Сергей Волков КРАСНАЯ КАЗАНОВА ПОВЕСТЬ
ОГЛАВЛЕНИЕ
Предисловие
Глава первая
Глава вторая
Глава третья
Глава четвертая
Глава пятая
Глава шестая
Глава седьмая
Глава восьмая
Глава девятая
Глава десятая
Глава одиннадцатая
Глава двенадцатая
Эпилог
Вместо предисловия
Недавно, при сносе старинного особняка, разгороженного в советское время на коммуналки, мне в руки попал семейный архив начала прошлого века (записи неизвестного автора в тетради, отдельные листки, пачка писем, фотографии…). Всё, по большей части, ерунда, но дневник показался настолько интересным, что я приведу его здесь, местами дополненным собственными вставками, поскольку тетрадь сильно повреждена. Так на обложке можно разобрать лишь некое подобие эпиграфа:
«В январе прошлого, 1928 года, на столе товарища Будённого оказался растрёпанный, четырёхлетней давности, номер «Радиолюбителя», со статьёй об удивительном открытии английского физика Гринделя Матьюза.
Каким ветром этот, сугубо научный журнал, занесло в кабинет инспектора кавалерии РККА — так и осталось тайной (не иначе подбросили недоброжелатели), но известно доподлинно, что именно тогда Семён Михайлович и произнес свою историческую фразу:
— Гриндель Мать… его! И пошло-поехало…»
Далее три страницы отсутствуют и я начну прямо с четвёртой.
(обратно)КРАСНАЯ КАЗАНОВА ПОВЕСТЬ Глава первая
В очередях за керосином и на базаре уже вовсю обсуждали новость, а Прохор Филиппович ещё ничего не знал. Оно и понятно, слухи не интересуют начальство, которому о происшествиях обязаны докладывать заместители, но последние, что общеизвестно, за керосином тоже не ходят. Однако, знать Прохору Филипповичу всё-таки следовало, поскольку он, Прохор Филиппович Куропатка, являлся руководителем трамвайного депо имени пролетарского поэта Максима Горького, или попросту — главным по общественному транспорту. А сомнительную, сладко пахнущую скандалом информацию распространяли как раз пассажиры десятого маршрута.
Справедливости ради, надо заметить, что уже в воскресенье, в бане, когда Прохор Филиппович не спеша расстёгивал свои ярко-оранжевые краги, его ухо уловило брошенное кем-то с присвистом:
— …в трамвае?! Лихо!
Оглянувшись, ГПОТ увидел остриженного «под ноль», конопатого пионера (из одежды на мальчишке оставался только алый галстук). Пацан, размахивая руками, плёл что-то про десятую линию, приятели поминутно перебивали:
— Брешешь!
— Поклянись!
Но что такого особенного могло там произойти, разве какая-нибудь привередливая дамочка из «бывших» ляпнула по роже завалившемуся ей на колени нахалу
Вообще же, центральная или «Пузырёвская» (по фамилии прежних владельцев) баня давно слыла рассадником всяческих небылиц. Любая несуразица, да что там! Просто белиберда, пущенная мимоходом в общем зале женского отделения, пересказывалась, перевиралась, обрастала подробностями и отправлялась гулять по улицам и переулкам, в качестве факта, совершенно достоверного. С баней не могла конкурировать ни пресса, ни полюбившаяся обывателям радиогазета Московской передающей станции имени товарища Попова. Баня стояла «насмерть». О неё, как о риф, разбилась и мощная волна городских переименований, хотя архаичная вывеска купцов Пузырёвых порядком мозолила глаза властям. Так, поначалу, намеревались, замазав старую фамилию, вписать на освободившееся место «…26-и Бакинских комиссаров». Однако, рассудив, что если мужикам оно положим — ничего, то дамскому контингенту как-то неловко мыться при стольких бакинцах сразу, передумали, предложив назвать строптивое заведение просто «Красная шайка», но и здесь разгорелась дискуссия. Кричали, спорили, написали даже наркому Луначарскому, только ответа почему-то не получили.
Зная об этом, Прохор Филиппович, не задаваясь ненужными сомнениями, спокойно намылил себе шею и живот, мурлыча:
— …ведь, от тайги до британских морей Красная армия всех сильней!
Впрочем, и дома, вечером, когда проснувшись он не зажигая электричества, накинул френч и прямо в исподнем вышел в прихожую, к нему из «залы» скользнула Марья Семёновна, и увлекая за собой, зашептала скороговоркой:
— Туда нельзя, там Лидочка. Я уж тебе на кухне, Прошенька. На кухне…
Выставив из буфета сверкающий огранкой хрустальный графинчик и тарелку с малосольными, супруга подхватила какой-то флакон, и оставив мужа среди шипенья примусов и бульканья кастрюль, исчезла.
«Лидочка…», главный по общественному транспорту попытался сообразить, что всё это значит и не сообразил. Налил стопку, морщась «поправился», захрустел огурцом.
* * *
Здесь уместно сообщить, что Прохору Филипповичу нравилась молоденькая свояченица. Нравился задорный Лидочкин профиль и крепкие ножки в коротеньких белых носочках и лёгких ботиночках. Нравился её заразительный смех, но сейчас из гостиной доносились лишь приглушённые рыдания да несвязные обрывки фраз, и, хотя он снова отметил, странно прозвучавшее «…прямо в трамвае!», но, как и прежде, не придал этому значения. Товарищ ГПОТ резонно полагал, что подведомственная ему отрасль городского хозяйства, несмотря на свою безусловную значимость, способна вызвать слёзы у хорошенькой двадцатичетырёхлетней девушки, только если та опоздала на свидание. А на свидания Лидочка ездила к Володьке Кулькову — губастому, близорукому недотёпе-изобретателю, с которым она познакомилась, назад тому два года, на курсах при Наркомпросе. В представлении ответственного работника, инженер был человеком малопривлекательным, но у свояченицы на сей счёт имелось особое (как шутил главный по общественному транспорту - революционное) мнение, и для себя с Кульковым она давно всё решила. Прохор Филиппович знал это от супруги, равно как и то, что бестолковый очкарик никак не отваживался открыть своё сердце. Вернее, неделю назад, до одури насидевшись в тёмном кинозале на «Кукле с миллионами», и выйдя на свежий воздух с совершенно свекольными лицами, молодые люди направились к лодочной станции. Посередине зацветшего пруда изобретатель понемногу собрался с духом и уже повёл было речь о том, что жизнь — долгое плаванье, в котором, чтобы не бояться бурь, необходим надёжный попутчик, но набежали тучи, хлестнул ливень… Потеряв впопыхах весло и кое-как причалив к берегу, влюблённые укрылись в беседке, куда вслед за ними набились чуть не все отдыхавшие в парке.
* * *
Из гостиной потянуло валерианкой, опять послышалось жалобное «…в тра-трам-трамвааа…», перешедшее в невнятное хлюпанье, завершившееся долгим «И-и-иии…». ГПОТ вынул коробку «Пушек», закурил, подвинулся ближе к двери.
— Говори ты толком! - пытала Мария Семёновна. - В каком?
— В де-де-десяяятом… Народу полно-о-ооо, не отвернё-ё-ёшься… Я с курсов уво-олюсь…
«Да, перегружена десятка и линия важная. Туда бы ещё, хоть, пару вагонов. А очкарик-то… Ха! - фыркнул в усы Прохор Филиппович. - Верно, облапил девку в толкучке. Подумаешь, делов-то… Уво-олюсь!»
Тут, почему-то, главный по общественному транспорту вспомнил свою секретаршу — Полину Михайловну, женщину выдающихся достоинств, с несколько швейной фамилией — Зингер. Вспомнил, покачал головой и, поплевав на папироску, отправился «на боковую». Через полчаса к нему присоединилась «половина».
— Я Лидочке на диване постлала. Ох, Проша, пора девке замуж, — Марья Семёновна подождала, что ответит супруг, но ГПОТ молчал, и она зашептала снова, торопливо, словно оправдываясь, — у ей, гляжу, уж страхи начались…
«Страхи! А замуж зачем собралась, коли боится, что лапать станет. Вот дура!» — подумал Прохор Филиппович ласково, так ничего не сказав, отвернулся к стене и уснул, крепко, без снов.
(обратно)Глава вторая
Понедельник день суматошный. Одновременно приходится решать всё, что, начиная с четверга, откладывалось до будущей недели, плюс счета, звонки, курьеры, разная дребедень, или говоря иначе — проблемы… Нет, Прохор Филиппович не любил понедельники. А то, что у него проблемы, главный по общественному транспорту понял, едва поравнявшись с проходной. Понял уже по тому, как насупившись, умолкли, возвращавшиеся с «ночной» ремонтники. Та же давящая тишина воцарилась и в бухгалтерии, куда Прохор Филиппович заглянул, неизвестно зачем. Во всяком случае, прежде он никогда этого не делал, хотя и считал финансовое звено любого хозяйства изначально уязвимым, способным доставить цугундеру. Задав счетоводу, немолодой девушке с болезненным румянцем, имени которой ГПОТ никак не мог запомнить, два-три пустых вопроса, он нехотя поднялся к себе. В приёмной Полина Михайловна что-то тихо говорила Селёдкину, перегнувшись к заму через старорежимное бюро. Её большие груди лежали на побитом, с засохшими пятнами чернил, сукне, а, согнутая в колене, ножка указывала каблуком узкой лодочки на люстру «Полинка — дрянь-баба…» — Прохор Филиппович кашлянул, хмуро покосившись на обтянутый юбкой, зад секретарши и, не здороваясь, проследовал в кабинет.
Обычно по утрам, прихлёбывая крепкий чай из раскалённого стакана в мельхиоровом подстаканнике (Прохор Филиппович любил чтоб обжигало), он выслушивал доклад заместителя, по собственному его выражению - вприкуску. Этот распорядок установился с тех самых пор, как товарищ Куропатка сменил на посту главного по общественному транспорту, товарища Маёвкина, идейного большевика, не позволявшего расслабиться ни себе, ни другим. Прежде, состоявший при старике Прохор Филиппович, уважая революционные традиции, пил кипяток с сахарином и из простой солдатской кружки. Полина Михайловна носила кожанку с косынкой, а чтобы чулочки «фильдеперс» или прочие буржуйские штучки… Представив «штучки» секретарши, ГПОТ погладил было усы, но тут же опять помрачнел. В кабинет протиснулся Селёдкин.
Сразу уточним, кроме понедельников Прохор Филиппович не любил своего заместителя. Всегда любезный и предупредительный Селёдкин, не смотря на такие ценные качества, неизменно вызывал у начальника раздражение. Главный по общественному транспорту посмотрел на прилизанного зама, вспомнил почему-то две бочки лака (выписанные для подновления сидений в вагонах и пропавшие невесть куда), сдвинул брови и прогудел басом:
— Ну?
— Тут, Прохор Филиппович… — Селёдкин замялся. — Такое, Прохор Филиппович, исключительное происшествие, на десятой линии… Прямо не знаю, как начать.
— Какое происшествие? Тянет, понимаешь, будто кота за… — ГПОТ смерил подчинённого с головы до пят, — за хвост.
— Так, ведь, вещи пассажиров пропадают!
— «Исключительное»! — у главного отлегло от сердца. — Карманники, забота милиции.
— То-то, Прохор Филиппович, что не жулики. Сами карманы исчезают… И кальсоны… И, у гражданок, я извиняюсь, на счёт одёжи, того…
— Чего, «того»?! — ГПОТ почувствовал, как кровь снова приливает к лицу.
— Совсем то есть… Такая, Прохор Филиппович, контрреволюция завелась, просто совершено голый вагон трудящихся, среди бела дня, противозаконным образом… Словно в баню катят, честное слово!
Выдав этот бред, заместитель судорожно глотнул и перешёл к подробностям, да к таким, что главный даже поднялся со стула.
— А ну, дыхни!
Селёдкин «дыхнул» и опять понёс околесицу:
— Целый трамвай, в чём мать родила. Дамочки визжат, ехать конфузятся… Члены профсоюза… Честное слово! Тут кондуктор дожидается, сами спросите…
В кабинет позвали кондуктора злополучного маршрута — Егора Трофимовича Васькина, который знал как никто другой и шёпотом рассказывал знакомым о бедламе, творящемся с субботы на линии.
* * *
Тогда, бубня привычное, «билетики берём, граждане» и брякая медяками, он оторвал желтоватый кусочек бумаги от второй катушки, протянув его комсомолочке, с припудренными прыщиками на круглом подбородке и на удивление развитыми (здесь Трофимыч показывал руками перед собой) формами. В этот момент трамвай, подбросив пассажиров и дребезжа, вылетел на площадь «Всеобщего равенства трудящихся», именуемую в народе «Институтской», из-за расположенного на её углу закрытого научного учреждения. Кондуктор, наизусть знавший все повороты, оглянулся на миг, поймал рукой петлю, а когда вернул голову в прежнее положение, рядом стояла та же комсомолка, но… абсолютно голая. Всё поплыло, перемешалось; рыжий, густо заросший волосами, разлохмаченный девичий лобок; испуганные глаза; на месте исчезнувших заодно с одеждой полных полушарий, пара припухших на рёбрах и остро торчащих смуглых «пыпрышка» (выговаривая это слово кондуктор кривясь сплёвывал, прижимая к груди два кукиша). Уткнулся было старик от срама в окно, да узнал в стекле, меж обнажённых тел, собственное своё отражение…
На остановке пассажиры с пунцовыми лицами сыпали из вагона, как горох. Впереди, бежала комсомолка в матроске, всё ещё закрывая, вновь, мистическим образом, наполнившуюся объёмом кофточку, ладонями. Немолодой, лысый гражданин, в чесучовой паре, отдавший в жертвенном порыве портфель грузной брюнетке, теперь, также держась за сердце и припадая на ногу, пытался догнать беглянку:
— Зина, котик, документы! Зина…
— Вы низкий человек, Платон Сергеевич, — рыдала «котик», то и дело попадая острым каблучком в стыки булыжной мостовой, но упрямо, не убавляя рыси, и не выпуская своего трофея. — Я мужу пожалуюсь…
* * *
Однако, описывать подобное начальству!.. Старик-Васькин и так жалел, что «разболтался» с заместителем, а уж с Прохором-то Филипповичем… Нет, кондуктор был калач тёртый. Раз и навсегда приняв за правило всё отрицать, Егор Трофимович на вопросы товарища ГПОТа только хмурил пегие брови да кашлял в кулак, отвечая категорично «никак нет» и «не могу знать».
