«Медсестра»

2338

Описание

Николай Степанченко. Нашумевший роман известного сетевого писателя Степанченко Николая aka Goldenkokos. В автобиографической книге автор рассказывает о годах работы в отделении реанимации и на Скорой психиатрической бригаде в начале 90-х годов. Роман хорошо и иронично написан и читается на одном дыхании.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

ПРЕДИСЛОВИЕ

Я не собирался писать книгу, честное слово. Сначала я написал просто несколько заметок в свой интернет-дневник, но реакция людей, прочитавших их, меня удивила. Почти с первого дня число людей, желавших читать мои записи, начало стремительно расти. Причем, они не желали читать ничего другого, они желали читать именно про медицину.

И как-то сами по себе эти читатели заговорили между собой про мою будущую книгу, и я, тщеславно поддакивая им, выдал авансом обещание, что непременно напишу ее. Так я попал в заложники своего читателя. Прошло около двух лет, и я собрал свои записи в три десятка глав, которые представляю теперь вам.

Части книги получились связанными между собой довольно слабо, и описывают события, произошедшие со мной в разное время. Вы встретите нескольких персонажей, переходящих из рассказа в рассказ, но не ищите слишком уж связной хронологии и единой сюжетной линии, главы связаны лишь тем, что повествуют о столкновении главного героя с медициной.

Простите меня все те, кто увидит себя на этих страницах. Возможно, вы казались себе чуть лучше, чем показались мне. Почти в каждом рассказе фигурирует алкоголь. Это потому, что он и правда занимал и занимает значительное место в жизни медика. Кроме того, большинство нелепых и смешных ситуаций провоцирует именно выпивка.

Не ищите в энциклопедиях улунгуров, эту народность я выдумал. Ну и напоследок объясню все-же, отчего у книги такое название. У меня в дипломе о среднем специальном медицинском образовании написано буквально следующее: «Квалификация: Медсестра».

Спасибо всем людям, которые самоотверженно каждый день, вопреки трудностям, все же ведут борьбу за человеческие жизни.

Приятного вам чтения.

КАК Я РОДИЛСЯ

Как именно происходили мои роды я не помню, но сопоставив факты, будучи уже в сознательном возрасте, понял, что родила меня мама поздно — в 35 лет. Ребенком я рос хилым. Родители, сколько возможно долго держали меня «в вате», но в семь лет я, как и все советские дети, пошел в школу. Школа была совершенно беспощадна к слабому мальчику с «очень богатой», как говорили учителя, фантазией. Физкультура, продленка, столовское питание и одноклассники — по большей части отпрыски пролетарских семей — не давали мне возможности жить той жизнью, какой должен жить семилетний мальчик.

Отсутствие школьных друзей компенсировала моя богатая, как я уже упомянул, фантазия. Я бесконечно придумывал себе каких-то могущественных товарищей и родственников, разные похождения и приключения. Все это я важно рассказывал своим одноклассникам. Они внимали не дыша. Так прошел первый класс. Ко второму классу, однако, я не сумел предъявить ни одного доказательства дружбы с могущественными людьми и пролетарские дети поняли что я их дурю. Меня начали бить.

Я принялся «косить» и всячески увиливать от школы. Несмотря на мать-врача, которая беспощадно пресекала эти мои попытки, время от времени у меня это получалось. Похоже, все школьники знают этот способ «нагнать» себе температуру — зажав градусник подмышкой, нужно очень сильно напрячь все мышцы тела. Тогда минуты через две ртутный столбик послушно подберется к отметке 37. А это значит — домой.

— Чего это ты дрожишь? В нас, группу из пяти детей, нацелился палец школьной фельдшерицы. Ужасное косоглазие, которым наградили ее то-ли мама с папой, то-ли несчастный случай, не позволял нам четко понять к кому именно она обращается. — Ты, ты! — Палец фельдшерицы, покачиваясь, совершал медленные круги вдоль нашей жалкой кучки. Глаза ее при этом, смотрели один в потолок, а второй в стену за нашими спинами. Глядеть на нее было больно. На глаза, буквально, наворачивались слезы. От натуги она всхрапывала и клонила в разные стороны голову, пытаясь, с одной стороны самой получше разглядеть того, к кому она взывала, а с другой, сделать так, чтобы однозначно быть понятой нами, которые понимать ее конечно не хотели, а просто всячески тянули время, только чтобы не возвращаться в класс.

Наконец, до меня дошло, что обращается фельдшерица ко мне. Чего это ты дрожишь? Дрожал я, как нетрудно догадаться от натуги. Изо всех сил напрягая свое хилое, тонкое тело, я просил у небес одного — домой, пожалуйста, домой!

— Ого-го! Держа градусник перед собой, а голову повернув под немыслимым углом, она поцокала, неровно накрашенными, бугристыми губами.

— Да у тебя-же 38, Степанченко! — Спасибо, Господи, или что там вместо тебя! — прошептал я. Как можно быстро я рванул домой. Рвать, однако было особенно некуда — мой дом и школа стояли торец в торец. Нужно было всего-то пройти площадку перед школой, завернуть направо за столовую и преодолеть метров 50 по кленовой аллее вдоль школы. Вот и четвертый подъезд. Мне нужно в первый. Эту дистанцию обычно я преодолевал минуты за две, не больше. Однако сегодня мне что-то не шлось. Таща на отчего-то очень болящих плечах ранец, набитый свинцовыми чушками, я, словно фельдшерица, не мог собрать глаза в кучку. Перспектива все время менялась и танцевали, плавали внизу чьи-то шагающие ноги в перевернутом бинокле. Наверху услышали мою просьбу. Я заболел скарлатиной.

Целый месяц я лежал дома. То есть лежал я дней десять, а потом недели три просто спал до одиннадцати, смотрел по телевизору все подряд и ел всякое вкусное. Лечила меня моя мама. Лечение моей мамы отличалось необыкновенной категоричностью и прямотой. Сухой рукой, пахнущей духами она трогала мой лоб.

— Не выдумывай, давай в школу. Никакие «нуу маааам, нуу пожалуйста» на нее не действовали. Бывало и так, что она смотрела на меня секунды полторы и даже не трогая лоб коротко командовала: — В постель! Ешь таблетку! До вечера, — целовала меня счастливого, кутавшегося в одеяло и уходила на работу. За день до моей «выписки» мама взяла меня к себе на работу. Это самая первая больница в своей жизни, которую я помню связно — свои роды, как я уже сказал, я совершенно забыл. Мы долго ехали общественным транспортом. Больница начиналась постепенно, лестницей от дороги. Каждый второй встреченный нами человек уважительно здоровался с моей мамой, называя ее по имени и отчеству. С каждым десятым мама, остановившись, перекидывалась парой слов. Человек пять сказали, погладив меня по голове, что-то вроде: — Какой славный мальчик. Ну просто вылитая мама! Один дядя блестя глазами даже присел передо мной на корточки и молча протянул ватрушку. На желтоватом, рельефном твороге сверху ватрушки сидела пушистая снежинка. — Ешь, — сказала мама. — Мы уже пришли.

Работала мама за высоким серым забором с колючей проволокой поверху. «Судебно-психиатрическая экспертиза», задрав голову, прочитал я небольшую, серую табличку, пока мама о чем-то разговаривала с вооруженным военным, стоявшим у входа. В этот день было много удивительного: лаборатория — странно пахнущее помещение обильно заставленное стеклянными шкафами, заполненными опять-таки стеклом, длинный, желтый, обрешеченный коридор, который я увидел мельком, рабочее место мамы, с цветами на подоконнике и со столом, покрытым куском плексигласа, совершенно пустой квадратный внутренний двор, серьезные вооруженные дяди на каждом углу и главное — ощущение полной отрезанности от мира — его, несмотря на свой малый возраст я помню совершенно отчетливо. И везде, всюду, перед нами открывались двери, спадали любые запоры и нас встречали почтительно и радостно. Я побывал в местах, в которые восьмилетний мальчик и думать не может попасть. Что мне теперь наш классный дебил Ткач, у которого отец работал на МАЗе или Квашненко, с мамой работавшей в школьной теплице? Все эти привилегированные почти небожители нашего 2 класса «В» всего лишь за один день утратили в моих глазах свой статус и престиж. В конце дня, задаренный сладостями и размякший от впечатлений и бескрайнего уважения, часть которого досталась и мне, уже буквально на выходе из отделения, я, совершенно уже обнаглевший, показал маме пальцем на военного и сказал, что хочу увидеть его пистолет.

— Он вообще настоящий? — выразил я сомнение. — Настоящий, — с улыбкой подтвердил сержант и расстегнув кобуру, достал пистолет. С первого взгляда мне стало ясно, что пистолет именно что «настоящий». Ни один мальчик не спутает тяжелый блеск боевого оружия ни с чем на свете, даже если ему приходится видеть его первый раз в жизни. Настоящее оружие было последней каплей. Я своими глазами увидел какой властью и доверием окружающих может быть облечен врач. Кроме власти была также еще и ответственность, однако тогда я об этом не думал. Вот так во втором классе школы произошло мое первое тесное знакомство с медициной, медиками и больницей. Именно тогда у меня зародилось первое, не совсем еще ясное желание быть врачом. Окончательную форму оно приобретет позднее, а пока что я понял, кто эти могущественные товарищи и родственники, и где мне следует искать разные похождения и приключения.

БАБУШКА ШУРА

Когда я был учеником седьмого класса «В», моя бабушка Шура, не перенеся переезда из родного Георгиевского переулка на свежепостроенный Виноградарь, заболела и умерла.

В один из дней, предшествовавших этому, я приехал к ней в больницу. Душу мою переполняли простые щенячьи радости. Было начало мая, и гормоны лупили внутри меня со страшной силой, одет я был в новенькую черную косуху, а вечером меня ждала девочка, прекрасная, как май, через который я двигался зигзагом и вприпрыжку. Проникнутый серьезностью момента, я всячески давил в себе ощущения опьянения весной и радости от своей юной, еще не початой жизни.

Вошел в палату. Что сказать вам об этом унылом месте, пропитанном запахом хлорки?.. Коек было восемь, и все они были заняты. На одной из них собрались сразу три женщины в больничном тряпье и громко обсуждали чью-то смерть прошедшей ночью. Я срывающимся голосом попросил их сменить тему. Палата перестала жевать, читать, спать, смотреть портативные телевизоры и уставилась на меня. Стало тихо. Впрочем, тишина продолжалась недолго — постепенно нарастая, гул о чьем-то ночном уходе вновь набрал силу.

Кровать бабушки стояла у окна. Операцию сделали, но больше сделать ничего уже не могли. Она должна была умереть. Об этом знали ее сопалатницы, врачи, мои родители, мотавшиеся туда до и после работы, понимал я и знала бабушка. Солнце гладило мою бабушку и зажигало серебром ее волосы. Она была не старая совсем, крепкая и не маленькая. Ее могучую руку хорошо помнит как задница моего отца и его сестры Татьяны, так и наши с сестрой попы.

Я держал ее ладонь и молчал, не зная, о чем говорить в такой важный момент.

И кто-то — это был точно не я, обмирая спросил у нее: «Ба, тебе не страшно?»

Бабушка, глядя на меня, сказала, что нет. Отдохну немного, а то ведь всю жизнь на ногах. Война, голод, работа, то-се. А тут вы остаетесь, и поэтому мне не страшно. Я ведь немного себя отцу отдала, немного Танечке, немного дедушке твоему, немного тебе, немного сестре твоей. Себе как-то мало оставалось всегда…

Я сидел с бабушкой еще минут десять. Тем для разговора не было больше. Я проклинал себя за неповоротливость ума, а бабушка смотрела на меня и никакие темы для разговора ей были не нужны. Ей было достаточно видеть меня и держать за руку — редкая ласка почти взрослого внука. Она была очень спокойна и счастлива похоже. А во мне боролись два человека. Один кричал — ты не увидишь ее больше никогда, останься, что тебе стоит! А второй невнятно бормотал, что никуда до завтра бабушка не денется, и май, и девочка ждет. Уходя, мое плохое дало честное-пречестное слово моему хорошему, что мы вернемся завтра сюда непременно и будем снова держать бабушку за руку и смотреть в ее пресиние глаза. Успокоенные этой клятвой, мы с моим плохим и хорошим ушли. На прощанье я поцеловал бабушку.

На следующий день с самого утра отец убежал покупать гроб и договариваться с кем-то о разном, связанном со смертью. Бабушка моя умерла.

И я очень долго не мог простить себе и эту радость весеннюю, и то, что не нашел лишних полчаса для очень близкого и любимого мне человека, который читал мне сказки на ночь, кормил вкусной едой и частицей которого я был. А вот совсем недавно я, глядя на своих детей, вдруг почувствовал кожей буквально связь и смену поколений и понял, что нет смысла во всем — в жизни самой, если молодой побег не рвется со страшной силой наружу, и что если не пьян он молодостью своей и жизнью, то напрасно все, ничего не стоит такая смена поколений. Нет во мне вины никакой, а бабушка простила меня конечно.

ЛЮБОВЬ И КРОВЬ

Однажды мои родители сказали: «Хватит! Ты уже взрослый, вот тебе 50 рублей, котлеты в холодильнике, а ключи от квартиры у тебя уже давно есть. Если вдруг что, звони старшей сестре». И уехали на неделю в Сочи. Не ожидавший такого подарка, я немного растерялся и потерял почти половину дня, бродя по пустой квартире. Перебирал варианты, рассматривая полтинник с Лениным. Поел холодных котлет без хлеба, вместо застилания кровати посмотрел передачу «Аэробика» и покурил в гостиной. Исчерпав список запретных удовольствий, я заскучал.

Скучал я, конечно, недолго и решил съездить в свое медучилище, объявить о наличии пустого флета друзьям. Воровато оглядываясь и пригибаясь, как партизан у железной дороги, я пробрался под липами к курилке за угол корпуса. Закончилась шестая пара, и за угол потянулись курцы. Медучилище — это замечательное место. Это практически рай на земле. Это группа из 30 разнокалиберных, на любой вкус девочек и одного-двух пацанов. На все наше заведение ребят было человек тридцать от силы. Но все эти ребята меня не интересовали. Меня интересовал мой лучший друг Артур — мой одногруппник и бабы. Максимально много баб.

Авторитетом в этом женском царстве мы не пользовались, но группа наша, пошушукавшись и покачав сиськами, план в целом одобрила. Вечером собрались. Дамочки наши навезли полный дом еды. Магнитофон был. Некоторые девочки пришли со своими «двигателями», парнями из ГВФа, Речучилища, просто фарцовщиками, подтянулись еще пару моих друзей, все выпили, началось движение. Углы ожили, свет, щелкая за собой выключателями, уходя, гас. Ванна заперлась изнутри и перестала распахиваться перед желающими в нее порыгать. Вскоре к ней присоединился туалет. Кухня оставалась относительно свободной, и я на правах хозяина дома уединился в ней со своей девушкой.

Выключив свет, с трудом удерживая в себе 0,7 алкоголя, я попытался совершить со своей дамой развратные действия. Девушка, будучи хорошо воспитанной девушкой шестнадцати лет, оказала мне резкое сопротивление, сопровождавшееся звонкими хлопками по моему лицу и падением разной кухонной мелочевки на пол. Лучший мой друг Артур, будучи по натуре рыцарем и на правах друга считавший своим долгом охранять меня от «них», попытался войти в кухню. Я в ярости выставил его за дверь, дверью хлопнул и для верности еще ударил в нее рукой. Стоя к двери вполоборота, я хлопнул не локтем, не кулаком, не коленом. Я приложился в стеклянную дверь запястьем правой руки.

Матовое стекло, из которого была сделана середина двери, лопнуло с треском ломаемого сухаря и медленно высыпалось на пол. Я повернул руку глянуть не будет ли там синяка и увидел на своем запястье несколько презрительно кривящихся алых ртов. Помню, я шевельнул пальцами и увидел, как в разрезах ездит туда-сюда белая, толстая, блестящая жила. В следующую секунду вверх ударила струя алой венозной крови.

В крови было все. Потолок, посуда, мебель, девочки, которые прибежали, радостные, что можно наконец применить на практике полученные знания. Промыли, остановили, завязали, перевязали. «Едешь со мной», — безапеляционно говорит мне моя девушка. Конечно, еду! Ни за что не упущу такую возможность. Ехали мы на последнем метро, которое уходило без чего-то час и должно было привезти нас с моей окраины в ее аристократический центр. Сквозь бинты капало красным, поэтому я поверху еще обмотал руку белым вафельным полотенцем. В дороге я начал засыпать, и когда моя будущая жена разбудила меня на нужной станции, полотенце было мокрым насквозь, а правую штанину моих белоснежных из толстого коттона джинсов «Джордаш» носить было больше нельзя. Капая кровью, мы в полвторого ночи зашли к ней домой. Меня положили на диване, но минут через пятнадцать я понял, что кровь останавливаться не собирается и пора навестить врача.

К ближайшей больнице по улице Щорса мы добрались минут через десять. Ноги я переставлял с трудом и мне очень хотелось сесть. В детской лицевой хирургии мне в помощи отказали и направили нас во второй корпус, в торакальную хирургию. Не имея возможности отвертеться (выгнать на улицу обратившегося за помощью тяжелого больного — это уголовное преступление) хирург-пульмонолог совместно со своим коллегой — сосудистым хирургом, всего за два часа заштопали мне руку под местной анестезией. Наложили 38 внешних швов и Бог знает, сколько внутренних. Мужественно все это перенеся, я стал терять сознание только тогда, когда мне в задницу всадили шприц с противостолбнячной сывороткой. Уколов я все же не люблю. На всякий случай сказав фальшивый адрес, мы отбыли. Милицию врач не вызвал, хотя видно было, что хотел — травма криминальная, да и запах алкоголя я распространял сильный.

Лежал я дня три, и дней пять меня покачивало. Швы сняли в поликлинике.

Люди, оставшиеся у меня дома, все тщательно прибрали. Даже мама, вернувшаяся через несколько дней, не сразу заметила бурые брызги по углам. Однако не обнаружив в кухонной двери стекла и обнаружив на моей руке бинт, мама быстренько сложила два плюс два и сухо сказала, что она очень мной разочарована.

Крови я потерял полтора литра. То что меня все же зашили, это неплохо. Потом столько всего интересного было.

ПЕДАГОГ

Кафедры медучилищ разбросаны по всему городу. Сделано это для того, чтобы студенты знания по хирургии получали в хирургическом отделении, а по педиатрии в детской больнице. Киевское медучилище № 5 не исключение. Больница, будучи подневольной, указание министерства о выделении студентам комнаты выполняет без рвения. А потому учатся студенты на отшибе. Никому какую-нибудь ненужную комнату выделяют им. Мебель в ней поломана, в замке полно мусора, стекла годами немыты, а в углу стоит повернутый лицом к стене транспарант. Одна из старейших киевских больниц отвела студентам не комнату, а место в своем столетнем подвале. Подвал сводчат, сыр и с потолка капает вода. Подмигивает лампочка. Тишина буквально гробовая. Предмет — урология. Профессор — Софья Львовна Штейн, дама 89-ти лет, старая коммунистка и непримиримый борец за знания. Никаких поблажек, никаких взяток, конфет, никаких блатных студентов. Или знания, или на выход. Ректорат побаивается Софью Львовну, не то что студенты.

Сидит Софья Львовна в торце подвала, который, будем откровенны, крепко похож на расстрельный. Седая гулька, прямая спина. На столе ничего лишнего. Из уха педагога тянется проводок к маленькой коробочке, лежащей на столе. Софья Львовна не признает новомодных слуховых аппаратов. К своему за 20 лет она очень привыкла. На коробочке имеется тумблер.

Кафедральный зачет. Студенты входят по одному. До стола Софьи Львовны пятнадцать шагов. Билет. Софья Львовна морщится: «Переходите к следующему вопросу… Так. Так.

— Пауза. — Идите и приходите, через неделю. — Да, но, я!..

— Идите! — Софья Львовна, но у меня же… — Я ВАС ВЫ-КЛЮ-ЧА-Ю!» Как выстрел в сыром полумраке, щелкает тумблер. Капает вода. Входит следующий.

СМЕРТЬ ЧЕРНОГО ЧЕЛОВЕКА

В 18 лет после медучилища я попал по распределению в Отделение общей реанимации и анестезиологии в Больницу неотложной помощи, или БЭЭНПЭ, как ее многие называют. Кто не знает, это одна из самых страшных больниц была на то время в городе. Воровали что попало, персонал на больных в основном плевать хотел, обжимались по углам, гитарка, спиртик, девочки-сестрички — привет, малыш, ты четвертое заканчивала? — иди сюда, наркоманы захаживали с улицы прямо — реанимация наша на первом этаже и до сих пор там.

92-й год на дворе, рядом рынок «Радуга». Выйдешь покурить на улицу летом, часа в три ночи, слышишь бах-бах, минуты через полторы карета из наших ворот в сторону выстрелов вылетает: у-а-а-а-а-а-у. Минут через пять это «уау» в обратную сторону катится — к нам. Отгружали нам всех, короче говоря, пострелянных, порезанных, суициднутых, ДТП тоже к нам везли, после майских все отделение было под завязку «прыгунами» забито — выпил парень, прыг в воду в незнакомом месте, весна все же — и с переломом основания черепа к нам.

Весело, в целом, жили. А поскольку 18 лет мне всего было — то грязь не липла, и ужасы эти на себя не примерял.

Вот привозят к нам как-то негра. Диагноз ЖКК (желудочно-кишечное кровотечение). Это когда язва перестает быть язвой и становится дырочкой — желудок может свободно сообщаться с брюшной полостью. Первый симптом — неудержимая рвота «кофейной гущей». С таким диагнозом везли пачками — алкоголиков, наркоманов, просто людей, домохозяек, короче, широкие слои населения.

Лечение там не то чтобы сложное, хотя простого лечения я в реанимации не наблюдал, но оно отработано до звона. Лечить такое научились Бог знает когда. Первым делом ставят зонд в желудок и по нему начинают лить струйно к месту прободения ледяную капроновую кислоту. Капают кровь в вену и препараты для улучшения свертываемости крови, чтоб свернулось все это безобразие.

А нужно сказать, что по ВИЧ аж целые политинформации у нас проводились. И хоть были случаи единичными, гораздо вероятнее было зацепить гепатит, но все СПИДа очень боялись, запуганы были до невозможности. И хоть и боялись все, но работали через раз без перчаток, уж больно они были паршиво сделаны эти перчатки. Тут на минуты счет идет, а ты в этой резине вену найти не можешь, врач орет на тебя и норовит по шее дать.

А негра привезли, как вы поняли, в крови всего. Хлещет она через рот. Один из наших врачей, лечивший советских солдат в Афганистане, вообще ничего не боялся. Поставил он нашему черному другу капельницу, катетер в желудок завел. И смена у него заканчивается. Уходит он. А негр от кровопотери и шока бредит, мечется и норовит катетер изо рта вытащить.

Привязали мы с напарником ему руки-ноги к кровати и повезли на рентген. Только мы выехали за двери отделения, как этот масай с хрустом рвет вязку и молниеносным движением вытаскивает из черного рта катетер и с проклятьями выкидывает его на пол.

Мы берем ноги в руки и рвем обратно с криками — реанимация!!! — типа все сюда, у нас умирающий. Прибежали, конечно, все свободные, а тот уже глаза закатывать начал и посерел. Нужно ему срочно катетер обратно ставить. А никто не ставит. СПИДа все боятся. А анализ только через сутки будет готов. И никто никому приказать не может. Добровольцев нет. В наркоманов все лазят по локоть и ничего не боятся, а в шоколадного человека — страшно. И угас он минуты за три. Посерел. Мертвый негр он такого цвета, как сигаретный пепел становится.

Потом уже все чесали макушки и не смотрели друг другу в глаза, а дежурный врач крепко напился, хотя может это вещи и не связанные между собой. А под утро на пороге упала в обморок красивая блондинка, не проститутка, а просто его девушка, тоже студентка Университета им. Шевченко. У них в этот день должна была быть свадьба.

VALETE, COLLEGAE

Место, где одни люди стремятся не дать умереть другим людям называется реанимация. По идее. И те люди, которые ходят, несут перед людьми, которые лежат, ответственность. В том числе уголовную. Умер, предположим, кто-нибудь — патологоанатом пишет в своем заключении: смерть наступила в результате острой сердечной недостаточности. Но фокус заключается в том, что от сердечной недостаточности человек умирал не на улице, а в реанимации. А в реанимации что должны делать с человеком, у которого «мотор» стал? Правильно. Должны проводить реанимационные мероприятия. А от реанимационных мероприятий на человеческом теле остаются следы. А больного проебали, и следов нет. А я, предположим, родственник больного, хочу теперь на врача за это в суд подать. И врач, может, и не сядет в тюрьму, но диплом у него отберут точно.

Вот эскулапы в ургентных-скоропомощных отделениях и придумали ломать после смерти больного ему ребра — чтобы было похоже, что ему непрямой массаж сердца делали — когда все второпях и сердце стоит, мышечного тонуса, как правило, нет и поломать ребра ничего не стоит — как веточки хрустят. Потом, конечно, ожоги от дефибрилятора — это штука с двумя пластинами такими, она сначала делает у-у-у-у-у-у, а потом доктор с чеканным профилем кричит: «Разряд!» И тело больного прыгает на метр вверх. Вот эта штука и оставляет на коже круглые ожоги. Ожоги особенно хорошо видны, когда плохо помазали кожу больного специальным гелем — что опять же говорит о том, что делали реанимацию, да быстро все делали — молодцы, но увы, увы — все в руках провидения.

Осталось совсем ничего — уколоть в сердце адреналин. Дело в том, что когда сердце больше не сокращается, в вену колоть препараты бессмысленно — сердце стоит — кровь стоит, следовательно медоза в вене станет да и все. Потому колют прямо в сердце. Специальный одноразовый шприц есть уже со всем необходимым, чтоб не возиться с ампулами и не заправлять его. Так он в упаковке сразу и есть — с жидкостью внутри и прикрепленной к нему длиннющей иглой — в аптеке такой не купишь — абсолютно бесполезная в быту вещь. Вот и колят этим шприцем в холодное уже сердце с целью оставить на коже дырочку, а в сердечных желудочках адреналин с глюкозой.

Все. Очень скучная процедура, оказывается — следы заметать. Доктор подошел: «Здоров, малой, че тут у нас? Да не парься ты так — все равно он не жилец уже был», — рукой легонько на грудину нажал — хрустнуло, стрельнул дефибрилятором — запахло курицей жареной, шприцем бесшумно ткнул. «Все, — говорит, — пошел я заключение писать». И уходит. Мог бы его патанотом сдать, мог бы. Изменения прижизненные от изменений посмертных их отличать первым делом учат. Но не станет он этого делать — круговая порука в больнице круче, чем в органах. Ты мне — я тебе. Никто не будет ссориться, все ж изменения налицо — вот они, а там закопают, да и вообще, дети у всех подрастают, вы ж понимаете. Здравствуйте, коллеги!

КУБ ЗОЛОТА

Общая реанимация отделение, сотрудников которого зовут на верхние этажи по поводу и без. Тому, что реанимашка на первых этажах всегда во всех больницах, есть объяснение. Чем ниже, тем ближе к карете «скорой помощи», сокращается дорога к квалифицированному врачу — увеличиваются шансы прожить подольше.

Так вот, когда на этажах кому-то совсем плохо, звонят в реанимацию и волают: «У нас скоро труп будет, поспешите!» Особенно актуально это ночью, когда количество летальных исходов увеличивается, а количество персонала уменьшается. Конечно, будь профессор на месте, он бы такой случай решил быстро, но «проф» старенький, он дома уже спит. Старший же дежурант — обычный врач лет 35–50 ушел выпить, а больница огромная и где он неясно, а второй дежурант девочка молоденькая — насквозь просвечивает еще.

В отделениях к смерти чуть другое отношение, чем в реанимации, где на один из Новых годов, к утру вывезли 6 трупов. Там они кричат чуть что не так: «РЕАНИМАЦИЯ!!!» А мы, конечно, элитное подразделение среди регулярных частей. Были основания так считать, были. Больной в реанимации в среднем в сутки уколов по 200 получал. А наверху? Смех один. И возможность экспериментировать для любопытных и для студентов ого какая была. Уходящих-безнадежных постоянно человек 5–7 минимум лежит. Коли ему хоть в попу, хоть в вены, катетеры ставь, подключички, венесекции делай — чисто врачебные операции — а доктора сначала под надзор тебя, а потом — молодец, парень — смена растет. И еще и зачеты у нас принимали. Я был очень любопытным, лез впереди всех, конечно. И пьян, ранен, болен, одной рукой капельницу поставлю на автомате даже сейчас. Школа жизни, все же была необыкновенная.

И вот хирургический костюм, который не достать простому смертному, да в отделениях халаты и носили в основном, а тут куртка и штаны голубого или густо-зеленого цвета. Под мышкой «мячик», или мешок Амбу — дышать больному принудительно, когда у него организм сам уже не дышит. Ящик с «медозой» и врач налегке — идет, стетоскопом помахивает. У лифта аншлаг, но нам аншлаг побоку абсолютно — мы по-любому первые заходим. Все остальные остаются ждать другого лифта. Реанимация.

