Галина Кудрявская Поймать ветер
1. Больница
Я накажу любой народ, который меня покидает.
ИезекиильПечальные вещи случаются в жизни
От огромного мира осталось совсем небольшое пространство, в котором ему было терпимо. Под одеялом. День и ночь он лежал так, укрывшись с головой, отделив себя от всего остального, собирая в кучку, в единое целое, остатки души и жизни.
Всё, что вне, было враждебно, всё не любило его, и он не любил то, внешнее. Но и то, что помещалось под одеялом, то есть самого себя такого, каким он был теперь, тоже не любил. И прятался не за тем, чтобы себя лучше других считать, а чтобы сосредоточиться на том, в чём были ещё смысл и присутствие жизни.
Евгений Борисович послушно поднимал часть одеяла, подставляя то руку, то ягодицу для укола. Даже под капельницей он лежал, укрывшись, выставив костлявую, словно неживую руку, в синюю вену которой капали капли, растворяющие осадок жизни, делающие его почти терпимым.
Он ходил в столовую, равнодушно съедал то, что там давали. В туалете, справив нужду, оставался ещё несколько минут, затягиваясь дымом папиросы, горьким, но всё же более сладким, чем воздух больницы, в которой он находился вот уже три года.
Рядом в палате стояли ещё четыре койки, на них лежали люди, он слышал имена, но не запоминал. Все они были неинтересны друг другу, каждый существовал сам по себе, под своим внутренним одеялом, они общались только с персоналом, словно их разделяло не тесное пространство палаты, а толстые глухие стены, сквозь которые не проходят ни звуки, ни какие-либо иные колебания эфира.
Так действовали болезнь и лекарства, назначаемые ради всеобщего спокойствия. Спокойствие такое напоминало кладбищенское, только вместо благодати упокоения здесь царила отстранённость, задавленность химией. Жизнь была невыносима, и её украшали ложным ощущением утешения и покоя.
Напротив Евгения Борисовича жил Василий Фёдорович, он под одеяло не прятался. Восьмидесятитрёхлетний крепкий, бодрый, прямой старик, участник ВОВ, боролся с несправедливостью мироустройства. А так как всё в мире было неправильно, то и все силы уходили на борьбу за жизнь, а на саму жизнь уже ничего не оставалось. Василий Фёдорович тщательно следил за тем, чтобы ему всего додали: порция на тарелке всегда оказывалась меньше, чем у соседа, лекарства ему всё время не те давали. Конечно, он получал то, что положено, но бедная его память не сохраняла этого, и больной тяжело и обречённо возмущался тем, что его обделяют.
Он ходил по палате, по коридору твёрдой походкой борца, прямо держа спину, и всё время говорил, говорил, говорил. и речи его были полны недоумения и горечи. Всё не вязалось с его пониманием правильности жизни: и то, что он уже полгода здесь (хотя он не помнил, сколько именно, и ему чудилась вечность), и то, что родные не ходят (хотя и это было не так — ходили). Но запоминается любовь, а не обязанность, и эти короткие встречи с торопливым сованием в руки передачи сразу исчезали из его памяти. Правда всё принесённое он съедал добросовестно, пряча остатки в тумбочку или прикрывая полотенцем от чужих глаз. Здесь ни с кем ничем не делились.
Остальные три койки занимались временными постояльцами, с короткими сроками пребывания, чаще это были алкоголики, спасающиеся от очередного запоя. Иногда хроники, оформляемые на инвалидность. Каждый приходил со своей бедой, о которой не хотелось говорить, но если уж было невмоготу, то говорили, как и Василий Фёдорович, сами с собой.
И вечно открытая в коридор дверь, неусыпный глаз, от которого не спрячешься ни днём, ни ночью. Только под одеяло с головой.
Из коридора доносились голоса. Иногда кто-то кричал в соседней палате. Там лежали совсем неразумные и неходячие. Но, видно, и им бывало невмоготу, а так как некоторые и говорить не умели, то начинали кричать. Днём их успокаивал медперсонал: то уколом, то таблеткой, то ремнями, чтоб не рвался с койки. А ночью, отвесив больным полноценную дозу снотворного, сёстры и нянечки находили укромные уголки, где можно несколько часов поспать, не обращая внимания на шум и крики. Всё равно встать у больных не было сил.
Вот тут и можно кричать изо всех сил, если тебе невыносимо, пугая полуоглушённых больных в соседних палатах.
— Ня-я-ня-я, се-естра-а, ня-я-ня-я, сес-тра-а-а, — или просто сплошное: «а-а-а-а-а.»
Часа два-три подряд, непрерывно, пока не кончались безумные силы, и не наступало отупляющее оцепенение, похожее на сон.
На пустую койку в углу у окна, в головах у Евгения Борисовича, положили новенького. Неходячего, но разумного. Нужно было подобрать лекарства. Первая ночь в больнице произвела на Анатолия Петровича неизгладимое впечатление. Когда днём с передачей прибежала жена, он в ужасе сказал ей:
— Это сумасшедший дом.
— Но мы же с тобой знали, куда ложимся, — успокоила его Наталья Николаевна, — подберут лекарства, и домой.
Этот новенький больной с его супругой внесли в жизнь палаты некую сумятицу. Немощь мужа заставила Наталью Николаевну обратиться к лежащим рядом с просьбой о помощи, хоть и уходовым считалось отделение, ради чего они сюда и определились, но пока нянечку или сестру дозовёшься, а здесь рядом — люди. Первым откликнулся Василий Фёдорович:
— А как же, — сказал он, — на том и стоим: сам погибай, а товарища выручай.
— Погибать не надо, — улыбнулась Наталья Николаевна, — а вот помочь сесть, что-нибудь подать, вы уж, пожалуйста, и вы, пожалуйста, тоже помогите, простите, как вас зовут?
Рядом лежал молодой человек под капельницей. Он кивнул головой.
— Конечно, конечно, Игорь я, но я приходящий, какая от меня помощь, вот прокапает, и я ухожу…
Игорь лечился от запоя, и в последующие дни супруги радовались тому, что он рано уходит. Его кровать была явно лишней в небольшой палате. Анатолий Петрович даже сесть не мог: так мало расстояние между кроватью его и соседа.
Палата опустела, все ушли в столовую, и можно было поговорить.
— Игорь лечится от запоя, он единственный, с кем тут можно общаться, Василий Фёдорович — хороший мужик, но сильно больной на голову, а вот этот… — он кивнул в сторону кровати Евгения Борисовича, — ты клади мои вещи только на половину тумбочки и на одну полку, он сердится, если что не так.
— А он из-под одеяла иногда выглядывает? — спросила жена.
— Ну, в столовую ходит, в туалет, а так лежит только под одеялом .
Конечно, Анатолию Петровичу, уже год не выходившему из дома, хотелось какого-то общения, и Наталья Николаевна пыталась втянуть в это общение всех больных, лежащих в палате. Она приносила им домашнее угощение, понимая, как однообразна и необильна больничная кухня.
Угощение брали, благодарили, на вопросы односложно отвечали. В правом углу палаты у окна лежал высокий, крепкий, молчаливый человек, тоже Анатолий. Наталье Николаевне он показался абсолютно нормальным, только молчаливым. Но он всё время отсутствовал в палате: то помогал сестре-хозяйке, то приносил из другого корпуса питание для больных.
Однажды во время обеда в палату торопливо забежала врач-психиатр, её не было утром на обходе. Осталась на несколько минут, ожидая возвращения больных. Наталья Николаевна осторожно поинтересовалась, скорее, посетовала на то, что Евгений Борисович никогда угощение не принимает.
И доктор ответила, как отрезала, жёстко и безбоязненно:
— Неправильно жил — теперь рассчитывается. И вышла из палаты.
— Вот тебе и «не судите»… — тихонько произнесла Наталья Николаевна, а про себя подумала: «Да кто же из нас правильно жил и живёт, все и рассчитываемся, только у каждого расчёт свой… Да, видно, и у тебя, доктор, не всё ладно, раз ты так уже лежачего.»
2. Колодец
Лишь одно только сердце знает о своей печали.
Притчи СоломонаЭто колечко когда-то подарила ей крёстная, скромное — серебряное с маленьким агатовым камушком. Очень симпатичное. Она и росла вместе с ним, переодевая с пальчика на пальчик по мере взросления. Потом вкусы изменились, колечко приелось, куда-то прибралось, припряталось, как память о детстве, о чём-то светлом, о надеждах и радостях, познании и разочарованиях.
И вдруг оно, совершенно нечаянно нашлось. Хотя и не искалось. Искалось что-то другое, очень важное, нужное, а тут это колечко словно само в руки — прыг, откуда-то из глубины ящика и забвения. И она неожиданно для себя очень обрадовалась колечку, примерила на мизинчик левой руки, оно словно тут и было. И чувство такое, будто в дом родной вернулась. Так и оставила колечко на мизинчике.
Через несколько дней она поехала на дачу — огород поливать, как раз в поливочный день, пробегала три часа со шлангом по всему огороду. Жаркий июль подсушил, поджарил землю — подошвы жжёт, но она всё равно босиком. Льёт из шланга то на грядки, то на кустарники, а то и на себя. Управилась, посидела на лавочке у веранды несколько минут и пошла из колодца воды зачерпнуть, чаю попить перед обратной дорогой.
Такого вкусного чая никогда дома не бывает, ту же траву домой привезёт, заварит, а чай не тот. Уже несколько лет разгадывает секрет, а разгадать не может. И воду колодезную домой в бутылке возила, нет — не то.
Задумалась на минуту над секретом дачного чая и пошла с ведром к колодцу. Зачерпнула и стала вытаскивать, и тут верёвка змеёй вокруг руки обвилась и тянет вниз, пока разматывала, не заметила, как колечко с пальца стянула.
До конца лета она в колодец заглядывала, колечко жалея, а оттуда — одна чернота глубокая и ощущение потери безвозвратной.
В сентябре, он сухой выдался, вся вода из колодца ушла, так, чуть на донышке, только на чай и хватало. В этот день она огород чистила: сухие ветки срезала и жгла вместе с картофельной ботвой. Управившись, опять пошла к колодцу за водой для чая. Про колечко уже и не вздыхала, смирилась. Вытащила ведро и, крышку не опустив, задержалась, любуясь небом. Только что пасмурнело, а тут облака раздвинулись, и солнце сияет вовсю, брызжет светом прямо в колодец, а там, под тонким слоем уже успокоившейся воды, — колечко блестит, всё на виду.
Постояла, подумала и решила — полезу. Как-то уже за ведром лазила, по скобкам, которые до самого дна, всё равно ловкость нужна. Но колечко манит.
Поставила чайник и решилась, только оглянулась — не видит ли кто, соседи скажут — вот дура старая, да и бомжей боязно: припрут крышкой, но аллея пустая, и на соседских дачах — тишина.
Ступеньки идут в два ряда, от одной до другой почти шпагат, распласталась по стенке колодца и ползёт потихоньку, сама над собой посмеиваясь, представляя эту весёлую картинку: она — скалолазка. Лезет и то на колечко вниз глянет, оно так и блестит, так и манит, то вверх на солнышко, чтоб тревогу унять, не дай Бог, тут остаться.
По прежнему опыту помнит, что ступенек было одиннадцать, вроде уже всё одолела, а внизу ещё две. Опустилась ещё на две — глянула вверх — всё те же одиннадцать, а внизу опять две. Тревога к сердцу подступила, может, сознание теряю, так ведь упала бы, а тут держусь, да и чувствовала себя нормально, а теперь какое-то состояние полусонное одолело, когда не поймёшь, явь это или чудится.
Держится за скобы, руки уже устали. Ладно, думает, ещё попробую, две ведь всего осталось. Одолела их, а внизу снова две, наклонилась, одной рукой держась, потянулась за колечком, оно само навстречу тянется, вот достану.
3. Сын за отца…
Господу всё известно…
Притчи СоломонаОпять он тут. Сидит парнишка на земле, поджав ноги, и как они у него не затекают. уже холодно, а он в парусинках, в лёгкой рваной курточке, без шапки.
— Здравствуй, Женя, на вот тебе, поешь, — Наталья Николаевна протянула ему пакет с пряниками, — ты же замёрз, даже губы синие.
— Да я уже ходил греться, — с трудом шевеля губами, ответил мальчик.
За два года знакомства женщина многое поняла о нём: и то, что живётся ему плохо, и то, что правды он не говорит, потому что и правда плохая, и людям не всё расскажешь. Отца нет, мать пьёт, брат умственно отсталый. Где живут — не понятно, то один адрес назовёт, то другой:
— Мы теперь на Московку переехали, к мамкиной подруге, — при очередной встрече сказал он Наталье Николаевне, — это далеко.
Боялся, видно, что она к ним в гости соберётся. Что мать пьёт — не говорил, вот только работы она никак найти не могла. Позже Наталья Николаевна поняла, что и Женя тоже не учится: когда учиться, целыми днями у храма.
В воскресенье утром женщина торопилась на службу, только за угол свернула и затревожилась — нет Женьки, она ему ботинки старшего внука несла и печенье.
Рядом с тем местом, где обычно мальчик сидел, — машина. Глянула — там мужчина лет сорока и Женька на заднем сиденье. Подбежала, застучала в стекло, водитель открыл дверцу.
— Что случилось? — Наталья Николаевна заволновалась, время дурное, мало ли что с мальчишкой сделать могут. Женька прехорошенький, просто ангел.
— Вы его знаете? — спросил хозяин машины.
— Уже два года.
— Садитесь, поговорим.
Она села на заднее сиденье рядом с Женькой, мужчина в полоборота к ним.
— Неделю назад я забрал его к себе домой, у меня сын чуть постарше. накормили, одели, а сегодня он опять весь в рванье. Я хочу знать, если кто обижает, я разберусь, я в Афгане служил, любую сволочь прижучу.
Мальчик сидел молча, опустив голову.
— Женя, — Наталья Николаевна чуть прикоснулась к его холодной руке, — ты боишься, что если будешь хорошо одет, то тебе не подадут?
— Да, — кивнул мальчик.
— Вот вам и весь ответ, — горестно произнесла женщина, — он кормит семью, это его работа, и он старается сделать её как можно лучше.
Мальчик уже успокоился, сидел, улыбался, ему не терпелось похвастаться, в конце концов, ему было всего двенадцать, и этой тётеньки он не боялся. Женька закатал рукав куртки, на грязном цыплячьем запястье красовались новенькие часы.
— Я вчера купил, двести пятьдесят стоят.
— Хорошие часы, Женя, — вздохнула Наталья Николаевна и подняла глаза на мужчину.
— Надо его в интернат, — неуверенно произнёс бывший афганец.
Женька насторожился.
— И брата туда же, — добавил хозяин машины.
— А мать на помойку, — грустно произнесла женщина, — отпустите вы его, мы с вами можем только накормить его и одеть, а вся его жизнь от нас не зависит, вы ведь не возьмёте его к себе?.. Там ещё второй. да он и не пойдёт, вы меня простите, я на службу опаздываю.
Она вышла из машины и, направляясь к храму, оглянулась. Дверца машины распахнулась, мальчик медленно, словно не веря своему освобождению, покинул опасное место.
Через два часа, когда Наталья Николаевна возвращалась из церкви, Женька сидел у забора храма, поджав занемевшие ноги.
