Максим Макаренков Цикл рассказов «Пространства»
2006- 2007 год (сетевая публикация)
АЛЛЕЯ
Случаются в середине осени дни, наполненные тихим солнечным светом и шуршанием листьев, еще не потерявших свое золото, не понявших, что они уже умерли. В такие дни звук становится приглушенным даже на обезумевших центральных улицах, а в парках и скверах воцаряется прозрачная тишина, и даже звонкие детские голоса и шуршание листьев не нарушают ее, а лишь делают глубже.
Я люблю гулять в такие дни по Лосиному острову. Лес подступает к самым домам и, дойдя до торца девятиэтажки под номером шесть, я оказываюсь на опушке леса, робкой, вот уже много лет не верящей, что осмеливается соседствовать с коробками из бетона и железа. Перехожу через неглубокую канаву и лес стремительно вступает в свои права. Люди конечно уже успели протоптать здесь тропинки и даже расставить скамейки, но лес все еще сопротивляется отказываясь называться парком.
В один из таких дней я вдоволь надышался сентябрем и, подняв воротник куртки, уселся на старую деревянную скамейку. Раскинул руки вдоль спинки, поднял голову, вглядываясь в светло-голубую полосу неба, окаймленную кронами деревьев, и с наслаждением затянулся сигаретой. Прохладный воздух, запах палой листвы, яркое но уже нежаркое солнце, свет которого, пройдя через кроны, приобретал оттенок свежесобранного липового меда... Благодать. В такой день хочется неторопливо и со вкусом жить.
По тропинке неспешно шел, опираясь на тяжелую трость, пожилой человек, всем своим видом напоминающий оперного певца, вовремя ушедшего со сцены и теперь счастливо воспитывающего молодые дарования, или маститого, убеленного сединами, писателя. Прямая спина, густая, тщательно уложенная грива не седых даже, а белоснежных волос, задумчивый, обращенный внутрь, взгляд.
Человек шел размеренно, никуда не спеша, со знанием дела наслаждаясь погожим днем. Неброская осенняя куртка расстегнута, трость основательно впивается в утоптанную тысячами ног широкую тропинку. Пожилой господин проходит мимо, погруженный в свои, наверняка глубокие и содержательные думы. Видимо слегка утомившись, он неторопливо опускается на соседнюю скамейку, аккуратно поддернув серые брюки, стрелки на которых отглажены до остроты самурайского меча, и застывает в блаженной неподвижности, сложив руки на набалдашнике трости.
Так мы и сидели, думая каждый о своем, каждый в своем мире, и была между нами только одна точка пересечения - осень.
Я даже не заметил, откуда появилась девушка, севшая на скамейку рядом с Писателем (так я назвал про себя пожилого господина). Серая мышка, точнее и не скажешь. Мелкий неуверенный шаг девочки, боящейся попасться на глаза одноклассницам, руки засунуты в карманы осеннего пальто неопределенно красноватого цвета, на ногах стоптанные туфли без каблука, из тех, что любят носить продавщицы и женщины, страдающие от варикозного расширения вен, непонятного цвета волосы убраны в старушечий пучок. Я даже затруднился определить ее возраст, лицо из тех, что начинают выглядеть на тридцать с лишним лет в восемнадцать и консервируются в таком состоянии лет до пятидесяти.
Вид у девушки был такой, словно ее обидели когда-то давно, и сейчас она эту обиду вспомнила и по сотому разу прокручивает то, что когда-то доставило ей столько боли. Вспоминает каждую фразу, мечтает о том, как она ответила бы, дерзко и остроумно и от этого еще больше расстраивается потому, что прекрасно понимает, случись это еще раз, и она снова стояла бы с мелко дрожащей нижней губой, серая и нескладная и в голове крутилась бы только одна мысль: "Когда же меня оставят в покое, когда же я смогу отсюда уйти"
Было что-то странное в этом соседстве, мышка-девушка производила впечатление человека, который если и сядет на скамейку то только там, где в радиусе километра не будет никого, поэтому я слегка удивился.
А Мышка уселась на скамейку, на самый ее краешек, и застыла, сунув руки в карманы пальто и нахохлившись. Я снова закурил, закинул ногу за ногу и уставился в небо. Мысли текли лениво, я благодушествовал, представляя, как распоряжусь днем солнечного безделья, и совершенно потерялся во времени.
Но в какой-то момент день изменился. Все так же светило солнце, также неторопливо падали листья, но пропало ощущение легкости и беззаботности окружающего мира. Мне казалось, что рядом что-то или кто-то тихо торжествует, расправляет крылья и торжество это холодное и отстраненное. Это ощущение, наверное, должно было сопровождаться тонким чистым звуком, какой бывает, если легонько щелкнуть по замерзшему стеклу, покрытому морозными разводами. Но звука не было. Я посмотрел на соседнюю скамейку и поразился тому, как изменилась поза Писателя. Теперь он сидел, тяжело навалившись на трость, лицо его приобрело нездоровый землистый оттенок. Тяжело отдышавшись, протолкнув в себя воздух, он неуклюже поднялся, и я заметил, что его ноги дрожат мелкой противной дрожью. Ссутулившись, он медленно пошел к опушке леса. Шаркая, тяжело наваливаясь на свою палку, старик уходил по аллее, и даже брюки его теперь казались мятыми и потрепанными.
На скамейке осталась только девушка, сидевшая раскинув тонкие изящные руки по спинке, ухоженные пальцы и рассеянно поглаживая ухоженными пальцами гладкое дерево. Она встряхнула головой, и пшеничные волосы рассыпались по воротнику алого пальто. Вытянула стройные ноги, откинула голову назад и тихо рассмеялась, словно зазвенела льдинка в глубине промерзшего зимнего леса. Посмотрела на меня и улыбнулась. И была эта улыбка холодна, как земля в середине января, и маняща, будто осенняя аллея в лучах заходящего солнца.
ДВОРЫ
Желтый, пыльный, бессильно обвисший как старушечьи груди, летний день наконец переломился и пополз в вечер, натягивая на себя серый кафтан душных сумерек.
Большая Дмитровка являла в тот вечер, впрочем как и во все остальные, неприглядное зрелище безвкусно изукрашенных витрин и дощатых, ровно в каком Нижнем Камышинске позапрошлого веку, крытых проходов, заменивших собою тротуары.
Значительная часть строений была укутана пыльною зеленой сетчатой тканью и окружена лесами со снующими днями гортанными чернявыми рабочими, темнота внутри дощатых коридоров пахла несвежей одеждой, стройкой и ночными страхами, заставляя неуютно ежится, и ускорять шаг.
Миновав подобный проход, заканчивающийся у поворота в Столешников переулок, я постоял на углу и неторопливо свернул вниз, решив пройтись и поразмыслить, а не вернуться ли мне на Большую Дмитровку, дабы побаловать себя кувшином холодного морса да пирогом со шпинатом в "Пирогах".
Покончив с вредной привычкой табакокурения, я обнаружил в себе пристрастие к обильным сытным кушаньям, что не замедлило сказаться на моей талии, а потому пирог со шпинатом, как решил я со внутренним вздохом, было самым большим, что я мог себе позволить.
Но более пирога манило меня в прокуренный, полный студентов Литературного института, служащих многочисленных окрестных контор и иноземных туристов, зал, видение округлого, чуть запотевшего стеклянного кувшина, с выгнутым, подобно широкому клюву диковинной птицы, носом, полного красного, терпкого, чуть вяжущего брусничного морса.
Я шел неторопливо, засунув, против всяких правил приличия, руки в карманы и поглядывал по сторонам, чувствуя, что погружаюсь в легкую меланхолию.
Несмотря на всю, присущую мне в силу застенчивости и легкой брезгливости к людским скоплениям, тяге к одиночеству, порой хотелось, чтобы ждал меня, хотя бы в тех же "Пирогах", человек, готовый разделить и немудреный этот морс и неспешный с длинными монологами и уютными паузами, разговор.
Да что там говорить, хотелось даже, чтобы ожила черная коробка висящего на поясе древнего телефона, который ещедневно препротивно пищал, требуя своей электрической еды, поскольку был уже стар и немощен. И надо бы было его сменить, да жалко было - служил верой и правдой много лет, вот и получилось, что привязался я к бездушной механике, словно к собаке какой или кошке.
Но как-то издавна повелось, что звонил знакомым я сам и во встречах своих довольствовался тем временем, что мне уделяли.
А со временем, думалось мне, и вовсе наступает такое время, когда получается вокруг человека пустота, словно прозрачная сфера, в которую попадают на малое время необязательные знакомцы, да сослуживцы разной степени приятности, но все одинаково ненужные и исчезающие стоит лишь захлопнуть за собой дверь конторы. И чем дольше живешь, тем шире эта сфера, тем глуше звуки, доносящиеся из-за неосязаемой, прозрачной, но нерушимой преграды.
- Володя! Володька! Амалинский! Капитан Солнышкин! - донеслось до меня от арки, за которой, как я знал, прятался дворик, принадлежащий ресторану "Гоголь".
Я повернулся и обомлел. Возле арки стоял, узнаваемый даже в тенях, мой однокашник Костя Козарев. Не изменившийся ни на йоту за те без малого двадцать лет, что пронеслись с того момента, как после выпускного вечера, натанцевавшиеся до упаду, счастливые и растерянные, мы бродили по рассветным тропинкам Лосиного острова и не знали, что делать с тем безграничным миром, что припасло для нас наступающее, пахнущее росой и березами, утро.
Высокий, обманчиво нескладный, но ужасающе ловкий в игре и драке, Костя, несмотря на почти отталкивающе неправильные черты лица, был всеобщим любимцем. Девицы засматривались на него после первой же улыбки, чудесно преображающей личину тролля в лик прекрасного героя. А Костик вовсю пользовался неосознанным желанием прекрасного пола завоевать могучее и доброе чудовище.
Парадоксальным образом именно Костя, ловелас и жуир, предпочитавший времяпровождение на танцах, футбольном поле, в спортзале или темном зале кинотеатра, где так удобно ненароком обнять в первый раз девушку, оказался едва ли не единственным человеком, о котором мог я сказать, не кривя душою, "друг".