К чему я это? А вот к чему. Звали реанимацию и просто нас мальчиков красивых, повидать. А чего? Части мы элитные, дело знаем хорошо, зарабатываем вдвое больше отделений, по тем-то временам, выглядим на пять — штаны в кровище, в нагрудном кармане наркотики — выносить нельзя с площадки — ну да ладно. Позвали меня, короче, в приемное отделение с просьбой. Не можем вену найти, говорят. А кровь на общий анализ взять нужно и сейчас старший придет и стулом их дефлорирует вообще. Сейчас найдем — улыбаюсь — все девочки в приемнике — сок.

Сидит абсолютно сработанный наркоман. Стаж по черному лет 10. И потрушивет его уже серьезно так. Нужна ему доза. И на этом фоне вен не то что нет, их НЕ МОЖЕТ БЫТЬ. Нет шансов, короче. Я стою, оцениваю ситуацию, а девочка, ровесница моя, подкалывается — вену у него найти пытается. Мне, напоминаю, 18 лет ровно. Наркоман ясно видит, что ковыряют его зря, и понимает, что я сейчас перед девочками выделываясь, просто проткну его насквозь и расковыряю совершенно. И он говорит мне: «Нету вен, брат». Я ему говорю: «Вены, брат, всегда есть». И тут он достает из трусов золотой слиток граммов на пятнадцать — как полпластинки жвачки doublemint, только тоньше, и говорит: «Подколешься с трех попыток, твое, нет, мне грамм чистого морфина из твоего нагрудного».

В комнате человек пять, но я очень деловой, меня это не смущает ни секунды. Начинаю подкалываться. Рука — пусто. Бедренная — пусто. Нам туда колоть не разрешали — лимфоузлы паховые вот они — проколешь — беда, но мы все равно кололи — быстро это, искать ничего не нужно. Говорю ему: «Снимай ботинок». Снял. Еле-еле между указательным и большим пальцем на ступне т-о-о-о-ненькая синяя ниточка. Собрался. Кожа у него, как пергамент, желтая и сухая. Под иглой с треском лопается. Тык-тык… Баран! Проткнул вену — под кожей синяк расползается.

«Давай куб», — говорит. Для наркета, объясню, куб чистого морфина гидрохлорида после маковой соломы проацетоненной, в ложке сваренной, как для вас девочка семнадцатилетняя после семидесятилетней старухи. Тяжко этот куб списывать, договариваться нужно со старшим смены, уйти просто можно да и все, но так вдруг трезво он на меня посмотрел. Выпрямился, трястись перестал, с презрением таким лучистым, что дал я ему куб этот.

Зарядил он шприц, встал и штаны одним движением

— шорх — на пол. Вместе с трусами. Девочки, кто отвернулась, кто нет, но я-то смотрел. Так вот, у него на члене, сверху, где вена идет магистральная, корочка, как от вавки. Поднял он корочку — кровь оттуда засочилась и медленно он иглу в угубление под корочкой ввел. Это была «шахта», как я узнал, когда ошарашенный все это нашему дежуранту пересказывал.

Попало мне за куб этот — ой!

НАПАРНИКИ

Обычно в реанимации, для того чтобы работать, люди делились на пары. Парами и работали в блоках. Парами ели, парами выпивали, парами по голове от руководства получали. Прикрывали один другого. Расписывая смены на следующий месяц, старшая сестра старалась не разбивать пары. Если приходилось работать с кем-то другим — беда. Работали люди вместе годами, привыкали друг к другу. Притирались до смешного. Просто парочка семейная. Грызня такая кухонная между ними. Напарники. Тот, кто без пары работал, несчастен был. Бывает такое. С тем не сошелся, с тем вроде и работать начал, а он взял и к другому ушел. Жалко себя.

Сходились по возрастному признаку, по интересам. Разнополые пары встречались. Те тоже по интересам сходились. Жили на смене, просто как семья. У меня с напарником все вышло просто и удачно. В один день нас приняли на работу, в один день мы на первую смену вышли. «Вместе будете работать», — постановила Старшая, сложив бордовые от частого мытья руки на обширной груди. Поработав там и сям, осели мы с ним в нейроблоке. И через месяц-другой уже никто и не претендовал на то, чтобы пару нашу разбивать, с кем-то другим нас ставить или в другой какой блок определять. Связка Степанченко — Колотов — Нейроблок нерушима стала.

Рос Колотов на Воскресенке. Я, росший большую часть жизни на Лесном, понимал его с полуслова. Выглядел Андрей полукриминальным элементом. Да и был таким, как я сейчас понимаю. Довольно высокий, очень коротко стриженный, телосложением он напоминал дуб. Близко посаженные глаза без эмоций, жестокий рот. Странным его внешний вид делала только молочно-белая кожа. Юмор он имел довольно своеобразный, но о его юморе ниже. Вне работы мы не общались.

Больница территорию имеет немаленькую, хотя есть больницы и покрупнее. Строилась она относительно недавно и потому была с понтом «современной». В переводе на русский язык это означает, что в числе прочего под всей территорией прорыты подземные ходы. Сделано это, чтобы еду из пищеблока не возить по улице. По улице также нежелательно было возить трупы в морг, простыни и инструмент. Зимой так просто холодно далеко ездить — вроде и о персонале позаботились.

В связи с этим вспоминаю, как я, будучи шестнадцатилетним практикантом вез труп из отделения в морг. Дело было в 22-й больнице, что напротив Владимирского собора. Больница древняя и, ясное дело, никаких подземных ходов там нет. С троллейбусной остановки, которая тогда располагалась аккурат возле больничного забора, в двух шагах от входа в Ботанический сад, просматривались аккуратненькие зеленые двери. Поскольку на них не висели метровые красные буквы «МОРГ», то для обывателя они не представляли никакого интереса. Вот в эти двери мы с одногруппником и везли тело на каталке. Помню, дядя был здоровый и из-под простыни выглядывали синие ступни 45-го размера. Выйдя на улицу, мы решили покурить, но ни у одного из нас не оказалось спичек. Поскольку труп бросать где попало не положено, мы бодро подкатили его к забору и попросили через забор у какого-то гражданина прикурить. Гражданин, ожидавший троллейбус, не чуя дурного, похлопывая себя по карманам, обернулся и увидел в метре от себя ноги. Еще не понимая, что именно он увидел, он машинально дал нам зажигалку и уставился на синие ноги, на которые ложились и не таяли снежинки. Когда до него вдруг дошло, он, хватая морозный воздух ртом, бочком отбежал подальше, забыв у нас зажигалку. Потрясло его, как я понимаю, не созерцание тела, а внезапное осознание тончайшей грани, отделяющей бытие от небытия. Грани, представленной в виде ажурного забора между троллейбусной остановкой и моргом.

Вот чтобы избегать подобных потрясений, и были нарыты под нашей больничкой ходы. Кроме всего прочего, по этим коридорам тянутся коммуникации и в боковых ответвлениях находятся системы жизнеобеспечения. На поверхность выходят вентиляционные шахты, прикрытые жестяными грибочками. Зимой через грибочки в коридоры часто залазили бомжи и спали по закуткам. Однако, считалось, что в коридорах никого нет. Как самые молодые, трупы в морг возили мы с Андреем, хотя вообще это работа санитарок. Ленивых же и пугливых санитарок ночью с трупом в коридор было не загнать. А мы получали в этой прогулке передышку и возможность размять ноги. Ночью в отделении бывало и скучновато. Мы придумывали себе разные развлечения, конечно. Например, наполняли шприц-двадцатку эфиром, одевали иглу и пропускали тонюсенькую струю эфира через зажженную зажигалку. Черное, ревущее пламя было гораздо масштабнее пузырька с прозрачной остропахнущей жидкостью. Очень нравилось нам поливать из «огнемета» стеклянные поверхности. Эфирное пламя эффектно растекалось по дверям и сгорало, не оставляя следов и почти не оставляя запаха. Хорошо, что никто не попал тогда под струю. При попадании горящего эфира на кожу он ведет себя, подобно напалму. Водой ни смыть, ни потушить его нельзя, и горит он почти при полном отсутствии кислорода.

Вот и ночные походы по коридорам в морг мы воспринимали как развлечение. Особенно старался сделать эти походы увлекательными Колотов. «Ну шо, дадим бомжулькам просраться?» — спрашивал он, с трещоточным звуком проводя по батарее стальной палкой, выломанной из старой ремкровати. Я без особой охоты поддакивал.

Провоз трупа из отделения в морг, это не так просто, как может показаться. Сильно сакрализованный процесс смерти и всего, что с ней связано, не дает вам возможности возить тело, как кусок мяса. Во-первых, нельзя оставлять покойника ни на минуту без присмотра. Никто мне, кстати, так и не ответил на вопрос, почему. Может быть, боятся, что неприсмотренный он встанет и уйдет? Или опасаются, что его похитят извращенцы? Во-вторых, нельзя его возить в часы, когда по коридору развозят пищу по корпусам. Ну и не следует их перепутывать. Такое тоже бывало пару раз. У него ведь имя не спросишь уже. Следует также их накрывать гладкой простыней. Раз, помню, накрыли лицо человеку вафельным полотенцем, полежал он часа два и получилось лицо у человека в клеточку. И все. И никуда. На живот и на бок не следует их класть также — негр получается, проверяли.

Усопших держали в предбаннике — глухом аппендиксе, сразу возле входа в отделение. Когда их собиралось больше двух, предбанник разгружали. С кровати на каталку с надписью Exitus Letalis тело перегружается так: один становится ногами на кровать в изголовье, второй у ног, каталку прижимают вплотную к кровати животами еще двое. Двойка, стоящая на кровати, на раз-два-три за углы простыни поднимает тело и качает его в сторону каталки, а бригада у каталки тянет качнувшийся груз на себя. Когда все слажено и все участники процесса понимают, что и кому нужно делать, эта операция занимает меньше 30 секунд. Проблема, правда, в простынях. Простыни очень часто обрабатывают под давлением и воздействием высокой температуры — стерилизуют. Рвутся, короче говоря, простыни. Раз-два-три-хрусь! В общем, падали больные бывало с размаху на пол. А если то же самое делать без каталочной бригады, а просто вдвоем, то и промахнуться мимо каталки можно. Ай-яй-яй.

Ну вот, перекинули кадавра. Движемся в сторону грузового лифта. Проезжаем такое же отделение, как у нас, только расположенное зеркально, оно законсервировано. Там все работает, и время от времени в один из блоков клали суперблатного больного. Отдельно клали, чтобы другие больные не ревновали к дефицитной технике, медикаментам и обилию внимания. Там же, в одном из блоков, мы по очереди спали ночью по четыре часа. Там, в одном из самых глухих больничных углов, лишь барокамера работала днем, а ночью над входом в палату гипербарической оксигенации помигивала лампочка сигнализации. Сразу за барокамерой лифт. Тишина. Лифт стоит без лифтера — не нужен лифтер, три раза в день каталку в подвал отвезти. В лифте спускаемся на один этаж вниз. Двери мне хочется открыть погромче — распугать смердящий мрак. Красиво сделанный ремонт заканчивается вверху, это этаж технический — под ногами пыль и кирпичная крошка.

Если тот же путь пройти поверху, то и не заметишь расстояние это мизерное — метров двести от силы. Если же тащиться с трупом по коридору, уходящему во мрак, ощущения совсем другие. Слева труба с кипятком — жарко в левый бок, справа выводы вентиляционные — холод жуткий. Будто движешься по меркурианскому терминатору. Лампочка работает одна из десяти. Где-то тут поворот к генератору, унесшему жизни полутора десятков человек. Тут же и «бомжики» ночуют под трубами.

«Й-Я-А-А-А-А-А-А-А-А-А!!!! — бежит Колотов и стучит арматуриной по стенам, трубам, по чему придется.

— Тсс… — вдруг говорит мне он и засовывает голову куда-то в технический лаз. — Вот, блядь, нелюди — понасырали. — ругается он. — Я вас, мрази, достану!!!..у..у..у» — перекатилось. Еще одна пробежка.

Докатывемся до ворот морга. Морг огромен. Он обслуживает сразу несколько лечебных учреждений. Нашу больницу, детскую на Алишера Навои, больницу на Петра Запорожца и психоневрологический диспансер еще. Из всех этих больниц едут ночью в этот морг труповозки. Всех неизвестных и неопознанных со всего Левого берега везут также сюда. В морге три надземных этажа и два подземных. Мы звоним в звонок минус первого этажа. Ждать обычно минут пять. Закуриваем. Дежурный приемщик-санитар может и выпимший спать, кстати. Звоним еще раз, подольше.

Шаги, лязг, свет — закатывайте. Начинается самое неприятное. Тело перегрузить должны мы, а каталку забрать. Перегружаем вдвоем. Запах, это… Специфический. Умер неизвестный. Реанимация получила его без сознания и без документов. Так, не приходя в сознание, он и умер. На бирке написано: ООРА, EL: 23:35, 1.11.92, Неизвестный. Значит на длительное хранение в морозильник. Пока не будет востребован — примерно на 3 месяца. Потом братская могила на Берковцах, крест.

Видели, в американских фильмах у каждого трупа свой ящичек такой никелированный есть, типа домик? Наши трупы лежат в комнате 10 на 10 метров в пять-шесть слоев.

Вспоминаются кадры хроники. Освенцим, бульдозер катит человеческий жмых. Так вот, бульдозер уехал, жмых остался. Температура -20. Ступни торчат, груди, синеют наколки, глаз блестит стеклянный, полуоткрытый — мохнатые ресницы — совсем молодое лицо девушки.

«Давайте на выход, пацаны, — свистит перегаром сквозь гнилой зуб санитар. — Дела у меня еще», — даже не хочу представлять, какие могут быть «дела» у этого выродка в полвторого ночи в этом жутком месте. На обратном пути запах стал вроде сильнее чувствоваться, и это при том, что мы не из розария идем.

***

Через трое суток, опять на нашем дежурстве, нашли в подвале, в нише, откуда смрадом тянуло, дядьку мертвого. Нашли, как водится, тогда, когда запах уже на этажах слышен стал. Поймали меня с Колотовым в коридоре, где мы, не чуя беды курили.

«Вот, Виталий Геннадьевич, берите хлопцев, они свободны вроде сейчас», — на нас показывала своим толстым бордовым пальцем Старшая. Рядом стоял больничный «нач. по АХЧ». За их спинами тоскливо переминался с ноги на ногу толстенький доктор Телюк. Съехать не получалось, кажется. Мы были зажаты в угол.

«Счас новые ИВЛ пойдем разгружать», — прошипел Колотов. Нет не аппараты искусственной вентиляции легких пошли мы разгружать. В подвале дикая вонь лишала способности думать. Доктор был нужен, чтобы констатировать смерть. А мы, чтобы труп из узкой ниши вытащить и сто метров до подземных ворот морга отволочь.

Менты туда не полезли, наверху у Старшей пристроились чай пить. «Нач. по АХЧ», конечно, тоже. Полезли мы втроем. Взяли каталку, резиновые рукавицы, нашатырь и вату с розовым экстрактом — нос затыкать.

Доехали до ниши — из нее уже и лужа бурая на пол натекла. «Кто полезет за ногу его вытаскивать?» — гнусаво спрашивает Телюк. И смотрит на нас. Переглянулись мы с Колотовым. «Ну, Колотов, давай спички тянуть…» Посмотрел на меня Андрей и, отвернувшись, в нишу полез… В общем, вытащили мы его. С трудом. Раздулся он за пятеро суток под батареей, еле пролез. Все отдали, что съели. Все там на полу оставили. Прошел примерно месяц. Выписали нам премию. Получаем зарплату, и я свою премию Колотову отдаю. «Ты чего? — таращится он. — Ну, ты ж полез вместо меня, ну, типа, первый вызвался… — Ты это, оставь деньги. — Косая усмешка ползет по лицу Колотова. — Мы ж это… — Вижу, неудобно ему чего-то, голову опустил. — Колотов, ты чего?

— Ну, мы ж… — смотрит — напарники. Да?»

МЕДИЦИНА ЛЕГЕНДАРНАЯ

Вокруг медработников и медицины в целом ходит великое множество баек, легенд и преданий. Медицина, закрытая от посторонних взоров область человеческой деятельности, имеет дело с чудесами исцеления и таинством смерти. То есть, находится в поле непознанного. Современный человек вопросы необъяснимого так и не научился рассматривать беспристрастно. Потому, подобно своему предку — кроманьонцу, слагает страшные сказки о служителях культа — медработниках — и небесном огне, сошедшем с небес в грудь страждущего. Так, абсолютно все слышали о том, что студенты-медики кушают свои бутерброды в морге, разложив тормозки на телах усопших. Тех, кто рассказывал мне подобное, я всегда спрашивал, зачем они это делают? Внятного ответа, конечно, нету. Однако подразумевалось, что медработники — это люди другой породы и таким образом они закаляются. Уверяю вас, есть много других методов закалить свой дух, гораздо более ужасных. Вы даже не представляете, что делают педагоги в мединститутах и медучилищах, чтоб наладить у студентов рабочие отношения с бренной человеческой плотью. Я решил исправить перекос в мифотворчестве и в этой повести расскажу несколько историй не о врачах с «санитарами», а о пациентах. Хотя все, что я расскажу, — чистейшая правда.

Вначале я перескажу вам несколько коротеньких смешных баек, которые не претендуют на то чтобы быть полноценными легендами, а ближе к концу главы вы сможете прочитать самую настоящую, «Большую Врачебную Легенду».

Эту историю я услышал, когда уже позже работал на «скорой психбригаде». На ее примере становится ясно, отчего легенда становится легендой. Однако совершенно точно становится также ясно, что ни одна легенда не будет интереснее того, что происходит на самом деле — в жизни. Как бы банально это не звучало.

Жила-была совсем сумасшедшая бабушка. И у нее часто болела голова. Для того чтобы она у нее болела поменьше, бабушка в течении нескольких месяцев забивала себе в голову гвоздь. Выступающую из головы «десятку», она прятала под косынкой. Впрочем, с каждым днем гвоздь выступал все меньше. В один далеко не прекрасный день бабушка нанесла финализирующий удар молотком по гвоздю и обмякла — по всей видимости, достучалась до дыхательных центров. Вот и стоит теперь на кафедре анатомии череп с наполовину вбитым гвоздем. Такова легенда.

Я, уже будучи студентом другого ВУЗа, пытался произвести впечатление на студенток мединститута рассказами про эту сумасшедшую бабушку с гвоздем в голове. Интересным представляется то, что мои попытки раз за разом наталкивались на стену непонимания. Проще говоря, на меня смотрели как на дурачка и посмеиваясь только что пальцем у виска не крутили. И вот наконец я решаю выяснить в чем дело и иду в анатомический музей, расположенный на первом этаже нашего медицинского института.

Череп я нахожу быстро. Увидев его вживую, я наконец понимаю отчего медицинские девушки не впечатлялись моей историей. Череп был. И гвоздь вбитый в него был. Но это был череп обезьяны. На поясняющей табличке значится: «Самка шимпанзе по кличке Кристина, девяти лет, погибла при проведении планового ремонта в Киевском зоопарке в 1965 году». Почему череп обезьяны находится в музее человеческой анатомии, а не в музее анатомии, например, Сельхохозяйственной Академии, на табличке не говорилось ни слова. Также ничего не было написано о том, как именно при проведении планового ремонта в голову обезьяны попал гвоздь. Я для себя примерно объясняю это так. Видимо пьяный строитель стрельнул не туда из пневматического гвоздезабивателя, а поскольку киевский Мединститут находится ровно рядом с киевским Зоопарком, череп по какой-то прихоти судьбы попал в институтский музей. В любом случае пускай эти загадочные обстоятельства послужат началом новой легенды. А вот байка про девушку-самоубийцу и строителя.

Одна девушка решила покончить с собой. Она решила это очень твердо. И для того чтобы никто ей не помешал, отправилась на стройку высотного дома. Залезла на крышу и прыгнула вниз. А в это время у строителей был обед, нужно же им перекусывать время от времени. И один, на свою беду, чистоплотный строитель сидел на втором этаже на длинной-предлинной доске. Нет бы на пол сесть, он на доску уселся. Второй конец доски был метра на три высунут из окна — не помещалась доска целиком в комнате. Акробатов в цирке видели? Когда один на качельку прыгает, а второй взлетает? Размазало нашего беднягу-строителя по потолку пополам с кефиром. А девушка ничего — отделалась парой переломов. Эта легенда была родом из травматологии, а вот еще парочка историй родом из самых тихих уголков больницы, их рассказывают представители самых «спокойных» врачебных специальностей — врачи-лаборанты, терапевты из военкоматов и прочие неургентные специалисты.

Вот самая известная.

— Что это?

— Анализ кала.

— Где?

— Да вот же он!

Врач-лаборант недоуменно смотрит на коробку из под торта Пражский. Крышка открывается. Вместо торта на круглом донышке полноразмерная куча дерьма. Концовка у этой истории разная — человека сдавшего такой «анализ кала» может «принять» скорая психиатрическая бригада, или он может оказаться юношей «косящим» от армии — но суть всегда одна — это или куча дерьма в корбке из под обуви или торта (о да, торт, безусловно, лучше!) или анализ мочи в трехлитровой банке. Вообще очень много смешных историй связано с желающими избежать службы в армии. Так, например, один юноша на вопрос о том как называется столица нашей страны уверенно отвечал: Крещатик. Другой молодой человек несмотря на то что было лето, пришел в костюме елки, а на резонное замечание комиссии о том, что до Нового года еще шесть месяцев, ответил что он к праздникам всегда готовится заранее. По иронии судьбы, видимо повинуясь высшим законам справедливости, у обладателей самых скучных дипломов самые веселые истории. Хотя может они их специально выдумывают. Но все это присказка, а вот моя любимая Большая Врачебная Легенда.

Досталась некоему молодому человеку, назовем его Петей, от бабушки в наследство комната в коммуналке. Виден был Петя — сероглаз, высок, обладал приятным баритоном и автомашиной «ЛендКруизер 100». В одежде предпочитал светлые тона. Из соседей — дедушка и молодая особа в обтягивающей одежде, назовем ее Верочкой. А нужно отметить, что Петр рыбаком был заядлым. Ловил на мормышку, на червя, на блесну, удочками, спиннингом, ятерем, телевизором, донкой, резинкой, с моста, с лодки, с берега, подледным ловом также не брезговал. Места свои прикормленные, тайные имел. На рыбалку ходил с отцом и дядьями с детства, ездил даже рыбу на Байкал ловить, в чемпионатах участвовал. Нужно ли говорить, что оборудование у него было новое, заграничное и дорогое. А Вера наша, когда на Петю смотрит, истекает просто слюной. И не только. То в узком коридоре грудью своей большой по Петру протрется, то пирожками угощает, стреляет в общем глазками. А Петя вежлив до тошноты, галантен, но в койку не зовет, хоть ты тресни. И вот принимает Верочка решение — сегодня или никогда. «У меня подарок для тебя есть рыболовный», — говорит. А сама белье новое одела, стол вкусный соорудила, свечи зажгла — короче, очень рыболовный подарок Петю ожидает.

Зашел Петя, окинул все это великолепие взглядом и понял, что сегодня просто так уйти ему не дадут. «Руки помою, сейчас», — и выходит. Нету его десять минут, час, три. Уехал он с концами на всю ночь, может и на рыбалку, кто знает. Вера плачет, свечи плачут, даже холодец растаял от жалости к ней, а жаркое наоборот — застыло.

Выходит она в сердцах в коридор, берет удочки у его двери и ломает и топчет их в женской безутешной ярости. Наутро Петр, видя в общем коридоре расклады из поломанных финских и американских удочек, скорбно стучит Верочке в дверь пальцем. Глаза девушки полны нахального презрения, мол, променял мое теплое сладкое тело на детскую потеху — получи же. «Веруля, ты не права, рыбалка — это не потеха, это тяжкий и выматывающий труд», — говорит ей Петр. «Знаем мы этот труд — водка да комары», — говорит Вера. «А ты попробуй, посиди с удочкой часок. В валенках, на ящике, с термосом. Просидишь хотя бы пару часов так, будем вместе — обещаю. — Где ж мы сейчас прорубь-то возьмем? — все не верит Вера. — А зачем прорубь? Главное же, общую картину восстановить. Верно?»

Набирает Петя ванную, ставит ящик, одевает Верочку в ватник и дает ей удочку. Жарко немного в ванной да и вид поплавка убаюкивает, ну да не страшно. Петя кладет секундомер на полочку, выходит, идет к телефону и набирает «03»: «Алло, скорая, у меня тут девушка в ванной рыбу второй час ловит…»

Отпустили девушку только на второй день. Вот, собственно, и все. Теперь у Веры дети не от Пети и муж. А Петя так на рыбалку и ездит на своем «Круизере».

КАЛАШНИКОВ

Времена были совершенно дикие. Первичное накопление капитала сопровождалось большой кровью. Стреляли по поводу и без повода. Широко нашумевший случай — один бандит стрелял в автомобиль другого бандита из ручного гранатомета типа «Муха». Но вместо того чтобы положить его на плечо и произвести выстрел, он, прилежный ученик видеосалонных боевиков, стрельнул из него, как из «калаша» — пустым концом трубы приложив к плечу. Реактивная струя снаряда, которая должна была вырваться на 15 метров назад, не найдя лучшего выхода, оторвала балбесу руку аж по лопатку. Но я не об этом случае.

Привезли нам как-то в отделение общей реанимации и анестезиологии двух парней. Похожи они были на близнецов совершенно. Гладкие, белые, огромные — оба под два метра ростом, коротко стриженные, молодые. На немаленькой функциональной ремкровати поместились с большим трудом — плечи ровно в ее ширину, а ноги на полметра торчат между прутьев.

Разница между ними единственная — один шеф, второй его телохранитель. Телохранитель свое дело знал крепко — в шефе одна пуля, правда, в груди, а в нем восемь. Прошила его автоматная очередь от левой коленной чашечки через бедро, пах, желудок, селезенку, легкое, перкикард аж до шеи. Задета куча жизненно важных органов, крови на асфальте оставил парень литра два.

Отношение к таким случаям было серьезное очень. Причин много. Работы научные на таких случаях писали себе многие, себя и свою квалификацию проверяли, а кроме того, негласное правило во всех ургентных-скоропомощных отделениях — тянуть молодых, тянуть зубами, изо всех сил, не пускать на тот свет. Ну и деньги несли врачам неплохие, хотя и без денег тянули бы. А в врача не слыхал я, чтоб братва стреляла. Размахивали у операционной стволом, это бывало, но чтоб стрельнули, не припоминаю.

И вот лежат они. Вадик — шеф, Толик — бодигард. Один в сознании полном, второй в бреду мечется — температура под сорок, это уже прооперировали их. Торчит из Толика трубок двадцать разных — дренажей, к аппарату ИВЛ подключен, катетер в мочевом пузыре, зонд в желудке, по капельнице в каждой руке. Переворачивать и обтирать его камфорой нужно каждый час, чтоб пролежней не было — иначе даже не от ран конец фильма наступит, а от вторичной инфекции — что всем, согласитесь, обидно. Кровь на анализ каждые три часа. Про поминутное введение наркотиков, мочегонных, антибиотиков, гормонов и прочего вообще молчу. Трубки должны быть чистые, конечно. В бинтах весь..

Принайтовали к кровати мы его будь здоров. Это ж карточный домик, а не больной — дернется порезче — конец лечению да и ему тоже, пожалуй. А лосяра он здоровый и очень активный, несмотря на свое положение. Мечется — бредит. «Валик, слышь, братан, бери лаве вон там, в синей сумке, скока надо, не вопрос, и тачку лови — рвать отсюда надо!.. Рвем отсюда!.. Да хуй с ним!.. Бл-я-я-я-я-я!.. Су-у-ук-а-а-а!..» Качается кровать, скрипят вязки, потрескивают. И вот часам к шести утра все очень замахались, ослабили внимание. Вышел из блока покурить и я. Закуриваю и тут слышу дикий грохот и мат. Вылетаю из сестринской и вижу, что посередине коридора стоит во всей красе наш Анатолий с кроватью на спине. Как он умудрился встать, вообще неясно никому по сей день. Но он стоял, похожий на ежика с яблочком на спине. Не сумев порвать вязки, которыми были привязаны его руки, он встал вместе с кроватью. Врач и мой напарник прибежали с другой стороны коридора и смотрели тоже, забыв привести в тонус свои нижнечелюстные мышцы.

Да. Если б шеф — Вадик не докричался до него, мы бы вряд ли его уложили с кроватью на место. Привязали теперь не только его, но и кровать притянули простынями к батареям.

Вадик лежал у нас дня четыре, пока его не перевели на этажи, а Толик на следующий день пришел в сознание, и мы радовались общению с ним еще две недели. Пока Вадик лежал у нас, в коридоре на корточках неподвижно сидел худой человек. Напротив него на двух стульях сидели опера — было у них подозрение, что Вадика приедут достреливать. Судя по всему, ели они у него с рук и статус-кво желали сохранить. Пока Вадик и Толик лежали у нас, медсестрички объедались свежими фруктами и шоколадом, у их лечащего доктора появилась в ординаторской на столе газета «Автофотопродажа», по всему отделению стояли живые цветы, и у меня лично дела пошли вгору.

