Андрей Матвеев Средиземноморский роман
1
Мысленно я начал писать этот текст совсем в другом месте.
Отнюдь не в том, где я делаю это на самом деле.
Здесь постоянные скачки давления, дожди, серое небо, а если и бывает жара, то от нее хочется выть — она тяжела, она прерывиста, как дыхание бешеной собаки.
Или кошки. Или лисицы.
В общем, как дыхание любого бешеного.
И если на самом деле я пишу этот текст здесь, то только по одной причине: именно здесь я и нахожусь в данный момент.
Но мысленно я пишу его совсем в другом месте.
И место это я подбирал долго и тщательно, варьируя все те места, в которых умудрился побывать за свою жизнь, и основываясь на трех главных пунктах.
Пункт первый. Там должно быть тепло.
Пункт второй. Там должно быть море.
Пункт третий. Мне там должно быть хорошо.
Ибо отсутствие третьего пункта при наличии первых двух свело бы на нет все усилия по написанию текста.
И оказалось, что выбирать особенно не из чего, потому что именно трем пунктам отвечала только одна географическая точка, в которой я и решил приступить к тому, что сейчас и делаю.
Точка эта называется Бланес, или Blanes.
Находится она в Испании, на той части побережья, которое известно как Коста-Брава, собственно, Бланес — это самая южная часть Коста-Брава, более того, административно Коста-Брава начинается в самом центре Бланеса. Идешь вдоль набережной, минуя длинную, желтую ленту пляжа, именуемую St. Abanel, но находишься еще не в Коста-Брава, а вот доходишь до того места, где в воде высится скала Сан-Джорди, и находишься уже на Коста-Брава.
Но дело не в географии.
Дело в том, что в Бланесе тепло, в Бланесе есть море и в Бланесе мне было хорошо.
2
Хотя море в Бланесе холодное.
Когда я там был и когда мне там было хорошо, то температура воды не поднималась выше двадцати градусов.
А ведь это был самый конец июня — начало июля.
То же Средиземное море, только в другой его части, у побережья Израиля, где-нибудь у Ашкелона, Натании, Тель-Авива, Яффы или Акко в самом начале июня не меньше двадцати трех, а в середине — до двадцати шести.
В конце июня я в Израиле не был, но думаю, что она — температура — в это время еще выше.
А в Бланесе море холодное и глубокое. С метр от берега — и тебя скрывает с головой.
И еще — оно очень прозрачное.
То есть холодное, прозрачное и глубокое.
Сине-зеленое, местами светло-голубое, местами — черно-аквамариновое.
А иногда белесо-серое с темными проплешинами.
Но это — когда нет волны, потому что когда идет волна, то оно становится другим, отчего-то оно становится теплым, но при этом грязным. Желто-зеленым, с пеной и пузырями.
Когда я купался в Тель-Авиве, то море было тоже грязным, но от другого — большой город, много людей на пляже, грязное и теплое море, в котором тебе относительно комфортно, только как-то суетно.
В море у бланесского пляжа тебе не суетно, потому что оно совсем другое — оно дышит, оно разговаривает, оно фыркает тебе в лицо, оно холодит и настораживает, и ты понимаешь, что это и есть начало романа.
3
Воздушный змей над Бланесом играет в прятки.
как жизнь со смертью,
ныряет то в песок, то в волны,
затем акулой черной прямо в небо…
И это не метафора — он так и сделан своим хозяином,
акула с большой пастью, есть жабры, плавники,
все, как и должно — на первый слог поставим ударенье…
4
Роман тут — не как литературный жанр, роман как определение взаимоотношений.
К примеру, взаимоотношений моих и Средиземного моря.
Поэтому и называется все то, что я пишу сейчас в далеком от моей сегодняшней дислокации местечке под названием Бланес, «Средиземноморский роман».
Хотя говорить о романе только с морем было бы неправильно, мой роман с морем начался столько лет назад, что и говорить об этом нет смысла. Более того, какое-то время я даже жил на море, естественно, не на Средиземном, но тоже ничего.
Называлось (да и сейчас называется) оно Японским, является составной частью Тихого океана, а было это еще в конце шестидесятых годов прошлого века. Так что моему роману с морем уже больше тридцати лет.
А мой средиземноморский роман — это роман как со Средиземным морем, так и со всем Средиземноморьем, хотя был-то я всего в двух точках, одна — на Востоке, другая — на Западе.
Хотя это и есть суть, Восток — Запад, Запад — Восток.
И все это пересекается во мне, перехлестывается, одно накладывается на другое и получается какая-то странная смесь, временами жгучая, временами абсолютно неудобоваримая, восток — запад, запад — восток, и если бы я выбрал географической точкой написания этих заметок не Бланес, а те же Яффу или Акко, то мало бы что изменилось, ибо настоящее место моего географического пребывания находится совсем в другом месте.
И в этом-то все и дело.
5
Собственно, этот текст начал придумываться еще год назад, в безумное високосное лето двухтысячного года, как раз после моей последней поездки в Израиль. Вечерами я уходил в небольшой лесок неподалеку от дома, спускал с поводка своего далматина и, пока сэр Мартин наслаждался красотами вытертой и пожухлой лужайки, я лежал на спине, смотрел в небо и пытался понять, отчего мне так хорошо там, где хорошо мне быть не должно.
То есть не в собственной стране, а гораздо южнее.
Где намного жарче и где совсем нет привычного глазу ландшафта.
То есть ни берез, ни елей, ни тополей.
Где пустыня, где пальмы, а если есть сосны, то они совсем другие.
Хотя сосны — это уже Испания, а я пока не про нее.