4. О ветер времени…
Лучше быть смиренным…
Притчи СоломонаИ опять она ехала в маршрутке с этими двумя цифрами — 66. Словно кто-то придумал, намекнул, но дальше не решился. Только эта маршрутка довозила Наталью Николаевну от дома до скорбного места, где теперь на больничной койке лежал муж, с которым прожита вся жизнь. Прожита и сладко, и горько одновременно, потому что любить до конца человека не просто. Это вначале видишь его и принимаешь таким, каков есть, а потом… потом… хочется многое переделать себе под стать.
А не получается. Вот и камушки, пока о каждый споткнёшься — и жизнь пройдёт.
Без измен, без пьянок жизнь прошла, но как ей казалось, и без тех особых знаков внимания со стороны мужчины, которые подтверждают тебе, что ты любима.
— А… да всё прошлое, — думает она, — а вот как сейчас?.
И глаза наполняются слезами. Сквозь слёзы город кажется чужим, неузнаваемым, да она и не заметила, занятая жизнью, когда он так изменился, её город. Магазины, магазины, магазины.
— И кто в них только покупает? — гадала Наталья Николаевна.
Все её знакомые покупали необходимые продукты и одежду на оптовках, где подешевле. Богатых не так много. Для чего же столько магазинов? Они представлялись ей прикрытием какого-то тайного и страшного бизнеса. Приходилось как-то заходить, но там же пусто — покупателей нет.
Наталья Николаевна снова глянула в окно маршрутки, боясь проехать нужную остановку. Мужу не лучше, скоро месяц в больнице, а ему только хуже, капают и капают в вену. И бесполезно сопротивляться, особенно, когда лечащий врач, с улыбкой глядя тебе в глаза, убеждающе повторяет:
— Ну, вот видите, ему же гораздо лучше, напряжение мышц уменьшилось.
А ей наплевать, уменьшилось или нет, и Толе наплевать. Главное, что ему плохо, и он не может ходить. И в глазах одна тоска. Теперь ещё пичкают антидепрессантами. Тоска не от лекарств проходит, а от нормальной жизни. От всех этих лекарств вовсе ходить перестал. Дома хоть как-то двигался.
Его тоска и на неё давит. Каждый день плачет. При нём держится, а выйдет из отделения — и выть хочется. От жалости и беспомощности. И всех, всех лежащих здесь, так жалко, и ничего изменить в их жизни нельзя. Что она может? Только молиться.
Как время пролетело, думает она, как исчезло. Думали — жизнь впереди, все только ждали её, а она взяла, да и кончилась.
О, это время! Оно неумолимо катит волны свои, смывая всё на пути. Ропщет, стонет, несмиренное смываемое, укоряя время в несправедливости. Но время одно — гонит, другое — вызывает. И приходит новое, молодое, отряхивает прах небытия, осматривается и понимает, что не так уж это плохо — быть.
Уходящее уверено, что всё, что после него, непременно будет хуже. А приходящее потирает руки, собираясь переделать мир, но не успеет, само вскоре оказавшись уходящим.
И всему — всем так хочется всё ощутить, испытать, изведать в этом вихре — урагане жизни.
О, ветер времени! О, ветер наслаждений! Сколько людей жаждали оседлать тебя. Поймать ветер, вскочить на лихого скакуна, на его тугую спину, вонзаясь пятками в крутые бока, ухватившись за распластанную дикую гриву, и гнать, гнать, мчать без конца и края, познавая полноту жизни и впечатлений.
И удавалось многим на миг вскочить в неустойчивое седло и взлететь. Но и мига хватало, чтобы иссушить седока, уничтожить его плоть и сбросить на землю белые кости в назидание ещё не вскочившим, но жаждущим. Но никто не назидался чужими уроками. Вон, выстроились миллионы с уздечками, с арканами, с жаждой, которую нельзя утолить.
Как-то Наталья Николаевна слышала в радиопередаче, что 67 % опрошенных ставят целью своей жизни — наслаждение и обогащение, напрямую их соединяя. Её ужаснули и цифра, и цель. Значит, стать человеком — такой нужды ни у кого нет.
Ветер меняет направление, а люди постоянны в своей жажде удовольствий.
Она отвлекалась на размышления, а потом снова молилась. Дома не успевала. А здесь, чтобы слёзы не лились из глаз, но они всё равно лились, с молитвой ещё больше.
Теперь она молилась и за соседей мужа по палате, за всех болящих и скорбящих.
— Спаси, Господи, — и перечисляла, — Василия Фёдоровича, Евгения Борисовича, Игоря, Анатолия. Потом докторов, сестёр, нянечек перечисляла, но за Татьяну — постовую медсестру — особо молилась, за доброго человека с другим чувством слова слетают.
Все в одной жизни живём, а друг к другу по-разному относимся. Один — жалеючи, а другой — только бы оттолкнуть.
В этот день её ждали три радости: дежурила Татьяна, и, вместо Игоря, лежал рядом с мужем новый больной. Анатолий Петрович шепнул, когда все ушли на обед:
— Он тоже от этого лечится, — щёлкнул себя пальцем по шее, — а так хороший мужик, умный, добрый, он врач-психиатр.
— Будет тебе теперь с кем наговориться, — оживилась Наталья Николаевна.
— Он Улицкую читает, одну книгу мне дал, только держать трудно, но я уже две страницы одолел. Мы с тобой читали: «Медеины дети». Но я снова начал.
— Это очень хорошо, что он читает, — скажет Наталье Николаевне доктор, когда она, уже попрощавшись с мужем, забежит на минутку в ординаторскую, — значит, потихоньку восстанавливается.
И ещё в отделении появилась новенькая нянечка, какая-то очень знакомая, Наталья Николаевна пригляделась к ней и даже спросила:
— Мы с вами никогда не встречались? Санитарка засияла ангельским личиком:
— Да нет, я вас не знаю.
Но Наталье Николаевне и голос её казался знакомым, и манера говорить.
— Она такая добрая, — похвалил Анатолий Петрович новенькую, — такая внимательная.
5. Колодец
Кто любит богатство, тот никогда не насытится.
Притчи СоломонаИ вдруг, словно не было ни ступеней, ни колодца, очутилась она в каком-то огромном пространстве. Только мелькнуло солнце над головой и исчезло. Надо бы испугаться, а ей не страшно, словно не с ней всё это происходит.
Странный свет, похожий на полумрак, но всё же дающий отчётливо видеть, особым образом высвечивающий предметы и переливающийся, то открывая, то закрывая перспективу.
И ещё — явное ощущение, что она здесь не одна, что рядом Кто-то — Невидимый, он находится за источником света, и можно только угадать его присутствие, но не разглядеть. И этот Кто-то не несёт ей угрозы. Это она тоже почувствовала. Огляделась: помещение меняло форму, становясь то бескрайним коридором, то неуловимых размеров залом, в котором стены лишь угадывались, постоянно меняя очертания. Она попробовала подойти к стене, стена отодвинулась, но потом упруго вернула женщину на прежнее место. Она подняла глаза и поняла, что стена совершенно прозрачна, как чистое стекло, а за ней ещё один громадный зал, чем-то похожий одновременно и на мебельный магазин, и на жилые квартиры.
Словно много-много семей объединились в одном стремлении — красиво жить, успевая за временем и модой. Их жилища, в которых они собственно и не жили, не оставалось времени, разделяли такие же прозрачные стены, но они не видели друг друга. В каждой комнате царил хаос, так бывает при переезде на новую квартиру. Всё происходило быстро, как при ускоренном просмотре. Выносили одно, заносили другое: кресла, диваны, шкафы, горки, компьютерные столы… Всё начиналось снова и снова и продолжалось бесконечно, хозяева квартир старели на её глазах. И, главное, она никак не могла понять, зачем они это делают, меняя одно на другое, пока не уловила сути. Это же прогресс: вон тот первый шкаф или подобный ему она видела в бабушкином дому, а вот эти — буфет и шифоньер похожи на те, что были у родителе. Ой, а вот точно такой диван мы купили с мужем, когда поженились… А это, наверное, уже из будущего, я такого не видела никогда… Может, они хотят быть впереди времени? — попробовала угадать она.
Она словно спрашивала у Того, кто был там, за источником света, но ответа не последовало.
Она напряжённо вглядывалась, пытаясь разгадать, зачем ей это видится. Особой страсти к мебели у неё не было. Конечно, хотелось когда-то и комфорта, и уюта, но возможности никогда не имели, да и жалели на это жизнь тратить: то в очередях люди отмечались годами, то блатом обзаводились. Это теперь — выбирай не хочу, а уже и не надо, да и не на что.
Вглядываясь, она заметила, что все эти люди, там, за стеклом, чем-то неуловимо похожи друг на друга. Разные, совершенно разные, а похожие. Выражением лица, — вдруг подумала она, не умея разгадать, какое же оно, это выражение.
6. Больница — мальчик
Меж мёртвых отыщи меня.
Псалмы ДавидаМальчик лежал в кровати. Он и не умел ничего больше, только лежать. Тоненькие, не двигающиеся скрюченные ручки, искривлённые не ходящие ножки. Громадная голова на тонкой шейке.
Иногда ручки и ножки совершали хаотичные движения, что производило ещё более пугающее впечатление, чем их неподвижность.
На некрасивом большом лице неожиданно почти осмысленные глаза. Мальчик не разговаривал и, по мнению врачей, не мыслил. Хотя выражение лица менялось, когда его называли по имени. Дима! И что-то неуловимое проскальзывало в глазах, вечно распахнутые губы начинали шевелиться, как бы пытаясь что-то произнести.
Дима одно умел — чувствовать. Он точно знал, хорошо ему или плохо. Если сухой и сытый — хорошо, и он улыбался. Мокрый, голодный, надо в туалет по большому (он не мог оправляться лёжа), начинал поскуливать. А когда было совсем плохо, это всегда случалось после посещения матери, она являлась раз в неделю и быстро уходила — вот тогда Дима начинал выть, так выть, словно вся его маленькая неосмысленная душа хотела вырваться на волю и не могла. И всем, кто слышал этот вой, тоже становилось плохо, страшно и неуютно.
Мальчик всегда внутренним чутьём знал день и час материнского прихода. И начинал улыбаться на полчаса раньше.
— Смотри, — говорила дежурная няня постовой сестре, — наш принц уже заулыбался, щас мамаша явится.
Она приходила ненадолго — нарядная, деловая, пахнущая свободой и дорогими духами. Типичная бизнес-вумен слегка за пятьдесят, на Диму едва выкраивался час в неделю, дела, дела, целовала сына в гладкую щёку.
К её приходу мальчика мыли, брили, приводили в не раздражающий мамашу вид, за что получали щедрые чаевые, каждая в свой карман.
— Может, он узнаёт, когда она явится, что мы начинаем его мыть-чистить? — строила предположения старшая сестра отделения.
Но однажды, во время ремонта, мальчика не успели привести в должный вид, за что были наказаны лишением премии и строго отчитаны мамашей. А Дима всё равно за полчаса до прихода матери улыбался открытым ртом.
— Он понимает больше, чем мы думаем, — мрачно сказала лишённая ожидаемой суммы сестра-хозяйка.
Дима обычно цвёл улыбкой до вечера дня посещения. А ночью вой стоял на весь этаж. Снотворное не действовало, а большие дозы врачи запрещали давать — вредно.
— Их бы сюда на такую ночь, — ворчали сёстры и санитарки, которым от Диминого воя некуда было спрятаться, слышно сквозь любые двери.
Мальчик тосковал по дому. Он помнил, он точно знал, что когда-то было иначе. Он жил в другом доме, и Она всегда была рядом, целовала в лоб, меняла пелёнки, говорила. Тогда он ещё не умел выть.
Мальчик любил, когда к нему прикасались, гладили. Успокоить его можно было только одним способом: сесть рядом, взять за руку и гладить по голове долго-долго, часа два. Вой затихал, переходил в подобие стона, а потом и вовсе исчезал. Мальчик впадал в забытье, похожее на сон, в котором была Она.
Только Татьяна, постовая медсестра, в силу одной ей ведомых причин, тратила на мальчика драгоценные два часа своего возможного отдыха. Остальные поступали иначе, прятались то в ординаторской, то в кабинете сестры-хозяйки, где за толстыми стенами воя было почти не слышно.
Больным в эту ночь снились кошмары, Дима выл, пока не срывал голос, потом просто хрипел, а потом проваливался в тёмную яму, отчаянно цепляясь беспомощными ручками за край пропасти. А утром санитарки возмущались:
— И почему он всегда обсерётся после прихода матери! Накормит, чем попало. После нашей еды у него всё чин-чином, посадишь на судно, а тут теперь отскребай это говнище.
Дима по-своему просился на горшок, поскуливать начинал. Одной его не поднять, всё равно вдвоём приходилось, да ещё поддерживать с двух сторон, чтоб не свалился.
— Ему сколько лет, такой и вес, — отметила Светлана, новая санитарка, — легче моего Женьки, а моему-то всего двенадцать.
— Да нет, чуть побольше, — возразила Татьяна, — ему — тридцать, а весит — тридцать пять.
— А мамаше сколько? — спросила нянечка. — Она, вроде, совсем молодая.
— Богатым не трудно молодыми оставаться: и пища не наша, и крема всякие, и подтянут, где хотят, себе рожи, — горько произнесла медсестра, — она его в двадцать пять родила, я её почти на двадцать лет моложе, а выглядим одинаково.
— А чё ж она такого урода-то, всё есть, а уродов рожают, — размышляла Светлана, она своим Женькой гордилась.
Татьяна усмехнулась:
— Мужа у подружки, говорят, увела, вот Бог и наказал, хотя лучше бы как-нибудь иначе, а то вон его спихнула, ей хоть бы что, а мальчик рассчитывается.
6. Колодец
Я сказал себе: попытаюсь насладиться всем, чем смогу…
ЕкклесиастВ этом зале все занимались любовью, если только любовью можно заниматься. То, что совершается в тишине и тайне, здесь было явлено откровенно и бесстыдно в любых извращённых формах. И здесь тоже никто не видел других, поглощённый страстью, каждый тонул в своих ощущениях.
Ей стало плохо, она опустила глаза, потом снова подняла.
— Если это мне показано, значит, есть и во мне… Тут были и мужчины с женщинами, и мальчики с мальчиками, и девочки с девочками, и старики, лобзающие и ласкающие детей, и садисты, и вопящие жертвы, и насилие, и кровь. И Содом, и Гоморра. Присутствовало всё, что она считала пороком. И продолжалось бесконечно.
Пары менялись, объединялись в тройки, в группы, применяли плётки и наручники. Глаза у людей были открыты, но казались незрячими. И не зрение двигало их по залу, а неизбывный инстинкт похоти. И ни на одном лице ни любви, ни нежности, ни того светлого восторга, который всегда сопровождает любовь. Ясно было, что и партнёры любовных сцен не замечают друг друга, каждый занят только собой.
И ещё она заметила на лицах совокупляющихся сочетание сладострастия с обречённостью, словно им уже невмоготу заниматься этим, но и отказаться они не могут.
— Это ад? — спросила она Того, кто был за источником света.
— Вряд ли, — возник беззвучный ответ в её голове, — они же кайфуют.
— Но это. навсегда? — она хотела понять наказание это или награда.
— Это то, чего они хотели… — снова поняла она ответ.
8. Верины страсти
Позорящая женщина — словно смертельная болезнь.