Даже лежа у нас, в интенсивной терапии, Вадик продолжал руководить своим хозяйством снаружи. Делал он это, словно босс сицилийской мафии, при помощи крошечных записочек, которые просил врачей и сестер относить в холл худому человеку. Попросил он отнести записку и меня. «Пойдешь в коридор, там где-то ошивается Калашников. — Калашников? — От названия автомата мне стало не по себе.

— Там сидит мужик, — терпеливо объяснил Вадик, — его зовут Калашников, отдашь записку ему». От сердца немного отлегло, но все равно было неспокойно. В коридоре по случаю позднего вечера уже никого не было. Неподвижно на корточках сидел Калашников — теперь я знал, как его зовут. Было в его фигуре нечто странное, что-то неуловимо тягостное, что никак не давалось глазу. Напротив, на двух стульях, сидели два коротко стриженных парня. Они словно не замечали худого мужика напротив, а тот прикрыв глаза и сложив плечи внутрь, подобно орлу, будто дремал. Их пиджаки висели на спинках стульев. Под мышкой у каждого было по потертой коричневой кобуре. По повадке парней, по тому, как они двигались, как привычно оттопыривалась левая рука над кобурой, становилось ясно, что парни умеют пользоваться содержимым кобуры, а по спокойным одинаковым лицам, что они при случае воспользуются содержимым кобуры с огромным удовольствием.

Парни, судя по всему, пили чай. У ног одного из них стоял оранжевый «двухстаканный» термос. Мама мне в таком давала чай в школу. Они по очереди делали скупые глотки из единственной пожелтевшей чашечки. При моем приближении они перестали прихлебывать и замерли, не мигая, рассматривая меня. Я подошел к Калашникову и протянул ему сложенный вчетверо клочок бумаги. Одним движением он вынул у меня из руки записку и встал. Тут наконец до меня дошло, что именно в его фигуре было не так. Я увидел, что у него нет правой руки и части плеча. Он ушел очень быстро и тихо, так и не сказав ни слова. Я повернулся уходить. «Эй, малой, чефир будешь?» Я читал про этот напиток, но пробовать его не приходилось. Победила, конечно, молодая любознательность. Сделал глоток черной остропахнущей жидкости. От горечи сводило скулы. «А сахара нету? — Сердце мое вдруг сорвалось в галоп. — Не, малОй, нельзя сахар — «мотор» станет». Я сделал еще глоток. Голова кружилась, во рту стало сладко. Ощущая эйфорию и чувствуя необходимость поддерживать разговор дальше, я спросил у оперов еще что-то. Разговор в конце концов свернул на бригаду Вадика, а потом и на Калашникова. Наблюдая за мной, они посмеивались и, прихлебывая чефир, старший оперуполномоченный Сергей и просто оперуполномоченный Сергей рассказали, что калека Калашников служит в бригаде Вадика нАрочным. Оружия ему в руки больше не дают, а Калашниковым его назвали после того, как он из «Мухи» как из «калаша» стрельнул. «Артист», — косо улыбаясь, подытожил старший Сергей.

****

Если вы внимательно приглядитесь к художникам, что стоят на Андреевском спуске, вы, конечно, не пропустите однорукого седого дядьку, что молча сидит у своих темных акварелей, недалеко от лестницы на гору Плакальщицу. Он сидит, словно орел, сложив плечи внутрь, и ни с кем никогда не торгуется.

Вадик с 1995 года лежит под елью на Лесном кладбище и на черном камне в рост написано:

Тропинка к тебе травой зарастет,

Надгробная надпись сотрется,

И слезы уймутся и горе пройдет,

Но счастье назад не вернется.

А про Толика я ничего не знаю.

ВИДЫ ЖИЗНИ

Странно, но до меня, кажется, никто никогда не классифицировал виды больничной жизни — медперсонал. Я кое-что помню и думаю, что там не очень, среди хрома и кафеля что-то изменилось за десять лет. Весь медперсонал можно условно разделить на три большие группы. Младший, средний и врачей.

Младший медперсонал — нянечки или санитарки. Для того чтобы работать санитаркой, никакого специального образования получать не нужно. Нянечка, как правило, это женщина неопределенных лет, небрезгливая и в нечистом халате. Она моет пол, стены и оборудование, подает больным утку за рубчик, выносит дренажные банки, в которые натекло — короче, убирает за всеми. В козырных отделениях — реанимациях и хирургиях — санитарки, как правило, почище и помоложе. Мама рассказывала, что раньше встречались и молоденькие нянечки — деньги для человека вообще без образования все же неплохие, но в наше время такие практически не встречаются. Особый сорт нянечек — Сестра-хозяйка. Хоть и называется она «сестра», это обычная санитарка, только очень-очень блатная. С такой работы обычно уходят или на пенсию, или реже, в тюрьму. За хищения. С сестрой-хозяйкой все поддерживают только хорошие отношения. В маленьком нестиранном, рваном халатике ведь никому ходить не хочется? Вот.

Будучи творческими молодыми людьми, мы с моим другом-одногруппником Артуром очень возмущались несправедливым отношением к медбратьям — то есть, к нам. Мало того, что у нас в дипломе написано «медсестра», так еще и все таблички в больнице указывают на то, что нету медбратьям места в дружной семье медицинского персонала.

Впервые попав на практику, мы незамедлительно переименовали «Комнату отдыха медсестер» или просто Сестринскую, в Братинскую, а Сестру-хозяйку в Брата-хозяина. Встречались также Манипуляционный и Операционный брат, Старший брат и простой Постовой брат. Впрочем, я отвлекся.

Бывает, что нянечкам приходится заниматься и нетипичной работой. Так, в ургентных отделениях нянечки перегружают трупы, включают и следят за кварцевыми лампами, а также во всех отделениях ставят клизмы — хотя клизма это чисто сестринская манипуляция. Образование нужно специальное иметь, чтобы в задницу воду заливать, понимаешь. На «Скорой» санитарами, как правило, работают дядьки, но не всем «скорым» они положены. На акушерских бригадах санитары таскают рожениц с девятого этажа без лифта, а на психбригаде вяжут руки или дают в «торец» особо буйным. Не могу не вспомнить дядю Толю, санитара, с которым я одно время ездил на «психбригаде».

Бородатый, высокий, сутулый, впечатления могучего человека он не производил. Таким, видимо, он и не был, однако опыт его компенсировал недостаток физической мощи. Так же, как опытный водитель не попадает в аварии не потому, что он ловко их избегает, а потому, что просто их не допускает, так и у дяди Толи никогда не доходило дело до драки. Зайдя в квартиру, он тянул носом воздух и произносил что-то вроде: «О, шизофрэником пахнет…» Подойдя к больному, не поднимая на него бесцветных своих глаз, тихонько говорил: «Пойдем милый». И «милый» галлюцинирующий двухметровый дядя, который работает мешальщиком бетона и который пять минут назад разносил все к ебеням, покорно, как теленок, давал упаковать себя в машину и отвезти в больницу. Позже, когда со мной работал санитар самбист-разрядник — студент инфиза, мы со смены с целыми кулаками не уходили.

Отношения с субординацией у младшего медперсонала складываются по-разному. И если нас, медсестер, учили этому по три года, то тетя Вера, например, не понимает, почему она «шото там должна убирать в нейроблоке после этих щенят, кагда у нее внук старше». Непокорных санитарок учили довольно жестко. Способ этот мне подсказал один старый анестезист. Берешь 400-кубовую бутылку фурацилина, заливаешь туда 50 кубов 20 %-ной глюкозы и куб нашатыря и всю эту хню лупишь об пол. Здесь главное не перепачкаться самому. Получаешь на выходе двухметровое, желтое пятно мелкобитого стекла, вонючее и стремительно превращающееся в патоку. Промедление с уборкой в 10 минут влечет за собой удлинение срока и сложности уборки в разы. Убирать все равно придется, потому что дежурный врач не станет выяснять, что и кто там разлупил. Потому что в блоке должно быть чисто! Все. А потому заглядываешь в санитарскую и просто показываешь край желтой банки. «Я в нейроблоке кровью капнул, приберете? Нет? — Получите». В следующий раз бегут уже почти с огоньком, с швабрами наперевес.

Врачи — это самая изученная населением группа. Они на виду больше всех. Их десятки видов. В медицинской иерархии они могут занимать все ступени — от участкового терапевта до министра здравоохранения. Они очень долго учатся, и им присуще трепетное отношение к слову «коллега».

Выучиваются, правда, далеко не все. Высок процент халтурщиков, с умным видом поставляющих жмуров для отделений патологической анатомии. За годы, проведенные в нищете и институтском унижении, с книжкой в зубах, в вечных переездах с кафедры на кафедру, они зарабатывают себе пожизненное право заходить без очереди к любому другому врачу и получать более квалифицированную помощь у своих коллег. Не раз я наблюдал, как к человеку, объявившему себя врачом, резко меняется отношение других медиков.

Основной разговор пойдет, как вы понимаете, о наиболее многочисленной и разветвленной группе медиков — медсестрах. Начнем с «обычных» медсестер. Эти свеженькие куколки водятся в стационарах любых типов. Сразу после медучилища они одним своим внешним видом благотворно действуют на самых безнадежных больных. Сидя на посту, у настольной лампы, штудируют учебники, чтобы поступать в мединститут. По первому зову спешат на помощь, легкой и прохладной рукой стереть предсмертный пот. Так за учебниками, у лампы, приходит зрелость, и вот перед вами уже сорокалетняя, корпулентная дама, но присмотритесь, это все та же Танечка. Их более слабый вид водится в поликлиниках. Там они с утра до ночи, год за годом пишут в карточках амбулаторных больных одно и то же, сидя от врача слева. А когда приходит их черед уступать место новой куколке, уходят, ковыляя варикозными ногами по такому родному коридору, чтобы, посидев на лавочке еще лет пять, окончательно потерять смысл жизни и тихо сойти в никуда.

Особняком стоят акушерки. Их можно с полным основанием отнести к элите среднего медперсонала. Ребят в акушеры не берут. Когда я был поменьше, то думал, что такая дискриминация связана с чьей-то злой волей, не желающей, чтобы пацаны вдоволь зырили на письки. Но когда впервые попал зрителем на роды, понял, что дело не в злой воле, а в коварном кафельном поле, который вдруг резко прыгнул на меня и страшно засветил в лоб, когда акушерка по локоть засунула в роженицу руки и принялась с кряхтением шуровать там, доставая сизый кусок дергающейся плоти. Акушерки гордо сознают свою значимость для всего человечества, четко понимают, что не зря они живут на свете. Акушерки также разделяют слова «асептика» и «антисептика» и до тонкостей знают коварный нрав главного врага всех акушерок — золотистого стафилококка.

Элита из элит — операционные сестры. Их отглаженные и накрахмаленные прямые спины изредка можно наблюдать в отражениях предоперационных комнат. Крайне редко они спускаются с горных высей к простым смертным. Операционная сестра — это как народность улунгуры. Все знают, что они есть, но видела их только бухгалтерия. Такая недоступность связана со статусом операционной. Невозможно представить себе даже развязного Колотова, вваливающегося среди ночи в операционный блок в поисках спирта и девочек. Хром, сплошное остекление и холодную чистоту предоперационной, словно гильотинным ножом обрубает красная черта поперек коридора. Стой! Асептическая зона! Незаменимые для хирургов, которым они ассистируют — от них исход операции зависит не меньше, чем от врача. Мало умения тихо и быстро подать нужный инструмент вовремя, ты еще попробуй часов шесть на ногах постоять. Просто постоять, можно ничего не делать. Можете себе представить авторитет и моральный вес операционной сестры, которая оперирует с профессором лет двадцать? А те, которые с Амосовым или Шалимовым оперировали? Как посчитать расстояние, отделяющее такого спеца от обычного врача? Не говорю уже о нас, обычных медсестрах. Пользуясь отрезанностью от мира, люди, работающие в оперблоках, блудят со страшной силой. Это факт точный. Так что, оперсестры умеют не только пот красиво вытирать хирургу.

Несколько особняком стоят фельдшеры. На учебу их принимают только с дипломом о полном среднем образовании и готовят не везде. Фельдшер — это такая сверхмедсестра или недоврач. То есть, пока ты работаешь с ним вместе в палате в стационаре, он вроде такой же, как и ты. Различие в том, что фельдшер сам, в качестве главы бригады, без врача, может в «Скорой помощи» ехать на вызов. Или устроиться в медпункт в пионерлагерь. Или работать в селе. На практике же мы постоянно занимали их места, а они наши. И если ты парень, а не девушка, то автоматом можешь занимать место фельдшера. О медсестрах, работающих в ургентных отделениях, я сказал и дальше скажу, кажется, достаточно, потому перейду сразу к редким видам. Есть медсестринские специальности, для овладения которыми необходимо после окончания училища еще и курсы специальные окончить. А курсы тянутся, как правило, полгода, а в это время работать некому, а зарплата тебе платится, и ты становишься штучным специалистом. А все в сумме это значит, что у тебя блат и лапа. И что зарабатывать ты будешь получше своих собратьев. Самые распространенные штучные спецы — это анестезисты. Они находятся близко к богам, работающим в операционных, прилично зарабатывают и невероятно спесивы.

А вот совсем редкие стационарные обитатели. Операторы МРТ, эндоскописты, гипсотехники и массажисты. Причем, последние, на воле, в поликлиниках, встречаются гораздо чаще. Обо всех этих ребятах могу сказать только то, что никакие это не медсестры, а «придурки при кухне» — белая кость. Хотя встречались и неплохие ребята. Так, гипсотехник Вова из двенадцатой со смехом рассказывал мне, что делает нетрезвый завотделением, когда желает придраться к нему. Для понимания комизма ситуации нужно представить себе, что такое гипсовочная. Это место, где кладут и снимают гипс. Его мочат, роняют, правят, тачают, режут, кусают и ломают. Годами. В одном и том же помещении. Тот, кто пытался смыть написанное мелом со школьной доски, поймет меня. Так вот, «зав», покачиваясь, заходил в гипсовочную и обводил лиловым глазом помещение. «Поч-ч-ч-ему в гипсовочной пыль?!» — с хрустом проводя пальцем по гипсовочному столу. Это повторялось из раза в раз и из года в год, пока он не сверзился ночью с лестницы и не сломал себе ключицу. Враз протрезвев, лежал он в гипсовочной и руководил Вовой, который колдовал, сооружая шину по Дезо, сложную, как Эйфелева башня. Таковы вкратце виды больничной жизни.

ВЗЯТКА

Есть ли хоть один человек, который не носил паспортистке коробочку конфет? Букетик экзаменатору? Не совал пятерку сантехнику? Нету таких людей среди нас. А уж врачу давали все. Даже те, кто никогда-никогда. Даже самые железные люди носят массажистам и участковым терапевтам вкусненькое. Девочки — гинекологам, мальчики — урологам. Чтоб с вниманием и пониманием.

Молодые врачи, бывает, конфет и кофе не берут. Не говоря уж про деньги. Но со временем, ввиду разных причин мораль падает. Я не говорю про то, чтобы врач взял мзду за что-нибудь противозаконное, Боже упаси. Я про благодарность. Только про нее. Пример гармоничных отношений врача с пациентом мне продемонстрировала моя мама, когда мы, спасаясь от Чернобыля, попали в глухое Закарпатское село. Мама моя — хороший врач-психиатр. Психиатр это не только мозгоправ, но еще и диагност и терапевт. Дело в том, что сумасшедший не всегда может объяснить, что именно у него болит. Поэтому во многом психиатр — это врач-универсал. Также не нужно забывать о том, что слово безусловно лечит.

И вот попадаем мы в 1986 году в село Вышка. Мне 12 лет. Добраться туда несложно. Ехать следует до Ужгорода пассажирским поездом, после 2 часа электричкой до Кострино, а там в горы еще 7 километров. Если едет попутка, хорошо, если нет — ножками. Регулярное сообщение отсутствует. Короче говоря, село находится в такой жопе, что для жителя города Ужгорода житель Вышки, как для нас эскимосы. Такая фраза бытовала почему-то: «Дурный, як з Вышки».

Село на 50–60 хат. Люди приветливые. Там я увидел, как пользуются прялкой. Телевизор в одном доме из пяти. Сосед на прошлой неделе видел медведя. Старики не понимают, под мадьярами сейчас территория, под Румынией, под немцами или под Советами. Да и вот она Венгрия, через горку. Пошел глава семейства за грибами, родственников повидал в мадьярском селе. Возвращается, а в лукошке вместо грибов жвачки кругленькие такие, в трубочках прозрачных.

В магазине, несмотря на это, постядерный совершенно набор. Соль, ириски, частик в томате, сапоги резиновые мужские, иглы для примуса, керосин и раз в сутки хлеб. Это все.

У крестьян натуральное хозяйство. Что-то у них можно купить — молоко, яйца, а что-то не продают ни за какие деньги. Свинину, например. А мы в первую неделю доели привезенное с собой и начали есть уже ириски. До настоящего голода далеко, конечно, но мяса нет. И вот трепанули наши хозяева кому-то, что докторка приехала и у них живет. И потянулась череда людей. У этой бабуни давление скачет, тут сын пьет — необходим совет, тут вывих привычный. А ближайший медик, не доктор даже, а фельдшер, за семь километров.

В общем, минут через сорок после первого пациента, появились первые дары. Зелень, яйца, творог, сметана, домашний хлеб и главное — мясо. Колбаса, шкварки, сало, ветчина, печеная буженина… Этим вечером, засыпая с полным после двухнедельной диеты животом, я окончательно понял, что хочу стать врачом.

***

О врачебной «взятке» вот еще две истории, коротенькие совсем.

Один врач знакомый, когда перестройка была в разгаре, наловчился кофе/коньяк/конфеты, которые ему пациенты несли, сдавать в ларек за полцены. Очень плакал, что картошку и сахар не несут.

А мама моя лет двадцать назад подарила гинекологу своему коробку удивительных швейцарских конфет. Коробка, сделав круг по городу, в нераспечатанном виде попала к ней обратно недели через две. Ее маме вручила пациентка.

***

После, когда я начал работать в реанимации, вопросы благодарности приобрели несколько другое звучание. Когда человек попадает в отделение интенсивной терапии, то с разных концов города спешат на выручку его родные и близкие. Не пытаясь выставить себя в более выгодном свете, тем не менее замечу, что деньги или же вкусное брали далеко не у всех. Люди состоятельные тащили сами все по максимуму, а у бедных брать как-то сердце не лежало. Хотя есть врачи, которые и к больному не подойдут, пока им конверт не положат. Наблюдал я такую картину. Больного, только-только прооперированного, доктор Ипатьева тягала за нос, выкрикивая ему в лицо: «Я ваш анестезиолог, Я!! Моя фамилия Ипатьева! Вы запомнили?!» Перспектива остаться без денег после удачного наркоза повергала доктора Ипатьеву в истерику. А больной, пытаясь сфокусировать разбегающиеся после наркоза зрачки на золотом жгуте толщиной в руку вокруг ее шеи, вяло отмахивался и блеял что-то.

На пятиминутках, проводившихся перед началом суток, где одна смена сдавала отделение другой, очень четко говорили о том, у кого брать нельзя. Если больной «уходил» и врачи понимали, что шансов у него нет, то брать нельзя. Пакеты и деньги носили не только врачам. Врач он листик написал, в трубочку послушал и ищи его. А с вашим дедушкой будет сидеть сутки кто? Правильно, медсестра. Потому обычная процедура так выглядела: сначала на выход шел врач, потом средний медперсонал, ну а потом по желанию пятерку и нянечке давали.

И случилась у меня ситуация, после которой я перестал выходить к людям совсем. Перестал брать у них пирожки с вишней даже. Воспоминания об этом случае, невозможность оправдаться, ощущение чудовищной гадости, совершенной мною, пребудет со мной навсегда.

Я пришел на смену невыспавшийся и злой. Что-то в жизни не ладилось очень серьезно.

Так бывает — ложишься спать и знаешь, что завтра подьем в полседьмого и потом на ногах сутки и замахаешься очень жестко, а заснуть не можешь. Кусаешь от отчаяния подушку и злость разбирает, вскакиваешь, куришь одну за одной — какой уж тут сон. Засыпаешь в пять. Опоздал, в нелюбимый гнойный блок попал, а он полный. Напарник заболел, короче, край.

А с лекарствами не так, чтоб сильно хорошо было. Писали врачи родственникам на листике, что купить и где. Да и сейчас пишут, бывает. И вот зовут меня на выход. Стоят двое. Тонкие умные лица, светлые волосы, прозрачные глаза. Одеты очень хорошо. Брат с сестрой. Их мама у меня в блоке. Протягивают кулек с лекарствами, но нерешительно как-то. — «Это все?» — спрашиваю я у них. И вижу мнутся они чего-то. «Да пропади вы все пропадом!» — думаю. Что-ж мне время некуда девать что-ли. Говорите, блин, ясней! — «ЭТО ВСЕ?!

— почти кричу я. — Да-нет-а-мы-сейчас-приедем», — выпаливает пацан и утягивает за собой девчонку. Я ухожу в блок и тут же о них забываю.

Через час зовут меня опять к дверям. Опять они. Очень решительно парень протягивает мне пузатый кулек. «Ей твердой пищи нельзя будет еще дней десять, — говорю. — Это не ей. — В прозрачных глазах у него танцует ненависть. — Это вам. Вот». Он ставит кулек мне под ноги и они почти убегают.

В меня будто молния ударила. Я покраснел всем телом. Я был размазан совершенно. Получилось, будто я у них взятку вымогал. Чтоб присмотреть за их мамой единственной.

СЕМЬ И ДЕСЯТЬ

Однажды больницу нашу обесточили напрочь. То ли ЛЭП упала, то ли пожар на подстанции, но осталась больница вдруг без света. А такого в принципе случиться не может. Питание подводится от разных источников. Да и оборудована наша скоропомощная больница была по последнему слову техники — все операционные и реанимации в случае прекращения подачи электричества должны были в ту же секунду запитаться от генератора, находящегося в подвале…

Ну и вот часа в два ночи: уи-и-и-и-и-и-и-щелк-щелк-щелк. Тишина, звенящая просто. Кто-то в коридоре наткнулся на каталку бесхозную — мат. Оживать понемногу начали секунд через тридцать, зачиркали зажигалками, поднимая лица к мертвому потолку. Фонарь появился докторский из машины, свечка еще откуда-то. Зашевелились, забегали. Забегали, ясное дело, не все. Те, кто к аппарату искусственной вентиляции легких подключен был, стали руками-ногами сучить да бледнеть стремительно.

А день был урожайным на больных. И к моменту отключения света у нас на аппаратах лежали семнадцать человек. Сотрудников сейчас посчитаем: врача два, но один на операции, у него там свои приколы, так что врач фактически один. Плюс восемь сестер-братьев на смене должно быть, но было шесть. Итого нас семеро… Времени на все минуты три. Разобрали мешки Амбу, их оказалось ровно семь (!), и дальше все стало непонятно. Больных, подключенных к аппаратам искусственной вентиляции легких, как я уже сказал, семнадцать.

И вот врач, молодой парень лет тридцати, стоя при свете свечи в коридоре у ординаторской со стопкой историй болезни в руке, просматривая их в режиме сканера штрих-кодов, не глядя на нас, решал, кому жить, а кому нет. Не было в его лице на тот момент колебаний. Движения спокойные, и пальцы не дрожат. Я тогда подумал еще, что у меня верно пальцы бы просто тряслись. Мешала ему шапочка, он сбросил ее на пол, не глядя. Стало видно, что на лбу у него пот крупный выступил. Как градины. Ты — туда, пауза, ты — сюда, снова десять секунд, ты — туда, пауза, а ты — сюда, нет, постой… ты — сюда. Я примерно начал понимать, что солдат на фронте испытывает. Разошлись по больным и принялись «дышать руками». Мешок Амбу, это просто большая мягкая резиновая груша. Ты ее сжимаешь, человек дышит.

Свет включили через полчаса. Но до этого я полчаса глядел в глаза молодой девочке, которая, меняя дома в ванной комнате лампочку, сломала позвоночник. Глядел и старался не слышать затихающую возню дедушки по фамилии Журавлев, который, кроме нее, единственный в моем блоке находился в сознании. Старался не слышать, но она слышала, это точно, и глядела в меня не мигая. Понимал ли дедушка, что пришла его очередь? Думал ли он о том, что все его семьдесят лет жизни, наполненной любовью, страданием, детьми, мозолями, новой квартирой, войной и запахом овощей на весеннем столе, без колебаний принесли в жертву другой жизни, только потому, что она молода? Ощущает ли эта девочка благодарность за проездной, который выписал ей юный врач в коридоре при свете свечи? Не растратила ли она две свои жизни на алкоголь, недостойные поступки или тупое ничегонеделанье?.. Трупов вывезли в коридор десять человек. Накрыли. Выпили. Мне все же кажется, что семеро молодых, спасенных, так и не поняли, что именно произошло с ними, чего они избежали. Не зашли к ангелу своему в ординаторскую на чаек после выписки.

Дежурного инженера, который пропустил поломку генератора, уж и не помню, что там с этой машиной случилось конкретно, посадили в тюрьму. На два года. Вышел он вроде через год за примерное поведение. В больнице за эти 30 минут умерло 16 человек.

Крепатуру помню на следующий день в руках страшную.

ДОКТОР СКВОРЦОВ

Доктор Скворцов — орел! Летит мелкой обтекаемой птахой по больничным коридорам, девочки-сестрички вслед только ахают ярко накрашенными ротиками. Скворцов — первая фамилия, которую человек, свежепоступивший на работу в реанимашку, слышит. Больные молились на него, а начальство не мешало работать, хотя деньги он брал, бывало, немалые на глазах у всех.

Роста небольшого, бывший военврач, оттянувший в Афгане лет пять и не боявшийся ни Бога, ни начмеда. Черному человеку зонд именно он ставил, не побоявшись сильно тогда стигматизированного СПИДа. Отутюженный, сухой, на голове пилотка хирургическая — «пирожок» — сидит, как влитая. Ни часов, ни украшений на шее, что редкость для анестезиолога-реаниматолога. Единственная блестящая вещь — новенький немецкий стетоскоп. Чтил традиции врачебные превыше всего, но и уважения к себе категорически требовал.

Уважение друг к другу в медицине субординацией называется. В разных больницах, в разных отделениях по-разному к ней относятся, по-разному трактуют. Придя работать на «скорую» после реанимации я долго не мог понять, как можно врача на «ты» и Петей называть. Хотя, с другой стороны, если ты с врачом на колесах вместе 10 лет, если вы спите на одном, пардон, диване и ты его перекрыть можешь часов на двенадцать, то почему бы и не потыкать друг другу. Дело в том, что набор случаев и диагнозов, как правило, стандартен и лет за пять фельдшер-медбрат уже и сам может на вызов скататься. В основном, довезти просто нужно до больницы. Старые фельдшеры и катались сами полуофициально с молчаливого попустительства руководства. Нету бригад, а работать кому? Размыто понятие субординации на «скорой», короче говоря.

Не так обстоит дело в реанимации. Врач — полубог. Объем демонстрируемых им ежеминутно знаний, колоссален. Ни на миг не получится у тебя забыть, что он существо другого порядка. Не полезешь ты без дела в прокуренную ординаторскую тревожить полубога по пустякам. С другой стороны, он твой покровитель. Сознание, бывало, сестрички на работе теряли, раз человек нож получил от каких-то залетных прямо на пороге больницы, похмелье там, то-се. А я себе, значит, лицо сам разбил.

Послали меня среди ночи в ОПК — это отделение переливания крови. Как самого молодого. А в переходе между корпусами свет на ночь из экономии выключали и метров сто нужно идти, гладя рукой стену. Жутковато сначала, но привыкаешь, конечно. Шел я, и главное помню, что где-то здесь сразу за поворотом дверь туалета должна быть, через раз приоткрытая. Я замедляю шаг, выставляю руки перед собой и иду. Вдруг

— БА-БАХ!!! Подлая дверь была открыта под таким углом, что, когда я повернул, она прошла у меня между вытянутых рук и я словил колоссальный торец.

Засербываясь кровью, почти ничего не видя, я скатился в приемник и, держа по-прежнему руки перед собой попер в сторону родного отделения. В одной из осмотровых комнат приемного отделения я заметил доктора Скворцова и немедленно завернул к нему. Доктор осматривал в это время чью-то бабушку, и все ее многочисленные внуки, дети, мужья и разные другие родственники брызнули в стороны от меня, с сильно разбитым носом и начинающими затекать фиолетовыми глазами. Скворцов обернулся, увидел меня и рывком вытащил из бабушки руки. «Колюня! Кто тебе так качественно нос сломал?» — он уже осматривал меня — где нужно надавливал, где не нужно, только проводил пальцами по изуродованному мне… Мне стало очень спокойно. Я понял, что не умру сегодня. Хороший врач — всего и делов-то.

