Андрей Бычков Пиздец постмодернизму
«…но Добчинский поспешит со всех ног:
„Боже! Да ведь Рим только и ждал меня, а
я именно и родился, чтобы сжечь Рим:
смотри публика, и запоминай мое имя“
В. Розанов…и он всю историю похерил и стал что-то там подклеивать, какой-то другой отрывок про женщину, которая должна была бы в этой новой его истории не читать. Груди женщины почти касались земли, она собирала ягоды и думала, что ее никто не видит, в зеленых листьях земляника, каплями то тут, то там, она (женщина) сняла лифчик, чтобы немного позагорать, погреть соски, и вдруг увидела ягоды. А он спокойно рассматривал ее через листву. Широкие, очень широкие бедра в длинной чесучевой юбке, округлые плечи, белое тело с загарным вырезом под шеей, она обирала ягоды своими грубоватыми крупными пальцами, быстро, умело клала себе в рот. Она была совсем рядом с ним, и, если бы он шевельнул хотя бы веткой, то она, конечно же, заметила бы его и, может быть, даже и закричала…
Но он почему-то похерил и этот отрывок, и стал подклеивать другой, что-то там про байдарку, но все вместе, подставленное одно к другому, получалось довольно нелепо, если не сказать – дико, разные ритмы, разные скорости и краски, второй образ более дробный, узкий и выплывающий, а первый – про женщину – статичный, объемный, и на фоне второго, несмотря на свою стереоскопичность, все же слишком громоздкий. И из всего этого не следовало далее ничего, не рождалось никакой новой неожиданной истории. И в голове у него уже не было никакого восторга, а только сумятица, тупая, бестолковая каша, да временами появляющаяся злобная мысль: "А на фига это вообще надо – писать? Корчиться в муках? И не печатают ни хера, и денег, блин, никаких…" Уныло он послонялся по квартире, поел, попил, покурил, долго сидел в туалете, слушая, как за спиной по трубе пролетает чье-то говно, почему-то подумал о Боге, потом о чистоте этой своей мысли, что вот Ему не все ли равно, как и где пребывать, а ведь таким должно было бы быть и искусство, давно утерянная сакральность, да и он сам когда-то себя уверял, что в этом мире бушующей постмодернистской попсы он будет оставаться спокоен… Проклятье!
"Проклятый постмодернизм, – продолжал думать он, подходя к этой чертовой библиотеке, – Ленка эта ставит там что-то все из себя, на сцену меня не пускает, ты, мол, не классик. А кто классик? Пригов этот, блин, что ли классик? Концепт этот гребаный, ну выехали ребята на "совке", ну обкакали соцреализм, а дальше-то что? Нуль…" Так он и шел в этих своих мыслишках, жевал и жевал одно и тоже. И тут вдруг Пригова этого самого литератора и увидел. "Стоило, мля, только о тебе подумать, как ты тут, как тут". А этот, значит-ца, господинчик Пригов тоже в библиотеку спешит (его же вечер-то как никак). Ну, наш герой догоняет его, подобострастно здоровается, как лучший друг, здрасте, мол, Дмитрий Александрович, как ваши языки говорения поживают? Как ваши такие-сякие замыленные-незамыленные способы коммуникаций? много ли приносят доходу? А сам про себя думает: "Хоть бы ты, гад, сдох поскорее со своим этим мудацким концептуализмом". Так рот сам и раскрывается: "Освободи, сука, дорогу. Не словесня, бля, а Бог. Писать кровью, как сказано у Ницше…" Ну а тот нашему герою в ответ, доброжелательно так через интеллигентские очки – здрасте, здрасте, простите, забыл, как вас зовут, ну кака успехи? а я, вот, вчера вернулся из Гамбурга, немцы дали стипендию еще… И давай о своем Гамбурге, да о себе, да о своем Гамбурге, да о себе, да о сваем гамбургире, да о сибе… И какой он знаменитый на весь мир, да на все времена гениальный. А наш герой про свой восторг внезапный державинский, что ум пленил, да что в унитаз спустить пришлось, с грустью вспомнил. И тут им вроде