Притчи СоломонаОн заболел внезапно. Страшный необратимый диагноз, очень редкое заболевание. Сгорел за три месяца.
Познакомились они на фронте в последний год войны. Ей — восемнадцать, ему — тридцать. Она, как ветер, свободна, а у него дома — жена, дети — ждут с войны. Он врач, капитан медицинской службы, она выпускница фельдшерского училища. Жажда жизни толкнула их друг к другу. Это были любовь и страсть, умноженные на войну. Никогда так не любится, как перед гибелью, потому что только любовь побеждает страх смерти.
Был до войны Пётр Сергеевич хорошим доктором и любящим мужем и отцом. Но то, далёкое, за трёхлетней разлукой теперь казалось сном и туманом, рядом с этой горячей, живой и желанной женщиной. Он не вернулся домой после войны. Сначала соврал, что не отпускают, года два врал, прилежно посылая содержание. Но слухом земля полнится. Узнала и его семья на Украине, что он уже два года живёт и работает в далёкой Сибири, что есть у него новая жена и маленькая дочь.
Получил Пётр Сергеевич от них письмо, которое Вере не показал. Были там слова, больно ранящие сердце.
«Дорогой, Петруша, — писала жена, — мы с мальчиками молились за тебя все эти годы, и вот, слава Богу, ты живой. А что нашёл там себе счастье, так я это понимаю, трудно мужику одному столько лет… Мы тебя не забываем.»
Через несколько лет подросшие сыновья навестили их в Сибири, познакомились с сестрой и братом, к тому времени уже и мальчику было шесть лет.
А потом Пётр Сергеевич заболел. Вера не отходила от него ни на шаг, пока не закрыла ему глаза. Уходя, он повторял одну и ту же фразу:
— Как ты будешь одна?.. Как ты будешь одна?..
Жена молчала, боясь разрыдаться. Всего тринадцать счастливых лет, ей только тридцать два, выжили на войне, а теперь он оставляет её. Вдова. Какое страшное слово.
Два года после похорон жила в тумане. Работа, дом, дети. Делала всё необходимое, не прилагая души, которая замерла на это время.
Они с Петром после войны занимались стоматологией, он-то и был стоматологом, и её научил. И дома подрабатывали — тайно протезировали. Хотелось жить получше, ребятишки росли, а на зарплату не разбежишься. С войны осталась привычка каждый день выпивать, и на это тоже требовались деньги. Рисковали, а кто не рискует, тот и не живёт. Вся жизнь — риск.
После смерти Петра Вера протезное дело не забросила, но бралась за самое простое — коронку поставить, как раз в моду фиксы золотые вошли.
Дети подросли: Раиске — пятнадцать, Косте — двенадцать, а ей — тридцать четыре. И тут заголосила плоть так, что стало невмоготу. Жить! Жить! Жить! Мужики войной повыбиты. Уцелевшие или намертво к семье прикованы, или уже по нескольку любовниц имеют. Бабам — утешение, им — забава. Даже на случайную ласку — никого. А она — в самом теле, сильная, огневая, и лицом хороша, и — никого.
Стала чаще к бутылочке прикладываться, но выпивка страсть не гасила, только разжигала. А у Веры всё праздники, один за другим. Тут день рождения Раиски подоспел.
— Зови весь класс, — распорядилась мать. Наташа приехала домой на выходные, ещё не успела наговориться, бежит соседка — тётя Вера.
— Наташка, у нас праздник, Раиске — пятнадцать, приходи, нечего дома сидеть.
Наташа домой вернулась за полночь, не до разговоров с матерью. Утром за чаем начала встревожено:
— Что-то там, мама, не ладно… у тёти Веры… не понравилось мне всё это. Весело, конечно, но как-то всё нечисто. Страшно. Она всем ребятам выпивку дала, кому самогон, кому бражку. Косте тоже, его вырвало.
И сама со всеми танцевала, с мальчишками, так, как-то неприлично, чересчур уж к ним липла, особенно к Витьке, это Раискин друг. Все пьяненькие, им же по шестнадцатому году, пошли по углам обжиматься-целоваться. Нет, просто ужас какой-то. Зачем я ей нужна была?.
— Может, она лишнего выпила, не понимала, что творит, — утешила Наташу мама, — я с ней поговорю.
В следующий Наташин приезд мама невесело сказала:
— Права ты была, дочка. С катушек сорвалась наша Вера, не остановишь. Я всё собиралась с ней поговорить, да не успела. Тут такое завертелось. Дней десять назад Костя прибежал, ревёт, испуганный, три часа ночи, «там мамка на Витьке скачет.» Они и не видели, как он из дома выскользнул. Напоили с вечера, он уснул. А ночью по нужде приспичило… бедный ребёнок. Я его до утра у себя оставила. Утром пошла с этой дурёхой разбираться.
С Верой разбираться было бесполезно, как с ума сошла. Не могла себя обуздать. Утрами мучилась раскаянием, утешалась самогонкой, после третьей рюмки совесть утихала, становилось весело, отчаянно и не страшно. В объятиях этого мальчишки она ещё чувствовала себя живой. А так — всё было мертво.
Разговора с Наташиной мамой Вера испугалась. Поняла, что попала в яму, а выбраться ни сил, ни желания. Выход один — Раиска. По пьянке её своему юному ухажёру и подложила. Теперь Витька работал на два фронта. Дома им не интересовались: отец на войне погиб, а мать все силы тратила на удержание отчима, вокруг вдовы да молодухи.
И всё же пошли слухи, Раиска забеременела, кто-то из соседей написал в органы. После прихода участкового Вера засобиралась на Украину. Сбежали быстро, от позора, участковый пригрозил, что объявят их дом притоном, и в двадцать четыре часа выселят в неизвестном направлении.
Продали тайком дом и ночью, как воры, ни с кем не прощаясь, отчалили.
9. Больница — смерть мальчика
Всему своё время.
ЕкклесиастДима млел, когда его ласкали, гладили по голове, когда санитарки мыли его. Только на грубую Клаву не реагировал. Прикосновения всех других женских рук доставляло ему коротенькое наслаждение.
И после ухода матери, ночью, когда он выл, и Татьяна гладила его по голове, он испытывал то же самое. Но и оставленный, брошенный, двухчасовым воем, он добивался такого же мгновенного чуда, после чего только и мог заснуть, словно именно это мгновение и было единственным доказательством его жизни. Новенькая санитарка, впервые обмывая его, обмаравшегося после посещения матери, удивилась, бросилась к дежурившей Татьяне.
— Слушай, — зашептала смущённо, — я его мою, а у него попрыгунчик играет, что делать?
— А ничего… — ровно проговорила Татьяна. — Живой же человек. Самый возраст. Это голова у него слабая, а гормоны, как у всех. Он всё понимает, небось, на Клавку не реагирует.
Многого она навидалась за десять лет стажа в этой больнице. Всех жалеть — с катушек слететь. Но Диму жалела. В минуту вставала перед её мысленным взором череда дней, которые он провёл здесь, и которые ещё предстояло провести, и ужас охватывал душу.
— Уж лучше умереть!
Ей было за тридцать. Дома подрастал и выпрягался двенадцатилетний сын. Муж ушёл к другой, к богатенькой, когда сыну было всего семь. Татьяна ненавидела Димину мать, словно это она увела её мужа, и жалела мальчика, как своего сына.
Отделение, поужинав, получив порцию химического сна, утихало.
— Ну, ладно, — потянувшись всем телом, Татьяна наказала новенькой санитарке, — ты тут поглядывай, а у меня свои дела.
Она заглянула в палату, где лежал Сергей, чуть кивнула головой, пошли, мол, я свободна. Свобода эта была весьма относительна: ни от нищеты, ни от несогласия с сыном, ни от отчаяния жизни она не спасала. Но давала возможность ощутить себя живой и, может быть, даже немножечко любимой.
Сергей пожелал Анатолию Петровичу спокойной ночи и покорно пошёл за Татьяной. Он и сам не знал, испытывал ли к ней какие-либо чувства, кроме, пожалуй, благодарности. И рубашки постирает, и еды домашней, пусть и скромной, принесёт. Всё вкуснее казённой. И за ночные ласки тоже был благодарен. Именно по ночам ему всегда было невыносимо плохо. Диагноз — алкогольная депрессия. Она и в периоды запоя была тяжела, а уж после — вовсе невыносима. Одиночество — дело тяжёлое. Он уже семь лет один. Где-то в Италии бывшая жена (вышла за итальянца) и единственный сын. Он сам дал разрешение на выезд. Что он мог противопоставить той, сытой, жизни? Пил он и раньше (жена всегда ему это в упрёк ставила), но не так, как сейчас.
Медсестрички его обожали, всего сорок лет, видный, добрый, а что пьёт, так, кто в России не пьёт. Он и крутил сразу с двумя-тремя. Им утешение, и ему отрада.
Светлана проводила взглядом Сергея и Татьяну, вздохнула, когда за ними закрылась дверь ординаторской, поудобнее устроилась на стуле. Она работала здесь первый месяц, до этого год мучилась безработицей, Женька — сын старший — кормил, он и сюда её устроил через какую-то свою знакомую. Надо посидеть хоть несколько часов, а то вдруг кто нагрянет с проверкой, тогда — прощай, работа. А работа её пока устраивала: и зарплата повыше, чем в других местах, и от больных еды много остаётся, она даже детям иногда приносит, и ответственности с этими психами не много. Всё равно — ненормальные.
После двух часов ночи она забиралась в бельевую и проваливалась до пяти утра. Тут уж хоть Дима вой, хоть кто другой закричись, бесполезно. Спала мертвецки беспробудно. А до двух томилась на стуле в коридоре, клевала носом, заглядывала в палаты, если слышала шум, не столько для помощи, сколько из любопытства.
Она сидела, рассматривая рекламный журнал, оставленный на столе Татьяной, когда услышала лёгкий шорох и движение воздуха возле лица, будто взмах крыльев, словно огромная птица пролетела мимо, обдав её дыханием полёта. Санитарка вздрогнула, огляделась: осень, холодно, окна закрыты и засечены, какая птица. Да и увидела бы, ведь не спала. Тревожно сделалось на душе, беспокойно. Ей показалось, что движение воздуха было направлено прямо за её спину, в открытую дверь Диминой палаты. Заглянула. Никого.
И мальчик спит, всхрапывая и крепче сжимая и так сжатые навеки пальцы, словно он что-то хочет удержать в них неудержимое, а оно всё равно ускользает.
Вспомнила своего Женьку. Слава Богу, подумала, здоровый. Маленький, а уже кормилец. Её не смущало, что он бросил школу и побирается, ей и в голову не приходило, что он пропадает, каждый по-своему в этой жизни выкарабкивается. Она днём и Татьяне похвалилась:
— Женька у меня не пропадёт — сам наестся и другого накормит. Вот Игорёха — младший, он не такой, а Женька — парень, что надо.
Любила Светлана Женьку. Он ей и на бутылочку приносил. Правда, с этим она завязала. Участковый пригрозил детей отобрать, струхнула, куда она без них, они её защита. При них она человек — мать. Вот и пошла сюда.
И снова её ветром опахнуло. И шорох прямо возле лица. Струхнула по-настоящему, так что коленки ослабли.
Стучится, скребётся в дверь ординаторской. И тех потревожить — опасно, попадёт. И ужасы одолевают.
— Чего тебе? — в приоткрывшуюся дверь показалась взлохмаченная Татьянина голова.
— Там… — залепетала санитарка, и не знает, что там… — там… летает кто-то, что-то, словно дух или. приведение.
— Ты видела? — спросила медсестра, прикрывая зевок ладошкой, её трудно было удивить.
— Не, я слышала, и ветер прямо в лицо. Оно к мальчику, а потом от него.
— Сквозняк, наверное, форточки закрой, некому тут летать. Иди уже спи и мне не мешай, — строго проговорила Татьяна, плотно закрывая дверь.
— Чего она? — прошептал Сергей, принимая её в объятия.
— А, — махнула рукой Татьяна, — мерещится всякое.
А Светлана, боясь оторваться от спасительной двери, боясь сдвинуться с места, опустилась на пол, спиной к косяку, да так и просидела до утра, то задрёмывая, то всматриваясь в концы слабо освещённого коридора, слушая вздохи, шепотки, смех и стоны за дверями, которые были единственной чёткой реальностью жизни и вырывали её из нереальности происходящего.
Потому что разуверить её было нельзя: что-то невидимое, достаточно большое, пролетело возле неё дважды, опахнув движением воздуха и какой-то могучей силой. Как в грозу, подумала она, когда ударит рядом. И вдруг поняла, что даже запах озона был, как после кварцевания.
Татьяна в пять утра с трудом отворила дверь ординаторской, отодвинув спящую на полу у дверей санитарку.
— Вот дура заполошная, — оглянулась, поманила за собой Сергея, — посмотри, она тут всю ночь свидетелем просидела.
Начинался новый день жизни 9-го отделения психиатрической больницы. Дежурные сёстры и санитарки заперекликались, забегали по коридору, не боясь разбудить больных, их через час всё равно вырывать из химического сна, давать лекарства, ставить уколы.
Татьяна вошла в третью палату, включила свет. Подошла к одному больному, ко второму, тряся за плечи.
— Пора просыпаться, подъём, ваш укольчик. Димина кровать была последней, у самой двери, она всегда начинала не с него, давая ему лишние секунды забытья.
— Дима, — положила руку на странно холодное плечо, повернула к себе его лицо с блаженной улыбкой и облегчённо-горько вздохнула, — отмучился.
И только тогда вспомнила санитаркин рассказ.
10. Больница
Глупость человека разрушит его жизнь, но он во всём обвинит Бога.
Притчи СоломонаКак будто что-то произошло, Наталья Николаевна и сама не поняла, что случилось: то ли лекарства подействовали, то ли погода устоялась, то ли Господь внял её молитве. Но вдруг, словно глыбища с души и тела свалилась — отпустило.
Только что вокруг всё серое и неприглядное озарилось, засветилось, стало разноцветным и ярким. И воздух из тяжёлого сделался лёгким, игристым… как шампанское пьянил при каждом вдохе. И грудь дышала свободно, и шаг пружинил. Вчера ноги таскала, как старуха, а тут, словно лет двадцать сбросила: шла упругой походкой и сама себе нравилась. Будто со стороны на себя смотрела — вот идёт пожилая, но какая моложавая, лёгкая, спортивная женщина. И рассмеялась своей глупой внутренней хвастливости:
— Ах ты, дурочка старая, — конечно же, себя старой никак не считая.
А и то, подумалось, какая же старая, когда такой воз везу, двум молодым не потянуть. И, уже грустно вздохнув, — что бы я без Тебя, Господи, делала. И уже со слезой на глазах и содроганием гортани, — прости, сохрани и помилуй, Господи. И пошёл перечень дорогих сердцу людей: и тех, кто ближе, и тех, кто подальше.
Когда немощь и отчаяние одолевали, тогда молилась за узкий круг, о тех, кто под самым крылом. А когда отпускало, когда Бог силы давал, то собирала вокруг себя в молитве всех: и ближних, и дальних. Физически ощущала их присутствие, наполнялась благодарностью к ним, за то, что были в её жизни. Каждый след в душе оставил — верёвочку-ниточку протянул, чтобы жизнь крепче была. И удивительное дело: всякий раз после такой искренней молитвы кто-нибудь из поминаемых да выныривал из глубины жизни. Кто-нибудь, лет сорок назад потерявшийся, вдруг объявлялся, словно услышав, как она его имя Богу молитвенно шептала: «Сохрани и спаси.». Теперь к поминаемым прибавились и больничные люди.
