Дмитрий Вачедин Гусеница (фантазия)
Открыв дверь, запечатанную кодовым замком, Миша оказался в темном тоннеле с влажными стенами, которых не касались даже пьяные. Черный тухлый воздух валом валил туда из приоткрытой боковой ржавой двери, откуда, как всей кожей чувствовал мальчик, кто-то все время на него смотрел. Тоннель надо было быстро, по-заячьи, пробежать, тогда на время станет легче — откроется узкий, круглый, как отпечаток пальца бога, внутренний дворик.
Сверху там булькают голуби, где-то высоко зависло грамм двести серого неба, туда выходят тусклые, никогда не мывшиеся окна коммунальных кухонь. Все же не так страшно.
Еще одна дверь, деревянная и скрипучая, ведет в подъезд, к лифту, милому, уютному лифту, непонятно как врезанному в этот дореволюционный дом. Это он сейчас едет, медленный, как бегемот, грохочущий железом, гудящий как маленький завод. Сейчас Миша любит все, что издает звуки — от грохота лифта тишина за спиной как кошка сворачивается в клубок. Еще немного страшно стоять спиной к лестнице, ведущей наверх, но стоит обернуться, и страх уходит — пустеют серые ступеньки, за разводами окна, как привидения, таращатся голуби, всего лишь голуби. Когда-то надо было опасаться подвала, но он давно затоплен теплой жижой, над которой кружатся влажные, равнодушные к человеческой коже, мошки. По этой жиже дом вместе с Мишей каждую ночь куда-то плывет.
В этом лифте едет мама, возвращаясь домой, — вот она идет по набережной, заходит во двор, и — бум-бах — тут же оказывается в лифте (невозможно представить, чтобы она одна шла через страшный туннель). Иногда Миша уже лежит в кроватке, и лифты за стеной (все хорошо слышно), как шмели, все жужжат мимо цели — перелет, недолет. Потом, наконец, гудение замирает на нашем пятом этаже, двадцать мучительных секунд — вдруг пришли соседи, но каблуки дотанцовывают до их двери, в коридоре включается свет, и в проеме стоит мама, расстегнувшая пальто, и похожая из-за этого на гардемарина в плаще.
Сверху детской соской, оранжевым пупырышем, торчит лампа, кнопка заехала в стену и выскочит теперь только на пятом — в лифте не страшно даже и одному. Покинув кабинку, Миша протыкает дверь длинным острым ключом, обходящимся без поворотов, она, шатаясь и проливая кровь, поддается, и тут же надо самому увернуться от соседки, шествующей на кухню в красном халате с тиграми. Осталась еще одна, шестая и последняя дверь на пути к их с мамой треугольному раю, где ветер с моря и свет, и жизнь, и колокольчатые звоночки трамваев на мосту — ключ скользит куда-то вправо, Миша входит домой.
В комнате мальчика встречает город, молодая река, мост, раскинувшейся над ней изящной диагональю, чайки, за домами по ту сторону реки синий колпак собора, а у нас тут комната неправильной формы, расширяющаяся в сторону окон, отхватившая себе достаточно влажной свежести через раскрытую форточку. В этом куске торта с желтой лампой вместо розочки, бермудском треугольнике, открытом всем ветрам, Миша живет почти с рождения, так что пространство на его памяти уже успело съежиться и немного поблекнуть. Мальчик включил телевизор и начал переключать кнопки, страх смело ветром с залива, а когда соседка накормит своих тигров, можно будет и самому направиться к холодильнику.
Когда мама приходит домой, разглаживает воздух и очертания комнаты, пьет чай, раскладывает свой диван и возвращается из ванны, мы с ней не гасим настольную лампу, ожидая звонка. От дребезжания старого телефона в комнате, и так из-за своей треугольности как бы стоящей на одной ноге, происходит небольшое воздухотрясение. А дальше можно спокойно засыпать под звук маминого смеха и непонятного языка — ну совсем ничего не понятно, даже не стоит пытаться, и не интересно вовсе, путь только мама продолжает смеяться.
Мишина мама работает учительницей немецкого языка в другой, далекой школе, и мальчик как-то на уроке труда несколько месяцев вытачивал ей кривую и тяжелую указку, с каждым днем все больше ненавидя эту закорюку и вкус опилок на губах. В своей школе Миша изучает английский, а немецкий — что ж, немецкий относится к тем знакомым и родным предметам, принцип работы которых туманен и неясен. Немецкий язык — это что-то вроде холодильника. Однажды открылась дверца, и в нем оказался Свен.
