Стен Надольный Открытие медлительности
Часть первая ОТРОЧЕСКИЕ ГОДЫ ДЖОНА ФРАНКЛИНА
Глава первая ДЕРЕВНЯ
В свои десять лет Джон Франклин не в состоянии был даже мяча поймать, настолько он был медлительным. Когда другие играли, он держал для них веревку. Одним концом ее привязывали к дереву, другой давали ему. Так и стоял он, не шелохнувшись, всю игру, держа ее в высоко поднятой руке. Во всем Спилсби и даже во всем Линкольншире вряд ли сыскался бы другой такой держальщик. Писарь из ратуши посматривал в окошко, и в его взгляде читалось уважение.
Наверное, и во всей Англии не нашлось бы такого человека, который мог бы час или больше вот так держать веревку. Джон стоял спокойно, словно крест на могиле, недвижимый, как памятник. «Точно пугало огородное!» — говорил Том Баркер.
Джон не мог уследить за игрой и, стало быть, не мог быть судьей. Он толком не видел, когда мяч касался земли. Он никогда не знал, поймал ли игрок мяч или просто выставил вперед руки, а мяч уже давно улетел. Он наблюдал за Томом Баркером. Как же ловится этот мяч? Если Том стоял с пустыми руками, Джон уже знал: самое главное он опять пропустил. Лучше Тома никто не умел ловить, ему довольно было секунды, чтобы охватить все взглядом и устремиться к четко намеченной цели.
Теперь у Джона появилась как будто пелена перед глазами. Стоило ему посмотреть на трубу, что на крыше гостиницы, пелена смещалась куда-то вниз, на окошко. Если же он переводил взгляд на оконный переплет, пелена соскальзывала еще ниже, на вывеску. И куда бы он ни смотрел, она все время ускользала от него, норовя шмыгнуть куда-то вниз, и, только когда он поднимал глаза к небу, она, словно в насмешку, тоже бежала наверх.
Завтра они поедут на лошадиную ярмарку в Хорнкасл, и он уже заранее радовался, он знал эту дорогу. Когда повозка выедет из деревни, сначала проплывет живая изгородь, а за ней церковная стена, потом потянется унылый Инг-Минг с жалкими лачугами, перед которыми будут стоять женщины без шляп, в платках. Собаки в здешних местах все тощие. Может быть, и люди здесь такие же, но под одеждою не видно.
Шерард выйдет на порог и помашет им вслед. Чуть погодя покажется дом с палисадником и дворовым псом, который таскает за собой на цепи свою будку. А дальше будет снова живая изгородь, длинная-предлинная, с двумя концами — мягким и острым. Мягкий конец с дороги почти не видно, он плавно приближается и плавно удаляется. Острый упирается в самую дорогу, врезается в картинку со всего размаху, как топор. И ты удивляешься, оттого что перед тобою вдруг все начинает плясать: деревянные колья, ветки, цветы. За изгородью, вдалеке, виднеются коровы, соломенные крыши и поросший лесом холм, но ритм их появления и исчезновения совсем другой: торжественно-спокойный. Ну а горы на горизонте так и вовсе похожи на него самого. Они просто стоят на месте и смотрят.
О лошадях он думал без особой радости, а вот о людях, которых знал, наоборот. Даже о хозяине «Красного Льва», в Бомбере, где они обыкновенно останавливались. Первым делом отец всегда шел к нему за стойку. Тот наливал ему что-то желтое в высокий стакан, отчего у отца потом бывало плохо с ногами. Хозяин ставил перед ним стакан и смотрел своим жутким взглядом. Напиток назывался «Лютер и Кальвин». Джон не боялся страшных физиономий, если только они всегда оставались такими и не меняли ни с того ни с сего своего выражения.
В этот момент Джон услышал слово «спит» и заметил Тома Баркера, который теперь стоял рядом с ним. Разве он спит? Рука на месте, веревка натянута, что ему еще надо? Игра продолжилась, Джон так ничего и не понял. Все происходящее было для него слишком быстрым — игра, и речь других людей, и суета на улице возле ратуши. Да и день сегодня выдался такой, немного беспокойный. Вот только что промчался лорд Виллоуби со свитой, на охоту: красные камзолы, взнузданные кони, шумная свора пятнистых собак. И какое лорду удовольствие от этой суеты?
Ко всему прочему по площади разгуливали куры, штук пятнадцать, не меньше, а куры — это не очень приятно. Они все время норовят надуть. Сплошной обман зрения. То вроде бегают, бегают и вдруг замрут, постоят, а потом начинают пылиться, копаться, клевать, поклюют-поклюют и снова застынут настороженно-угрожающе, будто не они только что тут клевали, и ведь как нахально прикидываются, делая вид, будто стоят так уже несколько минут. Сколько раз, бывало, взглянет он на курицу, потом на башенные часы, потом снова на курицу, а она уже стоит себе как вкопанная и не шелохнется, а сама ведь за это время успела и поклевать, и покопать, и головою потрясти, и шею вывернуть, и глазами пострелять, — обман, сплошной обман! А эти глаза, как по-дурацки они расположены! Что она ими может увидеть? Вот если она одним глазом смотрит на Джона, то что в этот момент видит другой? Это и есть в них самое неприятное! Отсутствие направленного взгляда и упорядоченного, размеренного движения. Подойдешь к ним поближе, чтобы застукать их за тем, как они перескакивают от одного занятия к другому, тут - то и обнаруживается их подлинная натура: сразу поднимают шум-гам да хлопают крыльями. Куры встречались повсюду, где были дома, и потому с ними приходилось мириться как с неизбежным злом.
Только что рядом смеялся Шерард и уже умчался. Шерарду приходилось очень стараться, чтобы не пропускать мячей, он был родом из Инг-Минга и к тому же самым маленьким здесь, ему было всего лишь пять.
— Я должен быть зорким, как настоящий орел, — любил говорить Шерард, добавляя всегда к «орлу» слово «настоящий», при этом он обязательно делал серьезное лицо и замирал, как птица, высматривающая себе добычу, чтобы было понятно, что он имеет в виду. Шерард Филипп Лаунд был маленьким, но Джон Франклин с ним дружил.
Теперь Джон решил заняться часами на соборе Святого Джеймса. Циферблат был нарисован прямо на каменной кладке толстой башни. Единственную стрелку три раза в день приходилось передвигать вручную. Однажды Джон услышал чьи-то слова, из которых как будто выходило, что между этими своеобразными часами и ним самим есть какая-то связь. Смысла высказывания он не понял, но с тех пор считал, что часы имеют к нему отношение.
В церкви, внутри, стоял Перегрин Берти, каменный рыцарь, он стоял здесь уже много веков подряд, взирая с высоты своего роста на прихожан и сжимая в руках каменный меч. Его дядя был мореходом и нашел самый северный край земли, где-то далеко-далеко, так далеко, что там никогда не заходило солнце и время не двигалось.
На башню Джона не пускали. Хотя там наверняка можно было бы прекрасно ухватиться за зубчатые пирамидки и спокойно смотреть вниз. Кладбище Джон знал как свои пять пальцев. Все надписи на памятниках начинались со строчки «Светлой памяти…». И хотя он умел читать, ему больше нравилось проникаться духом каждой отдельной буквы. Из всего написанного буквы были самыми долговечными, неизменно повторяющимися, и за это он их любил. Днем надгробные камни высились над могилами, одни стояли попрямее, другие чуть-чуть заваливались вбок, чтобы поймать для своих покойников немного солнца. Ночами же они укладывались на землю и терпеливо ждали, пока в канавках высеченных букв соберется роса. А еще эти камни умели смотреть. Они улавливали движения, которые для человеческого глаза были слишком постепенными: плавное кружение облаков в безветрии, скольжение тени от башни с запада на восток, легкий поворот цветка по солнцу и даже рост травы. Церковь была тем местом, где Джон Франклин чувствовал себя хорошо, хотя там особо делать было нечего, только молиться да петь, а петь он как раз не любил.
Рука по-прежнему держала веревку. Коровье стадо за гостиницей продвинулось за четверть часа на длину быка. Беленькое пятнышко — это коза, она всегда пасется вместе с коровами, поскольку считается, что, когда в стаде коза, коровы спокойны и ничего не боятся. С востока прилетела чайка и села на красную кирпичную трубу гостиницы. С другой стороны, у «Белого оленя», тоже какое-то движение. Джон повернул голову. Тетушка Энн Чепелл в сопровождении Мэтью-морехода, они идут держась за руки. Вероятно, они скоро поженятся. На шляпе у него кокарда, как у всех морских офицеров, когда они сходят на берег. Теперь тетушка и Мэтью повернули головы, сказали что-то друг другу и остановились. Чтобы не пялиться на них, Джон стал изучать белого оленя, распластавшегося на крыше эркера, у оленя на шее резной золотой обруч. Как же эту штуковину натянули через рога? На этот вопрос, как всегда, ему никто не ответит. Вывеска в окошке гласила: «Обеды и чай», с другой стороны было написано: «Эль, вино, спиртные напитки». Не о нем ли говорят сейчас Энн и Мэтью? Лица у них, во всяком случае, озабоченные. Наверное, они говорят: «Он весь в мать». Ханна Франклин была самой медлительной мамашей во всей округе.
Он снова посмотрел на чайку. Там, за пустошью, были дюны и море. Его братья уже ездили туда, в бухту по имени Уош. Говорили, что на дне этой бухты лежат сокровища, которые потерял король Джон. Если их найти, можно стать богачом. Дыхание задерживать он умел и мог долго находиться под водой. Если у тебя много всего, другие люди сразу начинают относиться к тебе с уважением и проявляют терпение.
Вот Томми, мальчик-сирота из детской книжки, тот взял и отправился в дальние странствия. После кораблекрушения он попал к готтентотам и остался в живых, потому что у него были тикающие часы. Чернокожие решили, что это волшебный зверь. Он приручил льва, который стал ходить вместо него на охоту, потом нашел золото и попал на корабль, который как раз отправлялся в Англию. Он вернулся домой настоящим богачом и помог своей сестре Гуди справить приданое, потому что она как раз собиралась замуж.
Если бы Джон разбогател, он бы целыми днями рассматривал дома и глядел на реку. Вечерами он лежал бы перед камином и глядел на огонь, от первой до последней искорки, и никто бы ему на это слова не сказал, и все бы считали, что так и надо. Джон Франклин, король Спилсби. Коровы пасутся, коза отгоняет страхи, птицы летают, могильные камни напитываются солнцем, облака танцуют, мир и покой. И никаких кур. Куры запрещаются.
— Опять ворон считаешь! — услышал он голос Тома.
Том Баркер стоял перед ним, глядя с прищуром и скаля зубы.
— Оставь его! — крикнул маленький Шерард быстрому Тому. — Он же не умеет сердиться!
Но именно это и собирался проверить Том. Джон продолжал держать натянутую веревку и растерянно смотрел Тому в глаза. Тот успел сказать уже много фраз, но так быстро, что невозможно было понять ни слова.
— Не понимаю, — сказал Джон.
Том показал пальцем на ухо, а потом, подойдя к Джону вплотную, ухватил за мочку и сильно дернул.
— Что ты хочешь? — спросил Джон. — Что я должен сделать?
Опять слишком много слов. Том отошел, Джон попытался обернуться, но кто-то крепко его держал.
— Да отпусти ты веревку! — крикнул Шерард.
— Дурачок! Дурачок! — кричали другие.
В этот момент тяжелый мяч ударил Джона по коленке. Он начал падать, как лестница, приставленная прямо к стенке, — сначала медленно, потом быстрее, и вот он уже со всего размаху рухнул плашмя на землю. Боль рассыпалась по всему телу. Опять подошел Том, он стоял, снисходительно улыбаясь. Не спуская глаз с Джона, он тихонько сказал что-то остальным, и снова прозвучало слово «спит». Джон вернулся в исходное положение, по-прежнему держа веревку на вытянутой руке, отпускать он ее не хотел. А вдруг произойдет чудо, игра возобновится, и как же тогда играть, если он вдруг отпустит веревку? Пока никто не играл, они стояли, столпившись вокруг, и только смеялись, хихикали, гомонили, как переполошенные куры на птичьем дворе.
— Вдарь ему разок, чтоб проснулся!
— Он драться не умеет, умеет только пялиться!
Где-то в этой куче был Том Баркер и смотрел на него сквозь полуопущенные ресницы. Джону приходилось напрягать глаза, чтобы удерживать его в поле зрения, поскольку тот все время менял свое местоположение. Приятного в этом было мало, но убежать значило бы показать себя трусом, к тому же он и не умел бегать, да и страха никакого не испытывал. Дать сдачи Тому он тоже не мог. Стало быть, ему ничего не оставалось, как признать его силу.
— Да отпусти ты веревку, наконец! — крикнул кто-то из девочек.
Шерард попытался удержать Тома, но не смог. Он был по сравнению с Томом слишком маленьким и слабым. Джону казалось, будто он все видит, и потому очень удивился, когда вдруг почувствовал, что кто-то дернул его сзади за волосы. И когда Том успел к нему подобраться? Опять у него потерялся куда-то целый кусочек времени. Джон повернулся, не удержал равновесия, и вот они уже оба лежат на земле, потому что Том зацепился ногой за веревку, которую Джон все еще крепко держал в руке. Том приподнялся, двинул Джона кулаком в челюсть, вскочил и растворился в толпе. Джон ощупал языком верхние зубы, один качался. Мир кончен! Он припустил за Томом, как механическая кукла, которой кто-то управляет на расстоянии. Он бежал за ним, бессмысленно размахивая руками, как будто хотел прогнать врага от себя подальше. В какой-то момент Том сам подскочил к нему вплотную и состроил рожу, его лицо было так близко, что Джон легко мог его ударить, но рука Джона застыла в воздухе на полдороге, как памятник пощечине.
— У него кровь!
— Джон, иди домой!
Кажется, им стало стыдно. Опять послышался голос Шерарда:
— Он ведь не может дать сдачи!
Джон продолжал идти за Томом, пытаясь выудить его из толпы, но делал это без особого запала. Наверное, не все они тут были против него, хотя и смеялись над ним, и с интересом смотрели, чем все закончится, но в какой-то момент Джону стало нестерпимо видеть перед собою эти лица: эти оскалившиеся зубы, раздувающиеся ноздри, моргающие глаза, и главное — каждый норовит перекричать другого.
— Джон как тиски! — крикнул кто-то, похоже что Шерард. — Если поймает, не отпустит!
Но как поймать в тиски того, кто все время уворачивается? Игра наскучила.
Том попросту ушел, он шел степенно и не слишком быстро, Джон следовал за ним, покуда хватало веревки. Потом разошлись и остальные.
— Том просто испугался! — попытался утешить его Шерард.
Нос саднил и болел. Джон зажал в руке свой молочный зуб, разыскивая который язык безнадежно тыкался в образовавшуюся дыру. Вся куртка была в крови.
— Добрый день, мистер Уокер!
Старик Уокер уже давно исчез из виду, когда Джон наконец сложил слова в нужном порядке.
В глазах опять стояла пелена, которая отодвигалась в сторону всякий раз, когда он хотел ее рассмотреть поближе. Если же он не смотрел на нее, она снова возвращалась на место. Все эти прыжки, наверное, связаны с движением глаз. Глаза ведь тоже перескакивают с одной точки на другую, но только по каким правилам? Джон прижал пальцем правое веко и навел левый глаз на главную улицу Спилсби. Он чувствовал, как подрагивает открытый глаз, скользя по отдельным предметам и улавливая все время что-нибудь новое, в том числе и отца, появившегося в окошке со словами:
— Вон тащится, придурок!
Наверное, отец прав. Рубашка разодрана, коленка разбита, куртка вся в крови, и в таком виде он торчит посреди площади, уставившись одним глазом на крест. Отцу, может быть, стыдно за него.
— Мать его обстирывает, обшивает, а он! — услышал Джон, а дальше пошла порка.
— Больно, — сообщил Джон отцу. Пусть отец знает, что его усилия не напрасны.
Отец считал, что младшего сына нужно хорошенько отметелить, чтобы он наконец проснулся. Кто не в состоянии постоять за себя и прокормить себя сам, тот обуза для всей деревни; за примером далеко ходить не надо, взять хотя бы родителей Шерарда, а ведь они не сказать, что такие уж неразворотливые. На что такой сгодится? Разве что пряжу бабам мотать или на поле спину гнуть. Отец, конечно, прав.
Лежа в постели, Джон разложил по полочкам всю боль прошедшего дня. Он любил покой, однако нужно уметь справляться и с такими делами, где требуется скорость. Когда он не поспевал за другими, весь мир оборачивался против него. Джон сел на кровати, положил руки на колени и начал трогать языком лунку от потерянного зуба. Так лучше думалось. Ему нужно теперь научиться быть быстрым, он должен освоить быстроту, как другие осваивают Библию или следы диких животных в лесу. Настанет день, когда он будет быстрее всех тех, кому сегодня он уступает. «Я хочу уметь по-настоящему бегать, — подумал он, — хочу быть как солнце!» Это ведь только кажется, что оно медленно ползет по небосклону, а на самом деле его лучи такие же проворные, как глаза человека, вон как с утра: стоит солнцу только показаться, а его лучи уже добегают до самых дальних гор.
— Буду быстрым, как солнце! — громко сказал он и опустился на подушки.
Во сне ему привиделся Перегрин Берти, каменный лорд Виллоуби. Он крепко держал Тома Баркера, чтобы тот выслушал Джона. Том никак не мог вырваться, его прыти хватило только на несколько суетливых движений. Джон смотрел на него некоторое время, размышляя, как лучше сказать ему то, что он хотел ему сказать.
Глава вторая МАЛЬЧИК И МОРЕ
Отчего так получалось? Может быть, все дело в холоде? Люди и звери цепенеют, когда мерзнут. Или это от голода получается такая походка, как у тех, что живут в Инг-Минге. Он всегда ходил спотыкаясь, значит, ему не хватало каких-то особых продуктов. Надо найти их и съесть. Размышляя над этим, Джон сидел на дереве у дороги, ведущей в Партии. Солнце освещало крыши Спилсби, часы на башне Святого Джеймса показывали четыре, стрелку только что передвинули. Крупные животные, думал Джон, всегда двигаются медленнее, чем, например, мыши или осы. Может быть, он великан особой породы? С виду маленький, а на самом деле большой и потому двигается так осторожно, чтобы не раздавить всякую мелочь.
Он спустился с дерева и снова полез наверх. Получилось и в самом деле слишком медленно: вот рука взялась за ветку и застряла, хотя давно уже пора было бы нацелиться на следующую. А что делают вместо этого его глаза? Они уставились на руку. Значит, все дело в этом глядении. Дерево он уже знал как свои пять пальцев, но быстрее от этого не получалось. Его глаза невозможно было заставить торопиться.
И снова он забрался на дерево, уселся поудобнее на развилке. Четверть пятого. Времени еще много. Его никто не искал, разве что Шерард. Искал, но не нашел. Он вспомнил сегодняшнее утро. Запрягли повозку. Братья и сестры с каменными лицами наблюдали за тем, как он пытается забраться, всем уже не терпелось ехать, и к тому же им не нравилось, что он их брат. Джон знал, что, когда он делал что-нибудь в спешке, он выглядел странно. Особенно из-за глаз, которые у него в такие моменты всегда казались выпученными. Нежданно-негаданно ручка дверцы могла превратиться для него в спицу от колеса или конский хвост. И тогда он замирал на месте — наморщив лоб и тяжело дыша, беззвучно шевелил губами, а в это время остальные смотрели на него и ворчали:
— Опять ползет по буквам!
Они всегда так говорили, глядя на то, как он двигается. Отец сам придумал это выражение.
Он слишком медленно смотрел. Если бы он был слепым, он видел бы больше. Ему пришла в голову мысль! Он снова спустился, лег на спину и перебрал весь вяз в голове, снизу доверху, ветку за веткой, пока не выучил его наизусть. Тогда он завязал себе глаза чулком, нашел на ощупь нижнюю ветку и полез, громко считая. Метод оказался хорошим, но немного опасным. Он еще не вполне овладел этим деревом и время от времени делал ошибки. Он решил, что будет тренироваться до тех пор, пока не наловчится так, чтобы движения обгоняли счет.
Пять часов пополудни. Потный и задыхающийся, он добрался до развилки, сел и сдвинул повязку на лоб. Он не собирается здесь рассиживаться, время терять, передохнет — и дальше! Скоро он станет самым быстрым человеком на земле и только будет прикидываться, будто ничего не переменилось. Он станет для виду слушать вполуха, говорить с расстановками, «ползать по буквам» и везде не поспевать. А потом он устроит настоящее представление: «Джон Франклин — самый быстрый человек на свете!» На ярмарке в Хорнкасле он расставит шатер. Все придут, чтобы над ним посмеяться: семейство Баркеров из Спилсби в полном составе, Теннисоны из Маркет-Рейзена, из Донингтона — аптекарь Флиндер с вечно кислой миной, Крэкрофты, — в общем, все те, кто сегодня был утром! Сначала он им покажет, что может переговорить самого быстрого говоруна, повторяя за ним все слова, даже самые редкие, а потом он засыплет их ответами и будет отвечать так быстро, что никто не разберет ни слова. А с картами и мячами он будет управляться так, что у них в глазах зарябит. Джон повторил про себя все ветки и полез вниз. На последней он все-таки сбился и упал. Джон сдвинул повязку на лоб: опять правая коленка!
Сегодня за обедом отец рассказывал о каком-то французском диктаторе, которого свергли и который теперь совсем голову потерял. Когда отец прикладывался к «Лютеру и Кальвину», Джон хорошо понимал, что он говорил. И походка у него становилась другая: он шел, будто боялся, что земля сейчас расступится перед ним или грянет гром. Если Джону удавалось разобрать слово, ему тут же хотелось знать, что оно значит. «Лютер и Кальвин» — это пиво и джин.
Он поднялся с земли. Теперь он собрался заняться мячом. Он будет бросать мяч в стенку и пытаться поймать его, и так не меньше часа. Но прошел час, а он так ни разу и не поймал мяча, зато вместо этого получил порку и принял новые решения. Он сидел на корточках на пороге родительского дома и напряженно думал.
С мячом у него почти что получилось, потому что он нашел способ, как с ним бороться: главное, сосредоточить взгляд на одной точке. Он больше не следил за тем, как он подпрыгивает и падает, а смотрел в одну точку на стенке. Он знал, ему не поймать мяча, если он будет за ним следить. Он поймает его только в том случае, если будет подкарауливать его. Несколько раз мяч чуть было уже не попался в расставленную ловушку, но тут начались одни сплошные неприятности. Сначала он услышал слово «беззубый», так его теперь называли после вчерашнего. Пришел Том и другие, они хотели просто поглазеть. А потом началась игра в улыбки. Когда кто-нибудь улыбался Джону, он всегда отвечал улыбкой и ничего с этим поделать не мог. Даже если его при этом таскали за волосы или били по коленке, он продолжал улыбаться, потому что не успевал так быстро убрать улыбку с лица. Это очень нравилось Тому, и Шерард тут был бессилен. В довершение ко всему у него стащили мяч.
Кричать на крытой галерее возле Франклинова дома было строго запрещено. На крик вышла матушка Ханна. Не хватало еще рассердить отца. Обидчики знали, что она говорит и ходит почти как Джон. Она тоже не умела по-настоящему сердиться, и дерзкие мальчишки пользовались этим. На требование матери вернуть обратно то, что взяли, они бросили ей мяч, но бросили так сильно, что она не успела его поймать. Дети выросли и не слушались взрослых, если те были медленными. Тут появился отец. Кого он отругал? Матушку. Кого побил? Джона. Растерявшемуся Шерарду он велел больше не показываться на глаза. Вот как оно все вышло.
Смотреть подолгу в одну точку оказалось полезным и для другого: это помогало думать. Сначала Джон видел только крест в центре площади, потом к нему добавились другие вещи: ступеньки, дома, повозки, он видел все, но при этом ему не нужно было подгонять свои глаза, заставляя их перескакивать от предмета к предмету. Одновременно у него сложилось в голове объяснение всех его бед в одну единую картинку, в которой совместились и ступеньки, и дома, и дальний горизонт.
Здесь они все знали его и знали, как ему приходится постоянно напрягаться. Ему нужно найти других людей, которые будут больше походить на него самого. Где-то же должны быть такие наверняка. Быть может, они живут далеко-далеко. Там он скорее научится быстроте. К тому же ему хотелось увидеть море. Здесь из него ничего не выйдет. Джон твердо решил: сегодня ночью он уйдет! Матушка все равно его защитить не может, он ее тоже, он только ей в тягость. «Со мною не так просто, — прошептал
Джон. — Я изменюсь, и тогда все станет по-другому!» Он должен отсюда уйти, на восток, к морю, откуда приходит ветер. На душе стало радостно.
Настанет день, и он вернется, как Томми из той книжки, он придет сюда, ловкий, быстрый, в нарядных одеждах. Зайдет в церковь и прямо посредине службы скажет громко: «Довольно!» И все, кто обижал его матушку, уйдут из деревни по доброй воле, и отца тогда свергнут, и он совсем потеряет голову.
Под утро Джон выскользнул из дому. Он не пошел через площадь, а выбрался задами, мимо конюшен и хлева, прямо к полям. Они наверняка будут его искать, значит, нельзя оставлять следов. Вот и Инг - Минг. Джон не стал будить Шерарда, а то еще напросится в попутчики и будет одно огорчение. На корабль его по малолетству все равно не возьмут. Джон миновал конюшни Хандлби. На улице еще было сыро и как следует не рассвело. С волнением он думал о дальних краях, в голове у него был четкий план.
По ложбинке он добрался до речушки Лимн. Пусть думают, что он отправился в сторону Хорнкасла, а не к морю. Сделав большой круг, он обошел Спилсби с севера. На восходе солнца он пересек вброд Стипинг, неся башмаки в руках. Теперь он находился к востоку от деревни. Единственный, кто мог еще встретиться ему в пути, — это пастух на холмах, хотя он обыкновенно спал по полдня, верный своему убеждению, что утро всецело принадлежит царству природы и человеку не следует вмешиваться в эту жизнь. У пастуха было времени в избытке, и он много думал, сидя на пригорке. Джон любил пастуха, но сегодня было бы лучше не попадаться ему на глаза. А то еще вернет его. У взрослых свое мнение по поводу убегающих из дому детей, даже если это всего - навсего пастух, который к тому же был лежебокой и смутьяном.
С трудом продвигался Джон вперед, предпочитая идти по лесам и полям, подальше от дорог, от домов, перелезая через изгороди и заборы. Всякий раз, когда он выбирался из темной чащи, продравшись сквозь кусты, на обочину, солнце спешило ему навстречу, одаряя сначала светом, а потом теплом. Колючки изодрали ему все ноги. Он радовался как никогда, потому что был предоставлен себе целиком и полностью. Издалека, со стороны леса, донеслись звуки выстрелов — кто-то охотится. Он повернул на север и пошел через пустошь, чтобы не стать случайной мишенью.
Джон мечтал найти такое место, где никто не говорил бы ему, что он слишком медленный. Но такое место, наверное, очень далеко.
У него был один-единственный шиллинг, подарок Мэтью. За него можно было получить в крайнем случае жаркое с салатом. А еще за один шиллинг можно было проехать несколько миль в почтовом дилижансе, правда только на крыше. Но это не для него, там надо как следует держаться и успевать вовремя пригибаться, когда проезжаешь под какими - нибудь воротами. Море и корабль были во всех отношениях лучше.
Из него получился бы, пожалуй, неплохой штурман, но только надо тогда, чтобы остальные доверяли ему. Несколько месяцев назад они заблудились в лесу. И лишь он, Джон, следивший по дороге за всеми постепенными изменениями вокруг — за тем, как меняло положение солнце, как менялась почва под ногами, — только он один знал, как им нужно идти. Он начертил на земле прутиком план, но они даже не захотели на него посмотреть. Они принимали поспешные решения, которые потом с такою же поспешностью сами и отменяли. Он не мог пойти в одиночку, они бы просто не пустили его. Подавленный, он плелся в хвосте, еле поспевая за остальными, которые слепо шли за своими вожатыми, подчиняясь воле этих верховодов, что заслужили почет и уважение быстротой и скоростью, а теперь не знали, как добраться до дому. И если бы не шотландский фермер, перегонявший скот, им пришлось бы ночевать прямо в поле.
Солнце было уже в зените. Вдалеке стадо овец рассыпалось по северному склону холма. Все чаще попадались на пути канавы, заполненные водой, все реже становились леса. Перед ним открылась долина — ветряные мельницы, аллеи, усадьбы. Ветер обдавал свежестью, чайки кружили стаями, теперь их стало значительно больше. Потянулись изгороди, разделявшие пастбища. Осторожно перебирался он от угодья к угодью. Коровы, мотая головами, неспешно подходили к нему, чтобы рассмотреть получше.
Он прилег возле изгороди и закрыл глаза. Солнце заиграло огнем под прикрытыми веками. «Шерард, наверное, обидится и решит, что я его обманул», — подумал Джон. Он открыл глаза, чтобы отогнать грустные мысли.
Если бы можно было вот так тут сидеть и, застыв, словно камень, смотреть много-много веков подряд, как поднимаются из травы леса и зарастают болота, а на их месте возникают дома, целые деревни или тучные поля! Он бы сидел, и никто бы его ни о чем не спрашивал, потому что никто бы и не знал, что он человек, до тех пор пока он не пошевелится.
Здесь, под изгородью, население земли не давало о себе знать никакими звуками, только где-то вдалеке слышно было квохтанье кур, собачий лай да отдельные выстрелы. А ведь в лесу можно повстречаться с разбойником. Тогда прощай его шиллинг.
Джон встал и пошел через пустошь. Солнце уже склонялось к горизонту, оно стояло теперь где-то далеко за Спилсби. Ноги гудели, во рту пересохло. Он обогнул еще одну деревню. Канавы с водой становились все шире и шире, их можно было перейти только вброд или попытаться перепрыгнуть, но Джон был плохой прыгун. Зато совсем исчезли изгороди. Теперь он двигался вдоль дороги, хотя она и вела прямо в деревню, церковь которой выглядела так же, как их Святой Джеймс. Мысль о родном доме и ужине он с легким сердцем отогнал в сторону. Ему хотелось есть, но все же он с удовольствием представил себе, как они там сидят и ждут, эти люди, которые не умеют ждать, и собирают слова, предназначенные для его ушей, много слов, от которых они никогда не смогут избавиться.
Деревня звалась Инголдмеллс. Солнце зашло. Какая-то девушка, с поклажей на голове, зашла в дом, так и не заметив Джона. И тут он увидел то, что искал.
Там, за деревней, раскинулась свинцово-серая бесконечная равнина, грязная и мутная, пузырящаяся, как вылезающее из горшка тесто, жутковатая, как далекая звезда, на которую смотришь с близкого расстояния. Джон глубоко вздохнул. Он припустил неуклюжим галопом, туда, к этой колобродящей массе. Ноги плохо слушались его, но он бежал так быстро, как только мог. Теперь он нашел то самое место, которое принадлежало ему безраздельно. Море было ему другом, он чувствовал это, хотя оно сейчас выглядело не слишком приветливо.
Тем временем стемнело. Джону хотелось пить. Но воды поблизости не было. Был только ил, песок и тонюсенькие ручейки. Придется подождать. Лежа возле лодочного сарая, он смотрел неотрывно на чернеющий горизонт, пока не заснул.
Ночью он проснулся, продрогший от холода и голодный. Все вокруг затянуло туманом. Море было теперь рядом, он слышал его. Он пошел туда и склонился над самой водой, так что его лицо почти касалось той линии, что отделяет сушу от моря. Где точно проходит она, определить было невозможно. Получалось, что у него под ногами то вода, то земля. Здесь было над чем подумать. И откуда взялось столько песка? И куда уходит море, когда начинается отлив? Он был счастлив и стучал от холода зубами. Тогда он вернулся к сараю и попытался снова заснуть.
Поутру он продолжил свой путь. Тяжело ступая, брел он вдоль берега наугад, не сводя глаз с разлетающейся в клочья пены. Как же ему попасть на корабль? Подле растянутой черной сети, попахивающей гнилью, какой-то рыбак чинш перевернутую лодку. Джону нужно было как следует продумать свой вопрос и потренировать его, чтобы рыбак сразу не вышел из терпения. Вдали он увидел корабль. Паруса играли красками в лучах восходящего солнца, корпуса уже было не видно, он исчез за горизонтом. Рыбак поймал взгляд Джона и, прищурившись, стал глядеть в ту же сторону.
— Это фрегат, первый человек на войне.
Какая странная фраза! Рыбак тем временем снова
принялся за лодку. Джон посмотрел на рыбака и задал свой вопрос:
— Скажите, как мне попасть на корабль?
— Это тебе надо в Гулль, — сказал рыбак и показал молотком на север. — Или в Скегнесс, на юге. Если очень повезет, попадешь.
Он окинул Джона быстрым взглядом, с явным интересом, насколько можно было судить по застывшему в воздухе молотку. Но больше с его уст не слетело ни единого слова.
Ветер трепал его и гнал в спину, Джон шагал на юг. Ему, конечно, повезет, раз до сих пор все время везло. Если Скегнесс для везучих, он пойдет туда! Он не сводил глаз с длинных волн, беспрерывно выкатывающихся на берег. Временами он садился передохнуть на бревна, сложенные здесь в баррикады и предназначенные для того, чтобы не давать морю наносить песок. Он сидел и смотрел, как меняются узоры на мокрой гладкой земле, то изрезанной тонкими ручейками, то покрытой цепью мелких озер, то изрытой каменной дробью. Чайки сверху кричали ему: «Так держать!», «Только вперед!» И ничего, что хочется есть! Главное, попасть на корабль, там накормят. Если они его возьмут, он не сойдет на берег, пока не обойдет три раза вокруг света, а тогда пусть уж отправляют домой сколько хотят. За дюнами показались блестящие крыши Скегнесса. Он совсем ослабел, но чувствовал себя уверенно и спокойно. Он опустился на землю и стал смотреть на ребристый мокрый песок. Из-за дюн доносился звон колоколов.
Хозяйка в Скегнессе, увидев, как движется Джон Франклин, заглянула ему в глаза и сказала:
— Парень-то совсем изголодался, того и гляди, свалится.
Джон очнулся за столом, покрытым грубой скатертью, перед ним стояла тарелка с чем-то мясным, что напоминало по виду толстый кусок хлеба. Шиллинг ему велели оставить при себе. Еда была холодной и солоноватой, для желудка это было таким же счастьем, как ребристый песок для глаз и звон колоколов для ушей. Он ел и тихо радовался, не обращая внимания на назойливых жадных мух, ел и улыбался. Будущее виделось ему таким же радостным и щедрым, оно лежало перед ним как на тарелке. Впереди его ждали дальние края. Он выучится быстроте и станет самым ловким. Ведь нашлась же добрая женщина, что дала ему поесть. Значит, найдется и корабль.
— Как это называется? — спросил он, ткнув вилкой в тарелку.
— То, что тебе сейчас нужно, — сказала хозяйка. — Студень из свиной головы, от него прибавляются силы.
Силы у него прибавилось, но корабль не нашелся. Везение в Скегнессе закончилось. Со студнем повезло, с фрегатом нет. Но это еще ничего не значит. Ведь где-то рядом тут проходит путь на Гибралтар, и многие корабли заворачивают в бухту Уош. Надо там посмотреть. А нет, так построить плот и выйти в море, тогда они заметят его и обязательно возьмут на борт. Он двинулся на юг. Туда, где начинался залив Уош.
Он шел по берегу, песок блестел под ногами. Пройдя полчаса, он обернулся. Город уже растворился в дымке, и только маленькая черная точка отчетливо выделялась на беловатом фоне. Точка двигалась! Кто - то стремительно приближался к нему. Джон с тревогой всматривался в движение. Темная тень на глазах вытягивалась вверх и странно подпрыгивала. Это не пеший путник! Джон поспешил к деревянному молу, бросился на землю у самой кромки воды и попытался зарыться в песок. Лежа на спине, он начал загребать мокрую кашу руками, надеясь, что вот сейчас море выкатит одну из своих длинных мягких волн и накроет его с головой так, чтобы торчал один только нос. Послышался собачий лай, он становился все ближе и ближе. Джон задержал дыхание и устремил взгляд в небо. Неотрывно смотрел он на облака, его тело одеревенело, будто он превратился в бревенчатый волнорез. Только когда собаки залаяли ему уже прямо в ухо, он сдался. Они поймали его. Теперь он увидел и лошадей.
Это был Томас, он двигался со стороны реки Стипинг, отец со сворой собак появился со стороны Скегнесса. Томас больно вцепился ему в рукав и сильно встряхнул, Джон не понял за что. Потом за него принялся отец и побил его прямо тут, под лучами вечернего солнца.
Тридцать шесть часов спустя после начала своего путешествия Джон возвращался домой, сидя перед отцом на трясучей лошади и глядя заплывшими глазами на далекие горы, которые, словно в насмешку, скакали вместе с ним назад, в Спилсби, в то время как изгороди, ручьи и заборы, на которые он потратил столько часов, пролетали мимо, исчезая безвозвратно где-то за спиной.
Теперь уверенность оставила его. Он не хотел ждать, пока вырастет большим! Запертый в чулан на хлеб и воду, чтобы набраться уму-разуму и кое-чему научиться, он не хотел ничего набираться и ничему учиться. Он сидел неподвижно и смотрел в одну точку невидящими глазами. Дышать было трудно, будто воздух вокруг превратился в глину. Час тянулся за часом, веки сами собой закрывались и снова открывались, пусть все идет как идет, если оно еще куда-то идет. Ему больше не хотелось быть быстрым. Наоборот, ему хотелось замедлиться до смерти. Умереть от горя просто так, без всякой посторонней помощи, непросто, но, возможно, он справится. Всю свою волю он направит на то, чтобы не дать себя увлечь течению времени, он будет отставать во всем, пока не отстанет настолько, что они решат, будто он совсем уже умер. То, что для других составляет день, у него будет равняться часу, а часы пойдут за минуты. Их солнце будет носиться, как зачумленное, по небосклону, валиться без сил в Тихий океан, выныривать над Китаем, чтобы прокатиться потом, словно кегельный шар, над всей Азией. Люди в деревнях вскочат с постелей, почирикают, подергаются полчаса, и день долой. Только смолкнут их голоса, только улягутся они, как уже по темному небу поплывет на всех парусах луна, подгоняемая с другой стороны запыхавшимся солнцем. Он же будет все медленней и медленней. День и ночь превратятся в миг, вспыхнут и погаснут, и тогда наконец будут похороны, потому что они примут его за покойника. Джон втянул воздух и задержал дыхание.
Болезнь приняла серьезный оборот, ко всему добавились резкие боли в животе. Тело отказывалось принимать что-либо внутрь. Сознание помутилось. Часы на башне Святого Джеймса — он видел их в окно — больше ничего не говорили Джону. Да и как ему увязать себя и часы? В половине одиннадцатого уже было снова десять, и каждый следующий вечер был вечером предыдущего дня. Если он сейчас умрет — это будет как до рождения, когда его не было.
Он лежал в жару, горячий, как раскаленная печка. Ему ставили горчичники, давали настой из конского щавеля и льняного семени, заставляя глотать в промежутках ячменный отвар. Доктор велел держать других детей подальше и посоветовал им есть смородину и чернику, чтобы уберечься от заразы. Каждые четыре часа ему подносили ложку с порошком из тертого корня калгана, дубовой коры и сушеного ревеня.
Болезнь оказалась не таким уж плохим способом для того, чтобы снова составить себе представление об окружающих. Родственники навещали его: отец, дедушка, тетя Элиза, а еще Мэтью-мореход. Матушка почти не отходила от его постели, она была рядом, молчаливая, неловкая, но готовая в любой момент прийти на помощь и всегда спокойная, как будто была твердо уверена в том, что все образуется. Она уступала всем и во всем, и тем не менее они нуждались в ней. Отец всегда побеждал, но как-то бессмысленно и бесполезно. Он всегда был где-то на недосягаемой высоте, особенно когда что-нибудь говорил, даже если хотел сказать что-то хорошее.
— Еще немного, и отправим тебя в школу в Лаут. Грамоте научишься да и прочему всему, уж они там вобьют тебе в башку все, что надо.
Надежно защищенный болезнью, Джон внимательно слушал, какие напасти ждут его в будущем. Дед был туг на ухо. Всякого, кто шепелявил или гнусавил, он считал безобразником. Предателем был, с его точки зрения, тот, кто позволял себе понять хоть одно шепелявое слово.
— Вот так ведь он и привыкнет!
Пока дед говорил, Джону разрешалось подержать в руках его карманные часы. По разрисованному циферблату шла написанная кудрявыми буквами строчка из Библии, которая начиналась словами «Блажен, кто…». Мальчишкой, рассказывал тем временем дед, он сбежал однажды из дому и пошел к морю. А потом его тоже поймали. Рассказ оборвался так же неожиданно, как и начался. Дед пощупал лоб Джона и ушел.
Тетушка Элиза поведала ему о том, как однажды отправилась из своего Теддлторп-Олл-Сейнтса, где она тогда жила, в Спилсби, и ничегошеньки-де по дороге не увидела. Ее речь тем не менее неудержимо неслась дальше, как распускающаяся стремительно веревка воздушного змея. Слушать тетушку Элизу было весьма поучительно, она давала наглядный пример того, что при слишком быстрой речи содержание сказанного совершенно утрачивает смысл, равно как утрачивает смысл и сама быстрота. Джон закрыл глаза. Когда тетушка наконец заметила это, она, явно обидевшись, вышла из комнаты, подчеркнуто стараясь не шуметь. На другой день к нему зашел Мэтью. Он говорил вполне прилично и делал паузы. Он не стал рассказывать Джону о том, что на море, мол, требуется действовать быстро. Он сказал только:
— На судне нужно уметь забираться на мачты и многое помнить наизусть.
У Мэтью была тяжелая нижняя челюсть, он напоминал большого добродушного бульдога. Смотрел он прямо и твердо, так что всегда было ясно, куда направлен его взгляд и что его в настоящий момент интересует. Мэтью хотел многое услышать от Джона и терпеливо ждал, пока у него сложатся ответы. Джону тоже хотелось обо многом порасспросить его. Так наступил вечер.
Если кто-нибудь разбирался как следует в море — это называлось навигацией. Джон повторил несколько раз новое слово. Оно означало: звезды, инструменты и тщательное обдумывание. Это понравилось ему, и он сказал:
— Я хочу научиться ставить паруса!
Перед самым уходом Мэтью придвинулся поближе к Джону и заговорщически прошептал:
— Я уезжаю, мы отправляемся к Терра-Австралии. Меня не будет два года. Но когда я вернусь, у меня появится свой корабль.
— Терра-Австралия, Терра-Австралия, Терра-Австралия, — повторял Джон.
— Смотри не сбеги до тех пор! Из тебя выйдет хороший моряк! Ты, правда, немного медлительный, все обдумываешь, значит, тебе нужно идти в офицеры, иначе тебя сожрут. Поучись в школе, пока я вернусь. Потерпи. Я пришлю тебе книги по навигации. Возьму тебя потом к себе на корабль мичманом.
— Пожалуйста, еще раз! — попросил повторить Джон. Когда он все понял до последнего слова, он снова захотел быть быстрым.
«Дело пошло на поправку! — возвестил с гордостью врач. — Против дубовой коры ни одна зараза не устоит!»
Глава третья ДОКТОР ОРМ
Все пуговицы застегнуты неправильно. Расстегнуть и застегнуть снова! Как галстук повязан? Как ремень сидит? Перед завтраком классный наставник производит проверку внешнего вида. Не выдержал проверки — остался без завтрака. Плохо пуговица застегнута — щелчок по носу. Волосы не причесаны — щелчок по лбу. Воротник рубашки выправить, чулки подтянуть. Опасности подстерегали уже с самого утра. Ботинки с пряжками, нарукавники, шляпа — одни сплошные ловушки!
С одеванием, конечно, было непросто, но все же это могло пригодиться на будущее. Сложностей в школе хватало, однако Джон был твердо убежден, что в любом месте можно научиться чему-нибудь полезному для жизни, даже в школе. А если и нельзя, то все равно о бегстве не могло быть и речи. Он должен был ждать, и пусть это ожидание не доставляло ему особого удовольствия, он смирился с этим из практических соображений.
От Мэтью пока не было никаких вестей. Да и быть не могло. Он ведь сказал: два года. А двух лет еще не прошло.
Уроки. Постигать новые предметы. Темная классная комната, окна под потолком, на дворе осенние ветры. Доктор Орм сидел за своей кафедрой, как в алтарной нише, на кафедре — песочные часы. Все песчинки из верхней колбы должны пересыпаться в нижнюю сквозь узкую перемычку и сложиться там, внизу, в такую же ровную пирамидку, какая была до того наверху. Потраченное на это время называлось уроком латыни. В классе было прохладно, единственный камин помещался там, где сидел учитель.
Старшие ученики назывались старостами, они занимали места в самом конце, у стены, и наблюдали за остальными. Около двери располагался классный наставник Стопфорд, он записывал в тетрадь имена учащихся.
Джон как раз рассматривал ухо Хопкинсона, когда раздался вопрос, который предназначался ему. Смысл вопроса он уловил. Только теперь не надо торопиться! Когда он торопился отвечать, он начинал еще больше заикаться и проглатывать слова, это раздражало слушающих. Вместе с тем ведь сказал же доктор Орм еще в самом начале: «Не важно, как выглядит тот, кто говорит правильные вещи!» Стало быть, главное — ответить правильно.
Повторить, проспрягать, просклонять, поставить правильный падеж. Когда он справлялся с этим, у него снова появлялось время на то, чтобы рассматривать ухо Хопкинса или глядеть на высокую мокрую стену за окном, с болтающимися на ветру ветками плюща.
Вечер. Постигать, чем заполняется свободное время. Стрелять из лука во дворе — разрешается, играть в кости и карты — запрещается. Шахматы разрешаются, шашки запрещаются. Если ему позволяли, Джон отправлялся к своему дереву, если нет — брался за книгу или что-нибудь повторял. Иногда он придумывал себе специальные упражнения на быстроту, например упражнения с ножичком: положит одну руку на стол, а другою тычет в треугольные зазоры между растопыренными пальцами. Нож он у кого-то стащил. Стол от такого обращения изрядно страдал. Пальцы тоже. Но это ничего, рука-то левая.
Не забывать писать письма матушке или Мэтью. Вот ведь никто не хотел смотреть, как он пишет, хотя он любил писать и почерк у него был превосходный. Но кто это мог выдержать — смотреть, как он обмакивает гусиное перо в чернильницу, как осторожно извлекает его на свет божий, обтерев как следует о горлышко, как потом прорисовывает каждую буковку, как тщательно складывает лист, чтобы затем аккуратно его запечатать, — на это ни у кого терпения не хватало.
Стать другим. Это было трудно. Здесь повторялось то же самое, что и в Спилсби: они знали его слабые стороны, никто не верил в его упражнения и все были убеждены, что он навсегда останется таким, каким он был сейчас.
Постигать, как обходиться с другими учениками. Ведь и на корабле он будет окружен множеством людей, и если слишком много людей его невзлюбит — это будет тяжело.
Другие школьники справлялись со всем довольно быстро и обязательно замечали, когда кто-то не поспевал. Если называлось чье-то имя, то оно называлось только один раз. Если он переспрашивал, они произносили это имя по складам. Но когда кто-то быстро произносил что-то по складам, он понимал еще хуже, чем если бы ему сказали все то же самое, но только чуть медленнее. Переносить чужое нетерпение. Чарльз Теннисон, Роберт Крэкрофт, Аткинсон и Хопкинсон, они постоянно подсмеиваются и подшучивают над ним. Ему казалось, будто они смотрят на него всегда только одним глазом, другим же перемигиваются друг с другом. Когда он начинал что - нибудь говорить, они склоняли голову набок, всем своим видом давая понять: «Надоело тебя слушать, давай короче!» Самой сложной задачей для него оставался по-прежнему Том Баркер. Попросит что-нибудь ему дать, ты даешь, а он тут же скажет, что просил, мол, совсем другое. Ты ему начнешь что-нибудь говорить, он тебя тут же перебьет, посмотришь на него — он состроит тебе гримасу. В дортуаре их кровати стояли рядом, потому что оба они были родом из Спилсби. Они делили на двоих одну тумбочку. И каждый видел, что лежит у другого. Может быть, это и не так уж плохо. В море пригодится. Там ведь тоже очень тесно и не все обязательно любят друг друга.
Ничто не могло смутить Джона, надежда питала его и придавала силы. Препятствия, которые он не мог устранить со своего пути, он просто не замечал. В основном же он справлялся со своими сложностями. Он выучил наизусть больше сотни расхожих выражений, которые у него теперь всегда были наготове, что оказалось весьма полезным, поскольку их естественность создавала у слушателя иллюзию, что, если подождать еще несколько минут, Джон доберется наконец до сути. «Если угодно», «слишком много чести» или «это же ясно как божий день», «а как иначе, так всегда бывает», «благодарю за старания» — все это можно было сказать довольно быстро. Адмиралов он тоже всех мог назвать без запинки. О сражениях и победах говорили много; и хорошо, если он вовремя распознает имя и сможет от себя добавить одно-другое.
А еще он мечтал научиться вести беседы. Сам он любил слушать других и очень радовался, если из тех обрывков, которые ему удавалось уловить, складывался хоть какой-то смысл. Хитрить тут было опасно. Сказать просто «да» и сделать вид, что все понял, рискованно. Потом от тебя будут еще чего-нибудь ждать, такое часто бывает. Скажешь «нет» — еще хуже, пристанут с вопросами, почему нет, отчего нет, объясни! Необоснованное «нет» разоблачается гораздо быстрее, чем необоснованное «да».
«Мне их никогда не переговорить, да я и не хочу, — думал он. — Лишь бы только они меня не переговаривали. Они должны меня спрашивать и с интересом ждать, что я им отвечу. Вот чего мне нужно добиться. Больше мне ничего не нужно».
Дерево. Идти к нему нужно по Евангелическому переулку, а затем по улице, называвшейся Сломанная Нога. От лазанья по дереву он не стал быстрее, это он уже понял. Но от дерева все равно была большая польза. Когда он карабкался по веткам, ему лучше думалось. Совсем не то что на ровной земле. Тяжелое физическое напряжение помогало ему увидеть порядок в окружающих предметах.
Сверху открывался прекрасный вид на Лаут: красные кирпичные стены, белые карнизы и бесконечные трубы, раз в десять больше, чем в Спилсби. Дома тут все были похожи на их школу, только что меньше. И без большого газона. И двора у них такого не было, закрытого со всех сторон высоким каменным забором. На крыше школы высились три толстые трубы. Прямо как в кузнице. Будто там внутри все время что-то куют. Скорее, перековывают.
«День исправления ошибок». Их было два: палочный день и розговый. Откуда берутся такие полые палки, неужели есть такие растения? Удивляло также обилие разных названий, которые использовались, когда речь шла о наказании. Голова называлась «репой» или «шарманкой», попа — «наковальней», уши — «лопухами», руки — «лапами», а провинившийся — «олухом». Джону дай Бог было управиться с обычными выражениями. Эти дополнительные слова казались ему пустой тратой времени.
Само наказание он игнорировал. Рот закрыть, смотреть вдаль, уносясь взглядом в неведомые края, — так можно пережить все дни исправления ошибок. Стыдно было только, что старосты держали провинившегося за руки и за ноги, как будто тот собирался сбежать. Джон игнорировал их тоже. Случалось, что наказывали и вне графика. Опоздал к молитве, ушел без разрешения к дереву, играл в кости — получи! На эмблеме школы было написано: «Qui parcit virgam, odit filium» — «Не пожалеет розги тот, кто любит дитя». Доктор Орм сказал, что это вульгарная латынь. По правилам «рагсеге» управляет дательным падежом.
Доктор Орм носил шелковые панталоны, жил в доме на Сломанной Ноге и проводил там, по его выражению, научные эксперименты с часами и растениями, и то и другое он собирал с энтузиазмом заядлого коллекционера. Рассказывали, что кто-то из его предков имел отношение к знаменитым «восьми капитанам из Портсмута». И хотя Джон так никогда и не узнал, что такого особенного сделали эти самые капитаны, незлобивый учитель связывался у него теперь с навигацией и он смотрел на него как на своего тайного союзника. Доктор Орм никогда не кричал и никогда не бил своих учеников. Быть может, дети интересовали его меньше, чем часы. Следить за дисциплиной он поручал классному наставнику, а сам же появлялся только на занятиях.
Джон считал, что необходимо научиться обращаться с такими людьми, как Стопфорд, — они были небезопасны. В один из первых дней, когда Стопфорд спросил его о чем-то, Джон сказал:
— Сэр, мне понадобится время, чтобы дать вам ответ!
Наставник опешил. Такое поведение дело нешуточное, в этом было даже что-то пугающее. Если всякий начнет требовать больше времени, то порядку и дисциплине придет конец.
Томас Вебб и Боб Крэкрофт вели толстые тетради, в которые они каждый день что-нибудь заносили красивым почерком. На обложках было написано: «Изречения и мысли» или «Употребительные латинские высказывания и фразы». Это производило хорошее впечатление, и потому Джон тоже завел себе пухлую тетрадь, которую он озаглавил так: «Примечательные фразы и конструкции для памяти». Сюда он выписывал цитаты из Вергилия и Цицерона. Когда он не писал, тетрадь лежала в тумбочке, под одеждой.
Ужин. Сначала длинная молитва, потом хлеб, пиво и сыр. Мясной бульон им давали только раз в неделю, овощей не давали вовсе. Кто промышлял по чужим садам и огородам, тот получал розги. В Рэгби, рассказывал Аткинсон, учащиеся заперли ректора в подвал. С тех пор у них три раза в неделю мясо и только раз в неделю порка.
— Он все еще сидит в подвале? — спросил Джон.
На флоте тоже бывают бунты, даже против адмиралов!
Дортуар был просторным и холодным. Повсюду на стенах шли имена бывших учеников, которые добились чего-то в жизни, потому что прилежно учились в этой школе. Окна забраны решетками. Кровати рядами, ко всякому спящему подходи с любой стороны. И нет спасительной стенки, в которую можно просто уткнуться носом или выплакать свое горе. Ты лежишь, притворясь, будто спишь, пока не заснешь. Свет горел всю ночь. Стопфорд обходил всех подряд, проверяя, где у кого руки. Джон Франклин никогда не попадался, его прогулки под одеялом ускользали от постороннего взгляда, потому что были неспешными.
Перед сном он частенько повторял то, что выучил за сегодняшний день, или просто беседовал с Загалсом.
Это имя пришло к нему как-то во сне. Загалс представлялся ему высоким спокойным мужчиной в белых одеждах, который смотрел на него из дальнего угла на потолке и умел слушать, даже если мысли были не очень простыми. С Загалсом разговаривать было легко, он никогда не исчезал внезапно. Сам он почти ничего не говорил, только иногда скажет слово, и от этого слова все становится на свои места и наполняется смыслом, ускользавшим до тех пор от Джона. Советов Загалс никогда не давал, но по выражению его лица Джон всегда знал, что он думает. Или, во всяком случае, мог понять, в какую сторону он больше склоняется, в сторону «да» или в сторону «нет». Иногда он улыбался, приветливо и вместе с тем многозначительно. Самым же замечательным было то, что у него было время. Загалс оставался так долго, пока Джон не засыпал. Вот и Мэтью скоро вернется.
Теперь он разбирался в навигации. Он начал с Гуверова «Руководства по теории и практике мореходства». Внутри руководства был прикреплен маленький картонный кораблик с подвижными реями и рулем. Здесь Джон отрабатывал повороты, развороты, галсы. Книга была ему морем, которое можно было раскрыть и закрыть. Прочел он и «Практический навигатор» Моора, попробовал подступиться к Евклиду. Считал он легко, если никто не торопил. Иногда он, правда, путал плюс и минус и, честно признаться, до конца не верил в то, что разница между такими мелкими значками может иметь такое уж большое значение. Угол сноса судна, магнитное склонение компаса, меридиональная высота солнца — все это он уже мог высчитать без труда. Весною он не меньше сотни раз повторил зеленым листьям на дереве: «Сферическая тригонометрия, сферическая тригонометрия». Ему хотелось научиться произносить название изучаемой области знаний без запинок.
Скоро у них появится новый учитель, молодой человек по имени Бернеби. Будет, наверное, вести математику.
Навигация: в Лауте это слово употреблялось применительно к каналу, соединявшему Лад и устье Хамбера. Это же курам на смех! А ведь море тут недалеко, полдня ходу. Поговорив с Загалсом, Джон устоял перед искушением. Он будет лучше поджидать Мэтью.
Может быть, еще удастся уговорить Тома Баркера пойти с ним на флот.
В свою тетрадь Джон записывал теперь только английские фразы для каждодневного пользования, разнообразные объяснения своего поведения и особого восприятия времени, которые он мог бы в случае необходимости выложить как бы между прочим.
Аткинсон и Хопкинсон ездили с родителями на море. Нет, на корабли он не обратил внимания, сказал Хопкинсон. Зато он видел купальные машины. Такие кабины на колесах, которые затаскивают в море лошади, чтобы купающиеся могли спокойно окунуться в воду без посторонних глаз. А еще он рассказал, что дамы купаются во фланелевых мешках. Вот и все, чем интересуется этот Хопкинсон! Аткинсон рассказывал исключительно о виселице, на которой висел убийца Кил из Мактона, его потом четвертовали и бросили на растерзание собакам.
— А как иначе, так всегда бывает, — вежливо сказал на это Джон.
Он был разочарован. Нет, Аткинсон и Хопкинсон не составят славы морской державы!
У Эндрю Бернеби была мягкая улыбка. В первый же день он сказал, что всегда готов к услугам и доступен для всех, особенно для слабых. Вот почему Джон часто видел, как тот улыбается. Всякий раз в новом учителе чувствовалось какое-то напряжение, оно и понятно, ведь у того, кто доступен всем, всегда мало времени. Бернеби не склонен был назначать своим ученикам телесные наказания, но честолюбиво притязал на время, используя его сообразно своему представлению о пользе. Песочные часы были отправлены в отставку. Счет на уроках шел на минуты и даже на секунды. Ответы на его вопросы должны были поступать через приличествующий отрезок времени, которому он устанавливал, тайно или явно, свой предел, и то, что не выдавалось своевременно, догонялось потом после уроков. Джон никогда не укладывался в отведенные рамки и частенько, когда другие уже давно ушли вперед, отвечал невпопад на вопрос, поставленный ранее, ибо ничто не могло удержать его от того, чтобы додумать все до конца и найти решение, даже если оно было давно никому не нужно. Над этим придется поработать. Он записал в тетради: «Два срока исполнения есть у всего: вовремя и с опозданием». И добавил чуть ниже: «Загалс, кн. 1, гл. 3», чтобы это выглядело как известная цитата. Он перестал прятать тетрадь под вещами, теперь она лежала у него открыто, прямо сверху. Пусть Том спокойно читает. Только неизвестно, будет ли он читать.
В воскресенье, на День святых жен-мироносиц, шел дождь. Вместе с Бобом Крэкрофтом Джон отправился на ярмарку. Вода стекала струями с палаток, под ногами хлюпали лужи. Нерадостно было Джону, мысли о Томе Баркере не оставляли его в покое. Если представить себе, думал он, что идеальный человек был не только в Греции, но есть и сейчас, то этот человек должен быть ладным и статным, с тихим смехом и дерзкими повадками, как у Тома. На Тома он смотрел теперь с восхищением, сам же себе казался уродцем. Как он ходит, например: идет, ногами загребает, глаза выпучены, голова набок, как у бродячего пса. Его движения будто приклеивались к воздуху, а в каждом произнесенном им слове слышался звук топора. В те редкие минуты, когда был повод посмеяться, он смеялся, но никогда не умел остановиться вовремя, и смех его всегда звучал слишком долго. И голос его стал каким-то осипшим, словно у него внутри завелся петух. В море это все не будет иметь никакого значения. А тут еще новость, это странное разбухание, разбухнет и долго не проходит, и никогда не знаешь, в какой момент тебя это настигнет. Не нравилось все это Джону.
— Обычное дело, — сказал Боб. — Откровения, глава третья, стих девятнадцатый: «Кого Я люблю, того обличаю и наказываю».
Очередное доказательство того, насколько непонятна Библия. Стеклянными глазами смотрел Джон на ярмарочную суету, уставившись в одну точку, как будто ему нужно было поймать мяч. У забора стоял одноногий Спейвенс, тот, что сочинил книгу, воспоминания мореплавателя.
— Сколько денег угробил! — причитал он, — Ведь дороговизна-то какая, за все вдвойне платить пришлось, а издатель, он что, молчит и в ус не дует! Эх, плакали мои денежки!
Неподалеку от него показывали волшебный барабан. Барабан был насажен на палку, и, если его крутануть, картинки внутри приходили в движение. Сквозь прорези было видно, как Арлекин и Коломбина, нарисованные друг против друга, начинают идти, чтобы в конце концов встретиться. Здесь все происходило слишком быстро, Джон чувствовал, что его головы сегодня на это не хватает. Он снова вернулся к Спейвенсу, потому что тот говорил достаточно медленно. Он выдавал каждое слово по отдельности, как будто вынимал отдельные картинки, которые потом прикреплялись на стену.
— Бог — это мир! — выкрикивал он. — А что Он нам посылает? Войну и дороговизну!
Он высунул из-под полы свою увечную ногу, культю с прилаженной к ней деревяшкой, гладко обструганной и навощенной.
— Дорогие победы посылает Он нам, чтобы испытать нас еще больше!
После каждой фразы он топал своей деревяшкой и вытоптал уже целую ямку. Грязные брызги разлетались во все стороны от его ударов и попадали собравшимся вокруг него зевакам на чулки.
— Мне кажется, он не слишком объективен, — прошептал Боб Крэкрофт и увлек Джона за собою, продолжая что-то говорить. Он говорил о себе.
Джон был благодарным слушателем, и за это его даже начали ценить, особенно потому, что он всегда переспрашивал, если чего-то не понял. Даже Том однажды сказал:
— Если ты что-то понял, то понял как следует.
Джон обдумал смысл сказанного и ответил:
— Во всяком случае у меня не бывает такого, чтобы понять что-то слишком рано.
Сегодня Джон был плохим слушателем. На другом конце ярмарки он обнаружил модель фрегата в человеческий рост, с черно-желтым корпусом, со всеми полагающимися пушками, со всеми реями и вантами. Модель стояла у палатки вербовщиков, набиравших матросов на военные корабли. Джон досконально изучил все до мельчайших подробностей и по поводу каждой детали задал не меньше трех вопросов. Дежуривший офицер через час не выдержал и уступил место другому, сам же отправился передохнуть.
Вечером Джон записал в тетрадь: «Два друга, один быстрый, другой медленный, они обошли весь свет. Загалс, кн. 12». Написал и положил на полку к Тому.
Они сидели на берегу Лада, у мельницы, вокруг ни души, только по временам по деревянному мосту проезжала со скрипом телега. Том свесил одну ногу в воду. Его ноги, какие они красивые! Он сказал:
— Они вчера обсуждали тебя и даже поссорились.
Сердце гулко колотилось в груди. От его ударов перехватывало горло. Интересно, прочитал ли Том его «Примечательные фразы»?
— Бернеби сказал, что у тебя хорошие задатки, что ты отличаешься послушанием и что тебе нужно учиться дальше. А доктор Орм сказал, что ты все берешь зубрежкой и что древние языки это не для тебя. Он хочет поговорить с твоим отцом, чтобы тот отдал тебя в ремесло.
Том подслушал случайно их разговор в трактире.
— Я не все понял. Обо мне они не сказали ни слова. Да, и еще. Тебе интересно?
— Очень, — ответил Джон. — Благодарю за старания.
— Бернеби сказал, что у тебя хорошая память. А потом он еще что-то такое говорил о свободе, свобода, дескать, это только промежуточный этап. Не знаю, имело ли это отношение к тебе. Он все кричал: «Ученики любят меня!» Разошелся так. Доктор Орм тоже сердился, но не очень кричал. Слышно его было плохо, я не все разобрал, вроде он говорил о «равенстве» и о «человеке», о «богоподобном» и что Бернеби еще не созрел. Или время не приспело.
По мосту проехала повозка в сторону города. Джон подобрал нужные слова и спросил:
— Ты читал мою книгу?
— Какую книгу? Твою тетрадь? С какой стати?!
Тогда Джон заговорил. Он рассказал ему о Мэтью
и о том, что решил пойти в моряки.
— Мэтью влюблен в мою тетушку, он возьмет меня и тебя тоже!
— Зачем мне это? Я собираюсь стать врачом или аптекарем. Хочешь тонуть — тони один, без меня! — Будто в подтверждение своих слов Том вынул ногу из воды и, молча глядя на реку, в которой при всем желании невозможно было утонуть, натянул чулок.
Бернеби действительно начал вести математику, по воскресеньям. То, что Джон уже многое знал, особой радости, судя по всему, учителю не доставляло, но улыбка по-прежнему не сходила с его лица. Если Джон обнаруживал в объяснениях Бернеби ошибку, а это случалось довольно часто, учитель начинал говорить о воспитании, и его слова звучали то увещевательно, то страстно, то уныло, правда, при этом он всегда улыбался. Джон изо всех сил старался понять, что такое есть воспитание, потому что ему очень хотелось порадовать Бернеби.
По воскресеньям на занятиях присутствовал и доктор Орм. Он знал математику, наверное, получше Бернеби, но какой-то параграф в уставе школы запрещал ему преподавать что-нибудь другое, кроме Закона Божьего, истории и языков.
Время от времени он усмехался.
Джона Франклина посадили в карцер. А все из-за того, что человеку, которому он задал вопрос, надоело дожидаться, пока он доберется до конца. В тот момент, когда тот развернулся, чтобы уйти, Джон просто сгреб его в охапку и удержал силой, забыв о том, что этот человек не кто иной, как Бернеби. «Я не умею отпускать и все пытаюсь удержать, будь то образ, человек или учитель», — сделал для себя вывод Джон. Бернеби тоже сделал вывод: он решил, что Джон должен быть сурово наказан.
Наказание карцером считалось самым суровым. Джон Франклин так не считал, он умел ждать, как паук в паутине. Вот только жаль, что здесь нет книг! Теперь он полюбил читать и читал все подряд. Книги умели ждать и никогда не торопили. Он уже знал Гулливера и Робинзона и биографию Спейвенса прочел, а совсем недавно освоил и Родерика Рэндома.
Как там Джеку Рэттлину чуть не отрезали сломанную ногу! Этот обманщик Макшейн, корабельный лекарь, наверное тайный католик, уже наложил жгуты, а тут вдруг Родерик Рэндом поймал его на этом черном деле! Злодею пришлось отступиться, а полтора месяца спустя Джек Рэттлин уже снова поступил на службу, цел и невредим. Вот лишнее доказательство того, что поспешность может иметь пагубные последствия. «Три срока исполнения есть у всего: вовремя, с опозданием и преждевременно». Это Джон собирался занести в свою тетрадь, когда выйдет отсюда.
В карцере было не очень уютно, в каменных стенах еще жила зима. Лежа на спине, Джон смотрел на низкие своды и беседовал с Загалсом, духом, что написал все книги на свете и обустроил все библиотеки.
Бернеби кричал ему:
— Вот она, ваша благодарность!
Почему «вы»? Ведь это Джон держал его в руках, а не кто-нибудь другой. Это у него в объятиях тот дергался, как кукла на веревочках. Как это сказал Хопкинсон? «Ну, ты силач!» — сказал он тихим шепотом, и в шепоте его слышалось почтение.
Из школы его наверняка выкинут. Где же он будет дожидаться Мэтью? Давно пора было бы ему уже вернуться. Нет, надо бежать, и чем раньше, тем лучше! Спрятаться на барже под брезентом, которым покрывают зерно. Пусть думают, что он утонул в Ладе.
Можно добраться до Гулля и попытаться попасть на углевоз, как Джеймс Кук.
С Томом ничего не вышло. Шерард Лаунд, вот кто бы пошел за ним не раздумывая! Так он теперь гнет спину на полях, пропалывает репу.
Джон как раз держал совет с Загалсом, когда дверь в карцер отворилась и на пороге появился доктор Орм. Он вошел, втянув голову в плечи, как будто хотел показать, что карцер, собственно говоря, для учителей не предназначен.
— Я пришел, чтобы помолиться с тобой, — сказал доктор Орм. Он смотрел на Джона пристальным взглядом, в котором не было между тем неприязни. Его веки ритмично поднимались и опускались, будто обмахивали ему лицо, чтобы его усталой голове легче думалось. — Мне передали твои книги и твою тетрадь, — продолжил он. — Скажи, кто такой Загалс?
Глава четвертая ПУТЕШЕСТВИЕ В ЛИССАБОН
И вот он на корабле, посреди самого моря! «И ведь не опоздал, поспел ко времени», — шептал тихонько Джон, улыбаясь горизонту. В приливе чувств он стукнул кулаком по лееру, потом еще и все не мог остановиться, рука сама собою отбивала ритм, как будто хотела сообщить этот ритм валкому судну, в надежде, что оно не собьется с него до самого Лиссабона.
Берег канала уже скрылся в тумане, о котором теперь напоминала лишь легкая дымка, растянувшаяся длинной полосой. Тугие канаты разбегались в разные стороны, но все они рано или поздно устремлялись наверх, увлекая за собою взгляд, и, чтобы проследить, куда они уходят, приходилось все время высоко задирать голову. Не корабль нес на себе мачты, а паруса тянули его за собою, приподнимая из воды, так что казалось, будто он держится на них, привязанный тысячью веревок. Каких только кораблей он не насмотрелся, пока они шли по каналу, — красавцы с богатой отделкой, с чудесными именами вроде «Левиафан» или «Агамемнон». После надгробий на кладбище он не встречал более достойного места для букв, чем борт или нос корабля. Под конец из тумана вынырнул гигантский линейный корабль, с которым они чуть не столкнулись, хотя на обоих бортах не переставая сигналили туманные горны и били колокола.
Море раскинулось перед ним, родная материя, облегающая тело планеты. В Лауте, в библиотеке, Джон видел глобус: суша рваными лоскутьями с мохнатыми, зазубренными краями разъехалась по всей поверхности, распласталась, чтобы захватить себе как можно больше места. Он даже сам однажды, когда оказался в гавани, в Гулле, был свидетелем того, как забивают в воду сваи, чтобы показать морю, кто тут хозяин, и, мало того, оказалось, что эти причальные тумбы они называют дельфинами, чтобы совсем уж всех сбить с толку.
Голландский матрос сказал:
— Какой это дельфин, это не дельфин, а палы!
Он сказал это безо всякой улыбки, только, как водится, сплюнул и потому, надо думать, был прав. Джон попросил повторить новое слово и скоро уже выучил его. А еще он узнал, что французы нечисты на руку и что после революции на маяках стали делать отражатели из чистого серебра. Джону было хорошо. Может быть, это и есть уже совершенная свобода.
В Гулле, сидя за похлебкой, он размышлял о свободе. Свободой человек обладает тогда, когда ему не нужно заранее говорить другим о своих планах. Или когда ты можешь об этом просто умолчать.
Полусвобода — это когда ты заблаговременно сообщаешь о своих намерениях. Рабство — это когда другие люди предписывают, что тебе нужно делать.
Сколько он ни думал, ни размышлял, в результате все выходило одно: придется как-то объясниться с отцом. Не дело, взять так просто и исчезнуть. Без связей и знакомств в мичманы не попадешь. Поскольку Мэтью так и не вернулся, оставался только отец.
Прошли третий градус западной долготы. Лаут лежал на нулевом меридиане, который разделял рыночную площадь ровно пополам. Если бы не доктор Орм, Джон это знал, он бы смотрел сейчас не на море, а на уши Хопкинсона, который небось сидит и думает о фланелевых мешках.
Доктор Орм внес изменения в школьный порядок. Теперь два раза в неделю давали мясо и пригласили нового наставника, который не давал старостам особо расходиться.
Доктор Орм! Джон был благодарен ему и знал, что будет благодарен ему всегда. Доктор не утверждал, что всегда готов к услугам, он не говорил о любви и воспитании, он просто смотрел на Джона как на особый случай и проявлял к нему поэтому интерес из простого любопытства, не выказывая при этом ни жалости, ни сочувствия. Он подверг Джона тщательному обследованию: проверил глаза и уши, его способность понимать и запоминать. В обществе доктора Орма Джон чувствовал себя спокойно и уверенно, ибо тот не интересовался своими учениками, а если случалось такое, что он вдруг обращал на кого - то внимание, значит, на то была веская причина. Если ему что-то приходило в голову, он только улыбался, и тогда видны были его кривые мелкие зубы. При этом он втягивал в себя воздух, будто собирался нырнуть под воду.
Ветер усилился, Джону стало зябко. Он спустился вниз и забрался в койку.
После долгой бурной беседы с доктором Ормом отец наконец кивнул и сказал что-то такое, что начиналось с фразы: «Первый же шторм его…» Джон знал, о чем они думали. Доктор Орм считал, что он не выдержит качки и тогда все-таки решит последовать его совету пойти в священники. Отец надеялся, что его смоет волной. Мать желала ему, чтобы все у него получилось как надо, но не могла сказать этого вслух.
Джон лежал, вперив взгляд в черную балку над головой, и вот он уже сам превратился в пропавшего без вести Мэтью, который бредет по нехоженым тропам Терра-Австралии, а с ним его верный лев. Потом он опять стал Джоном Франклином, который объяснял жителям Спилсби, как им следует развернуть свои поля и снарядить парусами, чтобы суша могла наконец отчалить и освободить занимаемое ею место. Ветер, однако, совсем разгулялся, разошелся не в меру, по земле, вдоль дорог, пошли трещины, все скрипело, трещало, дрожало и сыпалось. Не понимая, что происходит, Джон резко вскочил и ударился головой о черную балку. На лбу у него выступил пот. Рядом с койкой стояло деревянное ведерко, перехваченное железными обручами и напоминавшее по виду обыкновенный бочонок, только вот основание у него было раза в два шире, чем горловина. Джон был на корабле. Корабль был в Бискайском заливе. На Бискайском заливе был шторм.
Ни о какой морской болезни не могло быть и речи. Самое время заняться математикой, задачки порешать.
«Сколько времени будет в Гринвиче, — шептал он, — если…» На какое-то мгновение он представил себе устойчивые набережные и внушительные дома Гринвича, удобные, надежные скамейки, сидя на которых так хорошо смотреть на корабли. Он быстро выкинул эту картинку из головы. «…Если в точке, расположенной на 34°40′ восточной долготы…» Он перегнулся через край койки и уцепился одной рукой за деревянное ведро, стараясь другой удержать себя в равновесии. «…Часы показывают 8 часов 24 минуты?» Тяжело дыша, он попытался произвести в голове расчет углов. Он чувствовал, как его начинает выворачивать наизнанку. Сферическая тригонометрия не помогла. Мозг не сумел перехитрить желудок, которому путешествие пришлось не по нраву. Чуть позже Джон лежал на спине, вытянувшись в струнку. Он хотел разобраться, от чего именно ему становится худо.
Что мы имеем? Мы имеем колебательное движение судна по воображаемой поперечной оси, каковое длится приблизительно полминуты и направлено либо вверх, либо вниз. Движение это весьма неритмично. Именно оно вызывает в первую очередь слабость в желудке, а также помутнение в голове, которая постепенно совершенно тупеет и становится такой же деревянной, как ведро возле койки. То, что на суше благополучно сосуществует как единое взаимосвязанное целое, — тут распадается на отдельные сегменты, отличающиеся друг от друга степенью вялости, с какой каждый из них реагирует на движения корабля: голова оказывается быстрее, чем тело, живот — быстрее, чем желудок, желудок — быстрее, чем его содержимое. Кроме того, мы имеем колебания по продольной оси судна, то есть когда оно кренится или заваливается на борт. И все это постоянно взаимодействует между собой, соединяется в различных комбинациях. В голове у Джона все перетряслось, его мозги вели себя как масло, брошенное на раскаленную сковороду, которое сначала елозило туда-сюда, а потом растекалось по поверхности, растворяясь почти без следа. Из последних сил он попытался установить хоть какой-то порядок, найти тот общий знаменатель, к которому он мог бы привести свою голову, желудок, сердце, легкие и все остальное. «Что толку, если я могу определить местонахождение судна, но не могу выдержать его движения?» Он вздохнул и снова принялся высчитывать, не сводя глаз с деревянного ведра. «Ответ: 6 часов 5 минут 20 секунд!» — прошептал он. Ничто не могло отвратить его от того, чтобы довести расчеты до конца.
Ему показалось, что корма слишком задралась, быть может, в носовой части образовалась пробоина. Чем ниже пробоина, тем выше давление, которое оказывала на судно вода с силою, равной корню квадратному из ее высоты. С такой пробоиной скорость погружения судна в воду увеличивалась от каждого следующего удара. Лучше пойти наверх.
Он долго прицеливался, прежде чем попасть в дверь. Едва он ступил на палубу, как началась борьба между его несчастными руками и суровой стихией, которая бесцеремонно принялась перегонять его с места на место: то ткнет в один угол, то в другой, то бросит плашмя, то втиснет между снастью и сложенными бревнами. Он не успевал сообразить, куда его теперь занесло. По временам он видел людей, которые то вцеплялись в какой-нибудь канат, то вжимались в стенку, чтобы потом, точно рассчитав момент, переместиться к новой точке опоры. Только так они могли передвигаться. Казалось, словно они хотят перехитрить шторм и всякий раз прикидываются, будто они не люди, а неодушевленные части корабля. Лишь за его спиной они могли позволить себе человеческие движения. Со стороны грот-мачты до Джона доносился жалобный скрип, яростное хлопанье и треск. Крики, приглушенные ветром, отдавались в барабанных перепонках. Поставили большой марсель, но теперь сорвало и его. Море разливалось белым кипящим молоком, и волны вздымались одна за одной, и на каждой из них можно было бы уместить по целой деревне.
Неожиданно его подхватили чьи-то крепкие руки, и эти руки принадлежали не шторму. Они перекантовали его под палубу со скоростью, которая была сравнима только со скоростью свободного падения. Отчаянная брань была единственным комментарием. В каюте лежало перевернутое деревянное ведро — опрокинулось, несмотря на широкое дно. От одного запаха Джону снова стало дурно.
— Все равно, — сказал он, заваливаясь на бок, с ведром в обнимку, — все равно я останусь тут.
Он набрал в легкие побольше воздуха, чтобы недосталось места безнадежной тоске, в случае, если она надумает к нему подобраться.
Он был прирожденным моряком, это он знал наверняка.
— Самый подходящий ветер! Лучше не бывает! — сказал голландец. — Португальский северяк. Всегда поддает в корму. Смотри, как ходко идем, больше шести узлов.
Скажи это новое слово кто другой, Джон ни за что бы его не понял, но голландец знал, что его подопечный улавливает смысл только тогда, когда ему предоставляются паузы. Кроме того, им теперь некуда было спешить, во время шторма матрос подвернул себе ногу.
Погода установилась солнечная. Где-то около мыса Финистерре мимо проплыла корабельная мачта, она была облеплена рачками и путешествовала уже года три, не меньше, если капитан не ошибся.
Ночью они проходили маяк.
— Это Берлингс, — услышал Джон.
На острове форт и маяк. Так Джон столкнулся с явлением, которое заставило его вспомнить о докторе Орме.
Луч света двигался по кругу, вращаясь вокруг верхушки башни, — как это обычно бывает на вращающихся маяках. Джон видел, как перемещается луч, но свет, оказавшись справа, задерживался там на какое - то время даже тогда, когда луч уходил влево, и точно так же, когда луч уходил опять вправо, слева отчетливо виднелся его след. Прошлое и настоящее, что говорил об этом доктор Орм? На самом деле свет воспринимался только тогда, когда он вспыхивал, попадая непосредственно Джону в зрачок. И это было настоящее. Все же остальное было лишь тенью от света, то, что уже отсветилось и теперь продолжало гореть только в глазах у Джона, свет от прошлого.
Подошел голландец.
— Берлингс, Берлингс! — пробурчал он. — Этот остров зовется Берленгас!
Джон продолжал неотрывно смотреть на маяк.
— Я вижу только хвост, а сам момент вспышки не вижу, — объяснил он. — А ведь настоящее я могу поймать лишь тогда, когда свет только вспыхивает.
Что-то тут не так, он заподозрил неладное. Неужели его глаз просто опаздывает на целый круг? И стало быть, вспышка, которую он видит, относится не к этому повороту, совершающемуся в настоящее время, а к предыдущему?
Чтобы объяснить все это, Джону понадобилось немало времени, даже для голландца его объяснение выходило слишком длинным.
— Я вижу это по-другому, — перебил он Джона. — Моряк должен доверять своим глазам, как своим рукам или… — Он так и не договорил до конца. Помолчав, он взял костыли и осторожно отбуксировал себя и свою распухшую ногу вниз.
Джон остался на палубе. Берленгас! Первый чужой берег в его жизни! Ему снова стало хорошо. Он стоял, широко расставив ноги. Рука, сжатая в кулак, на леере. На душе было празднично. Теперь все будет по-другому. Сегодня — чуть-чуть, а завтра — совсем.
Гвендолин Трэйлл была вся такая тонкая, с бледными руками, белой шеей, и такая воздушная, потерявшаяся в бесконечном потоке пышных тканей, что Джон поначалу ничего толком и не разглядел. Она носила белые чулки, глаза у нее были голубые, волосы — рыжеватые. Говорила она очень быстро. Джон заметил, что ей самой это не нравится, но она почему-то считала, будто иначе нельзя. Том Баркер вот тоже так думал. У нее были веснушки. Джон рассматривал ее волосы на затылке. Мягкие завитки ложились на кружевной воротник. Настало время познать женщину, чтобы понять, что это такое. Потом, когда он станет мичманом, наверняка выяснится, что он кое в чем отстал, и одного этого уже будет достаточно, чтобы поднять его на смех. Вот почему он непременно хотел добиться преимущества хотя бы по этой части и заранее во всем разобраться. Мистер Трэйлл, кажется, что-то сказал. Неловко будет, если он о чем-то спросил. Разговор шел о какой-то могиле.
— Какая могила? — спросил Джон.
За обедом нельзя зевать. Джон хотел произвести хорошее впечатление, потому что мистер Трэйлл наверняка будет обо всем писать отцу.
Гвендолин рассмеялась, отец бросил на нее строгий взгляд. Могила Генри Филдинга. Джон ответил, что не знает такого и что вообще мало знает о Португалии.
Слова, слетавшие с уст окружающих, напоминали по звуку треск и шипение. Люди здесь, в Лиссабоне, говорили так, будто боялись, что, если они сейчас же не выплюнут слова, они обожгут себе губы, и оттого им приходилось все время дуть себе на лицо, то поджимая нижнюю губу, то немного ее выпячивая. Вдобавок они все время отчаянно размахивали руками. Когда Джон сбился с пути и неожиданно для себя вышел к акведуку у парка Педру д'Алькантара, он решил спросить у кого-нибудь, как ему дальше идти. Вместо того чтобы просто показать направление, в котором ему нужно двигаться и которого он спокойно мог бы придерживаться до самого дома Трэйллов, все, кого он ни спрашивал, принимались бешено жестикулировать. В результате он почему-то оказался у стен монастыря Сердца Христова. Что с них возьмешь, они же католики. Но с этим еще как-то можно было смириться. Гораздо возмутительнее было то, что они, видя растерянность Джона, потешались над его жалким видом, который совершенно не соответствовал представлениям о могучей английской державе. После обеда чета Трэйллов отправилась отдыхать. Джон остался наедине с Гвендолин. Она снова завела разговор о Филдинге.
— Как можно не знать Филдинга? — удивлялась она, морща веснушчатый носик. Ее белая шея вся покраснела. — Это же великий английский поэт! — Негодование буквально распирало ее. Она напоминала воздушный шар, наполненный горячим воздухом. Того и гляди, сейчас улетит, если ее не удержать.
— Я знаю великих английских мореплавателей, — ответил Джон.
О Джеймсе Куке Гвендолин ничего не слышала. Она смеялась, он все время видел ее белые зубы, и платье ее непрерывно шуршало, потому что она постоянно находилась в движении. Джон узнал, что Филдинг страдал подагрой. «Как бы мне ее заставить замолчать, — думал он, — но только так, чтобы она не ушла!» Он принялся составлять вопрос, но его все время что-то отвлекало, потому что Гвендолин болтала без остановки. Он готов был слушать ее сколько угодно, только бы она сделала хотя бы одну-единственную паузу. Она заговорила о Томе Джоне. Вероятно, очередная могила.
— Пойдем туда! — воскликнул он и схватил ее за руки.
С его стороны это было ошибкой. Надо было все лучше продумать. Если уж взял барышню за руки, то не следует говорить о том, что нужно куда-то идти, а следует по всем законам логики ее поцеловать. Но если бы он знал, как к этому подступиться. В следующий раз нужно спланировать все как следует. Он выпустил ее. Гвендолин тут же удалилась, бросив на ходу какую-то фразу, которая, видимо, не рассчитана была на понимание. Джон сделал для себя вывод: он слишком долго размышлял. Это то самое вредное «эхо», о котором говорил доктор Орм: он слишком долго вслушивался в отзвуки произнесенных чужих слов и тех, что собирался сказать сам. Кто по сто раз обдумывает свои формулировки, тому ни одной женщины не уломать.
К вечеру семейство Трэйллов отправилось на прогулку по узким сумеречным переулкам, заполненным перезвоном колоколов. Они поднялись на один из холмов, склоны которого были все застроены. Здесь, на открытом пространстве, эти незатейливые дома без всяких украшений выглядели как белые циферблаты новеньких часов — яркие пятна на фоне блекло-красной природы, растерявшей где-то всю свою зелень. Мистер Трэйлл рассказал о землетрясении, которое случилось здесь много лет тому назад. Гвендолин ушла вперед, и движения ее были исполнены необыкновенного изящества. Тело Джона, никак не считаясь с ним, своевольно отзывалось на все эти движения.
Но время было безвозвратно упущено, другого случая уже, наверное, не представится. Как это говорил отец: «Думать — это хорошо. Но не слишком долго, иначе предложение получит кто-нибудь другой». У того, кто отстает на целый круг, настоящее сжимается, превращаясь в тонкую линию, наподобие той, что отделяет сушу от моря. Быть может, ему стоит попытаться ловить нужные мгновения так же, как он ловил мяч: если вовремя сосредоточить взгляд на одной точке, то, едва настанет этот самый нужный момент, он поймает его, никуда тот не денется. Это вопрос тренировки!