Несмотря на застенчивость и более чем скромные успехи в спорте, не позволявшие мне стать полноправным Костиным партнером в футболе или баскетболе, мы находили общие темы для разговоров, он с интересом слушал мои рассказы о прочитанных книгах, хотя и сам читал немало, и в свою очередь старался приохотить к прослушиванию кассет с записями "Аквариума" или "Пинк Флойд", к которым питал неожиданную, но искреннюю страсть.
И вот, двадцать лет спустя, Костя Козарев стоял, улыбался во весь рот, все такой же высокий, подтянутый и похожий на черта, и орал, слегка заикаясь, на весь Столешников переулок:
- К-капитан Солнышкин! Да или же ты сюда, н-након-нец!
Я торопливым шагом пересек переулок и мы с разлету обнялись. От Костика пахло потом, лосьоном после бритья и застоявшимся, пропитавшим одежду, табачным духом. От души похлопав друг друга по спинам, мы разомкнули объятья и, держа друг друга за плечи, с идиотскими улыбками принялись осматривать друг друга.
- Костик, господи. Вот бывает же такое. Сейчас, и чтобы именно ты! - вымолвил, наконец, я.
- Володька. Да я б тебя верно и не узнал. Как толкнуло что-то.
- Как ты, где ты? Что... - принялись мы наперебой выспрашивать друг у друга, пока не смешались окончательно, после чего замолчали и снова принялись вглядываться друг в друга, улыбаясь изумленно и неверяще.
- Да что ж мы стоим то, - возмутился Костя, - пойдем же посидим, поговорим, наконец. Да и отметим встречу!
И мы уселись за небольшой столик в глубине двора. И молоденькая официантка, внимательно и незаметно осмотренная Костиком с ног до головы, записала наш заказ и неторопливо удалилась.
- По отзывам людей, не раз бывавших в этом заведении, могу сказать, что официанты здешние неторопливы, как империя, - сказал я Косте, улыбась.
- Да, ничего. Мы сегодня никуда не торопимся, - беззаботно махнул он рукой и прикурил от неброской золотой зажигалки. Предложил и мне, но я гордо отказался, не преминув сообщить, что вот уже год, как расстался с этой привычкой. Уважительно покивав головой, друг мой затянулся "Парламентом" с таким вкусом, что у меня аж свело скулы от желания присоединиться к нему.
Неожиданно быстро оказался на нашем столике графин с хреновухой.
И чудесно запотевший кувшинчик кваса последовал за ним, а также сообразные случаю приборы, и не успели мы налить по стопке, как задымились горшочки с пельменями, обильно посыпанными зеленью и заправленные замечательно густой сметаной.
- Ну, давай. Ты ж ведь представить не можешь, как я рад тебя видеть, - неожиданно серьезно сказал Костя, мы чокнулись, и я опрокинул в рот стопку.
Длинно выдохнув, мы нацепили на вилки пельмени и сосредоточенно закусили.
Вдруг оказалось, что графинчик хреновухи закончился непростительно быстро, и из сгустившийся темноты возникла милейшая официантка, доставившая нам вожделенный напиток. И квас оказался необычайно хорош, чтобы запивать горькую, словно вкус невозвратимых дней, прозрачную настойку.
Мы наперебой рассказывали что-то друг другу о прожитых годах, мы смеялись в голос, откидываясь на стульях, вспоминая совместные проказы и строгую учительницу истории, которой пришлось нам пересдавать предмет за весь год, дабы не получить "неуды" в аттестат, и тот майский день, когда мы предстали перед нею и были усажены за парты, был необычайно ярок, а в кабинете царила тишина, но мы чувствовали себя королями, поскольку за дверями нас ждали самые прекрасные девушки мира, ждали и переживали.
И мы сочувственно тянулись друг к другу через стол и сжимали плечи, сминая тонкий пропотевший хлопок летних рубах, выражая свое единение и возмущение несправедливостью жизни, узнав о тех оплеухах, что каждому из нас навешала судьба.
И вот второй графин предательски внезапно опустел, и мы посмотрели друг на друга долгим понимающим взглядом. Я никогда не испытывал острой тяги к горячительным напиткам, поскольку организм быстро начинал протестовать, а похмелья случались такие, что впору было стреляться от черной меланхолии и жалостливого презрения к себе.
Сегодня же все было иначе. Мир сузился до размеров нашего столика под бело-зеленым навесом с почему-то готическими буквами, до желтого пятна темных, с облезлым лаком, досок, освещаемых трепетавшим в низкой плошке огоньком свечи, из теплой табачной темноты выплывали сизые клубы, переполненная пепельница дымилась на краю света, и из космического звездного ничто склонялось ко мне гигантское лицо Кости, почему-то вдруг очень серьезного и возбужденного.
- Э, нет! Вот тут, ты, брат, врешь! - горячо доказывал он мне, отвечая на реплику, которой я и не помнил.
- Да в чем же я вру то? - понарошку возмущался я, распираемый радостью этой чудесной встречи, любящий и Костю, и темноту за пределами нашего круга, и красавицу официантку, несущую нам новый графинчик, и, вот, умница же какая, еще по горшочку пельменей для закуски.
- А вот в том, - размахивал сигаретой Костя, - что г-город, дескать, п-понятен и управляем! Видимость это, Солнышкин, ви-ди-мость!
Повторяет он это, ви-ди-мость, тщательно разделяя слоги, подчеркивая значимость звуков, образующих столь важное для него, понятие.
- Да отчего же видимость? - недоумеваю я и Костя наклоняется ко мне, жарко дышит хреновухой, а взгляд серьезный и сумасшедший.
- А вот смотри, - расстилает он салфетку и чертит на ней дорогим вечным пером неровные линии. Изображает посередине одной из линий неровный полукруг и начинает его штриховать.
- В-вот это, это арка. А вот это, - проводит Костя еще одну линию, - это улица. Вот это все, - золотое перо царапает салфетку, чернила расплываются, квадраты, выводимые Костей, похожи на одичавшие снежинки, - так вот, это все, ф-ф-фасад, - справляется он с трудным словом и мы опрокидываем еще по стопке хреновухи.
Я смотрю на бумагу с острым изумлением. Уже в старших классах Костя отличался редким рационализмом и, несмотря на увлечение "Аквариумом" и "Пинк Флойд", имел крайне приземленные рассуждения о жизни и месте человека в ней.
Сколь-нибудь романтичным увлечениям и потусторонним силам отводилось место исключительно на страницах книг и экранах телеприемников. Скорее всего, именно этот сугубый рационализм и позволил ему с определенным комфортом выжить в смутные времена, когда внезапно каждый оказался предоставлен сам себе, и нужно было решать, как идти дальше и куда идти, вообще. Да и золотое перо предполагает, что его используют не для начертания вирш на грязных салфетках. А вот, поди ж ты, не вирши, но вполне себе загадочные чертежи выводит.
Я даже почувствовал легкий и стыдный укол ревности. С самого детства именно я был погружен в мир романтизма и мечтаний об иных мирах, загадочных пространствах, встречах с таинственными существами и могучими добрыми героями. Я не отводил себе место подобного героя, желая лишь путешествовать с ними, быть свидетелем подвигов и вести летопись, подробную и правдивую.
Но за все эти годы даже щелочка в мир, отличный от нашего не мелькнула передо мной, даже тень плаща, в спешке наброшенного перед дальней неведомой дорогой, даже легчайший намек на запах нездешних трав, ничего не указало мне на реальность мира, отличного от того, что каждодневно окружал меня.
Лишь пыль, слякоть и черный городской снег.
- А не все. Не все понимают. Я вот случайно узнал. Я другим не скажу - не поверят они. А вот тебе, Володька, скажу. Ты поверишь, ты поймешь - с мольбой смотрел на меня Костя и я потянулся к нему через стол, обнял рукой за потную шею и мы уперлись друг в друга лбами - друзья навек.
- Город показывает нам только то, что хочет, - очень ясно, без малейших признаков заикания, преследовавшего его всю жизнь и ставшего, в конце концов, одной из неотъемлемых черт образа, проговорил Костя.
- А где же то, чего видеть не след? - прошептал я.
- Во дворах. Во дворах, - выдохнул мой друг, и я отпустил его. Костя откинулся на стуле и вновь закурил.
- Там тоже город. Только другой он. Не всякому видимый. И жители там другие, - говорил Костя, задумчиво глядя на тлеющий кончик сигареты.
- И жизнь там другая.
Он посмотрел на меня, и я поразился глубокому непонятному чувству, видимому в его всегда насмешливых карих глазах. Не то тоска, не то грусть по чему-то дорогому, но потерянному. Или, подумалось мне, необретенному.
- Плоско мне тут, Володька, душно! - с надрывом проговорил Костя, прикладывая руку к груди.
Я налил еще по одной, и мы выпили.
Дальнейшие события того вечера, а вернее, уже глубокой ночи, смутно отложились в моем, изрядно расшатанном хреновухой, сознании. Помню, мы покинули гостеприимный дворик "Гоголя" и двинулись вниз по Большой Дмитровке, пытаясь остановить автомобиль. Но мимо все проезжали лишь насупленные, зализанные, точно сигары, что некогда привозили из колоний, иностранные авто с черными, словно душа ростовщика, стеклами.
И Костя все курил и горячо объяснял, как душно и плоско ему среди фасадов, и что он слышал, слыша-ал, как говорили знающие люди, о дворах, где могут случиться престранные встречи, меняющие жизнь и бормотал он, что-то о том, что бояться не надо и город, он разный, а потом рассмеялся и вновь обнял меня и стал прежним Костей Козаревым, и шагнув на середину улицы остановил какую-то огромную, словно боевой слон, машину, салон которой пах дорогим одеколоном, и бритый человек без шеи хохотал вместе с нами всю дорогу, развозя по домам и мы долго стояли с Костей и бритым человеком возле моего дома, прощаясь, плача от умиления, и клялись, что уж теперь мы точно не пропадем. И мы обменивались визитными карточками и номерами телефонов в свете пыльной городской зари, а потом хлопнула дверца и Костя скрылся в чреве боевого слона.
Мне сделалось грустно и пусто.
К счастью встретились мы с Костей в пятницу, поэтому субботу я посвятил вдумчивому созерцательному похмелью, постепенно проходя через стадии "о, Господи, я сейчас умру", "Боже, я никогда не буду пить", "жизнь кончена, я неудачник" и многие другие, не менее тягостные.
