Дэвид Ванн Ихтиология
Моя мать родила меня на островке Адак, бутерброде из камня и снега посреди Алеутской гряды, на краю Берингова моря. Отец отбывал двухгодичную воинскую повинность флотским дантистом; он попросился служить на Аляску, потому что любил охоту и рыбалку, но об Адаке он в то время, очевидно, еще ничего не знал. Знай о нем моя мать, она сама отменила бы его просьбу. Имея достаточно информации, она всегда совершала правильный выбор.
В частности, она решительно воспротивилась тому, чтобы ее желтого полуживого младенца извлекли из подземного военно-морского госпиталя на Адаке и погрузили в самолет, который прождал на взлетной полосе больше шести часов. Поскольку температура у меня зашкалила за сорок и продолжала подниматься, врачи и отец уговаривали ее отправить меня на материк, в настоящий госпиталь (за все время нашего пребывания на Адаке никто — ни один больной — не выжил там даже после слабого сердечного приступа), но она была тверда. То, что мой отец всегда называл животным, инстинктивным чутьем, подсказывало ей, что я погибну, едва окажусь в воздухе. Она окунула меня в обычную ванну с холодной водой, и я не только вернулся к жизни, но и, можно сказать, расцвел. Моя кожа, вся в оранжевых пятнах, постепенно окрасилась в здоровый розовый цвет, скрюченные конечности расправились, и я молотил в воде ногами до тех пор, пока она не вынула меня оттуда и мы оба не заснули.
Когда срок отцовской службы закончился, мы перебрались на Кетчикан, остров на юго-востоке Аляски, где отец купил зубоврачебную практику, а три года спустя — рыболовное суденышко. Это был новый двадцатитрехфутовый стеклопластиковый катер с каютой. В пятницу вечером, надев куртку прямо поверх докторского халата, он спустил его на воду под наши восторженные крики. Он поставил катер на свое место у причала, а на следующее утро стоял на краю этого причала и смотрел сквозь тридцать футов чистой ледяной аляскинской воды туда, где белым миражом покоился на округлых серых камнях его «Арктический гусь». Отец назвал свое судно «Арктическим гусем», потому что видел в мечтах, как оно летит над волнами белой птицей, но накануне, спустив его на воду, забыл закрыть кингстоны. В отличие от матери, он никогда не умел замечать то, что прячется под поверхностью.
Летом, когда мы неслись по волнам домой после очередной рыбалки (отец поднял «Арктического гуся» и привел его в порядок — так упорство порой компенсирует нехватку прозорливости), я сидел на открытой, но надежно огороженной задней палубе среди наловленных за день палтусов, подпрыгивая вместе с ними всякий раз, когда отец взлетал над одной волной и врезался в другую. Рыбины лежали на белой палубе плашмя, как распростершиеся на животе серо-зеленые собаки, и с надеждой глядели на меня большими карими глазами до тех пор, пока не получали молотком по голове. Моей обязанностью было не дать им выскочить за борт. В их широких плоских телах таилась могучая сила: один хороший удар хвоста — и любой из них мог взметнуться в воздух на два-три фута, сверкнув белым брюхом. Между нами установилось своего рода взаимопонимание: если они не прыгали, я не бил их по голове молотком. Но иногда, если гонка выдавалась особенно лихая, если нас швыряло снова и снова, и я весь перемазывался в их крови и слизи, кое-кому доставалось несколько лишних тумаков — привычка, в которой мне стыдно признаться. И все остальные палтусы с их круглыми карими глазами и большими рассудительными ртами это видели.
Когда мы возвращались после этих экспедиций, мать проверяла все, включая кингстоны, а отец терпеливо ждал, пока она кончит. Я играл на выщербленных непогодой досках причала. Однажды, стоя на коленях, я опрокинул ржавую жестяную банку, и оттуда вылезло чудовище. Обуянный ужасом при виде его первобытных лап, я взвыл и кувырнулся спиной в воду. Меня мигом выудили и сунули под горячий душ, но я не забыл того, что увидел. Раньше никто не рассказывал мне о ящерицах — я вообще ни сном ни духом не ведал ни о каких рептилиях, но с первого же взгляда понял, что они представляют собой ошибку эволюции.
Вскоре после этого, когда мой возраст приближался к пяти годам, отец стал думать, что тоже наделал в жизни ошибок, и принялся наверстывать то, что считал упущенным. Моя мать была лишь второй женщиной, с которой он встречался за всю жизнь, но теперь он пополнил этот список стоматологом-гигиенисткой, которая с ним работала. В результате ночные перепалки у нас в доме приобрели невиданный дотоле накал и диапазон.
