Финн Здравствуйте, мистер Бог, это Анна
Глава первая
«Понять, чем человек отличается от ангела, очень просто. Ангел по большей части внутри, а человек — снаружи». Это слова шестилетней Анны, которую еще называют Мышка, Пчелка и Радость моя. В пять лет Анне был ведом смысл жизни, она без тени сомнения знала, что такое любовь, и была личным другом и помощником мистера Бога. К шести она была видным теологом, математиком, философом, поэтом и вдобавок садовником. Если вы задавали ей вопрос, то всегда получали ответ — рано или поздно. Иногда его приходилось ждать неделями или даже месяцами; а иногда, когда время было подходящим, ответ приходил тут же — прямой, простой и в самую точку.
Восемь ей так и не исполнилось: ее жизнь унес несчастный случай. В это мгновение на ее прекрасном лице сияла улыбка. «Бьюсь об заклад, мистер Бог теперь возьмет меня на небеса», — сказала она. Бьюсь об заклад, что так оно и вышло.
Я знал Анну всего каких-нибудь три с половиной года. Кто-то претендует на то, что первым обогнул земной шар в одиночку, или высадился на поверхность Луны, или совершил еще какой-нибудь беспримерный подвиг. Весь мир слышал об этих храбрецах. Обо мне не слышал никто, но и мне в веках досталась частица славы: я был знаком с Анной. Для меня это стало величайшим приключением, которое вырвало меня из тисков повседневной жизни и в которое я погрузился с головой. Я узнал ее так, как она хотела, чтобы ее узнали: прежде всего изнутри. «Мой ангел по большей части внутри»; именно так я и научился видеть и воспринимать ее — моего первого ангела. С тех пор мне встретились еще два ангела, но это уже совсем другая история.
Меня зовут Финн. Ну, то есть это не совсем правда; мое настоящее имя особого значения не имеет, потому что все друзья взяли моду звать меня Финном, да так оно и приклеилось. Если вы знаете ирландские легенды, то, наверное, помните, что Финн был очень большой; так вот, я тоже.[1] Росту во мне шесть футов два дюйма, а весу — шестнадцать стоунов;[2] я помешан на спорте, обожаю копченые колбаски и изюм в шоколаде — только не вместе, конечно; мать у меня ирландка, а отец из Уэльса. Любимое мое занятие — шататься в доках среди ночи, особенно если погода стоит туманная.
Анна вошла в мою жизнь именно в такую ночь. В ту пору мне было девятнадцать. Я бродил по улицам и переулкам с сумкой, набитой хот-догами; нимбы влажного туманного сияния окружали фонари, из мглистой тени на миг проступали какие-то темные бесформенные фигуры и тут же растворялись вновь. Дальше по улице сияла теплым газовым светом витрина булочной, разгоняя ночную сырость. Под окном на крышке люка сидела маленькая девочка. В те дни в ребенке, шатающемся по улицам среди ночи, не было ничего необычного. Мне и раньше случалось такое видеть, но на этот раз все было как-то по-другому. Что именно было по-другому, я уже не помню, но сам факт сомнений не вызывал. Я примостился возле нее на люке, прислонившись спиной к стене магазина. Так мы просидели часа три. Сейчас, спустя тридцать лет, вспоминая эту ночь, я вполне могу это допустить, но тогда я чуть копыта не откинул. Такие ноябрьские ночи, наверное, бывают в аду: у меня чуть кишки узлом не завязались от холода.
Возможно, уже тогда ее ангельская природа взяла надо мною верх; я готов поверить, что с самого начала был околдован ею. Я сел рядом со словами: «А ну-ка, подвинься, Кроха». Она подвинулась, но не сказала ни слова.
— Хочешь хот-дог? — спросил я.
Она покачала головой и пробормотала:
— Он же твой.
— У меня их куча. Кроме того, я уже сыт.
Она ничего не ответила. Я поставил свою торбу на крышку люка между нами. Света от витрины было мало, да и девочка пряталась в тени, так что я не мог как следует разглядеть ее. Правда, было ясно, что она грязна до крайности. Под мышкой у нее была зажата тряпичная кукла, а на коленях лежала облупившаяся коробка с красками. Минут тридцать мы просидели молча. Готов поклясться, что за все это время ее рука лишь один раз робко потянулась к котомке с хот-догами, но я не стал ни смотреть туда, ни комментировать это событие, чтобы не спугнуть ее. Даже сейчас я помню острое удовольствие, которое охватило меня при звуке лопающейся от укуса маленьких зубок кожицы сосиски. Минуту или две спустя она взяла еще один, а потом еще. Я полез в карман и вытащил пачку дешевых сигарет.
— Не возражаешь, если я покурю, пока ты ешь, Кроха? — спросил я.
— Чего? — она почти испугалась.
— Можно я закурю, пока ты ешь?
Она повернулась, встала на колени на скамейке и заглянула мне в лицо.
— Почему ты спрашиваешь? — поинтересовалась она.
— У моей мамаши пунктик на вежливости. И вообще нехорошо пускать дым в нос леди, когда она ест, — честно ответил я.
Несколько секунд она таращилась на полсосиски, зажатой у нее в кулачке, а потом подняла на меня глаза и спросила:
— Почему? Я тебе понравилась?
Я кивнул.
— Тогда кури, — она подарила мне улыбку и засунула в рот остаток сосиски.
Я вытащил сигарету, прикурил и протянул ей спичку, чтобы она могла ее задуть. Она как следует дунула, и меня обдало брызгами сосиски. Этот маленький инцидент произвел на нее такое впечатление, что я почувствовал, будто бы меня ударили ножом в живот. Раньше мне случалось видеть, как собаки съеживаются от страха и поджимают хвост, но я не ожидал подобного номера от ребенка. Взгляд, который она на меня бросила, привел меня в ужас: дитя искренне ожидало порки. Она стиснула зубы и ждала, что сейчас на нее обрушится удар.
Что отразилось у меня на лице, я не знаю, — то ли гнев и ярость, то ли потрясение и замешательство. Что бы это ни было, в ответ она издала душераздирающий, жалобный писк. Даже сейчас, спустя все эти годы, я не в силах описать этот звук — слова не идут мне на язык. Это чувство до сих пор живет у меня в сердце — тогда оно болезненно екнуло, и внутри меня что-то прорвалось. Я сжал кулак и что было силы грохнул им по тротуару — беспомощный жест перед лицом ее страха. Не тогда ли мне в голову пришел тот образ — единственный, который подходил к ситуации и всегда вспоминается мне с тех пор? Жестокость насилия — и бесконечный ужас и растерянность Христа, распятого на кресте. Я ни за что не хотел бы вновь услышать тот кошмарный звук — писк насмерть перепуганного ребенка. Он ударил меня в самую душу, так что у меня дыхание перехватило.
Через пару секунд я рассмеялся. Думаю, есть предел горю и муке, которые способен вынести человеческий рассудок. После этого он отказывает. Это со мной и случилось. Мой чердак рвануло капитально. О следующих нескольких минутах я почти ничего не помню — кроме того, что смеялся, и смеялся, и смеялся, а потом вдруг понял, что и она смеется вместе со мной. Не было больше съежившегося комочка страха — она смеялась. Встав коленями на тротуар и наклонившись вперед так, что ее личико оказалось совсем близко к моему, она заливалась смехом. В последующие три года я часто слышал ее смех — вовсе не похожий ни на серебряные колокольчики, ни на журчание ручейка; это было радостное курлыканье пятилетнего существа, нечто среднее между щенячьим тявканьем, шумом мотоциклетного мотора и чавканьем велосипедного насоса.
Я положил руки ей на плечи и отодвинул от себя, чтобы как следует рассмотреть. Тогда-то передо мной и предстала Анна во всей своей красе — рот широко открыт, глаза вытаращены, будто у собаки, в восторге рвущейся вперед и натянувшей поводок. Каждая клеточка этого крошечного тела трепетала и пела; ножки и ручки, ушки и пальчики — все ее маленькое существо содрогалось, словно мать-земля, готовящаяся дать жизнь вулкану. И, бог ты мой, что за вулкан получился из этого ребенка!
Там, возле булочной в доках, сырой ноябрьской ночью я был удостоен увидеть, как на свет появилось дитя. Когда волна смеха понемногу спала, а тельце все еще продолжало дрожать, словно скрипичная струна, по которой прошелся смычок, она попыталась что-то сказать, но слова никак не выходили. Наконец ей удалось выдавить: «Ты… ты… ты…»
Еще несколько отчаянных усилий, и я услышал: «Ты ведь любишь меня, правда?»
Даже если бы это не было правдой, даже если бы от этого зависело спасение моей жизни, я не смог бы сказать «нет»; правильно или неправильно, правда или ложь, но другого ответа у меня не было. И я сказал: «Да».
Она хихикнула и, уперев в меня пальчик, произнесла: «Ты меня любишь», — а потом пустилась в какой-то первобытный пляс вокруг фонарного столба, распевая: «Ты меня любишь. Ты меня любишь. Ты меня любишь».
Минут через пять она вернулась и снова села рядом со мной на крышку люка. «Тут попой сидеть и тепло, и приятно, да?» — сказала она.
Я согласился, что попа чувствует себя здесь отлично.
Потом она вздохнула и добавила: «А пить я совсем не хочу». Тогда мы встали и двинулись в паб, что был дальше по улице. Там я купил большую бутылку «Гиннесса». Она захотела «такую имбирную шипучку, у которой шарик в горлышке». Поэтому мы зашли еще в ночную лавку, где она получила целых две шипучки и еще несколько копченых колбасок.
«Теперь пойдем обратно и еще погреем наши попы», — радостно улыбнулась она мне. И мы пошли назад и уселись на крышку люка — рядышком, большой и маленький.
Думаю, нам удалось выпить едва ли половину того, что у нас было, потому что шипучие напитки непременно надо хорошенько потрясти, а потом любоваться, как пенная струя бьет из бутылки в воздух. Несколько раз приняв имбирный душ и наглядно продемонстрировав мне, как можно пускать носом пузыри, она заявила: «А теперь давай ты».
Это было больше похоже на приказ, чем на просьбу. Я тряс свою бутылку весьма долго и усердно, потом убрал палец от горлышка, и нас обоих окатило искристой пеной «Гиннесса».
В течение следующего часа нас занимали в основном смешки, и хот-доги, и имбирная шипучка, и изюм в шоколаде. Случайные прохожие шарахались от радостных воплей: «Ой, мистер, а он меня любит, правда-правда!» Она взлетала на крыльцо ближайшего дома и звонко кричала мне: «Смотри! Я больше тебя!»
Было уже где-то пол-одиннадцатого вечера. Она удобно устроилась у меня между колен и вела серьезную беседу со своей куклой Мэгги, когда я сказал: «Ну ладно, Кроха, тебе давно уже пора быть в постели. Где ты живешь?»
Спокойным, ровным голосом, так, словно в ее словах не было ничего необычного, она сообщила: «Я нигде не живу. Я убежала из дома».
«А где же твои мама с папой?» — обескураженно спросил я.
С тем же успехом она могла поведать мне, что небо голубое, а трава зеленая. Ее слова были столь же просты и не допускали никаких возражений: «Моя мамочка — корова, а папочка — козел. И ни в какую гребаную полицайку я не пойду. Теперь я буду жить с тобой».
Это снова была не просьба, а, скорее, распоряжение. Так что мне не оставалось ничего другого, кроме как смириться с фактом. «Хорошо, я согласен. Можешь пойти со мной, а дома мы посмотрим».
С этого момента и начались мои университеты. Я завел себе большую игрушку, причем отнюдь не плюшевую, а живую и настоящую, которая, как потом выяснилось, вообще больше походила на бомбу с ножками. Я возвращался домой, словно с ярмарки в Хэмпстеде, — слегка пьяный, с небольшим головокружением, как после пары дюжин кругов на карусели, и подозрением, что у меня, кажется, не все дома, потому что большая кукла, которую я выиграл в тире, вдруг ожила и теперь топает рядом со мной.
— Как тебя зовут, Кроха? — спросил я через некоторое время.
— Анна. А тебя?
— Финн. Откуда ты взялась?
На этот вопрос я ответа не получил; это был первый и последний раз, когда она не ответила на заданный вопрос, — причину я понял только потом. Она отчаянно боялась, что я отведу ее обратно.
— И когда же ты убежала из дому?
— Дня три назад, я думаю.
Мы пошли короткой дорогой, срезав через мост, а потом через железнодорожные пути. Я всегда так ходил, потому что наш дом располагался совсем рядом с железной дорогой и это было удобно. К тому же не приходилось заставлять маму вставать с постели, чтобы открыть мне парадную дверь.
Через черный ход мы вошли в буфетную, а оттуда в кухню. Я зажег газ и впервые увидел Анну при свете. Бог знает, что я ожидал увидеть, но только не то, что предстало моим глазам. Дело даже не в том, что она была сказочно грязной, а платье на несколько размеров превосходило нужный; дело было в имбирной шипучке, «Гиннессе» и красках. Она смахивала на маленького дикаря, в чисто декоративных целях разукрасившего свое лицо, руки и одежду пятнами всех возможных цветов и оттенков. Она выглядела такой смешной и маленькой и так испуганно сжалась от моего неистового гогота, что мне пришлось немедленно схватить ее на руки и приподнять, чтобы она могла увидеть себя в большом зеркале над каминной полкой. От ее веселого хихиканья я словно захлопнул дверь ноября и шагнул в теплый июнь. Надо сказать, я той ночью не особенно отличался от нее — меня тоже с головы до ног покрывала краска. «Достойная парочка», — как сказала потом мама.
Посреди нашего веселья из-за стены раздалось «тук-тук-тук». Это была мама. «Это ты? Ужин на плите. Не забудь выключить газ».
Вместо обычного: «Хорошо, мам, я быстро» — я распахнул дверь и крикнул: «Мам, спустись и посмотри, что я принес».
Нужно сразу сказать, что моя мама никогда не суетилась и все принимала спокойно и с юмором: кота Босси, которого я притащил домой однажды ночью, собаку Патча, восемнадцатилетнюю Кэрол, которая прожила у нас два года, и Дэнни из Канады, застрявшего на целых три. Кто-то может коллекционировать марки или картонные подставки для пивных кружек; мама собирала бродяг и беспризорников, кошек, собак, лягушек, людей и даже, по ее заверениям, целое племя «маленького народца».[3] Случись ей той ночью встретить у себя на пороге льва, она отреагировала бы точно так же: «Бедная крошка!» Одного взгляда на Анну ей было достаточно.
— Бедная крошка! — возопила она. — Что они с тобой сделали?
И добавила, уже обращаясь ко мне:
— Ты как из помойки вылез. Иди умойся.
С этими словами мама бухнулась на колени и заключила Анну в объятия.
Обниматься с мамой — все равно что заниматься классической борьбой с гориллой. Руки у нее такого же размера, как у некоторых людей ноги. Уникальное анатомическое строение моей мамочки до сих пор ставит меня в тупик, поскольку четырнадцатистоуновое сердце у нее заключено в двенадцатистоуновом теле. Мама всегда была настоящей леди, и, где бы она ни была сейчас, несомненно, ею остается.
Спустя несколько минут охов и ахов дело начало принимать более-менее организованный оборот.
Мамуля вернулась в вертикальное положение и, мимоходом бросив мне: «Сними с ребенка это мокрое барахло», распахнула кухонную дверь и завопила: «Стэн, Кэрол, а ну быстро сюда!» Стэн — это мой брат, младше меня на два года; Кэрол — одна из приходящих и уходящих бродяг и беспризорников.
Недра кухни неожиданно извергли ванну, на плиту взгромоздились чайники, откуда-то взялись полотенца и мыло; топку набили углем, а я занялся разматыванием того, что было намотано на ребенке. И вот она уже сидела, поджав ноги, на столе в своем первозданном виде. Стэн сказал: «Уроды!» Кэрол сказала: «Иисусе Христе!» А мама грозно сдвинула брови. Всполох ненависти на мгновение осветил кухню: все это маленькое тельце было сплошь покрыто синяками и ссадинами. Четверых взрослых затопила волна гнева; мы готовы были растерзать любого, кто оказался бы в этом повинен. Но Анна сидела на столе, будто маленькая сказочная фея, и улыбалась от уха до уха; похоже, в первый раз в жизни она была совершенно и безоговорочно счастлива.
Но вот ванна и суп остались позади. Анна блистала в старой рубашке Стэна. Мы расселись вокруг кухонного стола, чтобы как-то обсудить ситуацию. Вопросов была куча, а ответов явно недоставало. Совместными усилиями мы пришли к выводу, что для одного дня проблем вполне достаточно; решения могли подождать до завтра. Мама принялась стирать Аннины одежки, а мы со Стэном занялись сооружением постели на старом черном кожаном диване в соседней комнате.
Я спал в гостиной, полной горшков с аспидистрами, с высоким комодом, заставленным стеклянными фигурками, с кроватью и кучей разнообразных безделушек, от которых просто негде было повернуться. Мою комнату отделяла от соседней огромная байковая занавеска, висящая на деревянных кольцах, которые громко клацали, скользя взад и вперед по перекладине. Там, за занавеской, и стоял Аннин диван. За окном раскачивался уличный фонарь, а так как занавески у меня были тюлевые, то комната всегда была залита светом. Как я уже говорил, дом наш стоял как раз возле железной дороги, по которой день и ночь сновали поезда, но со временем мы к этому привыкли. Через девятнадцать лет непрерывной практики грохот и вой поездов уже превращаются в колыбельную.
Когда постель была готова, я вернулся в кухню. Фея восседала в плетеном кресле, по самый нос закутанная в одеяла, и булькала горячим какао. Босси гнездился у нее на коленях, извиваясь, как Гудини в смирительной рубашке; Патч лежал у ног, и его хвост маятником стучал по полу. Шипение газовой лампы, огонь, горящий в камине, лужицы воды на полу — все это превратило нашу кухню в рождественский вертеп. Старинный буфет, горшки и кастрюли, черная чугунная плита с начищенными медными конфорками, казалось, так и сверкали от счастья. Посреди всего этого великолепия сидела маленькая принцесса, умытая и сияющая. У этого создания оказались самые прекрасные и роскошные медно-рыжие волосы, какие только можно себе вообразить, и вполне достойная их физиономия. Это был вовсе не херувимчик, нарисованный на потолке в церкви, а настоящее улыбающееся, хихикающее, ерзающее живое дитя. Ее личико сияло каким-то внутренним светом, а глазенки были похожи на два синих прожектора.
Сегодня я уже сказал «да» на ее вопрос «Ты меня любишь?», потому что был не в силах сказать «нет».
Теперь меня охватила безумная радость от того, что я не смог произнести это «нет», потому что на самом деле ответ был «Да! Да! Да!». Как можно было не любить это крохотное создание?
Ма что-то одобрительно промычала и добавила:
«А теперь всем лучше отправиться на боковую, а то завтра у нас будет бледный вид». Я взял Анну на руки и отнес на диван. Постель была уже разобрана, я уложил ее и хотел подоткнуть одеяло, но, как оказалось, это было неправильно.
— А молиться ты не будешь? — спросила она.
— Ну… — я замялся. — Да, когда лягу в постель.
— Я хочу молиться сейчас, с тобой, — заявила она.
Мы опустились на колени рядышком, а дальше она говорила, а я слушал.
Я не раз бывал в церкви и слышал много разных молитв, но ни одна из них не походила на эту. Я не могу в точности вспомнить все, что она говорила, но первыми ее словами были: «Уважаемый мистер Бог, это Анна». Она разговаривала с мистером Богом так запросто, что по спине у меня пробежал холодок; мне вдруг показалось, что стоит оглянуться — и я увижу, как он стоит позади нас. Я помню ее слова: «Спасибо тебе за то, что позволил Финну любить меня», и поцелуй в щеку, но как добрался до постели — понятия не имею.
Я лежал в странной растерянности, пытаясь понять, что же именно так сильно зацепило меня. Поезда с грохотом и лязгом проносились мимо дома, вокруг фонаря клубился ночной туман. Прошел целый час, если не два, когда я услышал клацанье занавесочных колец и увидел в ногах кровати маленькую фигурку, озаренную светом, падающим из окна. Прошла минута, потом другая. Я уже думал, что она просто хотела убедиться, что все случившееся ей не приснилось, но тут она робко подошла к моему изголовью.
— Привет, Кроха, — сказал я.
— Можно я к тебе? — шепотом спросила она и, не дожидаясь моего «Если хочешь», забралась под одеяло, зарылась лицом мне в шею и беззвучно расплакалась, так что мне тут же стало тепло и мокро. Что тут было говорить? Поэтому я просто обнял ее. Я не думал, что смогу заснуть, но неожиданно заснул.
Меня разбудило приглушенное хихиканье. Анна хихикала у меня под боком, словно бесенок, а возле кровати стояла Кэрол, уже одетая и с чашкой чаю в руке. Разумеется, она тоже давилась от смеха. А ведь еще и двенадцати часов не прошло.
Глава вторая
Следующие несколько недель мы всеми правдами и неправдами пытались выяснить у Анны, где же она живет. Наводящие вопросы, хитрости, ласковые увещевания — все было одинаково бесполезно. Судя по всему, она просто свалилась мне на голову с неба. Я уже был готов поверить в это, но куда более практичный Стэн наотрез отказывался принять такую версию событий. Единственное, в чем мы могли быть совершенно уверены, так это что «ни в какую гребаную полицайку она не пойдет». К тому времени мне уже казалось, что это была моя идея. Найдя орхидею, не станешь прятать ее в чулан. Не то чтобы мы что-то имели против копов: в те дни полицейские были чем-то вроде официальных друзей на должности — даже если они давали вам по уху перчаткой, набитой сушеными бобами, поймав на совершении чего-нибудь… забавного. Нет, солнечный зайчик в сундук не запрешь, как я уже говорил. А кроме того, нам всем хотелось, чтобы она осталась.
К тому времени Анна уже стала форменной любимицей всего квартала. Когда соседская ребятня играла в какие-нибудь игры, где нужна была команда, все хотели, чтобы Анна была непременно на их стороне. Она умела играть во все: в скакалку, четыре палочки, в волчок и в такие карточки, которыe вкладывают в сигаретные пачки. А с обручем и прутиком она вытворяла такое, что вам бы и в голову не пришло.
Наша улица длиной в двадцать домов являла собой Объединенные Нации в миниатюре: дети у нас водились всех мыслимых цветов, кроме, пожалуй, синих и зеленых. Это была хорошая улица. Денег ни у кого не было, но за все годы, что я там прожил, я не упомню, чтобы чьи-нибудь двери запирались в дневное время, да, если уж на то пошло, и большую часть ночи тоже. Это была отличная улица, жить на ней было хорошо, и нас окружали друзья, но через несколько недель после появления Анны и улица, и люди на ней расцвели, как лютики весной.
Даже наш одноглазый кот Босси и тот как-то присмирел. Это был боевой полосатый котяра с драными ушами, убежденный, что люди по природе своей низшие существа. Но под влиянием Анны он стал подолгу оставаться дома и очень скоро даже начал воспринимать ее как равную. Я мог часами стоять возле черного хода и, надрываясь, орать: «Босси! Босси!» — он бы даже не почесался откликнуться, но с Анной было совсем другое дело. Один только звук ее голоса — и он тут же материализовался у крыльца с идиотской ухмылкой на морде.
Босси представлял собой двенадцать фунтов[4] злобного меха пополам с когтями: в доказательство этого у меня имелась внушительная коллекция шрамов. Продавец кошачьего корма обычно оставлял нам завернутые в газету мясные обрезки под дверью. Босси, как правило, прятался в темном коридоре или под лестницей, ожидая, когда кто-нибудь пойдет забирать мясо. Как только дверь открывалась, он вылетал, подобно мелкой зубастой и когтистой фурии, из своего убежища и с боями прокладывал себе путь к еде. Если от цели его отделяли человеческая нога или рука, он просто брал препятствие штурмом. Чтобы укротить его, Анне хватило одного дня. Сурово погрозив ему пальцем, она прочитала краткую лекцию о вреде обжорства и пользе терпения и хороших манер. После этого Босси в течение пяти минут поглощал свой обед кусочек за кусочком из рук Анны, вместо того чтобы, как обычно, заглотить его за тридцать секунд. Тем временем Патч прилежно практиковался в искусстве отбивания новых ритмических рисунков хвостом по полу.
Позади дома у нас имелся садик, в котором обитала странная компания кроликов, горлиц, трубастых голубей и лягушек и даже пара ужей. Для Ист-Энда этот садик, или «Двор», как мы его гордо величали, был весьма солидного размера: небольшой клочок травы, несколько цветочков и огромное дерево футов сорока вышиной.[5] Так или иначе, у Анны здесь был полный простор для упражнений в волшебстве. Однако никто не подпал под ее чары столь полно и добровольно, как я. Работал я в пяти минутах ходьбы от дома и всегда являлся к обеду где-то в полпервого. Раньше, уходя после обеда обратно на работу, на вопрос мамы, когда меня ждать домой, я обычно отвечал: «Где-то около полуночи». Теперь ситуация в корне изменилась. Анна провожала меня до калитки, дарила весьма мокрый поцелуй и получала обещание, что я буду дома не позднее шести. После работы я обычно выпивал несколько пинт пива в ближайшем пабе и играл несколько геймов в дартс с Клиффом и Джорджем, но теперь все это осталось в прошлом. Сразу после гудка, говорившего об окончании рабочего дня, я едва ли не бегом мчался домой.
Дорога приносила особое удовольствие: с каждым шагом я приближался к ней. Улица, по которой я шел, полого загибала влево, и нужно было одолеть примерно половину пути, прежде чем вдали показывался наш поворот. Она была там. В дождь и в ведро, под снегом или под порывами пронизывающего ветра Анна уже стояла на своем посту; лишь однажды она пропустила встречу — но об этом позже. Вряд ли возлюбленные встречались с большей радостью. Увидев, как я выворачиваю из-за угла, Анна трогалась мне навстречу.
Ее умение придавать лоск любой ситуации всегда поражало меня до глубины души. Каким-то сверхъестественным образом она всегда делала нужные вещи в нужное время и к вящей пользе ситуации. Мне всегда казалось, что дети сломя голову несутся навстречу тому, кого любят, — но только не Анна. Завидев меня, она трогалась навстречу, не слишком медленно, но и не слишком быстро. Она была слишком далеко, чтобы я мог узнать ее на таком расстоянии. Казалось бы, ее можно было принять за какого-нибудь другого ребенка, ан нет — роскошные медные волосы не оставляли места для сомнений.
Прожив у нас первые несколько недель, она взяла моду вплетать для этой встречи в волосы темно-зеленую ленту. Сейчас, оглядываясь назад, я подозреваю, что эта прогулка мне навстречу была тщательно продумана и просчитана. Анна в полной мере постигла смысл этого ритуала и мгновенно поняла, как продлить его и придать ему особую значительность. Для меня эта пара минут была исполнена неизъяснимого совершенства — невозможно было ничего ни убавить, ни прибавить, чтобы не нарушить их тонкого очарования.
Что бы она там себе ни думала, а разделявшее, нас пространство, казалось, можно было пощупать рукой. Через него ко мне устремлялись, потрескивая, словно электрический ток, ее развевающиеся волосы, искорки, сверкавшие в глазах, ее счастливая и нахальная ухмылка. Иногда, ни слова не говоря, Анна касалась моей руки в знак приветствия; но иногда за несколько шагов до меня с ней происходило удивительное превращение: следовал взрыв — и одним гигантским прыжком она оказывалась у меня на шее. А то она останавливалась прямо передо мной и молча поднимала ко мне сложенные ладошки. Довольно быстро я понял, что это означало: она нашла что-то интересное. Тогда мы садились и тщательно изучали, что принес нам новый день — жука, гусеницу или камушек. Мы молча рассматривали находку, склонив головы над новым сокровищем. На дне ее глаз плескались и играли вопросы. Что? Как? Почему? Я ловил ее взгляд и кивал головой; этого было вполне достаточно, и она кивала в ответ.
В первый раз, когда это случилось, у меня сердце едва не выскочило из груди, так что я с трудом удержался, чтобы не обнять ее и не попытаться утешить. К счастью, я умудрился все сделать правильно. Наверное, какой-нибудь ангел, пролетая мимо, вовремя ткнул меня локтем в бок. Утешать нужно в несчастье и, быть может, в страхе; эти же наши с Анной мгновения были полны чистого, неразбавленного изумления. Они принадлежали лично ей, и она оказала мне высокую честь, пожелав разделить их со мной. Я все равно не смог бы ее утешить, ибо не посмел бы нарушить их чистоту. Все, что я мог, — это смотреть, как смотрела она, и проникаться мгновением, как она проникалась. Эту муку нужно нести в одиночку. Однажды она сказала: «Это только для меня и мистера Бога», — и мне нечего к этому добавить.
Ужин у нас дома был всегда примерно один и тот же. Ма была дочерью ирландского фермера и обожала все тушить. Самой популярной посудой на кухне были огромный чугунный горшок и не менее огромный чугунный же чайник. Подчас единственным признаком, по которому можно было отличить мамино тушение от заваренного чая, было то, что чай подавали все-таки в большущих чашках, а жаркое накладывали на тарелки. На этом разница заканчивалась, потому что в чае, как правило, плавало не меньше, м-м-м… твердых включений, чем в рагу.
Ма безоговорочно верила в истинность изречения: «В природе есть лекарство от всего». Не существовало травки, цветка или листочка, который не мог бы излечить какую-нибудь хворь. Даже сарай она умудрилась приспособить для разведения там Целебной паутины. У кого-то, я слышал, были священные кошки и коровы: у мамы жили священные пауки. Я так и не смог до конца разобраться, какое действие она, по идее, должна была оказывать, но Ма всегда с упорством, достойным лучшего применения, лечила паутиной все наши порезы и ссадины. Если паутина в доме вдруг заканчивалась, то на этот случай под часами на кухне всегда хранилась папиросная бумага. Ее полагалось тщательно облизывать и приклеивать на ссадину. Наш дом был буквально набит бутылками с настойками и сухими листьями; с потолка свисали связки чего-то, не поддающегося определению. Все хвори лечились одинаково — сначала потри, потом оближи, а если не можешь облизать, поплюй; или «Выпей вот это, тебе сразу полегчает».
Как бы там ни было, а результат был один — у нас никто никогда не болел. Врач переступал порог нашего дома, только когда кто-нибудь что-нибудь ломал, и еще — когда на свет появился Стэн. Так что не важно, что чай, или, как его принято было называть, «чаек», и рагу выглядели одинаково; главное, что на вкус они были превосходны, а любой порции хватило бы на целую роту.
Вкусы Ма и Анны во многом совпадали. Самым простым и впечатляющим примером было их отношение к мистеру Богу. Большинство людей делают из бога оправдание своих неудач: «так должно было случиться» или «за что, о боже мой?» Но для Ма и Анны трудности и неприятности были лишь поводом что-нибудь с этим сделать. Безобразное было шансом создать красоту. Печаль — возможностью привнести радость. Мистер Бог всегда был рядом. Если бы в то, что мистер Бог живет с нами, поверил человек посторонний, это еще можно было бы как-то понять, — но Ма и Анна были твердо уверены, что так оно и есть. Очень редко случался разговор, в котором так или иначе не упоминался бы мистер Бог.
После того как ужин заканчивался и все, что от него осталось, убирали, мы с Анной всегда чем-нибудь занимались, причем занятие чаще всего выбирала она. Волшебные сказки были отвергнуты по причине «выдуманности»; настоящей, веселой и интересной была только жизнь. Чтение Библии тоже особого успеха не имело. Анна считала ее букварем для самых маленьких. Смысл Библии был прост; любой дурак во всем разобрался бы за полчаса! Вера нужна для действия, а не для того, чтобы читать про действия. Однажды во всем разобравшись, не было никакой нужды снова и снова возвращаться на исходные рубежи. Наш приходский священник был в совершенном шоке, когда решил поговорить с Анной о боге. Их беседа выглядела примерно так:
— Ты веришь в бога?
— Да.
— Ты знаешь, кто такой бог?
— Да.
— И кто же он?
— Он бог.
— Ты ходишь в церковь?
— Нет.
— Почему?
— Потому что я и так все знаю.
— Что же именно ты знаешь?
— Я знаю, что нужно любить мистера Бога и любить людей, и еще кошек и собак, и пауков, и цветы, и деревья… — список был довольно длинный, — … изо всех сил.
Кэрол послала мне ухмылку, Стэн сделал страшные глаза, а я быстро сунул в рот сигарету и притворился, что у меня приступ жестокого кашля. На такое обвинение и ответить как-то нечего… «Устами младенцев…» Анна ничтоже сумняшеся оставила за бортом все, что не относится прямо к делу, и оформила многовековой опыт ученых штудий в одно простое предложение: «И бог сказал любить его, любить всех и всё и не забывать любить самого себя».
Привычка взрослых ходить в церковь вызывала у Анны глубокое недоверие. Сама идея коллективного поклонения шла вразрез с ее частными беседами с мистером Богом. Что до походов в церковь, чтобы там встретиться с мистером Богом, то это вообще был полный абсурд. Если уж мистер Бог не везде, то его нет нигде. Для нее между визитами в храм и разговорами с ним не было никакой логической связи. Все было предельно просто. Когда ты еще очень маленький, ты идешь в церковь, чтобы познакомиться. Познакомившись, ты выходишь из церкви и начинаешь заниматься своими делами. Продолжать ходить в церковь можно, если ты не встретил там мистера Бога, или не понял, что он тебе сказал, или «понту ради».
По вечерам после ужина я всегда читал Анне. Книги были обо всем на свете — от поэзии до астрономии. Примерно через год она определилась с тремя самыми любимыми. Первой была огромная книжка с картинками, в которой не было ничего, кроме фотографий снежинок и морозных узоров. Второй «Полная симфония» Крудена. Самой странной в этом ряду смотрелась третья — «Четырехмерная геометрия» Мэннинга. Каждая из этих книг в свое время произвела на Анну каталитический эффект. Она буквально проглотила их и, тщательно переварив, породила на свет свою собственную философию.
Особенно ей нравилось, когда я читал ей ту часть «Симфонии», что была посвящена значению имен собственных. Каждое имя зачитывалось в порядке следования по алфавиту и непременно с толкованием. Затем его пробовали на вкус и, обдумав со всех сторон, выдавали заключение о том, правильное оно или нет. По большей части Анна печально и разочарованно качала головой: очередное имя было недостаточно хорошим. Но иногда оно вдруг оказывалось правильным; и имя, и человек, и значение — все ее полностью устраивало, и тогда она принималась восторженно подпрыгивать у меня на коленях, восклицая: «Напиши его, напиши!» Это означало, что я должен написать его большими печатными буквами на клочке бумаги, который она пристально разглядывала несколько минут с выражением предельной сосредоточенности, а потом убирала в одну из своих многочисленных коробочек. Еще минута на раздумья, и: «Следующее, пожалуйста». На некоторые имена у нас уходило минут по пятнадцать. Решение всегда принималось в полном молчании. Если мне случалось пошевелиться, чтобы устроиться поудобнее, или попытаться что-то сказать, меня тут же призывали к порядку, отрицательно качая головой, или при помощи весьма выразительного взгляда, или мягко, но решительно прикладывая палец к моим губам. Я научился терпеливо ждать. На раздел имен собственных у нас ушло месяца четыре, полных мгновений самого светлого восторга и самого горького разочарования, которые в ту пору были недоступны моему пониманию. Лишь позднее меня посвятили в тайну.
Бога она с самой первой нашей встречи называла не иначе как мистер Бог; Святому духу по каким-то неведомым причинам досталось имя Врах. Имени Иисус я от нее никогда не слышал. Его она упоминала исключительно как «сыночка мистера Бога». Однажды вечером мы как раз продирались через букву «И» и естественным образом дошли до Иисуса. Едва я прочитал это имя, как меня остановили решительное «Нет», взмах руки и «Следующее, пожалуйста». Кто я такой, чтобы спорить? Следующим именем в списке было Иефер. Мне пришлось прочитать его три раза, потом Анна задумчиво повернулась ко мне и сказала: «А теперь прочитай, что оно значит». Там было написано: «ИЕФЕР — означает того, кто превосходит, или пребывает, или исследует, изучает, а также линию или нить».
Эффект был поистине катастрофическим. Одним движением Анна спрыгнула у меня с колен, резко обернулась и застыла, сжавшись и стиснув руки, вся дрожа от волнения. На мгновение в голове у меня промелькнула ужасная мысль, что у нее что-нибудь заболело или что ее сейчас удар хватит, но дело было явно не в этом. Каковы бы ни были причины, они выходили за рамки моего понимания. Она вся так и лучилась от радости, повторяя: «Это правда. Я знаю это. Это правда, я знаю». Тут она стремглав кинулась во двор. Я уже встал, чтобы последовать за ней, но Ма положила руку мне на плечо и мягко удержала, сказав: «Оставь ее в покое. Видишь, она счастлива. Господь посмотрел на нее». Вернулась она через полчаса. Ни слова не говоря, взобралась ко мне на колени, подарила мне одну из своих фирменных ухмылок и попросила: «Пожалуйста, напиши мне имя большими-пребольшими буквами», — после чего немедленно заснула. Она не проснулась, даже когда я отнес ее в кровать. Только через несколько месяцев зловещее слово «эпилепсия» исчезло из моих мыслей.
Мама всегда говорила, что ей жаль девушку, которая по ошибке выйдет за меня замуж, потому что ей придется жить с моими тремя любовницами: Математикой, Физикой и Электротехникой. Меня хлебом не корми, дай почитать что-нибудь по теме или смастерить какую-нибудь фиговину. У меня никогда не было ни часов, ни авторучки, я очень редко покупал себе новую одежду, но зато всегда носил в кармане логарифмическую линейку. Это приспособление совершенно заворожило Анну, и ей тут жe понадобилась собственная. Овладев непростым умением считать, она уже скоро извлекала корни, ещё не умея складывать. Все, кто пользуется логарифмической линейкой, рано или поздно начинают пользоваться ею весьма определенным образом. Её держат в левой руке, оставляя правую для карандаша; курсор двигают большим пальцем, заставляя подвижную часть шкалы скользить по линейке. Мне доставляло огромное удовольствие созерцать, как наша меднокудрая Кроха занимается поиском «решений», как она их называла. Я глядел на нее с высоты своих шести с лишним футов и спрашивал: «Как идут дела?» В ответ она оборачивалась и поднимала ко мне лицо, какая-то незаметная волна начинала подниматься по ее телу от самых пяток до макушки, где разбегалась шелковистой медной пеной волос, являя миру улыбку абсолютного счастья.
Несколько вечеров в неделю мы посвящали игре на пианино. У нас в гостиной стояло хорошее хонки-тонк пианино,[6] на котором я играл немножко Моцарта, немножко Шопена, приправленных несколькими пьесками типа «Танца Анитры».[7] На верхней доске пианино располагались всякие электроприборы. Одним из них был осциллограф,[8] который околдовал Анну не хуже магического жезла. Мы часами сидели в гостиной, нажимая на пианино отдельные клавиши и заворожено наблюдая за причудливым танцем светящейся зеленой точки на экране прибора. Вся эта история, когда ты слышишь звуки и при этом видишь их наглядное изображение на маленьком экранчике умного прибора, приводила нас в бесконечный восторг.
Каким дивным великолепием звуков наслаждались мы с Анной! Гусеница, пережевывающая лист, издавала рычание, достойное голодного льва; муха в банке из-под варенья гудела, как аэроплан; чирканье спички по коробку звучало, как взрыв. Все эти звуки и тысячи других, многократно усиленные, представали перед нами сразу в двух измерениях — для глаз и ушей.
Анна открыла целый новый мир, который можно было исследовать снова и снова. Я не знаю, насколько серьезно она к нему относилась, — быть может, все это было не более чем захватывающей игрой; но так или иначе мне вполне хватало ее восторженных воплей.
Только когда наступило лето, я постепенно начал осознавать, что понятия частоты тока и длины волны обладали для нее каким-то смыслом и она на самом деле прекрасно понимала, что именно слышит и видит перед собой. Как-то раз все дети нашей улицы играли на свежем воздухе после обеда, когда на сцене появился большущий мохнатый шмель.
Кто-то из них вопросил:
— Интересно, а сколько раз в минуту он махает крылышками?
— Должно быть, миллион, — ответил другой.
Анна стремительно ворвалась в дом, негромко жужжа про себя в низком регистре, и ринулась к пианино. Я тихо сидел себе на пороге. Несколько раз ударив по клавишам, она быстро определила ноту, в которой жужжала, повторяя звук, издаваемый шмелем. Потом она подбежала ко мне со словами: «Можно мне твою линейку, пожалуйста?» и уже через пару секунд кричала, обращаясь к ребятам снаружи: «Шмель хлопает крыльями столько-то раз в секунду!» Никто ей не поверил, но ей уже было все равно.