Однако даже в то время, как организм бунтовал и приходилось тащиться в ванную комнату, дабы извергнуть из себя остатки вчерашнего пиршества, в голове неотвязно крутились слова Кости: "Плоско мне тут, Володька. Душно". И все не давали покоя, всплывающие в памяти неверными отблесками солнца на воде, обрывки фраз о дворах, живущих своей, скрытой от посторонних глаз, жизнью, и возможных встречах с их обитателями.
Переболев похмельем, я позвонил Косте, но приятный женский голос ответил, что тот отбыл по служебным надобностям, и когда вернется точно неизвестно.
Из поездки той Костя так и не вернулся. Просто исчез и все.
С той поры Костины слова засели у меня в голове. Незаметно для себя, я приобрел привычку задумчиво бродить по старой Москве, от Тверской улицы сворачивая налево, проходя по Столешникову и теряясь затем в паутине маленьких незначимых переулков, неизменно выводящих меня отчего-то к Мясницкой. Сначала не происходило ничего, но постепенно я научился подмечать легчайшие признаки той, другой жизни, просачивающегося в нашу обыденность пространства дворов.
В одном месте это могла быть железная лестница, оканчивающаяся площадкой, сваренной из железных же прутьев, перед глухой стеной на уровне второго этажа ветхозаветного кирпичного дома.
В маленьком дворике, где стоял в углу, в тенях невозможно перекрученный древний клен, загоралось теплым светом окошко пустого заброшенного особняка, и бродили за невесть откуда взявшейся занавеской спокойные неторопливые тени, невнятно говоря о своем.
Изредка замечал я тень прохожего, сворачивающего в черный зев подворотни и спешил за ним, но двор оказывался пуст, и даже стука закрывающейся двери не было слышно, исчезал прохожий, уходя в недоступный мне мир, скрывающийся за фасадом города.
Фасад города терял однозначность, каменность, становясь похожим на тяжелую портьеру, все еще надежно охраняющую тайны, скрытые за окном, но все же колышущуюся от легкого ветерка, залетающего через открытую форточку, намекающую на пространство за окном.
Сослуживцы изменений не замечали, списывая некоторую мою задумчивость и раздражительность, на переутомление, поскольку последнее время потрудиться мне пришлось изрядно.
Я же все сильнее погружался в странное состояние истонченности окружающего мира, все вокруг казалось неверным, видимым словно в дрожащем летнем мареве, которое, вдруг, расступалось, показывая мне случайные и, казалось бы, незначимые детали, с пугающей отчетливостью.
То видел я выцветший красный мяч, выкатывающийся из тихого двора по желтым хрустким листьям из черного провала арки и, подобрав мяч, шел вернуть его, но на месте арки оказывалась глухая стена и я стоял, обиженный и недоумевающий, ощущая, как перетекает в ладонь тепло жаркого летнего дня, пропитавшее упругий шар.
А то, словно превращался в линзу воздух передо мной, с болезненной отчетливостью видел я, как роющийся в мусорном баке бродяга, оборачивался и, улыбнувшись, облизывал губы быстрым змеиным языком, раздвоенным и трепещущим.
Мир, скрытый во дворах, заметил меня и повсюду слышался мне теперь разноголосый шепот, что-то обо мне рассуждающий, обсуждающий будто бы мои достоинства и недостатки, то зовущий, то, напротив, предостерегающий.
Казалось мне, что еще немного, и я смогу шагнуть в тот, сокрытый за фасадами, Город и стать тем летописцем, каким мечтал быть в детстве.
И вдруг, в один момент, меня охватил испуг, настолько сильный, что я, словно в горячечном бреду, забился под одеяло, подтыкая его со все сторон, словно снова мне было шесть лет и один лишь теплый кокон одеяла не пускал ко мне страшилищ, собравшихся вокруг кровати и смотревших на меня внимательными злыми глазами.
Перспектива свершения, осуществления, конечности того, о чем так сладко было мечтать, как о чем-то несбыточном и оттого горько-сладким, словно осенний воздух, показалась ужасающей. В окружающем меня привычном мире, находил я также привлекательность, удобную привычность, пусть жалкую, выцветшую и уже немилую, но известную, в противоположность блистательной новизне, что ждала меня, решись я на шаг.
И словно почувствовал город эти колебания, эту робость мою. Шепот стих, фасады домов стояли нерушимо и твердо, а во дворах наблюдал я лишь крикливых детей, пьющих пиво подростков, да мужиков, после работы услаждавших себя водкою.
Город затворился, оставив меня там, где и был я все эти годы.
Я не ждал, что тяга эта моя, болезненная и страстная, ослабеет когда-нибудь, но пошлая истина, о времени, лечащем все, оказалась, как признался я себе, с презрительным облегчением, истиной.
Меж тем лето истаяло, утомившись собственной жарой, наступила затяжная осень, упорно не желавшая переходить в зиму.
Измученный не меньше чем жарой серым прохладным безвременьем, город погрузился в апатию, и даже приближение католического Рождества, с энтузиазмом встречаемого публикой в последние годы, не в силах было вывести его из уныния.
И вдруг, в самый канун Нового Года, когда люди уже и не чаяли почувствовать праздник, повалил снег.
Он падал огромными неторопливыми хлопьями, погружая город в тишину радостного предвкушения, успокаивая нервные толпы, бегающие по магазинам в поисках ненужных отчаянных подарков, заставлял автомобили двигаться неторопливо, с чувством собственного достоинства, подобно колесницам триумфаторов.
В тот вечер я вежливо распрощался с коллегами и покинул контору, располагавшуюся на втором этаже пятнадцатого дома по Мясницкой улице. Каменный лев у входа все также придерживал лапой щит и смотрел немигающим взором на снегопад и проплывающие мимо машины.
Я зашагал по Мясницкой в сторону "Детского мира" в надежде добыть подарок для своей знакомой и ее пятилетней дочки, к которым все собирался заглянуть и поздравить, да было недосуг.
В Детском мире ажиотаж достиг своего апогея, и длинные очереди нервных предпраздничных людей выстроились к кассам, сжимая в руках коробки, шкатулки и свертки. Ансамбль гигантский плюшевых медведей почему-то в широкополых шляпах и жилетках как у американских погонщиков скота, наигрывал мелодии, популярные у разбойного люда. Публика недоверчиво косилась на медведей, но не протестовала.
Выбрав пузатого зеленого старичка с фарфоровым личиком и стрекозиными крыльями, я присоединился к очереди.
Как и следовало ожидать, у Риты я засиделся. Пятилетняя Саша посмотрела на меня серьезными глазами и крепко прижала к себе куклу. Весь вечер она просидела с ней в обнимку, не веря своему счастью.
Покинул я гостеприимный Ритин дом далеко за полночь, слегка пьяный и влюбленный в мир.
Пятницкая улица, где Рита снимала огромную комнату в темной, словно из другого времени перенесенной, коммуналке, была пуста.
Снег продолжал валить, густой, медленный, подсвеченный желтым, растворенным в снегопаде, светом фонарей. Я медленно двинулся по Пятницкой в сторону Климентовского переулка, наслаждаясь хрустом белого покрова под ногами и щемящим ощущением полной свободы и независимости от мира.
Миновав закрытую уже станцию "Третьяковская", я свернул на Большую Ордынку, решив пройтись до Садового кольца и там уж ловить машину.
Улица была тиха и освещена лишь неверным светом фонарей, пятнами расплывающихся в медленной пелене снегопада.
Внезапно где-то впереди хлопнула дверь и я услышал чей-то раскатистый смех. Зафыркал автомобильный мотор. Но как-то странно, словно был это не автомобиль сегодняшних дней, а авто из других, куда более ранних времен.
И вдруг я узнал один из голосов. Легкое характерное заикание, манера чуть растягивать гласные...
Я бросился вперед, думая, что надо закричать, позвать Костю, как позвал он тогда меня, в Столешниковом... Но отчего-то голос не повиновался, и я молча бежал к темному пятну, что маячило возле особняка.
Пассажиры уже подходили к авто, и я с абсолютной точностью узнал Костину походку. Он шел, громко смеясь, в длиннополой распахнутой шубе с каким-то немыслимым воротником, зачем-то опираясь на черную трость, в другой руке держа длинную толстую сигару. Глядя на него, я отчего-то остро почувствовал свою неуместность в этом снегопаде, возле этого особняка, на этой улице, не предназначенной для чужих глаз.
Спутник его был несколько ниже ростом, чуть сутуловатый, в долгом черном пальто, также распахнутом. Шел он, засунув руки в карманы, и говорил, обращаясь к Косте, негромким спокойным голосом. Вынув руку из кармана, закинул на плечо конец длинного белого шарфа и, словно что-то почувствовал, обернувшись, глянул на меня.
Я остановился в полном смятении. С узкого симпатичного лица, какое могло бы принадлежать юноше лет двадцати, глянули на меня мудрые глаза древнего старца. На какое-то мгновение они вспыхнули зеленоватым светом и даже сквозь пелену снегопада увидел я вертикальные зрачки, словно прорези в темноту другого мира.
Он недолго смотрел на меня, а затем покачал головой и приложил к губам тонкий палец, словно прося не шуметь.
Костя и человек в черном пальто сели в авто и оно, треща двигателем, скрылось в новогоднем снегопаде. Долго я стоял и смотрел им вслед, чувствуя, как тает на лице снег и бегут по щекам мокрые дорожки растаявших снежинок, мешаясь с соленой влагой непрошенных слез.
КРАСНЫЙ МЯЧ
Аннотация
Вам когда-нибудь хотелось вернуться в детство? Туда, где все было хорошо и вы не думали о смерти?
Сережку Волина любили собаки, дети и женщины, включая одиноких молодых мамаш и сотрудниц жилконтор с двадцатилетним стажем.
Он внушал безотчетное доверие, ему рассказывали о трагедиях в детском саду, уроде, сбежавшем, нет, ты представляешь, точно под Новый год! Оставил, блин, с подарочком!, и взгляд симпатичной шатенки Лены уже плывет после третьего коктейля, плывет сигаретный дым и тяжелые пласты вечернего, темного, ручной работы, времени неторопливо вращаются вокруг маленького столика, отгораживая его от остального зала.
