Можно, несколько понизив содержание пошлости в крови, притягивать сюда за уши цикличность времени, солнечную активность, какие-нибудь вполне, впрочем, здравые автономные комплексы Юнга - дескать, с теми какой-то незавоз. Заговорить о том, что любая работа заставляет автора выйти на попытки описания самого механизма этой работы - хотя и говорилось, что это было им уже пройдено, да нет же, как это можно пройти? Но обо всем этом не нам судить. Последняя работа заключалась в полном отсутствии работы: на теле женщины рисунка не оказалось. Она, как и прежние, лежала совершенно отключенная - картинки не было, разве что случайное - или не случайное? впрочем, кажется, разница невелика - пятнышко, царапинка на ее левой щеке. Тут, доведись им отследить всю последовательность трудов его, группа сопутствующих лиц неминуемо, думаю, умилилась бы сему факту: полагая его актом подписания мировой со всем окружающим миром, с тем, что мир должно оставлять нетронутым во всей его первозданности и воспринимать оный с мудрой полуприщуренной улыбкой; переполох бы возник, как на детском утреннике: дзен, неделание, улёт на месте. Да, дескать, был не прав, но просветлился всем на радость, всё, дескать во мне, и я, соответственно, во всем. Но не знаю, каким бы образом группе подобных товарищей удалось бы оттрактовать тот факт, что женщина через день выглядела подобно всем остальным, прошедшим обработку у МТ. Впрочем, может быть, это и не важно. Мне, во всяком случае, об этом не рассуждать.

Да, так совпало: эта работа и его уход, ну так что? Почему это совпадение надо полагать фатально завершающим всю его деятельность: подобные мнения возникают в голове оттого лишь, что последняя сделанная работа сделана последней. Богатое поле для рассуждений, тавтологии можно расписывать бесконечно. И версий строить можно сколько угодно. Что, например, исчерпался и тут же помер. Проткнул себя любимым золлингеровским ланцетом. Что нашел способ работать на себе. Что - тут уже сразу куча мотивов - пошел и собрал вместе всех своих женщин, и те его хором то ли растерзали, то ли залюбили.

Впрочем, как бы они выглядели все вместе? Комната, полная нагих артефактов, все схожие, холодные, одинакового типа, одинакового взгляда, разных - собранных в теплом помещении - времен: это вообразить еще возможно, но нельзя представить, что при этом может возникнуть и произойти. В этой компании отпечатков желая узнать себя: странно, впрочем, предполагать жизнь допускающей лишь конечное число отдельных ее единиц, сгустков, сколов, элементов, что больше тебе уже ничего не покажут; неужели все это так легко и быстро исчерпывается, достигая своего описания, очерчивая себя, заштриховывая? Что, если в самом деле... и нет ни малейшей склонности остальную жизнь крутить калейдоскоп и елозить по доске шашками? Хотя вот и овощи подорожали, и девочки новые подрастают, и, хоть и ерунда, да все-таки как-то что-то, хоть, конечно, и чушь собачья, но все же, все-таки, не бог весть что, но хоть как-то так, потихоньку, так что, в общем, как-нибудь, ладно, будем посмотреть...

ЧАПАЕВ: МЕСТО РОЖДЕНИЯ - РИГА

Новое о Г.И.Гурджиеве

Осенью 1987 года группа рижских исследователей, в состав которой входили историки, специалисты по геодезии и картографии, культурологи и автор данного сообщения, установила месторасположение комплекса зданий, в которых в 10-х годах нашего столетия располагался так называемый "Гурджиевский пансион" ("Гурджиевский питомник"). Помимо очевидной общекультурной значимости этой находки, она представляет интерес и с точки зрения узко исторической, поскольку именно в одном из этих зданий и был, под руководством и прямом участии Г.И.Гурджиева, осуществлен объект, получивший название Василия Ивановича Чапаева.

"Гурджиевский пансион" ("Гурджиевский питомник", в дальнейшем - ГП) представляет собой четыре двухэтажных здания, образующих замкнутый по кругу (точнее - эллипсу, с осями в пятьдесят пять и тридцать три метра) комплекс, внутри которого расположена мощенная булыжником площадь с клумбой в центре. Современный адрес ГП: бульвар Райниса, дом 1; иными словами, ГП находится в самом центре Риги, на берегу городского канала, то есть - непосредственно на границе Старого города (напротив Бастионной горки). Следует отметить, что это явилось полной неожиданностью для нашей группы, поскольку в качестве исходного требования к месту, в котором мог находиться ГП, предъявлялось очевидное: его неприметность. Как ни парадоксально, обнаруженный ГП этому требованию удовлетворяет полностью. Комплекс расположен, как говорилось, на берегу городского канала, в пяти метрах над водой, склон весьма крут и порос мощными деревьями, так что с противоположного берега здания практически неразличимы. Не обнаруживаем ГП и со "своего" берега, поскольку пешеходная дорожка проходит возле самого канала, то есть - под склоном. Со стороны же бульвара ГП не просматривается, так как находится внутри парка. Кроме того, кем-то, по-видимому - самим Гурджиевым, были осуществлены мероприятия по ментальному укрыванию зданий. В пользу этого свидетельствует то, что комплекс зданий, несмотря на расположенность в самом центре города, жителям практически неизвестен. Так, например, большинство клиентов учреждений, размещающихся ныне в зданиях комплекса (Управление водопроводно-канализационным хозяйством, Госкомитет по газификации, Жилищное управление Горисполкома), учреждения эти находят не без труда - несмотря на имеющийся адрес. Кроме того, здесь же - непосредственно примыкая к одному из зданий комплекса, - расположена используемая в сухое время волейбольная площадка (предлагаем для сравнения представить себе подобные площадки в Летнем саду или в Александровском саду Кремля).

Изложим вкратце некоторые сведения о рижском периоде жизни Гурджиева. Известно, что Гурджиев появился в Петербурге в 1915 году, где "...нашел или был найден Петром Успенским, человеком, который должен был стать Платоном его Сократа" (К.Вильсон, "Посторонний", 1967). Успенский собирает группу людей, которые "...тайно встречались в Москве и работали с ним до тех пор, пока не расформировались во время великой революции" (К.Риордан, "Transpersonal psychology". Ed. by T.Tart, 1975). Известны дальнейшие этапы деятельности Гурджиева, однако никто - ни Успенский, ни Риордан, ни Д.Г.Веннет ("Гурджиев: Создание нового мира", Нью-Йорк, 1974), ни К.Уолкер ("Рискованное путешествие в мир идей", Лондон, 1951) практически не сообщают (а приводимые сведения - не совпадают) о допетербургской жизни Гурджиева.

Появившись в Петербурге, Гурджиев сразу создает группу "четвертого пути", из чего следует, что к этому времени им уже разработаны теоретические основы его системы. Иными словами, явлению Гурджиева как учителя должен был предшествовать период лабораторных исследований, и именно этим Георгий Иванович и занимался во время своего пребывания в Риге с 1910 (ориентировочно) по 1915 год. Остается предполагать - осуществил бы Гурджиев перенос своей деятельности в Россию, если бы не оказался вынужденным к тому изменившейся политической обстановкой? (Первая мировая война, массовая эвакуация промышленности из Риги - тем самым могли нарушиться экономические связи Гурджиева, город могли покинуть люди, непосредственно финансировавшие его разработки).

Основные интересы Гурджиева в его рижский период были связаны с исследованиями "центров" человека, с проблемами их взаимодействия, а также перераспределения соответствующих энергий. В качестве основной выступала задача устранения нарушений синхронизма работы центров, что - по предположению Георгия Ивановича - влекло за собой невозможность эффективного функционирования каждого из них из-за взаимного подавления энергий ("неправильная работа центров"). В связи с этим, Гурджиев предпринял удачную попытку создания андроидов с неполным набором центров: так, на "верхнем этаже" был оставлен лишь интеллектуальный центр (без высшего интеллектуального), на нижнем - двигательный и инстинктивный (без полового) и на среднем - эмоциональный (исключен высший эмоциональный). Иными словами, созданные Гурджиевым объекты (в дальнейшем - ГО) относились к типу человека #1, с центром тяжести в инстинктивной и двигательной функциях. Нам неизвестно, как именно Гурджиев осуществил этот проект: либо с помощью биотехнологии, либо (что вызывает естественное человеческое осуждение) с помощью экспериментов на реальных людях, в отношении которых была произведена своего рода "кастрация" вышеуказанных центров. Годы рождения известных ГО не могут дать какого-либо конкретного указания на способ их производства, все их анкетные данные, очевидно, вымышлены, являются "легендой".

Известно, что первым удавшимся ГО был получивший впоследствии имя Чапаева. Следует отметить, что Чапаев был для Гурджиева экспериментальным образцом, на котором Г.И., по-видимому, окончательно удостоверился в правильности методики получения ГО. Как бы то ни было, на основании единственного экспериментального образца Гурджиев, разумеется, не мог сделать сколь-нибудь достоверных выводов о поведении организма с неполным набором центров, и поэтому потребовалось создание целой группы подобных объектов, с тем, чтобы особенности их функционирования могли бы быть исследованы с помощью статистических методов. Точно так же, лишь в подобном сравнении могут быть в полной мере обнаружены особенности В.И.Чапаева, обусловленные способом его происхождения. Кроме того, следует отметить и другой аспект наличия у Гурджиева как ГО В.И.Чапаева (одиночного экземпляра), так и последующих групп ГО (в особенности первой, получившей впоследствии название "Латышских стрелков") - это возможность сравнительного анализа поведения ГО-одиночки и группы. Скажем сразу, подобное сравнение позволило нам обнаружить наличие еще одной, ранее неизвестной стороны деятельности Георгия Ивановича Гурджиева, речь о чем пойдет в конце данного сообщения.

Укажем, вкратце, основные черты ГО и особенности их восприятия "внешним миром". Прежде всего - их очевидная функциональная ориентированность: это все профессиональные военные, степень выучки которых высока настолько, что как таковая не воспринималась никем из современников. Быть бесстрашным рубакой и неутомимым воином - эти качества ГО не воспринимались окружающими как положительные, не вызывали, как правило, даже оттенка удивления или восхищения, воспринимались исключительно на уровне "порядка вещей" (как исключение отметим свидетельство человека особо внимательного: "Мы уселись. Спереди шофер... Позади я, со вчерашним латышом, который был свеж, чист и весь подтянут ремнями, как будто бы только сию минуту выскочил из специальной фабрики". - А.Куприн. Шестое чувство. "Юность", 1988, #3, стр. 39). Как правило, интерес окружающих находил зацепку - если говорить о вышеупомянутых качествах ГО - лишь в случае, когда их поведение входило в явное противоречие с нравами средней человеческой психики (напр., моментальная боеготовность). В случае Чапаева достаточно сослаться на книгу Фурманова, в качестве примера подобного рода из жизни стрелков может быть указана история эсеровского мятежа 6 июля 1918 года, когда для подавления оного были среди ночи вызваны стрелки, располагавшиеся в летних лагерях, где, по стечению обстоятельств, которые оказались бы в любом другом случае роковыми, те отмечали латышский праздник "Лиго" (день летнего солнцестояния; мероприятия проводятся на открытом воздухе и состоят в пении народных песен возле костра, питье пива, сжигании бочек со смолой, установленных на шестах, в прыганье через костер и постепенном уходе попарно с девушками в лес "искать цветок папоротника"). Стрелки тут же прекратили праздник и направились в столицу, мятеж был подавлен. Кроме самого факта их быстрого реагирования, эсеровская история дает еще один повод для раздумий: речь ведь идет о дне летнего солнцестояния, празднуемого в настоящее время 23 июня. Но переход на грегорианский календарь в России был осуществлен 14 февраля 1918 года, таким образом, этот день уже должен был быть отмечен стрелками за две недели до мятежа. Эта календарная путаница может объясняться единственно тем, что Гурджиев не мог предвидеть будущие изменения при программировании ГО.

Рассмотрим вопросы внешности и национальности ГО. Внешность ГО была, скорее всего, устроена Гурджиевым по своему образу и подобию: "Я увидел человека восточного типа, немолодого, с черными усами и с проницательными глазами, который удивил меня прежде всего тем, что он казался переодетым и совершенно не гармонировал с местом и атмосферой" (Успенский, "В поисках чудесного", Нью-Йорк, 1940). Отметим - не гармонировал с обстановкой небольшого кафе в цивилизованном городе. Вопрос же о национальности по отношению к ГО кажется абсурдным лишь на первый взгляд. По всей видимости, Чапаев был устроен Г.И. русским (то есть, владеющим русским языком) с целью получения от ГО объяснения тех или иных внутренних состояний, обеспечивая возможность обратной связи для экспериментатора. Но, по-видимому, Чапаев сведений подобного рода дать был не в состоянии, и, кроме того, владение им русским языком открывало возможность к вступлению его в неконтролируемые контакты, что Гурджиева вряд ли устраивало, - поэтому следующая группа ГО была устроена "латышами", то есть с вложением в ГО распространенного в Риге языка (что удобно с точки зрения речевой практики). Несанкционированных контактов в этом случае опасаться не приходилось, в силу наличия внутригрупповых конфидентов и собеседников, и, кроме того, сама группа в Латвии практически не находилась: фронты Первой мировой войны, затем установление и охрана революции в России. (Здесь следует развеять иллюзию "добровольного ухода стрелков из Латвии", мотивируемого обычно принятым решением прекратить борьбу за республику в Латвии с тем, чтобы вернуться в ходе Мировой революции. Достаточно представить, как, будучи зажатыми кольцом блокады, войска Красной Армии уходят, прорывая кольцо, в, скажем, Индию и продолжают борьбу оттуда. Между тем известен факт: "Резиденцией правительства Советской Латвии с 11 июля (1919 года) стал город Резекне (Режица)... Председателем правительства оставался П.Стучка, хотя 10 июля 1919 года решением ЦК РКП(б) он был назначен заместителем наркома юстиции Советской России и переехал на жительство в Москву". Латвия на грани веков, II. Рига, "Авотс", 1988, стр. 29).

Обратимся к общественному мнению о ГО (Чапаеве и стрелках). Как и в случае индивидуальных свидетельств, вопросы, связанные с боевой деятельностью ГО, как правило, предметом рассмотрения не являются. Центр тяжести данной тематики приходится на подчеркивание их "человеческих" привычек и особенностей - "Чапаев" Фурманова в силу общеизвестности комментариев не требует. В случае же группы ГО "Латышские стрелки" роль книги подобного рода выполняет "Музей Латышских стрелков", основное назначение которого и состоит во внедрении в массовое сознание представления о том, что стрелки были нормальными, обычными людьми. Наравне с боевыми реликвиями, как то: оружие, полковые знамена, знаки различия, в музее в большом количестве представлены предметы личного обихода: очки, книги, скрипка и прочее подобное, что, для неискушенного посетителя, должно служить свидетельством "человечности" их владельцев. Здесь любопытно отметить, что подобное собрание предметов обихода само уже переводит их в разряд боевой техники: то есть - структурно - личная, бытовая жизнь ГО является в той же мере профессией, что и непосредственно военная. Тем не менее, набор этих "убедительных" свидетельств в силу, вероятно, духа "ретро", присущего предметам, компенсирует в известной степени их отчужденность. Это, а также работа музея по привлечению к участию в проводимых им мероприятиях (прием в пионеры и проч.) еще живых стрелков и позволяет ему, в общем-то, выполнять свое назначение.

Здесь следует отметить важный факт: далеко не все стрелки являются - и являлись - ГО (что легко понять, приняв во внимание их общую численность). Из ГО была составлена наиболее инициативная часть, группировавшая вокруг себя остальных, естественных людей. Возможность подобного объединения с перенесением на нормальных людей обычаев и особенностей ГО обеспечивалась, во-первых, воинской дисциплиной, а во-вторых, тем, что ГО были наиболее инициативными, заслуженно авторитетными среди остальных, вызывая потому своими профессиональными (и додуманными - человеческими) качествами желание подражать. Не следует, кроме того, упускать из виду и то, что живые стрелки находились вне привычного уклада, вне той среды, в которой только и возможно различение нюансов, то есть - где особенности поведения ГО могли оказаться замеченными их сослуживцами из настоящих.

Эти особенности ГО (для окружающих - странности) и привели к тому, что именно Чапаеву пришлось прекратить свое функционирование первому, гораздо опередив в этом остальных. Причиной послужило то, что он был сделан русским и изготовлен в единственном экземпляре. Возможно, в первоначальные планы Гурджиева не входило использование Чапаева в исконно русской среде; возможно, именно то, что работа производилась в Риге, и повлекло за собой выбор русского варианта - что не было бы ошибкой, останься Чапаев в рижской русской среде. Возможно, Гурджиев действительно не предполагал, что деятельность Чапаева будет происходить в России, либо сыграло свою роль уже упомянутое желание иметь обратную связь с объектом - поскольку ничто не мешало сделать его латышом либо представителем одной из кавказских народностей, как, собственно, Гурджиев поступал в дальнейшем. Но здесь мы оказываемся в области догадок о возможных политических целях Георгия Ивановича (если таковые и существовали, в чем, вопрочем, сомневаться не приходится).

Касаясь кончины Чапаева, следует отметить следующее. Помимо экспериментов с центрами, предметом особого внимания Гурджиева был так называемый "большой аккумулятор" - присутствующий, по теории Г.И., в каждом живом организме и, при умении его использовать, предоставляющий человеку практически неисчерпаемый источник энергии; достижение подобной способности, однако, требует многих лет серьезной работы. В случае ГО (что служит, пожалуй, аргументом в пользу биотехнологической гипотезы их происхождения) аккумулятор устраивался искусственный, вынесенный из организма ГО (собственно говоря, в данном случае речь идет о моделировании аккумулятора: энергия поступала в ГО извне, передача ее осуществлялась централизованно, из одной точки по индивидуальным каналам для каждого ГО). Привыкнув же работать (точнее: воспринимая его как единственно возможный) на источнике, мощностью превышающем энергетические запасы любого "натурального" организма нетренированного, поражая этим современников, ГО были в то же время полностью зависимы от поступления энергии извне. Поэтому в ситуации, когда Чапаев уже достаточно "засветился" в глазах окружающих - роковую роль в чем сыграл Фурманов (неизвестно: догадываясь или нет), когда степень неадекватности его поведения стала вопиющей, было принято решение (Гурджиевым или нет - неизвестно) Чапаева обесточить. Следует предположить, кроме того, что у него как у экспериментального образца вся деятельность была завязана на "большом аккумуляторе", и, поэтому, прекращение подачи энергии означало мгновенный "shut up" объекта. В последующем Гурджиев отошел от этой схемы, обеспечив возможность автономного существования ГО с помощью аккумуляторов резервных, что, вне всяких сомнений, было вызвано желанием сохранить ГО в случае перебоев в подаче энергии. В истории со стрелками, когда необходимость их функционирования себя исчерпала (что, скорее всего, связано с внедрением новой модели ГО), было произведено их отсоединение от "большого аккумулятора", после чего они в течение года (1937-38) и прекратили (когда иссякли резервные аккумуляторы) свое существование. Отметим, что это является надежным признаком, по которому ГО выделимы из основной массы стрелков.

Теперь мы подошли к изложению основного результата, полученного в ходе наших исследований. Речь пойдет о взаимодействии ГО с окружающими, с окружающей средой, а точнее - о психофизических аспектах подобного взаимодействия. Наличествующие у ГО центры обеспечивали в целом достаточно адекватное поведение во внешней среде, в случае, когда контакты с окружающими носили разовый, во всяком случае - не частый характер. При этом отсутствие контакта на уровне личностном, эмоциональном, подозрений со стороны окружающих не вызывало - отмечаясь теми, скажем, фразой: "ну, не сложилось..." Более того, в силу отсутствия трех вышеуказанных центров, "жизнедеятельность" ГО проистекала, как бы проницая насквозь жизнедеятельность обычных людей, не вызывая у последних какого-либо эмоционального, личностного отношения к себе, в их общий опыт не входила и комментариев не требовала. Производимые ГО действия схожи, в известной степени, с явлениями природными. В качестве примера подобного восприятия можно указать на амбивалентность отношения к стрелкам некоторых слоев латышской общественности. С одной стороны, этим слоям свойственно критическое, доходящее до недоброжелательного и идущее дальше восприятие существующего строя и нынешнего положения республики, с другой же - стрелки являются предметом национальной гордости, причем та роль, которую они сыграли в установлении данного строя, никоим образом не принимается во внимание.

Отсутствие эмоционального восприятия поведения ГО является одним из следствий едва ли не основного их отличающего свойства. Мы подошли к изложению главного результата наших исследований рижского периода Г.И.Гурджиева, результата, который открывает ранее не известный аспект его деятельности.

Речь может идти о теории валентной человеческой личности (термин условный). Известно, что труды Гурджиева относятся к исследованиям возможностей саморазвития индивидуума, но, в то же время, полем его деятельности была деятельность в группах. В силу этого противоречия следует предположить, что теория валентностей намеренно не доводилась до сведения учеников Гурджиева, которые и не могли, поэтому, подозревать, что группы "четвертого пути" являются для него своего рода полигоном, а они сами подопытными объектами в исследованиях междуличностного общения и взаимодействия.

Теория Гурджиева опирается на гипотезу, согласно которой любая человеческая личность (сущность которой свободна от подобных свойств) обладает некими "валентностями", через задействование которых и осуществляется любое взаимодействие между отдельными личностями. Размеры данной статьи не позволяют углубиться в изложение отдельных положений теории (количество подобных валентностей, их структурные разновидности, в т.ч. "ролевые", "интимные", "генеалогические"; вопросы, связанные с установлением, содержанием и размыканием подобных связей), с целью же достижения большей наглядности достаточно сказать, что связь между отдельными личностями осуществляется (весьма, разумеется, огрубляя существо предмета) как бы с помощью шнура-проводника, "штекерами" на противоположных концах входящего в "гнезда" соответствующих валентностей. Очевидно, что умение манипулировать связями позволяет устанавливать требуемые отношения на заданном множестве людей.

Как мы уже знаем, перед тем, как обратиться к работе с реальными людьми, Гурджиев предварительно экспериментировал на ГО. Точно так же он поступил и в случае исследования валентностей, при этом открывается еще одна причина создания сначала отдельного Чапаева, а затем - группы стрелков. Поясним различия между ними. Задействование валентностей и установление связей в обычной, непрограммируемой жизни не может произойти без участия всех центров человека. Отсутствие трех центров у ГО приводит к ликвидации уникальности соединения, зависящего теперь лишь от наличия свободных валентностей. То есть, всякий раз, когда нормальный человек желает войти в отношения с ГО и у последнего имеется свободная валентность, - связь возникает. Но, поскольку эмоционально такие связи не окрашены, эмоциональное "приклеивание" друг к другу отсутствует, и связи такого рода нестабильны и легко рушатся, не причиняя при этом ГО никаких болезненных ощущений. Чапаев поэтому, - вне своего функционального назначения, - был полностью сыгран окружением, что, в силу наличия большого числа беспорядочных контактов, и перевело его в новое качество: структурно он стал чем-то вроде доски дорожных шахмат, в 64 углубления которой может быть вставлена любая партия возможная или невозможная (не говоря уже о том, что в пазы могут вставляться не только фигуры, а что угодно: шариковая ручка, спичка, цветок). Подобное свойство Чапаева нашло отражение, точнее - явилось основанием народной "Чапаевианы", в крайне сжатом виде сконцентрировавшей в себе коллективные представления о времени и месте. Вряд ли подобное развитие событий входило в планы Гурджиева, с другой же стороны - вряд ли оно явилось для него полной неожиданностью. В любом случае, феномен Чапаева был им безусловно учтен в дальнейшем.

Группа ГО "стрелки Латышские" была создана уже с учетом этого опыта и с установленными уже связями, которые заняли большую часть валентностей соответствующих ГО (как бы контрольный пакет акций). Стрелки были изначально взаимозацеплены и взаимообусловлены, так что внешние связи и контакты могли иметь лишь второстепенный характер. Этим и объясняется, в частности, то, что о стрелках никто, практически, ничего не знает. Все, что любой современник может сказать об одном из них, вполне распространимо и на остальных: существует как бы некоторый "условный стрелок", каковым является любой из отдельных ГО группы (и стрелков живых, в том числе, в силу их внутригрупповой мимикрии). Именно в силу взаимозадействованных валентностей стрелки жили замкнуто и компактно (свой театр, свое латышское общество, своя газета, совместно организованный быт).

Гурджиев, как известно, никогда не испытывал склонности ни к голым теориям, ни к платоническому экспериментированию. Как только теоретические результаты проходили проверку на искусственных объектах - они переносились в мир живых людей. Не приходится, поэтому, сомневаться и в том, что работа в группах Москвы и Петербурга служила Гурджиеву целям разработки теории валентностей, что, следовательно, должно было найти свое практическое применение, и это, в свою очередь, заставляет сделать предположение о наличии широкомасштабного эксперимента, эксперимента массового, использовавшего результаты работы с группами четвертого пути. Изучение результатов этого эксперимента, а также поиск работ Гурджиева по теории валентностей - вот, на наш взгляд, два основных направления дальнейших изысканий в деле освоения творческого наследия Георгия Ивановича Гурджиева. Кроме этого, в качестве частных задач могут рассматриваться следующие:

- Каким образом и где производились Гурджиевские объекты? (Вряд ли этим местом был "Гурджиевский пансион": из-за ограниченности рабочих площадей, там, вероятно, располагалась лаборатория, пригодная для создания отдельных, экспериментальных образцов ГО).

- Продолжается ли (и если да, - то где?) производство ГО?

- Стоял ли кто-либо (и если да, - то кто?) за Гурджиевым? Имело ли прикладное использование ГО характер случайный или было спланировано заранее?

- Несет ли Гурджиев непосредственную ответственность за преждевременный уход из жизни В.И.Чапаева и латышских стрелков?

- Действительно ли Гурджиев покинул Россию после революции или продолжил свою деятельность там под другим именем?

ВМЕСТЕСТВОВЕДЕНИЕ

Оле Хрусталевой

Вместе, поди, они чегой-то производили. И, верно, к этому объединению приложили свою утверждающую руку весьма горние инстанции, только с подобными материями так вот, во вводном абзаце - не разобраться, зато хватает косвенных свидетельств: и собралась компания резко быстро, и оформилась отчетливо, будто накрыли какой-то крышкой. Что-то, как-то, какой-то - от этих "то", погружающих излагаемое в марево, прятаться не надо. Было бы не зыбко - как бы жить?

Так вот, хотя бы как крышечка захлопнулась: как сквозняком, едва не прищемив пиджак последнему, ставшему ими, чуток его попортив, пожалуй, этим хлопком, - ведь он, князек ты наш чернявенький (по ласковому определению Белесой Мадам), так и остался малость посторонним: и не то ведь, чтобы не ко двору - ко двору, а как же? и появился не слишком уж позже предыдущего, ничего подобного - Васька-хмырь (звали которого, понятно, иначе) объявился хорошо если неделей раньше, а вот поди ж ты: свой насквозь; Князек же остался навеки пришедшим последним - между своими, впрочем, только и счеты.

Тем более, что и распалась компания разово и безболезненно - если уж о частных чувствах. Наверное, что-то они производили своим общением; находился там самим им не видимый смысл. Мы ж всегда рады узнать, что некто выздоровел либо избежал гибели - пусть человек незнакомый или литературный персонаж: странно, он же умрет потом, а в этот раз мог бы уже - и щелчком, куда легче, чем придется после; даже человек совершенно никудышный или - до какой-то грани - просто дрянной: все равно, продление дней его радует нас, ну, а поскольку не ахти какие мы сентиментальные, то чувства подобного рода имеют под собой грубую, если не жлобскую подоплеку: производит, должно быть, любой человечек какую-то для всех и каждого важную субстанцию, всем и каждому необходимое вещество. Поодиночке, а такой соразмерной гурьбой?

Сколько же из было: семь или восемь? Восточный Князек, Эсквайр, Баден-Баден, Васька, Елжа, Монтигом, Нюша, ББМ (Большая Белая Марта), Марфуша, Сен-Жермен-де-Лямермур, Диксон и т. д. Перечисление, однако, на вопрос о численности не ответит, поскольку Князек одно время был, вроде, Монтигомом, на каковое имя обидчиво не отзывался, Елжа не был нежный мальчуган, двухметровый лось - либо теперь кажется таковым; о половой принадлежности Баден-Бадена судить тщетно, да, кажется, это имя не было и дефиницией очередного прихворнувшего. Может быть, оно и не обозначало никого. ББМ одно время была Марфушей, сделавшись затем, кажется, Охнутой причины чего останутся неизвестными навсегда, разве что произвести опрос, результаты которого окажутся черт знает какими: выплывет еще дюжина имен и прозвищ, а никого ни с кем мы не совместим. Сен-Жермен-де-Лямермур была очень красивой женщиной.

Начнем, глядя назад, с крайнего. Жил Князек в самом центре, под самой крышей в доме во дворе. К нему, с привычным риском для жизни, подниматься на лифте под стеклянный колпак, освещающий лестничный пролет матовым слепым светом. Пролетик, кстати, три метра на два: дом из начала века, что же счастливыми они тогда поголовно были - не тянуло их туда, разве?

Лифт был поддерживаем в целостности, связанный веревочками, лязгал, всхлипывал, переминался, деформируясь, поднимаясь: из темно-коричневых мореных дощечек, иссохшихся, и современная железячка пульта, а дом был приличен на редкость - даже теперь в кабинке не воняло мочой, но сохранился еще запах плотной и тяжелой красно-коричневой древесины, фундаментальный привкус пожилых рижских домов, который сохранялся и в квартире, даже в ванной - запах немецкого сантехнического фаянса, что загадочно, ибо как может пахнуть фаянс - разве что вступая в выделяющие запах отношения со скользящей по нему водой.

Комнатенка у Князька была мечта студентика или начинающейся личности. Девять квадратных метров - сие сообщил Елжа, имевший массивный опыт в деле установления площадей на глазок, ибо, желая самоопределения, уже три года (разборчивая матушка) занимался обменом. В комнату можно было войти через смежную большую, но Князек предпочитал туда замыкать, зато прорубил дверь в коридор, но ошибся, сделав ее отворяемой наружу, так что если внутренняя дверь квартиры была открыта, имелся шанс из комнаты не выйти вообще (если запропал ключ от соседней, что часто) - поскольку квартира была населена изрядно, а дверь внутренняя, будучи распахнута до упора, с удовольствием заклинивалась.

Девять, значит, квадратных метров. То ли это была детская Князька. (Гдэ шпага, гдэ сэкир-башка?! - требовал в начале знакомства Монтигом, лицезрея потертый коврик с загадочным изображением, висевший на стене как бы сакли Князька.) Ничего такого холодного на ковре прибито не было, зато ковриков имелось: на стенках, на полу, на двери - и все потертые, обшарпанные, с заголившимися нитями основы; обшарпанный и потертый диванчик; широкий надставленный доской - подоконник был столом; книжная полка, на которой стояли еще клочья детских князьковых учебников. Тут Князек пребывал и в годы становления себя как личности, когда и было осуществлено переустройство дверей - по понятной причине ночных бдений с приятелями и подружками: смазлив был в юности наш рано и сухо постаревший Князек, червовый этакий валетик. В комнате, из-за всей ея потертости и тишины, производимой ковриками (один и в самом деле изображал нечто черкесское с чинарами, горянкой черно-бело-красных ниток, казбич на коне, кипарис), пахло пылью и чем-то таким, как бы как вальсы Штрауса, слабосильненькими юношескими прегрешениями. Здесь мы особо не тусовались - места было мало для вольных телодвижений, едва всем рассоваться сесть, а так... забегали, если коллективный выход в город (это в центре, возле Верманского парка). Собирались собраться.

Сюда-то Князек и вернулся под отчий кров после развода. При этом помолодев, прибрав к рукам остававшуюся тут часть своего существа - не растраченную: отставленную - изрядно-таки потешая затем остальных рецидивными желаниями младой жизни беспрестанно перемещаться без цели или пойти по девочкам, или выпить чего-нибудь крепко-сладкого, или вообще так. И мы топали в эту, как правило, ночную неизвестность, и где-то что-то искали, и находили или нет, постепенно рассеиваясь, пока каждый не оставался в одиночестве, окруженный отсутствующими остальными.

Комнатенка была гениальная для жизни лет тут до двадцати пяти-семи, пока не вырос; одиноко, тихо и уютно - или перезимовать здесь, за плотно занавешенными окнами: читать, почихивая от пыли, читать, перебираясь, когда продавят пружины, с дивана на пол, на коврик. Сидеть за подоконником, читать, проваливаясь, взмечтывая, замечтовываясь: что-то себе, окруженному немыми тканями, все представляя да переставляя в уме. Мы тут редко бывали и не только потому, что тесно, а не надо в таких местах бывать скопом: можно, ненароком зашагав в ногу, убить весь этот чуть клейкий, слегка медовый воздух, и останется облезлая жилплощадь на шестом этаже.

Конечно, милое бы дело было найти нам в городе какое-нибудь помещеньишко, оформившись в качестве этакой секточки, исповедующей нечто кое-как невинное: группа там "ишчущих живого Бога" - идея подобного рода возникала, а то? Но на секту людей не хватало, не дали бы патента.

Так что собирались у Диксона, в его выдающейся идиотизмом своей планировки квартире. Тоже под крышей, но на четвертом этаже, зато натурально под крышей - скошенные потолки, все такое. Механический звонок, врезанный в дверь: крутишь, а он тренькает - прям настенная балалаечка. В Старом городе, возле реки, на площади Екаба тире Чернышевского тире Екаба. Квартира была запущена до изумления, составлялась же из четырех комнат, одна из коих была большим таким зальчиком, а три остальные, вход в которые открывался из зальцы, - анфиладой, причем глубины комнатенок едва хватало на дверные проемы. Диксон жил в самой дальней. Его старики померли, другие родственники разъехались, но - то ли в результате предприимчивости Диксона, то ли по лености жилуправления, проблем с излишками площади у одинокого по бумагам Диксона не возникало, а один он тут не бывал: вечно болтался кто-то из не очень хорошо знакомых персонажей; какие-то проезжие переночевать; общие полузнакомые. Все они как бы служили приправой к нашему быту, разнообразя и оттеняя чужую сплоченную жизнь. С прошлого, видимо многолюдного, времени здесь сохранились тюлевые ломкие и совершенно серые занавески, какая-то рассыпающаяся мебель, сальный хлам по углам: Диксону было не до того, он мужик серьезный и благородный: то прятал у себя кого-то, кому лучше немного пересидеть в темноте, то болтались у него системные люди, то отправляли сюда на отпуск кошку, а был случай - и попугая.

Квартиру эту: зальцу, кухню и парочку ближайших анфиладных комнат мы, должно быть, выели до пустоты. И теперь еще, по прошествии пяти лет, болтается, наверное, в районе сей площади дыра в пространстве, причмокивая, объедающая - себя заполнить - всех прохожих, не говоря уже о живущих в доме бедолагах. Конечно, все это враки, и наоборот - раз Диксон там и живет, да еще, вроде бы, женился и собаку завел и, с помощью жены, вымыл, кажется, даже окна во всей квартире, найдя, возможно, под диваном закатившийся туда рубль с портретом Бухарина, который рубль пропал при демонстрации его Елжей.

Чего-то такого идейно-сплачивающего или круговой поруки - не было. Трудно представить, скажем, и то, что, допустим, Диксон вдруг принимается посвящать жену в свое прошлое, неся ахинею о притарчивающей его сплоченности "старых друзей". Или, скажем, Сен-Жермен затеет воссоздавать с Елжей по телефону проказы милых дней. Впрочем, кто знает, как всех поодиночке скрутит с возрастом - уже скоро доедем.

