Евгений Степанов Застой. Перестройка. Отстой
миллиарды лет назад
миллионы лет назад
тысячу лет назад
сто лет назад
до моего рождения
десять лет назад
год назад
месяц назад
неделю назад
вчера
час назад
только что
СЕЙЧАС
скоро
через час
завтра
через неделю
через месяц
через год
через десять лет
после моей смерти
через сто лет
через тысячу лет
через миллионы лет
через миллиарды лет
Герхард Рюм, «История», перевод Виктора СанчукаРоман
ПРОЛОГ
Океан сливался воедино с небесами в еле уловимом промежутке на волнах космического эфира находилось вечное и юное астральное тело оно искало своего временного земного воплощения вакансий не было не было не было не было потом на мгновение оно появилось мужчина и женщина аз за аз аз за аз аз за аз аз за аз аз за аз аз за аз аз за аз аз за аз аз за аз аз за аз аз за аз аз за аз за аз в непонятной студенческой сибири нашли друга друга глаза потянулись к глазам астральное тело стало видоизменяться а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а- закричал 5 июня 1964 года ребенок в московском роддоме № 9 в 23.45.
ГЛАВА 1 Подмосковная Москва-Кубиково-Кубиковск
Детство — самое достойное и благородное — не знающее большого страха! — время в моей жизни. Оно пролетело быстро — в московском (подмосковном) деревянном дворе в Новогирееве. Таких дворов и домов теперь в Москве, наверное, нет. Какой-то далекий, неведомый австриец построил этот домишко, а мои прабабушка и прадедушка его купили за двенадцать тысяч рублей. Во дворе — участок составлял внушительные сорок соток! — жила наша прекрасная семья Жарковых (отец Виктор Александрович, мама Анна Георгиевна, старший брат Юра и я).
Сейчас (позволю себе краткое лирическое отступление) я хорошо понимаю, что вся моя прошедшая жизнь является в какой-то степени и моей настоящей жизнью. Ведь и сейчас меня волнует, радует, огорчает пережитое в те годы.
Дом был без удобств — небольшой, щитовой. Посередине стояла печка. Мать ее с утра до вечера топила. Иначе было бы совсем холодно.
Я рос, общался с родителями, братом, котом Диким и собакой Чернышем. Лазал по деревьям, собирал клубнику, ходил в кусковский парк и старый замечательный кинотеатр «Гай». До шести лет я был совершенен, как все дети — почти ничего не боялся. Я знал, что в случае чего мама и папа всегда придут мне на помощь. И спасут.
Во дворе росла огромная величественная яблоня — китайка. Яблочки были маленькие-маленькие, кисло-сладкие, мы их очень любили с братом.
Я смотрел на могучий и стойкий, как световой луч, летом врывающийся в дом, ствол яблони, гладил ее нежные листочки, прижимался к ней спиной, и она, как мамина теплая махеровая шаль, согревала меня — я с детских лет был уверен, что дерево одушевлено, и оно — любое, абсолютно любое, но, прежде всего, конечно, яблоня! — является моим родственником. Близким родственником.
Отец работал инженером в строительном тресте, мама — техническим переводчиком с немецкого языка, что позволяло ей частенько брать работу на дом.
Родители жили дружно, практически никогда не ссорились, они любили друг друга и нас, своих детей. Все свои силы они отдавали нам — они совершали свой ежедневный незаметный родительский подвиг.
У отца было много разных хобби — он переплетал книги и газеты, у нас хранились все подшивки «Правды», «Литературной газеты», для каждого фолианта он делал из картонки коробку, мастерил роскошную деревянную мебель, стрелял из пневматического ружья по мишеням, фотографировал, играл на аккордеоне и скрипке, ежедневно вел дневник и т. д.
А еще он любил готовить.
Особенно — варить варенье. Варенье он варил из всего. Из клубники и яблок, облепихи и черноплодки, которой у нас росло видимо-невидимо.
Однажды отец и вовсе нас удивил:
— А теперь, ребята, отведайте мой фирменный джем — из апельсиновых корок.
Мы неуверенно и не слишком охотно стали пробовать. Юрка как честный человек сказал, что ему не понравилось, мама пробовать и вовсе отказалась, а я отца из вежливости похвалил, правда, съел всего две ложечки.
Мой старший брат Юрка обожал рисовать и читать — он ходил в художественную школу. Рисовал он в основном замки. Красивые они у него получались.
Юрка с детских лет был очень начитанным мальчуганом. Именно он открывал мне литературные имена. Он пересказывал мне «Героя нашего времени», читал стихи и переводы Маршака (особенно нам нравились про Петрушку и Робин Гуда).
Сам писал стихи.
Больше всего Юрка любил читать детективы. Вообще, он мог читать круглые сутки напролет.
Откроет окно, поставит возле кровати бутылку с водой и читает.
Еще мы с ним мечтали о дальних странах — Америке и Франции, Германии и Швеции…
…Когда наш маленький прекрасный домик сломали, государство предоставило нам в том же Новогирееве трехкомнатную неказистую квартиру, правда, со всеми удобствами. В уборную бегать уже было не надо.
Мы переехали, я быстро освоился в новом дворе, записался в футбольную секцию (клуб «Крылья Советов», на «Электрозаводской») и в музыкальный кружок при Доме пионеров и школьников в «Кузьминках».
Времени свободного не оставалось. Каждый день я расписывал, как большой начальник, по минутам.
Друзей у меня было немного — Игорь Кононов, мы с ним и жили в одном дворе, и играли в одной команде, и Сережка Грушин — с ним мы вместе ходили на музыку, играли в районном ансамбле баянистов-аккордеонистов.
Семь лет — от семи до семнадцати — я провел на тренировках, а также в музыкальном кружке и в ансамбле. Наставница по музыке Елена Пинхусовна Майзель меня ругала за частые пропуски занятий, но не выгоняла — у меня с детства был абсолютный музыкальный слух, что достаточно большая редкость. Она только удивлялась:
— Женя, как ты мальчик из интеллигентной семьи занимаешься такой ерундистикой — гоняешь футбольный мяч?! Это же дикость. У тебя же мама — очень правильный человек, известная переводчица с немецкого языка, а ты…
А я любил футбол, любил играть, утверждаться в команде, добиваться спортивных результатов, преодолевать себя, забивать мячи, чтобы мне аплодировали, отдавать умные, грамотные передачи. Детский спорт — отличная школа. И очень трудно тому, кто эту школу не прошел.
Огромным событием в моей десятилетней жизни стало получение спортивной формы. Давали ее далеко не всем — только основным игрокам.
Тренер Валерий Павлович собрал нас, одиннадцать футболистов, после тренировки и выдал талоны на приобретение этой заветной формы. Я прижал его к груди и, счастливый, побежал домой. И… потерял… Ну, как описать мое горе?
Мама меня спасла. Поехала на «Крылышки» и привезла новый талон.
…На одной из тренировок я получил травму — упал и сломал руку. Положили меня в городскую больницу.
Врач очень странно пошутил:
— Теперь выпишем тебя на ту осень, лет через восемь.
Я чуть было не зарыдал.
Он попытался меня утешить:
— Не переживай! Я шуткую. Выпишем раньше. Все мальчишки должны в детстве руку сломать — потом еще будешь добром нашу больницу вспоминать.
В больнице мне совсем не нравилось, но было счастье, когда приходила мама и приносила зефир. Она приносила целый килограмм зефира! Одному мне! Счастье, правда, счастье!
Выписали меня через две недели.
Летом мы уезжали с командой в спортивный лагерь в Подмосковье, в Ступино или Михнево. Там жили в финских каркасных домиках, много тренировались, бегали кроссы вокруг бескрайнего и тошнотворного кукурузного поля, играли дважды в день в футбол. Вечерами ходили на танцы, смотрели, как старшие ребята танцуют и кадрятся с рано повзрослевшими пионерками и комсомолками.
Особенно я любил играть в спортивном лагере в пинг-понг — и всех обыгрывал.
После спортивного лагеря я выступал в команде весьма успешно и наш тренер Валерий Палыч меня хвалил.
А наставница по музыке ругала за долгие пропуски, но не отчисляла из кружка, а опять включала в ансамбль баянистов-аккордеонистов, и мы играли по вечерам в кинотеатрах. Денег нам за это не платили, мы только демонстрировали достижения нашего Дома пионеров и школьников.
Однажды (я тогда учился в седьмом классе) отец пришел домой и спросил:
— Хочешь пожить у моря, в санатории?
— Конечно, хочу.
— Можешь поехать на целую четверть. Нам на работе дают для детей путевки…
Я стал собираться.
Меня отправили в Евпаторию, в школу имени Олега Кошевого.
Это оказался интернат.
Там собрались ребята со всего Советского Союза — из Москвы и Московской области, Томска и Челябинска, Киева и Харькова…
Я влюбился в Лену Огородникову. Она, увы, любила другого парня из нашего класса.
Мы ходили в интернате маршем, всегда под прямым углом. Пели песни, скандировали речевки.
— Кто шагает дружно в ряд?
— Пионерский наш отряд.
— Наш девиз?
— Бороться, искать, найти и не сдаваться.
В палате было человек двадцать пять.
Все болтали. Даже поздним вечером. Не заснешь.
После ужина мы смотрели телевизор. Одна программа шла на украинском языке.
Однажды наша воспитательница спросила:
— Вы слышали нехорошие анекдоты про Ленина?
Мы удивились:
— Нет. А разве такие есть?
— Не слышали и хорошо, — ответила воспитательница.
В школе мне пришлось несколько раз подраться, чтобы меня не задирали. Сильная драка была с пареньком из Красноярска. После этого он меня зауважал.
На море мы не купались — было еще холодно, апрель-май — вода не прогрелась.
Иногда я убегал на море один, ходил босиком по камням (сам себя лечил от плоскостопия, как мама научила), собирал ракушки, однажды — к своему ужасу! — набрел на мертвого дельфина.
Учили в школе спокойно, без надрыва. Лучше, чем в Москве. И спрашивали не так строго. Оценки за четверть я получил очень хорошие. Не было ни одной тройки.
Школа стояла на самом берегу моря. Глядя в окошко во время уроков, я постоянно видел, как частыми синхронными нырками плыли по морю дельфины.
Проживая в Крыму, я активно тренировал свою волю. Когда я увидел, что мои сверстники, местные аборигены, свободно прыгают головой вниз с пирса в море, я удивился их смелости и решил стать на них похожим. Сделать это было непросто. Однако я переломил себя и вскорости отчаянно нырял в соленую воду с трехметрового пирса. Но, как выяснилось потом, свою волю я так и не закалил.
Я любил также прыгать в огромную, страшную, пугающую пляжников волну. Она крутила, переворачивала меня в своей стихии, как стиральная машина — белье. И выбрасывала на берег. Обессиленный, но почему-то страшно счастливый, я лежал на песке.
Такое у меня было развлечение, которое вводило меня в состояние безумно-сильной экзальтации, непонятного восторга.
Там, в интернате, мой соученик Саша Каломийцев из Томска прочитал на одном школьном «капустнике» стихотворение «Вересковый мед». Я был потрясен. Это было фактически мое первое соприкосновение со взрослой поэзией — если не считать стихов Маршака…
По возвращении в Москву я опять стал учиться в нашей школе, возобновил тренировки по футболу и продолжил играть в ансамбле баянистов-аккордеонистов.
В Москве я учился хорошо по гуманитарным дисциплинам — истории, литературе… Математику всегда списывал. Ничего в ней не понимал. И сейчас особенно не понимаю.
В четырнадцать лет я впервые увидел обнаженную женщину — случайно в раздевалке, на кусковском пляже, подсмотрел в щелку и обомлел… Меня всего перевернуло. Я, как Маугли, не понимал, что со мной происходит. Неужели я когда-то смогу обладать женским телом? — эта мысль меня не покидала.
Чтобы отвлечься от нахлынувшего полового влечения, я тренировался с утра до ночи, все время играл в футбол.
Детство и отрочество, как все хорошее, пролетело быстро.
В семнадцать лет я сильно влюбился — в сестру Сережки Грушина, Лариску. Она мне, увы, отказала во взаимности.
Я не знал, что делать. Как это пережить? Как жить без нее? Я решил: «Уеду куда-нибудь. Заработаю много денег, сделаю пластическую операцию, стану красивым. Вернусь — она меня полюбит».
Кое-как объяснился с перепуганными родителями, друзьями, удивленным тренером Валерием Павловичем и Еленой Пинхусовной. И вправду — уехал. Куда глаза глядят. Очутился в губернском городке Кубиково.
Стал искать работу — меня отовсюду гнали.
На последние деньги я снял комнату в общежитии местного педагогического института. Оказалось, что еще не поздно поступить в институт. И я поступил в этот же педагогический на факультет русского языка и литературы. Конкурса не было.
Я стал жить в общежитии в одной комнате с двумя парнями из районного города Кубиковска (это пятнадцать километров от Кубикова) — Серегой Барашниковым и Славкой Власиковым, они тоже учились на филфаке. Чтобы не растекаться мыслью по древу, можно охарактеризовать жизнь в общаге несколькими словами: постоянный голод, драки, зубрежка стихов русских и советских поэтов.
Как правило, в драках я одерживал верх над великовозрастными соучениками, однако однажды меня так сильно избили, что я не мог прийти в себя недели две. Странно, что я вообще тогда остался жив.
Стипендия составляла сорок рублей, еще родители подкидывали мне деньжат, но все равно не хватало.
Ел я в студенческой столовой и в городской столовой № 13. Сокурсники оказались людьми пьющими, приходилось как-то увиливать от тотального пьянства, царившего в общаге.
Разврат в общаге царил неимоверный. Студенты снимали девчонок из баров, ресторанов. Проституции как таковой не было. За плотские утехи в милые, оплеванные глупыми злобными людьми брежневские годы, не платили.
В ресторане «Центральный» за четыре рубля можно было выпить, закусить и познакомиться с девушкой…
Вечер, как правило, продолжался в общежитии.
Именно в общаге я впервые имел контакт с женщиной. Ее звали Оля. Она училась на втором курсе, на факультете иностранных языков, на немецком отделении. Ей было девятнадцать лет.
…Как-то мы выпивали в одной компании, она попросила у меня мой замшевый берет — поносить.
Я дал. Через неделю мы увиделись в общаге, она зашла к нам в комнату (Серега и Славка деликатно удалились) и спросила:
— У тебя были раньше девушки?
Я соврал, что были.
Получилось все очень быстро. Раз, два — и готово. Мне понравилось. Однако я понял, что своего берета больше не увижу.
О сестре своего друга и об Оле я забыл быстро, полюбив другую девушку — свою сокурсницу Наташу, кудрявую, худенькую шатенку. Она писала стихи, любила французскую поэзию (сама выучила язык), играла в ансамбле на фоно, гоняла на мотоцикле. Не влюбиться в нее было невозможно. В восемнадцать лет мы поженились. И я стал жить у нее, в двухкомнатной «хрущевке» (вместе с ее мамой Эммой Ивановной и отцом Иваном Ивановичем), в районном центре Кубиковске, откуда, кстати, были родом и Серега со Славкой.
Кубиковск — место диковинное. Это небольшой, компактный город текстильщиков. В нем примерно пятьдесят тысяч жителей, все они так или иначе связаны с текстильным производством, которое здесь развивалось еще до революции.
Кубиковск меня сразу удивил. С одной стороны, я увидел индустриальный город, где высились солидные пятиэтажные и девятиэтажные кирпичные дома, на площади стоял величественный храм и невысокий Горком КПСС, с другой стороны — по улицам ходили куры и гуси, индюки и козы, извозчики на лошадях развозили молоко.
Мама Наташи — уникальная женщина. Худая, стройная — тогда ей было сорок пять лет. Она работала врачом-гинекологом в районной больнице. Ее любил весь город, женщины постоянно ей несли подарки — дефицитные в то время шоколадные конфеты и куры-грилль в доме не переводились.
В жилах Эммы Ивановны текло много кровей — украинская и русская, татарская и еврейская. Ее бабушка была полуеврейка-полуукраинка из Харькова. А дед — полурусский, полутатарин — из Казани.
На работе Эмма Ивановна была хозяйкой, все ее слушались и побаивались. Дома она полностью подчинялась своему мужу — деспотичному украинцу Ивану Ивановичу. Он тоже работал врачом. Отоларингологом.
Ему было сорок шесть лет, он увлекался другими женщинами, у него постоянно менялись хобби, он писал романы, романсы, оперы, снимал любительское кино на камеру, фотографировал, преподавал в школе для автомобилистов. С особым увлечением командовал своей женой, в общем, как-то пытался занять себя.
У них с Эммой Ивановной был сын Саша. Он погиб в автокатастрофе в возрасте двадцати пяти лет. Эта смерть, конечно, изменила жизнь несчастных родителей. Они спасались каждый по-своему.
Мы с Иваном Ивановичем частенько выезжали на рыбалку. Рыбалка в кубиковских краях замечательная. Караси, карпы… Ловятся они в прудах на простую удочку. Только выезжать надо рано-рано утром. Однажды мы приехали и увидели на пруду огромную величавую цаплю. Она, заметив нас, взмахнула огромными крыльями и улетела.
Иван Иванович хотел еще детей, но не от Эммы Ивановны, он считал, что она для этого дела (в силу возраста) уже не годится. Он искал молодую женщину и в итоге нашел ее, ушел к тридцатипятилетней ткачихе с местного суконного комбината, у которой был сын восемнадцати лет (он служил в армии) и отдельная двухкомнатная квартира на окраине Кубиковска.
Эмма Ивановна костерила Ивана Ивановича почем зря, но вскоре тоже нашла себя спутника жизни, стала с ним встречаться. Это был отец Сережи Сысаева, наташиного одноклассника, с которым мы часто играли у нас дома в шахматы, — Роберт Иванович. Эмма Ивановна и Роберт Иванович стали встречаться, он приходил к нам домой и оставался (нередко) ночевать, они ездили вместе на юг, в Сочи. Но любила Эмма Ивановна по-прежнему Ивана Ивановича, хотя и ругала его с каждым днем все сильнее и сильнее.
По выходным к нам приходили гости, родственники Эммы Ивановны. Ее брат, полковник внутренних войск Владимир Иванович с женой Аллой Николаевной, инструктором Горкома КПСС, отец Иван Сергеевич с новой женой Валентиной Николаевной… (Бабушка Наташи умерла за пять лет до нашей свадьбы.)
Разговаривали ни о чем, ели-пили, Эмма Ивановна на всех готовила, а потом, когда гости расходились, мыла посуду. Я много раз предлагал ей помочь, но она отказывалась. Она очень переживала расставание с мужем, стала курить, иногда позволяла себе выпить лишнее. Ела очень мало — обходилась, как зайчик, морковкой, капусткой. Я ни разу не видел, чтобы она полноценно обедала. Только кормила других.
В 1982 году умер мой дедушка Александр Алексеевич (отец моего отца). Дедушка был человек замечательный. Руководил крупными промышленными трестами, работал в министерстве рыбной промышленности, сделал много научных открытий. Играл на скрипке и баяне, разводил пчел на своей даче в Купавне, выращивал огромные помидоры и маленькие огурчики, всегда нам давал мед и овощи, обожал футбол, особенно игру «Динамо» (Тбилиси).
— Капиани, — он именно так говорил (через «а») — выдающийся волшебник. Смотрю на него — душа радуется.
Мы часто приезжали с отцом к деду в Купавну, он там жил со своей второй женой, тетей Ниной (моя бабушка Зина умерла, когда мне было полтора годика), ходили в лес за грибами, дед играл на скрипке и, как ребенок, трогательно ждал комплиментов. Я их всегда ему говорил, хотя играл он не слишком хорошо, абсолютного слуха, как у меня, у него не было.
В том же году умер и дедушка Наташи — Иван Сергеевич. Умер от старых ран, полученных еще под Сталинградом, где он воевал рядовым…
Мои родители не сообщили мне сразу про смерть деда, не хотели меня травмировать, похоронили его без меня — я был в Кубиковске.
А Ивана Сергеевича мы хоронили вместе с моей новой семьей. Гроб несли от его старого частного дома до кладбища, процессия растянулись метров на тридцать, потом были поминки.
После смерти Ивана Сергеевича Эмма Ивановна совсем захандрила, она стала еще сильней ругать Ивана Ивановича. А у него родилось еще двое детей. Один из них — мальчик. Все-таки мой бывший тесть добился своего.
Так мы и жили в провинции, в районном центре, а в институт, в Кубиково, ездили каждый день на рейсовом автобусе.
Из областного центра частенько возвращались на попутках — выходили на дорогу, голосовали. Останавливались в основном грузовики. В конце пути мы давали водителю пятьдесят копеек или вообще ничего не давали. Ни один водитель за четыре года не спросил у нас о гонораре за свою работу.
Учились мы с Наташей неплохо, особенно по литературе, русскому языку. Марксистско-ленинские науки мне давались легко, а Наташа в них ничего не понимала.
В двадцать лет меня исключили из комсомола. Ни за что. Я просто забывал платить взносы.
Комсомольцы вызвали меня на бюро и стали шпынять:
— А ты очень неправильный комсомолец… Почему не платишь взносы?
Один жирный парень, редактор институтской многотиражки Толя Мокрых возмущался:
— А я знаю, что ты за фрукт, мне говорили друзья, что ты и паспорт потерял.
Я отвечал:
— Да, потерял — ну и что? Скоро вообще в мире не будет никаких паспортов. Это все лишнее. А взносы я заплачу.
— Но ты же не комсомолец по сути, — отвечали мне.
— Я считаю, нужно в душе быть комсомольцем и хорошим человеком, а все остальное потом.
Исключили.
Я пришел домой. И сутки не поднимался.
Я понял, что никогда не уеду за границу, не увижу ни Парижа, ни Берлина, ни Америки… Все дороги мне были закрыты.
Наташа легла со мной на полу, гладила меня и говорила:
— Все это ерунда. Все обойдется. Сама система этих дураков скоро рухнет. Скорее, чем им кажется. А ты объездишь весь мир.
Я посмотрел на нее непонимающим взглядом.
— Точно, — сказала она.
И я поднялся с пола.
Что такое счастье? Оно многообразно. Порой малая толика света, одна человеческая фраза — огромное счастье.
Мое счастье — это Наташа.
ГЛАВА 2. Сельская школа
Из друзей детства я поддерживал отношения только с Сережкой Грушиным. Он писал мне из Москвы, потом из армии, потом снова из Москвы.
В восемнадцать лет Сережка пополнил ряды доблестных вооруженных сил СССР — оказался сначала в Душанбе, а потом (после «учебки») самолетом его переправили в Афганистан.
Он стал охранять Кабульский аэропорт.
Когда он прилетел, была весна. Цвели цветы. Много цветов. Острые, как зубная боль, горы подпирали яркое синее небо.
— Природа как на курорте, — подумал Сашка.
Из созерцательного и расслабленного настроения его вывел сержант Жаков:
— Ложись!
Начался обстрел. Оттуда-то стреляли, Сережка не понял — откуда. Он бросил свой гранатомет и свалился в прилипшей к спине гимнастерке на холодную землю.
Жаков очнулся первым и стал кричать:
— Груша, твою мать, огонь!
Сережка схватил гранатомет и стал стрелять вверх. Он боялся не умереть, он боялся Жакова, его криков и последующих разборок.
В воздухе появились наши вертолеты, Сережка прекратил стрелять. И опять лег на землю.
Прошел его первый день в Афганистане.
Сергей прослужил в Афганистане три месяца и был ранен. Ему повезло, пуля каким-то невероятным образом прошла через щеку навылет. Лечили его в лазарете три месяца. Вскорости комиссовали.
Он пришел домой с орденом Красной звезды и книжкой ветерана войны. Начал искать работу.
Устроился грузчиком на чаеразвесочную фабрику.
Работа кормила. Он получал почти двести рублей и подворовывал — выносил чай в штанах. Потом продавал его знакомым из нашего двора.
Ночами ему снились афганские бомбежки.
Он просыпался, крича:
— На помощь, на помощь!
Больше заснуть не мог.
Ночами он писал мне письма. Почти все из них доходили до адресата. Я ему отвечал.
…В Москве я бывал редко, но еженедельно звонил родителям, еще мы переписывались. Они были рады, что я учусь, женился, нашел себя. В Москве у меня не было никаких перспектив. Главное — там никто не мог решить наш квартирный вопрос. А жить с родителями и молодой женой в одной квартире я опасался, боялся, что Наташа не поладит со свекровью, моей волевой мамой.
Легкие, как ласточки, студенческие годы пролетели мгновенно. Даже быстрее, чем детство. В 1986 году сразу после института нас с Наташей благополучно распределили в сельскую школу в родную Кубиковскую черноземную область, в село Среднеспасское.
За областной и районный центры я не держался — служить в армии не очень хотелось. А на сельских учителей распространялась бронь.
…Мы приехали с Наташей в район в августе, накануне учебного года. Прошлись по селу. Увидели огромные колхозные поля, свежие невырубленные просеки. Село Среднеспасское состояло из двух больших улиц, вдоль которых виднелись низенькие одноэтажные бревенчатые избы с мезонинами. Магазин был один. Туда привозили белый хлеб (который местные жители ласково называли булочкой), черный ржаной хлеб, водку, жигулевское пиво и мыло. Еще иногда на прилавки выбрасывали консервы. За всем остальным приходилось ездить в райцентр.
Мы шли через огромное поле по узенькой протоптанной тропинке к старой двухэтажной деревянной школе, комья жирной питательной черноземной земли прилипали к нашим нелепым городским туфлям.
Поле перерастало в лес. Мы зашли и в лес — красивый, смешанный, правда, изрядно загаженный. Повсюду валялись пустые бутылки из-под водки и жигулевского пива…
Реликтовые вековые сосны, подпирающие небо, росли вперемешку с мелкими и невзрачными кустарниками. На опушке мы заметили боярышник и волчью ягоду… Все рядом.
Посредине опушки возвышался муравейник, огромный, как Вавилон. Муравьи были заняты увлеченным и малопонятным делом — строили свою невероятную муравьиную цивилизацию.
Сосны, боярышник, волчья ягода, муравейник… Лес давал полное представление и о человеческой жизни…
…Директор школы — сорокапятилетний стареющий бородатый математик Сергей Петрович Носенко — встретил нас очень радушно, учителей в школе не хватало; он предоставил нам в бесплатное пользование просторную, пустующую и основательную избу-пятистенок и участок черноземной земли в двадцать пять соток. Газа и телефона в избе не было. Удобства — во дворе. Но посредине дома стояла внушительная русская печь с лежанкой, которая отапливала все четыре комнаты.
…Мы стали налаживать наш непростой крестьянский быт.
Дрова мне приходилось колоть самому, но я не расстраивался. Это была хорошая физкультура. Березовые чурбаки горели долго и хорошо, хотя и оставляли опасную копоть в дымоходе. Печка нагревалась не скоро, но держала тепло до утра.
Наташа проявляла ангельское терпение. Хотя ей приходилось в селе, конечно, нелегко. Наташа выросла в интеллигентной городской семье врачей. С детских лет ее все лелеяли и оберегали…
Когда печка протапливалась, я прислонялся к ней спиной и умиротворялся. Жена смотрела на меня и удивлялась тому, что я оказался вполне деревенским гражданином.
Во время топки я иногда открывал задвижку и смотрел на огонь. Дрова умирали в печке быстро, как наши молодые дни и ночи здесь, в деревне.
В школе, помимо того, что я стал вести литературу, историю в старших классах, за мной закрепили пятый класс как за воспитателем группы продленного дня. Мне положили весьма приличную зарплату — сто сорок рублей. Это со всеми надбавками.
Наташа стала преподавать русский язык и труд для девочек. Ее оклад оставлял сто тридцать рублей. На двоих нам вполне хватало. Мы даже отсылали немного нашим родителям.
Кроме того, директор школы Сергей Петрович раз в квартал привозил нам бесплатно мешок гречишной крупы и мешок картошки.
До Кубиковска было недалеко — километров пятнадцать. Мы туда ездили на выходные — заходили к теще, часто и ночевали у нее, занимались в районной библиотеке, смотрели подшивки газет, покупали крупы, сухари, сухофрукты, грецкие орехи, хурму… Теща нам давала конфет и шоколадок…
В райцентре мы набирали домой побольше книг и уезжали. Больше развлечений у нас практически не было. Но и не читали мы никогда так много, как в те годы.
С детьми мы ладили.
Я оставался с ними на продленке, мы делали вместе уроки, я кормил их в столовой, собирал взносы за питание. Сделав уроки, мы играли в футбол, волейбол, в другие игры. Особенно ребята любили жмурки. Сначала мы выбирали, кто будет водить. Как правило, Оля Иванова, конопатая смышленая пятиклашка, считала считалку:
Раз, два, три, четыре, пять, Шесть, семь, восемь, девять, десять. Царь велел меня повесить, А царица не дала. И повесила царя. Царь висел, висел, висел И в помойку улетел. А в помойке крыса Родила Бориса. А Борис кричит: «Ура, Позовите доктора».Сережка Снегирев, бойкий чернявый паренек, использовал другую считалку:
Шел баран По крутым горам. Сорвал травку Положил на лавку. Кто травку возьмет, Тот вадить пойдет.Снегирев никогда не говорил водить, только вадить с ударением на первом слоге, точно знал стихотворные метры.
Как бы они не считали, водить, как правило, приходилось мне.
Пока я развлекался на продленке, серьезная Наташа преподавала в основном в старших классах.
Дети у меня подобрались колоритные, многие из них состояли на учете в психоневрологическом диспансере как умственно-отсталые. Я видел: они запущенные. Многие жили без отцов. Это были очень интересные дети, совсем не понятные мне. Как, наверное, и я был непонятен им.
Особенно шалопаистых выделялось несколько — Володька Сухотин, Сережка Снегирев и Пашка Тайганов… Но обижаться на них я не мог. По ряду причин.
Как-то я вел урок литературы в пятом классе, а маленький, низенький Володька Сухотин все время елозил на парте, болтал с соседкой. Я ему пригрозил:
— Володька, прекрати. А то родителей вызову.
Он спокойно ответил:
— А у меня их нет.
Он не солгал. Он жил с бабаней (так он говорил), она получала пенсию и тянула на своей шее единственного внука.
Сережка Снегирев вдруг ни с того, ни с сего во время того же урока снял штаны и залез на парту. Класс зашелся смехом.
Я опешил:
— Ты что у/о? Ну-ка живо сядь не место — иначе я тебя в дурдом определю.
Сережка ответил:
— Я там уже был.
Иногда к нам в школу заезжал врач местного психоневрологического диспансера Юрий Нестерович Селезнев. Он проводил с нами, педагогами, занятия, как воспитывать ребят, как не травмировать их психику, приучать к труду и занятиям.
По вечерам я оставался со своими пятиклашками на продленке. И, конечно, не только играл с ними в разные игры. Обучал их, как мог, русскому языку, литературе, истории. Да что толку!
Учил как-то Сережку Снегирева говорить вместо «жрать» — «есть». Он слово «есть» наотрез отказывался употреблять.
Спросил его:
— Ты свинья, что ли, чтобы жрать?
— Нет!
— Значит, человек?
— Да.
— А что человек делает за обедом?
— Жрет.
— Да ест же, ест!
— А я по-спасски.
Я начинал снова задавать аналогичные вопросы, но получалась сказка про белого бычка.
Потом мальчуган все же согласился не говорить «жрать». Однако нашел другое словцо «трескать». Причем, школьник не играл, не кривлялся, он действительно привык только к такому лексикону!
В конце концов, я не выдержал и велел ему привести на следующий день мать в школу. И попросил пацана повторить, что я ему только что сказал.
— Кого ты должен завтра привести в школу?
— Матрю, — ответил мой обиженный, опустивший глаза долу, несчастный, жалостливый воспитанник.
И я схватился руками за голову.
…Прозвенел звонок, дети, стремительно похватав портфели и сумки, кувырком вылетели из класса, а я побрел, расстроенный, в учительскую.
В учительской, как обычно, наши преподавательницы костерили детишек:
— Идиоты.
— Ослы.
— Дубы.
— Дебилы.
— Я б его об стенку размазала.
Я слушал молча, в особенные разговоры не вступал, но из вежливости поддакивал. В принципе, я был согласен.
А на перемене бегали улыбающиеся дети, и чихать они хотели и на меня, и на других учителей.
Ко мне подошла Ирина Юрьевна, завуч нашей школы, много лет проработавшая на «продленке». Она начала давать советы, как можно удерживать детишек в руках.
— Тайганова нужно пугать детским домом. Так и говорите ему: будешь хулиганить — сдам в детский дом. Снегирев боится вызова родителей в школу. Отец его бьет. Так и говорите: вызову отца. Но, разумеется, этого не делайте. А Сухотина вы осадите только мощным пинком. В данном случае робеть не надо.
Я даже не знал, что ей отвечать.
Во второй четверти к нам прислали двух молоденьких учительниц — литературы и французского языка. Стало повеселее. У нас создавался молодежный коллектив.
Высокая крашеная блондинка двадцати пяти лет Анна Борисовна Романова окончила Воронежский университет.
Она вошла в девятый класс и заговорила с детьми по-французcки.
— Bonjour, les enfans, je suis votre nouveau professeur.
— Чо?! — выдохнул класс хором.
— Ну ладно, ладно, ребята, будем говорить по-русски, — поспешно согласилась Анна Борисовна. И стала учить детей спрягать глагол etre.
Худенькая двадцатидвухлетняя шатенка, учительница по литературе Елена Васильевна Слободченко, забравшая (по просьбе директора) у меня девятый класс, окончила, как и мы с Наташей, филфак Кубиковского педагогического института. Перед первым уроком она очень волновалась. Попросила меня:
— Евгений Викторович, вы не могли бы побывать на моем первом уроке? А то у меня коленки дрожат. Волнуюсь…
Я охотно согласился.
Елена Васильевна стала рассказывать о Маяковском, Горьком.
— Да будь я и негром преклонных годов, / и то б без усердья и лени / я русский бы выучил только за то, / что им разговаривал Ленин.
Потом — также весьма своеобразно! — цитировала Горького:
— Глупой пингвин робко прячет тело жирное в утесы.
— А почему он глупой? — спросила у нее любознательная ученица Рита Васильчикова.
— А разве умный будет жить на северном полюсе? — быстро нашлась Елена Васильевна.
Вообще, я раньше догадывался, что наш Кубиковский Ордена Знак Почета государственный педагогический институт — не МГУ имени Ломоносова, но не ожидал, что до такой степени.
…Больше всех на продленке я занимался с Пашкой Тайгановым. Жалел его. Он был какой-то несчастный — вечно голодный, тощий, неприкаянный. Я учил его правильно говорить. Занимался с ним литературой, историей, математикой, читал ему стихи, заставлял его учить наизусть Пушкина, Блока, Есенина… Читал ему стихи из книги «Лирика» (антология русской поэзии за три века). Я жалел его и не хотел, чтобы его опять отправили в Интернат для умственно-отсталых.
Мать Пашки меня за это любила. Как-то раз принесла нам утром молока в избу.
— Евгений Викторов, Наталь Иванна, попейте, парное. Только что надоила. Такого в городе небось не пили.
Мы долго отказывались. Но родительница уговорила.
Иногда я не выдерживал учительских нагрузок. Срывался. Проверял как-то домашние задания у ребят — то Снегирев здорово мне вредил, то Уйменов… Мешали, мешали, мешали работать. И мое терпение лопнуло. Я вызвал Сережку из класса в коридор. Поставил озорника к стене. И, памятуя о своем спортивном прошлом, мощно ударил по ней кулаком. Известка осыпалась. Совсем немножко, правда, но осыпалась. Да простит мне это завхоз.
Мы вернулись в класс с шалуном. Больше у меня к нему замечаний не было.
* * *
…Мы приехали на выходные в райцентр, к теще, заночевали у нее.
…Спали с Наташей тихо и безмятежно.
Вдруг послышался стук в дверь. Я вскочил с постели и побежал в прихожую. «Кто там?» — крикнул я дрожащим голосом. Молчание. «Кто там?» — повторил я. «Открой!» — наконец ответил четкий и скрипучий старушечий голос. Как бы загипнотизированный уверенным тоном, я открыл дверь, но, увидев страшную, сгорбленную, со впадинообразными глазами старуху, тут же захлопнул. Я испугался.
— Это, наверное, нищая, — подумал я.
Я вернулся в спальню и сказал Наташе: «Иди подай нищенке копеек двадцать». Наташа не хотела расставаться с теплой кроваткой. Она хотела спать. В это время стук повторился. Удары стали еще более сильными. Затем старуха начала скрестись в дверь.
Я хотел было подняться и опять побежать в коридор, но не смог. Страх как бы парализовал тело, и я несколько минут лежал не в силах шелохнуться.
А старуха стучала и скреблась. Я собрался с духом и побежал к двери. Там я закричал: «Что вам нужно?! Уходите! Или я позвоню в милицию!».
Бабка продолжала свое занятие. Затем она проговорила своим скрипучим голосом: «Открой! У меня там вещи: платье, платок — все, что осталось. И не спала я всю ночь, замерзла».
— Странная бабка. Не наводчица ли? — потихоньку приходя в себя, подумал я. И позвонил в милицию. Блюститель порядка явно был не расположен к ночной беседе. Он сказал, что не станет разбираться из-за какой-то старухи, и бросил трубку.
А старуха стучала и стучала. Я опять позвонил в милицию и откровенно признался, что мне страшно. Милиционер прорычал в ответ, что сейчас придет и заберет не бабку, а меня самого.
— За что же меня?
— Чтоб спать не мешал! — невозмутимо отрезал страж порядка и опять положил трубку.
За стеной на лестничной площадке тем временем послышался разговор. Это сосед дядя Боря вышел на шум и, закурив, заговорил с бабкой.
— Что вы стучитесь, бабуля?
— Я за вещами своими!
— А-а, понятно.
— Холодно, — сказала бабка, съеживаясь от мороза, и явно просясь в дом переночевать.
— Холодно, — бойко и по-английски невозмутимо ответил дядя Боря. В его ответе был отчетливо слышен категорический отказ пустить старушку переночевать.
— Холодно, — опять взмолилась бабка.
— Холодно, — парировал сосед спокойным тоном.
Диалог, состоящий из одного слова «холодно», продолжался весьма долго.
А потом старушка куда-то исчезла. И в провинциальном советском подъезде стало тихо.
Утром мы опять поехали на работу в школу.
В автобусе Наташа, утонченная женщина, сказала:
— Хочется жить без потрясений, я очень устала от них, но как это сделать, когда любая встреча с кем бы то ни было — уже потрясение.
Я — мужчина не утонченный, но насколько моя жена права.
Через полгода преподавательской деятельности я также стал вести странный предмет под названием «Этика и психология семейной жизни».
После второго занятия, на перемене, Рита Васильчикова, которая оказалась не только смышленой, но и весьма раскрепощенной девушкой, подошла ко мне и спросила:
— Евгений Викторович, когда встретимся на сеновале?
Я стал ее отчитывать. Она убежала.
…Занимаясь с пятиклассниками, я пытался развить их способности. Памятуя о директоре Павшинской средней школы Василии Ивановиче Сухомлинском, стал давать задания детям на вечерних занятиях писать сказки. Результаты превзошли все мои ожидания. Сказки оказались очень интересные. Паша Тайганов написал такую.
«Пошел мальчик Вову на речку, закинул невод и поймал щуку. Щука взмолилась: „Отпусти меня, добрый молодец, я выполню любое твое желание“. Мальчик Вова отпустил щуку, она уплыла, а желания никакого не выполнила. И мальчик Вова горько заплакал. Больше он никаким щукам не верил».
Я отослал сказки Паши Тайганова в районную газету «Трудная новь». Их там напечатали. Радости у детей было очень много! А Пашку все стали называть писателем.
Еще мы учились писать стихи, занимались необычными литературными играми — сочиняли палиндромы, заумные детские считалки.
Ребята оказались великолепными выдумщиками и очень талантливыми людьми.
Пашка Тайганов примерно через полгода, удивив меня не на шутку, стал писать весьма добротные стихи.
Однажды он принес мне в тетрадке такое сочинение.
Я мальчик, я во сне. Калиточку закрою — И я наедине С деревьями, травою. Державна тень ольхи, Цвета люпинов броски. Но я прочту стихи Есенинской березке. Изящна и светла, Как подобает даме, Она сюда пришла Небесными шагами. Прочту — она простит, Пошелестит листвою, Как будто сам пиит Поговорит со мною.Стихотворение было написано с грамматическими ошибками, но меня поразило, как строго соблюден размер, трехстопный ямб, какие он использует выверенные рифмы.
Я даже засомневался, сам ли он написал стихотворение.
Спросил его об этом.
— Сам, — ответил Пашка, — я очень люблю стихи сочинять. Это мое любимое занятие. С тех пор, как вы стали нам читать Есенина, я его очень полюбил.
— А почему ты пишешь, что березка пришла небесными шагами?
— А как же иначе?! Мы же ее не сажали. Она сама по себе выросла — так и выходит, что пришла по небу.
— А за что березка тебя должна простить?
— Да за все, мало ли я набедокурил, да вот еще и стихи пишу, мать говорит, что это не к добру, мол, пииты плохо кончают. Лучше быть трактористом, чем пиитом.
— Трактористом, конечно, тоже хорошо. Но некоторые поэты вон как здорово живут — по заграницам разъезжают.
— Я за границу не хочу, мне здесь, в Спасском, нравится.
…Еще я учил ребят писать палиндромы. Палиндромы — это тексты, которые читаются одинаково слева направо и справа налево.
Однажды Пашка Тайганов на «продленке» прочитал всем нам такой «шедевр» под названием «Футбол», посвященный игре «Локомотива» и ЦСКА.
А лани финала Тут тут Тур крут И рефери Тут как тут То — пот, топот Жар аж Да: ад О Локо около Золота, а то — лоз Или — или Во!!! Каков! Удача, а чаду Гор — грог То — вотСережка Снегирев сочинил совершенно непонятный заумный палиндром, состоящий из одной строчки — атанатаатанатаатаната, а потом и вовсе непонятный — яиц или милиция!
Конечно, больше всего ребята любили народный перевертень «на в лоб, болван». Употребляли его и по делу, и без дела.
Когда я начинал на них из-за этого ругаться, они искренне удивлялись: «Но это же палиндром, вы же сами нас учили!..»
Районный детский психиатр Юрий Нестерович Селезнев, когда я ему рассказал о своих занятиях с детьми игровыми формами литературы, немного насторожился.
Даже спросил:
— А правда, что Сухомлинский учил детей сказки писать?
— Так, во всяком случае, нам рассказывали в институте, — ответил я.
— А вот эти абракадабры тоже?
— Это не абракадабры, а палиндромы, — уточнил я. — И это моя личная инициатива.
— Понятно, — как-то пессимистично отреагировал психиатр.
А ребята сочиняли и сочиняли. Я даже про них стал заметки в районную газету писать, какие они у меня молодцы. Все время печатал их сказки и стихи.
…Прошло два года. За это время руководитель Районо Сергей Ашотович Григорян несколько раз предлагал мне стать директором школы в другом селе, но я отказывался. Я не чувствовал в себе административной жилки. Да и Наташа никуда уезжать не хотела — она хотела быть рядом с мамой, ездить регулярно в Кубиковск.
А тут меня вызвали в военкомат и сказали, что меня хотят забрать в армию, в Афганистан. Я сказал:
— Нет проблем. Я согласен.
Военком посмотрел на меня как-то хитро:
— А на вас поступил сигнал из психоневрологического диспансера, доктор Селезнев написал на вас «телегу». Вы какие-то странные палинромы заставляете учеников писать… Может, вы свихнулись?
Я улыбнулся:
— Не палинромы, а палиндромы, это тексты, которые одинаково читаются слева направо и справа налево. И никого я не заставляю… Ребята сами их сочиняют, как ранее сочиняли многие известные поэты. Даже губернатор Тамбовской области Гавриил Романович Державин их писал. «Я иду с мечем судия» — это его палиндром.
— Ну то было еще при кровавом царизме, — ответил суровый военком. — Я вам все-таки советую лечь на обследование в областную психиатрическую больницу. Лучше бы вам провериться, а то вы все-таки детей учите. Да и мы в армию таких аник-воинов брать не хотим.
Я не возражал.
ГЛАВА 3. Больница
Я собрал свои нехитрые пожитки, простился с Наташей, Эммой Ивановной и поехал на рейсовом автобусе в областной центр, в «дурдом», надеясь как можно быстрее закрыть эту печальную страницу своей биографии.
Регистратура «дурдома» выглядела чинно и пристойно. Вежливые тетеньки торчали в окошечке. Белые стены не раздражали. Я записал в карточке свои паспортные данные, сдал верхнюю одежду и кейс. И хотел было уже идти в саму больницу, как вдруг услышал какое-то дикое гоготанье — смеялась группа юношей лет семнадцати-восемнадцати… Смеялись, как я понял, над анекдотом. Эти ребята тоже приехали на обследование. Они мне показались очень странными и, мягко говоря, неадекватными.
— Боже мой, — подумал я, — с такими кретинами мне придется находиться в «дурдоме». Неприятно…
Но я решил прежде времени не расстраиваться.
Медсестра повела меня в отделение.
Когда я вошел в «дурку», то глазам своим бедным не поверил. По коридору ходили самые невероятные, самые настоящие сумасшедшие, отнюдь не призывного возраста. Бешеные глаза. Дефектные черепа. Все стрижены очень коротко, почти наголо. И — одинаковые серые (арестантские?) халаты. У меня подкосились ноги. Это не преувеличение и не метафора. Я понял, что угодил в отделение, где содержались лица, как говорится, «без критики». Это было отделение номер десять.
Я стоял в коридоре и не знал, что делать. Стучать кулаками? Кричать — отпустите меня назад, я абсолютно здоровый мужик, мама, роди меня обратно? Я был неподвижен, как столб. В моем сердце воцарился ужас.
Вывел меня из этого невеселого состояния один человек. Совсем мальчишка. У него, как ни странно, были нормальные человеческие глаза.
— Как тебя зовут? — спросил он. — Как ты здесь оказался?
И, не дождавшись моего ответа, добавил тихо и как-то равнодушно, точно констатировал факт:
— Поверь мне, ты здесь сойдешь с ума! Ведь придется спать в палатах, где все мочатся под себя, блюют, дерутся… Видишь, какие мы тут.
Затем он отвернулся. И стал довольно любезно разговаривать с нянечкой.
Она пожурила мальчика:
— Ты чего новенького пугаешь, бесстыдник? Не надо!
И ласково-ласково, точно сирена, обратилась ко мне:
— Тебя как зовут?
— Евгением, — солидно сказал я. (Мол, не какой-нибудь идиот.)
— Женечка, значит. Ты, Женечка, ничего не бойся. Все будет хорошо. Ребята у нас сейчас хорошие, не буйные. Только Васенька и Петенька, разве. Да и то, если их не трогать, они и не бросаются ни на кого.
Она явно хотела меня успокоить. Огромное ей спасибо. Это были первые слова сочувствия, которые я услышал в больнице.
Нянечка попросила одного пациента принести мне стул. Тот принес молниеносно, точно по военному приказу.
Я сел в угол. И начал смотреть по сторонам.
Большинство пациентов ходило взад-вперед по длинному коридору.
Один из них постоянно подбегал к бачку с водой, который стоял в «моем» углу, и нервно, судорожно, частыми-частыми глотками пил. Руки у него дрожали.
Другой — исступленно молился. Третий — философ! — громко размышлял (не очень интересно, по-моему) о смысле жизни. Он не обращался ни к кому конкретно. Ему вполне хватало самого себя.
Я сидел в углу и смотрел. Порою мне казалось, что я вижу какой-то странный сон. Точно Оле-Лукойе раскрыл надо мной свой самый черный зонт. Финала этого сна не предвиделось. Проснуться я не мог. Однако надо было жить. Жить. И я, как мог, подбадривал себя.
— Человек живет везде! — внушал я сам себе, — бывают и более скверные ситуации.
Я стал ходить по коридору. Как все остальные. Туда-сюда. Туда-сюда. Увидел врача. Попросил у него, так сказать, аудиенции. Врач впустил меня к себе в кабинет. Спросил, как меня зовут. И, по-моему, даже не выслушал ответа. Измерил мне давление, которое, как выяснилось, здорово подскочило. Измерил объем груди (зачем?), расспросил о причине моего появления в психушке. И… выпроводил назад в коридор. Несмотря на то, что я чуть ли не слезно попросил его разрешить мне посидеть хоть немного в кабинете. Но — увы и ах. Не положено. Кстати, забавно: как потом выяснилось, работал он в больнице фельдшером.
Я стал опять ходить по коридору. Туда-сюда. Туда-сюда. И увидел в толпе безумцев… знакомые лица. В регистратуре больницы эти ребята мне показались неадекватными, а здесь же, в отделении, они были лучиками света в безумном царстве. «Лучики» тоже пребывали в шоке. Мы разговорились. И пришли к выводу, что для того, чтобы нам здесь элементарно выжить, — нужно держаться сообща. Ходить вместе, есть вместе (если здесь вообще кормят?), спать вместе, загородив местечко в конце коридора стульями. Спать на койках в палатах никому из нас не захотелось.
Один мой новый товарищ предложил устроить побег. Мы его не поддержали.
Я стал опять ходить взад-вперед. И увидел в конце коридора два замечательных уютненьких креслица, изящно прикрытых больничными пышными фикусами. Я понял, что это мое спасение. Усевшись на кресло, я вздохнул с облегчением. И… даже начал читать. Я взял с собой томик лирических стихов русской поэзии за три века. Почитать, конечно, не удалось. Я поймал себя на мысли, что смотрю в книгу, а вижу фигу.
Я все еще не мог выйти из шокового состояния. Увидев, как я устроился, ко мне стали подходить мои товарищи по несчастью. И мы принялись обсуждать, как нам жить дальше?
Начался обед.
Один из призывников, самый шумный и отвязный, пригласил меня сесть за стол рядом с ним. Видимо, я чем-то приглянулся этому без пяти минут пахану.