За темно-дымчатой перегородкой остаются все, включая новогоднего мерзавца, о котором, оказывается, можно говорить без боли и срыва в самовзводную истерику, идиота - начальника отдела, вечно пялящегося в вырез блузки, включая даже любимого, хотя часто ужасно раздражающего сына Олежку, любимого крепко но глупо, в отместку всем на свете и самой себе.
Обо всем этом можно спокойно говорить невысокому мужчине напротив. Он сидит, внимательно слушает, не вскидывает бровь в преувеличенном изумлении, не цокает языком, накрывая вспотевшей пятерней узкую ладошку, украшенную недорогими серебряными кольцами, не заглядывает проникновенно в глаза, а потому нет опасения, что этот вечер закончится ненужной стандартной койкой и утренней неловкостью, от которой голова болит хуже чем с похмелья и чувствуешь себя стареющей блядью, отчаянно цепляющейся за любого случайного мужика.
Как Сережке это удавалось - не знал никто, даже он сам. Верили, несмотря на его три неудачных брака и то, что своего сына он не видел уже лет десять. Надо сказать, что говорил Волин об этих своих обстоятельствах сразу же, при первом знакомстве, давая понять, что человек он для семейной жизни категорически непригодный и, собственно говоря, является точно такой же сволочью и врагом, как и все те, о ком так упоенно рассказывают собеседницы.
Не помогало.
Закоренелые феминистки и мужененавистницы, искренне считающие всех мужиков ублюдками, не годящимися даже для секса, рассказывали об этом именно полнеющему тридцатисемилетнему, трижды разведенному, Волину, и тот смотрел отстраненно и близоруко, почти незаметно улыбался чему-то своему, и понимающе кивал.
Он действительно понимал. Окончательно утратив способность терять голову и влюбляться, после пяти лет жизни с женщиной, которую даже ближайшие друзья считали асфальтовым катком, несущимся по жизни с единственной целью - деньги, Сережка научился внимательно, без экзальтации и разрывания рубашки на груди, слушать, сочувствовать и получать удовольствие, помогая там, где мог помочь - спокойно, не надрываясь, не поступаясь уютом своей одинокой жизни.
С мая месяца он помогал устроить хоть какое-то подобие разумной жизни очередной своей знакомой, двадцати с чем-то летней Рите,лет шесть назад прорвавшейся в Москву за престижной работой и богатой жизнью.
Богемную работу Рите найти удалось, но оплачивалась она весьма скромно, так что пришлось искать одну подработку, потом вторую... Через год после приезда в Москву появилась дочка Саша, чей отец стремительно растворился в дымном воздухе престижных ночных клубов и прозрачной пустоте дорогих офисов, поскольку милая, пробивная, но не слишком умная провинциалка, это, конечно, очаровательное приключение, но не содержать же ее теперь, в самом то деле!
С Волиным Рита спала охотно и почти бескорыстно, не делая никаких попыток сходить за него замуж. Отчасти потому, что Волин был не слишком престижен, отчасти - по причине искреннего хорошего отношения. Деньгами Волин помочь не мог никому, алименты съедали весьма ощутимую часть невеликих заработков, но он охотно приезжал, если надо было, в очередной раз, передвинуть мебель, повесить люстру, выполнить еще какую-нибудь неквалифицированную мелочь, напрочь отказываясь от каких-либо серьезных работ - себя Сергей считал абсолютно безруким человеком, и тщательно это отношение лелеял и внушал окружающим.
В пятилетней Сашке Волин души не чаял. Серьезное белоголовое создание при первой же неловкой встрече посмотрело на него голубыми, поистине бездонными, какие могут быть только у красивых маленьких девочек, глазищами и Сергей растаял.
Правда, внешне это особо не отразилось, с детьми Волин никогда не сюсюкал, разговаривал серьезно, задумчиво, взвешивая каждое слово. Старался, чтобы те понимали - с ними говорят, как с равными. Дети верили ему безоговорочно и признавали своим. Втайне Сергей этим гордился, но виду не показывал.
Обостренным чутьем работающей матери-одиночки Рита почувствовала - Волин для Сашки сделает все, что только сможет, после чего стала значительно реже отпрашиваться со службы, а в постели с Сергеем обрела редкую раскрепощенность.
Такое положение дел Волина вполне устраивало, и теперь он частенько появлялся в огромной коммунальной квартире, где кроме Риты и Саши обитала лишь невидимая пенсионерка Валентина Степановна, осторожно доживающая свой век в комнате, притаившейся в непролазных тенях за поворотом бесконечного коридора.
Рита чмокала Волина в щеку и исчезала. Квартира замолкала, Сашка неподвижно стояла в дверях комнаты и ждала, пока Сергей подойдет. После чего крепко брала его за палец и вела к столу.
Волин распаковывал ноутбук, подключался к Сети и уходил в работу. Сашка забиралась на соседний стул, придвигалась к Сергею как можно ближе и внимательно смотрела в экран, тихонько сосредоточенно посапывая.
Волину хорошо работалось рядом с Сашкой, она нисколько не отвлекала, не пыталась выяснить, а что это у дяди Сережи за картинка в компьютере, а он был благодарен девочке за это молчаливое теплое соседство.
- Дядь Сереж... Дядь Сереж, - Саша крепко держала его за палец, ведя к столу - а мы гулять пойдем?
- Конечно, сходим. Только попозже, хорошо?
Сашка согласно кивнула и полезла на стул.
Около полудня Сергей оторвался от ноутбука, откинулся на стуле и сладко потянулся. Девочка выжидательно смотрела и Волин, улыбаясь, взъерошил ей волосы.
- Давай, собирайся, гулять пойдем.
Набрал Ритин мобильный, - Салют. Мы гулять двинули. Что? Да, хорошо. До пяти могу. Нет, не позже. Извини, я тебя предупреждал. Да, вот и славно.
Захлопнул "раскладушку". Саша уже стояла, держа перед собой охапку одежды. Куртка, свитер, комбинезон... Полый осенний комплект.
Помогая девочке застегнуть куртку, Сергей вспомнил, что неплохо было бы заглянуть за гонораром, который, по идее, должен был дожидаться его в редакции одного малопонятного киножурнала. Редакция располагалась на Большой Ордынке и ничто не мешало соединить приятное с полезным.
- Так, слушай, - Серней застегнул молнию и критически оглядел Сашку, - пойдем сейчас на Большую Ордынку. Мне в одну редакцию заглянуть надо.
Сашка кивнула и принялась поправлять съехавшую на глаза вязаную шапку.
Осень выдалась ясной, сухой, но на редкость холодной. Поднимая воротник куртки, Сергей подумал, что стоит огласить своем блоге сегодняшнюю температуру и поинтересоваться у окружающих, верят ли они в глобальное потепление. К счастью ветра не было и в теплой куртке можно было вполне комфортно существовать. Завернув в переулок, выводящий на Большую Ордынку, Волин покрепче взял Сашу за руку. Пятачок возле станции метро Третьяковская всегда был суматошным, бестолковым и грязным. Волину хотелось миновать его побыстрее.
Несмотря на достаточно раннее время, первый час дня, вокруг входа в метро толклось порядочное количество заливавшего в себя пиво и коктейли народа,
Престарелый алкоголик с гитарой изображал несгибаемого хиппи, жалостливо бренча нечто, в чем Волин с изумлением опознал безжалостно изнсилованную Битловскую "Мишель". Проходя мимо Саша брезгливо сморщила носик и потянула Волина вперед.
Прошли насквозь маленький торговый пассаж, где торговали лежалыми трупами овощей и поддельными Паркерами и вырвались на Ордынку.
Улица эта всегда приводила Волина в тихий восторг. Она не пыталась сопротивляться времени, не молодилась, не боролась за сохранение исторического облика. Просто продолжала быть собой - улицей старой Москвы и никто не мог с этим ничего поделать. Да и желания отчего-то не возникало.
Повернув налево, мечтательно рассеянный Волин и деловитая Саша неторопливо зашагали мимо эстрадного училища, где курили будущие звезды эстрады и обитатели подземных переходов, а из окна неслись душераздирающие попытки изобразить джазовый вокал, мимо витрины неопределенно антикварной наружности магазина, мимо упакованной в леса церкви и совсем уж непонятного двухэтажного особняка, затянутого в грязно-зеленую матерчатую фату.
Саша крепко сжимала пальцы Волина сухой теплой ладошкой и рассудительным голосом пыталась что-то втолковать. Задумчивый Волин кивал и даже что-то отвечал, хотя не понимал ни слова, присутствуя в холодной реальности осени лишь номинально.
Это свое состояние он определял словечком "накатило", и толчком могла послужить сущая мелочь. Сегодня - ощущение тепла от Сашиной ладони стронуло с места какую-то песчинку и Сергея утянул водоворот воспоминаний, сожалений, горького ощущения вины. Сейчас его держал за руку сын, которому снова было пять, они шагали по бульвару, теплый осенний день шуршал листопадом, в левой руке малыш зажал букет из кленовых листьев и вещал о том, что обязательно надо поставить это в вазу и подарить маме.
Машинально - ноги дорогу помнили, Волин завернул во двор. Каждый раз приходя сюда, Волин поражался, насколько же он тих. Казалось двор отгораживается от улицы невидимым пологом, оберегая свою тишину и свои секреты от остального мира. Справа существовал магазинчик всякой восточной всячины, по левую руку, чуть в глубине, виднелась обшарпанная стена двухэтажного здания, где и обитала нужная Волину редакция. В глубине двора высился старый, некогда жилой, дом, в торце которого ютился какой-то православный театр.
- Ну, пойдем, заглянем в гости? - Волин немного грустно улыбнулся Саше.
- Ага! - девочка тряхнула головой, белые кудряшки выбились из-под шапки, выглядела она настоящим кукленком, из тех, что вызывают мерзкое сюсюкающее умиление старых дев. Только вот глаза у Саши были слишком умные и серьезные.
Волин потянул на себя тугую дверь, пропуская Сашу вперед. Девочка сделала несколько шагов, остановилась, повернувшись к стойке, за которой постоянно дремал или решал кроссворды престарелый охранник, и тихо поздоровалась.
- И чьи мы будем? - приподнял очки охранник, перегибаясь через стойку.
- Со мной. со мной она. - подошел к стойке Сергей, - В редакции "Киномонитора" есть кто-нибудь?