Что мы о себе знаем, что в себе можем предсказать? А ну как всплывает в каждом к старости этот громадный пельмень, оживет, а?! Да вряд ли, только ведь они не знают ничего. Шут его вообще, все эти начала и окончания: что откуда, что почему? Не рассуждать же об этом: средство охоты определит улов. Идущему на бабочек носороги до фени. В отсутствие денег жизнь удивительно дешева. Если знаешь, что бога нет - так его и не будет. Не сводится наше трехлетнее общение к приятностям общения и бытовой взаимовыручке - пусть даже самой серьезной; хотя и выручали, да и продолжаем - когда все оттикало.

То, что крыша находилась в Старой Риге, как бы подразумевает большое количество ночных хождений по городу, что, особенно в летнее время, и происходило. Без, разумеется, коллективного распевания песен или обливания водой из какого-нибудь романтического фонтанчика, но шлялись, выходя из Диксонова дома, не в сторону, однако, Старого города, а, выйдя из подворотни, сворачивали направо и шли в сторону порта, в парк, в эту его замедленно-нервную часть с дубовыми аллеями и каналом, которой еще удалось задержаться в живых, и дух или ангелочек, который живет спокойно на своем месте, а не порывается, как прочие, встать и уйти к чертям собачьим, как прочие, которые встали и ушли: кто помер, а кого перевоспитали - как Старый город, ставший муляжом, пластмассовой индейкой туристам, умер десять лет назад, и теперь там яма, на дне которой булькает знаменитый органчик. Мы поворачивали направо, в плавную водно-парковую сырость со странной беседкой и размытыми деревьями, которая в сумерки являлась местностью, где живут ваттоподобные дамы с кавалерами, либо отдыхают горожане карточной колоды но не такие уж чтобы стерильненькие, а оплывшие, лысоватые, с потрескавшейся кожей, со шрамами от операций, чуточку себя перепродавшие. Елжа ту однажды искупался в канале. Ну да выкупался и выкупался, обошлось удачно, без ментов - рядом ЦК, ходят - водичка оказалась, однако, тухлой и освежила Елжу не вполне.

Или как-то это подбирается: изъян к добродетели, качество к его отсутствию, стыкующиеся плотно - скопом Африка, Америка, Европа, обратным ходом составляясь в одно - как бы обогащая по смыканию представление о? Ухватиться за свисающие с неба лямки веревок гигантских шагов, разогнаться да полетать, пока не устанешь, едя воздух и совокупно поскрипывая.

Вот Баден-Баден. Она была младшенькая, годиков на семь моложе остальных, уже по-разному тридцатилетних. Мы ее подобрали, как котенка, однажды ночью все в том же парке, где она сидела на сходящих в воду ступеньках возле "Молочника" (когда-то - ресторан "Молочный", теперь - кафе "Айнава"), сунув ноги - прямо в босоножках - в воду. Тогда она выглядела этаким подросточком-оторвой, оказавшимся в своем поколении человеком из времени другого, предыдущего. Нашего.

Оторванность от своих, босячность и расхристанность ее то ли дружили с ней, то ли были определяемы грустным ее задвигом: она, видите ли, ощущала всех, которые живут, неким каучукоподобным студнем: толстой подошвой, обновляемой сверху, шелушащейся снизу. Плоть она ах как ненавидела, мечтая не весьма оригинально - стать эфирчиком без надоб и выделений тела, а уж как она не желала быть женщиной, воспринимая их - в соответствии со своим тотальным каучуком - одним существом с общей кожей, связанных во времени пуповинами; а мужики - те сбоку и легко могут уйти вообще, на двор покурить.

Теперь с ней как бы и обошлось: вышла замуж, родила, собирается, вроде, и дальше - замаливая, что ли, свой тогдашний строй мыслей. Из тех же, кто набрел на нее тогда ночью возле "Молочника", воззрения ее разделял один Эсквайр, да и то умозрительно, соглашаясь, что подобная точка зрения вполне обеспечивается реальностью и, следственно, имеет право жить. Девчонка подрубилась к нам моментально, и ладно бы только: эта взрослая и щупленькая пацанка почему-то оказалась позарез необходимой жестким несерьезным людям, она стала шестой, потом появился Восточный Князек, крышка оппаньки, да и на три года. Или четыре, не помню.

Все эти семейные перемены с ней произошли уже позже, когда не стало нас и не стало ее самой, а тогда, в милом противоречии своим установкам, она сначала прибилась к женщинам, хотя в части своих психических уклонений вряд ли могла отыскать конфидентку неудачнее, чем Большая Белая Марта (Бибиэм), которая Марта испытывала трудно изъяснимое умиление ко всякой живой твари даже к букашкам, хотя лучше бы к чему мясному: к червячкам, пиявочкам; а уж к животному теплу, реагирующему в ответ - куда там слова?! Чувства ее к самой провинциальной зверушке изгоняли в самую ее саратовскую глушь любые абстрактные концепты. А Баден-Баден изволила спрашивать у нее советов - это ж вообразить себе?! - поделом в шоке отшатываясь от очередной мощно-витальной откровенности ББМ.

Что до ее отношений с Сен-Жерменом, то последняя ее взгляды... трудно сказать. Относилась, скажем, сочувственно. Но Сен-Жермен женщина умнейшая и не откровенная; ей, кроме того, единственной среди всех удавалось поддерживать свою жизнь в постоянном и чутком равновесии, держа ее как бы перед собой на руках, все остро различая и не только предупреждая обломы, но и - что встречаемо куда реже - умея выглядеть намечающиеся приятности: не попадая затем в них просто по ходу жизни, но - подготовленная - с полным погружением в суть приходящего кайфа. Дай бог, чтобы эта способность ее не оставила.

Таким образом, для Баден-Бадена (ее так звали заглазно, и даже в ее присутствии это произносилось, как бы вообще: и она никак не могла соотнести прозвище с собой, так что Баден-Баден к ней так и не приклеился и плавал вечно над собравшимися самостоятельно; а после того, как Нюшка скоренько выбралась из-под своей заморочки, Баден-Баден оформился демонским бесплотным персонажем - каковым, очевидно, и мечтал стать все время своего сожительства с Нюшкой). В общем, с девочкой все обошлось, в чем, надо отдать нам должное, заслуга всех нас, в особенности же - Эсквайра, сумевшего как-то так приручить ее, что уже на второй неделе нашего общего знакомства (уже объявился Князек, который увязался за ББМ в общественном транспорте, был милостиво дозволен проводить - Марта шла к Диксону за какой-то ерундой, а тут сидели все остальные, которые еще были сами по себе, но что-то коллективное уже наползало, рассуждали примерно на тему, сколько ленинграда в таблетке аспирина, вошли Марта с Князьком, и тут крышечка и захлопнулась) позволила себе чудовищное для ее психоструктуры мероприятие, а именно: лечь на диван, положив голову на колени Эсквайру, и лежать, смежив веки, покуда Эксвайр гладит ея русые кудри. Эсквайру же принадлежит и описание места жизни Баден-Бадена, поскольку он единственный там бывал.

Дело было - по словам Эсквайра - очень жарким летом, когда был август, душно, солнце светило напряженно, а Эсквайр шел к Баден-Бадену за какой-то хреновиной, вроде ксерокопии, которую вдруг да посулила ему Нюшка. Баден-Баден загорал, лежа на полу, и продолжила загорать. Эсквайр находился в мерзейшем состоянии духа: он птичка осенне-ночная и в теплынь ходит с сардонической такой ухмылочкой, к тому же отягчаем аллергией на жару. Эсквайр, который зашел сюда по пути в какое-то очень важное присутствие, стал настолько ошарашен положением дел (ксерокса и в помине не было), что присоединился к Баден-Бадену в ее упражнениях. Впоследствии он вспоминал, что живет Баден-Баден в Московском форштадте, в районе Красной горки, неподалеку от сохранившегося навеса (на рифленых чугунных подпорках) над бывшим там давным-давно рынком; комнатенка имела вид гостинично-аскетичный: "Какие-то меблирашки Гирш", - сказал Эсквайр, однажды, в пору снесения тех, посетивший вышеуказанные меблирашки, так что говорил с разбором. Стены баден-баденского номера были совершенно нагими, имелись: железная, аккуратно застеленная кровать; недавно беленный потолок; блестящий, еще чуть липковатый пол; прозрачные - впрочем, нараспашку - окна, и далее - деревья, загруженные птичками. При этом казалось (то ли дело в августе, то ли в Баден-Бадене), что больше в комнате нет ничего (хотя там где-то в углу стояли и шкаф, и полка), и, более того - что в комнате четыре окна, стеклянный потолок и вообще, существует она лично, индивидуально вися в пространстве уж, во всяком случае, вне всякой окружающей ее коммунальности. Пахло в комнате накалившейся краской пола, загорающей кожей Баден-Бадена и табаком - от Эсквайра. Из отдельных деталей последнему запомнился лишь мощный альбом по древнеегипетскому искусству, с помощью которого Баден-Баден, видимо, примиряла в себе противоречия. Альбом был раскрыт на странице с изображением фараона в короне, с этим крестиком-с-петелькой на шее, окруженного поджарым египетским кошачеством, и с от-таким-от, указывавшим часов на одиннадцать, хотя времени было уже полвторого.

Там наличествовало еще что-то правильное и привлекательное, но Эсквайр так и не вспомнил точно: то ли полоска, проведенная по стене мелом параллельно полу с усиливающимся нажимом, пока мел не сломался, оставив легкий штришок падения и вспышку своей пыли на полу, или что-то иное сухое и белое.

В степени его доведенности до остальных случай этот был из исключений: несовместные общения жили вне компании и не так - как ни странно, потому что перекрестно общались интенсивно, выполняли различные комиссии друг друга, были знакомы с близкими других, но те у нас не появлялись, а частные отношения развивались своим ходом в стороне от коллективных радений-журфиксов по пятницам у Диксона (кличкой который был обязан песенке: четвертый день пурга чего-то там над Диксоном - Диксон был, значит, несколько с виду геологичен, к тому же старший из всех, еще немного - и угодил бы в шестидесятники) или в любой другой день по общей договоренности. А там вся эта весьма серьезная внешняя жизнь мелела и служила лишь потренировать органы речи. Так ББМ однажды поразвлечь (и объект рассказа в том числе) изложила, как вскорости после развода к ней зашел Князек и приступил плакаться на свое холостое бытие, хорошего в котором не находил решительно, и, страдая на мужской почве от непривычного воздержания, описывал приметы своего состояния, а также попутно возникающие образы: сидя грустно подперев голову скалкой, пока Марта, не суетясь, профессионально суетится на кухне квартиры, до потолка заполненной детьми, мужем, свекровью, родителями, первым мужем, его женой, котом, собакой и канарейкой, - в которой квартире когда ни зайдешь мы оказывались рассредоточенными друг от друга вовлекаемыми в какие-то каждый раз иные отношения с кем-то подряд на время обрастая новой семьей и отпрысками включаясь в бытовое вселенское братство по взаимному обеспечению друг друга жизнью теплотой и обедами. Черт знает, сколько там комнат и жильцов, но каждого из нас в свое время посылали в магазин за хлебом или молоком, а то и за спичками - что кажется невероятным: как это вдруг у такой прорвы народа не оказалось вдруг ни одного коробка?

Мы, когда нам удавалось выбраться оттуда всем разом, выбирались несколько искаженными, рассаживались на лавочке, закуривали и ждали, когда нас прихватит наше, и окажемся в жизни, где Марта может, хихикая, рассказать о поведанных ей на кухне печалях Князька, а тот будет не обижаться, но ввертывать упускаемые Мартой детали, и никого не будет волновать: а чего, собственно, Марте не пособить приятелю в беде - чего уж там: жили мы все по-разному, а более близких у нас не было, - и не отправиться с ним в его выцветше-мечтательную комнатушку? Что их дело. Да, кстати, по делу - да, а вот так просто: поболтать, провести время мы избегали неполным составом. Слишком большие в окружающем воздухе отсутствующие - будто их только что выслали или убили.

Очевидно, книги о вкусной и здоровой пище изобретают больные люди: болезненность, разумеется, не передающая авторов в ведение психоневрологических учреждений, - это какое-то предрасстройство души, которое вряд ли разовьется и вызовет иные, нежели пищевое помешательство, выплески. Трудно выяснить: расстройство врожденное, результат воспитания или задолбал социум. Скорее всего - сбой нормального развития, неопасный рак, когда вещество роста уходит в больные накопления одномерного интереса, бетонными стрелочками траты энергии.

Прогал между живым духом и уже по-медицински ущербной душой: мутная и муторная область, в которой барахтаются слабые странности и нелепые привычки, не расцениваемые как болезнь, напротив - образуются клубы филателистов, рыболовов; никого не удивит привычка другого категорически не сидеть против хода электрички. А только это плохо, конечно: перекос, распухание, трещина, обвал. Если бы устроить анатомию нефизического тела человека, и не на уровне узкоспециальных имеющихся знаний, а так вот, наглядно и общедоступно - как с цветными и настенными схемами тела физического: мышечная структура, скелет, кровеносная система: подобные же картинки плоти духовно-душевной. И, знай мы себя там столь же точно, как можем сказать, что за мышца потянута, или какой с нами произошел бронхит, окажется, что вечно дурное настроение либо обыкновение, например, знакомясь с человеком, оглядывать его, как крупную вошь, окажется следствием легко сводимой бородавки на памяти, или виной всему какие-то духовные сопли, обладатель которых, как дите, не понимает в чем дело, а ему бы высморкаться, да и жить себе счастливо.

И если поштучно разбирательства крутые, что уж о компании. Почему возникла, чем жила, почему умерла; тем более - без явных общих целей. Что за существо, у которого и характер свой, и повадки - не разделяемые на составляющие. Да и поздно. Все - не вспомнить, а не собрать ведь из обломков кувшина такой же да поменьше (чем, впрочем, и занимаюсь). Все кончается как говаривала матушка Екатерина - оттого же, отчего всяк человек стареется: да и что бы мы со всем этим делали бы, кабы оно не состарилось да не исчезло.

Сверяться не с чем: мелюзга безделушек - кличек вот этих или вещичков: дарили же мы друг другу на дни ангелов всякую ерунду: линзочку, подвернувшуюся перед визитом, одноразовую наполовину оприходованную зажигалку - не с ними же сверяться, тем более, что все эти вещички запросто окажутся просто приблудными: зажигалка без газа, линзочка. Что мы знаем, что мы значим? Сколькими способами можно произнести эту фразу?

Произнесем ее звуком, какой иной раз возникает в джазе: в каком-нибудь трех-пятиминутном обмылочке, очутившемся жить как бы совершенно случайно, в результате ф-но, ленивого ударника и баса: мелкоформатный, так просто, ни завязки, ни развязки, для себя одних: вот мы тут, среди немногих своих, обыденные, нежные друг к другу, привычно усталые; головой в руках временно не слышащие ничего, кроме этого; приехавшие слегка от спазма осознания чего-то непонятно чего; колкое, как твоя же щетина, время, в котором мы закопаны, - так происходило, когда богом в нашей компании оказывался Князек: не народным, не конфессиональным, а есть в любой день разный человек, через которого компания дышит и смотрит вокруг.

Бог, возникавший, когда площадку держал Елжа, был, например, комбинацией из трех слов, показываемой в кармане системе. Елжа как бы понижал уровень жидкости в окружающей среде, как бы отсасывая ее, мучительно при этом раздуваясь, - и на глаза перла, извлекаемая, схожая с кондовым арматурным каркасом система, плотно облепленная ржой, костями, памятниками и иными признаками ее здоровья. У Елжи на проявления системы взгляд был науськан, и бедняга обращал внимание на вещи, свести которые в одно остальные себя не насиловали. Да что угодно: как в городе вдруг начинают крушить деревянные дома, раскрывая доселе замкнутые кварталы, размыкая город в обшарпанную новостройку; те же скучные проблемы с выпивкой и прочей мануфактурой - движение одной мыслишки людей Тибета этой арматуры влекло рассыпание, размножение их слабенького усилия в нечто, катящееся вниз: одно движение - и рушатся по всему городу дома, или отправляются в ремонт сразу все рыбные магазины (так, конкретно, на конец февраля восемьдесят восьмого года, когда Елжа об этом говорил, из небольшого числа магазинов "Океан" оказались закрытыми по крайней мере три: на углу Блауманя и Кр. Барона; на Стрелковой, напротив "До-ре-ми"; на Ленина, наискосок от ГБ. И, вроде, еще в Задвинье. Бедные наши коты). Не говоря уже о... Скучно.

В начале нашего общения мы полагали, что пристрастие Елжи к событиям общественно-политической жизни является свойственной ему формой стеба, в дальнейшем, однако, обнаружился трагизм ситуации. Забредя к нему домой, было выявлено, что отец Елжи - полковник ВВС, и детство наш приятель провел, мотаясь по Союзу, в аэродромных городках, где азбукой ему служил Устав Гарнизонной службы, а формой воспитания - Курс молодого бойца, что над ним полковник и осуществлял каждодневно. Самым лирическим воспоминанием Елжи, вынесенным оттуда, был марш "Прощание славянки", который он несколько амбивалентно любил по сей день. Украшена квартира была статуями самолетов, гладко вылизанных, из латуни и никеля, а также пластмассовых, немецких моделек, которые в детстве старательно составлял уже сам Елжа и которые от полуритуального впоследствии уничтожения спас в гостиную папа. В комнате Елжи имелся аквариум с подводной лодкой, которую Елжа однажды перекрасил в желтый цвет, но сквозь тонкую ацетоновую краску продолжала просвечивать красная звезда.

Понятно, мутные ночки с Елжей во главе нам оптимизма жить не прибавляли, выслушивать его аналитические разборки было (это трамвайная болтовня, когда: вот теперь - оп - и пропал сахар, а потом - хоп - и куда-то пропали все мы, так ведь... (щелчок пальцами), увидишь на другой день и эти рыбные и вскрытые кварталы или газетку прочтешь через чужое плечо).

И тогда нас, вляпавшихся в продукты общественного бытия, поддерживал, как горнист, Диксон, неудавшийся наш шестидесятник. Они так друг за другом и ходили: Елжа - Диксон. Бог, по Диксону, был вроде дощатого настила, мостков как возле озер: начинаясь от берега, тянутся через топь с сырой травой и жижей с полузатонувшими там министерствами, строевыми шагами и праздничными демонстрациями, выдвигаясь над поверхностью озера; там, у обрыва, может быть привязана лодка, а может и не быть. Насчет лодки ему, наверное, додумывать было лень или: мужик он конкретный, а установить этот штришок требует усилий и времени если не больше, чем все предыдущее - Диксон считал это эгоцентризмом, торчать же на себе отказывался категорически. Вот так. В жизни достаточно настильчика - им многое перекрывалось, да и удержаться бы на нем, скользеньком, провести с собой других, посидеть-покурить, болтая ногами над сырой бездной, лица освещающей бликами снизу, - разве мало? И не следует забывать, что собирались мы именно у Диксона. А что там у него в дальней комнате в конце анфилад, что там за картинки на стенах или какой-нибудь тяжелый, плохо спящий по ночам бесшумный механизм - какая разница.

Чем-то они - теперь лишь, вспоминая, - были схожи с Мартой: а тем-то и были схожи - как если бы вместо Диксона наши вечера вела сама его квартира со всеми чужими кошками-попугаями и постояльцами-ночевальщиками, которые и с нами сидели, и слушали, вроде, и понимали, слова вставляли, но при этом не самостоятельно, а оставаясь элементом самого Диксона; так и когда на острие лучика была Марта (Марфа, ББМ, Матрена, а звали ее - Люда), казалось, что ничего с нами не происходит вообще (происходило), а в Марте, это здравый смысл, который - на самом деле - никакой не общепринятый и не среднестатистический. Подкожное, обычно затаптываемое - наскучивает, насколько совместное с человеком, и от него тянет к абстракциям, которые судя по Марте - весьма слабо тащат жизнь. Что-то такое, категории такие и другие быть, возможно, должны, - по Марте - так есть они, и ладно, оставим их для умственных упражнений: в которых, помахав кулаками и выдыхаясь, застопоришься вопросом: "а о чем, собственно, речь?" Но, конечно, кабы все так просто - не было бы ее здесь, и жила бы она спокойно со своими многочисленными родственниками, не водила бы личную дружбу с Диксоном и не околачивалась бы, ночуя и обкуриваясь, в его апартаментах с Диксоновыми ребятами. И, тем более, не прибилась бы к нам - да и не прибилась, пришла, многое определив, в самом начале, сразу после Сен-Жермен.

Сен-Жермен. Самый загадочный персонаж наших взаимодействий. Окрещенная вначале Диксоном как Сен-Жермен-де-Лямермур по причине своего надменного вида и шикарной наглости, одевающаяся всегда, как в оперу или на прием в посольство, через месяц она благополучно утеряла скептическое де-Лямермур, ничего ему соответствующего в ней не оказалось. Ну, скажем, дома ее могло, конечно, отражать зеркало с золотой амальгамой, но никак уж не в золотенькой багетной раме.

Если попытаться взглянуть на нее отвлеченно и как бы со стороны и объективно, то в обиходном общении она была человеком весьма неприятным. Вряд ли ее можно было расстроить или растрогать. Она была красива, поэтому вокруг нее - в прочей жизни - ковылял хоровод мужиков разных достоинств, трудно сказать, как она с ними разбиралась; в семье проблем не было, взрослый сын, муж, с которым она ладила. Всех троих можно было часто встретить в концертах (короткий кивок, проходит мимо), но дома-то она была у нас, и бедные домогатели, поди, совершали групповые самоубийства, будучи не в силах постичь логику ее душевных движений. А и как им было понять, если весь мир в ее исполнении превращался в игру, да не безобидненькую - все предметы и связи наделялись ее смыслом: как, скажем, у ребенка: камень то ли зверь, то ли приятель, то ли грузовик, то ли небо. А Сен-Жермен осуществляла такие штучки не в частном, но в разделяемом с другими мире, который по ее мелкой прихоти шустро преобразовывался, да не надуманно: все это в нем, оказывалось, и было - все эти несуразные связи, когда произвольный разговор или действие вдруг хотят заполнить собой половину универсума, заставляя остальных - доводя которых в результате до нервного истощения - припомнить и всех своих прабабушек, и Адама, и что ел на завтрак, и Шкловского в бане, и как впервые узнал о смерти. Куда же ей было идти с такими склонностями, как не к нам - не могла же она обучать этому сына, тот, пожалуй, и спятил бы, не разобравшись между такой мамой и всеобщим средним.

Здесь нет примера, потому что нет того воздуха и нет Сен-Жермен. Все это не излагалось, игралось, что же до ее манер, то: "Как это не могу?" Сен-Жермен Диксону (встать на голову). Диксон требует доказательств. "Мальчик, молодой человек!" - Сен-Жермен в сторону анфилад. "Да, вот вы, неумыточек, будьте добры". "А?" "Вы могли бы встать на голову?" "Мог бы". "Встаньте, пожалуйста". Встает. "Спасибо". "А при чем тут ты?" - Диксон. "А сигареты под диван заехали, - Сен-Жермен Диксону, - ты искал только что". Сигареты, точно, лежали под диваном. Такой театр.

Трудно быть уверенным, но, похоже, мир она видела столь остро, что если принять во внимание и постоянную практику подобного рода, и уникальное чутье...

Если, скажем, пойти дальше Сен-Жермен, сделать угол зрения еще острей, раздробить вещество на совершенно уже неаппетитные отдельные песчинки и, не теряя ни резкости, ни зернистости изображения, вернуть вкус на место, повернув винт настройки на четверть оборота обратно: увидев, как бы обнаружив себя на лужайке еще абстрактной, но уже неравномерной материи, ходя по которой можно ощупывать эти сгустки: брать в руки, подносить к глазам: волнушка, рубль, яхонт - и, при этом разглядывании, вернуть винт еще на оборот обратно: этот сгусток, вызывающий те или иные чувства, обладающий таким-то цветом, вкусом, запахом и звуком, делается в мире реальном, то есть привычном, комбинацией его частей: чаем с килькой, кошкой под дождем, текстом, Брежневым на белом коне, пером в бок. И таким вот сочленением штучек и занималась эмпирически Сен-Жермен.

Что роднило ее с Баден-Баденом, то есть уже не с ним, а с Нюшкой. Но, в отличие от Сен-Жермен, в коей эти тонкие качества были выработаны шестнадцатью поколениями предков, Нюшка была городской дворняжкой, от природы с мгновенным врубом в любую ситуацию и нюхом на все вокруг: не изобретала, не составляла, а, распознавая, присоединялась - на благо ситуации. В компании от нее было светло и легко и, ох, сколько вокруг было воздуха, когда Нюшка была нашим богом - это был божок весенний, начинался свирепый апрельский раздерг; божок о ста руках, в которых ничего не зажато, с легкой кислинкой во рту от железного леденца; она была как бы напичкана ангелами, которые вырывались из нее при каждом ее жесте или улыбке.

О ней говорить трудно, потому что, да вот, - больно, потому что надо тогда входить в разбирательства со временем, заставляя себя понимать, почему всё. Она была единственная, оказавшаяся среди нас как бы авансом, по стечению обстоятельств - в своей баден-баденской ипостаси она тянула лишь на то, чтобы оказаться одним из Диксоновых завсегдатаев, задвинутым его постояльцем, краем уха участвующим в наших разборках. И не были, конечно, происшедшие с ней перемены целью и результатом наших сборищ: мы бы расстались, как только она стала Нюшкой, а не провели бы вместе три этих года, вспоминать которые больно и почти однажды, и за которые, поди, нам потом зачтется жизнь, если отыщется, перед кем отвечать. Что, собственно, уже не важно.

Баден-Баденский период ее окончился довольно быстро, и не от разговорчиков наших, и уж, конечно, не от лежания головой на коленях Эсквайра, а сам собой, и очень кстати, потому что если бы не это - ничего бы с нами не произошло. Потому что мы боялись: это как поднырнуть под завал на реке - течение вынесет, сила, тебя движущая, вынесет, а не дашь себя ей на волю, опасаясь, - ты же будешь пуст, весь в ее власти: страшно. А у нее был этот долговременный задвиг, очень постоянная точка зрения, и с этой прочной и дикой позиции ей удалось обучиться ощущать каждодневные, выбивающие из привычного самочувствия толчки и тумаки не разрозненно, а, по мере их учащения (а куда денешься, конечно, учащения, с каждым годом все плотнее), что они не то-так-то-эдак, а одного течения, одной реки, на которой можно ехать верхом. И ей, Нюшке, сил поэтому не хватить не могло, все возможные были в ее распоряжении, которыми она наделяла всех остальных. Не забывая нас и теперь, когда нас давным-давно нет всех вместе - хотя мы и рядом, и встречаемся постоянно: куда же нам разбежаться в нашем малолюдном городском кругу, вот только боюсь, придут все не одни, желая приобщить новых друзей к былым радостям: нет, конечно, не придет никто.

Невозможно. Мы зачем-то были вместе, что-то вместе делали, нам было счастливо, что, собственно, дело десятое; потом это - неведомое нам созрело и отвалилось, как августовская слива; мы давно уже про все забыли, в конце концов человек наполовину состоит из воды, что обеспечивает быстрое обновление всего организма и памяти. Но встреться мне на улице Нюшка (зовут в миру которую, конечно, совершенно иначе), мы будем с ней обниматься, самозабвенно и нежно, и целовать друг друга в губы и глаза, а только все кончилось, тяжесть исчезла, воздух сделался пуст и безвиден. А точнее - стал другим.

Но был еще Эсквайр. Средой его обитания (он, кстати сказать, муж Сен-Жермен) была легендарная темная комната, в которой происходит ловля черной кошки, там, возможно, отсутствующей. Кошку-то мы не ловили, кошку бы мы позвали, и она бы примурлыкала к нам сама. Другое: пройти по диагонали из угла в угол в этой комнате невозможно. Там в центре какая-то штуковина темно-неосвещенного цвета: какой-то черный алмазный конус, гладкий настолько, что ощупать его, не потеряв при этом ориентации, нельзя. Если же не ощупывать, а идти, старательно выдерживая направление из угла в угол по диагонали, то препятствия идущий не ощутит (форма его, впрочем, не установлена точно: кажется - конус, а может быть что-то сложнее, или эта штука меняет форму, оставаясь, однако, гладкой и темной - либо совершенно прозрачной), ничего не ощутит, но начнет отворачивать в сторону соприкоснувшись со скользкой поверхностью того, что в центре: разворачивающее плечо почти ласковое противодействие, которое кайф ощущать; плечо опирается на препятствие, препятствием как бы и не являющееся: идущий продолжает идти по прямой в свой назначенный угол и, минуя в своем прямом движении эту область, вдруг ощущает отсутствие противодействия, момент отрыва, что отзывается в нем удовольствием от частичной потери веса, почти чувством парения и, да что же это я разъобъяснять-то затеял?!

Ну ладно. Сей интерьерчик он как бы приволакивал на горбу к Диксону, когда наступал его черед водить. Богом Эсквайр служил не часто, раз в два месяца, даже реже, а всего - раз семь-восемь, кажется, за все наше время. Все, как сквозь рентгенкабинет, проходили сквозь это помещение, задерживаясь неизвестное время внутри. Потом никто никому ничего не мог рассказать. И у другого не спрашивал. О чем, собственно? Все это было не сахар: никто не сможет сказать, сколько был внутри и что понял, пытаясь сладить с этим веществом, разобраться, что оно такое там стоит: как вспоминание сна, себя, въезжание во что-то абсолютно непроходимое и нежно ускользающее. Там совмещение наступало, а оставались: нелепая, казавшаяся там ключом опытный, понимаешь, что все уйдет, строить зацепку - но совершенно дебильная фраза рода "дыр, бул, щир", а казалось, всё из нее наяву размотаешь. Или картинка - тоже почти ничего не сохранявшая на поверхности. Вот оно, вот что? Как мы потом расходились: поодиночке или вместе, во сколько, куда? Потом мы встречались недели через две, не раньше.

Так было все это время, и вот, мы вдруг обнаружили себя выходящими толпой на январскую улицу, часов в пять утра, после Эсквайра - и сам он тоже был тут, мы ждали Князька, который побежал назад за сигаретами, а Елжа уже выскочил на магистраль ловить мотор, идущий через мост из Задвинья, мы все чего-то смеялись, охали: как же сегодня на службу? и явно тянулись взяться за руки, арестовать свои руки и стать хороводом.

И вот тогда я и разогнал их на свободу.

МЕМЛИНГ КАК АБСОЛЮТНЫЙ ДУХ НЕБОЛЬШОГО РАЗМЕРА

Приступая к тексту, посвященному жизни и творчеству Народного художника Бельгии Яна (Ханса) Хермановича Мемлинга, сделаем ряд предуведомлений, связанных с миропониманием, присущим автору на момент этой работы.

а) За всяким произведением художественной культуры кроется известная крутизна, сопровождавшая возникновение данного произведения.

б) Крутизна процесса создания находится в согласии с крутизнами ситуаций исторической и общежитейской, внутри которых действует художник.

в) Закон сохранения крутизны (сформулированный теперь автором): крутизна любых времен и подчиненных этим временам индивидуальностей друг другу в известном смысле эквивалентны. Поэтому, толкуя даже вкривь и вкось произвольный артефакт и любое художественное явление, основываясь на нерассасываемости породившей его крутизны (вторая половина закона сохранения), особенно далеко от смысла данного явления или артефакта не можем уйти в принципе. То есть, переводя сказанное в обиходное бормотание: всё, что пришло нам на ум при разглядывании репродукций картин Мемлинга, при чтении о нем, при размышлениях обо всем, где - тем или иным образом присутствует Мемлинг, - имеет к Мемлингу (в данном случае) самое непосредственное отношение.

Итак, существует несколько легенд, связанных с появлением Мемлинга на живописном горизонте, три из них связаны с госпиталем Синт-Янс в Брюгге. В одной из них речь идет о солдате, которого привел в госпиталь случай: воине Карла Смелого, после поражения при Нанси пришедшем к дверям монастыря в поисках ночлега. Есть версия о солдате, впавшем в беспутство и решившем поправить свои дела писанием картин для монастыря. Есть версия о раненом солдате, влюбившемся в ходившую за ним монахиню.

Большинстве сведений о Мемлинге, а также - репродукций его картин взято из книги, название и имя автора которой - с данным текстом она, в сущности, почти не связана - упомянуты не будут; желая быть корректными, однако, укажем ее регистрационный номер:

Г

4903020000 - 031

025(01) - 83

128 - 82.

Считается, однако, что упомянутые выше версии имеют мало общего с реальной историей Мемлинга, что родился он в тридцатые годы XV века, скорее всего, в Германии, под Майнцем, близ которого существовала деревенька Мемлинген, и был по национальности немцем. Известно также, что с детства он отличался хорошим телосложением и физической тренированностью, так, в возрасте восемнадцати лет он занял третье место в прыжках в длину на соревнованиях в Кельне, с результатом 5 метров 68 сантиметров - по нынешним меркам результат явно невысок, но учтем и происшедшую с тех пор акселерацию, и устройство стадионов (напр. - покрытия секторов), и состояние спортинвентаря. К тому же - если мы взглянем на его автопортрет - мы увидим, что на спортивном поприще особых успехов он и не мог добиться: мы видим лицо человека интеллигентного, печального, с несколько плачущими губами, с оттенком оторопи, недоумения - сглаживаемого, впрочем, общей мягкостью черт его лица: он будто пытается что-то вспомнить, может быть, еще только пытается осознать саму необходимость вспомнить что-то; душа его точно недоукомплектована какой-то деталькой.

Не беремся судить о причинах и обстоятельствах, вынудивших (позволивших) Мемлинга перебраться на жительство в Брюгге. Тем не менее известно, что в 1466 году он числится в Брюгге уже домовладельцем, женат, имеет - либо будет иметь впоследствии - трех сыновей, овдовеет в 1487 году, скончается в 1494.

Мемлинг, надо отметить, слабо присутствует в окружающем нас воздухе.

Трудно понять - сказать сразу, или когда говоримое станет убеждать уже и за счет усталости, вызванной самим чтением. Речь о том, что любая новая штука искусства, например, есть ввод в мир нового его куска и нового термина, который, в идеале, - заглавие этого текста, название картины и т. п. Как бы чтобы найти в каталоге. То же и в случае художников определенного класса: в присутствии любого из которых (довольно одного упоминания, куда уж - его живьем) воздух становится имперским и тоталитарным: все вокруг служит лишь - глядя из потом - для обеспечения его нужд, для подвоза материалов. Брейгель, Вермеер, Рембрандт - фамилия, взятая как термин, моментально высвечивает, излучает свои содержимое и смысл. Не то Мемлинг.

Здесь вот как: мемлинг как термин, как предмет, штучка, которую непонятно к чему и как приспособить, поскольку назначение ее для нас темно. Нашли на свалке кофейник - ну так это понятно: кофейник. Чашка, ложка, керосинка. И тут вот: какое-то такое... деталь? само по себе? что-то из области не известного нам, например, пчеловодства? или этим пользуются при ремонте будильников? или вскрывают трупы?

