Валерий Исхаков
Легкий привкус измены
Роман
Мужчины ничего не понимают в женщинах,
поэтому они придумывают их.
Н. Т.
Глава первая
Измена и предательство
1
В наше время никто ничего не принимает всерьез. Повсюду веет легкий и беспечный дух неверности. Связи быстро завязываются и быстро стремятся к развязке, не успев отяготить нас грузом серьезных чувств. Жены и мужья удивительно легко смотрят на супружескую измену: каждый заранее прощает себя и не слишком старается добиться прощения у другого. Главное - это успеть, не опоздать, не остаться в дураках. Глупо оказаться в одиночестве, наблюдая за карнавальным круговоротом мимолетных увлечений со стороны.
В наше время имена женщин звучат, как названия станций, мелькающих в окне скорого поезда. Только и успевай читать их, да подпевай сладенькому тенорку, льющемуся из всех щелей поездного радио:
На дальней станции сойду
Трава по пояс...
И знаешь наверняка, что и впрямь можешь сойти на любой, и всюду тебя ждет одинаково ласковый прием, и ты успеешь добиться всего чего пожелаешь прежде, чем поезд отправится дальше, к следующей станции, носящей другое женское имя. И когда в последнюю секунду вскочишь на подножку, вслед тебе весело помашут платком, и никто не заплачет, и никто не будет требовать, чтобы ты остался, никто не будет ничего ждать от тебя - хотя бы писем.
Нынче не в ходу длинные и занудные романы. Любовники (и в особенности любовницы) требуют легких коротких новелл. Наибольшим спросом пользуются традиционные треугольники: Он - Она - Ее муж, или: Она - Он - Его жена. Похоть укладывает любовников в постель и тут же поднимает с нее, чтобы уложить в другую. Естественно, что при таком темпе в подавляющем большинстве новелл дело происходит летом - никому не хочется возиться с тяжелым бременем шуб, норковых шапок, шерстяных платьев, колготок, не говоря уж о неэстетичных мужских кальсонах и теплых носках. От всего этого слишком отдает "Анной Карениной" но у кого нынче хватит терпения дожидаться главы XI второй части, чтобы сделать наконец то, что Вронский вполне мог проделать с Карениной в купе СВ "Красной стрелы" на полпути из Москвы в Санкт-Петербург?
В наше время почти вышло из обихода устаревшее слово из шести букв с заглавной буквы Л, зато много и охотно говорят о деньгах и о сексе, много едят и пьют, часто ходят друг к другу в гости, и во всем, что делается, говорится, естся и пьется, явственно ощущается неистребимый и пряный привкус измены.
2
Главное - не напутать в терминологии. Я знаю умных и не лишенных юмора людей, которые всерьез приравнивают супружескую измену к предательству. Стоит им узнать, что супруг (супруга) им изменяет - и все, готова трагедия в духе "Отелло". И как всегда в таких случаях, верный Яго уже стоит в правой кулисе, ожидая своего выхода с заранее заготовленным платком.
Я бы скорее уподобил путь неверного супруга движению Одиссея между Сциллой измены и Харибдой предательства. Встретив на пути приятную и доступную женщину, Одиссей быстро, по-походному изменяет Пенелопе - и притом не чувствует себя предателем. Он по-прежнему принадлежит ей, ее дому, ее очагу, ее постели и ее детям. (Подразумевается, что это и его дети тоже, но, уйдя к другой женщине, он может стать отцом других детей, а уйдя от всех женщин, станет бездетным, тогда как они останутся при своих.) Он предаст все это разом - и только один раз, сколько бы до этого ни изменял, - когда уйдет от жены совсем. Но когда он затевает очередную измену, он вовсе не собирается оставлять жену - мужчина в здравом уме не станет соблазнять женщину, держа в уме перспективу нового брака. Он хочет на время вырваться из брачных уз, хочет побыть свободным - и новые путы не кажутся ему соблазнительными. Следовательно, он даже в мыслях жену не предает - он всего-навсего изменяет ей. И если измена обернется лишь коротким, ни к чему не обязывающим увлечением, наш Одиссей с приятной легкостью в чреслах вернется под родной кров, но спустя какое-то время его вновь можно будет увидеть на берегу моря: он чинит парус и вычерпывает воду из лодки, дожидаясь лишь попутного ветра, чтобы отправиться в новое плавание...
Другое дело, если короткая, как планировалось, связь нежданно-негаданно обернется серьезной привязанностью, а то и любовью. Ладно еще, если сам влюбится - с этим он как-нибудь справится, не в первый раз. А если нечаянно, сам того не желая, вызовет серьезное чувство к себе? А если вдобавок случайная спутница окажется свободна от супружеских обязательств или полна решимости освободиться от них по первому требованию любимого? Тут-то наш Одиссей и вступает на скользкий путь предательства - ибо единственное, что ему остается, это предать одну из любящих его женщин, любовницу или жену.
Кого бы он в таком положении ни оставил, он все равно предаст. А не оставить нельзя. Потому что легким, ни к чему не обязывающим отношениям на стороне пришел конец. Если он немедленно не прекратит ставшую опасной связь, он будет вынужден разорвать привычные и почти не обременительные брачные узы, предать верную (такой она всегда видится с позиций собственной измены) Пенелопу, оставить полусиротами детей. Если прекратит - станет предателем по отношению к женщине, которая доверилась ему, ответила на его любовь, готова ради него кардинальным образом изменить свою жизнь.
Слабость позиции мужчины усугубляется тем, что в большинстве случаев именно он добивается женщины, а не она набрасывается на него, как разбойник из засады. Многие мужчины, может быть, и мечтают столкнуться с прекрасной разбойницей, но если ее дожидаться, можно всю жизнь проходить верным мужем, а то и вовсе девственником. Так что приходится брать инициативу на себя. (Пенелопа сидит дома, ткет, распускает ткань и ткет снова, как... как паучиха, поджидающая паучка, а паучок-Одиссей отправляется воевать Трою - хотя на самом деле думает, небось, проказник: а чем я хуже прохиндея Париса, может, мне тоже обломится какая-никакая Елена?)
Хуже того: чтобы овладеть женщиной, мужчине зачастую приходится изображать любовь или хотя бы произносить ласковые слова, которые она вправе воспринимать как проявления нежных чувств. И когда он слышит в ответ: "Я тоже люблю тебя, милый!" - он понимает, что попался в собственную ловушку, и отводит глаза, чтобы любимая не увидела в них жирный отблеск предательства.
3
Значит, единственный способ избежать предательства, думает Алексей Михайлович, это измена. Стоит изменить женщине - чужой, не своей жене, - и сразу избавляешься от необходимости предавать ее. Ведь она - чужая жена, она на собственном опыте изведала, что такое супружеская неверность, вкусила плодов запретной любви - и в этом смысле больше, чем любовница: она твоя сообщница, коллега, товарищ по несчастью.
Даже в мыслях Алексей Михайлович не решается употреблять сочетания "влюбленная в меня", "моя сообщница". Он обращается к воображаемому, в реальности не существующему "ты". В тебя влюблены, ты изменил, ты совершаешь предательство, повторяет он, отодвигая влюбленность, измену и предательство подальше от пределов бережно охраняемого "я".
На самом деле, он думает о себе. Только о себе. Пока он был влюблен в ту женщину, он думал о ней. Вектор его мыслей и чувств неизменно направлен был от него к ней. Только ее существование имело значение. Только в той стороне, где она, было солнце. Он жадно принюхивался к слабому ветерку, доносящему порой запах ее тела. Ненавидел рекламу дезодорантов - женщина должна пахнуть женщиной, а не цветком. И когда наступало безветрие - приходил в отчаяние.
Быть - означало быть с нею.
Думать - означало думать о ней.
Чувствовать - означало чувствовать, как ее тело сливается воедино с твоим.
Она была Северным полюсом для его внутреннего компаса, постоянной мишенью всех его чувств, нацеленных на нее, как баллистические ракеты времен холодной войны были на нацелены на Америку. И так же, как в случае с Америкой, где-то глубоко в его сознании сидело убеждение, что ракеты запускать нельзя. Они должны быть готовы к запуску, должны видеть постоянно свою цель, при них должно нестись круглосуточное боевое дежурство - но запуск приведет к катастрофе, взаимному уничтожению, никто не уцелеет и не победит, а проиграют обе стороны.
К тому же Алексей Михайлович не был уверен, что когда придет судный день, удастся произвести запуск.
Не ручаюсь за достоверность, не специалист, но приходилось читать, что когда началось взаимное разоружение и уничтожение стратегического оружия, когда американские наблюдатели впервые побывали в секретных шахтах и увидели орудия смерти, которыми мы их так долго пугали, выяснилось, что многие из этих пугал (называли цифры: от пятидесяти до восьмидесяти процентов, если не ошибаюсь) были и впрямь только пугалами, то есть запустить их нам бы не удалось. Или они взорвались бы при старте, причинив ущерб не Америке, а нам самим.
Такое же ощущение у Алексея Михайловича: его собственные ракеты вот-вот взорвутся в шахтах, он знает это, но не может ничего изменить, ключи повернуты, кнопки нажаты, и механический голос повторяет: "До старта осталось сорок секунд... До старта осталось тридцать секунд... До старта осталось..."
4
Женщину, в которую Алексей Михайлович так долго был влюблен, звали Виктория, но когда он увидел ее в электричке, он этого еще не знал. Она тоже не знала, что он - Алексей Михайлович. Может быть, не только для них, но и для многих героев моего повествования было бы лучше, если бы они этого не узнали. Пусть бы и дальше оставались незнакомыми пассажирами, случайно встретившимися в полупустом вагоне скорой электрички.
Когда электричка остановилась на одну минуту, Алексей Михайлович оторвал голову от книги, посмотрел в окно - и увидел название города, где жил много лет назад, где пережил однажды летом памятное до сих пор приключение с одной женщиной - назовем ее для определенности К. - и где до сих пор жила его жена Людмила - бывшая, но все еще единственная, потому что во второй раз он пока не женился.
Не то чтобы не хотел или не представлялось возможности, но он не спешил. Он уже проходил через это, и у него не было ощущения, что, не женившись вторично, он может упустить что-то очень важное. Наконец, если жениться снова необходимо, почему бы для разнообразия не жениться по любви? То, что происходило в студенческом общежитии между ним и Людмилой, только обещало стать настоящей любовью. Но они были слишком молоды и неопытны, они спешили получить все разом - и получили первый сексуальный опыт, но не опыт любви. Они смяли обещанный праздник чувств, как мяли простыни, страстно набрасываясь друг на друга, но простыни можно отстирать и выгладить, а душу утюгом не выгладишь, первые, не слишком удачные впечатления могут изгладиться лишь естественными путем, а могут и не изгладиться никогда. Особенно если добавлять к ним все новые и новые - и все в той же тональности, в том же торопливом ритме безлюбовного соития, на которое обречен еще молодой человек двадцати шести, двадцати семи, двадцати восьми...
Ба! Как, однако, пролетело время! Алексей Михайлович и глазом моргнуть не успел, как отщелкало тринадцать лет, и какие там двадцать с хвостиком, забудь про них, старик, тебе уже тридцать восемь, - а настоящей любви так до сих пор и не встретил. И порой кажется, что твои давнишние встречи с К. были единственным по-настоящему светлым и чистым пятном на грязновато-серых от частой стирки простынях.
5
Родители Виктории жили в этом городе, так что они с Алексеем Михайловичем оказались как бы земляками. Как бы - поскольку город он не считал родным. В нем не было могил его предков, и семя его не проросло на здешней почве. Во всяком случае в законном браке не проросло. Если оно и пало на чью-то хорошо удобренную почву, то без его ведома. Следовательно, ничто, кроме двух лет работы и оставленной жены, с местностью, исчезающей за окном вновь тронувшейся электрички, его не связывало. Однако и такой хилой, почти не существующей связи хватило для того, чтобы начать разговор с Викторией, когда она вошла и села на свободное место напротив, усадив рядом девочку лет девяти - дочь.
Даже и удачно, что его отношение к городу было именно таким, - если бы он был его уроженцем, то и говорить было бы не о чем: он тут родился, она родилась - на редкость богатая тема для беседы, правда? И оба уткнулись бы в свое - она в газету, он в книгу, и забыли бы друг о друге еще до того, как дошли от электрички до автобусной остановки.
Но поскольку он не родился в этом городе и давно покинул его, чтобы не возвращаться никогда, в нем жил тайный интерес к оставленному месту. Так мужчина, давно расставшийся с любимой женщиной и излечившийся от прежней страсти, не хочет снова встречаться с ней, чтобы не разочароваться в ней нынешней, а заодно - и в том, что их когда-то связывало, но втайне, издали, интересуется ею, расспрашивает как бы мимоходом ее подруг, проявляет интерес к тем книгам или фильмам, которые могли бы ее заинтересовать (ей бы понравилось... или наоборот: нет, она бы этого не приняла, это не в ее вкусе), даже читает гороскопы для ее знака Зодиака - понимает, насколько это глупо, но все равно читает.
Об этом он и говорит с незнакомкой - не о любимой женщине и не о гороскопах, а о городе, который не успел, к сожалению, узнать по-настоящему за два коротких года, о том, что работал в той самой многотиражке, которую она проглядывает, сидя напротив него в электричке.
- ...Нет, довольно давно, уже тринадцать лет прошло, вряд ли тогда вы стали бы читать мои статьи о повышении производительности труда или энтузиазме народных масс на коммунистическом субботнике, зато теперь я работаю в самой большой областной газете: вот тут у меня случайно пара номеров с моей статьей на темы морали... не читали? Жаль. Был большой отклик, письма читателей и все такое... Даже премию за нее получил. Нет, не Пулитцеровскую - Союза журналистов, но тоже неплохо для начала...
- Для начала?
- Да, конечно, а как же иначе, в тридцать восемь еще рано думать о конце карьеры, не правда ли?
- Возможно, хотя и началом это уже не назовешь...
С этим трудно поспорить. Он и не хочет спорить. Он хочет познакомиться. Потому что только теперь, когда они разговорились, когда он пригляделся к все еще безымянной женщине напротив и увидел, как она улыбается и кивает головой, словно утверждая смысл произнесенного, закрепляя его каждым кивком, когда он вслушался в ее речь, он вдруг понял, что женщина напомнила ему ту самую К., которую он только что с таким ностальгическим чувством вспоминал.
6
Когда они встретились в электричке, Виктории было двадцать восемь столько же, сколько было К. в тот памятный Алексею Михайловичу год. Сходство Виктории с К. не было абсолютным, но как раз в ту пору оно было особенно заметно.
- Можно? - Алексей Михайлович протянул руку к многотиражке, которую Виктория, бегло просмотрев, отложила в сторону.
- Да, пожалуйста.
Он взял многотиражку, по-прежнему не отрывая взгляда от лица Виктории. Она, чуть смутившись под его взглядом, развернула другую газету. На первой полосе, обращенной к нему, Алексей Михайлович увидел не очень отчетливую цветную фотографию человека в залитой кровью одежде и крупный заголовок: "Сексуальный маньяк застрелен женщиной-милиционером при попытке отрезать у нее большой палец ноги!!"
- Простите, что это за газета у вас? - удивленно спросил он.
- Новая городская газета, - ответила она. - Почти год уже выходит. С августа 1991 года. Вначале была просто листовка, а теперь настоящая газета. Довольно забавная. Реклама, гороскопы, эротика, политика - всего понемногу.
- Я слышал о ней, но видеть не приходилось. Не подскажете, как фамилия главного редактора.
Она глянула в выходные данные, прочитала вслух.
- Это моя жена.
- Вот как? - посмотрела она холодно.
- Бывшая жена. Мы развелись тринадцать лет назад...
Ее глаза смотрели уже не так холодно, и вдруг, неожиданно для себя он начал рассказывать историю их развода, - немного привирая и приукрашивая собственную роль и не называя никаких имен.
У каждого мужчины наготове есть такая история. Обычно он рассказывает ее, когда знакомится с очередной женщиной, не предполагая, что знакомство будет длительным. Рассказывать такие истории опасно - если женщина останется с мужчиной надолго, она обязательно припомнит ему рассказанную историю и использует ее против него. Однако Алексей Михайлович был уверен, что они с этой женщиной разойдутся на перроне свердловского вокзала и больше не встретятся: он видел на руке обручальное кольцо, слышал, как девочка упомянула папу, который ждет дома. Тон, которым женщина ответила девочке, подсказал ему, что с папой все в порядке - тут не пахнет ни ссорой, ни разводом, благополучная семья. И вряд ли разведенный журналист настолько заинтересует замужнюю женщину с ребенком, что она захочет продолжить знакомство. Так что он был уверен, что не рискует ничем.
Все же он чем-то, видимо, заинтересовал Викторию и запомнился, потому что через две недели она сама позвонила ему в редакцию и предложила сходить в филармонию.
7
К его разочарованию, Виктория пришла не одна.
- Это Катя, - представила она спутницу, довольно невзрачную на фоне Виктории, худенькую блондинку. - Моя двоюродная сестра и лучшая подруга.
- А так бывает? - улыбнулся Алексей Михайлович.
- Иногда да, - ответно улыбнулась Виктория.
Катя ничего не сказала и не улыбнулась. Она, как показалось Алексею Михайловичу, посмотрела на Викторию осуждающе.
В гардеробе Алексею Михайловичу пришлось ухаживать не за одной, как он ожидал, а сразу за двумя дамами: принять шубу Виктории и дубленку Кати, сдать их гардеробщице вместе со своим пальто, получить три бирки - чтобы после концерта проделать то же самое в обратной последовательности. Тогда он еще не знал, что подобный порядок вещей останется неизменным на протяжении семи с лишним лет.
Концерт он толком не запомнил, но, видимо, ему не понравилось, потому что запомнился разговор на выходе.
- Все-таки это не по мне, - сказал он. - Сидят сорок потных теток и пилят Брамса. Ужас!
- Не любите Брамса? - спросила Катя. Это была первая реплика, с которой она обратилась прямо к нему.
- Я люблю Брамса! Но сорок теток... И все одновременно смычками: жмых-жмых... Жуть! То ли дело: поставил дома пластинку, сварил кофе - и тот же Брамс. Но - чисто, никаких теток. И притом - отсюда совсем недалеко...
- Надо понимать это как приглашение? - спросила Виктория.
- А почему бы и нет? Правда, я живу не роскошно, в коммуналке, и соседка у меня дрянь, но как раз сегодня она в вечернюю смену.
- Это без меня, пожалуйста, - с оттенком легкой брезгливости сказала Катя.
А тебя никто и не приглашал, подумал Алексей Михайлович, понимая, что присутствие двоюродной сестры/задушевной подруги стесняет Викторию, так что его приглашение вряд ли будет принято. Однако получилось иначе. Они довели Катю до троллейбусной остановки, покурили втроем, отойдя в сторону, Катя привычным жестом сунула в рот пастилку жвачки, - чтобы ребеночек не унюхал, что от мамы табаком пахнет, пояснила она, - вошла в подошедший троллейбус и встала и у заднего окна. Ее челюсти ритмично двигались, глаза смотрели как бы сквозь них, оставшихся на остановке, и только когда троллейбус тронулся, Катя подняла руку в тонкой кожаной перчатке и что-то беззвучно произнесла. "Пока-пока!" - перевела вслух Виктория, помахав ответно рукой, и каким-то простецким, приятельским жестом взяла Алексея Михайловича под руку.
Тут же они и двинулись. Алексей Михайлович вел, Виктория молча, ни о чем не спрашивая, позволяла себя вести. Оба понимали, что должно произойти - не стоило соглашаться идти к нему домой, если ни на что не рассчитывать и заранее знать, что ничего не позволишь. Но оба старались об этом не думать. Не думать по дороге к нему - идти действительно было не больше двух кварталов. Не думать - в подъезде, поднимаясь по грязноватой лестнице на третий этаж. Не думать у дверей, пока он доставал ключи и ковырялся в скважине, - тут не думать стало уже трудно, обоих лихорадило, оба старались смотреть в сторону, чтобы случайно не прочесть в глазах друг друга то, о чем каждый старался не думать изо всех сил, но все равно думал и знал, что другой тоже думает.
Дальше не думать стало уже легко. Уже и невозможно было ни о чем думать. Какие могут быть мысли, когда впервые обнимаешь чужую - приятно чужую, новую женщину, чьи длинные черные волосы пропахли табаком, а губная помада кажется вызывающе яркой и имеет непривычный вкус.
Вид ее одетого - почти полностью одетого, пальто расстегнуто, один сапог снят, она расстегивает молнию второго, пока он придерживает ее под локоть, движением плеча сбрасывая с себя куртку, - небрежно одетого, длинная мягкая серая юбка задрана, высоко обнажив стройные ноги, меж которых пока еще осторожно прогуливается чуткая рука, - полуобнаженного, в красивом черном лифчике и черных чулках, такого же цвета эфемерные трусики спущены до колен, наконец, абсолютно обнаженного тела, несущего на себе быстро исчезающие следы тугих резинок, - и возбуждает, и смущает его. Он торопится познать ее тело стараясь при этом не смотреть ей в глаза, потому что глаза ее смотрят слишком трезво и требовательно, они лишают его уверенности в том, что они просто играют в красивую и приятную игру; каждый раз, когда он наталкивается на ее трезвый взгляд, его возбуждение падает на несколько градусов, а победно торчащий фаллос чуточку поникает; им обоим (Алексею Михайловичу и его фаллосу) становится заметно легче, когда Виктория откидывает назад голову и закрывает глаза. Тут они оба чувствуют себя победителями - и в результате побеждают.
8
С этого вечера все идет гладко - слишком гладко, чтобы он нашел время задуматься. Она отдается ему вновь и вновь, с каждым разом все легче и легче, уже не испытывая потребности начать с чего-нибудь другого, например, с посещения филармонии или похода в кино. Это уже другая стадия. Оба понимают, для чего встречаются, а поскольку время всегда ограничено - особенно у нее, ей надо не позже девяти вернуться домой, к мужу и дочери, - они не тратят время на подходы издалека.
Иногда все же требуется немного выпить, чтобы развеять некоторую неловкость, - они встречаются вечерами, после работы, а рабочий день не лучшая прелюдия для любовных игр. Но такое происходит все реже и реже. Они становятся похожи на опытных спортсменов, они умеют мгновенно настроиться, услышав команду "На старт!". Команда "Внимание!" им не нужна.
Обычно, когда Алексей Михайлович стоит на остановке и видит Викторию, выходящую из троллейбуса, он сразу начинает чувствовать возбуждение такой силы, что готов овладеть ею прямо тут, на глазах у прохожих. Его возбуждение передается ей, она прижимается к нему плечом, трется бедром о его бедро, пока они быстро и неловко, на четырех подкашивающихся ногах (как пьяная лошадь, шутит Виктория) шагают к его дому. Им обоим нравится начинать любовные игры молча, без единого слова, когда еще в прихожей (если соседки нет дома) он грубовато - не грубо, этого она бы не потерпела, но с искусно разыгранной грубоватостью - обнимает ее сзади, хватает за грудь, сжимает, задирает на ней юбку...
Иногда Виктории хочется нежности, и она просит отнести ее в комнату на руках и там не делает ничего сама, просто лежит с закрытыми глазами, позволяя ему бережно раздевать ее, целовать и гладить постепенно обнажающееся тело, отчего она впадает в какое-то полубессознательное состояние. При этом она вспоминает своего первого любовника, о котором рассказывала только мужу и никогда - другим мужчинам, она вся дрожит и даже плачет - тихо, беззвучно, только слезы выкатываются из-под закрытых век и тут же исчезают под его губами...
К счастью, Алексей Михайлович, не догадывается, что не он, а другой любовник, уже мертвый, - причина тихих слез. Он уверен, что это его любовь приводит Викторию в такое состояние и плачет она о том, что они не могут всегда, каждый день, каждую ночь быть вместе.
Иногда они проделывают это небрежно, почти деловито, о чем-то попутно разговаривая, как муж и жена, для которых секс - приятное, но привычное занятие, как вместе готовить обед или убирать квартиру. Ему такой подход нравится больше, чем ей, он все больше привыкает к ней, все больше хочет видеть в ней подругу, жену, а не любовницу, но она бдительно следит за его реакцией и вовремя его останавливает. Потому что она уже знает то, что ему только предстоит узнать: он для нее только любовник. Один из многих. Любовник на один сезон. И она заранее повторяет про себя любимую фразу: "Я на любые отношения смотрю как на конечные", - фразу, которую он тотчас узнал бы, если бы она пустила ее в ход, потому что Виктория позаимствовала ее у К.
9
Потом, позже, когда их отношения становятся вынужденно платоническими, Алексей Михайлович часто думает, что одна ночь, проведенная вместе, могла бы изменить все. Ничто так не сближает, как проведенная в одной постели ночь. Это уже не просто секс, это качественно иное. Он накручивает себя, подстегиваемый сознанием собственного бессилия изменить будущее, - Виктория ясно дала ему понять, что в этом плане у них все кончено, - и взамен пытается перекроить прошлое. Никогда не бывшая ночь воссоздается воображением в мельчайших подробностях. Изыскиваются десятки никогда не существовавших в реальности возможностей. Она могла остаться у него тогда-то. Или тогда-то... А уж тогда-то - сам бог велел, как он не догадался ее попросить!
Он готов теперь, годы спустя, просить ее остаться с ним в ту давно ушедшую ночь - будто машина времени стоит под окном с разведенными парами и дожидается, пока он установит на пульте нужную дату. Он даже отыскивает календарь того года и крестиком отмечает заветное число - и то и дело поглядывает на календарь, словно верит, что от его взглядов время потечет вспять и февраль 1993 года вернется со всеми своими метелями, резкими похолоданиями и неожиданными оттепелями только для того, чтобы заблудшая парочка не рассталась как обычно у троллейбуса, чтобы он мог всю ночь обнимать свою красотку и шептать ей на ухо слова любви.
К тому времени - я не про годы вынужденного воздержания, я про воображаемую ночь, - он как раз дозрел до того, чтобы признаться в любви. И кто знает, может быть, воспаленное воображение Алексея Михайловича не обманывает его, может, то была действительно особая ночь, его ночь, ночь, нарочно отведенная судьбой для его объяснения с любимой. Вполне возможно, кто-то там, на небесах, не сам Бог, но какой-нибудь мелкий служащий, чиновник 14-го разряда, именуемый в просторечии ангелом-хранителем, сидел перед точно таким же календарем того, еще текущего года, и точно такой же крестик был поставлен на роковой дате, и ангел-хранитель записал в ежедневнике: 11 февраля 1993 года, четверг - объяснение А.М. и В.
(У меня нет под рукой календаря за 1993 год, но компьютер - великая вещь! Щелкнул мышкой - и остановил часы, еще раз щелкнул - вернулся назад на восемь лет, щелкнул в третий раз - и опять в настоящем. А при желании можно заглянуть и в будущее. Только стоит ли...)
Но то ли зазевался ангел-хранитель, то ли не положено ему вмешиваться - он должен лишь обеспечить условия для клиента, а дальше пусть заботится о себе сам, но волшебная ночь упущена безвозвратно. И хотя каждый трезво мыслящий человек, и даже Алексей Михайлович, когда он не одержим любовью и способен трезво мыслить, понимает, что ночь эта вряд ли что-то могла изменить в отношении Виктории к Алексею Михайловичу, - все равно она так и останется навсегда ночью упущенных возможностей, и оба они - Алексей Михайлович и его ангел-хранитель, каждый по-своему, будут отмечать эту печальную годовщину с тяжелым сердцем.
Именно ангел-хранитель надоумит Алексея Михайловича подарить Виктории на прощание - когда он окончательно решит с нею расстаться - красивый календарь на двадцать лет. С тем, чтобы сидела, значит, и вычеркивала один за другим бездарно потерянные дни, месяцы, годы...
10
Когда Алексей Михайлович познакомился с Викторией, он находился в долгосрочном отпуске между двумя браками. Отпуск затянулся, однако он был уверен, что это именно отпуск, а не увольнение навсегда. Не чувствовал он себя вечным холостяком и подсознательно подыскивал жену. И при этом сознательно находил любовниц. Или наоборот: сознательно искал жену, а подсознательно выбирал женщин, которые годились только в любовницы. Он был еще молод, поиски не утомляли его, результат доставлял удовольствие, так что сознание и подсознание отлично ладили друг с другом.
С Викторией ему в очередной раз не повезло. Или повезло - он не знал этого тогда, в самом начале знакомства, не знает и до сих, потому что их отношения еще не кончились.
Мой опыт подсказывает: повезло или не повезло - скажешь только в конце. Когда очередная love story кончится. В зависимости от того, чем кончится. Поначалу все женщины хороши, все обещают приятные минуты, порой они даже исполняют обещанное. Момент истины наступает, когда приходится расставаться. Тогда и узнаешь: повезло тебе или нет. По мне так если остался жив - уже повезло. А если вышел из любовного кризиса без ощутимых потерь - не лишился семьи, квартиры, денег, не подцепил дурную болезнь, не пришлось гнать любимую на аборт, - повезло больше, чем ты заслуживаешь.
Чего лишаешься в любом случае, так это части иллюзий. Но это даже на пользу. От иллюзий надо избавляться как можно раньше, желательно - в юношеском возрасте. Не потому что в юности это менее болезненно: боль одинакова хоть в семнадцать лет, хоть в пятьдесят один. Однако раны в юности заживают быстрее, реже возникает сепсис, меньше шансов на летальный исход. Да и окружающие проявляют больше сочувствия, когда над утраченными иллюзиями проливает слезы трогательный юнец, а не седой мужик, почти достигший пенсионного возраста.
Но это мой опыт, плод моих удач и неудач. Неудач - в особенности. Их было достаточно, чтобы лишиться всех иллюзий. Кроме одной. Которую я и пытаюсь изжить в этом тексте. Для того он и пишется. Алексей Михайлович такого опыта лишен. Ему всегда незаслуженно везло с женщинами. Удавалось уйти без потерь. Он дожил до тридцати восьми лет, не зная, что такое настоящее невезение. И считал главным невезением то, что когда они познакомились, Виктория была замужем. И брак ее, не настолько удачный, чтобы она не допускала супружеской измены, был, как многие не слишком удачные браки, как-то безнадежно крепок.
11
Когда супруги чересчур привязаны друг к другу, когда только в партнере видят смысл существования, брак может развалиться от пустяка. Не от измены, а только от видимости, возможности измены. Возможности видимости и видимости возможности. Человеку, не допускающему, что его вторая половина может изменить хотя бы в мыслях, достаточно вообразить, что она такую возможность допускает.
А бывают брачные союзы другого рода. Супруги внешне не слишком привязаны друг к другу. Каждый что-то позволяет себе на стороне - и не особенно старается это скрыть. Их друзья - а друзей у таких пар много и друзья общие, все их общие друзья знают, с кем спит муж, а с кем - жена, иногда друзья - на то они и друзья, правда? - и сами не прочь поучаствовать в этих играх, но ни одному и в голову не придет открывать тому или иному супругу глаза: все как бы заранее договариваются между собой, что неверность входит в правила игры.
По сути, такой брак не является моногамным, он поддерживается и подпитывается неявной полигамией. Быть одновременно (иногда и впрямь в течение одних суток) в близких отношениях с двумя женщинами (мужчинами) становится для каждого супруга нормой. Оба готовы допустить то же для партнера - при условии, что будет поддерживаться видимость неведения, видимость сохранения супружеской верности. И оба благодарны друг к другу за взаимопонимание и ценят его выше верности, и понимают, что в случае развода лишатся прежде всего этого взаимопонимания и совсем не обязательно обретут его в новом партнере.
И оба держатся друг за друга крепко-крепко, и любой, кто попытается с благими намерениями встать между ними и разрушить непрочный и насквозь лживый, как ему кажется, союз, станет их общим врагом и будет неминуемо изгнан.
Даже любовь - настоящая любовь, взаимная любовь - в таких делах не помощник. Вот тот, первый, казавшийся монолитным брак - брак, основанный на страсти, на любви, - тот от внешней, не супружеской любви неминуемо погибнет. Там хотя бы один из супругов непременно сдвинут на любви - и вне любви отношений между полами не мыслит. А поскольку супружеская любовь не может на протяжении многих лет оставаться такой же страстной, как в начале, то при появлении третьего лица, предлагающего именно страстную, кипящую, как гейзер, любовь, один из супругов начинает сравнивать два чувства - подержанное, подернутое усталостью, и новенькое, прямо со станка, - и делает выбор в пользу новизны. Ба-бах! - мина взорвалась внутри крепости, защитники в растерянности, а нападающие с криком "ура" взламывают крепостные ворота. Браку - конец.
А непрочный брак любую, самую долгосрочную любовную осаду выдержит. Медленно, со смаком пережует - пусть даже и вставными челюстями - и выплюнет.
Представляю трогательную картину: не слишком преданные супруги, покуривают в постели, отдыхая после умеренной вспышки супружеской любви, и деловито разбирают по косточкам возлюбленную мужа или любовника жены. Каждый из них, руководимый чувством великодушия, усиленным только что пережитой близостью, охотно идет партнеру навстречу. И если говорится о достоинствах и недостатках возлюбленной мужа, то муж подчеркивает ее недостатки и невысоко ценит достоинства, а великодушная жена выпячивает достоинства и готова простить незначительные изъяны. И то же самое - относительно любовника жены.
Если бы бедная возлюбленная, если бы несчастный любовник слышали доверительный супружеский обмен мнениями... Разве не почувствовали бы они, третьи лишние, себя обманутыми и преданными? Наверняка. А вот супруги, которые не слишком преданны друг другу, предательства не боятся.
12
Именно таков - внешне не слишком счастливый и прочный, по сути нерушимый брак Виктории. Алексей Михайлович не понимает этого и, полюбив Викторию, пытается пустить в ход обычное средство: я люблю тебя, ты любишь меня, твой брак превратился в рутину, ты не можешь быть счастлива с мужем, уходи от него и выходи за меня замуж.
- Об этом, Алеша, даже мечтать забудь! - отвечает Виктория не раздумывая.
Слышать отрицательный ответ и горько, и приятно.
Горько - потому что осторожно закинутый крючок: "ты любишь меня" - остался без внимания и без ответа. Она никогда не говорила, что любит его, и, утверждая это от ее имени, он ждал или подтверждения, или опровержения, чтобы не тешить себя пустыми иллюзиями. Виктория крючок заметила и умело обошла, в результате крючок вцепился в его собственную душу; с этим крючком в душе он так и будет ходить до конца дней своих, как оборвавшая леску рыба.
Приятно, что ответ дан сразу, без раздумий, - значит, Виктория все же допускала такую возможность и заранее готовила ответ.
- Да ты не расстраивайся, так, Алеша, - прижимается к нему, утешая, Виктория. - Я ведь понимаю, что ты ко мне всерьез, не просто так - сделал свое дело и убежал. Понимаю, что плохо тебе одному... Слушай, Алеша! - Виктория садится в постели, машинально прикрывая рукой обнажившуюся грудь. - А давай мы тебя женим!
- Мы?!
- Ну, то есть я. А что? Запросто. Найду тебе невесту - и успокоишься. Привыкнешь к ней, привяжешься - смотреть на меня после нее не захочешь... Слушай, а почему бы тебе на Катюшке не жениться?
Катюшка - это та самая Катя, двоюродная и задушевная. Ее брак в близком Виктории кругу считается эталоном несчастливого брака, но все же этот брак существует, о чем Алексей Михайлович напоминает Виктории.
- Да какое это замужество! - возражает Виктория. - Так, название одно. Только потому и цепляется за своего урода, что никто за ней всерьез не ухаживал. То есть ухаживали, конечно, но все женатые. Или уж совсем плохонькие, импотенты да закодированные. А ты мужик холостой, из себя видный, профессия солидная, зарабатываешь неплохо - чем не жених. Нет, правда! Ну, не хочешь жениться, так хоть поухаживай немного, доставь девке удовольствие. А за меня не бойся, я в претензии не буду.
- Вот это-то и плохо...
Действительно плохо. Плохо, когда любимая предлагает тебе поухаживать за другой и заранее заявляет, что не будет в претензии. Значит, ей ты не так уж и нужен. И уж во всяком случае - не любим.
Разговор происходит в Катиной квартире. Катя единственная из всех, кто посвящен в их отношения, совершенно определенно эти отношения осуждает. Тем нее менее она предоставила им свою квартиру, когда соседка по коммуналке закатила Алексею Михайловичу очередной скандал.
Как-то странно говорить о Кате в Катиной квартире и, разговаривая, они невольно оглядываются по сторонам, словно Катя может их услышать. Но она не может: отдала Виктории ключи, а сама уехала с сыном и мужем отдыхать за границу. И все же Катино присутствие ощущается обоими, особенно когда они занимаются любовью - в теплом свете Катиного торшера, на Катином диване, прямо под портретом Кати, написанным мужем Виктории, Алексеем Ивановичем, к ее... ну да, точно, к ее тридцатилетию.
Стало быть, портрет, который я впервые увидел недавно и который уже слегка пожух и потускнел, тогда - совсем еще свеженький, прямо из-под кисти мастера, и такой же свеженькой и яркой, точно написанной лучшими масляными красками, кажется в тот вечер Виктория. И оттого, что женщина, которую Алексей Михайлович любит, отдается ему под портретом другой женщины, которую он даже теоретически не может представить в роли любовницы или жены, любимая женщина кажется еще желаннее и недостижимее, словно нелюбимая присутствует вживе, а любимая - только в виде изображения на портрете, и Алексею Михайловичу хочется снять воображаемый портрет Виктории со стены, завернуть в чистую простыню и унести домой, чтобы там она висела на стене, как висит сейчас Катя, и при этом могла бы сходить с холста во всей своей красе только по его, Алексея Михайловича, требованию - и чтобы, уходя утром на службу, он знал, что без него она так и будет смирно лежать в излюбленной позе обнаженной Махи, и никто не увидит ее в его отсутствие и никто не сможет ее отнять.
- Ничего у меня с ней не выйдет, - качает головой Алексей Михайлович, с трудом отрывая взгляд от Виктории и переводя его на портрет Кати, которая сегодня, как ему кажется, смотрит на него особенно презрительно и равнодушно.
- Выйдет-выйдет, - говорит Виктория. - Лишь бы ты сам захотел. А Катюшка... Она - легкая добыча, это я тебе говорю.
13
Средство, пущенное в ход Алексеем Михайловичем, не сработало, потому что не могло сработать. Есть мужские средства и есть женские. Разговоры про "я тебя люблю" и "твой несчастливый брак" - женское средство. Женщины применяют его, когда хотят увести мужчину от жены. Довольно часто им это удается. А нам, мужчинам, не удается никогда. Нам остается только молиться, чтобы она сама этого захотела, - и все. Тогда подставляй руки, хватай ее в охапку и тащи в свою берлогу побыстрее, пока не передумала. А если не захочет - руки расставлять бесполезно. Просочится, как вода сквозь пальцы. Вроде бы она и тут с тобой, и ты для нее самый близкий и родной человек, но нет - нелюбимый муж все равно и ближе, и дороже. И она будет с ним всегда. Пока сама не захочет от него уйти. А когда она этого захочет - этого не знает даже она сама...
Средство не сработало, и Алексей Михайлович получил даже нечто худшее, чем отказ Виктории. К отказу он был готов, как готов каждый, делающий предложение. Ни один влюбленный не уверен в своих чувствах на сто процентов. Всегда присутствует какой-то процент неуверенности. И, получив отказ, он страдает на столько процентов, на сколько был в себе уверен, а на оставшиеся получает скидку в виде чувства облегчения: уф-ф... на этот раз пронесло! Ответ Виктории был хуже, потому что она не отказала совсем. Не захотела оставить мужа и выйти за Алексея Михайловича, но и не настояла на окончательном разрыве.
Остатки самолюбия и инстинкт самосохранения подсказывали Алексею Михайловичу, что только быстрый уход позволит ему сохранить завоеванные позиции. Его послужной список пока чист: он познакомился с замужней женщиной, он вступил с нею в близкие отношения, он влюбился, признался в любви, сделал предложение - и ее отказ не унизил его, как унизил бы отказ незамужней женщины. Тут же он имел полное право уйти с гордо поднятой головой.
Ну так и уходи, приказывал он себе. Уходи сейчас, сегодня, прямо после этого свидания, которое ничуть не хуже предыдущего... Ну хорошо, не хочешь сегодня - назначь следующее свидание, купи букет роз, шампанское и дай понять, что это - прощание. Красивое, романтическое прощание. Как в кино. Получится замечательный жест. Она оценит его. Он ей запомнится. Спустя годы она будет тайком рассказывать о тебе лучшим подругам. А когда состарится и мужа не будет в живых, с гордостью расскажет внучке, собирающейся на первое свидание, каким замечательным человеком был ты, к тому времени уже тоже покойный, как красиво ты за ней ухаживал, как объяснялся в любви, стоя на коленях (заранее простим старушке маленькое преувеличение), а когда она отказала, хотел покончить с собой, но она упросила тебя этого не делать и согласилась встретиться с тобой еще раз, и на прощанье ты подарил ей огромный букет алых роз, и вы пили шампанское и целовались снова и снова, каждый раз повторяя: "Это в последний раз!" - "Нет! Еще один! Только один!" - "Ну хорошо. Но этот точно последний..."
Он сам был растроган, представляя Викторию в образе бабушки: сморщенные руки в пигментных пятнах, седые, подкрашенные синькой, кудри, вставная челюсть - и те же серые глаза, которые становятся круглыми и молодыми, когда она вспоминает годы любви. Жалко было лишать ее будущих приятных воспоминаний. Но и уйти красиво как-то не получалось. То ли ему не хватало решимости, то ли она удерживала его, внушала ложные иллюзии...
14
Позже, когда возможность уйти красиво была окончательно упущена, он не раз пытался понять, что ему мешало расстаться с Викторией, но не мог этого точно сказать. Ведь минуло с тех пор, страшно подумать, целых семь лет! Никогда бы не поверил, качает он головой, что способен на такие длительные отношения. Он наконец женился, у него родилась дочь, - но и это не повлияло на их с Викторией отношения. Притом, что они ни разу больше не были близки физически.
Ни разу!
С тех самых пор, как она сообщила ему о своей беременности и он пережил долгие и мучительные двадцать или тридцать секунд, не зная, то ли радоваться, то ли огорчаться, то ли надеяться, то ли отчаиваться. И когда она вышла из ванной, куда ринулась, едва успев сообщить новость, и буднично уточнила, что ребенок не от него, он мог уже только тихо радоваться - ему не надо принимать никаких решений, все решено за него, в том числе и вопрос о невозможности сексуальных отношений в ближайшие месяцы, если не годы. И с тех самых пор между ними ничего не было, если не считать приветственных и прощальных чмоканий в щечку - и двух полноценных, чувственных, затяжных поцелуев, которые достались ему по ошибке, вместо того, кому предназначались, а может, потому, что она испытывала настоятельную потребность кого-то крепко поцеловать, мужа под рукой не было, а из прочих претендентов, он был самый близкий человек... и, без сомнения, самый верный.
15
Теперь Алексею Михайловичу это кажется странным, но это так.
Он, человек непостоянный и влюбчивый, хранит верность Виктории вот уже почти семь лет. Именно ей, а не жене, которая пользуется его верностью автоматически, заодно с Викторией, притом догадываясь, кому обязана семейным покоем. Жена знает об их прежних, еще до рождения сына Виктории, отношениях. Знает, что Алексей Михайлович по-прежнему встречается с Викторией, сопровождает ее в театр или в филармонию, дарит ей цветы, а на день рождения и на 8 Марта - недорогие, но приличные духи, знает - и считает это нормальным.
Уже несколько лет, как они подружились домами - Алексей Михайлович и его жена Наталья с одной стороны, Виктория и Алексей Иванович, ее муж, - с другой. И всякий, кто не знал предыстории, нашел бы их отношения естественными: два Алексея приятельствовали по-мужски, Виктория и Наталья - по-женски. И дополнительная близость между двумя членами этого сообщества для остальных его членов только номинально оставалась тайной. То есть Алексей Михайлович и Алексей Иванович прямо между собой об этом не говорили, также как и Наталья с Викторией, но наедине с Алексеем Ивановичем Наталья могла позволить недвусмысленный намек, на что Алексей Иванович отвечал всезнающей снисходительной улыбкой.
Единственным человеком, который по-прежнему осуждал отношения Алексея Михайловича и Виктории, даже когда они стали чисто платоническими, была Катя. Но к этому все давно привыкли и прощали Кате осуждающую мину, соглашаясь, что трудно требовать снисходительного отношения к супружеской неверности, пусть даже и совсем невинной, от женщины, которая так глубоко несчастна в браке и тем не менее не находит в себе сил расстаться со сделавшим ее несчастной мужем.
Несчастливый брак Кати стал главным делом ее жизни, ее второй профессией. Брак и на самом деле был - или казался со стороны - настолько несчастливым, что считался в близком Виктории и Алексею Ивановичу кругу эталоном несчастливого брака. И когда кто-то из друзей начинал жаловаться Виктории или Алексею Ивановичу на невыносимую атмосферу в семье, ему или ей немедленно указывали на Катю.
- Вот у Катюшки, - говорила ноющей подруге Виктория, - у нее действительно несчастный брак. А у тебя что? Ну, не помогает тебе муж посуду мыть, не хочет ребенок выносить мусор, не дарят тебе на 8 Марта цветов - это такая мелочь в сравнении с тем, что творится дома у Катюшки. Побыла бы ты в ее шкуре, посмотрела бы я на тебя...
Часто такого рода разговоры велись в присутствии Кати - было вполне естественным, что она много времени проводит в семье кузины, отдыхая душой от домашних тягот, - и тогда Виктория или Алексей Иванович прямо указывали рукой на присутствующий эталон, как бы предлагая подруге (реже другу) сопоставить с ним собственное горе и решить, настолько ли оно велико.
Превзойти эталон пока не удавалось никому.
Что касается Кати, то она привыкла к своей эталонной роли и не потерпела бы соперниц в несчастье - но сама стала несколько глуховатой к несчастьям других. И когда люди абсолютно счастливые (а рядом с ней такими могли считаться почти все) на ее глазах заводили связи на стороне, она смотрела на них неподвижным, как бы замороженным взглядом и говорила капризным, привычно печальным голосом:
- Ну, не понимаю я вас, сударь (или сударыня). Чего вам еще не хватает? Зачем вам все это надо? У вас такая умная, обаятельная, красивая жена (умный, обаятельный, талантливый муж), а вы ищете каких-то пошлых приключений на стороне. Это наконец просто непорядочно...
Когда Алексей Михайлович впервые услышал от Кати такое, он был искренне тронут ее печалью. Ему было больно смотреть в ее неподвижные, словно стеклянные глаза, которые глядели сквозь него, его не видя, наблюдать за неловкими, какими-то деревянными жестами ее некрасивых, длинных, худых рук с выступающими синими венами, он непроизвольно вздрагивал, когда голова Кати при разговоре вдруг коротко и резко дергалась - всегда вниз и вправо, - причем она сама этого не замечала. Ему хотелось подойти к ней, насильно закрыть ей немигающие веки, чтобы не видеть стеклянного взгляда, взять ее, как ребенка, на руки и укачать под колыбельную песенку - однако он не рисковал даже дотронуться до ее руки. Ему казалось, что реакция будет непредсказуемой, что она или разрыдается и бросится ему на шею, умоляя тут же, немедленно спасти ее, увести от злодея-мужа, или, что вероятнее, зашипит, как кошка, и расцарапает ему лицо длинными острыми ногтями.
При том, что руки у нее были слишком длинные и худые, и синие вены образовывали на наружных сторонах предплечий некрасивые квадраты (он специально сравнивал узоры сосудов у разных людей и ни у кого подобного не видел), кисти напротив были изящны и породисты, с длинными тонкими пальцами и очень длинными, ухоженными ногтями. И то, что даже в летний зной ладошки и пальцы казались красновато-синими, замерзшими, а кожа на внутренней стороне пальцев морщилась, будто ее было чуточку лишку, не портило их. Но все же не хотелось, чтобы эти отточенные коготки до крови разодрали ему кожу и выцарапали глаза.
Если бы их разговор с Катей был единичным, Алексей Михайлович так бы и сложил в душе жалость к Кате и продолжал жалеть ее дальше, но она заводила свою песнь снова и снова - и вскоре он уже с трудом выносил ее и старался пореже встречаться с нею. Что было непросто, поскольку Виктория жалела кузину и считала своим долгом "выводить ее в свет". Она и кавалеров ей подыскивала, но Катя их немедленно отшивала все тем же методом: "Ну как вы можете, сударь, у вас такая очаровательная, молодая, красивая жена..." - так что Алексею Михайловичу приходилось кавалерствовать за двоих, и он скрепя сердце брал три абонемента в филармонию вместо двух, покупал три билета в оперу - и, подавая после спектакля Кате дубленку, старался улыбаться так же приветливо, как улыбался Виктории, когда она, снисходительно позволив одеть себя новой роскошной шубой, на миг застывала в его объятиях.
Надо отдать должное Кате - она всегда была готова отдать деньги за билеты и платить за себя в кафе после концерта, и никогда не требовала, чтобы Алексей Михайлович провожал ее до дому: они с Викторией сажали ее в троллейбус, она махала им рукой в тонкой черной перчатке, привычно печально глядя сквозь заднее окно, жующие жвачку челюсти меланхолично двигались - и такую, печальную, машущую, жующую, троллейбус увозил ее прочь, и Алексей Михайлович с Викторией на какое-то время оставались вдвоем.
16
Наталья, жена Алексея Михайловича, близко, даже чуть ближе, чем с Викторией, сошлась с Катей и сочувствовала ей больше, чем Виктория. Правда, к дому Катю не приваживала - женщина от природы одаренная наблюдательностью, Наталья видела, что Катя норовит встать между Алексеем Михайловичем и его пассией, что она раздражает Алексея Михайловича, к тому же со своей привычкой решать за других, что можно делать, а что нельзя, что правильно, а что неправильно, она рано или поздно начнет вмешиваться и в их брак, и придется идти на резкий и неприятный разрыв.
Когда однажды Катя позвонила Наталье и по секрету сообщила, что только что видела Алексея Михайловича с Викторией в фойе Дома кино (ее на этот раз пригласила не Виктория, а подруга с работы), где они чинно прохаживались под ручку, "ну прямо как муж и жена!" - Наталья спокойно и снисходительно объяснила, что отношения Алексея Михайловича и Виктории начались задолго до того, как он женился на ней, Наталье, и задолго до их женитьбы кончились, а то, что от них осталось, - это тень в Хиросиме, пепел отгоревшей страсти и, как всякий пепел, уже не вспыхнет вновь, так что не следует его ворошить. Куда безопаснее позволять мужу встречаться с бывшей любовью, чем препятствовать ему и тем подталкивать к новым увлечениям.
- И вообще, Катюша, - втолковывала Наталья, в то время как Алексей Михайлович, проводивший свою вечную спутницу, снимал, присев на табуретку, тесные туфли и с блаженной улыбкой облегчения прислушивался к разговору, догадываясь, с кем и о чем она говорит, - знаешь, у мужчины обязательно должен быть какой-то червячок, какой-то стимул, а то он заскучает и вовсе перестанет чувствовать себя мужчиной. И что ему тогда останется: водку пить? По мне так уж лучше в филармонию ходит, чем по кабакам шляется...
- Не знаю, - отвечала на это Катя. - Не думаю я так, Наталья Николаевна. По-моему, раз у человека есть жена, то он и в филармонию должен ходить с женой, а не с чужой женщиной. И цветы дарить жене, а не кому-то там! Вы считаете, Наталья Николаевна, что я не права? А я вот так не думаю...
- Ты права, Катюша. Ты всегда права. Но нельзя быть правой и счастливой одновременно. Так уж мир устроен. Или то, или другое. Меня, честно говоря, больше устраивает вариант, когда мой муж в филармонию ходит с другой женщиной, а спит со мной. Но не наоборот.
Слегка замаскированная, но на совесть смазанная отравой стрела, была направлена прямиком в Катю. Во второй, несчастливый период их семейной жизни Катин муж вел себя с точностью до наоборот: по субботам и воскресеньям выводил жену с сыном в зоопарк, в цирк, в кино, вывозил на природу, брал для себя и жены билеты в оперу, они вместе проводили отпуска - непременно на юге, а позже, когда он сильно упрочил свое материальное положение, в разных экзотических странах, где Наталья с Алексеем Михайловичем только мечтали побывать. Но с кем и в каких краях он проводил все остальные вечера, а иногда и ночи - это было его личное дело. Хочу - ночую дома, хочу - нет.
Этот принцип был декларирован еще в счастливый период, на пятом или шестом году их брака, - при том, что женились они по обоюдной любви. По крайней мере Катя всегда яростно отстаивала этот факт, это был ее последний рубеж обороны, ее Брестская крепость, она скорее умерла бы, чем признала, что хотя бы тогда, в самом начале, муж ее не любил. И хотя муж Кати вслух никогда не отрицал, что любил Катю, собственную свободу он любил больше. И позже начал отстаивать ее открыто и явно, используя как оружие то, что другие мужчины тщательнейше скрывают и считают своим слабым местом, своей ахиллесовой пятой. Каждая его измена, о которой Кате становилось известно, только упрочивала его власть над нею.
Каким образом при таких отношениях в собственной семье - а потом и при полном отсутствии отношений - Кате удается сохранить сугубо правильные представления о чужой семейной жизни, было для Алексея Михайловича загадкой. Он исходил из предположения, что ее мозг поделен на отдельные отсеки, - как в подводной лодке, - с той разницей, что отсеки между собой не сообщаются, как сообщаются в подводной лодке и в мозгу у большинства мужчин и у некоторых женщин. И когда Катя думает о своем браке, у нее задействованы одни отсеки, а когда о чужом - другие. И даже если собственный семейный отсек окончательно затоплен и все его обитатели погибли, в других отсеках жизнь идет своим чередом: все так же там играют в шахматы и забивают козла, пьют крепкий чай с лимоном, читают книги и повышают боевую готовность и воинское мастерство - и никому и в голову не придет почтить минутой молчания павших на посту товарищей и внести изменения в штатное расписание, чтобы отныне за семейные отношения отвечал другой отсек.
Катя не знала, что у нее затоплены отсеки, отвечающие за семейную жизнь, она считала их действующими, и нужен был сильный толчок, может быть, даже взрыв, чтобы герметичные переборки между отсеками наконец-то рухнули, и Катя оказалась лицом к лицу перед ужасной, невыносимой, но тем не менее правдой.
Иногда Алексею Михайловичу хотелось взять в руки какой-нибудь хирургический инструмент, вскрыть Катин череп и прочистить поврежденный отсек, - желательно без наркоза, чтобы она сама увидела, что сделали время и соленая морская вода с трупом ее первой и единственной настоящей любви. И чтобы похоронила наконец останки с подобающими почестями и начала жить по обычным человеческим нормам - а не тем завышенным, которые она по-прежнему яростно отстаивала...
Катя все говорила и говорила о чем-то Натальей по телефону, и Наталья терпеливо слушала, время от времени кивая и произнося неизменное: "Угу... Угу...". Алексею Михайловичу скучно было это слушать, кроме того он проголодался - классическая музыка пробуждала в нем здоровый аппетит, - а с кухни доносился аромат жареной курицы, и он двинулся на кухню, не дожидаясь конца разговора. Он знал, что несчастная Катя готова говорить по телефону часами.
Пусть говорит. Пусть обвиняет их с Викторией сколько угодно, все равно повредить им она не может. Ему даже жаль немного, что не может. Пусть бы повредила слегка. Слишком устойчивое равновесие его утомило. Хочется, чтобы маятник качнулся в ту или иную сторону. Он готов допустить, что крохотное проявление ревности со стороны Натальи может заставить Викторию чуть-чуть приблизиться к нему. Давай, Катя, давай, подбадривает он ее мысленно, обгладывая куриную ножку. Жир стекает по подбородку. Плотный слой пены в стакане с пивом. Давай, Катя. В глазах мечтательное выражение. Вкус соленого огурца, приятно контрастирует со вкусом запеченной картошки. Давай...
Бесполезно. Виктория твердо держит оборону, проходящую по линии щеки, подставляемой для прощального поцелуя. Наталья не только не ревнует к Виктории, уверенная, что их близость никогда не двинется дальше щеки, но как бы слегка поощряет, подталкивает его, то и дело заводит якобы случайные разговоры о Виктории, спрашивает о ней - непременно с легкой многозначительной улыбкой, которая вовсе не неприятна Алексею Михайловичу, но, напротив, заставляет его горделиво пыжиться и, по выражению Натальи, "чистить пёрья".
17
Кстати, о правде. О той ужасной и невыносимой правде, с которой не так-то просто каждому оказаться лицом к лицу, не только несчастной Кате. Тут Алексей Михайлович не прав. Напрасно он так уверен, что перед лицом правды поведет себя достойнее, чем Катя. Просто Алексей Михайлович не пробовал смотреть правде в лицо. Ему не приходилось, подобно Кате, которой он отказывает в мужестве, каждый день напоминать себе: "Он обманывает тебя! Он тебя предает! Он не любит тебя! Он ушел навсегда и никогда не вернется..." - и жить с этим дальше, зная, что это правда, и отказываясь признавать это правдой, потому что если это правда, тогда лучше вовсе не жить.
Может быть, когда Алексей Михайлович столкнется с тем, с чем пришлось столкнуться Кате, в его голове тоже заведутся водонепроницаемые отсеки, разделенные намертво заваренными переборками. И вряд ли Алексей Михайлович поблагодарит человека, который подступит к нему с хирургическим инструментом, одержимый благородной целью открыть ему всю правду.
Вот он сидит в теплой компании: он, его жена Наталья, Виктория, Алексей Иванович, ее муж, Катя и брат Виктории - Виктор. (Странное, надо полагать, чувство юмора было у их родителей.) И все они между делом, выпивая и закусывая, обсуждают: права ли Катя, утверждая, что никакой правды нет, или не права. Спорят, приводят аргументы, машут руками... А между тем трое из них Алексей Михайлович, Виктория, Виктор - владеют каждый какой-то частью правды, касающейся их троих, и если бы они рассказали друг другу каждый свою часть, то тогда владели бы втроем частной, но все же целостной правдой, опровергнув тем самым мнение Кати. Беда в том, что ни один из них не знает, что двое других тоже причастны к этой правде, а значит, не знает, что именно он должен рассказать, чтобы услышать ответный рассказ. Вдобавок, каждый из них считает свою часть правды всей правдой - и именно потому всей правды, настоящей правды для каждого из них не существует.
Другой правдой, поделенной на троих, обладают Алексей Иванович, Наталья и Виктор.
Третьей, тоже поделенной, - Виктория, Алексей Иванович и Катя.
И каждый из них, обладая кусками разных правд и не обладая ни одной правдой целиком, в сущности, обладает ничем. Так что Катя не так уж и не права, когда, глядя в пустоту серо-зелеными стеклянными глазами, говорит, что правды нет.
18
Именно в этот момент ее и сфотографировал Виктор. И она осталась на фото навсегда: с застывшим взглядом серо-зеленых глаз, в которых вместо зрачков красные точки от вспышки, с вытянутыми параллельно руками - обе повернуты вправо на один и тот же угол, как "дворники" автомобиля, ладони обращены наружу, это ее излюбленный жест, - с чуть приоткрытым, выговаривающим короткое слово "нет" ртом. По одну сторону от нее с вилкой в левой руке Наталья, женщина-левша, по другую - смеющаяся Виктория. Дальше виден Алексей Михайлович: Виктория смеющимся лицом заслонила от него Катю, и он наклонился вперед и повернулся в ее сторону, собираясь ей возразить. Дальше и чуть ниже, в тени виден полумесяц лица Алексея Ивановича. Сам фотограф в кадр не вошел, хотя если приглядеться, можно в стекле серванта за спиной Алексея Михайловича увидеть неотчетливое отражение фотографирующего Виктора. По левому краю отпечатка видны красные цифры, означающие дату, когда был сделан снимок: 06.96.
Трудно поверить, думает Алексей Михайлович, что с тех пор прошло уже больше четырех лет.
- Кстати, - говорит, заглядывая через его плечо, Наталья, - помнишь мы тогда спорили, есть правда или ее нет?
- Смутно, - отвечает Алексей Михайлович.
- А потом дома, когда ложились спать, помнишь, ты вдруг засмеялся, я тебя спросила, с чего это ты, а ты мне и говоришь: вот тебе иллюстрация к нашему сегодняшнему спору. Мы знаем, что Виктор пошел провожать Катюшу. Знаем, что он сейчас один, ни жены, ни любовницы. И вот вопрос: зайдет он к ней или нет? Останется у нее? Даже если мы очень захотим узнать правду, мы ее никогда не узнаем. Виктор, может быть, и проболтается, но ему верить нельзя: даже если у него ничего не получится, мужское самолюбие не позволит ему в этом признаться. Ну, а уж Катюша нам точно никогда правды не скажет... В точном соответствии с ее убеждением, что правды вообще нет. А ты хочешь узнать эту правду? спросила тебя я. Ты пожал плечами и сказал: а зачем?
- Вот именно: зачем?
- Но согласись, что в принципе узнать можно.
- Каким образом?
- Ну, например, Виктор - он ведь страстный фотограф, он не удержался бы от соблазна снять Катюшу обнаженной. И на фотографии осталась бы обстановка ее квартиры, где мы все не так давно побывали, и...
- И?
- И точно такая же дата, как на этой. И каждый, кто увидел бы эту фотографию, мог бы точно утверждать, когда Виктор был дома у Катюши и что между ними произошло. Потому что если бы он просто зашел выпить чаю, Катюша никогда не согласилась бы позировать обнаженной. Можешь спросить у Алексея Ивановича: он предлагал Катюше позировать для картины, но она отказалась.
- Позировать обнаженной?
- Да, кажется. Что-то вроде Леды с лебедем. Алексей Иванович утверждал, что Катюша отказалась наотрез.
- Алексей Иванович или Виктор?
- При чем тут Виктор? Я говорила про Алексея Ивановича...
- Но сперва ты заговорила именно о Викторе. И потом так ловко приплела Алексея Ивановича, что невольно приходит в голову, что и Виктор тоже... Ты что - на самом деле видела эту фотографию?
- Но тебе же это неинтересно. Или все-таки интересно?
19
Так они и жили - пятеро человек, связанных родственными, дружескими и любовными узами. Две супружеские пары, двое бывших любовников, поддерживающих по инерции подобие прежних отношений, и одинокая женщина, которая стягивала на себя львиную долю причитающегося на пятерых сочувствия и тем самым делала жизнь остальной четверки более сносной и привлекательной в их собственных глазах.
Справедливости ради надо добавить к пятерым шестого - Виктора. Он, как и на снимке, сделанном четыре года назад, обычно предпочитал оставаться за кадром. Особенно когда с головой уходил в очередную любовную историю, затевал очередной развод или строил на еще дымящихся развалинах прежнего брака новый. Но в перерывах между разрушением и строительством, становился полноправным членом сообщества, превращая дружную пятерку в шестерку. К тому же у него, как и у остальных пятерых, были особые, отдельные отношения - деловые, родственные, приятельские - с каждым из остальных. В том числе и с Алексеем Михайловичем. С ним они сошлись на почве фотографии.
Виктория была из тех хлопотливых и заботливых женщин, которые стремятся помочь близким и ради этого обременяют просьбами дальних. Так и Алексею Михайловичу, когда любовь с Викторией была еще в разгаре, пришлось по ее просьбе пристраивать Виктора фотографом к себе в газету. О том, что место вакантно, он проговорился сам - но не ожидал от Виктории столь стремительной, поистине змеиной реакции. Он еще не договорил, а она уже атаковала: схватила за руку и, пристально глядя в глаза, сказала: "Виктор! Это должен быть Виктор! Поверь мне, никого лучше ты на это место не найдешь, даже и не старайся!"
Неожиданно она оказалась права. Виктор пришелся в редакции к месту, ни разу не подвел, не сорвал задание, а главное, позже, когда всерьез занялся художественной фотографией и имел успех, не бросил работу, покуда новый редактор, уже не Алексей Михайлович, подыскал ему замену.
Так что обижаться на Викторию за родственные хлопоты не приходилось, однако когда их отношения стали платоническими, он порой пошучивал, что вся ее любовь к нему была лишь средством пристроить в редакцию родственничка, что она только потому и позвонила тогда, пригласила в филармонию, что Виктор попросил оказать протекцию. На что однажды Виктория сказала почти серьезно:
- А может, так оно и было. - И спросила: - А если бы ты знал тогда, что я делаю это не ради тебя, а ради братца - ты бы отказался?
- Еще чего! Я очень-очень хотел тебя поиметь.
- Ну так ведь поимел, Михалыч, ну и скажи спасибо, а не воняй!
Она умела быть иногда чертовски грубой, эта Виктория, но ей это шло.
Алексей Михайлович, будучи пишущим журналистом, сам иногда по-любительски щелкал старым "Зенитом" героев своих очерков. Подружившись с Виктором, он многому у него научился. И кое в чем оказался Виктору полезен. Обнаружилось, что врожденный педантизм Алексея Михайловича особенно проявляется в темной комнате, при свете красного фонаря, - и с печатью снимков он справляется не просто неплохо, но лучше Виктора. И когда Виктор готовил свою первую выставку - тогда еще сплошь из черно-белых работ, - Алексей Михайлович охотно пожертвовал отпуском, за что был вознагражден: во всех интервью Виктор упоминал Алексея Михайловича и благодарил его за неоценимую и творческую, особо подчеркивал он, помощь в подготовке фоторабот.
С тех пор Алексей Михайлович был вхож в святая святых: в архив Виктора, в хранилище негативов и пробных отпечатков. Он знал его содержимое лучше самого автора, так что когда Виктору нужно было срочно найти старый негатив и сделать с него отпечаток, он давал Алексею Михайловичу ключи и просил "порыться там-то и там-то, год, приблизительно, такой-то... ну, ты сам сориентируешься, приятель..." - и Алексей Михайлович ориентировался.
Вскоре после того, как они с женой поговорили о гипотетической фотографии Кати, Алексей Михайлович предложил Виктору навести полный порядок в его архиве. К тому времени уже появились персональные компьютеры, и Алексей Михайлович предложил создать базу данных, куда был бы занесен буквально каждый кадр, сделанный Виктором, начиная с самых первых, еще детских работ, которые, - с улыбкой сказал Алексей Михайлович, - когда-нибудь будут использованы в книге, посвященной творчеству выдающегося мастера художественной фотографии... - Которую ты и напишешь, - серьезно ответил на это Виктор. - А почему бы и нет? - еще серьезнее сказал Алексей Михайлович и зримо представил себе выгоды этой работы для них обоих.
- Тем более, - сказал он, - есть смысл расчистить и подготовить заранее поле для будущей деятельности.
- Вот и расчищай, Авгий, - согласился Виктор.
- Вообще-то, расчищал, помнится, Геракл, а дерьмо принадлежало как раз Авгию...
- Ладно, помиримся на том, что дерьмо было конское, а Авгию принадлежали конюшни - и за работу, Геракл!
Работа оказалась сложнее, чем предполагал Алексей Михайлович, многие негативы пришли от времени почти в полную негодность, большинство были просто порезаны на куски по пять-шесть кадров и свалены в коробки от слайдов, их пришлось заново промывать, сушить и делать бесконечное множество пробных отпечатков, но зато Алексей Михайлович изучил досконально весь архив Виктора, и убедился, что снимка обнаженной Кати, о котором как о реально существующем говорила жена, не существует. Был, правда, целый раздел, посвященный Кате: по просьбе сестры Виктор фотографировал у нее на свадьбе, часто снимал ее с мужем в дружеской компании, ее с ребенком и ее ребенка отдельно - был своего рода домашним фотографом Кати почти в той же мере, в какой был домашним фотографом Виктории. Но это были именно домашние, бытовые снимки, и ничто не говорило о том, что Виктор пытался использовать Катю в качестве модели.
Зато разбирая самые древние накопления, Алексей Михайлович наткнулся на кадр, который заинтересовал его чрезвычайно. Вначале он обнаружил старый негатив. Один из великого множества негативов - но почему-то на него он сразу сделал стойку. И быстро-быстро отпечатал пробную фотографию. Затем, вглядевшись в нее уже не при красном свете, а при свете дня, бегом вернулся в лабораторию и отпечатал несколько снимков: небольшой, карманного формата, средней величины и, наконец, огромный, настоящий плакат на рулонной бумаге шириной около метра. Плакат он повесил на стену и долго разглядывал, хотя и без того был убежден, что на снимке, сделанном издали, при помощи телеобъектива, запечатлена его старая знакомая К. а рядом с ней - он сам.