В этот день Наталья Николаевна впервые шла в больницу к мужу с лёгким сердцем и надеждой, но и с готовностью принять то, что есть. Всем нам хочется переменить, переделать жизнь, убрать её тяготы и болезни, думала она, и пыталась найти ту разумную меру, черту, где надо уже остановиться, не бороться бессмысленно с обстоятельствами, то надеясь, то отчаиваясь, когда надежда не исполняется; черту, за которой должно последовать смирение. О, великая это наука — принять, что посылается, и научиться с этим жить, достойно неся свой крест.
И всё-таки сжалось сердце, когда надавила кнопку звонка и услышала вдалеке, за двумя дверями громкий звон. Там — другой, страшный мир, с которым так трудно смириться. И переделать невозможно. Можно только любить и жалеть тех, кто живёт в этом безумии, так похожем на безумие всего мира в концентрированном виде. В насыщенном растворе греховного мира, словно рассчитываясь за все его грехи.
Дежурили Татьяна и Светлана. Это был хороший знак. Наталья Николаевна заметила, что они, в отличие от многих других, все же видят в своих пациентах не просто сумасшедших, а живых, страдающих людей. И к Анатолию Петровичу чаще других санитарок подходила Светлана, в её дежурства он всегда был умыт и ухожен. Наталья Николаевна положила в карман санитарки две шоколадки:
— Вашим мальчикам.
Она знала, что у Светланы сыновья-подростки, и растит она их одна. Обычно санитарка радовалась гостинцам, а тут только головой кивнула.
Видно было, что очень расстроена.
Наталья Николаевна кинулась в палату к мужу. Все на местах, все в сборе, и Анатолий Петрович сидел на кровати, упираясь коленями в кровать Сергея и глядя в сторону двери, ожидая жену. И у него вид был невесёлый, но раз сидит, значит, дело не в нём.
— Что случилось-то? — целуя мужа в небритую щёку, тихо спросила женщина. — Сейчас я тебя побрею.
— Дима умер ночью… — прошептал муж, кивнув головой в стену, за которой находилась палата мальчика.
— От чего? — также шёпотом спросила жена. Анатолий Петрович пожал плечами. Наталья Николаевна перекрестилась:
— Помяни его, Господи, во царствии Твоём… Наверное, так и лучше, что прибрал его Господь, намучился ребёнок за свою жизнь… а я думаю, что персонал сегодня невесёлый… С матери теперь обязанность спала — ходить к нему раз в неделю…
И спохватилась: что я знаю о чужом горе, а сужу.
Сергей на соседней кровати отсыпался после бессонной ночи. Татьяна его и будить утром не стала, пожалела. Шёпот прямо над ухом разбудил его, он открыл глаза, полежал, бессмысленно глядя в потолок, прислушался к разговору и неожиданно громко произнёс:
— Избавился человек от этого ужаса, радоваться надо.
От его голоса вздрогнул под одеялом Евгений Борисович, а Василий Фёдорович заговорил, возбуждённо ходя по палате:
— Не досмотрели… такой молодой… несправедливо, может, не то лекарство дали, мне не додают, а ему, может, лишнее.
— Куда смотрел ваш Бог, — обратился Сергей к Наталье Николаевне, — когда мальчик страдал?
Наталья Николаевна мягко ответила:
— Он не только мой Бог, но и ваш, и что это мы всегда за наши грехи с Бога спрашиваем? — и уже твёрдо произнесла, — Ладно, живым — живое. У меня сегодня пирожки с капустой и малосольные огурчики. Евгений Борисович, ау, покажитесь на свет Божий, пирожки очень вкусные, будем Диму поминать. Василий Фёдорович, подходите. Серёжа, это Вам.
11. Предательство
Кто любит опасность, то впадёт в неё.
СерахНевысокого роста, изящная, гибкая, как лоза, лёгкая и ласковая, как ветерок нежаркого дня, Викуся, несомненно, выигрывала на фоне своей крепкотелой, чуть грубоватой, с нежным, но несколько лошадиным лицом подруги Ирины.
А ещё жаркие карие глаза, а рядом Иринины — блёклые голубоватые. Правда, Ирине тоже нельзя было отказать в привлекательности, просто — другая. Но парни всегда выбирали Вику. Так случилось и с Павлом. Любовь — любовью, а дружба — дружбой. Дружили втроём.
Студенты-медики отличаются от всех других студентов. Непрочность человеческого тела, конечность жизни, недолговечность юности открываются им с первых походов в анатомку и клиники. Одним это добавляет мудрости, другим — бравады и цинизма, а третьим — торопливости, боязни опоздать, желания успеть, пока длится эта короткая хрупкая жизнь.
Пожалуй, Павел был из последних, Вика из первых, а Ирина из вторых. Поженились Павел и Вика на третьем курсе, а к пятому уже сыночек родился — Игорёк, который имел как бы сразу трёх мам: Вику, вечно сидящую над учебниками или отсутствующую, Викину маму, ради внука и дочери оставившую работу, и Ирину, охотно заменявшую первых двух. Она всегда была рядом, под рукой, свой человек в доме. Иногда исчезала на время очередного бурного романа, а потом виновато выныривала, я тут, я с вами, куда я без вас. И на свадьбе — подружка, и у Игорька — крёстная.
Пролетели институт и первые семь лет работы. Всё было прежним: любовь, дружба, семья, растущий Игорёк, половинчатое одиночество Ирины, иногда убегающей на сторону за очередным мужичком. И компания была своя ещё с институтских лет, проверенная годами привязанности. Только теперь собирались семьями.
Новый год решили отметить необычно — у Ирины в однокомнатной квартире.
— Пусть тесновато, — убедила она всех, — зато ребятишки не мешают.
Необычность была в том, что у Ирины под окном росла посаженная когда-то, при новоселье, ель. Теперь она дотянулась до третьего этажа, верхушка ели возвышалась прямо над балконом.
— Мы её украсим, повесим гирлянду, — ликовала Ирина, — балкон настежь, оденемся потеплее. Кайф!
Павел перед уходом из дома, когда уже сложили в сумки всё необходимое для стола и веселья, долго прощался с сыном. Прижмёт, поцелует, что-то шепчет на ухо, отпустит и снова притягивает к себе. Заранее подарок подарил, чего раньше никогда не было и чего так не любила Вика.
— Ну, что ты, в самом деле, — возмутилась она, — договорились же, что мама ночью под ёлку спрячет. Парню уже восемь, нацеловываешься с ним полчаса, не на век прощаешься. Опаздываем ведь, взгляни на время.
Им не было ещё и тридцати. Шампанское, ёлка, гитара, песни, танцы. Красота и молодость. Праздник удался.
— Всё-всё-всё… — сказала мудрая и осторожная Вика после двух часов ночи. — Балкон закрываем, вы, ребятки, уже плохо соображаете, распалились, все попростываете. Паша уже в рубашке отплясывает на балконе.
Дошумели до четырёх и начали расходиться. Вика и Паша остались помочь с уборкой. Павел расставлял мебель, Вика домывала посуду, Ирина подметала мусор.
— Уже утро, — устало вздохнула Вика, крикнула в комнату, — пора и нам, пойдём, Паша.
Павел появился в дверном проёме, он так и остался в её памяти впечатанным в этот проём.
— А ты иди одна. Я остаюсь здесь.
— Не поняла, — произнесла Вика по инерции ещё прежним ласковым тоном, — что значит, иди одна?
— Это значит, — коротко, резко, холодно повторил Павел, — что я остаюсь здесь. Навсегда.
Ирина как будто исчезла. Затаилась где-то в комнате. До Вики, конечно, дошёл смысл сказанного, она поняла его ещё раньше, при появлении Павла в дверях, только принять не могла, не хотела.
— Как же это? — растерянно повторяла она. — Как же это?..
— А вот так, — Павел говорил, словно дрова рубил, а не в её душу гвозди вколачивал, — мы с Ириной уже пять лет, тебя жалели, хотели, чтобы Игорь подрос. Все знали, одна ты, дура слепая, а может, не слепая? Может, тебя это устраивает?.
Он сорвался на крик.
— Я пойду, — устало произнесла Вика. Открыла дверь, вышла.
Никто не бросился ей вдогонку, не разуверил, не сказал, что это всего лишь шутка, пусть злая, но просто — новогодняя шутка.
И она перестала существовать. Словно взяли человека — душу вынули, а тело оставили. Только тело, оказывается, без души живёт по совсем иным законам. Вика дошла до дома и легла на кровать.
Утром мама долго её не трогала и Игорька не пускала, пусть отдохнёт после бессонной ночи. Отсутствие Павла её не смутило, она забыла график его дежурств, да его иногда и вне графика вызывали, прямо из застолий. Много поздней они с Викой поняли, что это был обман — уходил к Ирине.
Вика всё не выходила, и в обед Августа Александровна зашла в её комнату:
— Викуся, пора вставать, я уже стол накрыла, папа с Игорьком ждут, мы же ещё не поздравили друг друга.
Мама прикоснулась к дочерину плечу и, ощутив его неживую окостенелость, затормошила:
— Вика, Вика!
Бросилась к окну, раздвинула шторы. Дочь лежала с открытыми глазами. Лицо было лишено всякого выражения, просто мёртвая окаменелая маска. Взгляд направлен на потолок, словно там что-то происходило. Августа Александровна тоже туда взглянула — ничего особенного, просто белый потолок. Потрясла Вику за плечо, помахала рукой перед глазами. Ужас охватил душу, сдерживая себя, чтобы не напугать внука, она позвала негромко:
— Гоша, иди сюда, Вика заболела. Болезнь продлилась больше года. Вика просто отсутствовала в жизни. Неврологи, психиатры, терапевты, клиники.
Отец возил её в Москву. У неё выпали волосы, сошли ногти на руках и ногах. Вика не разговаривала, ни с кем не общалась, никого не видела, ни на что не реагировала, не ела. Её даже кормили через зонд. Она позволяла делать с собой, что угодно, оставаясь безучастной.
— Полная разбалансированность организма, — вздыхали врачи, — психический шок.
После очередного стационара Вика находилась дома, сидела на кровати между подушек, чтобы не падала. Игорёк был в школе, ему уже исполнилось девять, и он учился в третьем классе.
Раздался звонок в дверь. Августа Александровна с чашкой в руках бросилась открывать внуку. Впустила, чмокнула в щёку, стала закрывать дверь и выронила чашку. Та упала как-то слишком громко, звучно и раскололась на мелкие кусочки.
— Что случилось? — вдруг чётко произнесла Вика из своей комнаты, словно она спала, её неожиданно разбудили, и вот она спрашивает, а что это вы там разбили?
Мозг её находился в запредельном торможении, и также внезапно, как ушёл в него, так и вышел. И тогда она начала вспоминать. Целый год ни о чём не думала, а теперь только и делала, что вспоминала, сопоставляла и страдала. Потребовался ещё год, чтобы уйти и от этого.
Начав новую жизнь, Вика узнала, что Игорёк не видится с отцом, хотя Павел помогает материально — приносит деньги Августе Александровне.
— Не бери, — твёрдо сказала Вика, — обойдёмся. Теперь я буду работать.
Когда Игорёк узнал, что папа не будет с ними жить и что мама заболела от этого, он, увидев отца в первый раз после трагической ночи, твёрдо, как взрослый, произнёс:
— Я не хочу тебя видеть, пожалуйста, никогда не приходи к нам.
Павел и Ирина считали, что его подучила Августа Александровна, не мог же ребёнок сам. Вику, отсутствующую в жизни, трудно было в чём-либо обвинить.
Но Августа Александровна боялась за внука не меньше, чем за дочь, как же лишиться сразу и матери, и отца, она этого не хотела.
Игорь сдержал слово, никогда больше он с отцом не общался. И когда Вика через три года снова вышла замуж, он с радостью принял мужа своей мамы и стал без всяких указаний со стороны взрослых называть его — папа.
Ирина родила через несколько месяцев после той новогодней ночи Павлу сына. Но мальчик оказался с тяжёлыми пороками развития. Не говорил, не ходил.
Августа Александровна ничего не сказала дочери, не хотела новую боль причинять, а про себя думала, что ни одна подлость не проходит безнаказанно, а мальчика жалела — он не виноват.
12. Больница
Разум человека помогает пересилить болезнь.
Притчи СоломонаТеперь Наталья Николаевна ходила в отделение с чувством большой потери. Не было мальчика. Коснулась её ненароком его несчастная жизнь и исчезла. Но ведь зачем-то было это касание, может, чтобы она поминала его в молитве?
Евгений Борисович лежал под одеялом, Василий Фёдорович, оживлённо говоря и размахивая руками, встретил её на пороге.
— С кем тут поговорить, кому ещё объяснить — опять не додали мне лекарств?.
— А может, вы запамятовали? — осторожно спросила женщина, боясь обидеть старика.
Но он, уже не слушая её, шагал по коридору навстречу медсестре. Анатолий Петрович лежал с расстроенным лицом. У Натальи Николаевны ёкнуло сердце. Опять что-то не так. Каждый раз новый сюрприз.
— Что случилось?
— Не знаю, — прошептал муж, — что-то мне нехорошо.
— Врачу говорил?
— Давление нормальное, может, от лекарств? — ему и говорить не хотелось, хотелось только одного — домой, там было лучше.
Всё разъяснилось, когда жена стала его умывать, обихаживать.
— Тебе надели новый памперс?
— Нет, это ты вчера надела.
— Так он же сухой, пустой! Ты что, целые сутки не мочился?
Наталья Николаевна бросилась к врачам, а потом уже в маршрутке с ужасом думала о том, что если бы она ходила не каждый день, то уже похоронила бы мужа. Он не дойдёт сам до туалета, и уткой пользоваться не может, поэтому и перешли на памперсы, а иначе и она бы ничего не узнала. Муж заторможен под лекарствами. И никто-никто не спросил.
— Нет, — думала она, — у нас, если хочешь убить человека, просто положи его в больницу, не надо на киллеров тратиться.
В новой заботе не подошла к Евгению Борисовичу, а теперь переживала и из-за этого.
И вдруг как-то в её сознании объединились мальчик и Евгений Борисович.
Всё то время, что ходила в больницу к мужу, она с пристальным вниманием вглядывалась в людей, лежащих рядом с ним, все казались неуловимо знакомыми, словно прежде приходилось встречаться с ними в жизни.
Вот и сейчас вдруг почудилось, что Дима-мальчик — это рождённый Павлом неполноценный ребёнок, а Евгений Борисович и есть как раз — Павел, не важно, что под другим именем, тот Павел, предавший когда-то её однокурсницу Вику-Викусю.
А где-то ещё есть Игорёк, брат Димы по отцу. Теперь он уже солидный мужчина, сам давно отец. И все они: Вика с новым мужем, Игорь со своей семьёй и Августа Александровна, которая всё ещё жива, перебрались в другую страну, открывшую им свои объятия. И живут там припеваючи, забыв о всяких Павлах, притворяющихся Евгениями Борисовичами. Неправильно жил, вот и рассчитывается, а мальчик? Сын за отца не отвечает? Ещё как отвечает. И снова ужас охватил её. А как же Игорь? Он не отвечает за этого отца? У него есть другой, теперь он за того отвечает. А как же этот? Господи! Ну, всякая ерунда в голову лезет. да живёт этот Павел где-нибудь припеваючи и в ус не дует. Хотя прекрасно знала, что не живут у нас старики припеваючи, даже святые, а уж грешники.