Я про себя и про попытки разобраться, почему я такой.
Психогеографически. Говорят, что есть такая наука, хотя мне-то казалось, что ее придумал я. В последний, между прочим, день пребывания в Бланесе, когда волна перешла уже в настоящий шторм и я стоял на песчаном пригорке и смотрел, как она пытается достать мои ноги.
Временами ей это удавалось, и она, хищно осклабившись, обдавала меня брызгами и пеной.
Я отскакивал, но делал это без страха, а с восторгом.
Мне было хорошо, мне было удивительно хорошо.
И тут я подумал о том, что должна быть такая наука — психогеография — которая описывает, почему в одном месте тебе хорошо, а в другом — плохо.
Поэтому я и не написал его год назад, ибо тогда под рукой была лишь одна точка — восточная.
А сейчас появилась западная, а потому я и пишу.
Вот только мысленно делаю это совсем не в том месте, где нахожусь сейчас физически.
6
Курчавый, смуглотелый мачо
выгуливает стаффорда по пляжу…
Тот ввинчивается в пляжные барханы, лакает воду –
солена, однако, и недовольно крутит головой,
пытаясь укусить волну в отместку.
Волна, смеясь, окатывает пса,
и тот бежит вдогонку вслед за мачо…
7
Мысленно я делаю это за столиком ресторана «Mar Vent», что в переводе с испанского означает «Море Ветер».
Находится он все в том же Бланесе, на улице Родореда (Rodoreda), 1. Владеют ресторанчиком Мануэль и Кармен, вот только если Мануэля я видел каждый день и неоднократно, то Кармен — ни разу.
Видимо, она была дома или же не показывалась из-за стойки, а я к стойке не подходил, потому что стойка внутри, а на улице Родоредо тоже стояли столики, за одним из которых я и примостился, чтобы писать этот текст.
За тем самым столиком, за которым выпил свою первую в Бланесе чашку кофе.
Мы только что занесли вещи в отель («Беверли парк», тоже на улице Родоредо), до 12 — часа заселения — оставалось еще минут пятьдесят, после шестичасового перелета до Барселоны +бессонная ночь перед + три часа после с головой происходили какие-то странные вещи, и не только у меня — и у жены, и у дочери в глазах появилась какая-то немыслимая паника, как бывает всегда, когда ты попадаешь в некую временную щель.
В которую, между прочим, мы и попали, проделав четырехчасовой путь назад, оказавшись опять в том самом утре, из которого уже улетели.
И тогда мы пошли к морю, не переодевшись, оставив вещи в специальной комнатенке рядом с recepcion, выползли на тридцатиградусную средиземноморскую жару, вдохнули в легкие эту жару напополам с настоянным на море и ветре воздухе и пошли от отеля в сторону моря по улице Родоредо.
И, миновав еще один отель, наткнулись на столики, стоящие прямо на улице, на стенд с меню — фотографии блюд + цена в песетах, столики были пусты, мы сели за один, стоящий почти на самом углу, и тут в дверях появился невысокий плотный мужчина лет сорока с небольшим, смуглый, черноволосый, с хорошо подстриженными усами.
— Buenos dias! — сказал я, вспомнив, что с испанцами всегда надо здороваться первым.
— Buenos dias! — ответил мужчина и хитро посмотрел на нас.
Мой английский спал после перелета, слова ворочались в голове с трудом, но, собравшись, я заказал две чашки кофе и одно мороженое.
Счет все еще хранится у меня, мой первый испанский счет, 23 июня 2001 года, 11 часов 48 минут утра, бар-ресторан «Mar Vent», мороженое 675 песет, кофе 150 песет, еще одно кофе — 150 песет, итого 975 песет. Дочь съела мороженое, мы с женой выпили свой кофе, я расплатился по счету, и мы пошли обратно в отель, а через час — уже расположившись в номере, приняв душ и переодевшись, — вновь отправились к Мануэлю, пообедать, ибо сегодня в отеле нас ждал лишь ужин, а до него надо было дожить.
И вот тогда, сев за тот же угловой столик и вертя в руках карту-меню, думая, что заказать себе, а что — жене и дочери, я понял, что за этим столиком вполне можно писать и те самые записки под названием «Средиземноморский роман», за которые я сел полтора месяца спустя совсем в другом месте.
Хотя на самом деле я пишу их в Бланесе, за столиком ресторанчика «Mar Vent». Мануэль только что принес мне еще один cаfe solo и несет двум испанкам за соседний столик паэлью, причем, из черного риса, черный рис, какой-то зеленоватый соус и ярко-красные креветки, выложенные поверх риса ровными геометрическими рядками.
— Жарко, — говорит мне Мануэль.
— So hot! — соглашаюсь я и делаю первый глоток обжигающего и по-настоящему крепкого эспрессо.
8
Я встретил его на набережной,
он толкал перед собой тележку с кислородным аппаратом,
вот только дышал через нос, а не через рот,
странный аквалангист, так и не добравшийся до моря.
Рядом с ним — жена, некрасивая, в шортах, с обесцвеченными волосами…
Они жили в нашем отеле, мы приехали — они уже были,
мы уезжали — они оставались…
Неужели она привезла его сюда умирать?
9
Между прочим, кофе для меня — немаловажная часть как моего же средиземноморского романа, так и всей науки психогеографии в целом.
Ведь если кофе это и не смысл, то во многом — стиль жизни.
И в той парадигме Запад — Восток, читай: Бланес — Яффа или Акко, кофе занимает одно из системообразующих мест, хотя пристрастился я к нему ни там, ни там, то есть начал пить кофе ни на Западе и ни на Востоке, а между, в щели, в утробе, вне пределов как западной, так и восточной цивилизаций, и страсть моя к кофе столь же малообъяснима на первый взгляд, как и вообще пристрастие к иным географическим точкам.