Вернемся же на минутку к легендам. Человека, когда он сам не дышит, подключают к аппарату искусственного дыхания. А для этого ему в трахею эндотрахиальную трубку завести нужно. Ставить в трахею эту трубку дело геморное, филигранное, навыка требующее. Первым делом интернов-врачей молодых учат ее ставить. Бывает, долго учат. Дело тут в том, что перед ее постановкой человеку миорелаксанты колют, чтоб у него мускулатура гортани и трахеи расслабилась. И даже если он до этого сам хоть чуток дышал, то тут перестает совсем. Времени у тебя минута. И хорошо бы еще ему связки голосовые не повредить и трахею.

Эндотрахиальные трубки в огромном дефиците. Таскали и прятали их для «своих» — проплаченных больных, некоторые кипятили и использовали повторно, но в общем всем как-то трубочек этих хватало. Нужно ли напоминать о том, что у каждого человека объем вдыхаемого/выдыхаемого воздуха разный. И девочке пятидесятикилограммовой ставят, допустим, трубочку номер 10. Она тоненькая довольно. А дядьке стодесятикилограммовому ставят трубу номер 4. Толщина у них разная и объем воздуха, проходящий через них, тоже разный. А тут дядю привезли килограммов на 160. Двойку ему нужно сандалить. А нету такой нигде и времени искать нету — дядька вот-вот «нагнется». Все уже репку чешут и стесняются, ясное дело, своего очередного жидкого обсера.

Берет, в общем, доктор Скворцов две десятки и ставит их по очереди чуваку в ДВА бронха. По одной в каждый. Потом он берет два аппарата ИВЛ, подключает каждый к своей трубке и СИНХРОНИЗИРУЕТ их. Ну, это типа, как из истребителя в истребитель перешагнуть. Кто-то делал такой трюк в кино, не слышали? Вот и о таком никто никогда не слышал. Написали об этом в стенгазете, кажется. А больница помнит до сих пор, уверен.

Это маленькое чудо, конечно, я тут у одного врача читал, как космонавтам спинной мозг пересаживали. Но, знаете, чем это чудо чудесно? Тем, что приходили потом эти 160 килограмм потного улыбающегося счастья. Доктор Скворцов этому огромному мужчине и до подмышки не доставал, а тот смотрел на него, как на Бога, и хрустел крошечный доктор в его объятиях, и отирал щеку неловко, и улыбался тоже.

Субординация, не зря она. Хороший врач — это Бог.

ЖЕСТОКОСТЬ

Вот несколько образцов человеческой глупости и жестокости. Без выводов.

Реанимаций в нашей больнице было три. Общая — наша, еще кардиологическая, на пятом, кажется, этаже и самая мрачная — токсикологическая. Там всегда был приглушен свет почему-то, больных лежало немного, но все тяжелые. Работы им добавлялось только, когда на ДШК или еще каком химпредприятии случалась авария. Было на моей памяти такое один раз. Всех свободных гнали туда. Лежали люди десятками, серые, опухшие, кашляющие — в коридорах.

Обычный же набор состоял из мужика средних лет, хлебнувшего паленой водки, работяги с химпредприятия и непременно лежала девочка лет 15–16, наевшаяся из-за несчастной любви колес. Даже если была она в сознании, ни с кем не разговаривала. Молча смотрела влажными глазами в потолок — видимо, на желтой штукатурке рисовался ей образ любимого. Если удавалось их вытянуть, а, как правило, удавалось, то их переводили в терапию на 8-й этаж. Там им кололи витаминчики, они разговаривали с психологом и психиатром, а если повезет, попадали в руки какого-нибудь гипсотехника или массажиста — улыбчивого загорелого мерзавца лет двадцати пяти. Он быстро показывал девочке, с какого именно конца жизнь хороша, и она выписывалась домой с новой любовью в сердце.

Не так было с Наташей. Чудная пышечка 17-ти лет с огромной грудью и черными волосами до попы, она травилась раза три. Ее тридцатилетний мужчина нелепо разбился, прыгая с парашютом. Мама была начеку, и ее каждый раз доставляли в токсикологию на второй этаж. Там ее откачивали и отправляли на восьмой этаж в двухнедельное плавание с психологами и витаминами. Она выписывалась и через неделю приезжала опять. Суицид она совершала не демонстративно — убедившись, что кто-то вот-вот придет, а наоборот, убедившись, что все замки заперты и никого нет поблизости.

Ну и подтвердила Наташа старую истину — если кто хочет умереть, он умрет. Перевели ее в очередной раз наверх, на восьмой этаж, хотя, как по мне, это странное место для содержания самоубийц. И прыгнула Наташа с восьмого этажа прямо на бетон, окружающий больницу плотным серым кольцом. «Допрыгнула до своего жениха», — пошутил кто-то.

****

А вот случай дикой жестокости. Привезли парня к нам уже без сознания. Вид он имел странный. Такого никто не видел ни до, ни после. Его подмышечные впадины и пах — места, где больше всего лимфоузлов — были покрыты крошечными алыми ротиками. Он залез в яблоневый сад, и вот это с ним сделали сторожа. Они его держали и дырявили отверткой. Именно эти места. То есть, среди них явно был медик, который точно знал, что это будет очень мучительная и долгая смерть. Прав он оказался. Умирал парень две недели в полном сознании. Наши доктора лечили его изо всех сил. Они бесконечно штудировали американские и шведские клинические журналы и несли редчайшие, лучшие лекарства из собственных запасов. Больному даже поставили катетер диаметром в полмиллиметра в лимфатическую систему и мыли ее, вводили антибиотики, а санитарки читали ему вечерами книги. Я до сих пор не понимаю только, почему их не поймали, этих сторожей.

НАНИ

Больные бывают тяжелые и легкие. Бывают разные и очень разные. А бывают еще равные и самые равные. Я за полтора года работы в реанимации успел повидать всяких. И богатых, и бедных, и крутых, и бандитов — разных, одним словом. Но такого я не видел ни до, ни после и даже не представлял себе, что может быть так.

Спать в реанимации персоналу не положено. В трудовом договоре так и записано: «Без права сна». Но ночью количество начальства резко падает, а спать хочется невыносимо. Не могу себя сейчас даже представить в роли «Палатной медицинской сестры отделения общей реанимации и анестезиологии». Несмотря на то что мне было 18 лет и организм мой еще помнил день, когда он выполнил КМСа по плаванью, я часам к десяти вечера выматывался колоссально. Все тело умоляло — спать, спать! В спину, шею и плечи, будто лом вставили, в голове туман и нос ломит от смеси сильных запахов — не всегда приятных. Ноги начинали дрожать и нужно было лечь, только лечь. Сознание бывало люди теряли на смене — не мне одному было тяжело. Откачивали их тут же, на месте — реанимация ведь. Подумаешь, глюкозка упала и давление чуть танцует.

Ну, это я тяжелый случай описал. А когда сутки более-менее, то и выпить успевали, и во дворе прогуляться, и книжечку почитать. Но спать шли все равно. Под прямым углом к нашему отделению примыкала точно такая же реанимация, только зеркальная. Была она вроде как на консервации. Все аппараты, кровати, лампы, все стояло на своих местах. Свет включи и работай. Почему так, я не знаю, но думаю, что на случай войны или техногенной катастрофы ее приготавливали. Ночью там жутковато было. Работает только аварийное освещение, ряды шкафов стеклянных поблескивают, тихо. Бодрости не добавляет и распахнутая морда «мортуарного» лифта в конце коридора. Спали мы в одном из блоков. Имели возможность на пару часов примерить на себя неумолимую ширину и функциональность ремкровати.

В блоках работали, напоминаю, по двое. Режим сна такой был: с 23 до 3 утра спит один из напарников, а с 3 до 7 спит второй. Кому когда идти, договаривались между собой. Кому-то в одиннадцать засыпать сложнее, кто-то не хочет в пять утра тенью ползать по опустевшему отделению. Решали, короче. Остаешься в блоке один. Часов до двух есть еще движение, а потом засыпает все, и даже кузни здоровья

— операционные — перестают на какое-то время выдавать нам перебинтованные страдающие куски мяса.

А утром, часов после четырех, и ты можешь пойти прилечь, даже если уже и выспал свою норму раньше и блок пустым стоять будет — все равно никто не заметит. Я пристраивался обычно в ординаторской. Там двумя обломками другой, красивой жизни, лоснились кожаными боками два широких низких кресла. Придвинув их один к другому, я получал короткую, невероятно уютную кровать.

***

«Вставай, Колюня, подъем!» — тряс меня своей лапой Колотов. Мне показалось, что я все еще сплю. Не было у меня в памяти нигде запомнено, что можно спящую смену разбудить. Меня-то ладно, я свое отоспал и сейчас, поймай меня завотделением с блаженной слюнкой в кресле, а не со шприцем в блоке, мог и к стенке поставить. Но почему Андрей на ногах?! Ему ведь еще часа два с половиной спать. «Вставай быстро, там пиздец какой-то».

Коридор не узнать. Везде ярко горит свет, беготня. Заведующая наша — мурена, просвистела мимо — мамочки, война что ли началась? Я вылез в предбанник. Ворота приемного распахнуты и по рампе задом, прямо в больницу вползала карета «Скорой». Не просто карета, а редчайшая ее разновидность тогда. «Мерседес»-реанимобиль. Штуки три таких, кажется, по городу ездило всего. Четыреста тысяч марок, говорили. В общем, к нам будто НЛО прилетело. И вот выгружают причину этого всего землятрясения. Худенькая длинная девчушка лет четырнадцати.

Политравма. Без сознания, пульс нитевидный, множественные открытые переломы конечностей, перелом таза, перелом основания черепа, ушибы внутренних органов, ЗЧМТ, кровопотеря, шок. Сбил девочку пьяный водитель поливалки. Девочка — дочь цыганского барона.

Предстояла ей тяжелая многочасовая операция. Перед операцией было необходимо стабилизировать ее состояние. Обычно, такие тяжелые случаи считались безнадежными и человека просто «отпускали». Наркотики позволяли сделать этот уход безболезненным. Здесь же реанимация в полном составе была поднята в ружье в течение пятнадцати минут.

Через пять минут после происшествия у дома нашей заведующей стояла машина, готовая отвезти ее на работу. Скорость, с которой все происходило, просто потрясала. Девочка — единственная дочь у родителей, и они не собирались ее никуда «отпускать».

Отделение оккупировали смуглые, хорошо одетые люди. Не путаясь под ногами, они, тем не менее, были везде — курили на улице, дремали на креслах в коридоре, стоя парами по темным углам, негромко переговаривались. Блок «Б» в нашей запасной реанимации в срочном порядке расконсервировали. Ни о каком сне не могло больше быть и речи. Заведующая лично принялась организовывать «индивидуальный пост». Обычно, это выражение означает, что рядом с больным будет неотлучно находиться медсестра. В нашем же случае это означало, что медсестры будет две, а рядом неотлучно будет находиться еще и врач.

Девочку увезли в операционную. Оперировать ее приехал поднятый, конечно, с постели профессор. Пользуясь тем, что все это стихийное бедствие переместилось в хирургию, мы скруглили смену и, обсуждая с Колотовым происшедшее, в 9.15 утра покинули нашу серую четырнадцатиэтажку.

***

Отгуляв свои трое суток, я приехал на работу. Пешочком подходя к больнице, я подумал, что базар «Радуга» захватил больничный двор. По двору ходили люди, ближе к забору, по периметру, стояло несколько палаток. Посередине площадки горел костер. Минуту или две я курил, не решаясь пройти ко входу. Напрягшись, я вспомнил слово. Оно вертелось в голове, но никак я не мог ухватить его за скользкий хвостик. Табор. На больничной территории стоял табор. Коней я, правда, не видел, но подозреваю, что впряженные в бричку с лентами кони вполне могли находиться где-то неподалеку. Мотивы появления такого количества цыган у стен больницы остались для всех загадкой, но бытовало мнение, что если дочь барона умрет, живым из больницы никто не выйдет. Думаю, это было сильное преувеличение, но работали мы в страхе. Правда, через два дня массированную осаду сняли, видимо, главврач все же поговорил с бароном. От целого табора остались у ворот две наглухо затонированные автомашины, вытоптанная трава и ни одной бумажки или кулька.

Первая серия операций была закончена, но девочка лежала в коме. Переворачиваемая с боку на бок заботливыми руками каждые полчаса, опутанная датчиками и катетерами, капельницами и дренажами, она походила больше на экспонат музея медицины, чем на живого человека. Обстриженная под ноль ее голова, была густо перебинтована. Под глазами чернели два чудовищных синяка — следствие перелома костей основания черепа. Конечно, я в этот блок нос свой засовывал, но в глубине души был рад тому, что меня за недостатком опыта не ставят на дежурство в дубль-блок «Б». Палата была полна диковинными лекарствами и оборудованием, в ней постоянно толпились люди — нескончаемой чередой тянулись консилиумы, светила медицины слились в одну сияющую полосу. Девочка между тем стала еще тоньше, под простыней ее тело уже почти не угадывалось. Надежд было мало. Даже если девочка и очнется, не факт, что она станет полноценным человеком, скорее всего получится «овощ». Горем поломало прямую спину ее отца — цыганского аристократа. Этот невысокий, очень пропорционально сложенный человек молился у ее постели по четырнадцать часов в день и гладил, держал восковую, тонкую кисть своей дочери. А она, подрагивая ресницами, почти уже умерев, спала 40 суток.

А на сороковой день медицина явила чудо. Девочка открыла глаза и попросила водички. Того, чего больше всего боялись, не произошло. Девочка уверенно считала пальцы, которые ей показывал невропатолог, говорила, какое время года на дворе, читала нам по памяти Пушкина и кушала яблочное пюре. Она не стала слабоумной. А еще, она не погибла от травм, нанесенных ей поливалкой, и благодаря хорошему уходу не умерла от осложнений — сепсиса или двусторонней пневмонии. Пролежав у нас еще две недели, она перебралась наверх. Там ей предстоял еще ряд операций. Потом полгода ее заново учили ходить, кормили витаминами и заставляли приседать и бегать по специальной дорожке в отделении лечебной физкультуры. Через год она стала абсоютно здоровым человеком, только головные боли на перемену погоды мучают ее до сих пор.

Пока девочка лежала у нас, отделение было переполнено дефицитными препаратами. Дисциплина пошла вверх, а кривая смертности резко вниз. Как лучшее отделение в году, мы получили переходящий красный флажок, который заведующая с ехидной улыбочкой водрузила на тумбочку у единственной опустевшей кровати в дубль-блоке «Б». «Чего стоим, коллеги? За работу, за работу».

ДРОЗД

Родился я в центре, а рос и мужал на тогда еще новеньком Лесном массиве, а точнее, в его сердце — Водопарке. Настоящая рабочая окраина, заселенная кем попало, встык с огромным лесом, с локальными лесками между домов и, конечно, огромным количеством стратегических водокачек — все это создавало особый микроклимат. Наркотики тогда еще не получили такого широкого распространения, как сейчас, зато было кое-что другое.

Например, так называемое «конокрадство». Дело в том, что километрах в пяти напрямик через лес, возле деревни Быковня, находился крупный конезавод. И вот несколько ребят однажды украли отбившуюся от табуна лошадь. Честно говоря, неясно, то ли украли, то ли нет, но движение постепенно набрало силу и вот уже вЕрхом доблести стало «идти по коней» и все, что было связано с лошадьми, лесом, Быковней и персоналиями, стало окутываться завесой тайны и обрастать легендами.

Процесс обрастания происходил столь быстро, что через очень короткое время стало невозможно отличить правду от вымысла, а банальную пьянку «старших» в лесу от героического похода. Участковый, родительские комитеты, детская комната милиции, педагоги, не разбираясь особо, вешали ярлык «конокрад» на любого хулигана, по пьяни расколотившего стекло в газетном ларьке. Старшие же — обычные девяти-десятиклассники из пролетарских семей с врожденным геном воровства, пьянства и насилия — были только рады такому подтверждению их авторитета. Согласитесь, одно дело просто бухать по чердакам и заниматься ближе к ночи гоп-стопом, а совсем другое дело быть окруженным романтическим флером ночного рыцаря, пирата, благородного разбойника — конокрада. Особому микроклимату способствовало также население массива. Например, в четвертом парадном нашего дома 10 квартир отдали цирковым лилипутам. Лилипуты от прочих людей с нарушениями роста отличаются тем, что они сложены пропорционально и могут иметь абсолютно нормальных детей. Представляете, идет Пал Палыч, сам ростом 12-летнему пацану по грудь, со своей супругой Сюзанной Аркадьевной, накрашенной, как кукла, а она ростом и вовсе с большую собаку. На голове широкополая шляпа, одет в кожаный плащ, каблук высокий зачем-то. Личики у обоих, как печеные яблочки, важные. При взгляде на них, мир подростка трещал по швам и качался, как пьяный. Умом ты понимаешь, что перед тобой взрослый дядька, но рука так и тянется погладить его по голове или щелбана дать — буквально держишь себя за руку.

Соседний дом почти целиком был отдан глухонемым — этих мы просто боялись. Дети у них были и нормальные, и глухонемые. По понятным причинам мы почти не общались. Да и жили они совершенно замкнутым сообществом. Через дорогу находился детский дом для самых маленьких брошенных с отклонениями в развитии, а дальше по дороге дом УТОС — украинского товарищества слепых. В общем, если, выходя из дома утром, ты не встретил урода, значит что-то в жизни пошло не так.

Легенды легендами, но кое-что всплывало со временем. Вот всплыло тело одного из старших, не поделившего лошадь с цыганами-пастухами. Нашли за Заячьей поляной труп молодой кобылы, забитой насмерть палками и доколотой самодельным ножом. Посадили кого-то. Одного молодого человека забили насмерть в отделении милиции. Ну и много шума вокруг всего этого, песни под гитару на соответствующую тему, рисунки на партах в окрестных школах, похвальба малышни знакомством со «старшаками-конокрадами». Вот и вышел уже кое-кто из тюрьмы. Настоящие наколки, настоящий срок — настоящий уголовник. К 1989 году было окончательно сформировано «землячество Водопарка». Со своими авторитетами, точками и понятиями. Работали на рынке «Радуга», на рынке у метро «Пионерская», шатались туда-сюда, сидели группами на водокачках — здравомыслящие люди за их заборы нос не совали. Малышня на побегушках, грузчиками, курьерами. Кто постарше уже и точки свои держали по продаже сигарет. Карманники, спекулянты, менялы, кидалы, бомбилы позже переродились в братву, и пацаны с Водопарка очень плотно взяли под контроль массив с прилегающими к нему торговыми точками.

Потом были бандитские войны, но я не об этом сейчас. Подробно так рассказываю, чтобы было понятно, что разбуди меня ночью, я бы клички, места отсидок «старшаков» и всех авторитетных пацанов выдал бы, не задумываясь. Не потому что был фанатом такого образа жизни — тюрьма меня никогда не влекла к себе, а потому что иначе было очень трудно выжить. Пройти вечером от автобусной остановки домой было реальной проблемой. Помогали «пароли». «Але! Ты откудава, пацан? — Я с Шаломки, из двадцатки. — Кого знаешь? — Пиму, Обоя, Щелкунчика, Сказю. — А, ну ладно».

***

Направляясь однажды в свое медучилище на трамвае маршрута № 29, за «рулем» трамвая я увидел Дрозда. Перепутать ни с кем я его, конечно же, не мог. Дрозд был авторитетным старшим и меня, сопляка, постучавшего в кабину, он естественно не вспомнил. Весь восьмой класс я проучился на Сталинке, а потом поступил в медучилище и дома стал бывать крайне редко, предпочитая родным подъездам кухню старшей сестры в большом доме на Льва Толстого и подземный переход на станции метро «Площадь Октябрьской революции». Потому к моменту, как я увидел Дрозда, я был совершенно не в контексте и долго думал о том, что именно привело его к такому «беспонтовому» занятию, как вождение трамвая. В общем-то это было и неважно, судя по его посветлевшему лицу, он делал это явно не из-под палки. Может, он собирался жениться, а может, осознал пагубность криминального пути, не знаю. Поразмыслив, я решил, что рад за него.

Прошло два года. Я уже год как окончил медучилище и работал в отделении общей реанимации и анестезиологии. Несмотря на пару алкогольных залетов, был на хорошем счету. И вот однажды ночью ко мне в блок ввезли Дрозда. Диагноз — прободная язва кишечника, кровопотеря, шок. Осунувшийся, без сознания, очень высокий и худой, всклокоченный, он был жалок. Мне даже не нужно было присматриваться — это был несомненно он. Я никогда особо не дружил с этим человеком, не знал, кто он и что любит. Разница в возрасте у нас была лет пять. Когда мне было одиннадцать лет, он был для меня недосягаемой величиной. Законченный 16-летний преступник. Конокрад. До трамвая он, наверное, и не подозревал о моем существовании, а после сразу забыл мое лицо. Когда его ввезли в мой блок, я вдруг почувствовал ответственность за него. Мне стало жалко его, как брата. Он перестал быть мне безразличен. От почти нежности на мои глаза навернулись слезы. Я внимательно изучил его карточку. Все назначения я выполнял очень тщательно, поминутно. Я переворачивал его, чтобы не было пролежней, и промывал катетеры фурацилином. Потом он открыл глаза, медленно разлепил спекшиеся желтые губы и очень внятно сказал: «Коля, дай водички». Я чуть не упал от неожиданности — он помнил как меня зовут.

По смене я передал его как родственника и как родственника его и вели до моего возвращения через трое суток. На «разводе» старшая без вопросов снова поставила меня в блок, где лежал Дрозд. Все это время, все четверо суток, почти никуда не отлучаясь, под дверями реанимации просидела его мама, пожилая грузная женщина в платке. Каждому входящему или выходящему из отделения она тревожно, как бездомная собака, заглядывала в лицо. Молча путалась под ногами. Теребила платок. На все просьбы идти домой реагировала плачем. На лице ее были написаны мука и непонимание. Она пыталась передавать еду для сына. У нее в голове не помещалось, что ее кровиночка, сын ее единственный, четыре дня ничего не кушал. Ее передачи ловили и не пускали. Врач несколько раз обьяснял, что ее сыну ушили язву кишечника, что для него еда, которую она принесла, это смерть. Что кормят его пока внутривенно, что денька через два ему можно будет покушать перетертого яблочка… Она стояла, словно зачарованная глядя на широкие движения пахнущих мылом рук доктора, щурилась, всматривалась в его губы, явно слышала речь, но сути не понимала. Мне было жаль ее так, что болело в груди.

Вечером, когда начальство разбрелось по домам, я провел ее к сыну. Чувствовал я себя при этом бескорыстным вершителем судеб. Я делал добро и бросал его в воду. Я соединял семьи. Я светился. Остальные больные были без сознания, и им было все равно, кого там я привел. При желании я мог сплясать у них на койках, и они бы не отреагировали. Дрозд же, напротив, был оживлен и розов — он явно шел на поправку. Завтра его должны были перевести в отделение. Дней через семь-восемь его ожидала выписка и месяца три жесткой диеты. При удачном раскладе, а он был парень крепкий и молодой, ни операционных ни послеоперационных осложнений не возникло, а потому расклады были удачные, он бы через полгода не вспомнил, что его оперировали. Я дал маме стул и вышел, не желая мешать свиданию, такому желанному для них обоих.

Когда я вошел минут через пятнадцать, Дрозд доедал половинку жареной курицы. По подбородку у него тек жир. Одеяло было в крошках, мама, умильно улыбаясь, смотрела, как ее чадо кушает, а в руке она держала баночку кетчупа. Дрозд, понимая, что вот сейчас войдут и отберут, сосредоточенно и быстро насыщался. «БЛЯ-Я-Я-Я-Я-Я!!!» — заорал я. И в коридор — Бэ-БЛОК — РЕАНИМАЦИЯ!!! Когда я вбежал обратно в блок, Дрозда уже неудержимо рвало кровью. Секунд через десять он потерял сознание, на губах его пузырилась кровавая пена вперемешку с кусочками курицы. В операционную его довезли уже мертвым. Я был потрясен. Своими глазами я увидел, как невежество мгновенно, словно падающий бетонный блок, убило Дрозда Виталия Леонидовича, 1969 года рождения.

КОСТИК

Жил-был медбрат Костик.

Когда я пришел работать в реанимацию, то смотрел на него, как на бога. В отделении он пользовался колоссальным уважением. Сноровки был необыкновенной. Комплекции пухлой. Ходил чистый и отглаженный — хрустел. К моменту нашего знакомства он работал в реанимации уже лет пять — врачи доверяли ему и первым тянули показывать что-нибудь интересное. Поражало упорство, с которым он поступал в Киевский медицинский институт. Каждый год он поступал. И каждый год его проваливали на физике. Биологию и язык он сдавал на пять, а физика не шла у него, хоть тресни. А в наш медицинский невозможно поступить без блата или денег. Это невыполнимо. Наши доктора писали ему рекомендации для поступления, сам профессор уже обещал походататайствовать, его узнавали в приемной комиссии… Все тщетно.

Невозможность получить профессию, вне которой он жизни свой не представлял, заставляла его крепко нервничать.

Теперь я скажу пару слов о том, как устроена наша реанимация, или попросту реанимашка — «машка» для своих. Отделение общей реанимации и анестезиологии в БНП было крупнейшим в стране. 24 койки. Остальные реанимации, расположенные у нас в больнице, имели от 2 до 9 коек. Реанимация на 12–15 коек считается гигантской. Да. Так устроено потому, что тяжелобольные товар штучный, ухода и внимания требуют колоссального, и в большую толпу их стараются не собирать.

Поделена «машка» была на 4 блока — по специализации. По полам больных не делили.

А-блок — политравма. Падения с высоты, ДТП, огнестрел, повешение, все множественные травмы везли сюда. Здесь вечно стоял стон, больные на растяжках, большая часть в сознании — все, как правило не безнадежные, за всех врачам проплачено — врачи дерут персонал соответственно крайне жестко. Отделение, короче, чистое, но тяжелое.

Б-блок. Самый, по идее, легкий. Сюда везли полежать ночку под наблюдением реаниматолога после плановых и легких скоропомощных операций. Удаление желчного пузыря, язва желудка или двенадцатиперстной. Такое. Больные все в сознании, заботы с ними немного, все чистенько и культурненько. Никто не стреляет дефибрилятором и не матерится. Кровь не стоит лужей на полу.

В-блок. Гнойный. За пару метров до порога чувствуется запах. Перитониты, гангрены, нагноения, синдром отлежания — добро пожаловать. Стоял он, как правило, полупустой. Был самый темный и мрачный. В нем не любили работать больше всего. Опоздал ты на пятиминутку перед сменой — вперед в гнойный.

Г-блок. Так его никто не называл. Называли «нейро». Свет включен на всю катушку и днем, и ночью — больным все равно. В сознании никого. Все на аппаратах искуственной вентиляции легких. Надежд минимум. Травмы головы и позвоночника. Больной мог месяц лежать в коме и истончаться, таять, как свеча. И мог вдруг открыть глаза. Вот тут-то толпа набегала и начиналось движение, а так… Тихонько все — аппараты сопят только вместо людей. Вот в этот-то блок я в основном и попадал почему-то, а потом привык и сам стал автоматом его брать. И только потом я понял, почему я попадал в него раз за разом, покуда не привык и сам.

С наркотой в реанимации все жестко устроено. В ординаторской стоит сейф. В сейфе лежит пару пачек дури. На сейфе истрепанный журнал, разграфленный, прошитый и нитка под сургучной печатью. Ключ от сейфа у старшего врача смены. Механика такая: у каждого больного на кровати висит лист назначений — там написано: морфина гидрохлорид 2 куба, в 02:00. Идешь к врачу, берешь ключ, лезешь в сейф, берешь ампулу, все закрываешь, идешь, делаешь укол, пустую ампулу кладешь на место, пишешь в журнал, кому и когда ты ее влил, ставишь подпись, закрываешь сейф и возвращаешь ключ врачу. Даже если ты ампулу разбил, над ее прозрачным трупиком составляют акт с привлечением кучи народа, а осколки собирают и все равно кладут в пачку. Ампулы с наркотиками специально выпускаются, обернутые бумажкой. Чтоб трупик ее был как можно целее. Для отчетности. Выходить с дурью за пределы отделения нельзя.

На практике происходит так. Ключ от сейфа болтается где-то по карманам, не исключено, что и у врача. В каждом блоке присутствует своя пачка наркоты. Не будет доктор каждые пять минут тебе ключ давать-забирать. У него своих дел по горло. Он же не дрессированная обезьяна. Все это не избавляет тебя, тем не менее, от необходимости все свои манипуляции с морфином записывать в журнал и нести ответственность за каждый его грамм. Несмотря на кажущиеся драконовскими меры по учету лекарственных препаратов группы «А», их все равно крали. Крали их как для личного, внутривенного, употребления, так и на вынос.