Ей вообще эта больница казалась слепком, сконцентрированным отображением внешнего мира. Как будто специально всех этих людей сюда собрали, чтобы показать остальным — люди, вот что вы с собой делаете. Или спрятали, чтобы и дальше жить мерзко и не думать о последствиях, о ненормальности жизни. А через несколько дней случилось чудо. Анатолия Петровича и Сергея Ивановича — доктора — перевели в другую палату, которая показалась раем. Большая, светлая, с душевой кабиной, с коврами на полу, с телевизором. И всего на двух человек, словом — номер люкс.
Было неловко перед соседями по палате, хотя они никак не прореагировали на это событие.
— Я буду к вам заходить, — заверила Наталья Николаевна, раздавая принесённые из дома ещё тёплые оладышки.
Василий Фёдорович ходил взволнованно по палате, ворчал, размахивал руками, никак не прореагировал ни на её слова, ни на угощение.
Зато откликнулся быстро и почти радостно Евгений Борисович, показался из-под одеяла:
— Оладышки. это я буду, с удовольствием.
Анатолию она положила его порцию на тумбочку. Он, как всегда, ушёл с буфетчицей за обедом. Молчаливый, таинственный. Наталья Николаевна знала о нём только, что он из села, строитель и оформляется на инвалидность. Потом от кого-то услышала, что он год назад в гневе отрубил соседу руку. Сосед умер от потери крови, а Анатолий с тех пор лечится. Её эвакуированные подопечные были уже в другой палате, и она убежала кормить их, обернулась в дверях:
— До завтра.
Неожиданно Евгений Борисович оказал ей особое доверие. Она, как всегда, зашла их угостить, и он вдруг поманил её пальцем. Она наклонилась.
— Мне… кажется… вы… — он с трудом медленно говорил, подбирая слова, — добрая женщина.
Наталья Николаевна смутилась, а больной продолжал:
— У меня к вам просьба. лекарство. мне не принесёте?.
Наталья Николаевна насторожилась. Здесь это запрещалось. Даже у разумного Анатолия Петровича всё отобрали, только медсестра выдавала.
— А разве вам не дают? — спросила осторожно.
— У них не допросишься, анальгин мне нужен…
— Анальгин? — облегчённо вздохнула женщина.
Дело было не в цене, а в безопасности. Нарушалось больничное правило, и она должна быть уверена, что Евгению Борисовичу это не повредит.
— Принесу, не беспокойтесь.
И принесла, но только одну пачку. Тут уж если все десять сразу проглотит — не умрёт. Хотя кто его знает, что лучше, смерть или такая жизнь? Но смерть-то ещё заслужить нужно.
13. Колодец
Желание бедняков — иметь вдоволь еды.
Притчи СоломонаКак только она подходила к стене, та становилась прозрачной, будто исчезала, оставалось только упругое присутствие препятствия. За стеной открылось огромное пространство, похожее на безразмерный ресторанный зал с обилием столов. По залу ручейками текли бесконечные потоки официантов. Виртуозно лавируя между столиками, служители пищевого наслаждения несли тысячи подносов, заставленных яствами.
На столиках менялись и менялись блюда, одно красочнее — экзотичнее другого. Те, кто сидел за столами, непрерывно жевали. Сквозь невидимую стену проникал ритмичный шум движения челюстей. Словно огромная жевательная машина перерабатывала неизмеримое количество пищи.
На лицах жующих было одинаковое сладострастное выражение, каждое новое блюдо встречалось с горящими взорами людей, жаждущих новых ощущений.
Она и сама любила поесть, а потом корила себя, опять объелась. Нет, чтобы вовремя остановиться. Да вечная спешка мешает, словно не ешь, а бежишь. Когда торопишься, всегда переешь, чувство насыщения отстаёт от самого насыщения.
Она ощутила всё увиденное себе укором. Хотела было спросить:
— Это что, всё мои грехи?
Но передумала. Никогда мебель так страстно не меняла. Не потому, что не желала, не могла. Не на что было, да и жалела жизнь на это тратить. Кабы само шло, может, и не отказалась бы.
— Нет, это не просто мои грехи, что-то другое, не могу понять.
Люди за стеной ели и ели, и её вдруг затошнило от обилия съеденной ими пищи. Она закрыла глаза, упёрлась лбом в невидимую стену.
14. Расчёт
Дающий щедро получает ещё больше…
Притчи СоломонаНе хотел Евгений Борисович внешнего мира. Он полюбил химический сон, другого у него давно не было. С тех пор, как сноха не пригласила к столу в свой день рождения. Принесла ему в комнату салат, котлету, рюмочку налила, а к столу не позвала.
Сидел он у стола в своей комнате, роняя слёзы в салат. Так начался новый этап его жизни. Много их было — этих этапов. Родился в двадцать восьмом. В начале войны — двенадцать, в конце — шестнадцать. Отца убили. Мать рано умерла. У всех его ровесников так жизнь складывалась. Потом он сам свою строил. Армия, женитьба, сын — всё, как у всех: общежитие, барак, квартира. Страна менялась, и жизнь менялась. Потом с женой скучно стало. Ну, выпивал.
Кто на Руси без этого греха? Надоело. Грызёт и грызёт, всю шею переела. Нашёл другую. Сама с ним выпивала и не пилила. Семью оставил. С сыном сначала виделся и деньгами помогал. Только после каждого свидания с сыном что-то в новой семье рушилось, какая-то струна лопалась, побоялся, что и здесь всё кончится. Куда тогда деваться, уже годы. стал реже с сыном встречаться, а потом и вовсе отвык.
Деньги, правда, до восемнадцати лет точно платил. А потом решил — всё, хватит! И жена одобрила:
— Теперь пусть сам, не маленький.
А потом она как-то очень быстро собралась да и умерла, какой-то скоротечный рак, как ему врачи разъяснили. И остался Евгений Борисович один, с сыном давно дорожки разошлись, затосковал, начал сыну позванивать, к себе приглашать. Наладил кое-какие отношения. У сына, видно, на него свои соображения были, предложил соединиться, жить вместе. Дочка его к тому времени съехала, замуж вышла.
Подумал Евгений Борисович и согласился. Одному век доживать — горе мыкать. Здоровье никудышное, и годы к семидесяти, дальше лучше не будет. Соединили квартиры, стали жить вместе. И приватизировали сразу всё на сына.
— Чтобы потом тебе мороки не было, — сказал Евгений Борисович, надеясь на лучшее отношение к себе за такой подарок.
Только не вышло по-хорошему. С год, наверное, всё было ладно: присматривались друг к другу, принюхивались. Ничего общего в прошлом нет, нужно как-то притираться.
А потом старик загрипповал. Две недели пришлось за ним ходить, как за маленьким. Вот тогда сын со снохой и поняли, что их впереди ожидает. Услышал Евгений Борисович их неосторожный разговор о себе:
— Ты что, надеешься, что я за ним горшки носить буду? Твой отец — ты и носи…
— Да какой он мне отец. Я без него всю жизнь прожил.
Понял Евгений Борисович, что расколотого не склеишь. И не каждый прощать научен. А потом к столу не позвали. Так началась его болезнь, унынием названная, а по-медицински — депрессия. Не долго сын терпел его капризы: плохое настроение, отказ от еды, из комнаты своей выходить не стал, лежит и лежит. Вызвали врача и уложили в больницу. В ту самую. Правда, в хорошее отделение, платное. Как раз стариковой пенсии хватило. Сначала думали только подлечить, а потом поняли, что так для всех лучше, да и оставили навсегда.
К тому времени, когда прибыл на лечение Анатолий Петрович, Евгений Борисович лежал в этой палате уже два с половиной года.
— Два с половиной года под одеялом, — ужасалась Наталья Николаевна, — тут за месяц с ума сойти можно, а он два с половиной года… Мальчик за стеной выл, эта женщина каждую минуту заглядывает, мужа ищет… как же он терпит?..
А он и не терпел. Пребывал в странном состоянии окаменения, не желая оживать, потому что камню не больно. Он не хотел судить сына, иначе надо было судить самого себя, а это не легче. Как аукнется, — часто звучало в нём, но без чувств, без эмоций, химия помогала не думать, не чувствовать, не знать, не помнить, не радоваться, не огорчаться… Врачи считали — депрессия. Но это была смерть души. О, если бы он мог покаяться, выплакаться, повиниться перед сыном, может, тогда и дотерпел бы сын его жизнь рядом со своей. А может, и нет. Потому что без любви людям друг с другом тесно. Все углы становятся острыми. Все один за другого цепляются, и от каждого касания искры сыплются.
Сын приходит к отцу раз в неделю, еду приносит. Евгению Борисовичу ничего не надо, он и больничного не съедает. Он слова тёплого ждёт, а может, уже и не ждёт. Спросит сын:
— Ну, как ты? И он ответит:
— Живу. вроде.
Хотя и сам понимает, что давно не живёт. Даже в окно никогда не смотрит: ни на деревья, ни на облака, ни на птиц. Что они ему. Его уже нет. Только сухая жёлтая рука из-под одеяла, да игла в вене, и капает, капает в кровь химия, несущая терпение, а точнее — забвение.
15. Колодец
Но сами для себя они были тягостнее тьмы.
Притчи СоломонаОна сделала шаг в сторону и снова ощутила присутствие тугой невидимой стены и упёрлась в неё лицом. Дыхание перехватило, она отступила назад, понимая, что её не отпустят отсюда, пока не покажут всё, что должно показать.
За этой стеной царил кайф. Конечно, она понимала, что тот же кайф был царём во всех других помещениях, просто здесь он присутствовал в чистом, в неприкрытом нуждой и любовью виде. Лестничные площадки, подвалы, тайные притоны, частные дома и квартиры, скамейки в скверах, ресторанные столики, залы игровых автоматов, казино — всё, где можно балдеть. Водка, травка, таблетки, шприцы, кнопки, фишки, клей — всё, от чего можно торчать.
Одержимые одной страстью безумные лица. У игрового автомата застыла старуха, неистово забрасывая в ненасытную пасть пятак за пятаком, она била грязным сморщенным пятачком по кнопке в ожидании выигрыша. Но автомат пожирал деньги и ничего не возвращал.
Слева, прислонившись к автомату, сидел мальчишка лет тринадцати, запрокинув бледное лицо с нелепой улыбкой, он водил по воздуху пальцем, словно что-то писал, в вене торчала игла, из которой капля за каплей сочилась кровь.
За автоматом стоял молодой мужчина с бутылкой водки. Он запрокидывал голову, делал глоток, потом обводил пространство невидящим взглядом, грубо ругался, бессмысленная улыбка трогала губы, и снова бутылка взлетала вверх.
Женщина заметила некоторое сходство между этими тремя. Они были совсем рядом с нею, она могла бы к ним прикоснуться, если бы стена позволила это сделать.
— Мать, сын, внук?.. — подумала она.
А чуть левее в комнате на кровати спали двое, полураздетые, видимо, мать и отец, на полу валялась недопитая бутылка. С этой бутылкой играл двухлетний ребёнок. Он поднёс её к губам, глотнул, задохнулся. Содержимое опалило детское горлышко. Ребёнок не смог даже закричать. Он опустился рядом с кроватью, на которой лежали родители, личико посинело, ручки-ножки судорожно дёрнулись, и он затих.
На зелёной скамейке в чуть зеленеющем весеннем парке стайка молодых ребят — мальчишки и девчонки баловались травкой. Им было весело, они хохотали без умолку и не могли остановиться.
И опять, опять это общее выражение на лицах. Она всё пыталась его определить, пока не поняла сути, это же почти формула: одержимость плюс сладострастие плюс обречённость равняется зависимость.
— И нельзя помочь? — она почти крикнула это бесстрастному Присутствующему.
— Без их воли — нет, — она и так знала ответ.
16. Наказание Господне
Осуждаемое собственным свидетельством нечестие боязливо и, преследуемое совестью, всегда придумывает ужасы.
Премудрость СоломонаНаталья Николаевна, будучи человеком достаточно образованным и верующим, много размышляла над устройством мира, над страданиями человечества.
Не могла она поверить в жестокость Божью, никак не могла. Он — Всемилостивый, именно так она себе представляла Бога, так чувствовала, так воспринимала Его. И всё искала ответ на вопрос, откуда же столько страданий на Земле? Почему всякий грешник рассчитывается за зло, им содеянное? И такой ответ рождался в ней.
У каждого в душе есть око Божье — наша совесть. И это око присутствует во всех наших делах, сопровождая всякий миг жизни. Никто не знает, что ты творил, никого не было, тем более, если просто думал, желал зла. Только Бог знает, Он — свидетель. И грешная душа изнемогает от этого немого, не осуждающего и не наказующего Свидетеля. Она не может смириться с тем, что все её дела Кто-то знает до конца. Она жаждет освободиться от этого, тягостного для неё, Чужого знания, и пожирает — наказует сама себя. А Бог так и остаётся только Свидетелем.
Не жестоко ли это? Нет! А где же Его милосердие? А милосердие проявляется только при покаянии. И сразу око Божье избавляется от скорби и наполняется радостью. Но ничего Господь не совершает без нашего деятельного участия, без участия нашей души, без огромного её труда. Он смотрит на этот труд и принимает его.
Но грешники — все, а покаянных — единицы. В любую жизненную ситуацию вникни — все правы.
Каждый готов на своём стоять до конца. Никто не склонит покаянно головы: да простите меня, люди добрые, это я во всём виноват, я — причина вашей свары.
— Господь милует, когда мы милуем, — думала Наталья Николаевна.
Она старалась не осуждать. Когда-то вычитала, а потом сама прочувствовала: не знающий греха его в другом не видит. Видишь — значит, это в тебе есть. Обличаешь всегда себя. Тут не обличать надо — каяться. Кричать — Господи, помилуй меня. Не зря маленькие дети так доверчивы. Они не знают обмана. Потом научиваются.
И ещё Наталья Николаевна научилась жалеть людей, которые совершают неладное. Знала — все обязательно рассчитаются. Вот за эти грядущие страдания и жалела. Ну и что, что сейчас он на коне, а что впереди? Часто вспоминала материны слова: «Ему теперь с этим жить». И детям, и внукам, и правнукам. Потому что всё, что творили не то, остаётся в нас, в наших клетках. И так из поколения в поколение. А потом столько накопится, что вот тебе и Дима-мальчик, несчастная душа, за всех предыдущих страдающая.
Пусть не Дима, другой, полегче, но ведь тоже груз нести. Скольких она знала, рады бы от чего-то в себе избавиться, а оно — в крови, в генах. Тут уже и борьба должна быть с собой до крови, без само-жаления.
Тоже где-то вычитала, что если человек избавится от греха, то снимет его со всех предыдущих и последующих поколений. Будучи врачом, понимала про последующие — не передаст в генах, а на предыдущих спотыкалась. Разве только на мистическом уровне — что-то вроде того, раз у тебя нет, значит, не передалось, значит, и там, раньше, очистилось. Было сладко от этой мысли, но и страшно. Потому что избавиться от греха — дело трудное. Сто потов, сто потоков слёз, твёрдая мысль, что лучше я умру, чем снова. да кто же на это готов?