Но о том, что это он, мог догадаться только Алексей Михайлович, помнивший тот летний вечер, когда их могли заснять издали, из засады, потому что за долю секунды до того, как фотограф щелкнул затвором, Алексей Михайлович поднял обе руки, чтобы поправить волосы, растрепанные во время их с К. занятий любовью, и совершенно закрыл ладонями лицо.
- Можно подумать, что он плачет, - сказал Виктор, когда они уже вдвоем, два профессионала, деловито рассматривали увеличенный снимок.
- Точно. Хотя если приглядеться, все-таки видно, что человек просто приглаживает волосы. А кто это? - как можно равнодушнее спросил Алексей Михайлович. - Ты его знаешь? Или ее?
- Нет. Просто случайные прохожие. Я тогда только что купил телеобъектив и баловался потихоньку. Снимал людей издали. И мне нравилось, что я их вижу, а они меня нет. Это меня как-то возбуждало, понимаешь?
- Еще бы. Особенно девочек, небось, снимал в коротких юбчонках?
- Да уж не без этого...
- Школьниц. Ты же педагогом был тогда, правильно? Подкарауливал, небось, учениц из своего класса, снимал тайком во время игры в классики, когда ветерок задирал юбчонки. Или предлагал снять где-нибудь на фоне классной доски, исписанной формулами, обнаженной... Да ты не красней: иногда это искусство, а не порнушка. Зависит от того, кто снимает и зачем. У тебя - искусство. И кажется, что-то в этом роде мне попадалось.
- Это вряд ли...
20
История шестерых, которую я рассказываю, в жизни продолжала бы оставаться историей шестерых бесконечно долго и тем самым перестала бы быть историей, поводом для повествования, потому что в жизни с людьми обычно ничего не происходит и рассказывать не о чем.
Каждому знакомо это чувство: жизнь тянется и тянется сама по себе, не интересуясь нами, новый день отличается от предыдущего только датой на календаре, каждый день делаешь одну и ту же работу, встречаешься с одними и теми же людьми, говоришь одни и те же фразы, и то и дело, не выдержав однообразия, произносишь в сердцах: хоть бы что-нибудь случилось в конце концов! Хоть что-нибудь! Пусть мне будет хуже, но только не так, как сейчас!
К счастью для нас, обычных людей, созданных для обычной жизни, а не для великих потрясений, высказанное в сердцах пожелание почти никогда не сбывается. Жизнь консервативна по сути своей. Она старается уберечь нас от событий, чтобы потом, став старше и мудрее, мы могли оглянуться назад и сказать: жизнь была прожита не так уж и плохо. Дай бог нашим детям и внукам прожить не хуже...
Не знаю, кто из шестерых оказался самым нетерпеливым, кто более других прогневал верховное божество, отвечающее за людские судьбы, подозреваю, что это был во всяком случае не муж Виктории, Алексей Иванович, человек уравновешенный и спокойный, склонный к мирному созерцанию, а не к преобразованию действительности, что и должно быть свойственно истинному художнику. Но именно ему пришлось ответить за чье-то нетерпение. Причем ответить самым радикальным способом: Алексей Иванович вновь превратил шестерку в пятерку после того, как неожиданно умер, погиб при странных, так до конца и не выясненных обстоятельствах.
С тех пор равновесие, установившееся между двумя супружескими парами, пятым элементом - Катей и шестым - Виктором, было непоправимо нарушено.
Первой заметила шаткость своего нового положения Катя. Она продолжала оставаться несчастной родственницей Виктории, однако ценность ее несчастья, весьма относительного, резко упала в сравнении с абсолютным, непоправимым несчастьем Виктории. К тому же ее несчастье с годами поизносилось - как поизносилась и требовала срочной замены дубленка, которую Алексей Михайлович столько лет подавал ей в фойе филармонии - всегда после того, как подаст роскошную шубу Виктории, - и новое роскошное несчастье Виктории слишком выигрывало на фоне несчастья Кати, точно так же, как ее новая роскошная шубка на фоне ветхой Катиной дубленки.
Затем опасливо зашевелился Алексей Михайлович. Он знал Викторию достаточно долго - хотя и не так долго, как Катя, - и притом знал кое-какие тончайшие оттенки не то что чувств, но даже сиюминутных ее настроений, которые может знать только муж или любовник. И уже довольно скоро после похорон Алексея Ивановича он почуял, что что-то меняется в ней - едва заметно, неуловимо, но все же меняется, какие-то происходят глубинные перемены, прорывающиеся на поверхность в виде невинных, но внятных ему знаков. В том, как Виктория по-разному говорит с ним в большой компании и когда они оказываются втроем - с Виктором или Катей, и, наконец, с глазу на глаз. В том, как подставляет для прощания лоб - если они на людях, щеку - когда рядом опять-таки Виктор или Катя, или губы, если никто не может их видеть. В том, как сидит напротив с бокалом вина, положив ногу на ногу, не стесняясь, что короткая черная юбка высоко открывает ее по-прежнему аппетитные бедра, обтянутые черными чулками...
Во всем, во всем ощущается предвестие скорых и серьезных перемен!
Только чувство приличия, полагает он, да моя сломанная рука (упал как раз накануне того дня, когда погиб Алексей Иванович, поскользнулся на банановой кожуре и сломал запястье правой руки) не позволяют ей немедленно уложить меня в койку, но если бы я попытался... Думаю, она сопротивлялась бы для виду, но не слишком отчаянно - чтобы я мог управиться одной рукой. Уверен, для этого она созрела. И не уверен - что уже не досадует на меня за нерешительность. Которую сама во мне воспитала годами подчеркнутого целомудрия. Разве не пытался я еще раз поиметь ее в ... году? И разве не повторил попытку двумя годами позже? И разве не предлагал, наконец, совершенно недвусмысленно, открытым текстом, без сантиментов, вернуться к прежним отношениям каких-нибудь три-четыре года назад?..
Тогда Алексей Михайлович вновь натолкнулся на решительный отказ - и теперь ему доставляет мстительное удовольствие припоминать упущенные ею возможности. Но дальше этой маленькой мести заходить не хочется. Наталья права: пепел прежней любви вновь не разгорится, лучше его не ворошить. Перспектива возобновления близости с Викторией не кажется ему столь заманчивой.
Более того - он знает, что в этой перспективе таится невидимая потайная дверца, к которой его обязательно попытаются подвести. Там, за потайной дверцей, находится секретное хранилище из числа тех, в каких женщины сберегают до поры до времени выданные им мужчинами обязательства. Женщины по натуре своей хранительницы и берегини и хранят не только домашний очаг, но и все свидетельства прежних любовей, измен, клятв, обещаний жениться и тому подобных обязательств, которые мужчины считают векселями, автоматически погашенными по прошествии определенного количества лет, но они, хранительницы, продолжают считать имеющими хождение без срока давности наряду со звонкой монетой. Из этого хранилища Виктория извлечет данное им обещание жениться - и что он тогда ни сделает, согласится ли платить по счетам или признает их недействительными, все равно в чьих-то глазах, жены или любовницы, он окажется предателем.
21
Чем дольше размышляет Алексей Михайлович, тем чаще возвращается к давнему своему утверждению: единственный способ избежать предательства - это измена.
Предательства он страшится, считает, что не стоит становиться предателем на старости лет, если до сих пор удавалось этого избежать. А измена - дело привычное, проверенное и нетрудное. До сих она давалась ему легко.
Конечно, возражает он себе, в том, что я хладнокровно об этом рассуждаю, уже есть элемент предательства, но только элемент - я ведь могу проделать это не нарочно, а просто потому, что надоело хранить верность двум женщинам сразу. Честно говоря, это вдвое утомительнее, чем быть верным одной. К тому же отношения с Викторией давно перестали служить для меня стимулом, как любит говорить Наталья, а превратились в обязанность. Нет, я не говорю: в обузу. Я даже не думаю этого, боже сохрани. Но все же за многолетнее честное исполнение этих обязанностей я заслуживал более весомой награды, чем поцелуй в щечку. А раз награды не получил, то вправе считать, что ее и не предвидится - и поискать чего-то иного, более доступного и более нового, в конце концов.
Что касается Виктории, то она должна понять и, скрепя сердце, принять допустимость моего поступка по отношению к ней, коли прежде допускала то же самое по отношению к моей жене и своему мужу. Другое дело, что слово "должна" неприменимо по отношению к женщинам. Никаким резонам и логическим рассуждениям они не подчиняются.
Допустим, однако, что она признает факт моей измены. Не примирится с ним с этим ни одна женщина не примирится, - но признает как данность, как нечто, существующее в реальности, а не только в моем воображении. Это может случиться в том случае, если она не заподозрит, что я делаю это нарочно, - то есть я и впрямь должен увлечься другой женщиной, увлечься неожиданно для себя, против собственной воли, а не умышленно, не для того, чтобы воздвигнуть преграду между собой и Викторией. Умышленность моего поступка в ее глазах будет предательством вдвойне. Тут надо быть чертовски осторожным... и чертовски искренним, как это ни странно звучит в данном контексте. Только неподдельное увлечение, еще лучше - страсть могут стать моим алиби.
- Вот ведь в чем парадокс, - задумчиво произносит Алексей Михайлович, глядя в ночь из окна восьмого этажа. - Мне позарез нужно сделать это немедленно, сейчас, пока не поздно, промедление смерти подобно, - но я должен ждать, ничего нарочно не предпринимая, чтобы все произошло как бы само собой...
Он стряхивает пепел и глубоко затягивается. Как всегда сигаретный дым создает обманчивое впечатление особой ясности мысли, которая так нужна ему в этот момент, однако ясность эта очевидно неплодотворна. Никакого решения в голову ему не приходит.
- Безвыходное у тебя положение, Алексей Михайлович, вот что я тебе скажу...
- С кем это ты там? - доносится из соседней комнаты полусонный и недовольный голос жены. Видимо, последние слова он произнес слишком громко. Так и попасться недолго.
- Ни с кем, - громко отвечает он. - Сам с собой. Ты спи, я больше не буду...
Будешь, Алексей Михайлович, еще как будешь. Это ведь не первый у тебя уже опыт по части супружеских измен. И наверняка не последний. И то, что кажется тебе в новинку: изменить не жене, а любовнице - тоже уже случалось с тобой однажды, без малого четверть века назад.
Глава вторая
История К.
1
Вначале Алексею Михайловичу было неприятно и больно вспоминать тот случай, он хотел забыть его, вытащить из памяти, как занозу, но не мог. То, что болит и кровоточит, сидит в памяти крепко. Лучше просто оставить занозу в покое - со временем выйдет сама.
Заноза вышла. Все неприятные и болезненные ощущения, связанные с ней, сгладились, и в памяти Алексея Михайловича осталось только то, что приятно льстило самолюбию. И вот ему уже хочется поделиться приятным воспоминанием но не с кем!
Жена отпадает - понятно почему. Виктория - тоже понятно. Катя с ее правильным подходом к семейной жизни... не смешите меня! Виктор и Алексей Иванович подходят по духу, но они непременно перескажут Виктории, даже если пообещают не говорить. Ему самому часто приходится давать такие обещания родственникам и приятелям, после чего он всегда делится с Натальей чужими секретами.
Наконец Алексей Михайлович нашел подходящего слушателя - меня. Вот уж действительно: по секрету всему свету...
Но может, он и не хотел хранить старый секрет?
Может, он именно и рассчитывал через меня сделать этот случай куда более широко известным, чем если бы он просто рассказал о нем в кругу приятелей? К тому же изложенная на бумаге история всегда кажется завершеннее и значительнее, чем пересказанная своими словами.
Не знаю, не спрашивал - и не буду спрашивать. Все равно я буду об этом писать - даже если Алексей Михайлович прямо потребует, чтобы я этого не делал. Даже если пообещаю ему это. Даже если точно буду знать, что Алексей Михайлович сочтет мое поведение предательством.
Литература и есть предательство. И каждый, кто пишет о себе или своих близких, пусть прикрываясь вымышленными героями и придуманными обстоятельствами, - предатель.
2
Случай с Алексеем Михайловичем заключался в том, что он впервые отважился изменить своей жене Людмиле. Он терпел четыре года - так что по нынешним меркам был примерным супругом. Возможно, он не поддался бы искушению и в то лето, если бы Людмила не уехала на юг.
Уехала без него - не совпали отпуска, - и против его воли: он ревновал и ревновал не беспричинно. Доходили темные слухи, он не хотел им верить, но не верить не мог. Слухи касались человека с репутацией отчаянного бабника - и Бабник (так и будем его называть) ехал на тот же курорт, в то же самое время, что и Людмила. Ехал с собственной женой - но про Бабника и его жену говорили, что они два сапога пара, чуть ли не поощряют друг друга к любовным приключениям и всегда готовы друг друга прикрыть.
Итак, жена Алексея Михайловича уехала, он в первый же вечер отправился в ресторан - и там быстро и легко познакомился с двумя подружками, словно нарочно созданными для того, чтобы дополнять друг друга. Одна была высокая, резкая, с острыми чертами лица и чуть вытянутыми к вискам, косо поставленными узкими серыми глазами. Волосы у нее были черные и вились от природы крупными кольцами. Другая - пониже ростом, мягкая, застенчивая, чуть склонная к полноте, с румянцем во всю щеку и коротко постриженными светло-русыми волосами.
Некоторый оттенок доступности присущ был брюнетке, блондинка же походила на воспитательницу детского сада или учительницу младших классов, по ошибке попавшую в притон разврата. Однако, думал Алексей Михайлович, внешность обманчива, в тихом омуте черти водятся и т.д. Неизвестно еще, которая круче в постели. Возможно, доступность брюнетки чисто внешняя, она лишь пытается прикрыть ею неопытность, а как раз блондинка чертовски искушена в плотских забавах и хочет вовлечь в них подругу.
Обе подружки приглянулись Алексею Михайловичу, каждая по-своему, с каждой он был не прочь пойти - и даже мелькала дерзкая во хмелю мысль: а не закрутить ли сразу с обеими? Они могли бы отправиться к нему домой втроем, еще немного выпить, потанцевать под магнитофон, а там, глядишь, можно начать раздевать их под предлогом жары: сперва брюнетку, а потом... нет, не так, начинать надо с блондинки, она полнее, она больше страдает от жары, чем поджарая, сухощавая брюнетка - эта и не потеет вовсе в духоте ресторанного зала и пахнет от нее не потом, а незнакомыми и приятными духами.
- Это какие духи? - спросил он, уткнувшись в танце носом в шею брюнетки.
- Это Givenchy, - ответила она. - Муж привез из Парижа.
- Ого!
- Я пошутила. На самом деле не из Парижа, а из "Березки". Он у меня на Севере работает. Получает в чеках.
Алексей Михайлович, похоже, тоже приглянулся обеим дамам, но любви втроем они не хотели. На выходе из ресторана между подружками состоялась короткая перепалка, и он достался брюнетке. Она взяла его под руку, и теплым июльским вечером, почти ночью, они отправились к нему домой.
Далее все произошло просто и естественно - и притом Алексей Михайлович испытал такие острые, такие непривычные ощущения, что их можно сравнить разве что с ощущениями первой в его жизни близости. С тех пор он пропал как верный супруг, потому что понял: вот ради чего люди отваживаются на неверность! Не разнообразие их влечет, а это ощущение "как в первый раз". Оно только и является настоящим ощущением, настоящим чувством, - а многократные повторения в супружеской постели лишь гимнастика и привычное удовольствие.
3
Людмила должна была вернуться через три недели, и Алексей Михайлович рассчитывал встречаться с новой подружкой до самого ее приезда, однако это ему не удалось. На исходе второй недели сослуживцы Алексея Михайловича устроили по какому-то поводу праздничный ужин в том самом ресторане, где Алексей Михайлович познакомился с брюнеткой, - и по странному совпадению вторая подружка, блондинка, тоже оказалась там.
На этот раз она была одна, без брюнетки, и Алексей Михайлович не удержался от соблазна получить то, что мог получить две недели назад, если бы подружки решили по-другому. Он чувствовал себя чуть ли не обязанным приударить за блондинкой, дабы компенсировать ей ущерб, нанесенный более решительной брюнеткой, и блондинка, видимо, разделяла его чувства. Она охотно принимала его ухаживания и во время танца позволила себе одно из тех замечаний, какие женщины приберегают для самых лучших, самых задушевных подруг - нечто среднее по едкости между купоросом и серной кислотой, но в красивой упаковке, так что таящаяся в нем злоба легко проскакивает под маркой дружеской откровенности.
Дома снова все было легко и просто и при этом остро и освежающе, почти как в первый раз. Разница все же была в сравнении с предыдущим случаем.
Брюнетка с порога решительно двинулась в туалет, потом потребовала полотенце и заставила его принять душ вместе с нею, потом захотела шампанского, но узнав, что шампанского нет, охотно выпила водки и приказала: "А теперь - в койку!".
Блондинка вела себя скромнее, долго приглядывалась и принюхивалась к квартире, словно кошка, разглядывала фотографии на стенах: это ваша жена? а это? а это вы еще в школе, да? - душ принимала одна и так неторопливо, так неслышно, что он дважды подходил к двери и спрашивал, все ли в порядке. Водки ей даже не предлагал. В постели тоже вела себя иначе - не столько обжигала и опаляла, сколько ластилась и льнула, и под утро уснула, уткнувшись ему носом в подмышку, будто не любовница, а жена.
Однако общая острота ощущений даже усилилась, потому что он изменял вдвойне - не только жене, но и первой любовнице.
4
Будь Алексей Михайлович чуть опытнее или чуть трезвее, он бы не забыл выпада блондиночки по адресу брюнетки - и не совершил бы на следующий день той непоправимой глупости, которую совершил. Однако он был молод, считал себя человеком порядочным (да и был им - относительно порядочным, конечно, но кто вовсе без греха?) и решил признаться первой любовнице - назовем ее для простоты К., а блондиночку, соответственно, О. - в наличии второй.
К его удивлению, К. не только не расстроилась, узнав об его измене, но даже принялась высмеивать Алексея Михайловича, упрекая его в наивности или, что еще хуже, невинности. Сама она не воспринимала их отношения как серьезные, к чему-то обязывающие ее или его. И теперь она, собственно, для того и пришла, чтобы попрощаться с Алексеем Михайловичем.
- Скажу честно, миленок, - сказала она, щуря и без того узкие, вытянутые к вискам серые глаза, - что мне было жалко тебя бросать, не знала даже, как решусь сказать. Но ты очень-очень облегчил мне задачу. Теперь мне тебя нисколечко не жалко. Ни вот на столько. И спасибо тебе за это!
После чего спокойно и деловито принялась раздеваться - и вскоре Алексей Михайлович изведал какие-то новые, дополнительные оттенки ощущений, вызванные не только тем, что он изменял жене и О. с женщиной, которой накануне изменил тоже, но еще и тем, что им обоим больше не надо было притворяться, изображать нежные чувства, каких они не испытывали, но имитировали прежде в угоду приличиям; они могли целиком, всем своим существом, отдаться откровенному, беспримесному сладострастию, погрузиться в него с головой, вываляться в нем, как в зловонной и вместе с тем притягательной болотной жиже, вымазать им друг друга с ног до головы, зная, что высокая волна оргазма смоет грязь с обнаженных тел и обнаженных душ и они вынырнут на поверхность в белой пене, обновленные и освеженные и чистые, как Адам и Ева, впервые познавшие сладость греха.
Позже Алексею Михайловичу не раз хотелось снова и снова пережить эти ощущения, снова и снова почувствовать, что он доходит до самого края, до предела сладострастия, за которым уже не может быть ничего, кроме разве что смерти. Но судьба скупа на сильные средства, она отпускает их микроскопическими дозами и по разовым рецептам. Постаревший и заросший неопрятной полуседой бородой Эрот-аптекарь с нежными руками горбуна выдает крохотный пузырек с волшебными пилюльками и ловко выхватывает рецепт, прячет его в сейф, под замок, и когда вы униженно просите добавки, лишь мычит и подносит руки к ушам, словно хочет объяснить вам, что давно уже глух и нем к мольбам влюбленных, и указывает на большой плакат над древним, отполированным прикосновением тысяч и тысяч локтей, прилавком: "Сделал свое дело - и уходи!".
5
О, женщины! О, змеи с тонкими раздвоенными язычками! Всегда раздвоенными, словно нарочно для того, чтобы облизывать сразу двоих и ни одному не принадлежать целиком и полностью. Только что она стонала и изгибалась под ним, снизу пытаясь дотянуться и укусить, нет, лишь слегка прикусить, чтобы не истратить раньше времени драгоценный яд, его плечо - но вот выпита последняя капля наслаждения, и она смотрит на него спокойно и чуть насмешливо, заранее зная, что следующий ее укус будет уже по-настоящему смертелен, и прежде чем он успевает почувствовать опасность и уклониться, она набрасывается на него и вонзает в него свои ядовитые зубы.
- Ну, и чего ты еще ждешь, миленок? - улыбается К. его отражению в зеркале.
Она стоит перед зеркалом - только что из душа, с каплями влаги на узких смуглых плечах, расчесывает щеткой густые, вьющиеся от природы, черные волосы. Лицо в зеркале кажется еще уже и заостреннее, и острее и насмешливее смотрят чуть косо поставленные узкие серые глаза.
Он стоит сзади, тоже обнаженный и освеженный душем, видя в зеркале перед собой всю ее, обнаженную и соблазнительную, и хотя еще не испытывает нового приступа желания, но предчувствует его и, как всякий самец, хочет заранее заручиться согласием на новое свидание. Да, К. отказалась встречаться с ним впредь, но, во-первых, ни один самец хотя бы из самолюбия не согласится с отказом без сопротивления, а во-вторых, самцам свойственно придавать излишнее значение акту физической близости - и поскольку близость состоялась после отказа, кажется естественным и единственно возможным, что половой акт был актом прощения, что он отменил окончательное расставание - или по крайней мере отложил его на неопределенный срок.
Сам он, даже твердо решив бросить женщину, был бы не в состоянии сделать это немедленно после того, как они занимались любовью, к тому же столь интенсивно, с такой неподдельной страстью. А он уверен, что ее страсть была неподдельна. Как бы ни был наивен или самовлюблен мужчина, он в состоянии отличить притворство от подлинного экстаза. И не будет с идиотским видом допрашивать женщину, испытала ли она оргазм. (В терминах той застенчивой эпохи: "Тебе было хорошо, дорогая?")
Когда К. еще раз, уже после акта, отказывает ему в новом свидании, он не понимает, что она отказывает окончательно, думает, что она занята завтра, послезавтра и еще, может быть, день-два, что он в состоянии пережить, но она спокойно, недрогнувшим голосом произносит столь пугающее поэтов и влюбленных "Никогда".
- Что значит "никогда"?
- "Никогда" значит "никогда", - размеренно, в такт движениям руки со щеткой, говорит К., и все ее змеиное тело изгибается и колышется. - А чего же ты хотел, миленок? Ты будешь изменять мне с моей же подругой, выставлять меня перед ней в дурацком свете, а я терпеть? На фиг мне этот цирк! Теперь дуреха вообразит, что она лучше меня. Как же! Ведь ты предпочел мне ее! Тебе-то что сделал свое черное дело и сбежал. А мне с ней, может быть, всю жизнь общаться, раз мы с детства подруги. И всю жизнь она будет смотреть на меня сверху вниз? Нет, я, может быть, не идеальная женщина и не лучшая в мире, но я себе цену знаю и на одну доску с другими ставить себя не позволю.
- Но я...
- Что - "я"? Кто - "я"? Нет здесь никакого другого "я", кроме моего "я". Не знаю ваших "я" и знать не хочу. Свое "я" можешь засунуть себе... Сам знаешь куда. Мне оно без надобности. У меня есть муж, мой идеальный любовник, мой непревзойденный трахальщик - он приехал вчера, ты представляешь? Представляешь, как он на меня набросился после целого месяца разлуки? Мы провели с ним такой вечер... А какая была фантастическая ночь! Я глаз до утра не сомкнула.
У К. такой свежий, такой здоровый вид, что и младенец усомнился бы. Как же, глаз она не сомкнула! Восемь часов здорового сна, не меньше. Но бедняга верит всему.
- Значит, вчера...
Он не договаривает. Бессмысленно говорить о том, что было вчера. Вчера его сослуживцы устроили вечер в ресторане, вчера он танцевал и ухаживал за другой женщиной, подругой своей сегодняшней женщины, привел ее домой, занимался с нею любовью на этой же самой кровати, на которой они только что лежали с этой женщиной, и так же - почти так же - стояла та, вчерашняя женщина, у зеркала и расчесывала короткие белокурые волосы (если поискать, наверняка на коврике возле зеркала, на котором стоит босыми ногами его сегодняшняя женщина, можно найти несколько светлых волосков вчерашней вперемешку с упругими, вьющимися черными волосками сегодняшней - не забыть бы пропылесосить коврик и вообще навести чистоту в квартире перед приездом жены, проходит, словно строка объявлений на экране, совершенно трезвая мысль), а он стоял сзади, прижимался к ее упругому заду, клал голову ей на плечо, гладил полные груди, живот, мешал причесываться - и вовсе не думал о том, чем занята его сегодняшняя женщина, не беспокоился о ней. Он ведь предупредил, что будет занят, и она легко приняла его занятость: вот и славно, сказала она по телефону, займусь наконец домашними делами, столько стирки скопилось, и вообще, надо навести порядок в доме, а то муж приедет и ужаснется, чем, спросит, ты тут занималась жена, с кем блудила? А вот, скажу, с Алешей Поповичем (она находила, что он чем-то смахивает на юного богатыря с картины Васнецова, копия которой висела у нее в спальне напротив кровати) блудила...
Он испытал тогда мимолетный укол страха - что-то подсказывало ему, что в ее шутках всегда прячется крупица правды, что при соответствующем раскладе она и впрямь спокойно сдаст его мужу, - но в то же время пережил прилив горделивого чувства; как и всякому любовнику, ему было приятно выискивать в словах любовницы смысл, которого она в них не вкладывала: это он был причиной ее пренебрежения домашними делами, ради него она рисковала возможностью не угодить мужу...
Оказывается, не ради него. И не тому радовалась, что сможет беспрепятственно заняться стиркой. И не потому так легко приняла его признание в измене, что и не ждала от него верности. Просто он уже не был ей важен со всей своей верностью-неверностью, он уже не имел значения, был выведен за скобки возвращением мужа - ее идеального любовника, ее искусного трахальщика. И прощальный дар - несколько минут наслаждения - был отравленным даром, укусом ядовитых зубов, теперь след от раны, нанесенной ею, не заживет так быстро, как если бы она сразу обиделась и ушла, теперь он дольше будет мучиться и болеть ею, и мучение это начнется прямо сейчас - потому что уже сейчас он не может, не имеет права прикоснуться к этому длинному, стройному, смуглому телу, которое только что ласкал и мучил на смятой постели, частично тоже отраженной в зеркале, вмещающем их обоих.
Словно для того, чтобы убедиться в том, в чем и без того заранее уверен, он кладет руку ей на поясницу, на то место, где талия мучительным изгибом перетекает в бедро - и К. спокойным, но резким, не оставляющим иллюзий движением отстраняется: "Не надо!".
И он убирает руку - не сразу, выждав несколько драгоценных секунд, в течение которых ладонь навсегда впитывает в себя этот мучительный изгиб, - и даже сейчас, десятилетия спустя, вспоминая К., он может в точности так же изогнуть ладонь, как она изгибалась на ее пояснице. Было бы интересно, думает он, сравнить изгиб ладони с оригиналом - что вряд ли будет лестно для оригинала, ибо за четверть века его безжалостная любовница наверняка изрядно состарилась и располнела.
6
- Одевайся, - деловито приказывает К., заканчивая расчесывать волосы. Проводишь меня до автобуса.
Этими словами подводится черта под их отношениями. Прежде он не провожал ее - К. требовала строжайшей конспирации. Теперь конспирация не нужна: они виделись в последний раз, и даже если кто-то увидит их вместе - наплевать!
Однако проводить можно не до дома, как он хотел бы напоследок, но только до автобуса. Потому что там, на той остановке, где она выходит, ее будет ждать муж. Наверняка будет. Он настоящий мужчина, превосходный... нет, непревзойденный трахальщик и суровый мачо, у него не в обычае встречать жену на автобусной остановке, но сегодня он сделает исключение. Ведь сегодня только второй день, как он вернулся, их второй вечер, который они заранее решили провести вне дома, у друзей или в ресторане, а впереди ждет вторая ночь - еще более приятная, чем первая, потому что тогда он слишком горел от нетерпения и был чересчур тороплив, к тому же устал с дороги, сегодня же он чувствует себя посвежевшим и отдохнувшим и в такой боевой форме, что ему неловко стоять на автобусной остановке - кажется, что стоящие рядом люди видят, как у него все мгновенно делается на взводе, стоит только вообразить свою красавицу-жену. И вот она уже совсем скоро спорхнет с подножки автобуса прямо в его объятия - такая легкая, такая невесомая в летнем открытом платье, даже непонятно, чем там держится ее роскошная, при общей худобе, грудь, можно подумать, что под платьем на ней невидимый, но туго стянутый корсет, - и такая беспечная, что мужу и в голову не придет заподозрить существование только что отставленного любовника на том конце автобусного маршрута, ему не понять, что прыжок с автобусной подножки по сути - прыжок из одной постели в другую, в чем отставленный Алексей Михайлович мог бы усмотреть некоторое преимущество своего положения перед положением ни о чем не подозревающего мужа.
7
Однако вряд ли Алексей Михайлович может в чем-то видеть свое преимущество. Напротив, ему кажется, что все преимущества на стороне мужа. Сам бы он предпочел оказаться обманутым, но не подозревающим об обмане мужем, нежели брошенным любовником. Ему кажется, что он не просто предпочел бы - он уже хотел быть мужем К., уже подумывал о том, чтобы сделать ей предложение. Типичный ход мысли обманутого или брошенного мужчины, желание которого обладать женщиной стократ усиливается, когда обладание становится невозможным, и в ход пускаются ранее отсутствующие, но обнаруженные задним числом чувства и намерения.
Если бы только К. позволила, если бы она захотела еще немного поиграть на чувствах Алексея Михайловича, она дождалась бы от него и слез, и обещаний, и признаний в любви, что доставило бы ей дополнительное острое удовольствие, стоящее того, чтобы раз-другой переспать с уже отвергнутым любовником.
Но ей не нужны игры, не нужны признания. Она и не думает уже о нем, о рыцаре печального образа Алексее Михайловиче, который стоит рядом и не может поверить, что ее здесь уже нет, что она уже ушла из его жизни навсегда.
Навсегда, друг мой, именно навсегда. Такое бывает в жизни - и с тобой будет еще не раз. И ты это понимаешь, только не хочешь в этом признаться. Но разве покуда вы с К. шли от подъезда до автобусной остановки, ты не чувствовал, что идешь рядом не с прежней К., а с другой, совершенно чужой тебе женщиной? Конечно, чувствовал. Вовсе не так ты наивен и ненаблюдателен, как хочешь выглядеть. Да и трудно было не почувствовать, когда с ее стороны потягивало, дуло на тебя вселенским холодком... (Странный запах у вселенского холодка. Ждешь, что будет обдавать тебя неземной, космической свежестью, а попахивает не то тухлой рыбой, не то моргом...) А она, вычеркнув тебя из своей жизни, не считала нужным более вникать в твои чувства, и в то время как ты старался хранить скорбное молчание, она деловито и непринужденно болтала: о каких-то не то купленных, не то так и не купленных занавесках; о билетах на концерт заезжей знаменитости - три дня назад вы еще собирались пойти на концерт вместе, но теперь для тебя не было места в концертном зале, билеты были приобретены в расчете на вернувшегося мужа; о том, как они с подружкой ходили в субботу в сауну; о сломанном холодильнике и присмотренном в магазине новом кухонном гарнитуре...
Вот это и есть навсегда, мог бы я объяснить Алексею Михайловичу. Оно именно такое - с припахивающим рыбой холодком и разговорами про сауну, холодильник и кухонный гарнитур, а вовсе не трагичное и непереносимое, как ты воображал. Утешься этим, потому что в мелких бытовых деталях - холодильнике, сауне, занавесках, билетах на концерт - залог твоего будущего успокоения. Не будь сауны и билетов на концерт, мы жили бы в мире, где возможны трагедии на почве любви. Как в театре. Но мы не в театре, друг мой, мы на Земле - и живем проще и приземленнее. И счастливее - потому что наделены способностью забывать.
"Счастливее? - спросил бы меня Алексей Михайлович двадцать лет назад. Сейчас он такого уже не спросит. - Но разве можно стать счастливым, что-то забыв? Мне кажется, что человек только тогда и счастлив, когда в его памяти совсем свежи воспоминания о только что пережитых мгновениях страсти. А когда я их забуду - что же мне тогда останется?" - "Ну хорошо, - согласился бы я двадцать лет назад. - Возможно, счастье - не самое подходящее слово. Но в то, что именно способность забывать делает нас спокойными и довольными жизнью, - в это ты все-таки должен поверить..."
...........................................................................
............................
- Ладно, не расстраивайся, - снизошла к его страданиям К. - На вот, платок возьми, а то у тебя слезы в глазах...
И поднялась на подножку автобуса. А платок так и остался у него навсегда: маленький, белый, отделанный по краям кружевами, с крохотным пятнышком алой помады в уголке.
8
В этой истории с К. Алексей Михайлович отделался довольно легко. Он хоть и страдал, лишившись прелестной любовницы, но страдал не слишком сильно. Только в те минуты, когда он стоял на остановке и смотрел вслед автобусу, - только тогда страдание его было велико. И только тогда оно было подлинным - из числа тех страданий, на какие мы с вами способны не каждый день. Такое страдание украшает человека. Делает его лучше и чище. Возвышает над собой. Жаль, что ненадолго.
Когда Алексей Михайлович отвел глаза от исчезающего вдали автобуса, когда машинально опустил руку с платком (до этого он театрально прижимал его к губам), когда достал пачку сигарет и щелкнул зажигалкой - тогда он еще содержал в себе страдание целиком, во всей его первозданной силе и чистоте. Но едва он глубоко затянулся, испытав при этом непривычное, усиленное по контрасту со страданием, удовольствие, едва повернулся и сделал первый неуверенный шаг, чтобы уйти с остановки, что-то в нем шевельнулось, будто стрелка чутких весов, и страдание его пока что едва заметно, но уменьшилось.
И с каждым шагом, приближающим его к дому, оно становилось все меньше и меньше. И даже не в том дело, что меньше - человеку не обязательно взваливать на себя неподъемную ношу, чтобы глубоко и по-человечески страдать, вполне хватит и несчастья средней величины, - а в том, что с каждым шагом и каждой сигаретной затяжкой его страдание становилось уже не таким настоящим, не таким всеобъемлющим. Уже не страдание полностью заполняло и растягивало оболочку в форме мужчины двадцати пяти лет от роду с искаженным болью лицом, вытесняя из нее все мелкое, суетное, пошлое, а мужчина двадцати пяти лет от роду нес в себе наряду с мелким, суетным и пошлым еще и страдание. И поскольку он не мог себе позволить отдаться страданию целиком - такая возможность предоставляется только героям дамских романов, - а должен был продолжать жить своей привычной жизнью, ему кроме страдания требовалось многое другое, по большей части мелкое, суетное и пошлое, однако объем оболочки был ограничен, и ему приходилось все сильнее и сильнее сжимать свое страдание, делать его соразмерным прочим эмоциям, чтобы оно заняло лишь отведенную для него часть объема, нашло место в общем ряду, как новая, очень важная, но все же стандартного размера книга находит место на книжной полке, которая с виду кажется забитой до отказа.
Пару дней спустя страдалец уже с некоторым трудом отыскивал среди мелкого, суетного и пошлого свое заметно уменьшившееся страдание. Пожалуй - слишком уменьшившееся, почти до неприличия, так что и страданием его теперь трудно было называть - так себе страданьице. И ему приходилось преувеличивать его, высиживать, как яйцо, чтобы оно стало чуточку побольше и поживее, потому что оно было единственным напоминанием о пережитом. Однако это было бесполезное занятие: подчиняясь объективным законам, страданьице неумолимо сокращалось с каждым днем, и примерно неделю спустя ему уже приходилось делать ощутимые усилия, чтобы хоть что-то почувствовать, а по прошествии двух недель от страданьица осталось только слово, пустая графическая оболочка, разбитая скорлупа - без цыпленка и без яйца.
Именно тогда Алексей Михайлович вывел свой личный Первый закон любовной термодинамики. Закон этот гласит:
"После того, как любовные отношения между мужчиной и женщиной прекращаются, страдания, причиненные разрывом, длятся ровно половину того срока, что длились отношения".
9
Страданьице не помешало Алексею Михайловичу наилучшим, как ему казалось, образом подготовиться к возвращению жены: коврик был тщательно пропылесосен, мешок пылесоса очищен от спрессованной пыли (он допускал, что Людмила произведет археологические раскопки и обнаружит в слежавшейся пыли женские волосы: длинные, вьющиеся, черные - К., и короткие, светлые - О.), полы вымыты, постельное белье сдано в прачечную, бутылки - в приемный пункт, и не осталось вроде бы никаких улик, никаких свидетельств его двойной неверности, если, конечно, наблюдательные соседи не поспешат осведомить жену о происходивших в ее отсутствие безобразиях.
Соседи не поспешили. Но брак Алексея Михайловича это не спасло. Напрасно он терзался ревностью, напрасно подозревал Бабника, напрасно старался опередить жену, отомстить ей за неверность до того, как она изменила ему. Она, конечно, изменила, но на целостности их брака эта мимолетная измена, уравновешенная двумя полноценными изменами самого Алексея Михайловича, не сказалась.
Хотя как знать... Тут сработала достаточно сложная ассоциация идей. Когда уверенный в себе Бабник отработанным движением завалил трепещущую в ожидании Людмилу на небрежно застеленную койку, ей, надеявшейся испытать какое-то неведомое, сказочное блаженство, неожиданно припомнились обстоятельства их с Алексеем Михайловичем знакомства. Такая же там была небольшая комната в общежитии, только не с двумя, как здесь, в доме отдыха, а с тремя впритык поставленными койками; так же точно распаленно дышал на нее алкоголем и табаком будущий супруг; так же точно совокупляться приходилось молча и быстро, в постоянном страхе, что кто-нибудь войдет и увидит. И так же точно, сделав свое дело, ее первый после мужа любовник отвалился от тела и закурил. А потом и вовсе торопливо попрощался и ушел.
Тут она впервые поняла смысл выражения, которое часто употребляли ее подруги, рано повыходившие замуж, и коллеги - две солидные, заметно за сорок, дамы, учившие ее жить. Не нагулялась, говорили они про женщину, которая, вырвавшись на курорт, спешит наставить рога мужу. Не отгуляла свое.
А я ведь действительно не нагулялась, с острой жалостью к себе думала Людмила, сидя в одиночестве покинутой любовником спальни. В прямом смысле не нагулялась. Я ведь совсем молодая еще. Можно сказать, девочка. Гадкая девочка. Ну и что? Я была хорошая девочка раньше - а что я видела? Как поступила в университет со школьной скамьи, так полгода буквально пробегала шальная, надышаться не могла вольным воздухом большого города - после нашего-то городишки, где каждая собака тебя, блин, знает и родители за тобой бдят с утра до ночи, как бы доча в подоле не принесла. И только, блин, очухалась немного, приноровилась, начала понимать что к чему - нарисовался будущий супруг, красавец неописуемый, драгоценный Алексей свет Михайлович. И долго не размышляя, с размаху - куда? Да в койку, в койку, да еще и мордой вниз, потому что ему, подлецу, до безумия нравится, видите ли, моя аккуратная круглая попка, он от нее торчит, оказывается. И так вот оставшиеся четыре курса - то мордой в подушку, то ногами в потолок - и все с ним, с ним ненаглядным, на других и посмотреть не моги.
А что кроме койки в общежитии? Ну, погулять иногда выведет, в кино, если фильм, который ему нравится. Ну, в ресторан. На каток выбирались, помнится, но редко. К родителям его ездили в деревню, в Тюменскую область. А больше и вспомнить нечего. Никаких тебе романтических ухаживаний, прогулок при луне, цветов охапками. Девчонки, дуры, мне еще завидовали: надо же, какая любовь, с первого курса и до конца вместе, студенческая свадьба, отдельная комната в общежитии (потому что отличники оба, он даже Ленинский стипендиат), такое счастье, такое счастье тебе, Людмилка, привалило!..
А что осталось от этого счастья? Мордой в подушку, два аборта, волосы, вечно пропахшие дымом его сигарет, от которых меня тошнило, пока сама не научилась дымить. Фотографии студенческой свадьбы - сплошь улыбки да поцелуи, а мне так хотелось послать всех к этой самой матери и бежать. Сама не могла понять, почему хочется. Не скажешь ведь, что не любила. Любила его, еще как. И он вроде тоже. Чувствовала, наверное, что рано или поздно задушит он меня этой любовью, как подушкой.
10
После таких размышлений молодую женщину не тянуло снова встречаться с Бабником. Да и он успокоился: отметился, добился своего - и достаточно. К тому же и жена его стала как-то приторно ласкова с Людмилой, и вспомнились смутные слухи о ее не совсем обычных наклонностях. В другом настроении, Людмила, может быть, и не прочь была бы попробовать непривычно-остренького, но не теперь. Теперь ей хотелось чего-то иного, воздушного, невесомого и обязательно чистого - чтобы прикосновение мужской руки к кончикам твоих пальцев заставляло дрожать всем телом, а не так, чтобы выпить по двести грамм в курортном ресторане, пообжиматься на танцплощадке под знойное танго, выплевываемое в микрофон сквозь желтые лошадиные зубы затраханного вида певицей, - и в койку. Мордой в подушку. Или, для разнообразия, ногами в потолок.
Бабник предпочитал ногами в потолок: его, видите ли, заводила не Людмилина круглая попка, а ее чуть продолговатая грудь, которой сама Людмила немного стеснялась, потому что у нее вокруг сосков росли длинные черные волосики. Бабник от этих волосиков чуть не кончил преждевременно. Но с собой совладал опыт.
Думалось, что после Бабника уже ничего другого не будет, страшно хотелось домой, к мужу - хоть и не было у них романтики, но все же свой, родной человек, залезешь под одеяло, к нему под бочок, уткнешься в него носом - и так спокойно, так сладко спится, никакой романтики не надо, - но тут она познакомилась с молодым инженером с их завода, и между ними завязался робкий, совсем наивный, детский роман, какого ей как раз и не хватало. Были и долгие прогулки при луне, и букеты алых роз, и даже стихи - вот уж чего в ее жизни точно не было, так это стихов в ее честь, если не считать примитивных поздравлений с днем рождения, - но такие вирши по заказу она и сама могла сочинять.
А тут были настоящие стихи, печальные, проникновенные, написанные на небольших листочках плотной, чуть желтоватой бумаги черными чернилами, его аккуратным, очень разборчивым почерком:
Мы встретимся в толпе, в разгаре дня
Меня не различишь ты среди прочих;
Нас ночь сведет, но под покровом ночи,
В кромешной тьме - узнаешь ли меня?..
Это было самое первое, анонимное, потому что еще не были знакомы. Он тайно подкладывал листочки со стихами на ее столик, прятал под салфетку, и однажды она подкараулила его за этим занятием - и так они познакомились. И потом он уже шептал стихи ей на ухо во время тех романтических прогулок при луне, о которых она мечтала как о несбыточном, и лишь затем вручал очередной желтоватый листочек, который она берегла, как драгоценное предсказание судьбы.
Одно только немного встревожило ее, когда они стали подробно рассказывать друг другу о себе. Немного напугало Людмилу то, что юный инженер еще там, в их родном городе, был заочно, не видя никогда Людмилы, влюблен в нее. Вернее - в ее несравненный голос. Он так и сказал: несравненный - отчего она, однако, не пришла в восторг.
- И где же вы слышали мой несравненный голос? - спросила она, заранее догадываясь, каким будет ответ.
- По радио, Людмила Васильевна, - ответил он, глядя на нее с обожанием. Ни одного вашего выступления не пропускаю. Ваш голос - я, знаете, просто упиваюсь им...
Ну вот, думала она. Одному подавай мою круглую попку. Другому - грудь с волосками. А этому - голос. Кончится тем, что он вообще откажется со мной встречаться, будет часами со мной беседовать по телефону, чтобы спокойно, без помех, наслаждаться моим несравненным голосом. А если я, не дай бог, охрипну или вовсе голоса лишусь, он тут же меня бросит. Потому что я целиком, но без голоса, ему не нужна.
11
Людмила - первая моя героиня, которая столкнулась с этой разновидностью любви: любви не к человеку как таковому, а к какой-то части его души или тела. Она первая еще робко, по-студенчески, задумалась, почему иногда человеку тяжело выносить другого человека. Не только физическое присутствие рядом, но и сам факт его существования. Если, конечно, воспринимать другого человека так же, как воспринимаешь себя, - то есть целиком, во всех его внешних и внутренних проявления.
Алексей Михайлович вывел бы из этого целую теорию. Но Людмила была практична - и мысль свою использовала позже на практике. Став хозяйкой собственной газеты, чей желтоватый окрас ничуть ее не шокировал, она отвела специальный уголок для такого рода любителей - "Магазин запчастей". Название присоветовал второй муж -инженер на заводе по производству запасных частей для грузовых автомобилей.
И сколько же писем с откровениями, сколько фотографий самого интимного свойства приносила ей ежедневно почта! Изрядно их оказалось в маленьком уютном городке - поклонников женских ножек, грудей, шей, ушек, пальчиков, писек и попок... Ну, и женские особи не отставали, и предметы их восторга, снятые на цветную пленку и отпечатанные в натуральную величину, причем рядом обязательно для сравнения была приложена линейка, спичечный коробок, бутылка с портвейном, а один раз почему-то масляный насос от ЗиЛ-130, могли бы смутить кого угодно, только не ее, своим давним курортным опытом подготовленную к такому обороту.
Кончилось это печально: в городе завелся маньяк, не удовлетворявший свое больное либидо присылкой фотографий излюбленных местечек - он присылал по почте заспиртованные большие пальцы ног, которые отрезал у живых женщин. Подкарауливал в уединенном месте, усыплял хлороформом или оглушал ударом по голове, профессионально ампутировал большой палец (всегда на правой ноге), погружал его в заранее заготовленный пузырек со спиртом и отправлял по почте в Людмилину газету. Рану на ноге он всегда зашивал, чтобы жертвы не истекли кровью.
Непосредственной угрозы для жизни маньяк не представлял, но женщины были в панике: близилось лето, раздел мод в Людмилиной газете обещал возвращение открытых босоножек на средневысоком каблучке, а какие могут быть босоножки без большого пальца... Так что "Магазин запчастей" - "Отдел уродов", как называли его между собой сотрудники редакции, - Людмиле пришлось прикрыть.
12
Но это было позже, тогда же пришлось выбирать: или оттолкнуть человека, подвергнувшего ее частичной разборке, выбравшего из всего, что составляло ее драгоценную сущность, только голос, ради мужа, предпочитавшего круглую попку, или уйти от мужа и приголубить робкого влюбленного в надежде, что со временем он полюбит и остальное.
Неизвестно, что бы она предпочла, если бы не явное свидетельство измены мужа. Нет, не платочек с пятнышком алой губной помады, забытый Алексеем Михайловичем в кармане пиджака, - у Людмилы не было привычки обшаривать его карманы. Однако со свойственной мужчинам невнимательностью Алексей Михайлович, оставил на самом видном месте, у зеркала головную щетку Людмилы, которой по очереди воспользовались не слишком брезгливые и деликатные гостьи, - так что Людмила обнаружила в ней не только собственные волосы, но и чужие, к тому же двух разных видов: длинные, черные, вьющиеся и короткие светлые.
Находка разом избавила ее от чувства вины перед мужем. Она даже задним числом испытала подобие оргазма, которого не успела ощутить во время слишком лихого, слишком стремительного соития с Бабником. Ей захотелось повторить курортное приключение - и она тут же позвонила Бабнику и назначила свидание здесь же, в оскверненной мужем квартире, благо что днем муж был на работе, а у нее с Бабником еще оставалось шесть дней до отпуска.
В эти шесть дней она постаралась не потерять даром ни одной свободной минуты и в скачке на супружеской постели побила рекорд Алексея Михайловича, установленный за три недели. И притом изменила мнение о выносливости и изощренности Бабника в лучшую сторону и начала находить, что не так уж и неприятно - ногами в потолок. Ей даже жалко было, что невозможно объяснить этим мужчинам, в первую очередь - мужу, что испытываешь, когда лежишь вот так, голая и потная, с растрепанными волосами, задрав ноги в потолок, и тебя е...т чужой волосатый мужчина. Больше всего ей нравилось, что е...т именно чужой мужчина, не муж и не тот, нежно влюбленный, и нравилось употреблять в качестве определения того, что он с ней проделывает, самое грубое, но и самое точное слово.
13
Людмила сознавала, что изменяет не только мужу, для нее уже почти бывшему, но и поклоннику, претендующему на роль мужа будущего. Но не испытывала угрызений совести. Что-то ей подсказывало, что их с будущим мужем отношения будут слишком ровными, слишком нежными, слишком нормальными, чтобы доставить ей то острое, чуточку извращенное наслаждение, какое доставлял умелый и безжалостный любовник, терзающий и ублажающий ее плоть снова и снова под сочное хлюпанье зеленоватых гардин. Ей еще многому придется будущего мужа обучить и, к сожалению, обучить не для себя, а для какой-нибудь чужой бабы, на которую он рано или поздно кинется, чтобы доказать свою мужскую состоятельность, поскольку по отношению к ней, Людмиле, он всегда будет чувствовать себя учеником. И она была готова выйти за него замуж с совершенно спокойной совестью и твердой уверенностью в том, что когда ей очень-очень-очень понадобится, она всегда сумеет найти для себя настоящего Мужика, способного глубоко, до основания потрясти все ее женское существо.
Она преодолела искушение поведать мужу о своем курортном приключении и его местном продолжении - чтобы сделать ему больно, чтобы отомстить за неверность, которая, как она сознавала, была для него ответом на ее предполагаемую измену. И хотя ее измена состоялась, может быть, раньше, чем он привел сюда этих женщин (по волосам на щетке невозможно было определить дату), но он ведь не мог точно знать, что ее измена была, а значит, не имел права ей мстить - и потому должен был оставаться виноватой стороной.
В результате муж получил усеченную, невинную версию, подкрепленную желтоватыми листочками со стихами и бережно засушенной алой розой. Искушенный собственным опытом Алексей Михайлович не хотел верить в полную невинность отношений счастливых влюбленных, но что-то в голосе его жены, в ее взгляде подсказывало ему, что тут она говорит чистую правду.
Что делать? Инженер холост, они с женой - бездетны, никакой трагедии и даже драмы из развода выкроить нельзя. А мелодрама, думал Алексей Михайлович, это не мой жанр. Мне вовсе нет дела до них и до их дурацкой любви, какого хрена я буду цепляться за то, что мне самому не так уж и нужно? Vaya con Dios! - сказал он влюбленным на прощанье любимую фразу своего начальника, редактора заводской многотиражки, испанца по происхождению, что было не совсем точно: отправиться с Богом предстояло ему самому.
Вышло даже удачно: имея за плечами факультет журналистики, он не слишком комфортно чувствовал себя в многотиражке, а отрабатывать по распределению предстояло еще почти год. Но он к тому времени напечатал несколько заметок и даже пару больших статей в областной газете, ему предлагали там место, и развод и связанная с ним необходимость перемены мест пришлись кстати. Vaya con Dios! - сказали ему на прощанье на чистейшем кастильском наречии - спасибо, что хоть не mandarlo al carajo!1 - и он отбыл.
14
Так получилось, что после университета Алексей Михайлович попал в единственную на весь город многотиражку, а Людмила - на городское радио. Могло быть наоборот, но редактор городского радио, услышав ее голос - глубокий, богатый интонациями, не изуродованный характерным уральским произношением, сказал безапелляционно: "Этот голос должен быть у нас!" - и пылкий испанец, как истинный кабальеро предложивший место вначале даме, уступил.
Однако после того, как возник инженер, влюбленный в голос, предназначенная голосу роль была завершена, отыграна, отныне он должен был принадлежать только одному человеку - будущему мужу. И когда место Алексея Михайловича в многотиражке освободилось, Людмиле показалось естественным занять его. Шел сентябрь, искать молодого специалиста было поздно, к тому же на радио жаждала вернуться после декретного отпуска женщина, чей голос был заменен в свое время Людмилиным, так что было легко достигнуто соглашение сторон. А буквально через полтора года вдруг скоропостижно, от инфаркта, скончался главный редактор - и его место сначала временно, а потом и постоянно заняла молодая перспективная журналистка.
Позже, когда времена переменились, бывшая жена Алексея Михайловича начала выпускать первую в городе коммерческую газету: немного эротики, много рекламы, телевизионная программа, гороскопы, политические анекдоты - и под этим соусом неназойливая, но мощная агитация за фактического хозяина газеты, крутого бизнесмена, прибравшего к рукам уже половину города и планирующего прибрать и вторую.
Молодой инженер к тому времени тоже оперился: начав своевременно отстаивать демократию, он отстаивал ее уже профессионально из созыва в созыв и со временем стал председателем городской Думы.
При этом он и вся Дума думали в правильном направлении - так что позиция газеты его жены и его собственная никогда не расходились.
Процветание бывшей жены и ее нынешнего супруга порой заставляло Алексея Михайловича задуматься о каких-то гипотетических упущенных возможностях: останься он в городе, глядишь, сам бы стал главным редактором многотиражки, потом вместе с женой завел бы коммерческую газету, глядишь - и в депутаты бы пробился не хуже ее инженерика... Но думалось об этом легко, беспечально и не слишком всерьез: жизнь не имеет сослагательного наклонения, бесполезно пытаться изменить прошлое, к тому же, был убежден Алексей Михайлович, прошлое столь же вероятностно и многовариантно, как будущее, и если бы, допустим, сейчас он фантастическим образом вмешался в прошлое, изменил его, остался бы в многотиражке, то в силу каких-то незаметных, но важных факторов, обусловленных его, а не его бывшей жены появлением, инфаркта с пламенным испанцем-редактором не приключилось бы, и он до сих пор продолжал бы руководить своим любимым листком. Ведь он был еще не стар, этот испанец, он только казался молодому Алексею Михайловичу пожилым человеком, а на деле был даже моложе его нынешнего.
К тому же на то, что еще до болезни редактор сделал Людмилу ответственным секретарем, то есть своим фактическим заместителем и правой рукой, наверняка повлияла ее женская привлекательность: бывшие коллеги рассказывали позже, что испанец при всех целовал Людмиле руки и называл ее не иначе как mi vida[1] , про себя же сказал однажды, чуть не плача (будучи, правда, под шофе), что он nostalgia hecha hombre. А когда бывший коллега Алексея Михайловича спросил, что это значит, ответил непонятно: "Тебе ни к чему это знать, сынок, когда понадобится, ты сам узнаешь, без перевода".
[1] Пошел к черту! (испанск.)
И странное дело: когда много лет спустя Катя скажет ему то же самое про себя, только по-русски, Алексей Иванович, никогда специально не учивший испанского языка и сохранивший в памяти лишь несколько любимых выражений покойного шефа, каким-то чудом вспомнит и поймет, что именно это и означали слова стареющего испанского кабальеро. И мы с вами тоже поймем это одновременно с Алексеем Михайловичем, не раньше, а раньше нам эти слова знать ни к чему.
15
Примерно за год до смерти мужа Виктории Алексею Михайловичу пришлось снова побывать в этом городе. Там он случайно встретился с К. в одной компании. Он узнал ее сразу - более того, ему показалось, что она совсем не изменилась со времени их последней встречи. Разве что похудела немного. А он почему-то думал, что с возрастом она раздастся и превратится в настоящую матрону. Он ошибался - и имел возможность убедиться, насколько ошибался, для этого ему было достаточно приложить к ее талии свою ладонь, которая помнила прежние изгибы ее тела.
В компании она была не одна, а с мужчиной примерно ее возраста. Судя по всему, они были не мужем и женой, а любовниками - причем всячески подчеркивали это, демонстрировали свои отношения, гордились ими, рассказывали со смехом разные интимные подробности, детали своего знакомства.
- Познакомились мы, кстати, очень давно, - улыбаясь, рассказывал спутник К. - И даже слегка были увлечены друг другом. Но характерами по молодости не сошлись. А тут вот встретились снова, как у Дюма, двадцать лет спустя - и подошли друг другу в самый раз.
- Ну уж двадцать! - поправила его К. - Это ты, милый, загибаешь. Больше двадцати лет прошло, намного больше... Скорее к тридцати приближается.
- Может быть, и больше, милая, - возразил тот, машинально приглаживая остатки вихров, плохо прикрывающих заметную лысину, словно названное ею завышенное число влекло за собой автоматически и сокращение числа волос и увеличение размеров лысины, - но не настолько, как ты тут насчитала. Год или два в тут или иную сторону - согласен. А если больше - развод и имущество пополам!
И громко, на публику, захохотал.
Алексей Михайлович украдкой посмотрел на К. Она ответила ему прямым, как удар в лицо, взглядом. Совершенно спокойное, невозмутимое выражение лица, холодный блеск узких, вытянутых к вискам серых глаз, все то же змеиное, стремительное движение остренького язычка, облизывающего тонкие губы. И ни намека на сожаление о прошлом, или на раскаяние, или, напротив, прощение если она во всем винила его. Ничего. Твердость, переходящая в упертость. Одна-единственная возможная точка зрения, которая верна только потому, что принадлежит ей. И лишь едва заметный кивок, вполне возможно, просто привидевшийся ему, почудившееся или имевшее место приглашение... К чему? К откровенному разговору? Или просто к танцу?
Он пригласил ее на танец. И покуда они медленно двигались в такт старой, памятной теперь разве что их поколению мелодии, он смотрел в ее сощуренные глаза, улыбался, говорил о пустяках, но ни о чем не спрашивал. А зачем спрашивать? Какая разница - помнит она или не помнит? Хорошо ей было с ним или так себе? Даже если так себе, если с этим потным и лысеющим лучше - разве Алексей Михайлович позавидует ему? Разве захочет оказаться на его месте? Начать заново двадцать с лишним лет спустя? Вполне возможно, что еще совсем недавно он бы затруднился с ответом на этот вопрос. Но только не теперь. Теперь он надежно защищен от нее. У него есть от нее невидимая, но очень прочная броня, которая называется нелюбовь. А есть ли такая броня у нее? С этим пусть она сама разбирается. Но если она до сих пор не может простить его, если смотрит на него так, словно ищет место куда укусить, значит, в конечном счете он выиграл. Потому что глядя на нее, он не испытывает ни прежнего острого, сводящего с ума желания, ни мук ревности, ни даже мысли о том, чтобы что-то изменить в прошлом. Ровным счетом ничего...
Глава третья
Вторая сторона правды
1
Что лучше: точно знать, что женщина принадлежит не только тебе, но и другому, или пребывать в счастливом неведении?
Вот-вот - именно в счастливом. Неведение - уже счастье. Ну, если и не счастье, то безмятежность, без которой само счастье представляется невозможным. Главное, чтобы неведение было полным, ничем не нарушаемым, чтобы не подтачивали его сомнения и подозрения. Для этого возлюбленная должна обладать особым тактом, умением так преподнести любовника самому себе, чтобы он не допускал возможности появления соперника. Одна неосторожная шутка, намек, излишняя подробность в случайном разговоре - и вот уже он встревожен, он начинает думать, сомневаться, сопоставлять факты - и в конце концов от безмятежности не остается и следа и с мрачным, натянувшимся, как маска ревности, лицом устремляется он на поиски доказательств.
Он найдет их, можете не сомневаться. Они всегда есть. Всегда есть еще кто-то - хотя и не обязательно соперник в прямом смысле этого слова.
Может быть, старый приятель, которому позволяется совсем немного: дружеское - почти дружеское - почти любовное - объятие, поцелуй в щечку на прощанье, ласковое пожатие руки...
Может быть, бывший любовник - страсти давно отгорели, остались лишь приятные воспоминания и то особенное доверие между людьми, то тайное знание о том, что было между ними, что создает особенную интимность, непонятную и недоступную другим...
Может быть, просто случайный ухажер: подошел на улице, сказал комплимент, подарил розу, проводил до дому, попросил номер телефона - ничего серьезного еще не было и, вполне возможно, никогда и не будет, никакого значения в глазах женщины этот случайный спутник не имеет, но она не преминет воспользоваться им, чтобы лишний раз подразнить ревнивца, а потом отбросит, как палочку от съеденного эскимо...
Неважно, кто это будет. Главное, что ревнивый любовник рано или поздно наткнется на искомые доказательства. И какое-то время - очень недолго - будет воображать, что приобрел дополнительную власть над своей возлюбленной. И что стоит ему только предъявить свои доказательства, как она тут же раскается и с рыданиями бросится ему на шею, умоляя о прощении. Как бы не так!
Бедный любовник, наивный любовник, глупый любовник. Ты сам все испортил. Пока ты ничего не знал, пока она знала, что ты ничего не знаешь, ты мог сколько угодно тешиться иллюзорным счастьем, и твоя возлюбленная еще долго позволяла бы тебе это. Но ты сам разрушил иллюзии. Ты разбил кривое зеркало, которое было сконструировано таким хитрым образом, что уродливое и пошлое, отражаясь в нем, выглядело возвышенным и прекрасным. Ну так и любуйся теперь неприглядной действительностью! Любуйся один - потому что ни одна женщина не согласится с тем, чтобы мужчина увидел ее в истинном свете, при беспощадном и трезвом свете дня, со всей ее хитростью, лживостью, мелочностью и суетностью, без которых, однако, женщина не была бы женщиной и которые настоящий мужчина умеет прощать и ценить.
- Но мне не нужны иллюзии! Мне нужно настоящее счастье! - возопит обиженный на собственную глупость любовник.
Ты еще глупее, чем кажешься. Нет никакого настоящего счастья и быть не может. Счастье - это и есть иллюзия, лучшая из иллюзий, какая только выпадает на нашу долю. И обращаться с нею надо очень бережно и осторожно. Как со стеклом. Не трясти. Не бросать. Не кантовать. Сумеешь сберечь свою иллюзию будешь хоть иногда чувствовать себя счастливым, не сумеешь - тебе же хуже.
Ну ладно, хватит болтать. Вот они, наши иллюзии, в крепком ящике с надписью "Осторожно! Стекло!", с нарисованной по трафарету рюмочкой, с предупреждениями: "Не бросать! Не кантовать!" Бери ящик с одной стороны, а я возьму с другой. И медленно, медленно, очень медленно и осторожно поднимаем... и несем. Несем, несем, несем... Далеко ли нести? А это уж как получится. Покуда сил хватит, покуда сможем нести - будем нести. Это ведь наши иллюзии. И никто их за нас не потащит, только мы сами. Так-то вот, брат. Такие вот дела.
2
Пока Алексей Михайлович и К. наслаждались первыми, еще не омраченными взаимными изменами, встречами, где-то неподалеку бродил постоянный, но временно отсутствующий любовник К., молодой преподаватель физики и химии, которого школьники и коллеги звали Виктором Сергеевичем, а К. - просто Виктором. Отсутствовал Виктор по причине мимолетного увлечения одной совсем юной девицей, даже имени которой он не удосужился узнать, а называл ее попросту малюткой. Ничего серьезного, кстати, легкомысленный, но не совсем безголовый Виктор себе не позволил. Ну, на машине покатал девочку. Ну, щелкнул пару раз на берегу озера, на полянке в траве - он уже тогда начал всерьез увлекаться фотографией, и "Зенит" всегда лежал в "бардачке" машины. Ну, в кино сходили на вечерний сеанс. Ну, съездили после кино на озеро, искупались голышом.
Однако в результате Виктор совсем забыл, что приглашен К. и ее подругой О. в ресторан, а когда вспомнил, было уже слишком поздно звонить К. и просить у нее прощения. К тому же он слишком хорошо знал свою подругу и был уверен, что его добровольное признание вины будет расценено ею как проявление слабости, а слабость, часто повторяла К., это единственное, чего я не прощаю мужчинам.
Пусть уж само как-нибудь рассосется, легкомысленно решил Виктор. Куплю завтра букет цветов, бутылку шампанского, придумаю что-нибудь про срочную работу - мы ведь не муж и жена, сама же говорила, что считает себя абсолютно свободной и мне предоставляет свободу...
Ну так и быть посему.
Однако когда на следующий день Виктор с букетом роз и бутылкой шампанского подкатил в немолодой, но ухоженной отцовской "Победе" к любимому подъезду подъезду любимой, любимому за одно то, что в нем любимая жила, - на его условный гудок "Та-та та-та-та-ааа..." не отозвался никто, не поднялась занавеска в любимом окне, не открылась дверь балкона, не махнула из форточки, успокойся, мол, сейчас выйду, любимая рука. Повторный сигнал не дал никаких результатов. И когда он вышел из машины, забыв в расстройстве ее запереть, когда поднялся на четвертый этаж, когда позвонил у знакомой двери, обитой старым рыжим дерматином, никто не отозвался ему, никто не отворил ему дверь и не впустил в утерянный, как он думал еще вчера, ненадолго, совсем ненадолго рай. В эту минуту рай показался ему утерянным навсегда.
Убедившись, что отклика не будет, Виктор вернулся к машине, завел двигатель - и помчался неизвестно куда. К счастью, он никого не переехал, не столкнулся ни с кем - и дожил до следующего утра, когда начал действовать целеустремленно и, как ему казалось, с умом.
И вот на следующее утро Виктор сидел в машине возле подъезда К. и ждал. Виктор знал, в котором часу она обычно выходит из дома и хотел для начала убедиться, что распорядок ее не изменился. Увы! Это было несчастливое для него утро: накануне К. во второй раз встретилась с Алексеем Михайловичем и провела у него вторую ночь. Виктор терпеливо прождал до половины десятого (обычно она выходила не позже девяти), поднялся на всякий случай на четвертый этаж, позвонил, но дома ее не было.
Это был тяжелый удар. Тем более тяжелый, что не оставлял никаких сомнений. Если бы он просто увидел ее с другим мужчиной... Если бы она пришла домой поздно, даже очень поздно... Если бы... Много всяких "если", которые имели бы вполне безобидное объяснение, но то, что произошло на самом деле, объяснить нельзя было ничем. Родители К. жили в другом городе, а привычки ночевать у подруг она не имела, о чем не раз говорила ему сама. И даже у него старалась не оставаться, разве что в самое первое время, когда их отношения только-только завязались. Значит, что-то завязалось у нее снова, но у же не с ним, а с кем-то другим.
В тот день он больше не пытался искать ее, он напился до беспамятства, нарочно постарался так напиться, чтобы ноги не шли, чтобы не взбрело спьяну в голову отправиться на поиски К., потому что добром это не кончилось бы. К его собственному удивлению, напиться до невменяемого состояния оказалось проще, чем он себе представлял.
3
На следующее утро он снова караулил у подъезда. И на этот раз не напрасно. Она вышла в обычное время и, как обычно, неторопливо двинулась к автобусной остановке. Виктор не выскочил из машины, чтобы предложить подвезти ее, как подвозил время от времени. Он достаточно хорошо знал К. и понимал, что стоит только проявить с ней слабину, стоит только показать, что она значит для него хоть чуточку больше, чем он для нее, как он уже никогда, никогда не будет чувствовать себя с ней на равных, она непременно воспользуется его слабостью, чтобы растоптать остатки его самолюбия, выжечь дотла его мужское эго, нарочно заставит его ревновать, будет провоцировать в нем приступы ярости, чтобы потом он униженно просил прощения и, даже получив его, все равно чувствовал себя перед ней виноватым.
С печальным и одновременно сладким чувством наблюдал он, как неверная возлюбленная проходит мимо. Неверная, но все-таки возлюбленная. Все-таки она стоила того, чтобы ее добиваться. И он может быть доволен собой - он добился ее. Она была его женщиной. Была? Да, он почти примирился с тем, что она была. Он был не из тех, кто цепляется за женщину до последнего.
Правда, ему было немного не по себе от того, что он принимает такое решение в одиночку, не попробовав хотя бы поговорить с К. Была все же крохотная, но вероятность того, ничего такого не было. А значит, для нее ровным счетом ничего не изменилось. И он может спокойно уехать сейчас, а вечером встретить у дверей книжного магазина, где она работала, и с беззаботной улыбкой предложить: "Ну что? Прокатимся?" И все пойдет обычным порядком.