Когда служащий вышел, в дверь поскрёбся Селёдкин.
— Я же говорил, Прохор Филиппович, — зам, скроив озабоченную мину, заглянул в лицо руководителя, пытаясь определить, какое впечатление произвёл рассказ свидетеля. — Надо бы распоряжение по линии, и в милицию отписать, и ещё…
При слове «ещё», Селёдкин немного наклонил голову вправо, подразумевая, очевидно, маленький неприметный особняк в самом центре города. Но здесь он переборщил или, как выражался в таких случаях Прохор Филиппович — заврался. Сообщать что-либо туда! Не-ет, дудки…
— Болтуны, балаболы!
Вообще, главный по общественному транспорту сердился так, для вида. Он был рад, что всё решилось просто и скоро, происшествие оказалось обыкновенной сплетней, а определения, приведённые им во множественном числе, относились исключительно к подхалиму-заместителю. Понимая это, Селёдкин заюлил.
— Я клянусь вам, Прохор Филиппович, как порядочный человек, — порядочный человек сделал честные глаза, — Старый пень крутит, фигурировать не хочет. Вагоновожатая Степанова на работу не вышла, и Зубкова, кондукторша, тоже. Увольняются! Лучше, дескать, на биржу.
— Увольняются, говоришь? — Прохор Филиппович вспомнил слёзы свояченицы, потом неприметный особняк в центре города и опять помрачнел, перо зло заскрипело по бумаге. — Что у нас в чернильницах, вечно зоосад! А ты, Селёдкин, где письмо Наркомфина?! Что вы тут, ошалели все, что ли!
«Увольняются… Увольняются…» — ГПОТ откинулся на спинку стула, ручка с блестящими перламутровыми крылышками покатилась по столу.
(обратно)Глава третья
А уйти с курсов Лидочка могла. И вот почему… Только начнём по-порядку. В субботу настроение девушки было каким-то особенным. Особенным настолько, что заскочив домой переодеться и, не обнаружив лампочки в уборной, она и словом не обмолвилась соседке.
— Свинтили, пусть…
И лишь презрительно хмыкнула, когда проходя по «длинному-предлинному», загромождённому корытами, коридору, услышала брошенное вслед:
— Гляньте, какая цаца явилась, только подмылась!
Действительно, стоит ли обращать внимание на всяких… Какое-то внутреннее чувство подсказывало ей, что сегодня произойдёт нечто необычайное, исключительное. Через какой-нибудь час Кульков сделает ей предложение. Она была убеждена в этом, как в том, что на дворе сентябрь. Лидочка надела «выходную» матроску и беретик. Раз пятнадцать повернулась перед треснувшим, но аккуратно заклеенным бумажной полоской, зеркалом и сбежала по тёмной, пахнущей мышами и извёсткой, лестнице.
Погода, как никогда, соответствовала случаю. Не удержавшись, девушка купила у лоточницы бублик.
Чудесный, ещё с пылу с жару, обсыпанный маком, ароматный «Московский» бублик с мягко ломающейся на зубах, румяной корочкой.
«Интересно, в Москве правда такие бублики? — на миг, рука с лакомством замерла в воздухе. — Ну, конечно! Это же Москва!»
Стоп, стоп, стоп! К чему вдруг такой интерес? А всё очень просто. Свояченица главного по общественному транспорту была честолюбива. Нет, она не отказывалась тёплым летним вечером пройтись с женихом по бульвару «Урицкого», однако считала «прозябание в губернской глуши» скромной вехой на пути в столицу. Девушка верила, что вскоре её Володька изобретёт что-нибудь «ужасно-преужасно» гениальное, жизненно-необходимое народному хозяйству, или лучше Рабоче-крестьянской Красной армии. Молодожёны поселятся в Москве, на самом широком проспекте, где по утрам она будет встречаться на кухне не со сварливой торговкой из кооперации или работницей фабрики-прачечной, вечной легкотрудницей Тёть-Верой, а с жёнами военных командиров.
«Москва, город… — Лидочка зажала ладонью хорошенький носик и припустила бегом, мимо меланхоличной извозчичьей клячи в панаме, навалившей, на радость воробьям, изрядную кучу посреди мостовой. — … город, где все ездят на автомобилях и нет этих противных лошадей. И подруги там, наверное…».
Тут, для полноты картины, давайте познакомимся с подругой Лидочки Фаиной. Даже не потому, что и она грезила о женихе — высоком и статном лётчике или, на худой конец, исследователе Арктики. Просто взаимоотношения курсисток многое объясняют в поведении нашей героини.
* * *
Известно, юные прелестницы не терпят красы ни в ком, кроме себя, и уж тем более в подругах. А Фая, как раз, и выделялась из массы себе подобных не слишком стройными ногами и длинным, вездесущим носом. Но если выбор Лидочки нам, положим, ясен — спрашивается, какой резон Фаине поддерживать отношения с броской и ладной товаркой? Но и тут, всё очень не сложно. Лидочка хранила ужасную тайну (не от Фаины конечно). Дело в том, что формирование девушки происходило в эпоху Военного коммунизма, годы славные, но голодные, и свояченица товарища ГПОТа не отличалась буйством форм, столь ценимым (и заметим — заслуженно) Прохором Филипповичем в её сестре. Да как говорится — нужда научит, и кокетка несколько корректировала природную субтильность посредством толстых лоскутов стёганного одеяла, отрезанных от собственного приданного. Девушки равно сочувствовали одна другой. И всё бы — ничего, когда б не появление на курсах губошлёпа-лаборанта, ставшее причиной охлаждения, дотоле идиллических отношений. Конечно, Лидочка не отбивала жениха у подруги, но всё ж та (сочтя, что преимущество достигнуто недобросовестно), ощутила себя задетой. Ссора грозила разоблачением и Лидочка, дабы избежать непоправимого, прибегнула к средству, повсеместно используемому в отечестве нашем, а именно, ко взятке (в роли подношения выступила плитка моссельпромовской «Экстры» и четверть фунта леденцов). Мир был восстановлен, однако, презентованную очкариком на первом свидании, жестянку монпансье Лидочке пришлось также принести в жертву дружбе. Затем в ход пошло чудесное, ароматное печенье кооперативного товарищества на паях «Идеал», потом, потом…
Фаина явно почувствовала вкус к подаркам. Всё, чем снабжала Лидочку зажиточная Мария Семёновна (а девушка никогда не уходила от сестры без гостинца), передавалось теперь злой сластёне, которая, забежав перед занятиями за Лидочкой, со скорбным видом устремляла взор к потолку:
—— Подумать только, я комсомолка, а покрываю мошенничество!
Свояченица ГПОТа загоралась как маков цвет и отпирала буфет. Дело могло кончиться диабетом, но первыми, под натиском очередной порции грильяжа, не выдержали зубы. Два дня несчастная пролежала с замотанной щекой, на третий — боль пересилила страх, и отвага не осталась без награды. Дантист оказался маленьким суетливым брюнетом, с тонкими и быстрыми волосатыми пальцами, чёрными навыкате глазами и точно таким же, как у Фаины, носом. И пусть он не стремился ни в аэроклуб, ни в ледовую экспедицию, зато был неженат. Подруга ещё только раз посетила Лидочку вместе с наречённым и то на минутку. Влюблённые взяли коробку «Идеала» (они торопились к родственникам дантиста) и больше Лидочка их не видела. Сразу после ЗАГСа Фая бросила курсы. А наученная горьким (если это слово тут уместно) опытом, Лидочка не спешила заводить новых подруг, тем более поверять кому-либо свои секреты.
* * *
Итак, для воплощения в жизнь наполеоновских планов оставалось всего — ничего, выйти замуж. Лидочка так спешила, что даже воспользовалась общественным транспортом. Да, именно! И бублик без скидки ЦРК, и две остановки на трамвае, ни в ливень, ни в слякоть, и при восьмирублёвой стипендии! Но день и правда выдался особенный, а то, что случилось далее, лишь убедительное тому подтверждение, пускай и походило скорее на горячечный кошмар. Причём, девушка не сразу заметила неладное. В самый момент катастрофы она смотрела в окно на своего губошлёпа-изобретателя, как раз пересекавшего площадь «Всеобщего равенства трудящихся».
Пропуская вагон, инженер сбавил шаг. Глаза молодых людей встретились. Кажется, Лидочка махнула перчаткой, или перчатки уже не было… Так или иначе, её радостный жест не получил ответа. Вместо этого, инженер стащил с носа очки, сунув их, почему-то, мимо нагрудного кармана. Затем, ухватив обеими руками за кепку, как-то странно присел, словно над ним, на бреющем полёте, пронёсся аэроплан и, выкрикнув заграничное женское имя «Эврика», опрометью сиганул назад через площадь. Девушка проводила его изумлённым взглядом, непреминув всё же отметить, хоть и непроизвольно, что высокому «дяденьке» справа недавно ставили банки… «Мамочки! — догадавшись, что это обморок, она томно прикрыла светлые ресницы. — Мне мерещится, что кругом голые. И я, вся как в витрине …»
— Как в витрине?! — сердце Лидочки оборвалось. Но тут и в вагоне поднялась суматоха. Какая-то толстуха рядом начала со стоном сползать по поручню, оседая широким и рыхлым, как у ватного снеговика, задом. Ополоумевший кондуктор рванул верёвку звонка. Трамвай стал.
Дальше? Дальше… Лидочка поглядела вокруг, снова на себя. А так-как описываемые события произошли в чрезвычайно краткий промежуток времени, пусть и позволяющий невинной девушке сгореть со стыда, но явно недостаточный для осознания творящегося безобразия, то, следуя всеобщему порыву, Лидочка кинулась наутёк. И как знать, в какие Палестины, не отмеченные визитом небезызвестного Макара, занесли бы беглянку крепкие ножки, но на её пути возник коренастый невысокий старик.
С выцветшими глазками, в картузе, в подпоясанной косоворотке навыпуск под пиджаком и светло-серых бурках…
— Ой! — в старике Лидочка без труда узнала дядю товарища ГПОТа, Афанасия Матвеевича Ситникова.
(обратно)Глава четвёртая
Сразу внесём ясность. Прохор Филиппович старался всячески дистанцироваться от родственника, по соображениям, исключительно идеологического порядка, разумеется. Дядя был нэпман. Вообще, Афанасий Матвеевич ощутил в себе предпринимательскую жилку довольно рано, будучи ещё просто Афонькой, торговавшим семечками на вокзале, звонко, на весь перрон, расхваливая товар и задирая конкурентов. Со временем семечки сменил лоток с папиросами. А годам к тридцати Афанасий Матвеевич владел долей у купца третий гильдии, Самоварова, человека почтенного, мецената, имевшего дело с дорогой мануфактурой и державшего в бойком месте шляпный салон «Казанова». Афанасия Матвеевича величали уже по-батюшке, и неизвестно, каких высот достигла бы его карьера, не случись революция, а потом — октябрьский переворот. Шляпный салон, понятно, закрыли. Мироед-Самоваров подался в Париж, а гражданин Ситников остался на бобах. Лютой зимой двадцать первого, столкнувшись с племянником на блошином рынке, Афанасий Матвеевич, замотанный поверх тулупа, накрест, оренбургским бабьим платком, со слезами вспоминал весёлую юность и семечки. Чёрные, шуршащие в горстях семечки, крепко, вкусно пахнущие маслом! Но откуда, помилуйте, подсолнечник при продразвёрстке! Да появись он только, каким-нибудь чудом, без надлежащей бумаги… Ох! А бумагу можно было раздобыть исключительно у Ефимки.
Жил Ефимка, сапожник-сапожником, с вечно печальными тёмными глазками. Тачал скверные ботинки да поигрывал на скрипочке в трактире, где коротали досужие часы ломовые извозчики, выказывавшие своё покровительство Ефимке, поливая его штаны (а случалось и кучерявую голову) пивом. Но к двадцать первому году, вместо футляра скрипки, бывший тогда уже сапожник, обзавёлся деревянной кобурой, считаясь вторым человеком в губернской ЧКа, и Афанасий Матвеевич, хотя пиво на Ефима Яковлевича не лил, поскольку не любил пива, однако ж, как все русские люди, относился к скрипачам настороженно, предпочитая держаться в стороне.
Но вот потеплело, съезд РКПБ объявил о новой экономической политике. Афанасий Матвеевич воспрянул духом. Открыл в бывшем салоне Самоварова жестяно-скобяную лавочку, резонно рассудив, что железу не страшно даже пламя революций. Сгодилась и прежняя вывеска — «Казанова», лишь дополненная политкорректным Афанасием Матвеевичем, созвучно эпохе, прилагательным «красная». И зажил бы гражданин Ситников нэпманом, да беда в том, что гвозди, даже при острой потребности в них народного хозяйства, не расходятся как семечки (с чем согласиться Афанасий Матвеевич не желал категорически, полагая корень зла исключительно в неудачном расположении бывшего шляпного салона). Ну, не хватало старику перрона его юности, и всё же, выход был найден. Очень кстати племянник Прохор занял пост главного по общественному транспорту города, и Афанасий Матвеевич донимал родственника просьбами перенести трамвайную остановку с угла площади «Всеобщего равенства трудящихся» под окна «Красной Казановы»:
— Пятьдесят саженей, Прошенька, делов-то. А какая польза! Скучает человек, ждёт трамвая, заняться ему нечем, возьмёт, да и гвоздиков купит, так-то.
Племянник, понятно, и слышать ни о чём не хотел. Афанасий Матвеевич только вздыхал, подсчитывая убытки.
* * *
Представьте же чувства предпринимателя, когда, будто в подтверждение его идеи, из первого же остановившегося у лавки трамвая вывалили толпой пассажиры и со всех ног кинулись в «Красную Казанову».
— А вот, гвоздики, петелечки, скобяной товар, — запел Ситников, отворяя настежь двери и торопливо прикидывая в уме, достаточно ли нарезано газет для пакетиков.
В небольшом помещении сразу сделалось тесно. Покупатели со странными лицами щупали, словно ситец, кто колосники, кто амбарный замок. Афанасий Матвеевич успел обслужить человек четырёх, прочие как-то сами собой разошлись.