Хотя на самом деле объяснить можно все, как и понять.
Вот только яснее от этого проблема не становится.
Потому что как ни старайся, а вкус у кофе здесь, где я пишу этот текст физически, и там, где я пишу его мысленно, абсолютно разный. Хотя дома я кофе варю сам и делаю это так, как научили меня много лет назад в Армении — естественно, что в турке, естественно, что смешанный из разных сортов, естественно, что собственного помола, а если есть желание, то не в электрической, а на ручной кофемолке. А после того, как я побывал еще в одной замечательной психогеографической точке — в Объединенных Арабских Эмиратах — то я добавляю в кофе еще и кардамон. Чуть-чуть кардамона и совсем маленькую толику корицы — с последней главное не переборщить, потому что если переложить корицы, то кофе становится приторным, а он должен быть в меру резковатым и только чуть отдавать коричной сладостью. В Эмиратах такой кофе называют «turkish», турецким, и обязательно подают к нему стакан ледяной (именно ледяной, а не просто холодной) воды.
И до Испании мне казалось, что лучшего кофе нет, за исключением, конечно, того, что я варю дома.
А после Испании я знаю, что лучший — в Испании, причем, все равно, где пить — что в ресторане у Мануэля, что в баре отеля «Беверли парк», что просто в кофейне на улице.
Он везде крепкий, горячий, чуть резковатый и терпкий.
Пусть это всего-навсего банальный эспрессо, то есть кофе из машины.
В том же Израиле кофе намного хуже, хотя настоящий кофе, можно сказать, я там и не пил.
Для того, чтобы в Израиле выпить настоящий кофе, надо забраться в шатер к бедуинам, а ни в первый мой приезд туда, ни во второй мне этого не удалось.
Так что бедуинского кофе я так и не попробовал, а потому восточный кофе — как это ни парадоксально — в моем средиземноморском романе проигрывает западному.
А лучший западный кофе я пил в самом неиспанском городе, в Барселоне.
В Барселоне, столице автономной республики, она же провинция, Каталония.
В Барселоне, где три с половиной миллиона жителей и где ровно двенадцать зданий построил сам Антонио Гауди, ударение на французский манер, на последний слог, если верить Петру Вайлю — а причин не верить этому блестящему знатоку архитектуры, живописи и кухни у меня нет.
Хотя все наши гиды в Испании произносили Гауди с ударением на первый слог, но я читал Вайля, а потому знал, как надо произносить фамилию Гауди и даже сказал об этом гиду, но гид Катя со мной не согласилась, и тогда я просто начал глазеть в небо, на сюрреалистические шпили знаменитой Саграда Фамилия.
Но писать о них я не буду, как не буду писать о парке Гуэль и о других строениях безумного и — без сомнения — великого каталонца, потому что — как это ни печально — произошло то, что и должно было произойти.
Я слишком много читал обо всем этом, хотя бы у того же Вайля.
И мне слишком много рассказывали.
А потому реальность оказалась не столь впечатляюща, как предшествующие иллюзии.
То есть все это в жизни не такое большое, не такое величественное и как бы это сказать, — в общем, в жизни все это чуть-чуть смешное.
Или нереальное.
Вот Храм Гроба Господня в Иерусалиме в жизни намного более величественен, чем в иллюзиях.
А Саграда Фамилия — наоборот.
Так что лучше опять перейти к кофе.
10
Пара очень пожилых голландцев,
бабушка — божий одуванчик, плавает как рыба,
как дельфин, как постаревшая русалка, что всю жизнь
мечтает об одном — быть с принцем до конца…
А принц намного старше, ему за восемьдесят,
он в воду уж не входит, а бродит по окружности бассейна
и щелкает на фото свою русалку,
а бабушка-голландка все плещется и плещется в бассейне…
11
Уже после того, как нас провезли по всей Барселоне и мы побывали даже на самой ее верхней точке, той, где сейчас военный музей, а раньше, при Франко, была тюрьма (но и до Франко там тоже была тюрьма), и я насладился потрясающим видом на барселонский порт, где, чуть подернутые туманом, стояли у причалов несколько огромных океанских лайнеров, один из которых внезапно разродился басовитым и наглым гудком, отчего у меня к горлу внезапно подкатил ком и отчаянно защемило сердце, впрочем, как это всегда бывает у меня при виде таких вот океанских лайнеров, пусть даже они молча проходят мимо где-то по линии горизонта, так вот после всего этого автобус отвез нас в самый центр, к площади Каталония, и нам предоставили личное время.
Два с половиной часа.
Через два с половиной часа мы должны были опять сесть в автобус и поехать в сторону побережья, в милейший городок Бланес, где на улице Родоредо находится тот самый ресторанчик «Mar Vent», в котором я и пишу сейчас — мысленно пишу — эти записки.
То есть описываю свой средиземноморский роман, постоянно ловя себя на той мысли, что до главного — того, о чем всерьез задумался поздним летом високосного двухтысячного года, гуляя со своим далматином по зачуханному уральскому пригородному леску — еще и не добрался.
До мысли о том, почему мне плохо в том месте, где я живу всю свою жизнь и почему я чувствую себя здесь чужим.
Яснее не скажешь.
А пока все же лучше опять перейти к кофе.
