ЕСЛИ ОСТАТЬСЯ ЖИТЬ
Глава первая. Больница
— Да… да… да… да.
Она ничего не умела говорить, кроме «да». «Нет» все равно было у нее «да». На босу ногу у Софьи Александровны были надеты шлепанцы, которые на ночь она прятала под подушку. Вытянув руки вперед, словно слепая, Софья Александровна медленно двигалась к Ире.
— Да, — сказала Софья Александровна отрывисто, показывая на зуб. — Да, да, да, — произнесла она, сокрушенно покачивая головой.
У Софьи Александровны болел зуб. У нее болел зуб уже третий день. Но сколько она об этом ни твердила всем окружающим, никто не обращал внимания.
— Скажите завтра профессору, — посоветовала Ира.
— Да, да, да.
Ира завидовала Софье Александровне потому, что у той было все нормально. Нормальное кровоизлияние в мозг, нормальная потеря речи. И зуб у нее болел нормально. Единственное, что было ненормальным в поведении Софьи Александровны, это то, что она прятала тапочки под подушку. Ну так просто жадная, решили окружающие. Так и сказали:
— А старуха-то жадная. Все дакает и дакает, а тапочки ночью под голову прячет.
Софья Александровна никому из больных не снилась. А вот Ира снилась. И та, которая ночью видела Иру во сне, сообщала с ужасом об этом утром всей палате. Ей сочувствовали.
На столике у Иры стоят три розы. А все больные припали к окнам.
— Ведь красавец же! Что ж ты к такому не вышла?! — говорит Ире Маша. Маша — Ирина соседка по койке. У нее болезнь Паркинсона.
С утра Ира ждала, что Алеша придет. Конечно, он мог и не прийти. И Ира была даже уверена, что он не придет. Но она понимала, если Алеша должен был вообще прийти к ней, то именно сегодня. И поэтому Ира ждала. Она знала, что к нему не выйдет и не пустит к себе. Она не хотела его видеть. Но ей важен был сам факт его прихода, фраза: «Передайте ему: я не хожу, не пишу и не разговариваю» — была заготовлена у нее заранее. И все-таки, когда она произнесла ее и медсестра, поставив три розы, вышла, Ира почувствовала, что взорвала бомбу. Она взорвала ее так легко потому, что готовилась к этому целый день. Осколки разлетелись по палате, и больные повскакали со своих мест. Они прилипли к окну.
Ира встала. Она не подошла к окну. Там не было места для нее. Но ей и так было все видно.
Несколько минут, которые он шел, пересекая двор, были ее. Те, что у окна, смотрели на него, но они ничего не видели. Видела все только одна она. И она смотрела.
Вот он идет. Идет не по прямой, идет зигзагами. И это совсем не для того, чтобы дольше находиться во дворе. Нет, совсем нет. Так Алеша всегда ходил с ней: то чуть-чуть подталкивая ее в одну сторону, то волоча за собой в другую. И теперь он идет зигзагом. И Ире кажется, что по двору она идет рядом с ним.
— К такому симпатичному парню не вышла, подумать надо! — снова повторила Маша.
— В таком виде?
Больные переглянулись.
— Значит, понимает, — удивилась Маша.
Когда Ира стояла чуть дольше, чем могла, зубы у нее начинали сжиматься. Нос, который у Иры никогда не был маленьким, становился еще больше. В него словно со всей головы сливалась кровь. Все это в сочетании с нелепой косынкой из ватина на голове делало Иру похожей скорее на пугало, чем на человека.
Алеша уже за воротами. Оглянулся.
А у Иры словно кирпич давит на мозг. Ира больше не может стоять. Она ложится.
— Он смотрит, — говорит Маша, которая может хоть целый день просидеть у окна. Только руки будут трястись, и все. — Я бы на твоем месте сняла все с головы да вышла к нему.
Глаза Ира закрыла. Впрочем, закрывать их и не надо: они сами закрываются, когда она устает. А в состоянии усталости она почти все время, поэтому и глаза у нее почти всегда закрыты.
Проходит пять, десять минут — и кровь от носа начинает оттекать, лицо разглаживается. С него исчезает спазматическая гримаса. Но никакого выражения лицо не принимает. Для выражения нужна работа мимических мускулов. А Ире управлять этой мускулатурой трудно. Вот и лежит она с лицом без всякого выражения.
К Ире подходит массажистка. Она откидывает в сторону одеяло, обнажая худые Ирины ноги.
— Ну как мы сегодня себя чувствуем? — спрашивает массажистка вкрадчиво.
— А разве по мне не видно?
Массажистка смущается и начинает быстро растирать Ире ноги.
— Я сегодня счастливая, — говорит Ира. — У меня день рождения.
Наталья Петровна — высокая черная женщина, с круглым серьезным лицом. Она невропатолог, палатный врач. В этой больнице она работает уже пятнадцать лет. Пятнадцать лет подряд каждое утро Наталья Петровна входила в палату очень спокойно, говорила «здравствуйте» и направлялась к кровати, которая расположена слева от дверей. Потом она переходила от кровати к кровати, постукивая молоточком по суставам, проверяя напряженность рук и ног, что-то записывая и разговаривая, обходила все одиннадцать коек.
Почему Наталья Петровна начинала обход с кровати по левую сторону от дверей, а не по правую? Возможно, потому, что левая была несколько ближе к двери? Наталья Петровна никогда не задумывалась над этим.
Теперь же, входя в палату, ей каждый раз приходилось сдерживать свою левую ногу, которая чуть ли не сама шагала влево. Это пока все, что она могла сделать для Иры. Начиная обход против часовой стрелки, Наталья Петровна очень быстро добиралась до Ириной кровати. Но Ире все равно казалось, что проходят часы. Ира следила, как Наталья Петровна пересаживалась от Екатерины Ивановны к Софье Александровне, от Софьи Александровны к Маше. И боялась. Чего она боялась? Чего нужно бояться, когда делает обход такой чуткий и добрый человек, как Наталья Петровна? А Иру все время не покидал страх. Ире было страшно, что как раз в тот момент, когда Наталья Петровна подойдет к ее кровати, Ира не сможет говорить. У нее начнутся спазмы. А говорить ведь все равно надо. И Ира будет говорить, и ей станет еще хуже. Темя опять превратится в кирпич, который начнет давить. И потом какая-нибудь одна фраза будет вертеться в голове весь день. Это будет либо фраза, которую надо было сказать, но Ира так и не сказала, либо, наоборот, которую сказали ей, и она, эта фраза, возмутила Иру своей несправедливостью.
Сегодня был понедельник. Сегодня открылась дверь, и в палату вошли двое: профессор и Наталья Петровна.
К их приходу Ира готовилась все воскресенье. К ней приходили гости, а она ни с кем не разговаривала — берегла силы для профессора. И вот наконец он пришел. Теплую желтую фуфайку Ира сняла еще за полчаса до его появления. А с головы решила ничего не снимать, боясь, что начнется спазм от холода.
Профессор шел так, как вела его Наталья Петровна. А Наталья Петровна конечно же повела его против часовой стрелки. Ира знала, что Наталья Петровна именно так и поведет профессора. И все-таки, когда она это увидела, ей стало спокойнее: значит, помнит о ней Наталья Петровна.
— Что у вас с ногой?
Профессор был маленький, плотный, лысый и удивительно благодушный.
— Да вот исхудала.
Екатерина Ивановна расставила свои толстые пухлые ноги.
— Радоваться надо!
Екатерина Ивановна посмотрела на профессора с недоверием.
— Одна похудела, авось и вторая похудеет.
Поняв, что профессор шутит, Екатерина Ивановна вздохнула.
— Пункцию сделать, — профессор отдал распоряжение Наталье Петровне, чуть-чуть повернув к ней голову.
— Нет, нет, только не пункцию, — Екатерина Ивановна спустила ноги с кровати и надела тапочки.
— А тогда домой.
— Как домой? Вы же меня еще не лечили.
— Так вы же отказываетесь лечиться. Того вы хотите, этого не хотите. Если вы больная — должны слушаться, а здоровая — идите домой.
«Может, все-таки снять косынку?» — подумала Ира, услышав, как разговаривает профессор. Под подушкой у Иры была еще одна косынка. Ира пощупала ее. «Нет, слишком тонкая, — решила она. — Будь что будет». Если бы Ира сама могла себе сделать косынку, косынка была бы и теплая, и приличная. А эту делала для нее тетя Катя. Взяла белый платок, сложила углом и внутрь положила ватин. Все это она прошила, и теперь у Иры на голове словно ватное одеяло.
— Да, да, да, да!! Когда же мы «нет» будем говорить?! — Профессор разговаривает с Софьей Александровной. — Учиться надо. Пора, Софья Александровна, пора. Ведь второй месяц уже пошел. А вы все только «да», «да», «да». К вам кто-нибудь ходит?
— Да.
— Что да? Да или нет?
— Да, да, да.
— Муж к ней ходит, — отвечает за Софью Александровну Наталья Петровна.
— Так вот, скажите мужу, пусть он вас учит говорить. Что у вас такое? Болит зуб? Скажите «зуб». Ну: «Зуб».
— Зуб, — вдруг говорит Софья Александровна.
— Прекрасно! Еще раз: «зуб».
— Зуб, — повторяет Софья Александровна.
Профессор поворачивается к Наталье Петровне:
— Ну вот видите, может же она говорить! Значит, надо учить.
Ира со страхом думала только о том, что же ей скажет профессор, если он такое говорит Софье Александровне. Вероятно, об этом же думала и Маша: она с интересом поглядывала на Иру. Сама Маша, видно, ничего не боялась.
Обогнув кровать Софьи Александровны, профессор подошел к Маше.
— Вытяните правую руку, — попросил профессор Машу. — Так. Теперь правой рукой попробуйте достать до носа.
Маша силится достать до носа и попадает в ухо.
— Хорошо, хорошо, не надо больше, — останавливает трясущуюся Машину руку профессор. — Вторую группу оставим. Где работаешь-то?
— Сторожу контору.
— А то ведь и первую можем дать. Хочешь?
— Не надо. Я сторожить буду.
— Ну как знаешь, как знаешь, — профессор подходит к Ириной кровати. Наталья Петровна открывает историю болезни.
— Зимой пошла в мороз в тонкой косынке, — начинает Наталья Петровна. — И вот теперь говорит, у нее мерзнет голова. — Наталья Петровна вкратце рассказывает всю историю Ириной болезни. — В общем, от любых действий моментально устает.
— И что же с вами происходит? — На лице профессора любопытство.
— У меня спазмы в голове.
— Откуда вы знаете, что это спазмы? Где у вас болит?
— Вот здесь, — Ира показывает рукой на темя.
— А здесь ведь, голубушка, кроме костей ничего нет. А в прошлую зиму и дней-то холодных я что-то не помню. А вы помните? — профессор обращается к НатальеПетровне. И, не дождавшись ее ответа, продолжает: — А сейчас солнце, тридцать градусов жары. А вы лежите здесь закутанная вся. Что это у вас на голове?
— Косынка.
— Что-то я таких косынок сроду не видывал. А вы видели? — вновь обращается он к Наталье Петровне. — Нет, нет, на улицу. Вот сейчас кончится обход — и, пожалуйста, на улицу. Солнце пропускать никогда нельзя. Солнце — это жизнь, это наслаждение! Солнечные дни надо ловить!
— Я больше пяти минут не могу стоять.
— Почему?!
— У меня голова кровь не держит, Я как встану, кровь вся в ноги уходит.
— Вот меня тут Наталья Петровна пугала, что вы и говорить не можете. А вот же говорите? Видели, как Софья Александровна: «да, да, да». Вот она действительно не может говорить. А вы говорить можете и должны. Ведь люди общаются посредством речи. Так-то.
Произнося это, профессор откинул с Ириных ног одеяло и провел острой стороной молоточка по подошве ног, наблюдая, как себя ведут при этом Ирины пальцы.
— Параличей нет, — сказал профессор, то ли удивляясь этому, то ли констатируя.
Наталья Петровна снова открыла историю Ириной болезни.
— Вот, — показала она профессору.
— Мда… А эндокринолог что говорит?
— Вот. — И Наталья Петровна, перевернув две странички, опять что-то показала.
— Похоже на то… Назначьте прогестерон, — решительно сказал профессор и, не взглянув более на Иру, направился к следующей кровати.
Еще одна больная, думает Ира, и профессор окажется к ней спиной. Тогда она сможет надеть желтую фуфайку. Это сейчас для Иры самое важное, потому что она уже замерзает. А когда у Иры хоть что-нибудь замерзает, пусть даже мизинец, — в голове начинаются спазмы.
Наконец Ира надела фуфайку, и тогда ее начала мучить другая мысль: сейчас ее погонят на улицу. Что же делать? Она же не может идти на улицу. Надо было сказать профессору, что ей на солнце плохо. На солнце у нее расширяются сосуды, а потом сужаются еще хуже. Ведь Наталья Петровна ничего ему не рассказала про компресс. От этого профессор ничего и не понял. Если бы Ира сама могла говорить, она бы так все рассказала профессору, что, она уверена, он бы не послал ее сейчас на улицу и не стал бы ей говорить, «что она пропускает солнце». При чем тут солнце?! Ира готова вообще никогда не видеть солнца, лишь бы выздороветь. Вот не будет ее — никому же и в голову не придет сказать, что она пропускает солнце. А она будет его миллионы и миллиарды лет пропускать!..
— Почему плачем? — профессор присел на Ленину кровать.
— У меня опухоль вырезали, куска черепа нет, я слова путаю.
— Ну и что же! — обрадовался профессор. — У меня тоже опухоль вырезали, тоже куска черепа нет. А вот разговариваю же.
Нервное отделение расположено в старом одноэтажном здании. С трех сторон здание окружено садом, с четвертой — там, где вход, проложена асфальтовая дорожка.
Ира идет очень быстро, сначала по асфальтовой дорожке, потом по тропинке в саду. Сад неглубокий: несколько метров — и тропинка упирается в забор. Ира доходит до забора и обратно к зданию. Снова выходит на асфальтовую дорожку, только теперь с другой стороны. Асфальтовая дорожка, тропинка в саду, снова асфальтовая дорожка, и так без конца. Голова у Иры горит. Косынка съехала набок. Глаза расширены и даже не мигают. Словно кто-то изнутри раскрыл их и так держит. Ира не может остановиться, она делает все новые и новые круги вокруг дома. Спазмы, которых она так боялась, ушли от нее куда-то очень далеко. И она знает, не вернутся, пока Ире будут колоть прогестерон. А вот что будет, когда ей кончат его колоть?
Об этом Ире страшно думать. Снова срыв. Снова она будет лежать, как тогда, после спиртового компресса, который она поставила себе на затылок. Ира больше не сможет этого вынести… Как отменить прогестерон? Надо идти к Наталье Петровне. Утром она просто ничего не поняла, а сейчас должна понять. Ира входит в здание. В ординаторской много народу. Ира приоткрывает двери и, поймав взгляд Натальи Петровны, манит ее к себе.
Наталья Петровна выходит к Ире. На лице ее — участие и тревога.
— Мне все хуже и хуже. Я уже сто двадцать пять кругов сделала вокруг здания. Не могу остановиться.
— Ира, но ведь ходить лучше, чем лежать.
— Но вы же знаете — это у меня просто расширились сосуды, а потом начнут сужаться, и я снова буду лежать.
— Мы ничего не можем знать заранее.
Как мягко говорит это Наталья Петровна, как душевно смотрит. Но Ира чувствует, прошибить эту стену не в Ириных силах. Наталья Петровна ни за что не отменит лекарства, которое назначил профессор. Хоть тут умри.
— Хорошо, — смиряется Ира. — Ну, а зуб Софье Александровне тоже нельзя вырвать?
— Правильно сделала, что напомнила. Но у меня нет сейчас сопровождающих.
— Я пойду. Мне все равно сейчас, куда идти, лишь бы ходить.
— Это не положено.
— А чтобы пятые сутки у человека зуб болел, это положено?
— Вот видишь, как на тебя хорошо действует лекарство, — Наталья Петровна дружески треплет Иру по плечу. — Ведь у тебя еще позавчера не было сил о себе говорить.
Софья Александровна лежит на кровати на боку, подложив под правую щеку обе руки. Видимо, она согревает свой зуб.
— Софья Александровна, вставайте, — говорит Ира, — пойдемте со мной к зубному врачу.
Софья Александровна садится и начинает шарить босыми ногами по полу в поисках тапочек.
— Да, — говорит Софья Александровна, надев тапочки.
В коридоре перед кабинетом к зубному врачу много народа.
— Зуб, — говорит Софья Александровна и идет прямо к кабинету.
— Нельзя, тут очередь, — останавливает ее Ира, — надо подождать.
Но Ира сама не может ждать. Ира должна ходить. Софья Александровна остается сидеть в кресле, а Ира выходит на улицу.
Что же делать? Как отменить прогестерон? Если от двух уколов с ней делается такое, что же будет дальше? Какую глупость Ира сделала, что не дождалась дома того врача. Ей сказали, он ее обязательно вылечит. Петр Дмитриевич необыкновенный человек и необыкновенный врач. Он вылечил дочь одной их знакомой, которая заболела от личных переживаний и даже стала слепнуть. Но Петр Дмитриевич был в отпуске, и Ира легла в больницу. А теперь, когда он приедет, Ира уже, наверное, опять не сможет говорить. А нужно обязательно Петру Дмитриевичу рассказать все, иначе получится то же самое, что с этим профессором. Потому что, если бы профессор знал про спиртовой компресс, который Ира поставила себе на затылок, и что после этого компресса Ира не переносит никаких лекарств, которые хоть сколько-нибудь расширяют сосуды, Ира уверена, он бы никогда не назначил ей этих уколов. Зато теперь Ира может сколько угодно и говорить, и бегать, и вспоминать…
…Ты помнишь, Ира, как Алеша стоял в коридоре, закрыв лицо руками. И ты это увидела, посмотрев в зеркало. Ты случайно посмотрела в это зеркало, которое висело в коридоре. Он не знал об этом и не видел, что отражается в зеркале. А отчего он так стоял? Оттого, что ты, Ира, сказала ему, когда он открыл дверь и ты увидела, что это он (а ты знала, что он пошел к товарищу, а вовсе не к тебе), ты сказала ему, что думала, будто чудес на свете не бывает. Вот и все, что ты ему сказала. А он остановился и закрыл лицо руками.
А ты помнишь, Ира, того шофера грузовика, с которым ты ехала. Ты тогда была необыкновенная. И ты ехала, и рядом этот шофер, которого ты вовсе и не знала. Но он тоже видел, что ты необыкновенная. Только он не знал отчего. А ты, Ира, знала, потому что все время помнила и чувствовала, что он у тебя есть (Алеша есть). И когда ты приехала, ты сняла трубку, и позвонила Алеше, и сказала ему только, что ездила на грузовике.
«Рядом с шофером?» — спросил Алеша.
И он тут же приревновал тебя, потому что ему казалось, что главное — это ехать в машине. И что если ты едешь в машине, то неважно, кто рядом, но обязательно должно возникнуть в машине нечто необыкновенное, как тогда, когда ты ехала с ним и вы не могли ни двинуться, ни говорить и сидели как две застывшие мумии.
А еще ты помнишь, как он расстегнул твою молнию. Эта молния была на платье. Она была сбоку и совсем маленькая. И вовсе ее ни к чему было расстегивать. Он ни к чему и расстегнул. От шалости расстегнул. И тут же застегнул. Но только, когда ты потом осталась одна, тебе все казалось, что у тебя внутри что-то расстегивают, когда ты вспоминаешь про ту молнию,
А тетя, твоя тетя, Ира, ни на кого не похожая, словно на роду у нее было написано делать все не так, как люди делают, и не понимать при этом, что она делает все не так, как принято, да и не только как принято, а как человеку от природы свойственно, эта тетя твоя наконец сказала: «Да поцелуйтесь же».
И если бы это кто другой сказал, Алеша бы смутился, а ты бы, Ира, и совсем не знала куда деться, потому что была уже у вас тайна между собой, но только об этом даже вы сами еще не знали.
Но вы не смутились, так как это тетя твоя сказала, а вы привыкли от нее и не такое слышать.
А еще потому, что это тетя вас познакомила и словно взяла над вами силу. И словно вы дали ей право говорить все, что ей вздумается. И когда ей вздумалось наконец сказать «поцелуйтесь», Алеша направился к тебе, но ты отстранила его.
«Она не хочет», — сказал Алеша.
«Она не хочет». Это ты, Ира, не хотела. И это для тебя было очень важно. Может быть, это и не было бы для тебя так важно, если бы не Кирилл, если бы с пятнадцатилетнего возраста (а ему тогда уже было двадцать три) ты не бегала за этим Кириллом по пятам без всякой с его стороны взаимности. Если бы «не переворачивала» каждый его приход к твоему папе таким образом, словно он пришел к тебе, если бы «не переворачивала» все его слова (обыкновенные слова) так, словно эти слова все принадлежали тебе и несли в себе необыкновенное к тебе отношение. И когда Кирилл приходил чинить свет, или пишущую машинку, или все равно что (ибо он любил чинить и у него были «золотые руки». И твоя тетя всегда кричала: «Кирилл — золотые руки!» И еще она кричала: «Кирилл, почто опозорил?!» И это она кричала, чтобы смутить его, и смущала, потому что Кирилл не только опозорить никого не мог, но даже вряд ли тогда целовался с кем-нибудь), так вот, когда он приходил что-либо чинить, ты уверяла себя, что он приходит к тебе.
И твоя подруга Таня писала тебе руководство к действию, где по пунктам рассказывала, что и как ты должна делать, чтобы завоевать Кирилла, а возможно, и не завоевать (так хотелось тебе думать), а просто заставить наконец впрямую признаться в своих чувствах.
А тетя твоя возмущалась таким твоим поведением. И считала, что тебя неправильно воспитывают, потому что не воспитывают у тебя «культуры любви». И тогда она познакомила тебя с Алешей, чтобы было наконец (ведь ты уже выросла) и в твоей жизни что-то реальное. И это реальное было — вы с Алешей поцеловались. Вы поцеловались, потому что Алеша этого хотел, а раз он хотел, то он и добился.
И это был первый твой поцелуй, и это был первый твой мужчина. И потому ты и не сомневалась, почему все это произошло. Но только тебе показалось странным, почему же он об этом не говорит? И ты сама спросила. Просто так спросила, из приличия, просто напомнить, что это должно быть сказано.
И что же тебе ответили?
А то, что мужчины умеют целовать женщин, не любя их. И, говоря это, Алеша вилял бедрами и прыгал по комнате.
И тогда ты сказала, чтобы он ушел и больше не приходил. И он стал прощаться и дал тебе руку. Ира, ты помнишь эту руку, которая никак не могла расцепиться с твоей?
А потом он ушел, и ты постаралась его забыть. Потому что это же не история с Кириллом, а совсем другая история, и в этой истории должны любить тебя, а если тебя не любят, то и ты не будешь любить. И ты забыла Алешу. И ты сдала все экзамены, и это ты знаешь, в каком состоянии ты их сдавала, а потом делала диплом. И вот тут Алеша пришел снова. И взял тебя силой, потому что ты была уже не его. А совсем чужая ему. Но он тебя взял и снова подчинил. А когда подчинил, то опять не сказал тех слов, какие нужны были тебе. И уже нужны были тебе не для приличия, а чтобы знать правду. Но он не сказал тебе их. А сказал: зачем тебе слова? И сказал, что женщина сама должна чувствовать, как к ней относятся. И тебе тогда хватило всего этого.
А потом ты жила у него дома, потому что тебе негде было жить, а Алеша тебя уговорил. И это была самая большая ошибка. Потому что тебе надо было покупать мясо «в дом». А ты не умела его выбирать, как умел выбирать Алеша и его мама и как, конечно, уж обязательно должна была уметь ты. Но ты не умела. И еще у тебя была бессонница. А это уже совсем никуда не годилось. А Алеша за тебя не заступился и делал вид, что вообще не имеет к тебе никакого отношения.
И ты выехала, и он тебя даже не проводил. А тебе после всего этого нужно было сдавать экзамен. Последний экзамен. Но ты не могла заниматься. Ты плакала. Ты все время плакала.
А потом, когда ты уже заболела, он пришел. И ты попросила его посидеть рядом. Но он сказал, что он «не грелка».
И тогда ты подумала: «Конечно, можно и без «слов». Но тогда без всяких слов, и без плохих тоже». И еще ты подумала, что ведь он действительно не грелка. А ведь это только грелку можно держать сколько угодно возле себя. Да и то она будет каждый раз остывать и в нее нужно будет каждый раз наливать горячую воду.
А Алеша устроен куда сложнее, нежели грелка. И потому, Ира, когда ты поняла, что больна страшно и вряд ли выздоровеешь, а если и выздоровеешь, то пройдет до этого столько времени, что Алеша уже не только не будет «грелкой», а превратится в пузырь со льдом, то тогда ты вызвала Алешу и сказала ему, что он свободен. На что Алеша ответил: «Я всегда свободен». И еще добавил: «Я вообще свободный человек».
А теперь он пришел в больницу. Никто не пришел. Ни один человек не осмелился прийти, раз ты запретила. А он пришел. С тремя розами. И если бы ты не пустила Таню или тетю, то это бы ничего не значило, кроме того, что ты не можешь никого видеть. Но ты не пустила Алешу. А это уже значило совершенно другое.
Ира подоспела вовремя.
— С кем она? — спросила медсестра Иру, указывая на Софью Александровну.
— Со мной.
Медсестра окинула Иру взглядом с ног до головы.
— А где направление или карточка?
— Я все объясню врачу.
— Ну нет, вас я не пущу к врачу. Вы из какого отделения?
— Из нервного.
— Вот и идите туда.
Медсестра ушла, Ира открыла дверь и вошла в кабинет.
— Что вы хотите? — спросил врач, не повернувшись к Ире.
— Мне необходимо с вами поговорить, — сказала Ира, стараясь говорить как можно солиднее. — Я готова ждать сколько угодно, но меня не пускает ваша медсестра.
Врач приостановила бормашину и посмотрела на Иру.
— Подождите в коридоре, — сказала она, как Ире показалось, без особого удивления.
Снова жужжит бормашина. И Ире чудится, что жужжит она у нее в голове. И что ввинчивают ее то в Ирин висок, то в затылок.
Больные входят и выходят из кабинета, а выражение у медсестры из равнодушного делается вызывающим. На Софью Александровну никто не обращает внимания: зубы здесь болят у всех. А вот на Иру смотрят. Смотрят, опускают глаза, опять смотрят.
— Входи, — медсестра высунулась из кабинета и тут же исчезла.
Ира оглядела сидящих в коридоре и не нашла ни одного, к кому бы можно было обратиться на «ты».
Когда Ира вошла в кабинет, медсестра сделала несколько шагов и встала между врачом и Ирой.
«Пусть», — решила Ира и осталась стоять у дверей.
— Я привела к вам старушку, у которой очень болит зуб. Каждый день ей говорят, что отведут к вам и никто не ведет. Я вас только об одном прошу: посмотрите, и если вы сочтете возможным отпустить ее с такой болью, то мы уйдем.
Ира видела, что врач слушает ее с удивлением. Словно она не ждала от Иры членораздельной речи.
— Я вам охотно верю, что у вашей знакомой болит зуб, но все же без направления я не могу ее принять. Что у нее?
— Кровоизлияние в мозг.
— Вот видите. Может, ей и нельзя вовсе сейчас трогать ее зубы.
— Я только что разговаривала с нашим лечащим врачом, — настаивала Ира. — Она сказала, что ее надо обязательно повести к вам, но сейчас не с кем. И профессор в понедельник это сказал. Два месяца она ничего, кроме слова «да», не говорила. Можете себе представить, как у нее болит зуб, если она вдруг научилась говорить слово «зуб».
— Хорошо. Попросите ее, — сказала врач медсестре. — И соедините меня с нервным отделением.
― Зуб ―говорит Софья Александровна и сплевывает в урну кровь. — Зуб, — сокрушенно качает она головой.
— Ну так очень же хорошо, — говорит Ира — Теперь у вас нет зуба и нечему будет болеть.
— Да, да, да, да.
— А вот Ира, — говорит Ирина мама какому-то молодому человеку, который идет с ней рядом по аллее.
— Это Петр Дмитриевич, Ира.
Ира застывает.
— Идем же. Ну что ты? Он и так уже полчаса ждет.
Ира подходит к Петру Дмитриевичу.
— Здравствуйте, — Петр Дмитриевич подает Ире руку. — Не ждали?
…Ира и Петр Дмитриевич сидят в кабинете. Раньше Ира никогда здесь не была. В кабинете стол, за которым расположился Петр Дмитриевич, и кушетка, обтянутая клеенкой. На кушетку села Ира.
Ира смотрит на Петра Дмитриевича, а Петр Дмитриевич на Иру. Оба молчат.
— Рассказывайте, — говорит Петр Дмитриевич.
Глаза у Петра Дмитриевича большие, серые. Очень красивые и немигающие.
— О чем рассказывать?
Ира не может оторваться от глаз Петра Дмитриевича и поэтому не может начать.
— Что хотите, то и рассказывайте.
Петр Дмитриевич улыбается. Улыбка у него детская. Ире вдруг ужасно хочется сказать ему об этом. «Неудобно, — решает Ира. — В другой раз». Но сказать хочется, и Ира начинает себя уговаривать: «Ведь будет же другой раз».
— Ну, — Петр Дмитриевич так пристально смотрит на Иру, что ей делается не по себе.
Ира отводит взгляд и, уставившись куда-то в угол, начинает:
— На госэкзамен нам дали десять дней. Девять дней я проплакала, а за один десятый прочитала всю литературу, которую надо было прочитать. Я помню, что, когда читала последние книги, челюсть у меня была сжата. И мне трудно было ее разжать. На экзамене, когда я вытащила билет, то ничего не могла вспомнить. И когда мне надо было уже отвечать, я сказала экзаменатору, что не могу сосредоточиться. Я попросила его задавать мне вопросы. На все его вопросы я отвечала, но как только он переставал меня спрашивать, я останавливалась, и сама ничего не могла рассказать. После этого экзамена я перестала читать. Потому что когда я начинала читать, у меня в голове делалось страшное напряжение и сжимались челюсти. Я переставала понимать, что я читаю. Напряжение в голове — это совершенно невыносимое состояние. Но я все время пробовала читать. Потому что меня рекомендовали в аспирантуру и мне надо было готовиться к экзаменам. Недели через две я смогла прочитать страницу, потом две, потом три. Так я довела до пятидесяти. Каждый раз я прерывала чтение, как только в голове появлялось напряжение. Если я не прерывала чтение и старалась себя пересилить, то на следующий день я снова ничего не могла прочесть и мне приходилось опять начинать с одной страницы. Врачи говорили, что у меня нервный срыв, переутомление и что это обязательно пройдет. Меня послали в дом отдыха. Там как-то я выпила пива, и вдруг мне стало лучше. Вот тут я и поняла, что у меня просто спазмы сосудов, тогда я стала пить сосудорасширяющие лекарства и заниматься.
Однажды я перезанималась. У меня начался сильнейший спазм, который никак не проходил. Я испугалась, что у меня будет новый срыв и станет еще хуже, и поставила себе на затылок спиртовый компресс. От этого компресса я всю ночь не спала, горела. Утром я увидела, что у всех лица кривые. Тогда я собрала вещи и уехала домой. Дома я не спала еще три дня.
А через три дня начались спазмы. Спазмы от всего: от того, что я говорила, от того, что слушала, от того, что поднимала голову. В комнате я могла находиться уже только в шапке. Но если раньше я могла снимать спазмы сосудорасширяющими лекарствами, то теперь, после спиртового компресса, они вызывали у меня такое расширение сосудов, после которого начинались спазмы еще хуже. В этом состоянии я и попала в больницу. А здесь мне назначили прогестерон, потому что когда был обход профессора, я не могла говорить. А Наталья Петровна ничего ему не рассказала про компресс, а только как я пошла в мороз в легкой косынке и что у меня после этого начала мерзнуть голова. А у меня тогда даже и не так она мерзла, как после этого компресса.
Ира старалась, чтобы Петр Дмитриевич понял: назначение прогестерона — это простое недоразумение. Профессор не знал, ему не сказали, что ей противопоказаны любые сосудорасширяющие лекарства, даже самые слабые, и пусть этот прогестерон вовсе и не является сосудорасширяющим и такое его действие лишь побочное (так ее уверяет теперь Наталья Петровна), но на нее, Иру, оно действует. У Иры была единственная надежда— на Петра Дмитриевича. Она понимала: если он не отменит уколы, их никто не отменит.
— Минуточку. — Петр Дмитриевич впервые остановил Иру. Видно, до этого момента ему все было ясно. А теперь Ира что-то сказала такое, что меняло картину заболевания, которую, возможно, уже составил себе Петр Дмитриевич.
— Вы что-то сказали про мороз, про легкую косынку. Я так понял, что у вас тогда впервые начала мерзнуть голова. Когда это было?
Ира молчала. Она конечно же расскажет сейчас все подробно. Ведь Петру Дмитриевичу все надо рассказать, особенно раз «ей так повезло», что она сейчас может говорить. Печально одно: Петр Дмитриевич совершенно не реагирует на ее слова об уколах.
— Зимой, — скучно и обреченно ответила Ира.
— Какой зимой? — тут же потребовал уточнения Петр Дмитриевич.
― Этой зимой. В декабре маму положили в больницу. Сказали, что у нее аппендицит и надо делать операцию. Я очень волновалась, разговаривала с врачами, просила не делать операции, потому что у нее больное сердце. Операцию маме не сделали, и у нее все прошло, так как оказалось, что у нее был радикулит. Я бегала в больницу каждый день. В прошлом году зима была теплая, и я ходила все время в легкой косынке. (Ира специально это сказала, уже имея опыт разговора с профессором). Но в тот день, когда маму увезли в больницу, было тридцать пять градусов. Я вышла на улицу и вдруг почувствовала, что голова у меня замерзает. Когда я пришла домой, моя голова стала оттаивать. На следующий день поднялась температура. И врач сказал, что это грипп. В голове у меня что-то шипело, особенно ночью. Читать я не могла и тогда впервые начала кутать голову — она у меня все время мерзла.
Потом пришел невропатолог, назначил внутривенные вливания уротропина с глюкозой, и у меня все прошло. Я смогла закончить диплом и защитить его. Поэтому-то я так и обрадовалась, что профессор прописал мне уколы, я думала, у меня от них как тогда — сразу все пройдет.
Ира, как ей казалось, удачно и незаметно снова вернулась к уколам. Кроме того, ей не хотелось выглядеть перед Петром Дмитриевичем больной, которая не верит врачам и недовольна лечением.
— Скажите, — спросил Петр Дмитриевич Иру, терпеливо выслушав все ее жалобы относительно прогестерона, — какой же все-таки диагноз поставил тогда невропатолог?
Ира задумалась.
— Он как-то определенного, по-моему, ничего не сказал. Осложнение на голову после гриппа… и как результат сосудистая… дистония, — постаралась вспомнить Ира.
— Понятно, — сказал Петр Дмитриевич, и, как бы выяснив для себя наконец все, перешел к сегодняшнему Ириному состоянию. — Как вы спите? — спросил Петр Дмитриевич.
— После этих уколов я перестала вообще спать, — опять ввернула Ира. — Сижу всю ночь на кровати и качаюсь.
— Почему?
— У меня вот здесь болит. — Ира показала под ложечкой на живот справа.
Петр Дмитриевич открыл историю болезни. В одном месте вдруг остановился:
— У вас был недавно день рождения.
— Да.
— Кто-нибудь приходил?
— Я никого не пустила. Не хотела, чтобы меня видели в таком состоянии.
Петр Дмитриевич оторвал взгляд от истории болезни,
— Вы сказали, что плакали, когда надо было готовиться к госэкзамену. Почему?-
— Я поссорилась с одним человеком.
— Вы можете не отвечать, если не захотите. У вас отношения с этим человеком близкие?
— Да. Но все это меня сейчас не очень волнует. Вы простите, что я все время возвращаюсь к уколам. Просто я никак никого не могу убедить, чтобы их отменили. А мне все хуже и хуже. Видите, как долго я говорю и абсолютно не устала, могу еще столько же говорить. А позавчера я боялась, что, когда мы с вами встретимся, я ничего вам не смогу рассказать,
— Значит, вы меня ждали?
— Да.
— Тогда считайте, что вам повезло. — Петр Дмитриевич улыбнулся, и Ире стало спокойнее.
— Какие у вас отношения с отцом?
— До болезни были очень хорошие. А когда я заболела… Понимаете, он человек слабый. Рядом с ним люди должны быть сильными. Мне кажется просто, что вот я заболела, и он растерялся. Как слабый человек.
— А мама?
— Мама у меня сильная, так считается во всяком случае, только слишком эмоциональная. Волнуется за меня, и ее надо все время успокаивать и управлять ее действиями, иначе она все делает не то, но у меня на это сейчас сил не хватает. И я никак не могу ее отучить перестать со мной советоваться. Мне трудно выслушивать ее, а она к этому очень привыкла.
— В общем, обстановка в семье осложнилась.
Ира молчала.
— Ну что ж, Ира, значит, так, — сказал Петр Дмитриевич после паузы, поняв, что Ира больше ничего говорить не будет. — Насчет ваших болей под ложечкой справа я запишу, — Петр Дмитриевич кивнул на историю болезни, — чтобы вас завтра показали терапевту. А вы побольше себя жалейте.
— Как, я не понимаю? — Этого Ире еще никто не говорил.
— Случилось с вами такое, и пусть вам будет себя жалко, — спокойно и очень серьезно объяснил Петр Дмитриевич, — захочется плакать — плачьте. И вообще не сдерживайте своих желаний: хочется ходить — ходите, хочется лежать — лежите.
По мере того как Петр Дмитриевич говорил, его взгляд, обращенный прямо в Ирины глаза, становился все более и более напряженным и пристальным.
— Вы меня вылечите? — спросила Ира, потрясенная словами Петра Дмитриевича.
— Обязательно.
— И я смогу заниматься?
— Сможете, — Петр Дмитриевич улыбнулся,
— А как же уколы?
— А их вам отменит завтра терапевт.
Илья Львович ждал Петра Дмитриевича в больничном саду на условленном месте. Илья Львович не ходил к Ире в больницу. Он был человеком раздражительным и знал это. Знал и другое — что его легко вывести из себя, и поэтому, возможно, боялся, увидев молчащую и закутанную Иру, высказать ей все, что думает о ее болезни. Вероятно, что-то все-таки останавливало Илью Львовича это сделать. Может быть, в своем подсознании Илья Львович допускал, что он не прав? Возможно поэтому он решил сначала поговорить с врачом. Пока все складывалось очень удачно. Врач, с которым предстояло разговаривать Илье Львовичу, не был врачом больницы, в которой лежала Ира. Это был психотерапевт, которому не успели показать Иру до болезни и сейчас пригласили для консультации. С ним поэтому можно было разговаривать откровенно, не беспокоясь, что это как-то отразится на Ириной лечении. Поговорить же с врачом, который в дальнейшем, очевидно, будет лечить Иру, Илье Львовичу очень хотелось. Илья Львович был человеком, который умел говорить и знал цену своему обаянию. Глаза у Ильи Львовича были маленькие со светлыми ресницами и до того черной радужной оболочкой, что воспринимались как две черные смородины. Глядящие куда-то внутрь, они пронизывали не собеседника, а самого Илью Львовича, «Однако долго они разговаривают». Илью Львовича не огорчало ожидание. Наоборот — у него было время подумать о своей работе. Конечно же не о той, которая занимала у него каждый день по восемь часов.
Илья Львович был химиком. В химии вскрыл какие-то важные закономерности, но, вместо того чтобы, как все другие, защитить диссертацию, счел это пустой тратой времени. Того времени, которого у него всегда не хватало. Потому что мысль Ильи Львовича всегда бежала вперед. Илья Львович любил решать глобальные проблемы, любил обобщать, и обобщения его привели к математике, к торическим моделям. Математикой Илья Львович увлекался еще в юности. Но как-то так получилось, что стал химиком. Менять специальность было невозможно. И Илья Львович стал заниматься математикой по ночам. Весь день он работал на службе, приходил домой в семь, спал до одиннадцати, потом вставал и работал до четырех утра. Так двадцать лет изо дня в день. Каждый раз Илье Львовичу казалось: вот-вот — и он все решит… Но проходил день, другой, и Илья Львович находил ошибку. Сначала каждый раз вместе с Ильей Львовичем радовалась и его жена. Но шли годы, и Инна Семеновна устала радоваться. И все-таки, когда Илья Львович входил смущенный и радостный и начинал рассказывать, что на этот раз у него уже точно вышло, Инна Семеновна ловила себя на том, что хоть чуть-чуть, а опять верит. А вдруг… Этих «вдруг» было очень много. Это была вся жизнь близкого тебе человека. Жизнь, звенящая на одной ноте, вот-вот могущей внезапно оборваться, так ничего и не достигнув.
Когда Петр Дмитриевич с Инной Семеновной подошли к скамейке, на которой сидел Илья Львович, тот что-то быстро и нервно писал. Увидев Петра Дмитриевича, он закрыл записную книжку, встал и по-светски, чуть наклонив голову, протянул врачу руку:
— Очень приятно.
Петр Дмитриевич сел на скамейку и поставил рядом с собой чемоданчик.
— Ничего особенно страшного у вашей дочери нет. Сильное истощение нервной системы.
— И как долго, вы думаете, это может продолжаться? — Илья Львович носил бороду. Когда он говорил, его борода подрагивала.
— Эта болезнь очень затяжная, но, думаю, месяцев через шесть она будет уже совершенно здорова.
— Доктор говорит, что опухоль и шизофрению можно начисто исключить. — Инна Семеновна, волнуясь, всегда предполагала крайности.
— Я и не сомневался. Я вообще думаю…
Илья Львович остановился и выдержал некоторую паузу.
— Вы знаете историю с аспирантурой? — Илья Львович постарался придать своему тону особый тайный смысл.
— Да, ей выхлопотали, кажется, место? — небрежно, как бы не придавая значения таким мелочам, ответил Петр Дмитриевич.
— И не кто-нибудь, академик Дубинин, а она не хочет заниматься. Инна, не перебивай меня, — Илья Львович с раздражением посмотрел на жену. — Я Иру как-нибудь тоже знаю. Когда она хотела, она занималась в институте на пятерки. Получила диплом с отличием. А в школе она просто не хотела учиться и имела двойки. Я уверен, что вся ее болезнь сейчас от того, что она не хочет идти в аспирантуру. Это мое личное мнение, но я ечитал, что врачу, который будет ее лечить (а я на это надеюсь), оно небезынтересно. Кроме того, болезнь болезнью, но нельзя путать две вещи: болезнь и эгоизм. Ира страшно избалована. И я сейчас очень боюсь за ее мать. У моей жены не очень здоровое сердце, сейчас повышенное давление, а Ира заставляет ее бегать сюда каждый день. И потом, моя жена — журналистка. Вы, вероятно, знаете, она разбирает сложнейшие дела. У нее масса подопечных. Сейчас ей надо ехать в командировку в Тамбов, но она не может. Она всецело поглощена тем, что происходит здесь. Ведь Ира ведет себя в больнице ужасно. Мне стыдно там показаться. Она, кажется, дошла чуть ли не до главного врача. Требует отменить лекарство…
— Человек со сломанной ногой может ходить? — Петр Дмитриевич своими зрачками схватил черные зрачки Ильи Львовича. — Вот так и ваша Ира ничего сейчас не может перенести. Даже этого лекарства.