— Экие нетерпеливые! - досадовал старик-Ситников. — Должно к Трёшкину направились. Верно опять, подлец, цену сбросил…
Но в магазинчике осталась одна только Лидочка, которую в тот момент занимали не коммерческие междоусобицы дяди-Афанасия и его вечного супостата Прона Трёшкина, продававшего разнообразную железную мелочь у входа на городской базар, а вопрос куда серьёзнее — видел Володька всё или не всё. И девушка слушала старика что называется — вполуха.
— …год назад, как стояли у нас красноармейцы, заказал я мисок солдатских несколько дюжин. Миска-то военному человеку, после ружья, первое дело. Ан глядь, и Прон ими торгует. Погоди, думаю! Взял, да и поставил в витрине портрет Климента Ворошилова. Что, мол ты, товарищ Трёшкин, на енто возразишь? У его-то заместо витрины стёклушко крохотное, мухе тесно. Так по всему видать полк должён у меня товариться. Но ведь Прон-бестия что удумал. Позвал он…
— Ворошилова? Всамделешнего!
— Да кабы Ворошилова! Молодуху позвал. Молодую, в теле крупнокалиберную, ну такую-растакую, мимо идёшь, не хочешь, остановишься. И наладил её кажные полчаса полы в лавке мыть. Полы, грех жаловаться, сверкали как в трамвае, а от солдат… Да что солдат, какой с их спрос. От комсостава отбоя не было! В какую-нибудь неделю смели не токмо миски, а и оконные шпингалеты. На что только они им сдались в палатках шпингалеты-то? Им бы терпугов, бесстыдникам …
Афанасий Матвеевич осёкся, виновато поглядел на Лидочку, но та и бровью не повела. Да и до приличий ли. Путём сложных умозаключений, цепь которых не взялся бы проследить ни один мыслитель, она нашла ответ на мучавший её вопрос: «Ясно как день — Кульков видел всё и потому убежал к Эврике. Либо он ничего не видел и тоже помчался к ней…».
— … а ведь мои-то были и больше и круглее, глаз радовался.
— Скажи, дядя Афанасий, а для мужчин всегда чем круглее, тем лучше?
— Эт смотря какой мужчина, ежели военный, то враз и не угадаешь. Вот в Германскую, авиатор сковороду купит, плоскую, здоровую и в ероплан. Для чего ты думаешь?
— Грибы жарить?
— «Грибы»! Он сковороду себе в креслу положит, сам в её сядет и летает над врагом. Никакая пуля его с земли не достанет. Немец сердится, по-немецки бранится пока ему бомба на башку не свалиться, но поделать ничего не может.
— А потом?
— Да, что ж потом? Капут, кричит. Карош, кричит, русский шковородка. А ведь будь она круглая летчика б так качало, что он в того германца-то поди и не попал.
— Ну а если человек не военный, ему какие миски нравятся?
— Гражданский люд, по большей части тарелки предпочитает. Но которые поглубже, конечно, лучше расходятся.
«Значит, Володька видел всё. Видел всё и помчался к какой-то Эврике, потому что у той круглые… — щёки Лидочки опять залила краска и если такая метафора тут позволительна, она была ранена в самое сердце. — Откуда только взялась эта бомба сисястая на мою голову?»
(обратно)Глава пятая
Согласно выписке, полученной Прохором Филипповичем в адресном, а также, информации, почерпнутой из неофициальных источников, в городе проживали: две Электрины, восемь Эльвир и всего одна Эврика. А, именно — Пшибышевская Эврика Яновна; тысяча восемьсот пятьдесят второго года рождения; единственная дочь астронома-любителя; в прошлом эсерка; усатая старуха, прописанная в комнате номер четыре семейного общежития «Физкультурник», пользовавшегося в округе дурной репутацией и населённого, в силу какого-то загадочного стечения обстоятельств, по преимуществу, одинокими стариками обоего пола и ещё неженатыми гражданами — мужского. Женский элемент в общежитие не допускался, по специальному, устному, но категорическому указанию коменданта, «чтобы не развели там, понимаете ли…». Эту фразу комендант никогда не заканчивал, но вахтёры, как он и рассчитывал — понимали, а иначе, хороши бы это были вахтёры. Ясно, что идти в «Физкультурник» ГПОТу было неприятно, но Кульков с субботы как в воду канул, Лидочка плакала без перерыва, и «половина» настаивала.
«Не ко времени. Ох, не ко времени…» — Прохор Филиппович глубоко задумался. По слободкам ползли слухи о трамваях, каждый новый страшнее предыдущего. Выяснять начнут с него, а тут эсерка и вдобавок — дядя!
Персона Афанасия Матвеевича вообще была постоянной головной болью главного по общественному транспорту. Ещё при назначении замом у отдельных товарищей возникали сомнения. Прохору Филипповичу задавали каверзные вопросы о классовых врагах, интересовались отношениями с родственниками. Но тогда, рядом находился прежний начальник депо, Маёвкин. На старика можно было опереться. Сейчас ГПОТ остался один на один со своими бедами, и если, действительно по городу разъезжают вагоны трудящихся «в натуральном виде», то, только за это…
Прохор Филиппович вздохнул, решив не думать о плохом. Ведь вполне может статься — всё это сплетни. То есть, главный по общественному транспорту допускал, что на десятой линии разделись какие-то несознательные граждане, но их наверняка было не много, может от силы, трое или четверо. У нас любят, знаете — ваго-он… К каждому трамваю милиционера не приставишь! Правда, оставался ещё Кульков, разыскать которого Прохор Филиппович обещал супруге. Но если очкарик на самом деле предпочёл Лидочке эсерку Пшибышевскую, то никуда он не пропал, а, как пить дать, сидит себе спокойненько в смирительной рубашке, в психиатрической, складывает в голове какие-нибудь цифры и горе ему не беда. В этом случае ГПОТ нашёл бы, что ответить жене Марье Семёновне и навсегда отделался бы от губошлёпа-изобретателя. Прохор Филиппович даже повеселел. Он шёл в больницу, к своему бывшему начальнику, осторожно ступая по мостовой новыми калошами, старательно обходя, здесь и там, оставленные лошадьми кучи, щурясь от яркого солнца, последних погожих денёчков, короткого бабьего лет. Ему было приятно сознавать, что он здоровый и крепкий мужчина, что его свежевыбритые щёки благоухают «Шипром», а любые проблемы, так или иначе, решаемы. Сейчас Кондрат Пантелеевич всё ему разложит «по полочкам». Маёвкин — старик зоркий, опять же — психов знает не понаслышке. А с дядей-Афанасием можно просто не встречаться. Главный по общественному транспорту улыбнулся, пустив сочным басом в усы:
— С отрядом флотских, товарищ Троцкий, нас поведёт на смертный бой!
Однако спохватившись, кашлянул в кулак, оглянулся и, одёрнув френч, продолжил свой путь молча. То есть, продолжил бы, поскольку стоило ему повернуть за угол, как впереди, ещё на значительном расстоянии, но неумолимо приближаясь, возникла неказистая фигура брата его матери предпринимателя-частника Ситникова.
«Принесла нелёгкая… Сглазил!» — подумал племянник и нырнул в первый переулок. Пробежал мимо каких-то слепых облупленных домишек, потом вдоль забора. Балансируя руками, словно эквилибрист в цирке, преодолел, по предусмотрительно брошенным кем-то кирпичам, громадную, наполненную густой чёрной жижей, лужу — непременное украшение всякой кривоватой улочки, в которую задом упираются склады или сараи. И… понял, что попался — переулок закончился тупиком. Прохор Филиппович замер, стараясь удержать срывающиеся дыхание, и поначалу не различал ничего, кроме отдающих в виски ритмичных ударов. Всё же, по мере того, как сердцебиение его улеглось, слух выделил шаркающие шаги, а затем, и отдалённое, дребезжаще-нежное:
— Прошенька-а…
Главный по общественному транспорту заметался у ограды. Чуть поодаль, к окрашенному известью забору примыкала котельная или что-то в этом роде, во всяком случае, низенькое, будто присевшее здание, дополняла кирпичная, небелёная, с рядом железных скоб труба, начинавшаяся от самой земли и терявшаяся где-то в золотой кроне вековой, перегнувшийся через ограду, липы.
— Про-ша…
Решительно поплевав на ладони, Прохор Филиппович приподнялся на цыпочки, ухватился за нижнее звено лестницы, тяжело подтянулся и перебирая руками и ногами по ржавчине скоб, быстро вскарабкался наверх. Здесь, на трубе, ГПОТ почувствовал себя в безопасности. Он переставил одну ногу на крепкий липовый сук и, вытянув шею, осторожно выглянул из-за широкой ветки. Собственно переулка Прохор Филиппович не увидел. То, что находилось прямо под ним, скрывала густая листва. Слева, обзор заслонял тёмный, накренившийся ствол. Зато справа и впереди глазам открывалась бесконечная, пляшущая череда крыш, над серой массой которых, временами, возвышались полинявшие купола церквей без крестов, колокольни, закопчённые трубы фабрики «Имени Коминтерна», чёртово колесо парка, окружённое громадой тополей, да одинокая каланча. Но главного по общественному транспорту мало занимала панорама родного города. Внизу, в нерешительности, поражённый внезапным исчезновением племянника, топтался Афанасий Матвеевич. Вот старик приблизился к забору, должно быть, желая заглянуть за него, неловко подпрыгнул, потом долго стоял в раздумье, кряхтя и бормоча что-то себе под нос. И тут случилось непоправимое. Пытаясь устроиться поудобнее, Прохор Филиппович зацепился за что-то, и его красивая блестящая калоша в мгновение ока снялась с ботинка, с мягким стуком, шлёпнувшись в переулок. Больше всего ГПОТа удивила наступившая тишина, длившаяся, впрочем, не долго. Скоро до него донёсся звук торопливо удалявшихся семенящих шагов, затем, снова всё стихло.
* * *
— Это товарищ Куропатка из депо, он у нас на митинге выступал, — кивнул на противоположную сторону улицы пионер, что казался взрослее, в новой рубахе и причёсанный. — Чего это он туда забрался?
Собеседник, устроившийся тут же на яблоне, тоже лет тринадцати-четырнадцати, тоже в галстуке, но одетый попроще, обритый наголо и с веснушками на лице, равнодушно посмотрел на прильнувшего к трубе ГПОТа:
— Следит, чтобы трамваи шли по расписанию. Ему с высоты всё видать. Мы вчера с Кокой нэпманские сады по улице «Марата» чистили. Тоже застукали…
— Кого?
— Люську со второго звена. Из двенадцатого дома выходила, от того буржуя.
— Он не буржуй, а мичман.
— Как будто мичман не может быть буржуем.
— Не может!
— Может!
— Не может… — который повыше, не утерпел и зарядил в шарообразную голову оппонента, как в бубен, крепкий и звонкий щелбан.
— Уй-я! Санька-дура-ак… - затянул мальчишка-бубен (вполголоса, чтобы не привлечь внимание владельцев сада). — Если не буржуй, зачем она галстук сняла?
Не получив ответа бритоголовый вытер пальцем нос и продолжал:
— Помаду ей подарил, для губ. Сам видал.
— Клянись!
— Честное пионерское слово!
— Наверное, Люськин родственник… — предположил Санька, но уже с сомнением в голосе.
— Ага, родственник! То мичман, то родственник… Говорят тебе, буржуй!
— Не буржуй.
— Буржуй.
— Не буржуй…
* * *
— Главный по общественному транспорту спустился с трубы. Дяди не было. Калоши тоже. На всякий случай, Прохор Филиппович, задрав подбородок, оглядел, нависающие над головой ветви. Калоши не оказалось и там, впрочем, он и без того, прекрасно помнил, характерный «резиновый» удар оземь.
Взъерошенная тощая ворона, слетев на забор, с интересом, время от времени хлопая сиреневатыми плёнками век, наблюдала, как товарищ ГПОТ, матюгаясь, оттирает измазанные мелом галифе. Прохора Филипповича переполнило жгучее чувство. Ему было жаль калош и, правда, недавно купленных; жаль перепачканного френча; досадно, что он — ответственный работник, руководитель, член партии между прочем, вынужден лазить, чёрт знает где, словно мальчишка…
— Вытаращилась, сволота облезлая! — приплясывая на одной ноге, раздосадованный, он стащил оставшуюся без пары обувку, с ненавистью пульнув её в любопытную птицу. Конечно, не попал. Ворона, проорав что-то обидное, отлетела подальше и сердито забарабанила клювом в доску ограды. Калоша исчезла по другую сторону забора. А главный по общественному транспорту продолжил, прерванный появлением родственника, путь.
(обратно)Глава шестая
Говорить с Кондратом Пантелеевичем о любви, если конечно не подразумевалась любовь к партии, было как-то странно, да и не по возрасту. И Прохор Филиппович это отлично понимал. Тем более, говорить о любви Кулькова, псевдонаучная деятельность которого и явилась, по сути, причиной заболевания товарища Маёвкина, с последовавшим снятием старика с должности и водворением сюда, в городскую психиатрическую лечебницу. Но к кому ещё мог обратиться за советом ГПОТ? Как отмечалось выше, Кондрат Пантелеевич, бывший не так давно начальником Прохора Филипповича, пользовался у главного по общественному транспорту прежним авторитетом, наперекор превратностям судьбы. А вообще, определение «бывший», не взирая на пролетарское происхождение, прилипло к Маёвкину как-то сразу, возможно ещё при рождении. Во всяком случае, в ту пору, когда П. Ф. Куропатка числился его заместителем, Кондрат Пантелеевич уже именовался «бывшим Сормовцем» и «бывшим подпольщиком». Сейчас же, товарищ Маёвкин стал, вдобавок, «бывшим главным по общественному транспорту», «бывшим членом профсоюза», «бывшим ответственным квартиросъёмщиком», «бывшим пайщиком ЦРК»… Всего-то и осталось у бедного старика, что отпечатанный на шёлке партийный билет, да орден Красного Знамени, из боязни кражи, намертво прикрученный к шинели, отчего Кондрат Пантелеевич не снимал её, даже летом. Единственное послабление, каковое позволял себе идейный коммунист в жарко натопленном помещении, это — расстегнувшись, обмахиваться украдкой органом центрального комитета ВКПБ — газетой «Правда» (которую теперь приносили ему в «передачах», вместе с белым наливом, махоркой и баранками).