Когда звонки, поначалу редкие и случайные, превратились в ежевечерний ритуал, когда Миша выяснил, что в Германии живет человек по имени Свен, отчего-то интересующийся его, мишиным, существованием, когда город, отряхиваясь и брызгая во все стороны, начал вылезать из-под своей ледяной корки, мама спросила мальчика, не против ли он, если она предположительно выйдет замуж. Оба тогда почувствовали себя неловко, на мишин капюшон пролилась струйка с крыши, он ответил, что не возражает.
Ненужность этого вопроса была тем очевиднее, что задан он был именно ему, умнице Мише, ничем не осложнявшему их жизни (за что его неоднократно хвалили), спокойно спавшему на коробках после того, как он вырос из детской кроватки — не было денег купить новую. Мальчик знал (но не чувствовал), что жили они плохо, бедно, грязно, что уже давно идет война с соседями, что мама несчастна, и их треугольное убежище шатко, ненадежно и ничем не защищено от вестей с внешнего мира. Миша не мог желать ни перемен, ни того, чтобы все осталось так, как прежде — собственное Я его скукожилось примерно в то время, когда ушел отец, а компьютера или крутого мобильника, заменившего бы ему личность хотя бы среди сверстников, у него не было. Свен прислал деньги и приглашение, мама купила билеты в Германию на конец мая.
Иногда мама доставала учебник немецкого языка и садила Мишу на диван — надо было читать те чуть танцующие слова, которые оживляло прикосновение ее пальца. Мальчик справлялся, запоминая произношение сочетаний букв, но не понимал ни слова из прочитанного — через десять минут мама отпускала его, и он уходил читать русскую книгу, забираясь с ногами на стол, с которого открывался лучший вид на пролетающих чаек. Стены тихонько подрагивали от трамваев, бивших по мосту молоточками, от всхлипов подвальной жижи, от ворочания червяка в тоннеле их подгнившего со стороны подъезда, похожего на переспелое яблоко, дома. Мама уходила и возвращалась с ананасом, визой, баночкой икры, шортами, билетами в филармонию — в тот последний месяц в их треугольном мире стали появляться вещи из какой-то другой, незнакомой жизни. Соседка сменила красных тигров на синих рыб, на следующий день они улетели.
В зале прибытия франкфуртского аэропорта Миша со смущенной улыбкой стоял рядом с мамой и высоким, худым, начинающим лысеть человеком в очках. Руку свою мальчик держал на серебристой багажной тележке, изображая интерес к этому чуду техники, выглядящему почти как разумное существо. Мама ни разу еще не заговорила с ним о том, как он должен вести себя со Свеном, но по ее осторожным взглядам он еще в самолете догадался, что она беспокоится за то впечатление, которое Миша окажет на ее жениха. Поэтому сейчас мальчик, внутренне сжавшись в комок, изображал какого-то малолетнего кретина, который не понимает сущности происходящих событий, интересуясь лишь этой игрушкой на колесиках — пожалуй, так было легче всем.
Миша настоял на том, что он сам, один, провезет все сумки до машины, продемонстрировав Свену свою самостоятельность, угодливость и готовность к контакту. Немец много говорил, пошутил о любви мальчика к тележке, что-то спрашивал маму — даже не зная языка можно было понять, что та от волнения с трудом подбирает слова. Скоро сумки исчезли в машине, и пришлось попрощаться со спасительной тележкой — Миша, войдя в роль, полным значительности взглядом оценил машину Свена и даже провел рукой по ее гладкой поверхности, после чего между ним и немцем состоялся короткий диалог («Нравится машина?» «Да»). Мама, запинаясь, переводила.
Какая-то Мишина часть отмечала то, что пролетало за окнами машины — ах, как чисто и аккуратно тут все распланировано (так бы он ответил Свену на вопрос, который так и не был задан). Гладкие плоскости разных цветов сменяли друг друга без дырок и разрывов — будь это желтые яичные поля, стены домов или заводские корпуса. Настоящий, непридуманный мальчик сидел в это время каменным болванчиком внутри этого восхищенного паяца. Свен повел вправо, через пять минут снова вправо, и машина въехала в преддверие какого-то парка — показались цветущие розовые кусты, и прямо в кустах кафе с уютными столиками. Выйдя из машины, они отправились именно туда, и через три минуты Миша по фотографиям в меню уже выбирал себе мороженое. Мама предлагала то, что подешевле, он согласился и сконцентрировался на лакомстве, с двух сторон облизывая ложку.