Если можно было рассчитать какой-либо звук, его ловили и рассчитывали. За обедом то и дело возникали вопросы типа: «А ты знаешь, сколько раз в секунду комар хлопает крыльями? А муха?»
Все эти игры неизбежно привели нас к занятиям музыкой. До сих пор каждую отдельную ноту мы изучали в течение нескольких минут, а звук интересовал нас прежде всего с точки зрения того, какие колебания он производил. Вскоре, однако, Анна уже придумывала коротенькие мелодии, к которым я прописывал гармонии. Еще через некоторое время в доме зазвучали маленькие пьески под названием «Мамочка», или «Танец мистера Иефера», или «Смех». Анна начала всерьез сочинять. Наверное, у нее была всего одна проблема в жизни — то, что в сутках недоставало часов. Слишком много нужно было сделать, открыть, узнать.
Еще одной волшебной игрушкой для Анны был микроскоп. Маленький мир в нем вдруг становился большим — мир замысловатых форм и созданий столь мелких, что их невозможно было увидеть невооруженным глазом. Даже просто грязь в нем выглядела феерически.
До того, как начались все эти приключения, мистер Бог был другом и приятелем Анны, но теперь их отношения вышли на новый этап. Если мистер Бог сотворил все это, то он был чем-то гораздо большим, нежели она рассчитывала. Все это предстояло тщательно обдумать. Исследования были свернуты на несколько недель. Анна все так же играла с другими детьми на улице; она была милой и забавной, как всегда, но теперь ее взгляд все чаще обращался внутрь; она нередко забиралась высоко на дерево, которое росло у нас во дворе, одна или в компании Босси. Там, на вершине, она сидела, размышляя обо всем на свете.
За эти несколько недель Анна постепенно подвела итог всему, что знала. Она бродила по дому и легонько трогала вещи, словно искала какой-то потерянный ключ и никак не могла найти. Говорила она в это время мало. На вопросы отвечала так просто, как только могла, извиняясь за свое отсутствие в этом мире нежной улыбкой, будто говоря без слов: «Мне жаль, что все так получилось. Как только я разрешу эту загадку, я вернусь. Подождите меня».
И наконец прорыв свершился.
Она резко повернулась ко мне.
— Можно сегодня я буду спать с тобой?
Я кивнул в ответ.
— Тогда пошли, — сказала она.
Она соскользнула у меня с колен, взяла за руку и потянула к двери. Я молча повиновался.
Я ведь вам еще не рассказывал, как Анна решала все проблемы? Если она сталкивалась с какой-то трудной ситуацией, которая не хотела разрешаться сразу, то сразу же отправлялась в постель. Итак, мы лежали в постели, комнату освещал фонарь, покачивавшийся за окном; она опиралась подбородком на руки, уперев оба локтя мне в грудь. Я ждал. Она лежала так минут десять, пока мысли не пришли в надлежащий порядок, а потом ринулась в атаку.
— Мистер Бог сделал все на свете, правда?
Не было ни малейшего смысла говорить, что я не знаю. Поэтому я ответил: «Да».
— И грязь, и звезды, и людей, и животных, и деревья, и все на свете, и многоножков?
Многоножками она называла тех мелких созданий, которых мы с ней наблюдали под микроскопом.
— Да, — сказал я, — он сделал все.
Она кивнула в знак согласия.
— Мистер Бог правда любит нас?
— А то, — сказал я. — Мистер Бог любит все.
— А почему тогда он делает так, чтобы им было больно и они умирали?
Ее голос звучал так, словно она только что выдала сокровенную тайну; но ничего не попишешь, вопрос уже родился у нее внутри, и его нужно было облечь в слова.
— Я не знаю, — сказал я. — Мы очень многого не знаем про мистера Бога.
— Тогда, раз мы многого не знаем про мистера Бога, — продолжала она, — как мы можем быть уверены, что он нас любит?
Я не знал, что сказать ей на это, но, к счастью, ответа она не ждала.
— А вот многоножки: я могу любить их, пока меня хватит, но они же об этом не узнают, правда? Я в миллион раз больше их, а мистер Бог в миллион раз больше меня, так как же я могу знать, что делает мистер Бог?
Она помолчала. Уже потом я подумал, что в этот миг она тихо попрощалась с младенчеством. Потом она продолжала:
— Финн, мистер Бог нас не любит.
Она поколебалась немного.
— Знаешь, он правда нас не любит, любить умеют только люди. Я люблю Босси, но Босси меня не любит. Я люблю многоножков, но они не любят меня. Я люблю тебя. Финн, и ты любишь меня, ведь правда?
Я крепко обнял ее.
— Ты любишь меня, потому что ты тоже люди. Я по-настоящему люблю мистера Бога, но он меня не любит.
Это звучало словно похоронный звон.
«Черт его дери, — подумал я, — ну почему такое должно случаться с людьми? Она же теперь потеряла все». Но я ошибался. Она уже твердо встала обеими ногами на следующую ступеньку.
— Нет, — сказала она, — он не любит меня так, как ты. Это по-другому, в миллион раз больше.
Я, должно быть, пошевелился или произвел какой-то странный звук, потому что она выпрямилась, села на пятки и захихикала. Потом она подалась ко мне и тут же исцелила тот краткий и острый приступ боли, причиной которого стали ее слова, с мягкой уверенностью хирурга удалив бесполезный нарыв ревности.
— Финн, — сказала она, — ты можешь любить лучше, чем все прочие люди на Земле, и я тоже могу, правда? Но мистер Бог — он другой. Понимаешь, Финн, люди могут только любить снаружи и целовать тоже снаружи, а мистер Бог умеет любить тебя внутри и целовать внутри, так что это совсем другое. Мистер Бог не такой, как мы; мы немножко похожи на мистера Бога, но не слишком сильно.
Я это понял так, что мы были похожи на бога благодаря некоторым чертам сходства, но бог не был похож на нас из-за того, что мы разные. Внутренний огонь очистил и отточил ее идеи; подобно алхимику, она превратила свинец в золото, отбросив все определения, какие только мог дать богу человек, — Доброта, Милосердие, Любовь, Справедливость, ибо это были лишь попытки описать неописуемое.
— Понимаешь, Финн, мистер Бог не такой, как мы, потому что он может заканчивать разные вещи, а мы не можем. Я не могу закончить любить тебя, потому что я умру на миллион лет раньше, чем смогу закончить, а вот мистер Бог может закончить любить тебя, и потому это не точно такая же любовь. Да? Даже у мистера Иефера любовь не такая, как у мистера Бога, потому что он пришел сюда, только чтобы мы помнили.
Мне уже и этого хватило, все хотелось как следует обдумать, но пропустить следующий залп тяжелой артиллерии мне не дали.
— Финн, почему люди устраивают драки, и войны, и все такое?
Я постарался объяснить по мере своих слабых способностей.
— Финн, как это называется, когда видишь все по-другому?
Минуту-другую я скрипел мозгами, а потом выдал точное словосочетание, которое она хотела услышать, — «точка зрения».
— Финн, вот в этом и разница. Понимаешь, у всех есть точки зрения, а у мистера Бога нет. У мистера Бога есть только точки для зрения.
К этому моменту моим единственным желанием было встать и пойти погулять — надолго. Что это дитя вытворяет? Что она со мной сделала? Бог может заканчивать всякие вещи, а я не могу. Согласен, но вот что это значит? Мне уже начинало казаться, что она очистила саму идею бога от измерений пространства и времени, как орех от шелухи, и рассматривала ее ни много ни мало в свете вечности.
А эта разница между «точкой зрения» и «точкой для зрения»? На этом я окончательно срезался, но дальнейшие расспросы несколько прояснили ситуацию. «Точки для зрения» было неправильное определение. Она имела в виду «точки обзора». Со второй оговоркой разобрались. Человечество в целом имеет множество точек зрения, в то время как у мистера Бога имеется бесконечное разнообразие точек обзора. Когда я изложил ей суть вопроса в такой манере и спросил, это ли она имела в виду, она важно кивнула и, глядя на меня, подождала, пока я смогу в полной мере насладиться этой мыслью. То есть вот как оно все выглядело: у человечества бесконечно много точек зрения; у бога бесконечно много точек обзора. Это означает, что бог — везде. Я прямо подскочил, когда до меня дошла эта логика. Анна радостно хохотала.
— Понял? — спрашивала она у меня. — Теперь ты понял?
Я тоже рассмеялся.
— И еще по-другому мистер Бог не такой, как мы.
Оказывается, мы еще не закончили.
— Еще мистер Бог знает вещи и людей изнутри, вот. Мы знаем их только снаружи, да? Так что, понимаешь, Финн, людям нельзя говорить о мистере Боге снаружи; о нем можно говорить только изнутри него, да.
Еще минут пятнадцать ушло на то, чтобы довести до полного блеска эти аргументы, а потом со словами: «Разве это не здорово?» — она поцеловала меня и уютно устроилась у меня под мышкой, готовая уснуть.
Прошло еще десять минут.
— Финн?
— Да?
— Финн, та книга про четыре измерения…
— Да, и чего она?
— Я знаю, где теперь цифра четыре; она живет у меня внутри.
Для одной ночи было более чем достаточно, поэтому я заявил со всей возможной твердостью:
— Теперь давай спи, хватит уже болтать. Спи, или я нашлепаю тебя по попе.
Она пискнула и уставилась на меня, потом рот у нее разъехался до ушей, и она снова завозилась под мышкой, устраиваясь поудобнее.
— Нет, — сонно констатировала она, — не нашлепаешь.
Аннино первое лето с нами было полно приключений. Мы с ней ездили в Саутенд-он-Си,[9] и в Кью-Гарденс,[10] и в Кенсингтонский музей,[11] и в тысячу других мест — по большей части одни, но иногда в компании целой оравы детей. Наша первая экскурсия за пределы Ист-Энда была «на другой конец». Для тех, кто не знает, это значит всего лишь к западу от Олдгейта.
По этому случаю ее нарядили в тартановую[12] юбку с блузкой, черный шотландский берет,[13] черные туфельки с большими сверкающими пряжками и тартановые гольфы. Юбка была заложена в мелкую складку и, стоило как следует покрутиться, раскрывалась, как парашют. Анна разгуливала, как профи, прыгала, словно Бэмби, порхала птицей и балансировала на бордюре тротуара, будто заправский канатоходец на проволоке. Походку она слямзила у Милли, которая была настоящей профи: голова высоко поднята, бедра чуть покачиваются, так чтобы юбка ходила из стороны в сторону, на губах улыбка, в глазах искорки — бах! — и вы убиты. Люди глядели на нее и улыбались. Анна была, как солнечное утро после долгих недель хмари. Да уж, не улыбаться было просто невозможно. Анна сознавала устремленные на нее взгляды прохожих и то и дело оборачивалась ко мне — на лице ее сияла широкая счастливая ухмылка. Дэнни говорил, что она не ходила, а совершала парадный королевский выход. Время от времени выход прерывался по не зависящим от нее причинам: на дороге попадались бездомные кошки, собаки, голуби и лошади, не говоря уже о почтальонах, молочниках, автобусных кондукторах и полицейских.
К западу от Олдгейта дома становились больше и великолепнее, и рот у Анны открывался все шире и шире. Она то описывала круги, то шла спиной вперед, то боком. Наконец она остановилась в полной растерянности, подергала меня за рукав и спросила:
— Это все дворцы, да? И в них живут короли и королевы?
Ее не особенно впечатлили ни Английский банк, ни собор Святого Павла; пальма первенства была безоговорочно отдана голубям. После короткой дискуссии мы решили пойти на службу в церковь. Ей было явно неуютно; она беспокойно ерзала всю службу и, как только та закончилась, сразу же заторопилась на улицу, к голубям. Усевшись на тротуар, она принялась с удовольствием кормить их. Я стоял в нескольких шагах и просто смотрел на нее. Она весело стреляла глазами по сторонам — то взглянет на двери собора, то на прохожих, то на машины, то на голубей. Вдруг она быстро и неодобрительно покачала головой. Я тут же оглянулся, чтобы выяснить, что произвело на нее такое впечатление, но так и не увидел ничего, на что можно было бы списать такую перемену в настроении.
Несколько месяцев спустя я смог расшифровать эти таинственные сигналы. То резкое движение головой ни о чем хорошем, разумеется, не говорило. Казалось, она пыталась отогнать какую-то неприятную мысль, как вытряхивают из кошелька мелкие монетки.
Я подошел к ней поближе и молча ждал. По большей части ей было вполне достаточно чувствовать кого-то рядом. Я придвинулся к ней вовсе не для того, чтобы сказать ей что-то умное. Я давно уже прекратил подобные попытки. Ответом на вопрос: «Что-то не так, Кроха?» — было неизменное: «Я сама». Она задавала вопросы в тех и только тех случаях, когда не могла сама найти ответа. Нет, я подошел к ней с одной-единственной целью: чтобы мои уши были наготове, если они ей вдруг понадобятся. Она в них не нуждалась, и это был плохой знак.
От собора Святого Павла мы двинулись в сторону Гайд-парка. Прошел не один месяц, и я уже начинал гордиться тем, что все больше и больше учусь думать так же, как Анна. Я начинал понимать ход ее мыслей и то, как она претворяла их в слова. В тот раз я забыл, нет, даже не забыл, а просто как-то упустил из внимания один простой факт. Дело было вот в чем: до сих пор горизонт Анны ограничивался домами, фабриками и подъемными кранами. А тут перед ней неожиданно оказались огромные открытые — слишком открытые для нее — просторы парка. К такой реакции я был не готов. Она окинула окрестности взглядом, уткнулась лицом мне в живот, вцепилась в меня обеими руками и отчаянно разревелась. Я поднял ее на руки, и она прилипла ко мне, как магнит, крепко держась руками за шею, а ногами — за талию, всхлипывая мне в плечо. Я начал издавать какие-то неопределенные успокаивающие звуки, но это не особенно помогло.
Через несколько минут она боязливо оглянулась через плечо и перестала плакать.
— Хочешь домой, Кроха? — спросил я, но в ответ она покачала головой.
— Теперь можешь меня опустить, — сказала она.
Видимо, я ожидал, что она закричит «Ура!» бросится скакать по траве. Пару раз выразительно шмыгнув носом и собравшись с силами, мы двинулись исследовать парк; при этом она продолжала крепко держаться за мою руку. Как и у любого нормального ребенка, у Анны были свои страхи, только, в отличие от других детей, она их осознавала. А с осознанием приходило и понимание того, что она в состоянии идти дальше, невзирая на них.
Может ли взрослый знать, чего стоит нести такое бремя? Значит ли это, что ребенок по природе своей робок, склонен к тревоге и растерянности, а в критических ситуациях цепенеет от ужаса не в силах ничего предпринять? Неужели десятиглавое чудовище страшнее абстрактной идеи? Если ей и не удалось сразу побороть свой страх, чем бы он на самом деле ни был, то взять себя в руки она все же смогла. Теперь она была уже готова отпустить мою руку отойти на несколько шагов, чтобы рассмотреть то, что привлекло ее внимание; но время от времени она все равно бросала назад настороженные взгляды, чтобы убедиться, что я все еще здесь. Поэтому я остановился и стал спокойно ждать. Она все еще немного робела и знала, что мне это известно. То, что я остановился, когда она выпустила мою руку, вызвало у нее легкую улыбку благодарности.
Я стоял и думал о тех временах, когда был примерно ее возраста. Мама с папой как-то раз взяли меня в Саутенд-он-Си. Вид моря и непривычно огромное количество людей на берегу произвели на меня впечатление, сравнимое со встречей с автобусом на полной скорости. Когда я впервые увидел море, я как раз держался за отцовскую руку, но она тут же стала чужой. Я не особенно хорошо помню этот эпизод, но ощущение, что в тот миг мой мир вдруг прекратил свое существование, было очень ярким. Так что у меня имелось какое-то представление о ее страхах, чем бы они на самом деле ни были.
Исследуя то, что находилось в пределах досягаемости, она потихоньку приходила в себя. Она уже замечала в траве свои обычные сокровища — разной формы листья, камушки, веточки. Энтузиазм подобного рода невозможно долго держать под спудом.
Тут мы услышали сердитый окрик паркового сторожа. Я обернулся и, конечно, обнаружил ее на коленях возле клумбы с цветами. Я забыл сказать ей, что по газонам ходить нельзя! Анна не спасовала бы и перед Люцифером, не говоря уже о каком-то парковом стороже. Только что избежав одной катастрофы, мне совершенно не улыбалось тут же вляпаться в другую. Я кинулся к ней, подхватил ее с травы и поставил на дорожку перед собой.
— Вот он, — с негодованием заявила она, уставив на сторожа обвиняющий перст, — сказал, чтобы я убралась с травы.
— Да, — сказал я, — по этому газону ходить не полагается.
— Но он же самый лучший, — резонно возразила она.
— Вот посмотри, что там написано, — сказал я указывая на табличку. — Там говорится «По газонам не ходить».
Я прочитал ей надпись по буквам, и Анна изучила ее с величайшей сосредоточенностью.
Уже позже, когда мы с ней сидели на траве и уплетали шоколад, она вдруг сказала:
— Те слова…
— Какие слова? — не понял я.
— Слова, которые говорят не ходить по газонам, — они как та церковь, где мы были с тобой сегодня утром.
Тут-то все и разъяснилось. Как и в случае с клумбой, церковная служба была для нее чем-то вроде таблички «По газонам не ходить», не дающей добраться до лучших цветов. Зайти в церковь, но только не во время службы, а просто быть там, внутри, для Анны значило навестить очень-очень хорошего друга, а навестить хорошего друга очень приятно, а это, в свою очередь, отличный повод, чтобы пуститься в пляс. В церкви Анна танцевала — это был лучший газон, до которого она смогла добраться. Церковная же служба играла роль таблички «По газонам не ходить», не давая ей делать то, чего ей больше всего хотелось. Рот у меня непроизвольно разъехался в улыбке, когда я попытался представить себе службу, которая могла бы понравиться Анне. Главное, мне кажется, что и мистеру Богу она тоже пришлась бы по вкусу!
Начав сбрасывать с себя груз сегодняшнего дня, она продолжала:
— Знаешь, когда я плакала…
Я навострил уши.
— Я тогда стала такой маленькой, такой маленькой, что почти потерялась, — это было сказано тоненьким и каким-то далеким голоском, а потом, будто прилетев из пучин беспредельного космоса и — бах! — приземлившись мне прямо на грудь, она торжествующе заявила: — Но я нашлась, да?
Где-то ближе к концу этого первого лета она сделала два совершенно потрясающих открытия. Первым стали семена: оказалось, что все вырастает из семян, что вся эта красота — все цветы, и деревья, и зеленая трава, все начинается с семян, которые, более того, можно вот так вот взять и подержать в руках. Вторым открытием стало письмо: Анна узнала, что книги и вообще умение писать — не просто устройство для рассказывания сказок маленьким детям, а нечто куда более захватывающее и увлекательное. Она увидела в письме что-то в портативной памяти — средство обмена информацией.
Эти два открытия положили начало необычайно бурной деятельности. То, что творилось у Анны в голове, непосредственно отражалось и на лице, словно написанное крупными буквами.
Именно так и получилось в тот день, когда она впервые взяла в руки цветочные семена. В словах нужды не было: ее мысли и действия говорили сами за себя. Она сидела возле кустика каких-то цветов с горсткой семян в ладошках. На лице отражалась явная работа мысли; взгляд ее был устремлен на семена, а лоб был наморщен от напряжения. Потом она посмотрела вдаль через плечо, и глаза округлились от удивления; назад, на семена; снова через плечо. Наконец она встала, бросила взгляд куда-то в сторону — куда именно, я так и не понял — и медленно обернулась вокруг своей оси. К тому времени, когда она снова стояла лицом ко мне, ее внутренние лампы уже были включены на полную мощность.
Ей не было необходимости объяснять, что с ней происходит; все и так было предельно ясно. Острая игла ее разума сшила воедино это цветочно-травяное буйство, раскинувшееся у нас перед глазами с участком голой ист-эндской земли возле нашего дома. Семена можно были переносить с одного места на другое — так почему же не сделать это? У нее в глазах плясали два больших знака вопроса; ни слова не говоря, я вынул из кармана носовой платок и подал ей. Она расстелила его на земле и с бесконечной осторожностью принялась трясти над ним семенные коробочки. Вскоре белый платок был покрыт темными, глянцевитыми семенами.
Этот ритуал сбора семян я видел, наверное, тысячу раз. Она всегда была бесконечно осторожна; каждый раз ее действия перемежались напряженными раздумьями: «Не слишком ли много я взяла? Достаточно ли осталось?» Иногда решение можно было принять лишь после тщательного осмотра растений. Если она приходила к выводу, что позаимствовала слишком много, то аккуратно возвращала излишки и рассыпала часть собранного по земле. Мистер Бог явно набрал в ее личном рейтинге еще очков десять. Глядя на семена, она повторяла: «Разве не здорово он это сделал!»
Анна не только была по уши влюблена в мистера Бога; она глубоко им гордилась. Ее законная гордость росла с каждым днем, так что в какой-то момент мне пришла в голову совершенно идиотская мысль: умеет ли мистер Бог краснеть от удовольствия? Какие бы чувства ни питали к нему люди за всю многовековую историю христианства, уверен, что никому он не нравился так, как Анне.
Эти экскурсии в мир растений приводили к тому, что мы всегда таскали с собой кучу конвертов, а на поясе у Анны висел довольно внушительных размеров кисет. Кисет был приторочен к красивому расшитому бусинками поясу, который для нее сделала Милли. Милли была одной из дюжины или около того профи, которые жили на вершине холма. Милли и Джеки были, согласно собственной классификации Анны, двумя самыми красивыми молодыми леди на всем белом свете. Между молодой проституткой и Анной был заключен своего рода пакт о взаимном восхищении. Кстати сказать, у Милли было роскошное имя — Винес де Майл Энд.[14]
Второе Аннино открытие переросло в какую-то весьма сложную деятельность, потому что в доме вдруг в изобилии завелись маленькие синие блокнотики и повсюду раскиданные клочки бумаги. Столкнувшись с чем-нибудь новым, Анна хватала ближайшего прохожего и, протягивая ему карандаш и блокнот, просила: «Пожалуйста, напишите это большими буквами».
Глава третья
Эта внезапная просьба «написать большими буквами» часто вызывала самую непредсказуемую реакцию. Присутствие Анны, видимо, чем-то напоминало близкое соседство динамитной шашки с очень-очень коротким фитилем и потому пугало некоторых прохожих. Внезапно возникшее у вас на пути огненно-рыжее дитя, которое тычет вам в руку карандаш и блокнот и требует немедленно что-то написать, может, мягко говоря, нервировать. Люди шарахались от нее и говорили что-нибудь вроде «Отстань, малышка» или «Оставь меня в покое», но Анна предвидела такой поворот событий и безжалостно стояла на своем. Шхуна еe исследовательского интереса мчалась на всех парах. Да, она могла немножко подтекать тут и там, а моря познания нередко сотрясал шторм, но пути назад не было. Ее ждали удивительные открытия, и Анна была полна решимости осуществить их.
Очень часто по вечерам я сидел на крыльце с сигаретой, наслаждаясь ее охотой за знаниями, и наблюдал, как она просит прохожих «написать это большими буквами». Однажды вечером после целой серии отказов со стороны прохожих Анна пригорюнилась. Я решил, что настало время сказать несколько ободряющих слов. Встав со ступенек, я перешел через дорогу и остановился рядом с ней.
Она грустно показала на сломанный столбик железной ограды.
— Я хочу, чтобы кто-нибудь написал мне про это, а они ничего не видят, — сказала она.
— Может быть, они слишком заняты, — предположил я.
— Нет, не так. Они его не видят. Они не понимают, о чем я говорю.
Эта последняя реплика была произнесена с чувством какой-то глубокой внутренней печали; мне было суждено услышать ее еще не раз: «Они его не видят. Они не видят».
Я увидел разочарование на ее лице и подумал, что знаю, что мне делать. Мне казалось, что с этой ситуацией я смогу справиться. Я взял ее на руки и крепко прижал к себе.
— Не огорчайся, Кроха.
— Я не огорчаюсь. Мне грустно.
— Не беда, — сказал я. — Я сам напишу тебе это большими буквами.
Она вывернулась у меня из рук и теперь стояла на тротуаре, вертя в руках блокнот и карандаш; ее голова была низко склонена, а по щекам бежали слезы. Мысли мои неслись вскачь. Можно было подойти к делу и так и эдак — подходы теснились и распихивали друг друга локтями. Я уже был готов вмешаться, когда пролетавший ангел снова стукнул меня по кумполу. Я промолчал и стал ждать. Она стояла передо мной, погрузившись в совершеннейшее уныние. Я знал абсолютно точно, что больше всего на свете ей сейчас хотелось кинуться ко мне в объятия, хотелось, чтобы ее утешили, но она стояла и молча боролась с собой. Трамваи, звеня, проносились мимо, люди спешили за покупками, уличные торговцы вопили, рекламируя свой товар, а мы стояли напротив друг друга: я — сражаясь с желанием схватить ее на руки, и она — молча вглядываясь в некую новую картину, вырисовывавшуюся у нее в голове.
Наконец она подняла глаза и наши взгляды встретились. Вокруг стало холодно, и мне захотелось кого-нибудь ударить. Я знал этот взгляд, я встречал его у других людей, и со мной самим такое неоднократно случалось. Будто очертания какого-то чудовищного айсберга в тумане, во мне поднимались слова — из самой глубины меня, осиянные слезами, но все же ясно видимые. Анна горевала.
Двери ее глаз и сердца стояли, распахнутые настежь; укромная келья ее сокровенного существа была открыта взгляду.
— Я не хочу, чтобы ты ничего писал, — сказала она и попыталась выдавить из себя улыбку, это не сработало, и, шмыгнув носом, она продолжала:
— Я знаю, что я вижу, и знаю, что ты видишь, но некоторые люди не видят ничего и… и… — она кинулась ко мне в объятия и разрыдалась.
В тот вечер я стоял на улице в Восточном Лондоне, обнимая горько плачущего ребенка, и заглядывал в человеческую душу. За эти несколько мгновений я узнал больше, чем изо всех прочитанных и всех умных лекций на свете. Келья эта могла быть сколько угодно одинокой, но темной она не была. За этими полными слез глазами стояла не тьма, а яркий свет. И Господь сотворил человека по образу своему — не по форме и не по разуму, не по глазам или ушам, не по рукам или ногам, но по этой внутренней сущности. Здесь был образ божий. И не рука дьявола делает человека одиноким, но его подобие. Вся полнота Света, которая не находит пути наружу и не знает себе достойного места, — вот что способствует одиночеству.
Анна оплакивала других. Тех, кто не мог видеть красоту сломанного столбика ограды, и все краски, и все узоры снежинок; тех, кто не видел раскинувшихся вокруг бесчисленных возможностей. Она хотела взять их с собой в этот восхитительный новый мир, а они были не в силах вновь стать такими маленькими, чтобы эта зазубренная сломанная железка вдруг превратилась в царство стальных гор, и равнин, и стеклянных деревьев. Это был целый новый мир, по которому можно было путешествовать, который можно было исследовать, мир фантазии, куда столь немногие могли и хотели бы последовать за ней. Этот несчастный сломанный столбик предлагал отважным исследователям целую палитру восторгов и удивительных возможностей.
Мистеру Богу все это определенно нравилось, но мистер Бог отнюдь не возражал стать на какое-то время маленьким. Люди думали, что мистер Бог очень большой, и тут-то они делали самую свою крупную ошибку. На самом деле мистер Бог мог быть абсолютно любого размера, какого бы ему ни захотелось. «Если бы он не умел становиться маленьким, как бы он знал, каково это — быть божьей коровкой?» Вот как бы он знал? Подобно Алисе в Стране чудес, Анна хорошенько откусила от пирога фантазии и изменила свой размер на более подходящий к случаю. В конце концов, у мистера Бога не одна точка зрения, а бесконечное множество точек обзора, а цель жизни очень проста — быть, как мистер Бог. Насколько было известно Анне, быть хорошим, щедрым, добрым, часто молиться и все такое прочее на самом деле имело к мистеру Богу очень мало отношения. Все это были, как сейчас говорят, побочные эффекты, игра на наверняка, без риска, а Анна в такие игры не играла, религия — это про то, чтобы быть, как мистер Бог, вот через этот-то момент продраться было труднее всего. Надо было не быть добрым, хорошим и любящим и т. д., чтобы стать, как мистер Бог. Нет-нет! Вся штука со смыслом жизни состояла в том, чтобы быть, как мистер Бог, и тогда вы просто не сможете не стать хорошим, и добрым, и любящим, понятно?
— Если ты стал, как мистер Бог, то не будешь знать, какой ты, да?
— Чего? — не понял я.
— Какой ты хороший, и добрый, и всех любишь.
Последнее замечание было сделано небрежным тоном, будто оно было незначительным и неуместным. Эту манеру я хорошо знал. Собеседнику оставалось либо притвориться, что он ничего не слышал, либо начать задавать вопросы. Несколько секунд я поколебался, наблюдая, как улыбка медленно, но верно распространяется по всему ее телу, от пяток до макушки, чтобы наконец взорваться громким ликующим воплем! Я понял, что она вырвалась из капкана. Ей было что сказать, и она хотела, чтобы я начал задавать ей вопросы. Если бы я не сделал этого сейчас, рано или поздно все равно пришлось бы, так что…
— О'кей, Кроха. И что у нас за штука со всей этой добротой и прочей хорошестью?
— Ну… — и тон ее голоса резко съехал с американской горки волнения, достиг другой стороны и тут же снова помчался вверх, — в общем, если ты думаешь, что ты такой, то на самом деле ты не такой, вот.
В этом классе я явно торчал на задней парте, где окопались законченные двоечники.
— Чего-чего?
Я решил было, что поймал нить ее мысли, и полагал, что иду на полкорпуса впереди. Она просигналила правый поворот, я притормозил, чтобы подождать ее, но вместо правого она вдруг взяла левый, причем на сто восемьдесят градусов, и помчалась навстречу потоку движения. Я был совершенно выбит из колеи этим финтом, так что мне ничего не оставалось, кроме как пешком пойти назад, где она уже ждала меня, нетерпеливо сигналя.
— Так. Хорошо. Давай еще раз!
— Ты же не думаешь, что мистер Бог знает, что он добрый, хороший и всех любит, правда?
Я не уверен, что успел хотя бы подумать об этом, но на таким образом поставленный вопрос существовал только один ответ, даже несмотря на то, что в его истинности я отнюдь не был уверен.
— Наверное, нет, — немного поколебавшись, ответил я.
Вопрос «почему?» застрял у меня где-то на полпути между черепной коробкой и голосовыми связками. Вся эта беседа в принципе должна была подвести нас к некоему выводу, к идее, утверждению, которое бы полностью ее устроило. Она собралась с силами, не без труда обуздав свое нетерпение.
Неожиданно она резко втянула воздух и проговорила:
— Мистер Бог не знает, что он хороший и добрый, и всех любит. Мистер Бог, он… он… пустой.
Сейчас я уже могу допустить мысль, что камня, о который я только что пребольно ушиб большой палец ноги, на самом деле не существует. Я ничего не имею против того, чтобы поиграться с идеей, что все окружающее — всего лишь иллюзия, но мысль о том, что мистер Бог пуст, просто не лезла ни в какие ворота. Все держится на том, что мистер Бог — полон! Полон мудрости, любви, сострадания — назовите любую добродетель, и в нем этого будет в изобилии. Бог, он… он как огромный рождественский носок, полный чудесных подарков, неистощимо изливающий дождь несказанных и неисчислимых милостей на своих детей. Проклятие, ну, разумеется, он полон! Так меня учили, и так оно на самом деле и было… а было ли?
Ни в тот день, ни в несколько последующих ничего от Анны не добился. Мне оставалось только вариться в собственном соку. Мои шестеренки со скрипом перемалывали мысль о том, что мистер Бог пуст. Да, она была совершенно нелепой, но застряла там намертво. По мере того, как перед моим внутренним взором возникала соответствующая картинка, я погружался в пучину стыда и замешательства. Никогда раньше она не представлялась мне с такой потрясающей четкостью: мистер Бог в черном фраке, цилиндре и с волшебной палочкой, достающий из шляпы кроликов. Можно поднять руку и попросить автомобиль, или тысячу фунтов, или еще чего-нибудь, и мистер Бог взмахнет палочкой — вот вам, пожалуйста! Под завязку этого захватывающего кино я увидел портрет моего мистера Бога крупным планом — улыбающийся, добродушный бородатый ВОЛШЕБНИК.
После нескольких дней бесплодных размышлений на тему пустоты мистера Бога я не выдержал и задал ей вопрос, который не давал мне покоя все это время:
— Кроха! Так что там насчет мистера Бога, который на самом деле пустой?
Она тут же с готовностью обернулась ко мне. Бьюсь об заклад, что она ждала моего вопроса, но ничего не могла поделать, пока в моем мозгу окончательно не сформируется картинка мистера Бога в виде фокусника.
— Когда мир стал совсем красным через осколок стекла, цвета цветка.
Я это запомнил. Мы немного поговорили о проходящем и отраженном свете: что свет приобретает цвет стекла, через которое он проходит, и что цветок желтый благодаря отраженному свету. Мы уже наблюдали радугу спектра при помощи призмы, видели ньютонов разноцветный вращающийся диск[15] и смешивали все цвета спектра обратно до состояния белого. Я объяснил ей, что цветок поглощает все цвета спектра, кроме желтого, который и отражает обратно наблюдателю. Анна некоторое время переваривала эту информацию, а потом заявила:
— Ага, значит, желтый он брать не хочет, — после короткой паузы продолжала, — так что настоящий цвет — это все те, которые он хочет.
Спорить с этим я не мог, так как не был абсолютно уверен в том, какого черта этот цветок вообще хочет.
Эта информация поступала внутрь, перемешивалась с разноцветными стекляшками, хорошенько встряхивалась и занимала свое место в ее новой картине мира. Выходило так, что каждый человек при рождении получал целый набор стеклышек с ярлычками «хорошо», «плохо», «отвратительно» и т. д. Дальше они присобачивали к своему внутреннему оку монокль и меняли в нем стеклышки, воспринимая мир в соответствии с цветом и маркировкой стекла. И делали мы это, как мне дали понять, чтобы оправдать свои внутренние убеждения.
Теперь идем дальше. Мистер Бог несколько отличался от цветка. Цветок, который не хочет брать желтый свет, мы называем желтым, потому что именно этот свет мы и видим. О мистере Боге такого сказать нельзя. Мистер Бог хочет все и поэтому ничего не отражает обратно! А если мистер Бог ничего не отражает вовне, то мы просто не сможем его увидеть, правильно? То есть, если уж природа мистера Бога в принципе доступна нашему пониманию, остается только допустить, что мистер Бог совершенно пуст. Пуст не потому, что в нем ничего нет, но потому, что он приемлет все, все принимает и ничего не отражает обратно! Разумеется, если вам угодно, можно мошенничать и дальше: можете продолжать носить цветные очки со стеклышками, на которых написано «мистер Бог всех любит», или с теми, где значится «мистер Бог очень добрый», но тогда, извините, вы упустите природу мистера Бога в целом. Только попробуйте себе представить, что собой представляет мистер Бог, если он приемлет все и ничего не отражает обратно. Вот это, сказала Анна, и называется быть НАСТОЯЩИМ БОГОМ. Это-то нас и просили сделать — выкинуть все наши цветные стеклышки и посмотреть невооруженным глазом. Факт, что Старый Ник[16] производит эти стеклышки миллионами, временами несколько осложняет дело, но так уж устроен мир.
— Иногда, — сказала Анна, — взрослые заставляют маленьких надевать стеклышки.
— Зачем им это надо? — поинтересовался я.
— Так они могут заставить маленьких делать то, что они от них хотят.
— Ты хочешь сказать, они их так пугают?
— Да. Заставляют делать то, что им надо.
— Типа что мистер Бог накажет их, если они не станут есть чернослив?
— Да, вроде того. Но мистеру Богу на самом деле все равно, будешь ли ты есть чернослив или нет, правда ведь?
— Думаю, да.
— Если бы он наказывал детей за это, он был бы большой драчун, а он ведь нет.
Большинству людей несказанно повезет, если они когда-нибудь сподобятся открыть для себя мир, в котором живут. Анна открывала бесчисленные миры с помощью своих «цветных стеклышек», оптических фильтров, зеркал и садовых ведьминых шаров.[17] Единственной проблемой во всем этом было то, что слова, при помощи которых можно было описать свои впечатления, как-то слишком скоро заканчивались. Я не припомню, чтобы Анна хоть раз использовала термины вроде «существительное» и «глагол»; она явно не смогла бы определить, где прилагательное в словосочетании «мясной сэндвич», но очень скоро пришла к выводу, что самым опасным в письме и речи было использование описательных оборотов. Она бы еще согласилась с утверждением, что «роза — это роза — это роза»[18] — но только скрепя сердце, а вот «красный — это красный — это красный» уже никуда не годилось.
Проблема словоупотребления стала еще более актуальной с появлением миссис Сассемс. Миссис Сассемс мы повстречали на улице. На самом деле это была тетя Долли, то есть наша тетушка по мужу. В жизни у тети Долли была одна великая страсть: она обожала ореховые ириски. Она поглощала их в диких количествах, и рот ее почти постоянно был набит ирисками, так что лицо по большей части имело несколько странные очертания. Если ей что-то и можно было поставить в упрек, так это то, что она упорно лезла ко всем целоваться, причем не чмокнуть разик, а обстоятельно и надолго. По отдельности с ирисками и с поцелуями жить было еще можно, но вот вместе эти два фактора уже начинали представлять опасность для жизни.
Избежать поцелуев не удалось. Нам безапелляционно велели «открыть ротики», в которые тут же было загружено по целой плитке ирисок, то есть где-то половина прошла внутрь, а второй половине пришлось остаться снаружи и подождать.
За долгие годы питания одними ирисками тетя Долли обзавелась впечатляющей силы лицевыми мускулами, которые позволяли ей вести светскую беседу, невзирая на склеивающий эффект конфет. Крепко держа Анну на расстоянии вытянутых рук, она воскликнула: «Вы только посмотрите, как выросла!»
Я передвинул тянучку за щеку, насколько это было возможно, и с трудом выдавил:
— Axa, от ырохла ак ырохла!
Анна же саркастически отвечала:
— Ахвагых, вура фортова!
Я понадеялся, что мне не придется переводить эту реплику.
Тетя Долли пожелала нам всего хорошего и отправилась своей дорогой. Мы уселись рядышком на каменную ограду и попытались придать тянучке более удобоваримый размер и конфигурацию.
До столкновения с тетей Долли мы шли себе вдоль по улице… вернее, сказать честно, мы двигались вдоль по улице совершенно диким способом. На самом деле мы придумали игру, благодаря которой можно было потратить часа два на пару сотен ярдов. Кто-то один должен был быть «назывателем», а кто-то другой — «шагателем». Суть игры заключалась в том, что «называтель» называл какой-нибудь предмет, лежащий на земле, например спичку, а «шагатель» должен был встать на него. Потом «называтель» называл какой-нибудь другой предмет, а задача «шагателя» заключалась в том, чтобы оказаться там в один шаг или прыжок. И так, пока с «шагателем» не случится чего-нибудь смешное, — никогда нельзя сказать заранее, куда ему придется шагать в следующий раз.
Когда тетя покинула нас, мы решили начать по новой. Минут за двадцать мы покрыли примерно такое же количество ярдов, когда Анна вдруг остановилась.
— Финн, — заявила она, — теперь мы оба будем «шагателями», а я еще и «назывателем».
Мы продолжили уже по новым правилам, Анна называла, и мы оба шагали, но на этот раз все было как-то по-другому. Никакого хихиканья, никаких воплей: «А я нашел… а я нашел трамвайный билет!» Сейчас все было очень серьезно. На каждом шаге Анна бормотала про себя: «маленький шаг» — прыг, «маленький шаг» — прыг, «большой шаг» — прыг. Остановившись, она оглянулась на свой последний шаг, потом повернула голову ко мне и сказала:
— Это был большой шаг?
— Не особенно.
— А для меня большой.
— Это потому, что ты Кроха, — усмехнулся я.
— Тетя Долли сказала, что я большая.
— Может быть, она имела в виду, что ты большая для своего возраста? — предположил я.