* * *
А довела Кондрата Пантелеевича до помешательства беззаветная вера в первичность материи и конечное торжество человеческого разума. Когда свояченица-Лидочка только познакомилась с Кульковым, Прохор Филиппович, ещё не предубеждённый против людей науки, внял настояниям супруги, пригласив инженера в депо продемонстрировать сотрудникам что-нибудь «эдакое», но обязательно атеистически
выверенное. Сказано — сделано. Прочитав лекцию о свойствах электромагнитных излучений, настолько мудрёную, что зал уважительно притих, воодушевлённый губошлёп перешёл к практической части.
— Наверное, каждому знаком, товарищи, обыкновенный солнечный зайчик?
Зрители, одобрительно заулыбались. Тем временем, лектор поймал зеркальцем светлячок, направив его на стеклянную призму, моментально окрасившею подставленный чистый лист бумаги бледной радугой.
— Здесь мы можем наблюдать слагаемые света, из чего видно, что никакого «того света», как вы наглядно убедились, товарищи, в природе не существует. Всё это, поповские враки, используемые реакционным духовенством для запугивания простого народа, — решительно резюмировал очкарик.
Аудитория взорвалась аплодисментами, а инженер, уже выудил из своего «докторского» саквояжика какие-то картинки, пригласив к столу добровольцев. Кондрат Пантелеевич, которому очень понравился и сам эксперимент с зайчиком, и то, как ловко молодой учёный разобрался с религиозным мракобесием, вызвался первым и сразу был определён Кульковым к дальтоникам.
— Дантони… чаво? — услыхав «заковыристое» словцо, Маёвкин поначалу стушевался, потёр рукавом орден на груди, затем припомнил, как в девятнадцатом заезжий комиссар, в пенсне и с бородкой, рассказывал что-то о французской революции. Только ведь хрен его, Дантона этого, знает, в каких отношениях тот состоял с учением Маркса. Может он и герой, а всё же — Антанта. И убеждённый большевик ответил уклончиво: — Ежели ВЦИК не возражает супротив дантонизьма… А мы, завсегда. За ради рабочего-то дела!
Когда же интеллигент-вредитель объяснил присутствующим, что сей термин означает, «бывший подпольщик», не дрогнувший бы и перед всей мировой контрой, во главе с Чемберленом, был попросту раздавлен. Осознание того, что он — член ВКПБ с одна тысяча девятьсот пятнадцатого года, до последнего времени живший по законам Военного коммунизма, мог по ошибке встать не под те знамёна, доконало старика. Пламенный борец за счастье трудового народа буквально тронулся рассудком. Не спасло даже вмешательство Полины Михайловны, неожиданно обнаружившей знакомства в самых высоких комсомольских сферах. То есть, очкарика-то, конечно, приструнили, но и товарища Маёвкина увезли прямо из депо в медицинское заведение, цвет которого, ни коим образом не мог вызвать у него тягостных воспоминаний.
* * *
— Что-то ты, Прохор, припозднился, — в голосе наставника прозвучал упрёк.
— Да тут, Кондрат Пантелеевич… — замялся ГПОТ. — Я на трубе котельной просидел. Такое, понимаешь, дело…
— На трубе, говоришь? — отставной начальник оживился, в глазах загорелись прежние геройские искорки. — На трубе, это хорошо. Но ты залез-то, как? По велению партии или сам, по зову сердца? Порывом, то есть…
— Можно сказать, порывом, — потупился Прохор Филиппович. — Дядя у меня, нэпман…
— Нэпман, это сурьёзно. Тут, брат, не только на трубу… Нэпман, тот же кровосос-эксплуататор и, вообще, чужный элемент.
— Будет тебе, Кондрат Пантелеевич, он конечно элемент, но не эксплуататор. Это ты хватил… Кого ему эксплуатировать?
— Не из кого жилы тянуть, потому не кровосос? Нашёл оправдание! А было б с кого? Возьми клопа. Тоже, кажись, обыкновенная насекомнатная зверь, но только ляжь с им в койку, и враз почуешь нэпманскую сущность. Мягкотелый ты сделался Прохор, расслабился, а враг не дремлет. Я-то знаю, что говорю. У меня самого, можно смело заявить, личная биография началась с трубы, разве что я на её за рабочее дело, за весь, простоки, угнетённый пролетариат влез, хотя в ту пору совсем пацанёнком был. Только на фабрику пришёл, гляжу, стачка, и мне, мальчонке, поручают до света, стало быть, на трубе заводской красный флаг водрузить, назло мировой буржуазии. Ну я полез, а покамест там, в потёмках, шабуршался, товарищи, значит, гудок дали к началу забастовки. А заводской-то гудок, понимать надо! Эттебе не трамвайный бубенчик. Подо мной как рявкнет, я думал, котёл взорвался, право-слово, ну и дрёпнулся, ясное дело, с самого громоотвода, башкой вниз. Но доверие стачкома оправдал. Так что, труба, Прохор, меня в люди вывела. В революцию.
Выслушивая в тысячный раз, наизусть знакомый, рассказ о бурном прошлом Маёвкина, ГПОТ всё не мог решить — как перейти к делу и с чего начать. Конечно, Прохор Филиппович осознавал приоритет общественного над личным, но старик расстроится, узнав о происшествии на линии. Подумает, что он — П. Ф. Куропатка не справился, завалил работу… Огорчать умалишённого ГПОТу не хотелось, и, пересилив себя, он начал с личного, обстоятельно, по пунктам изложив факты. Однако, ни поведение ренегата-изобретателя, переметнувшегося к дочери звездочёта, ни полный жалости рассказ о слезах свояченицы-Лидочки, против ожидания, не тронули сердца идейного большевика.
— Любовь, знаешь… — Маёвкин обречённо махнул рукой. — Как сбившаяся портянка. Замучит, и никакой Совет рабочих, солдатских и крестьянских депутатов с ей не сладит.
— Так-то оно так, Кондрат Пантелеевич, только Эврике этой, — ГПОТ оглянулся и придвинувшись, зашептал в, заросшее седыми волосами, ухо бывшего Сормовца, — семьдесят пятый год.
— Семьдесят пятый? И-и, Прохор, удивил! Ты гляди не на возраст. В бабе не ето главное. Ты в главное гляди. А семьдесят пять годков… — Маёвкин мечтательно зажмурился, в свою очередь переходя на пониженные тона. — Тут нянька, Алевтина, тож посчитай около того, очень-очень… Я завсегда… Да-а. И кипятку в любой час. Кушайте, говорит, Кондрат Пантелеевич. Очень-очень! Ты, Прохор, в главное гляди.
— Я и смотрю. Она эсерка!
— Брось! — старик даже подскочил на скамейке. — Да твой инженер сумасшедший, право-слово!
— Я и подумал, может он здесь? У тебя… — ГПОТ тоскливо посмотрел по сторонам. На, усыпанных жёлтыми листьями аллеях, в одиночестве или в сопровождении санитаров, прохаживались душевнобольные.
— Нет, — проследив взгляд Прохора Филипповича, покачал головой Маёвкин. — Буйных до прогулки не допущают. А кромя того, с прошлой шестидневки контингент не пополнялся. Так что он, покамест, на вольных хлебах. Ну-да, ничего, раз дома не ночует, стало быть он у бабы етой, у польки. Только ты на ихную явку не суйся. А-то, знаешь… Снаружи поспрашивай «Не залетал ли, граждане, к кому попугай, заграничной породы? Потерялся мол», да сам наблюдай. И главное, не паникуй. Спервоначалу надлежит всё вызнать, а опосля пужаться. Или уж лучше обожди, пока сюда привезут. Здесь и возьмёшь его тёпленького.
«Кондрат Пантелеевич, прав. Что я, как интеллигент какой-нибудь паршивый, нюни распустил. Вперёд выясни на счёт гадёныша-изобретателя, да на счёт трамвая, а уж потом…», что именно потом, ГПОТ не знал, но решив — то, что потом, потом же и станет видно, простился со стариком.
— Ишь, нагнал туману, эсерку приплёл… — вздохнул, глядя вслед бывшему подчинённому, Маёвкин. — А про борделю в вагоне ни полслова. Значит, всё как есть правда, завалил-таки работу! Эх, Прохор-Прохор…
И он ещё долго размышлял о том, что в былые годы на трубы взбирались из высоких идеалов, а уж коли человек сошёл с прямого пути, жди неприятностей — примета верная.
(обратно)Глава седьмая
Приметы, приметы… Дело за полночь, а муж как в воду канул. Ох чуяло сердце Марии Семёновны, недаром с субботы снилась дребедень. Женщина вздохнула и, стараясь не глядеть на ходики, прошла к окну. В темноте, посреди двора, под сплошной громадой тополя белела гипсовая пионерка с горном, на высоком пьедестале, откровенно громоздком, для хрупкой девочки-подростка.
Первоначально постамент предназначался крестьянке. Бабе-доярке, тоже гипсовой, но грудастой и с ведром. Из-за ведра-то и разгорелся сыр-бор. Безусловно, неурядицы приключаются со всяким, однако обитатели дома (в основном женская их составляющая, надо отдать ей должное), как-то, вдруг, заметили связь. Порежут ли у какой жилички сумочку в толкучке, или сама, к примеру, «посеет» заборную книжку рабочей кооперации, как ни крути — по всему получалось, что потерпевшая сторона, незадолго перед этим, проходила мимо пустого подойника. В ведро накидали всякой дряни, и дело тем бы и кончилось, но на защиту произведения искусства встал управдом, товарищ Бычук, которого, под лозунгом борьбы с пережитками прошлого, поддержали местные комсомольцы. Организовали субботник, статую очистили, домком выделил дворнику Гавриле шесть фунтов свинцовых белил, и засверкала бы доярка, как новенькая. Но краска, таинственным образом, исчезла вместе с Гаврилой. Дворник, впрочем, вскоре объявился, правда один и пьяный. Запершись в первом парадном, у инвалида Девкина, он орал, терзая гармошку, «Интернационал», а затем, развинтив батарею парового отопления, залил, из революционного протеста, два нижних этажа с полуподвалом. Управдом Бычук был хохол, поэтому обиделся и даже грозил взыскать с Гаврилы за белила и ремонт, но плюнул, а гипсовой бабе в ту же ночь отбили подойник вместе с руками. Так она и стояла, на манер Венеры Милосской, пока прошлой весной её не заменили юной пионеркой, к великой радости Марии Семёновны.
И вот из-за этого-то изваяния высунул усы неизвестный. Высунул, увидел женский силуэт в единственном освещённом окне второго этажа и юркнул обратно в тень. Подобное поведение могло бы показаться странным, и окажись дворник на посту, он неприминул бы засвистеть. Но Гаврила в тот момент оглашал стены своей коморки храпом, лившимся наружу вместе с густым духом «рыковки». Да и неизвестный, при ближайшем рассмотрении, оказался вовсе не злоумышленником, а товарищем ГПОТом (просто мы его не сразу узнали, поскольку Прохор Филиппович был без калош, в рваных галифе, и вообще, вид имел весьма растерзанный, и ответственному руководителю — не свойственный). Выждав, когда супруга пройдёт вглубь комнаты, он преодолел на цыпочках несколько саженей, отделявших его от подъезда, и скрылся за дверью.
Любопытный, не задумываясь, последовал бы за ним, но не будем торопиться. Лучше посмотрим, что происходило тремя часами ранее, на другом конце города, у безликого одноэтажного здания, пользовавшегося на удивление громкой, но не самой доброй славой в околотке, да и не только.
* * *
Смеркалось. Неотвратимо близился час, когда, по всем расчётам, инженеру надлежало посетить старушку, но не очкарик, а некто представительный, средних лет, во френче и с газетой (передовицей он старательно отгораживался от редких пешеходов), показался в запущенном сквере городского семейного общежития.
Главный по общественному транспорту (а это был именно ГПОТ) неслышно прошёл от крыльца до кружевных чугунных ворот, туда и обратно, раз, другой, третий… Согласный с Маёвкиным, Прохор Филиппович, конечно, не собирался лезть на карниз, заглядывая в просветы занавесок. Опасаясь скорее не эсеров, а неженатых жильцов, он справедливо рассудил, что если для форточника-переростка получить по «кумполу» горшком герани, было делом обыденным (и, пожалуй, в воспитательных целях полезным), то для человека облечённого доверием партии, подобный инцидент явился бы вопиющим нарушением всех мыслимых норм.
Как на грех, припозднившиеся холостяки продолжали прибывать. Многие — подвыпивши, некоторые даже сильно, случались, правда, и трезвые, но все, неизменно крепкие, и Кулькова среди них не было. За полтора часа Прохор Филиппович насчитал пятерых. Ещё двое: скуластый, с длинной физиономией верзила и, тоже, плотный, но маленький — подкатили на драндулете. Коротышка поотстал и, заметив читающего незнакомца, громко окликнул приятеля:
— Слышь, Конявый, а чё в такую пору можно в газете разобрать?
— «Чё-чё»? — передразнил дылда, останавливаясь.
— Ничё.
— Ну, и я про то… — мелкий подступил ближе, нагло, снизу вверх, оглядев ГПОТа. — Эй! Ты, случаем, не шпиён, товарищ? Чё-та наружность твоя, шибко подозрительна.
— Какой шпион! Не видишь, у меня этот улетел…
— Прохор Филиппович попытался сходу припомнить название. — Страус. Выпорхнул, сволочь, из рук. Жена в слёзы…
— А чё сразу нас не позвал? Нешто «Правдой», птиц ловят?
— С ей, тока в сортир… — объяснил длинный.
— Сейчас на ветке не то что страуса, Конявого, — коротышка указал пальцем на друга, — не углядишь. Жди теперича, пока-а запоёт.