как улицу переходить пора, и зеленый-то, блин, человечек замигал, замигал, мол, скоро погасну, погасну. А Пригов: "Ну, что Андрей Георгиевич…" "Станиславович", – наш герой его поправляет. "Кх-х, мда-с, Станиславович, переходим?" А наш герой: "А как же, Дмитрий Александрович, пословица – выиграешь минутку, а потеряешь жизнь?" А тот: "Да это все языки говорения. А мы-то в реальности успем". И пошел-с. Ну в смысле Пригов Дмитрий Александрович пошел-с. А тут-то уже красный человечек, красный, да-с. А наш герой хотел было его, Пригова, за рукав прихватить, куда же вы, мол, задавят, да и не успел. Тягач тут, такой тягочище вылетает из-за угла прямо, гудит, кабина высокая тупая, и в Пригова в этого бедного бампером – бац!.. Девка какая-то завизжала рядом, сумкой с яблоками закрылась, ента вот разбитая приговская голова, на треснувшем очке глаз повисший, неестественно вывернутая спина… "Кровищи-то, у-уу". – продудел рядом какой-то усатый. Отвернувшись, Станиславович стал медлено проталкиваться сквозь набегавшую, да наседавшую друг на друга толпу. "Какие-то нечеловеческие лица, – с ужасом озирался Станиславович на тех, кто лез и лез, лишь бы увидеть эту чужую смерть. – Не люди, а жуки какие-то. Давильня…"
Ни в какую библиотеку он, разумеется, не пошел. Домой тоже было тошно. Жил он тогда один, разошедшись с женой из-за своего бессмысленного не приносящего ни копейки писания. И до того ему стало отвратительно. "Ведь это же я ему смерти пожелал… да если бы только знать, что все так ужасно кончится… да никогда на свете, да упаси Бог, ведь я же, как и все, да это же только слова… а так, вслух, никогда никому, наоборот даже… да ведь видишь же Ты меня, Господи, чист, чист я перед Тобою…" Так он и шел, то оправдывая себя, то обвиняя, пока не наткнулся на какую-то рюмочную. "У-а, – заговорили пьяные голоса, – вчерашнее еще не переварилось". "А у меня кишка хорошо работает, уже выходит". "Не долили, гады…" Станиславович выпил пару рюмок, постепенно приходя в себя, и в тишине пьяного гула вдруг ясно и отчетливо услышал: "НЕ БОЙСЯ, АНГЕЛ-ИСТРЕБИТЕЛЬ". Андрей Станиславович оглянулся. Какой-то крепыш с мясистыми набоковскими заворачивающимися ноздрями, с трагически веселыми искорками в узких, широко раскрытых глазах уже подвигал ему залапанный графинчик. "Ну, что, – говорит, – родила? Давай же еще по сто".
О безумие мое прекрасномудрое, о голубиная ясноокая птица, не тогда ли ты снизошла на меня, и не тогда ли сказал я в сердце своем эти заветные слова: «Пиздец постмодернизму»? Но почему именно я, жалкий, забитый жизнью, затертый и оттесненный брякающей литературной толпой, почему именно я призван был свершить это благое и жестокое дело? Узкоглазый соотечественник мой давно уже ушел, а я все сидел и сидел, размышляя поверх слов над приходящими в голову словами. «Ангел-истребитель…» И какое-то странное неясное чувство уже поднималось и поднималось во мне, разворачивалось и разворачивалось. Словно смерть этого господана Пригова была каким-то тайным знаком посвящений, я вдруг словно что-то увидел в самом себе, словно обнаружил в пещере своего "я" ту долгожданную трещину, сквозь которую засветило звездное черносахарное небо, открывающаяся в высоту ночь, жестокие и твердые крупины алмазов…
– Смотри, – сказал вдруг кто-то большой, опираясь на мой стул. – Смотри, ангел-истребитель, не подведи.
Пивная уже закрывалась. Уборщица в засученных черных лосинах метала между стульев палку швабры. Иногда она попадала в их алюминиевые ножки, отчего стулья отчаянно и надсадно визжали. Я видел, как зашарканный тысячью ног пол становится все чище и чище. Пол блестел и мне казалось, что он начинает светиться.
– Давай, давай, – затрясли меня за плечо. – закрывается бар, закрывается.