- А, Сергей! Здравствуйте. Сейчас гляну. - Охранник нагнулся, рассматривая доску с ключами.
- Да, ключи взяли. Значит там они где-то. Вы поднимитесь, посмотрите.
Волин снова взял Сашку за руку и они зашагали вверх по лестнице на второй этаж.
Подойдя к нужной двери Волин постучал. Тишина. Подергал ручку. Тишина. Досадливо цыкнул и полез в карман за мобильником. Саша с интересом оглядывалась по сторонам, задрав голову рассматривала висящие на стенах фотографии. С них безадресно улыбался Янковский, хмурился Дуров, делал ручкой кто-то смутно знакомый, но абсолютно не запоминающийся.
Волин досадливо цыкнул снова, уже сильнее.
- Да, уж. Строили, блин, на совесть.Стену не то что волной, из пушки не прошибешь. - пробурчал он, убирая трубку.
Можно было, конечно, пойти по кабинетам, но Волин уже убеждался, расспросы ничего не дадут. Богемные обитатели этого здания появлялись и исчезали, не подчиняясь законам логики и физики. Об их местонахождении знали только они сами.
- Ладно, Саш, пойдем вниз. С улицы позвонить попробую.
Снова вышли в серый осенний холод. Волин клацнул мобильником, открывая, вдавил кнопку вызова.
- Алло? Виктор? Да, Волин беспокоит!
Виктор? - в трубке затрещало и Сергей шагнул в сторону, закрутился, прикрывая ухо рукой.
- Очень плохо вас слышно! Да, я тут, рядом. На Ордынке. А вы не в редакции разве? Что?
- А охранник сказал, ключей нет, значит там кто-то. Сдать забыли? А. Понятно. Да, созвонимся, жду.
Схлопывая телефон, Волин вполголоса сказал что-то очень эмоциональное о богемных мудаках и покосился, не услышала ли Саша.
Сердце нехорошо затаилось, пропустило удар, собравшись с силами тяжело бухнуло. Из глубины живота, морозя горло, пополз холод паники.
- Саша? Сашка, ты где? - бестолково закрутился Волин.
Кроме него во дворике никого не было.
Рванулся к выходу из двора, ноги подкашивались, чертово воображение, которое вечно у Сергея просыпалось некстати, показывало во всех подробностях - вот он выбегает на улицу, видит Сашу, шагающую на проезжую часть, визг тормозов и изломанную куклу, секунду назад бывшую девочкой.
Вылетел на Ордынку, заозирался. Уйти далеко она не могла. Налево, направо, взгляд мечется, спина уже мокрая от пота. В горле комок, никак не сглотнуть.
Может обратно пошла? В дом?
Удивленный охранник смотрит на бледного Волина.
- Не, не заходила белоголовая твоя. Ты что, потерял никак? Так мож во двор дальше пошла?
Дергает дверь восточного магазинчика.
- Барышня, милая, девочка не заходила? Маленькая, пять лет. Нет? Точно? Да-да. Простите.
Стоя в центре тихого, даже листья не шуршат, двора, Волин почувствовал, как страх и паника уходят, уступая место жуткому глубинному отчаянию, отвратительно хрупкому спокойствию, предвестнику неотвратимой беды.
Внезапно он заметил арку в стене дома, стоящего в глубине двора. Так, а как же он ее раньше пропустил. Отгоняя любые мысли, Сергей побежал к темному провалу в потрескавшейся кирпичной стене.
И остановился, словно налетев на невидимую стену. Ноги стали ватными, по лицу поползла идиотская улыбка. Волин понял, что сейчас заплачет и по-детски шмыгнул носом.
Из глубины арки к нему бежала Саша. Куртка распахнута, вязаная шапка торчит из кармана. В руках непонятно откуда взявшийся красный мяч.
Волин присел и развел руки. Сашка влетела в его объятья, уткнулась носом.
- Дядя Сережа! Дядя Сережа! Я там, во дворе играла! Я чтобы вам не мешать! Я тут!
Волин трясущейся рукой гладил ее по голове, закрыв глаза и покачивая, убаюкивая не е - себя. Почувствовал какая девочка горячая. Не болезненным температурным жаром, а так, словно она только что выбежала из лета и принесла с собой немного солнечного тепла.
Открыл глаза и вздрогнул.
В глубине арки, в тенях, стояла молодая женщина. Чуть улыбаясь, она смотрела на Волина.
- Здравствуйте. Это вы Сашу привели? - выдавил из себя Сергей.
Женщина кивнула, продолжая улыбаться. Волин обратил внимание, что она обхватила себя руками и потирает предплечья, словно стараясь согреться. И, действительно, одета она была совсем не по погоде. Светлое летнее платье, легкие спортивные туфли. Покрой платья напомнил Сергею летнее платье его мамы - был в семидесятых период, когда в моду вошел стиль милитари и появились платья, напоминающие военную форму. "Сафари, сафари они назывались" - почему-то вспомнилось Волину.
- Пожалуйста, смотрите внимательнее за девочкой, - женщина продолжала улыбаться, но ее глаза, голос, все заставляло относиться к ее словам серьезно, - ей еще рано играть здесь.
Женщина повернулась и скрылась в арке.
- Подождите! - Волин шагнул вперед.
В глубине арки виднелся обычный московский двор. Песочница, с уткнувшимся в кучу песка игрушечным грузовиком. Здоровенный, выкрашенный в защитный цвет ЗИЛ, точно такой же был в детстве у Сергея. Сколько себя помнил Волин, столько и существовал на даче этот грузовик и ничего ему не делалось.
Но этот, в песочнице, не просто выглядел, он был новым.
Послышался детский смех и Волин крепче прижал к себе Сашу, которая, сидя у него на руках, внимательно смотрела в арку. К грузовику подошел мальчишка, наверное Сашин ровесник. В летней рубашке, шортах. Ноги загорелые и, как положено, исцарапанные.
Мальчишка посмотрел на них и помахал зажатой в руке лопаткой. Саша замахала в ответ левой рукой, продолжая правой прижимать к себе мяч.
Волин медленно, очень медленно, шаг за шагом отступал от арки. До самого дома он нес Сашу на руках. Он не пытался ее расспрашивать, а девочка лишь лукаво улыбалась, глядя на бледного Волина, и крутила в руках мяч.
Сергей знал этот мяч. Точно такой же, выцветший от постоянной жизни на улице, под многочисленными летними дождями и жарким солнцем, пластмассовый мяч, вылинявший до блекло-розового цвета, остался жить где-то в начале восьмидесятых годов, бесследно исчезнув из жизни повзрослевшего Сергея. Теперь его держала в руках Саша.
Волин не знал, откуда у него такая уверенность. Он просто знал - это тот самый мяч.
Рита пришла, конечно же, не в пять, а в семь, но Волин не сказал ни слова. Сдал с рук на руки Сашу, чмокнул Риту в щеку и ушел.
В осенней темноте ветер задумчиво раскладывал пасьянс из листьев.
Из окна магазина лился желтый свет, тянуло тяжелыми восточными благовониями.
Волин стоял в центре двора, окруженный тишиной, невидимый с улицы, и чувствовал, как выпадает из времени.
Сумка с ноутбуком оттягивала плечо, но он этого не замечал. Слегка расставив ноги, засунув руки в карманы, он стоял посреди двора и смотрел на стену.
И не знал, хочет или нет, чтобы арка появилась снова.
ОКНО В ЛЕТО
Таволгин сидел на подоконнике и смотрел в летний день. Он любил свой подоконник, да и как можно было не любить это основательное сооружение, чьи длина и ширина позволяли вытягивать ноги и сидеть, удобно привалившись к боковине оконного проема.
Бесцельно смотрел вниз, туда, где существовал своей загадочной жизнью двор середины лета, погруженный в пыльную желтую жару, разбавленную робкой зеленью газона, издающий необязательные, несвязанные друг с другом звуки, из которых и складывается городская тишина буднего летнего дня.
Скрип качелей, пронзительный вопль, затихающий над песочницей, негромкое, но очень деловитое воркование старушек на лавочке возле гаражей, готовое стремительно перейти в змеиное шипение или сочувственное оханье, скрип и короткий лязг закрывающейся автомобильной двери, тусклое, но всепроникающее бум-бум-бум - господи, это на какой же громкости он слушает, улица ведь за соседним домом, мы же в глубине двора, изумленно подумал Таволгин, медовый, но с каким-то лимонным оттенком свет, жара и безветрие, все это Таволгин пропускал чрез себя машинально, как пропускают вкусную прохладную воду сквозь пальцы, подставив их под упругую, но не слишком сильную струю, дробя ее, но не замечая, как разлетаются брызги, не обращая внимания на детали, ловя картину целиком, да и не ловя даже, а просто существуя в ней.
Так и Таволгин существовал сейчас в пространстве своего любимого подоконника, не обращая внимания на детали летней реальности, находясь рядом с
полуденным двором, но ему не принадлежа, отмеченный извне лишь силуэтом, укрытым за легким тюлем, обозначенный только сигаретным дымком, который струился из приоткрытого окна, упорно не желал таять, а змеился через двор, пока не уставал и не прекращал быть далеко за гаражами и даже за территорией бабушек.
Недавно Таволгину исполнилось тридцать шесть. Он частенько рисовал эти цифры - "3" и "6" - и подолгу смотрел на них, пытаясь найти в очертаниях что-то, что даст ответы на неясные, но очень важные вопросы. Но вопросы эти в голове у Таволгина не формулировались, поскольку жил он, относительно комфортно сосуществуя с самим собой, и прекрасно понимая, что другого сожителя ему уже не выдадут. Вот уже несколько лет негромко работал редактором в двух не слишком заметных, но регулярно выплачивающих зарплату, интернет-журналах, денег никогда не было так, чтобы очень много, но на пристойную жизнь и даже накопление небольших, однако приятно осознаваемых запасов, вполне хватало. Хватало их даже на не очень серьезные удовольствия, которых Таволгин несколько стеснялся, относя к разряду, как он сам классифицировал, застарелого детства, например на компакт-диски с электронной музыкой и DVD с японскими мультфильмами, огромноглазым героям которых Таволгин отчего-то сопереживал гораздо сильнее, чем жизненным перипетиям многих своих реальных знакомцев и даже родственников. Стеснялся Таволгин не только своих несерьезных увлечений. Когда его спрашивали, где и кем он работает, то отвечал искренне, поскольку работу свою любил, но от разговоров о том, в чем его труд состоит, старался уходить, поскольку это казалось ему ужасно несерьезным, игрушечным, по сравнению с тем, как и чем зарабатывают на жизнь водители автомобилей "Газель" или столяры-краснодеревщики. Да и спрашивали соседи или какие другие знакомцы у Таволгина об этом не часто, безошибочно угадывая в нем существо безобидное, но чужое, равно не представляющее как опасности, так и интереса.