Напомним: Мемлинг: "Страшный суд" (триптих, Гданьск), "Портрет Томазо Портинари" и "Портрет Марии Магдалены Портинари" - это диптих, "Мадонна с мертвым Христом", "Триптих Донна", "Обручение Св. Екатерины" - триптих, "Оплакивание Христа", "Семь радостей Богоматери", "Триптих Прадо", "Мадонна с младенцем на троне и два музицирующих ангела", "Благовещение", "Человек с медалью", "Портрет Марии Морель" ("Сивилла Самбета"), "Диптих Мартина ван Ньивенхове", "Рака Св. Урсулы", "Триптих из Любека" - наиболее известные его работы.

Это весьма непривычная для нас проблема - последний раз, возможно, мы сталкивались с подобной в каком-то боковом ответвлении юности, по старой детской привычке к подобным медитациям: есть штука, которая непонятно зачем. Потом становится так, что если непонятно, зачем, и никто не намекает, к чему-то тебе это надо приспособить, - то и не надо. Взгляд ощупывает предмет, и если тот не нужен - мы его и не видим.

Мемлинг - проводя некоторое время в Брюсселе - прибывает в Брюгге. Оставим в данном абзаце проблемы, связанные со становлением Мемлинга как живописца, и приведем лишь сведения о той среде, в которую он, вполне успешно, встраивается. Это время, сломавшееся на переходе от Филиппа Доброго к Карлу Смелому. Брабант - чьим главным городом был Брюссель - входит в состав Бургундского царства. Цитата: "Брюссель стал в ту пору второй после Лилля столицей этого недолговечного, но блистательного государства. Герцоги из французской династии Валуа искали независимости от родственной, но слишком алчной и могущественной Франции. Богатство и вольный нрав фландрских городов служили верной опорой бургундскому дворянству; блеск бюргерского золота и рыцарских мечей согласно сиял во имя общей выгоды". Сменивший Филиппа Доброго Карл Смелый, увы... погибает в битве при Нанси в 1477 году. Бургундские земли вновь отходят Франции, а Фландрия остается независимой от Людовика лишь потому, что дочь Карла Смелого вышла замуж за Максимилиана Австрийского. "Золотой век" бургундских герцогов заканчивается. Брюгге бывший в середине XV века оживленнейшим портом Европы и одним из самых богатых городов мира - уступает свою славу Антверпену, становится тихой провинцией, начинает угасать. Мемлинг же принадлежал к братству "Снежной Богоматери", куда входила верхушка брюггской буржуазии, и даже сам Карл Смелый и его жена Елизавета Йоркская. Величие оседает, деньги теряют блеск, хотя продолжают сохраняться в подвалах.

Что такое представление о голландском живописце? - задался вопросом Фромантен - как не представление о человеке, сидящем за своим мольбертом. "Видишь внимательного человека, немного сгорбившегося, с подготовленной наново палитрой, тонкими, чистыми кистями и прозрачным маслом. Он пишет в полумраке. Лицо его сосредоточено, рука осторожна. Он яростный враг пыли". То же может быть отнесено и к Мемлингу: и время, и место, и чистота тонов, и размеры его картин: все очень маленькие (в музее Мемлинга в Брюгге госпиталь Синт-Янс - посетителям якобы предлагают лупу). Портреты - сорок на тридцать сантиметров, "Мадонна с младенцем и двумя музицирующими ангелами" 57 на 42 сантиметра, "Человек с медалью" - 29 на 22 см, "Сивилла Самбета" 38 на 26,5, "Диптих ван Ньивенхове" - 44 на 33, "Семь радостей Богоматери" 81 см на 189 - при колоссальном количестве персонажей и событий.

Конечно, писать столь чисто и педантично мог лишь человек спокойный. И не только по своему характеру, уж коли речь о художнике, то характер не столь, все же, важен, а человек спокойный как-то изначально - и живущий, и работающий без постоянной нервной дрожи: он не продлевает себя вперед, торопясь успеть зафиксировать, реализовать будущее, которое уже в нем, нет он пишет, словно по памяти.

Мы не знаем, конечно, что такое эпизоды Священной истории: мы не знаем, что они такое, когда висят в доме на стене, мы не знаем, как это - Священная история, передаваемая в поколениях. Мы не знаем, что такое это производство мадонн и христов: мощный европейский завод по производству картинок, выделение мадонн и святых в окружающий мир - как бы пополняя, содержа в постоянном количестве (как вместо истертых, затерзанных бумажек новые купюры), число мадонн и распятий должно оставаться постоянным на один квадратный километр площади или на переменное количество душ населения страны.

Нам не понять в принципе главного и долгого перетекания жизни по одним и тем же картинам: полноте, ведь это жизнь проходит, появляются новые виды тебя самого: твоя жизнь, детством связанная с волхвами у тебя в изголовье, с картинкой, за годы обглоданной годами, повторяется другой такой же картиной - и старея, и обновляясь.

Нам не знать возвращения картинок, должный стать мифологией паноптикум был устроен слишком рационально, внатяг: всем этим Павликам Морозовым и Настоящим Человекам не хватает свободы воли, апокрифы о них - за исключением, разве, Чапаева - невозможны. Случайное, вроде самаритянки, продающей поэту Ивлеву бутылку коньяка после закрытия отдела в гастрономе, или ментов, крадущих у поэта последний четвертак, заначенный глубоко в складках тела - в присутствии как бы накладывающихся поверх трепетных донаторов последующих веков, вот что может обрести повторяемость своей жизни.

А Мемлинг, высокий, мощный, курчавый, могущий поднять на вытянутые руки теленка, живет в Брюгге, богатеет, скупает дома, школит учеников, пишет свои маленькие картинки, которые, не сцепляясь в единый поток, служат лишь внешними приметами скрытого за ними: рассыпающего вокруг себя цветные и красивые прямоугольники - так всякий мифологический организм, в сущности внутри любой религии - отдельный ее росток-отросток. Орган, выкинувшийся из данного Бога, бронзовый орган чувства Бога - не поглощающий: излучающий очередное чувство.

Мемлинг живет, пишет хорошо, говорят, что к старости облысел, принялся страдать одышкой, после смерти первой жены хотел жениться вторично, но воспротивились сыновья, впрочем, для Мемлинга этот случай не характерен, что-то тут просто от какой-то мелкой стариковской обиды либо прихоти, а вернее всего - желание заполнить возникшую в доме пустоту.

Брюгге - смутно известный нам по фотографиям как бы выветренной из известняка центральной площади, шикарный, - прежний не известен вовсе: как можно понять, что такое подобная картинка: кадр Священной истории, пополненный донаторами, висит в доме самих донаторов. Донаторы же серьезная проблема для самого художника, увязать и ангелов и людей отсюда: жизнь (если так: Жизнь = жизнь1 + жизнь2 + жизнь3 + ... и т. д.) уходит на приобретение умения совместить на плоскости и тех и других. Это, в самом деле, очень серьезно.

Он, конечно, представитель, экземпляр таких людей - мемлингов: осмотрительных, обращенных назад - всякий раз смотрящих назад, всякий раз рассматривающих обретенное: словно перед тем, как лечь спать, разглядывая подарки, полученные нынче на день ангела, - что суть принципа их существования: они милы и интеллигентны, но слишком в них развито - и определяет в их поведении слишком многое - требование вкуса: так или иначе, но связанное с процессом поглощения чего-либо.

Здесь плоская и бесхитростная арифметика: Мемлинг был активным мемлингом, что - при видимом сходстве с остальными его рода - давало ему еще одно измереньице, существуя в котором он и мог творить; характерен сам характер этого добавочного измерения - почти жалкий, едва достаточный для выпархивания довесочек, слабенькая привилегия, вроде бесплатного проезда в общественном городском транспорте.

И - как все, кто выходит за пределы обиходной плоскости, - он приобретает в этом измереньице дополнительные черты и приспособления, требуемые, среди прочего, для привлечения внимания к себе; какие-то зацепочки, присасыватели, щупальца либо пассивные выступы - за что читатель = зритель сможет уцепиться и удержать проскальзывающее мимо, означенное словом "мемлинг": утерявшее теперь все свои недополнительные проекции: косточки сгнили, остался музей - ну так что, музей... - а картины и относятся к этой дополнительной эфирной, клочковатой, цепкой субстанции. Совокупность каких-то защелок, крючков, полостей, шероховатостей, клемм, пуговиц, приманивающих красок. Он не велик размером, и, чтобы оказаться замеченным, приходится вовсю расщеперивать свой хвост. Он слаб и потому обязан был галантным.

Но мы, увы, не видим способа устроить в картине драйв как-то иначе, нежели за счет технических мучений и напрягов - он был спокойным: тем хуже, без драйва нет кайфа, а, следственно, искусства: минимальной подъемной силы, держащей сделанное на лету, - и у него все не падает, благодаря технической изощренности: посадить на одну доску донатора рядом с не отбрасывающей тень Богородицей и т. д. Не веря в достаточность изображенного, он постоянно изыскивает какой-нибудь завиток, дополнительную детальку, мучительно сочиняемую немотивированность: пальцы Сивиллы, вышедшие за раму; медаль - на груди человека с медалью; сферическое зеркало на створке окна - в диптихе Ньивенхове: импульсы, дотаскивающие его труд до существования, - и самое печальное, что он прав: именно эти вторичные вещи. Позволяют быть.

Мы в пространстве галантных усилий, в промежутках конкретного - как кусочки сахара - счета, жильцы где - нежные отдельности. Персонажи картин выстраиваются в прихотливые линии, в кармане каждой из которых алгебраическая формула в красных корочках. Или Св. Власий, Св. Иоанн Креститель, Св. Иероним и Св. Эгидий из "Любекского триптиха" - вытянутые, чистых тонов, как разноцветные брусочки в новооткрытой коробке с импортным пластилином. Здесь тихо радуются наличию памяти. Что, однако, не так уж и грустно...

Дом не сгорел, ничего такого. Карл Смелый потерпел поражение под Нанси, что-то ушло из Брюгге: что? Ничего, казалось бы, - насколько понимаем мы не переменилось, резня не воспоследовала, все живы и здоровы, в подвалах все то же, и в комнатах все то же, благосостояние не уязвлено, уклад не порушен, но - что-то ушло, стержень извлечен.

Стержень извлечен - практически невесомый, не вполне уютный - чего хорошего, общий стержень? Но теперь все расползается, раскатывается, как кругляши, соскочив со штыря детской пирамидки: извлечена из жизни некоторая пассионарность ея. Мы не знаем, как это.

Наступает время мемлингов. Время мемлингов наступит еще до Нанси и продлится какое-то время после - пока звучит еще эхо ли, звук, звоночек: достигнут некий максимум. Говорят, это был "Золотой век" Бургундии: все выгналось в максимум, предусмотренный герцогству, - выше струям фонтана не подняться куда: полноте, при чем тут смерть и поражение Карла Смелого - это, как раз, кстати: "золотые века" должны оканчиваться разом, а не агонизировать, и разгром или оргазм - какая, в сущности, разница.

Золотой век, выгонка всякого из живущих в нем в максимум - трудно понять, что делать человеку там: нам, во всяком случае, не понять. М.б., американцам - в части комфорта для тел, бог с ними. Максимум, пологая шапочка траектории подброшенного камня: люди вместе вознеслись в достоинстве и благополучии бытия своего, но мы же христиане (думают и чувствуют они), мы суть подобие, и высшая точка предназначена, очевидно, для перепрыгнуть туда: два мира почти совместились на одной картинке, и на картинках равноправны отличимые лишь легонькими спицами излучения от голов особы оттуда - здешние и гости: все готово для перевода жизни здесь в жизнь туда: перевода гипсовой статуи в бронзу.

Картинки, надо полагать, вторичны. Они лишь признаки и свидетели: совмещение на пороге; расстояния между осталось миллиметр; слияние уже произошло: не приидет Царствие Божие приметным образом. Карл Смелый - черт его дери - гибнет, герцогство приходит в упадок, Золотой век подергивается сальным каким-то налетом. Но - что это, как не знак, что пассионарность употреблена на конвульсию соития, на перенос души туда, на вспышку магния для снимка, запечатлевшего людей вместе с их именами на небесах.

Мы не можем знать, как так. Мы не имеем тут, неподалеку, время от времени ребят оттуда? нам не во что вписаться где? сама мысль об этом для нас не мысль?

Мемлинг работает в среде, его породившей, он результат разлома мира на: до упадка и после. Разлом не болезненен. Есть ощущение фиксации на небесах разлом и упадок подтверждают совершенность. Это - коллективный выброс туда. Это - идеал Страшного суда - у Мемлинга не страшного совершенно: с нагими юными, выходящими из-под земли и восходящими по ступенькам к раздаче целлофановых кульков с подарками: как бы сухим пайком по прибытии на место дальнейшего прохождения службы (какая нелепая для нашего представления о Европе вещь - очередь).

Мы отметились. Нас записали. Дальше все будет ОК. Другое тело, что мир щелкнул, время разламывается, со скоростью света бегущая по чашке трещина: порча не замечена - есть еще гладкое время: сладкое, умиротворенное, с горчинкой. Мемлинг понял кайф происшедшего, Мемлинг в красивой зеленой спецовке обходит дозором небесные рельсы.

Небольшой белый мемлинг (зверек, птица, рука с кисточкой), грустный по никакой другой причине, как то, что немножко ушиблен волной, лишь ее небольшой резонатор, записыватель, немножечко фотограф, чуточку кайфовальщик, отчасти поэт в изрядно-таки навязанном ему порядком вещей, непосредственно близком (на отдалении шепота) Царствии Божьем: что уж тут поделать, если весь ты ограничен сверху, что суметь тут делать самому, а, в сущности, - не сумевший завестись на свой страх и риск: потому что как было не согласиться с благовонностью времени, с его человечностью и коллективным улетом туда, куда надо? - в чудную эпоху теологического реализма: что нам с ним, Мемлингом, делать, на кой он нам такой?

С точки зрения нашей - это как-то слишком уж по-европейски: те же подвалы с соленым и маринованным золотом, оставшиеся и после того, как. Странная, пузырьковая европейская история: вошел в расцвет, пришел в упадок - но все живы, и почти ничего не переменилось, ничего не перекрашено инверсивно: наличие отдельных погод, сезонов - куда там нас с нашей то и дело по-разному, но прямолинейной историей.

Мы настолько красиво линейны, что хотели туда, напечатав декреты. С новой гуманностью Самого Страшного суда, где кто надо - пойдут одесную: с наступлением светлого будущего реанимируются все персональные покойники, которых - пока, предусмотрительно - хоронят на специальных местах. Астральные прожекторы броневика, в свете которых пионеры салютуют знаменам. Все это просто, как достать спичку из коробка.

Маленький нежный мемлинг метет хвостиком рельсы, ласкает кисточкой рельсы от пыли; по ним - они в полном порядке - каждый поедет поодиночке потом, услышав свое "иди к нам!" Ну а нас - повезли бы в теплушках.

Тем не менее, что-то ведь щелкнуло и у нас: быстрая легкая трещинка, и все поломалось. Трещинка прошла по вертикали, как худой пограничный столб, мы уходим дальше, по горизонтали вправо: а тут какое-то время продолжает кончаться, дело к вечеру, свет низкий, солнце на высоте человеческого роста, свет параллелен мостовой, и видно, какие пыльные бока у автобусов. Дальше, вправо, отъезжаем дальше, а время все складывается в какой-то странной, малой пустоте в горбу: разваливается, распадается на жанры, сжимая лица в размер иконки на грудь повесить, аккредитационной карточки - и нас пускают куда-то внутрь абсолютно чужие вахтеры, взглянув не на карточку, а в лицо: в этом - куда мы проходим - подвале такие же все: всяк себе герцогство: принадлежа же герцогству, которому повезло, которое не оставил пока Господь, стоит ли задумываться о том, что потом... - вот что такое Мемлинг. Вот о чем он: о старости; о возрасте, когда пик очень высоко подброшенной жизни пройден: ты можешь считать себя отпечатанным где-то и, выкричав максимум, на обратной дороге наделять своих - уже тебе не нужных персонажей - мудростью и серебрящимся светом: два мента обыскивают никелированного поэта, парочка светящихся вместе на простынях, другой снимок вполоборота под дождем, идущим вверх: мало ли что, была бы охота, хотя, после, возможно, покажется больно право же, не надо, серьезность проблемы пропорциональна, конечно, размаху крыльев мемлинга как упомянутого в заглавии. Да и то: он себе пока так просто пролетел; пока еще рано.

Их - таких, сяких и повеселее - довольно в пространстве перемещается много.

ВИРУС: АРЗАМАССКИЙ УЖАС

Однажды Лев Толстой оказался в гор. Аразмасе.

Детали неизвестны. Лампа, скорее всего, должна была коптить. Время года - надо думать, лето, поскольку с чего бы это зимой он отправился в какие-то дела по имениям (r_l сообщил, что, кажется, он покупал свиней, то есть - бесов. Может быть и не так, но раз никто из опрошенных мною литераторов не смог уточнить эту позицию, то она и не слишком важна). Духота, ночь. Кузнечики повсеместно, то есть - прямо в мозгу, желтые обои. В том же мозгу Толстого почти уже стоит на балконе в Отрадном или на Чертановской Наташа Ростова, но не в Наташе счастье.

С ним тогда произошло что-то этакое: то ли история, которая впоследствии стала называться кризисом среднего возраста, то ли - с возрастом и не связанная, или даже всего лишь что-то сердечно-сосудистое, то ли с перепоя - впрочем, эти поводы отлично совмещаются. И некий информационный ужас обуял Толстого, задумавшегося о том, что жизнь проходит вот так вот попусту, что вот она сейчас прямо возьмет да закончится - и фиг ли? Я всех его мотивировок и переживаний не помню, но примерно так: егеря, егеря - бормотал он меж желтых обоев, - Шамиль, Севастополь, бля.

Описание арзамасского ужаса есть в каком-то из его дневников, но где именно - отыскать трудно. Но даже и не нужно, потому что зачем детали, если прижилось лишь это словосочетание, относительно которого и стоит что-то понять. Видимо, дело в том, что оно, это всюду тупое пространство должно же где-то продырявливаться. В каких-то случаях с отдельными людьми. Пусть даже просто из-за странного сочетания совместившихся вещей. Из-за появления каких-то других вещей и историй.

Кровь у него была в Арзамасе не кровь вовсе, а какое-то бесцветное вещество, очень большой плотности и сырости. Ему казались какие-то тюки с живой рыбой повсюду. Внезапно наступившая тишина каким-то обрывом звуков, чего-то, что происходило. Потому что рыба - не слышит, то есть не говорит.

Все, кто живы, они знают свою дорогу оказаться в пространстве, расположенном за волшебной дверкой - так это считают видеть остальные. Их тропинки имеют разную форму, самым же замечательным в этой истории было всегда то, что со стороны всякая такая история описывалась пошло.

Арзамасский ужас - это вирус, который так и ходит, а любой вирус - это язык, новый. Тут же частично участвует наезжание поворотной силы земли или чего-то этакого, которое не то чтобы сплющивает, а делает неважным множество вещей, бывших ранее важными. Выдавливая из них влагу что ли этой важности.

Вот однажды Петя Охта, знавший примерно 25 способов самых быстрых проходов дворами с Пушкинской в любые точки (к вокзалу, на Марата, к ближайшей пельменной, где дешевле), летом 1994 года смастерил весьма красивую решетку, которую вмуровал в подворотню Пушкинской 10 с надписью, что эту решетку в честь высокого искусства и всех его людей, живущих в доме, осуществил он, Петя Охта. Это была простая решетка, почти из тех, что кладутся над канализационными штуками, но дырки там не было, так, выдолбленный в асфальте немного прямоугольный квадрат, на который Петя положил свою решетку и стал ея вмуровывать, цементируя, а раз я оказался рядом, идя в свою 162-ю, на счастье надо было запихнуть под нее монетку, и я запихнул какую-то монету с орлом-мутантом, и она до сих пор там лежит. А может быть, и не лежит, потому что дом уже отдали богатым, перестроили, и нету его больше. А где теперь Петя Охта, я тоже не знаю.

Одиночество и очередной облом свидетельствуют и даже определяют наличие конкретной тайны в человеке, которую не понять другому человеку - хотелось бы чтобы ему она ему далась: у них бы отношения стали проще и лучше. Не одиноко бы им стало, а это не получается, когда люди употребляют друг друга в целях радости и удовольствия, как примерно черешню, ну а Толстой в Арзамасе с растрескавшимся сердцем жрет подушку, потому что у него не звонит телефон: весь покрытый сердцебиением.

Найти какое-то количество самых ужасных вещей следовало бы Толстому. Но тогда, видимо - из-за отсутствия электричества, мир представлялся им бездонным, и от этого - упорядоченным некой разумной волей.

Движение арзамасского ужаса постепенно захватывает тело, словно болезнь, которой он и является - в меру отпущенных данному человеку рецепторов. Отчего и мучительная печаль неопределенной причины тут же вызывает полную депрессию. Но ведь для вируса не важно, откуда он взялся главное, что он есть. Тело что ли наглядно темнело. Толстой думает, что всякая баба это как банка с икрой - и как ее трахаешь, так хлюпнула одна из икринок, а как банка кончилась, так и бабе привет.

Начавшись от причины, которая даже скоро может исчезнуть, ужас будет продолжаться - исходом его, очевидно не может быть его полное исчезновение полное, то есть и потеря памяти о нем. Желание не имело теперь даже формы каких-то мышечных движений или каких-то ощущений, ими вызываемых - хотелось что ли оказаться растворенным в некоторой жидкости, с присущей ей запахом, не присущим телу, вымазаться в нем.

Катать между ладоней какие-нибудь жемчужные горошины, всхлипывающие, хлюпающие, превращаясь что ли в земноводное, в рыбу с икрой - раздираемую икрой изнутри - и только холодная невская вода, корюшка в мае на гранитных ступеньках - остужала бы - а в выпуклых глазах, ограничивая все остальное, видеть только какое-то лицо.

Кажется все тот же 1994-ый год, я встречал в Питере, у Жукова. В компании был живописец Володя Гоос. Публика была разная, но все же своя, так что кошмары не предполагались, а Гоос был в белой рубахе до пят, и все время хватал за попки дам, не обращая внимания на их возраст, семейное положение и выражение лица. Вызывая, все же, в некоторых известный испуг.

Гоос был весел, светел лицом и почти порхал в небольшой квартире окнами на соседний дом в районе Парка Победы имени Ленина метрополитена города Петербурга. Прыгал, прочие веселились, время шло, Новый год наступал.

Шло время. Гоос нападал уже не только на дам, но и - словесно - на остальных, явно ища того, кто смог бы ему противостоять, чтобы так уж поругаться, чтобы снизошло уже полное вдохновение. Минут через час выяснилось, что народ противостоять особо-то не в духе, так что Гоос ударился в исповедь. "Вот я, - заявил он, вздыбив кудри, - как бы деревенский дурачок. Они нужны, - сказал он, оглядев всех с высоты своего невеликого, украшенного усами и бородой, роста, не говоря уже о щуплости и белой рубахе. - Как бы возле сельпо", - добавил, победителем оглядев окрестности.

А потом сказал еще главнее, запалил следующую зеленую папиросу и заявил: "у каждого человека внутри живет еще кто-то. Вот у меня, например продолжил, пыхнув, - в груди живет маленькая хорошенькая пятилетняя девочка, и она все время танцует и поет". Ну а потом, года через три, его убили, так что ничего этого уже нет.

А есть от всего этого какие-то рубцы. И все это нейрохирургия, которая отрезает нитки в мозгу, связывавшие такие вещи и преставления с другими вещами и представлениями - иногда это даже полезно, а иногда нет - впрочем, и то, и другое вполне сомнительно в своей оценке, поскольку пережившему человеку разница уже неведома. Ну а оценивающих нету, какие и откуда они тут.

Кто ж умеет соединить ниточки в мозгу, когда серая масса выпирает, лезет наружу из дырки в черепе? Ее же только отрезать или запихнуть внутрь, придавливая пальцем (большим пальцем правой обветренной руки, - сказал бы Лев Толстой), а больше с ней ничего не сделаешь.

Корешки объявлений со столба зудят на ветру: все они чего-то хотят, их написавшие. Развитие вируса влечет за собой отчуждение от близких. Вирус стопорится в периоды запоя. По сути, Арз.ужас это наезд материализма, когда ничего нематериального и материального в их разнице для человека уже не существует, потому что ему кажется - вот он, а кругом хрюкают свиньи и едят сердце его души, отчего и его тело превращается в свинское.

Видимо, какие-то предчувствия тормозят, не предоставляя вдали ничего приятного - чем можно было бы компенсировать эту тишину, эту дырку в пространстве с жужжащими кузнечиками: в его время даже еще и трамваи не ходят, и он расписывает жизнь своей души по разным бесам. А в Арзамасе трамваи поди и сейчас не проложены.

Какая-то ватная ловушка, в которую не затекает ничего из будущего. Будто все проходит в ожидании того, что где-то наверху в духоте откроется окно, откуда подует свежим сквозняком и раздастся голос: "Слушай, мужик разобрались мы с тобой. Теперь ты будешь делать то-то и то-то, и все будет ничего себе".

Отсутствие дел, полный покой, предоставление человека самому себе, может быть коптит лампа, тихий свет, ночная прохлада и еще какое-то количество штампов за окном и в комнате столь же проштамповывают это положение человека, а у него при этом совершенно немотивированно начинает опухать хер.

В него ничего не приходит извне, все его только покидает при каждом воспоминании. И тут ему трудно понять, то ли ужас возникает именно из-за покидания чего-то, что еще имелось в воспоминаниях, то ли какие-то новые угрозы входят в мозг и от страха он забывает, что с ним было. Угрозы, впрочем, реальны - человека ожидают впереди болезни, смерть, одиночество которое, собственною, к нему уже подобралось, вот только хер зачем-то опухает.

Тут Толстой засыпает и ему снится что то похожее на игрушечный поезд, но страшный. Внутри всех его вен едет поезд: по пыльным закоулкам имения под Тулой кому то мышку везет, а солдатик с саблей, обгрызенной в детстве, грозит паукам. Кому-то кусочек сахара, сладкую девочку на палочке, она раскрошится, упав на рельсы - поезд чуть замедлится, на миг прилипнув, падает снег.

Едет поезд, по нему стреляют - все те же чечены. Все время выходят пассажиры, ужас же в раскачке вагона и в схеме на стене, простой и полной, которая ужасна именно этим, хотя все всего-то едут домой, и это даже не поезд, а раскачивающийся на морозе вагончик Арбатско-Филевской линии в районе Студенческой.

Вагон просто трясущийся, вечерний, от Александровского сада. Вот, едут они: Пьер, Наташа, Болконский, Княжна Марья, Долохов, Кутузов - потому что в каждом вагоне метро всегда найдутся люди из этой книги.

Кутузов поднялся на Филях, пошел к выходу: "Счастливого пути, милые, а я гулюшки к Палашке".

- А старик Болконский-то где - огляделся Пьер.

- Он теперь слепого на переходе к Боровицкой изображает, - ответил Болконский-младший.

- Нет. В последнее время он перебрался на Белорусскую, - поправила Марья. - А ночует - на Ваганьковском.

- Кстати, Долохов! Мне осточертела ваша манера рассказывать небылицы про меня и поручика Ржевского, - встрепенулась Наташа.

- Но ведь пипл хавает, мадам!

- Нам надо успеть на кладбище. В конце концов, иначе где же мы ночевать будем? А от Кунцевской до кладбища еще час тащиться.

- Пьер, какой вы нудный! Своей осторожностью вы мне надоели - будто у нас когда-то бывали проблемы с ночлегом. А еще рассказывали, что и в чистом поле не страшно было - или врали?

- Нам лишь бы до Багратионовской добраться - оттуда дальше поезда ездят уже как обычно, - уточнила Марья, - это они до Багратионовской в четверть двенадцатого ходить прекращают.

- А давайте доедем до Филевского парка и выйдем, там есть такая ничего себе забегаловка, как кафе. Сбоку от метро.

- Я бы не советовал туда идти, - поморщился Болконский. - Там странное место. Когда в сентябре взорвали дом на Каширке, это первый взрыв был, вечером там была гулянка, какие-то кавказцы, множество мерсов, кругом какие-то абреки. Гирлянды какие-то. Народ мимо проходил, смотрел в их сторону, ничего не говорил. Но место с той поры что ли проклятое.

- Тогда выйдем на Багратионовской - предложил Долохов, - на Багратионовской есть такая забегаловка... там есть два заведения - одно крытое возле рынка, возле забора и есть еще навес в сторону от метро.

- Так мы же промерзнем.

- Наташа, ну куда нам еще мерзнуть, что вы право же...

- Открытое закрыто, - мрачно сказала княжна Марья, - еще с осени.

- Позвольте. Мэри, откуда вы знаете? - удивился Пьер.

Возникло неловкое молчание, прерываемое только гнетущей тишиной.

- Снег, наконец-то, человеческий выпал, - сказала Марья.

Они сошли на Багратионовской, я поехал дальше, до Филевского парка.

Преломление хлеба, поедание одной пищи людьми сближало их незаметно, а когда кто-то начинал столоваться где-то в другом месте или же ел дома что то отдельное - из диетических, скажем, соображений, то любая семья принималась рушиться.

При взгляде на человека можно воспринимать кто он был в детстве, кем он будет в старости, кто он сейчас - все это как некую точку, которая едет по линии его жизни. Таким образом, следует сделать проект "Анамнезы": кто, каким был этот человек, кем он станет, как выглядел, как будет выглядеть, что будет вспоминать, что ставить в себе заслугу, чем гордиться, отчего болеть и умрет. То есть, осуществлять его всякий раз, видя любого другого человека, а при его отсутствии - себя в зеркале.

Сеть взаимных отношений людей - как некоторая пространство-образующая сеть, она же порождающая смыслы, - думаю я, думая о вирусе Арз.ужаса.

- А нужно ли вам сколько-нибудь реальности - спрашивает меня Арз.ужас.

- Давай, - согласен я.

- Времени бывает два, - говорит ужас, глядя рыбьими глазами, хронологическое и хаотическое, и из второго все и бывает. А из первого только манипуляции сознанием. А Толстой спутал, вот и испугался, потому что когда их путаешь, тогда и Арз.ужас.

Магия должна быть грязной, потому что любой уход за пределы контроля над телом и прочим мозгом не способствует чистоте. Под ногами и в мозгу примерно проросшие ростки сои или пшеницы, будто нейроны какие-то. Я знал в жизни (мне 45 сейчас) человек тридцать, у которых были свои проходки в то место, где вино пресуществляется в кровь, и которое мнится другим людям за волшебной дверью. Последняя из них пишет сейчас так: "На костяке костей вырвавшихся из кожи и шерсти спустилась ближе к земле и легла нужно глубже и ближе через снег пластом когда растает то сгнию и проникну".

Но это потому, что ей мало лет, и она еще не устала видеть, как из-под снега в марте вывариваются мертвые материи, хотя бы окурки и клочья шерсти.

ТУТ, ГДЕ ПЛЮЩИТ И КОЛБАСИТ

Вот случай: метро, люди, как обычно - но обращаю внимание на чью-то руку: женская обычная рука с припухлостями к основанию пальцев, тупыми конусами, а на пальце кольцо. Кольцо тоже отвратное: какие-то золотые оборки вокруг крупного прозрачного, овального и тупо граненого: цвета примерно морской волны - так они это называют. Мерзость, однозначно. И жизнь у нее, несомненно, соответствующая, то есть по-человечески не близкая.

В день таких случайных взглядов на разные руки разных людей бывает много, взгляды, конечно, скользят дальше. И не отмечают увиденное. Въезжание этого плохого кольца столь далеко в мой мозг, значит, имело причину, то есть возникли уже какие-то причины. Появились уже тут.

Менялась погода совершенно, очевидно. Но погода - слоистая, всегда непонятно, сколько ее слоев поехало. Влияние погоды незаметно - отвлекаемое просто погодными обстоятельствами - завешивает некие основные чувства от очевидных.

А основные - внутри: внутричерепное давление меняется существенней, нежели от слепящего света на снегу. А в мозгу вдавливаются бляшка к бляшке и, скажем, вот уже и трамвай ежевечернего движения от работы оказался стиснут с какой-то когда-то казармой, неизвестным образом влияя, почти сплавившись друг с другом. Примерно что-то такое. Выезжает какое-то плохое кольцо, потому что какие-то сомкнувшиеся бляшки вместе обратили на него внимание. Сделали из него что-то важное.

То есть стало так, что с этой минуты все, что я увижу, будет решительно - незаметно, как бы - отличаться от того, что в этот день предполагалось увидеть. То есть и люди, и отношения с ними станут другими, а люди этого еще не поймут. И мы со всеми ними можем поругаться, и навеки. Но это было лишь частное следствие из происходящего, да и не в кольце дело: произошло зависание воздуха. Явное.

Каждый человек потому что небольшая надувная кукла - среди прочего и надувная кукла. В нем есть резервуар, полость, куда входит некий воздух вечности, ограниченный данным временем и местом. Он бьется внутри людей телесным способом, обладая известными физико-химическими характеристиками, сообщая им историческую общность. Когда погода власти начинает меняться, то воздух тормозит, зависает. Первый признак тот, о котором я уже сказал, начинаешь обращать внимание на случайные, не замечаемые ранее предметы. Второй - в городах начинается много быдла - нет, люди в него не превращаются, это оно становится заметнее, - оно всегда живет в уюте стоячего - скажем так - воздуха, так что перемена, плохо влияющая на остальных, на них не скажется. Вот они и виднее.

Стоя на Смоленской площади я ощущал, что меняется власть. То есть, она менялась не каким-то небесным - со всадниками - способом, и даже не за окнами какой-нибудь чуть в сторону от этой площадей, но процесс шел, а я еще не думал, как и куда. Был ноябрь 1999 года.

Конечно, улавливать отголоски процесса в газетах было бы ерундой, но право же, когда б теперь не ноябрь, то и картошка на огородах б тоже как-то меняла свой смысл. "Пьяная женщина своей п. не хозяйка", - именно в такой форме сообщила однажды литератор F. Вот и власть в смуту не отвечает за свои детали, тем более - будущая за прошлые и обратно, но при смене власти реагируют и овощи. Или фрукты: меняется сорт мандаринов в ларьках. Пропадают, скажем, дешевые с тонкой кожурой, остаются подороже - и дорожающие дальше - с кожурой толстой, легко чистящиеся. Без этих, типа, грузино-абхазских пуль внутри.

Сегодня я уже (по дороге на работу) постригся, и это тоже закономерно вставало в ряд с кольцом, въехавшим в мозг, и с рассуждениями о полой внутри у каждого женщине, etc. Потому что парикмахерские существуют так, что их внешний вид внутри слабо подвержен переменам. Да и парикмахерщицы тоже не меняются - они надежнее, чем любая власть - и это помогает ощутить оголяемой головой власть высшую, которая сейчас своим другим концом задумывается о том, что где-то на краю Сибири в сельпо лампочка перегорела. Морковь же становится длинной и тонкой, почти переставая быть толстой и короткой; а авокадо повсеместно перезревают.

Эта смена власти будет не такой, как в начале 90-х, когда ее процессы правильно было соотнести с онтологией - в этот раз копать будут не так глубоко, лишь разрезая червей, а не до песка-камней - откуда предположительно следует бескровность: могила на два штыка мелковата. Всех только поставят спиной кверху на четыре кости, на колесики - чтобы ловчее следовать линии вперед.