— Да, запоёт. Может его давно кошка слопала, — снова встрял верзила. — Лучше так, вона видал, в переулке, зверинец, сорок копеек вход? В ём твоих страусов, гибель. Обделаем чин-чинарём, баба твоя и не отличит. Но вперёд уговор…
Он замолчал, соображая, сколько можно содрать за страуса и тут, с аллеи, донеслось легкое постукивание каблучков. Компания отступила в тень, а мимо, кутаясь в накинутую на плечи горжетку, проскользнула… Полина Михайловна! Да, она. Ошибка исключалась, в осеннем воздухе разлился сладкий аромат «Персидской сирени» (главный лично презентовал ей флакон, по… по какому-то случаю). Секретарша шмыгнула в очерченный лампой, светлый круг у порога и стала ждать. Но, кого? Прохор Филиппович закусил ус.
— К «революционному марксисту» таскается. Того отовсюду попёрли, должно утешает, — доложил коротышка шёпотом. — Давай, что ли, полтора червонца…
Закончить ему не удалось. Услыхав про троцкиста, ГПОТ загнул в сердцах такую фразу, что оба молодчика, по беспартийности своей, только рты пооткрывали.
— … а дешевле нельзя.
— Суди сам, птица привозная, не щегол.
— Факт, не синица.
— Он стервец, небось, одних крошек схарчил на рубь…
Компаньоны с таким жаром нахваливали товар, что Прохор Филиппович начал всерьёз беспокоиться — не заинтересует ли выгодное предложение гражданку Зингер. Но тут длинный махнул рукой:
— А-а, богатей за наш счет!
— Наживайся! — мордастый потёр сухой глаз пальцем. — Червонец, последнее слово!
ГПОТ оглянулся. Полина на крыльце не двигалась с места. Рядом, сопя переминались двое фартовых и если секретарша встретит его ночью у общежития, да ещё с такой артелью… Минутная вспышка прошла, не оставив следа. Он сдался, вытащил десятку:
— Только без шума.
— Не ссы, товарищ. Сами с понятием…
Ампирная решётка старого городского зоосада, в виде копий с золочёными, когда-то, наконечниками, начиналась сразу за углом. Коротышка тыркнулся было напрямик, насилу выдрав застрявшую ногу обратно, и Прохор Филиппович облегчённо вздохнул. Но, верзила, молча отодвинув приятеля лапой, взялся за кованые прутья, состроил жуткую гримасу и… вмиг расширив отверстие, так же — не говоря ни слова, протиснулся в образовавшуюся щель.
— Ты, на стрёме, — строго приказал мелкий, повернул кепку козырьком набок, и последовал за Конявым.
«На стрёме», ГПОТ невесело глядел вдогонку бойкой парочке. Посвежело. Луна совсем зарылась в тучи. Из-за деревьев тянуло зверьём.
Допустим, он уйдёт… Собственно, ничего другого и не оставалось. Не ждать же, в самом деле, пока двое ненормальных приволокут казённого страуса. Но (вечно это «но»), такого фортеля ему не простят, и уйти, означало навсегда забыть дорогу к общежитию. А Кульков?
Остаться… Нет, дудки! Прохор Филиппович уже сидел утром на трубе и встречать следующее в кутузке не собирался. Шабаш, домой!
К сожалению столь благоразумное решение запоздало. Тишину нарушила какая-то возня, истерично-сдавленное кудахтанье, приглушенная ругань, затем, грозное, низкое:
— А-ну полож павлина, гад…
В ответ — оплеуха. Незнакомый голос пресёкся. Опять возня, треск кустов, приближающийся топот. И вот, в ночной сумрак врезался свист, ему ответил другой откуда-то справа и ГПОТ побежал.
Он бежал мимо семейного общежития «Физкультурник». Бежал по бульвару «Первого Мая». По «Красноармейской». По улице «Имени Марата», почти до самой биржи, где (как всякий знал), ещё с ночи собирается народ, поэтому главный по общественному транспорту свернул в какой-то переулок, вовсе без названия. А там к нему из подворотни, заливаясь лаем, выкатилась клокастая шавка, вроде тех, что кличут «Найдами» и больно цапнула повыше икры.
— Ну-у Полинка, дрянь-баба!
* * *
Естественно, добравшись до дома позднее обычного, да ещё (как уже сообщалось выше) имея некоторый беспорядок в одежде, главный испытывал определённую робость. Однако не взирая на то, что вина за случившееся ложилась исключительно на Полину, сообщать о ней жене, Прохору Филипповичу как-то не хотелось (совсем некстати, в памяти всплыл, почти забытый за давностью, эпизод, когда главный по общественному транспорту, также заполночь, засиделся с секретаршей на работе). Но, что-то говорить было надо. И пока он тщательно вытирал в прихожей ботинки, обдумывая, с чего начать, «половина» сама и начала, и продолжила.
— Явился?!
— Явился! Я искал… — пробурчал ГПОТ, но как-то не вполне уверенно и, на всякий случай, заслонившись локтем.
— Искал он…
Объяснила Мария Семёновна кошке-копилке на дубовом гардеробе и переложила рушник в правую руку. Муж попятился.
— …машинку швейную! И ведь, на-шёл! На-шёл! На-шёл… — запыхавшись, женщина опустила, наконец, полотенце. — Людей бы постыдился, позорник. Седина в бороду…
То, что «половина» уже проинформирована о встрече у общежития, не особо удивило Прохора Филипповича. Так его покойный дед, зарабатывавший извозом, возвращаясь в удачный день домой на четвереньках, притворялся трезвым. И хотя заваливался в кровать не снимая правый сапог (где имел обычай прятать от старухи, случалось, и «синенькую») — просыпался неизменно «босый», без заначки, кряхтя, пил рассол и шепнув внуку: «У баб нюх!» — безропотно отправлялся запрягать свою печальную Буланку.
Огорчало, что сведения со стороны слепо принимались супругой на веру, а доводы ГПОТа, что он и близко не подходил к секретарше, натыкались на враждебное:
— А калоши где оставил? На улице разувался?!
— Обронил я их, Мань. Такое, значит, дело.
— Знаю все твои дела, кобель старый! — не унималась спутница жизни. — Обои калоши враз не теряют.
И это правда, потерять их одновременно, человеку не пьяному, не в горячке, сложно, да куда там, почти невозможно. Понимая щекотливость момента, главный по общественному транспорту клятвенно обещал предоставить, в доказательство супружеской верности, вторую, выброшенную за ненадобностью, калошу. А что оставалось делать? Кто из мужчин, скажите, не влипал в истории? И хорошо ещё, оскорблённая женщина ограничилась, по-скромности, такой ерундой. Надежда Константиновна, говорят, в аналогичной ситуации, потребовала прижизненное издание «Капитала».
(обратно)Глава восьмая
Впервые Прохору Филипповичу не хотелось идти на службу. Не хотелось видеть Полину и он не без удовольствия подумал, что её запросто могло просквозить у проклятого общежития. Но как раз не секретарша, а трое кондукторов и вагоновожатая десятой линии слегли с температурой. Дальше — больше. Всех служащих, откомандированных накануне с проверкой на вышеозначенный маршрут, также неожиданно свалил инфлюэнца.
— Бездельники! Симулянты! — гремел ГПОТ. — Ещё бы подкову или образ на шею повесили!
— Не говорите, — согласилась, как никогда свежая, Полина Михайловна, вплывая с чаем в кабинет. — Верят всяким бредням, как при царском режиме.
Главный по общественному транспорту оттаял, улыбнулся, погладил усы.
— Ты, Полина, вот что… Я сейчас по делам, — Прохор Филиппович указал пальцем вверх. — Вернусь и мы с тобой вместе проинспектируем эту чёртову «десятку».
Он нежно посмотрел на секретаршу, на её большие груди, в облегающей блузе, но Полина Михайловна упрямо поджала, ярко подведённые липолином, губы.
— Мерси, товарищ Куропатка. Прямо, вами поражаюсь. Я, кажется, не обязана за тридцать пять рублей в месяц, нагишом в трамваях выставляться! Берите, вон эту, из финансового, и ехайте с ней, сколько хочете.
«Полинка — дрянь-баба». Тут бы ГПОТу напомнить распутнице, прошлый вечер, но он пренебрёг связываться с интеллигенткой и только хмуро распорядился пригласить счетовода, безымянную пожилую девушку, с нездоровым румянцем. Однако и та, услыхав, о предполагаемой экспедиции, заморгала белёсыми ресницами:
— Мне в «десятый» сегодня нельзя. Никак нельзя!
— Тебе-то, хоть, сегодня можно? — главный, кисло покосился на зама.
Оказалось — Селёдкину можно. Разумеется, Прохор Филиппович больше полагался на женскую стыдливость, рассчитывая, что ни секретарша, ни девица из бухгалтерии не отважатся раздеться, так сказать — в неподобающей обстановке. Да, собственно, и Селёдкин…
«Пусть только попробует!» — решил главный по общественному транспорту и условившись встретиться через час на конечной остановке, отбыл. Но не «наверх», а, сделав приличный крюк, посетил центральный рынок, где, потолкавшись среди бабок с мешками, грязных цыганок в пёстрых юбках, лоточников, и прочего «разношёрстного» люда, совершенно затерялся в шумящей толпе.
* * *
Ровно в полдень Прохор Филиппович был на месте, почему-то с огромным берёзовым веником, сухо хрустевшим при малейшем движении и торчавшим во все стороны из хлипкого бумажного кулька. Кивнув Селёдкину, ГПОТ с минуту рассматривал свои башмаки, после чего, заметил (обращаясь, как бы к себе самому, но довольно громко), что хороший банный веник не каждый день попадается.
— …вот вроде и не к чему, а купил, — заключил он и, отвернувшись, принялся, скуки ради, читать надписи, оставленные несознательными гражданами и просто мальчишками на цоколе углового здания.
Некоторые откровенно ругательные, иные только шкодливые, с обязательными грамматическими ошибками, но сложенные смачно, что называется — от души. Как, например, выведенный вкривь и вкось панегирик некому Захару, сочетавшемуся браком с комсомолкой Маруськой и поставившему законной супруге на утро, после упомянутого торжества, по «фонарю» на оба глаза.
— «Комсомолка»… — главный мрачно усмехнулся.
Меж тем, народу вокруг собралось порядочно.
«Третий» и «Седьмой» трамваи отправились на маршрут набитыми «под завязку», однако, в подошедшую «Десятку», желающих садиться не нашлось. Прохор Филиппович с заместителем поднялись в тамбур одни. Не узнавшая начальства, полная кондукторша проворчала что-то вроде:
— Шутники выискались, рожи бесстыжие…
… грубо сунув каждому по билету, крикнула вагоновожатому:
— Обожди, Тимофеевич!..
… и, рассерженная, перебежала во второй, «прицепной» салон. Ударил звонок. Вагон тронулся. Толпа на остановке с любопытством пялилась на двух пассажиров, отдельные нахальные товарищи указывали на ГПОТа пальцами:
— Ишь, котяра пузатый, сейчас ему…
Но, что «сейчас»? За стёклами уже мелькали унылые дома; деревья; запряжённые в телеги, отгоняющие хвостами мух, лошади, с торбами из дерюги на длинных мордах; скучающие в обнимку с мётлами дворники.
— И где это всё обычно случается? — происходящее само по себе было настолько неприятно, не говоря уже о возможном продолжении, что главный по общественному транспорту предпочёл не конкретизировать, ограничившись туманным «это всё».
— У «Институтской», Прохор Филиппович, — с готовностью отозвался зам.
«У «Институтской»… На площади «Всеобщего равенства трудящихся», те же самые трудящиеся с голыми задницами! Селёдкин прав — чистейшая контрреволюция...», ГПОТ сделался туча-тучей.
— Я покемарю, что-то притомился нынче, а станем подъезжать, ты меня позови, — он устало закрыл глаза, но не задремал.
Главный по общественному транспорту размышлял о Захаре и Маруське-комсомолке; о комсомольцах вообще; о Лидочке и поисках изобретателя, разговор с которым, обещал быть нелёгким. И не то, чтобы ГПОТ не любил молодежь. Скорее наоборот. Он, как и все, аплодировал на майской демонстрации акробатическим этюдам спортивного общества «Алый Факел», глядя как рабфаковцы складывают из своих атлетических тел всевозможные живые фигуры. Больше того, когда корпусная физкультурница, раздвинув сильные, схваченные на ляжках коротенькими шароварами, ноги, взмывала звездой на плечах парней, Прохор Филиппович принимался пощипывать ус, повторяя в задумчивости:
— Делай, раз! Делай, два! Делай, три!
При этом, главный по общественному транспорту мечтательно улыбался чему-то постороннему, весьма далёкому от Первомая. Однако, по природе консервативный, он не одобрял взглядов комсомольцев на свободную любовь. Не одобрял молча (покуда сомнительная доктрина не касалась его лично). И вот теперь, какой-то очкастый индивид находит буржуазной идею женитьбы на его свояченице. А уж, коли начистоту, так ГПОТ, вовсе не усматривал ничего старорежимно-мещанского в желании девушки выйти замуж, иметь семью. «Перебесятся, конечно, но когда? Вот, хоть Селёдкин — человек нового поколения и тоже — дурак, коих мало, но от него не ждёшь какой-нибудь эксцентричной выходки…»
— Подъезжаем, Прохор Филиппович.
Тряхнуло. ГПОТ поднял голову. Трамвай уже вывернул на площадь, где, если не считать двух собак, лежащих в пыли мостовой у диетической столовой «Светлый путь», не было заметно ни души. Повиснув на ремне, Селёдкин глядел в окно на «секретный» институт, а главный по общественному транспорту — на Селёдкина, совершенно не в силах отвести поражённого взора, поскольку щеголеватый костюмчик зама вдруг, прямо на глазах, начал испаряться. Прохор Филиппович на миг зажмурился, но видение не пропало. Он хотел ущипнуть себя и не обнаружил ни галифе с френчем, ни прочего обмундирования, подобающего его полу и должности. С деланной улыбкой на абсолютно ошарашенном лице, ГПОТ, на всякий случай, принялся энергично похлопывать себя банным веником по нагим бёдрам и под мышками, впрочем, дипломатичный подчинённый, поглощённый городским пейзажем, казалось, ничего необычного не замечает. А необычного — хватало. Так например, на голом теле Селёдкина, конторской штемпельной краской, от колен до шеи, на манер пляжного костюма, явились аккуратно выведенные, шириною в два пальца, горизонтальные полосы. Прохор Филиппович подумал, что с улицы находчивого зама, действительно, можно было бы принять за купальщика, но вблизи… ГПОТ чуть не прыснул и, сделав вид, что закашлялся, до поры (пока вагон не проскочил похабную площадь и цирк не окончился), постарался не глядеть на сморщенную, сплошь выкрашенную чернилами, мошонку попутчика.