Да и различение греха в нас не развито. Взял чужой листок бумаги — не грех, а вот миллион украл — грех. А суть одна — взял тебе не принадлежащее. Суть одна — и суд один.
Она и о себе знала. С работы много чего домой носила, так, кто ж у нас не носил. Все — несуны. И сейчас ещё носят, хотя уже, вроде, рынок, и хозяева — не государство, строже глядят. А всё равно умудряется народ. Это уже в крови, дети родителями научены.
Для неё это уже давнее, сейчас носить нечего и неоткуда. Но вот на огороде веточка с чужого сада в твой заглядывает, то сливы, то яблока не такого, как у тебя. Почему рука сама тянется, почему то, чужое, слаще кажется? Что за грех в крови? И страсть в тебе такая просыпается: и оглянешься, и сорвёшь, и съешь с азартом, словно тайное и недозволенное куда как лучше явного и дозволенного.
Был у неё раньше огород далеко за городом. Вольная воля. Началось садоводство, да не состоялось, то ли начальство не то досталось, то ли перестройка помешала, вернее — дефолт. Всё и рухнуло. Но несколько лет ходила она по четыре километра пешком от тракта, всласть по утренней росе, а вечером на закат за уходящим солнцем. Отвоёвывала у целины по лопатке, сегодня, да завтра, да послезавтра. Там грядочка, да там грядочка в траве целинной. Благодать. И небо над головой, и Иртыш под боком. Берег обрывный. Близко вода, а не натаскаешься, вниз да вверх. А рядом сосед, никогда ею не виденный, начал было дом строить, колодец вырыл, по фундаменту видно, что внутри дома колодец. Основательные планы были у соседа. Видно, зимовать собирался, чтобы вода не замерзала. Да так всё и бросил. Правда, не совсем. Тоже грядки появлялись.
Ох, как колодец этот манил Наталью Николаевну. Рядом, и не прыгать с ведром, а всё пить просит. Всё-таки не удержалась, набрала чужой воды, оправдывая себя тем, что вся вода Божья. А чего ж тогда тайком, оглядываясь, как бы хозяева неожиданно не появились, да не застали? Нет, если бы встретила, повинилась бы, да разрешения спросила, колодец-то, знала она, любит, чтобы воду из него брали, иначе зачахнет. И не нравилось ей в себе не то, что воду брала, а то, что делала это со сладкой радостью добычи.
Потом другой сосед перегной завёз. А она как раз огурцы сеет. А ей только завтра завезут. Грядку сегодня надо делать. Взяла несколько вёдер взаймы, но ведь всё равно без спроса, значит, как украла. Конечно, вернула, даже пару вёдер лишних, боясь, что для себя набивала плотнее, чем для них. От себя-то руки не так ловко орудуют, как к себе.
А воду в колодец не вернёшь. Дело давнее, давно раскаянное, но она знает, как трудно себя от греха уберечь.
17. Колодец
…Все были связаны одними неразрешимыми узами тьмы.
Премудрость СоломонаОна снова приблизилась к стене, и стена стала прозрачной, исчезла, только упругая волна отделяла женщину от огромного пространства, наполненного молящимися. Их было тут бесконечное множество: кто-то молился стоя, другие на коленях, третьи читали толстые книги, сидя в удобных креслах, некоторые неистово тряслись и кланялись, а прямо перед нею молодые люди в ярких одеждах танцевали, речитативом выкрикивая слова молитвы.
— Наконец-то, — облегчённо вздохнула женщина, устав от вида несчастных, утонувших в страстях.
Она вгляделась в лица молящихся: несомненно, вне зависимости от формы молитвы, в них было нечто общее. И вдруг она поняла, что лица этих людей похожи на лица людей в других залах — страстью, наслаждением и одержимостью, написанными на них. И ещё на них тоже была печать зависимости, обречённости, проглядывающая сквозь экстаз. И так же, как в других залах, эти люди не видели друг друга и ничего вокруг себя.
Свет был ярче в центре, а по углам как бы угасал, сгущался, и она с содроганием увидела там, в этом полумраке, других людей, тянущих руки к свету, к молящимся. Там лежали, сидели, ползали немощные, увечные, искалеченные. Они беззвучно вопили, взывая о помощи. Но никто не видел и не слышал их.
Молящиеся, то кланяясь, то вставая, незаметно смещались к центру, приближаясь друг к другу. Руки их были заняты чётками, молитвенниками, иконами, книгами. На книгах читались названия: Тора, Библия, Коран. И вот настал момент, когда двигаться стало некуда, они упёрлись один в другого, по-прежнему не видя ни рядом стоящих, ни стенающих по углам.
— Это рай?! — ужаснулась женщина, ища ответа у Присутствующего.
— Это только человеческие понятия, — она скорее поняла, чем услышала ответ.
И тут некая догадка осенила её — все получили то, что больше всего любили, то блаженство, которое стяжали сами для себя в течение жизни.
— Но это немилосердно! — она пожалела всех, увиденных ею. — Разве ничего нельзя сделать?.
И опять ответ сам возник в её голове:
— Они не могут принять иного пути, иной радости, они не готовы, не умеют.
18. Братья — враги
Лучше иметь корку хлеба, но с миром в душе.
Притчи СоломонаМежду Васькой и Ванькой — семь лет разницы. Родившиеся за эти семь лет ребятишки, мальчик и девочка, умерли во младенчестве от поноса, что в деревнях прежде часто бывало.
А Ванюшка выжил, и у семилетнего Василия появился младший брат. В тридцатом во время коллективизации погибли отец и старший брат, и Василий стал старшим мужиком в доме, двенадцатилетним хозяином и работником. Чудом выжили в голодные годы. Мать Таисия да шестнадцатилетняя сестра Ульяна с помощью Василия вытянули, вынесли жизнь на своих плечах не без надрыва.
Потом Василия забрали на Финскую, домой не успел вернуться — началась война с Германией. А в сорок третьем и подросшего брата Ваньку забрали тоже. Загорелось, заболело сердце у Василия, куда ж такого мальца, пацана в эту бойню, да ещё в танковые войска, сгинет, пропадёт. И так семья ополовинена. Василий, выучившийся перед самой войной на шофёра, всю войну и прошоферил. И видел в этом фарт-удачу, всё надёжнее, чем пехота. Хотя пуля — дура, и снаряд не умней, но всё же ему везло, всего несколько раз легко зацепило — царапнуло. А Ваньку в танкисты, — на погибель.
Написал Василий сразу десять писем, по всем инстанциям, даже командарму. Чего только там не наплёл ради спасения брата: и что мать-старуха одна, ей будет спокойнее, коли они вместе, и про дух боевой не забыл, как он удвоится от встречи. Спас Ваньку, не успел тот сгореть в танке. А когда появился брат в части, понял Василий, что Ваньки-то давно уже нет, а есть бравый, под два метра росту богатырь-Иван.
— Вот ядрёна вошь, — выругался старшой, — они куда ж смотрели-то, ты как в танке умещался?.
Иван белозубо и счастливо рассмеялся:
— А в три погибели…
Вернулись братья домой только после окончания войны на Восточном фронте. Живые и здоровые, но от нормальной жизни отвыкшие, со вздёрнутыми нервами и стойкой привычкой каждый день остограмливаться.
Уже и младший в годы вошёл, а старшему давно пора жениться. Девок полно, в один год семьями и обзавелись. Материн домишко пополам поделили, дверь между комнатами запечатали, достроили по кухоньке, и живи — не хочу. Почти сыто и почти счастливо. Оба пошли шоферить. А жёны у того и другого оказались медички.
Иван быстро обзавёлся сыном, а у Василия это получилось только с третьей попытки, что не добавляло ни радости, ни ощущения полноты жизни.
Братья любили друг друга, но, обзаведясь семьями, стали ревниво друг на друга поглядывать. А как у вас? Не лучше ли, чем у нас? Вы диван купили, и мы купим. Вы сенцы пристроили, и мы начнём. А потом мать умерла, младшему чуть просторней стало, она у него ютилась, а уже двое детей при всей площади — комната, кухня да сенцы.
И тут старшей снохе Катерине на работе квартиру выделили, давно на очереди стояла. Радость, а не полная.
Во-первых, квартирка игрушечная, только что не на земле, а так, спаленка — кровать с шифоньером уместились, и котёнку хвоста не протянуть. И кухня — четыре метра квадратных, только что приготовить, а обедали всегда в зале. Но всё же: печи не топить, воду не таскать. И ещё одна забота — что со своим домишком делать? Жили бы одни, никакой заботы, продали и всё. А тут брат рядом, ему тесно. Вроде и отдать — несправедливо, и деньги взять — совестно.
Василий уже дарственную оформил, но вмешалась Катерина:
— Ты с ума сошёл, что у нас нужды нет? С какой стати мы должны быть такими добренькими? Мы и так всё им оставляем: и сарай, и баню вместе строили. А земли сколько ты в огород завёз, на полметра поднял. Ну, пусть немного, пусть в рассрочку, но не даром же.
Не согласился бы Василий, если бы Иван, науськанный со своей стороны Зинаидой, не начал первым трудный разговор:
— Дом-то был материн, мы её у себя всё время держали, тебя не стесняли. Теперь дай и нам вольготно пожить.
— А мне что же в материнском дому доли не было? — рассердился Василий.
Дарственную отдал, но поставил условие:
— С тебя триста рублей, чужим я бы дорого продал, а тебе за три сотни, можешь не сразу, но отдай…
Обрадованный таким решением вопроса и малостью суммы, Иван сразу согласился — по рукам ударили и дарственную, как положено, обмыли.
Но вечером Зинаида всё переиначила. Загнула фигу, повертела ею в воздухе:
— А вот этого он не видел — триста рублей… Щас, разбежались. Никого при вашем разговоре не было, что ты обещал, дурак, заплатить. Вот и разговора не было, а вот это есть, — она потрясла перед его носом бумагой со сладкими словами дарения, — так что пусть оближутся, всё по закону. Прошёл год. Катерина напомнила мужу:
— Ну, и на сколько ты Ивану рассрочку дал, холодильник надо купить, а денег нет.
Пошёл Василий спрашивать у брата. Тот мнётся. Разговор затеяли во дворе, но Зинаида, увидев Василия, носом учуяла — за деньгами пришёл. Вылетела, в чём была, руки в муке, ещё тот, растяпа, раскошелится.
— Что же ты брата в дом не зовёшь, нашли, где разговаривать, пироги у меня.
— Да я на минуточку, — отмахнулся Василий, — холодильник у нас полетел, мучаемся, не частный дом, погреба нет. Пришёл про долг напомнить.
— Какой долг? — удивилась Зинаида.
— За дом. Что, тебе Иван не рассказал? — в свою очередь опешил Василий.
— Ну, почему ж, рассказал, какое ты доброе дело сделал, и дарственную показал, она у нас в особом месте хранится. А долг-то какой?
— Дак мы ж договорились… — начал было Василий, но взглянул на меньшого и всё понял. — А-а-а, идите вы.
Повернулся и домой. Только у Катерины не отвертишься. Сам бы он плюнул и всё. Катерина настояла, вечером пошли вдвоём выяснять отношения. Выяснили, на всю оставшуюся жизнь. Больше друг к другу ни ногой — двадцать лет. Даже к сестре Ульяне в гости на дни рождения и то порознь ходили. Если один сегодня, то другой обязательно назавтра. Словно им друг при друге тошно.
— Да вы посдурели оба, — горюет сестра, а сделать ничего не может, — подкаблучники, бабы вас развели.
И Ваньку уговаривала:
— Отдай, не обеднеешь, неужели брата терять, он тебя в войну под крылом держал, от погибели спас.
И Василия умоляла:
— Да наплюй ты на эти деньги, не дороже брата они, обойдётесь. Моя же доля тоже в мамином дому была, я ж ничё не прошу.
У братьев на этот счёт своё мнение. Для мира не было причин.
Через несколько лет поднялись на месте материнской избушки хоромы. Дом светлый, просторный, высокий, не чета Васильевой кладовке. Опять соль на рану. Иван и Зинаида и на работу, и на деньги оба хваткие, от них ничего не убежит.
— Моя Зинаида, если не украдёт, дня не проживёт, — хвалился Иван.
Зинаида и вправду мимо рук ничего не пропускала. Участок при доме неважный — болотистый. Огород держать можно, а ягода-кустарник не растёт. Ходили летом в питомник за малиной-смородиной. Недорого — только сам собирай. Она и тут умудрялась хоть литр, да даром утащить, под кофтой припрятать. Эта-то, ворованная, она и есть самая сладкая. Так и наэкономили на дворец. Вот тут волна обиды вконец захлестнула Катерину, а где Катерину, там и Василия.
— Мы тут до старости ютиться будем, — кричала Катерина мужу, — сыну кровать некуда поставить, а у них там.
Она в гневе и докричать не могла, чего это такого уж у них там. Ну, дом, ну, большой, в три комнаты, кухонька да прихожая. Вот и все хоромы. А дети уже повырастали, сын из армии пришёл, женился. Не так уж и жируют.
Наталья Николаевна вспоминала своих дядек, теперь уж никого не было в живых, и ужасалась. Что можно с собой сделать, как можно не по-людски братьям прожить — врагами, а ведь могло быть всё иначе.
Неправильно жил… Она присматривалась к Евгению Борисовичу, к Василию Фёдоровичу, к молчаливому Анатолию — тёзке мужа. И то в одном, то в другом всплывали вдруг знакомые черты.
— Может, и они, может, и у них так же? — думала она.
Запойный врач Сергей напоминал ей дядькиного сына. И все они за всё отвечают. За родителей, за свою неправильную жизнь.
Потом Иван заболел тяжко, не просто, видно, виноватым жить. Перед братом, который тебе в войну жизнь подарил.
Водочка в болезни тоже не последнюю роль сыграла. Вот и умирал теперь в своём большом дому совсем нестарым человеком. Катерины уже не было, она ещё раньше, не дожив до пятидесяти, улетела, но братьев это не помирило.
Наталья Николаевна приезжала в городок летом, побывала у дядек. Столько лет её покойная мама пыталась примирить Василия с Иваном. Теперь дочь продолжила её дело.
— Дядь Ваня, — ласково говорила она, — ты вот так болеешь, что же с Василием не помиритесь, пусть бы навестил.
— Придёт — не выгоню, а звать не буду, — отрезал дядька.
Как же, придёт, думала племянница, глядя на угрюмую, но всё ещё воинственную Зинаиду. Но всё же и Василию сказала:
— Ждёт ведь тебя Иван, а ты чего ждёшь, пока помрёт? Как тогда будешь?
— Я с ним не воевал, не я войну затеял, я эту стерву видеть не могу, а он — подкаблучник.
Так и не сходил к живому.
А весной Наталья Николаевна приехала всего на полдня на машине и в суматохе не собиралась никого посещать. Только позвонила, чтобы узнать, а оказалось, что Иван в больнице, в коме. Как не сходить в последний раз к живому. Ей на это везло. Всю родню проводила, к уходу каждого руки и сердце приложила.
Зинаида была рядом с умирающим. Дурной запах наполнял палату. Наталья Николаевна задержала дыхание.
— Он только что обкакался, — прошептала ей в ухо Зинаида, обрадовавшись, что не одной эту смерть принимать.
— Перед смертью, — также тихо ответила племянница.
— Ваня, Ванечка! — затормошила умирающего Зинаида, хотя он с вечера был в коме, ей не хотелось верить в его уход. — Смотри, посмотри, кто к тебе пришёл.
И умирающий, глядя невидящими глазами, видя уже иное, невидимое им, выдавил с надеждой:
— Ва-си-и-лий.
Через минуту Ивана не стало. Перекрестив его и себя, побежала Наталья Николаевна, оставив рыдающую Зинаиду, к Василию.
— Он его ждал… он его ждал… — одна мысль жгла её, — а Василий не пришёл… как теперь с этим ему жить.
На похороны Василий явился, одолел себя. Что бы раньше-то, думала Наталья Николаевна, всё делаем, когда поздно.
Теперь, глядя на лежащего под одеялом Евгения Борисовича, понимала, что и тот прячет там, в своей темноте, какую-то неправду жизни, с которой и жить невыносимо, и умирать страшно.
И чудилось ей порой, что это Василий лежит под одеялом, а она ничем ему помочь не может. А он и лежит вот так, брошенный, никому не нужный, под толстым кособоким слоем земли, на поселковом кладбище.
И оградка криво стоит — некому поправить. Единственный, долгожданный, сын в другом городе живёт, не очень далеко, да не едет.
Умирал Василий один, чужие люди за деньги дохаживали. Сын приехал на похороны, а потом — продать квартиру, и всё. Кто его знает, может, беда какая? А разве брошенные могилы матери-отца не беда? А у него уже свои два сына взрослые, как дед их любил, души не чаял. Им за эти могилы не отвечать?
Конечно, есть причины, на всё есть причины. Только не быть человеком нет причин.
Пил Василий, силу мужскую терял. Поговаривали, что Катерина замену ему нашла. Семьями дружили. Видать, и тому удобно было. Василий то ли не знал, то ли — терпел. А потом всё рухнуло в одночасье. Когда фундамент сгнил — дому не стоять.
Василий после очередного запоя с инфарктом в больнице, а у Катерины — скоротечный рак. Сгорела за месяц. Сын помог непослушанием. Институт бросил, в который она его затолкала без его желания. Она не смирилась. Отчаяние и сгубило. Привезли за час до смерти домой, в сознании была — настояла. Хотела на своей кровати умереть. Василий и не хоронил.
Потом, когда выписали, обнаружил, что у жены на сберкнижке денег нет. У них у каждого своя была. А друг — машину купил. Связал Василий всё воедино и с горечью сыну сообщил. Против покойной матери настроил. А она только сыночком и жила, одна была отрада.
Знала правду только Ульяна, мать Натальи Николаевны. Но говорить не стала, зачем новую свару заводить. Деньги Катерина не подарила, а заняла, и Ульяне об этом сообщила. Умирать, видно, не собиралась, а уж сына обижать тем более.
Ульяна ждала, что друг Василиев после смерти Катерины долг-то отдаст Василию, но тот воспользовался смертью Катерины. Так и в свой час грех с собой унёс или на детях оставил.
Сын ни разу к Катерине на могилу не пришёл. А потом и к отцу. Что посеешь, то и пожнёшь.
19. Больница
Если слаб ты во время беды, значит, ты действительно слаб.
Притчи СоломонаУже два года он думал и думал о своей доле, о болезни, которую приходилось нести, и никак не мог смириться. И сейчас, лёжа в этом аду, мечтал только об одном — скорей домой. Анатолий Петрович не верил уже ни врачам, ни лекарствам. Ему становилось только хуже, и всё это от лекарств. Как же верить?
— Надо потерпеть, — утешала жена, — тяжёлые лекарства, и подбирать их очень сложно, каждый по-своему реагирует. Непростое это дело.
Наталья Николаевна и сама видела, что ему только хуже становится. Каждый день рыдала от безысходности, но мужу несла только надежду — вот завтра.
Приходило завтра, и всё было то же самое: немощь, неподвижность, отчаяние. Надежда ещё теплилась, тут всё-таки общение, вот теперь с Серёжей, так она называла врача, лежащего в одной палате с мужем. И палата у них теперь с душем и телевизором. Надо потерпеть, вдруг полегчает.
Но Анатолий Петрович жил изо дня в день только ожиданием её прихода и того часа, когда отпустят домой.
Конечно, в этой палате да ещё с таким соседом было терпимо. С Сергеем смотрели телевизор: нашлись общие интересы, футбол, хоккей, новости. Обсуждали политическую ситуацию, говорили о будущем России.
— Вот оно — наше, будущее, — обводя руками территорию больницы, горько констатировал Сергей Иванович.
— Ну, зачем вы так, — возражал Анатолий Петрович, — какие времена ни возьми, всегда было трудно, но ведь жил народ, выбирался.
Когда разговор пришёлся в присутствии Натальи Николаевны, она, конечно, не утерпела:
— Знаешь, Толя, — проговорила медленно, — когда-то всему приходит конец. Наступает момент, когда столько накапливается неправды, что назад пути нет. и не находит Господь даже пяти праведников.
— Гены — говно, — мрачно добавил Сергей Иванович.
— Хотите сказать — апокалипсис?! — сыронизировал Анатолий Петрович.
— Если не остановимся в безумии и бессердечии, то, видимо — да, хоть и не хочется в это верить, — Наталья Николаевна опустила голову, — если нет исправления, всё деградирует.
И вздохнула:
— Бедные дети.
Сергей начал быстро ходить по палате, туда — сюда, замелькал перед глазами, и женщина опомнилась, он тоже нездоровый, не стоит с ним вести эти разговоры, и уже мягко добавила:
— Серёжа, я ваш любимый салат принесла, свекольный.
— Будем утешаться жратвой, — зло проговорил врач, — в конце концов, все мы наркоманы, только, кто от чего балдеет, в этом вся и разница, мы в бутылке, а вы — в храме.
Наталья Николаевна не стала возражать, поставила на стол баночку с салатом.
— Ешьте, чего спорить?
— В споре рождается истина, — вмешался Анатолий Петрович.
— Если спорящие слышат друг друга и задумываются над сказанным, — жена взглянула на него и подумала уже про себя: истина рождается в любви и прощении, только мы разучились любить и прощать.
Последнее время она пыталась открыть в себе любовь к мужу, отрыть её из той неведомой глубины, куда она рухнула, и где её завалили бесконечные тягостные проблемы выживания. Теперь перед ней был другой человек, не тот, которого она полюбила когда-то, с которым прожила столько лет, то утрачивая что-то в отношениях, то обретая. Сейчас остались усталость, забота и жалость, а временами — раздражение и протест, когда сама с ног валишься, а он ещё капризничает. Тогда зло говорила:
— Ты что больше всего в жизни любил — полежать? Вот тебе Господь то и послал на старость лет.
Разве это была любовь, та, жертвенная, когда она думала, позови он на край земли, и пойду? Может, это и есть — край земли. И она пойдёт, конечно. Но не с радостью и любовью, а с горькой обречённостью. Не хотела этого, и потому упорно искала в себе любовь. Заметила уже, что, как только он тяжелеет, — она готова на всё ему легче, и ей хочется освободиться, отряхнуть с себя это наваждение — бесконечное несение тяготы другого человека.
Как уж тут судить Димину мать, когда и самой от ноши хочется иногда сбежать. Где уж тут радостно крест взять и нести?.
Прежняя любовь убежала, а новая не нарастала, пока она не поняла, что отношения их прошли все стадии: была пылкая любовь, с возрастом появилось нечто братски — сестринское, дружеское, а теперь — третья и, видимо, конечная, стадия. Теперь она в роли мамы. А он — дитя, больное, капризное порой, но дорогое, увечное, но любимое. Твоё и терпи… терпи с любовью, тогда легче. Легче говорить, а нести.
20. Больница — потеря
Глупая жена разрушает дом свой глупостью.
Притчи СоломонаОна бегала и бегала по коридору, заглядывала в открытые двери палат, обводя больных невидящим взглядом.
— Мужа моего не видели?
Один и тот же вопрос каждый день, каждый час, каждую минуту.
— Надоела, — ворчал Василий Фёдорович, — всё ходит и ходит, какого-то мужа ищет, глаз у неё нету…
И вспоминал свою жену — хорошая была женщина, тёплая. Всех грела. Все его беды начались, когда её не стало. Разве бы она его сюда упрятала? Но иногда он забывал, что Евфросинья умерла, и тогда чувство горькой обиды охватывало его — бросила, и он кидался к дверям, выталкивать эту, ищущую мужа, вымещал на ней свою обиду. И эта, поди, тоже бросила, а теперь ищет.
Никто не сочувствовал её пропаже, никто и на вопросы не отвечал. Бегаешь — и бегай дальше, надо же чем-то день занимать. Только Светлана в начале своей работы в отделении ещё пыталась успокоить больную:
— Нету его, ушёл, сегодня не придёт, завтра будет.
Но у больной не было завтра. Было одно бесконечное страшное сегодня, растянувшееся на всю оставшуюся жизнь. Была потеря, ничем не восполнимая. И лекарства, отупляя, не уничтожали потери.
Какого мужа она искала? Один ли он у неё был? В чём она перед ним или он перед ней были виноваты?
Наталье Николаевне эта больная чем-то напомнила вдруг соседку тётю Веру. С её безумной тоской по мужу, с её страстями и историей, так печально закончившейся. Ничего о дальнейшей судьбе соседей она не знала. Затерялись где-то на просторах тогда ещё Советской родины. Но страшно было представить, как должны были сложиться их жизни, и вспоминались материнские слова:
— Ох, как её жалко, ей же с этим жить.
С чем-то и эта больная, ищущая мужа, живёт, думала Наталья Николаевна, умывая Анатолия Петровича. И всем нам жить с тем, что успели в жизни натворить.
Сегодня дежурила Светлана, поэтому Анатолий Петрович был умыт и обихожен, но она всё равно проделала всё снова, раз пришла, нужно же что-то делать. Опустила Светлане в карман шоколадку.
— Это для ваших мальчиков.
— Женька у меня кормилец, — с гордостью сказала санитарка.
Наталья Николаевна вздрогнула, вгляделась в её лицо, как же сразу не догадалась.
— Ему сколько лет? — спросила осторожно.
— Да уже двенадцать.
— А как же — кормилец?
— Да у церкви побирается, — беззаботно махнула рукой санитарка, — иногда двести рублей за день собирает. Теперь вот я ему помощница, теперь мы заживём, а то он один бился.
Ничего не смогла произнести Наталья Николаевна. Какие слова тут помогут? Она всё равно не поймёт, эта женщина, Женькина мама, что гибнет мальчик, если уже не погиб. И, вроде, человек неплохой. А что толку, как им иначе выжить? Никак. Поэтому из её относительного благополучия и соваться в эту бездну бессмысленно. Светлана и Женька цепляются за один день, сегодня выжить, не пропасть, а завтра, да и будет ли у них это завтра?
— Господи, как ты всё соединил? — эта мысль не давала покоя Наталье Николаевне.
Как же так получилось, для чего ей нужно было встретить здесь Женькину маму, чтобы увидеть её и не судить? А всё остальное? Почему ей видятся во всех прежде знаемые люди? Вот все они теперь тут и рассчитываются за свои неправильные жизни. И они с мужем тоже.
Нет на земле безгрешных. Каждый чем-то виноват. И сидит на каждом вина, как погонщик на горбу, и гнёт к земле человека.
Судьбы больных, когда она что-нибудь о них узнавала, оказывались так похожи на то, что она знала о себе и о других, что вглядываясь в их лица, вслушиваясь в имена, она почти верила, что вот соединил Господь всех грешников в стенах этой больницы, и получился готовый ад. Ад при жизни! Конечно, начало этого ада лежит за стенами больницы, здесь лишь продолжение.
— Мужа моего не видели? — остановила её больная уже у самой двери.
Сестричка рассказывала, что в молодости она изменила мужу, а тот умер — от инфаркта. Прожила она без него свою жизнь нескучно, ещё трёх мужей имела, но все умирали. Сын остался только от первого брака, он её сюда и определил на постоянное место жительства.
21. Больница — споры
Есть путь, который людям кажется правильным, но он ведёт к смерти.
Притчи СоломонаВойдя в палату, по лицу мужа увидела, что опять не всё в порядке. Улыбнулась ему и Сергею Ивановичу, поздоровалась:
— Спасибо, Серёжа, — она его так называла, по-домашнему, без отчества, — что Анатолию помогли, сам бы он до стоматолога не добрался.
— Да пустяки, — отмахнулся доктор, — что тут ещё делать, проводил, только и всего.
Наталья Николаевна разбирала сумки:
— Это вам, Серёжа, это мужичкам в палату, сестричкам, нянечкам.
Без гостинцев не ходила. Пусть немудрёное, но домашнее: то оладьи, то пирожки с капустой, ранетки, помидоры, огурчики малосольные. Больничная пища приедается, да и внимание человеку дорого. Родные ходят один-два раза в неделю, это она к мужу каждый день бежит из-за его немощи. А нянечкам каково — горшки таскать? Как их не угостить?
Сергей Иванович, поблагодарив, вышел из палаты, дав им возможность совершить туалет, зная, что Анатолий Петрович стесняется. Но Наталья Николаевна сначала побежала в прежнюю палату, пока пирожки горяченькие. Вернулась расстроенная:
— Василий Фёдорович совсем никакой, ничего не помнит, растерянный, вчера носки в бане потерял, сидит босой, горюет… где-то у нас тут, в тумбочке, запасные были.
Анатолий Петрович вспылил:
— Серёжа вышел, вот вернётся, я тебя полдня жду, не при нём же вонь разводить.
Жена, вывалив всё из тумбочки, торопливо искала носки, найдя, жестом остановила мужа, я сейчас, и убежала.
Вернувшись, выговорила:
— Я к тебе каждый день хожу, а там — сидит старик, плачет…
Сергей вернулся, когда она, уже обиходив, кормила мужа. Тоже сел обедать. Аппетит у него был отменный: съедал и больничное, и то, что сестрички носили, и то, чем Наталья Николаевна угощала. В запое не ел, теперь отъедался.
— Молодой мужик, — вздыхала Наталья Николаевна, — его кормить надо, а некому.
Как-то рассказала ему о том, что врач-психиатр произнесла о Евгении Борисовиче, о расчёте за неправильную жизнь.
Ранила Сергея эта фраза, теперь он каждый раз возвращался к ней. Вот и сейчас, отнеся тарелки в столовую, вернулся и заговорил:
— Что у человека в нашей теперешней жизни есть, чтобы снять те нагрузки, которые на него обрушиваются?
— Молитва, — не задумываясь, ответила Наталья Николаевна, для неё этот вопрос давно был решён, — и физический труд.
Хотя знала, что, когда тебе совсем плохо, ни молиться, ни трудиться уже не можешь.
Остаётся одно коротенькое: «Господи, помилуй». Но зато уже из самого сердца.
— Моли-и-тва, — иронически протянул Сергей Иванович, — не каждому дано. А водочка всегда под рукой. И трудиться не надо. Выпил — и все вопросы решены.
— Да. Только завтра они опять явятся, да ещё похмелье, — возразила женщина, — теперь уже с двумя врагами бороться. Да вы-то, как никто, знаете, что водкой не спасёшься.
— Знаю, — повторил Сергей, — но в религии столько напутано. Вот — не убей, а сколько православных святых воинов? Значит, не убей только своего, а иноверца можно?