Многие поработавшие в нашей больничке попробовали на себе эту гадость. Некоторые по молодости пробовали всякие диковинные коктейли. Пробовали их попарно. Один лежит слюнку пускает, второй рядом с тонометром — держит давление под контролем. Медики же — осторожничали. Потом менялись местами. А некоторые никаких экспериментов на себе не проводили. Из книжки известно, что морфий из доступного самый мультипликационный и нежный. Вот и кололи себе по кубу, по два. Особенно, если ситуация у человека непростая…

В блоке А не забалуешь. Там куб изломанному человеку недоколол — он это дело обозначит криком истошным. В «нейро» наркотики не назначали. Зачем, если и так все без сознания? В гнойном ситуация тоже непростая. А вот в блоке Б все интереснее. Женщины в основном лежат. Легче по весу они. Прооперированы на предмет, скажем, удаления желчного пузыря. Болит оно, конечно, ого-го, но не так, как болят открытые переломы двух ног. Ампулы стандартные 2 кубика. Потому и в листе назначений врач пишет: 2 кубика. Ничего, если человек сладко поспит до утра, ведь правда? А куб не назначишь, второй-то куда девать. Вот и колол дамам куб. И доливал их оборотень в белом халате доверху анальгином и димедролом. А куб себе. Вернее, в себя.

Костик всегда работал в блоке Б. Авторитет, заработанный годами, не тратил понапрасну, потому и ставили его всегда в этот несложный, в общем, блок.

И вот заступает Костик на смену. И несказанная удача — к ночи привозят к нему в блок свежепрооперированную Нинель Павловну. Физичку его, которая ему пять лет на вступительном Допплера под ребро вставляет. Узнали они друг друга. И Костик полон желания всячески Нинель Палне сделать добро — уточку ей носит, лоб протирает влажной салфеточкой, следит, чтоб чисто все было. Хотя и не питает к ней, будем откровены, теплых чувств. Нинель Пална очень разомлела от такого отношения и несмотря на то, что сначала была на дикой измене — вдруг отравит ее Костик — отошла, растаяла. Капризным голосом то одно стала просить, то другое.

И вот в какой-то момент наш герой понимает, что диплом у него практически в кармане и на радостях двигает себе два куба чистого. И с улыбкой идет сидеть у постели прихворнувшей Нинель Павловны. В это время в блок заходит наша стальная завотделением. В фас Тамара Яковлевна похожа на опасную бритву. Больным мать родная — а тебе выговор в личном деле. Ни детей, ни семьи, одна реанимация в жизни. И спрашивает она Костика негромко, отчего он сидит на постели у больной, ведь не положено это. Костик на вершине прихода поворачивает к Тамаре Яковлевне залепленное счастьем лицо и говорит: «Что? — Почему ты сидишь у больной на кровати и вообще, почему ты сидишь? — переспрашивает зав. — Который час? — спрашивает у нее Константин…»За этим следует безобразная сцена проверки тонуса зрачков, экспресс-анализ на содержание опиатов и выдворение Костика в ночь. На улицу. Не дожидаясь окончания смены.

В институт Костик поступил. Я, правда, не знаю, избавился ли он от своей пагубной привычки и закончил ли «мед». Пути наши там и разошлись, в блоке Б, в пол второго ночи, в отделении общей реанимации и анестезиологии.

А сотрудники больницы уже через год не очень понимали, откуда это выражение. Однако каждый раз, когда врач просил фельдшера или медбрата сделать неудобную или тяжелую работу, фельдшер, криво ухмыляясь, переспрашивал: «Который час?»

ДОКТОР ИПАТЬЕВА

После того как пиковые убили в лесопосадке за больницей доктора Ипатьеву, ситуация с наркотиками в больнице накалилась до невозможности. В принципе все и раньше знали, что торговать веществами, активно изменяющими сознание, нехорошо, но насколько именно это нехорошо, до всех дошло полной мерой, кажется, только сейчас.

Нехороша история доктора Ипатьевой и ужасна ее смерть. Чуть раньше я уже рассказывал, как именно в больнице ведется учет препаратов группы «А», потому повторяться не стану, напомню лишь, что выносить наркотики из отделения нельзя. Без исключений и оговорок. Нельзя. Точка.

Доктор Ипатьева врачом была так себе. Малограмотным и жадным, пусть земля будет ей пухом. Только-только больной после наркоза открывал глаза, как перед его несфокусированным взором возникал тонкий силуэт Ипатьевой с жгутом «голды» на шее и стойким запахом дорогущих духов. Из этого видения протягивалась наманикюренная, очень ухоженная рука и выдавала крепкую затрещину. «Я ваш врач! — орала Татьяна Леонидовна в лицо свежепрооперированному. — Я вам давала наркоз, вам ясно?» — следовал еще один шлепок по лицу. Избиение продолжалось до тех пор, пока больной не осознавал, что лучше кивнуть и запомнить эту тетку, чем лишиться глаза.

Возможностей украсть наркотики, работая в реанимации, море. У доктора таких возможностей — океан. Он ведь анестезиолог. Кто там считает — 10 кубов он за операцию больному ввел или 14. Утром, после смены, происходила сдача-приемка. Времена были беззаконные, поэтому почти никто не прятался — «двадцатки» с бесцветной, чуть густой «водичкой» передавали в наглухо тонированные «девятки» прямо у крыльца. Такса была 5 долларов за куб. Полная двадцатка получалась, что-то около сотни. А чтоб вы вспомнили, что такое была сотка в начале девяностых, скажу, что моя неплохая зарплата составляла около 40 у.е. Квартира-однушка стоила около 4–5 тысяч.

Начав заниматься выносом зелья с территории больницы, люди не могли бросить это занятие по двум причинам. Во-первых, они очень плотно садились на иглу легких денег, а во-вторых, люди приезжавшие в тонированных девятках, задавали им простой вопрос: «Пачему ти дарагой вчера мог мне винести дурь, а сегодня не можьешь? Штьо такое? Ты же понимаешь, я людям паабищал уже. Если нет — плати неустойку».

И загибали, ясное дело, дикую цену плюс проценты.

Ренегата можно было легко отличить по двухлетней БМВ, на которой тот, потеряв совесть, начинал ездить буквально месяца через два-три после начала своей деятельности. Лучше всех дела шли, как нетрудно догадаться, у доктора Ипатьевой. Она колбасила со страшной силой и когда я только начинал работать в отделении, она «работала» уже несколько лет. Три машины в семье, новая четырехкомнатная квартира, отдых в Болгарии каждое лето — вот что ей было нужно от работы в реанимации. Больные ее интересовали постольку, поскольку на них можно было списывать регипнол и сибазон, кетанов и ивадал, а также калипсол, феназепам, трамадол, рудотель и тазепам. Ну и, конечно, его величество морфина гидрохлорид. Много морфия. Много денег.

И вот в какой-то момент жадность окончательно победила осторожность. И доктор Ипатьева начала разбавлять морфий водой. Поскольку эту операцию люди из тонированных девяток предпочитали делать сами, а дважды разведенная дурь уже не совсем дурь, а больше вода, то у бригады пушеров, которая скупала морфий под стенами больницы, случились крупные неприятности с сынком милицейского генерала — одним из их клиентов. Сынок пообещал накапать на них папе, и пушеры, жидко обосравшись от перспективы поссориться с крышей, в грубой форме предупредили Ипатьеву о недопустимости разбавления дури водой в дальнейшем.

Ипатьева не вняла. И тогда ее убили. Утром она вынесла из отделения две двадцатки и, передав их через окошко, как обычно, просунула кисть руки в тонированный салон за деньгами. Передачи денег не последовало, зато последовало поднятие стекла. Рука Татьяны Леонидовны оказалась зажата. Машина поехала, мы, стоя на крыльце, сначала не поняли, почему доктор идет за машиной вплотную. Секунд через десять машина подъехала к воротам и резко прибавила ход. Ипатьева перешла с шага на бег и, уже не боясь потерять лицо, принялась кричать и бить по крыше машины свободной рукой.

Так они и скрылись в направлении леска на Алишера Навои. Это было показательное выступление, показательная казнь. Кое-кто, сильно опасаясь за свою жизнь, перешел работать в другую больницу. Один доктор, правда, не такой ударник производства, как Татьяна Леонидовна, уехал работать в другой город. Другого способа съехать с «темы», похоже, не существовало. Случай этот произошел примерно тогда, когда я и сам уже думал срубить немного по-легкому да не успел, к счастью.

Ипатьеву нашли на следующее утро в лесу, метрах в ста от оживленной трассы. Руками она обхватывала сосну, а кисти рук были прибиты к дереву гвоздями. Умерла она от удушья

— на голове ее был полиэтиленовый пакет. В четырех комнатах, обставленных югославской мебелью, остались муж и дочь.

После этого тягостного происшествия режим выдачи и учета препаратов группы «А» ужесточился. С персоналом больницы проводили беседы, начальство принялось пристально следить за тем, что происходит в сейфах для хранения наркотиков. В больнице развернула работу комиссия из Ревизионного управления, по результатам работы которой человек семь из разных отделений были уволены с формулировками «несоответствие занимаемому положению» и «халатность». Человек пять уволилось» по собственному» — развернулась настоящая «охота на ведьм».

И вот в разгар этой «охоты» меня угораздило выйти на улицу покурить. Смена была совершенно адская, за день я не сумел присесть ни на минуту. Больные поступали один за другим, как на подбор — один тяжелее другого. И где-то в час ночи я наконец выбрался на свежий воздух и закурил первую с утра сигарету.

«Але, братишка, курить есть?» — растяжечка. Из кустов, словно зомби, встал наркет. Отличить их можно с полувзгляда. Хороший доктор по внешнему виду определяет не только стаж, но и что именно употребляет наркоман. Так близко с наркологией я знаком не был, но то, что это наркоман, я видел ясно. Они в огромном количестве всегда ошиваются вокруг ночных аптек, приемных отделений и станций «скорой помощи» в надежде купить или украсть дозу, полдозы. Хоть глянуть на дозу. Серокожие, медлительные, неопрятные, они вдруг умели двигаться со скоростью рассерженной кобры. Возможность в этом убедиться я получил секунд через пять.

Я потянулся за сигаретой в нагрудный карман рубашки хиркостюма и нащупал в кармане картонную коробку. Правда это были не сигареты. Из куцего кармашка на три пальца выглядывала плоская белоснежная коробка с краешком синей надписи «…рид». Мгновенно покрывшись липким потом, я понял, что в запаре вынес коробку морфина гидрохлорида не просто из отделения, а на улицу! За спиной покашляли — еще один. Первый наркет протянул руку к моему карману, намереваясь оторвать пачку вместе с карманом. Даже боясь представить себе, что будет, если в разгар «охоты на ведьм» я потеряю десять ампул дури, я в каком-то полуступоре, точно так, как учил меня мастер джет-кун-до два раза в неделю, взялся левой рукой за холодную рыбью кисть неприятеля, которую он уже успел положить мне на грудь, и плотно прижав ее к себе, присел на левую ногу. Кость хрустнула, и наркет даже без стона мешком упал на землю, потеряв сознание моментально. Я еще успел подумать: «Как же они себе в вену колят, такие неженки?» Окончание этой мысли расцвело в моей голове ярчайшим салютом, и я понял, что меня по голове чем-то ударили. Сознание я не потерял, в отличие от того нарка, который меня ударил кулаком в затылок. Спас меня, как ни странно, Костик, которого и самого через месяц уволили за употребление морфия на рабочем месте. Удар у Костика был не таким слабым, как у торчка, который к тому же весь дрожал без дозы и находился почти без сил. Странно только, что он не пустил в ход нож, который страшной узкой селедкой теперь валялся в метре от побоища.

Оттащили парней в приемник, вызвали ментов. В приемнике наложили одному гипс, второму свинцовую примочку на висок. Больше всех расстроился Колотов. «Не, ну ты не мог меня разбудить што ли?!» — пенял он Костику до утра. Очень ему было жалко своих вечно чесавшихся белокожих кулаков — никак до них дело не доходило.

Вскоре комиссия отбыла восвояси, Ипатьеву начали забывать, Костика уволили, все стало приходить потихоньку в норму. На входе в больницу появились дежурные менты, а потом и лето пришло.

БОРДОВЫЙ СТУЛ

Сразу скажу, что когда продавщица ошибается со сдачей сильно в мою пользу, я всегда возвращаю ей лишнее. Подберу и отдам деньги, выпавшие у человека, даже если придется его догонять. В чужом доме лучше положу свое, чем возьму чужое. Когда в меня въезжают второй раз подряд за две недели, я всегда честно указываю, где мой автомобиль был поцарапан раньше. Не индульгенцию я покупаю сейчас — объясняю.

Но несколько раз в жизни я брал без спросу чужое. Показал, как брать без спросу чужие булочки в чужом магазине, мне мальчик по кличке Слон, когда я в 8-м классе перебрался учиться в другую школу с Лесного на Сталинку. Это воровство было оправдано — мне хотелось есть, а до дома было ехать далеко и денег карманных у меня совсем не было.

Как воровство, я свое поведение тогда не расценивал. Сегодня я расцениваю свое поведение тогда, как злостное хулиганство, когда сейчас периодически тырю батарейки и шоколадки в супермаркетах. Делаю я это не оттого, что купить их не на что, а из озорства. Этим я как бы выказываю свое неудовольствие присутствию тупых лохов в остроносых туфлЯх и плохо сшитых костюмах, которые ходят туда-сюда по залу с рациями, изображая агентов ЦРУ. Ну и борюсь с сверхприбылями корпораций, ясное дело. Пару раз меня ловили — я краснел, отмазывался, рассказывал про «редакционный эксперимент».

Я не клептоман, не подумайте, просто у меня внутри все еще прочно живет «совок», а не немец. Он мне настойчиво твердит: «Если лежит на полке, то ничье, возьми, возьми…» Я борюсь с ним, но пока безуспешно. В институте украсть тарелку горячего(!) борща почиталось за подвиг. Булочки с изюмом и сырники крали вообще все. А однажды я украл 100$ и, думаю, из-за этого у кого-то были серьезные неприятности. Это, пожалуй, единственный случай настоящего воровства, содеянного мной. Будучи еще юношей я присел померять пару обуви на стул за прилавок в кооперативном магазине и увидел стопку сотенных купюр, лежащих под прилавком в обувной коробке. Дрожащими пальцами я вытащил одну и, буркнув что-то продавщице, пулей вылетел из магазина, бросив ботинок там, где мерял. До конца не веря в то, что я сделал, я с бухающим сердцем добежал до дома и только там осознал весь ужас содеянного. Мне искренне жаль девочку, которая стояла за прилавком — прости меня, девочка! Самый же бессмысленный акт воровства я совершил, работая в больнице. Я украл стул, на котором сидела привратница. Я украл его не на спор, не оттого, что мне было не на чем сидеть, нет. Я потянул его просто так. Даже не из озорства. Просто так.

***

В реанимации я работал сутки-трое, я уже говорил об этом, кажется. Это значило, что сутки я работаю, потом сутки сплю, сутки гуляю, а сутки думаю о том, что завтра, елки-зеленые, на работу. Однажды мы с моим близким другом в сутки, когда «я гуляю» крепко приняли смесь спиртных напитков класса «водка-пиво». И я ему говорю: «Идем покажу, где я работаю». Совершенно пьяные, ночью, мы ввалились в реанимацию. Было пустовато. Помню, я еще подумал: «Ну бл-и-и-и-н, почему, когда я на смене, полная реанимашка людей, а когда у меня выходной, то и больные в отгуле. Чужая смена меня, нетрезвого, встретила неприветливо. Эту смену называли по имени самой старой и опытной сестры, которая в ней работала. И как-то так повелось, что «Левакинцы» были не просто сменой с репутацией, а некими прямо-таки локальными звездами. Любой работавший там не променял бы эту смену ни на какую другую. Врачи, узнав, что им сегодня работать с «Левакинцами», готовились провести спокойную ночь, точно зная, что неприятных сюрпризов не будет. «Я только покажу, где я работаю и все, все!» — шумел я. Провести экскурсию мне позволили исключительно благодаря необъяснимой симпатии, которую ко мне, раздолбаю, питала лично Левакина, и я с гордостью водил своего друга по сияющему отделению. Он работал в обычной заштатной неврологии и, конечно же, такого обилия диковинных приборов в жизни не видел. И вот в сопровождении Евгении Константиновны мы закончили осмотр, и немного посидели со свободными сестрами в «Сестринской». Времени на нас у них не было, они бегали туда-сюда, а мы сидели, как два пенька, и чувствовали себя совершенно лишними среди этих трудолюбивых занятых людей. Допив спирт и попрощавшись, мы вышли на свежий воздух.

Совсем раньше в больницу можно было попасть просто с улицы. Особенно в нашу. Теперь, спустя 15 лет, вход в нее охраняет чуть ли не автоматчик. А тогда с улицы пускать абы кого уже не хотели, но до автоматчиков еще не додумались. Потому посадили бабушку. Конструкцией больницы место для бабушки предусмотрено не было, и зимой бабушка сидела в простенке между двумя дверями, а летом куняла просто на улице. И вот, когда мы вышли, бабушки не было. Наверное, она отошла в туалет.

Два великовозрастных балбеса, сильно не в себе, стояли и курили на улице. Делать было нечего, а душа между тем просто требовала деятельности. Посудите сами: мобилок еще нет, денег на такси нет да и такси тоже нет. Ну что было делать? Домой не хотелось. Хотелось сделать что-то, что завтра можно будет со смехом вспоминать и пересказывать друзьям. Вечер требовал яркого завершения. И тогда мы украли стул привратницы. Настроение приподнялось, мы с хохотом, путаясь в стуле, рванули с больничной территории. Довез я его до дома на подножке поливальной машины. Заплатил водителю 50 коп.

Дома мы рассмотрели стул как следует. Бордовое дерматиновое седло. Гнутые никелированные ножки, тронутые кое-где ржавчиной, желтая наклейка на обратной стороне: ГОСТ, цена, город-производитель. Передние углы протерты до канвы, посередине сидения продолговатая заплатка. Мы по очереди выпили, сидя на нем. Утром я отвез и поставил его у ворот больницы. Самое, как нам тогда казалось смешное, не произошло. Бабушка не стояла подобно британскому гвардейцу и на земле тоже не сидела. Проходя мимо бабушки, я увидел, что она уже сидит на таком же стуле, но с желтым седлом. Скорее всего, Желтый стул она взяла в приемном отделении сразу после пропажи Бордового. Украв и вернув этот стул, я сделал для себя один серьезный вывод. Некоторые приобретения делают тебя гораздо более бедным, чем ты был раньше. Более бедным и более пустым. Хотя мне кажется, что батареек и презервативов это не касается.

УВОЛЬНЕНИЕ

Проработав в реанимации около полутора лет, я устал. Усталость была не физическая, конечно. Жизненные горизонты закрывал серый четырнадцатиэтажный корпус нашей больницы. Запах дезраствора и эфира мешал мне обонять запахи весны. Поломанные, умирающие люди не добавляли веры в человечество и лично в мое будущее. Я собирался поступать в институт. У меня была «коммерческая» работа. Она заключалась в том, что я должен был продавать польский коньяк под видом французского, и минские часы марки «Луч» под видом минских часов марки «Луч». Часы, привезенные моей «фирмой» я сдавал, что бы это ни значило, «на консигнацию» в ЦУМ, где они продавались в количестве девяти-десяти пар в день. Заработанное я разумно не тратил, а пускал в оборот. Месяца через два, все мои деньги были вложены в двести пар часов, лежавших навалом в средних размеров коричневой сумке. Снова сдав их в ЦУМ, я уселся дома с калькулятором считать барыши. На следующий день случилось страшное. Национальная валюта за ночь сильно подешевела и все мои часы марки «Луч» в пересчете стали стоить по одному доллару. К часу дня, когда я добрался до ЦУМа, все они были проданы. Я был разорен.

Грустил однако я не долго — наметилась еще пара «тем». Вообще время было такое, что «темы» сменяли друг друга с катастрофической скоростью. Я даже не успел из-за часов расстроиться как следует, как мне уже позвонил шеф и сообщил что к нему «зашла» партия английского шоколада.

Шоколад был хорош. Упакованный в темно-зеленые пачки по тридцать пластинок в каждой, он одуряюще пах своей потекшей ментоловой начинкой на всю комнату. Каждая пластинка в пачке была завернута в отдельный черный, очень элегантный конвертик с золотой надписью. Каждая пластинка содержала в себе начинку — грамм ментоловой пасты. Каждая пластинка в коробке потекла. Так вот. За каждую коробку я должен был вернуть шефу по 35 долларов. Куда именно я дену потекшие конфеты, босса не интересовало. Пачки, упакованные в целлофан, были такие липкие, что взяв пачку в руки, было нелегко от нее освободиться. В некоторых пачках шоколад не просто по непонятным причинам потек, а сплавился в небрежные коричневые кирпичики, из которых тут и там торчали края бумажных конвертиков с золотыми надписями. Мы с товарищем аккуратно доставали пачки из коробок и мыли их под краном холодной водой с мылом. Потом влажной тряпкой протерли коробки. Вымытые и протертые пачки мы сложили обратно. Верхний ряд в одной из коробок состоял из полностью живых, чудом сохранившихся пачек. Эти два десятка пачек мы отбирали как отбирают бойцов в спецподразделение. Придирчиво встряхивая каждую возле уха, по звуку можно было понять, слиплись там пластинки или нет.

Загрузив коробки в такси, мы выехали на поиски клиента. Покупателя мы нашли почти сразу. Им оказался мужчина лет тридцати, с длинными и светлыми волосами, который полностью контролировал торговлю у одной из центральных станций метро. Я подошел к первому же ларьку и сказал продавцу, что хочу видеть хозяина. Хозяин нашелся через дорогу в кафе «Светлана».

Встреча прошла быстро. Мы занесли четыре темно-зеленые коробки в пустой павильон, сильно похожий на бывший овощной магазин. Один из свиты светловолосого ножом рассек крышку ближайшей — к счастью «заряженной» коробки и достал зеленую пачку. Потряс, понюхал и передал светловолосому. Тот вскрыл ее и вытащил пластинку шоколада. Развернув конвертик, светловолосый разом съел целую пластинку. Пожевал губами, молча кивнул. Потом посмотрел внимательно на меня. — Остальные коробки будем открывать? — Открывайте, — я даже не успел испугаться.

Некоторое время светловолосый пристально смотрел на меня. — Сто баксов коробка, — сказал светловолосый безапеляционно и вышел. В павильоне остались мы с товарищем, маленький человек с птичьим лицом и четыре большие коробки.

— Триста баксов, — острая мордочка повернулась ко мне. — Четыреста. Олег сказал четыреста — я, как мне казалось, холодно смотрел на бандита. — Ну, открывай другую коробку. Я подошел к коробке и с треском содрал с крышки полосу зеленого скотча. — Ладно, все, — Птичья Морда улыбался, — держи лаванду.

Не чуя ног мы вышли из павильона и упали в ожидавшее нас такси. В общем жить было интересно и просиживать это замечательное время в отделении общей реанимации и анестезиологии я больше не мог.

Перед увольнением меня захотел видеть профессор Туров, близкий знакомый моей мамы, который очень поспособствовал моему трудоустройству в реанимацию. Он никак не мог влиять на мое решение — заявление об уходе подписывать нужно было не у него. Он захотел видеть меня просто так. Когда я вошел в просторный светлый кабинет, он писал. Помню, я подумал еще, что он сейчас, как завуч в школе, начнет томить меня — писать, делая вид, что не замечает моего присутствия, и заставлять мое сердце биться чаще в ожидании неприятного разговора. Но он сразу отложил ручку в сторону и принялся рассматривать меня поверх очков-половинок. Седой, статный, он исцелял одним своим видом. О его компетентности слагали легенды. Своими руками он творил чудеса. Вместе с тем никто никогда не слышал, чтобы он повысил голос или запустил в операционную сестру зажимом. Рассматривал он меня недолго. Наконец, сделав губами что-то вроде пу-пу-пуп, он снял очки и откинулся на спинку кресла.

— Увольняешься?

— Да.

— Будешь готовиться к поступлению?

— Думаю, летом буду поступать

— А чем будешь заниматься целых полгода?

— Меня пригласили работать в фирму.

В 92-м году верхом финансово-карьерных чаяний была работа в коммерческом ларьке. Люди посерьезнее уже гоняли лес и прокат вагонами, но для обычного человека все это было сложно и опасно. В ларек я не хотел, а путь к прокату и лесу лежал через «фирму». В «офисе» этого ООО, расположенного в сыром подвале на улице Владимирской, я желал постичь тайны зарабатывания больших денег. Как именно я зарабатывал, вы уже наверное поняли.

Деньги влекли меня возможностью покупки модной одежды на Сенном рынке и ежедневным приобретением сигарет «Bond». Мой месячный заработок к тому моменту находился на уровне 15–20 медсестринских больничных окладов. О чем я и сообщил профессору. Мое увольнение, видимо, стало неким рубежом, последней соломинкой. Сейчас я понимаю, что видел старый доктор каждый день. Торговать в ларьки уходили не только зеленые медбратья, проработавшие в больнице год-два. Уходил цвет — молодые врачи 30–40 лет, уходили нянечки, «оттянувшие» в больницах по двадцать лет. Заведующие отделениями увольнялись, чтобы «гонять» машины из Германии, отделения в полном составе уходили на рынки «на джинсу» и «кожу». Оставались не лучшие, а те, кто оставался погрязали в пьянстве, разврате или взяточничестве. Или во всем этом сразу. Убогость заполняла больничные коридоры. Горела одна лампочка из трех, больные из лечения получали «соль-сахар» — физраствор и глюкозу, все остальное нужно было покупать самим больным.

Я ерзал на стуле и старался не встречаться глазами с грустными глазами Турова, ожидая только, когда же он меня отпустит. Наконец, он вернул очки на нос и принялся писать. Махнув рукой, Туров молча отпустил меня. Сильно разбив лоб о коммерцию несколько раз подряд, я поступил в институт. Родители вздохнули с облегчением и мама очень быстро, не давая мне времени опомниться, устроила меня работать в «Скорую психиатрическую бригаду», где я и проработал следующие полтора года, пока жизнь моя не изменилась снова.

ДОКТОР БЫКОВАЛОВ

Первый день моей работы на «Скорой психбригаде» ознаменовался рядом происшествий, которые с течением времени превратились из пугающих в забавные. Смена, проведенная вместе с доктором Быковаловым, послужила мне отличным примером поведения в непростой и пугающей ситуации. Это был урок, который я крепко усвоил в самом начале своей недолгой скоропомощной карьеры.

Мало кто из знакомых мне людей так подходит к своей фамилии, как доктор Быковалов. Высокий, лысеющий дядька лет сорока пяти, он в день знакомства показал мне кулак и глубоким прокуренным басом предложил отгадать, что там. Кулак был огромен. Я, ошарашенный таким началом разговора, молча смотрел на веснушки размером с двухкопеечную монету и надеялся, что он не предложит мне, словно сержант новобранцу из американского фильма, подраться с ним. В кулаке оказалась спрятана баночка колы. Доктор ковырнул колечко мизинцем и с удовольствием, в один глоток, выдул баночку. Я молчал.

За время учебы в медучилище и работы в реанимации я повидал разных врачей. Врач, как твое непосредственное начальство, дает тебе работу и следит за ее выполнением. Как всякий подчиненный, ты пытаешься с этой работы по возможности съехать, переложить ее на кого-то еще или сократить время выполнения до минимума. Врач следит за тобой и время от времени ловит тебя на недобросовестном выполнении. Тогда он может душевно поговорить с тобой, объяснив, почему работа должна быть сделана. Если разговор не помог и ты все равно волынишь, он может накатать на тебя телегу руководству повыше, чтоб тебя уволили или сделали отметку в трудовой. Ну, то есть ясно, что ты пытаешься работу делать как можно лучше и вряд ли найдется сволочь, пожелавшая испортить тебе трудовую на ровном месте. Но такая возможность есть, и она позволяет твоему руководителю — доктору — управлять тобой. Лошадь ведь не обязательно лупить кнутом и даже показывать ей его. Хорошая лошадь в курсе, что кнут висит в сарае и пусть он даже припадет пылью, но в любой момент его могут достать.

Но впервые в жизни я познакомился с доктором, который выполнения своих распоряжений мог добиться непосредственно сам, и кнут ему доставать для этого было не нужно. Это был человек, который мог самостоятельно дать тебе по шее. Даже отставник в отделе кадров, привычно орущий на всех, включая главврача, переходил на почти нормальный тон, завидев в проеме двери Быковалова.

На первый вызов мы поехали, не успев даже познакомиться как следует. Так что, через полчаса после начала работы я в составе группы из трех человек уже поднимался на пятый этаж стандартной хрущевки на одной из рабочих окраин. Причина вызова — муж с топором охотится на тараканов. Причем, тараканов видит он один. Пролетарскую семью в пятом поколении удивить белой горячкой невозможно, а потому жена вызвала «скорую», а сама попрятала детей и спряталась сама. Правила входа в помещение к буйному просты. Первым входит доктор, за ним санитар и только потом фельдшер. Затем роли распределяются так. Доктор, как правило, садится за стол и ведет беседу, заполняет карточку, фельдшер остается у дверей, а санитар присаживается на подоконник. Если больной неспокоен, то санитар ходит за больным, доктор присаживается у дверей, а фельдшер стоит у окна. Ну, а если больной совсем-совсем неспокоен, то у него отнимают острые предметы, колют успокоительное, а потом уже разговаривают с ним. Если больной не желает отдавать острые предметы, то санитар или фельдшер, а то и вдвоем, бьют его в дыню, вяжут руки парашютной стропой и все равно колют успокоительное.

И вот на первом же вызове мне улыбается несказанная удача. Доктор Коновалов звонит в дверь и прислушивается. В одной руке у него тонкая черная папка, сделанная из кожи. «Т-с-с», — сарделеобразный палец Быковалова покачивается, призывая нас к тишине. Внезапно дверь распахивается, и мы видим на пороге всклокоченного чувака в трениках. Чувак выглядит довольно лихорадочно, но проблема не в этом. В правой поднятой руке у него топорик для разделки мяса. В самом начале работы я познакомился с легендарной папкой доктора Быковалова и даже увидел, как он ее применяет. Это было ноу-хау доктора, его гордость, и никогда папка его не подводила.

«Тихо-тихо-тихо», — закурлыкал вдруг Быковалов и молниеносным движением поднес папку к лицу нашего хозяина. Будто попугай, внезапно накрытый черной тряпкой, больной замер с воздетой рукой. Коротко, без размаха, Быковалов ударил в папку раскрытой ладонью. «Вяжите», — бросил он нам, переступая через слабо булькающего пациента. Проходя, он носком ботинка отшвырнул топорик подальше.

«Тук-тук!» — это он весело уже в глубину квартиры, хозяйке.

ГУЛЛИВЕР

Бригада «Скорой помощи» состоит из четырех человек: водитель, врач, фельдшер и санитар.

Я, будучи медсестрой по диплому, работал на должности фельдшера. В числе прочих на нашей подстанции был санитар, которого никто и никогда не хотел брать к себе в бригаду почему-то. Прозвище у него было Гулливер. Высокий, худой, нескладный парень с большими руками. В чем была причина столь сильной нелюбви остального персонала подстанции к Гулливеру я долго не мог понять. Пока впервые он не попал со мной на дежурство.

История первая. «Герань».

Эта история короче второй и не такая интересная. Она нужна только в качестве иллюстрации системности гулливеровского идиотизма. Так вот. Соседи вызвали милицию, услышав из квартиры наверху крики и звон бьющейся посуды. Человек там жил один, а потому милиционеры закономерно решили, что это не их ума дело и вызвали нашу бригаду. На звонок дверь никто не открыл, а поскольку мы не могли уехать, не убедившись, что с человеком все в порядке, Гулливер вызвался по пожарной лестнице залезть на второй этаж, заглянуть в окна. Сказано — сделано. Был июль месяц. Гулливер взлетел по лестнице без труда, засунул голову в окно, увидел больного и, повернувшись к нам, победно крикнул: «Я взял его!» В тот же момент он получил в голову горшком с геранью и рухнул вниз.

История вторая. «Дебют».

Сельские жители, как правило, считают врачей людьми не очень приятными, чьими услугами лучше не пользоваться во избежание беды. «Не ходить к врачам, бо залечать!» — говорят они порой. Описываемая история произошла в одной из таких семей, перебравшейся однажды в Киев, в двухкомнатную квартиру на окраине. Мать, отец и дочь жили довольно замкнуто, но дочь вовсе росла нелюдимкой. Могла, например, не выходить из своей комнаты по несколько дней. Сначала все шло, как всегда. Виолетта заперлась в комнате и перестала подавать признаки жизни. Но по истечении недели родители поняли, что все пошло не «как всегда«, а чуть иначе. И если первую неделю родители почти не беспокоились — привыкли, то вторую неделю они уже провели в безуспешных попытках выманить дочь наружу. Умрет с голоду — полагали они, однако не знали, что свое «заключение» девочка запланировала давно: насушила сухарей и прихватила с собой ведро для отправления естественных потребностей организма. Наконец, на семейном совете было принято решение позвонить в «Скорую». Диспетчер службы 03, подробно выспросив обстоятельства происшествия, перебросила вызов на Диспетчерскую скорой психиатрической службы, а та, в свою очередь, направила вызов последнему диспетчеру — на станцию «Скорой помощи» № 9. И уже голос вот этого диспетчера и прозвучал непосредственно у нас в комнате из репродуктора, сделанного в виде голубенькой радиоточки: «Девятая псих, на выезд. У вас «дебют». Здесь я должен объяснить, что такое «дебют». Этим красивым нерусским словом называют первый приступ шизофрении. На «Скорой» дебютантов не любят. Так, опытный психбольной, у которого обострение, никогда в жизни не бросится с ножом на медиков или не спрячет в одежде отвертку с целью пустить ее в ход в быстро едущей карете. Ну разве что уж совсем у него крышу сорвет, и «марсиане» будут гнаться за ним по пятам. Связано это с неотвратимостью наказания, следующего за подобной выходкой. От дебютанта же можно ожидать и плевка в лицо, и заряда перцового газа, а при особо плохом раскладе и ножа, а то и выстрела из охотничьего ружья.

Мы зашли в полутемный коридор и поговорили с насмерть перепуганными родителями. Те описали ситуацию и после недолгих препирательств разрешили ломать дверь. Гулливер оказался красавцем. Мощным ударом ноги он вышиб дверь и переступил порог. Окна в комнате были наглухо зашторены. В глубине комнаты виднелся силуэт девушки, которая пригнувшись, словно команч в засаде, держала в руках большой темный предмет. Дальше все произошло очень быстро. «Что это у нее в руках такое?…» — бормотнул доктор. Гулливер сделал несколько быстрых шагов вперед и победно закричал: «Я взял ее!» — «Осторожно!» — крикнули мы с доктором одновременно, увидев, что Виолетта собирается сделать и что именно у нее в руках. Гулливер недоуменно повернул к нам свою веснушчатую лопоухую башку и в этот момент Виолетта окатила санитара из отхожего ведра всем его содержимым… Девушку мы, конечно, «взяли». Был февраль месяц. Водитель, увидев всего в потеках Гулливера, отказался брать его в машину и он своим ходом пробежал весь путь до станции, пока мы отвозили Виолетту в больницу Павлова. Бежать ему было недалеко, однако на станцию его тоже не пустили. Персонал смеялся, бросал ему сигареты издалека, но близко никто не подходил. В два часа ночи жена на такси привезла парню чистую одежду. К этому моменту шмотки на нем уже закаменели и перестали вонять так пронзительно. Именно с моего нежелания работать вместе с Гулливером и начались мои странствия по киевским станциям Скорой помощи. Стараясь не попадать с ним в одно дежурство, я своими руками выстроил ту ситуацию, когда начальство вольно или невольно наказывает тебя — формально вроде идет тебе на встречу, разводя с нежелательными персоналиями, но на практике засовывая тебя то в одну дыру, то в другую. Впрочем, может это и к лучшему.

НУ И ДЕНЕК

На скорой, к сожалению, мне не удалось вписаться в коллектив так-же как в реанимации, где смена и блок у меня практически не менялись в течении полутора лет. Мне пришлось кочевать с бригады на бригаду и даже несколько раз сменить подстанцию. Зато я поработал практически со всеми скоропомощными врачами-психиатрами Киева и всех их повидал вблизи.

Эти сутки, запомнившиеся мне на скорой лучше других, я провел с доктором Сергеем Николаевым. Должен сказать, что далеко не все воспоминания с течением времени трансформировались в курьезные — события этого дня до сих пор снятся мне. Именно после этих суток я понял, что никогда не буду больше медсестрой. Вскоре так и вышло. Но обо всем по порядку. Утро началось с того, что мы даже не покурив, уже в 9:15, ехали на вызов. Нарушив правила входа в квартиру к психбольному, первым в помещение вошел я. К тому моменту на скорой я работал всего около месяца. Навстречу мне, в полутемный, захламленный коридор, сделал шаг высокий, бледный парень. В его руках было зажато по банке дихлофоса. Я даже не понял, что именно произошло.

Парень сделал еще один шаг вперед и с двух рук, как ковбой, «стрельнул» струями вонючего исектицида мне по глазам. Мгновенно я перестал не только видеть что-либо, но и связно соображать. Меня вырвало. Сквозь туман я слышал звуки борьбы. Пришел в себя я уже в ванной комнате, где Николаев, стащив с меня одежду, поливал мне голову водой из душа. Минут через десять я стал более-менее нормально видеть, о чем и сообщил доктору.

Пока я валялся в отключке, не понимая где пол, а где потолок, Николаев вдвоем с санитаром, вполне показательно приняли парня, который до меня успел облить отравой своих детей, жену и соседей. Притихший, он сидел в углу комнаты со связанными под коленями руками. Его правое ухо по цвету и консистенции напоминало вареник с вишней. Он бессмысленно глядел на нас, пуская слюни и матерясь вполголоса. Загрузились, поехали. Возле метро Большевик, наткнулись на страшную аварию. Мы медленно ползли вдоль тротуара, когда Николаев понял, что у него закончились сигареты. Санитар открыл дверь и сделал шаг наружу из медленно едущей кареты. Он как раз успел бы сгонять к ларьку и вернуться назад, пока мы ползли в огромной пробке.

Не раздумывая ни секунды, в приоткрытую дверь, не расчитывая траекторию, под ноги людям на остановке, выпрыгнул наш боец с завязанными за спиной руками.

Люди, ожидавшие троллейбуса, отшатнулись. Мы замерли, водила резко тормознул. Доктор врезался головой в стеклянную переборку, отделявшую салон от водительской кабины и трехэтажно выругался. От торможения дверь РАФа распахнулась настежь.

— Спасите, Христа ради, убивают, кагебешники проклятые! — орал наш всклокоченный «белочник» извиваясь в луже у ног толпы на остановке. Ухо у него уже было хорошее, а при падении он ободрал еще щеку и локоть. В общем он действительно имел вид диссидента истязаемого палачами из «карательной психиатрии».

— Да шож такое, да как жеж так! — нарастающе забубнела, начитавшаяся страшилок в Спид-инфо толпа. Подбежал санитар, так и не купивший Николаеву сигарет. Втроем, стараясь незаметно взять нашего пацента побольнее, мы практически на руках занесли его обратно в машину. В приемном отделении больницы им. Павлова его приветливо встретили местные санитары. Доктор в приемнике, скептически осмотрев привезенного нами, с укоризной оглядел нас, тоже растерзанных, распространяющих сильный запах дихлофоса и скорее утвердительно, чем вопросительно сказал — Он же у вас падал. — Падал-падал, тяжело дыша, подтвердили мы.

Не успели мы вернуться на базу, как по бортовой транкинговой рации “Алтай” получили следующий вызов.

В это раз нас ждали в линейном отделении милиции на центральном ж/д вокзале. Задержанный наркоторговец, то ли румын, то ли цыган вдруг начал вести себя неадекватно. Он застенчиво сообщил дежурному, что хочет сам себе сделать минет, а потому отпустить его нужно совершенно незамедлительно. Дежурный такое сообщение расценил как признак явного психического нездоровья, а потому вызвал нас.

Когда мы приехали, речь об минете больше не шла. Пушер, ни слова не говоря, бросился на приветливо улыбнувшемуся ему доктора Николаве с непонятно откуда взявшейся отверткой. Отбились, связали, за ухо отвели в машину, поехали. В стационаре принялись тщательно обыскивать нашего то ли цыгана то ли румына. Мало ли — вдруг он еще одну отвертку где-то припрятал. Больше острых предметов мы не нашли. Зато обнаружили в складках его одежды пачку зеленых купюр.

Глаза Николаева засветились. Когда он, баюкая деньги в ладонях, сделал шаг в сторону от нашего пациента, в комнату стремительно вошел дежурный врач приемника и застыл, разглядывая деньги в веснушчатых руках Николаева. Доктор Николаев угас. Деньги описАли и положили в больничный сейф.

За этот день на станции мы пробыли в общей сложности минут пятнадцать. Все остальное время мы провели на колесах. К вечеру мы попали на вызов в квартиру, в которой на первый взгляд никого не было. Вызов поступил от матери, вызвавшую психбригаду сыну, который “странно” себя ведет.

Дверь была приоткрыта. Номера на квартире не было, поэтому мы внимательно посчитали двери от квартиры, на которой номер был. Позвонили — тихо. Пересчитали еще раз. Выходила эта квартира нашей. Николаев сделал шаг в абсолютно темный коридор.

Мы гуськом двинулись за ним. Шли на слабый свет впереди и чуть справа. У поворота на кухню свет стал чуть сильнее, зато темнота за нашими спинами стала вовсе чернильной. И вот в этой темноте мы услышали как за нашими спинами с тихим щелчком закрывается входная дверь. Первым сориентировался наш санитар-самбист. Он буквально втолкнул меня и Николаева в кухню. Кухня освещалась светом из открытого ходлодильника. Именно на его свет мы и шли от входа. Из коридора приближался странный звук — как будто встряхивали огромным куском кровельного железа — бламб, блламбб. Этот страшный звук перемежался захлебывающимся бормотанием. Санитар Женя, все его называли Жменя, лег на входную дверь спиной. Вдруг от раковины мы услышали слабый звук. Сначала мне показалось, что это булькает вода в трубах, но из под раковины, из такого маленького домика, где обычно стоит мусорное ведро, вдруг показалась крошечная старушка и забормотала громче: — Прячьтесь сынки, быстрее прячьтесь, сейчас он вас всех железой придет убивать! — Я почувствовал, что у меня на затылке волосы стали дыбом. Звук приближался. Все, что я описываю, от момента входа в квартиру, до момента, как мы увидели старушку, заняло секунд двадцать.

Жменя двумя руками оттолкнул меня и доктора дальше, к окну, на сантиметр приоткрыл дверь и сам стал с моим эбонитовым фельдшерским ящиком сбоку от входа.

Когда распахнулась дверь и большая тень, бламбкая листом жести, наполовину засунулась в кухню, Жменя не глядя, разворачиваясь вокруг собственной оси, коротко и мощно ударил десятикилограмовым ящиком в дверной проем. Раздался хруст и нападавший не издав ни звука свалился на пол — как выяснилось позже, Жменя сломал “жестянщику” нос и выбил совершенно все передние зубы.

— Ну, блядь и денек! — тоскливо приговаривал Николаев, куря у машины, после того как мы сдали полуживого пациента в стационар. В приемнике нас уже встречали устало и понимающе улыбались, когда мы вынимали из машины очередного избитого пациента. Наконец у нас лопнуло терпение. Мы “ушли в астрал”. Это значило, что после очередного вызова мы не отзвонились диспетчеру с сообщением, что уже свободны и отключили “Алтай”. Николаев попросил “на часок” подбросить его к “одной пациентке” и ушел в одиннадцатом часу в направлении общежитий на проспекте генерала Комарова.

Мы ждали его часа три, но Николаев так и не появился. Видно случай у “пациентки” был весьма тяжелым.

К трем часам утра я понял, что за старшего я и попросил водителя включить “Алтай”.

Как ни странно, нашего отсутствия никто не заметил.

Вызов к “жестянщику” для нашей бригады оказался в этих сутках последним. Закинув нашего бойца-санитара на станцию спать, мы с водителем отправились на заправку. Скорая вообще никуда не должна выезжать без человека в белом халате. Потому-что вдруг ДТП или на улице кому-то плохо стало, или роды или еще какие приключения.

Сегодня, как несложно догадаться, мы на заправку съездили с приключениями. На улице Чубаря перед нашей каретой звездой встал молодой мужчина. У его жены только что начались стремительные роды. Роды принимать мне к счастью не пришлось — успели долететь под сиреной до роддома. Пока ехали, я уже даже не нервничал, знал, что все будет хорошо. Я устал так сильно, что по-другому и быть не могло. Я только не понимал почему все ЭТО сегодня выпало именно нашей бригаде, что за лотерея такая страшная. Ведь наверняка другие бригады в это время не торопясь катались на платные обрывы запоев и гоняли чай с коньяком в теплой станции.

Однако утром я узнал, что остальные бригады не все время гоняли чаи с коньяком. В лобовом стекле РАФа третьей бригады, зияло два пулевых отверстия. И именно они были героями сегодняшнего утра. Наши приключения меркли по сравнению с тем, что пришлось пережить “трешке”. Они сияя, стояли в кругу шоферов и санитаров и рассказывали “короче, как было”.

Я шел домой и как заведенный повторял слова доктора Николаева: — Ну, блядь и денек, ну, блядь и денек, ну, блядь и денек…

АФГАНЕЦ

В «Скорой помощи» есть несколько разных подразделений. «Линейная» бригада, она же «штурмовая», ездит на любые вызовы, и это считается самой черной работой. При необходимости она подменит собой любую другую. «Акушерская» ездит на роды, «шоковая» — на «шоки», «тромбоэмболическая» — на инфаркты, «психиатрическая» — к сумасшедшим. Кто куда едет, определяет диспетчер. Если человек выпил что-то и не дышит — едет «токсикологическая». Всего около десяти видов бригад. Психбригада местом была довольно стремным, в этом я убедился буквально на первом же дежурстве, но работа на ней считалась блатной, так как существовало огромное количество льгот и надбавок. Так, например, «колесную надбавку» получают все сотрудники «Скорой помощи», но только в «псих» ее получают со второго года езды, а не как в остальных службах, после третьего года. Были также надбавки психиатрические и скоропомощные. Психиатрический оплачиваемый двухмесячный отпуск на фоне трех недель у «шоков» или «СТЭБов» представлял из себя уже просто-таки вишенку на торте. Несколько неуклюже, робкими шагами, вместе со всей страной продвигалась к рынку наша государственная служба. Выражалось это в том, что несколько раз за смену мы выезжали на коммерческий обрыв запоя. Дела обстоят так что когда человек бухает четверо суток подряд, ему бывает сложновато остановиться, а старые алкоголики знают, что останавливаться не только сложно, но и опасно — есть высокий риск того, что разовьется «синдром отмены» — делириум тременс или, проще говоря, «белка». Но пока она не развилась, лечить вроде бы нечего, однако состоятельные алкаши могли себе позволить вызвать «Скорую», чтобы она из запоя их выдернула. Коммерческих скоропомощных служб еще не было, а у нас эта услуга стоила около ста долларов. Диспетчер, получая подобный вызов, перенаправлял его бригаде, а сам должен был сделать отметку в журнале. Деньги же, которые бригада получала за работу, после смены сдавались, и в конце месяца нам к зарплате подкидывали по паре рублей. Диспетчер не получал ничего. Ясно, что такое положение вещей никого не устраивало, а потому диспетчер вступал с врачом в преступный сговор и, приняв коммерческий вызов, оформлял его, как ложный, или, как вызов, «отработанный на месте», без госпитализации. 25 долларов уходило диспетчеру, 50 доктору, 15 мне и по пятерке водителю с санитаром — им вообще ничего не приходилось делать, только молчать. Но таких вызовов было в лучшем случае два за смену, остальные, естественно, были бесплатными, но это и была наша прямая работа. Теперь, по прошествии десяти лет, я не могу вспомнить лица ни одного больного, который нам платил тогда. Ни одного случая. Ни одной фамилии. Некоторые же бесплатные вызовы, запомнились мне так хорошо, что я даже помню, чем пахло на улице, и все события до минуты, словно все было вчера. Как-то зимой в жаркой бригадной комнате, где все спали, в два часа ночи из синенького приемника на стене раздался голос: «Девятая бригада на выезд». Мы встали, закурили и, теряя сознание от холода, полезли в ледяной «РАФ». Картинка: Печерск, минус 22 градуса, ветер. На одной из улиц некий мужчина 28 лет, ветеран Афганской войны, кавалер трех орденов Боевого Красного Знамени, приведший 20 языков из-за линии фронта, выпил водки, выбежал из квартиры наружу и принялся бить голыми рукам проходящие мимо автомобили.

Где-то на горизонте постоянно находилась его девушка, приехавшая к нему в гости из Львова, в связи с чем наш контуженый герой на радостях и напился. Я не исключаю, что имели место какие-то лекарственные препараты, в связи с чем боец начал принимать проезжающие авто за врагов. Водители, не останавливаясь, ехали дальше, до тех пор пока афганец не ударил кулаком машину ГАИ. Машина остановилась, из нее вышли два дородных сержанта в полушубках. Когда подъехали мы, то застали такую картину: солдат в одной расстегнутой рубашке был «зажат» между машиной и внутренним углом дома, откуда его даже не пытались извлечь брезгливые сотрудники ГАИ. Подбежала девушка, которая оказалась медсестрой, принесла его дубленку и повторяла все время: «Не бейте, не бейте!» Мы и не собирались его бить, мы собирались связать ему руки и отвезти в «Спецтравму», но гаишники, на помощь которых я рассчитывал, радостно сообщили: «У нас еще 5 ДТП, мы уезжаем».

К сожалению в эту смену я мало того что был с врачом-женщиной, так еще и без Жмени, который сейчас как раз сдавал сессию в своем институте физкультуры. Водитель нам не помощник, он должен читать газету и не выходить из машины, даже если начнется стрельба, кроме того кричать: «Не блевать в карете!» Ну и везти, конечно. Сорок минут мы ходили вокруг ветерана, не знали, как к нему подступиться. Наконец, девушка уговорила его съесть таблетку. Доктор, с которой я был на смене, сделала солдату укол, наслушавшись в процессе таких отборных ругательств, каких не слышала за 30 лет работы на «Cкорой». Наш герой обмяк, и мы с грехом пополам затолкали его под санитарское откидное сидение. Сверху сел я. Хлопнули дверьми, собрались ехать. И тут началось такое…

Я почувствовал, как он начал елозить под креслом, с каждой секундой все сильнее. Не прошло и полминуты, как до этого здорового лося дошло, что он несвободен, и он начал предпринимать яростные попытки освободиться. Не связанными ногами боец начал бить все, что находилось в пределах досягаемости. Поливал всех жутчайшим матом, выгибался на мостик, подбрасывая вверх меня, сидящего сверху. В процессе он разбил нос об ножку кресла, и у него потоком потекла кровь. Водитель все же пришел мне на помощь и сел верхом на ноги солдата. Все указывало на то, что мы поосторожничали с дозировкой. Мы добавили. Он обмяк снова. Растерзанные, красные, тяжело дышащие, мы все же поехали, расчитывая за сорок минут дороги отдышаться и привести себя в порядок. В этот раз в запаре, злые, мы чуть переборщили. По дороге в больницу «Скорой помощи» у него остановилось сердце… Окостеневшими пальцами, не чувствуя не то что его вен, а собственных отмороженных сбитых костяшек, я пытался в быстроедущей раскачивающейся машине, где немилосердно дуло из многочисленных щелей, стоя вполроста, в неверном желтом свете поставить ему капельницу. Сделать это не получилось, и Вера Анатольевна, перестав причитать о том, что ее лишат диплома за год до пенсии, хлопнула бойцу адреналин внутрисердечно. Он с шумом вдохнул воздух и сел на каталке. Нужно ли говорить, что, откачивая его, мы срезали ему с рук вязку и он предстал перед нами совершенно свободный и чудовищно злой. В карете началась неконтролируемая драка.

Пока водитель не остановил машину и не выскочил мне на помощь, между мной и солдатом стояла только его девушка, которую он не бил, а все пытался отодвинуть в сторону. Думаю, если бы не она, он бы меня, как минимум, покалечил. Через десять секунд после начала новой серии водитель уже рвал дверь салона на себя. В этот раз шутить он был не намерен. Еще бы — по кускам разносили его автомобиль, место, в котором он даже запрещал нам курить ночью в дороге, называя его «палатой на колесах». В руках у водилы был «черный доктор» — резиновая дубинка, которую он немедленно и яростно пустил в ход.

В этот раз мы Володю завязали показательно — в ласточку. Это когда связанные за спиной руки притягиваются к связанным ногам. Это больно и неудобно, но именно к неудобству мы и стремились сейчас.

Несмотря на мороз, у больницы мы курили вспотевшие, а машина качалась, потому что в ней с завязанными руками буйствовал «афганец». Вышел врач, кивнул, мы открыли двери, и с дикими проклятьями парень вывалился из машины на снег.

Чуть раньше, как вы помните, я работал в реанимации, находящейся совсем рядом со «Спецтравмой», на том же первом этаже. В это отделение за обитой железом дверью везут людей с травмами, в состоянии алкогольного опьянения. Вытрезвитель их не принимает, поскольку им требуется медицинская помощь, травмпункт не принимает, так как они — пьяны. Замкнутый круг разрывает «Спецтравма», полутюремное-полулечебное учреждение.

Со мной в медучилище учился парень двухметрового роста по имени Сеня. В «Спецтравме» на смене, где должно было быть два фельдшера, он всегда работал один, в день, когда приехали мы — в паре с доктором нетрадиционной сексуальной ориентации. Доктор заполнял историю болезни, солдат, связанный, лежал на полу и, ни разу не повторившись, крыл матом весь персонал больницы, а Сеня выворачивал ему карманы и описывал на листке все найденное. Нельзя сказать, что он был при этом чересчур осторожен, потому врач время от времени поглядывал на все это и говорил: «Сеня, осторожнее! Мы же не можем нанести вред больному, помните об этом!» В этот самый момент больной повернул голову и, абсолютно попав в точку, совершенно внятно произнес: «А ты, пидор, вообще молчи!» Врач бросил ручку и с перекошенным лицом бросился вперед, попав прямиком в руки Сени, который пытался удержать доктора от убийства.

Мы вышли на воздух и какое-то время молча курили. Водитель, некурящая пожилая сухонькая доктор и я. Потом мы вернулись в жаркую прокуренную бригадную комнату ждать окончания смены.

МАЯК

Во времена своего неполовозрелого медицинствования я понял простую вещь. Если хочешь быть хоть кем-то, а не подносить всю жизнь снаряды другим, нужно получать высшее образование. Все равно какое. «Мед» мне не светил категорически. Несмотря на жесткий афронт моей семьи, невзирая на два года недешевых репетиторов и даже не согласуясь с собой самим, которому врачом быть хотелось до смерти, я не представлял себе десятилетнего обучения в «меде». Сидка вечерами над книгами, заворот всей жизни вокруг медицины, ничего, кроме библиотеки — претило мне это очень. Да и то сказать — 10 лет. Если ты хочешь нейрохирургом стать, например, то лет пять после института, который сам по себе длится шесть лет, ты проходишь официальную ординатуру. Ну а потом, как повезет. Можешь еще лет семь-восемь ассистировать кому-нибудь. Нет, конечно, неплохо, что к лечению людей допускаются только грамотные врачи, но согласитесь, до сорока лет жрать лысый картофель как-то не очень перспектива. Правда?

Вот и пошел я по бульвару Шевченко в июне месяце, заходя туда и сюда. Пройдя совсем немного, я зашел в прохладный высокий холл Киевского государственного педагогического института им. Горького — здание прямо напротив метро «Университет». Зайдя, я прошел прямиком в приемную комиссию и спросил, где у них берут на психологов. На психологов, ответили мне, конкурс такой, что вам, юноша в штанах ваших обтрепанных, проще попытать счастья сразу в КИМО. Глянув мельком на штаны, я спросил прямо — тот еще наглец был: «А где у вас недобор мальчиков? А-а-а-а, — протянули в приемной, — это вам крайний стол, «деффак».

Копию свидетельства о рождении я отнес и положил на крайний стол. И поступил, конечно, на деффак дней через семь. Ввиду острой нехватки мальчиков в специальности.

И вот я проучился четыре года в «педе». Не могу сказать, чтобы студенческая жизнь шла совсем уж мимо меня. В общежитии я был своим человеком, в КВНе институтском играл, водку пил на задних партах да и вообще курса с третьего стал фигурой в преподавательских кругах довольно известной. Прославила меня, в частности, история с педагогом, которому я продал аудио-плеер JVC, переставший работать минут через пятнадцать после того, как я вышел из аудитории. История с покупкой мною старой курсовой работы, принадлежавшей перу декана в бытность его студентом и попытка выдачи ее за свою, тоже наделала много шума.

И вот натыкаюсь я в деканате на объяву: «Всем, кто хочет поехать на работу вожатыми в пионерлагерь «Маяк», г. Евпатория, необходимо занести свою зачетную книжку в деканат не позднее 10 мая с.г.». Засекаю я этот листик в тот момент, когда секретарь деканата Люда клеит его на доску. А зачетку я даже не успел еще в рюкзак засунуть, только-только освободив ее из липких рук своего старосты. Перспектива сдавать сессию до 15 июня не улыбается мне, конечно, а в требовании занести зачетку до 10 мая моя изворотливая душонка чувствует прямую выгоду для себя, и я отдаю зачетку секретарю немедленно и оказываюсь в списке первым.

На следующий день занятия не для меня начинаются. Я иду в деканат забирать свою зачетку, где рукой декана проставлены все зачеты, а руками соответствующих экзаменам преподов проставлены тройки. И мы едем.

Едем вдвадцатипятером. Нас двадцать пять. Мы должны первые прибыть в этот лагерь, построить там быт, а попросту говоря, перетащить кровати в корпуса и ждать первую смену. Нужно отметить, что студенты-педагоги особенно ценятся в пионерлагерях. Еще бы. На фоне грузных евпаторийских тетушек мы смотрелись орлами.

Селят нас не в «Хилтон», кто бы сомневался. Живем мы в корпусе 60-х годов постройки. Дерево, все белое (было), два этажа, огромные окна, высоченные потолки. Стекол в рамах нет. Да кого это волнует в 24 года? Пили, пели на крыше навстречу рассвету песни разные. А крыша битумная испускала острый запах смолы и грелась под восходящим солнцем навстречу нам. Бросили на ЛЭП воздушку — вот и музычка, вот и чаек.

Наутро начали изучать наш пионерский лагерь. Он был огромен. Бывший хозяин ушел с отливом и оставил после себя гигантский кипарисовый парк, разбитый аллеями на дистанции: от беседок к корпусам, от корпусов к морю, от моря к столовой. Теперь лагерь рвали на куски мелкие хищники — различные управления и прочие министерства пытались наложить лапу на бывшее хозяйское — сладкое. Корпусов двадцать насчитывал «Маяк» и с наскока все проходы, аллеи и дороги выучить не представлялось возможным. Где-то за неделю ты начинал более-менее сносно ориентироваться, а к исходу первого месяца уже знал некоторые тайные тропы даже.

«Маяком» его назвали не зря. Маяк, вот он — на территории лагеря. Каждые 12 секунд над головой проходит огромный луч. Сначала пригибаешься, а потом месяц заснуть не можешь, если он тебе окно всю ночь не режет.

Мой отряд, номинально старший, а на деле собранный из детей 12–14 лет, жил на втором этаже скрипучего, деревянного корпуса, носящего имя «Алые Паруса». Корпус стоял наискосок к морю, не торцом, а именно углом — так внутрь попадало больше тени днем и меньше сквозняков с моря ночью. Дверь вожатской — крошечной торцевой комнатки — открывалась прямо в коридор и лежа на кровати с сигаретой и бутылкой «Изабеллы», я хорошо видел четыре двери справа и четыре двери слева. Обычно часов до одиннадцати слышались пересмеивания и перешептывания, то в одной двери, то в другой мелькал луч карманного фонаря, а иногда в проеме какой-нибудь из комнат появлялась физиономия одного из неугомонных. К началу двенадцатого дети, утомленные обилием солнца, движения и свободы, как правило, засыпали.

Этой ночью все было не так. Лежа на кровати, я злился на пионеров за то, что они никак не угомонятся. Вернее, какие-то сдавленные переговоры исходили из одной из девчачьих комнат.

Мне пора было уже идти навстречу ночным купаниям, крепкому спиртному и прочим пионервожатским радостям, у меня был режим развлечений в конце концов, и меня ждали. Наконец, без четверти двенадцать, я, злясь, засунулся в буйную палату. Две тени моментально метнулись под одеяла и все сделали вид, что спят. Я стоял. Наконец мне показалось, что я услышал всхлипывания. Включил свет. «Та-а-а-а-к. Па-а-а-чему не спим?» Нет ответа. Только мелко потрушивает одеяло над укрывшейся почему-то с головой Светой. «Света, встаем». «Отвернитесь», — говорит. Хорошо. Конечно.

Света, самая маленькая девочка в моем отряде, будто просвечивала. Говорила мало и тихо, волосы имела длинные и золотые, глаза поднимала редко. 12 лет. Ангел.

Встает Светлана. Приподнимаю одеяло и в ту же секунду понимаю, что я уже в тюрьме одной ногой. По простыне ползет большое пятно крови. «Что случилось, девочки?» — Я уже забыл о несостоявшихся ночных радостях. Молчат. Трусил я их, короче, минут десять. Выяснил. Течет кровь у Светочки вот почему-то. Ек-макарек. Света уже сидит. Цвета сливочного масла. У меня мысли сразу — пиздец, маточное кровотечение-травма-изнасилование. Телефонов мобильных тогда еще не было. «Пойдем в медпункт», — говорю. Не может она идти.

Короче, беру я ее на руки и несу сквозь ночь, мимо моря в больничку. Километр где-то. А сам молюсь, чтоб ничего серьезного. Луна, море, цикады. Донес. Пока доктор осматривал единственную пациентку, курю бамбук. Вот доктор вышел. «Валера, чего там?» — спрашиваю. Он смотрит на меня долго и наконец раскрывает рот. «Ты, — говорит, — дурак? — Чего это ты, Валера, еп? — У нее первые месячные. Мать, дура сельская, не объяснила ей ни хера, все очень болезненно, вот она и испугалась до смерти». Я думаю: «ну, хорош герой. Не узнал бы никто, главное».

Наутро нашу «больную» выписывают естественно. Снабдив лекарством — коробкой гигиенических прокладок. Объяснив, как этим пользоваться.

С этого момента начинается отсчет моих благодатных деньков. Я больше не повышаю голос, я не повторяю два раза, я никого нигде ночью не ловлю, мне не приходится требовать, чтоб доедали кашу, я могу в середине дня уехать часа на три — дети прикроют. Когда я иду по коридору, меня освещают восемнадцать пар юных сияющих девичьих глаз. Мальчики не понимают ни хрена, но девочки четко задают микроклимат в коллективе, и я капец какой популярный вожатый у себя в отряде. А девочка Светочка, похоже, втрескалась в меня по самые уши и норовит даже писать мне письма.

В такой вот двусмысленной ситуации я завершаю смену своим июньским днем рождения. А нужно отметить, что руководство лагеря указание испустило: еду у детей забирать всю. То есть все, что привезли они с собой или купили на месте, отбирать и уничтожать. Во избежание отравлений. Уничтожали мы еду, конечно, сейчас.

Столы, вынесенные из корпуса, поставили на аллее под кипарисами. Поставили на столы конфискат. Фонари-грибочки все это засветили мягким светом. Метрах в пятидесяти море шумит, крымское, июньское. Над головой беззвучно столб света Евпаторийского маяка пролетает. Собрались почему-то все. Даже директор лагеря пришла и надралась по итогам колоссально. Сбоку от нас стоял темный корпус четырехэтажный. На крыше его каждый год лет пятнадцать каждое лето жил Карлсон. То есть, это был нормальный мужик, взрослый. Просто как-то он начал каждое лето приезжать в «Маяк» и жить там. Кто именно его пустил, никто уже и не помнил, а мужик приезжал каждое лето и жил там. От остальных мужиков этот отличался тем, что играл целый день на баяне. С крыши. Я подозреваю, что кроме баяна он отличался еще и тем, что растлевал пионерок, но это не доказано.

И вот он играл всю ночь с крыши Джорджа Майкла и Стинга, самые нежные вещи, самые трогательные. А часам к двум подтянулись пионеры из моего отряда, у них была ночь какая-то прощальная или типа того. Они пришли измазанные в свою смешную зубную пасту и сидели тихие, а потом ушли спать. А я сидел под кипарисами, пока не начали гаснуть фонари-грибочки, и мне не хотелось спать, пить и есть. Мне всего хватало и мне не было холодно или жарко. Мне было просто хорошо, без оговорок.

На следующий день все спали, а потом я повез свою смену на вокзал. Пора им было уезжать. И провожал я развеселую толпу из 29-и человек, а сам оставался там, под кипарисами, и пил с ребятами на подножке уходящего поезда вино, орал им что-то, а они совали мне мой старый «Ливайс», на котором написали поперек: «дядя Кока, мы будем помнить вас всегда». А после них как-то сразу пролетели еще три смены, и пришла моя очередь уезжать домой… Я не сумел забрать с собой то, что было там. Лето так и осталось на перроне ждать следующую смену, а мне предстояла ночь в плацкарте и Киев, любимый, но такой неуместный в своей громадности в эту осень. Я понял, что вырос, и заплакал. Лежат в шкафу эти штаны и среди прочих подписей и пожеланий, мишек, цветочков, стишков и телефонов я люблю рассматривать один автограф. Там написано: «Евпатория-Норильск, 1998 г. Вы самый красивый и добрый. Светлана».

АБСОЛЮТНО СЧАСТЛИВЫЙ ДЕНЬ

У меня в жизни было два абсолютно счастливых дня.

Нет, конечно, их было гораздо больше: я избавлялся от больших долгов, я забирал детей из роддома, у меня были очень счастливые дни, светлые и радостные. Но вот абсолютно счастливых дней, незамутненных ничем, у меня было всего два.

Мне было немного за двадцать. Утром этого дня я уволился со «Скорой помощи». Я был свежеженат, учился в институте, у меня не было серьезных материальных проблем. Советский Союз, рухнув, открыл множество возможностей, и это было время максимально веселого накопления первичного капитала и разгула бандитизма. Какие-то деньги нереальные ходили по рукам. К тому моменту я уже работал коммерческим (!) директором украино-немецкого СП, которое возило в Украину пиво-сигареты-шоколад. Каждый день я приносил в институт генеральному директору СП — своему одногруппнику — выручку в целлофановом пакете — деньги, собранные мной за вечер. «Наше» такси дежурило под институтом. Тачка на весь день стоила порядка 5–7$. Одногруппники, приехавшие учиться в столицу из винницких и запорожских сел, при нашем появлении переходили на шепот. Девочки стреляли глазками.

Знакомые из ГВФа тогда же украли пассажирский самолет и продали его в Израиль на запчасти. А заработанный миллион пропивали год. Вся эта ситуация, преломляясь через призму моей молодости, давала ощущение полета, и не отпускала радостная уверенность, что так будет всегда. Мой лучший друг, лучше которого уже не будет, только окончил академию МВД, где его держали на казарменном положении четыре года. И все четыре года мы ездили к нему в какую-то задницу аж на Харьковскую площадь. Возили ему конфеты, книги и уговаривали не стреляться — не шучу. И вот он вышел. Нужно сказать, что у него была замечательная однокомнатная квартира на улице Щорса. Правда, площадью метров под пятьдесят. С длинным коридором и огромной кухней. Потолки соответствующие были, конечно, тоже.

По такому случаю мы выпивали с утра и почти до утра. И кир шел легко и радостно. Приходили и уходили какие-то люди. А свежая кровь всегда бодрит компанию. И никто никого не напрягал, и даже милиция, приехавшая глянуть, кто раскачивает дом, выпила с нами за молодого лейтенанта МВД. Потом, обессилев, мы попадали кто где. А утром нашему лейтенанту нужно было идти в комендатуру какую-то. И он, натянув на опухшую морду фуражку и распространяя дикий запах перегара, отбыл. Мы все остались ждать его.

Сидели на кухне у огромного окна и с высоты четырех сталинских этажей наблюдали за тополями, уже очень зелеными по случаю конца мая. И так вышло, что никому никуда не нужно было уходить. Это редчайшее состояние любой компании. И когда особенно хорошо и всё вот-вот застынет в гармонии с космосом, обязательно найдется кто-то, кому завтра в институт вставать или к ревнивой жене ехать пора, или еще с каким-то геморроем. А здесь никому никуда не нужно! Времени, напоминаю, около 9 утра. Барышни быстро подняли из руин закуску, я мотнулся за водкой в ларек, и мы сели.

И вот только налили по первой, со смехом вспоминая, кто на ком на полу спал, как абсолютно без предупреждения начался дикий дождь с градом, шквальным ветром и светомузыкой. А мы сидели в враз потемневшей, высокой, как пенал, кухне и пили водку. За окном дикой силы ветер гнул старые тополя и льющиеся с карниза потоки воды, отскакивая от подоконника, каплями залетали к нам.

Нас всех одновременно охватило блаженное ощущение покоя и гармонии. Все сидели очень удобно и тихо разговаривали о том, что жизнь, видно, завершила какой-то свой круг и все-все ведь хорошо и так будет всегда.

Таким был один из двух моих самых счастливых дней.

ГРИБЫ

В Рязани, грибы с глазами

их едят, а они глядят…

Мой близкий товарищ Игорь работал в компании-операторе мобильной связи. Налаживал поставки трубок в регионы, комплекты «Свободные Руки» продавал, такое. Имел телефон «Моторолла» с безлимитом на входящие звонки и свободный график труда и отдыха. Мы с ним выпивали регулярно по пятницам. Жил он совершенно замечательно. Папа его, авиа-конструктор, свалил с мамой в какой-то Ульяновск-19 — строить по контракту для России самолеты, а своему юному оболтусу оставил джентльменский набор из двухкомнатной квартиры на Крещатике, в доме сразу у здания «УНИАН», дачу в Чабанах и «Москвич 2141».

Ебкий мой друг был очень. Девочки на него велись со страшной силой. Раз семь лечили его от гонореи. Никак он не успокаивался. Девочки тоже. Особенно иногородние. Они, попадая на его личном авто в его квартиру на главной улице страны, почему-то сразу представляли себя хозяюшками и начинали вить гнездо. И вот свежеотлюбленная самочка утром, завернувшись в рубашку Игоря, начинала хлопотать по хозяйству. Перемыв посуду, что не возбранялось, она, например, говорила, капризно надув губку и показывая пальчиком на картину на стене: «И-и-и-и-горь! А это уродство тут всегда будет висеть?» Тогда Игореша, кряхтя с перееба и похмелья, вставал, брился, одевал свежую рубашку, пил кофе и выходил на «работу». Забрав самочку с собой. На улице он, вяло отшагав квартал, делал кружок через проходной двор у ресторана Кавказ и возвращался досыпать. Перед тем, как лечь, он сваливал в мусорное ведро оставшуюся после девочек помаду, расчески и чулки.

***

В один из вечеров мы крепко выпив, затеяли «уборку». Уборка на самом деле свелась к тому, что мы собрали книги классиков марксизма-ленинизма, оставшиеся после ремонта в связках, и очень просроченную мамину консервацию, и все это вытащили во двор, аккуратно поставив на асфальт рядом с мусорным баком.

В процессе уборки мы также нашли чертеж самолетного крыла в поперечном разрезе в масштабе 1:1 — дипломную работу Игоря. Расстелив по всей комнате десяток «синек», я завороженно рассматривал тщательно прорисованные элероны и тяги закрылков, представляя, как все это летает сквозь тугой, словно барабан, воздух. Не хватало одного-единственного листа, мне было тревожно оттого, что паззл не окончен, а лист, как назло, самый интересный и на нем должно быть изображено окончание крыла. Я решаю начать поиски недостающего чертежа. Игорь говорит, что его тошнит от всего этого «леталова» и уходит спать. Недостающий лист находится на верхней полке кладовки — в него завернута банка самогона, по части которого папа Игоря был большой специалист. Самогон я вынимаю и ставлю вниз, возле входной двери. Меня больше интересует чертеж. Я выкладываю недостающий лист и, успокоенный, тоже засыпаю.

И вот субботним утром, хмуро цедя кофе, Игорь говорит: «Слышишь, тут одна девочка звонила, просит пожить дня два. — Ты что, решил хату в гостиницу превратить? — спрашиваю я. — Ну я ее, короче в Житомире годик тому это… Ну, я в командировке же был… Вот она с ответным типа визитом, это… Сходишь, короче, со мной к Бэтмену через часик? — Ты что, сам не справишься? — Я это, ну-у-у, типа, подзабыл, как она выглядит. Ощущения от ее рта помню, а как выглядит, забыл…» Выходим, а на одной из связок книг сидит колоритнейший бомж и через очки-половинки читает Крупскую, держа книгу немного на отлете. Во второй руке у него массивная вилка, на которую наколот ставший черным гриб из открытой банки с маминой консервацией. Картинку передергивает, я трясу головой так, что с губы срывается и падает на асфальт прилипшая сигарета…

И вот мы стоим у Почтамта, пьем пиво, он мне говорит что-то вроде: «О! Вон та, короче, нормальная, вот было бы круто, если б это она была…» Нет, не она… Какая-то девочка подошла резко и сама поцеловала Игоря в щеку, мне сделала, типа, книксен. Ну нормальная вроде. Через покойное ныне кафе «Георг», где на втором этаже мы выпили, а на первом взяли с собой, мы пошли к нему домой. Где нам почему-то вдруг очень начинает идти спиртное, и мы пьем водку, как в последний раз с полудня, до полуночи, лежа прямо на чертеже крыла.

И вот выпиваем мы культурным образом, а девочка, чем дальше, тем сильнее, начинает проявлять признаки нетерпения. Она, например, бочком подсаживается на колени Игорю и так вот его за шею обвивает одной рукой и, не мигая, смотрит на меня подолгу. На меня эти взгляды не действуют, веселят только немного. Ну часам к четырем утра мы фантастически синие и ложимся спать. Я в гостиной на диване, пара в спальне. Сопят они там, че-то елозят, я не очень прислушиваюсь и засыпаю.

Утром девочка-Леночка с медовой улыбкой приносит мне чашку кофе и ставит мои кроссовки рядом с кроватью. Глядит, не мигая. Она уже в рубашке Игоря — кто бы сомневался. Маленькое личико ее выражает сильную эмоцию — нетерпение. Она больше всего на свете хочет, чтобы я ушел. Осталось не так много времени, а в понедельник ей там в какой-то ее Овощеводческий Житомирский Национальный Университет на пары же надо. А она должна столько всего успеть сделать за сегодня, тем более, что из-за выпитого трахнуть ее у Игоря не получилось.

Выполз и сам хозяин квартиры. Никаких знаков, чтоб я ушел, мне не подает. Но мне самому уже не очень нравится находиться под лучом Леночкиной ненависти, и я собираюсь. Все выпито. Я уже стою на пороге и в эту секунду, идя ко мне прощаться через захаращенный коридор, Игорь спотыкается об трехлитровую банку самогона. Леночка издает стон подстреленного зайца. Мы внимательно смотрим на банку. Банка внимательно смотрит на нас… Начинается третья серия. В какой-то момент девочка исчезает из нашего поля зрения, по горло сытая гостеприимством столичной золотой молодежи. «Да хер с ней», — машет стаканом Игорь, и мы продолжаем. Под окнами гостиной что-то читают неразборчиво гнусавым голосом. Мне кажется, что у меня начинаются галлюцинации. Голос то повышается, то опадает — читают с выражением, я не могу разобрать ни слова, но понимаю, что читают уже целый день…

Часам к восьми вечера мы решили как следует проветриться и купить какой-нибудь колбасы — мы все съели, даже таранку с балкона. Выходим во двор-колодец и видим такое. Наш бомж, сидя на парапете возле мусорного бака, читает вслух. Вокруг него кто где сидят еще человек пять таких же, как он. Они слушают его не очень внимательно, порыкивают, ссорясь, друг на друга, не поделив вкусный кусок, дамочка в трениках разливает, но в общем они его слушают. Наш бомж читает, оказывается, тут уже больше суток и, дочитав Крупскую, перешел на «Критику Готской программы» Маркса.

«А что такое «приносящий пользу» труд? Ведь это всего лишь такой труд, который достигает намеченного полезного результата. Дикарь (а человек — дикарь, после того как он перестал быть обезьяной), который убивает камнем зверя, собирает плоды и т. д., совершает «приносящий пользу» труд. — С драматическими паузами читал наш болезный друг, обожравшийся старых маминых грибов. — Труд, труд», — гомонили причастившиеся настоянных псилоцибинов последователи в вонючем тряпье…Мы стояли, открыв рот от изумления и забыв, куда шли. «Так-то, брат», — сам себе сказал Игорь, и мы очень тихо двинулись в квартиру, стараясь не расплескать ощущение чудесной нереальности происходящего, где так же очень тихо легли спать. Мне, кажется, в эту ночь ничего не приснилось.

ЧАКРЫ

Прошло десять лет с тех пор, как я снял белый халат. Но время от времени, как и все, сталкиваюсь с медициной нашей, как и прежде бесплатной. Юношеские воспоминания оказались чище реальности, гадкой, с облезлой по углам краской. С нечистыми руками и дурным запахом. Отсеялось все плохое, подернулось романтическим флером, приукрасилось и даже героизировалось немного.

Вспомнить, как было на самом деле, мне помог недавний случай с сыном, пополам рассекшим себе губу об угол кровати. Машина моя стояла у дома, мы четко знали, куда ехать, «Скорую» дожидаться нам показалось безумным, а потому через пять минут, поворачивая на двух колесах, мы уже летели в детскую челюстно-лицевую хирургию, в ту самую, в которую пятнадцать лет назад я ввалился придерживаемый будущей женой, пьяный и в окровавленных штанах с разрезанной во многих местах рукой. Нас приняли без спешки, но очень корректно и профессионально. Заключение — шить губу под общим наркозом. Больница старая, с традициями, а потому хорошим тоном считается выйти поговорить с родителями. Вышла доктор, которая принимала нас. Она с участием посмотрела на меня и легко погладила по руке жену. «Сегодня дежурит очень опытная смена, — сказала она. — Хирург — дед, но золотой, а анестезиолог один из лучших в городе. Не бойтесь, все будет хорошо».

Общая анестезия. Трехлетнему мальчику. Да он же может дебилом остаться на всю жизнь, импотентом, у него половина органов может перестать функционировать как положено. Елки-палки, да он вообще может не проснуться! Доктор, узнав, что мы коллеги, не ушла. Она стояла с нами, и видно было, что она тоже переживает. Постепенно она нас все же успокоила, и полчаса, пока шла операция, мы проговорили с ней о разных вещах. «Врачи очень хорошие, не беспокойтесь, все будет хорошо».

Операция закончилась, и анестезиолог вывез нам нашего сына. Доктор, от которого зависела жизнь ребенка, действительно оказался очень приятным мужчиной, со светлым и умным лицом — он производил впечатление грамотного и компетентного врача.

Мы вместе отвезли крошечную каталку в палату. Поскольку других операций прямо сейчас у Анатолия Ивановича не было, а он уже знал, что мы коллеги — я медсестра, а жена врач, он остался с нами до пробуждения сына.

Прошло полчаса, и Иван открыл глаза. Он узнал нас и улыбнулся. Жена целовала доктору руки, а тот, улыбаясь, счастливо и гордо озирал нас. Мне всегда нравилось смотреть на врачей, хорошо сделавших работу и сознающих это

— Осложнений не было?

— Серьезных нет, только кетанов малого чего-то не брал. Пришлось давать двойную дозу. У меня впечатление, что у вашего сына чакры темные. Приходите ко мне, когда швы снимете, я ему их почищу.

Мы с женой, совершенно обалдевшие, смотрели друг на друга и я благодарил небо, что доктор ничего не сказал про чакры ДО операции. Потому что я б ему никогда в жизни ни за что не позволил давать наркоз моему ребенку. Подписав бумагу, мы, не дожидаясь утра, немедленно забрали Ивана домой.

РЕКА

Все проходит очень быстро, но мы живы своей памятью. То что мы помним и есть мы. Мне всегда было интересно почему одни события мы запоминаем очень хорошо и помним их ярко в деталях, а другие оставляют лишь слабый след, будто сильно разбавленной акварелью мазнули по бумаге. По какому принципу наша память заполняет себя?

Нами всеми движут два сильных желания. Запомнить все как можно подробнее и оставить после себя как можно больше. Это дает ощущение того, что прожитые годы не прошли просто так, не промелькнули, растраченные впустую, что вот они — в детях, выстроенном своими руками доме, фотографиях, кладбищенских памятниках. Потому нам так больно терять друзей — ведь с каждым из них пропадает целый пласт общих воспоминаний и тонкие нити, словно осенние паутинки, рвутся с тихим звоном, возвещая смерть воспоминаний, а вместе с ними понемногу умираешь и ты сам. Пока я помню свою бабушку, с которой так и не успел поговорить как взрослый человек, своих геройских прадедов, всех своих уже ушедших друзей, пока я пишу о них, а вы читаете, я знаю — они живы.

Не хочу забывать я еще и о многих других людях. Тех, что прошли мимо, слегка задев рукавом, но обожгли взглядом, или же поселили внутри беспокойную, хорошую мысль. Всех тех случайных попутчиков, собутыльников и ночных собеседников, кто словно камешки, формировал мое жизненное русло, поворачивал меня влево и вправо, повлиял на меня пусть незаметно, как песчинка влияет на течение реки, но все-же повлиял.

Ведь пока все эти люди со мной, и я жив.

НАКОЛКА

Его привезли под вечер. Наступало время суток, когда из больницы уходят домой те, кто не дежурит ночью — манипуляционные сестры, гипсотехники, заведующие, доктора неургентных отделений, массажисты, медстатистики. В больнице одномоментно становится гораздо тише — те кому дежурить до утра, не шумят и не бегают понапрасну — экономят силы, оттягивают тот момент, когда тяжело будет даже в туалет сходить. На этажах заканчиваются часы посещений, поэтому родственников тоже становится гораздо меньше. Свет в коридорах и переходах прикручивают, на лестницах остается гореть одна лампочка из трех, а в некоторых местах становится совсем темно, пусто и тихо. Всеволод — так он зачем-то представился мне, когда только открыл глаза. Выглядел Всеволод лет на шестьдесят пять, хотя на самом деле, если верить карточке, было ему всего 47. Весь темный, сухой, похожий на старый можжевеловый плавник, страшно покрученный жизнью. Редкие, пегие волосы на голове аккуратно подстрижены. Совиные, круглые глаза очень внимательно смотрят на все, что я делаю. Смотрят без злобы, без любопытства, совершенно без эмоций — просто фиксируют мои манипуляции. Голосовые связки Всеволода как будто обработали крупным наждаком — его голос был глубоким, низким и надтреснутым сразу во многих местах. Когда он говорил «Всеволод», казалось что в комнате работает инфразвуковая колонка. Тело Всеволода покрывали наколки. С кончиков пальцев ног, на которых было написано «Они устали» до его век, на которых было начертано «Они спят». Он лежал у меня два дежурства. То есть я принял его поздним вечером, утром сдал по смене и вновь увидел через трое суток всего на пятнадцать минут только для того, чтобы отвезти в лифт, едущий на этаж — Всеволода перевели из нашей реанимации на этажи — он выздоравливал. На прощание он без улыбки подмигнул мне коричневым, дряблым веком — «…пят» — мелькнуло и пропало. В ту ночь когда он лежал в моем блоке, он был единственным пациентом. Так очень редко, но бывает. Как-то звезды по особому становятся, что-ли. В таких случаях одного из напарников забирают в другие блоки, где пациентов побольше. В тот раз забрали Колотова. Уйти из блока спать без напарника я не мог. Так и просидел всю ночь с Всеволодом. Когда его доставили после операции, я проделывал все по правилам. Запары никакой нет, «клиент» единственный, я работал, как у нас говорили — быстро, но не торопясь. «Заземлил» пациента, то есть установил катетер в мочевой пузырь, поставил капать «сахар» и нашел в шкафчике необходимый антибиотик.

Всеволод очень быстро пришел в себя после наркоза. Очень быстро — я такое видел в первый раз. Произошло это рывком. Вот он лежит задрав вверх острый подбородок, а я думая о вещах отвлеченных, автоматически наполняю шприц жидкостью из ампулы, а вот я поворачиваю голову от стерильного столика к нему и натыкаюсь на спокойный, фиксирующий взгляд его круглых глаз. — Всеволод, — представился он. Я по дурацки замер вполоборота к нему с шприцом в руке, и наверное с застрявшим куском какой-то мысли на лице. Я-то думал что я сам. В больнице я часто видел как люди приходят в себя. Есть даже такая присказка: «Тети щупают лицо, дяди трогают яйцо». Приходя в себя после анестезии, еще в рогипнольном полузабытьи, женщины первым делом тянут руки к лицу и проводят по нему кончиками пальцев, постанывая, еще даже не успев открыть глаза, а мужчины обе руки тянут в промежность, и натурально ощупывают, проверяют свое хозяйство. Это может продолжаться до получаса, пока человек не начинает более-менее контролировать себя и осозновать где он и что с ним.

Всеволод же этот период просто пропустил. Как я уже сказал, мгновение назад он лежал в полной отключке, а через секунду совершенно внятно и в полном сознании смотрел мне в глаза. — Всеволод. — Я понял, что он произнес это в третий раз. — Коля, — вслед за ним очнулся и я и замер разглядывая предполагаемое место укола. Внутримышечные инъекции в реанимации чаще всего делают в бедро. Ввиду невозможности переворачивания пациента на живот. Больной лежит опутанный с ног до головы проводами, трубками и дренажами, уколов до сотни в день, какой уж тут «укольчик в попу». Бедро же состоит из довольно крупных, вполне подходящих для укола мышц. Так вот, ни одного чистого места на его бедрах не было. Левое бедро плотными кольцами целиком охватывала змея. Если размотать эту змею, она вполне могла бы и задушить кого-нибудь. Ближнее, правое, было занято женщиной в чалме, с обнаженной грудью, с картами в пухлых, немного коротких руках. Она сидела, по-турецки сложив ноги в шароварах и так-же немигая как и Всеволод, смотрела на меня.