В эту ночь Ира опять не спала. Сидела на кровати и раскачивалась из стороны в сторону. Ей вспоминался Петр Дмитриевич и как он сказал, чтобы она жалела себя. «Ради того, чтобы встретить такого человека, можно заболеть», — подумала Ира. И вдруг ей вспомнилось, как Петр Дмитриевич, отдавая Наталье Петровне историю болезни, что-то сказал ей по-латыни, видимо про Иру, и, переглянувшись, они оба улыбнулись.
«Это надо забыть, — решила Ира. — Иначе он не сможет меня вылечить».
На следующий день Иру повели в другой корпус к терапевту.
Губы у терапевта были, что называется, шлепающими. Когда он говорил, они что-то вычмокивали и высвистывали. Сам терапевт был громадный, как глыба.
— Уколы, милочка, как меня ни уговаривайте, я вам не отменю. Они вам очень полезны.
Ира заплакала. Лицо ее сморщилось и стало таким некрасивым, что можно было подумать, что Ира нарочно строит гримасы.
— Прекратите! — сказал терапевт. — Вы же взрослая девушка. И так распускаете себя. Если вы хотите выздороветь, держите себя в руках. Выздоровление зависит только от вас.
Услышав, что надо держать себя в руках, Ира прекратила плакать и ненавидящими глазами посмотрела на терапевта. Когда Ире говорили «держите себя в руках», ей хотелось крикнуть: «А в ногах не хотите? А то можно и в ногах».
— Что вы так зло на меня смотрите? — Губы терапевта соединились, образовав восьмерку. — Вот я вам сейчас докажу, что эти злополучные уколы прописали вы себе сами. Вы ведь биолог? Значит, должны знать, что желтое тело, так сказать, формирует женщину. А теперь смотрите: здесь, — терапевт ткнул в историю болезни в то место, где крупный размашистый почерк Натальи Петровны уступал место другому-мелкому и ровному, — эндокринолог написал, что у вас недостаточность желтого тела. А вот здесь, — терапевт перевернул две страницы, — записано: у больной сегодня день рождения. Она не пустила к себе молодого человека. Теперь вам все понятно?
Ира расхохоталась.
— Вот видите, как я вас развеселил. И болезнь сразу исчезла. Не правда ли?
— Я вас очень прошу отменить мне уколы. Вчера у меня был врач. Он не из этой больницы. Его мама пригласила для консультации. И он мне сказал, что уколы отмените вы.
Терапевт пролистал историю болезни до конца и, дойдя до записей Петра Дмитриевича, остановился.
— Хорошо. Я вам отменю прогестерон, хотя холецистит у вас не от него.
Терапевт взял ручку и начал писать.
Ире захотелось обнять терапевта и поцеловать его в шлепающие губы.
— Вы мне больше не нужны, можете идти.
Ира встала.
— Большое спасибо. — В эти слова Ира постаралась вложить всю свою благодарность.
— Хорошо, хорошо. — Нетерпение и даже раздражение прозвучало в Голосе терапевта.
Ира пошла к дверям.
— А молодых людей советую принимать… — неожиданно весело сказал терапевт. — А то вам снова прогестерон пропишут.
Понедельник. Профессор делает обход. Наталья Петровна подходит к Ире и берет ее за руку.
— Открой глаза, с тобой хочет поговорить профессор.
Ира чуть приоткрывает глаза, смотрит на профессора и снова закрывает их.
Наталья Петровна берет Иру одной рукой за предплечье, другой чуть пониже локтя. Она сгибает и разгибает Ирину руку. Ирина рука болтается как тряпка.
— Никакого тонуса, — говорит Наталья Петровна.
— Я как закутаюсь, у меня тоже тонус исчезнет. В прошлый раз на ней был, кажется, только один платок, а теперь их уже сколько там? Вот что, Ира. Давай раскутывайся, садись и ешь. Кормить тебя никто тут не будет. Вот если бы у тебя рук не было, тебя бы кормили. И глаза открой — с тобой же разговаривают.
Ира опять силится открыть глаза.
— Она ведь у нас не то что ходила — бегала, — постаралась защитить Иру Наталья Петровна. — Софью Александровну к врачу зубному водила. А потом слегла и вот лежит, ни с кем не разговаривает, ничего не ест.
— То бегает, то лежит. Она тут ничего еще такого не закатывала? — профессор сделал жест рукой.
— Да, было тут всякое, прогестерон требовала отменить.
— Надеюсь, не отменили?
— Отменил терапевт. У нее печень больная, приступ начался. Вчера ее мать была у меня. Просит выписать. Дома ее будет лечить психотерапевт.
— Ну и прекрасно! — обрадовался профессор. — Только вот что: диагноз будете писать — ничего такого не пишите. Пишите просто: астенический синдром.
Глава вторая. Вокруг одной точки
Читать нельзя. Даже двух-трех строчек нельзя прочесть. А если бы можно было прочесть, скажем, строчку, стоило бы это делать? Или это было бы пыткой? Прочитал одну строчку и жди следующего дня, чтобы прочитать другую. И не только жди, а держи ее еще все время в памяти. И совсем не потому, что ты хочешь это делать, что это тебе нужно, чтобы понять потом, о чем там было написано, а просто потому что ты не можешь этого не делать, потому что делать тебе больше нечего. И Ира читает. Одну строчку в день. Читает «Наш человек в Гаване». Каждая строчка так прекрасна, что ею можно заполнить целый день. И книга перестает быть книгой, она становится набором строчек, существующих отдельно, как отдельные книги.
Если бы можно было прочитать строчку и не думать о ней. И вообще ни о чем не думать. Ира хорошо помнит— когда она была здорова, она могла часами ни о чем не думать. Просто так сидеть и ни о чем не думать. На третьем курсе института, летом, когда она жила на даче и рисовала рачков, Ира выходила на террасу, садилась на ступеньки и часами, уставившись в одну точку, ни о чем не думала. Ира очень хорошо помнит: на террасе жарко, даже душно и все время жужжат мухи. Вероятно, Ира тогда не просто ни о чем не думала. Она, наверное, думала, но мысли приходили и уходили незаметно. Ира думала и не тратила на это никаких усилий. Она не замечала, что думает. А замечала только, что жужжат мухи. Как приятно вспомнить теперь это жужжание. Зажужжала бы сейчас муха — и, может быть, теплее стало.
Радио нет. Радио можно включить на секунду и тут же выключить. Потом еще раз на секунду и опять выключить. Но радио нет. Это новая квартира, и, чтобы здесь провести радио, должны долго стучать, и Ира должна слушать этот стук. Никому не приходит в голову принести ей приемник. Не насовсем, а так, чтоб постоял, пока она больна. Ира уверена, что другому этих приемников натаскали бы десятки штук. И потом говорили бы друг другу: «Приемник принес, музыку послушать — все-таки развлечение». И этот человек, которому бы эти приемники натаскали, рассказывал бы, что он слышал по радио вчера, а что — позавчера.
Ира же от того, кто, по ее предположениям, мог принести ей приемник, должна была всячески скрывать свое желание иметь этот приемник, потому что она могла слушать радио только секунды. А раз так, то его бы стали слушать другие. И тогда бы Ира не смогла существовать, потому что ей нужна была полная тишина.
Конечно, если бы она могла слушать, то все было бы куда проще. К ней приходили бы гости, и она бы говорила «читайте». И ей бы читали, как читают маленьким детям или слепым. Но Ира не могла сказать — «читайте». Потому что она знала, что уже через несколько секунд она должна будет сказать «хватит». И это покажется очень странным тому, кого она заставит читать. И если даже это будет не ее папа, которого она не может заставить читать, хотя бы потому, что он не заходит к ней в комнату, если это будет даже обыкновенный доброжелатель, то и он удивится, когда Ира вдруг скажет — «хватит» после того как она только что сказала «читайте». А странного в Ирином поведении и так достаточно. И поэтому Ира предпочитает лежать одна и ни с кем не разговаривать. Конечно, она могла бы чуть-чуть поговорить с кем-нибудь, и она бы это сделала, если бы точно знала, что до тех пор, пока она снова не сможет слушать, ее не заставят слушать. А заставят ее потом слушать просто потому, что не могут же все замолчать. А из кухни все слышно. И если бы на кухне жил даже не папа, который, если бы и мог молчать, не стал бы этого делать, чтобы не потакать Ире, а просто кто-то другой, то и тогда Ира не могла быть уверена, что он вдруг не заговорит, когда Ира не в состоянии уже будет выдержать ни одного звучащего слова.
А если бы Ира могла говорить. Разве было бы все так, как сейчас? Если бы Ира могла говорить, она прежде всего высмеяла бы свою болезнь. Она смеялась бы над тем, что ходит в шапках или что не может дышать свежим воздухом. И тогда этого бы ей никто не говорил, потому что это было бы уже сказано. А раз это уже сказано и даже уже высмеяно, то никто бы этого больше и не говорил. А Ире это очень важно, чтобы никто не говорил о том, чего она все равно не в силах изменить. И если бы она могла говорить, она бы не дрожала при одном упоминании о враче, все равно каком, главное, что это был врач, потому что врачей у Иры было много, и каждый делал назначения, от которых Ире становилось все хуже. Если бы Ира могла говорить, она бы высмеяла всех врачей и всех людей, которые у этих врачей лечатся и им верят.
Но Ира не могла говорить. И поэтому не могла смеяться над собой и, следовательно, не могла найти ту форму общения с людьми, которую считала бы достаточно доступной для их понимания. И поэтому Ириной мечтой было обменять свою болезнь на какую-нибудь другую. Да, именно целиком всю болезнь, потому что если бы это была другая болезнь, скажем, если бы она была пусть даже глухонемой, то и это было бы лучше (так ей казалось в ее тогдашнем состоянии), потому что у глухонемого есть хоть какой-то способ общения с людьми, а у нее нет. Ира даже согласна была поменять свою болезнь на отсутствие руки или ноги. Прыгать на одной ноге и смеяться над этим, и чтобы все люди говорили: «Смотрите, как она держится».
Но Ира не могла ни читать, ни слушать, ни говорить.
Если бы Ира могла ходить, то и это все было бы не так страшно. Ходить из угла в угол. Сидеть за столом, когда все сидят. И самой все брать. Ложку, тарелку, чашку. Это же великолепно, если ты можешь взять то, что тебе захотелось. Потому что если ты не можешь взять и должна просить кого-то, то простое действие переноса чашки с одного места на другое угрожает каждый раз вдруг превратиться в действие, в которое будут замешаны отношения к этому переносу чашки других людей. И это отношение может оказаться настолько неприятным, что скорее предпочтешь остаться вовсе без чашки, нежели обратишься к тем людям, от которых зависит дать тебе эту чашку.
А так как Ире было неимоверно трудно взять чашку даже тогда, когда эта чашка стояла возле кровати и ее надо было только поднести ко рту, трудно потому, что чашка в руках у Иры весила пуды, то поэтому Ира, допуская, что чашка все-таки весит граммы и, следовательно, окружающим должно быть не так уж трудно дать ей эту чашку, сама уже переставала верить в это, наблюдая, сколько требуется усилий ее и этих людей, чтобы чашка все-таки оказалась наконец у ее рта.
Если бы Ира могла ходить, даже не ходить, просто если бы она могла находиться в вертикальном положении, она нанялась бы сторожем. Ира сидела бы у каких-нибудь дверей, все равно каких, лишь бы за это платили.
А если бы Ира могла заработать в месяц хотя бы три рубля, только три, и то, Ира уверена, к ней бы относились иначе. Потому что дело не в трех рублях, а в том, что считается, будто Ира не желает, не хочет из-за какого-то упрямства или неизвестно из-за чего заработать эти три рубля. А если бы Ира вдруг начала их зарабатывать, то никто бы больше не посмел сказать, что она не хочет работать.
И не надо даже трех рублей. Пусть это будет вымытая тарелка. Тарелка, вымытая Ирой, после того как из нее Ира съела суп.
А если бы Ира могла мыть все тарелки, из которых съеден суп. И дело тут вовсе не в пользе, которую бы Ира могла принести, вымыв все тарелки, после того как из них съедят суп, просто от Иры, вероятно, отстали бы, если бы видели, что она хоть что-то делает.
А так Ира должна брать журнал и делать вид, что читает. Ире трудно держать в руках раскрытый журнал и стараться смотреть не в журнал, а мимо журнала, но если она будет смотреть в журнал, то у нее очень долго потом будут болеть глаза и, даже закрыв их, она все равно будет видеть перед собой журнал, как видишь солнце, когда посмотришь на него, а потом закроешь глаза.
Ира смотрела в журнал, вернее смотрела мимо журнала, смотрела каждый раз, когда ее мама входила в комнату. Потому что Ире как ни трудно было смотреть мимо журнала, но все-таки это было легче, чем слушать, как мама вздыхает или сердится, что в комнате, где лежит Ира, душно и что если в эту комнату поместить здорового человека, то он и то сварится от жары и духоты.
А если мама не говорила про духоту, то она начинала говорить о том, что Ира не хочет никого видеть, или не хочет лечиться, или все равно что, но чего-то Ира «не хочет». И Ира никак не могла добиться, чтобы люди, которые разговаривают с ней, не говорили слова «не хочет», а говорили «не может». Когда Ира не могла этого добиться от людей «вообще», ей это было не так обидно, как то, что она не может этого добиться от мамы.
Ире казалось, если бы кто-нибудь когда-нибудь сказал про нее: «не может», ей бы сразу стало легче, потому что кроме того, что она не могла это делать, она должна была еще страдать оттого, что все постановили, будто она не «не может», а «не хочет» это делать.
Отца Ира не видела. Отец жил на кухне. Ира бы даже не знала, как отец относится к тому, что она лежит и ничего не делает, не позволяет открывать форточек и выключать рефлектор, если бы случайно как-то, когда она выходила из комнаты, она не попросила закрыть дверь в кухню, из которой дуло, и если бы он на это не ответил: «Я тебе не мама, и все твои фокусы не для меня». Больше он ей ничего не сказал, и больше она его не видела. А проходили месяцы, и Ира даже не знала, известно ли ему, что на голове у нее поверх косынки из байки, из той самой байки, из которой шьют пеленки, лежат шесть слоев компрессной бумаги, и поверх компрессной бумаги надет белый шерстяной платок в дырочку, а поверх белого шерстяного платка — меховая шапка-ушанка. И сверх всего этого — еще пуховый платок. К шапке-ушанке все привыкли, и, вероятно, о ней даже знал Ирин папа. Но вот платок поверх шапки-ушанки почему-то всем мешал. Может быть, они считали, что платок этот не способен ничего согреть, если не могут согреть все шесть листов компрессной бумаги вместе с меховой шапкой и белой косынкой в дырочку. Но Ира не могла пролежать без этого платка даже нескольких секунд. Как не могла обойтись без рефлектора, включенного и направленного прямо на нее.
Свет в комнате был выключен. Свет мешал Ире. Комнату освещал рефлектор. Днем тоже он освещал, потому что окна были заклеены сплошняком. И все равно из них дуло. Холодный воздух просачивался сквозь стекла и бежал вдоль стенки, возле которой стояла Ирина кровать. Что воздух бежал вдоль стенки, это ей объяснил Кирилл, которого Ира допустила к себе в комнату, потому что никто, кроме него, не смог бы закупорить уже закупоренные окна. А Кирилл смог, и Ира знала, что он сможет, и потому сказала маме: «Пусть придет Кирилл». Кирилл пришел и принес рулон бумаги, которым заклеил окна сверху донизу. Так что прохожие стали спрашивать друг у друга, что за этими заклеенными окнами находится. И кто-то как-то сказал: «Гинекологический кабинет». А дуть из окон продолжало, и поэтому Кирилл объяснил, что дуть Ире будет до тех пор, пока Ира лежит у наружной стенки. И Ира была так благодарна Кириллу за то, что он сказал, будто дует Ире из-за того, что она лежит около наружной стенки, а не сказал, как другие, что дуть в комнате, в которой любой бы здоровый человек сварился от жары и духоты, не может. Ира так была благодарна ему за это, что решила ограничиться тем, что окна заклеены сплошняком. И решила поверить тем, кто, несмотря на ее протест, все-таки проникал в ее комнату и говорил: если тут дует, то уж наверняка только через стекла.
Но дуть Ире продолжало. И наступил день, когда Ирина школьная подруга Таня купила ей портьеры. Портьеры, которые висят в каждом доме, в каждой квартире. Висят на окнах, не пропуская холодный воздух в комнату и превращая этот воздух из холодного в теплый с помощью батарей. И это в тех квартирах и в тех комнатах, в которых можно обойтись без этого, но где без этого не обходятся, потому что принято, чтобы на окнах висели портьеры.
Вероятно, и на Ириных окнах висели бы портьеры, если бы эти Ирины окна не были первыми в ее жизни. До этих окон было очень много окон, но все они были не ее, а чужие, и они каждый раз менялись, потому что менялись квартиры. А в каждой квартире были новые окна.
Ира с удивлением вспоминает, что из тех окон никогда не дуло, хотя они были и чужими. Ира заклеивала чужие окна сама и вешала на них чужие портьеры тоже сама.
А теперь Ира, которая пятнадцать лет подряд должна была жить с чужими окнами и ненавидеть эти чужие окна (ненавидеть и за то, что они существуют, и за то, что они вдруг переставали существовать, и тогда за одну зиму приходилось поменять их пять, а то и семь раз), теперь та же самая Ира готова была опять жить с чужими окнами, лишь бы в то окно, возле которого она вынуждена лежать, не дуло.
А папа живет на кухне, потому что квартира, которую им дали после того, как они пятнадцать лет скитались по всей Москве, была однокомнатной. И ее надо было делить на две. Ира знала, что те два окна, которые так мешают ей и которые, если бы ее воля и возможность, она бы замуровала, эти два окна выбраны ее отцом для того, чтобы разделить ту самую комнату, в которой она лежала, на две. Но делить комнату на две нельзя, хотя окна и позволяют это сделать. Делить комнату на две нельзя, потому что в комнате лежит Ира. Лежит не одна, а с жарой и духотой, с темнотой и включенным рефлектором. С шапками, компрессной бумагой и косынками в дырочку и без дырочек. Вот поэтому папа и живет на кухне. Живет на кухне, потому что Иру нельзя перемещать, так как если ее начать перемещать, то вместе с ней надо переместить жару и духоту, мрак и закупоренные окна. И если бы Ирин папа даже решился на это, хотя его дочь не то что переехать куда-либо, шевельнуть мизинцем не могла, он бы просто не отыскал такого места, куда бы вместе с Ирой можно было поместить такую жару, мрак и полнейшую тишину. Потому что если Ира и считала, что в их квартире шумно, так ведь считала так Ира, для которой каждый звук вырастал в симфонию.
А в квартире, которую дали Ире и ее родителям после того, как за пятнадцать лет в Москве не осталось района, где бы они хоть раз не снимали комнату, в этой квартире было тихо. Если не считать, что все родственники и знакомые, которые еще не получили квартир в новых домах, потому что Ира и ее родители получили квартиру одними из первых, то есть как только начали вообще давать квартиры, после того как их не давали лет двадцать; так вот все эти родственники и знакомые, не получившие еще новых квартир и не имеющие поэтому ванн, приходили раз в неделю мыться в Ирину квартиру. И этих родственников и знакомых хватало на то, чтобы каждый день в течение всей недели кто-нибудь мылся. И если прибавить сюда ванны, которые по нескольку раз в день принимала Ирина мама, дорвавшаяся после пятнадцати лет скитаний до собственной ванны, то станет понятным, почему Ире вдруг начало казаться, что вся Москва решила мыться у них в ванне и что вода поэтому течет беспрерывно.
И даже после того, как у Иры побывал один врач, который, прощупывая Ирин живот, приговаривал «здесь больно, а здесь не больно». И там, где он говорил «больно», действительно было больно, а там, где он говорил «не больно» — действительно не было больно. То даже после того, как этот врач объяснил Ириному папе и Ириной маме, что любые самые малые звуки в Ириной голове усиливаются, как в пустой бочке, даже после этого мыться в ванне перестали только на один день, а уже через день пришли какие-то родственники и какие-то знакомые, которым нельзя было отказать хотя бы потому, что в течение пятнадцати лет скитания Ириных родителей эти родственники и знакомые никогда им не отказывали.
Так что Ире казалось, будто с утра до вечера в ее квартире текут потоки воды, текут прямо на ее голову, заливая ей уши. И Ирина голова поэтому не могла просто лежать на подушке, а должна была свешиваться вниз, потому что, когда голова у Иры свешивалась вниз, к ней притекала кровь и все эти потоки воды, которые падали на Ирину голову, не так шумели.
А тот врач, который знал, где больно, а где нет, прописал Ире новые лекарства и больше у Иры не был, потому что от его лекарств Ире сделалось еще хуже и она вместо шести листов компрессной бумаги стала класть на голову восемь листов. А лекарства, которые он ей прописал, начали сниться ей в виде огромных галош, которые она должна была каким-то образом сначала запихнуть себе в рот, а потом еще и проглотить.
И это был последний врач, которого Ира к себе допустила. После этого врача Ира уже к себе никого не допускала, конечно, если не считать Петра Дмитриевича. Но его считать не надо, так как Ира не считала его врачом. А уж кем она его считала, никто не понимал, так как она сказала, что врачей больше к себе пускать не будет.
И все-таки ей пришлось пустить к себе еще одного врача, потому что у Иры надо было взять анализ крови и это нельзя было сделать без того, чтобы не вызвать участкового врача. А когда участковый врач пришел и увидел Иру, то, хотя Ирина мама до этого объяснила врачу, что Иру нельзя ни осматривать, ни расспрашивать, что Ира боится врачей и лекарств, что врач должен только прислать к Ире сестру, которая возьмет анализ, — несмотря на все это, врач, увидав Иру, велела снять с Иры шубу, которая лежала поверх ватного одеяла, а потом, откинув ватное одеяло, велела снять лыжные брюки и шерстяные чулки. И наконец, когда она увидела Ирины голые ноги, она двумя пальцами, большим и указательным, осторожно подняла зачем-то Ирину ногу, худую, как палку, и тут же опустила ее на постель, так и не дотронувшись до нее остальными тремя пальцами. После чего она сказала: «Завтра с утра не ешьте» — и ушла.
А кровь у Иры оказалась хорошей. И Ира ничуть этому не удивилась. Потому что еще когда только сказали Ире, что надо у нее взять кровь, она сразу же сказала — не надо, и не потому, что боялась участкового врача, а потому, что точно знала, что кровь у нее хорошая. И не только кровь, но и другие анализы. Потому что, когда она только заболевала и никто не хотел верить в то, что она может быть больна, она услышала, что у ее дяди низкий гемоглобин и поэтому он должен лежать и ничего не делать, даже не читать. И тогда Ира помчалась сдавать кровь на анализ с надеждой, что и у нее тоже что-нибудь найдется такое, после чего все ей скажут: «Лежи и не двигайся, и еще не читай, и уж ни в коем случае не поступай в аспирантуру». Но гемоглобин у Иры оказался хороший, и с тех пор для Иры перестали существовать какие бы то ни было анализы.
Но еще долгое время Ира считала, что если даже анализами ничего нельзя доказать, поскольку все анализы у нее нормальные, а это значит, по мнению врачей, серьезного заболевания нет и все это просто нервное, — все же Ира надеялась, что доказать, вероятно, чем-то можно. И когда Ире становилось хуже, Ира говорила: это к лучшему, так как все поймут наконец, что она действительно больна, и начнут ее лечить. Но когда Ире стало так плохо, что хуже уже просто и не могло быть, а Иру все равно никто вылечить не мог, Ира поняла, что зря доказывала. И что, возможно, именно потому, что она все время хотела всем что-то доказать, она и докатилась в своей болезни до того, что уж дальше катиться было некуда.
Ира лежала и мечтала о таком враче, который бы, как тот врач, который щупал ее живот и говорил «больно», а потом щупал и говорил «не больно», сел бы рядом с ней и, посмотрев на нее, точно сказал, как у нее болит в голове и как и что у нее будет болеть завтра, послезавтра, через месяц. И чтобы этот врач «сварил» какое-то такое лекарство, от которого бы все ее боли в один миг исчезли.
Но врача такого не было, и лекарств Ира не принимала. Целыми днями Ира лежала и думала о том, как и в какой момент своей жизни она поступила не так, как должна была поступить, и этот ее неправильный поступок явился причиной того, что она теперь лежит во всех этих шапках и платках, с рефлектором и заклеенными окнами, не способная ни читать, ни говорить, ни слушать.
Все дело было в аспирантуре, думала Ира, потому что если бы не было этой аспирантуры, то она не должна была бы заниматься через силу и не дошла бы до такого состояния. Но у нее не хватило тогда решимости отказаться от аспирантуры. Ей казалось, что еще немного — и все пройдет, как тогда после гриппа, когда она тоже долго не могла заниматься, а потом не только сделала диплом, но у нее еще хватило сил выступить против своего научного руководителя. Ирин руководитель требовал все новых и новых опытов, когда и так все уже было ясно. Ире даже пришлось избегать его, для того чтобы закончить диплом. И только на защите (ибо до защиты Ира руководителю диплома не показала, а дала его лишь оппонентам и самому заведующему кафедрой, который и выпустил Иру на защиту), только на защите, вернее после нее, Ирин руководитель подошел к Ире и преклонил перед ней, как он выразился, свою побежденную голову. Ире же за диплом поставили «отлично» и работу рекомендовали к печати.
И когда академик Дубинин, которому рассказал об Ире заведующий кафедрой, только взглянув на альбом, который Ира сама придумала, как сделать, чтобы ее рисунки (материал трехлетней работы) сразу давали ясную сравнительную картину развития двух видов рачков, сказал: «В аспирантуру!» — то и все вокруг начали кричать: «В аспирантуру!» И если бы это был не Дубинин, то от аспирантуры было бы еще легко отказаться, а после Дубинина это стало невозможным, немыслимым. И пока Иру не довели до того, что она надела на свою голову все эти компрессные бумаги, меховые шапки и платки, окружающие Иру и любящие Иру не успокоились.
А теперь даже папа и мама Иры, которые восторгались каждой ее пятеркой, предупреждали своих друзей и своих знакомых, у которых были дети, или только еще должны были родиться, или уже родились и начали кричать «уа»: «Только чтобы не было диплома с отличием». Словно все, кто когда-либо кончал с отличием, ложились потом, включали рефлектор и закупоривали окна.
А ведь надо было тогда вместо аспирантуры просто устроиться на работу, на простую работу. Когда Ира еще могла что-то делать руками и не могла только заниматься. И ведь она тогда пошла в зоопарк. Ей так хотелось работать. Но служащие, хорошие женщины, покачали головами, посоветовали поехать в деревню, попить козьего молока. Ира пришла домой, и больше у нее не было сил ни ходить, ни устраиваться, ни объяснять.
Нет, все началось гораздо раньше. Все началось с того, что Ира не купила себе меховой шапки. Вернее, она ее купила, но потом она ей не понравилась, и Ира выменяла ее на другую, которая ей уж совсем не шла и которую поэтому она и не стала носить, а стала носить косынку.
У Иры не было не только теплой шапки, но не было и рукавиц. И Ира хорошо помнит, как она зимой тащила раскладушку и руки у нее примерзли к железкам.
Еще с войны, с того времени, когда Ира была маленькой, она привыкла к тому, что люди плохо одеты, что ни у кого ничего нет. И что петли на папином пальто, сделанные ею уже после войны из кусочков, которые она вырезала из внутренних швов, являются предметом гордости. И вероятно, именно с тех пор Ире и стало казаться, что когда нечего надеть — это абсолютно нормально. Ира никогда не могла понять людей, которые летом покупают зимние вещи, а зимой летние. Потому что в их семье зимние вещи зимой и то редко покупались.
А ту раскладушку, которую Ира тащила без рукавиц, она тащила к Алеше, когда у него жила. И тогда мама Алеши очень удивилась, как это у человека нет рукавиц. Она вообще очень удивлялась, глядя на Иру и ее родителей. И даже как-то спросила: не спят ли они на столах? Но родители Иры не спали на столах. А Ира спала на раскладушке в комнате у Алешиной мамы, которая пригласила ее, так как их тогда выселили из очередной квартиры. А если бы Ира тогда не жила у Алеши, то ей потом не надо было бы выезжать оттуда, потому что Алешиной маме не пришло бы в голову, что без прописки жить у них не хорошо. (Ира была прописана у родственников.) А Алеше не надо было бы делать вид, что он вроде и не замечает Ириного отъезда. И Ире не пришлось бы понять, что она вовсе ни к чему там у них, и не пришлось бы срочно, в тот же момент, как она это поняла, выехать. И если бы всего этого не было, может быть, она бы сейчас и не лежала так.
А когда Алеша познакомился с ней, Ире приснился сон. Будто Алеша сидит около Иры и обнимает ее и говорит, что любит, и Ира счастлива… Но тут открылась дверь и вошла Ирина тетя. И тогда Алеша отскочил от Иры и сказал, что не знает ее, что первый раз видит.
Вот и все, что Ире тогда приснилось, и тогда Ира еще не поняла, что это значит, но она уже тогда поняла, что так просто это все не кончится.
А ведь из их знакомства ничего бы не получилось, если бы не Ирина тетя. Потому что Ирина тетя была мастер «по сватовству». Ирина тетя что-то такое умела сказать и что-то такое говорила Алеше, что Алеша, вероятно, не видел Иру, а видел ту, которую описывала ему тетя. А тетя была фантазеркой. И наверняка она ему сказала, что Кирилл без ума от Иры (после чего Алеша месяц Иру не видел — «уступал» Кириллу). А потом решил не уступать, потому что Ира ведь была необыкновенной: она, когда из кинотеатра выходила, убегала от всех, и шла одна, и мечтала, и думала, и все это было действительно так, но где бы об этом узнать Алеше, если бы не тетя. А тетя старалась, каждый день старалась. Но потом тетя почему-то вдруг взяла Алешу и увезла в Ленинград к другой девочке. И там она расхваливала Алеше другую девочку. А Ира переживала, и Алеша Ире тогда прислал телеграмму, потому что все это было под Новый год, и Алеша прислал телеграмму, что не в силах забыть ее рачков. Рачки были из Ириного диплома. И Ира тогда успокоилась и даже была рада, что он уехал, потому что иначе она бы не получила такой телеграммы.
А Ирина тетя сказала, что знает, что делает. И что она увезла Алешу нарочно, чтобы он не считал, что ему Иру навязывают. И с тех пор она перестала ему ее навязывать, а, наоборот, стала ему говорить: «Что бы ты ни сделал — ты мне не подсуден».
Ирина мама очень сердилась на Ирину тетю за такую, как Ириной маме казалось, глупую политику. А Ира не сердилась. А потом Ирина тетя уступила Ире свою квартиру для того, чтобы Ира могла закончить диплом, и тогда Ира себе сказала (потому что знала, что без этой квартиры диплома бы не закончила), что будет вечно, всю жизнь тете за это благодарна.
А теперь Ира лежит, и ей уже не до Алеши, и не до кого. И она только просит, чтобы ей ничего о нем не рассказывали.
Ей и не рассказывали, пока не случилось такое, чего не рассказать Ире ее мама уже не могла. Потому что была виновата и очень мучилась, пока не рассказала. А дело было в том, что Ирина мама вдруг решила, что надо что-то делать с Ирой, которая болела и никак не выздоравливала. Но так как делать было абсолютно нечего, потому что все уже было перепробовано и ничего не помогло, то Ирина мама обратилась к Алешиной маме, как к последнему средству лечения, и рассказала ей все, что знала сама об отношениях ее дочери и Алеши. А сама она знала лишь то, о чем могла догадаться, так как если и не была на первый взгляд слишком наблюдательной (просто времени на это не тратила), то была мудрой и знала всегда то, чего другие не знали и чего ей никто не говорил.
Но Алешина мама была, видно, не менее «мудрой» и потому ответила, что у ее сына «кровь играла, а за это не отвечают». С тем Ирина мама и ушла. А Алешина мама перестала звонить и справляться об Ириной здоровье. И Алеша перестал звонить, а когда Алеше позвонила Таня (по своему делу), то Алешина мама сказала: «Не звоните ему больше». И никто больше не звонил.
И тетя очень скоро поссорилась с Алешей, потому что между ними не было Иры, которая умела рассказывать им друг про друга только то, что им было приятно слышать.
А Ирина мама, сознавшись Ире, сразу же успокоилась, только спросила у Петра Дмитриевича: «Может быть, все дело в том, что Ире надо родить?» На что Петр Дмитриевич, ничуть не удивившись, ответил: «У нее сил сейчас на это не хватит».
А сил у Иры было так мало, что она только через день выходила в коридор. И в тот день, когда она выходила в коридор, она не вставала и ничего не делала, а копила силы к тому моменту, когда ей понадобится выйти в коридор. А в тот день, когда она не выходила в коридор, она меняла косынку на голове. Не все, а только ту первую из байки, после которой шли листы из компрессной бумаги. Эту косынку Ира меняла на другую, точно такую же, которая висела до этого на батарее. Косынки надо было менять гораздо чаще, но у Иры на это не было сил.
В Ириной семье не умели ухаживать за больными. И не потому, что вообще не умели ухаживать за теми, кому плохо. Наоборот, они удивительно умели ухаживать, если у человека было личное горе, скажем, кого-то разлюбили, или у кого-то не печатали рассказ, или кого-то выгоняли с работы. В таких случаях Ирины родители были незаменимы. Они умели так сочувствовать, находили такие слова, что горе сразу вполовину становилось меньше. А больным они не сочувствовали, может быть, потому, что сами никогда серьезно не болели, и если болели, то выздоравливали через два-три дня. И поэтому, вероятно, они по-настоящему не понимали, что больному нужен уход.
Ира лежала в мокрых косынках и фуфайках и мечтала о том, как бы она за собой ухаживала, если бы была здорова. Нет, не за здоровой собой ухаживала, а именно за такой больной, которой она сейчас и была. Ухаживала, приговаривая: это ничего, что у тебя душно в комнате, это правильно, что ты по месяцам не разрешаешь открывать форточки, твой организм требует духоты, потому что в кислороде он сгорит. И так как Ира была биологом, она представляла, как бы она объяснила себе, почему ее организму не требуется столько кислорода, сколько его требуется любому здоровому человеку. Объяснила бы, что в ее организме все процессы, а в том числе и процесс окисления, протекают вяло. И они так протекают не потому, что им не хватает кислорода, а по каким-то другим, не известным пока никому причинам. И что именно эти причины и заставляют Иру бояться кислорода. И что нет никакой прямой зависимости между количеством шапок, бумаг и косынок на ее голове, фуфаек и лыжных кофт на ее теле и тем, что все это на ней мокрое. И не просто мокрое, а коричневое. Потому что, как объяснил тот врач, который знал, где больно, а где — нет, что косынки и кофты у Иры— коричневые от крови, которая просачивается вместе с водой через сосуды Ириной головы и Ириного тела.
А Петр Дмитриевич Ириному папе и Ириной маме сказал: «Не волнуйтесь — ее организм привык».
Петр Дмитриевич не прописывал Ире никаких лекарств, вероятно, потому, что боялся, что его постигнет та же участь, которая постигла всех остальных врачей. Он просто приходил к Ире, брал Ирину руку и смотрел Ире в глаза. Но до того как он приходил, в тот день, когда он должен был прийти, Ира буквально погибала от ожидания. Когда Ира была здорова, то и тогда она не умела ждать, а теперь, когда она лежала и ничего не могла делать, ожидание превращалось в пытку. А он все не шел и не шел. Он всегда опаздывал, и не на полчаса или на час, а на часа четыре. Ира понимала, что он опаздывает, потому что занят, но она не желала думать, что он занят с такими же больными, как и она.
И когда он наконец приходил и брал ее руку, Ира начинала быстро, быстро говорить, хотя через каждые несколько слов жаловалась, что говорить не может. Она говорила, что и где у нее болит и как болит, а главное, почему болит. А болело у Иры все больше оттого, что мама или кто-нибудь другой говорили ей не те слова, которые бы она хотела, чтобы ей говорили. И Ира жаловалась и жаловалась, а Петр Дмитриевич держал ее руку и смотрел ей в глаза. Но однажды в один из таких приходов Ирин папа крикнул Петру Дмитриевичу: «Когда вы ее вылечите? Мы же все гибнем!» Петр Дмитриевич в ответ не закричал на Ириного папу, а, наоборот, еще более спокойно, чем всегда, ответил: «От такого отношения и здоровый человек может заболеть». Но это он сказал Ириному папе, а Ириной маме он сказал совсем другое. Правда, не в этот раз, а гораздо позже. Вероятно, он сказал это тогда, когда отчаялся Иру вылечить. Но это неважно, почему он это сказал, важно, что он это сказал. И что Ирина мама это услышала. И конечно, сказала об этом Ире, потому что Ирина мама, как ни просила ее Ира ничего ей не рассказывать и ни о чем с ней не разговаривать, все равно продолжала рассказывать ей и разговаривать с ней. И Ира долго не знала, что виною этому не мамин характер, с которым она не может справиться, потому что больна, а Петр Дмитриевич. Потому что Петр Дмитриевич сказал Ириной маме, что, во-первых, Ире нужны встряски, а во-вторых, что вот если бы Ирин папа и Ирина мама вдруг умерли, то Ира бы сразу же выздоровела. И когда Ира это услышала от своей матери, она замерла. Она перестала плакать и жаловаться, она лежала тихая и ко всему безучастная. Потому что вокруг нее и так уже не осталось людей, которые бы стеснялись ее, а теперь их и вообще не осталось. Каждый ей говорил все, что он захочет. И Ира прекрасно понимала, что происходит это потому, что каждому ясно, что она никогда не поднимется, никогда не сможет говорить и никогда не станет тем человеком, к словам которого будут прислушиваться. А раз так, то ей можно говорить и делать с ней все что угодно. Одно преимущество перед всеми этими людьми у Иры было. Ира всех их видела «голыми». Однако это преимущество ей было сейчас ни к чему: оно только делало еще более ужасным то страшное положение, в котором она находилась. А пригодится ли ей когда-нибудь это преимущество, сможет ли она им всем высказать все, что она о них думает, Ира не знала, потому что не знала, выздоровеет она или нет.
Но это все было потом, а до этого Ирина мама просто в один прекрасный день исчезла. Ей все-таки пришлось уехать в командировку в Тамбов, так как Инна Семеновна, как говорила она сама, бралась только за те дела, за которые никто другой не брался. Накануне того дня, когда Ирина мама исчезла, она подошла к Ире и покрыла ее поцелуями с ног до головы.
Никогда Ира не просыпалась так рано. Бывали дни, когда она вообще не могла заснуть, но в эту ночь она заснула и вдруг проснулась от поворота ключа в замочной скважине. Каждый день кто-нибудь вертел в замочной скважине ключом. Но в этот раз Ира сразу поняла, что ключ повернулся не просто так. Было шесть утра, когда повернулся ключ, а в восемь к Ире зашла тетя Дуся и сообщила, что ее мама уехала в командировку на две недели.
«Ой, — вырвалось у Иры. — Ой», — вырвалось еще раз, и вдруг Ира почувствовала, что уже не может обойтись без этого «ой».
«Ой, — стонала Ира. — Ой».
Ире было страшно, она не представляла, как она сможет прожить две недели без мамы. Только мама могла развести руками, развеять по воздуху те непрерывные конфликты, в которые поминутно втягивало себя Ирино воображение.
«Успокаивай меня, — учила Ира свою мать, — успокаивай, что бы я тебе ни говорила». И Ирина мама успокаивала, хотя очень уставала от этого, уставала потому, что каждый раз сознавала, до чего глупо и ничтожно все то, от чего Ира просила ее уберечь.
А теперь мамы нет, и Иру некому успокаивать, и некому уничтожать словно волшебной палочкой «лужи» и «океаны», в которых Ира непрерывно тонула.
Ира сказала «Ой» в восемь часов утра того дня, когда ее мама уехала. «Ой» это было не просто «ой» — короткое и грустное. «Ой» из Ириной комнаты неслось как протяжный стон. И этот стон продолжался с утра до вечера.
Ира очень боялась, что без мамы ей вызовут какого-нибудь врача, который, приехав, прежде всего снимет с нее все шапки, а затем отправит в больницу.
Но больницы и чужих врачей Ира боялась напрасно. Наоборот, за все то время, что Ира болела, угроза больницы менее всего висела над ней, потому что перед отъездом Ирина мама со всех взяла клятвы, что Иру никуда не отправят. И без нее вообще не будут трогать.
Но Ира этого не знала. И когда вдруг через неделю после того, как Ирина мама уехала, открылась дверь и вошел Петр Дмитриевич, Ира, подождав, когда он сядет и как всегда возьмет ее руку, вырвала у него эту руку. И тогда Ира увидела, как Петр Дмитриевич изменился в лице.
А потом вернулась Ирина мама, и Ира сразу перестала стонать и выкрикивать «ой». И сразу же съела все котлеты, которые до этого не ела, потому что боялась, что в них перец. А перца Ира боялась почти так же, как холода. Потому что от перца у Иры сначала расширялись сосуды, а потом так сужались, что она часами должна была лежать вниз головой, чтобы к голове притекла кровь.
Но мама приехала и сказала, что у перца нет крылышек и он сам не может попасть в котлеты. И тогда Ира съела котлеты. Правда, потом она еще долго лежала и прислушивалась, не расширяются ли у нее сосуды. И еще она прислушивалась к каждому повороту ключа в замке. Ире вспоминались слова ее папы, который, когда Ирина мама уехала, сказал Ириной тете: «Уехала в командировку. Не сидеть же и ждать, когда это кончится». И Ирина тетя ответила: «Да, конечно».
Но сейчас, когда мама вернулась, Ира не стала с ней разговаривать обо всем этом. Ира просто не отпускала ее от себя, потому что каждый раз, когда поворачивался ключ в замочной скважине, Ире казалось, что это тот самый поворот, после которого ее мама должна исчезнуть.
И вот тогда-то Ирина мама и сказала вдруг Ире, что Петр Дмитриевич уверяет, будто для Ириного выздоровления нужно, чтобы Ира осталась без родителей.
И вот тогда-то Ира замерла. Если может замереть человек, который и так лежит как мертвый. Вероятно, поэтому никто и не заметил, что Ира замерла.
Ире вдруг пришла в голову страшная мысль. Пришла на один миг, но этот миг Ира потом помнила всегда, потому что это был самый страшный миг в ее жизни.
Еще когда Ира была здорова, а Ириной маме должны были делать операцию, Ира тогда в отчаянии, бегая по тридцатиградусному морозу в легкой косынке и уговаривая врачей не делать операцию, просила судьбу спасти ее мать, а взамен судьба могла сделать с Ирой все, что захочет.
И вот теперь Ире вдруг пришла страшная мысль, пришла, вероятно, для того, чтобы Ира поняла, до чего ее смогли довести болезнь и окружающие. Пришла мысль о том, что она не в силах выполнить то, что обещала судьбе. И Ира сказала: «Если так, если вы никто не хотите понять, как мне плохо, я беру свои слова обратно, пусть со всеми будет все что угодно! Я больше так не могу».
Это был самый страшный миг в ее жизни. И все, что было потом, было испорчено тем, что он был.