Таким образом, все останутся примерно здесь же, где и были. Но лучик высшей тут власти переменится и перестанет тыкать в девочек в надувных куртках, а переместится, к примеру, на хохлушек - смуглых с выпирающими скулами или - на русских, но - с широкими щеками и подбородком - тех, кого обычно не замечаешь, хотя и они вполне являются субъектами власти. И теперь глаза их станут блестеть, а сами они осуществят своей совокупной массой воздействие на ход ее, власти, створаживания и затвердения. Пусть даже власть, которая уже будет, смену точки падения своего лучика не умеет учесть: она же думает о том, как ржа ползет по стабилизаторам ракет, торчащих в глубоких ебенях: несмотря на все профилактические работы и шахту, в которую, несмотря на все закупорки, все падают песцы, тушканчики-землеройки, овражки-евражки, меховая морось и плюшевые игрушки.

Глядя на окрестности, они переменились. Тут вам уже страшно, потому что перемена готовит изрядные неприятности. Минут через пять вы уже понимаете, что их не миновать и даже интересно - что придумают в этот раз? В церковных ларьках уже появились иконки с голографическими нимбами, а продавщицы с наступлением смуты почти тут же теряют свою белизну халатов. То же и парикмахерши.

Таблички с названиями улиц, разными предупреждениями и "слава кому-чему" власть сменит не в порядке проекта первого ряда. В рассмотрение входит замена денег с сопутствующим крахом народных накоплений. Возникает длина времени, по которой продвигается власть, изменяя, перераспределяя материальные ресурсы. Оборудуется, раскукливается группа лиц, которые в отдаленных местностях смогут строить всех по новому, - умственно способных не спутать устройство и желания новой власти. На личном оружии всех лиц, имеющих право ношения оного, в соответствии с внутренней инструкцией Силовых министерств гравируется "Спаси и сохрани!", - то ли по ошибке, то ли намеренно - с восклицательным знаком.

Тут снова пауза, потому что при смене властных позиций еще не вполне понятно до каких пределов разовьется изменение. Соскоблят ли, например, с русских народных улиц и площадей европеизмы, то есть латиницу.

Опять же, различие между видом новой власти и предыдущей жизнью должно быть измерено в доступных властным умам единицах. Они - вл.умы - пытаются это делать и - в перенапряжении лба - постоянно переносятся из точки в точку, летают туда-сюда, что мотивируется необходимостью переустройства отношений "центр-регионы" в организационных целях на благо РФ.

Вот, например, одна небольшая, но чистоплотная старушка однажды вышла из дома по Столярному переулку города СПб и направилась на Некрасовский (быв. Мальцевский) рынок, чтобы купить себе почитать газету. Придя туда, она подошла к киоску, расположенному сбоку от мясных рядов, и стала рассматривать разложенные там газеты. Но все они почему-то были только на немецком языке.

- Why, - спросила старушка у младшего помощника рубщика баранины, в свободное время исполнявшего обязанности рыночного киоскера. - What does it mean? Где мой "Таймс", маза фака?

- Натюрлиш, - сказал рубщик, откладывая в сторону свежий номер Stern'а, чуть запачканный желчью последнего разрубленного барашка. - Даз ист, яволь. - Но чувствовалось, что мышцы его лица еще не успели перестроиться на немецкое произношение, а вот на английском он говорил вполне с ист-эндским прононсом.

- Шайзе, - вспомнила старушка единственное немецкое слово.

- Shit, - почти заговорщицки ответил ей младший рубщик-киоскер, шепотом.

В этот момент на кипу Зюддойче Зайтунга упал небольшой заспанный ангел: сверху, под фонарем павильона проходила не очень толстая металлическая трубка и ангелы любили там спать, зацепившись за нее ногами, головой вниз и прикрыв крыльями глаза.

- Извините, - сказал ангел, - сами мы не местные. Извините пожалуйста сказал ангел, но не старушке и киоскеру, а куда-то в сторону мраморных прилавков, на которых лежали части животных, - так получилось, что от нету от нас никакого вспоможения. А все потому, что там открыта фрамуга и мы мерзнем на ветру перемен.

- Нихт ферштейн, - пробурчала старушка, сдвигая ангела с первой полосы василеостровской газеты Ohne Alma Mater. - Еще только осень, а газеты уже все заиндевевшие.

- Это потому, что у вас нет пропеллера, - сказал ангел старушке. - Если бы у вас был пропеллер в жопе, а лучше два, то вы могли бы улететь в город Кельн, так как там сейчас как раз нет заморозков.

Киоскер-младший-рубщик-барашков все это время разглядывал ангела примерно как гуся, мысленно производя глазами линии по его тельцу. Но ангел вовремя отмахнулся крыльями и переместился на мраморный прилавок рядом с частями барашка, глядевшего на него двумя глазами своей головы

- За что тебя так? - спросил он барашка в эти глаза.

- Я розу скушал, - ответил барашек и заплакал.

- Ууууууу, - сказала N., оказавшаяся поблизости.

- Не бойся, все кончится хорошо, - сказал ей ангел.

- Да для барашка уже кончилось, - сказала N.- А вот спрошу у тебя, раз вспомнила: что с моими ангелами происходит? они где и в каком количестве-составе?

- Не сбивай, с тобой все хорошо, - ответил ангел. - То есть, будет когда-нибудь. - И, обратившись в сторону киоскера-рубщика-телец, строгим голосом спросил: - Где его ножки?

- Где ножки?! - подхватила N., поверившая ангелу.

- Ja-ja, - ответил в замешательстве киоскер... - Кажется, под прилавком, я готовил их отдавать айне участковый Полковник, его дочь в пятницу выходит замуж за одного кляйне русского или сам он идет на повышение, он просил - сам не знаю с какой цель.

- Странно, - сказала старушка, - очень странен ваш участковый. Для свадеб обычно используют свиные или козьи ноги. Он у вас безбашенный или на задании?

- Ножки давай! - крикнул ангел, для убедительности взяв в правую руку голову барашка. - Ничего, что он розу слопал, все равно бы на таком морозе завяла. А ты, старая, помалкивай, раз из дому без ушанки вышла.

Участковый П. - вошел.

- И что тут у нас? - спросил он, заглядывая под прилавок, пошарил рукой и достал с верхней там полки сверток.

- Маузер! - нечеловеческим голосом вскричал барашек.

- Да, маузер! - вскричал второй ангел, падая на стопку газет. - И шесть именных ножей на басурманское рождество! - Крылом он зацепил пластмассовый стаканчик с чаем (пил киоскер), и по газетам поползло желтое пятно.

Сочетания государственных цветов всегда имеют природный характер связанный с наиболее распространенными в государстве типами минералов и сельхозвеществ, красящих ткани: затруднительно делать стяги на импортном сырье. Государственный флаг должен делаться из природных в данной местности материалов и на присущих ей средствах производства.

Дешевизна и распространенность - вот признак мощной власти. Власть мощнее всего, когда презервативы державы однотипны и стоят 4 копейки пара. Развитые массовые производства и предоставление человеку формы второго существования - не индивидуального, но поставляемого властью (чего не смочь малым странам) - обязательны при смене власти у нас. Ясен перец, наличие второго, госчеловека у каждого физического лица не должно это лицо расстраивать, напротив - это еще один вариант жизни, заточенный под данную госструктуру. Еще при смене власти меняется тип зданий: впоследствии, но меняется.

Мною предполагается некоторая магия, помогающая изменить власть в сторону, уместную лицам, эту магию практикующим. В такой анкете надо указать адрес (не надо указать адреса), надо сказать, что надо-хочешь и что готов сделать в ответ. Анкета высылается в адрес власти посредством заполнения.

Что бывает еще во времена перемен? Отчего-то сильно портится мясо всех разделов человека. В голове же примерно осень, если поэт, то - Батюшков, гнилые листья, скачет всадник, примерно на хер. История не при чем - так, некоторая тревога: осень, прелые листья, на хер. В газетах публикуются расписания вероятных расправ. Тело начинает болеть - ибо без царя в голове покрываясь волдырями, фурункулами, лишаями: рассогласовываясь во всех деталях, никак не желающими функционировать слитно, хотя раньше это делали легко.

Все службы и конторы упадают в большую комнату с окном, пустым голым столом, случайной пошлой пепельницей; фанерованные стены, очень жарко греют батареи. И какие-то мелкие что ли твердые соринки, которые будто рассыпаны по телу, будто блохи прыгают или в самом деле блохи, возникающие из воздуха в часы смены власти.

Теоретически, то есть - с точки зрения отчужденной, смена власти идет на противоходе последнему неосознанному движению общества в целом - некоему его последнему состоянию ума. То есть, она начинается после какого-то допущенного перебора, его свидетельствуя, но уже поздняк метаться. Новые потенциальные вакансии тут не рассматриваются (и нервная дрожь в массах, почувствовавших их возникновение), как банальное последствие, хотя и не могут не быть учтены: считаем, что они учтены.

В это время продолжается штурм Грозного. Сначала на головы окопавшимся чеченам бомбардировщики высыпали из своих люков три тонны кукол Барби одетых лишь в зеленые набедренные повязки, на которых золотошвейками написано "аллах акбар!" На следующий день были рассыпаны три тонны соленых огурцов с той же надписью желтым, затем - три тонны лавровых листьев, на каждом из которых швейной машинкой зигзагом вышит тот же желтый-золотой акбар, а главный удар предполагается в рассыпании над городом многих тысяч пластмассовых навытяжку солдатиков с лицом Командира, но уже без аллаха.

Далее, конспективно. Трансформирование имевшихся связей - из разряда незаметных, незаметные ежедневные по сантиметру изменения - отношения изменятся, решительно как бы загадочно. Медленно. Понемногу. Незаметно. Белые рамы большого окна в доме напротив - стоящего во дворе; у него были чистые стены, желтоватые по обыкновению, а рамы - белые. В комнате сидели, курили и ждали - непонятно чего - может быть, денег, хотя с какой бы это стати. На самом деле это пространство изменилось и еще не было разграничено планами. Так в колхозах с утра приходили на развод-разнарядку, в деревне Черный Острог, а председатель - в запое. В городах же происходит зачистка всех имевшихся ранее связей.

Это время расставаний. Повторения того, что делалось раньше, не помогут. Связи растворяются, ты становишься чуть жиже, ощущаешь себя больным. Расчет только на то, что если лечиться с кем-нибудь от чего-то одного - даже об этом не зная - это сближает. Возможно, общий сдвиг помыслов не даст расстаться совершенно всем, вместе. Нации нужен общий триппер или бронхит.

Вот быдлу-то что - у него нет жизни, связанной с перешедшим в память временем. Тем, которого уже не будет.

Все превращаются в слизь, как бывает всегда, когда государство начинает укрепляться, то есть - крепчать. Первородство силовых структур объективно означает лечение организма антибиотиками, их не отторжение - признание болезни и всех ее воспалений. Прикосновения к другим людям становятся невозможными.

В нормальной жизни, при притершейся ко времени власти, есть иероглифы, которыми все и говорят. Теперь же происходит стирание неких тонких помыслов, а пустота - все время меняется и тот, кто не знает об этом, все время обламывается, отсчитывая свою жизнь от известной ему пустоты, но она уже другая. Смену власти подготавливают спец. люди изготовлением новых иероглифов, в совокупности называемых идеологией.

Главный вопрос любой идеологии - как быть с прошлым? Речь не о том, чтобы переписать его, но чтобы сделать возможным не относиться к нему болезненно. То есть - новая идеология не должна считать его неудачным, отвратительным, преступным и т.п. Рассчитывать на то, чтобы две трети электората, это прошлое воспринимающие (и справедливо) как основу, главное содержание своей жизни, вымерло - неразумно, к тому времени сами идеологи окажутся в их положении. Да и бесчеловечно. Цинически же выражаясь требуется минимизировать риск поражения. Но - как это сделать, когда новая идеология обязана отталкиваться от предыдущей, определяя себя уязвлением ея?

Выход есть: любая система знаков, разумно размещенных друг относительно друга, и возникает для того, чтобы породить знак отсутствующий, ключевой. Тогда этот отсутствующий, фиктивный и ключевой знак сможет называть вещи своей волей - не оказываясь при этом ни тоталитарной, ни автократической вершиной. Он-то и сможет помириться с любым прошлым.

Главной тайной является он, новый лидер. Потому что этому знаку достаточно владеть только стилем - обладая при этом, скажем, жестом, максимально распространенным или более всего воспринимаемым страной. Уместным. Пока - неизвестно каким. Он должен придумать, чтобы его узнавали, вот и все.

Потому что идеология, вживляемая властью каждому подданному, сводится к тому, что как только он gets some style - предоставленный ему идеологией и властью - ему не нужна больше внешняя точка идентификации, ведь он достиг собственной идентичности, он становится самим собой, как бы каким он был придуман Богом. Да и эмоциональное отторжение у нас сильнее аргументированных претензий.

Входя в такие перемены не в первый раз, воспринимаешь признаки смены власти без удовольствия, уже зная, что будет - по обыкновению сделается новый типаж, задача которого - покрыть своей типажностью как можно больше народа, как кооператоры когда-то, тогда власть и удастся. Учитывая разрозненность составляющих жизни России конца века, следует, что влияние командира может быть только шаманским, а идеология должна стать записью магии, которая только и способна оказать равное воздействие на все слои государства и общества, де факто не связанные никак иначе. Но в стране были три подручных шамана: Интерфакс, ИТАР-ТАСС и РИА-НОВОСТИ с их поминутными откровениями и задача представлялась не безнадежной. А шаман-командир должен быть Павел I-ый и Поручик Киже в одной тушке, что тоже легко.

Другим признаком смены власти является появление чемоданчиков смутных, будто взялись не то, чтобы изо сна, но их выдают при рождении, как аптечку, набором инструментов для будущей жизни. В чемоданах какие-то вот такие картинки, всякая из которых появится в нужный момент жизни и поможет что-то вспомнить. А олигофренам такие чемоданы не выдают, поэтому они и дауны.

Пейзаж начала декабря все еще прежний, он застыл - все то же тяжелое помещение, пустое, с впитавшимися в него запахом холодного сигаретного пепла, пустые столы - где-то на краю одного из них телефон - почему-то обычно красного цвета: не правительственный, а просто красный. За окнами двор, там стоит дом, особнячок, желто-белый.

В комнате нет никаких разговоров - то есть, если рассудить, что все это для того, чтобы не спугнуть главное, то в такие моменты и происходит совпадение умов людей, его создающих. Тайный знак нависает и все молчащие в комнатах с видом на желто-белый дом редко когда так понимают друг друга. Но - еще непонятно какие именно структуры, какие штуки или их отношения требуется сменить.

А в Петербурге на Литейном, на правой стороне, если от Невского, предполагают построить всех литераторов - от самого Большого дома и - докуда дотянутся (примерно до дома Мурузи) вдоль по тротуару. И - раздать им разного размера коробочки с умственными способностями, имея в виду необходимость воссоздания 12 Силовых Коллегий, которые впредь станут управлять умственными построениями державы - в расчете превращения Петербурга в центр организации деятельности всех структур, в том числе и культурно-экономических.

Умственные способности были разные, самая большая была в коробке как от туфель, а самая маленькая как от одной серьги с жемчужиной (речной). Драгомощенко досталась такая длинная коробка, как в которой носят палки для шашлыков, что там не известно, он ее немедленно потерял. Вообще, с литераторами окончательно не получилось, инструкций внутрь по недогляду не вложили, а способности надо было употреблять совершенно по разному - вот, досталось литератору В.А. что-то вязкое в баночке - понюхал - хвоей пахнет, он и решил, что это против ревматизма. Ревматизм-то он вылечил, но так и не поумнел в нужном направлении.

А чуть поодаль, конечно, навязчивый Батюшков по мокрым косогорам и прелым листьями под конскими копытами едет на белой лошади. Будто и в самом деле смена власти приходит с западного, северо-западного моря, и копыта коней шлепают по глине. Но запах при этом не морской, просто прелая листва дубы, клены.

Вот и теперь, в конце первой декады декабря по Москве мимо по парку ехали конные люди на черных конях - можно было бы подумать, что они охраняют какой-то футбол на стадионе неподалеку, но ноябрь уже кончился, декабрь, пусть и октябрьский по теплу, и все футболы на стадионе поблизости уже все. Зачем они ехали медленным шагом - не знаю, они были из того же чемодана для новорожденных. А государство по ночам высасывает мозг подданных, но обеспечивает реальное покрытие денег.

Еще один признак смены власти в боязни общения - не вполне осознаваемой, связанной просто с тем, что все люди уже сдвинулись, а части их мозга и прошлого, прикрепленные к обстоятельствам, растерялись за исчезновением этих обстоятельств - и люди уже другие, а вы не понимаете, какая их полость, любившая вас, из них исчезла. Зато солдаты и милиция и без того никогда не помнят, что было неделю назад - им можно смещать в течение недели расписание караулов и все у них в голове тут же перепутается и встанет на новое место, как на старое.

Под угрозой простые правила - сколько стоит талончик в троллейбусе, когда следует платить за проезд, не западло ли вообще это делать, какие нравы у продавщиц, с какими словами к ним обращаться. Все что ли куда-то отъезжают: переезд или просто ящики, нарастающие ненужным содержимым, никогда не получается все сохранять там, чтобы это имело смысл, потому что никогда не станешь их разбирать.

Оживают картинки из памяти, вспоминаются родственники, живыми и прочие умершие - ликвидируется что ли стенка, которая была собрана из новостей и просто привычного пространства. Время становится неразграфленным, им ничто не мешает вернуться. Решетка распилена.

Изменение формы и типа пустоты, которая все время разная - вот что оказалось главной тайной всех перемен. А ее изменения могут сказаться, например, на введении новой формы для сотрудников ФСБ или СВР: полевые комбинезоны, но в первом случае розового, а во втором - сиреневого цветов. В первом случае береткой служат шляпки, вязаные, фиолетового цвета, но с не накрахмаленными краями, так что края шляпок обвисают на лицо. Во втором же тоже фиолетовые, но колпачки, с прикрепленными к ним бубенчиками - что демонстрирует профессионализм сотрудника, умеющего ходить и перемещаться так, что ни один бубенчик не звякнет.

Они будут следить за раскладывающейся какой-то колодой карт или же книжкой-раскладкой или какой-то сложенной гармошкой картой... Что-то, словом, раскладывается, уточняя подробности - вот как будет усложняться жизнь, ее нынешние сцепочки полетят, расцепятся - даже те привычные точки, в которых жизнь обеспечивается врачами и магазинами - все это будет закрываться или разоряться, и человек почувствует себя брошенным. И, конечно, покосится работа, а впереди будет очень мало пространства, где зарабатывать.

Привычная контора будет прорастать боязнью увольнений. А когда придет начальник с бутылкой, все будут пить с ним. Он будет жаловаться, говоря как трудно, но прорвемся, и все поймут, что не прорвутся и начнут искать новые места, а прежняя контора будет терять опрятность, на чай-кофе-сахар скидываться перестанут, или же - если контора была богатой - больше не будут выдавать халявные чай, кофе и сахар.

Тут же и общая разбалансировка организма, в результате чего начинают происходит какие-то выделения, синего, скажем, цвета из мозга. Это потому, что утрачена мера стабильности и спокойствия, которая позволяла жить в ней долго и спокойно, производя устойчивые обновления, вполне приятные жизни. Теперь этого уже не будет, теперь от окружающего можно будет жить, лишь что-то от него откусывая, как в не вполне честной любовной связи.

А где-то рассажены, уже забиты в почву схожие мужики, руководящие жизнью в своих околотках. Даже не знакомые друг с другом - хотя в большинстве они знакомы - они составляют телепатическое сообщество, контролирующее единую субстанцию хозяйственной власти, то есть - владеющую средствами производства, способами производства, а также трудовыми и сырьевыми ресурсами.

Субстанция пахнет воротниками застиранных рубашек и засаленными галстуками. Формат местной власти переминается, перетекает, сжимается, становясь лишь плотнее под внешним воздействием, сохраняя свое постоянное единство. У каждого из них есть грабли, на которые он наступает по утрам, кол, которым бьет чужаков по пятницам к вечеру, и серый костюм-тройка.

Эти люди встроены в маловажные интерьеры, не предполагающие блеска высшей власти, в нелепо-просторные помещения, на дальней стене которых обязательно какое-то багровое панно. И что-нибудь блестящее, вроде таблички-двери пожарного крана, неизвестно зачем никелированной, - сбоку. Их туфли поскрипывают. Предположительно, они крякают, вставляя женам.

Трудно понять, ощущают ли они высоты власти, где обламывается нечто в рост 10 часовым поясам: где полученный приварок на два порядка чудесным образом превосходит затраченные усилия. Предоставляя иные интерьеры, которые им вряд ли нужны.

К окончанию второй декады декабря всех плющило и колбасило не по-детски. В этот же момент мне стало ясно, что напряжение всех духовных и физических сил членов предвыборных блоков, организаций, движений и партий было вызвано тем, что в Очаково котельная отапливала баню стремным углем, завезенным х.з. откуда. В этом угле когда-то подох гнилой птеродактиль, зловредные особенности вещества которого сказалась только теперь и - вот так. Не отражаясь и не сказываясь на самочувствии посетителей бани, - лишь на властной элите государства, когда ветер с юго-запада.

А неким минимумом жизни рядом с баней стоит некая лавка: не из воспоминаний советской жизни, а такая небольшая выживалка - дощатая, зеленого цвета, из досок даже и не вагонки, а каких-то корявых; с окном длинным из трех блоков. Среднее из них открыто, за ним продавщица выдает вещества за резаную бумагу. По сырым листьям мимо едут солярка и дизтопливо, что не повод для сетований, но вполне минимальный рай, эти обстоятельства позволяют жить.

По разъехавшейся глинной дороге можно будет добрести до какого-то дома, где, видимо, живешь, грохнуть-опустить на пол-на стол авоську с купленными веществами. Умыться как уж получится, смотреть в окно, кипятя воду: на то, как рано гаснут окна в окрестных домах. Слушать, как встявкивают собаки и мычит, паркуясь, мощный механический одр.

Но ведь нам нужно, чтобы вокруг нас была бы война, чтобы нам было трудно, чтобы против нас было то, что не является нами и чье давление надо выдержать. Потому что вопрос даже не о не превращении нас в слизь, а - чтобы дожить до смерти, не возненавидев друг друга.

Чем размечается пространство? Пространство размечается слюдой. Чем засвечивается пленка? Пленка засвечивается светом. Чем производится власть? Власть производится телом.

Надо думать, вот магия, помогающая сделать изменения власти нежными. Надо выкопать небольшую ямку примерно в сквере, лучше поблизости от кленов, положить в ямку три вещи: денежку, которая скоро станет бывшей или меньше спички, ноготь, состриженный с большого пальца левой руки, зачем - сам не знаю, и перо птицы: лучше - воробьиное, хотя его труднее всего отыскать. Затем надо сказать в ямку то, что вы хотите от новой власти, засыпать ямку, затоптать и уходить не оглядываясь, как бы вас ни плющило и не колбасило. Еще неплохо сказать уууууу - уходя, это может стать национальной идеей, хотя бы для вас.

Если магия удастся, то можно себе просыпаться как хочешь и смотреть что за окном идет снег. Или засыпать как хочешь и, засыпая, смотреть как за окном идет снег. Это текст написан людьми, у которых есть небольшая щелка между телом и ними. Поэтому всегда, даже в моменты обострений изложенного свойства они могут смотреть на то, как за окнами идет снег. Поэтому их свидетельство верно.

СЕМЬ ВЕЧЕРА НА ЦВЕТНОМ БУЛЬВАРЕ

Кончается февраль, аркады возле метро; в центре, ненастоящие, конечно новодел вокруг станции метро, толка от них мало, ветер все равно задувает, со всем его снегом. Южные потому что занятие и смысл, воздвигать аркады. Все же, хотя бы и задувает, но валится не на голову, а даже и проносится в арках весьма художественно. Ст. метро "Цветной бульвар".

Снег конца февраля, возможно, что последний этой зимой. Широкий, почти густой, слегка косо. Но, собственно, что тут вокруг было не новоделом, кроме, разве, самого снега, который по своей древности казался даже живым существом.

Понятно, что столь распределенные рассуждения могут принадлежать человеку отчасти даже болезненно несконцентрированному - я, несомненно, был таким. Отчего и продолжал рассуждать столь же ненужно. Вот, утраченные умения. Искусство, скажем, игры на каком-то давно слизанном из мира музыкальном инструменте, оставшемся только в описаниях и картинках. Или навык жизни в какой-то стране и не этого, а какого-то старого века. Там же были какие-то свои навыки, угрозы свои, удовольствия, по большей части непонятные.

Повод стояния под аркадами ст. метро ЦБ был нелепым, на самом деле. Знакомая договорилась передать мне некую рукопись от какого-то третьего знакомого, передавшего ему ее через какое-то четвертое лицо, а рукопись принадлежала уже совсем неизвестному мне человеку и, таким образом, ломаная линия передачи бумаг наконец-то выстроилась, хотя непонятно зачем мне сейчас, при отсутствии какого-либо журнала, который бы я делал, нужна была рукопись человека, не входившего, скажем так, в некий референтный круг - ну, между кем перебрасываться рукописями было принято. Тем более, что за такой странный человек, который не мог перекинуть мне оцифровку, уж мой-то мэйл отыскать было просто.

Все же эта процедура, откладывавшаяся уже чуть ли не три недели, наконец была связана во времени и в пространстве, причем основным поводом к тому, чтобы ее все же осуществить была сама передающая - просто хотелось снять с нее столь глупые обязательства. Или не столько с нее, сколько с себя - раз уж я стал поводом ее хлопот.

Она была вполне хорошим человеком, добродушная такая, чуть полноватая, лет примерно двадцати шести, с годовалым, кажется - по рассказам - ребенком, которого воспитывала с матерью, при этом работая и т.п. Как уж к ней свалилась какая-то непутевая рукопись - понять было нельзя. Мало ли как.

Просто отдельные блоки черного асфальта, заметенного снегом. Снег подсвечивается рыжим, коричного даже цвета светом из под аркады. Не слишком опоздав, М. пришла и, шмыгая носом, сказала: "Ну вот, собственно" и всучила мне бумаги. Имя автора было незнакомым, судя по тому, как шрифт лежал на страницах, предполагалось нечто старательное с возможным выводом о первенстве духовного начала в человеке. Тут произошел такой разговор.

- Угу, - ответил я - спасибо.

Пауза, в пределах которой я уже было поворачивался в сторону метро, но она что-то не могла договорить.

- Слушай, - сказала она. - Ты спешишь?

- Ну, - промычал я.

- Тьфу, - сказала она. - Совершенно дурацкая просьба. Ты умеешь менять вентили?

Умел, о чем и сказал.

- Помоги, пожалуйста. Я тут совсем рядом живу. У меня не получается. Пробовала, только залила все. У меня эта штука есть, просто вставить надо.

- Идем, - сказал я.

Дом стоял и в самом деле неподалеку от метро - надо было только перебраться через несколько бестолковых магистралей, примерно под путепроводом Садового кольца.

Подробности жизни - конспективно изложенные ею по дороге - состояли в том, что это квартира бабушки M., умершей года три назад, сама M. жила то тут, то там с ребенком и матерью. Кто был отцом ее ребенка, я не знал, не знал и историю их отношений, да, собственно, даже не знал кто у нее мальчик или девочка. Судя по игрушкам, - забегая вперед - мальчик, конечно. На другой квартире мать жила с какой-то еще теткой-сестрой, так что всякие постоянные переезды с ребенком под мышкой, конкретно же проблема состояла в кране горячей воды, без которой сына она сюда привезти не могла уже неделю.

Дом был узким и нешироким, один подъезд - два лифта, три квартиры налево, три направо - за общими дверьми.

В прихожей, куда выходили двери трех квартиры полуэтажа, было полно всяческого барахла и хлама - хозяйка извинилась, хотя возле ее двери барахла не было. "Ну вот такие люди" - примерно сказала она, понимая, на что обратит внимание новый человек. На вопрос о том, как с ними в такой сближенной, почти коммунальной версии жить, сказала, что на самом деле такая конфигурация не слишком вредна, потому что встречается она с ними редко. Разве что по утрам и вечерам хлопает и грохает в коридоре сильнее, чем если бы квартира стояла отдельно, а в остальном все точно так же. Соседи были явно укоренившимися здесь, и явно хозяйственными, барахло они выставляли с явными видами его вывоза на дачу. Вот только оно пахло.

Тут возникла следующая проблема: хотя новый вентиль и был, не было ни разводного ключа, ни плоскогубцев. То есть, в принципе были, но что ли сосед забрал, словом хозяйка отправилась искать соседа, и этот факт открыл причину ее избыточной задумчивости по дороге.

Она вышла, я сел как-то боком на стул в кухне, смотрел по сторонам кухня как кухня со всеми обычными принадлежностями. Учитывая опыт многократных переездов, очень хотелось посмотреть, что тут есть из скарба есть ли, например, дуршлаг и мясорубка. Но тут было ясно, что все это есть, они же тут давно, живут они тут, свой дом. М. что-то все не шла, видимо ей пришлось вести еще и соседские разговоры, на кухне мне сидеть прискучило, я зашел в комнату: не вглубь, так, встав в дверях. Непонятно было, можно ли у них тут курить, на лестницу же выходить не хотелось, могло что-нибудь захлопнуться за спиной.

Комната было большой, окно выходило на примерно такие же торчащие дома а с краю был виден театр Советской Армии вполне себе руководящий округой, еще и освещенный. Мебель в комнате была вся семидесятых годов, темненькая полированная, видимо - разболтанная и дребезжащая, когда ходят. Штук пять часов стояло на шкафах, на серванте и на столе - тоже, что ли собравшихся здесь лет за тридцать. Да, в углу коридора - видимо, на выброс - лежала стопка пластинок фирмы "Мелодия", с Полем Мориа сверху. А рядом - стопка книг каких-то официальных семидесятников, намозоливших глаза в книжных магазинах еще в те самые семидесятые. Их, оказывается, все же покупали тогда.

Хозяйка вернулась расстроенной и сказала, что одалживавшего инструмент соседа дома не оказалось, а его жена ничего найти не смогла. Но она сейчас пройдется по подъезду и что-нибудь отыщет. О ее уме красноречиво свидетельствовал тот факт, что она даже взяла с собой вентиль - чтобы натурно оценить пригодность инструмента, который ей могут дать. Конечно, ей было неловко от того, что все так нелепо складывается, но эту неловкость она все же как бы доигрывала, потому что была на своей территории.

Я тут никогда не был, ее я знал мало, я мог смотреть тут по сторонам в полной свободе от мыслей о ее жизни. В квартире между всеми предметами имелись точно паутинки... даже и не паутинки, паутинки бы предполагали наличие какого-то паука, как высшей силы и смысла этой паутины, конструкции. Но все эти вещи и предметы были связаны, как-то странно: не по смыслу, не по времени приобретения - как нитками. Они не рвались, конечно, когда сквозь них проходишь, но перед тем, как их пройдешь, их проницая, все же слегка натягивались.

Видимо, это от конца зимы: всяческие мартовские процессы, когда обостряется обоняние и прочие чувства. Отчего ощущается нечто такое, что уже за пределом типа добра и зла. То есть, какой-то краешек здравого смысла, и держится просто на каком-то предраспаде - на ниточках, которых уже видны, то есть могут в любой момент лопнуть - то есть их уже видно: и они обозначают линии, по которым все может сдохнуть, если порвутся, то есть - ниточки, на которых все держится.

Вокруг дома тоже, наверное, были вырыты какие-то ямы и другие места, куда отводят играть детей, дорога к дому, по которой к дому подходят с покупками, другая, по которой удаляются с бутылками. Маршруты подъезда мусоровоза и "Скорой помощи", разные. Какие-то запутанные путепроводы и прочие дороги кругом. Медленно, для прогулки, белую пустошь под окном пересекала тихая бесформенная фигура.

Вряд ли тут питались каким-то специальными продуктами, вермишель, каши и прочие варки явно присутствовали в кухне, частично захлестывая и комнаты видимо, ужинали, глядя в телевизор. Можно было почему-то понять, как она ходила в эту квартиру в восьмидесятые, когда тут жили бабка с дедом, почти следы каких-то разговоров на стенах. Приходит из школы, забирает коньки и идет на каток в парк возле театра - должен же еще тогда был быть каток в парке возле Театра армии, да еще и музея армии... Возвращается, коньки связаны шнурками, через плечо, пьет чай, раскрасневшаяся, ложится на топчанчик в углу. По телевизору показывают "Время".

Все это, все эти мысли и ощущения казались отчего-то достоверными. Что ли потому что были все не бог весть какие. Несомненно, в детстве у нее был бант на макушке - потому что это обычно и, к тому же, должен был ей идти. Да и что тут было надумывать, зачем - в отношении постороннего, по крайней мере неблизкого человека, от которого тогда пахло малиновым вареньем, а ноги после катания подергивались во сне.

Усталость, наверное, была причиной - почему-то усталость была существенной - как бы вот полностью вымотавшись, не остается сил, кроме как на дурацкие работы, например зачем-то машинально восстанавливать в каких-то давних конспектах сокращения слов. Так же и тут, получалось, что обычное знание о любом человеке обычно сокращается что ли в дефисах.

Дальше она будет взрослеть, сын будет расти, потом она оставит ему эту квартиру, чтобы не мешать сыну и его девушкам, а сама переберется к матери с теткой, если, конечно, раньше с ними не стрясется что-нибудь плохое, тогда им придется съехаться.

Как бы какая-то ловушка - какой-то совершенно случайно сошедшийся в точку для постороннего человека остов чужой жизни. Какой-то длинный запах возможно, из коридора, от всего барахла, что там свалено. Чуть ли не ощущение вползающих сюда электричества, воды и тепла. Сантехнических же дел было немного, в самом деле только заменить вентиль, так что какая-то справедливость жизни станет быть на время восстановленной, если конечно М. удастся отыскать плоскогубцы.

Случайная квартира, незнакомые люди, обычная какая-то нескладуха. Непонятно - от незнакомства с этими людьми и их жизнью было непонятно, как можно вообще жить, что со всем этим делать. Ну, не по будильнику же все подряд, нет. В конце концов, не было бы на свете Бога, так все люди от полной своей глупости за два дня попадали бы под машины и повыпадали бы из окон, а машины бы все врезались в столбы.

Может быть, у них тут по вечерам бегали герои мультфильмов, шурша по углам, или когда они собирались вместе, возникал какой-то свой запах, семейный, от смеси всех запахов, которые привносил каждый.

Возможно, конечно, летом, когда открыты окна и дует всякий воздух и всякие листья типа бабочек залетают, тогда тут живут по-другому, а летних запасов хватает и на то, чтобы не мучаться и зимой. Но тут была явная неправда, потому что нельзя же понять за другого человека, почему он живой.

Вот что я придумал: если есть на свете некая вещь, объект, существо, от присутствия которого что-то меняется, то на самом деле все должно оставаться именно таким, какое есть. Потому что если бы появилось что-то новое, это означало бы всего лишь появление какого-то нового рецептора, который это новое уловил. Тут М. пришла с плоскогубцами, я ввинтил вентиль, открутил кран на стояке, вода себе пошла. Как все было связано на свете - все равно оставалось непонятным.

Видимо, должен быть какой-то золотой дым: что ли он въедается в людей, отчего все это начинает получать смысл, заполняя промежутки между действиями, словами, движениями. Все время заставляя их забывать о том, что они себе сочинили делать и думать, что они знали себе думать. М. предложила поужинать. Я отказался - ей же не хотелось суетиться, а мне неловко было разговаривать с ней во время готовки.