Земляника дразнила и заставляла присаживаться. Сладкое это чувство – ни о чем не думать, а просто есть, брать самыми кончиками пальцев, радуясь, что ягода отрывается сама, отправлять в рот, жмурясь от солнца, оставаясь в глубине своего прохладного существа, трогая языком, как тает и тает божественная кашица. Странное чувство, когда ты одна и когда тебя никто не видит. Раздеться, раздеться до конца, снять нижнее белье и лифчик, лечь на спину и лежать, глядя, как высоко проплывают облака, а ты здесь внизу, среди мятлика и полыни, вытянуть руку и осторожно сорвать еще одну зрелую земляничную каплю. В рот, в рот… Дуй ветер, овевай. Через леса и поля неси меня на просторы. Ягода сонная моя, земляника…
«Спит?» – подумал он выходя из засады. Приближаясь и приближаясь на цыпочках по траве. Голубые мотыльки, опускающиеся на ромашки. Белая сладкая женщина возвышалась над лютиками. «Господи, да ведь она и в самом деле голая! Спит здесь посреди травы. Только протянуть руку, присесть на корточки и коснуться». Низкие ласточки и стрижи. Жи, жи, жи…
– Коровин, – неожиданно сказала она, открывая глаза. – Вот ты и пришел, Коровин.
– Что?! – переспросил обалдело Андрей Станиславович.
– А разве ваша фамилия не Коровин? – усмехнулась она, лениво приподнимаясь на локте и небрежно срывая травинку, зажимая ее в зубах и не отводя от Андрея Станиславовича своего пристального взгляда.
"Зараза, – с отчаянием подумал он. – До чего же хороша…"
Парле ву Франце? – почему-то захотелось спросить ему. Чувствуя, как это "парле" вырывается уже само, словно она, эта шикарная женщина, делает с ним уже, что захочет, делает с ним…
– Парле…
– Не пудрите мне мозги, Коровин, – сказала вдруг, выплевывая травинку и сводя к переносице тонкие брови. – При чем здесь "парле"? Вы же меня обманули.
– Как обманул?
Из-за угла снова выезжал тягачище и давил, давил гигантскими колесами, шинами рублеными, рифлеными ломал… Лопался Пригов, хрустел. Высокая бесстрастная над ним громоздилась кабина, включались и выключались противотуманные желтые фары, блестела на тротуаре кровь.
– Да, да, Коровин. Вы же его не толкнули.
Она соблазнительно засмеялась, переворачиваясь на спину, сгибая ноги в коленях.
– О, Коровин, если б вы знали, как я обожаю убийц.
"Как я обожаю убийц… – понеслось в его голове. – роскошная… голая… уже с поджатыми ногами… И обожает убийц!"
– Да… да… нет… да, – не в силах сдержаться, заговорил быстро он, делая шаг вперед и пытаясь присесть на корточки.
– Нет… нет… – ловко перекатилась она по траве и спокойно, уже его не боясь, накинула лифчик. – Прежде всего, попробуйте все-таки это сделать.
Она уже застегивала блузку, сжимая груди, отчего они выкруглялись над вырезом. Вот быстро нагнулась, подбирая юбку, и сильным движением натянула ее на ноги вверх.
– Я, знаете ли, Коровин, живая, – добавила, встряхивая волосами и заводя их обеими руками назад. – Посмотрите на меня… Я крови хочу!
Крепкая яркая, она держала теперь в губах заколку, насмешливо глядя на него. Он был не в силах отвести взгляд.
– Но ведь Пригов же мертв, – сказал он.
– Они же пробились кагалом.
– Что же мне теперь весь кагал?
– Хотя бы одного. Но своими руками.
Она повела плечом. Он почувствовал, как голова его идет кругом.
Ночь была лунная, Андрей Станиславович сел в троллейбус и помчался по ночному бульвару. Черные зубчатые, с башенками, здания закрывали луну, наезжали, прятали ее за стенами, под скатами крыш на чердаках, но упорно вырывался троллейбус из-под их черных крыл, устремляясь навстречу бледнолицему светилу. «Да, да, она всегда напоминает лицо, – удивлялся, как в первый день творения Коровин. – Вот и еще одна банальность. Но разве жизнь не состоит из банальностей? А если иначе, то кто же превращает в банальности жизнь? Тысячи тысяч лет, когда ты выходил из пещеры и видел предстающего пред тобою бога и называл его – Господин Луна, нет, его не скроешь за домами, и от него не спрячешься в НТВ, Господин Луна будет стоять за окном, как и тысячи лет назад, такой же совершенный, фаза за фазой достигающий своей полноты, о да, достигающий своей полноты. Да здравствует полнолуние, время обострения несчастий! Да здравствует солнечное затмение! Наперекор законам природы, нашептывающим, что полнолуние и затмение не совместимы, вперед, Коровин! О, присосавшиеся, как же вы забыли про смерть? И разве оно, несчастье, теперь не входит в вас и входит? Гребаные концептуалисты! Входит в вас и входит! Входит в вас и входит!!» И ведь это же я, Андрей Станиславович Бычков заражаю вас через слова. Бычков, а не Коровин! Выпуская себя на волю в троллейбусе или без троллейбуса, в метро или без метро, о, устроившиеся в удобных креслах постмодернисты, я все равно найду и настигну вас!