Как-то раз, когда отец плакал один в гостиной, а мать бушевала в спальне, я покинул семейный корабль. Мать не издавала никаких членораздельных звуков, но я мог мысленно проследить ее маршрут по комнате, догадываясь об источниках треска, звона и грохота. Я нырнул в мягкий, влажный ночной мир аляскинского лета, беззвучный, если не считать шороха дождя, и побрел в одной пижаме по другой стороне улицы, вглядываясь в темные низкие окна гостиных и прислушиваясь у входных дверей. Наконец за одной из них я услышал какое-то незнакомое гудение.
Я обошел дом сбоку, открыл сетчатую дверь и прижал ухо к холодному дереву. Теперь звук казался ниже — едва различимый, он напоминал стон. Основная дверь была заперта, но я привычно поднял уголок лежащего перед ней резинового коврика и вовсе не удивился, увидев там ключ. Осталось только войти, что я и сделал.
Обнаружилось, что гудение издает фильтр воздушного насоса в аквариуме. Разгуливать в одиночестве по чужому дому было жутковато; опасливо прошагав по линолеуму, я уселся на высокий кухонный табурет и стал смотреть, как рыбки в черно-желтую полоску пробуют на вкус камешки и выплевывают их обратно. В аквариуме были и камни покрупнее — лавовые скалы с темными щелями и пещерками, из которых выглядывало множество крошечных круглых рыбьих глаз, блестящих, как фольга. У одних были яркие красно-синие тельца, у других — яркие оранжевые.
Я решил, что они, наверно, проголодались. Открыв холодильник, я увидел там маринованные огурцы, открыл банку и понес показать рыбам. На крышке аквариума, ближе к его задней части, я нашел несколько отверстий и опустил туда огурцы — сначала пару кусочков, потом всю банку, ломтик за ломтиком, а под конец вылил и рассол, так что аквариум переполнился, и вода капельками побежала через край.
Я смотрел, как яркие кружки огурцов плавают среди рыб, вращаясь и опускаясь все ниже, и как они медленно отскакивают от розовых и голубых скал внизу. Когда я выливал банку, рыбки в оранжевую полоску носились по всему резервуару, но теперь они тоже стали двигаться медленно. Плавая, они клонились набок, а некоторые прилегли на камни. Другие то и дело всплывали к поверхности и вытягивали свои длинные прозрачные губки, глотая воздух. Их боковые плавники колебались нежно, как тонкие кружева.
Когда огуречные ломтики опустились почти все, они стали покачиваться прямо над розовым и голубым гравием, точно спящие рыбки, и всамделишные рыбки тоже покачивались рядом с ними в мягких рощицах из морской травы и притопленных листьев водяной лилии. Картина была прекрасная, и этот апофеоз красоты заставил меня податься вперед.
Я прижался лицом и ладонями к стеклу и вгляделся в немую черную сердцевину одного из этих серебристых глаз. Мне почудилось, что я тоже парю, слабо покачиваясь странным образом вне своего тела, и в какой-то крошечный миг я поймал себя на этом ощущении и, застигнув себя на наблюдении за собой, осознал, что я — это я. Это отвлекло меня; потом я забыл, что меня отвлекло, потерял интерес к рыбкам и, прошлепав по кухонному линолеуму, снова вышел под теплую мелкую морось.
Три года спустя, когда мы с матерью переехали на юг, в Калифорнию, мне подарили персональный аквариум с рыбками, и я решил стать ихтиологом. Конечно, мои родители давным-давно расстались, потрясенные тем, что я натворил у соседей на острове, почти в той же степени, что и своим собственным тогдашним поведением. Оба даже не заподозрили, что между моим вандализмом и их ночными драмами могла существовать какая-то связь.
Мой первый аквариум был простым пластмассовым лотком вроде тех, в которых держат шурупы или орехи. В нем находились две золотые рыбки, выигранные мной на окружной ярмарке, и немного гравия, купленного матерью в зоомагазине по пути с ярмарки домой.
Я подолгу смотрел на своих тощих бледных рыбок, но у лотка не было крышки, и когда наш кот Дымок выловил моих питомиц лапой и сожрал их на столе прямо у меня на глазах — я оцепенел и не мог пошевелиться, — мать отвезла меня в зоомагазин и купила нормальный десятигаллоновый аквариум с воздушным фильтром, побольше гравия, широколистное пластиковое растение, кусок вулканической скалы с дыркой посередине, несколько золотых рыбок и даже одну из тех оранжево-черных полосатых рыбок, которые были знакомы мне по Кетчикану и которые, как я теперь выяснил, назывались боция-клоун.