…Клопы падали Ире на голову. Ира не выносила запахов и поэтому не разрешала сделать дезинфекцию. Вероятно, нигде и никогда у клопов не было таких великолепных условий для размножения: тридцать градусов жары, днем — полумрак и отошедшие от стенки обои, за которыми так хорошо гнездиться и висеть гроздьями. Клопы падали Ире на голову. Ира слышала, как они ударялись об ее шапку, а потом шуршали компрессной бумагой. Ире не мешали клопы, наоборот, она любила слушать их шуршание, потому что клопы были единственными живыми существами, которые не причиняли ей никакого зла, так как по какой-то удивительной причине почти не кусали ее, а когда кусали, то Ира была этому даже рада, потому что тогда ей казалось, что она хоть кому-то нужна и полезна.
Ира смотрела на стенку и думала о том, что надо еще потерпеть, потому что она давно бы, вероятно, выздоровела, если бы была терпеливой. Если бы не поставила себе тогда спиртового компресса на затылок, а просто потерпела и спазмы бы прошли сами собой. Если бы не легла в больницу, а дождалась, когда вернется из отпуска Петр Дмитриевич. Потому что если бы она не легла тогда в больницу, не было бы прогестерона и всех тех бесчисленных лекарств и того идиота-профессора, у которого нет куска черепа. А если бы всего, этого не было, она бы не лежала сейчас так. Ведь сколько раз она уже начинала подниматься и, только из-за того, что у нее не хватало терпения, снова падала, как Петр Дмитриевич говорил, падала в новую яму. И эта яма была еще более глубокой, чем та, из которой она старалась выкарабкаться. Но теперь это все позади, теперь Ира знает, знает не умом, а каждой клеточкой своего организма: надо терпеть. Ничего не надо делать, ничего. Ни вставать, ни принимать лекарств, ни ждать новых врачей. Надо только лежать и терпеть. Потому что все равно тебе не дадут долго так лежать, вое равно кто-нибудь что-нибудь придумает с тобой сделать. Поэтому пока дают лежать, надо пользоваться этим и лежать.
И если ты долго так будешь лежать и не будешь ничего делать такого, от чего тебе будет становиться все хуже, то придет такой момент, когда тебе станет лучше. И если это «лучше» будет настолько, что ты сможешь встать, взять стул и встать на него, и не с пустыми руками, а еще с молотком и гвоздем, и если у тебя хватит сил вбить этот гвоздь в стенку, то тогда ты это сделаешь, а потом привяжешь к гвоздю веревку и повесишься.
А Ирин папа за стенкой в кухне перестал заниматься математикой. Нет, он не перестал сидеть по ночам, просто теперь ночью он не решал математические задачи, а занимался «движением материков». И Ире казалось, что он свихнулся. Потому что она привыкла за двадцать пять лет своей жизни, что ее папа ночью доказывает теоремы. Но Ира, конечно, никому не сказала, что думает, будто ее папа свихнулся, и не потому, что она вообще никому ничего не говорила и никого не слушала, а потому что знала, что все считают, что свихнулась она и поэтому такое высказывание о ее папе будет лишним тому доказательством. А может, Ира думала, что ее папа свихнулся совсем не потому, что он вдруг бросил заниматься своими уравнениями и начал «передвигать материки», утверждая при этом, что он и в данном случае решает все ту же математическую задачу. Может быть, Ира решила, что ее папа свихнулся просто потому, что не имела возможности видеть его.
Ира никого не пускала к себе. Но приказать она в силах была только своим подругам. Остальные все равно приходили и говорили ей обязательно что-нибудь такое, что потом по неделям вертелось у нее в голове. Так однажды заглянула в дверь знакомая маминой знакомой и сказала, что на неделе встретила на улице Кирилла с женой. Вот и все, что она сказала.
Кирилл женился! Кирилл пришел — заклеил окна сверху донизу рулоном бумаги, от чего Ира погрузилась в мрак без всякой надежды когда-нибудь еще раз увидеть солнце. Кирилл пришел, вдохнул духоту и единственный из всех ничего при этом не сказал, увидел шубу, рефлектор и опять ничего не сказал; он просто заклеил окна сверху донизу, а потом женился. Кирилл был на семь лет старше Иры, и тогда, когда Ира была еще маленькой и училась в школе, Кирилл уже был взрослый и кончал институт. Но тогда он не женился. А потом Ира училась в институте, а Кирилл работал, но и тогда он не женился. Он так долго и упорно не женился, что казалось, он уже никогда не женится. И вот теперь он женился, сразу женился, сразу после того, как заклеил Ире окна и сделал и без того душную комнату еще более душной.
И тогда Ира позвала Кирилла еще раз. И когда он пришел, она сказала: «Мне жалко своей юности». И еще сказала, что вышла замуж раньше, чем он женился. «То есть как?» — спросил Кирилл. И Ира не поняла, чему же он так удивляется.
Однажды, когда Ира кончала институт, он вдруг приехал к ним на дачу, а она тогда с Алешей каталась на лодке. И одна их знакомая, увидев все это, вдруг сказала: «Проморгал Кирилл». Кирилл этого не слышал, но Ире все равно казалось, что он это слышал, раз это было сказано.
А потом Кирилл ее обнял. Так Ире показалось, хотя он, может быть, ее и не обнимал, но откуда же оно вдруг явилось тогда такое чувство? Правда, оно не тогда явилось. Если бы оно тогда явилось, то Ира бы точно знала, что он ее обнял, но оно явилось гораздо позже.
А потом они оба были на ее дне рождения. Вернее, Кирилл был. А Алеша ушел. Но потом все звонил и звонил, и тогда Кирилл, который вообще никогда ничего не говорил ни по какому поводу, вдруг сказал: «Если человек ушел, то зачем звонить?»
И Алеша это услышал, хотя это было сказано не в трубку, а в воздух, но было сказано так громко, что Алеша это услышал и перестал звонить.
А потом было еще. И это последнее, что было. Это было у зеркала в коридоре. Кирилл уходил, и Ира его провожала, и уже у вешалки Кирилл вдруг увидел очки и сказал: «Очки кто-то оставляет». И если он узнал эти очки, а он их узнал, то, значит, он их знал. А теперь он удивляется: «То есть как это — замуж?»
…Ира подняла руку и прижала ее к губам Кирилла. И Кириллу ничего не оставалось, как поцеловать Ирину руку. А потом Кирилл ушел, и Ира стала думать, что надо было ей надеть столько шапок и косынок на голову, чтобы Кирилл наконец поцеловал ее.
А Ирин папа спросил у Ириной мамы, не знает ли она, что такое Ира сказала Кириллу, потому что Ирин папа никогда не видел Кирилла таким белым.
Ира же, к удивлению Ириной мамы, пережила известие о том, что Кирилл женился, очень спокойно, во всяком случае гораздо более спокойно, чем, скажем, известие о том, что книги Ириного папы, которые хранились пятнадцать лет у Кирилла, пока Ирины родители снимали квартиры во всех районах Москвы, теперь должны быть перевезены наконец в комнату, где лежит сейчас Ира. И не потому Ира волновалась, что Кирилл отдает то единственное, что могло еще связывать их семьи, а потому, что вместе с книгами в ее комнату проникнет холод. И Ира не знала, как долго и сколько он будет проникать.
А что он будет проникать, в этом Ира была уверена, так как понимала, что двери ее комнаты, пока книги будут таскать с улицы, будут открыты. Конечно, их бы можно было и закрыть. Можно было бы сначала втащить все книги в коридор, а уж потом к ней в комнату, когда входные двери будут закрыты. Конечно, так можно было бы сделать, но об этом должен кто-то думать, и Ира усаживала свою маму к себе на кровать и внушала ей, что и как она должна делать, когда и какие двери открывать, а какие закрывать, чтобы холодного воздуха вместе с книгами вошло к ней в комнату как можно меньше.
Нет, папу Ира не могла не пускать, это было не в ее власти. Вероятно, он не заходил потому, что это не было ему нужно. А теперь вдруг понадобилось, и он вошел. Вошел, поставил коробки с книгами и снова вышел. Потом опять вошел, опять поставил коробки. А когда он вошел последний раз, он немножко задержался перед тем, как выйти. Но Иру он не увидел, потому что он не закрыл двери, и поэтому Ира натянула на свою голову еще и шубу, которая лежала у нее поверх ватного одеяла.
А вечером пришел Петр Дмитриевич. Пришел и прописал Ире ежедневные ванны, и сколько Ира ни убеждала его, что у нее не хватит сил каждый день сначала снимать с себя все свои рубашки, фуфайки и чулки, а потом их снова надевать, Петр Дмитриевич назначения своего не отменил.
— А всю эту капусту пора начать снимать.
Капустой Петр Дмитриевич называл рубашки, надетые одна на другую, и платки.
— И еще. Надо начать бороться.
Ира очень удивилась, потому что ей казалось, что она только и делает, что борется. Борется, несмотря на то что Петр Дмитриевич не велел ей бороться, а велел лежать и думать о чем угодно и жалеть себя. И тут Ира поняла, что она так и не успела за все эти месяцы, которые отвел ей Петр Дмитриевич на жалость к себе, по-настоящему себя пожалеть. А теперь Петр Дмитриевич говорит: «Хватит». И еще говорит: «Надо бороться». И еще говорит, что сосуды у Иры совершенно здоровы и крови в голове достаточно, а нервы уже превратились в канаты, так что сил у Иры на борьбу хватит.
И тут Ира начала кричать: «Хочу умереть!» Она кричала на всю квартиру, и крик ее, вероятно, был слышен на лестничной клетке.
— Хочу умереть! Хочу умереть! Не хочу больше жить! Не хочу! Не хочу!
И, услышав этот крик, в кухне начала кричать Ирина мама. Она кричала на Ириного папу, что он дождется — Ира покончит с собой.
А Ира все кричит и кричит. И кажется, что этому крику, этому призыву смерти не будет конца. Петр Дмитриевич не сидит возле Иры, он ушел от нее, оставив ее орущую и бьющуюся о подушки. Петр Дмитриевич вошел в кухню, сел возле Ириной мамы и сказал:
— Успокойтесь, Инна Семеновна, завтра ей будет лучше.
Глава третья. Пробуждение
По непрекращающимся звонкам Ира сразу поняла: Сергей. Она повернула ключ и, не дожидаясь, пока Сергей откроет дверь, ушла к себе.
— Ты разрешишь выкурить у тебя сигарету?
Теперь, после ремонта, у Иры была своя комната, маленькая, с одним окном. Обычно Сергей курил в Ириной комнате, не спрашивая разрешения. Больше того — он курил, несмотря на Ирины протесты.
— Кури, — разрешила Ира.
— Так вот, ближе к делу. Мне нужна московская прописка. Я подал документы в медучилище, а туда, ты сама понимаешь, без московской прописки невпротык.
— Ты же хотел на биофак? — удивилась Ира.
— Моя бабушка знаешь чего хотела? Вот именно. У меня не взяли документы. Короче, в загс пойдешь? Скорее решай, твоя мать там уже договорилась, нас сразу зарегистрируют. Ну чего хлопаешь глазами? Да или нет?
Сергей подошел к шкафу.
— Приданое баронессы Ирины!
Сергей снял с вешалки белое платье, которое Ире сшили по случаю окончания десятилетки.
— Оно широкое, — запротестовала Ира.
— Ничего, подвяжешь поясом. Все будет — о'кей.
Сергей вышел, а Ира стала переодеваться.
Надев белое платье, Ира посмотрелась в зеркало. Повиснув на худых Ириных плечах, платье балахоном спускалось вниз.
Ира расчесала волосы. За время болезни они стали у нее иссиня-черными. Прямыми палками волосы падали на плечи. В парикмахерскую Ира не ходила, сама же она могла подрезать только челку.
Ира вышла в кухню и увидела маму. Инна Семеновна вынимала из сумки продукты.
— Знаешь, кто у Сергея на биофаке принимал документы? — спросила Инна Семеновна. — Николай Иванович. Он сначала не узнал меня, а потом как вскрикнет и начал расспрашивать о тебе. Я ему все рассказала про Сережу, он обещал помочь.
— Зачем же вы поехали в медучилище?
— В какое медучилище? — удивилась Инна Семеновна.
— Разве вы не были в медучилище? — настаивала Ира.
— Нет. Мы сдали в университет документы и приехали домой. У Сергея через три недели собеседование. Ему сейчас надо заниматься. И я тебя очень прошу, ты его, пожалуйста, ничем не отвлекай.
— Значит, документы у вас приняли? — с ужасом переспросила Ира.
— Я же говорю, приняли. Что с тобой? Зачем ты надела это платье?
Ира встала и быстро вышла из кухни.
— Что тут произошло? — заволновалась Инна Семеновна.
— Я ей наврал, что у меня не взяли документы, — признался Сергей.
— Зачем? — рассердилась Инна Семеновна.
— Но ведь Петр Дмитриевич велел устраивать ей потрясения.
Этот довод, очевидно, убедил Инну Семеновну. Она принялась мыть мясо.
Сергей был очередным журналистским делом Инны Семеновны. Он появился в доме Морозовых в результате той самой командировки в Тамбов, после которой Ира долго не могла успокоиться, прислушиваясь к каждому повороту ключа в замочной скважине.
Приехав из командировки, Инна Семеновна рассказала Ире об удивительном человеке, прямо-таки Жюльене Сореле, с которым ей дали свидание в тюрьме. Сидел этот молодой человек из-за друга, втянувшего его в компанию, которая оказалась воровской, и кончилось тем, что Сергея оговорили. Инна Семеновна обязательно решила вытащить Сергея из тюрьмы. И не только из тюрьмы, но и из этой ужасной компании, благодаря которой он сел, и из города, где сложилось к Сергею неправильное отношение.
Ира не придала тогда рассказу Инны Семеновны никакого значения. А Инна Семеновна не только все сделала, как сказала, но и больше, чем сказала. И вот уже более полугода Сергей жил у них.
Сначала Ира очень ревновала Инну Семеновну к Сергею. А потом поняла: чтобы не ревновать, надо самой относиться к Сергею так же, как ее мама. И тогда Ира убедила себя, что Сергей ее сын, хотя Сергей был лишь на полтора года моложе ее, и что она живет ради того, чтобы он в свои двадцать четыре года наконец закончил школу.
У Сергея были особые «принципы чести», которые восхищали Иру. Только ему она доверяла купить хлористый кальций, потому что она знала — Сергей ее не обманет и всю дорогу от аптеки будет нести бутылку в руках отдельно от других лекарств, которых Ира боялась. Только Сергею Ира доверяла каждый день нагревать паром ванну и наливать воду, температура которой должна быть не ниже и не выше тридцати четырех градусов.
Сергей закончил школу, сдав экстерном за три последних класса, и после этого поехал на месяц к себе домой в Тамбов. Инна Семеновна не хотела отпускать Сергея. Она боялась, что там «дружки» снова затянут его в воровскую компанию. Но не отпускать Сергея было нельзя, потому что в Тамбове жила невеста Сергея — Марина.
А еще Сергею хотелось поехать в Тамбов, потому что его «дружки» заключили пари: кончит он школу или нет.
Через месяц Сергей благополучно вернулся в Москву. Только вернулся какой-то не такой, и Ира почувствовала, что их отношения становятся другими. Теперь Ира от каждого дня чего-то ждала. И вот сегодня…
— Клянусь честью, — воскликнул Серегей, бесшумно открыв Ирину дверь, — это было великолепно! Если бы ты видела свои глаза… Что Марина Влади, — она не годится тебе в подметки!
— У меня теперь болит затылок, — простонала Ира жалобно.
— К черту затылок! С такими-то глазами можно мир проглотить. Ты слышишь? Поверни голову.
Сергей взял Ирину голову двумя руками и осторожно повернул к себе. От самого легкого удара по голове Ире было больно. Сергей был единственным, кто ни разу не задел Ирину голову и очень гордился этим.
Ира отстранила руки Сергея.
— Как ты мог так меня обмануть?
— «Как тебе не ай-ай-яй», — передразнил Сергей Иру, покачивая головой и ехидно улыбаясь. — Поговорим о другом. — Сергей взял со стола карты. Тасовал карты Сергей артистически. — Курить можно? Впрочем, что я спрашиваю? Вот что: ты когда-нибудь станешь человеком? Январь — болит голова, февраль — болит голова, март — болит голова, апрель, май, июнь.
— Не кури.
— А вот слабо тебе сейчас встать и поехать со мной в ресторан.
Ира закрыла глаза. Голова болела.
— Вызови Марину и иди с ней.
Сергей оживился.
— «Марина, Марина, Марина», — пропел он мотив популярной песни. — Марине пойти в ресторан — это все равно что мне сейчас перейти в соседнюю комнату, а вот если бы ты пошла в ресторан — это было бы равносильно тому, что Господь спустился на землю.
— У меня нет сил. — Ирины руки как плети лежали на диване.
— А с Алешей бы пошла? — Сергей подмигнул.
— Это бессмысленный вопрос.
— Прибедняются только нищие духом. Запомни это.
Сергей был знаком с Алешей. Он познакомился с ним в Ириной квартире и был при этом голый, в простыне. В простыне он был не случайно, а нарочно, потому что Ира попросила его надеть на себя лучший его костюм, в котором он был похож на лорда. «Непременно», — сказал Сергей и встретил Алешу в простыне. Иры тогда в Москве не было, ее вывезли на дачу, и Инны Семеновны, которая устроила эту встречу, тоже не было. Так что эти двое были совершенно одни. И о чем они говорили— никто не знает. Только Алеша потом сказал Ириной маме по телефону, что Сергей ему не очень понравился.
А должны были они заниматься литературой, потому что Сергею надо было ее сдавать за несколько классов сразу. И конечно, они бы никогда не встретились для дел подобного рода, если бы не Инна Семеновна, у которой в голове, кроме занятий Сергея, тогда ничего не было. Поэтому, встретив случайно Алешу на улице и услышав, что он готов идти за ней куда угодно (а следовательно, и к ним домой), Инна Семеновна тут же договорилась об этих занятиях. И в этом не было ничего особенного, так как Алеша преподавал литературу в школе.
— Минуточку, — Сергей отложил карты, которые он все это время не переставал перетасовывать. — Сейчас у тебя появятся силы. — Включив проигрыватель, Сергей подошел к Ире и потянул ее за руку. — Идем.
Так, вдвоем, чтобы никого не было, они никогда не танцевали. И никогда не танцевали танго. Обычно Сергей заводил твист. Нет, Сергей не прижимал к себе Иру. Однако они стояли так близко друг от друга, что тепло, исходящее от Сергея, начало согревать Иру. Тепла Ира боялась так же, как и холода, но вместо того, чтобы отодвинуться, Ира положила Сергею на плечо голову.
Тогда Сергей остановился, выключил проигрыватель и лег на диван.
— Иди сюда, — позвал он Иру и посадил рядом с собой. — Расскажи, как ты любила первый раз?
Ира молчала. Она понимала, что Сергей спрашивает про Алешу.
— Я предпочитаю, когда все наоборот, а ты? — Глаза Сергея смотрели ласково и смущенно. — Никогда, что ли, так не пробовала?
Ира кивнула головой. Сергей захохотал и стукнул кулаком по дивану.
— Все начинается с того, что женщина раздевает мужчину.
Ира смотрела на Сергея: его поза и глаза были полны ожидания.
И Ира вдруг поняла, что сейчас дотронется до рубашки Сергея и расстегнет маленькую перламутровую пуговицу. Прошла секунда, вторая…
— Дело хозяйское, — засмеялся Сергей, встал и вышел.
Ире захотелось задержать его, но она не посмела.
«Как странно он себя ведет, — думала она, сидя на диване в оцепенении, — а может, так и надо?»
Ира уже не помнила как надо. Кроме того, Ира теперь больна и должна быть благодарна за все.
Ира смотрит в окно. Мимо один за другим идут люди. Но они не врезаются в ее память, от них не режет глаза, не сжимает затылок. Она видит и не видит. Так она смотрела в окно, когда была здорова.
«Что бы потом ни было, — шепчет Ира клятву Сергею, — что бы ни было, я всегда буду тебе благодарна».
Ира посмотрела на часы. Она вдруг вспомнила, что сегодня должен прийти редактор.
Несколько дней назад Инна Семеновна встретила свою старую знакомую, Веру Петровну, которая теперь работала на радио в научной редакции. Узнав о болезни Иры, Вера Петровна пообещала зайти и поговорить с Ирой. Может быть, Ира сможет что-нибудь написать для нее на биологические темы.
Сколько раз, лежа в шапках, Ира мечтала о чуде. Если ей закажут что-нибудь написать и она напишет — это и будет чудом.
Войдя к Морозовым и не успев еще раздеться, Вера Петровна начала рассказывать сначала о телефоне, который у нее почему-то выключили; потом о сыновьях, которые не считают нужным сказать, когда они придут, и поэтому она все ночи не спит, прислушиваясь; про своего автора, измучившего ее вконец, так как он приносит материалы чуть ли не в день, когда они должны идти в эфир. Ира слушала, и ей казалось, что вот-вот у Веры Петровны оттого, что она так много и быстро говорит, начнутся спазмы. Хотя умом Ира и понимала, что все, что происходит с ней, с другими не происходит, все же каждый раз она должна была убеждать себя в этом.
Наконец Вера Петровна разделась и зашла в Ирину комнату.
— У нас есть рубрика «Мир вокруг нас», — обратилась она к Ире. — Туда нам нужны небольшие рассказы по биологии. Три странички, не больше. Ты в Ленинскую библиотеку можешь ездить?
Вера Петровна сказала Ире «ты». И Ира ничуть этому не удивилась. Она знала, что выглядит как девочка. Болезнь ее словно законсервировала.
Ира не ответила, что в Ленинскую библиотеку ей ехать не для чего. Ира уже знала: если она скажет, что не может читать, то у нее обязательно спросят, как она лечится, а потом начнут предлагать какого-нибудь врача, и не так, чтобы при Ире, а без Иры, на ушко Инне Семеновне. И потом Инна Семеновна будет клясться Ире, что ни о каких врачах речь не шла и что ровным счетом ничего против нее не затевается.
— Могу, — ответила Ира.
— Вот и прекрасно. Сделай мне материал о Павлове, только ты понимаешь, это не должна быть статья, — это должен быть рассказ. Ты когда-нибудь писала?
Еще утром Ира специально к приходу Веры Петровны нашла свой первый рассказ «Туфельки».
Рассказ был о том, как Ире купили замшевые туфельки и как она в этих туфельках встретила его, с которым рассталась несколько месяцев назад. Шел дождь, и он спросил: «Тебе не жалко туфелек?» И Ира ответила: «Мне ничего не жалко».
Вот это «мне ничего не жалко» читатели Ириного рассказа трактовали совсем не так, как Ире хотелось. А хотелось Ире сказать, что ей не жалко всего, что у нее с ним было.
Ира ждала, что же скажет Вера Петровна. Но Вера Петровна ничего и никак не стала трактовать. Она просто сказала: «Мило. Пиши. У меня счастливая рука». Уходя, она добавила: «Терентьев тоже начинал у меня».
Сергей пришел поздно. Он толкнул Ирину дверь ногой, дверь ударилась о стенку, и с потолка посыпалась известка. Сергей был пьян. Он сел на стул и расставил ноги. Стул под Сергеем скривился.
— Если стул меня не держит, кто же, черт побери, меня удержит?
Сергей встал и шатаясь попытался выпрямить стул. Но стул не выпрямлялся, а от ударов Сергея еще больше перекосился.
— Ладно, подвинься.
Ира подвинулась.
— То-то же, — Сергей сел на диван рядом с Ирой. — Одну минуточку. — Сергей встал и начал шарить в карманах брюк. Достав оттуда сигареты и спички, снова сел. — Вот так-то, — сказал Сергей, поднимая указательный палец вверх. У Сергея были миниатюрные ноги и руки. Носки ботинок у него всегда задирались кверху, потому что он покупал обувь на два номера больше. — Вы слышали когда-нибудь Паганини? — воскликнул Сергей, шаркая спичкой о спичечный коробок. — Если вы не слышали, то вы многое потеряли! Подпить бы еще грамм так двести, нет, сто, нет, двести. У тебя есть деньги?
— Откуда?
— Я все думал: зачем тебе деньги? А потом понял: к Таньке на такси ездить. Послушай…
Сергей бросил в угол недокуренную папиросу,
— Мы же сгорим!
— Переживешь.
Ира встала, подняла папиросу.
— А ты ведь хитрая… я ведь все, гадюка, знаю, чего вы от меня хотите. Интеллигенция!.. Воры — люди, а здесь, — Сергей сделал рукой круг в воздухе, — здесь одна падаль, клянусь честью, если это не так. Чего молчишь? Жениться я на тебе должен за благодеяния твоей мамочки?! Не дождетесь! — Сергей почти кричал, но зубы у Сергея были сжаты, и Сергей кричал сквозь сжатые зубы, от этого все слова принимали странное звучание. — Когда мне в Тамбове об этом сказали, я парню чуть рот не разорвал. Только я не продался. — Внезапно злость Сергея исчезла. — Нет у тебя больше Сергея. Все. Кончился твой Сергей. Чего смотришь?.. Зря об Алеше плакала. Куда он денется? А вот Сергея больше не будет. — И снова у Сергея на лице засветилась злоба. — Смотри, сука, если своей матери хоть слово скажешь, вязы вырву. И попробуй только завтра выкаблучиваться!
Сергей хлопнул дверью, известка снова посыпалась с потолка. Ире стало жутко. Больше всего на свете ей захотелось сейчас рассказать обо всем маме, но она понимала, что теперь уже никогда не решится ослушаться Сергея. Воровской жаргон от Сергея Ира услышала впервые. Да и все, что свалилось на Иру, было так неожиданно для нее, что она никак не могла с этим сжиться и уже через час после этой странной сцены поймала себя на том, что опять думает об утренних словах Сергея, о любви наоборот. Вспомнила их и тут же оборвала себя: это же он ее просто проверял.
А на следующий день рано утром из Тамбова приехала Марина и оказалось, что у Сергея день рождения. Инна Семеновна сразу стала звонить и приглашать гостей. Ира к завтраку не вышла. У нее не было сил ни одеться, ни встать, ни выйти к людям.
— И не поднимешься вечером к столу?! — спросила Инна Семеновна с таким удивлением, словно Ира лишала себя чего-то такого, от чего не имел права отказываться никто.
Ира не вышла поздравить Сергея, а Сергей не зашел к ней. Весь день Ира пролежала одна.
Только уже перед самым вечером к ней зашла познакомиться Марина. Ира сразу узнала ее.
— Вы были три года тому назад в Москве? — спросила Ира. — Вы шли по Тверскому бульвару с высоким молодым человеком, у него фотоаппарат был через плечо? А потом началась гроза.
Марина подтвердила:
— Мы успели дойти с ним до телеграфа и там переждали дождь.
Тот день Ира помнила хорошо. Именно в тот день Ира, надев замшевые туфли, встретила Алешу. Они были в ссоре и не виделись до этого около месяца. Пошел дождь, и Алеша спросил у нее: «Тебе не жалко туфелек?»
А до того как встретить Алешу, Ира увидела Марину. Она шла по бульвару в пышной юбке, как стройная кобылица.
Сейчас на Марине не было той юбки. Но осанка, высоко поднятая голова, вздернутый нос, широко поставленные, с самым модным косым разрезом глаза — все это сразу вспомнилось Ире. Как странно бывает. Марина еще не знала Сергея, когда ее уже знала Ира.
Марину позвали к столу, и Ира снова осталась одна. Она слушала, как чокаются, и думала о том, что Инна Семеновна, ничего не подозревая, сделала ужасную вещь. Она сказала Марине, которая хотела остаться ненадолго в Москве (Марина работала в Тамбове медсестрой, и у нее было несколько свободных дней), что лучше ей уехать, так как Сергею нужно готовиться к экзаменам.
Сергей зашел к Ире и тихо прикрыл дверь. Он был абсолютно трезвым.
— Ты не должна обращать внимания, с кем я, — сказал он тоном, который, по его мнению, очевидно, должен был Иру успокоить. — Сегодня я с одной, завтра с другой.
— Я лежу потому, что простужена, — ответила Ира.
— Передай Золотому, что Рыжий ушел на Воркуту, — сказал Сергей свою любимую поговорку, легонько хлопнул Иру по плечу, подмигнул и вышел.
Иру сразу вдруг отпустило. «Вчера он был просто пьян», — решила она.
Когда на следующий день Ира проснулась, Сергея и Марины уже не было. Инна Семеновна волновалась. Поезд, на котором должна была уехать Марина, отправлялся из Москвы в восемь утра. Теперь было одиннадцать.
— Может, он уехал с ней? — предположила Инна Семеновна. — Я должна была поговорить с Мариной, — упрекала она себя, — должна была объяснить ей, что она не имеет права срывать его в самый ответственный момент.
— Но ты же ей все это сказала, — возразила Ира.
— Нет, я ей не все сказала, я сказала не в полную силу. Если бы она знала, что мы здесь пережили, пока он окончил школу, она бы так не поступила.
— Люди не боги, — вставил Илья Львович, который вышел к завтраку. — Ты всегда от людей требуешь, чтобы они были сверхлюдьми. Сегодня воскресенье, и ничего не будет страшного, если Сергей начнет заниматься на день позже.
Илья Львович по мере возможности всегда стремился успокоить Инну Семеновну, приводя ей самые простые доводы.
— А если он уехал с ней? — не сдавалась Инна Семеновна.
— Он не уехал с ней. Ты умный человек, но когда тебя что-нибудь волнует, абсолютно не умеешь трезво рассуждать. Одно из двух. Либо он ее проводил и просто где-то гуляет. Я считаю, что в этом нет ничего особенного. Человек не может быть все время на людях (Илья Львович судил по себе). Или же она еще не уехала, и они гуляют вместе. В этом тоже нет ничего особенного. И слава богу, что ты больше с ней ни о чем не говорила. Я бы на твоем месте не отталкивал Марину, а, наоборот, использовал ее влияние на Сергея. Потому что если он ее любит, тебе придется все равно с этим считаться.
— Он сказал мне, что не любит ее.
— Когда? — спросила Ира.
— Вчера.
— Он наврал тебе, — сказала Ира.
― Зачем? Я ведь его не спрашивала, — настаивала Инна Семеновна…
— Ну тогда тем более, миленький, тебе нечего волноваться — обрадовался Илья Львович и погладил жену по ее маленьким, пухлым, почти детским пальчикам, которые так не вязались с ее значительной царственной внешностью. — Если Сергей ее не любит, то он ее проводит и вернется обратно. А вообще я ничуть не удивлюсь, если он сейчас не сможет готовиться к экзаменам. Окончить за несколько месяцев три класса школы, абсолютно не умея учиться и без всякой внутренней подготовки — это просто чудо, которое ты с ним совершила. И мне кажется, он сейчас находится на грани срыва. Дело не в том, что он должен отдохнуть, ему нужно время для того, чтобы он смог переварить свое новое социальное положение, войти в него, окрепнуть. Уж слишком большой скачок он сделал.
— Но ты пойми (у Инны Семеновны всегда была своя логика, в согласии с которой она и действовала), если он не поступит сейчас в институт, ему придется вернуться в Тамбов, потому что с трехмесячной пропиской его здесь никто на работу не возьмет, в Тамбове же его убьют.
— Он только что оттуда — и его никто не убил, — парировал Илья Львович.
— Почему его не убили, я не знаю, а вот то, что там на каждом заборе написано «Смерть Куксаю», это я видела собственными глазами. Если его не убьют, его заставят воровать. Второй раз вырвать его из этой среды у меня уже не хватит сил. Ты, наверное, не видишь, что я этот воз везу уже на последнем дыхании?
— Вижу, но кто тебе виноват? — воспользовался вставить Илья Львович, считая, что его жена совершенно зря убивает себя и свой талант. — Кто тебе виноват, что ты тратишь силы неизвестно на что, вместо того чтобы писать.
— Чтобы писать, я должна довести до конца эту историю. О чем писать, если Сергей может сорваться в любую минуту!
Инна Семеновна, оправдываясь, почему она тратит «на чужих людей» (как ее упрекали близкие) столько сил, каждому придумывала свой довод, который, как она считала, будет тому понятен.
Вот и теперь она сказала Илье Львовичу, будто собирается писать о Сергее, хотя всем уже было ясно, что писать о нем она не будет, чтобы не травмировать его и так израненное самолюбие.
Илья Львович хорошо знал свою жену,
— Сейчас ты еще расскажешь легенду о голубке, — сказал он.
Инна Семеновна действительно всегда рассказывала эту легенду, когда ее начинали упрекать в «чрезмерной трате сил» и «ненужном самопожертвовании».
По легенде, человек пришел к Зевсу и попросил освободить голубку. «Хорошо, — сказал Зевс, — но ты должен выкупить ее своим телом. Вот тебе весы, на одну чашу я кладу голубку». Человек начал разрывать свое тело и бросать на весы, но чаша с голубкой все перевешивала. И только когда человек весь бросился на чашу весов, они, заколебавшись, медленно пошли вниз.
— Нет, — сказала Инна Семеновна, — я тебе не буду рассказывать легенду о голубке. Я тебе расскажу другую историю, которую мне недавно рассказала моя старая тетка, и я наконец что-то поняла про себя. Моя бабушка, которая до революции, как ты знаешь, жила на Почтовой улице, собирала всех бедных детей с этой улицы и мыла им головы.
— Пусик, — сказал Илья Львович, нежно целуя жену, — ты такой смешной.
Сергей пришел вечером, когда Инна Семеновна уже успела позвонить и в «Скорую помощь», и в милицию, и в ОРУД-ГАИ. Чтобы не раздражать Илью Львовича, который считал, что его жена, взявшая на себя роль Макаренко, обладает только одним недостатком — не умеет воспитывать, Инна Семеновна не задала Сергею ни одного вопроса. Она сделала вид, будто вовсе и не волновалась.
К Ире Сергей зашел, как только поужинал.
— Еще жива?
Ира промолчала.
— Не с кем посоветоваться, пришел к тебе. Придумай, пожалуйста, как бы мне дней десять отсутствовать?
— Как отсутствовать?
— А вот так, как сегодня, только чтобы Инна Семеновна не сходила с ума.
Ира удивилась, она была уверена, что Сергей ничего не заметил, все же в прошлом Инна Семеновна была актрисой.
— Мы сегодня с Мариной ходили в загс, нам назначили через десять дней. Хотели через месяц, но Марина их уговорила.
У Иры не было ни малейшего сомнения, что Сергей опять врет. И она тут же дала ему совет:
— Скажи маме, что для подготовки к собеседованию тебе нужны книги и поэтому ты будешь сидеть в библиотеке.
— Твою руку.
Сергей всегда протягивал руку собеседнику, когда тот говорил удачную фразу. Ира, которой было неловко сказать Сергею, что это плохой тон, чуть-чуть поколебавшись, протянула свою.
— Ну что ты опять лежишь?! Смотри: чемпионы не возвращаются!
При всем своем косноязычии Сергей иногда говорил очень метко. Одного Ира не понимала: зачем он сказал маме, что не любит Марину? Проверял? Ее тоже проверял?
А наутро Сергей объявил Инне Семеновне, что Ира ему надоела, что он больше не может видеть, как она ходит со своими кастрюльками, что каждый вечер она приходит к нему на кухню под предлогом проверки газа и не дает ему читать и поэтому он сегодня же переезжает к товарищу. Товарищ этот играет в одной из футбольных команд Москвы и тоже из Тамбова.
Сергей всегда говорил, что у Иры змеиный слух, но сейчас он, по-видимому, забыл об этом и счел нужным кричать на всю квартиру.
Теперь Ира верила, что Марина в Москве. Сергею захотелось погулять с ней, и он решил выехать от них, обвинив во всем Иру. Он врал, как хотел. Кастрюли, перец, газ — все это было так, но Ира никогда не приставала к Сергею с разговорами. Если они иногда и говорили с утра до вечера, то это происходило всегда по инициативе Сергея. Сергей сейчас врал, зная, что Ира будет молчать, он ведь уже проверил, что она молчит.
Инна Семеновна зашла к Ире. Ее лицо и шея были покрыты красными пятнами.
— Уговори его, — попросила Инна Семеновна, — скажи, что ты больше не будешь.
Ира вошла в кухню. Увидев Иру, Сергей отправился в ванну и начал набивать рюкзак мокрыми трусами и майками.
— Я очень тебя прошу, — Ира сняла с крючка майку от тренировочного костюма, к которой Сергей уже протянул руку, — не уезжай.
Сергей не стал отбирать у Иры майку, словно давая ей еще немного насладиться его присутствием.
— Я очень тебя прошу.
Сергей сунул в рюкзак полотенце и тут же вытащил его.
— Это мое или нет?
— Твое. Я больше никогда не буду проверять газ перед сном, — пообещала Ира.
Набив доверху рюкзак, Сергей вернулся в кухню.
— Выкурить на дорожку, что ли?
Затянувшись два раза, Сергей потушил папироску, аккуратно положил ее в пепельницу, надел рюкзак и, подойдя к Инне Семеновне, чуть-чуть стиснул руками ее плечи.
— Не огорчайтесь, все будет о'кей. Ну а ты, — Сергей обратился к Ире, — ты открыла мне дверь, когда я пришел в этот дом, ты за мной и закрой ее.
Ира не шевельнулась.
— Как хочешь, мое дело предложить.
Сергей взял со стола стопку книг. Открыл входную дверь и вышел.
«Теперь, если он не поступит в институт, обвинят меня», — подумала Ира. Ира боялась всех: Илью Львовича, маму, соседку с лестницы, подруг… И Ире начало казаться, что она действительно виновата перед Сергеем. Только почему он раньше никогда не говорил, что его раздражают ее кастрюльки. Всю свою еду Ира всегда таскала за собой: она боялась, что при маминой невнимательности в Ирину кастрюлю попадет перец.
«Нет, он ушел не из-за меня, — успокаивала себя Ира. — Он бы никому не сказал, что уходит из-за меня. Будь это правда, он бы выдумал другую причину».
— Если можешь, прости, — Инна Семеновна поцеловала Иру. И Ире показалось, что за все время болезни ее впервые пожалели.
— Я сейчас приму лекарство, которое прописал мне Петр Дмитриевич, — сказала Ира.
Инна Семеновна вдруг испугалась. Ведь два года Ира убеждала Инну Семеновну, что от всех лекарств ей только хуже. Ира тоже боится. Шапки, платки, рефлектор, невозможность без боли поднять голову, сказать слово, съесть тарелку супа… Ведь все это может вернуться. Но сейчас Ире придает силы мамин испуг. Мама боится, значит, если Ире станет хуже, то ей поверят, что это от лекарства. Ира готова идти на любые эксперименты, лишь бы ей верили, лишь бы она знала: что бы с ней ни случилось, мама будет на ее стороне. И Ира вдруг поняла, что никакие силы не остановят ее: она примет лекарство.
Сделав глоток из стакана, куда она накапала несколько капель, Ира легла, минут через пятнадцать голову сжало. Ира обрадовалась. Это означало, что у нее начинается спазм и, следовательно, лекарство не расширяет сосудов. Через час Ира выпила еще несколько глотков, а к вечеру почти весь стакан.
Прошло несколько дней, и Ира уже все знала про действие на нее лекарства. От него начинался спазм в том месте, которое до этого болело. Ровно через час спазм проходил и это место переставало болеть. Словно лекарство обладало избирательным свойством: оно действовало на больное место и лечило его.
Ира приняла лекарство и легла. Голову сжало, как обручем. Мысль начала биться в одну точку. «Рассказ, рассказ, условные рефлексы»… Мысль уходила и приходила, снова исчезала и вновь появлялась. Мысль не давала покоя и бестолково, глупо, безнадежно стучалась в висок. Ире вдруг показалось, что она и вправду все придумала, а потом это все растаяло, и Ира никак не могла вспомнить, что же такое это было. Ира вспоминала и чувствовала, что вспомнить это немыслимо. И все же почему-то ей казалось, что то, что она силится вспомнить, с каждой попыткой приближается к ней. И вдруг оно вспомнилось, вспомнилось именно то, что промелькнуло у нее в голове несколько минут назад. Оно вспомнилось и начало обрастать, обрастать, и тут Ира поняла, что она придумала рассказ.
…Писать было трудно. Самым мучительным было то, что Ира не могла сразу написать хотя бы страницу, не могла отдаться «во власть перу», которое писало бы само собой, а ты бы в это время испытывал наслаждение, подъем, волнение.
Нет, Ира этого ничего не испытывала, Ира писала, как бездумная, холодная машина. Никакого волнения, никаких восторгов, никакого вдохновения.
За весь день Ира в состоянии была написать только одну или две строчки. Придумывала она их в течение всего дня, а записывала вечером, когда можно было зажечь настольную лампочку. У Иры болели глаза, и она могла писать только при ярком свете. Когда у Иры не болели глаза, у нее болела правая рука. Правда, иногда у Иры не болели ни рука, ни глаза. В эти дни вместо трех строчек она писала шесть, но тогда заболевала голова и несколько дней Ира вообще не могла писать.
И даже когда строчек было уже много, Ира все равно не в состоянии была воспринять их как целое, потому что и читать она могла тоже только по две-три строчки в день.
Руки и глаза у Иры как электропробки: они не дают перегореть всей цепи. Заболели глаза или рука — значит, надо прекращать писать.
Ира уже умела терпеливо лежать, терпеливо молчать, терпеливо переносить боль и оскорбления окружающих. Теперь надо было научиться терпеливо писать.
Терпение — это великое мужество. Но раньше Ира терпела от силы, теперь она терпит от слабости. Она так долго от всех терпела, что уже привыкла терпеть. И теперь она терпит не для того, чтобы выздороветь и доказать всем, что она не стерва, которая просто не хочет работать. Нет, теперь Ира уже не надеется выздороветь. Так для чего же теперь терпеть? А потому, что привыкла, и потому, что очень Ире страшно бывает, когда она вспоминает шапки и рефлектор и как она лежала без движения, с крутящейся внутри головы мыслью. Нет, нет, только не назад, только не в прошлое.
…В день когда у Сергея должно было быть собеседование, Инна Семеновна с утра начала мыть пол, потом стирать, потом пришивать бретельки к рубашкам и вдевать резинки в трусы. «Физическая работа меня успокаивает, — уверяла всех Инна Семеновна, — писать в таком состоянии я все равно не могу». А так как обычно Инне Семеновне на хозяйство времени никогда не хватало, то рваных рубашек было предостаточно. Все же примерно к пятому часу ожидания Инна Семеновна уже была не в состоянии и шить. Тогда она села на пол.
Сергей по-прежнему жил у товарища. Инне Семеновне он звонил каждый день, а сегодня обещал после собеседования зайти.
— Должен же он прийти хотя бы за письмом Марины, — уговаривала себя Инна Семеновна, раскачиваясь, как от зубной боли, взад и вперед.
От Марины Сергею пришло из Тамбова письмо. До получения этого письма у Иры не было сомнений, что Сергей провалится на собеседовании, но теперь, когда оказалось, что Марины в Москве нет, появилась надежда, что, может быть, он и выдержит его.
«Так неужели же он действительно выехал потому, что я ему надоела?» — думала Ира.
Инна Семеновна вдруг встала и направилась в ванную комнату. Инна Семеновна знала, что если она чего-нибудь долго и мучительно ждет, то стоит ей лечь в ванну, как ее ожиданиям тут же приходит конец. И действительно, как только Инна Семеновна погрузилась в воду, раздался звонок в дверь.