Курил потом в аркадах "Цветного бульвара". Снег еще падал, лампы были медно-коричного цвета. Снег лежал уже на тротуаре, не таял. В глазах, даже не на ресницах, а на глазах были капли от растаявшего снега: снег, тот, что падал, расплывался в глазах, в корично-медном свете казалось почти каким-то дымом. И это было хорошо, только вот и близко не дотягивало до той оторопи, которую я ощутил однажды, увидев как в моем месячном сыне становится внятным сознание.

СТЕПНОЙ ВОЛК ПО-РУССКИ

Однажды в детстве У. играл во дворе - а детство было в шестидесятые, и вот, игра была дурацкой, а и не игра, просто во дворе кто-то рассказал их книги "Природоведение" о том, что в кусках угля часто находят самородки или пластинки золота.

Были шестидесятые. Там был угольный погреб, в котором лежал уголь. Нашелся фонарик, вытянутый-китайский: все углубились в недра и светили фонарем. Блики вспыхивали часто, в первый раз обалдели и побежали на двор рассмотреть: убедились, да. А потом стали откладывать все куски, где был блеск, и потом, когда лампочка стала уже тускнеть, выволокли все это наверх, на солнце: было лето.

Умылись возле дворницкого крана в углу двора. Вымыли и куски антрацита. В самом деле: на многих кусках была золотая прожилка, золотое вкрапление. Поделили, разошлись счастливыми по домам. Прятать богатство, пока никто не прознал и думать, как эти золотинки оттуда вытаскивать.

Потом эта история забылась - потому что забылась. Или кто-то объяснил, что там то ли окислы, то ли какой-то металл. В общем, вовсе не золото, но это уже было неважно в сравнении с той радостью, да и время прошло.

Однажды весной У. ощутил, что он шпион. Что всю жизнь им был. Ощутил никак, понял, то есть, и все. Возможно, на эту молочную мысль его натолкнули остававшиеся еще полоски-лоскуты снега вдоль улицы, или разная мелочь, выходящая из сугробов по мере солнца: он их - дело в чем - внимательно разглядывал, только что не пытаясь извлечь из разрозненных отпечатков небольшого исторического времени какие-то хотя бы отчасти внятные истории. Истории не получались, а если получались, то самые минутные: вот прошла птица, а здесь улетела. Или прошел мужик, произвольный и хер знает куда.

Местности были типичные для шести-семи станций метро от центра. Собственно, была Пасха - то есть, накануне ночью У. выпил, согласуясь с обычаем. Ну а воскресенье было прохладным, не солнечным, вот и истории все получались хотя и не слишком тяжелыми, но кончались тем, что люди встретившись обязательно шли потом посидеть-выпить. Что в жизни и бывает.

Про шпионство же У. подумал всерьез - снова застав себя за этим внимательным, не имевшем никакого практического применения занятием, он с некоторой похмельной отстраненностью, что ли, понял о себе именно это: а чем как не шпионством можно определить саму его жизнь, которая, в общем, заехала уже за половину. В самом деле - единственное, что он умел делать, к чему испытывал постоянное пристрастие - это вот всяческие разглядывания, сопоставления, отмечания. Возможно, у него отсутствовала некая часть мозга, отвечающая за врастание в окрестности и теперь он боялся в старости оказаться финансово несамостоятельным. Не лучший вариант для города Москва. Получается старик в драном пальто, которому после смерти приносят конверт со счетом за электричество. Накануне смерти долго скребущий ключом замочную скважину в потемках сырой лестницы. Он, вдобавок, был одинок - не то, чтобы в данный момент, но как бы вообще.

Иногда с ним происходили уже и обострения этого чувства, он проваливался в свою стороннюю жизнь, нимало не думая о несоразмерности своей пристальности очередному открывшемуся перед ним факту жизни - что, несомненно, приближало его к психологическим, психическим и уже почти физиологическим отклонениям. Разумеется, он ими наслаждался. При этом думал о том, что, верно, шпионит на какую-то субстанцию, очертаний которой он не видит и даже не чувствует.

Пространство расщеплялось на слюду, собственно, не пространство, а жизнь. То есть она что ли была слоистой, но вот вовсе не по каким-то годам, а в каком-то другом физиологическом смысле. И только со стороны - потому что просвечивала - казалась цельной.

Проблема состояла в том, что не было такой территории, на которой были бы обеспечены смыслом и влагой необходимое количество для жизни слова. В данный момент такой территории не было.

Ему было хорошо, когда шел дождь - физиологически почему-то хорошо. Сладкого он не любил, любил открытые пространства, которые были не плоские то есть располагались бы этакими террасками, на двух-трех уровнях. Сенсимилью не любил, потому что она тормозила его рецепции, но раз в полгода год испытывал желание ее и курил со своей женщиной, после чего проваливался с ней в долгую любовь, закачивающуюся непонятно когда - собственно ее слезами, поскольку она всегда рыдала, когда кончала - но сквозь муть и дурь он отмечал этот факт только по звуку. Росту в нем было примерно метр семьдесят пять, вполне среднего телосложения - в общем, вполне и в самом деле в шпионы годящийся, если бы не борода, так и сохранявшаяся с хипповых времен, только теперь она была уже признаком просто возраста.

Сейчас у него не было человека, с которым он мог бы не то, чтобы обсудить свои проблемы с языком, шпионством и распадающимся пространством, но просто находиться примерно в этом пространстве: субстанция, на которую следовало жить, не очень даже плотно лежала где-то типа над мозгом и - через мозг - не находила вовне никаких привязок. Но, конечно, тут была Москва и жить ему здесь следовало по здешним правилам. Они ему нравились своей конкретностью, но тоже со стороны.

Радовали же его обыкновенно очередные иллюзии понимания - или не иллюзии, приводившими вскоре к расхождению с объектом этих иллюзий-не иллюзий: типа страсти, собственно, но исчерпывающейся в отсутствии какой-то линии жизни, пригодной для обоих. Нынешняя его женщина его вполне устраивала. Во всяком случае, она была в меру безумной и не толстой. Но ему все еще нужно было встретить кого-то своего, так он понимал проблему. Он шел и глядел по сторонам: своих не было, были только похмеляющиеся люди, а также люди строгих принципов, но тоже с бодуна и отдельные девки слишком физического склада, пившие пиво и очаковский джин-тоник.

Так что если он танцевал на какой-нибудь служебной пьянке с мягкогрудой секретаршей, то это танцевал вовсе не он, а он из какого-то полузабытого слоя своей слюды. Где-то был слой, в котором пахло дымом от фанерки, на которую направлялся фокус увеличительного стекла, весной, в детстве. А еще где-то он с удовольствием вспоминал, что непроклоцанный тикет это стремно, пипл, это уменьшает прайс на три юкса и ведет к гнилому базару. А проклоцанный тикет - клевая отмазка от ментов, контры и прочего стрема.

А не поехать ли мне в центр, - подумал он и вошел в метро.

Вот, - думал он, глядя на открывшийся за окнами вид на Белый дом и прочие части города: есть слой в этой слюде, который главный, в нем живет твой человек. Может быть, не человек. Может быть, та жизнь, сон, который постоянно повторяется. В котором тебе хорошо. Там - эта вот золотая пластинка.

А каждый слой слюды, это как зеркало, и ты в него смотришься, глядишься, а главный из них тот, в чьем зеркале ты видишь не себя, а того человека или тот сон.

Центр сегодня оказался распивочной в подземном переходе от станции Смоленская Филевского радиуса и станцией Смоленская Арбатско-Покровской подземной дороги. Под землей эти станции не сообщаются - между ними уличный переход, в котором и распивочная.

Распивочная была квадратной, по стенам висели картинки старой Москвы, было чучело - голова - черного рогатого козла, чисто Бафомета. В рыжей, керамзитового оттенка вазе возле входа стояла пальма - листья вырывались из ее ствола отдельными кустиками: искусственная, кончено. Ближе к ночи пальму несомненно роняли. Люди себе пили, в телевизоре стреляли.

Сверху над пальмой была прибита полка, на которой стояло чучело белки, сидящей на каком-то фаянсовом грибе, гриб был с беловатым стволом и бежевой головкой. Еще было что-то рода прихожей - короткой - от распивочной в переход. Там были три плоских больших зеркала в ряд, а над ними тонкая гирлянда из зеленых лампочек. Сегодня вечером должно произойти чудо, подумал Д. и слегка напился. Чудо медлило, и он решил уехать отсюда.

Станция метро Смоленская Филевской линии всегда была самой пустой на свете: она должна была сниться всем на свете; поезда там должны всегда проезжать мимо нас - как во сне.

Она была что ли немецкой станцией, типа работы архитектора Шпеера, который любил ставить повсюду квадратные в сечении колонны, придавая вечности грани. Стены станции были выложены из сероватого кирпича (пепельные шестиугольные торцы), делая ее почти внутренностями печки крематория; голубящийся патологоанатомический свет.

Потому что во сне по станции Смоленская проходят те крысы, которых увел Гаммельнский дудочник, а все бомжи, разбуженные здесь ментовскими тычками, просыпаются со словами: "гутен морген!"

Чуда не произошло, но пришел поезд, и он под него не прыгнул.

- Ля-ля-ля, - напевала вонючая бомжиха в углу вагона.

- Моцарт, - вздохнул У., затухая.

Ну а воскресший в ночь на сегодня Бог качал в нее насосом дыхание для ее песенки.

СЛЕПОЕ ПЯТНО НА ЧИСТЫХ ПРУДАХ

Откуда-то известно, что домашние попугаи, которые выбрали свободу, и, улучив момент, сбегают из дома, обыкновенно гибнут, заклеванные стаями местных воробьев. А бегут они или в расположенные неподалеку леса, типа Битцевского парка, или же в рощицы микрорайонов. Так писало какое-то СМИ.

В центре же Москвы они часто превращаются в детские площадки во дворах, где обыкновенно тесные скверы, обозначенные по краям тяжелой листвой, отчего листья - не вылупившиеся сейчас еще полностью из древесины - шелестят особенно сыро. Лепнина нависает над асфальтом, сквозь разумные трещины в котором медленно лезет трава и другие предметы лежат сбоку.

Вот, сбоку стояла какая-то примерно школа: торцом, остальную часть двора ограничивал дом буквой Г, с оставшегося направления сараи-гаражи-дом-в-отдалении. Имелись качели, разного рода устройства для переползания по ним, клумбы, произведенные посредством насыпания земли с семенами во внутренность старых покрышек, крашеных различными нитрокрасками - желто-красно-зеленые, разумеется.

По стенке гаража буцкал мячом отрок: в демонстративном отдалении от группы девиц также не половозрелого возраста, но с оным сближающимся. Они тут прибежали и стали принимать замысловатые позы на металлических приспособлениях, вкопанных на дворике - предназначенных чуть ли не именно для них - во всяком случае, они в них точно вписывались, вползали во всякие поперечины. Получая этим всякое видимое удовольствие.

Еще стояли две бабки с двумя детьми: мальчиком и девочкой в песочнице, которые возили по песку крупный пластмассовый (желтый и красный) грузовик; девочке это было не в кайф, но мальчик заставлял ее играть.

Парочка сидела на вполне не укрытой от взглядов скамье, другой тут не было. Все их тисканья так что превращались в смех - не сразу, чуть повременив, конечно: после краткой паузы до смеха, в которой что-то слегка происходило между телами, но их сидение тут куда как не сводилось к телам: судороги их простегивали. К их счастью - даже глаза, а еще и общая лихорадка.

Попугаи, не способные по территориальным причинам улететь в осенний лес, они превращаются в такие вот устройства жизни - учитывая при этом типические соответствия и повторяемость окраски предметов, расположенных на таких площадках, их оперению.

То есть, воробьи их так в центре города и задалбливали, и вот этот, будучи затюканным, распался на эти здесь шины, жердочки и так далее. Таким образом, всякая детская площадка является обратной сборкой попугая, сводя на данной территории части рассыпавшегося существа. То есть, по сути является некоторым оптическим устройством или просто ловушкой. Позволяющей уловить вместе разрозненные обстоятельства жизни. Всегда можно поднять попугая своей жизни сборкой ее деталей, огрызков, писем.

Конечно, такими уловками было что угодно и всюду: запах сигарет примерно "Столичных" раскупоривал семидесятые годы со всей их пере-размножившейся научно-технической интеллигенцией, пусть даже и в противоречии с обликом их нынешнего - прошедшего мимо - курильщика. То же было и с запахом каши из окна в первом этаже, отсылавшего уже в какие-то детские учреждения, плюс запах неподмытых детей. Запах диз.топлива имел большое общее со страданиями агропромышленного комплекса, а также с военным запахом канцелярий и штабов, с чадящим за окном самосвалом.

Свои дорожки в другие жизни производили и всякого рода этикетки, наклейки, пустая тара. Сморщенный стержень от шариковой ручки неминуемо переадресовывал внимание памяти к школьным годам - вполне безошибочно, поскольку тут же стояла школа, откуда этот жеваный стержень и выпал. Соответственно, тот или иной возраст, вызванный подобными знаками-отметинами, восстанавливался в подробностях, не сводимых к подробностям памяти. Запах взорвавшихся детских пистонов. Скрип качелей, как кровати в общежитии. И все горящие в доме окна - слегка темнело - напоминали о нескольких бездомностях разных лет.

Еще было конкретно понятно, что подобные чувства не были бы возможны, если бы в длящееся настоящее, Present Continious, не вползало вполне нам будущее время, при этом даже не в расплывчатой форме неопределенного Future Indefinite, а уже в отчетливом виде тоже длящегося, но Future. Иначе бы этой подсветки, дающей ощутить прошлое, просто не возникало бы. Ну вот, как у Чехова, обладавшего болезненной способностью ощущать Future Continious, скидывая его на своих персонажей. Которые на самом деле, только и думают о том, что с ними нечто осуществляет конкретное, но не вполне понятное им действие, результат которого они понять не смогут, но увидят матросов-большевиков. Он и сам это знал - у него же вечно болтают о будущем, а еще и ружье, которое должно выстрелить.

А тут, нынче, весной 2000 года, в определенных районах города нарастало почесывание - знакомые чесались, незнакомые люди, даже продавщицы в универмаге на Филевском парке - при этом даже собирались в кучки и обсуждали вместе эту проблему: хотя это было чревато неприятностями, учитывая их род деятельности. Даже информагентства сообщали о том, что в Европе начинается эпидемия чесотки.

Все это могла быть реализация проекта Иоанна Богослова - начиная с саранчи, которая покроет Землю, открывая Судный день. Конечно, это не саранча возьмется невесть откуда, из неба, но ею станут сами люди, у которых кожа покроется, вот - уже начала покрываться - хитином, а глаза выпучатся, ища объект желания, и Господь останется лишь электричеством, а мотыльки будут ангелами Его.

Все перепутались вне сословных и профессиональных рамок: люди, например, теперь не знали как им положено выглядеть в каком возрасте, отчего быстрее стареют. Все это происходит, вот, и потому, что все тексты на свете адаптированы. Я это понял, когда однажды случайно заглянул в книжку про Баскервильского хаунда: текст был какой-то намыленный-замыленный, там было написало, что брошюра адаптирована для 8 класса.

Это было ясно, не столь очевидным было то, что адаптация коснулась и внутренностей: из истории была явно изъята линия, связанная с сэром Новым Приехавшим Баскервилем. Разве ж не очевидно, что переместиться из дикой, но исполненной в ту пору энтузиазма Канады в сомнительное родовое имение, одичавшее среди болотистых британских пустошей, его могла вынудить лишь уголовщина, грозившая ему смертью. Признания в чем и добивался всем этим собачьим театром-маскарадом Холмс.

Было ясно, что из книги про Муму извлечен абзац, в котором Муму летом, в августе по ночам выходила во двор, садилась возле клумбы с астрами и смотрела на звезды: встявкивая, видя падение аэролита.

То есть, всякая зафиксированная история есть заштукатуренный результат куда более сложной истории. В любом тексте уничтожен абзац или два-три. Ясно же, что герой "Чистого понедельника" между сухими свиданиями всасывал кокаин, что отводит какой-то тропинкой, черным ходом, дает проход в роман г-на Агеева. Ясно же, что Чаадаев сочинял геморроем, а "недремлющий Брегет" Онегина по поводу обеда - не часы, а просто его желудок. Но и не в этом дело, а в том, что в каждой штукатурке есть трещина, через которую можно проникнуть куда-то внутрь.

Так что химическое расширение сознания или попытки расширить его посредством неких новых умственных практик, если хочется увидеть нечто реально новое - они же соотносятся только с новой ахиней, поляной, где нарисуют что угодно.

Куда лучше понять, что все, что нас окружает в оформленном виде, оно adapted, оштукатурено. И в каждом тексте, а и во всем видимом можно конкретный факт штукатурки расколдовать, всяким образом иначе.

Кроме того, у Господа есть рукоятка, колесико настройки, увеличивающее или уменьшающее сложность, положенную жизни: Господь хочет посложнее, но когда люди начинали вымирать в масштабах, угрожающих человеческому роду как виду, рукоятка-колесико - да еще и с запасом - отворачивалось в другую сторону, бормоча: "лишь бы плодились, только б размножались".

По свету блуждало слепое пятно: в нем не находился Бог, но - оно ощущалось, оттого, от его наличия мир всегда был недоделан, недорассмотрен, не полностью. Поэтому всегда была в отсутствии полнота. Поэтому любое описание, которое не могло учесть слепое пятно, было адаптацией, штукатурными работами.

В скверике вечерело: слепое пятно висело над Чистыми Прудами, заставляя ощущать его кому как сегодня.

Мальчик, тюкавший мяч о стену гаража, пнул вдруг его в сторону девочек, подбегает его забрать и - разумеется - демонстративно обогнул их всех, виду не подав, что они ему нужны. Девичья психика тут оказалась гибче и, несомненно, не испорченной комплексами, заполнявшими отрока: одна из них задала вопрос как бы в глубину двора: "а где же наши мальчишки", ей кто-то ответил - но вопрос был задан конкретно о жизни, хотя бы и с целью отшить футбольствующего мальчонку.

Два мужика пересекли двор в сторону какого-то следующего двора. Один из них, проходя вдоль парочки, сказал: "э, ну им мешать не будем", а потом разразился речью, затухающей за поворотом к школьным дверям: "Вот блин! Водка есть, закуска есть. Даже чем запить есть, а - негде! Во, блин, страна!"

Несомненно, во всех них было сейчас свое слепое пятно. Девочки ничего не знали за пределами своей невинности - не то чтобы впрочем условной, но отчасти уже прозревая ее слепоту, да и не то чтобы не знали. Мальчик слепо тыкал мяч, прошедшие мимо мужики хотели слепое пятно выпить и закусить.

Девочки как бы невзначай подошли весьма ближе к парочке, делали вид, что что-то чертят мелом на асфальте, что-то их интуитивно интересовало, но, поскольку со стороны тут было сложно что-то разглядеть, они могли только что-то почувствовать, но вот необходимых для этого рецепторов у них еще не было, то есть, получалось, они у них вот сейчас и возникали.

У парочки, да, конечно - было свое слепое пятно, с которым они пытались сладить, уж как тут могло получиться. Фары машины, начавшие зачем-то вспыхивать и гаснуть, обозначили сумерки, которые были общее слепое пятно. Если в него войти, кругом расцветут ирисы и фиалки, а поместив слепое пятно в мозг, вы поймете все на свете тексты и истории, что даст разобраться с adopted и запахами исторических промежутков.

Тссс... - сказало Слепое Пятно, подходя ко мне, - не говори лишнего.

РУССКАЯ РАЗБОРКА

Где-то после двух ночи, после того, как возле депо или же на самой станции метро "Багратионовская" прозвенел дважды громкий и жестяной электрический звонок - надо думать, сообщавший об отключении что ли тока на трассу (эта линия лежит сверху) вышли работяги.

Отчего-то этот участок прямо напротив моего дома, примерно посередке перегона между "Багратионовской" и "Филевским парком" был все лето пунктом их постоянных усилий: то ли шпалы меняли или что еще. Так что через полчаса после звонка я проснулся от пристальных звуков лопаты по гравию - скрежет совка, пытающегося зацепить хоть чуть-чуть камешков, объяснять не надо, но лишний раз упомянуть - приятно.

Ранее они там строили какими-то более мягкими звуками, к которым я уже привык, а от этих - проснулся, но и они входили в нормальный обиход жизни. Потом я понял, что, скорее всего, там что-то бетонировали крупно-щебенистой такой фракцией, потому что звук был несколько сыроватым. Лопаты, понятное дело, срывались со звяканьем, на рельсы падали ломы. Зато люди были при деле, кто возражает.

Я опять начал засыпать, отчего уже сквозь сон - когда возникли звуки попыток разбить некие явно матерые глыбы - ущельице, в котором лежала линия метро, стало напоминать звуками каменоломню, где работают некие римские рабы. Рассвет, между тем, уже намечался со стороны Поклонной горы, и оттого особенно тяжелой и серьезной палкой вдалеке стоял обелиск Победы с прикрученной к нему отчасти и древнеримской Никой: ну, среди окружающих ландшафтов она была более римской, нежели эллинской.

Я же полуспал и чуть ли не млел от того, что все это меня - не раздражает. Прожив изрядное число весьма судьбоносных колов времени в Латвии и лишь месяца четыре как эмигрировав или даже сбежав в Россию, ясен перец, я с превеликим удовольствием ощущал повсюду звуки всяческих работ, наблюдал следы производственно-строительной активности и так далее - всего этого в местностях, откуда я свалил, уже не было и в помине.

Все это было в тот год, когда 12 апреля пошел снег и не растаял, а шел потом и тринадцатого, покрыв к вечеру все улицы, крыши, карнизы точь-в-точь декабрьский - пушистый и надежный. "Девочка, а разве теперь лето?" - вспоминали все анекдот о девочке на морозе в ситцевом платьице: "лето, только вот такое вот херовое" - отвечала девочка в анекдоте, а теперь все это было взаправду. Но как зима апрель был хорош. На барьерчике подземного перехода возле стекляшки-ночника на углу Никитского бульвара и Нового Арбата полуночные люди пили пиво, спрашивали друг друга о том, купили ли уже елку и поздравляли друг друга с Новым годом. Ну а теперь уже было лето, да и прежаркое.

Вообще, почти полгода, что я тут уже был, мне казалось, что здесь повсеместно разлита что ли вот такая специальная чума: кайф здесь существовал постоянно, исходя то ли из почвы, то ли из любой крошки хлеба, упавшей на стол, отовсюду. Кроме как некой эпидемией объяснить я это с непривычки не мог.

За окном - на путях - продолжали тюкать железом по камням и скидывать что-то слегка ухающее: шпалы что ли на рельсы. Рельсы долго и смутно резонировали.

Несомненно, в природе, а также и в человеческой жизни присутствовала постоянная необходимость удовлетворения маленьких дырочек, все время открывавшихся в человеке: их что ли, как пташек, надо было кормить или же затыкать просто как обычные дырочки, чтобы изнутри не вышел воздух, тыкать-затыкать, получая от этого удовольствие. Любое действие с этими дырочками давало удовольствие, а их было много.

Вот и московская жизнь пощелкивала разными маленькими штучками, тут что-то постоянно рассыхалось, высыхало, трескалось, снова отсыревало и оживало - несомненно, это запросто можно было счесть такой вот приятной новой чумой, дающей эйфорию от любых вариантов жизни, когда даже чуть ли не все встречные девушки кажутся, похоже, привлекательными всем, на них глядящим, и, несомненно, равно пригодными им даже не для легкой связи, но для вечной жизни.

Утро

Первое, что с утра должен сделать человек в России - выяснить, какой-такой сон снится ей сегодня. Или, со сноской на эгоцентризм, ощутить какие она сегодня имеет виды лично на тебя. Имеет же какие-то, можно ведь считать, что все, с чем приходится сталкиваться, это они, виды, и есть. Сообразив этот нехитрый момент, я осознал: пора определяться. Ну, пожил себе с полгода только что не ремарковским эмигрантом, не страдая от этого, а наоборот, но - определяться-то надо. Потому что по причине жилищной и юридической неустроенности, с которыми ничего пока не сделать, необходимо иметь полную осведомленность о данном месте - чтобы ориентироваться в здешних хитросплетениях лучше местных. Отсутствие недвижимости можно побороть лишь знанием какой-то главной тайны.

Предыдущий этап вживания состоял из обитания в сквоте, работе и распознаванию мелких бытовых особенностей города Москвы, столицы РФ. Бытовые подробности и нюансы не затруднили, прежний опыт (он имелся) вполне работал и спустя 20 лет (именно тогда имелся), карты города и линий метро залегли в мозгу на полагающееся им неглавные места. А после того, как я перебрался со сквота на квартиру, стало возможным высыпаться и жить уже почти осознанно.

Только уже в России. Но - что такое Россия? Никто ведь не знает что тут да как. Территория обширна, нравы разнообразны, а с 1991 года уже и непознаваемы извне: там, вовне, нет правильных новых восприятий Державы, свидетельствую - нет. Но и внутри страны тоже никто еще ничего не осознал никто же пока не представил этих описаний. Так что русские, приписанные к разным своим территориальным единицам, еще как-то вяжутся друг с другом только усилиями телевидения. А в остальном их государственная общность решительно недостоверна. Три шахтера, которые правильно лягут на рельсы, выбрав для себя по отдельной магистрали, разрежут страну на четыре части.

- Не пизди - сказали мне появившиеся невесть откуда ангелы. Шахтеры-то причем? Будто ты видел в жизни хоть одного шахтера.

- Я и магистралей-то этих тоже не видал, - ответил я ангелам. - А вот вы, ангелы, поспокойнее. Вас-то я разных видал. У меня своих-то не меньше девятнадцати, а вы явно из какой-то другой истории.

- Мы - из нашей общей истории, - весомо ответили ангелы, но не хором, а устами одного из них, остальные же согласно кивнули.

- Ага, - сказал я - вы, значит, государственными будете? Это хорошо. Русские государственные ангелы должны быть самые крутые, особенно когда в аксельбантах и ментиках.

- Мы, собственно, по вашему поводу: соотечественников встречаем - что ли представился или перевел разговор старший из них, видом никак не хуже капитана.

- И чего бы это вам им по месту жизни не помогать? - хмыкнул я, поскольку еще не совсем изжил некоторую латвийскую русскоязычную обиду с присущей ей нежными мыслями о том, как Историческая, Этническая и Родина-Как-Таковая бросила нас и т.п.

- А смысл? - пожал плечами старший ангел и, надо признать, был прав.

- То есть, вы теперь со мной так ходить и будете? - удивился я, поскольку с ангелами тогда в государстве получался явный перебор.

- Ага, конечно, - дважды утвердительно сплюнул главный. - Вот уж цаца.

И, оставив мне некую сущность из своей свиты, удалился во главе прочих.

- Так что, собственно, вы всегда хотели узнать про Россию, но стеснялись спросить? - осведомилась сущность после двусмысленного молчания.

"Все", - хотел было уже сказать я, но только пожал плечами.

Ангел что ли вошел в мое затруднение, встал, отряхнул с колен невидимые крошки и, со словами "сообразишь, по дереву постучи", убыл.

Типа мысли об обретенной Родине

Жил я в Филях, в квартале от Горбушки (то есть, от главного рокерского ДК Горбунова и окружавшего его по выходным муз- и видео-базара), а работал на Полянке. Дороги до службы было мне полчаса, хотя и с двумя пересадками, если второй считать переход с Октябрьской кольцевой на радиальную, чтобы выйти наверх где удобнее. А полчаса времени лучше всего подходят для обдумывания одной, уместно и особо не далеко разветвляющейся за это время мысли. В этот раз я всю дорогу глядел по сторонам, желая понять - отчего это всему в большом количестве вокруг народу явно хорошо? Претензий к ним за это я не имел, ну а то, что им было хорошо - сомнений не вызывало, пусть даже и стояла душная жара, вряд ли обещавшая к вечеру хотя бы грозу, не говоря уж об очередном урагане. Люди массово решали кроссворды, весьма, судя по частому заполнению клеточек, ориентируясь в словах, из которых по крайней мере трети две к их жизни не имели ни малейшего отношения и иметь к ней отношение не предполагали. Но им это было по барабану.

Что можно обнаружить в России, как только ее увидишь? Конечно, редкую обособленность, даже и не обособленность, а что ли проявленность всех и каждого. Рассуждая отчужденно, а ля примерно Кюстин, каковым в данной истории я отчасти являюсь, следует сделать вывод о том, что в отсутствии репрессивных мер народонаселение сочетается друг с другом на основе общих, но индивидуальных особенностей: толстые ходят с толстыми, меланхолики с меланхоликами, бляди с блядьми или с блядями. Тут неясно - то ли это временно, в отсутствии новой системы различений - в новом, не репрессивном времени или же просто потому, что так хочется.

В самом деле - что же это за такая страна, которая спокойно и не печалясь распростилась с четвертью своих сородичей, оставшихся за ее новыми пределами, и вспоминающая о них исключительно по дурному случаю? - решил я окончательно разобраться со своими беженскими обидами. Но, что странно, здесь-то эта фраза выглядела, выглядит полной демагогией. Она решительно не может быть сказана людям, едущим, скажем, от "Багратионовской" до "Киевской", да и от "Киевской" до "Октябрьской" - тоже. А, если немного отвязаться от вида конкретных соотечественников, то ясно, что адресата у этой фразы и вовсе нет. Такие вот дела, судьба и игра природы, что за базар никто не отвечает.

Очевидная версия состоит в том, что в отсутствии контроляивнимания со стороны государства в полный рост освоена главная мечта местного человека: в пустомичистом поле носится лихой мужик. Так что само понятие страны теперь есть просто ареал обитания таких мужиков, каковыми - если захотят и смогут могут считать себя и русские из мест рассеяния. То есть, российская государственность де факто становится Вселенской, что приблизит генотип новых поколений только что не к апостольскому.

Здесь же становится понятной роль войн и иных мероприятий, в которых русские мочат друг друга: им же надо как-то реализовать свои естественные негативные чувства, а с чужими - не в кайф, взаимопонимания не будет. Тогда ведь уже и не чувства, а, прости Господи, поход за корыстью. Поэтому, высшей формой русского искусства всегда будут заговоры. Они ведь всегда стоят на тонком взаимопонимании - и не только группы товарищей, но и человека и его фатума, не говоря уже о непредсказуемости природы, подлянок и случаев: любая жизнь здесь есть заговор против обломов.

Другой вопрос - что в основе этого тончайшего человеческого взаимопонимания, взаимоощущений? Вот я понял, что прижился в Москве, когда понял, что уже не хочу жрать тушенку. Надо полагать, я сочту себя вписанным в Духовное тело России в момент, когда мне наскучит рассуждать о подобных материях.

Но любому пониманию и описанию ситуации нужен либо свой язык, либо фигура, мощно формирующая собой ситуацию. Существовал ли в данный исторический момент язык описания Державы? Нет. Но и на второй вариант претендентов не было: ни братки, ни интеллектуалы, ни младые реформаторы тут ни фига не формировали.

Поскольку в этом месте мысли мой маршрут пролегал уже по дворам, окружавшим мою контору и уже виднелся рыжий кот по имени, разумеется, Чубайс, то мысль следовало завершить. Все, прочувствованное выше, не приводило к выводу ни о полной бесхребетности державы, ни о ее дрейфе к более изощренному самоописаниюисамоосознанию. Но переадресовывало ответ на роковой вопрос о том, как же страна РФ держится в целости, в гастроном "Новоарбатский", где на прилавке стоял небольшой кукольный домик, а рядом ценник: "Типа дом зайца".

Ночь

Занимался я тогда новостями и политикой в Интернете - что и дало мне возможность эмигрировать, пригласили. Проект оказался удачным, что не суть, но такое положение дел позволяло мне рассчитывать зацепиться в России. То есть, настоящим уведомляю, что все рассуждения данного сочинения, принадлежат не маргинальному сознанию, но сознанию вполне продвинутому и, если и озабоченному проблемами самоидентификации в стране Россия, то - с позиций серьезных, а не с мелко-бытовых. С мелко-бытовых, конечно, тоже.

Короче, я закрывал свои новости в полночь и отправлялся домой через "Киевскую", какое-то время безвольно слонялся по окрестностям "Багратионовской" между магазинчиками-киосками, размышляя о том, что бы состряпать поесть, шел домой - метров двести, отделявших дом от станции метро. Жил я тогда еще один, домашние намеревались подъехать к школе, сентябрю, а еще был только июль.

Все это к тому, что после возвращения домой начиналась еще одна порция суток, притом - чуть ли не магически выверенная. В час сорок две - именно что с такой пунктуальностью - отключился холодильник: вообще-то он предпочитал работать постоянно (весьма древний), отключаясь раз в три часа, минут на пять. Но - обязательно ровно в 1. 42, и то, что он, что в нем имелась столь тонкая временная чуткость, свидетельствовало о явной общей закономерности здешней жизни, ощущаемой и мной, но мной - не осознаваемой. Я, то есть, в отличие от "Юрюзани" не мог еще понять - в какую минуту что мне следует делать.

Зато было ясно, что эта закономерность-то и является объективной реальностью: потому что ею и может быть только то, что не замечается, проходит мимо. Иначе ведь, при наличии реакций человека на возбудители, можно говорить о солипсизме, о первородстве его рефлексий, жизнь мнимо объективизирующих или, хотя бы, искажающих, прибирая ее к рукам. А тогда что уж это за реальность.

Далее все шло примерно так же. Я приходил примерно в час двадцать, в час двадцать пять снова лязгал лифт - приезжал с работы сосед. В два часа 20 минут взвивались те самые два звонка на "Багратионовской", в два часа тридцать пять минут - столь же точно и ежедневно - взвывала автомобильная сигнализация: где-то за линией метро, примерно на Олеко Дундича. Мне даже показалось, что некто просто использует сигнализацию как будильник, но, прислушавшись, я понял, что визжат-то все время по-разному. Это заставило сменить гипотезу и предположить, что ровно в это время некто приезжает с работы на служебном автобусе и, будучи по обыкновению пьяным в дым, валится возле подъезда на ближайшую, припаркованную там тачку.

Далее, примерно в 3.15 вверх и вниз по ул.Сеславинской от "Багратионовской" к "Филевскому парку" и обратно в любую погоду проезжала поливалка, а потом все относительно стихало до 5.15, когда на "Багратионовской" вновь визжали два звонка, сообщавшие, надо полагать, что к линии подключили ток и что-то там поехало, то есть - наступили утро, день.

Таким образом, стало ясно, что устройство московской жизни во времени не оставляет ни щелочки для рассуждений отвлеченного характера, поскольку все оно плотно заполнено человеческой жизнью и ее звуками.

Там, откуда

Там, откуда я приехал, времени уже вообще не было. Не говоря уже о том, что там и история не накапливалась, потому что там никто не оставлял следов. В Риге были когда-то немцы, прожили семь веков, исчезли в 1940-ом моментально, сообща - как лемминги. Раньше были шведы, тоже ушли; чуть ли не триста лет была Россия, и от нее мало что осталось. Город, значит, получался построенный никем.

А латыши, когда им обломилась власть, спилили даже деревья, выросшие вокруг пня, оставшегося от вяза, посаженого еще Петром Алексеичем. Извели все тополя - чтобы, значит, не засоряли город пухом, хотя, кончено, чтобы никаких тут "типично российских пейзажей". Так же и по тем же причинам обошлись с заводами и прочими инородческими выдумками: скажем, из мединститутского выпуска примерно моего возраста (лет сорока) в городе теперь осталось два человека, а было - триста пятьдесят. Первое, на чем они оторвались - закрашивали русские половинки в названиях улиц (были: сверху по-латышски, снизу по-русски), особенно сильно акция выглядела в Московском форштадте, там же всякие ул. Пушкина, Тургенева, Гоголя, которые на латышском остались, а вместо русских букв - кривая полоса краски примерно сине-голубого цвета.