Такое объяснение ее отнюдь не устроило. Игра зашла в тупик. Она повернулась ко мне, уперев руки в боки.
Можно было невооруженным глазом различить, как ее мыслительный аппарат сражается с непроходимой тупостью слов.
— Это ничего не значит, — заявила она с мрачной решимостью судьи, надевающего свою черную шапочку.
— Нет, значит, — попытался объяснить я. — Она хотела сказать, что в сравнении с большинством маленьких девочек пяти с небольшим лет от роду ты довольно большая.
— А если бы этим девочкам было десять лет, была бы довольно маленькая, да?
— Вероятно.
— А если бы я была совсем одна, я не была бы ни маленькая, ни большая, да? Это просто была бы я, так?
Я кивнул в знак согласия. Я чувствовал дыхание прилива, чувствовал, что ее мысль снова над чем-то напряженно работает, и позволил себе сказать еще только одну фразу, прежде чем лечь на дно.
— Понимаешь, Кроха, мы не используем слова вроде «больше», «красивее», «меньше» или «слаще», пока у нас не появится вторая вещь, чтобы с ней можно было сравнивать.
— Тогда так нельзя делать. Или не всегда.
Ее голос звучал безапелляционно.
— Нельзя чего? — не понял я.
— Нельзя сравнивать, — и Анна выдала залп из самых тяжелых орудий, — из-за мистера Бога. Нет двух мистеров Богов, поэтому сравнивать нельзя.
— Но люди не сравнивают мистера Бога с самими собой.
— Я знаю, — она захихикала, глядя на мои отчаянные попытки оправдаться.
— Тогда по какому поводу ты устроила такой кипеж?
— Потому что это они сравнивают себя с мистером Богом.
— Это то же самое, — заявил я.
— И совсем не то же самое.
Я уже решил, что выиграл этот раунд, потому что мне удалось своими вопросами поставить ее в тупик. В конце концов, раз она согласилась, что люди не сравнивают мистера Бога с собой, то, следовательно, они очевидным образом не сравнивают и себя с мистером Богом, и я сказал ей об этом. Уже готовый воздеть свое знамя над покоренной крепостью, я спустил на воду самый свой непотопляемый эсминец:
— Ты сказала, что люди сравнивают. Должно быть, ты хотела сказать, что они не сравнивают…
Анна посмотрела на меня. Я тут же скомандовал: «Готовсь!» Я знал, что прав, но решил на всякий случай приготовиться — просто так, мало ли. Один взгляд Анны — и мой эсминец, не пикнув, пошел ко дну.
Я помню, что сразу же почувствовал себя плохо — потому что она запуталась в собственных аргументах, потому что в этом была и моя вина и потому что я был чрезвычайно доволен своей победой. Она придвинулась ко мне поближе, охватила руками и зарылась лицом куда-то в солнечное сплетение. Я подумал, как она должна была устать от всего этого думания и как расстроиться, что «у нее не получилось». Все двери моих внутренних складов любви и утешения с грохотом распахнулись, и я сгреб ее в объятия. Она немного поерзала в знак того, что поняла меня.
— Финн, — кротко сказала она, — сравни два и три.
— На один меньше, — промурлыкал я, ежась от довольства собой.
— Угу. А теперь сравни три и два.
— На один больше.
— Ага. На один меньше — это то же самое, что и на один больше, да?
— Ну, да, — проворчал я, — на один меньше, это то же са… ой!
В тот же миг она уже была в десяти ярдах от меня, прыгая от радости и визжа, как баньши.[19]
— Это не одно и то же! — завопил я вслед за ней.
— Вот-вот! — вторила мне она.
Мы помчались домой по длинной торговой улице, ныряя и лавируя между лавками и телегами, с которых продавали всякую всячину. Я так ее и не поймал. Она была значительно меньше меня и легко продиралась через такие места, в которые я не мог протиснуться чисто физически или, если уж на то пошло, и умственно тоже.
Позже вечером мы сидели на стене, ограждавшей железнодорожное полотно, и смотрели, как мимо проносятся поезда. Я спросил:
— Это и было одно из твоих знаменитых стеклышек?
Она издала некий звук, который я истолковал как «да». Помолчав немного, я продолжал:
— И сколько у тебя таких стеклышек?
— Несколько миллионов, но они все для игры.
— А есть такие, от которых ты не можешь избавиться?
— Я уже.
— Уже чего?
— Избавилась от них.
Тон спокойной констатации факта, которым она это сказала, заставил меня проглотить свою следующую фразу. В голове у меня жужжали всякие поучительности типа «Гордыня всегда предшествует поражению» или «На тех, кто слишком в себе уверен, дьявол воду возит». Как настоящий взрослый, я чувствовал, что должен малость сбить с нее спесь, чтобы она не разбрасывалась такими сентенциями. В конце концов, я желал ей только добра, и это единственная причина, по которой я был готов читать ей проповеди. Я хотел сказать ей это только ради ее же блага. Это был мой долг, и я чувствовал, как внутри разливается теплое и уютное осознание собственной праведности. На этот раз ангел пролетел своей дорогой, забыв стукнуть меня по кумполу, и я был во всеоружии. Впереди зажегся зеленый свет, дорога была открыта. Жаркое моих банальностей, поговорок и «просто добрых советов» дошло до стадии «вращать быстро, подрумянивать равномерно», и я уже открыл рот, чтобы извергнуть на нее поток вселенской мудрости… Проблема в том, что мудрость почему-то не желала извергаться, и вместо этого я неожиданно для себя спросил:
— Ты думаешь, ты знаешь больше, чем преподобный Касл?
— Нет.
— А у него есть стеклышки?
— Да.
— А как получилось, что у тебя их нет?
Маневровый паровоз зашевелился в темноте, испуская облака пара и надрывно воя; пара предупредительных свистков, ревматический визг суставов, и он толчком тронулся с места. Вагоны встрепенулись, ожили и передали дальше по линии понятный только своим сигнал: «Дин-дон-банг-бинг-бонг-банг-ти-кланк». Он дошел до конца состава, и обратно к паровозу вернулось сообщение: «О'кей, мы проснулись, все наши на месте, кончай орать». Я усмехнулся при мысли, что паровоз чем-то похож на Анну. Оба они действовали одинаково — паровоз толкал вагоны, а Анна подталкивала меня, чтобы я задавал вопросы, на которые ей хотелось ответить.
Ей не нужно было обдумывать ответ на мой вопрос: «Как получилось, что у тебя нет стеклышек?» Он был готов уже давно и ждал только подходящего момента, чтобы достичь моих ушей. Делать из него проповедь она тоже не стала, а просто сказала:
— Это потому, что я не боюсь.
Ох, наверное, эта фраза из тех, которые можно услышать реже всего. Потому что в ней-то все и кроется. Потому что сказать такое — дорогого стоит, потому что цена отсутствия страха — вера. Ага, вот вам и вера. Что за слово! Это больше, чем доверие, больше, чем безопасность; она не имеет ничего общего с неведением, но и со знанием тоже, если уж на то пошло. Это умение отказаться от «Я — центр мироздания» и передать полномочия другому. Анна поступила крайне просто — она слезла со стула и предложила мистеру Богу сесть. И я знал это всегда.
Мне нравится математика. По мне, так это самое прекрасное, волнующее, поэтичное и совершенное из всех занятий. В течение многих лет у меня была любимая вещь, игрушка, о которой я любил думать и которая будила во мне всяческие идеи: очень простая штуковина, два кольца из тяжелой медной проволоки, соединенные друг с другом наподобие звеньев цепи. Я так часто играл с ней, что подчас не осознавал, что верчу ее в руках. По случаю именно в тот момент я держал ее так, что кольца оказались друг к другу под прямым углом.
Анна показала на одно из колец и заявила:
— Я знаю, что это такое. Это я. А это мистер Бог, — добавила она, указывая на другое. — Мистер Бог проходит через самую середину меня, а я — через самую середину мистера Бога.
Так оно и было. Анна быстро усвоила, что ее настоящее место — в сердце мистера Бога, а его настоящее место — в ее сердце. Это не самая простая мысль, чтобы сразу свыкнуться с ней, но она становится все приятнее и приятнее, и Аннино «потому что я не боюсь» было безупречным ответом на вопрос. В этом был ее стержень, ее представление о том, как устроен мир, и я завидовал ей.
Но иногда, хотя и не так уж часто, Анна оказывалась совершенно беззащитной. Однажды мне случилось видеть, как полная ложка сладкого пудинга с изюмом и яично-молочным кремом застыла у нее в руке, не дойдя до рта. Вот как это случилось.
У мамаши Би была лавка, где продавали пудинг. Мамаша Би была настоящим чудом природы: в лежачем положении она оказалась бы выше, чем в стоячем. Подозреваю, это из-за того, что она питалась исключительно собственными пудингами.
Мамаше Би удалось сократить словарный запас английского языка практически до первобытной лапидарности. Она оперировала всего двумя фразами: «Чего вам, голубчики?» и «Это ж надо!» Недостаток мелодий в языке она с лихвой компенсировала оркестровкой. Ее «Это ж надо!» могло выступать в самых различных аранжировках, выражая удивление, негодование, ужас и любое другое чувство или даже комбинацию чувств, подходящих к ситуации. Когда мамаша Би скрипела свое: «Чего вам, голубчики?», за просьбой продать «два мясных пудинга и два гороховых», как правило, непременно следовало что-нибудь заговорщическое, вроде: «Слышали, что отколола старшенькая миссис такой-то?», в ответ на что следовало неизменное: «Это ж надо!» Старшенькая миссис такой-то могла внезапно скончаться, и тогда «Это ж надо!» было прилично задрапировано в черное; старшенькая миссис такой-то могла сбежать с жильцом из верхней квартиры, и в «Это ж надо!» явственно слышалось «Я так и знала!», но так или иначе это всегда было «Это ж надо!». Что касается «Чего вам, голубчики?», то здесь мамаша Би снобом не была. «Чего вам, голубчики?» в равной степени могло относиться к шестнадцатистоуновым докерам,[20] священнослужителям, вагоновожатым, детям и собакам. У Дэнни была теория, что мамаша Би за свою жизнь съела так много жирных пудингов, что голосовые связки у нее окончательно заплыли, и единственное, что еще как-то могло пробиться наружу, было «Чего вам, голубчики?» и «Это ж надо!».
В лавке у мамаши Би продавались пудинги на любой вкус: мясные, на нутряном сале с фруктами или без, пышки с фруктами или без… короче, мамаша Би продавала все мыслимые разновидности тяжелых и сытных пудингов. Соусы выдавались бесплатно как поощрение за покупку ее стряпни: джем, шоколадный соус, молочно-яичный и всякие прочие поливки в больших котлах. Единственное, что нарушало безмятежное счастье этого пудингового рая, так это уличные мальчишки, которые с завидной регулярностью пытались стянуть плохо лежащий кусок пудинга. Происходило это пару-тройку раз в час. Мамаша Би снимала с места все свои двадцать стоунов[21] и с грохотом опускала половник на то место, где только что была маленькая ручонка, причем последняя всегда успевала заблаговременно убраться. В обращении с половником в качестве оружия мамаша Би была, к сожалению, несильна. Каждый его взмах не только грозил гибелью любому, кто не успеет увернуться, но и обдавал всех вокруг душем из последнего соуса, в котором тот побывал. Кроме того, его приземление наносило непоправимый урон ни в чем не повинным пудингам на прилавке. Те, кто в курсе, всегда старались стоять подальше (просто так, на всякий случай) или сидеть на стульях, которые «имелись внутри», как гласило объявление на витрине.
В тот вечер, когда случился достопамятный эпизод с ложкой, мы как раз сидели за столиком. Нас было шестеро: Анна и два ее приятеля по имени Бом-Бом и Тик-Так, Дэнни, юная французская канадка Милли и я. Мы уже победили гороховый пудинг, бифштекс и пудинг с почками и готовились приступить к вареному пудингу с изюмом, когда за соседний столик плюхнулись двое молодых людей в форме — это были французские matelots.[22] Я не знаю, что вызвало это замечание, и не подпишусь, что воспроизвожу его правильно, но оттуда неожиданно раздалось:
— Mon Dieu, — dit le matelot, — le pudding, il est formidable![23]
Вот тут-то ложка Анны и замерла, не дойдя до рта. Последний, и так широко открытый, чтобы принять в себя порцию пудинга, раскрылся еще шире от удивления, а в глазах, только что мерцавших от удовольствия, зажглись большие знаки вопроса.
Дэнни поспешил ответить на ее невысказанный вопрос.
— Французы, — пробурчал он с набитым ртом.
— Что он сказал? — вопросила Анна трагическим шепотом.
— Он сказал, что пудинг «ужа-а-асный», — засмеялся Бом-Бом.
Однако шутки тут были неуместны, и Анна не присоединилась к общему веселью. Она положила ложку на тарелку и сказала таким тоном, будто ее только что смертельно оскорбили:
— Но я не понимаю, что он говорит!
Мой французский на самом деле ограничивался знанием того, что papillions очень belle, vaches едят траву, a pleur — мокрые.[24] Но, невзирая на это, я авторитетно объяснил Анне, что по-французски говорят во Франции, что Франция — это другая страна и что она — там, при этом я махнул рукой в ту сторону, где по моим предположениям мог быть восток. Кажется, мне удалось убедить ее, что перед ней не ангелы, говорящие на языке небес, и что Дэнни, например, умеет говорить по-французски не хуже, чем по-английски. Все это она переварила быстрее и легче, чем изюмный пудинг мамаши Би.
— Можно я его попрошу? — прошептала она.
— Попросишь чего? — насторожился я.
— Написать, что он сказал.
— А-а… Да, конечно.
С карандашом и бумагой наизготовку Анна двинулась к их столику, чтобы попросить matelots «написать это большими буквами — про пудинг». К счастью, один из matelots говорил по-английски, так что им даже не понадобилась моя помощь. Пару чашек чаю спустя она вернулась за наш столик и даже умудрилась выдать что-то вроде «au revoir»[25] в ответ на их прощания.
После этой встречи она не могла успокоиться дня два. Тот факт, что во Франции больше людей, говорящих по-французски, чем в Англии — говорящих по-английски, поверг ее в шок.
Через несколько дней я повел ее в библиотеку и показал книги на разных языках, но к этому времени Анна уже справилась со своим удивлением и нашла ему укромный утолок у себя в душе. Как она объяснила мне позднее, если как следует подумать, то ничего удивительного в этом не было: ведь и кошки говорят на кошачьем языке, собаки — на собачьем, а деревья — на… на деревьем. Так что нет ничего удивительного, что французы разговаривают по-французски.
Я был слегка захвачен врасплох ее реакцией на французскую речь. Разумеется, она знала, что существуют и другие языки; она умела говорить на рифмованном сленге[26] и на бэк-сленге и использовала в речи кучу словечек на идиш. С Тик-Таком они объяснялись на языке знаков. Иначе было нельзя, потому что Тик-Так был глухонемым от рождения. От Брайля,[27] который совершенно зачаровал нас на некоторое время, мы перешли к радиолюбительству, посвятившему нас в тайны азбуки Морзе. Чего я не знал во время встречи с французами, так это что она уже не раз задумывалась о проблеме языков. На самом деле ее реакция на французский была по типу: «Что, еще один?»
В том, что касалось языков, ее, судя по всему, больше всего занимали две вещи. Первая — «Могу ли я сама придумать собственный язык?», а вторая — «Что такое язык вообще?». По первому вопросу мы были явно на грани открытия. Однажды вечером мне показали «решение» этой непростой задачи. На кухонный стол была водружена одна из многочисленных обувных коробок, которые хранились у нас в шкафу; она оказалась набитой записными книжками и отдельными листками бумаги.
На первом вынутом из нее листке слева была выписана колонка цифр, а справа — слова или словосочетания, им соответствовавшие. Тот факт, что можно написать «5 яблок» с цифрой и «пять яблок» со словом, обладал, как мне объяснили, чрезвычайной важностью. Если все цифры можно записать словами, то, следовательно, и все слова можно записать цифрами. Простая замена двадцати шести букв[28] первыми двадцатью шестью цифрами вроде бы решила проблему, но вот только Бог в виде «2.15.4» Анну почему-то не удовлетворил.
В качестве замены букв можно было использовать еще и предметы или даже только названия предметов. В букваре было написано, что «Я» — это «яблоко», из чего проистекал естественный вывод, что «яблоко» — это «Я». Если «яблоко» — это «Я», «бульдог» — это «Б», «лимон» — это «Л», «олень» — это «О», а «кошка» — это «К», то слово «яблоко» можно было представить в виде такого ряда предметов: Яблоко, Бульдог, Лимон, Олень, Кошка, Олень.
Листок за листком извлекались на свет. Анна экспериментировала со словами, цифрами, предметами и шифрами, пока не пришла к выводу, что проблема с открытием нового языка вовсе не в том, что это само по себе очень трудно сделать. Нет, главная трудность заключалась в том, как выбрать один из такого множества вариантов. Однако в конце концов она остановилась на некоей адаптации азбуки Морзе. Поскольку та состояла только из точек и тире, было совершенно понятно, что вместо них можно использовать и любые другие два значка. Раз мистер Бог позаботился о том, чтобы дать нам левую и правую ногу, значит, с их помощью тоже можно говорить. Подскок на левой ноге принимался за точку, подскок на правой — за тире. Обе ноги на земле означали конец слова. В этом языке мы достигли известных успехов и даже могли переговариваться на довольно большом расстоянии. На случай если говорящие находятся близко друг к другу, методика была переиначена следующим образом: наступить на линию между камнями брусчатки означало точку, а на сам камень — тире. Держась за руки и нажимая друг другу на ладонь то большим пальцем, то мизинцем, мы получили способ беседовать на очень личные темы тайком от других. В общей сложности Анна придумала девять различных вариаций этой системы.
Меня так захватил ее энтузиазм по поводу языков, что я даже сделал два зуммерных ремня. Это были просто ремни, к каждому из которых было приделано по два зуммера. Когда их надевали, один из зуммеров оказывался как раз под левым нижним ребром, а второй — под правым. Серьезным недостатком метода было, во-первых, то, что зуммеры щекотали ее и она принималась хохотать, а во-вторых, разгуливать по улицам в полной амуниции, состоящей из кнопок, батареек и проводов, было довольно утомительно. В-третьих, при первом же испытании его в полевых условиях мы сбили с ног ни в чем не повинную пожилую пару, которой это почему-то совершенно не понравилось, так что эксперименты пришлось свернуть.
Вопрос о том, что такое язык, был еще интереснее. В процессе своих изысканий Анна пришла к выводу, что в мире чисел было одно куда более важное, чем все прочие. Это было число «один», и важность его состояла в том, что любое другое число можно было получить путем прибавления нужного количества единиц. Имелся, правда, один хитрый выход. Можно было просто использовать цифры «пять», или «тридцать семь», или «пятьсот семьдесят четыре», вместо того чтобы говорить «один плюс один плюс один плюс один и т. д.» пятьсот семьдесят четыре раза. Это серьезно экономило время, но в сути вопроса ничего не меняло: «один» оставалось самым главным числом. Как и среди чисел, среди слов тоже было одно самое главное, и слово это, естественно, было «Бог». Анна видела «самое главное число 1» как вершину треугольника, только ее треугольник на этой вершине стоял! Число «1» должно было нести на себе бремя всех остальных чисел.
Со словами все было по-другому. Каждое слово держалось на куче других слов. Эти другие слова служили для объяснения значения и правил использования слова, сидевшего на вершине. Слово «Бог» находилось на самом верху кучи, в которой были все прочие слова, и, чтобы понять его смысл, нужно было тем или иным способом взобраться по склону этой кучи. Сама идея просто устрашала. Библия, Церковь и воскресная школа объединенными усилиями громоздили эту кучу слов, и возникали серьезные сомнения, что кто-нибудь в принципе способен одолеть такую вершину.
К счастью, старый добрый мистер Бог в своей мудрости уже решил для нас эту проблему. Решение было связано не со словами, а с числами. Поскольку «один» несло бремя всех остальных чисел, было бы глупо ожидать, что все слова в мире будут нести бремя единственного слова «Бог». Нет, это слово «Бог» несет на себе бремя всех остальных слов! Так что пирамида слов с «Богом» на верхушке — неправильная идея; ее нужно перевернуть головой вниз. Так будет куда лучше. Пирамида слов должна встать на вершину — точь-в-точь как пирамида чисел. Вершиной слова «пирамида» тоже будет слово «Бог», и это правильно, потому что теперь слово «Бог» несет бремя всех остальных СЛОВ и содержит в себе их значения.
Анна показала мне свое «решение». На одном листочке был перевернутый треугольник, на вершине которого, обращенной книзу, значилось число «1». это была пирамида чисел. На втором листке треугольник стоял на вершине, названной «Бог». На последнем тоже был треугольник. На его обращенной вниз вершине было написано «Анна».
— Ага, — сказал я, — у тебя, я смотрю, тоже есть собственный треугольник!
— Ну да. У всех есть такой.
— Да ну? И зачем он нужен?
— Это для того, когда я умру и мистер Бог начнет задавать мне всякие вопросы.
— И что тогда?
— Тогда мне придется на всех них отвечать самой. Никто не сделает это за меня.
— Это я понимаю, но треугольник-то чего значит?
— Что я должна быть…
— Ответственной? — предположил я.
— Да, ответственной.
— Да, я понимаю… Ты хочешь сказать, что должна нести на себе весь вес, как вон те два треугольника?
— Да, всех вещей, которые я сделала, и всех вещей, которые я подумала.
Каждое слово сопровождалось кивком глубокого удовлетворения. Надо сказать, от всего этого я совершенно обалдел.
Идея усвоилась быстро. Да, это правда. Мы все должны нести бремя своих поступков. Нам всем придется отвечать — либо сейчас, либо потом. И всем предстоит разговаривать с мистером Богом самолично, с глазу на глаз.
Глава четвертая
Без сомнений, появление в нашем доме Анны повлекло за собой целый ряд разнокалиберных потрясений, создало мне кучу проблем, которые надо было решать, и причинило нам всем немало сердечной боли. С самого начала я воспринимал ее как существо слегка необычное. Возможно, причиной тому была необычность нашей встречи. За первые же несколько недель нашего знакомства я понял, что передо мной был вовсе не крошка-ангел, не эльф-подменыш и уж, конечно, не лесной дух. Нет, это было человеческое дитя на все сто процентов, вечно хихикающее, с грязной мордочкой и открытым от удивления ртом. Каждый день своей жизни она была деловой, как пчела, любопытной, как котенок, и игривой, как щенок.
Думаю, до некоторой степени все дети окружены магией: будто какие-то волшебные линзы, они умеют собирать и фокусировать свет посреди самой кромешной тьмы, — и это дитя обладало такой способностью в высочайшей степени. Быть может, дело тут в свежести взгляда, присущей молодым, или в том, что их силы еще не растрачены, но, если у них будет хотя бы полшанса, они найдут брешь в самом жестком доспехе, который смогла выковать вам жизнь. Если вам крупно повезет, они напрочь снесут все защитные баррикады, которые вы строили вокруг себя все это время.
Повезет, я сказал? Если вы можете безоружным встретить все, что бы ни послала судьба, будто вам двадцать лет, то это действительно везение. Если нет, тогда вам каюк. Мне случалось видеть, как, поговорив с Анной, люди впадали в ступор и не знали, что делать. Дело не в том, что ее замечания были какими-то очень уж умными или всегда попадали в точку, а в ее предельной уязвимости. Это заставляло их думать, прежде чем сделать следующий шаг. Такова была уловка, которой она быстро научилась, — заставить человека колебаться любыми средствами, какие только были в ее распоряжении, честными или не очень. Анна была не чужда уловок, если они помогали ей достичь цели. Заставь человека сомневаться, и у тебя будет больше шансов, что твои слова услышат.
В целом, я думаю, я справлялся не так уж плохо и никогда не сдавался без боя. Выпустить свою душу, или как бы вы там ни обозвали эту штуку, из клетки на волю — возможно, самое трудное, что вообще может сделать человек.
На большом рекламном щите на какой-то из улиц было написано огромными красными буквами: «Хочешь чувствовать себя в безопасности?» Мне всегда было интересно, сколько народу уже сказало «да»? Увидев эту надпись, миллионы бы закричали: «Да, да, мы хотим чувствовать себя в безопасности!» — и вот вам, пожалуйста, новая баррикада. Душа под защитой, она надежно заперта, ничто не сможет проникнуть внутрь, чтобы причинить ей боль; но и она не сможет выйти наружу. Спасение не имеет ничего общего с безопасностью. Спастись — значит увидеть себя, как ты есть. Никаких «цветных стеклышек», не защищаясь и не прячась — просто увидеть себя. Анна никогда ничего не говорила о спасении и никогда, насколько мне известно, не пыталась никого спасать. Я даже не уверен, что она поняла бы такой ход мысли, потому что это была целиком моя интерпретация. Она просто знала, что играть в безопасность совершенно бесполезно, что нужно взять и «выйти на улицу», если вообще хочешь идти дальше. «Выйти на улицу» было опасно, даже очень опасно, но сделать это было надо, потому что иного пути не существовало.
Довольно скоро после Анниного появления у нас я попытался приклеить к ней ярлычок. Полагаю, мне это было нужно для собственного покоя и удовлетворения, но, слава богу, никаких ярлыков она носить не стала. После первых нескольких недель счастливого изумления я столкнулся сразу с двумя проблемами, одна из которых носила насущный характер и была легка для понимания; вторая назревала медленнее и была совершенно непостижима. Тем не менее обе были весьма непросты в решении; прошла пара лет, прежде чем я почувствовал, что вижу ответы на свои вопросы. И оба ответа пришли ко мне одновременно.
Первая проблема состояла в природе наших с Анной отношений. Мне казалось, что по возрасту я гожусь ей в отцы, но временами эта роль мне решительно не удавалась. Амплуа старшего брата было, возможно, лучше, но и оно не подходило на все случаи жизни. Я был ей то отцом, то братом, то дядей, то другом. Кем бы я себя ни считал, определение все равно оставляло некую пустоту, которую отчаянно хотелось заполнить. И в этой области очень долго ничего не происходило.
Вторая проблема формулировалась просто: что такое Анна? Разумеется, она была ребенком, очень умным и очень одаренным ребенком, но что она была такое? Все, кто так или иначе общался с Анной, признавали в ней некую странность, нечто, зримо отличавшее ее от других детей. «Она проклятая», — сказала Милли. «На нее посмотрел Господь», сказала мама. «Она — чертов гений», — сказал Дэнни. «Чрезвычайно развитая юная леди», — сказал преподобный Касл. Эта явная странность заставляла многих чувствовать себя с ней неловко, но Анна была столь мила и невинна, что это, подобно бальзаму, смягчало любые подозрения и страхи. Если бы Анна была математиком-вундеркиндом, все было бы нормально; ее можно было бы занести в категорию «с причудами» и на том успокоиться. Если бы она проявила феноменальные способности к музыке, мы все могли бы умиленно ворковать над ней, сколь душе угодно, но только ни тем, ни другим она не была. Вся ее странность заключалась в том, что ее суждения очень часто были правильны, а со временем все чаще и чаще. Одна из наших соседок была совершенно уверена, что Анне открыты тайны будущего, но миссис В. вообще была из этих. Миссис В. жила в мире карт Таро, гаданий на чайных листьях и таинственных предчувствий. Тем не менее факт остается фактом: Анна столь часто оказывалась права в своих предсказаниях, что вскоре стала чем-то вроде маленького Ист-Эндского оракула.
Да, разумеется, дар у Анны был, но ничего сверхъестественного, ничего не от мира сего в нем не было. В самом глубоком смысле слова он был столь же прост, сколь и таинственен. Анна с одного взгляда видела модель, структуру, то, как именно кусочки и фрагменты соединяются в целое. Несмотря на всю свою необъяснимость, этот дар был прочно укоренен в самой природе вещей — простой и загадочный, как паутина, тривиальный, как морская раковина. Анна видела модель там, где другие — только путаницу случайных факторов. В этом и заключался весь ее талант.
Когда запряженная лошадью телега застряла задним колесом в трамвайных путях, кругом собралась целая толпа добровольных помощников.
— Давайте, парни, все вместе. Когда я скажу «взяли», значит, все взяли. Готовы? Взяли!
Мы тащили изо всех сил. Ничего не помогало.
— Давайте еще раз, парни. Взяли!
Мы «взяли» еще раз. Опять ничего. Прошло несколько минут бесплодных попыток и ругани, когда Анна потянула меня за рукав.
— Финн, если вы положите чего-нибудь на рельс под колесо, чтобы оно не катилось всякий раз назад, а потом толкнете, будет легче и лошадь тоже сможет помочь.
В дело пошли железный брус и несколько досок; потом лошадь потянула, а мы толкнули. Колесо соскочило из путей легко и гладко, как пробка из бутылки. Кто-то хлопнул меня по спине.
— Отлично, парень! Ты это здорово придумал.
Как мне было сказать, что вовсе не моя идея? Как объяснить, что это она все придумала? Поэтому я просто принял похвалу.
Да, Анне вообще везло на подобные случаи. В такие моменты я испытывал огромное удовольствие и гордость за ее достижения. Но были и другие — когда мне было ужасно больно, когда она переходила границы, когда ее суждения, замечания, реплики казались мне безрассудными, опрометчивыми, совершенно неуместными, и мне приходилось срочно извиняться, чтобы как-то сгладить впечатление. Она ничего по этому поводу не говорила, а я чувствовал себя подонком и долгое время ничего не мог с этим поделать.
Тем временем Анна проглотила понятие атома так же легко, как канарейка глотает канареечный корм. Выслушав рассказ о размерах вселенной и миллиардах звезд, она и бровью не повела. Эддингтоновы подсчеты общего количества электронов в мире давали цифру действительно большую, но и с ней можно было справиться. Не так уж трудно было написать еще большее число; Анна прекрасно знала, что последовательность чисел вообще не имеет обыкновения заканчиваться. Вскоре ей стало не хватать слов для описания очень больших чисел, и эта проблема приобрела огромную важность. Для большинства вещей числа «миллион» вполне хватало, «миллиард» требовался от случая к случаю, но если нужно было описать действительно большое число, название приходилось изобретать самому. Анна и изобрела: «сквиллион». Слово «сквиллион» оказалось очень удобным — его можно было растягивать, сколько душе угодно, а она как раз начала ощущать необходимость в чем-то подобном.
Однажды вечером мы с ней снова сидели на стене у железной дороги, глядели, как мимо проносятся поезда, и махали любому, кто махал нам. Анна пила свой шипучий лимонад и вдруг принялась хихикать. Следующие несколько минут описанию не поддаются. Если вам все-таки нужна какая-то картинка, то попробуйте выпить газировки и как следует похихикать, а я посмотрю, как вы будете сражаться с икотой. Так вот, я подождал сначала, пока она прохихикается, потом — пока перестанет икать, потом — пока приведет в порядок волосы, и тогда спросил:
— И чего ты нашла такого смешного, Кроха?
— Я просто подумала, что, наверное, могла бы ответить на сквиллион вопросов.
— Я тоже, — ответил я совершенно невозмутимо.
— Ты тоже так можешь? — она аж подалась ко мне от удивления.
— Разумеется! Раз плюнуть. Думаю, полсквиллиона ответов было бы неправильно, как пить дать.
Я тщательно прицелился с этим замечанием, но все-таки промахнулся.
— А-а, — она была крайне разочарована. — А у меня все ответы правильные.
Настало время вмешаться старшим и мудрым, решил я; чуть-чуть подправить ход мыслей не помешает.
— Так не бывает. Никто не может правильно ответить на сквиллион вопросов.
— Я могу. Я могу правильно ответить на сквиллион вопросов.
— Это невозможно. Такого никто не может.
— Я могу. Я правда могу.
Я вдохнул поглубже и повернул ее лицом к себе, уже готовый начать читать нотацию. На меня уставилась пара абсолютно спокойных и уверенных глаз. Было совершенно ясно, что за свои слова она отвечает.
— Я могу тебя научить, — продолжала она.
Прежде чем я успел открыть рот и произнести хоть слово, она ринулась в бой.
— Сколько будет один прибавить один прибавить один?
— Конечно, три.
— Сколько будет один прибавить два?
— Три.
— Сколько будет восемь отнять пять?
— Все еще три, — мне уже было интересно, куда это все заведет.
— Сколько будет восемь отнять шесть и прибавить один?
— Три.
— Сколько будет сто три отнять сто?
— Хватит, Кроха. Разумеется, это будет три, но сдается мне, ты немножечко плутуешь, разве не так?
— Нет. Не плутую.
— А мне кажется, плутуешь. Ты придумываешь вопросы по ходу дела.
— Да.
— Тогда их можно задавать до второго пришествия.
Ее ухмылка превратилась во взрыв хохота, а я оскорблено поинтересовался, что я такого смешного сказал. Она покачала головой и снова ухмыльнулась, и тогда я начал понимать. Разве вопросы, которых хватит до второго пришествия, и сквиллион вопросов — не одно и то же? На тот случай, если до меня не дошло, она повернула тиски еще раз:
— А сколько будет половина, и еще половина, и еще половина, и…
Я закрыл ей рот ладонью. Все уже было понятно. Отвечать на вопрос я не стал, да оно и не предполагалось. Просто и одобрительно, словно мать, похлопавшая по спинке рыгнувшего в людном месте ребенка, она закончила:
— А на сколько вопросов правильным ответом будет три?
Получив по сусалам, я послушно ответил, все еще не совсем уверенный, куда это нас занесло:
— На сквиллион.
К этому времени я уже глядел в другую сторону как ни в чем не бывало махал проходившим поездам. Через пару секунд она положила голову мне на плечо и сказала: «Разве это не здорово, Финн? Число — это ответ на целый сквиллион вопросов!»
Думаю, именно с этого эпизода мое учение началось всерьез. Некоторое время я просто не понимал, где верх, где низ и куда мне теперь идти. Меня всегда учили старому проверенному методу «сперва вопрос, потом ответ». Теперь моим образованием занялся рыжий демон ростом с табуретку, у которого каждое высказывание, каждое число и каждое нечленораздельное хрюканье было ответом на некий невысказанный мною вопрос. Наверняка и к этому подходу можно придраться, но он весьма практичен, и я к нему уже привык. Очень мягко, но с неизменным энтузиазмом меня учили ходить в обратном направлении: нужно пристально глядеть на ответ и постепенно пятиться назад, пока не споткнешься о вопрос. Мне терпеливо разъяснили, что ответ «три» очень важен, потому что от него можно прийти назад к «сквиллионам» вопросов. Чем к большему количеству вопросов можно было попасть от одного ответа, тем полезнее был этот самый ответ. Самое интересное в этом методе, сказали мне, что некоторые вопросы вели всего к нескольким ответам, а некоторые — вообще только к одному. Чем к меньшему количеству вопросов вел ответ, тем важнее и глубже были эти вопросы. Если от ответа можно было прийти к одному-единственному вопросу, считайте, что вы выиграли джек-пот.
Меня неторопливо знакомили с этим перевернутым миром; мне положительно нравились ответы, приводившие к «сквиллионам» вопросов. То, например, что число девять служило ответом на сквиллион незаданных вопросов, приводило меня все в больший и больший восторг. Я тоже мог правильно ответить на сквиллион вопросов! В этой части нашего перевернутого мира я чувствовал себя на высоте, ибо создавал вопросы такой сложности, что побоялся бы даже пытаться отвечать на них, если бы не знал ответ с самого начала. На другом конце шкалы, там, где ответ восходил к одному-единственному вопросу, я сидел на самой задней парте, неуверенный, колеблющийся и отчаянно не желающий формулировать тот самый единственный вопрос.
Как-то вечером, прогуливаясь вместе со мной по улице и играя сама с собой в классики на камнях брусчатки, она неожиданно бросила мне через плечо:
— Финн, скажи: «У меня в середине».
— У меня в середине, — пропел я, как очень прилежный ученик.
— Чего-чего? — крикнула она мне через те десять ярдов, что нас разделяли.
Я встал как вкопанный, набрал в легкие побольше воздуху и заорал что было мочи:
— У меня в середине!
Маленькие старушки, которые шли из магазина с корзинками, поспешили перебежать на другую сторону улицы, беспокойно стреляя глазками в мою сторону. Девчонки захихикали, а мальчишки стали делать соответствующие знаки, говорившие о том что, по их мнению, у меня не все дома. И их можно было понять. Нормальное течение их жизни вдруг грубо прерывается шестифутовым и пятнадцатистоуновым молодым верзилой, который торчит посреди улицы и орет так, что мертвые могут встать: «У меня в середине!» Мне адресовались сочувственные взгляды и негромкие замечания типа: «Должно быть, спятил!» и «А с виду-то и не скажешь!» Откуда им было знать, что я беседую вон с тем скачущим в тридцати-сорока ярдах впереди рыжеволосым демоном в образе маленькой девочки? Наверняка у парня припадок. Когда до меня дошло, челюсть у меня отвалилась, глаза вылезли, и я начал хватать ртом воздух, будто жестоко вынутая из аквариума золотая рыбка. Еще бы я не спятил! В приступе ужаса я быстренько выбрал якоря, взял ноги в руки, ринулся вдоль по улице и пробежал почти целый квартал, пока со скрежетом не затормозил перед Анной, которая преспокойно прыгала себе на одном месте.
Мой учитель — или правильнее будет сказать «мучитель»? — продолжал идиотически скакать на одной ножке. Я положил обе руки ей на голову и придавил к земле со словами: «Стоп машина. Прекрати. Ты себе все мозги отпрыгаешь».
Она остановилась и лукаво вопросила:
— Какой тут будет БОЛЬШОЙ вопрос, Финн?
— Откуда я знаю? — отвечал я, опасливо оглядываясь назад, словно ожидая увидеть, что за мной по пятам несется группа серьезных людей в белых халатах со смирительной рубашкой наизготовку.
— Ты боишься.
Мы пошли своей дорогой; она взяла меня за руку. Это было вовсе не обвинение, а простая констатация факта. Мы подошли к мосту через канал.
— Пошли вниз, к воде, — предложила она.
Я поднял ее с земли, перегнулся через перила и, вытянув руки, уронил на набережную с высоты футов примерно пяти. Это был наш обычный способ спускаться к каналу; лестницу, находившуюся в каких-нибудь двадцати футах, мы гордо игнорировали. Мы прошли по узенькой набережной, сказали «привет!» паре лошадей, кинули в канал несколько камней и потопили банку из-под консервированных бобов. Набрав пригоршню плоских камешков, мы с полчаса «пекли блинчики», умудрившись забросить несколько из них аж на противоположный берег канала всего с одним касанием воды и приземлением точно на набережную. Потом мы нашли стоящую на приколе заброшенную баржу, забрались на нее и уселись на носу, свесив ножки с борта. Я выудил из кармана пиджака мятую сигарету, тщательно выпрямил ее, порылся еще и нашел спичку. Анна с готовностью подняла ногу, и я чиркнул спичкой по подошве ее ботинка. Прикурив, я глубоко затянулся.
Мы лежали там рядышком, стараясь впитать как можно больше солнечных лучей, которые с трудом смогли пробиться через пар и дым окружающих фабрик. Я мечтал о красивой белой яхте, бороздящей синие просторы Средиземного моря, и чтобы стюард приносил мне ледяное горькое пиво и прикуривал сделанные на заказ сигареты с моей монограммой. Солнце сияло бы в чистом голубом небе, а над водой струился бы аромат экзотических цветов. Рядом со мной валялось это очаровательное дитя, счастливое и довольное, излучающее свежесть, невинное, будто летнее утро. Откуда мне было знать, что этот маленький ангел уже раздувает огонь под своим котлом, где плавают вопросы и ответы, дожидаясь, когда от воды повалит пар? Откуда мне было знать, что она уже вострит свои скальпели, пилы и зубила и задумчиво взвешивает в руке кувалду, оценивающе глядя на меня? Где-то на середине второй пинты ледяного горького моя прекрасная белая яхта налетела на мину и мгновенно затонула. Вместо удобной кушетки подо мной оказалась железная палуба баржи, вместо подушки — бухта скрученного каната, вместо тонкой сигареты с монограммой — обвисший потухший бычок. Вместо аромата изысканных цветов над водами моего Средиземноморья плыло непередаваемое амбре с мыльной фабрики, работавшей в третью смену. Золотое око солнца подслеповатым размытым пятном щурилось через сернисто-желтые облака дыма из заводских труб.
— Ты пустой в середине?
Я крепко зажмурил глаза, надеясь, что меня, терпящего бедствие, подберет какая-нибудь другая белая яхта. Она уже вырисовывалась на горизонте. Я даже видел газетные заголовки: «Драма на море и чудесное спасение», «Эксклюзив: только у нас — молодой человек спасен после трех недель скитания по волнам без пищи и воды». Вот это мне было по вкусу; я уже начал вживаться в роль.