— Ну что? — крикнула Инна Семеновна из ванны.
— Плохо, — ответил Сергей.
Инна Семеновна вытерлась слишком поспешно, поэтому ее халат местами прилип к телу.
— Что же делать? Что же делать? — повторяла она, выйдя из ванны.
— Самое главное, Инна Семеновна, — спокойствие.
В это время Сергей услышал, как в дверях поворачивается ключ, и приложил палец к губам, давая понять, что он просит ничего не рассказывать Илье Львовичу.
— Можно, кажется, поздравить? — сказал Илья Львович, входя в комнату и глядя на веселого Сергея.
Сергей молча улыбался.
— Что с тобой, маленький? — Илья Львович ласково похлопал Инну Семеновну по щеке.
— Я просто задумалась. — Инна Семеновна посмотрела на Иру. И та и другая понимали: Илью Львовича Сергей разыгрывать не станет.
Инна Семеновна встала и принялась разогревать обед.
— Знаете, Сергей, — начал Илья Львович, вымыв руки и усаживаясь за стол. — Я не люблю прогнозов, но я знаю немало случаев, когда люди, удачно сдав первый экзамен, потом выдерживали и все остальные. Не будем скрывать, — Илья Львович заговорщически улыбнулся, — собеседование, конечно, еще не экзамен, но это тоже кое-что. Самое главное теперь не снижать темпов. Но вот вам мой совет: отдохните дня три. Пойдите с девушкой в кино, в общем, забудьтесь.
Когда Ира с Сергеем остались вдвоем, Сергей сказал:
— Ну, ты была на высоте, но твоя мама!.. Ей надо, чтобы у меня обязательно было образование, иначе я буду тебя не достоин.
— Опять! — простонала Ира. — За что я должна все это выслушивать?
— Ладно, не плачь, я пошутил.
— Шутки у тебя ужасные.
— А я ведь вор. Чего испугалась? Боишься, посадят? А Инна Семеновна на что?
— Если ты действительно украдешь, мама ничего не сможет сделать.
— Даже если я на тебе женюсь?
— Я только удивляюсь, почему, когда меня другие оскорбляют, у меня начинает вот здесь сжиматься.
— Это душа у тебя там сжимается.
— Нервный узел, а не душа. И этот нервный узел почему-то на твои оскорбления не реагирует.
— Сказать почему? Дай на ушко скажу. — Сергей нагнулся к Ириному уху. — Униженный унизить не может, — прошептал он доверительно. — Поняла? А теперь давай письмо Марины.
Сергей взял письмо, повертел его и, не распечатав, разорвал на четыре части.
— Это письмо я сам посылал Томке в Тамбов, — объяснил Сергей оторопевшей Ире, — чтобы она переслала его сюда. Как ты понимаешь, Инна Семеновна не должна была догадаться, что Марина в Москве. Куда это выбросить, только чтобы мать не видела? А, ладно, — Сергей скомкал разорванное письмо и сунул в карман. — А ты, говорят, рассказ пишешь? Чего молчишь? Врут, что ли?
Выйдя на улицу, Сергей столкнулся с Ириным врачом. Петр Дмитриевич шел к Ире.
— Я, наверное, не должен был уезжать от них? — спросил Сергей.
— Ну почему же? — удивился Петр Дмитриевич и остановил на Сергее свой проницательный взгляд.
«А что он еще мог мне ответить? — размышлял Сергей, шагая по улице. — Не может же он признать, что это я, а не он снял с Иры шапки, что это я, а не он поднял ее с кровати, что это я, а не он вывел ее первый раз на улицу…»
…Петр Дмитриевич внимательно слушает Иру.
Ира рассказывает все по порядку: сначала о лекарстве, которое она все-таки решилась принять, потом как она стала писать… Глаза у Петра Дмитриевича серые. Эти глаза умеют все: слушать и говорить, успокаивать, ободрять, а еще… внушать.
Про Сергея Ира не хочет рассказывать, но так уж у нее получается: когда она устает, то не в силах остановиться — тормозов ведь у нее нет.
«Я не могу больше говорить», — через каждые две фразы уверяет Ира, а сама все продолжает и продолжает. Но вот Ира растеряла все слова и не может ни одного вспомнить.
— Что теперь будет с моей головой? — жалобно спрашивает Ира и поднимает глаза на Петра Дмитриевича.
Она расширенными глазами смотрит в расширенные глаза Петра Дмитриевича и старается подчиниться им, старается вобрать в себя все, что они хотят ей передать.
— Вы должны продолжать бороться. У вас спазмы — не обращайте внимания, вам холодно — не обращайте внимания.
«Бороться, бороться» — звучит в Ириной голове голос Петра Дмитриевича.
— Удастся вам завоевать пусть самую малость, держите ее, не выпускайте, чего бы вам это ни стоило.
«Чего бы вам это ни стоило…» — повторяет про себя Ира.
— А насчет Сергея, так я вам просто завидую. Вы с мамой делаете замечательное дело: перевоспитываете человека.
— Это мама перевоспитывает, а я только терплю, вот если бы я была здорова…
— А разве вы больны? — удивляется Петр Дмитриевич. Ира сразу замирает. Она чувствует, сейчас начинается самое главное. Если кто и знает, как она больна, так это Петр Дмитриевич, и если он считает нужным внушить ей, что она здорова, то она поможет ему.
«Вы здоровы, вы здоровы, вы здоровы…» — говорят до предела сосредоточенные и пронизывающие ее глаза Петра Дмитриевича.
«Вы здоровы, вы здоровы, вы здоровы», — повторяет каждая клеточка Ириного тела.
— Вам просто надо было родиться через пятьдесят лет, когда все будут такие, как вы.
— Больные? — Ира легко произносит это слово, потому что понимает: психотерапия психотерапией, а реальность есть реальность.
— Нет, здоровые, но только тогда у всех будет такая же тонкая нервная организация, как у вас, и люди будут взаимно беречь друг друга.
Ира не знает, верить Петру Дмитриевичу или это тоже психотерапия.
— Так вы считаете, не нужно рассказывать маме про Сергея? — спрашивает Ира.
— А зачем ее волновать? Вы и сами справитесь. Ведь выехал он отсюда не потому, что вы ему надоели.
— А из-за чего же?
— Вот чего не знаю, того не знаю. — Петр Дмитриевич встал: — Значит, мы договорились: бороться!
«Бороться, бороться, бороться…»
…В тот день, когда должны были передавать Ирин рассказ по радио, Илья Львович сказал, что приедет раньше, чтобы слушать рассказ дома, вместе с Ирой.
Ира заволновалась. Она понимала, что при Илье Львовиче включать и выключать радио будет нельзя, а прослушать всю передачу «Мир вокруг нас» у нее не хватит сил. Но наконец сообразив, что она может уйти во время передачи в соседнюю комнату, откуда, когда начнут передавать рассказ, ее позовет Инна Семеновна, Ира успокоилась.
Однако в половине четвертого Инна Семеновна оказалась на противоположном конце города. Передача же начиналась в четыре. Теперь Ира мечтала только о том, чтобы мама ей позвонила, и тогда она уговорит ее не мчаться через весь город, а послушать передачу там, где она будет находиться. Ира всегда нервничала, когда мама уходила из дома, потому что Инна Семеновна имела привычку задумываться на переходах.
Ира хотела взять к себе телефон, но не решилась зайти в соседнюю комнату, там сидел Сергей. Ира не знала, пришел ли он слушать передачу или для того, чтобы демонстративно уйти перед ее началом.
Илья Львович появился в половине четвертого; заглянув к Ире, весело спросил: «Умираешь?»
Илья Львович теперь изредка заглядывал в дверь к Ире. Но и только. Даже когда он вел длинные разговоры, он все равно оставался стоять в дверях.
— Когда начнется, позовешь! — крикнул Илья Львович из кухни, где он разогревал себе обед.
Было уже две минуты пятого, когда вбежала запыхавшись Инна Семеновна.
— Еще не передавали? — испуганно спросила она.
Илья Львович и Сергей уже сидели в Ириной комнате и слушали. Теперь, когда пришла мама, Ира могла уйти, шепнув ей на ушко, чтобы она позвала ее.
Ира вышла в кухню. Она вернулась к себе, когда до конца передачи оставалось семь минут. По радио передали о летнем отдыхе ребят. «Значит, ее оставили на конец», — решила Ира. Ира понимала, что это почетно. По интонации диктора Ира чувствовала, что рассказ об отдыхе ребят сейчас закончится, но диктор все продолжала и продолжала говорить. Не отрываясь Ира смотрела на часы. Оставалось уже меньше трех минут, когда диктор наконец замолчала. Инна Семеновна облегченно вздохнула. Сергей полез за папиросой и стал чиркать спичкой. Илья Львович поморщился, что ему мешают. И вдруг по радио грянула песня, веселая пионерская песня. Оставалось две с половиной минуты. Ира знала, что рассказы в радиожурнале «Мичуринец» разделяются один от другого песнями. В Ирином рассказе было полторы страницы на машинке. Сколько нужно времени, чтобы его прочитать? Минута, две? Песня кончилась, и тут же началась другая. Когда осталось меньше минуты, Ира перестала смотреть на часы.
— Я думаю, отчаиваться не стоит, — сказал Илья Львович, когда передача закончилась. — Надо прежде всего узнать, в чем дело. Вполне возможно, что рассказ передадут в следующей передаче. — Илья Львович в особо трудные минуты любил успокоить.
А через некоторое время позвонила Вера Петровна и сказала, что Ирин рассказ передавали сегодня, только не по первой программе, а на Дальний Восток и что деньги ей вышлют по почте.
Обрадованная Инна Семеновна решила собрать гостей. Вообще Ира не любила гостей, потому что никогда не знала, в силах ли будет сидеть с ними, но сегодня Ира вызвалась сама обзвонить всех родственников и друзей. Ира звонила и звонила, совсем не опасаясь того, что могут начаться спазмы. Наоборот, она желала этих спазм, чтобы пересилить их и снова говорить и говорить. «Бороться, бороться, бороться», — звучал в ушах голос Петра Дмитриевича. И спазмы, действительно появишись, тут же исчезали, а Ира все звонила, звонила и звонила.
Когда все наконец собрались и сели за стол, Илья Львович попросил слова. Он поздравил Иру и пожелал ей писать как Чехов: в день по рассказу.
Инна Семеновна подняла второй тост.
— Я знаю, Сергей будет сердиться, — начала она, — но мне хочется выпить за его успехи, за то, чтобы все оставшиеся экзамены прошли также благополучно.
Гости сразу зашумели, начали чокаться, и по тому, с каким жаром все поздравляли Сергея, Ира поняла, как мало верят в нее.
Третий тост произнес Сергей.
— Спасибо учителям, — сказал он и чокнулся с Любой. Люба занималась с ним по физике. Затем, обойдя стол, он чокнулся с Ильей Львовичем. Илья Львович преподавал Сергею математику.
С Ирой Сергей не чокнулся. Ира только два дня занималась с ним по химии, после чего у Иры начинала болеть голова от одного воспоминания о ней.
А четвертый тост подняла Люба, она подняла его за Инну Семеновну, без которой вообще ничего бы не было.
И вдруг Ире стало плохо. Пятна поплыли перед глазами. Голову сдавило, зубы сжало. Ира поняла, что придется лечь. Она вышла из-за стола и ушла к себе. Ира легла и закрыла глаза, ее качало, как на волнах. «Пусть вы добились маленькой победы, все равно не отступайте назад, чего бы вам это ни стоило», — вспомнила Ира слова Петра Дмитриевича.
«Все же я сегодня долго сидела, — оправдывала она себя, — дольше, чем всегда». Было уже около одиннадцати, и гости начали расходиться. Прощаться с гостями Ира не вышла.
— Бедненькая девочка убирать не может, у нее головка болит, — начал злобно Илья Львович, спотыкаясь и таская из комнаты в кухню тарелки.
— Перестань, — тихо попросила Инна Семеновна.
— К черту! Надоело! Не хочу больше паразитов на своей шее держать! — Илья Львович с силой ударил в Ирину дверь. — Ты не думай, — заорал Илья Львович бешено, — что если тебя по радио передавали, то я к тебе стану лучше относиться.
Несмотря на свое опьянение, наверное, Илья Львович все-таки увидел, как Ира побледнела. Он закрыл дверь с такой же силой, с какой и открыл, лег на свою кровать и затих.
Инна Семеновна остановилась посреди кухни и растерянно посмотрела на Сергея.
— Я бы увезла ее в деревню, но ведь она не поедет.
Инна Семеновна никогда не жила в деревне, но почему-то, когда Илья Львович начинал кричать на Иру, ей всегда хотелось убежать с ней в деревню.
— Я ее сейчас успокою, — пообещал Инне Семеновне Сергей.
Увидев Сергея, Ира вцепилась в его руку.
— Ты должен сказать мне, кто из нас прав. Потому что если он прав ― сволочь я, если я права — сволочь он.
Сергей попробовал отнять у Иры руку, но понял, что это безнадежно. Он никогда не видел ее в таком состоянии, и ему показалось, что от его ответа действительно зависит что-то очень важное.
— Это жизнь, Ира, — сказал он.
Ира тут же отпустила руку Сергея и легла. Обычно Ира почти никогда не сидела с гостями, она берегла силы для уборки после их ухода. Но Петр Дмитриевич велел бороться — и вот результат.
Из соседней комнаты послышались рыданья Илья Львовича.
— Что я сделал со своей жизнью?.. — стонал он.
— Нет, этого я уже слышать не могу, — сказал Сергей.
А Ира могла, она спокойно слушала всхлипывания отца, она была как мертвая.
— Рассказ твой не передавали сегодня, — Сергей бросил это Ире в лицо.
Ира не поверила: ведь ей сказали, что она получит деньги.
— Деньги! — засмеялся Сергей. — Их может послать любой. Раз я тебе сказал, можешь мне поверить. Я в таких случаях не ошибаюсь.
Но Ира не хотела верить. Ире хотелось писать. У Иры была крохотная надежда хоть чуть-чуть приспособиться к жизни. Сергей разрушал эту надежду. И Ира убедила себя, что это он так. Просто решил отвлечь ее от папиных слов.
Сергей не ушел к товарищу, и ему, как всегда, постелили в кухне. Ира долго думала, может ли она войти к нему, а потом решила, раз он не остался, когда она дала ему слово больше не проверять перед сном газ, то она вправе не сдержать своего обещания. Ира вошла в кухню. Сергей уже успел раздеться и лечь на раскладушку.
— По тебе бы часы проверять, — сказал он.
Уходя, Ира выключила свет. Сергей зажег папироску.
«Ей нужна домработница и отдельная квартира, — думал Сергей, лежа на раскладушке. — Нет, не это… Ей просто надо, чтобы ей верили, что она больна. Черт возьми, кого он лечит, этот Петр Дмитриевич, — дочь или родителей? — негодовал Сергей. — Зачем он им говорит, чтобы они не обращали на Ирину болезнь внимания? Типичный психотерапевт: лечит каждого, с кем разговаривает. Мне он тоже, — вспомнил Сергей, — ответил тогда то, что, по его мнению, должно было меня успокоить. А я вовсе не это хотел услышать от него. Да куда ему понять чужие души!»
Сергей зажег свет. По всему полу валялись его окурки. Сергей толкнул Ирину дверь. Ира не спала.
— Я пришел тебе сказать, что твой врач двуличная скотина…
— Молчи! — взмолилась Ира. — Он меня лечит!
— Он тебя губит!
— Все равно молчи!
— Ладно, только я хочу, чтобы ты знала, никто и никогда не будет к тебе так относиться, как я.
— Надеюсь, будут.
— Я тебе про Марину наврал. Она давно уехала.
— Значит, ты выехал из-за меня?! — с внезапным вызовом спросила Ира.
— Да.
— Чего же ты опять здесь?
— Ты хочешь знать?..
Сергей подошел к Ире. Ира сидела на диване не двигаясь. Сергей нагнулся, обнял и поцеловал ее. Ира вырвалась и, размахнувшись, дала Сергею пощечину.
— Ты что, озверела?!
Ира выбежала на улицу.
Было уже больше двенадцати часов ночи. Ира шла по городу, высоко запрокинув голову.
Глава четвертая. Месть
С того дня, когда Ира, лежа в десяти шапках, с рефлектором и наглухо заклеенными окнами, поклялась всем отомстить, прошло уже много лет. Теперь в шапках Ира выходила только на улицу, рефлектор убрали на антресоль, а окна были заклеены как у всех — бумажными полосками. Но когда Ире говорили что-нибудь обидное, Ира уходила к себе и повторяла всегда одно и то же: «Терпи, терпи, Ира, будь спокойнее и терпи. Теперь уже не так долго терпеть, скоро ты поправишься и всем отомстишь, всем, всем». Это была психотерапия, эта фраза придавала Ире силы, от этой фразы Ира успокаивалась. Ира никогда не думала о том, как она будет мстить. Одно то, что она решилась мстить, звучало для нее так весомо, что она не думала уже ни о чем другом. Людей Ира не любила. Ей не за что было их любить. А если бы и было за что, то любить она бы все равно не могла, потому что ей нечем было любить. Ира уже давно разучилась испытывать нормальные чувства. Когда Иру обижали, у нее начинались спазмы. Но ведь спазмы — не настроение, спазмы — это физическая боль. Иру, вероятно, легко было бы заменить машиной, которая при перенапряжении отдельных ее участков говорила бы: «Больно». Разве можно разжалобить обиженную машину? Конечно, нельзя. Вот так и Иру никогда не удастся разжалобить. Никакие силы не могут задобрить ее сердце. Оно никогда не сможет забыть всех издевательств, которые ему пришлось перетерпеть. В этом Ира уверена. Только в этом. А вот в то, что она выздоровеет и сможет отомстить, Ира мало верит и говорит себе об этом только для того, чтобы успокоиться.
Но никто и не собирается задабривать Иру. Илья Львович поминутно раздражается. Инна Семеновна целыми днями бегает по делам своих подопечных. Вот и сегодня ее нет весь день. Сегодня она занята делами Галины.
Галина появилась у них полгода назад, и, когда она появилась, Ира, увидев ее, почему-то спряталась в свою комнату и не выходила оттуда, пока Галина не ушла. А когда Галина ушла, Ира стала умолять Инну Семеновну не заниматься Галиниными делами. Чтобы успокоить Иру, Инна Семеновна дала Ире слово вообще не пускать Галину в дом. Но каких слов не давала Инна Семеновна Ире, даже и не вникая в суть Ириных просьб, заранее зная, что логики в большинстве из них нет и искать ее там не надо. А надо просто вовремя успокоить Иру, чтобы потом делать все так, как и надо делать.
И конечно же Галина стала приходить, и конечно же Инна Семеновна стала заниматься ее делами.
А Ира не то чтобы забыла свое первое впечатление, какое произвела на нее Галина, и не то чтобы она смирилась с этим впечатлением, а просто оно теперь уже не так сильно ее волновало, как в первый момент. И столько на это впечатление легло новых впечатлений, что то первое стало каким-то далеким и не очень реальным, и уж, во всяком случае, оно не было достойно затраты того количества сил, какое надо было затратить, чтобы претворить в жизнь Ирино нежелание видеть Галину. А вскоре и вовсе Ира привыкла к Галине, и ей уже было странно, как это она могла противиться ее пребыванию в их доме.
Инна Семеновна умела уважать человека, несмотря на массу недостатков в нем, и старалась, зацепившись за любые достоинства, вытянуть его.
И хотя Инна Семеновна как бы и не обратила внимания на первую реакцию своей дочери по отношению к Галине, однако она и сама прекрасно видела недостатки у Галины. Только они ее ничуть не смущали, а, наоборот, заставляли еще больше заботиться о Галине, ибо Инна Семеновна установила, как она считала, точный диагноз: все Галинины недостатки проистекают оттого, что у Галины нет жилья, что она скитается. Будь у Галины свой дом, она бы не была ни такой истеричной, ни такой надменной, ни такой бесцеремонной, ни такой подхалимкой. В общем, Галина была бы вовсе не Галиной, если бы у нее была своя квартира. И Инна Семеновна решила помочь Галине получить квартиру.
Инна Семеновна была человеком до болезненности обязательным, и если уж она говорила, что сделает, то делала. А еще Инна Семеновна обладала удивительным свойством: люди вокруг нее, как ни противились, все равно в конце концов втягивались в орбиту ее переживаний и хлопот. Вот и сегодня Ира волнуется. Сегодня— заседание жилищной комиссии, на котором должен решиться вопрос Галининой квартиры. Но мало того что Ира волнуется. Она еще возмущена Ильей Львовичем, который, как ей кажется, в эту самую минуту предает ее мать. И предает подруге Инны Семеновны — Екатерине Матвеевне. Екатерина Матвеевна приехала сегодня утром из Ленинграда и с криком: «Лёля, где твои усы?» — бросилась на шею к Илье Львовичу. Лелей Илью Львовича называли в детстве, и он страшно сердился, когда кто-нибудь об этом вспоминал. Но на Екатерину Матвеевну он ничуть не рассердился, а, наоборот, расцеловался с ней и подобострастно захихикал. Всех женщин, с которыми Илья Львович соприкасался, Ира делила на три типа. К первому типу относились женщины, которых Илья Львович побаивался. К ним он всегда ходил на дни рождения и на все другие их празднества. Правда, при этом он обязательно чертыхался. Но ругал он их для виду, чтобы Инна Семеновна не ревновала. А Инна Семеновна и не думала его ревновать. Она вообще считала себя абсолютно неревнивой. У Ильи Львовича было свое мнение относительно ревнивых качеств своей жены. Поэтому, когда Инна Семеновна говорила, что она не ревнива, он лукаво улыбался. Ко второму типу женщин Ира относила тех, которых он не только не боялся, но мнением которых он нарочито пренебрегал. С этими он разговаривал как хотел. Мог даже обругать и выгнать. Тут все зависело от настроения. Если настроение было, он с удовольствием мог провести в их присутствии вечерок. И дальше тоже все зависело от настроения. Если оно было, он говорил Инне Семеновне: «А она была сегодня мила». Если же настроения не было, то он сердился, что попусту убил вечер.
И наконец к третьему типу относились женщины, которых Илья Львович просто уважал. С ними он разговаривал нормально, никогда им не подхихикивал и никогда их не ругал. Но таких было мало.
Когда сегодня утром Екатерина Матвеевна с криком «Лёля, где твои усы?» бросилась к Илье Львовичу и когда Илья Львович в ответ захихикал, Ира сразу поняла, что Екатерина Матвеевна относится к первому типу. И вот сейчас Ира еще и еще раз убеждалась в этом.
Засор ванны — это, конечно, дело необычное. Это тебе не засор раковины в кухне и даже не засор унитаза, куда можно сбросить и спустить что угодно. Ванны обычно не засоряются. И не только у тех хозяек, которые знают, в каких водах что стирать и куда эти воды сливать, но и у таких, которые ничего этого не знают. Засорить ванну — это надо умудриться.
Однако, когда Илья Львович зашел в кухню и сказал, что вымыться, к сожалению, не сможет, так как ванна засорилась, он и не думал обвинять в этом свою жену. Вот если бы засорилась раковина в кухне, вот тогда бы он действительно рассердился, потому что он неоднократно говорил Инне Семеновне, что надо в хозяйственном магазине купить ситечко для раковины.
Но Екатерина Матвеевна посмотрела на случившееся совсем по-другому. Ее удивлению не было границ.
Осмотрев ванную комнату, она обнаружила, что засорена не только ванна, но и раковина в ванной.
— Тут общий засор, — ужаснулась она и потребовала вантуз.
— Как?! У вас нет вантуза?
Но в доме не оказалось не только вантуза, но даже простой проволоки.
— Узнаю твою жену, — сказала Екатерина Матвеевна, — она всегда была бесхозяйственной. А помнишь, — тут голос Екатерины Матвеевны стал сладким, — помнишь, как ты мне делал предложение? Помнишь?
Екатерина Матвеевна когда-то была очень красивой. Она и сейчас была ничего.
Илья Львович только было начал хихикать, но Екатерина Матвеевна закричала: «Лёля! Таз!»
Теперь, когда таз был полон черной грязи, а в руках Екатерина Матвеевна держала белый эмалированный стаканчик, только что вывернутый из-под раковины, Инне Семеновне не было оправданий. Этот стаканчик, заменявший колено, надо было отвинчивать и мыть хотя бы раз в месяц.
— Я не знал о его существовании, — робко оправдывался Илья Львович, — а Инна вчера здесь в раковине мыла посуду.
— В ванной?
— В кухне ведь у нас спит Галина! — уже с откровенным раздражением пожаловался Илья Львович.
— Инна хоть за это много получает? — поинтересовалась Екатерина Матвеевна.
— Ничего.
— Как ничего? Зачем же она все это делает?!
Илья Львович вздохнул. Этот тяжелый вздох более всего поразил Иру. Ей вдруг пришло в голову, что все благородство, вся высота, все бескорыстие, которым славится Илья Львович, — все это не его, а ее мамы. Женись он на какой-нибудь женщине вроде Екатерины Матвеевны, и он бы спокойно защитил диссертацию и сделал нормальную карьеру, и не было бы тогда Ильи Львовича, одержимого всеобъемлющими идеями, ради которых он убивал и свою жизнь, и жизнь своих близких.
— Я все-таки не понимаю, — продолжала удивляться Екатерина Матвеевна, — ведь Галиниными делами, как Инна мне рассказывала, она занимается по поручению редакции?
— Совершенно верно, — подтвердил Илья Львович, — но Инна ведь внештатный корреспондент, и платят ей лишь за написанный материал. А писать некогда, или каждый раз находятся причины: то тема не та, то людей она боится травмировать…
— Ладно, марш мыться, — уже властно приказала Екатерина Матвеевна. — Где тут у вас простыни? Я пока перестелю тебе постель.
Илья Львович бросился к шкафу и начал рыться на полках.
— У нас, как всегда, ничего невозможно найти, посмотри, что тут делается, — позвал он угодливо Екатерину Матвеевну. Теперь Илья Львович уже откровенно предавал Ирину мать.
Когда Илья Львович вышел из ванной, неся в одной руке томик Толстого, а в другой пепельницу, полную окурков, ему была приготовлена белоснежная постель.
— Нет, нет, — слабо запротестовал Илья Львович, — я хочу чаю.
— Чай я тебе дам в постель, — твердо сказала Екатерина Матвеевна.
Илья Львович попытался робко возразить, что он собирается еще работать, но Екатерина Матвеевна, ничего не слушая, подтолкнула его к постели. Единственное, что отстоял Илья Львович, это пижаму.
— Хорошо, хорошо, ложись в пижаме. — Екатерина Матвеевна была в восторге от своей победы.
В это время открылась дверь и вошла Инна Семеновна. Сумка с продуктами, которую она несла, была слишком тяжелой для нее и врезалась в ее пухлые, маленькие пальчики. Инна Семеновна сгибалась под тяжестью этой сумки.
Увидев Илью Львовича в постели, она застыла на пороге.
— Что случилось?! — с ужасом спросила она.
— Ради бога! — Илья Львович резко отодвинул от себя Екатерину Матвеевну, которая попробовала помешать ему встать, откинул одеяло, вскочил с кровати и бросился к Инне Семеновне.
Он взял из ее рук сумку и, бормоча: «Все в порядке, не волнуйся, маленький, зачем ты носишь такие сумки?»— чмокнул Инну Семенову в щеку.
— Я знала, что вы голодные, — Инна Семеновна тяжело опустилась на стул, — но я ничего не могла сделать. Рассказать мой сегодняшний день невозможно.
— Я сделала Лёле бутерброд с сыром, другого я ничего не нашла, — сказала Екатерина Матвеевна с упреком.
Когда же минут через пятнадцать Инна Семеновна перед каждым поставила по чашке куриного бульона с поджаренными сухариками, Екатерина Матвеевна чрезвычайно удивилась:
— Такой вкусный бульон из вареной уже курицы? Ты ее купила в кулинарии?
Инна Семеновна не успела доесть бульон, раздался звонок.
— Вечная история, — недовольно пробурчал Илья Львович. — Никогда нельзя спокойно поесть. — Больше Илья Львович ничего не решился сказать: звонили из другого города.
— Да, я заказывала Владивосток. Нет, село Свечино. — Не отрываясь от трубки и повторяя «алло», Инна Семеновна принялась искать сумку.
— Вот она, — сказала Екатерина Матвеевна и сняла сумку со спинки своего стула.
— Кто это у тебя уже во Владивостоке? — поинтересовался Илья Львович.
— Сейчас услышишь. — Инна Семеновна открыла сумку и начала вынимать оттуда бумаги. Что-то упало на пол, что-то покатилось под стол. Илья Львович хотел было поднять, но не поднял.
— Я потом подниму, — сказал он Екатерине Матвеевне.
Инна Семеновна ничего не слышала и не видела, она рылась в сумке и взволнованно повторяла: «Алло!.. Алло!»
— Да, да. Почта? С кем я разговариваю? А больше никого нет?.. Хорошо. Как тебя зовут? Вот что, Сонечка, выслушай меня внимательно.
В это время Инна Семеновна наконец нашла ту бумажку, которую искала, и, положив ее перед собой, заговорила уже сосредоточившись только на Соне и на том, видно, очень важном деле, которое Инна Семеновна должна была ей поручить.
— В селе Свечине живет… — Инна Семеновна сняла очки и поднесла бумажку, которую только что нашла, к глазам,—….Федосеева Анфиса Николаевна. Знаешь? Да, да, учительница. Надо ей сказать, чтобы она сегодня поехала в город и отправила «молнию» на имя своей сестры в Москву, заверенную нотариусом, о том, что она разрешает удочерить свою дочь Тамару. Это надо сделать обязательно сегодня, потому что завтра Тамаре исполняется восемнадцать лет и это последний день, когда еще можно ее удочерить. Ты все поняла? Сама пойдешь? Это близко? Восемь километров?! Спасибо тебе, Сонечка! Ты очень хорошая девочка. Спасибо!
Инна Семеновна повесила трубку.
— Может быть, ты уже поешь наконец, — сказал Илья Львович.
— Сейчас поем, но сначала я должна сложить все бумаги, иначе я их потеряю. И поднять деньги, которые упали под стол, но никто их не поднял, а мне завтра нечего будет дать тебе на дорогу.
В этой фразе Инны Семеновны были все обвинения сразу: и то, что нет денег, и то, что Илья Львович не любит что-либо делать сразу, а любит отложить все на потом. А потом забыть или сделать вид, что забыл.
Когда деньги были подняты, а бумаги сложены, Инна Семеновна обвела всех загадочно-торжествующим взглядом.
— Ты понял, о какой Тамаре шла речь? — спросила она у Ильи Львовича.
— Нет.
Инна Семеновна опять обвела всех взглядом и наконец произнесла то, что, знала, произведет впечатление:
— Это дочь Галины.
— Как дочь Галины?! Тамара не дочь Галины?!
— А ты представляешь, что было со мной, когда я узнала об этом на заседании жилищной комиссии?
— Подожди, миленький, я все-таки хочу понять: значит, Тамара…
— Дочь Галининой сестры, которая, как ты слышал, живет во Владивостоке. Галина воспитывает Тамару с восьмимесячного возраста. Она хотела ее удочерить, но ей в отделе опеки сказали чепуху: будто при живых родителях детей не усыновляют. Если бы она мне все это сказала раньше, я бы, во-первых, не оказалась в таком положении перед комиссией, потому что все увидели, что Галина меня обманула и я только говорю, что я все про нее знаю, а во-вторых, я бы все это очень легко устроила, потому что мне бы никогда такой глупости в отделе опеки не сказали. А завтра последний день, когда Тамару еще можно удочерить.
— Это я понял. Чем же все кончилось?
— Имей терпение дослушать. Мне надо было убедить комиссию подождать с решением хотя бы до послезавтра. Дальше, мне надо было добиться, чтобы на завтрашний исполком поставили вопрос об удочерении. А главное, надо было успеть собрать все документы и еще откуда-нибудь заказать Свечино к своему приходу.
— И ты все это сделала?.. — Илья Львович погладил Инну Семеновну по руке. — Миленький, ты такой гордый!
— Но теперь все рухнет, если эта девочка Соня не застанет сестру дома или сестра окажется больна.
— Боже, у меня уже мурашки идут по телу, — проговорила Екатерина Матвеевна. — Неужели ты каждое дело так делаешь? Так же сердце потерять можно.
— Это еще что! — восторженно вставил Илья Львович. — Куда ты опять вскочила?
— Постирать тебе на завтра рубашку.
— У меня эта еще чистая, ну, миленький, кто стирает в час ночи?
— Пусти, пусти, я тебе говорю!
Утром Инну Семеновну разбудили звонки в дверь — принесли телеграмму из Владивостока. Екатерина Матвеевна была в восторге. Она зашила Инне Семеновне платье, разгладила его и сказала, что поедет с ней.
С Галиной они встретились у исполкома. Галина от волнения не спала всю ночь, и Инна Семеновна принялась ее успокаивать, убеждать, что все будет в порядке. Но когда ее с Галиной вызвали и председатель потребовал от Инны Семеновны специальное поручение для разбора этого дела, Инна Семеновна поняла, что им решили отказать. Однако она очень спокойно объяснила, что это дело возникло только вчера и она просто не успела заехать в редакцию, но что у нее есть поручение, касающееся других дел Галины Николаевны Лебединской.
— Ясно, — сказал председатель. — Что же вы хотите сообщить нам по данному вопросу? Только кратко.
— Во время войны, — начала Инна Семеновна, — у Галины Николаевны умер ребенок, ей сказали, что больше детей она иметь не сможет. И тогда ее сестра, у которой…
— Все это написано в заявлении. Что еще?
— Первый муж Галины Николаевны, — спокойно продолжала Инна Семеновна, будто ее и не прерывали, — плохо относился к ее приемной дочери. Этим воспользовался друг мужа и разбил ее семью.
— О мужьях и разводах Лебединской мы уже наслышаны достаточно, и вникать в эту сторону ее жизни у нас нет никакого желания, — снова прервал Инну Семеновну председатель. — Ваша подопечная бросала всю жизнь эту Тамару на кого только могла. То это был… первый встречный, то это были ее родители — кстати, они были и родителями ее родной сестры, которая сегодня молнировала свое согласие на удочерение Тамары. Спрашивается — о чем они думали раньше? А все очень просто. Сегодня Лебединской нужна двухкомнатная квартира, и она вдруг вспоминает, что у нее есть племянница Тамара, которую можно удочерить. Я считаю, — закончил председатель, — мы должны отказать Лебединской в удочерении этого ребенка.
— Вы не правы… — попыталась возразить Инна Семеновна.
— Нет, нет, — снова оборвал ее председатель. — Вас мы слушали достаточно. У нас еще много других дел.
Инна Семеновна чуть-чуть запрокинула голову и улыбнулась. Ее улыбка, немножко насмешливая и заранее прощающая, видимо, озадачила председателя. Инна Семеновна воспользовалась паузой.
— Я знаю, что равнодушных людей нет, — доверительно сказала она. — Я наблюдала десятки случаев, когда люди, казавшиеся равнодушными, вдруг поверив по-настоящему в необходимость своей помощи, совершали чудеса. Равнодушие идет от недопонимания. Но для того, чтобы понять, нужно хорошо разобраться. Все справки говорят о том, что Галина Николаевна воспитывала Тамару с восьмимесячного возраста, инспектору же по опеке было угодно представить вам материал в другом свете. Почему он это сделал — я не знаю. Зато мне доподлинно известно, что пятнадцать лет назад Тамара не была удочерена по вине того же отдела опеки… Но в одном вы правы. Удочерение действительно сейчас связано с получением квартиры. Однако Галина Николаевна не фиктивно удочеряет чужого ребенка, чтобы получить квартиру, а квартиру получает ради ребенка, с которым она мыкается по углам с тех пор, как она дала расписку свекрови, обязуясь не жить в ее квартире. А было это двенадцать лет назад. И если за эти двенадцать лет мытарств ей и пришлось несколько раз прибегнуть к помощи родителей, то тот, кто жил без квартиры, знает, как трудно снять квартиру с маленьким ребенком, да еще двенадцать лет назад.
…Когда Инна Семеновна кончила, председатель исполкома сказал примирительно:
— Что ж, вероятно, эту Тамару действительно надо удочерять.
Председателя поддержали:
— Конечно!
— Надо! В порядке исключения!
— Такая судьба… Нужно помочь!
И вдруг, вглядевшись в документы, председатель огорченно сказал:
— Но позвольте! Ведь сегодня ей исполнилось восемнадцать лет!
— Ей исполняется восемнадцать лет в семь часов вечера, — неожиданно для самой себя нашлась Инна Семеновна.
Все рассмеялись.
В коридоре ждала Екатерина Матвеевна,
— Ну что?
— Все хорошо. Сейчас пойдем, я только посижу немножко.
И вдруг страшный крик согнал людей со своих мест. В коридоре на стульях лежала Инна Семеновна. Кто-то искал в ее сумке валидол.
Через несколько минут приехала «скорая»,
— Носилки, — сказал врач.
— У меня инфаркт?
— Нет.
— Тогда я не хочу в больницу.
— Если бы вы не были так возбудимы, можно было бы вылежать дома.
— Откуда вы все про меня знаете? — удивилась Инна Семеновна.
— Так я же врач.
Когда Инна Семеновна уезжала в командировки, Ира всегда заболевала. И Инна Семеновна заставала ее уже в постели. Ира не могла ходить, не могла говорить. Болезнь возвращалась, словно не было стольких лет борьбы с ней. Случалось это не сразу, а через некоторое время после отъезда Инны Семеновны. Вернее всего, перед самым ее приездом. Ире всегда казалось, что причиной тому различные случайности. Поэтому Ира, когда мама уезжала, прикладывала все усилия, чтобы избежать этих, как она считала, «случайностей».
Но разве случайностей можно избежать?
А может быть, тут и не было никаких случайностей?
Ира без мамы чувствовала себя совсем незащищенной. И эта ее незащищенность передавалась окружающим, и они начинали вести себя так, как никогда бы не позволили себя вести при Инне Семеновне.
Но здесь было и другое: при Инне Семеновне Ира и не заметила бы половины того, на что она так болезненно реагировала, когда оставалась одна.
Без Инны Семеновны все вырастало для Иры в трагедию. Вот и сейчас Ира не знает, что ей делать: Инна Семеновна в больнице, а Ире надо ехать в редакцию, вычитывать гранки. Обычно Ира ездила вычитывать гранки с мамой. В редакции никто не знал, что Ира больна, что ездит к ним на машине и перед тем, как поехать, неделями лежит — копит силы. Скопленных сил хватало, чтобы те полчаса, которые она проводила в редакции, никто ничего не заметил. Никто ничего и не замечал. Не замечали даже того, что Ира с гранками всегда куда-то исчезала. А исчезала она потому, что гранки вычитывала не она, а Инна Семеновна, которая ждала ее этажом ниже.
С тех пор как по радио передали (а может быть, и не передали — Ира этого так и не выяснила) Ирин первый рассказ, у Иры было много гранок. Илья Львович называл Иру «Ворошиловским стрелком», потому что почти все, что Ира писала, шло в печать. Правда, Ира писала очень мало… Но что из того? Ира очень злилась на Илью Львовича за то, что он ее называл «Ворошиловским стрелком». Она боялась, что он сглазит. Ира слишком хорошо помнила, как он любил, когда она училась в университете, подытоживать ее успехи и делать прогнозы на будущее. А чем все это кончилось?
Илья Львович был человеком не только не суеверным, но Ире всегда казалось, что он получает особое удовольствие, если может высмеять суеверие. Но когда Ира, как-то не выдержав, сказала ему, что просит больше не называть ее «Ворошиловским стрелком», а то он ее сглазит, она вдруг увидела на лице Ильи Львовича испуг. И поняла: он тоже все помнит. И тоже боится. И то, что даже Илья Львович тоже боялся — было самым страшным.
Чаще всего Ира писала о насекомых. Как-то она пошла в лес и увидела, как муравьи, один за другим спускаясь в ямку, выползали оттуда каждый с желтой крупинкой во рту. Из этих крупинок муравьи строили муравейник. Ира стала приходить к муравьям каждый день и написала о них рассказ.
На следующее лето (Инна Семеновна теперь каждое лето по совету Петра Дмитриевича вывозила Иру на дачу) Ира написала о пауках-линифиях, которые жили под куполами из паутины, и о косеножке, которая, линяя, повисла на еловой иголке, и казалось, будто у нее не восемь ног, а шестнадцать. Потом Ира написала о бабочках, жуках…
Ира писала и очерки. Для очерков надо было «собирать материал». Казалось невероятным, что Ира могла это делать. Но Ира собирала материал, ибо для нее более невероятным было то, что в руках у нее была бумажка, в которой говорилось, что она журналист.
И когда Ира, наконец, добиралась до нужных ей людей и они вдруг начинали рассказывать о своей жизни, жаловаться и просить помощи, Ире казалось, что она сильная и все может.
Рассказ, гранки которого надо было завтра вычитать, был совсем коротким: о том, как Ира вырабатывала рефлекс у ежа. Возможно, если бы мама была дома, Ира на этот раз поехала бы без нее и вычитала рассказ сама. Но теперь, когда мама была в больнице, Ире казалось невозможным не только вычитать рассказ, но и вообще доехать до редакции журнала.
Ира стала перебирать в уме, кого бы она могла попросить поехать с ней. Но таких не нашла. «Что ж, — решила Ира, — придется в коридоре найти кого-нибудь и попросить помочь, будто очки забыла…»
На следующее утро, когда Ира была уже в костюме и складывала в папку листки с поправками, которые должна была внести в гранки, пришла Галина. У Галины теперь был ключ Инны Семеновны. Галина должна была приходить через день — покупать продукты и готовить. Во всяком случае, она обещала это подруге Инны Семеновны Екатерине Матвеевне, которая уехала вчера в Ленинград, взяв предварительно с Галины слово, что та не бросит Инну в беде.
Войдя к Ире в комнату, Галина шепотом начала быстро, быстро объяснять Ире, что она пришла не одна. Что с ней тот самый Боря, который бросил медицинский институт, потому что падал в обморок при виде трупов, тот самый Боря, который на работу не поступил, пишет фантастические рассказы и голодает. Галина обещала Бориной маме, которую она знает тысячу лет, познакомить Борю с Инной Семеновной, но так как Инны Семеновны нет, то она очень просит поговорить с ним Иру.
— Зачем? — испугалась Ира. — Я ведь ничего для него не смогу сделать. — Ира боялась сейчас тратить свои силы.
— А ничего и не надо, ты только познакомься с ним и скажи, что Инна Семеновна в больнице, а то его мамаша мне не верит.
— Но я опаздываю в редакцию, — взмолилась Ира.
— А это у тебя займет несколько минут.
Галина приоткрыла дверь Ириной комнаты и крикнула: «Боря, заходите сюда». И хотя дверь уже была полуоткрыта, Боря, подойдя к ней, постучал.
— Входите! — сказала удивленная такой чрезмерной вежливостью Ира.
Сначала Ире показалось, что Боря совсем некрасивый, но потом она вгляделась в его продолговатые тихие, темные глаза, и они ей понравились. Глаза были как неживые и словно не с этого лица.
— Вот что, — сказала вдруг Ира каким-то уверенным тоном, какого она от себя не слышала с тех пор, как заболела, — поедете со мной. Сейчас.
Ира не спросила, есть ли у Бори время и хочет ли он ехать. Она даже не сказала — куда ехать.