— Скоро в Лиссабоне будут отмечать праздник Святого Марка, — рассказывал дальше мистер Трэйлл. — В этот день к священному алтарю приводят быка и кладут ему на голову, между рогами, Библию. Если он начинает брыкаться, значит, городу предстоят тяжелые времена. Если он стоит смирно, значит, все будет хорошо, и тогда его забивают.
Нельзя сказать, что Гвендолин держала себя совсем неприступно. По временам она все-таки бросала на него взгляды. Джон чувствовал: несмотря на всю ее нетерпеливость, которую она почему-то себе усвоила, ей присуще какое-то особое, чисто женское терпение, которого Джон пока еще не понимал. Если бы он был настоящим моряком и к тому же еще храбрецом, Гвендолин наверняка уделила бы ему гораздо больше времени и внимания. Как будто в подтверждение этой его мысли со стороны Фоз-да-Теху грянул салют: палили пушки на стареньком трехпалубнике, им вторила береговая батарея. Гвендолин и море: пока это никак у него не совмещалось. Оно и понятно. Ведь известно, если пытаться сидеть на двух стульях, рискуешь приземлиться на мягкое место. Значит, сначала он станет офицером, потом пойдет защищать Англию, а потом уже познает женщину! Надо сначала победить Бонапарта, тогда и успеется, времени будет достаточно. Гвендолин дождется его и все покажет. А до того не имеет смысла проявлять свое отношение. К тому же корабль отправляется через два дня.
— Ладно, — сказала неожиданно Гвендолин после ужина. — Пойдем на могилу поэта!
Неторопливость, с какой она приняла это решение, и ее упорство напоминали то, как Джон решал математические задачи.
Могила Филдинга вся заросла крапивой, как и могилы всех других людей, которые чего-то добились в жизни. То, что в этом нет ничего необычного, Джон давно уже знал от пастуха из Спилсби.
Он решительно посмотрел на Гвендолин. Он готов был доказать, что может сделать это спокойно и свободно, не заикаясь и не краснея. Неожиданно он увидел, как его руки легли ей на затылок, и мягкий локон оказался у самого его носа. Судя по всему, у него опять куда-то потерялись отдельные фрагменты совершаемого действия. Гвендолин сделала испуганные глаза и выставила вперед руки, которые упирались теперь ему в грудь. Что-то опять тут сбилось. Он несколько запутался. Подумав, он решил, что вот настал тот самый момент, когда уместно будет задать вопрос, который он уже давно и тщательно отработал:
— Согласна ли ты, чтобы я тебя познал?
— Нет! — сказала Гвендолин и выскользнула из его объятий.
Стало быть, он ошибся. Джон с облегчением вздохнул. Он задал свой вопрос. И получил на него отрицательный ответ. Замечательно. Он воспринял отказ как сигнал, что может сосредоточиться исключительно на море. Теперь его интересовали только море и война.
На обратном пути Гвендолин показалась ему вдруг совершенно другой — лицо плоское, лоб широкий, ноздри раздуты. И снова Джон задумался над тем, почему вообще человеческое лицо выглядит так, а не иначе.
От пастуха в Спилсби он уже слышал, что женщинам нужно от жизни совершенно не то, что нужно мужчинам.
Со стороны набережной Лиссабон сиял, как Новый Иерусалим. Одна гавань чего стоила — вот уж действительно настоящий порт! По сравнению с этим гулльская гавань на Хамбере казалась последней дырой, куда могли пристать разве что заблудившиеся в тумане шлюпки. А какие тут были корабли! Трехпалубные гиганты с золотыми буквами на флагах. Сквозь такие красивые косые окна Джон мечтал смотреть на горизонт, когда станет капитаном.
Корабль, к которому он был приписан, оказался невелик. Но, как и всякий другой, он мог самостоятельно передвигаться, и на его борту имелся свой капитан, как имелся он и на больших кораблях. Матросы появились на борту в последний момент. Их доставили на лодках местные жители. Некоторые из них были в таком виде, что их пришлось поднимать лебедкой. Отец, бывало, тоже мог перебрать стакан - другой, а Стопфорд и того больше, но то, до какого состояния довели себя эти моряки, не лезло ни в какие ворота. Они рухнули в койки и появились на палубе только тогда, когда корабль уже начал сниматься с якоря. Один из матросов, не такой пьяный, как остальные, успел показать ему до того свою спину: коричневая кожа вся была в розоватых рубцах и напоминала фантастическую поверхность, сложившуюся из отодранных клочков кожи, которые потом наросли вкривь и вкось. Густые волосы, равномерно покрывавшие некогда спину, теперь приспособились к новому ландшафту и словно расступились, образовав длинные просеки, прорезавшие заросли.
Владелец этого живописного полотна сказал:
— Вот они, радости военного флота! За каждый чих — плетка!
— От такого наказания можно ведь и умереть, — заметил Джон.
— А то, — ответил матрос.
Джон понял: есть вещи и пострашнее шторма. Кроме того, было еще и спиртное, от этого ему не отвертеться, храбрецы никогда не отказываются. Ему уже пришлось поучаствовать.
— Глотни-ка! Как говорят на флоте, с ветерком!
Жидкий липкий соус, кусачий и красный, — с напускной небрежностью Джон сделал через силу два глотка и прислушался к тому, что происходило в нем. Он пришел к выводу, что ему, пожалуй, как-то не по себе. Потом он выпил до конца. Теперь он смотрел на дело совсем иначе.
Каких только историй он не наслушался о том, что бывает на военных кораблях. Чтоб с самого начала знал, флот — это тебе не фунт изюма.
Они шли миль под двести в час, двигаясь на запад, в сторону Атлантики, чтобы обойти стороной португальский северяк. К тому же это позволяло избежать столкновения с английскими военными кораблями, которые растянулись вдоль всего побережья и только ждали того, чтобы поймать какое - нибудь торговое судно да забрать с него людей для пополнения своих экипажей: дескать, торгаши обойдутся. Некоторые матросы так и влипли, их отловили как диких зверей, загнали на войну и заставили сражаться, но при первой же возможности они снова сбежали. Это все оттого, что они боялись, подумал Джон.
Еще десять дней, и они снова войдут в Английский канал. Джон теперь частенько обедал вместе с капитаном, который угощал его виноградом и апельсинами со своего стола. От него Джон узнал, что у каждого судна есть своя предельная скорость, которую невозможно превысить и быстрее которой, даже при самом распрекрасном ветре, уже не пойдешь, хоть тысячу парусов еще наставь.
Джон внимательно наблюдал за работой на корабле. Он попросил научить его вязать узлы. При этих обстоятельствах он сделал вывод: когда учишься вязать узлы, большое значение придается тому, как скоро ты справился с этой задачей; в реальной жизни, однако, гораздо важнее, чтобы твой узел хорошо держался. Следя за тем, как устанавливаются паруса, Джон отмечал про себя, в какие моменты действительно нужно действовать быстро. Во-первых, на разворотах, это понятно: чем дольше паруса будут стоять против ветра, тем больше судно будет терять в скорости, стало быть, на брасах надо поторапливаться. Таких ситуаций было довольно много. Джон решил, что со временем надо будет выучить их наизусть, как он когда-то выучил дерево.
Теперь все зависело от отца. Он должен был бы написать капитану Лофорду и похлопотать, чтобы сына взяли волонтером. Однако особо рассчитывать на это не приходилось. Оставалась еще и другая возможность: не исключено, что Мэтью все-таки вернется и возьмет с собою Джона.
И вот Джон снова дома. Мэтью так и не объявился. О нем предпочитали не вспоминать, а если вспоминали, то только для того, чтобы отговорить Джона от его затеи. Каникулы уже подходили к концу, когда все Франклины в полном составе собрались за большим столом. В некоторых случаях отец считал нужным собирать семейный совет. В основном говорил он сам, остальные же говорили ровно столько, чтобы со стороны не казалось, будто они не говорят ничего.
— Знаю я это море! Нечего парню там делать! — решительно заявил дед. Пришлось ему напомнить, что в море он ни разу не был.
Но оказалось, что Джону не нужна поддержка, потому что произошло невероятное: отец переменил свое мнение. Нежданно-негаданно он вдруг заявил, что лучшего дела для Джона и придумать нельзя, и — единственный из всего семейства — встал на его сторону. Матушка как будто тоже была согласна. Во всяком случае она казалась весьма довольной и смотрела на Джона радостно и ободряюще. Похоже, перемена в настроениях отца произошла не без ее вмешательства. Она молчала, хотя от нее никто и не ждал никаких речей, даже тогда, когда собирался семейный совет. Джон так растерялся, что по-настоящему радости пока не испытывал.
Брат Томас ничего не говорил и только улыбался хитрой улыбкой. Изабелла, младшая сестра, принялась громко плакать. Почему — никто не знал.
На том и порешили.
— Если ты не поймешь, что тебе приказывают, — медленно и с расстановкой сказал Томас, — отвечай просто: «Есть, сэр!» — и прыгай сразу же за борт. Верное дело. Никогда не ошибешься.
Джон решил, что такие замечания, пожалуй, не стоят того, чтобы их обдумывать.
Он хотел поделиться новостью с Шерардом. Шерард наверняка порадуется за него. Но его нигде не было. Управляющий сказал, что он работает где-то на полях вместе с родителями и другими людьми из Инг-Минга. Где точно, он не назвал. Нечего, мол, отвлекать.
Времени на поиски не оставалось, повозка уже ждала.
Остался еще один год в школе. Что такое год для такого человека, как Джон. Ничего, сущий пустяк.
Глава пятая КОПЕНГАГЕН, 1801 год
«У Джона есть одна особенность, — писал доктор Орм капитану. — Его глаза и уши подолгу удерживают каждое впечатление. Его кажущаяся неповоротливость и непонятливость есть не что иное, как проявление специфического ума, который сосредоточен на том, чтобы не упустить ни одной мельчайшей детали. Он наделен безграничным терпением… — Последнее предложение доктор Орм вычеркнул. — Джон превосходно считает и умеет преодолевать трудности, используя свои собственные, необычные методы, сущность которых сводится к тщательному обдумыванию и планированию».
Намучается Джон на военном корабле, думал доктор Орм, но писать этого не стал. В письме, адресованном капитану, такое все-таки не к месту.
Джон не знает жалости к себе, думал он.
Этого он тоже не стал писать. Тот факт, что учитель восхищается своим учеником, редко когда может принести кому-нибудь пользу. Уж на войне, тем более во флоте, до этого точно никому нет никакого дела.
Хорошо, если капитан прочитает это письмо до выхода в море. А если нет? Джон сам непременно хотел попасть на войну. Какой из него вояка, совсем мальчишка, четырнадцать лет, и к тому же такой медлительный… Что же написать? Каждый сам кузнец своего счастья, подумал он. Или несчастья. Он скомкал письмо, отправил его в корзину и сидел теперь, подперев голову руками. Ему ничего не оставалось, как предаться скорби.
Ночами Джон лежал в койке с открытыми глазами и повторял про себя все те слишком стремительные события, с которыми он сталкивался днем, стараясь перебрать их в голове все до одного, придав им другую скорость. Таких событий было множество. Команда в шестьсот человек! И у каждого есть свое имя, и каждый из них движется. А потом еще вопросы! Они могли поступить в любую секунду. Вопрос: «Ваш пост?» Ответ: «Нижняя орудийная палуба». Вопрос: «Ваши должностные обязанности?» Ответ: «Прохожу подготовку по парусной части под руководством мистера Хейлса».
Сэр. Никогда не забывать добавлять «сэр»! Крайне опасно!
Экипаж на корму! Наказания. Шаг вперед, привести приго… При-вес-ти при-го-вор… Это же еще надо выговорить! Привести приговор в исполнение.
Поднять паруса.
К бою готовсь.
Экипаж к бою готов, главное — попытаться удержать все в поле зрения.
Орудие к бою готово, сэр. Выкатить пушку. Зарядить.
Нижняя батарея к бою готова. И обязательно стараться заранее предусмотреть все, что может произойти!
Запишите имя этого матроса, мистер Франклин! Есть, сэр, — имя — записать — быстро!
Стены внизу красного цвета, чтобы кровь — остановить! Нет! Чтобы кровь не бросалась в глаза! Песок на полу, чтобы впитывалась кровь, иначе можно поскользнуться. Без этого не бывает сражений. Ве. — лите им брасовать…
Самое приятное услышать от капитана: «Вы свободны, сэр, можете покинуть палубу».
Паруса: крюйсель, крюйс-брамсель, крюйс-бом - брамсель. Дальше никак не шло. Он мог высчитать угол высоты ночных светил, но это его не спасало. Такого рода сведения тут никому не нужны. Гораздо важнее знать, куда какой канат относится. Где крепится утлегарь? На штаге? Или, наоборот, это штаг крепится на утлегаре? Ванты и фордуны, фалы и шкоты, все эти бесконечные канаты, загадочные и непонятные, как паучья паутина.
Он был мичманом, а это все-таки офицерский чин. Придется зубрить: марсель, брамсель, бом-брамсель…
— Тихо! — раздался сердитый шепот из соседней койки. — Что это за долбежка среди ночи? -
— Ундер-лисель, марса-лисель, брам-лисель, — продолжал Джон.
— Повторяй, повторяй, — отозвался другой голос.
— Блинда-рей, бом-блинда-рей, марса-лисель - спирт, брам-лисель-спирт.
— Ну ладно, повторил, и будет, — пробурчал сосед.
Повторять можно было и не шевеля губами, только
вот язык все равно ворочался, будто сам по себе. Особенно когда он пытался зрительно представить себе, как поднимается в воронье гнездо — от подножия фок-мачты через фор-марс, фор-стень-эзельгофт, фор-брам-брас и обязательно по внешним путенс-вантам, как и положено лихому моряку.
Сможет ли он определить, в чем загвоздка, если что пойдет не так? Сумеет ли он понять, в чем причина, если корабль начнет терять скорость? И что он будет делать, если часть бегучего такелажа окажется поврежденной?
Он старался запомнить все вопросы, которые до сих пор оставались без ответа. Важно было научиться задавать их в нужный момент, а для этого их нужно как следует вбить себе в голову. Вот, например, крюйс-бом-брамсель, он считается парусом особенным. Почему? Они воюют с датчанами. Почему не с французами? Кроме того, ему нужно научиться распознавать еще те вопросы, которые могли быть адресованы лично ему, Джону Франклину. Вопрос: «Ваши обязанности, сэр?» Или: «Как называется ваш корабль, мичман, и как зовут капитана?» Вот завоюют они Копенгаген, сойдут на сушу, а там ведь одни адмиралы. А если сам Нельсон попадется? Корабль его королевского величества «Полифем», сэр. Капитан Лофорд, сэр. Сорок шесть пушек. Честь имею.
Он выучил наизусть целые флотилии слов и батареи ответов, чтобы снарядиться на все случаи жизни. Нужно быть ко всему готовым, будь то слово или действие. На то, чтобы разбираться, у него не будет времени. Вопрос был для него всего-навсего сигналом, что он может, как попугай, выдать без запинки заученные сведения. Тогда никто не мог предъявить ему никаких претензий, ответ проскакивал. Он вполне управлялся! Корабль, ограниченный морем, поддавался изучению и запоминанию. Единственное, что представляло непреодолимую трудность, — бег. Быстро бегать он не умел. А ведь из этого и складывался весь день: носиться, передавать приказы с палубы на палубу — узкие трапы, узкие проходы! Он запомнил все переходы и даже зарисовал их, а потом повторял каждую ночь целых две недели кряду. Теперь ноги сами собою несли его вперед, и все было хорошо, если только кто-нибудь не попадался навстречу. Тогда беда, но делать нечего, он все равно продолжал свой путь, шел напролом, соответствующее извинение всегда было наготове. Очень скоро остальные члены команды усвоили, что лучше пропускать его и не попадаться ему на пути. Офицеры не любят учиться.
— Вы должны себе представить это так, — сказал он три дня назад, с трудом подбирая слова, пятому лейтенанту, который даже выслушал его, что объяснялось, очевидно, изрядной порцией рома, принятой до того. — У каждого судна есть своя предельная скорость, которую оно не в состоянии превысить, независимо от того, какой дует ветер и какие поставлены паруса. То же самое относится и ко мне.
— Сэр. Прошу обращаться ко мне по форме, — ответил лейтенант с известной долей благодушия.
Пускаться в объяснения было небезопасно, за ними частенько следовали приказы. На второй день он сказал одному лейтенанту, что его глаз воспринимает всякое слишком быстрое движение как тонкую черту, прорисованную в пространстве.
— Отправляйтесь-ка наверх, в воронье гнездо, мистер Франклин! И сделайте так, чтобы я тоже увидел тонкую черту, прорисованную в пространстве.
Теперь он уже все-таки хоть как-то приноровился. Довольный, Джон вытянулся в койке. Морская наука вполне поддается изучению и запоминанию. То, с чем не могли справиться его глаза и уши, доделывала ночью голова. Дисциплина вымуштрованного ума восполняла медлительность.
Оставалось только разобраться с морским сражением. Как оно выглядит, Джон не представлял. Полный решимости, он заснул.
Эскадра благополучно миновала пролив. Скоро уже будет Копенгаген.
— Мы им покажем! — сказал достопочтенный господин с вытянутым черепом. Джон хорошо понял каждое слово, потому что господин произнес эту фразу несколько раз. В какой-то момент господин обратился непосредственно к Джону: — Займитесь командой! Нужно поднять боевой дух людей!
Потом были какие-то сложности с грот-марселем, в результате чего произошла задержка. Именно тогда было сказано еще одно важное предложение:
— Что подумает Нельсон?
Обе важные фразы Джон взял себе на заметку для ночных упражнений, в течение дня к ним прибавилось еще несколько сложных слов: шкимушгар, кренгельс-строп, путенс-вант-юферс, бакштаг-краг. Он заранее составил вопрос, который задал потом после вечернего рома. В ответ он услышал, что датчане уже несколько недель кряду занимаются усилением береговых укреплений Копенгагена и вроружают свои корабли.
— Или ты полагаешь, что они сидят сложа руки и ждут, когда мы появимся, чтобы принять участие в заседании городского совета?
Джон не сразу понял смысл ответа, но не смутился. Он знал, как с этим управляться. Если ответ имеет форму вопроса и сопровождается повышением тона в конце, он автоматически вставлял: «Разумеется, нет», что вполне устраивало собеседника, который обыкновенно на этом и успокаивался.
К вечеру они прибыли на место. Ночью или ранним утром будет произведена атака на датские корабли и батареи. Вполне возможно, что сегодня появится Нельсон, чтобы все осмотреть. И что он подумает?! Остаток дня прошел в суете, с криками, сбивающимся дыханием, гудящими ногами, но без страха и гнева. У Джона было полное ощущение, что он нисколько не выбивается из общего ритма, ибо он всегда заранее знал, что может произойти в следующий момент. Если нужно отвечать — «да» или «нет», получил приказ — беги либо вверх, либо вниз, человек на пути — либо сэр, либо не сэр, только вот головою он все время задевал какую-нибудь снасть. Он вполне удовлетворительно справлялся со всем. Появилось еще одно сложное новое слово, которое предстояло выучить: Трекронер. Это самая мощная береговая батарея Копенгагена. Когда она вступит, тогда и начнется битва.
Нельсон так и не появился. Орудия на нижней палубе были готовы к бою, огонь в печке потушен, песок насыпан, и все расставлены по местам в соответствии с предназначенной им ролью. Матрос, стоявший у самой пушки, отчего-то все время скалил зубы. Бомбардир рассматривал свои ногти, ритмично сжимая и разжимая при этом пальцы. На средней палубе раздался чей-то крик:
— Знамение!
Все головы повернулись к тому, кто кричал. Он показывал назад, но там ничего не было видно. Никто не сказал ни слова.
Многие из тех, кто уже побывал в сражениях, с напряжением ждали начала битвы: кто-то нервничал, кто-то замер в оцепенении. Джон наслаждался. Это был один из редких моментов, который безраздельно принадлежал ему, ибо он мог позволить себе не обращать внимания на быстрые движения и звуки и полностью отдаться происходящим вокруг него изменениям, которые, в силу своей неспешности, оставались почти недоступными восприятию других людей. В то время как остальные жили уже занимающимся днем и пушками Трекронера, он с упоением созерцал движение луны и еле уловимые перекаты облаков на почти что безветренном ночном небосклоне. Неотрывно смотрел он сквозь пушечный порт вдаль. Он дышал полной грудью и чувствовал себя частью моря. Перед его внутренним взором проходили картины прошлого, они тянулись тихой чередой, плавно и медленно, медленнее, чем обыкновенно двигался он сам. Вот показалось семейство мачт, они прижались тесно друг к другу, а за ними — Лондон. Там, где корабли собираются вместе и спокойно стоят, никуда не спеша, — там всегда есть поблизости город. Сотни тросов, канатов, веревок закрывают собою небо растянувшимся полосатым облаком, закрывающим собою все постройки на набережной. На Лондонском мосту — толчея, здесь столпились дома, только и мечтающие о том, чтобы непременно оказаться в воде, и кажется, будто они уже изготовились к прыжку, но в последний момент отчего-то замешкались. Некоторые же храбрецы все-таки решались, и стоило отвернуться, как кто-нибудь из них обязательно срывался вниз. У этих лондонских домов совсем другие лица, чем у него в деревне. Напыщенные, неприветливые, подчас чванливые, а иногда и просто мертвые. А еще он видел, как горели доки, и даму, которая подъехала к магазину и потребовала, чтобы ей подносили платья прямо к карете, потому что ей не хотелось выходить, она боялась испачкать себе туфли. В лавке полно было других покупателей, но продавец невозмутимо стоял подле кареты, вежливо и любезно отвечая на все вопросы клиентки. Он был таким спокойным, что Джон его тут же записал себе в союзники, хотя в глубине души и подозревал — этот человек скорее из породы быстрых. Его терпение было особого рода, терпение торговца, — приятное, но по природе своей совсем чужое.
Еще в карете сидела барышня. Белорукие, худенькие, стеснительные, рыжеволосые английские барышни принадлежали к тем восьми или десяти причинам, по которым стоило держать глаза открытыми. Томас потащил его дальше, по обыкновению всех старших братьев, которые вынуждены присматривать за младшими и от нетерпения впадают в ярость. Ему была куплена треуголка, затем синий сюртук, туфли с пряжками, морской сундук и кортик. У волонтеров первого класса экипировка шла на свой счет. Они поднялись на самый верх памятника на Фишстрит - хилл, Джон насчитал триста сорок пять ступенек. Весна выдалась холодная, повсюду пахло дымом от угля. Вдалеке виднелись замки, крепко уцепившиеся за зеленые парки. Какой-то эпилептик попался на глаза, он то тряс головой, то вдруг застывал, устремив оцепеневший взгляд неведомо куда. На дорогах нынче неспокойно, услышал он от кого-то, разбойники балуют, но это ничего, в Тайборне для них приготовлена виселица. Мичману, сказал старший брат, подобает вести себя как джентльмену. На базаре они застали какую-то свару. Ругались из-за рыбины, которую продавец вроде как утяжелил обманом, а может быть, и не утяжелил.
Верхушки мачт были видны отовсюду, от брамреев и выше. Бесчисленные городские трубы скрывались где-то под ними. Как могут перемещаться корабли по морю при помощи ветра, сообразуясь с хорошо продуманными планами, понять было практически невозможно, даже если ты выучил наизусть весь «Практический навигатор» Моора от корки до корки. Ходить под парусами, в этом было что-то царственное, недаром ведь и корабли выглядят подобающим образом. Он-то знал, сколько требуется усилий, прежде чем заиграет под ветром вся эта красота. Сначала нужно построить корпус, подогнать детали деревянной обшивки, вогнутые, выбранные, зашплинтованные, скрепить болтами, затереть, проконопатить, просмолить, раскрасить, а кое-где и скрепить медными пластинами. Благородное достоинство корабля шло от множества использованных на его строительство материалов и от вложенных усилий.
Бабах!
Это Трекронер, сражение началось!
Вести себя как подобает джентльмену. По возможности не путаться под ногами, особенно рядом с пушками. Быстро перемещаться с орудийной палубы на корму и обратно. Пытаться понимать приказы с первого раза; если не получается, тут же требовать повторения.
— Смотрите, братцы, — воскликнул офицер с вытянутым черепом, — нам ни к чему, чтоб вы тут голову сложили за отчизну! — Пауза. — Пусть лучше датчане умирают за свою!
Грянул смех. Вот как надо поднимать боевой дух! В остальном же сражаться оказалось довольно трудно. Беспрестанно палили пушки, трекронерские и другие. Тому, кто всегда реагирует на все с некоторым опозданием, сориентироваться в такой обстановке не просто, голова начинает идти кругом. Хуже всего, когда били с собственного борта. Корабль всякий раз будто подпрыгивал на месте. Дальше все шло своим заведенным порядком, в котором для него как будто ничего не было нового. Джон давно уже выучил его. Только вот цель этого порядка теперь заключалась в том, чтобы наслать на противника хаос, каковой незамедлительно возвращался назад, и в этом возвращении была та самая внезапность, которую Джон так не любил. Одно мгновение, и вот уже на черной пушке зияет отвратительная рана, глубокая рваная борозда, будто по металлической поверхности прошлось невесть откуда взявшееся гигантское орало. Эти омерзительные переливы зияющей металлической раны надолго врезаются в память. Сейчас на корабле нет никого, кто находился бы в вертикальном положении. Кто из них сумеет подняться? Каждый знал, что ему нужно делать, движения доведены до автоматизма, но где теперь те, кто должен быть всегда наготове. Половины из них не стало. Кроме того, беспокоила кровь. Ее было так много, что смотреть на нее без тревоги было нельзя. Раз она вылилась, значит, кому-то ее теперь не хватает, она вытекала из людей и разливалась рекой.
— Не зевать! К орудию!
Это был тот, кто давеча кричал «Знамение!». Пушечный порт неожиданно изменил свой привычный вид. Он стал значительно шире. Недостающие фрагменты разлетелись в щепки, засыпав собою тела на средней палубе. Кому они принадлежат?
Поднявшись на верхнюю палубу, он узнал, что три корабля из двенадцати сели на мель, «Полифем», однако, был еще на ходу. С борта соседнего судна валил белый дым. Эта картина так и застыла у Джона перед глазами. На «Полифем» обрушился целый шквал деревянных обломков, они летели со свистом, вращаясь и падая. Тревожно было Джону видеть то, что даже офицеры, которые обыкновенно сохраняют спокойствие и по заведенному порядку никогда никому не уступают дороги, даже они, забыв обо всяком достоинстве, отскакивают в сторону. Разумеется, они действовали совершенно правильно, но это их действие оттого не переставало быть неприличным. Перемещаясь с палубы на палубу, Джон продолжал передавать приказы.
Теперь все переходы выглядели совершенно по - новому. Какие-то обломки торчали прямо из стены, с потолка свисала оторвавшаяся балка, качаясь на уровне человеческого роста. Поскольку Джон не умел отклоняться от намеченного курса, а останавливаться тоже не мог, то в результате он весь покрылся ссадинами, царапинами и синяками, которыми его наградил разваливающийся на части корабль. Вид у него был, наверное, геройский. Он старался в любых обстоятельствах вести себя как джентльмен. Без одного глаза можно спокойно жить, у Нельсона вон тоже только один. Что думает сейчас Нельсон? Стоит, вероятно, где-нибудь на корме «Элефанта». Нельсон знает наверняка обо всем и вся.
Заработали помпы, он подумал: может быть, где - то пожар? Или корабль дал течь? На верхней палубе все двигались как пьяные. Капитан оседлал пушку.
— Умрем, но не сдадимся! — кричал он.
Недавно ведь говорили совсем другое. Голова человека, стоявшего рядом с капитаном, вдруг отлетела, и капитан тем самым лишился слушателя. Джон приуныл. Любое резкое непредсказуемое изменение совершенно сбивало его с толку, независимо от того, касалось ли это изменение порядка сидения за столом, или привычного поведения другого лица, или системы координат. Постоянное исчезновение все новых и новых людей вынести было трудно. К тому же ему казалось глубоко унизительным подобное обращение с головой, когда она, вследствие действий каких-то совершенно неведомых лиц, безо всякого предупреждения лишается своего собственного тела. Уж какая тут честь, один позор. И вообще, что это такое — тело без головы! Печальная, нелепая картина.
Не успел он вернуться на батарейную палубу, как раздался грохот и все вокруг осветилось ярким светом: совсем рядом взорвался корабль. Он услышал, как все кричат «ура!», повторяя то и дело название корабля. Среди этого ликования он уловил какой - то скрипучий треск, затем последовал толчок: датский корабль притиснулся к ним бортом. И вот уже кто-то запрыгивает через раскуроченный пушечный порт.
Джон поймал картинку: чей-то светлый сапог неожиданно показался в проеме и нащупал точку опоры, стремительное угрожающее движение, превратившееся в его сознании в застывшую картинку, из-за которой он перестал воспринимать все окружающее. В голове автоматически всплыло: «Мы им покажем!» Потому что именно сейчас была та самая ситуация, которую он себе представлял, когда впервые услышал эту фразу. Следующее, что он увидел, был широко раскрытый рот того самого впрыгивающего незнакомца и его, Джона, пальцы, сомкнувшиеся на шее неприятеля. Волею случая этот человек оказался в невыгодном положении, и теперь Джон, именно он и никто другой, мог его схватить!
Джон не умел отпускать. Если он кого-то поймал, то держал уже мертвой хваткой. В какой-то момент на периферии нижнего поля зрения появился пистолет. Это сразу же парализовало Джона. Он решил не смотреть туда и сосредоточил все внимание на своих пальцах, будто надеясь, что они помогут ему одержать победу над пистолетом, который теперь, со всею очевидностью, упирался ему в грудь. В голове застучала тревожная мысль, заглушая собою все остальные, эта тревога росла и росла, она росла неотвратимо и безудержно, пока не взорвалась: ведь этот человек может в любой момент спустить курок и убить его, и тогда он умрет или будет долго страдать, чтобы потом скончаться от ран. Вот он, тот самый миг, и никуда от него не деться. Он неотвратимо надвигался, спасения не было. Джон со всею отчетливостью вдруг ощутил свое собственное сердце, как всякий, кто знает — смерть предпочитает действовать наверняка. Почему же он не мог выбить пистолет или отскочить в сторону? Непостижимо, но ни того, ни другого он сделать не мог! Он продолжал держать противника за горло и думал только одно: тот, кто задушен, стрелять не может. О том же, что тот, кто еще не задушен, но близок к тому, потому что чьи-то пальцы все крепче сжимают ему горло, — что он-то и выстрелит скорее, об этом Джон, быть может, и хотел бы подумать, однако не мог, ибо в такой ситуации его мозг уже отключился и словно умер. В живых осталось только одно-единственное представление, что чем больше он будет давить на это горло, тем больше у него шансов отвести от себя опасность. Человек почему-то все не стрелял.
Для солдата он был слишком уж стар, наверняка за сорок. Никогда еще Джону не доводилось сидеть верхом на взрослом человеке, который годился ему в отцы. У него было теплое горло и мягкая кожа. Никогда еще Джон так долго не держался за другого. Вот он, настоящий хаос — когда собственное тело становится полем сражения, разыгрывающимся у тебя внутри. Ибо нервы, связанные с его пальцами, испытывали ужас от этого тепла и этой мягкости. Они чувствовали, как стиснутое горло — урчит! Вибрирует тихонько и дрожит, исторгая из себя бесконечно жалобное урчание. Руки исполнились ужаса, но голова от страха перед унижением быть убитой, она, эта предательница, которая, ко всему прочему, была не в состоянии родить ни одной правильной мысли, делала вид, будто ничего не понимает.
Пистолет упал, ноги перестали переступать, мужчина больше не двигался. Рана на плече, яркая кровь.
Пистолет оказался не заряжен.
Не послышалось ли ему, что датчанин как будто что-то сказал напоследок, будто он сдается? Джон сидел и смотрел на горло убитого. Как он боялся этого унижения, умереть насильственной смертью. Но раздавить самому живой организм, по причине опоздания, только потому, что твой страх не успел вовремя улетучиться, — это похуже, чем просто потерять голову. Это гораздо оскорбительнее, такое бессилие, чем то унижение, которого он страшился. Теперь, поскольку он остался в живых и его голове пришлось впустить остальные мысли, битва внутри его тела продолжилась: руки, мускулы, нервы, все отказывалось подчиняться, и с этим мириться было нельзя.
— Я убил его, — сказал Джон. Он дрожал.
Достопочтенный господин с вытянутым черепом
посмотрел на него усталыми глазами. То, что он услышал, нисколько не тронуло его.
— Я все давил и давил и никак не мог остановиться, — продолжал Джон. — Я слишком медлительный для того, чтобы уметь вовремя остановиться.
— Довольно! — прервал его череп. — Битва закончена, — сказал он хриплым голосом.
Джон не мог унять дрожь, теперь его трясло, мускулы стягивались в разных местах в болезненные узлы, напрягались, собирая боль в цепь островов, будто хотели защитить изнутри его панцирем или, наоборот, поднатужившись, выдавить прямо сквозь кожу то чужое, что проникло в него.
— Битва закончена! — прокричал тот, что видел знамение. — Мы им показали!
Им пришлось расставлять новые бакены. Датчане сняли все опознавательные знаки, чтобы английские корабли сели на мель. Шлюпка медленно продвигалась вперед, по самому краешку песчаной косы, совсем рядом с разбомбленным, разворошенным Трекронером. Безучастно сидя на банке, Джон смотрел туда, где была суша. Медлительность смертельна, думал он. Она смертельна не только для него, но и для других, и это самое страшное. Он хотел бы стать частью берега, прибрежной скалой, действия которой всегда будут полностью совпадать с его настоящей скоростью. Кто-то вскрикнул, и он посмотрел вниз: в прозрачной воде, на дне, лежали сотни убитых, многие в синих кителях, кто-то с открытыми глазами, глядящими вверх. Страшно? Нет. Они лежали там, как будто это было так и надо.
Ему самому там было бы самое место. Кому нужны часы, которые остановились? Гораздо уместнее было бы сейчас лежать среди тех, что на дне, чем сидеть в этой лодке. Жаль только потраченных усилий. Как будто издалека он услышал какой-то приказ, но не понял его. Разве можно понять хоть что - нибудь после такой канонады. Он хотел попросить повторить приказ, но потом передумал. Ему показалось, что он все-таки понял. Он выпрямился, поднялся на ноги, закрыл глаза и начал падать, медленно и плавно, как лестница, приставленная к стене. Когда он уже оказался в воде, ему совершенно некстати подумалось: «Что скажет Нельсон?» Предательская голова и здесь не отступала от своего. Она работала медленно и не желала отпускать вопрос. В результате его вытащили из воды, а он даже не успел обдумать, как люди тонут.
Ночью он лежал на спине и пытался найти глазами Загалса. Он не нашел его. Дух детства, он исчез, погиб, утонул вместе со всеми. В тысячный раз Джон перебрал, словно четки, все паруса, от бом - кливера до косой бизани. Проговорил весь такелаж, стоячий и бегучий, от ватер-штаг-крага до стень-фордунов. Как заклинание повторил все реи от грота-рея до бовен-блинда-рея. Он проверил боевую готовность всего корабля, все стеньги, все палубы, каюты, чины и звания и убедился: корабль к бою готов, только вот он сам ни на что не годился, внутри царила полная неразбериха. Уверенность покинула его.
— Я полагаю, — сказал доктор Орм, когда они встретились снова, — все дело в том, что ты никак не можешь пережить его смерть.
Он старался говорить очень медленно. Джону понадобилось некоторое время, чтобы осмыслить услышанное. У него задрожали губы. Если Джон Франклин плакал, то это продолжалось до определенного момента. Он рыдал до тех пор, пока не начинало свербить в носу и не появлялось странное покалывание в кончиках пальцев.
— Ты же любишь море, — продолжал доктор Орм, — А море совсем не обязательно связано с войной.
Джон перестал плакать, потому что задумался. Он внимательно изучал свой правый башмак. Взгляд, не отрываясь, методично обводил прямоугольник блестящей пряжки: верхняя сторона — слева направо, далее вниз, нижняя сторона — справа налево, затем вверх, и так не меньше десяти раз. Затем он перевел глаза на плоские туфли доктора Орма, на которых не было ни пряжек, ни застежек, только большой бант. Наконец он сказал:
— С войной я ошибся.
— Скоро заключат мир, — сказал доктор Орм. — Сражений больше не будет.
Часть вторая ДЖОН ФРАНКЛИН ОСВАИВАЕТ ПРОФЕССИЮ
Глава шестая К МЫСУ ДОБРОЙ НАДЕЖДЫ
Шерард Филипп Лаунд, десятилетний волонтер «Испытателя», писал письмо родным. «Ширнесс, 2-е Июля 1801 г. Дорогие родители! — Он облизывал губы и старался, чтобы не было ни единой кляксы. Скорее всего они попросят мистера Райт-Кодда, учителя, прочесть им письмо вслух. — Наше судно первый раз отправляется в такое далекое путешествие. Я рад, что меня взяли, да к тому же волонтером первого класса. Капитан считает, что мне совершенно не за что благодарить его, потому что это Джон Франклин похлопотал за меня. Я бы тоже хотел стать капитаном. Мы с Джоном были в Лондоне. После Копенгагена Джон стал еще более медлительным и все о чем-то думает. По ночам ему все время снятся покойники. Джон очень добрый. Он купил мне, к примеру, морской сундук, такой же как у него. Сундук очень поместительный, в нем много отделений, а сам он весь наподобие бочонка. Снизу у него идет такой кант, вроде подставки. А ручки сделаны из пеньки, ушками. Крышка обтянута парусиной. Сейчас я пишу на нем это письмо. — Он сдвинул лист немного повыше, облизал губы и обмакнул перо. Пока получилось всего лишь полстраницы. — А еще Джон подарил мне бритвенный прибор, сказал, что, когда мы доберемся до Терра-Австралии, он мне уже, наверное, понадобится. Он мне все рассказал про город. Люди тут на улицах не здороваются, потому что они и не знают друг друга. Тетушка Джона (Чепелл) тоже с нами, на корабле, она ведь теперь жена капитана. Он взял ее с собой, и она поедет с нами на другой край земли. Она спрашивает меня иногда, не надо ли мне чего. Я всем доволен, и мне все нравится. Сейчас мне пора уже заканчивать, потому что на корабле много дел».
Капитаном корабля был не кто иной, как Мэтью. Он все-таки вернулся, хотя давно уже считался пропавшим без вести. Джону Франклину как раз исполнилось пятнадцать.
— Неладно с ним, — вынужден был признать даже Мэтью, который приходился ему теперь дядей и потому старался еще больше оберегать его, защищая от нападок других, например от лейтенанта Фаулера.
Джон частенько стоял, не зная, что делать, и всегда там, где он больше всего мешал.
— От него никакого проку, — заявил Фаулер.
— Он многое умеет, — возразил Мэтью, — только еще не отошел от контузии.
«Сколько он будет отходить, — подумал Фаулер. — С Копенгагена уж месяц прошел».
Палубой ниже ораторствовал Шерард:
— Джон знаете какой силач! Он голыми руками придушил одного датчанина. Мы с ним друзья, уже давно!
Иногда Джон улавливал, что говорят про него. От таких разговоров он еще больше страдал. Они, конечно, говорили все это по доброте, и ему не хотелось их подводить. Но что делать с собой, он не знал, а от таких хвалебных речей и вовсе сникал. По ночам, если к нему не являлись те убитые, что лежали на дне морском, ему снилась странная фигура. Она была симметричной и гладкой, без углов: такая милая, упорядоченная поверхность, не прямоугольник и не круг, с регулярной разметкой внутри. В какой-то момент эта фигура неожиданно менялась, искажаясь до неузнаваемости. Она разъезжалась в разные стороны, рассыпалась на части и снова собиралась в негеометрическую рожу, мерзкую и страшную. От нее исходила такая угроза, что Джон просыпался в холодном поту и боялся снова заснуть.
«Испытатель», звавшийся некогда «Ксенофоном», был когда-то славным корветом, который немало успел повидать на своем веку и теперь был отправлен на заслуженный отдых. В самый разгар войны с Францией командование флотом не могло выделить другого судна для научных целей.
— Когда мне говорят о научных целях, я уже знаю, готовь насос! — заявил комендор Колпитс. — А еще такое название — «Испытатель»! Хоть бы переименовали, что ли! С таким названием только испытывать судьбу.
Мистер Колпитс играть с судьбою не любил. В Гравезенде он выписал все несчастливые дни на три года вперед. Гадалка, предсказывавшая будущее по звездам, сказала ему:
— Смотрите не пропадите вместе с кораблем. Если вы переживете крушение, будете долго жить.
То, что команда выучила это наизусть еще в Ширнессе, говорило скорее не в пользу мистера Колпитса.
Перед выходом в море Мэтью зачитал вслух основные правила и под конец сурово добавил:
— Звезды сообщают нам только о том, где в настоящий момент находится наше судно, и больше ничего!
Почти вся команда была родом из Линкольншира. Как будто Мэтью нарочно обшарил всю округу в поиске тех, кто готов был променять крестьянскую жизнь на дальние странствия, и собрал на одном корабле немногочисленных храбрецов, не страшащихся моря. Братья Керкби, близнецы, были городские, из Линкольна. Они славились своей силой. Рассказывали, что однажды они вдвоем протащили в гору целую повозку, полную людей, и довезли их до самой церкви, потому что тогда быки не выдержали и свалились. Братья были очень похожи, и различить их можно было только по речи. Стенли всегда приговаривал: «Это то, что лекарь прописал!» Олоф по всякому поводу говорил только: «Первый сорт!» — независимо от того, говорил ли он о погоде, табаке, выполненной работе или супруге капитана, — все у него было «Первый сорт!».
Кроме того, был еще Мокридж, косоглазый штурман с глиняной трубкой. Один глаз у него был говорящий, другой — слушающий. Когда Джон смотрел на слушающий глаз, он понимал слова еще до того, как они успевали прозвучать. Надежнее, однако, было смотреть на глаз говорящий.
Мистер Фаулер и мистер Сэмюэль Флиндерс были лейтенантами и отличались заносчивостью, свойственной многим представителям этой породы. Команда называла их ветродуями за то, что они любили похвастаться.
Семьдесят четыре человека, три кошки и тридцать овец составляли народонаселение корабля. Через два дня Джон уже выучил всех, включая овец и ученых. К числу последних принадлежали: один астроном, один ботаник и два художника. У каждого из них был свой слуга. Натаниэл Белл был тоже мичманом. Ему было неполных двенадцать лет. Он страшно скучал по дому и начал уже тогда, когда они стояли еще на рейде в Ширнессе, хотя при нем были три его старших брата, которые, как могли, утешали его. Даже знакомый овечий запах, который распространялся по всему кораблю, не помогал, а только усугублял его страдания.
По мнению мистера Колпитса, овечий помет был вещью весьма полезной.
— Для затыкания мелких течей лучше не придумаешь, — мрачно изрек он и добавил: — Впрочем, нам грозят скорее большие.
«Испытатель» считался военным кораблем. Вот почему на нем было десять солдат и один барабанщик. Они подчинялись корпоралу, а тот, в свою очередь, подчинялся сержанту. Корабль еще не вышел из гавани, а они уже вовсю занимались строевыми упражнениями и маршировали по палубе до тех пор, пока в дело не вмешался квартирмейстер. Мистер Хиллиер довел до сведения боевой дружины, что палуба нужна ему для более важных дел. Перетаскивание и раскладывание грузов оказалось для Джона весьма подходящим занятием. Куда пристроить два запасных весла? И пятьдесят ящиков с образцами растений? Неужели этих запасов сухарей и вяленого мяса и в самом деле хватит на полтора года, а рома так и вовсе на два? Джон принялся высчитывать в уме. Книг, имевшихся в каюте, вместе с «Британской энциклопедией» должно хватить на добрый год. Куда поместить подарки для туземцев: 500 топоров, 100 молотков, 10 бочек гвоздей, 500 перочинных ножиков, 300 пар ножниц, бесчисленное множество волшебных калейдоскопов, серег, колец, жемчуга, ярких лент, иголок с нитками и 90 медалей с портретом короля, — все это до последней булавки было отражено в длинных списках, каждый в двух экземплярах, и мистер Хиллиер, разбуди его среди ночи, с точностью мог сказать, где что находится. Часть пушек Мэтью заменил более легкими каронадами, да и те велел разместить так, чтобы они не слишком мозолили глаза. Когда мистер Колпитс изготовился было отпустить по этому поводу замечание, о чем можно было судить по выражению его лица, Мэтью поспешил пресечь какие бы то ни было возражения:
— Мы исследователи! Нам даны соответствующие бумаги от французского правительства!
Первые неприятности! К Мэтью лучше было ни с чем не обращаться, и все старались по возможности обходить его стороной — и ученые, и мичманы, и кошки, и даже кок. На то были свои причины.
В Ширнессе на борт корабля для произведения осмотра поднялись два офицера из Адмиралтейства. К этому моменту большинство указаний Мэтью были выполнены: новехонькие паруса гигантскими сардельками разместились на своих местах, старые канаты, там, где они совсем растрепались, были заменены хорошими, новыми, из первосортной балтийской пеньки. Нос сверкал свежей медью, до самых клюзов, ибо в северных широтах не исключены были ледяные торосы. И тут высокие чины увидели женское белье, развешанное на веревке. Женщина на борту? «Недопустимо!» — сказали они, и Энн, против которой никто из команды ничего не имел, вынуждена была оставить корабль. Хотя на многих судах, если только они не участвовали в сражениях, женщины были обычным делом. Канцелярские крысы! Что придумали! Запретить Мэтью взять с собою его милую, любезную, уютную Энн! Капитан побелел от гнева.
— Ни за что в жизни, — выдавил он из себя непривычно тихим голосом, — никогда больше не подчинюсь их вонючим инструкциям, которые они будут спускать мне тут сверху! Я их даже читать не собираюсь!
Они вышли в море. Новые неприятности не заставили себя ждать. Перед Довером Мэтью выслал вперед лоцмана и доверился морским картам. Не прошли они и нескольких миль, как корабль у самого Данджинесса наскочил на мель. Они отбрасовали паруса и спустили на воду шлюпки. Помог прилив. Довольно скоро корабль снова оказался на свободе. Однако теперь, прежде чем отправляться в дальнее плавание, «Испытателю» придется зайти в Портсмут и встать в док, чтобы проверить, не повреждено ли днище. Мэтью, оставаясь внешне спокойным, громко сказал, чтобы слышно было во всех каютах, что он думает по поводу Адмиралтейства вообще и о составленных им картах в частности.
Мистер Колпитс, напротив, был чрезвычайно рад. Он счел, что именно эту мель и предсказывала гадалка, а потому теперь ему ничто не грозит. Пропасть он уже никак не мог. Мокриджа занимало совсем другое.
— Портсмут, — протянул он задумчиво, — я там столько девок знаю! — Его неговорящий глаз явно смотрел в ту сторону.
Стенли Керкби оживился и добавил, что это именно то, что лекарь прописал. Брат его Олоф молчал. Он выносил свое суждение обыкновенно позже. Всякому «Первый сорт!» предшествовала тщательная проверка. К тому же еще было не ясно, отпустят ли вообще команду в город.
Джон Франклин хотел быть как все. Он хотел быть мужчиной. Вот почему он внимательно прислушивался к разговорам о женщинах.
— Главное — это бедра, мне вот нравятся такие крутобедрые, — говорил комендор.
— Ну, это как сказать, как сказать, — отвечал боцман Дуглас, задумчиво качая головой.
У ботаника на этот счет имелось свое мнение. Похоже, что каждый из них, говоря об этом предмете, ясно видел перед внутренним взором вполне определенный образ, вызванный из недр памяти. Джона же интересовала главным образом практическая сторона дела. Он отправился к Мокриджу и, хорошенько обдумав заранее, что ему нужно выяснить, изложил свои вопросы, касающиеся в первую очередь того, где этим принято заниматься и каким образом. Мокридж отвечал в основном уклончиво: «Ну, я не знаю», «Это кому как нравится». Но Джон не отступался, продолжая держаться составленного им заранее перечня вопросов:
— Нужно ли сначала женщину раздеть, или можно прямо так, не раздевая?
Над этим вопросом Мокридж думал особенно долго.
— Лично я люблю сначала раздеть, — сказал он наконец, — но ты ведь у нас пока еще вольный стрелок, поэтому как захочешь, так и будет!
Метода Мокриджа, видимо, была все-таки общепринятой. Особое беспокойство вызывали у Джона многочисленные пуговицы.
— Где там у них пуговицы, где крючки, где тесемки, это надо разбираться на месте, — ответил ему на это Мокридж. — Да, и вот еще что, — добавил он. — Запомни, грубая лесть хороша только в обхождении с престарелыми матронами. Боишься?
Джон боялся и потому принялся с несвойственным ему пылом рассказывать о том, как придушил под Копенгагеном солдата голыми руками… Рассказал и тут же сам устыдился.
— Тебе точно нужно сходить к женщине! Как сходишь, вмиг забудешь свой Копенгаген! — сказал Мокридж, ласково глядя на Джона своим слушающим глазом, в то время как второй, говорящий, был обращен к трубке.
Джон решил, что, когда сойдет на берег, первым делом займется изучением особ женского пола, чтобы выучить как следует устройство их одежды. Но на берегу было всего так много, что он чуть не забыл о своем намерении. Город кишмя кишел матросами, нигде на свете не видел он столько молодых людей одновременно, и он тоже принадлежал к ним. На нем была такая же форма, и, даже если он просто стоял и ничего не делал, он все равно был одним из них. Правда, он не умел танцевать, а танцевали в городе много.
Понравилась ему тут ратуша, такое узкое, вытянутое здание посреди одной из центральных улиц. И многорукая семафорная башня в гавани: она принимала сигналы лондонского Адмиралтейства и передавала их дальше. Побывал Джон и в настоящем портовом кабаке. Хозяин спросил его, что он будет пить, тогда Джон назвал то, что прочитал на доске, висящей на стене за стойкой.
— «Лидия», — сказал он, и все заржали, потому что это было название корабля из Портсмута.
Оказывается, названия кораблей писались на доске, как и названия напитков.
Подкрепившись «Лютером и Кальвином», Джон снова обратился к изучению женщин и установил, что платья у них у всех разные. Единственной повторяющейся деталью была довольно внушительная носовая часть корсета, грозно вздымавшаяся кверху. А уж разобраться на расстоянии, какой бегучий или стоячий такелаж держит всю эту конструкцию, было решительно невозможно. Такое определялось, видимо, только опытным путем. Мокридж отвел его в заведение на Кеппел-Роу и сказал:
— Советую тебе взять Мэри Роуз. Тебе понравится. Отличная девчонка, толстая и веселая. Она когда смеется, у нее нос курносится.
Джон остался ждать на улице, стоя перед низким домишкой, пока Мокридж о чем-то там договаривался внутри. Все окна в доме были либо занавешены, либо просто забиты. Значит, чтобы увидеть, что там происходит, нужно обязательно войти внутрь. Тут появился Мокридж и позвал его с собой.
Джон не нашел, что Мэри Роуз толстая и что нос у нее курносится. Лицо у нее было скуластым, с высоким лбом, и вся она казалась слаженной из плавных, мягких линий. В ней было что-то от корабля, от мужа доблестного в женском обличье. Первым делом она отодвинула занавеску, чтобы пустить в комнату больше света, и окинула Джона пытливым взглядом.
— Ты с какого дерева упал? — спросила она, показывая на его голову и руки.
— Я не падал. Я сражался. Под Копенгагеном, — ответил Джон сдавленным голосом и запнулся.
— А четыре шиллинга у тебя есть?
Джон кивнул. Поскольку она молчала, он понял, что пора приступать к выполнению задачи.
— Сейчас я тебя раздену, — сообщил он, собравшись с мужеством, как перед последним боем.
Из-под сводчатых век, очерченных дугами бровей, над которыми белела полоска лба, окаймленная волосами, на него смотрели ее насмешливые глаза.
— Спасибо, что предупредил, а то бы я не догадалась, — отозвалась она и усмехнулась.
Язвительные слова, которые произносил ее мягкий рот, звучали вполне дружелюбно. Во всяком случае, от них не хотелось сразу же дать деру.
Прошло полчаса, но Джон все еще был тут.
— Меня интересует все, что мне пока еще неизвестно, — разъяснял он.
— Да? Тогда потрогай вот тут. Нравится?
— Нравится, только вот что-то у меня ничего не действует как положено, — с некоторым огорчением вынужден был признаться Джон.
— Не беда, тут и без тебя умельцев навалом!
В этот момент дверь распахнулась и на пороге возник здоровенный толстяк, на физиономии которого читался безмолвный вопрос. Гость явно хотел войти.
— Проваливай! — рявкнула Мэри Роуз.
Толстяк удалился.
— Это Джек. Вот он — большой умелец. Особенно по части выпивки и жратвы! — Мэри Роуз развеселилась. — У них однажды корабль на мель сел, так чтобы сняться, пришлось Джека выкинуть за борт. Как избавились от этой туши, так и снялись!
Она откинулась назад и заливисто рассмеялась. Пока она смеялась, закрыв глаза, Джон мог спокойно разглядеть ее колени и бедра, чтобы определиться, в каком направлении двигаться дальше. Но одного его желания оказалось недостаточно, ибо как заставить шевелиться то, что шевелиться никак не желает. Он взял со стула штаны, установил, где верх, где низ, и выудил из кармана четыре шиллинга.
— Да, платить-то тебе все равно придется, — сказала Мэри Роуз. — Иначе вроде как выйдет, что ты и удовольствия никакого не получил!
Она обхватила его голову руками и уткнулась в него. Губы Джона коснулись ее бровей, он чувствовал каждый мелкий волосок. На душе было мирно и покойно. Не нужно напрягаться, не нужно думать ни о чем, эти руки, баюкавшие его голову, сами знали, что им делать и как.
— Ты серьезный мальчик, — сказала она. — И это хорошо. Вырастешь, станешь джентльменом. Приходи еще, в следующий раз у тебя все получится, все будет действовать как положено!
Джон пошарил в карманах.
— У меня тут есть, — начал он, извлекая какой-то предмет, — латунная гайка.
Он оставил ей гайку в подарок. Она молча взяла ее, а потом сказала:
— Когда пойдешь, поставь подножку толстому Джеку. — Ее голос звучал теперь хрипло. — Пусть сломает себе шею, хоть отдохну тогда.
Когда Джон вернулся на судно, ему показалось, что Мокридж впервые смотрит на него одновременно двумя глазами.
— Ну как?
Джон задумался, потом принял решение и уже с него не сбивался.
— Я влюбился, — сказал он. — Только сначала я маленько перетрусил, из-за пуговиц, больно много их.
И это было правдой. Еще долго вспоминал он приятный запах, исходивший от ее кожи. Его не оставляла надежда, что, быть может, медлительность женщин сродни его собственной.
С днищем оказалось все в порядке. «Испытателю» выдали наконец полагающийся паспорт, и Мэтью получил, несмотря на неудачу под Данджинессом, благословение Адмиралтейства. Потом к ним присоединился доктор Браун, второй ученый, и парусный мастер Тисл, которого уже давно поджидали. Теперь экипаж был в полном составе. Мэтью велел сниматься с якоря.
На четвертый день пути они вошли в канал, где стоял военный флот. Зрелище не из приятных — гигантские чудища, загруженные под завязку порохом и железом, пригодные разве что для пальбы, но никак не для морских маневров, залегли в засаде, поджидая французов.
— Никогда больше! — с облегчением сказал Джон.
Они будут далеко от берегов Европы, и цель у них будет только одна — вести наблюдения и уточнять карты. Он увидит большой и прекрасный мир. Давно пора, хватит ему слушать чужие рассказы. Море поможет ему избавиться от малодушных страхов. Он уже не ребенок. Когда однажды Шерард сказал, как в детстве: «Я должен быть зорким, как настоящий орел» — Джона охватило странное чувство. Ему захотелось плакать, будто его постигла тяжелая утрата.
Но теперь он был в пути.
Тому, кто отправляется в морское путешествие, горевать некогда. Дел слишком много. Мэтью взялся за выучку своей деревенской команды и гонял всех с утра до поздней ночи, пока они уже не начинали засыпать на ходу. Джон не только вызубрил наизусть все маневры и повороты-развороты, необходимые для ведения боя, но и знал теперь назубок все устройство корабля, каждый блок, каждый строп, каждый стык. Он выучил, как клетневать трос, чтобы изготовить блок со свитнем, как тировать ванты, как делать талрепные кнопы, как закреплять опору под стень-эзельгофтом. Он затвердил все команды, а их, надо сказать, оказалось немало. Одна беда — кот Трим, полосатый красавец, вредности необыкновенной. Этот кот всегда обедал вместе с командой. Довольно быстро он разобрался, что у медлительного мичмана можно одним ударом лапы сбить с вилки порядочный кусок мяса и утащить подальше, чтобы потом расправиться с ним в каком-нибудь укромном местечке. С завидной настойчивостью он повторял свой трюк, каковой почти всегда заканчивался в его пользу. Дошло до того, что теперь все только и ждали, когда появится коварный ворюга и обдурит несчастного мичмана. Джон видел, что каждая такая победа добавляла коту популярности, и это не нравилось ему. Но это были всё мелкие неприятности, из разряда таких, которые позволяют не думать о более крупных.
Страшный призрак почти не мучил его по ночам. Во сне Джон в основном занимался парусами. Ему чудилось, будто он слышит собственный голос: «Трави шкот! Крепи бизань! Поднять брамсель! Подтянуть тали! На марсе! Крепи фалы! Стакселя ставить!» — и корабль послушно делал то, что ему положено было делать.
Перед началом первого занятия по навигации Мэтью сказал, что всякий порядочный человек просто обязан знать все звезды как свои пять пальцев. После этого он приступил к объяснению того, как устроено небо и что такое секстант. О секстантах Джон уже кое-что знал, но до сих пор ему ни разу не доводилось держать сей ценный инструмент в руках. Зеркальце и деления на шкале совпадали до одной шестидесятой дюйма. По центру размещалась специальная линейка, носившая красивое женское имя «алидада», в котором слышалось что-то восточное. Первым делом Джон усвоил, что секстант ни в коем случае нельзя ронять, потом стал учиться им пользоваться. «На море спасают либо точные цифры, либо молитва, третьего не дано!» — говорил Мэтью. Когда он припадал к зрительной трубе, он сам превращался в измерительный прибор: левый глаз закрыт, от него расходятся веером лучики-морщинки, как дюймовые деления, рот кривится, демонстрируя величайшее презрение ко всякой неточности, подбородок, насколько это возможно, прижат. Вот человек, который, прежде чем действовать, должен сначала посмотреть и составить себе точное представление об увиденном. Джон с Шерардом сошлись на том, что Мэтью им больше всего нравится, когда занимается измерениями.
Кроме секстантов были еще хронометры, которые Мэтью любовно называл хранителями времени. Только зная точное время по Гринвичу, можно рассчитать, до какой восточной или западной долготы ты добрался. Хранители времени изготавливались вручную, поштучно, и у каждого из них имелось свое собственное звучное имя: Эрншоу № 520 и 543, Кендалл № 55, Арнольд № 176. При этом у всякого хранителя времени было свое неповторимое лицо — черные узоры по белоснежному полю, и каждый на свой манер немного отставал или забегал вперед. Лишь все вместе они гарантировали точность. По отдельности же они проявляли поразительное своенравие, каковое обнаруживалось при сравнении показаний. Часы подобны были творениям. Самым чудесным в их устройстве было то, что благодаря таинственному действию анкера пружинка, сколько на нее ни смотри, всегда казалась совершенно неподвижной. Если хранитель времени отставал хотя бы на одну минуту, то погрешность при расчете местонахождения могла составить пятнадцать миль. Не менее важной фигурой был компас, Уокер № 1. По своему складу он был очень чувствительным и чутко реагировал, к примеру, на пушки, если они находились где-нибудь поблизости.
Особенно Джон любил разглядывать морские и сухопутные карты. Подолгу он смотрел на них, пока у него не возникало чувство, что он понимает каждую линию, равно как и причины, почему земная поверхность выглядит здесь именно так, а не иначе. Протяженность того или иного участка береговой линии он определял по расстоянию от Инголдмеллса до Ширнесса, высчитывая, сколько таких отрезков поместится на данном куске.
— В сущности, карта, — говорил Мэтью, — неправильная штука. Она превращает возвышенное в плоское.
Больше всего Джону нравилось следить за тем, как измеряют скорость. Когда ему в первый раз доверили самостоятельно произвести промер и он с чувством спустил лаг в воду, его охватила небывалая радость. Он бросил сектор, вытравил лаглинь, на восемьдесят футов, флагдук вышел за борт, и Шерард перевернул склянку. Двадцать восемь секунд сыпался тонкой струйкой песок, и двадцать восемь секунд веревка бежала за судном, после чего Джон задержал лаглинь и пересчитал узелки на марке.
— Три с половиной узла, до рекорда далеко, — сказал он и тут же еще раз замерил.
Джон с удовольствием забрал бы лаг и песочные часы к себе в койку, если бы он мог с их помощью определить, с какой скоростью спит человек и каким ходом идут его сны.
У Мэтью были свои причуды. Каждый день он заставлял проветривать постели, протирать все стены уксусом и драить палубы «священным камнем». Шкрябанье щеток по утрам не давало никому залеживаться.
На обед часто выдавалась кислая капуста и пиво, кроме того, имелись большие запасы лимонного сока, который все могли пить без ограничений. Так Мэтью надеялся предотвратить цингу.
— У меня никто не помрет, — говорил он строгим голосом, — разве что Натаниэл Белл, да и то от тоски.
— А если помрем, то все вместе, и не от болезней, — ворчал Колпитс, когда младшие офицеры собирались в кают-компании.
Он снова вбил себе в голову, что мрачное предсказание все-таки еще не исполнилось и рано или поздно они основательно сядут на мель. Оставалась еще и другая возможность уйти всем вместе из жизни. В трюмах воды было больше нормы, за час она поднималась до двух дюймов. Плотник обследовал весь трюм, но никак не мог обнаружить причины. Время от времени он с бледным лицом выходил на палубу и отводил Мэтью в сторонку для особого разговора. Тут же поползли слухи.
— Говорю вам, одна из досок точно из рябины! — высказался кто-то из команды. — Она-то нас и погубит! Отправимся все хором рыб кормить!
— Что ты мелешь?! — возмутился Мокридж. — Гляди, видишь эту доску? Она из можжевельника, а можжевельник любую беду отводит!
Насос работал без остановки, и разговоры не прекращались. Старинные приметы никакими разумными доводами не перешибешь, особенно если оказывается, что эти приметы не врут. На третий день уже вся команда ходила с вытянутыми лицами.
— Сегодня на четыре дюйма набежало, — сказал первый лейтенант. — Скоро нам никакие кошки не понадобятся. Крысы сами все передохнут.
Мадейра! Джон снова оказался на суше. С непривычки ноги никак не хотели привыкнуть к твердой почве и как-то странно заплетались. Война опять придвинулась совсем близко: незадолго до них тут высадился 85-й полк и немедленно приступил к рытью окопов вокруг города Фуншал, разогнав по ходу дела всех местных кроликов и ящериц. Задача была подготовить Фуншал к обороне на случай нападения французов. Угроза нападения, однако, обозначилась только ввиду вырытых окопов. Англия заняла португальскую Мадейру вполне тихо и мирно. Всякий раз, когда у Джона возникало по поводу того или иного предмета собственное мнение, отличное от того, что об этом думали другие, им овладевало беспокойство. Тогда он относил это на счет скудности своих познаний.
В Фуншале «Испытатель» основательно проконопатили сверху донизу. Ночевала команда на суше, офицеры и младшие офицеры, все вместе, в одной гостинице. Джон познакомился с блохами и клопами, отметив про себя поразительную способность этих тварей скапливаться единовременно в одном месте, — интересное естественно-научное наблюдение!
Воспользовавшись стоянкой, они пополнили запасы пресной воды, а Мэтью закупил говядины. Он разъяснил мичманам, как по синеватому отливу мяса можно отличить старую корову от молодой. Местное вино он брать не стал из-за его дороговизны. Сорок два фунта стерлингов за бочку, это же грабеж среди бела дня! За такие деньги пусть покупают это себе чахоточные английские аристократы, которые тут разгуливают без дела да романы читают.
Ученые-натуралисты решили подняться на Пико - Руиво, высокую гору на краю вытянутого кратера древнего вулкана. По дороге они стерли себе ноги и вынуждены были повернуть, так и не добравшись до вершины. Ко всему прочему, когда они уже плыли назад, у них перевернулась лодка и новая коллекция жуков пошла ко дну.
— Жаль, таких интересных жуков, как на Мадейре, нигде не найдешь! — вздыхал доктор Браун.
Когда корабль отчалил от острова и под мягким южным ветром вышел в открытое море, на кормовой палубе остались нести вахту только Джон Франклин и Тэйлор, остальные обедали. Тэйлор заметил красное облако пыли, которое двигалось с северо-востока. Сначала они не придали этому никакого значения. Джон подумал: пустыня. Он представил себе, как сильный ветер взметнул красный песок Сахары, как погнал его к побережью и вынес в темное море, над которым теперь он летит, направляясь, быть может, в Северную Америку. Что-то в этом облаке Джону не понравилось.
— Постой-ка, — сказал он. Несколько минут спустя он добавил: — Ведь это облако…
И снова прошло какое-то время, и вот уже все паруса вывернуло наизнанку, сильный порыв северо-восточного ветра поглотил собою слабый южный ветерок и разметал весь такелаж «Испытателя». Рухнул лисель-спирт, потом сорвался фал-блок и пришиб одну из кошек, кот Трим не пострадал. История закончилась более или менее благополучно. Все вместе они потом отведали мяса морской черепахи, которую выловили по ходу дела, и выпили мальвазии за погибшую кошку.
Джон продолжал обдумывать случившееся. Как же это было? Он видел приближающуюся опасность, но продолжал стоять как истукан. Конечно, чтобы разглядеть опасность, нужно сначала посмотреть. Тут все было правильно. А вот чтобы действовать, нужна слепота, умение действовать с закрытыми глазами, руководствуясь заученной схемой. Он должен был бы вместо «Постой-ка, ведь это облако» сказать «Ветер меняется!», это позволило бы выиграть минут шесть, не меньше, за это время можно было бы спокойно успеть увалиться под ветер, перебрасопить реи и тем самым спасти спирты. Можно было бы даже еще успеть убрать брамсель. Джон пришел к выводу, что ему придется теперь заняться непредвиденными ситуациями. Их тоже нужно все выучить. Джону очень хотелось когда-нибудь спасти судно. А чтобы спасти судно, нужно уметь действовать быстро и правильно.
Шерард взялся гонять его по всем вопросам. «Шторм, перемена галса затруднена» или «Человек за бортом при курсе круто по ветру!». Джон отводил себе на раздумывание ровно пять секунд, чтобы представить хорошенько каждую ситуацию. После этого следовал, например, ответ: «Крикнуть: „Человек за бортом!" Бросить спасательный круг, следить, чтобы не попасть человеку в голову, только рядом, в ночных условиях бросать как угодно, поскольку темно и ничего не видно. Повернуть в галфвинд. Спустить на воду шлюпку. Не терять утопающего из виду». — «Хорошо», — говорил Шерард и переходил к следующему вопросу:
— Теперь ты видишь в носовой части огонь.
Пять секунд, глубокий вдох, и ответ:
— Лечь на фордевинд, задраить люки, орудия разрядить, зарядные гильзы за борт, крюйт-камеры закрыть, шпигаты заткнуть, шлюпки приспустить…
Мэтью уже давно стоял у него за спиной.
— Неплохо, — подал он голос. — Только тушить ты начинаешь поздновато.
Смысл сказанного медленно дошел до Джона, и он покраснел.
— Ведра и багры… — продолжил он еле слышно.
В пределах видимости — ни клочка земли. И так уже много недель кряду. Стояла необыкновенная теплынь, и даже те, кто нес вахту по ночам, обходились без сюртуков. Джону отрадно было чувствовать покой, которым веяло от моря, покой, который совершенно не зависел от силы ветра. Команда уже поднаторела и управлялась со всем гораздо сноровистее, чем вначале. Комендор Колпитс и тот как-то помягчал, хотя вверенные ему боеприпасы использовались пока что только в мирных целях. Когда Стенли Керкби повредил себе руку и у него начался жар, его лечили смесью из пороха и уксуса. Лекарство оказалось действенным, и он быстро пошел на поправку.
Во сне Джону являлся теперь совершенно новый образ. Ночное море, залитое лунным светом, превращалось в живое существо, которое сначала собиралось в кудрявое водяное облако, а затем, покружившись вокруг собственной оси, начинало подниматься по спирали вверх, разрастаясь по мере продвижения и все больше напоминая развесистый горящий куст, возникший из воды, или же завихряющийся водяной столб, который взметнуло не волею ветра, а только лишь собственной внутренней силой. Море само сотворило себе телесную оболочку, оно могло теперь кланяться, принимать разнообразные позы и показывать направление. Из линий горизонта, считающихся испокон веку прямыми, во сне сложилась без особого труда эта гигантская фигура, она открылась подобно истине, благодаря которой все должно было стать иначе. Где-то наверху, возле неба, разверзся кратер — то ли рот, то ли пропасть. Все это можно было принять за Левиафана или за танец миллионов крошечных живых существ. Джону часто снился этот сон. Когда он пробуждался, его посещали долгие порой мысли. Ему вспоминалась Мэри Роуз из Портсмута, и, думая о ней, он пришел к выводу, что, имея дело с женщинами, важно уловить не столько внешний, сколько внутренний, потаенный момент. А как - то раз он вдруг задумался о том, как это Моисей провел народ Израилев по Красному морю, и решил, что тут все дело было все-таки не в Божьей помощи, а в самом море, которое принесло людям спасение.
Лежа так по утрам в своей койке, он предавался размышлениям под неизменное шкрябанье «священного камня», которым надраивали палубы, и мысли его обретали по временам пронзительную ясность. Он знал, в его жизни, медленно, но верно, зачинается нечто новое. В такие минуты он мог заранее сказать, каким сегодня будет море. Он чувствовал это кожей. Так постепенно он превращался в настоящего моряка.
Глава седьмая ТЕРРА-АВСТРАЛИЯ
Несмотря на произведенный ремонт, «Испытатель» стал снова подтекать, причем воды теперь набиралось еще больше, чем прежде.
— Вот ведь дрянь какая! — вздыхал обер-маат. — Лакает, как последняя пьянчужка! Уж до пяти дюймов доходит. Дотянуть бы до мыса Доброй Надежды. Если там не законопатимся, можем сразу в шлюпки пересаживаться. Один шторм, и нам уже конопатить будет нечего!
Никто из команды этих мрачных разговоров не поддерживал. Даже мистер Колпитс предпочел теперь отделываться многозначительным молчанием, остальные же были уверены, что до мыса Доброй Надежды они как-нибудь дотянут.
Лето разгоралось, и с каждым днем становилось теплее и теплее. Все перешли на короткие панталоны, и казалось, что это теперь навсегда. На календаре был октябрь, а здесь только еще начиналось лето. От одного этого постоянного тепла люди переменились. Никто ни от кого не отмахивался, никто никого не перебивал, и каждый выслушивался со вниманием. Все это сообщало Джону чувство, будто он теперь не такой уже медлительный, как несколько месяцев тому назад. И главное, он научился управляться с котом Тримом, от которого натерпелся столько сраму. Джон добровольно отдавал ему свой кусок, не дожидаясь, пока тот протянет когтистую лапу.
Один лишь Мэтью был, пожалуй, не в духе, оттого что все никак не мог отыскать остров Саксемберг. Этот остров обнаружил лет сто назад некий Линдеман и дал его точные координаты. День и ночь три матроса высматривали треклятый Саксемберг, но тот словно сгинул. Может, Линдеману он просто померещился, а может, у него хронометр дурил. Хотя, конечно, могло быть и такое, что этот остров просто очень плоский и слился с морской поверхностью, так что они проскочили мимо, не заметив его. Но если это так, то он был совсем рядом, милях в пятнадцати, не больше.
— Если его никто не найдет, он достанется мне, — сказал Шерард. — Построю себе там дом, и никто у меня его никогда не отнимет!
На мысе Доброй Надежды стояла английская эскадра. Они выручили плотниками и материалом. «Испытатель» заново проконопатили, прошлись по всем швам. Натаниэла Белла отправили домой на одном из фрегатов, чтобы он совсем уже не умер от тоски. Вместо него взяли нового мичмана, Дениса Лэйси, который первое время говорил только о себе, полагая, видимо, что лучше сразу все рассказать, чтобы люди знали, с кем им предстоит иметь дело. Джон до поры до времени старался на всякий случай держаться от него подальше.
Тогда же у корабельного астронома случился сильнейший приступ подагры, и его отвезли в город, в лечебницу, так что вместо него пришлось лейтенанту Фаулеру вместе с Джоном самим заняться сооружением походной обсерватории. Установив зрительные трубы, они принялись за наблюдения и только тут обнаружили, что прямо рядом с их площадкой проходит дорога, ведущая из Симонстауна в Кампаниз-гарден. В результате всякий, кто проходил мимо — будь то джентльмен, совершающий утреннюю конную прогулку, или раб, навьюченный хворостом, или моряки с кораблей, стоявших в Фолс - Бэй, — все считали своим долгом остановиться и полюбопытствовать, что там такого интересного видно на небе. Хорошо, с ними был Шерард! Он быстро соорудил вокруг площадки ограждение из палок и веревок и взял на себя досужих зевак. Страшно тараща глаза, он принялся рассказывать невероятные истории об обнаруженных светилах, отчего у джентльменов и рабов пропадала всякая охота оставаться тут дольше и они спешили поскорее покинуть опасное место.
По прошествии трех недель они продолжили путешествие. Исчезли из виду последние европейские военные корабли.
— Я хочу быть всегда только там, где людям нет дела до чужих тел, а если есть, то они обходятся с ними почтительно, — сказал Джон, обращаясь к Мэтью.
Тот понял, что имелось в виду:
— Там, куда мы направляемся, войну можно подавить в зародыше, пока она не разрослась.
«Испытатель» держал курс на восток, делая шесть узлов в час. Через тридцать дней они достигнут берегов Терра-Австралии, точка уже известна — мыс Лиувин. Джон попытался представить себе туземцев.
— Они что, совсем голые ходят? — спросил Шерард.
Джон кивнул, погруженный в свои мысли. Он думал о том, что белый человек должен представляться дикарям каким-то чудом, диковинным заморским гостем. Они наверняка будут всегда внимательно слушать, что говорит им белый человек, хотя и не поймут ни слова. Кроме того, Джону было интересно, действительно ли там водятся такие рыбы и раки, которые забираются на деревья, чтобы посмотреть, нет ли поблизости какой воды, куда они могли бы перекочевать. Это Мокридж ему рассказывал, а он обычно не врал. Хотя в Терра-Австралии Мокридж еще не бывал.
Теперь Джон столкнулся с новой напастью. Лэйси, новый мичман, не давал ему покоя.
Всякий раз, когда Денис Лэйси сталкивался с Джоном Франклином, он говорил, теряя терпение: «Глаза б мои на тебя не глядели» — и улыбался при этом извиняющейся улыбкой. Денис был самым быстрым и демонстрировал это всем, не только Джону. На правах самого ловкого он усвоил себе манеру выхватывать у других то, что они держали в руках.
— Дай я сделаю! — только и слышно было от него.
Все ему казалось слишком медленным, и потому он постоянно вмешивался, разбивая любое действие на мелкие кусочки. Чем дольше кто-то говорил, тем чаще перебивал его Денис, заверяя, что он уже все понял. В продолжение разговора он то и дело вскакивал с места — то ему нужно стакан поправить, чтобы тот, не дай Бог, не свалился со стола, то Трима прогнать, который еще, чего доброго, возьмется когти точить о брошенный тут кем-то китель, то в окошко поглядеть, проверить, не показалась ли ненароком земля. Больше всего на свете он, похоже, любил свои ноги, во всяком случае он с огромным удовольствием показывал их необычайную ловкость, когда, пританцовывая да приплясывая, носился по всему судну туда-сюда, а если он спускался по трапу с одной палубы на другую, то делал это так, что казалось, будто он отбивает пятками лихую барабанную дробь. Он мог в одну секунду взлететь на любой рей, на одних руках, без остановок, и разве что с мачты на мачту пока не перепрыгивал. Если ему вдруг и впрямь случалось оказаться без дела и он спокойно стоял, прислонившись к чему-нибудь, то тогда он непременно разглядывал тайком свои красивые мускулистые ноги. Понукая всех, кто казался ему более медленным, чем он сам, Лэйси делал это, впрочем, безо всякого злого умысла и однажды даже клятвенно пообещал исправиться, на что геолог, который обыкновенно молчал, сказал:
— Горбатого могила исправит!
Рядом с Денисом Лэйси любой казался черепахой.
— Земля!
Барабанная дробь собрала на палубе весь экипаж. Мэтью старался держаться с обычной суровостью, но по глазам было видно, что он доволен. Еще бы, совершив тридцатидневный переход, он с точностью до мили вывел судно к мысу Лиувин.
— Что здесь за берег и какие тут подступы, мы не знаем, поэтому вся ответственность на впередсмотрящем! Может статься, тут одни сплошные рифы! — Мэтью понизил голос. — И хочу вас предупредить, с местными вести себя прилично! Кто посмеет их хоть пальцем тронуть, говорю сразу, вот тут, перед этими мачтами, получит розги. Мы исследователи, а не завоеватели! К тому же пушки у нас все убраны.
Комендор задумчиво смотрел в небо. По всему было видно, что его так и подмывает высказаться по этому поводу.
— Прилично вести себя с местными означает, среди прочего, не трогать их женщин. Если кого поймаю на этом деле, три шкуры сдеру! И кстати, приказываю всем пройти осмотр у мистера Белла на предмет венерических заболеваний, распоряжение сверху. К привезенным товарам не прикасаться, кто стащит хоть гвоздь, будет нести вахту, пока не свалится! Без приказа не стрелять! Вопросы есть?
Вопросов не было. Мистер Белл мог приступать к осмотру.
То, как Мэтью представил австралийцев, говорило скорее не в их пользу, но Мэтью достаточно долго ходил с капитаном Блаем и слишком хорошо помнил о том, какая судьба постигла Кука и де Мариона, чтобы проявлять в этом вопросе легкомыслие.
По выражению лица корабельного доктора Джон и Шерард заключили, что французской болезни у них, вероятно, нет. Этому обстоятельству они были очень рады.
Первая высадка на берег. Лейтенанты остались на судне и выкатили орудия на случай необходимости прикрыть шлюпки, если тем придется спасаться. Мэтью велел первым делом всем искать бутылку, которую здесь должен был оставить капитан Ванкувер ровно десять лет тому назад.
— Неужто в этой бутылке что еще осталось? — спросил Шерард.
Они обнаружили заброшенную хижину, совершенно заросший сад и полное запустение. На одном из деревьев висела медная табличка: «Август 1800. Кристофер Диксон. „Эллигуд"».
— Вот не думал, что тут все хожено-перехожено, — сказал Мэтью, когда они отправились собирать мидии, водившиеся тут в изобилии. — Вместе с нами, считай, три судна тут побывало за десять лет. Многовато. И кто такой этот мистер Диксон? Никогда не слыхал.
Легкая рябь подернула воды тихой бухты, посреди которой горделиво возвышался «Испытатель» этаким чужеземным красавцем, исполненным величественного достоинства. Издалека его корпус казался новехоньким. Уильям Уестолл, молодой художник, решил запечатлеть корабль и бухту. Он рисовал, а капитан заглядывал ему через плечо, время от времени делая замечания:
— А где же якоря? Раз у нас два якоря, так и нужно, чтобы все было видно как следует!
Вот таков был Мэтью. Он ценил чужой труд и хотел, чтобы все было отражено по справедливости.
Потом они выступили в поход, чтобы обследовать местность. Неожиданно они услышали, будто кто-то хлопает в ладоши. Оказалось, что это всего - навсего два больших черных лебедя, которые плавали в озерце и поднялись в воздух при их приближении. А раков здесь совсем не попадалось.
Вскоре они повстречались с первым туземцем. Это был старик, который медленно приближался неуверенным шагом, но при этом как будто не обращал на белых людей ни малейшего внимания. Он шел и громко разговаривал со своими соплеменниками, укрывшимися в лесу. Когда мистер Тисл подстрелил птицу, старик нисколько не испугался. Он только немного удивился и после некоторой заминки продолжил свою беседу с невидимыми слушателями. Чуть позже к старику присоединилось еще десять туземцев, все с длинными палками в руках и такие же голые, как и старик. Мэтью дал знак своим остановиться и расстелил на земле белый носовой платок, на который положил подбитую птицу в качестве подношения австралийцам. Но то ли именно эта порода птиц считалась у них дурной, то ли по какой другой причине, но австралийцы не приняли подарка и принялись, размахивая руками, оттеснять пришельцев назад к бухте. Платка они тоже не взяли. При виде «Испытателя» они начали энергично показывать в его сторону и что-то такое говорить резким тоном. Смысл их высказываний был в общем понятен.
— Наверное, они говорят: «Отправляйтесь домой!» — высказал предположение мистер Тисл.
Мэтью возразил, что, быть может, они просто хотят осмотреть их судно, и стал показывать им жестами, дескать, они могут подняться на палубу. На что темнокожие ответили жестами, мол, хорошо бы Мэтью вытащил им судно на берег. Разговор зашел в тупик. Какой-нибудь миссионер на их месте уже давно достал бы крест и принялся читать молитвы. Толку от этого, наверное, было бы больше, чем от носового платка и дохлой птицы сомнительного свойства. Женщин видно не было. Наверняка их запрятали куда-нибудь подальше. Джон подумал о мистере Диксоне с «Эллигуда». Неизвестно, как он себя тут вел. Австралийцы хмуро смотрели из-под нависших бровей на белых людей с видом хозяев дома, которым представляются непрошеные гости с заведомо дурной репутацией. «Не очень-то они нам рады, — сделал вывод Джон. — Вон какие у них всклокоченные бороды, и волосы стоят дыбом прямо как у кота Трима, когда он чего-то боится».
— Да они тут все как из одного яйца!. - сказал Олоф Керкби, обращаясь к своему брату-близнецу, после того как внимательно изучил всю группу дикарей.
Поначалу австралийцы почти не разговаривали друг с другом, потом они как-то оживились, а потом и вовсе разошлись — теперь они все говорили разом и при этом громко смеялись. Все, кроме одного, который отчего-то не принимал участия во всеобщем веселье. Мэтью решил, что аборигены наконец прониклись к ним доверием. Мистер Тисл согласился и добавил, что, наверное, это их обычная манера поведения. Первый испуг, мол, прошел, и теперь они ведут себя как всегда.
— Они смеются над нашей одеждой, — высказал свое мнение Шерард.
Джон дольше всех смотрел на смеющихся дикарей, пока у него не сложилось собственное впечатление, которым он решил поделиться, когда все уже сочли вопрос давно решенным и не очень-то прислушивались к тому, что он в конце концов изрек, с трудом сложив фразу, доставшуюся в итоге только Мэтью и Шерарду.
— Они догадались, что мы не понимаем их языка, и поэтому теперь нарочно говорят ерунду и сами над этим смеются.
— А ведь верно! — воскликнул изумленный Мэтью и повторил для других то, что сказал Джон, только быстрее.
Все стали смотреть на туземцев. Действительно! Похоже, Джон прав. Теперь все взоры были обращены к Джону.
— Джон очень умный, — сказал Шерард, прерывая общее молчание. — Я знаю его уже десять лет!
Тем временем мистер Уестолл закончил свою работу. Он запечатлел все с необыкновенной точностью — каждый холмик, каждое деревцо, и судно, стоящее на двух якорях, и выход в открытое море. Только на переднем плане невесть откуда взялось огромное старое дерево, которого здесь не было и в помине. Его ветви художественно обрамляли весь пейзаж, отбрасывая густую тень, в которой живописно расположилась привлекательного вида парочка из местных, с восхищением взирающая на чужеземный корабль.
— Девушку я потом переделаю, когда нам попадется какая-нибудь дикарка, — сказал мистер Уестолл.
Джон почувствовал, как внутри него шевельнулось сомнение, природу которого он пока еще точно не мог определить.
Вся ситуация складывалась как-то не так. Джону казалось, что он просто обязан сейчас крикнуть: «Стоп!» Вот только чему он должен воспрепятствовать, он не знал. В его товарищах что-то неуловимым образом переменилось. Что же изменило в них присутствие туземцев? Джон стал присматриваться к англичанам, так же как он прежде присматривался к аборигенам.
Братья Керкби выглядели совершенно спокойными. Они не сводили глаз с австралийцев и молчали. Другие же, наоборот, слишком близко подошли к дикарям и при этом отчаянно размахивали руками, быстро-быстро, даже слишком быстро. Может быть, они хотели таким образом умилостивить их, а может быть, просто показать, что у них есть некоторые соображения по поводу сложившейся ситуации. Как бы то ни было, в этом все равно было какое-то настырное нахальство. Они хотели озадачить, сбить с толку этих бедолаг, как обычно пытались сбить с толку Джона те, кто еще не успел с ним поближе познакомиться. Особенно неприятно было смотреть на некоторых: они стояли сгрудившись и громко смеялись над аборигенами.
— Повежливее, господа! — сказал Мэтью спокойным тоном, в котором слышалась угроза. — Попрошу без шуток, даже если они вам кажутся очень удачными, мистер Тэйлор!
И тут Джон понял, в чем дело. С их точки зрения, этим дикарям следовало бы как следует объяснить, с кем они имеют дело. Белые чувствовали себя ущемленными, им казалось, что туземцы не оказывают им достаточного почтения. Они ждали только подходящего момента, чтобы исправить это досадное недоразумение.
Когда англичане стали рассаживаться по шлюпкам, Джон был слишком занят собою, чтобы еще наблюдать за происходящем вокруг. Вот почему он удивился, услышав вдруг, как Мэтью резко сказал:
— Я ждать больше не буду, мистер Лэйси!
Оказалось, что это Денис решил покуражиться и
выпустить напоследок залп из ружья.
Джон обратил внимание на то, что Мэтью двигался гораздо спокойнее, чем обычно, как-то размереннее, чем все остальные. Среди австралийцев тоже был один такой, который вел себя похожим образом. Он спокойно сидел на одном месте, мало смеялся и за всем следил — судя по беспрестанному движению глазных яблок.