Однако этот "обычный порядок" почему-то не представлялся ему сейчас пределом мечтаний. Их отношения успели слегка, совсем чуть-чуть, но все же превратиться в привычку, оттого и возникла, наверное, нужда в этой малютке, и теперь, когда он хотел вернуться к К., он хотел чего-то большего, чем прежние отношения. Вольно или невольно, но свое возвращение к К. (даже без учета ее предполагаемой измены) он ставил себе в заслугу - и подсознательно ждал какой-то награды, каких-то дополнительных проявлений чувств с ее стороны, может быть - чуть больше покорности, ибо К. всегда была чересчур строптива и самостоятельна и уж слишком, слишком старалась это подчеркивать в каждом своем слове.
Наверное, его бы вполне удовлетворило, если бы она сама ему позвонила или даже пришла к нему домой - знает ведь, что можно, родители на юге, дома только сестренка, которая уже видела К. и которой К. понравилась... Да, этого доброго жеста с ее стороны было бы вполне достаточно - будет вполне достаточно, решил Виктор, но если его не будет, значит, не будет ничего. А первым подходить и просить прощения я точно не стану.
4
Вечером он, как и планировал, поджидал ее в машине неподалеку от книжного магазина, но когда она появилась, не открыл перед ней дверцу, а стал ждать, предчувствуя, что ничего хорошего не дождется, - и притом почти желая, чтобы предчувствия наконец превратились в уверенность. С уверенностью ему при его характере было бы проще. Ожидания его оправдались: К. не села в автобус, как обычно, чтобы ехать домой, а неторопливой и какой-то ужасно довольной, развратной, как ему показалось, походкой двинулась вдоль проспекта. Он дал ей отойти достаточно далеко и медленно двинулся следом. Вскоре он нагнал ее, и ему пришлось приткнуться к тротуару и дать ей возможность отойти подальше. Потом он снова нагнал ее - и снова встал. Так они добрались до небольшой боковой улочки, куда она и свернула. Он въехал в улочку, проехал за ней несколько десятков метров, и когда увидел, как она входит во двор, оставил машину у обочины и осторожно пошел следом. Въехать во двор он не решился - она хорошо знала его машину и могла опознать. Все, что он увидел, войдя во двор: ее фигуру в знакомом клетчатом платье, исчезающую в одном и подъездов бесконечно длинного девятиэтажного дома.
5
Из милосердия сократим рассказ.
Виктор дождался, когда К. выйдет из подъезда - это произошло без малого три часа спустя.
Виктор снова выдержал характер: не нагнал К., не признался в том, что видел ее, но поехал домой и там в одиночестве напился - не до беспамятства на сей раз, но основательно.
Виктор еще несколько раз проследил путь К. от книжного магазина до подъезда любовника (в этом у него уже не было сомнений). Он не пользовался машиной - К. предпочитала ходить к любовнику пешком, следить за нею пешим было значительно удобнее. Два или три раза в эти две неприятные для Виктора недели К. пропускала свидания, шла прямо на остановку и ехала домой, и Виктор чувствовал себя так, словно получил отсрочку от смертной казни. Дни же, когда она встречалась с любовником, он воспринимал именно как казнь, очередную, ставшую уже почти привычной, но от того не менее болезненной Голгофу.
Теперь, решил он, уже поздно, а значит - глупо с его стороны было бы вмешаться, дать понять К., что знает об ее свиданиях с неизвестным (из подъезда К. всегда выходила одна) любовником, попытаться убедить ее прекратить пытку. Он уже и не хотел вмешиваться. И даже находил какое-то мазохистское удовольствие, в очередной раз собственными глазами убеждаясь в ее неверности. И с каким-то странным чувством мужской солидарности думал в такие вечера о муже К., который, возможно, тоже прошел через все это, - К. говорила, что прежде муж сильно ревновал, но потом смирился и предпочел раз и навсегда закрыть глаза на все ее прошлые и будущие, подозреваемые или действительные неверности, - и с которым они могли бы посидеть на пару в ставшей уже привычной беседке в чужом дворе, откуда можно наблюдать за подъездом, оставаясь практически невидимым; они могли бы по-приятельски покурить, а то и пивка выпить, неспешно рассуждая о сволочной женской природе, которую невозможно переделать и которую остается только терпеть.
Что ж, думал он, закуривая очередную сигарету, может быть, когда-нибудь мы с ним и потолкуем... Нам бы еще того, третьего, который живет в этом подъезде, для полноты компании. Рано или поздно ему все равно придется так же несладко, как и нам двоим. Кинет и его она, ох как кинет! Узнает тогда бедняга почем фунт лиха...
И представлялась ему этакая современная Голгофа, три креста и трое распятых мучеников: он сам слева, муж по центру и неведомый третий - справа от мужа. И висят они бог знает какой день, и нет вокруг никого - ни стражников, ни любопытных, - никого, все давно разошлись, наскучив ставшей уже привычной картиной, а они висят и висят, и при этом покуривают потихоньку (не очень понятно, правда, кто вставляет в рот сигарету и зажигает спичку, - наверное, дух святой) и мирно беседуют каждый о своем, не слыша один другого, потому как беспощадное солнце припекает головы и буквально сводит с ума.
И каждый раз, когда К. выходила из дома, где жил ее любовник, Виктор наводил на нее свой "Зенит" с недавно купленным телеобъективом и делал несколько снимков. Он сам не знал, зачем это делает. Может, просто для того, чтобы остались наглядные доказательства ее неверности, которые не дадут ему в будущем притвориться перед самим собой, что никакой Голгофы не было. А может, просто хотел иметь на память еще несколько снимков К., зная, что другого случая сфотографировать ее у него уже не будет.
6
Виктор не был бы Виктором, если бы только следил за К., напивался и фотографировал. Слежка занимала у него каких-нибудь три часа в день, а пить без продыху уже надоело. К тому же он был самолюбив - и если женщина, с которой он был близок, предпочла ему другого, что ж, он тоже найдет себе другую. И пусть ей будет хуже!
Другая не заставила себя ждать. Та самая малютка, о которой он и думать забыл, увлеченный своим новым занятием, вновь возникла на горизонте, и Виктор подумал: а почему бы и нет? Будет неплохо довести начатое до конца. Он, правда, по-прежнему старался быть осторожным, не заходить слишком далеко, но кое-какие вольности стал себе позволять - и чувствовал, что вот-вот они перейдут последнюю границу.
Все шло к тому. И был намечен пеший поход на природу с ночевкой: собран рюкзак с продуктами, взяты напрокат палатка и двухместный спальный мешок, в котором должно было совершиться то, ради чего затевалось приключение.
Но и тут Виктору неожиданно не повезло. Или, напротив, повезло, хотя сам он так и не думал.
Нагрузившись тяжелым рюкзаком, двинулся он пешей тропой вслед за малюткой, с удовольствием наблюдая, как она переставляет точеные загорелые ноги, как переваливаются в такт небольшие арбузики, обтянутые шортиками... как вдруг удовольствие словно просочилось куда-то, вытекло из него, и что-то неладное произошло с его позвоночником. Похоже, межпозвоночный диск сдвинулся и ущемил нерв. Нечего было прыгать с вышки, попенял он себе запоздало, вспомнив, как после неудачного прыжка у него занесло вперед ноги и что-то хрустнуло в спине. Допрыгался... В результате Виктор почувствовал странную слабость во всем теле и еле донес ноги до места ночлега. И всю ночь, вместо того, чтобы забавляться с юной подружкой, он неподвижно лежал на спине, гадая, пройдет ли его неожиданная слабость к утру, сможет ли он добраться до дому своими силами или его унесут отсюда на носилках.
Надо отдать должное малютке: она всячески утешала его, сама, как умелая туристка, разожгла костер и приготовила ужин, налила ему полный стакан вина, а на рассвете, когда он очнулся не то от сна, не от какого-то поверхностного забытья, скормила ему с ладошки полную горсть мокрой от росы земляники.
К утру он оклемался настолько, что смог искупаться с нею на пару нагишом озеро было пустынно и тихо, над водой поднимался легкий туман, - но купание не столько взбодрило его, сколько напугало, поскольку чувствуя рядом в воде ее скользкое обнаженное русалочье тело, он не испытывал никаких плотских желаний. А если это навсегда? Этого он не переживет.
Домой они все-таки сумели добраться своим ходом, - правда, похудевший рюкзак пришлось тащить малютке, он забрал у нее лишь практически невесомый спальник. И как-то само собой было ясно, что вряд ли они снова увидятся. Он бы и не прочь, конечно, но спина... Да-да, конечно, она все понимает...
Ну и хорошо, ну и слава богу, что не вышло, утешал он себя, отлеживаясь в горячей пенистой ванне, вовсе она не так хороша, как показалась мне с первого взгляда, честно говоря, просто-напросто вульгарная девица и даже тупая: не слушает "Beatles", не смотрит фильмы Куросавы, не читает Фриша. К тому же еще и нечистоплотна. Грязные, неряшливо подстриженные ногти на ногах, увиденные во время утреннего купания, привели Виктора в тихий ужас. У него было особое пристрастие к женским ногам, к пальцам ног, в частности, в минуты оргазма он обожал засунуть в рот большой палец ноги любимой и нежно посасывать. Его чуть не стошнило, когда он представил, как попытался бы проделать это с малюткой.
Через день-другой диск сжалился и встал на место, утром Виктор проснулся в боевой готовности - это было видно невооруженным глазом, он еще подумал тогда, что правы циники, полагающие, будто Нос Гоголя вовсе даже не нос - во всяком случае с его не носом все было снова в порядке, и мечтал Виктор только об одном: поскорее пустить свой не нос в дело, смыть с его помощью с себя неудачный грех - не столько грех, сколько неудачу греха, поскольку К. не прощала мужчинам именно неудач, - смыть шампанским, кровью, спермой - чем угодно, как будет угодно ненаглядной К., но только как можно скорее, сейчас, немедленно!
7
И тут, как нарочно, К. сама позвонила Виктору и непринужденно, а главное деловито, так что если бы он ничего не знал, ни в чем бы ее не заподозрил, попросила заехать за ней на службу: ей нужно в ателье на примерку, на другой конец города, и на автобусе она ну никак не успевает.
- Ты ведь все равно дома сидишь, - сказала она совершенно естественным тоном. - У тебя ничего не случилось?
Это была прежняя К. Каким-то звериным чутьем он постиг, что К. не притворяется, не разыгрывает невинность: может быть, она и была с другим мужчиной все это время, но сейчас, в эту минуту, она была с ним, она была его женщиной, он готов был прозакладывать за это собственную жизнь. И каким-то чудом, каким-то неимоверным усилием воли ему удалось удержаться от стоявшего в горле не то отчаянного, не то торжествующего вопля, и вполне естественно ответить:
- Да нет, ничего особенного. Сосед попросил с ремонтом помочь, обещал заплатить неплохо.
Виктор и впрямь был мастеровит, часто помогал знакомым и соседям по дому: клеил обои, белил потолки, циклевал паркет, стеклил лоджии - мог бы, пожалуй, регулярно подрабатывать, ему предлагали, но тогда ему и без того хватало на жизнь.
- Но ты закончил? Я не отрываю тебя от дел?
- Нет, не отрываешь, - вполне естественно рассмеялся он. И понял, что справится, совладает с собой, а значит - победит.
Однако победа оказалась нелегкой, а главное - временной.
Тот вечер, когда Алексей Михайлович пренебрег К., обхаживая О., Виктор и К. провели вместе. Совсем как в прежние времена, до появления малютки (напрочь вычеркнутой из его жизни) и Алексея Михайловича (еще не окончательно вычеркнутого К., как нам уже известно). Но когда Виктор попробовал договориться о свидании на завтра, К. отвечала как-то уклончиво, неохотно - и он решил не настаивать. Он даже поймал себя на том, что чуть ли не доволен таким оборотом. Ему, как ни странно, не хватало ставшей уже привычной ежевечерней пытки. Хотелось еще раз взойти на Голгофу. Еще раз повисеть на кресте. Хотя бы и в одиночестве. А там...
Что будет там, он не хотел думать наперед.
Так что на следующий вечер он, как обычно, тайно проводил К. от книжного магазина до подъезда любовника и, как обычно, настроился на то, чтобы ждать ее обычные три часа. Она, однако, вышла значительно раньше - и на этот раз не одна. Из беседки он не мог разглядеть лица мужчины, только смутно обрисованный силуэт, но ему этого было достаточно. Он и не хотел отчетливо видеть его, не хотел знать. Достаточно было, что его догадка подтвердилась. И теперь, видимо, пора поставить в этой истории последнюю точку.
Он уже хотел встать, подойти к любовникам, высказать все, что он о них главным образом о К. - думает, но что-то его удержало. Что-то странное в поведении К. и неизвестного мужчины. Они шли рядом как-то не так - не так, как ходят счастливые любовники, только что проведшие полтора часа в постели. Скорее, как муж и жена, давно надоевшие друг другу, а перед выходом еще вдобавок повздорившие из-за пустяка. Они шли рядом, не касаясь друг друга, не обмениваясь взглядами, не разговаривая...
Не думая, что делает, Виктор поднял фотоаппарат с длиннофокусным объективом, мгновенно навел на резкость и щелкнул - как раз в тот момент, когда мужчина поднял обе руки, что поправить растрепанные волосы.
Когда они свернули за угол, он выскочил из беседки, бегом бросился следом - и успел увидеть, как они все так же отчужденно дошли до автобусной остановки, как мужчина закурил, вежливо, но не бережно, не любовно, отгоняя дым в сторону, как подошел нужный автобус, как К. что-то коротко сказала мужчине, а он лишь пожал плечами и бросил мимо урны сигарету - и как они наконец расстались, не протянув на прощанье руки, не обменявшись прощальным поцелуем. Все это, конечно, могло быть просто игрой, наивной конспирацией если бы не веяло от этого такой неподдельной, такой настоящей отчужденностью. Если бы не очевидно было, что это не просто расставание, а окончательный и бесповоротный разрыв.
Разумеется, Виктор не мог знать, что К. давно заметила за собой слежку и нарочно отправилась сегодня к Алексею Михайловичу, с которым хотела просто попрощаться. Если бы Виктор не стал следить за ней, она бы вернулась к нему и постаралась вылечить его от ею же нанесенной раны. Но когда она в очередной раз засекла его, то не только отдалась Алексею Михайловичу, но и нарочно попросила его проводить ее до автобуса - вовсе не для того, чтобы лишний раз показать ему, что между ними все кончено, а чтобы еще больнее ударить своего шпионящего любовника, к которому она твердо решила больше не возвращаться.
8
В то время, когда Алексей Михайлович нашел у Виктора фотографию, на которой он узнал К. и самого себя, но так и не узнал второй части истории К., второй стороны правды, известной Виктору, которому, в свою очередь, была неизвестна первая, - в то время Виктора меньше всего занимала та давняя история, поскольку он именно тогда познакомился со своей будущей четвертой женой...
Вот только четвертой ли?
Тут с ним вечная путаница.
Первый и третий брак Виктор оформил законным порядком - так же, как и два развода. А вот второй по счету как-то сразу не задался и вышел недоношенным, перманентно-односторонним. Сперва подруга Виктора Лена узурпировала право считаться его женой, тогда как он полагал себя свободным и ничьим. Потом карта легла по-другому - Виктор смирился со сладостью семейных уз и готов был их неспешно, без помпы, узаконить, но теперь уже Лена рвалась на волю. И вырвалась, оставив несостоявшемуся мужу собственную квартиру: она единственная отважилась его к себе прописать, не требуя взамен штампа в паспорте, да так и не выписала, сама съехала к новому, вполне официальному мужу. Но за квартиру по-прежнему платила и даже обижалась, когда третья жена Виктора, Маша, предлагала взять оплату квартиры на себя.
- Это все-таки моя квартира! - обиженно возражала Лена.
А Маше слышалось: "Это все-таки мой муж!"
В каком-то смысле так оно и было. Симпатяга Виктор со всеми женами, официальными и гражданскими, ухитрялся поддерживать тесные, почти семейные отношения. И извлекал из этого немалую пользу. Жил, как уже было сказано в квартире второй (неофициальной) жены Лены. Ездил на машине О., жены номер один.
- На мне он ездит, на мне, а не на моей машине, - жаловалась порой подругам О.
- А ты позволяй больше, он тебя и вовсе заездит! - укоряли подруги.
Но укоряли без особого пыла, по обязанности, потому что меж собой давно уже порешили: в кои-то веки О. счастье улыбнулось, поимела такого мужика, красивого, талантливого да еще и моложе ее чуть не на пять лет, так нечего теперь ныть из-за старой "восьмерки". Могла бы и вовсе оставить ее красавцу-мужу, себе купила бы "Оку" - и хватит с нее.
Когда безлошадной О. самой требовалось куда-нибудь поехать, она долго собиралась с духом, прежде чем робко попросить Виктора подогнать автомобиль к подъезду конторы. И он почти сразу, после третьего звонка, подгонял. И счастливые подруги наблюдали из окна, как он подъезжает, паркуется, как снисходительно выходит из машины и протягивает О. ключи, - и та робко, словно провинившаяся, их принимает. И долго-долго смотрит вслед уходящему пешком бывшему мужу: как все-таки хорош, сволочь, как красиво ножку ставит, как раздвигает толпу кованым древнегреческим плечиком... постричься вот только не мешало бы, совсем Мария за мужем не следит, надо позвонить, напомнить...
И только когда высокая фигура растворялась в летнем мареве, переводила взгляд на автомобиль - всегда, даже в летнюю сушь, заляпанный грязью по самые стекла, зачастую помятый - и уж непременно с последним литром бензина в баке. О. покорно вздыхала, садилась на продавленное сиденье, еще хранящее родное мужнее тепло, и ехала - на заправку, на мойку, в автосервис... И потом, отъездив по своим делам, сама звонила и предлагала Виктору забрать вымытую и отремонтированную машину, "забыв" в бардачке пару пачек любимых сигарет Виктора "Мальборо".
9
Все то лето - последнее мирное лето в жизни шестерых людей, о которых я рассказываю, Виктор жил на даче Лены, жены номер два, и жил не один, а с Машей, женой номер три.
Когда-то Виктор и Маша вместе пришли работать в фирму: он дизайнером, она редактором - и продолжали там работать бок о бок, уже расписанные. Наивная Маша полагала, что это последний брак Виктора, его последняя пристань. Когда она говорила об этом, Виктор не возражал, но как-то оценивающе оглядывал жену, словно прикидывал, достаточно ли глубока вода у пристани для такого корабля, как он, и, не сказав ни слова, иронически хмыкал.
Время от времени они капитально ссорились, Маша писала (но не подавала) заявление на развод, съезжала с детьми (у них было двое близнецов, оба мальчики) к своей матери, и примерно с неделю они с Виктором на работе демонстративно не замечали друг друга. Потом заключали перемирие и уходили с работы вместе, даже не считая нужным скрывать от коллег, что намереваются устроить очередной "прощальный пересып".
- Почему "прощальный"? - спрашивал обычно кто-нибудь из новичков.
- Да потому, что они каждый раз решают, что это будет в последний раз: "Переспим, попрощаемся и разойдемся". И каждый раз после пересыпа мирятся и живут дальше как ни в чем не бывало.
В то лето, когда они жили на Лениной даче, Алексей Михайлович приезжал к ним в гости: иногда с Викторией, но чаще с Натальей. Нравственность Натальи, женщины молодой, но скорее консервативной, чем стремящейся во что бы то ни стало обогнать прогресс, была подвергнута разного рода испытаниям, как то совместные купания голышом, общая, без разбору по полам, баня, непередаваемая легкость в отношениях между святой троицей - Алексей Михайлович, Маша и Виктор, - затягивающая и непривычную Наталью в жернова не то свингерства, о коем она до тех пор не имела понятия, не то легкого дачного свинства - с необременительными, но провокационными просьбами Маши натереть спинку кремом для загара или помассировать усталые плечики, обращенными к Алексею Михайловичу, или и вовсе отчаянным предложением Виктора пойти искупаться вдвоем, поскольку "эти двое уже ни на что не годятся, слишком много выпили, а мы с тобой, мать, еще ого-го и вполне свободно можем при луне..."
Что именно "свободно можем" и при луне - не уточнялось, но в любом случае не было у Виктора никаких шансов ни при луне, ни при солнце. Солнцем, вокруг которого печально и с некоторой натугой, поскрипывая на оси, вращалась Наталья, был Алексей Михайлович - и в его присутствии она луны не замечала. А когда его - ее солнца, ее единственного и неповторимого, - не было на небосклоне, не замечала вообще течения жизни, мысленно углубленная в свои непростые с Алексеем Михайловичем отношения. В эти минуты она походила на математика, пытающегося решить уравнение, которое в принципе не имеет решения. Или, скорее, неравенство - ибо равенства между ними не было никакого. Возможно, какой-нибудь неосторожный, легкомысленный шаг с ее стороны мог бы неожиданным образом их с Алексеем Михайловичем уравнять, поставить на одну доску, а возможно - сорвало бы бедную Наталью с орбиты и забросило в холодную космическую пустоту, откуда солнце гляделось бы звездой четвертой величины.
Слишком нелегко, с кровью, достался ей брак с Алексеем Михайловичем, и резать по живому ради минутного удовольствия она не хотела. Достаточно того, что она терпела его панибратство с Машей, которое, однако, быстро сошло на нет, едва Виктор догадался о чувствах гостьи.
Именно Виктор приструнил жену и свел ее отношения с Алексеем Михайловичем к безобидному минимуму. Он, в сущности, был очень неглупый человек, хоть и вел себя порой легкомысленно, и многое знал о чужих семейных и любовных тайнах, и многое в них понимал. К отношениям Алексея Михайловича с Викторией он относился с сочувствием - однако сочувствовал больше Наталье, чем Алексею Михайловичу и Виктории, полагая что тем двоим особо сочувствовать нечего, сами захотели именно таких, давно, в сущности, выдохшихся отношений, а вот Наталье, как она ни бодрится, все равно тяжело. У Виктора вообще была развита способность сочувствовать скорее правильным женщинам, тем, которые честно тянут изо дня в день свой хомут, не помышляя о легких развлечениях на стороне, и Наталья с удивлением обнаружила в этом легкомысленном бабнике, каковым привыкла его считать, внимательного и понимающего собеседника.
Однажды, когда луна светила особенно ярко и когда Наталью в очередной раз замучила бессонница, она вышла покурить на крылечке, и вскоре услышала за спиной мужские шаги. Именно мужские, а не шаги мужа, которые сразу бы отличила от прочих. Виктор молча присел с ней рядом на ступеньку, взял из ее пачки сигарету, закурил - и как-то сам собой завязался между ними разговор о том, о чем она прежде ни с кем говорить не решалась. По крайней мере - с такой степенью откровенности. Почему-то она поняла, что перед Виктором нет нужды притворяться, будто встречи Алексея Михайловича с Викторией нисколько ее не беспокоят, а даже кажутся полезными для укрепления брака.
- Такие отношения - то есть все эти треугольники и параллелограммы, сказал, выслушав ее исповедь, Виктор, - должны быть кратковременными. Месяц, два - максимум полгода. А больше сердце не выдерживает, идет в разнос. Тогда уж надо или все - или ничего. Вот как я, например.
- То есть в том смысле, что каждый раз, когда женщина понравится, бросать старую жену и жениться?
- А хоть бы и так! Все равно лучше, чем себя делить пополам. Другое дело, когда ты холостой, а она - замужем. Тогда у тебя хоть моральное оправдание есть: я, мол, готов ради нее на все, а она не хочет. Если ты, конечно, действительно готов. Потому что женщины всегда понимают, когда ты всерьез, а когда так просто, притворяешься... Иногда, правда, сам не знаешь, чего хочешь, - и только когда потеряешь человека окончательно, поймешь, что готов был ради него на все. Но поздно уже, поезд ушел - и рельсы разобрали.
- Это ты про свою первую жену?
- Да нет, с ней-то у меня как раз ничего такого не было. Там был вынужденный брак, почти что фиктивный, по обоюдному согласию. Это со мной история была такая еще до первой жены... Вот, - достал он из кармана футболки небольшую, 6х9 фотографию. - Это я ее издали снял, фотообъективом. А звали ее... Ну, неважно, как ее звали. Назовем ее просто К.
Разумеется, Виктор выбрал наугад какую-нибудь другую букву алфавита. Но поскольку мы уже знаем, что женщина на фотографии - это К., пусть он ее так и называет.
- А кто рядом с ней? - спросила Наталья.
- Этого я до сих пор не знаю. И теперь уже не хочу знать.
10
Виктор рассказал Наталье не только вторую половину истории К., но и ее продолжение, которое по справедливости следовало бы назвать историей О. Однако справедливости нет - и нет у О. своей истории. Она всю жизнь была частью чьих-нибудь историй и так привыкла к этому, что вне чужих историй себя уже не может представить. Она вечная помощница, нянька, утешительница. Она - скорая помощь для чужой любви и повивальная бабка чужих браков. И никогда не причина разводов. Никогда. Может быть, ей бы пошло на пользу, если бы один из ее мужчин хотя бы предложил оставить ради нее семью. Даже если бы заранее знал, что она откажется. Просто предложил. Ради того, чтобы она почувствовала себя не нужной и не незаменимой - такой она и так чувствовала себя слишком часто, но - единственной. Но этого ей было не суждено. Она в глазах мужчин была каким-то общим женским местом. Среднестатистической русской женщиной: довольно привлекательной, но не чрезмерно, не так чтобы увлечь или отпугнуть своей красотой; довольно умной - но тоже в меру, чтобы любой мужчина рядом с ней не чувствовал себя кретином; не высокой и не низкой, не слишком полной, но и не худой, с приятным, но не запоминающимся голосом и с какими-то незаметными, как бы стертыми манерами, так что расставшись с нею, вы на следующее утро вряд ли припомните что-нибудь характерное, отличающее ее от других.
О. была цементом в кирпичной кладке, фундаментом в строении, смазкой в двигателе, постным маслом в салате, предлогом "и" в сложносочиненном предложении, кондуктором в трамвае - купил билет и забыл; снегом зимой, желтой листвой в сентябре, красным флагом на демонстрации. О. была подругой, у которой всегда можно взять ключ от квартиры и занять сотню долларов, у которой легко, так что даже неинтересно, отбить любовника - но невозможно отнять работу, потому что ни один наниматель в здравом уме от такого работника не откажется. О. была матерью, обреченной воспитывать ребенка без отца. И наконец О. была натуральной блондинкой в тысячной толпе блондинок крашеных. Но этого никто не замечал.
История О. - назовем ее все же так - начинается вместе с осенью - вместе с новым учебным годом - первого сентября. Как и положено преподавателю, в этот день Виктор явился в школу за час до первого звонка, в новом темно-синем костюме в узкую белую полоску, в начищенных до зеркального блеска черных штиблетах, в белой рубашке с модным галстуком. Отросшие за лето волосы были коротко пострижены, и кое-где проглядывали полоски белой кожи, заметные на фоне густого загара. Он хорошо выглядел и знал это, и состояние недавно брошенного любовника придавало его облику особую интересность. Так по крайней мере выразились девчонки из девятого "В", где он был классным руководителем.
Он же чувствовал внутри приятную пустоту и спокойствие - которое кончилось в ту самую минуту, когда класс выстроился перед ним в две шеренги, девочки впереди, мальчики сзади, и в первой шеренге, третья справа стояла она - его малютка, его новая ученица, его приговор - если только сейчас не произойдет чуда, если она не окажется кошмарным сном, видением, если не исчезнет без следа, стоит ему закрыть и снова открыть глаза.
Виктор закрыл глаза. Потом открыл. Сон не был сном, видение не было видением - его грех, его вина во плоти и крови стояла перед ним и совсем по-детски почесывала правой рукой укушенный комаром левый локоть.
О, он хорошо помнил этот локоть, именно левый, ушибленный однажды, когда он катал ее в папиной "Победе"; в то самое место, куда укусил ее комар, он ее тогда долго и нежно целовал. Может быть, комар потому и укусил в то самое место, что кожа там была чуть нежнее и тоньше от его поцелуев? Разница, недоступная грубому человеческому глазу, но вполне внятная комариному жалу... А может, не было никакого комара, а была нарочитая демонстрация с ее стороны, напоминание и без того павшему духом преподавателю: вот сюда, сюда ты меня целовал... и сюда тоже... показать, куда еще? Я ведь могу показать...
Да нет, успокаивал он себя, покуда класс по команде физрука "Напра-во! Шагом марш!" двигался мимо него, они же такие юные еще, такие еще дети, и она ничем не выделяется из общей массы, такая же невинная, как и все...
Надеюсь, и впрямь невинная, подумал он с мгновенным ознобом вдоль безвольно изогнувшегося, словно под тяжестью давно снятого рюкзака, хребта. Надеюсь, еще не успела лишиться невинности в объятиях прыщавого сверстника - с тем, чтобы при случае предъявить свою невинность - утраченную невинность отсутствие невинности - как последнее доказательство того, что невинности ее лишил я.
Такие нежные бедра, вспомнил он вдруг, особенно с внутренней стороны, когда гладишь их, растираешь после купания, натираешь кремом для загара, касаешься губами, осторожно и вкрадчиво проводишь снизу вверх языком, подбираясь к белой полоске, выглядывающей из-под сдвинувшихся крохотных трусиков; такие крепкие, чуть шершавые, в золотистых волосках голени; маленькие ступни с некрасивыми - никто не совершенен! - плохо подстриженными и грязноватыми ногтями на чуть поджатых розовых пальчиках... Нет, не так: сперва розовые пальчики с грязноватыми, бог ее прости, ногтями, затем загорелые щиколотки, поросшие светлыми, выгоревшими волосками, потом - пропустил при первом перечислении, прости, - округлые, золотистые, с непременной коростой от зажившей царапины на правом, - колени, и только потом нежнейшие бедра, между которых и располагается вожделенная цель, она же щель, она же - великолепный, в своем роде совершенный капкан для ловли молодого холостого мужчины двадцати четырех лет отроду. Такая изящная, такая продуманная и вместе с тем - не придуманная, а созданная самой природой, ловушка на самца. В глубине которой нежнейшая перепонка, в наличии которой я так спешил убедиться в тот день - и непременно убедился бы, если бы позвоночный диск не сдвинулся со своего места и не удержал меня за причинное место. Но, убедившись, я бы не только лишил ее невинности, но и себя - последнего доказательства моей невиновности, которого, впрочем, вполне возможно, давно уже не существует - и не существовало к тому времени, когда я готов был его разрушить, но моя беспомощность лишила меня возможности проверить, а теперь...
- Ну так сходи и проверь!
- Что? - Он резко повернулся, и с ним случился один из тех мгновенных полуобмороков, когда от резкого движения мгновенно темнеет в глазах и ты теряешь всякую ориентировку и почти падаешь, но стоит переждать несколько секунд, как темнота отступает, и ты приходишь в себя - или в кого-то другого, потому что видишь мир чуть иначе, чуть более резко и отчетливо, чем прежде.
- Сходи в свой химический кабинет и проверь, - говорил, зависая над ним, баскетбольного роста физрук. - Говорят, штукатуры там спирт искали, что-то нашли, что-то разбили, а что-то пролили - боятся, что ртуть.
- Кто боится?
- Какая разница - кто? Я лично не боюсь, а ты?
- Чушь собачья! Не было у меня там никакой ртути!
Ртути не было, а она была: стояла в коридоре, возле туалета для девочек, и пристально смотрела, как он неловко, боком, чтобы не показать, что он ее тоже видит и знает, что она на него смотрит, входит в кабинет химии.
Прозвенел звонок на первый урок. Он попытался вспомнить расписание - и не вспомнил, твердо помнил только, что у него первого урока нет, а у нее...
- У меня тоже нет, - сказала она, входя в полутемный, окнами на северную сторону, кабинет и закрывая за собой дверь. Замок за ее спиной щелкнул, будто капкан.
- Как это нет? - удивился он, мгновенно входя в роль классного руководителя. - Я точно знаю, что у вас...
- У них - да. А у меня первого урока не будет. У меня дополнительное занятие будет. По химии...
Так и с ума недолго сойти, думал он, тщательно запирая за собой дверь кабинета химии - будто надеялся, что и призрак ее навсегда останется запертым там. Если, конечно, уже не сошел. А как проверить? Я даже не знаю, вслух я говорил с ней или это были только мысли. И что хуже? Может, с врачом посоветоваться? Не с нашим, школьным, конечно, он кроме аспирина ничего не пропишет, а с каким-нибудь приличным... Стоп! Только пойди в нашем городе к психиатру, завтра вся школа будет об этом говорить. Понятно, что если вслух, это уже клиника, к тому же могут услышать и заподозрить, но невысказанные мысли, наверное, еще хуже, потому что сильнее давят, не находя выхода...
Он резко обернулся. В конце коридора, возле туалета для девочек... нет, слава богу, там не было никого. Дисциплинированные дети - и недисциплинированные тоже, в виде исключения, по случаю первого сентября сидели в своих классах. И она сидела в своем - в его - девятом "В", на уроке литературы, который вела О., вспомнил он, подруга К., между прочим - именно она их когда-то и познакомила.
Интересно, что сейчас проходят в девятом классе по литературе? "Войну и мир"? Или "Преступление и наказание"? А может, "Лолиту"?
11
Это интересная игра. Нет, если отвлечься, посмотреть абстрактно действительно интересная. Вполне достойная взрослой, искушенной - очень искушенной, вносил поправку Виктор, - женщины, а не ученицы девятого класса.
Где она ей научилась? Дома? Вряд ли. Он тайком навел справки: семья как семья, отец инженер на заводе, мать - врач в стоматологической поликлинике. Он даже отважился посетить ее: давно пора было запломбировать зуб, пятый нижний справа, все никак не мог собраться, а тут как раз был повод приглядеться к мамаше, чтобы знать, чего от нее ждать. Но не узнал. Не понял. С виду обычное, хотя и приятное лицо: темные волосы, нос с заметной горбинкой, зеленые глаза, мелкие-мелкие веснушки вокруг глаз. Один зуб передний подпорчен, темная эмаль, что немного удивило - врачу, исцелися сам... Стоматолог все-таки...
Очень немногословная женщина - если не считать раз двадцать повторенного "Сплюньте", вряд ли произнесла больше десятка слов. Работала, впрочем, хорошо, починила сразу три зуба справа, а он даже не почувствовал, был уверен, что так долго возится с одним. Обрадовался - и тут же пожалел, что повода прийти еще раз не будет. Но она, узнав, что он преподает в той самой школе, так легко, так простодушно заговорила о дочери, что он сразу понял: не опасна... То есть не хитра, не двоедушна. Нормальный, естественный человек. Убить может в порыве гнева, но в игры играть... вряд ли.
А фигура у нее очень даже ничего, подумал вдруг, уже выходя из кабинета, и лицо интересное, несмотря на зуб, вот бы мне с ней, не с дочкой - на сколько лет она меня старше? Лет на восемь от силы... Самое что ни на есть то!
С отцом оказалось еще проще: подождал у заводской проходной, поехал за ним следом - у того был "Москвич-408", на четвертом или пятом перекрестке заглох мотор, Виктор остановился, предложил помощь и помог - слава богу, в моторах разбирается с шестого класса. Папаша предложил выпить пива в гараже, где и обнажил свою простую рабоче-крестьянскую сущность: оказался от сохи, с женой познакомился, когда служил в армии, приехал за ней сюда, она заставила кончить вечерний, болеет за "Спартак", пиво предпочитает водке, а водку - вину...
Но от кого же тогда эта хитрость, эти лисьи повадки, это подкрадывание исподтишка? И молча, молча, не говоря ни слова... Подкрадется сзади, встанет и стоит, ждет, пока обернется. И не близко стоит, не так, чтобы кто-то со стороны мог заподозрить, а на приличном расстоянии. И не смотрит на него. Глядит себе будто бы в окно. Или на дверь кабинета - подругу ждет. А сама искоса, боковым зрением. И как только он обернется, увидит ее, тут же уходит. Тут же. Ни секунды не ждет. Чтобы сразу понял, что не просто стояла, а нарочно ждала. Дождалась и ушла. До следующего раза. До следующего звонка. До следующей перемены.
Шесть уроков, пять перемен. Шесть дней в неделю. Тридцать взглядов, тридцать демонстративных уходов. Нет, тридцать не получалось, были пропуски но пропуски действовали как неожиданные, вроде бы неуместные, сбивающие с ритма, однако хорошо продуманные паузы в современной музыке. Обернешься, заранее зная, что она стоит у окна, а ее нет. И вместо облегчения - двойной удар. Потому что ждешь, готовишься ее увидеть, собираешься с силами, а когда не видишь - силы не исчезают бесследно, а в полном соответствии с законом сохранения энергии обрушиваются на тебя самого. Он даже пробовал найти закономерность в этих пропусках, ставил крестики в специально расчерченном листочке, но не нашел и бросил, устыдившись, - может, она и прирожденный психолог, но не электронно-счетная машина.
Когда вернулся в кабинет после перемены, брошенного в корзину листочка не было. Уборщица? Но почему только одну корзину? Она? С нее станется раздобыть ключи от кабинета. Но ведь это уже чистой воды шизофрения!
Между тем, сложенный мальчишеской рукой, летел из соседнего окна бумажный голубь, подставляя сентябрьскому солнцу белые крылья в черных закорючках и крестиках...
Ах если бы хоть раз обернуться и ее не заметить не специально не увидеть избежать вырезать из поля зрения круг в котором она стоит что при желании вполне возможно а просто не заметить как не замечаешь десятки других школьников и школьниц даже из числа тех кого хорошо знал даже из своего девятого "В" спроси меня завтра какая-нибудь Маша Федотовских с третьей парты в среднем ряду видел я ее сегодня на большой переменке возле буфета разве припомнишь а вот ее даже мысленно не назову тебя по имени так и стой безымянная как сопка и так ясно кого имею в виду ее точно видел и именно у буфета учителям тоже надо по-быстрому перехватить в перерыве между уроками учителям лафа завистливо просипел в спину рыжий пятиклассник потому и запомнился что рыжий им без очереди дают это точно дают ухмыльнулся про себя непредумышленной двусмысленности прозвучавшей в сипении рыжего завистника и всегда без очереди даже и просить не надо и разумеется она была тут как тут и я прошел мимо делая напрасные усилия не видеть ее нижней губы по-детски измазанной повидлом от пончика подойти и поцеловать прямо в губу в повидло и пойти дальше как ни в чем не бывало как Овод на расстрел любимый герой моей матери рыдала когда-то над ним все обещала помню что когда вырасту и прочту тоже зарыдаю а я отчего-то не зарыдал но в кино было красиво особенно сцена расстрела я тоже мог бы так пройти по школьному коридору чувствуя спиной какую-то немыслимую невозможную в школьном коридоре тишину как будто вся школа разом замерла разом чтобы потом в один голос произнести изумленное ах и тут же острая размеренная дробь каблуков за спиной стремительная директриса Евгения Егоровна ЕЕ как дразнятся мальчишки каждый удар острого каблука будто гвоздь забитый в спину умелым плотником так и хочется броситься бежать чтобы не слышать но надо сохранить марку и вот уже рука на твоем плече постойте Виктор Сергеевич...
12
Может, подойти к ней и сказать: "У меня, видишь ли, отец очень строгий, он тоже учитель, директор школы - не нашей школы, другой, но это все равно, директор всегда главнее рядового преподавателя, к тому же если он еще и отец, - так вот мой строгий отец не разрешает мне встречаться с девочками". И самое смешное, что это будет правда. Если его отец узнает, что Виктор встречался с несовершеннолетней девочкой... Если он хотя бы на миг поверит, что он что-то такое сделал с ней...
Не знаю, думал Виктор, что он со мной сделает.
Хотя скорее всего ничего такого не сделает. Не ударит его кулаком, не влепит пощечину. Однако если узнает о его проказах с малюткой - не простит до самой смерти.
Смерть... Нет, о своей смерти не думал тогда Виктор как о избавительнице. И в мыслях не было что-нибудь сделать с собой, он был слишком рациональным, слишком плотским, весь от мира сего, чтобы сознательно причинить себе вред, но если бы он когда-нибудь с кем-нибудь решился быть совершено откровенным, то признался бы, что не раз представлял себе, как милосердный несчастный случай обрывает жизнь ничем не примечательной девочки, ученицы девятого "В" - одной из учениц, их там и без нее достаточно много останется - и разом избавляет его от страха и угрызений совести. Он бы сумел достойно держаться на ее похоронах, сумел бы найти продуманные и вместе с тем идущие от сердца слова утешения для ее родителей... и может быть, мелькнула на благородном траурном фоне непрошеная проказливая мыслишка, постарался бы утешить мамочку, помочь ей скрасить горестные дни, как ни один на свете муж, тем более такой простой, от сохи, любитель пива и болельщик "Спартака", помочь не в силах.
Ох, подумал он с тоской, мне бы сейчас женщину - нормальную женщину, взрослую, средних размеров, чтобы не в гольфиках и не в юбчонке выше колен, замужнюю, разведенную, с ребенком, даже старую деву - все равно! Лишь бы уткнуться в нее, зарыться носом в горячую подмышку, надышаться ее запахами, положить голову на колени, и чтобы она молча гладила меня по волосам - и главное, чтобы простила, простила за все, ни о чем меня не расспрашивая, как прощала когда-то мама, как могла бы простить К. - но не захотела простить, прогнала прочь, нашла себе другого мужчину, и вот я теперь один на один с этой девочкой и чувствую себя перед ней таким слабым, таким безоружным, будто это она - учительница химии, а я - ученик девятого "В", не выучивший урока...
13
В конце концов он не выдержал: подошел к стоящей с невинным видом девчонке и нарочито резко, почти грубо сказал ей:
- Пошли! Нам нужно поговорить.
- О чем? - удивленно подняла она брови.
- Ты знаешь о чем. Не притворяйся!
- Понятия не имею. Не о чем нам с тобой говорить...
Это нечаянное, а может быть, умышленное "с тобой" прозвучало излишне громко, и две или три головы повернулись в их сторону, две-три одноклассницы посмотрели на новенькую с интересом. Такого от нее не ожидали. Тихоня-тихоней, ни с кем в классе до сих пор не подружилась, на мальчишек ноль внимания, они отвечают ей тем же - а тут на тебе, с самим Виктором Сергеевичем на ты! Интере-есно получается...
- Пошли!
Он еле удержался от соблазна схватить ее за руку, завернуть за спину, как милиционер карманнику, причинить боль, подчинить себе, заставить.
- Ну пойдем, если ты так хочешь... - как-то двусмысленно сказала она и пошла за ним следом.
Он привел ее в кабинет химии, тщательно запер дверь - и когда обернулся, она уже сидела на парте, широко расставив ноги, и, задумчиво глядя на него широко распахнутыми глазами, неумело заведя за спину руки, расстегивала кружевной белый лифчик, который казался еще ослепительнее на фоне загорелой дочерна кожи. Белая кофточка лежала рядом, и трогательно, по-детски свисали длинные рукава с кружевными манжетами, почти доставая до полу.
Когда он увидел ее грудь - такую нежную, такую белую на фоне загара, с такими розовыми доверчивыми сосками, он зарычал и непроизвольно облизал пересохшие губы - и тут только сообразил, что разглядывает ее грудь почти вплотную, с расстояния метра, не более, но каким образом он проделал путь от дверей, как оказался в опасной близости от нее, этого он ни тогда, ни в последствии понять не мог. Он готов был поклясться на Библии, на Коране, на учебнике химии Глинки, что не он подошел, а его передвинуло, переставило с места на место каким-то фантастическим образом - и конечно же, он и не думал протягивать эти дурацкие руки, чтобы коснуться этой нежнейшей груди.
- Не надо, - сказала она спокойно.
И он вдруг понял, он поверил, что ей действительно не надо. Не хочет она, чтобы он к ней прикасался. Раньше, на озере, хотела, он чувствовал это. Млела в его крепких объятиях. Воображала себя прекрасной и желанной. Ждала со страхом и надеждой, когда он придавит ее к песку своим крепким мускулистым телом и овладеет ею. Не дождалась. И теперь не хочет его. Даже сейчас, продолжая раздеваться перед ним, она его не хочет.
- Чего же ты хочешь? - с трудом ворочая пересохшим языком, спросил он.
- А правду говорят, что ты фотографией занимаешься? Что ты девочек голых снимаешь?
- Не голых, а обнаженных, - поправил он взрослым, учительским тоном. - И не девочек, только натурщиц. Которые профессионально позируют. За деньги. Но у нас в городе таких нет, только в Свердловске.
- А меня сфотографируешь?
- Так ты этого хочешь? - Ему показалось, что он увидел впереди небольшой просвет. Небольшой, но вполне различимый. 6х9. Или 9х12. Если она только этого хочет... - Если я сфотографирую тебя, ты перестанешь преследовать меня? Не будешь подкарауливать на переменках?
- А разве я подкарауливаю? Больно надо...
Актриса она была никакая. Но она и не хотела обмануть. Напротив, всем своим видом она ему показывала: ну конечно, я тебя преследую, ну конечно, подкарауливаю тебя на переменках, - а ты чего хотел, гадкий соблазнитель малолетних?..
- Да или нет?
- Какой ты скучный... - Она деловито взяла лифчик и стала одеваться. Застегни пожалуйста, - подставила доверчиво спину.
Он дрожащими пальцами застегивал тугой крючок, когда дверь кабинета вдруг быстро и с шумом распахнулась...
14
На этом все могло для Виктора кончиться. Если бы директриса дала ход делу. Если бы узнали родители девочки. Если бы кто-то из тех, кто воочию видел, как Виктор расстегивал крючки лифчика (поди докажи, что не расстегивал, а застегивал - ведь на ней больше ничего не было, даже трусиков! если бы одевалась, наверное, с них бы начала), проболтался. Если бы наконец одна из тех, кто видел, не решилась прийти ему на помощь. Вылетел бы из школы с волчьим билетом, это в лучшем случае, и благодарил бы бога, если бы ее папа с мамой, инженер и стоматолог, не потребовали завести уголовное дело. "Только ради ваших замечательных родителей, Виктор Сергеевич, - сказала ему директриса. - Только чтобы позор не коснулся наших замечательных педагогов, нашей гордости, нашей славы..."
Как хорошо, подумал вдруг Виктор, что обо мне никто никогда так не скажет. Никогда. Никогда не буду я ничьей гордостью и ничьей славой. И не хочу быть. На хер, на хер вашу сраную педагогику! Только дайте мне уйти тихо, без скандала - и больше вы обо мне не услышите!
- Зачем ты это делаешь? - спросил он у О., когда они вышли рука об руку с закрытого заседания педсовета. Почти обрученные. Обрученные педсоветом. Обрученные-обреченные. Не обрекаются, любя...
- А может, ты мне нравишься как мужчина, - кокетливо улыбнулась О., снизу вверх заглядывая ему в лицо. - Может, ты мне всегда нравился.
- И именно поэтому ты сама познакомила меня с К.?
- А что мне оставалось делать? Я же видела, как ты на нее смотришь, как ты мысленно раздеваешь ее, а она так прямо истекала от желания тебя получить. Ну и ладушки! Раз уж не можешь помешать, думаю, так лучше помоги. Хоть спасибо скажут.
- Спасибо.
- Ради бога, миленок! Е...тесь на здоровье!
- Ого!
- Да ладно тебе, Виктор Сергеевич! Будто никогда не слышал, как мы с К. обмениваемся при тебе любезностями. Она и не такое может завернуть.
- Она - да.
- А я не хуже. Ты просто привык на меня смотреть как на вечную подругу, старую деву, учительницу словесности, а я... Я женщина, Витя. Я просто женщина двадцати девяти лет от роду, не старая еще и не слишком уродливая, и я хочу получить от жизни свое - и поскольку мы живем, слава богу, не в XIX веке, я не стесняюсь говорить об этом и не боюсь называть вещи своими именами. Я знаю, что мужчина - глупый и ленивый самец, годный только для постели. Да и то не всякий. Такие, как ты, - редкость. Глупый, но не ленивый.
- Почему это глупый?
- Да вот хотя бы потому, что обижаешься. А зря обижаешься. Это самое лучше сочетание. Каждая женщина мечтала бы заполучить такое сокровище. Можно даже еще глупее - лишь бы не ленивее. Думаешь, нам, бабам, в постели интеллект нужен? Думаешь, я одна такая в нашей школе, которая хотела бы женить тебя на себе? Хочешь, я тебе поименно перечислю? Не хочешь? Зря, миленок, тебе бы понравилось...
Он смотрел на нее, будто видел впервые. Они беседовали не в безвоздушном пространстве. Они шли школьными коридорами во время перерыва между первой и второй сменами. Тут еще толклись остатки первой смены и прибывали, прибывали те, кому учиться во вторую. И все смотрели, пялились на них, двух учителей старших классов, все здоровались с ними, все прислушивались к тому, о чем они говорят. В другое время оба они нацепили бы маски педагогов и говорили бы о чем-нибудь отвлеченном, сугубо профессиональном. Но сегодня... Сегодня лицо О. раскраснелось, жесты ее были резки и уверенны, а речь звучала так, будто они не в священных стенах школы, а в кабаке.
- Ладно, - сказала она ему наконец. - Не буду над тобой издеваться. Вовсе ты мне не так уж и нравишься. И уж во всяком случае силком тебя держать не буду. Сделаешь для меня одно дело, - она шепотом, на ухо, объяснила ему, какое, - и можешь валить на все четыре стороны. Но уж это дело постарайся сделать хорошо...
Когда они проходили мимо актового зала, где школьный оркестр, непреходящая гордость директрисы, разучивал знойное аргентинское танго к праздничному "Огоньку" по случаю 7 Ноября, оба, не сговариваясь, остановились и повернулись друг к другу, Виктор положил правую руку на талию О., левой рукой взял ее правую руку, и они начали танцевать, плавно скользя, поворачиваясь и изгибаясь на натертом до блеска паркете. И что с того, что их безумное школьное танго происходило в каком-то ином измерении, в микроскопическом промежутке времени между настоящим и будущим, который под звуки танго растянулся вдоль и поперек, чтобы их танец мог бы продолжаться вечно! И никто во всей школе не увидел ничего необычного, разве что самый любознательный школьник, вечный отличник, будущий кандидат филологических наук, заметил, как два педагога, мужчина и женщина, на долю секунды исчезли у дверей актового зала, а когда снова возникли, на мужчине вместо привычного синего костюма с галстуком был черный фрак с раздвоенным хвостом и крахмальная манишка, а на женщине - белое бальное платье, расшитое жемчугом, сильно обнажающее ее пышные плечи и грудь. Однако умный школьник никогда не признается в том, что он успел увидеть в это бесконечно малое, но растянутое до бесконечности мгновение, и лишь безупречной формы жемчужина, отлетевшая от выреза платья дамы во время танца, будет всегда напоминать ему, что кроме скучной действительности где-то рядом незримо присутствуют иные измерения, откуда порой доносится до нас призывная мелодия аргентинского танго.
Глава четвертая
Море Нежности
1
Педагоги - особая порода homo sapiens. Особые у них повадки и особый язык. Особая профессиональная гордость. Их главная отличительная черта - сильная, почти непреодолимая страсть к образованию династий.
Виктор с Викторией с детства знали, на что обречены. Уральский государственный университет, физфак - для Виктора, филологический факультет для Виктории. Это было решено еще до рождения Виктории. Уже тогда был План большой семейный План, от которого родители по доброй воле не отступили бы ни за что. И была Тайна - большая и страшная семейная Тайна, погребенная в других краях, в другой республике, которую родители решили сохранить навсегда.
Странное чувство юмора: назвать сына и дочь почти одинаковыми, однокоренными именами. Виктор и Виктория. Победитель и Победа. Хотя по логике вещей следовало бы наоборот: Победа и Победитель. Поскольку Победитель происходит от Победы, а не наоборот. Но неважно. Главное, что имена парные - и наводят на мысль... Однополых близнецов одинаково одевают. Близнецам разного пола одинаковые платьица не пошьешь - их одевают в одинаковое или почти одинаковое сочетание звуков. Виктор-Виктория - так и видишь эти имена не через соединительный союз, а через дефис, видишь, как тонкое перо служащей загса выводит сперва одно, затем другое в свидетельствах о рождении и подает оба документа счастливым родителям: взволнованный отец, откинув с высокого лба длинные черные волосы и поправив очки в золоченой оправе, принимает документы и бережно укладывает в карман серого клетчатого пиджака, счастливая мать наблюдает за ним, держа сильными руками русской женщины из Некрасова два крохотных свертка - голубой и розовый.
Картина, бывшая в реальности. И даже имеющая документальное подтверждение: младший брат матери Виктора-Виктории, отец Кати, был заядлым фотографом и фотографировал не только на свадьбе сестры, но и в роддоме, где счастливый и даже слегка подвыпивший против своих нерушимых правил отец встречал счастливую мать, нагруженную двойной ношей. И в загсе, где были выданы свидетельства о рождении. Потом сестра потребовала, чтобы все те фотографии и негативы были уничтожены, и брат, привыкший слепо подчиняться вырастившей его без родителей старшей сестре, уничтожил. И только по недосмотру уцелела одна-единственная фотография: где клетчатый пиджак, откинутые назад черные волосы, золоченые очки и два свертка - розовый и голубой, чего, впрочем, на черно-белом фото не различишь.
Я видел эту фотографию. Она пожелтела и выцвела, но счастливые лица отца и матери Виктории видны достаточно отчетливо. У отца резкие, простонародные черты лица, крепкая шея, сильные мужские руки с грубыми, неровно подстриженными ногтями. Мать - невысокая, крепкая женщина, в длинном закрытом платье и нелепой шляпке по моде тех лет. Сколько ни вглядывайся, невозможно увидеть что-нибудь общее с Виктором или Викторией. Может быть, только глаза у матери и дочери похожи. Виктория утверждает, что и волосы тоже, но на той фотографии волос под шляпкой не разглядеть, а на других присутствует или крутой перманент или, с годами, благородная гладкая седина.
На обороте снимка разборчивым учительским почерком проставлены дата и место. Некогда фиолетовые чернила выцвели, но прочесть можно. Много лет спустя Катя найдет эту фотографию в старой сумочке своей матери вместе с какими-то письмами, открытками и счетами за электричество и покажет ее Виктории. Виктория возьмет отпуск за свой счет, купит билет на самолет и отправится в дальние края - в одну автономную республику на юге России, где задолго до ее рождения была похоронена семейная тайна. Но о том, что она там узнает, она не расскажет Виктору. И возьмет с Кати страшную клятву, что от нее Виктор никогда, ни при каких обстоятельствах, не узнает об этом старом снимке. И Катя клятву сдержит.
2
Виктор был совсем мал, меньше трех лет от роду, когда курильщик-отец оставил, уходя из дому, спички на столе рядом с моделью парусника, над которой трудился несколько месяцев кряду. Благодаря стараниям шурина-фотографа мы можем полюбоваться этим так никогда и не достроенным кораблем. Насколько я понимаю, прототипом послужил один из кораблей Магеллана, сначала захваченный бунтовщиками вместе с двумя другими, а потом отбитый Магелланом и верными ему людьми, единственный из кораблей Магеллана вернувшийся на родину. На самой модели еще нет таблички с названием корабля, но на стене рядом со столом висит увеличенная копия старинной гравюры, служившая отцу образцом. Если приглядеться, то можно прочитать крупные латинские буквы: VICTORIA.
Рядом с недостроенным парусником стояли баночки с бензином и ацетоном, резиновым клеем, лежали непроверенные школьные тетради, сухие бальсовые палочки, тонкие листы шпона... Когда Виктор, играя, зажег и бросил третью по счету спичку, она не погасла, а подожгла край тетради, на которую отец нечаянно капнул ацетоном. Соседи заметили огонь и вызвали пожарных, Виктора нашли в коридоре, возле дверей комнаты, а Виктория забилась в страхе под кровать, и когда ее вытащили, она уже задохнулась от дыма. Так Виктор потерял сестру-близнеца, а его родители - дочь.
Немедленно после пожара родители Виктора уволились из школы, распродали остатки уцелевшего имущества и налегке, с двумя чемоданами, двинулись в тот самый город неподалеку от Свердловска, где вырос Виктор и где шесть лет спустя родилась его младшая сестренка, названная в честь первой, погибшей дочери Викторией. Выбор места был сделан почти случайно: в министерстве просвещения им предложили на выбор несколько вакансий, они взяли географическую карту и выбрали город, наиболее удаленный от автономной республики, где они тогда жили.
К счастью, в памяти Виктора не осталось никаких воспоминаний о пожаре и о жизни в другом городе, он быстро забыл сестренку - и только иногда, даже когда стал совсем взрослым, чувствовал какую-то непонятную пустоту в душе, какую-то недостачу собственной человеческой сущности, словно ему без его ведома ампутировали жизненно важный орган и теперь пытаются внушить, что без него вполне можно прожить. Вторую Викторию он любил и опекал, как и положено старшему брату, но полностью заменить Викторию первую она ему не могла. Она не заполняла собой той пустоты в душе, ей было отведено там совсем другое, специально для нее предназначенное место, а то - пустовало. Однажды, когда они с матерью увидели на улице женщину с сыновьями-близнецами, Виктор сказал:
- Вот бы нас тоже было двое братьев! Как бы нам тогда было здорово...
Сказал просто так, ни о чем не догадываясь, ему, как и всякому мальчишке, хотелось иметь брата, товарища по играм, но мать страшно побледнела и не могла вымолвить ни слова, пока женщина с близнецами не свернула за угол.
3
Отец и мать долго сомневались, стоит ли им рожать еще одного ребенка. Поначалу им казалось, что самое лучшее - родить немедленно, сразу же по переезде на новое место, чтобы забота о новом члене семьи вытеснила воспоминания о погибшей дочери. Но уже в поезде, когда долго тряслись в плацкартном вагоне с юга на север, у них стали возникать независимо друг от друга странные мысли, что смерть Виктории не была случайной, что это знак свыше, что им не нужно иметь других детей, что всю свою заботу и нежность они должны сосредоточить на Викторе. Они даже начали придумывать Виктору какие-то несуществующие достоинства, видеть в нем будущего гения - нового Пушкина, Ломоносова, Менделеева. И только жесточайший понос будущего Ломоносова, обожравшегося сливами, постоянная беготня по вагону с вонючими горшками, ругань недовольных пассажиров и равнодушие сонных проводниц несколько охладили и протрезвили родителей.
Потом в их жизни был смутный период, когда они почти не могли общаться друг с другом и даже видеть один другого не хотели. Они воспользовались случаем и устроились на работу в разные школы, хотя мать могла бы подождать каких-нибудь три месяца, пока преподавательница русского языка и литературы в той школе, куда взяли отца, уйдет в декрет. Но как раз именно то, что ей придется занять место ушедшей рожать женщины, окончательно определило выбор матери, и она согласилась стать завучем в новой, только что построенной школе на краю города. И даже когда отец купил на гонорар за написанный им и одобренный министерством учебник по химии "Победу", мать гордо ходила на работу пешком, лишь бы только не быть с ним рядом несколько лишних минут. Как смутно помнилось Виктору, родители даже спали тогда в разных комнатах: отец в гостиной на диване, а мать в его, Виктора, комнате на узкой односпальной кровати со скрипучей панцирной сеткой, на которой позже, когда детская кроватка стала ему мала, спал он сам.
Ни Виктор, ни тем более Виктория не могли сами помнить, но гораздо позже тайные недоброжелатели поведали О., а она, возможно, из лучших побуждений, а возможно, и нет, передала Виктору, что у отца в ту пору был роман с директрисой школы Евгенией Егоровной, той самой Евгенией Егоровной, ЕЕ, что директорствовала и в годы недолгой и бесславной педагогической карьеры самого Виктора и, вполне возможно, именно по этой причине его так заботливо, по-матерински опекала. Про мать же не было даже каких-то определенных сплетен, говорили смутно, что да, мол, странно вела себя дамочка, выпивала иногда сверх меры на учительских вечеринках, как-то особенно вызывающе разговаривала, как бы задирала, подначивала мужчин, но дальше этого - ни-ни. Точно неизвестно, свечку никто не держал, но те, кто пробовали, уходили сильно разочарованные. И никогда не признавались, в чем именно причина разочарования.
Позже, когда Виктору было уже семь или восемь, в семье произошел ренессанс, второй медовый месяц, растянувшийся на целый год, родители начали обожать друг друга, ходить по комнатам взявшись за руки, обниматься в самых неподходящих местах: на кухне в процессе приготовления борща, в ванной, прижавшись к гудящей стиральной машине, и т.д. Детская кроватка Виктора была аккуратно разобрана и вывезена на "Победе" в сад - как раз в ту пору отцу выделили садовый участок, и он сам возвел на нем крохотный, но уютный домик, туда же отправился и старый, обитый дерматином диван с высокой жесткой спинкой, мать перебралась к отцу на новенькую диван-кровать, и порой по ночам до Виктора доносились из комнаты родителей странные звуки - то ли стоны, то ли мурлыканье, - понять смысл которых он смог только много позже.
Следствием ренессанса были два подряд тяжелых выкидыша, новое взаимное охлаждение, новый, столь же законспирированный виток романа отца с оставленной было ЕЕ, поездки матери на курорт, на воды, и только два или три года спустя новая беременность.
На этот раз мать береглась как могла, ушла из школы заранее, не дожидаясь декретного отпуска, и буквально руками удержала в животе до семи месяцев слабенькую, недоношенную, но живую девочку, названную родителями безо всяких колебаний - Викторией.
4
Когда Виктория стала взрослой женщиной, она нечасто навещала родителей. Новый год, 8 Марта, майские и ноябрьские праздники, дни рождения отца и матери, годовщина их свадьбы - вот обязательный минимум, который она честно отрабатывала, в промежутках обходясь короткими, под предлогом экономии денег, телефонными разговорами. Писем она родителям не писала никогда, но их письма читала - знала, что, отправив очередное послание на шести страницах мелким почерком, мать выждет ровно неделю и позвонит, и надо будет обстоятельно отвечать на все поставленные в письме вопросы, словно в очередной раз сдавать экзамен на аттестат зрелости.
В гостях у родителей было шумно и весело, приходили старые друзья-педагоги (других у родителей не водилось), говорили о школьных делах, вспоминали прошлое - и обязательно заходил полупьяный разговор о том, какие у Виктора и Виктории прекрасные родители, как они должны гордиться ими и почитать их, и как жаль, что Виктор совсем отошел от педагогики, а Виктория предпочла музыку литературе. О том, что Виктория не преподает в музыкальной школе, а всего-навсего учительница пения, обычно не упоминалось из жалости. Учителя пения и физкультуры в этом кругу шли вторым сортом и на дружеские посиделки их не приглашали.
Виктория никогда не спорила с друзьями родителей, всегда соглашалась, что детство у них с братом было поистине счастливое, безоблачное - образцовое детство, что там говорить, не каждому выпадает такое. И умом понимала, что и родители, и их друзья имели право так говорить, что детство у них и впрямь было образцовое... если не считать пожара, добавляла она мысленно, но ведь о пожаре знают только родители, даже Виктор не знает, тем более старые друзья, так что про пожар - не будем, а вот было образцовое детство счастливым или нет, об этом не вам судить, старички и старушки, это мне из моего незабытого детства виднее, и если уж вам так хочется употреблять эпитеты, то зачеркните, пожалуйста, в предыдущем предложении слово "безоблачное", подберите эпитет поточнее, например, "переменная облачность", тогда мы с вами немного приблизимся к понимаю того, каким было наше с братиком детство, тогда вместо приторно-яркой картинки из журнала "Пионер" увидится нечто, может быть цветное, яркое, бодрое, но не такое одномерное, не такое плоское, - это будет уже не детское кино про пионерский лагерь, а подобие настоящей жизни, где небо редко бывает абсолютно безоблачным и где общую картину определяет вовсе не преобладающая глубокая синева, а как раз серенькие облака, то и дело наползающие и закрывающие собой солнце...
Облаков было не так уж много, но отчего-то Виктории виделись именно они. Иногда она даже преувеличивала плотность облаков и размеры облачности, словно смотрела в прошлое сквозь очки с серыми стеклами. И когда снимала их и вглядывалась в настоящее, оно казалось ей ярче и объемнее, и не хотелось снова надевать унылые стекла.
Но что-то все-таки было в прошлом объективно неприятное, что ассоциировалось у Виктории с серыми облаками. Что-то в отношении к ней родителей, особенно отца: почему-то запоминались, откладывались в памяти только те случаи, когда он был непомерно строг и несправедлив к ней. Вроде бы младшая дочь, думала она, долгожданная, с муками выношенная (о том, как трудно было вынашивать ее и рожать, мать рассказывала Виктории не один раз, особенно когда та сама ходила беременная вторым ребенком), к тому же - поздний ребенок, явно последний, вокруг таких обычно плещется целое море нежности, так что старшие дети даже обижаются на отцов и матерей, однако как раз моря нежности Виктория и не замечала - было настоящее море каждое лето, Черное море в окрестностях Анапы, были лунные моря: Море Кризисов, Море Дождей, Море Ясности, Море Паров, Море Облаков и Море Спокойствия - их она рассматривала вместе с отцом в самодельный телескоп, в то время как Виктор фотографировал лунную поверхность, но и на Луне не было для нее Моря Нежности, а если и было - то на невидимой стороне Луны или на невидимой стороне родителей, как и Луна, всегда обращенных к ней одной стороной, где Море Кризисов сменялось Морем Спокойствия, а Море Дождей - Морем Ясности. Но Моря Нежности все-таки не было, или оно выглядывало самым краешком, таким маленьким, что она просто не могла его разглядеть - ни невооруженным глазом, ни в телескоп.
Что-то неладное, как ни крути, творилось с родительской нежностью, какой-то чувствовался постоянный дефицит, восполняемый излишней требовательностью и строгостью. Сколько Виктория себя помнила, родители редко ее ласкали просто так, без повода, разве что похвалят за аккуратно повешенное перед сном платье, заплетенные впервые самостоятельно косы, позже - за отличные оценки в школе, но скупо, потому что иных по их представлениям и быть не могло. Зато ее постоянно учили, воспитывали, делали ей замечания, одергивали ее, подгоняли, направляли, наказывали... да, вспоминала она без энтузиазма, вот уж на наказания они точно не скупились, причем у каждого была своя шкала, и многое зависело от того, кому первому подвернешься под горячую руку - отец не раздумывая отправит в угол, мать - наскоро отшлепает и потом раз шесть напомнит тебе твой проступок, - и этим все и кончится. Но если отец твердо знает, что один проступок влечет за собой одно наказание и серьезность проступка прямо соотносится с продолжительностью стояния в углу, которой (продолжительности), однако, сама наказуемая знать заранее не должна и узнает в каждом конкретном случае только тогда, когда наказание будет отбыто полностью, то у матери нет никакой системы, никакой шкалы: может пару раз шлепнуть и лишить сладкого, может шлепнуть единожды и запретить кино по телику, а может отшлепать так, что мало не покажется, и вдобавок запретит гулять с девчонками во дворе - и совершенно неважно, заслуживал ли твой проступок одного шлепка или изрядной порки, можешь за серьезную вину отделаться очень легко, а за пустяк залететь на всю катушку. Вроде бы разум вел в сторону отцовской справедливости, но чувства восставали против, потому что в его справедливости было что-то бесчеловечное, что-то механическое; недаром много позже именно отца вспомнила Виктория, когда прочитала "Исправительную колонию" Кафки, и его же, прочитав знаменитое "Превращение", потому что, когда ее наказывала мать, она оставалась для матери все той же Викторией, непослушной и неуправляемой, но все же девочкой и родной дочкой; для отца же она в момент очередного стояния в углу была тараканом, клопом, мухой, мелким и надоедливым, а главное - неинтересным даже с энтомологической точки зрения насекомым, которое не стоит того, чтобы видеть его и слышать его нудное жужжание.
Больше всего запомнился Виктории и сильнее всего повлиял на ее отношение к отцу один такой случай со стоянием в углу. За что она была приговорена к стоянию - это как-то стерлось из памяти, что скорее всего объясняется тем, что ее проступок был рядовым, одним из множества ею совершаемых просто в силу редкой подвижности и живости характера - егоза, говорила про нее бабушка, и это было правильно, считала взрослая Виктория, это было в точку, вот только родителям она не сумела объяснить, что к егозе должен быть иной подход, чем к рохле и раззяве, что не надо ее постоянно одергивать и окорачивать - если уж сделал господь егозой, егозой и вырастет, ставь ты ее в угол или не ставь. Отец, однако, ставил снова и снова - и в тот памятный раз поставил вроде бы без особой злости, никак не оговорив, что это особый проступок, за который будет наложено особое взыскание, и Виктория встала в угол, как обычно, без нытья и сопротивления.
Она, кстати, всегда чувствовала, что отец ждет от нее как раз нытья и сопротивления - нытья как проявления слабости, уступки родительской воле, и сопротивления как проявления силы, доказательства наличия характера, похожего на отцовский. Подобно другим отцам, ее отец мечтал отразиться как в зеркале в этой маленькой и целиком подвластной ему, как он воображал, душе - и так, чтобы его отражение осталось в зеркале навсегда. Увы! У Виктории уже тогда был свой характер, а зеркало ее всегда было повернуто лицевой стороной к стенке к той самой стенке, к которой ее ставили регулярно за малейшую провинность.