— Видите, Боря, какая у нас Ира повелительница, — сказала Галина.
— Ну, если вы не можете… — начала было Ира.
— Я могу, — тихо сказал Боря, но по его виду и тону было совершенно непонятно, может ли он на самом деле или ему просто неудобно отказать.
— Тогда идите в другую комнату, я буду одеваться.
На голову Ира надела одну на другую две меховые шапки, на ноги три пары толстых шерстяных чулок, плюс еще наколенники. Наколенники были из ватина, они топорщились и колено превращали в огромный бугор.
Подпоясав шубу, чтобы не поддувало, тонким папиным ремешком от брюк, Ира вышла к Галине и Боре. Ира следила за Бориным лицом: не изменит ли оно своего выражения, когда Боря увидит ее в таком одеянии. Нет, Боря безразлично взглянул на Иру и пошел чуть сзади, давая Ире дорогу. Ира вышла на улицу и направилась к остановке такси. По дороге она вынула из сумочки рубль и протянула его Боре.
— Будете расплачиваться.
— О! — как-то по-особенному сказал Боря, поняв, что они поедут на такси, и глаза у него радостно засветились.
Ира села сзади, Боря спереди рядом с шофером.
— Почему вы не спросите, куда мы едем? — сказала Ира все тем же уверенно-разбитным тоном. Сказала и поняла, что, вероятно, теперь уже всегда будет с ним так разговаривать, потому что это как в песне: с какой ноты начал — ту и тяни.
— Я полагаю, раз вы не говорите, значит, вам и не хочется.
«Какой деликатный», — подумала Ира.
Редакция помещалась на четвертом этаже. Ира, как обычно, разделась внизу. В шубе и ботинках она бы не смогла подняться на четвертый этаж. Отдав все вещи Боре, она стала медленно подниматься. Боря шел рядом. Когда Ира останавливалась, он тоже останавливался и ждал, когда она отдышится. На четвертом этаже Ира взяла у Бори шубу и сумку, оставив ему свои ботинки, завернутые в газету. Так они и вошли в редакцию.
— Сядьте вот здесь, — только и успела сказать Ира, указав на диванчик в углу, и еще успела бросить на тот же диванчик шубу, как Иру окружили.
— Морозова! Куда же вы подевались? Без вас тираж журнала начал падать, — пошутил ответственный редактор Агафонов. — Иван, чего же ты сидишь? Если таких авторов так будешь встречать, мы быстро прогорим.
Это была удивительная редакция. И возможно, если бы не эта редакция, Ира не смогла бы так успешно писать. И не одна она. Эта редакция научно-популярного журнала любила и умела заставить писать никогда до того не писавших ученых, инженеров, врачей…
Ира подошла к столу Ивана Петровича. Иван Петрович встал и подал ей руку.
— А я уже собирался вам звонить, — сказал он. — Срочное задание — съездить в университет и взять интервью у Петроченко. Вы, конечно, его знаете?
Ира не знала никакого Петроченко, но не подала вида, собразив, что это, вероятно, какой-то выдающийся ученый и она должна его знать. Ира в редакции все время была начеку, чтобы как-либо не попасть впросак и не обнаружить, что она совсем не та, за которую себя выдает.
— Но ведь я пишу очерк о продавце, — попыталась защититься Ира.
— Как пишете?.. — сделал удивленный вид Иван Петрович. — А я был уверен, что очерк уже с вами. Я его вставил в план. Кстати, — тут же добавил он, — если я не ошибаюсь, за вами не один, а два очерка о профессиях. Вы же обещали еще написать о студентах мединститута.
Иван Петрович лукаво улыбнулся и, глядя в перепуганные Ирины глаза, продолжал:
— Я же вам говорил, это у нас новая рубрика, мы еще сами не знаем, как ее делать, вся надежда на вас.
Конечно, Ира понимала: Иван Петрович шутит и это просто его манера разговора, но, когда Иру просили делать то, что она сделать не могла, она так терялась, что самые простые и естественные вещи не приходили ей в голову. И вместо того чтобы сказать, что у нее мама в больнице или что на нее уже навалили (как в таких случаях говорят) в другом месте срочную работу, Ира спросила, когда она должна сдать очерк о продавце.
— Даю вам неделю, — твердо сказал Иван Петрович, — иначе вы подведете журнал.
— Посмотри на нее! — прокричал Агафонов со своего председательского места. — У нее такое лицо, словно ты ей роман завернул.
С гранками Ира вышла в коридор. Спустившись ниже этажом и усевшись в кресло, Ира слушала, как Боря читает.
— Помедленнее, — просит Ира. Боря читает чуть ли не по складам.
— А теперь давайте их сюда, — Ира берет у Бори гранки и начинает выводить на полях корректорские знаки.
Правку гранок Ира очень любила. Ей казалось, что умение пользоваться корректорскими знаками как ничто другое приобщает ее к писательскому труду.
Вернув Ивану Петровичу гранки и попрощавшись, Ира с Борей спустились вниз. Внизу Ира снова надела незаметно две шапки, ботинки и шубу. Ремень Ира покрутила в руке и спрятала в сумку.
На улице была метель.
— Ой, — сказала Ира и остановилась на крыльце. — Найдите такси, — попросила Ира, — а я постою здесь.
Такси Боря привез очень быстро.
— Где вы его взяли? — удивилась Ира. — Как здесь тепло, — радовалась она.
Усевшись на заднее сиденье, Ира стала думать, что ей теперь делать с Борей. Вести его к себе и слушать фантастический рассказ, который он принес читать Инне Семеновне, или спросить, где ему удобнее вылезти, и избавиться от него?.
Но тут Ира вспомнила Галинины слова, что Боря всегда голодный, и решила повезти к себе.
Ира вошла в квартиру и остановилась: через стеклянную кухонную дверь она увидела, как Илья Львович, сидя напротив Галины, посылает ей через стол воздушный поцелуй.
— Целуетесь? — спросила Ира со смехом, приоткрыв стеклянную дверь.
— Местный шпион! — Илья Львович так заорал, что Ира от неожиданности вздрогнула. — У нас дома есть местный шпион, вы этого не знали? — Илья Львович обращался к Галине. В голосе его звучали издевательские нотки.
Ира вышла из кухни. Боря стоял в пальто. То ли он еще не успел снять его, то ли снова надел.
— Раздевайтесь, — попросила Ира и пошла к себе в комнату.
Ира села на диван и забыла про Борю. Когда Боря постучал, она удивилась:
— Кто это?
Боря вошел и стал топтаться возле кресла.
— Садитесь, — сказала Ира.
Ира молчала, она никак не могла опомниться от только что происшедшей сцены, посмотрела на Борю, но Боря был абсолютно спокоен и, казалось, только ждал какого-нибудь вопроса, чтобы начать говорить.
Открылась дверь и вошла Галина. Боря встал.
— Ах, Боря, ты такой вежливый, но я не хочу вам мешать. Я ухожу. Ира, заставь его спеть тебе. Я никогда не слышала, но он уверяет свою бедную мать, что пение — его призвание. Боря, я разрешаю тебе меня не провожать. Пока.
Хлопнула входная дверь. Илья Львович закрыл за Галиной, прошел к себе в комнату и откашлялся. Кашель Ильи Львовича никогда не обманывал Иру. Как бы Илья Львович ни кричал, стоило ему, оставшись одному, закашлять, Ира уже знала: успокоился. И на этот раз кашель был совсем спокойный, даже довольный. Ну конечно же она местный шпион, если следит даже за его кашлем.
— Спойте, — попросила Ира.
Боря не отнекивался, но движения его вдруг стали неуклюжими. Боря заерзал на стуле и сказал, что волнуется, так как у него не всегда получается. Наконец Боря начал петь. И хотя Ира и не знала этой песни, она сразу поняла, что Боря фальшивит. Но этого было мало. У Бори не было голоса. Из его горла выскакивали какие-то отдельные срывающиеся звуки.
Ире стало жалко Борю.
— Вот видите, — сказал Боря грустно. — Но у меня иногда получается. Мне для этого распеться надо.
И Боря начал рассказывать, как недавно его слушал преподаватель пения. И этот преподаватель пения сказал, что голос у него есть, только его надо поставить. И он даже согласен давать Боре уроки, но у Бори нет денег. Поэтому Боря решил пока поступить на любую службу, лишь бы заработать деньги.
— Вы, наверно, голодны? — спросила Ира и, не ожидая ответа, встала, чтобы идти с ним в кухню.
Суп Боря ел молча, но, когда Ира поставила перед ним жаркое, Боря оживился.
— О! — сказал он так же, как тогда, садясь в такси, и глаза его засветились.
Боря разжевывал кусочки мяса как-то по-особенному, благодарно и радостно. И Ире вдруг захотелось всегда кормить его.
— Есть еще торт, — вспомнила Ира и очень обрадовалась, что вспомнила.
— Я давно так не ел, — сказал Боря.
Ира была окончательно сражена его непосредственностью.
— Мне Галина говорила, что вы пишете фантастические рассказы? — спросила Ира у Бори, когда они вернулись в комнату.
— «Ах, Боря, твои фантастические рассказы на меня действуют как элениум».
Ира захохотала: Боря очень точно передал Галинину манеру говорить.
— Еще, — попросила Ира, не переставая смеяться.
— «Ну Боря, не смешите меня, а то у меня опять скула заболит», — продолжал Боря Галининым голосом.
— Вы, оказывается, артист, — сказала Ира.
Боря обрадовался и тут же сообщил, что он еще не решил, кем ему стать: певцом или драматическим артистом.
Когда Ира опять услышала, что он хочет стать певцом, она сразу же переменила тему разговора.
— Так, может быть, вы прочитаете свой фантастический рассказ? — напомнила Ира.
Боря сказал, что за ним еще надо пойти, так как он в кармане пальто. Но не сдвинулся с места, а начал говорить, что рассказ его очень странный, что он сам запутался в нем, что…
— Несите, — приказала Ира.
Рассказ Боря принес и было уже принялся читать, но остановился и снова начал говорить о том, что пишет он всего три месяца, то есть с того времени, как ушел из института, и не совсем уверен, что фантастика его жанр, но ничего другого пока вообще не получается.
— Читайте, читайте! — требовала Ира. — Мне не нужны ваши предисловия, я и так все пойму.
Примерно на странице пятой Боря пробормотал:
— Я сам чувствую, сколько здесь надо еще менять.
— Читайте. Мне очень интересно.
Ира действительно слушала не отрываясь. Тема Бориного рассказа так переплеталась с ее жизнью, с ее болезнью, что Ире начало казаться, будто во всем этом есть какое-то роковое совпадение.
Рассказ оборвался.
— Видите как, — сказал Боря грустно, — даже конца нет.
— А два пути окисления действительно существуют или вы их выдумали?
— Существуют. Это работа моего товарища. Если вам интересно, я могу ее принести.
Ира смотрела на Борю. Вот он, кого она ждала, кто пришел и сказал: психика? невроз? истощение? Все это ерунда. Ее болезнь с чисто органическими нарушениями. Нарушениями процессов окисления и терморегуляции. Ведь у нее действительно нарушена терморегуляция.
Разбор рассказа Ира начала с кусков, которые ей понравились и которые доказывали, что писать Боря может и должен. Потом она говорила о недостатках, сделала несколько замечаний и подсказала кое-какие ходы.
Боря не просто соглашался, он восторженно откликался на все Ирины предложения. И воодушевленная Ира придумывала все новые и новые коллизии сюжета.
— Закончите этот рассказ, я вам обещаю, он будет напечатан, — твердо сказала Ира.
Боря весь засветился.
Боря ушел, а Ира долго еще сидела, не двигаясь с места. Ее охватил восторг от сделанной только что ею правки Бориного рассказа и от придуманных ею сюжетных ходов.
Но постепенно радость затихала, а вместо нее рос страх ответственности. Ответственности за судьбу другого человека, которую она зачем-то вдруг взвалила на себя, забыв, что она сама еле держится в этом мире.
На следующий день Ира решила сразу же пойти собирать материал для очерка об обслуживании. Сразу же, пока у нее не заболело горло, или голова, или еще что-нибудь, что могло помешать ей выйти на улицу. И пока она не соберет материал, Ира решила не ехать к маме. Хотя Ира знала, что это ужасно, потому что мама очень обидится, если узнает, что Ира всюду ходит, а к ней нет. А папа и родственники начнут возмущаться.
Но Ира не могла совмещать поездки к маме со сбором материала. Надо было выбирать. И страх подвести журнал победил. Других же чувств, кроме страха, которые могли бы управлять Ириными действиями, у нее давно не было.
…Ира шла мимо киосков. Здесь возле метро их было очень много. И Ира придумала: каждый киоск это маленький домик. В одном домике живут папиросы и командуют ими папиросницы, а в другом живут печенье и пироги. Ира остановилась возле домика, в котором живут пироги.
— «Невский» пирог будет после обеда, — сказала продавщица мужчине в пенсне и с бородкой.
Потом девушка закрыла окошечко и, повесив на окошечке табличку «Обед», скрылась в тамбуре.
Ира обошла киоск и постучала в дверь. На стук никто не ответил. Ира толкнула дверь и вошла. На табуретке сидела девушка, которая только что продавала пироги, и плакала.
— Вам что? — спросила девушка, увидев Иру.
Ира показала свое поручение из редакции.
— У вас что-то случилось? — спросила Ира.
— Деньги пропали.
— Много?
— Тридцать рублей.
— Как же они пропали?
— А я сама не знаю. Стала вчера вечером остатки считать. Так считаю и эдак считаю, а тридцати рублей все не хватает.
Ира сняла шубу, здесь — в тамбуре — горел рефлектор и было очень жарко.
— Как вас зовут?
— Зина.
— А это точно, Зина, что деньги пропали вчера?
— Да.
— Почему вы так думаете?
Сидя на табуретке напротив Зины, Ира задавала вопросы по порядку, как следователь, выясняя обстоятельства дела.
— Я каждый вечер остатки проверяю.
— Тогда вспомните, не заходил ли вчера кто-нибудь в ваш киоск?
— Нет.
— Это точно? Может, на минутку кто забегал?
— Катя заходила! — вспомнила девушка.
— Кто она?
— Мы с ней вместе летом работали, летом — много покупателей, и мы по двое работаем.
Ира ничего больше не спросила про Катю.
Но Зина вдруг сама, понизив голос, заговорила:
— Я на рабочих думаю. Я когда товар принимаю, не всегда считаю его.
— А вчера считали?
— В том-то и дело, что нет. Я побежала пироги заказывать. Чтобы после обеда привезли.
— Куда вы побежали? — Ира незаметно задавала и те вопросы, которые вводили ее в курс работы в киосках. Так она уже знала и как считают по вечерам остатки, и как принимают товары.
— А мы всегда заказываем товары по телефону-автомату. Как видим — что-нибудь кончается, так и заказываем. Но почему-то мне привезли пироги не после обеда, а вовремя. И привез их мне Коля, и мы с ним заговорились, вот я и не считала, — Зина понизила голос. — А может, и не рабочие, — поведала она уж совсем шепотом, — может, их самих обманули на фабрике.
— Что же вы теперь думаете делать? — спросила Ира.
— Свои деньги отдам, только брата боюсь. Он и так против того, чтобы я продавщицей работала.
— А брат у вас кто?
Зина вздохнула:
— Инженер.
Неожиданно загудел гудок. Зина вскочила:
— Пироги привезли.
Ира шла домой, и ей было уже неудобно перед этой Зиной, потому что она знала, что писать о ней не будет. Глупо и ни к чему было для этого журнала писать о том, как украли у нее тридцать рублей. Жалко только потерянного дня и истраченных впустую сил. И вдруг Ире пришла в голову мысль познакомиться с Зининым братом. Ира почувствовала, что конфликт между братом-инженером и сестрой-продавщицей может вдохновить ее на очерк.
К концу следующего дня Ира подошла к киоску и вместе с Зиной отправилась к ней домой.
Зинин брат был небольшого роста, чуть повыше Иры, с рыжеватой бородкой. Звали его Валя. Манера разговора у него была странноватой. Валя говорил, и каждое слово его было отделено от рядом стоящего паузой чуть длиннее обычной. Слова от этого стояли в пространстве в одно и то же время и связанно и отдельно друг от друга, словно печатные буквы в слове. Кроме того, как Ира уже поняла к концу разговора, Валя не любил перескакивать с одной темы на другую. Приглянувшуюся ему тему он старался исчерпать до конца. Поэтому, не слушая своего собеседника, который пытался увести его от надоевшей темы, он все дундил и дундил про одно.
— Так вот, — сказал Валя, в десятый раз повторяя одну и ту же фразу, — сестра у меня продавщица, а я инженер. Это, как вы считаете, хорошо или плохо?
Валя задавал вопросы и отвечал на них сам. Это была как бы форма его разговора.
— С материальной стороны, — продолжал Валя, — это одно и то же, она даже больше меня зарабатывает. Возьмем с философской точки зрения: инженер — интеллектуальная работа, продавец — физическая работа. Инженер продает себя, свой ум, свой талант, продавец продает колбасу. Что выгоднее человеку: продавать себя или колбасу?
Тут Ира рассмеялась, она наконец поняла: все, что наговорил здесь Валя, надо воспринимать как юмор.
Но Валю только подхлестнул смех Иры. Теперь, когда он уже чувствовал, что она его понимает, он разошелся еще больше.
— Интеллектуальный труд, кому он нужен? От него только сходят с ума и психами пополняются больницы.
Ира встала.
— Так, значит, вы будете писать о Зине?
— Не знаю.
— Можно теперь мне задать несколько вопросов вам? Вы давно занимаетесь журналистикой?
— Давно, — соврала Ира.
— Я спросил потому, — признался Валя, — что хотел узнать, сколько вам лет?
— Сколько же, вы думаете?
— Я здорово угадываю всегда возраст, у меня талант к этому есть, а вот ваше лицо такое странное, что я никак не могу понять, сколько вам лет. Вам можно дать восемнадцать, но сама логика говорит, что этого не может быть. И еще один вопрос: вы замужем?
Вероятно, никому другому Ира бы не ответила на такой вопрос при исполнении служебных обязанностей.
Но Валя стоял перед ней такой не от мира сего, что она сказала:
— Нет.
— Тогда мне хочется еще раз с вами увидеться.
Ира сделала вид, что не понимает, куда клонит Валя.
— Ну конечно же, если я буду писать, я еще не раз…
— Нет, нет, — прервал ее Валя, — я хочу вас видеть не как журналиста.
— Мне пора, — сказала Ира, она понимала, что должна рассердиться, должна поставить этого нахала на место, но она как-то не умела этого сделать.
— Ну что вы смотрите на меня как на чокнутого? Я и есть чокнутый.
Ира засмеялась.
— Правда, правда. Меня в детстве Зина уронила. А то бы я тоже стал продавцом.
— Да ну вас, — сказала Ира. — Лучше бы вы всерьез рассказали мне о Зинином детстве. Вы ведь прекрасно понимаете, что никакого материала для статьи мне не дали. Нарочно, конечно.
— Нарочно, — признался Валя. — Скажите ваш телефон.
— Не скажу, — отрезала Ира. — Позовите Зину из кухни, и я пойду.
Ира спешила домой. Должен был прийти Боря, принести ей работу друга о двух путях окисления.
Непрерывность действия: кто-то читает гранки, кто-то заказывает ей материал, кого-то она устраивает на работу, кому-то редактирует рассказ. Звонки, события… все это нужно Ире, как недавно еще ей был нужен ворох бумаг на столе. Написано тогда было пять строчек, а бумаг — словно роман уже целый написан: но Ире слишком надоел пустой стол — свидетель ее бездеятельности.
Теперь другое: люди, люди, побольше людей. Кто-то делает ей, кому-то делает она что-то совсем незначительное. И Ире кажется, жизнь ее бурлит. Жизнь действительно бурлит, только не ее, а чужая. А ее? Ее жизнь все та же — жизнь, взвешивающая на весах каждый шаг, каждое ее действие. Не слишком ли? Стоп! Спазмы. Значит, слишком. И опять перерасчет сил, бездействие, тоска. И вдруг звонок, потом еще один, еще… Ира понимает, что все это бутафория, бутафория, созданная ею же. Понимает… понимает… и вдруг где-то перестает понимать, забывает об этом. Забывает на минуту, на две. Эти минуты — это минуты искусственно созданной жизни. Они помогают прожить Ире дни, недели, месяцы.
Так было при маме, но сейчас рядом нет мамы. Ира хочет приостановить поток событий. Но у нее даже и на это нет сил.
Как только Ира вошла в квартиру, раздался телефонный звонок. Звонил Илья Львович предупредить Иру, что задержится. Сначала на совещании, а потом, возможно, зайдет поужинать куда-нибудь. В больницу к Пусику Илья Львович поедет завтра, поэтому пусть Ира оставит записку для Пусика на столе. И пусть не волнуется, что не едет к маме, обидчивого Пусика он берет на себя.
Ира положила трубку в смущении. Что-то давно забытое вспомнилось ей. Ведь раньше папа всегда разговаривал с ней так. Но сейчас? Почему вдруг?.. «Это мама, наверное, попросила: быть с Ирой без нее поосторожнее», — подумала Ира.
Диссертация о двух путях окисления, которую принес Боря, была толстой.
Ира взяла ее в руки и вдруг прочитала: «Петроченко». Да ведь это тот самый ученый, у которого Иван Петрович просил взять интервью!
— Конечно, тот самый, — подтверждает Боря, ведь его друг работает в университете.
— Только вы ничего не рассказывайте Петроченко обо мне, — просит Ира. Ира не хотела, чтобы в журнале каким-нибудь образом стало известно, что она больна.
Ира отдает диссертацию Боре. Боря начинает читать.
История вопроса, методика исследования, опыты… Ира слушает и ничего не понимает. АТФ, митохондрии, ингибиторы… Когда-то Ира все это знала, все учила, все сдавала на «отлично», но теперь…
Боря терпеливо объясняет. Объясняет, словно она никогда и не училась на биофаке.
Для того чтобы лампочка загорелась, ее достаточно включить в электросеть. Человека нельзя включить в электросеть, но человеку тоже нужна энергия. Она нужна его мышцам, чтобы те могли сокращаться, его головному мозгу, чтобы он мог думать, его сердцу, чтобы оно могло биться. В организме человека миллиарды станций, вырабатывающих энергию. Эти станции работают на кислороде, который переходит от цитохрома к цитохрому. При этом выделяется энергия. Энергия скапливается в АТФ (аденозинтрифосфорной кислоте) и потребляется организмом по мере надобности. Но оказывается, станции, вырабатывающие энергию, могут вырабатывать ее в двух видах: в виде химической энергии, накапливаемой в АТФ, и тепловой, которая рассеивается по организму, поддерживая его температуру. Какую энергию в какой момент вырабатывать — диктует состояние организма. Охлажденный организм требует тепловой энергии. Требует! Ну, а если механизм переключения на окисление с выделением теплоты не работает? Вот тогда-то организм и начнет охлаждаться и его придется согревать шапками, платками, рефлектором…
Нет, механизм переключения еще до конца не изучен, не изучена еще и болезнь, связанная с нарушением такого переключения, но ведь это все можно изучить… Теперь Ира жалеет, что так получилось с интервью.
А Боре вдруг приходит в голову совершенно новое решение его рассказа, и, хотя оно начисто перечеркивает все то, что придумала в прошлый раз Ира, она не огорчается. Ведь это означает, что Боря не ученик, который слепо подчиняется указаниям учителя, а человек творческий, ищущий, одаренный.
— Очень хорошо, что я снова это перечитал. Очень хорошо, — твердит Боря.
Ильи Львовича все не было. Боря ушел. Ира уже начала засыпать, когда ее разбудил поворот ключа в дверях и шепот Ильи Львовича.
«С кем это он?» — удивилась Ира.
Илья Львович все шептал и шептал, то погромче, то потише. «Это он сам с собой», — вдруг поняла Ира. Илья Львович часто говорил сам с собой. Правда не так интенсивно. «Наверное решил задачу», — подумала Ира и спокойно заснула.
Киоски преследовали Иру. Ее тянуло к ним. У мороженщицы Ира спросила:
— Вам нравится ваша работа?
— Работа как работа, — ответила та.
И Ира поняла, что Зина для нее клад. Ну конечно же клад. Когда наблюдаешь, как Зина продает, понимаешь: продавать — ее призвание. Но что еще знает Ира про Зину? Ничего, разве только что у нее брат немножко того. Ира решает пойти завтра снова к Зине и расспросить ее потолковее.
Дома Галина готовила обед. Ира поздоровалась с ней и пошла к себе. Ира хотела чаю, но зайти на кухню не могла, так как там было жарко, а жары Ира боялась точно так же, как и холода. Ира сидела и думала, удобно ли пойти попросить у Галины чаю. Но Галина вдруг пришла сама. Лицо у нее было красное, узкие глаза превратились в две щели, из которых стрелял гнев.
— Если ты будешь ревновать Илью Львовича ко мне, — совсем не Галининым голосом завизжала Галина, — то я больше никогда сюда не приду!
Ира не ожидала крика. Когда папа дома, Ира всегда в напряжении, как тугой резиновый мячик. Поэтому папин крик чаще всего отскакивает от нее. Но тут папы не было, и Ира сидела бездумная и спокойная, желая лишь чаю. Галинин крик не отскочил от нее, он вошел внутрь. Вошел и начал пульсировать всюду, где у Иры был пульс. «Вот оно, началось без мамы», — подумала Ира.
Ире захотелось пойти и сказать Галине, чтобы она действительно никогда больше не приходила. В это время зазвонил телефон.
— Здравствуйте, — услышала Ира, — вы меня узнаете?
Нет, Ира не узнавала.
Пауза.
— Мне дали ваш телефон в журнале.
Пауза.
— Я им сказал, что я продавец и вы обо мне пишете.
Пауза.
— Ой! Это брат киоскерши Зины?! Здравствуйте, Валя.
Пауза.
— Сегодня я вышел в передовики, и мне на витрину поставили красный флажок.
По телефону Валя кроме пауз между словами делает еще паузы между фразами. Да такие большие, что кажется, будто он больше никогда не заговорит. Но проходит секунда, вторая, и Валя снова начинает бросать слова, как камешки в пропасть. Бросать с одинаковой силой и одинаковыми промежутками.
— Вы недовольны?
— Чем?
— Тем, что я так им сказал.
— Что ж с вами делать?
Молчание.
— Я звоню вам по делу.
Пауза.
— У моей сестры нашлись пропавшие тридцать рублей.
— Правда?! — обрадовалась Ира.
Валя молчал.
— Алло! Алло! — кричала Ира в трубку, но Валя» молчал. Наконец он ответил:
— Если хотите узнать, как они воскресли, приходите сейчас к нам.
— Хорошо, — ответила Ира.
От радости Ира сразу же все простила Галине, и ссора с ней показалась чепухой, простым, легко исправимым недоразумением, не стоящим никаких переживаний.
Ира заглянула в кухню и позвала Галину. Галина пришла не сразу.
— Галиночка, дорогая, — заговорила Ира ласково, — существует столько вещей, нам с тобой не подвластных, от которых мы вынуждены страдать, так неужели же наши с тобой отношения, зависящие только от нас двоих, тоже должны превратиться в травму для нас? Какая ревность, как могу я ревновать Илью Львовича к тебе? Я даже не понимаю, как тебе такое могло прийти в голову.
Галина заплакала:
— Ты извини, у меня с нервишками просто что-то делается.
Ира подошла и поцеловала Галину.
— Сейчас звонил брат Зины. Ну, продавщицы, о которой я собираюсь писать. Деньги нашлись.
— Видишь, как хорошо, — сказала Галина, вытирая слезы и быстро-быстро поглаживая Иру по руке.
Собирая шапки и наколенники, чтобы выйти на улицу, Ира радовалась тому, что может говорить. Ибо пока ты можешь говорить, все в твоих руках. Ты со всеми можешь договориться. Вот так, как сейчас с Галиной.
Когда Валя ввел Иру в комнату, и она увидела погашенный свет и зажженную свечу, она поняла, что никаких денег никто не нашел, и Валя ее просто надул.
Но вместо того чтобы сразу уйти, Ире пришлось снять пальто, так как, когда Ира с улицы входила в помещение, ее от перемены температуры бросало в жар и она должна была остыть.
— А где же Зина? — сыграла удивление Ира.
— Она ушла, я сказал ей, что у меня сегодня любовное свидание.
— Понятно, — Ира села на стул. — Расскажите, как вы переехали в Москву? — попросила Ира.
— На поезде.
— Я серьезно.
— Мне было тогда пять лет. В Москве у нас жила тетя, которая решила нас взять к себе, так как наша мама умерла. Нас с Зиной посадили в поезд, но по дороге почему-то высадили и повели к начальнику станции. Зине было девять лет. Я плакал, а Зина меня успокаивала и объясняла начальнику, кто мы, откуда и куда едем. Начальник нас посадил на следующий поезд и дал распоряжение опекать до самой Москвы. Дело в том, что Зина в отличие от меня — толковая. Вы пишете о любви?
— Да.
Ира встала, она уже остыла и могла уйти.
— Когда вы дадите мне почитать ваши произведения?
— Когда-нибудь, — уклончиво ответила Ира.
— Вы были замужем?
— Была.
— Долго?
— Одну минуту, — уже подражая Валиной манере шутить, ответила Ира.
Валя рассмеялся.
Папа спал. Ира хотела позвонить по телефону, но обнаружила, что папа забыл его вынести. Обычно он не забывал этого делать. Когда папа ложился после работы отдыхать, он переводил телефон на тихий звон и удалял его от своей комнаты на столько, на сколько позволял это сделать десятиметровый шнур.
На столе лежала записка от мамы, она писала, чтобы доченька ее — Ирочка — не волновалась за нее и не ездила к ней, а собирала материал, что она понимает ее, так как сама человек очень обязательный и не в силах никого подвести.
Илья Львович вышел, зевая и потягиваясь.
— Ты видела записку? Я был у мамы, ей лучше, но она ведь ужасно нетерпеливая. Ей поставили пиявки. Она их боится. Медсестра куда-то ушла. Пиявка уползла. Мама стала кричать. Ее соседка, очень милая женщина, нашла эту пиявку у мамы в кровати. И так глупо вышло, мама мне все это рассказывает, а я ведь вчера выпил, так, может быть, поэтому у меня были какие-то не такие глаза, а мама обвинила меня в безразличии к ее состоянию… в общем, очень глупо получилось и я ничего ей не смог объяснить… На тебя она не обижена, очень обрадовалась твоим успехам, сказала, чтобы ты не приезжала.
Ира ушла к себе. Значит, мама не обижена. Ире стало спокойнее. Мама-то понимает, что такое — Иру включили в план, когда очерк не написан даже вчерне.
Для того чтобы написать очерк вчерне, не обязательно собрать весь материал, достаточно, чтобы что-то сверкнуло, нужное, интересное, и очерк тогда выстроится сам по себе. И уж потом обрастет подробностями, «мясом», как любит говорить Инна Семеновна. Но вот этого «что-то» пока и нет. Ничего не блеснуло, ничего не зажгло, нет того, вокруг чего могло бы все обрасти. Если бы Ира писала рассказ, она бы описала Валю. С нарочито глупым лицом, с рыжей бородой. «А ведь он умный, — подумала Ира. — Умный и тонкий и только придуривается дурачком». «У тебя все «тонкие», — вспомнила, как передразнивала ее Таня. «Да, от этих «тонких» подальше…»
И вдруг Ире захотелось писать совсем другое. Не рассказ про Валю и не очерк про Зину, а совсем-совсем другое. Пока это было еще нечто неопределенное. Но Ира знала, эта неопределенность — кажущаяся. Стоит ей только взять ручку и бумагу — и рассказ выльется мгновенно, сам.
Ира хорошо знала это состояние. Впервые оно напало на нее, когда она писала курсовую работу, тогда Ира еще не понимала, что это такое, во что это может вылиться, а только чувствовала, что что-то надвигается, и охватывает ее, и не дает сдвинуться с места, повернуть в другую сторону, а ведет неумолимо к одному, заставляя подчиниться. И хотя оставалось мало времени, а то новое, нахлынувшее на нее желание было совсем неизвестно ей и казалось ни к чему, но она не смогла ему противиться, она отставила курсовую и стала писать. Вот тогда-то она и написала свой первый рассказ про туфельки.
Это состояние потом долго не приходило. Ира закончила университет, уже писала и печаталась, но оно все не приходило. А потом вдруг пришло: Ира села и написала рассказ — за десять минут.
Таких коротких рассказов теперь у Иры было много: о любви, о людях, на биологические темы. Ира ждала и боялась этих «состояний», боялась потому, что хотя короткие рассказы Ира писала быстро, но так выдыхалась, что потом долго вообще не могла писать.
Тем более она испугалась этого «состояния» теперь. «Нужно писать очерк, — уговаривала себя Ира. — Когда-то я имела право прерываться, «ловить вдохновение». Теперь все это слишком большая роскошь для меня. Надо писать очерк».
Неожиданно раздался звонок в дверь. «Вот оно, спасение», — обрадовалась Ира, слабо надеявшаяся на свою волю.
На пороге стоял пьяный Сергей.
— К тебе можно? — спросил Сергей. — Только я не один.
Ира и так видела, что он не один. Рядом с Сергеем стояла девушка. Девушка была удивительно маленькой.
— Заходите, — сказала Ира и повела их прямо в свою комнату.
Ира боялась, что папа, увидев нетрезвого Сергея, сделает ему замечание. Если бы Сергей был один, Ире было бы все равно, но при девушке Ире не хотелось конфликта.
— Знакомьтесь. Это моя жена, а это сестра, — говорит Сергей,
Ира протягивает руку девушке, так и не поняв, кто из них сестра, а кто жена. Ведь и то, и другое к ней не подходит в одинаковой степени.
— Кто твоя сестра? — спрашивает Ира.
— Сестра ты, а это жена. Неужели не видишь? — Сергей рывком задирает кверху кофту девушки. — Видишь, какая грудь? Она беременна!
— Что ты! — испуганно пищит девушка, поправляя кофту.
— Ничего, ничего, — успокаивает ее Сергей. — Здесь все свои.
Затем он одной рукой обнимает Иру за шею и больно прижимает к себе.
— Пусти! — кричит Ира.
— Ладно! — Сергей отпускает Иру. — Договаривайтесь без меня. Где мать? В больнице? Давно?
— Пять дней.
— А Илья Львович на кухне?
— Не надо, не ходи туда, — просит Ира.
Сергей отталкивает Иру и выходит из комнаты. Ира трогает шею, вертит головой.
— Больно? — участливо спрашивает девушка.
— Как вас зовут?
— Сима. Сережа мне все-все про вас рассказывал. Вас профессора лечат?
Уж очень трогательно она это говорит. Симе лет восемнадцать. Она маленькая, пухленькая, с голубыми глазами и крашеными белыми волосами. На голове шерстяной платок.
— Снимите платок, здесь жарко.
Но Сима не снимает платка.
— Сережка меня растрепал, — объясняет Сима. — Сначала сказал: «Одевайся, в гости пойдем», — а когда я оделась, все с меня стянул и велел надеть это тряпье. Он вообще не дает мне ничего никуда надеть. Так и хожу оборванная, даже стыдно. А ведь у меня целый гардероб разных платьев.
— Вы работаете?
— Я учусь на медсестру.
— Тоже на медсестру?! — удивляется Ира.
— А кто еще?
Ира ничего не отвечает. Она понимает, что Сергей Симе про Марину ничего не рассказывал.
— А мать у меня учительница, — продолжает Сима. — Она мне с каждой получки по платью покупает.
Сима говорит это кротко и заискивающе глядит прямо в глаза. Ире она напоминает юродивую.
— Вы уже зарегистрировались? — спрашивает Ира.
— Мы только подали.
— А давно познакомились?
— Месяца два. Сначала я думала — это просто так. А потом смотрю, он каждый день меня из медучилища стал встречать. Комнатка у него маленькая. Вы были у него? Каждый день из медучилища мы к нему шли, и у него всегда обед был для меня готов. Ну тогда я и поняла, что он меня любит. Только вот… Сима замолчала.
— Я хочу с вами посоветоваться. Мне не с кем больше, — продолжала Сима. — Вы ведь ему сестра?
— Вроде.
— Я вот сколько его знаю, первый раз вижу, чтобы он с кем-нибудь так разговаривал, как с вами.
— Да, он привык ко мне.
— Он хитрый, — доверительно тихо прошептала Сима. — У моей матери он никогда не ругается, а меня, когда пьяный, как угодно обзывает. Вот я и не знаю, выходить мне за него?
— А вы его любите?
— …Когда он трезвый, он очень хороший.
Ира взяла дрожащую маленькую Симину руку в свою:
— Вы пришли именно туда, куда надо было прийти. И я отвечу вам: Сергея нужно очень-очень сильно любить, чтобы его выдержать. Я, например, его выдержать не в состоянии, а если вы выдержите…
— Тебя Боря к телефону! — крикнул Илья Львович Ире из кухни. — Когда кончишь разговаривать, принеси телефон обратно, я должен позвонить.
— Хорошо. — Ира взяла телефон и унесла к себе.
Голос у Бори взволнованный.
— Я нахожусь в клубе имени Горького. Меня не пускают на сцену.
— А зачем вам на сцену?
— Прочитать свои стихи. Но конферансье оказался моим соучеником по школе, он вычеркнул мою фамилию.
Ира несколько удивлена: в такой момент Боря звонит ей.
— Успокойтесь, — говорит Ира, — выступите в другой раз.
— Нет. Я сейчас выйду на сцену и скажу, что меня не выпускают.
Ира не верит. Боря такой тихий, такой интеллигентный, вежливый, предупредительный, не может он этого сделать.
— Будет же скандал, — объясняет Ира.
И вдруг Ире приходит в голову, что Борины стихи могут быть такими же беспомощными, как его пение.
— Боря, — кричит она в телефонную трубку, — не смейте этого делать! Я вас очень прошу! Слышите?
Вошедший Сергей нажимает на рычаг.
— Наговорились, — объясняет он свое действие онемевшей от негодования Ире и обнимает ее за шею.
— Не трогай Иру, — кричит Сима, — ей больно!
— Я ее люблю! — говорит Сергей.
Сима замолкает. Сергей тут же отпускает Иру, берет Симин ботинок и начинает натягивать ей на ногу.
— Тебя, тебя люблю, — повторяет он, глядя на растерянную Симу.
На пороге, обернувшись к Ире, Сергей говорит наконец то, за чем пришел:
— Не упади в обморок, когда мы уйдем.
Не успела захлопнуться за Сергеем дверь, Илья Львович зашел к Ире в комнату.
— Ой, — испугалась Ира. — Я совсем забыла отнести тебе телефон.
Ира взяла с дивана телефон, чтобы передать его Илье Львовичу, но в это время телефон зазвонил. Свободной рукой Ира взялась за трубку, но Илья Львович так нервно и властно протянул свою руку к трубке, что Ира не осмелилась ее снять.
— Аллеу!
Это «аллеу» несколько озадачило Иру, такое оно было бодрое, зазывное и совсем не похожее на обычное, нормальное «алло» Ильи Львовича.
— Тебя. Боря. — Отдавая Ире трубку, Илья Львович придержал ее: — Надеюсь, ты не будешь долго разговаривать, я должен позвонить.
Разговор был короткий.
— Все, — сказал Боря.
— Что все? — переспросила Ира.
— Я сделал то, что хотел.
— Вы вышли на сцену?!
— Да.
— Ну и что?
— Ничего особенного. Прочитал стихи, мне аплодировали… Вы сейчас заняты? Я бы мог приехать.
— Приезжайте. — Ира повесила трубку и отнесла телефон Илье Львовичу.
Когда Боря вошел, Ира не узнала его. На нем была новая шапка. Новая в том смысле, что раньше он приходил к Ире в другой шапке. На вид же эта шапка была как раз очень старая, облезлая и, вероятно, детская, потому что ниже макушки не спускалась. Борины глаза потрясенно смотрели на Иру, и весь он был какой-то растерянный.
— Сейчас есть будем, — сказала Ира, в надежде, что Боря, услышав про еду, оживится.
Но Боря не оживился, он продолжал смотреть на Иру все так же трагически.
Глаза у Бори были не как у всех. Они очень редко меняли свое выражение, в то время как выражение его лица менялось беспрерывно. Продолговатые Борины глаза были как две застывшие прекрасные картины. Сейчас эти картины были трагическими, на них была нарисована непоправимая беда.
— Я не хочу есть. — Боря сказал это не задумываясь, выражая просто свое состояние. Но, сказав, вдруг сам понял, каково же оно — это его состояние. — Мне бы только посидеть у вас немножко, — попросил Боря, как мог бы попросить путник, замерзший и заблудившийся, погреться у костра.
Ире казалось, что кресло, в котором Боря обычно сидел, было уже только Борино кресло и что, когда Боря приходил к ней, он не просто садился в кресло, а, перед тем как сесть, чуть задерживал свое внимание на нем и будто говорил: «Вот мы и опять весь вечер проведем с тобой».
Ире было страшно услышать Борины стихи. Она боялась до конца понять степень Бориного позора.
— Почему вы мне не сказали, что пишете стихи? — с укором спросила Ира.
— А я теперь не пишу. Это я в школе писал.
Значит, Боря читал свое детское стихотворение. Ире стало совсем жутко.
— Прочитайте его, — наконец решилась попросить Ира.
Боря начал читать охотно, без всяких предисловий, к которым уже приучил Иру.
Стихи оказались сложными.
— Прочитайте еще раз.
Боря прочитал.
— Превосходно! — сказала Ира. — Надо бы их куда-нибудь отдать…
— Они напечатаны.
И Боря рассказал, что, когда он учился в школе, его стихи часто печатались в «Московском комсомольце», что он собирался идти в Литературный институт, но в десятом классе вдруг с ним что-то случилось и он перестал писать стихи.
— У певцов иногда так голос пропадает, — закончил он.
— Почитайте еще что-нибудь, — попросила Ира.
Боря читал грустно и тоскливо. Ире казалось, что Боря читает совсем не свои стихи, а стихи близкого друга, который умер.
Вдруг Боря вскочил.
— Этот дурак не выпускал меня на сцену, потому что это, видите ли, мои детские стихи. А я, может быть, никогда в жизни ничего лучшего не напишу, я, может быть, в детстве уже был взрослым, а вот вырос — и стал ребенком: голодным, оборванным, не способным даже решить своей собственной судьбы, потому что у меня есть мама, которая меня кормит и поэтому за меня все решает!
Иру тоже кормили, и Ира тоже была зависима. Но Ира была зависима безнадежно, а Боря… Боря это совсем другое дело, он здоровый, умный, талантливый. У него все будет прекрасно.
— Ваш фантастический рассказ ничуть не хуже ваших стихов. Вы должны писать. Писать, несмотря ни на что.
Некоординированные, неуклюжие Борины движения вдруг стали координированными, а лицо красивым.
«Похвала — вот Борино лекарство», — поняла Ира.
Боря сел.
— Скорее бы прошли три дня, — сказал он.
— Вот это да!
— Что такое? — удивился Боря.
— Когда со мной что-нибудь случается позорное, я тоже мечтаю, чтобы скорее прошли три дня. Именно три.
— Самое глупое, что я должен был быть сегодня совсем в другом месте, но мне из клуба трезвонили целый день, пока я наконец не согласился выступить.
Ира смотрела на Борю и не могла понять, как это у нее вдруг появился такой Боря. Казалось, что сама судьба послала его теперь, чтобы ей было не так страшно без мамы.