Оставшись вне автобуса, пробежав в поисках туалета и найдя его, хотя и не без труда, то ли на втором, то ли на третьем этаже фешенебельного торгового центра со странным названием «Английский дворик», вновь оказавшись на обочине площади Каталония, миновав знаменитое на весь мир — оно было самым первым в мире и ныне ему уже тридцать лет — «Hard Rock Cafe», подойдя к самому началу самого экстравагантного барселонского бульвара Рамбла, идя по которому можно было упереться в памятник Колумбу, за которым и был тот самый порт, на который я до комка в горле и щемления в сердце любовался у подножия военно-морского музея каких-то сорок минут назад и где меня ждали (буду надеяться, что ждали) целых три огромных океанских лайнера, я вдруг понял, что ни жена, ни дочь идти по Рамбле к порту совсем не хотят.
Им захотелось на шопинг, и мне ничего не оставалось, как понуро побрести за ними.
В сторону бульвара Ангелов, который чуть в стороне от Рамблы, а там по какой-то улочке, по обе стороны которой шли нескончаемые обувные магазины.
Ибо дочери была нужна обувь, и лучше из Барселоны.
Я впал в ярость, голову заклинило, глаза налились кровью, я немногим отличался от картинки быка с ближайшей афиши, возвещающей о грядущей корриде.
То ли на седьмом, то ли на восьмом магазине меня прорвало и я заявил, что больше никуда не хочу. Что лягу сейчас под ближайшей стеной и там и буду лежать оставшиеся — уже сколько? полтора? — так вот, оставшиеся полтора часа. Я рыл барселонский асфальт копытами, я бил хвостом, я хотел всадить хоть в кого свои острые бычьи рога.
— Он сумасшедший! — сказала дочь.
— Ты сумасшедший! — заявила жена.
Я повернулся и влетел в незаметную дверь по соседству.
И в нос мне ударил абсолютно божественный запах.
Запомните этот адрес: улица Портаферисса, дом 22. Магазинчик, называющийся «Jamaica coffee shop», естественно, что чек я сохранил так же, как и свой первый счет из ресторанчика Мануэля.
Было это 27 июня, в пятнадцать часов ноль ноль минут двадцать две секунды барселонского времени. То есть, в 15:00:22. Как раз в это время полноватая и смуглая девица за стойкой протянула мне малюсенькую чашечку с таким потрясающе крепким кофе, какого я не пил, по-моему, еще никогда. Это был сорт арабики «Коста-Рика», и первый же глоток убил во мне разъяренного быка, вокруг было прохладно, обжигающее солнце осталось там, на улице Портаферисса, где остались многочисленные обувные (и не только) магазины, мои жена и дочь, толпы ошалевших от дневной жары прохожих, а здесь было прохладно, здесь было темно, и я пил крепчайший кофе, который делал мою кровь еще горячее, и мне казалось, что я могу просидеть здесь, вот за этой стойкой и за этой малюсенькой чашечкой кофе, еще очень много лет.
Может быть, что и до конца жизни.
Ибо мне было хорошо, мне было очень хорошо.
Я сделал последний глоток и вдруг понял, что в моей жизни начался тот роман, у которого нет конца, если, конечно, не считать концом смерть.
Я встал из-за стойки, улыбнулся, сказал «мучас грасиоз» и вышел обратно на раскаленную улицу Портаферисса, где жена и дочь уже поджидали меня у входа в очередной обувной магазин.
12
Хотя это далеко не все про Барселону, как далеко не все и про парадигму Восток — Запад, как и про то, отчего я все-таки решил написать все это.
Ведь надо отчетливо понимать, что мои небрежные записки за боковым столиком ресторана «Mar Vent» никоим образом не являются путевыми.
Это попытка разобраться в том, отчего мне плохо в одном месте и хорошо в другом.
Точнее, в других.
Ибо как на Востоке, так и на Западе мне пусто по-разному, но комфортно.
На Востоке комфорт этот ближе к физиологическому, на Западе — как выяснилось после пребывания в Испании — к психологическому.
То есть во мне одновременно сосуществуют как восточные слагаемые, так и западные, и лишь недавно я смог понять, что из этих слагаемых есть что.
Я хорошо чувствую томную леность Востока, это почти равное нулю течение времени, это желание раствориться в окружающем мареве потной жары, которая спадает к вечеру, и тогда ты выходишь под низкое черное небо, ощущая ноздрями медовую свежесть наступающей ночи.
Но я так же хорошо чувствую себя и в приветливой отчужденности людского потока на набережной маленького курортного городка, что находится вверху испанского побережья Средиземного моря, того самого потока, в котором до тебя никому нет дела, но при этом ты все равно остаешься самим собой и ни одна частичка тебя не вызывает ни у кого агрессивного, хамского отторжения.
То есть мне одинаково уютно и там, и там, но тогда почему мне плохо в том месте, где я на самом деле — то бишь не мысленно, а физически — пишу эти строки?
Да очень просто, можно не любить и не принимать своеобразную цивилизацию Востока, но при этом нельзя отрицать, что это — цивилизация.
И точно так же можно не просто не любить, а до колик ненавидеть цивилизацию Запада, но ее в любом случае нельзя ставить под сомнение.
А вот пребывание вне цивилизации парадоксально уже хотя бы тем, что личность твоя становится столь же призрачной, как само твое бытие во временной щели, в том историко-географическом прочерке, который есть ничто иное, как помноженные друг на друга самомнение и гордыня.
Средиземноморский роман — это еще и роман в поисках психологического комфорта.
Более того, психофизиологического.
А это значит, что опять пора в Испанию.