«Кто только ему задний фасад разрисовал, вот вопрос? Ну, Полинка! Дрянь-баба…»
(обратно)Глава девятая
Такая гибкая в иных вопросах, по части суеверий и ревнивой подозрительности, Мария Семёновна выказывала косность и упрямство. Хотя, жаловаться на строптивость «половины» ГПОТу случалось не часто. Привезя её из деревни, весёлую, ладную, Прохор Филиппович и сам удивлялся умению жены приспособиться к новым условиям. Лишь в двадцатом, когда он вступил в РКПБ, Мария Семёновна дрогнула и даже обмолвившись, как-то невзначай, назвала мужа по имени-отчеству. Впрочем, она легко побросала в печку иконы, но, вот с чем Прохор Филиппович так и не смог справиться, это с непоколебимой верой супруги в сглаз и порчу, в заговоры… А ещё — сны, карты и тому подобный вздор.
— Так ведь, не она ж одна. А ревность, что ж… — поразмыслив на досуге он пришёл к заключению, что инженера в общежитии не было, да и быть не могло.
Ясно как дважды два, ведь после скандала на лекции … После «молнии» из Москвы, в которой, с подачи Полины, её знакомый секретарь ЦКа комсомола обрисовал Дантона такими красками, что принимавшая депешу телеграфистка, наверно и сутки спустя, сидела за аппаратом кумачовая, очкарик обходил гражданку Зингер за сто вёрст. И туда, где она, носа бы не сунул! Значит, версия с «физкультурниками» отметалась и, вообще, сейчас на первый план выступила проблема трамваев, а уж калошу-то достать…
— Мы раздуваем пожар мировой, церкви и тюрьмы сравняем с землёй, ведь от тайги до британских морей… — ГПОТ бодро завернул в знакомый тупичок и минуты черед две стоял под старой липой.
Конечно, он мог перепоручить эту миссию кому-нибудь из многочисленных уличных оборванцев, понимая, что любой из них за гривенник перемахнёт не только забор, а и Шухову башню. Но, во-первых, беспризорников в переулке не оказалось. В этот час их шумные ватаги уже рассыпались по базарам. Те же, которые промышляли в одиночку, околачивались теперь на городском вокзале, в надежде стянуть, если повезёт, у зазевавшегося носильщика, в картузе и длинном фартуке, произведение шорно-чемоданной фабрики «Пролеткожа». Во-вторых, кто бы поручился, что завладев чужой собственностью, сорванец не отколет номер вроде: «дядь, одолжи червонец». Опять стать жертвой шантажа?
— Ну уж дудки! — Прохор Филиппович ухватился за скобу, вскарабкавшись, только не на самый верх, как давеча, а поднявшись над кромкой крыши, сразу переступил на неё и пробежав, согнувшись, по железному, отчаянно грохочущему, скату до угла, спрыгнул по ту сторону ограды на наваленную, прямо у стены котельной, гору угля.
Очутившись на широком дворе, главный по общественному транспорту осмотрелся. Впереди, ещё неясный в утренней дымке, белел сквозь деревья, корпус «секретного» института. За спиной и вдоль забора сплошняком торчали сухие палки крапивы, словно обвешанные тряпками пожухшей листвы. Тут же, валялись какие-то ржавые колёса, кирпичи…
— Ага, есть!
Почти у самых ног лежала мокрая от росы калоша, сверкавшая как антрацит, и лишь поэтому, Прохор Филиппович не сразу заметил её. Впрочем, обрадовался он рано. Из пристройки выплыла расхлябанная персона неопределённых лет, в разбитых отрезанных валенках, кургузом, перепачканном ватнике и с красной, давно небритой, физиономией.
- Это чаво? — грозно тараща глаза, спросила персона фальцетом, взяв главного по общественному транспорту повыше локтя. — По какому-такому тут?
«Видимо, институтский сторож» — догадался Прохор Филиппович и стараясь отвечать как можно добродушнее, кивнул на свой трофей:
— Да вот, понимаешь, уронил…
— Обронил? — недоверчиво переспросил «сторож» и поманив ГПОТа корявым пальцем с грязным ногтем, задышал в лицо перегаром. — У нас, в восемнадцатом годе, тоже тёрси один у провиантских складов. Калошу, мол, потерял. Ну разыскали мы, ясный крендель, калошу-то, а она, аглицкая!
— Чего болтаешь, дед, язык без костей! Какая, аглицкая? Глаза-то протри!
Действительно, калоша Прохора Филипповича была вполне благонадёжная, фабрики «Красный треугольник», но пьяный так легко отступать не собирался.
— А ты не кричи, потому, я при исполнении. Истопником тут. Значит, обязан за порядком наблюдать, шобы усё по закону. Шоб ежели лазутчик, то тебе положена иностранная амуниция. А то, всяк повадиться в нашинском, в кровью добытом… — истопник стукнул кулаком в грудь. — Может, я на водку имею права спросить, за оскорблённое патриотическое чуйство.
Дабы избежать лишнего шума, главный по общественному транспорту полез в карман. Но получив на опохмел, бдительный патриот только утвердился в своих подозрениях, принявшись довольно фамильярно подмигивать и (к ужасу Прохора Филипповича) величать его то «благородием», то «превосходительством».
— Ты, твоё благородие, не боись. Я с энтой властью разошёлся во взглядах. Они, сучьи дети, мине новых пимов не выдали.
— Какое…
— У тебе, говорят, без того жарко, незачем, говорят. А мы, лучше, твои пимы возьмём да и отдадим на светлое будущее. Мать их!
— ...какое я тебе благородие?! Очумел, что ли?!
— Да, брось. Я, ведь, враз смекнул… Облик у тебя больно генеральский. А с энтих, — истопник махнул рукой куда-то в крапиву, — никакого вида. Не-е… Вот при хозяевах-кровососах был инженер. На брюхе цепочка, такой собака важный, подойти страшно. А у таперешних, очкастый, тощий как блоха, ти-тити, ти-тити… Я ему и на комячейке высказал. Ты, говорю, консо… Ты консо-мо-лец, а я партейный и мине… Неважно мине, шо ты инженер. Мы не для того вас, подлецов, учили, шобы без пимов кочегарить. Губошлеп, растудыть…
— Губошлёп, значит? Худой, очкастый… А по фамилии как, не Кульков часом?
— Хе, и говорит, не контра. Взять бы тебя, да расстрелять для порядка. Счастье, шо я с энтой властью… А-а, ладно. Тебе инженер нужон? Забирай! Но и меня не позабудь.
Главный по общественному транспорту снова полез в карман, но истопник замотал нечёсаной головой.
— Пого-одь, эт само собой, но я имею насущную необходимость проделать с им, за пимы, одну штуку. Помню, под Екатеринославом стояли, был у нас в дивизии Исламка-татарин, — пьяный подпустил в голос дрожи, уронил слезу. — Хороший татарин, улыбчивый, всё «ёк» да «ёк». Мы над им часто так шутковали. Случалось, раза по три на дню.
— Что ж это, за шутка такая? — осторожно поинтересовался Прохор Филиппович.
— Весёлая шутка, большевистская. Сам увидишь. Я б без подмоги управился, да сноровка моя уже не та, а инженер, шустрый-шельма, как таракан, его попридержать бы, пока к месту поспею. Тут точность важна…
— Точность?
— Ты слушай! Консо-консомолец твой…, наш то есть, по чётным числам ходит в столовку «Светлый путь». По площади, мимо забора. Талон значит ему положен. Ты его останови, вызнай шо вам с Врангелем потребно и бежи оттеда. Но наперёд свисни, будто так, от радости чуйств. То, мине сигнал…
И истопник ещё долго костерил изобретателя и советскую власть, но главный по общественному транспорту его уже не слушал.
«По четным дням… Прекрасно. Нашёл! Нашёл интеллигентика! Отыскал и безо всякой Эврики!»
(обратно)Глава десятая
Уже в дверях Прохор Филиппович услыхал голос «половины».
— …пока под ручку гуляете, ему по близорукости может и ничего. А как поженитесь? Ох, прям беда! Надо чем-то другим брать, раз квашеная капуста не помогла. Стараться, — скрытая развешанным на кухне бельём (после того, как у Марии Семёновны украли с чердака наволочку, она предпочитала сушить стирку дома) супруга говорила громко и назидательно.
— Я стараюсь, — ныла в ответ свояченица. — Учу вон, Карла Маркса, «Манифест коммунистической партии»…
— Удумала! Нешто манифест сиськи заменит? Разве только, Карла твой так рассуждает, единственный в цельном свете. А ты слушай больше. Нет, мужчина-то он, конечно, осанистый, кто спорит. Вишь, бородища какая! Но ведь старый, до девок не внимательный, и если даже он жену за один марксизм полюбил, ещё вопрос, был ли потом доволен…
— Вообще, товарищ Маркс про семью очень сердито пишет.
— Вот! А Кульков к тому ж молодой. Ты не гляди, что слабогрудый. Ну, как он очки-то сымет и Щорс на вороном коне, а ему манифест какой-то суют. Нет, раз ухватить не за что, бери уютом, заботой. Чтобы он у тебя из дома выходил как… Ну, я не знаю. Как…
— Щорс на вороном коне?!
— Ну без коня, конечно. Но обихоженный. Что б понимал, о ём-дураке пекутся и не привередничал понапрасну. Что б всё ладно, да складно. Как вон у нас с Прохором.
— Только б отыскался…
— Объявится. Давай пока на картах раскину. Сядь-ка на колоду. Да юбку подбери, экая ты…
— Экая! Вдруг он утонул…
— Коли утоп… — «половина» на минуту задумалась. — Это блюдцем надо вызывать. Пришёл, так почитай точно мёртвый.
— И-ии-иии…
— И вообще, коли о покойнике думаешь, духу любопытно, что именно. Вот он и сам, али какая его наиважнейшая часть и являются. Может и твой, очками сверкнёт. Помню, в деревне, — Мария Семёновна понизила голос, главный придвинулся ближе, — в восемнадцатом, комиссарша в болоте хлеб искала, да и сгинула. Так кажную осень нашим мужикам, в амбарах, её «эта», являться стала, обособленным образом. Шуганут её, бывало, лопатой от жита, она взвизгнет и убежит. Тьфу, срамотища…
— Я, Мань, вот… Я принёс… — обнаружил себя ГПОТ, просунув калошу меж простыней. Женщины обмерли.
— Напугал, леший! Зачем же с ей на кухню-то? Выбросил бы куда по дороге. Чего хлам в дом тащить?
— Ты ж, сама велела, чтобы… — покосившись на Лидочку, он запнулся. — Чтобы того…
— Я? Что я? Ну да, говорила… — Мария Семёновна, в свою очередь, перевела взгляд на разинутый рот сестры. — А-а я вспомнила энтого… С третьего этажа… Девкина. Человек он небогатый. Приспичит обуться, хошь-нехошь покупай пару. А зачем инвалиду пара? Лишний расход.
Главный по общественному транспорту снова отметил умение жены находить простые решения. К сожалению, в ситуации с трамваями крестьянская смекалка Марии Семёновны была бесполезна.
«Не с кем поговорить… не с кем! Хоть вправду спиритический сеанс устраивай» — Прохор Филиппович посмотрел на свояченицу, та притихла сидя на карточной колоде. Он горестно вздохнул и вышел.
Действительно, если б перед товарищем Марксом разделась в конке какая-то мисс, он написал бы Энгельсу и дело с концом. Но ГПОТ ни писать, ни телефонировать Энгельсу, по понятным причинам, не мог. И мысль о спиритизме пришла к нему не случайно, однако столь бесцеремонно воспользоваться чужим другом не позволяла совесть. Да и не владел Прохор Филиппович иностранными языками, прямо скажем.
А вообще, не так давно, в городе практиковал заезжий медиум, за вполне умеренное вознаграждение вызывавший обывателям (в зависимости от интереса), кому старца Григория, кому Соньку Золотую ручку, а партийцам, соответственно, Ильича. Но если первые двое вели себя пристойно, то неугомонный дух вождя мирового пролетариата безобразничал, сквернословил и затихал только при виде фотографии опального Зиновьева. Кроме того, поскольку, для привлечения товарища Ленина, в качестве подлинного материала использовался затёртый до дыр номер «Искры», в городе начались пожары. Вмешалось ОГПУ и медиум исчез. К слову сказать — те, что успели воспользоваться его услугами, остались весьма довольны результатом, особенно в амурных делах. Так, посетившая сеанс Полина Михайловна, отзывалась о маге в самых восторженных выражениях и даже показывала ГПОТу несколько двусмысленное пятно на шее, якобы оставленное не в меру разошедшимся первым председателем Совнаркома.
Но, нет! Прохор Филиппович не верил ни в спиритизм, ни Полине. Попозже, к восьми часам, он пригласил домой коллег-управленцев. Тёртых тузов, товарищей по совместным партийным заседаниям. Правда, откликнулись не все и не сразу. Так командир пожарной части, по привычке опоздал, а начальник почтовой службы вообще не дошёл, всё же шестеро были на лицо.
Судили-рядили. Главврач Фаддей Апомидонтович Белкин настаивал на сугубо научной природе загадочного явления, уверяя, что это обычный массовый гипноз. Его не слушали. В городе Белкина не любили, а комендант «Пузырёвских» бань Иван Иванович Хрящов, со свойственной ему прямолинейностью и вовсе называл доктора за глаза «интеллигентской задницей». Лишь когда доктора утвердил Наркомздрав, категоричный Иван Иванович начал опускать в своей характеристике обидное прилагательное, и то неохотно, и не сразу.
— … наверняка, компетентные органы пригласили какого-то известного психиатра и исследуют граждан на лояльность.
— Тебя самого, Пирамидонтыч, за такие слова, не худо бы исследовать, — скривился Хрящов.
Главврач, по натуре — перестраховщик, заёрзал на стуле, два раза сам себе сказал «так-с» и вдруг заторопился к захворавшему катаром родственнику Удерживать его не стали, словно обрадовавшись возможности переменить тему.