За время своей болезни Ира никогда ни с кем так много не говорила. Ни у кого не хватало терпения ждать, пока она отдохнет. Боря же, когда она отдыхала, не обращал на это никакого внимания, словно всем людям, для того чтобы произнести несколько фраз, требуются часы, а не секунды.
И Ира отдыхала и снова рассказывала. Рассказывала о повести, которую она давно задумала написать. Повесть о ней. О том, как в девятом классе в Ире проснулась жажда открытия и как эта жажда заставила ее поступить в университет. Повесть, которая заставит вспомнить всех, какая была Ира, и никому больше не даст, не позволит это забыть!
Стоя в коридоре и надевая пальто, Боря сказал:
— Вчера с меня шапку сняли.
— Как же это? — ужаснулась Ира.
— У самого дома. Я знаю этих ребят.
— Знаете?!
— С ними надо курить, гулять, тогда они не тронут.
Боря вытащил из кармана ручку от дверей.
— Что это? — не поняла Ира.
— Мое оружие.
Ира посмотрела на дверную ручку, и Боря ей показался жалким. Впервые Ира столкнулась с мужчиной, который в кармане в качестве оружия носил ручку от дверей.
«Интеллигентный, хилый мальчик», — уговаривала себя Ира.
Она пошла в комнату и, достав рубль из денег, которые у нее были скоплены на такси, отдала его Боре.
— Я вас очень прошу, поезжайте сегодня на такси. А то я буду волноваться.
Боря взял деньги, не сказав при этом ни слова. Только выражение лица у него было благодарным. «Совсем как я когда-то», — опять подумала Ира. Говорить «спасибо» Ира научилась только во время болезни. Раньше, когда она была очень благодарна, она всегда молчала, потому что ей казалось «спасибо» слишком маленьким словом в сравнении с ее благодарностью. Иру часто поэтому обвиняли в невоспитанности, но она была верна себе. И вот теперь Ира так хорошо понимала Борю.
Илья Львович вышел из своей комнаты с телефоном в руках. Он шел на кухню пить чай. Проводив Борю, Ира тоже зашла на кухню и тоже села пить чай. Зазвонил телефон. Ира подняла руку, но Илья Львович опередил ее. И тут Ире пришло в голову, что, вероятно, папа неспроста весь вечер держит возле себя телефон и хватает трубки: может быть, маме так плохо, что папа ждет звонка из больницы? Наверное, у мамы кто-нибудь дежурит? Но ведь у папы такое хорошее настроение… Неужели он так притворяется, чтобы Ира ни о чем не догадалась?
— Аллеу!
А это раскатистое, зазывное «аллеу» и сухое — «тебя»?
Звонила Ирина школьная подруга Таня.
— Таня! Ты уже приехала? Что? Из Воронежа? По автомату?.. Что? Не слышу…
Гудки «занято».
Ира вешает трубку:
— Прервали.
Ира и Илья Львович молча пьют чай. Опять зазвонил телефон.
— Аллеу!
Илья Львович снова передает Ире трубку. Но Таня и на этот раз не успевает досказать Ире свою просьбу, ее опять прерывают.
Если бы Таня догадалась бросать пятнадцатикопеечные в автомат в то время, когда она еще говорит, ее бы не прерывали. Но Таня не догадывается, и ее каждый раз прерывают, и она снова звонит. И снова Илья Львович снимает трубку, а Таня опять не успевает сказать телефона какой-то Лидии Михайловны, по которому завтра должна позвонить Ира.
На пятый раз Илья Львович отодвинул от себя телефон.
Трубку сняла Ира и вместо голоса Тани услышала голос Галины.
Илья Львович выхватил у Иры трубку, и Ира поняла, что Галина дежурит у мамы.
— Я прервал ваш разговор, потому что, если инфанта начнет говорить, она может болтать до бесконечности. — Илья Львович не мог скрыть дрожи в голосе даже за шуткой. — Мне же нужно сообщить вам действительно серьезные вещи. Во-первых, я договорился с мастером, он придет к вам завтра вечером.
Илья Львович прикрывает рукой трубку и тихо говорит Ире:
— Принеси мне папиросы из комнаты.
Ира так и знала, что папа под любым предлогом вышлет ее сейчас из кухни.
— Вы не были сегодня у Инны? — услышала Ира шепот Ильи Львовича. — Слава богу, а то я боялся, что не успею вас предупредить. Я не скрыл от Инны что вчера был у вас, потому что меня видел Боря. Мы с вами совсем забыли о нем!
Ира стоит на пороге комнаты Ильи Львовича и обводит ее бессмысленным взглядом. Она забыла, зачем пришла. Потом вспомнила и стала искать папиросы. Папирос нигде не было.
Ира вернулась в кухню. Илья Львович опять разговаривал о мастере. Увидев, что Ира не принесла папирос, он взял телефон и ушел к себе.
— Надо прямо сказать: то, что вы привели в наш дом Борю, не самый ваш умный поступок, — снова услышала Ира шепот Ильи Львовича.
Было уже поздно. Ира сидела на диване. Надо было, конечно, встать, раздеться и лечь. Но Ира не шевелилась. Она не знала, что ей делать с тем, что она услышала…
Если бы она не пошла пить чай, она бы ничего не услышала. И если бы Илья Львович не таскал весь вечер с собой телефон, она бы тоже ничего не услышала. Или если бы у них были толстые-претолстые стены, или у нее бы не было такого тонкого слуха, или если бы ей не надоело затыкать уши, когда она не хотела чего-нибудь услышать. Но в том-то и дело, что она не только не заткнула уши, а слушала очень внимательно, чтобы услышать, что же будет говорить Илья Львович, когда она выйдет из кухни, потому что она была уверена, что маме плохо. А выяснилось, что они вовсе и не думают о том, плохо ее маме или не плохо. А думают только о том, как скрыть от нее свои какие-то отношения. И теперь обо всем этом знает Ира, а ее мама не знает. Инна Семеновна очень умная, и, если бы она знала про Галину то, что знает сейчас Ира, она бы наверняка что-нибудь придумала, но Инна Семеновна ничего не будет знать и будет продолжать относиться к Галине так, как относилась, и из этого может получиться, может быть, что-нибудь непоправимое. Имеет ли право скрыть Ира от Инны Семеновны, что такое Галина? Имеет ли право на это глупая Ира, которая своих-то маленьких проблем никак не может решить без помощи своей мамы. Но ведь могла же Ира ничего не услышать? Могла. Но теперь, когда Ира уже услышала, теперь — захочет она или нет ― она все время будет что-нибудь слышать, и замечать, и анализировать, и приплюсовывать. Что же делать?.. С кем посоветоваться?.. Ира привыкла советоваться только со своей мамой, но в данном случае… И тут Ира вспомнила о своей мечте. Дело в том, что у Иры была тайная мечта пойти в Первый медицинский институт на лекцию Петра Дмитриевича. Ей хотелось, чтобы Петр Дмитриевич увидел ее, сидящую среди студентов, совсем такую же, как все остальные: без шапки, с накрашенными глазами, в новом клетчатом костюме. Петра Дмитриевича Ира не видела вечность. В последний раз, когда Петр Дмитриевич был у них, он сказал Инне Семеновне, что в его частых посещениях Ира уже не нуждается. Месяца два тому назад Инна Семеновна все же позвонила ему в больницу, но ей ответили, что он там больше не работает. И тогда Ира уже точно для себя решила побывать в медицинском институте.
Кроме отсутствия шапки на голове, накрашенных глаз и нового костюма у Иры была еще бумажка из журнала, поручающая ей написать очерк о студентах медицинского института.
Когда Ира месяц тому назад предложила своему редактору Ивану Петровичу кроме очерка о продавце написать еще и очерк о студентах мединститута, она думала только об одном: как она поразит поручением от редакции Петра Дмитриевича и как заставит его давать ей интервью.
Но поездку в медицинский институт Ира все откладывала и откладывала.
И вот сейчас, сидя на диване и размышляя, что ей делать с услышанным, Ира вдруг решила поехать к Петру Дмитриевичу. Ему единственному она могла все рассказать, и он был единственный, кто мог ей посоветовать, что делать.
Была и еще одна проблема, которую Ира хотела обсудить с Петром Дмитриевичем. Это была проблема двух путей окисления. Ира надеялась, что коль скоро Петр Дмитриевич вник бы в проблему двух путей окисления, он, возможно, понял бы, что природа Ириного заболевания далека от психической и лечить ее надо совсем по-другому.
Утром, когда Ира карандашом «Живопись» красила веки, позвонил Боря.
— Попросите, пожалуйста, Иру.
Ира всегда узнавала Борин голос и была уверена, что он тоже ее узнает, но от чрезмерной вежливости считает необходимым спрашивать у нее про нее же.
— Это я, — ответила Ира.
— А я сегодня всю ночь писал стихи!
Ира понимает, что она должна обрадоваться. Но она ничуть не радуется и не слушает стихи, которые Боря ей читает по телефону. Она занята только тем, чтобы сдержать себя и не задать Боре вопроса: почему он не сказал ей, что позавчера, когда он пошел от нее к Галине, он встретил там Илью Львовича? Значит, Боря понимает, что говорить этого нельзя? Значит, он что-то знает?
Боря кончил читать. Но так как Ира молчала, начал пересказывать стихи своими словами.
— Я все поняла, — соврала Ира, — просто я спешу.
Только в троллейбусе до Иры стал доходить счастливый голос Бори. Теория Петра Дмитриевича «о потрясениях» в применении к Боре оказалась верной. Человек три года не писал стихи — и вдруг начал писать. Начал после «потрясения». А вот к ней эта «теория потрясений» неприменима. Ей от потрясений самых малюсеньких, самых капельных становится только хуже. Ире нужен покой. Только от покоя она выздоравливает. И теперь она понимает почему: при покое происходит минимальная растрата энергии; энергии, которой так не хватает каждой клеточке Ириного организма, ибо у нее нарушен внутриклеточный обмен. Но Ира никогда не сможет сказать Петру Дмитриевичу, что «теория потрясений» к ней неприменима, потому что она не может выдать маму, которая ей проговорилась, что Петр Дмитриевич считает, будто Ире полезны потрясения. Для Иры же узнать такое — было самым большим потрясением. Ведь это разрушало пьедестал, на который Ира возвела Петра Дмитриевича.
В медицинском институте Ира нашла раздевалку, быстро сняла с себя шерстяные чулки с наколенниками, ботинки, надела туфли, засунула шапки и чулки в рукав пальто и отдала пальто гардеробщице. Потом вынула из сумки железную щетку для волос и тщательно расчесалась. Петр Дмитриевич оказался на лекции. Входить посредине лекции в аудиторию Ира не стала. Она ни при каких обстоятельствах никогда бы не сделала ничего такого, что могло бы Петру Дмитриевичу быть неприятным. Но когда прозвенел звонок и из аудитории начали выходить студенты, Ира заглянула в дверь. Петр Дмитриевич стоял спиной к двери и, сворачивая таблицы, разговаривал со студентами.
Ира вошла в аудиторию и, подойдя к Петру Дмитриевичу сзади, остановилась. Ира смотрела на затылок Петра Дмитриевича и ждала, когда Петр Дмитриевич повернется. Повернется и… Радость, восторг, удивление предвкушала Ира.
Петр Дмитриевич действительно наконец повернулся. Увидел Иру, и лицо его стало невозмутимым. Голос бесстрастным.
— Подождите меня в коридоре. Я сейчас выйду.
Через несколько минут Петр Дмитриевич вышел в окружении студентов.
— Вот что, — сказал он, подойдя к Ире, — я вас жду завтра в десять утра в Люблино. Курская железная дорога.
Ира поспешно полезла в сумку за карандашом. Петр Дмитриевич остановил ее:
— Зачем записывать? Так запомните: психиатрическая больница №…
Всю дорогу до дома Ира плакала. Ее совершенно не смущало, что на нее все смотрят, не интересовало, как надеты на ней шапки: не торчит ли одна из-под другой. Ире это теперь было все равно. Какая разница для сумасшедшей, как она одета. А она сумасшедшая. И всегда будет сумасшедшей. А Петр Дмитриевич всегда будет психотерапевтом, разговаривающим с сумасшедшими только в сумасшедшем доме.
Но Ира в психиатрическую больницу не поедет. Ира по Москве-то с трудом передвигается. Поездка же в Люблино для нее равносильна поездке в другой город.
Дома Ира не успевает раздеться, как звонит телефон.
— Здравствуйте, Ира, вы меня узнаете?
Валин голос трудно не узнать. Он слишком заземлен, чтобы быть похожим еще на чей-нибудь.
— Вы будете смеяться, но Зинины деньги нашлись. Вы, конечно, не верите мне. Ну почему люди такие тупые существа? С одного раза у них вырабатывается условный рефлекс. Ведь вам сейчас трезво решать мешает только рефлекс недоверия. Но неужели же я произвожу впечатление такого кретина, который способен два раза подряд одинаково шутить? Зина хотела сама позвонить, но мне было интересно: поверите вы мне или нет?
— Я вам верю, только прошу рассказать мне по телефону, как нашлись деньги.
— Ира, а что было бы, если бы я действительно вас опять разыграл?
— Было бы очень глупо.
— Но я же дурак, я ведь с самого начала не скрывал, что я дурак. Отстань! Это я Зине, она тут вырывает трубку. Подожди, когда маленькие разговаривают, взрослые не мешают. Ну пока. Ладно?
Трубку взяла Зина.
— Здравствуйте! — весело закричала она. — Деньги мои нашлись!
— Где?
— В банке.
— Как в банке?
— Я в инкассаторскую сумку их положила.
— Я приду к вам завтра, — сказала Ира.
Ира проснулась в шесть утра. Так она и должна была проснуться, чтобы быть к десяти у Петра Дмитриевича. Проснулась и поняла, что это гипноз. Ну конечно же гипноз. Слова: «Я вас жду завтра в десять утра в Люблино» — звучали у нее в ушах. Они звучали, когда Ира одевалась, когда она ела, когда ехала в метро, электричке, автобусе…
Ровно в десять Ира была у кабинета Петра Дмитриевича. Но Петр Дмитриевич был занят. У него сидела пациентка. И еще одна пациентка ждала в коридоре. Петр Дмитриевич вышел через несколько минут. Проходя по коридору мимо Иры, он поздоровался и сказал, что «придется подождать».
— Вечно его надо ждать, — зло пробурчала пациентка, которая сидела в коридоре.
Ира вгляделась в ее лицо. Это была молодая девушка с удивительно неприятными чертами лица. Она пришла сюда, как и Ира, с улицы. На ней была желтая кофта и желтые сапоги.
«Вот ее он лечит, — в свою очередь обозлилась Ира, — ее, которой совершенно безразлично, у какого врача лечиться, которая не знает ему цены. Ее он лечит и будет лечить потому, что она его «районная» больная. А меня, которая только им и живет, только им и дышит, он лечит от случая к случаю».
Петр Дмитриевич вернулся довольно скоро и снова заперся у себя в кабинете.
Ира думала о том, что еще совсем недавно она не могла и десяти минут просидеть, а вот сейчас сидит совершенно спокойно и знает, что будет сидеть столько, сколько это будет нужно Петру Дмитриевичу.
Пациентка в желтом закрыла книгу и вложила ее в черную блестящую сетку с белыми ручками.
— Полтора часа жду, — сказала она, и лицо ее стало похоже на лицо гиены. Она встала и направилась к кабинету.
Но не успела она подойти к двери, как дверь раскрылась и из кабинета вышла девушка. Она была в больничной пижаме. В отличие от всех других пижам, которые уныло висят на плечах больных, эта пижама словно струилась по телу девушки. Глаза у девушки сияли неземным светом, одухотворенное лицо, летящая походка — делали ее необыкновенно красивой.
Пациентку в желтом пригласили в кабинет, а девушка в пижаме упорхнула в палату.
Ира снова ждала. Ждала и думала о девушке, которая только что вышла из кабинета Петра Дмитриевича. Полтора часа психотерапии. Результат Ира видела сама. До этой минуты Ира где-то в глубине души считала, что так же, как Петр Дмитриевич нужен ей, так же, может быть, она тоже нужна Петру Дмитриевичу. Нужна, как каждому человеку нужен тот, кто его боготворит. Но, увидев эту девушку, Ира поняла: у него таких, как Ира, сотни. И она одна из сотен. А одну из сотен можно и забыть.
С пациенткой в желтом Петр Дмитриевич провел час. Она вышла от него, бодро топая желтыми ботинками со снисходительно лукавой улыбкой на лице.
— Долго я вас заставил ждать, — сказал Петр Дмитриевич Ире, приглашая ее наконец в кабинет. — Видите, как приходится работать.
Петр Дмитриевич словно искал у Иры сочувствия.
Но Ира не посочувствовала.
— Я бы хотела так работать, — ответила она.
Петр Дмитриевич сразу изменил тон. Стал суше и сдержаннее.
— Вы извините меня. Я не стал с вами вчера разговаривать, но у нас принято принимать больных только в больнице.
— А я к вам приходила не как больная.
— А как же?
По лицу Петра Дмитриевича Ира видела, что он хоть и самую чуточку, но все-таки заинтригован. Ира вытащила из сумки поручение от журнала и протянула его Петру Дмитриевичу.
Петр Дмитриевич читал поручение долго.
— Понятно, — наконец сказал он. — Спрашивайте, буду отвечать. — И серые глаза Петра Дмитриевича серьезно уставились на Иру.
Вопросы Ира приготовила, но прежде чем задавать их, она посвятила Петра Дмитриевича в свой замысел. Очерк, как она себе его представляла, должен был быть о пяти студентах, с пяти разных курсов. Ире хотелось показать в очерке постепенное созревание в студенте врача. Что такое врачебная этика? Как она прививается студентам, когда начинается специализация? Делают ли студенты научные работы?
На вопросы Петр Дмитриевич отвечал обстоятельно и серьезно. Но Ира никак не могла заставить себя сосредоточиться, чтобы понять и запомнить все то, о чем говорил Петр Дмитриевич. В то время, когда Петр Дмитриевич отвечал Ире на один вопрос, она мучительно вспоминала следующий вопрос, который должна была задать. Ей было приятно, что Петр Дмитриевич все же поймался. Он отвечает ей, как будто она действительно приехала к нему для того, чтобы он ответил на эти дурацкие вопросы, на которые она могла бы получить ответ у любого другого преподавателя мединститута.
Вопросы наконец кончились. Петр Дмитриевич посмотрел на часы, а Ира вдруг поняла, что она потратила массу драгоценного времени на чепуху. Но как перейти к тому, ради чего Ира приехала, она не знала. Петр Дмитриевич же спокойно смотрел на Иру и не задавал ей никаких вопросов, словно его абсолютно не интересовало ее здоровье.
— Я еще хотела посоветоваться… — начала Ира смущенно.
— Я слушаю.
Ира рассказала о Галине, маме и Илье Львовиче. Рассказала кратко, но не потому, что берегла время, а потому, что знала, что если начнет рассказывать подробно, то у нее заболит голова прежде, чем она успеет рассказать сотую часть всего. Поэтому она объяснила только, что Галина очень обязана маме, что мама слегла из-за нее в больницу, и еще рассказала все, что знала об отношениях Галины и Ильи Львовича. Это она рассказала подробно. Ира спрашивала, что ей делать. Ира чувствовала, что не сможет обмануть мать, и не знала, как теперь обращаться с Галиной, которую она не в силах видеть. И чем вообще это все может кончиться?
— Ничем плохим это не кончится, — сказал Петр Дмитриевич так, как будто с такими делами встречался каждый день. — Только надо, во-первых, набраться терпения, а во-вторых, ни в коем случае ничего не говорить маме. Зачем ей зря нервничать? Илья Львович слишком слаб, чтобы решиться уйти от такого сильного человека, как ваша мама. Просто он сейчас в том возрасте, когда кажется, что жизнь уходит безвозвратно, а он еще не успел испытать всех ее радостей, и его охватила жажда новых ощущений, жажда вернуть себе молодость. Вот и все. Потому-то и нужно набраться терпения.
Петр Дмитриевич помолчал. Ира тоже молчала.
— Ну а как Сергей? — спросил Петр Дмитриевич.
Ира удивилась, почему вдруг Петр Дмитриевич вспомнил о Сергее.
— Собирается жениться на очень молодой девочке, — ответила Ира. — Только мне кажется, он на ней не женится, пока не увидит моих слез.
— Ах, даже так?
— Я в этом почти уверена.
Ира опять замолчала. Она чувствовала, что Петр Дмитриевич ждет, что же она скажет еще.
— У меня сейчас какой-то очень странный период: много новых знакомых, а мне хочется, чтобы их было все больше и больше.
— Это хорошо.
— При маме. А вот без мамы страшно. Правда, у меня появился один знакомый, очень хороший. Я даже какую-то опору обрела моральную. Но у нас с ним чисто товарищеские отношения.
— Понимаю.
— А вот сейчас я пишу о продавщице, так ее брат извел меня: требует свидания.
— Я очень рад за вас, — сказал Петр Дмитриевич многозначительно.
— Вы рады, что я хоть кому-то нравлюсь? — обиделась Ира.
Петр Дмитриевич смешался.
— Вы меня не поняли. Я рад, что вы начали твердо ступать по жизни и что ваша журналистская деятельность так успешна.
— Да! — вспомнила Ира. — Я хотела с вами посоветоваться еще совсем о другом, но у вас времени, наверное, уже нет.
— Ничего, рассказывайте.
Ира начала рассказывать о двух путях окисления, о нарушениях внутриклеточного обмена и о том, что в основе ее заболевания, возможно, лежат не психические, а органические нарушения, которые, вероятно, когда-нибудь, когда до конца изучат процесс переключения с одного вида окисления на другой, научатся лечить.
Ира думала, что Петр Дмитриевич будет смеяться над ее гипотезами и что Ире придется доказывать свою правоту.
А Петр Дмитриевич, напротив, предложил Ире заняться изучением проблемы двух путей окисления и процессов терморегуляции организма.
— Я не смогу, — стала защищаться Ира, — у меня болят глаза, я не могу читать, не могу ездить каждый день на работу. Не могу…
— Тогда придется ждать, — Петр Дмитриевич вдруг улыбнулся, первый раз улыбнулся за весь их разговор с Ирой и стукнул ладонью по ручке кресла, в котором сидел. — Значит, придется ждать, пока все эти процессы не изучит кто-то другой. А насчет того, какова основа вашего заболевания, то я никогда не говорил о психических нарушениях. У вас было инфекционное заболевание, которое дало осложнение и действительно нарушило терморегуляцию.
Петр Дмитриевич еще раз стукнул по ручке кресла, и Ира поняла, что ей пора уходить.
Ира встала. Но тут вспомнила, что так и не выяснила, как же ей быть с Галиной, которую она не в состоянии теперь выносить.
— А вы придумайте что-нибудь и сделайте так, чтобы она к вам не приходила, — посоветовал Петр Дмитриевич.
— Но она же готовит обед.
— Почему? — удивился Петр Дмитриевич.
— Потому что я больна.
— Вы здоровы. У вас накоплен большой резерв сил.
«Опять психотерапия», — с досадой подумала Ира.
— Я не надеялся, что вы выживете, — сказал Петр Дмитриевич. — А сейчас вы здоровы.
Что?! Значит, она умирала, она должна была умереть! Значит, она не притворялась, лежа в десяти шапках, компрессной бумаге и платках, не издевалась над окружающими, заставляя их включать при тридцатиградусной жаре рефлектор, «не выкаблучивалась», не разговаривая ни с кем, не принимая лекарств и отказываясь лечиться, а умирала. Она умирала, и об этом знал только Петр Дмитриевич. Он один…
Вот тут-то, когда Ира услышала такое, она наконец решилась задать Петру Дмитриевичу тот вопрос, который, возможно, потому не задавала раньше, что боялась потерять сразу все: и Петра Дмитриевича, и веру в него, и надежду на выздоровление. Но теперь Ира спросила: почему же Петр Дмитриевич не только не сказал маме, Илье Львовичу и всем-всем, что она так тяжело больна, что могла умереть, но, напротив, убеждал ее родителей, что они могут и должны заниматься своими делами, не обращая на Ирину болезнь и на ее муки внимания. Более того: он уверял их, что она бы выздоровела, если бы вдруг осталась на свете одна!
Как ни странно, Петра Дмитриевича ничуть не удивил Ирин вопрос. Казалось, он давно ждал его. И вот в этом, в том, что ему было известно, что Ира все знает, и было главное!
Петр Дмитриевич смотрел на Иру, и Ира видела — никакими бумажками из журнала она не смогла обмануть Петра Дмитриевича. Он все понял и просто играл с ней в ту игру, какую она затеяла. А вот сейчас, и только сейчас (Ира это точно почувствовала), Петр Дмитриевич разговаривает с ней так, как она и не могла себе вообразить, что можно с ней разговаривать. Петр Дмитриевич, оказывается, не только теперь видел в ней серьезного биолога, вдумчивого человека и ту, на которую можно и должно опереться, но в том состоянии, в котором она была тогда, он выбрал ее одну из всей семьи как доверенное лицо. Он ей доверял настолько, доверял ее уму, знаниям, тонкости и чуткости, и настолько верил в ее желание вылечиться, что решился на двойную игру. Решился, будучи уверенным, что ей станет все известно, и надеясь, что она поймет: не мог он иначе разговаривать ни с Инной Семеновной, ни с Ильей Львовичем, которые настаивали на консилиуме, больнице и лекарствах. В том же состоянии, в каком Ира тогда была, это действительно могло только ухудшить ее болезнь, и без того тяжелую.
Покоя добивалась Ира. Покой Петр Дмитриевич ей предоставил. А каким путем — тем единственным, который, как ему тогда казалось, был возможен в этой семье. Он ведь еще не знал, что такое Инна Семеновна, Ну, а теория потрясений — так для Иры все равно все было потрясением, и чем меньше было потрясение в обычном понимании, — тем больше оно было для нее. Ибо при таком заболевании часто наблюдается неадекватность реакций: чем меньше раздражитель, тем больше эффект раздражения.
А раз потрясения все равно должны были быть, все равно Инна Семеновна должна была ехать в командировки, все равно Сергей должен был измываться над Ирой, все равно Илья Львович должен был вымещать на Ире свое раздражение, то ничего другого Петру Дмитриевичу и не оставалось, как успокаивать Инну Семеновну, что потрясения такого рода нужны Ире, ибо действительно из того хронического состояния болезни, в которое впала Ира, можно было надеяться вывести Иру и путем встрясок.
— А вообще победителей не судят, — улыбнулся Петр Дмитриевич, — ведь вышло все очень удачно. Ваша мама спокойно работала. А ведь она удивительный человек, она способна вытаскивать людей из тяжелейших положений, она и вас «вытащила», незаметно снова втянув в свою духовную жизнь.
Единственное, что отрицал Петр Дмитриевич, — он никогда не говорил Инне Семеновне того страшного, что так ранило Иру. Никогда не говорил, что Ира выздоровеет, если вдруг останется совсем одна. Он просто привел ей пример сильного потрясения, в результате которого парализованный человек начал ходить, пример, описанный в учебнике по медицине.
Ира не помнила, как попрощалась, как вышла из кабинета, как села в электричку. Соприкосновение с чем-то достойным ее мук и страданий вдруг необычайно возвысило Иру. Ира понимала, что, возможно, это состояние скоро пройдет, но что из того? Пусть оно было хоть раз в жизни, но оно было! Сейчас Ира чувствовала себя совсем другой. Не то что не больной (не в этом сейчас было дело), а совсем другой, даже не такой, какой она была раньше, до болезни, другой — какой она никогда не была и, возможно, больше никогда и не будет. Она была не Ира, она парила над той обычной Ирой и ощущала такие силы в себе, такие чувства, такие мысли, о которых и не подозревала, что они бывают.
Петр Дмитриевич был недосягаем — и рядом с ним стояла она.
И конечно же вчера Петр Дмитриевич не стал разговаривать с Ирой в институте совсем не потому, что больных следует принимать в больнице. Он испытывал ее силы. И сегодня он ее столько часов продержал в коридоре, потому что опять испытывал. Испытывал на выдержку, на прочность, на здоровье. И конечно же она для него не «районная» больная, а совсем другое: та, которая должна была умереть.
К Зине Ира пошла, не заходя домой. Деньги действительно нашлись! Их обнаружили банковские работники.
Каждый день к Зининому киоску подъезжает на специальной машине инкассатор и Зина передает ему деньги. Передает в инкассаторской сумке, которую предварительно пломбирует. А в тот день Зина сбилась со счета и положила в инкассаторскую сумку на тридцать рублей больше.
— Кто же их обнаружил в банке? — спросила Ира.
— Не знаю, — ответила Зина. — Но мне бы очень хотелось увидеть этого человека и поблагодарить.
Ира шла в банк. Ира шла и повторяла: «Вы здоровы. У вас накоплен большой резерв сил». Ира не верила в то, что она здорова, но по многолетнему опыту знала: если она будет это повторять и будет слышать при этом голос Петра Дмитриевича и видеть его глаза, то сможет сейчас без мамы сделать многое.
А ей вот надо пойти в банк. В банке работает, как Ира считает, особо честный человек, который вернул Зине деньги.
В банке жарко и душно. Как у Иры в комнате. Потому что здесь, как и у Иры, закрыты окна. Здесь считают деньги. Много денег.
Впрочем, здесь деньги называются листами. Листы сложены в пачки. И девушки работают как фокусники: они только слегка прикасаются к пачке — и уже знают сколько в ней листов.
Ира смотрит на руки девушек, на их лица, на пачки с листами и понимает: глупо сюда приходить смотреть на особо честного человека.
Теперь Ира знает, как это все было. Вот девушка взяла Зинину инкассаторскую сумку, вот она сняла с нее пломбу, вынула пачки с листами и начала считать: двадцать, сорок, семьдесят… стоп! Количество листов превысило цифру, написанную Зиной на бумажке, вложенной в ту же сумку. Девушка сообщает об этом контролеру, контролер — заведующей. Вот и все.
Это работа. Обыкновенная служба.
Девушка, обнаружившая Зинины деньги, похожа на маленького солдатика. А голос у нее совсем детский.
— Меня мама не пускала сюда работать, — говорит она Ире. — Мама считает, где деньги — там опасно. Мысли могут всякие в голову залезть нехорошие. Но разве у нас деньги? У нас ведь листы.
Ира идет домой и думает о том, что и для нее деньги ничего не значат. И для нее они только листы. Она словно в банке живет. Деньги откуда-то приходят, куда-то уходят и к ней не имеют никакого отношения.
И уж в голову ей никак не могут залезть никакие «дурные мысли». Ибо деньги для нее не ассоциируются с вещами, которые на них можно купить…
Когда-то Ира очень любила покупать. Она экономила, копила, выкраивала. Она любила пойти в хозяйственный магазин и рассматривать щеточки, ситечки… А теперь все это она забыла.
Знает она одно: денег мало, денег не хватает. Она это слышит каждый день. Она это слышит и не слышит. Она видит, как ее мама бегает по лестнице и одалживает, одалживает. Она это видит и не видит. А что толку знать, видеть? Что может сделать Ира больше, чем она делает? А что она делает? Она пишет, печатается. Но пишет так мало, что это как детская игра, в которую все играют потому, наверное, что устали видеть Иру беспомощной и больной.
Когда утром Ира проснулась, она посмотрела в окно. Дом напротив был весь в солнце. Солнце, отражаясь от его окон, бросало лучи в Ирину комнату. При таком отраженном солнце тоже можно было писать. Ира не стала завтракать, она боялась упустить солнце.
«Домики, домики», — писала она.
Весь очерк Ира придумала вчера вечером, уже лежа в кровати. Придумала сразу. Благодаря Боре.
Боря звонил по нескольку раз в день. Звонил и читал стихи. Звонил по поводу каждой новой строчки, слова, мысли. Ира советовала, придумывала, убеждала.
Ира понимала, что те силы, которые она тратила на Борины рифмы, она должна, просто обязана была тратить на свою работу, которую надо было сделать как можно быстрее не только из-за срока в журнале, но главное из-за мамы. Ведь уже больше недели мама лежала в больнице, а Ира еще у нее не была. Но лицо Бори, его голос, замирающий от восторга, когда они находили точное слово, — все это заставляло ее думать и думать о Бориных стихах. Была и еще причина, которая делала для Иры общение с Борей интересным. У Бори был свой, особый образ мышления. Мысли Боря умел пропускать через множество зеркал. Отражаясь в них с разных сторон, мысли обнажались. И Ира все время ловила себя на том, что ее мозг старается вновь — уже по-своему — одеть эти оголенные мысли.
Вчера Ира пошутила: «Когда у вас плохое настроение, у меня хорошее, и наоборот».
«Значит, у нас одно настроение на двоих», — сказал Боря.
«Одно настроение на двоих. Одно на двоих». Ира повторяла и повторяла эту фразу и вдруг придумала очерк — целый очерк об обслуживании.
Солнце поднялось выше и перестало светить в окна противоположного дома. Теперь можно было пойти на кухню и разогреть себе еду. Сначала Ира хотела разогреть курицу, но потом подумала, что, может быть, придет Боря и тогда она даст курицу ему.
Когда Боря звонил и еле слышно говорил, что хотел бы зайти, у Иры никогда не хватало духа сказать — нельзя. Ей казалось: если она его не пустит, он будет ходить по улицам голодный. Поэтому она всегда говорила «приходите», только предупреждала: «Если я буду молчать, вы на меня не сердитесь, ладно?»
Но Ира не молчала. Уж так действовал на нее Боря, что она не могла молчать. Они говорили, смеялись, и Ира жалела только об одном, почему она не знала его раньше, когда ей не было так трудно говорить.
Оставив курицу Боре, на случай если он придет, Ира разогрела котлеты. Ира завтракала, когда в дверь позвонили. На пороге стоял Сергей. Он пришел один, трезвый.
— Я, с твоего позволения, разденусь?
— Раздевайся.
У Сергея, кроме «плохих и хороших» настроений, бывают еще настроения вежливости. Когда на него нападает такое вежливое настроение, он становится чрезвычайно предупредительным.
— Ты разрешишь мне закурить?
— Кури.
— Я тебя не прервал? Ты, может быть, писала?
— Я собиралась есть. Кстати, ты хочешь есть?
— Нет, я сыт, у меня же теперь хозяйка.
— Я забыла.
— Ну как она тебе, понравилась?
— Очень. Она приходит или живет у тебя?
— Является… иногда.
— Вспомнила одну твою фразу.
— Какую?
— «Девушек я не трогаю».
Сергей покраснел.
— Ее с шестнадцати лет — на полный шванс. — Сергей поднял обе руки и опустил их вниз. — Ты мою биографию знаешь, я, мягко сказать, видел немало. Но такого… У нее в семье — тунеядец на тунеядце.
Ира не могла поверить. Ведь она сама видела эту робкую, тихую, трогательную Симу. Неужели Ира могла так ошибиться? Правда, этот ребенок, которому лишь месяц назад исполнилось восемнадцать лет, вместо того чтобы волноваться, как скрыть от матери до свадьбы свою беременность, взвешивал, как может взвешивать только зрелая женщина, выходить за Сергея замуж или нет.
— Но Сима мне сказала, что мать у нее учительница, а сама она учится в медучилище.
— Она тебе наврала. Я велел. Теперь тебе все понятно?
Ире было все понятно.
— А ты хорошеешь, — сказал Сергей.
— Возможно.
Ире вдруг захотелось рассказать Сергею про Илью Львовича и Галину. Ведь Сергей жил у них в доме. Он знает Илью Львовича и Инну Семеновну, а главное — знает Галину. И что можно от нее ожидать.
Но Сергею говорить нельзя. Это Ира знала точно. Сергей истерик. Сергей пойдет к Галине и начнет с ней разговаривать. И только все напортит. А если и не пойдет к Галине, то будет пить и изводить Иру. Нет, Сергею говорит нельзя. Сергей как комок, как сгусток крови, или мяса, или нервов. Ира не знает чего, только знает: Сергея лучше не трогать. Иначе этот «сгусток» начнет пульсировать и изводить себя и окружающих.
Нет, на Сергея опереться нельзя.
А вот на Иру можно. На больную Иру, которая и думать-то как следует не может и сообразить-то ей все трудно. Но на нее можно опереться. И Сергей опирается, хотя и не подозревает этого.
Трудно Ире с людьми, которые не знали Иру здоровой. Те, которые знали, с теми легче. Потому что стоит Ире чуть-чуть «воскреснуть» и принять — или притвориться, что приняла, — тот облик, который у нее был когда-то, как те, которые ее знали когда-то, сразу же впадают в прежний тон, словно Ира никогда и не болела и не прошло столько ужасных лет.
А вот этим, вроде Сергея, которые ее узнали больной, — надо еще доказывать, что Ира человек или хотя бы подобие человека.
Сергей не воспринимает Иру всерьез. А в то же время он ощущает в ней что-то сильное. В общем, Сергей запутался. Ради кого он связался с Симой? Ради Симы? А может быть, ради Иры? Чтобы посмотреть, как она отреагирует на его предстоящую женитьбу? Ему хочется еще раз Иру проверить? Он ведь должен докопаться наконец до истины!
Сергей до предела напряжен. Ира это чувствует.
Ира подходит к Сергею и целует его. Просто целует.
— Иди ты… — Сергей отскакивает. Он выдал себя.
Ира увидела это по всему: по лицу, по голосу, по тому, как отскочил. Сергей выдал себя с головой.
Сергей на такое не надеялся. Он злился на нее. Он был оскорблен ею. Ее отказом. Тогда, когда она дала ему пощечину. Значит, он тогда ничего не понял. И все принял за чистую монету. А вот Ира все понимает про него. Все. А главное, что еще немножко — и Сергей, утолив свое самолюбие, спокойно уйдет. И спокойно женится на этой Симе, которая конечно же ему нравится. А больше всего ему нравится то, что он поднимает человека. Он хотел поднять Иру, но для Иры у него оказалась жила тонка.
— Ты знаешь, — сказал Сергей, усевшись в кресло. — Я много думал о нас с тобой… Я тебя люблю. — Сергей помолчал. — Но вот если бы мы с тобой познакомились не через твою маму… а просто, как люди знакомятся. Как я с Симой… А так у нас ничего не выйдет.
Ира по-актерски грустно опускает голову.
Сергей продолжает, и в голосе его Ира чувствует вперемежку: доброту, и нежность, и счастливую успокоенность.
— В каждом доме сотни людей. И все они живут нормально. У них дети, семьи. А ни ты, ни я — мы не такие. И ни у тебя, ни у меня никогда ничего нормального в жизни не будет.
Ира понимает, Сергей говорит это, чтобы она не очень переживала, что он женится на Симе.
Ира закрыла за Сергеем дверь и вернулась в кухню. Солнечные лучи лежали на столе. Оставалось только на тот же стол положить бумагу и писать.
Надо научиться писать в любом состоянии. Ведь у Иры срок!
Вчерне Ира уже наконец написала очерк. Теперь нужно заполнить пропущенные и приблизительные места.
Про Зину и про банк Ира все написала, а вот про Валю… Тут через каждые несколько строчек пропуск. Она о многом его не расспросила, многое не узнала. Теперь надо все уточнить: годы, факты, фамилии, названия. Придется ему позвонить, подумала Ира. Ведь по делу. Но к нему она больше не пойдет. Хватит с нее. И в будке у Зины очень неудобно. Там вечно народ. Да и при Зине он еще больше выкамаривает. Остается одно: позвать к себе.
Ира сняла трубку.
— Валя! С вами говорит журналистка Морозова. Я звоню по делу. Я написала очерк, он, видите ли, не только о вашей сестре… Мне нужно с вами встретиться, чтобы кое-что уточнить. Вы бы не могли приехать?
Пауза. Валя молчит. Это тоже уже описано в очерке. Его манера говорить с паузами, которые, кажется, никогда не кончатся. Но вот время паузы кончилось.
— Когда? — спрашивает Валя.
— Когда вам удобно. Мне надо поскорее закончить очерк, поэтому, если вы можете, то сегодня.
Опять пауза.
— Адрес? — спрашивает Валя.
Валя приехал вечером. Раздевшись, он почему-то принялся осматривать квартиру.
— Здесь у вас что?
— Ванная.
— А здесь?
— Папина комната.
— Там кто-нибудь есть?
— Нет.
Валя приоткрыл дверь и заглянул.
Валя словно забыл, зачем позвала его Ира. Он буквально обшаривал квартиру.
Наконец Ире удалось усадить Валю на стул и напомнить ему цель прихода. Валя отвечал послушно. Сказал год рождения, место работы, название проекта, над которым сейчас работал, но все это как-то между прочим, поспешно и даже почти без пауз или с совсем крохотными, в одну десятую долю минуты. Ира видела, что его совершенно не интересует то, о чем они говорят. Однако Валя совсем не казался безразличным или незаинтересованным во встрече, напротив, Ира чувствовала, что он чем-то взволнован, даже обеспокоен.
Наконец кончились Ирины вопросы, и тут Валя без перехода, словно только этого и ждал, попросил Иру дать ему что-нибудь почитать свое.
— Вы обещали мне дать свои рассказы о любви, — сказал Валя.
Ира достала папку, где были сложены короткие рассказы. Одну за другой она перекладывала странички. Здесь были рассказы и о любви, но ни один не годился для такого случая.
— Про любовь ничего нет, — сказала Ира. — Хотя…
Ире вдруг пришло в голову дать Вале прочитать короткий рассказ про бабочек. Ведь там тоже про любовь.
Валя читал медленно. Ира видела, как, прочитав страницу, Валя, вместо того чтобы перевернуть ее, начинал читать ту же страницу сначала.
«На первой странице ничего нет про любовь, — вспоминала Ира. — Все на второй, а он никак не может уйти от первой».
Неожиданно Валя начал читать вслух:
— «Бабочка села на цветок, и цветок наклонился. Бабочка качнулась вместе с цветком влево, потом вправо. Бабочка качается на цветке, как на качелях».
Ира не любила, когда ее рассказы читали вслух. Ей не нравилось даже, когда ее читали актеры по радио. Ее корежили интонации, ударения. Инну Семеновну она учила читать без выражения, монотонно. Тогда Ире казалось, что все хорошо, ритм не нарушается. Но Валя читал монотонно. Ведь вся его манера говорить была такой. «Ничего, — подумала Ира, — пусть читает. Выдержу. Но только для чего он это делает? Нравится ему — от этого читает или, наоборот, — издевается?»
— «К поляне ведет много дорог. И вдруг на одной из них показалась бабочка».
«Наконец начинается про любовь», — отметила про себя Ира.
— «Эта бабочка такая же белая, как та, что сидит на цветке на поляне. Только черные пятна у нее — с нижней стороны крыльев. Она летит прямо на поляну. Она не виляет зигзагом, как это часто делают бабочки. Она не садится на цветы, не обращает внимания ни на одну из кирпично-красных бабочек. Она прямо летит к белой бабочке на цветке».
Тут Ира по Валиному тону наконец поняла, что Валя измывается, и выдернула у него из рук рассказ.
Валя поднял на Иру удивленные, немигающие глаза. Некоторое время смотрел, как Ире казалось, прямо на нее, но вдруг, быстро повернувшись, взял из стопки бумаг на столе верхний листок.
— Отдайте! — закричала Ира и бросилась прятать остальные.