13
Испанский бомж (а может, каталонский)
возник из темноты, когда с женой сидел я на веранде
отеля и пил свой чай — пакетик «липтона» +сахар + лимон…
Он что-то пробурчал, зрачки сверкнули,
разило перегаром, немытым пальцем он указал на пачку сигарет…
«Не понимаю», — сказал я по-английски,
он усмехнулся, сигарету взял и отвалил
к полякам по соседству…
За ним пространство с хрустом разрывалось,
как будто его взрезали ножом…
14
Самого счастливого человека, которого я когда-либо видел, я встретил в свой первый испанский понедельник.
Приехали мы в субботу, затем было воскресенье.
А в понедельник с утра мы отправились на ярмарку.
Ярмарка в Бланесе — это просто распродажа залежавшихся товаров, хотя среди них можно найти и кое-что стоящее.
Например, яркие куклы танцовщиц фламенко.
Или очень дешевые темные очки устаревших моделей.
Или майки с трафаретные надписями «Vacation in Spain» по цене не более тысячи песет, а можно и дешевле.
В общем, самая обычная провинциальная ярмарка, которая интересна одним — что она на берегу Средиземного моря, у порта, а в порту яхты и катера, а самое в ней забавное — это тот народ, который толчется здесь и перебирает, жулькает, жамкает все эти залежалые и не очень дорогие товары, делая свой курортный понедельничный шопинг.
И мы шли по набережной в сторону порта, море было по-утреннему спокойно, пляж еще не усеяли толпы загорающих, жара еще не обрушилась на Бланес, как это случится через каких-нибудь два — два с половиной часа, когда солнце перейдет в зенит и наступит время сиесты.
И тут-то он нам и попался, он стоял у мольберта и рисовал море. И чаек.
Ему было лет пятьдесят, коренастый, плотный, в чем-то копия Мануэля, хотя и без аккуратно подстриженных усов. Да и одет он был по-другому — в вылинявшей майке с надписью «Adidas», в шортах, в темных очках и серой солнцезащитной кепке.
Рисовал он акриловыми красками на черных оргалитовых листах, которые были расставлены тут же, рядом с мольбертом. Большой лист — восемь тысяч песет, поменьше — четыре тысячи, совсем маленький, альбомного размера, — две тысячи.
И те, что за восемь, были действительно хороши, на одном из них была скала Сан-Джорди и кусочек бланесского порта, и белесовато-синее от жары небо уютно расположилось на черном оргалите, хотя все это было не столько точным изображением пейзажа, сколько впечатлением от него, неким immagination.
Народ, идя на ярмарку, останавливался у мольберта. А человек улыбался и продолжал что-то подводить кисточкой, обмакивая ее то в одну краску, то в другую.
Мой английский к утру понедельника совсем проснулся, а потому я решительно высказал автору свое восхищение от увиденного.
И тут он заулыбался. Он и так-то не казался букой, но тут он заулыбался вовсю, причем отнюдь не потому, что увидел во мне потенциального клиента. Ему просто стало хорошо от того, что кто-то вот шел на ярмарку, остановился и сказал, что как ему нравится все это — эти пейзажи, эти краски, эти цвета.
— Тамайо, — сказал он, — меня зовут Тамайо!
Хотя на визитке, которую он торжественно преподнес мне на прощание, имя его звучит намного торжественнее — Исидро Де Хуан Тамайо, да и выглядит он на этой визитной карточке намного солиднее, да и репродукция пейзажа — маленькая, размером с почтовую марку, — что напечатана на той же визитке, намного интереснее всех тех работ, что я видел на набережной, направляясь на ярмарку.
Но это просто ремарка, речь идет о том, что в то утро я встретил очень счастливого человека. Тамайо так и сказал — я очень счастливый человек сейчас, знаешь, амиго, я тринадцать лет жил в Германии, я продавал свои работы в галереях, но потом я понял, что я несчастлив. И я вернулся обратно. Я езжу по побережью и рисую эти пейзажи — о, это впечатления, это то, что рождается в моей голове. Я смотрю, думаю и рисую, раз — и готово, и я счастлив, потому что здесь солнце, я занимаюсь тем, чем хочу, и я свободен, пусть даже я бедный человек, как любой художник… Ты купишь картину?
— Не сейчас, — сказал отчего-то я, — но я вернусь и куплю, ты когда здесь будешь еще?
— В следующую субботу, — сказал, все так же улыбаясь Тамайо и подарил моей дочери узкую оргалитовую полоску с ярчайшей ромашкой.
— Я вернусь, Тамайо! — сказал я и действительно попытался найти его в субботу, но было жарко, было очень жарко и Тамайо, по всей видимости, просто не добрался до Бланеса из Барселоны, где он жил с семьей и где была его мастерская.
И это гнетет мое сердце — что я не заплатил несколько тысяч песет этому счастливому человеку и не стал обладателем яркого полуфантастического пейзажа на средиземноморские мотивы. Хотя пейзаж я купил, только совсем в другом месте, в городе Фигерас, куда мы попали прямиком из города Жирона, в котором мы оказались, проехав около восьмидесяти километров по трассе № 11, то есть по национальной, что означает бесплатной, дороге на арендованном нашими соседями по столу в ресторане отеля «Беверли парк» новеньком «сеате толедо», вот только будет все это ровно через неделю, тоже в понедельник.
Видимо, понедельник в Испании — день художников.
15
То есть из всего вышесказанного можно понять одно — больше всего на средиземноморском побережье Испании меня поразили люди. Такого никогда не было со мной на Востоке: ни в Эмиратах, ни в Израиле. Там поражало другое — то томность и нега атмосферы, то порою невыносимое, но от этого еще более восхитительное духовное напряжение, переходящее попросту в какое-то экстатическое состояние — это, конечно, я про Иерусалим.