А мать все читала и читала своего любимого "Овода" и не видела, что отец с дочерью то ли шутя, то ли всерьез репетируют сцену расстрела...
И вот когда сцену репетировали в очередной раз, произошел неожиданный сбой. Отец просто позабыл выйти в коридор и приказать дочери выйти из угла забыл и отправился спать, а поскольку мать обычно укладывалась раньше и Виктор в тот вечер, устав после бассейна, тоже уснул, некому было подсказать отцу, что дочь следует отпустить, накормить и уложить спать. Другой ребенок на месте Виктории поступил бы просто: вышел из угла, заглянул в родительскую спальню и спросил: "Можно мне идти спать?" Но это другой ребенок. Это не Виктория. Она и не подумала, что может поступить таким образом. Или даже должна так поступить.
Наказание - палка о двух концах. Наказующий и себе причиняет боль, если заложена в нем хоть кроха сострадания. И слишком сильное, слишком жестокое наказание, которое наказанный порой покорно сносит, считая, что вполне его заслужил (логика тут такая: если бы папочка с мамочкой знали все, что я на самом деле натворил...), на сердце наказующего оставляет более глубокий, иногда и вовсе не заживающий шрам, от которого наказанный должен его избавить, дав понять, что наказание превысило меру. Все это, конечно, имеет смысл, когда мы говорим о достаточно разумных людях, а не об одуревшем от водки папаше, хватающемся вместо ремня за палку, а то и за топор, и его навсегда забитом чаде, которое, став постарше, вполне способно в ответ схватить кухонный нож.
Виктория так и не вышла из угла по собственной воле. Она стояла, стояла, стояла - уже не чувствуя под собой ног, уже наполовину засыпая или теряя сознание, она все равно стояла - и вместо выхода завершила затянувшуюся сцену падением, будто на этот раз воображаемые пули достигли цели. Вряд ли падение ее маленького тела произвело много шума, однако родители все-таки услышали, проснулись, выбежали в коридор, но что потом было - Виктория помнила смутно. Помнила только, что на следующее утро проснулась позже обычного, что на тумбочке у кровати лежала записка: "Викочка! В школу сегодня можешь не ходить. Прости меня. Мама". И ее не удивило, что записка от матери, а не от отца, и не обрадовали деньги, оставленные на кино и на мороженое.
5
Такого рода облаков на якобы безоблачном небе ее детства Виктория могла насчитать множество. Воспоминания об одних заставляли ее хмуриться, о других плакать. Третьи она вспоминала с легкой иронической улыбкой. Ирония была самое сильное отрицательное чувство, какое она могла себе позволить по отношению к родителям. В ее душе не было места ни для злости, ни для обиды, ни для презрения или ненависти. Эти чувства предназначались для других людей, для посторонних, но только не для отца и матери. Ирония - да. Ирония допустима, поскольку теперь она чувствовала себя в чем-то взрослее и опытнее матери и в меньшей мере - отца. У отца все же была какая-то другая, тайная, мужская жизнь помимо его физики и химии, мать же была педагог до мозга костей, верная жена и заботливая мать - и этими тремя ролями полностью исчерпывалась ее жизнь. Отцу Виктория могла бы, пожалуй, полушутя признаться, что не прочь завести себя любовника, так ее достает спокойная и размеренная семейная жизнь, и они посмеялись бы над этим вместе, но матери - никогда. Она не приняла бы даже намека на возможность какого-то любовника, даже слова этого не захотела бы слышать, а весть о том, что у дочери уже был любовник и даже не один, убила бы ее на месте.
Так, с иронией поначалу воспринимала Виктория странную огнебоязнь родителей. Мало того, что мать вынудила отца бросить курить, так еще они приложили массу усилий, чтобы поменять новую трехкомнатную квартиру в центре на другую, чуть похуже и в новом, менее престижном районе, только потому, что там вместо газовых стояли электрические плиты. И с тех пор в доме никогда не было спичек. Никогда. И свечей тоже. Когда отключали свет, пользовались фонариками, но не свечами. А поскольку прямо о запрете на свечи не говорилось и не объяснялось, чем вызван запрет, был большой шумный скандал, когда Виктор незадолго до выпускного вечера пригласил в гости одноклассницу и устроил ужин при свечах.
Сама же Виктория как назло было огнепоклонницей. Жгла с мальчишками тополиный пух на бульварах, обожала разводить костры. И однажды, еще в детском саду, развела костерчик из старых газет прямо на дощатом полу. Когда мать Виктории вызвали из школы и сообщили о происшествии, с ней чуть не приключился удар. Она даже не стала наказывать дочь, настолько сильно она была напугана призраком огненной смерти, проникшим в их кое-как устоявшееся настоящее из приговоренного к забвению прошлого. Но все же взяла с Виктории страшную клятву, что костров она не будет разводить никогда и нигде.
- А в походе? - робко спросила Виктория.
- Нигде! - отрезала мать. - Нигде и никогда! Пусть мальчики разводят костры, а ты девочка, ты должна чистить картошку.
Виктория была сложная девочка, но - честная. Давши слово, она всегда держала его. Всегда. Даже когда ужасно хотелось его нарушить. Однако сила воли у нее была недюжинная - уж наверняка отцовская, и она не уступала соблазнам. Наверное, родители могли бы воспользоваться этой особенностью характера дочери и взять с нее страшные клятвы на все случаи жизни: поклянись не курить, не пить спиртного, не позволять мальчикам целовать тебя и уж тем более...
Тут оба пришли бы в затруднение, потому что никогда не называли некоторые вещи своими именами, а что же это за клятва, если предмет не назвать со всей определенностью, такую клятву любой вправе нарушить, отговорившись тем, что неправильно понял, - но все-таки решились бы и сказали: поклянись, что сохранишь свое девичье достоинство, то есть девственность (с огромным трудом и страшно покраснев) до свадьбы и никогда не ляжешь в постель с мужчиной, которого мы бы не согласились считать своим зятем! И много еще каких клятв могли бы они стребовать с Виктории, если бы догадались, и, чем черт не шутит, она вполне могла сдержать эти клятвы, поскольку не только умом, но и сердцем признавала всегда правоту родителей в главном - при вполне возможной неправоте в каких-то житейских мелочах, объясняемой свойственной педагогам консервативностью. Но не догадались родители. За что и поплатились позже.
Но по крайней мере костров их дочь больше не разводила никогда. И даже много позже, когда вышла замуж и ездила с мужем, а потом и с детьми на пикники, даже и тогда требовала, чтобы костер разводил муж.
- А мы с тобой, - говорила она дочери, - мы - женщины. И мы должны чистить картошку.
6
Еще одним облаком из ее личного Моря Облаков была для Виктории в школьные годы Великая Русская Литература. Она, быть может, полюбила бы ее всей душой если бы не мать. Мать ничего не знала и не хотела знать, кроме литературы.
- Книга - это всё! - говорила она. И нисколько не преувеличивала. Для нее книга действительно была всем. Она читала за едой и когда готовила пищу, что не могло не сказываться на ее качестве; читала в ванной и в туалете - так что вся семья порой выстраивалась в очередь, и даже отец не выдерживал и рявкал, после чего мать вылетала из уединения пулей, с обязательным томиком в руках; читала в поезде и в самолете, читала в больнице - вот уж что для нее было великим счастьем, так это оказаться в больнице, желательно не с очень тяжелым заболеванием, чтобы вволю начитаться в постели. В постели, кстати, она тоже читала, иногда зачитываясь до двух ночи, мешая бедному отцу спать, и позже, когда дети стали взрослыми, отец порой позволял себе пошутить, что и в первую брачную ночь его жена тоже читала - то ли "Молодую гвардию", то ли "Далеко от Москвы", он не помнил точно, и когда зачинали Виктора, тоже читала, на этот раз в виде исключения не родную литературу, а "Овода", а когда Викторию - в очередной раз перечитывала "Войну и мир".
- Поэтому и получился такой большой промежуток между двумя детьми, посмеивался отец. - В целых четыре тома.
Если бы семья умирала с голоду и на последние деньги можно было бы купить собрание сочинений Горького или мешок картошки, семья бы умерла, но Горький в букинистическом был бы куплен. И он действительно был куплен - правда, не вместо мешка картошки, а вместо нового пальто для Виктории, так что она в восьмой класс пошла в старом, из которого торчали ее руки и ставшие уже тогда весьма привлекательными коленки, так что Алексея Максимовича Горького она не любила особенно сильно, персонально.
- Но ведь никто не умер с голоду, - убеждала мать, расставляя на полках тридцать однообразно-синих томов, по большей части абсолютно новых с виду, только один, где "Мать", был растрепан поколениями школьников.
Никто не умер, но одевались хуже других, щеголяли перешитыми платьишками и перелицованными костюмами вплоть до десятого класса что Виктор, что Виктория, зато книги все прибывали и прибывали, так что Виктории казалось, что они и вовсе вытеснят их когда-нибудь из квартиры. И когда по телевизору показывали старый документальный фильм, в котором фашисты жгли книги на площадях, только одна мать горестно сжимала кулаки, Виктория же втайне была не прочь устроить дома небольшой пожар - только в одной комнате, где книги, чтобы избавиться от них разом.
Убежденность матери в том, что только русская литература является великой литературой, что русская литература имеет право называться русской только при условии, что она великая, и так далее и тому подобное - убежденность эта Викторию утомляла. Потому что это была воинствующая убежденность, убежденность, не признающая никаких альтернатив, никаких компромиссов.
- Единственное, за что я пошла бы на костер, как Жанна д'Арк, - гордо говорила мать, - так это за Великую Русскую Литературу.
При этом она даже не замечала рокового слова "костер", звучащего в ее декларации. В данном контексте костер был для нее не опасен, он был не настоящим костром, а литературным - вроде романа "Костер" Федина. Неизвестно, пошла бы она на костер за Федина, но за его роман "Костер" пошла бы непременно. Когда-то давно она была в Москве на учительском съезде и встретила там в кулуарах приглашенного писателя Федина, и он оставил ей автограф на специально купленной книге - и с тех пор Федин был великий писатель, и "Костер" был великий роман и стоял на самом почетном месте в книжном шкафу.
На менее почетном месте, на две полки ниже Федина, но все же в первом ряду, стоит у матери Виктории моя старая книжка "Дерево в чужом саду". Я когда-то ездил выступать в этот город с группой других писателей, читал отрывки, давал автографы - и среди прочих ко мне подошла невысокая, круглолицая дама, в которой с первого взгляда угадал я педагога, причем педагога-словесника, на них у меня наметанный глаз, а вместе с ней - впереди нее, слегка подталкиваемая ею, - тоненькая, черноволосая, бедно одетая девушка с бледной кожей и бледной тенью вежливой улыбки на красивом лице. Девушка держала в руке мою книгу и, повинуясь команде матери, протянула ее мне молча, а мать из-за ее спины продиктовала собственное имя и имя дочери, и я оставил след в своей старой книге, не подозревая, что однажды наткнусь на него в новой.
- Но неужели и меня твоя мама считает великим писателем? - спросил я у Виктории, когда много лет спустя мы припомнили историю нашего знакомства.
- А тебе бы этого хотелось?
Я не нашел ответа на ее вопрос - и не стал требовать ответа на свой. И так до сих пор и не знаю, велик я в глазах ее матери или не велик. Знаю только, что сама Виктория мои книги ни в грош не ставит - и нисколько не стесняется мне об этом говорить. Оговариваясь, правда, каждый раз, что у нее к литературе вообще отношение сложное.
- По крайней мере я бы за нее - за литературу - на костер точно не пошла!
И не пошла ведь - не только на костер, но даже и на филологический, где, казалось, уже мемориальная доска прибита в аудитории: "Здесь, на этой скамье сидела в студенческие годы Виктория Такая-то". Врет доска. Не сидела. Не захотела сидеть. И мать сама стала невольной виновницей того, что дочь отыскала себе другое призвание.
Однажды, когда дочь была еще дошкольницей, в садике случился карантин - и пришлось матери брать Викторию с собой в школу. Сначала она мирно сидела в ее кабинете (мать тогда уже была завучем) и рисовала цветными карандашами, но потом ей наскучило одиночество, и мать попросила молодую учительницу "подержать девочку урок-другой в классе".
- Она не будет вам мешать. Она тихая, - сказала мать Виктории. - Но если хотите, можете дать ей какое-нибудь задание.
И учительница дала. Такое же задание, как и другим первоклашкам: написать в тетрадке несколько строчек буквы В.
- Это первая буква твоего имени, - ласково сказала она Виктории. - Давай я покажу тебе, как она пишется.
Та подняла на учительницу серьезные серые глаза и спокойно сказала:
- Я знаю.
Через несколько минут на учительскую кафедру легла среди прочих обычная тетрадка для первого класса, на серой обложке которой было крупно, но аккуратно выведено имя Виктории - и три или четыре строчки были заполнены каллиграфически, как по прописи, выведенными буквами "В".
Оказалось, что Виктория знает также устный счет до пятидесяти, умеет писать цифры и даже складывать их (если только результат не больше десяти), выучила наизусть таблицу умножения на 3 (почему именно на 3? - а так захотелось!), и наизусть знает множество стихотворений, в том числе Лермонтова - немного из "Мцыри", и Есенина - про старушку в ветхом шушуне.
Дома состоялся малый педсовет, и было решено, что отдавать в школу девочку все же рано, особенно учитывая, что она родилась семимесячной, так что фактически ее возраст еще меньше того, что указан в метрике. И мать, взяв дочку за руку, отвела ее в музыкальную школу, не предвидя, чем это обернется для Великой Русской Литературы.
Пианино было куплено.
Судьба Виктории предопределена.
7
Даже годы спустя, когда Виктория и Алексей Михайлович будут уже не любовниками, а скорее близкими друзьями, Алексей Михайлович так и не узнает, насколько верно и объективно было его первое впечатление. Сходство Виктории и К. не только существовало - оно к тому же не было совсем случайным.
Когда Виктория была еще школьницей, Виктор, недавний выпускник университета, молодой преподаватель, познакомился с К. - и ужасно гордился тем, что близок с женщиной, которая на несколько лет старше его. Виктор катал ее на лодке по озеру и на папиной "Победе", водил в ресторан и, пользуясь тем, что родители привычно загорали в Анапе, приводил К. к себе домой, немного стесняясь, правда, своей комнаты, более подходящей для студента, чем для преподавателя: хоккейные клюшки и лыжи в углу, полуразобранный велосипед у стены, плакаты группы "Кино" и "Аквариум" на стенах...
Виктории было тогда пятнадцать, в ней уже проснулось женское любопытство, она шпионила за братом и его женщиной, видела, как они целовались в темной гостиной при включенном для приличия телевизоре, видела, как Виктор расстегивал на женщине блузку и гладил ее груди. Груди женщины произвели на тогда еще совсем плоскую Викторию неизгладимое впечатление: такие большие, белые в неверном отсвете телеэкрана (казалось, они светятся в темноте) и притом крепкие, а не отвисшие, как у матери, с нежными розовыми отростками сосков.
Розовые соски Виктория разглядела позже, при свете дня. Виктор, выспросив предварительно, достаточно ли Виктория разумная и взрослая девочка, чтобы понять, что он, Виктор, уже взрослый мужчина и ему просто необходимо встречаться с женщинами, но притом его комната мало годится для подобных дел, отважился занять на ночь родительскую спальню с просторной и надежной двуспальной кроватью.
- Можешь не бояться, - гордо заявила брату Виктория. - Я уже взрослая. Я никому не скажу. Ты только бельишко потом не забудь постирать, у мамы глаз-алмаз, она сразу заметит...
Утром Виктор убежал за кофе и булочками для гостьи (у них в доме настоящего кофе никто не пил, обходились растворимым), а Виктория тихо проникла в его комнату и там впервые увидела К. во всей красе - та лежала на кровати совершенно обнаженная в позе гойевской Махи, на боку, подперев темную кудрявую голову ладонью, - грудь ее была воинственно и вместе с тем как-то беззащитно направлена на застывшую на пороге Викторию, белый треугольник, оставшийся от плавок, подчеркивал красоту ровно загоревшей кожи, и на белом особенно победно выделялся треугольник черный и такой пышный, что при виде его Виктории стало стыдно - но стыдно не за бесстыдную обнаженность К., которая казалась ей прекрасной и победительной, а за собственную беззащитность, жалкость неопределенного цвета волос в этом самом месте и плоскость груди, укрытую, к счастью, дешевенькой ситцевой рубашонкой.
- Залезай ко мне, поболтаем, - дружески предложила К. замечательно сочным, сытым голосом. И похлопала по постели рядом с собой, как будто подзывала хозяйскую собачонку.
Виктория, однако, не усмотрела в ее жесте ничего унизительного для себя, она с радостью забралась в постель брата, под бочок к его любовнице, и они мило проболтали целых сорок минут - кофе не было в ближайшем магазине и Виктор на отцовской "Победе", гонял за ним через весь город. И все эти сорок минут Виктория не столько вслушивалась в слова К., сколько впитывала в себя всей кожей восхитительный запах ее духов и тепло ее зрелого женского тела, словно надеялась, что часть этого зрелого тепла передастся вместе с запахом духов ей, жалкому лягушонку, прижимающемуся к груди принцессы.
Во всяком случае, хотя бы запах, запах настоящих французских духов, она унесла с собой на волосах, на ладонях, на лопатках, и с тех пор этот запах стал ее запахом - она готова была экономить на всем, выпрашивать деньги у родителей, а позже - у мужа и у любовника, лишь бы приобрести очередной флакончик с заветной надписью "Givenchy", лишь бы от нее всегда-всегда пахло так же, как от обнаженной Махи, надолго ставшей эротическим символом ее девичьих снов.
Она даже украла у Виктора фотографию обнаженной К., сделанную в то самое утро, и тайком использовала ее в тех же целях, в каких использовал бы мальчишка ее возраста, хотя в ее фантазиях, она одновременно и обладала К. и была ею.
Лесбиянкой она не стала, ее слишком сильно и безотчетно влекли к себе мужчины, но научилась ценить женское в других женщинах и стала медленно, крупица за крупицей взращивать это женское в себе. Она радовалась, а не печалилась, как другие дурочки, пришедшим к ней с запозданием менструациям, была счастлива получить от матери первый лифчик, наслаждалась первыми нейлоновыми колготками и туфлями на высоком каблуке. Но главным счастьем ее ранней юности было все более и более явное сходство с несравненной К. - она сама его замечала, разглядывая порой слегка выцветшую цветную фотографию, и Виктор тоже как-то небрежно намекнул ей на это, после чего она уверилась в своей правоте окончательно. По крайней мере в семнадцать лет у нее были точно такие же черные вьющиеся волосы - правда, подкрашенные и подвитые (от природы они не вились), - почти такая же, хотя и более субтильная фигура, такие же длинные стройные ноги, а главное - уже довольно большая и крепкая белая грудь с розовыми выпирающими сосками. Растительность внизу живота, правда, все еще была жидковатой, но обещала со временем стать такой же пышной и во всяком случае уже сейчас была абсолютно черной и курчавой, как у К.
8
К. работала в лучшем книжном магазине города, куда Виктория забегала каждую субботу под предлогом поиска нот для музыкального училища, куда поступила после восьмого класса, на самом же деле - чтобы поболтать со своим кумиром. К. к привязанности Виктории относилась понимающе, всячески подчеркивала, что они, несмотря на разницу в возрасте, - настоящие подруги, и, пожалуй, в этом не было притворства. Виктория была внутренне более зрелой, более взрослой, чем казалась внешне, к тому же начитанной и умной - и уж о музыке знала столько, что К. было чему у нее поучиться. В оперный театр и на концерты редких гастролеров они ходили вместе - Виктория покупала билеты или доставала через преподавателей "Чайковки" контрамарки, а К. приезжала к ней в Свердловск. В Свердловске у приятеля ее мужа, тоже вечного странника по северам, стояла пустая, роскошно обставленная квартира, и там Виктория и К. после спектакля ночевали. Лежали вместе в широкой мягкой постели, пили шампанское и болтали обо всем на свете. Только тему давней отставки Виктора они по обоюдному согласию обходили молчанием.
К. предлагала Виктории ключи от этой квартиры, чтобы та могла встречаться там со своими мальчиками, но Виктория отказалась.
- Мальчики меня не интересуют, - сказала она. И не солгала. Ее интересовали мужчины, а подходящего пока что не было на горизонте.
Именно Виктория приохотила К. к серьезной музыке, и когда у той появился хороший проигрыватель, Виктория стала привозить из Свердловска и дарить ей пластинки лучших исполнителей, что особенно радовало мужа К. - страстного меломана. Он был слишком занят, слишком много работал и слишком часто ездил в командировки, чтобы ходить с ними по театрам или ездить в областной центр, но пластинки в свободную минуту слушал с наслаждением. И всегда что-нибудь привозил из своих поездок на Север не только жене, но и Виктории - так что вскоре они щеголяли в одинаковых пальто с одинаковыми роскошными чернобурками и в одинаковых песцовых шапках.
Он же, муж К., стал первым любовником Виктории. Это произошло в ночь после выпускного вечера. Сбежав от мальчишки-сокурсника, давно без надежды на успех страдающего по ней, Виктория пришла в ставший почти родным дом, где ее ждали зажженные свечи, - а что значили для нее свечи, нетрудно понять, если вспомнить фобию ее родителей, - негромкая музыка (на этот раз все согласились, что предпочтительнее что-нибудь легкое, медленное и немного печальное) и ледяное шампанское. Они медленно танцевали с мужем К., сама же К., чтобы не мешать им, затаилась в углу большого дивана и притворилась спящей. И когда его руки - крепкие руки взрослого мужчины - скользнули чуть ниже талии, а пахнущие табаком губы коснулись уголка ее рта, выкрашенного помадой К., Виктории не было страшно, она ждала этого и хотела, чтобы это произошло с ней именно так, чтобы первым у нее был взрослый мужчина, похожий на мужа К. (то есть она представляла именно его, но мысленно осторожно говорила "похожий"), добрый и умелый, а не какой-нибудь юнец, не знающий, как толком приступить к делу и потому способный причинить только боль.
С мужем К. она, кажется, вообще не ощутила боли - во всяком случае потом ей всегда представлялось, что она сразу начала испытывать одно только острое удовольствие, - и лишь успела подумать с гордостью: "Сейчас я стану женщиной!" - как уже ею стала.
Опьяненная происшедшим в большей степени, чем выпитым вином, она думала, лежа на мягком ковре, где все и произошло: "Я стала совсем как К." И даже не так: "Я стала К.", - вот как она думала, вспоминая тот давний летний день, когда она пряталась в коридоре, подглядывая в щель, как ее брат и К. занимаются любовью после только что выпитого кофе, свежий сильный запах которого еще стоял в комнате, а теперь она занималась любовью с мужем К., она была на месте К., а К. - на месте Виктории, Виктория стала К., а К. Викторией, кружилось без конца в ее голове... "А не выпить ли нам кофейку?" притворно зевнув, спросила внезапно К., и приятное, но несколько пугающее кружение в голове прекратилось.
9
Это произошло в конце июня. В июле родители Виктории, как обычно, уехали в отпуск в Анапу. Виктория осталась в квартире одна и собиралась весело провести время в компании К., устроить себе последние каникулы перед началом занятий в той самой музыкальной школе, где она когда-то училась и где теперь была преподавателем по классу фортепиано. Однако веселья не получилось: довольно скоро Виктория поняла, что беременна.
К. немного побаивалась, что Виктория во всем обвинит ее и ее мужа, но Виктория лишь улыбалась К. и говорила:
- Ну и пусть! Ну и рожу - подумаешь! Мне ведь не семнадцать уже, мне девятнадцать. Я взрослая женщина, я как-нибудь справлюсь.
- А как же родители?
- Им придется это пережить...
Как пережили родители - об этом не расскажешь. Слово "аборт" витало в воздухе квартиры, но в конечном счете они смирились: и отец, и мать. А что им еще оставалось? Смирились в свое время с тем, что Виктор бросил преподавание, женился на женщине старше себя на целых пять лет, сделал ей ребенка и тут же развелся, спасибо хоть невестка оказалась порядочная женщина: отказалась от алиментов и позволила им, старикам, видеться с внуком. Теперь вот надумала рожать дочь, эта уж вовсе одна, без мужа, одно утешение - внук или внучка будет принадлежать безраздельно им, может быть хоть из него они со временем вырастят настоящего педагога.
Первый урок в музыкальной школе Виктория провела на третьем месяце беременности, и хотя внешне еще ничего не было заметно, но беременность уже начинала сказываться на ее состоянии. Она стала заметно раздражительнее и более всего ее раздражала тупость учеников, а фальшивые звуки, возникавшие под их тупыми неумелыми пальцами, чем дальше, тем сильнее выводили ее из себя.
Она отдыхала от этих звуков, когда возвращалась домой тенистым бульваром, слушая, как деревья шумят над головой заметно поредевшей рыжей листвой, и тогда внутри нее начинала звучать музыка - настоящая музыка, чистая, без малейшей фальши, и иногда это была симфония Моцарта, иногда - любимый Рахманинов или сложный, но почитаемый Малер, а иногда вдруг - что-нибудь легкое и танцевальное, так что она не могла удержаться и пускалась вприпрыжку, пританцовывая на бегу, и гуляющие с хозяевами пудели и таксы с заливистым лаем пускались за ней следом, норовя цапнуть будущую мать за ногу. Собаки ее раздражали куда меньше, чем тупые ученики, и она пообещала себе, что обязательно купит своей девочке (она уже знала, что там, внутри, в ее внутреннем Море Нежности, плавает девочка) собаку - только не пуделя, а настоящего, большого пса, водолаза или сенбернара. Она даже кличку ему придумала - Бетховен, и когда несколько лет спустя увидела американский фильм, сочла его плагиатом.
Виктория была уверена, что ее дочка, ее Танюшка, как она ее называла втайне от всех, станет настоящим музыкантом, не чета матери, для которой четыре года "Чайковки", или, еще менее уважительно, "Чайника", стали пределом.
И еще она была уверена, что это не она подбирает внутреннюю музыку, а ее дочка - и от настроения дочки зависит, кто будет звучать сегодня у Виктории в душе: Чайковский, Брамс, Шуберт или вообще какой-нибудь легкомысленный Штраус.
И еще она знала, что не ее, Викторию, а именно Танюшку, наделенную абсолютным слухом, раздражает фальшивая музыка, извлекаемая из пожелтелых клавиш неумелыми пальцами учеников. И не просто раздражает, а бьет по нервам, портит ей слух, убивает в ней будущего великого музыканта. И однажды, когда один особенно тупой и особенно самонадеянный ученик, доставшийся ей по наследству от ушедшего на пенсию преподавателя, начал варварски кромсать ее и Танюшки любимого Рахманинова, начал раз за разом брать в аккорде чистое Си вместо Си бемоль, сколько она ни ставила ему правильно пальцы, она не выдержала и резко захлопнула крышку пианино, сломав ученику два пальца на правой руке, мизинец и безымянный.
И нисколько, нисколько не раскаивалась, и дико хохотала, запершись в учительском туалете, и потом в прекрасном настроении шла домой по бульвару, чувствуя, как чудесный Рахманинов благодарно звучит в ее душе, - и уже на подходе к дому встретила вдруг разом постаревшую и подурневшую К. в глухом черном платье и какой-то нелепой черной шляпке с вуалькой, и прежде чем та заговорила с ней, поняла, что случилось, и веселый Рахманинов сменился в ее душе унылым Шопеном.
10
После шумного скандала родители Виктории решили, что ей лучше всего последовать примеру Виктора: уехать из их слишком маленького городка, где Виктории никогда не дадут забыть о двух сломанных пальцах и до старости будут корить внебрачным ребенком, в областной центр. Тем более что туда уже три года как перебрался из дальней автономной республики младший брат матери Виктории, по-прежнему готовый для старшей сестры на все.
Так Виктория поселилась в просторной, с высокими потолками квартире в Красном переулке, в одной комнате со своей двоюродной сестрой Катей. Катя училась в университете, на том самом филологическом факультете, которого счастливо избежала Виктория, и спокойно относилась к тому, что научным работником ей не быть, а придется учить русскому языку и литературе детишек в сельской школе, и уже в то время познакомилась со своим будущим мужем, еще не зная, что тот станет ее единственной настоящей любовью и самым большим несчастьем ее жизни одновременно. В то время она была влюблена самой первой, самой свежей влюбленностью, ей ужасно хотелось перед кем-нибудь выговориться, похвастаться, поделиться своим счастьем - и Виктория оказалась как нельзя кстати. Ее уже вполне заметная беременность делала ее еще более подходящим вместилищем чужих тайн.
Катя познакомила Викторию и с ее будущим мужем, Алексеем Ивановичем. Произошло это при довольно забавных обстоятельствах.
Однажды зимой, в страшную стужу, как непременно прибавляли рассказчицы, а они любили рассказывать эту историю на два голоса, перебивая и поправляя друг дружку, - мы с Викторией - мы с Катей - да погоди ты, дай мне рассказать! Однажды в студеную зимнюю пору... Да ну тебя! Не мешай! Или рассказывай сама, а я послушаю, как ты будешь врать. Сроду я не врала, матушка, и сейчас скажу чистую правду. Зима об тот год и впрямь стояла такая лютая, что аж птицы на лету наземь валились-валились, валились-валились...
И дальше, дальше в том же духе.
История же вкратце сводилась к тому, что Кате было поручено от курса пригласить Алексея Ивановича на встречу со студентами: у него как раз тогда состоялась первая выставка аж в самом Париже, о нем вдруг заговорили и начали писать не только у нас, но и за границей, областное телевидение сделало о нем двухчасовую передачу - словом, он был тогда в расцвете самой первой, оказавшейся, увы, и последней славы, был всюду принят, всюду ждан и зван, и студентам филфака, сочли мудрые преподаватели, было бы тоже невредно приобщиться к современной живописи, поскольку сказывается, увы, у мальчиков и девочек, понаехавших в основном из окрестных деревень и фабричных поселков, отсутствие общей культуры...
Катя, чувствуя себя полпредом от филологии, прихватила для верности с собой Викторию, ей подумалось, что вид беременной женщины, коих так любил писать Алексей Иванович, произведет на художника нужное впечатление и он не решится отказать. Поехали на такси в его мастерскую - тогда еще казенную, выделенную им на двоих с другим художником, ныне столь же знаменитым, как был тогда Алексей Иванович, а может и поболе. Уговорить Алексея Ивановича оказалось на удивление легко - возможно, вид Виктории и впрямь тому способствовал, но далее произошел конфуз.
Вначале художник предложил девушкам... юным дамам, поправился он, заметив округление талии одной из них, раздеться в холодной прихожей, но на Кате была новенькая роскошная шуба, и она побоялась оставить ее без присмотра, и прошла в мастерскую прямо в ней. А Виктория сняла и повесила в прихожей свою скромную, старенькую дубленку и прошла за ней следом.
В мастерской было сильно натоплено, поскольку тут часами приходилось сидеть обнаженным натурщицами, Катя сняла шубу и положила ее в углу на старинный, окованный железом сундук. После чего Алексей Иванович стал показывать им картины. Потом появился второй, менее знаменитый художник, охотно согласился прийти на встречу со студентами вместе с Алексеем Ивановичем (Катя внутренне ликовала: она не просто выполнила, а перевыполнила задание) и предложил осмотреть уже его мастерскую, его картины, которые, заметил он полушутя, ничуть не хуже Алешкиных, хоть в Парижах и не висели.
Картины и впрямь оказались неплохи, к тому же у второго художника язык был явно подвешен лучше, чем у скромного, молчаливого Алексея Ивановича, девицы просидели у него за чаем из самовара добрый час, а когда спохватились Алексея Ивановича не было, а дверь в его мастерскую была на замке. После оказалось, что его зачем-то срочно вызвали в Союз художников, а про Катину шубу на сундуке он впопыхах забыл.
Пришлось Виктории в своей скромной дубленочке бежать на улицу и ловить такси, поймавши, давать знак глядевшей из окна Кате, после чего та, завернувшись кое-как в пуховый платок, одолженный вторым художником, выскочила, юркнула в такси, и они поехали домой, причем шофер, начитанный парень, все шутил по дороге, что это похоже на сцену похищения Наташи Ростовой из "Войны и мира", хотя там, насколько помнила Катя, фигурировал как раз не платок, а шуба, точнее говоря - салоп, то ли соболий, то ли лисий (шофер настаивал на том, что лисий, хотя соболий, как он выразился на уральском наречии, был бы куда баще), они даже поспорили с Катей на бутылку водки, прекрасно понимая, что вряд ли доведется когда-нибудь сойтись и довершить спор.
Быстро-быстро вбежали они в подъезд Катиного дома, а часа через полтора, когда Катины родители начали уже всерьез беспокоиться о судьбе дорогой шубы, раздался звонок и на пороге возник Алексей Иванович - в заиндевелой бороде, с дикими вращающимися глазами и с заветной шубой в руках. Тут же в прихожей бухнулся он перед Катей на колени и, сметая пыль с половиков оттаивающей на глазах бородой, молил красну девицу о прощении, тут же ему и дарованном. Тут же он предлагал девицам вновь ехать к нему в мастерскую, чтобы каждая могла за причиненный ущерб выбрать себе по картине, но мы, дуры, - дружно заканчивали свою историю рассказчицы, - отказались, а зря...
- Это ты дура, - добавляла обычно Виктория. - Я-то уже тогда поняла, что Леший не ради тебя, а ради меня примчался. Зачем же раздаривать семейное состояние?
- Я - дура, - спокойно признавалась Катя. - Была б не дура, не отдала бы тебе Алексея Ивановича, женила бы его на себе и жила бы теперь припеваючи. Правда ведь, Алексей Иванович?
- Истинная правда, - как настоящий джентльмен соглашался Алексей Иванович, и по его невозмутимому виду невозможно было догадаться, шутит он или говорит всерьез.
11
Истинная же правда заключалась в том, что Алексей Иванович уже тогда влюбился в Викторию - влюбился в беременную, что вовсе не было странным для него, более всего ценившего в женщинах это особенное, ни с чем не сравнимое состояние и писавшего беременных женщин десятками. Профессиональные натурщицы знали о пристрастии художника и, залетев, говорили, бывало, в своем кругу: "Ну вот, опять попала к Алексею Ивановичу!" Или еще проще: "У меня опять Алексей Иванович!"
Влюбившись, Алексей Иванович трогательно ухаживал за ставшей тяжелой на подъем Викторией, выгуливал ее на свежем воздухе, привозил всяческие продукты, полезные для матери и будущего ребенка, и само собой - писал портрет за портретом любимой женщины, стараясь передать на полотне все стадии ее состояния, через которые она проходила с декабря, когда они познакомились, по март. Виктория полулежала на специальном помосте, застеленном темно-коричневым бархатом, на котором ее располневшее золотистое тело выглядело особенно эффектно, и испытывала какое-то странное эротическое возбуждение оттого, что взрослый сорокалетний мужчина, явно к ней неравнодушный, разглядывает ее голую и просит принять ту или иную позу, иногда помогая ей, передвигая ее руки и ноги теплыми мягкими руками, будто отдельные, не принадлежащие ей вещи, и чувствовала, как Танюшка довольно плещется в Море Нежности, слушая вместе с ней неторопливые рассказы Алексея Ивановича о их будущей счастливой совместной жизни, которую он живописал так, будто она уже прожита ими и он пересказывает своими словами то, что в действительности уже состоялось и стало приятным воспоминанием.
Он же отвез ее на своем стареньком "Москвиче" в роддом, он же потом и встречал ее с цветами, радостно откликаясь на обращение нянечек "папаша", - и эта необычная любовная история грозила превратиться в настоящую идиллию, если бы не постоянное присутствие где-то рядом, в угрожающей близости законной супруги художника. До роддома они еще как-то скрывались, прятались от нее, но после утратили всякую осторожность. Катя переехала к своему будущему мужу (они потом еще два года жили нерасписанные, даже когда родился ребенок), в ее комнате свободно расположилась Виктория с дочкой, и Алексей Иванович тут дневал и ночевал: стирал пеленки, кормил дочку из бутылочки, когда у Виктории пропало молоко, бегал за продуктами - и рисовал, рисовал, рисовал...
С маслом тут расположиться было негде, поэтому он делал лишь бесчисленные наброски мягким угольным карандашом, которые впоследствии превратились в знаменитую карандашную серию "Материнство".
Жена Алексея Ивановича объявила Виктории настоящую войну. Она звонила по телефону в любое время дня и ночи, требовала, чтобы ей вернули мужа, грозила в случае отказа пойти в партком, горком, обком (Алексей Иванович был беспартийным - членом партии была она), дойти до самого Андропова (или тогда уже был Черненко? а! какая теперь разница!), пожаловаться в Союз художников, чтобы у Алексея Ивановича отобрали мастерскую, где он не картины пишет, а трахает разных шлюшек, готовых на все, лишь бы увести у жены ставшего знаменитым и богатым художника.
- И вообще надо еще разобраться, чей это ребенок! - кричала она, не догадываясь, насколько близка к истине. - Может, это еще и не его ребенок вовсе. Нагуляла на стороне пузо, шлюха деревенская, а теперь хочет с дурачка безответного алименты стрясти!
В чем-то весь этот ор пошел им на пользу. Почувствовав враждебное давление извне, они еще теснее сблизились, прижались друг к другу и почувствовали, что уже не хотят и не могут жить врозь. И теперь уже Алексей Иванович спокойно, без искусственного оживления откликался на звание "папаша", где бы он его ни услышал, и Танюшку звал дочкой просто, без аффектации, не думая о том, что физически она не его дочь. В любом случае он частично выносил ее вместе с Викторией, растил ее буквально с первых дней ее земного существования, ему первому она начала улыбаться, а к тому времени, когда она смогла произнести слово "папа", никому и в голову не могло прийти, что папой может зваться кто-то иной, кроме Алексея Ивановича.
Возможно, Алексею Ивановичу было морально легче оттого, что он знал о смерти физического отца Танюшки - по крайней мере, с той стороны он не чувствовал угрозы, мог не ожидать, что в один прекрасный день возникнет посторонний мужчина и заявит: "Это моя дочь!" Но это было не главное. Главное было то, что он сроднился с Викторией, стал для нее самым близким человеком еще до того, как познал ее как женщину, и когда это наконец произошло, это ничего не изменило в их отношениях, разве что добавило им новую глубину.
Чтобы не впасть вновь в идиллический тон, замечу мимоходом, что Алексей Иванович не был идеальным возлюбленным, рыцарем без страха и упрека, его особенная, духовная близость с беременной и только что родившей Викторией не лишала его естественных физических желаний, а напротив - усиливала и обостряла их, так что покуда физическая близость между ними была невозможна, он легко и свободно находил утешение на стороне - иногда с прежними любовницами, которые, словно почуяв в нем обновление мужской силы, слетались к нему в мастерскую в отсутствие Виктории как мухи на мед, а иногда и с новыми, которые как никогда более в ту пору шли в его объятия обреченно, не в силах противостоять его всеобъемлющему желанию.
12
Виктории казалось, что при той любви, при том Море Нежности, в каком плескались они с Танюшкой благодаря Алексею Ивановичу, у мужчины просто не должно оставаться никаких сил, никаких чувств для посторонних женщин. Она еще могла бы понять, если бы он из приличия поддерживал одну-две старые связи, разорвать которые было бы по-человечески трудно. Но бросаться на поиски новых приключений с пылом двадцатилетнего... Но уходить из дому, где все вдохновлено им и строится вокруг него, где он - патриарх, глава племени, царь и бог, столп и опора всего и вся, чтобы провести вечер в компании двух студенточек из архитектурного, помешанных на диковинном в те годы боди-арте и готовых предоставить свои тощие и плохо вымытые тела для росписи знаменитому маэстро... и возвращаться потом по уши в краске, потому что студенточкам, видите ли, показалось забавным превратить в объект боди-арта его самого... И пытаться соблазнить стервозную жену приятеля-художника не потому, что она ему так уж сильно нравится, а просто потому, что представилась благоприятная возможность и другой такой может и не быть... Нет, все это было выше ее понимания.
Позже Виктория вспоминала тот первый, розовый, под цвет распашонок и пеленок Танюшки, период их жизни с мудрой улыбкой всепрощения. Нет, она прощала не Алексея Ивановича - она прощала себя.
- Я тогда была слишком тупа, - говорила она Кате. - Не глупа, а именно тупа. У меня все чувства, все способности притупились, я не чувствовала остроты жизни, жила, словно в три ватных одеяла завернутая, обложенная со всех сторон подушками, обкормленная мягкой диетической пищей. Проще говоря - корова я тогда была. Обыкновенная корова. Отрастила вымя, кормила Танюшку, ходила вся перемазанная молоком и детскими какашками - и воображала себя неотразимой русской красавицей, образцовой матерью, от которой мой Леший должен быть без ума. А на самом деле я была просто личинкой, куколкой. Девочка-гусеница превратилась в куколку, из которой должна вылупиться бабочка. И я вылупилась...
Вылупилась Виктория только тогда, когда отдала Танюшку в ясли и пошла работать. Тогда только она впервые ощутила за плечами легкие, невесомые, но сильные бабочкины крылья и поняла, что быть женщиной - значит летать, порхать с цветка на цветок в поисках сладкого пропитания, сводя с ума бабочек-самцов бесподобной раскраской своих крыльев.
13
Алексей Иванович догадывался, что неспроста Виктория время от времени как-то особенно расцветает и пребывает в приподнятом настроении, но предпочитал закрывать на это глаза. Невозможно запереть бабочку в четырех стенах городской квартиры - пыльца ее крылышек тотчас потускнеет и облетит, красивая бабочка быстро превратится в скучную серую моль, он же как истинный художник, ценитель красоты, предпочитал любоваться ослепительным блеском бабочкиных крыльев, даже догадываясь, что любуется им не он один.
Единственный человек, к которому он приревновал Викторию, как раз и не был ее любовником. Виктория была в него влюблена. А это, с точки зрения Алексея Ивановича, было уже запретное, запредельное; влюбленность ставила под угрозу само существование их семейного союза.
Это был высокий и красивый молодой человек, ее ученик - Виктория давала ему частные уроки игры на фортепиано. Он мечтал играть в эстрадном ансамбле или на худой конец - в ресторане. Увиденная в каком-то западном фильме сцена запала ему в душу: полутемный зал, рояль, он тихо наигрывает что-нибудь задушевное, на крышке рояля стоит стакан с виски или джином, в уголке его рта дымится сигарета... Довольно пошлая мечта, но в его интерпретации она казалась скорее наивной, чем пошлой. И к тому же внешне он действительно походил на какого-то американского актера, и Виктория легко могла себе представить его за роялем в ресторанном зале, а за столиком - уже немолодую женщину со следами былой красоты, которая тайно влюблена в пианиста и приходит в ресторан только для того, что посмотреть на него и послушать его музыку.
На месте этой женщины она могла представить саму себя, но в ее варианте любовь к пианисту была не столь безнадежной, ведь он был моложе ее всего на четыре года, невелика разница, многим молодым людям нравятся женщины постарше - достаточно было вспомнить историю Виктора и К.
Молодой человек, видимо, тоже что-то чувствовал и даже предпринимал какие-то осторожные попытки, но то ли он был слишком осторожен, то ли ей не хотелось менять светлую чистую влюбленность на вульгарную связь, то ли просто не совпадали они в своих порывах - когда Виктория готова была сделать шаг навстречу, он вдруг отдалялся от нее, даже прерывал на какое-то время уроки, когда же он появлялся вновь, Виктория была не в настроении, поглощенная неотложными домашними хлопотами, - и так за два с половиной года они и не сумели преодолеть реальные и воображаемые препятствия, которые их разделяли.
Однако был один особый, острый момент, о котором молодой человек так никогда и не узнал. На исходе этого затянувшегося увлечения Виктория осознала вдруг, что ей уже двадцать семь лет, не девочка, скоро тридцать, страшный, как ей тогда казалось, переломный возраст для женщины, не пора ли всерьез подумать о том, о чем думалось украдкой, втайне ото всех, даже от Алексея Ивановича: о втором ребенке. Алексею Ивановичу было сорок шесть, возраст серьезный, но проблема была не в возрасте: несколько лет назад, ухаживая за больной Танюшкой, он заразился от нее свинкой - и в результате хоть и не утратил свои мужские способности, но отцом быть уже не мог.
Ах, как плакала Виктория, как просила она Алексея Ивановича разрешить ей родить ребенка от этого молодого человека. Она уверяла мужа, что у нее никогда с ним ничего не было - и ничего не будет, кроме одного-единственного раза, которого вполне достаточно, потому что ее природный механизм работает как часы, сбоев не бывает, достаточно посчитать дни и не пользоваться презервативом, и все, ребенок обеспечен, ведь так было уже, ведь бегала она пару раз на аборты от него, Алексея Ивановича, когда они с ним были слишком беспечны...
Виктория так и не поняла, почему Алексей Иванович был непреклонен. Мысль о том, что ее влюбленность в мальчика (так они между собой его называли) беспокоит его куда больше, чем ее мимолетные связи, не приходила ей в голову. Не думала она и о том, что Алексей Иванович чувствовал себя слишком пожилым, почти старым рядом с еще молодой Викторией - и единственное, что прочно связывало их, был их общий, несмотря на сгинувшего физического отца, ребенок. Родив же ребенка от другого мужчины, в которого к тому же она была влюблена и который тоже был к ней неравнодушен, Виктория вполне могла задуматься о создании новой семьи, семьи, скрепленной на сей раз уже не только духовными, но и кровными узами.
Виктория же предполагала иное. Она думала, что ее избранник показался мужу слишком привлекательным - особенно в сравнении с ним, почти пятидесятилетним, бородатым и не совсем здоровым. Или напротив - его несколько конфетная красота вызывала в нем отвращение и он не мог себе представить, что его сын будет похож на этого хлыща. А может, причина была в явной несхожести молодого человека с Алексеем Ивановичем - настолько явной, что вряд ли потом удастся убедить окружающих, что отцом ребенка является все же он. Сам он на эту тему говорить не хотел, но ясно дал понять Виктории, что если она пройдет против его воли, между ними будет все кончено. И Виктория отступилась.
А молодой человек вдруг раздумал становиться пианистом и прекратил уроки словно только для того и появлялся, чтобы сыграть свою мелодраматическую роль, а сыграв - перестал быть нужным.
14
Алексей Михайлович возник в жизни Виктории после молодого человека, и она часто думала, как ему тогда повезло, как удачно выбрал он время. Появись он в то время, когда она была влюблена в молодого пианиста, - она бы не обратила на Алексея Михайловича внимания, и уж во всяком случае не позвонила бы ему сама. Появись он много позже того, как молодой человек сошел со сцены, - и вряд ли нашел бы Викторию свободной. Отказ мужа настроил ее на какой-то азартный лад, ей хотелось махнуть на себя рукой и пуститься во все тяжкие - и она пустилась бы с первым, кто подвернулся под руку. Но подвернулся Алексей Михайлович стало быть, повезло ему.
Однако чувства, которые испытывала Виктория к молодому человеку, чувства эти были затрачены и не могли восполниться мгновенно, посредством волевого усилия - и потому Алексею Михайловичу этих чувств не досталось. Ему приходилось довольствоваться тем, что с ним встречались, с ним ложились в постель, его ласкали и целовали, ему отдавались - но ведь ласкали, и целовали, и отдавались с удовольствием, а не из-под палки, что само по себе много. Доставить женщине удовольствие - благое дело, и мужчина, способный на это, не должен считать, что его просто используют. Ну и что с того, что на этот раз ему выпала страсть, а не любовь? Страсть - это все-таки лучше, чем ничего, может быть, даже лучше, чем чистая влюбленность, без которой человек его возраста уже может обходиться. По крайней мере должен обходиться, считала Виктория.
- Нам с тобой хорошо, - говорила она Алексею Михайловичу, обнимая его, с удовольствием прижимаясь грудью к его горячей худой спине. - Хорошо нам с тобой или нет? Отвечай, когда женщина спрашивает!
- Нам - хорошо, - отвечал Алексей Михайлович.
- Вот и будь доволен. В жизни так часто бывает мерзко, что когда тебе просто никак - уже спасибо скажи, а когда хорошо - так это просто подарок. Я ведь подарок для тебя, Алеша?
- Подарок, милая.
- Что еще за "милая" такая! - возмущалась Виктория. - Нечего меня погонять этим затасканным словом. Ты ведь журналист как-никак, человек пишущий, подбери что-нибудь особенное для меня, исключительное. Не можешь подобрать - по имени зови. А эти твои "милые" и "родные" прибереги для будущей жены.
- А может, я как раз тебя и представляю в роли будущей жены?
- Об этом, Алеша, даже думать забудь. Со мной ничего у тебя не выйдет. Я своего мужа не на помойке нашла, он мне самый близкий и родной человек и я его ни на кого не променяю. И вообще, Алеша, не обижайся, но ты против моего Лешего слаб в коленках. Он хоть и постарше тебя, но куда крепче.
- Я понимаю...
- Вот и замечательно, что понимаешь. Раз понимаешь - ищи другую жену. Вон сколько девок непристроенных бегает. Слушай, Алеша! - Виктория даже села в постели, удивленная собственной мыслью. - А почему бы тебе на Катюшке не жениться?
- Спасибо! Она, между прочим, уже замужем.
- Да какой там "замужем"! Только потому и цепляется за своего урода, что никто за ней всерьез не ухаживает. То есть ухаживают, конечно, но все женатые. А ты мужик холостой, из себя видный, профессия солидная, зарабатываешь неплохо - чем не жених? Нет, правда! Ну, не женишься, так хоть поухаживаешь, доставишь девке удовольствие. А за меня не бойся, я в претензии не буду.
Виктория и впрямь была готова уступить Кате Алексея Михайловича безо всякого сожаления, как уступила бы приглянувшуюся ей вещь из своего богатого гардероба, - и даже нащупывала почву, намекала Кате, что вот, мол, есть один человек, который был бы не прочь... А после и намекать перестала, а сказала прямо:
- Да знаешь ты его прекрасно, чего уж там! Видела его со мной не один раз. И в театр с нами ходила, и в филармонию. Еще осуждала, что я с ним встречаюсь. И правильно осуждала: я без него вполне могу обойтись, а вот тебе бы он очень даже подошел.
- Да что вы такое говорите, сударыня? - отмахнулась Катя в обычной своей манере.
- А то и говорю, что хватит на своего ненаглядного молиться, пора, наверное, о жизни всерьез подумать. Не молоденькая уже, тридцать стукнуло. Еще лет пять - и кто на тебя посмотрит? И рожать поздно будет. А Алексей Михайлович, между прочим, хочет не просто так - сделал свое дело и убежал. Ему жена нужна, дети... Да и вообще, подходите вы друг другу, вот что я тебе скажу!
- Ну, не знаю я, не знаю, - чуточку плаксивым тоном сказала Катя. - Но в общем, если бы он захотел, если бы попробовал - я была бы не прочь...
- Если я захочу - попробует, - заявила Виктория самонадеянно.
Она тут же передала Алексею Михайловичу Катины слова, добавив от себя, что девушка вполне созрела - если не для развода, то хотя бы для увлечения на стороне.
- Ты справишься, - сказала Виктория. - Легкая добыча - это я тебе точно говорю...
Позже он припомнит ей эти слова.
15
Интересно было бы выяснить, на самом деле передала Виктория Алексею Михайловичу слова Кати или нет. Сама Виктория впоследствии категорически утверждала, что передала и притом дословно.
- Так в точности и сказала тебе: "Если бы он захотел, если бы попробовал я была бы не прочь..."
Но Алексей Михайлович столь же категорично утверждал, что именно этих Катиных слов в передаче Виктории он и не слышал. Ему крепко запомнилось, долго потом отзывалось памятным звоном словосочетание "легкая добыча" - стало быть, разговор на эту тему у них с Викторией был. Но про то, что Катя была бы не прочь - нет, нет и еще раз нет.
- Потому что такие слова я бы уж точно запомнил!
- Это ты сейчас так говоришь, а тогда...
Я все-таки склонен верить больше Алексею Михайловичу. Во-первых, слова Кати были слишком лестными для него, чтобы он пропустил их мимо ушей. Ни один мужчина не останется равнодушным к таким словам, даже если женщина, которая их сказала, ему не нравится. А во-вторых, мне кажется, что Виктория инстинктивно опустила эти слова, утаила их от Алексея Михайловича, потому что в ту пору Алексей Михайлович принадлежал ей, был ее собственностью, и слова Кати она воспринимала как попытку покушения на ее собственность. И сколько бы она ни утверждала, что сама хотела свести Алексея Михайловича с Катей, утверждение это кажется мне сомнительным. Умом, может быть, и хотела, понимала, что их отношения с Алексеем Михайловичем лишены перспективы, что не променяет она на него своего драгоценного Лешего, и Катю жалела искренне и брак ее считала безнадежным, - но все это умом. А женское скупое сердце говорило ей: не отдавай, оставь его себе, он тебе еще может пригодиться... да и вообще, зачем расставаться с человеком, пока тебе с ним хорошо?
И не она, а сердце сделало купюру в рассказе, выступило в роли бдительного цензора. И лишь много лет спустя, когда Алексей Михайлович уже почти не занимал места в сердце Виктории, а только значился там, как значится в каталожной карточке давно утраченная книга, цензура была отменена, пропущенное место восстановлено, и бывший цензор, желающий теперь выступить в роли защитника свободы слова, начал яростно утверждать, что никогда, никогда, никогда этой фразы не вычеркивал...
16
Мне нравится мысль насчет каталожных карточек вместо книг.
Я живо могу себе представить книголюба советских времен. Как собирает он год за годом свое драгоценное собрание, отказывая себе в одежде, хлебе и развлечениях, в том числе - никогда не знакомится с женщинами, потому что женщины могут отнять у него деньги, время и место в квартире, предназначенные для книг. Естественно, свою домашнюю библиотеку он содержит в идеальном порядке, какой не снился даже Ленинке в ее лучшие годы. Все книги сосчитаны, расставлены по порядку, на каждой его экслибрис и инвентарный номер, на каждую заведена подробнейшая карточка, заполненная аккуратнейшим бисерным почерком, понятно что аккуратнейшим, собирание книг уже предполагает в человеке врожденную склонность к аккуратности и педантичности, бисерность же вырабатывается с годами, поскольку карточки невелики по размеру, а хочется вместить в них как можно больше сведений. Что тоже понятно: книг становится все больше и больше, читать и даже просматривать их ему некогда, единственное, что он может себе позволить: читать одну за другой каталожные карточки. Сперва для того, чтобы еще раз убедиться, какими сокровищами он обладает, а после просто по привычке, для удовольствия, которое кажется ему изысканнее и сильнее, чем просто чтение книг.
Из читателя книг он превращается в читателя каталожных карточек.
Разумеется, в силу врожденной честности он не может себе позволить завести карточку на книгу, которой у него нет, которую взял, например, в библиотеке или одолжил у товарища, но когда необходимость заставляет его продать или обменять ту или иную книгу, каталожная карточка не изымается, а занимает место в специальном разделе выбывших книг. И со временем он неизбежно приходит к выводу, что все книги, побывавшие в его квартире и занесенные в каталог, по сути исполнили свое предназначение и безо всякого ущерба для его каталога могут быть проданы или обменяны на другие, более ценные, - числом помене, качеством поболе, бормочет он себе под нос каждый раз, выходя из дому с аккуратно увязанной стопкой книг, покуда "помене" не превращается попросту в нуль, а качество тем самым взлетает на недосягаемую, абсолютную высоту. Каталог же к этому времени становится так объемист, что он обеспечен чтением на всю оставшуюся жизнь...
17
Не знаю, понравится ли эта вставная новелла про читателя каталожных карточек Виктории, но, думаю, она согласится, что человеческое сердце со временем обращается в библиотечный ящик, набитый карточками, заменяющими нам некогда живые чувства. Мы уже не в силах снова почувствовать любовь или ненависть к тому или иному персонажу из нашего прошлого, как не можем прочитать книгу, которую дали на время любимой женщине, а после, когда она бросила нас, сочли неделикатным потребовать обратно, но мы можем достать соответствующую карточку и прочесть то, что на ней написано нами - только нами, такие карточки всегда заполняются лично, - и вспомнить хотя бы факты: цвет волос, выражение глаз и, если повезет, - запах ее духов...
Странный каталог нашего сердца. Как он интересно устроен: пока человек нам близок и дорог, нет нужды заводить на него карточку, он занимает все пространство нашего сердца, он всегда здесь, рядом, внутри нас, как, если уж продолжать аналогию с библиотекой, настольная книга, с которой мы не хотим расстаться ни на минуту и даже засыпая прячем ее под подушку. А как только перестанет интересовать - тут же появляется и чистая карточка, и особо прочные, не выцветающие до конца жизни чернила (такими когда-то заполняли партбилеты), и невидимая рука выводит на карточке имя человека, который, может быть, в эту самую минуту сидит напротив вас, мадам, смотрит на вас с любовью, любуется вами - и не подозревает бедняга, что перестает числиться для вас по разряду живых и прямо сейчас превращается для вас в одну из множества единиц хранения. И уже занесен в безжалостной руке смазанный фиолетовыми чернилами штемпель: "В архив. Хранить вечно!" И нет такой силы, которая могла бы уничтожить карточку и вернуть бывшего любимого в прежнее, живое состояние.
Потому что сколько ни говори красивых слов о памяти сердца, а ничего там особенно красивого нет, кроме стопки аккуратно нарезанных листков бумаги - уже пожелтевших от времени и совсем еще свеженьких, но заранее обреченных пожелтеть и покрыться мелкой и противной бумажной пылью.
18
Влюбленные - забавные люди. Сами они с этим ни за что не согласятся, они слишком серьезны, слишком озабочены своими чувствами - и именно потому со стороны кажутся такими забавными. Но самое забавное ускользает от тех, кто составляет их обычное окружение, потому что видеть самое забавное может только божество, ведающее на небесах любовью, - Эрос, Эрот, Амур - не все ли вам равно, как его зовут; только с небес можно наблюдать, как близко порой влюбленные подходят к вожделенной цели - и как они проходят в миллиметре от нее, словно блуждают по жизни с завязанными глазами. Вот это-то и есть самое забавное, это-то и составляет божественное развлечение, недоступное нам, смертным.
Алексей Михайлович так никогда и не узнал, как близок он был к исполнению своей мечты, когда Виктория призналась ему, что хотела бы родить второго ребенка.
- Ну, ты же знаешь, как я к этому отношусь, - сказал он, пожимая плечами.
Эх, не надо было ему так говорить. И плечами пожимать не надо было. Мог бы проявить хоть чуточку больше энтузиазма. Глядишь, и получилось бы так, как он хотел. Но вот только хотел ли он?
Виктория иногда сомневается в этом. Когда Алексей Михайлович трагическим тоном, прерывающимся от волнения голосом говорит ей, что хочет иметь от нее ребенка, ее душит смех, который ей с трудом удается скрыть. Ну, во-первых, трагический тон в мужчине сорока лет уже достаточно смешон, согласитесь, а во-вторых, в самом строении этой фразы есть что-то неправильное. Не может мужчина сказать женщине: "Хочу от тебя ребенка" - это женщина может сказать мужчине, это она хочет, она имеет ребенка от мужчины по собственному выбору, он же в лучшем случае может сделать ей ребенка, если она ему это разрешит.
Виктория понимает, что Алексей Михайлович пытается как можно точнее выразить свою мысль и не его вина, что правила русского языка не позволяют ему этого. Он как раз не хочет сделать ей ребенка, не хочет выступать в роли донора спермы: он хочет иметь ребенка вместе с нею, иметь общего ребенка, что, пожалуй, можно считать доказательством истинности его любви к ней. Однако когда он говорит это, трагически запинаясь и закрывая глаза, ее всегда посещает мысль, что дело тут не в любви, не в желании иметь ребенка именно от нее, а в том, что Алексей Михайлович в свои сорок лет до сих пор не имеет детей и что не он высказывает желание иметь ребенка, а желание иметь ребенка говорит в нем голосом миллионов неиспользованных, пропадающих понапрасну при каждом соитии сперматозоидов.
Она отчетливо представляет, как эти крохотные, невидимые невооруженным глазом живчики ерзают в его яичках, как они подпрыгивают на месте в страстном желании вырваться на волю и как, вырвавшись, в очередной раз встречают перед собой непреодолимую преграду из тонкой полупрозрачной резины или, не встретив препятствия и с радостным воем ворвавшись в тесные влажные пределы вагины, обнаруживают, что там хорошо поработали современные противозачаточные средства и что ни одному из них и на этот раз не удастся довести работу до конца.
Она словно воочию видит, как крохотные существа, на каждом из которых написаны, как на майках футболистов, номера - или, того лучше, имена тех мальчиков и девочек, которыми они могли бы стать, - утратив весь свой боевой дух, присаживаются там, внутри нее, на чем попало, и переговариваются тоненькими обиженными голосами:
- Ну что, опять?
- Опять...
- А я думал, на этот раз прорвемся.
- Я тоже думал. Как увидел, что проход впереди свободен - как рванул вперед! Ну, думаю, помру лучше, но приду первым! И что же? Прибегаю - а тут тишина.
- Как на кладбище.
- Вот именно. Кладбище погибших яйцеклеток.
- И ведь была еще надежда, что забудет таблетку в очередной раз принять...
- Это не поможет. Сколько раз уже забывала - и ничего. Нынче средства такие - обладают пролонгирующим действием, одного раза пропустить недостаточно.
- Интересно, а что она принимает? "Ригевидон"?
- Нет. "Ригевидон" это был раньше. Теперь ей прописали "Три-регол", производство Гедеон Рихтер, Венгрия.
- Да, это безнадежно... Ну что, покурим, мужики, пока нас не смыли в канализацию?
И каждый сперматозоид с сигаретой во рту удивительно походит в ее представлении на самого Алексея Михайловича, каким она его видит каждый раз, вернувшись из ванной: голого, худого, выдыхающего струю серого дыма и глядящего мечтательно куда-то в ему одному ведомую даль.
- Дай мне сигарету, пожалуйста.
- Пожалуйста. - Он протягивает ей пачку "Кэмела".
- Слишком крепкие для меня.
- Если хочешь, ради тебя буду курить какие-нибудь другие.
- Да нет, не надо ничего делать ради меня... - Она прикуривает от его зажигалки, выпускает длинную струю дыма. - Ну так как же ты к этому относишься?
- К чему? А-а... К ребенку... Да как тебе сказать...
Его обычная присказка. Когда не знает, что сказать, говорит "Да как тебе сказать". А когда слышит что-нибудь от нее и не знает, как к этому относится, говорит "Понятно".
- Скажи как думаешь.
- Я всегда одинаково думаю. Выходи за меня замуж и рожай хоть еще троих.
Вот оно! Вот оно! Вот тот самый роковой промах! Вот как это бывает, когда влюбленный с завязанными глазами проходит в миллиметре от цели - и боги смеются. Да что там боги! Бедные сперматозоиды, в очередной раз обреченные на бесполезную гибель, - и те смеются над хозяином, потому что любой из них, одержимый своей главной, своей единственной целью жизни - оплодотворить яйцеклетку, а там хоть и помирать, - произнес бы эти слова с большей экспрессией и с большей искренностью.
И хотя Алексей Михайлович не лжет Виктории, хотя она уверена, что он предлагает это честно, однако в интонации, с какой он произносит свои слова, ей слышится совсем иное. Ей слышится: "Это твоя проблема, милая. Тебе надо, ты и рожай". Она знает, что он так не думает, но не может не слышать эту интонацию, и вместо того, чтобы произнести уже почти созревшее в ней, подобно яйцеклетке, готовой к овуляции, короткое и внушительное "Я согласна", оживленно начинает разговор о каких-то пустяках и отводит Алексея Михайловича в сторону от опасной темы, как умелый матадор красным плащом отводит распаленного боем быка, чувствуя, как острый рог едва ли не вспарывает расшитую ткань его костюма.
19
Вскоре после этого разговора Виктория оставила Алексея Михайловича надолго: они с мужем уехали на все лето к его родственникам в деревню. Он хотел писать деревенские пейзажи, а им с Танюшкой невредно будет побыть на свежем воздухе, попить парного молочка и все такое.
А два месяца спустя, она призналась Алексею Михайловичу, что ждет ребенка - причем на сто процентов уверена, что ребенок не от него, а от мужа.
- Ну, если бы я хоть немного сомневалась, я бы тебе сказала... Но никаких сомнений быть не может. Мы с тобой последний раз спали два месяца назад. Потом у меня были месячные. А потом мы с Лешим уехали в деревню, жили там в такой, знаешь, патриархальной обстановке, на природе - ну и расслабились, конечно, распустились, не предохранялись, и, в общем, решили, что вполне можем себе позволить еще одного ребенка. И нам это удалось.
- Ты уверена? - все-таки спросил Алексей Михайлович.
- Абсолютно уверена.
Позже, когда они уже стали больше близкими друзьями, чем любовниками, Виктория извлекла из Алексея Михайловича некий затаенный, подспудный смысл, который тогда померещился ей в его вопросе. И Алексей Михайлович признался, что ей вовсе не померещилось. Второй - и главный - смысл в том вопросе действительно был. Он почти не сомневался в том, что Виктория сто раз проверила, прежде чем сообщить ему о своей беременности. И спрашивая ее: "Ты уверена?" - спрашивал в первую очередь о другом. "Уверена ли ты, что этот ребенок от твоего мужа?" - вот что он тогда хотел ее спросить.
- И что бы ты сказал, если бы я действительно родила не от мужа, а от какого-то другого мужчины? - спросила Виктория.
Ни за что в жизни она не призналась бы теперь, что обманула Алексея Михайловича: после того, как они были вместе в последний раз, у нее не было месячных, так что в деревню она уезжала беременной. Беременной от него, не от мужа, который не мог иметь детей. Но что не от мужа, не знал никто, кроме ее самой и Алексея Ивановича. Даже Катя с Виктором, самые близкие ей люди - и те не знали. А о том, что беременна от Алексея Михайловича, не знал даже муж. Так они молча решили, не сговариваясь, чтобы он не знал. Догадываться он догадывался, конечно. Но точно не знал.
- Что бы ты на это сказал? - повторила вопрос Виктория.
- Не знаю, что бы я тогда сказал, - ответил Алексей Михайлович, бледнея, но зато точно знаю, что бы я чувствовал. Я чувствовал бы, что меня не просто обманули, а что меня предали. Предали самым подлым и низким образом. Потому что знать, что человек любит тебя, что он готов для тебя на все, и отказать ему хотя бы в частичном, хотя бы в ущербном счастье стать отцом твоего ребенка, - если уж ты не можешь сделать его счастливым по-настоящему, - это, по-моему, и есть самое настоящее предательство.
Глава пятая
Легкая добыча
1
Из всех занятий, какие освоило или изобрело для себя человечество, занятие любовью наверняка самое распространенное. Но далеко не самое уважаемое. По крайней мере заниматься любовью профессионально, за деньги, считается позором. Проституток единодушно презирают наравне, может быть, только с палачами - и даже больше палачей, поскольку тех по крайней мере еще и боятся. Зато те, кто любовь только имитирует - на сцене, на киноэкране, по телевизору - пользуются всенародной любовью. И притом получают за имитацию любви куда больше денег, чем те, кто на самом деле торгует ею. Может, дело в том, что бедная проститутка, мерзнущая на перекрестке, способна за один раз удовлетворить только одного клиента, а кинозвезда вроде Джулии Робертс, изображающая ее, удовлетворяет одновременно не одного только Ричарда Гира, но и всех мужчин, которые, сидя в темном зале, воображают себя Ричардами Гирами, покупающими любовь добродетельной шлюхи в изображении Джулии Робертс? Может быть.
Ну хорошо, когда идет речь и продажной любви, отношение публики понятно. Но ведь и обычная, непродажная, нормальная любовь, с точки зрения большинства, дело по меньшей мере несерьезное. Женщине еще прощают сосредоточенность на любви, если она делает это не за деньги и желательно в лоне семьи, мужчина же вряд ли отважится признаться в обществе себе подобных, что главное для него в жизни - это любовь.
Настоящий мужчина должен или воевать, или зарабатывать деньги, а в свободное время - пить пиво и смотреть по телевизору спортивные передачи. Тогда и только тогда он будет пользоваться успехом у женщин - нимало не нуждаясь в нем. Если же мужчина раз за разом будет ставить перед собой цель добиться взаимности, он раз за разом будет терпеть поражение.