Все дома, построенные за восемьсот лет, получили своих от Сотворения Мира латышских владельцев, был издан учебник по истории для 5-го класса, где есть карта "Латвия в ледниковый период", на которой обозначен город Рига, который стал теперь делаться местом жизни мертвых.

Это красиво: какие-то постоянные сумерки, весной и осенью почти нет солнца, пейзажи центра города, особенно вдоль канала, схожи с пейзажами многочисленных городских кладбищ, которые чтут и подстригают. На брегу канала высится схожее с крематорием здание Национальной оперы, еще и громадная труба неизвестного назначения рядом и статуя командора-композитора Калныньша через канал.

У латышей эти наклонности, что ли, родовые. В свою прошлую независимость они разворотили Старый город и втиснули в него громадное министерское здание, а другое, такое же, установили вместо парка. В тот раз они изваяли еще и несколько типовых школ, похожих на уменьшенные министерские здания, а также - апофеозом - крематорий, закончить который не успели. Понятно, что крематорий и стал первым зданием, достроенным во второй независимости. Чуть ли не единственным на десятилетие. А на могильных же плитах теперь можно делать надписи только на латышском, как собственно и всюду в остальной стране.

Первые этажи домов в центре стали быть занятыми фирменными лавками, чем центрее - тем более широкоформатны витрины, ослепительнее холодное освещение, ярче цветные глянцевые вещи внутри и пустота. Улицы освещаются витринами сильнее, чем фонарями. Вообще, там же всегда было так, что если кто и чувствовал себе счастливым, то - вчера. То есть, наутро или дня через два, или через месяц-год, он ощущал, что, вот, был же счастлив. А чтобы в тот же день, - нет. То есть, чтобы простой бытовой факт: учащалось дыхание, пульс как-то бился-скакал, адреналин и гоп-гоп-труляля. Нет, ни хрена.

Почему-то в Риге всегда были возможны только личные истории - конечно, перевранные. Тот же Эйзенштейн, самый знаменитый по местным меркам рижанин хрен поймешь, за кого его там принимают. Еще кучка бывших рижан, от которых осталась только оболочка: имя, фамилия, профессия. Даже без имени: скрипач Кремер, танцор Барышников. Чемпион мира Таль. Космонавт Соловьев. А я однажды обнаружил, что учился в той же школе, что и поэт Игорь Чиннов (эмигрировал в Америку, еще до войны, теперь уже умер). Недавно, совсем случайно обнаружил - притом, что Чиннова знал давно ("колючая проволока из мертвых ласточек..." - так там примерно и есть).

Через несколько лет после 1991-го Рига сдвинулась уже просто в объекты неживой природы: некая схема отношений, положенных городу, отрабатывалась, но что ли механически, людей при этом особо не предполагая. Жизнь стала держаться на пересказах из чужой жизни: люди, рассказывающие о музыке, держались так, будто сами ее сочинили, диджеи косили под музыкантов, кино-видео-обозреватели явно сами сняли все, о чем болтали. Удивительно, как все это быстро произошло. Людей отрезали от чего-то, и время, которое им видно, становится короче. Далее, чем через месяц-два, жизнь уже не была видна.

Зато стало ясно, что если люди живут в короткой истории, то все их кайфы - простые: они могут выбрать - стать лавочником или резонером. Это обидно с возвышенной точки зрения: выходит, что отчуждение людей от государства превращает их в тушки? А душа - дичает. Ей же хочется к чему-то иметь отношение, а к чему? К метрополии? - Но что ей теперь метрополия, что она ей? К чему-то реальному и своему? - А где возьмешь? Город и тот спиздили: дома стоят, улицы тоже есть, а города нет и живет в нем никто.

Никто

Кажется, этот никто имеет вид небольшого сдвига в воздухе: так примерно выглядит стекло в воде, или же трещина в стекле: невидимая, просто чуть ломающая перспективу. Надо полагать, время от времени он появляется в городе - и от него, примерно треугольником, исходит даже и не свет, а легкое отсутствие тишины, воспринимаемое как шум крови в ушах, но внешнего, удаляющегося происхождения.

Он, никто, летит примерно на высоте пятого-шестого этажей с громадной скоростью, и видит плоские картинки людей. Мгновенно оценивает их цвет и всю путаницу ниточек, исходивших из них и прикреплявшихся к другим людям, домам и вещам, находящимся вне пределов улицы. Оценивает не для того, чтобы относиться к ним так или иначе, но просто так: столь же инстинктивно запоминая их всех в подробностях.

И - отдавая, выстреливая в ответ нечто простое, как если бы эта плоская картинка в его глазах на мгновение бы побелела, накрытая белой прозрачной бумагой - вроде пергамента, моментально испарившегося от соприкосновения с улицей.

Утро

- Ну что, узрел свою бессмертную душу? - осведомился приставленный ко мне ангел, когда я с утра, еще полусонный, вывалился на кухню курить сигарету. - Тебе тут как, не обижают?

- Обижают, - зевнул я. - Но пока терпеть можно. Кидают - пока умеренно. Перспективы - смутны, но настоящее приятно.

Во всей квартире было очень светло - хозяева из экономии оклеили всю ее однотипными белыми какими-то полу-обоями служебно-хозяйственного вида. А еще и окна выходили примерно на юг, до Поклонной же горы не стояло ничего такого, чтобы загораживать свет.

- И что, варианты ищешь? - все зачем-то осведомлялся ангел.

- Ищу, конечно.

- А семья что?

- В августе приедут. Вообще, я же тут уже почти полгода, чего ж это вы теперь только объявились? И хуже было.

- А смысл? - кажется, этот вопрос был у них основным, зато - уместным всегда.

- А что ты про вписывание? Поможешь? Мне, на самом-то деле, много не надо.

- Что я тебе, золотая рыба?

- А смысл в тебе тогда какой?

- Устанавливается опытным путем. Например, спрашивай.

- Как тут, например, теперь с таинствами и тайнами?

- В смысле?

- Ну, типа русской души, например.

- Да хоть... сколько угодно.

- Тогда - расскажи код.

- Ты что, серьезно? - удивился он вполне искренне - Ну и дурак. У тебя и так все в порядке, чтобы вписаться. Не лезь, слушай - тебе же здесь хорошо?

- Хорошо.

- Вот и не лезь. Хотя, твое дело. Ладно, я тебя отрезюмировал. Бывай.

- Чего сделал?

- А ты думал? На каждого, кто попал на нашу территорию, заполняется формулярчик. И резюме - оставить или выкинуть. Покруче, чем в ментах регистрироваться. Можешь оставаться, радуйся.

- А помочь? Тебя же мне в ангелы назначили?

- Да охранники мы, а не хранители. Не вас, а от вас охраняем.

- Погоди... скажи хоть, где тут за телефон платят? За междугородний?

- В Сбербанке, где еще?

- А где здесь поблизости?

- У старушек возле подъезда спроси. Имеешь право спросить у старушек. Пока много прав имеешь. Станешь выкобениваться - будем корешки отрывать. Все оторвем - назад отправим, в Африке тебе родину сделаем. И не забывай - за каждым, живущим здесь, постоянно следят 38 ангелов, понимаешь.

Версия

Итак, в первые месяцы после приезда я обращал внимание на то, что люди, с которыми сталкиваешься за день в весьма громадном количестве, они не скрываются. То есть, они считают возможным быть такими, какие есть - не думая, конечно, об этом. А просто - крановщица так крановщица, слесарь есть слесарь, интеллигент это в шляпе. Они не изобретали из себя - в европейской как бы манере - нечто усредненное, неразличимое по части профессиональных, имущественных, образовательных и прочих признаков: ну выпимши и выпимши. Своих отличий от других они не ощущали, а угадайка не была здесь распространена.

Уж и не знаю, отчего это так: то ли между своими можно не стесняться и гулять какой есть, то ли была здесь в природе некая сила, которая давала им возможность не переживать по своему поводу, не тратить времяисилы на то, чтобы прикидываться, но делала их вполне удовлетворенными собой и своим местом в этом, например, метро.

То есть, по логике вещей, в российском мире все должно было тяготеть к оперированию некими знаками. Или здесь было ощущение множества вариантов жизни: надо полагать, тут в семьях друг к другу никто особо-то не притирался, а пары либо устанавливались, либо рассыпались.

Конечно, столь откровенная открытость могла быть просто особенностью громадного города, где требовалась для быстрого опознания собеседника или себя самого в новой ситуации. Но этот вариант не отменял удивления перед отчетливостью всякого человека, идущего навстречу.

Может быть, всякая группа здесь формулировала, производила на свет собственные значки, знаки, типажи, к которым затем старательно тяготела? Это бы вполне укладывалось в обычную социальную психологию, когда бы не опровергалось физиологически. В таких вариантах всегда ведь присутствует желание обособиться от ранжира, отодрать с себя значок, знак принадлежности к некоему типу жизни - даже и не для того, чтобы ощутить некую свободу, но чтобы испытать сладкую боль, как обдирая со ссадины присохшую кровь. Чтобы вспомнить и почувствовать себя. Здесь же намека на желания не было, подобное поведение было явно не свойственно этой культуре. Хотя бы потому, что эмоциональное отторжение в ней сильнее аргументированных претензий.

В толпе казалось даже, что определенность всех типов российских обитателей в границах собственных тел и жизней является следствием того, что в гимне государства слов как не было, так и вряд ли и отыщутся. Впрочем, сейчас не было никого, в чей адрес их можно было бы произносить.

Теперь, после освобождения личных заморочек людей - ранее сглаженных идеологией, Россия сделалась чуть ли не насквозь знаковой, оттого повсеместно равноправной, будто белены объелась. И никто не воспринимал себя как некую обобщенность.

Смена эпохи и способа хозяйствования заставила людей ерзать, чтобы устроиться удобнее: им требовалось новое ранжирование. Но в него смогла войти пока лишь малая часть знаков, имевших хождение на территории страны. А часть прежних упала под стол, как читаные газеты, новые - объединяли невесть кого, поскольку были не врожденными, но приобретенными в ходе перемены способа хозяйствования. Архаика, конечно, осталась нетронутой.

Вот на переходе от "Арбатской" Покровской линии на "Боровицкую", уже внизу - после переходного мостика, на сходе с правого эскалатора есть высокий служебный ящик, пожарный что ли, за которым - выемка, открытый чуланчик. В чуланчике, всякий в свое время, как в часах в Праге в окошке, появляется очередной персонаж: монах с ящиком, старушка "на похороны", девочка-сиротка. Иногда - в свой день и час - там стоит невысокий человек в брезентовом плаще, старик как старик, стоящий в подобных местах, только у него груди табличка - фанерная: дощечка, на которой лиловым фломастером написано - "Слепой".

Конечно, здешние люди превратились в нечто более отчетливое, нежели при совке, что и дает им выжить в уме и разуме без государственной идеи, идеологии и крыши. Наступивший эон времени казался опасным этой свободой, несколько радиоактивной - отчего возникало странное ощущение: будто бы Град Небесный приблизился к граду земному настолько близко, что все записываемые сейчас кем угодно любые глупости впоследствии, по завершении этого халявно-радиоактивного эона, окажутся запредельными правдой и тайной.

А наличие некой бестелесной иерархии, не имеющей внятных и зафиксированных обществом черт и правил, было очевидно - хотя бы оттого лишь, что мысль о ней приходила в голову. То есть, я должен был разобраться с тем, где нахожусь, не только затем, чтобы надежно зарабатывать деньги, но и чтобы не привозить семью неведомо куда.

Впрочем, тут я не волновался. Шестилетний сын, как бы совсем здесь иностранец, он в России раньше не был, определил, разумеется, Арбат как улицу Макдональдса, и полагал, что чугунный человек с палки на Поклонной горе, на этой палке в сумерках загорается сигнальный красный огонь, - это Робин, который зажигает огонь, чтобы позвать Бэтмена. Но он же, в другие сумерки глядел как медленно ползет от "Багратионовской" к "Филевскому парку" поезд, в вагонах уже зажегся свет, и крикнул: "смотри, как он красиво ползет", и вздохнул, обобщая: "как здесь красиво" - хотя, собственно, район не давал особых оснований к такому вздоху. Что-то он такое тоже ощутил.

На почту

Вокруг дома был внутренний город - один из многих московских: закрытый от любых внешних дел, улиц, площадей и всего прочего. Дома выгораживали крупные и разветвленные внутренние дворы кварталов, там росли деревья, были всякие домишки и детсадики. Деревья были большими, тяжелыми. Город же добирался в эти вовсе не окраинные края только по ниточке метро, продуктами и товарами во все три "Горбушки" (кроме музыкальной имелись еще электротовары и рынок). Любой такой внутренний город был явно куда более тайным, чем китайский императорский. При этом - коллективный, общинный, только что не приходской. На удалении лишь двух-трех километров от своего источника государственные новости превращались здесь в отчужденный объект, уже вполне расфасованный, как в джутовой мешковине. Привезенный хоть из Индии, хоть из Махачкалы, торгуют которым с грузовиков на развес, отряхивая с вестей-новостей прилипшую-присохшую к ним землю-кровь.

Конечно, сырая затененность дворов, совсем прикрытых от неба листвой, с - где ржавыми, где раскрашенными, но в любом случае не обладающими геометрической чистотой - карусельками. Был рабочий день, так что музыкальная "Горбушка" не действовала, и народу в округе было мало. Старуха вот копалась в горе черной земли, высыпанной из грузовика: для домашних цветков или же копала червей на продажу мужикам, чтобы те ловили в протекающей рядом реке проплывающую мимо рыбу.

Это было место, где девочки переходят в старушек через стадию дур бесполезных - похоже, в этих районах с ними происходило непременно так. А до того - пространство их девичьих кайфов представлялось невозможным для восприятия, да и поляны кайфа их пацанов - тоже. Непонятно, какую роль в нем исполняла необходимость какой-либо свободы: возможно, они обходились просто неким растиражированным набором раздражителей. При этом было непонятно отличают ли они еду от траханья, траханье от питья пива - или же разными средствами удовлетворялась одна потребность, не имеющая особенных претензий и удовлетворяемая способом все равно каким.

Если так, то эта неразборчивая единственность происходила из этого, любого подобного внутреннего города - сырого, полутемного, расположенного в пяти шагах от любой автобусной остановки в двух-трех, да хоть и десяти перегонах от любой станции метро в неважно скольких станциях от центра. В зелени вокруг, словом, все дело, в карусельках и еще - из окон должны греметь кастрюли, литься в раковины вода, должно пахнуть теплыми тряпками из подвалов.

Эти разные, но единородные вещества, штуки и звуки, безусловно и незаметно входили в согласие и резонанс, повторяющие своими линиями кайфы любой девочки - уже с детства, делая ее здоровым придатком своего района, где ее молодое мясо - где-то между булочной и домофоном - ласкали, нагнув возле лавочки: голову на предплечья, предплечья на спинку лавочки. В чем, конечно, не было никакой специальной намеренности, но лишь сладкая взаимная необходимость следовать принятому ходу жизни и, возможно, удовольствие, что и связывало жизнь личную и общинную. Потому что создавая совокупно ее общее и постоянное влажное по ходу движений тело, которое любит себя и от которого пахнет потом, запах которого меняется от детства к старости.

Наличие невидимой на ощупь иерархии возраста могло бы показаться полезным - ощущая ее наличие, можно было бы найти там поддержку и понимание. Но эта, простейшая из всех иерархий, скорее пугала формой своего половинного присутствия в жизни - не составляя этот мир, она не была и отчужденной от него. То есть, была ущербна.

Оставалось только еще более утвердиться во мнении, что все, что существует реально, существует невидимо, а иначе - просто сочинено человеческими чувствами. Как любой психолог, куда уж психотерапевт, опускает пациента даже и не овеществлением его души, но уже и самим предположением о такой возможности.

Впрочем, кому ж не ясно, что здесь все психоаналитики заводятся от московской дворовой-домовой сырости. И всякий вечер все московские психоаналитики рассиживают под теплыми лампами возле окон всех квартир всех домов всех этих дворов и страдают - потому, что в здешних местностях, что ни Венера в мехах - так всегда кошка, а люди - жгут тряпки и смеются.

Ефимыч и девочка

После того, как уплатил за телефон, я возвращался гордым: от того, что отделение Сбербанка было найдено, а также - потому, что акт уплаты был совершен и - более всего - мне удалось втюхать девушке роковую 50-тысячную бумажку, втюханную мне в качестве гонорара (хотя и с извинениями) в редакции журнала "Пушкин" - бумажка вроде бы хождение имела, только ходила плохо уже года три, отчего их (мне их шесть штук ввернули) не принимали почти нигде, кроме государственных учреждений и книжных магазинов. Но я и в госучреждения не верил, отчего был рад, что на почте - сошло.

И вот, в одном из дворов с раскоряченной каруселью из железных труб, я увидел на лавочке в тенечке странную парочку: мужик с девочкой - специальной какой-то девочкой, да и мужик был странным, клочковатым; носатый, поживший явно не без смысла. Девочка же, в белых носочках, голубеньком платьице, чистый ангелок, верно сомлела от июльского раннего дня и лежала русой головкой своей на холщовых, не первой свежести коленях старца и дремала.

Возможно, это могло оказаться видением, которому вполне способствовал аскетизм моей нынешней жизни с отяжелевшими яйцами. Что до последних, то здесь интересно - тяжесть приходила и уходила какими-то волнами, рассасываясь неприметным образом - вне физиологических к тому причин. Видимо, это и называлось сублимацией, происходившей, однако, не в тяжелом физическом либо умственном труде, но тайным благорастворением похоти в июльской благодати. Для того, видимо, и созданной, чтобы выводить внутренние напряжения и обостренность чувств вовне способом, неизвестным науке. И это так, потому что сия июльская благодать не могла быть следствием только лишь погодных условий и свойств воздуха, при всех их несомненных достоинствах и исключительных запахах.

Так что на эту парочку, которая видением все же не оказалась, следовало обратить внимание. Я сел на соседнюю скамейку, на ту часть, что ближе к ним. Было понятно, что мужик молча не усидит.

Не прошло и пяти минут (по сигаретному времени), как он повернулся в мою сторону и осторожно, шепотом: "Это волшебная девочка - сказал он. - Была однажды давным-давно пьеса: НЕУДАЧНЫЙ СПЕКТАКЛЬ. Там на сцену по очереди выходили Петраков-Горбунов, Притыкин, Макаров, Серпухов и Курова, они все говорили о том, что им плохо, что их мутит, после чего они блевали прямо на сцену и убегали. А после них всех вышла маленькая девочка, которая сказала: "Папа просил передать вам всем, что театр закрывается. Нас всех тошнит!" тут занавес падал, потому что больше уже никого не оставалось, но девочка-то, между тем, и не блевала".

- С тех пор прошло много-много лет, а девочка эта маленькой девочкой так и осталась, и это не дефект, а потому что в любом государстве его душой всегда бывает маленькая девочка или девушка: потому что народ страны всегда должен тайно желать девочку своей страны, а иначе и страны нету никакой.

- Но кто же втайне даже от себя самого не возжелает такую маленькую славную девочку в голубом платьице и белых носочках, чистого ангелочка?

- Вот! - важно ответил мужик. - Кому не положено - тот не возжелает, а кто возжелает, тот, значит, и свой. Она ж нам вроде Родины. А кто не свой, но возжелает - тому пиздюлей. Защита Отечества называется, понял?

- И что же, возжелаешь, и она даст?

- А я при ней зачем? Затем и приставлен, чтобы не давала. А то что же это за Родина тогда получится такая? Дай закурить, я тебе про нее и другие истории расскажу.

Он закурил и рассказал некоторое количество известных, в общем-то, историй про маленькую девочку-родину, которые все же следует свести вместе хотя бы по историко-библиографической необходимости. Маленькая девочка с розовым бантиком подходит к палатке, где продают пирожки: Продавщица: "C мясом или с капустой?" Девочка: "ДААААА!". Женщина привела к врачу дочку: "Доктор, помогите, у нее глазки все время выпучены и улыбка с лица не сходит", а тот - "А вы ей косички послабее заплетать не пробовали?". "Она в детстве была такой страшной, что ей на шею вешали котлету, чтобы с ней собаки играли". Сидит девочка в песочнице и слушает радио: "... погибло шесть человек, госпитализировано сто пятьдесят, мэр Москвы взял под личный контроль проведение восстановительных работ..." - Вот уж чихнула, так чихнула... Маленькая девочка сидит в песочнице и, чавкая, что-то жует. Мама: "Что это ты ешь?" "Не знаю, само приползло". Маленькая, но уже оформившаяся девочка, лет так 12-14, прыгает через скакалку. Идет пьяный мужик: "Хули ты прыгаешь? Тебе уже ебаться пора". "А одно другому не мешает". Мужчина заходит во двор и видит: там бегает лысая девочка с бантиком на голове "Ой, маленькая, а как у тебя бантик держится?", "А так - как прибили гвоздиком, так и держится!"

- Гриш, ты еще не рассказал мою любимую, про то, как снег идет, холодно, а я в одном ситцевом платьице на автобусную остановку выхожу, в беленьких носочках и сандаликах - открыла свои голубые глаза та еще девочка лет этак 12-14 - А мужик один мне и говорит, "девочка, ты что, лето разве?" А я: "конечно, лето".

- Да снег же идет, минус десять, какое ж лето, девочка?

- А вот такое вот херовое лето....

Ефимыч строго оглядел меня - надо полагать, тем же взором он бы исследовал меня, когда бы он сидел на крыльце, а я бы, проходя мимо его избы, спросил у него самогона.

- Что, хочется? - спросил он строго, но сочувственно.

- А то - сознался я, уж больно девочка была симпатичной, да и то период аскетизма сказывался в этих сырых окрестностях с несомненной обостренностью....

- То-то, - удовлетворенно подвигал носом Ефимыч, - А нельзя. Родина потому что. На всех - одна.

Русская Годзилла

Вот, кстати, что мне стало понятно, едва я приехал со стороны: все это легендарно-фольклорное российское казнокрадство и т.д. прочая коррупция были, конечно, связаны не с жаждой личного обогащения, но с полной непроницаемостью будущего. Оно, будущее, здесь выглядело самой несомненной бездной. Вывод выглядит весьма легким, зато он верный. Хотя бы потому, что сама эта бездность будущего заставляла понять, что так оно было устроено не по каким-то человеческим причинам. Люди бы, в конце концов, себе бы ровное будущее сделали бы, сама бы она, эта ровность, в конце концов, утопталась. Но - нет. Так что можно было и не обременять себя иллюзиями по части прогресса человечества, либерализма и демократических свобод, а просто принять в виде природного факта, что ее, стабильностиинадежности, в России и быть не может. А вот прийти с утра и уши отрезать - могут запросто.

Держава, иначе не скажешь, подлежала постоянному влиянию чего-то, чего ни понять, ни объяснить себе не могла. Что ли являлась объектом постоянного внимания неизвестной субстанции или даже субъекта. Субъект этот не всегда был склонен к деятельности, но я не мог понять, связаны ли его телодвижения с его каким-то настроением. Его активность, которая то возбуждалась, то затухала, не предполагала общеприродных ритмических оснований. Кто-то, короче, время от времени выходил из лесу и производил набеги на некоторые, условно говоря умственные и прочие культурные нивыипосевы государства.

Вместе же все это держалось исключительно в силу иллюзии и инерционности: один был в силе, затем отправился в ссылку, на его штатное место приходил другой. Исторический же фон состоял просто из постоянного неустойчивого равновесия всех и вся, что вредило образованию элиты, но способствовало наличию вакансий. Вопрос же цивилизованности состоял тут не более чем в количестве елок-палок, определявших очередную историческую поляну, всегда беззащитную перед тем, кто потом снова выйдет из леса.

В это время я уже понимал, что любое внешнее воздействие любых формы и вида в России немедленно вочеловечится. Отлично, понимал я. Если есть такие возмущения, которые в считанные часы могут изменить судьбы и ход жизнь практически любого человека, пусть даже тихо закопавшегося в свой небольшой земельный надел, то это должно быть круче даже, чем Церетели и почти как Годзилла. Учитывая же, что Россия узнала о Японии позже, чем с ней постоянно начали происходить такие истории, то это не Годзилла, а ее старший брат или сестренка. Невидимый/ая, но оттого еще более грозный, грозная. Национальныеинародныеисвои.

Потому что - в самом деле, что я, как беженец на родину, имею для ее опознания? Страна есть, государство тоже, имеются русские, которые испытывают постоянные сложности своего бытия. Здесь все всегда как бы в получасе до появления этого самого Годзиллы или как он тут называется. Годзилла тут всегда уже вышел и уже идет. Ладно, Змей-Горыныч. Едет за Прынцессой.

Что же тогда сохраняет это государство как таковое? Власть, она зависит от личных движений этого субъекта. История тут всегда имела обратную силу. Литература, наука и искусства тоже не при чем, потому что с ними, как с философией - она в России школ не имеет, но всегда есть доведение личных усилий самопознания до состояния анатомико-топографической карты окрестностей личного мозга. Карты не далее, чем губернской. Язык? Он не удержит говорящих на нем в русских и десятка лет: все эти сказки об эмигрантах, вечно лелеявших в себе Россию - бред, они уже русские не более, чем водка в смирновских бутылках, не говоря уже о том, что русский будет пить не смирновку, а то, что продавщица в ларьке посоветует.

Принцип принадлежности тут был другим. Каким-то очень простым, чуть ли не сводился к привычке. Но - принадлежать кому, чему? Как? Чем?

Говорит Арефьев

В субботу - какую-то одну из летних суббот - мне встретился г-н Арефьев, по жизни всегда занимавшийся чем-то трудноуловимым и, возможно, отвратительным - вроде PR-обслуживания не знаю уж кого. Был он растрепан так, как обычно по субботам растрепаны и в обносках сотрудники полурежимных контор - в том смысле режимных, что на работу надо ходить в костюмах и чистых башмаках. При этом Арефьев был несомненно пьян. Точнее - неторопливо и с удовольствием выхаживал пивом вчерашнюю заветную-обетованную пятничную пьянку.

Мы взяли пива и маленькую водки, сели на парапетик подземного перехода - это было на Новом Арбате, напротив "Художественного", с той стороны, где ночная стекляшка.

"Понимаешь, - начал Арефьев, даже не воодушевившись, а продлевая свое прежнее воодушевление, - последнее время они все чаще звонят и каждый раз говорят, что остается все меньше времени". "Арефьев, - говорят олигархи неуклюжими словами - отдаешь ли ты себе отчет в том, что - приближается?" "Да, - отвечаю я, - отдаю, конечно". "Ну, так, - говорят они еще более тупо, ибо понимают, что им все это неприятнее, чем мне, хотя на самом деле это может быть и не так. Вчера тоже позвонили, за четверть часа до конца работы. В пятницу!

Ушел я домой, настроение поганое, иду примерно сюда, к Арбатской и хреново мне. Был ведь я чисто труженик, был я еще честный человек, по самой природе не был агитатором, а вот докатился же... Это как Джаба Иоселиани сказал: "Демократия это вам не в Русском бистро сидеть". Или типа не лобио кушать.

Мы же конкретно делаем юродивых. Называется - разработкой национальной идеи, но у нас же главное, чтобы в стране был юродивый в размер всему государству. Есть главный юродивый - есть исторический период, нет - пардон.

И еду я свои две остановки по серой ветке и думаю, что с каждым днем дела все хуже. Проектик наш затеяли в темные восьмидесятые, не вспомнить уже кто - тогда чем только таинственным не занимались. В те годы некоторые главные товарищи, - Г. и Ш., а впоследствии и другие, полагали, что Западный Образ Мысли, который наступит у нас через бытовые предметы, сделает невозможным все российское безумие.

Мы, словом, были не хуже разработчиков какого-нибудь психотропного оружия: поощряли нас не хуже. Про юродивых мы говорили между своими, конечно, а так - строили государственные кадры. Вроде первой некоммунистической партии Новой России, а между собой: "Юродивый РФ ради".

И что странно: провал за провалом, а никто, кроме нас, их провалами не числил. С точки зрения исторической и государственной все было отвратно: сатирики немедленно надувались что твой президент; что ни колдун, так Мефистофель; у астрологов не сходилось ни хрена, о чем никто не вспоминал, а музыканты либо падали из окон, либо уходили в чес.

С политиками было лучше, потому что с них спрос какой - что получится то и ладно. Там другая беда - нужны четкие государственные ориентиры, а нету. На фига вкладываться в человека, который через полгода сядет в Лефортово? Тогда начали раскручивать прессу. Но можно ли сделать народных юродивых из журналистов К-ли, Д-ко или М-на? Нельзя, хотя процесс и продолжается. Но русский юродивый и телевидение - вещи несовместные. Вот С-ын, едва в кадр влез...

Ведь что такое русский юродивый? Это тот, о котором думают, о нем не думая, но все время помня. Где взять? Дело даже до того дошло, что пили мы однажды с коллегами водовку на Сухаревской в чебуречной, а они: "слушай, Федор, а давай мы тебя в герои определим? Тебе сорок только, как дела делаются - сам знаешь. Имя подходящее". "Ну, - я им, - скучно быть смелым. Не чувствую в себе основополагающей идеи". Вот и никто ее не чувствовал, часа два там простояли, а так и не ощутили хотя бы ее малейшего колыхания. Ни в душах, ни в окружающем пространстве. Но чебуреки там по-прежнему хорошие. Не смертельные, то есть.

На эстрадных подрабатывали, нам же из любого звезду сделать - плюнуть. Но - за державу обидно. Раньше ведь едет себе Иван Яковлевич из Смоленска в Москву, а слава его впереди бежит и распространяет известие, что едет, вот пророк, и целых сорок три года Иван Яковлевич предсказывает и пророчествует, а после от его гроба щепки отгрызают, и несколько лет на могиле по двадцати панихид в день служат.

А теперь где в России найдешь человека, который скажет: "Без працы не бенды калалацы" и все проникнутся, и съежатся от истины? Тут и Порфирия Иванова уже не найти. Где поручик Ржевский? Где Наташа Ростова? Где Аня что ли Вырубова? Как тут не переживать олигархам, конечно, вот-вот все накроется.

И здесь, по мере удаления меня от центра государства российского - я ехал примерно уже возле "Сокола" - рухнуло на меня просветление. Несомненно, это было оно: я, Федор Арефьев, воочию обнаружил, увидя: напротив меня сидела пара средних лет и примерно неопределенного класса. Они были вполне милы, возможно - даже приветливы. Он читал "Аргументы и факты", а она, вроде, Синди Шелдон.

Вот что я понял: если посадить типа них перед камерой, правильных и уютных - пусть они все время говорят о жизни, рассказывают о чем угодно, отвечают на вопросы... Тогда ведь от их речей шаг влево, шаг вправо - вот же она и национальная идея, вот оно - счастье. Причем - то же, что и всегда.

Так что мы сейчас устроим... только отпуска отгуляем. Но тебе-то что, обратно уедешь. Зато знаешь, в чем будет дело.

Уезжать я отказался.

Где я?

С утра, наступившего после субботы с Арефьевым, предположительно это было воскресное утро, я уже совершенно уверился в том, что основой этой страны является любовь к заговорам - как в теории, так и на практике. И я не думаю, что любовь эта была пустой и бессмысленной, уж, по крайней мере она заставляла население страны лишний раз внутренне взглянуть на все ее территории. Тем более что, руководствуясь таким подходом к жизни можно было оформить и саму твою жизнь. А это не вредно, потому что способствует бдительности.

Исходя хотя бы уже из этой любви, было понятно, что в России навсегда будут чужими все иностранцы: мысль кажется банальной, а между тем это ведь вовсе не общее место. Конечно, здесь этому способствуют органы внутренних дел, реализующие естественную историко-генетическую линию и сохраняя устойчивость государства - скорее, принципиальную. А то, что деятельность органов всегда выглядит несколько преувеличенной, лишь доказывает постоянное присутствие этнической тайны - не осознаваемой рационально, но требующей именно преувеличенной реакции коллективного бессознательного. Инородец в иррационально-национальном смысле должен быть любым способом отмаркирован. Зато и своим тут может стать кто угодно. Если заразится этим бессознательным. То есть, надо это бессознательное как-то подцепить.

Обезвоженность психики, которая сильна после волны сенсорных ощущений, например - после вчерашнего, позволяет, если превозмочь ее неудобства, обнаружить невидимые ниточки-линеечки связей между источниками злобы, довлеющей дню. Но эта злоба еще и искажает округу этими возникающими связями. Ну, а поскольку округа и без того искажена уже дальше некуда, то весь ход жизни тут предполагает чудовищную изощренность поведения, если не назвать ее разнузданностью или раздолбайством.

Обезвоженность, причем, дает ощутить не только ежедневные новости, но и расходящиеся в ширину и глубину ниточки семейств и знакомств, запутывающие в одну сеть все возраста и всех людей, так что с непривычки входить в отношения с отдельным человеком представляется невозможным. Главное понять, что эти связи и тонкие различия между людьми ими самими и произведены, значит, за человека тут держать лишь того, кто вместе с тобой участвовал в производстве некоего припека, пусть даже просто за болтовней за тремя стаканами чая.

Что же тогда регулирует их жизнь? Закон и Конституция? Но здесь бессмысленно говорить о законе: в каждом деле всегда есть обстоятельства, истец и ответчики - которые называются так только в зале суда, а по жизни имеют внешний вид, жизнь и обстоятельства. В суде все это всегда будет изложено криво: уж как запишут, а и как перескажешь свои обстоятельства? И все это понимают, так что никого не убедит приговор судейки, которая с полгода как с юрфака.

Кто тогда оценивает то, что и как происходит? И на каких основаниях он это сделает? Кто тут оценивает меру лжи и правды? Откуда берется ощущение того, что такая оценка всегда существует - по любому поводу? Притом, что никаких общих уложений нет? И это круто, круто!

Реконструкция Князя

Мягкая, когда ненавязчивая, а когда - еще как согласованность всех жителей этой страны предполагала некое гипотетическое лицо, пусть даже сменяющееся, но которого теперь не было. Совместная дрожжевая жизнь предполагала постоянное действие чего-то без признаков и атрибутов - чего-то такого, чьи пути решительно неисповедимы.

Так что в России всегда примут тирана, он и покажется этим, без признаков, с единственным атрибутом - силы, которой может и не быть вовсе, но - отсутствие у него человеческих качеств даст пустоту, ощущаемую людьми, следовательно - силу. И люди будут рады, что в их жизнь вошло нечто непредусмотренное, но знакомое: их жизнь привычно не учитывающее. То есть другого порядка Нечто - пусть их и убивающее, но тем вернее они будут счастливы, потому что иной порядок коснулся их жизни.

Тут вряд ли подразумевался некий тихий старец, появление предполагалось кого-то строгого. Потому что в этой культуре сохранялась штука очень сильной силы: православная апофатика. Это не о ее наличии в нынешнем церковном быту - тот здесь вполне душевен, чтобы помнить о ней. Но апофатическая душа прежней, не сергианской церкви, ушедшая куда-то в кровь, и подсвечивала бытовые варианты: становясь косвенной, но острой мерой неправды любых слов и действий. Конечно же, все здесь всегда будут под подозрением: не человеческое потому что это дело - что-либо объяснять.