Хотя, повторю, и на Востоке и на Западе мне по-своему хорошо.
Только в тех же Эмиратах, к примеру, наступает (и очень быстро) момент, когда ты понимаешь свою абсолютную чуждость этому предельно комфортному в физиологическом отношении миру.
Но это не мешает относиться к нему с уважением.
В Израиле проще, по крайней мере, именно в Израиле я окончательно понял, что для меня означает христианство и христианская цивилизация, хотя в Израиле это сложно не понять — там этим пронизано все, стоит только просто проехать хоть на машине, хоть на автобусе, от Назарета до Вифлеема с заездом в Иерусалим.
Побывав при этом и на побережье озера Киннерет, то бишь Галилейского моря, и на заросших густым кустарником берегах реки Иордан.
Общение с комфортностью мира.
Общение с Богом.
В Испании же — общение с людьми.
Именно поэтому мысленно я пишу все эти записки не в Екатеринбурге, а все в том же Бланесе, потому что Бланес стал той странной точкой, где все эти три составляющих сплелись во что-то единое, и я окончательно понял, отчего в одном месте может быть хорошо, а в другом тебе плохо, пусть ты и прожил там всю свою жизнь.
Просто — ты там чужой.
16
Когда четыре бьет — кончается сиеста
и по соседству открывается танцзал…
Там нет туристов, только пожилые испанцы
(или пожилые каталонцы)
танцуют что-то, что бы я назвал…
Фламенко? Нет, это явно не фламенко,
да и не сардана, просто:
какой-то странный, очень нежный танец
переплетает пожилые пары,
и вид у них — безукоризненно счастливый!
17
Но это опять же не означает, что хорошо там, где тебя нет, если вспомнить расхожую русскую поговорку. И не в том, что можно физически быть частью Востока, ментально принадлежать Западу, а конфессионально исповедывать нечто среднее — то же православие, к примеру, хотя, как бы я временами ни порывался, я оставлю свои взаимоотношения с православием за пределами этого текста.
Лучше я опять вернусь к людям и к Испании, потому что любой роман происходит всегда не в вакууме, у него есть наблюдатели, да и сами его участники тоже являются наблюдателями тире соглядатаями, вынужденно вступая с этим миром в те или иные взаимоотношения.
И не всегда эти взаимоотношения бывают столь благостными, как встреча с тем же Тамайо.
По крайней мере, когда меня спрашивают, почему я только один раз был в Барселоне, я вспоминаю про то, как познакомился с биологическим видом «мачо натуралес», то бишь «настоящие мачо», и говорю, что гораздо уютнее мне было в Жироне.
Вообще-то, я всегда считал, что мачо — это такая легенда, что на самом деле их нет, а если они и были, то остались лишь как зрители на корриде.
Но после Барселоны я так не считаю.
А произошло вот что.
Мы уже отправились обратно на побережье и отправились с опозданием, небольшим, минут на пятнадцать, но водитель нервничал, автобус попал в пробку, потом мы дернулись, я смотрел в окно, за окном проплывали красивые дома в стиле арт-нуво, ветер колыхал листву платанов, и тут что-то произошло.
То есть сам момент произошедшего я просто не заметил.
Как мне позже объяснили — то ли мы с кем-то не разъехались, то ли с нами кто-то не разъехался.
Автобус остановился, и водитель — невысокий, плотный, черноволосый каталонец — вышел на улицу.
Из припаркованных рядом двух машин — спортивной «тойоты» и «ситроена» — тоже вышли люди.
Крашеный блондин из «тойоты» и два громилы из «ситроена».
Громилы были просто замечательные.
Папа с сыном.
Оба за метр восемьдесят, оба увешанные золотыми цацками и оба с накаченными мускулами.
В общем — какая-то барселонская братва.
И они все стали орать и размахивать руками, все обитатели автобуса прилипли к окнам, в ожидании, когда в ход пойдут кулаки.
Наш водитель и та троица действительно немного помахали руками, из «ситроена» выбралась еще и дамочка, ростом и комплекцией под стать как папе, видимо — свекру, так и сыну — соответственно, мужу.
Она тоже стала голосисто вопить и махать руками, потом наш водитель забрался обратно в автобус и сел на свое место.
— Закрой дверь, — сказала по-испански ему наш гид Катя.
— Они не полезут, — ответил водитель.
И тут в открытую дверь ворвались все трое — дамочка осталась на улице — и принялись избивать нашего водителя.
Они метелили его, не давая ему встать.
По щеке водителя лилась кровь, он пытался отбиваться, но сидя это делать было неудобно.
Наши русские женщины заголосили на весь автобус и потребовали, чтобы наши русские мужики вмешались.
И те двое парней, которые сидели впереди и из-за которых, собственно, мы и опоздали с выездом — они задержались в магазине «Маркс и Спенсер» — бросились в драку.
Троица выскочила из автобуса, и тут появилась полиция.
В голубых форменных рубашках — каталонская, в белых — федеральная, то есть испанская.
А автобус стоял в самом центре Барселоны, и вокруг собралась целая толпа зевак.
Между прочим, те, что в «тойоте» и в «ситроене», были испанцами — так нам сказала Катя.
А водитель — повторю — каталонцем, хотя все может быть наоборот.
Только вот все они оказались «мачо натуралес», и такого взрыва воистину звериной ярости я не видел никогда в своей жизни.
И эта ярость клокотала все то время, пока каталонская, равно как и испанская полиция, собирала показания, а подъехавшая скорая залечивала раны как нашего водителя, так и парочки громил из «ситроена» — папаша вдруг отчетливо захромал, а у сынка на полщеки разлился фингал.