— Ой!
В моем правом ухе взорвалась динамитная шашка, а все мечты со свистом вылетели из левого. Еще один хороший тычок локтем, и в мою пустую черепную коробку вновь, клокоча, хлынула реальность.
— Чего? Чего такое? — вопрошал я, силясь приподняться.
— Ты пустой в середине.
Я не знал, был ли это вопрос или утверждение.
— Конечно, никакой я не пустой в середине.
— Какой тогда будет вопрос?
Я подумал, что, наверное, знаю, что она хочет от меня услышать, но говорить этого не собирался, тут она могла пойти отдыхать.
Несколько секунд я попыхтел, а потом сформулировал вопрос: «Где Анна?» Потом я решил, что такой вопрос будет, пожалуй, немного опасен, и сказал вместо этого: «Где Милли?»
Она подарила мне ухмылку, и я почувствовал, что она в любой момент готова надавать мне по балде или кинуть в открытый рот конфетку, если я буду хорошим учеником.
— А какой будет вопрос для ответа: «В середине Милли»?
Ха! Это мы уже проходили. Двадцатичетырехкаратный патентованный прекратитель вопросов, сногсшибательный аргумент, против которого не попрешь и от которого не увернешься. Очень серьезно, но осторожно я сказал:
— Ответ «в середине Милли» ведет назад к вопросу «где секс?», — и добавил про себя: «А ты, чертенок, теперь можешь пойти погулять».
Погулять она не пошла. Не моргнув и глазом, даже не переведя дыхания, она продолжала давить на меня. Ее вопросы и тычки, словно волны, накатывались на морской берег: когда одна разбивалась о камни, миллионы других уже рождались далеко в море. Они неумолимо шли на приступ, и ничто не могло их остановить. Так и с ее вопросами: они возникали где-то в самой глубине ее существа и, кипя, изливались изо рта, из глаз, из каждого ее поступка, неудержимо, неотвратимо, как какое-то стихийное явление, словно каждая волна внутри должна была непременно встретиться со своей сестрой снаружи.
Она уже начала:
— А какой будет вопрос для ответа «в середине секса»?
Я протянул руку и положил палец ей на губы, не давая закончить фразу.
— Вопрос будет «где мистер Бог?», — сказал я.
Она сильно ударила меня по пальцу и посмотрела прямо в глаза. «Это за то, что заставил меня ждать», — сказал взгляд. «Да», — сказали губы.
Я снова лег спиной на палубу и задумался о том, что только что сказал. Чем больше я размышлял, тем больше приходил к выводу, что на самом деле это было вовсе не плохо, более того — это было хорошо. Мне определенно нравилось. По крайней мере, теперь можно было прекратить весь этот кипеж с тем, чтобы тыкать пальцем вверх и утверждать, что бог там, среди звезд! Ну да, все это мне действительно нравилось, вот только…
Это «только» мне никак не удавалось сформулировать в течение нескольких дней. «Учителю» снова пришлось брать меня за руку и все разжевывать, чтобы до этого идиота наконец дошло. Понимаете, я уже без особых колебаний мог назвать вопрос, ответом на который было «у червяка в середине», «у меня в середине», «у тебя в середине». Я даже почти перестал ломать голову над вопросом «у трамвая в середине». Вопрос был «где мистер Бог?». Покамест все идет нормально. Хороши в саду цветочки, за исключением одного мелкого, неуместного и малозначительного факта. На самом деле передо мной высилась неодолимая, неприступная горная гряда, вершину которой я даже не в силах был разглядеть.
Эти мощные пики назывались соответственно: червяк В ЗЕМЛЕ, я — ТУТ, ты — ТАМ, а трамваи бегают ПО УЛИЦЕ. Я совершенно запутался во всех этих разнообразных и многочисленных штуках, у которых были «середины», где пребывал мистер Бог! По всей вселенной были в художественном беспорядке раскиданы всевозможные ТУТ и ТАМ. Вместо большого и ЦЕЛОГО мистера Бога, сидящего себе на небе, я столкнулся со сквиллионами мелких мистеров Богов, населяющих середины всего сущего! Возможно, там, в серединах, были лишь кусочки мистера Бога, которые надо было сложить в одну большую мозаику.
Когда мне все это объяснили, моя первая мысль была о бедном старике Магомете. Он добровольно пошел к горе, но Анна на такое согласна не была. Она не пошла к горе и не призвала ее к себе — она просто сказала «пшла вон!». И гора послушно убралась. И хотя теперь я прекрасно знаю, что никакой горы там не было и ничто не мешало мне двигаться дальше, все же бывали случаи, к счастью, немногочисленные, когда у меня было такое чувство, будто меня стукнули чем-то тяжелым по голове. Это как если бы ты шел себе и шел и вдруг врезался в гору, которой почему-то до этого не было видно. Может быть, в один прекрасный день я смогу ходить без опаски, не увертываясь от гор на каждом шагу.
Что до проблемы со ЗДЕСЬ и ТАМ, объяснение я получил следующее:
— Где ты? — спросила она.
— Здесь, конечно, — ответил я.
— А где тогда я?
— Там!
— Где ты об этом знаешь?
— В каком-то месте внутри меня.
— Тогда ты знаешь мою середину в своей середине.
— Ну… да, вроде так.
— Значит, ты знаешь мистера Бога у меня в середине у тебя в середине, и все, что ты знаешь, и всех, кого ты знаешь тоже, ты знаешь у себя в середине. У каждой вещи и у каждого человека, которых ты знаешь, в середине мистер Бог, и поэтому их мистер Бог и у тебя в середине тоже — все просто.
Когда мистер Уильям Оккам сказал: «Глупо тратить много там, где можно потратить мало», — он изобрел свою знаменитую бритву,[29] но наточила ее Анна!
Стараться не отставать от Анны с ее идеями было очень утомительно, особенно потому что учиться я давно уже закончил или думал, что закончил. Вот он я, вполне сложившийся человек со своими представлениями о том, что есть что, а тут мне приходится снова разбирать все по кирпичикам. Не так-то это было и легко. Как, например, в тот раз, когда мне пришлось столкнуться с вопросом секса.
Одним из огромных преимуществ жизни в Ист-Энде был как раз секс. В те дни это был секс с маленькой буквы, а не с большой, как сейчас. Под преимуществом я имею в виду, что никто не тратил полжизни на выяснение обстоятельств того, как его нашли на грядке с капустой или в аистином гнезде. Саги о цветочках и пчелках у нас были не в почете. Никто не питал никаких иллюзий относительно способа своего появления на свет. Младенца можно было зачать под кустом крыжовника, но вот найти — нет. Большинство детей были в курсе особенностей употребления добрых старых англосаксонских слов из четырех букв еще до того, как научались считать до четырех или вообще узнавали, что такое буквы. Это были дни, когда упомянутые англосаксонские слова использовались в качестве глаголов и существительных, а не прилагательных; когда секс с маленькой буквы был так же естественен и на своем месте, как воздух, которым мы дышали. Он еще не обрел ни самомнения большого «С», ни неминуемо связанных с ним проблем. Вероятно, причина была в том, что мы обо всем узнавали предельно рано, и проблема просто не успевала обрести сладости запретного плода. Скорее всего, начинаешь произносить слово «секс» с большой буквы и с придыханием, только когда узнаешь о нем сравнительно поздно. Однако наш случай не имел отношения ни к сексу с маленькой буквы, ни к сексу с большой. Он имел отношение к СЕКСУ, состоящему исключительно из больших букв. Именно с ним и столкнулась Анна.
Не то чтобы что-то было не так с обычным заурядным сексом, там все оставалось просто и понятно. В конце концов, младенцы — это младенцы, как бы их там ни называли. Котята — это младенцы, ягнята — тоже младенцы, а вот как насчет младенцев капусты? Всех их объединяло то, что они были новенькие, совсем новенькие; их, как говорила Анна, «выродили», или, другими словами, только что спустили с конвейера. Если это правда, а по всем показателям это была именно она, тогда откуда берутся идеи? А горы? А звезды и все тому подобное? Никто не станет спорить с утверждением, что слова порождают новые идеи; тогда, вероятно, между словами и сексом есть какая-то связь? Я не рискну предположить, сколько Анна раздумывала над этой проблемой, может быть, несколько месяцев. Одно очевидно — она так и не пришла ни к какому выводу, иначе меня бы уже погребло под ее открытиями.
По счастливой случайности я оказался рядом в тот момент, когда у нее произошел прорыв. Это случилось в одно воскресенье после не особенно успешного собрания в воскресной школе. Мы с Дэнни подпирали фонарный столб и болтали с Милли. Улица была полна детей, игравших в какие-то свои игры, а четверо или пятеро самых маленьких гоняли желтый воздушный шарик. Эта игра длилась недолго, потому что шарики, как правило, не в силах выдержать вес пятерых одновременно свалившихся на них детей. Они от этого лопаются. Милли кинулась вытирать слезы и утешать особо расчувствовавшихся. Дэнни припахали играть «нижним» в кучу-малу, то есть чтобы на него радостно валилась вся ребятня из другой команды. Анна прекратила стучать мячом и подобрала с земли лопнувший шарик. Она задумчиво подошла ко мне и уселась у моих ног, под фонарем, на бордюр. Словно во сне, она теребила в руках обрывки шарика, придавая им то одну форму, то другую.
Вдруг я услышал. Это был звук легкого шлепка языком по изнанке зубов — явный знак того, что ее мыслительный аппарат перерабатывает. Я опустил глаза. Анна прижала один конец бывшего шарика ногой к тротуару, вытянула вверх другой и тыкала в натянувшуюся резинку указательным пальцем.
— Забавно, — промурлыкала она. Глаза ее, будто у новой Медузы, не мигая были устремлены на экспериментальную модель. — Финн?
— Чего?
— Натяни это для меня.
Я опустился на тротуар, и мне тут же вручили останки шарика.
— Это забавно.
— Что забавно? — не понял я.
— На что это похоже?
— Похоже на то, как будто ты тыкаешь пальцем в лопнутый шарик.
— Разве не похоже на ту штуку, которая у мужчин?
— Ну да, что-то вроде того.
— А с другой стороны, это как у леди.
— Да ну? Давай-ка посмотрим.
Я посмотрел. Было действительно похоже.
— Смешно, да.
— А что тут такого смешного?
— Я делаю вот так, — и она снова засунула пальчик в шарик, — и получаются мужчина и женщина. А ты не думаешь, что это смешно. Финн? А?
— Да, двое по цене одного. Ну да, смешно.
И она пошла играть с другими ребятами. Было часа три утра, когда я обнаружил, что она торчит у моей кровати.
— Финн, ты не спишь?
— Нет.
— Хорошо, а то я думала, что ты спишь. Можно мне к тебе?
— Если хочешь.
Она залезла в кровать.
— Финн, а церковь — это секс?
Тут я окончательно проснулся.
— Что ты хочешь сказать: «церковь — это секс»?
— Она оставляет семена у тебя в сердце, и получаются совсем новые вещи.
— Ого!
— Вот почему это мистер Бог, а не миссис Бог!
— Чего? То есть, ну да?
— Ну, это так может быть. Может быть.
Он немного подумала.
— Наверное, уроки — это тоже секс.
— Только не говори об этом мисс Хейнс.
— А почему нет? Уроки вкладывают новые вещи тебе в голову и получаются еще новые вещи.
— Это не секс, а обучение. Секс — это когда делают детей.
— Не всегда, нет.
— Как ты до этого додумалась?
— Ну, если ты с одной стороны, то ты мужчина, а если с другой — то леди.
— С одной стороны чего? — вопросил я.
— Я еще не знаю. Пока.
Он помолчала.
— А я леди?
— Думаю, что почти.
— Но у меня не может быть детей, да?
— Ну, пока не может.
— Но у меня могут быть новые идеи, да?
— Разумеется, могут.
— Так что это вроде как иметь ребенка — ну, почти — да?
— Вроде так.
На этом беседа закончилась. Я лежал без сна где-то с полчаса, а потом, вероятно, все же заснул. Неожиданно оказалось, что меня трясут, и голос Анны спрашивает:
— Ты спишь, Финн?
— Нет, уже нет.
— Если оно выходит наружу, то это ребенок, а если лезет внутрь — то мужчина?
— Чего? Что — оно?
— Ну, что угодно.
— Ого, вот это мило.
— Ага! Разве не здорово?
— Да просто сногсшибательно.
— Так что ты можешь быть и мужчиной, и леди в одно и то же время.
Как ни странно, я понял, что она имела в виду. Вся вселенная пронизана чем-то вроде секса. Она одновременно плодотворна и продуктивна. Семя слов порождает идеи. Семя идей порождает… один бог знает что. Все благословенное сущее обладает и мужскими, и женскими качествами сразу. На самом деле все сущее и есть чистый секс. Мы взяли одну-единственную сторону этого процесса и назвали ее сексом, потом окрасили стыдом и прилепили ярлык «секс». Но в этом-то и была наша ошибка. Разве не так?
Глава пятая
Первые два года с Анной были для меня временем непрерывного блаженства, гордости и удивления перед всем, что она сделала или сказала. Часто доводилось слышать: «Угадай, что Анна сегодня сказала!» или «Ты только послушай, что она сделала сегодня утром!», и я радостно хихикал над ее выходками. «Бездна лет», разделявшая меня и Анну, была как раз той высокой колокольней, сидя на которой можно хорошо посмеяться. Такой смех исполнен любви и нежности. Такой смех поднимает смеющегося еще на одну ступеньку выше по лестнице понимания, и там уже можно себе позволить и доброту, и щедрость. Народу на этой лестнице всегда много; по тем или иным причинам все лезут вперед, всем туда надо. Нам приходилось бороться с трудностями, и до некоторой степени мы их уже победили. Конечно, теперь мы могли хихикать; конечно, теперь мы могли быть щедрыми и, стоя сверху, великодушно давать советы тем, кто пока сражался внизу.
Это были первые два года, и они не прошли даром. Анна метала свой жемчуг, и я подобрал немало перлов, хотя и далеко не все. Многие остались лежать на земле, и пята тридцати прошедших лет вогнала их глубоко в землю. Мне кто-то говорил, что каждое мгновение нашей жизни записано где-то в неведомых недрах сознания.
Это очень приятная мысль, только вот где искать их, в каких мозговых извилинах зашифрованы наши воспоминания? Мне так и не удалось отыскать ключ к своей памяти, но иногда ее сокровищницы раскрываются сами собой. Я нахожу новую жемчужину, слово или картинку — и вновь оказываюсь в далеком прошлом.
Иногда я содрогаюсь при мысли, что два года жевал черствую краюху учения, в то время как прямо у меня под носом Анна залихватски пекла свежие идеи с хрустящей корочкой. Наверное, я думал, что только что испеченный каравай и должен выглядеть как только что испеченный каравай. А для меня что каравай, что краюха — все одно; в те годы мне просто не хватало мозгов увидеть разницу. Какой-то частью себя я все еще ощущаю стыд и гнев, сожаление о безнадежно потерянном времени, охватившие меня в тот миг, когда я осознал, что хлеб — он и есть хлеб и испечь его можно в бесконечном количестве форм и вариантов. Я просто не мог понять, что форма каравая не имеет ничего общего с питательными свойствами хлеба. Форма была всего лишь приятным дополнением. Проблема в том, что меня всю дорогу учили именно формам. Иногда я гневно спрашиваю себя: «Сколько из того, чему меня учили, было всего лишь приятным дополнением, внешней оболочкой?» Но задать этот вопрос некому. Никто не сможет на него ответить. Да и вообще задавать подобные вопросы — только зря тратить время. Ответ лежит впереди, а не позади. Анна оставила мне карту своих открытий — какие-то области исследованы достаточно подробно, на другие есть только смутные намеки, но на большинстве обозначены только стрелочки, указывающие направление.
В тот вечер, когда я наконец понял природу наших с Анной отношений, я постиг и то, чем она была, или, по крайней мере, как работала с реальностью.
Стояла ранняя зима, и на улице уже стемнело. Ставни были закрыты. В нашем распоряжении находилась вся кухня. Газовая лампа, шипя, изливала свой мягкий свет; печь, только что загруженная свежей порцией угля, время от времени лихо плевалась язычками огня через отверстия в решетке. На столе располагались наполовину законченный радиоприемник, коробочки с деталями и запчастями, метилированная спиртовка, паяльник, куча инструментов, радиоламп и прочего барахла. Анна стояла коленями на стуле, опершись локтями на стол и положив подбородок на ладони. Я сидел напротив нее и, как это свойственно галлам, смотрел сразу в три разные стороны: на приемник, который вертел в руках, на Анну и на игру теней на стене. Уголь в печи нагрелся и выпустил на свободу голубоватые струи сразу же воспламенившегося газа. Яркая вспышка обрисовала тень Анны на стене, опала и исчезла; ей на смену пришла другая, отбросившая новую тень.
Объяснение этому явлению было крайне простое. Но эффект бросал вызов любым объяснениям. Сначала тень легла возле картины, потом у дверного проема, потом на оконные занавески. Тень дрожала и колебалась, словно жила какой-то собственной жизнью, то исчезала, то вновь появлялась уже в совершенно другом месте. Никакого перемещения между ними не было; она просто пропадала и возникала, будто — как бы это сказать? — будто бы тень играла в некую игру сама с собой. Я следил то за одной, то за другой, то за тремя сразу, а потом они исчезали, и следить было не за чем. Потом через секунду появлялись две. Что-то тихо поскреблось в двери моей души, но так глубоко, что разглядеть что-либо было пока невозможно. Анна подняла глаза, увидела это и улыбнулась. Карусель внутри продолжала вращаться, но ничего не происходило. То, что показалось было на поверхности, поспешно нырнуло обратно, оставив только круги на воде.
Приемник постепенно собирался кусочек за кусочком; шипел в баночке с канифолью паяльник. Все проверки были закончены, батарейки подсоединены, и наконец лампы заняли свое место. Последний взгляд, и мы включили его. Ничего. Время от времени такое случается. Вольтметр показал нормальное напряжение, пара-тройка тестов — ага! Вот, вероятно, и ошибка. Отсоединить эту штуку, переключить счетчик на измерение силы тока, подсоединить его в цепь, включить. Разумеется, это была одна из тех глупых ошибок, исправить которые ничего не стоит. Анна положила ладошку на мою руку и наморщила лоб:
— Что ты с этим сделал? — она показала на счетчик.
— Просто обнаружил, что было не так.
— Пожалуйста, сделай все еще раз, — она не смотрела на меня; ее глаза были прикованы к счетчику. — С того места, где он был до этого.
— Ты хочешь сказать, верни на место ошибку, после того, как я столько сил потратил на ее устранение?
Она кивнула. Я сделал все, как было.
— Что теперь? — спросил я.
— Теперь сделай, что ты сделал тогда, только рассказывай, — скомандовала она.
— Но, прелесть моя, — возопил я, — если я стану рассказывать, что я делаю, ты же ни слова не поймешь.
— Не хочу понимать никаких слов. Это для другого.
— Сначала я подсоединяю этот счетчик, чтобы измерить напряжение в этой цепи. Потом я подключаю его через резистор, чтобы измерить напряжение вот тут. — Говоря, я поочередно указывал пальцем на разные части приемника. — А теперь мы идем вот сюда и делаем все то же самое еще раз. И теперь вольтметр показывает правильное напряжение.
Дойдя до неправильной части, я подключил вольтметр, чтобы Анна увидела, насколько различаются его показания.
— Вот в этом все и дело, — торжествующе заявил я. — Теперь мы распаиваем вот это место, подсоединяем счетчик, измеряем напряжение и смотрим, что получилось.
Я распаял цепь со словами:
— Теперь мы включаем измеритель в цепь — и, блин, никакого тока.
Она протянула руку к приемнику, и я согласно кивнул. Она осторожно и медленно отсоединила клеммы, потом подсоединила их обратно. И правда, никакого тока. Я убрал неправильную деталь, снова включил, кое-что подвернул, и мы услышали музыку.
Часов после двух ночи меня вдруг разбудило клацанье колец нашей занавески. При свете уличного фонаря я увидел, что на пороге комнаты стоит Анна. Странно, но стук колец всегда безотказно будил меня, как бы крепко я ни спал, — странно, принимая во внимание тот факт, что мы спали буквально на железнодорожных рельсах: ночные поезда благополучно въезжали нам в одно ухо и выезжали из другого. Тем не менее, стоило клацнуть одному колечку, и я уже прислушивался, что там происходит в соседней комнате. За эти два года Босси и Патч произвели себя в Аннины телохранители и разведчики, в обязанности которых входило красться впереди, зорко высматривая любые опасности, которые могут угрожать их маленькой госпоже. Босси, старый хвастун, как всегда шел впереди банды и тут же приземлился мне на грудь, а не такой храбрый Патч страшно извинялся и все время оглядывался назад, стараясь убедиться, что Анна все еще тут.
— Ты не спишь, Финн?
— Что такое, Кроха?
— Куча всего!
— Ого.
Она слегка всхлипнула, и оба телохранителя кинулись топтать мне грудную клетку, чтобы выяснить, в чем дело. Несколько минут меня придирчиво обнюхивали, а я тем временем прокручивал события истекшего дня в надежде обнаружить причину слез.
— Ты положил ее в середину, да? — наконец спросила она.
— Что я положил в середину?
— Ту штуку в самом конце, когда ты ее убрал.
— Ой, да, помню. Когда я распаял цепь.
— Да. Ты положил ту коробочку в середину?
— Да, — кажется, я начал понимать направление ее мысли. — Думаю, это было как положить ее в середину. А что?
— Ну, это забавно.
— Ага, просто праздник какой-то, — согласился я. — А что тут забавного-то?
— Это как церковь и мистер Бог.
— Да, это всегда смешно, точно-точно.
— Нет, правда, это смешно.
Обычно в два часа утра я не могу похвастаться быстротой соображения; скорее, мои мозги склонны слегка поскрипывать. Кажется, так было и сейчас. Чтобы во всеоружии встретить ситуацию, нужно было как минимум встать, а ночь стояла холодная, поэтому я ограничился тем, что засмолил сигарету. Никотин несколько оживил мои шестеренки, мотор прокашлялся, я, кажется, проснулся. Включив мозг на первую передачу, я вернулся к пункту А. Церковь и мистер Бог, похожие на ремонт радиоприемника, были, пожалуй, слишком круты для подъема, а тормоза как-то не внушали мне особого доверия. Отдавшись неизбежному, я пригласил ее продолжать, вежливо прохрипев:
— Хорошо. Пойти в церковь — это как починить приемник. Отлично. Я согласен. Только, будь добра, объясни мне все внятно и медленно. Очень медленно.
— Ну, сначала ты вынимаешь коробочку оттуда, а потом кладешь ее туда. Это как люди в церкви — они сидят снаружи, а им нужно быть внутри.
— Ты можешь рассказать мне в точности, что случилось? Давай поточнее, чтобы я смог понять.
Она немного расслабилась, выбирая подходящие к ситуации фразы, достаточно простые и внятные, чтобы их мог понять взрослый.
— Когда ты первый раз сделал это с коробочкой. Почему?
— Чтобы измерить напряжение.
— Снаружи?
— Разумеется. Напряжение всегда измеряется, когда цепь разомкнута.
— А потом когда ты сделал это во второй раз?
— Это чтобы измерить силу тока.
— Внутри?
— Да, внутри. Чтобы измерить силу тока, нужно оказаться внутри цепи.
— Это же как люди в церкви, понимаешь?
Убедившись, что я не понимаю, она продолжала:
— Люди, — она помолчала, чтобы дать мне усвоить мысль, — когда они идут в церковь, — еще одна продолжительная пауза, — меряют мистера Бога снаружи.
Она слегка стукнула меня ногой по голени, чтобы подчеркнуть этот момент.
— Они не идут внутрь, чтобы измерить мистера Бога.
Она подождала, пока эта идея найдет отклик у меня внутри и подаст сигнал, что цель достигнута.
Снаружи в ночи континентальный экспресс пронесся в сторону станции «Ливерпул-стрит», где его ждал заслуженный отдых, отчаянно вопя о своем желании спать. Промелькнув мимо окна моей комнаты, он оборвал свист насмешливым полутоном, шипя и издеваясь над моим замешательством. Пуллмановские спальные вагоны выстукивали свою колыбельную — дидл-ди-дам, дидл-ди-ди, дидл-ди-ди, накося-выкуси, накося-выкуси. Нет, сегодня ночью решительно все было против меня. Пришлось выкусить. Пара оставшихся мозговых клеток кое-как растолкали сонного светляка воображения. Недостаточно светло, чтобы ясно разглядеть, но, по крайней мере, понятно, что впереди что-то есть. Как раз перед тем я читал Аквината,[30] но не припомню, чтобы он говорил о «починке радио», так что я попросил его немного подвинуться и освободить место для Анны. Вопросик тут, вопросик там, и глядишь, ответ начинает постепенно вырисовываться.
Как предполагаемый христианин ты находишься вне цепи и пытаешься измерить мистера Бога. На экранчике прибора показывается не напряжение, а слова «любящий», «добрый», «всемогущий», «всеблагой». Целый набор отличных ярких наклеек, чтобы лепить куда ни попадя. Пока все хорошо. Теперь, какой у нас будет следующий шаг? Ах, да, нужно разомкнуть христианскую цепь и подключить меня, то есть счетчик. Звучит достаточно просто, никаких проблем. Эй, подождите-ка, блин, минутку! Кто это там сказал: «Будьте, как Отец ваш небесный»? Успокойте этого товарища, я уже почти решил проблему. Если я внутри христианской цепи, значит, я ее часть — действительная часть мистера Бога, его равноправная работающая часть.
— Ты хочешь сказать, я могу только думать, что я христианин. Я меряю мистера Бога снаружи цепи и говорю, что он добрый и любящий, и всемогущий и все такое, но на самом деле я — конченый человек?
— Это просто слова, которые говорят люди.
— Естественно, но и я тоже человек.
— Тогда ты должен знать.
— Что?
— Что это просто слова, которые говорят люди.
— Так что, если я подключусь к цепи и стану измерять мистера Бога оттуда, изнутри, тогда я буду настоящим христианином?
Она покачала головой. Из стороны в сторону.
— Почему нет? — спросил я.
— Ты будешь как Арри.
— Он иудей.
— Ага. Или как Али.
— Подожди, он же сикх.
— Да, но это не важно, если ты будешь мерить мистера Бога изнутри.
— Попридержи малость. Что я смогу измерить, если буду внутри цепи?
— Ничего.
— Ничего? И что тогда…
— Потому что это не важно. Ты будешь как кусочек мистера Бога. Ты сам это сказал.
— Никогда я такого не говорил.
— Нет, сказал. Ты сказал, что коробочка — часть цепи, когда измеряешь изнутри.
Это была правда. Я так сказал.
Для Анны была одна абсолютная истина. Мистер Бог создал все; на свете нет ничего, что не было бы создано мистером Богом. Когда учишься видеть, как это все устроено, как оно работает и как из кусочков получается целое, тогда начинаешь понимать, что же такое мистер Бог.
В последние несколько месяцев до меня начало доходить, что Анну меньше всего интересовали свойства. Свойства имели довольно глупую привычку зависеть от обстоятельств. Вода, как правило, была жидкой, за исключением тех случаев, когда представала в виде льда или пара. Тогда ее свойства были принципиально иными. Свойства теста значительно отличались от свойств хлеба. Это зависело от особенностей выпечки. Разумеется, Анна ни за что не стала бы списывать свойства со счетов и отправлять в мусорный ящик. Свойства были прекрасны и полезны, но, поскольку они зависели от обстоятельств, гоняться за ними можно было бесконечно. Нет, функции были куда более заманчивой дичыо. Попытки измерить мистера Бога снаружи давали бесконечный список самых разнообразных свойств. Тот или иной набор выбранных свойств давал в результате ту или иную религию, которой уже можно было следовать. С другой стороны, быть внутри мистера Бога значило иметь дело с функциями, и тогда мы все становились одним и тем же: никаких тебе больше церквей, храмов, мечетей и т. д. Теперь все одинаковы.
Что такое функция, вы спрашиваете? О, функции мистера Бога тоже из этих, простых вещей. Функция мистера Бога заключается в том, чтобы сделать вас похожим на него. Тогда вы уже не сможете его измерять, не так ли? Как изрекла однажды Анна: «Когда ты какой-то, то ты об этом не знаешь, правда? Ты же не думаешь, что мистер Бог знает, что он хороший, да?» Анна полагала, что мистер Бог — образец джентльмена, а настоящий джентльмен никогда не станет бахвалиться своей «хорошестью». Если бы он стал хвастать, то не был бы джентльменом, правда? Это привело бы к противоречию.
Здесь все пока ясно. Я знаю, что утро несет с собой кучу вопросов — такие вещи вообще проще понимаются ночью, в кровати, с маленьким ангелом под боком, но все же постарайтесь. Функция мистера Бога в том, чтобы сделать вас похожим на него. Всевозможные религии просто измеряют свойства мистера Бога — те или иные, как уж получится. Не важно, какого вы на самом деле цвета и каких убеждении придерживаетесь, — в функциях у мистера Бога нет никаких предпочтений.
В ту ночь мы больше не спали и до рассвета болтали о том о сем.
— Вот мисс Хейнс.
— А что не так с мисс Хейнс?
— Ля-ля-ля. Она спятила.
— Не может быть, она же всехняя школьная мамочка. Нельзя быть всехней мамочкой, когда ты ля-ля-ля.
— А ей можно.
— Почему ты так решила?
— Она сказала, что я не могу знать все.
— Представь себе, она права.
— Почему?
— У тебя голова недостаточно большая.
— Это ты снаружи говоришь.
— Ах, извините. Я забыл.
— Я могу знать все внутри.
— Ага.
— Сколько всего на свете вещей?
— Сквиллионы.
— Больше, чем чисел?
— Нет, чисел больше, чем вещей.
— Я знаю все числа. Не по названиям, это снаружи, а сами числа — это внутри.
— Да. Думаю, да.
— Сколько волн-загогулин в твоем «цилоскопе»?
— Сквиллионы.
— Ты знаешь, как считать сквиллионы?
— Да.
— Это внутри.
— Наверное.
— Ты их всех видел?
— Нет.
— Потому что это снаружи.
Боже, благослови это дитя, я не мог сказать ей, что она только что сформулировала вопрос, который так долго не давал мне покоя: «Почему я не могу знать все?» Потому что ни один человек не может знать всего — зачем тогда пытаться? И мы продолжали болтать.
Время шло, и со мной начало происходить что-то непонятное. Уверенность и сомнения пихались локтями, сражаясь за звание «царя горы». Вопросы обретали форму и с негодованием отвергались. Я чувствовал, что прав, но боялся расслабиться. Я жонглировал словами и составлял из них предложения, но каждое из них делало меня все более уязвимым, и ничего хорошего в этом не было. Если мои догадки были верны, ответственность за все ложилась на Анну. Церковный колокол на улице пробил шесть. Вопрос был наготове, и мне необходимо было узнать ответ.
— Ты ведь о многом мне не говоришь, правда?
— Я обо всем тебе говорю.
— Это правда?
— Нет, — сказала она спокойно и после некоторого колебания.
— Почему так?
— Некоторые вещи, о которых я думаю, — они очень… очень…
— Странные?
— Угу. Ты ведь не сердишься, нет?
— Нет, я совсем не сержусь.
— Я думала, ты будешь.
— Нет. Насколько эти вещи странные?
Она вытянулась рядом со мной, просунула пальцы мне в ладонь, словно прося не спорить с ней.
— Ну, как два плюс пять будет четыре.
Мир вокруг меня разбился вдребезги. Я был прав. Я БЫЛ ПРАВ. Я совершенно точно знал, о чем она говорит. Со всем спокойствием, на которое я способен, я выдал свой секрет.
— Или десять, да?
Секунду или две она не двигалась. Потом повернула ко мне лицо и тоже очень спокойно спросила:
— Ты тоже?
— Да, — ответил я. — Я тоже. Как ты нашла свои?
— У канала, номера лодок там, в воде. А ты где взял свои?
— В зеркале.
— В зеркале? — ее изумление длилось не более секунды.
— Да, в зеркале, как ты в воде.
Я почти слышал звон спадающих с меня цепей.
— Ты кому-нибудь говорил?
— Пару раз.
— А они что?
— Не будь идиотом. Не трать время понапрасну. А ты кому-нибудь говорила?
— Один раз. Мисс Хейнс.
— Что она сказала?
— Я была глупой, поэтому повторять это не буду.
Мы еще похихикали вместе, наслаждаясь внезапно обретенной свободой. У нас был новый мир — один на двоих. Нас грел один и тот же огонь. Мы стояли на одной дороге и смотрели в одном направлении. Теперь наши отношения стали мне совершенно ясны. Мы были друзьями-искателями, духами-спутниками. К черту выгоды! К дьяволу приобретения! Идем, посмотрим! Скорее, давай разузнаем! Обоим нам была нужна одна и та же пища.
Обоим нам говорили, что «пять» означало «пять» и ничего больше, но цифра 5, отраженная в воде или в зеркале, становилась цифрой 2. Отражения порождали довольно забавную арифметику, которая совершенно зачаровывала нас. Возможно, никакого практического значения она не имела, но это было совершенно не важно. «Пять» означало то, что обычно подразумевалось под числом «пять» только потому, что когда-то все так решили, а потом привыкли. В самой цифре 5 не было ровным счетом ничего особенного; можно было придать ей любое значение, какое вам только нравилось, и придерживаться однажды придуманных и принятых вами правил, а можно было идти дальше и изобретать новые правила. С вашей точки зрения, мы, быть может, и тратили время попусту, но нам так не казалось; для нас это было приключением, новой землей, которую еще только предстояло открыть.
Мы с Анной видели в математике не только способ решения насущных проблем. Это была дверь к волшебным, таинственным, умопомрачительным мирам; мирам, где нужно было внимательно смотреть, куда ставишь ногу; мирам, где ты создаешь свои собственные правила и где должен принять полную ответственность за свои собственные действия. Но как же просторно и здорово было там!
Я погрозил ей пальцем.
— Пять плюс два будет десять.
— Иногда это два, — парировала она.
— А потом, может быть, и семь!
— Какая, в конце концов, разница? Кругом сквиллионы миров, на которые стоит взглянуть.
Мы перевели дух.
— Кроха, — распорядился я, — вставай. Я хочу тебе кое-что показать.
Я подхватил пару зеркал с туалетного столика, и мы отправились на кухню. Я зажег газ. Было темно и холодно, но это не имело никакого значения. Наши внутренние топки работали на полную мощность. Я нашел большой лист белого картона и начертил на нем длинную и толстую черную линию. Сомкнув зеркала под углом друг к другу, я поставил их на попа, будто раскрытую книгу, так чтобы толстая черная линия пришлась как раз между ними. Уставившись в середину зеркал, я подправил угол и, затаив дыхание, шепнул ей:
— Теперь гляди.
Она посмотрела, но ничего не сказала. Я начал очень медленно смыкать угол зеркал и тут услышал ее вздох. Она вперила взгляд внутрь и некоторое время продолжала вглядываться. А потом весь ад вырвался наружу. Ее паровой котел взорвался. Я очень хорошо помню, как это случилось. Хорошо, что я успел положить зеркала на стол. Она врезалась в меня, словно курьерский поезд, и кинулась на шею, едва меня не задушив. В спине у меня наверняка остались дырки от ее пальцев. Она смеялась, и плакала, и даже кусалась. Слова закончились миллион лет назад. Не было ни одного, которое подходило бы, хоть сколько-нибудь подходило бы к этому моменту. Физических сил у нас просто не осталось, но духовных и умственных было хоть отбавляй. Как, впрочем, и всегда.
Глава шестая
Планы мы строили за чашкой чаю. Сразу после нашего открытия мы решили отправиться на рынок и купить целую кучу зеркал от Вулворта.[31]
Когда мы явились на рыночную площадь, оказалось, что торговля еще не начата. Продавцы только раскладывали товар по прилавкам в неровном свете карбидных ламп. Над улицей порхали добродушные оскорбления, практические указания и глубокомысленные замечания на тему, не пойдет ли дождь. Ногами топали так, будто холод был противным насекомым, которое надо было раздавить. На кирпичах стояли большие железные бочки, в которых горел огонь; на нем подогревалась вода для чая. Из дверей кофейни по всему рынку разносился дразнящий аромат кофе и горячих колбасок.
— Чашку кофею, пару капель крепкого и добавь чизкейк, папаша, — сказал таксист.
— А мне тоже чашку и сосисок пару, — добавил его напарник.
— А тебе чего, шеф? — это подошла моя очередь.
— Две чашки чаю и четыре колбаски.
Я шлепнул на прилавок мелочь и забрал сдачу, которая, конечно, оказалась мокрой, потому что лежала в луже кофе. Анна вцепилась в свою кружку обеими руками и даже зарылась в нее носом. Над краем кружки виднелись одни глаза, жадно и весело впитывавшие все, что творилось вокруг. И чай, и колбаски сразу у нее в руках не помещались, поэтому я зажал их между пальцами левой руки, чтобы она могла вытащить их оттуда, когда понадобится. За соседней стойкой обнаружилось свободное место, так что мне удалось даже поставить кружку и попытаться одной рукой прикурить сигарету. Я попробовал зажечь спичку, чиркнув ее большим пальцем. Этот трюк мне никогда не удавался. Лучший результат, которого я смог добиться, — это когда спичечная головка отлетала и намертво застревала у меня под ногтем. После чего совершенно необъяснимым образом воспламенялась, хотя этого от нее никто не ожидал. На этот раз обошлось. Анна подняла ногу, я зажег спичку и прикурил. Мы даже как-то согрелись.
— Паберегись, пжалста! Паберегись!
Словно волна от проходящего судна, мы схлынули сначала на тротуар, потом обратно, пропуская запряженную лошадью телегу, прокладывавшую себе путь через толпу. Из ноздрей лошади вырывались клубы пара, серебрившиеся в морозном утреннем воздухе.
— Эрни! — заорала леди в кожаном фартуке. — Куды, к чертовой матери, ты девал эту сраную капусту?
И добавила для тех, кому это могло быть интересно:
— Он меня в могилу сведет и в гроб загонит.
— Ни хрена у него не выйдет, — резонно возразил кто-то.
Тут явился человек, одетый в два рекламных щита, сообщавших всем и каждому, что «Конец близок!», и попросил чашку чаю.
— Чтоб мне провалиться! А вот и наш трубный ангел!
— Здорово, Джо. Хватани с нами горячего-мокрого.
Это был водила такси.
— Спсибо, папаша, — ответствовал трубный ангел.
— Отдрочи, Джо. Чего хорошего скажешь?
— Конец близок! — простонал в ответ Джо.
— Кончай меня грузить на хрен.
— А на той неделе было что?
— Приготовься встретить судию!
— Ты откудова все это узнал?
— Не иначе телеграмму получил от святого Петра.
С того конца стойки раздался глас, подобный раскату грома над головами всей честной компании:
— Кто из вас, говнюки, спер мои сосиски?
— Они под твоим сраным локтем.
— Арри, придержи свой гребаный язык, тут ребенок!
Арри отошел от прилавка с полной тарелкой сосисок в одной руке и пинтовой кружкой в другой.[32] В его руке последняя выглядела яичной скорлупкой.
— Здорово, мелочь. Как тебя зовут? — спросил Арри.
— Анна. А тебя?
— Арри. Ты тут одна?
— Нет. С ним, — она кивнула головой в мою сторону.
— Шо вы тут делаете в такую рань?
— Мы ждем, когда откроется Вулли, — объяснила Анна.
— А чево вы будете покупать в Вулферте?
— Зеркала.
— Эт круто, — одобрил Арри.
— Нам надо их десять.
— А нашо вам десять-то?
— Чтобы смотреть разные миры, — пояснила Анна.
— Ух, — сказал мудрый Арри, — ты там поосторожнее, да?
Анна улыбнулась.
— Хочешь плитку шоколада?
Анна посмотрела на меня, я кивнул.
— Да, мистер.
— Арри, — поправил Арри, слегка помахав у нее под носом двухфунтовым указательным пальцем.
— Да, Арри.
— Хозяин, — рявкнул Арри через плечо, — кинь нам сюда пару плиток шоколада.
Хозяин действительно кинул, а Арри поймал.
— Вот тебе, Анна, шоколад.
— Спасибо, — вежливо сказала Анна.
— Спасибо, чего? — голос Арри громыхнул вопросительной интонацией.
— Спасибо, Арри.
Она развернула одну из плиток и протянула ему.