Вперед же мой Коровин! Мочи их всех подряд, этих постмодернистов, чего они там из себя корчат, чего выпятили носы, мочи их по носам, Коровин!
Андрей Станиславович подъезжал к Луне, она садилась в конце бульвара.
"Я же забыл спросить, как ее имя?" – вспомнил он о женщине в полях. Господин Луна, нежный и кровавый, усмехался: "Когда победишь великого демона, когда поразишь тысячеголового дракона, тогда она появится сама. Сама она появится…"
– Йо-хо-хо! – засмеялся Андрей Станиславович, вынимая из-за пазухи серп. – Жатвы много, да вот жнецов что-то маловато. Ну да ничаво, как говоривал бывало Бисмарку розановский ямщик.
И играл Господин Луна на серпе, порождая молодой месяц. Вместе с тобой, Андрей Станиславович, вместе с тобой! Ибо все твое еще впреди, ух, блистающее, эх, и порезвимся же, ух и душу отведем!
Виктор Владимирович Ерофеев, известный румынский писатель, читал. А зал, не дыша, с благоговением слушал. Про издевательства, про глумления, садистические убийства и казни. Но как бы не было страшно сидящим в зале, над самим залом стояла мертвая тишина, естественно, как знак внимания к творчеству выдающегося румынского прозаика. И лишь когда зачитал Виктор Владимирович про отрезанный хуй, лишь тогда вскричали на втором ряду стареющие красавицы, выделяя непроизвольно жемчуг мочи своей, маленькие искрящиеся бессмертные капельки страха в нижнее ажурное чистого шелка белье. Но строго взглядывал Виктор Владимирович на красавиц второго ряда из-под своих прекрасных рогатых с какими-то странными усами очков, и красавицы замирали опять, бессознательно удивляясь, зачем, о зачем на очках Виктора Владимировича вдоль всей оправы наклеены такие страшные мужские усы?
И когда наконец он кончил, на бис попросили прочесть про Сисина.
– Про Си-си-на! Про Си-си-на! – скандировали стареющие красавицы, широко раскрывая рты, так что лопалась и летела пудра.
А молодые педофилы хлопали в ладошки, подскакивая то тут, то там. То тут, то там, лишь бы увидеть своего кумира, как он сидит в своих желтых ботинках с оранжевыми носками. А Виктор Владимирович, сидящий такой царь, подставлял снисходительно глянцевое лицо свое вспышкам фотттоаппарррату-рр-ры!
– Ну может, у кого какие вопросы? – картинно спрашивал он, сухонько кашляя в кулачок.
– Скажите пожжалста, – выпрыгнул один педофил с первого ряда, – Виктор Владимирович, а почему вас так часто ругают? Вы же-с…
– Ну, ну, ну, – прерывал его не терпящий лести Виктор Владимирович. – А я вам скажу – от зависти все. Чужая слава, знаете ли, спать не дает.
И потрясал брыльями, сбрасывая зевоту:
– Фур-рр… Фур…рр…
Но вот уже царственно поднял руку и оживившийся было зал мгновенно затих. Педофилы попадали в свои мягкие кресла, устраиваясь поудобнее, как под одеялы, чтобы не пропустть мимо ушей своих ни одного бессмертного звука царя.
ЦА-РР-РЯ!! – так вдруг скрипнула дверь и все продолжала и продолжала скрипеть, впуская Коровина. Повернулись в креслах поклонники и поклонницы: "Кто там смел?! Как там смел?!"
– Шу-ша-шу! – недовольно зашуршали стареющие красавицы.
Но Коровин уже садился, осторожно придерживая нечто острое под пиджаком. Виктор Владимирович нахмурился, а потом Виктор Владимирович улыбнулся:
– Ну хорошо, прочитаю вам свой последний рассказ.