Любви так или иначе посвящено подавляющее большинство произведений искусства, однако ни один нормальный человек не согласится с тем, что в жизни должно быть так же. Жизнь сама по себе, искусство само по себе. Писателя, поэта, музыканта, воспевающего любовные чувства, обыватели и критики еще готовы простить. (Однако уже сам факт, что требуется просить прощения, знаменателен - и я испытываю чувство неловкости, посвящая роман целиком таким незначительным вещам, как любовь, супружеская неверность, предательство... Может быть, хотя бы смерть некоторых героев придаст роману недостающую глубину и масштабность?) Но простить при условии, что он воспевает выдуманные чувства, поет о любви, сам никакой любви не испытывая. У критиков в особенности развито чутье на подлинные чувства и они готовы растоптать всякого, кто осмелится признаться в них. Что, впрочем, абсолютно правильно: никогда не бывает художник так сентиментален, так беспомощен в самовыражении, как тогда, когда пытается творить под напором подлинной страсти. Любовь превращает его в глухаря, не слышащего собственной любовной песни и не догадывающегося, что от излишнего напора чувств он утратил голос и только беспомощно сипит, вызывая насмешку молоденьких, едва пробующих голос петушков, в то время как та, которой он поет, услышав его беспомощное сипение, отправилась искать ухажера помоложе и поголосистее. Не знаю, прав ли я, поскольку вовсе не охотник, но кажется мне, что глухарь в минуты своего наивысшего любовного восторга не только глух, но и еще и слеп. Так же точно, как и влюбленный художник.
Глаза художника должны быть широко раскрытыми, а сердце биться холодно и мерно, только тогда своим творением он сможет зажечь других.
Человеку, испытывающему потребность в настоящей любви и не желающему это скрывать, остается только одно: превратиться в героя романа, навсегда поселиться на книжных страницах - и тогда те, кто в реальной жизни презирал бы его за излишнюю чувствительность, будут с искренним волнением читать о нем, и завидовать ему, и повторять со вздохом: "Черт! Ну почему в жизни никогда такого не бывает? Почему настоящая любовь встречается только в книгах?"
Я и сам, пожалуй, не прочь перешагнуть невидимую границу, отделяющую реальность от вымысла, и оказаться там, на книжных страницах, среди своих собственных или, еще того лучше, чужих героев. Среди чужих было бы наверняка лучше. По крайней мере, я не знал бы, чем кончится история, в которую я попал. Потому что хуже нет, чем знать заранее, чем все кончится. Особенно, если кончится плохо.
К сожалению, я не могу себе этого позволить. Я должен заниматься своим делом: пытаться объяснить вздыхающему над романом читателю, что иногда достаточно просто оторвать глаза от книжной страницы, поднять голову и посмотреть на красивую женщину, сидящую напротив тебя, чтобы стать если не участником, то хотя бы свидетелем любовного приключения почище тех, что описываются в романах.
2
На первый взгляд женщине напротив можно дать лет тридцать - тридцать пять, но едва заметная неуверенность, скованность жестов, и легкие гримаски недовольства, как тени облаков, набегающие на гладкое, чистое лицо, подсказывают мне, что она вплотную подошла к границе, за которой тридцатилетняя женщина навсегда превращается в сорокалетнюю.
Почему навсегда? Потому что потом ей уже никогда не быть тридцатилетней. Никогда. Ей же этого, разумеется, хочется.
Ах, думает она, все бы отдала, чтобы вернуть блаженные тридцать лет, которые, вспомнить теперь смешно, в юности казались порогом старости... Постоять снова перед тем порогом, покачаться с каблучка на носок, прежде чем переступить. И непременно дать себе слово на этот раз не отвергать ни одного приятного мужчины, не пропустить ни одного свидания, воспользоваться каждой возможностью, каждым подарком ревнивой бабы Судьбы... И, конечно же, не сдержать слова. И к неизбежному сорокалетию прийти с кучей все тех же комплексов и неудовлетворенных желаний, прекрасно понимая, что лучшее время упущено. И махнуть на себя рукой. И морщиться теперь и строить недовольные гримаски, как бы говоря окружающим: не нравлюсь я вам? Ну и чудненько! Мне на это ровным счетом наплевать...
Да, но сорокалетие, мог бы ей подсказать я, не последний рубеж. Там впереди еще довольно много круглых дат, начиная... Нет-нет, об этом ни слова! Мужчина может себе позволить в канун сорокалетия вообразить, каково-то ему будет в пятьдесят, но только не женщина!
Для нее, женщины на пороге сорокалетия, пятидесятилетнего рубежа просто не существует. Не маячит его даже в туманной перспективе. И хотя она каждый день встречает на улице или у себя на службе, за соседним столом, пятидесятилетних, а то и пятидесятипятилетних особей женского пола, но каким-то невообразимым, чисто женским образом ухитряется мысленно вывести собственную персону из общего кругооборота и уверить себя, что для нее природа сделает исключение. Словно ей было обещано свыше, что она в порядке эксперимента будет оставлена сорокалетней навсегда.
3
Я ведь правильно поняла? - вопросительно поднимает она глаза к небу. И ждет ответа. Причем во взгляде - никакого почтения. Скорее легкое нетерпение. Словно набрала номер, а в трубке длинные гудки. И вот уже снова облачной тенью набегает знакомая гримаска недовольства.
Честное слово, мне начинает нравиться ее главная отличительная черта. Если бы она была моей женщиной, я бы скоро привык к этим гримаскам, и полюбил бы их, и находил бы, что они придают ее облику неповторимое очарование. Но не стал бы говорить ей. Уверен, она не поняла бы, о чем идет речь. А если бы поняла, постаралась бы избавиться от недовольных гримасок. Ведь от них возникают морщины.
Но кому можно звонить с таким выражением лица? Подруге? Любовнику? Мужу? Или просто в прачечную - узнать, когда наконец будет готов заказ?
Из двух наиболее вероятных возможностей - прачечная и любовник - я выбираю ту, что мне интереснее: любовника. Любовник - нерадивый любовник, провинившийся любовник, отсюда и недовольство - должен был ждать у подъезда в назначенный час, но его там не оказалось. И вот она сама отпирает входную дверь и, не зажигая света в прихожей, не снимая шубы, проходит в комнату, усаживается в старое неудобное кресло у стола, набирает номер. Гудки, гудки, гудки... Ясно, что на службе его нет (домой звонить нельзя), но она застыла в каком-то бессмысленном ожидании - нет сил положить трубку, снять шубу и серую норковую шапку, хотя бы сесть поудобнее. Так и сидит на краешке кресла, вся подавшись вперед и вытянув красивую увядающую шею.
Красивую и увядающую, именно так. Увядающую красиво. Не всех женщин портят морщинки возле глаз и даже, страшно сказать, легкая дряблость кожи, особенно заметная в области шеи. Может, они и не красят их, но смягчают внешний облик. Что-то связанное с коэффициентом отражения, по-видимому. Свет рассеивается, не слепит глаза, можно дольше обычного смотреть на женщину, не уставая. Хочется смотреть и смотреть. Или протянуть руку и потрогать. Желательно предварительно потереть кончики пальцев пемзой или наждаком, чтобы отчетливее ощутить особенную бархатистость кожи. Но только губам дано воспринять ее незащищенность и доверчивость. Чаще всего это восприятие бывает обманчивым...
Итак, она сидит - напротив меня и в то же время в созданной моим воображением квартире, - чуть подавшись вперед, насколько позволяют законы композиции, вытянув красивую беззащитную шею. Рассеянно и недовольно разглядывает потолок, стены, обстановку в квартире. Все это, взятое по отдельности, вызывает в ней только презрение.
Уверен, впрочем, что ей всегда все не нравится. Все подвергается беспощадной критике, принципов которой не может понять никто. Убедительно уничтожив не совсем безукоризненное, но все же произведение искусства, она может тут же восхититься дешевой поделкой, балаганным фокусом, придурью шута, профанирующего собственное шутовство. И притом не терпит никакой солидарности, сходства мнений. Стоит вам поддакнуть, согласиться с ее убийственным мнением и тут же перспектива выворачивается наизнанку, черное становится белым, плюс минусом. А поддакнувший объявляется ренегатом и беспринципным.
Что касается обстановки, то я вряд ли стану оспаривать ее мнение. Обстановка мне действительно не удалась. Что делать: приходится творить впопыхах, буквально на коленке, сидя напротив нее в темноватом коридорчике спортивного комплекса, возле дверей сауны, не имея под рукой ничего, кроме дешевенького блокнота и авторучки. Может быть потом, позже, сидя дома за компьютером, я внесу в интерьер квартиры некоторые дополнения и исправления, которые благоприятно отразятся на впечатлении моей героини, пока же приходится довольствоваться малым: дешевые, местами ободранные обои, голые лампочки под потолком, рассохшийся паркет, скрипучая узкая тахта, на которой они занимаются любовью, - тахту пришлось буквально приколотить к полу, укрепить разными распорками, чтобы в один прекрасный момент не пришлось заканчивать любовную акробатику на полу. И эти жалкие, купленные по случаю и давно не сменяемые простыни... И беспородное мыло в ванной... И кухня, со сборной, словно в студенческом общежитии, где она когда-то познакомилась со своим мужем, посудой и вечно пустым, как желудок студента, холодильником...
Один лишь самодельный коврик со слонами над тахтой заслуживает, пожалуй, снисхождения, и, глядя на него, она не знает, чего ей больше хочется: унести коврик домой и повесить в спальне, чтобы вечером, лежа рядом с мужем, мысленно пребывать здесь, со своим любовником, или же наоборот - занимаясь любовью со своим любовником, глядеть на коврик и воображать, что рядом с нею ее единственный и несравненный муж.
4
Все.
Не дождалась ответа - ни от любовника, ни свыше.
- Ну и не надо! - негромко говорит она, неизвестно к кому обращаясь.
Пожалуй, все-таки не к любовнику. Потому что мысли ее о другом.
Ну и пусть будет сорок, думает она, это еще не конец. В сорок очень даже можно жить. Другие живут - и я, пожалуй, поживу, говорит она себе.
Но легкая гримаска недовольства вновь набегает облачной тенью и опровергает оптимистический смысл слов. И губы женщины на пороге сорокалетия беззвучно шевелятся, словно продолжая фразу: "Да, в сорок лет еще можно жить... но зачем?"
Это вечное "зачем?" отчетливо читается в ее глазах, когда она оглядывалась по сторонам, словно в поисках кого-то, отсутствующего здесь, кто мог бы дать ответ на этот довольно расплывчатый вопрос. Но никого нет рядом - только я сижу напротив, притворяясь, будто читаю книгу, а на самом деле исподтишка разглядывая ее и пытаясь прочесть ее мысли, но она не замечает меня, смотрит сквозь меня остекленевшим взглядом серо-зеленых глаз и не видит, и лишь голова ее время от времени чуть заметно дергается - всегда вправо и вниз. Но она этого не замечает.
5
Происходит все это, как я уже говорил, в небольшом подвальном спортивном комплексе, в коридоре у дверей сауны - я жду Виктора, который пригласил меня попариться в субботний день, женщина, ищущая ответа на вопрос "зачем", только что вышла из сауны и тоже ждет - ждет своего спутника: он пошел искать управительницу, с которой следует расплатиться.
Спутника я видел мельком, со спины, успел только заметить взгляд, которым проводила его женщина, и еще подумал тогда, что вряд ли это ее муж: уж больно ищущим, трепетным, если не сказать - влюбленным, был этот взгляд. Сорокалетние женщины крайне редко смотрят так на своих мужей. Жены чаще всего смотрят недовольно, иногда - со спокойной уверенностью законной обладательницы предмета любви, но почти никогда ищуще-влюбленно. Так можно смотреть на мужчину, который абсолютно свободен в своих проявлениях чувств и может в любой момент повернуться к женщине спиной. Повернуться и тут же напрочь забыть о ее существовании, которое он снисходительно замечает лишь тогда, когда женщина захватывает место прямо перед его глазами.
Мужчина нашел запропастившуюся управительницу, и они вместе идут по коридору к нам - она пересчитывает на ходу деньги, он прячет в карман пиджака бумажник, - и я могу наконец разглядеть его распаренное, довольное, совершенно заурядное, на мой взгляд, лицо. Единственное, что его отличает, так это ярко выраженное чувство собственного превосходства. И мне почему-то думается, что оно не наигранное, не напоказ, а присуще ему от природы - и именно этим объясняется и ищуще-влюбленный взгляд женщины, и то, как осветилось изнутри все ее лицо, едва только в конце коридора показался ее повелитель. Свечение усиливается по мере того, как повелитель подходит ближе, и я понимаю, что завидую ему, потому что именно таким светом должно озаряться ее лицо, когда они занимаются любовью.
И еще я думаю, что кем бы ни был этот самоуверенный повелитель, мужем или любовником, он не может быть тем, кого могла ждать эта женщина в чужой квартире. Тем она явно привыкла повелевать, а этот даже не попросит, прикажет: "Жди меня!" - и она будет ждать, верная и покорная Пенелопа...
Тем временем, подойдя к женщине, мужчина что-то говорит ей и проходит мимо, как бы предлагая ей идти следом, если хочет, - и свечение медленно, как бы нехотя угасает, пока она встает, застегивает тугие крючки шубы (один оторвался и упал, она с досадой поднимает его и сует в карман), поправляет перед зеркалом норковую шапку. Когда она поворачивается, вновь тенью мелькает на лице знакомая гримаска, и все тот же вопрос "зачем?" обозначается в ее глазах.
6
Еще минута, и эти двое уйдут из сауны - и из моей истории тоже. Я ведь ровным счетом ничего не успел узнать о них, не знаю даже, любовники они или муж и жена. И, разумеется, мне в голову не придет расспрашивать о них управительницу: ей как раз за то и платят, чтобы все видеть, но ни о чем не рассказывать, конфиденциальность гарантирована...
Но тут очень удачно врывается мой запоздавший приятель Виктор и первым делом бросается пожимать руку довольному повелителю. Женщине он кланяется почтительно, как малознакомой, однако хитрый прищур его цыганских глаз и кошачье подергивание черного уса подсказывают мне, что тут имеют место какие-то взаимные флюиды. Женщина, кажется, даже порозовела чуть больше, чем прежде, словно жар, исходящий от моего приятеля, оказался сильнее жара раскаленных камней в парилке. Повелитель же подчеркнуто не обращает на свою женщину никакого внимания и всецело поглощен малозначительным разговором с Виктором.
- Вы уже уходите?..
- А вы?..
- А как сегодня пар?..
Короткие фразы на пороге, вопросы, не требующие ответов, еще одно, теперь прощальное, рукопожатие, еще один поклон, чуть более подчеркнутый, чем первый, благодарная улыбка женщины, уверенная спина ее кавалера - и дверь закрывается за ними, они уходят. Но теперь это неважно, теперь они могут уходить сколько угодно, я уже поймал их, уловил в сеть своего профессионального интереса и, зная длинный язык моего приятеля, могу быть уверенным в том, что если и не вся их история, то хотя бы самая пикантная часть ее станет известна мне уже сегодня, сейчас, на раскаленном полке сауны, за накрытым скатертью столом в комнате отдыха, так что совсем им от меня не уйти никогда.
7
Никогда, повторяю я мысленно, обращаясь к ушедшей женщине. Вы, кажется, мечтали об этом "никогда"? Так вот, милая, считайте, что вам повезло. Время беспощадней, чем паровоз Анны Карениной, никому не вырваться из-под его мерно вращающихся колес, но в моем романе ход времени определяю только я - демиург и сочинитель. И сколько бы ни прошло лет и даже десятилетий там, в реальном мире, здесь, внутри выдуманной мной истории, ваше желание исполнится и вы навсегда останетесь сорокалетней.
Нет, не так! Если уж быть щедрым, так щедрым до конца. Если уж пользоваться властью, так на всю катушку, иначе какой интерес! Я сделаю лучше. Я навсегда сохраню вам нынешний возраст, который, уверен, угадал в точности. Я позволю вам навсегда остаться на подступах к сорокалетию и не заставлю переступить пугающий порог. К добру ли, к худу ли, но история, которую я сейчас пишу, будет совсем недолгой и кончится прежде, чем друзья и родственники соберутся у вас в доме, чтобы отметить ваш юбилей.
Однако я вовсе не ради вас стараюсь, мадам, как вы, должно быть, вообразили. Моя история - это не ваша история и даже не моя собственная, это история любви Алексея Михайловича, и поскольку я пообещал ему не открывать свету настоящего лица его тайной возлюбленной, то в качестве прикрытия - и в качестве платы за вашу вечную молодость - я использую ваше.
Таким образом, в моей истории - в истории Алексея Михайловича - вы не героиня, а лишь исполнительница главной роли. И как актриса после спектакля смывает грим, меняет роскошное платье герцогини или лохмотья Золушки на свитер и потертые джинсы и едет, никем не узнаваемая, на трамвае к мужу и детям, так и вы, когда моя история кончится, вольны вернуться в собственную жизнь. Можете любить, ненавидеть, ревновать, изменять мужу... и стареть потихоньку, следуя естественному ходу вещей, в то время как ваша бумажная копия навсегда останется такой, какой я увидел и запомнил вас в узком коридорчике возле дверей сауны...
8
- И кто это был? - спрашиваю я, когда Виктор расстается со своими знакомыми и легкой походкой героя-любовника подходит ко мне.
- Так... приятель один. Математик... или, точнее говоря, бизнесмен.
- Но все же математик или бизнесмен?
- И то и другое. Известный математик, доктор наук, в наше время некоторые его разработки в теории игр оказались применимыми в области макроэкономики... В общем, поставил талант на службу большому бизнесу - и не прогадал. Занимается наукой и притом гребет очень неплохие деньги. Так что можешь считать, что в бизнесе он математик, а в математике - бизнесмен.
- Исчерпывающая характеристика. Спасибо. А женщина?
- Женщина? Это его жена.
Значит, все-таки жена.
- Значит, все-таки жена. Первый раз вижу жену, до такой степени обожающую своего мужа, позволяющую ему так помыкать собой и...
- А разве ты с ней не знаком? Я думал, Виктория вас давно познакомила. Это ведь двоюродная сестра Виктории и ее задушевная подруга. А зовут ее...
Спасибо, Виктор. Дальше можешь не продолжать. Я знаю, как зовут эту женщину, застывшую в ожидании на пороге сорокалетия. Знаю, почему она с таким обожанием и подобострастием смотрит на своего мужа. Знаю о ней все, что только может знать романист, к тому же мужчина, о таком загадочном и полном противоречий существе, как женщина. Знаю, что ошибался, полагая, будто ее недовольная гримаска, придающая ее лицу такое неожиданное очарование, обращена к нерадивому любовнику, заставившему ее ждать в пустой чужой квартире.
На самом деле ее недовольство было направлено не столько против любовника, который вовсе не отличается нерадивостью, а напротив, слишком уж точен, слишком внимателен, слишком старается ей угодить - и само собой, никогда не посмеет не то что пропустить свидание, но даже опоздать на несколько минут, сколько против самой себя, позволившей себе в очередной раз расслабиться, распуститься, вступить в близкие отношения с посторонним и ничего для нее не значащим мужчиной вместо того, чтобы всецело сосредоточиться на обожании своего несравненного мужа и повелителя и жить если не любовью к нему (потому что даже самая сильная любовь, оставаясь безответной, с годами утрачивает основные характерные признаки любви), то хотя бы памятью своей любви, потому что память - это единственное, что принадлежит всецело ей и что даже он, ее царь, бог и повелитель, не может у нее отнять.
9
...Она до сих пор помнит, как увидела его впервые возле университета. Помнит, в каком он был пальто - черном, длинном по моде тех лет, которая как раз теперь снова вернулась, - и притом среди зимы он был без шапки и в черных, узких, каких-то совершенно летних полуботинках. И как же он был красив, проклятый! Такой был хорошенький! Так он ей сразу понравился! Ей даже было странно, что Виктория, которая зачем-то оказалась вместе с ней возле университета, не заметила этой его совершенно невообразимой красоты, даже не удостоила внимательным взглядом. И в то же время это ее обрадовало - она уже тогда мысленно оставила его для себя и ни с кем не хотела делиться.
Потом она видела его еще несколько раз - и он тоже видел ее, она была в этом совершенно уверена, но не делал никаких попыток познакомиться, хотя и были подходящие случаи. И именно этим - тем, что видел, но не подходил, он еще сильнее привлекал ее. Именно таким, в ее представлении, должен быть настоящий мужчина: не ходить за понравившейся женщиной, не пытаться что-то разузнать о ней, виду не подавать, что ему она интересна, а спокойно и терпеливо выжидать того единственного момента, когда можно будет просто прийти и взять то, что ему принадлежит. Она же от знакомых девчонок-однокурсниц узнала, что он живет в общежитии университета, что он приезжий, откуда-то издалека, не то из Чистополя, не то из Саратова, учится на втором курсе матмеха (она была на третьем), но старше ее, потому что отслужил в армии и два года работал, прежде чем поступить. И зовут его Вячеслав. Слава, Славик, Славочка, - повторяла она про себя на все лады - и в тот вечер тоже повторяла, когда он как-то деловито и целеустремленно постучал в дверь ее однокурсницы, к которой она напросилась ночевать под каким-то совершенно надуманным предлогом (якобы беременная Виктория не дает ей спать своим храпом, а ей завтра сдавать зачет), и когда она открыла, то сразу увидела по его глазам, что он пришел не просто так, одолжить соли или учебник попросить, а специально пришел к ней, и каким-то странным, чужим голосом сказала, словно была хозяйкой в этой чужой комнате: "Ну, проходи..."
С того самого вечера... нет, раньше, с того дня, когда впервые увидела его в этом длинном черном пальто и летних полуботинках, без шапки, с зачесанными назад волосами, высоко открывавшими умный лоб, с того самого дня она была уверена, что будет принадлежать ему. Но будет ли он ей принадлежать? В этом она не была уверена никогда. С самого начала у нее было такое чувство, что между ними протянулась тонкая нить - ну, пусть не нить, пусть веревка, пусть даже кожаный поводок - и хотя конец поводка был у нее в руках, но все равно это был слишком тонкий поводок, чтобы удержать его. Этот поводок подошел бы для того, чтобы удержать любого из тех домашних мальчиков, которые ухаживали за ней до него, и для тех мужчин, которые появлялись позже, но только не для него. Это был поводок, рассчитанный на пуделя, на фокстерьера, он же был по меньшей мере волкодав - а то и вовсе волк, вроде того, что они разглядывали вместе с ним в зоопарке. Или, может быть, даже тигр.
Так смешно вышло, что их первое свидание случилось именно в зоопарке. Он хотел пригласить ее в кино или в ресторан - в те времена ресторан был еще по карману обычному студенту, он же к тому же еще и подрабатывал, чтобы не зависеть материально от родителей; он был первым молодым человеком в ее жизни, у которого всегда были свои деньги и в достаточном количестве, - но она решила проявить характер, дура несчастная, и капризно заявила, что хочет пойти в зоопарк. Он и виду не подал, что удивился, и они пошли в зимний зоопарк, где было очень мало народу и почти все звери прятались в будках, но волк в гордом одиночестве шастал туда-сюда по своему вольеру, и она спросила его, справился бы он с волком, если бы встретил его в лесу, и он прищурился, словно примеряясь, и сказал спокойно, что да, запросто, с одним - без проблем, вот если бы напали целой стаей, тогда без оружия сомнительно... И она сразу поверила ему, поняла, что он не хвастает, что он трезво оценивает собственные силы, - и впервые осторожно прижалась к нему, чувствуя, как у него в ответ напрягаются все мускулы.
Потом они пошли смотреть тигра - и тигр разочаровал их, такой он был маленький и невзрачный, хотя и больше волка, но не настолько больше, но тут оказалось, что это какой-то не тот тигр, мелкий, такая у него порода, а в соседнем вольере словно ниоткуда возник огромный красавец метра, наверное, четыре в длину, а когда он встал на задние лапы, зрелище было просто фантастическое, и ей и в голову не пришло спрашивать у него, справится ли он с таким тигром, она только сказала уважительно: "Вот это мужчина!" и что-то еще, достаточно тривиальное, типа: "Настоящего мужчины должно быть много", - на что он не ответил, а сказал как-то неопределенно: "Некоторым нравится жить в клетке, а некоторым - нет..." - и чуть слышно присвистнул.
И глаза у него были круглые и желтые, как у большого тигра, так ей показалось, хотя на самом деле обычные у него глаза и вовсе не желтые, а карие.
И вот тогда, стоя у клетки с тигром, она еще сильнее почувствовала, насколько тонок и ненадежен поводок, который держит она в своих руках, и это чувство больше не оставляло ее никогда. И никогда не возникало у нее иллюзии, что поводок становится крепче и толще. Даже тогда, когда они стали близки. И когда у них родилась Даша. И когда они, прожив почти два года нерасписанными, наконец зарегистрировали брак. И когда из общежития для аспирантов перебрались в свою первую квартиру - совсем крохотную, на окраине, но зато свою. Казалось бы, с каждой такой переменой поводок должен был становиться прочнее, однако у нее было прямо противоположное чувство. Все, что обычного, заурядного, в ее представлении, мужчину привязывает к дому, к женщине, к семье, делало его все более и более свободным и независимым - от дома, от женщины, от семьи.
В конце концов поводок превратился в тонкую нить, способную удержать разве что мышонка. И нить эта грозила оборваться от малейшего дуновения неблагоприятного ветра.
10
Как она ненавидела эту его свободу! Она воспринимала ее как живое существо. И ненавидела как живое существо. Как соперницу. Именно к свободе она его всегда ревновала, а вовсе не к его многочисленным в молодые годы любовницам, наличие которых он даже не считал нужным от нее скрывать. А они так просто из кожи лезли, чтобы о себе заявить, показать ей, что она хоть и законная жена ему, но в сравнении с ними, любимыми им, его избранницами, просто никто. Особенно одна из них, тощая, длинная, с лошадиным лицом, ужасная умница, как он говорил с восхищением, без пяти минут доктор наук - эта на каком-то университетском вечера, напившись, чуть ли не в штаны к нему лезла на глазах у всех, а когда они танцевали, пристроилась рядом и стала незаметно щипать ее - так что домой она пришла вся в синяках. Но он не выразил никакого сочувствия, когда она показывала ему эти синяки, он смеялся над ней.
Но и любовниц, и синяки она простила бы ему с легкостью, если бы любовницы имели самостоятельное значение, а не были символом его проклятой свободы. Он не блудил, не изменял ей - он без конца доказывал, что он свободный человек, что никто - и в первую очередь она - не имеет права посягать на его свободу, что быть свободным для него гораздо важнее, чем быть счастливым.
При этом говорить на такие темы было ему совершенно несвойственно. Он презирал людей, называя их всех скопом пренебрежительно "гуманитариями", которые обожают устраивать диспуты на подобные абстрактные темы. Для него свобода была не абстракцией, она была совершенно конкретна - как клетка для того громадного тигра. Если есть клетка - он несвободен, если клетки нет свободен, и не надо тут ничего обсуждать, не о чем спорить, каждый человек просто выбирает, где он живет - в клетке или на воле, и для него выбор был определен задолго до того, как он позволил себя втянуть в эту довольно занудную историю с любовью и женитьбой.
11
Любовь... Она и так, и так примеряла к нему это слово на протяжении тех без малого двадцати лет, что они прожили вместе, и никак не могла понять, применимо оно по отношению к нему или нет. Про себя она могла уверенно сказать, что любит его до сих пор - ничуть не меньше, чем любила в тот день, когда впервые увидела возле университета. Любовь не прорастала в ней постепенно; она не усиливалась по мере того, как она продолжала издали любоваться им, своим драгоценным и недоступным Славиком; она не приобрела какое-то новое качество после той драгоценной ночи, когда он впервые - и первый из мужчин, чем она всегда ужасно гордилась, - овладел ею; любовь не пачкалась, не портилась, не уменьшалась, не сходила на нет, когда она узнавала о новых его изменах и когда ей казалось, что она готова убить его собственными руками, - любовь была вещью в себе, изготовленной по особому заказу специально для нее, точно под размер ее души, с некоторым даже, пожалуй, запасом, как хрустальная туфелька Золушки, так что слегка натирала душу и был страх ее ненароком потерять, но не было и не могло быть никаких изменений, количественных или качественных в ее любви, и даже когда она спала с другими мужчинами, на ее любви к мужу это никак не отражалось.
Что же касается до него, то она была почти уверена в том, что какое-то время - несколько секунд, часов, дней, месяцев - но уж точно не лет - он тоже любил ее. Любил, может быть, как беспощадный граф Толстой, поимевший свою милую Сонечку, а потом написавший в своем поганом дневнике: "Не то!" Или "Не она!" - она точно не помнила, хотела даже нарочно перечитать Шкловского, чтобы не рыться по всем томам ПСС, но руки не дошли. Вот и он тоже: любил-любил, а потом понял неожиданно: не то. Или, точнее, то, но не единственное то, как он, может быть, поначалу себе представлял, а просто одно из многих то, каких кроме нее по свету бегает великое множество. И вовсе не обязательно для того, чтобы иметь то, сосредотачиваться на ней одной.
Так она объясняла его неожиданное охлаждение и его многочисленных любовниц, потому что объяснить его охлаждение и любовниц какими-то иными причинами не могла. Не сделала она ничего дурного или неправильного в их первые годы, потом - да, но не в первые годы. Тогда она была слишком поглощена им, чтобы делать какие-то глупости, искать чего-то на стороне. Просто не смогла соответствовать. Не дотянула до какого-то идеала, эталона, который он носил в себе и с которым ее сравнивал. И притом, разумеется, он вовсе не думал ни о каких эталонах и идеалах, ему это было бы так же смешно, как интеллигентские рассуждения о свободе. Или еще того хуже - разговоры о любви.
Любил ли он ее или не любил - об этом она могла гадать сколько угодно, но то, что от любых разговоров на такие темы его перекашивает, будто от кислой клюквы, поняла скоро. И старалась подобных разговоров не затевать. И порой посмеивалась злорадно, когда стороной, через подруг, до нее доходили сведения об очередной его пассии, вздумавшей затеять с ним выяснение отношений. Ну и дура же ты, думала она в такие минуты, ну и дура! И так тебе и надо, дуре! Будешь в следующий раз головой думать, а не другим местом, прежде чем заговаривать о любви с моим Славочкой...
12
Иногда, правда ненадолго, словно бы пелена спадала с ее глаз, и она начинала смотреть на него иначе, как бы взглядом постороннего. И тогда казалось, что ее Славочка вовсе не такой замечательный и загадочный, каким она его вообразила. Что он - обыкновенный мужик, талантливый математик, может быть, но притом - натуральный мужик, для которого она вовсе не женщина, а баба, - и относится он к ней именно так, как должен мужик относиться к бабе. И требует от нее ровно столько, сколько от бабы вправе требовать мужик: чтобы готовила, обстирывала, гладила, ухаживала за ребенком, чтобы могла гостей принять, чтобы перед родней за нее не было стыдно, - ну и в постели тоже чтобы всегда была готова его принять, но чтобы не лезла, не лезла к нему со своими бабскими штучками! Как всякий нормальный мужик, он предпочитал обществу жены компанию приятелей, любил крепко выпить с такими же, как он сам, мужиками, обожал футбол - сам когда-то играл неплохо, позже ходил на стадион, еще позже - лежал на диване со стаканом пива в одной руке и с сигаретой в другой. И что с того, что математик, что кандидат, а потом и вовсе доктор наук, самый молодой и перспективный в своей специальности, - хоть и математик, и доктор, а все равно - мужик.
Он и хитер-то был, и умен как-то по-мужицки. И так же по-мужицки бывал иногда наивен. И хотя вряд ли хоть один человек, знавший его, согласился бы, что Слава, Вячеслав Федорович, может быть наивен, все же порой врожденная мужицкая наивность проскальзывала в нем, и тогда она смотрела на него с искренним изумлением и думала: да кто же ты такой? да неужели же ты и есть мой единственный и неповторимый? да не может же быть, чтобы ты и впрямь был так прост!
Но подобные мгновения были слишком редки, чтобы она и впрямь могла поверить в его простоту и наивность и всерьез рассчитывать через них подобрать какие-то ключи к хитрым замкам, на которые он запирал от нее душу. Мгновения проходили - и вновь он расхаживал перед ней, загадочный и молчаливый, как огромный тигр в слишком тесной для него клетке, - и косил, косил на нее желтым звериным глазом.
Иногда она настолько уставала от его выходок, что уже не находила в себе силы сердиться на него и просто махала на все рукой, а то и вовсе начинала хохотать, так что подруги думали, что у нее истерика, и предлагали вызвать врача. Ей же было действительно смешно - смешно то, что происходило между ним и ею; ей казалось, что если уж он действительно такой, каким хочет выглядеть, то и отношения их должны быть сложными, запутанными, трагичными - да какими угодно, только не до смешного примитивными, как в действительности. Хотя сам он никогда не казался, не мог казаться ей смешным, у нее и в мыслях не было посмеяться над ним. Но как было не посмеяться над его и собственной жизнью, когда он позвонил однажды ей на службу и попросил позвать какую-то Лену? Ошибся бедняжка номером. И ее начальница, язва редкая, но притом душевная баба, знавшая о его похождениях и жалевшая ее, ласковым таким голоском сказала: "Сейчас, Славик, сейчас я позову Катю..." Другой на его месте умер бы, наверное, на месте, трубку хотя бы бросил, а он хоть и растерялся, она уловила это по голосу, но быстро оправился и как ни в чем не бывало про какие-то свои дела заговорил, про планы...
13
Планы у него всегда были грандиозные, но, в этом Катя отдавала мужу должное, реальные и выполнимые. Вот только для нее в этих грандиозных планах не было места. Может быть, пока он был еще Славиком и Славочкой, она, Катя, в его планы на будущее как-то вписывалась, а когда прочно и окончательно влез в шкуру Вячеслава Федоровича - вписываться перестала.
Иногда она даже думала, - когда уж совсем было плохо, когда на стенку хотелось лезть, - что она сначала не просто вписывалась, а даже была составной частью какого-то его общего грандиозного плана.
Она хоть и деревенская была девушка, из маленького поселка в далекой южной автономной республике, но уже успела тогда обжиться в Свердловске и чувствовала себя ничуть не менее уверенно, чем ее однокурсницы из местных. И одевалась не хуже остальных, а то и получше - единственная дочка в семье, отец с матерью тогда по советским меркам получали очень даже недурно и для дочери ничего не жалели. По крайней мере все модные новинки того времени сапоги-чулки, платформы, джинсовые сарафаны и т.п. у нее на курсе всегда были у одной из первых.
Особо красивой она себя никогда не считала - к тому же в школьные годы и на первом курсе, судя по старым фотографиям, была излишне полной, с пышущим здоровьем круглым деревенским лицом и пышными до пояса русыми косами. Но к появлению Славика она была уже не та. Похудела, сделала модную прическу, научилась курить и даже пить водку тайком от родителей, словом, стала современная и симпатишная (ее любимое словцо) городская девушка. А он тогда все еще чувствовал себя парнем из провинции, к тому же недавним солдатом - и его грубоватые манеры и дурной вкус в одежде, видимо, от других женщин скрывали ей одной видимую его чудесную красоту.
Шибко умной Катя, как толстовская Наташа, не удостаивала быть, но для филфака хватало, филология - не математика, тут можно и не талантом, а усидчивостью взять, а в искусстве зубрежки ей равных на курсе не было. Так что хоть на повышенную стипендию не тянула, но училась получше многих.
В общем, не казалась ей совсем уж невозможной мысль, что он как-то вписывал ее, Катю, в свои долгосрочные планы. Не хотелось об этом думать, но думалось невольно, что в его тогдашнем представлении ранний удачный брак был решением многих жизненных проблем, надежным фундаментом, на котором он планировал выстроить свою будущую карьеру, - а когда обнаружил, что карьера вовсю строится, а фундамент вроде бы и не сильно нужен, хотя и не мешает ему жить в избранном направлении, решил оставить все как есть, но и не тратить на ненужный фундамент душевные силы, которые на стороне мог истратить с большей пользой.
Во всяком случае нынешнему Вячеславу Федоровичу она, Катя, была нужна только как домашняя жена, бесплатная домохозяйка и мать его дочери, а не как жена, с которой не стыдно выйти в люди, которая для мужа может служить и вывеской, и ширмой, и тараном, и крылом, и двигателем - тем, чем он пожелает ее сделать и чем она охотно станет ради общей семейной выгоды. Не обязательно подкладывать жену под нужного человека - это уж крайний случай. К тому же ее Славик был жутко ревнив, бывают такие ревнивцы без любви, он бы сперва, может, и подложил бы ее под кого-нибудь, но потом бы непременно того человека убил. А может, обоих бы убил. Причем по-настоящему убил, а не так как иной ревнивец вопит в пьяном угаре: "Убью, сука!" - а сам даже по морде дать не решается. Славик бы точно убил, не задумался. Но ведь вовсе не обязательно - да и не нужно было ему, при его-то способностях, так грубо и непосредственно использовать жену. Можно просто предстать перед коллегами в выгодном освещении ее красоты, - если, конечно, приложить усилия и вложить в нее средства, чтобы природная красота засияла еще ослепительнее.
Так вот именно тогда-то и поняла окончательно и безнадежно Катя, что муж не имеет ее в виду в своих грандиозных планах, когда снова и снова наталкивалась на его абсолютное, непробиваемое равнодушие к тому, как она одевается и как вообще выглядит. Женщина в таких вещах никогда не ошибается. Никогда. Если муж не замечает, что жена сделала новую прическу - или хуже того, что она уже целую вечность не была в парикмахерской, - если не замечает, что она раз за разом вынуждена надевать в театр или в гости одно и то же платье - на редкость дорогое и нарядное платье сто лет тому назад! - и не видит, что у нее старые сапоги, разошедшиеся сзади по шву, со стоптанными каблуками и сбитыми набойками; если муж в упор не замечает, что у его жены две пары приличных трусиков и один красивый бюстгальтер, а остальное белье заношено и застирано до дыр, до противной серости, так что не дай бог раздеться перед посторонним мужчиной, да пусть хоть и перед врачом, со стыда ведь сгоришь; если муж не помнит, что единственное украшение, которое жене подарил он, - это тоненькое обручальное колечко, а все остальное куплено родителями, или любовниками, или ею самою на сэкономленные от хозяйства деньги, - если все это тянется из года в год и не может быть объяснено временными материальным трудностями или сверхъестественной погруженностью мужа в свою работу, значит, муж не видит в своей жене женщину - и не хочет, чтобы другие видели ее вместе с ним.
Для него проще ходить на вечеринки одному, ей же покупать один билет в театр, один билет в филармонию - а то и вовсе предлагать ей сходить туда с подружкой. И не ему, а ей придется сгорать от стыда, когда кавалер подружки, тот же Алексей Михайлович, к примеру, подав Виктории роскошную норковую шубку, купленную ей мужем на гонорар за последнюю картину, будет держать у всех на виду ее жалкую, протертую чуть ли не до дыр дубленку, и она будет торопиться влезть в нее только для того, чтобы нарядные люди в фойе театра не увидели ее старенькую, лоснящуюся сзади юбчонку...
14
К Алексею Михайловичу у Кати с самого начала было отношение сложное. Она очень скоро догадалась, что происходит между ним и Викторией, и с самого начала обоих осуждала. Викторию больше, Алексея Михайловича - меньше. По крайней мере, пока он был холост, а когда женился, уравняла их в правах и осуждала одинаково. Оба они, по ее представлению, не ценили того счастья, каким обладали, меняли настоящее на поддельное, серьезное - на развлечение, оба прекрасно сознавали, что их ничто не объединяет, кроме голого секса, и только притворялись друг перед другом и перед собой, изображая подобие каких-то чувств.
Виктория, впрочем, даже и не старалась особенно изображать, особенно перед ней, Катей, с ней она чувствовала себя вольготно, она отдыхала с ней после Алексея Михайловича, давала отдых эмоциям, как давала отдых ногам, скинув со счастливым вздохом тесные парадные туфли после похода в театр. С блаженным бесстыдством Виктория заголялась перед Катей, рассказывая ей подробности последнего свидания, в юмористических тонах описывая соседку Алексея Михайловича, которая ненавидит всех приходящих к нему женщин - и даже его собственную мать, приезжавшую навестить сына, чуть ли не в глаза называла шлюхой, - и почти в том же тоне описывала самого Алексея Михайловича: как он вздыхает, как целует ее, Викторию, как обнимает - будто она из тонкого фарфора и рассыплется под его руками; как он занимается любовью - в каких позах и как долго. Сравнивала даже физические достоинства Алексея Михайловича и мужа, показывая на пальцах размеры... ну, ты сама, Катька, понимаешь чего. Вообще, резвилась девушка, давала себе полную волю, не задумываясь о том, нравится это слушать Кате или нет.
Зная, как Виктория на самом деле относится к Алексею Михайловичу, Катя немного сочувствовала ему и испытывала к нему что-то вроде слабой симпатии. Не то чтобы он нравился ей - он был вовсе не в ее вкусе, - но и противен он ей не был, а это для привередливой Кати было уже много.
Мужчины для нее делились на четыре категории: настоящие мужчины, симпатишные, нормальные и противные. К настоящим мужчинам, кроме ее Славика, относились лишь двое-трое его друзей-афганцев и с небольшой натяжкой - Алексей Иванович, муж Виктории. Симпатишных бывало много: артист молодежного театра, модный певец, какой-нибудь незнакомец, встреченный на дружеской вечеринке, любой мужчина с приятной внешностью мог в эту категорию попасть, но не любой мог в ней удержаться. Почти всякий, с кем Катя знакомилась ближе, очень скоро из симпатишных сползал в нормальные, а там, глядишь, и вовсе в противные. В каком-то смысле проще всего было тем, кто с самого начала попал в категорию нормальных. К ним не предъявляли необычно завышенных требований, как к настоящим мужчинам, от них не требовалось быть во что бы то ни стало приятными Кате, а значит, им позволялось быть самими собой - и покуда им это удавалось, они могли спокойно пребывать в своей категории, не рискуя скатиться на ступеньку ниже. Что же касается противных, то в противные можно было попасть из любой категории, но подняться из противных в нормальные, а тем более симпатишные в Катиных глазах не удавалось еще никому.
Алексей Михайлович недобирал всего несколько баллов, чтобы попасть в симпатишные. Он был довольно высок ростом, но слишком худ, у него были слишком маленькие, изящные, аристократические, как посмеивалась Виктория, руки, слишком мелкие, хотя и приятные черты лица, и слишком высокий для мужчины голос. Кате же нравилось, когда ее обнимают большими и крепкими мужскими руками, нравились мужчины с низкими и хрипловатыми голосами, как у Высоцкого или у Джо Кокера. Но в общем и целом, с ее точки зрения, Алексей Михайлович был не так уж плох. К тому же в то время, когда Виктория заговорила с ней об Алексее Михайловиче не как о собственном любовнике, а как возможном варианте для нее, для Кати, он был холост, а холостые мужчины, пожалуй, заслуживают более снисходительного отношения.
По крайней мере так считала Виктория, когда предлагала уступить Кате Алексея Михайловича: мне, мол, холостой любовник без надобности, от него только одни проблемы, я своего Лешего все равно никогда не брошу, а тебе именно такого и надо, да и он, похоже, к тебе не совсем равнодушен, спрашивал, что это, мол, за родственница у тебя такая симпатишная....
(Тут Виктория приврала, потому что в ту пору Алексею Михайловичу никто, кроме Виктории, не был нужен и никем он не интересовался. Но приврать для пользы дела Виктория считала не только возможным, но даже обязательным.)
- Да что вы такое говорите, сударыня? - отмахнулась сначала Катя в обычной своей манере.
- Я ничего не говорю, это Алеша так говорит: сколько, мол, она еще собирается на своего ненаглядного молиться? Не пора ли и о собственной жизни всерьез подумать? А Алеша, между прочим, хочет не просто так - сделал свое дело и убежал. Ему жена нужна, дети... Ты же хочешь второго ребенка родить?
- Хочу. Но Слава...
- Знаю я все про твоего Славу! На Славе свет клином не сошелся. Так что подумай, подруга, пока не поздно...
- Ну, не знаю я, не знаю, - чуточку плаксивым тоном сказала Катя. - Но в общем, если бы он захотел, если бы попробовал - я была бы не прочь...
- А не надо ждать, чтобы он попробовал. Ты сама сделай первый шаг. Не маленькая, поди, не надо тебя учить, как это делается. С ним никаких сложностей не будет. Легкая добыча, можешь мне поверить...
- Зато я - не легкая добыча, - сказала Катя.
Десять лет спустя, когда никто из троих не мог дословно вспомнить тогдашние переговоры, так что на равных существовали три похожие, но все же слегка отличные версии: Алексея Михайловича, Виктории и Кати - Катя уже не решилась бы в точности утверждать, что готова была когда-то пройти через развод со своим единственным и неповторимым мужем, чтобы выйти замуж за Алексея Михайловича. Но охотно допускала, что могла сказать такие слова Виктории. А могла и не сказать. Виктория сама могла их придумать, чтобы создать у Алексея Михайловича иллюзию, будто им интересуются и облегчить ему первый шаг.
- Но она именно этого и не сделала! - кипятился Алексей Михайлович. - Как раз этих слов она мне тогда и не сказала! Если бы она мне передала твои слова, я бы...
- Да что вы так волнуетесь, сударь мой? - невозмутимо спрашивала Катя. Если бы да кабы... Передала она вам мои слова, не передала - какая разница? Вы вообще, Алексей Михайлович, слишком большое значение придаете словам. Какое-то другое значение, не такое, как я или та же Виктория. Вы говорите... нет, вы живете на другом языке. Отсюда и все непонимание между нами...
15
Это высказывание Кати показалось Алексею Михайловичу неожиданно глубоким и справедливым. Они действительно не просто разговаривали, но жили на разных языках. И в его языке почти каждое слово имело другой вес и другой смысл, нежели в языке Кати. Иначе говоря, думал он, уже забыв, с чего, собственно, начался их разговор и уйдя вглубь и в сторону, для меня каждое или почти каждое слово имеет смысл. Я говорю - по крайней мере считаю, что говорю, - не просто словами, а смыслами. И поэтому для меня понять, что я хочу сделать в жизни, - значит, сказать, что я хочу сделать, найти единственное подходящее слово для выражения моего действия - и пока я не сказал, не выразил в слове то, что собираюсь сделать, самого действия для меня нет, я не знаю его, я его не умею делать. Когда же я о действии говорю, это для меня практически равнозначно тому, что я это действие исполняю, в то время как другой человек в частности Катя - не видит никакого действия, а слышит только мои слова.
Для нее же - для Кати - слова вовсе не равнозначны действиям, она всегда разделяет дела и слова, и человек, который говорит о своих делах, о своих мыслях, а особенно - о своих чувствах, тем самым девальвирует в ее глазах свои дела, мысли, чувства, а не возвышает их, как он воображает. Для Кати слова лишь эквивалент всеобщего достояния, они как разменная монета, один пятак похож на другой, а главное - стоит столько же, так что мое слово для нее ничуть не важнее, чем слово какого-нибудь пьяницы в троллейбусе, и нет никакой возможности доказать, что мое слово весомее, сколько бы я сам об этом ни воображал; нет никакой объективной шкалы для сравнения одних и тех же слов, сказанных разными людьми по одному и тому же поводу. А значит, объективно, права она, Катя, а вовсе не я со своей нелепой верой в слова.
Но как же можно обходиться без слов? Как же выразить свою мысль, как передать ее другому человеку? И как быть с чувствами? Неужели ей, женщине, не хотелось бы услышать пусть даже и тривиальные, пусть затертые от частого обращения, но все же такие необходимые, с моей точки зрения, в жизни каждого человека слова, как "Я люблю тебя"?
И..........................................................................
...........................................................................
...........................................................................
...........................................................................
...........................
Тут мне хочется прервать, остановить Алексея Михайловича на пороге очень важной для него и такой очевидной для многих людей, в том числе и для Кати, мысли. Но мне не хочется выражать его мысль словами - поскольку слова противоречат самому духу этой мысли, поэтому вместо слов я использую несколько рядов точек.
Уверен, что каждый, кто дочитал до этого места, и сам додумается до того, до чего на пятидесятом году наконец-то додумался мой герой. То, до чего Кате вовсе не надо было додумываться, потому что она с этим знанием родилась.
16
Любая дружба - своего рода сделка. Не обязательно давать друг другу какие-то материальные выгоды. Достаточно того, что вы взваливаете на друга свои проблемы, а он в ответ взваливает на вас свои. И вы заключаете как бы негласный договор, соглашаетесь терпеть его откровенность в ответ на такое же терпение с его стороны. И если стороны соблюдают паритет, если ни один из друзей не пытается выложить перед другом огромную кучу своих проблем и неприятностей, отказываясь принимать во внимание куда менее значительные и обременительные проблемы друга, дружба будет только крепнуть с годами, потому что найти человека, готового хотя бы просто выслушать тебя не так-то легко.
В этом смысле Катя была неблагодарной подругой и знала это, но не пыталась и даже не хотела ничего в себе менять. Я бы даже сказал больше: Катя при всех ее очевидных (для меня очевидных) достоинствах была начисто лишена самого представления о благодарности.
Ее вины в этом нет. Это от нее не зависело. Точно так же как родители наградили ее правильным врожденным представлением о том, что настоящие чувства совершенно не нуждаются в словах (это подсказка для тех, кто не расшифровал мысль Алексея Михайловича в предыдущей главе), так же точно они не наградили ее чувством благодарности. И бесполезно было ждать, а тем более требовать от нее благодарности по какому бы то ни было поводу.
Конечно, в детском саду и в школе ее приучили говорить "спасибо", она знала, когда его нужно говорить, - и говорила тогда, когда это было нужно, но никогда не испытывала и не понимала, почему другие испытывают настоятельную потребность не просто сказать "спасибо", а выразить самую глубокую и искреннюю благодарность. Она не понимала, что порой благодарящему это нужнее, чем тому, кого он благодарит. Так же, как искренне не понимала, чего, собственно, хотят от нее все они - Виктория, другие ее подруги, мужчины, с которыми у нее приятельские или какие-то еще отношения, - какой благодарности они от нее ждут, почему называют ее неблагодарной, когда она, Катя, отказывается признавать их мелкие житейские проблемки равными своему настоящему, подлинному, поистине огромному несчастью. Она была готова часами раскрывать перед Викторией и другими подругами свою душу, жаловаться на свои несчастья, просить, даже почти требовать к себе постоянной жалости и сочувствия, но чужие души казались ей слишком простыми и незрелыми, чтобы стоило в них копаться, чужие любови - легкомысленными увлечениями, а то и вовсе развратом, что же касается жалости и сочувствия, то и того и другого было слишком много затрачено на себя, так что подругам (не говоря уж о мужчинах) оставалось всего ничего.
Заметим, что почти все подруги Виктории рано или поздно становились подругами Кати - или по крайней ее приятельницами, у Кати же было несколько отдельных подруг, которые знали друг друга только понаслышке, по именам, но никогда не встречались между собой. С каждой из них Катя дружила отдельно, с каждой отдельно делилась своими бедами, у каждой забирала отдельную долю жалости и сочувствия, почти ничего не отдавая той же монетой взамен. И с каждой делилась забавными или постыдными историями из жизни остальных подруг, но всегда без лишних подробностей и без имен, так что назвать ее сплетницей было бы неправильно.
Виктория знала об этом. А поскольку Виктория была женщина справедливая и считала, что все ее друзья обладают равными правами, она делилась с Алексеем Михайловичем интимными подробностями Катиной жизни точно так же, как делилась с Катей интимными подробностями жизни Алексея Михайловича, - и как сама Катя, полагала Виктория, делилась с другими своими подругами интимными подробностями ее, Виктории, жизни.
От Виктории Алексей Михайлович впервые услышал и о Катиной классификации мужчин - и, понаблюдав какое-то время, убедился, что настоящие мужчины остаются для нее по большей части недостижимой мечтой и что в возлюбленные Кати чаще всего попадают даже не симпатичные, а нормальные, временно, на период боевых действий, повышенные ею в ранге, а после, когда любовная битва завершится неминуемым обоюдным поражением, в обязательном порядке низведенные в противные.
17
Первым любовником Кати по справедливости должен был стать сосед Алексея Ивановича по мастерской - и он стал им. Она правильно угадала, что не просто так поил он их с Викторией чаем из самовара, не просто так зазывал посмотреть картины. И понятно, что он, человек с нормальным вкусом, смотрел тогда не на беременную Викторию, а на нее, Катю, которая как раз тогда была в высочайшем градусе влюбленности в своего будущего мужа, а потому сияла и лучилась так, что мужчинам (но не художникам) больно было на нее смотреть.
Однако в те годы у нее и в мыслях не было изменить своему единственному и любимому, и прошло по меньшей мере лет восемь, прежде чем она решилась хотя бы подумать об этом, и еще полгода у художника ушло на то, чтобы заманить ее к себе в мастерскую. У Алексея Ивановича тогда уже была новая, отдельная мастерская, а его комнату занял другой художник, молодой и неизвестный. Он с легкой завистью наблюдал, как робко, скованной детской походкой приближается к их дому молодая женщина в некогда роскошной, а теперь уже потертой шубе и в темно-серой песцовой шапке - точь-в-точь Барбара Брыльска из все еще модной тогда "Иронии судьбы", слышал, как она нерешительно поднимается по лестнице, как надолго задумывается о чем-то, прежде чем поднять руку и позвонить, этого он слышать или видеть из своей комнаты не мог, но пауза была так длительна, что слышима и почти зрима - и каждый раз ему хотелось выйти ей навстречу и утешить ее, потому что ему всегда казалось, что для нее приходить сюда, в мастерскую его соседа, и заниматься с ним любовью не столько радость, сколько тяжелый крест, обязанность, которую она на себя взвалила и от которой считает себя не вправе теперь отказаться.
Если бы он заговорил об этом с Катей, она бы обязательно сделала вид, что не понимает, о чем идет речь, - при том что прекрасно все бы поняла и внутренне с ним даже согласилась, но он так и не решился выйти к ней в темный холодный коридор. Вместо этого он написал ее по памяти - написал именно так, как представлял: невысокая хрупкая женщина в шубке и темно-серой меховой шапке, из под которой выбиваются светлые волосы, стоит на площадке старого (это было очень хорошо видно на картине) дома, подняв правую руку в тонкой кожаной перчатке, смотрит на кнопку звонка и не решается ее нажать. Вся ее сжатая фигура, как-то неловко, неудобно поднятая рука, выражение лица - все говорило об этой нерешимости на пороге. Это было понятно без слов. И каким-то волшебным образом было понятно отношение молодого художника к изображенной им женщине, и Катя, бывая в городской картинной галерее, подолгу стояла перед картиной, удивляясь и радуясь тому, как он все про нее угадал, и каждый раз у нее было такое чувство, что она стоит не перед картиной, а перед той самой дверью, обитой порванным местами рыжим дерматином, и стоит ей только поднять руку и нажать кнопку звонка, как дверь тотчас распахнется перед ней, и она окажется в жадных объятиях... нет, не молодого неизвестного художника, который, возможно, и мечтал об этом, когда писал картину, а своего первого любовника, и та давняя зимняя страсть снова охватит ее холодное одинокое тело.
При этом о молодом художнике Катя не думала никогда - она даже и не помнила его, да и видела разве что мельком, в коридоре, когда приходила или собиралась уходить; даже странно, когда он успел так точно и подробно ее рассмотреть. Он был для нее не живым человеком и даже не художником, написавшим ее портрет, а лишь неизвестным мастером, сотворившим дверь, перед которой она может постоять иногда, испытывая себя желанием вновь окунуться в грешное прошлое и каждый раз чувствуя удовлетворение от того, что в очередной раз легко избежала искушения. Чем-то вроде столяра или плотника из ЖЭКа он был для нее, не более того: вызвали, когда возникла нужда установить или починить дверь, а когда он сделал свое дело и ушел, тут же был позабыт, словно его и не было. Она даже не знала, что к тому времени, когда картину выставили в городской картинной галерее, молодого художника уже не было в живых. Он покончил с собой, шагнул с крыши десятиэтажного дома - среди бела дня, прямо на моих глазах. Я тогда случайно оказался рядом, на остановке автобуса.
Тот же, кто был ее любовником, тоже написал ее - в виде Данаи, осыпаемой золотым дождем, но этой картины в натуральном виде она не видела, ее быстро купила одна заокеанская галерея, туда же вскоре последовал и сам художник и, насколько мне известно, до сих пор живет там в добром здравии и процветает. Разглядывая порой репродукцию в дорогом каталоге, присланном ей из-за океана, она тихо радуется, что на этой картине в лучшем случае можно узнать ее тело да и то вряд ли, настолько все его линии искажены в угоду причудливой перспективе, и почти невозможно разглядеть в лице Данаи ее, Катины, черты.
18
После художника у Кати была довольно длительная связь с одним не очень молодым и не очень известным драматургом. В отличие от Виктории, Катя с почтением, хотя и замешанным на легкой скуке, относилась к Великой Русской Литературе, которую несколько лет преподавала в школе, нынешнюю русскую литературу знала, но не уважала, а литературу местную, уральскую, в том числе и драматургию, считала и вовсе не существующей, и поскольку драматург в разговоре с ней неосторожно выказал некоторые претензии на величие, ему досталось от Кати на полную катушку.
Ей было мало высмеять его как мужчину, как слабосильного и неумелого любовника, - она не пожалела времени на то, чтобы прочесть все его опубликованные и неопубликованные пьесы, которые он имел неосторожность преподнести ей с дарственными надписями, и даже посмотреть ту единственную, что была поставлена молодежным экспериментальным театром, и разгромить их одну за другой, разгромить аргументированно, с точными цитатами, с указаниями источников, откуда были почерпнуты его якобы оригинальные образы и идеи.
- Вот эту сцену вы, сударь мой, сперли у такого-то, - говорила она, зачитывая вслух кусок текста. - А вот этот акт целиком - это уж такая явная хемингуевщина, такая "Пятая колонна", что даже непонятно, как вы сумели такое сотворить, при вашем-то к нему якобы отвращении...
Пока она все это говорила, бедный драматург, не в силах выдержать унижения, прикладывался к едва початой бутылке водки - и концу разбора осилил ее всю. То ли въедливый и точный анализ Кати, то ли ее уничтожающий, беспощадный тон, то ли алкоголь на голодный желудок, а скорее всего - и то, и другое, и третье - довели бедного драматурга до того, что он влепил Кати оплеуху и поклялся, что ноги его не будет в ее доме.
Правда, на следующий день не выдержал, пришел, ползал на коленях, целовал ноги, вымаливая прощение, - и тем окончательно погубил себя в ее глазах, поскольку оплеуху Катя восприняла как проявление хоть какого-то мужского характера и чуть было не начала драматурга уважать. Притом она прекрасно сознавала, что была несправедлива с беднягой и заслуживала наказания.
- Ты бы, папка, выпорол меня за такое не задумываясь, - говорила она, обращаясь к увеличенной фотографии недавно умершего отца. - А этот дурачок он ведь не может меня выпороть, права у него такого нет. Вот он и дал мне по морде. И правильно сделал, что дал. Хоть раз повел себя как мужчина. Теперь, может, в пьесе очередной выведет крутого мужика, который чуть что - сразу в морду. А то описывает бог знает кого, читать тошно...
От драматурга портрета не осталось. Остались сборники пьес с дарственными надписями. Еще остался легкий страх перед реальной возможностью открыть однажды книгу или прийти в театр и узнать в героине пьесы самое себя. Насколько она успела распознать натуру драматурга, был он человек злопамятный и мстительный - такой при случае непременно постарается отомстить. И мстить ведь будет, думала Катя, не за то, что я его бросила, а за то, что он меня ударил. Знаю я эту породу людей, которые до того боятся показаться в чужих глазах плохими, что за каждую свою ошибку, за каждый дурной поступок мстят или свидетелям, или пострадавшим.
К тому же она неосторожно, под настроение рассказала драматургу о себе кое-что лишнее - и, расставшись с ним, всерьез задумалась и даже обсуждала по-приятельски с Алексеем Ивановичем, нет ли такого средства, чтобы заставить человека забыть то, что он не должен был узнать, а узнал.
- Такого средства еще не изобрели, - разочаровал ее Алексей Иванович. Есть способы воздействия на память человека, но очень грубые способы. Можно разрушить целый участок мозга, и тогда человек забудет собственное имя или половину своей жизни. Но чтобы конкретные воспоминания о том или ином человеке... Нет, это пока фантастика. То есть опять-таки литература. В пьесе у себя ваш приятель может что-нибудь в этом роде проделать со своей героиней, а в жизни вы с ним ничего не поделаете.
Несмотря на долгое знакомство они с Катей по обоюдному согласию оставались строго на "вы". Катя считала, что это как-то приподнимает и возвышает их отношения.
- В общем, проще его пристрелить?
- Ну, вряд ли он до такой степени был опасен... Но все же, милая, будьте поосторожнее с пишущей братией. Писатели, поэты, драматурги, конечно, похожи на нас, художников. Тоже пишут портреты, пейзажи, натюрморты... Но главная разница между нами не в том, что они пишут словами, а мы красками. Главная разница в том, что я, если вы не согласитесь мне позировать, могу на вас нарисовать в лучшем случае шарж, карикатуру, а он может выставить вас или кого угодно на всеобщее обозрение в чем мать родила, и ничего вы с ним не поделаете, потому что выставит под вымышленным именем и скажет: сам придумал. И попробуйте доказать. Не захотите доказывать. Себе дороже... Литература - это предательство, - добавил Алексей Иванович, помолчав. - И тот, кто пишет о другом человеке, - всегда предатель. Всегда.
- Ладно, - махнула рукой Катя. - Пусть предает! Все-таки какой-никакой, а поступок...
Это не было с ее стороны позой. Катя действительно предпочитала любое действие - бездействию, любой поступок - пустопорожней болтовне. При этом она почти никогда не пользовался общепринятыми нравственными критериями.
- Все зависит от конкретной ситуации, - любила повторять она.
С ее точки зрения, существовали ситуации, в которых она могла бы оправдать предательство со стороны близкого ей человека, даже если предали не кого-то другого, а ее самое. А в других ситуациях не простила бы человеку какого-то легкого, безобидного ребячества, какой-нибудь пустяшной обиды. Притом очень важно для нее было то, чтобы человек был близкий. К близким людям она бывала куда более требовательной, чем к посторонним. Так что вопрос о предательстве со стороны постороннего человека для нее почти и не стоял. Посторонний человек вовсе не обязан поступать так, чтобы мне понравилось, считала она, пусть делает все, что захочет. И я тоже могу делать по отношению к постороннему все, что захочу. После того, как она рассталась с драматургом, он стал для нее окончательно и бесповоротно посторонним человеком, и она заранее была готова простить ему все - в том числе и предательство.
Драматург, однако, не сумел даже и предать. Он не умер, не покончил с собой, но с ним произошло обычное для пишущей братии несчастье: он исписался. Почувствовал себя в творческом плане импотентом. Его литературная карьера еще продолжалась какое-то время после того, как он расстался с Катей, но только по инерции. Он сумел пристроить в тот же молодежный театр новую пьесу, состоящую из отдельных, почти не связанных между собой сцен, каждая из которых возникла словно бы из ничего, из воздуха и смеха, из атмосферы влюбленности, в которую он был погружен в период увлечения Катей. Он дописал - домучил с ужасным, просто неимоверным трудом большую абстрактно-философскую драму, оставленную на половине в тот же период, и даже опубликовал ее в столичном журнале. Он издал еще пару сборников пьес, используя накопившийся за годы писательства багаж. И на этом все для него закончилось.
Напрасно неделю за неделей просиживает он теперь перед пустым экраном компьютера, глядя как на девственно белом фоне мигает в такт биению его сердца черный курсор. Напрасно чешет лысую голову и дергает себя за бороду, как привык делать в минуты творческих затруднений. Напрасно, оставив бороду в покое, нажимает на клавиши, набирает слова, складывает из них фразы. Прежнее волшебство не возвращается к нему. Вместо живой ткани диалога, которая будто сама прежде ткалась под его пальцами, стремительно бегающими по скользкой от трудового пота клавиатуре, на экране перед ним раз за разом возникают просто слова.
19
Алексей Иванович, к которому Катя обратилась за советом по поводу драматурга, занимает в ее жизни совсем особое место. С одной стороны, она только шутит, что напрасно уступила Виктории Алексея Ивановича, - он, может быть, единственный мужчина, которого она даже не пыталась представить на месте своего ненаглядного Славика. С другой стороны, он один из немногих, кого она почти без скидок относит к разряду настоящих мужчин.
Алексей Иванович не гигант, он не отличается особой физической силой, не ломает кирпичи ребром ладони и не способен голыми руками убить человека, но у него настоящий мужской характер, а главное - с ним всегда просто и легко. А для Кати это очень, очень важно.
- Не грузите меня! - говорит она любому, кто пытается внести хотя бы тень сложности в ее жизнь.
- У меня своих трудностей хватает! - останавливает она каждого, кто хочет, чтобы она разделила с ним его трудности. Чтобы хотя бы выслушала его, посочувствовала, если не может помочь.
Или уж совсем грубо:
- Ну что ты канючишь?! - И после этого несчастный может отправляться со своими трудностями на все четыре стороны.
"С ним легко и просто" - высшая похвала в ее устах. Но, как всегда, у Кати - похвала, немного принижающая человека, отводящая ему строго определенное место, сходить с которого без ее ведома он не имеет права. Слушаешь ее и думаешь: а что если завтра с Алексеем Ивановичем не будет так легко и просто что, Катя вовсе перестанет с ним общаться? И невольно приходишь к выводу, возможно несправедливому, что скорее всего и впрямь перестанет. Он нужен ей постольку, поскольку с ним легко. В этом его функция по отношению к Кате, его предназначение - а то, что он еще и муж Виктории, и неплохой художник, это для нее второстепенно. И в этом опять-таки проявляется ее неблагодарность, потому что ни один человек, в том числе и Алексей Иванович, не может сказать, что ему легко с Катей. Но ведь мы часто ждем от людей как раз того, чего не хватает нам самим. И тем более женщина вправе ожидать от мужчины чего-то большего, чем сама способна дать ему, - на то он и мужчина.
В этом вопросе - что женщина вправе ждать от мужчины большего, - Алексей Иванович с Катей солидарен и прямо говорит ей об этом. Он всегда говорит прямо: согласен или нет. И никогда не ходит вокруг да около, никогда не пытается нарочно усложнить вопрос, чтобы на него нельзя было дать однозначного ответа.
- Все равно, - говорит он, - рано или поздно вопрос встанет так, что придется сказать или "да", или "нет". И человек должен быть всегда готов к прямому ответу.
Да, говорит он Кате, мужчина должен взваливать на себя больше, чем женщина. В любом деле, в любой ситуации. Даже в любви. В любви, конечно, поступать по-мужски труднее всего, потому что перед любовью вроде бы все равны - что мужчины, что женщины. И кто сильнее любит, тот больше на себя и взваливает. И велик соблазн взвалить на себя ношу поменьше. Но - нельзя. Если хочешь оставаться мужчиной - тащи тяжелый груз. И не выясняй, кто больше любит, а кто меньше. Просто тащи. И не ной, не жалуйся, не жди благодарности. Не жди награды даже в своей собственной любви. Ничего не жди. Просто будь мужчиной. Это единственное, что тебе остается. Единственное, что никто не может у тебя отнять. Женщина может страшно оскорбить, унизить мужчину, может обмануть его, лишить не только счастья, но даже надежды на возможность счастья. Единственное, чего она не может, - это лишить его мужества. Если оно у него есть.
В Алексее Ивановиче, считает Катя, мужества хватит на троих. И именно поэтому с ним так легко и просто. Настолько просто, что она уже давно не видит в нем мужчину, потенциального любовника. Она воспринимает его как хорошего приятеля или как старшего брата. Именно брата, не больше и не меньше. Когда Виктория после смерти Катиного отца сказала с умилением, что Алексей Иванович частично заменил Кате отца, Катя оборвала ее очень резко, несмотря на все осторожные оговорки вроде "частично". Отца ей заменить не может никто, даже Алексей Иванович.
За время их знакомства Алексей Иванович написал два ее портрета. Один тот, что висел в ее квартире еще тогда, когда там встречались Алексей Михайлович и Виктория, - написан до смерти ее отца. Другой - после. Некоторые не видят в двух изображениях Кати большой разницы, но сама она считает, что на портретах - две разные женщины. И Алексей Иванович с ней соглашается.