— Возьми кусочек, Арри.
— Спсибо, Анна, пжалуй, возьму.
Пара древесных стволов, заканчивавшихся неслабыми окороками, протянулись вперед. Окорока оказались огромными связками бананов, при помощи которых Арри отломал достойный себя кусман шоколада.
— Тебе лошади как, Анна? — осведомился Арри.
Поразмыслив, Анна пришла к выводу, что очень даже.
— Тогда пошли, посмотришь на моего Нобби, — пригласил Арри.
Мы свернули за угол в маленький переулок и обнаружили там Нобби — поистине огромного тяжеловоза, в роскошной сбруе, со шкурой, сверкавшей почти так же ярко, как начищенные медные бляхи на уздечке. Нобби чем-то бодро хрустел, опустив морду в то, что я назвал бы двухсотфунтовым мешком для угля, привешенным ему на шею. При приближении Арри Нобби приветливо фыркнул себе в кормушку, так что нас обдало душем из отрубей и соломенной трухи. Арри разинул пасть, и оттуда вырвался целый торнадо смеха и ласковой воркотни. Пять минут назад Арри был готов намазать чьи-нибудь мозги на свои сосиски, и, полагаю, ему ничего не стоило бы управиться с пятью-шестью взрослыми мужиками. Теперь же он у меня на глазах превратился в доброго сказочного великана, который привел маленькую девочку знакомиться с лошадью. Анна получила целую пригоршню сахара для Нобби.
— Он тебя не тронет, Анна. Он и мухи не обидит, нет, — уверял ее Арри.
«Как и ты, Арри, добрая дубина, — подумал я, — как и ты».
Губы Нобби задрались, обнажая что-то, похожее на ровный ряд желтых надгробных памятников, потом аккуратно навернулись на куски сахара. Ладошка Анны опустела. После нескольких минут восторженного бульканья Арри заявил:
— Вот шо, Анна, ты садись на Нобби и потолкуй с ним, а я покамест разгружу эту хренову телегу. А потом мы отвезем тебя в Вулферт в наилутшем виде.
Анна взлетела в воздух и благополучно приземлилась на спину Нобби при помощи одной из гигантских банановых связок Арри. Принцесса села на своего скакуна. Арри тем временем занялся разгрузкой. Мешки и сундуки порхали, будто в них не было ничего, кроме перьев. Закончив, Арри водрузил Анну на скамейку кучера, сам сел рядом, а я примостился на откидном борту. Анне были торжественно вручены поводья. После парочки «Н-но, лошадка!» мы тронулись. Не думаю, что Нобби нужно было как-то управлять: дорогу он знал, как свои… четыре копыта. Через рынок мы не поехали, ибо телега обладала теми же впечатляющими пропорциями, что Нобби и Арри, и была похожа, скорее, на королевский галеон, зачем-то поставленный на колеса. Остановились мы на углу.
— Остановка «Вулферт», — объявил Арри и спорхнул вниз с грацией мадам Павловой. — Вот он, Вулферт, Анна.
— Спасибо, Арри, — сказала Анна.
— Тебе спсибо, Анна, — осклабился гигант. — Увидимся! — прокричал он, заворачивая за угол.
Мы еще не раз встречали Арри и его коня Нобби.
Леди за прилавком в Вулворте пришлось долго убеждать, что да, мы хотим именно десять зеркал, но в конце концов она принесла нам их, буркнув напоследок: «Вот ведь воображают о себе!»
Мы понеслись домой с добычей и быстренько расчистили кухонный стол. С помощью клея и лоскутков мне удалось соединить два зеркала наподобие книжной обложки. Анна вытащила тот самый лист картона, на котором была нарисована жирная черная линия, и положила его на стол. Зеркальную книжку открыли и поместили на картон, так, чтобы нижние края зеркал слегка пересекали линию, а место стыка максимально отстояло от нее. Уставившись в получившийся угол, я слегка подправил его так, чтобы нарисованная линия и две отраженные образовали равносторонний треугольник. Анна тоже внимательно уставилась туда. Я слегка сузил угол, линии перестроились, и получился квадрат. Анна продолжала неотрывно глядеть в зеркальную книгу.
— Еще немного, — скомандовала она.
Я еще прикрыл книгу.
— Раз, два, три, четыре, пять. Теперь у него пять сторон.
И через секунду:
— Как это называется?
— Пятиугольник, — ответил я.
Дальше я последовательно представил ей шестиугольник, семиугольник и восьмиугольник. Умных названий типа «октагон» или «декагон» я избегал, поэтому мы просто считали углы и называли фигуры «семнадцатиугольник» или «тридцатишестиугольник». Анна решила, что у нас получилась очень странная и чудесная книга. Чем больше ее закрываешь, тем сложнее становятся фигуры, что само по себе необычно, если не сказать больше. Еще необычнее было то, что книга представляла собой просто пару зеркал. Если бы для каждого видимого «-угольника» имелась отдельная страница, тогда в книге было бы миллион, нет, целый сквиллион страниц. Да, это была волшебная книга. Вы когда-нибудь слыхали о книге, в которой сквиллион картинок и СОВСЕМ НЕТ СТРАНИЦ?
По мере закрытия книги мы столкнулись с неожиданными трудностями. Зеркала были приоткрыты где-то на дюйм, и мы уже не могли разглядеть, что происходит внутри. Пришлось снова начать сначала. Дойдя до очередного многоугольника, мы снова пришли к выводу, что дальше ничего не видно. Что же делать?
— Когда мы дойдем до сквиллионоугольника, это получится круг.
Но как же все-таки залезть внутрь? По некотором размышлении проблема была решена, хотя для этого пришлось отвергнуть ряд неудачных стратегий. Мы соскребли немного серебряного покрытия с обратной стороны зеркал, так что в каждом получилось по кружочку чистого стекла размером с пенни. Эдакий глазок, через который можно было заглянуть внутрь. Именно так и обстояло дело — сквиллионоугольник стремился к кругу. Понять, что перед нами пока не круг, было уже довольно сложно.
Потом возникла следующая трудность: закрывая книгу, мы ограничивали доступ света внутрь и опять переставали видеть, что там происходит. Анна желала знать, что бы мы увидели, если бы имели возможность заглянуть в плотно закрытую книгу. Это уже была проблема посерьезнее — как впустить свет в сомкнутые зеркала.
— А мы не можем засунуть свет туда, внутрь? — поинтересовалась Анна.
Спички и свечку мы отвергли почти сразу и, в конце концов, остановились на фонарике, который был немедленно раскурочен и собран заново в несколько новом виде; проводки мы припаяли непосредственно к лампочке и к батарейке. Лампочку мы засунули в книгу, но она оказалась все же несколько великовата, и зеркала не желали плотно закрываться. Решение пришло немедленно. Два зеркала, установленные параллельно примерно в полудюйме друг от друга, дали как раз нужную степень приближения. Мы установили всю конструкцию и накрыли сверху плотной тканью, чтобы свет снаружи не проникал внутрь. Анна заглянула в глазок и едва не задохнулась:
— Там миллионы огней, — прошептала она и добавила с еще большим изумлением, если такое было вообще возможно, — Финн, это же прямая линия!
Десять лет назад это уже привело меня в экстаз, так что теперь я был готов к происходящему. Я протянул руку и очень осторожно свел зеркала вместе с одной стороны, приоткрыв другую на дюйм.
Она отпрыгнула назад и, удивленно воззрившись на меня, спросила:
— Ты чего делаешь?
Я объяснил ей, как можно свести один край зеркал вместе, чтобы снова получилась книжка.
— Тогда получается самый большой в мире круг! — воскликнула она.
Пока она сидела, вперив взгляд в самый большой в мире круг, я нажал на противоположные края зеркал. Круг выровнялся и наклонился в другую сторону.
Зеркальную книгу открывали и закрывали по сотне раз на дню. В угол между зеркалами засовывали тысячи разных предметов. В результате получались невероятно сложные штуки, которые могли заворожить кого угодно.
Однажды вечером произошло очередное открытие. Анна написала большие печатные буквы на кусочках картона, положила между зеркалами и тут же уставилась в глазок.
— Забавно! — заявила она, бегая вокруг стола, чтобы заглянуть сначала в правое зеркало, потом в левое, потом опять в правое.
— Очень забавно, — уточнила она просто так, в пространство. — Следующая повернута в неправильную сторону, но которая за ней опять повернута в правильную.
Некоторые из отраженных букв оказались задом наперед, а другие остались в правильном виде. Анна выкинула «неправильные» буквы и осталась с «А», «Н», «I», «М», «О», «Т», «U», «V», «W», «X».
Я уселся в кресло подле нее и, небрежно порывшись в картонках с буквами, выудил оттуда «А». Положив ее на стол, я поставил на нее зеркало, так что оно разделило угол «А» пополам. Анна посмотрела на это, потом забрала у меня зеркало и попробовала сама. Потом проверила остальные буквы. Это заняло у нее примерно час, после чего она выразила готовность поделиться своими выводами.
— Финн, если половинка в зеркале такая же, как половинка на столе, то между зеркалами буква не меняется. «О» — самая забавная, потому что ее можно делить всяко-разно.
Судя по всему, Анна добралась до осей симметрии.
Это была новая игра, в которую можно было играть и которая обещала новые, доселе невиданные чудеса. Какие-то вещи становились с ног на голову или, по крайней мере, переворачивались справа налево, а какие-то нет. Мы соорудили зеркальную книгу карманного размера из зеркал, любезно пожертвованных на нужды эксперимента Кейт и Милли, поместив их между двух дощечек, чтобы предохранить от возможных повреждений, и взяли эту конструкцию с собой на улицу. Теперь она сопровождала нас повсюду. Иногда, приметив что-нибудь неожиданное на камнях брусчатки, мы шлепались на мостовую и тут же доставали книгу. Объектом изучения могли стать жуки, листья, семена, трамвайные билеты. Можно было целую жизнь провести вот так, за этим занятием! Между зеркалами вставлялись цветные лампочки, затем мы включали их и жадно приникали к своим глазкам. Ради новой приманки мы могли одолеть всю Пикадилли, Сёкэс, Блэкпул и Саутэнд вместе взятые. Перед нами открывались настоящие чудеса, причем они были не только чудесны, но и полезны, ибо позволяли одновременно видеть объект с разных сторон — ну, в большей или меньшей степени. Анна заинтересовалась, нельзя ли сделать так, чтобы видеть объект со всех сторон сразу, и тогда мы сделали зеркальный куб. В одной его стороне был устроен глазок, а предметы подвешивались в середине на нитке. Свет пришлось провести внутрь, потому что там было слишком темно, чтобы хоть что-нибудь разглядеть, и — «Ой, чтоб меня черти взяли!» — теперь мы видели все.
Я так никогда и не сосчитал, сколько зеркал мы купили и пустили в дело; их количество, наверное, перевалило за сотню. Из них мы соорудили все известные Платону фигуры и даже несколько таких, которые ему не приснились бы и в страшном сне. Правда, наши несколько отличались от его: мы забирались в них и наблюдали такие вещи, для описания которых не хватило бы слов ни в одном языке.
Мы открыли совершенно безумную арифметику которая имела смысл, только если вы соглашались жить в этих зеркальных мирах. Пожалуй, по эту сторону зеркал наши забавы и правда заставляли усомниться в том, все ли у нас дома, но если не забывать, что играешь по зеркальным правилам, то все становилось на свои места.
Мы договорились зарисовывать и записывать результаты своих опытов в тетрадку, которая всегда лежала перед нашим зеркальным ящиком. Трудность была в том, что при этом мы смотрели не на бумагу, а на ее отражение в вертикально поставленном зеркале. Это требовало абсолютной концентрации и почти непосильного напряжения, но мы справились и с этим.
Однажды вечером кто-то выдвинул идею, что мы соорудили нечто большее, чем просто зеркальную книгу: у нас получилась книга чудес. Толковый словарь мистера Уикли утверждал, что наше английское «mirror»[33] происходило от латинского «mirari» — «удивляться, дивиться чему-то», а слово «miracle»[34] — от латинского же «mirus» — «удивительный». Мы знали, что мистер Бог изготовил человека по своему образу… так, может быть…
— Финн! Он, наверное, сделал большое зеркало, Финн!
— Зачем бы оно ему понадобилось?
— Не знаю, но он же мог так сделать.
— Мог.
— Может быть, мы — на другой стороне.
— На какой еще другой стороне?
— Может быть, мы повернуты задом наперед, не в ту сторону.
— Это мысль, Кроха!
— Вот почему у нас все неправильно.
— Да, вот почему у нас все неправильно.
— Как с цифрами.
— Как с цифрами?
— Как с цифрами в зеркале.
— Чего?
— Те цифры в зеркале, которые отнимательные цифры, а не прибавлятельные цифры.
— Я чего-то не догоняю, Кроха. Ты вообще куда рулишь?
Анна взяла карандаш и бумагу и написала: «0, 1, 2, 3, 4, 5».
— Это прибавлятельные цифры, — объяснила она. — Если ты поставишь зеркало на «0», то в нем получится: «—5, —4, —3, —2, —1». Это будут отнимательные цифры.
Я внимательно следил за ходом ее мысли. Отраженные в зеркале цифры были отнимательными. Анна тем временем продолжала:
— Люди — это отнимательные люди.
— Погоди-ка, — я даже руку вперед протянул. — Чего-то я не врубаюсь с этими отнимательными штуками.
Анна спрыгнула со стула и куда-то ускакала, а потом вернулась с целой стопкой книг. Снова взобравшись на стул, она пару раз грохнула кулаком по столу.
— Это «0», — сообщила она мне. — Это «0» и зеркало.
— Отлично, это я понял. Это зеркало, — сказал я и тоже грохнул по столу. — Что дальше?
Она положила на стол книгу.
— Это будет плюс один, — объяснила она, строго глядя на меня.
Я кивнул.
Она положила вторую книгу на первую.
— Это будет плюс два.
Я опять покивал.
— Вот плюс три, вот плюс четыре…
Груда книг на столе все росла и росла. Когда Анна сочла, что я вполне понял, что именно до меня пытаются донести, она снова стукнула кулаком по книгам и одним движением свалила их на пол.
— А теперь…
Мы явно подошли вплотную к особо опасному куску.
— Где будет отнимательная книга? — вопрос был задан, уперев руки в боки и грозно наклонив голову в мою сторону.
— Да не знаю я! Не понимаю я этого!
Она снова стукнула пару раз по столу.
— Внизу. Она там, внизу.
— Ага, точно. Она там, внизу.
Тем не менее, где это «там, внизу», у меня не было ни малейшего понятия, о чем я ей честно и сообщил.
— Одна отнимательная книга будет дырка размером с книгу, а две отнимательные книги будет дырка размером с две книги. Это же так легко, — сказала она.
Легче мне не стало, но я попытался взять вопрос приступом.
— Тогда восемь отнимательных книг будет дырка размером с восемь книг.
Анна продолжала, хорошо войдя в образ учителя.
— Если у тебя будет десять отнимательных книг и пятнадцать прибавлятельных, сколько книг у тебя будет всего?
Я принялся спускать пятнадцать прибавлятельных книг в дырку одну за другой, внимательно наблюдая, как они исчезают. Лишившись таким образом десяти, я остался с пятью.
— Пять, — объявил я, — но только как это связано с отнимательными людьми?
Под ее сочувственным взглядом я съежился на пару футов и едва не свалился в отнимательную дыру.
— Если, — подчеркнула она, — кто-то относится к зеркальным людям, то это отнимательный человек.
Ну разумеется, ежу понятно! Все так просто, что нужно быть законченным идиотом, чтобы этого не видеть! Всем известно, что мистер Бог создал человека по своему образу, а образы живут в зеркалах. В зеркалах реальность переворачивается, правое становится левым. Образы — это отнимательные штуки. Если свести все воедино, то получится, что мистер Бог был и есть на одной стороне зеркала, на той, которая прибавлятельная. Все мы были на другой его стороне — на отнимательной. Да, так оно и было. Когда мать опускает младенца на пол и отступает на несколько шагов, она делает это для того, чтобы малыш сам дошел до нее, своими ножками. Мистер Бог поступает точно так же. Он отправляет вас на отнимательную сторону зеркала, чтобы вы нашли дорогу назад к нему, на прибавлятельную сторону. Он хочет, чтобы вы были таким же, как он.
— Отнимательные люди живут в дырках.
— Должно быть, так, — согласился я. — А что это за дырки?
— Ну, всякие-разные.
— Угу, это все объясняет. В чем же они разные?
— Одни большие, другие маленькие, — продолжала она. — И все по-разному называются.
— По-разному называются — это как?
Она медленно обходила вокруг каждой дырки, читая написанное на ней название: «Жадные», «Злые», «Жестокие», «Вруны» и т. д. На нашей стороне зеркала вся земля была испещрена дырками разной глубины, на дне которых жили люди. На стороне мистера Бога возвышались груды непонятно чего, с помощью которых можно было засыпать дыры, если бы у нас только достало ума попросить. Эти груды тоже имели названия — «Щедрость», «Доброта», «Правда». Чем больше ты засыпал свою дырку, тем ближе оказывался к той стороне зеркала, где помещался мистер Бог. Если ты умудрялся и дырку засыпать, и еще что-то оставалось сверх того, тогда, считай, ты был уже на прибавлятельной стороне. Само собой разумеется, что когда мистер Бог глядит в зеркало со своей стороны, то ему прекрасно нас всех видно, а когда мы смотрим в его сторону — нам не видно ничего. Это значит, что образ в зеркале не может видеть, кто на него смотрит. Как сказала Анна: «Твое отражение тебя не видит, ведь правда?» Соответственно мистер Бог видит, что нужно человеку, чтобы засыпать его дырку, он, можно сказать, сам засыпает ее за него. Этот феномен мы назвали «чудом в зеркале».
Мистер Бог никогда не уклонялся от общения и по мере знакомства оказывался все удивительнее и удивительнее. Уже тот факт, что он мог одновременно слушать, не говоря уже о том, чтобы понимать, все молитвы на всех языках мира, никак не укладывался в голове, но даже он бледнел и отступал в тень в сравнении с целой кучей чудес, которые каждый божий день открывала Анна. Быть может, чудесней всех чудес было то, что он дал нам способность видеть и понимать эти чудеса. Анна считала, что мистер Бог пишет книгу про свое творение. Он детально разработал сюжет и совершенно точно знает, куда он движется. В этом занятии мы ничем не в силах помочь мистеру Богу, кроме того, что можем переворачивать для него страницы. Именно этим и занималась Анна. Она переворачивала страницы для мистера Бога.
Как-то на улице меня поймала учительница воскресной школы. Она попросила, нет, потребовала, чтобы я научил Анну правильно вести себя на уроках. Я поинтересовался, что она сделала или, наоборот, чего не сделала, и услышал в ответ, что Анна: а) перебивает учительницу: б) противоречит ей и в) употребляет ругательства. Анна и правда могла ввернуть время от времени крепкое словно, и я попытался объяснить учительнице, что, хотя девочка может иногда неправильно использовать язык, она никогда не станет говорить на неправильном языке. Моя стрела просвистела совершенно мимо цели. Могу легко себе представить, что Анна прерывала ее и даже вступала в пререкания. В подробности происшествия меня посвятить отказались.
Вечером я решил поговорить с Анной на эту тему. Я сказал ей о встрече с учительницей воскресной школы и передал ее слова.
— Не пойду больше в воскресную школу.
— Почему это?
— Потому что она не учит нас ничему про мистера Бога.
— Может быть, ты неправильно слушаешь?
— Я слушаю, а она ничего не говорит.
— Ты хочешь сказать, что ничего нового от нее не узнаешь?
— Ну… иногда.
— Это уже хорошо. Что же ты узнала?
— Учительница боится.
— Как ты можешь такое говорить? Откуда ты знаешь, что она боится?
— Она не дает мистеру Богу стать больше.
— Как это она не дает мистеру Богу стать больше?
— Мистер Бог большой?
— Да, мистер Бог большой и хороший.
— А мы маленькие?
— Ну да, мы маленькие.
— И между нами большая разница?
— Да, между нами есть определенная разница.
— Если бы разницы не было, ничего бы не получилось, правда?
Это меня несколько смутило. Думаю, я выглядел настолько озадаченным, что ей пришлось начать сначала, на этот раз зайдя с другой стороны.
— Если бы мистер Бог и я были одного размера, как бы ты нас различил, так?
— Ага, — сказал я, — понимаю, что ты имеешь в виду. Если разница столь велика, то тогда понятно, что мистер Бог действительно очень большой.
— Иногда, — предупредила она.
Все было не так-то просто. Меня приучили думать, что чем больше разница между нами и мистером Богом, тем более похожим на бога становится мистер Бог. С этих позиций если разница бесконечна, то мистер Бог — воистину абсолют.
— А какое это все имеет отношение к учительнице в воскресной школе? Она-то про разницу знает.
— Угу, — кивнула Анна.
— Так в чем же проблема?
— Когда я что-то узнаю, разница становится больше, и мистер Бог тоже становится больше. Учительница делает разницу больше, но мистер Бог остается того же размера. Она боится.
— Эй, притормози-ка. Как это — она делает разницу больше, но мистер Бог остается того же размера?
Я едва не упустил ответ; это была очередная тайна мироздания, которую мне преспокойно открыли.
— У нее люди становятся меньше.
Помолчав, она продолжала:
— Зачем мы ходим в церковь. Финн?
— Чтобы лучше понять мистера Бога.
— Хуже.
— Чего хуже?
— Чтобы хуже понять мистера Бога.
— Подожди минуту. Ты окончательно рехнулась.
— Не-а.
— Да точно рехнулась!
— Нет. Ты идешь в церковь, чтобы сделать мистера Бога очень-очень большим. Когда ты делаешь мистера Бога очень-очень-очень-очень большим, ты его совсем-совсем не понимаешь, вот.
Ее слегка удивило и разочаровало то, что я все равно отказывался понимать, что она имеет в виду. Тем не менее она любезно согласилась все мне объяснить еще раз.
— Когда ты маленький, ты «понимаешь» мистера Бога. Он сидит на небе на своем троне — разумеется, на золотом; у него усы и борода, а на голове — корона, и все поют ему гимны, как сумасшедшие. Бог полезен и практичен. Его можно просить о разных вещах; он способен укокошить всех твоих врагов эффективнее электрической пилы или наслать на них какие-нибудь бяки вроде бородавок. Мистер Бог такой «понятный», полезный и практичный, он вообще похож на какую-то, м-м-м… штуку, конечно, самую важную из всех штук на свете тем не менее все-таки штуку и абсолютно «понятную». Со временем ты «понимаешь», что он немного не такой, как ты думал, но все равно знаешь что он такое. И хотя ты его понимаешь, он, кажется, совсем не понимает тебя! Он совершенно не понимает, что тебе, например, просто необходим новый велосипед, и тогда твое «понимание» его еще немножко изменяется. Как бы ты ни «понимал» мистера Бога, это умаляет его истинные размеры. Он становится вполне понятным существом среди других вполне понятных существ. Так всю твою жизнь мистер Бог теряет кусочек за кусочком, и так продолжается до тех пор, пока ты добровольно и честно не признаешься себе, что совершенно его не понимаешь. В это мгновение ты позволяешь мистеру Богу принять свои истинные размеры, и — бабах! — вот он, стоит и смеется над тобой.
Глава седьмая
Анну интересовало все и вся. В любой предмет она погружалась настолько глубоко, что ее почти ничто и никогда не пугало. С любым явлением она была готова встретиться на предложенных им условиях. На каком бы уровне оно ни существовало. Анна ничего не имела против прибыть туда с дружественным визитом. Иногда, правда, она попадала в ситуации, для которых у нее не находилось подходящих слов. Она создавала их себе сама — будь то нечто совершенно новое, или старая идея в новой одежке — как например, той ночью, когда она сообщила мне, что «свет, он расплывается».
Разумеется, я обязан был знать, что свет расплывается, но до сих пор как-то не сложилось, поэтому мы отправились на темную улицу, вооружившись фонариком и рулеткой. С помощью ближайшего мусорного ящика и железнодорожной стены мне было наглядно продемонстрировано, что свет действительно, расплывается. Диаметр стекла фонарика был четыре дюйма. Мы установили его на крышке мусорного контейнера и направили луч на стену. Измерив получившееся на ней пятно света, мы обнаружили, что его диаметр превышал три фута. Ящик вместе с фонариком отодвинули на несколько шагов назад, после чего снова измерили пятно света; теперь оно превышало четыре фута шесть дюймов. Да, свет как-то определенно расплывался.
— Почему, Финн? Почему он так делает?
Мы пошли обратно в дом, достали карандаш и бумагу, и я все ей объяснил.
— Ты можешь сделать так, чтобы он не расплывался?
Пришлось перейти к линзам и рефлекторам. Все это было проглочено, переварено, уложено на нужные полочки и взято на вооружение на случай новых непредвиденных событий.
Зеркальная книга дала Анне новый способ добывать всякие интересные факты, научив выворачивать вещи наизнанку, ставить их с ног на голову или просто переворачивать на другой бок. То, что кое-какие из ее фактов были вовсе даже и не фактами, а форменными фантазиями, ее ничуть не волновало, ибо к этому времени у Анны уже имелось свое совершенно определенное мнение о том, что есть факт.
Факт был жесткой наружной скорлупой смысла, а смысл был нежной живой субстанцией, скрытой внутри факта. Факт и смысл были главными движущими силами в механизме жизни. Когда шестеренка факта цеплялась за шестеренку смысла, они начинали вращаться в противоположных направлениях, но стоило вставить между ними шестеренку фантазии, и направление снова становилось единым. Фантазия была и остается очень важной частью машины. Она может завести бог весть куда, но за ней все же стоит последовать. Иногда оно того стоит. В зеркальной книге правое становилось левым, так почему бы не повернуть все в другую сторону и не посмотреть, что из этого получится? Ньютон открыл свой закон, и Анна от него не отставала. Ее закон выглядел так: для начала выверни это наизнанку, потом поставь с ног на голову, потом задом наперед, потом с боку на бок, рассмотри как следует, что получилось, а потом можно кричать: «Финн, а ты знаешь, что если прочитать комнату наоборот, то получится вересковая пустошь?»[35] Ну да, комната — это место, огороженное стенами, а пустошь — это место, принципиально не огороженное никакими стенами, так что некий тайный смысл в этом явно есть, не так ли? То же на тему комнат: «Финн, если прочитать крышу наоборот, получится какая-то бяка. Можно, я вставлю туда букву „l“, и тогда получится пол?»[36] Почему бы и нет, собственно? Или: «Финн, а можно считать, что распятие — это окно, потому что это дверь наоборот?»[37]«Финн, а ты знаешь, что „жил“ — это дьявол задом наперед?»[38]«Финн, а ты в курсе, что Анна наоборот будет Анна?» Ладно-ладно, это все просто совпадения, так что в расчет не идет. Но, как бы там ни было, получается смешно, а результат иногда превосходит все ожидания.
Слова были для Анны живыми существами. Она разводила их по разным углам и сводила вновь. Она выясняла, что ими движет. Она не сделала ни одного крупного этимологического открытия, но в совершенстве изучила, что такое слова и как их использовать. Кроме того, Анна писала красками. Картины получались не особенно красивыми, но дело было вовсе не во внешней привлекательности результата, а в том, что в процессе письма Анна сама себе намеренно мешала. Она работала, надев очки с цветными стеклами, а потом хохотала над тем, что получилось. Потом следовало: «Финн, ты можешь сделать мои красные очки синими, а?» — И она кидалась в атаку на следующую картину. Ни одно из ее произведений никогда не висело у нас на стене; они для этого не предназначались. Это были практические исследования природы зрения. Было бы опрометчиво утверждать, что розы не могут видеть. Весьма вероятно, что они умеют видеть своими красными лепестками… или зелеными листьями… Неужели вам не интересно узнать, на что мог бы походить их мир? Сам я тоже из тех, кого хлебом не корми — дай что-нибудь сложить или вычесть, и потому отношение Анны к математике не оставило меня равнодушным. Это была любовь с первого взгляда. Числа были прекрасны, забавны и, несомненно, принадлежали к числу «божьих вещей». Поэтому относиться к ним следовало с величайшим уважением. Божьи вещи говорили сами за себя. С другой стороны, понять их суть было не так-то просто. Казалось, мистер Бог очень точно объяснил числам, что они такое и как им следует себя вести. Они были совершенно уверены в том, какое место должны занимать в мировом порядке вещей. Иногда мистер Бог начинал прятать свои числа в суммах или в зеркальных книгах, а в зеркальных книгах, сами знаете, временами очень трудно разобраться, будь они неладны.
Однако и роман с математикой в какой-то момент выдохся, и я долгое время не мог понять почему. На объяснение меня навел Чарльз. Он преподавал в той же школе что и мисс Хейнс, а мисс Хейнс, надо сказать, преподавала сложение. В школе Анна появлялась с неохотой и, как я узнал позднее, не так, чтобы очень часто. На одном из таких уроков сложения мисс Хейнс, на свою беду, обратила на нее внимание.
— Если, — спросила она у нее, — у тебя будет двенадцать грядок и в каждой из них по двенадцать цветов, то сколько цветов у тебя будет всего?
Бедняжка мисс Хейнс! Если бы ей пришло в голову спросить, сколько будет двенадцать умножить на двенадцать, она, несомненно, получила бы ответ, но нет, она опять принялась путаться с цветочками, грядками и прочей дребеденью. Ответ она все-таки получила, но только немножко не такой, на какой рассчитывала.
Анна шмыгнула носом. Данная разновидность шмыганья носом служила выражением крайней степени разочарования.
— Если, — ответила она ей, — вы будете сажать цветы таким образом, у вас вообще не будет никаких гребаных цветов.
Однако мисс Хейнс была сделана не из того теста, и залп не достиг цели. Она предприняла новую попытку.
— У тебя семь конфет в одной руке и девять в другой. Сколько у тебя будет конфет всего?
— Нисколько, — уверенно отвечала Анна. — У меня ничего нет в этой руке и ничего нет в этой, так что у меня вообще ничего нет, и нельзя говорить, что они у меня есть, если их нет.
Отважная мисс Хейнс и тут не отступила.
— Я имею в виду, вообрази, детка, вообрази, что они у тебя есть.
Получив такие инструкции, Анна вообразила и выдала торжествующий ответ:
— Четырнадцать!
— Ах нет, милочка, — возразила бравая мисс Хейнс, — у тебя будет шестнадцать. Понимаешь, семь и девять будет шестнадцать.
— Это я понимаю, — сказала Анна, — но вы же сказали вообразить, вот я и вообразила, что одну съела, а еще одну отдала, так что у меня осталось четырнадцать.
Я совершенно уверен, что причиной ее следующих слов было желание как-то утешить мисс Хейнс, на лице которой отразилась вся гамма страданий.
— Мне это не понравилось. Это было нехорошо. — резюмировала Анна в приступе добровольного самоуничижения.
Такое отношение к любимой игрушке мистера Бога — числам — было совершенно непростительно и выводило Анну из себя только так. Апогея ситуация достигла тихим летним вечером. Динк сидел себе на пороге и пытался делать домашнее задание. Ему уже стукнуло четырнадцать, и он ходил в Центральную школу. Динк умел забивать голы под совершенно немыслимыми углами и мог сбить бутылку с железнодорожной стены с одного раза, но с математикой отношения имел сугубо натянутые.
— Чертов урод! — сказал Динк.
— Что такое, Динк?
— Этот козел купается!
— Так пятница ж.
— При чем тут на фиг пятница?
— Банный день.
— Это тут совершенно ни при чем.
— А что делает этот козел, Динк?
— Он выкрутил оба крана, а пробкой дырку не заткнул.
— Вот, блин! Некоторые так делают, и ничего — живут!
— У нас в ванне вообще нету никакой затычки. Она у нас во дворе стоит, а воду в нее нужно таскать ведрами из колонки.
— Тебе чего сделать-то надо, Динк?
— Выяснить, сколько времени ванна будет наполняться.
— Да никогда она не наполнится.
— Никогда?
— Он заманается стоять там на холоде и ждать.
— Да он тупой.
— Пусть сам купается. Давай лучше в футбол поиграем, Динк. Чур, я на воротах.
Кажется, наш с Динком обмен репликами подтвердил худшие опасения Анны. Сложение придумал враг рода человеческого; оно отвращало тебя от мистера Бога с его числами и заключало в мире, полном идиотов.
Это случилось вечером после работы, когда мы успели по большей части отмыть руки от заводской грязи. Мы с Клиффом и Джорджем как раз шли через двор к воротам и увидели ее. Я бегом кинулся к ней, гадая, что же могло случиться. Она побежала мне навстречу.
— Что не так, Кроха? Что случилось? — вскричал я.
— Ох, Финн, — она обхватила меня руками за шею, — это так здорово, я не могла ждать.
— Что здорово? Что ты нашла?
Анна достала что-то из своего мешочка и сунула мне в руку. Это оказался листок бумаги в клеточку, в каждой клеточке было по цифре. На первый взгляд все выглядело достаточно просто. В левом верхнем углу стояла цифра —2. Дальше в той же строке шли — 1, 0, 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7. Следующая строка начиналась с 8, дальше шли 9, 10, 11, 12 и т. д. Всего на странице имелось шесть рядов цифр, в правом нижнем углу стояло 57. Это была простая последовательность целых чисел. Анна с надеждой смотрела мне в лицо, ожидая, что оно вот-вот озарится светом понимания. Оно почему-то не озарялось. Единственное, что на нем отразилось, — это озадаченность.
— Я покажу тебе, — сказала она взволнованно, не дождавшись более внятной реакции.
Мы встали на четвереньки прямо на тротуаре, идущие домой рабочие уважительно огибали нас с улыбками умиления на лице. Анна начертила большой квадрат, состоящий из четырех квадратов поменьше. Два верхних квадрата были обозначены «22» и «23», а два нижних — «32» и «33» соответственно.
— Сложи вот эти два, — велела она, указывая на диагонально расположенные 22 и 33.
— Пятьдесят пять, — сообщил я.
— А теперь эти два, — она показала на вторую пару — 23 и 32.
— Пятьдесят пять, — усмехнулся я.
— То же самое, — она аж поежилась от удовольствия. — Разве это не здорово, Финн?
Потом она начертила еще один большой квадрат, на этот раз составленный из шестнадцати маленьких. Двумя взмахами карандаша она разграфила шестнадцать на четыре квадрата, в каждом из которых помещалось по четыре маленьких.
— Вот эта часть и эта часть, — сказала она, указывая на левую верхнюю группу из четырех квадратов и на правую нижнюю.
— А теперь вот эти, — она отметила правую верхнюю и левую нижнюю.
Результат был тот же.
Следующие полчаса мы жонглировали группами квадратов. Ответ всегда был одинаков. Сумма чисел по одной диагонали всегда равнялась сумме чисел по другой!
Добрый старый мистер Бог! Он опять сделал это!
Позже тем же вечером она рассказала мне, что экспериментировала с квадратами, подставляя «0» в разные места, и это ничего не меняло, а еще что нашла несколько очень сложных последовательностей, но и в них метод тоже работал. Числа мистера Бога, подлинно божественная игра, представляли собой великое нескончаемое чудо. Что же до тех шуточек с наполнявшимися ванными, то это все были игры Старого Ника, не иначе!
Анна категорически отказывалась играть в них и открывать школьный учебник по арифметике. Ни на земле, ни, если уж на то пошло, в аду не было силы, способной заставить ее сделать это. Я попытался было объяснить ей, что вся эта «дьявольщина» в учебнике была всего-навсего способом продемонстрировать детям, что можно, а чего нельзя делать с числами. Не стоило себя утруждать. Сам мистер Бог объяснил, что можно и чего нельзя делать с числами. Ты хочешь сказать, что затеял всю эту мороку, заставив двух мужиков копать яму, — и что потом? Ты даже не задал единственно правильный вопрос: «Зачем они копали эту яму?» Нет, вместо этого ты приводишь еще пятерых и заставляешь их копать ту же яму только ради того, чтобы выяснить, насколько быстрее это у них получится. Козел в ванне? Да ты знаешь хоть одного человека, который выкрутил бы оба крана и намеренно не заткнул бы пробку в ванной? Что же касается грядок с цветами…
Анне не составляло ни малейшего труда отделить саму идею числа «шесть» как таковую от шести яблок и присобачить ее, скажем, к шести автобусам. Шесть было всего лишь «определенным количеством чего-нибудь», но этим смысл шести не исчерпывался.
Однако события стали развиваться, только когда Анна увлеклась тенями. Довольно странное увлечение, особенно если придерживаться той точки зрения, что тень есть просто отсутствие света. Тем не менее именно с теней началась цепная реакция, открывшая нам много нового.
Чтобы коротать долгие зимние вечера, у нас был волшебный фонарь и целая куча смешных слайдов, которые были совершенно не смешными, и почти такая же куча образовательных, из которых нельзя было почерпнуть никакой полезной информации, если только вас, конечно, не интересовало, сколько именно квадратных футов стекла пошло на сооружение Хрустального дворца,[39] или по какой-то причине не хотелось до зарезу узнать, из скольких каменных блоков состоит Большая пирамида. А вот что действительно было и смешно, и познавательно, хотя тогда я об этом и не догадывался, так это сам волшебный фонарь безо всяких слайдов. Смешно — потому что в луч можно было сунуть руку так, чтобы на экране, которым, как правило, служила простыня, получилась тень. Познавательный же аспект состоял в том, что эта нехитрая забава стала причиной сразу трех поразительных открытий. Анна часто просила: «Можно ты мне включишь фонарь?» На мой вопрос: «Что ты хочешь посмотреть?» — обычно следовал ответ: «Ничего. Я просто хочу, чтоб ты его включил». С первого же раза я был чрезвычайно заинтригован, потому что она села и уставилась на экран. Довольно долго она просидела так, без движения. Я разрывался между желанием нарушить этот гипнотический транс, в котором она, казалось, пребывала, и посмотреть, чем же это все закончится.
Это созерцание светлого прямоугольника на стене продолжалось с незначительными перерывами где-то с неделю. После этой агонии, которая показалась мне вечностью, она наконец попросила:
— Финн, подержи в свете спичечный коробок!
Я послушно взял коробок и сунул руку в луч. На экране появились черные тени руки и коробка.
После долгого и тщательного изучения она скомандовала:
— Теперь книгу!
Я проделал те же манипуляции с книгой. И снова тот же завороженный взгляд. Еще около дюжины разных предметов по очереди помещались в луч, прежде чем мне было разрешено выключить фонарь.
В кухне горел газ. Я сидел на столе и молча ждал объяснений, но их не последовало. Мое терпение с треском лопнуло, и я спросил самым небрежным тоном, на какой только был способен:
— Ну что там у тебя, Кроха?
Она повернула ко мне лицо, но взгляд ее был обращен куда-то в совершенно иной мир.
— Забавно, — промурлыкала она, — забавно.
Я сидел и глядел на нее. Меня не покидало странное чувство, что сейчас, в этот самый момент, ее внутренняя Земля медленно, очень медленно меняет ось наклона. Она смотрела прямо перед собой, ее лицо тихо-тихо поворачивалось налево. Неожиданно взгляд прояснился, и она хихикнула. Честно говоря, у меня осталось такое ощущение, будто я читал себе детектив, а в нем вдруг не оказалось последней страницы.
Этот эпизод повторился раз шесть-семь за неделю; во всех прочих отношениях она оставалась все тем же веселым, деятельным ребенком. Все это время я в тревоге обкусывал себе ногти. На пятый или шестой раз она попросила меня взять листок бумаги и прикрепить его к экрану. Я все сделал. В этот день мы с ней рассматривали тень кувшина в свете волшебного фонаря, и Анна объяснила, что хочет, чтобы я карандашом обвел ее на бумаге. Поэтому, взяв кувшин в одну руку и карандаш в другую, я попытался исполнить ее заказ, но у меня ничего не получилось, потому что до экрана была еще пара футов, и я никак не мог дотянуться. Я попробовал донести до нее этот факт, но Анна, сидевшая нога на ногу, будто какой-нибудь режиссер на съемочной площадке в ожидании, когда его миньоны сделают все, как ему надо, в ответ на мои жалобы просто сказала:
— А ты поставь его на что-нибудь.
Я сделал, как мне велели. Взгромоздив на небольшой стол кипу книг и установив кувшин на эту конструкцию, я наконец смог обвести его силуэт на бумаге, пришпиленной к экрану.
— Теперь вырежь его, — скомандовала Анна.
Решив, что мои предполагаемые таланты нечего разменивать по дешевке, я сказал, чтобы она сделала это сама.
— Пожалуйста, — взмолилась она, — ну пожалуйста. Финн!