Закончилось все, между прочим, тем, что одного из наших забрали в участок, хотя потом очень быстро отпустили.
Уже когда водитель, отвезя нас в Бланес, не приехал обратно и не сказал, что если бы не русские, то его бы убили.
И действительно бы убили, потому что не просто мачо, а «мачо натуралес».
Естественно, что после всего этого мне не очень хотелось обратно в Барселону, хотя сейчас-то я понимаю, что Барселона тут ни при чем.
Просто так сложились обстоятельства.
У меня вот рядом с домом буквально вчера ночью из гранатомета стреляли по магазинчику.
И разнесли всю витрину и полмагазина в придачу.
А еще на днях кого-то зарезали в троллейбусе.
А еще на днях…
Так что Барселона тут ни при чем, разве что легенда о «мачо натуралес» оказалась истинной правдой, но сейчас мне в Барселону хочется гораздо больше, чем до того, как я побывал в ней впервые.
Потому что она тоже — часть моего средиземноморского романа, как и крашеный блондин из спортивной «тойоты», как и громилоподобная, гориллообразная, увешанная золотыми цацками и с выпирающими из-под коротких рукавов рубашек парочка, чуть не убившая нашего водителя.
Хотя я стоял рядом с их «ситроеном» и не заметил на нем ни одной царапины.
Видимо, действительно — просто «мачо натуралес».
18
Осталось совсем немного.
И прежде всего — про Жирону и Фигерас.
Бланес — Барселона — Жирона — Фигерас.
Географические точки моего средиземноморского романа.
Фигерас, как известно, родина Сальвадора Дали.
В Жироне — знаменитые средневековые кварталы.
В Жирону мы приехали часов в двенадцать, сделав круг по центру, припарковали машину, вышли из нее и оказались в тихом и каком-то странно-зачарованном месте.
Было жарко, солнце играло на разноцветных фасадах тех самых средневековых домов, что входят во все путеводители.
До домов надо было идти по мосту через речку Ониар, очень мелкую, но довольно широкую, и, глядя с моста, было видно, как почти по поверхности воды ходят большие и упитанные карпы.
И их никто не ловит.
Мы перешли мост и углубились в эти узенькие улочки, постоянно карабкаясь по брусчатке мостовых вверх, по направлению к кафедральному собору Жироны — собору Святой Марии.
И через каких-то двадцать минут мы оказались возле него и вошли под его высокие и — как и положено — гулкие своды, и дочь моя внезапно притихла и только и сказала: — Как хорошо здесь, папа!
И здесь было действительно хорошо, как-то очень тихо и несуетно, никакой показной роскоши, строгость и гулкость сводов, разноцветные пятна витражей, мы обошли собор, и я вдруг подумал, что вот в скольких католических храмах я бывал в том же Израиле, но там мне всегда мешали их патологически огромные размеры, а здесь — несмотря на всю потрясающую мощь строения — я этого не чувствую.
То есть храм не давил на мою личность, он вобрал ее в себя и одновременно позволил остаться собой.
В чем, собственно, и есть разница между православием и католицизмом, хотя я уже обещал, что оставлю эту тему за пределами текста, слишком уж она личная.
Добавлю лишь, что именно после того, как я оказался под сводами собора Святой Марии, я понял, что мой средиземноморский роман состоялся и что отныне я связан с этими местами чем-то большим, чем просто приязнь.
А слово «любовь» здесь не подходит, впрочем, как и слово «страсть».
Скорее всего — это судьба, потому что именно словом «судьба» можно выразить суть любого романа.
Как это говорят — судьба свела…
Мы вышли из собора, солнце выкатилось из-за его шпиля и странным образом отразилось в средневековых узких оконцах сплошного ряда домов напротив.
И тут нам с дочерью предложили проехать до Фигераса.
19
По вечерам — сплошной собачий выгул,
есть толстые собаки. Есть худые.
Есть модные породы, есть и те,
что непонятно, как и называть…
Я познакомился с одной чудесной хаски,
которая с достоинством и грустью
смотрела вечерами в даль морскую
своими средиземноморскими глазами:
глаза у хаски морской голубизны…
20
И это тоже была судьба, потому что поездка в Фигерас замкнула для меня определенный екатеринбургский жизненный круг.
Просто очень давно, еще в прошлом уже веке, в 1975 году, мне буквально на 24 часа, то есть на сутки, дали в руки маленький, почти карманного формата, альбомчик Дали.
Который привез из Америки один философ, оказавшийся хорошим знакомым хорошей подруги моей второй жены.
И мы собрались у меня дома — я, жена, ее подруга, мой друг, ныне уже покойный, и его жена, которая стала впоследствии моей женой и матерью моей дочери и которая не была с нами в Фигерасе лишь по одной причине — в машине для нее не хватило места.
И Наталья осталась в Бланесе и весь день была на пляже, у моря, ожидая, пока мы с Анной вернемся обратно.
А тогда, в 1975-ом, мы все собрались у меня дома, накупили дешевого алжирского вина и рассматривали странные картинки, принесшие не только всемирную известность, но и колоссальное богатство этому уроженцу Фигераса.
То есть не все художники — бедные люди, но мой бланесский знакомый Тамайо этого явно не знал.
В этом альбомчике было несколько репродукций поздних работ Дали, на каждой из которых была Гала, и вот мы с Анной ходим по музею Дали и я вижу эти самые работы и понимаю, что жизнь завершила очередной круг.
Потому что тогда, в семьдесят пятом, я даже представить не мог, что когда-нибудь это увижу.