Со временем Таволгин, который сначала тяготился своим существованием за очень тонкой, прозрачной, но постоянно существующей стеной, отделявшей его даже от тех, кому не были безразличны какие-то его увлечения, взгляды, сомнения и убежденности, стал получать от такого неправильного, как думалось ему часто, хода самобытия, своеобразное удовольствие.
Сейчас же, когда жизнь дотянула его до возраста, в котором болячки городского человека начинают о себе напоминать, но не мешают радоваться жизни, когда капсула, в которой каждый из нас сидит, сжавшись в самом глубоком закоулке своей души от ежесекундного ужаса ожидания того момента, за которым последует стремительное, до свиста в ушах, падение к не бытию, Таволгин окончательно избрал для себя роль наблюдателя, регистрирующего окружающий мир и радующегося тому, что жизнь вышла на ровное плато, обеспечивающее ему необременительное, а временами даже забавное существование.
Поскольку работа Таволгина находилась в странном пространстве, называемом Интернетом, то рабочее место было дома, за ноутбуком, который Таволгин выбирал тщательно, сомневаясь, замирая сердцем, отходя и возвращаясь, доводя продавцов до холодного, плохо скрываемого, бешенства. Таволгин бешенство это чувствовал, отчего начинал сомневаться, уходить и возвращаться еще чаще и суетливей. В конце концов, он ткнул пальцем в ноутбук, присмотренный с самого начала и как можно быстрее покинул магазин, как только покупку упаковали в картонный чемоданчик с удобной ручкой из гибкой белой пластмассы.
Сейчас темно-синий, в черноту, прямоугольник выжидательно светил экраном на углу обеденного стола, но Таволгин лишь косился на него, не испытывая ни малейшего позыва подойти - не хотелось погружаться в обманчиво геометричный, лживо выверенный мир, притаившийся по ту сторону жидкокристаллического окна. Таволгина отчего-то немного пугало это слово - жидкокристаллический - оно произносилось как-то хлюпающее и делало общение с ноутбуком вязким и немного зыбким, поэтому печатал Таволгин, смутно ожидая, что сейчас по монитору пойдет легкая рябь, и он услышит, как плещутся о пластмассовые берега жидкие кристаллы, решившие, что им скучно существовать в раз и навсегда установленной данности расположения.
Заоконное существование двора представлялось Таволгину чем-то столь же зыбким и туманным, как и мир, ту сторону монитора. Никак не мог он определить разницу между тем и этим - все было отделено тонкой стеной, не пропускающей его туда, где он подозревал реальную жизнь, которой должны жить настоящие люди. А поскольку в себе такого ритма, такого чувства, ощущения, составляющего, как ему думалось, некий центр, стержень, реально человеческого существования, необнаруживалось, то мутно, но постоянно, фоном, мучался Таволгин от игрушечности своей жизни, подозревая, что застрял в умершем и похороненном другими детстве.
Но мучение это было сродни удовольствию ребенка от сдирания качественно засохшей корочки с разбитой во время бешеной велосипедной скачки коленки - осторожное, ломкое, ожидающее того, что вот сейчас коричневая бляшка неловко надломится и случится боль, и опять потечет ненужная кровь, и придется ее загонять на место с помощью слюны и удачно приключившегося около тропинки подорожника.
Таволгин попробовал затянуться и удивленно посмотрел на белый цилиндрик фильтра, сигарета незаметно догорела и умерла в руке. Раздавил фильтр в большой пепельнице тяжелого стекла, которой вполне хватало пространства на подоконнике, и снова откинулся, положив затылок на сцепленные за головой ладони. Чуть повернув голову, Таволгин скользил взглядом по поверхности летнего двора, постепенно звуки становились все более привычными, обретали повторяемость, некую предсказуемость, даже если случались впервые, Таволгин начал неосознанно ловить узор дня, протекающего за окном.
Такое случалось с ним не раз - он любил это свое состояние и ждал его, ждал безотчетно, не до конца веря в то, что это не вымысел, родившийся на грани беспокойной дневной дремы, тонкой и ломкой, словно лед на осенних лужах.
В такие моменты стеклистая прозрачность, которая и без того всегда окружала Таволгина начинала идти разводами, внутри что-то текло и радужно переливалось.
Таволгин нашарил пачку, не глядя потянул сигарету, прихватил губами фильтр, со вкусом откинул крышку старой Zippo, вслушиваясь в солидное кликанье, прикурил.
Звуки двора, наконец, попали в ритм, жаркое марево дня расплавило данность, воздух потек, размывая и, в то же время, непостижимо, неразумно, делая предметы, людей, звуки и запахи боле четкими, заставляющими сердце Таволгина сладко замирать, как в детстве, когда тропинка, начинавшаяся от самой калитки желтого дачного домика уводила каждый день в совершенно новый мир, и это было прекрасно само по себе, а если преодолеть сон и выйти к тропинке рано-рано утром, в неурочный час, когда и тропинка и весь летний, еще прохладный после ночи, лес тебя не ожидают, когда они расслаблены и естественны, то можно уловить след, не предназначенной для человеческих глаз, жизни.
Таволгин сидел и смотрел, как становятся все более медленными движения девочки лет пяти, капризной и толстощекой, с дурацкими богатыми бантами в кукольных волосах, как все более плавно колышутся складки ее белого платья, и кто только додумался на ребенка такой неудобный парадно-выходной кошмар напялить, подумал Тавогин неторопливо затягиваясь, немного неуверенно улыбаясь, чувствуя какой вкусной, какой полной, становится каждая затяжка. Звуки со двора вплывали в окно медленными потоками и обретали запахи - одни были холодными и пахли ломтиками арбуза, который опустили, перед тем, как хрустко взрезать, в холодную проточную воду, а другие пахли скучно, как старый ковер, висящий на стене уже лет тридцать, купленный не от того, что был нужен, а оттого, что все покупали и вешали, и он висел и пропитывался дремотой и отвращением к самому себе, поскольку был сделан без любви, а третьи заставляли морщить нос, но не сильно, а так - походя, они опадали и исчезали, не тревожа Таволгина, с замиранием сердца глядящего во двор, боясь спугнуть ощущение нездешней золотистой прозрачности, желающего не двигаться и боящегося, что если он изменит привычный ритм жестов и мимики, то кто-то, тот, кто подарил ему этот подоконник, и эту сигарету, и этот двор, этот кто-то поймет, что Таволгин видит то, что не должно, и решит, что с него достаточно, и все кончится и останется только затянуться, ставшей вдруг горькой и ненужной сигаретой и уйти работать.
Тавогин перевел взгляд от детской площадки дальше - туда, где стоял дом, отделяющий шестиэтажку от улицы. Там, в тени деревьев, росших в небольшом палисаднике стояла девушка. Стояла и с легкой улыбкой смотрела на Таволгина. Она просто стояла и улыбалась, засунув руки в карманы мешковатых брюк, спокойно, уверенно существуя в том невозможном мире, что являлся Таволгину лишь на доли секунды. Сердце пропустило удар, Таволгин задохнулся от понимания того, что если вот сейчас, сию секунду, он поверит, просто даже допустит, что это все ненастоящее, то это будет правдой - прекрасно ленивый летний день будет длиться, он докурит сейчас, спрыгнет с подоконника, подойдет к ноутбуку, передумает, щелкнет выключателем чайника и заварит себе любимый зеленый чай, а потом все же сядет и будет работать, потягивая зеленый чай и смутно улыбаясь своему нежданному видению. И девушка эта будет самым милым, самым удачным плодом его, Таволгина, воображения.
Таволгин осторожно затушил сигарету. Мягко спрыгнул с подоконника, одернул футболку. Помахал рукой девушке, сердце замирало сладко, так оно может замирать только в семнадцать, помахал, обмирая от того, что она может не ответить, но она ответила, и Таволгин заулыбался во весь рот, идиотски, счастливо, задыхаясь от чудесной неизвестности, которую он уже не чаял пережить когда-либо, спрятав ее в дальних углах самых дорогих воспоминаний, ведь все его такие замирания, все ожидания и чудеса, краем цеплявшие в течение жизни, все они умирали и или улетали, понимая, что предназначены не этому человеку, что ошиблись адресом.
Таволгин сунул пачку сигарет в карман джинсов, в другой - Zippo, суетливо огляделся в поисках бумажника с документами и деньгами, вспомнил, они в коридоре, все в маленькой сумке, которую он носил, перекинув через шею - чуть стесняясь, так носили школьные сумки в его детстве, но было удобно, да и руки оставались свободными. Сорвал сумку с вешалки и вылетел из квартиры, сильно толкнув дверь, чтобы услышать щелок закрывающегося замка. И ссыпался, перескакивая через две ступеньки, туда - к летнему двору. Запрещая, изо всех сил запрещая себе думать, что там - в тени деревьев, может никого не оказаться.
ЗОЛОТО ОСЕНЬЮ
Аннотация
На конкурсе минипрозы этот текст называли зарисовкой, один критик умудрился обозвать очерком. Что это такое на самом деле? А какая разница? Решать читателю
Иногда осень дарит дни, в которые мир замирает и прислушивается к себе. Небо заполняется прозрачной синевой, а солнечный свет приобретает медовый оттенок и превращает опавшие листья в золотой ковер. Прохладный ветерок еще не торопится становиться пронизывающим ветром, который будет в ноябре швырять в лица прохожих пригоршни ледяного дождя, и лениво шелестит опавшей листвой. Уставшие висеть листья срываются с веток сами по себе. Долго кружат в воздухе, выбирая место, чтобы поудобнее улечься на землю.