Покобенившись немного для приличия, я вырезал его и протянул ей.
Волшебный фонарь был выключен, в кухне горел газ. Она уставилась на силуэт кувшина, снова медленно выворачивая голову набок — зачем? Как бы там ни было, результат ее, видимо, полностью удовлетворил, потому что она кивнула, встала и засунула бумажный кувшин между страницами словаря.
Следующая ночь принесла нам еще три силуэта. При этом понимания, что, собственно говоря, происходит, у меня не прибавилось ни на йоту. В то время я еще не знал, что Анна уже разрешила свою проблему, не выдав себя ни единым намеком. Она как раз сортировала факты, выстраивая идеи в должном порядке.
Прошло три дня, и вот на четвертый она снова попросила включить ей волшебный фонарь — три дня хитроумных вопросов, три дня загадочных улыбок, будто у какой-то карликовой Моны Лизы. Наконец занавес был поднят.
— Сейчас! — воскликнула Анна, как никогда уверенная в себе. — Давай!
Четыре вырезанные из бумаги фигуры были извлечены из книги и возложены на стол.
— Финн, подержи мне вот эту.
Я держал фигуру в луче света, гадая, для чего ей могла быть нужна тень от тени.
— Не так! Держи ее перпендикулярно бумаге.
— Оп-па! — сказал я и повернул ее перпендикулярно.
— Что ты видишь. Финн?
Я повернулся к ней. Она крепко зажмурила глаза и не смотрела на экран.
— Прямую линию.
— Теперь следующую.
Я поднял следующую фигуру перпендикулярно к экрану.
— Что ты теперь видишь?
— Прямую линию.
Из третьей и четвертой тоже получились прямые линии. Естественно! Анна постулировала тот факт, что любой предмет, будь то мышь, гора, петуния или сам Его Величество король Георг, отбрасывает тень. А если поставить эту тень перпендикулярно к экрану, то окажется, что любые тени любых предметов образуют прямую линию. И это еще не все.
Анна открыла глаза и сурово посмотрела на меня.
— Финн, можешь повернуть линию перпендикулярно к экрану? В голове, я имею в виду? Что ты видишь, Финн? Что, а?
— Точку, — ответил я.
— Ага, — ее улыбка сияла ярче луча света от волшебного фонаря.
— Я все равно не понимаю, о чем ты толкуешь.
— Вот про что все наши числа.
Полагаю, самым крутым комплиментом, которого я когда-либо удостаивался, было молчание, которое за этим последовало. Оно говорило: «У тебя достаточно мозгов закончить мысль самому, так что давай, думай». Я подумал. Все мои умственные упражнения неизменно заканчивались: «Ты что, хочешь сказать…»
Так получилось и на этот раз.
— Ты что, хочешь сказать… — начал я.
Вот что она на самом деле хотела сказать. Если число, например семь, можно использовать для того, чтобы считать такие разные вещи, как банкноты, младенцы, книги и летучие мыши, то у всех этих разных вещей явно должно быть нечто общее. Некий общий фактор, незамеченный и оставленный без внимания. Что это может быть? У всех предметов была тень; тень служила доказательством того, что предмет существует. Тень по определению отсекала многие вещи, которые сосчитать нельзя, — такие как красный цвет или сладость, и это было хорошо, но она оставляла формы. Она все еще несла в себе огромное количество информации. Все тени были разные — следовательно, нужно было отсечь что-то еще. Если тень избавляла вас от кучи бесполезных свойств, то было бы естественно предположить, что тень от тени продвинется на этом пути еще дальше. Воистину, так и получалось, но только в том случае, если вы держали тень перпендикулярно к экрану, — в этом случае все тени превращались в прямые линии. Оставался, правда, еще один нежелательный момент — все эти линии оказывались разной длины, но решить эту проблему не составляло труда. Нужно было просто заставить эти линии отбросить тени. Вот вам, пожалуйста! У всех этих разных штук имелось нечто общее, нечто действительно достойное уважения, число в чистом виде — и это была тень тени тени, то есть точка. Благодаря этому методу мы избавлялись от всех свойств, от всего, что нельзя сосчитать. Вот оно. Вот то, что можно считать.
Сведя всю великую множественность вещей к единой для всех сути, к точке, к тому, что действительно имеет значение, Анна раскрутила маховик творения обратно. Вооружившись карандашом, она нарисовала точку на чистом листе бумаги.
— Разве это не здорово, Финн? — сказала она, указывая на точку. — Это может быть тень тени тени меня. Или автобуса. Или чего угодно. Это мог бы быть даже ты.
Я внимательно посмотрел на себя. Честно говоря, я себя не узнал, но смысл понял.
Она раскрутила точку в линию, линию — в форму, форму — в объект, объект — в… Еще не успев понять, где она находится, Анна уже с ловкостью обезьянки карабкалась все выше и выше по древу измерений. Объект, по идее, вполне мог быть тенью чего-то гораздо более сложного, а оно, в свою очередь, — тенью еще более сложного явления, и так далее. Здесь мысль останавливалась в нерешительности. Однако мне объяснили, что бояться нечего. Если ты умудрился свести все сущее к точке, то дальше двигаться уже некуда. Это был конец последовательности, вернее, ее начало. Если начать раскручивать ее заново, что сможет тебя остановить? В принципе продолжать это дело можно до бесконечности. За тем единственным исключением, что во вселенной все-таки существовала одна вещь, которая была столь велика, что уже никак не могла стать больше самой себя. Даже я угадал, что это такое. Не кто иной, как мистер Бог. Анна нашла концы бесконечной цепи измерений. Одним из них была точка. Другим — мистер Бог.
Когда на следующий день мы с ней кормили уток в парке, я спросил, откуда она вообще взяла эту идею с тенями.
— Из Библии, — ответила она.
— Откуда? Из какого места Библии?
— Там, где мистер Бог сказал, что сохранит евреев в тени своей.
— О!
— А еще святой Петр.
— А что святой Петр? Что он сделал?
— Он сделал людей лучше.
— Как это ему удалось?
— Он покрыл злых людей своей тенью.
— О! Да! Я сам должен был догадаться.
— И Старый Ник.
— А он-то тут при чем?
— Как его зовут?
— Сатана.
— По-другому.
— Дьявол?
— Нет. Еще по-другому.
Наконец я вспомнил Люцифера.
— Да. Что это означает?
— Свет, кажется.
— А как насчет Иисуса?
— А что насчет Иисуса?
— Что он сказал?
— Ну, кучу всего, я полагаю.
— Как он сам себя называл?
— Добрый пастырь?
— Еще.
— Э-э-э… Путь?
— Нет. Еще.
— Ты имеешь в виду — Свет?
— Да. Вот Старый Ник и Иисус — оба Свет. Ты же помнишь, как сказал Иисус: «Я есмь Свет», — она подчеркнула слово «Я».
— А зачем он это так сказал?
— Чтобы мы не запутались.
— Как тут можно запутаться?
— Два разных света. Один ненастоящий, другой настоящий. Люцифер и мистер Бог.
Вторая идея Анны натуральным образом вытекала из первой. Тени имели величайшее значение для правильного понимания мистера Бога и, следовательно, для правильного понимания творения мистера Бога. Прежде всего — есть мистер Бог, и он есть Свет. Потом есть объект, и это творение мистера Бога. А еще есть экран, на котором получаются тени. Экран — это такая штука, которая избавляет нас ото всей избыточной информации и позволяет играть со всякими штуками типа сложения и геометрии.
А потом, не думаете же вы, что мистер Бог потратил все свои чудеса на простое сложение и геометрию? Разумеется, нет. Можно поставить экран под углом к лучу света или двигать сам его источник в разных направлениях. Тени будут искажаться, но это все еще будут тени, и о них можно говорить с точки зрения здравого смысла. Сложение все еще имеет место. Кроме того, можно изгибать экран всякими интересными способами, но тени все равно останутся тенями. А еще можно засунуть источник света в сам объект и посмотреть, что получится на экране. Если сделать на экране тень тени, а потом изогнуть экран, то линия длиной в дюйм может почти исчезнуть, а может растянуться до бог знает каких пределов. Только начни изгибать экран, и кто знает, до какого сложения ты дойдешь. Вот это Анна и называла настоящими играми мистера Бога. Но вот с тенью тени тени ничего этого проделать было нельзя. Эта маленькая упрямая точка наотрез отказывалась изменяться, хоть ты ее режь.
Последнее из Анниных теневых откровений снизошло на нас одной мокрой и ветреной зимней ночью — ночью, значение которой мне не вполне ясно и теперь, через тридцать лет. Я чудесно устроился у огня в тепле и комфорте и предавался чтению. Анна болталась вокруг с бумагой и карандашом. Тут-то все и началось.
— Что ты читаешь, Финн?
— Так, про пространство, время и всякие такие штуки, — тут я сделал ужасную ошибку, — и про свет.
— О! — она тут же прекратила писать. — И что там про свет?
Мне тут же стал тесен воротник; в конце концов, свет и тень были Анниной епархией.
— Ну, один парень по имени Эйнштейн открыл, что ничто не может двигаться быстрее света.
— А-а, — сказала Анна и вернулась к своим записям.
Неожиданно она бросила через плечо:
— Это неправда!
— Да ну? Что ж ты сразу не сказала?
Стрела прошла мимо цели.
— Не знала, что ты там читаешь, — парировала она.
— Очень хорошо. Тогда расскажи мне, что же движется быстрее света.
— Тени.
— Не может быть, — возразил я, — потому что свет и тени достигнут пункта назначения одновременно.
— Почему?
— Потому что тени делает свет, — я уже начал слегка запутываться. — Смотри, тень появляется там, где есть свет. Тень не может попасть туда раньше, чем свет.
Минут пять она переваривала эту информацию. Я успел вернуться к книге.
— Тени движутся быстрее. Я тебе покажу.
— Это стоит увидеть. Приступай.
Она соскочила со стула, надела пальто и дождевик поверх него и взяла большой фонарь.
— Куда мы идем?
— На кладбище.
— Там дождь льет как из ведра и темно хоть глаз выколи.
Она помахала мне фонариком:
— Я же не могу показать тебе тень, если не будет света, правда?
Снаружи и правда было темно, как у кошки в желудке. Дождь не лил, а стоял стеной.
— Зачем мы идем на кладбище?
— Потому что там длинная стена.
Дорога, шедшая мимо кладбища, никуда, собственно, не вела, и была ограничена железнодорожным забором с одной стороны и высокой кладбищенской стеной — с другой. Освещалась она довольно плохо, и, как я надеялся, никто по ней особо не ходил. Дойдя до середины стены, мы остановились.
— Что теперь? — спросил я.
— Встань тут, — показала она, и я встал посреди дороги футах в тридцати от стены.
— Я пойду туда, — продолжала она, — и буду светить на тебя фонариком. Смотри на свою тень на стене.
С этими словами она растворилась во тьме. Потом неожиданно вспыхнул свет, и туманный луч стал рыскать вокруг, пока не наткнулся на меня.
— Готов? — закричала тьма.
— Да, — заорал я в ответ.
— Видишь свою тень?
— Нет.
— Я подойду поближе. Скажешь, когда.
Фонарь подплыл ближе, не выпуская меня из луча света.
— Вот так вижу! — закричал я, различив смутные очертания своей тени у дальнего конца стены.
— Теперь смотри на нее.
Она шла по тропинке параллельно кладбищенской стене, футах в двух дальше от нее, чем я. Я вперил взгляд во тьму, наблюдая за своей тенью. Она довольно быстро приближалась ко мне, явно быстрее, чем шла Анна. Проходя мимо меня, она замедлилась, а потом снова набрала скорость. Анна уже шла обратно, все еще держа меня в луче. Поравнявшись со мной, она спросила:
— Ну что, видел ее?
— Ну да, видел.
— Быстро двигается, правда?
— Да, точно. Как ты это узнала?
— Машины. Фары на машинах.
Я согласился, что моя тень двигалась быстрее, чем шла Анна, но, конечно, не быстрее света, и сказал ей об этом. Ответа я не получил. По прыгавшему по стене пятну света я понял, что она где-то далеко. Внешний эксперимент завершился, но внутренний все еще продолжался.
Я взял ее за руку и сказал:
— Да ну его. Кроха, пойдем лучше к мамаше Би и перехватим по чашке чаю и чего-нибудь пожрать.
По дороге мы встретили Салли.
— Ты что, спятил? — возмутилась она. — Куда потащил ребенка в такую поганую ночь?
— Не я потащил, — возразил я. — Потащили меня.
— Ох, — сказала Салли. — Что, опять?
— Ага. Пошли с нами, выпьем чаю у Мамаши Би.
— Подходяще, — согласилась Салли.
Я как раз доедал пирог со свининой, когда Аннин внутренний эксперимент подошел к концу.
— Солнце, — сказала она. — Оно как фары у машин.
Подумав несколько секунд, она ткнула в меня вилкой, к которой покамест не притрагивалась.
— Ты, — заявила она, — ты будто земля… А стена… Стена в сквиллионе миль отсюда, но это только воображаемая стена.
Тут она окончательно вернулась и впервые заметила Салли.
— Привет, Сэл, — улыбнулась она ей.
— Привет, Кроха, — ответила Салли. — Как дела?
Анна взглядом пригвоздила меня к месту.
— Солнце делает тень земли на стене — на воображаемой стене.
— Ну, — возразил я с некоторым сомнением. — на твоем месте я не был бы так уверен.
— Ну, так может быть, — улыбнулась она. — У тебя в голове так может быть. Если Земля двигается вокруг Солнца, а тень двигается по стене, которая…
— В сквиллионе миль от нее, — закончил я за нее.
— Как быстро, — ухмыльнулась она, — тень будет двигаться по стене?
Она вонзила вилку в мясной пирог и для пущей наглядности обвела им у себя вокруг головы, чтобы проиллюстрировать, как именно Земля движется вокруг Солнца. Склонив голову набок, она с лукавой улыбкой стала ждать, что же я на это отвечу.
С ответом я не торопился. Я не собирался выдавать что-нибудь вроде «сквиллион миль в секунду», по крайней мере, пока как следует все не обдумаю.
Я знал, что я прав: ничто не может двигаться быстрее света. Я был в этом совершенно уверен. Как и в том, что мистер Эйнштейн ничего не упустил в своей теории.
Сейчас, по прошествии лет оглядываясь назад, я вижу, где сделал ошибку. Не в вычислениях, разумеется, а в Аннином образовании. Проблема в том, что я не научил Анну, КАК ДЕЙСТВОВАТЬ ПРАВИЛЬНО. О, конечно, я показывал ей, как найти самый быстрый способ, самый смешной, самый сложный и вообще всякие разные способы, но только не ПРАВИЛЬНЫЙ. Прежде всего я и сам не был совершенно уверен в том, какой способ ПРАВИЛЬНЫЙ, так что Анне пришлось искать все пути самой. Именно поэтому все было так трудно.
Глава восьмая
Наверное, самым часто употребляемым словосочетанием у Анны было «мистер Бог» — и на письме, и в речи. Дальше ноздря в ноздрю шли слова, которые она называла «ух»-словами. Это были слова, которые начинались на «ух», а к ним в классификации Анны относились все вопросительные.[40] Было среди них и слово-бунтовщик — «как».[41] Оно тоже несомненно относилось к вопросительным, и потому Анна считала, что и его нужно писать через «ух», а тогда оно превращалось в «кто».[42] Но «кто» у нас уже было, и Анна решила, что кто-то, должно быть, оторвал первую «w» в этом слове и приставил ее к концу. В общем и целом «как» вело себя довольно прилично; у него были необходимые каждому уважающему себя вопросительному слову буквы «w» и «h».
Вопросительные слова были очень странными. Самым странным было, пожалуй, то, что стоило поставить букву «t» вместо буквы «w», и вместо вопроса вы получали ответ… ну, во многих случаях. Огвечательные слова что-то показывали или на что-то указывали. Указывать можно было не пальцем, а языком. Любое слово, начинавшееся с «th», было таким языково-указательным словом. На вопрос «What is a tram?» можно было ответить «That is а tram»;[43] на вопрос «Where is а bоок?» — «There is а bоок».[44]«When» и «then» тоже были такими парными словами. Были, правда, определенные проблемы с парами вроде «which» и «thich», «why» и «thy», «who» и «tho»,[45] но и их явно можно было разрешить, дайте только время. Анне очень нравилось, что слова на «wh» были вопросительными, а слова на «th» — такие как «that», «the», «those», «there»[46] — явно и несомненно отвечательными.
Говоря о языке в целом, Анна была убеждена, что его, по большому счету, можно разделить на две части: вопросительную и отвечательную. Из них более важной была вопросительная. Отвечательная тоже имела некоторое значение, но оно не шло ни в какое сравнение с первой. Вопросы порождали некий внутренний зуд, побуждавший двигаться, идти вперед. Настоящие вопросы обладали этим свойством. Играть с ними было опасно, но ужасно интересно. Никогда не знаешь, куда это тебя заведет.
В этом-то и заключались трудности с такими учреждениями, как школа и церковь: их, казалось, куда больше заботили ответы, чем вопросы. Проблема школы и церкви была еще более животрепещущей из-за того, какие ответы там давали. Конечно, даже от таких ответов можно было построить некие вопросы, только вот этим вопросам зачастую было просто некуда приземлиться — они просто падали в пустоту, и падению не было конца. Нет, главный признак настоящего вопроса — что ему есть, куда приземлиться. Как сказала Анна: «Можно, конечно, задать вопрос: „Тебе нравится бегать?“». Он выглядит как вопрос, он звучит как вопрос, но он никуда не приземляется. Если вы считаете, что это настоящий вопрос и он может куда-то приземлиться, можете и дальше задавать такие вопросы — хоть всю жизнь. Все равно это ни к чему не приведет.
Анна была совершенно уверена, что небеса существуют, что ангелы, и херувимы, и все такое прочее вполне реальны, и даже в той или иной степени знала, на что они похожи, или, если уж на то пошло, на что они не похожи. Прежде всего они не были похожи на ангелов с картинок, где у них были такие красивые, пушистые белые крылья. Собственно, возражала она вовсе не против крыльев как таковых, а против того, что ангелы выглядели, как люди. Сама возможность того, что ангел может (не говоря уже о том, что хочет) играть на трубе, приводила ее в ужас. Мысль о том, что в Судный день у Анны будет все то же количество ног, глаз и ушей и вообще она сохранит ту же конструкцию, что и сейчас, была для нее слишком абсурдна, чтобы принимать ее всерьез. И почему только взрослым так нравится рассуждать о том, где находятся небеса? Ежу понятно, что ни здесь, ни там, что они вообще нематериальны, зачем тогда нести этот бред? И почему, боже ты мой, ангелов и херувимов, и всех прочих небесных созданий, да, если уж на то пошло, и самого мистера Бога изображали в виде людей? Нет, вопрос на тему, где у нас небеса, был как раз из категории не-вопросов, которым некуда приземлиться, и потому его и задавать-то не стоило.
В представлении Анны небеса вообще не имели никакого отношения к понятию «где». Небеса означали совершенство ощущений. При попытках объяснить концепцию небес от языка было мало толку; к тому же язык зависел от ощущений, и отсюда следовало, что и человеческое постижение небес тоже от них зависело. Картины, статуи, сказки об ангелах — все это так и кричало о том, что преступные авторы этих чудовищных произведений не имели ни малейшего понятия, о чем вообще речь. Они изображали ангелов и иже с ними как простых мужчин и женщин с крыльями. Их обременяли те же самые чувства и ощущения, что и нас, которые не пристали созданиям небес. Самое главное, что, каким бы ни было описание небес, в нем должно было говориться не о самом месте, а о его обитателях. Любое место, где чувства совершенны, могло стать небесами. Вот чувства мистера Бога определенно были совершенны. Само собой разумеется, способность видеть нас на невообразимом расстоянии, слышать наши молитвы, знать наши мысли не была иррациональной характеристикой мистера Бога и его ангелов, но изображать их в сказках и произведениях искусства с нормальными ушами, нормальными глазами и в обычной человеческой форме было до крайности безответственно. Если уж надо как-то изображать небесных духов, то, сделайте милость, пусть будет видно совершенство их чувств, а если язык зависит от чувств, то и совершенство их языка тоже.
Весьма болезненным моментом для Анны было то, что мисс Хейнс из воскресной школы и преподобный Касл почему-то упорно употребляли слова «видеть» и «знать» в отношении мистера Бога, что казалось ей совершенно недопустимым. Во время одной воскресной проповеди преподобному Каслу пришло в голову завести речь о том, чтобы «видеть» мистера Бога, чтобы «встретиться с ним» лицом к лицу. Он и представить себе не мог, что стоял на краю катастрофы. Анна крепко вцепилась мне в руку, затрясла головой и с отчаянным выражением посмотрела мне в глаза. Она изо всех сил старалась взять себя в руки и погасить внутреннее пламя, которое, буде оно вырвалось наружу, пожрало бы преподобного в одно мгновение.
Когда дело доходило до огня, Старый Ник мог идти отдыхать. По сравнению с тем, что пылало внутри у Анны, адский пламень показался бы искрами догорающего костра.
Шепотом, который эхом разнесся по всей церкви, она вопросила:
— А какого дьявола он будет делать, если у мистера Бога вообще нет никакого лица? Что он станет делать, если у него и глаз нет, а, Финн?
Преподобный Касл запнулся было, но тут же собрался с духом и ринулся дальше. Глаза и головы паствы вновь повернулись к нему.
— Что тогда? — проговорила Анна одними губами, строя страшные рожи.
— Откуда я знаю? — прошептал я в ответ.
Она потянула меня за руку, чтобы я наклонился к ней поближе. Воткнувшись губами прямо мне в ухо, она прошипела:
— У мистера Бога нет лица.
Я повернулся к ней и поднял брови в немом: «Это как?»
Она снова уткнулась мне в ухо:
— Потому что ему не нужно вертеть головой, чтобы всех видеть, вот почему.
Она откинулась на спинку скамьи, важно кивнула в подтверждение своих слов и скрестила руки на груди. По дороге домой я стал допытываться, что она имела в виду под своим «ему не надо вертеть головой».
— Ну, — сказала она, — вот у меня есть «спереди» и «сзади», поэтому, чтобы увидеть, что творится у меня за спиной, мне надо повернуться. А мистеру Богу не надо.
— А что же он тогда делает? — спросил я.
— У мистера Бога есть только «спереди» и нет никакого «сзади».
— А-а, — покивал я, — да, понимаю.
Мысль о мистере Боге, у которого нет никакого «сзади», меня до крайности развеселила, и я изо всех сил пытался не захихикать. У меня ничего не получилось. Я прыснул.
Анна была, мягко говоря, озадачена.
— Ты чего смеешься? — спросила она.
— Над идеей, что у мистера Бога нет «сзади», — пробулькал я.
На мгновение ее глаза сузились, а потом она ухмыльнулась. Пламя заплясало у нее в глазах, и она вспыхнула, будто римская свеча.
— У него же и «спереди» нет!
Ее смех мчался впереди нас по дороге, перепрыгивая через препятствия. Твердолобые и самодовольные христиане спотыкались об него и недовольно хмурили брови.
— У мистера Бога нету попы! — пропела Анна на мотив «Вперед, солдаты Христа!».
Нахмуренные брови превратились в исполненные откровенного ужаса взгляды.
— Отвратительно! — воскликнул Воскресный Костюм.
— Маленькая дикарка! — взвизгнула Воскресные Туфли.
— Семя Сатаны! — прошипели Золотые Часы, гордо сверкавшие на жилете, но Анне с мистером Богом и дела не было. Они продолжали хохотать.
По пути домой Анна продолжала упражняться в новой, только что придуманной игре. Точно так же, как духовно она целиком и полностью полагалась на мистера Бога, физически она полагалась на меня. «У мистера Бога нету попы» не было шуткой. Анна вовсе не была испорченным или глупым ребенком — то бил фонтан ее духа. Изрекая такие сентенции, она бросалась, как с крыши, в объятия мистера Бога и знала, была совершенно твердо уверена, что он ее поймает, что она ничем не рискует. Другого пути для нее не существовало, так просто было нужно. Это был ее личный путь к спасению.
Наша с ней игра была из той же оперы. Она вставала на некотором расстоянии от меня, потом бежала ко мне и с размаху кидалась мне в объятия. Бежала она намеренно быстро, а потом совершенно обмякала, повисала, как тряпка, не предпринимая ни малейших попыток помочь мне поймать ее или как-то подстраховаться и обеспечить собственную безопасность. Безопасность подразумевала, что ты вообще не станешь такого делать, а вот спасение — абсолютное доверие другому.
Быть в безопасности легко. Достаточно представить мистера Бога как этакого супермена, который с полгода не брился, ангелов в виде тетенек и дяденек с крыльями, херувимов в виде толстых младенцев с крылышками, которые не удержали бы в воздухе и воробья, не говоря уже о пухлом дитяти весом в пару стоунов, если не больше. Нет, спасение для Анны означало сознательное надругательство над безопасностью.
Каждый день, каждую минуту Анна полностью принимала свою жизнь, а принимая жизнь, принимала и смерть. Смерть довольно часто всплывала у нас в разговорах — но в ней не было ни боли, ни тревоги. Она просто должна прийти — не в один день, так в другой, и было бы неплохо попытаться как-то понять ее до того, как это случится. Во всяком случае, это гораздо лучше, чем опомниться на смертном одре и впасть в панику. Для Анны смерть была вратами к новым возможностям. Решение этой проблемы подсказала ей моя мама. Как и Анна, она обладала даром задавать вопросы, которым было куда приземлиться.
Как-то раз она спросила нас:
— Что было величайшим творческим деянием Бога?
Я не во всем согласен с Книгой Бытия, но тем не менее ответил:
— Когда он создал человека.
Однако я оказался неправ и получил право на еще одну попытку. Она тоже не удалась. Я перебрал все шесть дней творения, но ответом мне было лишь пожатие плеч. Запас моих знаний подошел к концу. Однако еще до того, как это случилось, я заметил, что между Анной и мамой мелькнула искра взаимопонимания. На лице последней тут же расцвела эта улыбка. Это была такая специальная улыбка, похожая на рождественскую елку: она загоралась и начинала мигать, и тогда уже от нее невозможно было отвести глаз. Она будто бы на время становилась центром мироздания. Анна сидела, подперев подбородок ладошками, и пристально смотрела на нее. Так они и сидели, глядя друг на друга: Ма — с лучезарной улыбкой, Анна — не отрывая от нее глаз. Их разделяло футов шесть, но пространство уже начало подаваться. Анна сверлила его своим синим взглядом, мама растапливала улыбкой. Тут оно и случилось. Анна медленно положила ладони на стол и выпрямилась. Мост перекинулся от одной к другой. На ее лице было написано бескрайнее удивление, уступившее место заговорщической улыбке.
— Это был седьмой день, — выдохнула она. — Ну да, это был седьмой день.
Некоторое время я переводил взгляд с одной на другую, а потом прочистил горло, чтобы обратить на себя их внимание.
— Я не понимаю, — заявил я. — Бог сотворил все свои чудеса за шесть дней, а потом решил на все забить и слегка передохнуть. Что в этом такого великого?
Анна слезла со стула, подошла и взгромоздилась ко мне на колени. Это мы уже проходили. Таков был ее метод общения с несмышленым младенцем, не видящим дальше собственного носа, то есть со мной.
— Почему мистер Бог решил отдыхать на седьмой день? — терпеливо начала она.
— Наверное, за эти шесть дней он порядком ухайдокался — работа-то была тяжелая, — предположил я.
— Он отдыхал не потому, что устал.
— Да ну? По мне, так подумать о таком, и то устанешь.
— Конечно, нет. Он вовсе не устал.
— Ну да?
— Нет. Он просто сделал паузу.
— А. Да, правда?
— Да, и это было самое большое чудо. Отдых. Как ты думаешь, как оно все было до того, как мистер Бог начал творить в первый день?
— Была ужасная неразбериха, я думаю, — ответил я.
— Ага. А у тебя получится отдыхать, когда кругом ужасная неразбериха?
— Ну, наверное, нет. И что дальше?
— Ну, когда он стал творить разные вещи, путаницы стало немного меньше, так?
— Похоже на то, — кивнул я.
— Когда мистер Бог закончил делать всякие вещи, он покончил с неразберихой. После этого наступил покой, и вот почему покой и есть самое большое чудо. Неужели непонятно?
Если поглядеть с этой стороны, то все было понятно, и мне это чрезвычайно понравилось. Во всем этом был смысл. Иногда я чувствую себя двоечником с последней парты, и тогда с готовностью раскрываю рот, как только мне предоставляется шанс что-нибудь вставить.
— А я знаю, что он сделал со всей этой путаницей, — заявил я, чрезвычайно довольный собой.
— Что? — спросила Анна.
— Он набил ею наши черепные коробки!
Я хотел преподнести это как совершенно сногсшибательную новость, но не тут-то было. Они обе серьезно покивали в знак согласия, очень довольные, что я так быстро все схватил. Я тут же выполнил команду «кругом» и принял их одобрение так, будто имел на него полное право. Однако это повлекло за собой следующую проблему. Меня отчаянно интересовало, зачем он запихал всю эту дрянь нам в голову, но как было спросить об этом, не почувствовав себя снова двоечником?
— Эта путаница — очень забавная штука… — начал я издалека.
— Вовсе нет, — сказала Анна. — Тебе нужно сначала иметь кашу в голове, чтобы потом узнать, что же такое настоящий покой.
— О да. Да. Конечно. Наверное, в этом-то все и дело.
— Быть мертвым — это отдых. — продолжала она. — Когда ты мертвый, можно оглянуться назад и все привести в порядок, прежде чем идти дальше.
Суетиться по поводу смерти точно не стоило. Умирание, конечно, могло доставить некоторые хлопоты, но только если ты не жил понастоящему. К смерти нужно было хорошенько подготовиться, а единственной возможной подготовкой к смерти была настоящая жизнь — именно то, чем всю дорогу и занималась бабуля Хардинг. Когда она умирала, мы с Анной сидели подле кровати и держали ее за руки. Бабуля Хардинг была рада умереть не потому, что жизнь была ей слишком тяжела, но потому, что и жила она тоже с радостью. Она радовалась, что покой близок, но не потому что устала, а потому что хотела привести в порядок, разложить по полочкам девяносто три года прекрасной жизни, потому что хотела проиграть их еще разок заново. «Это как вывернуться наизнанку, мои дорогие», — сказала она нам. Бабуля Хардинг умерла с улыбкой посреди рассказа о том, как красив Эппинг-форест[47] ранним летним утром. Она умерла счастливой, потому что счастливой жила. Надо сказать, что после смерти бабуля отправилась в церковь во второй раз в жизни.
Прошло недели три, и мы снова оказались на похоронах. То были похороны Капитанши, и на них пришло более двух дюжин человек; стариков было человек шесть, остальные варьировались в размере и росте.
«До старости она не доживет», — говорили о ней, и были правы. Капитанша была та еще штучка и никогда не упускала случая посмеяться. Она бы просмеялась гораздо дольше, но от смеха начинала кашлять и кашляла потом очень много. Когда она умерла, ей как раз должно было исполниться пятнадцать. С льняными волосами и голубыми глазами, с кожей, почти прозрачной, будто папиросная бумага, Капитанша умудрилась прошутить и прокаламбурить все свои неполные пятнадцать лет. Несколько недель назад мы вдруг разговорились о смерти.
Беседу открыла Банти вопросом:
— А как это — умирать?
— Это просто. Останавливаешься, и все тут.
Капитанша перекувырнулась назад через голову и сказала:
— Конечно, это легко. Просто-таки до смерти легко.
Все так и грохнули.
Траурная служба получилась торжественная, пожалуй, даже чересчур торжественная для особы вроде Капитанши. Преподобный Касл разливался на тему невинности, присущей юности, и кому-то из паствы даже пришлось спрятать усмешку. Возведя очи горе, он сообщил собравшимся, что вот, Капитанша теперь на небесах. Аминь. Пара дюжин маленьких мордочек обратились к потолку, ротики широко раскрылись от осознания важности момента. Исключение составила малышка Дора. Она, в отличие от прочих, посмотрела вниз и тут же схлопотала тычок локтем под ребра. Чей-то голос сообщил громовым шепотом, как оно обычно бывает в таких случаях: «Туда, вверх надо смотреть, вверх». Дора резко подняла голову, но малость переусердствовала, потеряла равновесие и с грохотом рухнула со скамьи.
— Я уронила конфету на пол, — объяснила она свои действия.
Преподобный Касл продолжал монотонно жужжать, выписывая нам словесный портрет Капитанши. Проблема в том, что говорил он отнюдь не о ней: по крайней мере, никто из нас ее не узнал. Здорово на самом деле, что мертвые не могут ответить. Могу себе представить, что сказала бы на это Капитанша: «Ну-ну, и какого хрена он тут несет? Вот ведь тупой старый козел». Какое счастье, что преподобный не мог этого услышать. Служба постепенно подошла к концу. Мы вышли на кладбище, чтобы сказать покойной наше последнее прости. Дети по очереди кидали в могилу всякие ценные вещицы и отходили в сторону. Мы стояли в нескольких ярдах и ждали, пока к нам присоединится Жужа, который все никак не мог отойти от края.
— Вы думаете, у Капитанши теперь выросли крылья? — начал кто-то.
— Наверное, да, — ответили ему.
— Не представляю себе, как это получится.
— Это почему?
— А как тогда рубашку снимать?
— Кончай тупить, у ангелов совсем нет никаких рубашек.
— А что у них тогда?
— Такое, типа дамских платьев.
— Не хочу я носить никакие платья, я ж не девчонка.
Жизнь явно брала свое.
— Мэгги, — завопил вдруг кто-то, — а небеса где?
— Где-то, — авторитетно заявила Мэгги.
— Они вон там, наверху.
— Лучше бы нет.
— Это ты про что?
— Если они там, бьюсь об заклад, Капитанша нассыт тебе на голову.
— Какой ты все-таки гад!
— Жужа, а ты теперь жениться не будешь, раз Капитанша умерла?
— Глупая корова, — ностальгически сказал Жужа, — зачем она умерла?
— Чтобы годами не выкашливать кишки наружу.
— Ну да, что-то типа того.
— Мэтти, а есть разные небеса для протестантов, и католиков, и евреев, и всяких прочих?
— Нет, только одно.
— А зачем тогда нужны всякие разные церкви и синагоги?
— Откуда я знаю?
— Это Старый Ник сделал. Старый Ник все может засрать.
— Ты думаешь, Капитанша отправилась к Старому Нику?
— Лучше бы нет. Старый Ник выгонит ее из ада через пару дней.
— Бедный Старый Ник. Вот смеху-то будет.
— Он так не может, ему от него плохо.
— От чего плохо?
— От смеха. Он от смеха на стенку лезет.
— А чего Капитанша теперь делает?
— Псалмы поет, вот чего.
— Чего она вам, жаворонок, петь все время?
Это был Мэт. Он задрал голову к небу и начал петь. Через мгновение к нему присоединилась вся детвора:
Сэм, Сэм, грязный старикашка, В сковородке вымыл ряшку. Ножкой стула причесался И в канаве оказался.— Бьюсь об заклад, Капитанша там всех ангелов хорошему научит.
— Ага, а еще «Старику из Ланкашира».
— Да ну, тупица, ей нельзя, она же грязная.
— Ни фига. Зуб даю, бог оборжется.
— А вот и нет.
— А на что он сделал нам жопы, если про них нельзя сказать?
— Это все грязно, вот.
— Почему у всех бог получается такой несчастный? Если бы я был бог, я бы все время ржал.
— А Иисус что?
— А что Иисус?
— Он на всех картинках выглядит точь-в-точь как пидор.
— Он на самом деле был совсем не такой.
— Его папан был столяр.
— И Иисус тоже.
— Если ты будешь целыми днями пилить такие хреновы кучи деревяшек, то у тебя будут такие хреновы большие мускулы, да.
— Ага, да у него с этим все было в порядке.
— Точно. Он был не дурак устроить такую ба-а-альшую попойку.
— Это тебе кто сказал?
— Это в Библии написано. Он там всю воду в вино превратил.
— Здорово. А мой старик так не могет.
— Твой старик вообще ничего не могет.
— А почему нельзя говорить «жопа»?
— Потому что нельзя.
— У Иисуса тоже была жопа.
— Зато он про нее не говорил.
— Ты откуда знаешь?
— Он точно говорил «попа».
— А вот и не говорил. Он говорил на идише.
— Ты козел.
— А эта гнида в воскресной школе сказала нам, что дождь — это слезы ангелов. Над чем им, к дьяволу, плакать?
— Это потому, что уроды вроде тебя задают тупые вопросы.
— Думаете, бога уже все достало?
— Это еще почему?
— Ну, всякие там молитвы и вопросы…
— Если бы я был бог, я бы заставил всех смеяться.
— Если бы ты был бог, тебе бы не нужно было никого заставлять.
— Ефли бы я был бок, я бы фтукнул их па галаве молнией!
— А у меня идея…
— Бог сотворил чудо!
— Да пошел ты. Давайте сделаем новую церковь!
— У нас че, блинский зафиг, старых мало?
— Не, я хочу сказать, чтобы никаких молитв и никаких псалмов. Мы все будем рассказывать анекдоты про Старого Ника, а его от этого будет корежить.
— Ага, новая смеховая церковь!
— Во будет круто! Смеховая церковь!
И так далее, и тому подобное… Час за часом, день за днем, год за годом. Разговор сверкал и вспыхивал, будто летние молнии, рассеивая тьму, переплавляя философию, теологию, жизненный опыт во что-то такое, с чем можно было жить. Именно до этого была так жадна Анна. Звучит, пожалуй, не очень, но именно из этой руды появлялось золото. Одно было ясно. Капитанша умерла, и, как она сама прокомментировала бы это событие: «А, ладно, такова жизнь!». Быть мертвым представляло собой еще один жизненный факт. Потусторонняя жизнь, в свою очередь, тоже была фактом, хотя и нежизненным.
В ночь после похорон Капитанши меня разбудил отчаянный плач, доносившийся с той стороны занавески. Я пошел к Анне и стал баюкать ее на руках.
Первое, о чем я подумал, был банальный кошмар, второе — скорбь по Капитанше. Я качал ее на руках, издавая неопределенные ласковые звуки, долженствующие убедить ее, что «все будет хорошо». Желая утешить, я крепко прижал ее к себе, но она яростно высвободилась и встала на кровати во весь рост. Такое развитие событий меня несколько обескуражило и даже испугало. Я не знал, что делать. Я встал и зажег газ. Что-то у меня внутри было сильно не так. Анна стояла в кровати, глядя на меня дикими, широко распахнутыми глазами, слезы бежали у нее по щекам, а обе ручонки были прижаты ко рту, словно в попытке заглушить крик. Мир будто пропал для меня, растворившись в полной бесформенности; знакомые предметы вдруг кинулись врассыпную, и их засосало в водоворот бесконечности.
Я хотел что-нибудь сказать, но в голову ничего не приходило. Это был как раз один из тех бессмысленных моментов, когда мысли несутся вскачь, а тело упорно не догоняет. Я хотел что-нибудь сделать, но все мои члены будто заморозило. Больше всего меня напугало то, что Анна меня не видела, для нее меня здесь не было, и я ничем не мог ей помочь. Я заплакал; не знаю, плакал ли я по ней или по себе. Какой бы ни была причина, горе затопило меня с головой. И вдруг там, в тонущей в слезах глубине, я услышал Аннин голос:
— Пожалуйста, пожалуйста, мистер Бог, научи меня задавать настоящие вопросы. Пожалуйста, мистер Бог, помоги мне задавать настоящие вопросы.
На мгновение, которое показалось мне вечностью, я увидел Анну как ослепительный язык гудящего пламени и содрогнулся, осознав, что другого такого, как я, на свете нет. Как мне удалось пережить такое, не знаю до сих пор, потому что сила моя отнюдь не была равна моменту. Каким-то странным и таинственным образом я впервые в жизни «увидел».
Внезапно я почувствовал руку у себя на лице, мягкую и нежную. Рука отирала мои слезы, а голос повторял: «Финн, Финн…» Комната постепенно собиралась по кусочкам; вещи снова были на своих местах.
— Почему ты плачешь, Финн? — спрашивала Анна.
Не знаю почему, быть может, просто от страха, но я начал ругаться — холодно и изобретательно. Каждая мышца моего тела болела и дрожала мелкой дрожью. Анна целовала меня в губы, ее рука обвивала мою шею.
— Не ругайся. Финн, все хорошо, все в порядке.