— «Хвост», — прочитал Валя, отвернувшись и загораживая рассказ так, чтобы Ира уже не могла его вырвать. — «Я пожертвовала всем. Головой и хвостом, которого у меня, конечно, не было. Но все верили, что был». Это вы про себя? — спросил Валя, повернувшись к Ире.
— Отдайте! Нехорошо без разрешения.
Но Валя продолжал читать, словно Ира ничего не говорила.
— «…Но все верили, что был. Потому что тоже хотели иметь, чем жертвовать. Не головой же? Головой жертвовать нельзя. Без головы и хвоста не будет. А если хвоста не будет… чем жертвовать? А жертвовать надо. Ой как надо жертвовать. И появились хвосты. Пожертвовал хвост — и голова на месте. А голова на месте — новый хвост есть. И столько развелось хвостов, потому что голов много и каждый одним хвостом не удовлетворяется. Одна голова сто чужих хвостов съест — и все ей мало. Ей все новые и новые хвосты подавай.
И это бесконечно. Вот я и решила пожертвовать всем: и головой и хвостом. Но никто этого не понял. Хвост взяли, а на голову не обратили внимания. Не в цене. Теперь новый хвост требуют. А у меня его нет. Где мне его взять — без головы.
Вот я и сижу: без головы и хвоста. Что без головы— никто не замечает. А вот что без хвоста — очень удивляются».
Валя закончил читать и положил листок с рассказом аккуратно на стол. Потом помолчал, подумал и сел на диван рядом с Ирой. Сделал он это одновременно нервно и по-деловому. И Ира подумала, что ухаживать он не умеет.
— Вы очень интересная женщина, — начал Валя. — Я давно мечтал с такой познакомиться.
После Ире казалось, что ей просто не захотелось увидеть Валю смешным. Поэтому она расхохоталась.
Валя осекся. Ира даже пожалела, что так поступила.
И вдруг Валя прижал Иру к себе и поцеловал.
— Пустите! — закричала Ира и стала вырываться, но Валя не отпускал. Ира застучала ногами об пол. Валя тут же отпустил ее. И Ира увидела, что он напуган.
— Сколько же вам лет? — еще раз спросил Валя.
— Достаточно.
— Вы действительно были замужем? Такие рассказы странные пишете.
— Была.
Только потом Ира осознала, что раз она так отвечала, значит, хотела того, что должно было случиться. Хотела? Почему? Ведь он был почти что «первый встречный». А может быть, именно поэтому? А может быть, потому, что она уже забыла, как целуются и все последующее для нее было покрыто пеленой нереальности.
Валя снова придвинулся к ней и начал гладить по голове, шее, груди.
— Не надо, — опять попросила Ира.
— Ну все, ведь уже все.
— Почему? — удивилась Ира.
— Потому что уже все, — уверенно сказал Валя.
…Валина рука просто лежала на подушке, а Ира просто лежала на Валиной руке. Валя не обнимал Иру, но от его руки исходило что-то такое, что Ире вдруг показалось, будто роднее этой руки у нее на свете никогда ничего не было.
— Я тебе нравлюсь? — спросила Ира.
— А иначе зачем бы это все было нужно?
Валя сел и начал осматриваться.
— Что случилось? — заволновалась Ира.
— У тебя нет телевизора?
— Нет.
— Сейчас передают хоккей. — Валя одевался. — Понимаешь, матч со Швецией, сегодня решается судьба кубка. Ты чего? Ну чего ты?
— Неужели ты способен так уйти?!
— Я же не знал, когда шел к тебе, что так все получится, а ко мне должен прийти товарищ с женой смотреть матч. Зина им, конечно, откроет, но все-таки неудобно. Послушай, мы еще успеем с тобой наговориться. Я не завожу романов на один день.
Валя оделся, вытащил из верхнего карманчика пиджака расческу и начал расчесывать волосы. Одной рукой он расчесывал, другой приглаживал, одной расчесывал, другой приглаживал. Наконец кончил и это занятие.
— Проводи меня, — попросил Валя.
Ира не сдвинулась с места.
— Ира, сколько же все-таки тебе лет?
Ира ничего не ответила.
— Вот что. Я приду к тебе в следующий раз и буду жить у тебя неделю.
Ира улыбнулась.
Валя подсел к Ире, обнял ее. Но не поцеловал, а быстро ткнулся губами в Ирину щеку.
Ира пошла закрывать за Валей дверь.
Вернувшись в комнату, она не села. Она знала, что, если сядет, тут же начнет думать. А думать она не могла, слишком о многом сразу надо было думать. Когда думать надо о многом, мысль мечется и ни на чем не останавливается, потому что боится остановиться не на том, о чем надо думать в первую очередь. А о чем надо думать в первую очередь? Наверное, надо думать о том, что Ира давно уже плывет по течению. Волны накрывают ее, а она только голову опускает ниже, чтобы не било слишком больно.
«Не трогайте меня, не трогайте», — просила всех Ира. И сама себя не трогала, не задумывалась, лишь бы не было хуже. А хуже оно все равно, только с другого боку. Разве раньше могло такое случиться? Ира считала, что Алеша ее не любит, потому что не говорит ей о любви, а говорит, «зачем тебе слова, женщина сама должна чувствовать». Вот теперь — она чувствует, хорошо чувствует, что такое — не любит.
Утром позвонил из редакции Иван Петрович.
— Ира, как ваши дела?
Ира замялась:
— Вчерне…
— Могу вас обрадовать, — поспешил сообщить Иван Петрович, не дав Ире договорить. — Рубрика об обслуживании откладывается на несколько месяцев.
Ира действительно обрадовалась.
— Ну я так и знал, — сказал Иван Петрович в ответ на Ирин радостный голос, — вы очерка еще и не начинали.
— Да что вы! Честное слово, вчерне…
— Ну хорошо, хорошо, я вам верю, но, согласитесь, вы теперь у меня в долгу. Вы помните об интервью, которое я просил вас взять у Петроченко? Так вот, он на днях уезжает в Чехословакию и надо это срочно сделать.
Ира молчит. Она судорожно соображает, что ответить. Второй раз ей предоставляется случай познакомиться с Петроченко. Неужели она и на этот раз откажется? Не воспользуется возможностью связаться с лабораторией, которая занимается проблемой двух путей окисления!
— У меня мама в больнице, — говорит Ира, — если бы немножко попозже, когда ее выпишут.
— Ну час времени у вас завтра будет? — настаивает Иван Петрович, словно Ира ему и не говорила про маму.
У Иры масса времени, у Иры столько времени, что она не знает, куда его девать, как от него избавиться. Только что от этого?
— Я почему спрашиваю, — продолжает Иван Петрович, — сейчас главное — съездить к этому Петроченко, а писать можно позже. А то он после Чехословакии сразу уходит в отпуск, и мы его потом не поймаем. А я уже договорился, и он вас ждет. Вы меня слышите?
Ира слышала. Она думала о том, что здоровые люди, наверное, все должны успевать — и работать, и в больницу ездить.
— Я, понимаете, Агафонову обещал, — жалобно стонет Иван Петрович, — он с меня шкуру сдерет. Неужели вам меня не жалко?
— Я поеду, — соглашается Ира.
Есть такой термин — «эффект присутствия». Это когда ты один и не один. Сидишь в комнате один, но в квартире — не один.
Вот тебе и «эффект присутствия». Только Ире этот «эффект присутствия» сегодня совершенно не нравится. Ибо эффект этот происходит от присутствия Галины, и не одной ее, а от ее соприсутствия с Ильей Львовичем. Илья Львович и Галина сидят на кухне и делают вид, что готовят обед. Впрочем, может быть, они и действительно готовят обед. Дела ведь это не меняет. А Ира сидит у себя в комнате и кожей чувствует присутствие Галины. Делать Ира ничего не может. Да и что вообще может делать Ира? Даже когда Ира работает, то работать она может из двадцати четырех часов в лучшем случае час-полтора. Так если этот рабочий час уже позади, то что может делать Ира? Ничего. Так что Ира сидит и смотрит в стену, в потолок, и все звуки в квартире становятся ее звуками. Звуками, ей принадлежащими. И от них не только никуда не денешься, но и странно куда-нибудь деваться.
Правда, Ира может еще включить радио. Но это ненадолго. И опять стук ложки, которой Галина мешает кашу, или стук крышки от кастрюли и тихое мирное жужжание голоса Ильи Львовича, расстилающего перед Галиной всю свою эрудицию. И в ответ веселое повизгивание довольной Галины.
Ира заставляет себя думать о чем-нибудь, чтобы не слышать всего этого. Но трудно сейчас о чем-нибудь думать, кроме них. Вот только если о Боре. Он звонил и должен прийти. Когда он придет, Ира перестанет их слышать. Боря начнет ее смешить, и она хоть немножко, на время отвлечется от этого ужаса, нависшего над ней.
Но Боря не идет. Наверное, встретил кого-нибудь на улице. У Бори поразительная способность встречать на улице знакомых. Иногда, когда ему нужно кого-нибудь встретить, он специально выходит на улицу. Недавно он встретил одного композитора — своего старого знакомого. И композитор, узнав, что Боря ушел из института и пишет, попросил Борю попробовать написать либретто для мюзик-холла.
Наконец Ира слышит звонок в дверь.
Ира проводит Борю тихо в свою комнату, не тревожа ни Илью Львовича, ни Галину. К Ире пришли, и она не обязана всем показывать — кто. К Ире пришли, и кончился «эффект присутствия». И началось присутствие. Борино присутствие.
— Я все-таки поеду от редакции к вашему Петроченко, — сообщает Ира.
Боря в восторге. О Петроченко будет писать Ира! Право же, в этом есть что-то.
— Иногда я думаю, — говорит Боря, — был бы у меня театр. И был бы я режиссером (главным режиссером!). И если бы вы захотели играть, я бы взял вас актрисой. Я даже придумал за всех, как кто должен был бы себя вести, чтобы вы могли играть.
Боря никогда не говорил Ире комплиментов. Ей казалось, он и не умеет их говорить. Но какой комплимент может сравниться с тем, что он сейчас сказал? Ведь он ее вот такую, как она есть, хотел поставить на сцену и подчинить ей всех: и актеров, и режиссеров, и зрителей. И так он ей это сказал, что она почувствовала, что для него это нечто большее, чем простая фантазия.
— Давайте я позвоню сейчас Семену и скажу, что вы придете, — предложил Боря.
Ира запротестовала. Она хотела прийти официально. Так она лучше себя будет чувствовать.
— Вы думаете, он не станет со мной разговаривать? — спросила Ира. — Ему звонили из редакции.
— «Я сейчас так занят. Еду в Чехословакию», — говорит Боря. И Ира понимает, что он пародирует Семена. — Мы с Семеном на днях заходили к Галине, — продолжает Боря, — так он…
Боря сказал, что на днях был с Семеном у Галины. Может быть, он сейчас скажет, что на тех же днях он видел там Илью Львовича? Но нет, он продолжает рассказывать ей про Семена. Естественно. Про Семена Ире должно быть все интересно. Ведь она должна к нему идти брать интервью. А что интересного в том, что Илья Львович был у Галины? Ну был и был. А почему он не мог у нее быть? Что в этом такого для Бори? Ничего. Человек пришел в гости — а может быть, по делу — и ушел. Зачем об этом говорить Ире? Боря не занимается рассказами просто «о чем-либо». И если Боря о ком-то что-то рассказывает, то значит, это смешно.
— Я вышел на кухню, — говорит Боря, — а Семен остался с Галиной в комнате. Вхожу в комнату: Галина лежит на кровати. Семен сидит рядом на кровати и разглядывает линии на ее руке. Ну я, естественно, ничего. Но Галина тут же: «Боря, он сам сел».
Ира не смеется, хотя, конечно, это очень смешно. В другой раз Ира бы смеялась. Но сейчас ей почему-то не смешно. И Боря перестает смеяться. Боря очень чувствителен к реакции «публики». До «публики не доходит», и ему уже кажется, что то, что он рассказал, действительно не смешно.
Боря садится в кресло, но не откидывается, как обычно, на спинку, а облокачивается на секретер и опускает голову.
— Он сам сел, — говорит Ира, чтобы как-то поддержать Борю.
Боря благодарно улыбается.
— А Семену Галина понравилась? — спрашивает Ира.
— Сказал: «Такие редко попадаются».
— Такие плохие или такие хорошие?!
— Этого я не понял.
— Что же не спросили? Наверное, все же вам интересно?
Боря молчит и вдруг говорит неожиданно:
— Не знаю, куда плыть… к какому берегу?
Боря говорит это тихо и как-то так, что Ира чувствует в этом что-то очень для него важное. Но с чего вдруг? Зачем ему это ей говорить? И что это значит? И что значат Борины плечи? Они вдруг стали совсем детскими, беспомощными и словно ждущими: сейчас их ударят.
— Завтра ешьте суп в большой кастрюле, — слышит Ира звонкий голос Галины.
Галина открывает дверь из кухни. Сейчас она будет одеваться. Она или они?
— Надо плыть к тому берегу, — твердо говорит Ира, — который уходит.
Боря встает.
— Да, да, — говорит он торопливо и идет провожать Галину.
Когда Ира училась в университете, туда не подходило метро.
Сначала Ира ехала бездумно. Метро и метро. Какая разница, до университета или до Киевского вокзала, как раньше. Но по мере приближения к университету Ира неожиданно почувствовала, что в ней воскресает что-то забытое, что-то давнишнее. И так как оно воскресало точь-в-точь таким же, каким было тогда, давно-давно, Ире начало казаться, что это давнишнее совсем не давнишнее… Студенты с портфелями, набитыми книгами, с лицами, по которым Ира безошибочно всегда угадывала: студенты университета — заполняли и заполняли поезд. И Ире казалось, что она тоже студентка и спешит на лекцию, на которую обязательно опоздает, потому что не умеет не опаздывать. Опоздает, но лектор ей ни за что не сделает замечания: университетские лектора удивительно тактичные люди.
И вдруг свет. Дневной свет! Он осветил университет. Осветил на миг, на мгновение, как будто вырвал анонс из кинокартины, которую Ире скоро, уже очень скоро придется увидеть.
Снова электрический свет, темные окна и за окнами мелькают подземные фонари. Ира плачет. Прошло десять лет. Десять страшных лет.
Узнают места, людей… Ира не знала, что можно узнать воздух. Узнать, вспомнить, вдохнуть — и вдохнуть вместе с ним весь биофак. Воздух биофака — это не просто воздух Ленинских гор. Воздух биофака вобрал в себя все экзамены, все опыты, лекции, открытия… Ира шла и снова дышала этим воздухом.
Семен Петроченко работал в молекулярном корпусе. Это здание, выстроенное недавно, было совсем непохоже на здание биофака. Ира смотрела на его козырек, на стеклянные двери в черных оправах, с черными ручками, и ей не хотелось в него входить. Оно было здесь чужим. Оно не ассоциировалось для Иры с воспоминаниями о биофаке, а ассоциировалось с парикмахерскими, магазинами синтетики, новыми научно-исследовательскими институтами.
Когда Ира увидела Петроченко, она очень удивилась: в Борином изображении он представлялся ей совсем другим. Боря изображал его в виде человека, в голове у которого словно крутилась пластинка. И Ире почему-то казалось, что Петроченко маленький, плотный и какой-то застывший.
А Семен был живым, крупным и толстым. Глаза у Семена были умные и любопытные. И хотя Ира понимала, что он должен быть гораздо старше Бори, выглядел он одних с ним лет.
Узнав, кто такая Ира и зачем она к нему пришла, Семен уставился на Ирины ботинки. Из коротких, давно вышедших из моды Ириных ботинок торчали тонкие как палки Ирины ноги. Изучив Ирины ноги, Семен посмотрел на Иру, и ей показалось, что в глазах он с трудом прячет усмешку.
— Я очень занят, — сказал Семен.
Если бы не эти ботинки и эта его усмешка, Ира бы, наверное, не стояла сейчас перед Семеном такая растерянная. Она обязательно нашлась бы, что ему сказать. Но сейчас Ира действительно растерялась.
— Но ведь вы обещали. Разве вам не звонили из журнала?
— Кто-то звонил. Я торопился и плохо понял. А после того как про меня написали, что я открыл месторождение АТФ, я вообще не доверяю журналистам.
— Но такого со мной не может случиться.
Ира уже готова сказать, что она биолог и не может сделать такой ошибки, но Семена куда-то вызывают.
Ира сидит в кабинете совсем раздавленная. Хорошо еще, Петроченко не знает, что она та самая знакомая Бори. А то Ире было бы теперь совсем плохо.
Вообще Ире с биологами вначале всегда трудно. Они не любят журналистов. И пока Ира не напишет, а они не прочитают то, что она написала, Ира уже знает, — они будут снисходительно небрежны. Зато потом, прочитав, они начинают восторгаться и с удивлением смотреть на Иру, будто совершенно невероятно, что вот эта Ира может так написать.
Но Петроченко даже разговаривать не хочет.
Ира встает и подходит к стеллажу. Ира читает названия и думает о том, что ни одной из этих книг она теперь не может прочесть. А ведь раньше, сдавая экзамены, она к каждому экзамену прочитывала горы книг.
И вдруг Ира видит знакомую книгу в зеленом бумажном переплете. На корешке написано: «Сборник студенческих работ». Но если бы даже ничего не было написано на этой книге, Ира бы все равно узнала ее. В этом сборнике напечатана Ирина работа. Ира берет книгу и открывает оглавление. Ира ищет свою фамилию и неожиданно натыкается на фамилию Петроченко.
Ира поражена: ведь это значит, что Петроченко учился вместе с ней? Ира начинает припоминать: ну конечно же он учился вместе с ней, только на предыдущем курсе. Зрительно она даже помнит, каким он был тогда. Ира открывает статью Петроченко. Все те же два пути окисления. Значит, он уже тогда занимался этими проблемами.
Ира осматривается. Теперь кабинет, в котором она находится, для нее не просто кабинет, а мерка того, чего она могла достичь за это время. Вот он, этот кабинет: большой, с длинным, во всю комнату, столом, за которым, очевидно, собирается на многочасовые пятиминутки вся кафедра. Потому что Семен Петроченко не только кандидат наук, он заведующий кафедрой. На столе личный телефон. На стене грифельная доска. Что еще?.. А еще то, что в зеленой книжечке есть и Ирина статья: «Развитие хвостовых вилок у соленоводного рачка артемия и пресноводного бранхипус».
Открылась дверь, и вошел Петроченко.
— Вы еще ждете? — удивился он.
— Конечно.
— А мне сейчас надо срочно ехать оформлять документы для поездки в Чехословакию. Что же будем делать?
Тон у Семена уже был не менторский, а озадаченный. Упоминание про поездку в Чехословакию вдруг рассмешило Иру: Боря действительно изображал его очень похоже. И Ира вдруг обратилась к Семену таким тоном, какого сама от себя не ожидала.
— Так уж и быть, — сказала она, — о вашей работе мне расскажет кто-нибудь из ваших сотрудников. А вы мне расскажите о проблемах, которые вас интересуют.
— Правильно! — обрадовался Семен. — Я вас сейчас отведу к нашей сотруднице Тамаре Сидоровой, которая вам все и расскажет. А о проблемах… Проблем много. Она и о них вам расскажет. Семен посмотрел на Иру.
— Ну хорошо. Я сейчас что-нибудь скажу, — пообещал Семен и сел точь-в-точь, как изображал его Боря.
— Мне бы хотелось, чтобы вы написали о содружестве наук, — сказал Семен. — И наук не близко лежащих друг к другу, а наук отдаленных. Потому что такой союз всегда гарантирует успех в решении сложнейших задач. Мне хочется, чтобы вы написали о нашем молекулярном корпусе, — продолжал Семен. — В нашем корпусе над одними и теми же проблемами работают совместно математики, физики, биохимики, врачи…
— Врачи? — переспросила Ира. — В вашей лаборатории?
— Да, мы связаны с врачами. К сожалению, мне пора. — Семен встал. — Идемте я провожу вас к Тамаре.
Еще не видя Тамару, Ира представила ее себе такой, какой она и оказалась, потому что Ира хорошо знала тип девушки-биолога. Озабоченное лицо, изнуренное кропотливой ежедневной работой. Лицо, которое не успело расцвести, как уже начало увядать. Даже красивые лица у биофаковских девушек похожи на застывшие маски. Заброшенные и запыленные. Но у Тамары было некрасивое лицо. Однако вся она была очень милая, как и все девушки с биофака: милые и деловые.
Прежде всего Тамара спросила, насколько Ира причастна к биологии, для того чтобы знать, как ей рассказывать.
В таких случаях Ира иногда любила проделать, как она выражалась, психологический фокус. Фокус заключался в том, что сначала Ира говорила, что к биологии не имеет никакого отношения, а затем в процессе разговора начинала вставлять биологические термины, от чего ее собеседник приходил в неописуемый восторг, считая, что ему довелось столкнуться с человеком невероятной эрудиции.
Легче всего этот фокус было проделать с Тамарой. Ведь Ира читала диссертацию Петроченко. В данном случае фокус Ире был необходим. Почувствовав, что Тамара прониклась к ней должным уважением, Ира спросила про врачей. И тут оказалось, что с врачами связана именно Тамара. Потому что именно Тамара проверяет новый препарат, регулирующий кислородный обмен внутри клеток.
— А на людях препарат пробовали?
— Нет, пока его проверяли только на животных. Я работаю с голубями, а в Ленинграде работают с крысами.
И Тамара рассказала Ире, что многие заболевания, которые имеют в своей основе совершенно разные причины, — например, осложнения после вирусных заболеваний, стрессовых ситуаций, черепно-мозговых травм — часто переходят в хронические заболевания с нарушением энергетического баланса в организме. Сейчас такое нарушение лечат кто гипнозом, кто иглоукалыванием, кто антибиотиками, и болезнь затягивается, так как нет пока способа точного попадания в пораженный участок. А вот это лекарство — и Тамара вытащила трехлитровую банку, доверху наполненную зелеными таблетками, — будет регулировать энергетические процессы на уровне клеток.
Когда Ира увидела трехлитровую бутыль, она тут же придумала историю про знакомого биолога, который работает в Институте Гамалеи у известного (и Тамаре) ученого. Этот ее знакомый увлечен работами Петроченко, если бы Ира послезавтра, в его день рождения, преподнесла ему хотя бы несколько таблеток, то это было бы здорово!
Тамара улыбнулась, открыла шкаф, достала оттуда небольшой флакон и наполнила зелеными таблетками.
— Спасибо! — поблагодарила Ира. — Большое спасибо!
Ира благодарила Тамару таким счастливым голосом, что на лице Тамары появилось сомнение.
— Вообще-то я не имею права…
— Тогда не надо.
Ира сделала движение, словно хотела вернуть лекарство. При этом она постаралась придать своему лицу как можно более безразличный вид.
— Нет, нет, — поспешила отказаться от лекарства Тамара. — Просто я должна быть уверена, что ваш знакомый будет экспериментировать только на животных. Вы не представляете, какое количество испытаний должен пройти препарат, чтобы можно было его прописать людям.
— Я все понимаю, — сказала Ира. — Он вам обязательно сообщит свои результаты.
Ира попрощалась с Тамарой и вышла из лаборатории. По коридору Ира сдерживала себя, чтобы не побежать. Скоростной лифт, по ее мнению, спускался слишком медленно. Выйдя из молекулярного корпуса, Ира остановилась. Вытащила из сумки бутылочку, проверила: нет, не потеряла, нет, никто не отнял. Положила бутылочку снова в сумку и повернула к биофаку. Ира шла на свою кафедру.
Кафедра эмбриологии помещается на четвертом этаже, в левом крыле. Ира очень хорошо помнит то время, когда она путалась в коридорах биофака. Это было, когда она только поступила в университет. Тогда она блуждала по коридорам в поисках нужной ей аудитории и обязательно оказывалась не в том крыле.
Сегодня же Ира шла не наугад. Она шла, точно зная, что, войдя в центральный вход, должна будет подняться на лифте на четвертый этаж, потом пойти по коридору налево и повернуть направо. Там будет кафедра эмбриологии. Все это знала Ира, когда открывала тяжелую дверь центрального входа. И все-таки, когда она ее открыла и очутилась в вестибюле, она остановилась, пораженная тем, что все стоит на тех же местах и ничто не изменилось. Вешалка, куда она сдавала когда-то каждый день пальто. Зеркало, перед которым она всегда причесывалась, книжный киоск, в котором она покупала книги и лифт, не такой скоростной, как в центральном здании МГУ, но все-таки тоже скоростной. Ира разделась и остановилась около лифта. Лифт едет вниз, и вверху, над дверью, загорается табло: пятый, четвертый, третий, второй… Лифт приехал на первый этаж и остановился. Несколько секунд — и дверь начала раскрываться. Ира узнала знакомый звук. Только университетские лифты издают такой звук.
Поднявшись на четвертый этаж, Ира вышла из лифта и пошла по коридору налево. Коридор уперся в небольшой холл, где сидели студенты.
Ире показалось странным, что они все ей незнакомы. Незнакомы в такой знакомой обстановке. Ира внимательно рассматривала их: ведь это они теперь учатся на кафедре эмбриологии.
Вот наконец и кафедра эмбриологии. В коридоре никого нет. Ира идет по коридору и читает таблички. На табличках знакомые фамилии. Это значит, что Ира может открыть любую дверь и сказать: «Здравствуйте. Я Ира Морозова. Не помните меня?» Но Ира не открывает дверей, а идет все дальше и дальше по коридору. Ира ищет табличку, которой десять лет назад не было. На этой табличке должно быть написано: В. Л. Голицын. Ира ищет Севу. Ира знает, что после аспирантуры Сева остался работать на кафедре. Об этом сказала Ире мать Севы. Как-то летом, когда Ира лежала еще в шапках, она позвонила Севе. Сева тогда оказался со своими студентами на Белом море, а его мама стала бранить Иру за то, что Ира к себе никого не пускает, а потом сказала, что Сева часто вспоминает ее и говорит, что Ира была одна из самых одаренных на курсе.
Зазвонил телефон. Ира вздрогнула: только теперь она заметила в коридоре телефон. Раньше его не было. Раньше телефон был только у заведующего кафедрой.
Телефон звонит. Дверь, ведущая в аудиторию, открывается, и оттуда выходит Таисия Константиновна.
— Он будет попозже, — говорит Таисия Константиновна в трубку. Затем кладет ее на аппарат и поворачивается, чтобы снова войти в аудиторию, но, увидев Иру, останавливается.
— Ира Морозова! Здравствуйте. Наконец-то вы к нам пришли.
Ира поражена. Через десять лет помнить ее имя и фамилию! Ведь за десять лет прошло десять выпусков, в каждом выпуске…
— А мы недавно вас вспоминали: ведь юбилей кафедры скоро. Вы еще здесь побудете? А то у меня занятия сейчас.
Ира идет по коридору. Дошла почти до конца. Здесь справа дипломная. Ира открывает дверь. Вот ее стол: слева у окна. А рядом термостат. И полки на стене. Ира уже перестала быть студенткой, а стол еще долго был забит ее препаратами, рисунками, банками с сушеной икрой артемий. Это был Ирин стол, и его никто не трогал. Все ждали, что придет Ира и разберет стол. И даже завхоз Мария Петровна ждала. Самая строгая женщина на кафедре.
Никто не мог представить себе, что Ира не придет. Никто не мог представить себе, что с Ирой может случиться такое, чтобы она забыла про свой стол.
Но Ира не пришла. И не только не пришла, но сколько ни ждали ее на кафедре, так и не поступило от нее никаких распоряжений относительно препаратов, рисунков и икры. И все это наконец было вынуто Марией Петровной из Ириного стола и выброшено на помойку.
А теперь Ира смотрит на свой стол, и так как она ничего оттуда не вынимала, то ей и кажется, что и препараты, и рисунки, и икра — все это лежит в ее столе. Ведь за окном, в которое Ира, сидя за своим столом, столько лет смотрела, ничего не изменилось.
— Вам кого? — дипломники спрашивают это из вежливости. Они словно чувствуют: не надо этому человеку мешать; видно, имеет он право здесь стоять и смотреть и думать, будто это его дипломная, а не их.
Ира выходит в коридор. Опять таблички… И вот Севина комната. Сева сидит к Ире спиной, смотрит в микроскоп и не чувствует, что сзади стоит Ира. Ира смотрит на Севин затылок, на микроскоп, на Севины записи.
Все это уже было однажды. Они проходили тогда практику в Одессе. На берегу моря в маленьком деревянном домике рядом жил рыбак. На берегу лежали его сети и лодка. Было жарко. Тридцать градусов жары. В этот день Ира приехала из города позже Севы. Когда она зашла в домик, Сева уже сидел в своей соломенной шляпе над микроскопом. Рядом лежали его рисунки. Ира встала сзади и долго наблюдала за ним. Сева одной рукой крутил микровинт, другой рисовал. И сейчас Ира стоит за Севиной спиной, точь-в-точь как тогда, и смотрит на него, точь-в-точь как тогда, и ждет чего-то.
— Здравствуй, — говорит тихо Ира.
Сева оборачивается.
— Ирка!
Сева никогда ее так не называл. Да это и вообще на него не похоже. Что за «Ирка»?
Но для Иры так важна эта «Ирка»! Он обрадовался ей, Ира это видит. Обрадовался и, как всегда, уставился сразу в пол. Такая уж у него привычка.
Это невозможно, думает Ира. У нее, как у всех людей, есть кафедра, которую она кончила, есть дипломная, в которую она может войти и увидеть свой стол, есть сокурсник! И мало того что он есть, и мало того что он ее помнит, — он ей рад. И это Ира не придумала, а действительно он реальный и реально рад, как мог быть рад сокурсник Галины, если бы встретил Галину, или сокурсник Тани, если бы встретил Таню, или любой другой сокурсник, встретивший свою сокурсницу.
— А я тебя читал, — говорит Сева.
Вот этого Ира уже совсем не ожидала. Дома у Иры лежит журнал с надписью: «Прости за некоторый литературный вымысел». Надпись — Севе и рассказ в журнале о Севе. Ира не решилась его послать. А, оказывается, он читал. И очерки Ирины он читал, и вообще следит за ее литературной деятельностью. Ира разговаривает с Севой о его работе, о делах на кафедре и вдруг понимает: она здорова. Абсолютно здорова! Она видит это в Севиных глазах. В глазах, которые не привыкли смотреть на нее иначе, потому что не видели ее больной.
Ира долго приучала свою маму, да и остальных, к тому, что она больна, к тому, что каждый должен вычеркнуть ее из своей жизни и должен дать ей спокойно лежать. Они все долго сопротивлялись. И наконец привыкли. И когда Ира теперь смотрит в их глаза — она не видит себя. Она не существует больше для них. Ее нет в той реальной жизни, которой они живут… А вот в его жизни она есть. Она существует. И она смотрит в Севины глаза и видит себя здоровую, прежнюю. И от этого чувствует себя прежней и здоровой, полной сил и человеческих интересов.
Так вот зачем она его не пускала к себе.
Ире уже кажется, что и работать она сможет по специальности. И что ее возьмут, несмотря на то что она не работала столько лет.
— Только зачем тебе? — говорит Сева, — ты ведь хорошо пишешь. Больше всего мне нравится, как ты пишешь о насекомых: точно и поэтично.
В комнату входит Марк. Это фотограф. Он делал фотографии к Ириному диплому. Сидел вечерами. А потом Ире попало от лаборантки, потому что у Марка в это время была сессия. А теперь Марк такой солидный. И уже не фотограф, а кандидат наук. Ну конечно же Марк узнал Иру.
Марк пришел поделиться новостью: он обнаружил у амфибий закономерность в соотношении недифференцированных частей с дифференцированными.
— А я это на рачках наблюдала, — сказала Ира.
— И у вас сохранились материалы?!
— Только в необработанном виде. Я тогда не успела к диплому.
— Ира! Как удачно вы пришли! Кстати, вы будете выступать на юбилее? Мы собирались вас разыскивать.
Ну конечно, она здорова.
Она долго не была на кафедре. Но другие ведь тоже не были. А она все-таки пришла, и никто тут не смотрит на ее худые ноги и низкие ботинки. Здесь ее воспринимают такой, какой она отсюда ушла. Для них она Ира, которая кончила их кафедру. И не просто кончила, а кончила с отличием, и не просто защитила диплом, а защитила с отличием. Для них она та, которая стала писать. А они следили за ней. И даже включили ее в список выступающих на юбилее кафедры!
Ира ехала обратно и ничего не видела вокруг. Ей представлялось, как она стоит на кафедре и выступает. Пусть они не думают, что она бросила биологию и зря училась в университете. Она все та же, только теперь она занимается не сравнительной эмбриологией, а новейшей наукой — этологией. Она изучает поведение животных. Да, она его изучает. Ведь она биолог, и ее наблюдения — это наблюдения биолога, специалиста, и она все описывает. И разве не этим же сейчас занимаются крупнейшие биологи мира?!
Мысли все текли и текли, воображение разыгрывалось. И Ира придумала, о чем она будет еще говорить: она расскажет о том, как еще в университете, когда она делала диплом, то никак не могла себя заставить написать его по правилам. И вместо того чтобы дать название главам, сделала отбивки, как это делают в литературных произведениях, но никак не в научных работах. А еще в ее дипломе — было «лирическое отступление»! Правда, это «лирическое отступление» сейчас бы уже не было названо «лирическим», а было бы названо экскурсом в этологию, ибо Ира описывала тогда, как плавают рачки, как плывет по лиману желтая икра и как скачут у берега науплиусы (дети рачков).
Но, может быть, именно то, что Таисия Константиновна тогда не отругала Иру за все ее «отклонения от нормы», а приняла их и даже похвалила, сказав, что ее диплом читается как детектив и что это совсем не снижает его научной ценности, — может быть, именно это и сыграло потом роль в Ириной литературной судьбе.
Ира не могла дождаться того момента, когда она наконец доберется до дома. Ей ужасно хотелось позвонить поскорее Боре и рассказать ему все: и про Петроченко, который спешил в Чехословакию, и про лекарство, а главное, про то, как Иру встретили на кафедре.
Придя домой, Ира тут же начала набирать Борин номер.
К телефону подошли соседи.
— Кто его спрашивает?
— Знакомая, — сказала Ира.
— Его нет дома.
Ире ответили, что Бори нет дома, но ответили не сразу, а после того, как узнали, кто его спрашивает. И по тому, как у Иры спросили, «кто спрашивает», и как потом молчали, прежде чем сказать «его нет дома», Ира поняла, что Боря дома и не хочет подойти. Ира даже представила, как это все было. Соседка спрашивала, Боря стоял рядом, потом соседка прикрыла трубку рукой и прошептала: «Знакомая» — и Боря жестом ей показал, что его нет дома.
Если бы это был не Боря, а кто-нибудь другой, Ира бы, наверное, так не отреагировала. Но Боря! Боря, с которым у нее установились такие взаимно доверительные отношения… Как же он мог?.. И почему?..
Ира снова сняла трубку. Первая она бы никогда не стала его обманывать, но в ответ… Ира набрала Борин номер.
— Попросите, пожалуйста, Борю, — позвала Ира низким голосом.
И конечно же Боря оказался дома.
Ира решила не выяснять по телефону, почему он скрывается от нее, она выяснит все, когда он придет. Но Боря не может прийти. У Бори болит зуб.
— Я заговорю вам зуб, — пытается шутить Ира, — приезжайте на такси, у меня есть деньги.
Но Боря ничего не хочет.
— Я вам больше никогда сама звонить не буду, — говорит Ира. Она ждет, что Боря начнет оправдываться, разуверять ее, уговаривать.
— Вы правы, — говорит Боря спокойно.
Ира бросила трубку. А теперь ей невыносимо от этого. Ира снова снимает трубку. Она сейчас позвонит ему и попросит прощения. Ведь у человека действительно может болеть зуб. Да так болеть, что он и соображать ничего не будет.
— Попросите, пожалуйста, Борю, — говорит Ира своим голосом.
— Кто его спрашивает?
— Знакомая.
— Его нет дома.
Ира больше не звонит и не меняет голоса. Зачем? Ведь она теперь уже точно знает, что Боря дома и открыто ей хамит.
Ира лежит на диване. Она устала. Болит голова. Все, что было хорошего сегодня, исчезло куда-то. И Сева, и кафедра, и Марк со своей просьбой — все это сейчас как мираж. А реальность — Боря. Ира уже поняла, что случилось. Она сама во всем виновата: ведь она сама ему указала, «к какому берегу надо плыть». Что же она теперь от него хочет? Наверное, он сейчас с Галиной. И дальше будет с Галиной. Ирина дружба больше не нужна. Нужна одна Галина.
А Ире нужно спокойствие. Нужна мама. Нужен Илья Львович. Значит, она выбрала то, что для нее важнее.
Ира убирала раскиданные по всей комнате ботинки, чулки, шапки, когда дверь открылась и вошел Илья Львович. От неожиданности Ира вздрогнула: она не слышала, как папа пришел домой.
— Испугалась? — спросил Илья Львович, и по тону, каким он спросил, Ира сразу поняла, что он выпил.
Илья Львович вообще-то не пил, только по особым случаям, и всегда любил рассказывать, как ему никогда не удается провести Иру: «Представляете, достаточно мне выпить рюмку, чтобы Ира уже почувствовала». Но сейчас Ира видела, что Илья Львович выпил не одну рюмку.
— Что будет? — спросил Илья Львович, глядя прямо Ире в глаза.
Ира ничего не ответила. Тогда Илья Львович начал делать круги вокруг кресла, повторяя на разные лады: «Что будет? Что будет?»
Когда Илья Львович выпивал, он любил шутливо изводить Иру, повторяя одну и ту же фразу то басом, то нараспев, то еще как-нибудь. Но раньше это была фраза «Где мой маленький Пусик?», которая произносилась то ласково, то с угрозой: «Где мой маленький Пусик!!!»
Это неважно, что его маленький Пусик сейчас лежал в больнице. Раньше бы это не имело значения, раньше он бы все равно повторял эту, и только эту, фразу. Ведь когда он повторял эту фразу, он всегда знал, где его маленький Пусик.
Но сегодня он забыл эту фразу. Зато он придумал другую: «Что будет?»
В последнее время Илья Львович вспоминал про Инну Семеновну, только когда разговаривал по телефону с кем-нибудь из родственников. Вспоминал, чтобы сказать с раздражением: «Ей лучше, но она ведь очень мнительная».
Ира привыкла, что мнительная — она, Ира, и вдруг мнительной стала мама. Ее мама, которая бегала всегда за всех, бегала из последних сил, не замечая, где и что у нее болит.
Ира была ошеломлена несправедливостью слов Ильи Львовича, обвинявшего Инну Семеновну в мнительности. Но потом поняла: слово «мнительность» просто орудие в руках Ильи Львовича против того, кого он решил уничтожить.
— Что же будет? — уже не говорил, а распевал на разные голоса Илья Львович.
Ира молчала.
— Молчишь?! — Илья Львович сел в кресло. — Когда я умру, тоже будешь молчать? Я тебя спрашиваю? — настаивал Илья Львович.
— Не говори чепухи.
— Это не чепуха. Я так жить больше не могу. Не могу!
Илья Львович произнес последнее слово четко и по складам. Потом встал и вышел.
Ира слышала, как он лег на свою кровать и через некоторое время засопел, как сопят люди во сне.
Сначала Ира бездумно слушала это мерное сопение, и вдруг в ее памяти всплыл эпизод из детства.
Ире было тогда тринадцать лет и она училась в шестом классе. В тот год впервые она увидела папу. Нет, не Илью Львовича, а своего родного папу. Папу, которого арестовали, когда ей было три года. Ира знала, что папу обвинили несправедливо.
И вот прошло десять лет, Ире исполнилось тринадцать, и Ирин папа приехал в Москву. Ира очень хорошо помнит тот день, когда Ирин папа позвонил в дверь, дома кроме Иры был только Илья Львович. Ира, конечно, не могла узнать своего папу, но папа сам узнал ее и, когда она остановилась в недоумении перед открытой дверью, сказал ей: «Я твой папа, Ирочка». Ира не бросилась целоваться, даже не сказала «здравствуйте». Она вошла в комнату и сказала Илье Львовичу: «Выйди, там приехали…»
Ира не сказала, кто приехал, она не называла своего родного папу папой. Она никак его не называла. Поэтому письма к нему ей ужасно было трудно писать: она начинала их без обращения. Илью Львовича она тоже не называла папой, она называла его просто Ильей.
«Почему Ильей, почему не дядей Ильей?» — спрашивали Иру. И она отвечала: «Потому что он мне не дядя». Сама бы она не додумалась до такого ответа, но так отвечала Ирина мама, когда ей говорили, что она неправильно приучила Иру называть просто по имени человека, который с детства воспитывал Иру и, можно сказать, был ей отцом.
Увидев Ириного папу, Илья Львович бросился к нему и обнял его. Они долго целовались, и Ира отвернулась, ей почему-то было не по себе.
В то время родители Иры снимали квартиру на Большой Бронной. Это был как раз тот год, когда они в течение одной зимы поменяли шесть квартир. В одни — их пускали на короткий срок, в другие — неожиданно кто-то приезжал. Третьи — вдруг надумывали менять.
Михаил Александрович (так звали Ириного папу) приехал летом, когда Морозовы наконец устроились удачно: им сдали квартиру люди, выехавшие на лето. Правда, эти люди могли в любой момент вернуться, скажем из-за дождей или похолоданий, но Морозовым так надоело волноваться из-за квартиры, что они не в состоянии уже были думать о погоде и предпочитали бездумно наслаждаться отсутствием хозяев. Ибо хозяева, у которых снимаешь, большая нагрузка на нервную систему.
Михаил Александрович осмотрел двухкомнатную квартиру и сказал:
— Недурно живете.
Ира думала — Илья Львович объяснит, что это не их квартира, но Илья Львович промолчал.
А потом пришла Инна Семеновна. Она увидела Ириного папу и страшно закричала. Ирин папа подошел к ней, взял ее за руку и нежно сказал: «Ну что ты, золотко, успокойся». И Инна Семеновна начала говорить зачем-то про телеграмму, которую Ирин папа должен был послать, потому что ведь дома могло вообще никого не оказаться.
Но Ирин папа объяснил, что телеграмму он послать не мог, так как в Москву приехал незаконно, что едет он в Куйбышев к матери, а в Москву заехал на один день, чтобы повидать дочь и Инну и узнать, что сделано для его реабилитации. И что это очень хорошо, что у них отдельная квартира, а то бы он боялся остановиться.
И тогда Инна Семеновна стала рассказывать, куда и как она ходила, добиваясь пересмотра дела. Ирин папа внимательно слушал Инну Семеновну. А когда она кончила, сказал с раздражением:
— Золотко, спасибо тебе большое, но делать надо было все не так.
Ира увидела, что ее маме стало обидно. Но Инна Семеновна ничего не сказала, только в лице изменилась. А лицо у Инны Семеновны очень выразительное. Так что Ире показалось странным, что ее папа этого не увидел. Илья Львович — тот увидел, а Ирин папа — нет и продолжал доказывать, что Инна Семеновна делала все не так и не то. Потом он стал говорить, как надо делать. Обида у Инны Семеновны тут же прошла, она взяла карандаш и начала записывать, куда надо идти в первую очередь, куда во вторую, куда в третью и что всюду говорить.
А потом позвонила Надя и, узнав, кто приехал, тут же прибежала. Надя — это подруга Михаила Александровича, Инны Семеновны и Ильи Львовича. В юности они дружили вчетвером.