Воздух наполняет запах листьев, будоражащий и успокаивающий одновременно. Запах дразнит, обещает перемены, зовет бросить все и начать что-то новое. Но есть в этом запахе и что-то задумчивое, его хочется вдыхать, неторопливо шагая по осеннему лесу, засунув руки в карманы пальто и размышляя о необязательных на первый взгляд, но очень важных вещах.
Даже полоумная суета города затихает и все, кто может себе это позволить, тянутся в парки. По дорожкам бродят задумчивые парочки, детишки сосредоточенно сгребают драгоценные ломкие листья в охапки и, деловито сопя, волокут растопыренные букеты зорким бабушкам. Бабушки, не забывая поглядывать по сторонам, с гордостью принимают букеты и умиляются. Даже велосипедисты и роллеры, обычно гоняющие только с одной целью - получить кайф от самого ощущения скорости, катили неторопливо, подчиняясь общему ритму этого дня. Город давал себе передышку перед тем, как его завертит истеричная суета ноябрьских дождей. Завтра, все завтра. Завтра доставать из шкафов куртки и зонты, завтра бежать к метро, перепрыгивая через холодные лужи, на которых вот-вот затрещит ледок. Сегодня - солнце и медленно падающие листья.
Девушка казалась чужой на прозрачно-золотистой аллее. Слишком угловатая, слишком высокая. Слишком тяжелые ботинки, с хрустом ломающие листья, чересчур черные волосы, неестественно бледная кожа, настороженно глядящие на мир глаза. В глазах - готовность ощетиниться, уйти в себя. Или ударить, если не будет другого выхода. Через капельки наушников пробивался наружу жесткий ритм, отгоняя от нее тишину и расслабленное спокойствие осеннего дня. Засунув руки в карманы длинного черного плаща, она целеустремленно пересекала парк, совершенно не обращая внимания на окружающее великолепие. Осенний парк был не для нее и она это чувствовала. Хотелось побыстрее оказаться в городе, на знакомых улицах, там, где ритм, доносящийся из наушников плеера, снова будет подхлестывать ее - быстрее-быстрее. Спеши, спеши жить, спеши пробовать, завтра будет поздно.
Вылетевшее ей под ноги создание лет четырех, сосредоточенное на том, чтобы доставить бабушке очередную охапку самых красивых на свете листьев, она даже не заметила. В результате собиратель листьев ткнулся девушке в обтянутую черным нейлоном ногу и мягко хлопнулся на попку. Листья разлетелись, а на самый красивый, огромный ярко-желтый лист, девушка умудрилась опустить рифленую подошву своего тяжелого ботинка.
Малыш очень серьезно смотрел на неловко переминавшуюся девушку. Потом перевел взгляд на торчавший из-под ботинка лист и нижняя губа его стала мелко-мелко подрагивать, но вместо того, чтобы разреветься, он только тяжело вздохнул. Сел на корточки и принялся собирать разлетевшиеся драгоценности.
Девушка медленно убрала ботинок с кленового листа. Конечно, для букета он уже не годился. Со вздохом она выключила плеер, сняла наушники. Покусывая губу оглянулась и шагнула к краю тропинки. Нагнулась, подобрала багряно-красный вытянутый лист какого-то неизвестного ей дерева. О чем-то задумалась, выпустила листок из пальцев и нагнулась за следующим. А потом села на корточки, не обращая внимания на то, что полы плаща метут по земле, и принялась отбирать самые большие и красивые листья, безжалостно бракуя те, в которых замечала хоть малейший изъян.
Время от времени она оглядывалась, не убежал ли малыш. Но тот продолжал ползать по тропинке, стараясь отыскать те самые листья, которые нес до столкновения.
Набрав охапку роскошных листьев, переливающихся всеми оттенками осеннего золота, девушка поднялась и зашагала к маленькой фигурке, сидевшей на корточках посреди тропинки. К малышу уже спешила сухонькая бабушка, неодобрительно посматривавшая на девушку. Но она успела подойти к малышу первой. Неуверенно потопталась, сверху вниз глядя на затылок в белых кудряшках, и, опустившись на корточки, протянула свой букет:
- Ну... Извини. Вот. Возьми. Я вместо тех собрала.
Слова отчего-то поучались трудными, неловкими. Она совершенно не знала, как надо говорить с такими маленькими людьми, которые совершенно ничего еще не понимают в этой жизни и могут расстроиться по таким пустякам. Но почему-то ей очень хотелось, чтобы эта мелочь пузатая посмотрела на нее своими серыми глазищами, и в них не было слез.
Ребенок недоверчиво глядел на золотые листья, которые протягивала ему незнакомая тетя. Рука ему не очень нравилась, ногти выкрашены зачем-то темно-коричневым, кольца какие-то некрасивые. Да и сама тетя не внушала доверия - зачем на ней так много черного?
Но листья она собрала красивые, хорошие. Они бы и сам такие взял, чтобы подарить бабушке. Бабушка такие любит, перебирает их, а когда они приходят с прогулки, ставит в красивую хрустальную вазу.
Кстати, бабушка был уже рядом. У нее хватило ума остановиться и просто понаблюдать, чем дело кончится. Сероглазый шмыгнул носом и протянул руку. Поднялся с корточек и присоединил листья, собранные непонятной тетей к своим.
Потом ткнул пальцем в сторону здоровенного клена, стоявшего неподалеку:
- А там еще есть. Красивые.
Девчонка засунула руки в карманы и посмотрела на малыша с недоверием и опаской. И вдруг улыбнулась:
- Ну, веди, показывай...
И они зашагали туда, где были самые красивые в парке листья.
А бабушка пошла за ними, улыбаясь так, как могут улыбаться только умные пожилые женщины.
Но на девушку в длинном черном плаще все же поглядывала с недоверием.
ТУМАНЩИК
Веселье в квартире не стихало. Правда было оно уже предутреннее, усталое, еще не вымученное, но уже готовое закончиться тишиной опустевшей квартиры, в которой довольно улыбается хозяйка, да ищут двери запоздалые тени гостей, сообразившие, что им пора догонять своих господ.
Лена очень любила такие часы. Может быть потому, что они случались нечасто: должны были совпасть время, место, люди, их настроение... И тогда случалось хрупкое чудо - прокуренная кухня выпадала из ожерелья повседневности, называемой жизнью, и плыла в ночи, словно наполненный теплом, светом, остатками детских надежд и человеческими существами, ненадолго ставшими людьми, шарик.
А может быть потому, что можно было, хотя бы ненадолго, стать самою собой - оставить за порогом рассудительность зрелой тридцатишестилетней женщины, застенчивость и скрытность, прижившиеся со школьных лет, когда очень хотелось принятой в круг, и приходилось скрывать, что тебе интересно что-то помимо дискотек, спортивных мальчиков и первых опытов с губной помадой и длинной юбок.
Уходить Лене очень не хотелось. У Юльки всегда собирались уютные люди, перед которыми не надо было соответствовать, а можно было говорить, что думаешь, искренне расспрашивать о том, почему полноватому, вечно стесняющемуся своей несерьезности, Олегу нравится анимэ и романы Мураками, и с наслаждением канючить, чтобы Юлькин муж Вадим спел любимую. "Колею" Высоцкого.
Ох, как не хотелось уходить. Но пришлось. Наутро надо было собираться и отправлять тринадцатилетнюю дочку в летний лагерь, предстояло проверить сумки, билеты, документы и еще тысячу мелочей. Лена все никак не могла поверить, что эта длинноногая, уже глядящая на нее сверху вниз, самостоятельная девица - ее дочь
В очередной раз вздохнув, Ленка помахала в закрывающиеся двери лифта, услышала, как клацнула закрывающаяся дверь квартиры, отсекая негромкий гитарный перебор, и полезла в сумочку за сигаретами.
Вышла из подъезда, аккуратно придержала тяжелую дверь, прикурила и пошла вдоль дома.
Идти было недалеко, жили они с Юлькой неподалеку. Дошагать до конца дома, пересечь через детскую площадку и, вот она, Нижняя Первомайская. Перебежать через улицу, привычно ловя уголком глаза зеленый крест аптеки, обогнуть дом с аптекой, и в глубине двора обнаружится бежево-коричневатого кирпича шестиэтажка с сонными машинами на сером асфальте и круглосуточной дворовой собакой Альмой.
Ленка сделала пару шагов и утонула в густом тумане. Посреди этой душной, с окнами нараспашку, ночи, коротко рявкнул плотный теплый ливень, за десять минут высказавший все, что думал об этом дурацком, плывущем в собственном поту и злобе, городе, и стих, уйдя туда, где ему привольнее. Видимо, сейчас его остатки решили повиснуть в воздухе белыми густыми клубами, медленно переваливающимися между домами, вытекая на улицы, осторожно поглаживая блеклые листья дворовых деревьев.
Лена осторожно шагала вдоль дома, наблюдая, как медленно выплывают из тумана сантиметры асфальта. Она даже оглянулась, чтобы посмотреть, как позади туман тут же слизывает их, растворяя в себе.
Дом все не кончался. Лена почувствовала, что начинает нервничать и ускорила шаг. Слева все тянулась и тянулась серая стена с черными провалами окон, едва видимыми сквозь туман. Лене показалось, что окна изменились, стали какими-то чужими, неправильными. Всмотревшись, она поняла, что на окнах нет занавесок. Подъезд за подъездом тянулись ровные мертвые ряды нежилых окон, открывающих внутренности мертвых, никогда не знавших людей, квартир. Сердце забухало медленно и неровно, горячими тяжелыми толчками.
В одном из окон Лене почудилось движение. Не движение даже, а его тень. Страшная, словно тень калеки - непонятная, не поддающаяся логическому объяснению, пока ты не увидишь ее владельца. Вот, только Лене совсем не хотелось видеть, кто это решил подойти к окну в темной квартире, где нет никого и ничего, и даже лампочка не свисает с потолка, а торчат два жестких обрубка электропровода.
Почему она решила, что все именно так, почему испугалась, Лена сказать не могла. Все и всегда считали ее очень правильной и рациональной, не хватающей звезд с неба, но надежной и рассудочной. В последние годы она и сама стала казаться себе именно такой.