Я пытался хоть как-то осмыслить это прекрасное и ужасающее мгновение, чтобы вернуться вновь к нормальному состоянию; это было похоже на спуск по лестнице, которая все не кончалась и не кончалась. Анна снова заговорила.
— Я так рада, что ты пришел, — прошептала она. — Я люблю тебя, Финн.
Я хотел ответить, что «я тоже», но не смог произнести ни слова.
Каким-то странным образом мне одновременно хотелось и вернуться назад, к знакомым предметам, и вновь пережить это удивительное мгновение. Из глубины замешательства, в котором я плавал, я осознавал, что меня за ручку ведут обратно в кровать и что я неимоверно устал. Некоторое время я лежал, пытаясь разобраться в происходящем, найти точку отсчета, которая дала бы мне возможность начать задавать вопросы. Но слова упорно не желали сцепляться вместе и образовывать осмысленные фразы. В моей руке оказалась чашка с чаем. Мир потихоньку начал вращаться снова.
— Выпей, Финн, выпей всю до дна.
Анна сидела у меня на кровати в моем старом синем свитере поверх пижамы. Она умудрилась приготовить нам чай, и он был горячий и сладкий. Я услышал, как спичка чиркнула по коробке, и какое-то бормотание: Анна зажгла сигарету и засунула ее мне в губы. Я с трудом приподнялся на локте.
— Что случилось, Финн? — спросила Анна.
— Бог ведает, — ответил я. — Ты спала?
— Нет, уже давно не сплю.
— Я подумал, что тебе приснился кошмар, — проворчал я.
— Нет, — улыбнулась она. — Это я читала свои молитвы.
— Ты так плакала, и я подумал…
— Это поэтому ты расплакался?
— Не знаю. Наверное, да. Я вдруг как будто стал совсем пустой. Это было даже забавно. В какой-то момент я понял, что смотрю на себя со стороны. Больно.
Она ответила не сразу, а потом сказала очень спокойно и просто:
— Да, я знаю.
У меня больше не было сил сохранять вертикальное положение, и я вдруг оказался головой у Анны на коленях. Это было как-то неправильно — обычно все происходило с точностью до наоборот, но сейчас мне это даже нравилось, именно этого я и хотел. Так прошло довольно много времени. К сожалению, у меня к ней была целая куча вопросов.
— Кроха, — начал я, — зачем ты просила бога о настоящих вопросах?
— Ну, это так грустно, вот и все.
— Что грустно?
— Люди.
— Ага, понимаю. А что такого грустного в людях?
— Люди должны становиться мудрее, когда стареют. Босси и Патч так делают, а люди почему-то нет.
— Ты так думаешь?
— Ну да. Их коробочки становятся все меньше и меньше.
— Коробочки? Не понимаю.
— Вопросы лежат в коробочках, — объяснила она. — И ответы, которые они получают, должны по размеру подходить коробочкам.
— Это, наверное, трудно. Продолжай, пожалуйста.
— Это трудно сказать. Это вроде как ответы того же размера, что коробочки. Это как эти… измерения.
— А?
— Если ты задаешь вопрос в двух измерениях, то и ответ тоже будет в двух измерениях. Коробочка, понимаешь? Из нее не выбраться.
— Кажется, я понимаю, о чем ты.
— Вопросы доходят до самого до края и там останавливаются. Это как в тюрьме.
— Я думал, мы все вроде как в тюрьме.
Она покачала головой.
— Нет. Мистер Бог такого бы не сделал.
— Наверное, нет. А каков тогда ответ?
— Дать мистеру Богу быть. Он же дает нам быть.
— А мы что, не даем?
— Нет. Мы кладем мистера Бога в маленькие коробочки.
— Да ну, не может быть!
— Да, мы все время так делаем. Потому что мы на самом деле его не любим. Мы должны дать мистеру Богу быть свободным. Вот что такое любовь.
Анна все время искала мистера Бога и страстно хотела научиться лучше понимать его. Ее поиск был серьезный, но веселый, ревностный, но с легким сердцем, благоговейный, но дерзкий, а еще очень целеустремленный и во всех направлениях сразу. То, что один плюс два давало три, было для Анны неоспоримым доказательством бытия божьего. Не то чтобы она хоть на мгновение сомневалась в его существовании, но это был именно знак того, что он действительно существует. Билет на автобус или цветок на газоне тоже были такими знаками. Как она дошла до такого видения мира, я понятия не имею. Одно я знаю точно — оно у нее было еще до того, как мы встретились. Мне просто крупно повезло, что я был рядом с ней, когда она делала свои «разработки». Слушать ее было радостно, будто тебя запускали в свободный полет; смотреть на нее — значило с головой уйти в одно только зрение. Доказательства бытия божьего? Ха, да куда только ни посмотри — не найдешь места, где б их не было… и вот тут-то все начинало выходить из-под контроля.
Доказательства могли выглядеть как угодно. Те, кто воспринимал только одну какую-нибудь разновидность доказательств, назывались тоже как-нибудь по-особенному. Перестрой доказательства в новом порядке, и название тебе будет уже другое. Анна полагала, что бесконечное множество индивидуальных комбинаций доказательств легко и непринужденно приводит к образованию «сквиллионов» соответствующих им названий. Еще больше усугубляло проблему наличие многочисленных церквей, храмов, синагог и мечетей и всех прочих мест поклонения, причем научные лаборатории тоже занимали почетное место в списке. Никто в здравом уме и положа руку на сердце не мог сказать, что все другие не поклоняются богу и не любят его, даже если и называют каким-то другим именем — например, Истина. Она никогда не смогла бы сказать, что бог Али был слабее и меньше по значению, чем мистер Бог, которого она так хорошо знала, равно как и не пожелала бы утверждать, что мистер Бог куда круче и важнее, чем, скажем, бог Кэти. Говорить о разных богах не было никакого смысла; такие разговоры могли привести только к съезду крыши. Нет, для Анны могло быть либо все, либо ничего. У нее был только один мистер Бог. И поэтому все разнообразные места поклонения, все разнообразные имена, которыми называли себя поклоняющиеся, все разразнообразные ритуалы, которые они совершали, имели одно-единственное объяснение — разные комбинации доказательств бытия мистера Бога.
Анна решила для себя эту проблему, или, вернее, нашла еще одно решение, к собственному вящему удовольствию, при помощи пианино. Я играю на пианино, сколько себя помню, но не смог бы прочитать ни единой ноты. Я могу прослушать мелодию и на слух подобрать ее с большей или меньшей точностью, но если попробую сыграть ее с листа, то из любой пьесы сделаю траурный марш. От этих маленьких черных точек у меня начинает кружиться голова. Все, что я был в силах изобразить на пианино, уходило корнями в популярные песенки довоенной поры и не имело ничего общего с созвездиями точечек, которые показывали, куда ставить пальцы на грифе укелеле — или что это там было, гитара? — а также с таинственными иероглифами, красовавшимися под нотным станом — вроде «Аm7», или «ля-минорный септаккорд». Это была музыка, которую я сам изучал, довольно ограниченная сама по себе, но и у нее было одно большое преимущество. Получив полный набор разных нот, можно было собрать их вот в такой аккорд, а можно и вот в такой, или обозвать еще каким-нибудь из полдюжины умных имен, — дело было не в этом.
Именно этот метод я использовал, когда пытался научить Анну играть на пианино. Вскоре она уже с легкостью справлялась с мажорными аккордами, параллельным минором, малыми септимами, уменьшенными септимами и инверсиями. Она знала их все по названиям, более того, она знала, что название группы нот зависело от того, где вы находитесь и что делаете. Разумеется, нужно было еще разобраться в вопросе, почему группа нот называлась аккордом. На помощь призвали словарь мистера Уикли. Мы узнали что слова «chord» и «accord» значат примерно одно и то же.[48] Еще раз пролистав словарь, чтобы выяснить, как же употребляется слово «аккорд», мы обнаружили слово «согласие»[49] и на том решили остановиться.
В тот же день, но несколько часов спустя, я вдруг обнаружил, что Анна смотрит на меня, широко раскрыв по обыкновению глаза и рот. Она прекратила играть с другими детьми в прыгалки и медленно двинулась ко мне, не сводя с меня глаз.
— Финн, — от удивления она едва не пищала, — Финн, мы все играем один и тот же аккорд.
— Ничего удивительного, — резюмировал я. — А о чем мы говорим?
— Финн, это все разные названия для церквей.
— А при чем тут аккорды? — осторожно спросил я.
— Мы все играем мистеру Богу один и тот же аккорд, только называется он по-разному.
Вот это-то и было самым волнующим в разговорах с Анной. Она умела взять какой-нибудь факт и драконить его до тех пор, пока не откроется внутренняя модель, а потом оглянуться вокруг и найти ту же самую модель в совершенно другом объекте. Анна питала огромное уважение к фактам, но важность факта состояла не в его уникальности, но в способности быть строительным материалом для разных концепцией. Если бы ей попался хоть один стоящий аргумент в пользу атеизма, она бы раздраконила его до скелета, то бишь до устойчивой модели, рассмотрела бы со всех сторон, а потом представила вам в качестве необходимого ингредиента доказательства бытия божьего. Аккорд атеизма вполне мог быть диссонансным, но и диссонансы в Анниной системе были «волнующими» и «захватывающими».
— Финн, названия этих аккордов… — начала она.
— А что названия? — поинтересовался я.
— Тоника не может быть мистером Богом, потому что тогда мы бы не могли ее по-разному называть. Тогда все тоники назывались бы по-одинаковому, — сказала она.
— Ты, наверное, права. А что тогда тоника?
— Это я, или ты, или Али. Финн, это же кто угодно. Вот откуда берутся всякие разные названия. Вот откуда разные церкви. Вот про что это все!
Похоже на правду, да? Мы все играем один и тот же аккорд, только, кажется, не замечаем этого. Вы свой называете до-мажором, а я — ля-минором, хотя это одни те же ноты. Я считаю себя христианином, а вы — кем? Наверное, мистер Бог должен быть настоящим докой в музыке, раз знает все названия наших аккордов. И, наверное, ему по большому счету все равно, как вы называете свой аккорд, пока он звучит.
Глава девятая
Возможно, именно из-за того, что мы встретились ночью, ночь всегда была для нас временем чудес. Возможно, причиной тому были сюрпризы, которыми так богато темное время суток.
Невообразимое множество картин и звуков дня ночью сокращалось до вполне приемлемых количеств. Ночью они становились отдельными и независимыми, переставали смешиваться со всем остальным; кроме того, ночью происходило то, что вряд ли могло произойти днем. Ночью можно поговорить, скажем, с фонарным столбом; попытайтесь сделать это днем, и вас тут же увезут в уютную комнату с мягкими стенами.
— Солнце — это хорошо, — говорила Анна, — но оно так сильно светит, что очень далеко смотреть не получается.
Я согласился, что иногда солнце способно даже ослепить, но это было вовсе не то, что она имела в виду.
— Твоя душа не идет очень далеко при дневном свете, потому что она останавливается там, докуда ты можешь видеть.
— Какой во всем этом смысл? — не понял я.
— Ночью лучше, — пояснила она. — Ночью твоя душа вытягивается до самых звезд. А это ведь очень далеко. Ночью не надо останавливаться. Это как с ушами. Днем так шумно, что ничего не слышно. А ночью — слышно. Ночь тебя вытягивает.
С этим я спорить не собирался. Ночь была таким специальным временем для вытягивания… или оттягивания. Вот мы и оттягивались.
Ма никогда не возражала против наших ночных прогулок. Она прекрасно понимала, что вытягивание — это очень важно, и сама когда-то была мастером по этой части. Будь у нее хоть полшанса, она бы задвинула все и отправилась с нами.
— Хорошо вам провести время, — говорила она. — Не теряйтесь слишком сильно.
Она имела в виду не на улицах Лондона, а там — вверху, среди звезд. Что такое затеряться среди звезд, маме объяснять было не надо. Она знала, что «потеряться» и «найтись» были просто двумя сторонами одной медали. Невозможно было сделать одно без другого.
Наша мама была чем-то вроде гения. И уж, конечно, другой такой отродясь не было.
«Почему вы не идете на улицу? — бывалоча говорила она. — Там же льет как из ведра!» Или: «Там же такой ветер!»
Какие бы фортели ни выкидывала погода, Ма говорила, чтобы мы шли на улицу — просто прикола ради, чтобы посмотреть, как там обстоят дела. Там, на улице, распахивались окна и другие мамы на весь квартал выкликали своих Фредов и Берти, Бетти и Сэйди, чтобы те «немедленно шли домой, а то промокнут до костей, вон какой ливень». В грозу или в бурю, в дождь и в снег, днем и ночью нас поощряли «пойти и попробовать самим». Ма никогда даже не пыталась защищать нас от божьих деяний, как она их называла. Вместо этого она защищала нас от нас же самих. К тому времени, как мы возвращались домой, на плите уже булькал огромный котел с горячей водой. Она грела нам воду годами, пока не убедилась в том, что у нас уже вполне хватит мозгов начать делать это самим, и только тогда перестала.
Дети, приходящие домой под утро, для мамы были чем-то само собой разумеющимся.
Большинство «ночников», или сов, были совершенно замечательными людьми. Большинство сов обожали поболтать. Тех, кто считал нас сумасшедшими или просто идиотами, было меньшинство. Были и такие, кто, не колеблясь, сообщал мне, что они обо мне думают. «Ты, кажется, рехнулся, что таскаешь с собой ребенка в такое время». «Тебе сейчас нужно быть дома и в постели; по ночам шарятся только ради каких-нибудь пакостей». Такие люди полагали, что темное время суток предназначено в основном для пакостей, для грязных делишек, для того, чтобы «гоняться за неприятностями». Все богобоязненные люди по ночам отправляются в постель. Ночи были для гадких типов, для «чудовищ, что рыщут в ночи» и, разумеется, для Старого Ника. Возможно, нам крупно повезло, но за все время наших ночных вояжей по улицам Лондона мы ни разу не встретили ни «гадкого типа», ни «чудища», ни даже Старого Ника, а только милых и приятных людей. Сначала мы еще пытались объяснять, что мы просто хотели прогуляться, что нам это дело нравится, но это только укрепляло собеседников в мысли о том, что мы окончательно рехнулись, так что мы забили на все оправдания и просто отправлялись по своим делам.
Расставшись с небольшой группой таких же «безумцев» во время одной из наших прогулок, Анна заметила:
— Здорово, Финн, правда? У всех ночников есть имена.
Это было правдой. Можно было споткнуться о компанию, рассевшуюся вокруг огня, и, прежде чем ты успевали сказать что-нибудь вроде «Как поживаете?», вас уже знакомили со всеми присутствующими по очереди. «Это Лил, она немного забавная, когда под кайфом, но вообще-то нормальная баба. Это Старый Кремень». Старого Кремня по-настоящему звали Роберт Как-его-там, но все обращались к нему исключительно «Старый Кремень».
Возможно, дело тут было в том, что у «ночников» было больше времени, чтобы разговаривать друг с другом, или что они не слишком утруждали себя нормальными человеческими заботами. Но какова бы ни была причина, а ночники постоянно говорили и делились друг с другом своими чувствами и мыслями.
В одну из таких ночей по кругу пошла бутылка. Каждый раз перед тем, как приложиться, горлышко обтирали грязным рукавом. Когда подошла моя очередь, я тоже обмахнул его и сделал большой глоток. Лучше бы я этого не делал. Мой желудок исполнил бесподобный кульбит, а в горле моментально пересохло. Кашляя и булькая, утирая хлынувшие из глаз слезы, я передал бутылку следующему участнику. На вкус это была хорошо выдержанная полироль пополам с тротилом. Один глоток был полезным опытом из разряда «а вот так больше не делай», два — карой небесной, а три чреваты медленной, но неотвратимой кончиной.
— Это ты в первый раз хлебнул, хрен?
— Да, — прохрипел я, — и в последний.
— Дальше пойдет куда лучше, — обнадежила меня Лил.
— Как это, к чертовой матери, называется? — спросил я, более-менее переведя дух.
— Старая Перечница, вот как оно называется, да, — сказал Старый же Кремень.
— С ней не замерзнешь, когда начинается самая промозглядь.
— По мне, так чистый бензин.
— Чистая правда, — радостно закудахтала Лил. — Ничего, нужно только немножко попривыкнуть.
Анна тут же изъявила желание попробовать, так что мне пришлось капнуть одну каплю на уголок носового платка, да и то я ожидал, что эта дрянь в любую минуту может воспламениться сама по себе. Она засунула уголок в рот и задумчиво пососала, а потом сделала страшную рожу.
— Ух, — выплюнула она, — это же кошмар!
Общество ответило дружным смехом.
Бутылка отправилась своей дорогой вкруг костра; каждый считал долгом ритуально обтереть горлышко перед употреблением содержимого. Вероятно, обычай этот оставался еще с более счастливых времен — ни один микроб просто не смог бы выжить в радиусе фута от открытой бутылки.
После этого случая мы не брали в рот ничего, кроме чая или какао. Мы сидели на старых железных бочках или на деревянных ящиках и пили чай из щербатых жестяных кружек, поджаривая на огне насаженные на палочки сосиски, и болтали.
Каторжник Билл из Австралии рассказывал нам о своих приключениях. Этих приключений на его веку выпало столько, что, наверное, должно было приходиться штуки по четыре на день. И какая разница, правда это или нет? Какое это имело значение, если все это были странствия души? Это был чистый гений, чистая поэзия. Звезды вытягивали человека из его коробочки, они распахивали настежь двери тюрьмы и выпускали на свободу птицу воображения.
Анна, восседавшая на бочке, будто на троне, всегда и везде была центром внимания. Она слушала бесконечные истории о приключениях ночников, и ее личико сияло в свете костра. Плата за рассказ могла быть различной — маленький танец, песня или другая история.
В одну из таких ночей Анна начала рассказывать историю. Старый Кремень поднял ее и поставил на ящик. Взгляды пары дюжин «ночников» были неотрывно прикованы к ней. История была про короля, который совсем было уже отрубил кому-то там голову, но внезапно передумал, узрев улыбку маленького ребенка. Когда она подошла к концу, все головы закивали в знак согласия, а Каторжник Билл сказал:
— Да, это такая мощная штука, улыбка, я хочу сказать. Это мне напоминает те времена… — и он начал рассказ о каком-то новом невероятном приключении.
Стояла холодная апрельская ночь, когда мы впервые повстречали Старого Вуди. Он пользовался среди «ночников» большим уважением, обладал хорошими манерами, был образован и совершенно доволен собственной жизнью. Старый Вуди был высок, бородат и прям, точно шест проглотил. Нос у него был крючковатый, будто клюв у ястреба, а глаза вечно устремлены куда-то в район бесконечности. Голос его походил на жареные каштаны — такой же теплый и коричневый. Улыбался Старый Вуди исключительно самыми уголками рта. Но настоящую улыбку надо было искать вовсе не там, а в глазах. Его взгляд обволакивал, а глаза были полны всяких хороших вещей, так что, когда он улыбался, они просто изливались на вас оттуда.
Когда мы вступили в круг света от костра, Старый Вуди поднял глаза и пару минут оценивающе нас разглядывал. Никто не произнес ни слова. Его взгляд перебежал с моего лица на Аннино и сосредоточился на нем. Через мгновение он с улыбкой протянул ей руку; она пересекла круг света и доверчиво вложила в нее свою.
Они долго-долго глядели друг на друга, окатывая дождем из тех самых хороших вещей и улыбаясь в ответ. Они явно были одной породы и совсем не нуждались в словах; обмен мыслями происходил мгновенно и в самой полной мере. Поставив Анну перед собой, он еще раз окинул ее внимательным взглядом.
— Что-то ты немного молода для этого, а, маленькое создание?
Анна молчала, изучая и проверяя Старого Вуди на свой манер. Он не требовал ответа и не выказывал нетерпения — он просто ждал.
Судя по тому, что ему соблаговолили ответить, проверку он прошел.
— Мне достаточно лет, чтобы жить, мистер, — спокойно сказала она.
Старый Вуди широко улыбнулся, пододвинул к себе деревянный ящик и похлопал по нему. Анна села.
Меня сесть не пригласили, поэтому я порыскал взглядом вокруг, нашел себе подходящий ящик и тоже уселся в круг. Никто не спешил нарушить молчание. Так продолжалось минуты три или даже больше. Старый Вуди невозмутимо набивал трубку и проверял, хорошо ли она тянет. Вполне удовлетворенный результатом, он встал, подошел к огню и раскурил ее. Прежде чем сесть, он положил руку на голову Анне и сказал что-то, чего я не смог разобрать. Оба рассмеялись. Старый Вуди глубоко и блаженно затянулся.
— Ты любишь поэзию? — спросил он.
Анна кивнула. Большим пальцем Вуди умял в трубку тлеющий табак.
— А ты знаешь, — спросил он, выпуская в сторону клуб дыма, — что такое поэзия?
— Да, — отвечала ему Анна, — это что-то вроде шитья.
— Понимаю, — важно кивнул Вуди. — Что ты имеешь в виду, говоря о шитье?
Анна немного покачала слова на языке, прежде чем произнести.
— Ну, это делать что-то из разных кусочков, чтобы оно было другое, чем все кусочки.
— Угу — сказал Старый Вуди, — я думаю, это очень хорошее определение поэзии.
— Мистер, — сказала Анна, — можно мне задать вам вопрос?
— Конечно, — кивнул Вуди.
— А почему вы не живете в доме?
Старый Вуди посмотрел на свою трубку и запустил пальцы в бороду.
— Не думаю, что на этот вопрос есть настоящий ответ, по крайней мере, не в такой формулировке. Попробуй задать его по-другому.
Анна чуть-чуть подумала и спросила:
— Мистер, почему вам нравится жить в темноте?
— Жить в темноте? — улыбнулся Вуди. — На это я могу ответить очень легко, но вот сможешь ли ты понять мой ответ?
— Если это ответ, то смогу, — сказала Анна.
— О да, разумеется. Если это ответ, то ты сможешь. Если только это будет ответ.
Он помолчал, а потом спросил:
— А тебе нравится темнота?
Анна кивнула:
— Она здорово растягивает тебя. И делает коробочки большими.
Старый Вуди усмехнулся.
— О да, о да, — сказал он. — Причина моей любви к темноте в том, что в ней тебе приходится определять себя самому. А днем тебя определяют другие люди. Тебе это понятно?
Анна улыбнулась. Старый Вуди протянул узловатую морщинистую руку и нежно закрыл ей глаза. Потом он взял ее за обе руки и будто прислушался к чему-то, мягко ворочавшемуся глубоко внутри него. Днем этот уголок Лондона выглядел как форменные трущобы; сейчас, при свете солнца, здесь струилось чистое волшебство.
Твердый и сильный голос Старого Вуди обращался к богу, к Анне, ко всему роду человеческому:
Нет, не глазами я люблю тебя — Глазам заметны все твои изъяны. Отвергнутое зреньем полюбя. Тобою сердце бредит непрестанно.[50]Его темно-ореховый смешок нарушил вязь заклинания.
— Слыхала это когда-нибудь? Это один из сонетов Шекспира, — его руки раскрылись, чтобы обнять полмира. — Они велят тебе развивать мозги и все твои пять чувств. Но это лишь полдела, так можно стать лишь наполовину человеком. Другая половина состоит в том, чтобы работать с сердцем и умом.
Он пригвоздил слова к ладони концом трубки.
— Есть ум в обычном понимании этого слова, есть воображение, есть фантазия, есть суждение и есть память.
Его лик был обращен к небу, дух танцевал среди звезд и грелся в их серебряном огне, пока тело оставалось с нами, освещенное отблеском углей, пылавших в старой ржавой бочке.
— Никогда никому не давай лишить себя права на цельность. День — для мозгов и чувств, ночь — для сердца и ума. И никогда, никогда не бойся. Мозги могут в один прекрасный день предать тебя, но сердце — нет.
Он вернулся, подобно комете, оставляя за собой в ночном небе пылающий след любви.
Старый Вуди встал и обвел взглядом лица вокруг костра. Его глаза остановились на Анне.
— Я тебя знаю, юная леди. Я хорошо тебя знаю.
Он поплотнее запахнул пальто на старых плечах и покинул круг света, но вдруг остановился и подарил Анне еще одну улыбку. Протянув к ней руку, он изрек:
Предметам, замыслам, делам — всему, что Миром называют. Она названия дает, в идеи, в судьбы облекает. И так, свободу обретая, не повинуясь никому. Они украдкой проникают сквозь чувства к спящему уму.[51]Потом он исчез. Нет, не исчез, ибо какая-то там часть, быть может, большая, осталась с нами, и остается по сей день. Прошло минут десять, а мы все стояли и смотрели в огонь. У нас не было вопросов, ибо на них не существовало ответов. Уходя, мы даже не попрощались с «детьми ночи»; я лишь успел подумать: интересно, оставили ли мы им хоть что-то после себя?
Мы медленно шли по улицам Лондона; каждый был погружен в свои мысли. Одна из муниципальных поливальных машин медленно пыхтела нам навстречу, убирая дневной мусор. Она брызгала водой на тротуар и мостовую; тяжелые цилиндрические щетки чистили улицы Лондона, готовя их к возвращению «детей дня». Когда шипящая струя приблизилась к нам, мы исполнили небольшое pas de deux[52] направо, а потом, когда она миновала нас, снова налево.
Анна включила свой фирменный смех, сравнимым по благозвучности с автомобильным клаксоном, и закружилась от радости. Когда машина проехала мимо, она воскликнула:
— Эльфы! Они как эльфы!
— Ага, что-то вроде того, — усмехнулся я.
— Это как то, что ты мне читал — про Пака.
Радость ночи накатила и на меня. Я с гиканьем помчался вперед, вспрыгнул на тумбу ближайшего фонарного столба и громко продекламировал во тьму:
Послан я вперед с метлою Сор за двери весь смести.[53]Титания вилась вокруг меня в эльфийской пляске. Вдалеке возник полисмен. Уставив в его сторону палец, я радостно провыл:
— А, фея! Здравствуй! А куда твой путь?[54]
Его «Да что вы о себе возомнили?» потонуло в потустороннем хохоте. Я соскочил с тумбы, схватил Анну за руку, и мы ринулись вслед удалявшейся поливальной машине. Прорвавшись сквозь завесу брызг, мы остановились, едва переводя дыхание от бега и смеха.
— Гляди-гляди! Это же Мотылек и Горчичное Зерно!
— Нет! Нет! Это Душистый Горошек и Паутинка![55]
Струей воды нас обдало до колен. Машина проехала еще несколько ярдов и остановилась, выключив воду. Дверь кабины распахнулась, и Горчичное Зерно ступил на землю. Зрелище шестифутового, двадцатистоунового эльфа,[56] облаченного в рабочий комбинезон, стало последней каплей: мы сложились домиком, не в силах уже даже смеяться. Горчичное Зерно надвигался спереди, тяжкий шаг полисмена раздавался сзади. Завывая, мы кинулись в переулок и остановились, только когда от преследователей нас отделяло достаточно безопасное расстояние. Полисмен и Горчичное Зерно, к которым присоединился Мотылек, смотрели нам вслед. Кто знает, о чем они там между собой говорили? Рискну предположить, в результате консилиума они пришли к выводу, что молодежь окончательно свихнулась. Я снова схватил Анну за руку, и мы понеслись дальше, остановившись только на набережной. Усевшись на парапет, мы развернули заранее припасенные бутерброды и принялись пожирать их, любуясь, как огни машин движутся по мосту через Темзу.
Прикончив бутерброд, я зажег сигарету. Анна слезла с парапета и принялась сама с собой прыгать в классики на тротуаре. Ускакав ярдов на тридцать, она вдруг примчалась обратно и как вкопанная встала прямо передо мной.
— Привет, Финн, — она крутнулась на одной ножке и развернула юбку колоколом.
— Привет, Анна, — я склонил голову и отставил руку в изящном поклоне.
Она опять упрыгала, распевая «Раз, два, три». Потом остановилась и сплясала маленький танец, полный чистой радости. Потом побежала обратно, выводя волнистую линию пальцем по каменной стене. В пяти ярдах от меня она повернула назад и нарисовала еще одну линию уже другой рукой.
Эту пару десятков ярдов вдоль стены она прошла раз двадцать-тридцать. Волны на стене получались то медленные и длинные, то быстрые и короткие. Она то шла пешком, то бежала, — сначала задом наперед, а потом сразу в обратном направлении и со всей быстротой, на какую были способны ее ноги. На стене, естественно, не оставалось никаких следов ее деятельности, никаких свидетельств работы мысли, она хранила девственность, но Аннина внутренняя грифельная доска была уже вся испещрена знаками. На том конце стены она остановилась; свет фонаря струился ей на волосы. Она яростно потрясла головой, и целое облако медных сполохов взвилось над ней и снова опало. Потом она медленно пошла вперед, опустив голову, аккуратно ставя пятку к носку по трещинам в брусчатке; маршрут был совершенно непредсказуем, его направлял лишь прихотливый узор трещин. Думы ее были далеко — это глубокомысленное занятие поглощало едва ли один процент внимания, так что она, скорее всего, слабо осознавала, что делает. Остальные девяносто девять процентов были обращены куда-то внутрь и прикованы к тому, что там происходило. Забавно, как быстро учишься читать знаки. Передо мной разыгрывалась прелюдия к откровению, последние препятствия рушились одно за другим, «решение» было на подходе. Я положил перед собой пачку сигарет и спички. Вполне возможно, в течение ближайшего часа или около того другого шанса покурить мне не представится, если, конечно, знаки были прочитаны правильно. Ее молчаливая прогулка подошла к концу. Она прислонилась спиной к стене, медленно сползла вниз и замерла. Прошла минута, за ней другая. Все с тем же меланхоличным вниманием, с каким она следовала за узором трещин в тротуаре, Анна выдвинула ноги вперед где-то на ярд и выпрямилась, опираясь затылком на стену и каблуками на мостовую. Я чуть не вскрикнул, но удержался. Никакого эффекта это все равно бы не произвело: она снова была вся внутри и вряд ли смогла бы меня услышать оттуда.
Назад она не пришла, не припрыгала, не прибежала — назад она прикатилась. Она катилась футов тридцать, балансируя на затылке и пятках, еще, и еще, и еще — пока ее голова не оказалась у меня в коленях.
— У меня голова кружится, — сообщил ее голос, несколько заглушённый моими брюками.
— Да неужели? — удивился я.
— Стена твердая, — поделился все тот же задушенный голос.
— Да и голова, наверное, тоже.
Ответом мне был укус за икру, явно призывавший прекратить прикалываться.
— Ой! Больно же, — напомнил я ей.
— И моей голове тоже, — парировала она.
— Сама виновата. Раньше надо было думать. И чего ради ты все это проделала?
— Я размышляла.
— Так это было размышление? — удивился я. — Слава богу, значит, думать я никогда не научусь.
— Хочешь знать, про что я думала, Финн?
Она подняла на меня глаза.
— Ну, если у меня есть выбор, — сказал я, — нет, не хочу.
Она прекрасно знала, что я ее дразню. Ее улыбка недвусмысленно сообщала, что выбора у меня нет.
— Это не может быть свет, — ее интонация была абсолютно безоговорочной. Дальше обсуждать было нечего.
— Потрясающе! — сказал я. — Но если это не может быть свет, тогда что же это?
— Мистер Бог не может быть светом, — слова летали, будто каменные брызги из-под долота ее, вгрызавшегося в смысл мироздания.
Я буквально видел, как мистер Бог подвигается вперед на самый краешек своего золотого трона и вперяет взор в расстилающиеся внизу облака, слегка тревожась и гадая, какую новую форму ему придется принять сегодня. Меня так и подмывало глянуть вверх и сказать: «Расслабьтесь, мистер Бог! Просто расслабьтесь, вы в надежных руках». Думаю, мистера Бога и так уже немного достали все эти разнообразные обличья, которые человечество заставляло его принимать за последние несколько дюжин тысячелетий, а им ведь ни конца ни краю не видно.
— Он ведь не может быть светом, правда? Ведь не может, Финн?
— Не знаю, Кроха. Не знаю.
— Нет, он не может, потому что как тогда с маленькими волнами, которые мы не можем видеть, и с большими, которые тоже не можем? Как с ними?
— Я понимаю, о чем ты. Ну, думаю, если бы мы могли видеть волны такой частоты, все выглядело бы совсем по-другому.
— Я думаю, что свет у нас внутри. Вот что я думаю.
— Может быть. Может быть, ты и права, — сказал я.
— Я думаю, это потому, что мы понимаем, как это — видеть, — она кивнула головой в подтверждение своих слов. — Вот что я думаю.
Там, наверху, мистер Бог — да простят мне такую картинку — стукнул себя ладонью по коленке и повернулся к своей ангельской свите: «Каково, а? Нет, каково!»
— Да, — продолжала тем временем Анна, — свет мистера Бога внутри у нас нужен для того, чтобы мы могли видеть свет мистера Бога снаружи нас, и… и, Финн, — она аж запрыгала от волнения, пытаясь закончить мысль, — свет мистера Бога снаружи нас нужен для того, чтобы мы увидели свет мистера Бога внутри нас, вот.
Она еще раз проиграла всю мелодию про себя в полном молчании. С улыбкой, которая пристыдила бы Чеширского кота, она промурлыкала:
— Здорово, Финн. Разве это не здорово?
Вслух я согласился, что это здорово, даже очень здорово, но сам уже начинал подумывать, что для одной ночи, пожалуй, достаточно. Кажется, я переел, и мне требовалось какое-то время, чтобы переварить все события, на которые так богата была эта ночь. Но не тут-то было: Анна как раз села на любимого конька.
— Можно мне мелки, Финн?
Я порылся в карманах в поисках жестянки. Наши с Анной прогулки можно было разделить на три разные категории. К первой относилось «брожение», типа как сегодня ночью. Требования к данной категории были предельно просты: две небольшие жестянки с цветными мелками, веревочками, моточками разноцветной шерсти, резинки, одна-две небольшие бутылочки, бумага, карандаш, булавки и несколько других пустячков, штучек и фиговинок.
Вторая называлась «пойти прогуляться». Тут все было немного сложнее. Помимо двух «бродильных» жестянок для «прогулки» нам требовались, например, складная рыболовная сетка, банки от варенья плюс полный набор разных коробочек, жестянок и мешочков. По большому счету, нам не помешал бы пятитонный грузовик, нагруженный всем необходимым для «прогулки», который тихо ехал бы себе следом за нами, не мешая гулять. Если бы Мать-природа была чуть добрее ко всем жучкам, паучкам, гусеницам, головастикам и всему прочему, что Анна неизменно притаскивала домой с «прогулок», жизнь в Лондоне просто остановилась бы: мы бы сидели по уши в жуках и лягушках.
Третья категория предполагала «прогулку с четко заданной целью». Как правило, это были жуткие приключения, любого из которых хватило бы, чтобы обеспечить вас ночными кошмарами до конца дней. Чтобы быть готовым к любым непредвиденным обстоятельствам, какие могли случиться во время «прогулки с четко заданной целью», понадобились бы где-то три — а лучше с полдюжины — грузовые фуры. Все это — только для перевозки мелких предметов, вроде парочки нефтяных вышек, воздушных компрессоров, стофутовой складной лестницы, водолазного колокола, подъемного крана, или лучше двух, и прочих мелочей. Говорить об этом слишком больно.
После трех таких «прогулок» я неделю не мог разогнуться.
Носить с собой мелки уже давно было так же естественно, как и дышать. Они всегда лежали у меня в кармане. Из этого у нас родилась даже вот такая фантазия. Иду я, скажем, в оперу или на променадный концерт, и действие вдруг останавливается, на сцену выходит какой-то мужик и говорит: «Есть ли у кого-нибудь в зале кусок мела?», а я встаю и отвечаю: «У меня есть. Вам какого цвета?» Буря аплодисментов! Овации! На самом деле никто, кроме Анны, никогда не просил у меня мелок. Ей же они были нужны не для того, чтобы баловаться фантазиями, а для того, чтобы объяснять мне самые фантастические материи. Я протянул ей мелки. Она встала на колени на тротуар и нарисовала большой красный круг.
— Вот это как будто бы я, — сказала она.
За пределами круга она понаставила кучу точек. Примерно столько же заняли свое место внутри круга.
Она поманила меня пальцем, я соскочил с парапета и опустился рядом с ней. Поглядев вокруг, она ткнула пальцем в дерево:
— Вот это, — сказала она, — пусть оно будет, — она показала на одну из точек вне круга и отметила ее крестиком.
Потом она показала на одну из точек внутри круга со словами:
— Вот это та точка снаружи круга и дерево тоже.
Оставив палец на «точке дерева» внутри круга, продолжала:
— А это дерево внутри меня.
— Кажется, это мы уже проходили, — пробормотал я.
— А вот это, — воскликнула она торжествующе, уставив палец в другую точку внутри круга, — это… это… летающий слон! Но где он будет снаружи? Где он будет, а, Финн?
— Таких зверей не бывает, так что снаружи его быть не может, — объяснил я.
— Тогда откуда он взялся у меня в голове? — она уселась на пятки и испытующе уставилась на меня.
— Как все попадает к тебе в голову, я не знаю, но летающие слоны — это продукт воображения, не основанный на фактах.
— А мое воображение разве не факт, а, Финн? — вопрос был подкреплен лукавым наклоном головы.
— Разумеется, твое воображение это факт, но то, что оно порождает, совсем не обязательно тоже будет фактом.
Я уже начинал слегка путаться.
— Тогда как оно попало внутрь, — она постучала пальцем по точке в круге, — если его нет снаружи? Откуда оно тут взялось? — Еще несколько ударов.
Слава богу, на этот вопрос мне отвечать не пришлось. Анна была в ударе. Она встала и принялась ходить вокруг схемы своей вселенной.
— Там, снаружи, есть много всего, чего нет тут, внутри.
С края мира она одним прыжком перескочила внутрь себя и встала там на колени.
— Финн, тебе понравился мой рисунок?
— Ужасно понравился, — сказал я. — Думаю, он действительно очень хорош.
Она закрыла рот ладошками и спросила:
— А где он?
Я показал на точку за пределами круга:
— Наверное, вот тут?
Она отползла назад, так, чтобы видеть всю диаграмму, и уставила палец в самый центр круга, отмечая им каждое сказанное слово:
— Вот оно, вот где я нарисовала его — внутри меня.
Довольно долго она молчала, а потом протянула руки и положила ладошки на рисунок.
— Иногда я не могу понять, — сказала она, и голос ее звучал озадаченно, — то ли меня заперли внутри, то ли снаружи.
Притрагиваясь поочередно к внешним и к внутренним точкам, она продолжала:
— Это очень забавно: иногда ты смотришь внутрь и находишь что-то снаружи, а иногда смотришь наружу и находишь что-то внутри. Это очень забавно.
Пока мы стояли на коленях где-то в юго-восточной части Анниной вселенной, на северо-востоке неожиданно появилась пара начищенных ботинок двенадцатого размера, которые насмешливо изрекли:
— Так-так. Никак, это мастер Пак и леди Титания собственной персоной?
— Чтоб мне провалиться, если это не Оберон, — пробормотал я, поднимая глаза и обнаруживая полисмена.
— У вас что, нету дома? И что это вы о себе возомнили, рисовать мне тут картинки на тротуаре?
— Дом у нас есть, — возразил я.
— Это вовсе не картинка, мистер, — возразила Анна, все еще стоя на коленях на тротуаре.
— Что же это такое? — вопросил полисмен.
— На самом деле это мистер Бог. Вот это я, вот это внутри меня, а это — снаружи. Но все это вместе — мистер Бог.
— И тем не менее, — не согласился с ней полисмен, — это остается картинкой мелом на тротуаре, а делать это запрещено.
Анна уперлась руками в оба двенадцатых размера и выпихнула их за пределы своей вселенной. Полисмен с некоторым удивлением опустил глаза.
— Вы только что раздавили пару миллиардов звезд, — любезно объяснил я.
Может быть, здесь, на земле, полисмен и представлял порядок и закон, но он имел дело с Анной, которую интересовали исключительно высшие законы и высшие порядки.
— Вот это вы, мистер, — Анна явно не была намерена останавливаться ни перед чем, — а вот это вы внутри меня. Да, Финн?
— Точно. Это точно вы, констебль, зуб даю, — согласился я.
— Только на самом деле вы выглядите не так. Вы выглядите вот так, — она отпрыгнула на несколько футов в сторону и нарисовала еще один большой круг и заполнила его точками.
— Вот это я внутри вас, — она показала на одну из них, — но на самом деле эта точка это вот этот круг. Это я.
Полисмен наклонился вперед, с интересом глядя на Аннину вселенную.
— Ага! — сказал он с пониманием. Потом он поглядел на меня, подняв брови. Я пожал плечами. Сказав «гм-гм» он показал носком своего двенадцатого размера на одну из внешних точек.
— Знаешь, что это такое, Титания?
— Что? — заинтересовалась Анна.
— Это Сардж. Он будет тут через несколько минут, и если к тому времени тротуар не будет чистым, вы будете вот тут, — он очертил ботинком большой круг. — Знаешь, что это? Это полицейский участок.
Широкая улыбка смягчила его сердитый голос. Анна взяла мой носовой платок и тщательно стерла вселенную с тротуара у Вестминстерской набережной. Встав, я отряхнул меловую пыль с платка, она протянула его мне и спросила у полисмена:
— Мистер, а вы всегда тут работаете?
— По большей части, — отвечал тот.
— Мистер, — Анна взяла его за руку и подтащила к парапету набережной, — мистер, а Темза — это вода или канава, в которой она течет?
Полисмен внимательно посмотрел на нее, а потом ответил:
— Вода, конечно. Без воды никакой реки не получится, как пить дать.
— Ага, — сказала Анна, — это здорово, да, потому что, когда идет дождь, это не Темза, но, когда она течет по канаве, это Темза. Почему так получается, мистер? А, почему?
Полисмен посмотрел на меня.
— Она что, издевается?
— Не волнуйтесь, не все так страшно, — успокоил его я. — У меня такое по сто раз на дню происходит.
Однако полисмен решил, что с него довольно.
— Валите-ка отсюда, вы оба. Валите, или я… Ох, да. Хорошо. Последнее предупреждение. Вам туда, — он показал пальцем. — Всяким там Душистым Горошкам, блин, и Паутинкам, — рот его так и разъезжался в улыбке, — тут ходить запрещается. Если я вас еще раз встречу, то вашей основе[57] не поздоровится. Ясно вам? — И он усмехнулся, весьма довольный собой.
— Комики, — сказал я, — кругом одни комики.
Я сгреб Анну за руку и поспешно увлек за собой.
— Отличная работа. Кроха, отличная работа. Про Темзу это у тебя здорово получилось.
— А вот ты, Финн, — промурлыкала Анна, — когда ты начинаешь звать эту штуку Темзой? И когда это уже больше для тебя не Темза? Есть у тебя какая-то отметка? Есть, а?
Старый Вуди был совершенно прав. День тренировал чувства, а ночь развивала ум, расширяла воображение, обостряла фантазию, пробуждала память и напрочь меняла всю шкалу ценностей.
Кажется, я начал понимать, почему большинство людей по ночам спят. Так проще жить. Так куда проще.
Глава десятая
По всему было видно, что на нас надвигается война. На улицах появились жутко сопевшие противогазы. Те, у кого были андерсоновские бомбоубежища,[58] спешно тащили на задние дворы большие листы рифленого железа. Предупреждения о газовых атаках, сирены, бомбоубежища и листовки «Что делать, если…» множились, будто знаки какой-то кошмарной эпидемии. Повсюду расползались военная разруха и упадок. Стены, об которые ребятишки колотили мячами, теперь стали летописью военного времени. Там, где раньше красовались написанные мелом правила игры в «четыре палочки», теперь были прилеплены инструкции на случай воздушной тревоги. Настало время играть в другие игры. Иногда, правда, инструкция сообщала что-нибудь не совсем то, что должна была: «Всем беременным предъявить розовые формы». Ужасно хотелось думать, что это было сделано намеренно, так ведь нет.
Зараза войны распространилась и среди детей. Мячики перестали бить о мостовую, теперь мячики были бомбами. Биты для крикета переделали в пулеметы. Мальчишки с раскинутыми в стороны руками носились по воображаемому небу с криками «тра-та-та-та-та», сбивая вражеские самолеты или выкашивая пехоту. Далее следовал крик «Я-я-я-я-я-я-я, бу-у-ум!», и дюжина «врагов» валилась на землю, понарошку корчась в агонии. «Ба-бах, ты убит!»
Анна вцепилась в мою руку и покрепче прижалась ко мне. В эти игры она играть не могла и не хотела; притворство и актерская игра были чересчур реальны, и эту реальность она и так видела вокруг себя повсюду. Она настойчиво потянула меня за руку, и мы ушли в дом и дальше в сад, что за домом. Там, правда, было ненамного лучше, потому что из-за аэростатов заграждения, маячивших над крышами домов, даже небо выглядело каким-то фальшивым. Анна окинула мрачным взглядом этих бесцеремонных захватчиков, а потом обернулась ко мне и посмотрела мне прямо в глаза. Ее рука нашла мою, брови сдвинулись.
— Почему, Финн? Почему? — спросила она, не отрывая от меня взгляда, словно надеясь прочесть ответ у меня на лице.
Но ответов у меня не было. Она опустилась на колени и осторожно потрогала несколько чахлых цветочков, неведомо как выросших в нашем садике. Пришел Босси и потерся своей помятой мордой о ее колени. Патч, растянувшийся во всю длину поперек двора, глядел на нее с пониманием. Это были лучшие мгновения дня. Я стоял и смотрел, как она изучает несколько квадратных ярдов нашего двора. Ее пальчики с нежностью и почтением трогали жука и цветок, камушек и гусеницу. Я ждал, что она вот-вот заплачет или побежит ко мне, но этого не произошло. Что в эту минуту творилось у нее в голове, я не имел ни малейшего понятия. Одно было ясно: рана у нее в душе глубока. Даже слишком глубока, чтобы я мог чувствовать себя спокойно.
Еще несколько минут назад я начал было прикуривать сигарету, но далеко не продвинулся. Она так и торчала незажженной у меня во рту, когда я услышал тихое:
— Простите меня.
Она говорила не со мной; она говорила с мистером Богом. Она говорила с цветами, с землей, с Босси и Патчем, с жучками и червячками. Человечество, которое просит у всего остального мира простить его.
Я почувствовал себя непрошеным гостем и потому ушел в кухню и крепко выругался. Любопытный факт — со времени появления у нас Анны я стал ругаться более-менее регулярно. Должен был быть какой-то выход, но я его в упор не видел. Я выхватил изо рта сигарету. Она успела прилипнуть к губе, и я едва не оторвал здоровенный кусман кожи вместе с ней. Это заставило меня выругаться еще крепче, но никакого облегчения это не принесло.
Не знаю, сколько я там сидел. Возможно, целую вечность. Воображение услужливо продолжало рисовать мне всякие ужасы, я не выдержал и снова вышел в сад. В руках у меня уже был пулемет, и я готов был выкосить напрочь всех, кто посмел причинить моей Анне такую боль. Донельзя смущенный собственными жестокими фантазиями, я вышел во дворик, трясясь от страха, что Анна каким-то невероятным образом может угадать мои мысли.
Она сидела на стене сада с Босси на коленях. Когда я подошел, она улыбнулась — не той полнокровной улыбкой от уха до уха, к которой я привык, — но и этого мне хватило, чтобы решительно захлопнуть дверь, прищемив нос внезапно разыгравшейся склонности к насилию.
Я вернулся в кухню и поставил чайник. Вскоре мы уже оба сидели на стене и попивали какао. В голове у меня бурлили вопросы, которые так хотелось ей задать, но я умудрился этого не сделать. Мне хотелось быть уверенным, что с ней все в порядке, но такой уверенности мне никто дать не мог. С ней вовсе не было все в порядке. Я знал, что ужас войны проник глубоко ей в сердце. Нет, все было далеко не в порядке, но она справлялась, и справлялась на удивление хорошо. Для Анны надвигавшаяся война была глубокой личной болью. Суетился и тревожился как раз я.
Позже вечером, когда Анна уже была готова ложиться спать, я предложил ей лечь со мной, если она хочет. Мне хотелось как-то защитить и утешить ее. Боже ты мой, как же легко обмануть себя! Как легко спрятать от себя свой страх, притворившись, что это не ты, а кто-то другой испытывает его! Я знал, что беспокоюсь за нее, что понимаю ее боль и что готов на все, чтобы только как-то ее утешить. Только далеко за полночь я осознал, как же отчаянно мне надо было знать, что с ней все хорошо, и как ее неизменное здравомыслие защищало мой собственный рассудок. Ей было мало лет, но и тогда, и сейчас я вижу ее как самое рассудительное и прямодушное создание, которому совершенно неведома наша общая беда под названием «каша в голове». Ее способность отсекать излишки информации, избавляться от ненужных и бесполезных украшательств и вгрызаться прямо в суть вещей казалась мне поистине магической.
«Финн, я тебя люблю». Когда Анна произносила эти слова, каждое из них просто взрывалось от полноты приданного им смысла. Еe «я» было абсолютным. Чем бы это «я» ни было само по себе, для Анны оно было под завязку начинено чистым бытием. Ее «я» походило на свет, который не рассеивается: беспримесное и изваянное из одного цельного куска. «Люблю» в ее устах было лишено всякой сентиментальности и слезливой нежности; оно пробуждало, оно ободряло и вселяло храбрость. Любить для Анны — означало узнать в другом создание, идущее нелегким путем к совершенству. Другого она видела во всех его ипостасях сразу, и другого нужно было познать, испытать на собственном опыте, увидеть в нем «ты», со всей чистотой и определенностью, без прикрас и утаек, — прекрасное и пугающее «ты». Я всегда думал, что только мистер Бог способен видеть нас так ясно и с такой полнотой, но ведь все Аннины усилия и так были направлены на то, чтобы быть, как мистер Бог, так что, может быть, если как следует постараешься, все непременно получится.
В общем и целом я полагал, что могу понять ее отношение к мистеру Богу, но был в нем один момент, на котором я неизменно и благополучно застревал. Быть может, все дело в том, что «Ты утаил сие от мудрых и разумных и открыл то младенцам» (Мф. 11:25). Как это ей удалось, не имею ни малейшего понятия, но, похоже, она каким-то невероятным образом разобрала по камушку стены господнего величия, сняла окалину его внушающей трепет природы и оказалась на той ее стороне. Мистер Бог был «дорогой». Мистер Бог был забавный, его можно было любить. Мистер Бог был для Анны простым и честным, и постижение его природы не составляло для нее никакой проблемы. Тот факт, что он мог как следует стукнуть гаечным ключом по голове, не имел никакого отношения к делу. Мистер Бог был волен поступать, как ему вздумается, тем более что все это делалось ради какой-то доброй цели. Даже если мы были и не в силах эту цель ни понять, ни принять.
Анна видела, признавала и безоговорочно принимала как должное все те божьи атрибуты, которые столь часто служили предметом дискуссий. Мистер Бог, несомненно, был автором всех вещей, творцом всех вещей, всемогущим, всеведущим, пребывающим в самой сути этих самых вещей — за одним исключением. Именно в этом исключении Анна и видела ключ ко всей системе. Это было отличное, забавное исключение; более того, благодаря ему мистер Бог как раз и становился «дорогим».
Анну крайне озадачивало, что никто до нее этого не заметил, — или, по крайней мере, если и заметил, то решительно не пожелал об этом говорить. Это было странно, потому что, с точки зрения Анны, подобное могло прийти в голову только мистеру Богу. Все прочие свойства и качества мистера Бога, о которых так много говорили в церкви и школе, были величественны, внушали трепет и, давайте назовем вещи своими именами, даже некоторый ужас. А потом он пошел и сделал это. И именно это сделало его смешным и забавным. И доступным для нашей любви.
Можете, если хотите, отрицать, что мистер Бог существует: все равно никакие отрицания ни в малейшей степени не повлияют на сам факт его существования. Нет, мистер Бог был, и был здесь, несомненно, главным, осью, центром, самой сутью вещей, и как раз здесь-то и начиналось самое смешное. Понимаете, приходится признать, что он является всеми этими вещами, но тогда получается, что это мы находимся в своем собственном центре, а не бог. Бог есть наш центр, но тем не менее именно мы осознаем, что он — центр. Из-за этого получается, что по отношению к мистеру Богу мы занимаем внутреннее положение. В этом и состоит парадоксальность природы мистера Бога — несмотря на то, что он пребывает в центре всех вещей, он все равно смиренно стучит в дверь и ждет снаружи, пока его не впустят. А дверь открываем именно мы. Мистер Бог не вышибает дверь и не вламывается внутрь во всем своем величии; нет, он стучит и ждет.
Для того чтобы разобраться с богом, нужен супербог, но ведь именно так оно и происходит. Как сказала Анна: «Это же просто здорово, правда? Так я получаюсь очень важная. Ты только представь себе мистера Бога на втором месте!» Проблема «свободной воли» никогда не занимала ее. Наверное, для этого она была слишком юна, но это не помешало ей проникнуть в самую суть вопроса: мистер Бог занимает второе место, это что-то!
Стояло воскресное утро. Недавно пробило десять. Анна давно уже встала. Одной рукой она решительно трясла меня за плечо, в другой у нее была чашка чаю. Открыв один глаз, я сосредоточил внимание на отчаянно раскачивающейся чашке, помимо которой в руке обнаружился и молочник. Вероятность того, что несколько секунд спустя чашка со всем содержимым окажется у меня в постели, была оценена мною как весьма высокая. Дабы обеспечить себе большую свободу передвижений в случае опасности, я отполз на другой край кровати.
— Прекрати немедленно, дитя, — потребовал я.
— Чашечку чаю? — она плюхнулась рядом со мной на постель.
Чашка исполнила последний неистовый пируэт вокруг молочника и совершила благополучную посадку. Скрябнув донышком чашки по краю молочника, она подала ее мне. Внутри оставалось еще достаточно чая, чтобы потопить муху или даже двух, или, по крайней мере, испортить им остаток дня.
Я поднял чашку, чтобы допить остатки, и тут мне на нос свалились с полдюжины кубиков нерастворившегося сахара. Я сделал ей страшную рожу.
— Это что, чай? — оскорблено вопросил я.
— Тогда пей то, что в молочнике. Давай подержу.
По утрам я, как правило, не в самой лучшей форме, поэтому мне понадобились обе руки, чтобы принять вертикальное положение. Я спустил ноги с кровати, собрался с силами, закрыл глаза и разинул рот. Анна услужливо сунула мне в рот край молочника и подала его еще немного вверх, так что он стукнулся об мои задние зубы. Примерно треть чая прошла внутрь, а остальное оказалось снаружи. Анна радостно захихикала.
— Я хотел пить, а с умыванием можно было и подождать. Марш на кухню и заваривай по новой, — грозно сказал я ей, указуя перстом на дверь.
Она удалилась.
— Финн проснулся! — раздался вопль из-за двери. — Он хочет еще чая, потому что этот он вылил себе на пижаму.
— Бог тебя простит, — проворчал я, стаскивая пижамную куртку и вытирая себе грудь ее сухой частью.
В нашем доме долго ждать чая не приходится. Чай для нас всегда был тем же, чем сыворотка для травмопункта, и имелся в наличии всегда. Чай с шафраном был нужен для лечения каких-то хворей вроде лихорадки. Чай с мятой годился от газов. Чай помогал нам проснуться по утрам и заснуть, когда приходило время отправляться в постель. Чай без сахара освежал, чай с сахаром заряжал энергией, чай с очень большим количеством сахара помогал, если требовалась хорошая встряска. По мне, так каждое пробуждение было хорошей встряской, так что в первой на дню чашке чаю сахара было предостаточно.
Вернулась Анна со следующей порцией чая.
— Ты мне сделаешь сегодня два гребных колеса? — спросила она.
— Может быть, — ответил я. — И куда же ты погребла?
— Никуда. Я хочу поставить эксперимент.
— Какого размера должны быть колеса и для какой они надобности? — продолжал выспрашивать я.
— Маленькие. Вот такие, — ладошками она показала диаметр дюйма в три. — А нужны они для исследования про мистера Бога.
Просьбы такого рода я давно уже принимал как должное. В конце концов, если можно учиться мудрости у камней и растений, то почему бы не у гребных колес?
— А еще мне нужна большая ванна, и шланг, и банка с дыркой, можно? Может, будет нужно и еще что-нибудь, но я пока не знаю что.
Пока я делал гребные колеса, Анна готовилась к эксперименту. Колеса были водружены на оси. В большой цилиндрической формы жестянке провертели дырку в полдюйма диаметром — в стенке рядом с донышком. Одно из колес припаяли внутри банки как раз напротив дырки. Где-то через полчаса лихорадочной деятельности меня пригласили во двор полюбоваться на эксперимент по исследованию мистера Бога в действии.
Подсоединенный к крану шланг наполнял водой большую ванну. Банка с колесом внутри находилась в середине ванны, придавленная ко дну камнями. Когда вода через дырку попадала внутрь, колесо начинало вращаться. Другой кусок шланга выполнял роль сифона, отсасывая из банки воду, которая падала на лопасти второго колеса и вращала его, а потом уходила через сток. Я обошел установку кругом и приподнял одну бровь.
— Тебе нравится, Финн? — спросила Анна.
— Ужасно нравится. Но что это такое?
— Это ты, — сообщила она, указывая на банку с колесом внутри.
— Вот ведь черт меня побери. А чем это я занят?
— Вода — это мистер Бог.
— Что, правда?
— Вода течет из крана в ванну.
— Я все еще внимаю.
— Она попадает в банку, которая ты, через дырку и заставляет тебя работать, — пояснила она, показывая на крутящееся колесо, — как сердце.
— М-м-м?
— Когда ты работаешь, она выходит через эту трубу, — она показала на сифон, — и это заставляет работать второе колесо.
— А что насчет стока?
— Ну, — она слегка замялась, — если бы у меня был небольшой насос, вроде как сердце мистера Бога, я бы засосала это все обратно в ванну. Тогда кран нам был бы не нужен. Оно бы все ходило по кругу.
Вот мы и приехали. «Как сделать действующую модель мистера Бога с помощью двух гребных колес». «Модель мистера Бога — в каждый дом…» Я сел на стену, засмолил сигарету и стал смотреть, как мы с мистером Богом крутим водяные колеса.
— Правда здорово, Финн?
— Конечно, здорово. Нужно будет взять это в церковь в воскресенье. Кое-кому не помешает парочка свежих идей.
— Нет, нельзя. Это будет неправильно.
— Это еще почему? — спросил я.
— Ну, это же не мистер Бог, а просто немножко на него похоже.
— И что? Если для меня и для тебя это работает, то может сработать и еще для кого-нибудь.
— Это работает, потому что я и ты — полные.
— Что это означает?
— Ну, если ты полный, то можешь взять что угодно и увидеть мистера Бога. Если ты не полный, то у тебя ничего не получится.
— Почему это? Дай хоть один пример.
Колебаний она не знала.
— Крест, например! Если ты полный, то он тебе не нужен, потому что крест у тебя внутри. Если ты не полный, то крест у тебя снаружи, и тогда тебе приходится делать из него волшебный предмет.
Она потянула меня за руку; наши глаза встретились. Медленно и спокойно она произнесла:
— Если внутри ты не полный, тогда ты из всего можешь сделать волшебный предмет, и тогда это становится наружный кусочек тебя.
— Это что, плохо?
Она кивнула.
— Если ты так делаешь, то ты не можешь делать то, чего от тебя хочет мистер Бог.
— О! А что он хочет, чтобы я сделал?
— Чтобы ты любил всех, как любишь себя. А для этого тебе сначала нужно заполнить себя тобой, чтобы правильно себя любить, вот.
— Потому что большая часть человека пребывает снаружи. — задумчиво сказал я.
Она улыбнулась.
— Финн, на небесах нет разных церквей, потому что на небесах все внутри себя.
Потом она продолжала:
— Это кусочки, которые снаружи, делают все эти разные церкви, синагоги, храмы и прочие штуки. Финн, мистер Бог сказал «Я есмь», и он хочет, чтобы мы все тоже это сказали, — а это очень трудно.
Я покивал головой, с удивлением соглашаясь с ней.
«„Я есмь“… это очень трудно». «Я есмь». Попробуй по-настоящему сказать это — и ты дома, сделай то, что сказал, — и ты полон, ты весь внутри себя. Тебе больше не нужны вещи снаружи, чтобы заполнить зияющие внутри дыры. Ты больше не будешь оставлять частицы себя в витринах магазинов, в каталогах или на рекламных щитах. Куда бы ты ни пошел, все твое «я» целиком и полностью ты заберешь с собой, не оставив ни кусочка валяться на земле, где на него могут наступить и раздавить; ты весь теперь из одного куска, ты — то, чем хотел тебя видеть мистер Бог. Сказать «Я есмь» — значит, стать таким, как он. Вот ведь, черт меня побери! Я всю дорогу думал, что ходить в церковь надо, чтобы искать там мистера Бога, чтобы молиться ему. До меня совершенно не доходило, чем на самом деле занят мистер Бог. Все это время он из сил выбивался, чтобы только вбить крупицу разума в мою дурью башку, чтобы превратить мое «вот это» в «я есмь». Наконец письмо дошло. В то воскресенье я наконец расписался в получении и вскрыл конверт.
Я начал потихоньку осваиваться с этим самым «я есмь». Памятуя о том, как это важно для мистера Бога, я обнаружил, что справиться с этим не так уж и невозможно. Самым сложным, пожалуй, на тот момент было научиться заглядывать в себя, чтобы определить, чего там недостает. Стоило взять этот барьер, и все остальное уже оказывалось проще некуда. Первый мой настоящий взгляд в себя заставил меня поспешно захлопнуть едва приоткрытую дверь. «Караул, это ж я внутри!» Матерь Божья, это было похоже на сыр-переросток, испещренный кучей дыр разного калибра. Заявление Анны, что я «полный внутри», казалось мне теперь авансом на будущее, а отнюдь не констатацией факта.
Оправившись от первого шока, я снова приоткрыл дверь и рискнул бросить еще один взгляд внутрь. Вскоре я уже идентифицировал одну из дырок. Она оказалась в форме мотоцикла. Да что там, я ее определенно узнал. Она в точности повторяла очертания мотоцикла в витрине магазина на Хай-стрит.
Через некоторое время я уже щелкал свои дыры, как семечки: микроскоп помощнее, один из этих новомодных телевизионных ящиков, часы, которые показывали время в Бомбее, Москве, Нью-Йорке и Лондоне сразу и еще в нескольких городах до кучи. По всей округе были раскиданы кусочки меня, а внутри красовались точно того же размера дыры. Я, так сказать, несколько разбрасывался. Дальше все стало еще хуже. В какой-то момент меня охватило чувство, что я еще и не начинал разгребать свои завалы. На поверхность начали всплывать проклятые лозунги типа: «Давай!», «Вперед!», «Ты должен преуспеть!», «Мотоцикл сделает из тебя человека!», «А с машиной ты станешь еще круче!», «Две машины, и, парень, ты взял джекпот!». Я попался на удочку — все предельно просто: крючок, леска и грузило. Лозунги были внутри меня и пустили корни в весьма благодатную почву. Чем больше внутри было лозунгов, тем больше частиц меня оказывалось снаружи. «Большая часть человека пребывает снаружи». Можете сказать это еще раз, чтобы уж точно дошло.
Не было ни внезапных чудес, ни вспышек откровения. Оно просто всплыло изнутри безо всякого предупреждения, и я до сих пор пытаюсь с ним работать. Как ребенок, который учит новое слово, я сражался с «я хочу быть собой», «да нет, я точно хочу, я очень хочу быть СОБОЙ». Открыть дверь было не так уж и трудно. Теперь я знал, где нахожусь. Дырка в форме мотоцикла была все еще на месте, но стала как-то мигать, будто неисправная электрическая лампочка. А потом в один прекрасный день она исчезла. Дырка пропала, а добрый кусок меня вернулся на свое место. Наконец-то я ощутил под ногами дорогу. Пара осторожных взглядов внутрь, и я осознал, что стал чуточку более полным. Несмотря на войну, в мире все стало в порядке.
Глава одиннадцатая
Это был прекрасный летний день. С улицы доносился детский гомон. Грохот марширующих сапог тонул во взрывах хохота. И тут мир разбился вдребезги.
Крик, как ножом, отрезал смех. Кричала Джеки. Я обернулся ровно в тот момент, когда она кинулась ко мне на грудь, и едва успел ее поймать. Ее лицо являло собой белую маску ужаса.
— Финн! Боже мой! Анна! Она умерла! Она умерла!
Ее кроваво-красные ногти впились мне в плечи; меня захлестнула ледяная волна страха. Я бросился на улицу. Анна лежала поперек ограды, ее пальцы намертво вцепились в верхнюю кромку стены. Я поднял ее на руки и принялся баюкать. Глаза ее сузились от боли.
— Я упала с дерева, — прошептала она.
— Все хорошо, Кроха. Держись, я с тобой.
Внезапно мне подурнело. Где-то на краю поля зрения маячило нечто ужасное, в самой своей странной искаженности более пугающее, чем этот раненый ребенок у меня на руках. Во время падения она проломила верхнюю перекладину ограды. А ниже был сломанный столбик. Давно уже сломанный железный столбик. Несколько лет назад никто этого даже не заметил, зато теперь все взоры были обращены туда. Этот железный столбик, эти хрустальные вершины теперь были красны — красны от стыда и ужаса за свою роль во всем этом кошмаре.
Я отнес Анну домой и положил на кровать. Пришел доктор, перевязал ее раны и оставил нас вдвоем. Я держал ее за руки и боялся отвести взгляд от ее лица. В глазах снова промелькнула боль, но ее уже изгоняла улыбка, медленно расцветавшая на губах. Улыбка победила; боль укрылась где-то глубоко внутри. Слава богу, с ней все будет хорошо! Слава богу.
— Финн, с Принцессой все в порядке? — прошептала Анна.
— С ней все отлично, — отвечал я, не зная, как обстоят дела на самом деле.
— Она застряла высоко на дереве и никак не могла спуститься — я и упала, — сказала Анна.
— С ней все хорошо.
— Она так испугалась. Она же всего лишь котенок.
— Все в порядке. С ней действительно все в порядке. Ты отдыхай. Я посижу с тобой. Ничего не бойся, — сказал я ей.
— А я и не боюсь, Финн. Я совсем не боюсь.
— Поспи немного. Кроха. Поспи, а я побуду с тобой.
Ее глаза закрылись, и она заснула. Все будет хорошо, я знал это где-то глубоко внутри себя. Прошло два дня; это чувство росло и наконец превозмогло все мои страхи. Ее улыбка и бесконечные разговоры о мистере Боге только увеличивали мою уверенность. Затянувшиеся внутри узлы постепенно распускались.
Я как раз стоял и смотрел в окно, когда она позвала меня.
— Финн!
— Я здесь, Кроха. Хочешь чего-нибудь? — я подошел к ней.
— Финн, я как будто выворачиваюсь наизнанку! — на лице ее было удивленное выражение.
Холодная, как лед, рука схватила меня за сердце и как следует стиснула. В памяти тут же возникла Бабуля Хардинг.
— Кроха, — кажется, мой голос был слишком громким. — Кроха, посмотри на меня!
Ее глаза мигнули, а на губах появилась улыбка. Я кинулся к окну и одним даром распахнул его. На улице была Кори.
— Доктора! Быстро! — крикнул я.
Она кивнула, повернулась на каблуках и ринулась прочь. Я уже знал, что сейчас произойдет. Я вернулся к Анне. Плакать было не время; времени для слез вообще не было. Никогда. Ледяной ужас в сердце напрочь заморозил все мои слезы. Я взял ее за руку. В голове пронеслись слова: «Что бы вы ни попросили во имя Мое…» И я попросил. Я взмолился.
— Финн, — прошептала она, и улыбка осветила ее лицо, — Финн, я люблю тебя.
— Я тоже люблю тебя, Кроха.
— Финн, бьюсь об заклад, мистер Бог возьмет меня за это на небо.
— Уж будь уверена. Он ждет тебя.
Мне хотелось сказать больше, гораздо больше, но она уже не слушала меня, а только улыбалась.
Дни сгорали, как огромные дымные свечи, время плавилось, текло и замерзало в ужасные и бесполезные глыбы.
Через два дня после похорон я нашел Аннин мешочек с семенами. Что ж, чем не занятие. Я пошел на кладбище. Там мне стало только еще хуже. Пустота. Если бы только я был рядом в тот момент, если бы только я знал, куда она полезла, если бы только… если бы только… Я вдавил семена в свежевскопанную землю и в приступе горя отшвырнул мешочек.
Я хотел возненавидеть бога, хотел выкинуть его из своего мира, но он не уходил. Он вдруг стал реальнее, да, гораздо реальнее, чем был когда-либо. Ненависть так и не пришла, зато пришло презрение. Бог был идиотом, кретином, болваном. Он мог спасти Анну, но не сделал этого; он просто позволил свершиться этой вопиющей, невероятной глупости. Это дитя, это прекрасное дитя погибло — и когда! Ей не было еще и восьми! Она только-только… Черт! Черт! Черт!
Годы войны унесли меня далеко от Ист-Энда. Война топтала лик земли своими окровавленными сапожищами, пока безумию не пришел конец. Тысячи других детей погибли, тысячи были искалечены или лишились крова. Потом безумие войны стало безумием победы. В ту ночь я напился в стельку. А что, выход, не хуже других.
Некоторое время назад мне передали связку книг, но я даже не почесался их распаковать. Зачем? Это был еще один момент пустоты; я не знал, что мне с собой делать.
За эти годы мои глаза устали смотреть, а уши — слушать. Что-то промелькнуло — знак, видение… всего на секунду, и нет его. Я взял книги. Ничего интересного. Вообще больше ничего интересного. Я пролистал несколько страниц. Они шелестели у меня между пальцами, пока в глаза не бросилось имя: Кольридж.[59] Для меня Кольридж всегда был выше всех. Я начал читать:
«Я принимаю всем сердцем теорию Аристотеля, которая гласит, что поэзия как таковая носит, по сути своей, идеальный характер, что она избегает и исключает из сферы своего внимания все невзгоды, что ее…»
Я перевернул несколько страниц и снова начал читать. И со страниц книги передо мной восстал Старый Вуди.
«Процесс работы поэтического воображения Кольридж иллюстрирует при помощи следующих строк, принадлежащих перу сэра Джона Дэвиса:
Предметам, замыслам, делам — всему, что Миром называют. Она названия дает, в идеи, в судьбы облекает. И так, свободу обретая, не повинуясь никому, Они украдкой проникают сквозь чувства к спящему уму.»Дымные костры «людей ночи» вспыхнули у меня перед глазами. Вокруг огня сидели Старый Вуди, Каторжник Билл, Старуха Лил, Анна и я. Через несколько строчек мои глаза натолкнулись еще на одно слово — «насилие».
«Молодой поэт, — говорил Гете, — должен учинить над собою некое насилие, дабы вырваться за пределы общих мест идей. Нет сомнений, это трудно, но в том-то и состоит искусство жить».
Кусочки мозаики вставали на свои места; картина медленно прояснялась. Что творилось внутри меня, исторгая слезы из глаз. В первый раз за долгое, очень долгое время я плакал. Я вышел в ночь. Казалось, сами облака несутся по небу назад. Что-то ныло на самых задворках ума. Аннина жизнь не оборвалась в расцвете лет; наоборот, она была полной и абсолютно завершенной.
На следующий день я снова был на кладбище. Искать ее могилу пришлось долго. Она пряталась в самом дальнем его конце. Я помнил, что там нет никакого надгробного камня, только простой деревянный крест с именем — «Анна». Прошел час, прежде чем я ее нашел.
Я пришел сюда с ощущением мира внутри, словно книга была закрыта, словно история завершилась счастливым концом, но такого я не ожидал. Я остановился и открыл рот. Вот и он. Маленький, пьяно покосившийся деревянный крест, краска облупилась, но все еще можно прочитать имя — «АННА».
Мне захотелось засмеяться, но на кладбище вроде как смеяться не положено, да? Мне не просто хотелось хохотать, мне это было настоятельно необходимо. Держать это внутри было больше невозможно. Я хохотал, пока по щекам у меня не потекли слезы. Я выдернул из земли крест и зашвырнул его в кусты.
— О'кей, мистер Бог, — смеялся я, — ты меня убедил. Добрый старый мистер Бог. Временами ты чуток тормозишь, но в конце концов все всегда будет хорошо.
Аннину могилу покрывал сверкающий алый ковер маков. На втором плане вытянулись в почетном карауле люпины. Парочка молодых деревьев перешептывались между собой, а в некошеной траве сновало туда-сюда целое мышиное семейство. Анна была дома. Табличка с адресом ей больше не требовалась. И со сквиллионом тонн отборного мрамора у вас не получится сделать лучше. Я постоял еще немного, а потом попрощался с ней — в первый раз за пять лет.
Я пошел назад, к главным воротам, мимо орд мраморных херувимов, ангелов и райских врат. Остановившись перед двенадцатифутовым[60] ангелом, который после бог его знает скольких лет все еще пытался куда-то положить огромный букет мраморных цветов, я помахал ему рукой.
— Здорово, приятель! — крикнул я. — Знаешь, у тебя все равно не получится.
Я вспрыгнул на створку ворот и покачался на ней, крича назад в сторону кладбища:
— Правильный ответ — «у меня в середине».
Холодок провел пальцем у меня по спине, и я почти услышал ее голос, произнесший:
— А это ответ на какой вопрос, а, Финн?
— Ну, это просто. Вопрос будет: «Где Анна?»
Я снова обрел ее — обрел в середине меня.
И я знаю, что где-то там Анна и мистер Бог смеются.
КОГДА Я УМРУ Написано Анной
Когда мне будет пора умирать, Я сделаю это сама. Никто не сделает этого за меня. Когда я буду готова, Я скажу: «Финн, подними меня», И буду смотреть И весело смеяться И если я упаду То значит, я умерла___
·
Примечания
1
Финн — в ирландской традиции герой, мудрец и провидец, отец героя и поэта Ойсина (Оссиана).
(обратно)2
Почти 1 м 90 см и сто с лишним килограммов.
(обратно)3
Фэйри, или эльфы, в ирландской фольклорной традиции.
(обратно)4
Почти пять с половиной килограммов.
(обратно)5
Чуть больше двенадцати метров.
(обратно)6
Хонки-тонк пианино — полурасстроенное барное пианино с характерным дребезжащим звуком, на котором обычно играл тапер в ночном клубе. Также соответствующий стиль игры на фортепиано.
(обратно)7
«Танец Анитры» — часть сюиты «Пер Гюнт» норвежского композитора Эдварда Грига.
(обратно)8
Осциллограф — прибор, предназначенный для исследования формы электрических сигналов путем их визуального наблюдения, измерения их амплитудных и временных параметров. Однако в описанном Финном режиме осциллограф работать не может, если только к молоточковому механизму пианино не подсоединены вибродатчики.
(обратно)9
Небольшой приморский городок на восточном побережье Англии.
(обратно)10
Знаменитый лондонский ботанический сад.
(обратно)11
Музей изящных искусств, располагающийся в Кенсингтонском дворце, одной из резиденций королевской семьи.
(обратно)12
Тартан — правильное название клетчатой ткани с определенным рисунком, которую в России принято называть шотландкой.
(обратно)13
Имеется в виду шотландский боннет — мягкая шапочка без полей, похожая на берет.
(обратно)14
Имя можно перевести как Венера Майл Энда (Майл Энд восточный район Лондона).
(обратно)15
По всей вероятности. Финн имеет в виду т. н. вертушку Максвелла — опыт из области физики света, при помощи которого доказывается, что при смешении хроматических цветов отдельные цвета становятся неразличимы и образуется некий суммарный цвет. Исаак Ньютон физикой света не занимался.
(обратно)16
Старый Ник — фольклорное наименование дьявола в англоговорящих странах.
(обратно)17
Ведьмин шар — сфера из полого стекла, часто с зеркальным напылением, служащая украшением интерьера или сада. Считается, что помимо своей декоративной функции она отводит любые негативные влияния.
(обратно)18
Знаменитая фраза американской писательницы Гертруды Стайн (1874–1946). Видимо, представляет собой аллюзию на шекспировскую «Что значит роза? Роза пахнет розой, хоть розой назови ее, хоть нет» из «Ромео и Джульетты» (перевод Б. Пастернака).
(обратно)19
Баньши — «женщина из эльфийских холмов», персонаж кельтского фольклора. Дух, который дикими воплями и рыданиями предвещает несчастья и смерть членов семьи. Может быть как прекрасной, так и безобразной.
(обратно)20
То есть к докерам, весящим больше 100 кг.
(обратно)21
Примерно 127 кг.
(обратно)22
Матросы (фр.).
(обратно)23
— Мой бог! — сказал матрос. — Пудинг просто шикарный! (фр.)
(обратно)24
Бабочки очень красивы, коровы едят траву, а слезы — мокрые.
(обратно)25
До свидания (фр.).
(обратно)26
Рифмованный сленг — жаргон, в котором слово заменяется рифмующимся с ним словосочетанием. Бэк-сленг — жаргон, в котором слова произносятся задом наперед.
(обратно)27
Брайль — система чтения и письма для слепых и соответствующий шрифт.
(обратно)28
В английском алфавите 26 букв.
(обратно)29
Уильям Оккам (ок. 1285–1349) — английский философ, схоласт, номиналист. Сформулировал принцип, получивший название «бритва Оккама» и звучавший приблизительно так: «Non sunt entia multiplicande praeter necessitatem», что означает: «Не нужно множить сущности без необходимости». Это предупреждение о том, что не надо прибегать к сложным объяснениям там, где вполне годятся простые.
(обратно)30
Фома Аквинский (1226–1274) — теолог и философ-схоласт, один из учителей церкви.
(обратно)31
Американская сеть дешевых универмагов, основанная в 1912 году и названная по имени своего владельца Фрэнка Вулворта (1852–1919).
(обратно)32
Пинта примерно равняется 0,5 литра.
(обратно)33
Зеркало (англ.).
(обратно)34
Чудо (англ.).
(обратно)35
Английское слово «room» (комната), прочитанное в обратном порядке, дает слово «moor» (вересковая пустошь, торфяник).
(обратно)36
Если слово «roof» (крыша) прочитать наоборот, то получится бессмысленное слово — foor, а если в него добавить букву «l», то результатом будет floor (пол).
(обратно)37
Rood (распятие) есть обратный вариант door (дверь).
(обратно)38
Lived (жил) есть обратный вариант devil (дьявол).
(обратно)39
Хрустальный дворец — павильон, построенный в Гайд-парке специально для Первой Всемирной промышленной выставки в 1851 году. Состоял почти целиком из стекла и ажурных металлических конструкций. Представлял собой принципиально новое слово в викторианской архитектуре.
(обратно)40
Вопросительные слова «кто» («who»), «что» («what»), «какой» («which»), «где» («where»), «почему» («why») в английском языке начинаются с букв «wh».
(обратно)41
По-английски «how».
(обратно)42
Анна предлагает писать это слово как «whow», что приближается к «who».
(обратно)43
«Что такое трамвай?» — «Вот что такое трамвай».
(обратно)44
«Где книга?» — «Вот где книга».
(обратно)45
При подставлении буквы «t» вместо «w» получаются бессмысленные слова, за исключением «thy» — архаичный вариант притяжательного местоимения «твои», но отвечательным это слово в любом случае не является.
(обратно)46
«То» — определенный артикль, «те», «там» соответственно.
(обратно)47
Один из районов Лондона.
(обратно)48
Аккорд (англ.). «Chord» — также «струна»
(обратно)49
На английском — «consent». Также синоним — accordance.
(обратно)50
У. Шекспир. Сонет 141. Перевод А. М. Финкеля.
(обратно)51
Сэр Джон Дэвис (1569–1626). «О бессмертии души». Перевод И. Блейза.
(обратно)52
Па-де-де — балетный номер, состоящий из дуэта, двух сольных вариаций и коды.
(обратно)53
У. Шекспир. «Сон в летнюю ночь». Перевод Т. Щепкиной-Куперник.
(обратно)54
У. Шекспир. «Сон в летнюю ночь». Перевод Т. Щепкиной-Куперник.
(обратно)55
Мотылек, Горчичное Зерно, Душистый Горошек, Паутинка — имена эльфов из свиты королевы Титании («Сон в летнюю ночь»).
(обратно)56
Более 1 м 80 см ростом и почти 127 кг веса.
(обратно)57
Ткач Основа — один из главных персонажей «Сна в летнюю ночь». Слово bottom — основа — означает так же «задница».
(обратно)58
Бомбоубежища семейного типа, распространенные в Англии во время Второй мировой воины. Названы по имени Джона Андерсона, занимавшего в ту пору пост министра внутренних дел.
(обратно)59
Кольридж Сэмуэль Тэйлор (1772–1834) — английский поэт-романтик, критик и философ.
(обратно)60
Больше 3,5 метра.
(обратно)
Комментарии к книге «Здравствуйте, мистер Бог, это Анна», Финн
Всего 0 комментариев