Надя прибежала, и Михаил Александрович начал рассказывать. Он рассказывал о Севере, о товарищах по лагерю. Потом разговор перешел на международную политику. Сейчас Ира уже не помнит, о чем говорил тогда папа, но помнит, что она была поражена тем, как Михаил Александрович рассуждал о политике: он выдвигал свои концепции по всем вопросам и в подтверждение их приводил слова государственных деятелей. Ире казалось невероятным, как можно запомнить, что говорили в своих речах президенты и министры таких стран, о которых Ира даже никогда и не слышала.
Михаил Александрович анализировал события с таким блеском и с таким знанием фактов, дат, имен, что Ира и не заметила, как в ее глазах появился восторг. Прежде она и не представляла, что можно так говорить. Но вот Михаил Александрович замолчал, и тогда начал говорить Илья Львович, который сказал, что это все, несомненно, интересно, но, возможно, и не совсем верно.
Да, Илья Львович помнит, как и когда была сказана та или другая фраза, он допускает даже, что фразы правильны, но… И тут шло «но». Илья Львович приводил свои доводы и свои концепции, а Ира, слушая его, думала: «Конечно же он говорит лучше, конечно, лучше, и как я могла даже сомневаться, что он говорит лучше».
А потом снова говорил Михаил Александрович, и Ира снова слушала, вся завороженная его тихим и мягким голосом. И ей снова казалось, что она никогда ничего подобного не слышала.
Когда Михаил Александрович говорил, лицо его становилось очень серьезным, даже сердитым, словно он разговаривал с врагом, которого надо разбить и положить на обе лопатки. И он бил, и доказывал, и злился, но вдруг от совсем неожиданно вставленной фразы Ильи Львовича мог улыбнуться так добро, что всем становилось понятно, что ни на кого он не сердится, а просто такова манера его разговора. Так они соревновались несколько часов подряд. И всем стало ясно, что победителя в этом споре не будет, что силы встретились равные и великие.
Но тут Надя ни с того ни с сего сказала:
— Ира, у тебя чулок надет на левую сторону. Переодень обязательно, а то папа умрет.
И тогда Ира обратилась к Илье Львовичу.
— Илья, ты умрешь, — сказала она таким тоном, что всем стало ясно: Ира сейчас даже не понимает смысла слов, какими оперирует, так важно ей объявить победителя в соревновании между двумя папами.
Лицо Михаила Александровича стало до боли злым, а Илья Львович тут же начал говорить, как он ненавидит суеверие, не религию, а именно суеверие. Религию же он уважает по многим причинам. И Илья Львович начал перечислять эти причины. А потом рассказал, как один хиромант предсказал ему славу и помешательство к концу жизни на религиозной почве. В ответ на это Ирин папа попытался улыбнуться, но у него ничего не вышло.
В дверь позвонили. Отрывать пошла Ира. На пороге стояли трое милиционеров.
— Проверка документов, — сказал один из них.
Даже на миг у Иры не было заминки.
— Ой! — вскрикнула она так, чтобы ее услышали в комнате. — А мы без прописки здесь живем! Что же будет?
— А сейчас разберемся, что будет, — сказал все тот же милиционер. — Взрослые есть дома?
— Мама, — закричала Ира, — Илья, идите сюда, документы пришли проверять! А вы проходите, пожалуйста. — И Ира ввела милиционеров в пустую комнату.
Пока милиционеры рассматривали паспорта Инны Семеновны и Ильи Львовича, которые объясняли, почему они живут здесь без прописки, Ира вошла в комнату, где сидел ее папа, который вдруг стал каким-то совсем маленьким. Ни слова не говоря, она сняла со стула папин пиджак и глазами поманила папу за собой.
Ира не стала закрывать дверь, чтобы не было слышно щелканья замка. По лестнице Ира спускалась очень тихо, хотя шагов милиционеры уже не могли услышать Но Ира почему-то считала нужным идти тихо. Когда Ира исполняла какое-нибудь ответственное задание, она всегда его делала со скрупулезной тщательностью, продумывая малейшие нюансы. И люди, окружающие ее, начинали подчиняться ей. Очевидно, на них действовала целеустремленность, уверенность и точность, неизвестно откуда вдруг возникавшая в Ире. Михаил Александрович тоже шел тихо по лестнице. Он полностью подчинился Ире. Молча они вышли к Тверскому бульвару. Ира не села на первую попавшуюся скамейку. Она долго шла по аллее, пока наконец не выбрала скамейку, которую Михаил Александрович даже сразу и не приметил. Скамейка была окружена кустами. Возле скамейки — песочница. Дети, которые здесь играли днем, теперь уже спали.
Михаил Александрович, опустившись на скамейку рядом с Ирой, обнял ее и поцеловал.
— Ты у меня золотко, — сказал Михаил Александрович. — Ты у меня золотко, — повторил он еще раз. — Я, конечно, не должен был заезжать в Москву, но мне так хотелось увидеть тебя. — Михаил Александрович снова поцеловал Иру. — Если бы твоя мама не испугалась Севера, мы бы жили вместе.
Ира даже не поняла, о чем папа говорит. Два года назад, когда срок у Михаила Александровича кончился и его оставили на Севере на поселение, Инна Семеновна поехала к нему. Поехала как к другу, как к близкому, родному человеку, поехала узнать, что можно сделать для его освобождения. А через две недели прислала в Москву телеграмму: «Еду в Москву за Ирой. Илью прошу не встречать, дала слово Михаилу больше Илью не видеть».
Ира очень хорошо помнит, как они с Ильей получили эту телеграмму и как Илья всю ночь перед приездом Инны не спал и читал Ире гоголевского «Вия». Илья Львович любил читать вслух, и, очевидно, в ту ночь он читал про всякие ужасы, надеясь потопить в них свои страдания. После той ночи Ира видела Илью каждый день на лестнице. Только не на их площадке, а этажом выше. Ира поднималась туда к нему и видела, как он плачет. А Инна Семеновна, выходя из квартиры, ни разу не подняла головы.
Ира заболела, и Инна Семеновна не смогла сразу выехать, а когда уже были билеты на самолет, пришла телеграмма от Ириного папы: «Я женился. Привези Иру».
А теперь Михаил Александрович говорит, что, если бы Ирина мама не испугалась Севера, Ира бы жила с ним.
— Но ты же женился, — напомнила Ира своему папе то, что, очевидно, он забыл.
— Тогда я еще не женился.
— Но ты же прислал телеграмму, что женился.
— Я просил привезти тебя. Я проверял твою маму. Если бы она, несмотря на мою телеграмму, приехала, мы были бы вместе.
— Зачем тебе надо было ее проверять, когда она и так выполнила все пункты твоего ультиматума.
— «Ультиматума», — повторил Михаил Александрович ехидно, и Ира вдруг почувствовала, что он ненавидит ее маму. А ведь мама, если бы Ирин папа не вздумал ее проверять, действительно поехала бы к нему, поехала потому, что она любила его, и потому, что не могла его бросить одного в том положении, в каком он оказался. Так она говорила тогда. И еще она тогда говорила, что Илью она тоже любит, но Илья на свободе, у Ильи работа, которой он отдал всю жизнь.
А потом эта телеграмма, и они никуда не поехали, и Ира была счастлива, потому что она не могла жить без Ильи.
— Как видишь, я был прав, она тут же вернулась к Илье.
— Ты сам во всем виноват, — сказала вдруг Ира тоном судьи.
— В чем же? — поинтересовался Михаил Александрович.
— Когда я должна была родиться, ты сказал Илье, что любишь другую женщину.
— Вранье! Я никогда ничего подобного не говорил. Я уже это слышал от твоей мамы, когда она ко мне приезжала. И я ей тогда же сказал, что Илья ей соврал. Поэтому я и просил ее больше с ним не встречаться.
— Но ты же сам написал маме из лагеря, что никогда к ней не вернешься.
— Я не хотел ее связывать.
— Я не верю, чтобы Илья мог соврать, — Ира сказала это так, словно она Жанна д'Арк и ее пытают перед тем, как сжечь.
Лицо у Михаила Александровича вдруг стало одобрительно мягким.
— Видишь ли, Ирочка, — начал Михаил Александрович ласково, — я уважаю твои чувства к Илье. Он воспитал тебя, он заменил тебе отца, он очень хороший человек, достойный уважения и любви, и я тоже его люблю, он мой друг, друг юности, но жизнь — это сложная штука, и в жизни бывает так, что и очень хорошие люди могут совершать не совсем порядочные поступки. Илья очень любит твою маму, всю свою жизнь он посвятил завоеванию ее. А уж какими способами, пусть это останется на его совести. Я хочу только, чтобы ты поняла: вранье вранью рознь. Вот ты только что обманула милиционеров. Ты сделала это ради своего отца, который— ты знаешь, ни в чем не виновный — отсидел десять лет, который очень хотел тебя увидеть и поэтому пошел на риск. Но ведь ты бы не стала обманывать милиционеров, чтобы спасти настоящего врага. Правда же?
— Да, — подтвердила Ира и вздохнула.
— Знаешь что, — сказал Михаил Александрович, неожиданно повеселев, — давай пойдем куда-нибудь поедим. Есть тут поблизости какое-нибудь такое заведение?
Ира задумалась.
— Поблизости есть, но я люблю ходить в ресторан на улицу Горького.
Потом, когда Ира выросла, она все поняла, но тогда она удивилась, почему папа вдруг стал снова даже не то что злым, а скорее раздосадованным. Но он ничего не сказал Ире, а повел ее в тот ресторан, куда она так любила ходить со своей мамой и со своим Ильей. За всю дорогу Ирин папа задал только один вопрос:
— И часто ты ходишь в ресторан?
— Часто, — ответила Ира.
Но когда Ира подвела Михаила Александровича к дому, на котором большими буквами было написано: «Мороженое», — Михаил Александрович вдруг остановился, посмотрел на Иру, словно только сейчас впервые увидел ее, и растерянно проговорил:
— Ну какой же я дурак, какой дурак!
Илья Львович издал сонный протяжный звук. Потом начал стонать. Тихо Илья Львович никогда не просыпался. За стонами и чирканьем спичек последовал кашель. Кашляя, Илья Львович стонал, задыхался и опять кашлял. А затем все стихло. Илья Львович докурил папиросу и вышел на кухню. Ира слышала, как Илья Львович пил чай и шуршал газетой. Потом откашлялся, но не так, как после сна, закуривая папиросу, а нормально, спокойно и деловито. Так откашливаются на трибуне перед выступлением. Ира почувствовала это и сразу внутренне вся собралась. Она приготовилась, но, приготовившись, в то же время уверила себя, что все это ее фантазия. Однако дверь отворилась и вошел Илья Львович.
— Я не хочу курить здесь, — сказал он, — ты можешь выйти в кухню? Я бы хотел с тобой поговорить.
— Ничего, кури здесь, — разрешила Ира.
Она не хотела идти в кухню. В комнате она могла прилечь на диван в случае, если бы она устала.
Илья Львович сел в кресло.
— Я очень волнуюсь, поэтому, вероятно, буду путано говорить, но я надеюсь на твою тонкость, ум и широту взглядов.
Илья Львович, отличавшийся умением красиво говорить с трибуны, часто жаловался, что ответственные разговоры с глазу на глаз у него не выходят. Поэтому прежде чем идти на такой ответственный разговор, Илья Львович всегда хорошо продумывал его.
Когда Илья Львович начал говорить, Ира поняла, что он потратил не один час, обдумывая этот разговор. Итак, Илья Львович надеялся на Ирину тонкость, ум и широту взглядов. Но зачем все эти дивные Ирины качества вдруг понадобились Илье Львовичу?
— Когда я был юношей, — продолжал Илья Львович, — моим женским идеалом, не говори только об этом маме, была маленькая тоненькая девушка, щебечущая целыми днями, как птичка. Но в жизни редко получается все то, о чем мечтаешь, и вместо щебечущего слабого существа я встретил твою маму. Женщину страстную и сильную. Это неважно, что ей тогда было восемнадцать лет, она и тогда уже умела жонглировать людьми не хуже, чем теперь. И она подмяла меня под себя. Не буду говорить о своих сложных отношениях с Михаилом — это долгий и никому не нужный сейчас разговор, ты согласна со мной?
Илья Львович остановился и вопросительно посмотрел на Иру. Ира пожала плечами.
— Я не понял, не надо? — переспросил Илья Львович.
Ира опять пожала плечами.
— Я думаю, что не стоит. Если у тебя возникнут какие-нибудь вопросы, я отвечу на них потом.
Ира смотрела на Илью Львовича и думала: что же это все значит? Ей вспомнились слова Инны Семеновны: «У Ильи чувства не настоящие, а запрограммированные». Раньше Ире казалось, что мама говорит это просто так, в пылу ссоры с Ильей, но сейчас Ира понимала ее.
— Так я продолжу? — опять спросил Илья Львович, сделав несколько затяжек. — Ты пока все понимаешь, о чем я говорю?
— Все.
— Я очень любил твою маму до дня твоего рождения. Только пойми меня правильно. Это не имело отношения лично к тебе, тебя я всегда любил и люблю. Но со мной что-то тогда случилось. Я часто потом об этом думал, но никогда не мог понять, в чем было дело. Очевидно, я не мог простить Инне, что она не ушла от Михаила и ребенок родился не мой. Я — опять-таки пойми меня правильно — говорю о ребенке как о чем-то абстрактном. Конечно, я сделал неправильно, надо было тогда порвать с Инной, но я не решился. Мне казалось тогда, что моя личная жизнь уже кончилась. А тут Михаила арестовали, и я не смог бросить тебя и Инну. Годы шли, я окончательно на себя махнул рукой. Ну и тут вдруг я встретил Галину. Не будем говорить, хорошая она или плохая, это роли не играет. Роль играет другое: я ее люблю. Да, люблю. И я думаю, что ты должна меня понять. Ты за свою жизнь, которая у тебя еще вся впереди, была влюблена не один раз. Я же вдвое старше тебя и любил всего лишь два раза. Да, да. Не так уж много.
Последнюю фразу Илья Львович произнес с раздражением. Только было непонятно, на кого и за что он раздражается.
— Вот, в общем-то, и все, что я хотел тебе сказать, — уже более спокойно сказал Илья Львович. — Впрочем, не все. Я все эти дни искал выхода из создавшегося положения и сегодня, кажется, нашел его. Я решил выехать из этой квартиры. Но только не подумай, что к ней, нет. Я хочу пожить один, чтобы разобраться во всем, что со мной происходит, проверить себя.
Илья Львович замолчал. Ира тоже молчала.
— Может быть, ты все-таки выскажешься? — спросил Илья Львович.
Недаром Петр Дмитриевич говорил, что сильные раздражители могут не вызывать никакого эффекта, в то время, как слабые вызывают бурю отрицательных эмоций.
Возможно, этим объясняется то, что Ира сначала словно не поняла, что Илья Львович собирается уходить. Зато ее взволновало другое. Илья Львович извратил свои отношения с Инной Семеновной. Он попросту их зачеркнул.
— Ты говоришь, что разлюбил маму, когда я родилась? — удивленно переспросила Ира.
— Да.
— Значит, ты не помнишь, как ты стоял на лестнице и плакал, когда мама собиралась уезжать со мной на Север? А к тому времени я не только родилась, но мне уже было одиннадцать лет.
Ира не сказала «уезжать к папе», она сказала «на Север», но Илья Львович, конечно, понял, что она имела в виду.
Он замолчал. Ира чувствовала, что она сбила его с рельсов, которые Илья Львович прокладывал по так удачно проработанному плану.
— Ты права, — неожиданно мягко сказал Илья Львович. И Ире показалось, что воспоминания возвращают ему прежние чувства к ее маме. — Ты права, — повторил Илья Львович еще задумчивее и нежнее, — я действительно как-то это выпустил из виду.
Илья Львович помолчал, подумал…
— Значит, я ее разлюбил не тогда, а когда она начала заниматься своими подонками, — вдруг сказал он.
Илья Львович даже повеселел от того, что ему удалось наконец вспомнить точную дату, когда он разлюбил Инну Семеновну. Он зажег погасшую папиросу и начал с новой силой:
— Я часто думал об этом: два творческих человека мешают друг другу.
Ира с удовлетворением заметила, что, значит, Галину Илья Львович не считает творческой личностью, хотя она и кандидат физико-математических наук и даже помогала ему в каких-то математических расчетах. Илья Львович словно понял, о чем Ира думает, и тут же сказал, что это не всегда, конечно, верно, что, например, в актерских семьях супруги (о, как мама не любит это слово — «супруги», подумала про себя Ира) помогают друг другу. Но в данном случае у Инны особый талант и особый характер.
— Я еще что-то понимал, — разжигал себя Илья Львович, — когда Инна с утра до вечера занималась делами твоего папы. Все-таки это твой отец и он был невинно осужден. Но ее дальнейшая «благотворительная деятельность»… Ведь твою маму всю жизнь интересовал кто угодно, только не я. И если у тебя есть хоть капля справедливости, ты согласишься со мной.
От Ильи Львовича Ира никогда не слышала «твой папа». Для Ильи Львовича Ирин папа всегда был просто Михаилом. И то, что теперь Илья Львович сказал: «твой папа», означало слишком много. Это означало, что Илья Львович отказывался от нее, что он бросал не только Инну Семеновну, но и Иру, которую всю жизнь считал своей дочерью, а теперь решил передать обратно ее настоящему отцу.
— А в общем, — Илья Львович вдруг вспылил, очевидно решив, что для Иры слишком большая роскошь ставить его в тупик, — это не имеет значения, кого и когда я разлюбил. Главное, что сейчас я люблю Галину.
— Но если ты не любишь тех, кем занималась моя мама, — не сдавалась Ира, — если ты их называешь подонками, почему ты любишь ту, которой мама занималась не меньше, чем другими? А может быть, и больше, и которая в благодарность за все уводит от нее мужа.
Илья Львович, очевидно, ждал этого вопроса и хорошо к нему подготовился. Во всяком случае, морально. Поэтому он очень спокойно объяснил Ире, что Галина к его решению уйти из дома не имеет никакого отношения: она чиста и необыкновенна. Она говорит, что не любит его, но он думает, что она его любит, но не сознает этого. И задача Ильи Львовича в том и заключается: заставить ее осознать свои чувства к нему. И что это очень трудно, потому что Галину против него настраивают ее мать и отец.
— Одна только Томка за меня.
Илья Львович произнес имя Галининой дочери с такой нежностью и любовью, что Ира потеряла самообладание.
— Уходи! — закричала она. — Ты уверен, что я должна просить остаться, а я не буду просить. Уходи! Уходи!
Илья Львович поморщился и двумя пальцами стал поглаживать левый бок. Так он делал всегда, когда у него кололо сердце.
Илья Львович поднялся и вышел из комнаты.
Ира услышала, как он пьет воду. Потом скрипнула дверца шкафа, откуда Илья Львович доставал свое белье. Снова войдя в Ирину комнату, Илья Львович сказал:
— Надеюсь, ты понимаешь, что мне стало плохо не от рюмки водки, которую я выпил шесть часов назад. Поверь, мне было крайне неприятно услышать все то, что ты сказала. Мне кажется, я не заслужил от тебя этого. — Илья Львович помолчал. — И все-таки я должен уйти. Я хочу уйти, пока не вернулась мама, при ней все это будет гораздо тяжелее.
Илья Львович опять помолчал. Потом подошел к Ире и осторожно поцеловал ее в голову. Ира не пошевелилась. Тогда он взял ее за подбородок и, приподняв ее лицо, поцеловал в губы. Ира сидела покорная и безучастная.
— Не надо, заяц, ну не надо, — сказал Илья Львович виновато, — ты думаешь, мне легко?
Слезы текли по Ириным щекам, Илья Львович вытирал их пальцами.
— Я опаздываю в метро, — сказал Илья Львович.
Ира встала, подошла к секретеру и вытащила оттуда деньги, которые у нее лежали на хозяйство.
— Возьми на такси, — сказала Ира.
— Нет, нет, и так мало остается. — Возьми.
— Да не надо мне денег, я успею еще в метро.
Илья Львович пошел к дверям и вдруг вернулся обратно.
— Я забыл тебе сказать, по сравнению со всем это, конечно, пустяк, но все-таки: несколько дней тому назад, когда я еще не думал, что все так повернется, я попросил Борю не приходить к нам. Он же ходит к Галине и несколько раз видел меня там, поэтому я боялся, что он проговорится тебе или маме. Ты не подумай, я ничего ему такого не сказал, просто попросил не приходить, даже, кажется, не объяснил почему. Вот, собственно, и все, что я хотел тебе сказать.
Илья Львович еще немножко потоптался на пороге Ириной комнаты.
— Так я пойду, — нерешительно проговорил он. — Ты тогда закроешь?
Ира не встала и не закрыла за Ильей Львовичем дверь. Она осталась сидеть на диване. Ира никак не могла привыкнуть к мысли, что Илья Львович действительно ушел от них, что она никогда больше не услышит за стенкой его утренних стонов, кашля. От этого даже страшно было лечь спать. Потому что пока еще она жила сегодняшним утром, когда он и стонал, и кашлял. Потом Ира стала думать о маме. О том, как ей сказать. Конечно же Ира не скажет ей, пока она в больнице, но ее, наверное, послезавтра выпишут. Ведь Илья Львович недаром ушел сегодня, пока Инны Семеновны нет дома. Он считал, что так лучше. А Инне Семеновне, наверное, в тысячу раз будет больнее, что он ушел, когда она была в больнице. Может быть, Илья Львович никуда бы и не ушел, если бы Инна Семеновна была дома. Может быть, во всем виновата Ира. Потому что она скрыла от мамы отношения Ильи Львовича и Галины. Но ведь она ездила к Петру Дмитриевичу, ездила советоваться, и он сказал не говорить. И сказал, что Илья Львович никуда не уйдет. А он ушел. И теперь хочешь или не хочешь, а мама обо всем узнает. Так может быть, лучше, чтобы она узнала об этом в больнице? Там все-таки врачи. Нет, не лучше. Дома, рядом с Ирой, она легче перенесет такой удар. Значит, нужно завтра пойти к ней и сделать все, чтобы она ни о чем не догадалась.
Когда Ира поняла, что завтра она увидит маму, ей захотелось, чтобы это завтра наступило как можно быстрее. А ведь она могла видеть маму хоть каждый день.
Ее мама не уехала в командировку, а была здесь, рядом. Надо было только сесть в автобус, и через сорок пять минут Ира уже могла с ней разговаривать. Как же так случилось, что Ира этого не осознала раньше. Что могло быть важнее? Сейчас Ира этого не понимала. Почему Ира могла ездить всюду, даже в Люблино к Петру Дмитриевичу, и за целых две недели ни разу не поехать к маме? Чего она боялась? Журнала? Ивана Петровича? А теперь надо ждать целую ночь… Ночь, в которую ушел Илья.
Ира встала, открыла сумку и вытащила флакон с лекарством. Когда Ира брала у Тамары лекарство, она не собиралась его принимать. Ведь оно еще не проверено на людях. Ей было смешно, что Тамара ее об этом предупредила. Ира боялась принимать даже те лекарства, которые пьют все и от которых ни с кем ничего не случается. Новое, не прошедшее еще испытание лекарство, должно было лежать в ящике и поддерживать Иру одним тем, что оно существует.
Но сейчас Ире вдруг пришла дикая мысль: а что, если принять его!..
Ира ужаснулась. Она знала, что, придя однажды, эта мысль теперь будет все время точить ее. И, зная свой характер, поняла, что в конце концов уступит ей.
Ира понимала, что сейчас принять лекарство пришло в голову потому, что думать об Илье, о том, что он ушел от них, было для нее невыносимо. Еще невыносимее было думать — что будет с мамой, когда она узнает об этом. А вот если принять лекарство, то она будет думать конечно же о действии лекарства… А если не будет думать, то это будет единственный момент, когда можно принять лекарство и думать при этом о другом.
Ира открыла флакон…
Если разделить таблетку на шестнадцать частей? Одна шестнадцатая, а еще лучше одна шестьдесят четвертая. Сначала вообще можно принять крупицу и посмотреть, что будет. А потом еще крупицу, а потом еще. И так всю ночь можно принимать по крупице. Но Ира знает, если она начнет принимать, пусть крупицы, и ей станет хуже, она уже не сможет правильно оценить свои дальнейшие действия. И будет принимать и принимать, пока совсем не свалится. Так уже было не раз с другими лекарствами, проверенными на людях.
«Вот когда мама будет дома, — тогда можно рисковать», — уговаривала себя Ира. Было и еще одно средство не думать сейчас о случившемся. Надо снять трубку и позвонить Алеше. С минуту Ира решала: лекарство или Алеша? Потом поставила флакон с лекарством на стол и подошла к телефону. Ира ощутила удивительную легкость. Легкой была трубка, гудок, мысли и Алеша на том конце провода.
— Это я, — сказала Ира.
Пауза.
— Ты вышла первый раз?
Ира смутилась.
— Нам поставили телефон.
— Недавно?
— Да, — соврала Ира. — Сегодня Илья от нас ушел, — сказала Ира, чтобы Алеша наконец понял, почему она звонит сегодня. И почему она вообще вдруг звонит.
— Мама как? — испугался Алеша.
— Мама в больнице. Но она давно там, она уже должна выписаться. Она ничего не знает.
— Ты одна?..
Ира знала, что это за вопрос — «Ты одна?». И по его тону уже знала: как она скажет, так и будет.
— Одна… Хочешь, приезжай, — сказала Ира.
Алеша приехал через сорок минут. Ира открыла дверь. Алеша увидел ее, обнял, поднял и понес. Он нес ее в пальто, не раздеваясь. И продолжал целовать. Он положил ее на диван и целовал долго, вероятно забыв, что не снял пальто.
Потом он его сбросил, как сбрасывают то, что мешает.
Он целовал Ирины губы, глаза. Он раздевал ее, целуя, он метался, он любил.
Не хотелось ни о чем говорить. Впервые за много лет было спокойно. Ира была не одна. Они не выясняли отношений. Оба словно боялись, что неосторожное слово может их опять разъединить. Они встретились словно вне времени и пространства. Не хотелось говорить ни о прошлом, ни о настоящем, ни о будущем. Может быть, потому, что время за них уже сказало все.
…Ира подошла к столу, вынула флакон с лекарством, отвинтила пробку и выкатила на ладонь таблетку. Все это сделали Ирины руки, словно они были самостоятельными и сами могли принять решение. Ира разрезала таблетку пополам, потом еще пополам, потом еще, пока в руках у нее не оказалась маленькая крупица лекарства. Затем Ира положила ее в рот и проглотила.
«Ничего не может произойти от такого количества лекарства, — сказала себе Ира, — ничего».
Ничего и не произошло. Только немножко стало душно. Ира открыла форточку и вспомнила, как мама мечтала увидеть ее перед форточкой без шапки.
Ира вдруг подумала: были же врачи, которые специально прививали себе болезнь, чтобы подробно изучить действие изобретенного ими лекарства. Ире же не надо ничего прививать. И мало кто может лучше ее описать ход заболевания, процесс выздоровления и действие испытуемого лекарства.
Ира поискала и нашла чистую тетрадь, села за стол и записала: «21 ноября приняла 1/64 таблетки. Почувствовала духоту…»
Больше Ира не разрешила себе думать об этом. Ира как никто другой ценила реальность и сейчас не позволила себе утопить ее в фантастических мечтах.
Ира думала об Алеше. Только что он ушел. Прийти через столько лет — и чтобы ничего не изменилось. Чудо какое-то. Хотя сейчас ей кажется, что все это время она была уверена, что он ее любит, и именно это ее держало.
Только зачем же она так переживала, думала Ира. Надо было быть умнее и принимать его таким, какой он и был. Но тогда она этого не могла. Теперь же она оказалась куда сильнее.
Разбудил Иру стук. Ира вскочила с постели и босиком, в ночной рубашке подошла к окну. На улице только начало рассветать. Отодвинув занавески, Ира увидела за окном Валю. Валя махал руками, показывая ей, чтобы она открыла. Надев халат и тапочки, Ира пошла открывать дверь. Валя вошел в квартиру, крадучись, как вор. Не раздеваясь в передней, он направился прямо к Ире в комнату.
— Я тебе вчера звонил целый день, тебя не было дома, — сказал Валя шепотом.
— Можешь говорить громко, дома никого нет.
— Он что, в ночную работает?
— Да, в ночную.
Валя снял пальто и уже было направился с ним в коридор, но остановился.
— А когда он приходит?
— Не знаю, — сказала Ира.
Валя положил пальто на кресло и подсел к Ире.
— Сядь обратно, — попросила Ира.
Валя дотронулся до Ириных волос. Ира встала.
— Все-таки когда он приходит? — снова спросил Валя.
— Он больше не придет, — сказала Ира.
— А что с ним?
— Ничего…
— К другой женщине, что ли, ушел? — догадался Валя.
— Да.
— Они что, с мамой плохо жили?
— Нет, хорошо. Я тебя прошу сейчас уйти и больше ко мне не приходить.
Валя не обратил на Ирины слова никакого внимания и, будто она ему ничего не сказала, продолжал сыпать вопросы, сыпать с паузами, присущими Вале, но все-таки сыпать, словно все, что случилось с Ирой, случилось не с Ирой, а с ее знакомой, а Валя в силу своего характера любил вникнуть в любые жизненные ситуации.
— Он что, не родной твой отец?
— Да.
— И давно он с вами живет?
— Давно. Я тебя прошу уйти, — снова повторила Ира.
Валя опять будто и не слышал ее.
— Так я не понимаю, чего ты так переживаешь, это ведь не твоя жизнь. Это мамина жизнь. От твоей мамы ушел муж, а к тебе пришел я. Ты должна радоваться, у тебя ведь своя жизнь.
Ира взяла из шкафа платье и пошла в соседнюю комнату. Одевшись, с ключом в руках, она вошла к себе.
— Я ухожу, — сказала Ира.
Валя надел пальто и вышел.
Ира приехала в больницу очень рано. Пытаться проникнуть в палату до обхода врачей было бессмысленно. Ира села на стул и стала ждать. То и дело открывалась парадная дверь. Приходили врачи, медсестры и женщины с огромными сумками. В сумках позвякивали кастрюльки, баночки. Этих с сумками сразу раздевали, и они быстро шли, не спрашивая ни дороги, ни разрешения. Ира с ужасом смотрела на них, понимая, насколько лучше сидеть вот так в углу, выжидая момента, когда можно будет незаметно проскользнуть наверх, нежели получить право ходить здесь как у себя дома. «Зачем так переживать, — вспомнила Ира слова Вали, — у тебя своя жизнь».
Раньше когда-то она у Иры была. А с тех пор как Ира заболела, она исчезла. Ира жила, как нарост на чужой жизни, на жизни своих родителей. Нарост разрастался, влезая во все щели. И постепенно съедая все на своем пути. Да, Ира съела, именно съела жизнь Инны Семеновны и Ильи Львовича. Ира точно знала, если бы она не болела десять лет подряд, если бы Инна Семеновнам от отчаяния, что она должна пассивно наблюдать, как ее дочь погибает в шапках, не смея искать врачей и лекарств (так как от всего Ире становилось только хуже, а Петр Дмитриевич говорил: вылечить Иру может лишь. время), если бы Инна Семеновна от отчаяния не взвалила на себя столько страшных судеб, по сравнению с которыми судьба ее дочери ей уже казалась не такой страшной, если бы дом у них был благополучный и не надо было каждый день, кроме дня получки, когда раздавались все долги, бегать по лестницам и занимать деньги, если бы Ира защитила диссертацию и работала, как все нормальные люди, если бы не было всех ужасов десяти последних лет, Илья Львович никогда бы не ушел.
И тут Ира вспомнила, что собиралась, когда выздоровеет, отомстить. Отомстить за все, что ее заставили пережить во время болезни.
Вот Ире лучше, гораздо лучше. Но кому мстить? Маме, которая слегла в больницу и которую ждет дома страшный удар? Илье Львовичу, который взял да и ушел? Кому мстить? Да и за что мстить? Теперь она понимает, как им было тяжело даже только смотреть на нее. Кому мстить? Мстить надо себе, потому что, наверное, честнее было тогда умереть.
Когда Инна Семеновна увидела Иру, она оторвалась от подушек, сложила свои маленькие ручки ладошкой к ладошке, поднесла их к груди и, счастливо улыбнувшись, прошептала: «Доченька».
Ира поцеловала Инну Семеновну и села рядом, забыв обо всем на свете.
— Доченька, доченька, — продолжала шептать Инна Семеновна. — Ну расскажи, как ты?
— Я очень соскучилась.
— А я все ждала тебя. Как кто откроет дверь, думала — доченька моя идет.
— Но ты же сама писала, чтобы я не приходила, — оправдывалась Ира.
— Это я для Ильи, — кротко созналась Инна Семеновна. — Чтобы он тебя не грыз. Я же знала — раз ты не приходишь, значит, у тебя нет сил. Я даже думала, ты заболела и от меня скрывают. Но ты, слава богу, выглядишь хорошо. Даже, кажется, немножко поправилась.
— У меня столько событий. Я в университете была. Я тебе потом все расскажу. Тебя когда выписывают?
— Завтра. — Инна Семеновна увидела в Ириных глазах замешательство и тут же добавила: — Но ты не приходи, если Илья не сможет, я приеду одна.
— Илья, наверное, не сможет, — сказала Ира и тут же пожалела, что сказала. Лицо у Инны Семеновны сделалось ужасно обиженным.
— У него завтра какое-то очень важное совещание, но я приеду обязательно.
— Я боюсь, что ты переутомишься. Может быть, Галина приедет?
Ира ничего не ответила.
— Хотя не надо. В последний раз она сидела такая напряженная, словно подчеркивая, что она вынуждена приезжать из благодарности. Не хочу об этом даже вспоминать. Так ты была в университете?
Мимо койки Инны Семеновны, нарочито не глядя на Иру, прошла молоденькая девушка.
— Вера, — позвала Инна Семеновна.
Вера сразу обернулась.
— Познакомьтесь, это моя доченька.
Вера вся заулыбалась и подала Ире руку:
— Вера.
— Поблагодари Веру, — обратилась Инна Семеновна к Ире, — она меня выходила. По пять раз в день горчичники ставила.
— Большое спасибо, — сказала Ира.
— А уж мама вас так ждала, так ждала, — сказала Вера. — Мы ее всей палатой утешали: грипп, говорили, сейчас у всех. Выздоровеет ваша дочка — и сразу придет. А уж мама у вас такая хорошая. Как из книжки, в жизни таких не бывает. У нас тут одну без документов чуть в милицию не передали, так ваша мама с горчичниками вскочила…
— Не рассказывайте, — взмолилась Инна Семеновна. — Ира сердиться будет.
— Разве можно на такую маму сердиться, такой мамой гордиться надо.
— Да, кстати, — вспомнила Ира, — тебе беспрерывно звонят из разных мест по какому-то одному и тому же делу.
— Что-то случилось?! — заволновалась Инна Семеновна.
— Ничего не случилось. Просто ты, как всегда, кому-то нужна.
— Я решила больше никакими новыми делами не заниматься, — решительно заявила Инна Семеновна, — выйду отсюда и сразу сяду писать книгу. А все-таки, что за дело?
— Не знаю. Только все говорят, что разобраться можешь одна ты.
— А вы волновались, что про вас все забыли, — вставила старушка — соседка Инны Семеновны по кровати.
— Познакомьтесь, это моя доченька, — сказала Инна Семеновна соседке.
— Да я уж вижу. Худа только больно.
Открылась дверь, и вошла больная из другой палаты. В руке у нее Ира увидела знакомый журнал. Больная хотела подойти к Инне Семеновне, но, увидев Иру, остановилась в нерешительности.
— Прочитали? — обратилась к больной Инна Семеновна. — А вот это сидит автор.
— Ну, мама, — смутилась Ира.
— А что, маме и похвастаться дочкой нельзя? — оправдывалась Инна Семеновна.
— Вот и дождались своей доченьки, — с нежностью глядя на Иру, проговорила больная. — Я ж говорила, скоро придет. К такой маме дочка разве может не прийти?
…Еще у мамы в больнице Ира думала о том, кого бы попросить купить продукты и сварить на несколько дней обед. Ира не хотела, чтобы Инна Семеновна сразу начала заниматься хозяйством. Перебирая всех, кто бы мог помочь Ире встретить Инну Семеновну, Ира непроизвольно вспомнила о Галине и тут же одернула себя: «Все изменилось — Галина из своей превратилась в страшного, ненавистного врага».
Ира вошла в магазин. Она решила попробовать купить что-нибудь сама. В магазине душно, жарко, много народа. Ира походила по отделам, посмотрела, что где есть и заняла очередь в кассу.
Стоя в этой очереди, Ира вспомнила другую очередь. Тоже в кассу, но та была много лет назад. Ира уже заболела и как стихотворение зубрила, на что ей надо выбить чеки. Она повторяла и тут же забывала, что ей надо купить. А купить надо было обязательно: вечером должен был прийти Алеша. Растерянная, не понимая, что происходит, Ира наконец подошла к кассе, кассирша терпеливо ждала, что Ира все-таки что-нибудь скажет, и очередь ждала. Но Ира, так ничего и не сказав, отошла от кассы. Ира долго тогда стояла в углу магазина, глядя на движущихся к кассе людей. Стояла, уже не пытаясь ничего вспомнить. Стояла, может быть, потому, что чувствовала, что последний раз в магазине. И вот теперь она снова в очереди. И так как между той очередью и этой не было больше никаких очередей, Ире кажется, что сегодняшний день продолжение того дня. И что она тогда не ушла из магазина, а снова встала в очередь и, благополучно дойдя до кассы, бодро выпалила наименования десятка продуктов. А потом пришел Алеша и не было этих страшных лет…
…Кассирша выбила целую ленту чеков и подсчитала сдачу точно так же, как она это делала всем остальным покупателям, даже не взглянув на Иру. А женщина, которая стояла за Ирой, проворчала: «И куда столько набирают…» Выбив чеки, Ира вспомнила, что занятые люди стоят обычно сразу в нескольких очередях и что она тоже всегда стояла в нескольких очередях. И тогда Ира начала бегать из одной очереди в другую, запоминая, за кем она стоит и перед кем стоит. И вскоре покупатели стали волноваться за Иру, потому что все очереди у Иры подходили одновременно и Ира не знала, в какой из них ей стоять.
Продукты из магазина Ира несла в двух сумках.
В детстве, когда Ирина мама уезжала, Ира занималась хозяйством, готовила, стирала. Тогда даже Тане ее мама ставила Иру в пример. А родственники Иры ругали Илью Львовича за то, что он маленького ребенка обременял заботами взрослого человека.
И вот сегодня Ира опять готовит. И все как когда-то. И от этого она так счастлива, как редко и мало отчего может быть счастлив человек.
Кипит вода, картошка… Да какая разница, что кипит… Главное — что-то варится и это что-то варит Ира.
И вдруг Ире начинает казаться, что она просыпается. Все вокруг становится ярким, пронзительным. Но разве можно проснуться от чего-нибудь, кроме как ото сна?
Ира вынимает тетрадку, записывает: «Приняла еще полтаблетки— пронзительная ясность в голове».
В дверь позвонили. Ира открыла и увидела на пороге незнакомую девочку лет семи, в красном башлычке и шубке.
— Моя бабушка у вас? — спросила девочка.
— Нет, — ответила Ира.
— Тогда можно я у вас посижу? — сказала девочка и, не дождавшись ответа, прошла в переднюю. Сняв башлык и шубку, она деловито принялась снимать валенки.
— Не снимай, — запротестовала Ира, — ты простудишься.
— Не простужусь, — сказала девочка и быстро затопала в чулках. — Как у вас красиво! — закричала она, очутившись в Ириной комнате.
— Где живет твоя бабушка? — осторожно спросила Ира.
— В сорок третьей квартире.
— Значит, ты приехала из Ленинграда? — догадалась Ира.
— А это ваша фотография? — в свою очередь спросила девочка, указывая на фотографию, стоящую на полочке в глубине секретера.
— Моя.
— Какая вы красивая, — сказала девочка восторженно. — Везет же вам.
Теперь Ира во все глаза разглядывала девочку.
За всю Ирину жизнь Иру никто никогда не назвал красивой. У девочки были быстрые блестящие черные глазки, короткие черные волосы, на девочке были красные рейтузы и красный свитер. И вся она была похожа на маленького красного чертика, выскочившего из коробочки.
— Какие это чернила? — спросила девочка.
— Зеленые.
— Везет же вам, — опять сказала девочка. — А у вас есть драгоценности?
Ира задумалась.
— Смотря что ты называешь драгоценностями?
Девочка замолчала.
Ира подошла к секретеру и вытащила из него маленький ящик. Сверкнули стеклянные бусы, клипсы.
— Вот это я называю драгоценностями, — уверенно сказала девочка и вытащила из ящичка кусочек цепочки, — везет же вам.
— Возьми ее себе, — сказала Ира, вспомнив, как в детстве мечтала о цепочке с крупными звеньями, которую можно было бы бросать, играя в классы.
Неожиданно дверь в комнату открылась и вошел Илья Львович с чемоданом в руках.
— Кто это у нас? — спросил Илья Львович, увидев девочку.
— Внучка нашей соседки, — объяснила Ира.
— А… — Илья Львович, видно, тут же забыл про девочку.
Ира смотрела на Илью Львовича и не понимала, с каким чемоданом он вернулся: с пустым, чтобы снова наполнить его, или полным, чтобы опустошить.
— Я сейчас иду из больницы, — начал Илья Львович, нервно подергивая правым глазом. — Меня не хотели пускать. Как ты знаешь, я человек неловкий. Но иногда на меня находит и мне все удается. Я уж не знаю, чего я там болтал, только меня пустили. Подожди минутку. — Илья Львович вышел на кухню за спичками. — Но ты же знаешь Пусика, — продолжал Илья Львович, — он, бедный, так испугался, что я не знал, как его успокоить. Он решил, что с тобой что-то случилось, и я, как ты понимаешь, оказался в глупейшем положении. Когда я к ней шел, я почему-то был уверен, что она уже все знает. Я как-то упустил из виду твое умение молчать. Не знаю только, в кого оно у тебя, потому что Пусик молчать абсолютно не умеет.
Илья Львович подошел к Ире и потрепал ее по подбородку, потом вдруг поднял и посадил к себе на колени. Ира уткнулась в плечо Ильи Львовича и заплакала.
— Ты не можешь себе представить, какую ужасную ночь я сегодня пережил, — сказал Илья Львович. — Ну не надо, зайчик, не надо. Теперь все будет хорошо. Вот увидишь.
— Ой! — Ира вскочила и помчалась на кухню.
— Что случилось? — Илья Львович пошел за ней.
— У меня выкипел борщ, — объяснила Ира.
Илья Львович подошел к плите, приподнял крышку, втянул в себя запах борща и покачал головой.
— И второе будет? — спросил Илья Львович тем самым тоном, каким он обычно любил спрашивать у Иры после каждого экзамена про следующий. Отчего Ира ужасно всегда злилась.
— Будет, — ответила Ира.
— И третье?
— Ну тебя.
Ира вошла к себе. Девочка сидела на корточках возле дивана. По всему дивану были разложены Ирины бусы и брошки. Девочка подняла на Иру черные, блестящие грустные глаза.
— Это ваш папа? — спросила она.
— Да, — ответила Ира.
— Везет же вам.
Комментарии к книге «Если остаться жить», Наталья Игоревна Романова
Всего 0 комментариев