Я не отказался. Мы «забронировали» себе отдельный столик. И стали ждать, точно в ресторане, когда подадут еду. И дождались. Пища пахла ничем не лучше, чем пахнут привокзальные туалеты. Есть ее я отказался. Сказал товарищам по несчастью, что просто пока не голоден. Всем же другим порекомендовал обязательно подкрепиться, что ребята и сделали.
После «обеда» я заприметил еще одного врача. Попросил аудиенции и у него. Он пригласил к себе в кабинет. Мы поговорили как нормальные люди. Мне даже показалось, что он меня за дурачка не принял. Он вежливо отвечал на все мои вопросы. Сказал, что скоро начнут нас обследовать, что больше месяца точно не продержат (тут я чуть не заплакал), что все будет в порядке. Расспросил меня об истории болезни, о работе. И — выпроводил назад в коридор. Находиться в кабинете не разрешил и он. Нельзя.
Впрочем, я уже не так и страдал. Ведь у меня был свой фикус и место в конце коридора. Своя железная амбразура.
Ко мне подсел какой-то молодой парень, тоже новичок. Из команды призывников. Но чем-то явно от них отличающийся. Некоей интеллигентностью, что ли. Она всегда, извините, на лице написана. Парень был напуган даже больше меня и явно хотел со мной подружиться. Он пролепетал:
— Нам нужно держаться с тобой вместе. Мне так страшно, так страшно. Я ведь по глупости сюда попал. Тетка, дура, упекла меня сюда. Я рисанулся, она меня сюда и затолкала. Веришь?
Он не дал мне ответить и продолжал:
— Так из-за своего характера я оказался в «дурдоме».
Тут он умолк.
Глаза его отражали неподдельный испуг.
Он расспрашивал меня о психушке — точно старожила. Таким ему я, выходит, показался.
Поговорил еще с двумя призывниками, которые здесь находились уже несколько дней. (Кстати, сразу после нашей беседы их выписали.) Я успел их о многом расспросить. И был более или менее в курсе больничных дел. Информация, что мы очутились в отделении для буйных, подтвердилась.
— Гулять здесь не выпускают, — рассказали бывалые призывники. — Спать в палате невозможно. Там вши, тараканы, крысы и другие домашние животные. Домой никого не отпустят раньше чем через пять дней, даже если ты здоровей быка.
Пять дней — не месяц. Мне стало полегче.
Парень, которого тетка упекла в «дурдом» «из-за его характера», разоткровенничался:
— Когда я тебя здесь впервые увидел, то чуть в обморок от страху не упал. Ты меня напугал больше всех. Я был уверен, что ты — конченый дурдаш. Твой взгляд мне показался сумасшедшим. Да и борода у тебя, усы…
Я усмехнулся. Зачем он все это рассказывал? Наверное, он всегда говорил то, что думал. Несчастный…
Слава Богу, вскорости он умолк. Я обрадовался. Наконец-то у меня появилась возможность собраться с мыслями. Но — увы. То ли мыслей не оказалось, то ли просто здесь было очень беспокойно.
Ко мне подошел один из завсегдатаев «дурдома». Представился:
— Панов.
И выразил желание со мной пообщаться. Оказалось, что меня ему нахваливал Семен Моисеевич (врач, который сказал, что здесь призывников держат до месяца).
Не начав беседы, Панов попросил разрешения перенести беседу на завтра:
— Не могли бы вы завтра пополудни мне уделить некоторое время? Я бы хотел описать вам свою Одиссею.
Могло сложиться впечатление, что сегодня у него заседания в горкоме или даже в обкоме КПСС. Так он был занят.
В любом случае, он поразил меня своей учтивостью и велеречивостью. Панов отошел. Я остался в своем кресле. Сидеть быстро надоело. Я опять начал ходить взад-вперед.
В коридоре ко мне обратился некий алкоголик Вова. И сразу начал выкладывать мне свою немудреную историю:
— Жил хорошо, но пил по-черному. Допился до ручкотрясения, голоса стали являться, нервный тик появился… Короче, полтора месяца я уже здесь кувыркаюсь. Не выпускают сволочи. И водки не дают. Представляешь?
Затем Вова взял жестяную общую кружку, зачерпнул из питьевого бачка какой-то мутноватой водицы и начал лихорадочно пить.
На ужин я не пошел. Сидел в своей зафикусной резиденции. И трепался с напуганным парнем. Наконец мы догадались познакомиться.
— Евгений.
— Владик.
Владик говорил без остановки. В общем, это даже было хорошо, что он оказался непомерно словоохотливым. Это отвлекало… Во всяком случае, мне уже нравилось его слушать и даже болтать с ним. Когда мы с ним трепались, я отдыхал от общения с другими милыми обитателями «дурдома». Еще я писал дневник и читал сборник лирических стихов, который всегда вселяет в меня надежду на лучшее.
Подошел Панов. Сказал, что имя его — Борис. И отошел. Потом опять подошел. Как челночок — есть такой термин в боксе. Из всего сказанного Борисом я почерпнул несколько любопытных фактов. Например, один. Оказывается, Семен Семенович Бобров, известный кубиковский поэт, семь лет сидел в тюрьме, рубил лес в Калининской области.
Удивительно: Семен Семенович — на вид тишайший, мирный дедушка. Хороши некоторые сентенции Панова. Цитирую. «Кто не жил в сумасшедшем доме, не сидел в тюрьме и не скитался нищим, тот не знает, что такое жизнь».
Что же, похоже, это правда. Но не дай Бог, мне узнать про эту жизнь ВСЕ. «Если только можно, Авва Отче, чашу эту мимо пронеси!»
Борис проявил обо мне заботу. Ночью предложил спать в их палате. Палате номер один.
— Мое место возле окна — ваше! — сказал этот добрый человек.
Я отказался. Но в любом случае — спасибо Борису. Он остался и в «дурдоме» человеком.
Борис иногда говорил диковинные вещи, которые меня, абсолютно лояльного к власти человека, даже пугали:
— Коммуняки скоро рухнут, вот увидите. Но вместо них придут другие, еще хуже. Совсем голодные, и нас, простых людей, будут есть. Жрать нас будут, троглодиты!
— Зачем? — удивился я.
— Ну, это я в фигуральном смысле, — неожиданно для меня сказал Панов. — Когда придут новые коммуняки, я от них улечу. Сожрать меня они не смогут.
— А вы умеете летать? — улыбнулся Владик.
— Умею, — ответил Панов, — Это не сложно. Я расставляю широко руки и низко-низко парю над нашим коридором. Я бы вылетел в окно, но оно у нас на решетках. А на воле я не летаю.
— Почему? — спросил я.
— А зачем летать на воле?! — сказал Борис. — На воле и жить можно.
— Продемонстрируете нам свое умение? — ехидно спросил Владик.
— Конечно, — ответил Панов. — Но для этого нужно, чтобы вы здесь пожили примерно полгодика…
Видя, какие у нас после его слов стали физиономии, Панов быстренько отбежал в другой конец коридора.
По отделению пронеслась информация обо мне. Все узнали, что я с высшим образованием. Учитель русского языка и литературы. В глазах пациентов я начал читать некое уважение ко мне. Панов также узнал от Семена Моисеевича, что я напечатал несколько заметок в районной газете «Трудная новь».
Шепнул мне:
— Из вас выйдет настоящий писатель. У вас взгляд талантливый. И жизнь нелегкая.
Я поблагодарил его за добрые слова.
Первый день в «дурдоме» остался за плечами. Самое трудное, по моим представлениям, ожидало меня впереди. Ночь. В отделении отбой — в девять часов. Где же спать? Я попытался уговорить санитаров разрешить мне провести ночь в «моем» кресле. За фикусом. Сильно просил. Санитары не разрешили. А вот нянечки — воистину святые женщины! — принесли мне в порядке неимоверного исключения топчан из комнаты свиданий, поставили два стула под голову и тело, выдали белье (его выдали всем, не только мне) и пожелали мне спокойного сна.
Таким образом, я получил шикарную койку в общем коридоре, который тогда мне показался райским местом.
Перед сном нас построили. И новичков, и ветеранов. Пересчитали. Вручили какие-то таблетки, которые — «мы в унитаз, кто не дурак».
Объявили отбой. Свет остался включенным. Свет вообще никогда не выключали в «дурдоме».
Я пытался заснуть, но не мог. По коридору, точно так же как днем, ходили чуды-юды в своих серых, не самых симпатичных халатах.
В разных концах коридора начались игры в карты. Милые ребятишки бросали карты на стол так, как будто играли в домино. Треск и шум стоял страшный.
Я понял: день в «дурдоме» смешивается с ночью, прошлое с настоящим, явь со сном (бессонницей), жизнь со смертью, ум с безумием. Словом, все как на воле. Только в гипертрофированной форме.
Подошел Панов, прочитал стихи (странно: я не понял — чьи). Пожелал спокойной ночи и откланялся:
— До завтрашнего утра, мой милорд, побеседуем, если вы позволите, утром!
Он ушел, а я еще читал свою любимую книгу стихов. Этот сборник «Лирика» (антология русской поэзии за три века) всегда со мной. Где он только не бывал! А теперь вот попал и в «дурдом».
Я все пытался заснуть, но, увы, тщетно.
Подбежал молоденький мальчишка. Тот самый, который пугал меня, когда я только оказался в больнице.
Познакомились. Он тоже начал рассказывать о своей судьбе, о жизни в «психушке». Звали его Кириллом.
— Я здесь восемь дней. Поначалу было жутко, а потом ничего — привык. Живу. Ты не дурак, что на стульях в коридоре остался ночевать. Правильный поступок. В палатах всякое может приключиться. Вчера, например, у одного из нашей палаты припадок случился. Он выбежал в коридор, высадил головой оконное стекло, начал что-то кричать… Хорошо — санитары не спали, быстренько его успокоили. Сейчас он дрыхнет, связанный ремнями.
Потом парень культурно пожелал мне спокойной ночи. И удалился.
Спать мне расхотелось окончательно. Но я сделал очередную попытку и… как ни странно, провалился в туманное, почти бесчувственное забытье.
Проснулся. Подумал, что уже часа три ночи. Оказалось — понял из разговора нянечек — только час. Даже утро еще не наступило. Пожилая сердобольная санитарка (старшая!) предложила мне слабенького снотворного. Я его, не раздумывая, выпил и проспал, как убитый, до шести утра. Как раз до подъема.
Собрав свою постель и положив ее в указанный нянечкой специальный ящик, я спрятался за фикус. И продолжил писать свой дневник, который я всегда пишу по фотографическому принципу — что есть, то и есть.
Из второй палаты вынесли несчастного, скорченного и тощего мальчика-инвалида. Ему нужно было сдавать анализ мочи. По команде санитарки двое дурдашей сняли с него штаны, и тот прямо в коридоре помочился в банку.
Мочиться самостоятельно этот бедняга не мог.
Я продолжил заполнять дневник. Итак, первые — «милые»! — сутки я продержался. Предстоял новый день. Вот его-то я и хотел использовать на полную катушку. Где и когда еще я имел такую возможность — и необходимость! — читать и писать с утра до ночи?!
Я начал вспоминать, что происходило еще интересного вчера? И вспомнил такой эпизод. Вечером я заметил в нашем коридоре молодого человека, на удивленье хорошо одетого. Он был не в больничном халате, а в цветастой рубахе и джинсах. Утром я его не видел. Парень беседовал с санитаром. Я подумал, что он доктор, на худой конец — тоже санитар. Я подошел к нему. Извинился. И жалобно так попросил у него разрешения спать на кресле в коридоре.
Парень рассмеялся.
Он тоже оказался пациентом. Только с огромным стажем. Три года вообще не выходил из психушки. Сейчас получил право на краткие свидания на воле. А всего в «дурдоме» к тому времени он «отмахал» восемь лет.
Он совершил преступление (какое — я не стал расспрашивать). Суд признал, что совершил он его в невменяемом состоянии.
В семь часов, после того, как немного посочинял грустные, трагические стихи, я решил передохнуть.
Ходил по обыкновению взад-вперед.
Увидел заведующую отделением. Она меня пригласила к себе в кабинет. Разговор начался с ее обидного, но резонного вопроса:
— Почему в армию не хотите?
Я ответил, что, мол, наоборот — хочу! Лишь бы отсюда поскорее убраться!
Она не поверила. Потом стала расспрашивать, что у меня болит. Я ответил, что у меня все в порядке. Только, мол, сплю плохо, мучает иногда бессонница, нервничаю из-за пустяков, сердце болит… Нервы, видимо, расшатаны.
Она хмыкнула. И сказала:
— Ну ладно, идите, скоро начнем вас всех обследовать.
Заведующая не обманула — обследования потихоньку начались. Врачи стали проявлять к нам, призывникам, хоть какой-то интерес.
Мне сделали ЭКГ. Она оказалась нормальной. Это радовало. Значит, сердце в порядке. Но оно же действительно у меня нередко болит. Может быть, меня мучает невроз? Невроз сердца?
Позвонить домой не разрешили. А то я хотел через знакомого областного поэта и журналиста Сергея Рогова дать весточку о себе. И о том, что мне здесь, в больнице, было необходимо.
А необходимо мне было следующее: мыло в мыльнице, большая тряпка из марли (чтобы использовать в качестве полотенца, настоящее полотенце жалко!), много витаминозной еды, дабы поддерживать организм — виноград, орехи, курага, бутерброды с сыром, а также — как роскошь! — две бутылочки лимонаду (одну бутылочку попросил Владик, про которого никто из домашних даже не знал, где он находился).
Я также нуждался в томе Вересаева (моего любимого писателя) и в новой толстой тетради для за-писей.
Еще я хотел сообщить своим родным, что ходить ко мне нужно каждый день, но по очереди. Сначала, например, жена, потом теща. Вместе не нужно. Так им было бы тяжело. Пожалел…
Почему я хотел просить именно о каждодневных визитах? Все очень просто. Те, к кому приходили родные, имели право сидеть хоть до трех дня в замечательной, тихой и спокойной комнате свиданий.
Увы — звонить нам, сумасшедшим, не положено.
Забавное дело — тетка Владика, которая его, якобы, упекла в «дурдом», оказалась не его родной тетей (как я подумал), а врачом областной комиссии. Владик просто ее так называл — тетка…
Он что-то этой врачихе сказал невежливое, она его и отправила в психушку. Мораль: будь вежлив! Это полезно и не обременительно.
Я опять отказался употреблять местную бурду. Отказался и Владик. И вот мы с ним уже вторые сутки ничего не ели, держали, так сказать, необъявленную голодовку.
Завтрак — а мы даже не встали с кресел. И ничего — от истощения пока не умерли. К тому же Кирилл угостил меня двумя яблоками. Одно я, разумеется, отдал товарищу, который напоминал голодного льва.
Мне же, как ни странно, есть особенно не хотелось. И чувствовал я себя далеко не худшим образом. Только голова стала немножко болеть и давление подскочило (измерил Семен Моисеевич). 140/80. Раньше такого со мной не случалось.
Разговорились с Кириллом. Его фамилия (по отчиму) Манишвили. Сам он русский. Оказалось, что он в психушке… по б л а т у. Бывает и такое. Дело в том, что на этом хрупком, юном шестнадцатилетнем мальчике — две уголовные статьи. Я попросил Кирилла рассказать поподробнее, как так получилось?
Он согласился.
— Мы, трое одноклассников, в тот день изрядно подвыпили. Ну и решили продлить удовольствие… Девчонок «подснять». Зашли в общагу музыкального училища, в одну комнату. Там какой-то парень с пятнадцатилетней девчонкой трахались. Мои друзья оттолкнули паренька. И стали насиловать девчонку. Сделали свое дело. Сидели, балдели. Вдруг парень этой девочки спохватился (несколько поздновато!) и огрел стулом одного из моих «корешков». Тогда я этим же стулом огрел парня. Потом появились — откуда ни возьмись! — дружинники. Повязали нас. Всем повесили статьи. И мне в том числе. Избиение, изнасилование… А я-то лично в чем виноват? Ведь я только в отместку ударил того парня. Только товарищей защищал… И малолетку ту вовсе не трахал…
До конца Кирилл свою историю не дорассказал, но мне и так все было ясно. Его родители, чтобы избежать суда над мальчиком, спрятали его в «дурдоме». Придумали, что у парня расшатанная психика.
Кирилл очень удивился, узнав, что я печатался в районной газете «Трудная новь».
Он и сам раньше публиковался в этом боевом пропагандистском листке. Как фотограф. Даже премии какие-то получал. А теперь ему предстояло не фотографией заниматься, а сидеть в «дурдоме», как минимум, полгода — пока суд не закончится.
Но Кирилл держался молодцом. Не хныкал. И надеялся на лучшее.
А вообще, фантастическая штука — судьба человеческая. Человек сделал одну ошибку — и полетело все в тартарары.
Этот мальчик побывал уже и в восемнадцатом отделении, где находились уголовники.
Кирилл рассказывал про это отделение со смаком. Без этого Кирилл был бы не Кирилл. Впрочем, почти все, о чем он рассказывал, действительно не веселило.
Про восемнадцатое отделение:
— Там только одна палата. Врачей практически не бывает. Только санитары, которые в комнату поодиночке не входят — во избежание непредвиденных случаев. Пищи там не дают. Вернее дают, но весьма своеобразно. Выставляют большой жбан с баландой и бросают несколько ложек на стол. Кто схватил ложку — тому повезло, тот поел из общего котла. Кто не схватил — остался голодным. Бывало, что в отделении умирали от голода. Случалось людоедство… В наше окошко иногда видно: из восемнадцатого отделения выносят большие рулоны бумаги. Это не бумага, это трупы, завернутые в бумагу. Мужеложство там развито повсеместно. Сильнее, чем в тюрьме, хотя в тюрьме я не сидел. И точно сравнивать не взялся бы.
Что бы как-то умерить мрачный повествовательный пыл моего юного друга, я попытался перевести разговор на другую тему. Заговорили о женщинах. Кирилл тут же нашел что сообщить про… женское отделение:
— У баб еще хуже. Замечал — по ночам штукатурка сыплется? Это потому что они над нами срока мотают. Мужиков туда не пускают — мужиков «психички» насилуют.
Я улыбнулся. Но потом вспомнил, что об этом же мне рассказывал и наш санитар Володя.
Из призывников к нам с Владиком поговорить часто приходил мой кубиковский земляк Алексей, которого здесь все называли Ваней. Сев на пол (именно на пол) своим неимоверно толстым задом, он пыхтел, как паровоз, и порою (если просили) рассказывал о себе.
Ваня выглядел, конечно, очень болезненно, но рассуждал, как ни странно, весьма правильно.
Хотел, например, быть отцом маленькой дочки. «Я бы ее так любил, так любил! Воспитывал бы…»
Говорил, что труд на фабрике — это его вклад в дело обороны страны. Народ и партия едины. Партия — ум, честь и совесть нашей эпохи. Экономика должна быть экономной. И т. д.
Закончил он семь классов вспомогательной школы. Дальше учиться не захотел. Пришел к директору и — цитирую — выпалил:
— Ухожу от вас в пизду, дайте справку о семилетнем образовании…
— Так и сказал — в пизду? — полюбопытствовал насмешливый Владик.
— Так и сказал, а чего с ним цацкаться, с дирек-тором-то.
Девушке восемнадцатилетнего Вани недавно исполнилось двадцать пять. Она была замужем. Развелась. У нее — ребенок. Мечта Вани — на ней жениться. Он даже сватался. Но ее родители оказались против. Как Ване объяснили — по причине его молодости. Между тем, любвеобильная невеста уже забеременела и от него.
Ваня:
— Как я ее люблю, как люблю — до страсти! Но выйду из больницы — дам ей все же пизды, а то врачу, кажется, что-то про меня, падла, плохое наплела.
— Да уж не бей! Зачем?! — пролепетал я.
— Ладно, может, и не буду! — неуверенно согласился Ваня.
Любил Ваня рассказывать и о своих домочадцах.
— Отец-то у меня хороший мужик был, но пил много и свихнулся. Ему укол — и на тот свет.
— ?
— Теперь мы с матерью и отчимом живем. Вернее — жили с отчимом. Он тоже пил, я его за это п…ил. Сейчас он в ЛТП. На Оранжевом проспекте. Там у нас, в Кубиковске, спец. заведение. Зона, короче. Есть у меня и сестра.
— В обычной школе учится? — спросил Владик.
— В обычной.
Закончилась эта беседа грустным, но очень патриотичным Ваниным вздохом:
— Эх, поскорее бы в цех! Как там сейчас?
Регулярно подбегал любопытный Панов. Биографию свою — Одиссею — не рассказывал, хотя постоянно обещал. Сейчас сообщил, что отныне всегда будет ходить в областную библиотеку, дабы прочитать мои произведения, опубликованные в нашей «районке». Поделился также, что планирует снимать фильм как режиссер-любитель. Камеру, якобы, уже приобрел. Фильм — по рассказам Чехова.
— Тебе тоже роль подберу! — произнес Панов торжественно.
Захотел также оказать мне меценатскую поддержку в издании сборника моих заметок, напечатанных в «Трудной нови».
Панов отошел, потом опять пришел. Уже с каким-то местным хлопцем, на вид очень спокойным. Видимо, он — тоже будущий артист… Оказалось, это не артист, а доморощенный Кулибин. Он показал мне какую-то диковинную схему:
— Вот смотри, хочу сам телевизор сделать…
Борис, как всегда, вмешался:
— Схема хорошая. Но ее надо немного усовершенствовать. Я тебе потом подскажу — как!
Борис опять отошел.
Неожиданно у него возникла какая-то перебранка с очень мрачным, узколобым больным. Тому не понравилось, что Боря ночью вслух читал стихи. Пациент накинулся на бедного Панова, как тигр на ягненка (правда, хорошее, свежее сравнение?)…
Панов молниеносно сориентировался — даром, что ли, жил в «дурке» годами — поставил между собой и агрессором стул. И защитил себя, как герой.
Низколобый пациент кричал печальные фразы:
— Чего ты подкалываешь, чего? Чего ты хочешь?
Боря отвечал по обыкновению гениально:
— Я хочу, чтобы штык приравняли к перу…
Смешно, конечно, было жить в больнице. Но стало не очень смешно, когда я осознал, что начал путаться во времени. Сколько я к тому времени находился в «дурдоме»? Спросить у ребят — я стеснялся. Боялся, что сочтут за идиота. И все же? Сколько? Мне казалось, что я пребывал на «обследовании» целую вечность, что я даже родился в больнице.
— Неужели вся прошлая жизнь мне приснилась? — мелькнуло как-то раз в башке тревожное сомнение.
Даже в своем дневнике я начинал путаться во временах — писал то в настоящем, то в прошедшем времени. Зав. отделом писем нашей районной газеты, куда я писал заметки, меня бы за это не похвалил.
Лидера призывников — мы его за цвет волос прозвали Белым! — сегодня связали за буйство и сделали ему укол. Он присмирел. Подошел к нам. Разговорились.
Он тоже, закончив восемь классов, пришел к директору школы с просьбой отпустить его на все четыре стороны.
Стал чернорабочим. Его мечта — трудиться начальником киносети, на худой конец — заместителем начальника. Для этого, он решил, ему необходимо поступить на курсы киномехаников.
Мне показалось, что он спутал учебные заведения.
Я начал чувствовать себя в «дурдоме» вполне нормально. Постепенно вошел в ритм местной жизни. В больнице было действительно забавно. Я часто смеялся, может быть, даже очень часто. Во всяком случае, намного чаще, чем дома.
Есть почти не хотелось. А вот голова немного кружилась. От голода и нервного перенапряжения, наверное.
Я слонялся по коридору, вдруг из одной палаты вышел высокий поджарый мужик в джинсах. Он был полуобнажен, его торс и плечи украшали красноречивые уголовные наколки.
— Здравствуйте! — сказал я.
— Привет, учитель, — сказал мужик, — зайди ко мне.
Я зашел в палату и не поверил своим глазам. В просторной и чистенькой палате стояла одна койка, на тумбочке красовался телевизор, на столе, в большой глубокой тарелке, лежали виноград, яблоки и апельсины.
— Меня зовут Тимур, — сказал незнакомец. — Я законник. Прохожу по одному делу, сейчас меня проверяют — вменяемый я или нет. Я о тебе справки навел. Дураки о тебе хорошего мнения, врачи — тоже. Я тут маляву на волю сочинил, проверь ошибки, не сочти за труд. А то я не люблю выдавать тексты с ошибками. Это мое письмо адвокату.
Я стал читать письмо. В нем говорилось о том, что Тимур Иванов делал с 5 по 20 марта 1986 года. Выходило, что он ездил на рыбалку вместе со своей подругой.
В письме, написанном четким, бисерным почерком, я не нашел ни одной ошибки. Запятые были расставлены очень грамотно — как нас учили в институте.
Я прочитал письмо и сказал Тимуру, что ошибок нет.
Он ответил:
— Это хорошо. Благодарю тебя. Можешь идти.
И дал мне два апельсина.
Я вышел в коридор. Побрел к себе — за фикус. Рассказал Владику о встрече с Тимуром и поделился с ним апельсином. Владик сказал, что ему уже рассказывали про Тимура.
— Говорят, он на зоне провел пятнадцать лет, — сказал Владик, — а всего ему тридцать шесть. Он в общую столовую не ходит, ему каждый день братки приносят передачи, они их называют кабанчиками. А еще говорят, что этот Тимур — глава кубиковской мафии.
— Понятно, — сказал я, — Видишь, с какими людьми мы тут общаемся…
Наконец-то свершилось — все дождались моего и Владикова отступничества от идеи. Мы оказались жалкими и презренными оппортунистами. Одна нянечка все-таки уговорила нас с товарищем «не бастовать, а покушать». И в ужин мы подняли лапки вверх. И… получили по металлической полной кружке чая (хотя до краев здесь обычно не наливают), картошку в мундире (какую-то зеленоватую) и селедку. А также по куску хлеба. Все. Хотя когда уговаривали нас поесть, то — вруны! — обещали дать и зеленый горошек. Но после того как уговорили, разумеется, про горошек забыли. История типичная.
Я выпросил у нянечки шашки. Играли с Владиком и Кириллом. Легко их обыграл. Они пытались взять реванш в поддавки, но и тут им не повезло.
С Владиком играли и в морской бой.
Вечером было особенно весело. По вечерам у нас в «дурдоме» — танцы… Алкаш Володька (из аборигенов) очень здорово играл на гармошке, а многие мои собратья по высшему разуму танцевали. Своеобразно — лихо, задорно. Особенно старался истинный любимец местной публики Юрка. Вообще-то он обычно либо сидел на полу, либо качался взад-вперед, как маятник, либо долбил потным лбом стену, либо кричал что-то непонятно-звериное.
А тут Юрка плясал, двигался в такт музыке. Право, замечательно. Уж точно — не хуже наших кубиковских подростков, трясущихся в городском саду на дискотеке.
Юрку надо бы описать поподробнее. Он маленький и толстый. У него отсутствующий взгляд, вечно открытый рот, гипертрофированно большой череп, точно у Ленина.
Думаю, если раньше — в моей добольничной жизни — мне встретился бы такой человек — мне стало бы нехорошо. А тут я к нему привык. Юрка — один из нас.
Жена с тещей так и не приехали. Видимо, закрутились с какими-то делами. Я на них не обижался. Они же не догадывались, каково мне приходилось.
Вечер. Дали нам таблетки. Я их спрятал. На построение вообще не пошел. Стал бывалым. На ночь выпросил топчанчик из комнаты свиданий, матрац получил из палаты номер пять, где, в частности, жил Юрка. Неприятно, конечно, это было осознавать.
— Но ничего! — успокаивал я сам себя. — Прорвемся!
Санитарка выдала мне также таблетки снотворного. Это меня порадовало. А то вчера проснулся в три часа ночи. А потом и вовсе не спал.
Вообще, сотрудники заведения обо мне заботились. И, как ни странно, уважали. За что? Всех называли на ты, меня — на Вы.
Борис сегодня ходил домой, принес фотоаппарат со вспышкой. Хотел меня сфотографировать. Но я отказался. Все-таки фон не совсем подходящий… Так Борису и сказал. Он не обиделся.
Узнал весьма любопытный факт — оказалось, во всех двадцати отделениях больницы — психически больные. Многовато нас развелось.
Писал план действий на завтра — что мне предстояло сделать? Писал — и успокаивался. Так всегда со мной бывает. Сегодня еще следовало почитать любимую книгу, пописать дневник. Это оставалось на десерт. И вообще, я не тужил, хотя, конечно, многое меня тревожило. Тревожило будущее.
— А вдруг меня действительно квалифицируют как шизофреника, — переживал я, — куда мне потом деваться? Даже с неврозом, наверное, непросто будет устроиться на работу.
Впрочем, терзался я недолго. Сказалась потребность нервной системы в отдыхе. Я прилег и попытался вспомнить что-нибудь веселенькое. Что происходило за неделю? Кое-что трагикомическое припоминалось.
Вот один случай. Зашел в туалет, справил малую нужду, собрался выйти — закрыто. Начал стучать в дверь. Один псих (в туалете) проворчал:
— Не стучи, дай посрать!
И голой задницей сел на толчок.
Мне оставалось только дождаться — пока он завершит свое большое «дело».
Наступило утро. 6 часов. Еще один день пошел, как я находился в «дурдоме». Спал хорошо — как убитый. Таблетки, таблетки… Вместе с Владиком отнесли мой топчан на место. Положил свои простынки на шкаф в палате номер один. В хорошей палате — довольно чистой и спокойной. Вместе со всеми — в другую палату — класть белье не стал. Положишь со всеми, а потом — не дай Бог — спутаешь с чьим-то другим бельем. С Юркиным, например.
Неожиданно началась драка. Агрессор, вчера набросившийся на Панова, теперь бил ногами и руками кого-то другого.
Мы с Владиком разнимать их не рискнули, хотя поначалу робкие благие порывы имели. Побоялись. Подбежал санитар, все уладил. Побитого мужика уложили спать, а буйного агрессора увели в комнату свиданий, которая у нас одновременно и холл, и карцер… В зависимости от ситуации.
Мы сидели по-прежнему за фикусом.
Опять вызвал Тимур. Я проверил ему ошибки из нового послания на волю. Он и сейчас дал мне два апельсина.
Прокатился слух, что лидеру призывников Белому влепили сульфазин. Парень совсем притих.
Подошли призывники из другого крыла коридора. Рассказали забавный эпизод. Одного аборигена спросили:
— Сколько времени?
Он в ответ:
— Одна секунда плюс пятнадцать часов минус три часа…
И т. д. В общем, стал накручивать немыслимые математические операции. Ребята следили, как могли, за ходом его мысли. Прибавляли, вычитали. Потом подсчитали и оказалось — все верно — время назвал правильно.
Наступило два часа дня. Мои на горизонте все не появлялись и не появлялись. Видимо, на плечи тещи свалилось много сверхсрочной работы. Или, может быть, Наташа заболела? Она у меня слабенькая.
Бывший вожак постепенно приходил в себя. Попросил гитару, на которой он — согласно его словам — научился играть, как Юрка Антонов.
Заиграл. Лучше бы он этого не делал.
Потом бренчали все по очереди. Бренчал и я. Свои стародавние немногочисленные сочинения. Хотя гитару так и не смог толком настроить — композитор! Это сделал мощный гигант, алкаш Володька.
Он, вообще, мне понравился. Лицо у него излучало непритворную, изначальную доброту.
Подошел Юрок. Что-то прорычал. Один из призывников протянул ему половинку бутерброда. Юрка сначала взял, а потом бросил его на пол. Обиделся, увидев, что дали только половинку. Юрка — очень гордый человек.
К Владику приехали родители, понавезли жратвы, меня угостили. Целый кекс я слопал. Захотелось пить. Решился попить из-под крана в душевой. Вода — мутная. Попил. Вымыл руки. Сбавил воду из-под крана. И опять сполоснул руки. Чтобы не подцепить какой-нибудь заразы. Даже от прикосновения к смесителю.
Сегодня в отделение пришел санитар по прозвищу Зверь. Им все время раньше пугал наш местный Леонид Андреев — Кирилл.
Зверь оказался не страшным. Да, матерился он колоритнее других, да, иногда давал пинка под зад пациентам… Но не более того.
Он несколько лет сидел.
Юрка где-то нашел сигареты. Полдня ходил по коридору, дымя и улыбаясь. Никто ему не мешал.
Жирный Алексей (Ваня) сегодня рассказывал, как в первый раз соблазнил свою невесту.
— Я пришел к ней домой и потребовал: «Дай и все!» Она и дала.
— Бил? — почему-то спросил Владик.
— Нет, она сама дала.
— Интересно все же, — тревожно размышлял я, — почему к нам так долго не заглядывают врачи? Может быть, они в «дурдоме» вообще отсутствуют как класс? А те, что делали кардиограмму, — были просто переодетыми психами?
* * *
Новость — веселая! — обрушилась на голову. Выяснилось, что у агрессивного психа Пети, который кидался на Панова и бил ногами другого аборигена, любимое место отдыха — наше, за фикусом.
Это сообщила нам одна из нянечек.
…Мы поняли с Владиком, что совершили ошибку, близкую к роковой. Интересно — почему Петя нас до сих пор не убил и даже не ударил?
Нянечка шепнула нам очень деликатно:
— Петруша — человек особенный. Пользуется в больнице большим авторитетом. Он до ужина работает, а потом приходит сюда, к фикусу. И вот уже несколько дней его резиденция занята.
Мол — выводы делайте сами.
Я сказал Владику:
— С одной стороны, ясно, что если места ему не уступить, то мы обречены. С другой стороны, если уступить место — то ничего хорошего нам тоже не светит. Больше в больнице в относительной безопасности находиться просто негде.
Владик, точно потеряв дар речи, испуганно молчал. Мы-таки решили рискнуть — из-за фикуса не выходить. К тому же сам Петя нас пока ни о чем не просил. Даже не намекал… Хотя нет, вру — однажды он обмолвился — при нас! — медсестре:
— Вот дожил, даже отдохнуть негде.
И жалостливо сел в коридоре на корточки.
Мы затаились. И стали ждать.
Мы, призывники, разговорились со Зверем. Видимо, мы ему понравились. Он раздобрился, выпустил нас на лестничную площадку покурить. Многое порассказал разных случаев из своей богатой санитарской практики. Продемонстрировал нам шрам на голове — это его кто-то из буйных лопатой «уважил».
Зверь нам разрешил потрогать шрам. Мы все по очереди потрогали и сочувственно повздыхали. Спросить — где буйный пациент достал в отделении лопату — я не рискнул. Побоялся потерять расположение Зверя — вдруг бы он заподозрил, что я ему не верю.
— Страшнее всего, — делился впечатлениями Зверь, — в женском отделении. Раз зашел туда передать знакомой алкашке («белая горячка») сигареты и увидел следующее: кто-то из этих бабенок ходил без трусов, кто-то без платья, почти все были лысые (чтобы вши не разводились). Я тогда попал к ним во время обеда. Одна чернявенькая влезла на стол и начала разбрасывать миски. Я еле ноги унес. Справиться с ними невозможно. Мужику хоть врезать можно. Бабу бить вроде нельзя. А даже если ее и ударишь — ей все по фигу. Кулаками от нее ничего не добьешься. Ни от психички, ни от нормальной. Потому что любая баба — это дьявол в юбке.
Зверь оказался философом. А кто бы мог подумать?
Белый (он же будущий начальник киносети) совсем заговорился. Сначала всем нам поведал, что он родом из Жордевки, потом вспомнил, что из Слесаревки. В дальнейшем заключил, что он из Никифоровки. И вот последняя информация. Из его же уст:
— Я родился и живу в областном центре, в Кубиково. Но вообще-то на карте генеральной — это Дмитриевка.
Стало ясно, что парень здесь находится неслучайно.
Наконец-то пришли Наташа и Эмма Ивановна. Они меня в наших пенатах довольно долго искали. Какой-то санитар (болван) сказал им, что я (откуда он меня знал?) не в десятом, а в третьем отделении. Потом все-таки заглянул к нам — полюбопытствовал. И нашел меня как раз в десятом. Спасибо ему!
Говорили мы ровно час. Столько, сколько нам разрешили. Родные сообщили радостные вести, что в «районке» напечатали мою большую статью под псевдонимом о Среднеспасском школьном литературном кружке и маленькую заметочку — где я (скажите, какой мэтр!) представил молодую поэтессу Марину Дюшину.
Поел яблок, винограда. Отвел душу. Еще они принесли голубцов, варенья, воблы. Это я оставил в общем холодильнике про запас.
Дома про меня никто не спрашивал, кроме, как ни странно, Николавны, вдовы наташиного дедушки. Теща сообщила родственникам, что я в терапевтическом отделении. На обследовании. Такую мы, говоря шпионским языком, придумали легенду. Во время встречи в основном говорил я. Рассказывал о нашем житье-бытье. Они слушали и сочувствовали. По-моему, они стали сомневаться в моем душевном здоровье. Смотрели на меня как-то подозрительно.
Когда они ушли — курил на лестничной клетке (спасибо Зверю — разрешил). Выкурил пол-сигареты. Было приятно. Но сердчишко сразу заныло. Чуть-чуть.
Странная вещь: все наши призывники считали друг друга у/о — достойными психушки.
Писал, писал свой бесконечный дневник. Все наверняка думали, что я окончательно свихнулся. Либо свихнулся оттого, что пишу, либо пишу оттого, что свихнулся. Кажется, так Ирвинг Стоун писал о Ван Гоге.
Конечно, я должен был производить странное впечатление. Судите сами — бородатый, усатый выпускник ВУЗа сидел за фикусом в «дурдоме» и что-то день и ночь писал…
Земляк Ваня констатировал — чему он научился во вспомогательной школе:
— Читать, писать и даже считать немножко.
Немало. Я и в нормальной школе научился только тому же.
Санитар мыл наш узенький коридор, нас с Владиком выгнал в общее пространство.
Постепенно я становился, как все. Ел то, что ели все, отдыхал, как все. Лицо у меня, наверное, тоже изменялось…
Играл вместе с остальными призывниками в карты, в дурака. Один длинный парень все время ходил взад-вперед, как маятник. Наверное, на воле он занимался спортивной ходьбой. Один из наших предложил ему сигарету и твердо потребовал:
— Хватит тебе накручивать километры! Покури лучше!
Тот замахал руками. Мол, отстань от меня… Дай мне делать то, что я люблю. А именно — ходить.
Кажется, «Маятник» (именно так его называли мои товарищи) был глухонемым.
Другой абориген тоже все время ходил. Но при этом что-то всегда говорил. Например:
— Я часовой государства, я стою возле знамени.
Или просто бубнил себе что-то под нос. Как и я иногда — на воле.
Над ним все наши смеялись.
Если бы они узнали, что и я так иногда бормотал себе что-то под нос — они бы, наверное, удивились.
В карты играть надоело. Ходил. Потом слушал рассказы одного из наших про «1000 мелочей» (так в больнице называли холл).
В холле, точно в английском Гайд-парке, разрешалась делать почти все.
Вчера один снял штаты и запросто помочился в ведро.
Приехали новые медсестры и сообщили, что выходные у нас пропали даром. Врачи, которые должны были нас обследовать, по выходным в «дурдоме» не работают.
Меня это почему-то даже не расстроило — на быструю выписку я к тому времени надеяться уже перестал.
Борис делился своими познаниями про фонограф, Большую Советскую Энциклопедию, зоофилию, про что-то еще. Болтал обо всем, но чересчур быстро.
Одна-две фразы — и он уходил (в прямом и переносном смысле) в сторону.
Можно было ему и не отвечать. Фактически он говорил с самим собой. Я (или кто-то другой) служили просто фоном для его высказываний.
Опять началась «дискотека». На этот раз в нашем (за фикусом) углу. Мне почему-то стало в больнице совсем не страшно. Все происходило как обычно. Володя играл, другие хлопцы слушали, Юрка танцевал. Интересно, что охотнее всего Юрка танцевал под песню «Барабан». Если мне повезет и я когда-нибудь встречу поэта Вознесенского, скажу ему, какой бескрайней любовью он пользовался в нашем отделении.
Обычно Юрка плясал следующим образом. Встав посередине коридора, он ритмически под музыку качался взад-вперед. Все. А сегодня он даже по-цыгански потряс плечами, чем привел в неописуемый восторг благодарную публику.
Один из призывников (какой-то паршивец) решил подставить под зад Юрке стул, пока наш маэстро отплясывал. Юрка заметил и нервно оттолкнул стул.
Я запретил нашему издеваться над танцором диско…
Меня слушались в больнице.
Володя не только хорошо играл на баяне, но и пел неплохо.
Борис сообщил, что построит в одной из школ области бассейн и запустит туда дельфинов.
— На радость детям! — так он выразился.
Появился и другой любитель потанцевать. Тоже из местных. Он так лихо сегодня отплясывал «цыганочку», так лупил голыми пятками и ладонями по бетонному полу, что соседям снизу, наверное, известка сыпалась на головы. Может быть, они даже думали, что у нас тут кого-то методично избивают.
* * *
Узнал, что Володя с пятьдесят восьмого года, то есть ему двадцать восемь лет. Я бы на вид дал ему лет пятьдесят.
* * *
После танцев все разошлись на спец. ужин. Это когда каждый ел то, что ему принесли родные.
Я не пошел. Был сыт. Баян остался лежать рядом с моим креслом.
Подошел какой-то неизвестный мне безумец. Глаза — буйного больного. Он взял баян, я не смел ему перечить.
— Лишь бы не сломал, — только и подумал. А парень заиграл так, как, наверное, не смогли бы и в консерватории. Шустро бегал ловкими пальцами по клавиатуре, как, может быть, папанинцы — по льдинам.
Но играл он почему-то исключительно одну мелодию.
К музыканту подбежал неугомонный Панов и попенял ему, чтобы он не мешал мне работать.
Я заверил Борю, что музыка мне никогда в жизни не мешала.
Все психи привыкли к тому, что я постоянно что-то писал. И никто не спрашивал (впервые в моей жизни!) — зачем я это делал. Надо — значит надо.
Вообще, коллектив у нас в больнице подобрался исключительно творческий. Все в принципе были заняты своим делом. Юрка танцевал, я писал, Володя играл на баяне… Эх, нас бы вовремя на большую эстраду — мы бы покорили полмира.
Владик рассказал, что утром наблюдал такую сцену.
В «1000 мелочей» один из аборигенов, заткнув зачем-то уши, полоскал рот. Стоявший рядом Ваня заметил:
— Дурак он, вот если бы машинное масло у него во рту плескалось, тогда бы уши точно следовало бы заткнуть. Тогда бы в натуре масло через уши просочилось бы.
Мы с Владиком Ваню не поняли. Иногда он выражал свои мысли очень сложно, даже загадочно. Хотя, наверное, определенный резон в его словах был.
Один псих сегодня кричал:
— Все вы здесь — трупы!
Я не знал, что ему возразить.
Наступила моя очередная ночь в психушке. Выпросил у нянечки и фельдшера (Николая Андреевича) разрешение спать на топчане. В «моем» коридоре.
Разрешили. Дали новое белье. Прекрасно. Старое белье кто-то взял со шкафа из первой палаты.
Устроил себе удивительное лежбище. Как фон-барон. Так меня, кстати, стал почему-то называть Белый.
Немного на сон грядущий поговорил с Владиком, почитал стихи и уснул без задних ног. Снотворного не принимал. И ни разу до утра не проснулся.
Где-то полшестого утра заорала гитара и призывники, которые, как выяснилось, не спали до трех часов. Веселые хлопцы.
Встал, умылся. Вытер руки и морду о свитер. Не общей же было вытираться простыней.
Ночью снились дурдаши. Будто заставляли меня мыться вместе с ними в бане. Еле-еле — там же, во сне — от них отбился.
Наступил новый день.
Маленькое зернышко надежды на то, что скоро выпишут, выросло в огромное, но, кажется, не плодоносящее дерево.
Внутренний голос молчал.
Имел беседу с фельдшером. Он оказался очень простым, наивным парнем.
Он спросил у меня:
— У тебя все нормально?
Я кивнул головой. Выходило, что у меня действительно все нормально. Вот так.
Один из аборигенов присутствовал при нашей беседе и поддержал разговор:
— А чем здесь, в «дурдоме», плохо? Не работаем, кормят нас хорошо, гармошка есть, телевизор обещали. Рай.
Фельдшер очень интересовался:
— Почему же ты, учитель литературы по образованию, пишешь заметки в газету, ведь для этого надо учиться на факультете журналистики? Или я ошибаюсь?
Я не стал ему объяснять, что мало кто из хороших (речь, конечно, не обо мне!) журналистов имеют специальное образование. Такой ерунде особенно учиться не надо.
Еще фельдшер проявил подозрительную осведомленность о моей истории «болезни». Он спросил:
— А это правда, что ты детей учил писать стихи, которые одинаково читаются слева направо и справа налево?
Я ответил, что правда.
— А прочитай что-нибудь, — попросил он.
— Хотите я вам прочту палиндромы, которые напечатаны в известном московском журнале «Футурум АРТ»? — спросил я.
— Хочу, — ответил фельдшер.
Я прочитал ему смешные палиндромы из цикла «Фотоальбом» Евгения Реутова, которые знал наизусть. Я и Лера К. Карелия; Я… Ира… Татария; Я и Регина. Нигерия; Я и Надя. Дания; Я и рикша. Башкирия; Я и Лиза Р. Бразилия; Я их е… Чехия; Я и ЦРУ. Турция; Я и «нал». Алания; Я и Миха. «Химия»…
Фельдшер пришел в неописуемый восторг. Он смеялся, хлопал себя по коленям.
Восклицал:
— Ну надо же: я и Миха. Химия. Точно читается одинако. Ну точно одинако, ух, ты! А ведь у меня есть фотка, где мы с Мишкой на «химии», ты, учитель, хорошие стихи прочитал. Как они, говоришь, называются?
— Палиндромы. Или еще перевертни.
— Вот перевертни мне больше нравится. Я запомню.
Палиндром про Миху выучили также Белый и Владик. А Володька твердил наизусть перевертень Елены Кацюбы — я и ты балет тела бытия.
— Здесь есть музыка, — изумлялся Володька. — Когда выйду на волю, прочту нашим мужикам в деревне, они удивятся. Я и ты балет тела бытия. Как же так ловко получается?!
Вообще, постепенно больницу стал охватывать некий культурный подъем. Палиндромными экзерсисами и танцами под баян светская жизнь не ограничивалась.
Усатый абориген Паша заявил, что в коридоре видел Высоцкого. И что Владимир Семенович иногда с Пашей разговаривает. О чем — Паша не распространялся.
Приложив ухо к полу, Паша лег в коридоре и пробормотал:
— Вставай, Высоцкий… Я тебя отыскал.
Над Пашей стал почему-то посмеиваться агрессор Петя.
Но Паша на него не обратил ни малейшего внимания, а только добавил:
— Сейчас мы пели с Высоцким, а теперь будем пить.
Вчера призывники обсуждали жгучую проблему: потеряла Пугачева зрение или нет?
— Она ослепла, — заверил Белый, — мне сосед по палате, дурак, сказал.
— И я слышал, — поддержал Белого Ваня, — на киностудии во время съемок осветительная лампа разорвалась. Алке — в глаза. Но — прочистили.
— Точно, прочистили! — констатировал агрессор Петя.
Призывники — при всей моей симпатии к ним — поражали. Задирали психов, подкалывали над ними (даже в их присутствии). То ли они ничего не боялись, то ли они действительно?…
Один из аборигенов здорово предупредил Белого:
— Не задавайся, а то я тебя сильно стукну, у меня ума до хуя…
Когда вчера Наташа и Эмма Ивановна вручили мне передачу, я попросил их, чтобы в следующий раз они принесли побольше семечек.
Потому что надо было делиться. В больнице образовалась братская солидарность. Все старались угостить друг друга. Хоть чем. Психи уже неоднократно предлагали мне и яблочко, и булочку, и семечки…
Яблоками со всеми поделиться было сложно — не напастись! А семечками — вполне. Угостил — и все в порядке.
К сожалению, я забыл дома часы. И постоянно спрашивал у своих товарищей-призывников — сколько времени?
Записывал время в дневник. За сегодняшний день возникли такие цифры. 7.55. 8.30. 9.45. 10.25. 10.45. 11.25. 14.20. 19.20.
Некоторых из наших начали выписывать. Других — хотя бы обследовать. А до нас с Владиком никому почему-то не было никакого дела. Но хорошо, что мы хоть держались вместе. Вдвоем всегда легче.
Владик раньше отказывался от книги «Лирика поэтов трех веков», а последние дни читал взахлеб. Он впервые в жизни прочитал стихи, которые не являлись обязательными по школьной программе.
Приобщился. Порадовал меня.
Призывники по инициативе Паши начали играть в любимую игру аборигенов: один потреплет другого за ухо, а тот должен потрепать третьего, третий — четвертого и т. д. Так до бесконечности. Смысл игры — не подставить уши. Уберечься. Паше понравилось играть с призывниками. Он вообще их полюбил.
Одного из них даже решил усыновить.
— Считай меня отцом родным. Когда выйдешь отсюда, пиши мне обязательно. Защищай знамя Родины и пиши мне, отцу твоему. Сюда пиши — домой.
Затем Паша продиктовал Белому адрес психушки.
«Отец» и «сын» отошли в сторонку посекретничать.
Начали выписывать очень многих. Однако на меня и Владика врачи по-прежнему не обращали внимания. Хотя заведующая отделением дня три назад пообещала лично меня здесь долго не мурыжить.
Но, видимо, мнение свое изменила.
Вчера так сказала мне:
— Надо обождать, обследоваться еще. Пройти психолога, а он сейчас страшно загружен.
* * *
Я спросил у санитара:
— Который час?
Не ответил.
* * *
Домой отправили Сережку Манковского. Я раньше у него спрашивал — который час?
Он всегда охотно отвечал.
Мне начинало казаться, что в мои вещи (которые находились в нашем отделении) могли попасть вши. Их в больнице оказалось видимо-невидимо.
Это пугало.
Борис опять уходил на выходные домой. Я дал ему пятьдесят копеек, чтобы он купил мне лимонаду, хотел дать денег и на общую тетрадь — бумага почти кончилась — но финансы пропели романсы.
Посему писал очень аккуратным, бисерным почерком — экономил листочки.
Выпускали (о, ужас) всех — кроме меня. Выписали даже Владика, с которым мы простились сдержанно и достойно. Пожелали друг другу удачи.
А психолог все не появлялся и не появлялся. Глаз у меня стал дергаться катастрофически. Точно у самого настоящего неврастеника. Я надоел всем врачам, санитарам, нянечкам. У всех спрашивал:
— Когда появится психолог? Когда появится психолог? Когда появится психолог?
Попытался отпроситься у заведующей на день домой. Она резко и раздраженно отказала:
— Как я устала от всех вас и от тебя в том числе!..
Кошмар.
Но жить все-таки было нужно. Нужно?
Нас оставалось (осталось) только трое. Из призывников. Белый, еще один совсем безумный малый да я.
Разговорились с Белым. Он оказался не так прост — он «косил», не хотел идти в армию. Поэтому и буянил здесь. Так его дома старшие товарищи научили — «кто буянит, того в армию не берут».
Сидели за фикусом вместе.
Почти кончилась бумага.
Я не знал, что делать.
Моя извечная «больничная» проблема — где справить большую нужду? В наш «дурдомовский» туалет я входил каждый раз так, точно всходил на эшафот.
Что я сегодня ел? Несколько конфет и пирожное «Шарик». Чайку попил, воды из-под крана. В душевой. Все. Так что справлять большую нужду пока не представлялось необходимым.
Долго болтал с Белым. Он грустил, что завтра пообещали выписать последнего нашего товарища-призывника.
Я тоже грустил из-за этого.
Ждал ночи. А новая медсестра не разрешила мне спать в моем углу. Настроение ухудшилось. Я молча сидел на стуле в коридоре.
Борис рассказывал про интересных обитателей психушки:
— Жил здесь один офицер-подводник. Он писал рассказы и посылал их Брежневу. В рассказах критиковал социалистический строй.
А еще писал Пиночету: «Дорогой Аугусто, вешай канальев-коммунистов!»
Тик у меня прогрессировал. Ходил по лицу, точно странник по земному шару.
Белый освоился в «дурдоме» основательно. Мылся каждый день под душем. Ходил по нашему отнюдь не идеально чистому полу босиком.
Выяснилось, что Белый учился во вспомогательном интернате.
Ходил я уже с трудом. Голова кружилась. Веселенькие дни недоедания (точнее, голодания) стали сказываться.
Писать начал совсем мелкими буквами. Очень-очень аккуратно. Тетрадь была на исходе.
Думал о завтрашнем дне.
— Может быть, — говорил я сам себе, — случится что-то хорошее? Может быть, посетят жена или теща? Может быть, Кирилл принесет «Литературку» — он обещал. Его родители на день забрали домой.
Писать дневник не хотелось. Я начинал повторяться.
Хотелось пить. Но в душевой в данный момент кто-то мылся. В горле как-то противно першило.
Хотелось пить. Из душевой вышли. Но я боялся пить из крана — боялся подцепить какую-нибудь заразу.
Хотелось пить.
Медсестра сегодня дежурила безобразная. Даже пыталась заставить таблетку какую-то мерзкую — при ней! — выпить. А я все равно не выпил. Засунул в рот и ушел. А потом зарыл в ведро из-под фикуса.
Опять устроился спать в общем коридоре. На топчане. Его поначалу санитар не давал. А разрешила (как ни странно!) злая медсестра, та самая — «безобразная». Никогда не поймешь сразу, кто поможет в жизни, а кто навредит.
На шкафу в первой палате лежало мое постельное белье. Я его вчера туда положил. Но тут я засомневался, что оно мое. И сказал санитару:
— А вы знаете, это, кажется, не мое белье.
Он:
— Да ложись ты скорее, какая тебе разница, на какой простыне спать!
— Что я — свинья, что ли?
— А я свинья — сплю здесь?
Вот такой получился диалог. Я ему про Ерему, а он мне про Фому.
К тому же и дикция у этого санитара страдала. Он бормотал себе под нос что-то невразумительное (во всех смыслах). Нужно было обладать определенными навыками, чтобы его понимать.
Прибыло пополнение. Второй день уже, как у нас появились новые призывники.
Я им сегодня велел (королек!) поставить «мой» топчан рядом с их лежбищем (они все вчера спали в коридоре вповалку, друг с другом рядышком). Они поставили. Я, не став на ночь читать, — очень утомился за день — сразу лег. Да не заснул. Ребята играли в карты и хоть тихо, но болтали.
Тогда я передвинул (уже сам) топчан подальше от ребят. Оказался аккурат напротив палаты номер шесть. Возникли милые ассоциации…
Опять попытался заснуть. И опять не смог. Стоял страшный храп. Санитары время от времени кричали то на психов, то друг на друга. Все-таки заснул. Под разговоры картежников. Опять без снотворного. Проснулся в два ночи. Поворочался и опять заснул.
Пришел Кирилл. Местное «радио» сообщило, что его привели милиционеры из ресторана, где он кутил с девушкой. Он просрочил свое увольнительное. И его схватили. Он даже не успел девушку проводить домой.
Парень рыдал. Нянечки его успокаивали:
— Кирилл, не плачь, будь мужчиной!
Я его понимал. И жалел. И тоже успокаивал, как мог. Он плакал нутром. Не для того, что произвести впечатление.
Бедный, бедный мальчик.
Впрочем, чужие беды мы уж как-нибудь сможем пережить. Это подмечено точно.
Утром вымыл руки, вытерся о свитер. И в кресло — писать. Затем трепался с призывниками и очень долго — с Кириллом. Оказалось — его действительно «взяли» прямо в ресторане. Менты позорные. Перед этим он успел сходить в кино на двухсерийный канадско-французский фильм «Это было в Париже».
Представляете — после Парижа — в «дурдом»…
Когда Кирилл ушел, я опять стал заполнять свой дневник. Белый все удивлялся тому, как я быстро выводил свои каракули.
По коридору прошла заведующая. Вежливо со мной поздоровалась. Я стал надеяться на лучшее…
Утром водили меня к невропатологу. Толерантно поговорили с пожилой дамой о литературе, в частности, о Солоухине, ее самом любимом писателе. Говорила в основном она. Хотя я тоже что-то вякнул. О моем понимании литературы. По-моему, я убедил ее в том, что я не шизофреник.
Но все равно осадок после этой встречи остался тревожный. Не много ли я болтал о бессознательной природе творчества? Не напугал ли ее?
Медсестра, которая водила меня к невропатологу, вскользь обронила:
— Больше вам проходить никого не надо. Так мне велел передать вам Семен Моисеевич.
Я даже не знал, что и думать. И сам побежал к Семену Моисеевичу.
Он сказал:
— Да, психолога вам проходить необязательно. Оказалось достаточно одного невропатолога. Тем более что председатель комиссии уже подписал заключение. Сути дела уже не изменить. У вас не тот диагноз, с которым вас сюда направили.
— А какой? Какой мне поставили диагноз? — довольно аффектированно спросил я.
— У вас невроз, — ответил доктор, — Вы просто нервный человек. Но подлечите нервишки, успокоитесь — и все пройдет. Конечно, никакой шизофрении у вас нет.
Я понял, что районный военком и психиатр Селезнев направили меня в «дурку» с диагнозом — шизофрения. Но это меня уже не волновало. Я также понял, что меня скоро выпустят! Ко мне пришли надежда, желание жить, хотелось бегать, прыгать, летать!..
В голове пронеслась нахальная мысль — а, может быть, завтра и выпишут?
Робко спросил об этом у врача.
— А чего до завтра тянуть? — ответил этот гениальный эскулап, — сейчас невропатолог напишет заключение — и тотчас выпустим.
Я не верил своим ушам. Я был на грани счастливого обморока. Начал нервно, судорожно благодарить Семена Моисеевича:
— Я буду молиться за вас, буду молиться за вас. За все, что вы для меня сделали. За то, что выпустили меня прямо сейчас, а то я здесь постепенно действительно начал сходить с ума.
Он улыбнулся:
— Я понимаю. Вам здесь, конечно, пришлось тяжелее, чем остальным…
Но и всем остальным в больнице было плохо. Особенно оставшимся призывникам. Особенно после того, как стали выписывать меня.
Я трогательно (почти по-фронтовому) простился с друзьями — с Белым, новобранцами. Белый оказался пророком. Еще вчера он сказал, что меня скоро выпишут.
Простился с Кириллом, который стал еще мрачнее. Его было жалко больше других.
Стало стыдно, что съел у него утром (он угостил) две грозди винограда и яблоко. Но кто же знал, что мне уходить…
Кирилл сказал, что теперь точно совершит побег. Он-де решился.
Пожал руку Борису. Он заплакал. И пожелал мне:
— Не забывай про нас! Мы — тоже люди!
Я пообещал ему написать про больницу книжку.
Он обрадовался.
Тимур вышел из своих апартаментов и молча пожал мне руку. Он ничего не сказал.
Медсестра напомнила мне о моем пакете с продуктами. Я хотел оставить его Юрке, но медсестра предупредила:
— Это плохая примета. Тогда вернешься…
Пришлось забрать. Я раскланялся с медсестрой. Пожал руку Володьке. И — самой быстрой в мире пулей! — вылетел из ада.
Я оказался на свободе.
Я приехал домой (там никого не оказалось), сбросил с себя пропитанную больницей одежду, помылся, полежал на кровати, посмотрел телевизор.
И… с нежностью и болью стал вспоминать своих коллег по несчастью. О других людях почему-то не вспоминал. За весь день я не написал ни строчки.
* * *
Жизнь постепенно налаживалась, я забывал о тяжелых днях, проведенных в больнице, работал, много читал.
Наташа забеременела, и мы ждали девочку Настю, почему-то были уверены, что родится именно дочка. Имя ей придумали сразу — Настюшка.
Я наклонял голову к животу Наташи и слышал, как там шевелится маленький ребеночек.
— Брыкается! — радостно говорил я.
— Точно, брыкается, — соглашалась умиротворенная, красивая, как большинство беременных женщин, Наташа.
На семейном совете мы решили с Наташей, что сразу после родов будем переезжать в Москву, где нас ждали мои родители. В армию меня уже взять не могли. По статье 8Б (невроз) служить не берут. А в школе перспектив никаких больше не было.
Перед отъездом в Москву Эмма Ивановна (святая женщина!) купила мне за полторы тысячи рублей («Жигули» стоили семь) путевку в круиз по Средиземноморью. Наташа по известным причинам поехать не могла.
Перед поездкой нужно было пройти собеседование у второго секретаря горкома партии Александра Васильевича Шелковникова.
Он мне задавал вопросы не долго. Аудиенция длилась минуты три.
— Я читал ваши заметки о школе в «Трудной нови», — сказал Александр Васильевич. — Уверен, что вы сможете высоко пронести звание советского человека за границей.
Я заверил, что так и будет.
В Москве, в специальном обменном пункте, нам обменяли рубли на доллары — выдали по сто пятьдесят «зеленых».
Вместе с группой советских туристов мы посетили Малагу, Пальму де Майорку, Мессину, Аяччо (Корсика), Стамбул.
Первый мой заграничный город — Мессина, это в Италии. Я сошел на берег и хотел побежать. Узкие мощеные улицы, бродячие музыканты, необъяснимый наркотический воздух свободы, апельсины, растущие в центре города… Я как будто опьянел от наплыва неизведанных чувств и впечатлений, даже не верилось, что я на Западе. Конечно, я никуда не побежал. Ведь дома меня ждала Наташа и брыкающаяся в ее животе Настюшка.
Больше всего мне понравилось в Стамбуле.
Едва мы оказались в бывшем Константинополе, как сразу увидели надписи на русском языке. Повсюду. Банкетный зал «Е-мое!», универмаг «Дружба», «Оптовые поставки для Москвы».
Пройти по городу было непросто.
Турки, точно неопытные ловеласы, начали приставать сразу.
«Коллега, купи джинсы!»
«Коллега, Спартак (Москва) — чемпион. Купи дубленку!»
Все говорили по-русски. Удивительная страна, удивительные люди.
Мы с товарищем по каюте сорокалетним комбайнером их Жордевки Сеней (он сам попросил, чтобы я так его называл — без отчества) в свободное время (его было два часа) пошли на знаменитый Стамбульский рынок.
Справили за двадцать долларов итальянские ботинки на меху, легко сбавив цену с пятидесяти. В Стамбуле на базаре существуют свои законы жанра. Если вы не торгуетесь, значит, вы унижаете продавца. Он к этому не привык. Значит, вы не встаете с ним на один уровень, а демонстрируете свое буржуазное превосходство. Но богатые буржуа покупают товары в дорогих магазинах.
Мы пошли дальше.
…За прилавком стояли два мужичонки — сущие азербайджанцы! — торговали целым ворохом пиджаков. Люди подходили, меряли. Я тоже померил (Сеня отказался). Один пиджачок был сшит прямо как на меня. Удалось мне его сторговать за двадцать три «зеленых». Но вот незадача — было у меня только сто долларов, а сдачи у торговцев, по их словам, не оказалось. Однако один из них меня успокоил, сообщив, что сейчас пойдет и разменяет крупную купюру. И принесет мне сдачу. А нам он пока предложил постоять рядом с вещами, мол, это будет что-то вроде залога.
Мы стояли десять минут. Двадцать. Двадцать пять. Начали нервничать. Я спросил другого продавца: «Где же коллега? Почему не возвращается?» Раз спросил, другой. Когда в третий раз повернул к нему голову — второго тоже след простыл.
— Ну и ситуевина, — подумал я. — Что же делать? Пиджаки, что ли, с собой в Среднеспасское и Кубиковск тащить? Но куда их там девать? Да и как допрешь столько?
Пока я размышлял на эти печальные темы, к нам подошла какая-то женщина, судя по всему, явно китаянка. И спросила по-английски: «Сколько стоят пиджаки?»
Я, точно заправский бизнесмен, цену сразу машинально завысил.
— Пятьдесят долларов! — как-то само вырвалось.
Она почесала в затылке. Еxpensive. А потом начала сама с собой размышлять по-русски. «А Ваньке-то небось пиджак бы подошел. Но, наверное, найду и подешевле!» Я ей возразил — на чистом русском языке:
— Дешевле найдете вряд ли, хоть весь Гранд базар обойдите, да потом дома такой пиджак стоит не пятьдесят, а сто долларов. Посмотрите, Италия, ручная работа!..
У тетки так челюсть и отвисла. «Слушайте, — проговорила она, — где же вы так говорить по-русски научились, совершенно без акцента?!»
— Да я в России двадцать пять лет прожил! — честно ответил я, двадцатипятилетний гражданин СССР.
Тетку опять чуть кондратий не хватил: «Сколько же вам сейчас?!»
Потом мы разговорились, конечно, с Анной Кирсановной. Оказалось, что родом она из Калмыкии, приехала по приглашению к сестре, которая замужем за турком.
Анна Кирсановна ушла, но стали подходить местные аборигены.
Туркам мы с Сеней уже честно говорили, что товар не наш. На вопрос «Сколько стоит?» — отвечали, что не знаем.
Прождали мы в общей сложности около часа.
Собирались уже все бросить и податься восвояси не солоно хлебавши, как вдруг я заметил одного из наших «коллег», того, кто покинул нас последним. Я — к нему. И произнес — видит Бог, я не вру! — знаменитый текст из великого фильма: «Цигель, цигель, ай лю-лю, „Михаил Светлов“, опаздываю на корабль, нельзя ли побыстрее ай-лю-лю?».
«Коллега» не понял. По-английски не понял тоже.
Тогда я тихонько, почти полушепотом заявил, вспомнив все свои невеликие познания в английском языке, которые получил в Кубиковском педагогическом институте:
— Если сейчас не вернется коллега, я позову полицию!
Слово «полицию» я произнес достаточно громко. Исчезнувший продавец появился через мгновенье. Точно в кустах сидел и внимательно за нами наблюдал. Принес сдачу. Извинился, что так долго… Сказал, что мы хорошие люди, а пиджак на мне сидит «супер».
Побежали мы с Гранд базара, довольные, что не потеряли денежки. Успели как раз к обеду.
В круизе с нами ездил проверяющий, сотрудник органов. Это был невысокий, мрачноватый дядя, который, как ни странно, постоянно находился подшофе. Вообще, в круизе многие выпивали. Выпивали и предавались разврату. Я разврату не предавался, но однажды напился. Чекист стал меня корить. Я, понурив голову, говорил, что больше не буду. Он уточнил:
— Даешь слово, что больше не будешь назюзюкиваться?
Я почему-то ответил по-немецки:
— Яволь!
Чекист посмотрел на меня по закономерным причинам совсем подозрительно, но никаких репрессий потом, слава Богу, не последовало.
Путешествовали мы две недели, за это время все средиземноморские городки слились для меня в одно цветастое красивое пятно.
Всем домашним я привез купленные за сто с лишним долларов подарки — дубленку, двухкассетный магнитофон «Филлипс», джинсы «Lee»… Магнитофон мы с Наташей потом продали за двести пятьдесят рублей учительнице Лене Слободченко и даже немножко поездку финансово оправдали.
Как только я вернулся, родилась дочка — 30 мая 1987 года. Настюшка. Маленькая, хорошенькая. Я вынес ее из роддома, мы все уселись в старенький «Москвич» Сережки Сысаева и поехали домой, в Среднеспасское.
…Наташа с Настей вскоре переехали в Кубиковск, к теще, там были, конечно, более подходящие условия для жизни, а я оставался в деревне. По выходным я всегда приезжал к ним. Настюшка очень быстро стала все понимать, рано пошла. Я все удивлялся, что она такая маленькая — буквально проходила у меня между ног — а все понимает.
Каждый день я звонил жене и дочке из учительской.
— Малыши, что же вы делаете? Играете. А где Настюшка? Со мной она поговорить не хочет? Дай ей трубочку! Настюшка? А ну-ка скажи мне, как собачки лают? Аф-аф? Правильно. А как киски мяукают? Мяу-мяу? Молодчина!
Коллеги-учителя не смеялись надо мной, они уже привыкли к подобным моим «дидактическим», «мудрым» каждодневным разговорам. К тому же по-кошачьи, по-лягушачьи… я разговаривал не так долго. В основном мы общались, как собачки:
— Аф, аф, Настюшка, аф-аф!
— Аф-аф, — кричала Настюшка по телефону и громко, заливисто, счастливо смеялась.
Настя подружилась с соседской девочкой Леночкой Сысаевой, дочкой Сережи, моего товарища, Наташиного одноклассника, и внучкой Роберта Ивановича. Леночка со своими родителями — Зиной и Сережей — на выходные частенько приходили к нам в гости.
…Мы прожили в Кубиковске еще год. Настюшка подросла, стала похожа на маленькую женщину — красивая, обстоятельная…
Однажды, пока Наташа и Сережина жена Зина разговаривали, годовалая Леночка заснула в Настиной кровати… И проспала два часа. Вечером, перед тем как ложиться спать, Настюшка тщательно обследовала ручкой свою постель и удовлетворенно заключила: «Не обдула».
Мы опять с Наташей стали приходить к выводу, что пора ехать в Москву.
Перспектив в провинции у нас не было, квартиры в Кубиковске мы получить не могли, а в избушке на курьих ножках Наташа жить не хотела.
И мы в самом деле стали собираться в дорогу — в Москву, хотя и там, по большому счету, перспективы маячили туманные.
…Мы ехали с Наташей и маленькой годовалой Настей на поезде в стольный град. Домой. Ко мне. Ехали, не имея никаких сбережений — в плацкартном вагоне. Лучше бы я, дурак, не ездил ни в какой круиз.
Ночью было холодно. Ворочались, ворочались, но холод не уходил, а сон не приходил.
— Ты думаешь, мы нормально устроимся в Москве? — спросила Наташа.
— Уверен, не переживай, все будет хорошо, — сказал я, хотя, конечно, никакой уверенности у меня не было.
Почему-то к нам заглянул проводник. Видимо, ему было скучно. Он сказал, что уже Ожерелье.
У меня на душе стало теплее.
ГЛАВА 4. Сотрудник музея
Наташе в Москве понравилось — она впервые жила в большом городе, где на каждом шагу театры, художественные выставки, большие книжные магазины и т. д. Наташа очень быстро устроилась на годичные курсы экскурсоводов, ей даже стали платить стипендию — сто рублей. С моей мамой они, конечно, не очень ладили, но мудрая Наташа терпела и не лезла на рожон — она понимала, что она все-таки в гостях.
Настюшка освоилась в Москве тоже быстро — дедушка и бабушка в ней души не чаяли, баловали, а во дворе она познакомилась со своими сверстницами; они стали вместе играть в детском городке в нашем дворе.
А я немного растерялся. Я не узнал своего родного города, в котором не был восемь лет. Главное — я не узнавал своих былых товарищей, с кем когда-то общался, жил в одном дворе. Все выросли, все изменились. У всех были разные интересы. Правда, Сережка Грушин сразу же прибежал в гости, притащил чая и даже денег с меня не взял. Обрадовался, что я вернулся. Игорь Кононов работал вместе с Сережкой на чаеразвесочной фабрике грузчиком, они трудились в одной бригаде. Игорь женился, у него рос сынок. К сожалению, Игорь сильно поддавал, уходил в недельные запои и тогда был буен и неуправляем. На работе ему объявляли выговор за выговором, но не выгоняли — грузчики в Москве в дефиците.
Я стал устраиваться на работу — изведал много трудностей. В школу идти я не хотел, мне хватило и трех лет мучений. Первым делом я пришел в свои родные края — в музей Кусково, попытался устроиться экскурсоводом. Мне решительно сказали: «Вакансий нет!»
Пришел в музей семьи Маяковских. И там сказали: «Нет!»
Я обил пороги всех московских редакций. Везде отвечали однозначно.
Короче, я остался с носом после трех месяцев бесплодных поисков работы в нашей замечательной социалистической отчизне.
Один поэт, мой шапочный знакомый Саня Щупленький, работавший в газете «Книжное откровение», сказал:
— Позвони мне через месяц, когда выйду из отпуска, я тебя порекомендую в «Московский помощник партии» или возьму к себе в «Откровение», на договор.
Месяц я ждать не мог. Я сам пришел в «Московский помощник партии». И, как ни странно, ко мне там отнеслись более или менее тепло. Я показал свои стихи Александру Яковлевичу Храброву. Тому они понравились. Он передал их Юрию Ивановичу Вовину, который вел рубрику «Турнир поэтов». Вовин встретил меня вопросом:
— А чего ты ко мне сразу не пришел? Я же поэт с мировым именем, обо мне писали и Солженицын, и Пастернак, и Сельвинский. А вообще-то правильно сделал, что не пришел, все равно я стихов поэтов с улицы или из почты почти не читаю. Знаешь, сколько писем ко мне в день приходит? Тонны! И я их сразу — в корзину. Ведь мы здесь, в «Помощнике», рукописи не рецензируем и не возвращаем. Но Саше Храброву я верю. И тебе тоже. Только ты скажи ч е с т н о: ты хорошие стихи пишешь или говно? Ты мне сам скажи, ч е с т н о!
— Вообще-то я считаю себя журналистом, я, собственно, сюда и пришел устраиваться корреспондентом, — дерзко и вместе с тем очень наивно ответил я.
Вовин задумался и вдруг выдал:
— Это можно! Ты не боись! Без работы не останешься.
И повел меня к заместителю главного редактора «Помощника» Саше Топчуку.
Тот выслушал монолог о моей сложной и тяжелой жизни, обремененной красивой женой и малым ребенком, посмотрел статьи, стихи и заметки, опубликованные в «Трудной нови», и тяжеловесно, и торжественно произнес:
— Добро!
Он проводил меня к завотделом комсомольской жизни Ефиму Наташину и объяснил ему ситуацию.
На следующий день я поехал в командировку в поэтический, овеянный именем Чайковского Клин. Мне поручили написать материал о жизни горкома ВЛКСМ. После чего редакция должна была решить: брать меня на работу или нет?
Увы и ах, довольно частое печатание в районной газете привело к не совсем хорошим результатам. Дело в том, что как и Советская власть пришла в наш Кубиковск медленными темпами, так и все горбачевские либеральные перестроечные перемены не торопились здесь давать о себе знать. За годы своего сотрудничества с районной газетой я не написал н и о д н о г о критического материала. Только всех хвалил, в основном своих одаренных учеников из Среднеспасской средней школы. И перестроиться мне было трудно, к тому же я и не хотел этого. Я не понимал, почему нужно все и всех ругать, разве в этом суть Перестройки?!
Прочитав мой «клинский» материал, Ефим Наташин отчеканил:
— Это очень плохо. Очень плохо. Так писать нельзя. Так писали только в годы «застоя». Да и то не так хвалебно!
Однако Ефим не бросил меня на произвол судьбы. Он — благородный человек! — отвел меня в отдел информации и представил заму начальника отдела Диме Шкирину:
— Парень неплохой, фактуру брать может, думаю, что вам он пригодится.
Дима сказал:
— Сначала нужно сделать три публикации в «Помощнике», опубликовать их через наш отдел.
Я оживился:
— Есть заметка о книжной выставке в Сокольниках.
— Не нужно.
— Очерк об артисте Картавом.
— Не пойдет.
— О людях, получивших патент на индивидуально-трудовую деятельность.
— Пиши! А сейчас покажи, что у тебя уже написано.
Я достал из сумки газетные публикации и рукописи. Дима листал их минуты три. Не вдохновился.
В скором времени я принес ему новые, уже заказанные материалы. Дима их положил в очень дальний ящик своего письменного стола. И сказал:
— Позвони через месяц.
Через месяц Шкирин вернул мне рукописи, констатировав сакраментальное:
— Не пойдет!
Однако вскорости из отпуска вышел начальник отдела информации Александр Пегов. Вовин отвел меня к нему. Пегов отнесся к начинающему журналисту теплее. Он и сам писал стихи, и уважал мнения своих друзей Храброва и Вовина.
Впрочем, и Саша не взял меня на работу, хотя поначалу и пообещал это сделать.
На Пегова я не сердился. Он мне все равно был симпатичен. Тем более что он пообещал сосватать меня попозже в отдел литературы:
— Ты там будешь чувствовать себя как рыба в воде. Это тебе близко. Я с зав. отделом поговорю.
— Да я уже с Петей Рубаком, сотрудником отдела, общался. — Посетовал я. — Он, мягко говоря, не пришел в восторг.
— Ну, Петя человек сложный. А с Лоханкиной вопрос решим. Пока же Лоханкина из отпуска не вышла, — сотрудничай со мной. Глядишь, что-то и выйдет из этого путное! Словом, я буду тебя проверять на годность к журналистской работе.
Проверял меня Пегов на годность недели две. И за это время учил уму-разуму:
— Что такое журналистика? Это свалка. На нее попадают те, кто в жизни ничего не смог, кто ничего не хочет делать, а хочет только языком трепать. Но уж коли пришел, давай сотрудничать. И на свалке можно сверкать!
Для начала Пегов дал мне задание — взять интервью ко Дню авиации у летчика из аэропорта Быко-во — молодого и красивого комсомольца.
Я сделал. Материал прошел, хотя Дима Шкирин и сильно возражал. Шансы у меня увеличились. Ведь одна публикация уже была. Впрочем, вскорости до меня дошло, что количество публикаций вовсе не важно — это всего лишь зацепка для отказа.
И все же Пегов во многом помог мне разобраться в азах журналистской профессии. Саша давал ценные, мудрые советы:
— Ты должен схватить читателя за грудки и уже ни на секунду его не отпускать. Учти, газета — это бумага, с которой люди ходят в сортир, а, по идее, мы должны писать так, чтобы они с газетой в сортир не ходили. У нас, репортеров, много конкурентов. Главный из них — телевидение! Поэтому мы и должны уметь не только рассказывать в материалах, но и показывать. Это искусство! И самое главное: не пиши в газету!
— То есть? — не понял я.
— Не подслащивай пилюлю, ни под кого не подстраивайся! Не занимайся саморедактированием. Для политической обработки материала есть я. А ты пиши сермягу!
Эти советы я запомнил.
Но места в газете — репортера — мудрый и добрый Саша все не предлагал и не предлагал. Даже на оклад в сто рублей. Даже на договор. А за весьма большой материал о молодом летчике из Быкова я получил семь рублей восемьдесят копеек. Это за две недели работы. Не прокормишься.
Я потихоньку начал искать работу в других местах. Приходил во многие организации и предприятия и предлагал-предлагал-предлагал свои услуги. Делал вторую тотальную попытку устроиться на службу. Но даже в тех местах, где висели вывески «Требуются, требуются, требуются», никто меня почему-то не брал.
Уже совершенно потерявший всякую надежду, я заглянул в музей революционного писателя Беднякова. И — о, чудо! — там оказалась свободна ставка младшего научного сотрудника. С огромным окладом… В сто рублей.
Сердобольная и экспресcивная директриса Галина Ивановна Доброва (на вид ей было лет шестьдесят) почему-то в меня поверила.
Она сказала:
— Даю вам неделю испытательного срока. Пока просто приходите в музей, перечитайте величайшего из величайших Николая Алексеевича Беднякова. И будем решать вопрос.
Я согласился. Я делал все, что меня просили. И через неделю директриса взяла меня на работу, за что я был ей бесконечно признателен.
* * *
…Осенняя перестроечная Москва 1988 года пробуждалась от короткой, как передышка боксеров между раундами, ночи. Затаившаяся улица Горького накапливала силы, чтобы где-то часам к восьми-девяти вскрыться, точно река во время половодья. Заспанный милиционер, размахивая жезлом регулировщика, шел в свою стеклянную каморку, расположенную под часами, рядом с памятником Пушкину, или как говорили когда-то, с Пампушемнатвербуле. Фотографы, имеющие патент на ИТД, устанавливали свою несоветскую хитроумную аппаратуру. Бесчисленные нервные приезжие начинали спрашивать у дворников, метущих тротуар, и у блюстителей порядка, как добраться до Елисеевского магазина.
И вот пробило восемь часов. Вскрылась Тверская, как река, и побежала «куда не знает». В сторону Красной площади и Белорусского вокзала, Неглинки и Арбата. От напора людей центр стал трещать по швам, как бы стала трещать курточка самого крупного мужского размера на одном из моих знакомых шеф-поваров из ресторана «Прага». Закипел, зашумел московский муравейник.
МНСы и СНСы
…Наталье Семеновне Дубовой исполнилось двадцать четыре года. Она выросла в семье очень почтенных родителей. Ее мама работала директором школы, папа преподавал в Московском (областном) педагогическом институте имени Крупской. Наташа старалась не отставать от папеньки с маменькой. И, как завещал дедушка Ленин, училась, училась, училась. Упорно и вдохновенно. За что и была после окончания школы осчастливлена очень необходимым при поступлении в ВУЗ пятерочным аттестатом и золотой медалью. Не беда, что юная Наташенька, как она сама рассказывала своим знакомым, всю математику, физику и химию сдирала у двух своих лучших подруг: Светки Ивановой (Светки большой) и Светки Миллер (Светки маленькой) — у этих двух девушек сдирал весь класс и математику, и физику, и химию… Да и сами учителя порой консультировались у них по тем или иным вопросам школьной программы. У Светки Ивановой папа работал на кафедре высшей математики ФИЗТЕХа, а Светка Миллер просто такой умной уродилась.
Словом, жила-была Наташа, как и полагается жить простой советской комсомолке. Чyдно жила, как она сама любила повторять. И выглядела весьма импозантно. Всегда строгое платье, аккуратная прическа, завитые каштановые волосы, немного припудренные щечки и подкрашенные веки, голубенькие глазки да чуть вздернутый носик.
Будучи студенткой, двадцати лет отроду она вышла замуж за своего былого одноклассника Диму Дубова, статного, усатого, широкоплечего мастера спорта по гребле.
В двадцать два года она закончила с красным дипломом институт, и маман устроила ее по блату в музей пролетарского писателя Беднякова.
* * *
…Леонид Мефодьевич Ерошкин свою сознательную тридцатипятилетнюю жизнь, начиная со студенческой скамьи, посвятил борьбе с Зеленым Змием. И боролся с ним весьма успешно.
— А что, — говорил своим приятелям Леонид Мефодьевич, — я большую пользу государству принес и приношу, выпивая эту гадость, отбирая ее у других. Выпил бы ее какой-нибудь молоденький пацаненок, вьюноша зелененький, да и в козленочка бы оборотился, а то я все беру на себя!
В краткие дни отдыха от борьбы с Зеленым Змием Леонид Мефодьевич делал другие, менее важные, но все-таки достаточно серьезные дела — окончил международное отделение журфака МГУ, аспирантуру при том же ВУЗе, защитил кандидатскую диссертацию, что удается далеко не всем. И ровнехонько одиннадцать лет Леонид Мефодьевич проработал в международной редакции Московского радио — корреспондентом отдела стран Азии и Африки.
Когда началась Перестройка, Леня быстро сообразил, что больше ему не дадут все «брать на себя» в такой солидной фирме, как Гостелерадио. К тому же неспокойная жизнь международного «афро-азиатского» репортера за долгие одиннадцать лет ему изрядно надоела. И после полученного очередного устного строгача Леня отошел в сторону, то есть с журналистикой завязал.
Мама Лени, Нелли Израилевна Лившиц, трудилась завом «экспозиции» в Государственном музее другого пролетарского писателя — Несчастного. Она быстренько пристроила сыночка научным сотрудником в музей Беднякова.
Леня имел много положительных качеств. Например, к женщинам относился как истинный демократ: любил всех без разбора, причем никогда не предохранялся. И называл себя сексуал-демократом. Ни разу при всей своей пламенной любвеобильности Леня не заразился, а вот его женщины частенько попадали в интересное положение. Леня жить иначе не мог. Он видел грех в употреблении противозачаточных средств, а точнее, ему было просто не очень приятно совокупляться в презервативе. Сколько у него детей — Ерошкин не знал. Но любил повторять: «Мужчина должен жить так, чтобы десятки женщин-посетительниц кладбища говорили своим детям, показывая на ухоженную могилку:
— Здесь похоронен твой папа! — И при этом смахивали бы слезу».
* * *
…Тридцатидвухлетний Виталий Оттович Шульц происходил из двух старинных родов. С одной стороны, он был потомком прибалтийских немцев. А с другой — правнуком волжских русских купцов. Сам же Шульц родился и вырос в Москве, окончил Историко-архивный институт, где долгое время трудился проректором по учебной части его величавый сановный папаша.
Карьера у Виталия Оттовича сложилась не просто, хотя начиналась просто блестяще. Закончив ВУЗ, он сразу попал — разумеется, по протекции! — в аспирантуру и преподаватели научного коммунизма в Геолого-разведочный институт. Писал диссертацию. Будущее представлялось светлым и вполне определенным, но вдруг папашка за что-то полетел с должности. Разумеется, тут же полетел и младший Щульц. Ударился больно, но не смертельно. Устроился преподавать историю в Индустриальный техникум. Начал делать карьеру. Но и тут неблагосклонная судьба настигла бедного Шульца. Он влюбился, да ладно бы в какую-нибудь математичку или химичку, нет, втрескался по уши в одну из своих юных, очаровательных учениц, которая необдуманно и вызывающе безответственно от него, Шульца, забеременела. Когда живот ученицы стал приобретать пугающие размеры огромного школьного глобуса, Шульц перевел студентку в другой техникум, а сам вовсе оставил педагогическую деятельность. Во избежание каких бы то ни было никому не нужных инцидентов. Так перепугался.
На ученице своей он жениться почему-то не стал, но когда она родила, уделял ребенку немало времени и помогал материально. И даже начал думать на тему: а не оформить ли ему брачные отношения со своей бывшей воспитанницей? Думал он очень долго. Девушка к тому времени благополучно вышла замуж за своего иногороднего однокурсника.
А Шульц, оставив мысли о женитьбе, стал искать новую работу. Поработал в ресторане официантом, черным маклером на вольных хлебах. Не заладилось. Наконец, он приземлился в музее пролетарского писателя Беднякова.
* * *
И я, и Дубова, и Ерошкин, и Шульц получили «место прописки» в комнате экскурсоводов, в комнате номер десять.
Работа оказалась не самой сложной. Мы все выучили экскурсионную программу — она должна была длиться (и длилась) примерно сорок пять минут.
Приходили к нам на экскурсию в основном школьники и учащиеся ПТУ. Мы им вдохновенно и даже с пафосом рассказывали о Николае Алексеевиче Беднякове.
Дети задавали вопросы редко.
В основном спрашивали учителя:
— А он здесь был прописан? Сколько метров квартира?
И т. д. О творчестве вопросов не задавали.
На каждого научного сотрудника в день приходилось не больше одной экскурсии. Все остальное время делать было нечего. Правда, иногда мы еще читали лекции про Беднякова на выезде по линии общества «Знание» и Клуба книголюбов.
Так прошло полгода. Меня даже повысили. Назначили старшим научным сотрудником с окладом в сто тридцать пять рублей, что не могло не радовать.
Со всеми на работе у меня сложились спокойные, ровные отношения, хотя в целом кулуарная, непрофессиональная жизнь в музее протекала совсем не монотонно. Наталия Семеновна почему-то все время гнала волну на Леонида Мефодьевича, называя его за глаза старым, сивым еврейским мерином, лупатым дураком или почему-то пархатым казаком (тут она брала образ из бессмертного сериала «Семнадцать мгновений весны»).
Леня, в свою очередь, не упускал случая, чтобы поддеть Дубову, то и дело подкалывая ее за стилистические ошибки. Дубова могла, например, сказать «созвoнимся» вместо «созвонuмся». Ленька этого не переносил — все-таки он был кандидатом филологических наук, защитившимся в МГУ.
Виталий Оттович с утра до вечера читал детективы или что-то печатал на машинке (Дубова мне по секрету говорила, что Шульц пишет роман).
Я бегал по магазинам, доставал дочке кефир (она говорила — кефирку), молочные смеси.
Денег, конечно, не хватало. Но я экономил — не ходил на обеды в близлежащие точки общепита. Наташа мне собирала в дорогу — картошечку, яичко и т. д. Потом нам помогали мои родители и теща. Кроме аванса и получки Наташа больше денег от меня не требовала. Она понимала, что больше ста тридцати пяти рублей я заработать при всем желании не могу. И — терпела.
Каждый вторник (понедельник в музее — выходной) в одиннадцать утра нас собирала директриса Галина Ивановна на планерки и давала задания. Она призывала нас тщательнее готовиться к экскурсиям, еженедельно, а лучше ежедневно перечитывать Беднякова, а крылатые выражения из его романов вывешивать у себя дома во всех комнатах.
— А у меня только одна комната, я в коммуналке живу, — заметил на это однажды начальник отдела экспозиции здоровенный бугай Серега Мойшевой.
— Тогда на всех стенах комнаты вывешивайте! — не сдавалась Галина Ивановна. — Николай Алексеевич — наше все!
— Вообще-то, наше все — это Пушкин, — вдруг громко сказал Шульц.
— От вас, Виталий Оттович, я такого не ожидала, — обиделась Галина Ивановна. — Пушкин — неплохой писатель, спору нет. Но Бедняков, но Бедняков!..
Она всплакнула и стала платочком вытирать слезы… И отменила планерку.
На Шульца потом целый месяц косо — как на врага народа — смотрел весь коллектив.
…Время шло. Я прослужил в музее ровно год. Вечерами я спешил домой, там меня ждали Наташа, Настя, родители. Мы втроем с женой и дочкой жили в одной комнатушке, родители нас особенно не донимали, у них было две отдельные комнаты. Настюшке исполнилось два годика и один месяц. Все свободное время я посвящал ей и Наташе. Каждую субботу мы ходили с Настюшкой гулять в парк Кусково. Она, как правило, собиралась очень быстро — быстрее меня, и все время меня поторапливала. Однажды я так долго собирался, что Настюшка обиделась и сказала:
— Я одна пойду!
Деловито надела курточку и шапку… Затем посмотрела вниз и воскликнула:
— Боже мой, где же мои трусы?
Я улыбнулся:
— Ну вот видишь, так бы одна и ушла без трусов, разве так можно?! Так что давай вместе пойдем! Подожди еще пять минут.
Она закивала головой. Надела сама трусики, штанишки, в карман положила игрушечный водяной пистолет (он у нас обычно под ванной лежал, в него в детстве еще я сам играл).
Наташа спросила у нее:
— Настя, ну зачем тебе пистолет? Ты вообще девочка или мальчик?
— Я не девочка, — сказала моя чудесная дочка, — я — тигр.
Все мы — бабушка, дедушка и я с Наташей — заулыбались.
Вообще, Настюшка росла веселой, озорной девчонкой, очень упрямой, заставить ее сделать что-либо было непросто — только уговорами-переговорами. Но если уж она соглашалась, то свои обещания выполняла.
Если мы ее ругали, она садилась в угол и приговаривала:
— Никто Настечку не любит. И подружек у меня нет. Скучно.
Когда мама в сердцах давала ей по заднице, Настюшка громко кричала:
— Где мой папа?! На помощь!
Когда была в хорошем настроении, доверительно приглашала нас с мамой вместе попрыгать на кровати.
Часто мы ходили в зоопарк. Однажды гуляли там несколько часов. Настюшке понравились медведи, мне — тропические рыбы в огромном аквариуме, маме — тигры и пантеры. Когда вышли на улицу, навстречу нам семенила девушка с двумя болонками на поводке.
Настюшка сказала:
— Ой! Белые мишки на веревке!
Дома Настюшка всех воспитывала, особенно доставалось бабушке:
— Бабуля, смотри, сколько газет валяется! Дедушка тебе задаст.
Когда бабушка завивалась, делала химию, Настюшка называла ее пуделем.
Вообще наблюдения и суждения двухгодовалой дочки меня всегда поражали своей четкостью и конкретностью.
Мама ее как-то спросила:
— Настя, кем ты станешь, когда вырастешь?
— Бабушкой, — последовал феноменальный в своей логичности ответ.
* * *
…Шульц пригласил меня к себе в гости (он жил один, загородом, в Мытищах). Выпили, разговорились.
— Галина Ивановна — все-таки святой человек, — сказал Шульц. — Простила меня. Я, конечно, дурак, ляпнул, что Пушкин — это наше все, а кормильца обидел. Она месяц со мной потом не разговаривала. А теперь все нормально, статус-кво восстановлен.
— Слава Богу, — обрадовался я.
— А вот Наташа Дубова все-таки с большим сдвигом по фазе, — продолжил свою речь Шульц, — может не дать в самую последнюю минуту. Так, кстати, и случилось с нашим другом Леонидом Мефодьевичем.
— Как? Они? Они??? — я чуть было не потерял дар речи.
— Вот тут, на этом диванчике, на котором ты сидишь, голенькие лежали. Затем на коврик почему-то перебазировались. А потом, когда уже нужно было делать дело, Мефодьич вдруг начал рассказывать о том, какой он гиперсексуальный, сладострастный восточный мужчина. Но делать ничего существенного не стал. Видно, перепил, переборолся, как он говорит, со Змием. А со здоровьем шутки плохи. Натали, обидевшись, оттолкнула бедного Ерошкина, после чего он — в чем мать родила — бегал и вопил на всю Коломенскую: «Она не дает! Она мне, падла, не дает!» Ну, это я тебе уже говорил. Однако у тебя, я уверен, таких проблем с ней не возникнет. А у меня, честно говоря, уже нет сил никаких с ней общаться. Ни в каком плане! Я устал. Но ты учти: у нее сейчас очень несладкий период в жизни.
— Почему?
— Примкнул к нашей веселенькой компании гитарист Миша Ривкин, тридцатилетний мальчик из хорошей еврейской семьи и стал дружить с Дубовой. А потом и он от нее отказался. Она поэтому, а может, еще почему, уже неоднократно спрашивала меня о тебе. Я тебя охарактеризовал как «настоящего, проверенного бойца, своего парня». Так что — не подведи!
— Да, мне это ни к чему! — сказал я. — Я женщин люблю как людей. Мне достаточно на них смотреть и восхищаться ими. Знаешь, один поэт здорово сказал: «Я некрасивых женщин не встречал!» А наша Натали — просто красавица! К тому же у нее, если мне память не изменяет, есть муж!
— Память тебе не изменяет. А вот Дубова мужу изменяет! — ответил лукавый и остроумный Шульц. — Надо, надо тупорылым спортсменам наставлять рога. Пойми, Наташа не может без «этого». И Дима пусть тебя не волнует. Наташа рассказывала мне: «Ты знаешь, Виталий, как только мы приходили с Димкой домой, так сразу же и начинали… И все равно мне не хватало! А теперь, когда он в армии, мне и вовсе трудно. Я — сексуально-зависимая дама».
— И все-равно как-то неудобно. — Отбрыкивался я. — Зачем я буду участником греховных отношений, зачем буду делать другому человеку, в данном случае Диме, плохо? Кстати говоря, что он представляет из себя как человек?
— Дима и впрямь уникальный парень. Все делает сам: стирает, шьет, даже вяжет. И охраняет (охранял) — точно охранник зеков — женушку от мужиков. Не совсем, как видим, удачно. Но он по-своему счастливый. Если бы он знал в с е, то, наверное, почернел бы от горя.
От этого разговора я остолбенел. Я слушал Шульца дальше и не верил своим ушам. Виталий говорил еще о чем-то, а я все переваривал-переваривал, совершенно потрясенный, полученную информацию.
Через неделю Наташа и Настя уехали попроведать бабушку Эмму в Кубиковск, а Шульц опять пригласил меня в гости. Поехали втроем — сам Виталий, я и Ерошкин.
Ленька уже был поддатый.
Дома у Шульца он еще хряпнул рюмашку. Потом еще рюмашку, потом еще одну. Накачавшись, как следует, Ленчик вспомнил, что после дозы алкоголя нужно бы еще для полного счастья и девочек, и он начал донимать Шульца:
— Достань, а, друг, достань, а, Виталий Оттович! Ну, а?
Сердобольный и, как выяснилось, наивный Шульц стал звонить приятелям, чтобы те приезжали в гости и привезли с собой девчонок. По ходу дела Шульц начинал объяснять — как доехать до своих родных Мытищ. Виталий Оттович буквально орал в трубку: «Мытищи, Ярославский вокзал, телки, телки, давай телок!»
У соседей, наверное, складывалось, впечатление, что идет собрание активистов какой-то колхозной фермы.
Кто-то обещал привезти девочек, кто-то сразу отказывался. А время, между тем, текло и текло. Леня, совершенно окосевший, все подходил к Шульцу и требовал «телок», а затем сам стал звонить своим подругам. Он любил женщин немного постарше себя — лет сорока двух-сорока трех. Особенно активно Леня названивал некоей Людмиле по прозвищу «Чебурашка» — обещая всем товарищам подарить ее. И в одиннадцать, и в двенадцать ночи Леня звонил «Чебурашке», но ее взрослый пятнадцатилетний сын отвечал, что мамы нет дома. Ленька бросал трубку, костерил матом и сына, и саму «Чебурашку», и опять донимал Шульца:
— Виталь, ты меня, а?
— Уважаю, да.
— Ну, тогда телок бы, а?
— Не едут, Ленчик, что-то, погоди маленько!
— Мне подождать — я подожду, — ерничал Ерошкин, вспоминая известный монолог Жванецкого.
Затем мужики догадались позвонить другому сотруднику музея — Сашке Никодимову, двадцатитрехлетнему красивому, соблазнительному жеребцу (он работал техником). Дозвонились сразу. И Сашка, как ни странно, сразу приехал. И привез с собой двух девушек. Одну — себе, другую — товарищам. Леня попытался приударить за ней, но он уже не мог связать двух слов — и был отвергнут.
Сашка сказал мне на ушко, что Оля (та — что для всех) хочет быть или со мной, или с Шульцем, но только не с Ленькой.
Не откладывая дела в долгий ящик, Шульц, чтобы потом не забыть, спросил у подружек телефончики. А Оля вдруг выпалила следующее:
— А телефон у меня такой же, как и у Сашки!
…
Оказалось, что Никодимов привез на «растерзание» свою родную сестру. О, непостижимый, альтруистический порыв! Мы с Шульцем удивленно переглянулись.
Я, узнав, что Оля и Сашка — родные брат и сестра, отпрянул от девушки, точно ошпаренный, и начал устраивать себе ночное ложе из стульев в коридоре (у меня уже был подобный опыт…).
Отвергнутый Леня очень грустил и чтобы рассеять грусть-тоску, изловчился и пьяной дрожащей рукой разлил коньяк по рюмкам, не обделив, разумеется, и себя. Затем начал произносить тост в честь Великого Октября! (Через день была какая-то годовщина Революции.)
Нужно признать: Ленька всегда оставался верным марксистом-ленинистом и в идеалах Октября никогда не сомневался! Даже укушавшись, как свинья, Ленька искренне любил Революцию, дедушку Ленина и его близнячку — КПСС.
Ленька сказал:
— Предлагаю поднять тост за… (нервно посмотрел по сторонам). Не мешайте мне! Поднять за… Жарков, что ты смеешься? Я уверен, что ты стоишь на правильном пути. Поэтому дай мне говорить. Шульц, не хихикай!
После долгого, гениального в своей пустопорожности тоста коллеги все же выпили за очень Великий Октябрь и за большие социалистические завоевания. Одну фразу как истинный филолог Леня крутил полчаса, виртуозно окрикивая собутыльников и меняя порядок слов. Наконец, мы с Шульцем уложили Ерошкина спать на кухне. Сашке с подругой выделили отдельную комнатку. Шульц остался с Олей — в другой. Я удалился в коридор. Но, увы, отдохнуть никому не удалось. Ленька, сняв с себя ВСЕ, ходил по коридору, заглядывал в комнаты и требовал — Человека! (Так он зачастую называл женщин.) Сашка и Виталий тихо шипели на Ерошкина, но тот все равно никак не мог угомониться. Кроме того, он каждые полчаса ходил в сортир. Громко попердывая и мочился, не закрывая за собой дверь туалета.
Я терпел долго, но чаша терпения переполнилась, и я буквально прорычал коллеге:
— Если ты не ляжешь, я тебя очень больно стукну.
И Леня понял, что к чему. Дошло. Прикрыв срамное место руками, он удалился на кухню. Минут через пятнадцать, правда, вскочил опять. Хмель не покидал черепную коробку Леонида Мефодьевича. Он опять подошел ко мне и спросил:
— Ты человек?
— Да.
— Тогда подвинься, — совершенно четко отреагировал пьяный Ерошкин и начал пристраиваться на мои обжитые стулья. Я несильно стукнул бедного пьянчужку по голове. Леня закричал, как ему больно. И опять усвистал на кухню. Наконец, Ленька окончательно угомонился, перетрухнув, видимо, не на шутку. Заснули и все остальные. И до двенадцати часов дня все население шульцевского дома спало.
В двенадцать мы выпили с Шульцем кофе и стали болтать, пока другие еще видели дневные сны.
— Евгений Викторович, а как ты думаешь, какой строй все-таки более правильный — социализм или капитализм? — неожиданно спросил Шульц, как будто мы были не у него дома, а где-нибудь в США, на международном коллоквиуме.
— А разве есть разница? — удивился я. — По-моему, во всем мире существует только один строй — рабовладельческий. Есть класс рабовладельцев и класс рабов. И узенькая прослоечка — мастеров, которые нужны и тем, и другим.
— Но все-таки на Западе свободы, наверное, больше? — проявил некую антипатриотическую агрессивность Шульц.
— Мы там с тобой не жили, Виталий. — уклончиво ответил я. — Конечно, нашей пропаганде я бы не стал верить на сто процентов, но думаю, там тоже свободы нет. Точнее, она есть, но не для всех.
— А ты скептик, — вздохнул Виталий. — А в дружбу ты веришь?
— Не сердись, мой друг, но никакой дружбы, тем более любви (без детей!) нет и в помине. Дружба — иллюзия, что можно получить нечто дешевле, чем оно стоит на самом деле. Влюбленность — хитрая реакция мозга, реакция самообмана, когда человек алчет вполне конкретных материальных вещей, а думает, что влюблен.
— Эк, ты завернул, — удивился Виталий.
А меня несло, точно Остапа:
— Впрочем, любовь и влюбленность — совершенно разные понятия. Не понимая этого, мы часто бываем наказаны. Высшим разумом, сиречь Абсолютом. В Писании сказано — возлюби ближнего своего как себя самого. Больше себя можно возлюбить только Бога. Что же делаем мы, грешные смертные? Уверяем себя, что кого-то любим больше собственного ego. И — претендуем на душу другого человека, его тело. А это антибожественно. А значит, и наказуемо.
— Наказуемо? Почему?
— Ну потому что нельзя идти против законов природы. Любовь должна быть направлена на клан и на Абсолют. Все остальное, увы, только средство, чтобы Клану (сиречь, самому себе) было хорошо. Вместе с тем, приятные сердцу люди — не выдумки идеалистов. И слово «дружба» вполне имеет право на существование. Но только в американском смысле. Приятен тебе человек — товарищ. Виделись два раза — друг. Так мне про Америку рассказывали…
— Значит, ты идешь против природы, ведь ты же сейчас изменяешь своей жене… Отдыхаешь без нее — в женском обществе.
— Нет, я ей не изменяю. Хотя мог, наверное, изменить. И это плохо. Это мне совсем не нравится. Если можно, я, пожалуй, поеду…
— Да ладно тебе, Женек, не кипятись, — стал меня успокаивать Виталий. — Левак укрепляет брак. Эта Оля тебе понравится, очень сексапильная девушка…
— Это исключено. И брак лучше укреплять как-то по-другому. Знаешь, есть такая известная еврейская максима «Да пусть рухнет сам Иерусалим, лишь бы Хаечка моя была жива!» Это очень честная максима. И, как выясняется, всеобъемлющая. Что есть еще в этом мире, кроме детей, жены, матери, отца, дядюшек, тетушек, других ближайших родственников? Ничего. Все остальное — иллюзии.
— А я все-таки верю в дружбу. Я, например, считаю, что ты мой друг.
— И ты мой друг, конечно. Вообще, любые обобщения, как правило, излишни. Ты мне лучше вот что скажи: ты пишешь роман или нет? Мне Наташа сказала, что пишешь.
— Да так, кропаю понемножку. Это, видимо, форма невроза. Ты знаешь, я недавно читал журнал «Вопросы психологии». Там напечатана любопытная аналитическая статья «Проблемы психо-физических недостатков и творчества». Интереснейшая статейка. Совершенно ясно, что болезнь — двигатель творчества. Вот, видимо, я болею.
— Тут я бы с тобой спорить не стал. Мне кажется, творчество — это вид психотерапии. Мы как бы выговариваемся, облегчаем свою душу.
— Да, писатель — сам себе психотерапевт и священник.
* * *
…Новую трудовую неделю обитатели комнаты номер 10 начали с главного дела для всех научных сотрудников музея — с написания план-карт. По вторникам их нужно было сдавать начальнику отдела научной пропаганды Ольге Папиной, которая их, наверное, никогда не читала, просто ставила на них свою подпись — для галочки, для отчета в свою очередь перед еще более высоким начальством, а именно перед заместителем директора по науке Людмилой Петровной (Людочкой) Стаевой и перед Галиной Ивановной.
Сотрудники долго и упорно бились над составлением этого ответственного документа. Я то и дело задавал вопросы своему старшему товарищу Шульцу:
— Ты помнишь, что мы делали на прошлой неделе?
— Ничего мы не делали, будто сам не знаешь, но напиши так: «Изучал материалы о великом пролетарском писателе Беднякове. Совершенствовал экскурсию по музею».
— Сколько же можно ее совершенствовать? И так каждый день говорим одно и то же!
— Все равно пиши! — отвечал невозмутимый Шульц. — Repeticium est mater studiorum! И не пиши просто: мол, провел столько-то экскурсий, прочитал столько-то лекций. Опиши красиво, как рассказывал — глубоко и вдохновенно! — про кормильца, а если лекцию читал, то поведай, как тебя встречали, и учти: побольше лирики, то есть воды. Наши бабенки-руководительницы дюже стихи уважают! И бери пример с более опытных товарищей. Наталья Семеновна, например, сообщает всегда следующее: «Я приехала в ПТУ читать лекцию, мне очень обрадовались, приглашали выступать еще, в конце лекции мне аплодировали». Не забудь раскрасить план-карту цветными карандашами! И главное — сдать ее вовремя!
Шульц знал, что говорил. Его за подобные документы всегда на планерках хвалили.
Часа через два приятели составили прекрасные, красивые план-карты. И заскучали. Делать было нечего. Группы экскурсантов что-то не появлялись — в музей вообще народу ходило мало.
Я купил кефирку, Леня принял свои регулярные сто пятьдесят коньячку, а Наталья Семеновна прочитала все газеты.
Как ни странно, музей умудрялся выполнять план, но жил в основном за счет государственных дотаций, зарабатывая в год пятнадцать тысяч рублей, а проедая в два раза больше.
Надо было что-то делать. Мы — Шульц, Ерошкин, Дубова и я — сидели и думали, что бы такое сотворить. Придумали. Ленька пошел курить. Дубова стала томно и интригующе звонить мужикам, Шульц решил еще немного поработать над очередной планкартой. Я попробовал отпечатать на машинке давным-давно написанную статейку о кормильце, о том, какой он талантливый, правильный писатель и преданный идее социалистического реализма.
В этот момент с третьего этажа, точно с высоких непролазных гор, спустилась многоопытная сотрудница отдела фондов Женя Чернявская, известная под прозвищем «Сионистская пропаганда».
Женя завела свою старую песню:
— Вы знаете, что Ерошкин — со сдвигом? Это же видно невооруженным глазом. А лекции вы его слышали? Это ужасно. Его можно выпускать только на пятиклассников, и то — боязно.
Затем Женя переметнулась на другие темы. Она обожала, например, рассказывать о том, как дирижер Геннадий Рождественский спит и видит, что он разводится с женой, бросает детей и женится на нашей изумительной Евгении Григорьевне (которую обхватить в талии трудно даже за очень большие деньги).
Нужно сказать, что Чернявской от Ерошкина тоже всегда доставалось. В сугубо мужском коллективе он безапелляционно заявлял, «что целяк Чернявской не просверлить, наверное, уже и дрелью».
Женя продолжила свои речи:
— А вы знаете, друзья, все-таки евреи — самая успешная нация. Спорить с этим бессмысленно. Вообще, все таланты — евреи! И Джо Дассен, и Билли Джоел, и я!
Затем Женька опять продолжила обсуждать Ерошкина, а мы стали дружно ей поддакивать и хихикать.
Нужно заметить, что где-то полгода назад Чернявская хотела женить на себе бедного Ленчика, постоянно, настырно звонила ему домой, но когда Ленька решительно и бесповоротно отверг ее назойливое ухаживание, Женя начала устраивать былому возлюбленному грязные инсинуации.
Конечно, Женя немного утомляла сотрудников комнаты, но Чернявку боялись — все знали, что связываться с ней опасно.
Когда «Сионистская пропаганда» вышла из комнаты, Дубова призналась:
— Какая все же она дурища, но я ее, шизанутую, боюсь! И не хочу с ней портить отношения.
Точки зрения Дубовой придерживались в музее многие. Пожалуй, с интересом с Чернявской разговаривал только я. Нас связывало общее увлечение: мы писали стихи, причем «Сионистская Пропаганда» даже умудрилась окончить Литературный институт имени А. М. Горького, где училась вместе с самим королем метаавантюристов Алексеем Максимовичем Темненьким. Себя Чернявка считала настоящим поэтом. Я тоже так считал и всегда говорил Жене об этом. Правда, ее стихов я никогда в жизни не читал. Она их никому не показывала. Призывала верить на слово.
Когда Чернявская вышла от нас и поднялась к себе наверх, где у нее, единственной сотрудницы, кроме директора, был собственный кабинет, в десятую комнату вернулся накурившийся Ерошкин. И, узнав, что здесь была «Сионистская Пропаганда», тут же начал склонять ее почем зря, называя шизофреничкой и грязной агенткой Моссада. А когда вышла Наталья Семеновна, добавил:
— Даже отбойным молотком ее целяк не сломаешь!
…Пробил час дня, любимое время для многих советских служащих. Обед.
Большинство бедных сотрудников музея (в том числе Дубова, Шульц и Ерошкин) питалось в застойное и раннеперестроечное время в расположенном неподалеку ресторане ВТО. К этому ресторану музей был прикреплен на договорной (выгодной для музея) основе. Женщины побежали по магазинам. Главный художник музея Володя Бедолагин пошел занимать очередь в винный отдел роскошного Елисеевского магазина. Художник пил каждый день. И причем, исключительно на работе. Дома ему отвлекаться было некогда, дома он творил!
Выпивал на работе не только Бедолагин, но и многие другие. Традиция эта сложилась давно. В эпоху Леонида Ильича водка, вообще, в музее текла рекой, и на всех торжествах на столе обязательно стояло спиртное. При Горбачеве — на торжествах — пить перестали, но в трудовые будни музейщики очень даже позволяли себе расслабиться.
В состоянии алкогольного опьянения некоторые сотрудники неоднократно попадались на глаза директрисе Галине Ивановне. Она реагировала на это своеобразно — опьянение принимала за творческий, эмоциональный подъем работников. К трезвым относилась с подозрением и скрытой неприязнью.
Я тоже пошел в Елисевский магазин — купить Настюшке кефирку и цедевиту (она говорила — цедевит).
…Иногда мы все-таки работали — водили группы экскурсантов (не больше одной в день), читали лекции, изредка устраивали патриотические, идеологические мероприятия.
Вот и на этот раз на носу висел какой-то коммунистический вечер. Его можно было провести, не прилагая больших усилий, по известному и любимому в народе принципу «тяп-ляп» — лишь бы пригласить аудиторию — школьников и ПТУшников. А можно было и потрудиться — сделать так, чтобы вечер по-настоящему удался. За мероприятие отвечала как секретарь комсомольской организации Наталья Семеновна. На вечере, по ее задумке, должны были обязательно выступить студенты-интернационалисты, барды, поэты, слушатели Высшего Номенклатурного Института, коим отдавалось явное предпочтение, в силу того, что Галина Ивановна всю свою сознательную жизнь до музея проработала в комсомоле, точнее, в аппарате ЦК.
Наталья Семеновна непременно решила пригласить «афганца», то бишь парня, который служил в Афганистане. Но, к сожалению, ее «афганец» заболел. И пришлось мне выручать коллегу. Я вспомнил про Сережку Грушина…
Позвонил ему. Встретились в пивняке на Ждановской. Выпили по две кружочки, закусили креветочками. Я даже не успел попросить Сережку об услуге — его развезло, он разоткровенничался. Его буквально прорвало:
— Женек, мы все-таки живем в стране непуганых идиотов. И воров. Здесь, представляешь, все воры, все жулики, все хотят тебя наебать.
— Почему ты так думаешь? — спросил я.
— Да потому! — кипятился Сережка. — Торговал я раньше по ИТД медикаментами, обратился в специальную фирму, чтобы лицензию дали, — «штуку» «зелени» за это отгрузил. Год проработал, потом проверка — лицензия оказалась фальшивой. Надули.
— А ты что?
— А хули я? Я тоже малька подворовываю. Ну а что остается делать? Жрать-то надо. На зарплату грузчика и на ворованном чае не разживешься. Да ничего и не охраняется здесь. Вот недавно с ребятишками «взяли» склад с икрой, балычком, кальмарами… Консервы, короче. На семьдесят тысяч «бачей». Мы сначала-то на этот склад как порядочные пришли, закупили за свою «капусту» сто килограммов товара, все заодно посмотрели, где у них что… Как сигнализация отключается? Где охранники дремлют? Ну и «взяли» потом складик. Охрана, как всегда, спала. Товар ушел за неделю. Через обычные московские ларечки. Перестройка все-таки имеет свои плюсы — ларьков понастроили хуеву тучу! Ну, а вообще мой бизнес — это машины.
— Завозишь и продаешь?! — обрадовался я.
Сережка засмеялся.
— Угоняю. Потом продаю. Машин сто уже на моем счету. Но, вообще, жить становится все тяжелее и тяжелее. Горбач и Эльциноид все, говнюки, испортили. Воровать стало намного труднее. Страна хорошо жила только при Лене. Воровали ВСЕ. Работал на птицефабрике — тащил птицу, на чаеразвесочной фабрике — выносил чай. В неограниченном количестве. Сейчас больше десяти кг хер вынесешь. А это разве деньги! Леня всем давал воровать. Настоящий был руководитель.
— Серега, а у тебя что, — замямлил я, еще отхлебнув для храбрости из кружки пивка, — не возникало проблем с милицией? Все так легко сходило с рук? Если ты сто машин угнал…
— Ну приключались, конечно, мелкие неприятности, — ответил Серега. — Взяли мы как-то с пацанами шестисотый «Мерс» у одного банкира. Позвонили ему: «Так, мол, и так: двенадцать „штук“ — и вернем!» Но, понимаешь, посредники еще с нами работали. Цену накрутили до семнадцати «тонн», пидоры. Короче, приехали мои орлы на «стрелку». А их — хуяк, окружили. Всех повязали. Корешки мои, естественно, меня сдали. Я сидел в тот вечер дома, счастливый, комедию какую-то тупорылую, американскую смотрел. «Корешки» доложили по «мобиле»: мол, все о’ кей, Сергун, везем «капусту». Через полчаса позвонили в дверь. Я, даун, дверь и открыл (инстинкт самосохранения не сработал). Ну и мне ручкой пистолета — в еблище. У меня кровища, на башке — рог. Наручники надели. И — в воронок. Посадили в одну камеру с бомжом. Заебал, козел. Вонища от него стояла хуже, чем в сортире. Дал я какому-то сержантику денег, послал за жрачкой. Он притащил, я похавал, начал кумекать — хули делать? Вызвали на допрос. Начальник «мусоров» спрашивает: «Твое, Сергей, дело — „Мерсюк“?» «Нет, — говорю, — начальник, не мое. Оклеветали». «Ну, Сергей, — слышу в ответ, — смотри сюда. Даю тебе три часа, „Мерса“ не подгонишь — я тебя лично из „ТТ“ пристрелю». И — лох — отпустил меня. Я и срулил. Никто даже не проследил за мной. На понтах меня хотели взять. Дома я, правда, с тех пор не появлялся. Может быть, я даже в розыске сейчас состою, хотя вряд ли, они на такую мелочь, как я, времечко свое драгоценное тратить не будут.
— Серега, а ведь ты в Афгане служил, — наконец, решил попросить я товарища. — Сможешь выступить у нас на вечере в музее?
— Да легко, — сказал Сережка. — А хули говорить?
— Я тебе напишу речь.
— Заметано, — протянул мне руку воин-интер-националист и похититель «Мерседесов».
Потом мы еще попили пивка, Серега рассказывал, сколько девиц он перетрахал, какие кабаки посетил, что Игорь Кононов в очередном запое, работу прогуливает.
— Хоть бы ты с ним, Женек, поговорил, — заботливо заключил Сережка, — он тебя уважает.
Я пообещал позвонить Игорю.
Когда вернулся домой, решил сразу на машинке напечатать Сереге речь.
Я сел за письменный стол и за два часа написал текст, в котором говорилось о том, что вот, дескать, часто ругают молодых людей. Мол, панки они да металлисты. Но кто тогда спасал теплоход «Нахимов»? Молодые парни, новороссийские пограничники! Кто бросился в пекло Чернобыля?! Кто защищает апрельскую революцию в ДРА? Да все та же молодежь!
Я писал речь специально очень просто, понимая, что литературных слов мой друг знает немного, и ему трудновато будет держаться на публике.
…Сережка выступил блестяще. Ему долго аплодировали.
На планерке Галина Ивановна похвалила Наталью Семеновну за хороший вечер и особенно за «афганца».
— Да, такого парня было непросто найти, — сказала Наташа.
* * *
Во время работы в музее я познакомился с рядом литературоведов, которые писали о Беднякове, а некоторые его даже редактировали. Вообще, по Москве довольно долго ходили слухи, что редакторы и писали за кормильца. Но это оказалось враньем — домыслы опроверг первый редактор Беднякова девяностолетний Марк Борисович Колосков…
С Марком Борисовичем, конечно, было не просто, он не пропускал ни одного музейного заседания, всегда рвался выступать, но все путал, нашего кормильца Колю Беднякова иногда называл Сашкой Фадеевым, меня — Виталием Оттовичем, Галину Ивановну — Натальей Семеновной, но одно твердил последовательно и упрямо — все книги Бедняков написал сам, а мы, редакторы издательства «Молодая гвардия», ему только помогали, немножко корректируя.
Еще в музей заходил замечательный литературный критик Лев Александрович Иванов, который написал множество книг, в том числе, и монографию о Беднякове.
Мы со Львом Александровичем, когда он приходил в музей, общались. Точнее — я слушал его, задавал по своему обыкновению вопросы. У нас установились доверительные отношения.
…Как-то раз шли мы с ним Цветным бульваром в редакцию журнала «Дружба этносов», к нему на работу. Он поделился со мной любопытной историей:
— Я был молод, говорил смелые речи. И сказал при случае Надежде Яковлевне Мандельштам: «Какой Сталин — подлец. Сколько людей загубил!»
— Сталин не подлец, — ответила вдова гениального, погибшего в лагере поэта. — Люди загубили себя сами.
— И я призадумался над емкой, глубокой фразой Надежды Яковлевны, — вздохнул Лев Александрович, — а в самом деле, кто же убивал, кто «стучал» на ближнего своего, кто издевался над заключенными? Разве не мы сами? Так почему же мы всю вину сваливаем на одного человека?
— Бедняков, кстати, — продолжил Иванов, — ни на кого не стучал, никаких привилегий себе не просил, даже в Москву, в эту роскошную квартиру на улице Горького, переезжать не хотел — ему было неловко.
Потом мы еще беседовали с Ивановым о первых годах революции, эпохе, когда жил и работал Бедняков.
— Удивительное дело, — говорил Лев Александрович, — среди видных государственных руководителей, начальников карательных органов первых лет Советской власти практически не было русских. Даже Ежов оказался другой национальности. Мордвином.
— Как вы думаете, почему? — спросил я.
— Видите ли, Женя, — ответил мудрый критик, — когда в деревне отрубают голову петуху, то приглашают это сделать кого-то со стороны… Своему — не под силу…
— Это хорошо, что наступила Перестройка, — вернулся ко дню сегодняшнему Лев Александрович, — я теперь могу спокойно писать о Беднякове — раньше все было под запретом. Власти принуждали наводить хрестоматийный глянец на певца революции, меня даже в музей не пускали… А сейчас я здесь почетный гость. Вам повезло — вы пришли в правильное время.
* * *
Особый разговор — музейные планерки. Там постоянно обсуждали план-карты сотрудников, строили немыслимые прожекты относительно тотальной популяризации Николая Алексеевича Беднякова, обсуждали вопросы международной политики (политинформацию обычно проводила Людочка Стаева).
…Активнее других на планерке выступала Ирина Филипповна Воробьева, старая партийная волчица, бывшая активная деятельница Моссовета, страстный оратор и убежденный марксист-ленинец. Партия посылала ее, своего номенклатурного проверенного работника, на всевозможные участки социалистического строительства, но… Когда Ирина Филипповна (за глаза музейщики ее называли Ирой) руководила зоопарком, то передохли все несчастные, не привыкшие к советской диете крокодилы и симпатяги бегемотики, а мартышки, как шутил Шульц, спасались от холодов на станции метро «Баррикадная». Удавы же просто-напросто объявили бойкот, как шутил тот же Шульц, и перестали размножаться. В итоге зоопарк не выполнил план. Иру заставляли размножать удавов и других зверушек. Но она не могла. А партия раз приказывает, значит, приказ надо выполнять — и тут уже не до шуток. Иру наказали, объявили выговор и немножко понизили. Поставили руководить московской культурой. Но и тут дело не заладилось. Многие отвратные столичные поэты, прозаики, драматурги, мать их за ногу, писали неправильно — не в стиле «социалистического реализма». И опять Ире нашли замену и перевели на другую ответственную работу.
Словом, работала эта самоотверженная, стоическая женщина на сложных участках социалистического строительства. И перемещалась с каждым разом, как это ни странно, почти всегда вверх.
Ничего путного она в жизни сделать не могла. Но закалки была правильной. И партии ничего не оставалось, как назначать ее руководителем различных других отраслей и организаций.
В одно не прекрасное утро Иру все же ушли на пенсию. Исполнилось товарищу Воробьевой ни много, ни мало, а все семьдесят годков. Впрочем, сама Ира чувствовала себя молодой. И даже позволила себе немного надуться на партию. Недаром говорят, пионеры и пенсионеры — близнецы-братья, точно гений и злодейство. Не работать Ира, конечно, не смогла, характер не тот. К тому же она очень любила своего внука и не желала бросить его на произвол финансовой судьбы. Внук больше всего на свете уважал денежные знаки. А если б Ира не работала, то финансы начали бы петь романсы. Ведь она получала пенсию всего двести пятьдесят рублей…
Ради внучка дорогого, ради его светлого будущего и по зову сердца товарищ Воробьева, будучи на пенсии, продолжала трудиться. Назначили ее заместителем директора по хозяйственной (как говорила она сама, экономической) части музея пролетарского писателя Беднякова.
Увидеть товарища Воробьеву на работе можно было только во время планерки. Все остальное время она проводила (если верить ее словам, в Главке или в Моссовете, где собирались не только действующие аппаратчики, но и многие бывшие крупные партийные, советские общественные бонзы).
На планерках Ирина Филипповна всегда решала глобальные вопросы. А именно, следила за тем, чтобы сотрудники не сбивались с правильного, единственно возможного, диктуемого партией жизненного пути, аутентичного (уважаемое ею слово) политического курса.
— В политике у нас заделаны все! — любила при случае повторять Ира.
До 1988 года на планерках Ира очень активно нахваливала первого секретаря Московского обкома КПСС товарища Бориса Николаевича Ельцина, но когда того сняли, дав ему пинка под зад, Ирина Филипповна как опытный партийный руководитель моментально перестроилась и на одной из планерок, последовавшей сразу после известного пленума, изрекла:
— Я всегда чувствовала, что он недостаточно зрел для высокой партийной работы. Вот пример, товарищи, того, как человек неправильно понял Перестройку и то, что мы называем Гласностью. Так вести себя нельзя. Гласность Гласностью, товарищи, но говорить-то нужно правильно, аутентично.
Когда же Бориса Николаевича назначили на другой ответственный пост (шутка ли — министр!), Ирина Филипповна и тут нашла что сказать:
— Здесь ему самое место. Ведь он по образованию строитель. Долгое время работал на этом сложном участке социалистического строительства. Здесь он найдет себя. Руководить строительством сможет.
Ира была страстным сторонником Перестройки и не раз возмущалась:
— До чего эти чиновники довели страну, все растащили, разбазарили! Жили-то мы за счет чего? Продавали свои полезные ресурсы: нефть, газ, золото, лес. И больше ничего не экспортировали. Никто не работал. А платили зарплату всем подряд. Даже за те товары, которые не продавались. И вот вам, пожалуйста, результатец. Ох, уж эти чинодралы, у нас в стране (вы представляете?) миллионы руководителей!!!
Ира обожала произносить речи. И делала это очень своеобразно и талантливо. Почти в каждом ее предложении звучали такие славные слова, как перестройка, гласность, ускорение. На одной из планерок Ира высказала ряд соображений (интригующих) и насчет литературы.
— Товарищи, пусть всегда будет Гласность, пусть всегда будет Ускорение. Это же прекрасно, товарищи! Сейчас печатают многих интересных писателей. Вот, например, Булгаков. Хоть он был, конечно, великим путаником, но ведь все равно печатаем его! И я считаю, что всем нам надо ознакомиться с его доселе неизвестными произведениями. У нас в музее есть печатная машинка. Печатная машинка, товарищи, — это орган размножения. Пусть Светлана Сурьмина (она ведь ранее работала секретарем-машинисткой) перепечатает нам экземплярчика четыре, например, «Сердца, как его, собачьего». Ведь интересно!
Все дружно закивали головами. А Светка закручинилась, как красна девица, у которой в свадебную ночь украли супружника.
При всех своих закидонах Ира была чудесным человеком. Она отличалась редким альтруизмом, который у людей определенного склада развивается к глубокой старости. Ира любила делать людям добро. И нескольких сотрудников музея устроила на хорошо оплачиваемые новые работы. «Выколачивала» своим знакомым квартиры, участки… Многое делала и для музея — «пробивала» сотрудникам пропуска в специальные, ведомственные, номенклатурные поликлиники, бесплатно — через какого-то спонсора! — поставила в музей несколько видеомагнитофонов, диктофоны и т. д.
Иру все любили, даже Светка Сурьмина, хотя печатала Булгакова она, конечно, неохотно.
…Наступил декабрь. Скользкий, неприветливый, зябкий месяц.
Утешало только то, что выдали получку. Мужчины ожидали, когда откроется Елисеевский магазин. Деньги уже отдали технику Сашке. Он побежал за напитками, кому-то — коньяк по тринадцать восемьдесят, кому-то — шампанское по шесть пятьдесят. А если особенно повезет, Сашка всем притащит «Русский сувенир» за десять рублей. Сорок градусов. Дешево, но сердито.
В десятую комнату ворвалась Светка Сурьмина, довольно скверная на язык и, естественно, на характер замужняя женщина. Руки у нее почему-то были в каких-то кровоподтеках и синяках.
Комната затихла.
— Жарков, что это у тебя галстук такой короткий? — съязвила Сурьмина.
— Все у тебя, Сурьмина, не слава богу. Раньше я в этом галстуке ходил, ты ничего не говорила. Так вот, я его не укорачивал.
На помощь мне пришел Ерошкин:
— Светик, а что это у тебя за укус на руке, кто тебя обидел?
Светка, бросив глазами гром и молнии на Ерошкина, вылетела из комнаты.
Теперь в комнату вошел Бедолагин, потомственный художник двадцати девяти лет, убежденнейший реалист, член Союза художников СССР, комсорг этой мощной организации и неизлечимый пьяница. Он уже принял грамм двести. Взгляд у художника был возбужденный и блуждающий. Он хотел еще пропустить стаканчик, другой, третий… Хотел и поговорить. Говорил он, как правило, об одном: о Сергее Сергеевиче Мойшевом, начальнике отдела экспозиции, своем непосредственном руководителе.
— Какой же он, этот Мойшевой — гнусный тип, скотина! — начал ругаться Володька. — Не-на-ви-жу! Ничего в музейном деле не понимает. А сегодня пришел надушенный тройным одеколоном, дурак. Лучше бы мне отдал — я бы выпил.
Потом Володька решил порассуждать об искусстве:
— Авангардисты мне осточертели. Все прут и прут, как танки, подонки. Выставки, мол, хотим свои устраивать. Но мы, честные мастера, будем до последней капли крови сражаться против их гнусных произведений, так сказать, искусства. Бороться будем, пока течет кровь в наших реалистических передвижнических жилах. Есть только одно направление в живописи — это реализм. Есть только передвижники. Крамской, Репин, Суриков.
— И Бедолагин! — съехидничал Шульц.
— А что, может быть? — охотно согласился художник.
Володя пил много, очень много. К двадцати девяти годам он забыл, что такое интерес к женщинам. Любил только свою жену Светочку, пятидесятилетнюю ювелиршу, зарабатывающую восемьсот рублей в месяц. Значительную часть женушкиных денег Володя благополучно пропивал.
Нередко он удивлялся, находясь в десятой комнате:
— Как это некоторые мужики снимают хату для того, чтобы трахаться! Я понимаю — водку пить! Для этого дела можно и трехкомнатную квартиру со всеми удобствами снять. Но для секса… Нет, не понимаю.
Наступил час дня, и сотрудники разбежались по своим делам.
Я побрел на Тверской бульвар, где подрабатывал дворником в Литературном институте имени А. М. Горького.
Работать в Литературном институте дворником мне было не напряжно. Участок небольшой — я трудился на полставки. Подметал территорию возле спортивной площадки и гаражей. Научился делать метлы из прутьев, работать скребком и долбить зимой лед ломиком. Полставки дворника составляли тридцать два рубля. И они были совершенно не лишние. Сто тридцать пять (в музее) и тридцать два (в институте) — в итоге сто шестьдесят семь. На эти деньги уже можно было как-то существовать.
Огромный плюс моей работы в Литературном институте заключался в том, что в моем распоряжении находилась собственная дворницкая. Фактически отдельная квартира с туалетом и умывальником в центре Москвы — на Тверском бульваре! Я там любил просто посидеть, почитать, посочинять стихи.
Зарплату я получал вместе со всеми остальными сотрудниками института. Почетно и даже как-то неловко было стоять вместе за получкой с Евгением Ароновичем Долматовским (его я очень уважал за фильм «Добровольцы»), Львом Адольфовичем Озеровым, которого злые языки называли «сыном Гитлера», Константином Александровичем Кедровым.
В этот день я быстренько подмел свою территорию, почистил урны и полчасика успел почитать в дворницкой детективный роман «Нет орхидей для мисс Блендиш» моего любимого Чейза.
Шульц с Дубовой направились обедать в ВТО, Бедолагин и Ерошкин заняли очередь в соответствующий, ласкающий глаз и обоняние отдел Елисеевского магазина…
После обеда Серега Мойшевой притащил в музей гороскоп. У нас появилось новое увлечение — мы начали этот диковинный предмет очень научно изучать! В основном изучали друг друга. И, например, зав. отделом научной пропаганды задастая Оленька Папина была беспощадно разоблачена! Папина всегда и всем утверждала, что она по гороскопу — козочка, «стройная, миниатюрная, эффектная козочка», но, как установила суровая, но справедливая Дубова, завидующая Папиной из-за ее должности, — Ольга Васильевна оказалась лошадью!
— Ха-ха, — смеялась Наташка, вчитываясь в гороскоп, — а Папина-то лошадь! Здоровая, мощная кобыла!
Затем все долго и упорно хохотала над тем, что Ерошкин — змея, и над тем, что многое из приписываемого змеям совпадает с ленькиным характером. Ну, прямо один к одному.
Через неделю завхоз Сонька-Помойка (Зоя Давидовна Рогова, она же Зоя Давиловна и главный враг научных сотрудников, так как все время приставала с требованием, дипломатично высказанным в форме просьбы чем-то помочь технику Сашке Никодимову, ее помощнику) притащила сонник и брошюру «Как на человека влияют магнитные бури?» И опять у нас появилось новое увлечение.
Сладострастная Наталья Семеновна постоянно приносила различные эротические книжки, типа индийской «Ветки персика», и нахально, требовательно заставляла меня и других сотрудников перепечатывать этот мудрый поэтичный труд.
На горе сладострастной Дубовой никто этого делать не хотел, а сама она, как всегда, ленилась. Увы, никто из комнаты номер десять особливым трудолюбием не отличался. Почитать книжонку — пожалуйста, но печатать — извини, подвинься.
…Наташа и Настя опять уехали в Кубиковск — они туда ездили каждые три месяца. Я остался один. Скучал без них, рассказал даже об этом Дубовой.
Она почему-то обрадовалась.
— Да брось ты грустить, Жарков, — защебетала Наташка, — надо нам всем развеяться. У меня вон муж вообще в армии. Я его уже год не видела.
Развеяться — так развеяться. Мы наметили вожделенный тлетворный план: Наташка берет подругу и пожрать, мы с Виталием затариваемся, и все вместе едем в родные шульцевские Мытищи.
Задумано — сделано.
Пили долго и упорно. Но все равно другая девчонка — Леночка — Шульцу не понравилась.
— Жарков, Дубова, — плакался друзьям-коллегам Виталий, когда Леночка вышла в туалет, — ну не могу я с ней лечь! Совокупиться с ней — это тоже самое, что заниматься скотоложеством — настолько она похожа на какого-то зверька. Барсучка, хорька? Не пойму. Но спать с ней не буду.
Шульц надул, как дитя, губы. Мы с Дубовой тоже загрустили. Но потом решили, что просто Шульц мало еще выпил, и все подливали ему и подливали, не забывая, впрочем, и о самих себе. В общем, мы прилично окосели.
Видя, что половая активность Шульца по мере возрастания степени его опьянения не увеличивается, мы с Дубовой сами удалились в отдельной комнате и… неожиданно для самих себя стали бурно целоваться. Постепенно мы разоблачались от ненужных предметов туалета и в скором времени не заметили, как оказались совершенно без всего. Но когда нужно было делать главный решительный шаг, Наталья Семеновна почем-то отвергла меня, мотивируя свой отказ следующим образом:
— Жарков, а ведь мы грешим! Ты женат, я замужем… Нет, нет, не могу перешагнуть психологического барьера!
— Ну разочек-то можно, — настаивал я.
— Нет, не могу перешагнуть психологического барьера! — продолжала Наташка.
— Нет, так нет, — сказал я. И поспешно стал одеваться.
— Ах, ты такой, да? — Обиделась Наташка. — А я, может быть, сейчас как раз и захотела.
— Наташа, ты знаешь, я подумал и понял, что ты права. Давай лучше останемся друзьями.
Она капризно насупилась и пробормотала:
— Отвернись, я буду одеваться.
Мы разъехались по домам.
Утром на работе все, как ни странно, решили, что вечер удался.
Каждый пришел к такому выводу самостоятельно, совершенно не сговариваясь друг с другом. И оказалось, что все к лучшему. Я даже очень радовался, что не совокупился с Дубовой. Во-первых, я люблю только свою жену, а во-вторых, в раздетом виде Наталья Семеновна выглядела гораздо менее эффектно, чем в одетом. У нее зиял огромный уродливый шрам на животе. Я допер, наконец, почему Шульц от нее отказался наотрез и все время подыскивал ей каких-то новых дружков, заменителей собственного гордого еgo. Об одном из них следует рассказать особо.
* * *
Николай Николаевич Николаев, тройной Николай, был намного младше Шульца. Однако они дружили. Раньше вместе работали на ниве просвещения в Индустриальном техникуме. Сеяли разумное, доброе, вечное.
Николай Николаевич был парень неплохой, но отличался сексуальными маниакальными наклонностями. Всю свою жизнь он только и делал, что совокуплялся. И даже вел подсчет соблазненных им женщин. Когда Николаю Николаевичу исполнилось двадцать шесть лет, эта цифра перевалила за четыре тысячи. А свою первую женщину (ей было двадцать восемь) он поимел в розовом двенадцатилетнем возрасте.
Жил Николай Николаевич один, в центре Москвы, на Остоженке, в коммунальной квартире с одной соседкой, которая (только она одна) портила ему нервы, отравляла жизнь, мешая делать то, что не делать этот молодой человек не мог.
С нехорошей (потому что хорошая) соседкой он находился в состоянии острой, непрекращающейся идеологической ссоры. И, возможно, поэтому писал грустные лирические песни и жалостливо исполнял их под гитару всем своим гостям. Песни и впрямь были очень душевные, трогательные, сентиментальные. Все больше о платонической любви и настоящей, «железной» дружбе.
(Правильно замечено: многие развратные люди пишут сентиментальные, трогательные песни.)
С Николаем Николаевичем и хотел свести Шульц надоевшую ему Наталью Семеновну. Он чувствовал себя в долгу и перед Николашей, и перед Наташей, которой он давно обещал предоставить в личное пользование нового свеженького жеребчика.
— Они же созданы друг для друга, Дубова и Николаев, — рассуждал Шульц в беседе со мной.
И вот, наконец, дело свершилось. Вечером в субботу (рабочий день в музее) друзья оказались в кафе «Перекоп». Сначала в заведение поехали Шульц, Ерошкин и Николаев — они направились занимать места. А мы с Дубовой подъехали попозже — у нас на поздний час были расписаны группы.
Наташа произвела на Колю ошеломляющее впечатление. Он говорил Шульцу, когда товарищи выходили в курилку перекурить:
— Чего ты мне лапшу на уши вешал, что она страшная, как смерть?! Наташка прекрасна! Томный взгляд, чувственный рот! Чудо! Да я на ней женюсь! И навсегда!
Вообще Коля за свои двадцать шесть был женат трижды. Да и к тому моменту он еще не разошелся со своей последней женой. Дело лежало в суде.
В тот вечер Наташа и Коля долго танцевали и даже страстно в танце целовались.
Ленька напился и восхищался Николашей:
— Какой классный парень, наш человек, сразу к Дубовой пристроился, не побрезговал… Наш человек, красавец!
Разъехались к полночи.
Утром во вторник на работе директриса всех загрузила какой-то новой экспозицией, и про амурные дела в комнате номер 10 временно подзабыли. До среды.
В среду первым из мужчин в комнате объявился я. Дубова встретила меня чисто по-женски — интригующе и витиевато. В глазах ее отражался неприятный аффектированный ужас.
— Ты знаешь, кто сейчас сюда приходил?
— Кто? — переспросил я. — Случилось что-нибудь?
— Николай Николаевич сюда пожаловал, — уже не так испуганно, но по-прежнему ядовито произнесла Дубова. — Откуда у него наш адрес?
— Я не давал, — честно сказал я. — Но разве это тайна? Открой любой телефонный справочник, везде написано про наш музей…
— Да нет, справочник он, наверное, не открывал, это я, я, дура дурная, телефон Николашке-какашке дала, — вдруг нервно призналась Наташка. — Ты знаешь, что он хочет от нас? Чтобы мы дали ложные показания против его сумасшедшей соседки и упекли ее в тюрягу. Он уже накатал «телегу» на бедную старуху в милицию. Хочет, чтобы и мы подписали его послание.
— Не пойму никак, чего ты так всполошилась? — ответил я. — Мы же не станем давать никаких показаний. И ничего подписывать не будем.
— Я чувствую: он способен на шантаж. Возьмет и всех нас заложит, если мы не будем выполнять его команд.
— Что он может сказать про нас плохого?
— Ну, что мы вместе, так сказать, проводим свой досуг… По ресторанам.
— А кто это запрещает?
— Тебе-то, конечно, бояться нечего, ты — мужик. А мне каково?
— Не бойся, нас много. А он один. Коллективные показания всегда убедительнее.
— А у него друг — следователь!
— Ерунда!
— Он, этот гнусный Николаев, говорил, что вы знаете его тяжелейшую ситуацию, слюни пускал. Он надеется на вашу помощь. Шульц неоднократно бывал у него дома. Даже с соседкой его придурочной знаком. И Ленька, кажется, тоже немного в курсе дела. Этого он, Николашка, считает достаточно для того, чтобы мы прочувствовали его ситуацию.
— Мы-то прочувствовали, но это еще не основание, чтобы клеветать на соседку!
— Ты это ему объясни!
Наш нервный диалог продолжался бы еще очень долго, но на счастье пришли Шульц с Ерошкиным. Услышав рассказ Натальи Семеновны, Ленька тут же наложил в штаны от страха:
— Я сразу почувствовал, что он не наш человек! Не наш человек! Не наш! Это же очевидно. Я это сразу понял. Какая, подумайте, скотина! Мы с ним практически не знакомы и вдруг такая наглая, нахрапистая просьба! Виталий Оттович, это ты виноват. Зачем ты нас с ним познакомил? Это же не наш человек!
Шульц всех успокоил, заверив, что ничего плохого никому и никогда Николаша, его воспитанник, не сделает, так как он его, Шульца, очень уважает и любит.
— Как я ему скажу, так он и поступит! Конечно, он парень немножко скандальный. Чуть что — судиться! У него даже есть телефон Верховного Совета СССР. Туда он звонит по поводу всех своих (даже самых маленьких) передряг. А в Технаре, где мы с ним сеяли разумное, доброе, вечное, он чуть было не умудрился судиться сразу аж с тремя педагогами. Очень он за честь свою и независимость борется активно, точно несломленное темнокожее население ЮАР. Ну, что поделаешь — гордый, достойный человек! Почти как Пушкин! За свое достоинство — горой! Когда он уходил из Технаря (Шульц начал рассказывать то, о чем раньше почему-то умалчивал), обходной лист ему подписали с быстротой молнии. Это в нашей-то бюрократической стране! Я раньше просто не видел, чтобы так быстро «подмахивали» «бегунки». Ну, а насчет нашего «дела» не бойтесь — Николаша не вякнет. Супротив меня он не попрет.
Комната потихоньку успокаивалась. Однако вечером Колька позвонил мне домой. Обратился с той же просьбой. Я трусливо заметил, желая оттянуть время расплаты за глупость мимолетного знакомства, что это не телефонной разговор.
— Встретиться надо, Николай Николаевич, и все обсудить. По аппарату… Сам понимаешь!
— Когда? — тут же уточнил Николаев.
Мне стало нехорошо — я не ожидал такого напора. Проблему — «когда» — обсуждали очень долго. После длительных и капризных (с моей стороны) переговоров условились о дне встречи. В назначенный день Николаев — на мое счастье — позвонил и жалобно сказал:
— На час должен буду опоздать. Время терпит?
— Нет, старик, должен бежать, — соврал я.
— Ладно, тогда созвонимся потом.
На том и порешили. Созвонились мы не скоро. И Коля все понял, и комната номер 10 допетрила, что случайные знакомства — все же не лучшие знакомства, и что плохой старый друг (ибо хороших друзей вообще не бывает) лучше новых двух.
Комната, точно потрепанная, но сохранившая жизнь курица, отряхивала перья. И решила немного поработать. Дабы забыться, оправиться от маленького, но неприятного шока.
* * *
…На Москву решительно и безжалостно, точно немецкая громада в сорок первом году, наступала зима. И наступало утро.
Шульц ехал в просторной подмосковной электричке, Ерошкин — в душном, медлительном автобусе, Дубова — в нервном, раздраженном метро.
Все мы ехали на работу из разных — непохожих друг на друга! — уголков необъятной столичной земли.
Москва опять кишела, как муравейник. Улица Горького накапливала силы…
Ровно в десять пунктуальные обитатели музея собрались в своей веселой обители и сказали друг другу:
— Доброе утро!
И улыбнулись. Начиналась новая трудовая неделя.
* * *
Работая в музее, я приобрел много связей. Познакомился даже с работниками ЦК ВЛКСМ. Один из них почему-то проникся ко мне симпатией и решил помочь с поступлением на факультет журналистики Высшего Номенклатурного Института при ЦК. И действительно помог. Как меня пропустили — не знаю. Все-таки я лежал в «психушке», меня исключали из Комсомола. Однако мне повезло. В разгаре была Перестройка. 1988 год. Новые слова, смелые лозунги, смена одной формации на другую…
Я сдал экзамены и поступил.
Учили во ВНИ замечательно, т. е. практически не учили, а платили огромную (как среднюю зарплату!) стипендию и отдавали на три-четыре месяца на практику. В любое СМИ — по желанию слушателя. Хочешь на ТВ — выбирай какой хочешь канал, в газету или журнал — без проблем. Я выбрал популярный в те годы отдел литературы журнала «Искорка». И не пожалел. Там работали достойные люди, в высшей степени профессиональные редакторы — Олег Пашенный, Владимир Высочин (он теперь священник), Андрей Беленький, Людмила Михайловна Ниточкина, Володя Потряскин, Миша Пекелин… В «Искорке» я познакомился со многими известными и влиятельными людьми. Главное — получил уроки редакторского мастерства, меня научили работать с рукописями и авторами…
Мне давали вычитывать тексты, я готовил материалы других авторов, редактировал и корректировал их, подбирал фотографии, отвечал за поэтическую почту — писал вежливые, но безутешные, как удары в челюсть, отказы «неноменклатурным» поэтам. За каждый отказ мне платили три рубля пятьдесят копеек. Отказ — трояк. Отказ — трояк. За положительный ответ — не платили.
Еще во ВНИ была уникальная система — каждый слушатель мог выбрать себе наставника, который за деньги Института ежедневно учил тебя журналистским премудростям… Со мной занималась Ольга Кунина из «Комсомольской правды» (наверное, безрезультатно, но все же).
В «Искорке» мы иногда дежурили по журналу. В перестроечные годы там бытовала следующая практика — сотрудники отделов примерно раз в месяц (по очереди) освобождались от всех работ для дежурства по редакции. То есть «садились» на телефон, а также встречались с «ходоками», которые, отчаявшись найти правду где-то еще, шли в редакцию суперпопулярного тогда журнала.
К телефону подходить было не очень приятно. Например, снимаешь трубку, а тебе в ухо кричит какой-нибудь идиот: «Ты еще жив, жидовская морда? Ничего, мы с тобой скоро разберемся…».
Народу к нам приходило много — отовсюду. Из Москвы, Сибири, с Дальнего Востока…
Мне, молодому стажеру, руководство по наивности своей тоже доверяло дежурить. Я успокаивал людей, как мог. Хотя, честно скажу, у моих коллег получалось лучше. Например, Михаил Абрамович Пекелин, видимо, испугавшись телефонных звонков, просто давал «ходокам» деньги, Александр Вертоградов (он тогда сотрудничал с отделом писем, во главе которого, извините, стоял милый юноша в потертых джинсах Валя Юнусов, ныне фигура из запредельных политических высот) улаживал любые вопросы не хуже иного высокопоставленного чиновника.
Иногда мне звонили из приемной и спрашивали, можно ли пропустить в редакцию того или другого человека. И я начальственно давал (или не давал) «добро». «Кто-кто? Аграновский? Пусть идет. Юрий Афанасьев? Хм… Ладно, что уж, раз пришел — так и быть».
Было приятно ощущать себя большим человеком.
Однажды из приемной позвонили и неожиданно сообщили следующее: «Тут Хрущев прибыл. Можно пропустить?»
Я перепугался.
— Неужели воскрес? — промелькнула в голове беспокойная мысль.
Меня успокоили: «Это Сергей Никитович, сын бывшего генсека, не пугайтесь!»
— Ну, раз сын, — смилостивился я, — тогда валяйте, пущайте!
Смех смехом, но после ВНИ я стал номенклатурой. Не взять меня на работу в СМИ уже не могли. Более того, я обязан был отработать либо в Комсомоле, либо в комсомольских газетах.
Что еще сказать про ВНИ? Неплохо там учили языкам. На выбор. Именно во ВНИ я стал систематически изучать английский, который раньше штудировал самостоятельно и в Кубиковском педагогическом институте. А мои коллеги изучали и французский, и немецкий, и даже испанский…
После занятий нам показывали западные фильмы — мы посмотрели «Рэмбо во Вьетнаме», «Рэмбо в Афганистане» и т. д. Мы должны были знать пропагандистское оружие врага, и знали. Просмотренные фильмы обсуждали на специальных семинарах, которые записывались на видеокамеру. Потом нам прокручивали запись обсуждений… Наставники указывали на наши ошибки — не только в речи, но и в поведении. Словом, учили и говорить, и держаться. Менее всего нас, как ни странно, учили догмам коммунизма-ленинизма. Времена стояли деловые и, вместе с тем, вольные.
Однажды во ВНИ приехал опальный Борис Николаевич Ельцин.
Держался он очень бойко, отвечал в Большой коммунистической аудитории на все вопросы. Освещал и «крамольные» стороны политической, околополитической жизни. Я задал вопрос:
— Правда ли, что Михаил Сергеевич Горбачев строит дачу в Крыму со взлетной площадкой?
Последовал — после профессиональной, театральной паузы — ответ:
— Дача уже построена…
Все мы смотрели на Ельцина с восхищением — надеялись на него, были уверены, что именно такие люди, как он, честные, бескомпромиссные коммунисты, должны управлять страной. Любовь к витиеватому краснобаю Горбачеву уже ослабевала.
У Ельцина тогда установились теплые, дружеские отношения с редактором нашей институтской газеты «Комсомольская звездочка» Юлией Николаевной Вишняковой. Она решила опубликовать фрагменты выступления Бориса Николаевича во ВНИ. А когда поехала к будущему первому президенту России визировать этот текст, то по дружбе взяла и меня с собой.
И вот мы на Пушкинской улице, в здании ГОССТРОЯ СССР, где тогда работал Борис Николаевич. Его помощник провел нас в солидный, просторный кабинет. Ельцин галантно поцеловал ручку Юлии Николаевне. Мне дружелюбно протянул руку. И как-то пронзительно посмотрел на меня в упор. Потом начал расспрашивать. Кто, мол, такой? И откуда?
Я ответил:
— Москвич, раньше работал в музее пролетарского писателя Беднякова, а также в школе.
Видимо, ответ Бориса Николаевича удовлетворил. И больше он у меня и у Юлии Николаевны ничего не спрашивал. Начал рассказывать сам. Разные невероятные, весьма грустные истории из своей жизни. Оказывается, Госбезопасность его постоянно тогда преследовала.
— Вот недавно сюда, в этот кабинет, — откровенничал Ельцин, — приходили люди из ГБ. Из сочувствующих мне. Они просили меня быть осторожнее. Оказывается, в ГБ изобрели такое оружие, которое может уничтожать людей на огромном расстоянии… И при этом не оставлять никаких следов. Вот, например, вы едете в набитом троллейбусе — а где-то в далеком кабинете какой-нибудь секретный агент нажимает на кнопку — срабатывает дистанционное электронное оружие — и вы убиты. Следов насильственного воздействия — нет. Сердце… Вот такая загогулина. Кто же мне поможет? Может быть, вы?
Он посмотрел на нас в упор.
— У вас много союзников, — сказал я, — во всяком случае, весь ВНИ вас обожает.
— Я верю в молодежь, — ответил Ельцин, — а старым номенклатурщикам — нет.
Когда мы уже завершали беседу, Ельцин протянул Юлии Николаевне толстенную папку с бумагами:
— Здесь в с е мое выступление во ВНИ.
Я пошутил:
— Борис Николаевич, если сейчас эту папку бросить вниз — она не долетит. Кто-нибудь перехватит.
Будущий президент рассмеялся.
Я смотрел в его открытое, простое и волевое лицо. Мне оно импонировало. Но я понимал: этот человек хочет понравиться в с е м, он актер, он постоянно смотрит на себя со стороны и пойдет на любые поступки — лишь бы привлечь к себе внимание и добиться успеха у электората… Еще меня удивило, что Ельцин искал защиты от КГБ у редактора многотиражки и студента… Меня это удивило. Чем же мы могли ему помочь?!
Учеба завершилась, как будто и не начиналась, — мы учились по ускоренной программе всего один год. На выпускном государственном экзамене по основам политической экономии меня спросили:
— Вы верите в Бога?
Я ответил:
— Да.
Профессор захотел уточнить:
— Бог — это любовь?
Я сказал:
— Бог — это поэзия.
Мне поставили «отлично».
ГЛАВА 5. Газетчик
После окончания ВНИ меня хотели распределить в «Московский помощник партии», но я туда идти не собирался — меня по рекомендации Владимира Высочина из «Искорки» пригласили в другую газету, еженедельник «Кулак — оплот капитализма».
Я был уже номенклатурой, собрали бюро ЦК. Вынесли постановление — разрешить Е. В. Жаркову устроиться на работу в газету «Кулак — оплот капитализма», т. к. газета учреждена в том числе и ЦК ВЛКСМ.
Я позвонил редактору «Московского помощника партии» Николаю Павловичу Курицыну и сказал ему, чтобы на меня не рассчитывали. Он очень обрадовался…
Я стал работать в «Кулаке», писал много, и в свою газету, и в другие — вел персональные рубрики в пяти других изданиях, но денег все равно не хватало. В 1991 году в Москве наступил реальный голод. Хлеба достать было очень трудно. Не говорю уже о кашах, консервах, масле или молоке. Мало того, что все это стоило бесконечно дорого (сосиски, например, пятьдесят рублей за килограмм), всего этого просто не было в продаже. А если что-то появлялось, то выстраивались такие очереди, которые могли выстоять только геройские неработающие пенсионеры. Экономика рухнула. Доллар шел на бирже по сто десять рублей.
Мы все равно не сдавались. Я писал и днем, и ночью, Наташа ежедневно за гроши давала уроки русского языка школьникам-абитуриентам. Мы экономили на всем, но все-таки покупали некоторые необходимые вещи и продукты. Даже яблоки. Наташа чистила яблочко и отдавала Настюшке, а кожуру мы оставляли себе.
В нашей маленький десятиметровой комнате мы свили очень уютное гнездышко. Серега Грушин нам подарил платяной шкаф, мы купили «декодер» и настроили видик, разложили в один рядок (очень красиво и удобно!) книжки. Наташа регулярно протирала пыль и мыла пол. Я припер с работы (жаль, что под расписку) электрическую машинку. Словом, все было не так страшно.
Для газет я в основном делал интервью с популярными людьми. Этот товар редакции покупали наиболее охотно. В «Кулаке» я отвечал за последнюю (специфическую) полосу под названием «После трудов праведных». Что значит сделать интервью? Это взять у своих приятелей-журналистов Сашки Бултыха или Валерки Киркова (они работают в «Комсомольской правде») телефон той или иной «звезды», договориться с ней о встрече, задать вопрос типа «что вы думаете о нашей сегодняшней жизни?», записать на пленку, обработать и… опубликовать. Все.
«Звезды» — разговорчивые люди. Так что вопроса в принципе достаточно одного. А потом можно сидеть и энергично поддакивать.
— Понимаю. Ага. Угу. Да-да! — или что-то в этом роде.
Если же «звезда» отличалась молчаливостью, все следовало придумать самому.
Газета «Кулак — оплот капитализма» посвящена аграрным вопросам. И строчить нужно было в основном о селе. Или о том, как «звезды» эстрады (я писал в основном о них) любят село, свою малую Родину…
Малую Родину «звезды» вспоминали обычно неохотно. Охотнее говорили про дачу. И то весьма неординарно. Например, рок-гитарист Ирис Пальме (на самом деле он, кажется, не Ирис, а Коля Малинкин) хоть и признался, что любит трахаться в бане на даче, но про свои агропромышленные возможности ничего не сообщил. Скрыл. Пришлось ему помочь. В опубликованном интервью из-под моего компьютерного пера возникли, в частности, такие слова диковинного Ириса:
— Я — дачник, — сказал Ирис, — люблю выращивать огурцы в морозоустойчивых теплицах. В прошлом году вырастил два центнера с гектара. Все раздал бедным… девушкам. Я ведь сейчас создаю Фонд помощи бедным девушкам…
Редактор Костя Лохматенко одобрил этот пассаж на планерке и даже предложил выплатить мне повышенный гонорар.
Иногда я немного переделывал подготовленные интервью и отдавал их (каюсь) в другие издания — «Тайны вселенной», «Они», «Стольный град», «Семейный очаг»… Все меня печатали охотно.
В газете «Семейный очаг» нужно было все время писать, что «звезды» — примерные семьянины.
Они-то, может быть, и семьянины, но в определенном смысле. Семьи, как правило, однополые.
В «Семейном очаге» я получал стабильные задания от главного редактора Сергея Исакова сделать интервью с тем или иным нужным редакции человеком. Например, молодой певец Дима Наликов дал бесплатный концерт в пользу Благотворительного фонда имени Нельсона Манделы. А «Семейный очаг» был тогда органом именно этой общественной организации. Чуткий к заботам фонда Сергей Исаков тотчас поручил мне Диму прославить.
Он, увы, на все вопросы отвечал односложно.
Существовало только два варианта ответа.
— Да.
— Нет.
Поэтому пришлось проявить некую журналистскую изворотливость.
Например, я говорил:
— Дима, вы, конечно, прочитали, массу книг. И я не исключаю, что тома пронзительной публицистики прекрасного русского писателя и выдающегося общественного деятеля Альберта Анатольевича Ханова (директора Фонда) произвели на вас неизгладимое впечатление, потому что они затронули очень серьезные вопросы морали и нравственности…
Следовал ответ:
— Да.
Меня это устраивало. И текст в печати в итоге выходил следующий:
— Если говорить предельно откровенно, — рассказал читателям Дима Наликов, — то за последние годы меня поразили тома пронзительной публицистики Альберта Анатольевича Ханова, прекрасного русского писателя и выдающегося общественного деятеля. Они посвящены очень серьезным вопросам морали и нравственности…
…После работы мы, печальные журналисты, не самые меткие снайперы компьютерного пера и аутсайдеры хрипящих диктофонов, выпивали. Пили в редакции все и много. Если ты не пил, на тебя смотрели подозрительно, как будто ты и не журналист вовсе.
По вечерам, часов с пяти, я заходил к своему другу, заместителю главного редактора «Кулака» Сережке Татаровичу. У него уже шел процесс…
Самое главное, когда выпиваешь с Сережкой, — не останавливать его речь. Иначе Сережка обижается. А тост его может длиться час, два, три. Сережка родился и вырос в Грузии.
Я выпивал с ним в пять-шесть часов вечера. Потом уходил либо домой, либо на встречу с очередной «звездой». Когда приходил на следующий день на работу, наша коммерческая богиня Ленка (она же секретарь главного редактора Алексея Леонардовича Конева) начинала мне рассказывать:
— Серега выбил ногой дверь в кабинете Лохматенко; Серега набил морду Арону Дваскину, назвав его лже-русским патриотом…
И т. д.
Меня эти рассказы поражали. Мы выпивали с Серегой всегда тихо и мирно. Интеллигентнее друга, чем он, у меня не было и нет. Когда я спрашивал его о том, что было вчера, он отвечал кротко и печально:
— Не помню. Кажется, день прошел прилично.
Может, Ленка все придумывала? Или преувеличивала?
Иногда к нам в гости забегал офицер налоговой полиции Санек Саньков. Он тоже раньше работал в «Кулаке» корреспондентом. А потом сделал фантастическую, весьма нетривиальную карьеру — двоюродный дядя устроил его в налоговую полицию, в Пресс-центр. Санек получал на работе офицерский паек — консервы, колбаску… Все тащил в родную «кулачную» редакцию.
Выпив, Санек произносил (в разных вариациях) один и тот же монолог. Это зависело от количества принятого на грудь и от того, какое у него настроение. Но тема — повторю! — доминировала всегда одна.
— Идеальным я представляю следующее общество, — рассуждал Сашка, — мы, пацаны, мужики, живем на земле, радуемся, созидательно трудимся, облагораживаем своим присутствием мир, а эти твари (так, извините, Саньков называл женщин) сидят в мрачных подвалах и молчат. Когда нам нужно утихомирить свою голодную похоть, мы шарим рукой в подвале, достаем за волосы этих тварей, утихомириваем похоть, а этих тварей опять опускаем в подвал.
Санек был два раза женат. Когда он вспоминал про своих жен, у меня возникало ощущение, что он вспоминал о двух «ходках» на зону…
Я с Сашкой всегда спорил до хрипоты, зная, что у меня жена, например, святая, но переубедить товарища не мог.
— Только мы, мужики, облагораживаем мир, — не сдавался Саньков.
…Другой мой друг — Серега Грушин — так «облагородил» мир, что в итоге все-таки сел. Посадили его в СИЗО «Матросская тишина». Но не за угнанные машины, а за пьяную драку — он напился в кабаке и полез с кулаками на уроженцев Кавказа. Одному из них по дури Груша сломал нос.
Поначалу он был немного напуган — все-таки первая ходка. Но в тюрьме его приняли на удивленье хорошо. Когда вошел в камеру — о нем уже все знали. Знали, что арестовали за драку, а «специализируется» на машинах, что служил в Афгане. Кто-то с воли передал информацию.
Смотрящий — молодой, но ранний авторитет Паша Тайганов по прозвищу «Тайга» — определил ему место «на пальме», на втором этаже.
В криминальные дела Сережка особенно не лез, с блатными держался на почтенном расстоянии, простым и достойным званием «мужика» был доволен.
В тюрьме он не терял чувства юмора, радовался письмам из дома — писала ему в основном сестра Лариска, да и мать с отцом, конечно. Я тоже иногда писал, но не так часто, как ему бы хотелось.
Как-то один восемнадцатилетний отморозок из Днепропетровска Петр, оказавшийся почему-то в московском СИЗО, полез к нему с агрессивными расспросами:
— Слушай, Груша, а шо ты на пальму залез, давай постелями поменяемся.
— Постели — это у пидоров, — сказал Серега, а у меня шконка. Понял?
— Не-а, не понял. А, может, ты и есть пидор?
Груша слез с «пальмы» и врезал обидчику в челюсть — тот рухнул на бетонный пол. Потом стал кричать, что его забижают, куда, мол, смотрящий смотрит.
Но Паша Тайга постановил, что Груша поступил правильно, как мужик, и хаты не опозорил.
— А ты, баклан, — сказал смотрящий, — если не уймешься, мы тебя поставим на лыжи… Нам в хате лишние разборки не нужны. И следи за базаром. Слово — оно двойную силу имеет. У меня в деревне учитель был — он нас палиндромам учил. Это такие слова, чтоб ты знал, которые одинаково слева направо и справа налево читаются. Так вот есть такой палиндром — «на в лоб, болван». Веди себя по-пацански — и этот палиндром часто не услышишь. Понял?
— Понял, — ответил Петр.
— Ну и хорошо, что понял. Русские палиндромы бывают разные…
Так Груша окончательно освоился на «крытке» и больше его никто лишний раз не тревожил.
Он потом даже несколько раз по душам общался с Пашей Тайгой. Оказалось, что у него это уже третья ходка. Сначала он сел по малолетке в Кубиковске за то, что украл батон хлеба в магазине, отматал два года, потом оказался в Питере, там связался со своими земляками, осудили его уже за рэкет, на четыре года, потом в Москву переехал, пробыл на воле только месяц, сейчас сидел по подозрению в нелегальной торговле оружием. Ему исполнилось всего-то двадцать три года.
— Тюрьма — мой дом, — признался Паша Сереге. — Я здесь все знаю. И меня все знают. И все знают, что я никого никогда пальцем не тронул. И меня никто не тронул. А мое единственное оружие — это слово. Ни финки, ни ствола я в руках не держал, хотя оружием и торговал. Главное, Серега, это за метлой следить. И все будет хорошо.
Он лег на шконку и стал читать сборник стихов Пушкина. Серега полез на «пальму».
Через полгода он совсем освоился и даже стал забывать, что когда-то был свободен. Тюрьма становилась и его домом. Мать присылала Сереге посылки («кабанчиков»), которые шли в общак, с ним, разумеется, тоже делились — Тайга к нему относился с уважением.
Серега в СИЗО стал много читать, заказывал книги в тюремной библиотеке, была у них в камере и возможность пользоваться мобильным телефоном, который давал в «аренду» вертухай, жадный до денег толстяк Смирнов.
Не возникало проблем и с женским полом, тот же Смирнов мог организовать девочек — по двести «баксов» за двадцать минут. Словом, все протекало у Груши примерно также, как на воле, только на небольшом, прокуренном и давящем пространстве.
А на воле жизнь тоже была не сахар.
…Несмотря на то, что писал я круглые сутки, деньги все равно в семье не водились. Газетная работа держала нас впроголодь. Я постоянно искал способ подработать. И, случалось, находил…
Однажды мне позвонил старый музейный приятель Ленька Ерошкин и начал безостановочно трендеть:
— Жарков, салют, старая вешалка, а я из музея-то ушел. Достали наши дуры-бабищи. Одна Наталья Семеновна, будь она неладна, чего стоит! А у меня на нее не стоит! Она не наш человек. Вообще, у нас там, в музее, оказывается, был преступный центр международного сионизма.
— Что ты имеешь в виду? — удивился я.
— Как, ты не знаешь? Чернявская-то с мамашкой умотала сначала в Израиль, а потом и вовсе в Штаты, живет теперь в Нью-Йорке, звонила мне, приезжай, мол, Ленчик, встретим как родного. Я отказался. Зачем она мне нужна? Она не наш человек! А ее целяк и американским отбойным молотком не просверлишь! Не поехал, хотя телефончик на всякий случай взял. Я теперь в бизнесе. Да-да, я в коммерсах. Тут у нас такие девочки, лучше, чем «Чебурашка», у меня свой кабинет, в кабинете — бар. Вискаря — сколько хочешь! Нет, правда, чего ты ржешь, вискаря — сколько хочешь! Хоть залейся.
— А чем занимаетесь? — спросил я предельно вежливо.
— Я заместитель директора туристической фирмы «Алле, Европа», меня мамахен устроила. Отправляем людей в европейские страны на автобусе. Представляешь, отбоя нет. Наши советские дурни готовы ехать хоть на край света. Бабла у всех немеряно. Кстати, ты не хочешь подработать? Могу устроить на подработку сопровождающим групп.
— А что делать?
— Да, ничего, деньги просто так получать и по заграницам путешествовать.
Я по глупости согласился.
…Это раньше, в золотые годы «застоя», за границу советских людей отправляли только три замечательные организации — Интурист, Обком (Горком) и КГБ. Сейчас — отправляют все, кому не лень. Туризм советских людей принял для иных стран просто угрожающий характер. Русские — всюду! Только ленивый не побывал где-нибудь на Мальдивах или Гавайях. Про Париж и Нью-Йорк я вообще не говорю.
Турфирма «Алле, Европа», в которую я устроился по Ленькиной протекции на подработку, специализировалась на автобусных турах. Мы совершали поездки по следующему маршруту: Москва-Варшава-Берлин-Прага-Париж-Люксембург-Москва.
Расскажу только об одной поездке.
Эта группа состояла из… семидесяти человек. И когда я собирался в поездку, сдав заблаговременно все интервью и статьи в печатавшие меня издания, одна моя знакомая, которая была занята в свое время в аналогичном бизнесе, пожелала мне только одного: «Женюра, вернись на Родину живым…»
…Я встретил свою веселенькую группку на Белорусском вокзале (до Польши мы ехали на поезде).
Среди туристов было много детей. Слава Богу, с ними оказалась классная руководительница, на которую я возложил ряд обязанностей.
Прямо у вокзала ко мне подошла одна родительница и вручила, точно новогодние подарки, двух своих несовершеннолетних ребятишек тринадцати и пятнадцати лет. Соответственно, девочку и мальчика. Машу и Лешу. Я стал персонально отвечать и за них. Сама загадочная мамаша вместе с нами не ехала, поскольку через три дня отбывала с мужем отдыхать в Египет…
Забегая вперед, скажу, что поначалу я детей опекал весьма активно. Покупал им мороженое, конфеты. Но, видимо, покупал не то. Уже в Варшаве, в первом попавшемся магазине, Маша приобрела весьма эффектную кофточку и поспешила мне похвастаться:
— Дядя Женя, смотрите, какую я купила развратную и прикольную штуковину. Отпад! Правда, клево? Я торчу! А вы?
После этого, опасаясь непредвиденных последствий, опекать конкретно Машу я стал несколько меньше.
В Прагу мы ехали уже на автобусе (двухэтажном). По дороге он благополучно сломался. Пришлось звонить в нашу принимающую фирму и просить заменить автобус.
Сотрудники фирмы решили автобус не менять, но пообещали прислать механика.
Он приехал. Через сутки.
За это время я разместил людей в близлежащей гостинице. Еще на один день. Принимающая фирма обреченно оплатила.
Пока автобус починяли, пропал один из туристов. Мальчик.
Его моложавая, милая мама — Татьяна Ломацкая — была, мягко говоря, взволнована. Она схватила меня за рукав, запихнула в такси и повезла в полицию. Там она начала кричать, что пропал ее малолетний сын Виталик.
Чешские учтивые полицаи стали спрашивать приметы малолетнего сына.
— Он совсем несмышленый, Виталька, маленький, — сквозь слезы причитала несчастная мать, — рост сто восемьдесят три сантиметра, размер обуви сорок пятый, семнадцать лет.
Молоденький офицер галантно пригласил нас в полицейскую машину, и мы поехали по ночной Праге искать малолетнего сына семнадцати годков отроду. Нашли. Совершенно случайно. Виталик забрел в ночной клуб и безмятежно пил пиво. Очень удивился, что мы его разыскивали, оказалось, он предупредил мать, что вернется в гостиницу поздно ночью.
А публика тем временем начала показывать характер.
Утром в Праге, на завтраке, парочка молоденьких женщин, Бубенчикова и Рачкова, опоздали, как говорится, к раздаче, а школьники, разумеется, не опоздали. На столах было неряшливо и несколько пустовато.
Бубенчикова и Рачкова стали требовательно спрашивать, где еда? Я объяснил, что на столе. Нужно, мол, подойти и взять свою порцию.
— Не будем!
— Кто же за вас это должен сделать? Я?
— Неужели мы?
Я не стал препираться, просто отдал им свой сухой паек, приготовленный мне доброй и дальновидной Наташей еще дома, в Москве.
Лучше всех вели себя пожилые, восьмидесятилетние ветераны отечественного туризма Берс Аронович и Марта Вениаминовна Розенберги (муж и жена). Ничего, что они то и дело задавали «детские» вопросы типа «А в Брно мы будем? А в Дрезденскую галерею зайдем? А по Нилу покатаемся на плотах? А Ниагару увидим?»
Иногда мне казалось, что они что-то перепутали и просто совершают кругосветное путешествие. Но я отдавал себе отчет в том, что восемьдесят лет — дело серьезное. И многие вещи в столь уважаемом возрасте элементарно можно перепутать.
Я отвечал пожилым людям доходчиво и лаконично — едем строго по маршруту.
Этим ответом я, вероятно, только укреплял их таинственные наполеоновские планы.
В Париже я поселил всех в очень хорошей гостинице, прямо в центре города, на площади Италии. Правда, при размещении выяснились странные обстоятельства. Супруги Зотовы, ранее всегда располагавшиеся в одном двухместном номере, неожиданно пожелали жить в отдельных одноместных номерах.
Зотовы поссорились.
— Я хочу спать в отдельной кровати и в отдельном номере! — особенно решительно настаивал Зотов-муж.
— И я хочу спать отдельно — восклицала Зотова-жена (не уточняя от кого!).
Я долго любезничал с девочкой-марокканкой, менеджером отеля. Каких только комплиментов я ей не наговорил! Пришлось даже наврать, что я обожаю Марокко и провожу там все свои отпуска.
Девочка была умная и верила с трудом. Но трогательно улыбалась от сентиментальности.
Проблему решили, не переплатив ни франка. Поселили-таки супругов в разных отдельных номерах.
Но тут же возникла другая проблема. Оказалось, что школьникам (а со мной ехало около двадцати тюменских девятиклассников) выдали ключи не от обычных номеров, а от семейных… То есть номера были, как мы и договаривались с принимающей стороной, двухместные, но кровати там стояли семейные, двуспальные. В каждом номере — одна огромная кровать. Наши поляки опять что-то перепутали, забронировали не те номера.
Девочка-марокканка, отбросив невыгодную сентиментальность в сторону, точно красивую, но бесполезную вещь, сурово объяснила мне, что поменять столько номеров невозможно. Точнее, возможно. Но это стоит денег. И больших.
Я задумался — что же делать?
Как ни странно, проблема разрешилась сама собой, и очень просто. Тюменские школьники выразили подозрительно активное желание провести ночи в Париже именно в семейных кроватях…
В Париже от принимающей стороны с нами работала гид Яна, полька, живущая во Франции. Нужно признать, она старалась, куда только нас не водила! Мы посетили величественный Лувр и захолустный Версаль, поднялись на скрипучую и качающуюся Эйфелеву башню, сходили в умопомрачительные Диснейленд и аквапарк, сделали сладостно-неизбежный шопинг, и цетера, и цетера.
Однако туристы почему-то совсем не радовались жизни.
— Зачем нас привезли в «Тати»? Здесь такой дешевый товар! — кричали они в одном месте.
— Зачем нас привезли в Дефанс? Здесь в магазинах все дорого! — кричали в другом…
И т. д.
В Париже мы пробыли около недели.
Я привык к постоянному стрессу и сну размером в пять часов.
Я понял, что такова моя селяви. И не грустил.
А разные мелкие приключения продолжались. У Бубенчиковой пропал фотоаппарат.
Она прибежала ко мне в номер и начала, извините за каламбур, бубнить:
— Вы за это ответите! Если бы у вас фотоаппарат пропал, вы бы его обязательно нашли. Знайте, если не найдете мой «Кодак», я из гостиницы не уеду.
Я бы, конечно, очень этого (чтобы Бубенчикова не уезжала) хотел. Но — промолчал. Глубоко в душе я жалел работников гостиницы. Они и не подозревали о тех мрачных перспективах, которые опасно замаячили на их горизонте.
Иногда, в редчайшие минуты свободного времени, я позволял себя немного поразмышлять на отвлеченные темы, повспоминать не худшие времена «застоя», когда для того, чтобы выехать за границу, требовались комсомольские и партийные характеристики (необходимо даже было пройти собеседование в структурах КПСС), справки из поликлиники. И т. д. Как показала жестокая жизненная реальность, это оказались неприятные, однако не самые бесполезные процедуры. Все-таки выезжало не так много неадекватных людей. Но это так — к слову.
Как ни странно, меня оценили в фирме «Алле, Европа», стали приглашать в поездки регулярно. Именно там, на Западе, я стал зарабатывать приличные деньги. Причем, совершенно неожиданно. Обычно вторым сопровождающим работал поляк (представитель польской фирмы). Эти ребята ориентировались в прогнившей буржуазной Европе, как рыбы в воде.
Однажды я привез туристов в Париже в музей духов «Фрагонар» (где духи не только демонстрировали, но и продавали), наши «бедные», истощенные невообразимо тяжелой жизнью тетки накупили там образчиков французской парфюмерной промышленности на тысячи франков.
После этого поляк Джозеф (второй сопровождающий) отвел меня в сторонку и тихонько вручил в конвертике три тысячи франков (это примерно пятьсот долларов).
— За что такие подарочки? — изумился я.
— Как за что? Это откат. Мы же привезли очень выгодных клиентов, директор музея нас с тобой отблагодарил. У них сегодня огромная выручка! Самое главное — не вози туристов в другие магазины, вози в этот замечательный своеобразный музей.
Я понял, что к чему.
…Через два года подработки в туризме (из газеты я не уходил) мне удалось скопить двадцать тысяч долларов. Еще полторы тысячи я занял у Санька Санькова, и мы купили с Наташей квартиру гостиничного типа на 3-й Тверской-Ямской улице.
Дом наш был, прямо скажем, не очень привлекательный. Пятиэтажка. Перекрытия — деревянные. В общем коридоре — восемнадцать квартир. Но зато в центре!
А по соседству, кстати, стоял (и стоит!) замечательный, элитный, многоэтажный дом из желтого кирпича. Там жили (и живут!) многие известные люди. В частности, несгибаемый борец за права трудового народа, видный коммунист Геннадий Андреевич Зюганов, который бизнесом вроде никогда не занимался. Не правда ли, странно, что бизнесмен (я), борющийся только за себя, оказался с семьей в квартире гостиничного типа, а человек, посвятивший себя борьбе за народ, имел (и имеет!) роскошные апартаменты в прекрасном доме?
Как я со временем понял, бессмысленно верить любому так называемому борцу за народ. Каждый человек борется только сам за себя, за свой клан, используя при этом весьма разнообразные, изощренные методы. Это не удивительно.
А квартиру мы купили такую: номер сто девять, третий этаж, двенадцать квадратных метров комната плюс пять метров кухня (она же коридор) и два — санузел (ванна сидячая). Всего девятнадцать. Ну и поскольку потолки были почти четырехметровые, сделали мы себе нечто напоминающее второй этаж — на антресолях соорудили спальню и маленький (для меня) кабинетик. Нам наше жилище казалось дворцом. Настюшке больше всего нравился второй этаж — она там играла, когда я был на работе. Любила посидеть и порисовать на ступеньках деревянной лестницы. Особенно была счастлива Наташа — все-таки со свекровью они ладили не очень хорошо.
Все нас устраивало в новой квартирке, а то, что соседи (по этажу, а не по улице!) оказались пьющие, нас не особенно пугало. А кто в России не пьет!
ГЛАВА 6. Сотрудник «Центр-округа»
Проработав несколько лет в газетах и туризме, я устал. Бесконечные интервью, постоянные переезды, бессонные ночи… А тут верный друг-налоговик Санек Саньков предложил мне по блату место заместителя исполнительного директора Издательского Дома «Центр-округ» по связям с общественностью или пресс-секретаря. Санек Саньков как видный мытарь имел какое-то влияние на генерального директора этой компании… И я согласился.
Исполнительного директора звали Вячеслав Сергеевич Арсеньев.
Уже при первой встрече на работе Вячеслав Сергеевич, включив во всю мощь гигантский телевизор, пододвинулся ко мне поближе и устрашающим тоном, каким-то зловещим шепотом (так что я чуть заикаться не начал) произнес:
— А я много о вас слышал… В основном хорошего. Сразу же хочу предупредить вас — говорите здесь только по делу. Не будьте ежиком… Нас подслушивают.
Я испуганно обернулся по сторонам.
А Вячеслав Сергеевич показал рукой на потолок:
— Жучки. Но ничего, если что-то надо сообщить — пишите мне на бумаге, потом сжигайте, либо говорите при включенном телевизоре. Вот как я сейчас.
Так началась моя работа в Издательском Доме, где я стал заместителем исполнительного директора по связям с общественностью.
Делали мы все — видеоролики и растяжки над улицами, рекламные проспекты и WEB-сайты, наклейки для бутылок и снежные городки для преуспевающих бизнесменов, и, конечно, искали рекламу для изданий, которые выпускал ИД «Центр-округ».
Очень много мы размещали заказных статей в газетах — у нас было достаточное число штатных журналистов, с которыми мы сотрудничали. Они писали то, что мы (точнее, наши клиенты) хотели — мы им платили. Деньги (черный нал) передавали в конвертах. Никаких подписанных договоров, никаких расписок, а все работало отлаженно, точно канализация.
Основную работу выполняли наши сотрудники (сотрудницы), которых было человек пятнадцать-двадцать. Гонял их Слава как сидоровых коз, заставляя приходить на работу к десяти, а уходить к ночи.
На меня это почему-то не распространялось. То ли Слава очень уважал (побаивался?) злобного налоговика Санькова, а я как-никак был его протеже, то ли еще почему.
Поначалу я и вовсе не часто ходил на работу. У меня было два замечательных подчиненных — тишайшая многодетная мать Оля Савлова (она работала весьма успешно с физическими лицами) и человек по фамилии — не выдумываю! — Паразитов, который вкалывал как настоящий корчагинец. Тащил рекламы он столько, сколько не тащил весь коллектив. Я только рапортовал. По вечерам нужно было сбрасывать информацию на славин пейджер, сколько заработано за день денег. Кто конкретно зарабатывал деньги — я или неутомимый Паразитов — мудрого Арсеньева не интересовало. Короче говоря, я только спал, ходил с Настей гулять во двор и в зоопарк, писал стихи да смотрел телевизор, удивляясь тому, что геройскую фамилию Паразитов Господь дал не мне.
Но все хорошее имеет ужасный недостаток. Все хорошее, к сожалению, заканчивается на удивление быстро.
Бдительный Арсеньев заподозрил бедного Паразитова в том, что он не рекламный агент, а похуже…
— Почему он тащит в контору столько денег? Кто на него работает? Почему фирмы, которые он «окучивает», все сплошь иностранные? Дело ясное — резидент!
Такие речи однажды обрушились на мою неподготовленную голову. Я не знал, как парировать. И даже, каюсь, сам потихоньку начинал верить в то, что мой милый подчиненный, худенький, сгорбленный Николай Александрович Паразитов и в самом деле агент, а то и резидент какой-то зловещей иностранной разведки, может быть, даже беспощадного Моссада.
Хотя надо заметить, что сам Николай Александрович в частных беседах со мной не раз утверждал, что он старинного дворянского рода, проявившего себя достойно в служении отчизне. И при этом просил обратить внимание на то, как его зовут, каковы его имя и отчество…
Дворянского шпиона (или шпионского дворянина) Паразитова уволили. Слава Богу, хоть не расстреляли. Легкая моя жизнь закончилась. И я вынужден был начать ходить на работу. Мне даже поставили рабочий стол, причем, как ни странно, в кабинете самого Арсеньева.
Все-таки я, как-никак, числился его замом.
Я стал ходить на работу, но не знал, что делать? Поначалу я обзвонил всех своих подруг и друзей, потом пристрастился к играм на компьютере, потом мы стали со Славой общаться.
Моя работа, как я сам определил, начала заключаться в беседах со Славой и в присутствии на его переговорах с клиентами. На переговорах я, видимо, выполнял функцию благодарной публики. Должен был либо внимать, либо аплодировать. И главное — …ничего не говорить.
Иногда (очень редко) он поручал мне различные сложные операции — дать взятку журналисту, чтобы тот написал (и напечатал) правильную статью о том или ином нашем клиенте, придумать какой-нибудь слоган…
Я выполнял все поручения весьма прилежно — потерять столь непыльную работу не хотелось.
А беседы с клиентами происходили разные.
Например. Зашел к нам какой-то бизнесмен, директор фирмы, попросил скидки на фирменные издания «Центр-округа».
А Славик в ответ:
— Я в бизнесе пять (иногда он говорил — восемь!) лет. Знаю все законы. Вот вы хотите скидки. А ведь это неправильно. Это чересчур. Объясню! Я вам не ежик, я работал с Артемом Тарасюком. Помните такого крутого бизнесмена? Знаете, весь первый состав его команды (когда он свои первоначальные капиталы сделал) просто расстреляли — свидетелей убирали. Посредников. Они много знали. Кто убрал — не скажу. Это секрет. Но дело-то не в том. А в том, что если я дам вам скидки, тогда я буду не просто свидетелем, я буду соучастником… Нет, нет, и не просите — не дам, что я вам ежик, что ли.
Или другой пример.
Пришел ко мне (просто поговорить) некий Алексей Шуриков. Он политик, философ, борец за идеи (они у него разные).
Пришел и, естественно, начал рассуждать о смысле жизни, о том, что наши официальные политики и философы до сих пор не выработали новой национальной идеи. А он, Шуриков, выработал.
Слава и тут спуску не дал:
— О чем это вы, Алексей? О политике? Я вам не помогу, я вам не ежик. Политика — дело опасное. Я не хочу свою голову подставлять. И тебе, Женя, не разрешаю, что ты ежик, что ли. Я рекламировать вас, Алексей, не буду.
Чуть бедного Шурикова не выгнал.
Все бы ничего, ходил бы я на работу да и слушал Славины истории, но дело в том, что моя подруга Наташка Белянкина (мы как-то с ней быстро нашли общий язык в «Центр-округе») стала фактически начальницей Арсеньева. Раньше-то она командовала рекламной службой только одного из журналов ИД, а тут ее взяли да и нежданно повысили, сделали командующей всей многочисленной армии рекламных деятелей нашего Издательского Дома, т. е. назначили заместителем Генерального директора Сергея Гивиевича Цобелия (человека из космических буржуинских иерархий).
Фактически сразу после этого назначения Наташа и Слава поругались основательно. Ну и мне как приятелю Белянкиной (Слава это знал) перепало на орехи.
На следующий день Арсеньев издал приказ о каре за гипотетическое разглашение коммерческой тайны, а меня пересадил в другую комнату.
Вечером он мне позвонил:
— Старик, ты знаешь, конечно, почему я тебя пересадил. А вдруг ты что-то лишнего своей подруге про меня расскажешь? Да и little-проблемка тут возникла. Твоя рекламная агентесса Оля Савлова отправила, не имея на то права, счет фирме «Дьявол электроникс» за своей подписью. Белянкина это просекла. Говорит, что это форменный бардак (это и в самом деле бардак!). Но фишка в том, что деньги к нам уже пришли (почему-то без НДСа). Белянкина орет, что это ее заказчик, а Савлова, мол, просто сумасшедшая. Я-то убежден, что это заговор, понимаешь, за-го-вор. Заговор Белянкиной и Савловой против меня. А я что им, ежик, что ли? Белянкина специально подставила Ольгу, отстегнула ей две тыщи «гринов», а сама слупила десятку (такова сумма НДСа) с «Дьявол электроникс». Таким образом она заработала бабки и мне насолила. Убила двух зайцев. Но я ей не ежик, тоже мне ежиков нашла. Честно говоря, я сначала подумал, что это ты все подстроил, но потом поразмыслил — тебе конфликт со мной вроде не нужен. Так что пиши служебную записку. Мол, про «Дьявол электроникс» Савлова тебе ничего не говорила. И не обижайся. Я к тебе по-прежнему отношусь хорошо.
Служебную записку я написал.
Через некоторое время вся эта ситуация мирно разрешилась.
Оля Савлова просто перешла на другую работу. И все грехи благополучно списали на нее.
А со Славой я проработал еще довольно долго.
Многое что узнал. Страшная жизнь вокруг, страшная. Все друг за другом следят, все прослушивается. Прямо как в стихотворении поэта Евтушенко: «Спешат шпионы-делегаты на мировой шпионский съезд, висят призывные плакаты — кто не шпионит, тот не ест!»
Однако нужно отдать должное Арсеньеву, он давал мне главное — свободу. Я мог запросто неделями отсутствовать на службе. Арсеньев этому, по-моему, даже радовался — пользы от меня в конторе, действительно, не было никакой. Когда я не ходил на работу — играл с Настюшкой, учил ее письму и грамоте (она учиться не хотела, но все время требовала, грозно насупив брови: «Папка, книжку читай!»), и я, конечно, читал, показывал ей старые диафильмы, которые раньше мне показывали родители. Каждую неделю мы ходили в зоопарк (от нас до него двадцать минут пешком). Обычно я сажал дочку на шею, держал ее за ноги, так мы и шли. Наташа по дороге покупала нам мороженое.
Наташа, после того, как я стал хорошо зарабатывать, преподавать стала меньше, давала частные уроки русского языка примерно два-три раза в неделю. В основном готовила абитуриентов к поступлению в ВУЗ.
В общем, хороший у меня был начальник Арсеньев — давал мне жить.
Однажды я, с его согласия, оказался в Америке.
* * *
…Есть в Москве такая организация — «Дружба сильных». Занимается она тем, что устраивает профессиональные обмены между людьми из разных сфер. Подобрали мне в этой организации представителя журналистского мира Америки.
Правда, оказался этот человек не вполне журналистом — оказался он издателем газеты, то бишь крутым, матерым капиталистом.
По условиям «Дружбы сильных» нужно сначала принять гостя в своей квартире, иначе сам никуда не поедешь. Две недели здесь — две недели в Штатах.
Я принять-то был не против. Но квартиру тогда, в 1996 году, мы имели совсем небольшую: девятнадцать квадратов метров…
Все-таки рискнули — Наташа и Настя уехали в Кубиковск (они как раз туда собирались), а я принял диковинного гостя.
Американец приехал с тремя набитыми непонятно чем чемоданами. Невысокий, плотный, загорелый. Боб. Сорок два года. Улыбка, белоснежная сорочка, fine, fine. Я его поселил на крошечный второй этажик — сам он туда почему-то попросился.
Началась наша совместная жизнь. Боб (или Баб, так он просил, чтобы я его называл) многого не понимал в нашей действительности.
…Соседи по обыкновению «квасили». И вели коллективный образ жизни. Набивалось в соседней сто десятой квартире до пяти-десяти человек. Товарищи разных (кажется) полов выпивали и днем, и ночью.
В день приезда Боба соседи традиций не нарушили — выпивали. Как всегда, весьма основательно. Многие часам к трем ночи «отрубились», то есть утихомирились. Один же (скорей всего, хозяин квартиры, бывший подполковник С/A Сан Саныч, я их всех уже по голосам научился определять) все никак не угомонялся. Он подходил к другому товарищу, шпынял того — сонного! — ногой и вопил: «Я хочу спать, чего разлегся, падла?!»
Эта фраза звучала монотонно в течение нескольких часов.
Под утро интеллигентный Боб робко поинтересовался: «Евгений, о чем говорят соседи?» Я сказал правду: «Один твердит другому, что очень хочет спать!»
— Странно, — вздохнул Боб, — я тоже хочу спать!
Мы с Бобом вели постоянные разговоры о судьбах России и Америки, о женщинах и мужчинах, о детях и стариках, обо всем (все-таки английскому меня во ВНИ обучили, точно шпиона-нелегала, неплохо). Говорили мы даже о философских материях. Боб стал уважительно называть меня философом.
Когда на следующий день соседи опять начали выпивать и громко выражать свои чувства, я элегантно пояснил Бобу, что они приступили к философским диспутам.
— Понимаю, — сказал Боб, — у вас вообще страна философов!
Улыбчивый издатель Боб, надо сказать, оказался, в принципе, неприхотливым парнем. Ел то же, что и я, — картошку, колбасу, сосиски. И, видимо, сам удивлялся тому, что еще жив. Я в общем-то смутно догадывался, что там, на Родине, в США, Боб ест иные продукты, более, что ли, качественные. Поэтому дважды от щедрот своих я покупал ему пиццу.
Часто к нам приходили мои друзья.
Как-то завалился среди ночи скандальный молодой журналист Валерка Кирков из «Комсомольской правды» с товарищем Пашей, мужчиной неопределенного возраста. Оба находились в состоянии сильного алкогольного опьянения, но в силу большого профессионализма держались бодро.
— Ребята, — предложил Валерка, — прем по девочкам. Я плачу!
Я начал отговаривать Валерку и Пашу, стал подливать им чайку, подкладывать печеньица.
Ребята не сдавались. Очень хотели идти по девочкам и приобщить Бобыча (так Валерка тут же стал называть американца) к «высотам российской цивилизации».
Раздался очередной звонок в дверь. Это вошла Аня, наша соседка с четвертого этажа, сильно пьющая дама лет шестидесяти пяти. Она и раньше заходила сотню-другую занять, а сейчас, видимо, узнав, что мои уехали, хотела, как я понимаю, «раскрутить» меня и на более серьезные суммы.
Увидев меня, Боба, Валерку и Пашу, Аня не растерялась.
— Мальчики, — четко выговорила она, — есть пивко. Ебнете? Подтягивайтесь ко мне, у меня там и кресла найдутся.
Кирков и Паша, счастливые от своей мужской неотразимости, пошли наверх.
Наш совместный поход по девочкам не удался. Я отказался и Боба, разумеется, не пустил. Но Валерка и Паша были пристроены. И довольны.
Была у Боба возможность знакомиться с девушками и более юного возраста. Каждая из них, правда, требовала от меня, чтобы я знакомил с холеным американцем только ее. Но что делать — у меня довольно много незамужних знакомых барышень, в основном с работы.
Боб шел на знакомства охотно, приглашал (на словах) всех в ресторан. Обещал перезвонить, назначить конкретную встречу.
Пришлось ему ненавязчиво рассказать про наши цены. Я опять-таки сказал правду.
— За стольник «баксов», — огорошил я наивного американца, — у нас в самом заурядном ресторане можно посидеть в лучшем случае вдвоем. Немного выпить и закусить. Без роскоши.
Боб оказался в шоке. По его словам, в их городке (Мейсвил, штат Кентукки) за двадцатку можно накормить в ресторане компанию из пяти человек, если не больше.
Так что в итоге в московском ресторане мы за все время визита Боба не побывали ни разу.
…Через две недели Боб уехал. И напечатал в своей газете «Независимый лидер» статью под названием «Путешествие в Россию». Статья начиналась словами: «Господи, какое счастье, что я родился в Америке!..»
Я, честно говоря, даже расстроился. Может быть, я его плохо принял?
Ответный визит Бобу я нанес спустя три месяца. Арсеньев меня легко и как-то радостно (что, признаюсь, было немного обидно!) отпустил на пару недель и даже денег пообещал из зарплаты не вычитать. Наташа с Настей попросили, чтобы я привез им американских конфет и, если получится, ноутбук.
В двухэтажном, тридцативосьмикомнатном доме Боба мне было выделено пять…
Я представил, что он чувствовал в нашем московском жилище.
Программа оказалась очень насыщенной.
Первым делом Боб привел меня в магазин к своему другу Карлучо и купил мне почти полный комплект не слишком изысканной американской одежды. Джинсы, майку и бейсболку. Еще он купил мне вельветовый костюм. Я не сопротивлялся. Ну, в самом деле: дают — бери.
Потом Боб стал знакомить меня со своими родственниками. Неожиданно самый повышенный интерес ко мне проявили родители его герл-френд Мисси. Ее папа сразу пригласил к себе на завод, где он доблестно трудился инженером.
Приехали на завод. Работали там в основном негры, или, как принято говорить в США, афро-американцы. За десять тысяч долларов в год. Воняло — какой-то удушающей гарью! — на заводе хуже, чем в квартире у моего соседа Сан Саныча, когда он уходил в месячный запой.
Папа Мисси начал пространную производственную экскурсию, точно уговаривая меня устроиться на работу к ним на предприятие. Долго говорил о трудовых успехах заводчан, о том, что станки здесь самые современные, а некоторые даже из России.
После последней фразы он довольно посмотрел на меня, видимо, рассчитывая, что я как-то одобрю его речь. Но чувства патриотизма и благодарности во мне промолчали, как немые, полагаю, просто потому, что уже примерно через полчаса экскурсии у меня заболела голова. Через два часа мне стало плохо.
Виду я, конечно, не подал, однако захотел вступить в Коммунистическую партию США, чтобы защищать бедных афро-американцев.
Самое прекрасное в экскурсии было то, что она закончилась.
На прощание папа Мисси Билл подарил мне спортивную маечку.
Вечером того же дня Боб повез меня к своему другому другу, Фрэнку, который трудился, к моему ужасу, в шахте.
Мы надели металлические каски и под жутковатый вой стремительного хароновского лифта спустились в забой.
Там я, точно Хрущев или Кеннеди, стал разговаривать с рабочими, тупо и наивно спрашивая их:
— Легко ли вам работается?
Рабочие почему-то отвечали, что легко. Поскольку за деньги. И за хорошие. Зарплата рабочих в шахте составляла тридцать пять тысяч долларов в год — для середины девяностых это неплохо.
Вскоре мне опять стало плохо, и я подумал: как хорошо, что я не шахтер. Даже американский.
…Отдыхал я, когда хозяева уходили из дома — Мисси в университет, а Боб на работу, в редакцию единственной в их десятитысячном городке газеты под гордым названием «Независимый лидер».
Для меня начинался праздник. Как ни странно, я успел оценить незамысловатую, но очень, по-моему, вкусную американскую еду — разные булочки, гамбургеры, мороженое в коробках… Холодильник находился полностью в моем распоряжении. Я набивал немудреной, вредной и калорийной, но соблазнительной пищей свой непритязательный желудок и потихоньку начинал любить Америку, хотя с трудом понимал, что же я здесь делаю и зачем нужно, чтобы я лазил в забой или ходил на экскурсию на завод.
Однажды вечером я попросил у Боба разрешения позвонить домой. Он разрешил. Я услышал Наташу и Настю.
Наташа сказала:
— Папка, а мы скучаем… Ты где? Возвращайся скорее!
Я вдруг мучительно остро осознал, как хочу домой, как тяжко мне без жены и дочки. Купив им американских конфет и ноутбук за пятьсот «баксов», я стал считать часы до возвращения в Москву.
Однако мои странные каникулы продолжались. И не без приятных неожиданностей. Губернатор штата мистер Твистер неожиданно принял решение вручить всей нашей «сильно-дружной» делегации звание почетных граждан штата. Я позвонил по этому поводу Жене Чернявской в Нью-Йорк (перед отъездом я взял ее телефончик у Леньки Ерошкина) и похвастался.
Она сказала:
— В Америке такого звания добиваются годами. Мне кажется, ты все-таки еврей. А, может быть, даже хуже — ты скрытый еврей. Морда и паспорт у тебя русские, а нутро наше…
Видимо, так она порадовалась за мой выдающийся успех. Больше мы с ней толком ни о чем не поговорили, я только понял, что она сидит на вэлфере и, как обычно, ничего не делает.
По вечерам мы с Бобом и Мисси пили в пабах пиво, ужинали в уютных недорогих ресторанчиках. В уикенды ловили рыбу на ферме Джека, родного брата Боба. Джек научил меня пользоваться спиннингом. Но я все равно ничего не поймал.
Когда я оставался один, я либо поглощал американскую пищу, либо предавался акту созерцания обычной кентуккийской природы. Из окна дома была видна огромная, как Волга, река Охайо, а также много берез. Я с удивлением обнаружил, что березы в Кентукки точно такие же, как у нас в России. Существовало только одно наглое различие. В Америке они почему-то назывались — «берч».
…Однажды мы съездили с Бобом к его знакомому фермеру. Фермер уделил нам не много внимания, так как был сильно занят.
— Я работаю двадцать часов в сутки, — напугал меня он. — Не отдыхаю, не путешествую. В Нью-Йорке не был ни разу.
Зато он нам разрешил покататься на его лошадках. Я уселся на маленького пони, похожего на ослика, и поскакал по бескрайним фермерским лужайкам, точно Чапаев на буржуазию. Через пять минут мой пони-ослик устал, я слез с него, и мы с Бобом стали пить пиво.
Через две недели ответный визит тривиально закончился. Мы тепло простились с Бобом, и я благополучно вернулся на историческую Родину.
Диплом почетного гражданина штата Кентукки я повесил в туалете.
Наташа сказала, что я превратился в крутого. И очень благодарила за ноутбук — у нее впервые был собственный компьютер.
ГЛАВА 7. Жители Тверской-Ямской
Много лет мы прожили с Наташей и Настей на Тверской-Ямской улице, в самом центре монструозной столицы. Там, в нашей хорошенькой квартирке, бывали разные люди. И американец Боб, и талантливый молодой журналист из «Комсомолки» Валерка Кирков, и многие другие симпатичные персонажи…
Нам там, в принципе, нравилось. Маленькие габариты квартирки не слишком нас расстраивали. Для меня было главное, что дом наш находился в самом центре города, и на работу я мог ходить пешком. Наташа не скрывала счастья, что уехала от свекрови, Настюшка быстренько записалась в Дом пионеров, где функционировало много бесплатных кружков и бассейн. Она рисовала, писала стихи, занималась плаванием — и все в одном Доме пионеров, который находился в одной минуте ходьбы от дома. Все было бы совсем здорово, если бы не соседи-алкаши, или философы, как их называл американец Боб.
Первый год нашей жизни на Тверской-Ямской улице проходил очень спокойно. Я много писал, Наташа давала уроки, Настюшка занималась в Доме пионеров. Гостей всегда приходило много. Некоторые люди, познакомившись в нашей малюсенькой, но замечательной квартирке, потом поженились, нарожали детей. Словом, все шло хорошо. Неприятности (мы на них старались не реагировать) случались незначительные — соседи, конечно, выпивали, шумели (все-таки не сильно!) по ночам, иногда заливал Генка, мужик с четвертого этажа. Генка — типаж весьма интересный. О нем стоит рассказать подробнее. В прошлом он — подполковник милиции, бывший оперуполномоченный сто девяносто седьмого отделения. Проворовался, запил. Его выгнали. Он ушел в торговлю. После очередной удачной сделки Генка напивался.
Когда он нас заливал, я бежал к нему и вопил благим матом:
— Генка, открой! Заливаешь!
Он неохотно впускал меня в квартиру. Пьяный вдрибадан, хмуро бурчал себе под нос неизменное:
— Я абсолютно трезв, тебя не заливаю, посмотри — у меня все сухо.
Я знал, что такое — «сухо». Я сразу заходил в санузел, выключал в сидячей ванне воду. И укоризненно, точно среднеспасский учитель, произносил:
— Ну, где же сухо?!
— Извини, Жень. Только включил, — оправдывался Генка.
Дела у него шли, к счастью для нас, не очень хорошо, удачные сделки совершались где-то раз в месяц, так что терпеть соседа с четвертого этажа было можно…
…Яркая наша жизнь на Тверской-Ямской улице началась после того, как в соседнюю квартиру (с левой стороны) вселился на ПМЖ Сан Саныч Новиков, шестидесятитрехлетний пенсионер, отставной полковник Красной Армии.
Мужик он был неплохой, в запои уходил редко, пил (как правило) умеренно, примерно два раза в месяц. После получения пенсии. Выпив стакана три водки, он замертво падал на деревянный пол. Тонюсенькие стены, разделявшие наши квартирки-клетки, тряслись, точно во время землетрясения.
Поначалу Сан Саныч нас сильно не напрягал — ну хряпнет немного, ерунда, с кем не бывает, ну пригласит иногда товарищей — тоже можно пережить. Поболтают они о том о сем, выпьют по бутылке на брата смертельной паленой водки, да и спать лягут. Мы всерьез заволновались после того, как осознали, что в его квартирке потихоньку образовался неформальный центр дворового алкоголизма. Все перлись к нему, к Сан Санычу. И мужики, и бабы. Это превратилось в систему.
Особенно часто приходил некий Влад Коменский. Он очень любил петь. По ночам. Часа в два-три у него начинались распевки.
Я как-то с ним разговорился:
— Влад, по ночам петь нехорошо, спать не даешь.
Он:
— Понял, извини. И все же хочу тебе сказать. Ты, наверное, не знаешь, кто я такой. А я — крутой. Я ведь играл в ансамбле «Веселые ребята» у Паши Слободкина. А сейчас вот…
(Он показал рукой на свой видавший виды, замызганный костюм.)
Я по глупости попытался проявить участие:
— Ну, а может, тебе опять всерьез музыкой заняться? Пить бы перестал!
— А кому она нужна, моя музыка? Для души только петь?
— Но ведь это главное — чтобы для души!
— Душа в порядке. Оболочка только изменилась.
Я не возразил ему. Но внутренне, конечно, с ним не согласился. Душа и тело едины. И все взаимосвязано.
Видимо, Влад прочитал мои мысли (недаром же говорят, что мысль материальна). И — проявил некую агрессивность:
— А вот ты? Ты отгородил свой угол железной решеткой (наша квартира была угловой, и мы действительно отгородились). Закрылся от настоящей жизни. И думаешь, что счастлив? Ты счастлив?
Не помню точно, что я ответил.
Но мысль, прозвучавшая из уст Влада, показалась мне оригинальной.
Я задумался. В самом деле, а что же такое настоящая жизнь? Настоящее счастье?
Видимо, Влад имел в виду, что его-то жизнь как раз и есть — настоящая.
Через неделю, как сейчас помню, в пятницу, песнопения в квартире у Сан Саныча продолжились.
Влад пел как солист ансамбля «Веселые ребята» звонкие советские песни. «Через две, через две зимы, через две, через две весны, через две», «В Вологде-где-где-где, в Вологде-где», «Малиновки заслышав голосок» и т. д.
К Сан Санычу постучали. Влад испуганно прошептал:
— Сан Саныч, не открывай — это ОНА.
Я, заинтригованный, напряг весь свой слуховой аппарат. Наташа и Настя, прижались ко мне, как беспомощные маленькие котята.
Стуки в дверь повторились. Потом раздались истошные женские крики:
— Влад, открой, открой, открой, я люблю тебя!
Мужики не открывали.
Женщина стала долбить в дверь ногами. Долбила минут двадцать. При этом она кричала:
— Сан Саныч, ведь Влад у тебя, открывай, я люблю его, я принесла деньги, да и вещи мои у тебя. Я люблю его, я люблю его!
Я вышел в наш общий коридор.
— Что случилось, гражданочка? — задал абстракт-но-конкретный вопрос.
Перед мной стояла женщина лет пятидесяти пяти, непричесанная, босая. На ее лице был явный отпечаток изнурительной борьбы с Зеленым Змием.
— Они там, там. Они не открывают, — буркнула она в пространство.
И — продолжила ломиться в дверь.
Они, наконец, открыли.
После этого за стенкой раздались знакомые до боли звуки распития спиртного.
Потом женщина вышла из квартиры Сан Саныча и почему-то закричала:
— Помогите, убивают, убивают!
Рядом с ней никого не было.
На утро я опять встретил Коменского (про себя я стал называть его Ян Амос). Он рассказал мне про эту женщину:
— Она моя любовница. У нее есть муж, трое детей. Но она влюбилась в меня, приезжает сюда, я живу на пятом этаже. Я ее выгоняю, а она меня любит. Кстати говоря, сегодня у нее день рождения, тридцатилетний юбилей. Заходи ко мне, отмечать мы будем у меня.
Я поблагодарил за оказанную честь, но, конечно, от приглашения отказался.
…А недавно один из жильцов, приютившихся у Сан Саныча, умер.
Он жил у соседа в квартире где-то месяц. Поддавал, наверное, каждый день. Умер довольно неожиданно, лежал два-три дня, не вставая, не пил, не ел, ни на что не жаловался, а потом — весьма неплохая смерть! — не проснулся.
Пригласили мы оперуполномоченного Серегу, он один обслуживал весь наш разношерстный микрорайон. Серега засвидетельствовал факт смерти, вызвал эксперта и «труповозку».
…Мент начал разговаривать с Сан Санычем.
— Кем вам приходится умерший?
— Друг!
— Его фамилия, имя, отчество?
— Не знаю. Кажется, его звали Сеня.
…Эксперт объявился часа через два, засвидетельствовал, что смерть не насильственная. От болезней. От каких? Да кто ж его знает, у него, наверное, их было с десяток.
Так эксперт обрисовал оперу ситуацию.
Начали ждать «труповозку».
Пока ее ждали, эксперт и опер шутили.
Эксперт проявлял особое остроумие:
— От чего умер человек? Вскрытие показало, что он умер от вскрытия. Кстати, действительно бывали такие случаи, когда человек умирал как бы не по-настоящему, врачи вскрывали труп, а сердце колотилось. Врача отдавали под суд. И — зря. Врач был не виноват. Просто так случается, что иногда у мертвого еще работает сердце!
Потом речь пошла о зарплате. Оказалось, что оперу на руки давали семьсот тысяч, чуть более ста долларов, столько же получал и эксперт, правда, иногда ему выписывали, как он выразился, «лимон».
Потом ребята стали просто судачить за жизнь.
Эксперт все время повторял одну фразу:
— Мы живем по следующему принципу: плевал я на ваши законы. Но по какому праву! Так у нас все. Страна непуганных идиотов.
«Труповозка» приехала часа через четыре. Опознание не проводилось.
— Бомжей не осматривают, — пояснил «мусор» Серега. — Не до них. У них на тот свет путь прямой… Без лишних остановок.
В общем, это, конечно, было не очень приятно — жить по соседству с алкашами.
Однажды я не выдержал. У Сан Саныча шла очередная пьянка — я постучался к нему. Он открыл.
Я увидел весьма печальное зрелище: на стульях и на полу сидело (лежало) человек семь неопределенного пола. Пьянющих в усмерть. Газ на кухне (она же комната) горел, точно вечный огонь у Кремлевской стены.
Я сказал:
— Саня, заканчивай. У тебя тут какой-то притон. Вот даже газ не выключаете.
— Ты нам не указывай, — крикнул какой-то поддатый мужичок. — Вообще, вали отсюда! Не мешай нам кулюторно отдыхать.
Больше я ничего не говорил. Просто врезал говорливому мужику кулаком в челюсть, дал затрещину и Сан Санычу. Потом врезал еще двоим, которые подошли на подмогу… Они попадали, как яблоки осенью. Какая-то баба, не лишенная остроумия, завопила:
— Милиция, убивают! Генофонд нации истребляют!
Я в ответ тоже заорал:
— Если не уйдете сейчас, всем вам хана! Сейчас винтовку принесу.
При слове «винтовка» у них как-то в головах прояснилось. И, действительно, ушли.
Правда, ненадолго. На следующий день опять притащились.
Я их опять бил. Они опять уходили. Уходили и приходили. Уходили и приходили. Колошматил я их, когда Наташи и Насти не было дома. Не хотел их пугать.
Так мы и жили.
Наташа и Настя боялись за меня, за нас, жена даже стала предлагать продать эту центровую нехорошую квартирку и купить другую — пусть в отдаленном районе, но более просторную, комфортабельную и безопасную…
Раздражали Сан Саныч и К° и других соседей, в частности, Семена Борисовича — пожилого господина со второго этажа. Семидесятилетний Семен Борисович отличался спокойным и тихим нравом. Он работал смотрителем в каком-то литературном музее. Мы с ним всегда здоровались. Он приветствовал меня так:
— Здравствуйте, мой юный друг!
Я подозревал, что Семен Борисович — тайный дворянин, печать интеллигентности, благородства сияла на его длинном, пастернаковском лице.
Семен Борисович терпел Сан Саныча и К° долго. Не жаловался. Но однажды его прорвало.
Ночью (часа в три), когда у Сан Саныча веселье было в полном разгаре, Семен Борисович постучал в его квартиру и очень громко и отчетливо произнес следующие слова:
— Козлы вонючие, шакалы, говно, петухи. Если не прекратите тявкать — замочу, на перо посажу. Вы разбудили во мне зверя.
Соседи замолчали.
Я все это слышал. И подумал: кем же раньше работал Семен Борисович?
Впрочем, этот вопрос мучил меня не долго. Семен Борисович, как и все мы, работал ЧЕЛОВЕКОМ, живущим в одной, отдельно взятой стране.
А в Сан Саныче вдруг ни с того, ни с сего (может, с перепугу?) проснулась совесть.
Однажды вечером он позвонил в нашу квартиру. Перед нами стоял абсолютно трезвый, гладко выбритый, импозантный мужчина. В руках у него был элегантный букет из трех роз.
Я поначалу соседа не узнал и даже хотел сказать ему, что он не туда попал. Но Сан Саныч позвал Наташу и вручил ей букет роз.
— Наташа, это вам, — сказал сосед, — вы уж меня извините за все. Вообще, я вам дам скоро пожить нормально.
Я скептически улыбнулся.
— Да-да, Женька, — подтвердил Сан Саныч, я уезжаю на лето на дачу. Хочешь даже ключи тебе от квартиры оставлю?
Я сказал, что нам ничего не надо, а Наташа поблагодарила Сан Саныча за цветы и принесла ему пирожков, которые испекла в выходные.
Через несколько дней он в самом деле куда-то уехал.
А еще через несколько дней из его квартиры стал доноситься зловещий запах, откровенно напоминающий трупный яд.
Я перепугался. Жив ли Саня? А может, умер? И не по моей ли — хотя бы отчасти! — вине? Ведь сколько раз я бил ему и его друзьям морду за пьяные кутежи.
Кто-то из соседей вызвал милицию.
Менты приехали ночью. Вскрыли дверь, но ничего подозрительного не обнаружили. Встревоженная и бдительная соседка Клавка кричала:
— Ищите лучше, ищите лучше! У него там чемоданы стояли. Может быть, его убили, распилили и положили в чемодан?
Менты еще покопались в квартире, но все равно ничего не нашли. Уехали.
А запах не убывал.
Другая соседка, красивая Ирка, давала нам ценные указания:
— Женя, главное — не дышите! Трупный яд — это очень опасно. Глотнул такого воздуха и — на тот свет. Не дышите! Послушайте меня!
Я дал Наташе денег и отправил в кино — они пошли с Настей пешком в кинотеатр «Россия». А то запах и впрямь стоял ужасный.
Я остался один. Пробовал «не дышать» — у меня, к сожалению, ничего не получалось. Озлобленный на свою нерадивость и запах трупного яда, я не знал, что делать. Настроение в душе воцарилось паршивое.
Наконец, я не выдержал и уже сам вызвал милицию. Менты приехали через час. Я их встретил, показал рукой на квартиру, откуда доносился опасный, всепроникающий запах. Один мент — наш Серега — сразу определил:
— Труп. Узнаю это «благовоние». Только вчера в морге был.
— Да-да, — подтвердил другой защитник правопорядка, — мокрое дело. Понятно.
При этом второй мент как-то странно посмотрел на меня. И неожиданно спросил:
— А вы кто, собственно, будете?
— Сосед. Это я вас вызвал. Дышать, понимаете ли, нечем, — нервно пробормотал я.
— А документы у вас есть?
Я принес паспорт.
Они переписали мои данные и сказали неприятные слова:
— Ладно, пока свободны. Только из Москвы не уезжайте, можете еще понадобиться. В случае чего мы вас вызовем. На допрос.
Я чуть не заплакал от страха.
— Повесят еще на меня мокрое дело, — размышлял я. — Ведь все у нас на этаже видели, как я поколачивал и Санька, и всех его дружков-приятелей, как только они начинали «квасить».
В общем, эти мысли меня, грешного, не покидали…
Наташе и Насте я про ментов ничего не говорил — не хотел их излишне травмировать.
Утром приперся на работу — рассказал все мудрому Арсеньеву. Он меня, как мог, утешил. Со свойственной ему «дипломатичностью».
— Все будет нормально. Я это чувствую. Ничего не бойся. Ты же не ежик. А в крайнем случае я буду тебе сухари в тюрьму носить.
Вернулся из офиса домой от страха ни жив, ни мертв. С удивлением обнаружил, что возле подъезда нет черного «воронка». Был уже уверен, что меня должны забрать. Все-таки на всякий пожарный опять позвонил в милицию:
— Ну, как дела? Нашли труп?
— Нет, — ответил знакомый ментовский голос, — никакого трупа там нет. А вот бельишко ваш сосед замочил. Носочки свои решил постирать. Хорошие такие носочки. Не волнуйтесь, мы там уже все убрали.
ГЛАВА 8. Топ-менеджер компании «Страхуй»
В тридцать пять лет у меня произошло два больших события. Во-первых, мы продали нашу квартирку гостиничного типа в центре и купили большую (по нашим меркам) пятидесятипятиметровую «трешку» в Кузьминках, в кирпичном доме Министерства обороны, а во-вторых, меня позвали на новую работу. Мой знакомый бизнесмен, директор пиаровской фирмы Андрей Мокшин, который активно сотрудничал с «Центр-округом» — я помогал ему (разумеется, небескорыстно) пробивать у Арсеньева максимальные скидки на рекламу в наших изданиях — получил высокую должность в Белом доме — стал заместителем руководителя Департамента правительственной информации. Влияние Андрея стало существенным, и он решил расставить своих людей в крупных финансовых структурах.
Видимо, он посчитал, что я е г о человек. Он позвонил Генеральному директору страховой компании «Страхуй» Алексею Федоровичу Аметистову, с которым имел деловые контакты, и порекомендовал меня на должность пресс-секретаря.
Я приехал на собеседование.
Кабинет Аметистова произвел впечатление — метров 200–220. Огромный стол, из-за которого торчала удивленная головка маленького человечка.
Мы познакомились. Я почему-то подумал, что меня не возьмут и — поняв, что терять мне нечего! — начал беседу довольно нагловато.
— Я уже работал пресс-секретарем, — сказал я. — Умею давать взятки журналистам. А если мне дают, всегда делюсь с шефом.
— Может быть, ты отдел рекламы у нас возглавишь? — неожиданно спросил Аметистов. — Там финансовые потоки больше…
— Могу и отдел рекламы, если подчиняться только вам. И все вопросы решать только с вами.
— Только со мной, — подтвердил Аметистов.
— Это правильно.
— Тогда завтра выходи на работу.
Мы простились, а сановный Аметистов позвонил Мокшину на мобильник и сказал:
— Толковый чувак. Мы обо всем договорились.
…Аметистов был парень не промах, имел богатый послужной список. Он окончил Московский институт электронного машиностроения по специальности «прикладная математика». В двадцать пять лет защитился. Работал в эпоху «застоя», как положено, в ЦК ВКЛКСМ, потом в аппарате Правительства РФ. С 1993 по 1998 годы избирался депутатом Государственной Думы. Отработал два созыва. В 1998 году по согласованию с Правительством РФ решением общего собрания акционеров государственной страховой компании ОАО «Страхуй» был назначен ее Генеральным директором.
* * *
Мне выделили кабинет, машину и секретаршу. В отделе работало четыре человека. Опытная и миловидная рекламистка Надежда Алексеевна Плотникова (она отвечала за все), человек немного не от мира сего Валера Бадягин, молоденькая девушка-маркетолог Люба Тихомудрова и пожилой редактор Владимир Юрьевич Юринсон.
Длинный и сухой, как жердь, Валера работать не любил. Он любил охотиться. Охотился на уток и вальдшнепов, дома у него жило два красавца-сеттера. На работу его устроили по блату, и выгнать Бадягина при всей его нерадивости никто не мог.
Валерка чем-то напоминал моего старшего брата Юрку, который годами жил отшельником на родительской даче. Шабашничал, помогал строить другим дачникам дома. Заработав деньги, выпивал. И читал своего любимого Чейза, и рисовал, как в детстве, замки. В земном мире он не нашел себя. Никакие блага цивилизации его не интересовали. Он создал свой — ирреальный! — мир. В нем и жил. Читал, рисовал, выпивал…
Валерка Бадягин, конечно, тоже выпивал. И тоже создал свой мир — мир охоты…
Владимир Юрьевич Юринсон ранее работал в крупных газетах, но потом попал под сокращение, его позвали в «Страхуй», и он согласился — платили в страховой многотиражке неплохо.
Люба Тихомудрова ничего толком не умела, она только что окончила факультет культурологии РГГУ, не зная что делать на службе, она ходила по офису как заправская модель и крутила роскошными бедрами, сводя с ума все мужское население компании. В «Страхуй» она тоже попала по блату. Ее дядя по материнской линии когда-то пересекался по комсомольскому прошлому с Аметистовым.
Весь груз работ тянула на себе опытнейшая Надежда Алексеевна, которая работала в отделе рекламы «Страхуй» двадцать лет и пересидела множество различных руководителей. И фирмы в целом, и отдела. Надежда Алексеевна умела составить рекламный бюджет «Страхуй», проконтролировать работу рекламных агентств-подрядчиков (субподрядчиков), выбрать симпатичные картинки и правильные пантоны для карманных, настенных и перекидных календарей. И т. д. Она была специалист.
Этими людьми меня поставили руководить…
Мокшин тут же начал названивать мне и требовать, чтобы я засыпал его фирму (он, правда, ее уже на жену перерегистрировал) заказами.
Кое-что я обеспечил. Но большой заказ ему дать не получалось — Аметистов контролировал большинство видов рекламной продукции через фирму своей жены.
Примерно через месяц я освоился. Решал вопросы. Давал заказы жене Аметистова (большие), Мокшину (маленькие), в другие фирмы (разные), получал откаты, делился с руководством. Все шло нормально. Из моих щек можно было выдавливать икру.
Первый откат я получил очень своеобразно. Ко мне на прием пришла руководительница одной большой рекламной компании, предложила разместить щиты по всей Москве. Я согласовал вопрос и бюджет с Аметистовым, он дал добро. Мы проплатили заказ по безналу. На следующий день после проплаты директриса фирмы — обаятельная Елена Саидовна Гугерова — лично принесла мне конверт. Там было ровно пятнадцать процентов от суммы заказа.
Я спросил:
— Что это значит?
— Так будет всегда, — сказала Елена Саидовна, — пока вы работаете с нами.
— Понятно, — ответил я. И отнес эти деньги Аметистову.
Он сказал:
— Молодец, что принес. Мы тебя проверяли. Значит так, себе возьми пять процентов, остальное сдай в Департамент инвестиций Леше Альтшуллеру, они там оприходуют. Дальше действуй по такой же схеме. Запомни: себе пять процентов, в черную кассу — все остальное. Понял?
— Понял, — ответил я.
Я стал частью системы, винтиком, шестеренкой, человеком, который, увы, много знает.
Мои сотрудники работали, я подписывал документы. Симпатичная и трудолюбивая Надежда Алексеевна каждый день говорила, какой я умный, талантливый, добрый. И приносила мне яблоки с дачи — угощала.
Я выполнял самые различные поручения Аметистова. Заказывал сувенирную продукцию, карманные и настенные календари, статьи в газетах и журналах, сюжеты на ТВ…
Иногда Аметистов мне поручал и совсем необычные проекты.
В «Страхуй» готовили новое (выгодное нашей страховой фирме) постановление Минфина. Я курировал вопрос. Минфиновцы все затягивали и затягивали… Аметистов меня вызвал и начал отчитывать:
— Ты почему кота за хвост тянешь?
— Так это ж Минфин. Они меня отфутболивают… Из одного кабинета направляют в другой.
— Правильно делают. Ты начальникам отделов и управлений что-то предлагал?
— Нет.
— Ну и дурак, посади кого-нибудь из них на зарплату и сразу все вопросы решишь.
Так и было сделано.
Аметистов был не только страховщиком, он, как я уже говорил, два срока, точно вор в законе, отсидел в Государственной Думе, имел репутацию мощного лоббиста и непревзойденного политтехнолога. Он начал новую рекламную кампанию — теперь он двигал одного из своих замов — тридцатидевятилетнего полковника ГРУ запаса Игоря Сергеевича Маркова — в губернаторы Засибирского округа.
Марков был забавный и не слишком приятный тип, отличающийся невероятным нарциссизмом, болтливостью и самовлюбленностью.
Родился он в деревне, в Засибирском округе, школу и Военное училище окончил в Засибирске. До «Страхуй» работал опером в Засибирске и Москве, потом каким-то чудом оказался в ГРУ и Совете безопасности, в дальнейшем вместе с Аметистовым депутатствовал в Комитете по финансам. В «Страхуй» он курировал службу безопасности и хозу. Я несколько раз с ним разговаривал, в основном в столовой.
Беседу он начинал сам.
— А, рекламщик, привет, Жэка, все буклетики-шмуклетики делаешь. Аметистов тебя почему-то любит. А я тоже буклеты делать могу. Дело нехитрое. Я всех рекламщиков знаю.
— А кого именно?
— Да всех! Имен только не помню.
Я старался ему подыграть:
— Да про вас говорят, что вы всемогущ. И были даже замом Лебедя в Совете безопасности.
— Замом, говорят? Может быть, может быть, но вообще-то я был его помощником… Помощник — это круче, чем зам. Зама министру навязывают. А помощников он назначает сам. Значит, доверяет… Помощники по влиянию, конечно, сильнее любого зама. Сашка Лебедь только мне доверял.
— А вы с ним на «ты» были?
— А я со многими на «ты». И с Борей Грызловым, и с Сережкой Шойгу…
Далее шел длинный список фамилий… Путина, надо отдать должное скромности Маркова, в этом списке не значилось.
Почему Аметистов решил двигать в губернаторы этого надутого болвана, я не понимал. Но приказ есть приказ…
Я стал готовить об Игоре Сергеевиче рекламные и журналистские материалы. Собрал отзывы многих депутатов — Александра Жуковенко, Оксаны Дмитриенко. Написал за них речи, они потом подписали (это обеспечили их пресс-секретари, с которыми я стал активно сотрудничать).
Выпустил вместе с редактором Владимиром Юрьевичем Юринсоном номер газеты «Страхуй», посвященный кандидату Маркову, тиражом пять (!) миллионов экземпляров, наши доблестные и безотказные страховые агенты разнесли ее по домам округа.
Потом я выехал в Засибирск.
Аметистов перед моей поездкой туда сказал:
— Это твой звездный час. Работай, не жалея сил и денег. То есть денег трать столько, сколько нужно. Не экономь! Себе возьмешь пятнадцать процентов от всей потраченной суммы.
Вообще, любая рекламная (предвыборная) кампания начинается с выбора компании (человека), которая будет ее проводить. И это всегда сопряжено с войной между рекламистами. Мне тоже пришлось на месте обнажить свои остро заточенные клыки, показать местным представителям Маркова (они жаждали по известным причинам отдать все бразды правления в руки специализированного и прикормленного доморощенного PR-агентства), что именно я доверенное лицо главных финансистов (Аметистова и его еще выше стоящих патронов из Кремля) и нужно четко следовать моему плану.
После консультаций с Марковым все его советники полностью перешли под мой контроль. И все финансы, которые вкладывал в проект Аметистов, шли только через меня.
В городе мне выделили огромную четырехкомнатную квартиру в самом центре. Я начал действовать. Быстро связался с местными рекламными конторами, перезнакомился с главными редакторами газет и ТВ, некоторые из них, как выяснилось, тоже ранее окончили Высший Номенклатурный Институт, установил контакты с информационными холдингами, в частности, с Интерфаксом, наиболее крупными PR-агентствами (их в городе оказалось немало!).
Материалы выходили ежедневно. Я нанял двух журналистов (райтеров) и сам тоже писал. В телецентре сидел на монтаже роликов. Наши сюжеты заполонили все информационные программы. Я платил всем. И рекламным агентствам, и редакторам, и телеведущим, и монтажерам. Когда входил в телецентр, менты не спрашивали у меня пропуска.
Другая группа поддержки во главе с Леней Захарчуком из Москвы, известным политтехнологом, отвечала за распространение листовок, агитационную работу в деревнях и городе. Они создали двадцать информационно-развлекательных бригад, колесили по области, дарили подарки, обещали золотые горы и устраивали концерты. Старикам раздавали небольшие суммы — по тысяче, две тысячи рублей.
Работали мы все очень много, без выходных и сна. Расслаблялись редко. Перед поездкой на телецентр я иногда заезжал в один из местных борделей, буквально на пятнадцать минут, отдавал сто долларов, получал свое и ехал дальше. Вкалывал. Вкалывал. Вкалывал. Вкалывала и вся наша команда.
Мы работали не только с отечественной прессой, но и с Западной. Мои люди рассылали пресс-релизы во все СМИ, о нашем кандидате даже «Нью-Йорк Таймс» напечатала положительную статью.
Я позвонил своему старому товарищу из кентуккийской газеты «Независимый лидер» Бобу, он очень обрадовался звонку, сказал, что поможет мне в моей новой работе и слово сдержал — прислал из далекой Америки корреспондента. Тот написал несколько статей о выборах, сделал огромное интервью с нашим кандидатом, которое мы потом перепечатали (со ссылкой, со ссылкой!) во многих отечественных СМИ, давая понять, что не только Кремль, но и Запад на нашей стороне.
Центральные и местные газеты то хвалили Маркова (когда я им платил), то ругали (когда платили конкуренты). Шла борьба за электорат, война финансовых потоков.
Наш конкурент — действующий губернатор, шестидесятипятилетний опытнейший Андрей Александрович Тазов тоже не сдавался. Хотя Кремль и отказал ему в поддержке, он решил идти ва-банк, кинул значительные средства на пиар-кампанию, но все-таки был осторожен, во всяком случае, никаких силовых решений не применял — наш штаб нападениям не подвергался.
Леня Захарчук, наш политтехнолог, сообщил мне, какая команда работает на губернатора.
— Это наши коллеги, тоже из Москвы. Пиаром у них занимается Вячеслав Арсеньев, он раньше работал в холдинге «Центр-округ», а потом ушел в дебри политического пиара.
— О, так я его знаю, — воскликнул я, — мы с ним вместе в «Центр-округе» пахали. Он был моим начальником. Редкий мудак!
— Понятно, значит, у тебя есть шанс доказать, что он действительно мудак. И утереть нос былому руководству. У тебя не только материальный, но и моральный стимул.
…Инспектировала нашу работу жена Аметистова — Юля. Она ровно два раза в неделю прилетала на собственном самолете в Засибирский округ, привозила наличные деньги, читала вышедшие статьи, просматривала ролики и сюжеты, давала указания. Иногда она злобно ругалась, если вышедший материал ей не нравился, но в основном говорила по делу — как приподнять нашего кандидата и какие показать слабые стороны основного конкурента.
— В общем, ребята, мочите губера! Сил и денег не жалейте! — приказывала Юля. — Негативные статьи о нем должны появляться ежедневно. Понятно?
Еще бы нам было непонятно! Только мы оставались здесь, и должны были быть готовы ко всему, а Юля спокойненько улетала домой, в Москву, под крылышко всесильного Аметистова…
Приказы, конечно, ни в армии, ни в дурдоме, ни в большой политической игре не обсуждаются.
Тем не менее, когда Юля улетела, мы пошли с Леней Захарчуком в местный бар «Пузатая хата» и обсудили кое-какие детали.
— Старик, — сказал мудрый и битый жизнью сорокатрехлетний хохол Леня, — с компроматом на Тазова ты повремени. Он и так появляется, местные газетчики ему спуску не дают, мы припишем их заслуги себе, иначе, я боюсь, нам несдобровать. Юля упорхнула, а мы здесь. Один приказ местным силовикам — и мы в реке.
— О'кей. Я лучше сконцентрируюсь на заслугах Маркова. Мне, честно говоря, хвалить приятнее, чем ругать. Спасибо тебе, Леня. Я и сам хотел с тобой на эту тему поговорить.
Резкие статьи о Тазове действительно появлялись без нашего участия, появлялись вопреки всем негласным законам о полной ликвидации свободных СМИ — в основном в Интернете. Нынешний губернатор находился при исполнении уже два срока и, конечно, успел провороваться — компромата на него было пруд пруди.
Работа в Засибирском округе длилась почти три месяца. И не прошла даром. Сработало. Выбрали нового губернатора. Я даже не ожидал…
Отмечать решили по полной программе — в «Кремлевском дворце съездов».
Мне пришлось написать от имени Аметистова письмо руководителю Администрации Президента и в КДС (он входит в структуру Администрации), чтобы нам разрешили погулять. Разрешили.
Заказали Малый банкетный зал. Только за аренду финансовый директор «Страхуй» Андрей Петушков заплатил четырнадцать тысяч «баксов». Сто пятьдесят тысяч «зеленых» ушло на артистов, двенадцать тысяч мы выложили за свет. Питание проплатили из расчета сто пятьдесят долларов на человека.
Банкет удался. Артисты пели и плясали, гости ели и пили, новоиспеченный губернатор благодарил Президента и Правительство, а также электорат.
Аметистов после празднества меня похвалил. Игорь Сергеевич во время банкета подсел к нашему столику (я сидел с Петушковым и Альтшуллером) и сказал, что обязательно мне еще позвонит, мол, работы, Жэка, будет много. Я молча и улыбчиво кивнул.
…Регулярно все мы, руководители структурных подразделений компании, отчитывались перед Департаментом документационного обеспечения, это была специальная служба Аметистова.
Я всегда четко и вовремя писал отчеты — этому меня основательно научили еще в музее пролетарского писателя Беднякова. Например, Департамент задавал вопрос: А. Ф. Аметистов поручил вашему отделу разработать новый фирменный стиль компании. Что сделано?
Я отвечал: фирменный стиль ОАО «Страхуй» утвержден 5.03.2000 на Исполнительной дирекции. Дочерним обществам и Территориальным управлениям разосланы методические рекомендации по соблюдению фирменного стиля компании. В настоящее время совместно с рядом дизайнерско-архитектурных фирм отдел рекламы разрабатывает единый корпоративный стандарт ОАО «Страхуй». Проект единого корпоративного стандарта планируем вынести на Исполнительную дирекцию в конце марта 2001 года.
Самое главное в бюрократической работе — своевременность. Нужно обязательно ответить вовремя, и не важно что.
…Работать в «Страхуй» было довольно интересно, я все время что-то делал, производил разнообразную продукцию. Но мне хотелось еще чего-то, хотелось больше писать самому (все-таки я журналист в душе), изучать рекламные наработки прошлого, чтобы использовать их в свете сегодняшнего дня. Мне решительно не хватало теоретических знаний. Чтобы восполнить в них пробел, я пошел в аспирантуру Рекламного института. Сдал экзамены довольно легко, с одной четверкой, и поступил на бесплатное заочное отделение.
В аспирантуре мне очень нравилось — я не пропустил ни одного занятия (они проходили в вечернее время), изучал рекламное дело, философию, журналистику, английский язык.
Потихоньку сам стал преподавать — проводил семинарские занятия, иногда читал лекции. Постоянно ходил на заседания кафедры. Когда выступал заведующий кафедрой Владимир Маркович Фасолин, я всегда поддакивал. Если он шутил — громко смеялся. Хотелось ему понравиться.
Мне дали весьма удобную научную тему — «Карманные календари страховой компании „Страхуй“». Работать над диссертацией было легко, так как весь архив находился в моем распоряжении. Я был лучшим специалистом в мире в своей области, правда, я же был и х у д ш и м специалистом в этой области — так как никто больше карманными календарями «Страхуй» не интересовался.
…На кафедре теории рекламного дела работала одна колоритная пожилая женщина-профессор, Нина Спиридоновна Умных. Она писала огромные книги о рекламе, вузовские учебники. Как-то так получилось, что про карманные календари «Страхуй» она ничего не знала. А я напечатал в нашей корпоративной газете небольшую статейку про эти календарики. Показал ее Нине Спиридоновне.
Она меня от души поблагодарила:
— А вы все-таки молодец! — сказала Нина Спиридоновна. — Не зря вас Фасолин нахваливает. Хорошо, когда теория подкрепляется практикой.
Спустя три месяца я прочитал статью Нины Спиридоновны в одном научном журнале, там слово в слово были воспроизведены абзацы из моей статьи.
Я обрадовался. Прекрасно, такой известный профессор меня цитирует… Но это была не цитата. Ссылки на первоисточник в книге не оказалось.
Я не знал, как на это реагировать. Обижаться? Возмущаться? Жаловаться?
Просто постарался забыть про эту историю.
…Я продолжал работать в «Страхуй». Проводил тотальную рекламную кампанию. Особенно напирал на щиты. Я размещал щиты формата «Сити» (1,2х1,8) на Тверской, на площади Киевского вокзала, в районе Митино (Аметистов это особенно ценил, поскольку там находился дом депутатов Государственной Думы, и он хотел показать бывшим коллегам, насколько он крут!), на Новинском бульваре; щиты размером 3х6 — на Рублевском шоссе, на Краснопресненской набережной (рядом с Белым домом); щит формата «призма-вижн» (3х12) — на Боровицкой площади. За все про все платил где-то двести тысяч долларов год.
Я стал обрастать нешуточными связями, к Аметистову приходили политики и бизнесмены, чиновники и актеры… Все что-то хотели от Аметистова. От всех что-то хотел Аметистов. И давал мне соответствующие поручения.
Я курировал также социологические исследования. Аметистов порекомендовал мне группу социологов во главе с неким Дыбовым, который тут же начал требовать немаленькую сумму. Пришлось дать — иначе бы он нажаловался Аметистову.
Я заказал группе Дыбова провести простенькие исследования на тему «Восприятие предложенных к тестированию слоганов ОАО „Страхуй“». Проведение 1 фокус-группы обходилось фирме в 500 долларов (а всего их было 3–4). Работали мы и с ВЦИОМ.
Эффективная (и сладкая) жизнь продолжалась полтора года. Через полтора года она закончилась решительно и бесповоротно.
Нежданно-негаданно в нашу страховую компанию из вышестоящего министерства (ему принадлежал контрольный пакет) пришла новая сотрудница — заместитель Аметистова по вопросам маркетинга и рекламы. То есть моя новая начальница. Звали ее Елена Владимировна Шульман.
На следующий день после выхода на работу Елена Владимировна мне позвонила:
— Евгений Викторович, вам удобнее ко мне зайти или я зайду сама?
— Да я сам зайду, конечно.
Зашла. Разговорились.
Рассказала о себе. Занималась политическим пиаром, работала на предвыборных кампаниях. Из Казани.
— В чем, Елена Владимировна, вы видите смысл своей работы как руководителя? — наивно спросил я.
— В том, чтобы защищать интересы своих сотрудников, пробивать вам нормальные зарплаты и премии, — ответила Шульман.
Это радовало.
На утренней планерке, которую уже проводила г-жа Шульман, присутствовал весь мой (мой?) отдел. В обед Надежда Алексеевна отнесла таз с яблоками Елене Владимировне, а на меня посмотрела немножко снисходительно.
Шульман официально назначили замом по маркетингу и рекламе, моим куратором — Аметистов подписал соответствующий приказ. Но я, как ни странно, остался ответственным за рекламный бюджет.
Шульман сразу решила взять трех новых сотрудников — верстальщика из Чебоксарского филиала Диму и двух сотрудниц из других отделов.
Я возражал.
— У нас что, в Москве верcтальщиков нет? — приводил я свои доводы. — А эти две женщины разве имеют отношение к рекламе и журналистике?
Шульман настаивала. Отвела их к Аметистову. После этого я написал ему письмо, где облил грязью Шульман. Попросил об аудиенции. Мы встретились. Аметистов выслушал меня молча. Только заверил, что все будет в порядке. Мол, не переживай. А на следующий день подписал приказ о назначении и Димы, и других протеже Елены Владимировны.
Когда новые сотрудники пришли в отдел — они со мной не поздоровались.
На следующий день Шульман провела еще одну планерку, сообщила, что теперь она будет отвечать за корпоративный сайт, а в многотиражке, судя по всему, возглавит редакционный совет, этот вопрос, мол, сейчас обсуждается с Аметистовым, потом говорила обо мне много хороших, выспренних слов (звучавших, конечно, смешно), сказала, что я остаюсь в команде.
Новые сотрудники закивали головами.
А Надежда Алексеевна даже предложила мне яблочко. Одно.
…Шульман хотела и добивалась одного — переключить заказы на себя, чтобы иметь откаты. Это я понимал, но я не понимал, как мне вести себя дальше. Не понимал позиции Аметистова. Он оставляет меня или увольняет? Мне бороться с Шульман или лечь под нее? Никаких конкретных инструкций от шефа не поступало.
Новый тираж газеты «Страхуй» Шульман и главный бухгалтер компании Наташа Совина решили выпускать уже в другой типографии. Они подписали гарантийное письмо на тиражирование газеты в фирме «Джокер-туз-реклама», в обычной дизайнерской конторке, которых в Москве тысячи. Договорные отношения с комбинатом «Известия», принадлежавшем Управлению делами президента РФ, Шульман нарушала шутя. Все это выглядело весьма экстравагантно — в «Джокер-туз-реклама» не было ни одного печатного станка.
Большинство рекламных заказов Шульман пыталась проводить через близкие ей фирмы «Перфектиус», «Аксиома графики», которые выставляли «Страхуй» завышенные (это понятно) счета.
Шульман действовала с точки зрения современного чиновника правильно. Чем больше работы — тем больше откатов.
Меня Елена Владимировна решила отправить в командировку с 13 сентября по 13 октября (на месяц) в 10 регионов РФ. То, что у меня есть семья, она в расчет не брала. Я удивлялся только тому, что она не отправляла меня в командировку на год, куда-нибудь в Сибирь. И внутренне уже за это был ей благодарен.
Все-таки решил обсудить намечающуюся командировку (в которую ехать не хотелось) с Аметистовым.
Он выслушал спокойно мой взволнованный рассказ и сказал:
— Хочешь — съезди, не хочешь — посиди здесь. Главное — не парься. Пойми: Шульман — обычная блатная тетенька… Ты мне ничего нового не рассказал… Работай спокойно. Скоро, кстати, будет интересная — на несколько дней! — командировка в Псков. Я тебя с ней и отправлю. Присмотрись там к ней повнимательнее. Что нового услышишь — сообщи. Не сложно?
— Нет, не сложно. А в большую командировку я тогда не поеду. Хорошо?
— Хорошо, — ответил Аметистов.
Когда я вышел из его кабинета, понял, что ничего не понял. Меня продолжали мучить важные чиновничьи вопросы — что делать, оставаться в конторе или уходить? Если оставаться, то как себя вести?
Я решил взять тайм-аут и посмотреть спокойно на происходящее как бы со стороны.
Мы поехали с Шульман в командировку в Псков — добрый Аметистов направил нас подарить от имени «Страхуй» скрипку Страдивари местной музыкальной школе — он во Пскове тоже планировал в ближайшее время провести очередную предвыборную кампанию…
Ехали в СВ. Тесно, не продохнуть. Лицом к лицу. Не очень комфортно… Неожиданно Шульман разговорилась.
— Ты должен знать: я человек Бравова, председателя Совета директоров. Не Аметистова. Скоро в компании начнутся большие перемены. Будет работать КРУ. Финансиста Петушкова уберут. Думаю, уберут и Аметистова. Они заклятые враги с Бравовым, хотя на людях чуть ли не целуются при встрече.
— А ты кем будешь после завершения всех этих реформ? Неужели?…
Она промолчала, но я понял что она готова возглавить компанию.
Скрипку мы вручили. Дети и педагоги были счастливы.
…Назад из Пскова я уехал один. Шульман еще осталась по делам. В купе оказались вдвоем с одним мужиком. Федор Васильевич, лет пятидесяти, учитель русского языка из-под Смоленска. Коллега, можно сказать. Выпили. Он стал сетовать:
— Вот сделали бы наши правители так, чтобы богатела вся нация, а не отдельные элементы, чтобы крестьянам России жилось так же хорошо, как западным фермерам, которые на «Мерседесах» разъезжают и одеты с иголочки, а скотина у них выглядит здоровее, чем русские животноводы…
Я обычно в поезде в разговор с незнакомыми людьми не вступаю, а тут у меня по пьяному делу язык развязался.
— Никакие правители сделать этого не в состоянии, — сказал я. — Это может сделать только сам человек. Я видел, как работают заокеанские фермеры. Т а к вкалывать — с утра до ночи! — думаю, вряд ли мы сможем. А если сможем, то и будем такими же преуспевающими людьми, как мои американские знакомые — фермеры. Контроль там со стороны государства за сельскозяйственной продукцией строжайший, конкуренция огромная, санитарные нормы — драконовские, налоги — чудовищные и т. д. Словом, чтобы нормально зарабатывать — в самом деле, нужно «пахать» и «пахать».
— А вы что там делали, в Америке? — почему-то спросил Федор Васильевич.
— Ездил по обмену через организацию «Дружба сильных». Можно сказать, гостил.
— А-а, понятно, — ухмыльнулся Федор Васильевич. — Ну и как там вообще?
— Я не в восторге. Там действительно вкалывать нужно. Мы работаем намного меньше, а живем все-таки сносно. И расходов у нас меньше, у них там одни страховки все доходы сжирают.
— Все равно мы живем хуже — надо, надо нашим людям зарплату повышать…
— А вот Святослав Федоров, например, считал, что зарплата — страшный наркотик, превращающий человека в животное. Я с ним отчасти согласен. Зарплата — та же самая «гулаговская» пайка, позволяющая только не протянуть ноги от голода. Деньги нужно не получать (как нас, я думаю, сознательно приучили), а зарабатывать. Головой, руками…
— Как это не повышать?
— Да вот так. Зарабатывать надо. Как всю жизнь купцы в России зарабатывали. Как сейчас некоторые пытаются зарабатывать.
— Вранье все это. Кого назначат олигархом, тот и будет, хоть ты даже семи падей во лбу. На Западе есть поддержка местного крестьянина. А у нас нет. Вот и живем несносно, в жутких условиях и квартирах. Не то что на Западе…
— Квартиры на Западе тоже разные. Я читал, что квартирка общей площадью в пятнадцать метров считается в Париже приличной студией. И сдается долларов за тыщу — если на окраине. И мало у кого свои квартиры. В основном люди снимают…
В общем, дискутировали мы долго и бесполезно, ни до чего, конечно, не договорились, но хоть морду друг другу не набили и дорогу скоротали. И то дело.
Когда я приехал, тут же выложил Аметистову все, о чем мы говорили с Шульман. Он был бледный, но держался стойко.
— Спасибо, — сказал он.
Я понял, что разговор окончен и пошел к себе в кабинет.
Зашла тетя Дуся, помощница Аметистова, женщина лет семидесяти, а то и семидесяти пяти.
— Евгений, тебе позвонит мой сынок Васька. У него новый интересный проект. Поговоришь?
— Не вопрос.
На следующий день пришел Дусин отпрыск, бугай лет тридцати.
— У меня есть сногсшибательный проект, — затараторил Васька. — Надо бы проспонсировать конкурс красоты. Я его менеджер. Отдача — колоссальная. На каждую мою акцию выходит не менее пяти статей в центральных СМИ. Это всего за десять тысяч «баксов». Интересно?
— Конечно, — велеречиво ответил я, думая как бы поскорее избавиться от сына тети Дуси. — А кто организатор конкурса? Какая фирма?
— Да я не знаю, — неожиданно и простодушно ответил Васька, — там какая-то женщина работает. Я не помню ее имени. Я у них типа агента. Работаю за процент.
— А как все-таки фирма называется?
— Не помню. У меня их очень много. Всех не упомнишь.
— Ну ладно, — сказал я спокойно, — оставь прайс-лист. — Я подумаю.
Расстались. Бабе Дусе я потом сказал, что предложение интересное, надеюсь, и до него дойдет очередь.
Отказать ей прямо я не мог, но и помогать не хотел. За полтора года чиновничьей жизни я научился тянуть рязину и заволокитить (при желании) любой вопрос.
Где-то через неделю Шульман пригласила меня в свой кабинет. Предложила чайку, конфеток.
— Старичок, — сказала Лена, — я знаю, ты устал, нагрузка, конечно, огромная, отдохни немного. Хочешь недельку посидеть дома?
— Мне бы денек только. Неделя — это слишком.
— Ну и ладненько.
Следующий день я провел дома — смотрел телевизор, выспался, как барсук, вечером, когда Настя вернулась из школы, играли с ней в шашки и уголки.
Когда пришел на работу, меня тут же вызвали в отдел кадров и показали докладную. Шульман и Плотникова написали «телегу», что я не вышел на работу. Прогулял.
Я понял, что произошло. Пошел к и. о. Генерального директора Вите Овечкину (он тогда замещал Аметистова), обрисовал ему ситуацию.
Вообще-то к карьерному и улыбчивому управленцу, ранее работавшему в Администрации Президента, я относился с некоторой опаской. Обаятельные люди всегда вызывают у меня чувство настороженности. Как правило, они делать ничего не умеют. Они слабые. Они вынуждены быть контактными. Чтобы влезть в доверие к ближнему своему и что-то поиметь от него, а то и просто обокрасть. Я знаю немало профессионально обаятельных людей. Всегда улыбчивые, подтянутые. Любимые слова — «Обнимаю», «Мы же друзья», «Что я могу для тебя сделать?» Потом — бац — они уже обнимают твою возлюбленную и делать нужно что-то для них. Волки в овечьей шкуре.
Витя Овечкин ни с кем не конфликтовал, со всеми ладил, но и вопросов без согласия Аметистова никаких не решал. Согласовывал с ним каждый чих. Подписать любую бумагу у него было практически невозможно.
А тут Витя Овечкин проявил доброту, понимание и решительность. Я даже не ожидал…
Он ничего не сказал, а молча подписал мне заявление на отгул задним числом.
Никогда не знаешь, кто поможет, а кто навредит.
Елена Владимировна потом очень злилась и бросала на нас с Овечкиным при встрече укоризненные взгляды. Когда я спросил у Шульман, что происходит, она ответила прямо и простодушно:
— Неужели ты не понимаешь, я хочу тебя убрать. Любой ценой.
— Теперь понимаю, — сказал я. — Спасибо, что предупредила.
Шульман пригласила к себе моих сотрудниц. Надежда Алексеевна, вновь прибывшие Лера Гвоздева (она пришла из Управления стратегических исследований) и Эльза Андреевна Белкина (из Департамента актуарных расчетов) сидели в кабинете у Елены Владимировны.
— Ну что нам с ним делать, девочки? — кипятилась Шульман. — Как его подставить? Смотрите, он, как уж, скользкий, из всех ситуаций выкручивается. Вот и заявление на отгул задним числом оформил, собака. Я даже теряюсь. Почему я, такая хрупкая, должна все это выносить? Неужели нет на него управы? Впрочем, есть один проверенный метод… Надо его подпоить. А потом опорочить, желательно сфотографировать…
— Вы меня извините, но я в этом участие принимать не буду! — неожиданно подала голос Лера. — Елена Владимировна, можно я пойду — у меня срочная встреча.
— Иди. Но только смотри, никому не рассказывай о том, что здесь слышала, не надо.
— Не буду, — сказала Лера. И удалилась. И через пять минут в моем кабинете все выболтала.
— Я ставлю на вас, Евгений Викторович, — сказала Лера, — вы хоть и вредный мужик, но не бездельник. А эта сучка, я думаю, скоро уйдет. Я знаю, что вы не хотели, чтобы я переходила в отдел рекламы, но поверьте, я вам еще пригожусь.
Я поблагодарил ее за информацию.
Неожиданно войну Шульман объявили финансист Петушков и завхоз Мелков.
Мелков провел ревизию поездок Шульман по регионам. Оказалось, что она на служебном транспорте постоянно ездила в Казань, на Родину.
После этого Мелков (оказавшийся достаточно смелым человеком) лишил Шульман персонального автомобиля.
Финансист Петушков прислал мне служебную записку.
Жаркову
Прекратить все платежи по рекламе.
Я прекратил.
После обеда (к начальству всегда лучше заходить после обеда — у них в это время настроение лучше) я зашел в кабинет к Мелкову. Переговорил с ним. Пожаловался:
— Елена Владимировна оформляет договора без моей визы. И дает работу своим фирмам, по очень выгодным для них и невыгодным для нас тарифам.
— Я решу этот вопрос, — резюмировал уверенный в себе Мелков.
На следующий день он позвонил мне. И попросил зайти.
— Я разговаривал с Аметистовым, — сказал Мелков, — Алексей Федорович к вам очень хорошо относится. Попросил вас спокойно работать. А с договорами решили так: договора без вашей визы просто не будем регистрировать в протокольном отделе (а без этого они недействительны). Аметистов дал «добро».
Я немного пришел в себя. И стал работать более спокойно.
Тем более что меня включили в оргкомитет по проведению ежегодного совещания Генеральных директоров Дочерних предприятий. Его по традиции намечали провести в Анапе.
Меня (а не Шульман) назначили ответственным за печать специальных раздаточных материалов — блокнотов с нашей фирменной символикой, буклетов и т. д.
Я расписал задания Надежде Алексеевне, чтобы не дразнить гусей, понимал: Шульман не даст мне спокойно работать с моими фирмами. Пусть Надежда поправит свой бюджет…
Она с задачей справилась успешно, получила свой небольшой стабильный откатик. И отрапортовала. И мне, и Шульман. Мы ей объявили благодарность.
…Прилетели в Анапу, в наш пансионат, на совещание Генеральных директоров филиалов «Страхуй».
Разместились в шикарных, уютных деревянных коттеджах.
На завтраке оказался рядом с Шульман. Неугомонная, она сказала:
— Вместо одного твоего отдела будет четыре отдельчика. По связям с общественностью, рекламы, Интернет-сопровождения и редакционно-издательский. Этот вопрос решен. Аметистов уже дал команду Управлению кадров.
— А что будет со мной?
— Выбирай любой из четырех.
— А над отделами кто будет?
— Как кто? — удивилась Елена Владимировна, — Я, конечно.
Во время ужина я подошел к Аметистову:
— Шеф, не сдавай меня!
Он повел бровью — как бы удивился. Но ничего не сказал.
Ночью напились. Пошли купаться в море. Аметистов, его помощница Надюшка Раева, начальник Департамента инвестиций Леша Альтшуллер и я.
Купались, хотя было холодновато. Ели, пили. Орали песни. Аметистов надулся на меня:
— Ты почему подумал, что я тебя сдаю?! Я тебя не сдаю. Ты наш парень, у тебя только один недостаток.
— Какой? — робко спросил я.
— Водки взял мало! — пробасил Аметистов и захохотал.
Засмеялись и я, и Альтшуллер с Раевой.
Вечером все «страхуевцы» начали устраивать личную жизнь. Проституток в Анапе не оказалось, стали звонить аж в Новороссийск. В полночь местный сутенер Гурген привез на выбор четверых девиц.
— А минет без презерватива сделаешь? — спросил одну путану начальник Отдела медицинского страхования Валерка Окурков.
— Нет, только в резине, — ответила девчонка.
— Ну, это не интересно, — сокрушался Валерка.
Неожиданно сразу двух девиц забрал к себе в номер тишайший главный специалист Отдела медицинского страхования Серега Алаев.
Еще двух путан пригласили к себе Альтшуллер и его зам. Владимир Игоревич Сворович, солидный пятидесятилетний финансист.
А мы с Окурковым, понурив голову, поперлись домой смотреть новости по телевизору.
На следующий день играли в футбол. Команда Центрального офиса против директоров филиалов. Битва гигантов. Аметистов бегал как угорелый, активно играли также Уточкин, Альтшуллер. Я вспомнил все свои юношеские футбольные навыки и забил два гола.
Дуська, помощник Аметистова, кричала:
— Жэка, теперь мы тебя точно оставим на работе! Ты игрок суперкласса!
Сыграли вничью. 2:2.
Вечером гуляли по набережной с Серегой Алаевым. Рассуждади о том о сем. О работе и путанах — ни слова.
— Как ты думаешь, в России когда-нибудь будет порядок? — спросил я Серегу.
— Нет, это невозможно, — ответил он.
— Почему?
— Да потому что правители у нас дурные.
— А кто нанес самый большой вред России?
— Те, кто ее уменьшил. Я убежден, что Горбачев и Ельцин — это враги страны. Развалить такую державу…
— Но ведь они хотели дать людям свободу.
— Они хотели получить как можно больше денег в собственный карман. И думали только о личной власти. Они показали полное неумение управлять. В результате наши друзья стали нашими врагами. Страны Прибалтики уже в НАТО, скоро и Украина с Грузией туда войдут.
— Какой же выход — сталинская диктатура?
— Нет. Но я никогда не соглашусь с утверждением, что Сталин был никчемным политиком.
— Почему? Ведь при Сталине вон сколько людей полегло!
— При Сталине людей полегло меньше, чем в посткоммунистическое время. И границы сейчас изменились не в нашу пользу. Страна стала на двадцать процентов меньше.
— Значит, ты за Сталина?
— Нет, конечно. Чего ты прицепился с этим Сталиным! Но мне кажется, что выйти из социалистического кризиса можно было менее болезненно. Нужно было дать реальную свободу гражданам. Свободу передвижения и свободу торговли, разрешить мелкий частный бизнес. И все бы шло нормально. А ты, кстати, когда лучше жил? При Советах или сейчас?
— Я и при коммунистах кое-что имел и сейчас живу хорошо. Раньше журналисты обслуживали ЦК КПСС и ЦК ВЛКСМ — мы и сейчас их кадры обслуживаем, правда, называются они теперь, как ты знаешь, по-другому. Теперь они Генеральные директора… Я давно понял, что в нашей стране (а, может, и во всем мире) есть только класс рабовладельцев, класс рабов и прослойка мастеров… Так было при социализме, так и сейчас. Суть взаимоотношений людей в социуме (между прочим, и в семье тоже) неизменна.
— Значит, есть только рабовладельцы, рабы и прослойка мастеров?
— Да, это так.
— А что имеют рабы?
— Они имеют галеру (тяжкую работу на заводе, рынке, в поле…), пещеру (квартиру, дом), средство передвижения (ослик, машина) и кусок мамонтятины (завтрак, обед, ужин). Это имеют хорошие рабы.
— А плохие?
— Раннюю смерть. Даже на сытом Западе ситуация похожа. И класс рабовладельцев оставляет рабам только самый минимум, просто более вкусную, чем у нас, пайку.
— Что же имеют рабовладельцы?
— Ну это ты знаешь не хуже меня. Они, казалось бы, имеют все блага. Правильно? Правильно. Но следует признать, они имеют и повышенную головную боль. Это у них мы требуем свою пайку, это к ним мы приходим с лозунгами, а, говоря по-старому, устраиваем бунт. Сейчас все восторгаются дворянами, их кодексом чести. Но кто такие дворяне? Это люди, находившиеся на государственной службе и имевшие (какое емкое словцо!) за это чины, земли и рабов, если воспользоваться эвфемизмом, крестьян. Помнишь, как нынче называются люди, состоящие на государственной службе? Они называются чиновниками. По сути, они — те же дворяне, имеющие и чины, и земли (лучшие и обширные участки), и рабов (наемных рабочих). Спроси у любого пахана, какая мафия самая страшная? Он ответит: «Чиновничья!» То есть ситуация на протяжении веков не меняется. Причем, как показывает жизнь, нигде. Она приобретает только немножко другую форму. И чиновник (он же дворянин или рэкетир) всегда будет брать дань (оброк, взятки) с тех, кто слабее его.
— Может быть, ты сгущаешь краски?
— Может быть, я же не семи пядей во лбу. Но я так думаю.
— В рабовладельческом обществе существует, как ты говоришь, два класса. Так?
— Да. И несколько прослоек. Одна из них — самая заметная — это прослойка мастеров (или, в широком смысле, интеллигенции). Они обслуживают и рабовладельцев, и рабов. Мастера нужны всем. Подлый, кровожадный, но весьма наблюдательный человек Владимир Ильич Ленин был прав на сто процентов, когда писал: «Свобода буржуазного писателя, художника, актрисы есть лишь замаскированная (или лицемерно маскируемая) зависимость от денежного мешка, от подкупа, от самодержавия». Цитирую по памяти. Но точно. Это я еще в Высшем Номенклатурном Институте выучил. В тюрьме представителей искусства — талантливых! — называют сказочниками. Они рассказывают паханам (тамошним дворянам) веселые или поучительные истории (тискают рoманы), за это их не опускают и нормально кормят. Сказочники, равно как шуты при дворе, приближены к трону.
— Какие выводы?
— Ничего в мире особенно не меняется. И если этот мир устроен именно так, как устроен, то значит, в этом есть какая-то своя — пусть и зловещая! — логика. Выживут в наше очередное смутное время (помимо, разумеется, рабовладельцев) только сильные рабы (то есть крепкие профессионалы в той или иной области), надежда остальных только на свои дачные клочки земли. Может быть, это и грустно, но в какой-то степени и справедливо. А разве не землей должны заниматься люди, живущие в изначально крестьянской стране?
— А народ в целом выиграл от Перестройки или проиграл?
— Народ никто не спрашивал. И народ, конечно, проиграл. При Советах можно было ничего не делать и жить сносно. Медицина бесплатная, образование бесплатное. Пайку давали всем. А сейчас даже пайки на всех не хватает.
— Почему? Ведь пенсии платят.
— На пенсию не проживешь. Пенсионеры государству не нужны. И все делается для того, что они как можно скорее умирали. Содержать их убыточно. Выиграли единицы — олигархи, некоторые середняки. Ты, я думаю, тоже середняк. Ты выиграл от Перестройки?
— Пожалуй, да. Я посетил многие страны — те, которые хотел. Купил жилье.
— А в метафизическом плане? Что-то открыл за это время для себя новое?
— Я понял, что рая на земле нет, осознал мудрость поговорки: где родился, там и пригодился. В общем, ничего сверхестественного не понял. Я тоже не семи прядей во лбу. А как ты думаешь, распадется Россия?
— Конечно. Все империи разрушаются рано или поздно.
— И Штаты развалятся?
— Быстрее, чем ты предполагаешь.
— В мировом контексте это хорошо или плохо?
— Не знаю. Но это неизбежный процесс. Впрочем, свято место пусто не бывает. Вместо одной империи придет другая. Скоро миром будет править желтая сверхимперия.
— Китай?
— И Китай, и Япония, и Кахастан…
— А как все-таки управлять Россией?
— Поддерживать мелкого собственника. Иначе — крах. В больших фирмах, как в нашей, работают рабы. Мы это только что обсуждали…
— Это верно. А недра?
— Что недра?
— Кому должны принадлежать недра?
— Государству. И только государству.
— Но ведь государство не эффективный собственник. Оно все делает плохо. Государство даже на улицах убраться не может. Ну почему, скажи, у нас на улицах так много грязи?
— Элементарно. Нужно ввести строжайшие штрафы, тогда сразу станет чище. В Германии штрафы очень большие.
— А ты бы хотел уехать в Германию?
— Нет, наверное. В тридцать семь лет уже поздно что-то менять.
Мы еще долго болтали с Сережкой на всевозможные темы, путанно и бессистемно, точно впервые дорвавшись до невероятной радости человеческого общения, и незаметно пришли домой.
Все мы, «страхуевцы», пробыли в Анапе неделю и вернулись в Москву.
Никаких приказов о новых четырех отдельчиках вместо одного отдела рекламы из секретариата Аметистова не поступало. Я работал, как прежде. Шульман от меня стала потихоньку отставать.
Видя, что ситуация немного нормализовалась, я решил взять недельный отпуск. Наташа отменила свои уроки, у Настюшки были каникулы. И мы втроем поехали в Кубиковск.
Кубиковск, как всегда, радовал.
Мы ели, спали, играли с Настюшкой в уголки, Наташа общалась со школьными подругами, теща готовила котлеты и жареную картошку, домашний квас на хлебных корочках с изюмом и блинчики, мы всем семейством шастали по магазинам. Отдыхали спокойно и безмятежно, как на другой планете.
Вдруг звонок.
Мой несуразный сотрудник Валерка Бадягин буквально кричал в трубку:
— Евгений Викторович, Евгений Викторович, Шульман меня увольняет!
— Почему? Что опять стряслось?
— Я выпил на работе, заснул в общем коридоре, она меня увидела. Подготовила приказ об увольнении. Я согласился с ней, что виноват. Но решительно заявил, что пока мой начальник в отпуске, заявление по ее собственному желанию писать не буду.
Я сказал Валерке, чтобы он не паниковал и никаких заявлений не писал.
— Дождись меня, я сегодня же выезжаю.
— Спасибо, буду ждать, — ответил бедный Валерка.
Пока мы ехали с Наташей и Настей в поезде, Шульман вызвала к себе Бадягина и кадровика Серегу Петрухина. Начала стыдить Валерку:
— Какой ты все-таки, Валера, нехороший мальчик! Уходить по собственному желанию не хочешь. Ну почему? Почему?! Мы бы тебя проводили с царскими почестями. С царскими! Ну, как тебе, Валера, не стыдно?!
— А чего мне стыдиться, — бурчал себе под нос Валерка, — не хочу я писать заявление по вашему собственному желанию. Я и выпил-то всего нечего, кружку пива.
— Ага, значит, признаешь, — обрадовалась Шульман, — пил на работе. Правильно, пил. А увольняться не хочешь. Не хочешь отвечать за свои поступки. Нехорошо, Валера, нехорошо. Это просто, я бы сказала, безнравственно. Но учти, если ты не уйдешь, я тебя подпою, но все равно уволю. Подловлю на мелочах, буду каждое твое опоздание фиксировать.
Валерка и Серега молчали.
…По приезде я первым делом зашел к Шульман. Попросил за Валерку. Она была непреклонна:
— Этот вопрос решен. Аметистов настаивает.
— Ну почему же так категорично?! — взмолился я. — Наверняка ведь можно помочь парню? Куда он пойдет? В общем, прошу его оставить под мою ответственность.
Шульман опять вызвала Валерку.
— Ты почему не выполняешь мои указания?
— А вы мне не начальник, — вдруг взбрыкнул Бадягин.
— А кто же тебе начальник? — удивилась Шульман.
— Евгений Викторович.
— А кто Евгению Викторовичу начальник?
Валерка замялся:
— Не знаю.
— Я серьезно спрашиваю.
— Я действительно не знаю. Разве может быть у Евгения Викторовича начальник?
— Я, я — его начальник! — чуть не заплакала Шульман.
Валерка кивнул и улыбнулся.
— Во-о-он!!! — закричала Шульман. И Валерка вышел.
Я пошел к Аметистову. Начал заступаться за Валерку. Мол, может быть, можно сменить гнев на милость, не ломать парню судьбу.
Аметистов удивился:
— А я и не хотел его увольнять. Кто тебе сказал такую чушь?
Теперь уже удивился я.
— Шеф, что же делать? — спросил я руководителя. — Шульман свирепствует. Угрожает Валерке. Обещает подпоить его, подловить на мелочах… Может быть, я его отправлю в отпуск по состоянию здоровья месяца на два-три, пока все не уляжется? А?
— А что, давай, — спокойно резюмировал Аметистов.
У меня отлегло на душе.
На следующий день Валерка выехал в родную тверскую деревню Дурыкино охотиться на вальдшнепов.
…Аметистов все это время меня изумлял. Он работал как опытнейший аппаратчик. С одной стороны, он гнул свою линию и всякий раз указывал Шульман на ее место, с другой стороны, он давал ей шанс, уступая агрессивной женщине в мелочах — назначал ее людей, дал ей хороший кабинет. Аметистов выжидал, он хотел приватизировать компанию и перепродать ее иностранцам, а потому явно на рожон не лез. Спорить с председателем Совета директоров Бравовым (заместителем министра, который прислал Шульман) он не собирался.
Аметистов избрал тактику измора. Шульман как не менее опытная аппаратчица это понимала и однажды решила пойти ва-банк.
После того, как Валерка Бадягин отбыл в бессрочный отпуск в деревню Дурыкино, Елена Владимировна буквально ворвалась к Алексею Федоровичу в кабинет и выпалила, будто из ружья:
— Я вам не девочка. За мной стоит Татарстан! Будете саботировать мои действия — я объявлю вам войну.
— А что вы имеете ввиду? Чем я вам неугодил? — спокойно решил уточнить Аметистов.
— Зачем вы отпустили Бадягина в отпуск? Он же пьяный валялся в коридоре?
— Да никто тут пьяный не валялся. Уж если бы валялся, я бы его быстренько уволил без выходного пособия. Мне сообщили, что он просто плохо себя почувствовал. У него, Жарков рассказывал, сердце слабое.
— Ах, это Жарков его отмазал, — закричала Шульман, — понятно. Ну ничего, ничего, разберемся.
Она выбежала к себе в кабинет, а на следующий день сама написала заявление на отпуск — на две недели.
Все перекрестились. Какое счастье — Шульман на две недели умотала в отпуск. Что может быть прекраснее! Это как будто всю фирму отправить на Канары.
На радостях мы поехали с женой и дочкой на выходные в Питер, остановились в небольшой уютной гостинице. Гуляли в основном по Невскому проспекту. Петербург, по-моему, мог бы стать самым красивым городом в мире. Сейчас он не слишком импозантный. Величественные имперские здания, аристократические особняки. И — обшарпанные, некрашеные стены. Грязь, нечистоплотность как сущность.
Питер — это пришедший на бал странный милорд. Он увешан жемчужными колье, у него драгоценные перстни и… полинявший парик, стоптанные башмаки и грязная рубашка.
Особый разговор — пресловутые питерские дворы.
Настюшка вошла в один из таких «колодцев», достала камеру и сказала:
— Внимание, мотор, начинаем съемку фильма ужасов…
Мы пробыли в Питере два дня, успели даже съездить в Петергоф. Там восхитительные фонтаны, можно нажать ногой на шланг — и польется вода. Шалили с Настюшкой — обливали маму, она ласково ругалась…
Когда вернулись домой, позвонил по мобильному отец с дачи. Долго и восхищенно рассказывал:
— Видел снегиря. Он ходил по кормушке, красивый и важный, как боярин.
А на работе события продолжали развиваться бурно и непонятно. Аметистова все-таки ушли. Вместе с ним покинули компанию практически все топ-менеджеры, в том числе и Петушков, и Альтшуллер, и Овечкин, и Мелков… Однако не по воле Шульман.
В компанию пришли совсем другие люди. Даже не из Министерства… Пришли молодые богатые менеджеры — представители банковского и нефтяного бизнеса.
Все были взволнованы, в том числе и я, и Шульман.
Она позвонила мне и пригласила зайти.
— Они не посмеют меня уволить, — залепетала Елена Владимировна. — Не посмеют. За мной стоит Министерство! Министр! Лично Министр! За мной стоит Татарстан! Я им не девочка для битья! Я тебе, Жарков, доверяю. Мы с тобой здесь единственные приличные люди. Что ты сам-то думаешь об этих переменах?
— Я ничего не понимаю, — честно сказал я
Я стал обреченно ждать, когда прояснится ситуации — ходить по новым начальникам было бессмысленно.
По меткому выражению писателя Валерия Казакова, сезон смены руководства в чиновничьем мире называется «межлизень». Это пора, когда царит полная неразбериха, еще неизвестно кому придется в дальнейшем лизать жопу, и можно суетиться и искать эту самую задницу, а можно спокойно ничего не делать.
В этот «межлизень» меня не трогали целый месяц. Я только ходил на общие еженедельные планерки топ-менеджеров, где меня даже хвалили. Еще бы — ведь я ничего не делал, а значит, не ошибался. Вообще, в крупной конторе сделать карьеру легче, если ты ничего делать не умеешь. Если ты в работе беспомощен, тебе ничего и не поручают. Не поручают — не ошибаешься и не переходишь никому дорогу. Нет конфликта интересов. А нет конфликта интересов — значит, со всеми ладишь. Вот такого и повысят. Хорошего повысят — с меньшей доли вероятности.
…Несмотря на некоторую сумятицу, компания все-таки работала. Начальники решали какие-то глобальные, уму непостижимые вопросы, подчиненные бегали по коридорам офиса, как наскипидаренные муравьи. Хотя что мы, страховщики, делали, понять было сложно. Сотрудники «Страхуй» ничего не производили. Мы предоставляли людям услугу по страхованию. Еще точнее, собирали взносы, а когда наступал страховой случай, старались не выплатить страхователю (пострадавшему) ни рубля. Для этого в «Страхуй» работал мощнейший Юридический департамент во главе с опытнейшим Константином Сергеевичем Андреевым.
Деньги «Страхуй» также зарабатывал за счет Департамента инвестиций, который размещал поступившие взносы в ценные бумаги, в различные банки под выгодные проценты. Любая страховая компания — это фактически банк или филиал банка.
Наш отдел рекламы деньги не зарабатывал, а тратил. Именно поэтому всегда находилось много желающих им поруководить.
Заказы, как правило, отдавались на сторону. А мы, сотрудники отдела, только контролировали процесс. Девяносто процентов времени в нашем отделе уходило не на работу, а на интриги и пустую болтовню. Так было и так, наверное, будет всегда в крупной государственной компании.
…Я зашел в отдел. Сотрудники сидели в комнате, болтали о Шульман и о грядущих переменах. При мне разговоров не прекратили — не стеснялись.
Белкина возмущалась:
— Она же абсолютный ноль. Ненавижу. Ничего не может. Скоро ее уберут.
Лера продолжала:
— Воровка. Только воровать способна. А вообще, пиздец котенку. Больше срать под окнами не будет, сука.
При этом женщины посмотрели на меня — ждали одобрения.
Я, улыбаясь, немного послушал их — и ничего им не стал говорить. Меньше говоришь — дольше работаешь. Я пошел к себе. Залез в Интернет. Мой приятель, сотрудник ОМС и по совместительству поэт Юра Пересветов присылал мне смешные перлы из Сети.
Я читал их и смеялся.
Ищу мужчину, который готов употреблять в обиходе местоимение мы, не имея в виду «мы с мамой».
Несмотря на мой легкий вес со мной бывает тяжело.
Обладательница черного пояса по минету ищет хотя бы чемпиона Европы по кунилингусу.
Ищу МММ (мужчину моей мечты).
Очень влюбчива, единственное что люблю — деньги.
Умею создать комфорт на период пика вашей карьеры.
Согласна на деграданта (обеспеченного).
Пока я читал эти объявления, у меня зазвонил телефон. Меня вызывал один из новых боссов — сорокалетний, побитый оспой бывший нефтянник и банкир Арон Геннадиевич Гальпер.
В своем кабинете он спросил довольно велеречиво:
— Как вам работается?
Не зная, что ответить, сказал правду. Рассказал о своей вечной борьбе с Шульман.
Гальпер слушал внимательно, потом спросил:
— Сколько вам нужно времени, чтобы отдел рекламы опять нормально функционировал, в частности, заработал бы сайт и был бы налажен бесперебойный выпуск корпоративной газеты?
— Две недели.
— А что вам для этого необходимо?
— Необходимо сделать так, чтобы вы стали — официально! — председателем редакционного совета газеты, а Шульман перестала бы мной руководить. То есть, чтоб вы напрямую курировали отдел рекламы.
— Ты сможешь подготовить такой приказ?
— Сегодня вечером он будет лежать у вас на столе.
Приказ я подготовил.
Согласно ему я полностью выходил из-под опеки Шульман и переходил в прямое подчинение к первому заместителю Генерального директора Гальперу.
Приказ подписал новый Генеральный директор, молодой тридцатидвухлетний финансист армянских кровей Рубен Арменович Аванесян.
А Шульман вскоре все-таки уволили.
Я опять был героем в глазах моих великовозрастных девушек.
Надюшка принесла мне таз (точно таз, не меньше!) яблок, пирожки с вишней из Макдоналдса и смотрела на меня влюбленными глазами, пытаясь угадать мои сокровенные желания, точно спрашивая: «Евгений Викторович, в какое место вас поцеловать?…»
Все изгнанные «страхуевцы» пошли, как ни странно, на повышение. Аметистов устроился начальником Департамента в правительство, Шульман — в аппарат Совета Федерации. Петушков (он взял с собой Альтшуллера и Мелкова) возглавил крупнейшую кэптивную компанию «ГАЗСО». О нем — особый разговор.
Через месяц Андрей Николаевич освоился на новом месте, понял что к чему. Решил слить воедино два дочерних общества, провести другие административные реформы…
Через два месяца… Он приехал к себе на дачу — киллеры уже поджидали. Выстрелили. Петушков побежал, попытался спрятаться за деревьями. Но пули его настигли. Убили и водителя. Андрею Николаевичу шел тридцать первый год, его водителю, Марату, исполнилось двадцать восемь.
Эту тему все мы, «страхуевцы», потом очень долго обсуждали в офисе, не могли прийти в себя. Жалко ребят, жалко. Всем стало понятно, какие деньги крутятся в страховом бизнесе.
Потом в прессе появилось много догадок и версий об этом заказном убийстве.
Многие эксперты считали, что Петушкова убили за прежние дела, а не за деяния в «ГАЗСО»… Работая в «Страхуй», он был активным игроком на фондовом рынке, принимал участие в разорении многочисленных крупных заводов и фабрик в регионах России.
Петушков банкротил предприятия, «Страхуй» их за копейки покупал, а потом за миллионы долларов перепродавал. Это была часть агрессивной и в деталях продуманной финансовой политики Аметистова, которую воплощали в жизнь его верные финансисты — Петушков и Альшуллер. Не обходилось здесь и без помощи пиара (антипиара), но к таким операциям Аметистов меня не приобщал — работу выполняли могучие профессиональные агентства по так называемым связям с общественностью.
Другие эксперты высказывали мнение в прессе, что заказчиков убийства Петушкова следует искать в самой системе «ГАЗСО», которая отторгла молодого топ-менеджера и боялась, что он сделает их финансово-страховую систему прозрачной. Суровый и беспощадный русский бизнес прозрачности не переносит.
Убийц, разумеется, не нашли.
Когда Генеральным директором «ГАЗСО» стал Алексей Альтшуллер, он тоже попытался провести в компании определенные реформы — опять-таки слить воедино дочерние предприятия, избавиться от серой схемы оплаты труда, уйти от черной кассы, но буквально через месяц работы был неожиданно уволен решением Собрания акционеров. А еще через месяц уехал на ПМЖ на берега туманного Альбиона…
…А реформы в «Страхуй» все продолжались. Кого-то увольняли, кого-то назначали. Все стояли на ушах. И старые сотрудники, и вновь прибывшие… Не было, кажется, консенсуса и среди новых хозяев — среди Аванесяна и Гальпера.
Впрочем, хозяевами их назвать можно только условно. Как это чаще всего бывает, официальные первые лица компании являлись лишь представителями (управленцами) крупного капитала. Аванесян представлял одну группу, Гальпер — другую.
Аванесян сумел уговорить представителей этнического бизнеса (армян и чеченцев) о необходимости и выгодности купить контрольный пакет «Страхуй», и ему как менеджеру с хорошей репутацией были перечислены необходимые средства. Гальпер представлял интересы «нефтянки», в которой он проработал (в том числе и в Министерстве топлива и энергетики) почти пятнадцать лет.
В чем-то интересы Аванесяна и Гальпера сходились, а в чем-то расходились кардинальным образом. Каждый хотел иметь на ключевых постах своих людей, чтобы удобнее было контролировать финансовые потоки. Поэтому при всей внешней и показушной политике преобразования компанию сотрясали новые увольнения и назначения.
Я чувствовал себя, конечно, одиноко, нормально, по душам мог поговорить, пожалуй, только с Юрой Пересветовым и его начальником Валерой Окурковым.
Я зашел к ним в Отдел медицинского страхования, но их на месте не оказалось. Юра обедал, а Валера с новым Генеральным директором уехал на какую-то презентацию. Его сотрудники наперебой начали хвалить своего шефа:
— У него такая пробивная сила — он с кем хочешь договорится! Вот даже с тупорылыми банкирами и нефтяниками нашел общий язык.
* * *
Постепенно моя жизнь входила в колею. Меня курировал только Гальпер. Я выпускал разнообразную рекламную продукцию, наладил работу сайта и газеты. Мне повысили в два раза зарплату, и я не тужил. Правда, откаты прекратились. Гальпер запретил… Впрочем, я этому даже был рад — меньше нервотрепки. Мне вполне хватало того, что мне платили новые работодатели — платили они, кстати, тоже в конверте (как всегда, в конверте), официальная зарплата составляла лишь тридцать процентов от общей суммы.
Так продолжалось полгода. А через полгода на кураторство отдела рекламы из министерства прислали новую начальницу. Опять новую начальницу. Звали ее Светлана Сергеевна Доздроперова. Это была дама лет тридцати пяти, худенькая, не замужем. Все пошло по второму кругу.
Я прибежал к Гальперу. Он развел руками:
— Я ничего не мог сделать. Отдел рекламы — самый хлебный. Все сюда норовят. Я договорился, что тебе оставят газету и сайт и не будут сильно напрягать. Но будь с ней аккуратен — Доздроперова, как и Шульман, — ставленница министерства. Она была чисто и конкретно пресс-секретарем Бравова. И не только пресс-секретарем. Врубился?
…Трения начались очень быстро. Доздроперова с самого начала решила показать, кто в доме хозяин, что с чиновничьей точки зрения, конечно, правильно. Иначе бы ее никто не признавал.
Буквально на следующий день после своего назначения Доздроперова ворвалась в мой кабинет:
— Покажите материал Генерального, который вы хотите напечатать на сайте. Надо внести правку.
— Но ведь статья уже утверждена.
— Покажите мне материал!!!
Показал.
Доздроперова села за компьютер и начала прямо в HTML-верстке вносить правку.
Компьютер завис.
Доздроперова всплакнула и убежала.
Лера через пять минут прибежала ко мне:
— Доздроперова — сука! Думаю, что долго она не продержится — слишком глупа. А Надюшка — воровка. Она ест на сто сорок рублей. Вы меня извините, Евгений Викторович, я ем на тридцать рублей. У нее двенадцать пар обуви! Двенадцать!!! Откаты. Евгений Викторович, я вам точно говорю, откаты… А ведь она — лентяйка, ничего делать не умеет, только по любовникам все время бегала…
— Что, правда?
— Конечно, правда. Хотя я, конечно, свечку не держала. Но то, что она воровка — это точно. Муж, она говорит, у нее ни хрена не зарабатывает, значит, зарабатывает она… А ведь оклады у нас одинаковые. У нее пятнадцать пар обуви! Евгений Викторович, я вам точно говорю, откаты…
Потом мы начали с Леркой ни с того, ни с сего разговаривать о религии.
Я спросил ее:
— Лерка, а ты в Бога веришь?
— Конечно! — ответила она, не удивившись моему вопросу.
— А что для тебя Бог?
Ее ответ меня поразил:
— Отец. Мой отец.
Какие замечательные слова! От Лерки я такого никак не ожидал.
Потом она продолжила свои размышления.
— А вообще, сейчас вокруг сплошная бесовщина! Главный же хвостатый — это телек. Я, кстати, его стараюсь не смотреть.
— Совсем?
— Совсем! А чего там смотреть?! Бесов? Я и так знаю, что они невероятно изощрены, как наша Надька, откатчица. И внедряют нам, дурням и дурам, в сознание совершенно ложные ценности. Вот, например, нынешние сикухи-манекенщицы… Там же, Евгений Викторович, взглянуть не на что! А их пропагандируют как идеал красоты.
— А разве нет?
— Идеал красоты — это я. У меня и жопа два на два и сиськи пятнадцатого размера до пола. Я баба. А они сикухи. Длинные, худые, рахитичные. Значит, и родить не родят, и выкормить дитя не смогут. Это же понятно, как дважды два. Если нет нормальных бедер — баба не родит. Если нет груди — нет молока. То есть телек пропагандирует бабу, не способную выполнить свое основное предназначение — родить и выкормить ребенка. Пропагандируется смерть. Кому это нужно? Тому — кто враг человечества. Зверю. Разве нет? А пропагандировать нужно меня. Давайте мы, Евгений Викторович, с вами ролик снимем со мной в главной роли. Про наш «Страхуй». Я согласна.
— Лерка, иди работай, у меня и так голова болит, — прорычал я.
— А я и пойду! — немножко обиделась Лерка. — Потом сами прибежите, но я уже буду гордая, как телезвезда. Придется вам платить мне по голливудским расценкам.
Она вышла, а я призадумался и еще раз убедился, что она никакая не дура.
Как только Лерка усвистала, ко мне постучалась Эльза Андреевна Белкина, 45-летняя сотрудница, которую в свое время привела тоже Шульман.
— Куда эта девочка, Доздроперова, лезет! — возвысила свой голос Белкина. — Она в кроватку к начальству, конечно, может прыгать. Но ведь здесь работа, а не публичный дом. Как это все неприятно… Нами командуют проблядушки…
* * *
Ситуация временно нормализовалась. От меня на несколько дней отстали.
Я проводил планерку. Раздал всем задания и попросил сотрудников приниматься за работу.
Лера осталась.
— Как мне противны некреативные личности! — начала она возмущаться. — Доздроперова ничего не может — а туда же: стремится руководить, мокрописка.
Зазвонил телефон. Мне позвонила одна знакомая.
Я быстро поговорил и вышел по делам.
Лера с Эльзой пошли в отдел и, разумеется, стали меня обсуждать:
— Жарков собрался на блядки. Смотри, даже надушился, собака.
Я понимал: пока они меня костерят, я что-то значу. Значит, я не последний человек в нашей конторке.
Иногда я вспоминал о Шульман. Она, конечно, была колоритной начальницей. Наглой, дерзкой, не имеющей страха, умевшей вешать лапшу на уши. Но что-то в ней было и хорошее, и нетривиальное. Непонятная, загадочная женщина… Она никого не боялась. Не боялась никаких преград.
В Рекламном институте я завершал работу над диссертацией, забегал чуть ли не каждый день на кафедру за консультациями к профессору Фасолину, готовился к предзащите.
По коридорам ходили молоденькие студенточки и аспиранточки, даже смотреть на них было большой радостью.
Когда наступил черед моей предзащиты, профессор Нина Спиридоновна Умных, которая в свое время трогательно позаимствовала несколько абзацев из моей статейки про карманные календарики, ругала меня сильнее всех. Как официальный оппонент она была против того, чтобы меня допустили до защиты. Но за меня заступились другие профессора, заведующий кафедрой — и большинством голосов меня-таки допустили…
У меня оставалось примерно два месяца для того, чтобы хорошенько подготовиться к Ученому совету.
А тем временем Доздроперова допустила ошибку — напечатала в каком-то журнале не слишком лестную статью про одного из наших начальников. Через неделю ее уволили. Не заступился никто.
Я продолжил спокойно работать. Меня опять курировал Гальпер. Но я уже точно знал: спокойный и созидательный труд в «Страхуй» — явление временное.
Через два месяца пришел еще один пиарщик. Пятидесятилетний, суховатый и сутулый Игорь Вольдемарович Мендросов. Этот сразу поставил вопрос ребром:
— Новости на сайте размещаю я. Подписываю в печать все материалы я. В нашем медиа-холдинге я буду председателем редакционного совета. Я! За все отвечаю я! You undestand me?
Я возражать не стал. Подобные речи я слышал в «Страхуй» не первый раз. Пошел к Гальперу. Он был взволнован:
— Этого просто так не убрать. Он пришел от «Семьи» и ФСБ, он работал пресс-секретарем у Ельцина, а до этого служил в АПН, в Вашингтоне и Лондоне. Это самые гэбэшные места. Даже не знаю, как мне самому себя с ним вести.
— Понятно, — сказал я, — может, мне уволиться?
— Пока не надо, — ответил Гальпер. — Может быть, рассосется.
Мои сотрудники попытались по старой доброй традиции стравить меня с новым руководством.
— Евгений Викторович, а Мендросов сказал — все материалы по его Департаменту ставить на главную страницу сайта. Но ведь это же абсурд, — защебетала Эльза Белкина. — Я бы так не поступила.
— Если сказал ставить — ставьте!
Мои сотрудники растерялись. Они привыкли, что я иду на противника рогом. А я не пошел.
29 декабря 2002 года зашла Шульман. Обнялись. Говорили друг другу комплименты. Она немного рассказала о своей работе в Совете Федерации. Хвасталась, конечно. Но уже меня не раздражала — делить нам было нечего. Конфликт интересов нам более не грозил.
Вдруг в мой кабинет влетела Лерка:
— Слышали? Слышали, что случилось?!
— Что, что? — мы перепугались.
— Жена Аметистова погибла в авиакатастрофе, она летела из Засибирского округа! Говорят, летела на собственном самолете, и на подлете к Москве самолет рухнул. Причины непонятны. Может быть, это даже теракт.
Мы замолчали.
На следующий день, когда информацию Лерки подтвердили все информационные агентства, газеты и ТВ, я позвонил Аметистову на мобильный и выразил соболезнования.
Он сказал: «Спасибо». И положил трубку.
Причину авиакатастрофы списали на какую-то неисправность самолета, хотя я точно знал, что он был практически новый — Аметистов его купил в Штатах полгода назад.
Вместе с Юлей Аметистовой погибли все члены экипажа и два ее охранника.
А на работе продолжалась череда новых назначений и увольнений. Увольняли практически всех директоров Дочерних предприятий, в регионы выезжал заместитель начальника Управления кадров Соколиков и вручал руководителям черные метки. Соколикова ненавидели, но ему его работа, похоже, нравилась.
Он работал в «Страхуй» двадцать пятый год.
В период пертурбаций многие делали карьеры. И очень редкие после этого оставались людьми. Очень странно. Когда повысили Диму Миронова из Отдела страхования сложных и технических рисков (его назначили начальником Отдела), он резко изменился. Теперь, когда здоровался с менеджерами более низкого звена, он отворачивал лицо и сквозь зубы бросал:
— Привет.
* * *
Новые собственники (и их топ-менеджеры) знали свое дело хорошо. Первым делом они хотели максимально освободиться от опеки государства и готовы были заплатить за это очень большие деньги. Также они понимали, что нужно нанять опытных, квалифицированных специалистов. За первые полгода работы Аванесян и Гальпер (их покровители) вложили в компанию пятьдесят миллионов долларов. Выкупили двадцать пять процентов акций у государства. Наняли новых управленцев среднего звена, приобрели суперсовременные компьютеры, выпустили много сувенирной рекламы, модернизировали сайт… Потратились. И готовы были еще тратиться. Их заверяли во властных структурах, что дадут выкупить еще двадцать шесть процентов — контрольный пакет. И тут Мингосимущество заявило: «А мы не хотим продавать оставшиеся акции компании…»
Государство, как всегда, решило по-своему.
Аванесян и Гальпер не знали, что предпринять. Но потом все-таки придумали. Подключили своих патронов, те вышли на Администрацию президента, «занесли» кому надо и сколько надо. И победили. В 2003 году контрольный пакет оказался у частных акционеров. «Страхуй» перестал быть государственным страховым концерном.
…Я зашел в отдел. Отдал распоряжения по сайту и сувенирке. И вышел. Никто, конечно, моих распоряжений не поспешил выполнять.
Лерка стала шептаться с Эльзой. Как всегда, костерила Надежду.
Через пять минут Лерка подсела к Надежде.
— Надюш, пойдем чайку попьем.
Они пошли на кухню, мило воркуя.
* * *
Узнав, что мой новый начальник (еще неназначенный) был руководителем Пресс-службы первого президента России, я понял, что бороться с ним придется посложнее, чем с Шульман и Доздроперовой. Я позвонил своему старинному знакомому Володе Роговому, который работал вице-президентом компании «Нефтесиб» и раньше по пиаровской линии сотрудничал с Мендросовым. Я надеялся на помощь Володи.
Просто так (как будто просто так) болтали. Он спросил:
— Ты где сейчас?
— В «Страхуй».
— Понял. Сейчас туда пришел Игорь Мендросов.
— А ты его знаешь?
— Это мой товарищ.
— Тогда нужно встречаться.
— Женя, это нечестно. Если я товарищ Мендросова, значит, надо встречаться. А так — не надо. Я обижен.
— Не обижайся. Ты же все понимаешь — что тут лукавить.
Встретились.
Володька пригласил в свой довольно скромный кабинет. У него постоянно звонил мобильник. Приходили какие-то люди. Володька — матерком — шутил, решая вопросы. При этом, когда надо, был очень жесток. Вежливо, но отказывал. Меня слушал минуты три. Потом сказал:
— Держись! Мендросову я позвоню. Скажу о тебе самые хорошие слова.
— Володь, а, может быть, сможешь меня порекомендовать в «Нефтеслав?» Вы ведь недавно эту компанию купили. Они издают газету, кстати говоря, очень слабо делают…
— Как бы они не делали — будут делать и впредь. Это мои люди. Я их поставил. С тобой решим вопрос по-другому. Все будет нормально. Зачем тебе уходить?! Проверенные люди нужны всегда.
Роговой встал, давая понять, что разговор завершен.
Я ушел. Звонил или не звонил Володька — я не уточнял.
На следующее утро (а это было 31 декабря) Мендросов прибежал ко мне и закричал:
— Где тексты для сайта?!
— У меня в портфеле.
— А почему не у меня на столе?
— Вы были в командировке.
— Я же сказал вам, чтобы они лежали у меня на столе!
— Вы мне этого не говорили. И вообще давайте не будем оскорблять друг друга и портить Новый год.
Мендросов попытался улыбнуться. У него получилась гримаса. А челюсть задрожала.
Информация о нашем жестком разговоре по каким-то неведомым каналам тут же (секунда в секунду!) дошла до моего отдела.
Через пять минут Лерка набрала Чебоксары. Болтала с новым верстальщиком Димой (он фактически жил на два дома) по телефону.
— Песенка Жаркова спета. Его отодвигают ото всех позиций. Пришел крутой мэн Игорь Вольдемарович Мендросов.
— А Жарков что? — спросил Дима.
— Да ничего, что он может?! Он тут уже всем надоел. И мне, кстати, тоже! Выгонят его скоро, это точно!
— Ну и хрен с ним, а то раскомандовался, падлюка!
* * *
Я опять оказался в подвешенном состоянии, но уже не так сильно расстраивался. Привык. Я зашел в свой любимый ОМС. В этом отделе главная тема для разговора — как мало платят.
Им платили действительно мало.
Юра Пересветов через день писал заявления об увольнении, но вышестоящему начальству их почему-то не отдавал.
— Пятьсот пятьдесят «баксов» — это не так плохо. Где ты найдешь больше? — успокаивал я Юру.
— Да где угодно, я врач, уйду в больницу, мне сумки со жратвой и коньяком тащить будут, или пойду в охрану, — кипятился Пересветов.
— Так уходи!
— А зачем? Надо еще найти место.
Начальника ОМС тоже начали выживать.
Его сотрудники сразу же стали мне жаловаться:
— Он врун, он все время заливает о своих возможностях, никаких связей у него нет, все на папу рассчитывает, а отец его не очень сильный человек, да и к сыну относится довольно прохладно…
Выслушав бранные слова в адрес Окуркова, я продолжил беседовать с Юрой Пересветовым.
— Я не могу понять одного, — сокрушался Юра, — какая политика у этой компании? Никакой! Если человеку с двумя высшими образованиями платят пятьсот пятьдесят у.е., то это беда!.. Надо же смотреть хоть чуть-чуть вперед, а не жить сегодняшним днем!
— Юрий Николаевич, — а в чем вы находите источник вдохновения? — спросила секретарь Окуркова — Наташа.
— В своем творчестве я развиваю традиции Гёте и Пушкина, — ответил поэт Пересветов. — В моей новой книге есть неплохие стихи. Есть! А наш сайт и газета «Страхуй» останутся в истории только потому, что там была «Литературная страница», посвященная творчеству сотрудников компании. И там печатались настоящие поэты. Поэты! Евгений Викторович, ты даешь слово, что напишешь предисловие к моей новой книге? Обещаешь? Даже если я не буду здесь работать?
Я кивнул.
Юра немножко успокоился, однако продолжал сокрушаться.
— Знаешь, почему меня не печатают в центральных журналах?
— Почему?
— Заговор масонов. Масоны все лучшие места захватили, поэты они слабые, а вот администраторы хорошие. И пихают своих. Нас, поэтов есенинского масштаба, зажимают. Я вот недавно пришел в редакцию толстого журнала, прочитал им из нового. Хочешь и тебе прочту?
— Сделай одолжение!
— Я люблю тебя, Россия, Без тебя мне жизни нет. Ты одна моя Мессия, Лучезарный вечный свет.Правда, здорово? И вот они, дураки и масоны, отказали. А ты что скажешь?
Я на секунду задумался, не зная, что ему ответить.
— Стихи, Юра, хорошие, спору нет. Но Мессия — это Он, а не она.
— Как?!! — удивился Пересветов. — А я у поэтов из нашего литературного объединения встречал, что Мессия — это она. Да и потом как-то не по-русски, Мессия — Он. Мессия… Она моя… Понимаешь? Ты, наверное, что-то путаешь. Или ты тоже масон?
— К сожалению, нет, ты на меня посмотри! — стал я оправдываться. — Я кубиковский русак. Но Мессия — все-таки Он.
— Хорошо, допустим. Но все равно кругом одни масоны. Они и правят миром. Даже Фидель Кастро — масон.
— Он вроде коммунист? Нет?
— Он — масон. А коммунизм ему нужен лишь затем, чтобы управлять страной и обеспечивать себе, своему роду и ложе сверхприбыли. Он отстегивает часть денег в Штаты, масонам. Если бы не отстегивал, его бы давно убили. И у нас масоны у власти.
— Ты имеешь ввиду «Страхуй»?
— И «Страхуй», и всю страну…
Мы бы еще долго болтали, но тут у меня зазвонил мобильный телефон, и я вышел в коридор.
Звонил мой старинный приятель Миша Поздняков. Мы с ним еще в газете «Семейный очаг» работали.
— Женя, выручайте. Я на мели. Нужны деньги — триста «баксов». На месяц.
— Хорошо, приезжайте вечером ко мне домой (я продиктовал адрес).
Вечером Миша был у меня дома.
Поболтали о том о сем. Я его попросил вернуть деньги точно в срок.
— Женя, нет вопросов.
Через месяц Миша позвонил и попросил отсрочки на две недели.
Я спросил:
— Когда точно сможете отдать? Назовите дату!
— Пятнадцатого февраля.
Договорились.
Ни пятнадцатого, ни шестнадцатого, ни двадцатого Миша не позвонил. Двадцать первого я сам набрал его номер телефона.
И удивленно спросил:
— Миша, ну почему же вы не звоните?
— А я вам звонил. Никак не мог дозвониться.
Я чуть не засмеялся от банальности ответа.
Когда ему надо было, он меня нашел. Когда пришел черед возвращать деньги — не дозвонился. Знакомо.
Но должок, слава Богу, вернул. На следующий день. Я был рад.
* * *
…Я сидел за письменным столом и размышлял. Что мы имеем на входе? Жизнь. Что мы имеем на выходе? Смерть. А в промежутке? Вот эту грязную, вонючую борьбу за существование, за выживание. Но ведь все равно не выживешь и рано или поздно придется надевать деревянные костюмы. Так что же я суечусь, мельтешу? Приспосабливаюсь к разным ничтожествам и карьеристам? Но как быть иначе? Ведь подобные нравы везде — в любой компании. Как жаль, что у меня нет большого состояния. Если бы оно было, ни дня бы не работал. Вообще, из дому бы не выходил.
Пока я предавался своим нехитрым и наивным размышлениям и грезам, в дверь постучали.
Ко мне в кабинет зашел Юра Пересветов.
Начал, как всегда, рассказывать о своих литературных успехах:
— А мне дали премию имени поэта Кулебякина за вклад в развитие гражданского общества! Представляешь, дали за очень скромную сумму. Это мне крупный начальник Союза писателей Леонид Котюхов помог. Он и стихи пообещал в журнале «Парнас» напечатать. Тоже содрал по-божески. Он вообще порядочный человек. Берет со всех немного. И дает нам, поэтам, путевку в жизнь. Ты знаешь, мои песни поет уже вся страна!
— А кто из исполнителей конкретно? — робко уточнил я.
— Народ поет. Сам пишет мелодии на мои стихи и поет. Если поедешь на Кубань — из любой хаты мои песни звучат.
Он стал, подвывая, декламировать:
— Гей ты, Русь, моя Рассея, Я живу давно в Москве, Не паша, увы, не сея, Оттого душа в тоске.Юра ушел, а я опять размышлял. Сопротивляться не обязательно прямо. Наверное, лучше слиться с толпой, стать частью единой машины. И уже действовать изнутри. Только так работают шпионы. Только так можно выжить в большой фирме.
Забежала Лерка. Жаловалась по традиции на «откатчицу» Надежду. Через полчаса опять зашел Юра Пересветов. Говорил, разумеется, о своих успехах. Читал стихи, а потом вдруг перешел на женщин…
Мы с Леркой слушали.
— Знаешь, Женек, почему у них всегда плохое настроение? — спросил он несколько невежливо, как будто Лерка не находилась рядом.
— Почему?
— Потому что плохое настроение — это способ управлять мужиками. Их тактика такова: сначала найти мужика, посадить его на иглу сексуальной зависимости, а потом включать плохое настроение, чтобы выжимать побольше денег.
— А светлые чувства? — задала вопрос Лерка.
— Какие, на хрен, светлые чувства, — засмеялся Юра. — Жадность — вот ваши светлые чувства. Денег нужно больше, денег, чтобы шмотки покупать, трусы и лифчики по десять тысяч рублей. А стихи вам не нужны, даже мои великие стихи. А ведь я лауреат премии имени поэта Кулебякина.
Лерка слушала, слушала, а потом вставила:
— Сам ты жадный, Юрий Николаевич, а стихи у тебя говно. Я читала их своей дочке. Она у меня, конечно, дура, но в книгах понимает. Она мне прямо сказала: «Стихи Пересветова — хуйня! Даже хуже, чем у Евтушенко».
— Нет, я не могу эту слушать, — Пересветов чуть не заплакал. — Женя, как ты можешь работать в таком коллективе?!
Он выбежал в коридор, а я пошел в столовую. Там приземлился за одним столиком с новым начальником службы безопасности Ильясом Турсуновым. Он, как ни странно, оказался весьма умен.
— Между разведкой, PR и журналистикой нет никакой разницы, — сказал он мне, прожевывая свинную отбивную. — Все занимаются одним делом — сбором информации.
Я кивнул.
— Ты вот тоже, наверное, шпион. Тебя здесь многие боятся.
Я рассмеялся.
— Нет, я простой советский парень, — сказал я.
Теперь рассмеялся он.
Выходя из столовой, я столкнулся нос с носом с взволнованным Юрой Пересветовым.
— А я тебе везде ищу! — воскликнул он. — Вот смотри! Мне только что принесли!
Он показал мне красивый глянцевый журнал поэзии «Парнас», где его напечатали.
— Порадуйся, друг, какая у меня хорошая публикация вышла! Я уже всем у себя в отделе показал. Тут же в журнале размещен рейтинг поэтов. Я вошел в число четырех (из ста) лучших поэтов России. Лучших поэтов России всех времен. На первом месте главный редактор журнала «Парнас» Леонид Котюхов, на втором Пушкин, на третьем первый секретарь Союза писателей России и автор гимна Михалков, а я, Пересветов, Юрий Пересветов, на четвертом. Правда, я заплатил за это тысячу долларов.
— Юра, но это же не дело! — взмолился я.
— Да, я понимаю, — махнул рукой Пересветов. — Но я же обязан привлечь к себе внимание. Там, в журнале, все покупают рейтинги, но они-то предъявить хороших стихов не могут, а я могу. Я вот еще себе и премию имени Байрона прикупил, тоже за тысячу.
— А где деньги-то взял?
— Жена помогла. Хочет, чтобы я был известный поэт, а не так — трали-вали…
— Жуть какая — уже и Байроном торгуют. Его кровью…
— Да, ты прав, нехорошо… Но знаешь, какой диплом красивый…
Я пошел к себе в кабинет, а он продолжил рассказывать о своих успехах еще кому-то.
…Надежда Алексеевна принесла таз пирожков с капустой. Отнесла в кабинет Мендросову.
По коридору прошла Белкина. Со мной почему-то не поздоровалась. Может быть, меня уже увольняют?
* * *
Лера теперь обиделась на Белкину.
— Она человек со вторым дном. Все тельцы такие. Сколько у меня было знакомых телок — все как одна, сучки и змеи. И Шульман, и Белкина. Белкина вся из себя «навороченная», киса-ляля, а по сути старая злобная кошелка.
Пока я слушал неугомонную Лерку, мне на мобильник позвонил школьный друг Костик Мурадов, нынче он предприниматель, у него свой бизнес по производству спецодежды.
Договорились вечером встретиться и поболтать.
Заехали в суши-бар на Тверской, заказали креветок и пива.
Он пожаловался:
— Бизнес задыхается. Аренда растет, зарплату — заметь, московскую! — людям надо постоянно повышать, налоги душат. Тебе-то легче, ты в крупной фирме, тебе деньги на блюде приносят.
— А интриги, знаешь, как трудно переносить. Это не легче, чем в дурдоме…
— У тебя интриги, а у меня клиенты. И попробуй не сдать заказ вовремя. Их не волнуют проблемы в моем коллективе — их интересует только результат.
— А ты бы хотел вернуться в советское время?
— Нет. Хотя сейчас я понимаю, что Перестройка оказалась такой же аферой, как и октябрьский переворот. Те, кто владели собственностью де-факто, стали владеть ею и де-юре. А прикрылись красивыми лозунгами. Выиграло меньшинство, а народ проиграл. Красные директора выиграли. Ну и Запад, конечно. Это был сговор партийной верхушки и мирового капитала…
— Ты думаешь?… У нас на работе один поэт есть, Юрий Пересветов. Он говорит, что все это происки масонов.
— Масоны тут ни при чем. Дело только в мировом бизнесе, который искал новые рынки сбыта, неразработанные природные ресурсы. И где им было их искать, как не в СССР?!
— То есть Перестройка — это коммерческий проект?
— Конечно. А ты что думал, это потеха для журналистов? Журналисты — все лишь исполнители чужой воли. В годы Перестройки мы не очень хорошо понимали, кто спонсор «Огонька», кто подлинный идеолог Перестройки.
— А сейчас ты понимаешь?
— Конечно. Курировал «Огонек» завербованный Америкой Александр Яковлев, об этом напечатана подробная информация. Пойми, расчленить могучую державу было бы намного сложнее, если бы заграничные спецслужбы не провели мощнейшую PR-кампанию по дискредитации всего советского. После этого Запад пришел на бескрайние и сверхприбыльные рынки России и вернул сторицей средства, потраченные на «холодную войну».
— Костик, а что же нам делать?
— Ты разбирайся со своими бабами в «Страхуй», я буду крутить мелкий бизнесок. Уезжать из страны я не хочу, но и ждать ничего хорошего от нее не получается. Если станет совсем худо, займусь наукой, буду читать хорошую литературу. Кое-какие сбережения у меня все-таки есть.
— А что для тебя литература?
— Литература — это воскрешение. Людей, событий, городов и стран. Это единственный способ бессмертия.
— Кого ты особенно выделяешь из писателей?
— Оскара Уайльда, Маркеса, Гончарова, Бунина, Толстого, Пушкина.
— Это классики. А из современников?
— Ну Маркес — тоже наш современник. Еще я люблю Улицкую, Токареву, Маканина, Бондарева, Искандера. А вообще, с писательской братией — сплошь одни загадки… Я сейчас толком не понимаю, кто писатель, а кто телеведущий… Все писатели — в ящике. Ерофеев, Быков, Толстая, Новоженов, Донцова, Устинова…
— Но эти хоть писать умеют. Они изначально — писатели. Сейчас просто все телеведущие пишут. И Собчак, и Юля Высоцкая, и Соловьев. Они пошли к писательской славе весьма неожиданным путем. Обычно все сначала пишут, а потом пытаются пробиться. А эти сначала пробились, а потом стали писать.
— Может быть, это и правильно?
— Не знаю. Но только разве они писатели?!
— Мне кажется, что они — графоманы. А графоманы — это целая нация. Этнос. Причем вот что удивительно: чем хуже человек, тем лучше он пишет.
— Но Собчак, Высоцкая и Соловьев — не графоманы. Это бизнесмены. Очень успешные бизнесмены, к которым я отношусь с уважением, хотя и понимаю, что они, конечно, не писатели.
Говорили еще долго, часов до одиннадцати. Домой приехал полдвенадцатого, Наташа и Настя меня слегка пожурили. Но потом простили. Доча еще что-то писала на компьютере, мы с Наташей, как всегда, болтали, в основном о ней, о Настюшке. Она росла, становилась взрослой девицей, заканчивала десятый класс. Училась она хорошо по литературе и русскому, немецкий язык ей тоже давался легко. Алгебру и геометрию благополучно списывала у школьных подруг.
А еще Настюшка записалась в театральный кружок, с утра до вечера стала пропадать на репетициях, буквально бредила сценой.
Она не пропускала ни одной московской премьеры, читала от корки до корки журнал «Театр», знала все про свою любимую актрису Марлен Дитрих. И готовилась поступать в театральное училище.
Настюшка с возрастом совершенно не менялась, по-прежнему много рисовала, играла на флейте, писала стихи и песни, обожала устраивать представления — наряжалась в клоунскую одежду и нас до коликов смешила.
Ее материальные запросы оставались минимальными.
Накануне ее семнадцатилетия я спросил у нее:
— Настюшка, что тебе подарить на День рождения?
— Тетрадки для рисования! — ответила дочка и посмотрела на меня своими красивыми голубыми и по-прежнему детскими глазами.
Еще Настя — начиная с шестого класса — ходила в Москве в музыкальную школу Ходила четыре года, а потом бросила. Мы стали ее ругать. Потом я спросил:
— Настюшка, ну почему?
— А я в музыкальной школе не лучшая…
Мы ее, наконец, поняли. И ругать перестали. Если не быть лучшим, тогда резоннее вообще ничего не делать.
…Утром я пришел в офис с опозданием. Зашел в отдел.
Лера обсуждала своих детей с Эльзой и Надеждой:
— Ну, если Алина, младшенькая моя, дура, что я могу сделать?! Тупица! Купила седло для коня, вместо того чтобы купить це´почку на шею. Если есть деньги — надо делать как надо. А она — тупица. У меня всегда был трезвый взгляд на вещи… А у нее нет. Дались ей эти лошади, в секцию записалась, конкур, видите ли, она любит. Какой на фиг конкур? Я и слов-то таких не понимаю.
Белкина с Плотниковой вышли, Юринсон с Любой готовили праздничный номер корпоративной газеты, посвященный 8 марта, мы сидели с Лерой и потихоньку болтали. Она «разошлась». Она по традиции трендела, в основном, о Надежде.
— Все-таки Надька — профи, хотя, конечно, откаты со всех своих фирм берет. Вы, наверное, думаете, что я дура, но я не дура.
— Нет, Лерочка, — сказал я, — я не думаю, что ты дура. Раз ты уцелела при всех «страхуевских» режимах, значит, ты очень даже не дура. А сейчас давай немного поработаем. Позвони, пожалуйста, Ольге Федоровой в Краснодар. Они давно обещали прислать полис на согласование.
Лера стала звонить:
— Але, Краснодар? Филиал «Страхуй»? Ольгу Федоровну!
Я:
— Федорову, Федорову…
Лера:
— Да-да, поняла. Але, это Ольга Федоровна?
Ольга сказала в трубку:
— Федорова.
Лера:
— Да-да, помню. Ольга Федоровна? Да? С вами хочет побеседовать Евгений Викторович.
Мы переговорили. Ольга пообещала к вечеру прислать материалы.
Я поблагодарил ее и робко и стыдливо попросил Лерку сходить в «Макдоналдс», купить мне кар-тофель-фри, чизбургер и колу.
Она это восприняла, как ни странно, спокойно:
— Чего ж вы раньше молчали? Я бы уже давно сбегала.
…Надюшка и Лера договорились, что скинутся по двести рублей и пойдут домой к прорицательнице Тамаре, близкой Лериной знакомой.
— Евгений Викторович, вам ничего узнать не надо?
— Да нет, потом расскажешь, что она вам скажет.
Пришли.
Тамара отвечала на вопросы конкретно.
Лера спросила:
— Что будет с Евгением Викторовичем?
— Ему предложат другую должность, но он останется.
Надя:
— Дадут ли мне работать с моими фирмами?
— Дадут.
Лера думала и о других членах коллектива:
— А кто такой Гальпер?
— Гальпер — очень серьезный человек — с ним лучше не шутить. Но он не хозяин.
— А кто хозяин?
— Вам это знать необязательно.
…На следующий день утром Лерка прибежала ко мне в кабинет:
— Ну, я же говорила, Евгений Викторович, что Надька — воровка. Первым делом, сучка, спросила у Тамары, дадут ли ей работать с ее фирмами. Ну, вы меня извините, Евгений Викторович, посмотрите, как она одевается. Восемнадцать пар обуви! Как отпечатала буклет к совещанию директоров в Анапе — дубленочку себе справила. Говорит, что муж купил. Но муж у нее объелся груш, ни хера не зарабатывает.
Потом стали болтать с Леркой в целом о взаимоотношениях полов.
Она рассказала, как ходит на танцы.
— Я туда хожу уже года три. Всех своих любовников там нашла. Игорек мой — оттуда. Я с ним уже полтора года трахаюсь.
— А там можно девушку снять?
— Легко. Некоторые девки сами мужиков снимают.
— Неужели, правда?
— Правда. Трахаться-то всем охота. Я вас тоже туда отведу. Хотите?
— Да ты что?! Я ведь женат… А где это?…
— На Автозаводской, в клубе. Там две категории мужиков. Окулисты (эти стоят по стеночке, смотрят по сторонам, ждут, когда их снимут) и акулисты (эти — хищники! — снимают сами).
— А какие лучше?
— Акулисты, конечно. Окулисты никому не нужны. Они посмотрят на телок, ночью подрочат, вот и вся недолга. Кому они нужны!
Пока трепались с Леркой, позвонил Мендросов. Вызвал меня к себе.
— Ну, как праздничный номер — к 8 марта?
— Готовлю. На всех порах.
— У меня есть претензии. Я посмотрел верстку первых двух полос. В номере нет галантности. Ты просто поздравил женщин от имени Генерального и все. Этого недостаточно. Нужно про каких-то наших баб написать.
— Одну бабу прославишь — другая обидится. Лучше, по-моему, никого не выделять.
— Ты это брось. Бабы пусть себе обижаются. Есть мнение руководства: кого прославлять, кого не прославлять. Руководство приказывает — и все. Точка. А бабы пусть не лезут — это не их собачье дело. И, если хочешь, то, по большому счету, и не твое.
Он потом еще что-то говорил. А я все думал об этой фразе. «Не их собачье дело…» «…И не твое».
Мы расстались, а я все анализировал мендросовские слова. Буквально через пять минут до меня, жирафа, дошло: меня оскорбили.
Я набрал номер Мендросова, но он уже куда-то убежал. Была пятница. В шесть часов вечера я ушел домой, хорошо осознавая, что нормальных выходных у меня не предвидится. Я буду мучаться и ждать понедельника.
…В понедельник, как ни странно, Мендросов меня опередил. Рано утром, в восемь часов, он сам зашел ко мне в комнату и сказал:
— Пойдем.
Я радостно ответил:
— Пошли.
Он начал опять рассуждать о номере.
Я его перебил:
— Прежде всего, Игорь Вольдемарович, нам надо решить деликатные вопросы. Я долго думал о вашей давешней фразе на счет баб, что это не их собачье дело. И не мое. Получается, что эпитет «собачье» распространяется и на мою персону.
— Тут смотря в каком контексте, — спокойно ответил Мендросов. — Я имел ввиду, что баб не должно интересовать: про кого мы пишем. Да и тебя тоже.
— Может, это и так. Но вы меня оскорбили.
Мендросов удивился. Он не понимал, о чем я говорю.
— Да нет, все дело в контексте, — опять начал он. — Давай вспомним, что я тебе говорил.
Мне надоело вспоминать. И я, собрав всю свою небольшую силу воли в кулак, сказал:
— Игорь Вольдемарович, вы меня оскорбили. У вас есть два пути — взять свои слова обратно или извиниться.
— Хорошо, если ты хочешь, я беру свои слова обратно.
— Отлично. И еще. В самом начале нашего знакомства мы выяснили, как зовут друг друга. Вы попросили называть вас по имени-отчеству. Я — тоже. Я бы хотел, чтобы мы вернулись на исходные позиции.
Он согласился.
А написать решили про главбуха Наташу Совину и еще про двух сотрудниц из филиалов.
* * *
Лера сообщила, что Тамара загремела в «дурку». И что завтра они с Надеждой к ней пойдут. Я тоже решил пойти. Тамара встретила нас в холле больницы (это что-то вроде комнаты свиданий). Остальных больных мы не видели.
— А я тебя знаю, — вдруг сказала Тамара, изумив моих спутниц, ты — Евгений Викторович. Мы с тобой коллеги. Ты на самом деле родился не в шестьдесят четвертом году, а тысячу пятьсот лет назад. Тебе звали Иосиф, ты служил при дворе Махмуда восемнадцатого первым визирем, а я была твоей наложницей.
Мне стало не по себе. Девушки переглянулись.
— Это ты учил Махмуда летать. У тебя была своя технология. И еще ты говорил, что умеешь пересекать время и пространство.
— Это я говорил?
— Да, ты. Ты просто забыл. А в детстве, в родном дворе, ты еще все помнил. Ты помнишь детство?
— Да, помню, но не все.
— Возвращайся в детство и живи там. Здесь нет радости. Ты погряз в суете. Ты должен измениться.
— А мы, мы что должны делать? — спросила Лера.
— Плести красивые интриги — это ваш путь.
— А Евгений Викторович уйдет от нас? — спросила Надежда.
— Да, уйдет. Он потом переедет в другую страну. Но еще довольно долго у вас проработает. Стоп, — она закатила глаза, — я вижу его стремительный карьерный рост.
Мы переглянулись. Девушки посмотрели на меня, не скрывая ужаса и удивления.
Вошел санитар и сказал, что наше время истекло. Мы пообщались пять минут.
* * *
На работе днем разговорились с Леркой на нейтральные темы — неожиданные высказывания Тамары она почему-то обсуждать не стала.
— Ты знаешь, а все-таки жизнь прекрасна, — разоткровенничался я. — Выйдешь из нашего гадюшника — птички поют, девчонки молоденькие ходят в мини. Красота!
— Да бросьте вы, — сказала, как отрезала, Лерка. — Вам просто трахаться сейчас охота, вот вы и придумываете. Хотите, я вас на танцы возьму?
— Ну тебя, Лерка, — нахмурился я. — Вечно ты все опошлишь.
— Я ничего не опошляю. Я говорю правду. Вы небось и жене не изменяете?
— Не изменяю. А зачем?
— Как зачем?! Это же драйф — новая баба! Новые горизонты, новая пизда!
— Тьфу ты, опять ты за свое!
— Я считаю, что мужик рожден для того, чтобы делать открытия, путешествовать, завоевывать новых телок и главное — активно разбрасывать свою сперму! Повсюду! Везде, где только можно!
— Но ведь не все мужики одинаковые. Есть сильные, есть слабые. Я, например, понял, что есть вещи, которые мне уже не сделать никогда. Как бы я не старался! Как бы не хотел прыгнуть выше собственной головы. С этим надо смириться.
— Оппортунист вы, Евгений Викторович, на танцы мне вас все-таки надо вытащить, на танцы.
— Лера, ну какие танцы?! Мне сорок лет. Жизнь состоялась. Квартира есть. Дочка почти выросла. Скоро нужно будет о внуках думать.
— Или попробовать прожить еще одну жизнь! Мне кажется, у вас должно быть большое будущее. Если честно, я по-прежнему ставлю на вас.
— Это ты зря. Я же не родился в Питере, не служил в Ленсовете и КГБ. Я родился в Москве, потом жил в провинции и моими друзьями были не ловкие чиновники, а простые райцентровские ребята. А вокруг бегали куры и гуси, овцы и козы…
— Все начальники — из провинции. Не прибедняйтесь! Вон даже наш сионист Гальпер откуда-то из Сибири.
— Гальпер учился в Питере, там связями оброс. Говорят, он и с бандюками связан. А в Сибири он работал, он мне сам рассказывал.
— Еще бы не связан! Все начальники — отчасти бандюки. Принцип управления любого коллектива — криминальный. Правит пахан, его окружение, доверенные лица. Они не всегда самые умные, но всегда лояльные пахану.
— Мне кажется, точно такой же принцип управления в стране.
— Конечно. Страна — это тоже зона. Только очень большая.
Пока разглагольствовали с Леркой, вошел вечный Юра Пересветов. Лерка, бросив глазами гром и молнии на поэта, удалилась. Мы стали болтать с Юрой о пиаре в литературе. Он все возмущался, что хорошие поэты неизвестны, а плохие — у всех на слуху.
— По-моему, — сказал я, — к этому надо относиться спокойно. Важно не то, что говорят о тебе сейчас, а то, что будут говорить лет через пятьдесят. Пиар для поэта — это когда твои книги покупают спустя годы после твоей смерти. Очень хорошими «пиарщиками» были Гумилев, Есенин, Цветаева… Да, они заплатили за этот «пиар» слишком дорого. Но иначе в поэзии не бывает.
— Вообще, Юра, мне кажется, — продолжил я, — ничего не надо добиваться. Нужно делать то, что тебе приятно. И чтобы это было не в тягость другим. Вот ты получаешь кайф, когда пишешь стихи?
— Огромный, — ответил Юра, — даже больший, чем когда трахаюсь.
— Значит, ты счастливый человек.
— Но ведь меня не печатают! Только журнал «Парнас». Но это же за деньги…
— Многих не печатали. А твое время еще придет, — соврал я. — Все в этом мире справедливо. Поверь мне, главное ни на чем не настаивать. Ты знаешь, все, что у меня просили, а я не отдавал — мне теперь не нужно. То, за что держался, не имеет теперь для меня никакой ценности. По-настоящему великий человек ничего никому не доказывает.
— А ты думаешь, я великий человек? — спросил Пересветов.
Ну что мне было ответить?
Я сказал:
— Я считаю, что твои стихи ложатся в песню. А это дорогого стоит.
Он довольно улыбнулся. Ну вот, хоть кому-то хорошо…
После работы побежал домой. Шел чемпионат мира по футболу. Купил пива, чипсов, винограда.
Смотрели с Наташей и Настей драматичный матч — играли великолепные французы с вредными итальянцами. Зидана обидели, удалили с поля. А все-таки он ушел непобежденным. Он не проиграл. Проиграли без него. А он показал, что как был, так и остается лучшим игроком в мире. Немолодой, лысоватый, угловатый, немногословный. Великий. Не только как футболист. Как личность, как герой. Его попытались оскорбить — он ответил. В конце концов, честь дороже любых медалей. У настоящих героев нет конкурентов.
Наташе и Насте Зидан тоже нравится.
* * *
В 2007 году умер Борис Николаевич Ельцин. Храм Христа Спасителя оцепили. Пришли проститься двенадцать тысяч человек. Многие стояли, не скрывая скорбь и слезы.
Анатолий Чубайс сказал, что Ельцин сделал для нашей страны так же много, как Петр Первый.
Я с этим согласен. Вопрос только в одном: что Чубайс подразумевает под словами «наша страна»?
Америку? Германию? Китай? Наверное, все-таки не Россию. Петр Первый увеличивал границы империи, а Ельцин их очень сильно сократил.
— Но ведь он дал людям свободу, — неопределенно возразил мне Серега Алаев из ОМС, когда мы стали с ним в который раз обсуждать эту тему в столовой.
— Я тоже раньше так думал. А теперь думаю иначе. Он дал нам свободу умирать.
— Ну зачем ты так?
— Если бы он дал свободу и остался при этом, как, например, Сталин в одной шинели — это одно… Если же дав свободу он, как никто, обогатился — это другое. Ельцины-Дьяченко-Юмашевы-Дерипаски — одни из самых богатых людей в России и мире.
— Ну и что?
— Ничего. Просто Борис Николаевич развалил страну, а за это ему заплатили. Вот и все. Он был исполнителем воли Запада, точнее, западных корпораций, которые рвались на рынки СССР. И они их получили.
— И все-таки он дал свободу!
— О чем ты?! Пресса сейчас, как и раньше, куплена и говорит то, что ей прикажут. Писатели — настоящие! — как были в самиздате, так и остались. Свободу писателям дал Интернет, то есть мировая цивилизация.
— Выходит, все эти реформы были зря?
— Помнишь песню на стихи Наума Коржавина «Нельзя в России никого будить»? Революционные реформы в России не нужны. Нужно, чтобы развитие шло эволюционно, само по себе.
— Но так мы придем в тупик.
— Так будет меньше жертв. А это главное.
— А почему ты все-таки негативно оцениваешь Ельцина?
— А за что его оценить позитивно!
— Он отменил шестую статью Конституции о руководящей и направляющей роли партии.
— Ой ли! Статью-то он отменил, а руководящая роль партии сохранилась… По сути-то все осталось как было. Только партия теперь называется не КПСС, а «Единая Россия», и рулят те же люди, что и прежде. Да еще их дети.
— Но коммунизм он точно разрушил!
— Это сделал не он, а годы «холодной войны», которые вел Запад против СССР. Ельцин — конечно, предатель национальных интересов.
— А что будет дальше?
— Да все у него и его семьи отнимут. Это закономерно. Все эти видимые и, по сути, жалкие блага — участки, виллы, замки, яхты — которые Запад дал в обмен на предательство, он потом отберет. Использованная вещь не нужна. Точно такие же законы и в шоу-бизнесе. Когда, например, из Майкла Джексона, Тайсона выкачали все, что возможно, их бросили за решетку. Они больше не нужны. Всем спасибо. Точно также поступят и с нашими политиками. И не случайно Ельцина похоронили рядом с фокусником Игорем Кио и актером Евгением Урбанским. Они представители шоу-бизнеса.
— А как в целом ты охарактеризовал бы Ельцина?
— Великий грешник, поставивший свои личные амбиции выше интересов страны.
— Но ведь он не в одиночестве разрушал СССР.
— Не в одиночестве. Ему формально помогли белорус Шушкевич и украинец Кравчук. И, конечно, вина на Горбачеве. С него вся эта заваруха началась.
…На работе поползли новые слухи. Мол, Аванесян и Гальпер уходят. А вместо них приходит какой-то воротило из Черноземного округа.
И — точно.
Аванесян и Гальпер куда-то испарились.
А наши хозушники стали с особым рвением обустраивать кабинет нового Генерального директора.
Он пришел. На следующий день в большой переговорной комнате провел планерку с топ-менеджерами. Высокий, сухощавый, седой мужик средних лет. На пальцах красовались выразительные наколки.
Я сразу узнал его. Это был Тимур, мой «коллега» по кубиковской «дурке».
Мы, топ-менеджеры, выстроились в ряд, он стал с нами знакомиться. Подходил ко всем и пожимал руки.
Когда очередь дошла до меня, он спросил:
— А с вами мы, кажется, встречались? Я вас позову.
Вечером из его приемной раздался звонок:
— Вас приглашает Тимур Александрович.
Я зашел в его огромный кабинет, там стоял столик (на нем, в хрустальной вазе, лежали виноград, яблоки и апельсины), телевизор передавал новости.
— Ну что, учитель, поработаем? — спросил Тимур.
— Конечно, Тимур Александрович, — сказал я.
— Хорошо. Посмотри, вот текстик, я тут новые приказы подготовил. Главное, чтобы грамматических ошибок не допустить.
Я сел и стал читать.
Ошибок не было.
На дорожку Тимур Александрович дал мне, как много лет назад в кубиковской «дурке», два апельсина.
Мы проработали вместе полтора года.
Меня повысили, сделали одним из самых высокооплачиваемых топ-менеджеров «Страхуй», я стал напрямую подчиняться Тимуру Александровичу Иванову. Он разрешил мне полностью обновить отдел, я оставил у себя и Леру, и Надежду Алексеевну, которая стала носить мне ежедневно пирожки с капустой домашнего приготовления и яблоки с дачи, и чебоксарско-московского верстальщика Диму, и, разумеется, Владимира Юрьевича с Любой.
Мендросова уволили, Белкина вернулась в Департамент актуарных расчетов, помощником начальника.
Мы работали в отделе спокойно и достаточно плодотворно, хотя в основном, как прежде, болтали. По сути, мало что изменилось.
Трудясь под началом очень богатого и нежадного Тимура Александровича, я стал весьма состоятельным господином. Он платил мне огромную зарплату (около десяти тысяч долларов в месяц) и подкидывал ежеквартальные премии — откаты брать он запретил, но я в них особенно и не нуждался.
Работал я на совесть. Выбивал из всех фирм-подрядчиков, с которыми мы сотрудничали, максимальные скидки, добивался высокого качества продукции — Тимур был мною доволен.
Мы купили с Наташей солидную трехкомнатную квартиру в центре Москвы — в районе Арбата на улице Сивцев Вражек, в доме ЦК, и загородные аппартаменты в сосновой Малаховке.
Квартиру в Кузьминках мы за приличные деньги сдали, жили на Арбате, а в Малаховку приезжали на электричке в выходные, точно на дачу.
…Казанский вокзал, в отличие, например, от Белорусского, устроен очень удобно. Много платформ, много поездов… Всегда есть свободные места, электрички ходят регулярно и бесперебойно.
В поездах поначалу многое удивляло… В наши дни электричка — это не просто способ передвижения трудового народа, но и офис (здесь люди часами и громогласно обсуждают по мобильникам все дела), кухня-столовая (по ходу приятно перекусить), магазин (можно приобрести от офень все, что угодно — от лейкопластыря и пятновыводителя из Тамбова до книг Омара Хайама и Саши Соколова) и т. п.
Приятно ехать в электричке и смотреть в окошко. За окном по Казанской Ж/Д — красота: вековые сосны, стародачные места, ленточка узенькой реки возле станции «Красково», памятник Пушкину возле «Томилина»…
Плохо только, что пассажиры постоянно трендят по телефону. Ну просто как у себя дома. И как будто рядом никого нет.
А Тимура, увы, вскорости посадили. В очередной раз. Что делать в России — я не знал. Куда податься? Предложений о трудоустройстве не поступало. И мы с Наташей и Настей решили уехать из страны.
ГЛАВА 9. Эмигранты
Наташа, на четверть еврейка, получила вызов из Германии.
Мы сдали за очень приличные деньги все наши квартиры и переехали в Берлин. У меня были сбережения — и мы купили квартиру в спокойном и зеленом районе Шарлоттенбург-Норд. Небольшую двушку (шестьдесят метров, раздельные комнаты) в кирпичном пятиэтажном доме.
…Наташа оказалась на редкость способной к языкам. Она закончила лингвистические полугодичные курсы и так выучила язык, что ее пригласили там же преподавать. Имея диплом кубиковского филфака, Наташа стал преподавать немецкий в Берлине. В основном среди ее учеников были русские немцы (они приезжали из Казахстана), вьетнамцы, турки.
Настюшка в Берлине освоились молниеносно. Заговорила через два месяца, проучившись на специальных курсах для переселенцев.
Стала готовиться к поступлению в театральную школу. С утра до ночи учила наизусть какие-то длиннющие тексты на немецком языке. У нее не все получалось. Она переживала и тяжело вздыхала:
— Нет, я никогда это не выучу, пойду лучше в уборщицы.
Потом самоиронично добавляла:
— Хотя меня и в уборщицы не возьмут — я убираться не умею.
Мы ее подбадривали и говорили, что все у нее получится.
И чудо свершилось — Настюшка поступила в одну из самых лучших театральных школ в Берлине. Конкурс был семьдесят человек на место. На вступительных экзаменах она читала отрывки из Гёте, Шиллера, танцевала современные танцы.
По-моему, поступив, Настя совершила подвиг.
После этого пришла пора совершить подвиг мне — найти деньги на ее обучение. Нашел, конечно. Квартиры в Москве «работали» безотказно. А деньги приходили переводом по каналам Western-Union — жильцы присылали ежемесячно.
Когда Настя приходила из школы, то постоянно нам рассказывала о своей учебе. Мы с Наташей слушали ее рассказы с удивлением.
Она рассказывала, как они играют там в жмурки, прятки, другие игры.
— Это то, что тебе нужно, — говорил я. — Только скажи честно, ты действительно учишься в театральной школе, а не в детском саду?!
Она, смеясь, отвечала:
— Честно. И мне очень здесь по душе. Наконец-то я нашла, что хотела.
Настюшке нравилось в Берлине буквально все. И люди, и еда, и кафе «Сабвей», и мощеные чистые улицы, и библиотеки, и спокойное немноголюдное метро… Ни о какой Москве она не вспоминала, только скучала по бабушкам и Леночке Сысаевой, которая теперь училась в столице в Геолого-разведочном институте. Они постоянно переписывались по электронной почте и присылали друг другу эсэмески.
На втором курсе у Настюшки появился парень — индус из ее группы, двадцатитрехлетний Кубера.
Мы с Наташей поначалу перепугались, а потом успокоились — все-таки дочке будет не одиноко. А то, что парень не белый, так это не беда, мы тоже не чистые арийцы.
Вообще, в настюшкиной группе собрались представители самых разных стран — Германии, России, Индии, Шри-Ланки, Турции и т. д. Одна девочка даже была из нашего родного Кубиковска.
…Наташа скучала по маме, по Кубиковску, Москве. Иногда даже впадала в депрессию, но все-таки держалась.
Мы постоянно с ней разговаривали на всевозможные темы, хотя, казалось, не существовало тем, которые мы не обсудили раньше — к 2008 году мы прожили в браке двадцать шесть лет.
Я понял к тому времени, что каждая семья — это цивилизация. Семья моих родителей — это своя неповторимая, единственная в своем роде цивилизация. И наша семья. С Наташей и Настей. И еще я понял, что балансирующие (на грани разрыва!) отношения, наверное, самые прочные. Особенно у людей определенного свойства. И даже не беда в том, что они — и так случается — порой находятся за тысячи километров друг от друга. Главное, что они всегда думают друг о друге. Они могут жить друг с другом во снах, в письмах, в телефонных звонках, в ревности, в попытках окончательно расстаться, в секундной близости, как угодно, но останутся вместе. Это точно. Такие люди — небесные муж и жена, они едины. Они — просто один человек.
С Наташей мы так срослись за годы, что, конечно, стали единое целое. К другим женщинам у меня интерес с возрастом пропадал, я даже не мог понять, как это раньше я мог увлекаться кем-то еще.
…Я потихоньку начинал писать стихи на немецком, Наташа исправляла ошибки. Стихи мои были примитивные, как, впрочем, и на русском. Так что особенно перестраиваться не требовалось.
Вот такие я писал стихи.
SPANDAU
U7
Ich fahre in die Altstadt Spandau Der Mittelalter Ich fahre in die Zukunft Ich fahre zu sich selbst 7.05.2008, BerlinОднажды мы разговорились с Наташей, точно Буш и Путин, или точнее, Горбачев и Тэтчер, о проблемах человечества.
— Я поняла, — сказала Наташа, — что есть виды и подвиды людей. Все разные.
— Что ты имеешь в виду? — спросил я.
— Мне кажется, что у каждого вида и подвида человечества — свое предназначение, свои функции. Словом, все, как в животном мире. Японский хин не может охранять отары овец от волков, а кавказская сторожевая навряд ли годится для игры с детьми. А ведь и хин, и кавказская сторожевая — собаки. Название одно, а суть и предназначения совершенно разные.
— Ты знаешь, твои теории забавным образом перекликаются с теориями безумного Адольфа, в «Майн кампф» он писал о том, что детеныш, являющийся потомком собаки и волка, неполноценен, потому что он недостаточно агрессивен как волк и недостаточно покладист как пес. То есть ни рыба, ни мяса. Гитлер очень активно выступал против полукровок, все чистоту расы соблюдал, мерзавец, хотя сам ею не отличался.
— Я «Майн кампф» не читала, — немножко обиженно отвечала Наташа, — но мне кажется, мы говорим о разных вещах. Я просто хочу сказать, что у всех свое предназначение…
— Это точно. Я думаю, что колоссальная проблема России в том, что у нас разрушены сословия. Генетические крестьяне пытаются проявить себя на государственной службе, мещане — в ратном деле, интеллигенты лезут в купцы. И т. д. Отсюда — трагедии, неудовлетворенность от жизни. Счастье — знать свое место. Соответствовать ему. Не идти против Судьбы.
— А мы с тобой не идем против Судьбы?
— Уверен, что нет. За нас кто-то уже все решил. Разве мы могли с тобой думать почти тридцать лет назад, в Кубиковске или в Среднеспасском, что станем жителями Берлина?
— Я никогда об этом даже не задумывалась.
— Получается так: кто-то — свыше! — задумался за нас…
…Однажды мы купили в Марцане (русском квартале) классический и нестареющий сериал «Семнадцать мгновений весны», там Штирлиц ездит на своем черном «Мерседесе», в частности, по Ное-Кёльну, это один из районов Берлина.
На следующий день мы тоже туда решили проехаться. Правда, на метро.
Приехали — возникло ощущение, что съездили в Стамбул. Ни одного немца я там не заметил. Белые платочки, белые платочки…
…Наташа работала очень много и с удовольствием — любила свою работу. И начальство ее ценило. Платили ей, правда, немного — семьсот евро. Из Москвы за квартиры приходило от жильцов на счет ежемесячно по четыре с половиной тысячи евро. И жили мы очень неплохо. Берлинские цены оказались намного демократичнее московских. Продуктами мы затаривались в магазине «Плюс». На двадцать евро я покупал мяса, котлет, картошки, фруктов, овощей, орехов, мороженого, хлеба, масла, бутылку хорошего французского вина. В общем, на неделю.
Проездные нам обходились в сто пятьдесят евро.
Медицинские страховки — в триста.
Словом, даже кое-что откладывали.
Я не работал. Читал, учил немецкий язык, играл с Настюшкой в уголки, ходил на все ее представления в театре, на литературные вечера в русском книжном магазине, расположенном в районе Крейцберг.
Ежедневно гулял в парке, который расположен в пяти минутах от нашего дома.
Парк надо бы описать поподробнее. Это огромный и ухоженный лес. Там есть озеро с песчаными пляжами, стадион… Люди загорают, купаются, устраивают пикники. Я постоянно в этом парке кормил кабанов. Вообще, я теперь точно знаю, кто хорошо относится к людям. К людям хорошо относятся берлинские кабаны, которые живут в шарлоттенбургском парке за невысокой оградкой. Как только кабаны видят людей, они подбегают со всех ног (копыт) к ограде и ждут провианта. Люди дают им разные отходы со стола, а также длинные макароны. Макароны пользуются особым успехом. Кабаны радостно и прелестно хрюкают, толкаются, рычат, как люди, от удовольствия. Кабанов очень много — как-то раз я насчитал в парке порядка пятидесяти (!) лесных свиней (это вместе с маленькими поросятами). Гулять в парке — огромная радость. Кабаны — мои лучшие друзья. Наташа даже говорит, что внешне мы похожи. Я думаю, и внутренне тоже. Я тоже люблю макароны.
Вечерами Наташа обычно ругала Настюшку за бардак в ее комнате, пыталась убираться — Настюшка вопила, чтобы мать не трогала ее вещи, потом Наташа протирала пыль, готовила еду и смотрела телевизор.
А мы с Настюшкой играли в уголки. Игра шла по гамбургскому счету. Настюшка думала над каждым ходом — очень боялась проиграть. Она выигрывала. Выигрывала и торжествовала. Говорила, что я дурашка.
Если же выигрывал я (что случалось, признаем, очень редко), Настюшка срочно требовала реванша. Я отказывался. Тогда она говорила, что я трус. В общем, я подвергался нешуточным издевательствам.
По выходным мы частенько ездили в Потсдам — это примерно минут сорок езды на U-бане. Бродили там по голландскому (все дома из красного кирпича) району, заходили в русскую церковь. Наташа заказывала сорокоуст, отдавала каждый раз по сорок евро. Мне покупала свечку, и я ставил ее за здравие своих близких — Наташи и Насти, мамы и папы, брата Юрки и тещи Эммы Ивановны.
Дома я установил хороший компьютер, провел Интернет. Как прежде, со всеми переписывался, болтал по телефону по безлимитному тарифу. Много читал, преимущественно свою любимую, хотя и однообразную Викторию Токареву. Наташа тоже много читала — Улицкую и детективы Донцовой… А Настя — немецкую поэзию, в основном стихи Маши Калеко. Большой разницы между Берлином, Кубиковском и Москвой я не замечал. Образ жизни был схож — компьютер, Интернет, книги. И ели мы в основном одно и то же — картошку и котлеты, шпроты и сайру, сгущенку и фрукты… Правда, в Берлине котлеты намного вкуснее.
Новые фильмы мы покупали в Марцане — там было все намного дешевле.
Настюшка предпочитала новые российские сериалы, мы с Наташей — фильмы наших известных режиссеров — Михалкова и Рязанова, Бодрова и Хотиненко…
Как-то раз смотрели все вместе замечательный фильм «12». Настюшке, правда, он не очень понравился.
— Такой фильм мы могли бы снять у себя в театральной школе со студентами, — не очень скромно заявила она.
— Вот и снимите, — сказал я.
— Мы будем делать другое кино, — парировала Настюшка, уверенная в своей правоте, как Ленин.
…Меня всегда удивляло в Берлине — почему так чисто? И на улице, и во дворах. Газоны пострижены, окурков не видать, зайцы сидят во дворах — их никто не трогает.
Газон рабочие из нашего кооператива стригли где-то два-три раза в неделю. Двор все время облагораживали — сажали новые деревья, красили гаражи, меняли канализационные трубы. Правда, когда меняли трубы, все перерыли и бедных зайцев напугали. Они перебежали на лужайку другого двора.
Остались птицы. Они по утрам в Западном Берлине надрываются, как в раю.
Вообще, отношение к животным в Берлине очень трепетное. Я никогда не видел бездомных собак или кошек. Однажды летом гуляли с Наташей и Настей по Шарлоттенбургу — в каком-то магазине увидели огромного, как черного дога, кота. Кот за витриной сидел со свистком на шее и молчал. Мы его звали, звали — он не реагировал. А потом кот вышел на улицу и пошел по своим делам, как хозяин Шарлоттенбурга. На людей внимания не обращал.
Часто мы ездили в мой любимый район Шпандау.
Средневековый маленький городок. Невысокие двухэтажные домики, крытые красной черепицей. Старинная ратуша. Булыжные мостовые. Речка, по которой ходят большие суда и миниатюрные яхты. Это Шпандау. Это одно из лучших мест в мире. Мы ездили туда на метро. Десять минут — и мы в средневековье. Мы гуляли по мощеным улочкам, выходящим к Шпрее, смотрели на корабли и на маленькие дачки, расположенные на берегу, ели в любимом настюшкином кафе «Сабвей», заходили в русский магазин поболтать с нашими знакомыми продавцами Людой и Борей. Все в Шпандау дышало покоем и умиротворением.
Особенно в Берлине меня поражали цены на недвижимость. Однушку размером двадцать семь метров в Восточном Берлине, в районе Вюртенберг можно купить за пятнадцать тысяч евро, восьмидесятиметровую трешку в Шпандау (это самый западный район Берлина) — за сорок.
У всех жильцов есть собственное место в подвале.
Если бы я был президентом России, я бы первым делом всех чиновников отправил на стажировку в Берлин. Может быть, они здесь чему-то научились бы. Ну хотя бы в области национального проекта «Жилье». В двадцать пять лет жители Берлина получают (при желании) бесплатно квартиры. Если денег платить за коммунальные услуги нет, платит государство. А раньше квартиры давали и вовсе с восемнадцати лет.
Иногда мы с Наташей порывались вернуться домой. Она очень тосковала по своей маме, по Кубиковску, да и по Москве.
— А что мы там будем делать? — спрашивал я.
— Не знаю. Просто хочется вернуться. Если бы не Настя, я бы давно уехала.
— Это у тебя, видимо, склонность к мазохизму.
— Почему?
— Ну ведь там опять обхамят и обманут. И унизят. И не сдержат слово. И т. д. Здесь этого маловато. Вот ты и тоскуешь.
— А ты не тоскуешь?
— Тоже тоскую. Я же русский человек. Мое место в России, а я здесь штаны протираю. Но разве я там кому-то нужен?! Жаль только, что родителей перевезти не получилось — они, впрочем, и сами не хотят. А так, с точки зрения комфорта, здесь, конечно, лучше. Да и дефицита общения у нас нет. Русские на каждом шагу.
— Но мы же с ними не общаемся.
— Кое с кем все-таки общаемся. Мне лично хватает. Я вот с кабанами еще общаюсь, и с деревьями, и с озером, и с рекой. Да и потом почему обязательно нужно говорить и писать на русском? Мне уже все равно. Видимо, я кочевник по происхождению. У меня нет зависимости от языка. Для меня язык — инструмент. В Германии лучше пользоваться немецким инструментом…
…Наташа воцерковилась, стала ходить в один из православных берлинских храмов, на книжных полках появились религиозные книги, повсюду в квартире стояли небольшие и недорогие иконки.
Теперь у Наташи главным авторитетом стал ее духовник, настоятель храма московского патриархата отец Виталий.
Она с ним консультировалась по всем вопросам. Я то и дело слышал дома: «Отец Виталий сказал…», «Отец Виталий благословил…»
Я всегда относился к церкви с уважением и симпатией, но воцерковляться не спешил, каждый раз собирался сделать этот шаг, но потом откладывал, откладывал, видимо, грехи не позволяли.
Однажды мы пошли в церковь с Наташей вместе, она заказала сорокоуст, исповедалась, батюшка ее причастил. Решил исповедаться и я.
— Здравствуйте, отец Виталий, — сказал я. — И поцеловал ему руку.
— Здравствуй, Евгений Викторович, — ответил священник.
Я удивился, откуда он меня знает. Но виду не подал, решил, что Наташа ему рассказывала обо мне. Ну, конечно, рассказывала, что же тут такого.
— В чем будешь каяться, батюшка? — спросил отец Виталий.
— Да много у меня грехов, много. Бизнесом в крупной компании я долго занимался, откаты получал. Как-то стало это сильно тяготить, понял, что вел себя нехорошо. Наташе, жене своей, изменял, и раньше, и потом, когда работал в Засибирском округе, а ведь она святая, как ей можно изменять, обижать ее нельзя.
— Да, ты прав, батюшка Евгений Викторович, — сказал священник, — жена у тебя и впрямь святая. Она часто сюда приходит. Свет от нее идет. А жили мы все грешно. Знаю я все твои грехи, знаю даже, как ты в Мытищах, на квартире у друга своего, грешил. Все мы грешные, кто без греха, главное, что понял, что раскаиваешься.
Я посмотрел на попа настороженно, откуда он все про меня знает, ведь про это я Наташе не мог рассказывать, а, следовательно, она не могла пересказать ему.
— Не удивляйся, батюшка Евгений Викторович, — точно читая мои мысли, сказал отец Виталий. — Не узнал ты меня просто.
Я пригляделся. Точно — это был Виталий Оттович. Виталий Оттович Шульц, с которым мы вместе работали в музее пролетарского писателя Беднякова.
Мы обнялись.
После службы отец Виталий пригласил к себе.
Наташа побежала домой, она вызвала слесаря — у нас туалет дома сломался, а я пошел в гости.
Священник жил неподалеку от храма, в большом частном доме, вместе со своей семьей, матушкой Натальей и тремя детьми.
Отец Виталий (я его так и стал называть) рассказал, как услышал голос Бога, как ездил к святым старцам в Оптину пустынь, как потом учился в Семинарии и Духовной академии…
Я удивлялся его судьбе и, конечно, был рад за него. Вот кто нашел себя. Вот кого нашел Бог.
— А ты удивишься, батюшка Евгений Викторович, — продолжил отец Виталий, — здесь, в Берлине, и наша былая коллега по музею живет — Наталья Семеновна. Они с мужем эмигрировали, по еврейской линии, ее муж, как выяснилось, иудей. Он здесь в синагогу ходит. А Наташа иногда приходит в храм, молится усердно, поклоны бьет, а так все время работает — она выпускает специализированный журнал на немецком языке о DVD, живут не бедно, в достатке, квартиру уже купили, кажется, где-то в Шарлоттенбурге — там многие русские покупают.
Проговорили за полночь. И об общих знакомых, и на вечные темы.
— Просвяти меня, отец Виталий, — попросил я после нескольких часов беседы. — Всю жизнь меня мучает один вопрос: если Бог всевидящ и всемогущ, то почему он допускает столько страданий в мире, столько горя?
— Бог горя не приносит. Страдания люди причиняют себе сами. Друг другу. Но Бог не желает ни в чем ограничить свободу человека. У всех нас есть выбор — с кем быть: с Добром или со Злом. Свобода — главная благодетель. Ее Господь не отнять, не ограничить не может.
— Но ведь все ее по-разному трактуют.
— В том-то и дело. Но Бог здесь ни при чем. А человек — при чем.
Расстались мы очень по-доброму, обнялись, я пообещал, что буду ходить в храм часто. Матушка Наталья на дорогу и домой дала мне пирожков с капустой.
…Прошло три года. Мы получили вид на жительство. Настюшка потихоньку становилась настоящей немкой. Пунктуальной, обязательной, аккуратной. Когда заканчивала работать на компьютере, тут же его выключала. Даже если перерыв был всего на пять минут. Я удивлялся:
— Зачем ты это делаешь? Ведь потом опять надо включать, неудобно…
— Нельзя понапрасну тратить электроэнергию… Это же неэкономно! — отвечала моя повзрослевшая дочь.
В России тем временем произошли известные перемены. Во всяком случае, 7 мая 2008 года в стране появился новый президент. Почему Путин не пошел на третий срок? Почему он выбрал именно такой путь сохранения власти, фактически доверив ее своему личному ординарцу? На эти вопросы я не мог и не могу дать ответа. Да и не хочу.
Интересно следующее: как долго в сложившейся ситуации между Медведевым и Путиным сохранятся хорошие отношения? Я думаю, через годик-другой Медведев (его чиновничий аппарат) покажет характер. Юноша забудет, как он пришел к власти.
Мы очень выгодно продали одну из наших квартир (на Арбате) и положили деньги в немецкий банк под хорошие проценты, Настюшка устроилась на работу в молодежный театр, где сразу, уже в первый год, получила девять ролей.
Эмма Ивановна приезжала к нам регулярно, но ей давали визу только на три месяца, а потом она была вынуждена возвращаться. Я всегда радовался, когда приезжала теща — она прекрасно готовила жареную картошку, курочку, котлеты. Мы жили точно также, как в Кубиковске. Родителям я звонил каждый день и ежемесячно переводил им деньги.
Я написал несколько книг, выучил в совершенстве немецкий язык, не пропускал ни одной службы у отца Виталия, обзавелся кругом знакомых, но по-прежнему не работал. Все меня, в принципе, устраивало. Хотя о России, конечно, тосковал.
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
Я принимал утром душ. Наташа просунула телефонную трубку в ванную:
— Тебе звонят.
Я взял трубку и сказал: «Алло, слушаю!»
Это звонил Аметистов.
1986–2009
Комментарии к книге «Застой. Перестройка. Отстой», Евгений Викторович Степанов
Всего 0 комментариев