Мы любовались этими рыбками каждый вечер, чистили их дом каждые выходные и старательно боролись с необъяснимо появляющейся время от времени напастью в виде россыпи белых пятнышек на их хвостах и плавниках, от которой все они могли погибнуть.
Первую из усопших мы похоронили со всеми почестями, причем при выполнении этого сложного церемониала мать стояла на коленях в грязи, а я облачился в старую белую простыню. Самих рыбок мы заворачивали во много слоев туалетной бумаги, клали в коробочки и закапывали в землю дюймов на шесть, чтобы до них не добрались кошки.
Скоро мы начали попросту спускать рыбок в туалет и покупать новых, но даже тогда я только о них и думал. В школе я писал о них сочинения, как о книгах. Похоже, учителя из моей начальной школы так ничего толком и не поняли: видимо, они думали, что я и вправду читал книжки под названиями «Боция-клоун», «Рыба-доллар», «Радужная акула» и «Плекостомус, или донный сосальщик». В моем аквариуме можно было найти все, что встречается в человеческой жизни. Черно-желтые рыбы-ангелы неспешно курсировали туда-сюда — сплошной блеск и великолепие, а за ними ленточками тянулись их испражнения. Придонные рыбки хватали эти испражнения, тут же с отвращением выплевывали и продолжали рыскать внизу в поисках пищи. А как только я посадил в аквариум двух новых рыб-долларов, они преподали мне урок настоящей жестокости. Это были большие плоские рыбы, по форме и цвету почти идентичные серебряным монетам, от которых получили свое название, и, едва покинув пластиковую магазинную баночку, они с двух сторон подплыли к одной из моих ленивых пучеглазых радужных акул. Тот, кто назвал ее так, явно попал пальцем в небо: на самом деле это была всего лишь длинная тонкая золотая рыбка с блестящим туловищем и большими выпуклыми глазами. Быстрые и безжалостные рыбы-доллары знали, как работать в команде. Они стремительно бросились на глаза своей жертвы и выкусили их, причем даже не проглотили: круглые, похожие на бильярдные шарики глаза сонно опустились вниз, где были тут же съедены придонной компанией.
Возмездие не заставило себя ждать. Мать немедленно выловила живодеров и спустила их в унитаз, после чего мы весь вечер смотрели, как радужная акула слепо тычется в стенки аквариума, уверенные, что она вот-вот умрет.
В Калифорнии наша жизнь приобрела более упорядоченный характер, но оставшийся на Аляске отец с годами дрейфовал все дальше на север, и все его поступки казались лишенными смысла. Ему никогда не нравилось лечить зубы, и теперь он решил переквалифицироваться в рыбака. Пожалуй, в этом было разумное зерно, и он действительно выбрал себе занятие по сердцу, но плохо продумал свои планы. Он продал врачебную практику, заказал шикарное, дорогое рыболовное судно коммерческого типа с алюминиевым корпусом в шестьдесят три фута — его должны были построить к сезону ловли палтуса — и уговорил моего дядю пойти к нему в помощники. Они всю жизнь рыбачили вместе для развлечения, но ни у того, ни у другого не было опыта коммерческого рыболовства, а весь экипаж состоял только из них двоих. Отец всегда считал себя одиноким путешественником, и его самомнение пострадало бы, если бы он поработал сначала на другом судне или нанял капитана.
Он назвал свое судно «Скопой». Тогда как «Арктическому гусю», птице с белыми крыльями, полагалось совершать лишь короткие одно- и двухдневные вылеты ради забавы, от «Скопы» ждали большей выносливости и трудолюбия. Известно, что скопы, размах крыльев которых достигает шести футов, описывают над океаном гигантские арки и круги, причем часто держатся в одиночку.
«Скопу» не успели закончить вовремя, и отец с дядей опоздали с выходом в море на полтора месяца. В спешке они запутались в одном из поставленных ярусов, больше чем на неделю заклинили огромное водяное колесо для вытягивания рыбы и, конечно, почти ничего не поймали. Однако потеря ста тысяч долларов за год на одной только рыбалке нимало не смутила отца, потому что он уже совершал те прекрасные и отчаянные круги, которым суждено было стать последними в его жизни. Дядя рассказывал о том, как однажды ночью на мостике отец проиграл ему в кункен семнадцатый раз подряд. Вместо того чтобы мрачно пробормотать неискренние поздравления, он вдруг выгнул спину и широко раскинул руки. Встав на своем капитанском месте среди бело-голубого мерцания радаров и сонаров, он выдвинул подбородок, повел тем, что дядя по сей день вспоминает как отчетливо изогнутый клюв, и каркнул: «Взять на три градуса правее!» Дядя подстроил автопилот, и утром они поставили ярус, который оказался одним из трех-четырех за всю экспедицию, принесших им заметный улов.