– Ах! Ах! – понеслось по залу. – Последний рассказ!
– Читайте же, Виктор Владимирович! А потом мы объявим литературе конец! Ведь сегодня одиннадцатое августа и в Румынии уже началось полное солнечное затмение! – восторженно выкрикнул педофил с первого ряда и упал торжественно в кресло.
– Конец! Конец! – полетело по залу, переливаясь из уха в ухо, из уст в уста.
И томно вздыхали стареющие красавицы, закатывая глаза:
– Ах, конец! Конец!
И некоторые из них причмокивали губами, а некоторые в экстазе поправляли ватные груди.
– Пиздец, – злорадно заглядывал в зал через окно темнеющий Господин Луна, незаметно подмигивая Коровину.
– Итак, "Болдинская осень", – проворковал игриво Виктор Владимирович, с тайным удовольствием перевоплощаясь в главного героя своего рассказа, некоего литератора Сисина. И вприпрыжку побежал по словам, завораживая сидящих. И вот уже домузицировал до места, где про "Семья – говно" и продолжал нестись дальше, вот помедлил, поколдовал на "Родители – говно" и на "Родина – говно", озаряя зал проблесками нестерпимого счастья, и, ослепленный творческим восторгом не заметил, увы, как поднимается уже с заднего ряда какая-то зловещая фигура, как прячет она что-то тяжелое и острое под пиджаком. Но было не до фигуры. Ибо било уже крещендо:
– Бог – говно! – провозглашал торжественно Виктор Владимирович.
И двигался между рядами навстречу ему…
– Бог – самое большое говно! – выкрикивал что было сил Виктор Владимирович, отрываясь наконец от текста и обнаруживая перед собой странно-изогнутый и остро-блестящий предмет, который приближался и приближался и… вот уже как-то резко похолодело в горле и почему-то перестали вылетать слова и на руки Виктора Владимировича брызнуло что-то горячее.
"Господи, да это же моя кровь!" – хотел выкрикнуть он, но лишь зловещие хрипы вырвались из его распоротого горла.
А серп уже свежевал, вспарывая с нажимом, шел все ниже и ниже, и вот уже перерезал ремень, концом своим зацепляя и выворачивая пупок. И тогда казнимый вспомнил Лхассу, где хулил однажды восточных богов и где провалился в канализационный люк, вспомнил и нашего хулимого им православного бога. Но было поздно, серп уже резал, резал ему хуй. И Коровин выдирал его вместе с яйцами, размахиваясь победно и бросая в ошалело визжащий зал. Ну, смотрите же, Виктор Владимирович, на свои отрезанные яйца, как они, переворачиваясь, летят! Как они шлепаются.
– О мой хуй, – заплакал Виктор Владимирович.
Раздался картонный треск, и публика, ломая в ужасе стулья, бросилась вон из зала. Лезли по головам стареющих красавиц педофилы. И кричали и харкали в экстазе красавицы.
"Господи, что я наделал? – схватился за голову Коровин. – Кого я убил?"
– Не дрейфь, Коровин! – сильно крикнул с заднего ряда Бычков.
О язык, равновеликий затмению солнца, о странная йога слов, мудрость птиц времени, жажда шакала, куда движешься ты, преодолевая всполохи сознаний, податель иллюзорных, отражаешься ли назад, как змея, предатель хранимых, сожигая и сожигая кумиры, господин лжи, брахман, эгоизмами жалящий эгоизмы, о верни нам опиум правды, о найди же нас, найди!
О муза, ради тебя раскроен баян лжи, серп месяца нового пашет, видим, снег крови. Не уходи, муза, я знаю, что ты здесь!
Дай же, подай, прошу тебя. Во имя твое пролито это. Отряхни же жалкие дряхлые псы и подай жизни и власти!
Дай же Духа мне, дай! Дай Духа!
Чистаго Духа, чистай воды,
Бо ради тебя одной сотворил.
Бо познал без познания, а не знаю как сам, бо уставши попирать в псах рассудка, бо ради любви.
Огненна любовь, да порвет стары мехи.
Войди же Духа сестра, жена, мать. Очисти от скверны.
Свя на крови, свят, раб Твоя, зачавши от Духа.
11.08.99
Комментарии к книге «П-ц постмодернизму», Андрей Станиславович Бычков
Всего 0 комментариев