Поэтому всегда придет тот, кто накажет за неправду. Он принесет даже не холод, ничего он не принесет - он бы стал снимать с людей, как пленочки с маслят, их представления или чувства - но и так сказать неверно. Что ли в нем будет кристалл с радиацией или он будет столь напряженным, что, как излучением, сожжет все чувства в округе. Потому что все исчезнет: ничто в его присутствии не сможет быть уверенным в своей памяти долее двух-трех дней и то - желая свои чувства сохранить.

Он что ли осуществит за всех, собравшихся на этой территории, богомолье в пустоту и полный холод: он возьмет эту работу на себя. Народ-то, конечно, захочет его убить или отпидорасить - но он всех обломает и люди передумают и пойдут на речку, ловить рыбу.

Мне о нем было уже не додумать: во мне уже не осталось никакой определенности предположений и мнений относительно этой страны - я перестал уже быть прозрачным по отношению к ней, стал будто заново оштукатуренный. Краткий момент зависания между странами, вариантами жизни заканчивался, я уже был по эту сторону. И теперь разве что только помнил, что нечто такое жестокое и прозрачное должно здесь существовать. Пусть даже наяву его и не было никогда - тем опаснее пустым является это пустое место.

Генерал Колумб

Между тем, в стране был человек, уже три года находившийся в коме. Состояние его, по мнению врачей, становилось даже лучше, к тому же они полагали, что он находится в сознании - видимо, это следовало из каких-то импульсов мозга. Но что мог ощущать этот генерал, контуженный по дороге на встречу с неким чеченцем, занимавшем столь высокие позиции в российском руководстве, что его имя так и не было названо?

Видимо, он осознавал некий кусок времени, блок, брикет - внутри которого ничто не совпадало с той топографией мира, которая была известна его телу и всем отметинам, упорядочившим его за сорок семь, а теперь - уже почти пятьдесят лет.

С утерей хотя бы и армейских порядков и правил жизни, оставлявших в стороне изрядное количество бытовых проблем, потерялась и осмысленность происходящего. В сущности, он не мог выйти из комы потому, что его душе, узнавшей за три года то, что она узнала, некуда было возвращаться - рельсов для нее внизу уже не было. Тем более что ему было трудно что-либо придумать: не обладая запасом слов или умением составлять пусть даже и вымышленные комбинации, он не мог хотя бы отчасти совместить их с тем, что уже перекроило страну, расположенную внизу, на земле.

Судный день имел странную форму: он, внимающий ему, как бы сидел под мостом - то есть, в точности сидел и именно под мостом - сгорбившийся, каким-нибудь Святым Антонием в час искушений. Мост был над небольшой речкой или канавой, - в которой происходило что ли развитие жизни: новые тела разного пола появлялись в ней - молочно-белые, с неокончательно развившимися нижними конечностями - что-то вроде головастиков. Они начинали возиться друг с другом, входя друг с другом в трудно различимые комбинации. По настилу моста застучало что-то вроде града, хлопнул сильный и однократный порыв ветра - нет, это было не похоже на то, как если бы звуковой барьер перешел истребитель, и в нем что-то прорвалось, и на дощатый настил моста посыпалась пшенка, горох или перловка.

Тельца исчезли в ряби воды, а он понял, то есть ему что ли было рассказано, что все это означает Судный день, а ему так и положено безмолвно сидеть под мостом, потому что все, полагающееся при конце света, произойдет очень скоро - не долее получаса. Неудобств он не испытывал, ему только было непонятно, что именно он будет делать на этой земле, которая закономерно делалась все пустынней и пустыннее: было похоже на полчаса артобстрела на его последней войне, но та земля стала пустынной для него уже сразу после контузии.

Сюда должны были прийти чужие войска - думал он свойственные военному мысли о Судном дне. Или же - должны были прийти какие-то совсем другие люди, чьи перемещения не были бы отмечены ни в чьих штабных картах. Он, значит, уплывал отсюда в новый конец света, в какой-то новый свет, как Колумб; будто какой-нибудь строитель пирамид, Хирам новой России, воздвигнутой на поражении - если говорить словами, понятными ее истории. Но у него не было речи, которая могла бы описать движения этих бледных и почти прозрачных тел, которые продолжали елозить под мостом в воде.

Европейцы, те ведь после смерти говорят на латыни, а русские - на древнерусском, обретая заодно и мудрость, оставившую язык веке в 17-ом. Ему же, видимо, теперь надо учить язык заново, ну а поскольку он не мог об этом попросить, он вспоминал единственную книгу этого рода, - когда еще был взводным, то по долгу службы читал "Методическое руководство к учебному пособию "русский язык" для солдат, слабо владеющим русским языком".

Где? - на аэродроме. Откуда? - с аэродрома. Стрелять из чего? Ашот писал письмо, Илико написал письмо. О чем мы говорим? О ручном пулемете. Об индивидуальном оружии. О противотанковых гранатах. Использование в речи дательного падежа существительных, прилагательных и личных местоимений в значении адресата и с предлогом по (в конструкции стрелять (по кому?)). Это мой автомат - я беру мой автомат. Чтобы + неопределенная форма глагола синонимична конструкции с предлогом для + имя существительное в родительном падеже: для захвата=чтобы захватить. Стою рядом с ефрейтором Гобеляном творительный падеж в значении совместимости. Часовому запрещается передавать оружие. - Кому запрещается передавать оружие? Смена караула будет через час. - Когда будет смена караула?

Человек в виде дворника, шваркавшего метлой над ухом, то есть за окном, наверное возле входа, он, наверное, старательно наблюдал при каждом взмахе метлы за тем, что кругом происходит, - он запросто мог оказаться Богом думал генерал. А если бы была зима, и он бы разгребал снег - несомненно, был бы им.

Сила

В начале августа я начал ощущать раздерганность окружающего, какая бывает с людьми, специально уходящими в подобные состояния. В моем случае означало это лишь просто то, что я слишком давно жил в этой стране долго. Теперь вся она принялась составляться заново как бы из отдельных лиц и понятий, выдвигающихся отовсюду, в том числе из темноты и мозга.

Свести их вместе можно было только чем-то одним, простым, некой силой. Ну вот, взаимные оскорбления в России разумно доходят до констатации черты, присущей определенной личности. Не потому даже, что эта черта плоха, но потому, что выпирает - ты, в шляпе. Торчащие свойства и детали естественно опускают человека, делая его неправым и героем анекдота. Учитывая же сказанное ранее о том, что в России всякий имеет возможность не притворяться, а быть самим собой - что и делает с удовольствием - мы обнаруживаем вовсе не парадокс, а определение здоровой русской личности. Он, она, личность такова, какая есть, но при этом витальна настолько, что никакая отдельная ее черта - пусть даже самая рельефная - не определяет ее полностью. То есть, это как если бы воздушный шарик продырявился, а не сдувается.

Из логической дотошности следовало бы предположить, что видов такой силы может быть несколько, но зачем? Какая разница, сколько их и как они называются? Шарики не сдуваются, вот и ладно. Тем более, что в России давно уже существовал демонстрационный вариант типической здесь силы, водка. А что еще столь же апофатично из всего, что входит в человека? Питье здесь есть питье, а не употребление выпивки во вторичных, фоновых каких-нибудь цивилизованных целях - водка не предполагает размазанности или двусмысленности ситуации. Даже в конкретных обстоятельствах мороза, холода, усталости. Ее пьют, а не украшают ею жизнь.

Откуда следует, что жизнь состоит в России не из придуманных, к которым приучают, вкусовых предпочтений, но из конкретных жестких позиций. Да, жизнь здесь плотная, жесткая и опирается больше на силу, чем на вкус.

Эта жесткость имеет неприятные для постороннего следствия: да, булочками можно торговать среди грязи, как картошкой. Столики в кафе не обязаны быть вылизанными, то же и прочий мусор. Потому что, чтобы жить в такой истории, человек должен обладать сильным иммунитетом, а что его развивает лучше постоянной нестерильности? Нужно уметь обходиться сухарями и кильками в томате, при этом не считая, что "обходишься"; можно на ночь сойтись непонятно зачем - не важно. И эта сила стушевывает различия между типами продуктов или случаями из жизни.

Ежели по Гегелю, то в этот город на белом коне продолжал въезжать, особенно по пятницам, Абсолютный дух. И это, в соответствии со скопческой терминологией белого коня как полной кастрации (в отличие от коня пегого, это лишь усекновение ятр), означало доведенную до абсолюта сублимацию.

Превращения

Однажды едучи с "Октябрьской" до "Киевской" и далее за "Фили", я обнаружил, что по маршруту сзади как бы приклеилась особа неопределенных пожилых лет, в специальном каком-то одеянии - холщовый балахон выцветшего цвета, тяжелая, соответствующая балахону обувка и платочек. Морда особы была достаточно тяжелой и то ли испитой, то ли опухшей от переживаний, коим вполне отвечал и выбивающийся из под платочка седой локон. Шизой от нее несло, но миролюбиво.

Сначала она спутала выходы на "Киевской" - то есть вырулила в ту половину перехода, которая выводила к эскалатору, приезжавшему вниз. Это препятствие она преодолела просто - не по годам поднырнув, чуть ли не ползком, под трубками ограждения. Далее, когда уже эскалатор доехал до верха, она взгромоздила сумку на поручни и - когда сумка начала падать по окончании поручней - лихо ее подхватила.

Далее она оказалась уже в том же вагоне. Одну остановку осваивалась, ходила взад-вперед, а потом подошла к этому - не домофону, к экстренной связи с машинистом, нажала на кнопку и сказала: "Марину Цветаеву замучили". После чего отошла в другой конец вагона и села в углу. Машинист пару раз недоуменно аллокнул, но никаких мер воздействия - вроде ментов на "Кутузовской" - не произошло.

Тогда особа опять перестала быть тихой и голосом второй программы городской радиоточки заговорила длинную историю - все о той же Марине Ивановне. Переходя то и дело на изложение от первого лица, отчего имело место перевоплощение, которое было не столько даже театральным, сколько нутряным.

Вот то-то, - подумал я. Есть какая-то особенность в климате этой страны или, конкретнее, города. Тут - над ним или сквозь него - вечно ходят какие-то отдельные объекты или сущности, которые закручивают в себя, полностью себе подчиняя, любой человеческий материал. И нельзя же даже сказать, что эти сущности бесы, поскольку ну какой же бес та же Марина Ивановна - она же, по сути, вполне такая же эта старушка, подпавшая под некое воздействие тоже чего-то вычурного.

А ровно в тот же день, но еще засветло, я видел другую такую сущность: она подошла к зданию конторы (я курил на крыльце) в виде мелкого торговца. Росту около полутора метров, в какой-то сизо-зеленой куртенке, лет двадцати пяти-тридцати. У него была громадная челюсть, достававшая только что не до груди, очень узкий лоб с - нет, вроде бы, не вру - явственными надбровными валиками. Нос сползал прямо со лба и переходил в пухлые губы, нижняя была просто громадной. В руках у него была книга - большая, детского подарочного формата, глянцевая, красиво блестевшая внутри сумеречного дня - "Азбука".

Можно было даже ощутить на расстоянии как захватывает любое подобное уподобление: оно брало человека в охапку где-то за поясницу и начинало раскручивать, как что ли сектанта на радении, сминая в единое месиво все области его ощущений и производя что-то несказанно отдельное, что тоже жило в этой стране вечно.

Корабли

Начинало казаться, что в этой стране обрести хотя бы хоть какой индивидуальный покой можно лишь перейдя в разряд скопцов и проч. серебряных голубей. И это, уже не первое появление здесь безудых мальцов начинало настораживать: осознание устройства жизни, иными словами, оказывалось тут возможным только лишь при устранении всего плотского.

Но ведь я и находился тут практически в скопческом состоянии - по обстоятельствам семейной жизни, заводить временные отношения не было времени, да и представлялось стилистически некорректным. Кроме того, еще продолжал действовать и остаток моего внешнего состояния, все же я был еще извне, не вполне здешний. То есть, с точностью до анатомии, сейчас я был именно что серебряный голубь, пусть даже и не навсегда. Кроме того, хотелось отнестись к делу системно - не упускать же такой редкий случай.

В результате меня заинтересовала нехитрая человеческая любовь к простым связям между предметами, - так невротики любят каламбуры да метафоры. Самой же показательной в наивности уподобления здесь была хлыстовская метафора корабля - более чем несуразная для сект из глубинок среднерусской возвышенности и тайги.

Самая естественная в данном смысле метафора корабля принадлежит г-ну Колумбу. В третьем путешествии он сошел с ума и совершенно уверился в том, что нашел место, где находится рай. Так и писал королям.

"Я уже высказывал свое мнение об этом полушарии и об его форме. И я полагаю, что если бы я прошел ниже экваториальной линии, то, добравшись до наиболее высокого пункта, я обнаружил бы более мягкий климат и перемены в расположении звезд, а также и другие виды. Но я не направляюсь туда - не потому, что невозможно было бы добраться до наиболее возвышенного места на земле, не потому, что здесь непроходимы моря, а поскольку я верю - именно там находится Рай земной, и никому не дано попасть туда без Божьего соизволения... Я не считаю, что земной Рай имеет форму отвесной горы, как это многими описывается; я думаю, что он лежит на вершине, в той части земли, которая имеет вид выступа, подобного выпуклости у черенка груши; и, направляясь туда, уже издали, начинаешь постепенное восхождение на эту вершину. Я полагаю, что никто не может достичь этой вершины, оттуда, вероятно, исходят воды, которые, следуя издалека, текут в места, где я нахожусь, и образуют это озеро. Это весьма возможные признаки земного Рая, ибо такое местоположение соответствует взглядам святых и мудрых богословов тому есть весьма убедительные приметы: ведь еще никогда не приходилось ни читать, ни слышать, чтобы такие огромные потоки пресной воды находились в соленой воде и текли вместе с ней. Явно и мягчайший климат подкрепляет мои соображения. Если же не из Рая вытекает эта река, то это представляется мне еще большим чудом, ибо я не думаю, что на земле не знали бы о существовании такой большой и глубокой реки".

Психоделика Колумба, вызванная, верно, недостатком зайцев в корабельной кладовой во время плавания, предполагала также люстру в его каюте, люстру со стекляшками, они позвякивают над головой при качке, а при достижении Новой земли ими в розницу расплачиваются с краснокожими. Сказанное же им переводило плотскую историю в мутный полусимволизм, разделяющие который люди если и трахались, так даже уже и не взглядами, а перекладыванием предметов на столе или же передачей друг другу адресов каких-либо особенных уголков города или возможных особых вывесок. Все, то есть затуманивалось какой-то липкой пленкой, сковывающей чувства целлофаном.

Но меня устраивала история с Раем, она лежала в какой-то той же линии, что и Чума, Москва, Абсолютный дух. Сам же Колумб в этой общедоступной жизни явно имел какое-то отношение к ее устройству. Не нравилось мне только, что эти рассуждения не подкреплены фактически, но вот тут-то и сообразилось, что в Москве-то они подкреплены вполне! Это два чучела от Церетели - этот самый Колумб и Петр-I - которые отличаются только мордами героев. К тому же решительно хлыстовский памятник Петру установлен в городе Москве ровно напротив Христа Спасителя, что каким-то ломаным образом чему-то явно соответствует, особенно - учитывая окутывающие Петра шоколадные запахи с "Красного Октября" рядом, а еще и то, что Собор ХС был воздвигнут на месте водной глади, пусть даже и небольшой.

Личный опыт

Уж как-то заведено, что всякое путешествие в любое неизвестное всегда влечет стилистическую вычурность и оказывается слишком придуманным. Корабль, например, плывет - но куда ж нам плыть? И это заставляет подозревать, что жажда приключений всего-то связана с периодическим отсутствием в государстве не ограниченного до горизонта морского пространства.

Но внутри каждого живого существа зашит простой и оттого ужасный инструмент прямого отождествления. Нет ничего проще, чем что-либо понять, надо лишь стать этим. Пусть и не получится, зато - поймешь отчего.

Отлично, - решил я. Раз уже тут все время крутятся хлысты, скопцы и проч., то надо попробовать ими стать. Переместиться в этот, постоянно чем-то булькающий род жизни: "сунься в чан, - говорили хлысты Блоку, - будешь нашим королем", а Блоку-то хотелось, но он отнекивался, дескать, что ж такое будет тогда с моей личностью и рассуждал о каком-то "клише силы". Но потом согласился и написал "12", списав их окончание с пришвинского "Голубого знамени", так что все же сунулся в большой чан, успев перед смертью разбить кочергой гипсовый бюст Аполлона, который стоял у него в комнате. Но зато перестал сочинять про Небесных Баб.

Я и попробовал отождествиться. "Так вот оно как", - тут же начав отождествляться, подумал я. Ибо небо не то, чтобы померкло, - и так были сумерки, - но начало пахнуть каким-то непривычным мне жилым запахом, а в темных прогалах домов принялись зажигаться разноцветные окна, что было вполне по сумеркам, но зажигаться они стали, прослаиваясь друг сквозь друга.

Не считая непривычного утяжеления походки, первое замеченное отличие состояло в том, что почему-то захотелось в распивочную: предпочтение общества небольшому уединенному пятничному питью водки среди городской природы или же просто дома, было внятно существенным. Вот из дальнейшего процесса я уже помню не все и списать на алкоголь эту забывчивость нельзя. То есть, опыт удался.

Сначала была подвальная распивочная на Старой площади, где группа прилично одетых мужчин и женщин пила водку и пиво, разгадывая при этом кроссворд, мучаясь автором "Иркутской истории" из семи букв, первая "а", пятая "з". В этом не было ничего особенного. Но, скажем, громыхающая на все Чистые пруды из пивной под навесом "Шизгара" была уже схожа с хлыстовским "Хлыщу, хлыщу, Христа ищу" и уже предполагала другую фракцию существования, но я бы не назвал ее общим телом - учитывая то, что сама эта хлыстовская фракция если и булькала в тамошних людях (а куда бы ей деться?), то в разбавленном виде.

Единственно, о чем можно было судить наверняка, так о том, что все это - такое тяжелое и надежное - соответствовало некоему органу, почти второму мозгу, который и давал жить этой тяжелой жизнью. Понятно, своей внутренней телепатией связывая всех, этим органом - осознавая того или нет обладавших. Не хуже, чем это делали слова для их мозга. Этот анатомический орган позволял ощущать апофатическую пустоту, чуять приближение абсолютного духа и жить им наперекор.

Этот орган входил в сношения с органами других людей, но для того, чтобы полностью ощутить удовольствие от подобных связей, требовалось быть совсем своим, а вот чтобы стать своим необходимо было привыкнуть использовать этот орган постоянно, даже и не зная о его наличии. И этот хлыстовский телесный мозг не имел прямого отношения к гениталиям - жизнь, им производимая, отличалась от конкретной похоти.

Из него как бы вываливались, исходили всякие волосинки, с как бы бегающими по ним разноцветными огоньками - если издали, а вблизи он казался теплым как фуфайка, набухающая к вечеру мягким жирком, толкающим к новому роду действий. Невнятно понятному.

Ему соответствовала, например, сияющая сбоку от люминесцентных засаленных уличных фонарей прихожая милицейского учреждения - не участок, какой-нибудь "опорный пункт охраны порядка". Яркий свет скручивал чувства в ощущения, настоятельно требовавшие действия вплоть до поножовщины. Конечно, эти милицейские заведения существовали для того, чтобы обозначить собой эту грань, отчего скопцы на свете и берутся.

Сквозь окна были проницаемы разные пространства, там имелся сложный путь соединения всех органов живущих там - они были у всех, в них накапливался жирный белый кайф, который созреет и заставит отрезать себе все лишнее и лететь. А нутро в этот миг прорвется гнойником, а в голову входит крутится вертится шар голубой, шар голубой, побудь ты со мной, крутится вертится, хочет упасть, кавалер барышню хочет украсть/обнять/ять/ть.

Лампочка

Раз уж пытаться что-либо объяснить невозможно, значит - надо просто ставить друг за другом истории, которые представляются поочередно уместными. Эту я обнаружил в Интернете, не помню уже точно, где именно. У Вернера в "Историях", скорее всего. Впрочем, она вполне каноническая. Несмотря на косноязычность документа, надо оставить его почти в первобытном виде.

"Как-то раз, в Москве проходил слет, чего-то типа заслуженных преподавателей, среди огромного их количества оказалось всего три мужика. Ну, они собрались у одного из них в номере, и давай отмечать. Тут в люстре перегорает стоваттная лампочка. Они зовут ответственную за лампочки бабушку, эта бабушка меняет им лампочку, а перегоревшую оставляет на столике.

Преподаватели уже изрядно наотмечались, и один, смотря на эту лампочку, говорит, что, если стоваттную лампочку засунуть в рот, то обратно ее уже не вытащить. Завязывается спор. Один из оппонентов - преподаватель физики, говорит: "Как так?! Я - кандидат наук, со всей ответственностью заявляю, что если можно засунуть, то можно и вытащить!", и сует себе лампочку в рот, пытается вытащить, а она не высовывается. Они ее тянули, по-разному пробовали, не выходит. Ладно, едут в травмпункт.

Поймали такси, приехали, нашли медсестру. "Вот - говорят - мужик с лампочкой во рту. Что делать?". Медсестра думает: "Во прикольщики!", начинает их посылать... Ей показывают потерпевшего, и она в испуге бежит за хирургом. Тот приходит, смотрит и - бьет ребром ладони по месту в котором нижняя челюсть соединяется с черепом. У физика рот открывается еще шире, лампочка выскакивает, а он так и остается с разинутым ртом. Хирург говорит, что это нормально, просто мышцы были изрядно напряженны, а теперь наоборот, сильно расслаблены и сокращаться пока не будут, но часа через три все должно восстановиться.

Заслуженные преподаватели благодарят врача и едут в гостиницу. На такси. Физик спереди, остальные сзади. Биолог говорит: "Не могу понять, почему лампочка не выходит!". Химик ему: "Такого просто не может быть". "Ну - на!" - с трудом мычит физик, и передает лампочку, которую с собой так и унес. Химик засовывает ее в рот, пытается вытащить, не вытаскивается... Едут назад. Ловят медсестру. Та в истерике бежит за хирургом. Хирург успокаивает медсестру, долго смеется, но лампочку извлекает. Ловят частника.

Едут в гостиницу. Двое сидят с открытыми ртами. Водила спрашивает: "Что, дебилов везешь?". Биолог: "Какие дебилы, это кандидаты наук. Просто они лампочку в рот сунули, а вытащить не смогли". Водила не верит, его убеждают, он не убеждается, ему дают лампочку, он сует ее в рот, она не вытаскивается. Разворачиваются, едут в травмпункт. Ловят медсестру. Она в шоке. Ее откачивают, успокаивают и посылают за хирургом. Приходит хирург, долго и обильно матерится, проводит процедуру излечения и разбивает лампочку о стол: "чтоб не повторялось!"

Садятся снова в машину. Благодарный водила с открытым ртом везет их в гостиницу. Машину останавливает гаишник. Начинает докапываться, в чем дело три дебила и один алкаш в одной машине. Водила ему жестами пытается объяснить, у него не получается. Единственный нормальный, но изрядно уже подвыпивший биолог, объясняет гаишнику в чем дело. Тот молча разворачивается и идет в свою будку. Там гаснет свет. Гаишник возвращается, открывает заднюю дверь и жестами просит подвинуться. Садится, изо рта торчит цоколь лампочки.

Едут в травмпункт. Ловят медсестру. С трудом приводят ее в чувство. На не слушающихся ногах она направляется в сторону кабинета хирурга. Оттуда раздается женский вопль и грохот. Выходит хирург с неестественно открытым и не закрывающимся ртом..."

Тантра

Тантры у нас тут не хватает, - понял я. У каждого по отдельности и в государстве. Мало у нас национальной тантры, вообще нет. То есть, такой штуки, чтобы в ее ходе душа отделялась постоянно легко от тела, как мясо от костей в супе примерно харчо.

Занятия, предполагавшиеся для балансировки между душой и телом, лишь запутывали взаимоотношения души и тела: что выпивка, то охота, не говоря уже о рыбалке, работе на садовом участке или половых излишествах. Пожалуй, во всех этих занятиях именно что предполагалась полная запутанность отношений двух указанных составляющих.

Так уж, видимо, нам и было положено. Таким, значит, было и наше Божественное задание, которое успешно и выполняется. И все это - в обстоятельствах, когда прозрачность духовных пространств ощущается постоянно, неизбежно вызывая приступы грусти, тяжелой хандры или неожиданного умиления по поводу дебильных, казалось бы, явлений и фактов жизни - это все от того, что Дух, который дышит как хочет, то и дело показывает нам из-под полы чистую бритвочку.

В этот момент (я шел по 1-му Хвостову переулку) меня ударил в лоб криво взлетевший воробей, отчего я утерял ход этой мысли, решив, при этом, что они, мысли, были несомненно правильными - раз уж были пресечены таким образом. После чего свернул в продуктовый магазин "Кураре" в Бродниковом переулке, где купил сухой суп Ramen в теплоизоляционном стаканчике, с сухими креветками, который далее съел.

Письма власти

В тот момент жизни, которому еще только предстояло стать историческим, я подрабатывал на издание, которое было одновременно интернетовским, и бумажным, то есть - продающимся в киосках. Интернетовское называлось "Русский журнал", бумажное - "Пушкин". В бумажную версию я писал страшные истории о том, как Интернет выволакивает из людей все их подсознание, делая это для них незаметно. А в РЖ я писал рецензии: журнал выдавал книжки, на которые ему рецензию получить как бы хотелось, а мне - было любопытно прочитать ту или иную книжку, а чего ж тогда не написать, еще и за деньги.

Так у меня оказалась книга: "Письма во власть 1917-1927. Заявления, жалобы, доносы, письма в государственные структуры и большевистским вождям" (М.: РОССПЭН, 1998). Книгу составляли послания граждан к государству, сделанные от революции до конца нэпа. Понятно, что снять массовое сознание соответствующих времен такая книга не может - и объем, в общем, не велик, и пишут начальству люди специальные. Но обнаружилась другая история. Сообразим, что подобные письма всегда связаны либо с желанием отыскать некие места государственной силы (с тем, чтобы эта сила сделала нечто полезное автору), либо с сообщением о соответствующей находке (авторская гордость плюс желание общественного признания).

Несовершенства мира, о которых также сообщается в посланиях, могут быть сочтены за препятствия, не позволяющие достичь подобных мест (хотя путь к ним уже известен - именно, через эти препятствия). Кроме того, собственно тип и форма власти для авторов вторичны - они воспринимают все тот же государственный абсолют. Конечно, большая часть авторов либо стукачи, либо идиоты, но историческое время они свидетельствуют вполне неплохо.

"Проживающий нелегально является дезертиром, бежавшим из Киева, где за контрреволюционную пропаганду и организацию был приговорен к расстрелу. Сосунов ходит в статском плате и в настоящее время не занимается контрреволюционной деятельностью", - декабрь 1917 года. Есть вещи вполне вневременные: "Вперед братья и Сестры, за святые идеалы: Свободу, Любовь и Красоту", но это пишут какие-то новые сектанты, требующие революционной церкви на основе свободной любви. Еще: "Мы, солдаты Революционной армии Демократической России, не можем быть в покое, ибо мы люди, т.е. солдаты, уволенные по домам без оружия, а поэтому кому-либо помощь на защиту свободы не будем иметь возможности подать таковую вовремя... Матрос Павел Сущих". "Просим с этим разобраться и чтоб солдат возвращался на родину вооруженным".

Лирика: "Ранен в окопах попал в лазарет, приехал в Россию лечиться скорей. Мне больше в больнице пришлося страдать, чем было в окопах сидеть голодать... лучше в окопах мне было сидеть, чем ехать в Россию к сестре в лазарет. Господи Боже, Россию спаси, Сколько сестер развелось на Руси: в желтых ботинках, ажурных чулках, с красных крестом на груди и руках. Нежные взгляды на солнце похожи... всем без отказа дает лазарет, скорей бы дождаться угла потемней. А после соблазна на сестрины глазки дней через пять пришел в перевязке. Теперь я болею, себе я не рад, скорее бы ехать отсюда назад".

"Товарищи, печальные известия получаем, к чему оно и что получится", слогом Феофана Прокоповича некто из провинции. "Эти буржуи паразиты живут вовсю, от массы свободного времени сидят в Ресторанах и Кафе, пьют и едят за десятерых, платят за все бешеные деньги и тем самым заставляют рестораторов запрещенными способами добывать провизию и преподносить под пикантными соусами обжорам буржуям", - январь 1918 года.

В сумме же косноязычие настолько скатывается в войлок, что представляется уже не только приметой соответствующих речевого и умственного поведения, но здесь ключ и основа нового государства: да какой Платонов, тогда же все так писали, в пространстве этого косноязычия, на территории того государства.

"Уважаемый товарищ Михаил Иванович (Калинин). В той ли реальной степени отражается Вам жизнь, как она есть? Все ли явления, происходящие на жизненной сцене, отражаются Вам в натуральной их степени? Можете ли вы быть свидетелем момента тяжелых переживаний трудящихся, не всех, конечно... а почему только некоторых? Можете ли Вы в них убедиться?", - письмо 15 августа 1926 году крестьянина А. Меркулова, а кончается оно: "Жить можно только за деньги. Неужели, жизнь-то проститутка?"

Во всех этих словах, просьбах и воплях объявляется нечто, что не извлекаемо из истории аналитическими способами: не генотип, вирус, код - но все же фермент, вещество, почти неуловимое, но проступающее в этих текстах, их определяя. Или не вещество, а наоборот - его отсутствие, или некий газ, который заставляет людей быть косноязычными - и не просто косноязычными, а косноязычными на особенно какой-то проникновенный манер. Это к тому, что этот фермент всегда разный, поэтому время и имеет свой запах. "Товарищи, если я ошибаюсь в постановке этого вопроса, прошу убедить меня в моей ошибке" (А.Губанов, 1927 год, апрель).

Необходимость деконструкции

В конце июля начале августа в 1-ом Хвостовом переулке все время горел торф: его насыпали вдоль травянистого прямоугольника с несколькими деревьями, чтобы... уж я и не знаю зачем, а он и начал тлеть. Это в том конце Хвостова, где заканчивается дом, в котором магазин "Молодая гвардия", а сбоку от этого небольшого сквера стоит маленькая будочка, которая торгует лимонадом-пивом, сухой-консервной едой и т.п. Там же рядом пара-тройка белых пластмассовых столов-стульев. А из коричневой полоски торфа вдоль травы выбивались кривые струйки дыма.

Между тем, за столиком возле будки сидел литератор Ку, который пил пиво "Балтика", #3" и ел орешки. Ку уже второй месяц рассказывал два анекдота про Лужкова в жопе у Годзиллы, вывезенных им почему-то из Екатеринбурга, при этом - все два месяца ни на сантиметр не менял интонации, куда уж слова, что было правильно. Я, скорее от скуки жаркой погоды, чем реально о чем-то беспокоясь, начал выяснять у него (он тоже перебрался, но раньше, в Москву), о том, какие проблемы могут возникнуть у нелегала, которым я оставался. Сам я эти проблемы не ощущал и это несколько тревожило, потому что проблемы должны были все-таки быть.

Ку резонно отметил, что таковые проблемы могут возникнуть а) при начислении пенсии, б) с поликлиникой - по крайней мере, у детей. Тем самым он возвратил меня в правильное, бдительное состояние духа, но я, увы, тут же подумал о том, что раз уж детей можно в школу пристроить, то и с поликлиникой обойдется, а уж про пенсию думать... и бдительность снова утратил. Ку дал мне верстку своего рассказа в "Плейбое" о том как новый русский влюбился в наркоманку, ее лечил, а потом бросил все свое дело, стащил у компаньонов деньги и улетел с ней за границу, но вот самолет разбился, они-то выжили, но у него сломалась его кредитная карточка, а бумага, на которой был записан банковский код-шифр сгорела вместе с портфелем, на обломках самолета они нашли только мешочек кокаина и часы "Ролекс" на трупе другого нового русского, и вот так они отправились неизвестно куда далее начинать следующую новую жизнь, но это я уже прочел позже. Еще Ку рассказал, что Эргали Гер написал свой второй, после "Электрической Лизы", хороший текст и тоже про новых русских, но в чем там у него было дело, я слушать не стал.

Когда я, зайдя в книжный и поменяв доллары, возвращался на работу, на месте Ку за столиком был уже другой литератор, специалист по онанизму г-н Я-ич, подходить к которому я не стал, тем более что Я-ич сильно близорук и все равно вряд ли меня заметил. Я купил сигарет на углу, Я-ич за это время ушел, зато навстречу шел г-н Шульц, сетевой художник, работавший в той же, что и я, конторе, шедший в сторону галереи Гельмана, где у него было художественное дело. Собственно, там конкретно была акция по развенчиванию авторитетов, среди прочих развенчивали и Шульца, чем он, хотя и стесняясь, гордился (там на человек двадцать Главных Артистов составили вопросники по пунктам - и подрастающие Артисты их оценивали, выставляя крайне низкие баллы за гениальность, колорит, значимость и т.д. Развенчание происходило и публично, фиксируясь на видео - что и должно было там сейчас произойти).

Шульц делал разные разности с тем, чтобы сломать среду, в которой его искусство и производилось, в чем, собственно, и состояло. Он героически направлял движение своего творческого разума на искажение обстановки места его действия. Последним из его проектов была "Деконструкция мон амур", состоящая из занудного текста, объясняющего сидящему за компьютером, насколько человечеству необходима хорошенькая разборка. Каждая фраза - при нажатии на кнопочку с рисунком репродуктора - произносилась гнусавым голосом звукогенератора. Еще он перевел на тот же звукогенератор изрядное количество знаменитых песен, ставших тут же одновременно бесчувственными и надрывными (особенно продирала "Шизгара"), а чуть ранее он запустил сетевой проект "Когда я сойду с ума?" и всем, кто этим заинтересовался, на e-mail тут же приходило письмо от третьего лица, в котором говорилось, что при окончательном схождении Шульца с ума адресат будет уведомлен.

Сей ход мыслей Шульца был как нельзя уместен для моей печали - потому что мои отличия, как человека недавно здешнего, окончательно стушевывались. Теперь они уже почти насильно извлекались откуда-то даже не из памяти, а из памяти о том, что было какое-то отличие - что меня расстраивало, потому что никакого главного вывода я так и не сделал, тайна оставалось тайной, и, соответственно, знанием ее нельзя было возместить отсутствие собственной жилплощади. Возможно, конечно, что она и состояла в необходимости наличия жилплощади. Впрочем, даже это не сильно беспокоило, расстраивало другое то, что это врастание происходило (или уже произошло) совершенно непонятно как.

Я начинал не понимать отличий жизни здесь от жизни в иных местах. Точнее, мне стало наплевать на то, как принято жить в иных местностях. Кажется, через пару недель я забыл бы навсегда, что было время, когда я ощущал себя здесь иначе. Но тут я уехал в отпуск, жизни достаточно нелепо проболтался в прежнем месте дней десять и, не вполне понимая, что мне там теперь делать, уже в третьей трети августа вернулся.

А вернувшись тут же все вспомнил, как тут что бывает и есть: потихоньку начиналась осень с сырыми потеками на стенах домов и мягким от влаги ветром, пахнущим землей больше, чем листвой и травой; медленно стекали по оконному стеклу капли дождя. Рассуждать в целом уже не получалось. Общих оснований жизни видно уже не было, и, верно, не будет. Теперь будут только частные истории и отдельные люди.