— «Катар», — снова заговорил комендант «Пузырёвки», когда доктор откланялся. — Понимал бы чего, в катарах. А-то, гипно-оз!
— Угу, — промычал набитым ртом Никита Савич Севрюгин, чрезвычайно толстый гражданин, заведовавший столовой фабрики «Имени Коминтерна». — В двадцать шестом приписал мне мозольный пластырь, с тех пор прибавляю по пуду в год. Уж и в новый костюм не влезаю.
Севрюгин медленно поднялся, повернулся к сидящим за столом сперва одним боком, затем другим, похлопал ладонями по брюху.
— Костюм хороший… Из того букле, что ты Артемий Капитонович… — обратился он к директору магазина Промсоюза, но осёкся. Артемий Капитонович тоже было стушевался, а затем они хором принялись бранить доктора Белкина и докторов вообще.
— Знаешь, Прохор Филиппович, — вернулся Иван Иванович к прерванному разговору. — Ты, нижние стёкла в трамваях, те что поднимаются, распорядись закрасить, от греха. А вагоны, пусть будут как в бане, «женский» и «мужской».
— Верно, — поддержал заведующий рынком Гирин. — Только дамские, пусти первыми, чтоб без жалоб, к последним на «колбасу» пацаны цепляются…
— Мальчишки, что. От них вреда не много. У меня вон, в столовой комсомолки санитарный ликбез устроили. В дверях встали, — пожаловался Никита Савич. — Которые рабочие с грязными руками, тех обедать не пустили. Полфабрики голодными оставили. Два бака борща, второе… Всё псу под хвост! А если они завтра ещё что проверить захотят?
— Значит, и трамваи, их работа! — мрачно кивнул Артемий Капитонович. — Белкин прав. Вычисляют…
— Вычисляют кого? — Прохор Филиппович встревожился.
Только на днях он слышал как какой-то студент, неопрятный и золотушный, говорил приятелю:
— … недотрога. У нас новенькая, тоже закочевряжилась. Никакой пролетарской сознательности, жмётся да жмётся. Я, брат, сразу спознал чужеродный класс. Ребята, говорю, она или поповна, или того хуже. Стали карточку выверять и аккурат, в точку. Происхождение неверно показала. Преднамеренно! Чтобы на курс поступить.
Всё так. Но ведь он — ГПОТ не «кочевряжился», он всегда — как велено. Неужели из-за дяди? Чушь, для этого не надо морочить людей в трамваях, на такой случай есть ОГПУ. Скорее уж можно было предположить, что гипнотизёра наняли комсомолки общества «Долой стыд». Года три назад в прессе появлялись сообщения об их пропагандистских акциях в московском транспорте. Да Прохор Филиппович и сам не единожды заставал девушек за непристойными выходками.
Раз, проходя мимо священнослужителя… Но таким образом молодёжь боролась с религиозным наследием прошлого, тьмой, невежеством. Ещё, в набитом кинозале… Тогда, комсомолки очищали лучшие места от разной старорежимной сволочи, которая, зажав свои утончённые носы кисейными платочками, летела из партера как от агитпропа. Но зачем устраивать обструкцию ему, человеку партийному, на кресло которого никто, кажется, кроме Селёдкина и не зарится. Или попросту пакостят?
ГПОТу сделалось не по себе. Он опять оглядел присутствующих. Гости явно тяготились застольем, по существу говорили вяло и неохотно. В их равнодушных лицах читался приговор.
Наконец, Артемий Капитонович поднялся:
— Что ж, утро вечера мудренее…
(обратно)Глава одиннадцатая
Наутро в маленький неприметный особняк в самом центре города доставили восемь писем. Одни были отпечатаны на машинке, другие старательно выведены от руки, но все восемь начинались фразой: «Считаю своим долгом сообщить…», а далее сообщалось (да весьма подробно) о «тайном» собрании и причинах его вызвавших, о родственниках руководителя трамвайного депо. Между делом упоминалось о грубости кондукторов и задержках на линиях. Приплели даже проведённую Прохором Филипповичем, на реке за городом, выездную летучку с секретаршей Зингер. Но ничего этого ГПОТ ещё не знал. Ближе к полудню, движимый решением так или иначе выловить Кулькова, он показался на углу «Институтской».
У противоположного её края маячила, мужиков в тридцать, небольшая толпа, перед которой, с истиннорусским форсом, лихо осадил извозчик. Заквакала гармошка. До слуха донеслось пьяное:
— Эх, яблочко, куда котисьси? В ГУБЧКа попадешь, не воротисьси…
«Свадьба что ли?» — подумал главный по общественному транспорту, глядя как в пролётку набилось человек шесть. Все — толпа, седоки и возница, словно по-команде, вытянув шеи, уставились в ближайший переулок. Несколько минут длилось ожидание, но вот, толпа зашевелилась, загалдела, раздались радостные возгласы. Хлестнув свою саврасую, с вплетёнными в гриву цветными лентами, извозчик помчал, понёсся вдоль рельсов, а из переулка, нагоняя экипаж, вылетел трамвай. И хотя, нельзя не признать — технический прогресс неумолим, только и лошадь «за здорово живёшь» сдаваться не собиралась. Половину пути: и вагон, и праздные гуляки прошли, если так можно выразиться, ноздря в ноздрю. Извозчик ухмылялся всей рожей, его пассажиры улюлюкали, тыча пальцами в юную вагоновожатую, с пылающими щеками и бледной обнажённой грудью. Больше за стеклами ничего и никого видно не было. Кондуктора в салонах, скорее всего, легли на скамьи. Ещё миг и безумная скачка прекратилась. Возница стал рядом с окаменевшим Прохором Филипповичем, получил причитающиеся. Довольные аттракционом бездельники, посмеиваясь вылезли.
— Присоединяйся, гражданин-хороший, — извозчик махнул кнутовищем на ту сторону площади, где, к не уменьшавшейся очереди, уже подкатил другой «гужеед». — Всего пятиалтынный, а удовольствие, что твоя фильма.
— «Фильма»! — завопил ГПОТ, бешено сжав кулаки, ему не хватало воздуха. Опасливо покосившись на «припадочного», мужик «занукал» на, тяжело поводящую боками, лошадёнку, поворотив от греха оглобли, а главный по общественному транспорту кинулся к островерхому киоску «Соки и воды», хрипя как астматик, — Пожа… Пожалуйста…
Наблюдавшая сцену, испуганная продавщица поставила перед ним сразу два стакана сельтерской «Степан Разин». Прохор Филиппович выпил залпом оба, даже не почувствовав вкуса, и лишь понемногу собравшись с мыслями, опять, как во время инспекции с Селедкиным, подивился отсутствию милиции. Вообще, создавалось впечатление, будто те — кому следует и понятия ни имели о творящимся у них непосредственно под носом. ГПОТ и сам много бы дал, чтобы оказаться где-нибудь подальше, ничего не видеть, не слышать, но уйти было нельзя. Находясь в двух десятках шагов от института (расстоянии, не позволявшим очкарику сразу разглядеть его через свои стёклышки и улизнуть), Прохор Филиппович пристроился к круглой тумбе с наклеенной афишей.
— Кукла с миллионами. Межрабпом-фильм. В ролях: Ада Войцик… — только и успел прочесть главный по общественному транспорту и тут из ворот показался Кульков. По-учёному заложа руки за спину и нелепо выбрасывая носки, инженер шёл к киоску.
«Точно блоха, — вспомнил ГПОТ характеристику истопника. — Ишь, марширует, «академик». Ну, погоди! Ты у меня женишься! Сам, лично в ЗАГС сволоку». Всё также скрытый тумбой, главный по общественному транспорту осторожно, на цыпочках забежал изобретателю в тыл и, поборов сильное желание поддать коленом, сграбастал очкарика за шиворот. Что делать дальше он не знал, поэтому, зло сопя, предоставил Кулькову выпутываться из сложного положения самому.
— Про-прохор Филиппович, здрасьте… — интеллигент явно струсил. — А, я-я не виноват…
— Да, ты не причём!
— Нет, конечно, глупо отрицать своё участие. Только… — инженер хотел что-то объяснить, но ГПОТ уже и вправду вышел из себя, чуть не вытряхнув изобретателя из куртки.
— Ах, ты бездельник!
— Если позволите, Прохор Филиппович, мне понятно ваше справедливое негодование, но я не бездельник. Я старался…
— А знаешь, заметно.
— Это был эксперимент…
— Ах, эксперимент!
— Гриндель Матьюз…
— Ну ты, экспериментатор, легче словами!
— Гриндель Матьюз, английский исследователь. Его «лучи смерти» уничтожают на расстоянии биологические единицы, на лету останавливают аэропланы, и долг советских ученых дать капиталистам достойный ответ. Я-я с субботы, с субботы из лаборатории не вылезал!
— И только поэтому? Личного ничего?
— Как вы могли подумать! Исключительно научная целесообразность, уверяю вас. И ведь всё получается, всё! Пустите, пожалуйста…
Главный по общественному транспорту смягчился, разжал пальцы — вдруг действительно парень закрутился на работе, женщины вечно сделают из мухи слона. Тощий «жених» одёрнул китель, заправил выбившуюся рубашонку в узенькие «джимми» и добавил уже более официально:
— Сами понимаете, товарищ Куропатка, что такое доверие страны.
— Я понимаю! Не сегодня-завтра вся страна голяком в трамваях поедет, а мне, вместо того, чтобы делом заниматься, тебя искать приходиться!
— Трамваи не моя инициатива, Прохор Филиппович, — снова запищал Кульков, отступая назад. — Вынести опыт с раздеванием, так сказать, за пределы института, на площадь, решили наверху.
ГПОТ опешил, такого оборота он не ожидал.
— Ты хочешь сказать…
— Собственно, говорить я не имею права. Но раз вам всё равно известно…
— Знаем кое-что, — ответил Прохор Филиппович уклончиво. — А ты не стесняйся, мы ж считай родственники.
— Да, я вам как отцу… Всё началось с приезда в институт инспектора кавалерии, члена Реввоенсовета, товарища Будённого…
— Семёна Михайловича?! — главный по общественному транспорту вытянулся по стойке «смирно».
— …уж очень он сетовал, что совершенствуются вооружения, появляются новые рода войск, а в коннице те же хвост, грива и никакого технического прогресса. У Антанты, говорит, и аэропланы с дирижаблями, и танки, и беспроволочная связь, теперь ещё этот Гриндель Матьюз. А главное верхушка… Никакой, то есть, шашкой до засевших в бронированных бункерах империалистических генералов не добраться. Вот и родилась у него блестящая идея, использовать специальное излучение, которое в нужный момент со всего вражеского штаба форму поснимает, чтобы эта контра, без порток с лампасами да погон, приказы отдавать не смогла. А тем временем, Будённый со своими хлопцами навалился бы, используя замешательство и панику противника. Раз и победа.
— Ловко, — согласился главный по общественному транспорту. — Только, что же это за излучение такое?
— В том и штука, что его в природе нет! Создать установку доверили нашему коллективу. Сроку отвели в обрез, но мы, понимая важность задачи, взялись с огоньком. Начали экспериментировать на мышах, вроде, получилось. Но одно дело лабораторный опыт, грызуны и всё такое, а совсем другое, полигон, люди, обстановка, приближенная к реальной. Думали, сперва набрать добровольцев из комсомольской организации, однако, для большей секретности, командование РККА распорядилось опробовать излучение на трамваях, не оповещая население.
— Не оповещая, значит… Слушай, Володька, — Прохор Филиппович поправил смятый воротник инженера, — может, всё-таки на комсомольцах вернее? Они ребята проверенные. Может, ну их, трамваи-то? Какая только публика там не ездит. Безбилетники всякие…
— Возможно. Но эксперимент фактически завершён. Осталось лишь продублировать на высокой частоте, но это, ранней весной. Партийное руководство, проявляя заботу, решило повременить, ввиду приближающихся холодов, чтобы народ без одежды не поморозить. — Кульков замялся. — Мне пора, товарищ Куропатка…
— Будь здоров… — отозвался главный по общественному транспорту вяло, без выражения. Он понял, что погиб.
А вокруг бурлила жизнь. Через площадь, сопровождаемый лихачом, нёсся очередной трамвай. Какие-то пионеры у павильона «Соки и воды» гоготали, глядя на несчастную вагоновожатую. Первый, одетый поопрятнее ещё как-то сдерживался, но другой — конопатый, с бритой как шар башкой, засунув в пасть чуть не всю пятерню, засвистел пронзительно, словно поднимая с крыши ленивых турманов.
В следующую секунду, нечто красное, тяжело, перелетев ограду института, шарахнуло Прохора Филипповича позади левого уха. Чистое сентябрьское небо завертелось, покатилось в тартарары, оглушительно звеня порванной струной… Солнце вспыхнуло и погасло…
— Зашибли! Кирпичо-ом! — заголосила киоскёрша, но её крика ГПОТ уже не слышал.
(обратно)Глава двенадцатая
Родство есть родство, его, как известно, в карман не засунешь. Теперь свалить всё на учёных, говоря иначе — на Кулькова, стало невозможно, и главный по общественному транспорту, от природы имевший на щеках здоровый оттенок, стал совершенно мочёное яблоко, и по цвету, и по выражению лица. С собранным Марией Семёновной узелком и громадной шишкой за ухом, он сиротливо притулился на краешке стула в просторном кабинете, того самого, малоприметного особняка в центре города. Старший следователь — Ефим Яковлевич, неторопливо листал какие-то бумаги, не выказывая к пришедшему с повинной никакого интереса. Пользуясь моментом, Прохор Филиппович обдумывал положение (и подумать стоило). Ведь если бы претензии свелись к обыденному — почему прошляпил, не доложил, не принял меры, пожалуй, он мог ещё выкрутится. Но вина заключалась как раз в обратном — зачем поднял шум, привлёк внимание к секретному проекту.
— …и тут уже, дело государственное, — опер поднял на Прохора Филипповича печальные тёмные глаза. — А дело руководителя депо, смотреть за трамваями, и со своими обязанностями, товарищ Куропатка справляется из рук вон плохо, скверно справляется. С секретаршей шуры-муры. Решётку зоосада испортил. По заборам лазает, как «попрыгунчик»…
— Да я, гражданин следователь, того… Я искал… — как к последнему средству, Прохор Филиппович попытался прикинуться дурачком.