— Их ведь в святые не за убийство возводили, а за спасение отечества, дома своего, жизней человеческих, наконец. — тут она и сама спотыкалась всякий раз.
— Какое отечество? — парировал Сергей Иванович. — Одно у верующих должно быть отечество — небесное, что же тогда за земное биться? Много я читал, а утешения не нашёл. А жить без утешения в этом страшном мире — невозможно. Вот и кидаемся: кто в алкоголики, кто в наркоманы, кто в депрессию, а кто — в религию. Только бы реальности этой не видеть.
Доктор распалялся. Наталья Николаевна давала ему возможность выговориться. Анатолий Петрович слушал, соглашаясь то с больным, то с женой. Последнее время из-за немощи ему и говорить было трудно. И от религии он далёк.
— А ещё — кайф! Согласитесь, Наталья Николаевна, — горячился Сергей, — каждый в жизни ищет свой кайф. Кто от чего кайфует. Одни — травятся, другие — стихи пишут, третьи — на дачах пашут, четвёртые — молятся. Все на что-нибудь подсаживаются: работа, степени, слава, тряпки, мебель, бабы. все мы, по сути, наркоманы… Только наркотики у нас разные.
Вон у меня сосед по дому — отобрали у него любимую игрушку — уволили, главным инженером был, трудоголик, дневал и ночевал на заводе. Уже пенсионер, и жил не бедно, а не стерпел — повесился. Кайфа не стало, а кайф его — ощущать себя важным.
— Знаете, Серёжа, — тихо, но твёрдо сказала Наталья Николаевна, — я не люблю ни слово это — кайф, ни понятие, какое оно означает, ни состояние, этим словом называемое.
Есть другое слово — радость. Вот оно для меня много значит. Но радость и кайф вовсе не синонимы. Трудно мне сейчас всё по полочкам разложить… но — радость нужно заработать, по-разному, но — заработать. Можно и физически: спортом, на грядке, дома уборку сделать… Радость, я думаю, всегда немножко победа над собой, и всегда не только для себя. Ею можно поделиться с другим, её можно получить, сделав что-либо совсем не для себя. Радость — это «на»! А кайф всегда — «дай»! Всегда только для себя. Им не поделишься, даже если наркоманов много, кайфуют отдельно, каждый сам по себе. В кайфе человек всегда одинок, а в радости — нет. Кайф нельзя заработать, его нужно купить или украсть. и он всегда требует в дальнейшем большей дозы.
А радость — всегда радость. Большая или маленькая, она всё равно — радость, она греет. А кайф растёт, как мыльный пузырь, пока не лопнет.
Радость проходит через всю человеческую жизнь, не разрушая её, а поддерживая. Кайф — рано или поздно погубит жизнь. Поэтому для меня радость — жизнь, а кайф — смерть.
Сколько людей встречалось мне в жизни, гонящихся за кайфом, все сгорели в этой погоне. А радость и в горе помощник. У тебя горе, а рядом радость, она, чужая радость, и тебе светит, и тебя греет. Такое у неё свойство — перекидываться на других людей.
Радость — память, а кайф — забвение. Тяжело мне, вспомню что-нибудь светлое из своей жизни, и полегчает.
Да что я вам это рассказываю. Вы умница, вы — психиатр. Всё это вы не хуже меня знаете, а говорите сейчас так из обиды на жизнь. Обижаться на неё — толку мало, строить жизнь надо вокруг себя, кирпичик по кирпичику. Разрушить легко, строить долго и трудно, но всё-таки, строить надо, и одно это — уже радость.
Вы — молодой человек, в вас есть доброта, дай вам Бог силы на доброе строительство. И простите меня за всё, что я вам сейчас наговорила.
Она решительно поднялась, поцеловала мужа, начала прощаться. Сергей Иванович пошёл её проводить. Уже в коридоре прикоснулся к плечу:
— Спасибо, Наталья Николаевна.
— Это вам, Серёжа, спасибо. За помощь мужу. Я прибегу и убегу. Вы его очень поддерживаете, дай вам Бог здоровья, — женщина улыбнулась и скрылась за дверью отделения.
Наталья Николаевна по дороге додумывала разговор с Сергеем, сожалела, что не смогла ему что-то самое важное объяснить. Теперь, думала, машу кулаками после драки. Радость и приходит, и уходит, и её не убывает. Она вольна уйти, и её уход не трагедия, а светлая грусть, потому что знаешь, что она не оставляет тебя навсегда, она сохраняется в тебе светом. А кайф, когда уходит, душу пустую оставляет, выжженную, в ней сразу ветер волком воет. И пустота эта требует немедленного заполнения, новую дозу того, от чего кайфовал, вот и зависимость. Не успел от первого опомниться — второе наваливается.
Радость — всегда радость. А кайф — горе неизбывное. Да знает, понимает Серёжа всё, только вырваться не умеет, вот и ищет оправдание.
Сергей Иванович долго ходил по коридору, тоже додумывал, спорил внутренне с Натальей Николаевной. У вас всё грех, говорил он, всё грех, а как ему жить, человеку? Этого не делай, туда не ходи, а физиология? Такими уж нас Творец создал. Плодитесь, сказал, и размножайтесь. А лёг с бабой — сразу грех.
Нет, он понимал, конечно, разницу. Многого в работе насмотрелся, да и в своей жизни тоже. Для себя зазорным не считал выпивать, ночевать у бывшей сослуживицы, а когда жена ушла от него, а потом и уехала, и сына увезла, он, хоть и не возражал, а простить не мог. Её грех сразу увидел: и что с другим мужиком, и что ребёнка отца лишила.
— Какой ты, Серёжа, отец, — сказала она ему тогда, перед уходом, — он сейчас ещё не всё понимает, но скоро поймёт. Я не хочу, чтобы ты был примером ему в жизни.
Оставшись один, Сергей запил тяжело, выпал на три месяца. Ладно, коллеги из запоя вытащили, и начальство сжалилось, на работе оставило.
Всё он понимал, особенно про других, про тех, кого сам лечил. А в своей жизни ничего изменить не мог. Причины и раньше находились, а теперь и подавно. Придёт домой, один, тоска, а с тоски рука сама к рюмке тянется.
На следующий день он дожидался прихода Натальи Николаевны, червь точил, договорить хотелось. Когда она обиходила мужа, сразу начал:
— Вот вы говорите — радость, а я называю — кайф, ну, словом, — удовольствие, наслаждение… разве есть на свете люди, не стремящиеся к этому? Ведь и жизнь без удовольствия — тоска, кому она такая нужна?
— Серёжа, — терпеливо ответила женщина, — тот кайф, о котором вы говорите, всегда грех. И, заметьте, грешнику, конечно, себя оправдать хочется. Найти обстоятельства, оправдывающие грех, их нетрудно найти.
Только никому от этого не легче, ни самому грешащему, ни тому, кто рядом… сейчас ведь что в мире происходит? Желание оправдать грех, легализовать его, сделать явным и неосуждаемым, принятым для всех, чтобы совесть не жгла, что ты плох, ибо теперь все плохи, а значит — хороши. О чём раньше шёпотом и со стыдом, теперь с экрана телевизора. Грешнику, чтобы себя изгоем не считать, проще не от греха избавиться, а заставить окружающих признать грех — нормой. Если ты богат и при власти, легко навязать эту точку зрения другим. Они хотят и грешить, и уважать себя, и чтобы другие уважали.
Меня внучка на днях о таком спросила, что волосы дыбом… ей всего восемь лет. Вот что страшно, а ведь она ночные каналы не смотрит, только днём, мультики, а между ними реклама. Что с ними будет? У них уже смещены понятия добра и зла…
С некоторых пор Сергей Иванович стал ждать прихода Натальи Николаевны, ну, пожалуй, не так, как Анатолий Петрович, но тоже с нетерпением. И не потому, что угостит чем-нибудь домашним, и напахнёт на него сладость воспоминаний о родительском доме. Домашним его и медсестрички угощают, две-три сразу ходят. И не потому, что чем-то Наталья Николаевна ему мать напоминает, хотя внешне они разные. Мать была крупная, полнотелая, медлительная, а Наталья Николаевна сухощавая, моложавая, живая.
Хотелось Сергею с ней поговорить, в чём-то своём утвердиться или отказаться. Он и вопросы заранее обдумывал, уверен был, что именно в споре рождается истина, а она всегда уходила, ускользала от прямого спора. И его жажда оставалась неутолённой.
— Что ваш Бог, куда он смотрит, — готовил мысленно новый разговор Сергей Иванович, — как такое допускает?.
О, у него много аргументов, доказывающих, что Бога нет, что каждый в этом мире спасается, как может: один — работой, другой — бабами, третий — водкой. Потому что жизнь — невыносима. В ней нет ничего разумного. Он уже давно утвердился в том, что весь мир — один большой дурдом. А человеку хочется услады, и ищет её всякий там, где может.
— Ну вот, — подходя к больнице, вздохнула Наталья Николаевна, — сейчас опять Серёжа пристанет со своими разговорами.
Не любила она этого. Докажите ему, что Бог есть. Как будто Бог — теорема. Не чувствуешь сердцем Его присутствия в твоей жизни, значит, для тебя — Его нет. И только, и успокойся. Так ведь нет, чувствует, потому и неймётся ему, хочется опровергнуть Божие существование, иначе жить невыносимо в том, в чём живёшь, нечем тогда оправдать своё свинство.
— Здравствуйте, — произносит она, входя в палату, охватывая взглядом сразу и Анатолия, и Сергея, оценивая, ну, как сегодня, какие сюрпризы? Оба улыбаются, значит, слава Богу, без неожиданностей.
— Сегодня вам котлетки вкуснющие и салат, давайте, Серёжа, ваши тарелки.
Сергей Иванович подал тарелки и вышел. Поговорит потом. Сначала Наталья Николаевна моет мужа, кормит, а разговоры на закуску.
— Хочу домой, — произнёс муж так тоскливо, так по-детски брошено, что у Натальи Ивановны защемило сердце, — забери меня отсюда.
— Толя, — ласково остановила она, — теперь уже скоро, дольше терпели, немного осталось. Конечно, заберу. С тобой сейчас гимнастикой занимаются, может, ходить сможешь.
— А… — муж безнадёжно махнул рукой, — всё бесполезно, ничего они не умеют, я сначала поверил, а теперь вижу — бесполезно.
— Знаешь что, — рассердилась Наталья Николаевна, — сколько раз я тебе говорила — верить надо, молиться, у Бога просить, но и верить, и самому трепыхаться, делать, делать, как та лягушка в сметане. вот собьётся масло, и выпрыгнем.
Но Анатолий Петрович только махнул рукой.
В маршрутке, возвращаясь домой, Наталья Николаевна плакала, не обращая внимания на пассажиров. Слёзы сами текли из глаз. Она тоже видела, что всё бесполезно, сюда, пусть плохо, но на своих ногах пришли, а отсюда нести придётся. Вот и всё лечение. Если ей это принять невыносимо, то каково ему? Но плача, понимала, что принять нужно, через боль, через несогласие, но — нужно. Примешь — вынесешь, будешь роптать — сгоришь. Но такую ношу взвалить на плечи? Силы уже не те, возраст. И ничего-то у нас нет, чтобы легче было семье, где такая беда случается, когда больной — лежачий. Она ещё в молодые годы ужасалась, приходя участковым врачом к таким больным, как же бедные родственники с этим справляются? А теперь вот самой выпало. Нет, только не думать о том, что впереди. Вот сегодня справлюсь и, слава Богу. А если представить череду тягостных дней, в которых одна немощь и бесконечный уход за болящим — страшно и горько.
21. Колодец
Не пытайся учить глупого, он посмеётся…
Притчи Соломона— А ты, что больше всего любишь? — прозвучал в ней вопрос Невидимого.
Возможно, подумав, она бы ответила как-то иначе, но сейчас сердце горело одним желанием.
— Свободу! — выкрикнула она.
И тут же очутилась на земле у колодца. И забыла всё, с ней происшедшее. Только какое-то смутное воспоминание чуть тревожило душу. Так бывает, когда на чём-нибудь глубоко сосредоточишься, а потом — очнёшься, и в первое мгновение словно забудешь, где ты и что ты тут делаешь.
Вот и она не понимала, что это она так долго торчит возле колодца. Взглянула в колодец: солнце уже забежало за облако, и внизу тускло поблёскивала тёмная вода.
— Колечко! — вздохнула она и неожиданно для себя без сожаления добавила. — Какая у него теперь редкая шкатулка.
И вспомнила:
— Ой, что же это я, вся вода в чайнике, поди, выкипела.
Чайник и вправду допаривал последние капельки влаги. Плеснула в него немного, только чтобы освежиться перед дорогой. Взглянула на часы, на собранные вещи.
— Половину оставлю, не осилю… ну и Бог с ними, пусть остаются нестиранными. Будет погода, увезу в следующий раз, а нет — так и до весны подождут.
Вышла сорвать травки к чаю. Мелисса молодая отросла, и у иссопа листочки зеленеют, и лафант ещё хорош.
— Всё сорву, — захотелось всего сразу.
И вдруг какая-то мысль или чувство, не оформленное словами, остановили её.
— Нет, не буду, вот листик мятки, и хватит. Налила чаю, приготовила три печенюшки, это были любимые — овсяные. Поглядела на них и две убрала в мешочек. Неторопливо попила чай, с удовольствием съела печенье. Взяла две нетяжелые сумки и медленно пошла на автобус. Времени — в обрез, раньше бы бежала, задыхаясь и потея, а тут что-то внутри удержало её.
— Ну, и опоздаю, ноша не тяжёлая, дойду до тракта, всего-то на десять минут дольше.
На остановке — длиннющий хвост очереди и ропот: автобус маленький, садоводы в тревоге, как в него впихнуться, да ещё с сумками. А ведь может и не прийти, сколько раз такое бывало. Не стала ждать, направилась к тракту. Пошла легко и упруго, как ходила когда-то в молодые годы.
— Господи, как хорошо, когда ни от чего не зависишь, — взглянула на небо, — хоть на небо посмотрю, а то одна земля перед глазами.
Небо снова очистилось и сияло ей осенней глубокой синевой, чуть вспененной местами барашками облаков. Захотелось добавить:
— Кроме Тебя.
Но мысль о зависимости остановила язык. Она шла и додумывала эту мысль. Что такое зависимость, и как можно не зависеть от Бога?
— Вот я — Твоя, — хочется крикнуть Господу. И сразу холодок по коже. Слабая я, а быть Твоей — это подвиг. Так в чём же зависимость? И вдруг поняла — когда не можешь уйти. Значит, быть независимой — это свобода уйти, отказаться. Я могу от Тебя отказаться, отпасть. О, Господи, сколько раз я уже это делала. Но я должна сама понять, что всё, что я делала, это лишь тропки, дорожки, а Путь один — это Ты. И я свободна всегда припасть к Тебе. Но я свободна и оставить Тебя. И эта свобода — оставить, делает мой приход, моё притекание — независимостью. Зависимость, когда не хочешь уже, но не волен, не можешь отказаться.
Она шла, и в душе звучали строки, когда-то прочитанные: «Душа свободна выбирать сама, здесь — вечный Свет, а там — навеки тьма».
Комментарии к книге «Поймать ветер», Галина Борисовна Кудрявская
Всего 0 комментариев