Между прочим, тогда театр-музей Дали только открыли, и если бы я посетил его именно тогда, то просто бы сошел с ума от счастья.
А сейчас уже нет, хотя все это все равно произвело на меня впечатление, и больше всего — цена билета. 1200 песет за взрослый и 800 за детский. Взрослый, между прочим, у меня сохранился, там тоже есть дата — 02.07.2001. И — естественно — время. 13:57. Значит, ровно в 14:00 мы с Анной вошли в это безумное здание и покинули его где-то через час.
Что мне понравилось больше всего?
Автопортрет с Гала и инсталляция Мэй Уэст.
А еще больше мне понравилась сувенирная лавка под названием «Tot Art», в которой любой желающий может приобрести авторскую литографию Сальвадора Дали всего за 400 000 песет, то есть за две тысячи американских долларов.
Но я предпочел купить простенькую акварель здесь же, буквально за углом, на площади, которая так и называется — площадь Сальвадора и Гала Дали.
Пейзажная, очень экспрессивная акварель, сделанная в настоящих цветах испанской сиесты. Много оранжевого и желтого и совсем мало зеленого.
С видом на ресторанчик «Империал», в котором мы обедали, Аня — пиццой и соком, я — багетом с ветчиной и колой со льдом.
А акварель я купил у художника, которого зовут Ронсерт. Он так и подписал ее — Ронсерт. За две тысячи песет, у художника, которого зовут Ронсерт, на площади Сальвадора и Гала Дали в городке Фигерас, что в департаменте Жирона, что в провинции (она же автономная область) Каталония.
Конечно, после всего этого надо было сесть все в тот же «сеат толедо» и поехать в Кадакес, на побережье, где к тени Дали прибавилась бы и тень некогда столь любимого мною Лорки, но наши приятели решили, что пора возвращаться, и мы повернули обратно в Бланес.
Всё по тому же шоссе № 11, минуя на этот раз Жирону стороной.
За окном палило испанское солнце, в машине же работал кондиционер и было уютно и прохладно. Я ждал того момента, когда смогу выйти из машины и рассказать Наталье о том, каково это на самом деле — увидеть через двадцать шесть лет то, что некогда так потрясло тебя.
— Ну и как? — спросила Наталья, когда я добрался до пляжа, растянулся рядом с ней на песке на уже изрядно потрепанной циновке и рассказал ей все подробно о Жироне и о Фигерасе.
— Что касается Дали, то почти никак! — ответил я, и отчего-то мне стало очень и очень грустно.
21
А ночью у меня поднялась температура, меня ломало, раскалывалась голова, я не мог спать.
На улице громко пели подвыпившие немцы, я встал и вышел на балкон, накинув на себя одеяло.
Завернувшись в него, я сел в пластиковое кресло и вдруг увидел, как в районе Жироны, хотя может быть, что и дальше, уже в самих Пиренеях, где-нибудь в Андорре, небо разрывают зарницы — там шла гроза. Меня колбасило от температуры, я дрожал, курил и смотрел по направлению к Пиренеям, в сторону Жироны, и вдруг вспомнил, что именно в тех местах в середине тридцатых Владимир Набоков любил собирать бабочек. Я читал об этом в одной из его биографий. Именно про Жирону, про Северные Пиренеи и про бабочек. А сейчас я сидел в кресле, завернутый в одеяло, курил, слушал, как внизу, у входа в отель, что-то горланят загулявшие немецкие туристы, и вдруг подумал о том, что через несколько дней нам уезжать, а мне не хочется.
Потому что мне здесь хорошо, несмотря на поднявшуюся температуру и на то, что море здесь холодное, а ночами прохладно. И несмотря на то, что здесь встречаются «мачо натуралес» и почти никто не говорит по-английски, а по-испански я знаю всего несколько слов. Но мне здесь все равно хорошо, а это значит, что если я и буду писать обо всем этом, то только здесь же, в Бланесе, к примеру, в ресторанчике у Мануэля, заказав себе чашку крепкого эспрессо, что я, собственно, сейчас и делаю.
22
Я привез с собой три стопки фотографий,
несколько потрепанных проспектов,
кучу странных, ненужных предметов,
включая сосновую шишку из пиренейского леса…
Я нашел ее в предместьях Жироны,
на горном серпантине дороги,
лес был залит призрачным светом –
солнце парило в зените, и все плавилось от жары.
Эта шишка из пиренейского леса
формой похожа на сердце,
и когда на нее смотришь долго,
то кажется — сердце бьется!
23
В наш последний вечер мы опять поднялись на скалу Сан-Джорди. Из Барселоны в сторону Марселя один за другим шли три больших океанских лайнера. Они шли неторопливо, но как-то очень быстро проскользнули мимо скалы по горизонту и растворились в упавших на Средиземное море сумерках.
Они даже не гудели на прощание, просто растворились, и всё.
И я понял, что все это еще только начало моего средиземноморского романа.
Потому что я нашел то место, где мои восточная и западная части удивительным образом соединились.
И дело тут не в науке психогеографии, дело в том, что ты можешь принадлежать той или другой цивилизации, но об этом не догадываться.
А потом приходит день, когда все встает на свои места.
И тогда ты понимаешь, почему в одном месте тебе плохо, а в другом хорошо, так же, как понимаешь и то, что еще раз хочешь оказаться в Жироне, зайти в собор Святой Марии и долго-долго молиться Богу.
В благодарность за то, что Он, наконец-то, дал возможность встретить все то, без чего был бы невозможен этот мой средиземноморский роман.
Комментарии к книге «Средиземноморский роман», Андрей Александрович Матвеев
Всего 0 комментариев