Вокруг было чудесно — настоянный на цветах воздух, теннисный шарик солнца только что перелетел через сетку одинокого длинного облака, за кустами, подрагивая, блестело озеро. Пока мама говорила о том, как ей и сыну тут нравится, о чистом воздухе, розах, которых она не видела уже сто лет, Миша наблюдал в отражении ложки, как Свен и мама, соединенные маминой рукой (она положила ее на запястье немца), превращаются в одно существо чем-то похожее на паука. Свен предложил искупаться.
На маленьком пляже не было ни души. Миша в своих синих трусах стоял по колено в мутноватой, немножко мохнатой воде. Сбоку, похлопав его по плечу, мимо него в глубину прошагал Свен — он был раздет догола, вода, чавкая, проглатывала его худую бледную задницу. Мама на берегу смеялась и что-то кричала по-немецки. Миша закрыл глаза и спрятался под воду.
Свен работал в сфере финансов. Его квартира, выходившая на обе стороны дома, обладала способностью насквозь пропускать свет, так что в коридоре Миша чувствовал себя мухой, застывшей в куске янтаря. Решив жениться, немец недавно переехал сюда из маленькой двухкомнатной и новую квартиру еще почти не обжил, отчего треть мишиной комнаты занимали теперь средства для ремонта. В первый же день они отправились смотреть город, в котором по сравнению с Россией наполовину уменьшили громкость, а в шуме улиц преобладали нежные шипящие. В центре не было машин, и люди ходили по булыжным мостовым, периодически проваливаясь в ячейки магазинов, тянувшихся по обе стороны улицы сплошной чередой. Возле дерева стояли выделявшиеся бледностью и щетиной русские музыканты, один из них дергал громадную деревянную балалайку, похожую на жилище гномов-индейцев. Обойдя русское дерево, они вернулись к дому, сели в машину и поехали в супермаркет, где до краев наполнили тележку (конечно, ее толкал Миша) едой, тершейся боками о пластик оберток.
Кажется, в тот первый день пребывания в Германии, в кустах роз возле озера из ложки для мороженого вылезло новое существо — Свеномама. Оно говорило на непонятном языке, а главной задачей Миши помимо беспрекословного подчинения (немец должен был убедиться в том, что мальчик прекрасно воспитан) стало следить за тем, чтобы оно постоянно было им довольно — одна голова должна была постоянно шутить, а вторая смеяться. Свиномама была довольна тогда, когда мальчик изображал, что доволен он сам, поэтому он постоянно искал предметы, к которым он, как репейник, мог прицепить свою радость — подаренные ему часы, футболка, витрина магазина, вкусный обед, мультфильм, поездка на машине. Скоро (Миша это знал) должен был наступить момент, когда он должен будет выражать радость от одного присутствия Свиномамы и ее липких прикосновений (если Свен сядет рядом и обнимет его за плечо). Ночью, в своей комнате, под едва доносившееся мышиное шуршание телевизора Миша готовился к этому моменту. Немецкая ночь оказалась второсортной по яркости звезд и луны и чрезвычайно тихой, телевизор потух, а шорох дальнего автобана стекал по стеклу окон, не проникая в комнату.
Мама, домашняя, любимая гардемаринка, отделяясь от чудовища, тоже служила этому существу. Иногда она подходила к Мише для того, чтобы обдать его горячим шепотом — «скажи Свену спасибо», «поблагодари его», «будь повежливее» и снова исчезала в недрах Свиномамы.
Мальчик шел по янтарному коридору на кухню, брал там чипсы и возвращался в свою комнату, по пути заходя к Свиномаме, чтобы произнести загадочное слово КАНМАН. Мама настрого запретила ему брать что-либо или включать телевизор без разрешения — слово КАНМАН, означающее смиренную просьбу, оказалось единственным немецким словом, которое он выучил за первые недели в Германии. Порой Миша не ронял за день ни слова кроме десятка КАНМАНОВ. Лежа в кровати, он ощущал себя гусеницей, способной лишь молча ползать по квартире в поиске еды, которую он с помощью КАНМАНА выклянчивал у Свиномамы. Без чувств, без мыслей, без радостей (кроме чипсов, шоколада и мороженого), гусеница, бессловесная и бестолковая толстая тварь, способная лишь жрать и испражняться.
Гусеница выползал из своей комнаты и с помощью Канмана выбирался на улицу, где его ждал подаренный ему Свиномамой старенький велосипед. Красная лента велосипедной дорожки вела его вниз, к чудесным пустым зеленым улицам, где Гусеница достигал космических скоростей, к парковым дорожкам, озерам, цветам и зарослям ежевики.