И тут раздался выстрел. Темнокожие смолкли. Никого не задело. Один из солдат случайно нажал на курок.
Но почему это произошло именно в конце, когда они отчаливали от берега, и почему ружье выстрелило именно в руках того, кто по роду своих занятий превосходно умел обращаться с оружием?
Несколько дней спустя они натолкнулись на берегу на целое племя, там были и женщины, и дети, которых, впрочем, мужчины поспешили отвести в безопасное место. Джон научился различать австралийцев, потому что он к каждому из них приглядывался отдельно. Даже доктор Браун путался, хотя он как - никак был все-таки ученым и занимался измерением отдельных частей тела дикарей. У него была тетрадь, в которую он записывал: «Кинг-Джордж-Санд и окрестности: А. Мужчины. Средние данные на основании обработки двадцати экземпляров. Рост: 5 футов 7 дюймов. Бедро: 1 фут 5 дюймов. Голень: 1 фут 4 дюйма».
— Это для чего мы записываем? Будем платья им шить? — поинтересовался Шерард.
— Нет, это этнографические сведения, — ответил ученый.
Джону было поручено записывать, как называются обмеряемые части тела на местном наречии: каат — голова, кобул — живот, маат — нога, валека — ягодицы, блеб — грудь. Это был честный обмен: гвозди и кольца за размеры, вес и слова.
Когда Мэтью узнал, как называется по-австралийски ружье, он велел бить в барабан, по зову которого на берегу сошлись и белые и местные. Всем было интересно узнать, что стряслось. Мэтью поднял высоко вверх ружье и крикнул несколько раз по-австралийски: «Огненная рука». Потом он велел положить на камень черпак и выстрелил по нему, да так метко, что черпак снесло в воду. Он снова зарядил ружье и приказал положить черпак на место. Теперь стрелять должен был Джон. До Джона не сразу дошло, что от него требуют, и причина заключалась, видимо, в том, что у него на этот счет было другое мнение: стрелять он совершенно не хотел. Впервые за долгое время он делал все еще медленнее, чем мог бы на самом деле, но толку от этого никакого не было, а открыто перечить Мэтью он никогда бы не решился.
Мэтью неспроста выбрал черпак из жести в качестве мишени — от него будет много шуму, неспроста он выбрал и Джона, самого медлительного из всего экипажа. Он хотел продемонстрировать дикарям, что и медлительный англичанин может благодаря «Огненной руке» производить скорые действия. У Джона рука была твердая, и целиться он умел. Он попал в черпак. Никто не захлопал, потому что Мэтью запретил выражать восторги. Все должно было выглядеть как совершенно обычное, пустяковое дело. Последовавшая реакция австралийцев была неожиданной. Они принялись смеяться, скорее всего от странности происходящего. Они никогда не пользовались словом «огненная рука», для обозначения ружья у них было совсем другое слово. То, что птицы и черпаки падают на землю, если в них стреляют, это они видели. Но, наверное, они еще не поняли, что то же самое может произойти и с людьми. Как бы то ни было, белые теперь полагали, что дикари признали их превосходство, и потому они снова прониклись уважением к своему капитану.
Поскольку у Джона появилось свободное время, он забрался на дерево и стал наблюдать оттуда за англичанами и австралийцами. Он установил, что аборигены тоже занимаются этнографией. Всякий раз, когда шлюпка с «Испытателя» в очередной раз причаливала к берегу, они с неиссякаемым интересом принимались рассматривать гладковыбритых белокожих и ощупывать их руками, чтобы затем поделиться своими наблюдениями с соплеменниками и сообщить им, что и в этой партии вновь прибывших среди обследованных экземпляров нет ни одной женщины.
Во время их перемещений вдоль береговой линии Джон предпочитал нести вахту на марсе. Он всегда вовремя замечал рифы, потому что не умел отвлекаться или делать два дела зараз, не говоря уже о том, чтобы думать о двух вещах сразу. Правда, между тем моментом, когда он обнаруживал опасные бурунчики, и тем моментом, когда он выкрикивал нужную фразу, проходило несколько секунд, но в данном случае эти потерянные секунды не имели значения. Главное, что с ним никогда не бывало такого, чтобы он от скуки задумался о своем или, того хуже, задремал.
— Похоже, тут одни сплошные мели, — сказал Мэтью. — Проверьте-ка глубину, мистер Фаулер, и отправьте Франклина наверх! Кроме него, тут никто не справится!
Джон и сам уже знал, что на марсе ему равных нет. Довольный, он устроился в вороньем гнезде. Он сидел и мечтал о том, как станет капитаном, и никогда его судно не пойдет ко дну, и ни один член экипажа не погибнет, все семьдесят человек останутся в живых, или семьсот. Бесконечные оттенки воды, изгибы береговой линии, прямая линия горизонта — он смотрел и все никак не мог насмотреться на эту красоту. Перед глазами у него были морские карты, на которых область, занимаемая Терра-Австралией, вся была испещрена пунктирными линиями, а некоторые фрагменты оставались даже незакрашенными, в лучшем случае было написано: «Предположительно берег». Джон мысленно добавлял: «Предположительно будущий город, порт». Каждая гора, которая попадала, в его поле зрения, получит когда-нибудь свое название, и вокруг нее будут проложены дороги. Джон напряженно вглядывался в даль, боясь пропустить то, что Мэтью называл главной бухтой, за этой бухтой как будто открывался широкий естественный канал, по которому можно было пересечь всю Австралию насквозь. Он, Джон Франклин, хотел первым обнаружить канал, даже если ему ради этого придется нести вахту хоть двое суток подряд. Так он и сказал Мэтью.
Во власти капитана было давать имена всем новым географическим точкам. Каждый остров, каждый мыс, каждая бухта получили теперь свои названия, которые напоминали о добром старом Линкольншире: остров Спилсби, мыс Донингтон, а в один прекрасный день в заливе Спенсера появилась бухта Франклин. Джон с Шерардом сразу же представили себе, как здесь появится город Франклин. Шерард набросал даже план будущего поселения и придумал, чем они тут будут заниматься, чтобы стать богатыми: скотоводством, мясопроизводством и ткачеством. Шерард заведет специальный корабль, который раз в полгода будет отправляться на Южный полюс за льдом для «Лаундова ледника».
— Я заморожу мясо, — говорил Шерард, — а когда настанет голод, я его разморожу.
Больше всего Шерард любил историю о кормлении пятитысячной толпы и, вспоминая ее, непременно добавлял к ней от себя какие-нибудь новые технические подробности. Джон внимательно слушал и соглашался. Ему невольно вспоминался студень из свиной головы. Все люди могли бы жить так же чудесно, как они живут на корабле, если бы каждый занимался тем, что приносит пользу и другим.
— Но главное еще, чтобы денег было много, — добавил Шерард. — Бедняк никому помочь не может. Я перевезу сюда родителей. Научатся читать и будут тут у меня гулять целыми днями!
Джон сидел в вороньем гнезде, поглаживая кота Трима, который, млея от удовольствия, уже не знал, какой бок ему лучше подставить, и потому выворачивался самым непостижимым образом, лишь бы только не упустить ласкающую руку, как будто это не он еще совсем недавно выступал в роли беспощадного охотника за чужим куском мяса. Два прирожденных навигатора, они были теперь неразлейвода. Джон, как и некоторые другие члены экипажа, считал, что Трим мало в чем уступает иным морякам. Он умел подавать сигналы, мог стрелой взлететь по вантам на любую мачту, мог даже в одиночку управиться с топселем. Кроме того, он видел то, что находилось как минимум на полмили за линией горизонта. В этом легко можно было убедиться, если как следует понаблюдать за ним. Его зрачки, превращавшиеся по временам в узкие щелочки, улавливали, казалось, гораздо больше, чем в состоянии были уловить умные, как у дога, глаза Мэтью, зоркие, как у орла, глаза Джона или хитроумно устроенные глаза Мокриджа. Если Трим проявлял повышенный интерес и сосредоточенно куда-то смотрел, значит, на то имелась причина. Так было и сейчас.
Трим глядел неотрывно вдаль, будто там, на горизонте, сейчас разверзнется море и поднимется водяной столп. Джон проследил за направлением его взгляда, но ничего не обнаружил. Насколько он мог судить, все было спокойно и общая картина производила вполне благоприятное впечатление. В ней даже была какая-то своя симметрия: по центру — нос корабля, слева — море и линия берега, справа — такое же гладкое море и легкие, нежные облака вдалеке. Хотя нет, там все-таки что-то виднеется! Белое пятнышко, приблизительно на расстоянии двенадцати миль. Если посмотреть в зрительную трубу, то можно даже различить верхушку: похоже на скалу. Джон сообщил об этом вниз.
— Возможно, айсберг! — выкрикнул он.
Не меньше четверти часа Джон изучал неведомый предмет, застыв в неподвижности. Отчего он так быстро приближается, если они делают не больше трех узлов?
— Корабль! — снова крикнул Джон, продолжая с открытым ртом разглядывать в трубу незнакомое судно.
В одну секунду верхняя палуба заполнилась людьми. Корабль? Здесь? Мэтью забрался на марс и убедился в том, что Джон не обманулся. Это был действительно корабль, фрегат. Уже можно было четко различить брамсель и бом-брамсель. Значит, не туземцы, они под парусами не ходят.
— К бою готовсь! — скомандовал Мэтью и сложил трубу.
На палубе началась суета, опять пришлось поднимать проклятые пушки, чистить их шомполами, снимать ржавчину. Сверху казалось, будто гладкий, складный корабль сейчас разлетится в щепки от всех этих действий. Скрипели лебедки," скрежетали железные тросы, громыхали лафеты. Того и гляди, и впрямь все разнесет в клочья. Вот оно, сбылось то, что привиделось Джону во сне в самом начале их путешествия. Смерть подкралась совсем близко, и сон сделался явью. В оцепенении Джон смотрел на пятно на горизонте: вот с таких маленьких пятнышек начинаются все несчастья. Трим давно укрылся в каюте Мэтью, которая считалась у кошек самым надежным местом.
Забили барабаны. Мистер Колпитс весь покраснел, чувствуя серьезность момента, и орал на всех как оглашенный. На все про все у него осталось не больше двух часов, при условии, что ветер не переменится. Джон прислушивался к знакомой песне: погасить огонь, посыпать песком, поднести заряды. Опять все снова.
Час спустя он знал уже больше: у незнакомого корабля под бушпритом было видно два паруса, о которых Джон слышал только по чужим рассказам. Они назывались блинд и бом-блинд и использовались обыкновенно на французских военных кораблях. Вскоре он разглядел и французский флаг. Тэйлор велел поднять флаг Соединенного Королевства. Самые большие паруса предусмотрительно убрали, чтобы их не повредило, когда начнется пальба. Французы, как известно, первым делом метят по такелажу. Запалили фитили. К рулю уже выставили запасного матроса. «У нас же есть паспорт», — подумал Джон. Он попытался представить себе ход мыслей Мэтью. Кому нужен наш паспорт, у нас его никто и не спросит, они отправят нас рыб кормить и тем самым уничтожат все наши открытия. Они назовут эту землю именем своей революции, и бухты Франклина не станет! Пришло время уступить место другому матросу, и Джон спустился на палубу. Мэтью изо всех сил старался приободрить команду:
— Так просто мы им не дадимся! Мы им покажем! Пусть только сунутся!
При этом уже было видно простым глазом, что судно противника вооружено гораздо лучше, чем их собственное. К тому же «Испытателю» не много надо было, чтобы пойти ко дну. Он и сам по себе набирал воды по восемь дюймов в час.
Джон теперь знал совершенно определенно, что с ним случилось в Копенгагене: это был страх, паника! Он чувствовал, его опять неудержимо тянет в ту пропасть, но он не хотел испытывать страха. Он хотел внимательно наблюдать за происходящим, тщательно обдумывать увиденное и делать только то, что будет самым разумным в сложившихся обстоятельствах. В запасе осталось, самое большее, полчаса. Вот уже разливают ром. К катастрофе все готово. Вот только удастся ли ее пережить, это уже другой вопрос.
Вдруг Джон насторожился. Он совершенно отчетливо услышал приказ. Откуда он шел, было неясно, но в любом случае это был хороший приказ. Нужно действовать, и действовать, насколько это возможно, быстро.
Шерард Лаунд стоял подле бортового орудия, с удивлением разглядывая приближающееся французское судно. На этой посудине не меньше тридцати пушек будет, подумал он и повернулся к Джону, но Джон куда-то исчез. Хотя нет, вот он трусит, зажав в руке белый флаг. Шерард глядел на него во все глаза, совершенно сбитый с толку. Ведь сигнальщиком был Тэйлор… Кто-то закричал:
— Эй, мистер Франклин, какого дьявола!..
Джон даже ухом не повел, будто и не слышал.
Неспешно он закрепил флаг и стал поднимать его вверх. В ту же секунду раздался залп, и вражеское ядро плюхнулось у самого носа «Испытателя». Французы нацелили на них все свои пушки, что выглядело довольно устрашающе. Сквозь шум и гам Шерард услышал, как второй лейтенант с каменным лицом сказал что-то Джону Франклину. Тут же подскочил Тэйлор и стал спускать белый флаг. Дело оказалось не таким уж простым. Если Джон Франклин берется вязать узлы, то никакому Тэйлору их враз не развязать. С марса раздался громовой окрик Мэтью:
— Оставьте в покое эту тряпку, мистер Тэйлор. Для кого я отдаю приказы?
Тут кто-то закричал с носа:
— Вы только поглядите!
На мачте французского корабля взвился английский флаг, который присоединился теперь к триколору.
На какое-то мгновение повисла тишина. Кое-что во всей этой истории не давало Шерарду покоя. С чего это вдруг Джон, а не Тэйлор… И почему тогда все - таки Тэйлор начал… Но ему не дали додумать до конца. Началось всеобщее ликование.
«Географ» оказался таким же исследовательским судном, следовавшим по английскому паспорту. Теперь оба судна легли в дрейф и ни у кого не могло возникнуть сомнений относительно их мирных намерений.
— Fraternite! — кричали французы.
— Приятно познакомиться, — отвечал зычным басом Мокридж.
Кто-то затянул песню, отчаянно фальшивя, и дружный хор подхватил ее, удивительно ловко выправив нескладную мелодию. Песен у французов оказалось тоже в избытке. Офицеры пытались кое-как объясниться друг с другом, чтобы наладить общение хотя бы с равными по чину. На кормовой палубе появился Трим, быстро охватил взглядом всю сцену, потом уселся, выпростал заднюю лапу, подняв ее, как свечку, и принялся намываться. Мэтью отдал приказ спустить на воду шлюпку.
— Капитан покидает корабль, джентльмены!
Мичманы выстроились в ряд и сняли шляпы. Боцман отсвистал выход капитана. Все шло по заведенному ритуалу, как будто они были у себя дома, в Спитхеде, и это, пожалуй, было неплохо в ситуации, когда никто не мог предсказать, как долго продлится это перемирие. «Испытатель» по-прежнему был в полной боевой готовности, демонстрируя недавнему противнику все бортовые орудия. Хотя, может быть, в этом и не было никакого умысла, а просто решили все так оставить для успокоения комендора.
— Слушай, я все же и не понял, как это вышло?, - спросил Шерард своего друга, но тот и сам не знал.
— У мистера Франклина хорошее зрение, — высказался по этому поводу Мокридж. — Он умеет видеть приказы, даже не слыша их. Он видит сквозь стены.
Корабли простояли на рейде ночь и еще полдня, капитаны вдоволь наговорились, после чего экипажи помахали друг другу руками. В Европе — война, а тут, у южных берегов Австралии, — мир и согласие! Впервые за всю историю в этих водах повстречались два европейских судна из разных стран — и разошлись, не причинив друг другу никакого вреда.
— Это делает всем честь и войдет в анналы, — сказал мистер Уестолл.
Джон промолчал, но Шерарду показалось, что его друг держится как никогда уверенно и бодро. Теперь он даже будто бы быстрее понимал, что говорят другие. Видно, чувствует поддержку добрых сил, особенно со стороны Мэтью. «Вот какой у меня друг», — подумал Шерард.
Кот Трим тем временем устроился на свернутой парусине и крепко спал.
— Сначала корячься тут, потом держи сто лет фитиль на изготовку, и все коту под хвост! — проворчал мистер Колпитс, глядя на мирно почивающего Трима.
Глава восьмая ДОЛГАЯ ДОРОГА ДОМОЙ
В каюте капитана ост-индского судна «Граф Кемден» стояли лейтенант Королевского флота Фаулер и капитан Дане, представитель Ост-Индской компании.
— Вам много чего еще предстоит мне поведать, мистер Фаулер, — сказал Дане. — А пока вам придется вернуться в Англию. Кто еще остался с вами из экипажа «Испытателя»?
— Художник Уильям Уестолл…
— Я знаю его старшего брата. Он делает хорошие работы на библейские темы, одну вот помню — «Исав просит благословения Исаака». Ну ладно, и кто еще?
— Джон Франклин, мичман, восемнадцати лет от роду, на море более трех лет.
— И как он?
— Нареканий не имеет, сэр. Правда, сначала он производит впечатление…
— Не тяните, выкладывайте, какое он там производит впечатление!
— Он, как бы это сказать, не самого шустрого десятка…
— Тугодум, что ли? Или ползает как черепаха?
— Вроде того. Хотя нареканий не имеет. Потому что он такой… Особенный. Без него мы бы не выжили.
— В каком смысле?
— Когда было решено, что «Испытатель» пустят на лом, мы вышли из Сиднея вместе с «Дельфином» и «Катоном», но две недели спустя наскочили на риф. Кое-как нам удалось спастись на одной шлюпке. Потом мы высадились на узкой отмели, со скудными запасами воды и продовольствия, до берега — миль двести, не меньше.
— Не позавидуешь!
— Когда капитан отправился на шлюпке в Сидней за подмогой, некоторые довольно быстро скисли. Отмель — ненадежная, того и гляди, водой накроет, запасов кот наплакал. Никто не верил в то, что капитан доберется до берега. Мы просидели там пятьдесят три дня!
— Ну а что ваш Франклин?
— Он не оставлял надежды и продолжал верить. Иначе он, наверное, и не умеет. Казалось, он готов был там ждать годы. Мы выбрали его в большой совет.
— Что это за совет такой?
— Понимаете, люди дошли до состояния полного озверения, и в любую минуту мог начаться кровавый бунт. Франклин же сумел убедить отчаявшихся, что времени у нас достаточно и что медленное сопротивление во всех отношениях лучше быстрой расправы. Большой совет — это вроде островного правительства, которому должны были все подчиняться.
— Чисто французское решение вопроса. Хотя, может быть, для обустройства жизни на отмели вполне сгодится. Ну а ваш Франклин, чем же он таким особенным отличился?
— Он чуть ли не в первые минуты после высадки начал строить настил для хранения запасов, чтобы повыше было. Три дня мы с ним провозились, пока построили, а тут как раз и буря случилась. Так что вы думаете, весь остров залило водой, а продукты — нет! Франклин — очень медлительный, поэтому он никогда не теряет время.
— Хорошо, посмотрим на вашего Франклина. Ну а вы, мистер Фаулер? Не займетесь ли на досуге нашими бомбардирами да стрелками? Мир кончился. Столкновений с французами не миновать.
— Вы намереваетесь вступить с ними в бой, сэр?
— Такой возможности я не исключаю. В моей эскадре шестнадцать кораблей, и без оружия я их в морене выпущу, уж не сомневайтесь! Итак, что скажете?
Формально Фаулер числился всего-навсего пассажиром. Но он не мог не воспользоваться представившимся случаем досадить Наполеону Бонапарту. Он согласился.
Поскольку «Граф Кемден» должен был выйти в море лишь через несколько дней, Джону Франклину ничего не оставалось, как присоединиться к мистеру Уестоллу, который устроился на стене. Джон сидел и от нечего делать наблюдал за погрузочными работами. Большие суда не могли подняться по реке до Кантона и поэтому стояли здесь, в Вампоа, на приколе в ожидании своих грузов. Медь, чай, мускат, корица, хлопок — чего тут только не было. Вот появился портовый офицер и потребовал открыть один из мешков с травами, чтобы проверить его содержимое. Джон слышал, что сюда свозится опий, по тысяче ящиков в год. Тот, кто курит опий, видит яркие пестрые картинки и ни о чем больше не думает. В этом мешке оказался агар-агар — палочки из прессованных морских водорослей, которые используют для английского студня из свиных голов, чтобы он лучше застывал.
Теперь Джон узнал, что такое тоска по родине.
Стена, нагретая весенним солнцем, пахла точно так же, как пахли надгробья на кладбище в Спилсби.
— Я все нарисовал неправильно! Так рисовать нельзя! Нужно совсем по-другому! — пробормотал вдруг Уестолл, наморщив лоб. — Я всего лишь описал с максимальной точностью формы земли, растительность, типы людей, я дал точный слепок с природы, сделал все узнаваемым.
— Так это же хорошо, — отозвался Джон.
— Нет, это все обман. Мы ведь смотрим на мир не как ботаник, который одновременно и архитектор, и врач, и геолог, и капитан. То, что мы знаем, и то, что мы видим, — это две совершенно разные вещи, которые никак не соотносятся между собою, и наши знания нередко мешают нам увидеть то, что есть на самом деле. Художник не должен ничего знать, он должен смотреть и видеть.
— А что же он тогда будет рисовать? — спросил Джон, тщательно обдумав услышанное. — Куда же он денет свои знания?
— Художник должен передавать впечатление! Непосредственное впечатление! Открывать неведомое или, по крайней мере, обнаруживать в знакомом незнакомое.
Джон Франклин, с его неизменно добродушным и немного удивленным выражением лица, был благодарным слушателем, покорно внимавшим самым дерзновенным речам. Другой бы на его месте уже давно сбежал, он же давал всякому высказаться до конца. И даже если Джон чего-то не понимал, он не терял интереса к беседе. Чужие мысли вызывали у него почтение. Правда, в последнее время он стал более осмотрительным. Некоторые мысли могут завести очень далеко. Взять хотя бы боцмана Дагласа, который незадолго до смерти вдруг заявил, что все параллельные прямые сходятся в бесконечности под прямым углом. Он сказал эту фразу своим беззубым ртом и тут же умер. Цинга. А еще Джону вспомнился Бернеби, как он все твердил что-то о равенстве, улыбался при этом, глядел широко раскрытыми глазами и был как будто не в себе. Нет, к чужим мыслям нужно подходить с осторожностью.
— Отныне ни один предмет у меня не останется без вопроса, — сказал Уестолл. — Кто не дает себе труда задавать вопросы, тот вообще ничего толком сделать не сможет, а в живописи тем более! — изрек он и немедля приступил к всестороннему рассмотрению первого предмета. — Мы полагаем, например, — изрек он, — что нам прекрасно известно, какая часть этого мира остается неизменной, а какая подвержена изменениям, что в нем вечное, а что преходящее. Ничегошеньки-то мы не знаем! В редкие минуты прозрения мы только смутно догадываемся об этом. И в хороших картинах этот момент интуитивного угадывания можно уловить.
Джон кивнул, сосредоточенно разглядывая раскинувшийся перед ними город на воде, состоявший из бесчисленных джонок и плотов. Он прислушался к себе, пытаясь определить, хорошо ли он понял сказанное Уестоллом. Там, внизу, копошились тысячи людей, занимавшихся торговлей, голодные и богатые. Все, что видел Джон, все так или иначе было связано с этой торговлей: тенты, зонтики от солнца, зубчатые стены, лодки, более походившие на плоты, и длинные багры, которыми эти лодки подтягивали к большим судам. Уже много дней кряду он наблюдал за всеми этими манипуляциями: циновки обменивались на медяки, шелк — на золото, мебель, покрытую лаком, или же тонкие, изящные вещицы из стекла. Самое же главное, однако, оставалось недоступным взору: то, что неизменно присутствовало и угадывалось в каждом действии, но угадывалось не в том смысле, как это бывает в живописи, а выводилось путем логических рассуждений. Терпение, вот что было тут главным. Без терпения торговля не торговля. Купец, не обладающий терпением, уже не купец, а просто разбойник. Терпение — главная пружина всего часового механизма.
— А вот мне бы очень хотелось знать то, что всегда остается неизменным и одинаковым, — сказал Джон Уестоллу, который, не ожидая от него никакой реакции, ушел уже совсем далеко от изначального предмета разговора.
Неизменное и одинаковое казалось Джону родным и близким, но эту одинаковость было трудно уловить.
Он повидал уже столько разных мест, но во всем этом многообразии он чувствовал себя не вполне уверенно, ибо слишком много в этом многообразии было всего неопределенного. Тем более что оставался открытым главный вопрос — отчего неизменное остается неизменным? Отчего страус не летает, если у него есть крылья? Отчего у морских черепах есть панцирь, а у рыб панцирей не бывает? Отчего у самцов косуль растут рога, а у жеребцов нет?
— Ни в чем нет никакой определенности! — гнул свою линию Уестолл.
Еще большую тревогу, пожалуй, вселяла Джону несхожесть отдельных человеческих рас, и прежде всего потому, что, помимо всего прочего, в каждой отдельной группе проявлялись порой совершенно взаимоисключающие черты. Австралийцы, к примеру, опирались на свои палки и медленно смотрели вокруг себя. Но они же могли в одну секунду поймать рыбу голыми руками. Китайцы умеют безо всякого напряжения держать спину прямо и выглядят при этом очень гордо. Если с ними заговорить, они начнут кланяться, сгибаясь в три погибели по сто раз. Французы всегда ходят с радостно-восторженным видом, но при этом все время хотят все изменить. Они тратят бесконечно много времени на приготовление и поедание пищи. Английская кухня вызывает у них отвращение, они будут умирать от голода, но ни за что не притронутся к английской еде, Джон видел это собственными глазами в Сиднее. А португальцы, они все время ждут землетрясений и потому строят свои дома кое-как, что не мешает им возводить роскошные храмы ровно на том же месте, где стояла предыдущая церковь, пострадавшая от очередного природного катаклизма. Или взять англичан, они обожают свою страну, но почему-то все время норовят уехать от нее подальше. Уестолл согласно кивал.
— Ничего нельзя знать наперед. Никто не может объяснить, почему все происходит так, а не иначе. Все предсказания ничто перед случаем и противоречием.
Джон восхищался художником. Уестолл был всего на пять лет его старше, но не боялся смотреть на вещи прямо и задаваться вопросом, а действительно ли они таковы, какими кажутся. Он, Джон, позволить себе такого не мог. Тот, кто задавал много вопросов, должен был уметь это делать быстро. От спрашивалыциков всякий норовит поскорее избавиться. Кроме того, Джон, как никто другой, знал, что не со всяким ответом можно согласиться. Получишь такой неподходящий ответ, а потом еще и расстраивайся.
А вот о случае ему хотелось бы узнать побольше, особенно о случайной смерти.
Перед его внутренним взором вновь предстал Денис Лэйси, как тот упал с грот-брам-рея с высоты пятидесяти футов и потом лежал посреди палубы.
Почему расшибся самый ловкий и быстрый, а не самый медлительный? Почему это произошло в тот момент, когда уже все самое страшное было позади и корабль с остатками экипажа на борту направлялся в Кантон? Джон снова увидел всю эту жуткую сцену в мельчайших подробностях. Картина, впрочем, не заслонила от него пестрого многообразия города на воде. Он увидел лужу крови, в которой лежал Денис с размозженным черепом. Переломанные ребра проткнули ткань рубашки и торчали страшными иглами, грудь вздымалась и опускалась, изо рта и носа шла пена, потом сердце перестало биться. Чтобы отогнать страшное воспоминание, Джон подумал о Стенли Керкби, как на острове Кенгуру его покусал тюлень, цапнувший его, причем весьма чувствительно, за мягкое место. И снова, спрашивается, почему произошло такое, почему непременно нужно было такому случиться? Или вот еще история с квартирмейстером, который вывалился из лодки и его отчаянно пожгла медуза. Потом он еще несколько недель ходил весь в пятнах. И ведь больше им не попалось ни одной медузы, эта оказалась единственной на всю округу. Или взять того же парусного мастера Тисла, которого сожрала акула, его и мичмана Тэйлора, когда их шлюпку накрыло волною чуть ли не у самого берега. Почему погибли именно они, а не какой-нибудь мистер Колпитс, для которого по крайней мере такой конец не стал бы неожиданностью? Так нет же, с мистером Колпитсом ничего подобного не случилось! Более того, он сидит себе теперь преспокойно в Сиднее, получил от губернатора должность управляющего складами, ест, пьет и в ус не дует.
— Таблицы со сведениями о том, как люди живут и умирают, вот что нужно было бы составить, — сказал Джон. — Геометрию такую.
Он даже знал, как это сделать. Вывести постоянные величины, остающиеся неизменными при любой мыслимой скорости. Ему невольно вспомнился хранитель времени и Мэтью. Мэтью сейчас где-то на пути в Англию, вместе с бесценными морскими картами, почтой и котом Тримом. С Мэтью он еще повидается, когда доберется до Спилсби. А вот Шерард остался в Австралии, решил осваивать новые земли, чтобы потом, быть может, построить там гавань. И никакие уговоры не помогли, ничем его оттуда было не выманить.
Мокриджа тоже не было в живых. Три члена экипажа утонули, когда «Катон» наскочил на риф, всего-навсего трое, и один из них оказался Мокриджем! Мало того что все люди разные, мало того что одни из них тебе нравятся, а другие нет, — с этим еще хоть как-то можно смириться. А вот как быть со всеми этими случайностями? То, что случай может вмешаться в любое дело и повернуть все по-своему, — это все-таки очень досадно.
— Так сразу не скажешь, что важнее — точные знания или интуитивное угадывание. Надо подумать, — вернулся Джон к разговору с Уестоллом, оторвавшись усилием воли от своих мыслей, — Я не умею рисовать, я собираюсь стать капитаном. Поэтому, пожалуй, для меня все-таки важнее знания. Я хочу знать как можно больше.
— Ну а теперь, мистер Франклин, расскажите мне о том, что с вами было, — сказал капитан Дане. — Доложите коротко все по порядку!
Это не стало неожиданностью для Джона. Дане хотел составить себе о нем представление. О самом путешествии он наверняка уже все знал от лейтенанта Фаулера. К докладу Джон подготовился. Он заранее продумал, что должно быть в подобного рода рапорте.
Каждый доклад имеет внешнюю сторону, в которой все логически выстроено, ясно и понятно, и внутреннюю, которая наличествует только в голове говорящего. Пытаться избавиться от этой внутренней истории — бессмысленно, это только приведет к бесконечным запинкам, заминкам и будет мешать подбирать нужные слова. Стало быть, нужно отвести на нее определенное время, никак ее при этом не обнаруживая. Еще совсем недавно, всего несколько месяцев назад, он ради таких внутренних образов по многу раз повторял последнее слово, до тех пор, пока эти образы не тускнели, давая ему возможность рассказывать дальше. Теперь он научился делать паузы. Спокойно и хладнокровно он шел на то, что его собеседник мог воспользоваться этой паузой и перебить его, а потом еще и обидеться на Джона из-за того, что он, невозмутимо следуя избранной линии, доводил свой рассказ до конца.
Он начал с хорошо заученной фразы, содержавшей в себе название судна, имя капитана, численность экипажа и орудий на борту, дату выхода из порта в Ширнессе. Далее следовало кратко перечислить основные события, даты, главные точки, все по порядку, стараясь сохранять по возможности гладкое единообразие. Подобная форма изложения считалась наиболее подходящей для порядочного доклада. Пока он не добрался до встречи «Испытателя» с «Географом» — капитан Николас Боудин, тридцать шесть пушек, — Дане терпеливо мирился с его паузами. Но тут он не выдержал и сказал:
— Что вы так долго думаете, мистер Франклин?! Вы же там были, вот и докладывайте!
К такой реакции Джон тоже был готов:
— Когда я рассказываю, сэр, я придерживаюсь своего внутреннего ритма.
Дане с удивлением воззрился на него:
— Такое мне доводилось слышать только раз в жизни. От шотландского церковного старосты. Давайте дальше!
Джон перешел к описанию двухгодичного плавания вокруг Терра-Австралии, или Австралии, как называл для простоты эту землю Мэтью. Поведал о порте Джексон, о пребывании в Купанге на острове Тимор, о страшной болезни, которую в свое время так мечтал победить Мэтью. Сообщил о численности потерь. Обреченное судно, отчаянная борьба тех немногих, кого не тронула болезнь, они откачивали воду из последних сил и только так сумели все-таки удержаться на плаву. О том, как это было — как умирали, как откачивали воду, как боялись заболеть, — Джон умолчал, схоронив воспоминание в паузе. Дансу достались только цифры, географические понятия и паузы. И снова порт Джексон. Губернатор признает судно непригодным к дальнейшему использованию и отправляет на слом. Для возвращения на родину через Сингапур экипаж распределяется по трем судам, это «Дельфин», «Катон» и «Бригадир». Кто хочет остаться в колонии для освоения новых земель, получает разрешение. Большая пауза для Шерарда Лаунда. Все обошлось без долгих споров, у Шерарда свое представление о счастье.
— Ваши паузы становятся слишком долгими, — подстегнул его Дане.
Капитан боялся, что, когда молодой человек доберется до катастрофы, он и вовсе замолчит. «Дельфин» и «Катон», они разбились почти одновременно, глубокой ночью, а ведь «Бригадир» был совсем рядом, и никакой помощи. Капитан Палмер! Жалкий игрок, а теперь еще, как выясняется, и подлец! Не оказать помощь судну, терпящему крушение! Какой позор! Дане с удивлением обнаружил, что он слишком забежал вперед и как-то перестал следить за докладом Джона. Пока он возмущался Палмером, мичман успел его благополучно обогнать, и, несмотря на большую паузу, — в которую уместились кораблекрушение, грохот падающих мачт, крики несчастных, ощетинившиеся кораллы, кровавые раны и мертвый Мокридж, он умудрился уже выбраться на отмель с остатками продовольствия. Голод и ожидание. Офицер применяет оружие и убивает в порядке вынужденной самообороны двух матросов. А вот об этом Фаулер ничего не сказал! Франклин ни словом не обмолвился о бунте, ограничившись сухой констатацией:
— Предложение построить из обломков плоты, чтобы затем двигаться на запад, было отвергнуто.
Зато о действиях капитана Флиндерса он рассказал достаточно подробно: о том, как тот, стало быть, отправился на шлюпке, прошел почти девятьсот миль, добрался до порта Джексон и вернулся назад, с тремя кораблями, чтобы спасти экипаж. Мэтью Флиндерс, он удивительный мореход! Мичман закончил доклад полным предложением:
— Всех пострадавших взял на борт «Ролла», доставивший их затем в Кантон, только капитан на шхуне «Камберлэнд»… — пауза для кота Трима, — отправился прямиком в Англию.
— Будем надеяться, он доберется до пункта назначения, — сказал Дане. — У нас опять война.
Джон понял, что это означает, и перепугался.
— Но у него ведь есть паспорт! — воскликнул он.
— Паспорт выписан на «Испытателя».
Капитан молча водил пальцем по столу, получилось несколько линий, одна под другой, как морщины на лбу.
— Вы числитесь у нас пассажиром, мистер Франклин, — сказал он, переходя к делу. — Но я слышал, вы неплохой сигнальщик… Вы слушаете меня, мистер Франклин?
Джон был встревожен. Он думал о Мэтью. Ему стоило большого труда вернуться к беседе с Дансом.
— Слушаю, сэр!
— «Граф Кемден» — флагман эскадры ост-индских судов, находящейся под моим командованием. А вас я назначаю сигнальщиком.
Коммодору Натаниэлу Дансу было шестьдесят лет, он был высоким, худым, с большим носом и путаной седой шевелюрой. Слова в его устах, если только он не брался объяснять библейские сюжеты или рассуждать о возвышенных материях, звучали ясно и степенно. Одно движение у него без особого напряжения вытекало из другого. Его глаза могли смотреть весьма сердито, как это часто случается у добрых людей. Он изображал нетерпение, хотя слушал всегда всех внимательно. Иногда он даже мог позволить себе грубость:
— Довольно, мне надоело!
Он часто заводил споры с художником Уестоллом, даже за обедом. Он считал, что искусство должно быть прекрасным. Прекрасным же оно может быть только тогда, когда воспроизводит действительность с максимальной точностью. Сотворенный мир прекраснее всего того, что может вообразить себе человек в своей фантазии. Уестолл на это имел ловкое возражение: дескать, творение Божие прекрасно, но ведь венец творения — человек, и потому творящий дух его главенствует над всем. Не физические свойства предметов прекрасны сами по себе, а то, что создается из них человеческим глазом и мыслью. Важную роль при этом играют чутье, страх и надежда. Когда все расходились после обеда, Уестолл ругался:
— У него дядя — художник, Натаниэл Дане. Вот он и вбил себе в голову, чурбан неотесанный, будто знает толк в искусстве.
На следующий день все начиналось сначала. Коммодору, казалось, доставляло истинное наслаждение выводить из себя художника.
— Хорошенькое дело — живописать страхи, фантазии всякие! Что хочу, дескать, то и ворочу. Это же чистой воды произвол. Отчего бы тогда не рисовать сразу слепоту?! Мне своих страхов да произвола довольно, уж за шестьдесят лет нахлебался. Нет, мистер Уестолл, человек должен милостью Божией возвышаться над собственными слабостями. Вот ваш брат это понимает. Возьмите его «Исав просит благословения у Исаака», настоящая картина! Искусство должно приносить радость и утешение!
«Граф Кемден» покинул порт Вампоа во главе эскадры, состоявшей из пятнадцати ост-индских судов, груженных товаром. В отличие от боевых кораблей эти торговые суда вооружены были слабо, остойчивостью особой не отличались и численностью экипажа тоже уступали. Военных на борту и вовсе не было. Для такелажа тут использовали несмоленую манильскую пеньку, что, судя по всему, нисколько не мешало, а скорее наоборот. По прошествии нескольких дней, однако, Джон понял, что дело тут не только в манильской пеньке, но и в команде. Смуглокожие ласкары были все превосходно обучены, соображали быстро и действовали сноровисто. Некоторых моряков сопровождали их жены, темные и белые, и никого это не смущало. Ост-индское торговое судно все-таки не плавучая артиллерийская батарея. Только по корпусу были пущены черно-желтые полосы для острастки, в устрашение разбойникам, чтобы неповадно было им приближаться. Внутри же судно имело вполне мирный вид. Несколько дней неустанной зубрежки, и Джон уже выучил весь экипаж назубок. Теперь он знал всех ласкаров, равно как и офицеров, по именам. В последнее время его особенно занимал один вопрос: что отличает хорошего капитана и можно ли отнести к таковым Данса?
Кому дано в этом мире управлять другими людьми?
Мэтью — один из таких, вне всякого сомнения. И это легко доказать. После кораблекрушения, к примеру, когда их вынесло на мель, он не двинулся с места до тех пор, пока небо не прояснилось, и тогда он по звездам определил координаты. Целых три дня ему пришлось пережидать шторм. Джон знал немало таких, кто, оказавшись в сходной ситуации, уже давно бы отправился за подмогой. И никогда бы не добрался до порта Джексон, не говоря о том, чтобы проделать обратный путь. Быть может, Мэтью по природе своей тоже медлительный, но эта медлительность не помешала ему выйти в капитаны? Если верить Мокриджу, Мэтью сделался мичманом только потому, что за него похлопотала экономка одного капитана военного корабля. И если бы у Мэтью не было друзей в Адмиралтействе, особенно некоего Бэнкса, он, после того как на «Испытателе» обнаружили его жену и уж во всяком случае после приключения в канале, уже давно был бы отставлен от командования.
Но ведь не адмиралы же, оставшиеся на берегу, обошли за него на прогнившем судне, с больною командой на борту, целый континент и составили при этом надежные карты. Тот, кто действует медленно, может добиться многого, но ему нужны надежные друзья.
Все, что командующий флотилией имел сообщить своим подчиненным, проходило через руки Джона, и все, что передавалось дальше, читали первым делом его глаза. Он уже выучил все флажки и все комбинации, ему не нужно было особо долго думать. Он работал, так сказать, вслепую, с флажками это получалось. Старик Дане иногда наблюдал за ним, и в его взгляде читалось одобрение. Он ничего не говорил.
"Джон составил список собственных целей: овладеть мореходным искусством в такой степени, чтобы уметь зайти в любую гавань. Не подвергать опасности себя и других, например держаться подальше от берега во время шторма. Никогда не вести себя так, как вел себя капитан Палмер с «Бригадира», чтобы потом не было стыдно. И еще: поступать так, чтобы никогда не быть виноватым за скверный исход дела, то есть никогда не быть причиной смерти других людей. Список оказался не таким уж и длинным.
Эскадра прошла Южно-Китайское море и приблизилась к Эйнамбским островам.
— Будем надеяться, что ничего не случится, — сказал Уестолл однажды вечером безо всякой видимой связи и даже не потрудился объяснить, что он имеет в виду.
— Вижу паруса!
Опасения подтвердились. Французские военные корабли.
— Неужели не ясно, что это засада?! — роптал лейтенант Фаулер. — Будь я капитаном, я бы тут не вошкался, а развернулся — и вперед, на всех парусах!
— Да, другого выхода нет, — поддержал его кто - то из команды. — У них-то наверняка семидесятичетверки, разметелят нас только так! И чего ждать? Нос по ветру и деру!
— Старик слишком медлительный, — добавил один из молодых членов экипажа.
Кому дано в этом мире управлять людьми? Кто из троих собравшихся может считаться главным, тем, кто скажет двум другим, что следует делать? Кто видит больше всех? Что значит быть хорошим капитаном?
А вот и Натаниэл Дане, он поднимается на грот - мачту, чтобы с высоты оценить ситуацию. Но как определить, сохранил ли немолодой командующий былую зоркость глаза или уже утратил ее? Наконец он добрался до верха, устроился на площадке, припал к зрительной трубе, тщательно все изучил и высморкался. Потом он начал спускаться вниз — все в том же темпе, ни на йоту быстрее. Ему не пришлось специально собирать офицеров, они и сами уже давно собрались тут, равно как и мичманы.
— Джентльмены, — начал старик и, нимало не смущаясь, потряс ногою, которая затекла у него от неудобного сидения наверху. — У нас на хвосте пять французов, явно затевают что-то. Но они просчитались. Мистер Штерман, не соблаговолите ли приготовить судно к бою. Мистер Франклин!
— Да, сэр!
Это получалось у него уже механически. Всякий раз, когда Джои слышал свое имя, он неизменно отзывался: «Да, сэр!» — так что выходило ничуть не медленнее, чем у других.
— Просигнальте: «Эскадра к бою, сомкнуться в линию, лечь в дрейф».
Редкие радостные возгласы тут же стихли. Настроение сразу упало. В ответ на сигналы Джона с других судов посыпались вопросы. Вся флотилия была безмерно удивлена. В конце концов с трудом построились в одну линию, готовые к бою. Но тут произошло нечто совершенно поразительное: французы тоже легли в дрейф. Сверху их даже было не разглядеть.
— Но нас-то они тоже разглядеть не могут! — ехидно заметил Фаулер, занявший позицию на орудийной палубе. — До утра не сунутся!
За островом Пулау-Аур, ближайшая оконечность которого только что была обнаружена, село солнце. Пузатые торговые суда покачивались на волнах, демонстрируя свою свирепую черно-желтую боевую окраску, будто всамделишные линейные корабли с тяжелым вооружением на борту. Овечки в волчьей шкуре, вот кем они были в действительности, и едва ли им долго удастся дурачить французов! Все ждали, что ночью поступит команда поднимать паруса, но она так и не поступила. Дане в самом деле решил не двигаться с места. Никто не спал. Некоторые говорили хриплыми голосами:
— И чего стоим? Вместо того, чтобы поддать им как следует!
Таких храбрецов было немало, остальные же тешили себя надеждой, что французы сами отступят по доброй воле ввиду кажущегося превосходства англичан.
Ночью сигналов подавать не надо было, и у Джона появилось время, чтобы заняться тем, что вызывало у него сомнения. Сегодня, как он ни старался, решительности и уверенности брать ему было неоткуда. И откуда им было взяться, если он совершенно не был уверен в том, что всегда поступает правильно. Взять хотя бы историю с белым флагом на «Испытателе»! Ведь тогда он ясно и отчетливо услышал приказ, который, по всей видимости, никто не отдавал. При другом капитане его бы точно отдали под трибунал.
А как же тогда Нельсон? Под Копенгагеном он попросту проигнорировал приказ к отступлению, отданный адмиралом, и никакого тебе трибунала! Хотя Нельсона на самом деле спасли его последующие победы, и только это сделало его потом неуязвимым. Быть уверенным в собственной правоте может только тот, кому отпущен большой срок, как, например, звездам, горам или морю. И ведь при этом у них нет слов, чтобы выразить то, что им ведомо издавна. Мера свободы в этом случае, полагал Джон, в каком-то смысле чрезмерна, ее больше, чем нужно. Вполне вероятно, что ты поступаешь и правильно, но может статься так, что все остальные сочтут твой поступок неправильным. И не исключено, что будут даже правы.
День занялся. На горизонте все еще виднелись застывшие на месте паруса. Французы по-прежнему лежали в дрейфе. Командующий отдал распоряжение двигаться намеченным курсом, чтобы подтолкнуть противника к действиям. Ждать пришлось недолго. Паруса тронулись с места, теперь их стало больше. Джон снова был занят. Дане изменил курс и направил всю флотилию прямо на противника.
К своей досаде, Джон почувствовал, что дрожит. Оттого, что он заметил это, страх только увеличился. Повторение битвы под Копенгагеном он считал маловероятным, но от этого ему не стало легче. Вот почему он постарался представить себе, что все это когда-нибудь закончится. На западе находился остров Пулау-Аур. Он подумал о том, что, наверное, именно туда попытаются высадиться оставшиеся в живых, англичане и французы. Интересно, будут ли они делиться продовольствием и принимать совместные решения? Или они просто поубивают друг друга? Но и эти мысли заключали в себе страх. Тогда он решил думать о совершенно иных вещах, полезных и вполне безобидных. Он принялся перебирать в уме: «Провиант, вода, кремень, инструменты, перевязочный материал, оружие с боеприпасами…» Это был список предметов, которые положено было взять с собой в шлюпку в случае кораблекрушения. Джон знал его наизусть. От страха ему избавиться так и не удалось, зато он смог хотя бы унять дрожь.
Отчего Дане не воспользовался ночной темнотой, чтобы скрыться? Ведь риск тогда был бы значительно меньше. Ну не настолько же он безрассуден, чтобы принять настоящий бой?!
Джона охватила слабость, но он продолжал смотреть вперед, расшифровывать сигналы, передавать их дальше, отвечать. Каждый сигнал, поступавший извне, заставлял его мозг работать. Если же никаких сигналов не поступало, он двигался дальше по списку: «Подзорная труба, секстант, компас, хронометр, бумага, лот, рыболовные крючки, котелок, иголка…» Страх его был велик, но и список был достаточно длинным. К числу немногочисленных предметов, которые категорически не подлежали спасению с тонущего корабля, относился и «священный камень».
Дрожь, пожалуй, стала еще сильнее.
«Шест, парусина, нитки, флажки…»
Военные корабли стремительно приближались.
— Сигналить! — бормотал Джон. — Господи, сделай так, чтобы все обошлось, сделай так, чтобы я только сигналил!
Чуть ли не первый снаряд, выпущенный французами, попал в рулевого «Графа Кемдена». Дане посмотрел на замершего в ожидании запасного и мотнул головой. При этом он склонил голову вбок так, что его лоб показывал в сторону руля, а подбородок — в сторону подчиненного. Наверное, он мог бы сказать: «Замените его!» — но место у руля все было залито кровью, и потому он предпочел объясняться без слов. Затем он вынул часы и стал внимательно изучать их, как будто самым важным в смерти Джеймса Медликотта был именно час и миг, когда это произошло.
Теперь Джон дрожал еще больше. Он думал, как бы ему это скрыть. Никто не может держать мертвой хваткой собственное лицо, собственное тело. Он наклонился к убитому и подхватил его на руки, как берут на руки детей или женщин. Мокридж рассказывал как-то о мальчике из Ньюкасла: ему было девять лет, однажды вечером он свалился от усталости и угодил под работающий станок. Джона тогда очень напугала эта история. Он часто представлял себе, как он вынес бы на руках покалеченного ребенка, если бы оказался в тот момент где-то рядом.
— Он же умер! — крикнул ему один из ласкаров.
Джон ничего не ответил на это. Он заботливо нес тело погибшего дальше, не встречая на своем пути никаких препятствий. То, что он делал, было, конечно, совершенной бессмыслицей. Но раз уж он начал, он должен довести начатое до конца, тем более что это позволяет ему скрыть собственную дрожь. Пушки грохотали, корабль трясло и подбрасывало. Джон положил убитого рядом с ранеными и поспешил удалиться. Судовой лекарь установит потом, что сделать уже ничего было нельзя. Джон тронулся в обратный путь. Он твердо был уверен в том, что не трусость побудила его совершить сей бессмысленный поступок. Это был своего рода протест, знак порицания, вот что это было. Тут нет ничего недостойного. Теперь его дыхание выровнялось, страх отступил. С верхней палубы он, наверное, скоро увидит, как французы двинутся на них, чтобы взять на абордаж. Джон не желал принимать и это, как не желал он принимать все остальное в данной ситуации. В нем не осталось ничего, кроме упрямства.
— Я не могу одобрить все это и сражаться не буду! — твердил он.
Он решил, что будет только смотреть, замрет, как скала, в ожидании исхода, живой или мертвый. Для войны все слишком медлительны, не только он один.
Джону осталось одолеть последнюю лестницу, выходящую на цалубу. Сохраняя совершенное спокойствие, он шагал наверх, и не было в этот момент на судне человека более уверенного, чем он, вне всякого сомнения.
Но испытания не получилось.
Все вышло совершенно иначе.
Меньше чем через час Джону поступила команда подать новый сигнал: «Общее преследование противника, два часа». Французы сломались и дали деру, спасаясь от погони, в которой принимало участие шестнадцать судов английского торгового флота, с трюмами, забитыми доверху товаром, японской медью, селитрой, агар-агаром. Пять военных кораблей, оснащенных пушками и снарядами, с целым батальоном солдат на борту, все как один под ружьем, устремились вдаль.
Прошло какое-то время, прежде чем Джон заметил, что все вокруг него смеются, хохочут во всю глотку, без удержу, оттого что соединились в этом мире в одном мгновении миг безумия и миг светлой радости, когда кто-то на баке воскликнул:
— Мне кажется, они нас не хотят!
Не сразу Джон заметил, что и сам он смеется и что его строптивое упрямство при этом никуда не девается, а только выливается в смех, почувствовав наконец свободу.
— Мистер Уестолл, — раздался с кормовой палубы голос командующего. — Надеюсь, вам удалось сделать несколько хороших рисунков?!
— К сожалению, нет, сэр! — ответил художник. — Этот учебный маневр начался так неожиданно и протекал так бурно, что я как-то не успел.
Теперь всех рассмешило слово «учебный маневр», и опять полилось веселье.
Ради победы Натаниэл Дане поставил на карту все. Теперь он был героем. Они все были героями.
Командующий пригласил офицеров и капитанов на флагманский корабль отпраздновать «победу у берегов Пулау-Аур». Он поднял бокал и сказал:
— Нам удалось победить только потому, что Бог был милостив к нам, и потому, что мы не торопились. Семь раз посмотреть, один раз действовать. Молодежь часто не понимает этого. Лучше делать медленно, но без ошибок, чем быстро, но с ошибками, потому что каждая ошибка может оказаться последней. Верно, мистер Франклин?
Теперь все смотрели на Джона, ожидая, наверное, что он сейчас радостно скажет, как и положено: «Да, сэр». Но вместо этого он молча уставился на командующего. Видно было, что он немного дрожит. Чудеса, да и только! Все очень удивились. Но Джон как раз начал складывать предложение, которое он собирался сказать. Чтобы, однако, не испытывать терпение окружающих, он решил пока начать так:
— Сэр, я не одобряю… — сказал он и задумался над тем, как же построить фразу дальше.
Все вдруг притихли. Ему ничего не оставалось, как взять с бою главное предложение:
— Война, сэр, она для нас для всех слишком медленная!
Пока все вокруг смеялись, он лихорадочно пытался сверить только что сказанное с тем, что он собственно собирался сказать. Но у него ничего не вышло, особенно после того, как Фаулер хлопнул его от души по плечу, и все опять перепуталось.
Только командующий, быть может, понял, что он хотел сказать, или, во всяком случае, попытался понять.
— Нет, не бывает ничего слишком медленно или слишком скоро, — сказал он серьезно. — Время мое — в Твоих руках, Господи. Спаси меня от моих врагов и от тех, кто преследует меня! — Он помолчал и добавил: — Вот и мистер Франклин наконец порадовал нас целым предложением, а то прежде у него одни паузы выходили. Он нам еще всем покажет! Славный денек сегодня, однако!
Никто из присутствующих ничего толком не понял, но все равно все рассмеялись, будто услышали хорошую шутку. Они смеялись, чтобы уважить, как положено, почтенного победителя.
Скоро уже не было на «Графе Кемдене» человека, кто бы не знал, что Джон имел в виду совсем другое. Он начал с Данса и обошел всех и каждому сказал правильное предложение. Уестоллу он сообщил:
— Я бы с удовольствием всегда проявлял свою храбрость сразу, но мне хочется, чтобы то, что я делаю, было к тому же правильным. Поэтому у меня все получается так трудно, вот и с храбростью тоже.
Уестолл прищурился и сказал:
— Очень выразительный типаж!
Они миновали Цейлон и оставили позади мыс Комарин. Джон неотрывно смотрел на море, пока художник набрасывал его портрет. Уестолл то и дело облизывал нижнюю губу, он всегда так делал, когда рисовал. Джон снова приступил к разговору:
— А знаете, что я вам скажу, мистер Уестолл? По мне, так точность все-таки лучше фантазии.
Уестолл вытянул руку и отставил большой палец, пытаясь прикинуть расстояние между глаз, потом он повернул ладонь ребром и стал измерять расстояние от макушки до того места, где начинаются уши.
— Этот портрет будет абсолютно точным, — заверил он.
Джон, был очень доволен. Молча сидел он, боясь пошелохнуться. Если уж мистер Уестолл взялся рисовать его по старинке, то он ни в коем случае не должен сбивать ему картинку.
Когда они стояли на рейде в Бомбее, задули муссоны. Уильям Уестолл сошел на берег. Он сказал:
— Я хочу тут остаться, чтобы запечатлеть Индию. Начну с муссона. Самая прекрасная картина моего брата называется «Кассандра предсказывает конец Трои». Моя же картина будет называться «Муссон надвигается», и выражать она будет ровно то же самое, только лучше!
Джон не понял ни слова. Ему было грустно оттого, что теперь не станет и этого милого чудака.
Портсмут! Все те же укрепления и доки, они ничуть не изменились, да и весь город выглядел так, словно Джон покинул его только вчера. И никому здесь не было дела до какого-то мистера Франклина, который целых три года ходил по южным морям, а теперь вернулся, и не было никого, кто поднял бы за это бокал. Весь Портсмут, кипучий и бурливый, был полон молодых людей, мужчин и женщин, здесь все шумело, трудилось, развлекалось и занималось только собой. Если здесь и жили старики, то жили они именно потому, что их привлекала вся эта круговерть, а не потому, что они просто мирились с ней. Тут никто не ухаживал за розами, никто никому ничего не проповедовал и никто не слушал проповедей. Кто быстро живет, тот быстрее добирается до конца. В доках они работали до седьмого пота, даже по ночам, при свете ламп, заправлявшихся рыбьим жиром. Город был голодным и быстрым, и в этом он оставался верен себе.
Джон узнал, что Мэтью по неведению угодил на острове Маврикий в лапы к французам и они засадили его в тюрьму. Он, оказывается, думал, что перемирие еще действует, и потому встал на якорь у берегов французского Маврикия, имея при этом на руках только бумаги на почившего «Испытателя». Оставалось лишь надеяться, что они не отобрали у него морские карты, на которые ушло так много сил, и что вообще они скоро отправят его домой.
Мэри Роуз никуда не девалась.
Она по-прежнему жила на Кеппел-Роу, только в другом доме, чуть подальше. В камине, над очагом, у нее висел большой чайник для горячей воды, поддерживаемый хитроумной изящной конструкцией, благодаря которой она могла заваривать чай, не снимая чайник с огня. По всему было видно, что дела у нее хороши.
Она сказала:
— Ты говоришь быстрее, чем три года назад.
— Теперь у меня другой ритм, — ответил Джон. — К тому же я не признаю гораздо больше вещей, чем прежде, — это ускоряет.
На лице у Мэри он обнаружил, кроме знакомых плавных линий, новые морщинки. Джон разглядывал ее дышащее тело. На руках у нее, выше локтя, золотятся тонюсенькие нежные волоски, заметные, если смотреть на них против света. Этот легкий пушок обладал удивительной силой, творившей с Джоном настоящие чудеса. Его ждали большие свершения.
— Я чувствую себя синусоидой, все поднимается и опять поднимается!
Вскоре он забыл свою геометрию, а вместо этого усвоил, что многое на свете можно выправить и сладить и что для этого достаточно усилий двух людей. Он видел солнце, застившее собою все небо. Парадоксальным образом оно одновременно было морем и грело почему-то снизу, а не сверху. «Быть может, это и есть настоящее, когда оно в порядке исключения никуда не бежит», — подумал Джон.
Он услышал голос Мэри.
— С тобой все по-другому, — сказала она. — Большинство всегда слишком торопится. Только дойдешь до главного, и нет его, все прошло.
— Вот именно об этом-то я и думаю уже некоторое время, — отозвался Джон, радуясь ее словам. У него было такое чувство, что Мэри его понимает. Он принялся разглядывать ее лопатку, внимательно изучая, как белая кожа обтягивает выступающую косточку. Он все осмотрел. Самая нежная кожа была над ключицами, от ее вида он опять взволновался, она сулила новое настоящее и солнце, что греет снизу.
Мэри показала Джону, что прикосновения и ласки — это особый язык. На этом языке можно говорить, спрашивать и отвечать. Он позволяет избежать всякой путаницы. Многому Джон научился в тот вечер. Кончилось все тем, что он решил совсем остаться у Мэри.
Она сказала:
— Ты сошел с ума!
Они проговорили до глубокой ночи. Приняв решение, Джон от своего уже не отступался. И если кто-то нынче хотел попасть к Мэри, тот натыкался на запертую дверь и, прождав напрасно, уходил несолоно хлебавши.
— Я рад, что теперь мое тело умеет делать все, — прошептал Джон.
Мэри Роуз растрогалась:
— Теперь тебе не нужно три года странствовать по свету, чтобы убедиться в этом!
Перед постоялым двором «Уайт Харт Инн» стоял старик Эйскоф. Ему было восемьдесят лет, и шестьдесят пять из них он прослужил солдатом, успев повоевать не только в Европе, но и в Америке. Он приходил сюда каждый день встречать почтовый дилижанс и внимательно вглядывался в лица сходящих пассажиров, пытаясь определить, откуда кто прибыл.
Младшего Франклина он узнал по тому, как он двигался. Старик вцепился в него мертвой хваткой и не хотел отпускать. Ему хотелось первому узнать все новости.
— Вот оно как, — сказал он напоследок. — Значит, присмотрел уже себе местечко на новом корабле, да еще на большом! Стало быть, скоро опять пойдешь сражаться, Англию защищать.
Поговорив со служивым, Джон направился в сторону родительского дома. Солнце карабкалось по ветвям фруктовых деревьев. Сколько он себя помнил, он всегда мечтал только о том, чтобы уехать отсюда куда-нибудь подальше. Его надежда устремлялась в неведомые дали, а сам он в это время глядел на эти трубы, на этот крест, что стоит посреди рыночной площади, и на то дерево, что растет перед самой ратушей. Быть может, тоска по родине — это всего - навсего желание снова испытать то старое чувство надежды? Он решил, что это следует обдумать, и поставил свои вещи на землю, рядом с крестом.
Ведь у него сейчас тоже есть надежда, совсем свежая. Она гораздо более осязаемая, чем та, прежняя. Откуда же тогда берется тоска по родине?
Наверное, когда-то все здесь было мило его сердцу, но это было в те времена, о которых у него не сохранилось воспоминаний. Теперь же тут все казалось скорее чужим. Запах нагретой весенним солнцем стены в Вампоа был ему, пожалуй, даже роднее, чем запах этих ступенек, ведущих к кресту. И все же в нем продолжало жить какое-то смутное ощущение давно забытой любви.
— Н-да, волнительное это дело — возвращаться домой, — услышал он голос старика Эйскофа, который, оказывается, всю дорогу шел за ним. — Так и хочется сесть посидеть.
Мичман Джон Франклин поднялся со ступенек и отряхнул пыль с панталон. Он думал о том, что такое любовь к отечеству — чувство долга или же врожденная привязанность? Старого вояку о таком, конечно, не спросишь.
Дом в узком проулке принадлежал теперь чужому человеку, оказавшемуся немногословным толстяком, который на все говорил только «угу» или «хм», выражавшими у него и приветствие, и объяснение, и прощание.
Родители переехали жить в дом поменьше. Матушка смотрела на Джона радостными, живыми глазами и называла его по имени. Они сидели в тишине, потому что отец почти ничего не говорил. Выглядел он печальным, и Джону стало его жалко. Неужто у них совсем нет денег? Ведь у отца было порядочное состояние. Джон предпочел об этом не спрашивать. Он знал наперед, что услышит в ответ, мол, прошли хорошие времена. На вопрос о Томасе отец односложно ответил, что тот командует теперь местным добровольческим полком. Они покажут этому Наполеонишке, если он попробует сунуться в здешние края.
Дедушка совсем уже оглох. Он смотрел на всякого, кто обращался к нему, долгим взглядом и говорил:
— Можешь не кричать, я все равно ничего не понимаю. Все, что нужно, я и так знаю, и ничего нового мне никто сообщить не может!
По дороге к дому Энн Джон попытался вспомнить лицо Мэри. Но оно никак не складывалось у него, и это его очень удивило. Как же можно забыть черты лица человека, если ты его любишь? Хотя, наверное, именно поэтому и забываешь.
Энн Флиндерс, урожденная Чепелл, заметно округлилась. Она обрадовалась, увидев Джона. О неприятностях, постигших Мэтью, она уже была наслышана.
— Сначала адмиралы, потом французы! А ведь он никому ничего дурного не сделал!
Она была грустной, но плакать не плакала. Она расспросила его о, путешествии, ей хотелось знать все до мельчайших деталей. Под конец она сказала:
— Они поплатятся еще за это, проклятые французы!
Потом он навестил Лаундов, родителей Шерарда.
Последнее письмо от Шерарда пришло из Шир-
несса, и с тех пор они о нем ничего не слышали. А то, что он отправил вместе с Мэтью, наверняка конфисковали. Из порта Джексон он не написал ни строчки. Джон подумал о той земле, к берегам которой собирался отправиться его друг, мечтая о стране за синими горами, где реки все текут на запад и куда устремляются каторжники с Ботанического залива, если им, конечно, удается вырваться на свободу.
— Он живет в стране, где очень много зелени и всегда хорошая погода, — сказал Джон. — Вот только с почтой там неважно, — добавил он.
Жизнь в Инг-Минге стала гораздо хуже. Людей прибавилось, а еды — убавилось. Лаунды пока еще держали корову. Но скоро ей будет нечем кормиться, слишком малы теперь стали общинные угодья.
— Богачи берут и переносят свои заборы, а на оставшемся пятачке сметается все подчистую, одна лысая земля торчит!
Папаша Лаунд был молотильщиком. Полтора шиллинга в день, но только во время урожая. Его супруга могла бы прясть, да только прялка вместе с медным чайником уже давно были отданы в залог. Тому самому толстому молчуну, который говорил только «угу» и «хм».
— Младшие-то пока все с нами живут, дома, — сказал папаша Лаунд. — Ходим в долину, на марши, работать, там платят побольше. А то так на мануфактуру прядильную наняться можно, туда и ребятишек берут, и летом и зимой. Вот выиграем войну, так, может, дела наши лучше пойдут.
Они показали ему последнее письмо Шерарда. О себе он прочел: «По ночам ему снятся убитые».
Деревня вся как будто вымерла. Том Баркер жил теперь в Лондоне, учился на аптекаря, кто-то служил в армии, многие просто уехали. В церкви по-прежнему стоял Перегрин Берти, лорд Виллоуби, и взирал на собрание пустых стульев. «
Пастух, лежебока и бузотер, был пока еще тут.
Они встретились в «Уайт Харт Инн», и он тут же пустился в спор.
— Подумаешь, эка невидаль, обойти вокруг света! Для этого мне не нужно болтаться по морям, — сказал он. — Земля-то вертится сама собою, так зачем мне еще суетиться?
Джон терпеливо слушал его речи.
— Но ты ведь вращаешься вместе с землею, — ответил он, — значит, ты остаешься всегда там, где ты есть.
— Но ноги-то мне все равно поднимать приходится, — хихикнул пастух.
Потом они заговорили об общинных угодьях.
— И знаешь, что удивительно? Чем больше ртов кормится на этом лугу, тем меньше он становится! Ну, не чудо ли?
— Я не верю в чудеса, — ответил Джон. — Это все детские сказки.
Пастух допил то, что у него еще оставалось, и пошел, как всегда, хорохориться:
— А вот и заблуждаешься, любезный! В экономике всякая мысль начинается с удивления! Слушай, герой, а ты хоть посылаешь своим немного денег?
Глава девятая ТРАФАЛЬГАР
Доктор Орм ошарашенно смотрел на Джона и ничего не говорил. Потом он вскочил и радостно воскликнул:
— Джон! — Он часто заморгал глазами, словно пытаясь остудить ресницами разгорячившийся мозг, — Я ждал тебя! Но уже почти не надеялся.
Джон сам был удивлен, с какою трезвостью он смотрел теперь на своего старого учителя. «Я что-то значу для него, — подумал он. — И это хорошо, потому что я, кажется, еще его люблю».
Они сели в саду, позади дома, за стол. Сначала возникла пауза, потому что они оба толком не знали, с чего начать. Тогда доктор Орм рассказал небольшую историю, как он выразился — «для затравки». Что ни говори, он был настоящим педагогом.
— Ахиллес, самый быстрый бегун на свете, был таким медленным, что не мог обогнать черепаху. — Доктор Орм остановился, чтобы дать Джону время осмыслить абсурдность этого заявления. — Ахиллес дал черепахе отползти подальше, после чего они одновременно побежали. Когда он поравнялся с тем местом, с которого стартовала черепаха, она уже была далеко. Он добегает до той точки, где еще недавно была его соперница, и видит, что она снова значительно ушла вперед. Так повторилось много раз. Расстояние между ними все время сокращалось, но он так и не смог ее догнать.
Джон зажмурился и погрузился в размышления. «Черепаха?» — подумал он про себя и уставился в землю. Он разглядывал туфли доктора Орма. Ахиллес? Нет, это все выдумки какие-то. Учитель не выдержал и рассмеялся, обнажив ряд мелких кривых зубов. Джон заметил, что одного зуба теперь не хватает.
— Ладно, пойдем-ка в дом, — сказал он. — За это время я значительно продвинулся в исследовании природы.
Войдя в дом, доктор Орм сразу же направился в свой кабинет. Когда он уже отпер дверь каморки, Джон схватил его за руку:
— Эта история с гонками, ее могла сочинить только черепаха!
В каморке находился небольшой самодельный аппарат, представлявший собою плоский диск, который крутился на поперечной оси, приводимой в движение специальной ручкой. На каждой стороне диска было нарисовано лицо, на одной стороне, слева, мужское, на другой стороне, справа, женское. Когда диск приходил в движение, то рисунки возникали перед глазами зрителя попеременно.
— Похожую штуку я видел на базаре шесть лет назад.
— Вращательный механизм мне сделал кузнец, — объяснил доктор Орм, — а счетчик — часовщик. Если быстро вертеть, то Арлекин и Коломбина как будто соединяются, и можно подумать, что тут нарисована пара.
Он раскрыл маленькую книжицу и начал читать:
— Мои глаза поддались на этот обман зрения при 710 оборотах. У алтарника Рида, кажется, получилось 780 оборотов, у сэра Джозефа, шерифа, 630, у самого ленивого моего ученика — 550, а у самой шустрой моей экономки — аж 830 оборотов!
Джон заметил небольшие песочные часы, прикрепленные к рычажку счетчика.
— И за какое время?
— За 60 секунд. Сядь, пожалуйста. Я буду вращать диск, постепенно увеличивая скорость до тех пор, пока ты отчетливо и ясно не увидишь пару. Тогда я остановлюсь на этой скорости и переверну песочные часы. Одновременно с этим включится счетчик.
Учитель начал осторожно вращать ручку, с интересом поглядывая на Джона, звук скрипящего механизма становился все выше и выше.
— Вот! — воскликнул Джон.
Защелкали колесики счетчика, завертелись шестеренки, и после каждого оборота одно из колесиков смещалось — сначала с единицами, потом с десятками, ну а потом и с сотнями. Когда упала последняя песчинка, доктор Орм перевернул часы, и счетчик остановился.
— 330! Ты самый медленный!
Джон был очень рад. Его особенность нашла научное подтверждение.
— Это весьма существенный отличительный признак отдельных людей, — сказал доктор Орм. — Мое открытие еще принесет огромную пользу!
После обеда доктор Орм отправился в школу на занятия. Джон с ним не пошел. Он боялся, что его там заставят рассказывать ученикам о своих впечатлениях. То, что было интересно ему, они все равно не поймут, а говорить по чужой подсказке или ублажать байками других он не умел и не хотел. Уж лучше он сходит к своему старому дереву. Но старое дерево не вызвало у него никаких чувств, оно было совсем чужим. Хотя ему и не нужно теперь никакого дерева, ведь у него были мачты. Он постоял внизу, посмотрел наверх и пошел дальше. Он бродил по городу и думал о скорости, отличающей каждого отдельного человека. Если верно то, что некоторые люди от природы медлительны, то, значит, они имеют полное право таковыми и оставаться. Ведь никто же не давал им задания стать таким же, как другие.
С радостным чувством вернулся он к доктору Орму на ужин. Мир должен оставаться таким, каким он был и есть! Для полного счастья теперь не хватало только студня. Но откуда было знать об этом шустрой экономке?
Джон хотел спросить доктора Орма о войне. Неужели действительно в будущем не будет никаких войн? Что-то не похоже. Но, быть может, после окончательной победы над Наполеоном на земле воцарится вечный мир? Джон все не решался задать свой вопрос, а почему — и сам не знал.
Доктор Орм рассказал о том, что собирается построить много еще разных аппаратов.
— Какие точно, пока сказать еще трудно. Тут многое еще нужно продумать.
Среди прочего он поведал об одном ирландском епископе, который разработал свою теорию восприятия, он был епископом Клойна.
— С его точки зрения, весь мир со всеми людьми, предметами, движениями есть лишь кажимость. Этот мир, таким образом, представляет собою историю, каковую Господь Бог вложил в мозги через посредство искусственных чувственных впечатлений, скорее всего — только в мозги епископа Клойнского. В итоге выходит так, будто на свете существовали только его мозги, его глаза и его нервы, его видения, которые Господь Бог послал исключительно только ему.
— С какой стати Он должен был это делать и зачем?
— Божий умысел неведом человеку, — ответил учитель. — И к тому же хорошая история совсем не обязательно должна иметь какую-то цель.
— Если Он такой фокусник и может сделать так, что всем нам будет чудиться всякое разное, то почему Он поскупился тогда на удивление?
Вопрос оказался не по адресу. Доктор Орм перевел разговор на то, что его самого занимало. Его же интересовало в первую очередь то, при помощи какого аппарата Господь Бог мог бы вкладывать в человеческий мозг эти образы, если бы епископ и впрямь оказался прав.
— Разумеется, это только так, догадки, — сказал он. — По-настоящему постичь методы, какими действует Бог, нельзя.
Какое-то внутреннее чувство все еще удерживало Джона от того, чтобы задать свой вопрос о вечном мире. Он любил доктора Орма именно как человека, который не слишком много говорит о Боге. Джону хотелось, чтобы так оно все и оставалось.
Доктор Орм сам дошел до этой темы. Человечество когда-нибудь научится, заявил он. Правда, оно учится несколько медленнее, чем он это себе представлял.
— А все потому, что находятся умники, которые только и норовят изменить то немногое в этом мире, что им известно. Но настанет день, когда они поймут, что мир нужно открывать, а не улучшать. И главное, не забывать то, что уже открыто.
Длинные предложения о мире Джон не любил, но терпел, если умные люди вроде доктора Орма или Уестолла в беседе с ним принимались формулировать что-нибудь эдакое.
Джон надеялся, что доктор Орм потом все запишет.
— Кстати, о забывании, — сказал Джон. — Я полюбил одну женщину и спал с ней, но ее лицо теперь у меня совершенно стерлось из памяти!
Возникло легкое замешательство. Доктор Орм случайно поставил чашку мимо блюдца.
На Мэри Роуз времени теперь не осталось. Джон был приписан к «Беллерофону», который стоял в устье Темзы, совсем далеко от Портсмута. На пути в Ширнесс он разговорился с одним лейтенантом, служившим, судя по знакам отличия, командиром. Он был худым, с темными глазами и длинным носом. Этот нос выглядел так, словно к нему приставили второй для удлинения. Лейтенанта звали Лапенотье, и говорил он необыкновенно быстро. Он командовал шхуной «Пикль», самым мелким кораблем, входившим в состав военного флота и использовавшимся в основном для разведывательных целей. Команда шхуны собирала сведения о береговых укреплениях и отлавливала сторожевые лодки противника. Командир шхуны славился тем, что умел вытрясать из пленных много чего полезного.
— Вам, французу, это все-таки несколько легче! — заметил другой офицер.
— Я англичанин! — отрезал Лапенотье. — Я сражаюсь за добрые страсти человечества и против дурных.
— И какие же страсти — добрые? — полюбопытствовал другой офицер.
— Вера и любовь.
— А какие дурные? — спросил Джон.
— Всеобщее равенство, маниакальное главенство логики и — Бонапарт!
— Верно, дьявол, благослови вас Господь! — воскликнул другой офицер, подскочил и ударился со всего размаху головой о балку.
Джон считал, что все это лишнее. Такого он не одобрял. Французы должны держаться подальше от Англии, вот и все.
По составу экипажа «Беллерофон» был ирландским судном, а не английским. Во многих боях побывали они, много шуму успели наделать, много смерти принести, — знаменитый корабль! Почему здесь так много было ирландцев, никто не знал. Моряки называли этот корабль «Забиякой» или «Задирой». В свое время, это было в 1786 году, у него хватило дерзости самовольно сойти со стапеля раньше срока, окреститься по-быстрому, удовлетворившись оказавшейся в наличии наполовину выпитой бутылкой портера, и выйти в море. «Беллерофон» был одного возраста с Джоном. Когда-то на нем служил мичманом Мэтью. Нос корабля украшала фигура оскалившегося черта, наверняка тоже из греков, как одноглазое чудище на носу «Полифема», и тоже без рук.
Этот корабль не шел, конечно, ни в какое сравнение с «Испытателем»! Добротная древесина, тяжелые снасти, бесчисленное множество людей, солдаты в красных мундирах, а некоторые даже в голубых, те, что приставлены были к полевым пушкам. Голубые и красные ежедневно занимались строевой подготовкой на палубе, бедолаги. Команда смотрела на них с сочувствием и некоторым презрением, когда они все дружно выполняли команды: «Заряжай!», «Направо, кру-гом!», «Шагом марш!» Вот уж кто, наверное, порадовался бы этому вышагиванию под барабанный бой, так это австралийские аборигены. Они бы точно стали повторять за бравыми вояками все их движения — размахивать палками, крутиться, вертеться, пока из всей этой муштры не получился бы хороший танец. Джон решил положить себе за правило наблюдать за человечеством. Уж коли оно чему-то учится, нужно иметь об этом хотя бы какое-то представление.
Во всей команде и среди простых солдат не было почти ни одного, кто бы попал сюда по доброй воле, — кого-то заманили по пьяному делу, кого-то затащили силой. Были тут и женщины, может, сами напросились, а может, и мужья заставили. Жили они на нижней палубе, ходили в шароварах и по внешнему виду мало чем отличались от обыкновенных моряков. Никто об этом не заводил никаких разговоров, а то, о чем никто ничего не говорит, оно как будто и не существует. На ирландском корабле, который прикидывается английским, это никого не удивляло.
Куда же держал курс их корабль? Говорили, что в Брест. Блокада гавани — одна морока. Все пребывали в скверном состоянии духа, особенно солдаты поневоле.
Кают-компания для мичманов находилась в самом низу. Воздух там был такой, что хоть топор вешай. На столе — сигары, грог, пироги, сыр, трубки, ножи и вилки, флейта, песенники, чашки, остатки свинины, кусок слюды. А вокруг всего этого — скука и драки от скуки, в перерывах — мудрые изречения девятнадцатилетнего Бэнта, считавшего, что он все знает.
— Бабы под тридцать — самое то!
Вот в таком духе он и разглагольствовал. Он был родом из какой-то деревни под Девонпортом, и можно себе представить, как там все были рады-радешеньки, когда он записался во флот.
— Баба в тридцать — все уже знает. У них все то же самое, что у двадцатилетних, только времени на всякие глупости терять не надо! А еще лучше, пожалуй, сорокалетние!
Вэлфорд, старший по кают-компании, выпустил дым в воздух.
— Заткнулся бы ты лучше! Наслушался чужих баек! Наверное, какой-нибудь дока нарассказал. Лет эдак семнадцати.
Бэнт налился кровью от ярости, но тут же получил флейтой по пальцам, так что не успел ничего сказать, а только сидел теперь, скривившись от боли. Быстрый какой, однако, этот Вэлфорд. К тому же старший всегда прав — важный принцип, который они шли защищать в борьбе против Наполеона.
Чужая скука оказалась для Джона сущим наказанием. Кто не научился быть жестоким, тот должен быть по крайней мере дерзким. Первое время с ним почти никто не считался. Но Джон сохранял самообладание. Он знал, что все еще переменится. Только один человек обращался к нему иногда за советом: Симмондс, самый младший из всех, попал на корабль прямо из дому.
Иногда Джон принимался думать о будущем. Что делать такому, как он, когда закончится война? Мичман на берегу получал меньше половины жалованья. Может быть, поехать в Австралию к Шерарду? Но где его там искать? Джон уже вышел из младших. Симмондсу было четырнадцать, Генри Уокеру — шестнадцать.
Всю осень и зиму торчать под Брестом! Джон не видел в этом особой беды. Он разучивал новые сигналы и читал все книги, какие только ему попадались в руки.
Война когда-нибудь закончится. Он хотел попытаться получить место в Ост-Индской компании.
Симмондса ему было жалко. Когда Вэлфорд вечером торжественно всаживал вилку в стол, как того требовал обычай, младшие должны были беспрекословно покинуть кают-компанию и отправиться в койку. Считалось, что они еще растут и им нужно больше спать, хотя на самом деле смысл этой процедуры заключался в том, чтобы унизить их. Если Симмондс просыпал побудку — а проспать было нетрудно, ведь он жил на нижней палубе у комендора, — тогда к нему отряжался Бэнт, который подбирался снизу и тыкал да пихал до тех пор, пока тот не вываливался из висячей койки. Бедняга ходил весь в синяках и ссадинах, как некогда Джон. Вообще к нему все время цеплялись и донимали всяческими шутками. Ему еще многому нужно было научиться. Он не знал даже, как делать «собачью заделку» на тросе. Впрочем, он сам был в этом виноват, поскольку относился ко всему без должной серьезности. Вместо того чтобы учиться, он рассказывал о своей собаке в Беркшире. Он был приветливым, живым мальчишкой, легким и отзывчивым, но, если поступала команда брасопить грот-мачту, он устремлялся к фок - мачте.
Джон останавливал его порывы:
— Ты сначала подумай! Где она может быть? Только рядом с бизань-мачтой!
Он объяснял ему и более сложные вещи. Со временем он заметил, что даже старшие знают меньше, чем он. Однажды что-то выучив, он этого потом никогда не забывал. Поначалу это раздражало остальных. Но он не отступался, ибо полагал своим долгом делиться знаниями, если видел, что у кого-то их не хватает. Через полгода все выучили его нрав. К нему стали относиться с уважением, как он и предполагал. Теперь к нему обращались в сложных случаях и не торопили с ответом. Чего же больше, думал он. Одно только было плохо: война.
Зима прошла. Мучения кончились, прощай, Брест! Появился новый капитан, Джеймс Кук, лысый стройный господин с ямочкой на подбородке. Он выглядел почти таким же благородным джентльменом, как
Бернеби, и много улыбался. Кук был человеком Нельсона до мозга костей и умел поднимать боевой дух. Правда, Нельсон был пока далеко, преследовал часть французского флота. Но Кук старался так, будто адмирал уже лично присутствовал тут, на преобразившемся корабле. В своих речах Кук говорил о смерти, славе, долге, и говорил как друг. Он всякого внимательно выслушивал, но по нему не видно было, какой отклик находят у него твои слова. Быть может, он только делал вид, что слушает внимательно, и все же создавалось впечатление, будто он ценит каждого человека в высоком смысле слова. Казалось, настала эра свободы и добра: Бэнт больше не брюзжал, Вэлфорд старался всем помочь и приободрить, каждый пытался стать лучше. И чтобы свершиться этим переменам, хватило одних только слов капитана! Лишь на Джона они как-то не действовали, как он ни прислушивался к себе.
— Пока я ничего такого не испытываю!
Особенно его смущало слово «слава». Что это такое, слава? Желание показать с себя с лучшей стороны. Но как определить в бою, кто показал себя с лучшей стороны? С точностью сказать такое невозможно. Да и вообще, смерть путала все карты и перечеркивала любые надежные доказательства. В голове у Джона сложилась настоящая речь. Он произнес ее, не размыкая губ. Со славой он довольно скоро разобрался. А вот с «честью» оказалось сложнее. Язык, еще недавно бойко проговаривавший фразы, замер, и Джон задумался. Честь, несомненно, существовала. Вот только, что она такое, нужно было еще как следует изучить.
«Беллерофон» направился в сторону Картахены, к берегам Испании. Фигуру на носу заново покрасили. Прибыл и Нельсон. Мягкий, энергичный, он тоже оказался мастер улыбаться. Когда он выступал перед командой «Беллерофона», то говорил почти что шепотом, словно просил их о каком-то одолжении.
Казалось, он был сама любовь — любовь к славе и людям его сорта. И скоро уже не осталось на корабле никого, кто не хотел бы стать человеком того же сорта.
— Меня это нисколько не волнует, — сказал Джон.
Этот Нельсон был, похоже, уверен в том, что все
будут как один делать то, за что он их любит, и они делали это. Он любил безумцев, и теперь, казалось, все были одержимы одним только заветным желанием — отдаться безумству во имя Англии. Нежданно - негаданно вчерашние невольники, насильно завербованные матросы и изнуренные муштрой солдаты, все как один, возгорелись жаждой подвига. Они прониклись чувством собственной необыкновенной значимости и полагали, будто они — соль земли, лучшие из лучших. Теперь осталось только продемонстрировать это миру. Честь обязывала всякого делать то, за что он уже получил похвалу. Выходило, что честь — это своего рода доказательство, которое можно предъявить несколько позже.
— С какою силой нужно тыкать в человека саблей, чтобы проткнуть его? А если сабля попадет в ребро? А у сердца тонкая оболочка или толстая?
Такие вопросы занимали четырнадцатилетнего Симмондса.
— Главное, захотеть, тогда все получится играючи! — поучал его шестнадцатилетний Уокер.
Все чувствовали в себе прилив сил и мечтали поскорее столкнуться с ужасом и смертью, чтобы посмотреть, насколько они сумеют совладать с подобной ситуацией и хватит ли им на это внутренней уверенности и куража. Всякий, кто не испытал пока еще такого, хотел ощутить на собственной шкуре, как это бывает. Новички, они все приходят и приходят. Джон казался сам себе стариком. Он внимательно наблюдал за маленьким Симмондсом, потому что ему очень хотелось уловить, с какой скоростью у него растет патриотическое настроение, и понять, когда оно у него сильнее, утром или вечером, и откуда оно берется — изнутри или все-таки извне.
Французские и испанские корабли пока еще стояли недалеко от Кадиса под надежной защитой береговой батареи. Вот туда-то и устремился «Беллерофон», там сходился весь английский флот.
Однажды вечером, сидя в кают-компании, Джон сказал:
— 330 оборотов в минуту, с такими показателями я к бою непригоден!
Слушать такое никому не нравилось.
— Ты ж не пустышник какой! — сказал Вэлфорд. — Просто нет в тебе, Франклин, огня, страсти нет!
Что такое пустышник, Джон знал очень хорошо, потому что он знал все, что имеет отношение к кораблю: пустышниками называли муляжи, которые приделывали к лафету в тех случаях, когда пушки снимали для ремонта или отправляли на берег. Пустышником он быть не хотел. Теперь он старался вдвойне. Его опять назначили сигнальщиком. Он знал назубок все правила, знал, какие бывают ошибки и как их исправить. Он исполнял свои обязанности так, чтобы никому не пришло в голову упрекнуть его в отсутствующей страсти.
Однажды он услышал слова какого-то лейтенанта:
— Самая благородная мысль, рожденная человечеством, — это мысль о самопожертвовании. Мы идем сражаться не для того, чтобы убивать, а для того, чтобы положить жизнь за Англию!
Такие перлы прямо хоть сейчас бери и записывай в тетрадь высказываний и изречений, какая была когда - то у Джона. Но теперь ее не было. Выступавший лейтенант смотрел сквозь публику, словно думал только об одном: пока все еще на своих местах, пока еще все ясно, пока еще я не сделал ни одной ошибки.
Кроме того, много говорили о доблести и мужестве. Так много, что если бы слова могли заменять поступки, то храбрости в предстоящем сражении хватило бы на всех. Кто-то мечтал о повышении в звании, полагая, наверное, что после героических свершений настанут другие времена, когда не надо будет мучиться. А еще они думали о том, что из тысячи человек экипажа погибает обыкновенно не более двухсот-трехсот и что даже с горящих или тонущих кораблей всегда кто-нибудь да спасается.
Английский флот находился теперь к юго-западу от Кадиса. Настало утро. Завтрак, положенная порция рома, боевая тревога. Бэнт поставил кружку на стол:
— Великий час! Мы будем сражаться бок о бок с самим Нельсоном! Нам довелось быть рядом с Нельсоном!
Теперь и он заговорил подобным образом. И хотя глаза его горели боевым задором, как у гончего пса перед началом охоты, слова его звучали неискренне, как чужие. Но что с него возьмешь, он ведь из Девонпорта. Вот Симмондс, это совсем другое дело. Он действительно воспринимал происходящее как нечто значительное и великое, он даже сам сказал, что начинает догадываться, в чем заключается правда.
— Я хочу узнать все до конца! — сказал он.
И Джон верил ему.
Джеймс Кук выступил с речью.
— Нас ждет бессмертие! — улыбнулся он. — Покажите, на что вы способны! Вы — в три раза лучше французов!
Интересно, как он это высчитал?
В кают-компании устроили перевязочную. Симмондс весь горел от нетерпения и уже не мог нормально ходить, он носился как угорелый, будто сейчас решался вопрос жизни и смерти. Наверное, его природная живость трансформировалась теперь в силу и храбрость. Джон заметил, что и у остальных членов экипажа наблюдается похожее состояние. Только в отдельных редких случаях героизм как будто дал сбой и поскрипывал, словно его плохо смазали.
Джон услышал чьи-то слова:
— Мертвые смотрят на это иначе.
Он выучил это предложение, чтобы уметь повторить без запинки, подошел к Вэлфорду и выпалил его. Джон все еще тешил себя надеждой, что до сражения не дойдет.
Но вот раздался голос из вороньего гнезда:
— Корабли противника!
Еще немного, и все море стало белым от парусов, докуда хватало глаз. Джон оставался спокойным, но на какое-то мгновение ему показалось, словно в воздухе потянуло снегом. Нос стал совсем холодным. Нестройный ряд плавучих крепостей двигался на север, закрывая собою треть горизонта. Стало быть, они выдвинулись, развернулись и теперь пытаются пробиться назад, к Кадису.
Холод, наверное, у него изнутри. Джон стоял рядом с третьим лейтенантом на корме. Здесь был его боевой пост. Но ему было дурно.
— Сигнал с флагманского корабля, сэр!
— Какой приказ?
Джон заметил, что все-таки дрожит. Поступивший сигнал не походил ни на один из знакомых ему. Он начинался с цифр «2-5-3», что означало «Англия». Наверняка дальше идет что-то расплывчатое. Джон ничего не понимал. Ему приходилось бороться с собственным желудком. Он сконцентрировал взгляд на одной точке, но это не помогло, привычной ясности не было. Он едва дышал и перешел в глухую оборону. Никогда ему не быть таким, как Нельсон! Никогда ему не стать своим в кругу этих героев, которые были готовы верить друг другу во всем, даже в том, что касается храбрости, до победного конца. Только бы его не вырвало прямо на палубу, подумал он, это все равно что плюнуть на корону. Только не это!
Дул чахлый северо-западный ветер.
— Скорей бы в бой! — говорили все, — Скорей бы!
У них больше не было времени ждать, им срочно нужна была слава, чтобы уже об этом не думать. Невозможно поддерживать героическое настроение вечно. Самое скверное, что сейчас могло произойти, — это отмена сражения. Двадцать семь английских военных кораблей, отдавшись на волю ненадежному бризу, неспешно продвигались, мерно переваливаясь с боку на бок, навстречу противнику, несколько тысяч мужчин, глядевших вперед, скелеты, мускулы, жир и нервы, кожа, вены, и пот, и мозги, воспаленные слепою яростью, — свою кровь они уже отдали в залог. Со стороны — все грозно и величественно, вблизи же — волонтер, мечтающий стать мичманом, маат, мечтающий стать квартирмейстером, четвертый лейтенант, мечтающий стать третьим. В который раз Джон удивился, какими чужими могут казаться люди. Но ведь необходимость битвы совершенно очевидна! Тогда при чем здесь безумие? В войне нет ничего безумного.
— Защищать Англию! — сказал он громко, но от этого ему легче не стало. Какое дело холмам вокруг Спилсби до того, живут ли на этой земле англичане или французы?
Ему мешал не столько страх, сколько глубокая неуверенность, которая сковывала его. Что же делать? Опять упрямо упереться, как тогда на «Графе Кемдене», нет, об этом не могло быть и речи. Таскать убитых, изображать из себя невозмутимую скалу? В тот раз все это нужно было только для того, чтобы унять дрожь. Можно, конечно, пойти по другому пути. Смотреть на вещи, как епископ Клойнский, и представлять себе все дело так: он, Джон Франклин, есть человеческий дух и ему, этому духу, некто являет видения, чтобы проверить, будет ли он пищать, если ему будет неприятно. Отчего бы не попробовать, надо только настроиться. Итак: ничего этого в реальности нет, есть только явленная кажимость, и все.
И все же он чувствовал себя ненужным и одиноким. Теперь и корабли казались все ему чужими. Но ведь он был моряком на военном корабле, не может же он в одночасье поменять профессию прямо посреди битвы. Стиснув зубы, он занялся расплывчатым сигналом. Он старался дышать как можно глубже и действовал, не отступая от привычного плана. Он сконцентрировал взгляд на продольной оси судна и теперь улавливал все движения только краем глаза. Это немного помогло, он начал успокаиваться. И надо же было случиться такому, что именно в этот момент на него посмотрел Ротерхэм, первый лейтенант.
— Франклин, да вы дрожите!
— Сэр?
— Вы дрожите!
— Да, сэр!
Похоже, что он тоже считает его пустышником. Почему, если они все тут верят друг другу и не сомневаются в собственной храбрости, для него делается исключение?
Капитан спустился на палубу и сообщил о сигнале, поступившем от Нельсона. Матросы и солдаты потели, ухмылялись, ликовали. Они жаждали новых высоких слов, старых им уже не хватало. Мелом, который кто-то принес из учебной комнаты, они начертали на пушках: «„Беллерофон" — смерть или слава!» И вот уже первый французский корабль выдвинулся вперед. Двухпалубник. Раздался выстрел.
В ответ чей-то голос крикнул, скандируя: «N0- FEAR-OF-THAT!» — и тут же сотни других голосов подхватили: «NO-FEAR-OF-THAT!» Весь корабль ревел, словно рассвирепевший великан, и этот рев сливался в единый раскатистый рык: «NO-FEAR-OF-THAT!», он повторялся снова и снова, гремел грозным заклятием: «NO-FEAR-OF-THAT!» Джону почудилось, будто эта угроза относилась к нему.
Подняли нижние паруса, они взвились вверх, словно гигантские занавеси. Начали палить орудия на носу. Джон хорошо знал, что будет сейчас — дым, щепки и крики. Крики двух родов — общие и индивидуальные. Проклятая дрожь. Джон стоял на кормовой палубе, всего в нескольких шагах от Джеймса Кука, у которого на плечах красовались эполеты. Бог ты мой, зачем ему эти штуки?! Лучше б отстегнул, чтобы не стать мишенью!
На полу лежал раненый. Он шептал: «No fear of that». Это Оувертон, парусный мастер. Джон вместе с боцманом отнесли его вниз и положили на тот самый стол, в который Вэлфорд ежевечерне на протяжении целого года всаживал вилку. То, что держал в руках корабельный лекарь, было не намного лучше.
— Я пойду, мистер Оувертон, к другим. Им тоже помощь нужна.
Ответа не последовало. Решил, похоже, умереть до операции.
Следить за дыханием! Кормовая палуба. Продольная ось. Сконцентрировать взгляд, пусть будет застывшим, пусть смотрит на все и ни на что, никаких деталей, только общая картина. Французы разнесли паруса в клочья. Корабль противника подошел вплотную к правому борту «Беллерофона» и палил без разбора по всему, что двигалось. Сейчас возьмут на абордаж. Двести французов высыпали на палубу и с диким криком, размахивая саблями, поблескивавшими на свету, ринулись в атаку. Но в эту секунду легкая волна развела два судна, и штурмующие посыпались в образовавшуюся щель. Они падали, цепляясь друг за дружку, виноградными гроздьями и исчезали под водой с застывшими от удивления глазами. До «Беллерофона» добралось человек двадцать, не больше, но их тут же всех и порешили. Джон посмотрел в другую сторону. Их корабль был теперь под круговым обстрелом.
Джеймс Кук упал.
— Мы отнесем вас вниз, сэр!
— Нет, оставьте меня, я полежу тут несколько минут! — ответил капитан.
— Вон там! — закричал Симмондс. — На фок-мачте! Между фор-марселем и фор-брамселем!
Среди запутанных переплетений бесчисленных канатов Джон разглядел дуло. Он приметил треуголку, узкую покрасневшую полоску лба и, чуть ниже, глаз у визира. Он принял решение проигнорировать увиденное и поднял чернокожего матроса, которого только что свалила пуля. Другие понесли вниз капитана. Когда Джон вместе с Симмондсом спускались вниз, раненый снова дернулся.
— Опять, наверное, этот, на фок-мачте! Уже слышу по звуку! — воскликнул Симмондс.
Теперь и в самом деле можно было различить отдельные выстрелы, палили уже не так часто.
— Если мы его не подстрелим, он нас всех тут угробит!
Получалось, что один-единственный человек может представлять угрозу для всех, человек с ружьем и широко раскрытым зорким глазом в запутанном переплетении канатов. Тот, кто попытается его убить, тот станет следующим.
Чернокожий перестал дышать, сердце больше не билось. Они оставили его лежать, а сами повернули обратно.
— Пусти, я пойду первым! Я быстрее! — сказал Симмондс. Он помчался по лестнице вверх, но тут вдруг подпрыгнул, шарахнулся в одну сторону, потом в другую, как перепуганный зверь, сделал шаг, пытаясь попасть на последнюю ступеньку, оступился и полетел кубарем вниз, к ногам Джона.
Теперь дыра зияла на шее у Симмондса.
Похоже, француз держит выход под постоянным прицелом. А может быть, их там наверху даже двое, один заряжает, другой стреляет. Джон поднял Симмондса на руки и понес вниз.
— Слишком много чести! — прошептал юный вояка.
С чего это он вдруг стал говорить такие вещи?! Он еще слишком молод, чтобы отпускать подобные шутки. Или, быть может, он уже повзрослел? Джон на какое-то мгновение вспомнил ирландского епископа и его теорию. Но теория подвела.
Из груди раненого вырвался хрип, протяжный жалобный звук. Только что, перед самым их носом, пулей раздробило перила: они разъехались и теперь преграждали путь. Руки были заняты, и потому пришлось использовать тело Симмондса в качестве толкача, чтобы вернуть перила на место и пройти. «Не могу же я все время всех таскать, — подумал он. — Я больше никого не понесу вниз, я останусь наверху». В перевязочной Симмондс как будто еще был жив. Кук уже умер. Джона охватила клокочущая, давящая ярость. Он попытался совладать с собою, решив перебрать в уме цвета последних сигналов: «Четыре, двадцать один, девятнадцать, двадцать пять». Весьма полезное занятие — тренировать самые простые вещи, невзирая ни на какие обстоятельства.
Доктор Орм советовал ему прислушиваться к собственному внутреннему голосу, а не к другим. Но что ему делать с собственным страхом? Джон стоял, опустив руки, и думал. «Я выгляжу дубиной стоеросовой, — подумал он. — Или даже трусом. И правильно они надо мной все смеются!» Он больше так не мог, он не мог больше стоять и смотреть. Симмондс издал стон и умер. Джон попытался направить свой застывший взгляд мимо него. Но ничего не получилось.
Он должен это сделать, он должен подняться наверх! Напрасно он мечтал о том, чтобы остаться в стороне! От нерешительности не осталось и следа. Голова была готова к действию, только вот тело теперь надумало сопротивляться. Ноги как ватные, язык прилип к гортани, подбородок и руки дрожат, сильнее, чем прежде. Джон призвал на помощь голову, чтобы совладать с телом. Посмотрим, насколько этого хватит. Первое ружье он зарядил еще внизу. При этом его вырвало, и все попало на ружье. Пришлось вытирать. Он поднялся на среднюю палубу. Там он нашел еще одно ружье, уже заряженное. Третье зарядил стонущий солдат и сунул ему в руки, когда он уже стоял почти на самой верхней ступеньке. Теперь у Джона было три ружья. Он знал, что не сможет сделать ни единого выстрела, пока не уймется дрожь и не уляжется ярость. Разлаженность внутри портила все дело, нужно забыть о гневе, перечеркнуть страх, задвинуть дурноту, но только со всем с этим ни в коем случае нельзя торопиться. Какой прок от того, что он возьмет на себя всю вину, а потом промахнется! Он высунул первое ружье наружу, держа его над головой на вытянутых руках, и постарался направить его на фор-марсель французского корабля. Он знал наизусть все расстояния и углы. Справа от него, в стенке прохода, неожиданно образовалась светлая выемка. Он хорошо расслышал звук выстрела и свист срикошетившей пули. Благодаря этому он смог еще точнее вычислить необходимый угол и, сообразуясь с этим, внести поправку в направление.
— Да стреляй же ты, наконец! — крикнул кто-то у него за спиной.
Но у Джона Франклина, умевшего часами держать веревку в высоко поднятой руке, было время и на то, чтобы как следует прицелиться. Он хотел выстрелить только тогда, когда пуля наверняка дойдет до намеченной цели. Он ждал. Еще раз соединил все в одну простую ясную картину — угол, предполагаемая высота, преодоленные сомнения, лучшее будущее. Потом выстрелил. Отбросил ружье, схватил второе, выставил наружу, снова выстрелил, взял третье и потопал по лестнице наверх. Жив? Канаты еще больше спутались, разодранный в клочья французский брамсель мешал разглядеть место дислокации противника. Джон, теперь уже не скрываясь, выстрелил еще раз по фор-марселю. Ничто не шелохнулось там.
На кормовой палубе стоял один только лейтенант Ротерхэм. Вэлфорд с командой перекочевали на корабль противника.
Тут Джон заметил, как из-под разорванного брамселя вылетела треуголка; подхваченная ветром, она упала в море. Потом неожиданно показалась нога. Это было короткое, еле заметное движение, нога болталась, потому что теперь ей не нужно было искать опоры.
— Смотрите, там! — закричал один из ирландцев.
Вражеский стрелок сорвался с мачты, головою
вниз. Казалось, что падать хочет только голова, а тело всего лишь следует за нею, отчаянно цепляясь на ходу за все, что попадется, пока оно не очутилось в море.
— Достало! — воскликнул ирландец.
— Я достал, — поправил его Джон.
На «Беллерофоне» насчитали только на кормовой палубе восемьдесят человек убитыми или почти убитыми, некоторые были так тяжело ранены, что никто не сомневался — долго они не протянут. Оставшиеся в живых были слишком измученны, чтобы радоваться победе. На обоих кораблях не слышно было почти ни звука. Смердело.
Симмондс умер. Теперь он знал все.
— В одном ты, наверное, прав, — прохрипел Вэлфорд. — Мертвые смотрят на это иначе.
Только он один и пытался привести себя разговорами в чувство. Дел теперь было невпроворот, а еще ведь нужно расшифровывать сигналы. Адмирал Нельсон погиб. Командование взял на себя Коллингвуд. Вэлфорд вместе с пятым лейтенантом и пленной командой перешел на французский корабль «Орел», Генри Уокер — на «Монарха», испанский корабль, на котором служили в основном ирландцы.
Налетел шторм и пошел неистовствовать, пуще, чем тогда, в Бискайском заливе, когда Джону было четырнадцать лет. Буря потопила немало пушек, но гораздо больше — кораблей, главным образом трофейных. Море сказало свое веское слово, и теперь пришлось заделывать течи, латать стеньгу и откачивать воду до полного изнеможения. Всю ночь они воевали со стихией, пытаясь отойти подальше от опасного побережья.
Под утро ветер немного улегся. Джон отправился вниз, на орлопдек, и уселся среди раненых. Ему было все безразлично. Он слишком устал, чтобы думать или плакать, даже спать он и то не мог. Разные картины вставали перед его внутренним взором, проходя неспешной чередой, и возникали лица тех людей, к которым он напрасно привыкал, — Мокридж, Симмондс, Кук, Оувертон, чернокожий матрос, сюда же затесался почему-то французский стрелок и, что уже совсем неожиданно, Нельсон. Какая расточительность! «Защищать честь человечества до последнего!» А он сам? Что делал он? Об этом надо было еще подумать. Одна из женщин заметила, что он сидит, закрыв лицо руками, и решила, будто он плачет.
— Эй-эй! Гляди веселей!
Джон отнял руки от лица и сказал:
— Я не могу больше их всех запоминать. Они все слишком быстро исчезают.
— К этому привыкаешь, — ответила женщина. — Есть вещи и похуже, которых ты еще не знаешь, даже к ним и то привыкнуть можно. На, выпей!
Женщины, с их неистребимой домовитостью, придавали войне нечто обыденное, чего она совершенно не заслуживала. Эта женщина была из породы белокожих, веснушчатых. Она считалась подругой казначея, который теперь погиб. Уже через несколько часов Джон толком не знал, целовал он ее или нет. Может быть, он даже спал с ней, а может быть, все это было фантазией, видением в духе теории ирландского епископа. Солнца, во всяком случае, не было и ощущения настоящего тоже.
Обязанности свои Джон выполнял пока еще без сбоев.
— Я могу работать тридцать шесть часов подряд без сна, — сказал он, чтобы хоть за что-то зацепиться, ибо победа над французами ничего ему не давала. Он сам, однако, понимал, что количество часов ничего не говорило о пережитом отрезке времени. К тому же он не был уверен в том, что можно назвать работой отстрел людей. Со стоявшего вдалеке «Эвриакуса», нового флагманского корабля Коллингвуда, поступил сигнал. Шхуна «Пикль» отправлялась в Лондон, чтобы доставить весть о победе. Джон представил себе на мгновение командира Лапенотье, длинноносого говоруна, которому не суждено будет в Лондоне показать свое красноречие, ибо окажется довольно и трех слов, чтобы заставить всех повскакивать с мест: «Победа под Трафальгаром!»
«Беллерофон» встал на якорь в Спитхеде, недалеко от Портсмута. С берега на них смотрел, переливаясь разноцветием флагов, замок, а справа, если глядеть в хорошую трубу, можно было различить плавучую тюрьму, скопление прогнивших, списанных военных кораблей, которые теперь отдали французским пленным. Старинные гиганты, выкрашенные в серый цвет, без мачт, с прилаженными островерхими крышами и множеством труб, они превратились в жалкие дома-развалюхи, которые нелепо торчали из воды. Корабль без мачт — уж не корабль.
На улицах Портсмута все еще царило оживление от упоения победой — или это только казалось так? Быть может, все дело просто в пьяных, ведь нынче воскресенье и докерам не нужно было идти на верфи. Джон заметил мелькание флажков на семафорной башне. Опять передают сообщение для Адмиралтейства, оно пойдет, поскачет по холмам, пока не добежит до Лондона. Наверняка о победе опять рапортуют, адмиралы любят такое получать.
Выбрав самый короткий путь, Джон направился на Кеппел-Роу и быстро отыскал среди низких домишек тот, что был нужен ему.
Дверь отворила незнакомая старуха.
— Какая такая Мэри? Нет тут никаких Мэри!
Джон сказал:
— Мэри Роуз, она жила здесь!
Он уже давно вспомнил снова ее лицо. И дом был тот самый.
— Мэри Роуз? Так она ж померла.
Дверь захлопнулась. Джон услышал смех. Он принялся стучать и стучал до тех пор, пока дверь снова не отворилась.
— Среди наших ни одной Мэри нет, — сказала старуха. — Спроси в соседнем доме, там живет одна такая старая… Как ее зовут…
— Нет, мне нужна молодая, — перебил ее Джон. — С высокими бровями.
— Так говорю же, она померла. Верно, Сара?
— Глупости, матушка, вы говорите. Съехала она отсюда. С ума сошла.
— Ну, значит, с ума сошла. Все одно.
— И где она теперь? — спросил Джон.
— А кто ее знает.
— Такие брови были только у нее одной, — сказал Джон.
— Ну так, стало быть, отыщешь ее без труда. А нам тут некогда с вами разговаривать.
С этими словами старуха развернулась и скрылась в недрах дома. Молодая на секунду замешкалась.
— Оставьте это дело, — сказала она потом. — Та, которую вы ищете, ушла отсюда совсем. По-моему, она теперь в работном доме или что-то в этом духе. Деньги у нее совсем вышли, платить за постой было нечем.
Работный дом — это приют для бедных. Один такой приют был вроде бы на Уорблингтон-стрит. Джон направился туда и попросил вызвать Мэри Роуз. Привратник покачал головой и сказал, что такой у них нет. Какой-то старик все кричал у него за спиной:
— Крысы, крысы, помогите!
Привратник дал совет:
— А вы спросите в Портси. На Элм-роуд.
Полчаса спустя Джон был уже там. Еще один приют, обнесенный толстой высокой стеной без единого окна, только дырки, из которых смотрели несчастные на проходивших мимо и все тянули руки в надежде на мелкое подаяние, одни сплошные обезображенные старостью руки и только две ребячьи. Начальница оказалась на удивление приветливой.
— Мэри Роуз? Это та, что убила своего ребенка. У нас ее теперь нет. Она скорее всего в Уайт-Хаузе, на Хай-стрит. Что с вами, господин офицер?
Джон пошел обратно в город. Если это приют, то как выглядит тогда тюрьма?
Охранник тюрьмы только пожал плечами.
— Здесь ее точно нет. Может, уже отправили на каторгу, в Австралию. А то так попробуйте спросить еще в новой тюрьме. Пенни-стрит.
Джон направился туда. На улице уже стемнело. На Пенни-стрит ему сказали, что до утра все равно ничего выяснить не удастся.
Поскольку он твердо решил спать сегодня в постели, он снял себе номер в дорогой гостинице «Синие столбы», в других местах все было занято. К тому же он меньше всего хотел сейчас видеть «Беллерофон» и своих товарищей. Сначала ему нужно было отыскать Мэри Роуз и, если она на каторге, — забрать ее оттуда.
Настал следующий день. Джон без особого труда добрался до работного зала тюрьмы. Его сопровождал служитель. Он увидел измученных, печальных людей, которые выщипывали паклю из старых просмоленных канатов, сдирая себе пальцы в кровь. Подошел еще один служитель. Да, Мэри Роуз находится здесь, но она опасна и непредсказуема. Бывает, кричит по нескольку часов кряду. По какой причине он хочет увидеть ее?
— Привет, — сказал Джон. — Хочу передать привет от ее семьи.
— От семьи? — повторил служитель, явно сомневаясь. — Ну хорошо. Может, это ее немного успокоит.
Он велел привести Мэри.
Женщина была в наручниках, руки за спиной. Это была совсем не Мэри Роуз, во всяком случае не та, которую искал Джон. Перед ним стояла молодая женщина, довольно полная, с болезненным цветом лица и совершенно тупым взглядом. Джон спросил ее, куда подевалась другая Мэри Роуз, та, что с Кеппел - Роу. На это женщина вдруг рассмеялась. Джону нравилось, как она морщит нос, смотреть на нее было даже приятно.
— Это я была другой Мэри Роуз, — сказала она.
Потом она принялась кричать, и ее увели.
Джон бродил по городу и думал. Когда настало
обеденное время, он пристроился в хвост длинной очереди, ожидавшей раздачи бесплатной похлебки. Он спрашивал всех подряд о Мэри с высокими бровями. Некоторые говорили: «Сгинула Мэри», имея в виду корабль, носивший такое же имя.
В основном же никто не знал такой или, наоборот, знали слишком много женщин, которых звали так. Никаких особенных бровей никто не видел, да никто и не смотрел, больно надо. Как они только могли: не смотреть. Из-за своих тупых глаз они столько добра промотали, пустили на ветер. А может быть, они просто самих себя уже давно списали, как промотанное состояние. Он почувствовал, что его мутит от вида этого убожества.
Три дня Джон провел в городе. Он обошел все самые сомнительные кабаки и притоны, большая часть из которых скрывалась под гордыми названиями вроде «Герой», он побывал даже в «Морском Тигре» на Кэпстэн-сквер, пользовавшемся совсем уже дурной славой. Ничего! Он обратился со своим вопросом к трем безработным докерам, но у тех были другие заботы. Подлец Брунел поставил новую машину, на которой десять необученных рабочих могут произвести столько тали, сколько прежде делали сто десять обученных. Теперь им нужно было добыть пороху, чтобы пустить на воздух эту проклятую штуковину. Джон отсоветовал им делать это и пошел дальше. Он опросил моряков сто, не меньше, трех портовых шлюх, двух лекарей и одного писца из ратуши, он даже обратился в воскресную школу методистов. В пивной «Военный трофей» какой-то старик показал ему вместо ответа свою дряблую руку с татуировкой. На Джона смотрела голая пышногрудая красавица с копной волос. Выглядела красавица изрядно пожеванной — из-за бесчисленных морщин. Сверху было написано «Магу Rose», а ниже «Love».
Потом он нашел одну проститутку, которая сказала:
— Знала я одну такую, похожую. Но только ее звали не Мэри Роуз. Она вышла замуж за какого-то торговца или шляпника из Сассекса. Как теперь ее звать, понятия не имею.
Джон стер себе все подметки. Он чувствовал каждый камушек. В конце концов он дошел до какого-то перекрестка, сел на бесхозную телегу и снова задумался. Что делать дальше, он не знал. Глядя застывшим взглядом в пустоту, он сказал:
— Значит, бывает и такое.
«Беллерофон» должен был скоро сниматься с якоря. Морской сундук Джона остался на борту. Но кто сказал, что обязательно нужно стремиться туда, где находится твой сундук. Вот ведь сбежал же сразу после сражения тот моряк, который просемафорил с «Виктори» расплывчатый сигнал, некий Эйбл Боди, взял и дезертировал при первой же возможности. Но мысль о дезертирстве даже не приходила Джону в голову. Хотя бы потому, что он не представлял себе, чем он тогда будет заниматься. В Ост-Индскую компанию его не возьмут, раз он уже завербован. А что еще? К тому же теперь у него остались только его товарищи. Их он, по крайней мере, знал. Он чувствовал, что сейчас ему было труднее, чем когда бы то ни было, заговорить с чужим человеком. И кому он признается, что не знает, как дальше жить? Он поднялся и направился к пирсу.
— Защищать Англию, — сказал они улыбнулся, растянув губы в тонкую улыбку, которую он сам так не любил, когда видел ее у других людей.
Последним, кого он спросил о Мэри Роуз, был маленький мальчик. Он тоже не знал, но уцепился за Джона и потребовал рассказать ему о всяких животных, которые водятся на другой стороне земли. Джон сел и рассказал о гигантском варане, большой такой ящерице, которую называют еще «сальватор».
За таким вараном он наблюдал на Тиморе. Рассказывая о нем, он сам удивился, каким неприглядным у него получился портрет этого чужеземного зверя.
— Сальватор никогда не убегает. Но и не вступает в бой, это противно его природе. Он такой же умный, как человек, и очень ценит дружбу. Правда, он почти не двигается, сядет и сидит на одном месте, поэтому у него так мало друзей. Живет он значительно дольше других зверей, вот и получается, что его друзья умирают раньше него.
— Ну а что он умеет делать? — нетерпеливо спросил мальчик.
— Он очень скромный и терпеливый. Только куры его раздражают. Если попадется какая, он ее может съесть. Он не очень хорошо различает то, что находится в непосредственной близости от него…
— Расскажи лучше, как он выглядит!
— У него такие большие тяжелые веки, как заслонки, а ноздри — овальные, как яйцо. Кожа вся черная, с желтыми крапинками. Хвост длинный, зубчатый и тонкий язык. Этим языком он все осторожно ощупывает.
Мальчик сказал:
Нет, что-то он мне не очень нравится. Наверное, еще и ядовитый.
— Нет, совсем неядовитый, — грустно ответил Джон. — Но люди почему-то считают иначе. Поэтому ему приходится многое сносить. Синегальцы истязают его камнями и огнем.
— Ну, раз он такой медленный, значит, сам виноват! — отрезал мальчик.
Джон поднялся.
— Медленный? Это только так кажется. Самый быстрый бегун на свете не может его догнать, и к тому же он видит на много миль вдаль.
На том Джон и ушел. Это было его прощание с Портсмутом.
Он бесконечно устал. У него не было ощущения, что с ним все кончено, но ему казалось, что все каким-то, пока еще неведомым ему, образом исчерпалось, хотя и продолжало двигаться дальше. Он больше не мог плакать, как ребенок, уже хотя бы потому, что перестал верить в то, будто слезами можно изменить что-то в этом мире. Теперь в нем поселилась где-то в глубине нескончаемая скорбь, сокровенная, всепоглощающая. Она разлилась внутри, притаилась в укромной тиши, и, хотя было ей имя Мэри Роуз, она касалась и всего остального. Погибать Джон не хотел: он снова занял выжидательную позицию. Он старательно избегал вспоминать о том, что собирался развивать свою способность отрешаться от тех событий, которые он не мог принять или одобрить. Теперь он ничего не отвергал. В награду его произвели в лейтенанты. А это немало.
На целых десять лет право принимать важнейшее решение — решение о том, как распорядиться собственной жизнью, — было передано морскому сундуку. Срок, как оказалось, пожалуй, даже слишком большой.
Глава десятая ОКОНЧАНИЕ ВОЙНЫ
Рядом с развалившимся на части лафетом, ушедшим наполовину в мох, шевельнулся человек. Он поднял голову, подвигал пальцами, руками, одним плечом, потом другим. Он начал ощупывать собственное тело. На лбу обнаружилась кровоточащая рана, на затылке — еще одна. Ребра и плечи болели, и сильно. Ног он не чувствовал.
Какое-то время он сидел и смотрел на свои сапоги, смотрел и не мог понять, отчего они никак не отзываются. Потом он уцепился за остатки пушки и подтянулся, чтобы оглядеться.
Совсем рядом лежал в грязном месиве перепаханного сапогами болота мертвый англичанин, в двух шагах от него — американец, чуть дальше — еще один англичанин, все с искаженными от напряжения или ярости лицами, американец сжимал еще в руках саблю.
Обезноженный решил, что нужно, пожалуй, попытаться доползти до небольшого возвышения. Так его скорее кто-нибудь заметит. Но чахлая трава вырывалась с корнем, за нее не подержишься. Он глубоко вздохнул и посмотрел на небо. Над небольшими круглыми облаками, которые, видимо, образовались от взрывов пороха, прорисовались четкие контуры серых туч. За ними угадывалось солнце.
С разных сторон до него доносились стоны тех, кто еще оставался в живых. На его оклик никто не ответил. Земля вокруг него была вся превращена в кашу сапогами нападавших англичан, которые теперь лежали тут, и тех американцев, что пытались защищаться.
В нескольких милях отсюда, судя по грохоту, еще продолжался бой. Покалеченный стал рыть руками ямки, чтобы попытаться потом, цепляясь за них, заползти на холм. Использовать в качестве подпорок трупы не имело никакого смысла, это он понял довольно скоро. Они тут же съезжали вниз, и увечный вместе с ними. Холодно как, и будет, наверное, еще холоднее. Как-никак, середина января, да еще крови сколько потеряно. Совсем рядом что-то горело, густой черный дым не давал толком дышать.
Вдалеке показался человек, он шел, слегка наклонясь вперед. На какое-то мгновение показалось, что он в белых одеждах. Движения у него были неловкими, он двигался будто на ощупь, спотыкаясь то об остатки разбитых орудий, то о тела, на одного раненого он даже наступил, попав ногою ему прямо в грудь.
Теперь был слышен его голос.
— Я слепой! — кричал он. — Я слепой! Есть тут кто-нибудь?
— Сюда! Идите сюда! — позвал его калека.
Прошло немало времени, пока слепой добрался до
него. У него был улыбающийся рот и странное лицо, словно распавшееся на две половины — одна обыкновенная, другая красная, как будто нарисованная.
Он спросил:
— Ты можешь вывести меня отсюда?
— Я плохо передвигаюсь. Ноги. Но я по крайней мере вижу.
— Тогда я понесу тебя. Скажи только, в каком направлении идти.
— Слишком много мне чести, — ответил калека.
Слепой взвалил его себе на спину.
— Два румба влево! Еще! Прямо по курсу! Так держать!
Новый способ передвижения еще надо было толком освоить. Сначала они вместе упали и скатились вниз по холму, на который с таким трудом сумел взобраться калека, потратив на это целый час. Теперь они лежали оба у его подножия.
— Там какой-то кол торчал, его-то я и не заметил.
Рот слепого разъехался в улыбке, которой хватило только на одну половину лица.
— Слепой везет безногого, чего тут еще ждать!
Как можно вести боевые действия на суше? То лежи, то ползи по сырости, это постоянное — лечь, встать, лечь, встать, меняй позицию, притом что ни одна из них не дает толкового обзора, нет никакой свободы. А морякам участвовать в наземных действиях — вообще одна погибель. В этом слепой и безногий были едины. Им все это уже надоело. Ведь чего только не пришлось пережить. Один взрыв подводы с боеприпасами чего стоил. А когда американская шхуна на Миссисипи подобралась к английскому лагерю и всех расстреляла! Или вспомнить, как потом «Каролина» взлетела на воздух.
— Я видел, как полетела горящая перчатка. Хотя я думаю, что это на самом деле была рука.
Для чего нужно было рыть этот канал между Бежу-Калатеном и Миссисипи? Для чего было снаряжать эти шлюпки? Чтобы попытаться атаковать американские корабли, вооруженные пушками? И что из этого вышло? Всю ночь они гребли против течения, тридцать шесть миль, а потом появились средь бела дня — стреляй не хочу, лучше мишени не придумать! И как удалось выйти из всего этого без особых потерь и главное — ради чего? Нынче пошли на приступ самого Нового Орлеана. Сражение заранее проиграно. Оставшиеся в живых недолго еще продержатся на этом свете.
Кому из них двоих довелось увидеть больше ужасов, уже не имело никакого значения. Нужно было выбираться отсюда в открытое пространство, даже если это окажется пустыня. Там все равно будет больше жизни, чем здесь. Покоя, им нужно было только покоя, не важно где. Ни о каком возвращении не могло быть и речи. Хватит помогать другим, и чужой помощи им тоже не надо. Главное, уйти отсюда подальше, насколько хватит сил.
Обезноженный смотрел поверх головы слепого на подпрыгивающий, качающийся из стороны в сторону пейзаж и вдруг заговорил, как будто сам с собой:
. — Мне двадцать девять лет. И десять из них я отдал военной службе. Нидерланды, Бразилия, Западная Индия. Я все делал неверно. А ведь хотел как лучше. Но теперь все будет иначе. У меня еще есть время.
Они выбрались на вполне приличную дорогу. Слепой шагал, не произнося ни слова. Он даже имени своего не назвал. Хотя при этом охотно слушал, что говорил ему его спутник.
— Уже под Трафальгаром я потерял себя из виду, а дальше — больше. А все почему? Да потому, что я хотел всего-навсего избавиться от дрожи. Я не хотел больше выглядеть глупцом или трусом. Но это было неправильно.
Молчание.
— Голова может вести подчиненного ей человека совершенно не в том направлении. Голова может быть предательницей и все испортить, причем надолго. Но я думаю, что и затянувшиеся ошибки можно пережить. Право руля! Нужно все время выравнивать курс, иначе будешь ходить по кругу!
Слепой ничего не ответил, внес поправку в движение и пошагал дальше.
— Я хочу сказать о зрении, прости меня. О разных способах смотреть и видеть. С этим все связано. Взгляды бывают двух родов: один — подвижный, он выхватывает отдельные детали и открывает новое, другой, остановившийся, как бы застывший, придерживается только знакомого, сообразуясь с заранее известным планом, что позволяет ему в этот момент ускориться. Если ты меня не понимаешь, то извини.
Я по-другому сказать не умею. Мне и эти-то предложения дались с большим трудом.
Слепой не проронил ни звука, но, кажется, задумался.
— В бою действует только застывший взгляд, никакого другого. Он внедряется и замирает, как ловушка, для трех или четырех возможных ситуаций. Но он хорош только для того, чтобы нанести удар другому и таким образом спастись самому. Если же он входит в привычку, то ты можешь разучиться ходить, теряешь способность самостоятельно передвигаться.
Обезноженный уже сидел некоторое время, прислонившись к дереву, слепому нужна была передышка.
— Я стал как одержимый. Я одержим войной. Что ты сказал, слепой? Ты что, сказал мне — «раб»?
Слепой все так же сидел на корточках и молчал. Калека продолжал:
— Как все перемешалось, спуталось! Я вижу столп, он поднимается из моря, такая башня из воды. Теперь вот все черно перед глазами. Знаешь, как мы любили Нельсона! Он подчинил нас своему собственному темпу и увеличил скорость огня. Мы бы никогда не выиграли, если бы…
— Где мы? — услышал он голос слепого.
— Дома, на берегу, — услышал он собственный голос. — За Скегнессом, на побережье Немецкого моря, мыс Гибралтар.
Он закрыл глаза и повалился на землю.
Он слышал, что слепой ему что-то говорит, но что — понять уже не мог.
— Ну вот, теперь уже лучше, — сказал довольный корабельный лекарь с «Бедфорда». — Такого я в жизни своей не видел! С ума сойти можно! Спереди дырка, сзади дырка, а пуля, оказывается, прошла не через голову, насквозь, а проехалась под кожей по черепушке! Прямо казус какой-то научный! Ведь вас считали уже умершим, мистер Франклин!
Раненый открыл рот. Понимал ли он, что говорит ему доктор, или нет, судить было трудно. Хотя, впрочем, доктору это было и не важно.
— Вас хоронить уже хотели. Оставалась только одна загадка — как вы вообще добрались до берега и к тому же оказались довольно далеко от того изначального места высадки…
Джон Франклин что-то прошептал:
— Слепого…
— Что, простите?
— Слепого вы не нашли там?
— Не понимаю. Какого слепого, сэр?
— Человека в белых одеждах, незрячего.
Озадаченный доктор выглядел крайне обеспокоенным:
— Рядом с вами никого не было, ни живого, ни мертвого. Прошло уже несколько дней… быть может, это вам все только…
— Так, значит, и с ногами у меня все в порядке? Я не парализован?
— Парализован? В бреду вы так шуровали ногами, как будто хотели обойти весь континент пешком. Нам пришлось вас даже связать.
— А что это за корабль?
— Ваш родной!
Франклин молчал.
— «Бедфорд», мистер Франклин! Вы тут вторым лейтенантом. Вы — мистер Франклин!
Больной смотрел на него широко раскрытыми глазами:
— Я знаю, кто я. Только имя показалось мне каким-то чужим.
Он снова заснул. Врач поспешил наверх, доложить капитану.
Мир. Лишь медаль за отвагу напоминала о неудачной атаке на Новый Орлеан. И повседневные тяготы. Работы прибавилось, слишком многих не хватало.
Битва эта, как говорили, никому была не нужна. Просто известие о заключении мира пришло слишком поздно. Но что значит — слишком поздно? На самом деле никто не дал себе труда его дождаться. Вот что это значит.
Корабль возвращался в Англию. Первое время еще говорили о поражении. Пять с половиной тысяч британцев против каких-то четырех тысяч американцев! Британцы потеряли две тысячи, слепо наступая, американцы же, благодаря своим надежным укреплениям, — всего лишь тысячу триста, да и то только потому, что полезли в атаку, захотели героями стать.
То, что по этому поводу думал Франклин, красноречиво выражало его молчание. Говорить о бессмысленности войны — значит придавать ей смысл. К тому же он вообще был еще слишком слаб.
— Из-за какой-то жалкой кучки сбежавших дезертиров и мелкой контрабанды, — сказал один, — не стоило затевать войну с американцами!
Видимо, ради других целей войну затевать стоило.
— И зачем нужно было сжигать Вашингтон и Балтимор? Ведь американцы нам все-таки родственники.
Так-то в войне нет ничего дурного, вот только с родственниками воевать не следует.
— Да это все генерал Пэкенхэм виноват! Совсем уж помешался!
— Просто американцы стреляют слишком хорошо! И где они так навострились?
— Не надо было давать им независимости, этим американцам!
Франклин застонал и отвернулся к стене.
— Совсем еще плох, — услышал он чей-то голос.
Три недели спустя он уже приступил к исполнению своих обязанностей. Он был почти таким же, как прежде. Только вот то, каким он был, проявлялось теперь гораздо более явственно. Он дышал несколько иначе, тело его было спокойно, голова перестала тратить столько сил на то, чтобы скрывать, затушевывать или принуждать.
— Он стал другим, — говорили они и пристально наблюдали за ним.
А сам Джон думал: «У меня больше нет страха. Неужели меня теперь ничем не проймешь?» Это было похоже на новый страх.
Капитан, шотландец по имени Уокер, слыл матерым воякой. Худощавый, нервозный, угрюмый, он всегда приходил в превосходное расположение духа, когда события начинали набирать обороты. Он и Пэзли, первый офицер, были образцами краткости и точности. Быстрота была для них столь же необходима, как для других людей чай, ром, табак или добрые слова. Поначалу они обходились с Джоном внешне вполне безупречно, но по существу — беспощадно. Напрасно он старался изо всех сил. Зато он многому научился. Они открывали рот только для того, чтобы довести до сведения то или иное сообщение или отдать приказ. И ничего больше, никаких объяснений. Если они снисходили до повторения, то и в следующий раз их слова с точностью повторяли сказанное раньше во избежание какой бы то ни было путаницы. Краткость позволяла экономить время, но, похоже, им было этого мало, и потому они призывали на помощь язык, стараясь говорить как можно быстрее. Джон был для них излюбленной жертвой. Их стремительные фразы, неполные сообщения превращались в ловушки, большие и маленькие, которые они расставляли ему ежедневно. Самым малым испытанием для него было исполнение дел, которые уже давным-давно были сделаны. «Я же говорил вам, мистер Франклин!» Они терзали его своим нетерпением, если он переспрашивал или просил повторить.
Теперь все это было позади. В один прекрасный день Джон почувствовал в себе достаточно силы, чтобы сносить нетерпение других, на этом их игры кончились. Он двигался как умел. Он отдавал свои приказы так, как плотник забивает гвозди, каждый по отдельности, следя за тем, чтобы гвоздь шел прямо и входил поглубже. Он делал паузы тогда, когда считал нужным, а не тогда, когда его перебивали. Он больше не прибегал к испытанному средству овладения ситуацией, даже если она становилась критической: он отставил свой застывший взгляд и манеру говорить отрывисто.
Спокойным это путешествие назвать было нельзя. Несколько раз налетал шторм, а возле Азорских островов у них загорелся ют. Вахтенным офицером неизменно оказывался Джон Франклин.
То, что есть моряки и лучше его, Джон знал уже давно, он слишком хорошо представлял себе свою профессию. Он не умел действовать быстро, и в этом была его беда. Ему нужны были благожелательные друзья, более сноровистые и разворотливые, чем он сам. Иначе у него возникнут сложности. И такие друзья не замедлили обнаружиться.
— Проверьте вахтенных, все ли на месте, мистер Уоррен! У вас это получится быстрее.
Мичман Уоррен делал то, что он мог сделать, быстро и скоро — ко всеобщему удовольствию. Джон научился доверяться другим, но тщательно обдумывал при этом — кому и при каких обстоятельствах.
— Легче ему не стало, — сказал капитан Уокер сквозь зубы. — Но как-то он вдруг стал со всем управляться. Он знает, что он может, а чего не может. Это уже полдела.
— Ему еще везет к тому же! — заметил Пэзли, после чего они надолго оставили Джона в покое, никак не комментируя его действия.
Теперь придется им искать другую жертву.
Заключение мира означало будущую нищету. Безработные офицеры получали половину жалованья да кое-что из трофейных денег, жалкие крохи, которые никто и в расчет не брал. Младшие офицеры и мичманы не получали ни гроша. А на Британских островах царила нужда.
— У нас нет никаких шансов! — ругался казначей.
Пауза, задумчивое молчание.
— Отсутствие шансов — тоже шанс, — пошутил кто-то.
— Наш шанс — это мы сами.
Все повернули головы: Франклин. Пока они не поняли, что он хотел сказать. Но если и был человек, который ничего не говорил просто так, не взвесив, так это Франклин. Вот почему они все на какое-то время задумались. Он сам не боялся выглядеть глупцом и не раскрывал рта, пока все толком не поймет, так что можно было, не стесняясь, делать, как он. У него вон какая крепкая голова! Никакая пуля ее не берет. Господь Бог явно благоволит к нему, к этому Франклину, наверняка приберег его для лучших целей. Они помогали ему чем могли.
После разговора со слепым, которого, вполне возможно, и не было на самом деле, Джон чувствовал в себе необыкновенные силы. К тому же шрам, который появился у него теперь на лбу, заставлял других непостижимым образом относиться к нему с необычайным почтением, а это делало его еще более сильным, чем он и без того уже был.
«И будут последние первыми», — говорил он себе, имея в виду при этом и Уокера с Пэзли, он ведь не был святым.
Настало время все-таки обзавестись своей командой.
Мир! Причем уже второй по счету! После первого Наполеон прочно застрял на Эльбе, но как-то сумел вывернуться и снова собрать войска. Опять война и сокрушительное поражение. На сей раз мир, похоже, будет окончательным. Весь Лондон пестрел победными флагами.
Для офицеров устраивались балы и званые ужины, гремели бравурные речи во славу героев, шампанское и пиво лились рекой.
Джон безучастно наблюдал за всем, оказавшись немного в стороне от торжественных празднеств. При этом он не имел ничего против всенародного ликования. Просто ему казалось, что он сам непригоден к тому, чтобы разделять общие восторги, и нынче меньше, чем когда бы то ни было. Это его огорчало. «Я должен, наверное, как-то развить в себе чувство долга, чтобы не отрываться совсем уже от нации».
Однажды Джон заговорил с каким-то офицером об «Испытателе» и Шерарде.
— Как вы сказали? — переспросил он. — Шерард Лаунд? Вы уверены? Может быть, его звали Жерар? Я слышал только о Жераре Лаунде.
Джон попросил его рассказать подробнее.
— Этот самый Жерар был вторым лейтенантом на «Лидии». Они ходили в Америку, на среднеамериканское побережье. Репутация у него была довольно сомнительная. Да еще к тому же у него там было что-то с леди Барбарой Уэллзли, когда они отправились к мысу Горн. Да, да, точно было! Сам капитан их застукал. И говорят… — Рассказчик воровато оглянулся. — Говорят, леди была крайне недовольна тем, что им… так сказать, помешали. Потом этот Жерар, году, наверное, в 1812-м, бесследно исчез после какого-то сражения. Ходят слухи, будто это капитан его…
Джона не интересовали чужие драмы ревности, он твердо был уверен в том, что его собеседник просто перепутал имена.
Шерард Филипп Лаунд осваивал австралийскую землю, жил в радости и достатке, Джон не сомневался в этом ни на мгновение.
Хью Виллоуби, приходившийся родственником лорду Перегрину Берти, нашел много сотен лет тому назад острова, где солнце не различало часов и дней.
Джон никогда этого не забывал. Теперь давняя история приобрела для него новое значение. Джон Франклин, лейтенант Королевского военного флота, ныне ничем не занятый, получающий, как тысячи лейтенантов в стране, половинное жалованье, был единственным, кто твердо знал, куда он хочет. Он никому не говорил о своем заветном желании, но про себя не уставал твердить: «На Северном полюсе еще никто не бывал!»
Он знал, там было солнце, которое не заходило летом никогда, а стало быть, там были еще две вещи: свободное ото льдов море и время без часов и дней.
В Лондоне Джон поселился в гостинице «Норфолк», где он в последний раз встречался с Мэтью. Ему даже удалось получить тот же номер, ему это было важно.
Там, на кровати, пять лет назад сидел капитан, бледный, с красными глазами, после заточения в плену и всех пережитых бед. Французы без долгих слов переделали карты Австралии по-своему, залив Спенсера и залив Сент-Винцента они переименовали, дав им имена Бонапарта и Жозефины Богарнэ, а единственный человек, который мог бы этому воспрепятствовать, капитан Николя Боден, погиб во время шторма. Об остальном лучше не вспоминать — жестокое обращение как со шпионом, несколько лет в сырой камере, болезни — бедный Мэтью!
Кот Трим, его единственный друг на Маврикии, угодил в котел к голодным аборигенам. Правда, шкуру они потом отдали Мэтью. Карты за это время уже все выправили, даже гавань Франклина и та опять на месте. Только лагуна Трима, небольшая бухта на самой северной оконечности залива Порт-Филип, куда-то потерялась. Если там когда-нибудь возникнет поселение, оно обязательно должно будет называться Трим-сити, Джон непременно за этим проследит, он надеялся, что это будет в его власти.
Если бы Мэтью был жив, подумал Джон, он бы наверняка захотел отправиться с ним на Северный полюс. Просто посмотреть, как там и что.
Доктор Браун — Роберт Браун с «Испытателя» — стал известным ученым-естественником. Джону нужна была его помощь в подготовке северной экспедиции, и он решил его отыскать.
Был день. В Королевском научном обществе не нашлось никого, к кому бы Джон мог обратиться со своим вопросом. Все сидели в большом зале и слушали лекцию некоего Беббеджа по астрономии. Джон отыскал свободный стул, сел и сосредоточился. О звездах он знал так много, что мог следить за выступлением даже при быстром темпе речи.
После Джона в зал вошли две дамы и сели позади него. Сосед Джона обернулся и сказал вполголоса:
— С каких это пор женщины обретаются в научных заведениях? Они должны сидеть дома и варить пудинг!
Посетительницы услышали эти слова.
Та, что помоложе, наклонилась и сказала:
— А у нас уже пудинг готов, иначе бы мы не пришли сюда.
Потом они обе рассмеялись и заразили своим смехом остальных, слышавших эту маленькую перепалку. Доктор Беббедж рассердился и полюбопытствовал, что такого смешного в открытии Галилея, он, дескать, тоже не прочь повеселиться. Но каждому было ясно, что ему совершенно не до смеха, потому что он слишком серьезно относится к своим звездам.
После доклада Джон подошел к молодой даме и спросил, что ее особенно интересует в астрономии. Она покосилась на Джона и ответила, что ее главное увлечение в астрономии — доктор Беббедж. Она сказала это не всерьез. Джону хватило нескольких точно сформулированных вопросов, чтобы это выяснить. В конце концов она сдалась и сама призналась, что пошутила.
У нее был звенящий голос, и она радовалась всякий раз, если ей удавалось отделаться шуткой. Время от времени она принималась смеяться и прыгать на одной ножке. Сумасшедшая барышня, право.
— А, наш главный советник по выживанию! — воскликнул доктор Браун. — Помните Большой риф? Батюшки, какой вы стали великан! Муж, которого ничто не остановит, верно?
Джону пришлось долго обдумывать, как лучше ответить на этот вопрос. Он не любил таких речей, но ему нужен был доктор Браун.
— Остановить меня можно, — сказал он. — Моя голова восприимчива к аргументам.
Доктор Браун рассмеялся:
— Отличный ответ!
Как отдалились они друг от друга за эти годы.
Но потом они заговорили о Мэтью Флиндерсе и стали снова как-то ближе. Доктор Браун не забыл храброго капитана и вспоминал о нем с большой любовью и уважением.
— Одно только жаль. Ведь он изобрел метод выравнивания погрешностей компаса при помощи металлического бруска и ничего не записал!
— Я знаком с этим методом, — сказал Джон.
— Да что вы говорите?! Тогда составьте доклад, мистер Франклин, со всеми расчетами и чертежами! Я представлю эти материалы Королевскому научному обществу и Адмиралтейству. Открытие должно носить имя Флиндерса!
— Составлю, — ответил Джон и заговорил о Северном полюсе.
Доктор Браун смотрел на него, вскинув брови, но слушал внимательно. Под конец он пообещал похлопотать за Джона. Путешествие на Северный полюс или иная экспедиция в неизвестные края, превосходно! Он поговорит с сэром Джозефом и Бэрроу, всенепременно. С деньгами сейчас, конечно, плохо, но как знать…
— Я напишу вам в любом случае, мистер Франклин, и сообщу о результатах своих переговоров. Обязательно напишу, мистер Франклин, при всех условиях!
Письменный доклад оказалось составлять еще труднее, чем устный. Джон промучился с ним несколько дней кряду. Теперь пора было наконец посмотреть на Лондон. Джон отыскал Элеонор Порден, ту самую даму с пудингом, и попросил ее сопровождать его в поездке по городу. Она рассмеялась и сразу согласилась.
Ее отец был крупным архитектором и к тому же весьма состоятельным. Он строил для короля дворцы и ротонды. Она была единственной дочерью.
— Пойдемте посмотрим панораму Ватерлоо, — предложила она, — говорят, там все почти как в жизни.
Джон припомнил, что она намекала на то, будто бы пишет стихи. «Лучше не стану касаться этой темы», — подумал он. Но едва они сели в повозку, как тема возникла словно сама собой.
— Подождите, сейчас я прочту вам одно стихотворение!
Но подождать Джону не удалось. Она тут же принялась декламировать и прочитала не одно, а целых три.
Рифмы такие складные вполне. Вот только слишком часто попадаются слова вроде «доколе», «увы» и «ах».
— В любовной поэзии я не силен, — чинно изрек Джон. — Быть может, оттого, что за долгие годы войны я разучился обращать внимание на любовь.
Поэтесса озадачилась и, помолчав, сказала:
— Увы…
Поскольку она теперь притихла, Джон решил тоже прочитать ей стихотворение, единственное, которое он знал и мог произнести без запинки:
Никто заведомо не знает той цены, Какую выложишь за знанье мира ты.
Он пояснил, что это строчки из песенки «Джонни-простак», но для него это стихотворение о дальних странствиях и новых открытиях.
Она все еще сидела притихшая.
Он добавил еле слышно, что любит короткие стихи.
Элеонор взяла себя в руки. Они уже почти доехали до Панорамы.
В большом шатре Джон отрешенно разглядывал многочисленных оловянных воинов и лошадей. Павшие солдаты, особенно низких званий, были отчего-то несколько меньше тех, что еще оставались в живых. И по цвету они отличались, какие-то блеклые, словно уже слились с землей. Джон объяснил Элеонор преимущества и недостатки сосредоточенного взгляда на примере ландшафта, представленного в панораме. Потом они немного прогулялись по городу.
— Странно! — сказала Элеонор. — Когда вы идете по улице в толпе, вы никому не уступаете дорогу. Только извиняетесь, и это единственное, что вас отличает от медведя!
Голос ее звенел. Джон задумался. «Она наблюдает за мной, — сделал он вывод. — Не исключено, что она положительно оценивает мои личные качества». Он начал складывать в голове фразы для подобающего ответа.
Город произвел на Джона скорее отталкивающее впечатление. Почему все эти люди не могут ходить спокойно и внятно, проложить определенный путь и уже придерживаться выбранного курса? Так нет, тут на каждом шагу тебя ждут неожиданные развороты и столкновения! Каждый, кто был моложе двадцати и относился к мужескому роду, непременно схлестывался с себе подобной особью, и то и дело кто-нибудь из них, то нападавший, то побитый, с завидным постоянством оказывался у Джона под ногами. А эти кучера! С тревогой Джон смотрел на этих безрассудных лихачей в круглых шляпах, как они в условиях отсутствия какой бы то ни было видимости обгоняли друг друга, прямо впритык, и неслись во всю прыть не разбирая дороги. Весь Лондон, казалось, был влюблен в скорость. Хорошо еще, что теперь завели тротуары. По крайней мере проезжая часть отделена каменным бордюром. Хотя и это не всегда спасает. Если на твоем пути, к примеру, повстречалось четыре пьяных солдата, то ты невольно переступаешь через бордюр, и тогда опасность грозит тебе уже с двух сторон. А уж коли ты на секунду остановился, чтобы сориентироваться в пространстве, тебя в тот же миг кто-нибудь непременно пихнет да еще наступит на пятки. Вся эта уличная круговерть нисколько не мешала Элеонор беззаботно продолжать беседу.
— А вы не хотите познакомиться с моим отцом, мистер Франклин?
— Я не в состоянии прокормить жену, — ответил Джон и тут же налетел на какую-то решетку. Кое-как отцепив рукав от чугунной завитушки, он продолжал: — Мне платят половину жалованья, а чужих денег мне не надо, разве что только на экспедицию. Давайте будем лучше переписываться. Я тоже вас очень высоко ценю.
Мисс Порден была мастерицей бросать косые взгляды, так что надо быть во всему готовым.
— Мистер Франклин, — сказала она, — что-то вы разогнались не в меру! -
Работа все никак не находилась. Голодные моряки и мрачные офицеры заполонили все портовые города. Большая часть кораблей пошла на слом или же использовалась в качестве жилья для пленных, такая участь постигла, к примеру, и старика «Беллерофона».
Чиновник в Адмиралтействе состроил кислую мину, когда Джон заявил, что хочет отправиться в экспедицию открывать новые земли и ни на что другое больше не согласен.
— Все уже давно открыто, — сказал чиновник, — нам бы с тем, что есть, управиться.
— Я могу подождать, — бодро ответил Джон.
Он верил в будущее. Разве не он всего лишь год
назад лежал на поле боя с перебитыми ногами? И ведь выбрался из этой переделки — как, никто не знает. Не умер, не сошел с ума, и даже ноги опять ходят. Он сам не понимал, как так получилось, но именно это и придавало ему мужества. И сейчас его шансы были невелики, однако он не терял надежды — а вдруг опять произойдет нечто необъяснимое.
Он сдал отчет о поправке компаса, изобретенной Мэтью, и решил отправиться в Линкольншир. Он сообщил доктору Брауну и всем остальным, как его там найти, и на том распрощался.
Возле «Сарациновой головы» в Сноухилле стоял почтовый дилижанс, готовый к отправке. Было пять часов пополудни.
— Спилсби? — переспросил кучер. — Видать, местечко для сонных мух! — протянул он.
Джон утвердился в своем мнении о кучерах, которых он считал большими нахалами. Чуть позже он понял, что сказанное к нему не относилось. Так назывались все места, куда почтовые дилижансы заезжали крайне редко.
Джон ехал на крыше, ради экономии. Он с удовлетворением отметил про себя, что больше не боится свалиться. Значит, пятнадцать лет морской жизни все-таки прошли недаром.
Сидя наверху, Джон смотрел на лунную ночь. Он видел множество приземистых церквушек с зубчатыми башенками, они мелькали на холмах, постепенно удаляясь и становясь все меньше и меньше, он видел крестьянские домишки, лепившиеся друг к другу.
Бедность окрестных деревень была видна уже за две мили, сначала глаз цеплялся за худые крыши, а потом уже за растрескавшиеся окна. Неурожай этого года и прошлого давал о себе знать, денег ни у кого не было.
И тут он понял, почему эта ночь была такой неестественно светлой. Пожар! Горело где-то на востоке, в направлении Элая, причем горело по меньшей мере сразу в трех местах. Что такое стряслось в тех краях? Джон был моряком и не рассчитывал на то, что тут, на берегу, он сразу все поймет. И все же он чувствовал себя сейчас неуютно, как человек, который не видел суши уж много лет.
О том, что его ждет дома, он знал по крайней мере из писем: новые лица, отсутствие денег и горестные новости. Брат Томас, старший, покончил жизнь самоубийством в 1807 году, после того как пустил все состояние семьи на ветер, занявшись какими-то спекуляциями. Шесть лет назад умер дед, а через год после этого — мать. Отец жил теперь в деревне. Одна из дочерей за ним ухаживала.
Горизонт потемнел. Джон, признаться, изрядно промерз.
К утру они добрались до Бостона. Джон узнал последние новости. Здесь появились теперь «луддиты» — безработные, которые по ночам разрисовывали себе лица черной краской и отправлялись громить механические ткацкие станки. А в Хорнкасле, оказывается, теперь есть судоходный канал, который ведет до самого Слифорда, и еще библиотека.
За Стикфордом дорога пошла совсем худая. Последнюю часть пути Джон проехал внутри дилижанса. Его сердце стучало.
Он сошел в Киле и пошагал со своей поклажей в сторону Олд-Болингброука, туда, где проживал теперь его отец. Если только он еще не умер.
Немного вдалеке он увидел покачивающуюся фигуру какого-то человека, который стоял у обочины, опершись о палку. Со стороны казалось, будто ему приходится подправлять каждое свое движение. Это занимало его гораздо больше, чем все происходившее вокруг. Вот так выглядел теперь его отец.
Джона он узнал только по голосу, потому что совсем ничего не видел.
— Я устал, — пожаловался он.
Время, силы, все куда-то уходит само по себе, не говоря уже о деньгах. Джон спросил отца, не хочет ли он опереться на него, и подставил ему локоть, как какой-нибудь даме. Отец все не переставал извиняться за свою медлительность. Джон шел и рассматривал его руку, на которой теперь было столько узлов, пятен, выступающих вен. Он провел по ним тихонько пальцем. Отец немного удивился.
Джон пожаловался на холодную погоду и рассказал о путешествии. Он упомянул Хантингдон, упомянул Питерборо. Отцу было приятно слышать знакомые названия, и он был благодарен за то, что все слова произносятся ясно и с расстановкой. Почти у самой двери он остановился, повернулся к Джону и попытался разглядеть его лицо.
— Ну, вот ты и дома, — сказал он. — Что же теперь будет дальше?
Часть третья ТЕРРИТОРИЯ ФРАНКЛИНА
Глава одиннадцатая СВОЯ ГОЛОВА И ЧУЖИЕ ИДЕИ
Почтовая карета, заходившая в Спилсби, остановилась, по обыкновению, возле «Уайт Харт Инн», и Джон спросил, нет ли для него писем.
От доктора Брауна ничего, — стало быть, никакой работы! Только Элеонор Порден написала, письмо было длинным, она любила писать. Джон отложил чтение до лучших времен.
В Спилсби многое переменилось. Старик Эйскоф больше никого не встречал. Джон нашел его могилу возле башни Святого Джеймса.
Пастуха отдали под суд, несколько месяцев назад, за поджог и отправили на Ботанический залив, на каторгу. Он подпалил три больших помещичьих амбара. И зачем он это сделал? Жалко его.
А Тома Баркера какие-то лихие люди ограбили в лесу и убили. Наверное, не сразу — скорее всего он защищался. За что убивать простого аптекаря?
Семейство Лаундов больше не жило в Инг-Минге. Однажды ночью, так рассказывали, они снялись с места и ушли из общины. Отправились в Шеффилд, на шахты, туда, где денно и нощно тюкали паровые насосы. Говорили, будто там есть теперь работа.
О Шерарде никто ничего не слышал.
Джон пошагал назад, в Болингброук, упрямо повторяя про себя: «Я буду ждать и дождусь!»
Заплатив взнос в размере одного фунта десяти шиллингов и шести пенсов, Джон вступил в Первое читательское общество Хорнкасла. Сумма, конечно, немалая, но там было почти восемьсот книг и каждую можно было взять домой. Джон хотел использовать время ожидания с толком. Прихватив с собою путевые заметки Кука, Джон отправился в Лаут. Он хотел поговорить с доктором Ормом о Северном полюсе.
Но доктор Орм уже умер. В прошлом году. Был совершенно здоров, а потом раз, и нет его. В церкви Джон нашел табличку, на которой были перечислены все титулы доктора Орма и звания, ученые и церковные. Их было так много, что пришлось ограничиться только начальными буквами.
В старом доме поселился теперь его преемник. Он передал Джону обернутый в тонкую кожу пакет, тщательно перевязанный и запечатанный. Надпись на нем гласила: «Джону Франклину, лейтенанту Королевского флота, лично в руки».
— Библия, наверное, — высказал предположение новый учитель.
Он предложил Джону сесть посмотреть, что там внутри, но Джон отказался. Он предпочел опять пойти на кладбище, ибо хотел быть один, когда будет читать строки, написанные доктором Ормом.
В пакете оказались две рукописи. Одна называлась:
Значение скорости при формировании индивидуума,
Или
Наблюдения, до меры времени касающиеся, каковую Господь Бог всякому отдельному человеку особо полагает, изложенные и представленные на одном выдающемся примере.
Вторая рукопись носила название:
Начертание полезных приспособлений, кои для оживления картин пригодны в помощь глазу непрыткому, в утешение и назидание, а равно как и во славу Господа нашего Всемогущего.
К рукописям прилагалась сопроводительная записка: «Дорогой Джон, прочти, пожалуйста, обе тетради, а по прочтении пошли обратно. Буду рад услышать твое мнение». Привет, подпись — и все.
Слезы, казалось, тут были совсем неуместны. Письмо дышало такой бодростью и было таким кратким — ни о какой смерти отправитель и не помышлял. Джон сразу заглянул в тетради, словно доктор Орм и впрямь ожидал от него скорейшего ответа.
Первая рукопись была посвящена ему, Джону, хотя он назывался здесь не по имени, а просто «учащийся Ф.». У него защемило сердце, он и сам не знал почему. Тогда он обратился ко второй тетради, тем более что она содержала цветные рисунки. К тому же в «Начертании» и предложения как будто были покороче, чем в «Формировании идивидуума».
Джон спрятал рукописи подальше от сестры и прочих обитателей дома. Ему не хотелось, чтобы кто-нибудь прочитал мысли доктора Орма до того, как он изучит их сам.
Читать он отправился на реку. В Болингброуке стояли развалины замка, в котором в незапамятные времена появился на свет какой-то король. Вот там - то, сидя на ступеньках уже давно обрушившегося парадного крыльца, он и провел целый день. У реки паслись коровы и козы. Время от времени налетали осы. Джон не обращал на них никакого внимания и продолжал читать дальше.
Важнейшее из полезных приспособлений, о которых шла речь у доктора Орма, называлось листоверт.
Это был аппарат, в который вставлялась большая книга. Сильнейший механизм переворачивал страницы с огромной скоростью. На каждой странице помещалось изображение, которое отличалось от предыдущего еле заметным смещением линий. Таким образом, при перелистывании страниц, происходившем за несколько секунд, возникала иллюзия, что перед глазами зрителя всего одно-единственное изображение, причем подвижное. Доктор Орм утверждал, что подобный эффект обманутого зрения имеет место не только у медлительных людей, но возникает с неизбежностью у всякого. Наверное, он знает, что пишет. Проверил на своей шустрой экономке. Джон решил непременно поговорить с ней об этом. Интересно, где теперь все эти приборы? Проданы, разобраны или пылятся на чердаке? Джон чувствовал, что новые идеи захватили его. Прямо завтра утром он поедет в Лаут. Доктор Орм писал также о том, какое практическое применение может иметь его изобретение. Используя волшебный фонарь, он хотел перенести изображение, полученное при помощи листоверта, на стену в темном помещении. Это давало бы возможность некоторому количеству людей одновременно, удобно расположившись, просмотреть целую историю, представленную в живых картинах. Таким образом они бы косвенно участвовали в ней, не подвергая себя опасности и не рискуя совершить непоправимые ошибки.
У Джона гудела голова от разных мыслей. Доктор Орм заразил его своим изобретательством, тем более тут было о чем еще подумать. Некоторые проблемы оставались нерешенными.
Так, например, чтобы представить более или менее длинную историю, понадобится огромное количество страниц. В любом случае тут придется поработать нескольким художникам, да еще не один месяц. Кроме того, большое количество страниц создавало и определенные технические сложности. Одним литовертом тут будет не обойтись, значит, нужно придумать, каким образом составить несколько приборов, чтобы каждый следующий начинал работать без промедления, едва только закончит предыдущий. Третья проблема — оптического свойства. Доктор Орм сомневался, имеются ли ныне такие источники света, которые были бы достаточно сильны, чтобы выполнить эту задачу.
Джон тут никакой трудности не видел. Новые маяки, оснащенные серебряными вогнутыми зеркалами, давали такие мощные лучи, которые видны были за несколько миль. Что-нибудь в этом роде можно было бы использовать и для демонстрации в зале. А вот что действительно казалось ему непреодолимым препятствием, это художники. Он не мог себе представить, чтобы какой-нибудь мистер Уильям Уестолл оказался в состоянии изобразить один и тот же пейзаж тысячу раз, только чуть-чуть меняя его. Он будет всякий раз вносить в изображение какое-нибудь новое настроение или очередную фантазию. Нет, определенно художники — это самое слабое звено во всей затее!
Доктор Орм предлагал представить великие моменты английской истории, обходясь по возможности без войн, но отдавая предпочтение картинам мирной, упорядоченной жизни государства, встающей перед глазами зрителя «в виде подвижной панорамы». Это могли быть сцены примирения и общей молитвы, счастливое возращение английских судов на родину, примеры благородного и кроткого поведения, служащие к подражанию. А вот Божественные чудеса он вовсе исключил. Кормление толпы, исцеление увечных — все это не может быть предметом изображения, ибо будет выглядеть как дерзкая пародия на Бога.
Тем временем стемнело. Джон подумал о кормлении толпы, собрал тетради и пошагал назад. Он чуть было не заблудился, настолько его мысли были заняты прочитанным. С каким бы удовольствием он обсудил сейчас все это с Шерардом Лаундом.
Он уже почти заснул, но вдруг очнулся и подскочил на постели.
— Печатный станок! — пробормотал он. — Особая печатная машина, которая может напечатать тысячу одинаковых изображений и при этом учитывать все изменения!
Но где взять на это денег?
С этим он и заснул.
В Лауте никто ничего об экспериментах доктора Орма не знал, ни экономка, ни старший учитель. Приборов тоже нигде не было. Все металлические и деревянные детали, все винтики, шурупы, гайки — все, что нашлось в доме, было продано в разные руки. В оставшихся бумагах не удалось обнаружить ничего, что указывало бы на листоверт. В задумчивости Джон отправился восвояси. Идея, которую он не мог осуществить из-за отсутствия денег, не стоила того, чтобы на нее тратить время. Кроме того, займись он сейчас этим делом, он отвлечется от Северного полюса. А этого он допустить никак не мог.
Вместе с тем он не хотел прозябать в бездеятельности, пока решалась его судьба. Хорошо бы подвернулось что-нибудь такое достойное и по возможности прибыльное.
Деревенские да и помещики обходились с ним теперь более уважительно, отдавая должное его стати и шраму на лбу. Если он просил кого-нибудь повторить сказанное, то никто не насмехался над ним и не оставлял стоять столбом: он всякий раз слышал сначала извинение, а потом то, что просил повторить.
Взрослому человеку жить на суше было даже приятно.
И все же Джон решил предпринять еще одну попытку. Поддержать затею с листовертом мог бы, пожалуй, один из членов Читательского общества, аптекарь Бизли, знаток и собиратель трав, человек с мягким лицом, состоятельный и к тому же увлекающийся. Страстный любитель английской истории, он выслушал Джона с большим вниманием:
— Хорошая придумка! Любопытно, как это будет выглядеть в действительности!
Было, однако, во всем этом нечто такое, что его явно смущало.
— Скажите, мистер Франклин, а отчего доктор Орм решил обратиться именно к картинам истории? Ведь дух времени передать в изображении невозможно.
Джон был почти готов согласиться в этом с мистером Бизли.
— История, если подходить к ней серьезно, относится к области явлений неопределенных, тогда как всякая картина представляет собою нечто вполне определенное.
Утверждения, содержащие в себе противопоставление, звучат всегда, особенно в первый момент, достаточно убедительно, во всяком случае такое впечатление они неизменно производили на Джона. Но Джон не собирался так просто сдаваться: он продолжал гнуть свою линию и все твердил об улучшении человека посредством положительных примеров.
— Улучшение человека! Улучшить человека могут только три вещи: изучение прошлого, здоровый образ жизни, а в случае болезни — лекарства. Все остальное это только так, политика или развлечение.
Джону стало ясно, что он для аптекаря не авторитет и ничего не выйдет. А что, если рассказать ему о Северном полюсе? Но он уже заранее предвидел, какого рода ответ получит, и потому решил ограничиться рассказом о себе самом. Бизли был доволен и слушал его с отеческим вниманием.
— Умение действовать медленно — неоценимое достоинство для того, кто занимается историей. Исследователь замедляет стремительные события прошедших времен до тех пор, пока его разум не постигнет их во всей полноте. И тогда он сможет указать самому прыткому королю, как тому следовало бы действовать на поле сражения.
Джон озадачился. Он шутит или все-таки нет? Вообще в нем было что-то такое смутное и странное, будто он был не от мира сего.
Но уже очень скоро все стало по-другому. Аптекарь вдруг вошел в такой раж и говорил так искренне, что Джон снова успокоился, сочтя его человеком вполне порядочным и достойным.
— Совсем недалеко отсюда, трех миль не будет! Англичане бились с англичанами! Их кости и поныне можно обнаружить на поле возле Уинсби, особенно весною, когда начинают пахать. И ведь что интересно, там растут совсем не такие цветы, как везде! Вот об этом чувстве я и говорю, мистер Франклин! Знать, что происходило на протяжении столетий на одном клочке земли! Это расширяет кругозор и раздвигает рамки личности!
Джон понял теперь, что занимает аптекаря на самом деле, и он проникся к нему уважением.
— Широта горизонта, — изрек Бизли, — это высшее, что может достичь человек.
Джон попытался представить себе это с точки зрения сферической тригонометрии, но Бизли уже давно рассказывал о другом.
— Я составляю историю Линкольншира. Меня интересуют главным образом истории дворянских родов, — пояснил он. — Работы много: разбираться с генеалогией, читать хроники, проверять имущественные акты, проникаться благородным духом. Идите ко мне в помощники!
Бизли говорил так энергично, что казалось, будто подбородок у него все время скачет, как мышь, попавшаяся в мышеловку. Это мешало слушать. Джон замялся с ответом.
— История — это соприкосновение с великим и непреходящим. Она позволяет нам возвыситься над временем, — продолжал аптекарь.
— Я все-таки моряк, — возразил Джон, помедлив.
— И где же ваше судно?
Джон задумался. Не часто медлительность считается добродетелью. Возвыситься над временем — тоже звучало весьма соблазнительно. Вот только доходов это никаких не сулило.
С течением времени, однако, Джон прочувствовал, что значит быть безработным и ощущать собственную ненужность. Он никогда не думал, что будет когда-нибудь скучать и маяться от безделья. Он ждал, но это ожидание было совсем другим, не то, что прежде: теперь у него была профессия и была цель, однако его дела не двигались с мертвой точки! Он не уставал писать в Лондон, в ответ же приходили ничего не значащие слова ободрения и никакой реакции по существу.
Способности, не находящие применения, превращаются в ничто. Они перестают существовать. А что, если их уже никогда не удастся выманить на свет божий?
Чтение только возбуждало жажду деятельности, вместо того чтобы отвлекать. К чему тогда все эти годы в море, к чему было учиться управлять своим телом, заставляя его подчиняться голове? Он стал хорошим офицером, он полон сил, как никогда, и что же, ничего больше не будет? Получать половинное жалованье означало не просто получать половину того, что у тебя было, это означало жить в оторванной пустоте, от которой становилось жутко, особенно по ночам, когда он лежал без сна как живой, печальный листоверт.
О Флоре Рид, вдове священника, говорили, будто она радикалка. У нее имелось сочинение Роберта Оуэна «Новый взгляд на общество», и в спорах с аптекарем она частенько цитировала оттуда.
Джон встретился с миссис Рид в «Бойцовых петухах» в Хорнкасле и провел в ее обществе несколько часов. Она оказалась дамой приятной и учтивой. Только вот разбирать, что она говорит, доставляло немало труда.
Живыми картинами она тоже не вдохновилась, ибо полагала, что голод и нужда доступны пониманию и без особых вспомогательных средств.
— Есть простые общие истины, понятные всем, кто умеет слушать и читать. А кто не умеет, тому, мистер Франклин, и ваш аппарат ничем не поможет.
Что-то в этом суждении было нелогичным.
Тут она прервалась и заказала слабое пиво и печенье к нему. Джон был рад образовавшейся паузе, уж слишком ему приходилось напрягаться, слушая речи вдовы. Миссис Рид отличалась тихим голосом, и даже в запале она его не повышала, а только начинала сильнее пришепетывать. Волосы у нее были черные, гладкие, и во всем облике была какая-то мягкость. Только глаза ее вспыхивали огнем, когда им чудилась опасность.
— Широкий горизонт? Это Бизли такое сказал? Подозреваю, что он, как всегда, перешел от своих трав к рассуждениям об истории. Мистер Франклин, горизонт не имеет шири, он всегда перед нами, а не где-то там, позади нас! Горизонт всегда там, куда движется человек, верно я говорю?
Джон мог бы ей возразить, он все-таки был моряком, но ему не хотелось обижать миссис Рид. Тем более что она уже перешла к другой теме:
— А эти пошлины на зерно?! Во Франции нынче был урожай, у них амбары ломятся, ведь они могли бы поделиться своими излишками! И тогда никому бы не пришлось голодать!
Она смотрела на него приветливо, но как-то слишком прямо. Джон задумался над тем, что сие означает. Смотрит ли она так потому, что ей нравится глядеть ему в глаза, или это у нее такой сосредоточенный взгляд, чтобы держать под контролем логику аргументов? Если бы она говорила чуть громче!
— …И почему у нас закрыты границы? Да потому что нехватка продовольствия выгодна помещикам, они наживаются на этом! А они-то и составляют парламент!
— Миссис Рид, я неважно слышу, после Трафальгара. Контузия.
— Тогда я сяду поближе, — сказала она, не повышая голоса. — Возвращаясь к бедноте. Они поджигают амбары и тем только усугубляют положение. Слепота у одних, алчность у других, вот и весь горизонт. Вы хотели что-то сказать?
— Нет-нет, я слушаю вас, говорите.
Джон подумал, что он бы с большим удовольствием все это где-нибудь потом прочитал, он не поспевал за ней. Но Флора Рид нравилась ему. Интересно, давно ли умер священник?
— …Налоги на соль, налоги на хлеб, налоги на газеты, налоги на окна. Но куда уходят все эти деньги? Они уплывают туда же, куда…
— Минуточку, миссис Рид, мне…
— И не спорьте со мной, мистер Франклин! В стране царит нужда! Вы только посмотрите вокруг! Бесчинства, грабежи, незаконная торговля, а все почему? Да потому, что людям ничего другого…
— Мне бы хотелось это где-нибудь потом…
— Пока у помещиков не проснется совесть, ничего не будет! Вот когда они очнутся, тогда и дело сдвинется! И ни минутой раньше!
— Да, я тоже так думаю, — кивнул Джон. — Я, видите ли, слишком долго был в море и многого тут пока еще толком не знаю.
Миссис Рид тем временем отправила в рот очередное печенье. Она жевала и приветливо смотрела на Джона, пока не прожевала до конца. Потом она продолжила с улыбкой:
— Нет, мистер Франклин! Никаких листовертов, никакой истории! Нужна газета, в которой будет правда, а еще — Лига по борьбе с бедностью и за избирательное право бедняков, вот чем мы должны заняться!
Джону эта решительность очень нравилась. Когда Флора прикасалась к его руке, он верил каждому ее слову и забывал обо всех сомнениях. В ней было что-то от львицы, при этом она выглядела совсем миниатюрной, особенно когда молчала. Но даже в такие минуты она смотрела на него своими светлыми глазами прямо и неотрывно, так что ему приходилось изо всех сил стараться, чтобы выдержать этот взгляд.
— Знаете, что мне в вас нравится, мистер Франклин? Большинство людей довольно быстро схватывают суть, но дальше этого не идет, они тут же обо всем забывают. Вы же в этом отношении совсем другой. В нашем деле вы могли бы принести неоценимую пользу. Нужно бороться! Это человеческий долг каждого!
Правда, подумал он. Если так, то это определяло многое. В правдолюбивой газете вряд ли будет иметь такое уж значение то, что ее редактор несколько медлителен. Доходов, впрочем, это тоже никаких не сулило…
— Хорошо, — сказал он.
Во время войны он страдал оттого, что не всегда мог прийти на помощь, когда ситуация требовала быстрых действий. Как часто бывало уже поздно! Он подставлял себя под пули только для того, чтобы доказать, что он хотя и медлительный, но все-таки не трус. Теперь же, благодаря Флоре Рид, он обнаружил, что для исполнения человеческого долга достаточно, если ты будешь выступать, не важно, быстро или медленно, на правильной стороне. Это его очень даже устраивало. Теперь он встречался с Флорой все чаще. Он взял в читальне сочинение Оуэна и узнал, что все беды, и война в том числе, происходят от нищеты и что от голодного человека ничего хорошего ждать не приходится. Все хотят что-нибудь иметь, но если кучка людей обладает многим, а остальным не достается ничего, то тогда возникает ненависть. Это общий закон, потому что так считала Флора, Роберт Оуэн и все те, кто думал над этим. В представлении Флоры нужда человеческая сплелась в одну единую сеть, прочную и крепкую, на эту связь можно вполне положиться. То есть все существовало не по отдельности и само по себе, но опиралось на общность и только через общность обретало самое себя. И это было залогом долговечности и прочности.
Если что-то менялось или исчезало, то происходило сие не просто так, но сообразовывалось с правилом, каковое служило тому обоснованием. Теперь у Джона появилось нечто, что наполняло смыслом время ожидания, сообщая ему благородство. Не для того ли дана человеку жизнь, чтобы он трудился на благо своего рода? А коли так, то по закону логики первым делом следовало обратить свой взор на немощных и страждущих. Все остальное можно было предоставить тем, чей разум еще не созрел. Раз уж он вынужден ждать, то лучше он займется спасением человечества, такая задача его вполне устраивала. Слишком долго он отворачивался от чужих несчастий и бед, чтобы самому защититься от них. Нет, теперь он хотел нести добро и показать себя по-настоящему с хорошей стороны, раз ему все равно пока делать нечего.
Джон снова тем не менее вернулся к мыслям о листоверте. Ведь если нужно понять, что такое нужда, едва только она возникает у тебя перед глазами, то такой аппарат, позволяющий все показать, не тратя лишних слов, может оказаться весьма и весьма полезным!
Джон как раз пытался представить себе преимущества всеобщего избирательного права, когда ему неожиданно пришла в голову мысль о том, что страницы совершенно не обязательно перелистывать. Книгу с картинками можно заменить пластинами одного размера. Эти пластины будут быстро-быстро, одна за одной, въезжать в металлическую раму на какие - нибудь доли секунды. Главное, придумать механизм, который будет перемещать пластины с одинаковой скоростью. Джон тут же набросал чертеж. Устройство состояло из барабана, веретена, штока и зубчатого колеса — все вместе это весьма напоминало якорные шпили, какие были на «Беллерофоне».
Джон записал свои соображения, присовокупил к ним объяснения и рисунки доктора Орма, которые он тщательно скопировал, и отправил все доктору Брауну в Лондон. Ему не хотелось, чтобы изобретение осталось без внимания.
Прошло уже полтора года, а он все так и не удосужился прочитать сочинение доктора Орма об учащемся Ф. Его удерживал от этого инстинкт самосохранения. А ведь доктор Орм сам велел прислушиваться к внутреннему голосу.
Он прочитал уже все записки о путешествиях, освоил труды Спенса, Огилви, Холла, Томсона. Он проводил немало времени в «Бойцовых петухах» и научился управляться с собственными аргументами, чтобы они не рассыпались.
Аптекарь Бизли сводил его на поле битвы, что под Уинсби, то самое, с необычными цветами. Теперь у него было свое мнение относительно знатных семейств.
— Дворянство — благородно, это радует. Но очень часто оно еще и глупо, это огорчает.
Он работал по дому, сажал, копал, собирал, даже крышу покрыл, ходил гулять с отцом, возобновил старые знакомства.
С Флорой Рид он провел однажды ночь, а потом еще не одну. Он снова вспомнил тот самый нежный язык, которым овладел еще в Портсмуте и на котором, как он уже знал, он мог разговаривать с любой женщиной, даже если ее не любил. Священник как - то обходился без этого, ему хватало, видимо, языка Библии. Наверное, от этого и умер: исполнять долг перед человечеством, конечно, хорошо, но этого недостаточно для того, чтобы сделать приятное другому, не говоря уже о себе самом.
Полтора года! Он занимался Флориным собранием работников земли, разливал суп, проверял тексты листовок, по ночам верстал и печатал. Он видел, как старые знакомые, с которыми он совсем недавно возобновил отношения, превращались в недругов, слышал сердитые речи и ничем не выказывал свою досаду. Он пытался прожить на половинное жалованье и даже не гнушался иногда ходить за курами. Он научился сначала понимать гнев бедняков, как общего свойства, так и частного, а потом бояться его. Однажды случился пожар, подожгли дом богатого крестьянина Харди. На камнях было написано красными буквами: ХЛЕБ ИЛИ СМЕРТЬ! ДОЛОЙ МОЛОТИЛКУ! Вот такие времена.
Сомнения, одни сомнения. На море никакой работы.
Он любил Флору в полсердца, он знал это. Но чтобы проводить с ней ночи, и того хватало. Идея, руководившая ею, была основательна и долговечна, и потому с ней было спокойно. Вот только в последнее время Флора Рид стала меняться. Интересно, выдержит ли перемены идея? И чего стоит тогда долг человеческий, если этого долга хватило только на то, чтобы скрепить их связь? А может быть, это переменился сам Джон? Все тут на суше какое-то половинчатое, и он тоже.
Джон вынырнул из сети человеческих правил. Правила оказались не его стихией. Среди них он мог передвигаться, только задержав дыхание. Но чтобы глотнуть воздуха, ему нужно было выбраться наружу, хотя он мог довольно долго не дышать.
Он начал поддразнивать Флору. Он мог сказать, к примеру:
— Человек должен возвыситься над временем.
— А как же тогда солнце и настоящее? — язвительно спрашивала она и улыбалась, растянув губы в тонкую улыбку, которую Джон ненавидел даже у себя. В любви они с Флорой, сами того не зная, искали выход. Теперь они знали это, как знали и то, что это не выход.
Джон все чаще позволял себе вольности.
— А где доказательства того, что нужду можно всегда и сразу определить как таковую? — вопрошал он.
Или такой вопрос:
— И почему это все время говорят — нужда, нужда, как будто она одна на всех! С моей точки зрения, ее много, и она разная, и каждая в отдельности не имеет ни малейшего отношения к другой.
От этих разговоров Флора иногда так огорчалась, что уже не хотела отвечать ни на какие его вопросы. Тогда он тоже огорчался.
Высокая цель каждодневного служения человечеству требовала с неизбежностью отдавать ей все больше мыслей и сил. Джон чувствовал, что настанет день, когда он, просто подчиняясь идее равенства, сам себя уже будет считать заменяемой единицей. Но по своему опыту службы во флоте он знал, как никто другой, что это означает, когда личное перестает иметь значение. Тогда остается один только выход — быстрота. «Лучшим» считается тот, кто делает то же самое, что остальные, но делает это быстрее. А этой возможности он был лишен.
Он давно уже пытался завести с Флорой разговор на эту тему. Но она ничего не понимала во флоте.
Что-то должно было произойти.
Ранним утром он вышел из дому. Он выбрал дорогу, ведущую в Эндерби, потом повернул на восток, добрался до Хандлби и Спилсби и двинулся к морю, на сей раз без перелезаний через изгороди. В Эшби какой-то тощий молодой человек красил забор. В Скремби ему повстречался старик, который поприветствовал его и прошелся по поводу тех, кто странствует на своих двоих: пешком, дескать, ходят одни только бедные да толстые.
Джон слышал выстрелы со стороны Ганби-Холл, там шла охота. Поместная знать гоняла лис, стреляла по фазанам и выдумывала новые суровые законы, карающие тех, кто посмеет посягнуть на чужую дичь. Джон читал страну теперь совсем по-другому и многое в ней не одобрял. Например, то, что двенадцатилетнего ребенка могли отправить на Вандименову землю, где его никто не знал, только за то, что он украл кусок мяса. Джон заночевал в Инголдмеллсе, а потом просидел целый день на дюне, наблюдая за тем, как море обкатывает песок, словно он никогда этого не видел. В плеске волн ему чудился гомон людских голосов, будто где-то совсем рядом проходил караван судов. Там отдают приказы, поют, отпускают шутки, бранятся. Спиры скрипят, тросы гудят. Слышны команды: «Крепи марса-фалы!», «Полный вперед!» и еще: «Ставь марсель!», «Подтянуть тали!» Ему нужны были движения моря, а слышать ветер в парусах ему было важнее, чем дышать.
Вот так он сидел, отдавшись грезам и думам. Перед его внутренним взором вставали картины: извивы рек, шлюпки, дикие звери, опасности. Потом появились айсберги, льды хрустели под килем и вдруг расступились, открыв широкий сверкающий проход. Полоса льдов осталась позади, и перед ним предстало полярное лето, а вместе с ним заветная земля, где время никуда не спешит. Тут была его родина, не Линкольншир, не Англия. Весь мир был всего лишь придатком, нужным только для того, чтобы попасть на эту родину.
Он вернулся в Инголдмеллс и поехал оттуда назад, в Болингброук, в почтовом дилижансе. Он смотрел в окно на подпрыгивающие изгороди и проселочные дороги и думал: «Их движение обманчиво. На самом деле они прикованы к этим местам на веки вечные, и не они, а я и те дальние горы находимся в пути».
Потом он вспомнил лейтенанта Пэзли. У него теперь был свой корабль. А Уокер командовал семидесятичетырехпушечником. Их пушкам он не завидовал, он завидовал тому, что у них есть море.
Он должен стать капитаном! Открыть полюс! А уж потом можно будет обратиться и к делам земным — потом!
Пусть Бизли занимается английской историей, а Флора спасением человечества, пусть доктор Орм и его последователи занимаются разработкой приборов, но только не он, Джон. А то, что доктор Орм написал об учащемся Ф., он прочтет только тогда, когда доберется до 82° северной широты.
Решение было принято: он собирался попытать счастья у китобоев. Он сидел напротив Флоры, растерянно гладил ее по коленке и говорил. Он приготовил речь, в которой собирался изложить ей свое представление о человеческом долге:
— Если я хочу принести в дом соседа огонь, чтобы он мог растопить свою печь, то что толку, если я знаю, в каком направлении мне двигаться, и старательно шагаю туда, куда надо. Важно еще, чтобы мой факел горел в полную силу. Какой прок от того, что движение осуществляется правильно, но достигает своей цели слишком рано?
— Оставь, — сказала Флора. — Твои примеры курам на смех. Я же не сосед.
Она смотрела на него неотрывно, как тогда, в первый раз, только теперь взгляд у нее потемнел. Джон почувствовал себя в этот момент таким же глупцом, как тот священник, его предшественник. А может быть, все дело в Флоре?
— Еще неизвестно, что из этого получится. Окажется, что все ерунда и я очень скоро вернусь…
Джон поймал себя на том, что лжет.
Она молчала. Это молчание… Определенно она превратилась в тираншу.
— Вполне вероятно, мы очень скоро встретимся. Я вернусь и буду работать редактором.
Ему было противно лгать, и чем дальше, тем больше.
— И что, тогда твой факел будет гореть в полную силу?
— Возможно. Да нет… Глупости какие. Не знаю я ничего.
Флора высморкалась.
— Ты не редактор. Благослови тебя Господь!
Она поцеловала его. Потом ушла. Святые угодники, как он был рад, что наконец отделался от нее! Настолько рад, что даже забыл о жалости.
Когда он пришел домой, чтобы попрощаться с отцом и сестрой, у ворот стояла незнакомая коляска. Из коляски вышел джентльмен по имени Роже, Питер Марк Роже. Он привез приветы от доктора Брауна из Лондона.
— Да, кстати, я прочитал записку о листоверте. Жаль, что автор уже умер. Меня интересуют оптические феномены. Надо будет обязательно показать вам как-нибудь мой калейдоскоп. Надеюсь, что мы непременно поговорим еще об этом на досуге.
— Нет, не поговорим, — ответил Джон. — Я сделал выбор. Есть множество хороших, важных идей, но я решил следовать тому, что мне подсказывает моя собственная голова.
На лице мистера Роже изобразилось настороженное любопытство.
— Но вы останетесь здесь, в Англии?
— Нет. Я собираюсь снова в море. Хочу когда - нибудь добраться до Северного полюса. Если же я останусь в Англии, мне не удастся этого сделать.
— Тогда, я полагаю, у нас тем более представится возможность побеседовать более обстоятельно. — Мистер Роже явно находил ситуацию забавной. — Меня направил к вам президент Королевского научного общества сэр Джозеф Бэнкс. В настоящее время он находится у себя в поместье в Ривсби. Не соблаговолите ли проследовать туда вместе со мной?
Джон растерянно молчал. У него шевельнулась смутная догадка.
— Он знает вас, он прочитал то, что вы написали о компасе Флиндерса. Он и сэр Джон Бэрроу, первый секретарь Адмиралтейства…
— О чем пойдет речь? — хрипло спросил Джон.
Мистер Роже замялся.
— Честно говоря, сэр Джон сам хотел сообщить вам об этом. В Дептфорде вас ждет судно, на котором вы можете отправиться к Северному полюсу!
Глава двенадцатая ПУТЕШЕСТВИЕ ВО ЛЬДЫ
Экспедиция. В Дептфорде всякий знал, что имеется в виду. Экспедиция состояла из двух обитых медью бригов, «Доротея» и «Трент». Сейчас их как раз загружали всем тем, что может понадобиться на Северном полюсе.
— В первую очередь они возьмут с собою шубы и меховые куртки, — говорили с надеждой скорняки.
— Увлекательные книги, — сказал один книготорговец. — Потому что там очень скучно.
— Настоящих мужчин, — высказали предположение великосветские дамы из Лондона и отправились в гавань, чтобы на месте произвести осмотр храбрецов.
Каждый утверждал, что лучше других знает о распоряжениях, полученных экспедицией. Один якобы узнал все из первых рук прямо в Адмиралтействе, другой — от капитана Бьюкена, возглавлявшего все это дело. Кто-то ссылался на лейтенанта Франклина, командовавшего «Трентом», кто-то сомневался: «Франклин? Да он же никогда ничего не говорит!»
— Капитан, который едва шевелится, куда ж это годится? — возмущался мичман Джордж Бек. — И это на берегу. Что же будет, когда мы в море выйдем?
Эндрю Рид смотрел на своего друга с восхищением. Он возразил ему только для того, чтобы поддержать беседу:
— Да, но с курами-то он быстро расправился! Ни одной на борту не оставил!
— И это большая ошибка. Ведь что такое куры? Свежее мясо! Но это мелочи. А как он говорит? Сначала всегда идет пауза. Как же он будет отдавать приказы?
Они только что выпорхнули из морского училища и, разумеется, знали лучше других, как все должно быть. Бек успел уже придумать Франклину кличку: Капитан Тормоз.
Первая ночь на борту. У Джона Франклина поднялся настоящий жар. Его лихорадило. В полусне он слышал бесконечные голоса, которые сообщали ему что-то невнятное, требовали от него решений или критиковали распоряжения, которые якобы он сам отдал. Он метался в постели, скрежетал в забытьи зубами и весь пропотел. За ночь у него свело шею, пришлось так и выйти на палубу — со скособоченной головой.
Это был страх, настоящий ужас, и совладать с ним было крайне трудно. Молча обошел он все судно, отвечал на приветствия, принимал сообщения и пытался превратиться из члена Читательского общества Хорнкасла в капитана. Он знал это по прежним временам: страх оттого, что ты ничего не понимаешь, ничего не можешь и не умеешь и даже оказываешься не в состоянии дать отпор, если кто-то с тобой совсем уже не считается. Страх перед тем, что никто не станет приспосабливаться к его темпу и что он сам только шишек себе набьет, если попытается приспособиться к другим.
Всего 250 тонн водоизмещения было у «Трента», но сейчас он казался ему настоящим гигантом, гораздо более страшным и непонятным, чем то первое судно, на котором он ходил в Лиссабон восемнадцать лет тому назад. Этот сорт страха он изучил хорошо. До сих пор он избавлялся от него только благодаря привычке доводить каждое начатое дело до конца, худо или бедно. Но теперь к нему добавился еще и другой страх: если его постигнет смертельная болезнь, или судно пойдет ко дну, или его отстранят от командования, то получится, что все эти долгие годы он напрасно ждал и боролся.
Сила, спокойствие и уверенность, которые он обрел на «Бедфорде» после битвы под Новым Орлеаном, казалось, схоронились теперь в укромном месте и вовсе не спешили выбираться по его команде. Исчез и ореол героя: шрам, историю которого никто не знал, уже не помогал.
Против страха имелось одно испытанное средство: все изучить. Первым делом Джон изучил инструкцию Адмиралтейства.
Северный полюс не был конечной целью путешествия, а являлся лишь одним из многих пунктов протяженного маршрута. Для империи он представлял интерес лишь с точки зрения наличия там открытого моря, по которому можно было бы проложить прямой путь в Тихий океан.
От китобоев поступили сведения об уменьшении плотности ледяного покрова на Крайнем Севере и наметившемся активном движении льдов. Секретарь Бэрроу уже давно ждал этих сообщений. Он тут же заявил, что эти данные лишний раз подтверждают его собственные предположения и предположения некоего Франклина о существовании полярного моря. И если еще совсем недавно все разговоры об экспедиции встречались только улыбкой, то теперь вдруг все единодушно признали ее чрезвычайную важность.
«Доротея» и «Трент» должны были пройти между Шпицбергеном и Гренландией и следовать далее, через полюс, к Берингову проливу с заходом в Петропавловск-Камчатск, докуда в свое время добрался Кук. Все дубликаты судовых журналов, путевых записок, карт предписывалось отправить в Англию сухопутным путем, а самим идти на Сэндвичевы острова, чтобы там уже перезимовать и следующей весной вернуться в Англию, желательно снова через Северный полюс.
Была еще и вторая экспедиция, которая должна была попытаться пройти по верхней оконечности Северо-Американского континента, чтобы найти выход в Тихий океан. Но этот путь представлялся более сложным.
Чем только они интересуются, эти политики и торговцы! Джон положил инструкцию на столик и щелкнул по ней так, что она завертелась на месте. Он чувствовал растущее возбуждение. Там, за Северным полюсом, его ждала новая жизнь. Нужно было только добраться туда.
Он выучил наизусть и этот корабль, запомнил все цифры, какие только можно было обнаружить, и высчитал все, что только можно было высчитать: отношение веса груза к общему весу, объем груза, площадь парусов, площадь подводной части, дифферент, осадку. И вот уже первая мелочь насторожила его: глубина погружения «Трента» никак не соответствовала количеству прибывающего груза. Он еще раз все как следует пересчитал и вызвал к себе лейтенанта Бичи, первого офицера. Он потребовал, чтобы с этой минуты каждая вахта представляла отчет о том, насколько судно село и каков уровень воды в трюме.
Интересно, заметил ли лейтенант его неуверенность и беспокойство? Но Бичи обладал чувством такта. Если их взгляды встречались, он тут же, в одну секунду, отворачивал лицо. Слушая, он внимательно изучал состояние палубных досок, а когда говорил, его узкие глаза с белобрысыми ресницами тщательно обследовали горизонт. Его лицо никогда ничего не выражало, разве что досадливую настороженность, и лишних слов он не говорил.
Что и требовалось доказать! Расчеты подтвердились. «Трент» дал течь. Небольшую, но коварную, потому что ее никак было не обнаружить. Вода проникала в трюм, но откуда — неизвестно. Нужно было искать. Не успели сняться с якоря, а уже пошли работать насосы! Но Джон, как ни странно, почувствовал облегчение: течь — это по крайней мере реальная забота.
Командующий экспедицией, по-видимому, считал Джона ставленником Адмиралтейства. У Дэвида Бьюкена было красное лицо, и терпением он не отличался. Он не желал слушать никаких долгих объяснений и не собирался откладывать выход только из-за какой-то дурацкой течи.
— Вы что это, серьезно? У вас там течь, и вы не можете ее найти? Что же, нам прикажете сидеть тут и ждать, пока полярное лето не кончится? Пусть ваши люди пару недель поработают насосом, рано или поздно обнаружат, где там у вас что течет.
Его грубость подействовала на Джона успокаивающе. Теперь у него появился даже конкретный противник, это помогало и утешало.
— Разумеется, никакая течь не помешает мне дойти до полярного моря, сэр!
Он сказал это так уверенно и так язвительно, что Бьюкен сразу пошел на попятную:
— Если до Шетландских островов не разберетесь, придется ваш «Трент» вытащить на берег да посмотреть как следует снаружи.
Выход был назначен на 25 апреля 1818 года. На пирсе все было белым-бело от людских лиц. Элеонор Порден тоже была тут, она пожелала удивленному Джону удачи и преподнесла ему длинную поэму, которая заканчивалась тем, что Северный полюс обращался с речью к мореходам и признавал себя покоренным. Теперь Джон знал наверняка: она действительно ценит его. Она успела даже подивиться на ледопилы и прибор, при помощи которого морскую воду превращали в пресную, излить свой восторг по поводу научных изысканий, месмеризма и электрических явлений и взять с Джона клятвенное обещание, что он непременно понаблюдает за полярным воздухом, чтобы определить, не содержится ли в нем избытков магнетизма и не сказывается ли это на возникновении особых симпатий между людьми. На прощание она бросилась ему на шею, ее голос звенел. Джону ничего не оставалось, как обхватить ее за бедра. Вот только почему он всегда так долго за все держится, за что бы ни ухватился! Он чувствовал, положение становилось опасным, сейчас она обратит на это внимание и окружающие тоже, и потому он срочным порядком переориентировался на другое важное дело — расчеты курса. Затем они отчалили. Цвели нарциссы. Местами берег был весь желтым.
Вода каждый день прибывала, а у них не хватало людей. «Трент» был укомплектован не полностью, одной шестой личного состава как минимум недоставало. Каждый член экипажа добрую половину вахтенного времени проводил за откачкой.
В Лервике Джону не удалось, несмотря на все усилия, обнаружить течь, как не удалось и набрать добровольцев, чтобы пополнить экипаж. Обитатели Шетландских островов жили мореходством и китобойным промыслом, они прекрасно знали, что это значит, когда судно выводили на мелководье, заваливали набок и обшаривали дюйм за дюймом. Если им говорили, что речь идет только об укреплении медной обшивки, они только смущенно смеялись в ответ. Служить на прохудившейся посудине охотников не было. Джон уже начал серьезно опасаться, что из-за этой невидимой дыры ему придется распрощаться с Северным полюсом.
Бьюкен подумывал о том, чтобы добрать недостающих членов экипажа при помощи вербовщиков. Но поскольку это был нелегальный путь, он сказал Джону:
— Действуйте по своему усмотрению, мистер Франклин!
Когда Джон остался наедине с первым офицером, тот устремил, как всегда, взгляд к горизонту и, обследовав его, сказал:
— Команда справится. Парни хорошие. А из-под палки загонять себе дороже. И никому не в радость. Лучше совсем ничего.
— Благодарю вас! — пробормотал Джон, несколько растерявшись.
Достоинство Бичи заключалось в том, что он высказывал свое мнение тогда, когда это было нужно.
Моряк Спинк из Гримбэй знал множество разных историй, наверное больше, чем собрал за свою вековечную жизнь какой-нибудь дуб в деревне, а то и целых три, но только, в отличие от них, он еще и повидал немало, объездив полсвета. В двенадцать лет его завербовали на службу, он ходил на маленьком «Пикле» под командованием Лапенотье, попал к французам в плен, бежал и вместе с неким Хьюсоном прошел всю Европу до самого Триеста. Рассказывал он об одном эльзасском башмачнике, который делал такие сапоги, что шаг в них в два раза больше становился, чем в обычных, вот почему они от французов-то удрать смогли, потому как ноги у них в два раза быстрее шагали. Еще рассказывал об алеманских женщинах в Шварцвальде, у которых такие широченные юбки, что под ними по два человека зараз спрятаться могли, когда от Бонапарта народ скрывался, а в Баварии им нужно было перебраться через озеро, угодили в самую бурю, а лодка с одним веслом была, и ничего, сдюжили, на берег выбрались и в той деревне отведали такого жаркого с такими чудеснейшими клецками, что потом на целых две недели хватило, четырнадцать дней шли и маковой росинки во рту не держали, вот тебе крест, истинно говорю, Спинк врать не будет.
Все высыпали на палубу: кто-то заметил нарвала, издалека было отчетливо видно, как его рог торчит из-под воды. Дурной знак. Хуже бывает, только когда судовой колокол начинает звонить сам по себе. Но такого не случалось, во всяком случае никаких рассказов об этом не ходило, наверное, потому, что рассказывать было некому, раз все пошли ко дну.
Никто не проронил ни слова. В конце концов, в полярном море, по ту сторону ледяного пояса, им встретятся наверняка еще и не такие чудища, побольше всякого нарвала будут. Адмиралтейство не исключало даже, что эти неведомые звери ввиду таяния плавучих льдов, вполне возможно, двинутся на юг и доберутся до торговых атлантических путей, а это означало, что жертвы неизбежны, — таким гигантам проглотить одно-другое судно ничего не стоит. На «Тренте» не было таких, кто отличался бы особым суеверием, и все же капля страха закралась в душу каждого.
Строптивых или ленивых на судне не было. Джон уже приготовился к тому, что рано или поздно ему придется вынести взыскание, но пока ничего подобного не предвиделось. Когда-то давным-давно кто-то придумал, что все капитаны должны вести штрафной журнал. Джон каждый вечер открывал свой кондуит и делал следующую запись: «Сегодня никаких нареканий».
С Джорджем Беком он пока еще не разобрался, или, точнее, он пока еще не разобрался с самим собой в том, что касается Бека. Тут оставалась какая-то боязнь, неловкость, настороженность. Хотя никаких оснований для этого, во всяком случае по служебной части, не было.
Джон решил не ломать себе голову. Лучше вообще ничего не понимать, чем понимать неправильно. Как знать, может, этот самый Бек в один прекрасный день спасет ему жизнь! Инстинкты — это хорошо, но только тогда, когда они выражаются ясно и четко.
Некоторая настороженность все-таки осталась.
Теперь у него хватало духу, не смущаясь, требовать повторений, осаждать нетерпеливых, заставлять остальных приспосабливаться к его скорости всем во благо: «Я медлительный и прошу вас с этим считаться!» Он сказал так Беку, весьма учтиво, и с тех пор Бек докладывает вполне сносно. Человек за бортом, пожар? Это еще не повод, чтобы проглатывать целые слоги. Важно, чтобы капитан понимал где, что и когда. Сумятица опаснее, чем любое бедствие, а сумятица в голове капитана тем более, это они выучили.
Терпение и упорство. Он обходился без сна, он снова заучивал слова и выражения, как в былые времена, когда был юнгой. Начальные фразы приказаний: «Мистер Бичи, будьте так любезны и распорядитесь, чтобы…», «Мистер Бек, не соблаговолите ли…», «Керби, немедленно займитесь…»
Джон вспомнил о своем застывшем взгляде. Он был опасен и оставался таковым. Но если этот взгляд использовать совсем в других условиях, не на войне, и к тому же крайне редко, тогда он уже будет служить не рабской проворности, а способствовать проявлению моментальной силы, необходимой иногда хорошему начальнику, который в целом отдает предпочтение изучению отдельных деталей, а также мечтаниям. Отныне медлительность будет в почете, а быстрота пойдет ей в услужение. В умении охватывать все одним взглядом нет ничего хорошего, один взгляд слишком многое упускает. Требование сохранять присутствие духа, возведенное в общее правило, вредно, ибо этот дух отвлекает от собственно присутствия и мешает видеть и оценивать должным образом настоящее. Джон решил поставить на рассеянное отсутствие и был уверен, что сделал правильный выбор. У него созрела мысль разработать собственную систему, по которой можно было бы жить и водить суда.
А вдруг с него, Джона Франклина, начнется новая эра? 74°25′. Они были уже на уровне Медвежьего острова.
Едва они миновали 75° северной широты, пошел снег. Джон высунулся из каюты и потянул воздух носом. Вся палуба была покрыта белой порошей. Точно так же пахло, когда он впервые в своей жизни увидел снег. Он потихоньку огляделся, выбрался наружу и принялся кружить неуклюжим медведем, разглядывая с любопытством свои следы. Он чувствовал себя таким молодым, что это нужно было сразу обдумать: может быть, он действительно был молодым! «С чего я взял, что мои тридцать — те же тридцать, что и у других людей? Если я отстаю, как часы, то, стало быть, на круг у меня уходит больше времени. Значит, мне не тридцать, а, допустим, только еще двадцать». Он резко оборвал свой медвежий танец, когда заметил, что мичман Бек смотрит на него с грот-мачты строго и даже почти осуждающе. Он хотел проигнорировать его, но не мог не посмотреть на свои следы глазами Бека и представил себе собственные движения. Он невольно рассмеялся и снова взглянул на Бека. Тот тоже рассмеялся, обнажив ряд белых зубов. Приглядный парень.
— Какой чудесный снег, сэр!
Нет, в его словах как будто не слышится никакой иронии. И все же, и все же! Джон нахмурился по - капитански, резко отвернулся и пошагал, несколько растревоженный, к себе в каюту.
Может, это и есть полярный магнетизм? Вот только как его измерить?
Наступили настоящие холода. Все снасти обледенели, бегучий такелаж так задубел на морозе, что ничем уже не отличался от стоячего. Вахтенным теперь приходилось не только откачивать воду, но и обивать палками канаты и тросы, чтобы поддерживать их в рабочем состоянии. Каждый маневр превращался в большое приключение, а холод только усиливался. Душераздирающий кашель сотрясал весь экипаж. Джон, напротив, пребывал в превосходнейшем состоянии духа и даже позволял себе мелкие шалости.
Он изучал снег и, ввиду отсутствия противоправных действий, заносил свои наблюдения, касающиеся разных видов снежинок, в штрафной журнал. «Снежинки имеют по преимуществу шестиугольную форму». В конце концов, их экспедиция преследует исследовательские цели. Хотел бы он посмотреть на лица адмиралов, когда сей кондуит после долгого путешествия по городам и весям Святой Руси попадет им в руки.
Впервые парусники шли среди плавучих льдов, и слышно было, как льдины шаркают по бортам и рассыпаются с легким звоном в мелкую крошку.
Никто не хотел идти спать. Никак было не свыкнуться с мыслью, что это ночь, раз так светло. Низкое солнце светило прямо на белые паруса, лед сверкал, переливаясь, словно груды алмазов на фоне изумрудных фотов, а вот возник целый город, весь состоящий из причудливых фигур. Здесь вполне можно было обходиться без всяких морских команд: они двигались от «церкви» к «крепости», а затем брали курс на «мост» за «пещерой». Под водой тоже был лед, он шел сплошным слоем и отражал свет. Море было все в белом, и в светящемся молоке плавали тюлени.
Вся команда висела на вантах и смотрела на искрящуюся массу, которая толклась в кильватере позади судна, безнадежно пытаясь его догнать. К полуночи солнце село, красное, странной формы, будто гигантский банан. Впрочем, оно даже толком не село, а только так, скрылось для виду, окунулось в воду и тут же вынырнуло на просушку.
Бичи сказал:
— Все, конечно, замечательно, только как нам загнать их спать?
Это был бесконечный вечер, его бесконечность отражалась в небесах, и длинные невиданные тени ложились на землю, клубился туман, поднимаясь кверху и превращаясь тут же в красноватые облака, от которых менялись все краски до самого горизонта.
Джон разглядывал лед, изучал его формы и пытался понять, что они означают. Получалось, что море все-таки может превзойти самое себя, опираясь при этом только на свои собственные силы. Доказательства вот они, перед глазами. Здесь он нашел то, что составляло смысл его грез.
Часами сидел он, зарисовывая различные формы айсбергов в штрафной журнал. Каждый рисунок сопровождался подробной цветовой характеристикой: «Слева зеленое, справа красное, по прошествии десяти минут наоборот». Он пытался как-то обозначить то, что видел, но у него плохо получалось. Это была скорее музыка, которую нужно было бы записать нотными знаками. Ребристое море, играя, держало ледяные фигуры как такт, а сами они, словно звуки, несли в себе гармонию, которой не мешали ни их трещины, ни их развалистость. Они излучали покой и безвременность и потому не могли быть уродливыми. Здесь все дышало миром. Где-то там далеко, на юге, человечество пеклось о нужде человечества. В Лондоне над всеми властвовало время и каждый был обязан ему подчиняться.
Миновали 81° северной широты, льды стали больше похожи на мощные плиты, из которых образовывались целые острова. В конце концов наступил момент, когда «Трент», при полном ветре, встал и не двигался с места.
— Почему стоим? — крикнул Рид, глядя наверх, а через несколько минут на палубу спустился маат Керби и задал тот же вопрос:
— Почему стоим?
От томительного ожидания экипажем овладело беспокойство. Хотя никаких оснований, решительно никаких, для этого не было и можно было спокойно продолжать ждать. Ведь не исключено, что суда дрейфуют вместе со льдами, причем в нужном направлении. Но с «Доротеи» уже поступил сигнал. Приказ Бьюкена: «Колоть лед, тянуть суда вручную!»
Десять человек с топорами и заступами принялись долбить лед, чтобы освободить немного пространства перед парусником, а десять других тянули его на длинных тросах. Через несколько часов все совершенно выдохлись, так что к концу вахты уже ничего не могли, кроме как нервно смеяться, лишь бы не плакать. И эти нечеловеческие усилия были предприняты только с одною целью — ублажить их собственное нетерпение и нетерпение Бьюкена. Они готовы были совершать бессмысленнейшие действия, если от этого у них возникало чувство, будто дело не стоит на месте.
А что, если льды дрейфуют на юг, а вовсе не на север? Еще большой вопрос, заметит ли это Бьюкен. Он любит рулить «по ощущению».
Джон приказал организовать музыку, чтобы хоть как-то приободрить команду тягачей. Матрос Джильберт шагал теперь впереди всех и пиликал на скрипке. Для такого мероприятия лучше музыканта не придумаешь. Хотя он и владел определенным набором разных звуков, из которых складывалась его вдохновенная игра, они не вызывали ни у кого особого желания остановиться и послушать.
Странно: чем ближе становилась заветная цель, тем отчетливее Джон понимал, что он в ней больше не нуждается. Полная тишина, абсолютное безвременье, зачем ему все это, в самом деле? Он был капитаном, и у него было свое судно, он вовсе не хотел теперь превращаться в часть берега, в морской утес, что смотрит в тысячелетия, не ведая вины. Исчисленное время столь же необходимо, сколь необходимы меры длины и веса для того, чтобы распределить по справедливости имеющееся на земле добро и человеческий труд. Песочные часы должны переворачиваться, судовой колокол должен бить каждые полчаса, дабы Керби откачивал воду не дольше, чем Спинк, а Бек мерз не дольше, чем Рид. И вряд ли на полюсе это будет иначе, что вполне устраивало Джона, поскольку его вообще теперь все устраивало, кроме, пожалуй, командования Бьюкена.
Его тянуло к полюсу, но не потому, что он мечтал, достигнув его, начать новую жизнь. Она у него уже началась! Цель была важна для того, чтобы найти путь. Теперь он его нашел, он двигался по нему, и полюс снова стал географическим понятием. Единственное, чего ему страстно хотелось, — это все время двигаться, как сейчас, двигаться к новым землям до тех пор, пока жизнь не пройдет. Франклинова система перемещения по жизни и по морю.
Бьюкен произвел расчеты по звездам. Франклин тоже. У Бьюкена получилось 81°31′, у Франклина — 80°37′. Бьюкен потемнел лицом, все пересчитал и получил результат, который почти до минуты совпал с показаниями Джона, что делало ему честь. Льды совершенно очевидно смещались в сторону юга быстрее, чем они прорубались на север.
В довершение ко всему две огромные льдины незаметно сошлись и стиснули «Доротею» с такою силой, что полетели шпангоуты, а саму ее даже слегка приподняло. Чуть позже такая же судьба постигла «Трент», правда, ему повезло несколько больше. Теперь оба судна основательно застряли. Со стороны кормы, будто в насмешку, медленно, но верно приближался айсберг.
— Хотелось бы знать, как у него получается. Может, его там за веревочку кто тянет? — сказал Спинк и показал рукой на море.
Он хотел пошутить, но все снова вспомнили о нарвале и промолчали.
Вокруг вообще стояла небывалая тишина, потому что судно так и застыло на мертвой точке. Тут на палубу выскочил из своей каюты Гилфиллан, судовой лекарь, и закричал:
— У меня под койкой течет!
Франклин спустился вместе с плотником вниз и велел показать подозрительное место. Под самой койкой Гилфиллана располагалось хранилище горячительных напитков.
— Тут ничего течь не может! — заявил капитан.
Прислушались еще: действительно течет! Провиантмейстер проверил наличные запасы рома, все на месте. Так они обнаружили течь.
Какой-нибудь докер вынул прогнивший болт и, вместо того чтобы заменить его новым, просто замазал дырку смолой. От воды она не спасала, но обнаружить отверстие мешала.
Когда «Трент» залатали, течь перестало, зато полился рекою ром. Придя в себя, они обнаружили, что судно преспокойно покачивается на волнах.
Лед делал что хотел.
Видели они тут буревестников, которые летали над морем, выглядывая рыбу, низко-низко, почти касаясь поверхности воды, и так быстро, словно пули, пущенные хорошим стрелком. Горы трески, отливая золотом в лучах низкого солнца, торжественно высились на палубе, будто драгоценные сокровища. Видели они и медведей, белых космачей, привлеченных запахом горящего рыбьего жира: неуклюжие гиганты появлялись из-за снежных холмов и шлепали по мелководью, неудержимо двигаясь прямо к намеченной цели.
Однажды, когда они плыли на лодке, им повстречалось целое стадо моржей, которые взяли лодку в обхват и попытались опрокинуть ее, произведя настоящую, хорошо организованную и довольно яростную атаку. Когда же команда какое-то время спустя выбралась на льдину, нападавшие не оставили их в покое, они стали давить на льдину с другого конца с явным намерением устроить противнику катание на горках, которое неизбежно должно было бы завершиться попаданием на их острые бивни. Пришлось пустить в ход мушкеты. Но только после того, как удалось подбить вожака, стадо наконец отступилось.
Еще более опасной оказалась следующая вылазка, когда они отправились пешим ходом и попали в густой туман, так что двигаться можно было, только держась за впередиидущего. Тогда решили возвращаться назад, по своим следам, Джон Франклин сверял по компасу направление движения. Вскоре они заметили, что со следами явно что-то не в порядке: они выглядели совсем свежими и к тому же их стало больше. Судя по компасу и времени, которое они провели в пути, они давно уже должны были бы добраться до судна.
Они заблудились и ходили по кругу.
Джон распорядился разбить временный лагерь и соорудить укрытие из ледяных плит. Рид открыто заявил, что лучше уж было бы двигаться дальше, пойти просто по траверзу, и все.
— Так мы по крайней мере не замерзнем и уж докуда-нибудь доберемся!
— Мне нужно время на размышление, чтобы избежать ошибочного решения, — вежливо осадил его Франклин.
Он велел всем как следует закутаться, сесть поближе к лампе и держать мушкеты заряженными на тот случай, если сюда забредет какой-нибудь медведь.
Джон сидел на корточках и размышлял. Что бы ему ни говорили другие, на все предложения, теории, вопросы — он только кивал и продолжал размышлять.
Даже когда Рид пробурчал, обращаясь к Беку: «Пожалуй, ты был прав, вот уж действительно тормоз», — даже тогда Джон не стал выяснять, что он имеет в виду, отложив до поры все вопросы. Ему нужно было время, только время и ничего больше.
Чуть позже Рид спросил:
— Мы что, так и будем тут сидеть и ждать у моря погоды, сэр?
Но Джон все еще не был готов отвлекаться. Даже если им грозит неминуемая смерть, это еще не повод, чтобы прерывать до времени размышления. И вот настал момент, когда он поднялся и сказал:
— Мистер Бек, возьмите мушкет и начните стрелять с интервалом в три минуты, всего тридцать раз. Затем будете стрелять с интервалом в десять минут, в течение трех часов, далее один раз в час, на протяжении двух дней. Повторите.
— А мы за это время тут не вымрем, сэр?
— Вполне возможно. Но до тех пор мы будем стрелять. Прошу повторить!
Бек, запинаясь, повторил приказание. Когда уже никто не ждал от него объяснений, Джон сказал:
— Наша льдина крутится. Другого объяснения нет. Вот почему мы ходим по кругу, хотя компас показывает, что мы движемся все время в одном направлении. При хорошем ветре мы бы это сразу заметили.
По прошествии четырех часов они услышали сквозь туман слабый выстрел, затем еще и еще, теперь выстрелы раздавались в ответ на их собственные. Час спустя до них донеслись голоса, а потом показались и люди, они двигались, держась за веревки, а позади них, футах в ста, не более, виднелась корма «Трента».
— Вам чертовски повезло, сэр! — выдохнул Бек с явным облегчением. В этом бесцеремонном заявлении, впрочем, не чувствовалось непочтительности, скорее наоборот. Рид скривился, — Если бы мы тебя послушались, куковали бы теперь где-нибудь у черта на куличках или давно уж превратились в сосульки.
Рид промолчал. Потом он неожиданно отскочил в сторону и припечатал башмаком снежинку. Джон изумился. Как можно топтать снежинки? Или там было что-то еще другое?
При хорошем свете с мачты можно было обозреть на следующий день весь лабиринт, по которому они плутали. С той точки, где они были, они бы никогда не добрались до судна, даже если бы пошли в «правильном» направлении. Они бы оказались совсем в другой стороне, где никому бы не пришло в голову их искать. Это была крайне опасная, смертельная ловушка, и Джон Франклин не попался в нее.
«Теперь мне станет легче, — подумал он, — и с Беком проблем больше не будет. Рано или поздно заводилы привыкают к тому, чтобы слушать меня». Едва он так подумал, как тут же понял: Бек напоминал ему Тома Баркера, с которым он учился в одной школе двадцать лет тому назад.
Они не добрались еще даже до 82°, а Бьюкен уже снова завел свою песню о том, чтобы повернуть обратно:
— Нам следовало бы найти надежную гавань и встать на ремонт.
«Нам следовало бы», — отметил Джон про себя непривычную форму. Она звучала почти как вызов, и он просто не мог оставить такое без ответа:
— Пока мы будем ремонтироваться, полярное лето кончится. Да и не так уж велики у нас поломки. Надо все-таки предпринять еще одну, последнюю попытку.
— Что за нужда разводить такое ухарство!
— Сэр, мы еще ничего не открыли и ничего не доказали.
, - Знаете что я вам на это скажу! — вскипел Бьюкен. — Все эти доказательства — ваше личное дело! Я давно уже за вами наблюдаю. Вы хотите доказать, что вы не трус. В этом, видать, все и дело, в трусости.
Джон счел, что подобного рода замечания не заслуживают того, чтобы их обдумывать.
— Одна-единственная попытка, сэр. У нас осталось не так много времени, открытое море наверняка где-нибудь совсем уже близко.
— Тьфу ты, дьявол! А если буря?
— Мы наверняка успеем уже добраться до защищенного фарватера. Только теперь нужно будет взять немного западнее.
Бьюкен заколебался. Лето подходило к концу, и это было неопровержимым фактом.
— Я подумаю.
Вот уже пять дней они шли вдоль стены пакового льда на северо-запад, впереди «Трент», следом за ним, на расстоянии четверти мили, «Доротея». Джон смотрел в трубу:
— Они идут слишком близко к стене. Если ветер стихнет, их вытянет зыбью на берег.
Бичи кивнул:
— Скучно им, видите ли, стало! Тюленей захотелось посмотреть! Поглядели б лучше, что с наветренной стороны творится. Ничего хорошего!
Джон велел подсобрать паруса, чуть-чуть. Так, на всякий случай.
— А знаете, что самое замечательное?! — воскликнул Джильберт. — Через шесть недель мы будем уже на Сэндвичевых островах! Начальство уже ждет отчетов!
— А нас ждут девушки! — добавил Керби.
У этого на уме одни только девушки, никаким ветром не выветришь.
Ветер налетел так неожиданно, будто он все это время скрывался от них в засаде. Облака тянулись нестройной чередой, а над ними безмятежно серебрилось спокойное небо. На этом фоне обрушившийся шквал показался совершенным бесчинством.
Суматоха. Перемена курса: «Круто по ветру! Уходить от линии льдов!» Что будет? Успеть бы помолиться. И тут со всех сторон закричали: «Человек за бортом!» Гилфиллана, врача, сдуло в море. Как быть? Два правила вступили в противоречие, каждое из которых считалось непререкаемым: никогда не приближаться к берегу во время шторма и удерживать в поле зрения утопающего в случае поступления сигнала «человек за бортом». Джон решил, что в данной ситуации он должен действовать не раздумывая, наугад, к такого рода случаям он был готов. Значит, будем удерживать в поле зрения утопающего. Шлюпку на воду, лечь в дрейф! Страшная потеря во времени и скорости. Кто-то машет руками, указывает на берег: «Доротея», прижатая к ледяной стене, беспомощно бьется, тычась в обступившие ее гигантские глыбы. Ее уже ничто не спасет, они сотрут ее в порошок. Еще несколько часов, и останутся от нее только щепки, аминь. Против бури ей не выстоять.
Тело Гилфиллана спасли, но вот жив ли он? Спинк обвязал себя тросом, прыгнул в воду и выудил его, безудержно хохоча при этом. Каждый берет силы, откуда может. В минуту опасности Спинк всегда смеялся. Гилфиллан пришел в себя. Дышит. Так, что дальше?
Спустить шлюпку и отправиться на помощь «Доротее»? Чистое самоубийство. Нет, разворачиваться и уходить. Может, удастся продержаться, и пусть они себе кричат. Но Джон Франклин хорошо помнил свои собственные правила: «Никогда не вести себя так, как вел себя капитан Палмер, чтобы потом не было стыдно». Тому уже пятнадцать лет. Ведь тогда «Бригадир» исчез совершенно бесследно, никто не спасся. У моря своя справедливость, суровая и страшная, об этом не следует забывать.
, Со всех сторон на него сыпались вопросы, их становилось все больше, и звучали они все настойчивей. Франклин думал и ничего не отвечал. Налетавшие волны были не просто волны, они несли с собою обломки льда величиною с какой-нибудь баркас и ко всему прочему разворачивали судно поперек ветра. Довольно скоро стало ясно: спасти «Трент» может только чудо. Но Джон не верил в чудеса, это все сказки для малых детей.
Вот она, та самая ситуация, даже Бичи занервничал: с таким медлительным капитаном судно пойдет ко дну. Но почему Франклин сохраняет абсолютное спокойствие? О чем он себе думает? Зачем он все смотрит в трубу, что он там ищет на берегу?
— Есть! — воскликнул Джон. — Нам нужно вон туда, мистер Бичи!
Что он хочет этим сказать? Двигаться прямо на льды? По доброй воле?
— Именно так! — Джон схватил Бичи за плечи и не отпускал. — Логика! — орал он, стараясь перекричать ветер. — Логика! Только там мы можем укрыться, среди неподвижных льдов! Это единственный выход.
И действительно, береговая линия в одном месте прерывалась, открывая проход в небольшой и довольно узкий фьорд, в котором с трудом мог поместиться корабль. Вот что, значит, увидел там капитан, сумевший сохранить спокойствие. Но теперь еще нужно было туда как-то попасть. Затея безнадежная. Судно находилось на расстоянии двух корпусов от фьорда, когда ледяной глыбой снесло руль, а уже у самой цели тяжелая прибойная волна развернула «Трент», так что он в следующее мгновение со всего размаху врезался правым бортом в берег. Все как один попадали, никто не удержался, как будто неведомая рука вытянула у них из-под ног ковровую дорожку. В довершение ко всему раздался страшный звук, предвестник смерти: зазвенел корабельный колокол. Джон кое-как сумел подняться на ноги. Он показал на фок - мачту и крикнул:
— Убрать рифы!
Все смотрели на него так, будто неожиданно обнаружили у него первые признаки душевной болезни. Следующая волна обрушилась на корабль и шмякнула его на ледяную стену, словно яйцо на сковородку. Мачты гнулись, будто тонкие стебельки. И в таких условиях кто-то должен был лезть наверх, чтобы — как он сказал? — «убрать рифы»? Корабельный колокол бил не переставая, точно взбесился. И немудрено! Конец был неминуем! Он будет бить до тех пор, пока они все не погибнут. Экипаж замер, никто не двигался. Следующая волна повторила маневр предыдущей. Спасения не было.
Джон Франклин вел себя все более странно. Теперь он схватил себя за плечо, вцепился в рукав и рванул со всей силы. Он что, решил сам себя разжаловать или разорвать на части? Явно сошел с ума, доказательства налицо! Джильберт изрыгал проклятия, Керби молился, все молились. Видно, не суждено больше Керби говорить о девушках.
Франклин тем временем оторвал рукав от мундира, подобрался к корабельному колоколу и сказал в промежутке между двумя волнами, обращаясь к первому офицеру:
— Мистер Бичи, будьте любезны, распорядитесь убрать рифы с фок-мачты.
Затем он обмотал толстой тканью язычок колокола, завязал концы узлом и стянул его с такою силой, будто перед ним был слон, которого нужно было непременно придушить.
— Теперь ты у меня утихомиришься! — сказал он довольным голосом, словно ему удалось усмирить бурю.
И тут все вдруг почувствовали себя как-то увереннее. Нашлись даже смельчаки, рискнувшие забраться на фок-мачту и убрать рифы. Сверху они увидели то, о чем давно знал Джон: нос «Трента» уже почти был в проходе и, если освободить фок-мачты от лишнего балласта, можно было попытаться занырнуть в него целиком на следующей волне, воспользовавшись тем, что судно слегка оттянет сначала в море, а потом бросит опять к берегу. Кто-то успел подняться на грот-мачту и тоже убрать паруса, ко всем вернулось самообладание. И вот когда море снова отступило, чтобы разогнаться как следует для следующего удара, «Трент», несмотря на отсутствие руля, послушно и аккуратно въехал в щель, ускользнув от опасных объятий бури, которая успела поддуть ему как следует вслед, загнав поглубже в ледяной массив, да еще швырнула вдогонку несколько крупных обломков льда и разорвала в клочья последние паруса. С громким скрежетом нос корабля вклинивался в узкое пространство между стеклянными отвесными стенами, вгрызаясь в ледяную толщу, пока не остановился. Судно замерло. Движения волн почти не чувствовалось, и ветра не было в помине. Куда он только подевался?
Теперь нужно было защитить борта, чтобы они не терлись и не бились о стены, для чего использовали приготовленные заранее, хорошо набитые тюки из моржовых шкур.
Корабельный кок, инвалид на деревянной ноге, выбрался из камбуза на палубу, весь белый, и спросил:
— Мы уже причалили? Будем высаживаться?
Как же теперь помочь «Доротее»? Попробовать подобраться поверху! Вот уже кто-то перепрыгнул с брам-рея на лед — Спинк, разумеется, как всегда с громким смехом. Он быстро приладил полиспаст, при помощи которого можно было поднять с «Трента» людей, такелаж и главное — якорные канаты. Джон Франклин снова придумал какой-то план, в этом уже никто не сомневался, и никому не приходило в голову задавать по этому поводу какие бы то ни было вопросы. Только Бичи, который должен был оставаться на судне, сказал напоследок:
— Удачи вам, сэр! Готов побиться об заклад, вы всех вытащите из этой развалины!
— Нет, мы никого вытаскивать не будем, — ответил Джон. — Мы отведем судно в безопасное место. В ста шагах от них есть такая же щель, как наша.
Бек прислушивался к их разговору.
— Откуда вы знаете?
— Сэр. Ко мне положено обращаться «сэр». Я видел там проход.
Им понадобилось полчаса на то, чтобы добраться, минуя трещины, до высокого утеса, у подножия которого по-прежнему болталась «Доротея», прижатая к самой стене, среди обломков мачт и рей. Похоже, они и шлюпку одну уже потеряли, а сколько людей успело погибнуть за это время?
Спешным порядком они перебросили на «Доротею» один конец якорного троса и принялись вбивать в лед крюки по краю мощного утеса на той стороне фьорда. Хорошо, что Бьюкен быстро соображал. Они соединили все тросы в один, закрепили конец у основания фок-мачты и протянули обводку по крюкам. Буря понемногу начала стихать, но страшная зыбь продолжала, как и прежде, баламутить прибрежные воды.
Двадцать пять человек заняли позиции, отмеченные выдолбленными лунками для ног, и принялись тянуть. Судно почти не сдвинулось с места. Ну разве что на дюйм-другой. Джон разбил команду на две группы и достал из кармана часы. Каждая группа тянула десять минут, затем ее сменяла другая. Те, кто освобождался, тут же падали без чувств на землю, иных тошнило. Скорее всего судно дало течь и в трюмы поступала вода — вот отчего оно так отяжелело. Джон распорядился приготовить все необходимое на случай возможной эвакуации экипажа с разваливающейся на глазах посудины, хотя его люди, изнуренные непосильной работой, считали, что начать эвакуацию можно было бы прямо сейчас.
— Два часа уже бьемся! — прохрипел Керби с побледневшим лицом. — Пора бы бросить это гиблое дело!
— У нашего капитана нет чувства времени! — прохрипел в ответ Рид.
Если бы у него хватало дыхания, он бы добавил к этому кое-что еще. Час спустя у Рида уже не было сил и на то, чтобы сказать полслова. Впрочем, ни у кого теперь не было сил на разговоры. Джон тянул вместе со всеми, хотя ему, как офицеру, такое не полагалось. Но он изрядно промерз без одного рукава и потому пренебрег правилами.
И вдруг корабль тронулся! Вот он продвинулся уже на целый корпус, потом еще. Бьюкен велел подготовить передние паруса и развернуть их, как только «Доротея» приблизится ко входу в бухту. С большим трудом полуразвалившийся бриг втиснулся наконец в ледяной канал, напоминая скорее разбухшую гигантскую губку, а не корабль его величества.
Спасены! Все потери — одна-единственная шлюпка, но два корабля со всем экипажем в полном составе спасены!
Бек подошел к Джону Франклину и сказал:
— Сэр, приношу свои извинения. Мы обязаны вам жизнью.
Джон смотрел на него и никак не мог придать своему лицу капитанское выражение, слишком устал. За что Бек просит у него прощения? За Тома Баркера, подумал он. Странная мысль.
Он был капитаном, и это избавляло его от необходимости переспрашивать всякий раз, когда он чего-нибудь не понимал. Он мог выбирать, что ему нужно знать, а что нет. Побудительные мотивы Бека не относились к необходимым сведениям. Бек смутился и собрался уже уходить. Тогда Джон, вместо того чтобы ответить ему, взял его за плечи и обнял.
Бичи успел за это время вместе с оставшимися на борту пятью членами экипажа закрепить как следует «Трент» и заделать несколько пробоин. Джон обнял и его.
Парусный мастер хотел снять рукав с корабельного колокола, чтобы потом починить мундир Джона, но справиться с узлом оказалось не так уж просто, он провозился не меньше четверти часа.
Казалось бы, что такое буря, но как много всего переменилось! Рид вдруг перестал разговаривать с Беком, а если и обращался к нему, то всегда холодно и с иронией. Иногда он уединялся, а когда возвращался, то выглядел так, будто все это время проплакал. Спинк один, кажется, понимал его состояние. Он рассказал молодому человеку длинную историю, только ему одному. Это была история о том, что он видел собственными глазами в Патагонии, на юге Южной Америки, там, где живут люди-великаны, которые могут зараз ухватить несколько быков за рога. У этих самых патагонцев, рассказывал Спинк, все определяет любовь, но любовь равноправная, не знающая предпочтений. Она принадлежит всем, как воздух, которым дышит человек. Однако, кажется, именно это и было для Рида самым больным вопросом, доставлявшим ему большие огорчения, вон как сразу слезы навернулись на глазах! Остался в живых, корабли целы, товарищи спасены, а он тут слезы льет только оттого, что вбил себе в голову, будто кто-то больше любит не его, а другого.
— И что с такими мичманами делать?! — посетовал Бичи.
— Дайте ему побольше работы, — ответил Франклин. — Пусть делу учится, вместо того чтобы плакать.
Расчеты показали, что они миновали 82° северной широты. Джон решил приступить к изучению трактата доктора Орма об учащемся Ф. Он больше не был учащимся, теперь он мог прочитать этот труд.
Ему даже было любопытно. «Значение скорости при формировании индивидуума», он всегда боялся, что в рукописи будет написано о том, как сложится его будущее. Теперь же он был и сам не прочь узнать, что его ждет впереди, ибо ничего дурного произойти уже больше не могло.
Доктор Орм употреблял трудные выражения и сложные фразы вроде: «Разность отдельных человеческих типов, определяемая через отнесенность к общему совокупному объему бесконечно множественных воспринимаемых отдельных явлений, зависит от степени полноты усвоения видимых объектов». Разность отдельных человеческих типов доктор Орм объяснял не механическими свойствами глаза или уха, а особой установкой мозга: «Медлительность учащегося Ф. связана с тем, что ему требуется значительное время для того, чтобы разглядеть то, что однажды попало в поле его зрения. Глаз улавливает образ, который остается перед его взором до тех пор, пока он его досконально не изучит, все последующие образы, возникающие за первым, проходят мимо него. Учащийся Ф. сосредоточивается на частностях, опуская целое. Это требует от него концентрации всех его мыслей на одном предмете, освоение которого занимает определенное время, после чего в голове освобождается место для следующего. Вот почему он не может следить за теми событиями, которые протекают быстро, однако… — Да, но я умею действовать вслепую и у меня есть мой застывший взгляд, почему он об этом ничего не пишет? — Однако прекрасно усваивает единичные явления и те события, что развиваются постепенно, поступательно».
Далее доктор Орм писал о «фатальном ускорении века» и предлагал измерять скорость отдельных индивидуумов специальными приборами, дабы иметь возможность определить, к чему данный индивид наиболее пригоден. По его мнению, все виды человеческой деятельности можно подразделить на «профессии общего восприятия» и «профессии частного восприятия». Своевременное измерение скорости позволит избежать ненужных страданий и напрасных усилий. Уже в школе можно разбить учащихся на разные отделения, классы для быстрых детей и классы для медлительных.
«Пусть быстрые будут быстрыми, а медленные медленными, каждый сообразно своей индивидуальной мере времени. Быстрых можно готовить к исполнению „профессий общего восприятия", подверженных влиянию „ускоряющегося века": они легко справятся с этим и будут превосходно служить, на благо обществу в качестве кучеров или депутатов парламента. Медленных же должно определить к исполнению „профессий частного восприятия" — к ремесленным занятиям, врачеванию или живописи. Трудясь в уединении, они прекрасно смогут улавливать постепенные перемены и взвешенно судить о результатах деятельности скорых работников и тех, что правят обществом».
Флора Рид наверняка бы уже язык проглотила от ярости, подумал Джон. Никакого тебе равноправия! Но, похоже, он поторопился с этим умозаключением, поскольку буквально несколькими строками ниже доктор Орм перешел от изложения этой своей теории ко всеобщему избирательному праву. Он предлагает, чтобы каждые четыре года население Англии или даже, быть может, только самые медлительные граждане — и женщины в том числе! — выбирали бы из числа самых надежных быстрых людей тех, кто лучше всего бы годился для управления страной, и составляли бы таким образом правительство.
«Именно медлительный человек, — аргументировал свое предложение доктор Орм, — как нельзя лучше сможет оценить за четыре года, что изменилось и насколько благотворны оказались эти изменения».
Джон долго размышлял над прочитанным, потом отодвинул труд в сторону.
— Нет! — сказал он гордо и вместе с тем с чувством некоторой печали. — Это все заумные выдумки!
Если бы учитель знал, что Джон теперь умел делать и делал, он бы написал все совсем по-другому. Раз медлительный человек, вопреки всем ожиданиям, сумел управиться с профессией, требующей быстроты, значит, он лучше других.
Он снова обратился к системе Франклина. Первые тезисы уже были занесены в штрафной журнал:
«Я капитан и никогда не допущу, чтобы кто бы то ни было, включая в первую голову меня самого, усомнился в этом. У меня своя скорость, и к этой скорости, именно потому, что она самая медленная, все остальные должны приспосабливаться. Только когда остальные научатся считаться с этим, можно чувствовать себя уверенным и рассчитывать на внимание. Я себе друг. Я отношусь серьезно к своим мыслям и ощущениям. Время, которое мне необходимо для этого, никогда не может считаться потраченным впустую. То же самое я должен внушить и другим. Нетерпение и страх по возможности игнорируются, паника строго воспрещается. В случае кораблекрушения в первую очередь необходимо спасать: КАРТЫ, ЖУРНАЛЫ НАБЛЮДЕНИЙ, А ТАКЖЕ ОТЧЕТЫ И РИСУНКИ».
Теперь он почти каждый день добавлял сюда новые предложения. Последнее гласило: «Медленная работа самая важная. Все обычные, быстрые решения принимает первый офицер».
Они возвращались в Англию на своих кое-как подлатанных кораблях и были рады тому, что вообще смогли уцелеть. Насосы работали без остановки, хуже, чем по дороге сюда.
Быть может, все это были сказки, что там, на Северном полюсе, есть открытое море. Но, не имея доказательств, Джон считал преждевременным выносить суждение.
Лондон встретил их большим ликованием. Все думали, что они и впрямь пришли с самых Сэндвичевых островов.
Бьюкен и Франклин представили сэру Джону Бэрроу из Адмиралтейства первый отчет. Бьюкен так нахваливал Джона, что тот уже не знал, куда глаза девать от смущения.
— И что теперь, мистер Бьюкен? — спросил Бэрроу. — Полагаю, вам не терпится поскорее опять отправиться на Север.
— Нельзя сказать, чтобы это было моим самым заветным желанием, — ответил Бьюкен. — Чтобы полвечности скитаться в тех краях, нужно гораздо больше любить мужское общество, чем люблю его я.
— Ну а вы, мистер Франклин?
Джон задумался над последним замечанием Бьюкена и был несколько напуган, ибо вопрос Бэрроу заключал в себе теперь еще один, скрытый смысл, требовавший дополнительного времени. Совершенно сбитый с толку, он только и сумел выдавить из себя:
— О да, конечно! Я хочу!
— Ну, что же, коли так, — сказал Бэрроу, растягивая слова и явно забавляясь, — тогда у меня на примете есть для вас уже подходящая команда.
В тот же день Джон Франклин отправился к Элеонор Порден и сделал ей предложение, заранее продуманное и четко сформулированное. Она не ожидала такого натиска, но чувствовала себя весьма польщенной. На всякий случай она для начала сменила тему и поинтересовалась, как обстоит дело с полярным магнетизмом.
— Собственно, я думала, вы мне сообщите новости, касающиеся только этого вопроса.
Но то, что Джон мог сообщить относительно магнетизма, ему самому показалось малосодержательным. Поэтому он вернулся к интересовавшему его предмету. Элеонор посмотрела на него неожиданно по-взрослому и сказала:
— Мне кажется, вы просто хотите что-то доказать.
Она решила пока «помедлить» и отклонила предложение. Джон обдумал услышанное и пришел к выводу, что такое решение нравится ему. Вечером он отправился в портовый бордель и взял себе недешевую шлюху, которая, вместо того чтобы дать Джону поскорее проявить свою доблесть, принялась допытываться у него, какая жизнь на Камчатке и каковы местные девки.
— Да знаю я, что ты там был! — наседала она. — Ясное дело, был, только рассказывать не хочешь! Упрямый, как все офицеры!
Глава тринадцатая ПО РЕКЕ К ПОБЕРЕЖЬЮ АРКТИКИ
На сей раз Джон командовал экспедицией один, но только не в качестве капитана судна, потому что экспедиция была сухопутной. Вместе с ним в путешествие отправились врач д-р Ричардсон, мичманы Бек и Худ, а также матрос Хепберн. Носильщиков, проводников, охотников, равно как и запасы продовольствия, они должны были получить непосредственно на месте, в Канаде, через королевские компании, занимающиеся там пушным промыслом.
В воскресенье, на шестую неделю по Пасхе 1819 года, их маленький корабль «Принц Уэльский», принадлежавший «Компании Гудзонова залива», снялся с рейда и покинул порт Гравезенд. Джон подготовился как следует ко всем возможным случаям жизни, какие только мог себе вообразить. Он даже научился маршировать и вычислил среднюю длину собственного шага, взяв за ориентир участок между двумя лондонскими верстовыми столбами, затем он приладил к компасу специальное кольцо, которое можно было застегнуть на большом пальце, это позволит ему, используя в качестве системы координат собственный палец и край компаса, определять с вытянутой руки приблизительное расстояние до нужного объекта. У каждого были с собою нож, бур, шило, свисток, а также проволока для крепления снегоступов, если придется идти по снегу или льду, кроме того, по совету бывалого почтаря пришлось обзавестись чулками из овечьей шерсти, такими же фуфайками и длинными подштанниками, которые отчаянно кусались.
Джон был рад, что в экспедиции будет хотя бы один человек, которого он знал: Джордж Бек. Он записался добровольно и заявил, что готов пойти за Джона в огонь и в воду. Такие речи обычно сбивали Джона с толку, но все-таки хорошо, если есть быстрый помощник, на которого можно положиться. Он подумал, что назначит, пожалуй, Бека негласным первым офицером, который будет принимать «обычные», «нормальные» быстрые решения. Впрочем, для начала нужно присмотреться, на что он годится. В конце концов, есть и другие. Джон внимательно изучал их, намереваясь приспособить свою систему, разработанную на «Тренте», к девяти новым членам экспедиции.
— Капитан «Ириса» мог бы быть счастливейшим человеком на свете, а «Ирис» мог бы быть счастливейшим судном, если бы только его не сделали капитаном, потому что никакой он не капитан!
Доктор Ричардсон прервал свою речь и принялся раскуривать едва тлеющую, туго набитую трубку. Он пыхтел до тех пор, пока на его худом лице не заиграли красноватые блики, и клубы дыма растянулись по кают-компании, затемнив тусклый вечерний свет, проникавший через иллюминаторы. Так вот, «Ирис»! Доктор Ричардсон до сих пор не мог забыть этого дурного путешествия, о котором он теперь рассказывал со всеми подробностями. Спрашивается, почему, задавал себе вопрос Франклин.
— Слабый капитан неизбежно подпадает под влияние всякого, кто будет говорить ему, что он сильный. Он поощряет лесть и наушничанье, ибо правда — его злейший враг.
Особой злокозненностью отличался один, квартирмейстер, звали его Кэттлуэй, он только и занимался тем, что подглядывал за всеми да подслушивал, чтобы потом донести начальству. Если же ничего подходящего не попадалось, он сам сочинял какую - нибудь гадость. Капитан верил ему. Однажды он ссадил на Севере, во льдах, двух лейтенантов только из-за того, что они якобы позволяли себе дерзкие высказывания в адрес капитана. Когда же он, для оправдания своих действий, подал на них жалобу в трибунал, суд не признал вины за этими офицерами и обвинил капитана в клевете, приговорив его самого к отбыванию наказания на Вандименовой земле. Джон представил себе этот остров на юге Австралии, который в свое время обследовал Мэтью. Не такое уж и плохое наказание, подумал он, работать на природе и помогать осваивать землю. Он почему-то именно так представлял себе жизнь каторжан.
— Отчего же, спрашивается, был так слаб этот капитан? — задал вопрос Ричардсон, чтобы тут же самому на него и ответить: — Оттого, что был лишен он благодати веры. Кто не хочет довериться Господу Богу, тому и судно доверить нельзя, ибо только ведомый Богом может вести судно.
Он снова принялся возиться с трубкой. Верно, для того, чтобы не смотреть на Джона, пока тот проникается историей, и Джон проникся. «Он хочет, чтобы я что-нибудь сказал по этому поводу, — подумал Джон, — тут нужно быть осторожным». Если этот Ричардсон и в самом деле такой набожный, с ним будет нелегко. Для него Бог — главный авторитет, а это плохо сочеталось с Франклиновой системой. Божьи помыслы допускали слишком много толкований. Джон считал религию в целом делом полезным как средство поддержания благоразумного порядка, но пламенных проповедников и провидцев он как-то немного побаивался. Посему он не стал развивать эту тему, а только сказал:
— Судовождение — это навигация. Больше я ничего об этом не знаю.
Экспедиции предписывалось дойти до северной оконечности континента, а затем двигаться вдоль побережья на восток до залива Рипалз-Бэй, где их должен был поджидать капитан Пэрри. В случае успеха предприятия это означало бы открытие северозападного судоходного пути, о чем Европа мечтала уже на протяжении столетий. За это обещана была солидная награда — двадцать тысяч фунтов! Вот она, «главная бухта», за которой открывается сквозной канал, заветная мечта, Джон хранил ее со времен австралийского путешествия. Адмиралтейство ожидало, кроме всего прочего, получить подробное описание всех племен индейцев и эскимосов, какие удастся обнаружить по пути следования. Отношение к местному населению по возможности дружественное, обменивать алкогольные напитки на пушнину разрешается, торговать оружием возбраняется. Важно, чтобы дикари привыкли к мысли, что надо помогать по необходимости продуктами питания тем судам, которые вынуждены будут встать тут на стоянку, — но без особого ущерба для себя.
— Ущерб так и так будет, — заметил Бек, — остается только надеяться, что они поймут это не сразу. Лучше, если мы не будем зависеть от их услуг!
Короче всех изъяснялся Хепберн, шотландец из эдинбургских краев. Он сказал:
— Как-нибудь сладится!
Хепберн ходил в море с детских лет. Однажды его китайский бот потерпел кораблекрушение, и спас его какой-то военный корабль, после чего Хепберн оказался поневоле в военном флоте. Четыре раза он пытался оттуда дезертировать, но в эту экспедицию он записался добровольно. Почему — было ведомо только ему одному.
На рейде Стромнесса на Оркнейских островах их ждал бриг «Гармония», принадлежавший общине гернгутеров. Франклин, Бек и Ричардсон наняли лодку и отправились на судно. Они повстречали несколько молодоженов из эскимосов, все, разумеется, христиане, и одного миссионера-протестанта, который как раз занимался тем, что учил их как следует молиться. Говорил он только по-немецки и по-инуитски. Без переводчика было не обойтись.
Инуиты — так называли себя эскимосы. Это слово означало «человек». В остальном же они производили впечатление людей скромных, довольно опрятных и услужливых. Ричардсон заметил, что все это воздействие благодатной веры, — достаточно посмотреть на них, чтобы воочию убедиться в том.
Бек улыбнулся. Впрочем, он делал это достаточно часто. Он улыбался, потому что нравился сам себе и хотел понравиться другим, особенно Франклину. Джон чувствовал это. Что ж, если у него получается поддерживать у людей хорошее настроение, почему бы и нет. Настроение было хорошим.
После того как они столкнулись с айсбергом, который снес им руль, «Принц Уэльский» встал на якорь у Йорк-Фактори на западном берегу Гудзонова залива.
На берегу пришлось в очередной раз запоминать новые имена и лица: французов, индейцев, чиновников из конторы по заготовке пушнины. Познакомились они и с одним майором, служившим в Королевском инженерном ведомстве, звали его Бай. Он изучал возможности построения системы каналов, которые протянулись бы до самых Великих озер. Он рассказал о «Фронтенаке», чудо-пароходе, ходившем по озеру Супериор, пуская в небо черные клубы дыма. Да, техника повсюду побеждает, и он с ней на ты!
— Если вы, сударь, не найдете Северо-Западный проход, я тут канал проложу, ста кораблей с порохом мне вполне хватит, чтобы шарахнуть как следует!
Вот таков был этот Бай. Джону подобные речи пришлись не слишком по душе. Однако он не стал ничего возражать, а только сказал:
— Вам будет нелегко найти капитанов и собрать команды для таких судов.
Уже через несколько дней они тронулись в путь, на дворе был сентябрь, и Джон хотел успеть до наступления зимы продвинуться как можно дальше. Идти предстояло против течения, сплавляться по разным рекам и озерам, до озера Винипег, а затем вверх по реке Саскачевань до фактории торгового дома Камберленд. Вместе с ними в экспедицию отправились несколько индейцев и трапперы, из канадских французов. Были тут и женщины.
Трапперы называли себя «вояжерами» и вообще говорили только по-французски. Обхождения они были весьма нелюбезного и жаловали разве что только своих собак. Франсуа Саммандр взял с собою двух женщин, которых он сдавал во время путешествия за деньги своим товарищам. У двух других вояжеров была одна женщина на двоих. Ей доставалось в два раза больше колотушек, чем ее товаркам. Разогретые винными парами, вояжеры постоянно пребывали в состоянии глухой ярости, которая искажала их тупые лица, они ярились на себя, на женщин, на лодки и даже на собак. Однажды утром Джон собрал всю команду и объявил, что не потерпит у себя в экспедиции дебоширов и распутных буянов и будет таковых отправлять назад. Когда же он и в самом деле ссадил одного такого, обстановка несколько улучшилась.
Основной пищей им служил пеммикан: рубленое вяленое мясо, перемешанное с жиром и приправленное сахаром и ягодами, — смесь странная, но довольно сытная и полезная. Ее хранили в мешках, сшитых из бычьей кожи, каждый по 80 фунтов.
Весь этот груз и это бесконечное таскание! Сколько раз им приходилось тащить на себе лодки, обходя водопады, когда идешь, не зная, куда ступить и за что ухватиться. А грести против течения — от одного этого постоянно болели плечи и ныло все тело, и без того замученное холодом и сыростью. Богоугодные речи доктора тут уже не помогали. Зато помогали мази.
Бек старался изрядно, только вот был уж слишком нетерпелив. Конечно, они продвигались небыстро, но к этому нужно было быть готовым. Вояжеры каждый час останавливались передохнуть и выкурить по трубке. Что ж, раз им так нужно, пожалуйста. Они измеряли длину реки перекурами. Если они привыкли так мерить, значит, пусть курят, а то еще собьются в расчетах.
Когда же им наконец представилась возможность плыть по течению, на реке Ичифмэймис, и они вполне могли сделать хороший переход, заартачились вдруг индейцы: их души, видите ли, отстали и теперь нужно их подождать.
Джон понимал нетерпение Бека, но пытался по - своему вразумить его, когда они оставались наедине, призывая его считаться с Местными обычаями. Ко всему прочему Бэк не выносил скуки, а главное, он страшно боялся сам показаться скучным. Балагур и острослов, он то и дело отпускал какие-нибудь шуточки, иногда даже очень обидные. Он не понимал, что во время таких долгих путешествий гораздо важнее, чтобы все было справедливо.
Джон все больше склонялся к тому, что ему, пожалуй, милее другой мичман, Роберт Худ.
Худ, как и Бек, обучался рисованию и живописи и потому должен был зарисовывать все, что так или иначе достойно внимания. Вот только как определить, что достойно внимания, а что нет? Худ был тихим мечтателем. Его интересовало не столько само путешествие и его конечная цель, сколько случайные, отдельные детали, будившие его воображение, — игра света на поверхности воды в излучине реки, приплюснутый нос вояжера, стая птиц, растянувшаяся в небе в причудливую фигуру. Бек частенько потешался над ним, а незлобивость Худа только подзадоривала его. Джон видел, что на роль быстрого помощника, первого офицера, Худ не годится. Но из всех остальных он больше всего походил на него самого, и потому он доверял ему больше других.
В конце октября они добрались до фактории Камберленд. Здесь им предстояло встать на зимовку, потому что мелкие реки уже все замерзли. Местный представитель компании показал им недостроенный дом, который они могли бы довести до ума и переждать в нем зиму. Печь соорудил Худ. Оказалось, он знал в этом толк.
— Он хозяин огня, — сказали индейцы из племени кри, которые уважали Худа больше всех других европейцев.
В целом же они скорее плохо относились к белому человеку. Их некогда могущественное племя наполовину было уничтожено пулями, другую половину добивал алкоголь.
— Власть белых будет только расти, — сказал один из кри Роберту Худу, — никто их не удержит. Их власти придет конец только тогда, когда они разрушат все вокруг себя. Вот тогда-то и восстанут воины Большой Радуги, и прогонят их отсюда, и сделают все, как прежде.
— Я ничего не разрушаю, — возразил Худ тихим голосом. — Ничто не будет напоминать о том, что я тут побывал. Ну, разве что несколько картин.
Теперь они каждый вечер собирались возле печки и сидели у огня: доктор с обветренным, задубевшим лицом, углубившись в чтение Библии, тучный Хепберн, любитель покемарить, и худощавый Худ, погруженный в свои мысли, от которых у него то вдруг начинали поблескивать глаза, то открывался рот, будто он хотел что-то сказать.
Постепенно стало ясно, что никто Джорджа Бека особо не любит. Всем был вроде хорош этот молодец, думавший только о том, как бы поразить других, да только как-то так вышло, что он довольно скоро настроил остальных против себя, хотя об этом открыто и не говорилось. Оттого он все больше прилеплялся к Джону. Он делился с ним своими мыслями, восхищался им и хотел в ответ получать похвалы. Выходило, будто он предлагает своего рода сделку: за свое восхищение он рассчитывал получить что-нибудь взамен. Но получить признание у Франклина можно было только за конкретные поступки, и потому он все больше нервничал. Никаких героических подвигов тут на зимовье он совершить не мог.
Однажды, когда они отправились на чай к местному представителю торговой компании, Бек, шагавший рядом с Джоном по скрипучему снегу, сказал:
— Я люблю вас, сэр. Ничего не поделаешь. Я понимаю, это может быть неприятно, но ведь не смертельно же.
Он сказал это — как бы в шутку! Джон заметил, что у него от досады покраснели уши, и попытался на ходу сочинить подходящий ответ, который бы одним махом положил всему этому конец. Затея безнадежная. Джон слишком хорошо знал свою собственную голову. Любая спешка выбивала его из колеи, и мысли начинали выписывать невообразимые кренделя, совершенно сбиваясь с намеченного курса. Стало быть, нужно действовать спокойно и осторожно! Стало быть, спокойствие и осторожность!
Шаги скрипели, изо рта валил пар. Они почти уже дошли до дома торгового представителя.
— Разумеется, это не смертельно, — сказал Джон. — Я был бы только рад, если бы из этого вышло что хорошее. Вы слишком все преувеличиваете, мистер Бек. Вы никак без этого не можете?
Он замедлил шаг, для таких предложений требовалось гораздо большее расстояние, чем то, которое отделяло их от стремительно приближавшейся двери. Он вспомнил еще одну подходящую фразу, доставшуюся ему от пастуха в Спилсби: «Разница между преувеличением и преуменьшением составляет сто процентов». Впрочем, сам пастух частенько забывал об этом.
Когда они вошли к мистеру Уильямсу, уши горели у обоих. Индийский чай, галеты, вяленое мясо и дурные новости — никакой помощи не будет.
На обратном пути Джон предложил новый план как один из возможных вариантов — отправить вперед, не дожидаясь конца зимы, небольшую группу в форт Чипивайян, чтобы там, на станциях по заготовке пушнины, добыть продовольствие и все необходимое для экспедиции.
Бек с восторгом поддержал это предложение:
— Я пойду с вами, сэр! Нас двоих вполне хватит!
Но незадолго до того, как отправиться в поход,
Джон решил взять с собою кроме Бека еще и Хепберна. Бек обиделся и на какое-то время заметно поутих. Ему слишком хотелось подвигов, чтобы прислушиваться к доводам разума или руководствоваться чувством справедливости. Для того же, кто командует экспедицией, только это и имеет решающее значение. Все остальное — в руках судьбы.
Они покинули стоянку 15-го января 1820 года — три члена экспедиции на снегоступах, два вояжера и индейцы на двух собачьих упряжках, которые тянули сани, доверху нагруженные продовольствием, так что едва нашлось местечко для секстанта. Снег был глубоким, и для упряжек пришлось прокладывать тропу, иначе собаки только бестолково прыгали и мешали друг другу.
Тянулись дни, недели, они продвигались вперед по бесконечным лесам, шагали среди гигантских деревьев, верхушки которых раскачивались на ветру. Наверное, это очень красиво, но насладиться красотой мешали снегоступы, сущее наказание, придуманное, видимо, за самые тяжкие грехи и прегрешения. Они прилаживались к башмакам, напоминая гигантские утиные лапы из деревянных реек и плетенки, и оттягивали ноги стопудовыми гирями, особенно если на них налипало много снега или когда они обледеневали. Нет, человек явно не создан для таких приспособлений: стопа должна быть устроена совсем по - другому, чтобы можно было как следует растопырить пальцы! А так уже через несколько миль ноги начинают болеть оттого, что край снегоступа все время шлепает по одному и тому же месту.
— Не торопитесь! — говорил Джон. — Лучше экономить силы.
Бек был неутомим, бодр и скор. Излишне скор! Похоже, он не хотел упускать ни единой возможности, чтобы показать, насколько он выносливее Джона. Несколько сомнительный источник энергии, но, видимо, действенный.
Бек всех обогнал! Бек нетерпеливо ждет остальных! Бек завладел инициативой! Его улыбка казалась Джону все более отвратительной.
— К чему так спешить? — спросил Джон. — Дорога дальняя.
— Вот именно, — ответил дерзко Бек и ухмыльнулся.
Хепберну все это явно не нравилось, но он был чином ниже, и потому ему ничего не оставалось, как держать свое мнение при себе. Бек и без того всячески давал ему понять, что воспринимает его как обузу. Хотя темп задавал Джон, сознательно притормаживавший движение.
Вояжеры задумчиво смотрели на дорогу, ни на что не обращая внимания, и молчали. Им ничего не стоило угнаться за Беком, но для них экспедиция была обычной поденной работой и никаких резонов напрягаться без особой на то причины не было. К тому же они знали разницу между капитаном и мичманом.
Когда они остановились передохнуть, несмотря на то что Бек уже ушел далеко вперед, Хепберн сказал как бы между прочим, обращаясь к своему начальнику:
— Он хочет нам показать, какой он молодец!
Затем он принялся, как ни в чем не бывало, мазать мазью стертые ногй, а Джон продолжал возиться с компасом и секстантом, пока наконец у него не сложился ответ.
— Сила заключается не только в скорости и быстроте, — сказал он и припал к окуляру.
Джон Франклин, и никто другой, решал, когда делать паузу, и делал он это даже тогда, когда он сам в отдыхе не нуждался. Навигатору паузы не нужны, зато паузе нужен навигатор. У этого Бека тщеславия на великана хватит, а вот терпения и на карлика не наберется — растягивающееся время ему невыносимо.
В конце марта они достигли форта Чипивайян. Джон сразу пошел к представителям компаний по заготовке пушнины, чтобы справиться, как обстоит дело со снабжением экспедиции. То, с чем он столкнулся, полностью подтвердило его наихудшие опасения: море любезности, много пустых слов и никакого продовольствия. Когда же он стал более настойчивым, любезности поубавилось, но ясно проступила легкая ирония.
— Я делаю все, что в моей власти, — заверил намеатник Симпсон, всячески выказывая готовность поддержать экспедицию, вот только его «все» означало не слишком много, считай ничего, и это ставило их в унизительное безвыходное положение. «Компания Гудзонова залива» отсылала их к «Северо-Западному обществу», а то в свою очередь отправляло их снова к «Компании Гудзонова залива». Как видно, они давно уже были заклятыми врагами. Никто не хотел нести лишние убытки, вкладывая в экспедицию больше, чем конкурирующая фирма. Распоряжение лондонских властей было для них простой бумажкой — страна большая и власти далеко. К тому же все эти торговцы пушниной и чиновники ни во что не ставили морских офицеров, охочих до дальних путешествий. С их точки зрения они были всего - навсего несчастными наивными чудаками. Что? Пешком вдоль северного побережья? На каноэ?
— Да вы никогда не доберетесь до полярного моря! — заявил один из местных заправил в присутствии Бека. — А даже если доберетесь, вас тут же сожрут эскимосы. Зачем тогда давать вам продукты? Нам и самим едва хватает.
Выслушал Джон и шутку, сказанную как будто и не без почтения, но все же явно с каким-то двусмысленным намеком.
— Вы ведь сражались под Трафальгаром, стало быть, вам ничего не страшно! Сдюжите! Тут ума не надо, главное — характер!
Бек все больше раздражался. Ему было невыносимо видеть, как Франклин сначала спокойно принимает все эти отговорки, а потом снова подступается со своими просьбами. Бек замечал, как над Франклином подсмеиваются, и, вероятно, боялся, что эти насмешки коснутся и его. Однажды, когда они остались наедине, он даже выступил с пространной гневной речью, смысл которой сводился к тому, что, будь он на месте Джона Франклина, он бы вмиг разделался с этим начальником. Фразу «Мы же знаем, что за игры они тут разводят» он повторил несколько раз. Вот до чего дошло — теперь Джону нужно было выслушивать еще и это. Он попытался успокоить Бека:
— Вы должны уметь принимать правила чужой игры, даже если знаете, что можете проиграть. То, что они потешаются над нами, не имеет решительно никакого значения. Я к этому привык, сначала так всегда бывает. Потом, я знаю, будет по-другому.
— Вы слишком добры! — воскликнул Бек. — Вы слишком многое позволяете!
Джон кивнул и задумался. Потом он сказал:
— Я старше вас на десять лет. Я научился не бояться выглядеть глупцом до тех пор, пока не разберусь во всем до конца. Или до тех пор, пока другие не станут выглядеть еще большими глупцами, чем я. И в этом нет ничего страшного, поверьте.
Но успокоить Бека было не так-то просто. Джон подозревал, что и теперь его волнует на самом деле что-то совсем другое, а не то, о чем он открыто говорит.
В этом смысле Хепберн был для него гораздо более подходящим собеседником: он оказался человеком верным и к тому же никогда не бурчал. С ним можно было обходиться без лишних разговоров. Случалось, они целыми днями не говорили друг другу ни слова, и все равно все было в порядке.
Всякий командующий подобен врачу: здоровый человек ему милее, но большую часть времени он проводит с больным, и чем серьезнее болезнь, тем дольше приходится им заниматься.
В июне к ним наконец присоединились Ричардсон и Худ, которые должны были добираться досюда на лодках, по воде. В результате бесконечных, долгих переговоров Джону удалось преодолеть сопротивление чиновников и тем самым преподать небольшой урок Беку. Джон избрал тактику выматывания противника крайней вежливостью, настойчивым повторением одних и тех же аргументов и полным игнорированием чувства времени. Ни разу он не упрекнул никого в том, что в действительности никто не хочет ровным счетом ничего делать для экспедиции. Он воздерживался от каких бы то ни было резких заявлений, которые могли бы положить конец всем этим лживым заверениям, он знал: в эту игру он может играть гораздо дольше, чем другие. Он продолжал обходиться с Симпсоном, этим мерзавцем, так, будто тот был его величайшим другом и благодетелем, и надоел ему до такой степени, что неожиданно невесть откуда нашлось вдруг и необходимое продовольствие, и добрая дюжина вояжеров, которые были предоставлены экспедиции в полное распоряжение. Более того, было обещано, что им вдогонку будет отправлено еще в два раза больше продовольствия, которое они смогут получить в форте Провиденс, у Джона на этот счет имелась бумага. Он крепко пожал Симпсону руку и заверил его, глазом не моргнув, в том, что Англия не забудет его благородной помощи и искреннего участия.
Теперь путь лежал на север, по Невольничьей реке, им предстояло добраться до побережья. Расстояние от форта Чипивайян до форта Провиденс на берегу Большого Невольничьего озера составило всего лишь девяносто трубок. Два дня им понадобилось на то, чтобы пересечь это озеро, порою значительно углубляясь и оставляя береговую линию вне пределов видимости. Дул сильный ветер, и на каком-то этапе им даже пришлось искать защиты от него на маленьком острове. Получилось нечто вроде репетиции будущего перехода на каноэ по арктическому морю. Форт Провиденс располагался на северной оконечности бухты, в которую впадала река Копермайн. Поселок принадлежал «Северо-Западному обществу». Начальство выделило экспедиции своего чиновника, немца Фридриха Вентцеля, который умел говорить на языке индейцев и знал несколько диалектов. Если не удастся заручиться поддержкой индейцев — так им сказали, — то экспедицию можно сворачивать, потому что запасов на все путешествие все равно не хватит и нужно будет добывать пищу охотой. Охотиться же в этих местах умеют только индейцы и потому могут прокормить себя и других. Вентцель пообещал устроить встречу с вождем племени меднолицых, который кое-что задолжал «Северо-Западному обществу» и, может, согласится сопровождать вместе со своими воинами экспедицию, если ему пообещать кое-какие уступки.
Джон Франклин вынужден был с огорчением признать, что чем ближе становилась встреча с индейцами, тем больше он нервничал и раздражался. Ведь теперь все зависело от них, а он ничего о них толком не знал! Для общения на атабасском языке у него было два переводчика: Пьер Сен-Жермен и Жан-Батист Адам. Вентцель, судя по всему, располагал множеством сведений, но его манера изъясняться была столь же учено-утомительна, как манера какого-нибудь коллекционера, составляющего всю жизнь картотеки.
— Племя Тсантса-Хут-Диннех более воинственное, но вместе с тем и более надежное, чем племя Тлин-Ча-Диннех, именуемое в народе «собачниками» и проживающее несколько севернее. Атабасский диалект самый сложный из всех представленных здесь диалектов, не считая, разумеется, языка народности кенай, которая заслуживает особого разговора, впрочем сейчас не вполне уместного.
От таких фраз Джон нервничал только еще больше.
Вождя звали Акайтхо, что означало «Большая нога». О нем говорили, будто он человек вполне рассудительный и разумный — обстоятельство немаловажное: пятьдесят лет назад меднолицые сопровождали одного торговца пушниной по имени Херн во время его путешествия на север, к побережью полярного моря, так они уничтожили всех эскимосов, устроили настоящую резню, и удержать их от этого не было никакой возможности.
Джон смотрел на длинную череду каноэ, в которых индейцы двигались по озеру на обусловленную встречу. За его спиной была разбита палатка, над нею развевался флаг, а рядом с ним стояли офицеры и Хепберн, все в мундирах. Джон приказал надеть ордена. Сам он решил обойтись без этого. Его внутреннее чувство собственного достоинства подсказывало, что он, как самый главный тут, может пренебречь подобными мелочами.
Акайтхо был в первой лодке. Он сошел на берег и направился к англичанам, не глядя по сторонам, прямо по курсу и так медленно, что Джон сразу понял, с ним можно будет иметь дело. Такой человек не даст своим воинам нападать на эскимосов и отрубать им руки-ноги. И кроме того — кто так двигается, тот не нарушит данного слова.
В отличие от прочих воинов у вождя на голове не было убора из перьев. Мокасины, длинные синие штаны, широкая рубаха, подпоясанная ремнем, к которому была приторочена пороховница, портупея, с плеч спадает длинная мантия, подбитая бобровым мехом.
Он еще не сказал ни единого слова. Он сидел неподвижно, курил предложенную ему трубку, а из поданной кружки рома отпил лишь каплю, так что уровень жидкости даже не изменился, и передал его дальше, своим спутникам.
Наконец он заговорил. Сен-Жермен переводил.
Он рад приветствовать у себя таких больших белых вождей. Он готов вместе со своим племенем сопровождать их на север, хотя у него уже есть некоторые претензии: ему рассказывали, будто белые люди привезли с собою сильнодействующее волшебное средство и могущественного врачевателя, который умеет оживлять мертвых. Он уже радовался тому, что сможет повидаться со своими умершими родственниками. Несколько дней тому назад, однако, мистер Вентцель сказал, что это невозможно, и теперь он чувствует себя так, будто его друзья и родные умерли во второй раз. Но он готов это забыть и выслушать теперь белых вождей.
Джон готовился к своему ответу по крайней мере столь же долго, сколько готовился к своей речи Акайтхо, а когда заговорил, то старался говорить еще медленнее, чем он:
— Я рад встрече с великим вождем, о котором слышал так много хорошего.
Сен-Жермен начал переводить. Джону показалось, что переводчику понадобилось гораздо больше времени на то, чтобы сказать эту фразу на языке индейцев, чем ему, чтобы сказать ее по-английски. Он заметил, что Акайтхо несколько раз слегка поклонился. Странно, как много индейских слов получается из какой-то дюжины английских.
— Меня направил сюда величайший вождь из тех, что живут на земле, ибо всем народам мира, белым, красным, черным, желтым, всем он отец родной, и все они любят его и чтят, как родные дети. Доброта его бесконечна, и дана ему власть безграничная, может он любого заставить делать то, что ему нужно. Да только в этом никакой нужды, ибо все знают, сколь велик он и мудр.
На сей раз Сен-Жермену понадобилось на перевод не больше четверти того времени, какое Джон затратил на свое выступление. Джон, обладавший особым чувством времени и умевший четко определять, что сколько должно длиться, озадачился.
— Мистер Вентцель, он правильно все перевел?
— Прошу прощения, сэр, — сказал немец, — но атабасский диалект и в самом деле крайне…
— Мистер Хепберн, — перебил его Джон, — принесите Паркинсонов хронометр, тот, что с секундной стрелкой.
Он объяснил Сен-Жермену, что от него требуется: перевод не должен занимать больше или меньше времени, чем занимает оригинальный текст, произнесенный им, Джоном. Хепберн контролировал процесс, и смотри-ка, дело пошло!
Акайтхо продолжал сидеть неподвижно, и только по глазам было видно, что произошедшая заминка его изрядно позабавила.
Джон продолжил свою речь. Верховный вождь белых людей хочет иметь возможность дарить еще больше подарков своим индейским детям, чем прежде, вот почему нужно найти здесь, на берегу полярного моря, место, к которому могли бы причаливать самые большие каноэ мира. Кроме того, верховный вождь хочет побольше узнать об этих землях, об индейцах и эскимосах. Ему очень горько, что индейцы не всегда живут в мире с эскимосами, которых он, верховный вождь, тоже любит, как своих детей. Под конец Джон сообщил индейцу, что запасов у них — кот наплакал. Эти запасы он с удовольствием разделит между всеми, но потом индейцам придется исправно ходить на охоту, чтобы накормить себя и членов экспедиции. За это они получат патроны.
Акайтхо понял, что Джона беспокоят их отношения с эскимосами. Он признался, что индейцы действительно воевали против них, но заверил, что теперь его племя исполнено одних только миролюбивых помыслов. Хотя эскимосы народ очень коварный и ненадежный. К сожалению.
Вечером Джон перебрал в голове все детали переговоров, условия, до которых удалось договориться, и остался доволен не только результатами, от которых зависел успех экспедиции, но и тем, как он справился со своей задачей. Эти результаты служили, с его точки зрения, доказательством того, что мир неизбежно достигается в тех случаях, когда стороны, ищущие сближения, действуют не быстро, а медленно. Такой вывод вполне подходил к Франклиновой системе и мог составить честь и славу человечества. Джон выпил за это глоток рома.
Кроме того, он обратил внимание на то, что Акайтхо сразу распознал в нем главного и занял место против него, хотя он сидел не в центре. Он спросил Сен - Жермена, что тот думает по этому поводу.
— Вождь считает, что у вас несколько жизней, сэр. Из-за шрама на лбу и, прошу прощения, из-за того, как вы «щедро дарите время», он назвал вас «властелином времени». Ну а тот, кто бессмертен, тот у них и начальник. Глупые они, эти индейцы!
Джон хмуро посмотрел на переводчика:
— Почему вы решили, что вождь ошибается?
2-го августа они расселись по каноэ: два десятка мужчин и десяток индейских женщин с детьми.
Имена своих вояжеров Джон Франклин выучил теперь наизусть: Пельтье, Креди и Вайян — большие. Перро, Самандре и Бопарлан — маленькие. Имя Бенуа Джон запоминал дольше других, это получилось потому, что Бенуа все время смотрел так грустно. Джон побеседовал с ним. Он оказался не франко-канадцем, а настоящим французом, из деревеньки под названием Сент-Ирие-ла-Перш, что неподалеку от Лиможа, вот уж десять лет, как он покинул родные края, а все равно еще порой тоскует. Оказалось, простые имена можно запомнить в сочетании с более сложными.
Жан-Батист и Соломон Беланже были братьями, но они не любили друг друга. Третий Беланже был моряком, погиб под Трафальгаром.
— Стрелок? — спросил Джон и откусил сухарь, но тут же спохватился и не стал жевать, чтобы как следует расслышать ответ.
— Нет, канонир, — ответил Соломон.
Джон принялся жевать дальше.
Винченцо Фонтано был родом из Венеции. Единственным индейцем среди вояжеров был Мишель Тероаотех, ирокез из племени мохавков.
Из меднолицых, кроме Акайтхо, запомнился сначала следопыт, у которого был нос картошкой, его знали Кескарах. У него была дочь необыкновенной красоты, и, наверное, не нашлось бы в экспедиции никого, кто, раз увидев ее, забыл. Даже такой степенный человек, как доктор Ричардсон, и тот был тронут. Именно он первым обратил свой восхищенный взор на ее колени и пробормотал: «Божественное создание», после чего принялся изучать плавные линии ее бедер. Воспользовавшись правом первооткрывателя, он, тщательно все рассмотрев, дал ей имя мисс Зеленый Чулок. Еще с большим тщанием изучал мельчайшие детали Зеленого Чулка мичман Худ: похоже, она завладела всеми его чувствами, он видел только ее, и при каждом новом движении ему открывалось что-нибудь новое — гордый нос, черные волосы, ясно очерченное лицо. Худ зарисовывал все это в альбом. Для рек и гор там больше не осталось места.
Много дней подряд плыли они вверх по реке Йеллоунайф. Индейцы охотились вяло, и, поскольку, вопреки договоренности, половина племени оставалась при вожде, поглощая при этом запасы продовольствия наравне со всеми, Джон начал тревожиться. Когда же Акайтхо заявил, что у них пропали все выданные им боеприпасы после того, как одно из каноэ перевернулось, Джон понял, что сердиться на них не имеет никакого смысла. Его система предписывала верить всему, что говорилось. Он распределил остатки и велел выдавать столько пороха и патронов, сколько нужно было на одну охоту. Вечером охотники должны были предъявить добычу или же вернуть патроны. Акайтхо это не понравилось, но Джон сообщил ему о новых правилах так спокойно и так пространно, что обижаться вождю было, собственно, не на что.
Вид окружающей природы придавал силы, он помогал от усталости, голода и мозолей на ногах. По крайней мере это была хорошая пища для глаз, когда охота не приносила ничего подходящего или сети были пусты. Десять оленей и тридцать карпов, это хорошо. Две куропатки и восемь пескарей, это плохо. Три дюжины людей, работающих до седьмого пота, съедают много пищи. Основная нагрузка ложилась на вояжеров, это им приходилось тащить на себе лодки, обходя водопады или пороги. Вот почему именно они первыми утратили интерес {со всем этим красотам. Реки хороши тогда, когда они гладкие и широкие. Леса превосходны тогда, когда в них можно обнаружить следы оленей.
Питание оставалось скудным, и это вызвало в конце концов всплеск неудовольствия. Полчаса Джон слушал вояжеров, не говоря ни слова, и только потом сказал, что он прекрасно понимает, с какими почти нечеловеческими трудностями им приходится сталкиваться. Кто не чувствует в себе больше сил продолжать путешествие, может спокойно отправляться назад, никто никого упрекать не станет.
— Это не увеселительная прогулка, — сказал Джон и наморщил лоб, вспомнив, что именно такими словами начал свою речь Нельсон тогда, на «Беллерофоне».
Как бы то ни было, эти слова помогли: вояжеры, несмотря на свою грубость и пристрастие к алкоголю, чем-то напоминали французов. Если бы он отругал их, они бы ушли. А так получалось, что это дело чести. Они снова принялись за работу.
Акайтхо был недоволен тем, что они взяли с собою слишком много подарков для этих никчемных эскимосов, и считал, что из-за тяжелого груза экспедиция слишком медленно продвигается вперед. Он предсказывал раннюю зиму: уже сейчас по утрам мелкие речушки покрываются льдом, а ведь еще только середина августа.
Худ был настолько влюблен, что с трудом справлялся с дежурствами. Казалось, он целыми днями только и думает о том, как бы ему приблизиться к Зеленому Чулку и прикоснуться хотя бы к ее мизинцу.
— Если так пойдет дальше, — язвительно заметил Бек, — он у нас тут еще помрет от любви. Смотрите, прямо горит весь, пора уже тушить!
Поведение Бека день ото дня становилось все хуже и хуже. Он начал покрикивать на вояжеров. Он злословил за спиной у Франклина — Хепберн намекнул, что слышал что-то в таком духе. Он считал всех индейцев ненадежными, лживыми и вороватыми и постоянно давал им понять это. Но самое скверное — он принялся крайне непристойным образом рассуждать о видимых и невидимых прелестях Зеленого Чулка, во всеуслышание заявляя, что он, дескать, покажет Худу, как к этим прелестям подобраться.
Когда же Джон завел с ним разговор об этом и попросил уважать чувства Худа ради спокойствия экспедиции, Бек посмотрел на него дерзким взглядом и воскликнул:
— Уважать чувства?! Вам ли об этом рассуждать, сэр! Нет уж, увольте!
«Этого-то я и боялся», — подумал Джон. Сначала он объясняется в любви, а потом ненавидит. Он не знает меры и не чувствует границы между уместными и неуместными чувствами, что очень грустно и опасно. Но зато он умеет рисовать! Зеленый Чулок взялась позировать ему, и он написал такой чудесный портрет, что Кескарах всерьез забеспокоился:
— Уж слишком он хорош! Боюсь, коли увидит его великий белый вождь, сразу дочку мою и возжелает!
По поводу Вентцеля Бек сказал:
— Вот уж немец так немец! Где бы ни столкнулся с немцами, они всегда будут стоять и размышлять, отчего это они не могут двигаться так же, как другие. А потом непременно примутся доказывать, что все дело в их необыкновенном уме и, стало быть, они вправе поучать человечество!
Джон уже давно перестал реагировать на каждое замечание Бека, теперь для него был Хепберн первым офицером. Но на сей раз он все же ответил:
— Бывают медленные люди, мистер Бек! Все дело только в этом. А Вентцель — человек все-таки знающий.
Дойдя до озера, которое индейцы назвали Зимним, путешественники остановились на несколько дней, построили хижину, на тот случай, если придется возвращаться этим же путем, и запаслись дичью, чтобы засолить ее или изготовить пеммикан, ведь впереди их ждал долгий переход по реке Копермайн. Ночные морозы крепчали. Однажды утром Акайтхо заявил, что он возражает против того, чтобы двигаться дальше на север в этом сезоне.
— Белые вожди могут идти, я дам вам несколько молодых крепких воинов, чтобы вам не пришлось умирать в одиночестве. Но когда они сядут в каноэ, мой народ будет оплакивать всех как погибших.
Джон осторожно указал на то, что нынешние речи вождя несколько отличаются от тех, которые он слышал в форте Провиденс. Акайтхо ответил с достоинством:
— Я съедаю мои слова. То были слова на лето и осень, сейчас же зима.
Бек поносил на чем свет «коварных дикарей». Даже Ричардсон принялся снова рассуждать о христианской культуре, которой так не хватает этим примитивным личностям. Джон был бы рад, если бы они успели пройти по Копермайну, быть может, даже добраться до моря, но он решил обдумать все как следует за ночь, прежде чем что-то говорить.
На следующее утро Джон знал: Акайтхо прав, опасаясь возможных катастроф в такой местности, где и леса мало, и дичи негусто. Там, на севере, уже погибло от голода и холода немало индейцев, Вентцель рассказывал о гибели целых лагерей.
Джон сказал вождю, что благодарен ему за дружественный и мудрый совет. Зимовать они будут тут. Довольный Акайтхо поклонился, по всему было видно, другого ответа он и не ожидал. Впрочем, он и в самом деле был счастлив оттого, что Джон не стал упираться, и даже на радостях как-то разговорился. Джон узнал, что пользуется у индейцев большим уважением, потому что он так часто беседует с духами умерших. Они наблюдали за ним и видели, как он, задумавшись, иногда смеется как будто без причины и шевелит губами.
Хижине дали имя форт Энтерпрайз. Ей предстояло служить им кровом по меньшей мере на протяжении ближайших восьми месяцев, а что там будет дальше, никто не знал.
Зато офицеры теперь поняли, почему индейцы еще четыре дня тому назад назвали это озеро Зимним.
Бек начал вовсю ухаживать за Зеленым Чулком, намеренно открыто и дерзко. Опять он хочет кому-то что-то доказать. Худ за это время успел продвинуться настолько, что мог позволить себе время от времени брать Зеленый Чулок за руку и заглядывать ей в глаза, и никакому Беку было не заставить его поспешно перейти к более решительным действиям. Джон догадывался, что между Беком и Худом, видимо, произошло объяснение, которое, кажется, ничем не кончилось. Ничто не могло отвадить Бека от его замашек — он так и норовил подержаться за Зеленый Чулок, якобы для того, чтобы получше объяснить, к какой части тела относится его очередной комплимент. Иногда ему удавалось ее даже рассмешить, но Джон был почти уверен, что Бек ей скорее противен.
Как-то вечером Хепберн сообщил ему, что господа Бек и Худ затеяли дуэль, каковая должна состояться на рассвете. Тут уже было не до смеха. Джон знал, Худ человек серьезный, он в этом нисколько не сомневался, а вот Бек, этот любитель покрасоваться, он точно ни перед чем не остановится. Джон велел Хепберну во время ночного дежурства засунуть в пистолеты ретивых дуэлянтов побольше пеммикана. Затем он поговорил с каждым в отдельности, и каждый клятвенно пообещал вести себя благоразумно. Хепберн тем не менее выполнил приказ, и не напрасно: по крайней мере одна куропатка могла на следующий день считать себя обязанной ему своей жизнью.
Джону Франклину пришла в голову блестящая мысль — отправить Бека вместе с Вентцелем назад в форт Провиденс, чтобы они там на месте проверили, как обстоят дела с отправкой обещанного продовольствия. Недовольные, они выступили в путь. И сразу в форте Энтерпрайз воцарился мир.
Индейцы ходили на охоту. Женщины шили зимнюю одежду. Худ построил в свободное от Зеленого Чулка время превосходную печь, которая съедала гораздо меньше дров, чем открытый очаг.
Худ любил эту девушку все сильнее и сильнее, слезы радости наворачивались у него на глазах, когда он встречался с ней после нескольких часов разлуки, а случалось и такое, что они пропадали вдвоем на целые дни. Акайтхо и Франклин обходили эту тему молчанием. Слишком уж необычным было все это, чтобы вмешиваться в их отношения и пытаться пресечь их простыми аргументами. Зато они говорили о многом другом: о компасе, звездах, сигналах, при помощи которых белые люди объясняются со своих больших каноэ, находясь на значительном расстоянии друг от друга, о праздниках индейцев и их легендах. Кое-что Джон даже записал. Вояжеры нарубили в лесу деревьев и построили еще одну хижину. Холода набирали силу с устрашающей скоростью, Акайтхо оказался прав.
Недели тянулись одна за другой. По временам Джон сидел возле своей хижины, замкнувшись в глухом молчании, и смотрел, как слетают на осеннем ветру стайки последних листьев. Джон выбирал себе какой-нибудь лист и ждал, пока его сдует. Это требовало времени, и в эти долгие часы, образовавшиеся из ниоткуда, он мог спокойно и не спеша предаваться своим мыслям. Из форта Провиденс пришла почта, ее доставил один из воинов. Бек с Вентцелем не обнаружили там никакого продовольствия для экспедиции и теперь направлялись к Мускогинским островам, куда оно якобы было отослано. Кроме того, пришло письмо от Элеонор: «Лейтенанту Франклину, командующему сухопутной экспедицией к берегам северного моря, Гудзонов залив или иное место». Милая, славная Элеонор! Джон ясно представил себе ее, как она говорит со всеми обо всем без остановки. Мир был для нее языком, вот почему, по ее мнению, приходилось так много говорить. Но зато Элеонор всегда пребывала в хорошем настроении, и в ней совершенно не было никакого лукавства, может быть, все-таки она и есть та женщина, на которой ему следовало бы жениться? Его многолетние отлучки ей нисколько не помешают, у нее ведь есть Королевское научное общество и литературный кружок. Конечно, были еще и другие женщины — Джейн Гриффин, например, подруга Элеонор. Она такая же любознательная и начитанная, а вот ноги у нее подлиннее будут и стихов она не сочиняет. Заметив, что его мысли уж слишком долго вертятся вокруг этих ног, Джон поспешил целиком выкинуть Джейн Гриффин из головы. Трудно было, конечно, мужчинам в этой глуши, и помочь себе было не так-то просто: камышовые лежанки, покрытые шкурами, отчаянно шуршали при каждом движении. Все, кроме Худа, изрядно страдали. Оставалось только одно — уединяться в лесу. Но Бог и индейцы видели все. Однажды, когда Хепберн вернулся с охоты с пустыми руками и заявил, что ему, дескать, ничего не попалось, Кескарах, следопыт с носом картошкой, сказал, обращаясь к Сен-Жермену:
— Если бы и попалось, белый человек все равно ничего бы не подстрелил. Потому что в руках у него было не ружье, а кое-что другое.
Сен-Жермен, не обладая особым тактом, так все и перевел Хепберну, на что тот сначала страшно рассердился, но потом ему и самому стало смешно и он весело рассмеялся.
Джон снова принялся перечитывать письмо Элеонор. Она просила его проверить, насколько пантеизм индейцев сопоставим с пантеизмом лорда Шефтсбери. Потом она опять писала о теории тающих льдов: засушливая погода последних лет свидетельствует в пользу этой гипотезы. Русло Темзы, читал далее Джон, на участке между Лондонским мостом и мостом Блэкфраерс этой зимою совершенно обнажилось, так что там можно просто гулять по дну пешком и находить самые неожиданные вещи, из тех, что моряки за множество веков покидали сюда, боясь таможенной проверки. Среди прочего, к примеру, там обнаружилась крестильная чаша, по виду очень католическая. В конце письма она писала: «А две недели назад у Томсонов устроили танцы. Как жаль, что вас там не было, дорогой лейтенант!» Элеонор любила плясать кадрили, и всегда «соп атоге». Джон предпочитал вообще не танцевать.
По вечерам Джон теперь все чаще беседовал с Ричардсоном. Доктор был, конечно, человеком набожным, но в целом неплохим. Он хотел знать правду. Узнав ее, он становился вполне терпимым. Он твердо был убежден в том, что Джона, которого он относил к породе колеблющихся, еще можно будет обратить в веру, пока же он избрал путь вопросов и ответов, внимательно выслушивая своего собеседника, — учитывая особенности Джона, не самый плохой путь, если только набраться терпения. Как-то раз, в понедельник вечером, Ричардсон спросил:
— Разве вы не испытываете страха перед конечной пустотой?
Джон задумчиво молчал до самого вторника.
Во вторник доктор спросил о другом:
— Если есть на свете любовь, то должна же быть высшая любовь, некая совокупная сумма этого чувства?
Джон мог пока только ответить на вчерашний вопрос:
— Нет, этого я не боюсь, потому что конечная пустота представляется мне довольно спокойным местом.
По поводу любви он пока ничего не ответил и снова погрузился в молчание.
В среду вечером они проговорили довольно долго, потому что дошли до вечной жизни. Ричардсон рассуждал о возможности повидаться с усопшими. Это настолько заинтересовало Джона, что он совершенно забыл свой ответ, касающийся любви. Тем более, если судить по Худу, любовь скорее повергала человека в некое болезненное состояние, нежели несла Божественное просветление.
— Есть люди, которые уходят. Другие — приходят. Тот, кто приходит быстро, тот быстро и уходит. Это так же, как смотришь в окно и видишь повозку, никто и ничто не сохраняется. Больше я ничего об этом не знаю.
— Потому-то нам и дается вечная жизнь.
— К вечной жизни я не стремлюсь, — ответил Джон. — Я вот потерял десять лет, между двадцатью и тридцатью. Если бы не война, я успел бы много чего наоткрывать.
Он сказал это безо всякой горечи, потому что все открытия могли еще вполне состояться.
Постепенно, когда он, бывало, смотрел на какое-нибудь растрепанное дерево, он начал вспоминать забытые имена и лица. Так Ричардсон узнал о Мэри Роуз, Шерарде Лаунде, Уестолле, Симмондсе, докторе Орме.
— Вы всех их увидите снова! — утешил его Ричардсон. — Это так же верно, как то, что две параллельные прямые сходятся в бесконечности.
Джон возразил на это:
— Только в случае, если следовать в правильном направлении, ибо на другой стороне параллельные прямые неизбежно теряются.
Настал момент, и он объяснил доктору сущность Франклиновой системы.
— Очень хорошо, — ответил тот, — вот только черпать силы из одной медлительности недостаточно. Ведь это всего лишь метод, а Бог — больше, чем метод. Рано или поздно вы почувствуете необходимость в Нем, быть может даже во время этого путешествия.
Джону пришло на ум стихотворение, высеченное на старом тенорном колоколе собора Святого Джеймса в Спилсби, — на том самом, что в прошлом году раскололся. Ему не хотелось оставлять доктора без ответа, и потому он прочел вслух вспомнившиеся строчки:
Часы песочные бегут, Вращается земля, Очнись, отринь грехи ты тут, Воспрянь для жизни дня.
Почему он вдруг вспомнил этот стих, он не знал. Но после того, как он прочитал его доктору, они наконец заснули.
Прошло четыре месяца, и Бек с Вентцелем вернулись назад. Ничего они не добились, и теперь каждый валил вину на другого. Никакого обещанного провианта в форте Провиденс они не обнаружили, а на Мускогинских островах, что на Большом Невольничьем озере, их ждало несколько мешков муки да бесчисленное множество откупоренных бутылок виски. Хорошо еще хоть эскимосские переводчики, как было обусловлено, оказались на месте.
Бек пытался по-своему добыть продуктов в форте Провиденс. Вентцель же, сказал он, совсем ему не помогал.
— Он с удовольствием входил в тяжелое положение господ торговцев, а наше положение его совсем не беспокоило! Он палец о палец не ударил для экспедиции!
Вентцель же на это возразил:
— Мистер Бек взялся кричать на начальство. Таким способом ничего добиться нельзя!
Если индейцы постараются и будут исправно охотиться, то, может быть, все-таки удастся сделать запасы, для путешествия.
Снег стремительно таял, озеро трещало и пело, был месяц май.
Худ по-прежнему любил Зеленый Чулок. Зеленый Чулок была беременна. Худ был уверен — от него, но на этот счет имелось и другое мнение.
Эскимосы-переводчики были похожи друг на друга — оба с приплюснутыми носами, лохматые, крепкие и жилистые. Звали их Таттаноеакк и Хоеутоерок, что означало приблизительно «живот» и «ухо». Поскольку никто этих имен произнести не мог, Джон окрестил их по-своему — Июнь и Август. Охотники они были никудышные, зато рыбаки — отменные. Казалось, они чуют рыбу носом даже сквозь самый толстый лед.
К 14-му июня реки и озера уже почти освободились от ледяных оков, и Джон решил выступать. Все карты и записи сложили в чулан и заперли. На дверях Хепберн повесил рисунок — мощный кулак, в котором зажат кинжал с синеватым отливом. Поскольку здесь, на Севере, любой человек, будь то белый, будь то индеец, мог воспользоваться любой хижиной, то карты нужно было поместить в надежное место. Акайтхо тоже считал, что рисунок в данном случае поможет больше, чем любой замок.
Был первый теплый день, и скоро стало уже так жарко, что все взмокли от пота. Тучи комаров, мошек и слепней мельтешили вокруг, окружив их со всех сторон черной пеленой, отчего казалось, будто люди идут в тени. Никто не мог сказать, откуда налетают с такой скоростью эти твари, твердо знающие, где они могут напиться кровушки. Все обнаженные участки тела в одно мгновение покрылись кровавыми волдырями. Хепберн колотил себя по щекам без всякого видимого результата и в отчаянии вопрошал: «А что они делают, когда тут никто не ходит?»
Поскольку тяжело нагруженные каноэ пришлось сначала волочь по снегу и льду, поставив лодки на полозья, то в первый день они продвинулись всего лишь миль на пять. Ночью было так холодно, что спать никто не мог.
— Вот тут-то они все и сдохнут! — крикнул Хепберн в темноту палатки, дрожа всем телом.
К сожалению, он ошибался.
Зеленый Чулок с ними не пошла, она осталась в племени. Остался и один из воинов Акайтхо — из-за нее. Это знали все, кроме Худа. Даже Джон.
Худ говорил, что он непременно вернется сюда и будет жить вместе с Зеленым Чулком в форте Провиденс или где-нибудь еще. Все кивали и молчали. Включая Бека.
Джон Франклин в очередной раз вызвал восхищенное удивление индейцев — он не бил мух. Когда однажды какая-то муха уселась ему на руку, а он в это время налаживал секстант, он просто сдул ее легонько и сказал:
— В мире достаточно места для нас обоих.
Акайтхо спросил Вентцеля:
— Почему он так делает?
Вентцель спросил Джона и услышал в ответ:
— Я не могу ее ни съесть, ни победить.
— Что верно, то верно, — прошептал Бек за спиной Джона. — Комара ему никогда не поймать!
Вентцель услышал это и передал Джону. Впрочем, Джон прекрасно знал, что и Бек, в свою очередь, передаст ему все сказанное потихоньку Вентцелем, как знал он и то, что оба они никогда не поймут, насколько мало его все это интересует.
Акайтхо все примечал — и то, как огорчен был Джон отношением торговых компаний, и то, как досаждал ему Бек, и то, как грызутся между собой, бывает, члены экспедиции. Однажды он сказал:
— Волки живут по-другому. Они любят друг друга, трутся носами и кормят друг друга.
Адам перевел.
Джон несколько смутился. Он не знал, как ему ответить, чтобы при этом не касаться своих спутников. Посему он для начала отвесил поклон и ничего не сказал. Вечером у него был готов ответ:
— Я много думал о волках. У них есть одно преимущество — они не умеют говорить.
Теперь Акайтхо склонился в поклоне.
Четыре недели спустя они достигли устья Копермайна. В любой момент можно было ожидать встречи с эскимосами, которые добывали тут на берегу медь. Акайтхо счел, что благоразумнее будет, если он с племенем отправится назад, на юг. Похоже, вождь не мог поручиться за то, что его воины спокойно примут эскимосов.
— Они говорят, что мы полулюди-полусобаки. А сами пьют кровь, едят потроха и сушеных мышей. Мы лучше уж повернем обратно. Теперь вам придется добывать себе пропитание своими силами.
Договорились, что Вентцель пойдет вместе с ними и, на тот случай, если экспедиция потерпит неудачу и не доберется до судна Пэрри, подготовит как следует форт Энтерпрайз — сделает необходимые запасы продовольствия и боеприпасов.
Худ подступился к Акайтхо с расспросами, где его племя собирается быть следующей весной. Акайтхо, сохраняя непроницаемое выражение лица, объяснил, что найти их можно будет к югу от Болышого Медвежьего озера. Кескарах протянул руку и сказал:
— Если будет голодно, пейте больше, иначе умрете!
И вот она снова перед ними, серая, по-слоновьему морщинистая поверхность знакомого озера! Скоро здесь будут тянуться чередой суда Ост-Индской компании и пойдут корабли в Австралию, Сан-Франциско, Панаму и на Сэндвичевы острова. Хотя какое ему дело до этих пассажирских судов! Джон невольно рассмеялся. Он пребывал в отличном расположении духа.
Здесь, на холме, царила тишина. С его поросшей мхом вершины можно было увидеть море, там, за рекой Копермайн. А вдалеке, на фоне нежно-розового неба, обозначились очертания двух плоских островов, покрытых снегом, или это уже льды? В воздухе пустота, все насекомые куда-то подевались. Не слышно ни звука, только шуршание одежды да легкий хруст — суставы.
Взору Джона открылась незнакомая земля, спокойная и безграничная, как отцовский сад из детства. И море было все такое же, несокрушимое. Тысячи флотилий бороздили его, не оставляя после себя никаких следов. Море каждый день выглядело по - новому и в этой своей переменчивости оставалось неизменным во веки веков. Покуда существует море, миру не на что жаловаться.
От мечтаний его оторвали вояжеры: они обступили Джона и дружно заявили, что не желают отправляться в море на таких ненадежных лодках.
Бек сказал им, что это совершенно не опасно. Худ заметил, что там, может быть, очень красиво. Ричардсон заверил со всей определенностью, что наверху есть спасающая денница, которая всех защитит. Хепберн пробурчал:
— Вы мужики, в конце концов, или нет?
Джон выслушал все это вполуха. Поскольку он
с уважением относился к вояжерам, они терпеливо ждали, что же он скажет. Он смотрел вдаль, подбирая подходящие фразы. Затем он повернулся и посмотрел на Соломона Беланже:
— У нас не прогулка. Но позади нас больше опасностей, чем впереди. — Затем он снова обратил свой взор к морю и тихо добавил, как будто только для себя: — Иных возможностей осуществить задуманное у нас нет. Такое уж у нас путешествие.
Соломон Беланже сказал, что, значит, придется обходиться тем, что есть. Бек скривился. Остальные англичане откровенно восхищались Джоном. Экспедиция начала готовиться к выступлению.
Бек все никак не мог успокоиться — что-то засело в нем, то ли шутка, то ли дерзость, то ли ярость, и он, судя по всему, все никак не мог избавиться от неприятного груза. Не было никого, кому интересно было его мнение, никого, кто был бы таким же, как он. Вот почему он в конце концов обратился к Худу и сказал, будто извиняясь за что-то:
— Не люблю я таких речей. Строит из себя святого, чтобы ему всякий помогал, прямо тебе Нельсон какой-то!
Глава четырнадцатая ГОЛОД И СМЕРТЬ
Поле, усеянное костями и черепами, вросшими в мох, словно серые камни, иные со следами от ударов боевых индейских топоров, — вот оно, то самое место у Блади-Фолл, где пятьдесят лет тому назад Сэмюэлю Херну не удалось предотвратить кровопролития.
Джон Франклин знал, без эскимосов ему не обойтись. Он боялся, что они еще не забыли тех страшных событий. Там, где люди ничего не записывают, прошлое таит в себе опасность. Теперь он часто вспоминал тех погибших, что лежали на дне копенгагенской гавани.
«Вести себя как подобает джентльмену», «игнорировать страх». Как мало толку от этих фраз, когда ты командуешь людьми.
Один или два туземца, это еще ничего. Если они будут приближаться медленно, можно успеть внушить им доверие. Хуже, если появится целое племя, причем неожиданно, или если вообще никто не покажется.
Бухта была пустынна, даже птицы не летали в небе. Джон держал в руке список с названиями, которые надлежало присвоить горам, рекам, мысам и бухтам: Флиндерс, Бэрроу, Бэнкс, имена всех англичан, участвующих в экспедиции, и имя губернатора, представляющего «Компанию Гудзонова залива». Что значат, впрочем, все эти имена! Если они тут умрут от голода или их убьют, ни одно из этих названий не переживет их, и горы останутся безымянными! Вместе со своими людьми он обошел все поле с черепами, как некогда вместе с аптекарем он обошел поле брани под Уинсби. Ему хотелось, чтобы они все поняли, что означает для эскимосов встреча с незнакомыми пришельцами. Но для Бека эти старые кости, судя по всему, были всего лишь доказательством того, что с эскимосами можно управиться, если они позволят себе шалости.
Вдруг Хепберн ахнул:
— Святые угодники! Началось! — Его застывший взгляд был устремлен в сторону моря.
Краем глаза Джон уловил, что бухта как-то вся переменилась и потемнела. Он обернулся.
Добрая сотня каяков и множество открытых лодок чуть большего размера почти бесшумно продвигались к берегу — как на охоте, когда охотник неслышно подкрадывается к дичи. Белые люди тотчас же бросились к оружию. Джон закричал:
— Зарядить и держать наготове! Не стрелять, никаких предупредительных или случайных выстрелов! Иначе все пропало!
Эскимосы, похоже, следили за каждым их движением, во всяком случае они тут же все вместе развернулись, синхронно, как стая рыб, и устремились к небольшому мысу, который находился приблизительно в четырехстах ярдах от бухты.
— Я пойду с Августом один, — сказал спокойно Джон. — Если со мной что случится, командование переходит к доктору Ричардсону.
— А если они возьмут вас в заложники, чтобы заманить нас всех, а потом перебить?
— Нам нужно привлечь их на свою сторону, — ответил Джон, — И довольно! Делайте, что я говорю!
Август получил указание следовать за Джоном, на расстоянии двух шагов. Они шли так же медленно, как Акайтхо в форте Провиденс, даже, быть может, еще медленнее. Акайтхо и Мэтью Флиндерс научили Джона, как должен держать себя вождь.
Эскимосы тем временем успели высадиться на берег и стояли теперь, глядя в одном направлении, словно стая шерстистых собак, застывших неподвижно в ожидании надвигающейся опасности. У некоторых на лицах была татуировка, волосы у всех черные. Различить их будет непросто, подумал Джон. Теперь он остановился и придержал Августа. Тихонько просчитал до двадцати и сказал:
— Начинай!
Август знал, что ему следует говорить. Джон сам заставил его выучить все фразы наизусть. На всякий случай он привлек и Июня, чтобы проверить, говорит ли он то, что нужно: мирные намерения, подарки, обмен продуктов питания на «хорошие вещи», не видали ли они тут большого судна, в той стороне, где восходит солнце. И все повторять — мир, мир, мир.
Когда Август закончил, эскимосы вскинули руки и принялись хлопать в ладоши, как восторженная публика в опере. Дьявол его разберет, что означает у них это хлопанье?! Может быть, не одобрение, а совсем наоборот! Громко и ритмично они выкрикивали все хором: «Тейма, тейма, тейма!»
Хорошо, если это не «месть». Джону вспомнились «Смерть или слава», «Хлеб или кровь». Августа он ни о чем спросить не мог, потому что его уже окружили со всех сторон эскимосы, продолжавшие бить в ладоши. Теперь главное — не уронить достоинства, это он знал. Вот почему он остался стоять, где стоял, благосклонно принимая «тейму», звучавшую все громче и громче, как знак всеобщего ликования, втайне надеясь, что оно означает нечто вроде «добрый день».
«Тейма» означало «мир»!
Передали подарки: два котла и множество ножей. Затем начался обмен. Эскимосы предложили трубки и стрелы, копья и деревянные солнцезащитные очки, за это они хотели получить все, что только попадалось им на глаза из металлических предметов и приборов. Довольно скоро они перешли на самообслуживание, самостоятельно отбирая необходимые им вещи. Мило улыбаясь, они совали нос куда только можно и умудрились стащить у Бека пистолет, а у Хепберна — плащ. Бек кинулся отбирать свой пистолет, но они заголосили дружно «тейма» и не отдали добычу.
Джон сидел, как скала, и не двигался. Он знал, что ему самому от чужих ловких рук ни за что не уберечься, и потому призвал к себе Хепберна. Один из эскимосов как раз попытался отрезать у него пуговицу с мундира. Джон только посмотрел на него внимательно. Хепберн шлепнул его по рукам и отослал к Худу, у которого полно было пуговиц на обмен. На какое-то время это подействовало.
Царила полная неразбериха, и как с ней управиться, пока было неясно, оставалось только выжидать. Джон чувствовал, что стоит ему сейчас подняться, выказать тревогу или начать кричать, командовать — на экспедиции можно будет ставить крест. К тому же эскимосы прекрасно понимали, что такое пистолеты и ружья. Едва только кто-нибудь из белых приближался к своему оружию, они тут же вцеплялись в него и кричали хором «тейма, тейма», а некоторые принимались ритмично похлопывать невольного пленника по груди.
Худ отыскал веревку и привязал себе к ноге ящик с астрономическими инструментами, да так крепко, что, если бы кто-нибудь надумал посягнуть теперь на это сокровище, тому бы пришлось тащить с собою и Худа. Затем он достал альбом и начал рисовать, выбрав в качестве модели одну из женщин. Он потратил немало труда на то, чтобы воспроизвести татуировку на ее лице, лоб с выступающими надбровными дугами, глаза. Эскимосы заглядывали ему через плечо и громко сообщали модели, к какой части тела теперь приступил художник. Женщина охотно выставляла на обозрение то, что требовало, по ее разумению, особой точности: зубы, язык, правое ухо, левое ухо, руки, ноги. Портрет получился странный — отдельные детали не складывались в привычное целое. Но эскимосам он очень понравился, и они склоняли головы то вправо, то влево, чтобы разглядеть все как следует до последней мелочи. Теперь тут собралось почти все племя, им всем хотелось посмотреть. Когда Худ закончил работу, он преподнес ее своей добровольной натурщице и приложился к ручке. От радости она застыла на месте, а потом высоко подпрыгнула.
Но вот появился колдун. Наряженный в медвежью шкуру, он, рыча и пыхтя, на четвереньках, принялся ходить кругами вокруг белых пришельцев. Август сказал только, что это особый заговор, медвежий, чтобы отвести беду. Потому что колдун считает всякое рисование крайне опасным. Неожиданно все эскимосы подхватились и бросились бежать. Рассевшись по лодкам, они тут же спешным порядком отчалили от берега. На месте встречи осталось лежать немало добра, которое они только что добыли хитростью и ловкостью, а кое-что и выменяли честным образом. Женщина бросила свой портрет, решив вместо него прихватить протрактор, чертежный инструмент, которым Худ пользовался при составлении ландшафтных карт. Потом она все-таки передумала, вернулась и положила протрактор назад, а вместо этого опять взяла свой рисунок. Она едва успела запрыгнуть в последнюю лодку, из тех, что были открытыми, в них сидели одни только женщины. В считаные минуты бухта опустела и снова стала такой же безлюдной, как утром.
— Мы спасены, — сказал Ричардсон. — Вот только зря старались. От них нам все равно никаких продуктов было бы не получить.
Август подтвердил:
— Они не хотели иметь с нами никаких дел. Это инуиты с западного побережья. Летом они селятся в хижинах из топляка, а зимой в круглых шатрах из снега и льда, обитают в основном тут, на суше. Им уже не раз приходилось сталкиваться с белыми людьми, и ничем хорошим это не кончалось. Они собирались нас убить, но нас охраняют слишком сильные духи. Дух медведя хотел нас сожрать, но большая женщина, что живет под морем, не дает причинять нам вреда.
— Тогда давайте трогаться в путь, к морю, — сказал на это Джон. — Там ей нас легче будет охранять.
21-го августа они разбили лагерь на мысе Тернагейн. Положение становилось все более серьезным.
Надежды на то, что им удастся тут, в лагуне Бэтхерст-Инлет, врезавшейся длинным чулком в сушу, обнаружить заветный проток, по которому они могли бы выйти к Гудзонову заливу, не оправдались. Оказалось, что это обыкновенная глухая бухта: пять дней в одну сторону, вдоль правого берега, пять дней в другую, вдоль левого, и вот уже половина августа долой. Пережив эту неудачу, они отправились дальше, на восток, вдоль побережья, и наконец скрепя сердце вынуждены были отказаться от мысли добраться до начала зимы до судна Пэрри. Пешком они дошли до крайней оконечности полуострова Кент и назвали этот мыс «Тернагейн», мыс «Возвращение», обозначив таким образом место, где было принято окончательное и бесповоротное решение возвращаться назад.
Они голодали.
Даже рыбной ловлей тут прокормиться было почти невозможно, об охоте и вовсе следовало забыть.
Если бы они успели разузнать у эскимосов получше о том, где тут водится рыба и где искать лежбища моржей! Август и Июнь этих мест совсем не знали. Или если бы у них хотя бы были ружья получше — в этой голой пустыне негде было укрыться, чтобы хоть как-то подобраться к дичи, которую здесь с таким трудом удавалось находить.
Нет, не таким они представляли себе арктическое побережье. Они не ожидали встретить здесь такую мертвую тишину, им представлялось, что тут будут морские собаки, моржи на льдинах и прибрежных валунах, белые медведи, вразвалочку спускающиеся с холмов, высокие скалы, гагары и другие крупные птицы, море красных цветов, — симфония красок, ласкающая взор.
Джон думал сначала назвать этот мыс по имени борца против рабства Уилберфорса. Но теперь, когда стало ясно, что они возвращаются, нужно было придумать что-то другое. Достойный муж заслуживает все - таки лучшего, чем этот клочок земли, на котором к тому же столь бесславно закончилась их экспедиция.
Вояжеры впервые за долгое время заметно приободрились — впереди их ждала земля, путешествовать по материку им было привычнее. Зато помрачнели эскимосы-переводчики: там, в глубине страны, женщина, живущая под морем, их защищать уже не сможет.
— Капитан «Ириса» мог бы быть счастливейшим человеком на свете, а «Ирис» мог бы быть счастливейшим судном, если бы только его не сделали… Я уже рассказывал эту историю? Бог ты мой, от голода я совсем сдурел!
Ричардсон замолчал.
В памяти образовались провалы, и сил уже не хватало на наблюдения и серьезные разговоры. Единственное, что не иссякало, — безудержная фантазия. Воображение рисовало чудесные картины: в форте Энтерпрайз их ждет прекраснейший пеммикан, оленьи туши, развешанные аккуратно на крюках, ром и табак, чай и сухари. А Худ мечтал о Зеленом Чулке. Наверное, ребенок уже родился.
Только вперед, на юго-запад, идти, пока не дойдут до форта! Голод затмил все прочие неприятности: вояжеры глазом не моргнули, когда посреди, залива Коронейшен налетела буря и обрушилась всею мощью на лодки. Целый день они боролись со стихией, с трудом удерживая легкие каноэ на плаву, а вечером новый шквал сокрушительной силы погнал их флотилию с бешеной скоростью прямо на скалы. Бывалые моряки уже прощались с жизнью, вояжеры видели только одно — наконец-то суша, она сулила палатки и сытные обеды. Джон сидел, сохраняя стоическое спокойствие, и старательно отмечал на карте каждый остров, который проносился мимо них то слева, то справа, а Худ склонился над своим альбомом и зарисовывал, не обращая внимания на брызги и пену, прибрежные скалы, пытаясь воспроизвести с возможной тщательностью их очертания.
— Карты, наблюдения, отчеты, рисунки, — сказал как-то раз Джон. — Если мы начнем думать только о мясе и дровах, мы никуда не продвинемся.
О буре было тоже лучше не думать. Так им удалось каким-то непостижимым образом собраться и дотянуть до тихой бухты, найти которую уже никто не рассчитывал и увидеть которую в этом ужасе было просто нельзя. В кромешной тьме, в тумане, они причалили к берегу и тут же рухнули — кто где стоял.
Джону снились буря, спасение и новехонький листоверт, который превосходно работал и проецировал все это на стену. Он попытался удержать в памяти его конструкцию, но наутро не мог вспомнить уже ничего. Он снова почувствовал прилив сил: всякий раз, когда ему снились машины, он спал особенно хорошо.
Несколько дней спустя, дойдя до устья реки, которой Джон дал имя Худа, они выложили весь лишний груз, главным образом оставшиеся подарки для эскимосов, на небольшом возвышении, обложили камнями и установили английский флаг. Пусть хотя бы тех, кто придет сюда после них, эскимосы встретят получше. Затем они поплыли по Худовой реке, пока гигантский водопад не преградил им путь. Среди островерхих скал, по каменному желобу, неслись бурливые потоки, ударяясь о приступы и спадая каскадом вниз, вокруг все голо и пустынно — величественная красота. Самое подходящее место для борца за уничтожение рабства, надо же хоть что-то противопоставить Херну и тем кровавым событиям, подумал Джон и, довольный, вывел имя Уилберфорса на карте.
Стало холодно, а дичи так пока и не попадалось, даже следов не было видно. Пеммикан закончился. Июнь указал на скалы: каменная стена была вся покрыта неприглядного вида лишайником, который считался съедобным. Вкуса он был отвратительного, но это лучше, чем ничего. Ночью никто не спал. От лишайника одних тошнило, у других начался понос. Худ страдал больше всех, у него ничего не держалось.
На другой день, 28-го августа, снова только две рыбины и одна куропатка да еще два мешка лишайника. Вояжеры назвали его «tripes de roche» — «горная труха».
Джон распорядился построить из больших каноэ по два маленьких, чтобы легче было таскать. Для рек должны были сойти и такие. Сделали две мили, с большим трудом. Так закончился этот день. Пошел снег.
Никто из англичан в охотники не годился. Джон был недостаточно скор, Бек недостаточно терпелив, Худ скверно стрелял, а доктор страдал близорукостью. В лучшем случае Хепберну удавалось иногда еще что-нибудь подстрелить. Факт оставался фактом — без Креди, Вайяна, Соломона Беланже, Мишеля Тероаотеха и обоих переводчиков они бы уже давно умерли с голоду. Но чем лучше вояжер охотился, тем больше он себе позволял, — дошло до того, что некоторые начали даже игнорировать приказы. Они уходили из лагеря, пропадая где-то днями и ночами, отказывались отчитываться, сколько боеприпасов потратили, и потихоньку ели добытую дичь. Только Соломон Беланже вел себя пока еще честно.
— Теперь у нас новые порядки, — заметил Бек как бы между прочим. — У них оружие и патроны, у нас секстант и компас. Воруй сколько угодно.
— Порядки старые, — ответил Джон. — Всякий знает, что без приборов живым отсюда не выбраться. Ну, если кто выберется, то что ж, честь ему и хвала.
Когда Перро заявил, что взял ровно столько патронов и пороха, сколько положено, Бек поверил ему на слово и не стал требовать доказательств. Он снова вел себя непонятно — какую игру он затеял? Хочет набиться вояжерам в друзья? Может быть, считает, что лучше добровольно покориться, чем идти на открытое поражение? Или надеется таким предательским двурушничеством сохранить себе жизнь, если дело дойдет до кровавого бунта?
Джон стиснул зубы и решил выкинуть эту мысль из головы. Его система предписывала считать подобное невозможным до тех пор, пока это не станет фактом. Но, к своему собственному стыду, он все-таки на всякий случай сохранил это подозрение.
1-е сентября. Худ по-настоящему разболелся. Хуже всего, что он совсем не переносил «горную труху» и потому страдал гораздо больше, чем другие, причем не только оттого, что тело сопротивлялось этой пище, но и просто от голода.
Холода крепчали. Пушистые снежинки еще хотя бы ласкали взор, но потом пошла одна только мелкая белая крупа, забиравшаяся под одежду. Ночью приходилось по часу ждать, пока застывшее колом одеяло хоть немного прогреется, чтобы дать возможность забыться в полудреме. Они брали с собой в постель свои башмаки, чтобы не заниматься утром их оттаиванием. Тем более что для этого требовался огонь и, следовательно, дрова, а дрова еще нужно было найти.
Голод породил медлительность, но медлительность не зрячую, а слепую. Они по-прежнему двигались вперед, они пытались сохранять любезность и держаться уверенно, но они не могли справиться с простейшими вещами и совершали ошибки. Они отправлялись на каноэ к другому берегу реки, но при этом забывали взять с собою все вещи. Они смотрели застывшим взглядом на приближающуюся кромку водопада и ничего не предпринимали. Их состояние напоминало ту стадию опьянения, когда удовольствие превращается в муку. Ни единого зверя. Даже лишайника теперь было толком не собрать, его сначала нужно было откопать из-под снега. Они наткнулись на остатки волчьей трапезы, полусгнившие кости оленя, которые они попытались поджарить — держали долго над огнем, пока те не почернели.
— От этого не будет никакого проку, — сказал Июнь. — Лучше суп сварить.
Джон предложил попробовать, но остальным хотелось непременно подержать что-нибудь на зубах. Суп! Разве может какой-то эскимос знать, что требуется английским и французским желудкам! Джон спорить не стал. Моральный дух, считал он, важнее, чем суп. Июнь обиделся. Он бесследно исчез, прихватив с собою пятьдесят патронов.
От морального духа тоже почти не осталось и следа. В сущности, он покинул их уже много миль тому назад. И даже если проявление слабости иногда отдаленно напоминало таковой, это не слишком меняло дело.
Шагать, шагать, все время шагать по нетронутому снежному покрову, прерывавшемуся только там, где попадались реки или озера.
Джон шел и время от времени думал о том, как это странно — его ноги идут как будто сами по себе и при этом почему-то правый башмак все время задевает левый и бьет по косточке, и никогда наоборот. Слабость демонстрировала каждому, сколь ненадежна его конструкция. Они все согнулись. Странно, разве человек не рожден с прямою спиной? Бороды обледенели, без огня их ни за что не освободить от сосулек. А ведь это дополнительный груз. Такая обледеневшая борода согнет любого в три погибели. Мысли становились все более туманными и разбегались при всякой попытке собрать их. По временам кто-нибудь из вояжеров начинал по-детски капризничать, поднимал крик из-за какого-нибудь сущего пустяка: Перро вдруг заявил, что не желает больше идти за Самандре, потому что у того, дескать, по-дурацки болтаются штаны. Потом опять многочасовое молчание, и только скрип шагов. Вдруг кто-то решил, что они направляются не к форту, а, наоборот, от него. Быть может, их судьба уже давно была предрешена.
Откуда у Бека берется так много сил? Разве это справедливо, что такой тщеславный и к тому же непостоянный человек оказался более выносливым, чем остальные? Красавцам, похоже, даются свои, особые резервы, которые довольно трудно оценить. Им главное во что бы то ни стало спасти свою красоту, и это делает их такими целеустремленными.
На ужин «горная труха», каждому по горстке, результат многочасовых поисков. Серые, морщинистые лица.
14-е сентября. Видели нескольких оленей, но ни одного не подстрелили. Мишель случайно задел курок дрожащими от волнения пальцами и выстрелил слишком рано, остались без добычи. Мишель рыдал от отчаяния. Креди присоединился к нему.
Худ значительно отстал от группы, лишь спустя несколько часов он, поддерживаемый Ричардсоном, добрался до палаток, где уже раздавали собранную «горную труху», которую он не переносил.
— Я там немного пошалил, — сказал он с улыбкой, опустился на колени и рухнул на землю.
Сознания он не потерял. Это было бы слишком, все-таки любопытно, что их там ждет еще впереди. Правда, рисовать, как прежде, у него уже не получалось, зато глаза и голова пока еще работали исправно, старательно переваривая все подряд и отвлекая его от собственных невзгод.
Перро залез в свой вещмешок и достал оттуда несколько кусочков мяса для Худа, сказав, что это он, мол, накопил за последние дни. Он подарил Худу целую пригоршню мясных объедков. Все девятнадцать членов экспедиции плакали, даже Бек и Хепберн. Какая разница, откуда это мясо взялось у Перро! Все - таки она проявилась, человеческая честь, пусть ненадолго, но зато ясно и отчетливо.
— А я все же думаю, что Июнь вернется! — сказал Август. — Вернется и принесет много мяса!
— Мясо! Ура!
Они обнялись и были пьяны от надежды. Скоро они будут дома! Тут всего ничего!
Так закончилось 14-е сентября, славный день.
23-е сентября. Пельтье, уже несколько дней стонавший, что каноэ слишком тяжелое, впал ни с того ни с сего в ярость и грохнул лодку на землю, повредив ее в нескольких местах. Ему пришлось ее снова взвалить на себя и нести дальше. Если повезет, ее можно будет еще починить.
Когда же поднялся ветер и пошел снег, Пельтье повернул каноэ так, что очередной порыв просто вырвал ненавистную ношу у него из рук. Теперь ничего не оставалось, как бросить лодку тут. Пельтье не скрывал своего триумфа, и это пугало. Другое каноэ нес Жан-Батист Беланже — надолго ли его хватит? Джон увещевал его, как мог:
— Мы на верном пути, но без каноэ мы пропадем.
Чуть позже Джон установил, что выбрал неверный путь. Магнитная стрелка в здешних местах не работала, она вертелась просто по кругу. Настала страшная минута: полуживой от голода командир должен был сообщить своим полуживым от голода спутникам, что им предстоит изменить курс. Это требовало мужества, и собрать его стоило величайших усилий.
— Момент истины, — пробормотал Бек, глядя в никуда.
— Он сбился! — прошипел Вайян.
— Если бы вы знали столько же о навигации, сколько знаю я, вам было бы совершенно не страшно. Здесь трудно ориентироваться, но выбраться можно, если руководствоваться логикой и научными сведениями.
Они поверили ему только потому, что вынуждены были поверить. Они слишком все ослабели, чтобы на самом деле верить во что-то. Теперь они все боялись, что им придется здесь умереть.
То, что Худ держался так мужественно, было крайне важно. Мичман уже выглядел как покойник, но его оптимизм служил укором всякому, кто пытался хотя бы чуть-чуть себя пожалеть. Почему-то все были уверены: как только Худ умрет, всех ждет конец.
Когда они вышли к какому-то озеру, Джон приказал прорубить во льду прорубь, чтобы попытаться поймать рыбу, но тут оказалось, что сетей не осталось. Вояжеры сочли их слишком тяжелыми, чтобы тащить, теперь они лежали где-то далеко в лесу, под снегом.
Два часа спустя Жан-Батист Беланже споткнулся, как плохой актер, которому было сказано, что в этом месте он непременно должен споткнуться. Зато само место было выбрано превосходно: они как раз шли по краю глубокого обрыва. Последняя лодка разбилась вдребезги!
На ужин они разделили полусгнившую оленью шкуру, которую им удалось выцарапать из-под снега. Здесь не было даже «горной трухи», и костер развести было тоже не на чем.
«Если бы мне сейчас попался кот Трим, — подумал Джон, — я бы тут же подстрелил его и съел». Он испугался, но был слишком подавлен, чтобы запретить себе совершенно думать об этом, и вот уже коварная мысль пошла снова истязать его: кошачье мясо, что может быть вкуснее! Джон попытался направить свое воображение в другую сторону: студень из свиной головы. Но предательский мозг не желал подчиняться, подсовывая студень, напоминавший по вкусу «горную труху», и несчастного Трима, ни в чем не уступавшего телячьей вырезке.
25-го сентября некоторые вояжеры начали есть голенища сапог, на следующий день перешли на подошвы Худ тоже попробовал. Но много в него не влезло I)н посмотрел на Джона, с видимым усилием пожал плечами и прошептал:
— Жесткие, заразы! Если буду теперь покупать сапоги…
Днем Худ еще как-то держался, но по ночам он все время бредил, говорил о Зеленом Чулке и своем ребенке. Теперь у него есть маленькая девочка. Две индеанки есть у него, одна большая и одна маленькая.
Вот он в саду, у себя дома, в Беркшире, нужно скосить всю крапиву да чертополох, пока светит солнце.
— Невозможно слушать! — высказался Хепберн.
26-го сентября они вышли к большой реке.
Джон, с трудом заставив двигаться свой язык, прохрипел:
— Это река Копермайн. Нам нужно только перебраться на тот берег, и мы почти дома!
Понадобилось больше часа на то, чтобы они поверили ему, что это и впрямь Копермайн. Но теперь у них не было лодки.
— Строим плот, — слабым голосом распорядился Джон.
За три дня они соорудили некое подобие плота. Но как добиться, чтобы его не снесло, когда они будут переправляться? Ричардсон, в прошлом, если верить его словам, хороший пловец, вызвался переплыть на ту сторону, чтобы перебросить канат и устроить там «пристань». Он сотворил молитву, разделся до нижнего белья и поплыл. У него тут же все свело от холода. Полуживого, они вытянули его из воды, сняли одежду, чтобы растереть снегом. В ужасе уставились они на голое тело — восемнадцать пар глаз на изможденных лицах. Соломон Беланже первым обрел дар речи.
— Mon Dieu! Que nous sommes maigres![1] — выдохнул он со стоном.
У Бенуа, того, что из Сент-Ирие-ла-Перш, неожиданно начался очередной приступ тоски, ему вспомнился родной дом, он принялся громко всхлипывать, и вскоре уже снова плакали все. Чужой плач действовал заразительно. «Похоже, мы все превратились в малых детей, в трехлетних младенцев», — подумал Джон, утирая слезы. В отчаянии они бросились растирать Ричардсона. Он снова пришел в себя, но они продолжали из последних сил упорно тереть его дальше, словно надеясь вернуть ему прежний облик, хотя, кроме снега и слез, им нечего было ему предложить.
Снежная буря. Первый плот оторвало и унесло стремниной. Только на втором плоту, 4-го октября, им удалось перебраться через реку. Главное теперь не терять ни минуты.
— До форта Энтерпрайз осталось всего сорок миль!
Джон неустанно повторял:
— Скоро все кончится, осталось всего сорок миль!
Вот только сколько времени понадобится, чтобы
преодолеть эти сорок миль, если ты больше не можешь? На что способна человеческая воля? Собственно говоря, теперь это была задача воли командовать: «Вперед!», «Только вперед, не умирать!» Но воля так и норовила увильнуть, сбиться куда-нибудь в сторону, объединиться с глупым телом и с важностью перебирать причины, по которым гораздо лучше было бы плюнуть на все и упасть, заснуть или умереть. Воля оказалась дамочкой крепкой, но тщеславной и до странного легко подпадающей под чужое влияние. Возьмет и вдруг заявит в гордом возмущении: «Нет, это выше человеческих сил! Мужественный человек не побоится сделать паузу!» А несчастное, усталое тело, едва услышав такое заявление, недолго думая, тут же отзывалось и, увлекаемое силой тяжести, ложилось. Хорошо еще, что такое происходило не со всеми одновременно!
Джон пока еще не упал, но он знал, его держит только то, что он командир. «Моя система не охраняет меня от неожиданных поворотов судьбы, — подумал он. — В некоторых ситуациях я на своем месте, в некоторых — нет, и от этого можно умереть. Нужно было все-таки сварить суп. Нам нужно было все-таки… Если я буду отвлекаться, то…»
Вдруг он увидел перед собою город Лаут, посреди мирных лугов со множеством коров, вдалеке — холмы и леса, он даже увидел баржи, которые шли по каналу. Потом он оказался в городе, увидел жителей, прогуливавшихся по обеим сторонам улицы, они любезно здоровались, вели себя почтительно и прекрасно понимали друг друга. А на другом конце города — огромная гора. Да это же он сам! Только он и другие горы на самом деле путешествовали. Только он один был командиром. Он держал для других веревку…
Очнувшись, он обнаружил подле себя Августа, который сидел и насвистывал какую-то мелодию.
— Почему ты свистишь? — спросил Джон.
— Свист отпугивает смерть, — ответил переводчик.
Джон поднялся.
— Ах вот оно что. Я думал, что я гора и мои ноги могут идти дальше без меня. А где остальные? Доктор Орм еще не появился?
Август испуганно смотрел на него, Джон резко развернулся и пошагал дальше. Теперь он знал, чего он боится больше всего на свете: что он угодит в море безумия, перевернется и затонет, как дурное судно, доставшееся неумелому штурману. Страх подгонял его, заставляя идти все быстрее и быстрее. Ему казалось, будто предвестники помешательства уже протягивают к нему свои руки: еще немного, и он поверит в черта и в то, что мертвые могут гнаться за ним и непременно догонят, раз они медленнее его самого. Кроме дурных судов бывают еще суда невезучие.
«Бек, вот кто сводит меня с ума, — подумал он. — Не доверяю я ему, справедливо или несправедливо, не знаю. Но он сводит меня с ума. Я должен его отослать».
Секстант, компас, план расположения форта Энтерпрайз, форта Провиденс, важнейших озер и рек — все это получил Бек от Джона в дорогу. Поделили боеприпасы: Беку выделили пятую часть всех запасов, не меньше. В конце концов, он берет с собой только четырех человек, но притом самых сильных: Сен-Жермена, Соломона Беланже, Бопарлана и Августа. Кроме того, он раньше остальной части отряда доберется до форта Энтерпрайз, где всего уже будет в достатке. Пусть берет пользуется! Даже если запасов окажется меньше, чем ожидалось, даже если Бек со своими людьми съест слишком много, все равно это лучше, чем открытый бунт быстрых против медлительных.
Похоже, его система все-таки действовала: Джон Франклин продолжал быть командующим, позволяя другим не уронить чести и достоинства.
Бек отправился вперед, Франклин остался. Все равно еще нужно было дождаться Самандре, Вайяна и Креди, состояние которых стало значительно хуже, чем у Худа.
Полчаса спустя появился наконец Самандре и сообщил, что двое других легли и не встают, никак их не поднять.
Ричардсон пошел по следам Самандре назад, чтобы посмотреть, что там с отставшими. Когда он их нашел, они лежали полуобмороженные на земле и не могли сказать ни слова. Поскольку он был слишком слаб, чтобы взять с собою хотя бы одного, он вернулся ни с чем.
Франклин подвернул себе ногу и теперь хромал. У кого еще достаточно сил? Они попытались уговорить Бенуа и Пельтье, которые еще хоть как-то держались, помочь дотащить товарищей, но уговоры не подействовали. Более того, вояжеры стали наседать на Джона: пусть отправит их вслед за Беком и вообще предоставит каждому самому решать, как ему двигаться дальше. Джон схватил Бенуа за плечи и хорошенько встряхнул:
— Вы не знаете, куда идти, понимаешь ты это?! Вы не знаете направления!
— Мы пойдем по следам мистера Бека.
— До первого снега или дождя, потом вы уже ничего не увидите! Тогда вам конец!
Нехотя Бенуа признал его правоту, но замерзших все равно отказался нести.
— Тогда мне точно придет конец!
Несколько минут Джон боролся с собой, а потом
сказал:
— Уходим! Мы оставим их здесь!
Это было поражение. Он не смог спасти этих двух людей. Хорош командир! Теперь нужно было хотя бы не дать умереть остальным — от отчаяния и слепоты. Нога предательски распухла и страшно болела. Он уже смутно догадывался, чем закончится для него это путешествие.
Через несколько миль свалился Худ, потеряв сознание. Поскольку нести его было невозможно, кто-то должен был остаться подле него. Вызвался Ричардсон, он доверял Джону, надеясь, что тот пришлет им из форта Энтерпрайз продовольствие и спасет их от неминуемой гибели.
— Нет! — сказал Джон. — Я капитан! Но я медленнее, чем вы. Я останусь с Худом, а вы с остальными пойдете дальше. Вот компас и секстант.
Он поступил так, потому что просто больше не мог. Ему было не угнаться за ними, и, следовательно, он, в силу сложившихся теперь обстоятельств, не мог их вести.
Они поставили палатку и перенесли туда Худа. Затем доктор собрал вокруг себя оставшихся членов отряда. Джон дал последние наставления:
— Чтобы все держались вместе! Кто один пойдет вперед, тот пропадет! Потому что сам заблудится и других собьет, будут ходить по его следам. Всем держаться вместе!
Хепберн выступил вперед:
— Я останусь с вами и с Худом!
Ричардсон тронулся в путь. Джон с Хепберном отправились на поиски дров для костра, «горной трухи» и следов диких зверей. Голода никто уже не чувствовал, только слабость. Самочувствие, впрочем, не имело теперь никакого значения, главное — выжить, но выжить можно было только при большом везении.
Хепберн подстрелил куропатку, которую они тут же поджарили. Они накормили Худа, и ему как будто полегчало. Себе же они набрали немного «горной трухи».
Два дня спустя возле палатки неожиданно возник Мишель, ирокез. Сказал, что испросил у Ричардсона разрешения вместе с Перро и Жан-Батистом Беланже вернуться в лагерь. К несчастью, он потерял своих спутников в темноте и не смог обнаружить их следов.
Джону это показалось странным, потому что дождя вроде не было, снега тоже и ветер был совсем слабым.
Фонтано, видимо, тоже умер, сообщил далее Мишель, упал, когда они переходили вброд реку, и сломал себе ногу. Они вынуждены были оставить его, но на обратном пути он почему-то его не обнаружил.
Мишелю повезло, он наткнулся на дохлого волка, погибшего, судя по всему, от рогов оленя. Мишель прихватил часть с собой, они жадно набросились на мясо и все нахваливали индейца. Мишель попросил дать ему топор, чтобы принести еще. Когда он ушел, Джон задумался: по его расчетам, что-то тут не сходилось.
— Откуда у него столько патронов? Маловероятно, что Ричардсон выдал ему так много. И почему у него теперь два пистолета?
Когда Мишель вернулся с очередной порцией мяса, Джон спросил его о пистолете. Мишель сказал, что это ему, дескать, подарил Пельтье.
Они продолжили свою трапезу, и скоро уже им стало казаться, что их несчастные кости как будто бы наливаются силой. Джон сосредоточенно думал: он пытался что-то такое вспомнить, но не знал что.
В какой-то момент он вышел из палатки, чтобы спокойно пропустить перед внутренним взором череду картин. Вернувшись, он сказал:
— Я перестал обращать внимание на детали! Могу поклясться, что это пистолет Беланже.
Все с ужасом смотрели на него.
— Вы что, думаете, я его убил? — дрожащим голосом спросил Мишель. — Это неправда! — Его рука потянулась к пистолету.
— Да нет, — вмешался Хепберн, — никто ничего такого не думает, с чего ты взял?!
Индеец снова успокоился.
Вот только есть волчье мясо никто больше не захотел.
Мишель не спускал с них глаз ни днем ни ночью, строго следя за тем, чтобы эти двое британцев не могли поговорить наедине. Общаясь в его присутствии, они вынуждены были прибегать к языку невольников: говорили о чем-нибудь невинном, так чтобы он все понимал, и одновременно старались при этом вложить дополнительный смысл, ему недоступный: «Похоже, это не единственный волк, погибший подобным образом». Имена Перро и Фонтано они называть боялись. Или: «Если олень перестает бояться волков, он может наверняка начать убивать и других».
Мишель смутно догадывался об их подозрениях и опасениях. Он наотрез отказывался ходить на охоту, все больше тиранил своих спутников и предписывал, кому на каком месте спать. Но и без всяких разговоров белые не сомневались: если бы Мишель знал, куда идти, и умел обращаться с компасом, они бы давно уже были убиты и, хуже того, съедены.
— Почему ты не охотишься, Мишель?
Но тот упорно отказывался:
— Тут дичи нет. Нам лучше двигаться к Зимнему озеру. Мистера Худа мы можем ведь забрать потом.
Джон задумался:
— Хорошо. Только сначала нам нужно запасти ему дров и еды, сам-то он двигаться не может.
Джон искал случая переговорить с Хепберном.
Мишель согласился. Все вышли из лагеря и разбрелись в разные стороны. Джон принялся рубить ветки, стараясь производить побольше шума, чтобы Хепберн знал, где его искать. В этот момент со стороны лагеря раздался выстрел. Он вышел на поляну одновременно с Хепберном и обнаружил Худа лежащим мертвым подле костра. Выстрел пробил череп навылет. Мишель стоял рядом.
— Мистер Худ чистил мое ружье. Нажал, наверное, на курок. Случайно.
Они похоронили Худа на скорую руку, просто присыпали тело снегом. Теперь им не нужно было долгих разговоров, вопросы напрашивались сами собой: отчего Мишель оставил свое ружье, если собирался охотиться, и как еле живому Худу могла прийти в голову мысль взяться чистить его ружье? И главное — пуля вошла в голову сзади, на затылке еще остались следы от пороха. Они уже давно держали свои пистолеты заряженными.
Теперь Худ умер, и можно было двигаться дальше. Они свернули лагерь, и Джон наметил курс. До ночи они успели сделать всего лишь две мили, у Джона болела нога. На ужин они отрезали себе по куску бизоньей шкуры, которой была подбита накидка Худа. Мишель ни на секунду не оставлял их одних.
Мишель то и дело спрашивал:
— Сколько миль еще осталось? В каком направлении находится форт?
— Еще далеко, — отвечал Джон.
Но прошло всего лишь три дня, когда Мишель вдруг с определенностью заявил, что узнал скалу, от которой до форта идти не больше дня.
Джон покачал головой.
— Исключено, — сказал он.
На другое утро, ни свет ни заря, индеец выбрался из палатки и прихватил с собою свое ружье, сказав, что, дескать, собирается пойти поискать лишайник. Впервые за время их перехода он проявил такое рвение.
— Я рад, — ответил Джон, а Хепберн добавил:
— Какой ты добрый, ты настоящий друг.
Они выждали, пока его шаги удалятся.
— Он просто хочет зарядить свое ружье, у него не осталось патронов! — сказал Хепберн. — Когда он вернется, нужно действовать быстро!
Джон заряжал свой пистолет с таким тщанием, будто он делал это в первый раз. Хепберн сказал:
— Мы ели это мясо, мы будем считаться соучастниками, если не убьем его сейчас!
— Первый раз за все время вы говорите ерунду, Хепберн, — ответил Джон. — Он хочет нас убить, и этого достаточно — других оснований нам не нужно, все остальное от лукавого!
Но Хепберн, похоже, все еще боялся, что Джон не сможет выстрелить как следует.
— Я сделаю это за вас, сэр! Мне проще.
Джон вытянул руку от плеча, направив дуло в сторону входа, и встал при этом так, чтобы один из походных тюков скрывал эту часть его тела и Мишель, войдя, ничего не заметил. Одно мельчайшее движение, и пистолет тут же нацелится ему в голову, едва только он появится. В этом положении Джон и застыл, весь подобравшись.
— Нет, — ответил он, — я сам это сделаю. Десять лет на войне — чем я там занимался, по-вашему? Убивают всегда не тех.
— Не тех? — Хепберн ничего не понял. — А как же ваша рука, сэр?
— Я могу часами держать руку на весу, — сказал Джон. — Научился, когда мне было лет восемь. Он постарается подкрасться незаметно, чтобы подслушать нас. Давайте будем громко говорить о каких - нибудь пустяках, иначе он просто выстрелит снаружи, сквозь палатку, если поймет, что мы затеяли против него.
— А денек выдался славный, правда, сэр? — сказал Хепберн. — И погода вроде разгулялась. — Понизив голос, он добавил: — Идет!
Джон откашлялся:
— Давайте-ка подниматься, Хепберн. Я принесу дров…
В ту же секунду на пороге появился Мишель с ружьем на изготовку. Он целился в Джона. Хепберн выхватил пистолет, Мишель направил дуло на него. Эта картинка так и осталась стоять у Джона перед глазами. Очнулся он только тогда, когда Хепберн схватил его за руку и все не отпускал. Несколько минут они молчали. Первым заговорил Хепберн:
— Вы попали ему в лоб, сэр. Он совсем не страдал, он даже ничего не успел понять.
Джон ответил:
— Это путешествие затянулось. Одна неделя была явно лишней.
На следующий день они увидели форт, стоявший на берегу озера.
В хижине они обнаружили четыре полумертвых скелета, которые не могли уже встать: доктор Ричардсон, Адам, Пельтье и Самандре. Никакого продовольствия, ни крошки! Все это время они питались оленьей шкурой, брошенной тут полгода назад и служившей когда-то одеялом, они отскабливали ножами по маленькому кусочку и ели, потом пошли в ход сапоги, в которых они пришли сюда.
— Где остальные? — спросил Джон.
Доктор попытался ответить. Джон попросил его по возможности не говорить таким замогильным голосом. Ричардсон поднялся, уцепившись истончившимися пальцами за стену, и прохрипел, глядя на Джона глазами, вываливающимися из орбит:
— Вы бы себя послушали, мистер Франклин!
Ричардсон рассказал, что не нашел тут ничего, кроме записки от Бека: «Продовольствия нет, индейцев тоже. Идем на юг, чтобы найти людей. Бопарлан умер, Август пропал. Бек». Правда, Вентцель побывал тут и забрал все карты, но своего обещания не сдержал: никаких продовольственных запасов он не сделал.
Хепберн побрел в лес, в надежде что-нибудь подстрелить. Ему повезло, назад он вернулся с двумя куропатками. Шестеро мужчин с жадностью проглотили сырое мясо — каждому досталось не больше чем на один зуб. И было это 29-го октября.
Путешествие еще не окончилось.
Пельтье и Самандре умирали. Адам окончательно слег, он даже ползать уже не мог. У него распух живот, его мучили страшные боли.
Доктор сидел подле крошечного костра, который развел Хепберн, и читал вслух Библию. Нелепая и дикая картина: вот сидит человек и читает надтреснутым, слабым голосом, который и понять-то уже почти невозможно, маловразумительные фразы из древней книги Востока, которую тоже понять почти невозможно, тем более тут, в Арктике. И все же это было для всех утешением. Даже если бы он сейчас принялся щелкать пальцами, в надежде призвать таким образом спасение, они бы только радовались: раз он сам верит в такое, другим от этого тоже утешение.
Джон рассказал Ричардсону, когда они остались наедине, что с ним произошло. Долго смотрели они друг другу в лицо — глаза навыкате, оба согбенные, заходящиеся в кашле, они напоминали двух горемычных старых пьяниц из какого-нибудь захудалого лондонского кабака.
— Я бы тоже так поступил, мистер Франклин, — прохрипел наконец доктор. — Сейчас вам поможет только молитва! Молитесь, сэр, молитесь!
Они обсудили положение. Постепенно они начали терять рассудок. Но каждый из них считал свою голову все-таки несколько лучше, и потому они старались говорить друг с другом спокойно, бесконечно терпеливо и без особых сложностей и повторяли все по сотне раз, ибо тут же забывали только что сказанное.
Теперь все зависело от Бека.
В ночь на 1-е ноября умер Самандре, и Пельтье, осознав это, потерял последнюю надежду. Он умер три часа спустя. Оставшиеся в живых ослабели настолько, что даже были не в силах вытащить тела наружу.
Хепберн и Джон, единственные, кто мог еще передвигаться хотя бы ползком, попытались набрать лишайника и веток на костер, но то и дело кто-нибудь из них двоих терял сознание, и в результате они вернулись почти ни с чем. Они давно уже пустили на растопку все, что подходило для этой цели в доме, — двери, полки, доски пола, шкаф.
Следующим слег Адам. Вот уже несколько дней он ничего не говорил и даже не пытался лечь поудобнее.
— Он придет за нами! — сказал Джон.
— Кто? — прошептал Ричардсон.
— Бек. Джордж Бек. Мичман Джордж Бек. Вы меня не понимаете, доктор?
Он замолчал, заметив, что Ричардсон уже некоторое время что-то как будто говорит, нет, сипит. Вот снова повторил:
— …милостив. Все обернет к лучшему.
— Кто?
Ричардсон мотнул головой, указывая на потолок:
— Всевышний.
— Не уверен, — прошептал Джон в ответ. — Вы же знаете, я…
Они лежали, завернувшись в остатки меховых одеял, огонь погас, они ждали смерти. Смердело.
7-го ноября к заснеженному форту Энтерпрайз подошел Акайтхо, вождь меднолицых, с двадцатью воинами. Мичман Джордж Бек, сам превратившийся уже в скелет, проявил необыкновенное упорство и все-таки сумел преодолеть тяжелый путь, добраться до стоянки индейцев и попросить вождя о помощи. Несмотря на жестокий мороз и почти непроходимые снежные завалы, Акайтхо всего за пять дней добрался от Невольничьего озера до Зимнего озера. В живых он застал Франклина, доктора Ричардсона, Хепберна и Адама.
Сначала индейцы отказались заходить в хижину, пока там находятся умершие. Они сказали, что тот, кто не хоронит мертвых, тот сам уже мертв и потому в помощи не нуждается.
Только Франклин оказался еще в состоянии понять, чего они хотят. Полтора часа понадобилось ему на то, чтобы выпихнуть оба трупа наружу и там, у самого входа в дом, кое-как присыпать их снегом. Потом он сразу потерял сознание.
Оставшимся в живых дали пеммикан и питье. Доктор запретил всем есть слишком быстро и много, но даже сам не в силах был удержаться и тут же нарушил собственное предписание. Вскоре у всех начались желудочные колики, и только Франклин был избавлен от этого, поскольку так обессилел от перенапряжения, что его пришлось кормить из ложки, и делалось это, разумеется, с гораздо большей осторожностью. Индейцы остались ухаживать за спасенными до тех пор, пока через десять дней они все вместе не смогли выступить в поход в сторону форта Провиденс.
Одиннадцать человек погибло. Кроме четырех британцев в живых остались только Бенуа, Соломон Беланже, Сен-Жермен, Адам и Август, который в конце концов все-таки объявился. Вряд ли ему бы удалось хоть кого-нибудь огородить от смерти, он не защитил бы, пожалуй, даже себя. Только Бек и индейцы были настоящими спасителями.
— После такого путешествия остаток жизни пролетит — не заметишь, — высказал предположение Ричардсон.
У Франклина были другие заботы. Он не исключал, что теперь ему никогда и ни за что не доверят командовать арктической экспедицией, да и вообще не разрешат командовать ничем. Северо-Западный проход не обнаружили, до судна Пэрри не добрались. Даже с эскимосами не удалось завязать отношений. Сколько ночей Джон провел без сна, размышляя над тем, какие ошибки повлекли за собою смерть столь многих людей. Ошибкой было доверяться Вентцелю. Но вряд ли это сыграло решающую роль. Быть может, нужно было сразу поворачивать назад уже после той неудачной встречи с эскимосами? Нет. Следующая встреча с другими эскимосами могла оказаться более удачной. Может быть, ему следовало пригрозить комайде смертным наказанием, сказав, что убьет на месте каждого, кто потеряет или повредит хоть что-нибудь жизненно важное для экспедиции, каждого, кто будет замечен в воровстве или укрывательстве? Нет. Система «преданность за доверие» от этого рассыпалась бы значительно скорее, а на другую у него бы просто власти не хватило. Наверное, нужно было взять с собой из Англии опытных охотников, людей, знающих, как выжить даже в этой холодной пустыне. Но где искать таких?
Он сказал Ричардсону:
— Система была правильная, вот только нам нужно было своевременно освоить гораздо больше вещей. Это моя ошибка, и больше ничья. Хотя и при таких обстоятельствах нам могло бы повезти. Но мне не повезло. Система верная. В следующий раз я буду умнее и докажу, насколько она верна.
— Моя система тоже в некоторых пунктах подкачала, — ответил Ричардсон, степенно кивая. Он сказал это с лукавой усмешкой, но очень мягко и ласково. — Во всяком случае, мне никогда больше не придет в голову сравнивать вас с капитаном «Ириса»!
Франклин продолжал рассуждать дальше:
— Адмиралам нужен успех, но никаких успехов им предъявлено не будет. Они решат, что ошиблись во мне и что я ни на что не гожусь. И будут правы. — Он замолчал. — Но если посмотреть на все с совершенно другой стороны, то я как раз очень даже гожусь и лучше меня не найти. Стало быть, моя задача помочь адмиралам увидеть все с нужной стороны.
Джон снова воспрянул духом. Хотя он и без того никогда, даже в худшие моменты, не терял самообладания. Страх и отчаяние были неведомы ему, и ничто не могло повергнуть его в бездействие. Нынче он был сильнее, чем когда бы то ни было.
Северо-Западный проход, открытое полярное море, Северный полюс. Три заветные цели, он дойдет до них рано или поздно, будет помогать ему Адмиралтейство или нет. Он снова отправится в путь, и никогда ни один человек, находящийся под его командованием, не умрет от голода, он поклялся себе в этом и верил в нерушимость данной клятвы, как верил в нерушимость английской короны.
Глава пятнадцатая ЧЕСТЬ И СЛАВА
В Лондоне теперь в ходу были белые циферблаты. На многих часах появились секундные стрелки, какие прежде бывали только на судовых хронометрах. Часы и люди стали точнее. Джон не имел бы ничего против такого новшества, если бы от этого прибавилось спокойствия и размеренности. Вместо того он повсеместно наблюдал нехватку времени и спешку.
Или, быть может, все дело просто в том, что никто не хотел больше тратить свое время на него, Джона? Нет, похоже, такая нынче мода. Они хватаются за цепочку часов чаще, чем приподнимают шляпу. На улицах почти не услышать ругательств, со всех сторон несется только одно: «Нет времени!»
Все тут казалось Джону немного чужим. Неприкаянность усугублялась еще и тем, что у него самого времени теперь было в избытке: новую команду ему пока никто давать не собирался.
По возвращении ему достались одни насмешки и порицание. Доктор Браун держался сухо и сдержанно, сэр Джон Бэрроу разразился гневной отповедью, Дэвис Джильберт, сменивший сэра Джозефа после его кончины на посту председателя Королевского научного общества, ограничился холодной любезностью. Только Питер Марк Роже время от времени навещал теперь Джона, чтобы поговорить с ним об оптике, электричестве, медлительности и новой конструкции листоверта. Тему магнетизма он обходил стороной, вероятно, потому, что это неизбежно связывалось с Северным полюсом. Такая тактичность была почти невыносима. Большую часть времени Джон проводил в размышлениях, сидя у окна своей квартиры на Пятой улице, в доме № 6, в Сохо. Он сидел и думал о том, где может проходить северо-западный путь, и о том, как ему все наладить, чтобы иметь возможность, оставаясь последовательным, направить свою жизнь в нужное русло. В доме напротив какая - то старушка намывала окно, по нескольку раз в день, а иногда даже и ночью. Казалось, будто перед смертью ей осталось доделать только одно это единственное дело, и она старалась изо всех сил, чтобы потом никто не мог к ней придраться.
Помогали прогулки. Частенько он выходил на улицу, на палубу, как говорил Джон про себя, и бродил по Лондону, намечая всякий раз какую-нибудь цель, чтобы хоть ненадолго забыть снег, лед, голод и мертвых вояжеров. Посмотрел он новые дома: окон теперь совсем мало стали делать, из-за налога на окна. Изучил и все новые железные мосты: повозки страшно грохотали, когда проезжали по ним, и это мешало. Потом он решил обратиться к дамским туалетам. Талия теперь была опять довольно низкая, где-то на середине общей длины тела, и, судя по всему, затягиваются нынче туже, чем прежде. Юбки и рукава стали пышнее, раздулись, как паруса, словно женщины вознамерились в будущем отвоевать себе еще больше места.
Бывало, Джон гулял и по ночам, оттого что частенько не мог заснуть. Сколько раз ему приходилось спасаться от разъяренных баб, которые, войдя в раж, требовали от него, чтобы он потчевал их выпивкой. Разбойники его не трогали, боялись. Его тело окрепло, и он снова превратился в того силача, каким был до последней экспедиции.
Как-то раз, в воскресенье, он забрел ранним утром в Гайд-парк, где наблюдал за двумя господами, которые пришли сюда стреляться. Стреляли они отвратительно, хотя и не специально: дело кончилось легким ранением, и они помирились. Вечером он стал свидетелем того, как три пьяных мужика угодили на лодке в водоворот под Лондонским мостом. Лодка ударилась о сваи и разбилась, все утонули. Собрались зеваки, теперь у них, видите ли, нашлось время на то, чтобы поглядеть! Нехватка времени — пустая мода, и вот тому прямое доказательство.
Он стал захаживать в газетную лавку, где за небольшую плату в один пенни мог стоя читать газеты: восстание греков против турков. Китай запретил торговлю опиумом. Первый пароход на вооружении военного флота, курам на смех. Достаточно снести ему выстрелом одно колесо, как он уже будет ходить только по кругу, а дальше стреляй не хочу, отличная мишень. Опять парламентская реформа! Много слов за и столько же против. И опять только и разговоров о том, что нужно торопиться и времени нет: как можно скорее провести реформу, пока еще не поздно! Как можно скорее воспрепятствовать проведению реформы, пока еще не поздно!
Два раза Джон наведывался к Гриффинам. Но красавица Джейн, было сказано ему, проводит большую часть года в Европе, путешествует с целью пополнения образования.
Что делать? Чем заняться?
Иногда он заглядывал в кофейни. Там давали чернила, перья и бумагу, если человеку нужно было записать что-нибудь важное. Правда, ничего важного Джону в голову не приходило, но он все равно просил подать ему письменные принадлежности и сидел, уставившись на белый лист бумаги. Он думал: если у меня появится какая-нибудь важная мысль, я тут же ее запишу. А может быть, все наоборот: если у меня будет на чем записывать, мне придет в голову что-нибудь важное. Так оно и вышло — неожиданно у него возникла идея. Она показалась Джону необычайно дерзкой и смелой, но это говорило скорее в ее пользу, к тому же новый план имел некоторое сходство с дальним путешествием. Идея заключалась в следующем: начать писать. Джон задумал написать себе в оправдание книгу, толстый труд, цель которого — привлечь на свою сторону колеблющихся и убедить в преимуществах его системы. Ну а поскольку он знал, что человеческая воля — птица вольная, он тут же решил закрепить свое намерение в письменном виде. Он вывел на белом листе: «Отчет о путешествии к берегам полярного моря — не меньше 100000 слов!» Спасительная строчка появилась вовремя, еще минута, и вся затея могла бы рухнуть, голова уже начала злобно нашептывать контраргументы: «Джон Франклин, если ты чего-то и не умеешь делать в этой жизни, так это писать книги!»
Самое трудное наверняка найти первые слова.
«В воскресенье, 23-го мая 1819 года, наша команда в полном составе…» Наша команда? Ведь каждый был сам по себе и сам по себе поднялся на борт, и никаких других людей там не было, которым бы они принадлежали. Он решил написать лучше «путешественники», нет, «члены экспедиции под моим командованием». Но это тоже неверно, ибо таким образом получалось, что он исключал себя из состава экспедиции, а ведь он взошел на «Принца Уэльского» одновременно со всеми. «Я и мои люди» нравилось ему так же мало, как «Мои люди и я». «Мы собрались в полном составе» было не точно, а конструкция «вся группа путешественников, включая мою собственную персону» отбивала всякую охоту читать дальше. «В воскресенье, 23-го мая 1819 года, наша предводительствуемая мною…» Н-да, и что дальше?
Голова подзуживала: «Брось ты все это к шуту гороховому! Джон Франклин, ты так совсем свихнешься!» Воля монотонно гундосила: «Дальше, дальше, дальше!» Сам же Джон мог только сказать одно:
— Дюжина слов уже есть!
Старушка намывала свое окно, а Джон писал свою книгу, так проходили дни. Теперь у него уже было больше 50 000 слов, и он добрался до первой встречи с Акайтхо и его воинами из племени меднолицых. Сочинительство оказалось дело трудным, но похожим на морское путешествие: оно придавало силы и рождало надежды, что позволяло не только осуществить задуманное, но еще и обеспечить ими с избытком часть жизни, с морем не связанную. Кто берется писать книгу, тот не может себе позволить все время предаваться отчаянию. Терпением и прилежанием можно преодолеть все муки, связанные с выбором подходящей формулировки. Поначалу Джону особенно досаждали бесконечные повторения, с которыми он постоянно боролся. Всю свою жизнь он восставал против того, что для обозначения одного и того же предмета используется несколько слов. Именно поэтому он разделил все слова на нужные и ненужные, сведя свой запас к минимально необходимому. Теперь же у него на каждой странице встречалось какое-нибудь слово, которое «встречалось» раз десять, не меньше, как это вышло, к примеру, с глаголом «встречаться», когда он приступил к перечислению арктических растений. Случалось даже, что Джон вскакивал ночью и принимался истреблять повторения, как каких-нибудь надоедливых тварей, которые мешают порядочному человеку спать.
Было еще кое-что, мешавшее ему поначалу: чем тщательнее он описывал подлинные события, тем больше они, казалось, отстранялись. То, что он сам пережил, превращалось в процессе формулирования в застывшую картинку, кроме которой он и сам уже ничего не видел. Все знакомое куда-то улетучивалось, зато появлялось что-то совершенно неведомое, манящее и пугающее. Постепенно Джон начал усматривать в этом скорее достоинство, чем недостаток, хотя, если учесть, что его целью было описание только того, что он знает сам, подобные метаморфозы скорее огорчали.
«Вождь поднимался на вершину холма, шагая степенно, с достоинством, он не глядел ни вправо, ни влево» — Джон оставил это место как есть, хотя знал, как мало это говорит о его тогдашних чувствах, которые он испытал при виде вождя, о той неясной, тревожной ситуации и о странной надежде, которую внушил ему вождь с первого взгляда. И тем не менее такое предложение вполне годилось, ибо всякий мог в него вложить свои собственные чувства и, более того, даже непременно должен был сделать это.
Так муки творчества обернулись благом: у Джона появилась новая работа, с которой он умело управлялся, ибо сознательно ограничивался только тем, что было возможно, а невозможное опускал. Уже где-то на пятнадцатитысячном слове поставленные им цели оказались вполне в пределах досягаемости:
— книга, задуманная в оправдание автора, должна быть написана хорошо. Это только вопрос времени, и ничего больше;
— она должна быть написана просто, дабы ее поняли как можно больше людей;
— она должна содержать в себе более трехсот страниц, дабы всем, кто имеет ее в своем распоряжении, не стыдно было с ней показаться.
Старушка умерла. Ее окно еще четыре дня значительно выделялось своей чистотой среди других. Джон огорчился, он так хотел подарить ей книгу. Он сидел подавленный и вдруг подумал: а что, если читателю его отчет покажется скучным? Он решил навестить Элеонор, поэтессу. Он хотел ее спросить, как сделать так, чтобы книга вышла нескучной.
— Сколько вы уже написали? — спросила она.
— Восемьдесят две тысячи пятьсот слов, — ответил он.
Она рассмеялась и принялась подпрыгивать на месте, отчего Джон непроизвольно схватил ее за бедра, чтобы остановить эти прыжки. Этого, пожалуй, делать не следовало, потому что она тут же обязала его присоединиться к ее литературному кружку. Он попытался уклониться, пустив в ход все мыслимые и немыслимые отговорки, — сослался на свою работу и даже привел, в порядке самообороны, религиозные причины, строжайшим образом запрещающие ему по воскресеньям посещать литературные мероприятия, — все было впустую, она не верила ни единому его слову.
Кружок Элеонор назывался «Амфора», и вся обстановка у нее была очень греческая. Стены были обиты тканью со всевозможными руинами, амфитеатрами и оливковыми рощами. На каждой подушке красовался извивистый угловатый узор, и даже шахматная доска и та была пристроена на коринфской колонне. Не было тут недостатка и в мраморных головах, все в лавровых венках. Многие члены кружка собирались в ближайшем времени умереть, предпочтительнее всего в Элладе, в крайнем случае в Риме. Понять их было нетрудно, потому что они повторяли это по многу раз.
Элеонор прочитала стихотворение, затем выступил некий Эллиот, завершил декламации лысый человек по имени Шап, который, прежде чем приступить к чтению, подробно все растолковал, а потом повторил свое объяснение еще раз, в самом конце. Наверное, поэтому его тут называли еще «конферансье Шап». После чтений кто-то сказал несколько взволнованных слов, и все замолчали, видимо согласившись с ним, а может быть, потому, что тщетно пытались подыскать подходящие возражения. Джон действовал, как они, и потому все обошлось без конфузов. В стихах, как и в беседах, речь шла о чувствах и природных элементах. Говорили об электрических основах симпатии и о частицах огня, которые якобы содержатся во всякой материи, — именно они, оказывается, сообщают каждой отдельной вещи свой темперамент. Согласно тезису из Бреслау, алмаз — это обыкновенный камень, который сумел обрести себя. Нет, воскресенья явно не хватит на то, чтобы как следует осмыслить все подобные прозрения и утверждения, не говоря уже о том, чтобы их обсудить. Джон был рад, что его никто ни о чем не спрашивает, он молчал, наблюдая за остальными со все возрастающим изумлением, ибо ему никак не удавалось понять, чем объясняется такое их оживление.
В конце концов он догадался: это у них наверняка игра такая! Они все играют в одну и ту же игру, каждый по-своему.
Тут были люди, которые громко и восторженно рассказывали о себе, вроде Элеонор. От своих рассказов они так воодушевлялись, что другим уже было трудно их перебить. Были здесь и такие, которые в конце каждой фразы говорили «и». Но они оказывались совершенно бессильны перед натиском тех, кто умудрялся непостижимым образом втиснуться в эту крошечную паузу, чтобы вставить свое замечание.
Главное правило этой игры, судя по всему, гласило: захватить слово и удерживать его до последнего.
Мистер Эллиот, слушая своего собеседника, так склонял голову вбок, что напоминал парусник с развернутым парусом, попавший в сильный бриз. Через какое-то время он принимался кивать и все кивал до тех пор, пока говорящий не умолкал, дабы получить теперь словесное подтверждение его ободряющего согласия. Но ничего подобного не происходило: в ответ раздавались одни только критические замечания. Или взять мисс Таттл. Она начинала слушать другого с высоко поднятой головой, однако потом опускала ее все ниже и ниже, до тех пор пока подбородок не утыкался в кружевной воротник. Это служило ей сигналом для вступления в разговор, независимо от того, закончил рассказчик свою историю или нет. В результате каждый, кто попадался мисс Таттл, неизбежно вынужден был вступить в единоборство с ее подбородком, а особенно нервные в страхе искали спасения в коротких фразах.
Поскольку Джон не собирался брать тут слово, он находился вне игры и мог спокойно и безмятежно наблюдать за ней со стороны. Но скоро это благоденствие кончилось: мистер Шап спросил его, как прошло путешествие, причем во второй уже раз. Кто - то из близстоящих обратил внимание Джона на то, что к нему обращаются. Мгновенно все перестали разговаривать, все ждали слов Джона. Теперь ему ничего не остается, как нарушить это гулкое молчание своими неказистыми, убогими фразами, щедро приправленными повторениями. Чем больше он смущался, тем более благосклонно собравшиеся смотрели на него. Они, конечно, все уже слышали о том, что в Арктике он потерпел фиаско, но всячески старались скрыть это от него, изображая крайнее любопытство и удивление. Он постарался изложить все как можно короче. К счастью, разговор довольно скоро перешел на что-то другое: заговорили о мгновении и о способности искусства останавливать его — речь шла о греческих вазах. Джону стало даже интересно, он вполне мог себе представить, что из этого может получиться: если составить несколько застывших мгновений, получится рисунок движения! Он хотел рассказать о своем открытии поэтам, однако теперь ему никак было не вставить слово. Он собрался с духом, изготовившись произнести несколько хороших складных фраз, но никто не обратил на это ни малейшего внимания. Как ни старался он придать себе вид настоящего знатока, который сейчас вот тут лопнет от распирающих его знаний, не было никого, кто бы его пожалел. Тогда он оставил свою затею и сосредоточился на чудесных ореховых глазах Элеонор и на ее затылке с такими мягкими завитушками, ему этого вполне было достаточно. Он тоже умел останавливать мгновения, быть может даже лучше, чем те, которые об этом говорили.
Последние гости ушли, Джон ненадолго остался.
— Они считают тебя интересным, потому что ты умеешь водить суда, — сказала Элеонор. — И, кроме того, для людей творческих встреча с человеком, который готов умереть за правое дело, огромное удовольствие. Один такой шрам на лбу чего стоит…
— Ты знаешь такого художника, Уильяма Уестолла? — спросил Джон.
— Я знаю только одну его картину, — ответила Элеонор. — «Муссон надвигается». Он очень талантливый.
И тут Джон понял, что она испытывает такие же затруднения, как он, когда нужно подобрать подходящее слово. Только у нее это выражается иначе. «Талантливый» — какое никчемное, пустое слово для обозначения человека или картины! Они все не находят верных слов, но они были быстрее, и потому у них это было не так заметно, как у него.
Он попрощался, отправился домой, на Пятую улицу, и снова сел писать, проводя за этим занятием дни и ночи. Чтобы выдержать, он бросил своей воле хорошую приманку: последнее предложение. Он придумал, как должна заканчиваться книга.
«Так завершилось наше долгое, трудное и несчастливое путешествие в Северную Америку, составившее 5550 миль по суше и по воде» — вот так, и никак иначе!
Если Джон уставал, он отправлял свою волю на проверку — поглядеть, не пора ли уже писать это последнее предложение. Стараясь угодить, она кидалась проверять и возвращалась с неутешительным ответом: пока еще рано!
Оставшиеся месяцы 1823 года принесли с собою три знаменательных события, о которых никто и помыслить не мог.
В августе Джон Франклин и Элеонор Порден поженились.
В сентябре издатель Мюррей выпустил в свет сочинение Джона. Книга вышла дорогая, десять гиней за штуку. Уже три недели спустя Мюррей с трудом поспевал допечатывать, поскольку весь свет захотел ее прочитать. В одночасье Джон превратился в храброго исследователя и великого человека. По книге было видно, что он даже не пытался оправдать себя, а описал все невзгоды с максимальной точностью, ничего не опуская и признаваясь в собственной беспомощности. Англичане любят такое. Все сошлись на том, что подобная беспомощность напрямую связана с необыкновенной человечностью, каковая есть ее оборотная сторона.
Они согласны были принять его таким, каким он был, — со всеми его победами и поражениями. Всякое сомнение в его знаниях и мастерстве отметалось как признак обывательского скудоумия. Его дарили своим почтением адмиралы, ученые и лорды, и в считаные дни объявилось множество людей, которые, как выяснилось, водили с ним знакомство уж много лет. Уже в том же месяце он был принят в Королевское научное общество, а вслед за этим Адмиралтейство поспешило зачислить его наконец в капитаны.
И третье событие: Питер Марк Роже явился с визитом, чтобы принести свои личные поздравления. При этих обстоятельствах он сообщил Франклину, что тот совершенно не медлительный. С его слов получалось, что он никогда и не был медлительным! Он абсолютно нормальный, обычный человек!
Вот такие новости. Нежданно-негаданно он стал нормальным и одновременно великим и самым замечательным. Теперь он стал бояться, как Ричардсон, что оставшаяся часть жизни стремительно пролетит, а он и не заметит.
Каждый день он получал новые поздравления, а чего только о нем не писали газеты! Всяк норовил разобрать его по косточкам и высказать свое суждение о том, каким он кажется и какой он есть на самом деле.
— Нет, я гожусь только на длинные дистанции, сказал он однажды Элеонор. — Когда вдруг начинается такая чехарда, я не поспеваю. Мне нужно время, чтобы со всем разобраться.
Он отправился в Спилсби, Линкольншир, чтобы там спокойно все как следует обдумать.
Элеонор ждала ребенка. Хорошо, что хотя бы об этом газеты пока молчали.
Размышлять о славе непросто, если ты сам знаменит, потому что тогда человек сам себе только мешает. Чтобы иметь возможность осмыслить все это, Франклин строго-настрого велел себе выкинуть из головы мысль, будто своей славой он обязан собственным личным качествам. Скорее, все дело было просто в сенсации. Для лондонцев он был всего-навсего «человеком, который ел свои сапоги», и, когда они встречались с ним, каждому приходила на ум какая-нибудь подходящая шутка, касающаяся голода и холода. Да, именно это было самым удивительным: всякий имел что сказать по поводу его истории. Вот почему ему не намного чаще удавалось вставить слово, чем прежде.
Мистер Эллиот сказал: «Герой — это неудачник с характером. Нынче нам нужны герои, причем больше, чем когда бы то ни было, и нужны для того, чтобы противостоять машинам». Шап воспользовался крошечной паузой и втиснул свое возражение: «Довольно нелепое объяснение! Все дело в соприкосновении со смертью! Герой — это тот, кто умирает молодым или же десять раз спасается от смерти, чтобы рискнуть в одиннадцатый. Ну а поскольку теперь все вокруг, кроме меня, только и мечтают о смерти…» Мисс Таттл, подбородок которой как раз доехал до воротничка, начала проявлять нетерпение: «Понятно. Выходит, этому нет объяснения. Люди просто любят его! Если вы мне скажете, как возникает любовь, я скажу вам, что вы знаете все». Франклина интересовал не столько вопрос происхождения любви, сколько то, как ему устроить свою жизнь, чтобы не слишком страдать от такого чрезмерного повышенного внимания к его персоне.
Беседуя с Флорой Рид, он сказал:
— Слава и нелепость — явления родственные. И то и другое не имеет решительно никакого отношения к чести.
Флора ответила:
— Да уж, тебе не позавидуешь! А что ты собираешься делать с деньгами?
— Я бы с удовольствием раздал их, — задумчиво проговорил Джон. — Но я ведь, знаешь, теперь человек женатый…
— Ну надо же! — отозвалась Флора.
— …хотя все равно, если они не дадут мне команду, придется снарядить собственный корабль.
Флора извинилась и ушла, сославшись на дела.
То, что он вдруг оказался по природе своей совсем не медлительным, нисколько не радовало Джона: он нуждался в этом свойстве больше чем когда бы то ни было. Роже воспроизвел конструкцию прибора, при помощи которого доктор Орм когда-то измерял скорость Джона.
— Здесь есть одна ошибка, — сказал он. — Результат измерения зависит от мнения обследуемого. Если он сам считает себя человеком медленным, он видит полную картину при малом числе оборотов. Если же он хочет казаться быстрым, он и при высоком показателе останется недовольным. По существу, обследуемый сам решает, когда ему сказать — «вижу».
— Моя медлительность, однако, отмечалась многими людьми, — ответил Джон. — Мне никогда не удавалось быть быстрее, чем я есть, даже если мне очень хотелось этого. Я никогда, к примеру, не мог поймать мяча!
— Почему вам не удавалось сделать то или другое, господин капитан, и что этому мешало, мне неведомо. У меня нет на сей счет никакой теории. Да и не мое это дело придумывать теории. Я могу только высказать предположение относительно того, что вам не мешало. Или вам неприятно говорить об этом?
— Да нет, меня это нисколько не трогает, — ответил ему Франклин, — Я знаю, что я медлительный. Берленгас! Берленгасский маяк, благодаря ему я получил неопровержимое доказательство того, что я всегда отстаю на один круг.
Роже крайне заинтересовался сказанным, но никакого доказательства не получил. Джон неуклюже сменил тему и упорно игнорировал все его попытки еще раз вернуться к данному предмету.
То же самое и с листовертом, которым занимался Роже, — теперь он волновал Франклина значительно меньше, чем прежде. Работа над книгой научила его смотреть на вещи по-другому, но прежде, чем объяснить это Роже, он надолго задумался.
— Я открыватель, — сказал он. — Открытие — это непосредственное наблюдение, когда ты сам видишь, как что выглядит и как что движется. Я не хочу, чтобы какой-нибудь прибор навязывал мне искусственное изображение, создавая иллюзию подлинности.
— Значит, тогда для вас не существует ни живописи, ни литературы? — полюбопытствовал Роже.
Франклин попросил немного подождать. Он прошелся по комнате.
— Нет, — сказал он через некоторое время. — Живопись и литература по-своему передают, как что выглядит и по каким правилам что движется, но они не передают, как быстро это происходит. Если же они утверждают, что делают это, можно сразу поставить данное утверждение под сомнение. Вот что важно. Ибо то, сколь долго длятся те или иные вещи и как быстро они изменяются, люди должны увидеть сами.
— Я вас не понимаю, — признался Роже. — Не кажется ли вам, что ваши претензии несколько преувеличены? К чему так раздувать трагедию, если речь идет всего-навсего о каком-то безобидном иллюзионе, бесхитростной машине, придуманной для забавы? Я бы еще согласился с вашими возражениями, если бы подобный аппарат был в состоянии полностью заменить собою непосредственное человеческое наблюдение, лишив нас возможности самостоятельно смотреть и видеть. Но это нереально и потому нам не грозит.
Франклин стоял у окна и все никак не мог разразиться ответом. Он моргал, бормотал, качал головой и уже открывал рот, чтобы начать говорить, но потом все-таки снова закрывал его, чтобы как следует еще раз все обдумать. Счастье, что Роже обладал достаточным тактом.
— Как долго длятся те или иные вещи и как быстро это может все перемениться, — сказал Франклин, — никем не определено, это в значительной степени зависит от каждого отдельного человека. Я потратил немало сил, прежде чем научился различать мою собственную скорость и то, как движется мир по отношению ко мне. Иллюзии тут крайне опасны. Особенно, например…
— Да, да, пример, пожалуйста! — воскликнул Роже.
— Например, в ситуации, когда на человека нападают и он должен сражаться. Как быстро его коснется сабля и есть ли у него вообще шанс спастись, опираясь лишь на собственное зрение и движение?! Нет и не может быть такой оптической формулы, которая позволяла бы это определить и притом была бы похожа на правду. Если мой глазомер ошибается в оценке движения, то, стало быть, мой глазомер подобным же образом оценивает и меня, и все остальное.
Теперь Роже поспешил сменить тему. Эти возражения и рассуждения показались ему слишком мудреными, особенно же удивительно было слышать подобные высказывания из уст Джона Франклина, который не был большим любителем всяких крайностей.
Папашу Франклина свела в постель тяжелая болезнь, и он заговорил о смерти. Он все-таки успел порадоваться тому, что из его сына вышел толк.
— Я всегда говорил, — прошептал он, — умный тот, кто умеет чего-то добиться. Хотя все это не важно. Мы приходим в этот мир богатыми, а уходим нищими.
Из Лондона приехала Элеонор. В просторном платье, она вышла из кареты. Выглядела она больной и бледной. Франклин отправился с ней сразу в Олд - Болингброук, к отцу.
— Жаль, что я не могу толком разглядеть твою жену, — сказал он. — Главное, чтобы она была здорова!
Джон был влюблен в нее как никогда, и, поскольку это чувство только умножило его терпение, ему удалось на некоторое время завоевать сердце Элеонор. Она была в восторге от его бесконечной нежности. Слушая ее речи, он установил, что может наслаждаться ими без конца, только бы иметь возможность неотрывно смотреть ей в лицо и наблюдать за ее движениями. А тут еще возникла новая тема: дети. Она хотела завести много детей, она считала, что это так чудесно, так архаично, восторгалась тем, что всякая новая жизнь начинается с беспомощности, усматривая в этом начало творческое и «даже религиозное». Джон смотрел на все это несколько проще, но против детей не возражал. Свадьба оказалась делом хлопотным и суетным. Франклин попытался освоить кадриль. Он готов был выучить наизусть все, что угодно, и делал это всегда с превеликим удовольствием, но запомнить все эти па да еще к тому же многочисленных родственников было выше его сил. К сожалению, танцы и родственники на свадьбе неизбежны. Только вот почему-то потом исполняли один только венский вальс — задача для него почти неисполнимая. Но из любви он попытался освоить и эту неведомую территорию.
С тех пор как Франклин сделался всеобщим любимцем, симпатии Элеонор стали заметно убывать. Она опубликовала многотомную, немного скучноватую героическую поэму о Ричарде Львиное Сердце, которая продавалась не слишком бойко, хотя книгопродавцы, предлагая сей товар, не уставали повторять, что сочинительница — «супруга того господина, что ел свои сапоги». Все это не могло не сказаться на чувствах поэтессы. Элеонор начала хворать и капризничать, совсем перестала прыгать и больше не смеялась.
И вот теперь она наконец выбралась из Лондона! Франклин надеялся, что отныне она будет безраздельно принадлежать только ему одному и что ей понравятся эти спокойные места и странноватые обитатели Спилсби и Хорнкасла. Он мечтал о том, как они заживут тут вместе в Олд-Болингброуке и будут растить своих многочисленных детей.
Но вышло все по-другому. Элеонор считала, что Линкольншир слишком провинциален, здешний диалект слишком тягучий, местность слишком плоская, а то вдруг слишком горбатая, а климат попросту вредный. Только старик Франклин ей нравился.
— Такой симпатичный, справный старичок!
Жить она здесь ни за что не хотела. Она кашляла до тех пор, пока Франклин не сдался. Однажды они поссорились из-за любви. Когда Франклин признался, что открытия интересуют его больше, чем любовь, и что в любви он ценит прежде всего возможность открывать неизведанное, она вдруг впала в патетику и перешла на личности — опасное сочетание.
- Мне не следовало приближаться к великому герою, победившему голод и льды! То, что со стороны кажется силой, оказывается при ближайшем рассмотрении логикой и сухим расчетом.
Франклин задумался. Он не собирался перечить ей — пусть говорит, пусть гневается. Хуже другое — а что, если она теперь захочет, чтобы он стал совсем другим?
— Я должен быть таким, какой я есть! Без подготовки и твердых правил в моей голове будет один сплошной хаос, и наступит он гораздо скорее, чем в твоей.
— Дело вовсе не в этом! — возразила Элеонор.
Эта фраза насторожила Франклина, потому что
со времени общения с Флорой Рид он хорошо усвоил: спор, один из участников которого начинает объяснять другому, в чем состоит суть дела, ни к чему не приводит.
В оставшиеся до отъезда дни Элеонор кашляла еще больше, читала «Франкенштейна» Мэри Шелли и, что самое скверное, почти не разговаривала с ним.
Едва она уехала, отец скончался. Как будто он ждал, когда очистится воздух.
Жизнь теперь и впрямь неслась куда-то вскачь. Франклин от этого страдал.
«Считаю оскорбительным для моей чести, — писал Джон Франклин сэру Джону Бэрроу, — пожинать славу за то, что не имело удачного завершения и по сей день не доведено до конца. Моя профессия — составлять морские карты на благо человечества. Нынче же я не приношу никому никакой пользы. Я сижу в Лондоне, даю интервью газетчикам, а в остальное время беседую с людьми, с которыми у меня нет ничего общего, кроме списка визитов. Покорнейше прошу вас — дайте мне команду! Я думаю, что мне удастся найти Северо-Западный проход».
Элеонор родила ребенка, Джон получил команду, и то и другое произошло в один день. Теперь предстояло пройти по суше вдоль берега Большой реки на севере Канады, а затем продолжить путешествие на лодках с тем, чтобы обследовать побережье к западу и востоку от устья. Франклин не откладывая встретился с Ричардсоном и обсудил с ним возможный состав команды и оснащение. Джордж Бек прослышал об этом и выказал желание присоединиться. Франклин и Ричардсон посовещались и решили, что они все-таки кое-чем обязаны Беку и потому, пожалуй, будет нехорошо мешать его карьере. «Его пристрастие к мужчинам к делу не относится, пусть едет!» — таков был общий вывод. Затем Ричардсон спросил, не боится ли Джон оставлять еще не вполне окрепшую жену и ребенка.
Франклин только ответил:
— Ничего, как-нибудь сладится.
Он считал лишним посвящать Ричардсона в свои обстоятельства или жаловаться. Дело дружбы — строить планы и действовать, все остальное будет только замутнять ее.
Ребенок оказался девочкой, и ее окрестили Элеонор Энн. Пришли друзья. Франклин сказал:
— Это Элла!
Малышка зашлась в душераздирающем крике. По - видимому, она не желала, чтобы о ней выносили суждение. Хепберн заглянул в колыбель и все-таки осмелился прокомментировать:
— Она выглядит как капитан, на которого смотришь в подзорную трубу с другого конца.
Франклин счел подобное замечание не слишком лестным для собственной дочери, но промолчал. После этого они опять с головой ушли в подготовку путешествия.
Болезнь Элеонор оказалась серьезной. Врачи приходили и уходили, один диагноз противоречил другому, кашель оставался. Болезнь не вернула любви, но она сделала Джона более терпимым к мелким каверзам Элеонор, от которых ей все равно не было никакой пользы. Ее попытки задеть его, обидеть, упрекнуть, дабы получить возможность управлять им безраздельно, не достигали своей цели. Он сидел подле ее постели, вежливо выслушивал все, что она говорит, понимая, что во многом виноват, а сам при этом думал только об одном — о пеммикане, снегоступах, водопадах и запасах чая.
Незадолго до отправки Элеонор вдруг совершенно преобразилась и превратилась в преданнейшую супругу великого испытателя, она вся растворилась в его планах и замыслах, отдаваясь этому с таким энтузиазмом, с каким отдавался он сам. Ни в коем случае, сказала она, он не должен откладывать из-за нее своего путешествия, ни при каких обстоятельствах Северо-Западный проход не должен быть принесен в жертву на алтарь супружества. Потратив много времени и сил, она расшила большой английский флаг, с трудом управляясь с тканью, которую ей приходилось держать на вытянутых руках перед лицом. Сколько раз иголка выскальзывала из пальцев и падала ей куда-нибудь на щеку, работа оказалась действительно нелегкой. Когда она закончила, она схватила Джона крепко за руку и сказала:
— Вперед, Львиное Сердце! Только вперед! Установи сей стяг своей рукой на той вершине, куда приведут тебя твои гордые мечты!
— Непременно установлю, — пробормотал Джон, — с удовольствием, — и тут вдруг окончательно осознал, что ничего не понимает ни в любви, ни в женщинах и, судя по всему, никогда уже не поймет. Женщинам в этом мире все время хочется чего-то иного, и ничего с этим поделать было нельзя — можно было только принять как факт.
Несколько дней спустя, когда Джон вместе со своими спутниками уже взошел на борт готового к отправке судна, ждавшего их в Ливерпуле, Элеонор умерла. Он узнал об этом много месяцев спустя, в Канаде, хотя успел отправить ей за это время несколько утешительных, ободряющих писем. Печальная новость его не слишком удивила.
«Она умерла за великое дело, она умерла за Арктику» — было написано в газетах.
— Вполне возможно, — отозвался на это Эллиот. — Она умерла. Но свою жизнь она отдала литературе!
Мистер Шап страшно рассердился:
— Она доказала свое величие. Ради чего человек жертвует своей жизнью — ради Арктики, свободы греков или литературы, не имеет никакого значения!
Мисс Таттл не могла больше этого слушать:
— Она любила его, все дело только в этом!
Они затеяли спор, каждый из участников которого пытался объяснить другому, в чем состоит суть дела. Им не хватало Элеонор, той, прежней, смеющейся Элеонор, которая с легкостью пресекала всякий спор, принимаясь громко и восторженно рассказывать о самой себе. Ах, как быстро все становится прошлым.
Второе путешествие, длившееся с 1825 по 1827 год, прошло легко и беззаботно, как детский сон на каникулах.
Теперь они знали все, но еще большему научились. У них имелись хорошие, крепкие лодки, которые Франклин велел построить для переходов по рекам и обследования морского побережья, провианта было в избытке, и отношения с торговыми компаниями складывались превосходно. Единственное, что могло еще представлять опасность, — воинственные эскимосы. Но и тут им необыкновенно повезло: им попадались только такие племена, которые, оценив бесстрашие и дружелюбие пришельцев, отвечали им тем же. Франклин записывал и заучивал все, что только видел и слышал, ибо ясно было одно: раз эскимосы могут жить в этих условиях, значит, могут жить и другие, нужно только делать, как они. Август снова был при них и переводил все подряд, важное и на первый взгляд не очень важное. Франклин, основываясь на своей системе смотреть и видеть, разработал новую систему — систему вопросов. Он убедился в том, что не имеет никакого смысла задавать «командирские вопросы», на которые не предполагается иного ответа, кроме «да» или «нет». На такие вопросы эскимосы из ложной вежливости, которая только сбивала с толку, неизменно отвечали «да». Теперь главным словом для Франклина стало слово «как».
Его тетрадь постепенно заполнялась записями: «Эрнайек — гарпун с притороченным тюленьим пузырем, анговак — большое копье, капот — маленькая стрела для птиц, нугуит — большая». У каждого приспособления было свое предназначение, и если хотеть научиться обращаться с ними, нужно было еще и кое-что другое: способность сосредоточиваться и собираться, без этого в такой местности ничего не увидишь и не поймаешь. А ничего не поймать означало верную смерть.
Радовало и то, что Бек наконец осознал какие-то важные вещи. Быть может, он повзрослел, а может быть, просто понял, что никакое открытие невозможно без спокойного, медленного наблюдения. Более того, однажды он сказал:
— Если мы превосходим эскимосов по уму и количеству оружия, то нужно употребить ум на то, чтобы обойтись без применения оружия. — Вот тебе, пожалуйста! И это говорит Джордж Бек, лейтенант военного флота!
Одежда эскимосов: исподнее — двуслойное, из тонкой кожи, утепленное гагачьим пухом, штаны — из лисьего или медвежьего меха, чулки — из заячьего меха, кровати — из шкур мускусных быков… — понятно, почему они никогда не мерзнут!
Хотя они и привезли с собою лодки, они решили поучиться, как делать хорошую лодку из моржовой шкуры и костей. Приметили они и как замораживать запасы мяса и пушнины, чтобы потом из них сооружать особые сани. Это позволяло значительно уменьшить вес и тем самым снизить нагрузку на собак. Используя деревянные ножи, они вырезали изо льда кирпичи, из которых строили себе ледяные хижины, сохранявшие тепло гораздо лучше, чем любая армейская походная палатка. Многое из того, что европейцы обычно берут в такие путешествия, стало казаться им скоро лишь ненужным грузом, тащить с собой который означало только создавать лишние трудности.
В один из дней Джон Франклин записал в своем дневнике: «Нам остается только благодарить судьбу за счастье».
Количество вещей, которым можно было научиться, увеличивалось в геометрической прогрессии, и был во всем этом какой-то пьянящий азарт, пробуждавший жадность глаз и ума. Когда Бек в первый раз, после многочасового ожидания, загарпунил тюленя, который на полсекунды высунул нос из проруби, он пустился на радостях в пляс и скакал по льду, пока не поскользнулся, он завалился на спину и принялся орать во все горло:
— Могу! Могу!
Он много раз пытался, но все никак не мог. Как же это вышло, что он смог научиться такому? Значит, все-таки можно стать быстрее, чем ты есть на самом деле? У Франклина был его застывший взгляд, которым он пользовался в чрезвычайных ситуациях, но он помогал действовать быстрее благодаря тому, что отбирал нужное и отсекал ненужное, а вовсе не благодаря тому, что ускорял реакцию.
— Как вы этого добились, мистер Бек?
— Очень просто, сэр. Вы не должны ни о чем больше думать, только о цели.
— Это я умею, — ответил Джон. — Но когда я концентрируюсь на одном-единственном предмете, это означает следующее: мои мысли так долго вертятся вокруг него, пока вся моя голова не усвоит его целиком и полностью.
— Нет, тут совсем другое! — возразил Бек. — Только небольшая часть мозга должна быть направлена на предмет, та, что заведует броском. Попытайтесь еще раз!
Франклин замешкался с ответом.
— Я должен еще как следует обдумать, получится ли это. Вот тогда и попытаюсь, — ответил он. Он знал, что никогда не сможет подбить тюленя. Но то, что он услышал, заинтересовало его.
Бек притащил свою добычу в лагерь. Они угостились сырой печенью и узнали: охотнику никогда ничего не достается, он охотится для других. Подходящее правило для Франклиновой системы, во всяком случае достойное того, чтобы его обдумать.
Северо-Западный проход они не обнаружили, и все же путешествие можно было считать вполне успешным: изучена значительная часть побережья и отражена на карте, составлена богатая коллекция хороших этнографических рисунков. Теперь можно было с определенностью сказать, как проходит Северо-Западный путь между устьем реки Копермайн и Беринговым проливом. Осталась только часть между Гудзоновым заливом и мысом Тернагейн.
Где же та самая «гордая вершина»? Джон установил флаг, сделанный Элеонор, в устье большой реки, которую он назвал по имени ее открывателя — Макензи.
Свой отчет о втором путешествии Джон хотел назвать «Радости Арктики». Однако издатель ни в какую не соглашался:
— Кому нужна радостная Арктика, мистер Франклин?! Она должна быть страшной и ужасной, дабы открыватели предстали перед публикой настоящими героями!
— Да, но в этом и заключается ведь смысл всякого открытия, — возразил Франклин. — Исследовать до тех пор, пока не обнаружатся радостные стороны.
— Все верно, но только пусть это останется между нами! — ответил издатель.
Книга вышла под нейтральным названием «Второе путешествие к берегам Арктики» и продавалась хорошо. Джон продолжал оставаться знаменитым благодаря своему первому путешествию. Мистер Мюррей оказался прав. Читатели поняли лишь то, что они уже и так усвоили из первой книги, и ни к чему было их сбивать с толку. Время поджимало, мнение сложилось, и новые детали остались втуне.
Лондон весь дымился. Количество аппаратов, машин, железных конструкций с каждым днем увеличивалось, и это называлось прогрессом. Выгоды от него никому никакой не было, хотя многие в нем участвовали. Большинство взирало на него с сияющим взором, заходясь от восторга: «С ума сойти можно!» Прогресс был своеобразным безумием, но он приносил славу Англии и пробуждал в сердцах любовь к собственной нации, даже если каждый в отдельности и не получал от него ощутимой прибыли.
Объявился некий Брунел — Джон услышал о нем уже в Портсмуте, — который еще в 1825 году начал разгребать при помощи машин ил и тину, чтобы прорыть под Темзой канал. А еще появились «локомотивы». Несмотря на то что у них были гладкие колеса и катились они по гладким рельсам, им удавалось развить скорость, равную скорости лошади, да еще тащить на прицепе вагоны, штуки три, не меньше. Чарльз Беббедж посвятил Джона в свой план: он собирался построить огромную вычислительную машину, величиною с дом, эта машина будет состоять из двух частей, одна должна считать, другая — печатать. Она сможет работать круглые сутки без перерыва и снабжать весь свет логарифмическими и навигационными таблицами. Никакие исчисления не будут отныне отягощать человеческий мозг! Все талантливые люди смогут вернуться к размышлениям, вместо того чтобы выводить дурацкие цифры. Это Франклину понравилось. Беббедж вошел в раж. Он объяснил в мельчайших подробностях, как эта машина будет считать, кстати сказать, совершенно не так, как человек, при этом гораздо быстрее и надежнее! Она откроет новые, невиданные горизонты, которые и не снились нынешней математике, и, может быть, она даже сумеет сама разрабатывать уложения по налогам на бедность, основываясь прямо на статистических данных.
Беседа не то чтобы лилась рекой. Франклин вынужден был то и дело притормаживать, чтобы постараться понять. Беббедж проявлял нетерпение, раздражался и подавлял своей массой. Он не любил ни женщин, ни детей, больше всего на свете он любил свои идеи. Франклин размышлял, уставившись на старомодные панталоны математика, чтобы иметь возможность хоть за что-то уцепиться перед таким натиском прогресса. Он сам, по крайней мере, носил уже давно длинные брюки дудками и треуголку с тульей, загнутой не поперек, а вдоль, по ходу движения, как того требовала нынешняя мода.
Если Франклин что-нибудь усваивал, он распоряжался далее этим по своему усмотрению. Нет, сказал он к досаде изобретателя, машина имеет свои пределы. Она может рассчитывать лишь то, что укладывается в систему «командирских вопросов», то есть таких, которые допускают в качестве ответа только «да» или «нет». Он рассказал об эскимосах и о том, что от них невозможно узнать ничего нового, если задавать им одни лишь альтернативные вопросы.
— Ваша машина не может удивляться и не может прийти в замешательство, а значит, она не может открыть то, что ей неведомо. Вы знаете такого художника, Уильяма Уестолла?
Беббедж пропустил вопрос мимо ушей.
— Для моряка вы соображаете довольно быстро! — сказал он глухим голосом.
— Нет, я думаю с большим трудом, — ответил Франклин, — но я никогда не перестаю этого делать. Вы слишком мало видели моряков в своей жизни!
Они остались друзьями. Беббедж любил только свои идеи, но иногда в нем просыпался интерес и к людям, особенно если у них хватало смелости опровергать его идеи.
Франклин обручился с Джейн Гриффин. Во-первых, потому, что она в порядке исключения оказалась на месте, а не где-нибудь в Европе, а во-вторых, потому, что она в скором времени собиралась отправиться в следующее путешествие. Вот уж кто действительно знал все о путешествиях! Она помнила названия всех парусников, курсировавших по каналам, она мгновенно переводила европейские деньги в фунты и шиллинги. Она умела добывать себе какие-то волшебные паспорта, которые заставляли гнуть перед ней спину всех чиновников от Кале до Санкт - Петербурга, и знала, как посредством звонкой монеты превратить провозимый груз, подлежащий таможенной проверке, в совершенно невидимый.
— Из тебя мог бы получиться хороший первый лейтенант, — сказал он ей.
Джейн справлялась со всем: с гостями, поклонниками, домашним хозяйством, модными темами и сменой цвета лица. Она была скорой и при этом еще умела хранить верность. Друзья Франклина говорили: «Теперь он сделает настоящую карьеру!»
Когда Джейн говорила, она обычно хлопала ресницами, при этом левое веко всегда немножко отставало от правого, и получалось, будто она все время слегка прищуривается, отчего все сказанное ею приобретало шаловливый оттенок, даже когда она приносила кому-нибудь свои соболезнования.
Больше всего, однако, Франклина удивляла ее манера смотреть. Джейн могла улавливать одновременно поразительное количество явлений, поскольку ни в одно из них не углублялась, тут же освобождая место для следующего. Но при этом она не забывала ни одной детали! Складывалось такое ощущение, будто она удерживала эти впечатления только ради того, чтобы удержать и построить потом в голове точную копию, миниатюрную панораму из тысячи деталей, которые поймал ее глаз. Вот почему Джейн так любила разъезжать в быстрых каретах. Тогда она выглядывала из окна и жадно впитывала в себя пролетающие мимо картины, никогда не уставая от этого занятия.
Джон тоже любил ездить в экипажах, и, хотя он смотрел на все несколько иначе, они частенько совершали совместные поездки.
Слава его росла и множилась. Почтенные буржуа прочитали оба отчета и не уставали восторгаться бесстрашным героем, покорителем ледяной пустыни. Простые докеры тоже признавали его: «Он рисковал своей башкой, но зато другим от этого польза. Прямо как мы!» И даже аристократы и те похвалили Франклина. «Вот она, добрая старая английская порода! Ничего-то ей не делается, хоть жги, хоть руби, хоть топи! Таких людей мы можем, закрыв глаза, послать в любую точку земного шара!» — сказал лорд Роттенборо в своей застольной речи.
Франклин знал, в какую точку земного шара он более всего хотел попасть, и сообщил об этом. Однако шансы получить опять команду для исследовательского путешествия были невелики. Интерес к северо-западному пути резко упал, поскольку для торговых целей он явно не годился.
— Что вам там делать еще в этих льдах? — спросил его первый лорд по-отечески. — Вы нам нужны для более важных дел!
Какие еще могут быть важные дела? Пока никаких особых дел, похоже, не предвиделось.
Франклин предпринял самостоятельную попытку поступить на службу в какой-нибудь другой стране в надежде, что ему поручат арктическую экспедицию. Наука — занятие общечеловеческое, международное, почему бы и нет. Успеха это не принесло. В Париже ему пришлось сражаться с французским языком — вести беседы и даже выступить с речью, потому что Географическое общество представило его к золотой медали. Он завтракал с бароном Ротшильдом и ужинал с Луи Филиппом Орлеанским. Повсюду огромный интерес к его особе и ни малейшего интереса к дальнейшему исследованию Арктики. Благосклонные улыбки по поводу его рассказов об эскимосах. Труднее всего было одолеть чаепитие у наследницы престола, изысканнейшее печенье которой он не раздумывая обменял бы на «tripes de roche», только бы избавиться от необходимости отвечать на ее досужие вопросы.
Джейн неустанно ободряла его: «Что значит — слишком медленный?! Это все в прошлом! Ты только посмотри вокруг: у тебя ровно такая же скорость, какую усваивают себе все важные люди, когда они находятся среди не таких важных! Да они все, и король, и Веллингтон, и Пил, делают после каждого слова паузы. А если ты не понял одно или другое и на что-то там не ответил, так это не беда, это только придает величественности». И тем не менее публичных выступлений Франклин не любил. Он обрадовался, когда познакомился в Польше с одним молодым географом, доктором Кеглевицем, который мечтал сделаться открывателем и понимал, что значит открывать новые земли. Он был немногословен и хмур, зато любознателен и до крайности честолюбив. Несмотря на свою худобу, он напоминал грузного упрямца Беббеджа. Джон мог беседовать с ним часами и ни разу не заговорить о человечестве, геройстве, характере или, того хуже, о воспитании. По нынешним временам — большая редкость. В Санкт-Петербурге его приняла сама царица и поинтересовалась, о чем говорится в его книге. Притом что книга уже имелась по-русски. В Оксфорде ему присвоили титул почетного доктора права, в Лондоне король произвел его в рыцари и добавил к его имени довесок: сэр Джон Франклин.
Теперь он был самым великим, самым хорошим, но далеко не самым молодым. А может быть, они осыпают его всеми этими почестями, чтобы избавиться от него? На сотню любезностей — одно-единственное серьезное предложение. Производитель джина, фабрикант по имени Феликс Бут, изъявил готовность купить для обследования северо-западного пути судно и оснастить его всем необходимым, если сэр Джон не откажет в любезности упомянуть об этой его искренней поддержке в своем следующем отчете.
Наконец-то поступило распоряжение с самого верху! Сэр Джон печально опустил письмо: ему предписывалось взять на себя командование военным кораблем и отправиться в Восточную Азию с тем, чтобы припугнуть там как следует распустившихся китайцев, забывших, видно, о почтении к британской короне. Если угрозы не помогут, подумал Джон, придется переходить от слов к действиям. Он вежливо попросил снять с него это поручение. На роль боевого командира он, дескать, не вполне годится. К тому же он собирается как раз жениться.
Друзья говорили: «Теперь его карьере пришел конец! Кто выступает против войны, тот ничего не получит. Очень неразумно с его стороны! Неужели не нашлось никого, кто мог бы дать ему дельный совет?» Один только Ричардсон пожал ему крепко руку и сказал:
— Может быть, оно и к лучшему. Британская корона будет вас теперь больше уважать.
Сэр Джон прогуливался вместе со своей супругой, именуемой теперь леди Джейн, по земляному валу, тянувшемуся вдоль моря в предместьях Инголдмеллса. Нет, он не любил ее так, как любил когда-то Элеонор. Но она нравилась ему. Она была человеком честным, с ясной головой, надежным компаньоном и к тому же могла заменить мать для малышки Эллы. Больше она ничего ему дать не могла, но и этого было немало. Они откровенно говорили об этом.
— Мы оба любопытны, — рассуждала леди Джейн, — и нам действуют на нервы, как правило, одни и те же люди. Правда, любовью это, пожалуй, не назовешь…
— Но может быть, это даже лучше, чем любовь, — закончил за нее сэр Джон.
Они гуляли по молу, смотрели на воду слева, на пустоши справа и обсуждали, как им жить дальше. Жизнь продолжала стремительно нестись вперед. Круг знакомых был необычайно обширен, и это накладывало больше обязательств, чем приносило радость. Состояние было приличным, но его не хватало на то, чтобы справить без чужой поддержки арктическую экспедицию.
Сэр Джон пыхтел. Ему было полезно ходить пешком.
— Если вы не будете следить за собой, — сказал как-то раз ему Ричардсон, — тогда в вашей жизни появятся кроме меня другие врачи. Не ешьте так много!
Джон возразил:
— Я никогда не буду больше голодать!
Но все же он пообещал обдумать совет, данный ему доктором.
Десять лет! Они пролетели так стремительно, словно он проехал их в быстрой карете. Ему уже перевалило за сорок. Планов и надежд у него было на долгую жизнь, но проклятая тучность перетягивала чашу весов совсем в другую сторону.
— Тебе нужно делать какие-нибудь упражнения! — высказалась по этому поводу леди Джейн.
— Хорошо, — сказал он. — Я пойду к мистеру Буту и приму его предложение. Это единственное упражнение, которое мне поможет. Только я поставлю одно условие: чтобы он не требовал назвать Северо - Западный проход «Джин Лейн».
Несколько дней спустя, однако, в Болингброук поступила депеша от министра по управлению колониями, лорда Гленелга. Он выражал свою великую радость по поводу того, что имеет честь по личному и настоятельному желанию короля предложить ему пост губернатора Вандименовой земли.
— Это к югу от Австралии! Далеко добираться, — задумчиво сказала леди Джейн. — Но зато какое жалованье! Тысяча двести фунтов в год!
— Там каторга, — уточнил сэр Джон.
— Стало быть, нужно изменить тамошние условия! — откликнулась леди Джейн.
Вскоре после этого Джон снова встретился с неутомимой Флорой Рид и спросил по-дружески ее мнения.
— Тебе не следует отказываться! Попробуй! — сказала она. — Что проку от этого Северо-Западного прохода, одна только слава и удовлетворение любопытства. А там — строительство нового общества, в котором есть шанс устроить все по справедливости! Если кто и может справиться с такой задачей, так это только ты.
— Вздор! — возразил сэр Джон. — Я навигатор и совершенно не хочу менять людей или к чему-нибудь их принуждать. Если мне удается порой то тут, то там не дать свершиться какому-нибудь злу — это уже много.
— И стоит того, чтобы прилагать усилия! — добавила Флора.
Когда он вернулся домой, у Джейн нашелся для него новый аргумент:
— Оттуда недалеко до Южного полюса.
— Я подумаю над этим.
В церкви Спилсби теперь висела каменная табличка: «В память о лейтенанте Шерарде Филиппе Лаунде, пропавшем без вести, местонахождение неизвестно с 1812 года».
— Вздор! Он жив! — процедил Джон сквозь зубы. — Осел где-нибудь в Австралии. Может, даже на этой Вандименовой земле!
Капитаны Джон и Джеймс Росс, дядюшка и племянник, первыми откликнулись на предложение джинового короля. Когда Франклин еще раз справился, оказалось, что уже поздно. В последний раз он обратился в Адмиралтейство.
— К сожалению, нет, — ответил Бэрроу. — И даже если бы такая экспедиция планировалась, то адмиралы предпочли бы — вы уж извините — более молодого командующего. Разумеется, всем известно, что вы не только самый знаменитый, но и самый достойный…
— Оставьте, — перебил его Франклин. — У других тоже должен быть шанс. Возьмите Джорджа Бека, он молод и, когда еще немного повзрослеет, будет лучше меня.
Потом он отправился пешком по быстрым лондонским улицам домой, размышляя по дороге о губернаторском месте: «Я могу командовать группой людей, но я плохо могу пробиваться в толпе. Смогу ли я править колонией — большой вопрос…»
Погруженный в раздумья, он не заметил, как к мыслям о колонии добавилось другое — картины Южного полюса. Вечные глетчеры и сверкающие отраженным светом теплые озера с рыбой и пингвинами, а может быть, там даже обнаружится земля, населенная племенами, которые никуда не спешат.
Нет, довольно! Разве ж это дело, соглашаться править целой колонией только потому, что ему хочется попасть на Южный полюс! Вандименова земля, ему бы с нею разобраться. Быть может, он умрет при первой же попытке воспрепятствовать какому-нибудь мелкому злу. Дело нешуточное.
— Хорошо, — сказал Джон Франклин, — Пусть будет Вандименова земля. Но только чтобы все всерьез!
Глава шестнадцатая ИСПРАВИТЕЛЬНАЯ КОЛОНИЯ
«Сэр Джон может показаться на первый взгляд несколько странным, — писал доктор Ричардсон Александру Маконоки. — Порою создается впечатление, будто он не все воспринимает. Он смеется, бормочет что-то невнятное и отвечает уклончиво, если ему нужно обдумать ответ. Но он человек большой души. Надеюсь, Вы обретете в нем друга, если сумеете…»
Последние два слова после запятой Ричардсон стер и написал по-другому: «…тем более что я рекомендовал ему Вас как надежного соратника». Эта концовка ему тоже не слишком понравилась, но под ней хотя бы не видно было стертого.
«Не ждите от него быстрых поступков. Вы, с Вашим проворным умом, сможете оказать ему неоценимую поддержку, защитив его от злых языков».
Ричардсон задумался. Зачем он все это пишет? Сомневается в Маконоки? Он зачеркнул последнюю фразу. Все равно потом придется переписывать набело.
«Какой бы отчаянной ни была ситуация, можно не сомневаться — он никогда не потеряет присутствия духа. Даже в политике…» Нет, не так. «Это, несомненно, относится и к сфере…» Два раза сомнение. Долой!
А что, если Франклин не найдет поддержки у Маконоки, если он запутается в политике, если он не разберется во всех хитросплетениях власти? Тогда ему и никакие письма не помогут!
Ричардсон разорвал свое послание, выбросил вон и сложил руки, погрузившись в молитву. Если письмо не задается, его всегда можно заменить доброй молитвой.
Барк «Фэрли» был переполнен. Переселенцы, искатели приключений, служители церкви, карьеристы, реформаторы, и среди всей этой пестрой публики — губернатор Вандименовой земли, следовавший в сопровождении супруги и малолетней дочери, а также двадцатилетней племянницы, девицы Софи Крэкрофт. Вместе с ним на борту находился и его личный секретарь Маконоки со своим многочисленным семейством. Хепберн тоже был тут, товарищ по Арктике, верный, надежный друг, всегда готовый прийти на помощь. Он раздобрел немного за эти годы, и это тоже утешало.
Целыми днями сэр Джон только и слышал со всех сторон: «Ваше превосходительство» да «Ваше превосходительство». Можно было подумать, что они лишь для того и отправились в путь, чтобы иметь возможность обратиться к нему подобным образом.
— Это они, чтобы ты прочувствовал как следует, — сказала леди Джейн.
— Скорее, чтобы поупражнялся, — отозвался сэр Джон.
Вандименова земля: она была открыта в 1642 году голландцем Абелем Тасманом и до конца XVIII века считалась частью Терра-Австралии, пока Мэтью Флиндерс со своим другом Бассом не установил, что это отдельный остров, и не составил его картографического описания. С 1803 года здесь находилась каторга, в 1825 году остров стал независимой от Сиднея колонией, в которой жили и свободные поселенцы, из тех, что не отбывали здесь наказания, а приехали по доброй воле.
С историей все было более или менее ясно. С географией тоже — Джон знал расположение важнейших поселков, гор, заливов, названия всех известных поныне рек. Как это сказал один из богатых предпринимателей, находившихся на борту «Фэрли»? «С нас начнется новая эра на Вандименовой земле. Мы и вы, сэр Джон, зачинатели новой эпохи!» Остров, по его словам, должен был стать житницей всего юга и самой прекрасной страной на земле, а Хобарт — Таун — самым красивым городом, а… Почему бы и нет? Джон не собирался потратить положенные ему шесть лет на то, чтобы стать непревзойденным надзирателем. Там, где есть поселенцы, там царит открытый, практический дух, там есть куда приложить усилия. А заключенные? Это зависит от характера преступления. Если кто-то с голоду стащил буханку или охотился в угодьях какого-нибудь лорда, то это едва ли свидетельствует о чем-нибудь еще, кроме наличия здравого смысла.
Предшественник Джона, Джордж Артур, управлял колонией на протяжении двенадцати лет. Он рассматривал ее лишь как исправительное заведение и поселенцами совсем не занимался, разве что поставлял им заключенных в качестве рабочей силы. Такая система, сочетающая в себе наказание и эксплуатацию, имела свое название: передача вверенного имущества во временное пользование. Больше, кажется, он тут ничего не делал, разве что старательно приумножал свое состояние и в результате покинул остров настоящим богачом. И как это только ему удалось?
Здешние туземцы, представленные темнокожим типом с вьющимися волосами, совершили набег на владения этого Артура и чуть не изничтожили его вместе со всем имуществом, бессовестно объявив это бесчинство войной. Все, довольно об Артуре! Только ради соблюдения дисциплины Джон решил поначалу делать вид, будто собирается продолжать работу, начатую его предшественником.
Будучи губернатором, он должен был согласовывать свои действия с исполнительным и законодательным советом, но если он, вопреки их голосам, принимал иное решение, то никто не имел права противиться ему. Он подчинялся только министру по управлению колониями, правда при этом всецело и безоговорочно.
Опять эта надоевшая тяжесть в затылке. По ночам он все время ворочался и отчаянно потел. Впрочем, без этого не обходится ни одно важное дело: страх и паника требуют своего, они хотят, чтобы о них вовремя вспомнили. Однажды он слышал голос: «Если ты чего-то не умеешь в этой жизни, Джон Франклин, так это заниматься политикой!»
Ему уже перевалило за пятьдесят. Возраст приносит опыт, но вместе с опытом взрослеет и смерть, она начала постепенно обретать конкретные очертания: еще лет десять, может быть, двадцать. Но дом уже стоял, и Джону не нужно было в нем больше ничего менять, только ждать, пока не сгниют балки.
В колонии 42 тысячи человек. Ладно. В конце концов, губернатор — это почти то же самое, что штурман. Джон сказал себе: «Это вопрос навигации!» Он принялся изучать документы по административному и уголовному праву, постарался запомнить, какие есть общественные группы и каковы их интересы. Он ставил себя на место помещика, которому нужна была дешевая рабочая сила, на место городского торговца, которому нужны были состоятельные клиенты, и на место чиновника, который мечтал о двух вещах: выслужиться и получить в собственность землю. Он долго думал, прежде чем все-таки вывел, чего хочет заключенный: он хочет справедливого и равноправного обхождения, но самое главное — он хочет получить шанс!
Часами Джон стоял на палубе, перебирая взглядом брасы, стеньги, ванты — все вплоть до самых верхних парусов «Фэрли», — и размышлял о бегучем и стоячем такелаже, при помощи которого регулируется правление, о финансовом хозяйстве и прочих вещах, включая скорость движения отдельных классов. Только тот, кто хорошо подготовлен, может вовремя уловить сигнал тревоги. Похоже, все-таки политика действительно почти не отличается от навигации. Хепберн тоже так считал.
Ричардсон писал, что Александр Маконоки одушевлен человеколюбивыми идеями и к тому же находчив и решителен, — лучшего союзника в деле проведения реформ не найти. Хоть Маконоки и шотландец, сообщал далее доктор, его не назовешь святошей, общение с которым может нагнать тоску, скорее наоборот.
Он в самом деле выглядел как настоящий реформатор, более того, он выглядел как якобинец. Его худое лицо, цепкий взгляд, острый нос, широкий рот, словно готовый в любую минуту возвестить начало решительных, героических действий, — все это напоминало Джону учителя Бернеби. Маконоки был ревнителем разнообразных новых теорий, — в частности, он поддерживал идею происхождения белых людей от черных, утверждая, что все дело тут в умственных способностях, высокий уровень которых самым непосредственным образом сказывается на цвете кожи и делает ее светлее.
Лучше бы секретарь воздержался от подобного рода высказываний: Софи поспешила заметить, что у него слишком темная кожа.
Леди Джейн, напротив, относилась к нему с симпатией, с ним было нескучно. Когда он говорил, к примеру, о бесчеловечности уголовного права, у него получались даже очень складные фразы, которые хорошо запоминались: «Признавать человека злодеем означает причинять ему зло!» Наказание и устрашение он считал делом бессмысленным: «Всякое наказание порождается обывательским страхом и стремлением к покою. На самом деле только воспитание может принести добрые плоды!» Однажды Джон, услышав один из таких его тезисов, возразил:
— Все зависит от частного, конкретного случая.
Он знал, что философы-радикалы таких суждений не любят. Но Маконоки и здесь не терял надежд на будущее воспитание: сэр Джон, дескать, несколько отстал от жизни и просто не в курсе новейших течений, что и неудивительно. Но это дело поправимое. Джон про себя подумал: нагловатый тип, однако, этот Маконоки. На службе ему придется отставить свои замашки.
Когда впереди показались крутые скалистые берега Вандименовой земли с ее мощными горами, рассеченными ущельями, леди Джейн загрустила. Страстная путешественница, она готова плыть еще много месяцев подряд, даже на переполненном судне. Джон считал иначе. Ему не терпелось приступить к работе, и он с радостью ждал этого момента.
Прелестный портовый город предстал их взору: белые домики, а над ними гора Веллингтона, почтенный исполин со срезанной наискосок макушкой. «Фэрли» встал на якорь, и с берега к нему направился баркас, доставивший делегацию встречавших. Первым подошел с приветствием невысокого роста мужчина в сюртуке. Он держался все время прямо, как солдат, за исключением тех нескольких минут, когда склонился в поклоне. Взгляд у него был спокойный, только какой-то водянистый. Рот выглядел так, словно он уже сказал все самое важное и без особой нужды открываться не собирается. Руки постоянно находились в движении, но в этом не было никакой суетливости или нервозности, а лишь театральная размеренность. Это был Джон Монтегью, секретарь колонии, второе лицо после губернатора. В течение десяти лет он считался ближайшим сотрудником Артура, продолжая оставаться по сей день управляющим всем его имуществом и к тому же зятем. Джон поприветствовал и других чиновников, выстроившихся перед ним в ряд. Он намеренно тратил на каждого много времени, чтобы запомнить как следует имя и лицо. Он хотел вовремя приучить своих подчиненных к медленному темпу.
Когда баркас приблизился к пирсу, поднялся легкий бриз. На мачтах ботов и китобоев, стоявших тут на рейде, задрожали тросы, ударяясь с легким звоном о реи, получалось, будто они приветствуют прибывших радостными аплодисментами. На берегу собрались поселенцы, военные, чиновники, человек сто верхом, а за ними не меньше тридцати карет с дамами, машущими платками. Джон не верил своим ушам: толпа растянулась по всему берегу и громко ликовала, да, да, они ликовали!
Тут он вдруг подумал: «А что, если мне не положено идти пешком до дому? Еще, чего доброго, придется ехать верхом! И какую речь сказать? И как ее говорить? Сидя на лошади, что ли?»
Сияло солнце. На берегу красовалась небольшая трибуна, а рядом, как и опасался Джон, его уже ждала лошадь. Крепкий парень держал ее под уздцы.
Монтегью выступил первым. Он сердечно поприветствовал дорогих гостей, выразил надежду, порадовался от имени всех, еще раз поприветствовал, расчувствовался и закончил. Джон все поглядывал украдкой на лошадь. Она фырчала, трясла головой и норовила вырвать вожжи из рук своего мучителя. В какой-то момент он понял, что настал его черед.
Он сказал одну фразу, которую заготовил еще в лодке:
— Я хочу, чтобы у каждого был шанс!
Лошадь покосилась, фыркнула в очередной раз
и ударила копытом.
— Чтобы крепко сидеть в седле, нужно сначала приглядеться и приноровиться! — добавил Джон. — Вот почему я первым делом намерен все тут осмотреть, причем пешком!
Одобрительный смех, а кто-то даже крикнул:
— Вы только послушайте!
Сэр Джон стоял, как монумент, и ждал, пока все угомонятся, а потом, недолго думая, распорядился лошадь увести.
— Так-то оно будет лучше, — тихо добавил он.
Затем он тронулся в путь, а несколько изумленная
толпа торжественным шагом последовала за ним.
Джон изучал отчеты, акты, уставы предприятий, земельные реестры, судебные решения. На каждом шагу ему попадались новые слова и специальные выражения вроде «отведение участка на общественно полезные нужды» — хороший способ, при помощи которого прежний губернатор по мере надобности мог заводить себе благодарных и сговорчивых друзей. На этом «отведении участков» Артур обходными путями составил себе состояние. Джон просматривал списки собственников в надежде обнаружить среди них Шерарда Филиппа Лаунда, но все безрезультатно. Ни здесь, ни в Новом Южном Уэльсе поселенца с таким именем не было.
Местные газеты представляли собой несколько странное чтение. «Вандименов курьер» писал о новом губернаторе: «Он — крепкий орешек, известный на весь мир герой и вместе с тем безупречный джентльмен. Теперь у нас есть такой губернатор, о котором мы с вами мечтали. Если сэр Джон будет не слишком доверяться советам мистера Монтегью, тень „короля" Артура будет являться нам отныне разве что только ночью, во снах, а не средь бела дня, как прежде, когда он возникал перед нами то в облике полицейских, то в облике судебных исполнителей!» Особой радости это чтение Джону не доставило. Похоже, здесь все имеют склонность к преувеличениям. Он снова вернулся к документам.
Третий день службы. Первое заседание законодательного совета. Почтенные господа, черные сюртуки, торжественные речи. В правительственной кассе слишком мало денег. Прямое налогообложение поселенцев запрещено законом! Что делать? Не успели обдумать до конца этот вопрос, уже возник следующий: «Имеет ли право губернатор, являясь всего лишь капитаном морского флота, отдавать приказы Тасманскому сухопутному полку?» Безо всякой связи разговор перешел на возможные меры, направленные против беглых арестантов, совершающих нападения на дома поселенцев. С этой темы дискуссия перескочила на последних туземцев, которых осталось всего семьдесят человек и которые были переселены при Артуре на остров Флиндерса, что к северу от Вандименовой земли, и теперь, как выяснялось, там тихо чахли. Но какое это имеет отношение к беглым каторжникам, сухопутным полкам и налогам? Пока Джон размышлял над этим, собрание уже занялось обсуждением того, должно ли государство брать на себя финансовую ответственность в случаях хищения почты, а чуть позже обратилось к заявкам землевладельцев на рабочую силу из числа арестантов, после чего члены совета одним махом, Джон даже глазом не успел моргнуть, разделались с мелкими поправками в должностных инструкциях по исполнению наказания, наложенного судом в порядке отправления правосудия в отношении зло… зло…
Это слово ну никак не хотело ложиться на язык. Ну почему он мог без сучка и задоринки произнести гораздо более неудобные словосочетания вроде «инструкция по исполнению» или «отправление правосудия» со всеми «пр-пр» и «ст-сп», но всякий раз застревал на этих «зло-умышленниках»? Джон отер пот со лба. Все это напоминало птичий двор. Стоило ему присмотреться как следует к какой-то проблеме, а потом прикрыть глаза, чтобы хорошенько все обдумать, ее место мигом занимала другая. Когда же он открывал глаза, старая красотка преспокойно разгуливала себе, так и не оприходованная, где-то в стороне, а новая стояла, угрожающе замерев вопросительным знаком, и только бесстыже таращилась.
Ему нужно было самым срочным образом что-то придумать, чтобы собрания проходили в более медленном темпе, а для того лучше всего будет объявить заседания открытыми: в присутствии посторонних эти матерые говоруны волей-неволей вынуждены будут объяснять, что они имеют в виду. Слишком много разных пунктов и все в одной куче: так невозможно сосредоточиться, особенно тому, у кого и без этого в голове каша, состоящая из одних только обрывочных картин.
В конце концов, он губернатор и ему решать, сколько времени отводить на надежду или порицание в каждом отдельном случае!
Отныне все заседания законодательного совета Вандименовой земли проходили публично.
Четвертый день службы. Осталось еще два дня до первого подробного осмотра исправительных учреждений и поселений. Все зависело от того, что ему покажут. Он знал — действительность, скрывающаяся за документами и отчетами, может оказаться гораздо менее привлекательной, чем это представлено на бумаге. Вот почему он читал их с удвоенным усердием, ибо первым делом ему хотелось добиться того, чтобы между документами и реальными событиями не было расхождений. Во время инспектирования ему без застывшего взгляда будет не обойтись: он твердо решил не поддаваться впечатлениям, увиденное не должно его ни трогать, ни волновать. Он был губернатором и потому должен был составить себе общее представление обо всем, дабы понять, что тут можно сделать. Действовать! Не плакать, не предаваться ненависти, не дрожать от страха.
Маконоки и безо всяких инспекций уже знал, что тут в колонии следует переменить. Он давал Джону советы. Джон рассказал ему о том, как Мэтью Флиндерс спас экспедицию, когда их суда сели на мель:
— В навигации определение исходной точки столь же важно, как и определение конечной цели.
Но секретарь разбирался только в том, как вести боевые действия на суше.
И вот инспекционная поездка уже позади, тюрьма в Порт-Артуре, последние туземцы на острове Флиндерса» Угольные шахты, на которых работали особо опасные преступники. Вместе с леди Джейн он, вопреки настойчивым уговорам главного чиновника не делать этого, спустился в забой и, обливаясь потом, облазил все подземелье, подолгу вникая в каждый процесс, и не уходил до тех пор, пока досконально все не изучит. Он всячески старался держать себя в руках, ужаса не выказывал, вопросы задавал только по поводу принципов действия тех или иных устройств, время от времени бросал взгляд в сторону Джейн и тут же отводил его.
Предполагаемая продолжительность жизни на рудниках: в среднем еще четыре-пять лет. По пятнадцать - шестнадцать часов изнурительного труда под землей. Плетки за дело и без дела. Угольная пыль, разъедающая раны. В Порт-Артуре его первый вопрос относился к темным шрамам на спинах арестантов, прошедших мимо него колонной. Что означают эти параллельные полосы? Ответ:
— Да это Барклиевы тигры!
Лейтенант Баркли не без удовольствия пояснил, что старательно следит за тем, чтобы тигровая раскраска регулярно освежалась плетками.
Интересно, человека какого сорта ожидал встретить этот тип в лице нового губернатора? Немедленная отставка, представление прокурору с требованием начать расследование в отношении Баркли и некоего Слейда. Джордж Огастес Слейд, заведовавший тюрьмою Пойнт-Пьюер, во всеуслышание похвалялся тем, что двадцать пять плеток, отмеренных его рукою, с лихвою заменяют сто плеток у других. Больше такого не будет!
Кстати, осторожно: прокурор — человек из Артуровой банды. Проверить, что он сделает! Взял на заметку.
Дальше! Пойнт-Пьюер, тюрьма для мальчиков, на высоком скалистом берегу. Каждый месяц по несколько малолетних заключенных бросаются со скалы и погибают, вот только что два девятилетних арестанта покончили жизнь самоубийством. Когда он посетил тюрьму вместе с леди Джейн и Софи, они видели их еще живыми. Истощенные тела, шрамы. Удивительно большие глаза, наверное из-за вытянутых лиц. Таким лицам уже не нужно плакать, чтобы показать, насколько им худо. Софи так расчувствовалась, что подошла к ним, обняла и поцеловала каждого в лоб, к явному неудовольствию надзирателя. Мальчики прошептали ей на ухо, что их тут избивают, но потом ничего больше говорить не стали. Когда Джон на другой день справился о них, ему сообщили об их самоубийстве. Надзиратель сочинил превосходную историю: испорченные, порочные мальчишки приняли Софи, из-за ее длинных светлых волос, за ангела и, возомнив, что непременно встретятся с ней на небе, лишили себя жизни. Джон вспомнил физиономию надзирателя и прочитал историю по-своему. Приказ: отстранение от должности в порядке дисциплинарного взыскания в связи с ненадлежащим исполнением обязанностей надзирателя. Без свидетелей и доказательств большего он добиться не мог. Какой врач имеется в Порт-Артуре? Священник? Никаких вразумительных разъяснений. Дальше. Джон слышал внутренний приказ, и звучал он столь же отчетливо, как тогда, на «Испытателе». Он не хотел, чтобы гнев и отвращение завладели его душой, он хотел действовать. Здесь все было сложнее, здесь мало было просто поднять флаг. Он не мог в один день уволить разом всех надзирателей или засадить их за решетку. Главное же, он не мог уволить своих собственных министров, не имея на то убедительных, хорошо продуманных оснований.
Далее следовал остров Флиндерса. Джон очень радовался предстоящей поездке, наверное из-за того, что остров носил имя Мэтью. По рассказам, исконным обитателям Вандименовой земли жилось там очень даже неплохо…
Шестьдесят семь живых трупов — истощенные, исхудавшие тела, спутанные волосы, отрешенные лица, грязная кожа, согбенные спины — вот что осталось от них! Они сидели безучастно на этом голом, отвратительном клочке земли и ожидали смерти. Никто не рожал детей, и в этом был свой резон: что делать детям в этом мире, в котором для них не уготовано ничего, кроме острова Флиндерса? Печальные картины предстали перед взором Джона, напрасно он пытался удержать их в голове, они пробили себе дорогу к нему в душу. Они засели там и вопрошали: «И что ты собираешься с этим делать, Джон Франклин?» Он отвечал: «Не поддаваться! Действовать!»
Теперь все выглядело здесь совсем иначе — эти прелестные белые домики, пурпурные горы, синяя река, дамы в пышных нарядах и застегнутые на все пуговицы господа с серьезными лицами под чинными фетровыми шляпами, которые они почтительно приподнимали при встрече. За высокопарными словами открывались иные истины.
Полицейские уже не казались верными стражами порядка, роскошные виллы на Бэттери-Пойнт не вызывали желания восторгаться прогрессом и архитектурными красотами, а все эти улицы, собор Святого Давида, дома — они напоминали лишь о том, что все тут построено руками арестантов!
Теперь он знал не только то, о чем мечтают заключенные, но и то, как они живут сейчас. Новехонькая верфь со сладковатым запахом древесины от недоделанных пока корпусов: никакой радости, если ты знаешь, что рабочие ходят в цепях! И запах рыбы, исходящий от развешанных на просушку рыбачьих сетей на Саламанка-плейс, перестал вызывать приятные чувства. Как часто в эти сети попадались тела тех, кто бросался вниз головою с обрыва!
Сэр Джон Франклин снова окопался у себя в кабинете, который он превратил в штаб-квартиру. В его планы входило не только надзирать, карать, вести войну, он хотел перетянуть на свою сторону людей, у которых в душе сидели те же вопросы. И чтобы в будущем таких стало много.
Аборигенам нужно подобрать более подходящее место, чем голый остров Флиндерса. Он поговорил об этом с Монтегью, открыто, но осторожно. Тот выразил несогласие и вьщвинул несколько возражений. Однако уже на следующий день план новой резервации был отправлен в Лондон.
Джейн превосходно справлялась со своей ролью супруги губернатора. Если Джону предстояло публичное выступление, он находил в ее лице бдительную союзницу. Она занималась женской тюрьмой и вела оживленную переписку с Элизабет Фрай из Лондона по вопросам тюремной дисциплины. Она приглашала в гости жен чиновников и поселенцев, равно как и их дочерей, чтобы угостить их струнным концертом или каким-нибудь докладом. Она вела все обширное хозяйство и могла с легкостью, хотя и не блестяще, приготовить обед на двадцать персон, если повар заболел или сбежал. Она, нисколько не смущаясь, открыто высказывала свое мнение по всякому поводу и совершенно не старалась изображать из себя ухоженно-напыщенную первую леди по образу и подобию миссис Артур. Она слишком много путешествовала в своей жизни и прочитала слишком много книг, не говоря уже о том, что повидала достаточно разных людей в трех частях света, чтобы играть в такие игрушки. Она не считала нужным скрывать свой ум, как не скрывала она и своей красоты. Джон не испытывал зависимости от суждений Джейн, но прислушивался к ним с большим уважением. Он любил ее без особой страсти, но доверял ей больше, чем некогда Элеонор. Он не нуждался в ее постоянном присутствии, но, когда она была рядом, она не мешала ему. К счастью, и она чувствовала себя рядом с ним точно так же. И пусть это не было любовью — зато это было согласием!
— Не жди ничего хорошо от Монтегью! — предостерегала Джейн. — Он человек Артура. Он хочет, чтобы ты попал в зависимость от него и тем самым предоставил ему возможность полностью нейтрализовать твои действия.
— Я знаю, — ответил Джон.
— Он думает — губернаторы приходят и уходят, Монтегью остается.
— Вполне возможно, — отозвался Джон. — Мне нужен быстрый первый офицер, который во всем разбирается и к тому же входит в правительство. Без такого человека я не могу предпринять ничего серьезного. Для настоящих дел необходимо иметь защищенный тыл. Хепберн не может, Маконоки не хватает гибкости, а женщина, хотя это звучит по-дурацки, тут не годится.
Джейн это понимала.
— Взять на себя хотя бы часть твоих обязанностей я не могу. Но я могу тебя предупреждать об опасностях. Сейчас я советую тебе остерегаться Монтегью.
— Хорошо, — сказал Джон. — А я советую тебе остерегаться Маконоки. Он идеалист. Мы не должны давать себе морочить голову всякими завиральными идеями. За всеми этими мечтаниями можно упустить политику.
Джейн внимательно посмотрела на него:
— Наоборот тоже хорошего мало!
Ночью она устраивалась у него на плече. Иногда она даже так засыпала и могла спокойно спать, в то время как он лежал без сна и следил за тем, чтобы ее голова не соскользнула. Бывало, впрочем, что она зачитывалась каким-нибудь приключенческим романом и гасила свет уже тогда, когда Джон давным - давно храпел. Однажды утром она сказала:
— Ты всю ночь скрежетал зубами. Слишком много забот.
Что верно, то верно, возражать он не стал.
Кипучая деятельность Джейн уже стала действовать несколько пугающе на окружающих: не прошло и двух недель после их прибытия, как она совершила восхождение на гору Веллингтона, став первой женщиной, одолевшей эту вершину. Высота 4165 футов, это тебе не шуточки.
Джон Монтегью явно не собирался из-за медлительности его превосходительства говорить медленнее, чем он говорил обычно. Секретарь колонии напоминал в этом отношении Уокера и Пэзли, офицеров с «Бедфорда». Он все обо всем знал, быстро вводил в курс других, действовал осмотрительно и никогда ничего не забывал: ни имен, ни дат, ни самых мельчайших обид. Джон обходился с ним достаточно любезно, но, по зрелом размышлении, не любезнее, чем с остальными.
Честолюбие держало секретаря колонии в постоянном напряжении, он был как кошка, изготовившаяся к прыжку. Это свое состояние он умело скрывал под маской невозмутимого спокойствия и открытости. Он был готов выслушать любого в любое время и покровительственно смеялся под звяканье цепочки от часов, выглядывавшей из кармашка вспучившейся жилетки, при этом он ни на секунду не отпускал собеседника из-под прицела своих водянистых глаз.
Когда Джон превратил заседания законодательного собрания в публичное мероприятие, Монтегью уже «выразил обеспокоенность»: вот только что состоялось собрание, в котором приняло участие 336 поселенцев, потребовавших сделать правительство представительным. Он воспринял это как первый сигнал тревоги. Когда Джон стал проявлять повышенный интерес к случаям превышения полномочий при исполнении судебных решений и принялся увольнять чиновников, он действовал вопреки советам Монтегью, который, кроме всего прочего, по-прежнему возражал против переселения аборигенов в более подходящее для жизни место. Когда же Джон завел обыкновение лично встречать суда с вновь прибывшими арестантами, которым он первым делом объяснял, что у них есть не только обязанности, но и права, Монтегью начал собирать вокруг себя старых, верных соратников Артура. Впрочем, он еще не терял надежды как-то образумить сэра Джона и решил, в качестве последнего увещевания, познакомить его с двумя «железными правилами исправительной колонии», каковые он взялся лично огласить:
— Первое: всякое отклонение от принципа, признанного однажды верным, есть измена. Второе: всякое отклонение от принятой практики — проявление слабости, которая лишь на руку бунтовщикам.
Джон основательно рассмотрел оба правила со всех сторон. Затем он обратил внимание Монтегью на то, что комбинация этих двух тезисов исключает какие бы то ни было изменения. По его мнению, однако, изменником является тот, кто, открыв новый принцип и будучи уверенным в его верности, проявляет трусость, не находя в себе смелости действовать в соответствии с ним.
Оказалось, что Монтегью усмотрел в этом ответе личную обиду. Позже, в кругу своих приближенных из Артуровой фракции, он сказал с подчеркнуто горькой усмешкой:
— С недавних пор сэр Джон считает меня трусом и изменником! Ему виднее, он ведь у нас открыватель и ничто не укроется от его пытливого взгляда!
Окольными путями, через одного лакея, эти слова дошли до Маконоки, и он передал их губернатору. Тот не поверил. Иными словами: он решил проигнорировать это сообщение.
Элла во всем была настоящей дочерью Элеонор. Когда однажды Джейн запретила ей показывать вилкой с насаженным куском мяса на гостей, она потребовала вразумительных объяснений. Джон рассказал ей о коте Триме, которому такие замашки очень бы пришлись по вкусу.
— А, знаю, это тот, по имени которого назван город! — радостно воскликнула Элла.
— Нет, по имени которого только хотели назвать город, — поправил ее Джон. — Лорда Мельбурна сочли более подходящей кандидатурой.
Джейн украдкой посмотрела на гостей и попросила его по возможности сменить тему. Софи рассмеялась.
По утрам Джон прогуливался с дочерью среди эвкалиптовых деревьев в саду губернаторского дома. В такие минуты все казалось ясным и простым. Эта колония станет когда-нибудь страной, в которой все будет устроено так, что никому не придется скрывать от детей половину происходящего. Элла уже сейчас все время задает вопросы об арестантах и тюрьмах.
— А как становятся злодеем? — спросила она однажды.
Она привыкла к тому, что папа иногда по нескольку минут размышляет, прежде чем что-нибудь ответить. Это ей нравилось больше, чем когда ей подсовывали объяснения, в которых повторялось то, что она и так знала, только другими словами.
— Злодей, — сказал Джон, — не знает своей настоящей скорости. В одних случаях он действует не к месту слишком медленно, в других — не к месту слишком быстро.
Элла потребовала объяснений.
Джон сказал:
— Он слишком медленно исполняет то, что требуют от него другие, — например, слушается или помогает. Но он пытается слишком быстро получить от других то, что требуется ему самому, например деньги или…
— Но ты ведь тоже очень медленный! — перебила его Элла.
— Губернатору можно! — ответил Джон и с трудом удержался от смеха.
Система Джона Франклина разрасталась, она обрела конкретные очертания и вполне подходила к условиям колонии. Он полагал, что вывел верную методу, сообразуясь с которой, по крайней мере теоретически, можно было жить, совершать открытия и править.
«Во главе правления должно стоять два человека, не один и не три. Один из них должен вести дела и поспевать за нетерпением вопросов, просьб, угроз управляемых граждан. Он должен производить деятельное впечатление, но при этом заниматься только малозначительными, пустяковыми вопросами, а также всеми срочными делами. Второй же человек имеет тогда возможность спокойно смотреть на все со стороны, чтобы в решающий момент сказать „нет". Поскольку всякие спешные надобности не отвлекают его, он может каждый предмет как следует разглядеть, он может определить продолжительность и скорость всего происходящего, он не устанавливает себе никаких сроков, дабы отдаться безраздельно думам. Он прислушивается к внутреннему голосу и может сказать „нет" даже лучшим друзьям, но главное — первому офицеру. Его собственный ритм, его не растраченная на пустяки выносливость спасают и защищают его от всех срочных оказий, которые только кажутся таковыми, от всех, без исключения, чрезвычайных обстоятельств, требующих якобы безотлагательной реакции, от всех скоропалительных решений. Если он говорит „нет", он обязан дать разъяснение. Но и в этом случае не должно быть никакой особой спешки». Так сформулировал свои выводы Франклин и записал.
— Да это же монархия! — воскликнул Маконоки. — Король и канцлер! Вы изобрели монархию! Но мы уже это проходили.
— Нет, — возразил Джон. — Это суть всякого правления! Просто монархия легче всего узнается в этой системе.
— Ну а где же у вас народ? — спросил Маконоки.
— Он может занять место короля, — ответил Джон. — Без медлительности ничего не сделаешь, даже революции.
Такой ответ секретаря не удовлетворил.
— Иными словами, вы предлагаете сидеть и ждать! Неужели вы всерьез надеетесь, что кто-нибудь согласится принять вашу систему? В мои шестьдесят пять уже поздно заниматься революциями! Кому это нужно?!
— Мне, мне, — повторил Джон непроизвольно.
Лондонское правительство продолжало слать заключенных: рабочих, разгромивших в Девоншире машины; мятежников, выступавших за независимость Канады; сторонников всеобщего избирательного права, не давших запугать себя полиции. Для Маконоки все они были героями, для Франклина «политическими джентльменами». Монтегью считал их злостными преступниками, посягнувшими на Бога и корону. Он советовал поместить их в тюрьму строгого содержания, в Порт-Артуре, ибо так тут было заведено с незапамятных времен. И уж ни в коем случае нельзя разрешать политическим работать у поселенцев.
— Одной искры может быть достаточно, чтобы разгорелось пламя!
Джон решил по-другому, хотя и знал, что решения, принятые вопреки мнению Монтегью, оборачиваются сплошной нервотрепкой и бесконечной писаниной. Монтегью, как никто другой, умел расстраивать дела даже тогда, когда они уже приняты к исполнению.
А еще Маконоки, который как-то заявил:
— Канцелярская работа не для меня. Я вижу свою задачу не в том, чтобы день-деньской возиться со всякими бумажками. Мое предназначение — просветление умов, борьба за справедливость, которой я готов служить до последнего!
Джон возразил:
— Но добиваться справедливости вы как раз можете, только занимаясь бумагами. Тут у вас широкое поле деятельности, тем более что вас назначили сюда моим секретарем!
Маконоки почувствовал себя непонятым, как бывает, когда удачная речь не производит должного впечатления.
Активнее всего Маконоки боролся против распределения заключенных на работы за пределами тюрьмы. Он был ярым сторонником закрытых исправительных учреждений и делал ставку на научно обоснованное перевоспитание арестантов усилиями специально подготовленного персонала.
Справедливость, говорил он, есть основа всякого воспитания. Только в тюрьме преступник может рассчитывать на справедливое обхождение, а не у частного работодателя, поскольку никакой чиновник не в состоянии обеспечить в данном случае эффективный контроль.
Джон придерживался иного мнения:
— Если рассуждать логически, то тюрьма не оставляет никому никакого шанса. Ведь большинство преступников становятся таковыми лишь потому, что у них не развито чувство времени. У них неправильная скорость, что-то они делают слишком быстро, что-то слишком медленно. Как же им научиться этому за решеткой? В тюрьме время воспринимается иначе, чем в окружающем мире.
Маконоки ничего не понял, тем более что Джон слишком уж растянул свое высказывание и нетерпеливый слушатель не мог уследить за ходом его мысли. Зато Маконоки вспомнил, какие еще аргументы можно привести в пользу своей теории:
— Поселенец — плохой помощник в деле возвращения преступника на путь добродетели! Ему никогда не исправить арестанта, зато арестант может оказать на поселенца дурное влияние! Система распределения заключенных на работы за пределами тюрьмы — это искушение, подталкивающее людей на несправедливость и жестокость. Поселенцы тоже мастера работать плетками, а женщин-заключенных они еще к тому же затаскивают к себе в постели.
Джон опасался, что дискуссия может вылиться в тотальную мобилизацию аргументов, когда придется силком сгонять под свои знамена все мелкие частности ради того, чтобы вступить в войну утверждений общего свойства. Он решил сменить тему. Но леди Джейн, присутствовавшая при разговоре, не дала ему этого сделать:
— У тюремного начальства нет ни малейшей материальной заинтересованности в том, чтобы обходиться с заключенными по справедливости, и мы видим, к чему это приводит! Поселенцы же совсем другое дело: им важно, чтобы заключенные хорошо работали, потому что от этого зависит их доход.
— И ради этого они эксплуатируют их!
— Но невозможно бесконечно измываться над человеком, который живет в твоем доме, — ответила Джейн. — Кто хочет исправиться, тому дается на воле шанс, в тюрьме же и самое тишайшее существо превращается в человеконенавистника. Вы же сами говорите, что нужно доверять людям! Просто вы рассуждаете как закоснелый воспитатель, вас устраивает только та свобода, которая укладывается в рамки вашей педагогической системы! Почему вы отказываете поселенцам в простом здравом смысле и боитесь довериться им?! В конце концов, будущее острова в их руках!
Маконоки опять почувствовал себя непонятым. Он, по обыкновению, героически-решительно поджал губы и поспешил откланяться. Джон огорчился, все это было невесело, Джейн только посмеялась. Всякое сражение ей доставляло удовольствие.
Джон Франклин сделал ставку на вольных поселенцев. Он посоветовался с Альфредом Стивеном, самым независимым из всех их политических вождей, и начал приглашать на свои приемы кроме чиновников еще и скотоводов, а также предпринимателей. Он хотел тем самым не только подчеркнуть, что признает их существование, но и просто побеседовать с ними. Торговцы металлом, ткачи, владельцы овощных лавок, сапожники — все они впервые почувствовали себя официально признанными и всячески прославляли нового губернатора.
Пока еще вольные поселенцы в политическом смысле были почти столь же бесправны, как и заключенные, и это им не нравилось. Впрочем, некая видимость народного представительства все-таки создавалась: три человека из числа поселенцев входили в законодательный совет, но никакой опасности собой не представляли, поскольку их голоса надежно перекрывались шестью голосами представителей правительства. К тому же исполнительный совет состоял исключительно из чиновников, большая часть которых принадлежала к Артуровой фракции. Джон сделал ставку на поселенцев, прекрасно отдавая себе отчет в том, что выбрал самый ненадежный и самый неудобный путь — политический. Первые неприятности не заставили себя долго ждать.
В свое время поселенцы сумели много заработать за счет высоких цен на зерно и шерсть, державшихся на таком уровне не одно десятилетие. Они были независимыми, состоятельными и агрессивными. Оскорбленные чувства и задетое честолюбие требовали выхода, единственным же достойным противником были губернаторские чиновники. Ссоры и свары между отдельными семействами на почве зависти и ревности ничего не давали, пустая трата времени. Разнообразные газеты, выходившие в Хобарт-Тауне и Лаунчестоне, занимались в большей степени друг другом, ломая перья в отчаянной полемике, и никакого политического веса не имели. В бессильной злобе они перешли к тактике булавочных уколов, главным образом в отношении колониального правительства, не гнушаясь грубых инсинуаций, личных оскорблений и беспочвенных обвинений.
Джон видел дома богатых землевладельцев, он видел их расфуфыренных дочерей в дорогих нарядах. Он слышал их высоконравственные речи, он заглядывал в их ухоженные сады. Ему казалось, будто за всем этим скрывается нечто совершенно другое. Джон ясно ощущал: слова имеют двойное дно, разумные высказывания таят в себе жажду конфликта, особенно у крупных скотовладельцев с окраин. Это угнетало Джона, уже хотя бы потому, что он не сразу улавливал смысл гнусных намеков и вынужден был просить, чтобы ему повторили. Он мечтал, чтобы вокруг него собралось больше предпринимателей, больше землевладельцев, с подвижным, расчетливым умом, добрым нравом и настоящим купеческим терпением. Но таких на Вандименовой земле было меньшинство. Зато кавалеров в сапогах, рассуждающих попеременно то о вечных принципах, то о короткой расправе, было, пожалуй, даже в избытке.
Вскоре дело дошло до первой стычки: то, что Джон решил вернуть туземцам часть их земли, было воспринято господами в сапогах как прямое посягательство на их жизнь и имущество. У них были деньги и связи, и вот уже из Лондона поступила правительственная депеша, предписывающая сэру Джону оставить тасманцев там, где они есть. Маконоки выдвинул предположение, что за всем этим стоит Монтегью. Джон сказал:
— Вздор! Мы, конечно, противники, но он человек чести.
Гораздо хуже были разговоры об исполнении наказаний. Газеты кавалеров «Тру колонист» и «Мюррейз ревью» разразились гневными тирадами по поводу «новой моды признавать за арестантами какие-то там права и затевать расследования несуществующих злоупотреблений при исполнении телесных наказаний». А один из землевладельцев при личной встрече — сказал Джону, когда они разговаривали с глазу на глаз:
— Если Порт-Артур перестанет считаться адом, то как прикажете нам держать в узде тех заключенных, которых мы получаем в качестве рабочей силы для личных нужд? Как только тюрьма превратится в рай с идеальными порядками, наши собственные работники снесут нам головы, дабы иметь возможность поскорее туда попасть!
Самое странное, что именно Маконоки сделался усилиями газетчиков ярым сторонником строгой тюремной дисциплины, видимо по недоразумению. Но секретарь, и это тоже странно, принял все как должное и не стал делать ничего, чтобы развеять это заблуждение. Похоже, он любил, когда его хвалили, и, видимо, считал, что мелкие неточности благому делу не помеха.
Система была хороша, но не хватало управляющего, на которого Джон мог бы положиться. Вот почему на практике все выглядело иначе. Внутренний голос подсказывал — добром это не кончится. Если он сам должен за всем следить, то чувство долга требовало не терять времени даром и употреблять всякую минуту на пользу дела. Чем усерднее, однако, он следовал этому принципу, тем больше увязал, и тогда реальность совершенно ускользала от него. Слишком много было всего, и это выбивало из колеи. Джон поймал себя на том, что часто принимает решения в запарке, только для того, чтобы временно скинуть с плеч очередную заботу.
Однажды поздним вечером он предоставил Джейн наслаждаться приключенческими романами, а сам вышел из дому. Он хотел навестить Хепберна, который по его протекции получил место воспитателя. Поразмыслив, однако, он решил не искать утешения на стороне, а как следует все обдумать.
С бутылкой рома в руке, Джон прогуливался босиком по губернаторскому саду, то и дело прикладываясь к бодрящему напитку, дабы не пропустить толковых светлых мыслей, буде таковые появятся. Если естественной медлительности не хватает на то, чтобы обеспечить покой и сосредоточенность, то, стало быть, ей нужно помочь. Впредь он будет, пожалуй, быстро делать только лишь малую часть необходимых вещей, остальные же, наоборот, намеренно растягивать: закладывать побольше пауз между отдельными фразами, чаще давать понять, что, мол, плохо слышу, особенно во время докладов. Ну а со всеми требованиями будет так: только тот, кто достаточно долго продержится безо всякого наскакивания и наседания, получит положительный ответ.
Впору создавать резервацию для себя самого, чтобы иметь возможность сохранить свое время.
Ром ударил в ноги.
Начало новой жизни положит чаепитие, решил Джон.
Гори все огнем — время чаепития будет соблюдаться неукоснительно. И он будет так неторопливо, так неспешно подносить чашку ко рту, что остальным покажется, будто он уже умер, и пусть себе. И мешать ложкой в чае он будет столько, сколько захочет, так что никто уже и знать не будет, мешал ли он слева направо или справа налево. А «Ван - Димен'с-лэнд кроникл» напишет: «Доказательства налицо! Губернатор перестал двигаться вовсе!»
Его превосходительство сэр Джон Франклин хихикнул и уселся на каменную ограду сада. Он болтал ногами и смотрел на море, поблескивающее в лунном свете. Перед его взором предстали обескураженные физиономии Монтегью и Маконоки во время чаепития. Он прыснул от смеха и хлопнул себя по коленкам. Он был губернатором, ему позволено все! Покой, ясность и долговечные планы — вот что требовалось сейчас. Уж это он как-нибудь осилит.
Он заметил, что перестал смеяться. Море казалось ему отсюда далекой планетой, и вместе с тем оно разливалось тут, внизу, глядело манящей пропастью. Таким оно видится со скалы Пойнт-Пьюера. Но он бросаться вниз головой не собирался. «Вот оно, преимущество того, кто дожил до седых волос и ни разу не имел дела с правосудием, — подумал Джон, — Мне везло».
Ему не нужен был теперь водяной столп, который поднимался бы против законов силы тяжести из недр пучины морской, чтобы поглотить всех его врагов или указать верный путь. Не нуждался он теперь и в Загалсе, который обращал бы к нему свое приветливое лицо и баюкал, внушая, будто все хорошо. Ничего это ему было не нужно. Ему исполнилось пятьдесят два, и он мог сам постоять за себя и за других.
«Шестьдесят лет не возраст, сказала как-то Софи. Очень деликатно с ее стороны. Только с чего это она вдруг решила, будто мне шестьдесят?
Жаль, что она не попалась мне, когда я вернулся с войны, — подумал Джон. — Впрочем, тогда ее и в помине не было…»
Он пошел обратно в дом, захмелевший, но ни-' сколько не укрепившийся.
Ну а как же система? Никак. Она не действовала. К тому же он разлюбил это слово, потому что им слишком часто пользовались его противники. Непостижимым образом именно это понятие позволяло им оправдывать свои безжалостные и слепые поступки. Система отменяется! Довольно делать вид, будто все видишь, все контролируешь и обо всем имеешь общее представление. Управлять ситуацией может только тот, кто имеет реальное представление о вещах, а оно рождается из наблюдений над частностями. Навигация.
Ему оставалось только одно: следовать своей привычке доводить любое дело до конца. На суше это было трудно.
— И что из этого? — пробормотал он. — А когда мне было легко?
Глава семнадцатая ЧЕЛОВЕК У МОРЯ
Был в Хобарт-Тауне один адвокат, у этого адвоката был повар, из заключенных, назначенный ему в услужение. Адвокат слыл борцом за смягчение наказаний, повар — мастером своего дела и большим умельцем по части приготовления соусов, которые были во сто крат вкуснее, чем соусы его собрата, готовившего для губернатора. Адвокат отправляется в путешествие и оставляет повара на попечение управляющего. Вернувшись, он обнаруживает, что часть обстановки продана, деньги из шкатулки пропали, исчезли и некоторые документы, содержание которых кое для кого могло оказаться весьма любопытным. Повар уверяет, что о пропажах ничего не ведает. Адвокат заявляет на него властям и требует наказания, повара отправляют на тяжелые принудительные работы, строить дорогу. Наказанный злоумышленник радуется, что еще дешево отделался, могли бы и в Порт-Артур загнать.
И тут появляется новое действующее лицо: секретарь колонии. Сей господин слывет поборником незыблемого порядка, ярым защитником принципа строжайшего соблюдения принципов. Но, кроме того, он большой ценитель хорошей кухни. Зная не понаслышке о непревзойденных талантах вышеупомянутого повара, ибо неоднократно имел случай лично убедиться в этом, секретарь колонии побуждает подчиненного ему чиновника, занимающегося надзором за исполнением судебных решений, сделать исключение и назначить повара опять в услужение частному работодателю, а именно — ему.
Адвокату это не нравится. Он подает жалобу губернатору. Тот, в свою очередь, проведя расследование обстоятельств данного дела и тщательно все взвесив, распоряжается отправить повара, в соответствии с приговором, на строительство дороги. Секретарь колонии воспринимает это как глубоко личное оскорбление: принципы, конечно, должны строго соблюдаться, но хороший повар все-таки отличается от обычных арестантов, ибо представляет государственный интерес. А секретарь колонии, в конце концов, отличается от обычных граждан.
Кроме этих лиц был еще и личный секретарь губернатора. Он считает себя несгибаемым борцом против рабства. Поскольку он, начитавшись разных ученых книг, свято верил в естественное превосходство белой расы, то всякое порабощение белого человека воспринималось им как наихудшее из всех зол на свете. Одной из форм порабощения он считал систему определения заключенных на вольные работы, систему так называемого «наделения», одобряемую губернатором. Именно в ней он усматривает воплощенное рабство, в то время как издевательства томящихся от скуки надзирателей он называет справедливой карой. Будучи всего лишь личным секретарем губернатора, он тем не менее решает для пользы дела и на благо обществу изложить свое мнение: в ответ на невинную просьбу Комитета юристов из Англии сообщить о том, как исполняются наказания на Вандименовой земле, он сочиняет длиннющий отчет, в котором он, не стесняясь в формулировках, расписывает в красках все недостатки, относя сии безобразия, включая пьянство и венерические заболевания, на счет системы определения заключенных на вольные работы, а в качестве подтверждения приводит несколько случаев, возведя исключение в общее правило. Полный решимости, он присовокупляет свой трактат к почте губернатора, вместе с которой его бумаги попадают в правительство, превратившись тем самым в официальный документ, скрепленный печатью высшего должностного лица. Несколько месяцев спустя губернатор узнает из лондонской «Тайме», что его секретарь, якобы выражая их общее мнение, считает поселенцев «не способными к человеческому обхождению с арестантами». Поселенцы в ужасе, они не могут простить губернатору такого предательства. Губернатор увольняет своего секретаря, но, по просьбе супруги, оставляет его жить у себя дома. Крупные землевладельцы и секретарь колонии усматривают в этом знак того, что губернатор пожертвовал своим секретарем ради того, чтобы спасти свою собственную шкуру. На самом-то деле они заодно. «Жертва» не предпринимает никаких шагов, чтобы развеять это заблуждение, более того, наводит еще больше тумана, загадочно говоря направо и налево: «Я много чего мог бы еще порассказать!» Он воспринимает свое увольнение как акт, направленный против прогресса и человечности, и ведет себя так, будто его уже окончательно причислили к лику святых.
— Этот губернатор, — говорил он, — не заслуживает того, чтобы я оказывал ему услуги!
Тем временем в Лондоне министерство внутренних дел совместно с министерством колониальной политики обсуждает рекомендации Комитета юристов. Что делать с системой «наделения»? Отменить? Прежний губернатор Вандименовой земли, тот самый, что ввел эту систему и эксплуатировал ее самым нещадным образом, торжественно высказывается против нее и называет ее «совершенным рабством». Сэр Джордж Артур знает, что и когда говорить, чтобы снискать всеобщее одобрение.
Нынешний губернатор по этой части не мастер, да его это нисколько и не занимает. В гуманизации системы «наделения» он видит в настоящее время единственную возможность, позволяющую заключенным вернуться к нормальной жизни за пределами тюрьмы и тем самым оправдать оказанное им доверие. Одновременно он продолжает не без успеха бороться против коррупции и жестокостей в исправительных учреждениях. В своей политике он старается опираться на горожан, торговцев, ремесленников, судовладельцев, на тех, кто имеет с ним общие цели, и потому отправляет в Лондон план преобразования законодательного совета в палату, избираемую на основе публичных выборов.
В то же самое время секретарь колонии испрашивает себе продолжительный отпуск, якобы по личным причинам, и убывает в Лондон.
Джон предпочитал говорить «секретарь колонии», а не «Монтегью», и «личный секретарь» вместо «Маконоки». Но это мало что меняло. Понятия стали такими же мутными словами, как и имена. Никакие языковые правила, придуманные им, не помогали его измученной голове, уставшей от мрачных мыслей, избавиться от горькой досады.
Маконоки. Монтегью. Отчего он так злится на этих двух джентльменов сомнительного свойства — таких ведь на свете сотни или даже тысячи.
Посмотреть на все с высоты птичьего полета? Пробовал, не помогает. Тот, кто хочет избавиться от чувства досады и горечи, чтобы вернуть себе способность все подмечать и видеть, тому не следует искать спасения в застывшем взгляде.
План демократизации законодательного совета был отвергнут Лондоном — явная заслуга Монтегью. Последствия оказались крайне неприятными: торговцы и ремесленники почувствовали себя обманутыми и обиженными. Они решили, что Джон сделал только первый шаг, затем чтобы не дать им совершить второго. «В своих отчетах для Лондона он пишет одно, а нам говорит другое» — так говорила молва.
И в довершение ко всему история с Кавердейлом.
Один старик упал с лошади и сильно разбился. Семья послала за доктором Кавердейлом, из арестантов, он был приписан к государственному лечебному ведомству и отвечал за их участок. Не застав доктора дома, посыльный не стал его дожидаться, а просто написал записку. Доктор записки не увидел, — наверное, ее сдуло ветром с двери. Пациент остается без врачебной помощи и умирает. Семья ссылается на заверения посыльного, который якобы лично оповестил доктора, и требует наказать доктора Кавердейла должным образом, а также уволить его с государственной службы. Монтегью настаивает на том же, и губернатор принимает соответствующее решение. Вскоре, однако, возникают сомнения в правдивости показаний посыльного. Поселенцы выступают в защиту доктора, который до тех пор ничем дурным себя не зарекомендовал. Губернатор беседует с ним, затем с поселенцами, хочет допросить посыльного. Монтегью настоятельно рекомендует ему оставить решение в силе. Леди Джейн, напротив, считает врача невиновным и не собирается держать это мнение при себе. Губернатор обнаруживает противоречия в показаниях посыльного. Он реабилитирует врача и возвращает его на службу.
С этого дня чтение «Ван-Дименс-лэнд кроникл» перестало доставлять Франклину удовольствие. Газета назвала его «ни на что не способным тюфяком». Он, дескать, жалкая тень достославного героя полюса, который нынче находится под каблуком своей супруги и делает только то, что она ему предписывает. Она-то и есть настоящий губернатор. А он, мол, имбецил. Значение последнего слова он не понял, пришлось смотреть в словаре. Получалось, что он «слабоумный, умственно недоразвитый, дебильный, идиот».
Франклин высказывает предположение, что секретарь колонии в одной лодке с издателем газеты. Монтегью опровергает это. Чуть позже, однако, выясняется, что он лжет, поскольку издатель сам стал похваляться на всех углах сиятельной поддержкой.
Тогда Монтегью меняет тактику и говорит о недоразумении. Выходило, будто он никогда не скрывал того обстоятельства, что с незапамятных времен является соиздателем газеты, о чем он якобы самолично сообщал в свое время сэру Джону. Попутно было замечено, что никакого влияния на редакционную работу он не имеет. У сэра Джона сложилось другое впечатление, теперь он знает цену Монтегью. Он отстраняет его от занимаемой должности.
Монтегью, пойманный на очевидной лжи, именно в силу этого совсем уже теряет совесть, равно как и остатки всякого приличия. Он торжествует, ложь становится правдой. Всякий слышит из его уст, что леди оказывает на губернатора прямо-таки колдовское влияние. Одновременно он, взывая к дружеским чувствам, обращается к ней напрямую и просит вступиться за него перед сэром Джоном. Он делает вид, будто совершенно убит и раздавлен, она из сострадания соглашается, ибо верит в чистоту помыслов и считает, что люди должны мириться. Затея срывается, сэр Джон остается непоколебим. Монтегью ничего не остается, как, вопреки всякой логике, использовать ее неудачную попытку помочь ему в качестве неопровержимого доказательства того, что она вмешивается в политические дела супруга. После чего Монтегью покидает Вандименову землю, отправляется в Англию и делает все возможное для того, чтобы добиться отставки Джона Франклина с поста губернатора: в Лондоне теперь назначен новый министр колоний, лорд Стенли, с которым у него свои связи.
— Частности, — сказал Джон как-то раз Софи, — вот на что уходит все время, а при этом итог может оказаться весьма неутешительным. И политика тут совершенно ни при чем. Я сам что-то сделал не так. И почему я не уволил вовремя этих двоих?
День открытия Тасмании, 1841 год, день большой регаты.
Пять лет минуло с тех пор, как Джон вступил в должность. Ему было ясно, что он не самый лучший губернатор на свете, — настолько он уже освоил это ремесло. Навигация, конечно, дело важное, но ее одной недостаточно.
Повсюду в гавани реяли голубые флаги с серебряной веткой акации в центре полотнища. Леди Джейн собственноручно изготовила эскиз, прежде чем отбыть в Новую Зеландию. Роль первой леди выпало исполнять Софи Крэкрофт, которая сопровождала губернатора, когда он спустился на берег, чтобы открыть праздник.
Сегодня на нем был синий капитанский мундир, застегнутый на все пуговицы. На голове — треуголка, позволяющая скрыть не только лысину, но и шрам на лбу. В последнее время в колонии стали поговаривать о том, что его медлительность — от этого самого ранения в голову. В руке он держит букет красных роз, «английских роз». Чем только не приходится заниматься губернатору-с одними этими символами сколько хлопот. Софи как будто что-то сказала. Неуверенный, он посмотрел ей в глаза:
— Что, прости?
На правое ухо Джон слышал все хуже и хуже. Тугоухость, наследие Трафальгара… Как часто он находил в ней спасение, прикидываясь более глухим, чем был на самом деле, чтобы выиграть время для ответа. Теперь прикидываться было не надо, он и впрямь почти оглох. А еще это дурацкое правило, по которому мужчина, из-за шпаги, должен всегда идти по левую руку от своей спутницы. Он даже не мог придвинуться поближе к Софи, потому что в моду теперь вошли кринолины: проволочный каркас, державший юбку колоколом, делал платья дам еще более раскидистыми.
Софи повторила свой вопрос:
— Ты грустный?
— Я не грустный, я глухой, — ответил он, — и к тому же слепой. Со зрением что-то стало. Я вижу теперь сразу больше и даже быстрее, но частности различаю гораздо хуже. И многое забываю.
Он поймал себя на том, что никогда бы не стал так жаловаться на свои недуги, если бы рядом с ним сейчас была Джейн.
Джейн верила в добро, всем всегда доверяла и с радостью бросалась в бой. Но если она сталкивалась с непроходимой мелочностью и обидчивостью, она становилась холодной и жесткой. Она презрительно вскидывала брови и отстранялась, обращая свою энергию на что-нибудь другое. Сейчас, к примеру, она отправилась в Новую Зеландию, официально — для поправки нервов. В действительности же она просто решила какое-то время отдохнуть от мещанского духа тасманского общества. Может быть, ему следовало бы держать ее подальше от всех этих служебных неурядиц? Или, наоборот, еще более активно привлекать к своим делам?
Они слышали, как полковой оркестр настраивает инструменты. Софи опять что-то сказала. Джон остановился и повернулся к ней здоровым ухом.
— Мне хочется за что-нибудь бороться, — сказала она. — Я только пока еще не знаю за что.
Джон смотрел на ее аккуратный нос. Со стороны могло показаться, будто она сердится. Софи была девушкой тихой и вдумчивой, необузданная горячность была ей скорее не свойственна. Именно поэтому так забавно и трогательно было видеть, как дрожат у нее крылья носа. Джон отвел взгляд и улыбнулся какому - то ребенку. Ребенок просиял в ответ. Они пошли дальше. «Опять иду с приклеенной улыбкой, — подумал он. — Имбецил… Одно слово, слабоумный».
«Он — тихоход, твердо придерживающийся принципа — тише едешь, дальше будешь. Он — добрый великан. Вот только, к сожалению, у него есть вредная привычка выступать с честными речами. Но все же лучше иметь дело с тяжеловесным тугодумом, чем с легкомысленным прощелыгой». Это Линдон С. Нит так написал, один из редакторов светской хроники в «Тру колонист». А несколькими строками ниже он заявляет: «Сэр Джон чувствует себя в обществе как тюлень на суше». Нит хотя бы держится подальше от партии скотопромышленников, и то хорошо. Но неужели такой журналист не мог придумать ничего лучшего, как превозносить до небес губернатора и одновременно выставлять его в нелепом свете, когда этому несчастному губернатору и без того худо? Чем просто так писать обо всем на свете, лучше бы выступил в поддержку правильных людей и боролся на их стороне. Ладно, бог с ним, наверное, ему ничего другого и не нужно.
— То, за что ты хочешь бороться, — сказал Джон, обращаясь к племяннице, — уже давно живет внутри тебя.
Интересно, понимает ли Софи такие фразы? Опыт показывает, что люди едва ли понимают то, что им говорят. Но при этом ведь каждый хочет понимать, никому не понравится, если его лишат этой мелкой победы. Даже леди Джейн.
Софи — другое дело. Ей хотелось у него учиться. После доктора Орма она была вторым человеком в жизни Джона, который по-настоящему хотел чему-то научиться у него. С недавних пор она вбила себе в голову, что быть медлительной хорошо. Теперь и она стала двигаться медленно, и у нее это даже выглядело красиво.
Приготовления окончились. Джон выступил вперед и оглядел толпу, застывшую в ожидании.
— От имени ее величества королевы… — королеве причитается пауза, — объявляю регату, посвященную 199-летию Тасмании, открытой!
Всеобщее ликование, пальба, оркестр грянул туш. Джон снова занял свое место на трибуне рядом с Софи, навел подзорную трубу и стал ждать старта четырехвесельных гичек. Труба была превосходной. Джон разглядывал пивные палатки, ларьки с сыром, тиры, балаганы, детей, цветы. Одно мельчайшее движение окуляра, и вот уже взгляд заскользил по лицам горожан, стоявших все как один с вытянутыми шеями и глядевших на линию старта. Толпа растянулась по всей набережной, и только на мысе народу было не так густо. Там, позади всех, чуть возвышаясь над головами собравшихся зрителей, сидел на парапете какой-то человек. Он был единственным, кто не смотрел на линию старта. Он смотрел на море. Вся эта суета его нисколько не касалась, он ждал чего-то гораздо более важного и, может быть, даже уже видел, как оно приближается. Труба, конечно, хороша, но человек был слишком далеко, лица не различить. Кажется, нос с горбинкой, высокий лоб. Старик. Он глядел — нет, не «как орел», он глядел «как настоящий орел». Джон заметил, что труба, прижатая к глазу, задрожала.
— Мистер Форстер!
— Слушаю, ваше превосходительство!
Начальник полиции наклонился к нему.
— Возьмите трубу. Видите вон того старика на стрелке?
Мистер Форстер, похоже, никогда не держал в руках оптического прибора. Он бесконечно долго настраивал резкость, увеличение, потом так же долго обшаривал горизонт, пока наконец не поймал искомый объект.
— Это один из недавно освободившихся заключенных.
— Имя?
— Настоящее имя неизвестно. Она называл себя, прошу прощения, Джоном Франклином.
— Что значит «называл»? — спросил Джон, но ответа дожидаться не стал.
Он смутно слышал чьи-то голоса, кто-то приветствовал его, кто-то о чем-то спрашивал, в какой-то момент он заметил, что уже давно поднялся и теперь шагает в сторону стрелки, мимо пивной палатки, мимо сырного ларька.
Шагов за десять до старика он остановился:
— Шерард Лаунд?
Старик не реагировал, он продолжал смотреть вдаль и есть. Он отщипывал кусочки от лепешки, которую держал в левой руке, и отправлял их… Интересно, куда? Джон видел только его профиль, левую половину лица. Казалось, будто мужчина засовывает лепешку себе в правое ухо. За спиной раздался голос мистера Форстера:
— Только не пугайтесь, он…
Джон вспомнил нужное имя:
— Джон Франклин?
Мужчина слегка повернул голову и тут же снова вернулся к морю. Джон обошел старика со спины и теперь оказался с правой стороны от него. Он снял шляпу, и рука медленно поплыла вниз. Шляпа опускалась все ниже и ниже, открывая постепенно, дюйм за дюймом, лицо Шерарда: спутанные седые волосы, блекло-коричневый лоб весь в глубоких морщинах и неожиданно светлая полоска кожи, шрам. Теперь картинка замерла, она застыла перед глазами и затмила собою все. «Вот как оно, значит, бывает», — подумал Джон. «Вот оно как бывает», — повторял он про себя.
Лицо Шерарда напоминало страшный сон, когда снится, будто симметричная фигура вдруг распадается на части, превращаясь в обрывки и клочки.
Мясо на правой щеке отсутствовало, то ли срезало ударом сабли, то ли обгорело. Практически щека отсутствовала как таковая, редкие зубы торчали наружу, вся челюсть была оголена.
— Скорее всего, он был моряком, участвовал в наполеоновских войнах, — тихо проговорил мистер Форстер. — Теперь же он, прошу прошения, имбецил. Ни с кем не разговаривает. Провел за решеткой пятнадцать лет, в Порт-Артуре.
— За что?
Джон сел подле Шерарда, положил шляпу рядом с собою и тоже стал смотреть на море.
— За пиратство, — ответил мистер Форстер. — Когда наши фрегаты его поймали, он направлялся на английском бриге в сторону Южной Атлантики.
— Оставьте нас одних, — попросил Джон. — Уведите всех отсюда, я скоро приду.
Они сидели и молчали. Шерард продолжал отщипывать кусочки лепешки и засовывать их в правую половину лица. Он засовывал их как можно глубже, а потом жевал, прикрывая рот рукой, чтобы ничего не вывалилось. Судя по всему, он нашел свое успокоение. Наверное, он чего-то еще ждет, но безо всякого нетерпения. Его глаза были устремлены к горизонту, однако не похоже, будто он ждет, что с минуты на минуту там появится то, ради чего он тут сидит.
Джон подумал об острове Саксемберг, который так и остался ненайденным.
Шерард тогда сказал: «Если его никто не найдет, он будет мой».
— Куда ты хочешь, Шерард? На Саксемберг?
Никакой реакции. Джон снова посмотрел на увечную
половину лица и задумался — что же в нем такого страшного? Каждому человеку хочется, чтобы чужое лицо смотрело на него приветливо и радовало глаз. Каждый мечтает о том, чтобы обнаружить в нем приятное отображение самого себя, и приходит в ужас, если оно кривится в злой усмешке или искажается в страшной гримасе, и кажется, будто это голый череп угрожающе скалит зубы и вот-вот разразится проклятиями. Вот в чем все дело, и ни в чем другом! Когда понимаешь это, с лицом Шерарда можно вполне смириться.
И все же Джон не мог совладать с нахлынувшими на него чувствами. К лицу они имели лишь косвенное отношение. Душевное равновесие нарушилось, и он уже не знал, что он испытывает в данную минуту — огорчение или радость, сострадание или любопытство. То, что происходило в его голове, нельзя было назвать мукой, вызванной прикосновением к чему-то чуждому и непонятному. Нельзя было назвать это и битвой — скорее все это напоминало поверхность воды, по которой прогуливается ветер, и мысли пенились, набегая ровными рядами, словно прибрежные волны.
«Никого не осталось, — думал он. — Мэри Роуз, Симмондс, Мокридж, Мэтью, где они? Вот и Элеонор меня покинула, я просто пропустил ее вперед себя. А Шерард вернулся, страшно изуродованный, арестант, носящий мое имя, и я распоряжался его судьбой, и я же подверг его наказанию».
Джон вдруг спросил себя: «Что я за человек? Хороший или плохой?» Это был один из множества вопросов, оставшихся без ответа, один из тех, что накатывались издалека и разбивались о берег неутомимым морским прибоем, намывающим груды песка. Джон не боялся подпускать к себе вопросы, он каждому давал свободу и был готов честно снести все тяготы, проистекающие из этого. «Хорошим я, пожалуй, не был никогда, — подумал он, — медлительность никого не красит. Но злости мне тоже довольно часто не хватало».
Шерард не глядя протянул ему лепешку, чтобы он тоже отломил себе кусок. Лаундов запас на случай голодных времен, «Франклинова гавань», ледник, кормление пятитысячной толпы. Джон помнил это как сейчас. Он взял себе хлеба и принялся жевать, обливаясь слезами. «Прямо как крокодил», — подумал он. Ему стало смешно, и он от души расхохотался. Маконоки, Монтегью и тасманская политика — все куда-то отодвинулось.
Шерард Лаунд мирно сидел и наблюдал за горизонтом. Скала, ничем не сразишь. «Он достиг моей цели», — подумал Джон.
Он закрыл глаза руками и пристально вгляделся в темноту. Сколько времени он так провел, Джон и сам не знал. Когда он снова посмотрел на белый свет, все стало как-то яснее — дети, лодки, лотки. Лица, обращенные к нему, казались дружелюбными. Он чувствовал себя как никогда бодрым, живым, благодарным судьбе за собственную жизнь, крепким духом и телом. И удивительно молодым.
Объявился Форстер:
— Ваше превосходительство, награждение! Победители уже…
Джон только рассмеялся на это:
— Победители могут подождать!
Шерард жил теперь в губернаторском доме. Никто не знал, воспринимает он хоть как-то окружающую действительность или нет, а если воспринимает, то насколько. Днем он обыкновенно сидел на том же самом месте, на берегу, и взгляд имел очень осмысленный.
— Месяц, полтора, больше он не протянет, — высказал свое суждение доктор Кавердейл, который осмотрел его по указанию губернатора. — Болезнь неизлечима. Но, кажется, он более доволен жизнью, чем мы с вами.
— Быть может, он нашел настоящее, — пробормотал Джон. — В любом случае он умрет великим открывателем.
Доктор Кавердейл пристально посмотрел на губернатора с видимым удивлением.
Он любил Софи, в этом Джон мог признаться только себе. Он гулял с ней по парку, без шпаги, чтобы иметь возможность идти справа, он наблюдал из окна за ее движениями, когда она гуляла по парку одна, он пил с ней чай, бесконечно мешал ложкой в чашке и рассказывал об Уильяме Уестолле и береговой линии Арктики. Дальше этого он не заходил. Если он снова нашел любовь, то он мог позволить себе определить ее туда, где ей было место. Все, что он делал, обретало свое достоинство в том, что либо уже продолжалось достаточно долго, либо замысливалось на долгие сроки. Он не думал, что исключения из этого правила принесут ему счастье. Когда однажды вечером они были вдвоем в гостиной и Софи, стоя рядом с ним, вдруг обняла его, он погладил ее по голове и принялся спешным порядком повторять устав законодательного совета, чтобы сохранить спокойствие. Конец каждого параграфа гласил: «Твою жену зовут Джейн!» Потом он поцеловал ее в макушку. Тем все и кончилось.
«Меня наверняка скоро отзовут, стало быть, можно спокойно забыть про всю эту тактику!»
Джон Франклин перестал считаться с мнением кавалеров в сапогах и верных им газет. Он хотел употребить оставшееся время на то, чтобы заняться вещами важными и долговечными. Первым делом было составлено картографическое описание всего побережья острова, а в морские карты внесены поправки. Китобои и местные владельцы торговых судов были освобождены от всех портовых поборов. Число кораблей после этого стремительно стало расти.
— Чем больше моряков, тем лучше! Только польза будет! — заявил он во всеуслышание.
Преодолевая яростное сопротивление помещиков, он делал все, чтобы жизнь на острове как можно меньше напоминала каторгу. Он отправил в Лондон запрос о возможности переименования Вандименовой земли в Тасманию, поскольку все купцы, ремесленники и горожане из поселенцев не без гордости величают себя тасманцами, а старое название просто ненавидят. Презрев неудовольствие обоих советов, Джон основал Тасманский краеведческий музей, построил на очень скромные средства здание парламента и поддержал создание театра. Он скупил земли вдоль реки Хуон и сдал их на льготных условиях за малые деньги бывшим заключенным. Не одну неделю провел он в ежевечерних разговорах с учеными, священнослужителями и поселенцами, главным образом о воспитании. Он собирался создавать школу.
Когда леди Джейн вернулась из Новой Зеландии, он стал демонстративно привлекать ее к решению всех правительственных вопросов. Не имея права голоса, она тем не менее присутствовала на каждом заседании обеих палат. Ее неофициальное участие воспринималось теперь как само собой разумеющееся. Злобные разговоры да пересуды постепенно сошли на нет. Общество решило, что это не проявление слабости, а свидетельство независимости, если губернатор выбирает себе в советчики того, кого считает для этого наиболее пригодным.
Падение цен на зерно и шерсть сказалось на казне колонии, настали скверные времена. В довершение всех бед Лондон увеличил партии присылаемых заключенных, а систему наделения при этом упразднил. Для новых арестантов требовались новые тюрьмы и дополнительные средства на их содержание. Франклин использовал по мере возможности данное ему право на помилование, особенно в тех случаях, когда речь шла о мелких провинностях, и неусыпно следил за надзирателями, не давая им распускаться. Только помещики, остатки Артуровой фракции и тюремные чиновники были настроены против него.
— Но и того достаточно, чтобы свалить меня, — сказал он равнодушно леди Джейн.
— До тех пор, однако, не мешало бы изучить необследованную часть острова, — заявила она.
— И обсудить по дороге новую школу.
Шерард приносил счастье или, что более вероятно, отводил несчастье и тех, кто мог навлечь его. Он ничего не говорил и, верно, ничего не понимал, но вызывал у всякого, кто не боялся приближаться к губернаторскому дому, сильные чувства — кого повергая в шок, кого в состояние скорбной печали или глубокой задумчивости, иных же ободряя и побуждая к деятельности. Джон даже подумывал, не пригласить ли Шерарда на заседания совета, но потом отбросил эту мысль как шальную. К тому же ему не хотелось лишать Шерарда его главного удовольствия — моря. Участие в заседаниях означало бы для него потерянное время.
Вопреки однозначному приговору врача умирать он, похоже, пока не собирался. Было видно, что он радуется каждому кораблю, который вставал на якорь в устье Дервента. А заходили сюда не только суда с заключенными. Старый «Фэрли» привез целый отряд ученых, среди которых находились польский геолог Стрцлетцкий и Кеглевиц, неутомимый землемер, одержимый манией точности и за все болеющий душой. Несколькими неделями позже прибыли «Эребус» и «Террор» под командованием давнишнего друга Джона Джеймса Росса, собиравшегося исследовать Антарктику. Джон оборудовал для него на собственные средства астрономическую станцию.
Казалось, будто взгляд Шерарда притягивает из - за горизонта людей благомыслящих, других же отодвигает за пределы видимости.
— Новая школа, по-твоему, должна учить вещам долговечным, но при этом не нагонять тоску, — размышляла вслух леди Джейн. — Но именно этого-то школы и не умеют.
Шел страшный дождь. Костер никак не разводился. Но Гэвиган, один из заключенных, сопровождавших их, старался, как мог. И путешественники радовались, словно дети. «Очередное сумасбродство губернатора! — писал корреспондент «Кроникл». — Вместо того чтобы заниматься подготовкой своего отъезда, который якобы должен состояться в скором времени, он, в сопровождении своей супруги и банды арестантов, отправляется путешествовать в джунгли!» Наконец пошел дымок.
— Учащиеся должны учиться делать открытия. А главное, уметь определять свой способ видения и свою собственную скорость, — сказал Джон.
Джейн молчала, она знала, что, если Джон смотрит в одну точку, он еще не договорил.
— Плохие школы, — продолжал Джон, — мешают человеку видеть больше, чем видит учитель…
— Но ведь нельзя же заставить учителя видеть больше, чем он в состоянии увидеть!
— Зато можно заставить уважать других, — возразил Джон. — И никого не подгонять. Человек должен уметь наблюдать.
— Что же, ты прикажешь всем смотреть и наблюдать?
, - Нет, приказать невозможно, но можно показать. Кто умеет смотреть, тот умеет уважать. Учитель не должен быть только учителем, он обязан быть еще и открывателем. У меня самого был такой.
— Как учредители мы вправе только дать перечень школьных предметов, обязательных к изучению, и ничего более.
— Мы даже этого не сможем, если Церковь будет придерживаться иного мнения! Церкви нужна одна латынь!
— А тебе что нужно?
— Все, что дает учащемуся шанс, — математика, черчение и главное — естественно-научные наблюдения.
Тучи сгустились, костер погас. Джон закрыл полог палатки. Джейн устроилась у него на плече.
— Тебе следует написать обо всем об этом доктору Арнольду в Рэгби. Может быть, у него есть на примете хороший директор школы.
Заключенные оказались на высоте, особенно Гэвиган, самый старший из них, здоровенный толстяк с вечно красными глазами от постоянного напряжения — он неусыпно за всем следил, всюду поспевал и все держал под контролем. Не менее надежным и расторопным оказался Френч, который выглядел так, будто его составили из двух человек среднего роста: в нем было семь футов и два дюйма. Когда нужно было перебираться через реки, он благодаря своему росту мог заходить на большую глубину и быть уверенным, что под ногами у него всегда окажется дно.
Остальные десять были необычайно усердны, как могут быть усердны заключенные, окрыленные надеждой, что на протяжении нескольких месяцев никто не посягнет на их достоинство.
Леди Джейн повредила себе ногу, когда продиралась сквозь заросли, и теперь ее пришлось нести на носилках. Дождь не прекращался, реки разлились. Время поджимало: в устье Гордона уже несколько недель стояла на причале поджидавшая их шхуна. Они опаздывали. Но перед ними была река, река Франклин, без лодки на другой берег не переправиться. Если судно их не дождется, они пропали, потому что за то время, пока они путешествовали, даже маленькие ручейки, которые совсем недавно можно было легко одолеть вброд, теперь превратились в бурливые потоки. Назад пути не было.
— Кто-то должен пойти вперед и предупредить, — сказал Джон.
— Я могу перенести Гэвигана через реку, — ска* зал Френч после долгих размышлений. — До дна я легко достану, а он будет мне грузом, чтобы не снесло.
Френч посадил толстяка на плечи и пошел. В какой-то момент их все-таки свалило и они скрылись под водой, но потом вынырнули и, справившись с течением, выбрались на берег живы и здоровы. На радостях они сложили руки рупором и крикнули:
— Куиииии!
На местном тасманском наречии это означало «ура!». Менее четырех часов им понадобилось на то, чтобы проделать пятнадцать миль до Гордона, выйти точно к тому месту, где стояла шхуна, собиравшаяся уже отшвартовываться, задержать ее, взять дополнительные продукты, а пять часов спустя они снова стояли на берегу Франклина и кричали:
— Куииии!
Два дня ушло на то, чтобы построить лодку, на которой затем вся экспедиция без особых приключений переправилась через реку. Путешествие закончилось благополучно. В знак благодарности Джон списал остаток срока своим спасителям. Едва обретя свободу, оба счастливца поспешили обзавестись семьями. Ибо это тоже относилось к тому, что отличало каторжника от обычного гражданина: жениться им не разрешалось.
Шерард больше не мог выходить на берег, чтобы отводить беды. Ему пришлось привыкать к положению лежачего больного, и он безропотно смирился с этим. Сомнений не оставалось, год 1843-й должен был стать для Шерарда последним. Он все больше и больше напоминал орла и выглядел все более бледным, как выцветший лист бумаги.
На рейде Хобарт-Тауна появилось судно. Человек, сошедший с него на берег, не уставал удивляться. Он велел проводить его к дому губернатора и по дороге, слушая разъяснения, все повторял:
— Странно, крайне странно!
Прибыв на место, он сказал, что хотел бы побеседовать с сэром Джоном, был наконец допущен и назвал свое имя.
— Эрдли Эрдли, — изрек он и замер в ожидании реакции.
Джон только вежливо кивнул, продолжая спокойно смотреть на пришельца.
— Эрдли Эрдли, — повторил визитер с нажимом.
Джон поблагодарил незнакомца за любезное повторение и попросил более не беспокоиться.
— Да будет вам известно, это мое имя! — еще раз уточнил важный гость. — Я новый губернатор Вандименовой земли. Вот письмо от лорда Стенли.
Он, вероятно, ожидал, что Джон тут же бросится представлять его с помпой всем чиновникам, но Джон только рассмеялся во все горло и как будто не собирался останавливаться. В конце концов он только пожал плечами и сказал:
— Похоже, мистеру Монтегью все-таки удалось спустить на меня всех собак. И как это у некоторых так ловко все получается?
Пришло время паковать чемоданы.
Шерард остался умирать в Тасмании.
Хепберн получил место младшего учителя в новой школе. Малышка Элла плакала из-за того, что ей придется расстаться со своим пони, Софи плакала из-за того, что с человеком, которого она любит, обошлись несправедливо и нанесли ему обиду.
— Если бы я была королевой! — гневно воскликнула она, обливаясь слезами.
Леди Джейн смеялась, бранилась и руководила сборами, не упуская ничего из виду.
В день отъезда на набережной и пристани собралась несметная толпа, какая бывала, только когда проводилась Большая регата. Джон насчитал триста всадников и больше сотни карет. Из самых отдаленных уголков прибыли сюда поселенцы целыми семьями, чтобы помахать им на прощание. Устрашающее количество мужчин и женщин хотело пожать ему руку, многие в слезах. Пришли и бывшие заключенные, моряки, купцы, портные, подмастерья, проводники, был тут и доктор Кавердейл, и тучный мистер Нит из «Тру колонист», который бросился к нему, ухватил за руку и торжественно изрек:
— Коли суждено сей стране когда-нибудь встать на путь достойного существования и мирного согласия, то произойдет сие только потому, что этот путь уже указан, он проложен силою благородного, претерпевающего духа вашего превосходительства!
У Нита были потные руки. Но это нисколько не умалило достоинства его возвышенных изящных слов, ласкавших слух. Джон приложил к сердцу руку, повлажневшую от пожатий, поклонился и сказал:
— Я только хотел дать каждому шанс.
Глава восемнадцатая «ЭРЕБУС» И «ТЕРРОР».
Джон Франклин смотрел, не отрывая взгляда, в надменное лицо министра по делам внешней и колониальной политики и требовал объяснений:
— Отчего, милорд, вы верите ничем не подтвержденным рассказам мистера Монтегью и делаете из этого выводы, не выслушав прежде меня?
Лорд Стенли, четырнадцатый граф из рода Дерби, управляющий британскими колониями и являющийся де-факто одним из могущественнейших людей на свете, художественно вскинул правую бровь. В этом он был непревзойденный мастер: он умел поднимать каждую бровь по отдельности.
— Я не обязан перед вами отчитываться. Объяснения я представляю разве что королеве и премьер - министру.
Он считал ниже своего достоинства пересматривать сложившееся мнение. Стенли напомнил Джону его отца прежних времен, того, что забрал его из Скегнесса и запер в чулане. Теперь он уже и сам выглядел почти как отец того отца, а лорд мог вполне сойти за его сына, глупого, жестокосердного сына. Это была одна из тех встреч, когда два человека отчего-то думают, что сохранить свое достоинство можно только за счет другого.
Глядя в стеклянные глаза министра, Джон произнес фразу, заготовленную у него на такой случай:
— Не мое дело критиковать избранные вами методы. Однако позволю себе заметить, что ничего подобного в истории колониального ведомства до сих пор не случалось.
Затем он поднялся и попросил разрешения откланяться. При этом он подумал: «Я тебя знаю, а ты меня нет. Может статься, я сумею добиться того, чтобы королева и премьер-министр задали тебе те же вопросы».
После беседы с министром Джон несколько часов подряд бродил по городу. У него не было ни малейшего поползновения смириться с поражением. Наоборот, он собирал отточенные формулировки для следующей атаки. Время от времени он запинался о какой-нибудь камень или налетал на кого-нибудь, кто как раз выходил из магазина. Ради отборной речи он набивал себе шишки и синяки. Но только для того, чтобы преподнести их потом в той или иной форме лорду Стенли.
Постепенно он успокоился. Его досада показалась ему мелкой на фоне этого Лондона. Все равно невозможно сосредоточиться на собственной персоне, когда вокруг так много всего, что можно увидеть и прочитать. Улицы исходили на крик от бесчисленных букв: там они превозносят до небес дешевые наемные кареты, тут они встали навытяжку перед почтенным джином или благородным табаком, а рядышком они пузырятся на хлопчатых полотнищах, трепещут на деревянных палках — демонстрация сторонников всеобщего избирательного права. Джон с трудом справлялся с этой задачей — одновременно смотреть и читать, тем более что ему постоянно встречались новые, сложные слова. Вот, например, «дагеротип». Джон подошел поближе и прочитал то, что было написано мелким шрифтом: «Порадуйте себя чудом природы! Закажите натуральный портрет!» Чуть дальше, на лавке очочного мастера, вывеска: «Стекла для глаз! Больше видишь — больше знаешь! Солидный подарок солидным господам!» Заманчивые фразы, похоже, и впрямь достигали своей цели. Толстые очки, считавшиеся в былые времена признаком слабеющего зрения или в лучшем случае символом учености, украшали нынче лица многих людей, в том числе и весьма молодых.
Кроме того, Джон повстречал две многолюдные похоронные процессии и установил, что теперь не только сюртуки стали делать приталенными, но и гробы. Со стороны казалось, будто хоронят виолончель.
Целый час он провел в книжной лавке. Бенджамин Дизраели, которого он знал еще мальчиком, был представлен двумя романами, имелся тут и Альфред Теннисон, сородич Джона из Линкольншира, он писал вполне сносные стихи, которые дошли до самого Лондона.
Джон забрел в гавань, тонущую в черных клубах угольного дыма от пароходов. Видимость, впрочем, все равно оставалась хорошей. Один из докеров крикнул:
— Глядите-ка! Да это ж Франклин! Тот, что сапоги свои жевал!
Джон пошел дальше, добрался до Бетнал-грин. Там люди жили в подвалах, откуда тянуло гнилью. Он терпеливо выслушал худенькую девочку, ей было лет тринадцать, не больше, она хотела пригласить его к себе. Двоих ее братьев сослали на каторгу за то, что они стащили в какой-то лавке полувареную говяжью ногу и съели ее. Она может раздеться для хорошего господина, медленно-медленно, и спеть еще песенку, всего за один пенни. Джон расчувствовался, ему стало не по себе, он сунул ей шиллинг и в смятении обратился в бегство.
Почти все окна тут стояли без стекол, и в дверях, похоже, никто не нуждался, воровать было нечего. Зато полиции, кажется, прибавилось. На каждом углу попадались бдительные стражи порядка, в мундирах, но без оружия, — весьма благоразумно, ничего не скажешь.
На вокзале Кинг-кросс Джон послушал пыхтение локомотивов и стоя прочитал газету. Три миллиона жителей теперь. Двести возов пшеницы уходит ежедневно на выпечку хлеба, забиваются тысячи голов скота. И все равно на всех не хватает.
Нищие, кстати, говорят слишком быстро, не хотят особо досаждать. Говори они медленнее, подумал Джон, это воспринималось бы не как докучливое приставание, а как начало беседы. Но именно этого-то они, вероятно, и стремятся избегать.
В течение следующих недель Джон обошел с визитом всех своих друзей. Тех, что еще были живы.
Ричардсон сказал:
— Нам уже по шестьдесят, дорогой Франклин. Скоро нас спишут, как списывают линейные корабли. И никакая слава тут не поможет.
Джон ответил:
— Мне пятьдесят восемь с половиной!
Доктор Браун принял его в Британском музее, среди книг и образцов растений. Он предусмотрительно заложил пальцем толстый фолиант, чтобы не потерять важное место, и так держал его в продолжение всей беседы. Когда же Джон рассказал ему о том, как обошелся с ним Стенли, старик от возмущения всплеснул руками и страшно рассердился на спесивого лорда и на потерянную страницу. Он сказал:
— Я поговорю с Эшли, графом Шефтсбери! У него доброе сердце. Он передаст все Пилу, а там посмотрим. Еще неизвестно, кто будет смеяться последним!
У молодого Дизраели Джон встретил художника Уильяма Уестолла. Брови у него совсем поседели и превратились в какие-то дикие заросли, мешавшие ему смотреть. Он говорил отрывистыми фразами, а иногда и вовсе отдельными словами, но встрече был явно рад. И сразу же, как в былые времена, в разговоре возникла извечная тема: что есть красота и добро? Являются ли красота и добро делом рук человеческих или же уже наличествуют в мире? Джон, будучи открывателем, склонялся скорее к последнему. Самые складные фразы получались у Дизраели. Джону не удалось запомнить ни одной.
Несколько дней спустя Джон навестил Бэрроу, который выглядел вполне здоровым, говорил оживленно, но понимал только такие ответы, которые ограничивались «да» или «нет». Впрочем, «нет» он принимал неохотно.
— Разумеется, вы возглавите экспедицию, мистер Франклин! «Эребус» и «Террор» готовы к отправке, деньги есть, пора наконец найти этот Северо-Западный проход! Сколько можно откладывать?! Позор, да и только! Какие такие важные дела мешают вам взяться за это дело?
Джон объяснил свои обстоятельства.
— Совершенно в духе Стенли! — возмутился Бэрроу. — Ни во что не вникает, все наскоком, все нахрапом, все делает левой пяткой, но при этом хочет быть во всем правым! Я поговорю с Веллингтоном, он найдет что сказать Пилу, и тогда Пил задаст этому Стенли по первое число!
Чарльз Беббедж тоже пришел в негодование и страшно возмущался, главным образом, правда, по поводу собственных неурядиц.
— Счетная машина? Мне не дали ее построить! Слишком дорого, видите ли! На какой-то там Северо - Западный проход деньги есть, пожалуйста! Хотя всякому ребенку ясно, что проку от него никакого… — Он запнулся, бросил на Джона смущенный взгляд и продолжил, несколько смягчившись: — Нет, я буду только рад, если у вас там все с этим делом сладится…
— Я не еду, — перебил его Джон. — Едет Джеймс Росс.
Питер Марк Роже основал Общество по распространению полезных знаний, регулярно устраивал его заседания и между делом занимался лингвистическими исследованиями. Затею с листовертом он не совсем еще отставил:
— Все проблемы уже решены, кроме одной — как изготавливать картинки. На континенте объявился некий Фойгтлендер, он пытается сделать нечто подобное на основе дагеротипов, но толку пока никакого. Для каждой отдельной картинки исполнитель должен застыть на определенной фазе движения, чтобы его можно было снять. Только для одной секунды подвижного изображения требуется как минимум восемнадцать таких картинок. Нет, эта метода слишком сложная и слишком медленная.
Роже явился к Франклинам главным образом потому, что ему было любопытно посмотреть, как теперь выглядит Джейн. Сам он, при своем почтенном возрасте, казался несравненным элегантным красавцем.
Встретился Джон и с капитаном Бофортом, гидрографом из Адмиралтейства. Он рассказал Джону, что составил шкалу силы ветра, которая теперь применяется в обязательном порядке при ведении вахтенных журналов. На рассказ ушло много времени, потому что на каждой единице они пускались в воспоминания. На прощание Бофорт сказал:
— Я поговорю с Берингом о вашей истории со Стенли, чтобы он поставил в известность Пила. Еще посмотрим, кто будет смеяться последним! Да, кстати, вы действительно не хотите больше в Арктику?
Джон ответил:
— Едет Джеймс Росс.
Да, у него были друзья, готовые помочь ему. При этом он не помнил, чтобы он сам кому-нибудь из них особо помогал. Это и есть настоящая дружба.
В январе 1845 года Джон получил письмо от премьер-министра. Его приглашали зайти для небольшой беседы: в пятницу, в 11 часов, Даунинг-стрит, № 11.
Джейн высказала свое мнение:
— Не думаю, что он решил вложить деньги в Тасманию.
— На всем своем жизненном пути, — сказал сэр Роберт Пил, — я не встречал такого человека, который имел бы столь трепетных друзей. Вашу историю я теперь знаю в пяти версиях — и все они представляют вас в гораздо более лестном свете, чем лорда Стенли. — Он рассмеялся и принялся раскачиваться на носках. — Но я уже и так имел о вас некоторые сведения, быть может, даже более важные, чем все рекомендации. Доктор Арнольд из Рэгби — мой хороший знакомый.
Джон поклонился, сочтя за благо пока помолчать. Кто знает, что потребует от него сэр Роберт, когда накачается вдоволь.
. — Скажу вам сразу, я не намерен комментировать служебные действия лорда Стенли, — сказал Пил. — Это и невозможно при всем моем желании, ибо он ко всякому делу подходит иначе, чем я. С младых ногтей.
Чтобы не смотреть слишком долго в глаза своему визави, Джон опустил взгляд, остановившись на уровне светлого банта, поддерживавшего жесткий воротник. Он был таким тесным, что его уголки постоянно кололи министра в щеки. Это усугубляло впечатление самоистязательной подтянутости, возникавшее, помимо всего прочего, и от слишком узких длинных брюк. Красивую фигуру такие брюки делали бы, наверное, еще краше, но короткие ножки Пила выглядели оттого еще короче. Джон начал даже проникаться к нему некоторой симпатией.
— Мне настоятельно рекомендовали, — продолжил Пил, — подать прошение королеве о произведении вас, — он встал теперь прямо, — в баронеты. Но это было бы полным афронтом в отношении лорда Стенли и к тому же не представляется возможным по иным соображениям. У меня есть для вас кое-что получше. Давайте сядем!
«Он в чем-то похож на меня, — подумал Джон, — Порядок для него — дело совсем не само собой разумеющееся. У него в голове сумбур, и ему приходится страшно напрягаться. Из простых. Собственный ритм он отвоевал себе, похоже, с большим трудом. Всю свою жизнь я искал себе брата и, кажется, нашел, — может быть, и не родного, но по крайней мере двоюродного».
— Я ознакомился с вашим сочинением по школьному вопросу, — сказал Пил. — Доктор Арнольд передал мне его в Оксфорде. Медленный взгляд, застывший взгляд, панорамный взгляд, превосходно! Мысль о воспитании терпимости на основании учета разности индивидуальной скорости или несовпадения отдельных фаз движения — все это представляется мне весьма убедительным. В том, что касается школы, наши мнения совпадают. Получение знаний и умение видеть важнее воспитания. В последнее время мне постоянно приходится иметь дело с пламенными воспитателями: англиканцами, методистами, католиками, пресветарианцами. Все они сходятся в одном: умение смотреть и видеть не имеет никакого значения, главное — богоугодный характер.
Джон почувствовал, как внутри него разлилось тепло от такого количества ободряющих слов. Но бдительности все-таки пока не терял. Похвальные речи по поводу теоретических идей еще не всё для того, кто мечтает воплотить эти идеи на практике.
— Наша школа гораздо более нуждается в руководящем духе опытных вожатых, чем в проповедниках, — сказал Пил.
Он выудил из кармана жилетки часы и положил их на колено, чтобы разглядеть как следует цифры. Дальнозоркость. Джон уже слышал о таком.
— Не буду долго ходить вокруг да около, мистер Франклин. Я решил ввести новую должность: королевский уполномоченный по делам воспитания. Это позволит мне удовлетворить многочисленные педагогические притязания и одновременно держать их в узде. Новое ведомство будет отвечать среди прочего за защиту детей и охрану труда в части, касающейся продолжительности рабочего дня. Оно должно проверять соблюдение единых норм и ежегодно представлять отчет обо всех школах и положении юношества. Для этого мне нужен человек, который действует осмотрительно, без спешки, который не преследует никаких личных целей, не представляет никаких религиозных или иных филантропических интересов и не боится никаких нападок. Это должен быть человек, имеющий хорошую репутацию и способный ладить с разными людьми, человек, чье назначение ни одной религиозной группе не даст повода назвать подобный выбор провокацией. Все это в полной мере относится к вам, мистер Франклин!
Джон заметил, что покраснел, и постарался не дать волю охватившей его радости. Этому Пилу, похоже, пришлось когда-то, как и ему, открыть для себя медлительность. Он явно собирался не только признать ее право на существование, но и придать ей определенный вес. Джону показалось, будто перед ним расступилась стена и он очутился на свободе. Утопические мечты всей его жизни снова вернулись и стали реальностью: борьба против бессмысленного ускорения и мягкое, постепенное открытие мира и людей. Ему почудилось, будто из недр морской пучины воздвигся говорящий столп, и он увидел перед внутренним взором машины и приборы, предназначенные не для эксплуатации, а для охраны индивидуального времени, увидел резервации, устроенные для проявления заботы, нежности и размышлений. Он уже верил в то, что можно будет построить такие школы, в которых учеба не превратится в подавление, и подавление уйдет из списка изучаемых предметов. И не будет на всем белом свете государства более могущественного, чем британское, и не будет на земле более могущественного премьер - министра, чем Роберт Пил. Имея такого брата…
— Не торопитесь с ответом, — сказал Пил и снова принялся устраивать часы на коленке. — И не говорите пока никому ни слова. Если Эшли прознает об этом раньше времени…
Джон встрепенулся. Лорд Эшли, граф Шефтсбери? Тот самый, что боролся за отмену детского труда? Джон собрался с духом и спросил:
— Особых действий от меня никто не ждет?
— Я рад, что мы поняли друг друга, — ответил премьер. — Речь идет о том, чтобы достойным образом не допускать особых изменений в данной области. Именно в этой сфере резкие перемены чреваты непредсказуемыми последствиями, хотя, кому я это говорю, вы это знаете лучше меня!
— Вам нужен человек, который отвечает за все, но ничего при этом не делает, — заключил Джон и поднялся. Закрыть глаза и принять это сомнительное предложение? Выгода, конечно, тут большая. Он подошел к окну. Невзирая на явное нетерпение Пила, он погрузился в неспешные размышления. Затем он повернулся: — Вы сделали верный выбор, сэр Роберт, но из превратных побудительных мотивов и с превратной целью. Я полагаю, будет действительно лучше, если мы не скажем никому об этом ни слова.
Засим он поклонился и ушел.
Впервые в жизни Джону не потребовалось особо долго размышлять о том, что делать дальше. Он прямиком направился в Адмиралтейство и поставил изумленного Бэрроу в известность о том, что готов в любую минуту принять на себя командование любым судном.
Словно по волшебству, перед ним открылись все двери. Не прошло и двух дней, как в распоряжении Джона оказались «Эребус» и «Террор». Добряк Джеймс Росс поспешил заявить, что вынужден отказаться от руководства экспедицией по состоянию здоровья. То, что поиск Северо-Западного прохода — дело Джона Франклина, который может справиться с ним лучше других, в этом ни у кого не было ни малейшего сомнения. То же самое можно было сказать и об обоих судах. «Эребус» и «Террор» были надежными кораблями, немного тяжеловесными, зато прочными и поместительными, с такелажем по типу трехмачтовых барок. Адмиралы выполняли малейшие желания Джона, касающиеся снаряжения, иногда даже опережая его и предоставляя то, о чем он и не просил.
Когда Джейн подступилась к нему с расспросами о том, как прошла беседа с Пилом, он только ответил:
— Ничего особенного. Он открыл медлительность.
Вечером 9-го мая сэр и леди Франклин слушали в зале на Квин-сквер фортепьянную сонату некоего Людвига ван Бетховена в исполнении крепкого господина преклонных лет по имени Мошелес. Слишком высокие звуки Джону не нравились, с гораздо большим удовольствием он задержался бы на низких. И все же он радовался, когда повторялись запоминающиеся фрагменты. На большее он и не рассчитывал, учитывая глухоту. Он мало что понимал в музыке и чувствовал, что за быстрыми пассажами ему все равно не угнаться. Его мысли обратились к экспедиции. Нужно было заготовить побольше мяса. Качество и способы хранения, содержание соли, выбор живности, ни в чем нельзя полагаться на случай. Две-три зимовки просто так не сдюжить, если полагаться только на удачу. Все должно быть тщательно продумано и подготовлено.
Когда пошла последняя соната, называвшаяся «Опус № 111», с ним произошло что-то странное. Его мысли оторвались от говядины и бочек, глаза продолжали смотреть в том же направлении, но перестали видеть старика за роялем. Музыка была печальной и в то же время легкой, светлой, прозрачной, медленная часть напоминала прогулку вдоль берега, волны, следы на ребристом мокром песке. Одновременно от нее возникало такое чувство, словно едешь в карете и наблюдаешь за пейзажем из окна, то выбирая из него свободным взглядом далекие дали, то выхватывая ближние картины. Джону показалось, будто в этот момент ему открылась мысль как таковая, до мельчайшей последней клеточки, обязательная выстроенность всякой мыслительной конструкции и ее произвольность, извечность идей и их преходящесть. Все было ясно, понятно и вселяло оптимизм. Когда отзвучали последние звуки, Джон вдруг осознал: на свете нет ни поражений, ни побед. Все это выдуманные понятия, плавающие на поверхности представлений о времени, установленных человеком.
Он подошел к Мошелесу и сказал:
— Медленная часть была как море. Я в этом кое - что смыслю.
Мошелес просиял в ответ. Как он умеет сиять, этот старик!
— Да, разумеется, сэр, море, molto semplice е сап- tabile, как доброе прощание.
По дороге домой Джон сказал Джейн:
— Так много всего еще. Вернусь из экспедиции, непременно займусь музыкой.
С каждого офицера и мичмана экспедиции был сделан на память дагеротип. Все по очереди они усаживались на стул перед ниспадающим бархатным занавесом и глядели прямо, с видом благородным и подтянутым. Пахло как на поле боя, оттого что необходимая яркость освещения обеспечивалась вспышкой от запала. Сэр Джон не стал снимать шляпу — чтобы скрыть лысину. Ради него и все другие участники экспедиции не стали снимать шляп, кроме одного молодого мичмана.
— Команда как на подбор, золото, а не парни! — сказал второй командующий, капитан Крозье.
— Верно, — согласился Джон, — Извините, я сейчас!
Он что-то пометил себе, чтобы не забыть. Вскоре после этого он писал Питеру Роже: «Если использовать для листоверта дагеротипы, то необходимо уменьшить временные промежутки между отдельными снимками настолько, чтобы человеку не нужно было то и дело расслабляться и снова принимать необходимую позу. Вполне вероятно, тогда удастся произвести такое количество снимков за одну секунду, что исполнители смогут двигаться естественным образом. Замечу при этом, мои сомнения относительно полезности листоверта пока не развеялись. Важно, чтобы он использовался из правильных побудительных мотивов и для верных целей. По возвращении изложу вам некоторые соображения, касающиеся технической части».
Когда утром 19-го мая корабли отошли от причала, Софи отвернулась и заплакала. Джон видел это с верхней палубы. Джейн, кажется, попыталась приободрить Софи какой-то шуткой. Джон знал, что веселое равнодушие Джейн может утешить скорее, чем глубокое сочувствие. Элла ни на что не отвлекалась, она все махала и махала, подпрыгивая на месте, как некогда это делала ее мать. Все рассчитывали на то, что путешествие займет не больше года. Даже Крозье сказал:
— Если все пойдет хорошо, этим летом мы уже пробьемся.
Два часа спустя пирс Гринита скрылся за поворотом реки. Вдоль по Темзе «Эребус» тащил маленький колесный пароход, называвшийся «Гром», а «Террор» тянул совсем уже крошечный «Вихрь». Десятилетиями Джон считал, что смысл навигации заключается в том, чтобы дать свободу судну, которое в состоянии самостоятельно добраться до цели, если не чинить ему особых препятствий. Ни разу за всю жизнь он не сказал: «Пойдем туда!» — он всегда говорил только: «Пусть идет туда!» Теперь нужно было как - то смириться с этими буксирами, хотя даже высокий нос «Эребуса» не защищал от черных клубов дыма, которые пускал «Гром». Джон кашлял и ворчал, но в глубине души был счастлив, как тогда в детстве, в Скегнессе. Он схватил за плечи стоявшего рядом с ним Фитцджеймса, капитана «Эребуса», и хорошенько встряхнул:
— Какие мы лихие! Бегство удалось!
Фитцджеймс только вежливо улыбнулся.
— Прошу прощения, — тихонько извинился Джон.
Он вспомнил, что Фитцджеймс страстно влюблен
в Софи.
— Год, два — это долгое время, — сказал лейтенант.
— Вот и я о том же, — пробормотал Джон.
Сам он рассчитывал скорее на три года и не без ехидства вспоминал всех тех любителей прогресса, которые водили пальцами по морской карте к северу от Канады, прокладывая ровный путь между бесчисленными островами и, видимо, полагая, что и корабли пойдут вот этим курсом, только немного помедленнее. Пройти тысячу миль под парусами, потом восемь месяцев сидеть во льдах, потом снова пройти несколько миль и снова ждать — всякое представление о том, что такое медленно, давно бы уже улетучилось у таких людей. Три месяца ожидания, и они уже перестанут верить в то, что на свете существует движение, и оттого попросту сойдут с ума.
Следующая почтовая остановка: Стромнесс на Оркнейских островах, чтобы отправить письма, затем Петропавловск-Камчатский или Гонконг, чтобы получить. Семь почтовых голубей у них на борту, две тысячи книг и два механических органа, которые умеют играть около тридцати разных мелодий, правда опус № 111 не умеют. Запасов продовольствия должно хватить на четыре зимы. Господа «Гром» и «Вихрь» распрощались с ними у острова Рона. И скоро о них напоминали только два грязных облачка у самой линии берега.
Добрый месяц груженные доверху суда, обитые медью, были уже в пути. Они шли через Атлантику. Двенадцать служб успел отслужить за это время Джон Франклин, и, хотя команда замечала, что его проповеди берутся не из тех книг, которые для подобных целей предназначены, она все же была довольна. Парусный мастер сказал:
— Наш Джон Франклин настоящий епископ, переодетый в капитана, и потому еще святее.
В конце июля они заметили в море Баффина китобойное судно, носившее имя «Дерзкий». Шкипер нанес дружественный визит и побеседовал с Джоном Франклином. Он рассказал, что лед в этом году тут крепче, чем в прошлом.
— Я надеюсь, что мы пробьемся, — сказал Франклин с серьезным видом, — а команда надеется на меня.
Шкипер был человеком логики:
— А если вы умрете, сэр?
Джон посмотрел на воду за бортом:
— Тогда я буду надеяться на команду. То, что останется от меня, не обязательно должно быть лично мной.
Это была одна из фраз, которая уже встречалась в какой-то из его странных проповедей.
Поскольку ветер был благоприятным, корабли вскоре разошлись. «Дерзкий» остался дрейфовать, так как поблизости обнаружился кит. «Эребус» и «Террор» двинулись на север, в сторону Арктики. Они находились еще в пределах видимости, когда пошел первый снег.
Крепкие корабли, оснащенные всем необходимым, ловкие матросы, достойные офицеры, бесстрашные и вдохновенные, под командованием терпеливого и твердого духом почтенного джентльмена — такой запечатлелась, как на застывшем снимке, эта экспедиция в памяти людской.
Глава девятнадцатая ВЕЛИКИЙ ПУТЬ
До наступления зимы 1845 года Франклин искал проход со стороны пролива Ланкастер на север, вместо того чтобы, руководствуясь предписанием Адмиралтейства, двинуться на юго-запад. Он все еще надеялся найти открытое полярное море. Но в результате они только обошли кругом один большой остров, Корнуоллис, так ничего и не обнаружив, кроме обширных ледяных массивов. Франклин встал на зимовку до весны 1847 года в одной из защищенных бухт острова Бичи, названного так по имени его первого офицера на «Тренте». Три человека умерло здесь — двое от болезней, один утонул. Их похоронили, поставив каждому по аккуратному надгробью, как на каком-нибудь английском сельском кладбище. Затем «Эребус» и «Террор» снова вышли в море, на сей раз в направлении юго-запада. Но и этот год, похоже, складывался неудачно. Льды становились все толще. С трудом продирались суда сквозь громоздящиеся льдины, бесконечно медленно продвигаясь вперед. Франклина это не пугало.
Опасный узкий пролив, в котором теснились, схлестываясь друг с другом, плавучие льды, Франклин назвал именем Пила. При этом он совершенно не думал угодить этим сэру Роберту, скорее наоборот.
Команда работала превосходно и во всем доверялась Франклину. Они шутили напропалую, в последнее время даже чуть больше обычного, но пока это особой тревоги не вселяло. Франклин знал, как звучит экипаж, когда он разлаживается. У капитана было много мелких забот, больших же не было вовсе.
Джейн Франклин провела зиму на Мадейре, вместе с Эллой и Софи Крэкрофт. Весною они побывали на Западно-Индийских островах. Джейн находила беспокойство Софи по поводу экспедиции несколько преувеличенным и решила, что небольшое отвлечение ей не помешает. Элла возвратилась в Англию, Джейн и Софи отправились в Нью-Йорк.
В «Геральде» они прочли объявление: «Мадам Леандер Лент поведает о любви, женитьбе или замужестве, — о странствующих друзьях, предскажет будущее. Малберри-стрит, № 169, первый эт., второй двор. Дамы — 25 центов, господа — 50. Устраивает скорые свадьбы за отдельную плату». Джейн, которая в Лондоне ни за что бы не пошла ни к одной гадалке, решила вдруг, что нужно непременно изучить еще и эту среду. Они отправились по указанному адресу. Мадам Лент оказалась невообразимо чумазой особой лет двадцати пяти и к тому же совершенно лысой. При свете сальной свечи, воткнутой в бутылку из - под пива, она разложила карты на Джона Франклина и заявила, что дела его превосходны. Он якобы как раз приблизился к заветной цели своей жизни. Но он достигнет ее не сразу, а постепенно. Установив, что замужество посетительниц нисколько не беспокоит, она, разочарованная, поспешила получить причитающиеся ей 25 центов, сославшись на то, что, мол, еще одиннадцать клиентов ждут ее помощи.
Одних только парусов уже не хватало на то, чтобы продвигаться вперед. Плавучие льды сомкнулись, превратившись в сплошное поле. Половину вахтенного времени экипаж проводил за тем, что тянул суда на тросах и прорубал себе дорогу. Франклин, несмотря на сильный кашель, целыми днями был на ногах и не позволял себе даже прилечь, только иногда садился сыграть партию в триктрак с Фитццжеймсом и неизменно при этом выигрывал.
15-го июля Франклин как раз стоял на палубе с секстантом в руках и производил замеры, когда где-то позади с Эребуса» раздался как будто бы крик, нечеловеческий крик. Удивленный, Джон опустил прибор и вгляделся в пустоту за кормой. Ничего необычного он не увидел. Позади «Террора», вдоль горизонта, на восток, медленно катилось солнце гигантским яйцом. Тысячи льдин громоздились красновато-стеклянными глыбами, целый город, который, однако, не стоял на месте, а двигался вместе с судами на юг и отставать не собирался. Глядя на пылающее яйцо, повисшее над горизонтом, Джон подумал: «Почему это солнце? Что значит солнце?» Ноги подкосились. «Осторожно, все вздор», — подумал он. Падая, Джон обхватил секстант и попытался его защитить. Первое, что он узнал от Мэтью о секстантах, — их нельзя ронять. Джон потерял сознание.
Когда он снова пришел в себя, то обнаружил, что лежит на полу, на одеяле, у себя в каюте, и увидел лица Фитцджеймса и лейтенанта Гора, которые склонились над ним. Потом к ним прибавилось еще одно — лицо помощника врача Гудсера. Но эти лица обнаруживались только тогда, когда он держал голову в определенном положении. Чтобы увидеть их, ему приходилось смещать привычную оптическую ось по отношению к объекту. «Прямо как курица», — подумал он озадаченно или, скорее, хотел подумать, потому что не мог сразу вспомнить всех нужных ему слов. А еще он хотел им что-нибудь сказать, чтобы развеять их тревоги. Но то, что сошло с его уст, было не слишком вразумительным, и физиономии присутствующих стали еще более испуганными. Тогда остается просто рассмеяться и встать, это-то он может! Он попытался подняться. Правая нога не слушалась. И снова перед ним возникла эта красная штуковина на небе и стеклянный город. И чего они лезут в каждую картинку? Прежде ведь такого не было. А как называется вон та светлая блямба? Теперь он понял: вот оно, случилось.
Что-то давно уже должно было произойти. Если так, то лучше, чтобы это произошло с ним, а не с кем - нибудь другим.
Летом 1846 года Лондон лихорадило от разного рода событий, так что никакие новости из Арктики никого уже впечатлить не могли.
В парламенте шли бесконечные дебаты по поводу давно устаревших хлебных законов. Поскольку в Ирландии начался голод, грозивший вылиться в настоящее бедствие, необходимо было срочно принимать решение, направленное против протекционизма. В первую очередь нужно было наконец снизить цены на хлеб, невзирая на громы и молнии, которые метала по этому поводу горстка влиятельных помещиков. Роберт Пил, предводитель консервативной партии, долгое время выступавший в защиту прежних хлебных законов, нашел в себе мужестро переменить позицию и публично высказать свое независимое мнение. Он отменил законы и тем самым навлек на себя гнев своих сиятельных коллег. Он потерял место, но зато снискал благодарность голодающих.
15-го июля 1846 года леди Джейн и Софи, единственные пассажиры на борту красавца клипера, следовавшего из Нью-Йорка в Лондон, наслаждались сияющим солнцем, озарявшим южное побережье Ирландии. В Лондоне они надеялись получить первую весточку с «Эребуса» и «Террора».
В Спилсби в тот же день разразился страшный ураган. Множество старых деревьев вывернуло с корнями, два человека погибло от удара молнии, с домов сорвало крыши, а некоторые бедняцкие хижины оказались и вовсе сметены. Посевы на полях побило градом. Если бы жителям Спилсби рассказали, что в тот же самый день случилось в полярном море, они бы наверняка насторожились. Но несколько минут спустя, наверное, вспомнили бы о собственной участи — и были бы правы.
У берегов Земли Короля Уильяма 12-го сентября льды окончательно сомкнулись, зажав в тисках оба судна. Здесь сходились потоки плавучих льдов, двигавшихся на юг, и попадали в расщелину между двумя берегами, затягивались словно в воронку, теснились, наползая друг на друга. Гигантские громадины воздвигались в пирамиды, чтобы постоять день-другой косым парусом в лучах ослепительного солнца, а потом рухнуть по другую сторону ловушки. Башни поднимались одна за другой и падали снова, рыхлые массы переворачивались пластами, будто кто-то проходился по ним плугом. Люди боролись день и ночь за жизнь своих кораблей: они пилили, взрывали, таскали ледяные глыбы без передышки. Опасность того, что в результате непредсказуемых движений пака корпуса не выдержат и их просто раздавит, нарастала с каждой минутой. И вот оно случилось: под давлением льда корабли начали постепенно подниматься, пока наконец не оказались на некотором возвышении, напоминавшем что-то вроде цоколя. Теперь нужно было позаботиться о том, чтобы закрепить суда в этом положении. Тут же были изготовлены чертежи архитектурной точности, произведены необходимые статические расчеты, установлен якорный крепеж. Франклин знал: суда дрейфуют вместе со льдами в сторону юга, правда так медленно, что смогут достичь побережья континента лишь через много-много лет. И все же ему хотелось попытаться как-то пробраться через эту мясорубку.
Франклин сидел на палубе, смотрел на солнце, название которого он теперь забыл, и старался держаться весело и бодро. Он не мог ни говорить, ни писать, и, чтобы сдвинуться с места, ему нужна была помощь. Повар кормил капитана с ложки, иногда его заменял Фитцджеймс. Хорошо еще, что он мог хотя бы с трудом разбирать морские карты и расчеты, чтобы потом отдавать распоряжения знаками, — он мотал головой, кивал или показывал рукой, что и как нужно делать. Он даже по-прежнему играл в триктрак, выигрывал и улыбался кривой довольной улыбкой. Никто не сомневался в его душевном здоровье. Пока он жив, ничто не потеряно. За всеми важными событиями всегда стояли умирающие: Симмондс, 1805 год, лейтенант Худ, 1821 год, в известном смысле — Элеонор, 1825 год, Шерард Лаунд, 1842 год. И вот теперь он, Джон Франклин, 1846 год.
Половина запасов еще оставалась, одну-две зимы можно сдюжить, если, конечно, не терять головы и присутствия духа, а это он как раз умел.
Но и весною 1847 года корабли не сдвинулись с места. Цинга поразила первые жертвы. Франклин внимательно присматривался к своей команде, и то, что поле зрения теперь сузилось, скорее помогало, чем мешало.
Моральный дух нисколько не упал, а даже наоборот — окреп. Джон знал, так разворачиваются все медленные катастрофы: первые смерти не вызывают у остальных ничего, кроме чувства собственной сохранности, которое затмевает собою все, лишая способности оценивать происходящее. Но задолго до того, как под угрозой окажется большинство, наступает прозрение. И только совсем уже под конец всякое понимание снова уходит. Франклин продолжал жить. Он был медленнее смерти, и это могло стать их спасением.
В мае 1847 года небольшой отряд, состоявший из офицеров и матросов, отправился на разведку пешком: они вышли на Землю Короля Уильяма и добрались до устья Большой Рыбной реки. Побережье к западу отсюда было уже известно, Франклин сам составил карты двадцать пять лет назад. Когда отряд вернулся назад и доложил ему о результатах, его правая половина лица рассмеялась, а левая заплакала. Северо-Западный проход был найден. Из-за льдов он в самом деле был совершенно непригоден, о чем и без того все уже давно догадывались. Франклин дал понять, что хочет устроить праздник, и был праздник. Настоящий праздник, хотя один только этот день унес жизни трех человек. Все, кто остался в живых, снова преисполнились надежд.
Франклин показывал на карты и что-то лепетал, используя слова, выученные снова с таким большим трудом. Вытянутая шея, выпученные глаза — он выглядел как тогда, в детстве, когда мальчиком пытался забраться в повозку, которая вот-вот должна была отъехать. Но тому, кто говорит правильные вещи, не нужно выглядеть красавцем и некуда торопиться, ему отпущено время.
Прошло много часов, прежде чем Крозье и Фитцджеймс поняли, что хотел им сказать старик. Ровно через шесть недель им следовало выйти в путь, взяв с собою самых крепких и самых здоровых людей, чтобы попытаться добраться до лагеря охотников, или эскимосов, или индейцев и попросить о помощи. Именно через шесть недель — не сейчас, и не зимой, и уж ни в коем случае не следующей весной! Франклин знал, что олени выходят на поиск подножного корма к устью реки и случается это только поздним летом, значит, нужно поберечь силы и постараться их поймать.
Оба офицера переглянулись и поняли друг друга без слов: ни за что на свете они не оставят больного.
11-го июня 1847 года сэр Джон Франклин, контрадмирал Королевского флота, умер на шестьдесят втором году жизни от повторного апоплексического удара.
Чтобы устроить могилу, пришлось взорвать лед. Собрался экипаж, все сняли шляпы. Крозье прочитал молитву. Грянул ружейный залп, унесясь в морозное небо, затем гроб опустили в яму, утяжелив его лодочным якорем, и заполнили яму водой — она застыла в считаные часы и превратилась в гладкую надгробную плиту, будто сделанную из темного стекла.
— В добрый путь, — сказал Фитцджеймс среди всеобщего молчания.
Слова эти были не пустыми. Ибо дрейфующие льды наверняка увлекут за собою старого командира и он еще какое-то время пробудет в пути.
В 1848 году Адмиралтейство снарядило три поисковые экспедиции, одну из которых возглавил на удивление быстро поправившийся Джеймс Росс. Все три экспедиции искали значительно севернее — Росс прекрасно знал, что Франклин всю жизнь верил в существование открытого полярного моря. Они перезимовали во льдах и возвратились на следующий год, так ничего и не обнаружив. До 1850 года еще несколько судов были отправлены следом, они обошли весь Арктический архипелаг и составили точное картографическое описание каждого крупного острова. О Франклине им удалось выяснить только то, что он провел первую зиму на острове Бичи. Адмиралы решили прекратить поиски. Они готовы были сделать это уже в 1849 году, если бы не леди Франклин.
При шумном одобрении общественности Джейн всячески боролась за продолжение поисков пропавшего без вести супруга, используя при этом все имеющиеся в ее распоряжении средства: она пустила в ход все состояние, свое и Джона, и действовала где хитростью, где силой убеждения, где гневом, где насмешкой, прибегая по мере надобности к слезам, то настоящим, то разыгранным. Она сняла себе комнату в гостинице прямо напротив Адмиралтейства, чтобы быть поближе к своим противникам. Ее приходов уже боялись. Напрасно бюрократы пытались скрыться от нее. Джейн стала настоящим экспертом в области арктических исследований, поскольку досконально изучила все отчеты и к тому же обладала отменной памятью. Она вела переписку с президентом Соединенных Штатов, с русским царем, с щедрым нью-йоркским миллионером и сотней других влиятельных особ по всему свету, включая ведущих специалистов. Она отправилась на Шетландские острова, в Лервик, чтобы уговорить китобоев отправиться на Север для продолжения поисков. Ее речи неизменно находили отклик, бывалые моряки слушали ее с таким же энтузиазмом, с каким слушали ее дамы из общества садоводов-любителей, никто не мог перед ней устоять. Газеты пели хвалебные гимны героической супруге славного открывателя. На свои собственные средства она купила несколько кораблей и лично отобрала из множества добровольцев тех, что составили потом экипаж. Незадолго до своей смерти Джон Бэрроу сказал:
— Вот кто может меня заменить!
То, что по неписаным и писаным законам не позволялось ни единой женщине на свете, включая королеву, позволялось Джейн: она проявляла энергию и выступала один на один против мужчин. Впрочем, они шли ей навстречу — в конце концов, речь шла о поисках супруга и ста тридцати членах экипажа, пропавших во льдах Арктики.
Она обрела преданных друзей, самоотверженных помощников. Старик Ричардсон снова отправился на Крайний Север, чтобы найти своего друга. Джон Хепберн прибыл из Тасмании и присоединился к нему. Во все это время рядом с леди Джейн находилась Софи. Нередко казалось, что она занимается поисками Франклина с еще большим жаром, чем сама леди, но ни у кого не было причин особо удивляться этому. Она была секретарем, посыльным, подругой, заместителем, ходатаем, утешительницей. Она не выходила замуж, хотя охотников было немало и она могла выбирать претендентов, как леди Джейн, когда та отбирала команду. Вплоть до 1852 года они всеми силами препятствовали объявлению Франклина и его экипажа погибшими, когда же это все-таки произошло, они сумели поднять такую бурю негодования в обществе, что лорды из Адмиралтейства, выезжая за пределы правительственного квартала, спешили поскорее наглухо занавесить окна карет.
Конечно, состояние быстро таяло, к неудовольствию дочери Джона, у которой не было богатого мужа и которая опасалась за свое наследство. Но против властительной супруги героя никому было не устоять, даже Элле, которой все же досталось от отца некоторое упрямство.
Джейн и Софи — они стали символом женской дружбы и верности. То, что порою они обменивались нежностями, по счастью, ускользало от внимания добродетельных обывателей. Кто же догадывался о характере их отношений, сам был не слишком добродетелен и потому не придавал этому ни малейшего значения.
И все же не хватало самого важного: судьба Франклина и его людей оставалась по сей день неизвестной. Поскольку никто не отменял назначенной награды за достоверные сведения, то и после 1852 года находились добровольцы, из китобоев и богатых друзей, которые отправлялись на поиски пропавших путешественников, но главное — была решимость Джейн и Софи, готовых потратить все до последнего пенни для достижения одной-единственной цели.
В 1857 году леди Джейн купила последний корабль, маленький пароход, носивший имя «Фокс», и вверила его молодому капитану, который уже участвовал в одной из поисковых экспедиций в качестве штурмана: Леопольд Мак-Клинток, человек, которого она любила, как сына, и который почитал ее, как мать. Он был одним из тех, кого не интересовала разгадка как таковая, равно как и не интересовала его награда. Его интересовал Джон Франклин. Он многое слышал о нем от Ричардсона и Хепберна, от леди Джейн и Софи, он прочитал обе его книги и даже смог ознакомиться со штрафным журналом с «Трента», в который Джон записывал свои мысли.
— Я просто хочу с ним познакомиться! — сказал Мак-Клинток. — И я найду его. Вполне возможно, он еще жив, может быть, его подобрали эскимосы. Он никогда не жил быстро и вряд ли так быстро закончит свою жизнь.
Таков был Мак-Клинток, крепкий, жилистый молодой человек небольшого роста, с черными бакенбардами. С шотландским экипажем на борту и датским переводчиком он покинул 30-го июня 1857 года порт Абердин.
6-го мая 1859 года люди Мак-Клинтока обнаружили на Земле Короля Уильяма, под каменной пирамидой, записку, подписанную Крозье и Фитцджеймсом. В записке содержались сведения о судьбе экспедиции и смерти Франклина. Помечена она была весною 1848 года. Корабли так и не удалось вызволить из ледяного плена, команде пришлось оставить их. Текст заканчивался словами: «Отсюда мы завтра двинемся дальше, в сторону устья Большой Рыбной реки».
Решено было продолжить поиск в указанном направлении. По прошествии короткого времени, однако, выяснилось, что больше никого искать не нужно.
Сто пять членов экипажа кораблей «Эребус» и «Террор» вышли весною 1848 года в путь, все, видимо, в состоянии крайнего физического и духовного истощения. Довольно скоро караван умирающих разделился на несколько групп, одна из которых попыталась вернуться назад, к оставленным судам. У некоторых было с собою столовое серебро, взятое, вероятно, для того, чтобы обменять его у эскимосов на продукты. Другие, судя по всему, тащили по льду тяжелые лодки, которые потом все-таки бросили, хотя в них находились запасы продовольствия. Подле одной из лодок Мак-Клинток обнаружил несколько скелетов и сорок фунтов вполне еще съедобного шоколада. В одной из бухт, неподалеку от устья Большой Рыбной реки, лежало значительное количество скелетов, почти все в уже выцветших, но совершенно целых мундирах.
Мак-Клинток назвал эту бухту «Голодной». Он встретил эскимосов, которые как будто бы помнили, что тут были какие-то корабли, застрявшие во льдах, другие же говорили, что якобы слышали, будто они затонули осенью 1848 года Одна старуха даже видела издалека, как шли эти белые люди.
— Они умирали на ходу. Шли, шли и падали замертво, кто где стоял.
Отчего же эскимосы не помогли белым людям?
— Их было страшно много, а мы сами ужасно голодали, как никогда.
Капитан выменял у них обратно целый ряд найденных предметов: серебряные пуговицы, столовые приборы, карманные часы и даже один орден Франклина. Он поинтересовался, не было ли книг, тетрадей. Да, связанные бумажки они тоже находили да отдали детям на игрушки. Теперь уж ничего не осталось. Огорченный, Мак-Клинток покинул хижины эскимосов и отправился назад, к Голодной бухте.
Поскольку им то тут, то там попадались продукты, никто не верил в то, что голод стал причиной катастрофы. Ответ напрашивался сам собой: цинга. Обследование скелетов показало, что у многих отсутствовали зубы. Показало оно и еще кое-что: команда, боровшаяся за спасение своей жизни, прибегла к последнему, отчаянному средству. Мак-Клинток обнаружил голые кости с ровным срезом, который мог быть сделан только пилой. Корабельный врач сидел на корточках против него, их взгляды встретились.
Врач прошептал:
— С моей точки зрения… цинга происходит от недостатка необходимых веществ. У человека, умершего от цинги, недостает именно тех веществ, которые нужны больному для того, чтобы выжить. То есть никакого смысла…
— Говорите, говорите, — сказал Мак-Клинток.
— Все было бесполезно, — сказал врач.
Когда они собрали останки, чтобы захоронить их, Мак-Клинток сказал:
— Это были храбрые и достойные люди. Время оказалось слишком долгим для них. Кто не знает, что такое время, тот не в состоянии понять увиденное, а то, что мы видим сейчас, тем более.
Единственный, кто не слушал его, был фотограф из «Иллюстрейтед Лондон ньюс», который спешно расставил аппарат, системы Талбот, чтобы запечатлеть состояние скелетов и все увиденное.
Примечания
1
Боже мой, как мы исхудали! (фр.)
(обратно)
Комментарии к книге «Открытие медлительности», Стен Надольный
Всего 0 комментариев