На первом портрете Катя изображена у себя на кухне. На ней ярко-синий, с блеском халат с широкими рукавами, волосы еще не спадают на плечи свободно, как сейчас, а стянуты в узел на затылке, в ушах - крупные серебряные, с чернью, серьги, изготовленные специально для нее самим Алексеем Ивановичем. Она спокойно и безмятежно смотрит прямо на художника - или на зрителя, стоящего перед картиной. Портрет писался к ее тридцатилетию - и хотя брак Кати уже тогда считался эталоном неблагополучия, все же в глазах ее нет ощущения безнадежности и неуверенности в завтрашнем дне.
Второй портрет написан вскоре после смерти отца Кати. Катя не могла позировать, и Алексей Иванович в виде исключения писал портрет частично по памяти (а Катино лицо он знал к тому времени наизусть), частично по фотографии, сделанной Виктором на поминках. Ракурс, в котором фотограф ухватил лицо Кати, показался художнику настолько удачным, что он не постеснялся воспользоваться чужой находкой. Катя изображена не анфас, а примерно в три четверти; она стоит с рюмкой в руке, произносит, очевидно, какие-то слова об отце, она еще не плачет, но в глазах ее уже стоит предчувствие слез; ее рука с хрустальной стопкой выписана особенно тщательно, с фотографической четкостью, и каждый поневоле в первую очередь смотрит на руку и жалеет ее, эту руку, такую худую, длинную, с маленькой узкой ладонью и тонкими, красноватыми, будто замерзшими пальцами... Шея ее напряжена, губы приоткрыты, и кажется, если приглядеться, можно по губам прочитать слово, которое она пытается сквозь стоящие в горле слезы произнести.
20
После драматурга в жизни Кати было два примерно равных по продолжительности периода - пустой и черный. Пустой до смерти отца, и черный после. Пустой был просто пустой, но не такой уж и плохой. Позже, пережив черный период, она вообще вспоминала его чуть ли не как самый благополучный в ее жизни. Черный был отчаянно черным, невыносимо черным - не только потому, что ей ужасно не хватало отца, но еще и потому, что в отчаянии она тогда совсем не контролировала себя и слишком много натворила глупостей.
Ей было так плохо без отца, так одиноко без любимого мужа, так хотелось вернуть себе хотя бы мужа - поскольку отца, она понимала это, вернуть уже нельзя, - привязать хотя бы этого мужчину к себе крепко-крепко, чтобы никто не мог его у нее отнять, чтобы он принадлежал ей безраздельно, что она поверила, будто она действительно может что-то сделать: вернуть, привязать, присвоить вместо того, чтобы сидеть в пустой квартире, реветь, пить успокаивающие таблетки и курить до одурения тайком в туалете, как школьница, чтобы не увидела дочь.
Именно в то черное время, когда у нее не было любовников, она нарочно, напоказ перед мужем изображала влюбленность то в одного его приятеля, то в другого. Вела в компании себя так развязно, так дерзко, что сама потом не верила, что она - воплощенная скромность и робость - могла себя так вести. Садилась к чужим мужчинам на колени, ничуть не стеснясь сидевших тут же жен, брала из мужского рта сигарету, пила из одного стакана, прижималась в танце, просила поносить ее на руках, что однажды чуть не кончилось для нее плохо: один из приятелей мужа, бывший афганец, крепкий, ростом под метр девяносто, взял ее, как она просила, на руки, вынес на балкон девятого этажа и подержал над разверзшейся снизу пустотой, которую она сразу почувствовала все телом; не выпуская из уголка рта сигарету, он время от времени задумчиво спрашивал, довольна ли она, подержать ли ее еще или хватит, а может, лучше ее отпустить пусть полетает немного, если хочется... И выражение лица у него было такое спокойное, такое деловитое, что она абсолютно верила в то, что если только она сейчас скажет: "Отпустить!" - он тут же разожмет руки и как ни в чем не бывало вернется в комнату, покуривая свою сигаретку, в то время как она будет лететь вниз, считая оставшиеся до смерти этажи.
Кроме того она усвоила в разговоре с мужем какой-то особенно неприятный, высокомерный тон, постоянно поучала его и шпыняла так, что даже ее собственным подругам было за нее неловко. Она пилила его за то, как он ест и пьет, как он разговаривает, как он водит машину, как он одевается, - и всегда, всегда, всегда в присутствии посторонних и, что хуже всего, в присутствии его друзей.
На мужа ее выходки действовали страшно. Она наконец-то нащупала его слабое место - и раз за разом била по нему, как это вообще свойственно женщинам. Его слабым местом были его друзья. Они когда-то вместе были в армии, вместе воевали в Афгане, вместе затевали какие-то коммерческие проекты, когда пал Союз и стало многое можно. Среди них он был одним из самых успешных - молодой кандидат, а потом и доктор наук, к тому же специалист не в какой-нибудь абстрактной науке, а в той области вычислений, которые оказались неожиданно хорошо применимы к рынку, торговле, бирже, а потому пользующийся в новые времена еще большим спросом, чем в прежние, когда ученость ценили больше, чем практичность, - по крайней мере, на словах. Но среди них он не был самым сильным - или, как со временем стало модно говорить, самым крутым. Он все-таки был больше теоретиком, чем практиком - и уж конечно, не стал бы физически выбивать из кого-то долг или мочить в темном подъезде конкурента, хотя вполне мог уничтожить противника на более привычном ему поле битвы: на фондовой бирже, на собрании акционеров, в арбитражном суде. Он любил убивать и уничтожать словом, цифрой, фактом, а не кулаком или обрезом - и достиг в этом деле высшего мастерства, однако для полного самоуважения, видимо, ему все же не хватало явного проявления брутальности, грубой физической силы, откровенного насилия; вполне возможно, рассказы соратников о том, как они лихо провели стрелку, как поставили кого-то на счетчик и т.п., заводили его, ему самому хотелось почувствовать запах сгоревшего пороха, увидеть блеск смертельного ужаса в чьих-то глазах, ударить человека кулаком в лицо не в спортивном зале, а в ресторане - так, чтобы зазвенела посуда, завизжали девки, забегали, засуетились вокруг халдеи...
Может, ни о чем подобном он и не мечтал, может, это была лишь Катина фантазия, но все же было заметно, что Славе - Вячеславу Федоровичу - очень хочется нравиться своим друзьям, хочется во всем быть с ними на равных, и когда Катя начала раз за разом пытаться унизить его в присутствии друзей, чего никогда ни одна из их женщин себе не позволила бы, даже видимости нормальных отношений между ними пришел конец.
С началом черного периода оба они перестали притворяться и разыгрывать не очень счастливый брак приличных людей. Муж чувствовал, что она покушается на его мужское достоинство и перестал видеть в ней женщину - и даже вообще человека. Он еще мог, как прежде, резко оборвать ее за столом, когда она снова начинала пилить его по пустякам, мог ударить по лицу, швырнуть в нее чем-нибудь тяжелым (не стараясь попасть - в отличие от нее, швырявшей более прицельно), мог подойти и молча нажать на контакты телефона, когда она нарочно при нем затевала двусмысленный разговор с каким-нибудь мужчиной, с которым вовсе не была в таких близких отношениях, какие старалась изобразить. Но все это делалось уже почти без внешнего проявления злости, почти безразлично, почти профессионально - так мог бы ударить или прервать телефонный разговор не муж, а наемный телохранитель или, скажем, бандит, похитивший женщину ради выкупа и бьющий ее не потому, что она его унизила, плевать ему на это, а потому что она мешает ему довести до конца тщательно разработанный план похищения и получить обещанный выкуп.
Как раз в начале черного периода Вячеслав Федорович перестал бывать с женой у всех ее знакомых - и брать ее в компании своих друзей. И это тем сильнее унижало Катю, что все ее друзья, а в особенности подруги, к Вячеславу Федоровичу относились с большим интересом, признавая, что да, мол, конечно, тиран и деспот, и Катенька с ним несчастна, но мужик при этом не слабый, настоящий мужик, в компаниях же друзей мужа, она точно знала, ее добрым словом не поминали, и когда он приводил туда свою очередную подружку, никому и в голову не приходило его осуждать.
И тогда же он перестал спать с нею. Сперва и это было для нее поводом для издевок. Она якобы заботливо спрашивала его, все ли у него в порядке по мужской части, не сходить ли ему к урологу или андрологу, давала адрес заведения, где муж ее приятельницы излечивает радикально простатит... Он не реагировал. Он просто стелил себе постель в кабинете, на широком кожаном диване - и запирался изнутри. Он и раньше довольно часто спал отдельно, она давно привыкла к этому, поскольку ей надо было с утра на работу, а он любил трудиться до трех, четырех часов ночи, а иногда и вовсе до утра, но одно дело, когда муж не спит ночами, решая какую-нибудь важную теорему, и совсем другое когда он демонстративно укладывается с книжкой на диван в двенадцатом часу ночи, в то время как она - не в силах уснуть - вновь глотает таблетки и курит одну сигарету за другой, сидя на холодной пластмассовой крышке унитаза.
Иногда, когда у них кто-нибудь ночевал, мужу приходилось перебираться к ней в спальню. Иногда ей даже удавалось спровоцировать его, вынудить исполнить свой супружеский долг - но он делал это так механически, так откровенно скучая, что она напрасно пыталась извлечь из этой жалкой пародии на любовь хоть крупицу удовольствия и была вынуждена притворно стонать, чтобы он не вообразил, что может лишить ее даже этой последней крупицы.
Дважды во время своего черного периода она пыталась покончить с собой. Один раз наглоталась таблеток, в другой - резала вены. Хирург, штопавший ее во второй раз сказал насмешливо:
- Если хотите всерьез покончить с собой, намыльте веревку или с балкона прыгните. А таблетки, вены - это так, показуха, чтобы только внимание к себе привлечь. А нам, мадам, и без вас тут работы хватает...
Больше она самоубийством не баловалась. И уже практически смирилась с тем, что черный период никогда не кончится, то есть не сменится каким-нибудь ярким, цветным, пестрым, а плавно перетечет в темно-серый, потом просто серый - и так постепенно пройдет через все 256 оттенков серого, как на экране маленького, уже устаревшего, но все еще любимого мужем ноутбука, - как вдруг неожиданная смерть Алексея Ивановича сдернула серое покрывало с ее жизни, и все пошло как-то не так, непонятно - лучше или хуже, но во всяком случае - по-другому.
Глава шестая
Гадкий мальчишка
1
Когда Алексей Иванович умер, все, кто знали его, тут же начали утверждать, что летальный исход был неизбежен. Так действует на людей магия свершившегося. Проявление невозможности сослагательного наклонения судьбы. Что-то уже случилось, окончательно отстоялось и утвердилось в прошедшем времени, изменить, очевидно, ничего нельзя - и тут же услужливо возникает иллюзия заранее известного, предвиденного. Все дружно, наперебой начинают вспоминать то, чего никогда не было, сегодняшние тревожные мысли контрабандой просачиваются в прошлое (в котором их не было, но они вполне могли быть), всплывают какие-то якобы сказанные слова, якобы имевшие место предчувствия...
Ведь предупреждали же мы его! Конечно, предупреждали. Все предупреждали, и я - в первую очередь. Сто раз на дню я ему повторяла: будь осторожней с печкой, будь осторожней с печкой, не задвигай заслонку, не задвигай ее до конца, пока угли не прогорят! И вообще, нечего делать на даче в такое время. Осень, заморозки, снег пополам с дождем, соседи давно разъехались, не дай бог что случится - некому будет "скорую" вызвать. И ведь не молоденький уже, пора бы поумнеть, понять наконец, что следует заботиться о своем здоровье...
Упреки в небрежении здоровьем звучали так живо и непосредственно, будто человек не умер, а просто попал в неприятную историю. Упал, например, поскользнувшись на банановой или апельсинной кожуре и сломал запястье правой руки. И сидел теперь вполне живой, только слегка покалеченный, среди нас, слушал и с виноватым видом потирал больную руку, поглаживал ее, словно хотел успокоить, убаюкать боль.
Ужасно обидно, наверное, сломать именно правую руку. Он ведь человек умственного труда, его единственные орудия - авторучка да пишущая машинка, или, что вероятнее в наше время, компьютер, но даже с клавиатурой и мышью управиться одной левой практически невозможно, если же привык писать от руки, тогда положение и вовсе безнадежное, потому что он не левша, увы, не левша.
Я не про покойного Алексея Ивановича - для него это уже не имеет значения. Я про того, кто действительно сломал руку. И сидел теперь напротив меня, на почетном месте между вдовой покойного Викторией и Катей. И смотрел на меня так, будто читал мои мысли. Впрочем, возможно, так оно и было. Мы с ним настолько сроднились за то время, пока я работал над романом, что порой мне казалось, что уже не я пишу роман об Алексее Михайловиче, а Алексей Михайлович пишет роман обо мне. И сломанная правая рука может на несколько недель оторвать его от работы.
Насколько мне известно, Алексей Михайлович не левша. И еще побудет какое-то время не левшой - если с ним еще чего-нибудь не случится.
2
Всегда кажется, что с тобой может что-то случиться, когда слышишь о гибели человека. Не об естественной смерти от старости или тяжелой болезни, а о гибели. Кто-то покончил с собой. Кто-то разбился на машине. Кто-то попал под поезд. На кого-то напали хулиганы в темном переулке, избили, ограбили, оставили умирать в темноте, на холодной земле...
На его месте мог быть кто угодно. В том числе и я, думает почти каждый. Мало кому удается проникнуться состраданием к погибшему настолько, чтобы не думать в такую минуту о себе. Видение собственной, пусть даже не состоявшейся гибели заслоняет чужую, вполне реальную, напоминает нам о конечности бытия, и на краю чужой могилы каждый горюет не столько о покойнике, сколько о себе самом.
Случай с печкой, конечно, несколько отличается: не у каждого дача, не каждый живет на даче до холодов, когда приходится топить печь. Но Алексей Михайлович, сломавший руку, он именно собирался погостить у Алексея Ивановича на даче или уже гостил, точно мне неизвестно, об этом на поминках говорилось как-то вскользь. Известно, что накануне он уехал в город за продуктами, собирался вернуться к вечеру, чтобы пожить еще какое-то время, но не смог, потому что поскользнулся на банановой кожуре (или апельсинной корке, это неважно), упал и сломал правую руку. А мог ведь и не упасть или упасть, но не сломать руку, и поехал бы к приятелю вечером, а значит, оказался бы в том же месте и в то же время. С тем же роковым исходом.
Известно еще, что в город ехать Алексею Михайловичу не хотелось, они спорили, даже бросали жребий, тянули на спичках, он хотел сжульничать, чтобы длинная спичка досталась Алексею Ивановичу, но тот заметил, пристыдил его, пришлось переиграть. Так что на месте покойника мог быть он.
И теперь он сидел между Катей и Викторией, горбился, иногда чуть заметно вздрагивал, словно его мороз по коже пробирал, когда он представлял себе...
И все потирал, потирал сломанное запястье.
3
- Болит? - участливо спросила Виктория.
- Да нет, теперь уже не столько болит, сколько ноет, как, знаешь, иногда в сырую погоду или после того, как поднимаешь какие-нибудь тяжести. Или поработаешь лопатой. Особенно на кладбище. Земля на наших кладбищах тяжелая, глинистая, много камней, хорошо еще, если хоронят осенью, а не зимой, задумчиво сказал Алексей Михайлович. - Помню, когда хоронили Катиного отца ты помнишь, Катя? - стоял страшный мороз, под сорок, могила была старая, заранее выкопанная экскаватором, кучу земли всю ночь грели, жгли автомобильные шины, но она прогрелась только сверху, так что закапывали мы часа три, долбили ломами и кирками, всех провожающих отправили на поминки в столовую, а мы продолжали копать - ведь не оставишь же могилу открытой, вот тогда я действительно устал, и руки потом ныли точь-в-точь как сейчас... Но тогда это прошло за два дня, а теперь... Неизвестно, когда смогу взяться за работу. И угораздило же меня сломать именно правую!
- Жаль, что вы не левша, - сказал человек, сидевший по другую сторону от Кати. Это был ее муж. Тот самый, загадочный, ставший причиной всех ее несчастий. Ради похорон Алексея Ивановича он изменил своему обыкновению и пришел вместе с Катей в этот дом, где отказывался бывать столько лет.
- Жаль, - согласился Алексей Михайлович.
Согласился автоматически, из вежливости. Не потому, что действительно был согласен с Катиным мужем, но, как всякий хорошо воспитанный человек, он не стал бы затевать спор по такому ничтожному поводу (я плохо воспитанный человек, я бы затеял). К тому же с незнакомым человеком. Никому не пришло в голову их познакомить, и они так и сидели за одним столом, разделенные Катей, практически не общаясь друг с другом. Но поскольку Алексей Михайлович был человек мыслящий - и не просто мыслящий, а пишущий, журналист, привыкший особенно внимательно относиться к любым словам, какими бы пустыми или абсурдными они поначалу ни показались, - он и слова Катиного мужа, высказанные просто так, чтобы поддержать разговор, какое-то время держал в себе, обдумывал, и когда все, в первую очередь сам Катин муж, уже забыли, о чем шла речь, вдруг произнес:
- А мог быть левшой.
- Что? Кто мог? А-а... Но каким же образом?
- Очень просто. Вот как раз после того, как я сломал руку, врач - очень внимательный, очень серьезный молодой человек - на основании строения моих мышц мне объяснил, что я - скрытый левша. То есть не настоящий левша, а слабовыраженный. Двурукий, в сущности. Если бы меня в детстве предоставили самому себе, я бы, вероятнее всего, стал бы левшой. Вероятность около восьмидесяти процентов, сказал мне врач. Но поскольку в годы моего ученичества леворукость считалась дефектом воспитания, меня, конечно, переучивали. Заставляли писать, держать ложку, стакан, зубную щетку, всё правой рукой - и в конечном счете заставили, переучили на свой лад. Со мной это было нетрудно, поскольку я был, во-первых, все-таки не совсем настоящий левша, а во-вторых, я был очень дисциплинированный ребенок и привык доверять старшим и слушаться их.
- А зря.
- Ну, я не думаю, что так уж прямо и зря. То есть до беседы с моим хирургом не думал. Но этот молодой человек заставил меня задуматься об этом. Оказывается, существует и более интересный аспект, чем... - Но тут он, видимо, вспомнил, что пытается прочитать лекцию совершенно незнакомому человеку, и не свернул ее, нет, как можно было ожидать, но по-своему исправил сложившееся положение. Он привычным, отработанным движением протянул Катиному мужу правую, сломанную, руку, потом вспомнил, спохватился, осторожно отдернул ее, протянул левую и представился: - Алексей Михайлович.
- Вячеслав Федорович, - ответил Катин муж и довольно ловко, как и вообще все, что он делал, пожал его левую своей правой.
- Ну так вот, Вячеслав Федорович, - повторил Алексей Михайлович, - есть, как объяснил мне мой любезный хирург и как я потом сам уточнил, почитал кое-какую литературу, есть более серьезный аспект в рассматриваемой нами проблеме лево- и праворукости. Дело в том, что предпочтительное пользование той или иной рукой довольно сложным образом связано с так называемой функциональной асимметрией полушарий мозга... - Алексей Михайлович не врач, не психолог, не биолог даже, он просто добросовестно изучил незнакомый предмет. По крайней мере запомнил главные положения той статьи, на основе которой я теперь реконструирую его монолог. - Когда-то очень давно, на заре развития медицины, люди думали, что мозг работает как единое целое и никаких различий в работе его полушарий не существует. Однако в 1836 году французский врач М. Дакс доказал, что у большинства людей речь контролируется левым полушарием мозга. Через тридцать лет французский же нейрохирург П. Брок определил, что нарушение речи может быть вызвано поражением левого полушария - центра в лобной доле, который был назван зоной Брока. В 1874 году К. Вернике открыл в левой височной доле мозга центр построения устной речи, который помогает понять ее форму и смысловое содержание. Это зона Вернике. Спустя десятилетия было установлено, что левое полушарие заведует не только языком и речью, но и абстрактно-логическим мышлением, а правое управляет навыками, связанными со зрительными образами и пространственным опытом. Образное мышление и восприятие мира как единого целого - дело правого полушария. Правое и левое полушарие постоянно общаются друг с другом и осуществляют взаимный контроль через миллиарды внутримозговых путей, составляющих мозолистое тело. Итак, словесное мышление, оперирование знаками и символами, речь, выполнение логических математических построений - это функции левого полушария. Оперирование несловесным материалом, воспроизведение и запоминание образов, ориентирование в пространстве, восприятие музыки, узнавание лиц, интуиция, поэтическое творчество - это функции правого полушария. Поскольку оба полушария постоянно общаются друг с другом, естественно, нельзя говорить о том, что специфика разделения их работы абсолютна. Правое полушарие обладает некоторым запасом слов, равным тому, которым владеет десятилетний ребенок. Более того, и в левом полушарии могут существовать элементы образного мышления.
В раннем возрасте мозг ребенка функционирует как правое полушарие. Ребенок воспринимает мир как единое целое. Но ребенок растет. И на смену врожденному ("детскому") мышлению приходит абстрактно-логическое. Вначале оно существует на равных с образным мышлением, а затем под влиянием обучения, педагогических приемов, культивируемых и в школе, и в высшем учебном заведении, начинает преобладать. Вся нагрузка ложится на левое полушарие мозга. Усложняется речь, запоминаются сотни и тысячи формул, усваиваются различные схемы поведения, логические построения и абстрактные выводы все более определяют структуру поведения человека и способ восприятия окружающей действительности. Вся наша жизнь становится "левополушарной", а "правополушарная" ущемляется.
Как известно, невостребованные функции постепенно угасают. Снижение силы образного мышления приводит к тому, что действительность начинает восприниматься левым полушарием мозга без ее коррекции правым...
4
Алексей Михайлович рассуждал долго, щеголяя фамилиями и цитатами, демонстрируя поистине феноменальную память, и лишь через полчаса добрался до сути: если бы его не переучили в детстве и он стал бы левшой, его мозг функционировал бы по-другому, у него ярче развились бы не математические способности, которыми он отличался в школе и которые потом были совершенно бесполезны, а гуманитарные, и он стал бы не просто журналистом - пусть даже и приличным журналистом, но все же не выдающимся, одним из многих, а настоящим писателем, драматургом... поэтом чего доброго...
- Ну, применительно к данному случаю это, по-моему, особого значения не имело бы, - сказал Вячеслав Федорович с тонкой улыбкой.
- В смысле поэзии?
- Нет, в смысле утраты трудоспособности. Ирония судьбы, Алексей Михайлович, в том и заключается, что если бы вас тогда, в детстве, оставили левшой, вы непременно в этом году сломали бы не правую, а левую руку.
Говоря это, Вячеслав Федорович улыбался. Слегка. Поверхностно. Так что под слоем улыбки в глазах просматривался второй слой - слой напряженно работающей мысли. И этот второй слой быстро перекрыл, погасил первый - тот, где улыбка. Улыбки больше не было. Потому что хоть и высказался он шутя, желая развлечь Алексея Михайловича и отвлечь его от сломанной руки, собственная мысль по мере ее высказывания уже не казалась ему забавной. Недостаточно четко оформленной может быть, но не забавной. И в целом отвечающей каким-то его математическим представлениям. Уж не знаю каким. Он большой специалист в теории вероятности, не я.
5
Высказавшись, Вячеслав Федорович в очередной раз взялся за бутылку.
- Может, хватит на сегодня? - спросила его Катя. Спросила таким резким, неприятным тоном, что все сидящие рядом невольно оглянулись на нее и всем отчего-то сделалось за нее неловко.
В самом начале поминок, когда собравшиеся тихо, стараясь сохранять на лице приличествующее случаю скорбное выражение лица, рассаживались по местам, Катя говорила с мужем совсем иначе: ласково и даже как бы немного заискивающе. Чувствовалось, что она довольна - как бы ни неуместно было здесь это слово, довольна тем, что муж изменил своему обычаю и пришел вместе с ней в этот дом. В дом, где Катю всегда хорошо принимали, где ей сочувствовали в первую очередь потому, что она всегда приходила одна, без мужа, и часто жаловалась на него и Виктории, и покойному ныне Алексею Ивановичу, и Алексею Михайловичу с Натальей. И вот теперь все эти близкие ей люди могли видеть ее не одну, а вместе с ним, ее ненаглядным Вячеславом Федоровичем, ее Славиком, ее Славой последнее слово звучит в ее устах не как имя собственное, а своем первоначальном смысле: он ее Слава, он ее Гордость, он ее Всё-Всё-Всё!
Она даже пыталась как-то ластиться, прижиматься к нему, что-то такое сделать для него приятное, налить рюмку, скормить с рук бутербродик с икрой как будто это он, а не сидящий по другую руку от нее Алексей Михайлович, сломал руку и не может позаботиться о себе сам, - но Вячеслав Федорович принимал ухаживания жены холодно и отстраненно - и прямо-таки физически отстранялся, отдергивался от нее, когда она пыталась к нему прижаться. Словно вокруг него была проложена невидимая граница, пересекать которую ей было запрещено. Пока она не нарушала границы, он был с нею вежлив и даже улыбался ей, когда пыталась нарушить - ничего не говорил, но то, как он ничего не говорил, было красноречивее всяких слов. Видно было, что в нем нет ни злости, ни даже раздражения, одно лишь непробиваемое ледяное равнодушие.
Сделав еще одну безуспешную попытку приласкаться и натолкнувшись на столь же равнодушный прием, Катя выскочила из-за стола, прикрывая лицо ладонями, и из коридора донеслись звуки, подозрительно похожие на плач. А когда вернулась - лицо ее было бледным, а глаза покраснели. И синяя тушь на ресницах кое-где поплыла. Но в день поминок на заплаканные глаза и растекшуюся тушь никто не обратил внимания.
Теперь Катя успокоилась и оставила свои попытки растопить лед равнодушия, невидимой броней отгораживающий мужа от нее. Лицо ее было совершенно бесстрастно, глаза смотрели прямо перед собой, словно бы никого и ничего не замечая, и только иногда ее голова заметно дергалась, всегда вправо и вниз, но сама она, похоже, этого не чувствовала, а сидящие рядом не замечали, занятые выпивкой и закуской.
Когда она произносила свою недовольную фразу, голова ее снова точно так же дернулась.
Вячеслав Федорович прекрасно слышал слова жены, но не ответил. Протянул руку, налил - себе, и Алексею Михайловичу, и своей жене, - поднял стопку и, глядя сквозь нее, задумчиво произнес:
- Странно, что ты до сих пор ничего не сказала о покойном. Даже те, кто знал его понаслышке, и те высказались: "Я, к сожалению, лично не знал покойного, но считаю своим долгом..."
И словно нарочно, чтобы подтвердить его правоту, в другом конце стола встал пожилой благообразный дядечка с депутатским значком на лацкане и завел знакомую речь: "Я, к сожалению, почти не знал Алексея Ивановича лично, но я считаю..."
- ...своим долгом, - подсказал Вячеслав Федорович.
"...своим долгом, - послушно продолжил депутат, - отметить его выдающиеся заслуги..."
- И так далее, и так далее, - кивнул Вячеслав Федорович. - Вот видишь, насмешливо обратился он к жене. - Еще один разговорчивый незнакомец. А ведь вы с покойным, помнится, были знакомы. И даже как бы на дружеской ноге.
- Я знала его, - сказала Катя.
Это прозвучало как-то странно. Слишком глубоко, слишком объемно, многозначительно для такой простенькой фразы. "Я знала его", - попробовал Алексей Михайлович на языке. "Я знала его". В этом коротком высказывании обнаруживалось неожиданно много слоев. Гораздо больше, чем привык улавливать Алексей Михайлович в незамысловатых Катиных высказываниях. Ему казалось, что он уловил по крайней мере некоторые из них:
я знала его лучше, чем ты можешь себе представить...
я знала его как человека...
я знала его как мужчину...
я знала (познала) его много раз...
я не успела узнать его по-настоящему, до конца, и жалею об этом...
я знала его больше, чем хотела бы знать...
я никогда по-настоящему не могла узнать его...
.............................................................
И еще, и еще слои, но слишком тонкие, прозрачные, чтобы их распознать, слишком мало отличающиеся от соседних, чтобы стоило стараться их распознать, достаточно того, что главные, как ему казалось, он уловил и расшифровал.
Расшифровал ли их муж - это большой вопрос. По его виду не скажешь. Он сделал вид, что засчитал слова жены за тост и выпил, не чокаясь. Катя даже не притронулась к своей рюмке.
6
И еще одну фразу произнесла Катя, прежде чем уйти с поминок.
- Лучше бы он сломал себе руку! - сказала она с неожиданной страстью.
- Правую или левую? - спросил Вячеслав Федорович безразлично, подавая жене старенькое, цвета увядающей сирени, пальтишко.
Катя не ответила.
И Алексею Михайловичу, который стоял в дверях, невидимый Кате, и случайно услышал этот короткий диалог, почудилось, что Катина фраза была обращена вовсе не к мужу - но тогда к кому? Может быть, она, не видя Алексея Михайловича и не догадываясь, что он ее слышит, обращалась тем не менее именно к нему, упрекая его в том, что он остался в живых, отделавшись всего лишь сломанной рукой, в то время как другой человек, куда более достойный и куда более важный для нее, Кати, остался один на даче, слишком рано закрыл заслонку печи и умер, отравившись угарным газом?
Вполне возможно, что Алексею Михайловичу только показалось. Возможно, ударение, сделанное Катей на слове он, ему почудилось - ведь не услышал же, не уловил его Катин муж. Но Алексей Михайлович почти уверен, что Катя именно это и хотела сказать. И могла бы сказать это прямо в глаза ему, Алексею Михайловичу, - при ее-то характере этого вполне можно от нее ожидать. И ему стало обидно. Как-то необычно сильно обидно. Словно его никогда в жизни еще так не обижали. Так сильно, а главное - так незаслуженно.
Он понимал - и всегда понимал, - что Алексей Иванович значил для Кати неизмеримо больше, чем он сам. Алексей Иванович был в первую очередь другом Кати, а уж во вторую - мужем Виктории. С Алексеем Михайловичем же всегда обстояло прямо наоборот. Прежде всего, он был любовником Виктории, потом приятелем Алексея Ивановича, и только поэтому - знакомым Кати. Даже и не приятелем, а просто знакомым. Приятелем ее друзей. Ну и в какой-то мере он был полезным человеком, поскольку много лет сопровождал Викторию и Катю в театр, в кино, в филармонию, подавал им шубы в фойе, покупал программки, приносил из буфета мороженое... Но это была слишком небольшая польза, и он был уверен, что без этой пользы Катя с легкостью могла бы обойтись. А без дружбы с Алексеем Ивановичем, видимо, не могла.
Понятно, думал по дороге домой Алексей Михайлович, что если бы умер я, а не Алексей Иванович, Катя сожалела бы обо мне гораздо меньше и вряд ли пришла бы на мои похороны, а если бы и пришла - то наверняка одна, без мужа. И вряд ли пролила бы над моей могилой слезу. И это справедливо. Но говорить почти прямо, почти мне в глаза - во всяком случае в присутствии людей, которые могут услышать и мне передать, а в коридоре была Виктория, был Виктор, еще какие-то люди, - говорить, что было бы гораздо лучше, если бы не я, а он сломал руку и теперь был бы жив и присутствовал бы на моих поминках, - это все-таки чересчур.
Сам Алексей Михайлович все эти дни как раз это и представлял: не ему, а Алексею Ивановичу честно выпала длинная спичка; не он, а Алексей Иванович поехал в город за продуктами; не он, а Алексей Иванович поскользнулся на банановой кожуре возле гастронома, упал и сломал руку; не Алексей Иванович, а он, ложась спать, слишком рано, не дождавшись, пока прогорят угли, задвинул печную вьюшку - и в результате он, а не Алексей Иванович лежит на Широкореченском кладбище, его провожают в последний путь, о нем говорят почти теми же самыми словами те же или почти те же люди, только вот он этих слов уже не слышит, потому что лежит на глубине двух с половиной метров - холодный, неподвижный, бездыханный...
"Лучше бы он сломал себе руку!.."
- Да, конечно, - шагая по пустой в этот поздний час улице, вслух говорил Алексей Михайлович, - совершенно согласен с тобой, Катюша, было бы гораздо лучше для всех, если бы руку сломал он, а не я. Но с этим теперь уже ничего не поделаешь, милая. Да, конечно, можно произвести эксгумацию трупа, можно сломать трупу любую руку на твой выбор - хоть правую, хоть левую, какую ты хочешь? - можно наложить на перелом гипс, который ничем не будет отличаться вот от этого, черт бы его побрал! Но покойника ты этим все равно не оживишь, Катюша! Покойник все равно останется покойником. И он не услышит этих твоих слов, Катюша, лестных для покойника и обидных для живого. И не ощутит боль в правой руке, которую сейчас ощущаю я. И не почувствует, как в сущности призрачно и ненужно само наше существование на белом свете, если женщина, которую ты знаешь уже десять лет и к которой всегда относился как к доброй приятельнице, готова закопать тебя в землю лишь бы оживить другого, более приятного ей человека...
- Ну как - похоронили? - спросила его в дверях жена. Она приболела, подхватила грипп и не смогла пойти на похороны.
- Похоронили, - ответил Алексей Михайлович. И негромко добавил: - Меня...
Но этого жена не расслышала.
7
По мере того как заживала рука Алексея Михайловича, его обида на Катю проходила. Он уже не был так уверен, что точно расслышал ее слова и что она действительно сделала злополучное ударение на слове он. Алексей Михайлович начал даже чувствовать себя немного виноватым перед Катей - будто это не она, а он обидел ее напрасным подозрением. И на девятом дне он старался держаться с Катей дружелюбнее и приветливее, чем обычно, и ему это удалось. К тому же Катя вела себя так просто и естественно, что все его черные мысли показались ему вздором.
Однако он не мог не думать о том, что только случайности обязан тем, что продолжает жить, тогда как Алексей Иванович лежит на Широкореченском кладбище, и ощущение, что он живет не совсем собственной жизнью, а как бы вместо Алексея Ивановича, не оставляло его. И ему казалось, что не только он это чувствует, но и другие, в первую очередь - Виктория.
Именно поэтому он особенно остро воспринимал все перемены в поведении Виктории по отношению к нему. И все чаще задумывался о том, какие шаги ему следует предпринять, чтобы, не обидев Викторию и не испортив с ней отношения, которыми он дорожил, все-таки дать ей понять, что возврат к прежней близости теперь, столько лет спустя, после стольких неудачных попыток с его стороны, теперь невозможен. И хотя мысль о том, что самый простой и самый естественный выход - завести роман с другой женщиной, казалась ему скорее забавной, остроумной, чем практически исполнимой, он все чаще подумывал об этом.
В конце концов, он был еще не старым мужчиной, у него уже много лет никого не было, не считая жены, он слишком долго играл в благородного рыцаря при Виктории, чтобы теперь не иметь права слегка сбиться с пути. И если бы подходящая женщина встретилась ему до смерти Алексея Ивановича - разве он устоял бы перед искушением?
Нет, честно отвечал себе Алексей Михайлович, я бы не устоял. Всему виной моя лень - мне просто было легко и приятно с Викторией, мне было с нею удобно - не надо напрягаться, стараться понравиться, не надо блистать остроумием и дарить цветы, не надо обманывать жену - походы в театры и филармонию давно стали рутиной, обычным культурным мероприятием, их не надо было ни от кого скрывать. Мне было удобно, Виктории было удобно, Наталье было удобно... Даже Кате - и той было удобно, потому что если бы я увлекся другой женщиной, ей пришлось бы самой покупать билеты и некому было бы после спектакля подать ей ее старенькую дубленку. Если, конечно, не предположить, что я вдруг увлекся бы самой Катей...
Мысль эта показалась Алексею Михайловичу такой забавной, что он чуть было не поделился ею с Викторией, которую на правах старого друга сопровождал на кладбище, на могилу Алексея Ивановича. Но что-то его остановило. Во-первых, подумал он, было бы просто неприлично говорить об этом возле могилы. А во-вторых... Во-вторых, Виктории это могло вовсе не показаться смешным. Она чего доброго приревновала бы меня к Кате и уж во всяком случае постаралась сделать так, чтобы впредь мы встречались как можно реже.
8
И вот наступило 26 ноября - сороковой день после смерти Алексея Ивановича. Рука у Алексея Михайловича совсем зажила, и он вместе с Катей и двумя другими подружками Виктории помогал накрывать на стол: открывал консервы, резал хлеб, чистил картошку. Работа вчетвером шла споро и почти весело - хотя все помнили, что собрались по печальному поводу и старались не слишком расходиться. Даже Катя, бывшая в более близких отношениях с Алексеем Ивановичем, чем остальные трое, держалась довольно бодро и улыбалась, когда Алексей Михайлович осторожно шутил. На сороковой день она пришла в черном, но нарядном платье с разрезами и, чтобы не запачкаться, одолжила у Виктории старенький сарафан. Стоя рядом с Катей, резавшей овощи для салата, Алексей Михайлович не мог не заметить, что сарафан надет прямо на голое тело, под ним нет даже лифчика, так что в проймах видна маленькая белая грудь Кати - и при виде этой груди неожиданно почувствовал сильное возбуждение.
Уже позже, когда они сидели рядом за столом, когда Катя сменила сарафан на закрытое сверху платье, ему казалось, что он продолжает видеть ее грудь, и когда Катино колено под столом коснулось его колена, он не отодвинул безразлично ногу, как делал это всегда, а замер, стараясь не шевелиться и даже не дышать, чтобы не спугнуть ее, - и так и сидел, как деревянный, пока соседка справа не попросила передать ей грибы. Выполнив ее просьбу, он уже сам осторожно подвинул левую ногу в Катином направлении - и ему показалось, что маленькое Катино ухо чуть покраснело, когда их колени вновь коснулись друг друга. Так ли это было или не так, этого он не знал, но ногу она не отодвинула, и какое-то время он чувствовал слева тепло ее колена и мягкого бедра. И он вдруг понял, что радуется тому, что Наталья, бывшая с ним на девятом дне, сегодня прийти снова не смогла. И удивился тому, что радуется.
Позже, подавая Кате в прихожей все то же старенькое, цвета увядающей сирени пальтишко, он коснулся рукой ее мягких теплых волос. А ведь она блондинка, подумал он вдруг. Странно, что до сих пор я этого как-то не замечал. Десять лет смотрел в упор и не видел. Блондинки украшают мир. И не только натуральные. Даже наоборот. У натуральных блондинок нет никаких заслуг. Они от природы - блондинки. А вот если женщина сознательно стала блондинкой это уже характер. Как у Кати. Она от природы темно-русая - видно по корням волос, а захотела - и стала блондинкой. И со временем у нее выработалась психология блондинки. Она стала одеваться как блондинка, смотреть как блондинка, говорить как блондинка, ходить как блондинка - и в результате постепенно окончательно превратилась в блондинку - и все ее окружение стало окружением не прежней темно-русой девушки, а окружением блондинки. И многие люди, которые раньше ее вообще не замечали, стали смотреть на нее другими глазами. И таким образом постепенно-постепенно изменилась почти вся ее жизнь. Странно, что я никогда не любил блондинок, думал он, машинально поправляя ей загнувшийся воротник. Всегда казалось, что если потрогать их волосы, то они окажутся неживыми, жесткими и холодными на ощупь, как леска. А у нее не кажутся. Так и хочется протянуть руку и потрогать. И еще у нее такие доверчивые серо-голубые глаза, подкрашенные синей тушью ресницы, короткий, чуть вздернутый носик и маленькие руки в тонких кожаных перчатках. И черный суконный берет с кожаным ободком понизу, под которым она спрятала свои замечательные волосы и маленькие изящные уши.
- Вы идете, сударь? Или мне поискать другого провожатого?
Алексей Михайлович очнулся. Перед ним была Катя - просто Катя, обычная Катя, такая же, как вчера, позавчера, сорок дней назад... И смотрела она на него как обычно: вопросительно и чуть насмешливо. И так же точно обращалась к нему "сударь мой" и на "вы", как обращалась все десять лет их знакомства. Так что он чувствовал себя довольно неловко, называя ее по имени и на "ты", но поскольку все, в том числе и она сама, считали это естественным, продолжал так называть. И сейчас он коротко и привычно ответил: "Иду, Катя" - и быстро отыскал в углу свои зимние сапоги и надел теплую кожаную куртку.
9
На улице, кажется, было довольно морозно, но они не заметили этого, разгоряченные выпитым, и дружно решили не ждать троллейбуса, а прогуляться до Катиного дома пешком, надо же подышать свежим воздухом, убедительно говорил Алексей Михайлович, размахивая руками, после нескольких-то часов, проведенных в духоте и тесноте квартиры... И, не закончив фразы, поскользнулся на полоске льда, раскатанной мальчишками, и упал прямо под ноги Кате.
Падать ему казалось стыдно, некрасиво, он изо всех сил пытался не грохнуться навзничь, а подставить под себя правую руку - хотя как раз этого не следует делать, скажет любой специалист: площадь спины огромна по сравнении с ладонью, ты даже не почувствуешь удара, упав же на руку, можешь заработать перелом. Как раз о недавнем переломе и вспомнил Алексей Михайлович и руку в последний момент отдернул.
Катя тут же помогла ему встать и отряхнуться, он еще успел удивиться силе маленьких рук - и мгновение спустя они, не сговариваясь, пошли рядом, чуть ли не под руку (на самом деле в первые минуты еще нет), и он нарочито посмеивался над собственной неловкостью, жаловался, что вечно с ним что-нибудь происходит, причем в самый неподходящий момент, в прошлый раз упал на глазах красивой девушки, чуть со стыда не сгорел, даже боли от перелома в первую минуту не почувствовал, сегодня вот тоже...
- Что - тоже? - спросила Катя, заранее предвидя ответ.
- Ну, опять вот свалился и опять - перед красивой девушкой. Даже жалко, что мы уже знакомы. А то был бы прекрасный повод познакомиться.
- Понятно. Новый оригинальный способ знакомиться на улице.
- Ну что вы, Катюша! - Почему-то сейчас ему казалось более уместным и более приятным обращаться к ней на "вы". Будто они и впрямь только что познакомились и ничего не знают друг о друге, кроме имен. - Вряд ли действительно оригинальный, подозреваю, что старый как мир и наверняка описанный в литературе, но для меня непривычный, я вообще не помню, когда в последний раз знакомился с такой же очаровательной... нет-нет, это не комплимент, это истинная правда, но я - человек уже не молодой и... Вот это взгляд! За что?
- А не надо плакаться. Терпеть не могу, когда мужчина начинает бить на жалость. "Ах, я немолодой, некрасивый, небогатый..."
- Ну, не могу сказать, что богат, но все же по нынешним временам зарабатываю вполне прилично.
- Уже лучше.
- К тому же никто никогда не называл меня некрасивым, - уточнил он.
- Так уж и никогда?
- Еще со школы девушки влюблялись в меня.
- Вот как?
- Нет, честное слово! Я не вру: влюблялись. И некоторые даже сами назначали свидание. Сами! А в наше время...
- Ну вот... - вздохнула она. - Так хорошо начали и все испортили!
- Я?!
- А кто же еще! Любимый стариковский припев: вот были люди в наше время...
- Нет, что вы, Катюша, я же не о том, просто в на... ну хорошо: в то время, когда я учился в средней школе...
Он говорил и говорил, а сам искоса разглядывал ее в свете уличных фонарей. Что же это такое делается, однако? Что ты такое затеваешь, уважаемый Алексей Михайлович? Флирт? Ну, конечно же, флирт. Если бы происходящее не было бы флиртом - ну, пусть попыткой флирта, - черта с два ты тащился бы сейчас рядом с нею пешком чуть ли не через весь город, в какой-то вовсе тебе чужой район. Посадил бы, как в прежние времена, в троллейбус, помахал рукой на прощанье - и домой, к жене. В лучшем случае улыбнулся бы вслед своей все еще белозубой, к счастью, улыбкой. Но ведь не улыбнулся - то есть улыбался постоянно, каждую реплику свою сопровождал улыбкой и отвечал улыбкой на ее слова, но не улыбнулся прощально, - и так и шел рядом, как приклеенный, ощущая легкую боль в спине и... да, чуть пониже спины, в копчике, но боль была слишком слаба, чтобы помешать ему шагать в ногу с Катей.
К тому же он вообще привык ходить быстро, очень быстро, почти бегом, шаги Кати были слишком коротки и медленны для него, и боли в спине явно недоставало, чтобы вынудить его сократить шаг, приходилось то и дело удерживать себя, подстраиваться к ней. Странно, подумал он, но мне ведь нравится к ней подстраиваться. И почему-то хочется, чтобы она потребовала от меня, чтобы я шел чуть помедленнее. И чтобы разрешила взять себя под руку...
- Нет-нет, это неправильно, мужчина должен предлагать даме руку, а не хватать ее за локоть!
Он предложил. Теперь они были связаны в одно целое - ее рука просунута снизу и лежит на его локте - и им стало легче подстраиваться друг к другу.
Катя с первой минуты тоже примерялась к его шагам и чуть-чуть было не сказала те самые слова, которых он ждал: иди чуть помедленнее, пожалуйста! - и сама удивилась, что мысленно назвала его на ты. С чего бы это? Это он меня сбил с толку своими дурацкими комплиментами, тоже, нашел красавицу, десять лет в упор не видел, а тут разглядел. К тому же "Идите чуть помедленнее" как-то не звучит. Идите к черту, идите своей дорогой - да, годится, а когда держишь человека под руку и стараешься идти с ним в ногу, само собой говорится: "Иди". Но какого черта я, собственно, иду с ним под руку? И куда я с ним иду? Куда мы так придем в конечном счете? И он тоже - прилепился ко мне и идет, будто мы сто лет под ручку ходим, улыбается, шутит - обычно скованный такой, серьезный, все с Викторией про Моцарта да про Брамса, а сегодня совсем простой, с шуточками, и не заметно, чтобы какие-то тайные намерения у него, типа в гости напроситься, просто идет рядом и говорит о своем. А о чем это он? Ага, все о том же. Молодец. Не утерял нить. Умеет последовательно мыслить.
- ...когда я учился в средней школе, считалось неприличным, чтобы девушка назначала свидание парню. Даже если он ей нравится больше, чем она ему. Все равно он должен первым ее пригласить. Теперь это все, конечно, по-другому.
- Ну, не так уж и по-другому... - задумчиво произнесла она.
- Но все-таки проще, согласитесь, Катюша. Сама атмосфера в обществе изменилась, и на худой конец всегда можно обратить предложение в шутку. Нынче можно шутить на любые темы, даже на темы секса, у нас, например, в редакции вполне серьезные мадам, из тех, знаете, что в прошлой жизни заседали где-нибудь в райкоме или гороно, спокойно выслушивают смачные анекдоты и сами порой такое загнут...
- А вам не скучно?
- В смысле?
- Ну, сидеть с этими серьезными дамами, пусть даже травить анекдоты, подшучивать над ними, все равно же с ними общаться должно быть утомительно, будто трактор водить, никакого тебе полета, легкости, изящества... еще и танцуете с ними, небось, на вечеринках по случаю 23 февраля и 8 Марта. Танцуете? Только честно, честно!
- Приходится иногда, - признался он. - И по случаю Дня печати тоже. И на 9 Мая...
По правде говоря, в их редакции было не так уж много "серьезных мадам", разве что в бухгалтерии, он их прибавил, присочинил для поддержания разговора, и вот теперь они по его вине ожили и даже закружились в медленном фокстроте, оттопырив солидные зады и поправляя толстыми пальцами слегка растрепавшиеся шиньоны. И как знать: не придется ли ему завтра сражаться с ними, пытаясь загнать обратно в небытие...
- Вот именно: приходится. Вот за что я и ненавижу нашу взрослую жизнь: за то, что постоянно приходится. Я как подумаю об этом, мне плакать хочется: пропала жизнь!
- Ну, почему же пропала?
- Да конечно, пропала! Сначала приходится ходить в школу, потом в институт, потом - на службу, и это бы ладно еще - за это деньги платят, без денег не проживешь, но ведь на службу приходишь такая юная, такая свеженькая, чистенькая, а тебе приходится работать вместе со старыми протухшими коровами, приходится разговаривать с ними каждый день - попробуй не заговори, тут же подвергнут остракизму, - приходится обсуждать с ними их тряпки, их прически, их половую жизнь, их детей, их внуков, а время между тем идет и идет, и в один прекрасный день вдруг замечаешь, что сама уже стала такой же в точности жирной старой коровой, и какая-нибудь девочка, вроде тебя прежней, двадцатилетней, придет завтра на работу в первый раз и будет смотреть на тебя в ужасе и говорить с тобой через губу, и ты никогда не докажешь ей, что там, внутри, ты такая же в точности, как двадцать лет назад, такая же тоненькая, стройная, свежая...
- И красивая.
- Да ну вас, Алексей Михайлович, с вашими стариковскими комплиментами!
- Это вы зря...
- И вовсе не зря. Скажете, что все не так?
- И скажу.
- Ну скажите.
- Скажу, скажу... Вот уже говорю. Не знаю, Катюша, какая вы были двадцать лет назад, мы тогда еще не были знакомы, но вы и сегодня тоненькая, стройная, свежая. И на самом деле красивая. Я вначале просто так сказал, не подумав, обычный стариковский, как вы тонко подметили, комплимент...
- Извините, я не хотела вас обидеть.
- Я и не обиделся. Я просто посмотрел на вас после этого, посмотрел очень внимательно и теперь уже серьезно и ответственно... - Она засмеялась, и он обрадовался ее смеху. - Смейтесь, смейтесь надо мной, мне нравится, как вы смеетесь. Но я нарочно говорю таким казенным языком, чтобы исключить эмоции, тогда вы мне скорее поверите. Я вам серьезно и ответственно говорю: вы красивая. И никакие жирные коровы за эти двадцать лет вас не испортили. И никакая девочка, что бы там она о себе ни воображала, не посмеет смотреть на вас снисходительно и говорить через губу... Зря я вам это говорю.
- Почему зря?
- Потому что вы и сами все это про себя прекрасно знаете, и про красоту свою, и про все остальное, и наверняка мужики у вас... где вы сейчас работаете? Знаю что не в школе, а где точно...
- В банке.
- В банке?
- Ну да, в банке. Зашла раз за квартиру платить, а там подружка сидит, тоже бывшая учительница. Не надоело, спрашивает, с двоечниками возиться? Ох, говорю, во как надоело! Сил моих больше нет! Ну, так иди к нам, у нас даже в операционном зале будешь получать в два раза больше, чем в школе, а там, глядишь, подучишься и... Вот так я и оказалась в банке.
- Ну пусть в банке. Есть же там, наверное, какие-нибудь мужики, не одни только старые коровы... Наверняка эти мужики за вами ухаживают наперебой, и цветы дарят, и до дому провожают - просто сегодня мы вместе были у Виктории, вот мне и повезло.
- Ну уж...
- Нет, правда, повезло.
- Да я не про вас. Я про мужиков наших... Ухаживать-то они в самом деле ухаживают, цветы - редко, с чего ради мне одной цветы дарить, остальные дамы обидятся, а нам ведь работать вместе, на всех цветов не напасешься, никакой зарплаты не хватит... А домой почти никогда не провожают. Они ведь женатые у нас, мужики. Они после работы домой торопятся. К женам, к детям. Был один, правда, симпатишный, неженатый... моложе меня на восемь лет... Теперь тоже к жене спешит...
Катя тяжело вздохнула. А он почувствовал неожиданный укол ревности. С чего бы это? Какое ему дело до ее мужиков, до этого молодого, тридцатилетнего! Они ведь знакомы больше десяти лет и никогда в голову ему не приходило даже до дому ее проводить, не говоря уж о чем-то большем - да и сейчас ни слова не было сказано о чем-то большем, даже и легкого намека не прозвучало в воздухе...
Или все-таки прозвучало что-то? Может быть, его слова о ее красоте были восприняты как начало ухаживания? Или он сам хотел, чтобы они были так восприняты, а она не обратила на них особого внимания? Или...
Миллион всяческих возможных "или". Это для нее. А сколько для него?
10
Одно из таких "или" подстерегало его несколько минут назад, когда он поскользнулся на льду и грохнулся. И мог при этом успеть подставить правую руку - или не успеть. Не успеть, как оказалось, было лучше, чем успеть. Или не избежать бы ему перелома.
Конечно, перелом - это не смертельно. Это он уже проходил. Однако с переломом не затеешь даже самый легкий флирт. Надо ловить частника, ехать в травмпункт, накладывать гипс. Потом с пульсирующей болью в руке, подвешенной на перевязи, опять же на частнике ехать домой и докладывать жене: так, мол, и так, родная, шел, поскользнулся, упал, закрытый перелом, гипс...
Он так недавно ломал руку, что, разговаривая с Катей, мог отчетливо вообразить все связанные с переломом ощущения. Настолько отчетливо, что почти наяву ощутил боль в сломанной/не сломанной руке. И чтобы убедиться, что боль лишь почудилась, он поднял правую руку, повертел ею, ощущая крепость кости и гибкость здоровых суставов, - и тут только до него дошло, что они с Катей идут неправильно. То есть не по этикету. По этикету, выучил он когда-то в детстве, мужчина должен идти слева от женщины, тем самым оберегая и заслоняя ее от встречных. Исключение делается только для военных, ибо им положено козырять.
Алексей Михайлович - не военный человек. Он даже в армии никогда не служил, хотя номинально имел звание "капитан запаса". Звание он заработал в институте, на военной кафедре, и давно уже не вспоминал о нем. И тихо радовался, что и армия в лице военкомата о нем в последние годы не вспоминала и не гоняла на сборы. Достаточно с них того, что он поработал на армию три года в военной газете. И если даже там он стал не нужен и был уволен по сокращению штатов, то уж в армии и подавно.
Однако теперь он невольно представлял себя лихим кавалерийским капитаном (непонятно, почему кавалерийским, но так уж представилось: невольно), ведущим даму под руку слева от себя, а правой рукой щегольски отдающим честь старшим по званию, и решил пока что положения не менять. Ужасно глупым показалось ему, пусть и в угоду этикету, перескочить вдруг на полном ходу с правой стороны на левую - и почему-то он сразу решил, что Катя не постеснялась бы поднять его на смех, а ему этого вовсе не хотелось.
Впрочем, перескакивать в любом случае было поздно, потому что оказались они у ярко освещенного подъезда ничем не примечательного десятиэтажного дома, и как-то само собой, без лишних слов было ясно, что Катя пришла домой. И стало почему-то Алексею Михайловичу немного грустно.
Не то чтобы Алексей Михайлович на что-то рассчитывал. Он хоть и числился ходоком по женской части, но это было в прошлом, затянувшиеся отношения с Викторией избаловали его, лишили необходимой в таких делах охотничьей сноровки. И чем дольше он хранил верность двум своим женщинам - жене и Виктории - тем важнее ему казалось хранить эту верность и дальше, и тем легче было это делать. Однако сегодня он не прочь был и поступиться своими не столь уж незыблемыми принципами. За те полчаса или чуть более, что они с Катей прошли бок о бок, они как-то незаметно успели сообщить друг другу достаточно много нового и интересного каждый о себе, о чем им прежде просто не приходило в голову поговорить, причем главное о Кате Алексей Михайлович не столько понял, сколько почувствовал: не через ее слова и даже и не через голос, который, надо признать, был на редкость приятного тембра, странно, что и этого он раньше не замечал, а через вполне невинное прикосновение руки, доверчиво лежавшей до сих пор, даже когда они остановились перед преградой в виде железной двери с домофоном, на сгибе его локтя.
И прежде чем Катя отняла у него эту доверчивую руку, чтобы найти в сумочке ключ от домофона (что означало, кстати, что дома ее никто не ждет, иначе она бы просто набрала номер своей квартиры), прежде чем она отняла у него свою руку, Алексей Михайлович вдруг взял и положил свою правую руку поверх руки Кати. Не сжал, не погладил, а просто положил сверху, словно задавая этим какой-то вопрос или высказывая не совсем внятную ему самому просьбу. И хотя хиромантия тут вроде совсем не к месту, но, видно, по руке его Катя все прочла, и поняла невысказанную просьбу, и руки не отняла. Но и не сказала ничего, ничего сама не предложила.
- Можно мне вас проводить еще немного? - сам удивляясь фальшивости собственного голоса, предложил Алексей Михайлович. - Хотя бы до квартиры... Это прозвучало еще фальшивее. - А то мало ли кто там в темном подъезде...
Она разрешила. Разрешила - и впустила при помощи маленького ключика в свой подъезд - вовсе не темный, кстати, а хорошо освещенный и чистый, что на окраинах встречается не так уж часто. И чистенький исправный лифт повез их неторопливо - хотя и слишком быстро, по мнению Алексея Михайловича, которому мерещилось скорое изгнание, - на четвертый этаж. Слишком быстро, тихо пробормотал он себе под нос, но Катя не услышала - или сделала вид, что не услышала, всецело занятая поисками в недрах сумочки ключей теперь уже от квартиры.
Это был уже второй приятный для Алексея Михайлович знак: домофон домофоном, может, он просто не действует у Кати в квартире, но если бы дома кто-то ждал, ключей не стала бы она искать. Этот знак Алексей Михайлович распознал и приободрился слегка. Впрочем, ему пока что и не с чего было особенно грустить: он ведь не предпринимал ровно никаких попыток, которые, повлеки они за собой отказ, могли бы бросить тень на его репутацию удачливого ухажера, покорителя дамских сердец - куда более солидно укрепленных и защищенных сердец, чем простоватое, как все еще ему казалось, сердце Кати. Упустить победу здесь было бы слегка обидно, несколько цинично думал он, не кажется мне сей бастион столь уж неприступным - да и достойным внимания, честно говоря, тоже. Приятно, конечно, очень приятно и как-то очень по-свойски мы с нею пообщались, но ведь ничего более, ничего такого, ради чего...
Внутренний монолог оборвался на полуслове, двери открылись, пассажиры вышли на площадку четвертого этажа и молча, словно опасаясь что-то разрушить неподходящим словом, подошли к двери одной из четырех расположенных на площадке квартир. Алексею Михайловичу все еще не верилось, что уже не надо ничего говорить, ни о чем просить, он внутренне настраивал себя на достойное отступление с порога, но Катя молча повернула ключ в замке, молча распахнула дверь и каким-то странным, как бы мужским жестом, приобняв правой рукой Алексея Михайловича за талию, слегка подтолкнула его вперед.
11
Самое лучшее, что происходит между мужчиной и женщиной, это то, что происходит между ними в первый раз, когда они еще ничего - совсем ничего! - не знают друг о друге, когда они еще просто мужчина и женщина, совсем чужие, посторонние люди, не обремененные ни памятью о совместном прошлом, ни какими-то чувствами друг к другу, не знающие друг о друге почти ничего, кроме, разве что имен, хотя и имена для первого раза не нужны, все равно именами в первый раз не пользуются, в этом нет нужды, достаточно просто глядеть в глаза друг другу и повторять снова и снова восторженно и изумленно: "Ты-ы!.."
Потом, позже, во второй раз так хорошо уже не будет. Уже оба будут невольно вспоминать самый первый раз и сравнивать, и кому-то из двоих, а то и обоим сразу покажется, что первый раз был гораздо лучше, что теперь все идет как-то не так, и тогда они попробуют встретиться снова и снова им покажется что-то не совсем так. А когда они со временем притрутся друг к другу и все в постели будет получаться у них хорошо, а может, если повезет, даже и идеально, гораздо лучше, чем в первый раз, главное уже будет упущено - анонимность. Они перестанут быть просто мужчиной и женщиной и станут конкретными людьми - с именами, фамилиями, отчествами, домашними адресами, местом работы, родственниками, женами, мужьями, детьми, домашними животными - и главное, у каждого у них за спиной прорежутся... крылья? нет, если бы крылья! - и каждого за спиной вдруг прорежутся прожитые годы, целая жизнь у него и целая жизнь у нее, жизнь, прожитая друг без друга, в отсутствие друг друга, иногда - даже в отсутствие всякого представления друг о друге или, как в случае Алексея Михайловича и Кати, - в присутствии ложного представления, когда человек казался абсолютно знакомым и понятным и потому неинтересным - и вдруг повернулся к тебе совершенно новой, неожиданной стороной.
Ах, это проклятое прошлое! Если бы можно было оборвать его, оторваться от него - как кондуктор отрывает вам отдельный маленький билетик, только что бывший частью огромного толстого рулона, отрывает и отдает в обмен на ваши четыре рубля - и вы читаете знакомую надпись: "Действителен в один конец" - и радуетесь этому, вы и не хотите ехать в два конца, туда и обратно, больше всего на свете вы хотите ехать в одну сторону с единственной женщиной, которая вам сейчас нужна, и пусть все, что связывает ее с ее прошлым, а вас - с вашим, останется там, за пределами везущего вас транспортного средства, и пусть это прошлое не имеет ни над ней, ни над вами никакой силы, пусть ни у нее, ни у вас не будет ни малейшего желания не только вернуться в свое, отдельное, еще до вашего общего сейчас, прошлое, но даже оглянуться на него, потому что как только она на него оглянется, прошлое тут же втянет ее в себя, как Аид втянул оглянувшуюся Эвридику. Бедный, бедный Орфей...
Если долго вглядываться в бездну, написал кто-то, бездна начнет вглядываться в вас. Если долго вглядываться в прошлое друг друга, прошлое начнет вглядываться в вас и рано или поздно оно вас разглядит - и тогда дай вам обоим бог выжить и уцелеть. Потому что ваше прошлое беспощадно к ее настоящему и будущему точно так же, как ее прошлое - к вашему настоящему и будущему; ее прошлое пожирает ваше будущее и настоящее, а ваше, соответственно, ее - и все, что в конечном счете вам двоим остается, это жалкие воспоминания порознь о некогда сверкнувших мгновениях общего счастья.
Впрочем, Алексею Михайловичу пока рано плакать об утраченной Эвридике, рано вглядываться в прошлое - свое ли, Катино ли, все равно. Он пока что переживает самый первый, самый счастливый миг обретения - и миг этот растягивается до бесконечности, и Алексей Михайлович плавает в нем, как в открытом космосе, и мечтает только о том, чтобы он длился вечно. И еще этот миг подобен взрыву и так скоротечен, что в самый этот миг ничего толком не успеваешь понять и почувствовать и по-настоящему обретаешь этот миг во всей его драгоценной полноте только потом, позже, когда он кончается и ты вдруг соображаешь, что уже не переживаешь, а вспоминаешь его.
Только когда дверь Катиной квартиры выпустила Алексея Михайловича на площадку и захлопнулась за ним, только тогда он увидел и почувствовал то, что только что пережил. И возвращаясь домой по темным незнакомым улицам, он не видел ничего вокруг, потому что на самом деле был не здесь, не на улице, а там, в коридоре Катиной квартиры, куда она его только что втолкнула каким-то странным, почти мужским движением, и, войдя за ним следом, захлопнула за собой дверь и включила свет.
- Ну, раздевайтесь, Алексей Михайлович, раз уж пришли, - сказала она каким-то незнакомым, чуточку грубоватым голосом.
И он послушно скинул с себя кожаную куртку и шапку, стащил сапоги и, ни о чем не думая, как сомнабула, двинулся по коридору в кухню, и тут только, когда вспыхнул свет, сообразил, что двигался не просто так, сам по себе, а следом за Катей, почти невидимой в полутьме, как бы и вовсе не существующей, и когда она, щелкнув выключателем, вдруг появилась, возникла перед ним ниоткуда, ему уже ничего не оставалось делать, как обнять ее - и он ее обнял неловко, как-то сбоку, так что одна его рука лежала на ее спине, а другая, на груди, и Катя, удивленно подняв ему навстречу лицо, спросила:
- Что это вы такое делаете, Алексей Михайлович?
И в этот миг их губы встретились, и он прижался губами к ее губам, ничего не чувствуя, словно губы были под местным наркозом, во всяком случае - никаких чувственных ощущений, связанных с соприкосновением двух эрогенных зон, но это было совершенно неважно, его не интересовали сейчас никакие физические ощущения, он и не хотел их даже, он хотел только быть как можно ближе к ней, чтобы она была рядом, в его руках и чтобы не могла из них вырваться.
Но она вырвалась. Легко разомкнула кольцо его вдруг ставших бессильными рук, вырвалась, отошла немного в сторону, совсем недалеко, на каких-нибудь полшага, встала, и он тут же подошел к ней снова и обнял, на этот раз чуть ловчее, так что обе руки легли ей на спину, и тут же сами собой опустились чуть ниже, и она, прежде чем снова вырваться, еще раз удивленно подняла голову и еще раз повторила тем же голосом, только на четверть тона выше:
- Да что же вы такое делаете, Алексей Михайлович?!
И опять их губы бесчувственно соприкоснулись, но теперь они оставались в таком положении несколько дольше и вели себя несколько мягче, как следует вести себя дружественным губам, а не враждебным, так что возникло-таки в губах Алексея Михайловича какое-то ощущение, усиленное многократно ощущением, которое испытывали его холодные с улицы ладони, обхватывая нежно, но крепко две продолговатые и упругие ягодицы под черным шелком платья, между тем как в мозгу зарождалась уже робкая надежда, что можно будет попытаться хотя бы проникнуть руками и под это красивое, но все же мешающее полноценному наслаждению платье...
И опять объятия были разорваны ею, опять она отошла немного в сторону, но теперь повернулась к нему спиной, как бы показывая, что рассердилась, но не препятствуя ничем тому, чтобы он подошел к ней сзади и обхватил ее обеими руками за грудь, в точности такую мягкую, нежную и упругую под тонким черным шелком, как он представлял ее, разглядывая сквозь проймы сарафана; обхватив две маленькие упругие груди ладонями, он в первый раз почувствовал, как сильно возбуждена его мужская плоть. Губы ее теперь были недоступны, и он нежно поцеловал ее в шею, в ухо, потом снова в шею, и она изогнулась слегка и подалась назад под его поцелуями - назад, то есть не прочь от него, а ближе к нему, теснее, так что он даже испугался, что с ним может произойти преждевременный взрыв наслаждения, который все испортит, но этого не произошло - и в следующее мгновение она вновь была от него на расстоянии вытянутой руки.
- Так что же вы все-таки такое делаете, Алексей Михайлович? - спросила она, чуть запнувшись между "все-таки" и "такое", но притом, как ему показалось, чуть более сердито, чем прежде, по-настоящему сердито, а не притворно, так что он даже усомнился, действительно ли то, что между ними происходит, происходит между ними, то есть действительно ли оба они участвуют в этом, или он действует один, полагаясь лишь на собственную храбрость, а точнее говоря - безрассудство, она же лишь холодно и привычно отражает его атаки, как, может быть, отражала атаки десятков других мужчин, вообразивших, что добыча уже у них в руках.
То, что потом случилось, Алексей Михайлович так никогда и не мог в точности восстановить в памяти. Ему запомнилось лишь, что он еще и еще раз повторял свою атаку - и каждый раз с тем же переменным успехом, пока в один из моментов, повинуясь то ли отчаянию, то ли волшебному озарению, вместо того, чтобы в очередной раз обнять ее, эту безымянную женщину, которая в этот миг вовсе не была для него Катей, но женщиной, и только женщиной, вместо того, чтобы обнять эту женщину, он, подойдя к ней вплотную, как для объятия, повернулся к ней спиной, словно собираясь уходить, но не двинулся от нее к двери, а наоборот, чуть подался назад, ближе к ней, почти прижался к ней, и она не отодвинулась от него, не оттолкнула уже протянутыми для этого руками, а обхватила его сзади и прижалась к нему, и он, торжествуя, повернул голову и прижался губами к лежащей у него на плече маленькой ладони, понимая, что теперь победил.
Однако и после этой, казалось бы окончательной, капитуляции, сражение продолжалось. Оно только переместилось из кухни обратно в коридор, ближе к дверям, ведущим в комнату, и здесь он снова обнял ее, прижал, почти усадил на стоявшую в коридоре стиральную машину, накрытую цветастым чехлом; здесь наконец он дорвался до своего, здесь расстегнул длинную молнию на платье, ощутив под ладонями вожделенную гладкую прохладу ее голой спины, здесь запустил руки в словно нарочно созданные для этого боковые разрезы на юбке и задрал подол, чувствуя, как ее руки рвут пряжку его поясного ремня, здесь резким и бесконечно точным, как у хирурга, движением, вскрыл нежную раковину ее живота, спустив до колен темно-серые колготки вместе с белыми трусиками, и жадно, как голодный, как заблудившийся в пустыне солдат давно погибшей в песках армии, приник губами к волшебному живительному источнику и впервые ощутил запах и вкус ее лона.