Черный четверг

В воскресенье 23 августа он, некто, вернулся с дачи, а вечером сняли премьера Кириенко. Но об этом он узнал в понедельник и то, как бы даже и косвенно, кто-то сказал - хотя его работа предполагала прямое общение с новостями, государством и прессой - он занимался ее мониторингом для кого-то из "Усадьбы". А не въехал в события он потому, что после двух дней деревни въезжать ни во что не хотел. Да в понедельник по этому поводу никто еще и не раскачался, всем уже надоела история недельной давности, когда Кириенко развел коридор баксу до 9 с полтиной к концу года, к пятнице все как бы утряслось, во всяком случае отставки никто особо не предполагал. А если и предполагал, то делал вид, что не предполагает, чтобы выходные не портить.

Сел он за компьютер и уныло взглянул в сторону компьютера жены - они в одном месте работали - тот был выключен: жена осталась в деревне еще на неделю. Сидела там с сыном и отцом, дожидаясь, когда через неделю ее подменит старшая сестра. Раньше-то они с ней отпуска совместить не могли, женаты были едва месяц. И не женаты, собственно... какая разница. Но были уже не в том возрасте, чтобы взять и похерить обязательства перед юными и пожилыми близкими. Да и взрослые люди, чего уж.

В этот момент ЦБ опустил рубль до 7,1400 за $1 - сразу на 1350 пунктов: запахло великим потрясением. Нехотя пришлось начать соображать, что именно началось. Постепенно разгоняясь, пошли обыкновенные в подобных историях, но в этот раз - отчего-то совершенно уж невнятные и противоречащие друг другу сообщения о чьих-то высказываниях, несуразные заявления. Все рассуждали о ГКО и реструктуризации, все почему-то искали пропавшего куда-то банкира Смоленского, к вечеру обнаружив его в Лондоне, выбивающим кредиты у англичан, которые давали СБСу раньше. Выяснить, что говорит кандидат в премьеры и когда его будут утверждать, не удавалось, а новости были какие-то колченогие, вроде того, что вся биржа падает, а вот акции "Газпрома" растут с нечеловеческой силой.

Как-то вот так резко свалившись в город, на рабочее место, да еще в такие дела, он так и не приехал еще, а как бы оказался в каком-то что ли кинофильме, очерченном стенами конторы. Он помнил еще какие-то хорошие вещи. Расплывчато, без деталей. Просто в какой-то момент ему становилось хорошо, но из этого следовало, что хорошо, значит, было все время - спокойно, беспричинно хорошо. Кто же привык, что хорошо бывает просто так?

Причина была, конечно. Она была тихой, - не запуганной, а тихой. То ли славной, то ли уже усталой. С возрастом все, наверное, кто не стервы и не дуры, становятся лучше. Они не знакомились вовсе, а как-то просто столкнулись в конторе - и, не ощутив ровным счетом никаких чувств, не удивившись, пошли что ли вместе курить. Как-то вот раз - и все. Никто и слова не сказал, вопроса не задал, а другой на него не ответил. Никто не мигнул и другой не подмигивал. Раз - и все. И все.

Об их отношениях еще почти никто не знал, даже на службе. Но там что, компьютеры жужжат, она в контору пришла недавно, у коллег свои дела, лето, да в не изменилось ничего, кто бы что мог заметить, если бы и заинтересовался. Разве что оба повеселели телом от прекращения холостячества - но и то: лето, отпуска и эту легкую веселость коллеги могли списать на погоду. Народная какая-то история: мужик, баба, средних лет, встретились - давай жить вместе, а что еще делать? Не похоть, не одиночество, а просто проснулись рядом - будто как всегда.

Во вторник смута продолжилась, рассказывали, что поздним вечером накануне Немцов и Кириенко сдали дела и пошли с бутылкой водки к шахтерам-пикетчикам на Горбатый мостик - выпить вместе, а вот шахтеры - не то выпили, то ли нет или вообще бутылку разбили. Как там было - выяснять не стали, потому что некто из окрестностей ЦБ сообщил, что ЦБ больше не может удерживать курс, ибо комбанки пустили денежку, выделенную им для расчетов с народом, на скупку валюты, но сажать никого еще не стали и вряд ли начнут, поскольку к тому времени разница между спросом и предложением на ММВБ была уже более $427 млн., а доллар покупали уже за 7,8600 руб., то есть котировка подскочила на 0,72 руб. за торги, чего не бывало уже несколько лет и все это означало уже нечто совсем конкретное.

На интернет-странице "Демвыбора России" на синем фоне горела золотая надпись: "Не слушали Гайдара - получили кризис", хотя было решительно непонятно, когда и что в последний раз говорил Гайдар, а ближе к вечеру "ОНЭКСИМ", "Мост-банк" и "Менатеп" объявили о слиянии, поверить во что было невозможно, но вот - заявили.

Среда оказалась еще суматошнее - начались слухи о запрете долларов, банки выдавали западные деньги только в банкоматах, там они быстро кончились - люди принялись тратить деньги на что угодно (западники уже тоже отказались выплачивать русским по VISA): один мелкий джинсовый журналист, например, бегал, перепуганный судьбой долларов в банке, по городу и скупал все, что попадалось - два холодильника уже купил, сам рассказывал переживая, что по карточке не продают машин и все его двузначное количество штук приходится рассовывать так мелко.

По телевизору - с мешками под глазами и смахивающий на вампира выступал нижний спикер, требовавший немедленной эмиссии, национализации, отставки президента, перераспределения его полномочий, изменения конституции и немедленных выборов.

Дойчмарка на ММВБ остановилась на 7,6 рублях и была зафиксирована (кажется, зафиксирована: полной уверенности не было); торги же по долларам были аннулированы на 8,253 и теперь получалось, что реальный курс бакса через марку оказывался примерно 13,68. Тут ЦБ заявил, что официальный курс рубля не меняет, тот так и остался 7,86, то есть - то ли день как бы и не существовал или курс доллара в стране исчез. ЧВС заявил, что "крайне недоволен" работой ЦБ и намерен сейчас же говорить об этом с Дубининым, но вместо этого улетел в Крым к Кучме, Лукашенко и Камдессю, а в Кизылюрте на центральной площади собрались боевики, стволов пятьсот.

А ему все это нравилось: суета отвлекала. Сильных денежных запасов у него не было, по этому поводу беспокоиться особо не приходилось. То есть, он понимал, что все это будет иметь последствия лично для него, для них, но выглядели эти последствия, сущей ерундой - при любых, пожалуй, вариантах. Да и не в первый же раз меняется власть. К вечеру прикрыли банк "Империал", ухнувший, значит со всей его Всемирной историей, и куда-то уже совсем далеко, в какую-то предыдущую жизнь упали все камешки Тамерлана и звезда Суворова, и прочая их давнишняя цветная ахинея, которую уже и не вспомнить, хотя она и была сладенькой такой.

На четвертый день кризиса все стало уже совсем непонятным: внешне не происходило ничего, а ЦБ заявил, что торгов не будет и завтра - уже никому ничего не было ясно, жизнь остановилась - финансовая, во всяком случае. Одни только спекулянты резвились где-то в полный рост, в кое-каких кабинетах быстро размышляли олигархи, ну а коммунисты строчили свои воззвания, полагая, что их час настал. Агентства сообщали о некой политической трехсторонней согласительной комиссии, которая обсуждала какой-то совсем уже мистический документ - про что? Президент медленно двигался по направлению примерно к столице, уже остановившись на ночевку в "Руси", то есть переставал существовать вообще, а "Серебряный дождь" транслировал классику, предполагавшую уже революционную серьезность момента.

По слухам, возможен был запрет конвертации рубля и вообще хождение чужих денег в стране. Г-н Шохин заявил, что во второй половине дня будет заявление Думы с рядом "революционных идей" - так и сказал, но никакого заявления не появлялось, зато французы из "Либерасьон" сказали: "На прошлой неделе все были уверены в том, что ситуация в России улучшается. Потому, что там, несомненно, было достигнуто абсолютное дно ситуации. Но русские оказались азартными ребятами - они копают дальше". Что и было достигнуто, в 16.00 на фондовой бирже установлен новый локальный исторический минимум 66.46 по RTSI, предыдущий держался с 6 октября 1996 года.

Уже мнилось, что ситуация кем-то намеренно оставляется в неопределенности, постепенно переходящей из неопределенности финансовой в политическую, но, кажется, никто эту историю специально неопределеннее не делал, просто никто ничем не управлял, видимо - массово спасались и прятались большие деньги, ну а выступавшие по ящику несли социалистически-пубертатную чушь.

Начинался какой-то очередной распад, после которого что-то да будет, вот только непонятно - как и что после такой небольшой смерти сохранится: задаваться этим вопросом теперь было примерно как выяснять сохраняются на небесах ли отношения между близкими или же люди будут проходить друг мимо друга, не заметив и не узнав.

Народ в конторе валял дурака и переживал оттого, что в этом году отчего-то никто не стал сеять-сажать морковку-картошку на участках, а тут ведь получается, что еще придется ехать в сельскую местность и выращивать кур, которых время от времени есть. Паники при этом не отмечалось, видимо сказывался исторический опыт. Все даже рассмеялись, когда из факса вылезла бумажка, в которой билетное агентство ОМ приглашало в Большой театр на балеты "Лебединое озеро" и др. "Лебединое" давали 11 сентября, из чего следовало, что именно в этот день что-нибудь окончательное, да произойдет.

После работы он сел в каком-то дворике на лавочке, продышаться после конторской духоты. Небо было сереньким, ветер то был, то нет, и делалось то холодно, то даже и тепло. Неопределенный такой кусочек между летом и осенью. Ошеломительным образом пахли цветы на треугольной клумбе, построенной неким дворовым безумцем. Они были серебристые, ультрамариново-синие, алые, бродовые, голубые, оранжевые. Но тут он сообразил, что пахнуть-то они не могут - потому, что пахнут они обычно к ночи, не дневные это цветы. Он просто запомнил их запах по тем вечерам, когда задерживался на работе и возвращался поздно.

А вот теперь они не могли пахнуть - еще было рано, к тому же прохладно, запахи расходиться не могли - то есть, мозг извлек их из памяти: ну, неделю назад и теплынь была, и клумба пахла и, несмотря на всякие дерзкие действия премьера, все еще было по-прежнему, еще в той жизни, еще ехало привычно.

То есть, в этот неопределенный денек вернулось на минуту нечто, что было содержанием жизни еще неделю назад, а теперь - кануло, как отрезанное. Вернулось, чтобы дать понять, что нет его больше. Что все теперь будет по-другому. Могла начаться очередная чума с тупой и безнадежной жизнью, где всегда видишь только дурную погоду и набитый транспорт, а проблем так мало, что остается думать только о том, где достать денег и еду, хотя вот уж проблемы-то, казалось бы.

Если бы не она, то все эти обстоятельства его не взволновали бы. Наверное, он бы их просто не заметил. Если бы она была тут - тоже, наверное, было бы не так плохо. Но ее же здесь не было. Грибы, наверное, сейчас собирает. Чистит. Мало ли. Но вот существовала ли она или же - существовали ли теперь их отношения: все ведь изменилось.

"Ну чего ты" - сказала бы она, и все стало бы как прежде. Не потому, что сразу бы изменилось, но потому, что эти слова были бы произнесены, значит - ничего на самом-то деле и не изменилось, потому что она бы - была. А так - ничего не понятно. Он уже не был уверен в том, что она и в самом деле существовала: то, что изменило время, с той же незаметной легкостью могло убить и их отношения. Вдруг ничего этого уже не было. Он пытался вспомнить теперь вовсе не ласки, не ощущения, не жесты, а просто непонятно что: как время то приходит, то умирает. И она его не узнает. И, возможно, он ее тоже.

Уже казалось, что все эти рекламы на городе выглядят уже как венки на кладбище; совершенно отодвинутым и нелепым стоял храм-новодел: получалось, что жизнь последних лет внезапно рассыпалась - вполне приличная и чистая, в общем. Не скучная. Хорошая, если уж честно. И невыдуманная, наверное, но это все же вряд ли - как теперь оказывалось.

Он позвонил приятелю, они встретились в стекляшке возле метро "Полянка" - там, в стекляшке, был странный обычай разливать водку порциями по 40 граммов, так что добиться привычного масштаба удавалось только после пятой дозы. Приятель нес околесицу по поводу происходящего, может быть и не бессмысленную, разглагольствовал о том, что в отсутствии идеологического уклада все определяется общепонятными фигурами. Это было то еще откровение, но дальше у него получалось, что единственно возможными организаторами государства у нас являются юродивые - ибо время позвонками чуют. У него получалось, что юродивые даже важней, так что пока их вакансии не будут заполнены, никакие государственные мужи не возникнут, а возникающие будут становиться - против своей воли, конечно - именно что юродивыми.

Болтали про доллары-рубли, про то, что будет, про знакомых - и ни одного упоминания его жены, было странно: да существует ли действительно этот человек на свете, хотя как бы приятель мог ее упомянуть, когда все произошло недавно и он еще не успел ее ни с кем познакомить. Но все равно, все равно...

Потом он зачем-то поехал к жене бывшей - она тоже ничего еще не знала про изменения в его жизни, приятельски болтала с ним, выясняла про свой любимый кактус, который все хотела бы забрать, и еще про какие-то вещи, не очень нужные, так, для порядка - чтобы не захламлять ему квартиру. Все ее слова тоже не предполагали ни малейшего шанса на существования его новой жизни, он оставался одиноким, с ним ничего не произошло, ее - не было. Дочка была ему что ли рада, но в своем агрессивном возрасте выказывала чувства сверканием очей, громыхала в своей комнате то ли "Текилой", то ли Рэтдом и даже обнаглела до того, что осведомились - будут ли ее родители спать вместе: новый муж бывшей жены отсутствовал, очень некстати отбыв на Украину с одними только рублями и что там с ним теперь происходило - не знал никто. Новый муж, понятно, тоже был из их компании - к ней же относился и тот тип, с которым они расстались на Полянке.

Он ехал к себе уже на почти последнем поезде, на станциях было пусто. Прошел припозднившийся негр с красной гвоздикой - надо же было быть негром, чтобы не иметь никаких воспоминаний о прошлом этого цветочка, оставалось надеяться, что едет он к даме, которая тоже об этом не думает или просто не помнит, а ей нравятся красные гвоздики или этот парень. Начинали мыть пол, стадо девиц шуршало чипсами и шелестело пивом, главная их кобылка была на роликах, в штанах, треснувших на заднице - отчего чувствовала себя важной и гоготала особенно старательно.

Все было пусто и гулко.

Было больно от того, что будто пропало самое главное чувство - жизнь, совершенно свободная, устроенная пусть и непонятно как, зато и держащаяся этим отсутствием упорядоченности, сама по себе - силой того чуда, которое и дает всему быть самим собой. Так он, во всяком случае, ее себе представлял. Теперь же оставалось пережить еще пятницу (когда произойдет то-то и то-то, выступят такой-то и такой-то, скажут тот-то и то-то), успокоиться, отчаяться, принять, что все кончилось, но все же пойти к ночи на электричечную платформу "Ховрино", где - едва выжить от счастья, потому, что все именно так и есть: как не может не быть.

Кризис - это восхитительно и глубоко

Уже оставим в стороне все эти хотя и уместные, а иногда даже и милые, но слишком частные случаи. Примитивно и публицистически глобальный подход к действительности в те дни лучше всего выразил кто-то из западных московских людей, объяснивший произошедшее так, что это как бы упала нейтронная бомба: все пока живы, но через три недели выяснится кто умрет, а кто только проблюется.

По всей видимости, в России в тот момент заканчивался "олигархический период" - если учесть, что тот возник прямым следствием министерского монополизма, с которым в свое время не смог ничего сделать Горбачев, что его и угробило. Страна функционировала, ориентируясь примерно на полтора-три процента населения. Вариант же, который уже потихоньку высовывался из кризиса, представлялся рассчитанным уже хотя бы на половину.

Так, во всяком случае, могло показаться из каких-то соображений общечеловеческого характера. Криминальный элемент проводил сходняки на тему что делать с общаком, размещенным в ГКО, про новых русских сочинили анекдот: "Вчера ночью перечитывал пейджер. Много думал...", в телевизоре пели странные частушки: "Шел я ночью по Тверской, меня стукнули доской".

В то же самое время где-то на Небесах происходило какое-то мероприятие с некой фактурой. Как и всегда, несмотря на то, что практически все действующие лица были вполне известны, суть происходящего оставалась за все той же привычной стеной - непонятна была сама фактура происходящего, которая как-то разворачивалась, развивалась и переустраивалась: делаются предположения, предлагаются планы, сочиняются бумаги, находятся решения и выходы из положения. Некоторые из них кажутся даже разумными еще вечером, но всегда ничего не значат наутро. Как бы что ли какое-то облако над страной что-то решало. Соборность просто какая-то, вот только это слово предполагает какую-то осведомленность самих участников о фактуре, чего не было.

Отдельные решения и действия - причем, они осуществлялись явно не в лукавых целях, не сообразить было бы эти лукавые цели - жили недолго и отпадали, не доведенные ни до каких документов. Казалось, что и в самом деле вся страна превратилась в хлыстовский корабль, который существовал не в узком круге лиц, а в узком промежутке времени; страна забиралась в этот корабль и отправлялась в очередное, а для этого корабля - в первое плавание. Ходили слухи о том, что запретят чужие деньги, что введут currency board и навеки привяжут рубль к доллару, что некий бывший вундеркинд сочинил принципиально новый тип экономики, объединившей в себе рынок и директивность. Он, будто бы, нашел некий тайный параметр, за счет тихого и централизованного изменения которого можно будет регулировать всю либеральную часть государства, доводя ее плавным поворотом до всего хорошего.

Государство со всеми его недрами, зверями, птицами, орлами и куропатками, рогатыми оленями, гусями, пауками, молчаливыми рыбами, обитавшими в воде, стрелявшими танками и прочим населением словно бы погрузилось в медитацию, таковой, конечно, не являвшейся, но - как еще назвать процесс осознания границ себя - как временных, так и пространственных, а также - чувственных и идейных?

В ходе самопогружения государства в самое себя, к его отдельным членам, делам и органам приливала кровь, отчего отдельные его конструкции делались видимыми как никогда и что ли даже на слух видимыми - от постоянного поскрипывания, похрустывания и всхлипывания. Чресла и органы извергали отдельные истории, которые теперь не могли уже находиться внутри Государства и покидали его, становясь ненужным достоянием и без того замороченных сограждан.

Мне, в отличие от них, было понятно, что с вероятностью 95% придется возвращаться к нацистам, что с вероятностью 80% страна Россия закрывается на засов, а с вероятностью 100% было ясно, что руководить всем этим не мог никто. Как о том свидетельствовала история, попавшая ко мне в эти судьбоносные дни. В целях большей истинности имена и названия места действия изменены.

Недавняя история Винни Пуха

Историю про то, как в Загадочный Лес были введены войска, рассказал человек, лично поговоривший по этому поводу с Винни Пухом.

Как все помнят, в ноябре 1994, была предпринята операция, организованная ФСК, с неопознанными людьми, с неопознанными танками, которые зашли в Лес и которых истребили. Это был довольно серьезный щелчок. Было срочно созвано заседание Совета Безопасности, чтобы предпринять какие-то действия. Основным инициатором и лоббистом этого дела был тогда Пятачок, глава ФСК. Он сообщил, что ситуация складывается так, что в Лесу очень большая оппозиция и, опираясь на эту оппозицию, можно свергнуть Тигру в полпинка. Примерно в тех же терминах высказался тогдашний глава МВД, Иа, который сказал, что да, оппозиция в принципе, есть, хотя такой уж уверенности в том, что такой план срабатывает, у него нет.

Минобороны же сообщило, что по их оперативным данным уже на тот момент в Загадочном Лесу было создано три пояса обороны, т.е. по периметру, где-то на полпути к Северному Полюсу и собственно вокруг самого Северного Полюса. Так что все будет не так уж хорошо, если будет предпринято какое-то организованное сопротивление. В СБ входили по должности силовые министры, министр иностранных дел Крошка Ру, Первый родственник Кролика (спикер Думы), Второй Родственник Кролика (председатель Совета федерации). Было созвано первое заседание, затем через неделю второе. На втором заседании выступил Винни Пух, который заявил, что министерство обороны не может гарантировать успеха всей операции при отсутствии точных данных. Тогда взял слово Слонопотам и сказал, что если министр обороны не может обеспечить успех операции, в которой заняты ФСК, МВД и все прочие, то тогда наверное Кристоферу Робину следует подумать о смене министра обороны. Его поддержал Первый родственник Кролика. Он, впрочем, высказался в более мягком тоне, сказав, что с одной стороны у Винни Пуха, конечно, большие заслуги перед демократией, Россией и Кристофером Робином, но ситуация сложилась, судя по всему, так, что Винни Пух устал, ему не хватает смелости и решительности, так что, по всей видимости, действительно следует заменить министра обороны. Крошка Ру, министр иностранных дел, выступил совершенно дипломатично. Основная мысль его выступления была такова: что раз решение принято (видимо, он считал, что решение ввести войска в Загадочный Лес уже было принято), то министерство обороны должно выполнить приказ. С другой стороны, следует более тщательно подойти к вопросу, и если Винни Пух не находит в себе сил, то он может подать в отставку. Кристофер Робин тогда всех внимательно выслушал и объявил перерыв. Как говорит Винни Пух, во время этого перерыва его поддержал только Иа, который говорил типа "Мужик, держись, мы тебя понимаем". После перерыва Кристофер Робин объявил, что решение о вводе войск принято, министерству обороны надлежит в двухнедельный срок подготовить план по этапам деятельности. Общий план был таков: министерство обороны берет под контроль основные центры и затем передает их МВД. Как говорит Винни Пух, на своем внутреннем совещании среди генералов, энтузиазма это ни у кого не вызвало, потому что, как постоянно подчеркивает Винни Пух, разведка там постоянно проводилась и она свидетельствовала о том, что операцию необходимо предпринимать полномасштабную, т.е. действовать без учета интересов населения.

Основная мысль, которую Винни Пух постоянно проводил в беседе со мной, что никаким инициатором он не был этой затеи, а напротив относился к ней с известным скепсисом. Другое дело, что Винни Пух в силу каких-то личных качеств или обязательств перед Кристофером Робиным, никогда не высказывался на эту тему. Он утверждает, что основными инициаторами были Пятачок, который предоставил информацию (не совсем соответствовавшую действительности), Слонопотам и Первый родственник Кролика. Слонопотам просто призвал снять Винни Пуха за нежелание участвовать, а Первый родственник Кролика обещал Кристоферу Робину обеспечить поддержку парламента в этих всех действиях.

Винни Пух и сейчас молчит. Просто у него есть большое личное раздражение против того, что в обществе именно он считается главным инициатором. Он признает все свои ошибки, вроде этих знаменитых слов о том, что одного парашютно-десантного полка хватит для взятия Загадочного Леса. Хотя он специально подчеркивал, что в узком смысле слова, т.е. для проведения чисто воинской операции по захвату основных городских объектов (вокзал, телефон, телеграф) и сдерживанию их до подхода основных сил МВД одного полка действительно хватило бы для города типа Северного Полюса. Винни Пух придерживался той мысли, что все, что армии следовало выполнить, она выполнила. Северный Полюс взяла, а дальше должны были действовать люди Иа. Другое дело, что он эту мысль как-то не донес до общества.

Его позиция абсолютно противоречива. Он пытается частично снять с себя ответственность, это понятно. Его просто прорвало в тот момент, когда Пятачок и Слонопотам стали из себя делать эдаких миротворцев, а его называть главным инициатором, с этим парашютно-десантным полком. Они стали туда ездить, Слонопотам вел переговоры с Новым Тигрой, в то время как политическое решение-то было принято как раз в первую очередь ими. Ну, Слонопотам был премьером, что тут скажешь. А против остальных - бессмысленно говорить про одного, не говоря про другого. Иа был ближе к Винни Пуху, как он считает, за его отставку он его скорее уважает. Пятачок тоже уже не занимал никаких постов. Вообще это его позиция. В отличие от Кенги, скажем, который и выступал, и книги писал, Винни Пух просто молчал.

Иноземцы

Иноземцы уже бедствовали: как натуральные, так и примкнувшие к ним, то есть - из инофирм. До кризиса они чувствовали себя хорошо, но все же нервничали, ощущая определенную неловкость своего положения. Оно, конечно, было хорошим - по деньгам и по социалке, которая им полагалась, но начальники-то чужие. Уже и то, плохо, что чужие, а еще они далеко, с ними не повидаешься и ничего не объяснишь, в Россию только спускаются директивы. Что и не замедлило сказаться, и Россия опять осталась без мидл-класса.

Инофирмы вели себя по-разному. Кто избавлялся от тех, от кого избавиться хотел, кто сокращал штат на две трети, кто - повел себя благородно, компенсируя даже потери из-за перепадов курса рубля (ставки там в долларах, но они законопослушно платят в рублях). Для сотрудников инофирм дело пришло к объявлению в зоопарке: "Страусов не пугать, пол - бетонный", но объяснить это хозяевам не получалось, они предполагали революцию. А Кристофер Робин смирно отдал власть (что ли В.Ю. в Кремле - не ему конечно; Примусу - в стране, не всю, да и на время), основ Российской государственности это не поколебало, но - один момент был.

Госпросветление

Когда второй раз прокатили Слонопотама, а нового письма Кристофера Робина с третьей кандидатурой все еще не было, а не было его весь вторник до вечера, возникла таинственная пауза: вдруг стало понятно, что в стране нет власти, а все живы. Анархия куда там Кропоткину. Надо полагать, это и был судьбоносный перелом в состоянии страны, когда все эти условные "они" стали совсем условными. То есть, их не стало почти вовсе. Государство как бы началось заново в среду 9 сентября 1998 года.

День сам по себе был вполне чудесный: теплый и свежий, осенний с солнцем и легким ветром. А тот кайф, который ощущался зиму, весну и чуточку пропал летом, а с началом кризиса и вовсе окочурился, он возник снова, но уже какой-то другой. Никаких внешних причин ему не было - а была что ли та самая невразумительная русская свобода - как объективная реальность, которая, как и положено объективной реальности, была совершенно невидимой для чужих.

Что ли тот самый хадж по-русски: приличному мусульманину раз в жизни нужно совершить хадж, а у настоящего русского раз в жизни (а чем больше тем лучше) - должен случиться государственный облом. Война, революция, переворот. Произошло - прожил жизнь не зря, а иначе и не считается. Ну а личные последствия не в счет, ибо мелочно.

Видимо, все так и обстояло, потому что Годзилла постановил-таки устроить на Манежной хрустальную часовню: он и раньше хотел, но тогда его заклевали. А в этот раз народ подумал и согласился, что так даже будет правильно. Ставили же часовни от чумы, так пусть будет и против кризиса. Но Годзилла на этом не успокоился и разнес лично какую-то "хрущевку" - в порядке их повсеместного искоренения и замены многоэтажками. А метрополитен развесил на щитах возле станций фотографию радостной девицы с единственным словом: "Улыбнись!", но что именно хотел этим сообщить - осталось тайной.

"Что, хреново? А кому сейчас легко?" - радостно измывались продавцы, вытрясая из покупателя копейки, удобные для ровной сдачи. У меня в доме для еще большего нагнетания обстоятельств ЖЭР начал менять карнизы на всех окнах и грохотать с раннего утра. Летняя же забегаловка возле филевского рынка была полна людей, там по прежнему танцевали и после последнего поезда метро. И даже пар что ли выходил из их уст и тел - все-таки ночи были уже вполне прохладными.

Дальше

Что мы получаем в результате банального перечисления фактов и привязывания к ним некоторых общих рассуждений, пусть даже и проницательных? Многое. Но когда присмотришься в щелочки между собственными же глубокими словами, то видишь еще больше, куда более пугающее.

В этой стране был достигнут симбиоз людей и государства. Государства, по сути, не было вовсе - не было, то есть, традиционных правовой, финансовой и юридической клеток. Оно здесь составлялось из самих людей, а люди шли ему, государству, сделанному из их тел, навстречу. Они как-то притирались друг к другу и любые договоренности между ними питались их кровью, лимфой и еще каким-то веществом, если назовешь которое и определишь - можно управлять ими. Вот это вещество государством и было. Взамен же вещество-государство было нечетким и расхлябанным - с тем, чтобы дать своим составным частям любезную их душам свободу. Физиологическая ксенофобия и историческая недальновидность прямо следовали из такого положения дел.

Москвичи происходят от метро, всякий из них от какой-то своей станции, все вместе - от общего метрополитена. Здесь всякий мог, в принципе, стать кем угодно. Совокупность взаимно перетекающих друг в друга людей выделяла на свой условный верх кого угодно - того, кто за это цеплялся. Каждый мог стать кем угодно, перестать им быть, стать еще кем-нибудь. Всегда мог возникнуть самозванец, который перетянув бы к себе все короны, лежащие где-то в общей крови, переставал быть самозванцем, когда удерживался у власти более года пройдя весь календарный цикл, который делал его легитимным.

Да, государство пьет кровь своих граждан, а те и довольны

Структура государства была тут дрожащей, неустойчивой, колышущейся холодцом и пила из людей кровь, но и они от нее что-то все же получали, пусть и относились к государству примерно так же, как ангелы бы относились к плоти, в которую их бы обули за какие-то грехи.

Наверное, здесь все ангелами и были. Хотя бы потому, что любое иное мнение на их счет было совершенно очевидным и убедительно проецировалось на всех проходящих. Отродья бесовские или одержимые бесами - только взгляни по сторонам и сразу поверишь, что так оно и есть. Произошедшие от обезьяны - ни малейших сомнений. Результат сложного отбора и эволюции - тоже возможно. А вот представить, что все они ангелы - невозможно. И вот эта невозможности и говорила в пользу именно этой версии. Да и в вечерней электричке метро, особенно если хлопнуть перед этим 150 грамм, при взгляде на окружающих становилось ясно, что да - конечно, ангелы, влетели вот сюда, залетели и бьются тут, как могут.

Вот они и не старались изобрести себе какое-то приличное государство, а только вот такое, какое есть. Ну вот оказались мы здесь когда-то, приняли по необходимости здешние обязательства. Сделать с этим уже ничего нельзя, обратно не улетишь. Но - уж как получится, так и исполним, жопу рвать не станем.

Трое прохожих

Было примерно шесть вечера - если судить по грохоту колоколов со стороны Григория Неокесарийского, напротив метро "Полянка". Грохота, собственно, не было - и это было странно, потому что там всегда развлекались колоколами так, будто каждый день одновременно с концом рабочего дня наступал очередной Конец Света. В это же раз - хотя в природе и было сухо звуки доходили приглушенными. И еще было весьма странное освещение - ну, на небе какие-то облака... в Москве бывают такие оптические игры, когда совокупный свет как бы образует над городом линзу, на глазах вытягивая, делая массивными все строения. Они что ли становились не просто трехмерными, а - наглядно трехмерными, трех-с-половиной-мерными.

Я курил на лавочке возле работы. Наступило осеннее потепление, опять чуть ли не до жары; в маленький особнячок во дворе за забором вселялись какие-то люди, ходили туда-сюда - для них, значит, кризис уже кончился, раз они въезжали, а не выезжали, как из нашего здания весь месяц сбегали арендаторы. Проходными дворами, частью которых был и наш двор, группами шлялись менты - у них был какой-то Важный центр возле Октябрьской, что ли основное гнездо всей подвальной-подземной ментовки, а возле "Полянки" у них тоже что-то такое было - вот они и перемещались. Я же курил, глядя на выпуклые окрестности среди желтеющих и падающих листьев, а в припаркованной неподалеку машине играл странный в этом городе джаз.

Шел какой-то очередной мимо человек. Я подумал: кто такой? Я не видел его никогда и не знаю его совершенно. Где его какие-то крючки и куда закинуты его удочки? Где тот веселящий газ, который его веселит? Где та книжка, которая лежала у него под подушкой? Где есть то, что как-то греет его кровь, и что затрудняет дыхание его легким? В каком магазине он обыкновенно покупает себе провизию и какие привычные виды сопровождают его по дороге из одной его точки в другую? Где находятся все эти точки?

Но он прошел, а я о нем ничего не понял. Появился другой человек, он был почти совсем уже стар. Про него, поэтому, уже можно было придумывать видел ли он, скажем, Торгсин на Арбате и приходилось ли его родителям сиживать в громадных столовых в обеденные перерывы за накрахмаленными скатертями, поедая щи и кашу. Испытывал ли он в молодые годы эйфорию от быстрой смены руководящих кадров и что он делал в эвакуации примерно в районе Алайского рынка или где? Каким образом сквозь него проходило производство атомной бомбы и выходил ли он на улицу Горького во время Фестиваля молодежи и студентов? Любила ли его жена духи "Красный мак", а он - песни Трошина? Но я и о нем ничего не понял, потому что не мог за него ответить на эти вопросы.

Разволновавшись от такого положения дел, я не смог усидеть на месте и, проходными дворами, мимо разбитого строения в глубине двора - в косых и как бы наглядно ниспадающих лучах света оно - среди деревьев с глянцевой и тяжело просвечивающей листвой - походило на италианский уголок примерно Сильвестра Щедрина, вышел в Спасоналивковский переулок. И пошел по нему в сторону от Якиманки, чтобы сделать небольшой круг и вернуться к исполнению служебных обязанностей, изрядно нарушенных вышеприведенными размышлениями.

Здесь появился третий мужик, в каком то среднем возрасте между двумя первыми. "Слушай, - сказал он - у тебя закурить есть?" У меня было закурить. "Блин, - сказал он, - извини, я только что из ментовки". Он закурил и серьезно и основательно - пошел дальше.

В общем, все по-прежнему связывалось какой-то этой вот серебряной цепочкой - золотой повязкой, просто х/б бечевкой. Но связывалось как-то. Непонятно, конечно, как.

Эпилог

"Как это?! - сказали 38 государственных ангелов разом, - Не понимаешь? Ни фига себе, еще и не понимает!" - сказали они и как бы не без отвращения передернули крыльями.

Было тихо. Падали желтые листья. Было утро. Ангелы положили свои левые руки на сгиб своих правых рук, хором двинули левые вниз, а правые дернули вверх, сгибая в локтях, чуть при этом присев, и тут же пошел первый снег ровно 1-го октября 1998 года.

"Шутка," - шепнули они, размываясь в легкой метели, размываясь ею. А я - остался.

Оглавление

  • Вячеслав КУРИЦЫН . СЕРЕБРЯНАЯ ЧЕРТОЧКА
  • СВАЛКА
  • ОЧЕРК
  • ЧАПАЕВ: МЕСТО РОЖДЕНИЯ - РИГА
  • ВМЕСТЕСТВОВЕДЕНИЕ
  • МЕМЛИНГ КАК АБСОЛЮТНЫЙ ДУХ НЕБОЛЬШОГО РАЗМЕРА
  • ВИРУС: АРЗАМАССКИЙ УЖАС
  • ТУТ, ГДЕ ПЛЮЩИТ И КОЛБАСИТ
  • СЕМЬ ВЕЧЕРА НА ЦВЕТНОМ БУЛЬВАРЕ
  • СТЕПНОЙ ВОЛК ПО-РУССКИ
  • СЛЕПОЕ ПЯТНО НА ЧИСТЫХ ПРУДАХ
  • РУССКАЯ РАЗБОРКА

    Комментарии к книге «Цыганский роман (повести и рассказы)», Андрей Викторович Левкин

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства