Дэвид Мэдсен Шкатулка сновидений (Casket of Dreams)
Я не понимал, я ли вижу сон — или меня видят во сне. И эта мысль причиняла мне ужасные страдания, пока я не осознал, что все это, в сущности, не имеет ни малейшего значения.
Барон Клаус фон Люгнер1
… только я поднес ко рту вилку с кусочком filet de boeuf roti Villette[1] — свет внезапно погас, и со всех сторон на меня неожиданно нахлынула кромешная тьма. Поезд дернулся, содрогнулся и замер. За окнами тоже, как и внутри, воцарился плотный мрак, и не имело ни малейшего смысла пытаться разглядеть что-нибудь. Меня словно завернули в глубокую, чернильно-черную тишину, герметично и надежно упаковали, как и наш поезд, попавший в плен к ледяной снежной пустыне, раскинувшейся вокруг. И тут прямо над ухом раздался голос. Он напугал меня почти до смерти — ведь, насколько я помнил, я был единственным посетителем вагона-ресторана.
— Не волнуйтесь, — произнес голос, — мы скоро тронемся. Позвольте спросить, вы направляетесь в Б…?
— Нет, — ответил я.
— Тогда, может быть, в Р…?
Я испугался еще больше, меня потрясло осознание того, что я вообще-то не помню, куда еду. Это была полная чушь! Ведь в кармане моей куртки лежит билет! Правда, в такой темноте все равно ничего не разберешь.
— Нет, не туда, — выдавил я из себя.
— Ах, вот как. В таком случае, быть может, вы позволите мне спросить…
— Нет, пожалуйста, не задавайте мне больше никаких вопросов! Они меня расстраивают.
— Отчего же? — немедленно проигнорировал мою просьбу голос.
— Оттого, что я, похоже, не в состоянии на них ответить! Дело в том, что, пока вы не спросили, я считал, что отлично знаю, куда еду. Теперь же…
— Вы сомневаетесь?
— Хуже. Я просто-напросто не могу вспомнить. А до какой станции следует поезд?
— Ну, по правде говоря…
— Нет! Я этого не вынесу! Я не хочу знать!
— … в любом случае, если пути впереди нужно очистить от снега, нам придется подождать.
— Я думал, снегопад прекратился несколько часов назад, — сказал я.
— В этой части света всегда идет снег. В такое время года.
— А в какой части света мы находимся? Где мы?
— Судя по всему, вы удивительно спокойно примирились со своей топографической амнезией, — заметил голос.
— Когда-то я прожил двенадцать месяцев в монастыре дзен, — ответил я. — Учился там воспринимать вещи такими, какие они есть на самом деле.
— Значит, учение не пропало даром?
— Даже если бы совсем ничего не вышло, я бы не понял этого, ведь, научившись принимать вещи такими, какие они есть, я стал бы одинаково безразличен как к поражению, так и к успеху.
— Конечно же, нет, — возразил голос. — Ведь если вы постигли способность принимать успех или неудачу такими, какие они есть — или, правильно выражаясь, достигли татхаты — значит, учение, несомненно, было успешным. Безразличие обязательно исключает неудачу — но не мешает вам отличить успех от неудачи.
— Я не улавливаю причинно-следственную связь.
— А разве не этому учит дзен? Что мы не должны искать причины?
— Похоже, вы ужасно много об этом знаете, — меня немного рассердила непрошеная демонстрация знаний, превосходящих мои.
— Так и есть. Я три года был личным секретарем Учителя Хуи По.
Я непроизвольно сглотнул.
— Удивительное совпадение, не правда ли? — с трудом произнес я. — Неофит дзен — и доверенное лицо великого Учителя Хуи По, вместе запертые в полной темноте занесенного снегом вагона-ресторана, посреди… где, вы сказали, мы находимся?
— Мы в абсолютном бездействии, мой друг. Это татхата. Таково настоящее положение вещей.
Несколько мгновений меня окружала только тишина, потом я спросил:
— Может быть… может быть, вы ответите на один мой вопрос? Я всегда хотел знать…
— Если смогу, я, конечно, отвечу.
— Какой звук раздается, когда аплодируют одной рукой?
В ту же секунду мою макушку сотряс мощный удар. На меня обрушилось что-то, похожее на свернутую газету или, возможно, картонный цилиндр, в каких по почте отправляют сертификаты и большие фотографии. Вскрикнув, я прикрыл голову ладонью.
— Мне же больно! Как вы можете? Зачем вы это сделали?
— Друг мой, я всего лишь отвечал на ваш вопрос. Именно таким образом Хуи По мгновенно открыл мне путь к просветлению.
Я был взбешен.
— Однажды, — спокойно продолжал голос, — он вылил кружку с кипящим чаем на обнаженные яички одного из своих красивых юных учеников, задав при этом вопрос: «Что ты делаешь, когда получаешь ожог?». Ученик закричал от боли. «Именно это», — кивнул Хуи По и ударил юношу ногой по обожженной мошонке. И ученик достиг сатори.
— Как вам не стыдно, — спросил я, — рассказывать такое совершенно незнакомому человеку? И как вам удалось так точно прицелиться в этой кромешной тьме?
— Однажды Хуи По поручил мне перевести «Дзен и Искусство контроля мочеиспускания» на датский. Боюсь, часть величия и глубины этого труда пропала.
— Кстати, что тот ученик делал с обнаженными яичками?
— Я бы предпочел не говорить.
— И таким образом вы поступаете со всеми, кто задает вам простой вопрос? — поинтересовался я, вовсе не успокоенный мыслью о том, что секретарь Хуи По ответил мне гораздо мягче, чем сделал бы это сам Учитель.
— Ваш вопрос вовсе не так прост, и вы должны это знать, даже проведя в вашем монастыре всего один год.
Но — нет, не всегда, нет. Пожалуйста, позвольте мне извиниться.
И тут, к моему величайшему изумлению, я почувствовал, как кто-то целует меня прямо в губы. Это, без сомнения, был мужчина — поскольку в его поцелуе ощущалась похотливая настойчивость, сдерживаемый хищный голод, какого не найдешь у женщины, а тем более у леди. Кроме того, его лицо шершавилось грубой щетиной.
— Да как вы смеете! — воскликнул я и отпрянул назад, размахивая в темноте кулаком.
— Татхата.
Теперь его рука проникла под мою рубашку, и нежные кончики пальцев ласкали мой левый сосок, трепеща, поглаживая, пощипывая.
— Что, черт побери, вы творите?!
Уже две руки, пальцы бегают, точно лапки целеустремленных пауков.
— Не шевелитесь! — крикнул я.
Не обращая на мои протесты ни малейшего внимания, этот извращенец бросился на меня, и я оказался опрокинут на сиденье. Я вырывался и бился, но противник был сильнее и с легкостью взял верх. Тяжесть его тела вышибла из меня дух.
— Убирайся! Убирайся, не то я позову кондуктора!
Слова потонули в страстных поцелуях. Его руки разорвали мою рубашку, и его грудь, очень мускулистая и волосатая, прижалась к моей. Я почувствовал быстрые удары его сердца.
— Помогите! — закричал я, но темнота поглотила мой крик.
Он раздвинул мои ноги.
— О, нет, пожалуйста, только не это…
— Но почему? — прошептал мне в ухо низкий, источающий похоть голос.
— Потому что мне это не нравится…
И в это же мгновение, к моему удивлению, отвратительная атака прекратилась.
— Надо было сказать об этом раньше, — произнес голос. — Я счел, что вы привычны к такого рода вещам.
— Что?
Выпрямившись на сидении, я начал застегивать пуговицы и расправлять воротничок рубашки.
— В конце концов, такой исключительно симпатичный молодой человек, как вы, должен постоянно привлекать сексуальное внимание, желаемое или нет.
— Да как у вас язык поворачивается говорить такие вещи?!
— Что вы исключительно симпатичный?
— Нет, я не это имел в виду. И вообще, откуда вы знаете, как я выгляжу? Не хотите же вы сказать, что можете видеть меня, даже в этой ужасной темноте?
— О да, — ответил голос. — И вполне четко.
Внезапно поезд дернулся, заскрипел, снова дернулся и возобновил движение. Включился свет. Я быстро вытер лицо.
— О, так вы проснулись! Похоже, вы задремали над вашим filet de boeuf roti Villette. С другой стороны, вы, быть может, медитировали. Я боялся, что вы случайно попадете себе вилкой в глаз, и думал вас разбудить, но не хотел навязываться.
Я уставился на сидящего передо мной человека — маленького, дряхлого старичка с роскошной белой бородой. Его выдающийся нос украшало старомодное пенсне. Да и сам он казался каким-то старомодным, принадлежащим другому миру, даже вышедшим из употребления.
— Вы — злодей! — воскликнул я, с трудом пытаясь контролировать свой гнев. — Животное! Зачем вы таким образом набросились на меня?
Казалось, старый джентльмен искренне смущен. Он несколько раз моргнул, потом покачал головой и спросил:
— Каким образом?
— Вы прекрасно понимаете, каким!
— Дорогой сэр, уверяю вас…
— Таким — сексуальным образом!
— Ach, nein!
— Вы сексуально домогались меня, не отпирайтесь! И у вас хватает наглости отрицать это?
— Мне восемьдесят четыре года, — ответил он. — И как вы считаете, возможно ли, даже если бы у меня было такое намерение — а его у меня, несомненно, нет — чтобы мне удалось с целью сексуальных домогательств напасть на человека, который столь молод, что годится мне во внуки?
Я, точно рыба, открыл и закрыл рот. Я не мог ясно мыслить. Я запутался. Конечно же, я сразу понял, что старый джентльмен, безусловно, говорит правду, но ведь кто-то — пропади все пропадом! — напал на меня, и в этом я не сомневался. А в вагоне-ресторане нас было только двое. И кто ещё это мог быть? С другой стороны, мой противник казался молодым, сильным и мускулистым, а сидящий напротив древний джентльмен сморщился и усох.
— Быть может, это кондуктор? — спросил я, понимая, что говорю глупость, но ничего лучше мне в голову не пришло.
— Я бы, несомненно, видел нападение, о котором вы говорите. Вас содомировали?
— Что?
— Произошло ли полное анальное проникновение — или имели место лишь фроттаж и легкая обоюдная мастурбация? Имела ли место эякуляция?
Меня удивила медицинская откровенность его вопросов, и джентльмен это почувствовал.
— Уверяю вас, в этом не было ничего обоюдного!
— Пожалуйста, не волнуйтесь, мой юный друг. Я имею полное право спрашивать. Я психиатр. Позвольте представиться: доктор Зигмунд Фрейд из Вены.
Я с трудом подавил смешок.
— Не хочется показаться грубым, — сказал я, — но это же просто нелепо! Зигмунд Фрейд благополучно скончался много лет назад!
Доктор Фрейд — кем бы он ни был — раздосадовано цокнул языком и поскреб свою белую бороду.
— Я не тот Зигмунд Фрейд, — ответил он. — Хочу быть с вами искренним, у меня больное сердце, и я устал объяснять бесчисленному множеству индивидуумов, которые, по-видимому, не могут даже предположить такой возможности — а на самом деле, учитывая огромное население, что жило и живет на этой ничтожной планете, это неоспоримый факт — существования двух людей с одинаковыми именами.
— Прошу прощения, — пробормотал я. — Я не хотел вас обидеть. Пожалуйста, вспомните, что я только что стал жертвой жестокого и неспровоцированного сексуального нападения. Я до сих пор не пришел в себя и не вполне ясно соображаю. И, отвечая на ваш вопрос: нет, анального проникновения не было.
— А что же тогда?
— Ну — вы, конечно, понимаете, что мне неловко вспоминать об этом — он запрыгнул на меня, страстно целовал и пытался пощупать там.
— Где?
— Там, где ему делать нечего.
— Но никакой содомии? — в голосе доктора Фрейда мне послышалось легкое сожаление.
— То, что произошло, было довольно скверно!
— Да, если только все это действительно случилось.
— Естественно, случилось, я-то знаю! В любом случае, вы бы ничего не увидели в такой темноте!
— Какой темноте?
— Какой темноте? — вскричал я. — В той самой, в которую мы погрузились, когда неожиданно погас свет! Когда поезд остановился…
— Молодой человек, уверяю вас, что свет не выключался, даже на секунду! И поезд не только не останавливался, но и не замедлял ход с тех пор, как мы покинули В…
— Этого не может быть! Это чушь!
— Вы обвиняете меня, психиатра, в том, что я говорю полную чушь? — морщинистое лицо доктора Фрейда даже покраснело от ярости.
— Нет-нет, не совсем, я имел в виду… Но говорю же вам, свет выключался!
— А я говорю вам, что нет.
— Что же, в таком случае, со мной происходит? Я схожу с ума?
— Не правда ли, вам повезло, что напротив вас сидит человек, чья профессия, по странному стечению обстоятельств, позволит ему вполне квалифицированно ответить именно на этот вопрос? Только представьте себе! Я мог бы оказаться мясником или переплетчиком. И что бы вы тогда делали?
— Почти такое же странное стечение обстоятельств, — заметил я, — как два человека, и оба — психиатры, оба носят имя Зигмунд Фрейд. К слову, вы случайно никогда не работали секретарем Учителя дзен Хуи По?
— Удивительно, что вы спросили об этом! — ответил доктор Фрейд.
— Хотите мне сказать, что вы действительно были секретарем Хуи По?
— Отнюдь нет. Хочу сказать, что вы упомянули единственный в целом мире предмет, — я имею в виду дзен-буддизм, — который меня совершенно не интересует. Даже моему бедному другу, доктору Т. Д. Судзуки, не удалось склонить меня к познанию этой существенной доктрины. Тем не менее, нам нередко доводилось встречаться за чашкой чая.
— Действительно странно, — заметил я, — но ни на йоту не приближает меня к установлению личности моего насильника.
— Вашего сексуального насильника, — поправил доктор Фрейд. — Не забудьте об этом!
— А это важно?
— Секс всегда важен, мой дорогой юный друг. Особенно в том случае, если, как я могу предположить, он имеет место в контексте сновидения.
— Сновидения? Вы думаете, это был всего лишь сон?
— Что касается снов, о них никогда нельзя говорить «всего лишь», — ответил доктор Фрейд, и в его ворчливом старческом голосе зазвучали строгие нотки. — Совсем наоборот, поверьте мне. И — да, именно так я и думаю.
Я откинулся на спинку сиденья, оттолкнул в сторону тарелку с filet de boeuf roti Villette и медленно, тихо присвистнул. Потом произнес:
— Значит, сон, да? Что ж, это многое объясняет. И если это действительно был сон, то я не схожу с ума, не так ли?
— Боюсь, что с точки зрения психиатрии не могу назвать это заключение ни верным, ни даже просто логичным. Но не тревожьтесь. Давайте сосредоточимся на предположении, что вам приснилось, что поезд останавливается, огни гаснут и кто-то подвергает вас волнующей попытке сексуального изнасилования.
— Я не говорил, что это было волнующе!
— На уровне подсознания вы, безусловно, так считаете, иначе вам бы не приснился такой сон. Действительно, ваше сознание отвергает такую идею. Попробуем распутать хитросплетения образности вашего сна. У нас еще есть время до прибытия в Н…
— Н…? Значит, поезд направляется туда?
— Неужели? Нет! Просто я там схожу. Но нам еще предстоит долгий путь.
— А куда же идет этот поезд?
— Представьте себе, я не имею не малейшего понятия! А вы тоже едете в Н…?
Глубоко вздохнув, я прошептал:
— Это тоже часть моего сна. Я не мог вспомнить свой пункт назначения!
— Но раз вы не помните — значит, вы все еще спите! Несомненно, если бы вы проснулись, то знали бы, куда направляетесь!
— Хотите сказать, — закричал я, — вы тоже часть моего сна? И мне снится весь этот разговор?
В глазах доктора Фрейда мелькнул испуг.
— Искренне надеюсь, что нет, — поспешно ответил он. — В противном случае, это влекло бы за собой неприятные для меня последствия.
— Да уж! Это означало бы, что в действительности вас не существует!
— Тем не менее, я ощущаю себя вполне реальным. У меня есть дом, семья, профессия, в которой я, смею предположить, достиг определенных успехов. Как же я могу не существовать?
— Вы существуете ровно столько времени, сколько длится мой сон, — произнес я, чувствуя себя важной персоной. — А я хочу проснуться. Да, думаю, я скоро проснусь.
Доктор Фрейд внезапно вскрикнул:
— Нет, нет! Я прошу вас, не надо!
— Но это очень неприятное ощущение — не знать, куда направляешься.
— Проснувшись, вы уничтожите меня! Всю мою сущность, все, чем я владею: мои исследования, мои книги, мой милый домик с бехштайновским пианино и маленькой акварелью Вюйера, изображающей обнаженную, которая ест сардины…
— Только если не…
— Только если не что? — взволнованно спросил доктор.
— Только если, — продолжил я, — не вы видите этот сон!
— Что?
— Что ж, это вполне возможно, не правда ли? Вы могли заснуть вскоре после отправления из В… И вам может сниться, что я заснул, и мне приснилось сексуальное домогательство и то, что я по-прежнему сплю.
— Вы имеете в виду, что мне снится, что вам снится сон?
— Именно это я имею в виду, доктор Фрейд!
Старый джентльмен вжался своим маленьким телом в сиденье и ссутулил хрупкие плечи. Он был одет в черное пальто с меховым воротником, казавшееся слишком большим для его тщедушной фигурки.
— Молодой человек, — наконец произнес доктор, — вы преподнесли мне зловещую и сложную загадку. С какой стороны на нее ни посмотреть, один из нас неизбежно исчезнет в момент пробуждения другого.
— И самый главный вопрос, несомненно, таков: кому из нас снится сон? Кто сновидец, а кто сновидение? Вы, как психиатр, должны быть знатоком снов. Можете решить эту головоломку?
— С сожалением вынужден признать, что в данный конкретный момент не могу. Толкование сна требует многочасовых бесед со сновидцем, в частности об интимных делах сексуального характера. Да, необходимо такое обсуждение.
— Так почему бы нам не обсудить это сейчас? Это может помочь.
Доктор Фрейд покачал головой:
— Сомневаюсь, что вы в состоянии заплатить мне гонорар, — грустно пробормотал он. — Кроме того, в моей книге «Толкование сновидений»…
— Разве ее написал не Зигмунд Фрейд?
— Я Зигмунд Фрейд!
— Но не тот Зигмунд Фрейд…
— А моя книга — не та книга!
— Все это страшно запутывает, — сказал я.
— Только не меня.
— Пожалуйста, продолжайте.
— Как я говорил, в моей книге «Толкование сновидений» я обсуждаю вопрос, что хотя события, происходящие во снах, по сравнению с бодрствованием абсурдны и невозможны — например, полеты в воздухе, изменение формы, беспорядочная, неправильная хронология и тому подобное — в своей абсурдности сон характеризуется последовательностью и логичностью своих собственных законов, и в своей невозможности сон совершенно реален. Нельзя забывать, что события сна составляют шифр, они скрывают неприемлемое и говорят на языке эвфемизмов. Эвфемизм — это не воображаемое понятие, он просто указывает на другую реальность. Карл Юнг, bete noir[2] дней моей молодости, конечно же, не согласился бы со мной.
— По-видимому, вы имеете в виду не подлинного К. Г. Юнга из Кюснахта?
— Почему вы так решили?
— Ну…
— Собственно говоря, я имею в виду именно того Карла Юнга. Неужели не глупо думать — а вы, безусловно, так и подумали — что если есть два психиатра по имени Зигмунд Фрейд, то обязательно должно быть и два Карла Юнга, потому что Юнг тоже психиатр?
— Боюсь, я за вами не успеваю, — признался я.
— Сам Юнг считал, что два Зигмунда Фрейда — это очень весело. Однажды, за тарелкой bouillabaisse provencale[3] в Боллингене, он заметил, что это доказывает, что у Бога есть чувство юмора.
Тут доктор Фрейд заметил, как я покосился вниз, и заботливо, почти нежно добавил:
— Простите старику его воспоминания. Я не забыл о нашей проблеме. Думаю, установить, кто из нас кому снится, будет не такой уж сложной задачей.
Пребывая в отвратительнейшем настроении, я уже собрался возразить доктору Фрейду, но тут дверь вагона-ресторана неожиданно распахнулась, и на пороге возник кондуктор. Чрезвычайно толстый, с угрюмым грязным лицом, в мятой, покрытой пятнами униформе, явно не соответствовавшей его габаритам. Он выглядел как человек, только что очнувшийся от долгого похмельного сна.
— Джентльмены, пожалуйста, ваши билеты, — произнес он.
— Не подскажете, куда направляется этот поезд? — спросил я.
— Меня не интересует, куда он направляется. Моя работа — следить, имеете ли право здесь находиться, и это первоочередная задача. А уж потом я начну отвечать на глупые вопросы.
— Это не глупый вопрос! — сердито ответил я. — Это — крайне разумный вопрос!
— В таком случае, ответьте мне, — сказал кондуктор, неприятно улыбаясь, — разумно ли ехать на поезде, не зная пункта его назначения?
— Ну, если посмотреть на дело с этой стороны, нет.
— А с какой еще стороны вы собираетесь смотреть? Ладно, как бы там ни было, у меня нет времени на споры с типами вроде вас. Кто вы такой, анархист? Или, — кондуктор помрачнел еще сильнее, — чего доброго, левый гомосексуалист. Где ваш билет?
Затем, к моему изумлению, он повернулся к пожилому джентльмену, отвесил низкий, раболепный поклон и приглушенно произнес:
— Добрый вечер, доктор Фрейд! Приятно снова видеть вас в нашем поезде, сэр. Надеюсь, здоровье мадам Фрейд в порядке?
— Спасибо за заботу, Малкович. Боюсь, в последние дни мадам Фрейд чувствует себя неважно. Ее кишечник причиняет ей сильные страдания. Она одержима идеей, что в нижнем отделе её кишечника поселилась большая змея.
— Святые угодники, сэр! Без сомнения, вы пытаетесь излечить ее от столь кошмарной фантазии?
— В действительности нет, Малкович. Дело в том, что именно я внушил ей эту мысль. В порядке эксперимента, вы же понимаете.
— Конечно, доктор Фрейд, естественно.
— Однако, я, кажется, переоценил способность сознания мадам Фрейд отличать реальность от иллюзии. Я прекращу эксперимент и верну все на свои места, но не прямо сейчас. Не раньше, чем сделаю достоверные выводы из моих наблюдений. Сейчас она в огромных количествах поглощает слабительное, наивно полагая, что тварь выйдет наружу…
— А твари, на самом-то деле, и не существует, да? — прохрипел Малкович. — Ну что ж, сэр! В каждой ситуации всегда есть своя смешная сторона, вот что я скажу.
— Вы просто бессердечное животное! — взорвался я, не в силах дольше сдерживаться, представив себе положение этой несчастной женщины, злополучной жертвы жестоких психологических экспериментов доктора Фрейда. — Как вы можете творить такое со своей собственной женой?
Впалое, морщинистое лицо доктора стало белее мела.
— С моей женой? — пробормотал он с внезапной болью и дрожью в голосе. — Кто говорил что-нибудь о моей жене? Моя жена умерла пятнадцать лет назад!
— Что?
— Подхватила редкий тропический вирус, который безжалостно, неумолимо обглодал ее изнутри, сгноил органы и прогрыз мозг. О, с вашей стороны слишком жестоко напоминать мне о той ужасной агонии! Бессердечно!
— А кто же тогда думает, что у нее в кишечнике змея?
— Моя дочь, молодой человек! Малкович спрашивал о здоровье моей дочери.
— Но я ясно слышал, как он назвал ее мадам Фрейд! Не могла же ваша дочь выйти замуж за человека с такой же фамилией, как и у нее?
— Тем не менее, именно это она и сделала — вышла замуж за троюродного брата, вот как это случилось. Она получила дорогостоящее разрешение от папы.
— Вы ведь не католик, не так ли?
— Конечно же, нет! Мы все — евреи. Однако всегда лучше придерживаться безопасной точки зрения. С моей профессиональной позиции, религия — не более чем сублимация либидо в рамках общественного соглашения, и, следовательно, психологически выражаясь, в своих крайних проявлениях она может быть опасна. Как бы там ни было, если приходится жить по законам иллюзии, стоит выбирать иллюзию с наилучшей генеалогией. К тому же, по чистой случайности один мой дальний родственник некоторое время работал в тайных архивах библиотеки Ватикана. Его особенно интересовали Codex Bartensis и вариации сотериологии Валентина, и часто в лабиринте коридоров этого августейшего заведения он сталкивался с Его Святейшеством, уткнувшимся в феноменологическую секцию.
— Послушайте, — прервал речь доктора Фрейда кондуктор по имени Малкович, — не знаю, что вы тут затеяли, только я не уйду, пока не увижу ваш билет. Так где же он, а? Имейте в виду: тем, кто, путешествуя по государственной железной дороге, не может предъявить билет, грозит очень суровое наказание!
— Не меньше семи лет заключения и тяжелый физический труд, — важно кивнул доктор Фрейд.
По-моему, это было уже чересчур.
— Но у меня должен быть билет! — воскликнул я. — Подождите минуточку, — здесь, — он действительно должен быть где-то здесь…
Я засунул руку в карман куртки и поспешно обшарил его. Мой желудок плясал и переворачивался, на этот раз не только из-за возможности оказаться всего лишь вымыслом чьего-то воображения, но и из-за не менее «приятной» перспективы угодить на семь долгих лет за решетку. С какой стороны ни посмотри, мое положение было отчаянным: если меня действительно вообразили, то мое существование закончится, как только сновидец проснется, а если нет, то тюрьма казалась все более неотвратимой, потому что…
— Не можете отыскать его? — участливо спросил доктор Фрейд.
… обыскивая свой внутренний карман, я потрясенно обнаружил…
— Его там нет?
… именно это. Его там не было.
— Нет, — ответил я, — его там нет. Представить не могу, куда он подевался. Я точно знаю, что покупал билет перед тем, как сесть на поезд.
— Позвольте спросить, а где именно вы сели на поезд?
— Я… Я точно не помню..
— Тогда, быть может, помните приблизительно? — поинтересовался доктор Фрейд.
Во мне нарастало сильное желание посоветовать старику не совать нос в чужие дела. Что бы он ни сказал, это только ухудшало дело.
— Боюсь, что в данном случае приблизительно не подходит, — суровым тоном произнес Малкович. — Нельзя сесть на поезд приблизительно. Я о подобных вещах никогда не слышал.
— Не забывайте, Малкович, что вы гораздо хуже меня разбираетесь в психологии.
— Послушайте, доктор Фрейд, я ценю ваше желание помочь этому молодому человеку выбраться из затруднительного положения. С вашего позволения, обычно я так же отзывчив и дружелюбен, как и вы, однако я должен делать свою работу! Если у него нет билета, я просто обязан арестовать его. У меня нет выбора.
— Это просто смешно! — возмутился я. — Вы же служащий государственной железной дороги, а не полицейский! Вы не можете арестовывать людей направо и налево, у вас нет на это полномочий!
— К моему глубочайшему сожалению, — сказал доктор Фрейд, — здесь вы ошибаетесь. Видите ли, Министерство внутренней безопасности вручило Малковичу специальные полномочия в непредвиденной ситуации.
— Я бы предпочел, чтобы вы не упоминали об этом, доктор Фрейд!
— Ладно-ладно, мой дорогой друг! К чему ложная скромность?
— Итак, есть у вас билет или нет? — вопросил кондуктор со специальными полномочиями.
— Нет, — ответил я. — У меня его нет. И я понятия не имею, как это получилось.
— Быть может, — предположил доктор Фрейд, — билет украл ваш насильник?
— Это еще что такое? — опешил Малкович.
— Похоже, наш друг считает, что когда погас свет, на него было совершено нападение сексуального толка.
— Но свет не гас! Я бы заметил, если бы такое случилось.
— Именно это я и сказал ему, но он не верит. Он настаивает на том, что свет погас, поезд остановился, и в кромешной темноте он стал жертвой жестокого сексуального нападения. Он уверяет меня, что анального проникновения не произошло, однако дело все равно серьезное.
— Значит, анального проникновения не было, так? — медленно произнес Малкович, потирая заросший щетиной подбородок.
— Весьма вероятно, что тот, кто совершил нападение, также мог оказаться мелким воришкой.
— Здесь вы попали в точку, доктор!
— Сначала наш юный друг обвинил в домогательстве меня…
— Что?
— О да, уверяю вас!
К моему удивлению, Малкович внезапно подался вперед и тыльной стороной ладони несильно ударил меня по лицу. Я пришел в ярость. Это было совсем не больно, зато ужасно оскорбительно.
— Вот так! — пробормотал кондуктор, словно вспыльчивая няня, выговаривающая капризному ребенку. — Это за твою дерзость!
— Затем он, похоже, подумал, что это могли сделать вы, Малкович, — как ни в чем ни бывало продолжил доктор Фрейд.
— Я ничего такого не говорил! — закричал я.
— Ах, нет, вы сказали, я точно это помню. Когда вы, наконец, поняли, что почтенный пожилой джентльмен вроде меня вряд ли мог совершить то, в чём вы его обвинили, вы предположили, что описанное вами преступление — это дело рук кондуктора.
— Боже мой! — взорвался Малкович. — Да за такие слова я вышибу из него весь дух! За кого он меня принимает? За животное? За извращенца? Довожу до твоего сведения, ты, мелкий негодяй, что я счастлив в браке! И я был бы отцом, если бы не больные яйцеводы моей жены. Ты над этим издеваешься, да? Над яйцеводами моей бедной женушки? Я мужчина, и мне хватит сил избить тебя до бесчувствия, ты, бессердечный маленький ублюдок!
Малкович угрожающе, как ему казалось, потрясал в воздухе кулаками, но я должен сказать, что раскусил его напускную храбрость и браваду. Ему не удалось запугать меня. Кондуктор не смог бы убить и муху, и мы оба знали это. Как и все задиры, в душе он был слабым, мягким и жалостливым.
— Успокойтесь, Малкович, — примирительно сказал доктор Фрейд. — Этот джентльмен всего лишь пытается установить истинное положение дел.
— Пожалуйста, перестаньте выступать в качестве адвоката! — закричал я на доктора Фрейда. — Я не подсудимый! Это на меня напали, припоминаете?
— И ты обвиняешь в этом меня, да? — пробормотал Малкович.
— Я этого действительно не говорил… Тут вмешался доктор Фрейд:
— Конечно же, есть способ доказать невиновность Малковича.
— Каким же образом, доктор Фрейд?
— Очень просто! Переиграть преступление, конечно!
— Переиграть? — мне стало нехорошо.
— Именно! Ведь это прекрасное решение! Неужели вы не понимаете? Наш друг точно сможет сказать, вы или не вы, Малкович, напали на него, ведь он наверняка отличит то, что он ощущает, когда вы на нем от того, что он чувствовал во время предполагаемого нападения.
— Можно вмешаться? — запротестовал я.
— Думаю, — задумчиво произнес Малкович, — ваша идея весьма разумна. Он достаточно симпатичный молодой человек. Немного грубых мужских игр — весьма заманчивое предложение. Знаете, на долгих перегонах бывает так одиноко. Когда Хьюберт Данкерс был со мной на ночном экспрессе в П…, темными мрачными часами мы придумывали себе небольшие развлечения. Теперь, правда, у бедняги Хьюберта геморрой…
— Ты, грязный мерзавец! — заорал я. — Я этого не позволю!
— Значит, договорились, — сказал доктор Фрейд. — Но не забудьте, Малкович: настоящий насильник чуть-чуть не дошел до анального проникновения.
— Какая жалось, да, доктор?
— Поехали! — восторженно крикнул доктор Фрейд, и в тоже мгновение свет снова погас, и мясистые руки кондуктора со специальными полномочиями, полученными от Министерства внутренней безопасности, вдавили меня в сиденье. Его омерзительно мокрые толстые губы присосались к моему рту, потом к шее, потом его мерзкий язык залез в мое ухо, оставив на горле липкий, отвратительный след.
— Распахните рубашку! — услышал я пронзительный, дрожащий вскрик доктора Фрейда. Малкович моментально повиновался. Толстые пальцы принялись тискать и щипать мои соски, и я закричал от боли. Монстр обрушился на меня всем своим весом, выбив воздух из легких и кровь из вен, как выдавливают масло из зрелой оливки. Мне показалось, что мои глаза сейчас выскочат из орбит. Горячее, прокисшее дыхание обжигало мое лицо.
— Не забудьте, никакого проникновения… Между его необъятными, толстыми грудями катился пот, тонкие ручейки стекали мне на грудь. Он вонял, как прогорклый жир. Волосатый живот судорожно бился о мой. Твердый пенис настойчиво упирался в пах.
— Хватит! — закричал я, когда Малкович, раздвинув мне ноги, потянулся к интимным частям моего тела. — Ради Бога, хватит!
И, точно так же, как и в прошлый раз, яростная атака прекратилась, опять зажегся свет. Я попытался сесть прямо, взъерошенный, потрясенный и злой, как черт.
— Ну? — вопросил доктор Фрейд. — Можете ли вы теперь назвать Малковича вашим загадочным насильником?
— Нет, не могу, — выдохнул я, тщетно пытаясь восстановить дыхание.
— Почему вы так уверены?
— Первый напавший на меня мужчина был гораздо моложе, гораздо стройнее…
— Хочешь сказать, я жирный? — воинственно прервал Малкович, застегивая брюки.
— Ну, честно говоря… Господи, дайте же мне отдышаться! Этот идиот чуть не задушил меня…
— Прошу вас, мой друг, продолжайте.
— Да, кроме того, он был гораздо привлекательнее. А Малкович мне просто противен.
Малкович зарыдал.
— Ну-ну, не надо так расстраиваться! — дружелюбно сказал доктор Фрейд. — Гораздо лучше быть физически отталкивающим и невинным, чем привлекательным и виновным в жестоком преступлении.
— Думаю, вы правы, — Малкович громко высморкался в огромный грязный носовой платок. — Из всего этого следует, что мы вернулись к тому, с чего начали.
— И куда же, если точнее?
— Я скажу вам, куда! Мы вернулись к тому факту, что у этого типа, который назвал меня толстым и отталкивающим, нет билета на поезд! Как тебя зовут?
— Я… это еще одна вещь… я не помню, — сказал я в тихом отчаянии.
— Ну, как бы там ни было, я тебя арестую!
— Боюсь, — мягко произнес доктор Фрейд, — что, несмотря на ваши особые полномочия, вы не можете этого сделать, Малкович.
— Почему же, доктор?
— Потому что до вашего появления мы как раз установили, что если ни вы, ни я не нападали на молодого человека, следовательно, это сон.
— Сон?
— Именно. Проблема в том, что мы не знаем, кто из нас сновидец, а кто сновидение. Видите ли, если это сон нашего безымянного юного друга, значит, я обречен исчезнуть в момент его пробуждения — и вы, кстати, тоже — а мне совсем не нравится такая перспектива. С другой стороны, если сновидец я, исчезнуть должен он, и вряд ли его это устраивает. Вам же, Малкович, не повезло вдвойне: вы обречены на небытие, вне зависимости от того, кому из нас снится сон.
— О… я?
— К сожалению, так и есть. А если вас на самом деле не существует, следовательно, вы никого не можете арестовать, ведь так?
— Но вы же знаете меня, доктор Фрейд! — возмутился Малкович. — Ну, как же, вы же прекрасно со мной знакомы! И это, безусловно, означает, что сновидец вы, а я должен независимо существовать вне вашего сна, верно? Ведь не мог же вам присниться кто-то, кого вы никогда не встречали!
— Однако, — ответил доктор Фрейд, — совсем недавно, на прошлой неделе, мне приснился восхитительный сон про мадам Фанни д’Артиньяни, оперную диву, а я ведь никогда не встречался с ней. И не могу сказать, что знаю ее, в любом смысле этого слова.
— И даже в библейском смысле, доктор?
— Да.
— Боже мой, ну и в положеньице мы попали, это точно!
— Спокойствие, Малкович. Думаю, должно быть решение.
— Какое же? — вставил я, желая убедиться, что, перестав поддерживать разговор, не умолк навсегда и не превратился в фантазию.
Доктор Фрейд откинулся на спинку сиденья и задумчиво погладил свою белую бороду.
— Что ж, — начал он, — я собирался сойти в Н…, куда я направляюсь в связи с важной конференцией гомеопатов, посвященной диморфным заболеваниям…
— Извращенцы, — с отвращением пробормотал Малкович, сплёвывая.
— Не гомосексуалисты, Малкович, гомеопаты.
— Называйте их, как хотите, доктор, они все равно останутся шайкой мерзких извращенцев.
— Однако, — продолжал доктор Фрейд, — если мы втроем сойдем на следующей станции, можно будет отправиться в ближайшую контору по переписи населения и найти доказательства нашего существования. Имя, адрес — да каждый житель страны должен быть в этом списке! Уверен, мы очень быстро отыщем искомое!
— В этой жизни ни в чем нельзя быть уверенным, — угрюмо заметил я.
Малкович некоторое время пристально смотрел на меня, потом поинтересовался:
— А в этом ты уверен? — и, сменив тон на омерзительно-заискивающий, продолжил: — Мы преклоняемся перед вашими удивительными познаниями, доктор, но не думаю, что могу покинуть свой пост.
— О, так это ненадолго! Кроме того, мне ничего не стоит договориться с вашим непосредственным начальником. Вы знаете, что его дочь — моя пациентка?
Малкович мрачно кивнул и устало прошептал:
— Психические расстройства сексуального…
— Да, но у меня есть надежды на полное выздоровление. Несколько наиболее серьезных ран, которые она нанесла себе, почти затянулись.
— Вы так и не сказали нам, куда идет этот поезд, — сказал я с обвиняющим взглядом.
Он перенес вес своего огромного живота с одной ноги на другую, потом, словно балерина, встал почти на цыпочки.
— Потому что я не знаю, — ответил он, со смешанными нотками сердитого негодования и смущенного извинения.
— Что? — саркастически воскликнул я. — Кондуктор, которого Министерство внутренней безопасности наделило специальными полномочиями, не знает даже конечной станции своего собственного поезда?
— Это не мой поезд, он принадлежит государству.
— Вопрос права собственности не имеет значения, — вставил доктор Фрейд.
— Прошу прощения, доктор, но для государства имеет!
— Умоляю вас, ответьте, почему же вы не знаете пункта назначения?
— Потому что, когда мы выехали из В…, расписание изменилось. Центральное бюро позвонило и сообщило нам, что уточнит новое расписание в течение часа, но…
— Но что, Малкович?
— Но через пять минут после звонка снежная буря порвала провода. Теперь мы полностью отрезаны от Центрального бюро — а раньше такого никогда не случалось! — и, скажу я вам, мне все это совсем не нравится. Раз у меня нет уточненного расписания, следовательно, я действительно не знаю, куда идет поезд.
— А как насчёт машиниста?
Малкович пожал плечами, как бы намекая, что машинист здесь важной роли не играет.
— Быть может, поезд ведет Эрнст, — сказал он, — но Эрнст уже несколько недель не разговаривает со мной из-за этой истории с нижним бельем его жены. Кроме того, сомневаюсь, чтобы он был в курсе. Он просто будет ехать, пока мы не получим сигнал остановиться.
— А другие пассажиры? Им сообщили о сложившемся положении? — спросил доктор Фрейд.
— Честно говоря, — ответил Малкович, — я ни одного не нашел.
— Вообще ни одного?
— О, я ни на секунду не сомневаюсь, что в поезде есть другие пассажиры. Просто я не смог никого отыскать.
— Да что вы, в конце концов, имеете в виду, Малкович?
— Ну, доктор, вы же знаете людей! Господь свидетель, в свое время через ваши руки прошло немало маньяков и извращенцев! Некоторые, вроде нашего сообразительного юного друга, получают особое удовольствие от езды без билета, тем самым обманывая Государственную железную дорогу. Завидев важного служащего, вроде меня, они прячутся в туалетах или под сиденьями. Этот народец немногим лучше обыкновенных воров. А еще попадаются влюбленные голубки, которые не хотят, чтобы им мешали, поэтому задергивают занавески и запирают двери купе. Видели бы вы, какие после них остаются приспособления! Наизнанку выворачивает!
— Какие приспособления? — спросил я.
— В большинстве своем — ужасные, отвратительные вещи. Чтобы обострять удовольствие, продлевать момент наслаждения, чтобы предотвращать зачатие, причинять легкую боль, устройства для облегчения введения, для ненормального увеличения длины и утолщения…
— О! — вскричал доктор Фрейд. — Мне бы очень хотелось взглянуть на них!
Лицо Малковича приобрело необычный багровый оттенок.
— В Центральном бюро есть отдельная комната, где хранятся такие забытые или выброшенные приспособления. Они выставлены в стеклянных ящиках, в том виде, в каком их нашли уборщики из ночной смены, некоторые по-прежнему испачканы и покрыты липкими, отвратительными веществами. Женский персонал в эту комнату, естественно, не пускают, а мужчинам моложе двадцати одного разрешается осматривать экспонаты только в присутствии квалифицированного врача. Это зрелище, знаете ли, может потрясти их неокрепшие юные умы.
— А не могли бы вы устроить для меня частную экскурсию? — спросил у Малковича доктор Фрейд.
— Святые угодники! — воскликнул я. — У нас есть гораздо более насущные проблемы!
Старый джентльмен обернулся ко мне и кивнул. Затем произнес:
— Действительно, есть. Быть может, начнем с того, что вы будете столь любезны сообщить нам ваше полное имя, и мы в первую очередь поищем его в списках населения?
— Я же сказал вам, — неловко пробормотал я, — что не помню. Я забыл! Я не знаю, кто я такой! Разве это не ужасно?
— В самом деле, ужасно, для всех нас. Тут снова вмешался Малкович:
— А почему бы вам не загипнотизировать его, доктор?
— Знаете что, Малкович, думаю, это прекрасная идея! — отозвался доктор Фрейд, и Малкович тут же напыжился от важности, точно надутый, эгоистичный индюк.
— У вас есть какие-нибудь возражения, молодой человек?
— Да, и предостаточно, — ответил я. — Однако, судя по всему, у меня нет выбора.
Доктор Фрейд полез в карман своего внушительного пальто.
— Тогда давайте начнем.
Он вытащил золотые карманные часы на короткой золотой цепочке и поднял их перед моим лицом. Затем доктор начал медленно покачивать ими: слева направо, потом обратно.
— Расслабьтесь и слушайте мой голос, — произнес он неожиданно густым и низким голосом. Очевидно, это был его профессиональный голос, для нервных пациентов и больных с быстрыми перепадами настроения.
— Это не займет много времени, — продолжал он. — Скоро вы почувствуете себя сонным…
— А разве можно загипнотизировать человека во сне? — спросил я.
— Конечно, если гипнотизер тоже спит. Хватит вопросов. Т-с-с… Т-с-с… Просто слушайте мой голос. Слушайте… только… мой … голос… голос-с-с-с…
Последнее, что я запомнил — устремленный на меня мрачный взгляд Малковича.
— Не воображай, что я забыл, — прошептал он.
— Забыл что? — пробормотал я, мгновенно вспомнив о семи годах в государственной тюрьме.
— Что ты назвал меня жирным.
Я хотел возразить, но смутные руки дремоты уже подхватили меня в свои объятья и унесли далеко-далеко.
2
Следующее, что я услышал, помню, были голоса, осторожно шепчущие голоса, явно принадлежащие доктору Фрейду и Малковичу, но искаженные какими-то загадочными модуляциями.
Доктор Фрейд: Он ничего не узнает. Откуда ему узнать? Он в трансе. А с человеком в трансе можно делать все, что угодно.
Малкович: Так ведь непременно останутся следы, доктор! Или, быть может, пятна?
Доктор Фрейд: Я такого не припомню, а у меня богатейший опыт… стороннего наблюдателя, конечно же.
Малкович: Я неплохо сложен, доктор.
Доктор Фрейд: Тем лучше, Малкович! Я совершенно уверен, что последствия первичной травмы, приведшей к полной амнезии, можно в определенной степени устранить с помощью повторной травмы. Подобное лечит подобное, вот главное правило.
Малкович: Боже мой, доктор, вас называют гением — и не без оснований!
В эту секунду грандиозным усилием воли я вытащил себя на поверхность глубокого гипнотического сна, в котором пребывал, и, словно человек, попавший из сырой, темной шахты на яркий свет, не сразу осознал, что надо мной простирается черное звездное небо, а вокруг мягко падает снег. Но зачем мы вышли из поезда? И куда делся сам поезд?
— А! — недовольно воскликнул доктор Фрейд. — Значит, наш юный друг проснулся!
Я потряс головой. Я дрожал. Внезапно мне стало очень холодно. Тут я понял, что стою, опираясь на Малковича, и мои ноги утопают в хрустящей, рассыпчатой снежной пыли. Влажное, жаркое дыхание кондуктора плавило мой затылок.
— Не бойтесь, — подозрительно заботливо произнес он, — вы не упадете. Я держу вас.
— Я и не собираюсь падать, — ответил я. — Отцепитесь от меня!
— С молодежью всегда так, — пожаловался Малкович доктору Фрейду. — Никакого чувства благодарности!
Затем он слегка шлепнул рукой по моим ягодицам, и я услышал отчетливый смешок. Прикосновение показалось мне странным. И тут, к величайшему своему ужасу, я заметил, что, хотя кондуктор и доктор были тепло одеты в этой холодной ночи, я же щеголял в одной темной куртке — моей ли? — и узких, маленьких трусах.
— Я совсем голый! — воскликнул я.
— Ну-ну, не надо преувеличивать, — прокомментировал доктор. — Вы вовсе не голый, вы просто полуобнажены снизу до пояса.
— Но почему? Что случилось с моими брюками?
Я повернулся к Малковичу и медленно, с обвиняющей ноткой в голосе спросил:
— Что вы с ними сделали?
Без сомнения, если кто-нибудь и сотворил что-то дурное с моими брюками, это был Малкович.
— Друг мой, с ними ничего не случилось, — вмешался доктор Фрейд. — На вас их просто не было.
— Что?
— Насколько я помню, их не было.
— Я вам не верю!
— Уверяю вас, это чистая правда!
— Вы не можете обвинять доктора Фрейда во лжи, — угрожающе сказал Малкович. — И нечего так подозрительно на меня смотреть, ты, юный извращенец!
— Я не извращенец…
— Да ну? А как еще можно назвать человека, который разъезжает в общественном транспорте без штанов?
— Тут Малкович абсолютно прав, — заметил доктор Фрейд.
— Послушайте, — запротестовал я, почувствовав, как холод буквально сдавил меня со всех сторон. — Я же замерзну насмерть!
Малкович с любопытством оглядел меня, потом произнес:
— Кожаные ботинки — и узенькие трусики, вот это да! По-моему, ты весьма забавен!
Он был прав: на моих ногах действительно красовались кожаные ботинки, только вряд ли они принадлежали мне. Или нет? Быть может, я всегда носил такие ботинки?
— Я достал для вас это, — добавил Малкович. — Подумал, что когда вы сойдете с поезда, холод вас доконает.
— Что это?
Перед тем как передать вещь в мои руки, кондуктор торжественно помахал ею в воздухе. Это оказалась женская юбка — длинная, красная, мятая вельветовая юбка, беспорядочно усеянная стразами и фальшивыми бриллиантами. Такие обычно носят танцоры из кабаре трансвеститов.
— Я не могу ее надеть!
— Скажите спасибо! — проворчал Малкович. — Я больше ничего не нашел. Вам повезло, что хоть это есть! Давайте, быстро одевайтесь, пока совсем не окоченели!
В этот момент я понял, что ненавижу Малковича лютой ненавистью. Сражаясь с нелепой юбкой, я услышал бормотание доктора Фрейда:
— Лучше бы он надел пару чулок! Голые ноги так вульгарны!
— Или колготки? — предложил Малкович.
— Фу! Не переношу эту гадость! Колготки гораздо чаще становятся орудиями убийства, чем предметы благопристойного гардероба!
— Вы думаете? — издевательски спросил я. Казалось, доктор Фрейд внезапно опять вспомнил о моем присутствии:
— Боюсь, что попытка гипноза закончилась неудачей. Мы по-прежнему не знаем, кто вы такой.
— А почему мы стоим здесь и замерзаем насмерть? — спросил я, эта парочка успела порядочно меня разозлить. — Или, точнее, я замерзаю насмерть. Куда делся поезд?
Малкович явно испытывал неловкость.
— Думаю, Центральное бюро мне за это яйца оторвет.
— За что?
— Видите ли, мы где-то остановились на пятнадцать минут. Ну, я собрался выйти и посмотреть, в чем там дело. Доктор Фрейд отправился со мной подышать свежим воздухом, и не могли же мы бросить вас, пребывающего в гипнотическом сне, на произвол судьбы в вагоне? Тем более без штанов! Не сомневаюсь, что вы бы не сказали нам за это спасибо!
— За это я вам тоже спасибо не скажу!
— Боюсь, что поезд просто ушел без нас, — сказал доктор Фрейд. — Прежде чем Малковичу удалось поговорить с машинистом. Кстати, а кто машинист, Малкович?
— Точно не могу сказать, доктор. Я не видел расписания дежурств с тех пор, как мы выехали из В… Наверное, Эрнст, но с тем же успехом это мог быть и Хьюберт Данкерс, или Джерси Фаллович. Или, опять-таки, мог не быть. В последнее время Хьюберт очень мучается из-за своего геморроя и не может подолгу сидеть, поэтому его ставят на полуденный рейс в Б… Представляете, когда он вылезает из кабины на Главной станции, приходится отмывать сиденье от крови…
— Послушайте, — прервал я, по горло сытый тошнотворной болтовней Малковича, трясясь от холода, — это ни к чему нас не приведет! Что, черт побери, мы будем делать?
Я начал притоптывать, как беспокойная лошадь, от моих ног поднимались маленькие облачка легкого серебристого снега.
— Надо идти в ближайший город, — уверенно сказал доктор Фрейд.
— И где же он, этот ближайший город? Малкович посмотрел на меня с нескрываемой жалостью.
— Ближайший город, — пояснил он, — это первый, к которому мы выйдем!
— И в какую сторону нам идти? Никто из вас действительно не представляет себе, где мы оказались?
— Я представляю себе много мест, в которых нас нет, — произнес доктор Фрейд, — но это нам не поможет. Думаю, стоит идти по путям — поезда останавливаются на станциях, а там, где есть станция, найдется и город. Вы согласны, что это логично?
— Все логичнее, чем стоять здесь, на одном месте, — прошипел я сквозь стучащие зубы.
Итак, мы втроем пустились в путь через ледяные заносы и снега: психиатр, кондуктор и мужчина в мятой вельветовой юбке, совершенно не представляющий себе, кто он такой. Держась рядом с путями, мы высматривали какие-нибудь признаки жизни: огни, дома, амбары, все, что угодно — все, что могло указывать хотя бы на зачатки цивилизации. Затем, к моему вящему неудовольствию, Малковича осенило.
— Нам надо спеть песню! — раздражающе весело заявил он. — Чтобы просто не думать об ужасах нашего положения.
— Каких ужасах?
— О, ну, вы знаете… температура ниже нуля, глубокие сугробы, волки, маньяки с ножами. Обо всем об этом.
— Маньяки с ножами? Поблизости я вижу только одного маньяка, вас! — сообщил я.
— Вы знаете «Липа выросла там, где я целовал мою Ульрику»?
— Нет.
— А как насчет «Двенадцатипалой Дженни»?
— Впервые слышу.
— «Впервые слышу»? Никогда не слыхал о ней!
— Это не песня, вы, идиот…
— Так какого черта вы предложили ее?
— Слушайте, я слишком замерз и слишком зол, чтобы петь!
— В таком случае, — задумчиво предложил доктор Фрейд, — может быть, поможет, если я расскажу вам о себе? В конце концов, возможно, нам предстоит пройти вместе немалый путь, и совсем не лишним будет получше узнать друга. Что вы на это ответите?
— Вам не удастся получше узнать меня, — ответил я, — пока я сам не выясню, кто я такой!
— Не пытайся впечатлить нас своей мудреной гомосексуальной логикой! — проворчал Малкович, с пыхтением, по колено в снегу пробираясь через высокие сугробы.
— Итак, значит, ничто не мешает вам познакомиться со мной поближе? — вопросил доктор Фрейд.
— Полагаю, что нет.
— Ну, тогда начнем. Надеюсь, мой рассказ поможет нам скоротать время и забыть о холоде.
— Мне все равно, — заметил я, пожимая плечами. — Мои уши уже замерзли до бесчувствия, лицо заледенело, яйца съежились и скоро превратятся в ледышки, а от ног осталось лишь смутное воспоминание. И что за дело, если мне придется выслушать вас? Еще одна пытка, в добавление к уже имеющимся.
И пока мы брели сквозь снег и ночь, доктор начал свое повествование.
— Я родился в Вене в 19.. году, четвертый из двенадцати детей — шестерых мальчиков и шести девочек, пять из которых, к несчастью, умерли в младенчестве. Моя несчастная мать, истощенная непрерывной работой как гинекологического, так и домашнего характера, скончалась при родах двенадцатого ребенка, которого назвали Маркус-Элиша, в честь прадедушки по отцовской линии. Теперь он знаменитый таксидермист, проживающий где-то в Швейцарии и по-прежнему занимающийся своей практикой, несмотря на солидный возраст в семьдесят один год. Быть может, вы читали — эту историю опубликовали несколько специализированных европейских журналов — о недавнем предложении, поступившем к нему от султана Башвара и заключавшемся в обработке и установке на пьедестал из чистого золота любимой наложницы его светлости. Мой брат разработал весьма эффективный метод (для него требуются некоторые редкие и дорогостоящие ингредиенты экспериментального — а, следовательно, непредсказуемого — характера), позволяющий сохранить естественное сияние цветущей юной кожи. Султан знал об этом достижении и чрезвычайно желал испробовать искусство Маркуса-Элиши на теле наложницы, умершей в нежном возрасте девятнадцати лет, по причине — если, конечно, верить перешептываниям евнухов — излишней страсти со стороны его светлости. Увы, заказ отменили, когда выяснилось, что ни мой брат, ни его близкие помощники не могут работать с наложницей, не поддавшись сексуальному возбуждению, и тревожащие случаи некрофилии привели к разрыву контракта. Я упомянул Маркуса-Элишу исключительно потому, что из всех отпрысков семейства Фрейдов, доживших до зрелого возраста, только мы с ним, так сказать, «что-то из себя представляем».
Младшие поколения нашего рода всегда отличались врожденным стремлением к состязанию и достижению цели. Почему — мне неизвестно, я могу только предположить, что это инстинктивная реакция на долгую, полную гонений историю, сопряженная с тем фактом, что мы, судя по всему, самые одаренные люди на свете. Ученые, артисты, писатели, математики, поэты, торговцы и — неизбежно! — врачеватели человеческого сознания в избытке встречаются среди нас. Каждый ребенок наследует понимание жизненной важности успеха, взлелеянное в сердце семьи и вплетенное в защитное чувство рода. «Если мы рождены для гнета и гонений, — говорят наши отцы своим сыновьям (от дочерей обычно ждут меньшего), — мы должны также стать борцами и героями». Что ж, мой брат Маркус-Элиша и я твердо следовали этим словам.
Правда, моя сестра Ханна была довольно одаренным музыкантом и играла в струнном отделении Штутгартской филармонии, но позже она вступила в эзотерическую каббалистическую секту, призывавшую своих членов к опасным аскетическим мероприятиям — например, к частым постам и жестоким епитимьям, налагаемым на себя. И во время такой епитимьи — сейчас неподобающие время и место для описания ее характера — бедняжка Ханна повредила лоно и не могла больше правильно держать свой инструмент, не испытывая при этом мучительной боли. Как-то раз она потеряла сознание во время исполнения Меркенбергеровской «Интерлюдии в фа-минор» — от боли, не от скуки — и была вынуждена уйти из филармонии. С тех пор Ханна никогда не играла на виолончели и протянула еще два года. Мой отец так полностью и не оправился после ее смерти, он все чаще уединялся в своем кабинете, питаясь исключительно баклажанными оладьями и проклиная Бога, в которого несчастный больше не верил.
Единственный оставшийся в живых представитель семьи — это Самуэль, который, насколько мы с Маркусом-Элишей можем судить, впустую потратил свою жизнь. По какой-то ему одному ведомой причине, Самуэль решил стать художником, и отец поддержал эту блажь, оплатив его учебу в Мюнхенской Академии изящных искусств. Я подозреваю, что большую часть времени Самуэль соблазнял молоденьких студенток — по крайней мере, хорошеньких — а ближе к концу обучения пребывал в многодневных запоях. Неудивительно, что он остался без диплома и следующий десяток лет перебивался малеваньем посредственных портретов невыносимых представителей среднего класса, чьи финансовые возможности более чем соответствовали социальным амбициям, а вот с родословной не сложилось. Самуэль рисовал младших прелатов, мечтающих о епископстве, которого им никогда не видать, производителей средств личной гигиены, популярных романистов-романтиков, пытающихся писать литературу, и тому подобных людишек. Он мог бы и сейчас влачить столь же жалкое существование, если бы в один прекрасный день Самуэлю не заказали написать портрет принцессы Амафальды Швайгбрюннер-Донати: ее муж, принц Ханс-Генрих, хотел сделать жене подарок по случаю ее сорокалетия. Так как это должен был быть сюрприз, портрет рисовался не с натуры, и принц дал моему брату маленькую фотографию, сделанную во время семейного отдыха в замке Брюггенсдорф; на обратной стороне фотографии принц написал «seduta su cavallo»[4], но Самуэль, чьи познания в итальянском весьма и весьма ограничены, сделал вывод, что ее высочество хочет видеть свою жену сидящей на кочане капусты. Картина — превосходный портрет принцессы Амафальды, сидящей на корточках, зажав между бедрами маленький кочан капусты, и с удивленным выражением на лице — был выполнен в срок, и в ярости отвергнут. Однако, какой-то необычайно проницательный делец из Парижа — его звали Боттард — купил портрет и выставил его в женевской галерее, где он немедленно произвел сенсацию. Самуэлю приписали открытие нового направления сюрреализма — melange[5] метафизического лиризма Шагала[6] и псевдоорфизма Делоне[7] — и внезапно на него посыпались заказы от различных людей, желавших быть изображенными в le style nouveau Ugumesque[8] (как это быстро окрестили) и готовых выложить большие деньги. Честно говоря, благодаря этим заказам Самуэль процветал последующие тридцать три года, потому что, закончив портрет герцога Рафландширского в натуральную величину, написанный исключительно в голубых тонах и изображающий его светлость в обнаженном виде в обнимку с гигантским ультрамариновым огурцом, мой брат больше не прикасался к кисточке. Он по-прежнему живет на своей вилле на Гранд Канарах, в возрасте девяноста восьми лет пытается совращать хорошеньких женщин, а по субботам напивается до бесчувствия. Должен с удовольствием отметить, что все наши контакты сведены до минимума.
Я решил стать психиатром, чтобы досадить моему отцу, но вы уже, наверное, догадались об этом. Видите ли, к моменту моего рождения другой Зигмунд Фрейд уже стал предметом общественного порицания и тайного уважения: его ненавидел человек-с-улицы, возмущенный и напуганный теориями инцеста и отцеубийства, зато им восхищались ученики, многие из которых называли Фрейда новым — или даже истинным — Иисусом Христом. В то время как Иисус основывал свои проповеди на главенстве человеческой души, Фрейд предлагал свободу путем разоблачения самого понятия «души» как опасной иллюзии, обнажая подлинные веления и импульсы, что таятся во мраке, окружающем наше хрупкое сознание. В этом смысле Фрейд уподобился древним гностикам[9], чье главное изречение: gnothi seauton — познай самого себя. На место греха Фрейд поставил неведение, на место спасения — самопознание… точно так же делает вся осмысленная психология.
Мой отец твердо стоял на стороне человека-с-улицы и назвал меня Зигмундом исключительно для того, чтобы продемонстрировать миру, что может существовать второй Зигмунд Фрейд, не такой безнадежно ужасный, как первый; для отца это был вопрос уравновешивания и — в меньшей степени — возвращения уважения к нашему роду. Для меня же, как я уже говорил, это стало просто делом принципа. Отец хотел, чтобы я занялся музыкой — действительно, как вы могли предположить из трагической истории с моей несчастной сестрой, музыка была постоянной страстью нашей семьи. Сам отец в молодости написал монографию о «Четырёх песнях (17-й опус)» Иоганнеса Брамса[10] и зарекомендовал себя как талантливый композитор-любитель, выиграв несколько второстепенных призов за свою музыку на цикл стихотворений Резенскройца. «Der Fluß» в исполнении Анны-Марии Хайсенбаум имел шумный успех на третьем Международном фестивале современных исполнителей романсов в Зальцбурге. Я склоняюсь к мысли, что мой отец, несмотря на суровый патернализм, с которым он исполнял обязанности главы семьи, в глубине своей души был сентиментален; скорее всего, первое привлекалось для сокрытия последнего.
Не сомневаюсь, что, художественно выражаясь, сам он назвал бы себя романтиком, но его музыка прекрасно подтверждает мою точку зрения. Видите ли, сентиментализм является смертельной болезнью всего искусства, он ослабляет, подрывает и опошляет. Вы должны знать, что в этом величайшая слабость конца девятнадцатого века, и именно поэтому произведения того периода столь плачевны. Истинный романтизм действует в первую очередь на воображение и представляет собой реакцию на ограничения, наложенные классицизмом на себя, то есть стремится к самобытности и свободе. Сентиментальность же — всего лишь сознательная стимуляция чувств, и конечный ее результат непременно демонстрирует обесценивание оригинальности и подменяет свободу избыточностью. Все сентиментальное второсортно, дешево и слащаво. Боюсь, что такими были и музыкальные сочинения моего отца, благодаря чему они, несомненно, завоевывали многочисленные призы.
На стене отцовского кабинета, прямо над письменным столом, висел маленький пейзаж Каспара Давида Фридриха[11], написанный в 1779, вскоре после окончания художником Копенгагенской Академии и переезда в Дрезден. Сейчас никто в здравом уме не решится отрицать, что Фридрих был одним из величайших немецких художников-романтиков и чрезвычайно искусным пейзажистом; однако та картина в кабинете являла собой, на мой взгляд, другую крайность романтизма, его, так сказать, слабейшую сторону, где он поражен и разрушен эмоциональными излишествами сентиментальности.
Быть может, причина этой слабости крылась в том, что Фридрих был еще неопытен, еще не обрел направленности и самоуверенности, свойственной его зрелым работам, я точно не знаю. Несомненно одно: я терпеть не мог ту картину. Она называлась «Молитва в лунном свете» и изображала скалистую заснеженную местность, залитую светом серебряной зимней луны; на переднем плане возвышались развалины монастыря, его полуразрушенные стены переплетались с дикой растительностью, а на снегу, перед аркой дверного проема, стояла на коленях монахиня, погруженная в задумчивую молитву, ее бледное лицо обращено к луне, руки благочестиво подняты. Пять минут наедине с этой картиной — и мне становилось нехорошо, точно я объелся sachertorte[12]. Теперь, сравнивая ее с некоторыми поздними работами Фридриха, например с циклом «Ступени жизни», я понимаю, что в ней можно уловить слабый проблеск его гениальности, но это не меняет моего мнения о никчемности картины или, на худой конец, о ее технической неопытности, и я по-прежнему, как и в детстве, не люблю это произведение. «Молитва в лунном свете» очень хорошо характеризует моего отца как артиста, да и как человека, ведь я уже говорил вам, что считаю его надменность и авторитарные замашки отца семейства попыткой скрыть свое истинное лицо. Думаю, он был радикальным сентименталистом, но стыдился самого себя.
Иначе зачем бы он повесил такую картину именно в своем кабинете, куда нам, детям, запрещалось входить без его разрешения, каковое давалось нечасто? И почему она так нравилась ему, если не оттого, что отражала природу его души? Сокрытие и восхищение — о да! — именно эти две составляющие свидетельствуют в пользу моего диагноза.
В любом случае, я нарушил планы отца на мою карьеру в мире музыки. Он был глубоко потрясен. «Последние шесть лет ты дважды в неделю брал уроки музыки! — воскликнул он — За мой счет! И теперь заявляешь мне, что я выбросил деньги на ветер? А господин Артур впустую потратил время?» — «Вовсе нет», — ответил я, чем непреднамеренно привел отца в бешенство. — «Извольте объясниться, сэр!» — прогремел он. — «Я благодарен вам за уроки, — ответил я, — потому что теперь я вполне прилично, для моего возраста, играю на фортепьяно, и это умение еще не раз доставит мне огромное удовольствие. Я всегда буду любить музыку, но не хочу зарабатывать ею на жизнь. Что же касается господина Артура, не сомневаюсь, что он также благодарен за эти уроки, поскольку они не только позволили ему платить за квартиру, но и обеспечили возможность иногда засовывать руку ко мне в трусы и таким образом получать сексуальное удовлетворение, которое, дважды в неделю за последние шесть лет, очевидно, смягчило мрачные тяготы бессмысленного, неудовлетворенного существования». — «Что?!» — почти взорвался мой отец. — «О, не будьте слишком суровы к господину Артуру, — сказал я. — Уверяю вас, он не причинил мне никакого вреда!» — «Что, во имя Господа, ты такое несешь? — вскричал отец. — Ты хоть понимаешь, о чем говоришь, мальчишка?» — «О, да! — ответил я. — Господин Артур страдает от задержанного полового развития». — Тут глаза отца едва не выскочили из орбит: «Я не желаю слушать в моем доме про такие грязные вещи!» — «Они не грязные, они научные. Я прочитал об этом». — «Где ты прочитал?» — угрожающе спросил отец. — «В книге о психологии. Мне дал ее Мартин Феберберг». — «Святые небеса!» — дрожащим голосом возопил отец. — «Уж я позабочусь, чтобы папаша живого места на нем не оставил!» — «Он дал мне книгу с позволения отца, — холодно возразил я. — Мартин собирается стать психиатром, как и я». — Мой отец молчал. Думаю, что в тот момент он просто потерял дар речи. Вместо слов он ударил меня по щеке, очень сильно, тыльной стороной ладони. Затем отец зашатался и прислонился к стене, неподвижный и ошеломленный. Сдерживая слезы, я как можно спокойнее произнес: «Мне жаль, что мое решение рассердило вас, папа, но я не изменю его». — «Зигмунд, как ты можешь такое говорить? Как что-то может быть неизменным в четырнадцать лет?» — «Я хочу стать психиатром», — твердо повторил я. — «Но это отвратительно! Порнография, рядящаяся в науку, вуайеризм[13] самого лицемерного толка — исследовать интимные эротические фантазии девушек и смаковать мерзкие желания грязных стариков! Сводить все к…» — «К чему, отец?» — «Сводить красоту и достоинство человеческой души к размерам висящего пениса! — громко выкрикнул отец, воздевая сжатый кулак и яростно потрясая им. — Психиатры? Да они все совершенно безумны!» — и он шагнул к двери. — «Быть может, это ваша ошибка», — тихо сказал я. — «О чем ты говоришь?» — «Если вы с самого рождения называете ребенка пьяницей, не удивляйтесь, когда он действительно им станет. Это основы неоплатонизма[14], отец: человек походит на того, о ком постоянно размышляет или, как в моем случае, вынужден размышлять. Я с рождения ношу имя Зигмунд Фрейд; я видел это имя на бесчисленных официальных документах и бумагах, я слышал его из множества уст. Так что же удивительного в том, что я хочу быть психиатром?» — «Я не собираюсь слушать этот бред!» — взвизгнул отец и вылетел из комнаты, громко хлопнув дверью.
Увы, вскоре после этого разговора я обнаружил, что, несмотря на свою очевидную неприязнь к фрейдистской «порнографии», мой отец тайно страдал от ее соблазнительного очарования и был одержим неврозами, проявления которых на долгие месяцы обеспечили бы Фрейда сигарами. Действительно, перефразируя Вольтера: если бы моего отца не существовало, Фрейду следовало бы выдумать его. Оглядываясь назад, я могу с уверенностью сказать, что именно из-за своей пагубной склонности отец так страстно ненавидел современные теории психоанализа; какой человек не желает разбить зеркало, отражающее его безобразие и недостатки? В любом случае, как-то раз в полуденные часы я проходил мимо отцовской спальни, располагавшейся на втором этаже, и заметил, что ее дверь приоткрыта. Это казалось, по меньшей мере, необычным: уезжая по делам, мой отец всегда запирал спальню на ключ, и, естественно, я предполагал, что там скрываются секреты, которые он хотел спрятать от любопытных глаз своих детей. Любой отец семейства имеет право на тайную до определенной степени жизнь в вопросах, касающихся его личных дел; у меня самого есть маленький сейф с кодовым замком, который никто, кроме меня, не может открыть — там я храню некоторые специализированные книги и письма деликатного характера. Что касается жен и матерей, женщины тоже имеют право на собственные тайны, по крайней мере, теоретически; практически же у них нет секретов — они слишком болтливы и не могут устоять перед соблазном поделиться друг с другом.
Стоя в безмолвном удивлении перед этой дверью, я внезапно услыхал низкие, хриплые стоны, доносящиеся из комнаты. В перерывах между стонами раздавались странные, тихие, унылые всхлипывания. Также я мог разобрать некоторые слова, однако не представлял себе, что они означают. Первой моей мыслью было, что отец заболел и мучается от боли, но чем дольше я слушал, тем больше убеждался, что эти необычные звуки выражают не страдание, а, скорее, что-то совсем другое. Внезапно у меня в желудке защекотало, по спине побежали мурашки. Джентльмены, не сомневаюсь, вы уже догадались, как я поступил дальше! Да, я подкрался к двери и аккуратно приоткрыл ее чуть пошире, чтобы заглянуть в комнату. Какой ребенок поступил бы иначе? Соблазн оказался непреодолимым! И я увидел моего отца, раскинувшегося на кровати, совершенно обнаженного — обнаженного для всех страстей и желаний, ибо на нем не было ничего, кроме женского корсета — шнурки тщательно затянуты и завязаны очаровательным бантиком. Наверное, этот корсет принадлежал моей умершей матери — большая часть ее одежды по-прежнему хранилась в комоде в ее комнате, словно дань памяти. Над корсетом виднелись дряблые груди отца, густо поросшие седыми волосами, абсурдная пародия на женские груди; морщинистые жировые складки свисали на кружевной край. Внизу, между его ногами, волосы были еще гуще и темнее, непроходимые косматые дебри, а над распухшими яичками гордо возвышался, дрожал и трепетал пенис.
Мне показалось, что он очень длинный и невообразимо толстый, и я не мог себе представить, как все эти годы отцу удавалось прятать такого монстра под одеждой. Как он держал его в секрете? И как, в конце концов, обремененный столь непосильной ношей, он выполнял свои ежедневные обязанности? Насколько я понимал, даже в расслабленном состоянии пенис был огромен, если при эрекции он достигал таких размеров. Итак, джентльмены, я испытал глубочайшее потрясение! Несмотря на безумные ощупывания господина Артура и наши с Мартином Фебербергом пробные мастурбационные эксперименты, я практически ничего не знал о сексе и оказался совершенно не готов к такому зрелищу. Моя собственная эрекция, да и эрекция Феберберга на фоне этого гиганта казались совершенно нелепыми. Неожиданно мои скороспелые сведения о теориях Фрейда представились мне тем, чем они на самом деле и были: поверхностными знаниями хвастливого ребенка. Мне еще предстояло столько узнать! Тут отец схватил свой пенис одной рукой и начал быстро тереть его, бормоча при этом: «Мама, о, мамочка, я хорошая маленькая девочка!» И мои нервы не выдержали. Я как можно тише закрыл дверь и слетел вниз в прихожую. Позже я обсудил размер мужского достоинства моего отца с Мартином Фебербергом, и мы пришли к выводу, что, прежде чем судить о ненормальности, следует провести определенные сравнительные наблюдения. «Ты можешь попробовать взглянуть на пенис своего отца, — предложил я. — В стоячем положении, конечно же». — В ответ Мартин широко раскрыл глаза: «Думаю, это будет весьма непросто, Зигмунд». Действительно, это оказалось слишком сложно для реального осуществления, и идея скоро забылась. Что же касается меня, теперь я больше, чем когда-либо, утвердился в своем желании изучать новорожденную науку психиатрию — или, если быть точным, психоанализ — не просто назло отцу, но также чтобы понять, что за глубокие, темные желания заставили его валяться на кровати в женском корсете и оскорблять себя.
Увы, прошло еще пятнадцать лет, прежде чем мне удалось начать обучение — и не в последнюю очередь из-за упорного сопротивления моего отца. В один из редких моментов сыновней мольбы я спросил его: «Отец, неужели вы не смягчитесь?» — И в ответ услышал: «Есть такой роман Генри Джеймса[15], „Вашингтонская площадь“. Ты знаешь его? Полагаю, что нет, — слишком занят чтением больных фантазий старых извращенцев. Так вот, в этом мудром произведении своенравный и неблагодарный отпрыск спрашивает у своего отца, чем-то похожего на меня: „Вы не смягчитесь?“ — И знаешь, что отвечает отец?» — «Я не читал эту книгу», — пробормотал я. Мой отец продолжил: «Этот строгий, но справедливый и честный мужчина отвечает: „А может ли смягчиться геометрическая теорема?“ — И это ответ на твой вопрос, Зигмунд, мой собственный ответ на твою просьбу. Могу только добавить, что в конце романа мудрость и предвидение отца, касающиеся его сына, полностью подтверждаются. Доброй ночи, Зигмунд».
— При первой же возможности я приобрел в букинистическом магазинчике старого Исаака Либермана «Вашингтонскую площадь» и с удовольствием, хотя и без особого удивления обнаружил, что мой отец не только совершенно не понял взаимоотношений между отцом и ребенком, но также ошибся в симпатиях автора, для которого «мудрость и предвидение» в данном конкретном случае оказались всего лишь предлогом для эмоциональных и психических страданий. Утверждение Фомы Аквинского[16] «summum ius summa inuria» — безупречное правосудие есть верх несправедливости — было недоступно пониманию моего отца.
Только самоубийство моей сестры окончательно сломило его выдержанный и непреклонный характер; подозреваю, он винил себя в том, что не прекратил ее странные епитимьи — возможно, в действительности, в запутанных глубинах своего сознания отец одобрял их, ведь он, несомненно, считал боль полезной для души. Кроме того, если кого-то из нас и можно было назвать его любимцем, так это Ханну. Обычно выражения его любви к ней проявлялись больше в несказанном и несделанном, чем в конкретных поступках: для нее он смягчал свои отеческие наставления, прятал издевки, не поднимал на нее гневную руку; такие знаки кажутся неприметными, но для всех остальных детей они напрямую свидетельствовали об особом расположении отца. Я всегда считал, что сама Ханна не замечала их. И способ самоубийства она выбрала классический — порезала запястья. Моя сестра нарядилась в свою лучшую белоснежную ночную рубашку, разложила на туалетном столике все свидетельства своего музыкального умения, поставила фотографии, сделанные на репетициях в Штутгартской филармонии — на одной из них был фон Бройхшнитц, дирижер — затем легла на кровать и вскрыла себе вены зазубренным краем разбитого бокала. Когда мы нашли Ханну, ночная рубашка стала темно-красной — так густо ее покрывали кровавые пятна. Первое, что с болью произнес мой отец: «Смотрите, что она со мной сделала!» После этого он закрылся в кабинете и все реже покидал его, осмеливаясь выходить наружу только по крайней необходимости. Он даже начал спать там, и, в конце концов, мы почувствовали сильный, въедливый запах мочи, исходящий из комнаты. Каждое утро одному из нас приходилось выносить отцовский ночной горшок. Кроме того, он часто звал кого-нибудь и требовал баклажанных оладий, чем страшно раздражал Инге, нашу умелую, но слегка туповатую кухарку. «Это просто оскорбительно! — ворчала она. — Одни баклажанные оладьи! Будь ваша мать жива, такого бы не произошло, да упокоит Господь ее душу! Вы слышали, как он молится этим странным голосом? Баклажанные оладьи забили ему голову, вот что я вам скажу! Что вашему отцу действительно нужно, так это хорошая порция lebewurst[17] и жареной картошки!» Мы действительно слышали его молитвы, и звучали они очень странно, точно приглушенное пение, чем-то похожее на шум, который он производил, мастурбируя в корсете. Никто из нас не знал, о чем же он говорит с Господом, только я сильно сомневаюсь, чтобы отец рассчитывал быть услышанным или получить ответ; быть может, это были просто жалобы и протесты, как и большинство псалмов — ведь «Книга псалмов» всегда числилась его любимым чтением. Я помню, как однажды он вышел в коридор и громко крикнул: «Бог не умер!» — и хотел бы я видеть человека, у которого хватило бы глупости заявить ему в лицо противоположное. Затем, к моему удивлению, отец продолжил: «Он не умер, потому что никогда и не существовал!» Тем не менее, бормотание молитв за закрытой дверью кабинета продолжалось.
Я начал обучение в Вене два года спустя после того дня, когда Адольф Гитлер был назначен канцлером Германии, и мне повезло закончить его раньше, чем «Heil, Hitler!» заменило привычное австрийское «Grüss Gott»…
В этот момент Малкович издал громкий, возбужденный вопль:
— Смотрите, да смотрите же!
Он махал рукой в сторону желтоватых огней деревни, скучно светящихся на горизонте; сначала я подумал, что это коттеджи или несколько ферм, но чем дольше я смотрел, тем больше их становилось, и вскоре стало понятно, что перед нами — приличных размеров город. Мы припустили с новыми силами и удвоенным энтузиазмом, а бархатная тьма приоткрывала нам все новые силуэты: церковный шпиль… какой-то купол… покатая крыша муниципального здания… да, это действительно, должно быть, город!
— С вашего позволения, я продолжу рассказ о моей жизни в более подходящий момент… — сказал доктор Фрейд.
— Конечно, доктор! — ответил Малкович за нас обоих, чем немедленно разозлил меня. — Это очаровательная история, хоть я уже не раз слышал ее. Однако каждый раз в ней как будто появляется что-то новое!
— Мы спасены! — крикнул я, показывая вперед заледеневшим пальцем, который, как ни странно, все еще сохранил способность дрожать.
— Спасены, молодой человек? — переспросил доктор Фрейд. — Я не думал, что нам угрожает опасность быть проклятыми. Или теперь вы потребуете теологическую экспертизу?
— Вы прекрасно знаете, что я имею в виду! — огрызнулся я. — Еду, тепло и постель!
— Для нас с доктором — безусловно, — отозвался Малкович. — А вот насчет вас я не уверен.
— Что?
— Вы действительно считаете, что какая-нибудь гостиница с хорошей репутацией согласится принять мужчину в женской юбке, который не знает собственного имени? Они решат, что вы пьяница, или сексуальный маньяк, или, возможно, и то, и другое.
Я так и не нашелся с ответом, и поэтому был весьма благодарен доктору Фрейду, который пробормотал:
— Все это можно легко объяснить, Малкович.
— Неужели? Каким образом?
— Ну, мы можем сказать, что наш друг вживается в женскую роль…
— Нет, не можете, — вмешался я.
— Ну, тогда — что он из богемы. Артист, свободная Душа.
— А как насчет имени?
— Придумаем ему имя!
— Что?
— Естественно, что может быть проще? Итак, как бы вы хотели зваться?
— Я хочу свое собственное имя! — весьма раздраженно отозвался я.
— Но вы же не помните своего имени.
— Нет, не помню.
— Ergo[18] вам его надо дать!
— Может, Ульрих? — предложил Малкович.
Я решительно потряс головой:
— Определенно нет.
— Фортинбрас?
— Не будьте идиотом…
— Ганс?
— Нет, слишком обычно.
— А вы имеете что-нибудь против? — проворчал Малкович. — Так звали моего брата. И я не считаю, что это обычное имя. Тогда Эрих?
— Нет.
— Никлаус?
— Нет же, нет…
— Мартин, Фридрих, Густав, Алан, Патрик, Иоханн, Пауль?
— Хендрик! — крикнул я во внезапном озарении. Что-то в этом имени громко звонило в колокол, только я не мог вспомнить, что именно. Но оно определенно казалось удобным и знакомым. — Да, я буду Хендриком! Меня это вполне устраивает!
— Что это? Неужто повозка? — внезапно сказал Малкович. — Смотрите! Действительно повозка! Неужели здесь нет моторизированных средств передвижения?
— Похоже, что так, — пробормотал доктор Фрейд.
Это оказалась не повозка, а старомодный, запряженный лошадьми экипаж, величественно плывущий к нам через снежные заносы. Я разглядел кучера, с ног до головы завернутого в огромный плащ, в цилиндре, легонько подстегивающего плетью угольно-черных лошадей. На какое-то мгновение картинка показалась мне волшебной и романтичной, но тут я вспомнил слова доктора Фрейда о романтизме и сентиментальности. Быть может, замерзший до бесчувствия, голодный, забывший собственное имя, я просто искал в сентиментальном вздоре прибежище, чтобы спрятаться от грубой действительности? В конце концов, приближающийся экипаж мог оказаться полон грабителей или даже убийц; или он мог проехать мимо, равнодушный к нашему плачевному положению; или в нем могли сидеть представители закона, явившиеся чтобы арестовать нас за нарушение частных владений, шпионство или — не забудьте про мою юбку! — непристойное общественное поведение. И все-таки… экипаж, медленно едущий по снегу сквозь безмятежную, темную тишину зимней ночи, на горизонте мерцают городские огни, в небесах — тусклая, но ясная луна — да, такой могла быть одна из картин Каспара Дэвида Фридриха, о которых говорил доктор Фрейд. На самом деле, я даже жалел, что это не так.
— Он собирается остановиться! — крикнул Малкович. — Они нас заметили!
— Вообще-то, — задумчиво произнес доктор Фрейд, — мне кажется, что они ждали нас.
Я с тревогой посмотрел на него.
— Эй, вы! Вы, там!
— Он имеет в виду нас! — прошипел Малкович. Экипаж подъезжал все ближе и ближе, и теперь мы слышали стук-перестук лошадиных копыт, приглушенный толстым снежным ковром. Затем, когда возница натянул поводья, лошади пошли медленнее. Они оскалили желтые зубы. От их величественных боков поднимался пар. Экипаж, несомненно, производил впечатление, на каждой двери красовался впечатляющий золотой герб. Лошади тряхнули величавыми головами и заржали, их дыхание серебрилось в холодном ночном воздухе. Наконец они остановились.
Кучер посмотрел вниз, на нас. Он был тощим, с впалыми щеками, на лице выделялись косматые усы.
— Я ехал на станцию, — произнес он голосом, таким же печальным, как и его облик. — Я думал, что вы должны быть там. Вы что, не поехали на поезде?
— Этот вопрос лучше задать ему! — ответил я, мрачно взглянув на Малковича.
— Потом я увидел вас, бредущих по снегу, и решил подобрать. Или вы хотите пройтись?
— Нет, вовсе нет! — вскрикнул доктор Фрейд.
— Тогда вам лучше забраться внутрь.
— Но куда мы направляемся?
— В резиденцию графа, куда же еще! Он уже несколько часов как ждет вас. Так вы садитесь или нет?
Мы с благодарностью забрались в теплое, пахнущее кожей и лаком нутро экипажа. Зажатый между хрупким, сухим доктором и необъятным, зловонным Малковичем, я стыдливо натянул юбку на колени, точно скромная, благопристойная библиотекарша или подозрительная старая дева. И так мы отбыли.
3
«Резиденция графа» — кем бы этот граф ни оказался — представляла собой большую, импозантную городскую виллу в конце широкой улицы, обсаженной деревьями и освещенной симпатичными коваными газовыми фонарями. Когда мы остановились, из массивных дверей главного входа высыпали слуги, в том числе несколько горничных; они бросились вниз по ступеням, готовые принять наш багаж. Излишне напоминать, что его у нас, конечно же, не было. Удивленные и смущенные, слуги столпились вокруг, размахивая руками и кланяясь, улыбаясь и жестикулируя, не зная, что же им делать дальше, если нести в дом нечего.
— Сэры, добро пожаловать в замок Флюхштайн! — уважительно произнес высокий мужчина в униформе, чей взгляд казался менее беспомощным, чем у остальных. Я решил, что это, должно быть, мажордом, или дворецкий, или кто-нибудь в таком роде. Кроме того, мне пришло в голову, что невероятно претенциозно называть городскую виллу — пускай даже очень внушительную — замком Флюхштайн. Или, если уж на то пошло, вообще замком.
— Граф Вильгельм скоро будет. Вы прибыли как раз к обеду, который подадут в восемь, как обычно.
Ну что ж, теперь мы хотя бы знали имя графа.
— Обед? Вы сказали, обед? — взволнованно воскликнул Малкович. И вряд ли стоило винить его — я сам находился на грани голодного обморока.
— Да, сэр. Скончавшуюся графиню сегодня не ждут.
— Скончавшуюся графиню? — переспросил доктор Фрейд. — Графиня умерла?
— Слава Богу, нет, сэр! Просто она, как я сказал: скончавшаяся. Она всегда опаздывает на все встречи, важные или незначительные, появляется только к концу. Поэтому ее прозвали скончавшейся графиней. Это, можно сказать, семейная шутка. Вырвалось, сэр. Я забыл, что вы посторонние. То есть, конечно, не совсем посторонние…
— Что вы имеете в виду?
Но тут появился граф — массивная, напыщенная, плешивая личность, одетая в смокинг с бесчисленными украшениями на лацканах; он курил толстую, дорогущую на вид сигару. Его лицо словно состояло из одних складок: жирные, дряблые щеки, многочисленные подбородки; темные, как изюминки в сдобной булке, глаза неопределенного цвета — возможно, карие, хотя издали об этом было трудно судить. Лоснящиеся губы — алые, полные губы, типичные для гедониста[19], обжоры и скрытого извращенца. Я не утверждаю, что граф действительно принадлежал к ним, просто, судя по внешнему виду, мог бы. Он вытирал щеки затейливо вышитым носовым платком и, несмотря на холод, казался красным и разгоряченным. Наверное, в доме было жарко?
— Ага! — крикнул он, засовывая платок в карман и быстро потирая руки. На его пальцах, похожих на сосиски, я заметил несколько тяжелых сверкающих колец. — Значит, вы наконец-то здесь! Я уже начал беспокоиться. Все в порядке, вы в безопасности? Слава Богу, вам не встретились волки и маньяки с ножами!
Малкович посмотрел на меня и самодовольно ухмыльнулся.
— Мы в полном порядке, — ответил доктор Фрейд, как будто во всем происходящем не было ничего плохого. Однако все было отнюдь не в порядке: я не знал, кто я такой, не помнил, куда направляюсь, Малкович лишился поезда, путешествие доктора Фрейда оказалось неожиданно прерванным странными событиями, из чего следовало, что он не попадет на свой важнейший конгресс по диморфным заболеваниям — черт побери, неужели этого недостаточно?!
Граф Вильгельм протянул руку с изысканным маникюром.
— Доктор Зигмунд Фрейд, — доктор Фрейд взял ее в свои сухие, испещренные коричневыми пятнами пальцы. — А это Малкович.
— Превосходно! Думаю, я читал ваше «Толкование сновидений», доктор. Конечно, только в переводе, но, должен с радостью сообщить, сладострастный дух полностью сохранен. Естественно, не другую книгу другого Фрейда! Ха-ха!
Затем, повернувшись ко мне, граф с лучезарной улыбкой произнес:
— Ну а вы, мой дорогой молодой человек, конечно же, можете не представляться!
— Нет?
— Конечно, нет!
— Хендрик, — осторожно сказал я.
— Да, да, конечно же! Но что же я, все говорю и говорю, держа вас на холоде? Пожалуйста, мои достопочтенные гости, добро пожаловать в мой дом!
Похоже, графа совершенно не смутил тот факт, что у нас не было багажа, хотя я заметил, как он пару раз с любопытством покосился на мою юбку. Через внушительные двери он провел нас в прихожую, а за нами следовало перешептывающееся стадо слуг. Пол устилали черно-белые мраморные ромбы, с верхних этажей спускалась огромная лестница; полдюжины отполированных дубовых дверей с латунными и хрустальными ручками, по-видимому, вели во внутренние комнаты — наверное, и в библиотеку? В таком месте должна быть библиотека. А также комната для курения, столовая и гостиная, элегантно украшенные в меру дорогим антиквариатом.
Я, как только мог незаметно, огляделся по сторонам — и, к своему огромному удивлению, обнаружил, что стены шестиугольной прихожей увешаны головами не оленей, не медведей и даже не лис, а коров. Коров?
— Я вижу, вы любуетесь моими трофеями, — заметил граф.
— Ну… да. Думаю, за ними нетрудно охотиться.
— Тут вы ошибаетесь! На самом деле, некоторые из этих коров могут впадать в ужасную свирепость, особенно если знают, что к ним подкрадываются. Их мычание страшно, словно вопли пропащих душ. Скажу вам, у меня от него всегда мурашки по коже!
— Правда?
— За последний сезон мы лишились нескольких наших лучших молодых людей — их убили впавшие в неистовство, разъяренные коровы. Одному почти оторвали голову, а бедный Густав остался без значительно части своего свадебного оборудования, но выжил.
— Выжил?
— Да! Поэтому я и сказал бедный Густав. Как нормальному мужчине жить дальше после этого, а? Так сказать, ни лечь, ни встать! Ха-ха!
Граф — определенно не из благородного рода, решил для себя я — потряс головой и повеселевшим голосом продолжил:
— Но позвольте! Пройдем в кабинет! Думаю, Димкинс уже разжег там огонь.
— Святые небеса! — с тревогой прошептал доктор Фрейд. — Он что, арсонист[20]?
— Нет, вовсе нет! Я имел в виду, что он развел огонь в кабинете для нас, и мы сможем побеседовать в тепле.
— А! Я знал человека с весьма интересным случаем личностной одержимости, который не мог устоять перед поджогом табачных торговцев.
— Лавок или владельцев?
— Обычно и тех, и других. Для него это, видите ли, выглядело совершенно логичным. Когда я предположил, что, следуя его рассуждениям, надо засовывать почтальонов в коробки для посылок и есть бакалейщиков с булочниками, он просиял, изумленно улыбнулся и сказал: «Ну конечно! Спасибо, доктор!»
— И что произошло дальше?
— На следующей неделе он всадил топор в восемнадцатилетнюю помощницу в мясном отделе известного продуктового магазина и начал обгладывать ее оторванную руку. Ему удалось поглотить несколько унций свежей человеческой плоти, прежде чем его схватили.
— Уверяю вас, — произнес граф с неловким, вымученным смешком, — что в замке Флюхштайн такого не случится. Димкинс проследит за этим. Прошу вас сюда, джентльмены!
— Димкинс ведь английское имя, ваша светлость, — заметил доктор Фрейд, когда мы входили в кабинет графа.
— Да, это так. Но вообще-то он балтийский славянин. Однако, так как английские дворецкие — самые лучшие в мире, я позволил ему сменить имя. Это была собственная идея Грабовски…
— Грабовски?
— Димкинса.
— А.
— Да, парень все ныл и ныл — и, в конце концов, прямо-таки утомил меня. «Я хочу быть английским дворецким, сэр! О, сэр, пожалуйста, разрешите!» — он чуть не на коленях ползал за мной, предлагая всевозможные странные маленькие услуги. Да что там, однажды он даже попытался… клялся, что мне это понравится! Ладно, в любом случае, он вычитал имя Димкинс в книге и решил, что хочет зваться именно так. И с тех пор его так и зовут.
Кабинет оказался еще необычней, чем шестиугольная прихожая. Обшитые деревом стены выглядели довольно просто, но их не прикрывали ни картины, ни рисунки, ни полки. Здесь не было даже коровьих голов. Большая часть мебели столпилась в одном углу, дальнем от окна, занавешенного толстыми бархатными портьерами; только в середине комнаты стоял крошечный кофейный столик и вокруг него четыре плетеных стула, которые, на мой взгляд, гораздо уместнее смотрелись бы в саду. Создавалось впечатление, что обитатели дома готовятся к отъезду. Возможно, так оно и было. В камине слабо мерцал вялый, нерешительный огонь, совершенно не дававший тепла. Я непроизвольно поежился.
— Какая у вас миленькая юбочка, — пробормотал граф. — Так элегантно, со вкусом подобрана.
— Это я выбирал! — с нелепой гордостью сообщил Малкович. Мне захотелось съездить ему по жирной морде.
Граф Вильгельм приподнял бровь и насмешливо посмотрел на меня.
— Вообще-то, — быстро вмешался я, — обычно Малкович не выбирает мне одежду. Просто в данной ситуации…
— Ничего больше не говори, мой дорогой Хендрик! Поверь, я знаю, что такое артистический темперамент! Гениальность и эксцентричность всегда шествуют рука об руку. И почему бы не носить женскую одежду — если тебе это нравится? Что этот светский мир с его лицемерными условностями понимает в дикой, необузданной, творчески свободной душе? Я аплодирую вам, Хендрик, я отдаю вам честь!
Затем, к моему крайнему изумлению, он с широкой улыбкой повернулся к доктору Фрейду, и я отчетливо услышал, как граф процедил сквозь стиснутые зубы:
— Маленький грязный извращенец держит нас за идиотов! Он носит юбки, а мы — костюмы. Я знаю таких типов.
Доктор Фрейд глубокомысленно кивнул и поморгал своими змеиными старческими глазами. Потом граф снова обернулся ко мне, фамильярно положил руку мне на плечо и произнес:
— Моя дочь очень похожа на вас.
— Чем же? — спросил я.
Прижавшись поближе, он мягко, почти нежно прошептал мне в ухо:
— Она тоже любит юбки.
— Короткие юбки? — поинтересовался Малкович, который явно подслушивал.
Граф взглянул на него и пожал плечами:
— Вы же знаете, каковы молодые девчонки!
— Она девственница? — вопросил доктор Фрейд.
Граф Вильгельм покраснел и надул щеки, тут же уподобившись разгневанной жабе.
— Дорогой мой доктор! — выплюнул он. — Адельме тринадцать лет!
— Да, да, тысяча извинений, ваша светлость, но как психиатр…
— Конечно, она не девственница! Или вы думаете, что она уродина? Что у нее короткие ноги и руки? Что она калека и мужчины с отвращением отворачиваются от нее?
— Ваша светлость, уверяю вас…
— Она — гибкое, очаровательное, обольстительное создание, и сегодня вы сами в этом убедитесь!
Гнев графа Вильгельма испарился так же быстро, как и вспыхнул. Повернувшись ко мне, он улыбнулся и успокаивающе-примирительно произнес:
— Забудем об Адельме. Сейчас нет времени на обсуждение сексуальной истории моей дочери, хотя она и весьма захватывающа. Что насчет вашего выступления завтра вечером, Хендрик?
— Моего выступления?
— Конечно! Полагаю, мой кучер рассказал вам о приготовлениях? Ах да, я понимаю, вам захочется осмотреть достопримечательности, посетить воскресную службу и тому подобное. И не забудьте про занятия любовью, естественно!
Граф заговорщически подмигнул и, подавшись вперед, ткнул меня в бедро толстым, но необычайно сильным указательным пальцем.
— Поверьте мне, у вас будет масса времени для всего этого! Нет, поговорим о завтрашнем вечере! Вы весьма равнодушны, так ведь? Ну, я вас в этом не виню, Хендрик! Не хотите выдавать свои секреты, понимаю. Могу сказать, что мы все страшно заинтригованы!
— Моим выступлением?
— Именно!
Граф Вильгельм издал несколько хриплых, слегка безумных смешков и помахал рукой доктору Фрейду и Малковичу.
— Весьма темная лошадка наш Хендрик, не правда ли?
— Возможно, еще темнее, чем вы думаете, — заметил доктор Фрейд.
— Естественно, уже несколько недель, как по всему городу развешаны объявления; осмелюсь предположить, стоит вам взойти на помост — и помещение будет набито битком. Я, знаете ли, на время превратил бальный зал в аудиторию.
Мне становилось все больше не по себе. Мало того, что я не помню собственное имя, — вряд ли меня действительно звали Хендриком, — так теперь еще выясняется, что я должен прочитать лекцию на совершенно неизвестную тему перед огромной аудиторией! Надо придумать способ, как узнать предмет обсуждения — и при этом не вызвать подозрений у графа.
— А у вас, ваша светлость, есть опыт в этом деле? — спросил я, не в состоянии сдержать слабую дрожь в голосе. Я заметил, как доктор Фрейд взглянул на меня, потом на Малковича.
— Нет, никакого, — ответил граф Вильгельм. — Боюсь, что меня этот вопрос никогда не интересовал. Видите ли, это все для Адельмы.
— Для Адельмы?
— Точно! Существует одна вещь, которую она все эти годы хотела узнать, но не имела возможности…
Я с некоторым облегчением понял, что, скорее всего, речь идет не о сексе.
— …и это большой стыд, джентльмены, я открыто признаю. Адельма всегда была беспокойной девочкой, вечно тосковала и жаждала чего-то, чего сама не могла описать — все время напряженная, ищущая, высматривающая, никогда не удовлетворенная. Думаю, именно поэтому она столь неразборчива. Быть может, это психическое заболевание, доктор Фрейд?
Теперь пришла очередь доктора Фрейда чувствовать себя неуютно. Похожий на медленную, коварную рептилию, он слегка поерзал в своем огромном барочном кресле, поморгал слезящимися глазами за сверкающей оправой пенсне. Потом открыл рот, чтобы заговорить, но тут, к нашему общему удивлению, задремавший, как я думал, Малкович, нарушил молчание.
— Я бы не назвал это болезнью, граф, — произнес он. — Скорее даром, если мне позволят высказать мое мнение.
— Продолжайте же, мой дорогой друг! — восхищенно воскликнул граф Вильгельм. — И как же, по вашему мнению, Адельмин беспокойный поиск Бог знает чего может вдруг обернуться Даром?
Малкович прочистил горло.
— Значит, так, — начал он. — Если вы удовлетворены тем, что имеете…
— Да?
— …значит, вам незачем желать чего-то, чего у вас нет, правильно?
— И?
— И если вы не желаете того, чего у вас нет, значит, у вас с тем же успехом может ничего и не быть, верно?
Доктор Фрейд закашлялся. Или задохнулся, я точно не уверен.
— Кто не хочет ничего? — продолжал Малкович, победоносно размахивая рукой, ни дать ни взять — крайне талантливый логик, только что выведший запутанный, лишь посвященным понятный силлогизм[21]. — Никто! Никто не хочет ничего, потому что все хотят чего-то. Это дар маленькой Адельмы, понимаете ли: она знает, что хочет чего-то… просто не знает, чего именно.
Граф Вильгельм замер с отвисшей челюстью, тонкая ниточка слюны поблескивала на первом из его многочисленных подбородков. Затем он хлопнул упитанной рукой по ещё более упитанному бедру.
— Господи, Малкович, похоже, вы попали прямо в точку! — воскликнул он.
К моему великому, если не сказать больше, изумлению, граф принял доморощенную болтовню Малковича за глубокое откровение.
— Да, действительно, вы с предельной точностью описали проблему! Скажите, вы философ?
Малкович покраснел и скромно пожал плечами.
— Ну, в своё время меня так называли, — пробормотал он. — Конечно же, я нигде специально не учился.
— Старина, вам необходимо встретиться с нашим профессором Бэнгсом! За время пребывания у нас вы почти наверняка встретитесь с ним!
— Малкович, — вмешался доктор Фрейд, — получил особые полномочия от Министерства внутренней безопасности!
— О, — выдохнул граф Вильгельм. — Это, возможно, все объясняет. Вот почему завтрашний вечер так важен для Адельмы, — повернувшись ко мне, продолжил он. — В, бесспорно, неуклюжей, но страстной отеческой попытке облегчить ее беспокойное существование я предположил, что, быть может, именно эту вещь она и ищет, прекрасный ответ на ее бесконечные поиски. Только опытный в этом человек, объяснил я, принесет ей полное и окончательное удовлетворение.
— В чем именно? — спросил Малкович, доставив мне ни с чем не сравнимое облегчение.
— Как! — слегка ошалело ответил граф. — В пении йодлем[22], конечно же!
— Пении йодлем?
— Когда-то, до йодля, были гобелены, потом «кузнечик»[23]. Должен сказать, у нее неплохо получалось, пока она случайно не наскочила на Сюзетт и не проткнула бедняжке желудок…
— Сюзетт?
— Ее котенок. И да, конечно же, пару месяцев для нее в целом мире не существовало ничего, кроме каллиграфии. А я, услышав, что вы приезжаете, предложил йодль, это ведь очевидно. Надеюсь, вы не возражаете? И не сочтете, что я обманом организовал ваше выступление?
— Отнюдь нет, однако, на самом деле у меня не…
— Как только она услышит вас завтра, она моментально начет заниматься, я знаю, Хендрик. Вы ведь окажете ей эту услугу? — и, хитро подмигнув, граф добавил: — В том, что касается йодля, конечно!
— Ну…
— Я понимаю, что вы — один из ведущих мировых специалистов по йодлю и что ваше время дорого, но вас ждет щедрое вознаграждение, поверьте мне!
В этот момент Малкович, явно расстроенный недолговечностью своей блистательной славы, воинственно произнес:
— Сомневаюсь, чтобы он был одним из ведущих мировых специалистов по йодлю!
Тут поспешно вмешался доктор Фрейд:
— Даже те, кто получил особые полномочия от Министерства внутренней безопасности, не могут знать всего, Малкович. Кроме того, Хендрик — крайне скромный молодой человек. Он никогда не говорил о своей репутации ведущего мирового специалиста по йодлю.
— Надеюсь, вы продемонстрируете нам свое искусство на деле? — добавил граф.
Мой желудок сделал несколько отчаянных кульбитов и, слабо возроптав, провалился в слизистые глубины бурлящего кишечника.
— Джентльмены, позвольте мне принести свои извинения! — граф Вильгельм, сопя и пыхтя, тяжело поднялся на ноги. — Я почти уверен, что вы, должно быть, голодны! Ну что ж, вам как раз хватит времени привести себя в порядок перед обедом, который подадут ровно в восемь. Димкинс проводит вас в ваши комнаты.
Тут он проворно потер руки и воскликнул:
— О, Адельма будет так счастлива! Хотя бы на некоторое время.
С этими словами граф торопливо покинул кабинет.
Наверху, в промозглом, выложенном каменными плитами коридоре, на стенах которого висели вездесущие коровьи головы, я излил на доктора Фрейда все, что думал о его ужасающей лжи.
— Как вы посмели сказать ему такое? — шипел я, сдерживая голос, чтобы не услышали слуги. — Вы прекрасно знаете, что я не один из ведущих мировых специалистов по йодлю! Сама эта идея просто гротескна!
— А откуда же мне знать? Даже вы сами не знаете. Вы же не помните, кто вы такой. Быть может, это правда.
— Что я — специалист по йодлю? Не валяйте дурака!
— Что еще я мог сказать ему? Если бы я отрицал это, нас, несомненно, выставили бы за дверь, в ледяную ночь.
— А предварительно еще и избили бы до полусмерти! — добавил Малкович.
— Вы этого хотите? Чтобы нас побили и швырнули в снег?
— Ну, с такой стороны…
— Думаю, вы эгоист! — заявил Малкович.
— Что?
— Мы все для вас вделали, все! Дали вам имя, работу, положение, компанию! Пора подумать и о нас с доктором Фрейдом, вы, себялюбивый ублюдок! Мы не хотим замерзнуть насмерть снаружи!
— Я тоже этого не хочу, уверяю вас!
— Значит, все, что от вас требуется — это на несколько часов притвориться известным специалистом по йодлю! Мы просим слишком многого?
— Откровенно говоря, да. Кроме того, это не все: я должен прочитать лекцию и — если вы вдруг запамятовали — провести наглядную демонстрацию!
— В таком случае, вам лучше приступить к шлифованию своего мастерства! — сказал Малкович, и его свиные глазки злобно блеснули.
— Слишком поздно заниматься этим, — заметил доктор Фрейд с нотками сожаления в голосе. — По-моему, я слышал обеденный гонг.
Он бросил взгляд на свои наручные часы.
— Да, я не ошибся. Восемь ноль-ноль, джентльмены!
Внезапно мне захотелось расплакаться.
Столовая оказалась громадным, почти бальным залом, зато без коровьих голов. Кроме того, здесь, как и во всем особняке, было ужасно холодно. По-видимому, это заметил не я один — за столом восседала крошечная старушка, облаченная в огромную шубу, перчатки и меховые наушники. Граф неопределенно махнул в ее сторону.
— Принцесса Элизабет ван Хюссдорфер, — равнодушно сообщил он.
Пожилая леди продолжала смотреть в стол. Через несколько мест от нас расположился высокий, напыщенный мужчина средних лет, в элегантном смокинге и белом галстуке-бабочке.
— Артур Лэкс, — прошептал граф.
— Артур Лэкс, скрипач? — с любопытством поинтересовался доктор Фрейд.
— Нет, Артур Лэкс, гинеколог. Он играет на совсем других инструментах, да, доктор?
Я счел это замечание весьма безвкусным, но промолчал и сел между доктором Фрейдом и Малковичем. Граф, естественно, устроился во главе стола, а рядом с ним приземлилась некая печального вида личность с неряшливыми усами, представившаяся Мартином Мартинсоном, но умолчавшая о роде своей деятельности. Возможно, деятельность у него просто отсутствовала. Хотя огромный стол был накрыт минимум на двадцать персон, других гостей не наблюдалось.
— Профессор Бэнгс, — сказал граф, — как обычно, не может к нам присоединиться. Вы же знаете, как он погружен в свой магнум опус[24]. Интересно, он его когда-нибудь завершит? Вы ведь философ, Малкович, вы должны понимать, каково это.
Малкович с поддельным сочувствием кивнул.
— А! — воскликнул граф Вильгельм. — Первое блюдо! Что бы это могло быть? Наваристый суп, должно быть… или, может, обжаренные сардинки с кусочком лимона и черным перцем? Или острые овощные тарталетки — миссис Кудль обожает готовить овощные тарталетки! Или, может, приправленная дубовыми листьями ветчина, нарезанная тонкими вафельными ломтиками, со свежей дыней и инжиром?
Ропот в моем желудке становился все громче. Несомненно, нас ожидала роскошная трапеза — на каждого приходилось по три смены ножей и вилок, в том числе ножи для рыбы, и по две десертных ложечки. На столе также стояли искрящиеся хрустальные бокалы и маленькие изящные рюмочки для ликера. Но, когда появился слуга, его руки были совершенно пусты — ни серебряного подноса, ни супницы, ни вереницы тарелок. Он осторожно, робко подошёл к графу и что-то прошептал ему на ухо. Я увидел, как граф резко изменился в лице.
Малкович ткнул меня локтем в ребра.
— Я умираю с голоду, — прошипел он. — А вы?
— Уже умер, — шепнул я в ответ.
Граф поднял руку, привлекая наше внимание.
— Похоже, на кухне произошел небольшой взрыв, — сообщил он. — К счастью, серьезно пострадала только посудомойка, однако, боюсь, что, пока не подадут мясо, нам придется довольствоваться хлебом.
Малкович повернулся к графу Вильгельму и, к моему великому смущению, произнес:
— Очень жаль. Хендрик только что сказал мне, что он уже умер с голоду.
— Это правда? — спросил у меня граф.
— Да, но…
— Должен сообщить вам, молодой человек, что мой хлеб — это очень хороший хлеб! Между нами говоря, наш хлеб — лучший в городе. Здесь и сдобные плетенки, и тающие во рту кабачковые бриоши, и маковые рулеты, пшеничный хлеб и ржаной хлеб, pecorino[25] и булочки с розмарином. Вам этого мало?
— Прошу прощения, — начал я, — я вовсе не имел в виду…
— Тогда ешь, мой мальчик! Предайся же чревоугодию!
И мы накинулись на хлеб, как стая оголодавших животных, руками отрывая большие куски и запихивая их в рот, забыв об этикете и окружающих. Малкович свалил на свою тарелку шесть или семь маковых рулетов, а затем потянулся за сдобными плетенками. Одна принцесса Элизабет ван Хюссдорфер осталась равнодушной к нашему свинскому поведению. Завернутая в меха, она восседала, точно древняя инфанта, привередливо пережёвывая крошечный кусочек бриоши.
Мы также налегли на вино, в основном на восхитительно темное Saint Emilion 59, и вскоре, набив свой желудок тяжелым, как кирпичи, хлебом, я понял, что мне необходимо воспользоваться туалетом.
— Мясо, мясо! — закричал граф Вильгельм, когда тот же слуга вошел и снова что-то прошептал ему на ухо.
— Что? — услышал я шипение графа. Затем последовала очередная порция шепота.
— Похоже, — произнес граф, — ягненок отказывается удобно расположиться на противне…
— Боже мой! — вмешался доктор Фрейд. — Он что, еще жив?
Граф ошеломленно уставился на доктора.
— Конечно, нет! — ответил он. — Это просто речевой оборот! Туша не помещается на противне.
— А-а-а.
— Но у нас по-прежнему есть эти прекрасные розанчики и хлебцы со стручковым перцем, тортильи и соленые focaccia[26]…
В итоге вся трапеза состояла исключительно из хлеба. Теперь я из усердного голодного нищего превратился в медлительного, рассеянного обжору, запихивающего еду в рот просто потому, что она еще осталась на тарелке. Наконец мой мочевой пузырь приготовился к собственному небольшому взрыву, и я поднялся, бормоча вялые извинения. К счастью, граф, похоже, догадался о моей нужде и, сдержанно кашлянув, произнес:
— Третья дверь слева, юный Хендрик. Наверное, я был немного пьян, но найти третью дверь слева оказалось большой проблемой. В длинном, узком коридоре царил мрак, и я на ощупь пробирался по нему, цепляясь за стены. Я зацепился за какой-то предмет, и он со стеклянным звоном упал на камни. Быть может, картина… оставалось только надеяться, что не очень дорогая. Первая открытая мною дверь вела в комнату, еще более темную, чем коридор. Ничего. Я осторожно повернул холодную металлическую ручку следующей двери — и замигал в полосе густого, насыщенного света, какой дают только масляные лампы. На маленькой, завешенной камчатым полотном и шелком кровати, возлежала с книгой девушка изумительной красоты. Если не считать узеньких розовых трусиков, она была совершенно обнаженной. Книга покоилась на ее волшебных упругих грудях, врезаясь в сливочную плоть.
Она переложила книгу на живот и посмотрела на меня. Ее глаза казались темными, непроницаемыми, как беззвездная ночь, полная молчаливых обещаний и сладкой близости. Ее губы были алыми, и мягкими, и невообразимо очаровательно надутыми. Я почувствовал, как холодок желания щекочет мой позвоночник.
— Не возражаете? — спросила она. — Я пытаюсь читать.
— А что вы читаете? — хрипло прошептал я.
— «Историю кириллического алфавита с примечаниями», если вы хотите знать. А теперь не могли бы вы закрыть дверь?
Я закрыл ее, но мое сердце пульсировало неистовее, чем даже мочевой пузырь. Кто она, этот безупречный ангел с глазами опытной искусительницы? Кем она может быть? Рано или поздно я это выясню. Тем временем я благополучно добрался до третьей двери слева и открыл ее.
Совершенно ошеломленный, я увидел, что туалет графа представлял собой точную копию общественной уборной: похожее на пещеру помещение с кафельными стенами и полом, длинным рядом разделенных перегородками писсуаров, четырьмя умывальными раковинами и кабинками, чьи двери открывали вид на ботинки и спущенные штаны занимающих их персон. Все это было очень странно. Но еще больше я удивился, обнаружив там стоящего перед писсуаром Мартина Мартинсона. Как, черт побери, ему удалось опередить меня? Быть может, существовал короткий путь? Мартин явно столкнулся с какими-то затруднениями — он стонал и трясся, снова стонал и вытягивался на цыпочках.
— С каждым разом все труднее и труднее, — заметил он, когда я подошел к соседнему писсуару и расстегнул молнию.
— Что именно?
— А как вы думаете? — огрызнулся он. — Водить трамвай? Писать, естественно!
— О. Извините.
— Не стоит, в этом же нет вашей вины — о, да, наконец-то! — о! Нет, нет, всего лишь капля… о, это все равно, что мочиться расплавленным стеклом! Эта проклятая сучка, должно быть, подцепила что-то от одного из своих бесчисленных мужчин, с которыми она спит за деньги. А теперь заразила меня…
Я не мог устоять перед замечанием, что мужчины, связывающиеся с проститутками, сами виноваты в том, что подхватывают такие болезни.
— Корабли, проплывающие в ночи, полагаю, — произнес я с наставительными нотками в голосе.
— О чем вы? — спросил Мартин с перекошенным от боли лицом.
— Я так понимаю, вы даже не знаете ее имени…
— Конечно же, я знаю ее чертово имя, идиот! Назовите мне хоть одну причину, по которой можно не знать имя собственной жены!
— Вашей жены? — переспросил я, быстро застегиваясь и устремляясь к двери.
— Да, моей жены! — вскрикнул Мартин и согнулся в три погибели.
Вернувшись за стол, я заметил, что все хлебные корзины пусты. Малкович развалился на стуле, на его подбородке блестела слюна, униформу кондуктора Государственной железной дороги, обладателя особых полномочий, данных Министерством внутренней безопасности, усеивали сотни крошек. Доктор Фрейд задремал, а принцесса Элизабет ван Хюссдорфер просто испарилась.
— А, Хендрик, мой мальчик! — радостно воскликнул граф. — Боюсь, для десерта уже поздновато! Мы все съели!
Мгновенно разозлившись при мысли, что в мое краткое отсутствие подали что-то, отличное от хлеба, я выпалил:
— Десерт? Что было на десерт?
— Наипрекраснейшие зернистые булки с нежнейшей корочкой…
— Какая жалость, — выдавил из себя я. — Быть может, в следующий раз.
— Конечно, конечно! Я припасу целый батон, испечённый специально для вас! А сейчас, если кто-нибудь разбудит доктора Фрейда, думаю, самое время для нас, насыщенных и убаюканных обильной трапезой, отправиться в постели. Стол сохраним для графини. Может, миссис Кудль успеет приготовить ягненка до ее прихода.
Остатки общества — то есть граф Вильгельм, Малкович, Артур Лэкс и я — встали и покинули столовую, оставив доктора Фрейда мирно дремать над своей тарелкой. Немного развеселившись, я подумал, что кишки Артура Лэкса, переварив такое количество тортилий и pecorino, точно заработают к утру понос[27].
Однако, в свою спальню — мрачную, похожую на камеру комнату, почти без мебели — я вошел с тяжелым сердцем. Стянув юбку, я забрался в ледяную постель, особо не надеясь, что следующий день принесет какие-нибудь улучшения в моей судьбе.
4
Проснувшись, я тотчас взглянул на свои наручные часы: половина девятого. Голова раскалывалась от выпитого накануне вина, а в пересохшем рту был мерзкий привкус пепла. Несколько секунд я не мог вспомнить, где нахожусь — знаете, как это бывает, когда просыпаешься в чужой постели. Пара минут ушла на борьбу с этим ужасным чувством дезориентации, результатом чего явился вывод, что, где бы я ни находился, я не имею права быть здесь.
Тут в дверь постучали, и в комнату вошел Димкинс — тощий, мрачный, шестидесятилетний мужчина с редкими прилизанными волосами и огромными глазами.
— Доброе утро, господин Хендрик, — пробубнил он. — Надеюсь, вы хорошо спали?
— Вообще-то…
— Завтрак накрыт в утренней комнате, правда, остальные домочадцы уже поели. Честно говоря, они съели все: мюсли, фрукты, яйца всмятку, пармскую ветчину, кеджери[28], жареную blutwurst[29], многочисленные выдержанные сыры…
— А хоть что-нибудь осталось?
— Множество хрустящих булочек к завтраку, сэр. Вытащив из кармана маленькую щетку, Димкинс начал чистить мою висящую на спине стула юбку от пуха и хлебных крошек.
— Я должен спросить, сэр, — заметил он. — Граф интересуется, не хотите ли вы сменить одежду на что-нибудь более подходящее для вашего вечернего выступления.
— Ах да, мое выступление. Вообще-то, Димкинс…
— Видите ли, сэр, многие пожилые люди в нашем городе, так сказать, консервативны, привязаны к обычаям. Ваши сексуальные предпочтения меня, конечно же, не касаются. На самом деле, мне очень нравятся извращенцы — постыдные, скрытные, тайные ощупывания под покровом глухой ночи, быстрое удовлетворение между ног абсолютно незнакомого…
— Я не извращенец, Димкинс! — закричал я.
— Нет, сэр, конечно же, нет. В любом случае, граф Вильгельм подумал, что, возможно, вам подойдет угольно-черный костюм в тонкую полоску с хорошим узорчатым галстуком, если он отыщет его для вас. Как вы на это смотрите?
— Отлично, — угрюмо отозвался я.
— Я принесу вам всё до вашего выступления, сэр.
Убрав щетку обратно в карман, Димкинс начал медленно кружить по комнате, и я понял, что он ждет, когда я выберусь из кровати. Я же был абсолютно гол и не собирался вставать в его присутствии. Вместо этого я спросил:
— Вы давно служите у графа, Димкинс?
— Двенадцать лет, сэр. Я, конечно же, не живу здесь. Сам граф считает это дурным тоном. У меня есть маленький домик на окраине города. Я хочу сказать, у нас с женой есть маленький… да, у нас с женой…
К моему крайнему удивлению, он внезапно бросился к краю кровати и рухнул на колени. Потом Димкинс зарыдал.
— Господи, да что случилось? — спросил я.
— О, сэр! — прохныкал он. — Простите мне мою слабость и женские эмоции! Быть может, вам удастся мне помочь? Я в отчаянии, сэр, в глубоком отчаянии! Я подумал, простите меня за эту дерзость, я подумал, что такой известный и просвещенный человек, как вы… ну… что вы посоветуете, что мне делать!
— Что, черт побери, вы имеете в виду, Димкинс? У вас какие-то проблемы?
Он обратил ко мне свое печальное, залитое слезами лицо и слабо улыбнулся.
— Не у меня, сэр. У моей жены.
Немного приподнявшись, он переместил свое тело на кровать и раскинул руки жестом благочестивой мольбы.
— Пожалуйста, не говорите его светлости про мое дурацкое поведение! — попросил он. — Меня тут же уволят.
— Я буду нем, как могила, — пообещал я.
— Я знал, что могу довериться вам, сэр. Как только я вас увидел… несмотря на юбку… я понял, что вы — порядочный человек.
— Благодарю вас.
— О, сэр, я перевидал здесь все типы человеческих мастей! Да, поверьте мне! Но вы, вы ведь выслушаете меня, правда? И скажете, что делать?
— Не могу ничего гарантировать, — заметил я, — но определенно выслушаю. Так в чем состоит проблема вашей жены?
Димкинс низко опустил голову.
— Понимаете, она не ест. Ну, пара крошек от тоста по утрам и стакан воды днем. Вечером, иногда, ломтик холодного мяса — и все. О, сэр, видели бы вы, в каком она сейчас состоянии…
Он снова заплакал.
— …одна кожа да кости, глаза почти исчезли внутри черепа, и к тому же она совсем слаба. Как погляжу на нее, прямо сердце разрывается.
— Но почему она не ест?
Димкинс в отчаянии посмотрел на меня.
— Потому что я ей не позволяю, — ответил он.
— Что?
— Вы должны понять, сэр. Матильда — это моя дорогая жена — всегда была внушительной женщиной. Всю свою жизнь. Даже когда я встретил ее, она была, ну, так сказать, крепкой. К моменту нашей свадьбы она стала похожа на ломовую лошадь. О, поверьте, я ничего не имел против! Нет, сэр, совсем наоборот! Мне нравилось, что она большая. Я обожал ее огромные, похожие на воздушные шары груди, я восхищался ее массивными бедрами, сладкими просторами ее зада, уж простите мою речь, сэр, и я хотел ее только такой. Она, конечно, всегда любила покушать, вечно жевала сладкие пирожные и нежные маленькие пирожки, иногда по нескольку за раз, вы понимаете, и продолжала увеличиваться и увеличиваться. Особенно она любила эти пироги с изюмом и миндалем, которые так хорошо пекут у Шлюстера на Бульваре. Их подают с кремом и сливовым вареньем, но Матильда пристрастилась покупать пироги коробками, приносить домой и есть по вечерам, сидя у камина. Мы были так счастливы, сэр! Вам бы пришлось потрудиться, чтобы отыскать другую такую же счастливую пару, как мы с моей Матильдой!
— И что же случилось?
— Ну, в один прекрасный день — за неделю до дня ее рождения, я хорошо это помню, сэр, — я решил порадовать ее. Я сказал, что мы совершим маленькое путешествие в центр города, в новый магазин одежды, который только что открылся, последняя мода и все такое, и я куплю любое понравившееся ей платье, сколько бы оно ни стоило. Конечно же, бедная Матильда была на седьмом небе от счастья! Она обнимала, и целовала меня, и прыгала вверх и вниз — ну, вы ведь представляете себе, сэр, — то есть совершенно перевозбудилась. Потеряла над собой контроль. Хотела, чтобы я выполнил свой супружеский долг прямо там, на кухонном линолеуме.
— А вы?
— О, конечно, несколько раз. Потом мы отправились в спальню и начали все с начала. В итоге уже перевалило за три, когда мы вышли из дома и отправились в магазин. И, должен вам сказать, сэр, мы оба были легки, как воздушные змеи, счастливы, как жаворонки, как молодые, впервые познавшие любовь.
— И?
— Ну, все началось, когда она обнаружила, что у них нет понравившегося ей платья ее размера. Честно говоря, у них вообще не было ее размера. Мы пробыли там почти до закрытия, перебрали все ряды вешалок, Матильда пыталась втиснуться в одно платье за другим, но ничего не получалось. В конце концов, высокомерная продавщица — вы должны знать такой тип, сэр, вы ведь сами предпочитаете женскую одежду…
— Послушайте, Димкинс…
— В общем, она почти вышвырнула нас из магазина. Я расстроился из-за Матильды, но держал рот на замке, так как не хотел еще больше огорчать ее. Потом, когда мы уже почти пришли домой, она повернулась ко мне и спросила: «Скажи, ты считаешь, что я толстая, Борис?» — и этот вопрос застал меня врасплох. Я понимаю, что, очевидно, для всех она была толстой, но я никогда не смотрел на нее в таком свете! Понимаете, я любил ее! Господь свидетель, я по-прежнему ее люблю! А когда любишь кого-то, не имеет значения, толстый он или худой, высокий или низкий, ведь правда? Для меня она всегда была богиней, совершенством во всех смыслах. И я решил не отвечать, потому что ответь я — и мне пришлось бы сказать правду: да, ты толстая — а для меня это означало предать любовь. Вы ведь понимаете, о чем я, да, сэр?
— Думаю, да.
— Я счел, что нельзя говорить, что для меня она вовсе не толстая. Ведь нельзя же быть толстой для одного — и не быть для другого? А если бы я сказал, что она толстая, но это не имеет значения, я бы осудил ее по общепринятым меркам. Ведь никто не любил Матильду так, как я, сэр! И это стало продолжаться целыми днями. Бесконечное, настойчивое, упорное нытье, всегда одно и то же: «Я толстая? Ты бы назвал меня толстой? Когда заканчивается „крепко сложенная“ и начинается „толстая“? Почему ни одно из платьев не подошло мне? Потому что я толстая? Я толстая?» — и даже в постели, сэр! Она забыла о своих маленьких, остроумных, непристойных шалостях и настойчиво задавала один и тот же вопрос, снова и снова. Она больше не хотела радовать меня как мужчину, она только хотела получить ответ на свой вопрос, но, как я уже сказал, я решил, что не предам мою любовь таким способом. О, я никогда не прекращал любить ее, сэр! Ни на секунду, даже когда мне приходилось бить ее в тщетной попытке заставить замолчать, чего она, естественно, не делала. Это сводило меня с ума. Я не мог нормально размышлять, не мог спать, я даже не мог есть… и, заметив, что я начал терять вес, я придумал одну вещь.
— Какую вещь? — спросил я, завороженный и напуганный его рассказом.
— Не давать есть ей. Знаете, я подумал, что если некоторое время удерживать жену от еды, она похудеет, совсем как я после ее бесконечных вопросов, и тогда я смогу искренне, глядя ей прямо в глаза, сказать: «Нет, Матильда, ты не толстая!» Поэтому, как-то днем — я попросил графа отпустить меня пораньше — я вернулся домой и связал ее хорошей, крепкой веревкой. Она сидела за кухонным столом, поедая тарелку вермишели, сдобренной имбирем и медом, и закусывая ванильным печеньем. Никогда не забуду ее лицо, когда она посмотрела на меня — расширенные от удивления глаза, ведь я вернулся необычно рано, губы, уже начавшиеся складываться для этого подлого, мучительного вопроса: «Я толстая?» Но прежде чем она успела задать его в миллионный раз, я ударил ее кулаком по лицу, и она без чувств повалилась на пол — так быстро, так легко, сэр! — и внезапно ее подбородок оказался испачкан не крошками, а кровью, которая сочилась из разбитых зубов. О Боже, клянусь, я подумал, что убил ее! Мою бедную, любимую Матильду!
Димкинс плакал в пуховое одеяло, зажав голову между моих ног. Я заставил себя нагнуться и похлопать его по плечу.
— Не расстраивайтесь так, Димкинс, — безнадежным тоном сказал я. — Уверен, в конце концов все образуется.
— Но каким образом, сэр? — вскричал он, поднимая свое умоляющее лицо. — Я хочу сказать, каким образом все может образоваться, как вы столь небрежно заметили, если я не разрешу страдающей, сломанной бедняжке есть?
— Вы должны разрешить, Димкинс! Немедленно! Внезапно мне стало нехорошо. Внизу моего желудка росло смутное мрачное предчувствие.
— А как давно, — спросил я, — вы ее…
— Связал? Уже почти год, я полагаю.
— Боже мой!..
— Большую часть времени я держу ее в подвале. О, я сделал все возможное, чтобы создать там уют, клянусь вам! У нее есть очаровательный маленький электрический камин, стеклянная лампа с розовой бисерной бахромой, которую ей подарила мама, каждый день она получает кувшин со свежей водой, ваза с сухими цветами, я специально ее купил, а в матрасе совсем недавно заменили пружины. Так что это настоящий дом внутри дома. По вторникам и субботам вечером я развязываю ей ноги, чтобы удовлетворить свои естественные потребности, но я не могу вытащить кляп, чтобы она не… никогда заранее не знаешь, правда, сэр? Я вытаскиваю кляп по утрам, чтобы скормить ей положенный кусочек хлеба, а перед сном — ломтик холодного мяса. Бедняжка так ослабела, что с трудом может жевать, поэтому обычно я сам разжевываю пищу и только потом пальцем засовываю ей в рот. О, сэр, видели бы вы эти огромные темные глаза, смотрящие на меня, жалостные и умоляющие, слишком сухие даже для слез! Я уже говорил, что это разбивает мне сердце, разрывает на две половинки, но что я могу поделать? Действительно, она больше не толстая — она похожа на высушенное насекомое, на костлявый кошмар — но стоит мне развязать ее, и она тут же снова начнет есть, потолстеет, снова не сможет найти одежду своего размера, и снова начнутся эти отвратительные вопросы! Я наложу на себя руки, сэр, наложу на себя руки! Я слишком люблю свою Матильду и не могу смотреть, как она мучается… но нельзя допустить, чтобы все повторилось! Что же мне делать, сэр? Вы можете посоветовать? Пожалуйста, скажите, что поможете! О, пожалуйста…
Всхлипывая, Димкинс сполз на пол и затих.
Я был настолько потрясен, что несколько секунд не мог даже пошевелиться. В конце концов, я как можно тверже просипел:
— Димкинс, вы должны тотчас отправиться домой и развязать свою жену! Вы должны дать ей немного еды — лучше жидкой и горячей — а потом вызвать врача. Вы слышите, что я говорю, эй?
Я не видел Димкинса, его загораживал край кровати, но, когда он, наконец, ответил мне, я уловил в его голосе призрачные зловещие нотки.
— О, я не могу этого сделать, сэр!
— Иначе Матильда умрет, если вы этого не сделаете!
— Вообще-то, нет. Я прочел это в книге. Теперь я знаю, как мало требуется человеческому телу, чтобы выжить — и именно столько даю ей, каждый день, точно по часам. Она не умрет.
— Димкинс, — произнес я, — думаю, вы сошли с ума. Голос раздался снова, немного более зловещий; кроме того, теперь в нем звучало лукавство.
— Спасибо, сэр, за ваш добрый совет. Я знал, что могу на вас положиться. Однако, боюсь, вы не поняли наших с Матильдой отношений. Да и как человек, вроде вас, мог понять их?
— Что?
— Вы говорили из добрых побуждений, сэр, я вижу и ценю это. Кроме того, мне стало легче, когда я излил душу.
До меня донесся звук энергичного сморкания.
— Освободите жену и проследите, чтобы она получила должную медицинскую помощь! — сказал я.
— Нет, этого не будет! Не сейчас! — теперь голос Димкинса был тверд, как скала. Затем, почти елейно, он добавил: — Но спасибо, что выслушали, сэр. Мне стало намного лучше.
— Димкинс, это нелепо. Может, вы хотя бы встанете, чтобы я мог вас видеть?
— Вообще-то, сэр, если вам все равно, я, пожалуй, полежу здесь и чуток вздремну. Я совсем выдохся, — к моему вящему удивлению, ответил голос.
Голый, как и прежде, я быстро выбрался из кровати, перешагнул через неподвижного Димкинса и потянулся за юбкой.
Я начал привыкать к этой юбке: свобода движения каким-то образом придавала мне ощущение невесомости, и, после мертвой хватки трусов, было очень приятно ощущать, как яички шлепают по моим бедрам при ходьбе. Позже, подумал я, можно будет отыскать себе подходящий верх: что-нибудь из мятого серебристого бархата, с бусиной на шее. Я понял, насколько в действительности привык к юбке, когда обнаружил, что присматриваюсь к выставленному в витрине лаку для ногтей и размышляю о том, какой оттенок лучше подойдет к ней. По правде говоря, одолженные у графа костюм с галстуком придутся весьма кстати.
Страшная история Димкинса огорчила меня, и, в надежде изгнать из головы образ истощенной, измученной Матильды, связанной в подвале, я решил прогуляться в город. Снега не было. После десяти минут ходьбы по узким, мощеным булыжником улочкам я вышел на широкую солнечную площадь, окруженную кафе и ресторанчиками, что навело меня на мысль о кофе и завтраке. Избавившись естественным путем от вчерашнего хлеба, я снова сильно проголодался. Я пересек площадь и вошел в Cafe Exquise[30] под маленьким, но весьма симпатичным желтым навесом.
— Вам сюда нельзя, — воинственно заявила женщина с кислым, угрюмым лицом за стойкой.
— Почему?
— Потому что, если уж вы так хотите знать то, что вас не касается, кафе заказано для частного мероприятия, вот почему.
Смущенный и рассерженный, я окинул взглядом Помещение.
— Но здесь же никого нет!
— Я сказала, что оно заказано для частного мероприятия… я не говорила когда. И вообще, через двадцать минут здесь будет целая толпа. Попробуйте зайти по соседству. Они обслуживают… — тут она презрительно оглядела меня с ног до головы, — людей вашего сорта.
Я понял, что она имела в виду мою юбку, но это меня не волновало. Ответив, что обязательно попробую зайти в следующую дверь, я с достоинством удалился. За моей спиной раздалось громкое слюнявое фырканье.
На улице перед баром «Фантазия» стояли столы, и я решил занять один и, потягивая кофе, насладиться солнечными лучами. Быть может, также закажу омлет или поджаренную отбивную.
Высокий, довольно привлекательный молодой официант немедленно возник передо мной, через его руку перевешивалось не слишком чистое полотенце. Он заискивающе улыбнулся.
— Кофе, пожалуйста, — сказал я.
— У нас потрясающий выбор сэндвичей.
— Нет, спасибо, — отказался я, подумав о маковых рулетах, focaccia и бриошах и ощутив слабый приступ тошноты.
— У нас домашний хлеб, мадам. Свежий, только что из печи. Как насчет отличного сэндвича с нашим горячим хлебом?
— Нет, — ответил я, — в данную минуту я не могу думать о хлебе. И я не мадам, я просто ношу женскую юбку, вот и все. Чего мне действительно хочется, так это мяса. Любого мяса — сосиску, отбивную, гамбургер, фрикадельку со специями — или даже рыбу. Запеченная форель вполне сгодится. Единственное, о чем я прошу, не приносите мне хлеба.
Официант окинул меня пристальным взглядом.
— Мясоед, значит, да? — пробормотал он. — О, конечно, я принесу большой кусок свежего мяса, которого вы желаете!
Он весьма нахально подмигнул мне, а потом, увидев мои неодобрительно сдвинутые брови, поспешно добавил:
— Как насчет запеченной на противне телячьей вырезки с медово-горчичным соусом? Это подойдет?
— Отлично! — ответил я.
— Конечно, немного дороже, чем остальные пункты меню…
— Неважно, — легкомысленно махнул я рукой. Но, когда официант скрылся внутри, я с ужасом осознал, что это очень даже важно, потому что у меня не было денег. Однако прежде чем мне удалось придумать, как отменить заказ, не потеряв перед молодым нахалом свое лицо, я услышал громкий голос, зовущий через всю площадь:
— Это вы? Ведь, правда, вы? Должно быть! О Боже, да, это вы!
Подняв глаза, я увидел полногрудую женщину, обвешанную покупками, которая, пошатываясь, пробиралась ко мне. Ее открытая, щедрая улыбка обнажала слишком много зубов — больше, чем может понадобиться для практического использования. Она была не лишена привлекательности, но ее черты выглядели слишком обычными, а медно-рыжие волосы выдавали более чем намёк на подделку; на мой взгляд, она переборщила с макияжем, кричаще-яркое платье с напечатанными цветами явно казалось слишком узким. Верхняя часть ее груди, с потрясающей ложбинкой, бурно волновалась, пока женщина, задыхаясь, неуклюже шла к моему столику. Очевидно, она меня знала… но кто, черт возьми, она такая?
— О, я просто не могу поверить! — вскрикнула она, роняя все свои сумки и сжимая меня в мощном объятии, отдававшим тяжелым ароматом тальковой пудры L’Amour Эдоретти и, как ни странно, соусом болонез. Мне стало нехорошо.
— Ну, — сказала дама, плюхаясь на стул напротив меня, — Это просто чудо! Утро не пропало даром, честное слово! Мне говорили, что вы в городе, конечно, и мне все известно про ваше сегодняшнее выступление. Нет и речи о том, что я там буду, но встретить вас вот так, таким обычным, таким доступным! О, я просто ошеломлена! Я сейчас расплачусь!
— Пожалуйста, не надо, — вставил я, — только не за меня.
Ее голубые глаза расширились. Она подалась вперед и поцеловала меня прямо в губы. Я почувствовал, как ее жаркий, влажный язык — просто огромный! — пытается проникнуть внутрь, но крепко сжал рот. Когда женщина, наконец, откинулась назад, она тяжело дышала, причем, скорее, от восхищения, а не от напряжения, потому что следующими ее словами были:
— И такой деликатный! Такой чуткий, такой внимательный! Я никогда не верила тем сплетникам, что называли вас надменным и высокомерным!
— Кто это говорил?
— Вот почему я вас поцеловала! Это дань, понимаете, способ выразить мою благодарность такому очаровательному, милому, чудесному человеку, как вы!
В этот момент появился официант с подносом. Он поставил передо мной маленькую пластмассовую тарелочку. На тарелочке лежал сэндвич.
Полногрудая дама посмотрела на официанта и отчетливо прошептала:
— Он хотел, чтобы я залезла языком ему в рот! Затем она обернулась ко мне и ласково улыбнулась.
— Что это?! — разъяренно воскликнул я. — Я специально просил вас не приносить мне никакого хлеба!
— А что с ним не так?
— С ним-то все в порядке, но я заказывал не его! Где моя запеченная на противне вырезка с медово-горчичным соусом?
— Вы совершенно правы, устройте же большой скандал по пустякам! — посоветовала женщина. — У нахалов-бездельников сейчас в моде убийства!
— Послушайте, — пустился в объяснения официант, — мне действительно очень жаль, но у нас ни одного нет!
— Чего? Куска телятины?
— Нет, противня.
— Что?
— Я понятия не имею, куда они все подевались! Правда, вчера был тяжелый день, много народу, и Аксель сегодня работает в утреннюю смену. Быть может, вы обойдетесь сэндвичем?
— Если он не хочет, я съем его! — заявила женщина, хватая с тарелки сэндвич и запихивая половину в рот. Она начала жевать и пережевывать, очень энергично, с огромным энтузиазмом, ее глаза блестели от жадного наслаждения. Потом она быстро прикончила вторую половину и, слегка рыгнув, с трудом проглотила. Я смотрел на нее, широко раскрыв глаза, одновременно завороженный и испытывающий отвращение, ведь отталкивающее всегда завораживает. Действо было похоже на падение гигантской звезды в черную дыру — и ее бесследное исчезновение. Если для нее это обычная манера есть, неудивительно, что она страдает лишним весом.
— Вот счет, — угрюмо сообщил официант и ушел внутрь.
— Я заплачу! — прощебетала женщина. — О, мой муж будет потрясен, когда я расскажу ему, с каким великим человеком я разделила сэндвич!
Разделила?
— Кстати, а кто ваш муж? — спросил я, подумав, что это хороший способ узнать, кто же она такая. Или даже кто я сам.
Женщина кокетливо хихикнула.
— Какой шутник! — пробормотала она. — Какой шутник! Честное слово, страшно приятно обнаружить, что у августейшей персоны вроде вас на самом деле есть чувство юмора!
Затем, слегка понизив голос, она наклонилась ко мне и сказала:
— Могу я попросить вас о небольшой услуге? Я тотчас насторожился.
— Какой именно?
— О, я понимаю, это ужасная дерзость, но для нас это так много значит, для меня и моего мужа. Он, естественно, придет на ваше выступление, но там будет такая давка, и вряд ли представится возможность…
— Что за услуга?
— Ваш автограф.
Признаюсь, я испытал немалое облегчение. Конечно, я не помнил, кто я такой, но я всегда мог расписаться «Хендрик» под предлогом дружеского расположения.
— Несомненно, вы получите мой автограф.
Она испустила тихий вскрик удовольствия; мне он показался почти сексуальным.
— Вот, — воскликнула она, шаря в одной из своих сумок, — у меня есть ручка… да, да… о, какая небывалая честь!
— Но на чем мне расписаться?
Она на секунду задумалась, потом, к моему ужасу, вытащила свою левую грудь и, сжав ее в одной руке, протянула мне.
— Распишитесь здесь! — произнесла она, затаив дыхание. — И я больше никогда в жизни не приму душ!
Если это была клятва, ее мужу сильно не повезло.
Я подписал грудь, украсив букву «р» длинным завитком, идущим вокруг толстого коричневого соска. Она дрожала, и трепетала, и смеялась, и, после долгого запихивания и засовывания, умудрилась-таки спрятать грудь обратно в чрезвычайно узкое платье.
— До встречи сегодня вечером! — пропела она, вставая и собирая свои пакеты.
— Жду не дождусь, — пробормотал я, глядя, как дамочка ковыляет через площадь.
Вернувшись в замок Флюхштайн, я отыскал на втором этаже библиотеку и начал бродить среди полок в вялых попытках найти что-нибудь — хоть что-нибудь! — о йодле. Мысль о том, чего ждали от одного из ведущих мировых специалистов, преследовала меня все утро, точно весьма мерзкий задник в не менее тошнотворной пьесе, написанной душевнобольным автором с анархистскими замашками. Интересно, сколько человек соберется? Возможно ли, чтобы среди них оказались другие эксперты по йодлю — менее выдающиеся, чем я? О чем, пропади все пропадом, мне говорить? То, что мое выступление необходимо сопроводить наглядной демонстрацией, сильно ухудшало дело, потому что, если я еще мог наплести про пение йодлем что-то, имеющее к нему весьма отдаленное отношение, спеть у меня не выйдет. Я окажусь мошенником или, понял я, холодея от страха, даже обманщиком, что гораздо ужасней. Кроме того, что бы я ни наплел, это предназначалось не только для специально приглашенной аудитории, но и для Адельмы, графской дочери, страдающей тягой к психосексуальным блужданиям. Была ли очаровательная девушка с упругими грудями, читающая об истории кириллицы, Адельмой? При других обстоятельствах я бы надеялся на это. Только, так как Адельме исполнилось всего тринадцать, несмотря на ее «завораживающую сексуальную историю», о которой упомянул граф, это казалось маловероятным.
Библиотека оказалась большой и основательной, однако я заметил, что книги покрыты тонким слоем пыли — вряд ли к ним часто прикасались. По крайней мере, не граф Вильгельм, которого я счел мещанином и невеждой. Тусклые полуденные лучи сочились сквозь высокое окно со средником, высвечивая пляшущие, сверкающие пылинки на поверхности большого стола красного дерева, стоящего на буро-коричневом ковре в центре комнаты. Стол украшала маленькая зеленая лампа.
Коллекция книг у графа была весьма разношерстная, если не сказать больше; хотя, возможно, он покупал книги ярдами, как зачастую делают претенциозные богачи со скудными литературными познаниями.
Двигаясь от полки к полке, постепенно освобождая сознание от живого трупа Матильды Димкинс, мыслей о вечернем выступлении на тему пения йодлем и того — возможно, наиболее ужасного — факта, что я ничего о себе не помню, я поддался расслабляющему действию водянистого света и выдержанной тишины. Я просто сосредоточился — наверное, это слишком сильное и определенное слово — на книгах.
Здесь были музыка, история, искусство, языки, литература и поэзия: Эуленбургское издание партитур Майнца, Риккорди Миланского и Ширмера, включая большинство опер Верди и Вагнера и песенный цикл Малера[31]; документированная история Европы и Америки, обильно иллюстрированные художественные энциклопедии, «Великие картины Ренессанса» Дж. Ф. Кройцманна, собрание монографий Марии Бэк об Эль Греко и Веласкесе; полные собрания сочинений Шекспира, Гете, Виктора Гюго, Золя и Томаса Манна. Здесь были представлены все основные разделы науки, с легким уклоном в математику. Здесь также были психология — я заметил почти все книги Фрейда, но очень мало Юнга — и философия, теология, сравнительная религия, эзотерика и даже откровенный оккультизм: «Теория и практика древней алхимической магии» Макса Гильбера, несколько томов Виченцо Лабеллио-Шмидта с весьма дурной репутацией и Флоссмановский «Алхимический свод». Дальше я увидел биографии, автобиографии, поваренные книги, спорт — с явным предпочтением охоты и стрельбы — и совершенно неуместную здесь подборку журналов «Сделай сам». Я с улыбкой провел пальцами по корешку «Помощника в работе по дереву» некоего Тоби Снаббла, и в воздух поднялись струйки пыли.
Однако, я перестал улыбаться, подумав о том, что, хотя авторы и произведения мне знакомы, я не помню, чтобы когда-либо читал их. Почему? Очевидно, я любил читать, иначе все эти книги ничего не говорили бы мне. Быть может, у меня самого была небольшая коллекция книг? Как получилось, что я близко знаком с именами Вагнера, Шекспира и Веласкеса — но не знаю своего собственного? Кроме того, я так ничего и не нашел про пение йодлем. Только, не успел я возобновить свои беспорядочные поиски, дверь библиотеки распахнулась, и на пороге возник граф Вильгельм. Его лицо пылало. Я тут же подумал, что он пил.
— А, Хендрик! — с откровенно напускным радушием произнес граф. Явно произошло что-то неприятное…
— Боюсь, вы пропустили ланч. … но не это. Что-то другое.
— Миссис Кудль превзошла самое себя. Думаю, она хотела наверстать то, что не удалось в прошлую ночь. Какая жалость, что вас там не было! Она приготовила нам Bisque de Langoustines[32], Bar Normande[33], Boeuf Provemale[34] и Bavarois[35]. Непередаваемо!
— Все, что начинается на В, — заметил я.
— Ну да, ей часто приходят в голову такие идеи. Иногда она хватается за буквы, иногда за формы или даже цвета. Однажды у нас было зеленое меню — преимущественно бобы и горох — и всю ночь я провел, пуская газы, чуть не умер от удушья!
— Я выходил на время ланча. Я был…
— О, я знаю, где вы были, мой дорогой друг!
— Кстати, Димкинс рассказал мне весьма тревожащую историю.
— Димкинс? Не обращайте на него внимания! Он надежный слуга, но, боюсь, совершенно слетел с катушек. Однажды рассказал мне, что держит свою жену в подвале и медленно морит ее голодом.
— Но мне он рассказал то же самое! — воскликнул я. — Это правда?
— Понятия не имею.
Несколько секунд граф Вильгельм с любопытством изучал меня, потом вытащил из кармана пиджака сигару и, шумно пыхтя, закурил.
— Послушайте, — сказал он, уместив половину своего тяжелого зада на краю стола и покачивая короткой ногой, — я понимаю, что вы, творческие ребята, привыкли к свободе и простоте, но не кажется ли вам, что это было чересчур?
— Что было?
— Я уже извинился за вас перед архиепископом.
— К сожалению, я совершенно не понимаю, о чем вы говорите! — произнес я как можно вежливее, но наставительный тон графа Вильгельма начинал меня раздражать.
— Остается только молить Господа, чтобы эта связь не переросла в нечто большее, — пробормотал граф, тыкая сигарой в мою сторону.
— Связь? С кем?
— С женой архиепископа, конечно же! Я онемел от изумления.
— Но я никогда не видел архиепископа! — возразил я. — Я не знаю его. Как вы могли предположить, что у меня связь с его женой? С ней я тоже не знаком!
Граф соскользнул со стола, обошел вокруг него и тяжело опустился в кресло. В его глазах, устремленных на меня, сквозило нечто сродни презрению.
— И вы осмеливаетесь, прямо мне в лицо, отрицать, что менее трех часов тому назад обнажили и ласкали ее груди на виду у всех?
Мой желудок перевернулся.
— Ее? — выдавил я. — Этой надутой проститутки в кафе?
— Я бы на вашем месте не стал добавлять к причиненному уже оскорблению ругань, — произнес граф Вильгельм. — Если архиепископ узнает, что, вдобавок к раздеванию его жены на людной площади, вы еще и назвали ее проституткой, он не обрадуется.
— Во-первых, площадь определенно не была людной. Вообще-то, насколько я помню, она была почти пустынной.
— Какая разница? — беззаботно отмахнулся граф. — Насколько я знаю, вы практически изнасиловали ее.
— И от кого вы это знаете?
— От самой жены архиепископа, естественно!
— Значит, она не только проститутка, но и лгунья. Осмелюсь сказать, она хотела бы, чтобы я изнасиловал ее. Она просто навалилась на меня!
— Мой дорогой Хендрик! А теперь послушайте…
— Нет, это вы послушайте…
— Сделали вы или нет порнографическую надпись на ее груди?
К этому моменту я практически перестал контролировать себя.
— Нет! — крикнул я. — Не сделал! Она попросила у меня автограф, а когда я согласился, вытащила левую грудь и потребовала, чтобы я расписался на ней. Она не оставила мне выбора! Уверяю вас, я крайне смутился. Гораздо сильнее, чем она!
Впервые за все время нашего разговора граф, кажется, поверил мне. Вздохнув, он откинулся на спинку и явно расслабился. Потом медленно выдохнул, послав в мою сторону серебряно-седое облачко густого ароматного дыма.
— Ну, хорошо, — сказал он. — Если вы уверяете меня, что не посягали на ее добродетель…
— Ни в коем случае, уверяю вас!
— Тогда, быть может, лучше забыть про это мерзкое недоразумение.
— Я уже забыл.
— Кроме того, архиепископ — терпимый и либеральный человек… Думаю, что, когда вы встретитесь с ним после сегодняшнего выступления, он ни словом не обмолвится о происшествии.
Я успел почти забыть о своем ужасном докладе.
— Его здесь очень любят, нашего архиепископа, — продолжал между тем граф Вильгельм, обращаясь скорее к самому себе. — Это из-за того, что он крайне здравомыслящий человек и умеет этим распорядиться. Для начала, он не выступает со всеми этими религиозными штучками. В отличие от некоторых архиепископов, конечно же. Проблема с Господом Богом в том, что дай ему палец — и он моментально заберет всю руку; не успеешь опомниться, как Он уже лезет во все твои дела, раздает команды и придумывает невыполнимые, непрактичные правила, вроде того, когда можно есть мясо, а когда нет, и подобные глупости. Нет, избавься от Бога, если можешь, — и жизнь станет гораздо проще. И архиепископ, чувствительнейший человек, знает это. Церковь славится ритуалами, значит, ими она и должна заниматься. Мой мальчик, да архиепископ Стайлер сам заядлый ритуальщик! Поверь мне, тебе есть чему у него поучиться! Наш величайший и любимейший церковный праздник — местный, конечно же — Праздник Святой Салфетки, а возник он только из-за того, что архиепископу Стайлеру понадобилось высморкаться. Ты можешь себе это представить?
— Нет, не очень.
— Он забыл свой носовой платок. И вдруг, в самом разгаре святой мессы, из его носа закапало прямо на алтарное покрывало, поэтому надо было срочно что-то придумывать. И знаете, что он сделал? Да, я снимаю перед ним шляпу! Он отправил целый выводок прислужников в ризницу за носовым платком, спрятанным в кармане его сутаны, и они вернулись торжественной процессией: кадильщик, ключник, мальчик с курильницей, мальчики со свечами; хор затянул «О, знание, познай самое себя» в весьма необычном сочетании сопрано и контртенора, а золотоволосый служка нес носовой платок — то есть теперь священную салфетку — на пурпурной бархатной подушке. О, прихожане сошли с ума! Женщины плакали, а мужчины приветственно кричали. Архиепископ Стайлер изобразил над платком — то есть, правильнее говорить, над салфеткой — несколько величественных молитвенных жестов, в том числе и окуривание ладаном, и, поднеся ее к иконе Тройственных Ключей, висящей над епископской кафедрой, благополучно высморкался. В тот день было столько благочестивых радостных слез, мой мальчик! Не скрою, что и я немного всплакнул! И теперь Праздник Святой Салфетки — официальный и религиозный выходной. О, наши школьники пишут о нем поэмы! В эти дни мы достаем множество салфеток, все из чистого шелка, вышитые серебром и золотом; у нас даже существует Орден Святых Девственниц, посвятивших себя их изготовлению. За многие годы ритуал, конечно же, был тщательно продуман и усовершенствован, и не так давно архиепископ опубликовал научный трактат о стиле, символизме и значении обряда. Он, естественно, на самом деле ничего не значит — ни в коем случае! — но разве это важно? Людям нужны обряды, и задача церкви — дать им их. Обряды приносят удовлетворение, успокаивают и исцеляют. Чем сложнее и бессмысленнее церемония, тем лучше. Вы уловили мою мысль?
— Вообще-то…
— Но ради всего святого, что вы делаете в этой старой, пыльной комнате?
На лоснящемся багровом лице графа внезапно появилась хитрая усмешка. Он неприятно подмигнул мне.
— Развлекаете сами себя, да?
— Что?
— О, я все прекрасно понимаю. Искали небольшого уединения, чтобы позволить себе маленькое удовольствие, правильно? Ну что ж, я рад, что вам хватило учтивости не заниматься этим на виду у слуг. Я считаю, что каждый человек должен уметь держать себя в руках. Слушайте, быть может, как-нибудь сравним наши техники? Я сам весьма умелый практикант, но мне всегда хотелось…
— Да нет же, уверяю вас! — воскликнул я. — Я просто смотрел на книги. Я искал… ну, да… я искал…
— Порнографию?
— Нет, не ее…
Я помедлил. Вряд ли стоило говорить, что я искал что-нибудь о йодле, ведь граф считал меня ведущим авторитетом в данной области, и, следовательно, нельзя было выводить его из этого абсурдного заблуждения. Правда, я плохо представлял себе, как мне это удастся.
— Что бы ты там ни искал, мой мальчик, здесь этого нет. Это место больше не используется. Удивляюсь, что дверь оставили незапертой, Димкинс обычно очень внимателен в таких вопросах.
Граф встал и, подойдя ближе, положил руку мне на плечо. Другой рукой он сотворил изощренный жест-отмашку.
— Вся эта ерунда, все эти книги, — прошептал он. — Они не для нас, знаешь ли. Они все о другом месте.
— Каком другом месте?
Кончиком сигары граф указал на окно.
— Нездешнем, снаружи.
— Снаружи от чего? — спросил я, все больше запутываясь.
Граф пристально посмотрел на меня, словно я был похож на сумасшедшего.
— Снаружи от здешнего места, естественно, — ответил он. — Снаружи от нас.
— Но…
— Они все ненастоящие, мой мальчик. Это только миллионы миллионов слов, вот и все.
— Я вас не понимаю. Зачем же вы храните их тут, если считаете, что они ненастоящие?
Граф Вильгельм недоверчиво усмехнулся, очевидно, удивляясь моей наивности.
— Книги, мой мальчик, книги! Это библиотека. Где же еще мне их хранить? В кладовке миссис Кудль? Ха!
— Но я по-прежнему не понимаю…
— Ну-ну, закончим на этом! Я не смею отнимать у вас время. Думаю, вы заняты подготовкой своего выступления. Мы все ждем, не дождемся, поверьте! Постарайтесь не пропустить обед. По-моему, миссис Кудль задумала что-то особенное. Мы же не хотим, чтобы вы умерли с голоду, как бедняжка фрау Димкинс! Ха, ха!
Граф проворно двинулся к двери, потом обернулся и снова посмотрел на меня.
— Димкинс оставит костюм и галстук в вашей комнате. И вы сможете наконец-то снять эту чертову юбку.
После него осталось парящее серебристое облачко ароматного дыма.
В отчаянии я побрел на поиски доктора Фрейда и обнаружил его в своей комнате. К моему удивлению, девушка с упругими грудями, которую я видел читающей «Историю кириллического алфавита с примечаниями», оказалась там же. Они сидели в креслах у окна, явно погруженные в интереснейшую беседу; девушка, кажется, слегка рассердилась, что их прервали.
— Чего вам нужно? — спросила она.
Ее голос звучал так же хрипло и обольстительно, как мне помнилось. Она сидела, скрестив ноги, темно-зеленая юбка открывала бедра. Над высокой грудью, в ложбинке между бледными тонкими ключицами поблескивала одинокая жемчужина на изящной серебряной цепочке. Ее лицо было столь прекрасно, что у меня закружилась голова: гладкий, чистый лоб; темные глаза, тлеющие, словно угли, грозящие в любой момент вспыхнуть неукротимым огнем; вздернутый носик и безупречный, превосходно очерченный, сладко-алый рот, созданный исключительно для запретных блаженств. Она смотрела на меня с каким-то высокомерием, которое ничуть не оскорбляло, а, напротив, действовало возбуждающе.
— Простите, надеюсь, я вас не побеспокоил…
— Вообще-то, побеспокоили, — сказала ангел-искусительница с презрительным равнодушием, которое укрепило и мой пенис (к счастью, скрытый юбкой), и решение остаться.
— Мы с Адельмой обсуждали влияние синдрома Лёнгерхорна на развитие третичного сифилиса, — пояснил доктор Фрейд.
— С Адельмой? — воскликнул я. — С дочерью графа? Но это невозможно!
— Почему невозможно? — поинтересовалась она.
— Ваш отец рассказал нам. Я имею в виду. Я так понял, вам тринадцать лет?
— Так и есть.
Я уставился на нее. Мой рот медленно открылся и некоторое время не закрывался.
— Вы похожи на рыбу, — произнесла Адельма.
— А вы похожи на… на…
— Ну? На кого же я похожа?
— На богиню! — в итоге выпалил я.
Казалось, она мгновенно смягчилась и улыбнулась. Но короткий лучезарный миг быстро поблек, и Адельма снова стала совершенно равнодушной.
— Конечно, ведь мне было тринадцать лет столько, сколько я себя помню.
— Что? — вскричал доктор Фрейд своим надтреснутым дрожащим голосом.
— Разве папа не рассказал вам? Ах, да. Все считают — по крайней мере, так считает профессор Бэнгс, а он — наш величайший ум — что мой последний день рождения пришелся на тридцать первое число.
— Какого месяца? — спросил я.
— Это совершенно неважно, — огрызнулась она, и ее утонченные, миндалевидные, маленькие ноздри восхитительно затрепетали.
— Позвольте спросить, что же в таком случае важно? — проворчал доктор Фрейд.
— Важно, что с тех пор всегда было первое число, Поэтому я больше никогда не отмечала день рождения.
— Значит, вам вовсе не тринадцать, — почти не дыша, выговорил я. — Я точно знаю. Так не бывает.
— Если в мой последний день рождения мне исполнилось тринадцать, и с тех пор дней рождений не было, значит, мне по-прежнему тринадцать, разве не так?
— Логика Адельмы безупречна, Хендрик, — заметил доктор Фрейд.
— Только в том мире, где всегда первое число, доктор Фрейд. А я с таким не знаком, вы понимаете?
Доктор Фрейд строго взглянул на меня.
— А мне кажется, что мира, в котором молодые люди без штанов путешествуют на поездах, не зная своего имени и места назначения, тоже не существует. Вы со мной не согласны?
Адельма пристально посмотрела на доктора Фрейда, на ее очаровательном личике читалось любопытство.
— Молодые люди без штанов? — пробормотала она.
— Именно, моя дорогая юная леди.
— Доктор Фрейд хотел сказать, — поспешно начал я, желая увести разговор от моей собственной необычной судьбы, — что…
— Я поняла, что хотел сказать доктор Фрейд, большое вам спасибо, — отрезала Адельма, вставая с кресла. Я уловил соблазнительный блеск узеньких розовых трусиков, которые были на ней во время нашей первой встречи… и до сих пор. Сейчас они уже, несомненно, пропитались ее интимным, мускусным ароматом. Мое сердце в груди билось, точно истеричная птица.
— Чего вы хотите, в конце концов? — спросила Адельма, кокетливо наклонив головку.
— Я должен поговорить с ним… это… о моем… о моем сегодняшнем выступлении.
— Вы знаете, что папа организовал его специально для меня?
— Да.
— Следовательно, ему лучше оказаться хорошим! Направляясь к двери, она прошла совсем близко от меня, и я уловил дуновение какого-то экзотического, древесного благоухания, похожего на сандал или душистый кедр. Запах был мощным, неотвратимо опьяняющим.
Не обращая на меня ни малейшего внимания, Адельма повернулась и помахала доктору Фрейду.
— До свидания, моя дорогая, — мягко произнес доктор. Его глаза под морщинистыми, исчерченными веками сверкнули.
Адельма закрыла за собой дверь.
— О, она само совершенство, во всех отношениях!
— Не считая её поведения с вами — несомненно.
— Точно.
— Она была откровенно и беспричинно груба, Хендрик.
— Я знаю, знаю. Разве она не прекрасна? Доктор Фрейд медленно покачал своей седой головой.
— Я так понимаю, вас сексуально влечет к Адельме?
— Конечно! Я ошеломлен — переполнен — ею! И вы можете меня в этом винить?
— Думаю, не будет излишне нескромным сказать, что я считаюсь ведущим специалистом в психологии человеческой сексуальности, но желание, вызванное оскорблением и позором, кажется мне весьма странным психологическим проявлением. Возможно, это подвид садомазохистских наклонностей, в которых Ид[36] объединяется с суперэго и атакует эго[37] — первое с целью возбуждения, второе — для установления собственного главенства, что приводит к…
— Что приводит к тому, — прервал я, — что я хочу ее! Я должен ее получить!
Доктор Фрейд, пошатываясь, встал с кресла.
— Успокойтесь, Хендрик! Очевидно, что девочка презирает вас.
— Не менее очевидно, что она не девочка, и уж подавно не тринадцатилетняя. Она молодая женщина. Я бы сказал, ей не меньше двадцати.
— Почти наверняка.
— И что это за чушь насчет вечного первого числа?
— Боюсь, что не знаю. Я бы приписал это душевной нестабильности девочки — молодой женщины — если бы сам граф не сказал нам, что ей тринадцать. Быть может, это разновидность массового психоза. Чрезвычайно интересно.
— Только не для меня.
— О?
— Другое проявление этого массового психоза состоит в том, что все считают меня экспертом по пению йодлем.
— Ах, вот в чем дело.
— Да, в этом. И как же, черт возьми, мне со всем этим развязаться?
Пожилой джентльмен снова опустился в кресло и вздохнул.
— Просто заставьте их сделать вашу работу за вас, — сказал он.
— То есть?
— Это прием, который мы с моими друзьями-студентами использовали, когда сталкивались viva voce[38] со старым профессором Габриелем. Боже мой, его устные экзамены были просто ужасны!
Доктор радостно потер свои пятнистые руки и весело хихикнул.
— Помню один случай…
— Слушайте, так что там насчет этой техники?
— Она основана на принципе ответа вопросом на вопрос, когда вы не знаете, какого ответа от вас хотят.
— И?
— И — начните выступление с практической демонстрации, которую все ждут с таким нетерпением. Только, вместо того чтобы проводить ее самому, предоставьте это вашей аудитории, не вызвав у них ни малейшего подозрения.
— И, позвольте спросить, как я это сделаю?
— Скажите им, что, прежде чем вы продемонстрируете совершенный стиль и искуснейший способ исполнения, вы хотите, чтобы они сами поняли, насколько несовершенны общепринятые стиль и исполнение. Позвольте им спеть первыми. Не сомневаюсь, что, так как никто из присутствующих не будет иметь ни малейшего понятия о том, как это делается, ваши последующие рулады покажутся безупречными. Ну, а после вам останется только импровизировать.
Я схватил доктора Фрейда за руку и горячо потряс ее.
— Ваш совет потрясающ! — воскликнул я. — Действительно, кажется, вы спасли меня от катастрофического унижения! Я поступлю именно так, как вы сказали, доктор Фрейд. Спасибо, спасибо вам!
Доктор Фрейд был явно доволен собой.
— Быть может, вы еще произведете огромное впечатление.
Он оказался прав, я его произвел. Только совсем не в том смысле, в каком мы могли ожидать.
5
Одолженный графом полосатый костюм сидел так себе, но его явно сшили еще в дни относительно стройной графской молодости, поэтому результат получился вполне приемлемым. Галстук украшала пара отвратительных пятен, которые я с трудом оттер холодной водой. Мне было жаль расставаться с юбкой — я не только привык, я успел полюбить ее; однако не стоило появляться в ней на столь блестящем, как все уверяли меня, вечере, где ожидалось присутствие множества высокопоставленных лиц и церковных деятелей. Глухой, тошнотворный ужас незнания собственного имени и местонахождения постепенно угасал, ему на смену пришло оцепенелое смирение; кроме того, я не был одинок в своем недоумении — доктор Фрейд и гнусный Малкович тоже не имели ни малейшего понятия о месте своего пребывания. Или я просто — могло ли такое произойти на самом деле? — медленно, но верно убеждал себя в том, что меня действительно зовут Хендрик и я поистине ведущий специалист в искусстве пения йодлем? Возможно, это было вовсе не так глупо, как звучало, ведь хотя бы немного верить в то, что ты кто-то, в тысячи раз менее болезненно, чем твердо знать, что ты никто.
Все эти размышления, конечно же, вовсе не означали, что, когда пробило семь, а потом и полвосьмого, я полностью расслабился и прогнал прочь мрачные предчувствия. К большому огорчению графа, я настоял, чтобы обед подали в мою комнату, объяснив, что перед любым профессиональным мероприятием мне необходимо не менее двух часов полного одиночества. Что же касается самого «мероприятия», совет доктора Фрейда и впрямь казался весьма осмысленным, поэтому я собирался всецело следовать ему.
Внезапно в дверь постучали, и в комнату влетел граф Вильгельм.
— Ну что ж, мы готовы! Съели ваш сэндвич? Какая жалость, что вы пропустили обед миссис Кудль! Она приготовила Salad Alice[39], Pigeonneaux en Papillote[40], Sole Bercy[41], Coeur de Filet Schloss Fluchstein[42], Sorbet aux Pones[43]…
— Спасибо, что сообщили.
— Честно говоря, идея с сэндвичем принадлежала мне. Когда вы сказали, что нуждаетесь в одиночестве, я подумал, что вы подготавливаете нервы и что лучше не давать вам ничего трудноперевариваемого. Мы же не хотим, чтобы вас вырвало прямо на городских знаменитостей? Ха, ха!
Я так и не смог решить, была ли это искренняя забота со стороны графа или просто злой умысел. Правда, если вспомнить его неприкрытое разочарование, стоило мне сказать, что я не приду на обед, склоняюсь к мысли, что последнее.
Он похлопал меня по плечу своей мясистой, наманикюренной рукой.
— Ну что ж, мой мальчик! Мы готовы? И я пошел за графом.
Бальный зал оказался действительно огромным. Что удивило меня: ведь, несмотря на претенциозное название, замок Флюхштайн представлял собой всего лишь большую виллу. Высокие, до полу окна закрывали багряно-персиково-розовые портьеры с золотыми кисточками; с потолка спускалась внушительная электрическая люстра, кроме того, вся комната была уставлена свечами в затейливых серебряных подсвечниках; в одном конце зала возвышался помост, с обеих сторон убранный цветами, а рядом стоял маленький столик красного дерева, и на нем — бокал с водой. Здесь собралось множество народу — кажется, не осталось ни одного свободного места — и когда я вошел, сопровождаемый графом Вильгельмом, чья рука по-прежнему фамильярно покоилась на моем плече, я услышал громкое гудение оживленных разговоров.
— Только послушайте! Они охвачены лихорадкой ожидания! — прошептал мне граф.
Пока мы неспешно шествовали к помосту, вся аудитория поднялась и начала аплодировать. Я чувствовал, как в меня впиваются мириады глаз: любопытные глаза и пытливые взгляды, глаза, сияющие алчным предвкушением, холодные и жесткие взгляды, скептические, завистливые, тяжелые, и осуждающие, и даже бессмысленные. Кое-где я заметил в них немного теплоты, и начал искать Адельму. Конечно же, она была здесь — в самом первом ряду, рядом с доктором Фрейдом! С другой стороны от доктора сидел Малкович, и когда он уставился на меня, я понял, что это и есть самый враждебный взгляд.
Мы повернулись к аудитории. Граф помахал, чтобы все садились. Через несколько мест от Адельмы расположилась массивная, неряшливая женщина — жена архиепископа — заставившая меня подписать ее грудь. Рядом с ней восседал лысый толстяк со странно развратным взглядом — по-видимому, сам архиепископ, хотя на нем не было ничего даже отдаленно напоминающего сутану.
— Леди и джентльмены! — крикнул граф. — Высокие гости, друзья, любители культуры! В этот вечер мне выпала необычайная честь представить вам молодого человека, чьи академические знания и профессиональная репутация делают любые мои вступительные слова совершенно излишними!
Новый взрыв аплодисментов. Граф Вильгельм подождал, пока они стихнут. Излишни его слова или нет, но он явно намеревался их произнести. Я не сомневался, что графа восхищало звучание собственного голоса.
— То, что он согласился — скорее, даже снизошел! — до выступления перед нами по такому воистину благоприятному стечению обстоятельств, есть проявление не только его удивительной скромности, его человечности — да-да, именно человечности! — но и знак беспрецедентной любви к нашему прекрасному городу. Да, в виду необъятной ширины и сложности его достижений, присутствие сегодня здесь являет его совершенным эталоном снисхождения — я бы даже сказал, самоуничижения! — и милостивого расположения.
Я подумал, что речь графа достигла высшей степени смехотворности, и тут он прервался, чтобы передохнуть; потом граф повернул голову, и я отчетливо услышал, как, глядя на кого-то в первом ряду, он прошептал:
— Думает, что он — Господь Всемогущий, а все остальные — дерьмо!
Затем моментально, не переводя дыхания, граф продолжил:
— Действительно, и где еще искать такую бесконечную доступность возвышенного, как не в Царстве Божием? Его неземная величественность, его печальная, отстраненная стать, его гений, непостижимо далекий от всего обыденного — все это он добровольно отринул…
Я почувствовал, что засыпаю. Я не мог сопротивляться облаку наркотической дремоты, теплому свету горящих свечей, подкравшемуся ко мне, пока граф бубнил свой нелепый гимн. Я пребывал в этих странных предельных землях между сном и бодрствованием — между сознанием и комой — где различия смешаны, границы стерты, и все становится не просто возможным, но и, согласно законам фантазии и желаний, вероятным. И здесь я неожиданно встретил Адельму — гибкую, прелестную, похотливую и… совершенно обнаженную. Она поцеловала меня, ее губы тронули мои, и я ощутил прикосновения блуждающего, нежного, розового язычка. Мои дрожащие руки накрыли ее восхитительные груди с напряженными, набухшими сосками…
«Как ты смеешь! — воскликнула она и отпрянула. — Кто дал тебе право прикасаться ко мне? Ты, грязное животное! Как я тебя ненавижу, как я тебя презираю!»
Внезапное смущение и замешательство тут же сменились сладким, всеобъемлющим пониманием.
«Мои оскорбления по-прежнему возбуждают тебя? — прошептала она. Потом посмотрела вниз, на мою трепещущую, пульсирующую плоть. — Думаю, что да!»
Когда я извергся в нее, она откинула голову назад и застонала:
«Ты, непереносимый ублюдок… нет, остановись, пока еще не поздно… о, прекрати это! Ты знаешь, что это омерзительно, знаешь, что мне тошно от твоей пульсации внутри!» — тут Адельма захихикала, и, чем крепче мы прижимались друг к другу, тем громче становился смех, разливался по ландшафту моих мыслей, набирал силу, пока не начал исходить не из бледного, тонкого горла Адельмы, а из пяти сотен грубых, охрипших глоток. На меня накатывала волна смеха — ломкого, неискреннего, лишенного утонченности и изящества — и, резко тряхнув головой, я, кажется, пришел в себя. По-видимому, граф Вильгельм только что пошутил. Быть может, на мой счет? Что ж, этого я никогда не узнаю. Смех стих, и пришла моя очередь. Граф лучезарно-выжидающе улыбался. Поднявшись на ноги, я взглянул на доктора Фрейда, сидевшего рядом с Адельмой в первом ряду этой «бальной аудитории»; он ободрительно кивал.
Я прочистил горло и начал.
— Леди и джентльмены! Перед своим сегодняшним выступлением сегодня я хочу провести небольшой эксперимент. Или, быть может, стоит назвать это сравнением? Искусство пения йодлем, или улюлирования, если использовать один из технических терминов, к сожалению, пришло в печальный упадок по сравнению с тем временем, когда оно впервые было вызвано к жизни, благодаря пробным опытам и робкому психологическому любопытству…
Доктор Фрейд что-то шипел, но я не мог разобрать его слов.
— …самим зародышем человеческой цивилизации, — закончил я, очень довольный своей тирадой, но тотчас увидел, что доктор медленно качает головой. — Цели улюлирования многочисленны и разнообразны: выражение радости, предупреждение, скорбь и, конечно же, с относительно недавних пор, музыка. Музыкальные, мелодичные, модальные переливы… сладкозвучное бормотание…
Доктор Фрейд снова зашипел:
— Сравнение, идиот! Техника!
Я исподтишка взглянул на него. Он кивал.
— Дамы и господа! И именно как музыка это искусство подверглось упадку, о котором я упоминал. Чтобы продемонстрировать вам особенности моей техники, я хочу попросить вас самих попробовать немного поулюлировать.
В зале возникло оживление.
— По-своему, в вашей собственной манере, используя ту технику, которая покажется вам наиболее естественной — потому что, несмотря на ожесточенные споры по этому поводу, я отрицаю существование способа de rigeur[44] — попробуйте спеть йодлем. Будьте терпеливы друг к другу, а я буду терпелив к вам. Когда вы продемонстрируете печальные проявления упадка, я покажу вам пример чистого, совершенного искусства.
Секунду или две царила полная тишина. Впервые за все выступление я ощутил, как нервная щекотка подбирается к моему желудку. Затем откуда-то с задних рядов раздался крошечный, пронзительный, пробный, дрожащий звук.
— Превосходно! — провозгласил я, pour encourager les autres[45]. — Смелая попытка!
В нескольких рядах от меня женщина в блестящем вечернем платье, неблагопристойно узком для ее роскошного бюста, вытянула вперед голову — точно агрессивная индюшка, подумал я — и закатила глаза. Затем она испустила потрясающий вибрирующий вопль и даже умудрилась продлить его на несколько мгновений, прежде чем откинулась назад, багровая и задыхающаяся.
— Восхитительно! — воскликнул я. — Это в первый раз?
Она решительно кивнула, явно оглушенная собственным достижением, потом хихикнула, уловив в моем вопросе сексуальный подтекст.
Один за другим, целая аудитория, ободренная моими похвалами, обильно расточаемыми первым храбрецам, втянулась в эксперимент. Все началось крайне осторожно — дрожащие коллективные вокальные толчки, словно бесчисленные пинг-понговые шарики, подскакивающие на водяных струях. Я улыбался и одобрительно кивал, указывая на одного-двух особенно активных йодлыциков. Однако, вскоре их уж не требовалось подбадривать: жаждая признания или не желая быть превзойденными — а может, и то, и другое — все собравшиеся начали завывать. Энергичность попыток вызывала у меня беспокойство, но я не видел способа их остановить. Звук возрастал, подобно наступающей приливной волне, отдельные, вначале диссонировавшие голоса сливались в единый хор с фантастически гармоничной основой — густой, точно первобытная грязь, пронзающей, словно заточенное лезвие. Он набирал силу и вибрацию, и, взглянув наверх, я заметил, что люстра начала дрожать. Люди поднялись с мест — я сам непроизвольно вскочил — их рты были широко раскрыты, зубы выдавались вперед, язычки колебались, вены напряглись, головы дрожали, глаза выпучились. Шум стал почти пугающим. Волна за волной, он обрушивался на меня. Чей-то йодль превратился в слабый крик. Я в отчаянии зажал уши. Это напоминало оргазм. Взглянув на Адельму, я подумал, что она действительно его испытывает: голова откинута назад, глаза закрыты, щеки пылают; руки вцепились в груди, ноги широко раскинулись, юбка задралась. Ее рот, даже превратившись в распахнутую дыру, оставался по-прежнему прекрасным.
— Дамы и господа! — крикнул я, но мой голос потонул во всеобщем вопле. Что, черт побери, мне теперь делать? Я поднял руки и помахал ими в воздухе. Безрезультатно.
— Довольно, довольно!
Казалось, сам пол под моими ногами вибрирует и движется. Землетрясение? Или — о да, конечно же! — более глубокий, глухой звук, приближающийся, полный опасности?
— Пожалуйста, дамы и гос…
В эту секунду одно из окон разбилось — почти взорвалось — с электрическим треском, и облако острых как бритва осколков обрушилось, подобно смертоносному ливню, на ближайшие ряды маниакальных йодльщиков. Я увидел отвратительную морду какого-то демонического животного с багровыми, вытаращенными глазами, с растянутыми в ужасающей гримасе губами — оно яростно мычало, и из его трепещущих ноздрей валил пар; а потом я подумал… но нет, я не мог думать! Я окаменел…
Граф кричал. Люди вопили, толкались и пытались пробраться к дверям.
— Коровы, коровы! — орал граф Вильгельм, заглушая царившую ужасающую какофонию. — Это паника, говорю вам! Выведите женщин первыми!
Потом, повернувшись ко мне, он прошипел:
— Смотрите, что наделал ваш идиотский эксперимент!
— Что? Что?
— Шум взбесил мерзких тварей!
— Коров!
— Я же говорил вам, что это свирепейшие животные! Мужчины, на улицу! Ради Бога, возьмите оружие… — и он исчез в волнующейся, кричащей толпе.
Я даже представить себе не мог, что за скромным замком Флюхштайн находится грандиозное уединенное поместье, однако, оно там было. Поместье раскинулось под сине-черным бархатом ночного неба; вдалеке темнела полоса дремучего леса, макушки прижатых друг к другу деревьев тянулись к бледной лимонной луне. Стоял страшный холод. Я сразу же впал в мечтательную задумчивость, навеянную печальной романтикой этого прекрасного мрачного пейзажа. Тут где-то позади меня раздался крик:
— Беги же, беги!
Другие голоса: хриплые, резкие, напуганные, трепещущие от благоговения перед смертью или победой — и я, наконец, осознал, что нахожусь в самом сердце великой, кровавой битвы между человеком и животным. Я слышал предсмертные крики, триумфальные возгласы, отвратительное стальное лязганье, неистовое мычание обезумевших коров и даже что-то, похожее на дикий перестук лошадиных копыт по замерзшей земле. Господи, лошади? Я огляделся — да, лошади! — и увидел графа Вильгельма с перекошенным от ярости лицом верхом на огромном черном звере; граф размахивал широким мечом — лезвие покрывала густая алая кровь — а позади него виднелись многочисленные всадники, вооруженные сходным образом.
— Покрошите их на фарш! — ревел граф. — Только принесите мне головы целыми!
Они прогремели мимо меня, затаптывая людей направо и налево. Они — около двадцати разъяренных коров, бешено, вслепую носящихся вокруг; две-три были тяжело ранены и обезумели от боли; я заметил меч, торчащий из мощного крестца, точно неуместный придаток. Несколько женщин бежали по полю с горящими факелами, их платья порвались и обнажили груди, зловещий медный свет исказил лица, глаза широко распахнулись от ужаса. Развернувшись, я бросился за ними, стараясь держаться подальше от коров, которые снова и снова бесцельно бросались из стороны в сторону; я сшибал людей и не замечал их, я наступил на чью-то руку и мгновенно услышал яростный, болезненный вскрик. На земле лежал почти голый юноша, в его груди зияла открытая кровавая рана.
— Бейте, сэр! Подстрелите же ее, говорю вам!
— … она несется прямо на вас…
— Во имя Господа, здесь женщины!
Я свернул в одну сторону — прямо передо мной, из плотного серебристого облачка дыхания, возникла багряная морда бешеной коровы — потом в другую; в хаосе я потерял из виду женщин с факелами. Я упал на одно колено, и острая боль пронзила мою лодыжку. Я опрокинулся на спину и как можно быстрее откатился подальше, чтобы ближайшая лошадь не превратила меня в кровавую кашу. Потом я заставил себя подняться. Это был ад! Безумный кошмар! Моей единственной надеждой на спасение оставалось вернуться в дом. Слева по-прежнему виднелись огни покинутого бального зала. И я побрел к ним, хромая, точно калека из какого-то дешевого готического романа о мутантах и проклятых, мое сердце отчаянно колотилось о грудную клетку.
— Послушайте меня, эй, вы! Я же сказал, что хочу получить головы целыми!
Мимо пронеслась огромная корова, и я с тошнотворным ужасом заметил свисавшую из ее пасти человеческую руку с отчетливо видными на бледной коже короткими рыжеватыми волосками. Обливаясь потом, я побежал. Коровы просто не могут вести себя так чудовищно, я никогда об этом не слышал! Коровы — мирные существа с печальными влажными глазами, занятые собственными делами, дружелюбно пасущиеся на горных пастбищах и часами стоящие в полном безделии; коровы не отрывают людям конечности, не впадают в убийственное безумие и не врываются в поместья! Быть может, это генетические гибриды, результат кошмарных тайных экспериментов? Или они много лет назад отбились от графского стада и как-то выжили в лесах, совершенно одичав?
В этот момент я услышал глухой стук и почувствовал смутную боль в правом боку, как будто кто-то случайно задел меня, но без всякого намерения причинить мне вред; я полетел кувырком, выставив вперед руки, и тут же мое лицо оказалось в холодной кислой луже коровьей мочи. Я сплюнул и вытер рукавом губы. На короткую секунду мне захотелось поддаться волне бесконечной усталости и заснуть прямо здесь, меня остановила только угроза быть растоптанным коровами или лошадьми — или и теми, и другими. Я с трудом поднялся и снова побрел к огням. За моей спиной раздавались крики, и мычание, и «цвииииччч!» рассекающей коровьи мускулы стали.
В бальном зале лежало несколько тел — я решил, что это женщины, но не стал останавливаться. Стулья были опрокинуты и разбросаны, пол усеян осколками стекла; среди растоптанных цветов сверкали жемчужины, бриллианты и рубины, словно прощальный ковер перед колесницей какого-то древнего поверженного героя. Я пробежал через разрушенную прихожую и оказался на улице. Больной желтушный свет натриевых ламп порождал тревожные тени. Ни разу не оглянувшись, я ринулся вперед, страстно желая оказаться как можно дальше от замка Флюхштайн.
По правде говоря, я не знал, насколько далеко ушел — мои безобразные прыжки постепенно превратились в быструю, а потом спотыкающуюся ходьбу, лодыжка по-прежнему причиняла мне боль — только вскоре я оказался на окраине города, в лабиринте узких, извилистых улочек, по сторонам которых стояли темные старомодные дома, да случайные запертые магазины. Я по-прежнему был облачен в подержанный графский полосатый костюм и начинал дрожать от холода. Время от времени я задирал голову и читал названия улиц, но они, конечно же, ни о чем мне не говорили…
Рётенсбергштрассе…
Веберштрассе…
Танненбаумвег…
И, совсем не к месту:
Аллея Дороти Паркер.
Я порядком устал, а, кроме того, так как на обед мне дали один-единственный сэндвич, ощущал сильный голод. Графский костюм порвался на одном локте, его покрывала грязь. От меня воняло коровьей мочой. Кем бы я ни был, я определенно попал в переделку.
— Эй! Эй, вы, сюда!
Я посмотрел через улицу и увидел женщину средних лет, стоящую перед открытой дверью. Сзади лился золотистый свет, и я не мог толком разглядеть лицо, но в ее голосе, несмотря на небрежно-равнодушный тон, слышались теплые нотки. Я похромал к ней.
— Вы что, заблудились? Уже очень поздно, и вы опоздали на ужин.
— Похоже, это моя судьба, — пробормотал я.
— А где ваше приглашение?
— Приглашение?
— Ой, только не говорите мне… вы его забыли! Вы, мужчины, все такие! Вы бы даже забыли, где ваш петушок, если бы мы, женщины, время от времени не напоминали вам!
Эта неожиданная вульгарность слегка ошеломила меня.
— Ладно, неважно! Еще осталось много выпивки, а гости начинают танцевать.
Приблизившись, я, наконец, увидел, что женщина была весьма хороша собой, правда, в несколько преувеличенном виде. В ослепительном вечернем платье, она немного напоминала жену архиепископа. Ее волосы, зачесанные назад и убранные в затейливую высокую прическу, горели медно-красным огнем; их усыпали крошечные белые камешки, прикрепленные к тонкой золотой сетке.
— Глупый, мы же не собираемся торчать здесь всю ночь! Замерзнем насмерть!
Одолев несколько каменных ступеней, я добрался до двери и вошел в облако яркого света. До меня тотчас донеслись веселые нотки старомодного вальса и оживленное жужжание голосов.
— Заходите, заходите. Я прикажу слуге взять у вас пальто… о! У вас его нет! Полагаю, это последняя мода.
— Что именно?
— Бродить полуголым и выглядеть, точно голодающий эмигрант.
— Я действительно голодаю.
— Не надеюсь, что мне удастся понять вас, но что же делать! Давайте, ради Бога, проходите!
Огромная комната — не меньше «бальной аудитории» замка Флюхштайн — была полна элегантно одетых людей, большинство из которых блистали обильными драгоценностями; кто-то потягивал шампанское, другие собрались в маленькие группки. Струнный квартет, благоразумно окруженный горшками с папоротниками, играл тот вальс, что я услышал из прихожей. Несколько пар пытались танцевать, но постоянно сталкивались друг с другом. В толпе сновали официанты с подносами, уставленными бокалами с шампанским и крошечными холодными закусками. Когда мимо меня проскользнул молодой слуга с надменным взглядом, я попробовал схватить одну.
— На вашем месте, я бы этого не делал, сэр.
— Но я голоден!
— Вам не понравился ужин? Мне казалось, жареный гвинейский петух удался на славу. Не говоря уже о глазированном диком лососе и…
— Я пропустил ужин. Я только что пришел.
— Ах, вот как. Но я все равно не трогал бы его, сэр.
— Почему?
Он заговорщически подался вперед и прижался пухлыми влажными губами к моему уху. На секунду я подумал, что сейчас он меня поцелует. Затем официант прошептал:
— Боюсь, что мадам Петровска уже подержала его во рту, не говоря уже о других вещах. Потом она заметила чесночный соус, который ей, конечно же, ввиду состояния здоровья строго запрещен. Поэтому она вытащила его и положила назад. Приглядитесь, сэр, здесь есть слабые отметки ее зубных протезов.
— А как насчет остальных? Ведь…
— Боюсь, она перепробовала все до единого. Они все с чесночным соусом. Говорят, это не заразно, но я бы не стал рисковать.
— Просто я очень голоден…
— Послушайте, я могу спуститься на кухню… за вознаграждение, естественно, вы же понимаете, сэр! И найти для вас что-нибудь. По-моему, осталось немало горячего, свежего хлеба.
— Нет! — воскликнул я несколько громче, чем намеревался; пара гостей с любопытством обернулись в мою сторону. — Только не хлеб, пожалуйста!
Официант отпрянул и весьма нагло расправил плечи.
— Что ж, сэр, — сказал он, — думаю, вы обойдетесь бокалом шампанского.
Я расслышал, как, отойдя, он шепнул кому-то:
— Наш хлеб для него недостаточно хорош! Надутое ничтожество!
В моем желудке по-прежнему было пусто, и шампанское почти мгновенно ударило мне в голову. В целях разведки я обошел комнату, стараясь выглядеть как можно естественней и непринужденней, но в грязном, разорванном полосатом костюме, в таком месте, среди таких людей, я чувствовал себя просто ужасно. Не раз я ощущал устремленные на меня осуждающие взгляды суженных глаз. До меня доносились перешептывания, я видел подталкивания, замечал сделанные украдкой оценивающие жесты. Куда, черт побери, я вообще попал?
— Наслаждаетесь собственным обществом?
Я повернулся. К моему полному изумлению, слова принадлежали — но разве такое возможно? — Адельме!
— Вы! — с трудом выдохнул я. — Как… я хочу сказать… как, ради всего святого, вы здесь оказались?
Она улыбнулась, и у меня задрожали ноги.
— Так же, как и вы!
— Но я не понимаю…
Тут ее рука скользнула в мою, и она медленно повела меня через комнату. Адельма выглядела просто ослепительно — персиковое платье из эластичной ткани, усыпанное блестками, облегало — целовало! — контуры ее совершенного тела. Я видел маленькие выступы сосков, ложбинку пупка, округлую линию… ах! С тем же успехом она могла и не одеваться. Ее бледное горло охватывала черная бархатная лента с единственной жемчужиной.
— Я все объясню, — произнесла она и снова улыбнулась, потом скорчила недовольную гримасу, округлив свои роскошные губы.
— Куда мы идем?
— В более спокойное место, Хендрик. Думаю, в спальню.
Я едва заметил устланные ковром ступени, завешанные картинами в позолоченных рамах стены и старинные гобелены; я не считал множество дверей, мимо которых мы прошли по тихому, залитому пламенем свечей коридору; знаю только, что, когда мы вошли в просторную спальню с золотыми жалюзи, полную шелков и камчатного полотна, с огромной, занимающей почти все пространство кроватью под пологом, с взбитыми вышитыми подушками, мое тело неудержимо дрожало и трепетало.
Адельма закрыла дверь.
— Ну что, — прошептала она, — ты одобряешь?
— Да… о, да.
— Садись на кровать, Хендрик.
Я выполнил ее приказ; правда, скажи она выпрыгнуть из окна — и я бы повиновался.
— А теперь снимай одежду. И ничего не забудь! Ты должен быть совсем, совсем голым. Я хочу видеть все.
— Обоюдное желание, — заметил я и начал раздеваться, поспешно, неумело нащупывая пуговицы и запонки, дергая завязанный невозможно сложным узлом галстук, стягивая носки, а потом, с некоторым опасением, и нижнее белье. Трусы упали на пол, и я отбросил их.
Адельма, уже обнаженная, стояла лицом ко мне. Она действительно была богиней! Идол, достойный безоговорочного поклонения, восхитительное безупречное божество какого-то иноземного культа последователей любви и красоты. О, как я жаждал стать посвященным! Я не мог отвести глаз от облачка огненно-рыжих волос, в котором таилась сладкая щель между ее белоснежными стройными бедрами. А зачаровывающий изгиб живота, нежные выпуклости грудей… ее рот, глаза…
— Это сон, Хендрик, — мягко сказала она.
— Райский сон…
— Нет. Просто сон.
Я смутился.
— Что ты имеешь в виду?
Она подошла и села рядом со мной на кровать. Я ощущал жар ее тела. Как это может быть сон? Она здесь, со мной… она настоящая, из плоти и крови…
— Я имею в виду, что ты спишь. Или мне надо рассердиться, и оскорблять тебя, и обзывать, ведь тебя это, кажется, так быстро возбуждает?
— Нет. Я хочу, чтобы ты, для разнообразия, была со мной милой, — прошептал я в ответ.
— Я буду такой, какой ты захочешь. В конце концов, это же твой сон.
— Но это глупо! Если бы я спал, меня бы здесь по-настоящему не было…
— Да.
— А если я не здесь… то где же?
— Ты уверен, что хочешь знать?
— Конечно! Ой… нет, подожди… я ведь не в поезде? Без билета?
Адельма покачала головой.
— В поезде? Нет. А почему ты так думаешь, дорогой?
— Давай не будем сейчас об этом говорить. Так где же я?
— Лежишь на земле возле замка Флюхштайн.
— Что?
— Тебя сбила лошадь — или это была корова? — но, слава Богу, серьезных повреждений нет. Просто несколько отвратительных синяков. Ты без сознания и насквозь пропитан коровьей мочой. Скоро кто-нибудь придет и унесет тебя в дом.
— О Господи… да… я припоминаю, как что-то ударило меня…
— Именно. Но беспокоиться не о чем. Коровы с позором бежали, а отец заполучил еще парочку трофеев, чтобы набить их и…
Немного лукавя, я робко посмотрел на Адельму.
— Говоря о набивке…
— Да, Хендрик?
Неожиданная мысль потрясла меня.
— Кстати, а где же находишься ты? — спросил я.
— В своей комнате, естественно. Я читаю книгу «Вывод уравнения Стокбиндера в квантовой механике». Я стащила ее из папиной библиотеки вместе с «Историей кириллического алфавита с примечаниями». Мне категорически запрещено туда заходить, но я не обращаю внимания.
— А почему запрещено?
— Всем запрещено. Отец считает, что это всего лишь миллионы слов. Слов, которые не из нашего мира, которые принадлежат…
— Миру снаружи, — закончил я. — Вне нас.
— Да. В общем, я ушла с твоей глупой лекции перед нападением коров. Честно говоря, Хендрик, я не верю, что ты — ведущий специалист в искусстве пения йодлем; по-моему, ты вообще ничего о нем не знаешь.
— Да, не знаю. Я даже не знаю, кто я такой. Хендрик — определенно не мое имя. По крайней мере, мне так не кажется, хотя, раз уж я не знаю своего настоящего имени, полагаю, меня могут звать и Хендриком. Быть может, я по-прежнему сплю в поезде и вижу во сне все это.
— Но я же сказала, что ты спишь.
— Я имею в виду совсем все: замок Флюхштайн, миссис Кудль, архиепископа и его жену, коров, твоего отца… тебя.
— О! Я до определенной степени вполне реальна, — медленно произнесла Адельма.
— Только до определенной степени?
— Да. Но не здесь. Сидя обнаженной, рядом с тобой, на роскошной кровати — всё это сон.
— По-моему, нам будет удобнее, если мы ляжем, тебе так не кажется?
Она посмотрела мне в глаза и улыбнулась.
— Все, что захочешь, Хендрик, — Адельма мягко усмехнулась.
Она оказалась всем — всем и даже больше — о чем я когда-либо мечтал. Но ведь, согласно Адельме, мне снился сон. Я целовал этот невероятный рот, и мой язык встречался с ее, и мы праздновали эту восхитительную встречу; я сосал ее упругие маленькие соски, обхватив руками груди и заглядывая ей в глаза, сужающиеся от наслаждения, удивления и растущего желания; затем я двинулся ниже, к нимбу сияющих волосков, охватывающих ее влажную, нежную щель, снова пустил в ход язык, потом пальцы, потом — не в состоянии дольше выносить всепоглощающую сладкую муку — приподнялся и вошел в нее. Ее ноги обхватили мою спину, пятки колотили меня по ягодицам — и тут non plus ultra[46] ее страсти, наконец, прорвалась и постепенно рассеялась.
Адельма подобралась к моему уху и ласково прикусила мочку.
— Стоит мне проявить высокомерие и начать оскорблять тебя? — шепнула она.
Я продолжал свои размеренные движения, понимая, что очень скоро потеряю контроль и обильно, многократно, беспомощно извергнусь в ее сладкое тело. Так что момент для оскорбления был идеальный…
— Как ты смеешь! — пробормотала она, но нежность в ее голосе не соответствовала жестокости слов. — Как ты смеешь делать со мной это? Сначала ты таращился на мое обнаженное тело, потом бесстыдно лапал его своими грязными руками, а теперь — теперь ты заставляешь меня участвовать в этом отвратительном, ужасном акте совокупления!
— Да, о, да…
— Ты монстр, злобное животное! Что ты делаешь? Прекрати немедленно, слышишь? Я презираю, я ненавижу тебя…
После кульминации я, трепеща, упал на ее покрытую капельками пота грудь и прошептал:
— Адельма… Я люблю тебя.
И в тот момент я действительно любил ее.
Позже, когда она лежала в моих объятиях, и мы раскинулись на подушках и шелковых простынях, я сказал:
— Интересно, когда я проснусь? Я бы хотел вообще не просыпаться. Тогда мы остались бы здесь навечно.
— Таких вещей, как вечность, не существует, Хендрик. Ты же не можешь пролежать возле замка Флюхштайн всю ночь. Ты замерзнешь насмерть — и больше никогда меня не увидишь.
— Но ты, та, которую я увижу, проснувшись, будешь не той, что сейчас лежит рядом, правильно?
— К сожалению, да. Бодрствующая я не буду заниматься с тобой любовью, как это только что сделала я спящая. Или, наверное, правильнее сказать я, которая спала. Кажется, сон подходит к концу.
— Что это за место, Адельма? Кто такие баронесса и кто — мадам Петровска?
— Понятия не имею. Думаю, они на самом деле не существуют, только во сне. Это так важно знать?
— Может быть, и нет, но мне все равно любопытно. Почему мне приснились именно они? Я не знаю никого по фамилии Петровска. Или…
Призрачный луч забрезжил где-то в пыльных, темных подвалах моего сознания.
— Или что? — спросила Адельма. Она начала небрежно поигрывать одним из своих сосков, и я заметил, что он затвердел и напрягся.
— Или я действительно знаю кого-то по фамилии Петровска, только не помню. Может, в своем беспамятстве я забыл о ней, и она по-прежнему где-то на задворках, ждет, когда я вспомню. Это хорошо объясняет, почему она оказалась частью моего сна.
— И кем бы она могла быть?
— Я не уверен… но врач запретил ей есть чесночный соус из-за какой-то там ее болезни. Неужели мне могла бы присниться столь незначительная деталь, если бы никакой мадам Петровска не существовало на самом деле? С другой стороны, если в моей настоящей жизни-в жизни, которую я не могу вспомнить — я на самом деле знаю женщину, которой нельзя есть чесночный соус, почему бы ей не переселиться в мой сон? — Весьма возбужденный собственными рассуждениями, я повернулся к Адельме, но ее рука ускользнула под простыни и медленно, лукаво двигалась там. Глаза девушки приобрели отсутствующее выражение.
— Тебе так скучно, что ты предпочитаешь развлекать себя, пока я говорю? — раздраженно поинтересовался я.
— Вовсе нет, — промурлыкала она. — Я очень внимательно тебя слушаю.
— Неужели ты не видишь? Первая вероятность состоит в том, что я по-прежнему еду в поезде и мне все это снится…
— Почему ты так прицепился к поездам, Хендрик?
— Неважно. Это, конечно, был бы наилучший вариант, потому что, проснувшись, я вспомню, кто я такой. Вторая вероятность — что все произошедшее после того, как я сошел с поезда, правда… кроме сна, который мне сейчас снится.
— А снится тебе баронесса и мадам Петровска, потому что ты их на самом деле знаешь, — сонно вставила Адельма и зевнула. Она перестала ласкать себя. Вообще-то, она почти задремала.
— Именно. Что означает, что, как только я выясню, кто они такие, я начну вспоминать, кто я такой. Это ключ, мое собственное подсознание пытается мне помочь, я уверен!
— Для меня это совершенно безразлично. Сон или бодрствование, какая разница? Кроме того, если ты все еще спишь в поезде, значит, я — только часть твоего сна и на самом деле не существую. Такая идея мне совсем не нравится.
— Один человек в поезде сказал мне то же самое.
— Кто же?
— Доктор Фрейд. Ему это тоже очень не понравилось.
Наполовину уснувшая Адельма потянулась к моему мужскому достоинству, нежно сжала его, потом положила голову мне на плечо.
— На самом деле, — сказал я, — я и сам порядком утомился.
— Поспи, — посоветовала она невнятным, едва слышным голосом.
— Но я и так сплю! Сплю и вижу сон, помнишь?
— А ты не можешь заснуть внутри сна?
— Не уверен, что стоит.
Тем не менее, я закрыл глаза.
— Отчего же нет?
— Никогда не знаешь… Мне может присниться сон внутри сна.
— Это невозможно, ты, глупый мальчик, — пробормотала Адельма.
— Ты уверена? — спросил я.
— Конечно.
— Ты ни в чем не можешь быть уверена во…
— Сон во сне? Как глупо!
Но она ошибалась.
6
Прошло время, и я начал слышать другие голоса — разные голоса, не резкие и злобные, но и не дружелюбные — шуршащие, словно сухие листья на продуваемой осенними ветрами аллее. В них звучали зловещие нотки, только, наверное, так казалось потому, что они были очень далеко. Однако я ясно различал отдельные слова:
О да, если он вообще когда-нибудь очнется!
— Это будет просто чудом. Да, чудом!
— Может, снова спеть ему йодль? Знаете, говорят, что знакомые и любимые звуки, часто повторяемые, могут, в конце концов, пробиться в то темное, глубокое место, где он сейчас.
— Я так не думаю, граф.
— А может, мы устроим ему еще одну постельную ванну? Я это сделаю! Он не обрадуется, если, очнувшись, почувствует ужасную вонь!
— Не стоит, Малкович.
— А что вы предлагаете, доктор Фрейд? Эти проклятые коровы, твари-убийцы!
— Если бы я верил в Бога, я бы предложил помолиться. А так, думаю, ждать и наблюдать — единственный наш выбор. Всегда есть надежда.
— Святые небеса, ваше сострадание безгранично, доктор! Все так говорят, и они не ошибаются!
— Спасибо, Малкович.
— Вы точно уверены насчет постельной ванны? Я бы отнюдь не возражал протереть его мужскую штучку… для его же блага, я хочу сказать.
— Хорошо Малкович. Приступайте.
Эти слова проникли-таки ко мне, в льнущие, затягивающие глубины. Мысль о Малковиче, «протирающем мою мужскую штучку», выдернула меня из бессознательности, точно попавшую на крючок рыбу из воды, и, наверное, ничто другое не подействовало бы лучше. В темноте забрезжил свет, сперва слабый, потом разгорающийся с каждой секундой. Завеса вынужденного сна дрогнула и порвалась, обитатели мира фантазий убежали в дальние тени, и когда я, наконец, открыл глаза — отвратительно слипшиеся и слезящиеся — первое, что я увидел, были толстые лапы Малковича, сжимавшие серебряный кувшин. Капельки воды, сверкая, падали на простыни.
— Нет! — вскрикнул я, потрясенный звуком собственного голоса. — Я не хочу постельную ванну!
Удивленный Малкович уронил кувшин, который, падая, неприятно лязгнул об пол. Кондуктор недоверчиво уставился на меня.
— Вот это да, очнулся! — воскликнул он.
Я оглядел комнату: рядом с Малковичем стояли доктор Фрейд, граф Вильгельм и дородный мужчина, в котором я узнал архиепископа Стайлера — он облачился в черную сутану с короткой, обшитой серебром пелериной. Его лицо смутно виднелось надо мной; по красному, в прожилках носу стекали бусины пота.
— Итак, — пробормотал архиепископ, — вы — тот самый молодой человек, что раздел и содомировал мою жену на глазах у толпы аплодирующих зевак, да?
У меня не было ни сил, ни желания поправлять это ужасное искажение истины.
— Как вы себя чувствуете? — гораздо приветливее осведомился граф.
— Плохо, — с трудом прошептал я.
— И это меня ничуть не удивляет! Боже мой, просто чудо, что вы живы!
— Что… я имею в виду… что именно произошло?
— Точно сказать не могу, только приблизительно. Говорят, вас сбила лошадь и почти затоптала корова. Мы очень вовремя нашли вас: еще чуть-чуть — и вы бы замерзли до смерти. Однако, доктор Фрейд уже провел тщательный осмотр и, к счастью, не нашел переломов.
— Доктор Фрейд — психиатр, — произнес я.
— Он врач, верно? Мы подумали, что в данных обстоятельствах это подойдет. А Малкович устроил вам пару-тройку постельных ванн.
— О, Господи…
— Вот! — закричал Малкович. — Вопиющая неблагодарность! Да, надо было оставить вас валяться в собственной грязи!
— Ладно, Малкович, — заметил доктор Фрейд. — Не стоит проявлять излишнюю резкость. Помните, Хендрик пережил глубокую травму, включающую физические и психические повреждения. Возможно, он не осознает, что говорит…
— Осознаю! — заявил я. — И у меня нет психических повреждений!
— Значит, ты просто неблагодарный ублюдок! — пробормотал Малкович.
— Вы голодны? — быстро вмешался граф.
— Как волк!
— Я попрошу миссис Кудль принести вам несколько тостов.
— Хлеб?
— А из чего еще вы собираетесь делать тосты? — с презрительной веселостью фыркнул Малкович. — Из кусочков копченой ветчины? Утиных грудок? Бифштекса с кровью, пропитавшегося собственным соком, жареных цыплят с маслом и чесноком, бекона, пирога со спаржей, острых пирожков, ризотто[47], спагетти… Ха, ха!
Я расплакался.
— Доктор Фрейд считает, что пока вам лучше ограничить свою диету, — сказал граф Вильгельм, безуспешно пытаясь придать голосу заботливость и утешение. — Он хочет удостовериться, что у вас не перекрутились никакие трубки, или не уплощилась диафрагма, или не произошло еще чего-нибудь в таком духе.
— Уплощилась диафрагма? Что за чушь!
— Вы снова заявляете, что доктор Фрейд несет чушь? — угрожающе вопросил Малкович.
— Да!
— Послушайте, — не унимался граф, — мы всего лишь заботимся о вас. Мы хотим, чтобы вы как можно быстрее встали на ноги. В конце концов, вам же придется повторить лекцию!
— Что?
— Ну, вы ведь едва начали, когда ворвались эти дикие твари. А все так ждали! Теперь животные заперты в загоне на краю леса, так что они нас больше не побеспокоят, по крайней мере, пока. Просто в следующий раз постарайтесь обойтись без практической демонстрации.
— Следующего раза не будет, — ответил я, вытирая глаза тыльной стороной ладони и чувствуя себя совершенно по-дурацки из-за столь бурного проявления своих эмоций.
— О, но я настаиваю, мой мальчик! — сказал граф Вильгельм весьма странным голосом. — Вы не выйдете отсюда, пока не прочитаете эту лекцию.
Я медленно оглядел комнату, потом их лица.
— Я должен вернуться.
— Что, на то поле? К обезумевшим коровам? — воскликнул архиепископ Стайлер.
— Конечно, нет! Я имел в виду комнату.
— Какую комнату? Эту комнату? Вы и так в этой комнате, мой дорогой мальчик!
— Мне снилось, что я в спальне…
— Ага! — громко вскричал доктор Фрейд, размахивая в воздухе скрюченным пальцем. — Это, несомненно, символ лона! Он хочет вернуться в материнскую матку.
— Ерунда! — как можно решительней возразил я.
— А может матка быть не материнской? — с почти профессиональным интересом осведомился архиепископ.
— Конечно, ваша светлость! Если, например, она принадлежит вашей сестре, которая бесплодна.
— Откуда вы узнали, что моя сестра бесплодна? — архиепископ покраснел.
— Я не знал, я просто использовал этот пример как иллюстративную гипотезу.
— Но она действительно бесплодна!
— В конце концов, мы же не считаем каждый пенис отцовским, — продолжал вещать доктор Фрейд. — Хотя Харкбендер в его «Психологии мужской анатомии», в сущности, доказывает, что в определенных случаях…
— Мне снилось, что я в спальне с жалюзи…
— С жалюзи, да? — пробормотал доктор Фрейд. — Это указывает на затруднения с половым актом. Матка закрыта для вас, вот что означают жалюзи. Вы импотент? У вас проблемы с эрекцией?
— Спросите лучше у Адельмы! — я слегка улыбнулся.
— Ты, ненасытный мерзавец! — конечно же, это был Малкович.
— Кроме того, ваша интерпретация неверна, доктор. Я не пытался проникнуть в комнату, я уже находился в ней.
— В таком случае, — провозгласил доктор Фрейд, — ваш сон означает, что вы не хотите покидать матку и, следовательно, страдаете от психического инфантильного слабоумия. Очевидная регрессия в самой тяжело излечимой форме.
— Со мной в комнате находилась Адельма, — говорил я, не обращая внимания на этот глупый и оскорбительный диагноз. — Мы оба были раздеты.
— Ты, грязное животное! — снова Малкович.
— И я должен вернуться.
— Зачем?
— Потому что, после того, как мы с Адельмой занимались любовью — и так страстно! — мне приснился сон внутри сна. Что-то произошло. Там была другая комната…
— Он бредит, — прошептал Малкович.
— Да заткнитесь же! — рявкнул я на него.
— Эй-эй, — сказал граф, — вовсе незачем так грубить. Вы больны, физически и душевно. Вам нужен отдых, сон, множество горячих тостов с маслом…
Я приподнялся на локтях.
— Еще одно слово насчет тостов, — раздельно произнес я, — и я вышибу ваши чертовы мозги! Я не могу выразиться яснее!
— Быстро, быстро! Вколите ему что-нибудь, доктор! — зашипел Малкович доктору Фрейду. — Он становится непристойным и грубым! По-моему, он теряет над собой контроль!
— А твоего мнения никто не спрашивает, ты, жирный, надоедливый, отвратительный идиот!
— Он снова назвал меня жирным, доктор…
— Думаю, нам необходим публичный обряд! — вмешался архиепископ Стайлер. — Хотя он почти порвал внутренности моей бедной жены во время этого жестокого акта неоднократного изнасилования, мне жаль мальчика. Ему нужен Обряд Исцеления. Публичный обряд. Я все организую!
— Я не хочу участвовать в ваших дурных обрядах! — закричал я.
— Думаю, чем раньше, тем лучше, — произнес доктор Фрейд своим старческим, дрожащим голоском.
Они отошли от кровати, и архиепископ Стайлер открыл дверь. Прижавшийся к нему Малкович толкал его в плечо. Доктор Фрейд оглянулся и сочувственно посмотрел на меня.
— Я немедленно свяжусь с деканом[48] Курмером, — донесся из коридора голос архиепископа. — Доктор Фрейд, усыпите его, если необходимо.
— Или закуйте маньяка в кандалы! — испуганно добавил Малкович.
Доктор Фрейд бесшумно закрыл за собой дверь.
Некоторое время я лежал, уставившись в потолок, и нежно размышлял об Адельме. Мне приснилось, что мы занимались любовью, но все казалось таким восхитительно настоящим. Помнит ли она этот сон? Так же живо, как и я? Или, быть может, ее дремлющая душа ничего не знает? Надо найти ее и спросить!
Выбраться из кровати было просто, а вот удержаться на ногах оказалось значительно более трудной задачей. Сначала я опирался на разные предметы: железное изголовье кровати, ночной столик, стенку шкафа… — потом, вытянув руки, чтобы не потерять равновесия, медленно прошел в центр комнаты… и, наконец, добрался до двери. Затем я заставил себя снова вернуться к кровати и опять пройти к двери. Я проделал это несколько раз, пока не почувствовал уверенность в своей походке. У меня кружилась голова, меня слегка тошнило, но я приписал слабость долгому лежанию — интересно, сколько времени я пролежал на кровати? Мой желудок роптал. Я страшно хотел есть. Правая сторона моего тела немного ныла, а когда я слишком быстро поворачивался, боль пронзала поясницу. Несмотря на все это, я, однако, чувствовал себя вполне хорошо. Докторская чушь насчет уплощенной диафрагмы действительно оказалась чушью. Я открыл дверь и вышел в коридор.
Где же она может быть, моя прекрасная Адельма? Да где угодно! Одной рукой держась за стену, я побрел в сторону лестницы. Прогресс, хоть и не стремительный, был очевидным. Дойдя до лестницы, я оперся на балюстраду и посмотрел на нижний этаж, судя по всему, прихожую замка Флюхштайн, которую я узнал по вычурному черно-белому мраморному полу. Развернувшись, я начал подниматься вверх. Там оказался еще один коридор, увешанный причудливыми чертежами в позолоченных рамках. Для меня они выглядели совершенно непонятными — сплошные каракули, цифры и загадочные алгебраические формулы. Коридор кончался единственной черной дверью. Были ли на этом этаже другие комнаты? Очевидно, нет. Однако, если здесь кто-нибудь есть, возможно, он скажет мне, где найти Адельму. Во всяком случае, такая вероятность существовала.
Дойдя до двери, я приник к ней ухом и несколько секунд прислушивался, но не услышал ничего, кроме слабых шуршащих и скрипящих звуков. Я мягко постучал по твердой лакированной поверхности. Нет ответа. Я постучал снова. Потом в третий раз, посильнее.
— Я слышал тебя, я слышал! — раздался голос изнутри.
Взявшись за латунную ручку, я медленно повернул ее, потом приоткрыл дверь дюймов на шесть. Из комнаты лился тусклый свет.
— Можно войти? — спросил я.
— Ты математик?
— Нет.
— Философ?
— Нет, не философ.
— Ты отвергаешь поиски вселенской мудрости?
— Я считаю это ерундой.
— Что делает тебя философом.
— Правда? В таком случае…
— Ты физик, биолог, теолог, астроном, астролог, френолог или картограф?
— Боюсь, что никто из вышеперечисленных.
— Не бойся, это хорошо.
— Почему?
— Потому что я — все они, и если бы ты тоже был кем-то из них, то нахождение нас двоих в одной комнате привело бы к тому, что межпространственный атомный фундамент взорвался. Я в этом абсолютно уверен!
— Исходя из моего опыта, — печально заметил я, — нельзя быть абсолютно уверенным в чем бы то ни было.
— А в этом ты уверен? — спросил голос.
Я уже несколько раз вел такой диалог, по крайней мере, один раз — в поезде, но прежде чем мне удалось придумать ответ, голос добавил:
— В таком случае, можешь войти.
Огромная комната выглядела так, словно межпространственный атомный фундамент уже взорвался или здесь порезвились сумасшедшие коровы графа Вильгельма. Там царил полный, ужаснейший хаос: везде валялись книги, рукописи, листы бумаги, журналы и блокноты; пару опрокинутых стульев так и не удосужились поднять; на каждой подходящей поверхности торчали самодельные подсвечники со свечными огарками; в темных углах лежала скомканная, грязная, засыпанная крошками одежда — носки, нижнее белье, жилеты, рубашки; повсюду красовались остатки старых завтраков, обедов и ужинов, в том числе надкушенная отбивная, покрытая пылью и зеленым налетом. Плотные шторы были опущены, и за сплошь покрытым мусором столом напротив окна восседал высокий костлявый мужчина с длинными, падающими на плечи прямыми седыми волосами и седой козлиной бородкой. На его носу были очки с толстыми линзами, а одет он был в потрепанный запачканный балахон. Несколько раз мигнув, мужчина уставился на меня.
— Кто ты такой? — спросил он слегка дрожащим и отнюдь не слегка безумным голосом.
— Не знаю.
— Хорошо. Это отличное начало. Одно из лучших, на самом деле. Почему на тебе ночная рубашка?
— Я лежал в постели.
— Это не тот ответ, что мне нужен.
— Почему?
— Потому, что он просто означает, что, как и предполагается, ты лежишь в постели в ночной рубашке. Но не объясняет, почему ты сейчас в ней. Это все равно, что выйти голым на улицу и на вопрос «почему?» ответить, что ты принимал душ.
— Я забыл одеться.
— Уже лучше.
Кивнув, он протянул мне свою длинную, тонкую, клешнеобразную руку — и тотчас отдернул ее.
— Я — профессор Бэнгс, — представился он.
— Я слышал о вас.
— Откуда?
— Граф упоминал. Он сказал, что вряд ли мы встретим вас, потому что вы сейчас очень заняты своим великим трудом.
— Я всегда занят своим великим трудом. Не просто в какое-то определенное время, а всегда.
— Могу я сесть? — спросил я.
— А ты видишь что-нибудь, на что можно сесть? Я беспомощно огляделся.
— Думаю, нет.
— Значит, тебе придется постоять. Я занимаюсь великим делом. И беспорядок меня не волнует, господин… Э-э-э… Как мне тебя называть?
— Хендрик вполне сойдет.
— Хорошо, Хендрик. О, вовсе нет! Видишь ли, я привык к беспорядку. Двадцать лет тому назад эта комната сверкала чистотой, была незапятнанной и опрятной — ни пылинки! Боюсь, что просто не смогу вернуться в те времена, мои нервы не вынесут. Я знаю, что где лежит, хотя тебе этот бедлам может казаться настоящей помойкой. Хорошо осведомлённый человек видит порядок в беспорядке. Это так называемый Бесконечный Вариабельный Фактор.
— И кто его так назвал?
— Я. Тебе нравится?
— Я не понимаю, что это означает.
— Чтобы любить что-то, вовсе незачем понимать, что оно означает. Тебе нравятся жареные цыплята?
— Я бы предпочел не говорить о еде, если вы не возражаете. Но — да, нравятся.
— А ты понимаешь, что это означает?
— Жареные цыплята? По-моему, ничего!
— Ага! — воскликнул профессор Бэнгс, выпрыгивая из кресла и указывая костлявым, трясущимся пальцем в потолок. Я был очень удивлен. — Ты уловил ее!
— Уловил что?
— Самую суть, ключевой вопрос моего великого труда, конечно же! Имеют ли вещи значение? Значит ли что-то хоть что-нибудь?
Сгорбившись, профессор начал возбужденно бегать по комнате. Он был похож на высокую тощую птицу. Я осторожно опустился на стопку книг в кожаных переплетах.
— Это, — продолжал профессор Бэнгс, — тот вопрос, что занимал меня на протяжении стольких лет! Я убедился — и настаиваю на этом убеждении — что, прежде чем найти ответ, нужно создать теоретическую карту, или карту теории, как тебе больше нравится, каждой философской, психологической, математической и тому подобных систем, когда-либо созданных для объяснения вещей; потом свести их в одно неизбежно огромное и сложное целое и подогнать друг к другу, как кусочки гигантской мозаики. Получившаяся картина, как я решил, и будет ответом на мой вопрос, вопрос всех вопросов. Однако она должна быть совершенно законченной, без внутренних противоречий или пробелов. Я решил выбросить из нее теологию и Бога, потому что, если не рассматривать определенные разделы философии, в любом случае противоречащие друг другу, психологическая, математическая и другие научные мысли отвергают и то, и другое как непригодное и абсолютно ненужное. Это сделало мою задачу, и без того ужасающе запутанную, немного проще. Хотя «проще» — не то слово, которое я бы применял по отношению к любому ее аспекту!
Я решил построить мою теоретическую карту, используя в качестве основного методологического инструмента куб: каждая дисциплина имеет собственный куб, является кубом, а каждое утверждение ее объяснения как значения вещей, так и самих вещей помещается в соответствующей ячейке куба, к которому оно принадлежит. Когда кубы, наконец, вместят все, что было когда-либо сказано, написано, показано и открыто — каждой дисциплиной! — о значениях и объяснениях, я соберу их в совершенно и абсолютно сцепленное целое. Я назвал это Unus Mundus Cubicus[49]. Например: если математика утверждает, что СЗ = ХХ2хС = L, утверждение будет помещено во вторую ячейку куба продвинутой математической теории, рядом с квантовыми формулировками. Видишь, как просто? Или еще: если психология говорит, что способность к завязыванию и поддержанию отношений во взрослом возрасте зависит от детского опыта фундаментальных взаимоотношений с первым ухаживавшим за ним объектом, этот маленький самородок (который, могу утверждать по собственному опыту, бесспорно, верен) отправится в четвертую ячейку куба теории человеческого поведения, рядом с развитием эго. Честно говоря, мне пришлось вообще выбросить из куба этого отвратительного старого шарлатана Юнга с его змеями, кругами и тильдами. Он был безумнее, чем шляпных дел мастер! А вот Фрейд, с другой стороны, вполне приемлем: неглупая, откровенная непристойность. Он всего лишь порнограф. В чем, конечно, нет ничего плохого, ты же понимаешь. На самом деле, у порнографии есть своя ячейка в кубе психологии сексуального поведения человека.
Сложности возникли, когда, долгие годы собирая и сопоставляя материалы для кубов, я начал понимать, что вообще-то они не так хорошо стыкуются друг с другом, как я ожидал. Там и сям вылезали мерзкие углы противоречий, неуклюжие закоулки взаимоисключений, не параллельные линии вовлечения и развития. Поэтому мне пришлось начать убирать данные из кубов: вытаскивать части и хвосты, срезать углы, изменять кусочки мозаики, чтобы заставить их подходить. А что мне оставалось делать? В конце концов, я стал терять слишком значимые материалы. Моя чудесная, совершенная, блистательная Unus Mundus Cubicus постепенно лишалась смысла; я обнаружил, что стал чересчур разборчивым в выборе данных; в результате основа моего клубка значений и объяснений всего, что существует, оказалась расплетенной. И мое сердце лишилось основы вместе с ней.
Я начал переплетать и перестраивать ее, но мое время истекает, и, боюсь, теперь Unus Mundus Cubicus никогда не будет закончена. Сама эта мысль наполняет мою душу паникой и ужасом! Кто продолжит мою работу? Никто! Все будет потеряно, забыто и выброшено на помойку. О, помоги мне! Я не могу допустить этого! Никто здесь ни в грош не ставит мой труд, никто даже не пытается понять его важности! Они все поглощены своими обыденными идиотскими проблемами! Графа Вильгельма интересует только охота и набивка его нелепых коров. Я имею в виду, не в сексуальном смысле, естественно, хотя, не сомневаюсь, пару раз, когда стояла не по сезону теплая погода, случалось и такое; архиепископ Стайлер — полный дурак; Димкинс весьма извращенным способом морит голодом свою жену; Адельма…
— Я хотел спросить у вас про Адельму, — быстро вставил я, прежде чем профессор Бэнгс успел перевести дух. — Вы не знаете, где я могу найти ее?
Его черные, блестящие глаза-бусинки сузились за толстыми стеклами очков.
— Зачем тебе это? — пробормотал он. — Ага! Я понял! Ты — последний из череды ее бесчисленных любовников, верно?
— Я люблю Адельму, профессор Бэнгс.
— Вздор! Куб 76, ячейка 3, относительно природы и функции человеческого инстинкта: вожделение есть персонализированное преломление инстинкта спаривания и продолжения рода. Ты не любишь ее, Хендрик, ты ее желаешь, а это разные вещи. И не обманывай себя: Адельма не способна любить.
Я с трудом поднялся на ноги и расправил плечи, что немедленно вызвало приступ острой боли. Наверное, я был сплошь покрыт синяками.
— Я заставлю ее полюбить меня! — воскликнул я.
— Ты безумен!
— Нет, профессор Бэнгс, это вы безумны! Вы и ваша идиотская Unus Mundus Cubicus. Вы потратили свою жизнь на бессмысленные вычисления и пустые расчеты. Вы так и не смогли найти ответ на ваш «вопрос всех вопросов», и я догадываюсь, почему.
Теперь профессор Бэнгс тоже встал. Он трясся, моргая на меня из-за этих искажающих линз, открывая и закрывая рот, точно рыба на песке. Потом он прошептал:
— Ты знаешь!
— Я же сказал, что догадываюсь.
— Как? Неважно! Скажи мне, скажи немедленно! Что я упустил? Чего недоставало моим исследованиям и сравнениям? Я ошибся? Где-то свернул на неправильный путь? Говори! Отвечай!
Вытянув костлявые руки, он схватил меня за плечи. Затем медленно опустился на колени. Я услышал хруст ссохшихся суставов.
— Не мучай меня! — вскрикнул он. — Не поступай так со мной!
— Быть может, ответ в том, что на этот вопрос нет ответа, — спокойно произнес я.
Профессор Бэнгс вцепился в подол моей ночной рубашки и, чуть не оторвав его, снова поднялся на ноги. Его морщинистое, искаженное отчаянием лицо оказалось рядом с моим.
— Ты абсолютно в этом уверен? — прохрипел он.
— Я считал, что никто не может быть ни в чем абсолютно уверен, но вы опровергли меня, так? А ведь вам было бы легче, если бы вы этого не сделали!
Он закричал. Длинный, слабый, пронзительный крик, полный ужаса и боли, вопль души, потерянной в кошмарной, бесконечной агонии. Однако сам крик закончился протяжным свистящим бульканьем.
— Нет ответа, — заговорил профессор. — Но ведь, конечно же, если ответ в том, что ответа нет, значит, ответ есть! Следовательно, утверждение «на вопрос нет ответа» противоречит само себе! Что делает мою Unus Mundus Cubicus лишенной всякого смысла, ведь если допустить, что ответа, для поиска которого она создана, не существует, то ответ уже получен, без привлечения дополнительных материалов и их сравнения. Это замкнутый круг, и я не знаю, как оттуда выбраться! Внутри я или снаружи? Не знаю! Я не могу думать…
Профессор Бэнгс медленно повернулся и подошел к высокому занавешенному окну. Быстрым, дергающим движением похожей на коготь руки он раздвинул шторы. В комнату ворвался дневной свет, и миллионы танцующих пылинок вспыхнули вокруг нас, точно стайка маленьких сверкающих рыбок.
Профессор открыл окно. Свежий ветерок ворвался в древнюю затхлость.
— Что вы делаете? — спросил я.
Не отвечая — в полном молчании — профессор Бэнгс вскарабкался на подоконник и выпрыгнул из окна. Через долю секунды откуда-то снаружи, двумя этажами ниже, раздался отвратительный глухой стук.
В этот момент дверь распахнулась, и появился граф Вильгельм, сопровождаемый доктором Фрейдом и Малковичем.
— Вот вы где! — сказал граф. — А где профессор Бэнгс?
— Выбросился из окна.
Граф раздраженно фыркнул.
— Опять!
— Хотите сказать, — воскликнул я, — что он уже делал это раньше?
— Конечно! Несколько раз. Это случается, когда он переживает из-за своего великого труда. Какая-то чушь насчет кубов, которые не стыкуются… Я даже не пытаюсь понять, никто не пытается. А вы?
— Я тем более. Но что же с профессором?
— О, с ним все будет в порядке!
— Почему вы так в этом уверены?
— После первого такого случая мы покрыли каменный пол террасы внизу толстым слоем резины. Профессор обойдется сильной головной болью и носовым кровотечением. Может, еще парочкой переломов.
— А как насчет вас? — осторожно поинтересовался доктор Фрейд.
— Судя по его внешнему виду, я бы сказал, что он по-прежнему безумен, — пробурчал Малкович.
— Я совсем поправился, — сообщил я. — Легкая боль в спине и плечах, ничего больше.
— Я рад это слышать.
— Боюсь, что нам все равно придется провести Обряд Исцеления, — заметил граф Вильгельм. — Старые фокусы и тому подобная чепуха, но архиепископ столько сделал, чтобы его организовать. Мартин Мартинсон специально по этому случаю сочинил новое произведение. Мы не можем всех разочаровать, только не сейчас!
— А Адельма там будет? Я бы хотел с ней побеседовать. Неожиданно граф крайне распутно подмигнул мне.
— Побеседовать? О, да, просто отлично! Побеседовать! Ну ничего себе! Я прекрасно знаю, чего ты хочешь от Адельмы, ты, грязный похотливый кобель! Провести тщательное обследование? Это больше похоже на правду! Что ж, удачи! Теперь я не сомневаюсь, что произошло чудесное, удивительное исцеление!
— Спасибо, ваша светлость, — пробормотал я.
— Конечно же, Адельма там будет.
— Значит, я тоже буду.
Обряд Исцеления назначили на три часа пополудни.
В Собор Тройственных Ключей меня отвезли в открытом экипаже. К моему изумлению, на улицы высыпали толпы людей, которые приветственно кричали и громко аплодировали. Хотя они выстроились в идеальную линию, время от времени охрана в униформе жестоко отгоняла их. До меня доносились обрывки разговоров:
— Это он! Ох, смотрите, это он!
— … мы с Францем непременно придем на вторую лекцию…
— Говорят, он превратился в буйного лунатика. Сумасшедший, как графские коровы. Но такой сильный, такой отважный! Ура!
— Это чудо!
И совсем лишнее:
— По-моему, в юбке он был гораздо симпатичнее!
Рядом со мной в экипаже восседал граф Вильгельм, увешанный медалями и официальными регалиями, на его голове красовалась нелепая «военная» шляпа с широкими белыми перьями, развевающимися на легком ветру. Напротив сидели доктор Фрейд и Малкович, оба в черных костюмах и при галстуках; костюм Малковича, как и кондукторская униформа, с трудом вмещал его грузное тело. Наклонившись, Малкович почесал свои гениталии.
— Вам обязательно это делать? — спросил я. — Это недостойно!
— А что ты знаешь о достоинстве? — сварливо пробрюзжал кондуктор.
— Малкович, постарайтесь проникнуться духом события, — вмешался доктор Фрейд.
— Да, сэр. Только ради вас, доктор Фрейд.
Его назойливая лесть вызывала у меня тошноту. Доктор Фрейд похлопал меня по колену, подался вперед и прошептал:
— Здесь может быть контора по переписи населения!
— По-моему, это уже не важно.
— Отчего же?
Я пожал плечами.
— Но вы ведь по-прежнему хотите узнать, кто вы такой на самом деле?
Я пожал плечами.
— Не сейчас, доктор Фрейд. Смотрите, мы уже приехали!
По мере приближения к ступеням собора толпа густела и становилась все более возбужденной. В воздух полетели несколько шляп. Зазвонили колокола. Я увидел архиепископа Стайлера, сопровождаемого свитой дьяконов, послушников, мальчиков со свечами, ключников и кадильщиков, выходящих из сумрака за огромными бронзовыми дверями. Архиепископ был облачен в роскошный стихарь[50], усеянный крошечными жемчужинами, золотой пояс, манипулу[51], богато расшитую епитрахиль[52] и массивную ризу[53] из золотых и серебряных нитей. На его великолепной митре[54], окруженные розовым камчатным полотном и пурпурным бархатом, красовались Тройственные Ключи. Из инкрустированных драгоценными камнями кадил, которыми с почти геометрическим изяществом помахивали мальчики с соломенными волосами, курились белые облачка фимиама. Я слышал поющий в соборе хор — медленное, протяжное, печально-радостное созвучие, поднимающееся выше и выше, в какие-то эфирные дали, полные благочестия и света. Пение трогало за душу.
Когда мы выбирались из экипажа, граф Вильгельм подтолкнул меня локтем и прошептал:
— Не забудьте, это — Обряд Исцеления, что подразумевает вашу болезнь. Постарайтесь выглядеть больным. В конце службы вы можете вскочить полностью исцеленным, тогда архиепископ объявит новый выходной в память об этом знаменательном событии.
— Сделаю все, что в моих силах, — ответил я. Изнутри собор был наполнен сладкими ароматами, холодным полумраком, золотым мерцанием, пугливым присутствием божественного начала, прячущимся в игре света и тени; из высоких ниш строго глядели вниз раскрашенные святые: Святой Партексус с позолоченным фаллосом, Святой Ромо со слепым львом, Святая Аверина, держащая свои разорванные груди на серебряном блюде; перед пышными усыпальницами мерцали принесенные по обету свечи; над Главным алтарем висела огромная икона с Тройственными Ключами, ее увивал дымок курений амбры, розмарина, кедра и мирта. Легкие дуновения витали в огромном храме, перенося и рассеивая эхо шепота тысяч прихожан. На мраморном полу святилища, инкрустированном ромбами из оникса и порфира, выстроились ряды послушников в роскошных рясах. Хор пел «Созерцай начало конца» и «Трижды благословенная Тройка, Тройственные Ключи», тексты которых, как я позже узнал, сочинил Мартин Мартинсон, дирижер хора. А хор действительно производил впечатление: строгая математическая конструкция, каждый голос, прежде чем стать частью непрерывного канона, постулирует тезис и антитезис, плавно сливающиеся в гармоничном синтезе, который восходит от основной тональности, захватывает все второстепенные, поднимается к острой кульминации на доминанте[55] — и снова нисходит, успокаивается в размеренном всеобщем минорном шепоте. Или что-то вроде этого.
В ризнице меня ожидали деканы, дьяконы и подьячие, все облаченные в золотые одежды.
Вперед вышел дородный мужчина с красным лицом.
— Ага! — экспансивно воскликнул он. — Я — декан Курмер. А вы, должно быть, Хендрик, наш жертвенный агнец!
— Надеюсь, не буквально!
— Ну, не совсем! Ха, ха! Но вы — центральный объект нашего Обряда Исцеления, верно?
— Очевидно, да, — уклончиво ответил я.
— О, не волнуйтесь, обойдемся без харизматической, пневматической и кататонической ерунды!
— Рад это слышать.
— Видите ли, — продолжал декан Курмер, — некоторое время назад мы откололись от Единой Древней Гностической и Апостольской Церкви, и архиепископ Стайлер провозгласил себя Верховным Примасом[56] Церкви в этой части света. Граф Вильгельм, конечно же, Защитник Веры, только это ничего не значит, потому что на самом деле здесь нечего защищать. Знаете, было чересчур много догматов — непреложных и неизменных, необходимых для спасения и тому подобной чепухи — но мы предпочитаем более тонкий подход, свободный и едва намеченный. Оставляет большое пространство для маневров. Кроме того, раньше было слишком много правил и установок. Например, духовенство соблюдало целибат[57] — и с этой проблемой мы столкнулись, когда Его Милость пожелала жениться на Ане Огнарович, леди, которая теперь имеет честь быть его женой…
— Значит, клерикальный целибат отменили?
— Господь Всеблагой, нет! Мы не экстремисты, в том-то все и дело. Мы составляем via media[58]. Целибат отменен только для того, кто занимает пост Верховного Примаса.
— И таким человеком оказался архиепископ Стайлер.
— Именно. Но не только это — у нас более пятидесяти выходных, религиозных праздников, утвержденных архиепископом, по одному на каждое пятое первое число месяца.
— Но ведь это… я хочу сказать… это математически невозможно!
— Молодой человек, мы говорим о духовных, а не математических материях. Кроме того, это возможно, если каждый день — первое число. По пятым первым дням Его Милость состязается с графом в метании колец.
— Как удобно!
— Да, мы тоже так считаем, — серьезно заметил декан Курмер. — Наши центральные догматы после раскола не изменились: в делах веры — ничего слишком трудного и быстрого, много свободного времени для каждого и пышные публичные обряды. Чего еще желать?
— А как насчет моральных наставлений? Декан энергично потряс головой.
— Грязное дело, — раздраженно ответил он. — Моральные наставления принесли Единой Древней Гностической и Апостольской Церкви бесконечные проблемы, поэтому мы с радостью избавились от них. Кроме того, то, чем мужчина занимается в одиночестве — его личное дело. Или женщина. Или даже то, чем мужчина и женщина занимаются вместе — ха, ха! Не наша забота — подглядывать в чужих спальнях. Там и без нас наблюдателей хватает. А теперь раздевайтесь догола и облачайтесь в священное одеяние. Их у нас много! Думаю, пятнадцатый размер вам отлично подойдет.
В святилище мы вошли пышной процессией: кадильщик, ключник, мальчики со свечами, подьячие, дьяконы, деканы — потом я — и, под пурпурным балдахином, который несли четыре рыцаря-хранителя Тройственных Ключей, архиепископ Стайлер. Все собравшиеся встали и вместе с хором запели «Как наверху, так и внизу» в незнакомой для меня тональности.
— Поклонитесь людям, — шепнул декан Курмер. Я поклонился.
— А теперь ложитесь на Алтарь Вторичной Несказанности.
— Где это?
— Прямо перед вами.
Действительно, перед Главным Алтарем возвышалась переносная мраморная плита с подножием из разноцветного порфира. Я неторопливо вскарабкался на нее и лег на спину. Я успел осмотреть толпу, но не нашел Адельму. По коже бегали мурашки. На мне было только пожелтевшее — то ли по замыслу, то ли по недосмотру — священное одеяние, и я сильно замерз. Потом я взглянул вверх, в далекие лазурные небеса, населенные putti[59] с гирляндами роз, испещренные золотыми звездами, которым для сияния не требовались ни ночь, ни темнота.
— Наш брат Хендрик смертельно болен! — бесстыдно провозгласил архиепископ. — Поэтому мы призовем бесконечную и неизбывную силу Тройственных Ключей! Объединим наши хвалы и мольбы для его исцеления, благословим его тело елеем здоровья, попросим великодушную милость трижды благословенных Ключей излечить раны, которые мы, в нашей прискорбной слабости, излечить не можем!
Его увенчанная митрой голова наклонилась ко мне.
— Сейчас я совершу помазание, — тихо сообщил он.
— Спасибо.
— Вы должны снять священное одеяние.
— Но у меня под ним ничего нет!
— Ну и отлично, пускай они все видят! — прошипел архиепископ с внезапной злобой. — Так же, как видели мою жену!
— Я уже объяснял…
Два ухмыляющихся молодых послушника стащили с меня рубаху. Я услышал, как один из них шепнул другому:
— Стесняться-то особо и нечего!
Затем помазание началось.
Архиепископ Стайлер погрузил указательный палец в маленькую серебряную тарелочку, которую держал его личный помощник, и нарисовал мне на лбу знак Тройственных Ключей; затем коснулся моих губ, горла, сосков, пупка, потом — милосердно обойдя гениталии — колен, голеней и подошв моих ног.
Я начал задремывать. Я ничего не мог с этим поделать! Сначала я пытался сопротивляться и держать глаза широко раскрытыми, чтобы отогнать плотное облако амбрового наркоза, обволакивавшее меня со всех сторон — но тщетно. Сон подкрадывался и тихонько уносил мое сознание, как рассвет уносит бледную серебристую луну. Последнее, что я расслышал, были плагальные лады[60] хора:
— Isax punquit dy tixana dex — pqarnix deta sulimit рух.
— Что это? — через силу пробормотал я.
— Древний таинственный язык первобытных священных текстов, — ответил архиепископ Стайлер, намазывая мои подошвы маслом и заставляя меня подергиваться. Вроде бы сегодня утром я вымыл ноги…
— Что это значит?
— Никто не знает. Если бы мы знали, что это означает, язык перестал бы быть таинственным, верно? Идиот!
Тут я сдался.
* * *
Она разбудила меня поцелуями… … во все те места, что помазал архиепископ: лоб, губы, горло, соски, пупок и — на этот раз не упустив мое возбужденное мужское достоинство! — подошвы ног. Она двигалась под простыней.
— Адельма… — прошептал я.
Тут она скользнула вверх, и ее голова оказалась рядом с моей, на теплой влажной подушке.
— Значит, ты проснулся, — сказала она.
— Так ли?
— Ну, технически, нет. Ты все еще спишь.
Мой желудок заволновался от тревоги и желания.
— Погоди, хочешь сказать, я только что проснулся во сне? Эта вторая комната, в которой меня ждал мужчина…
— Ты никогда мне об этом не рассказывал…
— Я никому еще не рассказывал. О Боже, лучше не говори! Профессор Бэнгс и его Unus Mundus Cubicus… Собор Тройственных Ключей… это тоже был сон?
— Конечно, нет, глупый! Ты по-прежнему лежишь на Алтаре Вторичной Несказанности. И тебе снится, что ты в постели со мной, как и в прошлый раз. Когда я сказала, что ты проснулся, я имела в виду, что ты заснул и снова проснулся во сне.
— Разве это возможно? Проснуться во сне?
— Естественно.
Я привлек Адельму к себе и прикоснулся языком к ее прелестным губам. Потом я захватил рукой одну спелую, дерзкую грудь и нежно сжал.
— Осторожнее, — мягко сказала она.
— Почему?
— Иначе получишь эрекцию прямо перед всем честным собранием. А это не входит в Обряд Исцеления.
— Архиепископ Стайлер придумает очередной праздник…
— Он и так его придумает.
— … Празднество Святого Восстания, — предложил я и почувствовал, что сейчас засмеюсь.
Адельма красиво вздохнула.
— Так не может продолжаться вечно, Хендрик.
— А не может ли… не может ли именно эта часть продолжаться вечно?
— Боюсь, что нет.
— А мне бы хотелось… — пробормотал я.
— Мне тоже. Но, боюсь, если тебе что-то нравится, ты почти наверняка этого не получишь.
Такая идея мне была совсем не по душе.
— По крайней мере, исходя из моего личного опыта, — добавила она.
Адельма натянула простыню нам на головы, и в теплой, ароматной темноте наши лица встретились. Я ощущал порхание ее век, легкое прикосновение ее губ к моим…
… и тут она начала мурлыкать какую-то странную, дрожащую мелодию, вначале без слов, потом с низкими, шипящими слогами, ее голос становился громче, набирал силу…
… isax punquit dy tixana dex — pquarnix deta sulimit pyx…
* * *
— Да будут трижды благословенны всеми почитаемые Тройственные Ключи! — воскликнул архиепископ Стайлер.
— Аминь! — с энтузиазмом отозвались собравшиеся.
— Неугасимо сияющие, неизменно вечные, отныне и вовеки веков!
— Аминь, аминь, аминь!
Огромный кафедральный орган выплеснул поток могучих звуков, волну грохота, грома — ошеломляющий ураган. Звонили колокола, раскачивались кадила, стяги вознеслись к потолку, собравшиеся хлопали, и я, украдкой осмотрев себя, с подлинным облегчением заметил, что все это ликование приветствовало не мою эрекцию, а завершение Обряда Исцеления. Я слез с Алтаря Вторичной Несказанности, и меня снова облачили в священное одеяние.
Стоящий сзади послушник прошептал;
— Вы можете поиметь меня, если хотите.
— Спасибо! — шепнул я в ответ, не оборачиваясь. — Но я не хочу.
— А что со мной не так?
— Ничего. Я просто не хочу вас, вот и все!
— Меня поимело все духовенство! — тут раздался подавленный смешок. — Иногда прямо на Главном Алтаре!
— Я не из духовенства! — возразил я, начиная сердиться.
— Педантичный ублюдок!
Обернувшись к тому, кто так назойливо домогался, вместо золотоволосого мальчика я с изумлением увидел морщинистого, смуглого карлика со злобными глазенками. Его ряса волочилась по полу святилища. Нелепейшее создание! Он ухмыльнулся, точно похотливая обезьяна, и я быстро отвернулся.
— Вы готовы продолжать, сын мой? — вопросил архиепископ Стайлер, непринужденно отпихивая карлика пинком.
— Более чем! — сказал я.
И мы, окутанные сладкими парами ладана, прошли через неф великого собора.
Снаружи, остановившись на верхней ступени, архиепископ поднял руки, и рев огромной толпы моментально стих.
— Наш брат Хендрик вернулся к нам! — воскликнул архиепископ Стайлер. — Восславим же пресвятые Тройственные Ключи! В вечную память об этом счастливом событии я провозглашаю народный праздник и отныне и вовеки веков нарекаю его «Празднество Чудесного Исцеления»!
— По-моему, это чересчур! — пробормотал я. — Начнем с того, что я не был болен!
Архиепископ хитро улыбнулся.
— Но ведь верующие никогда об этом не узнают, верно? Послушайте их!
Под возобновившиеся приветственные крики мы сошли по ступеням, и я, доктор Фрейд, Малкович и граф забрались в поджидавший нас экипаж. На мне по-прежнему было священное одеяние. Я внезапно понадеялся, что оно не станет такой же неотъемлемой частью моего гардероба, как юбка с фальшивыми бриллиантами. Однако мне не удалось сдержать улыбку.
— Похоже, у вас хорошее настроение! — заметил граф Вильгельм, сжав мое колено, пока мы занимали свои места.
— Да, похоже, что так.
— Он по-прежнему безумен? — с некоторым опасением поинтересовался Малкович. — Сработал ли Обряд Исцеления?
— Должно быть, да, — произнес я. — Он навел меня на одну мысль. Удивительную мысль.
— Какую же именно?
— Неважно. Единственное, что могу сказать, она меня чрезвычайно радует.
Но если бы я знал, что меня ждет в ближайшем будущем, я бы не стал пребывать в столь жизнерадостном расположении духа. Это точно!
7
Я попросил у графа бумагу и ручку и сказал ему, что хочу написать благодарственное письмо архиепископу.
— Это крайне мило с вашей стороны! — воскликнул граф. — Его Милость обожает признания и благодарности, особенно если ему пришлось устраивать публичный обряд.
— Это самое меньшее, что я могу сделать.
— О, раз мы заговорили о письме, быть может, попробуете убедить архиепископа, что ни пальцем не прикасались к его жене после того… случая?
— Но я действительно не прикасался!
— Что ж, значит, убедить его будет несложно. Я восхищаюсь, искренне уважаю мужчин, которые могут контролировать свои низменные сексуальные порывы. Понимаю, для вас это непросто. Ладно, а теперь я исчезаю! Сообщите мне, как только закончите, и я отправлю Димкинса с письмом в собор. Кстати, попросить миссис Кудль сделать вам несколько тостов?
— Честно говоря, граф, я бы предпочел что-нибудь более существенное. Дело в том, что с самого момента прибытия я не ел ничего, кроме хлеба.
Граф Вильгельм игриво, но увесисто толкнул меня кулаком в руку. Я поморщился.
— И чья же это вина, а? По правде сказать, продукты до сих пор не привезли, и на кухнях сейчас — шаром покати. Наверное, у старины Эрика Шлегерманна случился сердечный приступ, а другого извозчика пока не нашли. Эрик — это отец Густава. Помните, я рассказывал вам про Густава? Одна из моих коров оторвала ему яйца и петушок. Так вы хотите тост или нет?
— Спасибо, нет. Я попросил доктора Фрейда сообщить мне, когда прозвонят на обед.
— Как вам угодно! — весело отозвался граф и, выйдя из комнаты, шумно захлопнул дверь.
Я медленно подошел к стоящему у окна письменному столу и посмотрел вниз, на пачку ослепительно-белой графской бумаги. Поблизости расположились две ручки, маленькая баночка с черными чернилами и девственно чистая промокашка. Очень скоро я возьму одну из ручек и начну писать. Я сел. Секунду или две я глядел в окно, не думая ни о чем конкретном.
И тут же в дверь постучали.
— Да! — отрывисто рявкнул я, раздраженный тем, что мою задумчивость столь быстро прервали.
— Можно войти?
— Кто это?
— Это я, Малкович.
— Тогда нельзя.
— Хендрик… пожалуйста! Я хочу поговорить с вами!
— Хорошо, заходите, только давайте поживее, — немного помедлив, ответил я.
Дверь отворилась, и в комнату осторожно протиснулся Малкович. По-моему, он все еще немного боялся, что я всажу в него нож в приступе внезапного безумия. На самом деле, меня забавляла эта глупая идея. Точнее, забавляло ее воздействие на Малковича.
— Я вас побеспокоил? — спросил он.
— Вы всегда беспокоите меня, Малкович.
— Должен сказать, это взаимно!
— Вы за этим сюда пришли? Оскорблять меня? Ну, тогда…
— Нет, нет… не за этим, — ответил он, внезапно понизив голос, уже не так агрессивно.
— Ладно, и что вам нужно?
Не дожидаясь приглашения, Малкович грузно опустился на край моей кровати.
— Мне неловко, — начал он. — То есть, я не знаю, как, ну…
— Как что?
— Я подумал, что вы, учитывая, какой вы и все такое…
— Все какое?
— Послушайте, не воображайте, что это легко — прийти к вам вот так! Пришлось пробраться на кухню и уговорить миссис Кудль позволить мне добрый глоток абрикосового бренди. Только для храбрости, конечно.
Развернувшись на стуле, я оказался лицом к Малковичу.
— Знаете, Малкович, — издевательски сказал я, — это совсем на вас не похоже! Где мужчина, облеченный властью? Где кондуктор с особыми полномочиями, полученными от Министерства внутренней безопасности?
Тут, к моему изумлению, Малкович принялся всхлипывать.
— Я просто не знаю, что делать, — бормотал он, вытаскивая свой грязный носовой платок и шумно, долго сморкаясь.
Мне стало не по себе.
— Видите ли, Хендрик…
Обращение ко мне по имени, отличное от привычных «ты, мелкий негодяй» или «ты, грязная свинья», явно не сулило ничего хорошего.
— … я вовсе не тот, кем кажусь — не сильный, уверенный, умный, хладнокровный и привлекательный…
— Не волнуйтесь, вы никогда таким и не казались. Похоже, Малкович слегка смутился. Он понимал, что его оскорбили, только не понимал, из дружеских ли чувств или из неприязни.
— По правде говоря, — продолжил он, — я слабый, потерянный и беспомощный. Несмотря на мои особые полномочия. Да, я такой! Вы можете в это поверить? Я сам с трудом верю, Хендрик! Дошло до того, что я боюсь спать по ночам! Я держусь, сколько могу, потом, когда мои веки, наконец, слипаются, я опрокидываю полбутылочки и надеюсь, что теперь-то этого не случится. Но оно всегда случается.
— Надеетесь, что не случится чего? — поинтересовался я, ожидая отвратительных интимных откровений, включающих телесные жидкости какого-нибудь толка.
— Чего, сна, конечно же!
— Какого сна?
— О… о ней. Женщине из журнала. Ну, в общем, так все и началось. Видите ли, это произошло во время одного из долгих ночных перегонов в П…, когда поезд вел Хьюберт Данкерс. Да, в основном царило чудесное спокойствие, разве что около двух часов утра мадам Полински позвала меня и потребовала сделать массаж ног, а в оставшееся время я развлекался, листая старые журналы, которые люди часто забывают в купе. Мой любимый — «Светская беседа», но в ту ночь я нашел лишь один выпуск «Зубной гигиены» и одну «Моду для полных». Именно в ней-то я и увидел фотографию той женщины. Господь свидетель, настоящей красавицы! Я это сразу понял. Это, естественно, была реклама, и на женщине были только бюстгальтер и трусики, смоделированные для полных. Все на виду, если позволите так выразиться! Не скрою, мне нравятся зрелые женщины в теле — дамы с плавными изгибами и формами, а не вертлявые костлявые подростки. Поскольку я и сам отнюдь не скелет, думаю, это вполне естественно. Я не мог глаз от нее оторвать — от фотографии, я имею в виду. Я смотрел и смотрел, а потом, почувствовав определенные ощущения, забрался в туалет и взял себя в руки. Но ощущения не прекращались, и я не мог оторваться от женщины в трусиках и бюстгальтере. Она же смотрела в ответ, прямо сквозь меня, и, мне начало казаться, что она читает мои мысли. О, я понимаю, как странно это звучит! Даже глупо, но именно так все и было, поверьте мне! Я хотел, чтобы она сошла с фотографии, сбросила свое нижнее белье и занялась со мной любовью прямо на полу вагона. Я представлял, как подергивание и покачивание поезда возбудит нас, продлит удовольствие, присоединится к любовному трепету. Что ж, Хендрик, вы должны знать, как это бывает! К моменту прибытия в П… — около девяти утра — я по-прежнему таращился на нее, точно влюбленный молокосос, а мой пенис по-прежнему напоминал флагшток. Бедняга Хьюберт Данкерс очень переживал из-за меня. Он думал, что у меня случился припадок, но я так и не рассказал ему, что же произошло на самом деле. Ни в коем случае! К полудню об этом знало бы все Центральное бюро, и я выглядел бы форменным идиотом. И все-таки я вырвал фотографию из журнала, свернул ее и засунул спереди в свои трусы.
На следующую ночь она пришла во сне. Мне снилось, что мы встретились в спальне огромного современного дома на окраине города, где она жила. Она лежала на кровати, совершенно голая, и улыбалась мне, а в ее глазах застыло умоляющее ожидание. Без трусиков и бюстгальтера для полных она казалась еще красивей, чем на фото. «Тебе нравится мой дом?» — спросила она. Я ответил, что да. «Тебе нравится моя спальня?» Я снова сказал «да». «А я тебе нравлюсь?» В ответ я мог только кивнуть. Тогда она прошептала: «Займись со мной любовью! Немедленно, я вся горю от желания! Возьми меня много раз!» Что ж, меня не пришлось просить дважды! Я буквально сорвал с себя одежду и бросился на кровать. А потом — о Боже, лучше бы я никогда этого не делал! — потом, только я навалился на нее и приготовился войти, только я прижался губами к ее губам — о! Прямо на моих глазах она превратилась в самую отталкивающую, сморщенную каргу, какую только можно себе представить! Ей было не меньше восьмидесяти. Тошнотворно! Скажу вам, я моментально скатился на пол. «В чем дело? — спросила она дрожащим, хриплым голосом, полным ярости. — Ты же сказал, что я тебе нравлюсь!» Я ответил, что она действительно нравилась мне, но такой, какой была раньше, не сейчас. «То, какой я была раньше, всего лишь фотография, — прокаркала она. — Это ненастоящее. Иллюзия, созданная, чтобы убедить полных женщин покупать именно эти трусики и бюстгальтеры. А вот это — истинная я. Кроме того, фотография сделана двадцать лет назад». Когда я, как можно деликатней, попытался объяснить, что не смогу заниматься любовью с такой старой и омерзительной особой, она сказала: «О, но тебе придется! Иначе сон никогда не кончится. Ты больше не проснешься». Хендрик, у меня сердце ушло в пятки! Конечно, я не знал, правду ли она говорит, но я не смел рисковать! Поэтому я занялся с ней любовью, и это было еще отвратительней, чем я думал. Она вся состояла из перекрученных, сморщенных складок плоти, высохших, тонких и мешающих — точно пергамент, в ней не было ни капли естественного сока, а пахло от нее прогорклым жиром. Но самым ужасным оказался ее крик, почти визг, когда я, наконец, вошел в нее, она размахивала своими костлявыми руками и била меня по заду сморщенными голенями. Она хрипела, она сквернословила, она выкрикивала непристойности, она плевалась и извергала пену, словно бешеное животное, в жалком экстазе. Когда же все закончилось, она откинулась на подушки, задохнувшаяся и истощенная. «Что ж, — сказала она. — Тогда завтра в то же время?» И, мой друг, именно это и происходит с тех пор. Каждую ночь, регулярно, как часовая стрелка, я возвращаюсь в тот дом, в ту спальню и занимаюсь любовью с древней старухой. Я не могу убежать! Это настоящий ад, поверьте мне! Вот почему я всегда прошусь на ночные рейсы — там я хотя бы засыпаю в вагоне и не пугаю мою бедную жену. Ей и так тяжело приходится, с ее больными яйцеводами. Как я уже говорил, я пытаюсь бодрствовать как можно дольше, потом, в последнюю минуту, накачиваюсь абрикосовым бренди, или шнапсом, или тминной водкой. Но она всегда тут, обнаженная, отвратительная, ждущая меня. Боже мой, Господи, я схожу с ума! Почему она не уберется из моей головы, из моих снов и не оставит меня в покое? Вечно одно и то же: «Если ты не займешься со мной любовью, никогда не проснешься». Что ж, теперь я ей верю. Думаю, я поверил ей с самого начала.
Признаюсь вам, Хендрик, я начал избегать женщин. Иногда мне кажется, что, вместо того, чтобы заниматься любовью с проклятой старой ведьмой, я предпочел бы стройного молодого человека с хорошим хозяйством и без вопросов. Вроде вас, например. Ладно, скажу прямо, несколько раз я действительно смотрел на вас с интересом…
— Что?
— Но это не я, понимаете? Это она! Эта чертова жирная, безобразная, отвратительная старая корова, с которой я вынужден перепихиваться каждую ночь — ночь за ночью! О, хотел бы я никогда не видеть той фотографии!
— А вы не пробовали спровоцировать ее? — спросил я, уводя беседу подальше от сексуальной заинтересованности Малковича во мне.
— Что вы имеете в виду?
— Не пробовали отказаться заниматься с ней любовью, а потом просто подождать и посмотреть, проснетесь вы или нет?
Малкович уставился на меня, в его глазах мелькнуло презрение.
— О да, отличная идея! — фыркнул он. — А что если она говорит правду, и я никогда не проснусь? Проведу остаток жизни в коме? Или, еще хуже, навеки останусь в бесконечном сне рядом с этой ведьмой? Нет уж, слишком многое поставлено на карту!
— Это то, что сделал бы я, — заметил я. Малкович вскочил с кровати.
— Но я-то, слава Богу, не вы! И это лучшее, что вы можете предложить? Подвергнуть мою жизнь смертельной опасности? Какой я дурак, что решил обратиться к вам за помощью!
— Откровенно говоря, Малкович, в таких вещах я не специалист.
— Не то, что в пении йодлем, надо полагать? — злобно огрызнулся он. Потом, снова посмотрев на меня умоляющими глазами, произнес:
— Я боюсь заглядывать в журналы. По крайней мере, в те, с большими женщинами в нижнем белье.
— Почему?
— Однажды я попробовал — только посмотреть, что будет — и произошло то же самое. Великолепная, зрелая, пышная женщина превратилась в старую каргу, как только мы начали заниматься любовью. Она рекламировала смесь для выпечки с бананами и орехами в журнале «Дом и кухня», хотя я не представляю себе, как можно печь пироги в одном нижнем белье. О, женщины могут меняться, но сон остается прежним, понимаете? Клянусь, я схожу с ума! Иногда я ловлю себя на том, что гляжу на свою жену и словно ожидаю, что она тоже превратится в омерзительную старуху. Что ж, если подумать, она и так во многом омерзительная старуха, особенно когда переживает из-за яйцеводов… только самое ужасное, что она видит, как странно я на нее смотрю — с удивлением, и страхом, и злобой, все перемешано, понимаете? — и с некоторых пор она начала избегать любых… ну… интимных контактов. Я нормальный человек из плоти и крови, Хендрик, со всеми желаниями, нуждами и потребностями нормального человека! Я не могу и дальше переживать из-за приближения ночи, не могу ночь за ночью участвовать в этих тошнотворных, ужасных совокуплениях с мерзкой каргой, а потом обнаруживать, что моя собственная жена отворачивается, когда я ищу у нее утешения. Я пытался глядеть на другие фотографии — картинки с привычными, непримечательными вещами вроде стиральных машин, баров, пылесосов, чемоданов, вантузов — без толку. Вы даже не представляете, что можно сделать с пылесосом! Нет… она возвращается и насилует меня. Я слишком напуган, чтобы ложиться спать, и слишком утомлен, чтобы бодрствовать. Это должно прекратиться. Я больше не вынесу!
— А вы не консультировались с доктором Фрейдом?
Шишковатое лицо Малковича побагровело.
— Никогда! — воскликнул он. — Он перестанет меня уважать!
— А он вообще вас уважает?
— Конечно, да! Я не просто важный сотрудник Государственной железной дороги, я получил особые полномочия от Министерства внутренней безопасности! Не забывайте!
— Но доктор Фрейд — психиатр. Наверняка он может вам помочь!
— Хотите сказать, я сумасшедший?
— Нет, хочу сказать, что он может прекратить эти ваши ужасные сны.
— Лучше я буду видеть сны, чем расскажу о них доктору Фрейду. А если вы скажете ему хоть одно слово, уж я вас разукрашу, я…
Как и все толстяки, Малкович сыпал пустыми угрозами. Он знал это и знал, что я тоже это знаю.
— Не беспокойтесь, — небрежно отозвался я. — Ни слова о ваших ночных рандеву с жирной старухой.
Помедлив секунду, Малкович спросил:
— А что такое рандеву?
— Близкая встреча.
— Тогда, если вы откроете рот, ваши яйца получат рандеву с моим ботинком. Ясно?
— Вполне.
— Вообще-то…
Внезапно он понизил голос и перешел на неприятный доверительный шепоток.
— … есть способ… остановить сны, вот так-то!
— О?
— Вот именно! Как-то ночью я взял с собой в постель нож и, прежде чем заснуть, сунул его под подушку. Я подумал, что, быть может, мне удастся как-нибудь использовать его во сне, расправиться со старухой, я хочу сказать. Понимаете, к чему я веду?
— Не совсем.
— Что ж, это сработало. Она лежала там, сладкая и улыбающаяся, с голой задницей, как обычно готовая превратиться в каргу; только на этот раз, прежде чем мы дошли до дела, я полез под подушку — и нашел нож! Я начал ей угрожать, и она запаниковала. Я приставил нож к ее горлу и сказал, что если она не уберется из моих снов по-хорошему, то я вскрою ей брюхо, как жирной свинье.
— Боже! — воскликнул я. — И что же произошло?
— Она начала хныкать и просить, умолять меня не причинять ей вреда. Я прижимал лезвие к разным частям ее тела, просто чтобы посмотреть, чего она больше боится. Когда я поднес нож к ее животу, чуть выше пупка, она почти завизжала. И, должен признаться, это взволновало меня! Возбудило, если вы понимаете, что я имею в виду.
— Вы ужасающий монстр!
Малкович, ухмыляясь, покачал головой.
— Ничего подобного! — прошептал он. — Но откуда вам знать, что чувствует настоящий мужчина, обладающий властью над женщиной?
— На что вы, черт побери, намекаете?
— Я ни на что не намекаю, я просто говорю: мне понравилось, когда она пресмыкалась, и рыдала, и чуть не описалась. Видит Бог, она достаточно мучила меня! Поэтому я вонзил острие в ее плоть — о, клянусь, совсем неглубоко, только поцарапал! — и увидел, как проступили круглые, яркие, крошечные капельки крови. Ощущения, которые я испытал от маленькой капли крови — ее крови! — были фантастическими… я был сексуальным, властным, подобным богу… и все одновременно. Я начал терять над собой контроль. Через несколько секунд она вскрикнула и исчезла. Испарилась! Я ее победил!
Малкович замолчал, чтобы перевести дух. В его свиных глазках блестело странное выражение, кожу покрывал пот.
— Но на следующее утро моя жена вышла из ванной и сказала: «Я, кажется, порезалась во сне. На моем животе запекшаяся кровь». Меня чуть не вырвало! Представляете, как я себя чувствовал? Я порезал мою бедную, дорогую жену, точно так же как и стерву из сна! С тех пор я больше никогда не брал с собой в постель нож. Я просто не смел. Поэтому она вернулась, зная, что под подушкой ничего не спрятано, издеваясь надо мной и грязно оскорбляя меня в лицо, выставляя себя напоказ и призывая доказать, что я все еще мужчина. Так оно и продолжается, ночь за ночью, и я ничего не могу с этим поделать, ничего. О, конечно, я хочу снова взять нож и напугать ее — а лучше прикончить, раз и навсегда. Но… о, святые небеса! Я слишком боюсь того, что найду рядом, проснувшись.
Малкович шумно засопел и вытер рукой красные щеки.
— Правда, в одну из ночей…
— Что? — испуганно прошептал я.
— … она доведет меня до последней крайности, и тогда я возьму с собой нож. Я избавлюсь от нее навсегда.
— А как же ваша жена? — воскликнул я. Малкович пожал плечами.
— С ее больными яйцеводами, — сказал он, — это можно расценивать как милосердие.
— Нет!
— А что вы предлагаете?
— Помимо разговора с доктором Фрейдом…
— Ни за что!
— Боюсь, что ничего. Извините, Малкович.
— Можно было догадаться, что от вас помощи не дождешься.
Когда он выходил из комнаты, я спросил:
— Кстати, а что стало с той фотографией?
— Она по-прежнему в моих трусах. Хотите взглянуть?
— Пожалуйста, закройте за собой дверь с той стороны.
Некоторое время я писал. Потом выглянул из окна и увидел коров, мирно пасущихся на лугу возле края леса, на границе земель замка Флюхштайн. Они медленно бродили, пережевывая жвачку, их большие карие глаза изредка моргали на ярком солнечном свету. Это были довольные, безмятежные создания, такие, какими они и должны быть от природы. Из дома вышли две симпатичные юные молочницы, с табуретами и металлическими ведрами.
— Сюда, сюда, Цветочек! Пора опорожнить твое тяжелое вымя! — звонко прокричала одна из них высоким, мелодичным голосом.
— Ко мне, Персик! Сюда, Нарцисс! — позвала другая.
Коровы послушно побрели туда, где устроились на своих деревянных табуретах молочницы, чьи ловкие пальчики были готовы оказать помощь набухшим коричневым соскам…
Дверь снова открылась.
— Вы что, пустили весь хлеб на тосты, юный Хендрик? — спросил граф, просовывая в комнату голову.
— Нет. Я же сказал вам, что не хочу тостов!
— А я их вам и не предлагаю! Не могу. В доме нет хлеба. Миссис Кудль неистовствует. Она не может испечь свежий хлеб, потому что муки тоже нет.
— Что ж, как я уже говорил, я не хочу тостов. Значит, это не имеет значения, верно?
Последовала секундная пауза. Затем граф осведомился:
— Ты что, всегда думаешь только о себе, ты, маленькое ничтожество?
— В данный момент — только о себе. Жизнь заставила. Дверь с грохотом захлопнулась. Потом снова открылась.
— Я хочу извиниться за «маленькое ничтожество», — пробурчал граф. — Не знаю, что на меня нашло.
Я незаметно улыбнулся.
— Ничего страшного.
— А. Хорошо. Я так понимаю, вы заняты?
— Да.
— Не забудьте написать Его Милости, что с тех пор вы больше не прикасались к интимным частям его жены!
Когда дверь закрылась в третий раз, я погрузился в мечты о том, как приятно было бы сейчас, вместе с Адельмой, выпить чаю в гостиной замка Флюхштайн…
— Как фрау Димкинс? — спрашивает Адельма, ее мягкое сердце заботится даже о благополучии слуг.
— Очень хорошо, рад сообщить! — отвечает Димкинс. — По крайней мере, если судить по ее аппетиту. Эта милая женщина ест, сколько пожелает и когда пожелает — и не набрала ни унции лишнего веса! Все такая же стройная и бойкая, как в день нашего знакомства. Некоторые до сих пор принимают ее за школьницу. Благослови ее Господь! И вас тоже, мисс Адельма, за беспокойство!
— Оставьте засахаренные сладости на подносе и можете идти, Димкинс.
— Да, мисс.
— Какой милый, добродушный человек, — замечает Адельма. — Не знаю, что бы мы без него делали.
— А что бы я без тебя делал? — отвечаю я, глядя прямо в ее прелестные голубые глаза и кладя засахаренное лакомство — клубнику с кремом — целиком себе в рот. — Адельма, я весь горю, мое тело жаждет тебя! Это испепеляющий жар…
— А мое — тебя. Ты должен знать об этом, Хендрик. Скоро, совсем скоро мы соединимся в радостях плотской любви.
Она украдкой бросает на меня застенчивый, полный неподдельной скромности взгляд, потом смотрит вниз, на засахаренную сладость — шоколадно-вишневую помадку — по-прежнему лежащую нетронутой на ее тарелке.
— Ты бы назвал себя… большим… мужчиной?
— Уверен, что я, должно быть, больше среднестатистического! — гордо отвечаю я.
Адельма медленно подносит руку к сложившимся в маленькое «о» удивления и опасения губам.
— Тогда ты должен быть очень нежным со мной, — тихо произносит она. — Нежным, и внимательным, и заботливым.
— А ты сомневаешься? — восклицаю я, одновременно тронутый и возбужденный ее уязвимостью и деликатностью.
— Ты станешь моим учителем в искусстве и технике любви, — продолжает Адельма. — Ведь я невинна и неопытна. Ты покажешь мне, как правильно расположить себя, чтобы движения моего тела сопутствовали твоим, расскажешь, каких ощущений ждать и как предаться их сладости, объяснишь наступление моей кульминации по отношению к твоей и как использовать…
— Адельма, пожалуйста! — умоляюще прерываю я, роняя надкушенное лакомство на роскошный шелковый ковер. — Еще немного — и ты возбудишь меня до неконтролируемого состояния…
— Значит, я немедленно прекращаю. Наша любовь осуществится сегодня ночью, Хендрик, и ни моментом раньше. Когда мы, обнаженные, будем лежать в постели, архиепископ Стайлер проведет Обряд Плотского Блаженства. Все уже организованно. Этот человек — почти святой. Каждый день он не меньше трех часов стоит коленопреклоненный, погрузившись в созерцательную молитву. А его жена — просто монахиня, как я понимаю. Его благословение сделает наше соитие верхом совершенства.
— Это будет прекрасно! — вскрикиваю я, чувствуя необычайный прилив эмоций…
И тут мои восхитительные мечты внезапно оказались нарушены.
— Хендрик? Хендрик!
Я выронил ручку.
— О Господи, ну что на этот раз?
Адельма буквально ворвалась в комнату и бросилась ко мне.
— Адельма!
— О, мой дорогой, мой дорогой!
Упав на колени, она обхватила меня за талию. Ее лицо было мокро от слез. Я наклонился и коснулся нежной щеки.
— Что случилось? — спросил я, уже зная ее ответ, по крайней мере, его сущность.
— Я… я люблю тебя… — судорожно пролепетала она. — Я это сейчас поняла. А раньше не понимала! Я просто думала, о Боже, не знаю, что я думала! Но я действительно люблю тебя, всем сердцем и душой, Хендрик, мой милый Хендрик…
— Я всегда любил тебя, Адельма, — произнес я. — С того самого момента, когда увидел тебя, полуобнаженную, читающую «Историю кириллического алфавита с примечаниями». Помнишь?
— Ту глупую книгу, — фыркнула она. — В ней вообще не было убийств. Ни одного!
— Убийств? — слегка смущенно переспросил я.
— Ведь в книгах всегда должны быть убийства?
— Возможно, не в «Истории кириллического алфавита с примечаниями».
— Именно это Димкинс и сказал мне.
— Забудь, что тебе сказал Димкинс. Вернемся назад.
— Куда?
— Ну, ты говорила, что любишь меня, разве не так?
— Правда?
Внезапно она вскочила на ноги и вытерла остатки слез тыльной стороной руки.
— С чего бы это я стала говорить такое? — ее голос мгновенно стал резким и высокомерным.
В отчаянии я произнес:
— Если ты хочешь, чтобы мы спали вместе, можно попросить архиепископа Стайлера благословить нас, когда мы будем лежать обнаженными в постели.
— Хватит мерзостей! Ты безумен! Все говорят, что ты сумасшедший!
— Кто все?
— Папа, доктор Фрейд, Димкинс, архиепископ, жена архиепископа, этот ужасный толстяк, который воняет…
— Малкович?
— Да, он. Он тоже считает тебя сумасшедшим.
— Значит, ты меня не любишь?
Адельма откинула голову назад и расхохоталась, почти закричала, как осел. Потом она опустила голову, ее глаза остекленели, уставились в никуда, и она зашептала:
— Я желаю тебя, мой любимый! Я тоскую и жажду, чтобы мы были вместе! Конечно, пусть архиепископ благословит кровать! Это будет чудесно!
Быстро уткнувшись лицом мне в шею, Адельма начала посапывать, и вздыхать, и что-то тихо, мягко напевать мне на ухо.
— Хендрик, забери меня отсюда, — выдохнула она.
— Что?
— О да, да! После того как мы впервые займемся любовью — непременно с благословения архиепископа Стайлера — забери меня из замка Флюхштайн. Пожалуйста!
— Адельма…
— Заберешь, дорогой? Заберешь? — умоляла она. Я коснулся губами ее губ, потом запечатлел на лбу Адельмы целомудренный поцелуй.
— Конечно, — сказал я. — Мы уедем вместе и никогда не вернемся. Вся жизнь будет в нашем собственном распоряжении.
— О, Хендрик!
В этот момент в дверь постучал доктор Фрейд.
— Какого черта вам здесь надо? — огрызнулся я.
— Вы просили сообщить вам, — медленно ответил он, пристально изучая нашу парочку.
— Сообщить что?
— Когда прозвонят на обед. Прозвонили. Он покачал головой и вышел из комнаты.
Обед я могу описать только словом «восхитительный». Ну, на самом деле, в голову приходят и другие прилагательные: богатый, экстравагантный, расточительный — и впервые бесхлебный. Сначала подали суп из кокосов и листьев лайма, приправленный имбирем, чесноком, чили, сочной кокосовой мякотью и свежими лаймами; затем жареные в масле цыплячьи печенки с фенхелем и ширазским винегретом, блестящие и темные, только что со сковороды; дальше шли подрумяненные филе тюрбо[61] с лесными грибами, жареный палтус, ягнячьи ножки с розмарином и лавандой в винном соусе и свиные отбивные с чечевицей; а на десерт — жареные сливы и черника в ароматном соку, пирог татин[62] с сыром марскапоне и мороженым и лимонные взбитые сливки. Я наелся почти до потери сознания.
— Отлично! — воскликнул граф, звучно испустив газы и вытирая платком блестящие от различных соков и соусов губы. — Миссис Кудль превзошла самое себя в кулинарном искусстве! Превосходно! Изумительно! Беззастенчиво греховно!
Внезапно он повернулся к двери, и на его лице появилось озадаченное выражение.
— Что это? — спросил граф, и в комнату вошла миссис Кудль с подносом, полным дымящихся тарелок.
— Antipasti assortiti[63], — торжествующе провозгласила она, — pasta е cieci[64], tonno e fagioli[65], funghi trifolati[66] — и никакого хлеба, ни крошки, ни корочки!
Водрузив поднос на стол, она снова удалилась в направлении кухни.
— Не думаю, что смогу съесть еще хоть что-нибудь, — пробормотал Малкович, громко рыгая. — Мне станет плохо…
— Но дорогая миссис Кудль так беспокоилась…
Тут она снова появилась, на этот раз сопровождаемая двумя неотесанными парнями в запачканных фартуках. Они тащили огромную стопку подносов, чашек и блюд.
— Petits legumes a la qrecques[67]! — вскричала миссис Кудль. — Salade Messidor[68], mouclade[69], daurade crue a I’aneth[70], foie de veau au vinaigre et aux deux pommes[71]! Fruits de mer [72], poires el pruneaux au vin rouge[73]…
Дальше шли все новые и новые блюда, и я заметил, что изо рта миссис Кудль пошла пена. Ее лицо побагровело. Она зашаталась.
— Довольно! — воскликнул граф, с трудом поднимаясь на ноги. — Что, во имя небес, на вас нашло?
— Жареные перепела в соусе из маринованных печенок их птенцов, яички барашка с фаршированным языком — о, гусиные потроха и требуха! — полные сока, сосиски размером с пенис, сдобренные гвоздикой, кардамоном и цедрой маракуйи! Двухдневные поросятки, надушенные лавром и тимьяном, натертые зернышками черного перца, с задницами, набитыми… ах! помогите мне!..
Она упала на пол, и по ее бедрам побежали беспорядочные струйки мочи. Я услышал, как доктор Фрейд произнес:
— Позвольте мне осмотреть бедняжку. Я видная фигура в мире медицины. Дайте-ка ложку. Использую ее в качестве зонда.
Я торопливо покинул комнату.
Позже я сидел и представлял себе, как все будет. Сценарий был продуман до мельчайших деталей. Осуществление нашей любви…
Мы с Адельмой лежим в постели — огромной, завешенной бархатными и камчатными шторами, усыпанной розами из садов замка Флюхштайн. Воздух напоен их благоуханием. Бесчисленные свечи мерцают и подмигивают в медно-золотом сумраке. Под шелковыми простынями она берет мою руку и прижимает к своей левой груди — упругой и теплой, ладонью я чувствую твердеющий сосок. У меня эрекция.
Архиепископ Стайлер, в митре и ризе, изящно помахивает над нами кадилом, выписывая символ бесконечности. Позади него группа послушников, облаченных в белое и алое, звонко поет, заглядывая в свои обтянутые кожей требники. На их фоне возносится привлекательный тенор архиепископа:
Благослови сей искренний союз, Излей с небес Божественный искус, И вновь огонь возвышенных сердец Зажжет безмерной страстности светец, И пусть смущенье помыслов дурных Не потревожит счастья молодых. Всевышний! Души эти призови На труд во имя сладостной любви!Затем, подавшись вперед, он заговорщически шепчет:
— Это я сам написал. Что вы думаете? Напыщенная чушь, вот что я думаю.
— Очаровательно, Ваша Милость, — отвечаю я.
— Я думал переложить их на «Сумеречную задумчивость». Ну, вы знаете, декана Курмера.
Архиепископ передает кадило одному из послушников и берет у другого ветку мирта. Ее он погружает в серебряную чашу со святой водой.
— Я освящаю постель, в которой, обнаженные, как в первый день творения, вы лежите рядом, чтобы вскоре соединить ваши желания в священном акте сексуального соития. Это благородное и почетное действие, и его духовное, а также физическое понимание выражает то, что недоступно тварям на полях, но ведомо лишь мужчине и женщине: осмысленную самоотдачу друг другу. Так, сознательно и с радостью, истинно благословляю эту ночь любви. Аминь.
— Аминь, — хором отзываются послушники.
Они начинают медленно пятиться из комнаты, кланяясь и делая изящные ритуальные жесты, а архиепископ машет своей священной салфеткой, пока, наконец, не оставляет нас с Адельмой в одиночестве. Мы поворачиваемся, чтобы взглянуть друг другу в глаза.
— Ты готова, моя любовь? — шепчу я. Адельма кивает, застенчиво улыбаясь.
— Я готова, Хендрик. У тебя есть сливки?
— Да.
— А орудие?
— Да…
— А руководство в картинках?
— О да, да, да!
— В таком случае, любимый, думаю, мы можем приступить к соитию.
Я склоняюсь к ней и с почти математической точностью касаюсь ее губ своими, мои пальцы скользят по упругим грудям. Медленно перевалившись, оказываюсь между…
О, утешительное воображение! Мое сознание вернулось к тошнотворному мирскому настоящему.
— Что случилось с Адельмой?
— С Адельмой? Она больна? Она…
Вскочив из-за стола, я лицом к лицу столкнулся с доктором Фрейдом. Казалось, он постарел с момента нашей последней встречи, что, конечно же, было нелепо, ведь мы виделись за обедом всего полчаса назад.
— Так что с Адельмой? — настойчиво спросил я. Мой желудок трепыхался.
— После обеда она прибежала ко мне в слезах, — пробурчал доктор Фрейд. — Она просила меня освободить ее, но — к моему огромному сожалению — выполнить это оказалось не в моих силах.
— Господи, освободить от чего?
— Никогда не призывайте Бога в психологический анализ, — в голосе доктора зазвучали строгие нотки. — Он только усложняет дело. Бог — это невроз.
— Разве это не слова Фрейда?
— Да, это мои слова.
— Нет, я имел в виду другого… Ох, забудем! Значит, это психологический анализ?
— Это вскоре им станет, мой юный друг. Адельма повредилась умом. Она внезапно обнаружила, что ее мучают абсурдные, грязные фантазии…
— Какие такие абсурдные, грязные фантазии?
— Например, она вообразила, что влюблена в вас.
— Да как вы смеете! — воскликнул я, потрясая кулаком. — Что абсурдного или грязного в том, чтобы влюбиться в меня?
— Она вас ненавидит, — сказал доктор Фрейд. — Я сам видел, как она издевается над вами, как оскорбляет при первой возможности. Вы для нее отвратительны. А теперь ответьте мне, разве не абсурдно испытывать непреодолимое притяжение к чему-то, что вам противно?
— Я не что-то! — твердо ответил я. — И я ей не противен. Адельма действительно в меня влюблена.
— Откуда вам это известно? — поинтересовался доктор Фрейд, беспокойно постукивая тростью по полу.
— Конечно, это правда!
— Она отказывается от еды, кричит, и стонет, и все время зовет вас. Одно ваше имя, слетающее с ее губ, звучит как молитва! Когда вас нет рядом, она тоскует, не спит, чахнет…
— Так и должно быть!
— Вы чудовище!
— Не большее, чем вы, доктор Фрейд!
— Что вы имеете в виду?
— Бессердечный, жестокий «эксперимент», который вы проводите над собственной бедной дочерью, внушив ей, что в ее кишечнике поселилась змея…
— Она сама себя убедила…
— Да, с вашей помощью!
— Послушайте меня, Хендрик!..
— Где сейчас Адельма?
— В своей комнате, занимается любовью с Малковичем…
Я уставился на доктора Фрейда, не веря свои ушам.
— Что?
— Именно это я и пытался объяснить! Dummkopf[74]! Адельма твердит всем и каждому, что она безнадежно, отчаянно, безумно влюблена в вас, что без вас она хочет только умереть…
— Тогда зачем же, черт побери, она трахается с Малковичем? — вскричал я в яростном смятении.
Доктор Фрейд неодобрительно прищелкнул языком.
— Она искала вас, но не нашла. Кто-то сказал ей, что вы ушли договариваться насчет вашего тайного побега и можете отсутствовать несколько дней. О, она впала в неистовство, рыдала и завывала, царапала себе грудь, выдирала пучками волосы, визжала, кричала, что не вынесет без вас и часа. Ее мучения, если, конечно, они подлинны, поистине достойны сострадания.
— Кончено, подлинны!
— Тогда ей сообщили, — продолжал доктор Фрейд, — что Малкович с удовольствием утешит ее до вашего возвращения — согреет кровать, удовлетворит телесные потребности. И она, кажется, успокоилась.
— Кто сообщил ей это?
— Малкович, естественно.
— Я убью его! — воскликнул я и ринулся к двери. — Разорву на части голыми руками!
— Подождите! Хендрик! Подождите!.. Но я уже добрался до лестницы.
— Не надо драки! — шуршал позади старческий голос доктора.
В комнату Адельмы я ворвался как раз в тот момент, когда Малкович опускал на нее свое голое, потное, волосатое тело. Бугорчатые, пятнистые ягодицы волновались и раскачивались.
— Нет! — закричал я. — Адельма, нет!
Ее глаза, устремленные поверх толстого плеча Малковича, встретились с моими — и расширились в радостном изумлении.
— Хендрик! — вскрикнула она, с неожиданной силой отталкивая Малковича. Он свалился с кровати и упал на пол, широко раскинув бедра, его мужское достоинство увяло и сморщилось.
— Ты невообразимый ублюдок! — процедил я сквозь зубы.
— Я только пытался помочь, — прохныкал кондуктор. — Пожалуйста, не причиняйте мне вреда…
— Вред? Да я намерен убить тебя! Бросившись на Малковича, я ударил его коленями в живот и начал молотить кулаками по плечу. Он вскрикивал подо мной и извивался.
— Нет, нет, пожалуйста, не надо! — в его голосе звучал неподдельный ужас.
В этот момент вбежал граф Вильгельм, ему на пятки наступал запыхавшийся доктор Фрейд. Оторвавшись на миг, чтобы взглянуть на графа, я заметил, что он пребывает в крайне растрепанном состоянии: пиджак и рубашка порваны, брюки вымазаны грязью, один ботинок отсутствует. Граф посмотрел вниз, на меня — и у него отвисла челюсть.
— Чем вы таким занимаетесь? — прошептал он.
— Малкович…
— О, не отвечайте, я и так прекрасно вижу, чем!
— Послушайте…
— Содомируете Малковича прямо на глазах у моей дочери! У меня есть большое желание…
— Я не содомирую Малковича! У меня и в мыслях такого не было!
— Почему это? — капризно осведомился Малкович.
— Тогда почему он голый?
— Просто я собирался избить его до бесчувствия, вот и все.
— И для этого он разделся? — не унимался граф.
— Помогите! — взвыл Малкович. — Я не хочу быть избитым до бесчувствия…
— Заткнись! — рявкнул я, непроизвольно брызнув слюной ему в лицо — У тебя нет выбора!
— Я предупреждал его, — вставил, наконец отдышавшийся доктор Фрейд. — Я говорил ему, что здесь нельзя устраивать драки. Лично я порицаю жестокость.
— Как и любой нормальный человек, доктор Фрейд. Как мы все. Ну, мерзкая шавка, и что такого натворил несчастный Малкович, чтобы заслужить побои?
— Перечень его деяний бесконечен, — ответил я. — Однако этот конкретный случай — за попытку изнасилования вашей дочери.
Челюсть графа, совсем недавно вернувшаяся в свое естественное положение, снова отвисла. Он посмотрел на Адельму, которая по-прежнему лежала на постели обнаженной.
— Это правда, Адельма?
— Конечно же, нет, папа.
— Адельма!
— Я хотела, чтобы он это сделал. Я попросила его. Я слез с Малковича и встал на ноги.
— Послушайте, — произнес я. — Я пытался защитить ее. Она хочет меня, не Малковича.
— По словам Адельмы, все наоборот, — ответил граф. — Но обсудим этот отвратительный инцидент позже. Сейчас мне необходимо вывести на улицы войска.
— Зачем? — осведомился доктор Фрейд. — Какая-то опасность?
— Опасность? — переспросил граф. — Мой дорогой доктор Фрейд, там разворачивается полномасштабный бунт! А почему, вы думаете, я в таком виде?
— Но почему они бунтуют?
— Потому, — медленно произнес граф Вильгельм, по очереди оглядев всех нас и особо подозрительно — меня, — что нет хлеба.
— Нет хлеба?
Покачав головой, граф стер рукавом кровь с лица.
— Ни буханки, ни рулета, ни булочки — ничего. Магазины пусты, а пекари не пекут, потому что муки тоже нет. Люди уверены, что грядет голод. И так как я — Защитник Веры и Губернатор, они обвиняют во всем меня. Мне едва удалось спасти свою жизнь.
— А что со мной? — пробубнил Малкович.
— Вам-то голод не грозит! — фыркнул граф. — На своих жировых запасах вы протянете не один месяц!
— Я имел в виду его! — завопил Малкович, тыкая в меня обвиняющим пальцем, толстым, как сосиска. — Он все еще собирается избить меня до бесчувствия?
— Определенно, нет, — самоуверенно заявил граф Вильгельм. — Только не в моем присутствии. Ведь так, Хендрик?
Я молча кивнул и посмотрел на Адельму. Ее неожиданно ледяной, равнодушный взгляд встретился с моим и приковал меня к месту. Потом, с нарочитой, рассчитанной похотливостью, она подмигнула мне. Подмигнула!
— Отлично, господа, выведем войска и откроем арсенал!
— Я готов к битве! — воскликнул Малкович, неуклюже поднимаясь на ноги. Одной рукой он прикрывал гениталии. Учитывая недавние проявления его слезливой трусости, я счел это высказывание смехотворным.
— А я остаюсь здесь, — сказал я. — Вместе с Адельмой.
— О, нет! Если вы хотя бы на секунду вообразили, что я оставлю ее в обществе свихнувшегося сексуального маньяка вроде вас…
— Я сама могу о себе позаботиться, папа, — вмешалась Адельма.
— Нет, не можешь! Хендрик ненасытен! Я не буду так рисковать.
Граф попытался схватить меня за плечо, но я стряхнул его; за моей спиной возник Малкович, а доктор Фрейд неожиданно начал размахивать своей тростью, и я получил сильный удар по руке.
— Больно!
— Так и подразумевалось!
— Переломайте ему чертовы кости! Потасовка становилась все более яростной.
— Валите его! Бейте кулаками как можно сильнее!
Я двинул Малковича локтем в живот, и он вскрикнул; доктор Фрейд несколько раз ударил меня тростью по шее; потом Малкович с графом повисли на мне, сосредоточенно пытаясь повалить на землю. Я извивался и отбивался, но вскоре был прижат к стене. Я заметил, что у Малковича снова эрекция.
— Бейте по яйцам, туда, где больнее всего!
— О, нет, — задумчиво пробормотала Адельма. — Только не по яйцам.
В эту секунду я потерял равновесие и наполовину сполз вниз, тщетно пытаясь подставить руку. Малкович вцепился мне в голень. Падая, я ударился головой о подоконник, и где-то в моем мозгу, позади глаз, внезапно сверкнула резкая, пронзительно-болезненная молния. Веки закрылись. Крики превратились в приглушенное жужжание. Темнота.
8
Когда свет вернулся, он показался мне добрым, нежно-теплым, с мягчайшим бледно-голубым оттенком. Это был приветственный свет, естественный и мирный по своей природе. Он не являлся следствием чего-то — удара по голове, затрещины палкой, злого кулака — он просто был. Мне не хотелось открывать глаза, но я знал, что рано или поздно придется это сделать. Когда я поднял веки — медленно, с опаской — то увидел над собой безбрежные просторы летних небес. Одинокая птица, черная на солнечной лазури, безмолвно парила в вышине.
— Вот бы остаться здесь навсегда, — произнес чей-то голос.
Повернув голову — похоже, я лежал на спине — я встретился взглядом с парой дружелюбных глаз. Я сразу же узнал их. Они принадлежали моей подруге детства, Труди Меннен!
— Труди, — шепнул я, с трудом веря в происходящее, не смея пошевелиться, чтобы не нарушить очарование момента.
— Привет, Хендрик.
— Это мое настоящее имя?
— Да, конечно.
— А ты — настоящая Труди?
— Да. Ну, по крайней мере, во сне.
Я ощутил, как по коже бегут мурашки, и тут заметил, что мы оба раздеты.
— Значит, это очередной сон, — прошептал я.
— Во сне, который во сне, который во сне, Хендрик. Это шкатулка со сновидениями, и ты добрался до самого дна.
— Что со мной происходит?
— Ничего особенного. Ты лежишь без сознания в комнате Адельмы, но это, естественно, тоже сон. Все остальные отправились подавлять мятеж.
— А почему мне снишься ты?
— Не догадываешься?
Я медленно покачал головой.
— Здорово снова видеть тебя, Хендрик. Так здорово! Улыбнувшись, она осторожно обняла меня за шею и притянула мое лицо к своему. Мы поцеловались, и я почувствовал на ее губах вкус жареного цыпленка. Потом она отодвинулась.
— По-моему, я сейчас заплачу, — произнес я.
— Почему?
— Потому что люблю тебя, и мы здесь, вместе, под сияющим небом, обнаженные в теплых солнечных лучах. Я хочу сказать, что… сказать…
Слова застряли у меня в горле, в груди поднялось сдерживаемое рыдание.
— Все хорошо, Хендрик, все, правда, хорошо.
Я приподнялся на одном локте. Трава подо мной нагрелась, острые стебельки покалывали голую кожу. Наша одежда валялась кучей неподалеку.
— Нынешнее мгновение — за несколько секунд до того, как это произошло, — сказала Труди.
— Произошло что? Ах!
— Видишь, все началось именно здесь.
— И здесь же и закончится?
Труди перекатилась на бок и пристально посмотрела мне в глаза.
— Господи, нет! — ответила она. — Сон продолжается. Он никогда не закончится. У него нет конца, нет начала, нет середины. Он похож на реку, только без истока. Он течет вечно. Когда ты спишь, все твои поступки — шаги вглубь сна, а когда просыпаешься — шаги наружу. Он живет отдельно от тебя, Хендрик. Внутри ты или снаружи, он всегда продолжается. Он независим.
— Но как такое может быть? — мои глаза расширились от изумления.
— Это просто есть. Поверь, я знаю. Все, что тебе надо сейчас сделать — выйти из этого сна до того, как все начнется снова.
— Это важно?
— Мой дражайший Хендрик, это имеет огромное значение.
— И как же мне из него выйти?
— Закрой глаза и засыпай. Конечно, когда проснешься, ты обнаружишь отвратительную шишку и почувствуешь не менее отвратительную головную боль. Падая, ты ударился о подоконник, бедный мальчик.
— Есть ли еще что-нибудь, что нам нужно сказать друг другу?
— Ничего существенного.
— Труди, — сонно пробормотал я, — всё ли имеет предназначение, смысл?
— Ты говоришь совсем как старый несчастный профессор Бэнгс. Он во сне, в котором этот сон. Да, такая вот огромная шкатулка, полная сновидений!
— Ты не ответила на мой вопрос.
— Смысл всего — иметь смысл. Обрести смысл.
— А теперь ты похожа на профессора Бэнгса! — я мягко усмехнулся.
— Вовсе нет. Он жаждет «открыть» предназначение и смысл всего. А это никуда не годится. Назначение и смысл надо дать. Вот зачем всё здесь.
— Труди…
— Жизнь не рождается с готовым смыслом, так же как цыплята не рождаются под соусом. Смысл, как и соус, надо приготовить. Но в обоих случая результат может оказаться восхитительным.
— Но Труди…
Она прижала палец к моим кубам:
— Тсс… Посмотри на небо, Хендрик. Разве оно не прекрасно?
Да, оно казалось прекрасным. Как в первый день творения, когда весь мир был новым, только что вышедшим из рук Создателя, напоенным ароматом цветов, и фруктов, и свежей земли. Я слышал легкое, равномерное дыхание Труди, похожее на шум далеких морских волн, ощущал близость ее обнаженного тела, почти обонял запах покрывавшего кожу пота.
Я чувствовал себя совершенно счастливым. Высвободив свою руку из руки Труди, я коснулся ее груди. Полные, упругие соски защекотали мою ладонь. Я скользнул ниже, по поднимающемуся и опадающему животу, мои пальцы добрались до секретных завитков волос, погладили и раздвинули губы влажной щели…
— М-м-м-м… как приятно, — пробормотала она. — А теперь спи.
Я закрыл глаза — и тут же пришел сон, непрошеный, точно порыв душистого вечернего ветерка в конце жаркого дня.
* * *
Труди не ошиблась: на правой стороне моего лба вздулась шишка, а голова раскалывалась. Я с трудом поднялся на ноги. В комнате царила непроглядная темень. Выглянув из окна, я увидел, что на улице тоже темно. Должно быть, наступил вечер. Сколько сейчас времени? Где все? О, моя голова!
— Только не впадай в заблуждение, что ты проснулся, — произнес дружелюбный голос совсем рядом.
— Кто это? Кто здесь? — прошептал я.
— Я, — ответил голос. — Вообще-то, технически выражаясь, здесь только ты. Но, так как ты по-прежнему спишь, значит, мы оба здесь.
— Где?
— Здесь.
— Где здесь?
— Во сне… или…?
— Где же еще, — печально осведомился я, — если не во сне?
— Ты расстался с Труди Меннен, и теперь ты со мной. Ты, конечно, спишь, но это не совсем один и тот же сон. Мы немного поболтаем о том и об этом, а потом ты проснешься.
— И где я окажусь?
— В комнате Адельмы, где ты по-прежнему лежишь без сознания. Твоя подруга Труди совершенно права. Падая, ты ударился головой о подоконник. Только теперь ты, несомненно, знаешь, что это тоже был сон.
— Значит, все происходящее — лишь сон? — спросил я.
— Нет, не совсем. Позволь мне представиться. Услышав его имя, я не удержался и застонал.
— Но ты мертв! Ты мертв уже долгие годы…
— Вообще-то, да. Но помни: это сон, который во сне, который во сне, а, следовательно, может произойти все что угодно. Например, я. Во снах, мой друг, слоны перелетают через луну, шоколадный торт способствует снижению веса, звезды кино беспомощно влюбляются в тебя, а мертвецы оживают, чтобы поговорить. Именно это и составляет самую основу снов, таких непредсказуемых и иллюзорных. Что ж, теперь мы можем поболтать?
Неожиданно в комнате стало светлее, и я увидел мужчину напротив меня. Он сидел в безупречной позе лотоса, что несколько удивило меня, ведь он был уже немолод. Я бы сказал, под восемьдесят. Его волосы отливали серебром, как и аккуратные усики. Приветливые черты морщинистого лица казались интеллигентными, но приземленными; глаза за стеклами пенсне, маленькие и умные, мигали и поблескивали, полные юмора и глубинного понимания. В нем чувствовалось что-то древнее — и в тоже время он излучал удивительную энергию. Мертвый, но полный жизни. Он курил трубку. Маленькое облачко ароматного табачного дыма жемчужным нимбом окружало его голову, увенчанную плоской круглой феской из черного бархата, расшитой золотом и серебром. На третьем пальце его пятнистой правой руки красовалось большое, массивное кольцо с резным камнем.
— Это ты! — воскликнул я.
— А разве я не сказал тебе?
— Да, сказал. Но недавно я понял, что никто не может быть ни в чем уверен. Теперь ты, конечно, спросишь меня, уверен ли я в этом. Все спрашивают.
Старик медленно покачал головой.
— Нет, не спрошу. Я всегда жил, скорее по принципу «как… так и», чем «или… или». Однако я уловил твою мысль. Большую часть времени ты не знаешь, спишь ты или бодрствуешь, идешь сквозь реальность или сквозь сон. Ты стал осторожным. Ты ничему не веришь на слово.
— Ты порицаешь меня за это?
— Ни в коем случае, — ответил старик, ласково улыбаясь. — Тем не менее, думаю, следует сказать тебе, что ты не понимаешь до конца все последствия твоего намерения.
— Какого намерения?
— Сбежать с Адельмой.
— Я не передумаю.
Почтенный мудрец кротко вздохнул, но остался сидеть в позе лотоса.
— Ты не думаешь, — прошептал он, — что она может быть совершенно счастлива на своем месте?
— Что?
— Они все могут быть счастливы на своих местах: Адельма, граф, архиепископ с женой, Димкинс, миссис Кудль, даже коровы. У них есть всё, что им нужно. У них есть наука, религия, секс… а теперь доктор Фрейд открыл для них психологию.
— Да! — закричал я. — И всё это бесполезно! Профессор Бэнгс совершенно свихнулся со своей Unus Mundus Cubicus, но так и не нашел хоть какой-нибудь ответ на какой-нибудь вопрос. Архиепископ Стайлер верит только в бессмысленные обряды, секс выродился в морение голодом собственных жен и порнографию. Кроме того, доктор Фрейд — нелепый старый шарлатан.
— К сожалению, в этом вопросе не могу с тобой не согласиться.
— К тому же, доктор Фрейд и Малкович такие же местные, как и я, ведь мы вместе приехали в замок Флюхштайн.
— Это зависит, мой друг.
— От чего?
— От того, является ли замок Флюхштайн частью сна в поезде или наоборот.
— Ты излишне усложняешь дело, — как можно вежливее заметил я.
Старик неторопливо кивнул.
— В течение моей жизни многие люди говорили мне эти слова по разным поводам. Я же никогда этого не замечал. О, несомненно, я был одержим тильдами, кругами и змеями, я обожал древние глубокомысленные тексты, ведущие извилистыми тропками мифов и волшебства, я страстно любил неопределенность символизма и ненавидел холодность современной научной ясности… но, понимаешь, я никогда не гнался за всем этим, не потворствовал ему. Мой голос, надеюсь, был — если уж не vox populorum[75] — голосом старины. Я говорил на языке, забытом всеми остальными. И смыслом моей жизни, как я его вижу, стало напомнить о нем людям. Хочу заметить, данная цель оказалась до некоторой степени успешно выполнена.
— А какова моя цель? — почти прошептал я.
— Возможно, — ответил знаменитый старик, неожиданно менее задумчиво и более решительно, — стать кватерностью[76].
— И что это значит?
— Точно не уверен, но это то, чего я достиг.
— Но даже если я умудрюсь ею стать, Адельма останется со мной. Мы будем кватерностью вместе!
— Мой дорогой юный друг, Адельма всегда будет с тобой! В конце концов, она — проявление твоего внутреннего женского начала. Я назвал такие проявления…
— Да, я помню, — торопливо прервал я.
— Том IX, часть 1. А также в «Избранных Трудах». Видишь ли, Адельма дифференцировала… состояние опознания, и ее недоступность сознанию оказалась нарушенной. Она, так сказать, воплотилась. Что же касается установления с ней контактов…
— Я уже сделал это. Несколько раз. Старик цокнул языком.
— Половой акт есть выражение конъюнкции[77] на одном из самых низких уровней, — твердо сказал он. — Едва ли это важно.
— Доктор Фрейд с тобой бы не согласился.
— Доктор Фрейд никогда со мной не соглашался. Иногда он просто выводил меня из себя, и мне хотелось дать ему пинка под его жирный зад. Он был упертой свиньей.
— Особенно, когда не соглашался с тобой…
— Именно. Только, быть может, неверно называть Фрейда свиньей, ведь в его родной стране свинья долго являлась символом доброй удачи — если, конечно, про евреев можно сказать, что у них когда-то была родная страна, что представляет собой спорный вопрос. «Schwein haben» означает «быть удачливым». Думаю, истоки нужно искать во временах еще до зарождения христианства, которое превратило несчастную свинью в разносчика всех животных грехов: лени, обжорства, похоти и тому подобных. Вообще-то, в других культурах это скромное животное — символ плодородия, материнства и счастья. С древнейших времен в шествиях, посвященных Великой Матери, участвовали свиноматки. Поэтому свинья — двусмысленный объект, наделенный и лучшими, и худшими человеческими качествами. За худшие отвечают монотеистические религии — иудаизм, христианство и ислам — ведь именно они возложили на животное наши самые отвратительные привычки, в то время как многие века в тайных культах свиньи были священны. Несомненно, этим объясняется еврейский и мусульманский запрет есть свинину, хотя некоторые и полагают, что все дело в страхе трихиноза; трихина — это вид червей-нематод, паразитирующих в тонком кишечнике взрослых животных, их личинка образует свою оболочку в мышцах. Но я с этим не согласен. Ведь древние шумеры, месопотамцы, вавилоняне и греки, также страдавшие от этого паразита, не имели подобного табу! Я считаю, что патриархальные религии обвиняют свинью как животное, обычно ассоциирующееся с Великой Матерью и другими, менее женственными божествами — то есть защищают Яхве-Отца-Аллаха. Его Превосходительство против Великой Матери. Не забудь, Он был всего лишь припозднившимся захватчиком. Когда свинья является во снах…
— Мне никогда не снились свиньи.
— Сделай милость, не перебивай меня. Если кому-то снится свинья, это скорее хороший, чем плохой знак, ведь Бессознательное гораздо старше монотеистической культуры. На самом деле, ее и монотеистической-то нельзя назвать. Более того, один из моих коллег выяснил, что анатомически свинья похожа на человека больше, чем какое-либо другое млекопитающее; лягушка, конечно, похожа in potentia, но вопрос психической потенциальности в символизме столь огромен и сложен, что я могу только упомянуть его здесь. Индейцы Северной Америки верили, что появление свиньи во сне предвещает клану огромную удачу, они часто изображали свинью в образе существа, приносящего дождь, орошающего землю и обещающего добрый урожай. В «Бестиарии» Ульриха Ламмердорфа из Кайтельбёрна есть косвенное упоминании свиньи как водоноса, хотя выбранная им в качестве иллюстрации балтийская легенда о маленькой Анне и свинье ведьмы в данном случае не слишком уместна. Более значительно…
Ворчливый голос становился все тише, удалялся. Затем пришел сон — по крайней мере, свет померк, и в надвигающихся тенях становилось все сложнее различать старика. Наконец он совсем исчез. Мое сознание начало погружаться в теплое, дружеское забвение, и я услышал, как бестелесный голос прошептал:
— Мертвые вернулись из Иерусалима, где не нашли то, что искали. Сколько пустой болтовни!
До меня донесся угасающий звук приглушенного, далекого смешка.
* * *
Когда я проснулся, головная боль прошла. Я поднялся с пола и, спотыкаясь, выбрался из Адельминой комнаты. Тут же до меня донесся шум — что-то вроде приглушенных взрывов — раздававшийся откуда-то снаружи. Затем — какофония голосов, кричащих и сыплющих проклятиями. Мне показалось, что я уловил отблеск огня.
Теперь раздавались крики, полные боли стоны и грубая, отрывистая брань. Голоса приближались. В страхе заржала лошадь. Выстрел. Дружный грохот армейских сапог. Надо выбираться отсюда! Не оставалось времени ни на что, кроме бегства! Снаружи загремели новые выстрелы, прозвенел мучительный детский вскрик. Господи, неужели они стреляют в детей?
В коридоре я увидел темный взъерошенный силуэт, бегущий прямо на меня; руки махали, ноги выписывали нелепые коленца. Ступни казались очень большими.
— Стой, стой!
Это был профессор Бэнгс.
— Прочь с дороги! — заорал я.
Его лицо перекосилось от ужаса, глаза дико вращались, седые космы волос торчали, как проволока.
— Моя Unus Mundus Cubicus — она полностью разрушена! Труд всей моей жизни…
— Она и так была разрушена, ты, старый тупица!
— Ты должен мне помочь!
Секунду я пристально разглядывал его. Внезапно он показался мне таким старым. Профессор ссутулился, согнулся от физической усталости и эмоционального пресыщения, в которое с годами превращается излишне богатый опыт. И все-таки…
— Какой сегодня день? — спросил я у него.
— Пятница, — прошипел профессор, брызгая слюной. — Пятница, второе! Второе число!..
— В сторону! — крикнул я, сметая с пути профессора Бэнгса. Он ударился о стену и клубком перепутанных конечностей сполз на пол. Желтоватая гравюра в тяжелой позолоченной раме, гласящая «Любовь заперта на ключ», сорвалась с крюка и, падая, ударила профессора по затылку. Он коротко застонал, его глаза закрылись. Я побежал вниз, по узкой лестнице, на второй этаж, потом на первый, кубарем слетел с парадных ступеней, ведущих в прихожую замка Флюхштайн. Спотыкаясь и скользя по черно-белому мрамору, я добрался до дверей и вырвался наружу. На улице царила тишина, но все фонари были разбиты, и землю усыпали осколки матового стекла. Лаяла собака. Откуда-то издалека доносился звук бегущих ног.
— Вот ты где!
Я волчком повернулся вокруг своей оси — и увидел Адельму, стоящую в нескольких ярдах от меня. В руках она держала горящий факел, и в причудливом золотисто-оранжевом свете огня ее лицо казалось призрачным. Она тяжело дышала.
— О, Хендрик, — прошептала Адельма. — Я искала тебя повсюду!
— Что? Что случилось?
— Со всеми происходит что-то ужасное! Ты знаешь, в чем дело?
— Нет. Мы выберемся из этого кошмара, Адельма. Вместе.
— Это невозможно! Выхода нет!
— Я люблю тебя.
Она подняла пылающий факел высоко в воздух.
— Любишь ли? — Адельма пристально вглядывалась в мое лицо, как будто искала доказательств противоположного.
— Ты знаешь, что да.
— Я больше ничего не знаю. Хендрик… мой отец…
— Где он? — спросил я.
— Я отведу тебя к нему. Пожалуйста, надо торопиться!
— Адельма, подожди…
— Держись прямо за мной. Некоторые солдаты занялись разбоем, они насилуют и убивают.
— Я защищу тебя! — заявил я, пытаясь сдержать нервную дрожь в голосе.
— Я беспокоюсь о тебе.
— Обо мне? Но почему?
— Если мне не изменяет память, не так давно ты щеголял в женской юбке. Ради Бога, пойдем же!
Она развернулась и, пошатываясь, двинулась в ночь.
На краю города стоял маленький полуразрушенный коттедж, окруженный сломанным деревянным забором. Сад зарос могучими сорняками и ежевикой. Следуя совету Адельмы, я шел за ней по пятам. Мы пробирались по темным улицам, осторожно перешагивали через тела, иногда поскальзывались в лужах крови, уклонялись от встреч с одинокими, орущими во всю глотку солдатами и, наконец, целые и невредимые, добрались до заброшенных полей, граничащих с городской свалкой. Узкая, извилистая тропинка привела нас сюда, в это покинутое место, где, по словам Адельмы, прятался граф Вильгельм. Мы медленно подошли к дому, и девушка открыла старую дубовую дверь. Петли душераздирающе завизжали. Адельма бросила горящий факел в кусты.
— Папа? Ты здесь?
— Да, — ответил слабый, хриплый голос.
Мы вместе вошли внутрь. Дверь за нами захлопнулась.
— Почему нет света? — спросил я. — Я ничего не вижу.
— Он не хочет, чтобы ты видел, — прошептала Адельма. — Ведь так, папа?
— Да…
Послышалось приглушенное рыдание.
— В чем дело, граф?
— Я стал старым. Старым!
Неожиданно в комнате вспыхнул свет — и я задохнулся. Граф Вильгельм сидел в кресле у дальней стены. Обхватив колени руками, он прижимал их к груди. Его лицо было сморщенным и дряблым, из носа и ушей торчали пучки грубых седых волос. Тонкая струйка слюны стекала из уголка рта и капала на провисшие, морщинистые складки кожи, бывшие когда-то двойным подбородком.
— Посмотри на меня, Хендрик! — прохрипел граф. — Что произошло?
— Он говорит, что не знает, — тихо ответила Адельма. — Наверное, никто не знает.
Она начала всхлипывать.
— Со мной этого еще не случилось, — сквозь слезы бормотала девушка. — Но, не сомневаюсь, случится. И я тоже стану старой! Будешь ли ты тогда любить меня, Хендрик? Будешь ли желать меня, когда мои налитые груди сморщатся и усохнут? Когда моя упругая щель превратится в вялую, дряблую дыру?
— Этого не случится, Адельма. Я обещаю.
— Моя страсть по-прежнему пылает, Хендрик. Но я высохну и сгнию, как все остальные, и ты с отвращением бросишь меня.
— Никогда!
— Разве такое возможно?
— Потому что я люблю тебя, Адельма.
— И что из того?
— Все. Я скоро объясню тебе.
— О, Хендрик, что теперь со мной будет?
— Мне не меньше девяноста, — раздраженно вмешался граф Вильгельм. — А профессор Бэнгс уже наверняка умер или сошел с ума после крушения этой Unus Mundus, как-ее-там. Миссис Кудль определенно мертва, ведь она появилась в замке Флюхштайн еще при моем отце. И кто теперь будет готовить нам обеды? Вот что я хочу знать! Может, мы и превратились в сушеные ископаемые, но есть-то нам по-прежнему надо!
— Хватит про миссис Кудль! — вскричал я, ужаленный словами графа.
— Что же нам делать? — спросила Адельма.
— Я скажу тебе, что. Выбираться отсюда. Бросим все это.
— А что с папой?
— О, забудьте обо мне, — пробормотал граф Вильгельм.
— Придется вернуться за вами, — сказал я. Он печально покачал морщинистой головой.
— Нет, слишком поздно. Увези отсюда Адельму, мой мальчик. Спаси ее.
Я ожидал, что Адельма, охваченная шоком и, быть может, горем, будет возражать. Однако она заговорила живым, деловым тоном:
— Значит, решено. Хендрик, ты слышал, что сказал папа. Уходим немедленно.
— Вы уверены? — обратился я к графу.
— Совершенно, — несчастно ответил он.
— Ты простишь, если я не поцелую тебя на прощание?.. — осведомилась Адельма.
Граф Вильгельм медленно кивнул:
— Учитывая мое состояние, это было бы просто омерзительно. Я понимаю. Ради Бога, Хендрик, идите!
В последний раз оглянувшись на графа, мы вышли из комнаты и скользнули в ночь. Я слышал треск одиночных выстрелов, иногда далекий, полный ужаса крик, но поблизости никого видно не было. Выйдя из сада на улицу, я беспокойно посмотрел по сторонам. Мы шли как можно быстрее и как можно спокойнее.
— А где Малкович и доктор Фрейд? — прошептала Адельма, озвучив мысль, уже давно вертевшуюся на задворках моего сознания. Я не мог даже вспомнить, когда в последний раз видел их. Потом вспомнил.
Я подрался с гнусным Малковичем, пытавшимся совокупиться с Адельмой; правда, наверное, сейчас не самый подходящий момент, чтобы напоминать ей. Присутствовал ли при этом доктор Фрейд? Несомненно, да, он долго колотил меня своей прогулочной тростью, злобное животное. Но когда я проснулся ото сна с Труди Меннен в сон с древним мудрецом, а потом, соответственно, из этого сна — в ночь бунта и ископаемого графа, ни Малкович, ни доктор Фрейд больше не показывались. Я не сомневался, что покинутый мной после нападения профессора Бэнгса замок Флюхштайн был пуст. Так куда же они делись?
Размышляя обо всем этом, я внезапно обнаружил, что остановился и, не шевелясь, втягиваю носом морозный ночной воздух.
— Адельма! Что это?.. Что?
Что я уловил, помимо запахов порохового дыма и страха? Нечто кислое и горячее, словно расплавленный металл? Со странным привкусом несвежего печева… нечто, что щипало глаза…
— Адельма!
Действительно ли я слышал этот крик? Да, но голос казался очень слабым и призрачным.
Мы одновременно развернулись — и увидели далекий огненный шар, пылающий красно-желтыми огнями на фоне темного неба, заглатывающий кислород и быстро взмывающий все выше и выше…
Огонь! Вот что я почувствовал. Пожар. Но что горит? Не металл, как я сначала подумал, а дерево. Коттедж! Тут я вспомнил, как Адельма, прежде чем войти внутрь, выбросила свой горящий факел в кусты, безмозглая девчонка. Она подожгла весь дом! Неожиданно я увидел толпу, человек пятьдесят-шестьдесят, кричащих и яростно завывающих. Воздетые руки размахивают импровизированным оружием — палками, мотыгами, лопатами, метловищами и совершенно неуместными здесь формочками для желе.
— Вот он!
— Беги! — крикнул я Адельме. — Возвращайся в замок Флюхштайн, как можно быстрее!
— Но Хендрик…
— Им нужна не ты, им нужен я! Делай, как я говорю! Встретимся там. Давай!
Подождав, пока она не скроется из виду, я повернулся и припустил по ближайшей боковой улочке. Поскользнувшись на неровной мостовой, неуклюже ударился о стену и ободрал руку. Кожа порвалась и сморщилась. Проход был узким, и, посмотрев вверх и различив тонкую полоску черного неба, я ощутил себя в ловушке, со всех сторон окруженным отвесными стенами. Не мог же я так далеко уйти от поросшей низким кустарником городской свалки? Как будто город и его окраины слились, одно завернулось в другое, и я потерял всякую ориентацию. Ноги не хотели мне повиноваться. Казалось, я бреду через липкую болотную грязь. Мое сердце вырывалось из груди.
Неожиданно я услышал лязгающий жужжащий звук и, обернувшись, увидел приближающегося мальчика на велосипеде. Лучшие дни машины, несомненно, миновали. Тонкие грязные ноги нажимали на педали — и велосипед трясся и покачивался. Но, по крайней мере, он действовал.
— Стой! — завопил я, властно, как я надеялся, поднимая руку.
— Не могу! — вскрикнул мальчик, но, когда он попытался объехать меня, я схватил его за воротник рваной грязной курточки. Он сполз с седла и чуть не упал.
— Чего тебе надо? — запыхавшись, спросил ребенок. — Я тороплюсь!
— Я хочу твой велосипед.
— Ну, это не получится.
— Почему?
— Потому что он не мой.
— А чей же?
— Понятия не имею. Я его стащил.
— В таком случае, я стащу его у тебя.
Внезапно испуганные глаза мальчика расширились и едва не выскочили из орбит. Его рот открылся. Он ткнул в меня тонким, дрожащим пальцем.
— Ты… ты — это он! Тот псих, которого все ищут!
— Забудь об этом.
— Ты сделаешь со мной что-нибудь противоестественное?
— Конечно, нет. Как тебя зовут?
— Юри.
— Ну, Юри, дашь мне свой велосипед?
— Я же сказал тебе, что он не мой.
— Дашь? — повторил я.
Мальчик на секунду задумался, потом сказал:
— Две сотни золотых крон — и он твой.
— У меня нет двух сотен золотых крон.
— Хорошо, сто. Это ведь справедливо, верно?
— Ста тоже нет. Вообще-то, у меня нет ни одной кроны.
— В таком случае, отвали.
Он попытался снова вскарабкаться на сиденье, но я сгреб его за плечо и стащил обратно. Он начал колотить меня по груди маленькими, слабыми кулачками.
— Мне необходим этот велосипед! — вскричал я.
— Зачем?
— Затем, что за мной гонится разъяренная толпа. Ты их не слышишь? И если я как можно скорее не окажусь в замке Флюхштайн…
Внезапно мальчик прекратил лягаться.
— Замок Флюхштайн? — переспросил он. — Да.
— Что же ты раньше не сказал? Там живет Адельма, верно? А друг Адельмы — мой друг. Вот, забирай велик — быстрее, быстрее же, я их слышу! Они приближаются!
— Ты знаешь Адельму? — меня внезапно охватило любопытство.
Мальчик дерзко ухмыльнулся.
— Во всех смыслах этого слова! — ответил он. Потом подмигнул и облизнулся. — Намек понял?
— Думаю, да. В твоем возрасте это омерзительно.
— Так тебе нужен велосипед или нет? Я обойдусь и без твоих наставлений. Только не говори мне, что сам не поимел ее! Мы все её поимели.
— Что?
— Слушай, бери велик и проваливай!
— А ты? — спросил я.
— Так ведь они жаждут не моей крови!
Кивнув, я взгромоздился на старинный драндулет и, отчаянно крутя педали, покатил прочь. На мгновение обернувшись, я увидел стоящего посреди улицы мальчика. Его палец был воздет в непристойном жесте.
Когда я, наконец, добрался до замка Флюхштайн и, измотанный и подавленный, вскарабкался по лестнице в свою комнату, за дверью обнаружились доктор Фрейд, Малкович и Адельма. Они сидели в креслах. На отталкивающем лице Малковича блуждало мечтательное выражение, а доктор Фрейд говорил монотонным, дрожащим голосом:
— Правда, моя сестра Ханна была довольно одаренным музыкантом и играла в струнном отделении Штутгартской филармонии, но позже она вступила в эзотерическую каббалистическую секту, призывавшую своих членов к опасным аскетическим мероприятиям — например, к частым постам и жестоким епитимьям, накладываемым на себя. И во время такой епитимьи — сейчас неподобающее время и место для описания ее характера — бедняжка Ханна повредила лоно и не могла больше правильно держать свой инструмент, не испытывая при этом мучительной боли. Как-то раз она потеряла сознание во время исполнения Меркенбергеровской «Интерлюдии в фа-минор» — от боли, не от скуки — и была вынуждена уйти из филармонии. С тех пор Ханна никогда не играла на виолончели…
— Где, черт побери, вы прохлаждались? — воскликнул я.
Доктор Фрейд взглянул на меня, раздраженный, что его прервали.
— Я скрашиваю время ожидания вас, Хендрик, рассказывая Малковичу и Адельме кое-что из превратностей моей долгой жизни.
— Я уже слышал эту историю, — так же раздраженно ответил я.
— Я рассказываю ее им, а не вам.
— Малкович тоже ее слышал.
— А я — нет, — с упреком заметила Адельма.
— Кроме того, — агрессивно вставил Малкович, — мне нравится слушать ее снова, и снова, и снова. Где прохлаждались вы, если уж на то пошло?
— Обежал полгорода, спасался от толпы убийц, намеренных разорвать меня в клочки, выслушивал оскорбления от мальчика на велосипеде… о, это слишком долгая история, чтобы вдаваться в подробности.
Доктор Фрейд медленно покачал головой.
— Какая невоспитанность! В мире не осталось ни учтивости, ни хороших манер.
— Я бы сказал, что преследование и нападение множества сумасшедших мясников — это более чем плохие манеры!
— Не спорь с доктором Фрейдом, ты, молокосос-головорез! — заорал Малкович. И с театральной нелепостью добавил, понизив голос: — В следующий раз я отшлепаю тебя по голой заднице…
— А почему не сейчас? — задумчиво пробормотал доктор Фрейд.
— Несомненно, — сказал я Малковичу. — Вам бы это понравилось, не так ли? Причинять боль для вас что-то вроде хобби. Когда вы не угрожаете отшлепать мускулистых молодых мужчин, то запугиваете полных женщин ножом.
— Ты обещал, что будешь молчать! Обещал! Доктор Фрейд повернулся к Малковичу и спокойно произнес:
— Пожалуйста, не беспокойтесь, Малкович. Хендрик не сказал мне ничего такого, о чем я бы не знал.
— Что?!
— Мне уже давно известно о ваших садистских наклонностях. И не только мне — любому человеку в Б…, если уж зашел разговор. Около двух лет назад в Стэдлерском институте даже была лекция на эту тему. Приехало около трехсот специалистов по сексуальной психологии, в том числе доктор Хорнбех из Кёбенхафна и профессор Хильдегард Крумп. Хочу добавить, лекцию восприняли чрезвычайно хорошо.
— А кто ее читал? — спросил Малкович, его челюсть отвисла, глаза с недоверием таращились на доктора Фрейда.
— Я, конечно же. С подробными цветными слайдами.
— Слайдами? С чем? — заинтересовался я. Вдруг мне стало очень любопытно.
— С Малковичем, преимущественно.
— Со мной?
— Да. По большей части, в постели, но также в некоторых других интимных ситуациях и обстоятельствах. Засняты практически все телесные отправления, включая частые акты самоудовлетворения.
— Кем?
— Вами, естественно. Отсюда и название — самоудовлетворение.
— Нет, я имею в виду, кем засняты?
— Вашей женой, — ответил доктор Фрейд. — Она охотно с нами сотрудничала. За плату, конечно же.
— Какую?
— Боюсь, это конфиденциальная информация.
— Коварная сучка! — выдохнул Малкович. — А я еще удивлялся, на какие деньги она купила новую зимнюю шубу…
— Видите, Малкович, я знаю все о вашей склонности к темным сторонам сексуального возбуждения.
Потом доктор Фрейд посмотрел на меня.
— Что напомнило мне… — произнес он. — Где граф Вильгельм?
— Ах… — прошептала Адельма.
— К сожалению, он превратился в антиквариат.
— Нет…
— Да, — кивнул я.
Доктор Фрейд подозрительно прищурился.
А почему вы столь внезапно стали объектом всеобщего гнева и ненависти? — спросил он. — Почему простой люд хочет убить вас?
Я молчал, повесив голову.
— Думаю, вы должны нам объяснить, Хендрик.
— Да, Хендрик, — вставила Адельма. — Ты обещал, что все объяснишь.
— Вы правы, — наконец ответил я.
— Ну? — потребовал Малкович. Итак, я глубоко вздохнул и начал.
9
Все трое выжидающе смотрели на меня.
— Пока я лежал без сознания на земле возле замка Флюхштайн в ночь нападения коров, — произнес я, — мне снилось, что мы с Адельмой занимаемся любовью…
— Вы уже говорили об этом раньше, — перебил доктор Фрейд.
— Возможно, ему нравится описывать, как он терзал и лапал ее, — насмешливо предположил Малкович. — Быть может, он возбуждается, вспоминая мельчайшие детали того, как он истязал ее несчастное тело, как играл с ней, дразнил ее, доводил до вершины визжащей страсти…
— Очень надеюсь, что это так, — вполголоса пробормотала Адельма.
Презрительно взглянув на Малковича, я продолжил:
— Но я не рассказал вам, что после занятий любовью я уснул в постели. Мы оба уснули. И мне приснилось, что я нахожусь в маленькой темной комнатке, наедине с обнаженным мужчиной…
— Извращенец!
— … который поведал мне очень странную историю.
— Сексуального толка, да? Это была история про секс?
— Вовсе нет. Это была моя собственная история. Мужчина в той комнате был я сам. Я видел его лицо — и мне казалось, что я смотрюсь в зеркало.
Ты? Это был ты? — воскликнула Адельма.
— Да. Когда он закончил говорить, я знал все, что только можно было знать. И, придя в себя, я вспомнил. Я вспомнил свой самый первый сон. Он приснился мне в возрасте шести лет. Мне снилось, что я бегу по полю за нашим домом в 3…, и меня преследует огромная птица, хлопающая гигантскими крыльями и щелкающая острым клювом. Она кричала, и пронзительно верещала, и клекотала каркающим нечеловеческим голосом: «Беги, беги, но тебе не скрыться!». Я проснулся перед тем, как тварь схватила меня, но весь следующий день меня трясло от страха и тревоги. Я так и не рассказал про свой сон отцу и матери — думал, что они не поймут. Я полагал, что им никогда не снились сны про гигантских птиц, и они сочтут меня сумасшедшим.
Вообще-то, позади нашего дома в 3… нет никакого поля, но вы же знаете, как бывает во снах. Они сообщают нам то, что считают нужным, на своем собственном языке, и их не волнует, что ты можешь его не знать. Я никогда не был сильным ребенком — нет, не слабым и больным, вечно лежащим в кровати с простудой, лихорадкой или мышечными болями, а просто не очень сильным — думаю, моя мать слишком меня баловала. По крайней мере, отец всегда так говорил. Наверное, он был прав. Я не ходил в школу для мальчиков, стоящую на вершине холма — большинство девочек воспитывали монашки из Монастыря Самого Болящего Сердца — вместо этого каждое утро кто-нибудь являлся к нам домой и учил меня основам грамматики, математики, истории, географии и музыки; искусствам меня решили не обучать, потому что я не проявлял к ним ни малейшей склонности. Я и сам точно не знаю, к чему я ее проявлял. Я любил истории, и, прозанимавшись со мной около часа, старый господин Францли обычно оставлял меня за книгой мифов, или народных преданий, или приключений, а сам посиживал у огня и потягивал сливовицу из своей гравированной серебряной фляжки, постепенно багровея и задремывая. Мои мать с отцом знали про эту привычку; быть может, именно поэтому они так мало ему платили. Но если бы он не был законченным пьяницей, они бы не смогли позволить себе нанять его или кого-либо другого, ведь состоятельностью наша семья не отличалась.
Годы шли, а я по-прежнему не знал, к чему у меня есть склонность. Предполагалось, что, достигнув определенного возраста, я начну работать вместе с отцом на ферме старика Маттиаса Грюнбаклера; работа там была тяжелая, но простая, и мой отец занимался ею почти всю свою жизнь. Мать варила абрикосовый джем и продавала в деревне, добавляя небольшие деньги к скромной зарплате отца. Так они сводили концы с концами. Однако я вовсе не желал работать на господина Грюнбаклера и убедил своих родителей, что у меня для этого неподходящее здоровье.
«Я никогда не был крепким ребенком, — напомнил я им. — Вы сами так говорили».
«Но теперь ты мужчина! — возразил отец. — Тебе уже восемнадцать. Ситуация изменилась».
«Не слишком, отец. У меня по-прежнему бывают головные боли, я ворочаюсь во сне, мне нужны дополнительные хлеб и масло, чтобы поправиться. Взгляни на меня — я тощий, как палка! Я не смогу работать с косой или плугом».
«О чем ты говоришь? — воскликнул отец. — У господина Грюнбаклера есть моторизированный трактор! В каком веке ты живешь?»
Про трактор я забыл. Тем не менее, я продолжал настаивать, снова и снова повторяя, что не собираюсь работать на ферме, с трактором или без.
«Но что же ты собираешься делать?» — спросила моя мать, немного сочувственнее, чем отец.
«Писать, — неожиданно для самого себя ответил я. — Я хочу стать писателем».
Им было очень тяжело примириться с моим решением, и меня это не удивило. В нашей семье о таком не слыхивали. Правда, незамужняя сестра матери, тетя Анна-Мона однажды написала поэму про уток на замерзшем пруду, которую напечатали в ежемесячном монастырском журнале для леди — но на этом приобщение моих родственников к литературе заканчивалось.
«Писатели — это стадо ленивых свиней! — кипятился отец, его грубое морщинистое лицо багровело от ярости, почти как лицо господина Францли, накачивающегося сливовицей. — Они носят шелковые халаты и целыми днями марают чушь! Они издеваются над религией и описывают вещи, о которых лучше молчать, с отвратительными, тошнотворными подробностями! Они просиживают свои изнеженные задницы и думают, что весь мир должен их обслуживать! Они гниют изнутри, они извращенцы, пьяницы, наркоманы, они путаются с больными проститутками!»
В искреннем описании моего отца были некоторые противоречия, однако я не рискнул указать ему на них. Вместо этого я как можно тверже произнес:
«Я хочу стать писателем, отец. Я буду хорошим писателем, я точно это знаю. Я люблю книги и хочу делать книги».
«Тогда почему бы тебе не пойти в издатели или переплетчики?»
«Это совсем не одно и то же. Я хочу писать книги».
«В твоем возрасте единственная вещь, которую ты можешь хотеть — это дети! И единственное, что тебе следует написать — собственное имя в свидетельстве о браке! Парень, я хочу от тебя сыновей! Сильных, здоровых, крепких, чтобы они продолжили мой род…»
«… И пошли работать на ферму Маттиаса Грюнбаклера?»
Отец сильно ударил меня по лицу, и — вскрикнув, словно гарпия — мать яростно налетела на него, вцепившись зубами ему в плечо и оттаскивая прочь, прежде чем он успел занести руку для нового удара. Я прижался к стене кухни, ловя ртом воздух, половина моего лица пылала. Я испугался гнева отца. Он никогда раньше не бил меня.
«Делай, что хочешь, — сквозь зубы процедил отец, отталкивая мою завывающую мать. — А я умываю руки, парень».
Конечно же, он этого не сделал. По правде говоря, хотя отец так и не смягчился, он помогал мне, отложил немного денег из своих недельных заработков, чтобы купить набор прекрасных ручек с позолоченными перьями и тонкими резиновыми трубочками внутри, которые засасывали и держали чернила; он приобрел несколько пачек хорошей бумаги с водяными знаками Russmann fils; он даже отыскал маленький, переплетенный тканью томик, чье название в переводе звучало как «Искусство писателя», написанный известным англичанином по фамилии Димкинс. Все это я чрезвычайно ценил и любил своего отца за его нежную заботу, за его интерес и — невзирая на жестокие слова — за его молчаливую гордость, которую, я знал, он испытывал. Таким он был: грубым, трудолюбивым и крайне практичным, но также мягкосердечным и дружелюбным, если думал, что именно этого от него ждут. Мать же поддерживала бы меня, даже если бы я захотел грабить могилы, ведь в том состояла ее натура: она любила меня отчаянной, собственнической и всепоглощающей любовью, которая больше выражалась в поступках, нежели в словах — неожиданное объятие ее больших теплых рук, поцелуй в лоб, когда она ставила на стол дымящийся котел со свиными клецками, улыбка, полная осознания и понимания, короткое пожатие руки перед пожеланием спокойной ночи.
Всё это — безмолвная поддержка отца и успокаивающее поведение матери — сделали великую, ужасную Мысль, настигшую меня, еще более невыносимой и трагической. Я часто задумывался — так часто, что это причиняло мне почти физическую боль! — какой стала бы моя жизнь, если бы Мысль никогда не проникла в мое сознание. Или наша встреча была предопределена? Сейчас я склоняюсь к последнему. Мое положение незавидно: я не верю в случайности, но в то же время не могу заставить себя верить в предопределенность. Вот что сделала со мной Мысль, и это далеко не конец. Когда я расскажу вам, на какие поступки она меня толкнула, вы вряд ли поверите своим ушам. Тем не менее, я говорю правду. Однажды появившись, Мысль накрыла мою жизнь, точно необъятное черное облако, заслонила солнце, нагнала страшный холод, лишила ясности взгляда, заставила меня, почти вслепую, брести к цели, которой мне никогда не достигнуть, потому что ее не существует.
Я помню, как это произошло, в мельчайших подробностях. Видите ли, у меня была подруга по имени Труди Меннен, моя старая знакомая; она приходила по пятницам к нам на ужин — Труди обожала луковую лапшу моей матери, к которой всегда подавался свежеиспеченный домашний хлеб и творожный сыр. Труди была светловолосой, хорошенькой и живой, как и ее мать Эмми Меннен, жена мясника. Думаю, поэтому меня к ней и тянуло — сам я был темноволос, замкнут и слишком чувствителен для мальчика. У Труди в голове гулял ветер. Не поймите меня неправильно, она была хорошей — доброй, и задумчивой, и, как многие открытые люди, очень мягкой. Иначе мы с ней никогда бы не подружились. Случалось, мы резвились вместе, подобно многим подросткам, и, когда оставались одни, она позволяла мне украдкой взглянуть — иногда даже прикоснуться! — к тайнам ее распускающегося тела. Однако, в отличие от меня, в ней не было ничего мечтательного, ничего загадочного или таинственного. Что ж, говорят, противоположности притягиваются! Глядя на васильки, растущие вдоль тропинки, идущей по краю одного из полей господина Грюнбаклера, я говорил:
«Посмотри, какой небесный цвет! Это цвет твоих глаз, Труди. Быть может, если один из них раскроется, внутри окажется небо, настоящее небо, полное птиц и облаков. Быть может, небеса в цветах существуют, только они часть другого мира. Как много оттенков синего!»
Труди останавливалась, срывала пучок васильков и нюхала их.
«Мне они не нравятся, совсем не пахнут. Такие не продашь. Вот почему старик Грюнбаклер не выращивает их. Он бы продал велосипед с одной педалью, если бы нашел одноногого покупателя!»
Это случилось на том самом поле, возле фермы Грюнбаклера. Именно там Мысль впервые проникла в мое сознание. Стоял жаркий летний день, один из самых жарких за всю историю, и мы отправились в поле, захватив с собой бутылки холодного пива, несколько жареных цыплят и фрукты, просто чтобы поваляться на солнце и скоротать утро. Мы и раньше так делали, когда Труди не помогала заворачивать покупки в магазине отца, а мне не приходило на ум ничего писательского. Получалось очень мило.
Мы уничтожили цыплят и яблоки и лежали на спине, глядя в мерцающее небо и время от времени потягивая пиво. Насколько я помню, Труди беззастенчиво рыгала.
«На что это похоже, — спросила она, — быть писателем?»
«Точно не знаю. Ну, я еще совсем немного написал. Приходится очень много думать. То есть ты должен знать, что именно хочешь написать, перед тем как действительно написать это. Отец с матерью понимают. Они сказали, что дают мне два года».
«Два года на что?»
«Чтобы заработать немного денег. Если за два года я не продам ничего в газету, или не опубликую книгу, или не сделаю еще что-нибудь в таком роде, то пойду работать вместе с отцом на ферму старого Грюнбаклера».
«Все в деревне говорят о том, как это странно».
«Хотеть быть писателем?»
«Да. Фрау Дёрнинг говорит, что все писатели — революционеры. Говорит, в итоге тебя прикончит стрелковый взвод. Никто раньше никогда о таком не слышал».
«О том, чтобы кого-то прикончил стрелковый взвод? Наверное, в армии это случается всё время».
«Нет, о том, чтобы быть писателем».
Я повернулся к ней и прикрыл глаза ладонью.
«А что ты об этом думаешь?» — медленно спросил я. Мое сердце колотилось в груди. Желудок дрожал. Я отчаянно нуждался в ее поддержке!
«Думаю, это восхитительно. Мне даже не верится. Это удивительно, и потрясающе, и захватывающе одновременно».
Труди коснулась пальцем моей щеки. «Ты горячий, — прошептала она. — Ты весь горишь». «Жаркий день», — отозвался я. «В таком случае, почему бы тебе не раздеться? Я вот сейчас разденусь». «Правда?» «Да».
Мы оба разделись и свалили нашу одежду — в том числе и нижнее белье — в кучу неподалеку. Затем снова легли, взялись за руки и стали смотреть в небо. Это было прекрасно! Я не мог придумать ничего прекраснее, чем тот момент: безбрежная синева, одинокая птица, парящая и ныряющая по элегантной параболе, сладкий холодок пива в наших желудках, привкус чеснока, трав и жареного цыпленка на мокрых губах, мягкая щекочущая трава под нагими телами. Как в первый день творения, когда весь мир был новым, только что вышедшим из рук Создателя, напоенным ароматом цветов, и фруктов, и свежей земли. Я слышал легкое, равномерное дыхание Труди, похожее на шум далеких морских волн, ощущал близость ее обнаженного тела, почти обонял запах покрывавшего кожу пота.
Я чувствовал себя совершенно счастливым. Высвободив свою руку из руки Труди, я коснулся ее груди. Полные, упругие соски защекотали мою ладонь. Я скользнул ниже, по поднимающемуся и опадающему животу, мои пальцы добрались до секретных завитков волос, погладили и раздвинули губы влажной щели…
«М-м-м-м… как приятно», — пробормотала она.
И тут появилась Мысль.
Вначале это была легчайшая дрожь призрачной тени, наползающей на солнечный свет, тишайшие неприятные звуки в безмолвии летнего неба, и я подумал, что смогу отогнать ее одним незаметным движением руки, словно муху. Потом — о-о-о! — она ворвалась в мой мозг, полная ужасающей силы, точно удар грома, разбивая в щепки двери сознания и прокладывая путь в самую сердцевину моего я! Всё закончится.
Вот, я сказал ее! Я озвучил ее в вашем присутствии. Это была она. Это была та Мысль, что пришла ко мне одним сияющим утром, полным солнца, и пива, и наготы с моей подругой Труди Меннен. О, я понимаю, что для вас это звучит вполне обыденно — даже глупо! — но для меня все было по-другому. Ведь если счастье, которое я испытал в тот день, закончится, превратится в мучительные, болезненные воспоминания, какой смысл вообще испытывать его? Зачем искать чего-то, что пройдет — и принесет только горечь потери? Конец неизбежен. Мысль сделала это ужасающе, неоспоримо ясным. Всё хорошее и приятное — каждый взгляд, и вкус, и прикосновение, и запах, и звук, что приносят радость — также обречены приносить печаль пустоты и скуки, потому что они закончатся. И чем глубже Мысль проникала в меня, чем сильнее стискивала свои страшные железные объятья, тем больше я убеждался, что она верна. С другой стороны, когда кончаются плохие вещи, они приносят если уж не счастье, то облегчение и благодарность. Вы понимаете, что я осознал в тот день? Погоня за счастьем обречена на несчастье, хорошему по своей природе предназначено принести плохое. Вывод был — и остается — неотвратимым.
О, поверьте, я всеми силами пытался спастись! Я вскочил с того места, где мы лежали с Труди Меннен, неистово натянул одежду и, не обращая внимания на ее недоуменные вопросы и озадаченную тревогу, помчался домой. Я взлетел по лестнице, бросился на кровать и зарыл лицо в подушку, дергаясь и извиваясь в потной агонии, непрерывно отвергая Мысль — и постепенно сдаваясь ей. Три дня я не мог есть, и мои обеспокоенные родители решили, что я тяжело болен. Они не ошиблись. Позвали доктора Вольфа. Он обследовал меня, поцокал языком, засунул палец в мой задний проход, вытащил его, посоветовал матери каждые четыре часа устраивать мне обертывания холодной мокрой простыней и отбыл, недвусмысленно оставив счет на прикроватном столике. Моя голова раскалывалась, горло пересохло и пылало, я дрожал и одновременно потел. Когда я, наконец, заснул, вернулся детский сон про огромную птицу и лишил меня тех крох отдыха, которые я надеялся получить. Даже бессознательность не приносила забвения. Когда я хотел облегчиться, отцу приходилось поднимать меня, но если он работал на ферме, а мать не слышала моих стонов, я просто ходил под себя, и простыни покрывались желтыми, вонючими пятнами.
Наконец, утром третьего дня, я забылся судорожным сном. Было около девяти часов. Открыв глаза, я понял, что пытка закончилась — Мысль выгрызла себе место в самом центре моей души и надежно там обосновалась. Я осознал, что теперь она всегда будет со мной. Следовательно, борьба потеряла смысл. Я смирился — или вынужден был смириться, ведь из-за слабости я не мог сопротивляться — с гранитной плитой отчаяния, придавившей мое сердце. Да, пытка закончилась, но тихая, вечная безысходность только начиналась.
Мне подобало стать практичным. Составить список дел, которые можно выполнить в той темноте, где я теперь жил, и действовал, и существовал. Следовало совершить всё возможное, чтобы свести к минимуму горе, приносимое окончанием так называемого «счастья». Я начал с Труди. Какой смысл в днях жареных цыплят, и пива, и близости под лучами солнца, если, закончившись, они оставят только пустоту и боль? Надо отказаться от них прежде, чем они откажутся от меня. Конечно же, Труди не поняла. Она расстроилась, и смутилась, и разозлилась.
«Скажи, что я сделала неправильно!» — кричала она, притянув меня к себе и сильно встряхивая.
«Ничего».
«Тогда почему, почему?».
Я отвергал любые проявления ее привязанности, отказывался от приглашений на прогулки и от бесед, я избегал ее общества, как будто она страдала каким-то инфекционным заболеванием. В конце концов, она нашла меня, загнала в угол и прижала к стене. Она чуть не плакала.
«Я же твой друг! — сказала Труди. — Почему ты так поступаешь со мной? Отвечай!»
Я хранил молчание.
«Ублюдок, ублюдок, ублюдок!»
Подавшись вперед, она поцеловала меня прямо в губы. Потом ударила кулаком сбоку по голове и убежала, а я сполз на землю, по моему лицу струилась кровь. Мы больше никогда не разговаривали. Однако я знал, что Мысль верна: несчастье Труди наполнило меня страданием, было почти невыносимо видеть, как она мучается, но, когда, наконец, она смирилась и решила жить дальше одна — когда несчастье закончилось — я почувствовал глубокое, абсолютное облегчение. И благодарность. Конечно, Мысль была правильной! Ее смысл подтвердился в моей жизни, как я и предполагал. И почему я раньше не понимал этого?
С моими родителями произошло примерно то же самое, что с Труди, и если боль, вызванная их страданиями, была сильнее, то и облегчение, когда она утихла и они поняли, что я изменился — или, скорее, меня изменила истина Мысли — оказалось более полным. Матери пришлось особенно тяжело: я отказывался ответить улыбкой на улыбку, избегал ее ласк, отворачивался от протянутой, дрожащей руки. Все наши разговоры стали формальными и обыденными. Она хандрила и теряла вес, перестала заботиться о своей внешности и личной гигиене. Мучения отца проявлялись не столь явно, но я знаю, в глубине души он сильно переживал. В итоге они тоже смирились с неизбежным, и на смену моим собственным мукам пришло мертвое, унылое, тяжелое чувство покорной благодарности, что всё закончилось. Однажды, проходя мимо приоткрытой двери на кухню, я подслушал их разговор.
«Это все та болезнь, — шептала мать. — С тех пор он и изменился».
«Вряд ли он когда-нибудь снова станет прежним», — ответил отец.
«Как ты думаешь, что это было? Какое-то воспаление мозга?»
«Не знаю. Знаю только, что он больше не наш сын».
Тут моя мать разрыдалась, и я тихо прокрался наверх, в постель.
После всего произошедшего не было смысла оставаться дома, и я сообщил родителям, что уезжаю на поиски работы в город или даже в столицу. Моя мать уже выплакала все слезы, поэтому ее глаза оставались сухими, и она просто молча кивала. Отец предложил помочь с вещами, но я сказал, что справлюсь сам. Он дал мне небольшой пакет с деньгами, чтобы начать новую жизнь. В последний раз обернувшись взглянуть на наш дом, я увидел стоящую в дверях мать. Она казалась такой маленькой, хрупкой и ранимой. Потом вышел отец и, слегка нахмурившись, обнял ее. Я отвернулся и пошел прочь.
Конечно же, теперь я начал понимать, почему мне пришло в голову стать писателем. Только таким способом я мог создать мир, в котором цыплята и пиво, дружба и любовь, нежная материнская забота и безмолвная отцовская гордость никогда не кончаются. Я мог придумать любою вселенную — и жить в ней! По крайней мере, большую часть времени. В конце концов, не было смысла влюбляться в красивую девушку и жениться на ней, ведь рано или поздно всё закончится, даже если только со смертью. Сам же я мог с тем же успехом жениться на созданной мной девушке, которая не умрет. Она проживет столько же, сколько я; вернее, переживет меня. Видите, как просто получается? И совершенно неважно, если мой вымышленный мир никогда не опубликуют, ведь он всегда будет в моей голове. А если он мне надоест, я могу изменить его, обновить и освежить, населить персонажами, делающими исключительно то, что я пожелаю. В этом личном мире никогда не произойдет ничего неправильного: небо всегда будет василькового цвета, всегда будет лето, хлеб всегда будет свежевыпеченным, дружба никогда не померкнет, а любовь только усилится. Я собирался жить ради этого: маленькая комнатка где-нибудь в городе, набор ручек и бумага; кофейня поблизости, где можно выпить чашечку кофе и съесть кусок торта, если проголодаешься; прачка, которая будет стирать для меня за умеренную плату. Чего еще желать? Всё оставшееся время я мог посвятить созданию моего собственного прекрасного, счастливого, вечного мира. Так я и поступил.
— Да что вы имеете в виду?
— Я имею в виду, что я создал этот мир. Я — его творец.
Доктор Фрейд взмахнул дрожащей рукой.
— Всё это?
— Да.
— Замок Флюхштайн, графа Вильгельма, Адельму… Я кивнул.
— Вы всё написали?
— Именно. И с тех пор я его исправляю.
— Ach, mein Gott!
— Я попросил у графа бумагу и ручку, якобы желая поблагодарить архиепископа за нелепый Обряд Исцеления, и начал все переписывать. Я сделал число вторым. Я превратил коров в мирных и покорных животных, какими они и должны быть…
— Schwachsinniger[78]! Как вы могли проявить такую безответственность?
— Я думал, — возразил я, — что всем понравится.
— Не обманывайте себя, мой друг! Вы хотели только одного — чтобы Адельма в вас влюбилась. Ваши претензии на альтруизм прямо-таки тошнотворны!
— Но это сработало! Ну, сначала эффект казался нестабильным. То она, расчувствовавшись, кричит, что не может без меня жить…
— То, — вставил доктор Фрейд, — совокупляется с Малковичем и говорит всем подряд, что презирает вас.
— Я начинаю задумываться, зачем я это сделала, — пробормотала Адельма. — Это было страшно неприлично.
— Простите, доктор, — произнес Малкович тихим, извиняющимся голоском. — До совокупления вообще-то не дошло…
— А вам не кажется, — громко вскрикнула Адельма, — что мне лучше знать, кто со мной совокуплялся, а кто нет?
— Со временем эффект усилился и стабилизировался, — заметил я.
— Но с тех пор как наступило второе число, время стало вашим врагом, верно?
— Да, — прошептал я, печально опустив голову, — это так. Граф превратился в хилое ископаемое. Я так возненавидел хлеб, что вычеркнул его, и в городе начался кровавый бунт… Профессор Бэнгс окончательно лишился рассудка, потому что его Unus Mundus Cubicus разрушена… Я сделал миссис Кудль королевой cordon bleu[79] — и у нее случился нервный припадок. Все состарились и одряхлели.
— Кроме меня, — напомнила Адельма. — Почему я не состарилась?
— Потому, — медленно ответил я, обернувшись к ней, — что я люблю тебя.
— Что?
— Ты — единственный человек во всем этом отвратительном кошмаре, о котором я действительно беспокоюсь. Ты не состарилась, потому что тебя защитила любовь.
— Сентиментальный вздор! — яростно воскликнул доктор Фрейд. — Взгляните на вызванные вами хаос и страдания! Несчастный отец Адельмы…
— Но ведь всего этого на самом деле не происходит. Это только сон, помните?
— Позвольте мне решать!
— Доктор Фрейд — специалист по снам, — ввернул Малкович.
Я смерил его презрительным взглядом.
— Ты льстец!
— Что такое льстец? Это тоже из вашей лекции, доктор Фрейд?
— Нет, Малкович. Это не имеет отношения к сексуальным отклонениям. Только в том случае, когда льстец или тот, кому он льстит, возбуждается от лести. Я помню один случай, несколько лет назад…
— Нет времени, — прервал я его. — Мы с Адельмой уносим ноги. Хотите с нами?
— А вам ли это решать? Если замок Флюхштайн — сон во сне на поезде — кстати, не забудьте, что мы до сих пор не выяснили, кто из нас сновидец…
— Плевать, кто сновидец, а кто — сновидение! — заорал я.
— А льстецы — жирные? — спросил Малкович. — Не могли бы вы, когда будете переписывать мир, сделать меня худым льстецом?
И тут мы втроем одновременно замолчали. Откуда-то из далекого далека раздавался печальный, слабый свист поезда. Медленно, словно боясь разрушить неуловимую магию мгновения, мы переглянулись: я посмотрел на доктора Фрейда, Малкович — на меня, доктор Фрейд — на Малковича, потом на меня.
— Вы слышали? — прошептал я. Они кивнули.
— Это поезд, — пробормотал доктор Фрейд.
— И, судя по звуку, достаточно далеко. Несколько секунд мы безмолвствовали, потом я произнес:
— Помните, сколько мы прошли по снегу, сойдя с поезда Малковича? Как давно это было! Доктор Фрейд покачал седой головой.
— Не забудьте, нас подобрал графский экипаж. Наверное, минут пятнадцать или около того. Но поезд остановился на пустом месте.
— Станция ведь не может находиться далеко от города, верно? Она должна быть в центре города, только я в этом сомневаюсь.
— Ну? — проворчал Малкович.
— Думаю, нам надо бежать. Уверен, мы опередим поезд!
— Боюсь, мне не по силам бежать слишком быстро или слишком далеко. Я ведь старик.
— В каретной стоят папины лошади. И экипаж, — сказала Адельма.
— Вы уверены?
— Да.
— Вы не можете быть ни в чем…
— Заткнись! — прошипел я Малковичу. — Последний раз я видел графа на ногах, а не в экипаже.
— Тогда чего же мы ждем? Возможно, это наш последний шанс!
Мы с Малковичем помогли доктору Фрейду подняться с кресла.
— Если окажется, что льстец — это что-то не слишком приятное, я изобью тебя до полусмерти! — пробормотал мне Малкович.
Экипаж и лошади действительно оказались на месте, но мы очень быстро осознали, что никто из нас понятия не имеет, как их запрячь, и никогда раньше не управлял экипажем.
— Это была работа кучера, — пояснила Адельма.
— Я знаю только про поезда, — оправдывался Малкович.
— Да, особенно как их терять, — не удержался я.
— Господи, я собираюсь…
— Тихо, джентльмены, тихо! — беспокойно прервал нас доктор Фрейд. — Эта перебранка нас ни к чему не приведет. Надо думать. Малкович, вы умеете управляться с экипажем и лошадьми?
— Нет, доктор, не умею.
— А вы, Хендрик?
— Нет.
— На меня можете не смотреть, — отвернулась Адельма. — Единственное, что я знаю про лошадей — это что у них потрясающе большие половые органы.
Она пытливо взглянула на меня.
— Неужели? — прошептал я.
— О да. Многие мужчины просто позеленели бы от зависти!
Доктор Фрейд испустил тяжелый вздох.
— Нет, уж я-то определенно на такое не способен, — заметил он.
— Завидовать половой одаренности лошадей?
— Нет! Управлять экипажем!
Малкович крутил головой, глядя то на одного, то на другого.
— Это ведь не может быть очень сложно? Сначала нужно вытащить экипаж во двор, потом отвязать лошадей…
— И как, по-вашему, мы это осуществим? — поинтересовался я. — Этот экипаж весит не меньше тонны! Что, будем его толкать?
— Вот в чем ваша проблема! Вечно придираетесь и критикуете идеи других и никогда не предлагаете ничего своего!
— Слушайте…
— Почему бы нам сперва не отвязать лошадей? Они вытащат экипаж! — не унимался Малкович.
— Здесь недостаточно места, чтобы запрячь их. Экипаж с лошадьми в каретной не поместится.
— Тогда как же, черт побери, это делает граф?
— Откуда мне знать? — закричал я.
Тут Малкович замолчал и наклонил голову, будто к чему-то прислушиваясь.
— Слышите?
— Что?
— Какой-то шум. Будто люди кричат, только далеко отсюда.
— Может, это гром… я не знаю. Какая, к черту, разница, что это?
— Экипаж, — с расстановкой произнес доктор Фрейд, — колесное средство, не так ли? Надо запрячь в него одного из нас и легко выкатить его во двор. Потом можно отвязать лошадей. Очевидно, такая задача мне не под силу, но вы, Хендрик, или вы, Малкович, вполне можете осуществить ее.
Мы с Малковичем переглянулись.
— Только не я! — поспешно сказал кондуктор.
— Почему? Вы больше. И сильнее, чем я!
— Я еще не забыл, как вы набросились на меня в комнате Адельмы и чуть не убили! Думаю, наши силы приблизительно равны. Так почему бы вам не сделать это?
Секунду или две я лихорадочно размышлял, потом, неожиданно осененный, выпалил:
— Потому что я один из ведущих мировых авторитетов в искусстве пения йодлем! Помните?
Малкович уставился на меня.
— И что с того?
— Разве не ясно? — завопил я.
Его глаза на красном, жирном лице выпучились. Он явно пытался уловить связь, но я надеялся, что его тупость не позволит ему заметить ее отсутствие. В конце концов, Малкович посмотрел на доктора Фрейда.
— Ну, доктор? — проворчал он.
— Я верю в вас, Малкович, — произнес старый джентльмен.
— Мы все верим! — добавила Адельма.
— Ну, если вы так считаете… я хочу сказать, если вы уверены…
— Абсолютно уверены! — быстро прервал я. — А теперь, ради Бога, надевайте упряжь, у нас мало времени!
Теперь я отчетливо слышал звук: словно шум волн на берегу, точно шелест, таящийся в морской раковине. Он становился громче или приближался.
— Что это?
— Я не хочу знать, — прошептал доктор Фрейд.
Малкович действительно немного напоминал лошадь, только не слишком изящную, не очень гордую и, уж конечно, отнюдь не быструю. Кожаные ремни упряжи обвивали его пухлое, дряблое тело, излишне подчеркивая огромное брюхо и заплывшую жиром грудь.
— Не воспользоваться ли удилами? — предложил доктор Фрейд.
— Мой рот недостаточно большой для этого! — встревожено крикнул Малкович.
— Ну, насмешил! — пробормотал я.
— Что? Я всё слышал!
— О, ради Бога, просто тяните!
Его лицо побагровело, стало почти фиолетовым, на шее, точно канаты, проступили вены, долгие годы скрытые жировыми складками, он задыхался, и пыхтел, и дрожал — но экипаж медленно выкатился во двор.
Отлично, Малкович, всё, хватит. Теперь надо отвязать лошадей и запрячь их.
Только сделать это нам так и не удалось — в этот момент шум кричащей и бранящейся толпы внезапно разорвал ночную тишину. На секунду мы замерли. Я слышал отдельные голоса:
— Сожжем всё дотла!
— Нам нужен маньяк! Он может оказаться внутри…
— Так пусть сгорит там!
— Он убьет нас, если мы не убьем его первыми…
— Он монстр, животное, кровожадный ублюдок!
— Сжечь его, сжечь его, сжечь его!
— …вместе с его друзьями-лунатиками…
— Старика и толстяка… убьем их всех! Слезящиеся глаза доктора Фрейда уставились на меня, потом на Малковича — и в них вспыхнул ужас.
— Внутрь! — зашипел я. — В экипаж!
— Они пришли по наши души, доктор… спасите меня! То есть нас, я хотел сказать…
Доктор Фрейд вскарабкался в экипаж и захлопнул дверь. Я вскочил на место кучера, а Адельма устроилась рядом. Она ободряюще сжала мою руку. Я схватил поводья.
— Что вы делаете? Что происходит? — выл Малкович.
— Сваливаем, друг мой!
— Но лошади…
— Нет времени на лошадей! Тяни, тяни, если хочешь жить!
Малкович напрягся и дернул, тяжело дыша и шумно отдуваясь, точно пара старых тяжеловозов; сделал два шажка вперед, один назад, еще один вперед, и еще один, и снова один назад. Медленно, нестерпимо медленно, экипаж сдвинулся с места.
— Я не могу! — закричал Малкович. — Он меня убьет!
— А если ты этого не сделаешь, тебя убьет толпа! — крикнул я в ответ, для убедительности сопроводив слова ударом ноги по его шее.
— Прекрати, прекрати!
— Тяни, тяни, тяни!
Экипаж, двигаясь под действием собственного веса, прогремел по булыжникам двора и выехал через ворота. Малковичу явно стало немного легче. Обогнув угол дома, он вытащил экипаж на улицу перед замком Флюхштайн. Вообще-то, хоть мне и не хотелось этого признавать, он неплохо справлялся. В любом случае, ему такое упражнение должно было пойти на пользу. И тут я придумал отличную вещь.
— Малкович!
— Что?
— Тяните экипаж — и похудеете. Станете стройным. Вы поняли?
— Нет, правда? Серьезно?
— Тяните от всего сердца, вложите всю свою душу!
— Стройным, стройным! — с энтузиазмом взвизгнул он, и экипаж рванулся вперед.
Тут из-за угла позади нас высыпала толпа. Оглянувшись, я увидел, по меньшей мере, несколько сотен людей, большинство из которых размахивало оружием и горящими факелами. Они выглядели весьма пожилыми — благодаря мне, полагаю — некоторые яростно грозили нам костылями.
— Вот они!
— Не дайте им уйти!
— Остановите их, остановите их!
Внезапно я заметил, что, помимо Адельмы, на кучерском сиденье расположился еще один пассажир.
— Привет, Хендрик, — голос был старческим, хриплым — и в то же время ребяческим.
— Папа! — выдохнула Адельма.
Граф Вильгельм совсем ссохся: пергаментная кожа свисала тонкими складками, ее испещряли многочисленные пятна, похожие на поросль лишайника. Однако его глаза, хотя и слезящиеся, блестели детским весельем.
— Папочка вернулся, чтобы сказать «пока-пока»! — проскрипел он.
— Что?
— Я так счастлив, только не могу сказать, почему. Не скажу, не скажу!
Мы с Адельмой быстро переглянулись. Граф же запел:
До встречи с тобой, дорогая, Я был так одинок, дорогая, И не знал, чего ждать и хотеть. Но ко мне ты пришла, дорогая. Как принцесса из сна, дорогая, Я тебя был рожден…— Папа! — воскликнула Адельма.
— Полюбить! — выкрикнул граф. — Полюбить! Он прижал высохшую, клешнеобразную руку к губам и захихикал.
— Ты думала, я скажу «поиметь», да? О, а это непристойное слово?
— Очень непристойное.
— Не говори мамочке, что я был плохим мальчиком!
— Он что, пьян? — прошептала Адельма. — Я, конечно, и раньше видела его нетрезвым. Однажды он разделся перед миссис Кудль.
— Где?
— На террасе.
— Нет, я имею в виду, что именно он снял?
— А, — небрежно ответила Адельма, — ну, как обычно.
— Как обычно? — переспросил я.
— Да.
— А откуда ты знаешь, как бывает обычно?
— Я бы предпочла не отвечать на этот вопрос, Хендрик.
— Куда ты везешь мою маленькую Адельму? — поинтересовался граф.
— Подальше отсюда.
— А мамочка знает?
— Нет, и не узнает, если вы ей об этом не скажете, — сказал я и заговорщически подмигнул ему.
— Не скажу, если покажешь мне свою пипиську.
— Что?
— Ну, давай, покажи свою пипиську! А я покажу тебе свою, если хочешь!
— Спасибо, не надо, — отозвался я. — Адельма, твой отец не пьян. Он впал в маразм. Настолько состарился, что выжил из ума.
С обезоруживающей непосредственностью, на которую способны только дети, граф Вильгельм сообщил:
— Папочка хочет на горшок!
— О. Боюсь, что в данный момент это несколько затруднительно…
— Немедленно, прямо сейчас!
В этот момент граф каким-то образом умудрился соскользнуть с сиденья и свалился на землю. Некоторое время он бежал рядом с экипажем, потом ухватился за раму, и его поволокло за нами.
— Папа, что ты делаешь? Ты же убьешься!
— Папочка хочет на горшок!
— Он не только выжил из ума, он еще и не в состоянии контролировать собственный кишечник! — заметил я.
Внезапно граф разжал пальцы и, кувыркаясь, покатился по дороге. Он начал панически-весело хохотать, одной рукой придерживая зад.
— Божья коровка, улетай на небо! — кричал он, а экипаж, проехав мимо, оставил его позади. Последнее, что я увидел, — как граф Вильгельм устраивается в сточной канаве; не прекращая петь, он пытался стянуть с себя штаны. Его древний голос, надтреснутый и заунывный, звенел в холодном вечернем воздухе:
«На ферме было это, с откормленным теленком. Здоровый зверь, в него б могла пролезть рука ребенка…»
— Что случилось? — подал голос Малкович. — Мне отсюда, снизу, ничего не видно…
— Не останавливайся! Тяни! Тяни! — заорал я.
— Что?
— Ты что, хочешь остаться жирным до конца своей несчастной жизни?
Экипаж рванулся вперед одновременно с диким, нечеловеческим, леденящим кровь воем, вырвавшимся из двухсот глоток. Частично одряхлевшая толпа неслась за нами по пятам.
Видение, внушенное мной Малковичу — обновленный, стройный, привлекательный мужчина — несомненно, придало ему сил, но вес экипажа, вместе с доктором Фрейдом — хотя он не мог быть очень тяжелым — мной и Адельмой, начинал сказываться. Кондуктор часто просил дать ему небольшую передышку, только я не позволял. И даже когда завывающая, бранящаяся орда осталась далеко позади, я понукал и погонял его. В конце концов, мы должны были успеть на станцию раньше поезда. В пригороде Малкович начал спотыкаться, теперь я слышал скрежещущий, грудной скрип его дыхания. Поэтому пришлось пару раз воспользоваться кнутом, легонько пройдясь по толстой спине кондуктора. На одежде проступила свежая кровь, он завизжал.
— Это на благо, поверь мне! — прокричал я ему.
— Неужели?
— Конечно!
Я не хотел, чтобы он тратил дыхание на пустые перебранки, поэтому снова ударил его кнутом.
— Вот, получи!
Землю покрывал толстый слой снега. Белый ковер тянулся перед нами до самого горизонта, скрываясь в темноте — сахарный, сверкающий и, по крайней мере, для меня, странно трогательный. Удивительно, что снег лежал только вне города! Нас окружала ночь, полная снежинок, и лунного света, и хрустящего морозного воздуха, совсем как ночь нашего прибытия.
— Хендрик, — прошептала Адельма, приникнув ко мне. — Это ужасно романтично!
Я ощущал жар ее чувственного тела. Полные груди прижимались к моим ребрам.
— Полностью с тобой согласен, — ответил я.
Возможно, это было связано с покачиваниями экипажа, но я моментально возбудился. Эрекция почти причиняла боль.
— Как чудесно было бы, — шептала Адельма, легко прикусывая мочку моего левого уха, — заняться любовью под такими звездами.
— Да, но…
— Забавно, не правда ли? — продолжала она. — Все, что мы говорим о любви, вообще-то бессмысленно!
— Что ты имеешь в виду?
— Ну, например, нельзя заняться любовью, потому что это не дело, которым занимаются; нельзя окунуться в любовь, потому что это не пруд, и не море, и не канава; и другой человек не может быть твоей любовью, потому что любовь — это то, что чувствуешь. Люди говорят, что любят шоколад, или вишни, или щенков, но с ними же нельзя переспать, верно? По крайней мере, не с шоколадом и не с вишнями.
— Адельма…
— О, Хендрик, давай?
— Давай что?
— Займемся любовью. Невзирая на невозможность такого действия.
— По-моему, это невозможно. То есть, здесь страшно неудобно.
— О, но только представь себе! Магия ночи, окутывающая снежная тишина, мы, соединившиеся в обоюдной страсти под безбрежным небесным пологом…
— Господи, я действительно этого хочу.
Тогда, со слегка неожиданной и нервирующей врачебной деловитостью, она предложила:
— Расстегни брюки. Я сяду к тебе на колени, и ты сможешь войти в меня.
— А как насчет твоих… ну…
— На мне ничего нет.
— А.
И мы осуществили это, хотя я по-прежнему держал в одной руке поводья, а в другой кнут. Адельма начала сладострастно двигаться, вздыхая и постанывая.
— Интересно, что бы сказал доктор Фрейд, если бы узнал?
— Узнал что? — выдохнул я.
— Что мы осуществляем плотское сношение всего в паре футов над его головой…
— Возможно, написал бы монографию… О, я не выдержу!
— Ты не выдержишь? — отозвался снизу Малкович. — А обо мне ты подумал?
— Быстрее! — вскрикнул я. — О, пожалуйста, быстрее!
— Я не могу быстрее! — завизжал Малкович. Я ткнул его в шею кончиком кнута.
— Не ты, идиот!
— Разве я не говорила, что это будет чудесно? — прошептала Адельма, приподнимаясь и опускаясь с удвоенной энергией.
— Я бы так не сказал!
— Заткнись, Малкович! — взвыл я; вспыхнувший где-то в нижней части спины огонь охватывал и пожирал всё мое тело.
— Остановись, о, прекрати! — застонал я, не в силах вынести наслаждения.
— Остановиться?
— Ты хочешь, чтобы я прекратила? — промурлыкала Адельма.
— Нет! Никогда, ни за что…
— Реши же, наконец, ты, кретин!
Оно приближалось, неиссякаемое пламя, неутолимый поток; внезапно кнут выпал из моей руки, поводья ослабли…
— Господь Всемогущий!
— Ради Бога! — взвизгнул доктор Фрейд.
Я посмотрел вниз. Дверь экипажа открылась, и оттуда свешивался пожилой джентльмен, его морщинистое лицо было перекошено от ужаса.
— Стой, стой!
Тут Малкович испустил страшный крик, и экипаж, казалось, поднялся в воздух. Перевернувшись, он прыгнул, точно привязанный к невидимой нити, и мои руки, тщетно ищущие опоры, схватили пустоту. Доктор Фрейд выкрикивал что-то, но я не мог разобрать ни слова, потому что мои уши — всю мою голову! — заполнил ревущий, свистящий звук, подобный мощному порыву ветра. Раздался громкий треск, полетели обломки дерева, и мое тело, каждая его кость, взлетело с кучерского места, будто под ударом гигантского кулака, а потом словно врезалось в каменную стену, по которой его безжалостно и размазали.
На короткое мгновение, перед тем как опустилась непроглядная темнота, я ощутил кожей мягкую, успокаивающую прохладу…
* * *
… ее источником оказался кондиционер в просторной комнате с высокими окнами, занавешенными пурпурным камчатным полотном. Я стоял на возвышении, лицом к аудитории, по меньшей мере, в сто человек. Вспышки камер. Какую-то ужасную секунду я думал, что это моя вторая попытка прочитать лекцию по искусству пения йодлем, и у меня по спине побежали тошнотворные мурашки; однако, нет, этого не могло быть, потому что рядом со мной на помосте в резных, позолоченных креслах сидели доктор Фрейд, Малкович и граф Вильгельм. По-видимому, они только что закончили аплодировать. Я стал мишенью множества выжидающих, любопытных глаз.
Откуда-то сзади раздался мужской голос, усиленный микрофоном.
— И, таким образом, с огромным удовольствием вручаю премию имени Лилли Франкенхаймер в жанре оригинальной современной фантастики господину Хендрику…
Мне?
Значит, я все-таки стал писателем! И не только: я написал роман, который признали достойным награды, я завоевал премию Лилли Франкенхаймер! Я, как говорят, «сделал это»! Я был настоящим автором. Мечты воплотились в жизнь.
— … удивительное литературное путешествие, «Шкатулка со сновидениями», отрывок из которого автор любезно согласился прочесть нам.
Тоненький голосок в моей голове надрывался: «Это точно сон, не сомневайся…» — но я заставил себя не обращать на него внимания. Жаль, я не расслышал свою фамилию, это было бы весьма полезно. Однако, что значат имена, когда меня наградили знаменитой премией Лилли Франкенхаймер? Точнее, я полагал, что знаменитой, потому что никогда раньше не слышал о Лилли Франкенхаймер. Правда, Инге Франкенхаймер однажды стащила у моей матери узор для вязания и выиграла конкурс на «Лучшую зимнюю шерстяную кофту на пуговицах без воротника», организованный в нашем городке монахинями. Забавно, что я вспомнил об этом в такой момент. Или я просто перепутал награды?
— Кроме того, по особой просьбе, мы хотели бы, чтобы это была противоречивая и подробная сцена соития Малковича с прелестной Адельмой.
Все затаили дыхание, кое-кто захлопал в ладоши.
— Кто об этом попросил? — проворчал я.
— Я! — произнес Малкович.
Посмотрев вверх, он игриво ткнул меня локтем в бедро.
— Нет, — решительно сказал я. — Лучше я прочитаю противоречивую и подробную сцену соития Адельмы с юным героем.
Кажется, до меня донесся разочарованный вздох аудитории.
— Он явно не собирается читать это, — заявил кто-то.
Труди Меннен! Повернувшись, я огляделся, но не увидел ее. Находилась ли она в комнате — или только в моем сознании?
— Да почему же нет?
Голос Адельмы я также узнал без промедления. Значит, Труди и Адельма были здесь вместе. Мне стало не по себе — это все равно, что посадить кошку с собакой в одну конуру… рецепт катастрофы.
— Это так вульгарно. Мой Хендрик достоин лучшего.
— Твой Хендрик? — раздраженно переспросила Адельма. — А я-то думала, ты уже поняла, что он принадлежит мне.
— Но, Адельма, я знала его задолго до тебя. Он полюбил меня первой.
— После встречи со мной он явно изменил свое мнение.
— Кроме того, тебя даже не существует. Ты — всего лишь сон!
— Уж лучше быть девушкой из его снов, — весьма удачно, на мой взгляд, парировала Адельма, — чем той, что он однажды невзначай завалил.
— Невзначай завалил? Да как ты смеешь!
— Святые небеса, посмотри на себя. Одни кожа да кости! Тебе никогда не удовлетворить такого мужчину, как Хендрик!
— Не то, что тебе, надо полагать?
— Мне это уже удалось, и не один раз.
— Но только во сне.
— Ты просто ревнуешь, — вскричала Адельма, — Слава Богу, мой бедный Хендрик…
— Мой бедный Хендрик!
— Нет, мой!
Их голоса становились все выше и выше, они визжали и орали друг на друга. До меня донеслись звуки борьбы. Потом вскрики превратились в острое, резкое гудение, пронзившее, словно бритва, мою несчастную голову; она закружилась, я ощутил мучительную тошноту…
* * *
… но нет, это были вовсе не их голоса. Это был отвратительный звон в моих ушах. Щека прижималась к снегу. Снег! И он был очень холодным. Мокрые струйки бежали по шее неприятными причудливыми узорами, вызывая дрожь и озноб. Открыв глаза и смахнув ледяную талую кашу, я с трудом медленно поднялся на ноги. Что, во имя Господа, произошло? Очевидно, не вручение премии Лилли Франкенхаймер в жанре оригинальной современной фантастики. Неожиданно для себя самого я почувствовал разочарование.
Потом я вспомнил: Малкович тянул экипаж, и, пока мы с Адельмой были поглощены друг другом, произошло крушение. Действительно, перед аварией я пребывал на пике высшего сексуального наслаждения. Только отнюдь не это сейчас занимало мои мысли! Я огляделся. Неподалеку валялись искореженные обломки экипажа, но ни следа Малковича, доктора Фрейда или Адельмы. Я позвал их, и тихая, звездная ночь насмешливо передразнила мой голос. Еще раз. Никакого ответа. Где они были?
Внезапно я посмотрел вперед — и увидел его: поезд.
Он стоял прямо здесь, длинный темный силуэт на фоне черного неба; в абсолютной темноте мягко светились желтые прямоугольники окон, из трубы поднимались отдельные струйки пара. По-видимому, он остановился, не доехав до станции. О, благодарю Тебя, Боже… поезд! Малкович, доктор Фрейд и Адельма, наверное, уже внутри. Задыхаясь и пыхтя, я побежал к нему, собираясь вскочить в один из вагонов, прежде чем он исчезнет в ночи. Черт с ним, с графским экипажем! Черт с доктором Фрейдом и Малковичем, всех к черту! — сейчас только Адельма что-то значила для меня. Я хотел тепла, безопасности и еды, хотел уехать вместе с поездом, куда бы он ни направлялся. Куда угодно! В этот момент, ощутив неожиданный порыв холодного ветра, кусающего меня за ноги, я посмотрел вниз — и понял, что на мне нет брюк. Должно быть, они соскользнули во время аварии. Брюки тоже к черту! Распахнув дверь, я ввалился в вагон.
Это оказался вагон-ресторан. На столах красовались ножи, стаканы, салфетки и все аксессуары для отличного ужина. Лампы с бисерной бахромой источали приветственный, дружелюбный свет. На одном из столов я заметил две тарелки и открытую бутылку вина. Мой нос обонял густой аромат мяса, запеченного с травами. Должно быть, Адельма уже заказала для нас ужин! Внезапно меня тронула эта неожиданная предусмотрительность, но последние события определенно сказались на моем душевном равновесии. Где сама Адельма? Бесконечно изможденный, я опустился на сиденье, и вздох облегчения исходил из самых первобытных глубин моего естества. Я дрожал, промок, был удручен и смущен, страшно устал, но передо мной стояла тарелка с чем-то горячим и благоухающим, как будто ждала, когда содержимое съедят. Взяв салфетку, я развернул ее и заправил за воротник куртки. Неожиданно я ощутил страшный голод.
Вдруг поезд начал движение!
Он дергался, и качался, и скрипел, но определенно двигался. От радости я чуть не расплакался! Поезд быстро набрал скорость, и все мое ноющее тело почувствовало, как он рвется вперед, во тьму, по направлению к… к чему же? Только кому какое дело, куда он направляется? Определенно не мне. Я посмотрел на еду, лежащую на китайской тарелке с золотым ободком. Она казалась изумительно прекрасной, но, полагаю, в моем состоянии не менее прекрасной показалась бы и куча сушеных коровьих лепешек. Я решил, что, после того, как поем, пойду на поиски Адельмы — сейчас же самым главным было отправить что-нибудь стоящее в желудок. Я подался вперед, вдохнул пряный аромат пищи и удовлетворенно выдохнул. Я вздохнул еще раз, но как…
Примечания
1
Жаркое по-деревенски (фр.).
(обратно)2
Недотепа (фр.).
(обратно)3
Буйабес по-провансальски, тушеная в воде или в белом вине рыба (фр.).
(обратно)4
Верхом на лошади (итал.).
(обратно)5
Смесь, смешение, перемешивание (фр.).
(обратно)6
Шагал (Chagall) Марк (1887–1985) — франц. живописец и график, выходец из России, писавший ирреальные произведения, часто па фольклорные и библейские темы.
(обратно)7
Делоне (Delaunay) Робер (1885–1941) — франц. живописец, создатель т. н. орфизма, писавший красочные декоративные композиции.
(обратно)8
Новый овощной стиль (фр.).
(обратно)9
Гностики (в пер. с греч. — знающие) — последователи гностицизма, религиозного дуалистического учения поздней античности (I–V вв.), воспринявшего некоторые моменты христианства, популярной греческой философии и восточных религий. Гностицизм притязал на «истинное» знание о боге и тайнах мироздания.
(обратно)10
Брамс Иоганнес (Brahms Johannes) (1833–1897) — нем. композитор; с 1862 г. жил в Вене, где выступал как пианист и дирижер. Написал 4 симфонические увертюры, концерты для инструментов с оркестром, «Немецкий реквием», камерно-инструмен-тальные ансамбли, сочинения для фортепиано, хоры, вокальные ансамбли, песни и др.
(обратно)11
Фридрих, Каспар Давид (Friedrich Caspar David) (1774–1840) — нем. живописец, представитель раннего романтизма.
(обратно)12
Сладкий, тяжёлый шоколадный торт, приготовленный из большого количества масла, и яиц, и малого количества муки (по имени владельца отелей в Вене F. Sacher) (нем.).
(обратно)13
Вуайеризм (voyeurism) — страсть к подсматриванию.
(обратно)14
Неоплатонизм — направление античной философии III–VI вв., систематизировавшее учение Платона с идеями Аристотеля. В центре неоплатонизма стоит учение о сверхсущем Едином и иерархическом строении бытия, разработанное Плотином и завершенное Проклом.
(обратно)15
Джеймс, Генри (James Henry) (1843–1916) — амер. писатель, чьему перу принадлежат социально-психологические повести и романы о поисках любви и понимания на фоне сопоставления американских и европейских культурных традиций («Дейзи Миллер», «Женский портрет», «Послы» и др.).
(обратно)16
Фома Аквинский (Thomas Aquinas) (1225/1226-1274) — философ и теолог, доминиканец, систематизатор схоластики на базе христианского аристотелизма. Сформулировал 5 доказательств бытия Бога. Осн. сочинения: «Сумма теологии», «Сумма против язычников». Учение Ф. А. лежит в основе томизма и неотомизма.
(обратно)17
Ливерная колбаса (нем.).
(обратно)18
Следовательно (лат.).
(обратно)19
Гедонизм (от греч. удовольствие) — направление в этике, утверждающее наслаждение и удовольствие как высшую цель и основной мотив человеческого поведения.
(обратно)20
Арсонист — поджигатель, человек, страдающий страстью к поджогам.
(обратно)21
Силлогизм — умозаключение, составленное из трех суждений таким образом, что последнее (заключение) выводится из первых двух (посылок) как необходимое следствие.
(обратно)22
Йодль — напевы альпийских горцев, тирольцев, характеризующиеся особой манерой пения: руладами, скачками на широкие интервалы, переходами от грудного низкого регистра голоса к высокому фальцетному.
(обратно)23
«Кузнечик» (англ. pogo-stick) — детская игрушка, представляющая собой палку с пружиной и двумя ручками, на которой можно прыгать.
(обратно)24
Магнум опус (лат. magnum opus) — великий труд.
(обратно)25
Пекорино, сыр из коровьего или овечьего молока. Пекорино лучше всего есть с хлебом, не смешивая с другими продуктами и напитками, (итал.)
(обратно)26
Фокачча, пшеничная лепешка (итал.).
(обратно)27
Игра слов: Лэкс (англ. lax) — склонный к поносу.
(обратно)28
Кеджери — блюдо из рыбы, риса, яиц, лука и т. п..
(обратно)29
Кровяная колбаса (нем.).
(обратно)30
Совершенство (фр.).
(обратно)31
Малер (Mahler), Густав (1860–1911) — австр. композитор, дирижер, оперный режиссер; в его произведениях проявились тенденции позднего романтизма и черты экспрессионизма.
(обратно)32
Суп из лангустов (фр.).
(обратно)33
Окунь по-нормандски (фр.).
(обратно)34
Жаркое по-провансальски (фр.).
(обратно)35
Желе (фр.).
(обратно)36
Ид (Id, оно) — по Фрейду, уровень бессознательного; примитивный, иррациональный, ориентированный на принцип удовольствия уровень, который влияет на человека, но не контролируется им.
(обратно)37
Эго (Ego) — по Фрейду, уровень сознательного, состоит из ощущений и переживаний, которые человек осознает в данный момент.
(обратно)38
На устном экзамене (лат.).
(обратно)39
Фруктово-овощной салат, готовится из латука, сладкого перца, яблок, апельсина, грейпфрута, помидоров, майонеза, йогурта и специй (фр.).
(обратно)40
Молодой голубь, запеченный в промасленной бумаге (фр.).
(обратно)41
Рулеты из филе морского языка, запеченные с вином, лимонным соком и маслом (фр.).
(обратно)42
Филе «Замок Флюхштайн» в собственном соку (фр.).
(обратно)43
Грушевый шербет (фр.).
(обратно)44
Обязательный (фр.).
(обратно)45
Чтобы подбодрить остальных (фр.).
(обратно)46
Вершина (лат.).
(обратно)47
Ризотто — блюдо из риса, сыра, лука, масла, специй и других ингредиентов но вкусу.
(обратно)48
Декан — титул старшего после епископа духовного лица в католической и англиканской церкви.
(обратно)49
Единая кубическая вселенная (лат.).
(обратно)50
Стихарь — длинное платье с широкими рукавами, обычно парчовое, церковное облачение чтецов, дьяконов, нижнее облачение священников и архиереев, поверх него надевается риза.
(обратно)51
Манипула — часть облачения дьякона, перевязь с крестами по левому плечу.
(обратно)52
Епитрахиль — часть облачения священника, расшитый узорами передник, надеваемый на шею и носимый под ризой.
(обратно)53
Риза — парчовое, тканное золотом или серебром одеяние без рукавов, верхнее церковное облачение священнослужителей.
(обратно)54
Митра — в православных и католических церквях высокий головной убор высшего духовенства.
(обратно)55
Доминанта — пятая ступень диатонической гаммы.
(обратно)56
Примас — в католических и англиканских церквях почетный титул главнейших епископов.
(обратно)57
Целибат — обет безбрачия.
(обратно)58
Срединное течение, средний путь (лат.).
(обратно)59
Амуры (итал.).
(обратно)60
Плагальные (средневековые, церковные) лады — лады лежащие в основе церковной музыки западноевропейского средневековья, использовавшиеся и в многоголосной музыке Возрождения.
(обратно)61
Тюрбо — большой ромб, рыба семейства ромбов отряда камбалообразных.
(обратно)62
Пирог татин (tarte tatin) — закрытый пирог из слоеного теста, обычно с яблоками.
(обратно)63
Закуски ассорти (итал.).
(обратно)64
Макароны с бобами (итал.).
(обратно)65
Тунец с фасолью (итал.).
(обратно)66
Тонко нарезанные грибы (итал.).
(обратно)67
Молодые овощи по-гречески (фр.).
(обратно)68
Овощной салат, заправленный майонезом (фр.).
(обратно)69
Мидии со сливками и белым вином (фр.).
(обратно)70
Дорада (вид рыбы) в укропном соусе (фр.).
(обратно)71
Печень теленка с уксусом и яблоками (фр.).
(обратно)72
Морепродукты (фр.).
(обратно)73
Груши и чернослив в красном вине (фр.).
(обратно)74
Тупица (нем.).
(обратно)75
Глас народа (лат.).
(обратно)76
Кватерность (четверица, кватернион) — образ четырехкратной симметричной структуры, обычно квадрат или круг; психологически этот образ указывает на идею целостности и часто имеет структуру 3+1, в которой один из элементов, ее составляющих, занимает отличительное положение и по природе своей несхож с остальными. Этот «четвертый», дополняя трех остальных, делает их чем-то «единым», символизируя целостность. В аналитической психологии очень часто «подчиненная» функция (функция, находящаяся вне сознательного контроля субъекта) представляет «четвертую», и ее интеграция в сознание является одной из главных задач процесса индивидуализации (см. труды К. Юнга)
(обратно)77
Связь, соединение (лат.).
(обратно)78
Слабоумный (нем.).
(обратно)79
Телячья отбивная с начинкой из сыра и вареной ветчины (фр.).
(обратно)
Комментарии к книге «Шкатулка сновидений», Дэвид Мэдсен
Всего 0 комментариев