Ефим Яковлевич устало хлопнул папкой по столу, встал, подошёл к облупленному несгораемому шкафу, щёлкнув замком, вынул что-то из стальных недр.
— Это?
И главный по общественному транспорту увидел собственную калошу. Ту самую — пропавшую, которая, свалившись, так напугала дядю-Афанасия. «Лет восемь…» — быстро подсчитал Прохор Филиппович, и пол закачался у него под ногами. Понимающий взгляд оперуполномоченного сделался ещё человечней. Ефим Яковлевич налил из графина воды, но вместо того, чтобы протянуть стакан Прохору Филипповичу, вдруг, опрокинул содержимое на его голову.
— А-ха-ха… Ха-ха… — шутка так развеселила следователя, что он буквально покатился от хохота.
— Хе-хе… — хихикнул Прохор Филиппович, чувствуя, как прохладные струйки стекают у него по усам и за воротник. Нервический смех опера резко оборвался, и главный по общественному транспорту услышал собственный голос, одинокий и неприятно-угодливый.
Вскоре, спешно созванная комиссия, сняла П. Ф. Куропатку с занимаемой должности, понизив его до главного по культуре и переложила бремя управления городским транспортом на проныру-Селёдкина.
Прохор Филиппович четыре дня пил горькую. По утрам заботливая Марья Семёновна, подавая ему сверкающий огранкой хрустальный графинчик, неизменно повторяла:
— В куньтуре-то Прошенька спокойнее, это не трамвай. Тут если ток и отключют, то разве, чёртово колесо в парке встанет. А которые наверху застрянут, тех пожарные сымут за милую душу. В куньтуре спокойнее.
И он не спорил, поскольку иначе тон «половины» менялся:
— Может, наконец, остепенисься…
Скандальные происшествия на десятом маршруте прекратились, хотя карманные кражи, конечно, случались. Постепенно поутихли и слухи. В очередях за керосином судачили больше о дирижаблях и ценах на хлеб. Всю середину «Институтской», почти до рельсов, загородили от извозчиков забором, а чтобы оправдать сооружение оного (не давая пищу глупым домыслам), начальство постановило возвести на площади какой-нибудь памятник или фонтан. И даже Прохор Филиппович порой сомневался, имело ли место роковое собрание на квартире, перевернувшее его размеренную жизнь, и не интриги ли это Селёдкина. Вспоминая зама, главный по культуре неизменно вклеивал «словцо», со злорадным нетерпением дожидаясь вешних дней и продолжения секретных испытаний. Переключаясь следом на Полинку и её мать, со всем их подлым племенем, вклеивал другое и, признаться, очень расстраивался. Но, время лечит. «А и, правда. В культуре-то, оно спокойнее. С ней каждый разберётся», — смирился он наконец. Подобно большинству, полагая, что у власти стоят люди грамотные, информированные, знающие что-то такое, что ему ГПКульту знать не положено и в тайне веря, что рано или поздно они рассудят кто прав, кто виноват (крамольная мысль, что и там — наверху тоже дураки, даже не приходила ему в голову).
* * *
— Сунешь между клеммами и тикай, — тот пионер, что выглядел взрослее, показал приятелю как держать долото. — Смотри, за метал не схватись…
— А сработает? — второй, обритый наголо, конопатый, с недоверием взглянул на протянутый инструмент, потом на залитый электрическим светом экспериментальный сад сельскохозяйственного училища.
— Застукают…
— Не застукают. Люське сверху всё как на ладони,
— первый указал на чёртово колесо, покачивавшее кабинками, чуть не над самым яблоневым питомником.
— Когда сторож отойдет, она платком махнёт, а уж как свет вырубим, хоть весь сад обери.
— А если её застукают, Сань…
— Не застукают. Там кроме неё никого, кто в такую темень на аттракционах катается? Да, потом галстук сняла, губы накрасила…
— А вдруг?
— Сдрейфил?!
— Сам сдрейфил…
Санька, опрятный мальчик в новой рубахе, отвесил приятелю ядрёный щелбан.
— Уй-я, дурак! Дурак!
Тут в одной из кабинок, на неимоверной высоте, но хорошо различимый на фоне темнеющего неба, замаячил белый платок. Бритоголовый получил ещё щелбан и рванув через забор, подбежал к железному ящику на столбе…
— Не туда, дурак! — заорал сдавленным шепотом Санька. Но, серый ящик уже выбросил сноп искр и «Парк Культуры и Отдыха» погрузился во мрак. Репродукторы и смех припозднившихся посетителей как-то разом смолкли. В вышине одиноко верещала, застрявшая между небом и землёй, Люська. Она видела как мимо питомника (по-прежнему ярко освещённого) пробежали пионеры первого звена. Видела как одного, стриженного «под ноль», поймал за ухо милиционер, и ей стало легче.
* * *
Итак, Прохор Филиппович отдался новой работе. Первым крупным проектом, который руководство доверило ему воплотить в жизнь, как раз и оказался монумент всеобщего равенства трудящихся, каковой решили поставить на одноимённой площади. ГПКульт взялся за дело с азартом. Отвергая вариант за вариантом, он махал руками, кипятился. Требовал к себе то архитектора Контрфорсикова — бунтаря и крушителя стереотипов, вчерашнего выпускника Вхутемаса, то скульптора Матвеева, ещё не старого, но достаточно известного. До полусмерти замучил и того, и другого, однако Всеобщее Равенство понемногу обрёло вид девушки-физкультурницы (уважал, ничего не скажешь, уважал Прохор Филиппович крепкие формы). Упруго пригнувшаяся в позе «высокого старта», атлетка казалась готовой сию секунду, расправив крылья, ринуться с корявого утёса (символизирующего прежнюю жизнь) в небо, навстречу светлому коммунистическому будущему. Главный по культуре видел фигуру в облегающей майке с надписью «Динамо» и гимнастических шароварах, но беспартийная интеллигенция, выказав неожиданную сплочённость, настояла на том, что статуя должна быть облачена в длинные развевающиеся одежды, якобы лучше сочетающиеся с крыльями.
Прохор Филиппович ещё надеялся отстоять хотя бы надпись на груди, но принуждённый сдерживаться в выражениях перед чуждыми элементами и лишённый таким образом аргументов, в конце концов уступил. Дал «добро», а там — понеслось: литейщики, арматурщики, бетонщики… Работа не прекращалась даже в выходные, насилу успели к маю.
Открытие приурочили к первому числу. Накануне праздника Прохор Филиппович в последний раз, пока не убрали леса, осмотрел изваяние, пощупал крылья, деловито постучал по постаменту. Всё было в порядке, а дошёл до дома, и в голову полезла нелепица. Вернее, поначалу мысль показалась нелепой, но при этом, Прохор Филиппович проворочался до полуночи. Поднимался курить, ходил из угла в угол и, почти уверившись, что в надписи на пьедестале сделана грамматическая ошибка, задремал чуть не на заре. Уже засветло ему приснился кошмар и вскочив с постели он понял, что давно пора выходить. Пока побрился, пока собрался… В общем, к «Институтской» Прохор Филиппович прибыл одновременно, с щеголявшем в новой калоше соседом-Девкиным, который на все городские мероприятия являлся с опозданием, отчасти по причинам объективного свойства, отчасти из-за нелюбви к длинным речам. Речей и в этот раз хватало, но большинство ораторов уже выступило. Когда ГПКульт протиснулся к памятнику, своё приветствие его создателям дочитывал какой-то совсем неизвестный старичок из Осоавиахима, сказавший, впрочем, много тёплых слов о товарище Сталине. Последним на трибуну взобрался Кульков:
— Коммунары древнего Вавилона, товарищи, предприняли попытку достичь небес, отринув ненавистное религиозное ярмо. Но без Наркомпроса, без культпросвета их попытка была обречена. Мы пойдём другим путём. Им помешало незнание языков, и мы начнём с образования. Возможно не сразу, возможно потребуются десятки лет коммунистического воспитания, но, верю, настанет пора, когда все вокруг заговорят на едином, пролетарском наречии. С его помощью будут общаться рабочие и учёные, литераторы будут писать на нём книги, и это будут наши книги. Мы легко отличим своего от чужака, осколка старого мира. С попами и дворянами нам не по пути, но интеллигенция, по природе своей лишённая религиозного чувства, докажет право шагать в новую жизнь. И именно она понесёт этот язык в массы, которые построят коммунистический рай на земле. Рай не для избранных, а для всех трудящихся, мечтавших о светлом будущем. А которые не мечтают, заставим, товарищи, — очкарик вспотел и впал в пафос. — Так пусть этот монумент станет символом грядущего строительства нового Вавилона. Символом стремления людей, ведомых не добрым боженькой, а партией большевиков. Нашей партией. Ура, товарищи!
Плещущая толпа подхватила «ура». Грянул туш. Бязь, скрывавшая скульптуру, медленно поползла, явив публике зрелище настолько из ряда вон выходящее, что даже оркестр пожарной части, в силу своей суровой специфики, казалось бы, неспособный поддаваться эмоциям, рассыпался, развалился и нестройно смолк. Да, признаться, было от чего! На корявом утесе, в той же самой, но теперь скорее неприличной, нежели спортивной позе, пригнулась, подставив нежным лучам весеннего солнца гладкий зад и полуприкрытые кудрявыми завитками складки продолговатого лона, бронзовая девка. Крыльев, как и одежд, не было. Склонённый корпус, налитые, тяжело свисающие, груди, запрокинутая голова, лицо со сладострастно-иступлённым выражением… А в вытянутой руке, на ладони — большая пятиконечная звезда.
По шеренгам зрителей пронёсся вздох, но его буквально заглушил страшный крик.
— Гриндель Матьюз! Сволочь! — орал ГПКульт, яростно грозя кулаком кому-то незримому. Несколько человек схватили его за плечи, он захрипел, забился. Стоявшая возле, гражданка, взвизгнув, шарахнулась в сторону, а вокруг запрыгал, размахивая шприцем с какой-то вонючей гадостью, оказавшийся тут же на митинге, Пирамидонтыч…
Ночью Прохор Филиппович, в одних кальсонах, крадучись спустился во двор, укутал гипсовую статую пионерки простынёй, захихикал и убежал прочь.
(обратно)Эпилог
На этом дневник обрывается. Но если читателю любопытно узнать о дальнейших событиях и судьбах, то в разрозненных записях имеется следующая информация:
«Бронзовую комсомолку, специальным распоряжением, приказали считать новаторским стилем автора. А скульптору Матвееву — привести все старые работы в соответствие ему, и впредь творить согласно постановлению, что и было исполнено, хотя и немного небрежно (говорят, по сию пору, где-то стоят его абсолютно голые красноармейцы, но почему-то, в будёновках. Должно быть, торопился). Только этим не кончилось, Мельхет потребовала новых жертв, и участь кульковского открытия — печальна. Повод дал приезд представителя Главискусства, курировавшего скульптурный проект. Герой гражданской войны, получивший за штурм Перекопа красные штаны и вот уже много лет, надевавший их исключительно по праздникам, в одночасье лишился награды командования. Штаны исчезли прямо из гостиничного номера заодно с золотым белогвардейским портсигаром, в то же самое утро, что и одежды аллегории всеобщего равенства. Натурально, все силы ОГПУ были брошены на поиск пропажи, и в конце концов представительские шаровары сняли с какой-то бабы, приобретшей их, по случаю, на городской барахолке, где дальнейший след и затерялся. Так что золотая безделушка как в воду канула. Представитель сильно осерчал, даже телефонировал в Кремль, и чтобы его сколько-нибудь успокоить, Кулькову дали два года исправительных работ за вредительство. Поначалу, в лагере, в компании «истинных марксистов» и прочей революционной интеллигенции, инженеру пришлось туго, но он воспроизвёл компактный вариант своей установки, которая будучи смонтирована на тачке и питаясь от велосипедной динамы, делала нагруженную в ковш руду невидимой, сообразно скорости движения. И пусть вес породы оставался прежним, а всё ж, пустую тачку катить было не в пример веселее. Трудовые показатели Левой оппозиции заметно выросли и очкарика перевели в хлеборезы. Чему он чрезвычайно обрадовался».
Касательно невесты инженера… Могу привести пару строк со ссылкой на слова инвалида Девкина о том, что красота Лидочки расцвела совершенно, и выразительные формы, некогда пленившие лаборанта-стажёра, налились ещё большей силой:
«… верно от тоски по жениху. Хотя, чего не услышишь от бесстыдника и пьяницы. Мария Семёновна, во всяком случае, весьма скупа на похвалы сестре. Сама она держится бодрячком и ей регулярно выпадает на картах встреча с крестовым королём в казённом доме».
Также в архиве ОГПУ я нашёл приказ перевести сексота Зингер на штатную работу и после ареста Кулькова, Полина Михайловна служила открыто в маленьком неприметном особнячке, в самом центре города, секретарём старшего следователя Ефима Яковлевича.
Селёдкин, приняв пост главного по транспорту, взялся за дело решительнейшим образом, сразу распорядившись снять, повешенные предшественником в вагонах таблички «Ездить в раздетом виде строго возбраняется!», оставив там только привычные «Не курить! Не плевать!». На этом реформы в депо закончились.
Нэпман Ситников умер естественной смертью в тот же год «великого перелома». Не выдержало сердце. Его лавка пару месяцев стояла заколоченной, но потом помещение передали юным ленинцам, о чём сообщала вывеска: «Районное отделение городской пионерской организации Красная Казанова».
Последнее, что мне удалось разыскать — в одном из писем датированных тридцать вторым годом, имелась короткая приписка:
«Если же случай приведёт вас оказаться летом у психиатрической клиники, то ещё и сейчас вы можете увидеть на скамейке боковой аллеи, сухого, прямого как аршин, старика с «Красным Знаменем» на шинели, поверх больничного халата и грузного, средних лет, усатого в такой же фланельке, но без шинели и ордена. Весь день приятели сидят в тенёчке одни, покуда доктор не уедет домой. А тогда, поднявшись в отделение и выпросив у няньки кипятку, они пьют его с сахарином в палате, загадочно чему-то улыбаясь».
Москва 2009 г.
(обратно)
Комментарии к книге «Красная Казанова», Сергей Леонидович Волков
Всего 0 комментариев