Глубоко вздохнув, Лена слегка наклонила голову и ускорила шаг. Очень хотелось побежать, но она старалась сдерживаться, поскольку побежать означало окончательно признать реальность этой серой стены, за которой скрывалась жизнь, которой не место в реальном рассудочном мире, где обитают офисы с кондиционерами LG, юркие корейские машинки, на светло-серый столах стоят скучные компьютеры со скучной и неудобной программой 1C-Бухгалтерия и люди в семь вечера встают с рабочих мест и едут домой к телевизорам с "Домом-2" и "C.S.I. Место преступления Лас-Вегас".
Против воли Лена тихонько всхлипнула и испуганно замолчала, оглядываясь вокруг. Показалось, что кто-то услышал этот всхлип и теперь поворачивается в ее сторону, жадно вслушиваясь в туман.
Вдруг впереди послышались шаги, кто-то сыро закашлялся. Плюнув на сдержанность и рассудок, Лена побежала, благодаря судьбу за то, что она сохранила любовь к кроссовкам и фигуру, позволяющую сейчас нестись вперед сломя голову, как в пятнадцать лет на уроке физкультуры.
Шаги удалялись, стихали. Лене показалось, что она бежит к какой-то двери, и дверь эта вот-вот закроется, и вот тогда она останется один на один с тем, кто прислушивается в тумане к всхлипам одиноких заблудившихся людей.
Она хотела закричать, позвать того, кто так уютно, привычно, по-человечески кашлял, но было страшно. Это было бы слишком громко.
Со всего размаху она налетела на пахнущую машинным маслом, табаком и чем-то еще, чем пахнут все старые рабочие телогрейки, спину. Вдохнула густой запах и с трудом удержалась, чтобы не обнять того, в телогрейке. Просто, чтобы он не исчез.
Неизвестный охнул, неловко шагнул, стараясь сохранить равновесие, и повернулся.
На Лену смотрел очень высокий, сутуловатый старик в темно-синей телогрейке, неопределенно-серой кепке и мешковатых, застиранных до белизны, штанах, заправленных в растоптанные кирзовые сапоги.
Лицо старика скрывалось в густой, окладистой, да-да, подумала Лена, именно окладистой, бороде. Выделялись только спокойные прозрачные глаза и мясистый, в багровых прожилках, нос.
- Девонька, ты откуда же тут взялась такая? Что ж ты так наскакиваешь? Сердце ж чуть не выпрыгнуло!
Лена смутилась, хотя говорил дед вполне доброжелательно.
- Простите. Я тут, просто... заблудилась, - вздохнула Лена.
- Ну, это, значит, понятно, - кивнул дед, почему-то показав на Ленкину одежду. Ничего особенного в ней не было - легкие джинсы, белая футболка, на плече сумочка. Впрочем, рядом с телогреечным дедом Лена сама себе показалась какой-то... неуместной.
- Ох, да что ж мы стоим то! - вдруг засуетился дед и взмахнул рукой. В руке обнаружилась какая-то странная штука, похожая не то на чайник, не то на лейку. Не то на очень большую масленку. Из широкого плоского носика вываливались клубы густого белого дыма. Они моментально сливались с окружающим туманом, поэтому Лена сразу и не заметила этот агрегат. К тому же дым совершенно ничем не пах.
Нет, не так, - подумала Лена, потянув носом, - он пахнет туманом. Да что же это?
И осторожно спросила.
- Простите, пожалуйста. А вы кто?
- Как это, кто? - удивился старик. - Ясное дело, туманщик я.
- Кто? - Лена почувствовала, что у нее кружится голова.
- Туманщик. - терпеливо повторил дед. - Ну а откуда, по-твоему, туман то берется? - и он обвел повел рукой вокруг, разгоняя беловато-серые клубы.
- Хотя, - вздохнул он, снова посмотрев на Лену, - ты то оттуда. Ты не знаешь.
- Чего не знаю? - ошарашено спросила Лена, чувствуя себя полной идиоткой.
- Откуда туман берется! - улыбнулся дед. - Ладно, внучка, пойдем. И мне работать надо, да и тебя отсюда вывести надобно. Ты, вот что, ты поближе держись.
Дед повернулся к ней спиной и двинулся своей дорогой, помахивая перед собой непонятной масленкой-чайником. Из носика текли и текли белые клубы, затягивая все вокруг белой влажной пеленой.
В два шага Лена догнала туманщика, пошла рядом.
- Дедушка, - почему-то шепотом позвала она, - а... а мы где? - задав этот вопрос, Лена сглотнула. Внутри было сладко и страшно, как в детстве, когда возвращаешься к себе на дачу по уже спящей улице поселка, и подсвеченные фонарем кусты впереди становятся непроглядным сгустком тьмы, в котором может оказаться все, что угодно.
- Мы то? Да в Москве мы, девонька. Ты не боись, выведу я тебя. Только рядом пока держись. Не люблю я домовых здешних. Злые они какие-то. Вон, тебя запутали, по внутренней стене послали.
- По внутренней стене? - зачем-то переспросила Лена, окончательно отказавшись понять хоть что-то.
- Ну, да. Вдоль стенки длинной шла? Подъезды пустые стояли? Квартиры без занавесок?
Лена коротко кивнула, почувствовав себя совершенным ребенком.
- Ну, вот. - удовлетворенно сказал дед, подкачивая большую резиновую грушу, прилаженную под ручкой своего агрегата, извергавшего туман.
- Я ж говорю, по внутренней стене послали. Злые у них шутки. Нехорошее это место, внутренняя стена. Человеку там пропасть - раз плюнуть. Особливо, если серолицые из пустых квартир взглядом приманят.
Лена почувствовала, как по спине побежали мурашки, и потянулась за сигаретой. Дед скосился неодобрительно, но, увидев, как прыгает в руках у Лены зажигалка, промолчал.
Сделав пару затяжек, Лена немного успокоилась. В конце концов, все уже кончилось, этот странный, но такой уютный дед обещал вывести к дому, а там - влететь в подъезд, на ходу доставая ключ, захлопнуть за собой дверь и облегченно выдохнуть, списывая все на усталость, лишние сигареты или полуночный кофе с коньяком.
Вокруг продолжал танцевать туман. Уже не белый - золотистый, пронизанный первыми лучами восходящего солнца, пахнущий не предутренней усталой сыростью, а зеленой листвой, высыхающим асфальтом, потихоньку раскаляющимися крышами машин - городом и летом.
- Дедушка, - почему-то это слово не звучало нелепо, - скажите, а что это. Ну, вот, где мы сейчас?
Туманщик на секунду задумался, помолчал, подкачивая грушу. Туман затанцевал, извернулся китайским драконом и спрятал в себе проглянувшее дерево.
- Ну... На внутренней стороне мы. Вот ты - ты как бы снаружи живешь. Ты один город видишь. А тут - тут он другой. Не отражение, а... другой. Мы по-разному живем просто.
Лена ничего не понимала. Она молча посмотрела на туманщика, и тот, вздохнув, остановился. С детства у Лены был взгляд, из-за которого на нее обращали внимание. Не сразу, чуть погодя, но обращали и потом запоминали надолго. В глазах, во всем выражении лица у нее был затаенный вопрос. Не какой-нибудь абстрактный, возвышенный, из тех, что любят, шевеля пальцами описывать богемные поэты, а чуть детское удивление и желание понять и быть понятой.
- Эх... ну, как тебе сказать, девонька, - туманщик сдвинул на лоб кепку и почесал в затылке, - вот вы живете, так. А мы... мы тут все это, ну, заводим. Обслуживаем, стал быть... Ну, не только обслуживаем, это смотря кто. Ну, я, вот, стало быть, туман делаю. Домовые - те по домам обитают, стены, стало быть, за ними, переходы между ними. Сны, ежели они заблудятся и жильцов пугать начнут - это тоже они шугать должны.
- Правда, не шугают, стервецы, - помолчав, добавил он.
Лена стала узнавать места. Вон детская площадка, виднеется угол дома. Обогнуть его, и выйдешь на Нижнюю Первомайскую. Правда все было каким-то очень ярким и, в то же время, чуть смазанным, будто смотришь на акварельный рисунок сквозь стекло, по которому стекают струйки летнего дождя.
В тумане что-то мелькнуло.
Молчаливое, черное, угрожающее. Туман испуганно заклубился, пахнуло жарким запахом сильного злого животного.
Туманщик схватил Ленку за руку и потянул, крикнув,
Бежим, девонька! Бежим!
Ленка припустила во всю прыть. Тяжело бухали кирзовые сапоги туманщика, мимо неслась акварель утреннего двора, и посреди песочницы вырастало, медленно, как бывает в кино или кошмаре, выплывая из тумана, огромное, непроглядно черное, существо. Тьму пополам разломило белым и Лена поняла, что чудовище ощерилось.
Руку больно дернуло, и Лена вывалилась на улицу.
Туманщик сидел на корточках, тяжело отдуваясь. Нос его налился неимоверным фиолетовым цветом, из глаз текли слезы. Дышал он со свистом, трудно хватая воздух провалом рта. Наконец отдышался, выпрямился.
- Что это было? - дрожащим голосом спросила Лена.
- Хозяйка это. Свору свою. Погулять. Выпустила. - запыхавшимся голосом, вдыхая после каждого слова, ответил туманщик. - А я, старый дурак, забыл совсем. Любит она, после дождика, собачек своих выгуливать.
- Собачек? - Лена почувствовала, как внутри поднимаются пузырьки нехорошего истерического смеха.
- Ну, да... Собачек.
Лена оглядывалась по сторонам. Ощущение акварели пропало. Улица была обычной. Утренней. Умытой ночным дождем. Спящей. Залитой ненужным никому, кроме нее, солнечным светом.
- Мы. Мы снаружи, да? - спросила она туманщика, заранее зная ответ, и с удивлением понимая, что хочет ошибиться.
- Ага. Пришли. Дальше сама дойдешь, - махнул в сторону дома с аптекой туманщик.
Лена коротко кивнула. Почему-то не хотелось уходить.
Туманщик улыбнулся.
- Ты, это, вот что, внучка. Я ж тебя не первую вывожу. Только все больше детишки блукают. А чтобы такая, как ты попала, это не у каждого получается. Значит ребятенок в тебе остался.
Неожиданно он погладил ее по голове, повернулся и пошел обратно, ко двору.
Лена дождалась, когда высокая сутулая фигура скроется в тумане и двинулась через улицу, привычно посматривая направо и налево.
Комментарии к книге «Пространства», Максим Анатольевич Макаренков
Всего 0 комментариев