И только после этого, отталкивая и прижимая его голову, снова прижимая и снова отталкивая, она все же вырвалась, ушла, не оглядываясь, в комнату, стала раздвигать какой-то хитрый, неизвестной ему конструкции диван, стелить какие-то белые полотнища, которые, вспомнил он уже гораздо позже, называются простынями, и все это молча, боком повернувшись к нему, восхитительно белея обнаженной до пояса снизу белизной тела, в то время как плечи и грудь все еще были укрыты смятыми волнами платья, а он стоял над нею, как преступник, как палач, которому она отдавала себя на заклание, он чувствовал, что овладеть ею сейчас - почти равносильно убийству: так покорно, так тихо, так жалобно она готовилась ему отдаться, и в то же время понимал, что не может повернуться на полпути и уйти и что она никогда не простит ему этого, и даже если ей будет сейчас плохо с ним, если она потом будет злиться на него за то, что он сделал с нею, и на себя за то, что она ему позволила сделать с собой, все же эта будущая злость будет в сто раз меньше той ненависти и того презрения, которое она на него обрушит, если он сейчас уйдет, хотя, возможно, потом, по зрелом размышлении, она согласится, что уйти, с его стороны, было бы самое правильное, и поблагодарит его за то, что он ушел, и даже, может быть действительно, а не только на словах, будет ему благодарна, но он предпочел бы сто раз быть убитым ею, расчлененным ею на части кухонным ножом и выброшенным на ближайшую помойку на съедение бродячим псам, чем дождаться от нее этой жалкой, унизительной благодарности.
Все это время, с самого начала, с того мига, когда он впервые обнял ее и до того, как он наконец проник в ее лоно, возбуждение работало в нем как насос: вверх - вниз, вверх - вниз; оно становилось то сильнее, то слабее, он то хотел ее так, что готов был умереть от одного только представления, что она может не отдаться ему сейчас, немедленно, то чувствовал, что был бы рад, если бы не он сам и не она, а какое-нибудь внешнее событие - телефонный звонок, неожиданный приход мужа - помешал совершиться неизбежному и избавил его от будущей ответственности за него, ответственности, которую он ощущал заранее, еще ничего не сделав, не причинив ей пока что ни добра, ни зла; ее желание, он чувствовал это, работало в такт с его желанием, то ли совпадая с ним по направлению, то ли действуя в противофазе (у него вверх - у нее вниз, и наоборот), но, видимо, правильно, удачно, так что по крайней мере желание ни разу не пропало у них обоих одновременно и они так и не смогли окончательно оторваться друг от друга и разбежаться.
И вот наконец настал последний миг, когда отступать было уже некуда, когда ее ноги лежали у него на плечах, когда он почувствовал щеками и ладонями мелкие острые уколы - видимо, она сбривала волосы на ногах несколько дней назад, и они чуть-чуть отросли и кололись, как кололась его собственная двухдневная щетина, - насос возбуждения заработал на полную мощь, и вот наконец он впервые был в ней, и она поддавалась под ним и устремлялась ему навстречу, и при этом тихо, умиротворенно и в каком-то собственном, чуть замедленном по сравнению с его движениями, ритме то ли постанывала, то ли мурлыкала, то ли ворковала - то ли постанывала, то ли мурлыкала, то ли ворковала - то ли постанывала, то ли мурлыкала, то ли ворковала...
Потом он поспешно одевался - может быть, чуть поспешнее, чем следовало, но она сама подгоняла его, оба понимали, что Наталья может позвонить Виктории и узнать, когда точно и с кем ушел он с сорокового дня, и вот уже последний, уже лишенный чувственности и нежности, почти по обязанности, поцелуй на пороге, и он приходит в себя на пустой холодной ноябрьской улице и жадно хватается за сигарету, и курит, заново перебирая все ослепительные подробности только что минувшего.
Но что бы он ни вспоминал, глотая сигаретный дым пополам с холодным, совсем уже зимним воздухом, самым острым и самым главным было воспоминание о том миге, когда он отвернулся от нее, и она обняла его сзади. Именно этот миг решил все. И даже если он ошибался в ее намерениях, если она обняла его не для того, чтобы удержать, а для того лишь, чтобы утешить на прощанье, прежде чем окончательно оттолкнуть, все-таки он был, этот миг, и именно после этого мига уже никакие силы не могли остановить его и заставить отступиться, и он знал, что будет ей благодарен за этот миг до конца дней своих, как бы плохо и горько потом ему ни было с ней и без нее.
12
Можно было бы промолчать, не говорить о том, что было дальше, но это было бы нечестно. Жизнь есть жизнь, правда есть правда - и если уж писать о жизни, то следует писать правду. Хотя бы ту правду, которую знаешь о жизни сам.
Какой бы силы душевный подъем ни испытывал Алексей Михайлович, возвращаясь с победой домой, все же неминуемо наступил миг расплаты - и подъем обернулся для него резким спадом и почти унынием. Он слишком долго был физически верен жене и морально - Виктории, две эти верности не вступали меж собой в противоречие, и он почти забыл, что испытываешь, когда по-настоящему, физически изменяешь жене. Или любимой женщине. Даже если слово "любимой" произносишь по инерции, давно уже не чувствуя того, о чем говоришь.
Сердце Алексея Михайловича, почувствовавшее себя вновь молодым, когда получило неожиданный подарок в виде целого клубка положительных эмоций, еще продолжало колотиться и трепыхаться, а в старой, опытной душе между тем скапливалась густая и черная, как вакса, тоска. Он сидел рядом с женой за кухонным столом, пил чай, рассказывал о сороковом дне, о том, как провожал до дому Катю - в самом этом факте не было ничего особенного и не стоило его скрывать, - а тоска все копилась и копилась и отравляла ему кровь, и сердце, подпитываемое отравленной кровью, уже не стучало молодо, а еле-еле тарахтело, как движок старого "Запорожца", и он был искренне удивлен, что жена не слышит этого тарахтения, не замечает этой тоски и ни о чем таком его не спрашивает, только о каких-то пустяках, о мелких подробностях минувшего вечера, и его так и подмывало вытащить свою тоску наружу и грохнуть на стол, как гранату, и пусть все вокруг вместе с ним самим разлетится в мелкие дребезги.
К тому же ему казалось, что он не просто пропах, а весь насквозь пропитался запахом тела Кати, что ею пахнут его ладони, его губы, его щеки, его плечи и щиколотки, что его живот - источник ароматов не его собственного, а ее тела, и что даже глаза его смотрят на жену не его собственным, а Катиным взглядом, и говорит он не своим, а ее голосом, и он изо всех старался случайно не обмолвиться, не употребить какое-нибудь из ее любимых словечек, потому что эти словечки, известные в их кругу, употребляемые всеми с Катиной легкой руки и как бы с подразумеваемой ссылкой на первоисточник, теперь прозвучали бы совсем иначе, чем в первый раз, и выдали бы его с головой.
Не отпускала тоска его и ночью, и он только благодарил бога за то, что у жены месячные, и ему не надо спать с нею, и наутро, проснувшись все еще не пойманным и не разоблаченным, хотя ему казалось, что их простыни, их наволочки, их одеяло с пододеяльником, насквозь пропитались все тем же запахом Катиного тела, так что его можно выжимать из них, как воду после стирки, он первым делом поклялся себе, что если только на этот раз пронесет, он никогда, никогда, никогда не подойдет к Кате на пушечный выстрел, и ему стало немного легче после этой клятвы, но ненадолго.
К вечеру он чувствовал себя несчастным и опустошенным, и с тоской смотрел на играющую в куклы дочь, убежденный, что не достоин ее, и уверенный, что фактически ее уже потерял.
На следующий день тоска не отпустила его, она лишь стала не такой острой, она теперь тупо пульсировала в нем, как зубная боль, и тогда он вдруг подумал, что вряд ли справится с ней в одиночку, что нужно разделить тоску пополам, и что единственный человек, с которым он может ее разделить - это сама Катя, его болезнь и его лекарство от болезни, его яд и его противоядие. И он позвонил ей домой, заранее уверенный, что она будет говорить с ним грубо или безразлично, и это отрезвит его, и тоска его сразу уменьшится, потому что тоска идет от сознания бесконечности вины, проецируемой им на будущее, если же Катя сразу покажет, что никакого будущего у них нет, тоска будет обрезана, ограничена пределами настоящего, а в обрезанном виде он как-нибудь сумеет ее придушить и один.
Но Катя говорила с ним просто и ласково, как со своим человеком, в ее голосе он не услышал ни обиды, ни злости, ни тем более отвращения, и неожиданно для себя спросил, не могут ли они встретиться, и, когда она спокойно и весело сказала, что да, конечно, он может к ней прийти хоть сейчас, если хочет, он ринулся к ней, в тот же миг позабыв свою тоску, как будто ее и не было, и только пожалел на бегу, что не догадался позвонить Кате вчера и потому потерял целый вечер, который мог провести с ней.
13
Вторая встреча отличалась от первой только тем, что они оба были совершенно трезвы и потому действовали одновременно и более решительно, прямолинейно, памятуя позавчерашние преодоленные барьеры, и более скованно, ибо разум все же отказывался принимать за норму простые и недвусмысленные физические действия между мужчиной и женщиной, еще не связанных даже подобием каких-либо чувств, одним только обоюдным желанием.
Больше всего Алексей Михайлович боялся, что, когда увидит Катю не в нарядном вечернем платье, а в каком-нибудь застиранном домашнем халате и тапочках на босу ногу, она разочарует его, покажется такой же простой и будничной, как собственная жена и столь же мало желанной. Но этого, к счастью, не произошло. Был халат и были тапочки, и вид у Кати был простой, домашний, свойский - но притом сквозь халат проглядывало только-только початое, еще не познанное толком ее тело, а в тапочках прятались узкие белые ступни с ровным аккуратными пальчиками и чуть шершавыми розовыми пятками, которые он, сам себе удивляясь, долго и с упоением целовал.
Но прежде чем дошло до пяток и пальчиков, был затянувшийся неловкий момент ожидания, когда они уселись на тот самый, опять задвинутый, сложенный, непонятный диван и сидели бок о бок, не глядя друг на друга и о чем-то пытаясь говорить, и он уже было решил, что без выпивки ничего не получится и надо спросить, нет ли у нее чего-нибудь в холодильнике, но тут она сказала что-то неважное, нейтральное, но с той самой грубоватой интонацией, с какой позавчера предлагала пройти и раздеться, и при этом чуть заметно, на несколько градусов, повернула в его сторону голову, и он уловил это движение боковым зрением и, уже не рассуждая, набросился на нее, обнял, прижал - и мгновение спустя на него хлынул и затопил аромат ее кожи.
14
После второго раза Алексею Михайловичу было легче возвращаться домой, легче сидеть рядом с женой, легче ее обманывать. Будто два раза не увеличили его вину ровно вдвое, а поделили ее пополам - и половинную долю вины он тащил бодро и почти радостно, уверенный, что не согнется и не упадет под этой ношей.
На третий раз он не пошел к Кате, а позвал ее к себе, пользуясь тем, что Наталья с дочерью уехали ночевать к теще, и на четвертый - тоже, и эти два раза как-то смутно запомнились ему и слились в один, хотя он точно знал, что их было два и что один раз они встречались вечером, а другой - утром, в субботу, когда Наталья работала, а дочка была у бабушки. И в этот другой - то есть уже четвертый раз, он рано, чуть ли не в восемь часов утра, позвонил Кате и разбудил ее, и еле уговорил сонную и слегка недовольную прийти к нему, покуда ее ребенок в школе, и потом долго стоял у окна и ждал, глядя на арку, из которой она должна была появиться, и когда увидел знакомое пальтишко и черный берет, обрадовался, как мальчишка на первом свидании.
Сами же свидания прошли как-то обыденно, без накала чувств, может быть, потому, что к тому времени оба уже понимали, что не смогут до бесконечности встречаться вот так, то у него, то у нее, это слишком опасно, и даже если они не попадутся, все равно ощущение постоянной опасности будет мешать им, да и просто неприятно, неприлично как-то заниматься этим у себя дома, словно изменяешь не только жене или мужу, но и собственному дому, который смотрит на тебя и тебя осуждает.
Единственной наградой за эти два свидания были Алексею Михайловичу новые ощущения, которые он испытал, впервые сам раздевая Катю в прихожей. Ему было приятно и непривычно самому расстегнуть пуговицы и снять с нее старенькое пальтишко, от которого исходил все тот же неистребимый запах ее тела, высвободить ее волосы из черного суконного берета с кожаным ободком, присев у ее ног, расстегнуть молнию сперва на одном сапоге, потом на другом, и снять их, придерживая за каблук и носок, и поставить в сторону, и прижаться лицом к ее длинной черной юбке, и запустить под нее руки, и губами трогать теплые зимние колготки, украшенные какими-то цветными ромбами и квадратиками, и слушать, как она ворчит на него, зачем, мол, целовать-то грязные тряпки, и в ответ лишь молча прижиматься и целовать.
Однако вечно молчать и целовать не получится. Это Алексей Михайлович прекрасно сознавал. Это бывает где-нибудь в раю, на необитаемом острове, но только не в нашей обычной городской жизни, где приходится долго-долго бегать и искать, прежде чем найдешь уединенное место, где можно молчать и целовать.
И Алексей Михайлович начал бегать и искать. Но поскольку он сам не знал толком, как надо бегать и искать и что, собственно, следует в его положении искать, и где это нужно искать, чтобы найти, а не просто бегать, высунув язык, создавая видимость бурной деятельности, он мог бы бегать и искать до бесконечности - вернее, до того не столько уж и отдаленного дня, когда сама надобность бегать и искать отпала бы, поскольку встречи с Катей прекратились бы сами собой, - но тут ему неожиданно повезло. То, за чем он бегал и что искал, само вдруг пришло к нему в руки, хотя он и не сразу понял, что это именно то.
Однажды в воскресенье, когда Алексей Михайлович валялся на диване с газетой, проглядывая колонки объявлений о сдаче и найме жилплощади, зазвонил телефон и бодрый и жизнерадостный голос Виктора стряхнул его с дивана.
- Нужна твоя помощь, старик!
- Ну, не знаю... - начал нерешительно Алексей Михайлович. И никакой колокольчик не зазвонил в нем, никакое предчувствие не ожило, никакой внутренний голос не сказал ему: "Это то! Это самое то и есть!"
- Ты сильно занят?
- Я? Да как тебе сказать...
- Выручай, старик, больше попросить некого. Дали "Газель" на два часа, но без грузчиков, а шофер тащить отказывается, недавно был радикулит. А одному мне ее никак на третий этаж без лифта не затащить.
- Ее?
- Да ее, ее - тахту проклятую! Купил тут по случаю, надо отвезти на квартиру. Только Наталье ни слова, умоляю, не дай бог до моей половины дойдет...
В этих фразах Алексей Михайлович уловил ключевые слова "тахта" и "квартира" - и просьба не говорить Наталье подстегнула его вялое воскресное воображение, и он вдруг подумал: "А что если?.." И больше ничего. Только это: "А что если?.." И не стал ни о чем Виктора спрашивать, и не стал больше сомневаться и сопротивляться, и сказал коротко:
- Сейчас соберусь.
- Жди у подъезда. Мы подскочим через десять минут! - выкрикнул Виктор.
И Алексей Михайлович вдруг безо всяких на то оснований поверил в будущую удачу. А удача редко обманывает тех, кто в нее верит.
15
В жизни порой случаются странные совпадения. Их никто не замечает, потому что люди редко сверяют свои впечатления, редко сравнивают даты, редко делятся сокровенными подробностями именно с теми, кто мог бы указать им на сходство их судеб. Только романисты набрасываются на совпадения, как бродячие псы на брошенные им кости, стараясь выгрызть и высосать из них все лакомые кусочки.
Даже потом, позже, когда они уже почти перестанут скрываться друг от друга, Виктор и Алексей Михайлович так и не признаются друг другу в том, когда и как начались у них близкие отношения с их новыми женщинами, и не узнают, какую важную роль сыграло для обоих одно и то же число - 26 ноября, сороковой день после смерти их общего приятеля Алексея Ивановича.
Именно 26 ноября Алексей Михайлович впервые пошел провожать Катю.
И в тот же вечер Виктор познакомился со своей будущей четвертой женой. Он так никогда и не узнал, с кем она пришла на сороковой день, кто был ее приятелем-художником, кому из целой шумной, развязной банды шалопаев, учеников Алексея Ивановича, она была и подругой, и натурщицей, - и никогда не хотел этого знать. Ему было вполне достаточно, что она - молодая, двадцатишестилетняя - придя в этот дом со своими ровесниками, предпочла им его - все еще крепкого и привлекательного, но все же без малого пятидесятилетнего мужчину, трижды женатого, отца четверых детей. И притом он был абсолютно уверен, что она выбрала его сама, не дожидаясь, пока он положит на нее глаз, и выбрала не на одну ночь и, может быть, даже не на один год, и этого ему было более чем достаточно. Он хотел ее, она хотела его, они получили друг друга в первую же ночь и с тех пор практически не расставались, ночуя по чужим студиям и квартирам приятелей, но оба точно так же, как Алесей Михайлович и Катя, понимали, что им нужно свое, собственное уединенное место, где они могли бы встречаться не тогда, когда выпадет возможность, а когда они этого захотят, но в отличие от Алексея Михайловича и Кати, Виктор хорошо знал, что ему нужно искать и где есть то, что ему нужно. Его вечная палочка-выручалочка О. снова пришла ему на помощь.
- Ну и вот, - весело рассказывал Виктор Алексею Михайловичу (который не догадывался, естественно, что речь идет о его старой знакомой), пока они тряслись в кузове "Газели", усевшись вдвоем на старенькую, едва живую тахту, звоню я, стало быть моей жене номер один и спрашиваю: а не хочешь ли ты, дорогая, на время сдать квартирку свою? А она, чтобы ты был в курсе, недавно купила себе и сыну трехкомнатную в Ботанике, сделала там евроремонт, обставилась шикарно - и буквально несколько дней назад туда переехала. Я сам им, кстати, помогал переезжать. Так что все рассмотрел в подробностях. А старая однокомнатная квартира стоит пустая, беспризорная, и она, моя первая жена, раздумывает: то ли жильцов туда пустить, то ли продать ее, покуда цены на квартиры растут. И хочется ей, судя по всему, продать, чтобы разом получить деньги и больше ни о чем не думать. И так она мне и говорит. Извини, мол, Витя, я бы всей душой, но нет у меня такой возможности, и вообще я квартиру скоро продаю...
- А ты что? - спросил Алексей Михайлович.
- А я ей объясняю: продать квартиру всегда успеешь, цены растут и будут расти, потерпи немного, есть она не просит, а квартплату, если хочешь, я сам буду вносить и за телефон платить тоже. Ах, говорит, так ты эту квартирку хочешь для себя? Что ж ты сразу мне не сказал? И таким радостным, таким веселым голоском, будто я ее счастливой сделал тем, что собираюсь в ее квартире с другой женщиной встречаться. Странные существа женщины, что ни говори. Особенно бывшие жены.
- Это точно, - машинально подтвердил Алексей Михайлович. И спросил: - А ты именно встречаться там собираешься? Или постоянно жить?
- Пока только встречаться, - ответил Виктор. - А что?
Тут они подъехали к старому пятиэтажному дому по улице Сакко и Ванцетти, шофер сдал задом к подъезду и открыл борт. Виктор спрыгнул на землю, а Алексей Михайлович стал надвигать на него тахту, пока она не сползла вниз и не встала, косо прислоненная к машине. Потом он тоже спрыгнул, они взяли тахту вдвоем Виктор сзади, Алексей Михайлович спереди, - шофер распахнул перед ними двери подъезда, и они двинулись вверх по темной узкой лестнице. Тут тахту пришлось ворочать с боку на бок, отчего она чуть не развалилась - и еще раз чуть не развалилась, когда Алексей Михайлович затрясся от неудержимого хохота.
- Ты чего, Михалыч? - озадаченно окликнул его Виктор.
- Да просто представил, как ты при твоем-то росте и весе будешь прыгать на этом хлипком сооружении.
- Ничего... Как-нибудь... Мы ее подправим, подколотим, разопрем там где нужно... Она еще нам послужит будь здоров!
Это "нам", прозвучавшее в устах Виктора так просто и естественно и означавшее скорее всего самого Виктора и его новую подругу, оказалось пророческим: подпертая и подколоченная тахта действительно изрядно послужила и Виктору с подругой, и Алексею Михайловичу с Катей. Хотя прошло какое-то время, прежде чем Алексей Михайлович решился попросить у Виктора ключи.
16
Это произошло так просто, так обыденно, что Алексей Михайлович был даже немного разочарован. Как всякий сильно начитанный и к тому же пишущий человек, он привык мыслить книжными, придуманными образами, привык выдумывать мир, вместо того, чтобы принимать его таким, каков он на самом деле. И любую бытовую ситуацию старался хоть немного драматизировать и романтизировать. Виктор же был человек другой породы: практичный, прагматичный и - еще одно слово в рифму - циничный. И когда Алексей Михайлович завел речь издалека, никак не решаясь прямо приступить к изложению сути, Виктор оборвал коротким словом и решительным жестом:
- На! - сказал Виктор, протягивая Алексею Михайловичу на ладони связку ключей.
Они стояли на кухне, куда только что пыхтя затащили старый холодильник тещи Алексея Михайловича. Теща приговорила его к отправке в металлолом, но Алексей Михайлович нашел мастера, тот полчаса поковырялся в старом агрегате и сказал: "Пару лет еще протянет" - и Алексей Михайлович, заплатив ему, сказал теще: "Все. Я его у вас забираю. Приятелю моему как раз холодильник нужен позарез". И теща, уже расставшаяся в пользу приятеля со старым креслом и рассыпающимся письменным столом, только руками развела: ради бога...
Холодильник достоял до субботы, и вот с утра Виктор заехал за Алексеем Михайловичем на машине О., они погрузили ожившего старика на крышу "восьмерки" и привезли сюда, в тайную обитель на улице Сакко и Ванцетти. К тому времени квартира уже не казалась такой пустой и необитаемой, как в первый раз, когда Алексей Михайлович помогал тащить тахту. Теперь в комнате стояли тещин письменный стол и ее же старое кресло, на столе - старомодный красный телефонный аппарат, в углу у балкона - журнальный столик с маленьким черно-белым телевизором; на полу был постелен неровно обрезанный кусок ковра, а над тахтой висел маленький самодельный коврик с вышитыми на красном фоне гладью голубыми и розовыми слонами.
На кухне, где они курили, прислушиваясь к мерному тарахтенью только что включенного в сеть холодильника, появилось даже какое-то подобие кухонного гарнитура, части которого были явно взяты из разных комплектов и из разных мест. Хозяйственный Виктор привез сюда и чайник, и разнокалиберную посуду, и банки с чаем, кофе и сахаром... Все это Алексей Михайлович рассмотрел уже позже, когда остался один, в первый же момент он заметил только старую табуретку, об которую больно ударился коленом, занося в тесную кухню холодильник. И еще он сразу заметил маленькую розовую свечку, поставленную вместо подсвечника в кофейную чашку; судя по тому, сколько розового воску натекло в чашку, свечку жгли не один раз, Виктор явно не дожидался полного благоустройства и начал эксплуатировать квартиру, как только в ней появился самый необходимый предмет - тахта.
С розовой свечки он и начал свой осторожный, окольный разговор, который Виктор оборвал решительным словом-жестом:
- На!
И, не тратя времени на лишние разговоры, тут же повел Алексея Михайловича к двери показывать, как отпираются и запираются замки. Убедившись, что Алексей Михайлович освоил хитрую механику трех замков, запирающих две двери наружную, железную, общую на две квартиры, и обычную, деревянную, ведущую непосредственно в квартиру, - Виктор пожал ему руку и буднично сказал:
- Ну все тогда. Пользуйся на здоровье.
- Прямо сейчас?
- А почему бы и нет...
И в самом деле, думал Алексей Михайлович. Почему бы и нет? Кто мешает мне хотя бы попробовать? Хотя бы показать ей квартиру, в которой мы могли бы встречаться, не боясь, что нам помешают. Если ей не понравится - значит, не судьба. Значит, встречам конец. А если понравится...
Он сам не знал тогда, чего он больше хочет: чтобы квартира понравилась Кате или чтобы она ее презрительно отвергла. Он понимал, что сделал какой-то новый решительный шаг - шаг, какого прежде в своей жизни не делал - никогда еще не приходилось ему искать квартиру специально для того, чтобы встречаться с женщиной; шаг, который явно уводит его чуть дальше от семьи по направлению к Кате. А хочет ли он двигаться в том направлении? Действительно ли ему так нужна именно Катя, а не просто женщина на стороне, любая женщина, лишь бы с ней было хорошо в постели?
Этого он тогда не знал. И поэтому довольно долго, минут пятнадцать, сидел, молча глядя на телефон, словно ожидал, что тот вдруг возьмет и зазвонит и когда он снимет трубку, то услышит неповторимый голос Кати. Он даже снял трубку и поднес к уху: не для того, чтобы позвонить, к этому он еще не был готов, но чтобы убедиться, что в трубке есть гудок, что телефон исправен и подключен к сети и сюда действительно можно при желании позвонить.
И только посидев еще немного и выкурив для храбрости сигарету, он наконец решился - и достал из кармана записную книжку.
Потом, позже, когда он будет вспоминать эти минуты, эта записная книжка будет ему казаться одновременно и забавной, и уличающей его деталью. Ему будет казаться ужасно забавным, что для того, чтобы позвонить Кате, ему нужно было тогда посмотреть ее номер в записной книжке: через какое-то время он выучит два ее номера - домашний и служебный - наизусть и будет набирать автоматически, не задумываясь. То же, что он прихватил с собой записную книжку с телефонами, явно уличало его в том, что он все же втайне рассчитывал на любезность Виктора и готовился воспользоваться ей.
17
- И что ты мне хотел показать?
- Сюрприз... Давай я понесу твой пакет.
- Я сама. И вообще-то, я не люблю сюрпризов.
Катин холодный, деловитый голос - как ушат холодной воды. А на улице и без того холодно, и Алексей Михайлович изрядно продрог, пока ждал Катю на троллейбусной остановке, но тогда его согревало предвкушение будущей встречи и, как всегда, мысленно представляя Катю, он ее идеализировал. Не в смысле внешности: с тех пор, как они стали близки, он не находил в ее внешности никаких изъянов, а в смысле характера. Точнее: в том, как ее характер проявляется по отношению к нему. В его воображении Катя всегда была добрее, мягче, снисходительнее, нежнее и теплее - и стоит ему только мысленно перечислить про себя эти пять составляющих, как он невольно задумывается, что же связывает его с женщиной, которой, даже с его необъективной точки зрения, недостает по отношению к нему (и возможно, не только к нему) доброты, мягкости, снисходительности, нежности и теплоты - и можно ли вообще считать женщиной женщину, которой этих жизненно важных именно для женщины черт не достает?
Он старается не думать об этом, особенно когда бывает вместе с Катей, ему кажется, что она способна читать его мысли по глазам, - но как только он перестает об этом думать, она тут же выливает очередной ушат и он тоскливо оглядывается по сторонам, словно в поисках витрины магазина, где выставлены на продажу по сходной цене доброта, мягкость, снисходительность, нежность и теплота...
Позже, когда он будет с умилением вспоминать эти дни и считать, что именно тогда у них все было хорошо и тогда он был безоблачно счастлив, ему придется специально напрягаться, чтобы восстановить в памяти подробности их первых встреч и первых разговоров, - и когда это у него получится, он с удивлением убедится, что тональность их была всегда примерно одинакова и никаких особых поводов для умиления Катя ему не давала никогда.
- Ты слышал?
- Что?
- Что я не люблю сюрпризов.
- Этот сюрприз тебе понравится, - не слишком уверенно говорит Алексей Михайлович. И мысленно добавляет: а если не понравится - тем лучше...
Но при этом не верит самому себе. Потому что у него руки трясутся в предвкушении того, что может сейчас произойти. И, может быть, поэтому он слишком долго возится на темной лестничной площадке с ключами. Один ключ, от внешней железной двери, был особенно хитрым: он складывался пополам, как перочинный ножик, и при этом был такой же тугой, какими бывают иногда перочинные ножики, так что собственно отпирающую часть надо было долго выковыривать из футляра, а потом вставлять в скважину, но опять же не просто так, а определенным образом, вот этим пятнышком, показывал ему Виктор, кверху, не перепутай; как-нибудь не перепутаю, пообещал Алексей Михайлович, но присутствие холодно молчащей Кати давило на него, и он, конечно же, перепутал и какое-то время стоял, обливаясь холодным потом, воображая, что замок сломался и что в квартиру теперь им никак не попасть, но потом вспомнил про проклятое пятнышко, перевернул ключ - и первая дверь со скрипом подалась.
- Ну что ж, - сказала Катя, когда он за руку ввел ее в квартиру. Неплохо. По крайней мере, мужской поступок.
Сказано это было так же спокойно и холодно, как и фраза про то, что она не любит сюрпризов, но для Алексея Михайловича в этом холодном спокойствии было ровно столько доброты, мягкости, снисходительности, нежности и теплоты, сколько ему недоставало в Кате, и он почувствовал себя совершенно счастливым. Слова же "мужской поступок" были наивысшей похвалой, какой он будет когда-нибудь ею удостоен.
- Ладно, у меня для тебя тоже сюрприз, - сказала Катя уже другим, "добрым", голосом, каким она начинала говорить с Алексеем Михайловичем, как он заметил, обычно через несколько минут после начала разговора. Словно оттаивала постепенно и из Снегурочки превращалась в обычную живую женщину.
Она принесла из коридора пакет и достала из него новенькие, только что из магазина, пододеяльник, простыню и две наволочки.
- Я ведь догадалась, сударь мой, в чем ваш сюрприз. Вот, зашла по дороге и купила. Нравится вам голубой цвет?
- Мне нравится белое на голубом.
- Это вы про что, сударь?
- Это я про тебя, Катюша...
И через несколько минут он увидел белое на голубом: белое, золотистое и розовое. И впился в это белое - белые плечи, белая, с розовыми сосками, грудь, белый гладкий живот - губами, спускаясь все ниже и ниже, и когда добрался до самого нежного, до самого заветного, она, прижимая его голову к своему животу, простонала таким голосом, какого он прежде не слышал: "Гадкий мальчишка! Ты гадкий мальчишка..."
Глава седьмая
51 килограмм любви
1
- Ты книжный человек, - часто говорила ему Катя. - Ты живешь не в настоящем мире, а в выдуманном. И сам все время все выдумываешь. В том числе и меня.
С этим Алексей Михайлович не спорил. Он часто - особенно в последнее время - чувствовал себя героем какого-то странного романа, в которому ему, главному герою, пришлось мыкаться в одиночестве на протяжении по меньшей мере двух третей текста, и только в последней трети, когда уже пора было сводить концы с концами и подготавливать читателя к финалу, вдруг возникла главная героиня, ради которой, как выяснилось, он и болтался без дела все это время.
Главной героиней была, разумеется, Катя. Алексей Михайлович очень скоро, на самом раннем этапе их отношений, почувствовал, что Катя - именно главная, а не второстепенная героиня в романе его жизни. Так уж он был устроен. Хотя никогда не задумывался об этом. И задумался по-настоящему только тогда, когда Катя спросила, почему у него нет друзей.
- А разве у меня нет? - удивился он.
И вдруг понял, что действительно нет. И почти сразу же понял, почему нет. Потому что он - однолюб. Не в том смысле, что любит всю жизнь одну женщину. А в том, что одновременно может любить только одного человека. И этот человек становится для него главным. И по сути - единственным. И имеет значение только то, что связано с этим главным человеком, а все остальное отступает на задний план. При этом даже неважно, идет ли речь о любви в обычном смысле этого слова. Просто главное место в душе занимает один человек, а все остальные уравниваются в правах. При таком подходе у человека может быть в лучшем случае один настоящий друг, но даже и он будет отодвинут в сторону, как только появится другой главный человек - женщина. Обычно любовь и дружба не соперники, но только не в случае Алексея Михайловича. У него в душе только одно почетное место, и занять его может только один. Самый главный. Самый достойный.
Когда-то главным человеком для него была его первая жена. Потом - очень недолго - К. Потом - Виктория. И вот теперь - Катя.
А ведь это, пожалуй, может служить своеобразным тестом, думал он с иронией. Как только женщина становится для меня главным человеком в жизни, сразу же можно признаваться ей в любви...
- Господи, о чем я? Да неужели же я...
Он стоял перед зеркалом с намыленными щеками, с бритвой в руке и глазами, полными неподдельного ужаса, смотрел на себя в зеркале. Неужели же я опять попался? - спрашивал он у своего отражения, и отражение красноречиво говорило ему: да, попался, в твоем-то возрасте, стыдно, конечно, но ничего не поделаешь - ты попался.
2
Позже, анализируя собственное состояние и пытаясь понять, с чего, собственно, все началось, Алексей Михайлович пришел к выводу, что детонатором, вызвавшим в итоге убийственный (для него) взрыв чувств, был очередной домысел, очередная фантазия, как выражалась Катя, очередное проявление его мнительности или подозрительности - он сам не знал, как это назвать. Он был настоящим рабом своих чувств и в особенности предчувствий - и хуже всего, мучительнее всего было то, что его предчувствия мучили его иногда годами, даже уже после того, как все с ними связанное было далеко в прошлом и перестало иметь для него какое-либо значение.
С Катей тоже было у него предчувствие - и точно в таком же роде. Однажды, когда он был у нее дома - он бывал у нее иногда, но любовью они там больше не занимались, кроме... Но об этом потом. Когда он был у нее дома, он увидел на столе в кухне молочную бутылку с одинокой алой розой. И Катя сама, хотя он ни о чем не спрашивал, рассказала ему, что к ней на улице подошел молодой человек и вдруг ни с того ни с сего вручил ей розу.
- Ты веришь, что ко мне еще может подойти молодой человек и подарить мне цветы? - спросила Катя.
- Конечно, верю, - ответил он. - Ты очень даже неплохо выглядишь и можешь понравится любому мужчине.
Сказал он это вполне искренне, если и польстил - то самую малость, но крохотный червячок подозрения незаметно заполз в душу. Как-то так странно сказала об этом молодом человеке с розой Катя, как-то не так, как сказала бы о человеке, который подошел, подарил розу и ушел своей дорогой. Он к тому времени уже научился немного разбираться в оттенках Катиного голоса, и оттенок, который он расслышал - или ему показалось, что он расслышал, - ему не понравился.
Именно поэтому три или четыре дня спустя, когда Катя сказала ему, что не сможет с ним встретиться, потому что у них в банке какое-то мероприятие - день рождения одной сотрудницы, кажется, он тогда не вник, - Алексей Михайлович неожиданно для себя вечером почувствовал, что не находит себе места. Это было то самое неосознанное предчувствие. Они встречались с Катей раз или два раза в неделю. Все остальное время она проводила вдали от него, без него, и он хоть и интересовался при встрече, где она была, что делала, но никогда даже и не думал проверять ее, ловить ее на мелкой лжи, без которой, как ни крутись, в этой жизни обойтись невозможно. Особенно в отношениях между мужчиной и женщиной. И особенно - когда имеешь дело с таким мнительным и ревнивым мужчиной, как Алексей Михайлович. Говорить такому всю правду о себе не позволила бы себе ни одна женщина.
И вот предчувствие вдруг заработало, Алексей Михайлович сорвался с места и, пользуясь тем, что жена с дочерью в очередной раз ночевали у тещи, поехал к Кате. Оделся он тепло, так что смог выдержать на морозе больше двух часов - но Кати так и не дождался. Около ее дома был исправный телефон-автомат, так что он, приехав, позвонил и убедился, что дома ее нет - и только после этого устроился в темном уголке ее двора и стал ждать. Время от времени он покидал свой пост, прохаживаясь вдоль дома, чтобы согреться, курил, пил коньяк из прихваченной предусмотрительно фляжки - и чувствовал себя как-то странно бодро и весело, словно занимался бог весть каким разумным делом.
Прождав два с лишним часа и не столько замерзнув, сколько устав - все тело, скованное тяжелым полушубком, ломило, - Алексей Михайлович уехал домой, звонить Кате из дому не стал, а утром поднялся по будильнику в семь часов и к восьми был возле ее подъезда. Он знал, что на работу ей к девяти, что добираться ей около сорока минут, и что выходит она всегда не позже пятнадцати минут девятого. Она и вышла - такая же, как всегда, с той же простодушной улыбкой, которой всегда улыбалась, когда не знала, что за ней кто-то наблюдает, и которая сразу же, как только он ее увидел, развеяла все подозрения Алексея Михайловича.
- Что это вы тут делаете, Алексей Михайлович? - сказала Катя, почти в точности повторив памятную ему по их первой встрече фразу.
- Да, вот, понимаешь, - честно признался он, - замучило меня предчувствие. Почему-то показалось, что с тобой что-то вчера случилось. Я и звонил тебе, и даже приходил...
- Не надо было приходить, - спокойно и деловито, как всегда, сказала Катя.
- Знаю, что не надо, но...
Разговаривая, они очень быстро, почти бегом шли в сторону трамвайной остановки. Потом Катя посмотрела на часы, сказала, что опаздывает и что ей придется просто бежать, пусть он позвонит ей на работу, пока-пока, но Алексей Михайлович не мог с ней вот так, на полуслове расстаться, он бежал с ней рядом и пытался на бегу объяснить, что ничего не мог поделать с собой, бывает с ним такое, зайдет в голову дурацкая мысль и не выходит, и мерещится всякое, и жить не хочется, и вообще...
- Ух, какие мы, оказывается, нежные! - насмешливо сказала Катя.
Они уже не бежали, они стояли на перекрестке, когда она это говорила.
- Я запомню это на всю жизнь, - сказал он минутой позже, когда они перешли через дорогу и встали на остановке в ожидании трамвая, - запомню, как ты стояла напротив меня: такая мягкая, теплая спросонья, такая нежная - 51 килограмм любви, 164 сантиметра нежности! - и говорила своим неповторимым голосом: "Ух, какие мы нежные!"
- Какой-какой у меня голос? - спросила Катя.
- Неповторимый, радость моя, - ответил Алексей Михайлович, не кривя душой. - Не похожий ни на какой другой.
- Но все-таки какой? - чуточку капризно настаивала она.
Трамвая все не было, и она поневоле поддерживала разговор, который при других обстоятельствах оборвала бы на полуслове.
- А вот именно такой и есть, - говорил он, - всегда чуточку капризный и всегда немного печальный. Особенно когда по телефону ты произносишь традиционное "Алло?". Твой голос дважды меняет интонацию на протяжении двух коротких слогов, отчего вместо знака вопроса в конце слышится знак восклицательный, вопросительный же не пропадает вовсе, а перемещается в конец первого слога: "Ал?-ло!".
Повторить в точности за Катей невозможно, но когда Алексей Михайлович все-таки попытался - просто для того, чтобы проверить собственное представление и доказать ей и самому себе, что ничего не придумывает, получилось неожиданно похоже, так что Катя даже вздрогнула от неожиданности. Только тембр ее голоса подделать он никогда бы не смог.
- А еще твое "Ал" звучит слегка недовольно, - продолжал Алексей Михайлович, - словно тебе заранее не хочется брать трубку, кто бы там ни был на том конце. Нет на свете такого человека, с которым тебе хотелось бы поговорить, ради которого стоило бы на всякий случай поменять интонацию первого слога. Даже если это, например...
- Не надо, сударь, никаких "например". Ваши фантазии вас слишком далеко заводят. Надо быть проще. И вообще, если вам не нравится, как я говорю "Ал", можете положить трубку, не дожидаясь моего "ло"!
- Зато "ло", - невозмутимо продолжает Алексей Михайлович, - ты произносишь не скажу - весело, но уже почти энергично. Словно всю печаль и усталость от жизни ты вложила в первый слог, успела, пока он длится, кое-как примириться с окружающим миром и набраться сил, чтобы с заметным напором выдохнуть в трубку свое "ло"...
Сложение двух слогов, думал Алексей Михайлович, глядя на стоящую напротив Катю и мысленно продолжая разговор с ней, дает твоему собеседнику на другом конце провода привычное с детства "Алло" - однако непривычное сочетание двух интонаций тут же разрушает единство и ставит перед выбором, на какую интонацию отвечать: на недовольную или на (почти) энергичную - и, соответственно, каким тоном говорить самому. Сделать выбор в отпущенные для ответа секунды (так и кажется, что ты ждешь с секундомером в левой руке, смотришь на циферблат и на пятой секунде молча положишь трубку) весьма непросто, и многие твои собеседники, я уверен, из года в год пытаются нащупать единственно верную интонацию, но так и продолжают говорить невпопад.
И в первую очередь - я сам.
Какую бы интонацию я ни выбрал, какую заранее заготовленную бодрую фразу ни выпалил, стараясь до минимума сократить тягостные секунды после твоего недовольно-напористого "Ал?-ло!" - никогда, никогда не услышу я ответной радости узнавания в твоем разочарованном и огорченном "Здрассьте...". Потом, когда мы разговоримся, мне, возможно, удастся заинтересовать тебя, развеселить, даже, если повезет, рассмешить - ничто не доставляет мне такого облегчения, как твой искренний смех, - но то первое огорчение и разочарование преодолеть мне не под силу. Так же как ты не в силах его скрыть. И каждый раз в начале разговора с тобой мне чудится, что мы вновь едва знакомы и вновь должны обращаться друг к другу на "вы" и самые первые, самые острые, даже пугающие мгновения нашей страсти еще впереди...
И после этого она уехала, помахав ему на прощанье рукой, затянутой в тонкую черную перчатку и сказав свое обычное быстрое: "Пока-пока!" А он остался. И червячок подозрения в душе тоже остался. И как раз после этого он и понял, что уже несвободен, уже зависим от Кати и, что хуже всего, она тоже это поняла и именно после этого стала относиться к Алексею Михайловичу гораздо критичнее, чем прежде.
3
Теперь каждое свидание стало для него пыткой. Приятной пыткой - потому что теперь он шел на свидание не для того, чтобы обладать женщиной, но чтобы обрести Катю. Но все же пыткой, потому что женщина, которая отдавалась ему столь же покорно, как прежде, была не совсем Катя; настоящая Катя в последний миг ускользала от него, и он никогда не мог с уверенностью сказать после того, что сейчас, только что, несколько мгновений назад с ним в постели была она, Катя, или, наоборот, - что Катя была в постели не просто с мужчиной, в именно с ним, Алексеем Михайловичем.
Как у каждого влюбленного - а он уже дозрел до того, чтобы признаться хотя бы самому себе, чтобы влюблен в Катю, - именно в этом заключалась его идея-фикс: ему надо было быть точно уверенным, что Катя отдается именно ему, Алексею Михайловичу, потому что ей нужен Алексей Михайлович, а не кто-то другой. И уж во всяком случае - не просто мужчина для того, чтобы потом крепко спать, как она сказала ему однажды.
- То есть на моем месте мог быть любой мужчина? - глупо улыбаясь и еще не веря своему несчастью, спросил он.
- Ну, в общем, да.
- То есть то, что мы с тобой встречаемся, не имеет для тебя никакого значения? И ты могла бы кроме меня встречаться еще с кем-то?
- Ну, если бы я встретила кого-то, кого знала раньше, - почему бы и нет?
Взять в руки остро отточенный нож, воткнуть и дважды повернуть...
Могу себе представить, каково было Алексею Михайловичу с ножом в сердце лежать рядом с Катей на застеленной голубой простыней тахте. Он все так же крепко обнимал ее, слышал ее дыхание, ощущал нежность и вечный неистребимый запах ее кожи, который хотел бы носить с собою повсюду и иметь возможность вызывать в памяти по собственному желанию... Нож вошел легко, как в сливочное масло, он был такой острый, что не нужно было прилагать больших усилий, достаточно было направить его в нужную точку.
Катя точно знала, куда следует наносить удар.
Она всегда это знала. И всегда, когда у нее была возможность ударить, ударяла немедленно. Позже, когда к Алексею Михайловичу вернулось по крайней мере чувство юмора (единственное, что ей не удалось отнять у него совсем), он почти забавлялся тем, как может заранее предсказать, когда, каким образом, в какое место ударит его Катя. Если раньше он что-нибудь делал или говорил, а потом вздрагивал всем телом от неожиданно нанесенного удара, то теперь, если так можно выразиться, он заранее чуть-чуть вздрагивал, предчувствуя удар, и потом, когда удар попадал в заранее угаданную точку, уже практически не чувствовал боли. Он даже задумывался иногда о том, кто же из них находится в более сильной позиции: он, который знает о неминуемом ударе и тем не менее подставляет незащищенное место, или Катя, которая видит, не может не видеть, что ей подставляются, что для нее специально снимают защиту, - и тем не менее раз за разом бьет, не жалея сил.
Избежать ее ударов он в принципе не мог. Любое его самостоятельное действие было заведомо неправильным и подлежало осуждению и наказанию. Любое действие, предпринятое, чтобы угодить Кате, было тем более неправильным - а не надо мне угождать! - и подлежало еще более сильному осуждению и наказанию. Любое бездействие в ответ на ее замечание тоже было неправильным и тоже подлежало осуждению и наказанию. Единственное, что он мог бы сделать для нее и они оба знали это, хотя и не говорили вслух, - это исчезнуть, испариться, перестать звонить и назначать свидания. Оказаться вне пределов ее досягаемости. Только в этом случае удара бы не последовало, потому что сама Катя не стала бы его разыскивать даже для того, чтобы ударить.
Это был, кстати, один из самых обидных моментов за всю историю их отношений: то, что она не звонила ему сама. Никогда. Ни разу. Не считая тех нескольких раз, когда она звонила Наталье по каким-то своим женским делам и случайно натыкалась на Алексея Михайловича. И еще двух-трех случаев, когда он сам звонил ей, чтобы назначить свидание, но она не была уверена, в котором часу освободится. Тогда и только тогда она снисходила до того, чтобы ему перезвонить. Но эти случаи, конечно, были не в счет. Он твердо знал, что если бы он не звонил ей неделю, месяц, полгода - она не позвонила бы ему никогда. И еще он знал правило хорошего тона на этот счет: если вы звоните человеку два-три раза, а он ни разу не звонит вам сам, по собственной инициативе, значит, в ваших отношениях нет равноправия и самое лучшее - эти отношения прекратить.
Но Алексею Михайловичу было плевать на правила хорошего тона. Он знал, что не выдержит, если не увидит Катю или хотя бы не услышит ее голос в телефонной трубке на протяжении трех дней кряду, и она тоже знала и при каждой встрече попрекала его этим.
Впрочем, причин для попреков у нее в запасе было множество. Так что он мог только гадать, какую она изберет на этот раз - и почти всегда угадывал. Он, к примеру, заранее знал, что если в прошлый раз Катя жаловалась на однообразие их свиданий, на то, что ему только одного надо - затащить ее в постель, нет, чтобы прогуляться с девушкой, поговорить о чем-нибудь интересном, рассказать что-нибудь умное или завести музыку, зажечь свечи, налить даме шампанского, то в следующий раз, когда будет и прогулка с умными разговорами, и свечи, и ее любимая музыка, и розы в стеклянной банке за неимением вазы, и хорошо охлажденное шампанское "Князь Голицын", и коробка ее любимых конфет, - тогда он обязательно услышит едкую фразу: "А без допинга ты уже не можешь?", сопровождаемую туманными рассуждениями о том, как хорошо, когда мужчина страстно набрасывается на женщину прямо в прихожей, срывает с нее одежду и на руках несет в постель.
Но если в следующий раз Алексей Михайлович попробует по Катиному рецепту наброситься на нее прямо в прихожей, то услышит, что ему только одного надо... Смотри предыдущий абзац.
4
Пропал, в общем, Алексей Михайлович, пропал окончательно. И даже сам готов был уже поверить в Катину правоту, в то, что он безнадежно плох по всем параметрам - плох как человек, как мужчина, как любовник, как друг, как муж и отец, и даже - как журналист. Катя - единственная из всех его знакомых абсолютно не интересовалась тем, что он пишет, и даже если бы весь город, вся область, вся страна, весь мир заговорили о статье, написанной Алексеем Михайловичем, он не смог бы не то что убедить ее прочесть эту статью, но даже просто газету с дарственной надписью она выбросила бы или использовала в качестве подстилки в мусорном ведре. И это не домысел, это реальный факт правда, мир от той, оказавшейся в ведре, статьи Алексея Михайловича не перевернулся, но в области шум был довольно большой.
Однако было же что-то, что удерживало его возле Кати. Что-то, что заставляло его снова и снова договариваться с Виктором, потом звонить Кате, потом ждать ее на остановке - с цветами, с шампанским, с конфетами - или просто с улыбкой, которую он не мог сдержать, когда знакомая фигурка в пальто цвета увядающей сирени и черном берете, вновь по весне сменившем шубу и меховую шапку, появлялась на подножке троллейбуса.
Уверен, что это было не просто физическое желание. Даже напротив - как раз желание вызывать в себе Алексею Михайловичу становилось с каждым разом труднее и труднее. Не так-то просто чувствовать себя мужчиной, когда вам исподволь, раз за разом беспощадно напоминают о ваших слабостях и недостатках, когда единственная похвала: "Мужской поступок" - давно вставлена в рамочку и повешена на стенку в рабочем кабинете, потому что - единственная и неповторимая и следует ее сохранить. Когда по дороге от остановки к подъезду вам обязательно говорится что-нибудь очень хорошее... спокойно, спокойно хорошее не о вас, а о ком-нибудь другом, о каком-нибудь другом мужчине, которого вы в лучшем случае не знаете, а в худшем - знаете лично и тут же начинаете подозревать, что подобные похвалы рассыпаются ему неспроста. При таком отношении не то что неутомимым жеребцом - просто полноценным самцом трудно себя почувствовать, и Алексей Михайлович уже пережил несколько ужасных минут, когда в самый ответственный момент почувствовал, что страсть куда-то испарилась без остатка и его бедное мужеское достоинство вместо того, чтобы привычно ринуться в бой, просит пардону.
Алексей Михайлович понимал, разумеется, что такое может приключиться с каждым, что пережить такое впервые в пятьдесят лет - не позор, а, пожалуй, даже отклонение от нормы в лучшую сторону, но все равно переживал страшно, боялся посмотреть Кате в глаза, и только ее месячные, давшие ему недельную передышку, позволили ему расслабиться и на следующее свидание прийти во всеоружии. И все-таки с тех пор то, к чему он так страстно стремился вначале, что привело его в первый раз в такое небывалое потрясение, превратилось для него в тяжелую и небезопасную (для психики) обязанность, которую он исполнял с некоторым напряжением.
Так что же его звало? Что же манило? Что оправдывало в его глазах все страдания - отнюдь не преувеличенные, поверьте, скорее преуменьшенные, потому что перечислять все обиды, нанесенные ему Катей, ставить ей в счет все булавочные уколы и комариные укусы, было бы как-то не по-мужски, да и просто заставило бы читателя заскучать. Не все любят длинные перечни, подобные тем, которые обожал автор "Робинзона Крузо".
Был один секрет, одна тайная радость, которую Алексей Михайлович, слава богу, догадался скрыть от Кати - потому что она тут же лишила бы его ее. Эта радость доставалась ему не на каждом свидании, но когда доставалась - искупала все. Он не сразу пришел к этому - может быть, потому, что первые их свидания происходили почти в темноте. Шторы на окнах были такие жалкие, что закрывали в лучшем случае две трети окна, так что из дома напротив их при включенной лампе могли бы увидеть. Но когда настала весна, когда в шесть часов вечера в комнате было не настолько светло, чтобы снаружи кто-то что-то мог увидеть, но при этом достаточно светло, чтобы отчетливо видеть Катино лицо в минуты, когда они занимались любовью, Алексей Михайлович наконец-то дождался своей нечаянной и тайной радости. В самый последний миг, когда их близость подходила к моменту кульминации, он наконец-то увидел вблизи лицо Кати и ее глаза - и поразился тому выражению просто дикого, другого слова не подберу и не хочу подбирать, дикого счастья, которое в ее глазах светилось. И свет этого счастья настолько изменял, украшал ее лицо, делал его таким прекрасным, таким добрым, таким женственным, что Алексей Михайлович готов был поверить, что в такие моменты Катя любит его - и какое ему было дело до того, что этот небесный свет мог быть вызван простым физическим удовольствием, какое ей мог доставить любой мужчина на его месте, не было ему до этого никакого дела, потому как чем бы ни был вызван этот свет, какова бы ни была его истинная природа, свет был настоящий, неподдельный, неосознанный, и этот свет был зажжен им и только им, и ради одного этого стоило не только снова и снова встречаться с Катей и терпеть все новые и новые муки, но просто стоило жить и не жалко, нисколько не жалко было бы и умереть.
5
Однажды, после того, как он снова увидел в ее глазах этот свет, он наконец признался себе - пока что только самому себе, - что влюблен в Катю. Потребовалось еще несколько встреч, чтобы он окончательно сдался и сказал опять же самому себе, - что не просто влюблен, а любит. После этого он уже не мог с собой совладать: он должен был высказаться, должен был признаться - и единственным способом ему помешать было бы вырвать ему язык. Тогда он, наверное, смог бы потерпеть хотя бы до тех пор, пока его раны не заживут. Жизненный опыт подсказывал ему, что, сколько ни кричи о великой силе любви, все же приличный недуг здорово помогает охладить страсти и пылкий влюбленный хоть на какое-то время превращается в послушного больного. Но поскольку язык ему не вырвали, он все-таки не выдержал и объяснился.
Более того: прежде чем объясниться Кате в любви напрямую, Алексей Михайлович совершил поистине ужасный поступок - он впервые в жизни написал стихи. Журналист с почти тридцатилетним стажем, не писавший стихов даже в пору юности... даже тогда, когда был влюблен в первый раз... не удостоивший парой рифмованных строчек ни первую жену, которая мечтала об этом, ни Викторию, которая хотя бы в силу длительности их романа могла рассчитывать на такой знак внимания, - и сдавшийся после каких-нибудь трех месяцев увлечения Катей...
Этот человек заслуживает наказания. И чтобы достойно наказать его, я приведу здесь одно его стихотворение, которое, я знаю, самому ему нравится больше других. Только одно из восьми (!) им написанных и зачитанных им Кате. Одно - потому что привести здесь все восемь было бы наказанием не для Алексея Михайловича, а для читателя.
Итак, вот оно, это стихотворение:
Когда-нибудь, в жизни иной,
Мы сменим одежды и лица,
Фамилии и имена,
И будем мы муж и жена,
И будут мгновения длиться,
А годы лететь чередой.
В той жизни ты будешь со мной,
У нас будут дети и внуки,
И домик в глуши, и покой,
И там, в этой жизни иной,
Не будет ни боли, ни муки
Ведь ты будешь рядом со мной.
И может быть, в жизни иной
Мне будет дозволено свыше
Осеннею ночью услышать,
Как бьются сердца в унисон
И верить, что это не сон.
После этого он объяснился в прозе. И был выслушан. Но ответа не получил. В таких случаях никогда не бывает ответа. Хотя, возможно, со стороны Кати было бы милосерднее прямо ответить ему: "Извини, я тебя не люблю". Это наверняка не убило бы Алексея Михайловича на месте, но избавило бы его от лишних иллюзий и лишних мук. Ведь в тот момент, когда он признавался в своей любви, он еще не был в ней абсолютно уверен и, убеждая Катю, он в какой-то мере убеждал самого себя, как бы отрезал себе пути к отступлению (есть такие слова, сказав которые, порядочный человек уже не имеет права отступить - по крайней мере, не получив отрицательного ответа), и когда она не ответила ему прямым отказом, хотя, надо отдать ей должное, ни одним словом его и не обнадежила, он вынужден был при следующей встрече произносить эти же признания с еще большим жаром, и еще, и еще - и накрутил себя до такой степени, что уже действительно был влюблен по-настоящему, до горячки, и на этой стадии твердый отказ стал бы не милосердием, а почти убийством.
6
Сейчас я выскажу одну спорную вещь.
Я знаю, что когда Катя прочитает эти строки, она посмеется над моей наивностью и скажет в своей обычной манере:
- Вы, писатели, ничего не понимаете в женщинах, поэтому вечно выдумываете их!
Я знаю, Катя, что ты права. По крайней мере - относительно меня. Может быть, Алексей Михайлович знает о женщинах даже меньше, чем знаю я в силу своего писательского ремесла, но понимает он в них гораздо больше моего. По крайней мере, он понимает, когда можно рискнуть и попытаться добиться от женщины того, чего ты хочешь. И он время от времени рискует. И добивается. Правда, потом он теряет с риском добытое и приходит ко мне плакаться на злодейку-судьбу, и говорит, что завидует моей уравновешенности, тому, что я никогда не бросаюсь на других женщин очертя голову, рискуя потерять единственную женщину, принадлежащую мне по праву, и т.д. и т.п. И я выслушиваю его жалобы и слова зависти и ничего не говорю. Потому что должен же я, как автор, иметь перед своим героем хоть какое-то преимущество. Иначе никакого романа у меня не получится. Так что я никогда, никогда не признаюсь Алексею Михайловичу, что на самом деле это я отчаянно завидую ему!
Да, завидую. Сейчас, когда роман уже почти дописан, по крайней мере когда я вижу впереди финал, знаю, чем все кончится для моих героев, - я могу в этом признаться. Тем более, что признаюсь письменно, а значит, Алексей Михайлович увидит мое признание только тогда, когда книга выйдет из печати. А тогда мне уже не нужно будет никакого преимущества перед ним. Поэтому здесь, на этих страницах, я могу совершенно спокойно признаться в том, что завидую Алексею Михайловичу. Завидую как раз его способности в пятьдесят лет рисковать безоглядно, как в молодости, его готовности поставить на карту и проиграть все, чем владеет, ради любви.
Сам я способности к такому безоглядному риску лишен начисто. Именно поэтому, наверное, я и стал писателем. Потому что теперь я хотя бы на бумаге могу пережить то, чего не переживал в действительности. Не было в моей жизни ни истории К., ни истории О. Не было в ней Виктории. И не было, уж само собой, никакой Кати. Только ее прототип, увиденный мною на пороге сауны, только короткая история ее (то есть прототипа) несчастливого брака, рассказанная Виктором. И история любви Алексея Михайловича и настоящей Кати - ничуть не похожей, ни внешне, ни характером на тот прототип.
Моя же единственная за последние годы любовная авантюра если и заслуживает того, чтобы быть здесь описанной, то только для того, чтобы показать бесконечно огромную разницу между рассказанной автором историей и тем, что с ним, автором, происходило в действительности. А происходило вот что.
Однажды Виктория, жившая неподалеку от нас, зашла к нам с женой запросто, по-соседски. Жена накормила ее холодной окрошкой, после чего я, прихватив пса, отправился Викторию провожать. Стояла в то лето страшная жара, поэтому отправился я запросто - в шортах и майке, что сыграло в дальнейшем определенную роль. Проводив Викторию до подъезда, я, совсем как Алексей Михайлович, напросился проводить ее и до квартиры - и когда мы поднялись на ее этаж, Виктория предложила мне зайти посмотреть на недавно родившихся у ее кошки котят. Я и зашел. Но поскольку зашел не один, а со своим бестолковым псом, озверевшая кошка-мать набросилась на моего бедного пса, норовя выцарапать ему глаза. Я кинулся спасать его, и тогда кошка набросилась на меня и разодрала мне когтями до крови голую (шорты!) левую ногу.
Кто знает - будь я тогда в джинсах, все, возможно, кончилось бы для меня благополучно, и Виктория, возможно, оттащила бы свою серую фурию и пригласила меня на кухню - выпить чашечку чаю. И вполне возможно, в коридорчике возле кухни меня охватило бы то же неожиданное желание, что и Алексея Михайловича, и я попытался бы обнять ее - тем более, что по случаю летней жары одета она была весьма легко и выглядела соблазнительно. Возможно. Очень возможно. И если бы дело происходило не в действительности, а в романе, я так бы и поступил быстренько заменил бы шорты на брюки, кошку запер бы на балконе, Викторию чуть попридержал бы в коридорчике за локоток, чтобы мой герой успел догнать ее и обнять, и не дал бы ей на него рассердиться... Но жизнь, повторяю, весьма отличается от вымысла, и то, что легко и просто сочиняешь на бумаге, редко удается повторить в действительности.
Потому-то я и завидую Алексею Михайловичу. Завидую - хотя и понимаю прекрасно, что раны, которые наносят нам женщины, куда болезненнее, чем царапины от кошачьих когтей, и гораздо дольше заживают...
Но вернемся к нашему с Катей разговору. Так вот, Катя, относительно тебя я тут ничего не выдумываю, я просто предполагаю. И предполагаю довольно выгодную, если можно так выразиться, для тебя вещь. Я предполагаю, что ты все же немного любила в ту пору Алексея Михайловича. Но любила по-своему, такой особенной, женской любовью, которую ни один мужчина понять и почувствовать не может. О ней можно только гадать - что я и делаю. И если я угадал, что ж хвала мне и слава. А если нет, надеюсь, Катя, ты меня за это простишь.
Такую особенную женскую любовь я называю "любовью домохозяйки". И спешу оговориться, что не вкладываю в это название никакого уничижительного смысла. Просто название пришло ко мне из старого анекдота про женщину, которая занимается с мужем любовью в миссионерской позе и думает, что потолок пора бы побелить...
Вот это я и называю любовью домохозяйки. Только в отличие от анекдота, в реальной жизни мои домохозяйки вовсе не думают о потолках, когда занимаются любовью со своими мужьями и уж тем более - любовниками. В этот момент они как раз очень даже думают о них и, вполне возможно, их любят. Но уже по пути в ванную любовь каким-то неприметным образом потихоньку испаряется, и они начинают думать о доме, о муже, о ребенке, о том, что ребенку завтра в школу, что у него контрольная по алгебре или сочинение по русской литературе, что ребенку опять надо покупать новые ботинки, потому что из старых он успел незаметно вырасти, и что муж опять не дает ей денег на новую стиральную машину... и при этом, если только что оставленный любовник вдруг догонит женщину на пороге ванной и снова приласкает ее, ее мысли опять переключатся с житейских проблем на темы любви, - а как только он ее отпустит, чтобы выпить стаканчик пива и закурить, - она опять переключится на свой быт, и оба эти потока мысли будут переключаться туда-сюда, никак не соприкасаясь, так что в том мире, где стиральная машина и ребенок с двойкой по алгебре, там любовника просто нет, а где есть любовник... только что хотел написать, "там нет двойки по алгебре", и вдруг понял, что написал бы глупость: в том-то и отличие любви домохозяйки от обычной любви, что рядом с двойкой по алгебре любовника нет и в помине, но рядом с любовником всегда ползает эта чертова двойка, обутая в новые ботинки для ребенка и завернутая в рулон обоев, которые надо прикупить для ремонта... Но только на втором плане! только на втором плане! - слышу я заполошный женский крик, и соглашаюсь: да, конечно, на втором плане - но все-таки ползает, и никогда не уползает совсем.
У мужчины в сто раз больше грехов, чем у любой женщины, но в одном он неповинен: когда любит, про обои и двойку по алгебре думать не может вообще. Может, они разными местами любят - мужчины и женщины?
Может быть.
Я даже догадываюсь, кто каким именно.
Как ни странно или парадоксально это звучит, но женщины в большинстве своем любят только сердцем, оставляя голову свободной и холодной для всяких серьезных и деловых мыслей. А мужчины, романтично хватающиеся за сердце, на самом деле любят головой - но это означает как раз то, что голова у них бывает занята любовью и только любовью, и думать им просто нечем, и они и не думают и пропадают почем зря1 ...
7
Однако не только же в постели они встречались в ту зиму и ту весну? Было же, наверное, что-то и другое?
Разумеется, было.
Ну, во-первых, у каждого из них была обычная жизнь, которая внешне, - на этом особенно категорично, под страхом немедленного отлучения настаивала Катя, - должна была оставаться точно такой же, какой была до начала их встреч. А это кроме всего прочего значило, что Алексей Михайлович, как и прежде, сопровождал Викторию, а вместе с ней - при ней, не при себе - Катю в оперный театр и в драму, а также в филармонию, куда Виктория каждый год заблаговременно брала абонементы на разные музыкальные программы.
Абонемент в ту зиму был для Алексея Михайловича и радостью, и проклятием одновременно. Радостью - потому, что благодаря абонементу их встречи втроем становились как бы обязательными, расписанными заранее на весь год, и Катя, сама установившая строжайшие правила конспирации, не решалась их нарушить и каждый раз покорно приходила, - ухитряясь, однако, каждый раз помучить Алексея Михайловича сомнениями, придет она или не придет, и придется Виктории брать на концерт другую подругу, так сказать, из запаса, а поскольку Алексей Михайлович запасных не имел, для него вечер будет испорчен непоправимо. Придя же снизойдя до того, чтобы прийти, - Катя непременно старалась усесться в дальнее от Алексея Михайловича кресло, отгородившись от него Викторией, хотя в прежние времена его всегда усаживали посредине.
"Но ведь это же вопиющее нарушение твоей же чертовой конспирации!" выговаривал он Кате на следующем свидании, на что тут же получал в ответ: "Что это за выражения? Я вовсе не желаю, чтобы со мной разговаривали в таком тоне!" - и должен был долго и униженно извиняться и оправдываться.
- Но ведь это действительно только все портит, - жалобно объяснял он Кате. - Когда я сижу между вами, я чувствуя себя почти спокойным и всем довольным, я веду себя естественно, разговариваю, шучу и все такое, но когда ты садишься отдельно от меня, я не могу ни о чем другом думать, кроме как о том, чтобы быть с тобой рядом - и сижу с такой перекошенной мордой, что Виктория просто не может этого не заметить.
- А она и так уже все заметила, - спокойно возразила Катя.
- Что?!
- Слушай, да не кричи ты на меня. Что ты все время так кричишь?
Это была еще одна маленькая Катина хитрость. Любой психолог скажет вам, что когда ваш собеседник повышает на вас голос, вы автоматически, рефлекторно, тоже начинаете говорить громче - если вы, конечно, не специально обученный шпион, которых в шпионских академиях специально учат этого не делать. Катя в разговоре с Алексеем Михайловичем, когда бывала чем-то недовольна, всегда немного, совсем чуть-чуть повышала на него голос, как бы прикрикивала на него - как педагог на уроке на расшалившегося школяра. И Алексей Михайлович раз за разом, как школьник, попадался на удочку: начинал говорить громко и быстро, размахивая руками, так что со стороны действительно казалось, что он кричит, что он сердится на Катю - и это при том, что Катя знала, верила Алексею Михайловичу на слово (а она знала, что он почти всегда говорит ей чистую правду), что за все время их встреч он ни разу не смог на нее рассердиться. Он обижался, дулся, он печалился и иногда жаловался, но не сердился и уже тем более не злился на нее никогда.
- Что она заметила? - стараясь говорить чуть ли не шепотом, спросил Алексей Михайлович.
Это было уже после стихов, после официального объяснения - поэтому Катя сказала ему прямо, что именно заметила Виктория, называя вещи своими именами.
- То и заметила, что не заметить невозможно. Влюблен, говорит, Катенька, и сильно влюблен, невооруженным глазом видно.
- И что?
- А то, что я тебя сто раз предупреждала, что надо быть осторожнее, особенно на людях, они все видят, все замечают, а ты...
- Но я же то же самое пытаюсь тебе втолковать!
И спор продолжается бесконечно, до следующего посещения филармонии, когда Катя соглашается сесть рядом с Алексеем Михайловичем, но в после первого отделения собирается и уходит под предлогом того, что ребенок один дома, некормленый и к тому же с гриппом, и Алексей Михайлович, забыв всякую осторожность, бросает Викторию и устремляется провожать Катю, за что она обрушивается на него с таким неподдельным и необузданным гневом, что он всерьез начинает бояться немедленно окончательного разрыва.
8
Кроме походов в театры и филармонию, их внешняя, вне постели жизнь включала в себя также и праздники - а с праздниками подарки.
Для Алексея Михайловича это была особая, отдельная радость: дарить Кате подарки. Радость, заранее омрачаемая уверенностью, что любой его подарок будет поначалу принят в штыки, а потом, когда она согласится его принять, он окажется или слишком дорогим, или слишком простым, слишком скромным или слишком вызывающим - в любом случае - не таким, какой ей подошел бы, оказался впору, который, наконец, пригодился бы ей, а не был бы после того, как произнесены приличествующие случаю слова благодарности, запрятан в самый дальний и темный угол ее души, чтобы никогда оттуда не извлекаться.
Начинал он скромно: с маленького флакончика духов "Сальватор Дали", подаренных Кате по случаю Дня св. Валентина. Духи были приняты с обычным выговором, с каким принимались прежде цветы и шампанское, конфеты или ее любимые кассеты: "Жене дарите, сударь мой, а не мне! Всё в семью, всё в семью (с ударением на первом слоге)!" Однако сколько ни принюхивался Алексей Михайлович, ни разу он не почувствовал, довольно хорошо изученного им запаха, и подозревал, что духи были меланхолично вылиты в унитаз, а флакончик выброшен в ведро не позднее 15 февраля.