Такая корреляция между предсказаниями отца и реальным успехом была редка. Хозяйственный магазинчик, еще одно из его деловых предприятий, лопнул одновременно с терпением федеральной службы, долго мирившейся с его налоговыми уловками в южноамериканских странах: он не желал отчислять деньги в фонд соцстрахования (который по иронии судьбы поддерживал нас после его смерти). Вдобавок упала цена на золото, а невеста отца, его бывшая секретарша, раздумала за него выходить — словом, год не задался. В середине января я провел с ним четыре дня кряду. Каждый вечер в течение этого визита, лежа в спальном мешке на полу гостиничного номера у изножья его кровати, я слышал, как он мечется и ворочается до глухой ночи, и чувствовал с уверенностью, иногда возникающей у детей, что недолго уже ему оставаться моим отцом. Его метания происходили циклами, постепенно сжимающими его своей мертвой хваткой. Он стонал от разочарования, гнева и отчаяния и брыкался, взбивая простыни, покуда они не начинали клубиться и шуметь, точно ветер на морском берегу, а затем, совершенно измученный и опустошенный, падал ничком и плакал, уткнувшись лицом в подушку. Потом все начиналось снова. Мне казалось, он думает, что я сплю, поскольку на моей памяти он никогда раньше не позволял себе плакать на людях. Но как-то ночью он заговорил со мной.
— Не знаю, просто не знаю, — сказал он вслух. — Ты спишь, Рой? — Нет. — Боже, я просто не знаю.
Это был наш последний разговор. Я тоже не знал, и мне хотелось лишь заползти поглубже в спальный мешок. Его мучила ужасная головная боль, с которой не справлялись никакие лекарства, — только его наигранно-беззаботный голос звучал еще глуше — и другие таинственные пытки отчаяния, которых мне не хотелось ни видеть, ни слышать. Как и все мы, я знал, куда он направляется, но не знал почему. И не хотел знать.
В тот следующий год размах отцовских скитаний на «Скопе» становился все шире: он то ловил альбакора у берегов Мексики, то снова возвращался в Берингово море за камчатским крабом. Он начал закидывать удочку с высокой просторной кормы и однажды поймал несколько крупных лососей, которых тут же и выпотрошил. Вернувшись в порт — теперь продажа «Скопы» была неминуема, поскольку после двух убыточных лет ему больше не дали бы кредита, налоговики подбирались все ближе, и улетать было уже некуда, — он взял в кабине свой «магнум» калибра 44 и вышел обратно на серебристую корму, под набрякшее серое небо и крики чаек, так и не сменив ботинок, заляпанных темной кровью свежепойманных лососей. Возможно, он с минуту помедлил, но я в этом сомневаюсь. Весь его порыв состоял из чистого воздуха, и земля не могла служить ему помехой. Он расплескал себя среди лососевых кишок, и чайки клевали его останки добрых несколько часов, пока его не обнаружил дядя, поднявшийся из машинного отделения.
Мы с матерью уцелели. Мы не взмывали так далеко ввысь, и нам неоткуда было падать. После звонка дяди, сообщившего нам новости, мы выпили бульон с несколькими плавающими в нем горошинами, а вечером, когда небо из синего стало черным, сели в гостиной перед аквариумом, залитым флуоресцентным светом. К тому времени радужная акула научилась неплохо ориентироваться и реже тыкалась в стекло. Ее пустые глазницы, прежде испещренные тонкими кровяными прожилками, затянулись непрозрачной белесой пленкой. Рыба-брызгун — наполовину челюсть, наполовину хвост, плавающая всегда под углом в сорок пять градусов к горизонтали и умеющая плеваться водяными бусинами, — нетерпеливо бороздила поверхность своей сильной нижней губой, и в какой-то момент — я не знаю, когда именно, потому что после чьей-то смерти время замирает, и ты не чувствуешь, как оно течет, — я встал, чтобы принести ей баночку с мухами. Я выпустил одну в пространство под крышкой, снова заклеил дыру липкой лентой и сел рядом с матерью наблюдать за знакомым ритуалом, этим реликтом нашей прошлой жизни, но я знал, что потерял к нему интерес. Рыба-брызгун напряглась, затанцевала в дрожащем круге, центром которого была ее загнутая губа, следя за полетом мухи с расчетливым спокойствием, и выплюнула свою бусину с такой скоростью, но настолько легко, что ничего как будто и не случилось, однако муха уже трепетала в воде, поднимая вокруг мельчайшую паническую рябь.
Перевод Владимира Бабакова.
Комментарии к книге «Ихтиология», David Vann
Всего 0 комментариев