По дороге он заходил в пустой предпарковый супермаркет и, стараясь не смотреть по сторонам, разламывал коробку с мороженым в холодильном отделе. Сунув две холодные колбочки — с миндалем и лимонную — в карманы шортов, он быстро проходил мимо кассы под подозрительным взглядом кассирши. Подтаявшее мороженое Гусеница ел у пруда, наклоняясь над ним, чтобы помыть липкие руки в своем отражении.
После обеда Гусеница возвращался домой. Свиномама разогревала ему еду в микроволновке, после чего он полз в свою комнату. Мама незаметно вышла замуж, на церемонии оказалось, что у Свена нет друзей, а его родители не стали покидать Гамбург ради какой-то русской проститутки. На семейном совете было решено, что Гусеница в конце августа пойдет в школу, где быстро и безболезненно, как положено детям, не желающим расстраивать родителей, выучит язык.
У Свена закончился отпуск, мама, когда-то ушедшая на факультет иностранных языков с медицинского училища, устроилась работать медсестрой в далекой больнице, и, кроме того, поступила на вечерние курсы немецкого. Гусеница, бесцельно ползавший по квартире в дождливые дни и проводящий все время на велосипеде при хорошей погоде, так и не дождался в те месяцы, когда Свиномама потребует от него последней жертвы — влажной, скользкой, лицемерной любви.
Во время маминого отсутствия — ночные дежурства, занятия немецким — Гусеница и Свен ползали по своим участкам квартиры, не решаясь встретиться в коридоре. Тогда немец-каланча и мальчик-гусеница со спокойной улыбкой на губах, игравший в своей комнате с забытыми ведрами с краской и рулонами обоев, могли стать друзьями. Этого не произошло. В июле Свен, пораженный маминой активностью, нанял детектива, который должен был следить за ее перемещениями по городу, особенно в вечернее время. Договор с детективным бюро он засунул в старый журнал, который на следующий день откопал Гусеница. Бумага попалась маме на глаза, потянулась череда скандалов — порой, поздно возвращаясь домой, мама, даже не зайдя в комнату Гусеницы, начинала кричать. Два раза приезжала полиция — один раз из-за жалоб соседей, другой из-за мелкой магазинной кражи — однажды мальчика поймали за руку. Мама, в другое время потерявшая бы покой от ужаса и стыда, этот случай даже не заметила. От Гусеницы не потребовали никаких объяснений.
Через три недели после того, как Гусеница пошел в школу, со Свиномамой захотела поговорить его учительница. Аккуратная спортивная блондинка с твердым взглядом сквозь нимбы золотых очков объявила маме (она пришла одна), что их школа обладает значительным опытом интеграции учеников не владеющих немецким. Однако Гусеница представляет собой исключительный случай — за три недели он не произнес ни слова ни на немецком (что можно понять), ни на русском языке. Гусеница молчит и на уроках, и на переменах, несмотря на то, что сидит за одной партой с мальчиком из семьи русских немцев, отрешен, не идет на контакт и не реагирует на учебный процесс. Встреча закончилась советом обратиться к психологу.
Вечерело, за окном фонари разливали свое молоко на асфальт и стены домов, визгливо закрывались жалюзи в немецких квартирах, отцы семейств привязывали свои велосипеды в узких двориках под крылом у чистеньких, основательных многоквартирных домов. Возвращаясь домой, мама Гусеницы незаметно плакала в трамвае русскими слезами, а за окнами проплывала Германия — размытая, дрожащая, нереальная, как детские воспоминания. Дома она сразу направилась в комнату сына и нашла его — мягкого, потолстевшего, чужого — среди груды строительного хлама, расставленного на полу в каком-то сложном порядке.
Мальчик молчал, он послушно вис на маме, но заставить его промолвить хоть слово ей, несмотря на слезы и нежный шепот, так и не удалось. Свен, убежденный в том, что живет в одной квартире с проституткой и бандитом, попросил жену самостоятельно разобраться с маленьким психом, которого она когда-то родила. Он уже несколько недель смертельно боялся Гусеницы, стараясь не оставаться с ним в квартире вдвоем, подозревая, что этот ребенок выслеживает его, смотрит в замочные скважины, выглядывает из-за углов и ловит его дыхание в глубине комнаты. Наверное, так оно и было — теперь уже Гусеница червяком ворочался в самом гнилом углу квартиры, не живя, но равнодушно наблюдая за чужой жизнью, как то существо в России, в их доме на набережной. Порой ему казалось, что это он сидит там в тоннеле и лупит глаза на пробегающих мимо детей, желая высосать их смех, — толстый, трусливый, желеобразный, уродливый, до тихого писка придавленный громадой дома.
Осень пришла свежестью, будто руку опустили в ведро с колодезной водой, Миша несколько раз в неделю ходил на прием к русской девушке-психологу с вполне осенней фамилией Кострова, больше жалевшей мальчика, чем пытавшейся извлечь невидимую пробку в его горле. Мама готовилась к переезду — уже была найдена квартирка на двенадцатом этаже в доме с желтыми балконами, на цыпочках стоявшем среди тихого квартала, доходившего ему лишь до колен. Миша перестал ходить в школу, зато начал бегать по утрам с девчонкой-психологом, незаметно полюбившей его за прозрачность глаз и мудрость молчания. Пробегая мимо его дома, она слала наверх звонок, и, пока мальчик спускался по лестнице, скакала на одном месте, смешно задирая ноги. Потом уже вдвоем по ржавой листве парковых дорожек они вычерчивали окружность, более всего напоминающую воздушный шарик, и возвращались назад — она к своим немногочисленным пациентам, он в свою дыру, прогрызенную в дальнем углу квартиры.
Ситуация со Свеном разрешилась вполне благополучно — был заключен договор, согласно которому Свен не будет подавать на развод (иначе маме и сыну пришлось бы тут же вернуться в Россию), если ему будет оплачен поиск и приезд новой жены — на этот раз тайландки или филиппинки. Мишина мама пересылала Свену с каждой зарплаты по двести евро, на жизнь вполне хватало, а главное — потерпеть до получения немецкого гражданства оставалось всего год или два.
Теперь они жили вдвоем, как когда-то в России. Порой ранним утром, когда направление стен еще зыбко и неясно, и сами границы комнаты едва успевают сомкнуться после пробуждения ее обитателей, Мише казалось, что они снова живут в треугольнике — наконечнике летящей над городом стрелы. Возможно, они просто перенесли с собой на новое место геометрическую форму жилища, как дикие пчелы или моллюски. Вот только снова закрывая глаза, Миша не чувствовал теперь ни черноты, ни гнили — ни у подножия дома, ни в себе самом.
Мама уходила на работу, а мальчик включал телевизор или ехал на велосипеде в библиотеку, куда мама записала его со смутной — и сбывшейся — надеждой. Дома нагибались над ним, склоняли свои головы, рассматривая его тысячью окон, а вверху, полосой по серому небу, шла настоящая дорога, по которой он, кажется, и двигался, а внизу — лишь его отражение. Из библиотеки он отправлялся к психологу, писавшей по мишиному случаю научную работу — все больше погружаясь в ситуацию, она начала ненавидеть его маму. Но впервые мальчик заговорил не там, а дома, да и сделал он это не без сожаления — теперь ему казалось, что речь переведет его из ряда необыкновенных, чудесных детей в компанию обычных говорливых пустозвонов, на которых он достаточно насмотрелся за несколько недель в школе. Вдруг, начав говорить, он лишится общества фрау Костровой.
Заговорил Миша, вернее, теперь уже Михаэль, конечно, по-немецки, что ему самому казалось совершенно естественным — не этого ли от него хотели взрослые? По-русски он больше не говорил никогда, хотя и мог читать русские книги — что-то сломалось в гортани, перелом невидимой косточки не позволял ему теперь произносить буквы «ы» и «щ», смягчать согласные и делать твердой «р». Психолог, которую звонок мамы Михаэля заставил подскочить от радости, записала вечером в свою тетрадь: «Лишь исчезновение почвы для конфликта и возвращение «status quo» во взаимоотношение матери и сына сделало для него возможным использование речи для общения. Давление, стресс, страх, вызвавшие блокировку речевой функции, имели и еще одно следствие: период молчания стал в некотором роде инкубационным периодом, во время которого шла перестройка речевого аппарата под структуру немецкого языка». Отставив карандаш, она подумала и дописала в скобочках: «мать, сука, все же добилась своего».
Скоро город уснул, неся на ладонях мальчика и его маму, Свена, спящего рядом с приглашенной в гости шоколадной кандидаткой в жены из далекой южной страны, психолога Кострову, многих других, перекатывающихся в его руках как горошины. Где-то в России, отряхиваясь от известки и гнили, из подвала вылезла гусеница, медленно доползла до маленького круглого дворика и взмыла в небо, превратившись в ангела.
X Имя пользователя * Пароль * Запомнить меня
Комментарии к книге «Гусеница», Дмитрий Вачедин
Всего 0 комментариев