Затем было 8 Марта - и тут уж Алексей Михайлович позволил себе раскошелиться, тем более что получил неплохой гонорар за вышедшую наконец книгу о творческом пути Виктора. Тут уже интересен был сам процесс поиска и приобретения подарка, потому что задумано было вместо традиционных духов или недорогих украшений подарить любимой женщине белье. Никогда прежде не покупал он белья никому - и даже не знал, как это делается, и для начала осторожно, как ему казалось, а на самом деле довольно прозрачно выспросил у Кати, каковы ее габариты. И имея габариты в памяти - записывать не рискнул - отправился в походы по магазинам с зазывными названиями. В "Дикой орхидее" ему как-то не поглянулось: то, что было по деньгам, было добротно, но простовато, к тому же отечественного производства; такое белье он мог бы подарить жене - и она была бы в восторге, - но любимой женщине...
- Тут ведь не практичность нужна, - объяснял он миловидной девушке за прилавком. - Тут требуется шик!
Больше всего его, однако, возмутило то, что прелестные кружевные женские трусики и в "Дикой орхидее" и в других магазинах назывались грубо "Трусы" - и он даже произнес страстную речь, доказывая, что одно это слово портит все впечатление разом, что не только форма, но и название должно соответствовать содержанию, в деликатности которого не усомнится ни один мужчина на свете, трусы могут быть только мужские, до колен - и никакие иные! На что ему ответили, что таков ГОСТ. И он ушел в задумчивости: стоило ли ломать социализм и строить на его обломках демократическое общество, если в дорогом магазине предмет женской роскоши называют точно так же, как при советской власти называли гораздо более грубые и примитивные изделия отечественной бельевой индустрии?!
В третьем или четвертом по счету магазине в центре города он нашел то, что нужно. И даже оказалась под рукой еще более миловидная, чем в "Орхидее", блондинка, которая, как только он назвал Катины габариты (испытывая при этом почти такое же удовольствие, как если бы касался этих габаритов рукой), заявила, что у нее самой точно такой же рост и такие же размеры, чем изрядно удивила Алексея Михайловича: блондинка, на его взгляд, была куда роскошнее, богаче телом, чем его скромная Катя - но усомниться в познаниях блондинки относительно собственного тела не посмел. И зря: блондинка ошиблась, но ошиблась в другую сторону, и выбранный с ее помощью сиреневого цвета комплект оказался, как сказала Катя, ей мал.
Как сказала Катя... Да, только сказала. Сколько ни просил Алексей Михайлович примерить и показать ему его подарок, Катя упорно отказывалась - и так он его никогда и не увидел на ней, и не узнал, действительно ли он не пришелся ей впору или просто не понравился Кате, и потому прекрасный лифчик и кружевные трусики постигла та же участь, что и бедного Сальватора Дали.
И, наконец, на Катин день рождения, приходившийся на 17 апреля, Алексей Михайлович - все еще богатый Алексей Михайлович, еще не издержавший той части денег, что он заначил от жены, - подарил Кате колечко с маленьким бриллиантиком. О колечке тоже был разговор заранее, и Катя с горечью признавалась, что все ее драгоценные камни - в серьгах, в кольцах, в кулоне, в лучшем случае фианиты или корунды, а настоящих бриллиантов не носила она никогда. Были при этом названы и размеры пальцев: 15,5 и 16,5 - это он тоже выучил наизусть, но было попутно высказано и одно насторожившее его замечание: что если уж покупать кольцо с бриллиантом, то это должен быть большой бриллиант - а сколько стоит большой бриллиант, Алексей Михайлович видел. На такие деньги можно было свободно купить подержанный автомобиль.
Поднося свое колечко с крохотным, но все-таки настоящим, не искусственным бриллиантиком, Алексей Михайлович боялся, что Катя откажется от недостаточно роскошного, но для него все же слишком дорогого подарка, и она действительно хотела бы отказаться, даже уже движение сделала, отметающее красную бархатную коробочку в виде сердца с ее сверкающим содержимым, но, видно, разглядела что-то такое в глазах Алексея Михайловича и пожалела его. И уже не отметающим, не отвергающим, а снисходительно королевским движением подставив под его трясущиеся от волнения руки свой средний палец, сказала мягким, добрым голосом, который все реже и реже приходилось ему слышать в последнее время:
- Хорошо. Я принимаю подарок. Потому что вижу, что это от души...
Но когда в лучших традициях голливудских фильмов Алексей Михайлович встал перед Катей на колени и сказал давно заготовленные слова: "Катя, я люблю тебя! Выходи за меня замуж!" - в глазах Кати он прочел ясный и недвусмысленный отказ. Единственным утешением было с большим трудом вырванное, почти выпрошенное, вымоленное признание, что если бы он, Алексей Михайлович, не был женатым человеком, если бы она, Катя, была свободна, то тогда, может быть...
- Значит, все-таки хотя бы теоретически ты такую возможность допускаешь? уточнил он, подразумевая при этом, что причина ее отказа не в нем самом, а лишь в разделяющих их обстоятельствах.
- Конечно, допускаю, - великодушно сказала Катя. - И вообще, если бы ты раньше это сделал, лет десять назад - я была бы не против.
И только тогда Алексей Михайлович и узнал о состоявшемся десять лет назад между Катей и Викторией разговоре - узнал в новой, Катиной интерпретации - и задним числом почувствовал себя обиженным и обкраденным, представив себе в каком-то просто ужасе, какого огромного, потрясающего счастья лишился десять лет назад только потому, что Виктория скрыла от него часть истины. И хотя здравая мысль, что тогда, десять лет назад, он скорее всего и не оценил бы Катю, и не полюбил ее так, как любит сейчас, а если бы даже и полюбил, женился, то за десять лет их брак превратился бы в точно такую же обыденность, как его собственный брак, - хотя эта здравая мысль приходила ему в голову, она тут же оттуда и уходила, почувствовав, видимо, что в том бедламе, что творится в этой бедной влюбленной голове, ей, здравой мысли, делать нечего, если она сама не хочет заразиться всеобщим любовным безумием.
А что же колечко с бриллиантиком? Колечко было надето два раза: в тот вечер, когда Алексей Михайлович преподнес его и когда они в предпоследний раз занимались с Катей любовью в их тайном убежище, и еще раз, собственно в день рождения, куда Алексей Михайлович был приглашен, но не смог пойти, потому что заболел гриппом и валялся с температурой под сорок. И то, что колечко все же было надето, узнал только благодаря очередной фотографии Виктора - и только на фотографии своим подарком и мог в будущем любоваться, потому что больше на Катиной руке не видел его ни разу.
9
Еще одной неудавшейся затеей была фотография Кати - не обычная фотография из числа тех, которых немало сделал уже Виктор, а особая, парадная фотография, фотопортрет, сделанный в хорошем городском ателье. Был заранее разработан целый ритуал: Алексей Михайлович ведет Катю в какой-нибудь не слишком роскошный, но все же и не дешевый салон красоты, где она делает себе какую-нибудь необыкновенную прическу и сногсшибательный макияж, в то время как гордый Алексей Михайлович сидит в коридоре, рассматривает глянцевые журналы с длинноногими красавицами, ни одна их которых Кате не годится в подметки, и курит сигару, всем своим видом показывая: это я, это я привел сюда эту роскошную женщину! это для меня она наводит на себя всю эту красоту! - и потом, тщательно оберегая ее от ветра, дождя, снега или иных природных катаклизмов, если не удастся выбрать для мероприятия теплый, солнечный и безветренный день, ведет в ателье - или нет, вносил он поправку, не ведет, а везет на заранее подогнанном к салону такси или на худой конец частнике, и там старенький и умелый фотограф долго священнодействует со старинным огромным аппаратом, прячется под черное покрывало, наводит на резкость, высовывает голову, чтобы дать указания: "Чуть левее, пожалуйста! Еще чуть выше подбородочек!" - и наконец щелкает...
И потом он, Алексей Михайлович, подходит к застывшей на специальном высоком табурете Кате, встает рядом с ней, кладет ей руку на плечо, и фотограф снимает их вместе - и пусть эта вторая фотография будет совсем крохотной, пусть даже не цветной, как большой парадный Катин портрет, но все же они останутся на ней вместе навсегда - и будут вдвоем, вместе даже тогда, когда их роман останется в далеком прошлом.
Алексею Михайловичу, когда он расписывал Кате во всех мельчайших подробностях этот воображаемый сеанс, казалось, что последнее соображение больше всего привлекает Катю, что она готова, пожалуй, пройти через все приятные муки в салоне красоты, готова вытерпеть несколько минут полной неподвижности под беспощадным огнем фотоламп, от которых слезы так и наворачиваются на глаза, ради этого последнего, непарадного снимка, который будет символом их неизбежной разлуки. Снимка, для того и нужного, чтобы напоминать о том, что наконец-то завершилось, закончилось, и что, слава богу, невозможно вернуть, как невозможно вернуть собственную молодость, запечатленную на снимках двадцатилетней давности.
Так ли это было или иначе - ответа Алексей Михайлович все равно не узнал бы, даже если бы прямо у Кати спросил, но во всяком случае безумный план его она восприняла неожиданно для него благосклонно и даже с интересом, даже с каким-то удивлением, что вот, мол, не ожидала от Алексея Михайловича такой фантазии, молодец, и впоследствии он так и не мог понять, почему план не был приведен в исполнение. Возможно, он сам не слишком на том настаивал, потому что с деньгами к тому времени у него стало значительно хуже, и все, что он мог себе позволить, - это купить сигару и выкурить ее, рассматривая журналы с глянцевыми красотками, ни одна из которых по-прежнему не годилась Кате в подметки, покуда Катя красила волосы в довольно дорогой парикмахерской, из тех, где мужчинам, сопровождающим дам, дозволяется курить.
А может быть, истинной причиной было как раз то, что Алексей Михайлович слишком уж подробно, до мелочей, продумал весь этот план и столь же подробно пересказал его Кате, после чего вся эта затея утратила необходимую для такого дела легкость, спонтанность, перестала быть оригинальной импровизацией - и так и осталась в запаснике неосуществленных идей.
10
Зато удалась тоже заранее продуманная в деталях, но, учитывая прошлый печальный опыт, тщательно скрытая, невыболтанная затея с Катиным портретом.
В теплый солнечный день - день не может быть не теплым, потому что в сырую, пасмурную погоду Катю было бы трудно уговорить, - в достаточно теплый и солнечный день в начале мая, когда почки на деревьях уже начали раскрываться, но солнце светит еще мягко, как бы чуть-чуть рассеянно, Алексей Михайлович с Катей словно бы невзначай, а на самом деле - в соответствии с заранее разработанным им планом, приходят на бульвар неподалеку от площади Пятого года, где самодеятельные художники торгуют картинами собственного производства, но кроме того тут же, на месте рисуют портреты всех желающих. Рисуют, естественно, карандашами (красками - пишут, это Алесей Михайлович давно усвоил), некоторые цветными, некоторые - одним только черным, но все довольно быстро, а главное - недорого.
Средняя цена Алексею Михайловичу заранее известна и она его устраивает, необходимая сумма - с небольшим запасом, чтобы хватило потом на вино и мороженое для любимой, - лежит в правом внутреннем кармане пиджака, так что остается только выбрать среди нескольких рисовальщиков самого мастеровитого. Алексей Михайлович не ищет талантливого - ему не нужно талантливо, ему нужно похоже. А у нынешних художников почему-то считается первым признаком таланта нежелание (или неумение) копировать действительность. Талант норовит продемонстрировать свое видение предмета - но не спешит поделиться с ним, покупателем, своим особенным видением, поэтому он (покупатель) не видит в его картине того, что видит автор, да и не слишком хочет это увидеть. Он хочет увидеть лицо любимой женщины, причем желательно анфас, чтобы она глядела ему прямо в душу, - и не надо ему предлагать чей-то уродливый профиль со съехавшими на одну сторону рыбьими глазами, как на портрете работы Пабло Пикассо.
Портрет твой,
Портрет работы Пабло Пикассо...
Или ему мерещится, или песенка времен его молодости и впрямь доносится из маленького транзистора, подвешенного к этюднику (или мольберту? тут Алексей Михайлович полный профан) одного из уличных рисовальщиков.
Когда-то, очень давно, во время летних лагерных сборов, каждое утро под эту дурацкую песенку он бегал по кругу вместе с другими студентами журфака, подгоняемый противным голосом прапорщика, чье лицо и фамилия, к счастью, выветрились из памяти (а ведь думал - запомнится на всю жизнь, захочешь - так не забудешь); форма одежды: голый торс - и хотя лето на Урале выдалось на редкость жаркое, эти утра помнились Алексею Михайловичу почему-то сплошь сырыми и холодными, и даже сейчас, когда майское солнце греет совсем по-летнему, он вздрагивает, заслышав знакомый припев:
Остался у меня
На память от тебя
Портрет твой,
Портрет работы Пабло Пикассо...
И прежде чем песня кончается, а с нею проходит и утренний озноб того давнего лета, понимает, что к мольберту уличного рисовальщика подвешен вовсе не приемничек, а маленький магнитофон, плейер, и песенка про Пабло Пикассо записана вовсе не случайно, так же, как наверняка имеется на пленке и "Миллион алых роз" Аллы Пугачевой, и ее же "Ты рисуй, рисуй меня, художник..." и что-нибудь еще из той же серии. Хитрый рисовальщик, словно рыболов, забрасывает свою музыкальную удочку и ждет, когда заглотит крючок доверчивая рыба. А посмотришь на него со стороны - и не подумаешь. Совсем еще молодой, невысокий, щуплый, с длинными, как требует профессия, волосами, он сейчас свободен, курит сигаретку, крутит свою музыку и разглядывает протекающую между мольбертами толпу, стараясь делать это незаметно, чтобы не подумали, будто он выискивает заказчика.
Он, кстати, похоже, и не выискивает, он просто изучает лица, как бы приценивается к ним, как бы мысленно делает наброски - с тем, чтобы, когда из толпы выделится будущий клиент, его лицо уже было знакомо рисовальщику и легко и точно легло на свежий лист толстой, чуть желтоватой бумаги. Хотя, возможно, нужды в таких предварительных мысленных набросках у него вовсе и нет и Алексей Михайлович просто пытается навязать ему собственный журналистский метод (выхватить лицо в толпе и попытаться вообразить историю), он же просто развлекается, играет сам с собой на человечьих бегах, сам делает ставки и сам же их принимает, и сам расплачивается с собой - неважно, за выигрыш или за проигрыш, карман все равно один, в любом случае все удовольствие от того, что угадал, заранее увидел среди прочих своего клиента, достается ему одному, - а все неугаданные быстро и навсегда забываются.
Алексею Михайловичу становится интересно: выберет он их, угадает в толпе или пропустит равнодушно мимо? И выберут ли они с Катей его в конечном итоге? Ведь они пока что не видят образцов его мастерства, развешанных тут же, рядом с мольбертом, чтобы потенциальный заказчик мог оценить его по достоинству. Они пока что могут оценить его музыкальный вкус и, пожалуй, его нюх на будущего клиента. Для Алексея Михайловича этого уже достаточно, чтобы по меньшей мере заинтересоваться им и приглядеться к нему повнимательнее, но окончательный выбор не за ним, а за его возлюбленной - ей же песенка про Пабло Пикассо ни о чем не напоминает. Она из другого поколения.
Они медленно движутся в текучей толпе. Как обычно, Катя держит его под руку и, как обычно, не с той стороны. По этикету мужчина должен идти слева, исключение делается только для военных, которым правой рукой положено козырять, но так у них случайно сложилось с первой встречи, и они ничего не хотят менять. Алексей Михайлович специально бережет левую руку для своей возлюбленной. Когда ему приходится идти под руку с женой или с другой женщиной, он, как и положено по этикету, предлагает даме правую руку. Он ведь не военный, нет, все его офицерство началось и кончилось тем давним летом, под эту нехитрую мелодию:
Портрет твой,
Портрет работы Пабло Пикассо...
Алексей Михайлович чуть-чуть, незаметно, прижимает Катин локоть, наклоняет голову и целует лежащую поверх его левого рукава узкую холодную кисть. Зачем он это делает, он и сам не знает, но он должен время от времени целовать ей руку, чтобы полнее ощущать ее присутствие рядом, и Катя со временем поняла, что ему это действительно необходимо, и привыкла к этому и больше не ругает его за это, если только он не делает этого слишком часто.
Потом он поднимает глаза - и сталкивается взглядом с музыкальным рисовальщиком. Невозможно ошибиться в хитром, торжествующем выражении его глаз: он распознал в Алексее Михайловиче своего клиента. Он поставил на него, надо полагать, самую значительную сумму за весь сегодняшний день - и уверен, что огребет самый большой воображаемый выигрыш.
Так привычно причудливо, фантастично движется мысль Алексея Михайловича, ища замысловатые объяснения самым простым вещам. В плейере с записью любимых художником песенок мерещится ему музыкальная наживка. А во взгляде уличного рисовальщика - торжество по поводу угаданного клиента. Действительность же, как всегда, оказывается проще и понятнее. Рисовальщик оказывается бывшим учеником Кати, одним из тех, кого она успела обучить русскому языку и литературе, прежде чем уйти работать в банк - и один из ее прошлых уроков теперь оказывается оплачен бесплатным портретом, исполненным, это Алексей Михайлович должен признать, в самой что ни на есть устраивающей его добротной реалистичной манере.
Остался у меня
На память от тебя
Портрет твой,
Портрет работы Пабло Пикассо...
А вот тут старая песенка фальшивит. Хотя затея с портретом в общем и целом удалась, но в ней нет заслуги Алексея Михайловича. Он не успел объяснить Кате, что для того и привел ее сюда, чтобы заказать рисовальщику ее портрет. Он хотел сделать ей сюрприз - но сюрприз оказался ловушкой для него самого. Потому что Катя восприняла свой портрет как подарок от своего бывшего ученика - каковым он и был, в сущности, и не подарила его Алексею Михайловичу, как он рассчитывал, а забрала себе.
Понятно, что заставить ее позировать второй раз, для второго портрета, специально для него, Алексея Михайловича, было просто невозможно. И единственное, чем пришлось утешаться Алексею Михайловичу - это копией Катиного портрета. Она позволила ему отсканировать его у себя в редакции и взять себе копию, отпечатанную на лазерном принтере, себе же забрала оригинал.
В этом есть даже что-то символическое, думал Алексей Михайлович, с трудом втыкая кнопки в кирпичную стену своего рабочего кабинета. В чем тут символ, он вряд ли мог внятно объяснить даже самому себе. Однако у него давно уже было смутное чувство, что он с самого начала пользуется лишь копией Кати, в то время как где-то хранится в неприкосновенности ее драгоценный и недоступный оригинал.
11
Тайные мысли прорастают порой помимо нашей воли и воплощаются в дела, которых мы не ждали и к которым не были готовы. Наверное, именно это имели в виду древние, когда говорили: бойтесь желаний своих, ибо они могут исполниться. Наверняка имелись в виду именно эти, тайные, от самого себя скрываемые желания, потому что желания, прямо высказываемые вслух, не сбываются никогда.
Явным желанием Алексея Михайловича было заполучить Катю в свое полное и безраздельное владение навсегда. Он хотел не просто встречаться с нею, не просто пользоваться - никак нельзя было обойтись тут без этого противного и вроде бы неуместного слова, это неприятно, но правда: если человек не принадлежит тебе целиком, ты им только пользуешься, а он пользуется тобой, он хотел отнять ее у всего мира и спрятать в самом тайном, защищенном каталоге своего сердца. Так он это себе представлял, сидя в редакции за компьютером и мысля компьютерными терминами. Спрятать, замаскировать, сделать скрытым, защитить паролем - и притом непременно под NT, а не под Windows95, потому что только надежные старые NT дают нужное позарез ощущение безопасности и защищенности от постороннего вмешательства в твое тайное тайных.
Алексей Михайлович то и дело гневил Бога, в которого по-настоящему не верил, обращаясь к нему с богохульственными речами.
- Господи, - говорил он совершенно серьезно, - отдай мне эту женщину, и я уверую в тебя! Честное слово уверую. Не сойти мне с этого места!
Таково было его явное и не скрываемое желание. Но было и другое, тайное, в котором он не признавался самому себе - не потому что лгал себе или лицемерил, а просто потому что не знал, что втайне хочет его. Фрейдизм, он все же не на пустом месте возник, и если некоторые постулаты его кажутся нам порой чересчур примитивными, если мы отказываемся искать корень всего в якобы любви к собственной матери и ревности к отцу, то все же правоту Фрейда по части затаенных желаний, которых мы сами, без помощи психоаналитика, расшифровывающего тайные знаки наших снов, постичь не в состоянии, отрицать трудно. Таким скрытым, непонятным ему самому желанием Алексея Михайловича было желание избавиться от каторги регулярных походов в тайное убежище на улице Сакко и Ванцетти.
Если бы его кто-то спросил прямо, хочет ли он, чтобы его связь с Катей немедленно прекратилась, он ответил бы: конечно, нет! Ответил бы в ужасе - и ужас его был бы неподдельный. Однако если бы он сам начал на досуге не спеша, постепенно, распутывать канат, связывающий его с Катей, на отдельные тонкие нити, каждая из которых была ничуть не толще и не надежнее, чем та, что связывала Катю с ее мужем, только тут их было много, он с удивлением обнаружил бы, что каждая нить сама по себе не лишена дефектов и могла бы порваться при первом неосторожном движении с той или иной стороны.
Ненадежной нитью было его физическое желание - ему было уже за пятьдесят, и хотя он крепился и молодился, все же не мог соревноваться в остроте чувств с самим собой десятилетней хотя бы давности, не говоря уж о более ранних годах, когда вид женской ноги, обнажившейся чуть выше колена, мог вызвать резкую и стойкую эрекцию - и даже не сам этот вид, а воспоминание о виде, о колене, увиденном несколько часов, а то и дней, вызывало ту же реакцию и требовало немедленного удовлетворения. Теперь же он смотрел на женские колени, бедра, груди, ягодицы - в натуре ли или по видео, почти все равно, - с точно таким же отвлеченным интересом, с каким рассматривал выставленную на продажу говядину или свинину в мясном ряду рынка, прикидывая, какой кусок подойдет для бульона, какой - для поджарки, а какой - для отбивных.
Физическое желание теперь приходило к нему не снаружи - не потому, что было вызвано внешним раздражителем, женским телом, женским запахом, женским случайным прикосновением в переполненном автобусе, - а изнутри. Когда какой-то период времени он жил в вынужденном воздержании (жена в отпуске, у любовницы месячные и т.д.), его сексуальная энергия усиливалась и требовала выхода - и тогда внешний раздражитель мог вызвать ту же реакцию, что и в молодости, хотя далеко не такую резкую, а главное - стойкую.
Он даже пробовал применять разные возбуждающие средства: разные лечебные настойки, морепродукты, даже специальные таблетки, якобы обеспечивающие немедленную и продолжительную эрекцию - и добился только того, что в самый неподходящий момент ослабел, сконфузился перед Катей, к тому же таблетки, очевидно, влияли на сердце, которое в эти несколько недель, пока он их принимал, колотилось так быстро и часто, что даже Катя это заметила. Но приписала не таблеткам, о которых он постеснялся сказать, а своему влиянию на него, Алексея Михайловича.
- Специалисты вообще утверждают, - сказала она, - что человек не должен искать близости с тем, кто на него слишком сильно действует. Вот когда ничего особенного не чувствуешь, тогда все получается легко и просто.
И в этом тоже была правда - может быть, не вся правда, только доля правды, но достаточно большая доля, потому что как раз в то время Алексей Михайлович был на самом пике любви к Кате - и не мог бы точно поручиться, отчего так бьется, так рвется, так вдруг ломает ритм его немолодое уже сердце - от принятых таблеток или от того, что Катя, лихо оседлав его, склоняется над ним, и ее нежно-белые груди касаются розовыми сосками его груди...
Как бы то ни было, но даже когда сердце его пришло в норму, потенция резко не усилилась - и зачастую он шел на свидание не потому, что хотел обладать Катей, а потому лишь, что хотел видеть ее, слышать ее, обонять ее и касаться ее нежной кожи, - и если бы он заранее знал, что этим все ограничится, он шел бы, возможно, с большей легкостью, не боясь очередной неудачи. Хотя потом, после, когда ему позволялось видеть, слышать, обонять и осязать, желание все же просыпалось и он добивался желанной цели, и когда лежал, усталый и взмокший, в то время как Катя долго и старательно приводила себя в порядок в ванной, вздыхал с облегчением: еще раз пронесло.
Самое приятное для него наступало после. Когда Катя, смутно белея телом в полумраке, завернутая в пододеяльник, подходила к тахте и ложилась с ним рядом, когда он мог обнимать ее, шептать ей на ухо какие-то слова, даже петь позже он с удивлением и умилением вспоминал, что они с Катей действительно пели, лежа в темноте в обнимку, причем пели оба достаточно плохо, он-то совсем никуда, и никак не могли толком вспомнить ни одной песни, даже "Вот кто-то с горочки спустился...", - но пели притом оба с удовольствием, он чувствовал всей кожей, что Катя не притворяется, что ей тоже сейчас с ним хорошо.
Вот именно этого он больше всего и хотел: чтобы ей было с ним хорошо, всегда хорошо - или по крайней мере большую часть времени, отведенной ей для жизни, а не каких-нибудь пятнадцать двадцать минут после любовного акта. А именно столько им и оставалось обычно - пятнадцать-двадцать минут, редко полчаса полежать рядом, чувствуя тепло, исходящее от партнера, что особенно важно было для вечно мерзнущей Кати; ты как печка, говорила она Алексею Михайловичу, который и сам чувствовал исходящий от него жар, и гордился этим, и хотел быть для Кати всем: печкой, одеялом, кошкой, свернувшейся в ее ногах, зеркалом, в котором она могла бы не просто отражаться, как в других бесстрастных зеркалах, но любоваться собой, тем говорящим зеркалом, что ежечасно охотно напоминало бы ей:
Ты на свете всех милее,
Всех румяней и белее...
Он хотел быть ванной, наполненной горячей водой с пахучей пеной, в которую она погружалась бы по шею, усталая и расслабленная после любви. Хотел быть душем, смывающем с ее нежного тела пену и взбадривающим резкими струями ее кожу. Хотел быть солнцем - пусть даже искусственным солнцем солярия, под лучами которого она могла бы чуть-чуть загореть после долгой бессолнечной зимы. Хотел быть паром в бане - и березовым веником, который охаживал и оглаживал бы ее, похлестывал и обнимал, прогревая все ее тонкие косточки и раскрывая все поры...
Хотел бы сидеть возле нее на диване и, ничего не говоря и ничего не делая, просто держать ее за руку - и чтобы Катя не отнимала у него руку, не говорила, что ей некогда и что ему пора уходить, как говорила каждый раз, когда ему хотелось просто посидеть с ней вот так.
Хотел бы долго и методично целовать ее ноги: ступни, пятки, пальцы - один за другим, не пропуская ни одного, подолгу задерживая каждый палец во рту и посасывая розовый ноготь, точно леденец. У него выработалось какое-то болезненное, на грани фетишизма, пристрастие к ее ногам, в особенности к пальцам ее ног, и даже присущий им недостаток - большие пальцы у нее от тесной обуви были вывернуты внутрь, косточки некрасиво выступали, - в других женщинах неимоверно его раздражавший, был ее недостатком, а значит - уже не недостатком, а достоинством.
Мысль об этих ногах, вынужденных ходить по грязному полу чужой квартиры, заставила его однажды отправиться за покупками - и он купил Кате теплые мягкие голубые тапочки, а заодно - ярко-голубой халатик из тонкой махровой ткани, который удивительно шел к ее светлым волосам, но который, увы, она успела надеть лишь пару раз.
И еще Алексей Михайлович хотел чистить картошку к ужину, ходить по магазинам, готовить Кате по утрам завтрак, провожать ее на работу и встречать с работы, читать ей вслух или смотреть с ней телевизор, разговаривать с нею обо всем и ни о чем, зная, что ему не надо специально стараться говорить о чем-нибудь умном или забавном; хотел засыпать рядом с ней вечером, обнимать ее всю ночь в постели и просыпаться утром возле нее, и смотреть, как она лежит рядом и спит, и целовать ее, сонную, теплую, ненакрашеную и неумытую, пахнущую не импортным мылом и косметикой, а собой, только собой...
Вот чего на самом деле хотел Алексей Михайлович - и именно поэтому он недостаточно сильно хотел встречаться с Катей на тайной квартире, а иногда даже и просто не хотел больше там встречаться, хотя этого тогда совершенно не осознавал.
Зато тот, кто следил за ним сверху и усмехался, слыша в очередной раз вопль несчастного немолодого любовника: "Господи! Отдай мне эту женщину!", тот знал все его тайные, неосознанные желания и готов был их исполнить не дожидаясь, пока они будут высказаны явно. И однажды он их исполнил.
- Все, - сказал по телефону Алексею Михайловичу Виктор. - Кончилась лафа. Моя жена номер один продает квартиру. Забирает у меня ключи, просит увезти оттуда наши с тобой вещи...
И Алексей Михайлович, чувствуя где-то в самом тайном уголке души облегчение, но в остальном душевном пространстве - чувство, весьма близкое к отчаянию, отправился на улицу Сакко и Ванцетти с большим полиэтиленовым пакетом и вывез к себе на службу то, что принадлежало им с Катей: их постельное белье и полотенца, их мыло и шампунь, их - то есть купленное им для Кати - халатик и пару мягких и пушистых голубых тапочек... И когда в кабинете никого не было, он подходил к шкафу, доставал пакет и, не вынимая содержимого, утыкался носом в лежащий сверху Катин халат, предаваясь греху старческой сентиментальности.
Алексей Михайлович еще не осознал силы нанесенного ему скаредным и пристрастным богом удара, у него лишь зародилось смутное представление об этой силе, когда в глазах Кати, узнавшей об утрате квартиры, он прочитал искреннюю, неподдельную радость.
12
Возможно, впрочем, что бог не был так уж скареден и пристрастен, как полагал Алексей Михайлович. Возможно, его поведение - хотя как мы, смертные, можем судить о поведении бога? - было продиктовано как раз его всеохватыващей добротой и заботой о бедном несчастном человеке, которого он не захотел лишить хотя бы иллюзии возможности счастья и потому не дал ему попробовать, каково было бы это счастье на вкус. Потому что даже не обладая неохватным божественным опытом, нетрудно представить, чем могла обернуться для Алексея Михайловича и всех его близких радикальная ломка всей его устоявшейся жизни. И какое огромное разочарование постигло бы его, если бы он добился своего, уговорил Катю выйти за него замуж и через год-другой убедился бы, что они вовсе не так идеально подходят друг другу, как он в пылу любовной горячки воображал. А то, что он в этом обязательно убедился бы, он даже сам в редкие трезвые минуты осознавал. Потому что настоящая, а не выдуманная им Катя, вряд ли стала бы идеальной женой. И все те домашние обязанности, которые в его воображении были непреходящей радостью, поскольку скрашивались бы постоянным присутствием любимого существа, стали бы для него повседневной докукой, и он постарался бы хотя бы часть из них переложить на Катю - и в результате сам превратился бы в обычного мужа, тихо стареющего в одиночестве на диване, у включенного телевизора, над бутылкой пива, в то время как стареющая жена готовит ему обед под мерный рокот запущенной стиральной машины.
Так ли это все было бы или не так - гадать бесполезно. Будущее не имеет сослагательного наклонения, как и прошлое. И убедиться в правоте наших догадок нам не дано. Зато точно известно, что бог не был совсем безжалостен к Алексею Михайловичу. И когда увидел, что исполнение затаенного желания сильно его огорчило, сжалился над ним и дал ему небольшое утешение. А может, бог был тут ни при чем, может, тут вмешалась добрая воля первой жены Виктора - все той же О., которая даже и не подозревала, что небольшая отсрочка с продажей квартиры принесет радость ее давнишнему случайному любовнику.
И опять позвонил Виктор и сказал, что покупатель передумал, что квартира пока не продается и можно воспользоваться ею хотя бы один раз. И Алексей Михайлович, радостный, довольный и притом заранее обеспокоенный возможностью Катиного отказа, позвонил ей и убедил ее, что они просто обязаны проститься не друг с другом, боже упаси, об этом он тогда еще и помыслить не мог, хотя уже не мог не предвидеть грядущий миг неизбежного окончательного расставания, но с этой квартирой, этим временным приютом, который, что ни говори, дал им несколько часов радости.
И они встретились с Катей - встретились в обычное время и в обычном месте. И снова было шампанское на столе, и горела красная свеча в виде шара, и они долго говорили обо всем - в основном говорила Катя, у которой было тогда очередное обострение неладов с мужем, и Алексей Михайлович утешал ее и успокаивал, и шампанское тоже ее утешало, и убаюкивало, и успокаивало, и даже немного веселило и возбуждало, как и должно вести себя шампанское, и в конце концов, они оба почувствовали, что расставание с квартирой не будет полным, если они еще раз не сделают того, что столько раз делали в этих стенах. И они встали и обнялись - если не так неожиданно и горячо, как в самый первый раз, то в точности так, как в первый раз обнимались здесь, возле этой старой тахты, застеленной вместо их голубых простыней стареньким покрывалом. И, как с усмешкой сказала Катя, стянув через голову длинное серое платье, в этих антисанитарных условиях... да, в этих санитарных условиях, охотно подхватил Алексей Михайлович, обнимая ее и расстегивая черный лифчик, и спуская осторожно до колен ее серые колготки, в этих ужасных антисанитарных условиях, хихикая повторила Катя, снимая колготки, но все-таки не в таких уж ужасных, улыбаясь возразил Алексей Михайлович и снял с нее белые трусики, и коснулся ее рукой, и почувствовал, что она уже готова, что она хочет его - и уже молча, без приготовлений и предварительных ласк, уложил ее на тахту и овладел ею решительно и почти яростно, словно хотел в один последний раз истратить все свои жизненные силы без остатка, не думая о возможной неудаче и не страшась ее, и, видимо, поэтому все у него получилось именно так, как он хотел, и Катя тоже получила все, что хотела получить, он видел это по ее глазам - он опять видел этот волшебный, этот небесный свет в ее глазах, и больше он ничего не видел и не слышал, кроме этого света, кроме мощного победного стука собственного сердца, почти заглушающего ритмичное постанывание, всхлипывание, мурлыканье Кати, завершившиеся ее жалобным и довольным вскриком.
13
И было еще одно свидание - незапланированное, случайное и на этот раз точно последнее. Где-то в начале июня Виктор бурно отмечал свое пятидесятилетие. Отмечал дважды: большое торжество в ресторане для коллег фотографов и дизайнеров, для сослуживцев из полиграфической фирмы, для бывших одноклассников и однокашников, из которых несколько человек специально для этого приехали из других городов, а один и вовсе прилетел из Нью-Йорка; и торжество поменьше, домашнее, для самого узкого круга близких друзей и родственников. Однако и узкий круг был достаточно широк, одних только жен четыре - считая последнюю, брак с которой еще не был официально оформлен, так что столы пришлось одалживать у соседей, а посуду собирать у всех, в том числе и у Кати. И так получилось, что отвозить Катю с посудой домой вызвалась на своей машине О. (она не пила ничего, кроме минеральной воды), а тащить тяжелую сумку с кастрюлями и сковородками - Алексей Михайлович.
О., разумеется, узнала Алексея Михайловича, он тоже ее узнал, и они даже мельком переговорили на кухне, куда гости выходили покурить. Но говорили не о себе и не о своем прошлом, эту тему они как-то не сговариваясь решили обойти молчанием, лишь посмотрели понимающе друг другу в глаза и улыбнулись, радуясь, что после стольких лет прекрасно понимают друг друга без слов; говорили они о Кате. Собственно, разговор был очень краткий, потому что кто-то вскоре вошел и нарушил их тет-а-тет.
- Что, Леша, тяжело тебе? - участливо спросила О.
И он понял, что нет смысла ничего от нее скрывать.
- Ради хорошего человека и не такое стерпишь, - сказал он.
- Это правильно...
И тут их прервали.
В машине разговор был уже общий, беспорядочный, на две трети пьяный - и Алексей Михайлович, и Катя выпили изрядно, словно соревнуясь между собой, кому тяжелее и у кого серьезнее причина, чтобы напиться. Говорила в основном Катя и говорила о своем муже, которого упорно называла бывшим, а Алексей Михайлович и О. лишь понимающе поддакивали, понимая, что спорить и доказывать Кате что-то бесполезно.
У Катиного подъезда Алексей Михайлович вышел, вытащил тяжелую сумку и протянул руку Кате. Но она отмахнулась от протянутой руки и вылезла сама, причем ее длинное узкое черное платье от неловкого движения треснуло слева по шву, высоко обнажив ногу.
- Ну вот, еще и это... - чуть покачиваясь на высоких каблуках, пробормотала Катя.
- Я подожду, - негромко сказала Алексею Михайловичу О. - Можешь не спешить...
- Понятно, - рассеянно ответил Алексей Михайлович.
- А ты куда? Зачем ты за мной тащишься? - грубо спросила Катя, когда следом за нею он двинулся в сторону подъезда.
Алексей Михайлович молча открыл перед ней дверь.
Катя гордо повела головой и прошла мимо него. Он вошел следом, волоча тяжелую сумку. Молча они вошли в лифт, молча доехали до четвертого этажа. Это было и похоже, и непохоже на их первое свидание - но если похоже, думал Алексей Михайлович, то со знаком минус. А значит, впереди меня ждет не нечаянная радость, а нежданная печаль. Наверняка муж дома, ждет пьяную жену, сейчас между ними начнется очередная ссора - и хорошо еще если обойдется без рукоприкладства, иначе мне поневоле придется вмешаться и тогда добром дело не кончится. Тем более Катя в ее нынешнем настроении может сказать такое, что вся наша конспирация пойдет прахом...
Но, к счастью, дома не было никого.
Алексей Михайлович поставил сумку в прихожей, запер входную дверь - и когда обернулся, увидел Катю. Она стояла, закрыв глаза, держась рукой за стену и неловко пыталась носком одной туфли стащить другую. Алексей Михайлович встал перед ней на колени и несмотря на ее невнятные протесты, бережно снял сначала одну туфлю, потом - другую, и, не вставая с колен, обнял Катины ноги и прижался лицом к ее бедрам. Он замер, ожидая сердитого окрика, грубого толчка - но вместо этого, Катя мягко положила обе руки ему на затылок, и прижала его голову к себе. Руки его сами, не слушаясь изрядно охмелевшего разума, скользнули под скользкий шелк платья, он застонал от наслаждения, и тут она сказала совершенно трезво и чуть насмешливо:
- Ну уж делай свое черное дело, раз пришел, и уходи!
И потом было что-то невообразимое, похожее на то, что они проделывали раньше, и одновременно - совершенно непохожее. В памяти его запечатлелись только четыре момента.
Первый: он неловко, рывками, стягивает с нее через голову бесконечно узкое и бесконечно длинное черное платье, и это стягивание длится так долго, что он уже почти уверен, что у него ничего не получится и что Катя, рассердившись, выгонит его вон.
Второй: он стоит над разложенным и застеленным простыней диваном в полной темноте, при задернутых плотно шторах, и, покачиваясь, с трудом снимает носки и брюки, швыряя все как попало на пол, и в этот момент из кухни или из ванной появляется Катя, и когда она возникает в дверном проеме, освещенная сзади светом из коридора, он видит ее - обнаженную до пояса, в серых колготках, сквозь которые просвечивают белые трусики. Он смотрит на нее несколько секунд, повернув голову, и за эти секунды ее стройная, совершенная, как бы разделенная по талии пополам и подсвеченная сзади фигура навсегда врезается в ткань его сетчатки, так что впоследствии ему не нужно будет ни жмуриться, ни напрягаться, чтобы ее представить, - он будет видеть ее во всех деталях, как живую, стоит ему только вспомнить этот последний вечер.
Третий: когда они уже в постели, когда он уже в ней, когда он стремительно и мощно рвется к конечной цели, снова, как в первый раз, чувствуя легкие уколы чуть отросших волосков на ее ногах, Катя вдруг начинает приподниматься, кидаться ему навстречу всем телом, быстро-быстро целуя его грудь и плечи. Такого она не делала никогда, и это новое движение прибавляет ему уверенности в себе и делает наслаждение особенно острым.
Четвертый: уже одетый, он стоит в дверях, Катя в наброшенном халатике напротив, халат небрежно запахнут, обнажая одну грудь, и он уходит от нее, уходит, воображая себя победителем, убежденный, что сегодня с ними произошло что-то особенное, что после сегодняшнего Катя уже не сможет его оставить; ему и в голову не приходит, что он уходит из ее жизни навсегда - и потому именно этот, четвертый, самый привычный, ничем не выдающийся момент он будет вспоминать потом особенно остро. Потому что именно этот момент он все снова и снова будет пытаться хотя бы мысленно вернуть, чтобы изменить его, сказать что-то такое, особенное, приличествующее моменту, что-то внушить, объяснить, поправить... и снова и снова будет понимать, что изменить и поправить уже ничего нельзя.
Когда он спустился к машине - а спускался он еще победителем, - О. молча посмотрела на него долгим взглядом и распахнула перед ним правую дверцу. И только когда он плюхнулся на сиденье рядом, негромко сказала:
- Футболку переодень...
- Что? - посмотрел на нее он.
Такой счастливый, вспоминала потом О. Такой легкий, живой, молодой - будто сейчас взлетит на крыльях любви.
- У тебя футболка наизнанку.
- О господи... - Он стащил черную футболку с вышивкой, вывернул на лицевую сторону, надел. - Спасибо, что предупредила. Представляю, что было бы дома... Больше никаких следов?
Она внимательно его оглядела.
- Больше никаких.
- Жаль.
Ему действительно было жаль, что любовь не оставляет на человеке никаких следов. Конечно, в обыденной жизни это ужасно неудобно, особенно если ты женат, а любимая женщина замужем, но как было бы прекрасно носить на себе хоть какой-то след, оставленный любимым человеком, некую тайную отметину, о которой знали бы только ты и она. Он был бы счастлив, если бы Катя сегодня не целовала, а кусала его, вырывая острыми белыми зубами куски его плоти, так чтобы на всю жизнь остались шрамы от ее укусов. Или в порыве внезапного гнева схватила утюг или кухонный нож и ударила его - не насмерть, конечно, покойнику любовные отметины ни к чему, но так, чтобы где-нибудь остался приличных размеров шрам. Или хотя бы отвела его в какое-нибудь подпольное ателье, где ему сделали бы маленькую татуировку - на ее вкус, по ее выбору - бабочку, цветок, фигуру льва или, скорее всего, тигра, тигры нравились Кате больше всего, он знал это. Только не надо никаких инициалов, никаких намеков на то, что это ее знак, ее клеймо - он и так знает, что до конца жизни принадлежит ей, а остальным знать об этом вовсе ни к чему.
Глава восьмая
Nostalgia hecha hombre
1
Все остальное - уже не история любви, а история агонии. Короткая история бесконечной агонии. Короткая - потому что было бы слишком жестоко растягивать эту историю, зная, что она, в отличие от истории любви, никогда не кончится разве что со смертью моего героя.
Агония любви представляет собой подобие самой любви, только лишенное своего объекта. Вроде игры в теннис без мяча из известного фильма. Любимая женщина ушла, а любовь осталась - и, не находя объекта, к которому прежде была приложена, обращается на жизненное пространство, в котором некогда обитал объект любви, на предметы, которые принадлежали объекту, на людей, которые близко знали объект любви.
Объект - так теперь называет про себя и в разговоре с посвященными людьми Катю Алексей Михайлович. Посвященных всего двое: Виктор и Виктория. Виктор давно уже догадался, с кем встречается Алексей Михайлович, и Алексей Михайлович понял, что Виктор догадался, и перестал от него скрываться. Ему нужно было иметь хоть одного доверенного человека, а Виктор подходил лучше других - потому, что знал Катю, и потому, что не стал бы осуждать Алексея Ивановича, будучи сам неверным мужем и любовником.
Виктории Алексей Михайлович признался позднее, когда их отношения с Катей фактически прекратились. Все это время его точила мысль, что она может подумать, будто он начал ухаживать за Катей только для того, чтобы поставить преграду между собой и Викторией. И мысль эта тем сильнее ему досаждала, что он действительно думал об этом - но думал до того, как обратил внимание на Катю, думал не как о Кате, а как об абстрактной женщине, одной из многих из его окружения, которая могла бы послужить его целям. Таким образом, если бы Виктория спросила его прямо, зачем он стал приударять за Катей, Алексей Михайлович не смог бы дать однозначного ответа - потому что даже чистая правда отдавала бы в его устах привкусом неизбежной лжи.
Виктория, однако, ничего такого не спрашивает - она просто, по-женски, жалеет Алексея Михайловича, утешает его, наливает ему полный стакан водки...
- Я бы утешила тебя, - просто говорит она. - Но не могу: у меня есть другой человек, за которого я собираюсь замуж.
- По-твоему, меня можно утешить? - спрашивает Алексей Михайлович.
- Я бы смогла, - уверенно отвечает Виктория.
И только тогда он вяло интересуется, что за человек вдруг появился в ее жизни. И она рассказывает ему, долго и подробно, и он почти искренне интересуется, задает вопросы, и уже вполне искренне желает Виктории счастья. Его немного забавляет мысль о том, что Виктория уже была знакома с этим человеком и уже подумывала выйти за него замуж, когда он подозревал ее бог знает в чем и беспокоился о том, как, не обидев ее, выйти из игры. Возможно, если бы не это придуманное им самим обстоятельство, он бы не стал оглядываться по сторонам в поисках другой женщины и, вполне возможно, не обратил внимания на Катю.
Но лучше ли ему было бы, если бы действительно не оглядывался? Действительно не обратил?
Легче - возможно. Но лучше нет.
Его прошлая жизнь - жизнь до Кати - представляется ему отсюда, из настоящего, какой-то до ужаса простой и примитивной. Он жил какими-то мелкими повседневными интересами, его занимали разные мелочи - и занимали до такой степени, что почти заменяли собой главную жизнь. То он увлекался фотографией вслед за Виктором - и, подражая ему, бегал по всему городу, высунув язык, в поисках каких-то особенных пленок, фотобумаг, объективов. То всерьез решил изучить компьютер - и кроме компьютерной литературы ничего не читал и даже мыслил, кажется, в двоичном исчислении, как какой-нибудь Пентиум-166. То жене вздумалось завести для дочери собаку - и рыжий ирландский сеттер всецело занимал мысли и чувства Алексея Михайловича, и он искренне удивлялся тому, как приличные вроде люди могут обходиться без собаки.
Все это еще оставалось в его жизни - и фотография, и компьютер, и сеттер, - и все это занимало какое-то его время, отвлекало порой ненадолго от мрачных мыслей, но все это перестало иметь хоть какое-то значение, и если бы завтра вдруг исчезло из его жизни, он бы заметил, конечно, какую-то странную пустоту возле себя - но что значила бы эта пустота по сравнению с той огромной пустотой, которая была теперь у него внутри...
2
Зато неожиданно большое, важное значение приобрели для него некоторые дома, улицы, перекрестки, остановки городского транспорта - потому в одном из этих домов жила Катя, в другом, где жила Виктория, часто бывала в гостях вместе с Алексеем Михайловичем и теперь продолжала бывать, хотя и гораздо реже и обычно без него. В третьем доме... в третьем доме, который он назвал бы первым, но сознательно не делал этого, чтобы запрятать его поглубже, в третьем доме была квартира, где они встречались, - и он время от времени подходил к этому дому, к знакомому подъезду, где цвели огромные желтые шары, где сидели на лавочке старушки, - смотрел на знакомое выбитое стекло в подъезде (первая примета, которую для облегчения запоминания указал ему Виктор), на ржавую табличку на стене "Дом образцового быта" (вторая примета) и, постояв у этой таблички, склонив голову, как у могилы близкого человека, уходил прочь. Был еще один дом - тот, где помещался банк, в котором работала Катя. Все эти дома были нанесены на мысленную карту, которую постоянно держал в голове Алексей Михайлович, и, зная, где должна быть в такое-то время Катя, он обычно ставил мысленно в эту точку на воображаемой карте одну ножку воображаемого циркуля, в то время как вторая ножка чертила траекторию его собственного движения по городу - и таким образом, куда бы он ни шел, куда бы ни ехал, он всегда был привязан к тому месту, где находилась сейчас Катя, - как к центру единственно возможных для него координат.
Он обожал теперь улицы, по которым они столько раз проходили с Катей - и искренне удивлялся тому, что прежде проезжал по ним в автобусе или троллейбусе и не замечал их, даже не знал толком, что на них расположено, теперь же он знал в лицо каждый дом, каждый подъезд, каждую вывеску, каждый магазин и каждую аптеку - даже те, в которых они с Катей никогда не бывали; знал, потому что хотя возвращаться из редакции газеты к себе домой ему полагалось совсем другим путем, он всегда ходил так, чтобы оказаться возле банка Кати примерно в то время, когда она уходила со службы, и даже если он не встречал ее у подъезда, все равно двигался в направлении ее, а не собственного дома, и, сделав огромный круг, приходил домой поздно - но все же не так поздно, как в те времена, когда они встречались с Катей, так что Наталья не видела в его задержках ничего подозрительного.
Он мог бы обожать предметы, которые прежде принадлежали Кате, но с разочарованием обнаружил, что у него на память от нее не осталось ровным счетом ничего. Только крохотная открытка-валентинка с шутливым четверостишием, написанным в ответ на его нескладные, но зато уж отменно серьезные стихи. И копия ее портрета на стене кабинета - но именно копия, снятая им самим, а не оригинал. Она даже никогда не держала эту копию в руках, с горечью думал он.
Были еще фотографии Кати, сделанные по большей части Виктором (Алексею Михайловичу она не разрешала себя фотографировать, сколько он ни просил, он даже подумывал по примеру Виктора снять ее издали, телеобъективом, но не решился), но это были общие фотографии, фотографии, сделанные в их компании, где Алексей Михайлович сидел рядом с женой, рядом с Викторией, рядом с Алексеем Ивановичем - и почему-то никогда рядом с Катей, хотя они сидели рядом по меньшей мере десятки раз. Но именно эти моменты камера Виктора почему-то не запечатлела. А может, и запечатлела, думал Алексей Михайлович, но Катя каким-то фантастическим образом уничтожила все снимки и все негативы, где они с Алексеем Михайловичем были рядом. Зная Катю, Алексей Михайлович почти верил в свою нереальную идею.
У него не осталось даже снов. Катя за все это время снилась ему всего два раза - хотя другие люди, которые значили для него в сто раз меньше и вроде бы не производили на него никакого впечатления, так и лезли без спросу в его сны, рассаживаясь там, занимая все места в ложах и на галерке - и Кате, видимо, просто не доставалось лишнего билета, а просить у него, Алексея Михайловича, контрамарку она, гордая, не хотела.
Но два раза она ему все же приснилась. В первый раз он даже испугался, что это сон, а не явь: он спал дома, в своей постели, но каким-то образом вместо Натальи рядом с ним оказалась Катя, и он, обрадованный ее присутствием, положил на нее руку и спросил весело: "А ну, где тут моя Катюшка?" - и проснулся в полной уверенности, что был разбужен собственным голосом, и долго прислушивался к сонному дыханию жены: нет, кажется, она ничего не слышала, обошлось...
Второй сон был тоже короткий, но страшный. Они лежали с Катей в большой кровати, стоявшей почему-то посредине пустого спортивного зала - школьного спортивного зала, он знал это во сне, хотя неизвестно откуда. Они ничего такого не делали, просто лежали рядом, и вдруг снаружи, с улицы, по окнам спортивного зала начали палить то ли из автоматов, то ли из пулеметов - и он бросился на Катю, закрывая ее собственным телом не столько от пуль, которые явно шли высоко над головами, сколько от осколков стекла. Причем саму Катю он почти и не видел, только знал, что это она, - но осколки стекла были до дрожи реальными.
Но это было довольно давно, еще в тот период, который теперь казался ему периодом ничем не омраченного счастья. А в настоящем ему не осталось даже снов.
Он завидовал Кате, у которой остались его подарки: духи, белье, колечко забыв, что подозревал, что она их давно выбросила, - остались простыни и пододеяльник, которыми они пользовались, остался его ярко-голубой халатик и его тапочки. С мрачным юмором, который был ему свойственен всегда, а в ту пору в особенности, Алексей Михайлович воображал, как Катя надевает на себя роскошное кружевное белье, колечко с бриллиантиком, голубой халатик и тапочки, как прыскается духами "Сальвадор Дали", застилает диван голубой простыней и одеялом в голубом пододеяльнике - и ждет не дождется, когда же Алексей Михайлович явится к ней, чтобы разделить ее одиночество.
Когда ему было совсем плохо, он воображал ту же картину, только Катя во всем этом ждала не его, а какого-то другого мужчину, своего нового любовника.
Но и в том, и в другом случае картина восхищала Алексея Михайловича своей нелепой законченностью: встречая его или другого мужчину, Катя могла обойтись только теми вещами, которые подарил ей он, Алексей Михайлович, или которые она сама купила для встреч с ним. И даже свечка, добавлял он с горьким сарказмом, даже свечка может гореть наша - красная, в виде шара, мы с ней успели дожечь ее только до середины...
И музыка тоже будет звучат наша, с подаренных мною кассет.
3
К счастью, у него хватило ума не поделиться своими фантазиями с Катей - то есть он поделился, конечно, но поделился мысленно, как вообще происходила теперь большая часть их общения. Общение с объектом в отсутствие объекта - вот как это называлось. И это общение занимало огромную часть его времени, отнимало у него массу сил, он тратил мысленно огромные словесные массивы больше, наверное, чем затратил за всю жизнь газетного репортера, а ведь написано им было за тридцать лет карьеры не так уж мало. Он ехал на работу, шел домой с работы, сидел перед телевизором или на совещании в редакции - и все это время мысленно говорил, говорил, говорил с Катей. Говорил так много, что, когда на самом деле встречался с нею, уже не находил слов - и она безжалостно попрекала его этим. Ему же казалось, что он так много, так неимоверно много высказал ей, что просто обязан пожалеть ее прелестные уши и хоть немного помолчать.
Их настоящее общение нисколько не походило на общение воображаемое, где ему удавалось произносить бесконечные умные диалоги, которые Катя выслушивала не перебивая. В жизни же любые разговоры о его чувствах она обрывала тут же, называя их нытьем, требуя от него постоянной бодрости и уверенности в себе. Когда же он, видя ее в печали, пытался ее в свою очередь приободрить, употребив ее же собственное выражение, например: "Если ничего плохого не произошло, значит, уже хорошо", - она смотрела на него как на идиота с ярмарки и говорила неимоверно печально и безнадежно:
- Я вся воплощенная скорбь.
И Алексей Михайлович чисто рефлекторно переводил эти слова любимым выражением своего давнишнего редактора-испанца:
- Nostalgia hecha hombre1 .
Главное содержание их общения в этот уже запредельный, как он его называл, период, заключалось в жестоком и беспощадном уничтожении их прошлого, которое Катя задалась целью сделать как бы несуществующим - и к цели своей шла прямо, не сворачивая, как идет крылатая ракета по лазерному лучу наведения. Такая же красивая, стройная, думал он... и такая же смертоносная. Так он и называл ее про себя: моя смерть - не вкладывая в это слово никакого отрицательного смысла, скорее наоборот - ища в смерти утешения и сетуя только на то, что она не может или не хочет прикончить его быстро и безболезненно.
Ему было бы гораздо легче, наверное, если бы Катя сказала ему, что не хочет с ним больше встречаться, что он не интересует ее, что она встретила другого человека и т.д. и т.п. Или хотя бы просто признала в ответ на его упреки, что она действительно его бросила безо всяких причин - просто потому, что он ей надоел, наскучил, ей жалко тратить на него свое время. Что-то в этом роде обычно и говорят женщины, бросая мужчин, - то или другое, в зависимости от свойственной им доброты или, напротив, безжалостности. И к этому был готов. Но Катя была не как другие женщины. Для нее признать, что Алексей Михайлович ей разонравился, надоел, наскучил и тому подобное, было то же самое, что признать, что прежде он ей хоть немного нравился, что ей было хорошо с ним, весело, а главное - что он и ее отношения с ним хоть что-то для нее значили. А этого она не хотела категорически. Она каждый раз упорно повторяла Алексею Михайловичу, что никогда не бросала его - потому что никогда его не подбирала.
- А что такое было между нами? - с искренним удивлением спрашивала она в ответ на его упреки. - Между нами никогда ничего не было. Совсем ничего... Ну, встретились несколько раз без особого напряга - и все. А остальное...
И она поводила плечами так, будто ей даже вспоминать незачем остальное настолько оно было незначительно.
Она твердила это раз за разом, из вечера в вечер - и Алексей Михайлович начал уже бояться, что рано или поздно она убедит его, и он сам поверит в то, что между ними ничего не было... Нет, поверит - недостаточно сильное слово. Не так уж важно, во что он верит, а во что нет. Он вот и в бога не верит - а какое до этого богу дело, сидит себе наверху и в ус не дует. Одним атеистом больше, одним меньше... Нет, проблема была в том, что если один из двоих будет упорно и убежденно твердить, что между ними никогда ничего не было, то он рано или поздно действительно сделает хотя бы свою половину их общего прошлого несуществующей - начисто несуществующей, как если ее и вовсе не было, и тогда вторая половина, принадлежащая другому партнеру, который хотел бы сохранить их прошлое навсегда, тоже начнет неудержимо уменьшаться, таять, как льдина на солнце - и в конце концов от нее останется ничтожная сосулька, которую озорник-мальчишка, подпрыгнув, сорвет с конька крыши и сунет в ухмыляющийся щербатый рот.
- Ты пойми, - пытался он втолковать ей уже наяву, а не в своих мысленных беседах, - что тебе самой невыгодно доказывать, что между нами ничего не было. Ведь если ты встречалась со мной потому, что я тебе хоть немного нравился, потому что тебе было неплохо со мной в постели и просто не скучно быть вдвоем со мной, - это не оправдывает, конечно, полностью супружескую неверность, но все же объясняет ее, дает ей какие-то нормальные человеческие основания. Если же ты встречалась со мной, как встречалась бы с любым человеком, просто потому, что именно я подвернулся под руку, если все это время ты не испытывала ко мне ни грана нежности, не говоря уж о любви, если все это делалось просто для здоровья, чтобы крепче спалось по ночам, значит - ты совершенно безнравственная, бездушная женщина... То есть ты выглядишь такой, - тут же спешил уточнить он, - выглядишь со стороны, а я тебя такой не считаю.
- А мне совершенно все равно, какой ты меня считаешь, а какой не считаешь, - говорила Катя.
И он понимал, что пытается лбом пробить гранитную стену - и ради чего? Чтобы попасть в метро без билета? Чего он хочет добиться, собственно говоря? Неужто он еще верит, что словами можно вернуть любовь - особенно любовь, которой никогда не было.
Он хотел посмотреть в ее холодные беспощадные глаза, когда она говорила эти слова, чтобы яснее припомнить тот небесный свет, который исходил из них в лучшие минуты его жизни, но на Кате были непроницаемые черные очки - и она категорически отказалась снять их, когда он попросил.
И так получилось, что больше он никогда не видел ее глаз. Никогда - кроме одного, последнего, случая, но это был особенный случай - и он до конца своих дней будет сомневаться в том, было ли это с ним наяву или ему это приснилось.
4
Этот последний, особенный случай был настоящим и, как и полагается, романтическим финалом их отношений. Но прежде чем он произошел, случился предварительный, если так можно выразиться, прогон финала - и прогон этот имел характер юмористический. И даже Алексей Михайлович при всем своем трагическом отношении к действительности, которое он в себе тогда берег и лелеял, смог все же оценить юмористическую сторону этого прогона и находил в ней пусть слабое, но все же утешение.
Это юмористический финал был опять-таки связан с квартирой, которую сдавала им с Виктором сердобольная О. Теперь уже Алексей Михайлович знал, что жена номер один Виктора - именно О. И в этом тоже почему-то находил слабое утешение. Как мысль об обладании О. когда-то слабо утешала его после расставания с К. Так вот О. все-таки окончательно продала свою квартиру на Сакко и Ванцетти, причем покупателя привел к ней Виктор - и Виктор же договорился с покупателем о продаже ему (покупателю) всей разношерстной обстановки за исключением коврика со слонами, который Алексей Михайлович очень хотел бы забрать себе, чтобы, глядя на него, вспоминать Катю, но который забрать не удалось - коврик оказался не простой, а авторский, подаренный О. самим автором, так что она забрала его себе. А вот всю обстановку, собранную по частям совместно Виктором и Алексеем Михайловичем, предприимчивый Виктор, испросив согласие Алексея Михайловича, на корню запродал покупателю квартиры.
И деньги они с Виктором поделили по-братски, поровну.
И сговорились как-нибудь на эти деньги встретиться и колоссально напиться - и встретились, и напились, и наговорились вдосталь, главным образом, конечно, о Кате, Виктор понимал, что Алексею Михайловичу надо выговориться и поддерживал и подбодрял его, - но это было позже, а в тот миг, когда они стояли во дворе так много значившего для обоих дома на улице Сакко и Ванцетти ("Пусть я буду Сакко, а ты, так и быть, Ванцетти!" - пошутил еще Алексей Михайлович) и делили эти деньги, Алексей Михайлович ничего не говорил, а только смеялся - смеялся тихо и безостановочно, как безумный, до того ему показалась смешной собственная мысль, что вот таким образом вдруг взялась и кончилась его великая любовь.
Он еще не знал тогда, что настоящий финал у него впереди.
5
В воскресенье, 23 июля, под вечер он вышел прогулять собаку. Заодно хотел чего-нибудь купить. Жене и дочке - мороженого, себе - вечернюю газету и пива. Вышел запросто, по-домашнему, в старых шортах и черной майке, в шлепанцах на босу ногу. Нечесаный и небритый. С сигаретой "Кент", прилипшей к уголку рта. Район, впрочем, был простой. Тут прощали себе и другим небрежность в одежде или помятую с похмелья физиономию. Этакая большая и сонная деревня внутри города, с четырех сторон отрезанная транспортными магистралями.
Еще не осень, говорило ему солнце. И не обманывало. Приятно было чувствовать, как теплый ветер разглаживает морщины на лице и играет волосами. Волосы у него были еще густые, слегка вьющиеся. Он их унаследовал от матери. Только она считалась белокурой, покуда не поседела, а про него говорили светло-русый. Понятно, не скажешь же про мужика: белокурый. Как-то не к лицу. Теперь, впрочем, все равно наполовину сед.
От отца ему достались правильные, но мелкие черты лица, уступчивый взгляд и маленькие, изящные руки. Аристократические, говорила мать. Может, оно и так, только аристократы нынче не в чести. Женщины предпочитают, чтобы их обнимали большими крепкими руками. И еще требуется, чтобы голос был низкий, с хрипотцой. Под такой голос женщины так и тают, словно мороженое на асфальте. И готовы на все. Собственный голос, когда слышал его в наушниках, выступая на радио, казался ему слишком высоким и неприятным.
Но если не придираться, внешне он был не так уж плох. Высоко держал при ходьбе голову, красиво ставил ногу, поигрывал не слишком объемистой, но рельефно очерченной мускулатурой плеч. Женщины моложе тридцати уже не удостаивали его взглядом, тридцатилетние поглядывали без особого интереса, а те, что старше сорока, порой заглядывались. Но он привык и не обращал внимания. То есть почти не обращал. Совсем не обращать было бы немного странно для крепкого мужчины пятидесяти лет. Не пенсионер поди.
Все было как обычно. Но когда нагрузился покупками и двинулся к дому, пошло-поехало как-то не так. Не как обычно. Наперекосяк.
Навстречу ему шла женщина, вполне достойная внимания. Более того -очень приятная женщина. Если уж говорить начистоту - любимая женщина. Хотя как раз об этом ни с кем начистоту говорить было нельзя. Таковы были установленные ею требования конспирации. Но здесь, на пустыре, здесь никто не мог их увидеть, а даже если бы и увидели, то не заметили бы ничего странного в том, что двое людей, мужчина и женщина, встретились и остановились, чтобы поговорить. Однако любимая женщина, похоже, не собиралась останавливаться и разговаривать с ним. Он шла по тропе, глядя в его сторону, но не на него, а сквозь него. Не замечая его. Будто его и не было вовсе. Будто она одна шагала через пустырь, где местные жители выгуливают собак.
Вот они сошлись на тропе. Она по-прежнему шла прямо на него, не замечая и не уступая. Пришлось умерить шаг, чтобы не столкнуться с нею. И она прошла близко, в каком-нибудь сантиметре. Даже край ее длинного платья задел его колено. Его любимого платья, словно сшитого из осенних листьев. Сплошь желтые, оранжевые, алые, бордовые клинья на нейтрально-коричневом фоне. И два разреза по бокам выше колен.
Он замер. И вот прямо перед его глазами прошла ее щека. Потом висок. Потом ухо - красивое, изящно вырезанное, маленькое ухо. Сережка особо бросилась в глаза - слишком тяжелая для маленького уха, серебряная, с чернью: обычно она носила другие, золотые, совсем крохотные. И душистая копна светлых волос...
Вот и вся прошла, упруго покачиваясь, как парусник на океанской волне. Прошла, удалилась, унесенная ветром. Исчезла - не заметив его, не узнав. Так что он почувствовал себя бесплотным. Словно несуществующим. Будто призрак, неспособный сдуть пушинку с ее острого плеча. Он даже поскорее подозвал собаку, чтобы отразиться в ее глазах, увериться в собственной материальности.
- Ты есть, - сказал он собаке. Вслух сказал. Ему для чувства материальности было важно голос свой услышать. - И я есть - отражением в твоем золотом глазу.
И еще он мыслит. Он чувствует. Непонятно, правда, что он сейчас должен чувствовать, но что-то чувствует. Он, наконец, сомневается в собственном существовании. Значит, по Декарту, вполне существует.
Может быть, он перестал существовать только для любимой женщины? То есть она хотела показать ему, что он перестал для нее существовать, и потому притворилась... Но она ведь на самом деле его не заметила, не притворилась. Он бы сумел различить притворство. И не гордыня тут, не спесь. С чего бы вдруг ей возгордиться перед ним? Тут полное отсутствие присутствия его на ее горизонте.
Если бы он не замедлил шаг, она могла бы нечувствительно пройти сквозь него, как... как сквозь что? Как сквозь голограмму. Да, что-то в этом роде. У Лема, помнится, было. "Возвращение со звезд". Стоят, разговаривают между собой, он подходит к ним, спрашивает - его не слышат, не замечают. А зрители откуда-то сверху смеются. Реал. Так у Лема. А как у нас тут? Ау, зрители, что же вы не смеетесь? Это же ужасно смешно, когда сквозь тебя...
Он оглянулся, словно и впрямь рассчитывал увидеть у себя за спиной группу смеющихся зрителей. Но не увидел никого. Только я шел ему навстречу, издали приглядываясь к своему персонажу, но он меня видеть не мог.
И еще из окна их квартиры, выходящего на пустырь, смотрела на Алексея Михайловича его жена Наталья. Однако ей эта картина почему-то увиделась немного иначе. Наталья видела, как Алексей Михайлович и Катя сошлись на тропинке посреди пустыря. Как они довольно долго о чем-то разговаривали. И как посреди этого разговора ее муж поднял руки и закрыл ладонями лицо - видимо, для того, чтобы Катя не видела его слез. И так они стояли какое-то время рядом, прежде чем Катя ушла, оставив Алексея Михайловича одного, и Наталья, глядя на них, вспомнила фотографию, которую ей показывал когда-то Виктор, и ей показалось, что в эти несколько минут она узнала о своем муже больше, чем за все прожитые с ним годы.
***
Так могла бы закончиться история Алексея Михайловича - и пусть она так и закончится. История кончилась - и не имеет никакого значения, что будет дальше с ее бывшими героями. Они отныне будут существовать каждый сам по себе, не связанные рамками моей истории, а потому могут свободно проходить мимо друг друга, друг друга не узнавая и не вспоминая, - будто между ними действительно никогда ничего не было.
И сколько бы Алексей Михайлович ни просил меня, вездесущего автора, что-нибудь изменить в романе, сделать хотя бы финал не таким неожиданным и болезненным для него, - я ничем не могу ему помочь. Потому что дописав до последней точки, я утратил над своим романом всякую власть.
Иссякло энергетическое поле искусства, в котором я жил без отдыха несколько месяцев. Кончилась магия письма. Роман кончился, остались только слова.
Комментарии к книге «Легкий привкус измены», Валерий Исхаков
Всего 0 комментариев