— Что, Коля, затруднения? — Больной закашлялся. — Ты ее это, в глаз давай лупи. Надо так надо — не препятствую. Я уколол почти не глядя. Как-то тяжело оказалось переступить эту черту, хотя казалось-бы, что за черта такая? Тюремных татуировок на теле Всеволода было много, вернее, как я уже сказал, он был покрыт ими совершенно весь. Все они были разных кондиций, выполнены в разное время разными мастерами в разных тюрьмах и лагерях. Были несколько набитых еще «на малолетке», корявых и поплывших местами. Но женщина в чалме была наколота гением. Настоящий мастер изваял ее и казалось, что она действительно следит за тобой не мигая, а когда ее хозяин шевелился, казалось, что она дышит. Вот почему я не мог сделать укол. За ночь я конечно пообвыкся с ней и уколы Всеволоду сквозь нее давались мне все легче, хотя к утру ее шея и грудь от полутора десятков уколов припухли и покраснели. Всеволод несколько раз повторил, что я не видел еще собор Василия Блаженного у него на спине, и я бы обязательно впечатлился и им, но собор я так и не увидел. Вор, попавший ко мне в блок той ночью, был человеком авторитетным, в местах лишения свободы провел тридцать лет. Делать мне особо было нечего, ночь я провел в блоке и до утра больше никого не привезли. Всю ночь мы проговорили. Конечно, говорил больше Всеволод, а я слушал. Никогда меня не впечатляла блатная романтика, ни до ни после, но одна история рассказанная им в ту ночь крепко сидит у меня в голове. Почти двадцать лет прошло, а я так и не смог решить для себя, правда ли она.

Сева рос в хорошей, номенклатурной семье. Дом — полная чаша. Сверстники, такие-же как он, окружали его и жил он на улице Липской, в пятиэтажном доме для ответственных работников. К этому всему прилагались пайки, государственная дача, Волга. Впереди ждали институт, качественный, спланированный брак и карьера советского дипломата или юриста. Но жизнь, как это бывает чаще всего, распорядилась иначе. Его отца, чиновника Минтранса, убили. Убили глупо, среди белого дня, когда в субботу он вышел за минералкой в магазин расположенный на первом этаже их же дома. Деталей Всеволод не рассказал, но из его слов я понял, что у входа в магазин папа повздорил с двумя какими-то выпившими парнями и в процессе ссоры один из парней толкнул его в грудь. Грузный чиновник средних лет сделал шаг назад и оступившись, упал. Затылком он ударился о гранитную бровку. Перелом основания черепа, мгновенная смерть. Парня судили, да что толку. Все покатилось вниз. Обычная история — сначала пропали спецпайки, за ними один за другим начали исчезать друзья дома. Выяснилось, что своего у семьи почти ничего не было. Волгу отогнали в минтрансовский гараж почти сразу, а осенью должны были отобрать и дачный дом. Мать, не работавшая в своей жизни ни дня, начала пить.

В августе Сева с мамой последний раз поехали на дачу.

Ехали долго, в душной и вонючей электричке, первый раз так ехали. Мать всю дорогу сидела зажмурившись. Сойдя на своей станции, они увидели двух почему-то вооруженных солдат и перетянутого ремнями офицера, который стоял в конце платформы заложив руки за спину. Стародачный поселок будоражился слухами — в их округе ловили дезертиров. Никто не знал ни сколько их, ни когда и куда они бежали, вообще ничего. Слово «дезертир» звучало звонко и страшно, как будто чугунный канализационный люк упал на брусчатку. Де-зер-тир. Когда они приехали, уже вечерело. Спать легли почти сразу. В час ночи в дверь тихонько постучали. — Кто там? — по пьяному, надтреснутому голосу матери, Сева понял что ей соверешенно все равно «кто там». — Откройте, ради Бога, человеку плохо. Мать не раздумывая ни секунды, открыла. Люк упал. Их было двое. Два ошалевших сначала от бесконечных побоев и издевательств, а после от своей пьяной безнаказанности худеньких, лысых пацана. Они бежали из своей части с оружием и уже третий день прятались в окрестных лесах — партизанили, — как позже, в милиции, скажет Сева. Дальнейшие ужасные подробности я, с вашего позволения, опущу. Вкратце передам суть. Сначала солдатики съели продукты привезенные мамой и Севой из города, потом выпили наливку, оставленную отцом еще прошлым летом. Все это время Сева и его мама просидели на кухне, за столом. Пока один из уродов щуровал по немаленькому дому, выворачивал ящики, жрал руками, пил спиртное из горла, второй сидел с автоматом на коленях в паре метров за спиной перепуганного Севы и его совершенно равнодушной, закаменевшей матери. Потом они менялись.

Через час после своего вторжения дезертиры по очереди изнасиловали Севину мать. Тогда четырнадцатилетний мальчик, давший себе слово, что он никогда и никому больше не даст обидеть никого из своих близких, зарубил беглых солдат каминной кочергой. Первого он убил прямо на матери, причем она увидев сына краем глаза, принялась плакать и стонать сильнее, чтобы солдат не услышал шагов Севы, а второго мальчик убил ударом в лицо этой-же кочергой, когда воин облегчившись, возвращался со двора. Потом Сева с мамой до утра пытались расчленить и закопать в саду двух бывших солдат Советской армии. Севу посадили в колонию для несовершеннолетних. Мама за два месяца умерла от лейкемии, квартиру на Липках отобрала старшая сестра отца. Вот и все. Такая история.

Про Всеволода я вспомнил совсем недавно, в Новый Год.

***

Зима была снежная. Я таких зим в наших широтах не помню с детства. Кроме этой. Когда я возвращался из командировки в ночь с 30 на 31 декабря на поезде домой, наш состав стал. Как в кино. Он долго замедлял ход и наконец, скрипнув тормозами, остановился. Все очень спокойно спали или просто лежали. Одна компания играла в карты. В наступившей тишине плацкарта были хорошо слышны производимые ими звуки — шлепанье колоды, сдавленные хохотки и редкое позвякивание стаканов. Никого не взволновала эта остановка. Казалось что вот-вот серое, ночное покрывало за окном дрогнет и медленно поедет назад, а потом и мы постепенно набирая ход, снова покатимся в сторону дома. Но нет. Минуты тянулись за минутами а мы все стояли.

— За это время могли уже пять «литерных» пропустить, — озвучил мои мысли сосед снизу. Я глянул на часы — стояли мы уже больше часа. Решив узнать когда мы поедем, я натянул ботинки, куртку — в вагоне стало заметно холоднее — и пошел к проводнику. Проводника не было, зато когда я повернул обратно к своему месту то в окне я увидел мелькание фонарей. Наш поезд стал всерьез и надолго. Мы были первые, а за нами уже собралась очередь. Перед составом на пути упала сосна. Свалила ее тяжесть снега, как я понимаю. Но беда заключалась не в сосне, худо было то, что упав, она повредила пути. Огромное дерево уже резали путевые рабочие, ловко орудуя бензопилами и матерясь толстенькими облачками пара.

Своей метровой в поперечнике серединой, дерево свалилось точно на выступавшую из насыпи шпалу. Рельса от удара была выгнута в невысокую, красивую параболу. Несколько шпал осиротев, потеряли свой параллельный смысл жизни и лежали теперь глупым набором квадратных бревен. Чуть в сторонке стоял высокий мужик в такой же форме, как у нашего проводника. Он не принимал участия в этом хаповае, а просто стоял, глубоко засунув руки в карманы синей шинели. На его голове почему-то вместо кроличьей ушанки, как у других проводников, была фуражка. Начальник поезда оказался дядей высоким, статным, с прямым, красивым носом. Виски его красиво серебрились.

— Ага, теперь понятно чего это он в минус двадцать фуражку носит, — подумал я, внутренне посмеиваясь. Несмотря на фуражку, с бригадиром мы поговорили вполне содержательно. Выяснилось, что стоять нам минимум часа четыре, потому-что подъехать к нам нельзя, что впереди Фастов-товарный — Воооон он, видите огонек? — а за ним в километре и Фастов-пассажирский.

— Сколько до него?

— Километра два, по шпалам минут за тридцать дойдете, а там каждые десять минут электрички на Киев идут. Даже если придется подождать ее, все равно, с учетом городского транспорта дома будете максимум через два часа.

Больше всего в жизни не люблю ждать. Не могу просто ожидания физически выносить. На часах было 4:30 — как раз успеваю на первое метро. Я сходил за рюкзаком и сделав поезду ручкой, двинулся по обледенелым шпалам к крошечному огоньку, мерцавшему впереди. Минут через двадцать интенсивной ходьбы я понял, что огонек так и не приблизился, и кажется стал даже меньше. Зато я увидел двух путевых обходчиков, сидевших возле путей на черных железных ящиках — не знаю как они называются.

— Скажите пожалуйста, а до Фастова далеко? — я чувствовал что начинаю подмерзать — кончики пальцев на ногах щипало, а щек я уже не чувствовал. — Далеко до Фастова, не подскажете? — Я сделал еще пару шагов к ним и уже даже мог различать лица. Совсем темно не было. Огромная масса окружающего снега давала призрачный, серый свет. Оба обходчика были одеты в оранжевые жилеты.

Тот, который сидел ближе ко мне, был очевидно старше. Рядом с ним стоял прислоненный к ящику огромный разводной ключ. Они сидели так, как будто не было двадцатиградусного мороза, абсолютно расслабленные, так, как вы или я сидим июньским вечером с пивом на лавочке у подъезда.

Дальний мужик был помладше. На белом овале его лица появилось и медленно зашевелилось черное пятно — Ты одеколон будешь? — Буду, — удивил я сам себя.

Огонек оказался гораздо ближе, чем казался. Это светила настольная лампа в окне домика обходчиков. Обстановка самого домика была неожиданно уютная. Так уютно бывает только в оторванном от всего остального мира месте, отдаленном от всей остальной планеты ночью, зимой, близкими праздниками. Где несколько простых мужчин, занимающихся тяжелой и опасной физической работой скрашивают быт и долгие свои сутки красочными картинками из журналов, наклеенными на стены и где стоит посередине помещения настоящая раскаленная буржуйка. Пахло в домике не плохо, нет. Запах состоял из аромата кирзы, одеколона и почему-то теплого хлеба.

Старшего обходчика звали несовместимым именем Игорь Филиппович, а младшего, как и меня, Колей. Полуразвалившийся ящик отличного одеколона они нашли на своем участке по запаху и пили его вот уже вторую неделю. Оказывается вокруг путей чего только не валяется. А я то думал, что это только с кораблей в море падают всякие интересные вещи. — Дед Мороз подбросил на праздники, — очень серьезно сказал Коля.

Одеколон до этого я не пил никогда в жизни, но мое любопытство, как всегда победило здравый смысл. Кроме того мне совершенно не хотелось обижать мужиков пригревших меня — до Фастова, как оказалось, «бегом где-то часик будет». — Щас согреешься, праздник отметим, а там пойдешь себе спокойненько. — Я так и поступил.

На вкус одеколон разбавленный с водой был ужасен. Все мое существо ракетой рванулось в горло, но с некоторым усилием жидкость в себя я все же удержал. Второй стакан пошел гораздо легче, а третьего уже и не понадобилось — я был совершенно пьян. Стол был покрыт разворотом из еженедельной желтой газеты. Несколько раз глаз, пробегая по столу, как будто царапался обо что-то. Наконец я понял обо что. Огромный заголовок на странице газеты гласил: «Татуировка в законе». Ниже, шрифтом поменьше было написано что-то вроде: «У доктора Кукобы необыкновенное хобби — он собирает изображения тюремных татуировок. Сегодня он согласился рассказать нам о некоторых из них…», ну и дальше в таком же духе. Прямо под заголовком половина полосы была отведена под фотографию тюремной татуировки, видимо жемчужины коллекции доктора Кукобы. На ней была изображена женщина в чалме, с обнаженной грудью, с картами в пухлых, немного коротких руках. Она все так-же сидела в своих турецких шароварах, не изменив позы, и немигая смотрела на меня.

***

Доктора Кукобу в моей врачебной семье знали. В отечественной психиатрии он также был человеком известным. Расскажу всего один короткий эпизод связанный с ним, который в полной мере объясняет отчего Кукобе дали прозвище доктор Дурак.

Психиатрические больные, находясь на излечении в стационаре не всегда хотят пить таблетки. Факт этот известен довольно широко. Они, делая вид что проглотили таблетку, просто прячут ее за щеку, чтобы оставшись без надзора, выплюнуть. И вот одна фармацевтическая фирма придумала простое и гениальное решение.

Таблетка их производства, вступая в контакт со слюной и слизистой оболочкой рта, намертво «примерзала», после чего полностью растворялась секунды за две. Выплюнуть такую таблетку невозможно. Так вот, доктор Кукоба лично опробовал изобретение фармацевтического гиганта на себе. Очевидцы произошедшего рассказывают, что улыбка на лице Кукобы мгновенно сменилась ужасом, когда он понял, что аннотация не врет и выплюнуть таблетку не получится, а через секунду и выплевывать уже стало нечего.

Проколбасился доктор тогда в отделении около суток, не в состоянии ни посидеть минутку на месте, ни спать, ни есть — вообще ничего. Из отделения доктор Кукоба вышел уже известным на весь город доктором Дураком.

Собирал этот доктор всю жизнь фотографии наколок. Работала у него жена патанатомом в центральном морге на Оранжерейной, так вот там Кукоба и пасся два десятилетия. Рассказал эту историю я Игорю Филипповичу и Коле и третий стакан одеколона мы выпили не чокаясь.

— Никуда не сворачивай, — сказал Филиппыч на прощание, засовывая мне в карман поллитровую граненую бутылку индийского одеколона. Потом я шел пешком к Фастову. Уже почти рассвело когда меня обогнал мой поезд, а за ним еще один, а после составов семь прошли один за другим а я, пережидая их, сидел на железном ящике с путевым инструментом и курил и вспоминал другой Новый Год, пятнадцатилетней давности, который был как будто вчера.

НОВЫЙ ГОД

Любой праздник в больнице выглядит странно и неуместно. Страннее и неуместнее всего выглядит Новый год — самый большой и светлый праздник, к которому начинают готовиться за месяц до его начала. Начинается все с легкой драчки недели за две до праздника. Все ходят, стараясь не смотреть друг на друга — ожидают, когда Старшая вывесит списки смен до 31 декабря включительно. Вот листок висит, и на какое-то время он становится центром жизни отделения. Всегда есть недовольные — те, кого поставили дежурить и довольные — те, кого пронесло в этот раз. Среди недовольных есть недовольные справедливо — они дежурили в прошлый Новый год, и есть просто интриганы. Эти сейчас побегут к Старшей вымаливать и упрашивать. Угрожать даже. Довольные же чувствуют зыбкость своего положения — понимают, что окончательно их пронесет только тогда, когда они накануне праздника переступят больничный порог и направят стопы в сторону дома. До тех же пор они будут стараться не смотреть на невезучую смену и даже избегать их. А в невезучей смене может кто-то заболеть или сжалится Старшая да и сделает рокировку. Я, увидев свою фамилию в списке, даже обрадовался. Что-то было в этой радости от лихорадочного предвкушения человека, стоящего в проеме алюминиевой двери над облаками. Все решено, отступить невозможно, и даже если струсишь в последний миг, подтолкнут — помогут. Стараясь не вступить в кипящие брызги, лихорадочно вылетающие из котла всеобщего обсуждения у Листа расписания смен, я натянул куртку и вышел из отделения на мороз. Закуривая, я представил себе большое количество водки, оливье, елку и все, что сопутствует домашнему Новому году. Можно было уйти к сестре или к друзьям, сути это не меняло. Будучи тогда еще довольно маленьким, я сам себе праздник делать не умел. Видел, что другие делают что-то неверно, воротило меня от этого, но что именно неверно, не понимал. Больница же обещала мне ночь с нескучными людьми, которые к тому же праздник себе делать отлично умели.

Две недели прошли довольно быстро, ведь если работать не каждый день, а сутки через трое, то это всего-навсего четыре дежурства. Смена началась с очень жесткой пятиминутки. Руководство отделения долго и взволнованно говорило о недопустимости на рабочем месте халатности и разгильдяйства. О прецедентах и мерах с занесением. Не говоря уж об алкоголе и девочках. Гитарах и медицинской этике. Вплоть до увольнения. Помолчали, обвели взглядом. Разошлись исполнять. Больница затихла довольно быстро. В четыре часа дня огромное здание стало ощущаться заброшенным, словно глубокой ночью. Вся обслуга, шатающаяся обычно по больнице сутками напролет, испарилась. Бухгалтерия, лифтовые мастера, секретари, рабочие, делавшие на четвертом этаже ремонт, врачи и сестры из нескоропомощных отделений, типа ЦСО или ОПК, все они сбежали, прихватив с собой орды родственников с кульками, набитыми лимонами, соками и перетертым яблочным пюре. Остались только люди, у которых не получилось съехать, и я.

Есть все же в заброшенности нечто объединяющее. Даже люди, прежде не обращавшие на меня внимания, здоровались приветливо. Мы на эти короткие предстоящие сутки стали пассажирами одной лодки — сидельцами одного подвала — миру не было дела до нас, а нам до мира. Время от времени из отделения приходится выходить во время суточного дежурства. За кровью, оборудованием, поискать профессора, за водкой тоже, покурить, за стерильным инструментом, трупы перевезти. Гоняли обычно самых молодых. Если молодых не наблюдалось, ходили по очереди. Теперь я сам хотел побродить по больнице, поротозействовать. А потому, набрав охапку заданий от всей смены, ушел бродить по этажам. Невзирая на строгие-престрогие запреты, кое-где уже стояли крошечные елочки и пахло салатами. По сравнению с нашим отделением, остальные сильно продвинулись в плане подготовки к празднику. У нас же до сих пор тенью бродила безсемейная Старшая сестра, и потому разврат откладывался на неопределенное время. В политравме на пятом этаже больные, сидя в холле у телевизора, вырезали бумажные снежинки. Вырезали, конечно, те, у кого руки остались, остальные давали советы и глазели, если было чем. При подходе к неврологии, на площадке между девятым и десятым этажами, сидел мертвецки пьяный массажист Петя. Я посмотрел на часы — было ровно четыре часа дня. «Але, синева, подьем!» — щас, думаю, увидит его начмед и пиздец звезде нашего медучилищного театра СОС. Петя поднял на меня грустные, виноватые глаза. В уголках его большого губатого рта запеклась винегретная рвота. Я понял, что Петя меня не видит. Подлец Петюня, уже должен был час как свалить домой, но вместо этого сильно употребил. Я быстро сходил в неврологию и совместно с еще двумя братьями мы перетащили Петю на диван в сестринскую.

«Синий, как изолента», — грустно констатировал медбрат Чупуев. Ему было, кажется, лет тридцать пять. «Что тебе, бля, в реанимации твоей не сидится. Не было тебя и горя не знали. Нет, пошел Петюню, бля, нашел!» — это вступил в разговор второй медбрат, белобрысый малый, выпускник четвертого училища. Четвертое вообще эту больницу считало своим домом, так как находится на ее территории и всю практику и обучение проходит только в ней. Потому к пришельцам из других училищ четвертые относились несколько свысока. Пацаны были реально злы на меня. Они хлопали Петю по щекам и щипали его за нос. Они даже полили его водой из чайника. Петя мычал, закрывался руками и отмахивался. Он не собирался понимать, что парни не желают встречать Новый год, сидя верхом на нем. На диван у них были другие виды, погламурнее. Кроме того, у всех нас из-за его пьянства могли быть большие проблемы с начальством. Ото всех к этому часу уже крепко пахло. Ситуацию необходимо было срочно решать. «А давайте ему адреналина с преднизолоном по вене пустим», — азартно предложил малой, но осекся, наткнувшись на взгляд Чупуева. «Нам тут жмура только не хватало на ночь глядя», — заметил он. Помолчали. Я взял инициативу в свои руки. «Давайте ему детоксикацию сделаем. У нас тетки в отделении себе с похмелья гемодез капают и, говорят, организм, как новенький становится. В шахматы с Петей мы, конечно, не поиграем, но своими ножками домой он уйдет».

Гемодез, препарат, помогающий печени справляться с токсинами, был в большом дефиците. Кололи его абсолютно всем — считали довольно безвредным. При отравлениях вообще лили литрами. Пробу на аллергическую реакцию не делали, случаи непереносимости препарата были единичными, гораздо чаще наблюдали разрушительное действие антибиотиков. Я метнулся вниз, разорил свою заначку и, увернувшись от дежурного, вернулся в пропахшую мочой неврологию.

Подкололись быстро — вены у Пети, как у лошади. Малой сел ему на ноги, Чупуев брезгливо придерживал руки. Секунд через двадцать после того, как мы начали лить гемодез в вену страдальца Петюни, его начало трясти. «Ну бля-а-а!!! Реанимацию сюда!» — Петя оказался из редкой породы людей, не переносящих гемодез. Секунд через пять я был в ординаторской и рвал из рук дежурного врача трубку. «Пал Петрович, быстрее, тут Петюня загибается!!!» Я бросил трубку и побежал обратно в сестринскую. Дежурный по неврологии, у которого я забирал телефон, был уже там. Петюня посинел и уже почти перестал выгибаться. По телу его проходила слабеющая с каждым разом дрожь. Дежурант, матерясь словно подвальный электрик, сделал Пете уколол димедрола с преднизолоном. Это лучшее средство от анафилаксии, чтобы вы знали. Вскоре Петя стал розоветь, задышал, а через минуту в комнату втиснул свои телеса необьятный Павел Петрович, а еще секунд через тридцать Петя открыл глаза и сел. «С Новым годом, друзья», — мрачно сказал Пал Петрович и, посмотрев на меня коротко, вышел, хлопнув дверью.

Покинул неврологию и я. По пути в родное отделение я заглянул еще в пару мест. Отделения небольшие или удаленные выпивали уже вовсю. Так, дежурный эндоскопист, находясь в своем кабинете, сидел и премило ворковал со своей медсестрой Аллой. Случай посмотреть на нетрезвого эндоскописта за работой мне представился довольно скоро. Пока же он, довольный жизнью и румяный, приветливо поздоровался со мной и пригласил заходить. Эндоскопическое отделение, где заведующим и единственным врачом был он, представляло собой удаленную от больничной суеты комнату площадью метров десять. В комнате стоял стол, два стула, кушетка и старое рыжее дермантиновое кресло. Все оборудование эндоскопического отделения находилось в средних размеров черном чемодане, стоящем возле стола.

Когда я первый раз увидел, что именно достают из этого чемодана, меня пробрала дрожь благоговения перед человеческим гением. Черное матовое устройство размером с большой фонарь, которое и являлось собственно эндоскопом, имело на одном конце несколько рукояток-верньеров, а на другой конец его навинчивалась трубка диаметром миллиметров пять и длиной около двух метров. В окуляр можно было смотреть, а двигая ручки и вращая верньеры, вы могли заставить конец трубки изгибаться под разными углами. Эту трубку можно засовывать в прямую кишку, носоглотку, влагалище или в любое место, куда вам будет угодно. Конец трубки светился ярким ксеноновым светом. «Оптоволокно», — сказал мне со значением эндоскопист. Чудо это стоило около двадцати тысяч долларов, что равнялось стоимости двух двухкомнатных квартир. Большую часть чемодана занимал уплотнитель, куда части эндоскопа ложились, словно нож в ножны. Все было сделано так, чтобы аппарат не пострадал даже после падения с большой высоты.

«Ты вот почему не на рабочем месте?» — пытаясь выглядеть строго, спрашивал Аллу эндоскопист. Та молчала, хлопая на доктора ярко накрашенными глазами. Доктор лукавил. Даже мне было совершенно ясно, что рабочее место Аллы сегодня на вот этой кушетке.

«Будешь?» — он показал из-под стола горлышко коньячной бутылки. Налил. «Камушки, дети мои, камушки». — Мы чокнулись, сделав «камушки». Так пьют там, где не хотят, чтобы на звук звонкого стекла сбежалось начальство. Обхватывают верх стаканов ладонью и чокаются донышками. Звук, производимый таким образом, напоминает звук окатышей в морском прибое. Когда я покинул гостеприимную эндоскопию, был уже глубокий декабрьский вечер. Шел тихий, очень крупный снег. Казалось, еще чуть-чуть и четырнадцатиэтажная домина превратится в большой сугроб. По аллее, среди елей, ко входу в приемник проплывали кареты «скорой», толкая перед собой пятна желтого уютного света. В отделение не хотелось. Пока я возился с Петюней, гулял и выпивал рядом с чудом техники, у меня в блоке умер больной. Вернее, он не умер — его отключили, видя, что через пару часов он уйдет сам.

Мое нежелание возвращаться в отделение имело подоплеку, это я понял только сейчас. Присутствие на прошедшей тягостной процедуре не приносило радости — после такого хотелось мыться докрасна с пемзой. Запретная тема, страшная, окутанная недомолвками и тайнами — даже думать об этом не хотелось. Все как-то полузаконно или законно — не разберешь. Это не шприцы с наркотой из отделения тягать, тут деньги совсем другие. Совсем другие люди руководят, совсем другой уровень. Молодой парень, мотоциклист, перелом позвоночника. Мозг мертв — «овощ». Зато печень, сердце и почки в превосходном состоянии. Вот пока они в превосходном состоянии, его на запчасти и разобрали. Кому? Куда? Неизвестно мне. Согласие у родни взяли, конечно. «В интересах науки». Что он видел, чувствовал? Был ли мозг так уж мертв как хотелось, тем, кто делал это? Последняя ли искра надежды погасла? Что сказали матери, которая получит через два дня аккуратно подкрашенное тело, набитое парафином вместо души?..

Бдительная старшая наконец ушла, и мы достали тормозки. Не тормозки сегодня это были — тормозища! Накрыли, сели, выпили. Не забывая наведываться в блоки. Часам к одиннадцати подтянулись чьи-то мужья, девушки. Больные поступали тоненькой струйкой. Будто решили и нам, пьяным, бесполезным сегодня, дать отдых. Зато завтра, об этом говорили ребята постарше, страждущие польются плотным потоком. Отравления, сердечные приступы, завороты кишок, пьяные синдромы отлежания, ножевые — думали само заживет, а оно вот че-то как-то не заживает — все в гости к нам. А пока мы выпивали и в блоки ходили уже не так часто. Предложил кто-то елку во дворе наряжать. Видели бы вы эти «игрушки». Части одноразовых систем переливания крови — капельниц, шприцы всех калибров, яркие стокубовые бутылочки из-под американского «Метроджила», хирургический инструмент — скальпели, ножницы, зажимы, желтые и красные канюли от подключичных катетеров, зеленые кислородные маски… В двенадцать стрельнули шампанским, поорали, разбрелись по углам, парами, тройками допивать, разговаривать. Явился похмельный Петюня, так и не ушедший домой. Гитара, конечно, появилась. А в общем, и это меня удивило, смена как смена. Кто-то поступил, кто-то умер. Родня какая-то ходила, волновалась. Эндоскописта практически принесли — подозревали прободную язву у девочки. Эндоскопию сделали наши врачи самостоятельно, а когда они закончили, мы с Колотовым отнесли эндоскописта вместе с его чемоданом назад. На утренней пятиминутке сдали смену. Утро было обычное и серое. Никакого новогоднего чуда не произошло. В девять тридцать я вышел из больницы и первый и последний раз обошел ее вокруг, полностью.

***

Вокруг больницы стояли украшенные елки. Наша, нарядная, вся в цветных частях американского гуманитарного оборудования, чья-то, наряженная почти как положено — с игрушками и звездой на макушке, и пара, почти не украшенных. На одной из елок висел очень широкий белый дождик.

Подойдя ближе, я понял, что елку нарядили несколькими разорванными на полосы медицинскими халатами, а вместо звезды на макушку надели шапочку. А вокруг елок, в затоптанном, нечистом снегу напоминанием о ночных хороводах лежало много-много бутылок из-под шампанского.

Киев-Бельбек-Татаров 2007-2009

Оглавление

  • ПРЕДИСЛОВИЕ
  • КАК Я РОДИЛСЯ
  • БАБУШКА ШУРА
  • ЛЮБОВЬ И КРОВЬ
  • ПЕДАГОГ
  • СМЕРТЬ ЧЕРНОГО ЧЕЛОВЕКА
  • VALETE, COLLEGAE
  • КУБ ЗОЛОТА
  • НАПАРНИКИ
  • МЕДИЦИНА ЛЕГЕНДАРНАЯ
  • КАЛАШНИКОВ
  • ВИДЫ ЖИЗНИ
  • ВЗЯТКА
  • СЕМЬ И ДЕСЯТЬ
  • ДОКТОР СКВОРЦОВ
  • ЖЕСТОКОСТЬ
  • НАНИ
  • ДРОЗД
  • КОСТИК
  • ДОКТОР ИПАТЬЕВА
  • БОРДОВЫЙ СТУЛ
  • УВОЛЬНЕНИЕ
  • ДОКТОР БЫКОВАЛОВ
  • ГУЛЛИВЕР
  • НУ И ДЕНЕК
  • АФГАНЕЦ
  • МАЯК
  • АБСОЛЮТНО СЧАСТЛИВЫЙ ДЕНЬ
  • ГРИБЫ
  • ЧАКРЫ
  • РЕКА
  • НАКОЛКА
  • НОВЫЙ ГОД
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Медсестра», Николай Степанченко

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства