Татьяна Москвина Позор и чистота Народная драма в тридцати главах
Читать он не любил: серьезных книг – потому, что многого в них не понимал, романов – потому, что одни были слишком похожи на жизнь и печальны, как и она, другие же были лживы и неправдоподобны, как его мечты.
Леонид Андреев. Рассказ о Сергее ПетровичеВетер свистит атональный мотив
Ветер назойлив
Ветер игрив
Он целует меня
Он кусает меня
А тем кто сам добровольно
Падает в ад
Добрые ангелы не причинят
Никакого вреда
Никогда никогда
Никакого вреда
Никогда
«Нисхождение». Группа «Агата Кристи»Татьяна Москвина просит прощения у всех, чьи тексты песен она беззастенчиво использовала в своем произведении с чисто художественной целью – для создания обобщенных характеров и атмосферы времени… Любой автор, опознавший цитату из своей песни, имеет право на бесплатный экземпляр этой книги с автографом!
1. «Ветер свистит атональный мотив»
Глава первая, в которой Блёклый воин принимает у себя Королеву Ужей
– Есть ли на свете вещь более хрупкая, чем держатель для туалетной бумаги!
Она вышла из уборной, хитренько улыбаясь пленительно вздернутыми углами тонких губ, не знающих помады. Никогда не красила. Отметала все обычно-женское. Это изумляло, сводило с ума: неженственная красавица! Ведь красавица?
Андрей уже и сам не знал, красива ли его Эгле, его Эгле, Королева Ужей (ах вот один уж уже заполз к нам в строчку, прямо после имени героя, брысь, кшш, пошел вон!) – если смотришь в лицо человека каждый день два года и не можешь не смотреть в его лицо каждый день два года (сегодня исполнилось), тут не до красоты.
Они виделись каждый день? Они супруги, они любовники?
Нет, нет. Они не виделись каждый день. Как любила повторять Эгле, «я даже сама себя не могу видеть каждый день». У него был изрядный запас ее фотографий, ее плакатов, и, когда влюбленная душа начинала плакать от голода и требовать пищи, он подолгу, до одури всматривался в них.
Это странное занятие. Если пристально смотреть в световой отпечаток лица, начинает клубиться белесый туман, лицо словно оживает, начинает меняться, как будто хочет что-то сказать. Можно взвинтить себя до такой степени, что и впрямь услышишь желанный голос. Андрей слышал.
– Ты, как всегда, права. Проклятый держатель отвалился сразу после ремонта. Недели три прошло.
– Ха, ты думаешь, ты один такой? Истинное обобщение возникает из опыта.
– Чувствуется бывшая студентка философского.
– Два года, меж-прочим!
Она уселась на «венский» стул – вместе с этажеркой это были единственные вещи, которые мама разрешила ему увезти из родительского дома, да и то верно, зачем молодому человеку старая мебель – и вздохнула, глядя на сервированный столик.
– Времин. Ну когда ты избавишься от пошлятины. Шампанское и фрукты! Как будто зазвал девушку из автобуса типа «кофе попить, музыку послушать».
– А что нужно? Абсент и конскую колбасу?
– Хотя бы. Или борщ и водку.
Она пила водку, надрывая его сердце. Курила черные вонючие сигариллы. На сцену выскакивала босиком, в джинсах и кожаной куртке, надетой на торс, едва прикрытый крошечным топиком. Эг-ле! Эг-ле! Реветь стали недавно, года три, когда королева Эгле и ее «Ужи» резко пошли вверх. Уже (опять пробрался, настырный змей!) развязные корреспонденты бумажной прессы начали потихоньку и, что приятней всего, бесплатно интересоваться, откуда взялось название и что руководительница группы предпочитает носить и есть. Уже (нет, прекращаю бесполезную борьбу – они победили и теперь будут гулять по тексту невозбранно) вышли два альбома, «Лесная» и «Утра нет», и в ленивом русском Солярисе (другое название – «публика») завелись очажки возбуждения: кто-то пришел.
Только солнце взойдет – вот и я…Времин, такая фамилия, прадед из деревни Времино. Был там: реально Псковская область, и среди вполне классических именований вроде Гнилище и Бздюхи вдруг обманчиво-интеллигентные Домкино и Времино.
Это было тем более забавно, что своего времени Андрей не любил. Точнее сказать, не любил его кодекса, того набора гримас, который люди и называют «нашим временем».
– Чайку завари и поставь старье какое-нибудь. Бьорк, что ли.
Разлеглась на складном диванчике (специально сложил и даже подушек зачехленных навалил, чтоб не подумала, не отстранилась брезгливо, как всегда, когда возникали поползновения, намеки) – любые ее позы были прекрасны. Как у животных. Если так бывает у людей, их называют грациозными. Но таких до уж-жаса мало…
Только солнце взойдет – вот и я Стану вмиг фиолетово-черным– Вчера приходила девушка Майя из «Экспресс-Инфо» и спрашивала, почему я называюсь Эгле, Королева Ужей.
– Ты каждый раз, я заметил, рассказываешь по-другому.
– Вот я и рассказала, что, значит, на берегу лесного озера…
– Все-таки продолжаем литовскую легенду?
– Лесного озера. Продолжаем. Я сказала, что есть две версии этой истории. Одна трагическая и депрессивная. Ну, про то, как Уж, то есть сам Король Ужей, заполз Эгле в рубашку, как она обещала выйти за него замуж и реально вышла, родила трех киндеров, а потом вернулась к родным, а те мужа-Ужа зарубили, и девушка наша от горя превратилась в елку, уа-уа. Эта версия сомнительная…
– Почему?
– Ну ладно, Времин. Ты что, не понимаешь, кто такой этот муж-Уж? Не узнал, что ли? Не он ли кое-что посоветовал нашей праматери Еве? На данном этапе жизнёнки мне ни к чему афишировать такие связи… Итак. Я сказала, что есть другая версия сказки, бодрая и освежающая. Дочь лесника Эгле любила играть на дудочке…
– Фольклору неизвестны девушки, играющие на дудочке.
– Мужественно преодолевая агрессию самца приматов, продолжаю. Дудочку Эгле любили слушать все лесные обитатели, но особенно – ужи. Однажды на избушку напали разбойники…
– Главное, какого лешего эта Эгле, вместо того чтобы доить коров и варить сыр, играла на дудочке?
– Она готовилась к дню Икс. Когда отечеству остро понадобится девушка, играющая на дудочке, – дабы защитить девушек, доящих коров. Итак, разбойники сожгли избушку, зарубили отца и погнались за Эгле. И тут она достает дудочку…
– А разбойники не знали, что ужи безвредны?
– Так ужи были только в первых рядах, для ужаса. Психическая атака! А за ними, короче, шли грозные медведи и свирепые кабаны, злые волки и мм… нервные рыси… Да ну тебя, Блёклый воин! Никакой фантазии…
«Блёклый воин». Обидновато, а точно. Андрей был белесый, светловолосый с рыжинкой, белая кожа с веснушками, небольшая бородка с усами, серые глаза с медными искорками. При этом крепкий, широкоплечий, сильные руки. Он был вегетарианец и бегал для здоровья каждое утро. Так, во время бега, два года назад и увидел афишку с лицом Эгле. Двадцать восьмое августа. Да. Двадцать восьмое августа, а концерт был второго сентября.
Он выбежал тогда из парка мимо кинотеатра «Ленинград» на Новопесчаную улицу, там и увидел. А если бы не бегал, вряд ли… Так самое здоровое занятие на свете (бег) привело его к самому нездоровому (л ….. ).
………………………………………………………………………..
Внимание! Внимание! Вам предлагается бонус к роману Татьяны Москвиной «Позор и чистота»!
В каждой главе вы найдете «Рассказы и речи Нины Родинки», написанные лично самим автором в процессе создания романа.
Читайте прямо сейчас!
Нина Родинка рассказывает о себе:
– Мне пятьдесят два года, у меня трое детей от разных отцов, я зарабатываю на жизнь сочинением сценариев для телесериалов и я – тот самый человек, которому на Руси жить хорошо.
Не могу сказать, что я люблю родину. Страны бывают мужские и женские, наша абсолютно женская, так что любить родину-женщину женщиной – это дорогостоящее извращение. Любить родину-женщину должны мужчины непрерывным ударным трудом. А с нас вполне достаточно, что мы тут живем и не рыпаемся.
Есть люди, которые ничего не знают и ничего не помнят. Это счастливцы. Есть люди, которые мало знают, но много помнят, – таковы архаические народы. Наши люди другие, они много что знают, но мало что помнят. Но это их не устраивает. В своих мечтах они хотели бы вообще ничего не помнить. Огромной популярностью пользуются у нас сериалы, где героев постигла полная амнезия.
Я использовала эту мечту в сериале «Пропавшая семья». Там сброшенная злодеями со скалы жена, начисто утратив память, поселяется в хижине одинокого сурового рыбака. Отправившегося на ее поиски и шандарахнутого по ошибке мужа, тоже утратившего память, судьба забрасывает на полустанок, где он находит приют в домике путевой обходчицы и с неослабевающим интересом разглядывает проходящие поезда, сидя у палисадника с георгинами.
Но тут на поиски родителей отправляется отважная дочь. Попав в автомобильную аварию, она с диагнозом «амнезия» оказывается в районной больнице, где ее находят с целью удочерения приемные родители.
Все эти горемыки, иногда как будто что-то вспоминая, ищут друг друга, драматически обрастая по ходу сюжета новыми спутниками жизни.
Сериал имел бешеный успех! Ведь русские и сами такие шандарахнутые, начавшие новую жизнь с исторического нуля и героически пытающиеся что-то вспомнить из прошлой жизни. То царская семья всплывет, то вдруг бесплатная медицина и кружки авиамоделирования эры социализма – но все в дымке, все в дымке…
Я отношусь к людям с четким профессиональным вниманием и приветствую их существование – как это делают водители маршрутных автобусов, для которых каждый человек у дороги заключает в себе потенциальный рублик. Человек – это единственный известный в природе переносчик денег.
Как рыбаки живут морем, а пахари землей, так я живу людьми, человечьей массой. Я ее нутром чувствую.
Воспитывать массы? Ну, это не ко мне, это к фюреру…
Продолжение рассказов Нины Родинки читайте в следующей главе!
………………………………………………………………………..
– Мне больше нравится тот вариант, когда бедную принцессу Эгле злой отчим привязал в лесу на лютую смерть.
– Да, и она от страха пела, пела.
И лес шумел, и ее услышал старый заяц и привел к Эгле зверей, но это все в альбоме, так чего спрашивать по сто раз. Не могу молотить одно и то же.
Страшно лесной – пой, пой Голод весной – пой, пой В этом зверином краю надо посметь петьНа концертах ее глаза отделялись от тела, размножались и плавали в дыму перед каждым зрителем отдельно. Ярко-зеленые глаза кикиморы, лешачихи, рысьего оборотня. (У нее было расщепленное, рокочущее «р».) Глаза попали в его душу, как разрывная пуля. Он понимал жалкий комизм своего положения – стать девчонкой, бегающей за певцом, перевертышем-анекдотом! Он, здоровый самостоятельный мужчина двадцати восьми лет, оказался такой девчонкой. А его кумир, девушка-юноша, ангел-животное, был в натуральном соответствии со своей миссией – недоступен.
Под березкой белой Чертик норку рыл Злобный русский ангел Взял да укусилОн многого достиг за два года, осторожно ступая шаг за шагом. Его птица отлично знала все повадки охотников. Впрочем, в том плебейском мире, в котором по воле рока жили Блёклый воин и Королева Ужей, мужчины редко хитрили с маскировкой, но били прямо и грубо. Собственно говоря, дичь сама кидалась под ноги, страдая изобилием.
Он сумел отчасти приручить ее – Эгле разрешала ему находиться за кулисами во время концертов, разговаривать с ней, водить ее в рестораны, прогуливаться по городу, иногда позволяла заходить в гости. Он мог держать Королеву Ужей за руку, целовать в щеку при встрече. Он был одним из самых приближенных к ней мужчин – целая карьера! Всего-то за два года. Он хвалил себя за хитроумие и терпеливость. Сегодня она впервые зашла к нему в квартирку на Песчаном переулке, сияющую нарочитой, маниакальной чистотой. Это позабавило Королеву, бестолковуюи анархичную в быту.
– Дай пепельницу.
– Эгле, – сказал он, протягивая раковинку, для нее и куплено, он не курил, – сегодня двадцать восьмое августа.
– Что так торжественно? У тебя дэ эр?
Коротко стриглась, но оставляла длинную прореженную челку и щегольские височки. Глядела сквозь русые пряди как зверинка из травы.
– Нет, дэ эр у меня двадцатого сентября.
– Запомним.
– У меня маленький юбилей – два года назад… это было. Вот… я утром бегал и… увидел твою афишу.
– Два года назад? Где ж это я. А, в Электротехниках. Это когда Сайра надралась и башкой об клавиши брякнулась? Ничего получился звучок, я даже решила закрепить.
Сайра (клавиши), Мойва (бас-гитара) и Горбуша (ударные) были прозвищами участниц ее девичьей команды. Еще до Эгле играли в группе «Живая рыба». Но их фронтвумен, рыжая наркоша Форель, была, как воскликнул поэт, прекрасна без извилин, а потому, когда новоявленной Эгле пришлось обращать рыб в ужей, трупик Форели уже достиг стадии скелетирования.
– Не знаю, почему именно сегодня, но я вот решил… я решил сказать. Я, знаешь, загадал – если придешь, скажу. А ты вот пришла…
Бывают чувства естественные, а бывают сверхъестественные: такова надежда. Каким чудом проникла и обосновалась надежда в душе Андрея Времина? Но у такого чудовища, каковым, без сомнения, является л ….. , есть своеобразная палаческая этика – перед самыми жестокими и кровавыми своими операциями она дает пациенту что-то вроде анестезии.
И вообще, герой должен совершать поступки.
Он зажмурился от страха. Не мог видеть ее лица сейчас.
– Эгле, выходи за меня замуж. То есть… будь моей женой.
Несколько секунд было совсем тихо. Он открыл глаза.
Эгле сидела, широко расставив ноги, опершись руками о коленки. Смотрела на него ласково, без раздражения, потом встала и приобняла героя, взъерошив ему белесые волосы.
– Времин, не мучай себя. Я ни за тебя, ни за кого не собираюсь выходить замуж. Дико даже слышать вообще. Я всерьез тебе говорю, я реально не человек. И потом: я тебя боюсь. Ты страшный. Эта твоя теория чистоты… Чистота спасет мир! Ты еретик… Маньяк вообще. Времин… Ты милый, ты умница, ты мой лучший друг, и мы все эти глупости насчет втыкания одних частей тела в другие части тела спокойно забудем. Тем более про кастрюльки общие. Ужасно неинтересно! И что вдруг? Так хорошо было. Я чуть не заснула у тебя на диванчике… А ты тут со своей агрессией. Ну посмотри на меня. Где ты таких жен видел? А?
«Как просто, – подумал Времин. – Чего я боялся? Вот и все. Вот и конец…»
…Но далеко было до конца.
Глава вторая, в которой автор продолжит знакомить читателя с героем, а Катаржина Грыбска, по прозвищу Карантина, начнет приближаться к России, чтобы стать еще одной героиней рассказа
Отец Андрея, врач-эндокринолог Илья Времин, сочетался вторым браком с медсестрой Аллой, прелестной провинциалочкой из города Бологое, и жил порядочной трудовой жизнью в скромном социалистическом уюте. Человек он был скучноватый, инертный и порядочный – даже с бездетной первой женой не стал разводиться. Сама умерла.
Зимой 1992 года, когда социализм в России опочил без лавров, папе было пятьдесят пять лет, маме тридцать девять, Андрею тринадцать. С такими цифрами стартовать в новую жизнь семье было трудновато.
Папа искренне считал, что большинство россиян тяжело больны именно по его части, и все реформы приписывал на счет дисфункции желез внутренней секреции. Съезды народных депутатов он смотрел сокрушенно, бормоча: «Поджелудочная ни к черту… гипотиреоз… проверить гипофиз…» – и проницательно утверждая, что немотивированная агрессия времени перемен сменится упадком сил и депрессией. «Новая жизнь… – удрученно приговаривал Илья Федорович, – опять двадцать пять новая жизнь… Больные люди! Больные люди!»
У мамы социальные катаклизмы включили бывший в режиме ожидания женский механизм выживания в экстремальных условиях. Она сделалась, в противовес угрюмому отцу, экзальтированно-деловитой, старательно добывала пищу и приработки. Правда, у нее завелась странная манера сопровождать рядовые бытовые действия какими-то почти рекламными выкриками. «Вот я сейчас пойду чайник поставлю! – восклицала мама. – Вот я поставила. Сейчас попьем чайку». «Надо мне постирать! – провозглашала она, и вскоре из кухни доносилось: – Вот первую порцию загрузила! Хорошо, что мы тогда купили нашу Вятку-автомат!»
Наверное, мама на свой лад боролась с безумием жизни.
Андрей, рожденный в СССР и все-таки успевший побыть в октябрятах и пионерах, доучивался в другой стране. Но мы не так зависим от социального строя, как от нескольких близких людей.
Озадаченные новой жизнью родители проморгали психоз у сына.
Однажды обожаемый друг Лешка бросил его вечером в парке Сокольники на растерзание шпане и удрал – и настойчивая, острая мысль пронзила все существо Андрея.
Лешка был добрый, веселый мальчик, хороший друг. Но вот же он бросил его в трудную минуту. Разве можно считать этого Лешку по-прежнему добрым, по-прежнему хорошим?
А разве вообще о человеке можно утверждать что-то определенное?
Лешка низкорослый, с толстым носом. Но он может за год вырасти, а нос нетрудно прооперировать. И вот наш, известный нам Лешка исчезает, и появляется другой человек.
Но так может быть со всеми! С любым, с каждым! Вот растет береза – и она всегда будет березой, пока не умрет. Бежит собака – и она всегда будет собой. А человек не держит форму. Про него ничего нельзя сказать наверняка.
Нет ничего настоящего, прочного! Герой, спасший красавицу, медленно поворачивается к зрителю, улыбается и обнажает белые, звериные клыки.
Ужас бил мальчика током. Он пристрастился к фильмам, где люди превращались в чудовищ, – готовился к взрослой жизни. Но для себя решил твердо: он будет таким, каким выбрал быть, и он будет таким всегда.
Без подлых превращений.
На него всегда можно будет положиться. Он не бросит друга, не предаст любимую. Он не растолстеет, будет стройным, легким, но крепким. Он выберет сам себя и будет верен сам себе!
Но из великого множества свойств не так-то просто выбрать подходящий набор. Решил быть молчаливым, а тянет вдруг поговорить. Решил не курить – а в компании, за школой, на пустыре так в кайф затянуться едким бодрящим дымком. А что делать по утрам с торчащим как подосиновик из мха дружком? Андрей понимал, что неизбежно превращается, помимо воли. Но и в этом диком, зыбком, трагическом подростковом состоянии держал героическое сопротивление.
«Парень-то у тебя, Илюша, богатырь», – сказал как-то дядька-Валерка, младший брат Ильи Федоровича, сильно пьющий, патологически обаятельный автор-исполнитель песен под гитару. Пел он в основном про моря и про пиратов.
«Да, учится хорошо и матери помогает. Только молчун: себе на уме».
А как было не молчать, когда папа, к отчаянию Андрея, превращался – бросил работу, стал попивать, орать на маму, поседел, опустился. К дядьке-Валерке претензий не было: он изначально был из мира превращений. Творческий человек – то заливается соловьем, то шипит змеем. Щедрый, добродушный – а грязный. Внутри грязный.
Андрею пришлось однажды услышать такой разговор отца с дядей, что у него случился ночью припадок, с рвотой, с истерикой. Дядька тогда пошел в гору, стал много выступать, а песня «Моя пушинка», сочиненная в шутку за час, неожиданно стала всенародным хитом. Народ – это море загадок.
Дыша духами и туманами, то есть испарениями трехдневного запоя, дядька заявился тогда к отцу попить-пожаловаться. Андрей проснулся среди ночи. Дядька громко говорил, поневоле было слышно. Отец просил тише, тише. Разговор был стыдный, срамной. Разговор шел о какой-то бабе, суке, профурсетке, которая родила от дядьки вне брака дочь, девке год, он ни разу не видел и не собирается, и теперь сука-баба подает в суд на установление отцовства. В стационарной семье, где двое душ законных киндер-сюрпризов, по этому вопросу идет гражданская война и девятый вал.
– Ты, мил-друг, не крошечка у нас, – увещевал отец. – Под сорок уже малышу, так. Пора бы заметить, что от этого дети бывают.
– От чего от этого?
– Привет. Ты с ней спал?
– Да вот еще! Она б…, понятно? Дешевая грязная б…
– То есть она врет? Денег хочет? Так что ты волнуешься, раз ты с ней не спал, то генетическая экспертиза покажет, что не от тебя ребенок.
– Да вот в том-то и кошмар, что покажет. Понимаешь…
И дядька-Валерка сказал. Это потом уже, с годами, Андрей приноровился, приобвык к общему сраму, а тогда вмиг налился душным жаром.
– Как я мог это контролировать, интересно? Я в жопень пьяный был.
– Господи, – послышался растерянный голос отца. – Как же она, все-таки женщина, могла на такое пойти?
– Она говорит – любит! Это у ней любовь! Понятно, что за любовь. Бабок срубить со звезды, я ж звезда теперь.
– Ты панкреатит хоть подлечи, моя пушинка, а то загнешься через пару лет. Н у, я выхода не вижу. Придется платить это… отступное.
– Да жалко знаешь как! Я только чуток вот взлетел, и все. Теперь лабать пушинку по северам…
Дядька-Валерка, однако же, не загнулся через два года, а свинтил в Америку, из которой потом пришлось возвращаться к родной кормушке. Заплатил он или нет коварной бабе, Андрей так и не узнал, но запомнил, что где-то, значит, бродит его неопознанная сестра, неведомая кузина Времина, по счастью, не знающая о позоре своего зачатия.
………………………………………………………………………..
Нина Родинка рассказывает:
– Встречаются двое мужчин, один говорит другому: «Поздравь меня, я стал импотентом». – «Ой, какое несчастье…» – «Да ты что! Гора с плеч!!»
Вот и у меня – гора с плеч. Все свои женские дела я завершила, даже дочку замуж выдала. Живу теперь в своем теле, как в отлично устроенном большом доме, и думаю: как хлопотно я жила раньше, когда ценность своего дома я измеряла с помощью тех, кто желал в этот дом зайти или даже приобрести его, причем даром. А теперь я сама себе хозяйка. Мне плевать, нравится мой дом прохожим или нет. Идите себе! Я здесь живу!
Какое это наслаждение – передвигать собственные ноги, целых две ноги, и в них еще нет никакого подвоха, только чуть-чуть, иногда ноют коленки. Так на то есть дивные бальзамы ОООНПО «Народное здоровье». Г. Кириллов, ул. Пионерская.
А глаза! Всего минус один в правом и целых ноль пять в левом! Ерундовый астигматизм не в счет. Я читаю часами, я вижу вдаль и вблизь, я нахожу в лесном подшерстке крошечные грибки размером в полмизинца.
Мой желудок, трудяга, умница, переваривает любую пищу. Да, есть диабет, ну так что, диабет диабету рознь. У меня легкая, неинсулинозависимая форма, я принимаю понижающие сахар таблетки и горюшка не знаю.
А чудо из чудес, головной мозг, – я въявь ощущаю, как мгновенно передаются по его незримым каналам таинственные импульсы. Слово, которое я хочу вспомнить, вдруг появляется в голове через минуту, точно вот исправный библиотечный работник добежал в хранилище и принес ответ на запрос…
Мне стыдно за то, как ужасно я относилась к своему телу раньше. Я не понимала, я мучила эту чудесную машину (а тело – это дом и машина одновременно). Саморазвивающаяся, самоналаживающаяся программа! Как прав обыватель, из-под громад всех идеологий и религий глухо бубнящий, что главное – здоровье.
Я сама – обыватель. Но необыкновенный. Я стала им, изжив в себе чудовищный романтизм, свалившись с высокомерной горы пакостного презрения к обывателю.
Теперь я – идейный вождь обывателя, его дух, его бог. Его разум!
………………………………………………………………………..
А в то время, когда наш герой, полный грез, накрывал на стол, эффектно сочетая зеленые кисти винограда с черными, пересыпая их физалисом и красной смородиной, когда он с трепетом ждал свою прекрасную змею, собираясь сделать ей предложение, от которого так легко отказаться, к России со стороны западных границ неотвратимо, как циклон, приближалась сама Катаржина Грыбска. Она же Екатерина Грибова от рождения, она же Карантина по прозванию – довольно известная шестнадцать лет тому назад в обеих столицах шлюха.
Катаржина купила дешевый аэрофлотовский билет и предвидя мучения (ни хера выпить не дадут) – мучения, долженствующие, видимо, по мнению «Аэрофлота», подготовить человека к встрече с Россией, – в хорошем темпе наливалась капитанским ромом, доставаемым каждый раз из серебристой виниловой сумки.
Все сияло, звенело, переливалось и прыгало на госпоже Катаржине! Несомненно, существовали тайные пружины, соединявшие круглые ягодицы, обтянутые джинсами с вышитыми именно на жопке белыми лилиями, и высокие титьки, совершенно не таившиеся под золотистым топиком, и когда виляли одни, неумолимо и в такт начинали раскачиваться другие. Кожаная куртка тигровой расцветки была наброшена на одно плечо. Желтые волосы стягивала в хвост фантастических размеров розовая заколка с белыми и красными стекляшками. И это еще не все, вы что. Еще на Катаржине висело ожерелье из золотых сердечек, сердечки красовались и в ушках, а на пальцах были два кольца с самыми настоящими брюликами.
Катаржина имела росточку от природы метр восемьдесят два, а потому идея надеть в путешествие серебристые босоножки на платформе и с каблуком девять сантиметров оказалась удачной. На нее невольно – правда, без четкого выражения лица – оглядывалось ко всему привыкшее космополитическое население аэропорта Шарль-де-Голль.
Накрашенные синей тушью и обведенные синей подводкой и голубыми перламутровыми тенями карие глаза Катаржины оживленно блестели, а большой розовый рот она старательно закрепила в полуулыбке.
«У меня все в шоколаде!» – такую команду дала себе, направляясь в аэропорт, Катаржина, потому что никакого шоколада в ее жизни не предвиделось.
Ах, как уязвима, как беззащитна была госпожа Грыбска! Ведь при ней не было главного аксессуара шоколадной женщины. При ней не семенил, не плелся, не шкандыбал никакой мужичонка, даже самый ледащий и завалящийся. И перед этим ужасным, роковым фактом меркли все брюлики, все тигровые куртки и все серебряные босоножки на свете.
Такая дрянь, безделица, сбоку припёка – мужичонка. А вот без него никакой картины торжества, никакой! Что ни нацепи, как ни упакуйся!
Какой это был дорогой аксессуар – он нигде не продавался в открытую. Женщины продавались повсеместно, мужчины как мужья в продажу не поступали, а те, что все-таки поступали, стоили столько, сколько Катаржина, раздвинув ноги и разинув рот, не заработала бы и за сорок лет. А ей и было сорок лет.
Она в тайном бешенстве, все так же полуулыбаясь, злобно разглядывала супружеские пары. Вот уроды! Особенно ее выводили из себя толстопузые тетки, при которых с какой-то неумолимой обязательностью мужичонки были. Краем глаза эти усатые-полосатые поглядывали на Катаржину. Один даже многозначительно кашлянул и стрельнул гульливым глазом, когда его мадам в безразмерном сарафане цвета хаки пошла отлить в клозет. Знаем мы эти кашли и эти глазки!
Конечно, несчастная ошибалась. Одиноких женщин было предостаточно на всем белом свете, было их достаточно и в аэропорту Шарль-де-Голль. Но с жестокой аберрацией зрения, свойственной обойденным людям, Катаржина всюду видела замужних, как голодный видел бы еду.
«Lundi, mardi, merdedi… – считала она дни недели, – вот именно, что сегодня у нас merdedi…»[1]
Вырядилась, тварь! – услышала она внутри себя голос мамы и ответила внутренним жалобным голосом – да, вырядилась… от аэропорта до аэропорта. Пять дней в неделю Катаржина убирала в г. Париже чужие квартиры, так что серебряные босоножки и золотые сердечки терпеливо ждали хозяйку в шкафу до субботы, когда можно было наконец прошвырнуться. А приземлившись в г. Санкт-Петербурге и наняв такси до Балтийского вокзала, в оном такси и планировала Катаржина частичный, но глубокий ребрендинг. В сумке лежал, впрок заготовленный, «прикид для мамы» – черный свитерок, черные плоские тапочки, черная заколка для волос.
А без вариантов. Иначе к дочери не подпустит. Ника, Никуша…
У Катаржины была в России дочь, ее звали Вероника, ей исполнялось через неделю шестнадцать лет, они не виделись три года.
Глава третья, в которой читатель знакомится с очаровательным персонажем, Андрей Времин получает новую работу, а Катаржина Грыбска продолжает роковое движение в сторону родины
– Чудненько, Андрюша, просто чудненько…
Доволен ли был Жорж Камский работой Андрея в самом деле? Или пребывал сегодня в ласковом тоне, испуская на всех и для всех лучи блаженства?
Этого Андрей и не пытался понять. Жорж был монстр из монстров, оборотень из оборотней, но так ему полагалось по чину. На складе, где инопланетянам-диверсантам, внедряющимся на землю, выдают маскировку в виде белкового тела, Жорж вытащил самый выигрышный билет.
Он был, как теремок, не низок не высок, черноволос, голубоглаз, прямонос, белозуб. Он был профессиональный герой-любовник, артист народных сериалов. Вот только попка и ножки достались Жоржу от какого-то другого боекомплекта. На таких кривоватых жирненьких отростках вываливаются деловые из своих «крузжроверов». Не мог себе позволить народный любовник ни шорт, ни брючек в обтяжку, страдал, ложился под нож, но в заднице его заключалось что-то дьявольски консервативное, какой-то осколок вечности сидел в ней и возвращал буквально все на круги своя.
На участие в народных сериалах Жорж Камский тратил менее десятой части таланта, и оставшиеся части бродили в нем едкими грозными волнами, толкая в объятия ложных друзей мужчины. Автор имеет в виду пьянство и разврат! Но и это, о чем вы подумали, тоже, это тоже…
Жорж был милейший прохвост и при этом толковый малый, всем ленивым сердцем любящий искусство. Он рвался на сцену, «чтоб все они увидели» – Георгий Камский большой артист, а не дрессированная сериальная мартышка. Он решил сыграть Арбенина в «Маскараде», роль, трагическую как по сути, так и по судьбе: она не удавалась никогда и никому.
Вы дали мне вкусить все муки ада И этой лишь недостает!Кавказские горы рифмованного лермонтовского текста Жорж освоил, почти не срываясь с его ослепительных хребтов. Нарыл грамотного непьющего режиссера из провинции. Уговорил несносную (по части торговли за гонорары) красавицу Калинину на роль баронессы Штраль. Дело дошло аж до буклета и программки – здесь и появился наш Андрей, долго искавший себя в мире превращений и остановившийся пока что на полиграфическом дизайне. Не было только героини, отравленной в финале романтическим супругом, не было Нины, главной партнерши. На репетициях вместо Нины реплики подавал коренастый разбитной помреж.
Камский просмотрел сотни молодых актрис и всех забраковал. Он искал сочетания привлекательности, кокетства, чистоты и таланта, но химического соединения всех ингредиентов в нужной пропорции не находил. Особенно плохи дела были с чистотой. На показах Жорж досадливо морщился и шептал: «Яма. Опять Яма. Яма forever…», имея в виду персонажей повести А.Куприна, проводящих жизнь в веселом доме.
Для изображения жертв общественного темперамента (так элегантно именовали проституток старинные публицисты) годились буквально все молодые женские дарования. Для лермонтовского ангела не подходил никто. Актерки вереницами тянулись на лютый Жоржев кастинг и падали замертво, сраженные его пронизывающим демоническим взглядом. У одной он находил плебейский рот, у другой пошлый выговор, у третьей глупые глаза, у четвертой б …… ий смех, у пятой развязную походку…
С горя, по наводке режиссера, Камский даже выписал из провинции тюзовскую актрису, игравшую все, от деревьев до моноспектакля по Цветаевой, но та оказалась крошечной, носатой, чернявой татаркой. Совершенно гениальной, но с оттенком угрюмой, человеконенавистнической и на редкость разнообразно самобытной меланхолии, столь свойственной интеллигенции уральского региона. Камский тетку полюбил, отвел к своему парикмахеру, снял квартиру и дал роль Неизвестного.
Зная о мучениях Камского, Андрей в буклете пока что поставил на месте Нины известный портрет Натальи Николаевны Гончаровой.
– Ну да, – хмыкнул Жорж. – Конечно… Да мы уж их и причесывали под Наталью, и мыли, и в платья наряжали, все равно что-нибудь вылезает. Не бордель, так подворотня или этот их… фитнес… Слушай, может рискнуть, взять не актрису? Найти в интеллигентной семье девочку, такую с косами, которая на пианино играет. Они вообще остались на свете, эти чистые девочки с косами, или они уже с тринадцати лет… ….. ?
Жорж заметил, что Андрей поморщился, и притворно-виновато захлопал ресницами. Ему дико нравилась Андрюшина брезгливость в половых вопросах.
– Девочки с косами, разумеется, остались. То есть никуда не девались.
– Да? А что ж ты на какой-нибудь такой не женишься, а ходишь вокруг этой своей поющей змейки?
Осеннее солнце било в окна дорогостоящего, сияющего белым и стальным, офиса Камского на Полянке, а он сам сидел за столом среди собственных фотографий на стенах, в белом джемпере и белых кроссовках. На джемпере у ворота красовались две полосочки, черная и красная, и такие же полосочки имелись на белых носочках Жоржа.
Камский с удовольствием заметил, как на щеке у Андрея дернулся раздраженный нерв.
– Ладно, ладно, дружище, не сердись на старого циника. Мы ведь, циники, все из бывших романтиков, а что может быть страшнее разлагающегося в душе романтика?
Он все вертел в руках черно-белый, с легким золотом буклет, уже решив, что Андрюшу надо бы попридержать возле себя. Славный мальчуган.
– Андрюш, кстати, о любви: не хочешь немного подзаработать? Страсть расходов требует. Ты же в Историко-архивном немножко учился?
– Год всего.
– Ну и достаточно. Разбери мой архив, умоляю и припадаю к стопам. Вон папки на стеллажах.
– А что там?
– А я знаю? Письма трудящихся, сценарии какие-то, пьесы, рассказы жизни. Пишут и пишут, мать их грамота!
Жорж разразился фирменным смехом, обнажавшим зубки аж до восьмерки, меж двух передних когда-то была обаятельная расщелинка, исправил.
Конечно, деньги были нужны, Андрей всегда держал в кармане, кроме карточки, еще и тысяч пять наличными, на случай, если Эгле начнет куролесить и бродить по таким местам, где карточек не берут. Заказы на полиграфию были, но нерегулярно – Андрей упорно оставался в своей фирме дистанционным сотрудником, не имея сил выносить тесных связей с коллективом, на что коллектив, по преимуществу женский, уже и не обижался, а лишь дергал плечиками.
– Сколько?
– Чего сколько? А, денег. Н у, сдельно давай. Папка – две тыщи рубчиков.
Папок было семнадцать. Андрей согласился. В одной из папок таилась рукопись, которой было суждено перевернуть его душу, но Блёклый воин этого не знал и бесстрашно сунул первую папку в свой благородно потертый коричневый портфель.
………………………………………………………………………..
Внимание! Внимание! Мы продолжаем речи и рассказы Нины Родинки.
– Носитель белкового тела должен, по-моему, четко осознавать свои перспективы.
Это не так-то просто. Да, обыватель прав, булькая про то, что главное – это здоровье. Но есть поправка на общую шутливость мирозданья, чей юмор известен нам в широком диапазоне – от умной романтической иронии до сволочного измывательства. Поправка эта гласит: да кто спорит, главное – это здоровье, но только для нас. Для Бога, для природы, для судьбы, для чистых и нечистых сил, даже для государства и общества, главное в нас – это вовсе не наше здоровье.
Наше здоровье интересует только нас. Больше никого.
Поделюсь с вами исключительно удачной, на мой взгляд, шуткой жизни. Почерпнуто из книги «Библиотека Здоровья» (М.: ЗОЖ, 2008. С. 78–79).
«Приведу пример, – пишет доктор Алевтин Печонкин, – комплексного лечения сахарного диабета моим пациентом и другом Еремеем Самойленко, 68 лет, проживающим в г. Николаеве (Украина).
Он всю жизнь проработал поваром, диет не придерживался. Носил на себе более 35 кг лишнего веса. К пенсии получил сахарный диабет 2-го типа с уровнем глюкозы в крови 10–14 единиц, а также гипертоническую болезнь 2-й стадии, жировой гепатоз печени, ретинопатию диабетическую, кальпулезный холецистит.
В течение первых 3 лет лечения получал диабетические сборы трав, соки крапивы, одуванчика, галеги, ягод барбариса, цветков софоры.
Соблюдал диеты. Регулярно 1 раз в неделю посещал парилку. Физические упражнения и ходьба суммарно – до 2 часов в сутки. Ежедневно Еремей делал 300–400 приседаний, отжимался от пола до 80–100 раз в день, пил свежевыжатый сок из картофеля, моркови, капусты, тыквы и лука, который готовил и выпивал 3 раза в день до еды.
На четвертом году лечения Еремею провели операцию по удалению желчного пузыря и, очевидно, в больнице внесли инфекцию вирусного гепатита С. Диета стала строго гепатитной и строго диабетической. Нам удавалось удерживать Еремея в хорошем состоянии, он работал, лечился, цифры сахара не превышали 6–7 единиц.
Через 2 года у Еремея был выявлен рак гортани, он был дважды прооперирован, облучен, прошел химиотерапию. Гепатит С постепенно трансформировался в цирроз печени.
Еремей попал в санаторий (Черниговская обл.). Он вернулся к ранее разработанной схеме лечения, в нее он добавил 20 восхождений по лестнице санатория на 5-й этаж. К изумлению лечащего врача, через неделю его уровень сахара стал 4,5 единицы. Пробыл в санатории Еремей еще 2 недели и выписался в хорошем состоянии.
Персонал санатория и отдыхающие очень сожалели, что Еремей не смог прочесть им лекцию, как он противостоит таким грозным болезням и что дает ему диета и вера в могучие силы Природы».
Я требую немедленно установить памятник Еремею! Я бы назвала его «Еремей в хорошем состоянии». Памятник может представлять собой либо «Еремея приседающего», либо «Еремея, восходящего по лестнице санатория».
Вы только представьте себе этого бедолагу, который три года приседает и пьет сок – а ему заносят вирусный гепатит, после чего он еще два года приседает и пьет сок – а ему оперируют рак гортани, после чего Еремей начинает свое торжественное восхождение по лестнице санатория и выписывается в хорошем состоянии!
Понимаю и даже будто слышу, как хихикают, прикрывая рыльца нечистыми лапочками, «могучие силы Природы», прикидывая, каким макаром на этот раз прижучить сопротивленца Еремея. Но герой не слышит их поганых смешков. Могучий борец за никому не нужное здоровье, налитый свежевыжатыми соками, раскапав литры крови на глюкометрах, тысячи раз обнажавший страдальческое, сказочно расприседавшееся тело перед докторами, медленно и прекрасно восходит по СВОЕЙ лестнице. Он идет к солнцу личного бессмертия… Посмотрите на него с восторгом и нежностью – это идет ВЕЛИКИЙ ОБЫВАТЕЛЬ! Слава тебе, Еремей! Ты не сдал свое мясо подлому государству, ты не сгнил в лагерях, не словил пулю на полях сражений, сам никого не зарезал и себя не дал зарезать. Кусок жизни застрял в твоих цепких зубах, и ты его никому не отдашь, ни Богу, ни черту.
Если мы боролись не за это, тогда за что мы боролись?!
……………………………………………………………………
– Вот ведь счастье, – просиял Камский. – Одна радость от тебя, Времин. Ты меня держись, я фартовый. Эксклюзивный и культовый, а это болезнь заразная…
Жорж был рациональный психопат – он прекрасно понимал, где, с кем и сколько патологии он может отмерить в общении. Своими часто воспалявшимися от кокаина ноздренками Жорж великолепно чуял психозы в других и никогда бы себе не позволил психовать рядом с психами. Это была бы опасная безвкусица! В тихом сиянии новоявленного пуританина Андрея умеренно, по средствам аморальный Жорж ощущал натуральные бездны и неизменно был с ним кроток и ласков. «Экий чистенький да правильный, – думал Жорж, – типа того инструктора по плаванию, который два десятка подростков растлил… Порядочек они любят, подавленные извращенцы, страшно любят порядочек. Такому бы в старый КГБ. Запахов не издает вообще!»
Итак, судьба Жоржева архива оказалась в надежных руках, в отличие от жизни девы Катаржины. Она погрузила свое тельце в самолет и немедленно приступила к разгрузке психики прямо на соседей.
Единственный оставшийся при ней ангел, русский полковник, отправившийся на небо десять лет назад с дачного участка, где он надрывался над огурчиками до второго инфаркта, пытался внушить ей мысль о необычайной пользе освежающего сна перед встречей с родиной. Полковник образовался при Катаржине совсем недавно, сменив вконец измученную семейную пару бывших немцев. Он пробовал разрешить проблемы рублеными военными приказами вперемешку с отеческими уговорами. «Не пей, дочка! – увещевал он распутницу в аэропорту. – Отставить! Молчать! Поспала бы ты чуток, а? Не болтай с незнакомыми! Кофту поправить!»
Катаржина слышала его голос и лениво огрызалась. Тактика борьбы с ангелами была ей известна еще с детства, когда в мозгу зудел голос покойной бабы Симы. «Хера не пить? – резонно спрашивала она полковника. – Хера мне спать?»
Полковник помнил должностные инструкции, согласно которым ему не рекомендовалось вступать с подопечными, достигшими третьей стадии разложения личности, в диспуты и разъяснения. Поэтому он продолжал командовать, отлично понимая, что Катаржина под парами рома переходит на другие частоты личного вещания и скоро не различит его указаний. На этих частотах работали совсем другие ребята, видеть их полковник не мог, но иногда слышал их бойкие, пропитанные дурной насмешливостью развратные голоса. Он, однако, воспитательного сопровождения не прекращал, а по возвращении всегда подавал рапорт, где указывал, что такого-то числа на его территории велась неизвестными подрывная работа и, когда он пытался уложить госпожу Екатерину Грибову отдохнуть, по крайней мере двое диверсантов «бессмысленно хохотали, вопили Катя умница, Катя красотка, однова живем, Катя, пойдем еще поддадим жару»… За эту добросовестную туповатость полковника и ценили в Канцелярии.
Там вообще любят военных.
2. «Ветер назойлив»
Глава четвертая, в которой Катаржина Грыбска встречается с родиной
Да не боялась она летать. Она боялась только черного холода и молчания, которые подступали все ближе. Мама запирала в кладовку, бывало, на целый вечер. Не любила ее мама. А кто любил?
Люди могут быть снисходительны к человеку, который несчастен и одинок, если он ведет себя в стилистике драм Антона Павловича Чехова, то есть говорит о чем угодно, только не об этом. Но к человеку, приближающемуся к вам ни с того ни с сего и жарко вопящему: «Я несчастен! Я одинок! Меня даже мать родная не выносит!», безжалостны будут все. Это знают профессиональные нищие и оттого предпочитают воздействовать одним только обездоленным видом и сокрушенно потупленным взором. Возможно еще держать замызганную табличку с изложением своей беды или молить тихим голосом. Но тому, кто орет и требует помощи, если и подадут, то – чтоб отвязался. Подадут, брезгливо отворачивая рожу.
Катаржина поэтому никогда не смотрела на собеседника прямо, но только вверх и вбок. Словопоток валил из нее шальной бурей. На этот раз пургой заносило аккуратную вдову профессора-искусствоведа.
– Вот лечу в кошмар, понимаете? Сама не знаю, что будет. Она сильная как не знаю что. Раньше говорили «как мужик», да какие теперь мужики, сами знаете. Такая мамашка у меня, что вот которые молот кидают на нее похожи – ручищи, ножищи. Запирала в кладовке, представляете? И мои колготы рвала этими ручищами на лоскуты, в сеточку колготы как увидит – так рвет, а я покупала тогда с переплатой в три раза. Била боем. Метлой била, граблями била, мокрым бельем била, портфелем школьным тоже…
– Зачем же ваша мама рвала ваши колготки? – с некоторым испуганным интересом спрашивала вдова, в чьих ушках красовались скромные, но уже набравшие от времени свою цену сережки с искусственными рубинами, ширпотреб пятидесятых, подарок мужа к рождению дочки.
– Она с дури своей деревенской считала, что это для прости-господи!
– Что такое прости-господи?
– Ну в деревнях так проституток зовут. Раз я черные колготы в сеточку ношу – так я, значит, прости-господи. На все Ящеры орала, у нас деревню зовут – Ящеры. То есть мы давно там не живем, я маме домик купила в девяносто третьем, каменный, шикарный, под Лугой почти в черте. В черте города, на реке. Домик я купила на свои шиши, я прости-господи как она орет – на реке, двухэтажный. Это самый жуткий бзик у ней был, что дочка в город отвалит и станет прости-господи. Она, знаете, ничего не поняла, никакой перестройки, никаких реформ, заладила одно, что это все блядство и блядей плодить, извините за выражения. Она у меня только так выражается. А в дом поехала за милую душу! Теперь за мою дочь взялась, там опять бой начался и колготы в рванье пошли, я звонила, ором орет. Дочка моя Никуша, Вероника, ей шестнадцать будет, так Валентина Степановна уже начала свое воспитание бессмертное. Если она и мою Никушу бить начнет, я ее удавлю. Сама не смогу, найму киллера.
– Но как вы… почему вы… свою дочь оставили этой женщине?
– А что мне было делать? А деньги откуда возьмутся? Я работаю за границей… по разным контрактам, а папа у Никуши такой, что… Мы, знаете, не расписывались, потом разошлись, он творческий человек… вы, может быть, знаете. Певец, автор-исполнитель. Валерий Времин.
Вдова что-то слышала. У Времина пошла новая волна удачи, он теперь считался таким русским прашансоном в его архаической, нежной стадии.
– Может быть, – предположила практичная вдова, – вам как-то связаться с отцом ребенка и все-таки изолировать вашу дочь от влияния такой бабушки?
– Да, – отвечала Катаржина удовлетворенно. – Мы так и поступим.
Она постоянно что-то отхлебывала – воду, сок, пиво, вспотела, косметика растеклась на влажном горящем лице, и прущий из Катаржины внутренний жар стал слегка пованивать. Зная за собой эту неприятность, она то и дело подпрыскивалась «Мажи нуар». Обожаемые «Мажи нуар»! Как перекупила остаточек у губастой Марыли в непостижимом уже восемьдесят шестом (пять рублей! полклиента, ибо Карантина работала за десятку), так и полюбила эту воньку навечно.
Раз Маринка выпендрилась и стала Марылей, значит, она будет Катаржиной, вот так вот, и подумаешь, говорят, будто нет такого имени – теперь есть такое имя! А тот хмырь с полуседыми усами, в поезде, в ресторане, они с Марылей на пару работали по вагон-ресторанам, который заржал и вякнул – ну ты там, как тебя… Карантина… вот сволочь усатая командировочная…
Все усатые – сволочи!
И Марыля, тварюга, разнесла, и заладили с тех пор – Карантина, Карантина.
Но теперь ей предстояло появиться там, где не могло существовать ни Катаржины, ни Карантины, ни Катрины, ни Кэт, там, где вместо игривых игровых псевдонимов сияла беспощадная истина и где намертво и навечно была прописана «Катька блядь». Давненько Валентина Степановна не произносила имени дочери без этого «плавающего артикля».
Родина в виде Валентины Степановны надвигалась на блудную дочь со скоростью 900 километров в час, раздувая в ее душе панический жар.
Как известно, каждый носит в себе свой образ Родины. Катаржина не могла представить ее иначе, как в образе мамы родной, стоящей на пороге избушки женской глыбы на слоновьих ногах, с плечами борца и каменным лицом неумолимого идола. В руках идол держит лопату или грабли. Пусть кругом роскошествует прогресс и как угодно изнеживаются нравы – глыба стоит неколебимо на страже своих лесов, полей и рек, поджидая блудных детей, которых она первым делом с наслаждением отоварит граблями, а потом уже станет слушать их покаянные речи.
«За три года позвонила один раз. Ой мама, ой дорого из Франции говорить. А тряпки проституточьи покупать не дорого, а рожу натягивать не дорого. Ни копья на дочку не вывалилось из ней за три года, а на Верке все трещит – девка в рост пошла». Валентина Степановна упорно называла внучку Верой, начисто отшвырнув какую-то там «Веронику». – «Барское имя. По полям в белых шляпах цветочки собирать. Нам ни к чему. На черта русским девкам нерусские имена цеплять?»
Взгляды на жизнь у Валентины Степановны были такими могучими и твердыми, что не поддавались никаким влияниям и вмешательствам. Ни один представитель начальства всех уровней – прошлого и настоящего – не пользовался ее благосклонностью. Все они, как убежденно говорила Валентина Степановна, сидели и сидят на шее у русского народа. «Что немцы эти Романовы больные на голову, что дедушка лысый гаденыш Ленин, что Сталин кровосос рябой, что наш председатель совхоза жадоба. Все они, паразиты, из дыры чертовой матери выползли, корми их, пои, дворцы им налаживай, чтоб они там по комнатам ходили и думали как народ извести». Поглазев в перестройку на экран телевизора, Валентина Степановна заметила: «Вот разблядовались до СПИДов уже, и все им Сталин виноват. Сталин у них плохой, что им руки загребущие в жопу не засунуть и не посидеть ровно… Ну теперь будет у нас конец фильма! Сдурнел, зачервивел народ, хоть лопатой сгребай в яму да новый засевай…» А когда местный ящерский пьяница, которого по иронии судьбы звали Коля Романов, заметил: «Все ругаешься на власти, Валентина, а дочка у тебя прости-господи», та ответила столь же твердо и могуче, как всегда: «Ты, Романов, дурак вроде тезки своего, царя покойного, царствие ему небесное, там дураков в охотку берут. То одно, а то другое. Если Катька с червяком уродилась, так ее хоть насмерть забей – червяк не выползет. Червяк пока человека не сожрет – не выползет. Тоже учитель нашелся в штанах обоссанных мне морали читать!»
Неудивительно, что, по мере того как аэрофлотовский «тусик», который через год после описанных нами событий навернется под Иркутском, а пока копил в своем нутре тайные порчи и пороки, приближался к Санкт-Петербургу, тот «червяк», с которым, по мнению мамы, уродилась дочь, заметался по ее жалкой, полусъеденной душонке в тоске и отчаянье.
……………………………………………………………………
Рассказывает Нина Родинка:
– Если вам придет охота погрузиться в эманацию чистой человечности, уверенно рекомендую ночной просмотр телевизионных каналов, которые транслируют в нижней части экрана послания обывателей друг другу, в суровом телеграфном стиле sms.
Это реальная трансляция, без дураков. Я сама ради эксперимента отправила по указанному цифровому адресу сообщение «Израиль Меттер – лучший советский писатель» и с наслаждением всего через пять минут прочла это на экране.
Холодная объективность моего сообщения резко контрастировала с потоками тепла и любви, которые добрыми кретинскими волнами колыхались в телевизоре. Эти ласковые волны, пенившиеся могучими испражнениями душевности, текли в великий океан мировой пошлости, а она и есть – чистая человечность. Мир еще не видел пошлых тигров или безвкусных антилоп.
Бесконечное «Мусик, я тебя обожаю! Твоя котулечка» во всех вариациях сияло на экране – вот итог диких усилий прогресса, вот венец стремлений мудрецов земли, вот победа изобретательного ума: котулечка пишет мусику на теленебо, а веков двенадцать назад она корябала на бересте.
Мусик и котулечка за это время изменились не сильно. Изменилась игра: теперь все карты у них. Мир к услугам мусика и его котулечки. И это загадочное, неистощимое, вечно пульсирующее в них желание постоянной бесконечной связи друг с другом наполняет мир живинкой, теплинкой и человечинкой. Все на связи! И пусть пыхтят спутники в небесах – мы за ценой не постоим, чтоб осчастливить мусика и котулечку. Любовь священна, дружба драгоценна. Всегда на связи! Они не могут отключить мобильный телефон никогда и нигде, как не может подключенный к аппарату искусственного дыхания по своей воле сорвать питательный провод.
Обыватель желает быть вечно на связи – быть вечно связанным и вечно доступным.
Стало быть, тот, кто хотел бы стать противоположностью обывателя, должен избрать свободу и недоступность. Это, конечно, очень мило – сидеть горным орлом на скале, презрительно поглядывая на равнину, – вот только по опыту знаю, что таких вот севших орлом люди просто перестают замечать. От них отключаются. Их не берут в голову.
Еще котулечка и могла бы с любопытством отнестись к такому отключенному орлу, но мусик – он неумолим.
И с ними ведь не поспоришь. Это наше новое начальство, господа обыватели-цари, мусик и котулечка. Они заказывают музыку – нам остается только слушать. Можно заткнуть уши – но пальцы затекают, долго не продержишься…
………………………………………………………………………..
В аэропорту Пулково взгляды, направленные на Катаржину, стали острей и приметливей. Тут в своих-то разбирались. Таксист, лучом зрения ощупав новоприбывшую, запросил сколько положено – не иностранка же лоховская, а своя шлюшка из тех, что пятачок пучок. Чего ее драть, ободранную, да и пожилую уже.
Только запашок от них – ой, мама.
Катаржина на выдаче багажа измучилась двойными импульсами. С одной стороны, хотелось поругаться и попихать соотечественников, которые никогда не могли равномерно расположиться вдоль транспортера, а вечно скапливались у него какими-то дисбалансными комками. С другой – одолевала жажда поймать в пищу хоть несколько заинтересованных взглядов. Поэтому она то принимала соблазнительные позы, то бросалась торпедой к движущейся ленте и многих передавила.
По идее, следовало брать два такси: до метро и от метро, так дешевле выходило. Аэропортовские таксисты заряжали фантастически, до изумления. Но Катаржина решила как-то смягчить каменное, профессионально деформированное сердце водилы, чтоб он довез ее прямо до вокзала. На трассе она стала переодеваться в «прикид для мамы», объясняя иронично округлившемуся глазу таксиста, в чем дело. В ход пошли и рассказы о граблях, и не виденная три года дочка… и тут Катаржина попала в мягкое, еще не заросшее, человечье место шофера – в «родничок».
Он квартиру для дочки купил в кредит – на пятнадцать лет. Бросил вызов судьбе, намереваясь пятнадцать лет быть живым и деньгоприносящим. А ему было сорок семь. Плюс пятнадцать, это сколько будет? Больной, здоровый – крути баранку. Да не замужем она, вот с квартирой будет – может, и выйдет. Плохо женятся парни в Питере, плохо.
– Так и я в Париже, что думаете, хвостом верчу? Я в апартаментах мадам Моран убираюсь два дня, а еще два – у месье одного, все коплю для дочки, – запричитала Катаржина, и ее нутро теплилось победной радостью, получилось, добилась, довезет.
И довез. Дал скидку по сочувствию. «Вот это чисто наше, чисто русское, – подумала Катаржина, – нигде кроме… Только так и прожить можно, от людей у нас все, от людей, никаких законов, одни люди…»
День был будний, дело к вечеру, народу в вагоне ни много ни мало, и покладистый, ко всему притерпевшийся поезд шел к Луге ровными перебежками, изредка загадочно останавливаясь вне станций. Стоял оцепеневший, будто ошарашенный собственной кармой, потом опять двигался в путь, привычно дрожа и постанывая… Катаржина давно допила ром и принялась за подарочный джин, для приличия удаляясь в тамбур. Тоже привычки разгульной юности – страсть к экзотическим пойлам. Смысл имеет только спирт, остальное примеси, это Карантина знала, ну так и всегда «все дело в нюансах», как любила говорить кстати и некстати неглупая Марыля, беглянка из приличной семьи.
«А вообще ничего не буду говорить, – постановила она еще в районе станции Лампово. – Пусть орет. Проорется когда-нибудь. Мне главное – доступ к дочери».
От вокзала тоже надо было бы взять машину, но Катаржина почему-то решила, в стилистике старых историй про возвращение блудных детей, идти пешком по Вокзальной улице и два километра понуро шла, волоча за собой бордовый чемодан на колесиках, как покорную собачку. Тихо и мирно было на улицах вечерней Луги, и в драматизме августовской прохлады лишь чуток предугадывалась грядущая трагедия осени.
Завидев родной дом, Катаржина катастрофически ослабла. Вот она, классическая темно-зеленая ограда из реечек. Калитка. Дорожка, обсаженная алыми флоксами, – в полном цвету. А! Мама стоит.
В полном соответствии с кошмарами Карантины на пороге солидного дома из белого кирпича стояла Валентина Степановна Грибова с лопатой в руках.
Глава пятая, в которой Андрей Времин строит свои планы, а Катаржина Грыбска – свои
Жоржу Камскому снова привели двух артисток на показ, и он увлек с собой в репетиционный зал Андрея. Тому пришлось выдержать стихотворение Лермонтова «Я не унижусь пред тобою» в исполнении изможденной коротко стриженной девчонки типа «земфира» и композицию из Паоло Коэльо в интерпретации девушки, имевшей в заводе кое-какие положенные ей по половому чину округлости – например, пышную грудь, которую она иногда поглаживала, точно выделяя курсивом из общего телотекста.
– Девочки дорогие драгоценные! Спасибочки! С вами свяжутся как только так сразу! – разулыбался Жорж и опять утянул Андрея к себе.
– Виску будешь? Не будешь? Ты вообще что, толстовец какой-нибудь, сектант? Так приведи мне из твоей секты какую-нибудь. Я женюсь, честное слово женюсь. Сыграет Нину – женюсь.
– И потом отравишь.
– Да ну тебя! Ох, Андрей! Четыре месяца смотрю на девок и думаю – что-то мы не то наделали. Не мы с тобой конкретно, а вообще мы. То есть я бы так сформулировал: сексуальная революция свергла женщину-царицу, и теперь все равны. Но надо было все-таки резервацию оставить какую-нибудь. Питомник для хранения элитного типа. А то они… жалкие какие-то стали. Все наружу, все на продажу. Трепета нет!
– Та, которая извивалась, могу согласиться. А первая девушка вела себя достойно.
– А я тебе скажу, почему тебе понравилась первая девушка. Она тебе твою Эгле, Королеву Ужей, напомнила. Это же не девушки на деле, а юноши, им мужчины не нужны. На такой ни платье сидеть не будет, ни по сцене она не пройдет как надо – такие привыкли в брюках бегать. От этой Нины Арбенин отлетел бы как током ударенный, понимаешь? Она не женщина, ясно?
«Опять у него нерв на щечке запрыгал, – подумал Жорж. – Надо помягче. Тут страсть, что ли?»
Андрей поставил портфель на колени, обозначив желание уйти. Но задетая честь влюбленного требовала удовлетворения.
– Эгле прекрасная женщина. Но у нее талант, поэтому она особенная, она в образе, тем более на сцене. Вы же артист, должны понимать.
– Талант, настоящий талант, ты уверен? – ревниво переспросил Жорж. – Что, ради нее прямо закрытую лавочку открыли? Я лет десять настоящих новых талантов не видел.
– Вам не повезло, значит. А я видел. Вот послезавтра мы в Питер едем, концерт.
– И ты с ней?
– Да. Я ей плакат сделал, и оформление сцены мое. Там пока денег немного, зато слава. Билеты продали все! Восемьсот мест.
– Как ты это гордо говоришь… Слетать, что ли, с тобой, взглянуть на талант… Хотя никакой Ниной там не пахнет, это уж ты не спорь даже.
– Без всякой Нины интересно. Что она с залом делает!
– Ну да, ну да, – задумчиво протянул Камский. – Все, однова живем – полетели.
Неожиданная удача! Камский на концерте Эгле – целое событие. А кто организовал? Я. После отвергнутого предложения Андрей, как в старых детских настольных играх, оказался на исходной позиции, а тут фишка легла, обещая ему продвижение на пару шагов вперед.
– Родимый городок мертвых повидаю… – Камский приподнял бровки в элегической гримасе. – Суровая школа у Нарвских ворот…
– Я не знал, что вы петербуржец.
– Как! А мое фирменное хладнокровие? А признанное всеми человеконенавистничество? А этот косой взгляд из-за виска? А издевательская скромность при мании величия? Вообще, скажу тебе, если из Питера вовремя делать ноги, успех обеспечен.
– Мне всегда казалось, что местный колорит ничего особенно не значит для сущности человека.
– Это я понимаю. Ты же искатель истины и всяких там сущностей – стало быть, в жизни не смыслишь ничего. Без обид, Андрейка! Хотя на самом деле ты больше похож на петербуржца, чем я. «Выкаешь» мне упрямо. Тихий, как маньяк. Какой-то стиль завел у меня в офисе, чтоб не пить, не есть и морально не разлагаться.
– Вы такое во всем мире найдете. Люди себе придумывают разделения, а их ведь не так много. Надо объединять, а не разделять. А то получится, что если ты родился на проспекте Вернадского, то ты уже ничего общего не имеешь с тем, кто на Покровке, что ли? А если у тебя зеленые глаза, так уж все кареглазые инопланетяне?
Жорж весело кивал и носился, пританцовывая, по комнате, как белый кот.
– Но что объединяет нас?
– Да самое главное. Где бы ты ни родился, как бы ни жил, где бы и как ни умер, ты РОДИЛСЯ, ЖИЛ И УМЕР.
– И ведь он это всерьез, что трогательно, – засмеялся Камский. – На голубом глазу ведь он мне это лепит… По твоему аспидскому рассуждению что ж выходит – я родился и кто-то родился, это одно и то же? Я умру и кто-то там еще умрет – это имеет для меня одинаковое значение? Гитлер тоже родился, жил и умер – это меня с ним роднит? Это могучее такое объединение у нас? Не, Андрюша, не убедишь. Между людьми – пропасти. Пропасти, которые ничем заполнить невозможно.
– Это между вами и людьми пропасти, вы можете обобщать только свой опыт. Если вы так чувствуете – это правда, но эта правда только для вас.
Жорж решил согласиться.
– Да, милый! Это правда для меня, но для чего мне другая правда? Шо я з ей делать буду? Ладно. Питер так Питер. Самолет, «Астория», концерт. Может, в Эрмитаж сходить, а? Говорят, там все давно украли, одни копии висят. Интересно! К тому же мы сами-то все копии, так нам и по чину смотреть на копии, как думаешь?
– Какая же вы копия, Жорж? – засмеялся Андрей. – Вы сплошной оригинал. И в Эрмитаже все не так страшно, как на сайте компромат ру.
– Ты прав, раскольник. Ты ужасен, но ты прав. Еще не так страшно. Как ты думаешь, а надолго еще хватит всей этой чудной петрушки – музеев там, концертов, книжонок? Лет на двадцать, да? А потом подрастут и станут рулить вот эти сикорахи безграмотные, вроде тех, что ко мне на кастинг ходят, – и финиш, да?
– Это вряд ли, – ответил Андрей с интонацией красноармейца Сухова.
……………………………………………………………………
Свои речи продолжает Нина Родинка:
– Вроде зебры жизнь, вроде зебры, помните, пели в старинной советской песенке. Это все инфантильная тюремная романтика. Жизнь сродни морю. Если на море шторм или штиль, это не значит, что море является штормом или штилем, понимаете? То, что вы сегодня видите перед собой, – состояние моря, и не больше того и не меньше. Коли вы только состояние моря и замечаете, а самого моря не видите, это ваша беда. Умейте чуять жизнь в любом ее временном лике. До известных пределов личного несчастья возможно наслаждаться даже горем и болью. Поймав волну внутреннего моря – жизни, ощущая его в себе, возможно некоторое время с удовольствием побыть несчастным, больным, страдающим и угнетенным. Это привилегия богов, которую не так уж трудно присвоить нам, героям.
Мы герои экспериментальной медицины Господа нашего! Мы чудо – как собаки, выжившие после полета в космос или научной вивисекции! Сколько томительных и блистающих веков мы уже заполнили своими историческими корчами, и ни один век ни в одной стране, заметьте, не повторял другой. Если бы нас не было – ну и кому сгодились бы все эти тигры и антилопы? Довольно унижать человека. Хватит. Пошли все вон.
Я вот русская, а чем это плохо? Русские молодцы. Они столько насочиняли «спектаклей истории», столько придумали небывалого, а ведь явились на Большую сцену поздненько и явно из самодеятельности.
Я тут поехала в Петергоф осенью. Погуляла. Села на скамейку и смотрю на этот феерический мираж – райский парк на болоте. И говорю – ну, блин, если кто мне про Петра, про Екатерину хоть слово дурное скажет, все, блин, порву!
Русские молодцы, а разве американцы не молодцы? Представьте себе, триста лет назад не было в помине никакого доллара! Как мы только жили, не понимаю.
А французы? Сколько же они колготились, прежде чем соорудили этот свой Париж!
Даже возьмем венгров. Вот уж какая-то никчемушная нация, может подумать нигилист. Нет, у венгров есть чардаш! Это не так мало, скажу я вам.
Люди – герои! Я уверена, на Том свете каждому второму прибывшему вручают орден с краткой формулировкой: «За жизнь на Земле»…
……………………………………………………………………
Валентина Степановна Грибова пила с умом, как английская королева. Утром, после завтрака отправляясь на работу – вместе с подругой Тамарой она малярничала в городе и пригородах, – Валентина Степановна принимала ровно пятьдесят граммов водки. В обед выпивала бутылку пива. Дома, за ужином, ласкала душу еще полстаканчиком. Когда внучка отправлялась спать, Валентина чувствовала прилив энергии и шла что-то победоносно вершить в хозяйстве. После чего принимала последние сто граммов и валилась на кровать бревном, оглашая дом львиным храпом.
Суббота у нее был обыкновенно день рабочий, а в воскресенье она заходила в церковь, стояла службу, кратко говорила батюшке на исповеди: «Пью. Матом ругаюсь. Прости», писала восемь имен за упокой, пять имен за здравие – больше не набиралось – и вечером позволяла себе сверх положенного еще стаканчик.
В этот вечер, достигнув этапа грозовых свершений по хозяйству, Валентина Степановна вышла подкопать картошки. Вероники не было дома – поехала с одноклассницей Аней и ее мамой в Питер, за покупками к первому сентября. Увидев силуэт за забором, мать его сразу не опознала и стала вглядываться в сумерки.
Карантина открыла калитку и пошла по дорожке, пытаясь улыбаться.
– Мама, это я!
Изваяние «Женщина с лопатой» не издавало ни звука.
– Мама, я приехала! Мама, а Ника дома?
Изваяние безмолвствовало.
Карантина остановилась на безопасном – в две лопаты – расстоянии.
– Мам, ну ладно…
Валентина Степановна повернулась и ушла в дом, оставив, однако, дверь открытой.
На первом этаже располагались кухня, санузел с душем (воду в дом провела сама Валентина на пару все с той же молчаливой труженицей и горькой пьяницей Тамарой) и большая комната, которую Валентина Степановна называла «горницей», а Карантина – «гостиной». Когда Карантина, стукая чемоданом об родные углы, отыскала в кухне маму, та сидела за столом, уронив голову на руки, и глухо вопила, если так можно выразиться, а так выразиться можно, потому что Грибова как бы вопила, но при этом твердо помнила о сволочах-соседях, оттого сильно привинтила звук.
– Господи ты Боже мой! Явилась прости-господи! Эмигрантка чертова свалилась на мою голову! Все помойки облазила, жопа-Европа? Все грыжи-Парижи насмотрелись на твои красоты под трусами? Наказал Бог. Наказал. Никого в роду б…ей не было, ни одной души, все труженицы, все честные, всё на своем горбу, а эта выродка всю жизнь мне поломала, глаз на людей не поднять! Стыд и позор!
Карантина присела на табурет, лично сколоченный и окрашенный в охру Валентиной Степановной. Холодильник новый, а клеенка на столе та же самая, с арбузами и яблоками.
– Мам, а что яблоки – уродились в этом году?
Валентина прекратила колеблющее небо стоны и внимательно посмотрела на дочь, чего ей, впрочем, давно хотелось.
– Я-яблоки? – с выделанным изумлением переспросила она. – Я-яблочков захотелось? Лягушек объелись мы, да? Устриц мы обкушались, винища хряньцусского опились, на Николя срикози насмотрелись, теперь на яблочки потянуло?
– Ага. Я вообще голодная, целый день в дороге.
Нет, была не глупа дева Катаржина, умела кнопочки нажимать, нежные кнопочки, подающие в душу властные сигналы… Дочь голодна! Что скажешь, сердце матери?
Валентина Степановна, замолчав, с усилием встала и с мрачным величием прошествовала к плите.
– Голодная она. Конечно, на твоей работе прости-господи много не заработаешь в сорок-то лет. Не знаю, чего тебе. Не ждали никого. Борщ будешь? Котлеты?
– Борщ! Котлеты! Буду!
Невозможно орать на домашних и при этом разогревать котлеты. Невозможно. Какой-то из двух великих процессов должен отойти в тень – и если вы настоящая Хозяйка, вы пожертвуете ором, а не котлетами. Хотя бы потому, что ор бесплатен и всегда с вами, а котлеты – синтез денег, труда и ветхих стихий.
– Мам, – сказала Карантина, сполоснув по командирскому требованию руки и выхлебав борщ. – Где Ника?
– В Питер поехала, Алла приведет с поезда. А вы к нам надолго, мамзель – мадам? И с чем пожаловали?
– Мамуля… – Карантина принялась за котлеты, пытаясь долго и кротко посмотреть Валентине в глаза, от чего та, сначала отвечая твердым взглядом типа «Не проймешь!», через пару секунд уклонилась. Как ни могуча была Валентина Степановна, в ее дочери обитала непонятная, неподвластная матери психическая сила. – Я денег вам привезла и подарки… Мам, ты про меня все выдумываешь неизвестно что, а я ведь в Париже не развлекаюсь, а работаю. По хозяйству, экономкой вроде, у месье одного и у мадам. Коплю для Ники. Ей же надо серьезно подумать про жизнь, одиннадцатый класс, правильно? Как она учится?
Валентина Степановна посмотрела недоверчиво:
– Экономка? Не знаю, какая там из тебя… экономка. Чего ты там экономишь. Катька, я тебя знаю как облупленную! Вот только не ври! Только не ври!
– Я не вру!
– С такими глазами экономка она!
– С какими глазами?
– С обоссанными! – прокричала Валентина Степановна. – С бесстыжими! Нет в тебе стыда и не было никогда. Наказал Господь…
«Опять пластинку поставила, – подумала Карантина. – Надо поплакать, что ли…»
Глава шестая, в которой мы заглядываем в прошлое девы Катаржины и вновь возвращаемся в настоящее
Когда Валентина Степановна Грибова вещала дочери что-де «в роду все труженицы были, все честные, всё на своем горбу», ангелы-хранители рода Грибовых сконфуженно вздыхали.
О-хо-хо, грехи наши тяжкие. Коротка же ваша память, Валентина Степановна! А куда вы денете хотя бы Шурку, двоюродную сестру, дочь тетки Гали, отцовой сестры? Ведь когда Зойка, Валентины сестра двоюродная по матери, впервые увидела, как девка Катька пляшет на Первомае в доме старших Грибовых, вертя задом, дергая плечиками и улыбаясь всем мужикам без разбору, тотчас прошептала Вальке: «Это ж она, Шурка вылитая! Смотри за девкой в оба глаза, Валентина!» Шурку в Ящерах помнили распрекрасно, хотя она свалила из деревни еще в конце пятидесятых. Разбив четыре семьи и погубив авторитет присланного из Луги председателя, который «до Берлина дошел, а на Шурке подорвался», как выразился моралист Коля Романов.
Ящеры входили в состав колхоза «Первомайский», числившийся в отстающих столько былинных лет, что, оглашая очередной план по молоку и картофелю, председатель держался бесстрастно и гордо, как подобает архипастырю, объявляющему своей безнадежной пастве о сияющих заветах подлинного Бытия-в-Господе. Ящерские люди были настоящие крепыши. Они умели работать только на себя – для государства все эти химерические колхозы были истинный балласт, который упрямое до кретинизма советское государство, хрипя и суча ногами, тянуло еще несколько десятилетий в прекрасное никуда.
В своем роде крепышом оказалась и Шурка Грибова – ее никак не удалось приспособить к сельскому труду. Еще в четырнадцать лет, собираясь на танцы в соседнее село Толбеево и завивая короткие светлые волосы с помощью раскаленной вилки, Шурка сказала брату и сестре: «Я в артистки пойду, я здесь в грязищах с коровищами жить не собираюсь». В артистки Шурка не выбилась, но погуляла в охотку, пока не доконало распутницу, уже в Ленинграде, заражение крови после двадцать третьего аборта.
Курящая, гулящая, На вилочку завитая, Любовь моя пропащая И жизнь моя разбитая!Стало быть, червячок завелся в Грибовых задолго до появления Карантины, дочери Валентины Степановны и Паши Дуринкова, завклубом из Толбеево, чью фамилию Грибова отказалась брать как несусветную. Дуринковы, таким образом, пресеклись, а Грибовы укрепились. Но червячок! Он полз из древности. Он помнил времена, когда был не червячком, а драконом. Времена, когда женщины не знали и не ведали стыда, того стыда, который так долго и так в общем-то напрасно внедряли в них мужчины, высокомерно желающие повысить цену обладания ими.
Крошечное звено генной цепочки, затаившись, проползло через Валентину и прочно встало на свое место в хромосомном наборе ее дочери.
Она родилась не знающей стыда.
……………………………………………………………………
Говорит Нина Родинка:
– Женщины России по преимуществу великолепны. Великолепны! Вы меня не разубедите, нет. Правда и то, что эта правда в прошлом. Русская женщина уверенно сходит на нет вместе с увядшим букетом своих благоухающих добродетелей, которые были прекрасны в созерцании и бесполезны в истории.
Бескорыстная любовь и самоотверженное служение! Чего ж лучше? А чего ж хуже, когда любят подонков и служат мерзавцам? Итак, Спящая Красавица проснулась! Русская женщина просыпается, господа, и пробуждение ее ужасно.
………………………………………………………………….
Пить, курить и совокупляться – это интересно, а работать и обслуживать семью – это неинтересно. Все, что якобы «надо», – скучно, все, что нельзя, – весело. Смышленая девочка рано и быстро распознала могущественного и многоликого врага, который хотел сделать из нее копию мамаши. Стать вот такой красномордой колодой с обвислой куриной кожей на руках, с ненавистью скребущей сковороды и трущей полы? Карантина видела, что всегда, везде, на самых ужасных и грязных работах – женщины. Понурые или разбитные, но вечно униженные, утратившие пол и возраст, согласившиеся на рабство, проклятые и проклятья этого не сознающие – точно в злом сне, они мыли, шваркали, копали, били, терли, бездарно, грубо, с горькими застывшими лицами. В магазинах сидели женщины чуть почище, они подворовывали и хоть могли подкрасить и подвить свои жесткие унылорусые волосы, могли купить гаду бутылку, чтоб он был подобрее, но и на них была печать проклятия нелюбимой работы и вечной службы Гаду. В школах про́клятые женщины отводили душу мелким тиранством и причастностью к идейным иллюзиям, но и они были жуткие неженственные кувалды, если разве после института какая птичка-бабочка залетит, и ту съедят или обломают. Везде, где мало платили, где было тяжко, невыносимо, бессмысленно, где ничего не стоила жизнь, работа, квалификация, – везде они, родные колоды и кувалды. Никогда ни одного мужчины-уборщика не приходилось видеть Карантине в отечестве. Но разве может живое человеческое существо по доброй воле превратиться в колоду, скребущую грязь? Не может! «Что-то с нами сделали! – думала Карантина. – Что-то вбухали в голову!» Было же кино в клубе, был телевизор – там не было проклятых женщин, и Карантина жадно смотрела на другой мир, где коварно умалчивали о неприятной правде. А правда была в том, что разгуливающий по Ящерам в заскорузлых, выцветших от проспиртованной мочи штанах Коля Романов – и тот считал себя существом, высоко вознесенным и Богом и природой над всеми, над любыми бабами. И он, выродок, гаденыш, был тенью великого Гада! Это чувство превосходства в отечественных мужчинах встречала потом Карантина тысячи раз и даже не подозревала, что может быть иначе, – ведь очевидно, что тот, кто … и должен быть значительней, выше и круче того, кого … То, что эта правда – правда зоны, чудовищный перевертыш дикого бескультурья, агрессивный бред родного поля, морок Тарантула, а вовсе не закон Божий, Карантина поняла гораздо позже, наглядевшись хотя бы на свою парижскую хозяйку. В каждую минуту своей изящно отшлифованной пустой жизни мадам Моран находилась в центре мира, и ощущение собственной драгоценности заливало ее от корней волос, непременно подкрашенных, до пяточек, не ведавших о трещинах. В пятьдесят семь лет! Попробовал бы кто-нибудь втолковать мадам Моран о том, что она – низшее существо. В ее голове просто не было отделов, которые восприняли бы подобную информацию. Свою благосклонность мадам Моран, точно так же как ее соплеменницы в семнадцатом веке, считала «высшей милостью». Очевидно, есть способ наследования иллюзий… Валентина Степановна зря решила, что дочь «родилась шлюхой». Шлюхами не рождаются. Отсутствие стыда действительно облегчило Карантине вступление на профессионально женскую стезю, как и сильная женская природа, и дурное, с ором и колотушками, воспитание. Но главным ее желанием было увернуться от глыбы ужасной доли, нависавшей над ней, уйти в блистающий мир, где не бывает грязной работы, где деньги легки, где нет издевающейся над тобой мерзкой пьяной обезьяны по имени «муж», где можно быть прекрасной, веселой, бесшабашной…
О мечта, как трудно победить тебя! Ты приходишь танцующей легкой походкой в серые деревянные дома и уводишь гусино-лебединые стаи глупых девочек на беду и позор! Ты зажигаешь волшебный фонарь над лужами грязи, и они начинают сверкать всеми рубинами и сапфирами дурацких миражей! А впрочем, вот вам задачка: одна пьяная обезьяна на всю жизнь – это лучше, чем сотни пьяных обезьян время от времени?
В разные эры своей жизни Карантина склонялась то к одному решению, то к другому. Проруха случилась, когда она повстречала дядьку-Валерку, Валерия Времина, и потащилась за ним, обуреваемая любовью. Как все хорошенькие мужчины с гитарой, дядька-Валерка был затаскан женщинами до опупения. Все валентности были закрыты: на нем висели две жены и неизъяснимое количество любовниц, с которыми, по давнему русскому обычаю, он не расставался прямо и просто, а тянул волыну до последнего. Настырная Карантина ему вообще не нравилась – он предпочитал нежных, добреньких и хотя бы притворявшихся чистыми. Натерпевшись унижений за деньги, Карантина изведала и даровое унижение, «по любви», пока не удалось на гулянке подстеречь пьяненького Времина, выдоить каплю жизнетворящего семени и отправить его туда, куда капризный хозяин наведываться не желал.
Фи, как некрасиво! Неприлично! А пошли вы все со своими кислыми гримасами. Жизнь вам не барышня в белых перчаточках! Она прет, не разбирая дороги, и ее натруженные лапы без трепета погружены в кровь, слизь, дерьмо и прочее неприличие. Страсть Карантины растревожила ее родовые глубины – и, несмотря ни на что, Вероника родилась доношенной, здоровой и полноценной. Только нижняя губка дрожала и кривилась, когда девочка волновалась, такой тик небольшой, но это и понятно, если учесть, что Карантина пережила во время беременности, да и после…
Дом, да, этот дом, где она сейчас слушала причитания мамаши, был куплен на деньги Времина, на отступное, которое она, угрожавшая судом и установлением отцовства, вырвала из печенок автора-исполнителя, в коих сидела червем, – за то, чтобы исчезнуть из его жизни. Хватило и на мебель какую-никакую. Хватило и на то, чтобы, оставив двухлетнюю Никушу маме, отправиться няней в порядочную немецкую семью. Впрочем, пестовать германоидов пришлось недолго, привычки взяли свое, так и металась все эти годы туда-сюда – а мало ли нас было таких, а сколько нас таких еще будет.
Все с хрипом, все в судорогах, все с боем. Ничего даром… Теперь еще сиди и слушай ругань – а за что? Хоть бы пожалела, мать!
– Ужасно вкусно ты готовишь, мам… – тихо сказала Карантина. – Я так про твои котлетки мечтала.
– Каклетки понравились? А что ж улитки? Ты ведь улитки там кушаешь? Я тебе с утра наберу в огороде. У нас до хера. В духовке испеку, как в городу Парижу.
– Мам, это другие улитки…
– Какие другие! Те же самые! У нас тоже голода бывали страшные, только нас дрянь всякую жрать не заставишь, а французы твои – говножоры. Ума много не надо – лягушек варить. Как будто мы не могли! Нет, мы умрем, а змей с улитками есть не будем. Хитрая нация какая – что честным людям позор, то у них, значит, кулинарное искусство!
– Хитрая… – засмеялась Карантина, – ты права, мам. Я улиток и не ем. Я вообще скромно там… сама готовлю. Все больше овощи…
– Там и овощи нечеловеческие. Спаржа! (Валентина Степановна произнесла это слово с ударением на последнем слоге.) Цукини-ссукини!
– Цукини – это кабачок… Мама, вроде голоса какие-то на улице. Никуша?
– Да пора уже. Куда ринулась? Сиди. Не пугай мне девочку прежде времени. К такой матери человека подготовить надо!
3. «Ветер игрив»
Глава седьмая, в которой Эгле собирается на гастроли, оказавшиеся роковыми для участников нашего романа, а Карантина встречается с дочерью
Во время репетиций Эгле ничего никогда не ела и не пила. Их крошечная репетиционная база находилась в Химках, в подвале бывшего заводского управления завода «Красная песня», и здоровую пищу пришлось бы таранить издалека. Андрей был бы и рад услужить Королеве, но она властной рукой вычеркивала из своей жизни зоны беспомощности.
– Я вообще питаюсь вашей пищей из баловства, – сказала она как-то Времину. – Чтоб контакт с вами не потерять. Я могу совсем не есть. У меня родители пьющие оба, неделями не кормили. Я в библиотеку убегу и читаю. И есть не хотелось, если книжка в цвет пошла.
– А что ты читала?
– Все подряд. Грина читала, Веру Панову, Паустовского, Симонова. Классику само собой. У нас в городке только старые писатели были. Зарубежка вообще кончалась на Сент-Экзюпери. Я так думаю, что я немного потеряла. А что, было что-то путное в мире после Сент-Экзюпери?
– А твои родители живы?
– Понятия не имею. Вот прославлюсь, тогда все родственники объявятся. Или их дьяволы тивишные отыщут. «Мать известной певицы погибает от нищеты под Смоленском! Дочь, ты слышишь меня?»
– Ты очень хочешь прославиться?
Эгле смотрела на Андрея лешачьими глазами.
– Какая разница, чего я хочу – не хочу? Все равно прославлюсь, куда денусь.
«Ужи» бились над новой песней Эгле «Трубадура», где нужна была партия трубы – инструмента неженского. Однако на миру отыскалась бодрая девушка Лена-труба, с выбритой наполовину, как у каторжника, головой, одетая в широченные холщовые штанцы и говорящая на мате с легкой примесью инглиша. Трезвой, к ее чести, Лену-трубу никто не видел никогда, но для изучения таинственных свойств Лениной печени следовало бы привлечь ученых из Новосибирска – так она держала удар. Играла она сильно и стильно, как негр преклонных годов. Белокурая верткая Сайра сразу прикипела душой к новой фигурантке, но без взаимности – труба-Лена тащилась только от Королевы.
Труба-дура, хищные дороги выдох! Вдох! Верный осел вечный осел сдох сдох петух Труба-дура и принцесса твоя дура Разбойники боги Слова пожухли Дух протух Выход! Выдох! В жуть в путь!И после «В жуть! В путь!» должна была залиться ревом труба. Она и заливалась, но на вкус Королевы слишком резко. Она добивалась нарастающего напряжения, задушевного призыва. «Ты делаешь “В жуть!”, а надо “В путь”, а путь это по-любому кайф, понимаешь, любой путь, потому что – свобода. Ты любишь свободу? Вот и сделай это…»
Андрей кротко ждал среди дыма и подвальных испарений – кроме бывалого Ивана-звукорежиссера, он был единственный мужчина в репзале. Он придерживал свою козырную карту – Камского, – воспитывая волю: не позвонил, не выкрикнул на радостях, а повел себя степенно, рассудительно, поехал сам и только на следующий день. Это ему казалось рассудительностью. Комизм того, что он четыре часа сидит с ноутбуком, делая занятый вид, и что все присутствующие знают, для чего он сидит, Андрей не учитывал. Просто не было сил, не хватало кругозора – все органы чувств работали на восприятие единственно важного объекта.
Взмокла от пота. Вылила на голову бутылку воды. Черная маечка прилипла к маленьким торчащим грудкам.
– Ну что, Времин? Труба-дура поперла, как думаешь?
– Песня интересная, – заметил Времин с выделанной солидностью. – Но ты же сама знаешь, никогда не угадать, что вылезет. Вылез же «Червячок», не пойми почему.
«Червячок» была песня, которую целое лето крутили по «Твоему радио». Считалось, что это реально выбор слушателей, хотя Андрей подозревал, что то был выбор Саши Строгановой, жены владельца «Твоего радио», дамы с исканиями, недавно склонившейся от буддизма к христианству – от усиленного чтения исторических книг Строганова все-таки пришла к выводу, что Спаситель необходим. А в песенке Эгле – ясной, трогательной, прозрачной – речь и велась о спасителе, им оказывался червячок-шелкопряд, тянущий свою ниточку среди безумия времени.
А моря до краев наполнялись по капле И росли по песчинкам камни Вечность это наверно так долго Мне бы только свой крошечный вклад внести За короткую жизнь сплести Хотя бы ниточку шелкаЭто, кстати, была совсем не характерная для Эгле ясная трогательность, и слушатель по этой песне мог составить неверное представление о творчестве Королевы Ужей. В альбоме «Лесная» сразу после «Червячка» шел выматывающий душу «Мертвый лес», где в припеве, изображая голосом разгул нечистой силы в погибшем лесу, Эгле извлекала из себя запредельные звуки. Особенно впечатлял неожиданный бас, которым, как одержимая демоном, Эгле утверждала с леденящим душу наглым торжеством – «Теперь я здесь навечно». Так что ласковый «Червячок» был исключением, но все-таки был, ведь была капля нежности в том ведьмином котле, что кипел на огне творческой натуры этой необыкновенной девушки; ее-то и видели влюбленные глаза нашего маньяка, ее жаждали они и подстерегали терпеливо.
– Камский, Жорж Камский, специально на меня посмотреть? В Питер едет? Ну дела! Ой девочки описаются! Времин, это твоя работа? Слушай, мне пора жалованье тебе платить, ты как это… коммивояжер. Продажа пылесосов отдельным гражданам. Не, вот лучше: вакцинация населения творчеством Ужей. А он как, твой Камский, на человека похож? Разговаривает? Или весь на понтах?
– Он, знаешь, избирательный такой – с разными разный. Бывает хамло хамлом, а бывает – ваше благородие.
– А по-настоящему он кто – хамло или ваше благородие?
Вопросик! Поди ответь. О современном-то человеке…
– Шеф, мы все? – спросила между тем у Эгле похожая на борца сумо Горбуша (ударные), никогда не использовавшая для построения фразы больше трех слов.
– Эля, афишки в Питере неделю висят, так что все клевета, – подлетела директор, пышная златовласка Наташа. – Это я знаю, кто плетет.
– В субботу с утра две камеры, – промурлыкала пиар-змея Ирина, большеротая коротышка в очках. – И весь концерт снимают. К вопросу о том, кто работает и кто плетет.
– Может быть, – сказал Андрей задумчиво, – если бы он получил какой-то внятный удар, он бы качнулся в ту или иную сторону, но нет такой нужды. Сейчас он может выбирать свои проявления, менять их как пиджаки, потому что нет настоящего запроса. Время не требует, не формулирует ничего. Кем хочешь, тем и будь.
– Времин, – изумилась Эгле. – Ты о чем?
……………………………………………………………………
Говорит Нина Родинка:
– Бесы у Достоевского мечтают о «праве на бесчестье», которым можно купить всякого русского человека, да и человека вообще (который, правда, не водится в природе, а смирно проживает в иллюстрациях пособий по анатомии). Но в наши дни это право наконец реализовано, в отличие от диктатур Ха-Ха века, которые давили массу не «правом на бесчестье», а новыми «кодексами чести». «Право на бесчестье» – это свобода, в которой сам человек выбирает по доброй воле именно бесчестье. И оно осуществлено только сейчас, в стихиях Интернета, когда каждый имеет право на анонимность, бесконтрольность и безнаказанность Речи.
Пока только Речи!
Позволено то, что человек, живущий в обществе, себе позволить не может, – жизнь по велению духа розни и вражды. Маскарад, снимающий всякие условности с общения! При малейшей возможности, а чаще и просто на ровном месте, все неравенства, все различия становятся материалом для оскорбления Другого. Попирая все правила общежития, молодой мужчина здесь спокойно может сказать пожилой даме, что она, как все климактерички, идиотка, не способная трезво рассуждать. А тоже лезет со своим мнением. Поймите его блаженство: в реале он вынужден терпеть повсюдно этих невыносимых и отвратительных для него матрон, может, он работает даже под руководством такой особы, и только, нацепив маску и освободившись от пут принятого в действительности, он обретает счастье полного самовыражения.
Милое, милое государство! Оно хлопочет о чем-то волшебном, предусматривая наказание за «разжигание национальной и социальной розни», делает строгое лицо и худо-бедно удерживает массы на краю.
Любые различия между людьми вызывают рознь и вражду – в ненависти. В любви наоборот. Любовь говорит: ты – Другой, и это прекрасно, ненависть говорит: ты – Другой, и этим ты отвратителен мне.
Сами различия не виноваты – они были, есть и будут всегда, виноват дух розни, и какую же картину он рисует нам?
Человек изливает в нереальное пространство, по «праву на бесчестье», все свое озлобленное, неуютное подполье, свободно и блаженно плюя в маски собратьев. А любовь обрушивает только на ближних, отчего она в большинстве случаев приобретает характер сгущенного сиропа. Он терпеть не может евреев, но при чем тут друг Илья? Да я за Илюшку любого порву! Он считает женщин глупыми и развратными существами, но это – не про Машу. Маша особенная! Старые бабы – это кошмар, но мама, но тетя Лиза – дай им Бог здоровья. Американцы твари, но Спилберг – классный мужик…
Русские вообще дерьмо, дегенеративная нация, но мы с братом не пальцем деланы!
……………………………………………………………………
Сколько ни упражнялась Валентина Степановна в ревнивом сквернословии, сколько ни дергала внучку за руки, оттаскивая от матери подальше, Катаржина ничего этого не слышала, не понимала. Она то бросалась к дочери целовать, гладить по русым волосам дивного пепельного оттенка – никогда такого от парикмахеров не добиться! – то рвала застежки сумок, чтоб достать парижские подарки. Куртка, самое то, на бульваре Сен-Мишель, а что на распродаже и за двадцать евро, того знать никому не надо, платье, вот такие шарфы сейчас вся Европа носит, вся Европа… Красавица! Какая красавица! Только вот губочки дергаются, тик проклятый.
Да, Вероника была хороша. Среднего роста, тоненькая, с остреньким подбородком, маленькими ручками и ушками, она тихо сияла голубыми – в папашу – глазами, а еще говорят, что кареглазые в наследовании доминантны, а вот ни хрена. Как есть Снежинка, принцесса, звездочка, дочка…
– Мамочка, не плачь, пожалуйста…
Легко сказать – не плачь, когда в Карантине уже плескалось больше литра горячительных напитков. Но какая худенькая!
– А ты спроси у нее, как она ест, – зарычала Валентина. – Каждый божий день сражение! Мы же крулевы красоты, нам есть вредно, мы хотим как в журналах. Как раньше нам коммунисты головы парили, чтоб работать на их шоблу и не вякать, так теперь эти журналы парят, чтоб бабы вообще не работали, а только жопы свои охаживали с утра до вечера. По журналам живем, как нам нарисуют тощих прости-господи в лифчиках и трусиках, так мы ножик возьмем и все лишнее отрежем. Сотку картошек посадила для чужих людей – все отвергает, всю пищу человеческую. Тоже Снегурочка, немочь бледная, ни в огороде, ни по дому никакой помощи…
– Ба-бушка… Не кричи, пожалуйста.
– Даже поругаться по-человечески у нее сил нет! Говоришь-говоришь, а она только глазищами хлопает – бабушка, бабушка. Слово-то какое дурацкое – бабушка. Бушка-подушка. Посадили на каторгу дуру безотказную – одну подняла, другую теперь поднимай…
А, пусть ругается, что ей и делать еще. Старая кошелка, рабочая лошадь, судьба такая. Мы пойдем другим путем, доченька. Мы за нашу красоту теперь весь мир потребуем, весь мир и коньки в придачу!
– Ты что любишь поесть? Японскую хавку любишь? Мы поедем в город, я тебя свожу.
– Было бы для чего ехать, – отозвалась Валентина Степановна, – пожалста вам, прям на улице Ленина ваша дрянь японская. По всей стране пятая колонна понаделала травилок – жри не хочу! Чтоб все русское вытравить, что еще опосля коммунистов осталось, на три копейки ведь осталось – так и это нам выблевать надо. А то в Европу не примут нашего Колю Романова в обоссанных штанах, забракуют, беда!
«Мало говорит доченька, все хлопает глазищами. Это хорошо. Я-то идиотка, – думала Карантина, – вечно все наружу, вечно трещу, на мимические морщины работаю. А она молчунья, это пробивает…»
– Катька, хватит девку трепать, ей вставать рано – послезавтра в школу. Будет еще время пропаганду свою разводить. Н у, ты чего? Чего разревелась… Вона штукатурка твоя вся потекла – грунтуешь плохо. Да вообще на такой роже масляными красками пора писать. Живописцы хреновы, скока денег изводите. Красоту на морду навели, а… помыть забыли!
Но Катаржина рыдала в охотку, всласть, до сытости. Обнимая то брыкающуюся маму, то покорную дочку, она ощущала – редкое у безвылазно живущего на родине – чувство блаженства. Она была дома, у своих, в тепле, на родной земле, где тощие, кривенькие болотные березы цапали за душу, как никогда не сделают пальмы и кипарисы, аккуратно трансплантированные в реал из рекламных проспектов. Дочка, мама и она сама – главное звено в этой родовой цепочке, без нее ничего бы не было! – семья, святыня, красный угол…
Любой ценой? Да. Любой ценой.
Глава восьмая, подготавливающая пространство, где встретятся на радость и горе все наши герои
Андрею пришлось лететь в Петербург вместе с Камским и его личным секретарем. Секретарь этот был милейшая итальянистая цыпа в стиле Армани, киноман, блоггер и большой любитель фотографии. В блогах его знали под ником kazaroza. «Ужи» притащились раньше, на дневном поезде – Эгле не переносила самолеты. На гостинице сэкономили – отыскалась питерская «сестрица» с четырехкомнатной квартирой. Андрей вообще примечал, что связи «Ужей» отличались многообразием и разветвленностью, точно у рассеянной по лику земли неведомой диаспоры. Как только возникала проблема, кто-то из «Ужей» задумывался ненадолго и потом с радостным восклицанием: «А! У меня там есть…» – принимался звонить. Проблему снимали сразу или еще через одно звено, то есть та, к кому обратились «Ужи», тоже с репликой: «А, у меня там есть…» – находила т у, что и решала вопрос окончательно. Всегда женщины.
Андрей подозревал, что эта негласная самоорганизация женщин возникла не вчера и что ее принципов он не постигнет, ведя тупые расспросы. Что-то было странное в ласковости, с которой в этой среде обращались с мужчинами – точно доброжелательные аборигены с иноземцами. Создавалось впечатление, что их существование вызывает некоторый ознакомительный интерес, но как бы не учитывается в жизненных планах. Явные знаки этой отчужденной снисходительности Андрей видел в глазах Эгле и досадовал: что угодно, только не это.
Жорж поступил практично, не шиковал: себе, конечно, снял номер в «Астории», а Времину и kazaroze в недорогом частном отеле неподалеку. «Как приятно быть иностранцем в родном городе! – восклицал он, глядя из окна в упор на Исаакиевский собор. – И всем желаю этого пленительного счастья – побывать иностранцами на родине!». Они прилетели утром, в день концерта, выкроили время для прогулки по городу, и Жорж не переставал болтать о том, как он счастлив, что сбежал из Петербурга.
«Ноги, ноги, – уверял он, – родиться, выучиться, что-нибудь сделать – и давай бог ноги отсюда. Это самый прекрасный и самый несчастный город на свете. Вот уже вся Европа стоит чистенькая, вылизанная – а здесь как была грязища по колено, так и есть и так и будет. Я тут зимой снимался – раза два навернулся на гололеде. Вообще никто ничего не убирает! Все как во сне летаргическом. И царствует тут неизвестная ученым, но существующая несомненно богиня Мря! Повелительница депрессии, насморка, туберкулеза и замирания всякой жизни…»
– Сами придумали? – поинтересовался Времин.
– Мря! Мря! Во сне услышал. Скажи своей Эгле, пусть вставит в песенку. Мря! Все мрут в Питере, все мрут.
– А не в Питере, конечно, не мрут.
– Ну, не в таком количестве и не так рано… Впрочем, эти мерзотные вывески на домах, красного и зеленого цвета, свидетельствуют о том, что на берегах Невы завелась какая-то инопланетная жизнь. Наверное, ее занесли со станции Шепетовка, откуда, как помнится, родом прошлый губернатор. Да, все совершенно правильно – умирание Петербурга должно быть сопряжено с позором, с грязью, с разгулом пошлятины. Ни одного знакомого магазина нет… Это уже не Невский проспект, это (и Камский проговорил с пародийным шиком) – Nevsky prospect! Ой, смотрите, ребята, даже Елисеевский закрыли. Ничего себе! Я понимаю, что служанки обязаны глумиться над умирающим господином, но не думал, что это происходит в таких масштабах… А это что? Целый квартал снесли? Угол Невского и Восстания? Я не знал. У меня тут друг жил… Мря! Мря! Как хорошо, что я сбежал!
– Я вас что-то не понимаю, Жорж, – удивился Времин. – Куда ж это вы сбежали? Разве в Москве не сносят домов, не сияют повсюду чудовищные вывески и рекламы? Насколько я знаю, так и на Волге, и в Сибири, и на Дальнем Востоке… Разве варварство не везде одинаково?
– Да, но там это мне без разницы, а здесь я начинаю страдать. Мне хочется кого-нибудь убить за этот город. А это нездоровые настроения, потому что кого не убей – толку не будет.
– Это не совсем так, – вмешался kazaroza. – Если грамотно продумать акцию, польза будет. Например, отрубить какому-нибудь архитектору кисти рук. И заявить – так будет с каждым, кто тронет Петербург.
– Архитекторы-то при чем? Обычные блатные бездари, которых еще при дедушке Брежневе наклепали, – возразил Жорж. – Тут при делах не архитекторы, а их заказчики.
– Заказчикам, да… им мало кисти рук отрубить… – мечтательно протянул kazaroza. – Им бы голову…
Времин с любопытством поглядел на сладко мечтающего кузнечика в черных, тщательно уложенных кудрях и узком пальто стального цвета. Времин почти не жил в Интернете и не встречался там с дивными речами kazarozы, который был по убеждениям левый эсер и слова «расстрелять», «казнить» и «ликвидировать» являлись в его лексиконе рядовыми.
– Ты, друг мой, будешь рубить головы неправильно, то есть по неправильным мотивам, – ответил Камский. – Не за честь красоты будешь ты, Ильюша Хазин, головы рубить, и не за правду и справедливость. А потому что гнилая, злобная, сучья кровь неведомо откуда взялась в твоих жилах, так мило упакованных. Ты же не можешь смотреть кино, где не убивают, ты засыпаешь! Глядя на тебя, я окончательно понял, что нет причин, по которым люди пьют или убивают, – они пьют, потому что им нравится пить, и убивают, потому что им нравится убивать…
Так, балагуря, зашли пообедать в ресторан под крышей, и Андрей отметил про себя, что Камский охотно говорил о чем угодно – но только не об Эгле.
……………………………………………………………………
Рассказывает Нина Родинка:
– Есть ведь на свете удивительные люди, снимающие кожицу с помидоров! А эти люди, в свою очередь, удивляются мне, кожицу от помидоров съедающую.
Есть люди, которые читают газету только с конца. Так им гораздо интересней. Разве могут они понять тех, кто читает газету по порядку, с первой страницы?
Одни умеют сворачивать язык трубочкой, другие нет. И это фатально! Невозможно научиться сворачивать язык трубочкой. Сколько ни бейся. Хоть год тренируйся – нет, тот, кому не дано свернуть язык трубочкой, никогда не свернет язык трубочкой. А почему? Неизвестно. Ученые молчат!
Самого главного никогда не поймешь.
……………………………………………………………………
Карантина спала наверху, в гостевой комнате, глубоким и сладким сном аж до часу дня и пробудилась без мук похмелья, бодрой и готовой к «прыжку тигра», как говаривал председатель Мао, планируя будущее Китая.
Китай, утверждал председатель, должен напрячь все свои силы и совершить ошеломляющий «прыжок тигра»! (И он его совершил, став империей контрафакта и халтуры.) К своему прыжку готовилась и Карантина, обдумывая будущее дочери. Когда у тебя на руках не жалкий детеныш, требующий еды и ухода, а юная красавица-дочь, можно попробовать сыграть еще раз. В проигранную игру.
В мечтах Карантины опять фигурировал Валерий Времин, которому теперь можно было предъявить не орущего младенца, которого еще кормить и кормить, а готовое человеческое существо высшей категории.
Тут уж кормежкой не обойдешься. Нике надо учиться. Нике нужна квартира. Нику следует одеть и отшлифовать по всем правилам. Ника должна воссиять, а посрамленный Времин – раскошелиться.
Мужчины обязаны платить за все – и за любовь, и за нелюбовь, считала Карантина. За нелюбовь особенно, по специальной таксе. Почему? Карантина не могла бы этого объяснить. Это было не убеждение, а вера. При виде любого мужчины от шестнадцати до шестидесяти в ней начиналось зудящее напряжение, иногда вовсе лишенное эротической ноты. «Мужчина! – ревели все сигнальные системы. – Готовность номер один!» И в ней вспыхивал тот самый огонек, что горит «на окошке на девичьем». Ведь Карантина не была расчетливой циничной профессионалкой – она навечно осталась любительницей. Она встречала на жизненном пути профессионалок – их подавляющее большинство вообще ничего не чувствовало во время полового акта, поэтому-то они и совершали эти акты так легко. Попробуйте мыть посуду просто так, потому что ее надо мыть, – и мыть посуду «с чувством», переживая за каждую тарелку, и вы поймете, о чем я говорю. Карантина была «с чувством». Ее скорее можно было бы назвать распутницей, чем закоренелой проституткой. В ней жил «огонек».
На этот огонек Карантина пыталась выманить живущую в мужчинах силу – ту самую силу, которая позволила им завоевать мир.
Пусть платят за победу. Пусть теперь кормят угнетенный народ! Еще выдумали равенство какое-то, какие-то права… «Твари, хитрые какие твари!» – злобно восхищалась Катаржина Грыбска. Рассуждения о «правах женщин» приводили ее в ярость. Она считала, что под видом этих самых «прав» у женщин отбирают последние привилегии их жалкой, несчастной жизни – святое право сидеть на шее у мужчин!
Больные животные, раз в месяц истекающие кровью, с истерзанными от рождения нервами, с муками деторождения (и это если повезет, а если бесплодна – вообще вон из жизни), с вечным ужасом за детей, с грубой, скучной ответственностью за горшок щей и чистоту углов – им еще полагалось, оказывается, самим зарабатывать на эту мерзкую жизнь! И в качестве подарка ходить голосовать за какую-то успешную, как правило, мужскую тварь, чтоб ей отвалилось еще больше власти!!
Карантина была очень даже неглупа, но необразованна и вульгарна. Она не понимала, что выбранная ею жизненная стратегия – жить за счет мужчин – требует некоторых актерских навыков, определенного вкуса и меры. Мужчина может кормить женщину даже и с удовольствием – но по своей воле. Потому что он так решил. Если его с момента знакомства сразу же рассматривают как источник корма, хитрая тварь просекает ловушку и начинает рыпаться.
Когда добрые люди объясняли Катаржине, что она чересчур давит на мужиков и это фатально ведет к поражению в игре, она начинала возмущенно орать, что на дворе зима, а у нее нет зимней шапки, а шапка стоит двести долларов, а если придурку не сказать про шапку, он никогда не обратит внимания, что шапки нет! И добрый человек, дающий ненужный совет, понимал, что точно так же Карантина орала про шапку и своему сожителю, отчего максимальный срок, на который мужчины задерживались подле Карантины, составлял полгода.
У нее и сейчас бывали мужчины, чаще всего арабы из предместий Парижа. Но от них перепадали и вовсе крохи – ужин в кафе, дешевые цацки. Как выразилась одна подруга об их с Катаржиной судьбе – «промысловое значение утрачено». Мужчины перестали доиться. Впереди ее, пожилую шлюху без образования и профессии, ждал ужас.
Ждал бы! Да, ждал бы – но раз в жизни Катаржину посетило озарение. Она помнила эту жаркую осень в Москве, когда вся жизнь поехала с катушек – и у родины, и у нее самой; как она бегала за Валерой по компаниям его друзей, проникала обманом, а иной раз и наглостью – московские люди, компанейские, добродушные от сытости, открывали дверь и видели симпатичную телку с бухлом, как не пустить? И вот тогда, когда он спал, не очень-то и дунувши, просто усталый после концерта, когда не понял спросонья, кто это, что это… Карантина помнила, как долго пришлось трудиться, прежде чем она плюнула в ладошку заветную субстанцию и осуществила, как занудно-величественно выражаются медики, искусственное оплодотворение.
А он заснул дальше.
Это был самый дорогостоящий сон в жизни Валерия Времина. Он расплатился за него девятью тысячами долларов и изнурительными скандалами в семье. Но, надо сказать, за это время в искреннюю ненависть Времина к Грибовой стала проникать брезгливая, мучительная жалость. Он видел, что не корысть, а оскорбленная любовь обуревала разъяренную женщину. И, в конце концов, сам виноват – семя надо контролировать. А главное – какое счастье, что выпало родиться мужчиной, а не женщиной, думал Времин. Не ведать таких унижений, вот блаженство…
Иногда в эти годы Времин вспоминал, что где-то там растет его девочка от Карантины. Он был не злой и не слабый мужчина, он был способен на великодушные поступки и мог бы навестить Веронику и даже принять участие в ее судьбе, но при мысли о Карантине у него начиналась паника.
И она правильно начиналась, эта паника.
Напрасно Валерий Времин думал, что расплатился за известную неосторожность, – расплата была впереди. В неугомонной голове Катаржины зрели причудливые планы грядущего торжества попранной женственности, будущего триумфа ее и Вероники – и все эти планы были так или иначе связаны со злосчастным автором «Моей пушинки», песни, кстати, посвященной кареглазой Любе Фишман, миниатюрной танцовщице одной балетной труппы, а не (тоже кареглазой) Карантине.
Нет, не Карантине.
Глава девятая, в которой наши герои сходятся вместе, пока не зная об этом
Ника не пошла никуда, ждала, когда мамочка проснется.
Однажды писатель Олеша, наблюдая игру в шахматы, заметил в приступе остроумия, что, по его мнению, этой игре недостает еще одной фигуры. Какой? Дракона. А как ходит дракон? А дракон ходит как хочет и всех ест.
Многим людям не хватает в жизни того «дракона, который ходит как хочет», а вот в жизни Вероники Грибовой такой дракон был. Драконом, таинственным и непредсказуемым, была мамочка.
Мамочка – праздник. Мамочка – это не каждый день. Она не готовила, не стирала, не зудела про уроки, не копалась в огороде, она появлялась внезапно – всегда яркая, блистающая, душистая, всегда с чудесными подарками. А что там бабуля кричит, Ника не брала в голову.
Валентина Степановна никому спуску не давала. Если она костерила на все лады собственную дочь, то ведь и современным политикам, певцам и актерам доставалось не меньше. В субботу вечером им вообще не стоило бы попадаться Валентине Степановне на глаза, но они, не чуя беды, попадались и получали казнь через Логос. Который каким-то чудом, своей демагогически-ругательной ипостасью поселился в старшей Грибовой, громившей всех волосатых, легкомысленно одетых в подобие нижнего белья певиц тем яростней, чем сильнее они напоминали ей блудную дочь…
Нике было немножко стыдно за бабушку. Она таила свои пристрастия в музыке и нежнейшую привязанность к дракону-мамочке. Почему человеку нельзя работать в Париже? Может быть, мамочка однажды заработает денежек и возьмет ее туда.
Катаржина нашла дочь за рисованием – Ника любила изображать тонких златовласых принцесс в радужных платьях среди лугов и деревьев. Принцессы эти разгуливали в совершенном одиночестве, а пейзаж, наоборот, был густо населен птицами, грибами и цветами. Рисунки дышали очарованием детской наивности, вполне уместной в десять лет, но несколько пугающей в шестнадцать. Дрожащая губка, затрудненность в разговоре и эти душераздирающие рисуночки говорили о дочери неладное, и хваткая умом Карантина это поняла.
Ника светилась от любви и радости, но говорила вяло, невнятно, много смущалась и вздыхала. Как учишься, дочка? – Так… ничего… – У тебя есть парень? – даже не отвечает ничего, пожимает плечами. – С кем дружишь? – Аня… (долго молчит). Даша… И розово-голубая комнатка с плюшевыми медведями…
Детка совсем ребенок – постановила Карантина, – но при ее красоте это прелесть что такое. И мы в академики не готовимся. Мы готовимся взять у жизни то, что нам, красавицам, положено! Все подарки парижские отлично подошли… Ника явно что-то хотела сказать мамочке и стеснялась. Ну что ты, что ты? Глупенькая.
– Мамочка… скажи бабушке, что я не буду картошки… мне нельзя…
Детка! Мы забудем про картошку навечно. Но ты не это хотела сказать, правда?
– Понимаешь, завтра все едут. И Аня, и Даша. Концерт… Королева Ужей…
Что еще за королева ужей? Что за бред?
Ника, мучительно волнуясь, пыталась объяснить маме, что завтра, только один раз, только в этот день, первого сентября, приезжает певица Эгле с группой «Ужи», что они с девочками все лето слушали ее песни, особенно «Искать» и «Червячка», и они должны быть на концерте. А бабушка не понимает. Но дело обстоит таким образом, что Ника, если на то пошло, пойдет в самоволку.
«Ну вот, начался бред подростковый, все путем, а я волновалась», – подумала Катаржина с легким привкусом ревности:
– А что в них такого, в твоих «Ужах»?
Тут в ход пошли междометия, как это принято у аборигенов острова подростков. Ника дрожала, пыталась жестикулировать, но смогла сформулировать только ничего не объяснявшее Карантине: «Эгле – настоящая».
Что такое – настоящая? Мы все настоящие.
Нет, нет, мамочка, это не так. Мы не все настоящие. И даже те, кто очень похож на людей, на самом деле часто не люди. Но эти нелюди бывают злобные, а бывают добрые, и Эгле как раз из таких добрых нелюдей, настоящих, которые могут что-то. А ненастоящие только притворяются людьми, чтобы вытеснить людей из жизни. А она понимает, любит и поет – круче всех. Даже круче Земы. Эгле лучше Земы, она так считает, хотя ее уже два раза били за это…
– Как били, кто? Что такое «Зема»?
Земфира, певица Земфира. Те, кто фанатеет по Земе, терпеть не могут Эгле. Ну что как бы Эгле хочет слить Зему. Это такая неправда, просто жуть. Эгле всегда восхищается Земой, а всякие дураки придумали, что она против. Вроде бы Даша говорила, они собираются испортить ей концерт в Питере. Поэтому нам всем надо завтра в город, защитить любимую певицу…
Приоткрывшийся Карантине душевный мирок дочери был непонятен и далек. Способностей улетать в отвлеченный мир и всерьез сопереживать искусству у Карантины не было. Она любила латиноамериканскую танцевальную музыку и уголовный душещип «русского шансона», но могла обойтись и без них. Музыка в жизни – это как соус к мясу, если голоден, схаваешь и без соуса. Королева Ужей! Тоже мне! Какая-нибудь испорченная девка, Дуся Раскорякина из Мудищево… Глупая моя Никуша, плюшевая душа. Глазки горят, в глазках дрожат слезки, и все Эгле, Эгле, Эгле…
– Я поеду с тобой, – твердо сказала Карантина. – При мне вас никто не тронет. Заодно посмотрю на твою Королеву, по которой ты с ума сходишь. Мы ее раскусим, твою змеиную певичку! Шутка, шутка, не напрягайся, доченька…
……………………………………………………………………
– Тут, – сказала Нина Родинка, – поступил интересный вопрос. Светлана В. из Красноярска спрашивает, правда ли, что женщинам обязательно надо выходить замуж.
– А что, если женщина не хочет выходить замуж? – беспокоится Светлана В.
Дорогая Светлана! Хочет женщина замуж или не хочет – это вопрос не существенный, неправомерный и к делу не относящийся.Существенный вопрос – берут ли ее замуж или не берут. Из личного опыта заверяю вас, что желание женщины быть замужем никак не влияет на заключение брака. Между этими факторами вообще не просматривается никакой устойчивой связи. Женщина, желающая выйти замуж, может вступить в брак, а может не вступить в брак. Женщину, НЕ желающую выйти замуж, ждет та же участь. Я рекомендую делать вид, что вы довольны в любом случае. Это не та страна, где можно позволить себе быть несчастным, бедным и больным. Не расслабляйтесь, Светлана! Еще более интересный вопрос прислала Татьяна М. из Санкт-Петербурга. Ей приходится много ездить по железной дороге в связи с характером работы (Татьяна – уважаемая воровка на доверие). Каждый раз, когда Татьяна входит в вагон перед отходом поезда, она видит много лет, несколько раз в месяц, одну и ту же картину.Все мужчины, которые едут в вагоне, покинув свои купе, стоят в коридоре, взявшись руками за подоконные перила и отклячив жопы. Причем не для того, чтобы помахать провожающим – провожающих всегда один-два, не больше. Татьяна М. просит разъяснить, для чего едущие в поезде мужчины становятся в коридоре и отклячивают жопы, при этом взявшись руками за перила. Милая Татьяна! Прежде чем бесповоротно занять место в купе (которое своим малым пространством и расположением полок напоминает нары на зоне), наш мужчина стремится хоть чуть-чуть еще побыть на воле. Это выражается в данном случае немотивированным выходом в коридор и безнаказанным «отклячиванием жопы».Это не агрессия против вас, Татьяна, и не специальный мужской идиотизм, а последний глоток свободы в неумолимом железнодорожном мире, где все расписано и расчислено! По моим подсчетам, более 80% людей страдают хроническим недопониманием жизни.
……………………………………………………………………
Что Карантина приревновала свою дочь к Эгле – это понятно; ревновал к ней и Жорж Камский Андрея Времина – взбалмошной, ненатуральной ревностью – дескать, это еще что за повелительница мух, кто разрешил.
Нарочно томил Андрея за обедом, чтоб не отпустить к ужам, заказывал идиотские коктейли, морщился, ругался, дразнил kazarozу. Наконец соизволил спросить: «А она вообще откуда взялась, твоя певица?»
Андрей, который рвался к Эгле (но сейчас, перед концертом, не был нужен ей ни для чего), ждал этого вопроса от Жоржа и давно подготовил «версию для печати».
По его розыскам, Эгле родилась и не под Смоленском, и не за Уралом, и не на Дальнем Востоке, и уж конечно не в Литве (все эти легенды она стравливала журналистам), а в поселке городского типа Московской области. Родителей своих она называла «пьющими» (не алкашами, не алконавтами, а вот так, даже ласково), однако образ отца из ее высказываний не складывался вообще. Видимо, все-таки там распадалась одна мама, своими силами. Настоящее имя Эгле было несовместимо с карьерой певицы – ее звали Алла, а на русской эстраде могла быть только одна Алла. (По той же причине ни один русский кинорежиссер уже несколько десятилетий не носил имени Никита.) Училась она отвратительно, много прогуливала, однако на плаву держалась, как всегда держатся у нас на Руси так называемые «артистки» – неважно, выбились они в люди или нет – заводные девчонки, мечущие искры своей бойкой, бьющей через край, самоцветной души. Держатся, пока не рухнут.
Убежищем Эгле была библиотека, где рулила женщина с правильным именем Катерина Петровна. Она устроила для девочки уголок, с раскладушкой и столиком, и радовалась, сколько читает ее воспитанница. Две книжки в день было нормой. Эгле прочла всю библиотеку, одолела даже эпопею Георгия Маркова «Сибирь», чего, кажется, не совершил и сам автор эпопеи. А книжками Веры Пановой и Александра Грина девочка буквально жила, без конца их перечитывая. На полках обрела будущая Эгле и книжку Саломеи Нерис, откуда узнала про горестную жизнь Королевы Ужей. В последнем классе Эгле взялась за ум, собираясь поступать в Московский университет… Дальше выходила какая-то путаница. Андрей не мог свести концы с концами – куда-то девался год жизни королевы ужей. Этого он Жоржу не сказал, но ловя какие-то словечки, обмолвки, намеки и тени, предположение сделал. Скорее всего, она загремела на год в тюрьму, как раз между восемнадцатью и девятнадцатью. Но это ей не помешало потом поступить в университет и начать петь в не таких уж затрапезных клубах – у Эгле были покровители. Сильные покровители…
– А музыке она, значит, не училась? Очередная самодеятельность? – хмыкнул Жорж.
Андрей объяснил, что так, да не так. У Эгле обнаружилась природная постановка голоса, и она еще брала частные уроки пения и гитары и сейчас учится, хотя ей уже двадцать шесть лет и дикорастущая слава могла бы расслабить, но нет. Это не про Эгле. Тут характер!
Про особенности натуры Эгле Андрей мог говорить часами. Она, потомок трех поколений алкоголиков, не пьянела вовсе. Никогда не болела простудными болезнями. В этой бестелесной девочке жила стальная выносливость – да, в другие времена именно такие построили Днепрогэс и Магнитку. Тело тут не при делах. При делах тут способность к напряжению духа, возгонка духа от мирного состояния еле теплящегося огонька к резкому возрастанию, к взрыву, это что-то похожее на лесной пожар, ну, так они и пели «мировой пожар раздуем». Церковь умела разжечь этот огонек в русских, партия со своим интернационалом тоже умела разжечь, но не они были главной причиной пожаров, они помогали, направляли, да; главная причина таилась в глубинах Иванушек-да-Марьюшек. Чертов «огонь папоротника», он же пресловутая «искра Божья»? Или тот самый «червячок», воспетый Эгле? Помутившийся генофонд все-таки время от времени пересылал код русского огонька по родовой цепи, и тогда «среди долины ровныя» вдруг заводилось такое зелье, как наша Эгле.
Она много пела о ветре, о полетах, вызывая в Андрее трепетный восторг – он простодушно причислил возлюбленную к лику ангелов, забыв о том, что крылья есть и у демонов, кстати куда более способных к творчеству. А музыка – самая демоническая стихия, о чем предупреждал нас Томас Манн, которого Эгле читала, а Времин не читал. Да и не читая Манна, но лишь слушая песенные признания русских певцов, картину проясняешь без труда.
Чуткий час времени че… Звезд парча на моем плече… В чарах порчи лечу в луче… Моя черная метка… черная метка…Впоследствии наш летун в луче совершенно исправился и, утомленно раскаявшись, смирно обменял в пункте приема перевоспитавшихся демонов свои потрепанные черные крылья на новые, белые с золотым кантиком. Дело-то простое: признаешь Христа – ступай направо и вставай на довольствие, не признаешь – чеши налево к своим. А маленькая злая девочка-мальчик с голосом в четыре октавы, умеющая дурить голову людям, куда собиралась, направо или налево? Жорж, почуявший что-то, все теребил Андрея – так она про что поет? Она про любовь и дружбу поет?
Да, но…
Почему – но?
Потому что любовь, которую упоминала в песнях Эгле, была какая-то не такая. Странная. Не от мира сего. Она совершалась всегда в миноре, окутанная изысканной печалью, как бы над землей, в некоем совместном полете и состояла из необычных поцелуев – в тексте они именовались то белыми, то фиолетовыми, то синими – и вздохов о неизменной фатальной разлуке. Надо было быть таким безнадежно влюбленным парнем, как Времин, чтоб ни о чем не догадаться.
Он все-таки вырвался пораньше, побежал к «Ужам», под клятвенное обещание встретить Жоржа на служебном входе, и возле Дворца культуры, где было еще безлюдно, обратил внимание на парочку: высоченную, размалеванную мамашу в алом топике и смирную голубоглазую дочь. Мамаша обрушилась на Времина, будто ждала именно его, сама объяснила, что и кого она мамаша, и рвалась за кулисы на твердом святом основании дочерней любви к «Ужам». Времин бы увернулся, но его тронула девочка, и он обещал их провести – но только после концерта. Явно школьница, с пепельной косичкой и маленькими нежными руками, дочка страдала от поведения мамаши и все-таки исступленно надеялась, что чудо совершится… и глаза как будто знакомые.
Еще бы не знакомые – фамильные времинские глазки Андрей каждый день видел в зеркале.
Вот все и собрались, вот и хорошо.
4. «Он целует меня»
Глава десятая: концерт
В таком количестве Андрей видел людей только на концертах Эгле – а на другие он и не ходил. О, это был хитрый фокус – рождение публики, собирание чудовища из частей. Оно наливалось грозовой силой, роптало, клубилось внизу (Андрею на этот раз пришлось сидеть вместе с Камским в ложе у сцены). Камский, однако, утверждал, что ему, который в юности ходил на красную волну русского рока, просто смешно видеть нынешних вяленьких зрителей. «Ты бы видел первых фанов “Алисы”! Вот это были богатыри. Деревья с корнем рвали! А что эти темные девушки твои, на что они способны? Разве повизжать…»
Когда погас свет, девушки так завизжали, что Камский схватился за голову. Эгле несколько минут выдержала публику и вышла из глубины сцены.
Она все-таки надела майку, придуманную Времиным, с наклеенными кусочками фольги, это давало сверкание, хотя, конечно, могла обойтись без этого и вообще без всего – уж тем более без видов еловой чащи, которые появлялись на экране. Она и так была Лесная…
Звезды да кости В святом болоте Мертвые гости В живом полете Я никогда не однаСначала Эгле как бы прощупывала аудиторию нежными лапами, потом казала первый коготок – страшно лесной, пой, пой, голод весной, пой, пой — с яростным рефреном «Жить! Жить! По лесу кружить!». После этого Эгле обычно пела «Зимнюю песню ведьмы», которой Андрей побаивался. Эгле как-то горбилась, скрючивалась, хрипела, становилась древней жутью…
Холодно люди Бродит природа Здесь да меж вас как ненужная боль Или забвение или свобода Только не бог Это ветер старик чудотворен И огонь помогает в грехах И вода проливалась из чаши И земля рассыпалась в рукахЗа песней ведьмы Эгле в этот раз поставила «Труба-дура», пока восприятие не притупилось, а потом – легкий, грустный, умный «Тот же ветер»:
Но кто-нибудь поймет, кто-нибудь поймет Кто-нибудь услышит Кто-нибудь возьмет, кто-нибудь возьмет Кто-нибудь допишет Кто-нибудь один, кто-нибудь один Кто-нибудь на свете Всюду на земле в каждой голове Дует тот же ветер…За «Ветром» следовала песня, которую Андрей не одобрял, насчет «прощальных белых поцелуев», а затем «Червячок», которого он любил, да тут уж и всех покалывало узнаванием настоящего, горько-сердечного, милого, хоть и странного, чудно́го…
Андрей украдкой подглядывал за Жоржем – в поле зрения попадал и kazaroza, который вел себя исправно, свистел радостно, топал и хлопал, – есть ли на лице признаки чувств? Таковых обнаружить не удавалось, но утешало, что Камский не отрываясь смотрел на сцену, впился глазами в тонкий силуэт…
Он узнал ее. Он мог видеть то, что чистым земным глазам Андрея было не дано. Эгле на сцене была не одна. Она помещалась внутри светящейся фигуры, от которой в зал постоянно отлетали искры и пятна. Точно семена растений в почву, эти искры и пятна попадали в головы зрителей, проникали внутрь. Это было заражение. «Да, девочка прикрепленная… – думал Жорж, – нехилый демон с ней работает… потом те, в кого по-настоящему попало, будут жить с ее образом в мыслях и фантом будет работать, питаться за их счет, расти… Без вариантов она из наших… Несчастный Времин, если он и вправду как следует заразился, ему не выздороветь. Сказать, объяснить? Не поверит… Я-то в полной защите, в меня ему не внедриться, мой его живо отошьет, дескать, чужие здесь не ходят, парень, вали отсюда… хотя почему парень, у этих вроде и пола нет…»
Позволь мне покинуть тебя, позволь не любить тебя!Этот обрывок древней молитвы, этот стон измученной души, приговоренной к каторжной работе любви, этот полустертый, затерянный в грязных веках алмазный осколок разговора богов — как Андрей понимал его! Ведь он сам жил в заколдованном лесу, поджидая свою владычицу, и пылкая риторика влюбленного бога, искренне и лицемерно молящего о свободе, которая ему не нужна, была для Андрея родной речью. Он говорил с нею так – но только в мыслях. И она отвечала – тоже в мыслях. Отпусти! Не могу больше любить! – Но я не держу тебя. Держишь! – Несносный мальчик, ты свободен. Нет! Я заколдован, ты привязала меня, отвяжи, отпусти, дай дышать… И она смеялась. Всегда смеялась на этом месте.
Это особенный смех – так смеются те, кому дано вызывать любовь к себе. Как они могут кого-то отпустить? Вызвавший ветер любуется вызванным ветром, его не заботит судьба тех, чьи домишки снесены ураганом.
……………………………………………………………………
Говорит Нина Родинка:
– Однажды мне довелось увидеть порнографический ролик 1925 года. Незабываемое, волнующее зрелище! На старенькой пленке появились два трогательно размытых силуэта, он и она. В лесочке, на полянке под деревьями, они расстелили одеяльце, достали бутылочку, выпили и начали раздеваться. У женщины были маленькие, вялые грудки, у мужчины обыкновенный, не увеличенный до размеров бревна причиндал. Женщина погладила его как-то спокойно и ласково, точно домашнего котенка. Соитие прошло быстро и без фокусов. На наши глаза это вообще была не порнография, а пастораль. На лицах героев было написано неподдельное маленькое удовольствие, они лукаво улыбались и были напрочь лишены того остервенения, с которым пашут нынешние бедные порнолюди. Не пыхтели озверело, не содрогались, не пытались зажечь нас адским огнем того, что является внутренним переживанием и не поддается никакому внешнему выражению. Хороший летний денек на природе, милые забавы, как бы ставящие нужную точку в наслаждении жизнью этого дня… Они были никто. Просто человеки.
Самое главное было в финале. Грешники пошли к дому, на пороге обернулись к зрителям и приветливо помахали рукой. Они махали нам из 1925 года, отплывая в свой рай верхом на старой кинопленке, в свое «где-то нигде»…
Увлекательная мысль пришла мне в голову, и я залезла на порносайты. Где не нашла ни одного фильма, снятого на природе. Люди мучались в запертом пространстве, будь то квартира, офис, школа или кабинет врача. Вот в чем дело! Тот секс был частью природы. Этот – «искусством». В том порно не было никакого сюжета – такой фильм, будь он снят сегодня, никто и смотреть бы не стал. А наше порно целиком стоит на игровых ситуациях. И они все жестче, все круче, запретная черта все отодвигается, вот уже театр инцеста стал банальностью, вот уже и малолетки приелись… Те, первые грешники, терявшие невинность перед камерами, дружески приветствовали нас, которым после потери невинности была одна дорога – падать дальше. Они схавали только одно яблоко, и оно еще имело вкус! А нам осталось терзать голодными зубами огрызок.
«Ты хотела бы оказаться в 1925 году?» – спросила меня подруга. Боже! Я хотела бы оказаться в любом году любого времени, кроме своего! Вообще идея о том, что человек обязан верить, будто лучший день – это сегодня, самая идиотская на свете. Пошли бы вы рассказали о ней 6 августа 1945 года жителям Хиросимы…
……………………………………………………………………
Для Ники девушка на сцене была той самой принцессой, силуэт которой упрямо рисуют миллионы женских подростков Земли. Им уже сунули в пасть и куклу Барби, и тысячи глянцевых моделей, но нет – что-то иное грезится в смутных мечтах, чей-то облик волнует душки, не подиум, не игрушечный домик, а лес, блики солнца на траве, она идет по тропинке и рядом с ней тигр. Не дурно пахнущий гнилым мясом, не злобный, с длиннющими зубищами, а добрый полосатик. Ника стояла у сцены, сжатая толпой, но не ревела и рук не вскидывала – замерла, счастливая. Катаржина обнимала дочку, чтоб не раздавили, плохо слушала и злилась на хитрую девку-певичку. Она-то их знала-перезнала, эти бледные лица без косметики, эти тонкие усмехающиеся губы, эту презрительную повадку тех, кто не признает власти Тарантула. Дура-дочка, нашла принцессу.
Грешным делом грешным телом Обнимая мокрых куриц Я лечу – последний доктор Человеческих жар-птиц Съешь траву а то замерзнешь Выпей чай а то утонешь И не спи а то зароют Не поверят что живаяНу, голос ничего. Звонкий. Но песни дурные, разве сравнить с теми, что сволочь Валерка Времин сочинял?
По ощущениям Эгле, она проваливалась, несмотря на вопли публики. Кто-то сегодня тормозил ее, кто-то мешал, не давал взлететь. Два раза отказывал микрофон, Ленка-труба сыграла тяжело, грубо, да и опоздала на три такта, Сайру вообще пора убить. «Ну что, девчонки, отлетели?» – закричала в финале бодрым тоном –
Утра нет Денег нет Интер нет Девушка-петрушка ой ой ой Русская игрушка ой ой ой Не растет ромашка упершися в стенку Пропивай же девушка жизнь копейку Мамы нет Папы нет Бога нет Интер нет Бедная зверюшка ой ой ой Чертова подружка ой ой ой Ножки на подушке дырка в голове С горя где же кружка сердцу веселейЭто была заводная песня, и некоторая мрачность текста совершенно рассеивалась зажигательным исполнением. Девушки-петрушки явно ждали ее и принялись исправно метать на сцену флаера. Катаржина стала оттаскивать дочку подальше от фанаток, в ее планах вообще было затеряться, отвязаться от дочкиных лужских подружек и только вдвоем проникнуть за сцену к мнимой принцессе. Чтоб видела – мать может все!
– Тот паренек обещал… – бормотала она. – Да пошли, пошли, концерт окончен, мы сейчас найдем твою певицу…
Они и впрямь столкнулись в узком коридоре, ведущем к гримерке, Андрей вел Камского и kazarozу к Эгле, был утомлен переживаниями за нее, раздражен равнодушным видом Жоржа и оттого довольно сердито попросил сперва обождать. Дворец культуры имени Советская-Власть-Приказала-Всем-Долго-Жить не ремонтировали лет тридцать, так, латали кое-что, он съежился, в тоске ожидая сноса, старчески мигал тусклыми лампочками, желтел, как горчичниками, пожилыми плакатами на стенах и уже давно не понимал, что там выли и орали на его сцене. Но, в отличие от злобного Отеля Стивена Кинга, он ничего не мог поделать с новыми постояльцами. Даже напугать.
– Что ты дрожишь как овца? Дашь ей диск, назовешь имя, она распишется, что дрожать, не понимаю. Вот было бы с чего…
В гримерке же – в которой Эгле было по сути нечего делать, ибо она не гримировалась, ей только чуть пудрили лицо – шел сумбурный нервный диалог между Эгле и Камским на виду у всей группы. Которая была рада-радешенька хоть сколько-нибудь оттянуть миг жесткого разноса от Королевы за лажу на концерте.
Камский говорил пустые слова благодарности, а Эгле пыталась понять, откуда в ней поднялась волна ненависти к гладкому, точно отлакированному, красавчику. Она резко отвечала – она считает выступление провальным и хвалить ее не за что. На что Камский сказал, что как артист артиста он ее прекрасно понимает, но внутренние оценки – это одно, а чувства зрителей – другое. И талант, талант! Может быть хуже, может лучше, но талант виден всегда… Они беседовали мирно, а их демоны, остолбенев от злости и оскалив зубы, готовы были разорвать друг друга. Это демон Камского сорвал концерт Эгле от зависти! Это он мешал ей вылить в зал настоящий жар, от которого публика плыла и краснела как в парилке. И что ему приспичило распоряжаться в чужом пространстве? У него была громадная аудитория, куда больше, чем у Эгле, ему писали сотни фанаток, так какого черта распалилась эта ненасытная утроба? А к душе приревновал, к завороженной душе бедного влюбленного! Не мог вынести сияющих глаз Андрея. Заколебали его чистые горячие лучи, которые испускал, сам того не ведая, Блёклый воин.
– Времин, – обратилась Эгле к Андрею, стоящему в охранной позе у двери, – кто там по мою душу, давай дозируй понемножку. – Да, Времин! – крикнула она, потому что тот уже отворил калитку и впустил гул коридора. – Времин! Андрюша! Скажи, водички чтоб принесли без газа.
– Времин? – охнула стоящая прямо за дверью Катаржина. – Какой Времин? Кто тут Времин?
– Ну я Времин, – ответил Андрей.
Глава одиннадцатая, в которой родственнички встретились, а Жорж Камский поспорил с Андреем Времиным о природе таланта
Карантина подтолкнула замершую Нику по направлению к Эгле, а сама схватила Андрея за рукав. Родственник, точно! Глаза один в один…
– Валерий Времин? – засмеялся Андрей. – Как не знать! Дядька мой родной. По отцу.
– С ума сойти! – закричала Карантина, и все в гримерке обратили наконец внимание на высокую размалеванную женщину. Таких крошек в бижутерии, напоминающей елочные бусы, Королева обычно звала ласково «попа-Новый год». Мельком взглянув на Карантину (комический типаж – раба Тарантула), Эгле перевела взгляд на девочку. А вот девочка – совсем другое дело. Влюбленно уставившись на Королеву, горлинка протягивала ей диск маленькими лапками и от волнения кривила губки.
– Пожалста, пожалста… – шептала Ника.
– Что тебе, детка, подписать? Сейчас маркер возьму. Как тебя звать? Вероника! Чудесно. Понравился концерт?
Ника закивала головой совсем уж как птичка.
– Ника! Ника! – бушевала Карантина. – Смотри! Смотри! Это твой дядя, дядя родной… Это дочь моя от дяди вашего. Шестнадцать лет назад, драма, драма! По любви родила… Мы расстались! Не видела отца. Валерий Времин! Я приняла решение – и вот она. Вам двоюродная сестра будет. Похожи, похожи! Глаза! Смотрите, глаза!
Группа сильно оживилась. Стали тормошить Андрея, сравнивать глаза – и действительно, нашли явное сходство. С удовольствием рассмотрел Нику и Жорж Камский, душу которого отвлеченный демон на время выпустил из когтей. «Кроткая, – подумал он. – Точь-в-точь кроткая… Да, вот и надо их брать в шестнадцать лет, пока не стали шкурами… а приодеть ее, причесать, красавица будет… племянница Времина, смешно! Но мамаша отрава. Такую мамашу в приданое? Не потяну…»
Андрей, взволнованный и смущенный, не находил слов для ответа – ведь он вспомнил… Вспомнил ночной разговор отца и дяди, вспомнил подробности зачатия этого ребенка. Вот, значит, из срама и позора что выросло. Милая, прелестная девочка. Не знает ничего, да и не надо знать ей ничего. Это лишнее. Порыться в людских делишках, в истоках-обстоятельствах, такое отыщется! Зачем рыться? Зачем проливать ненужный свет туда, где должно быть темно? Раз Бог разрешил ребенку быть, значит, так надо. Зачатие – тайна! В законном браке, в радостях взаимной любви могут родиться уроды и преступники, а от случайной связи произойти богатыри, молодцы, таланты… Жизнь не разбирает дороги…
«Так-то оно так, – лихорадочно думал Андрей, – но мы-то не боги, мы-то свои дороги разбираем. Куда я дену то, что я знаю? Как мне смотреть на эту бешеную тетку и не знать, если я знаю? Как это хорошо – ничего не ведать постыдного о человеке!»
– Ну дела, – развеселилась и Эгле. – Вот после этого и говори, что сериалы не отражают действительность. Но главное, какая закономерность интересная – все Времины, что ли, тащатся от моих песенок? Если бы не я! Вы бы, господа родственнички, и не встретились, может быть, никогда!
– А мы благодарны! – голосила Карантина. – Мы по гроб жизни обязаны. Я сама три дня как из Парижа дочь навестить приехала, а она мне все про «Ужей», все про «Ужей», какие такие «Ужи», я в Париже не слышала, извините. Ребенку так нравится! Эгле, Эгле, заладила, Эгле, Эгле…
– А вам понравилось? – спросил Камский.
– Вы на одного артиста похожи, – дипломатично заметила на это Карантина.
– Я и есть один артист. Так вам понравилось? Мне кажется, это не ваша музыка.
– Почему – не моя? – вскинулась Карантина. – Хотя я уже не молодежь, я, так сказать, мать молодежи, но… (и она стала корпусом изображать сложные поклоны в сторону Эгле, вспомнив что-то запредельно изысканное из фильма Одесской киностудии про трех мушкетеров). Талант всегда! Талант по-любому! Талант обязательно!
Мать молодежи добила «Ужей» окончательно, и Лена-труба тихо завалилась за великую спину Горбуши. Тут Карантина вспомнила, что не представилась аудитории.
– О, я же не сказала… Катаржина Грыбска. То есть мое имя. Катаржина Грыбска!
– Да мы запомнили, – сказала волевая Эгле, сохраняя невозмутимое лицо среди общих веселых конвульсий. – Катаржина Грыбска, три дня как из Парижа. А теперь прошу простить, у меня тут по плану серьезные разборки с музыкантами. Андрей, больше никого не пускай пока.
Карантина, схватив изумленную Нику (та никогда не слышала про мамино другое имя и считала ее Екатериной Павловной Грибовой), вытащила Андрея в коридор, где вытрясла все координаты и вырвала обещание принять у себя в Москве новоприобретенных родственников.
……………………………………………………………………
Нина Родинка рассказывает:
– Изучая мир детектива, я поняла, что именно отличает замечательное произведение этого жанра от заурядного.
Главный вопрос – «кто убил» – понятное дело, неизменен. Один и тот же для дешевки и классики. Проблема в том, «кого убили».
В лучших детективах действует один и тот же закон – «жертва не должна внушать чересчур большого сочувствия».
Это достигается разными средствами. Мы, например, или мало знаем о жертве, или она обладает какими-то несимпатичными свойствами (жадность, грубость, разврат) и потому, дескать, «сама виновата», или вообще совершила преступление когда-то в прошлом. Таким образом, нравственное чувство аудитории не слишком возмущено, и она может спокойно внимать интриге расследования, следить за колебаниями подозрений, внимать шуточкам частных детективов и хамству полицейских-милицейских.
Укокошить ребенка, невинную девушку, мать семейства – дурной тон. Нравственное чувство слишком возмущено и не может дать необходимой сладостной прохлады с легким припеком занимательности, в которой хочет жить читатель-зритель детектива.
Удивительное дело, но сам Ф.М.Достоевский как будто догадывался о действии закона «жертва не должна внушать чересчур большого сочувствия». В «Братьях Карамазовых» убивают отца, Федора Павловича, личность, в которой под лупой не разглядишь ни одной привлекательной черты. Он и развратник, и жулик, и даже в Бога не верует. В «Преступлении и наказании» пришили старушку-процентщицу, мерзкую до мозга костей, и ее сестру Лизавету, которая, как указано в тексте, «поминутно ходила беременная», то есть грешила напропалую, хоть и от наивности. Родственников у старушки и Лизаветы нет никаких, никто об них не заплачет.
Не сомневаюсь, какая участь ждала бы ФМ, если бы он вздумал родиться сегодня. То был бы непревзойденный автор детективных бестселлеров. Ума палата! Я не имею в виду его сомнительные идейки, я имею в виду изобретенные им технологии обольщения читателя – они высшего класса.
Я сама не раз применяла «основной закон», когда сочиняла сериал «След Шурпы». Шурпа – это фамилия майора милиции, ушедшего из органов и открывшего частное детективное агентство. Каждый раз приходилось выдумывать компромат на жертву, хотя, если жертвой оказывался государственный чиновник или банкир, трудиться приходилось чуть-чуть. Эти лица в принципе не вызывают сочувствия.
Их можно бить пачками.
Похоже, об этом известно не только в мире детектива, но и в реале.
……………………………………………………………………
Камский отпустил секретаря погулять по ночному Питеру и пригласил Времина хлопнуть по рюмочке в «Астории». Загадочный пуританин потерял хладнокровие, был беззащитен, можно было запросто пощупать его душу.
– Ты вообще уверен, что это реальные твои родственники?
– Да. Да. Ужасно… – вздохнул Андрей.
– Что ужасно? Подумаешь, внебрачная дочь, да не у папаши, у дядьки. Ты при чем? Правда, эта оглобля теперь тебе на шею сядет. Ну, будь потверже.
– Есть обстоятельства, о которых я тебе рассказать не могу, – отвечал Андрей. – Так получилось, что я знаю… то, что знать мне не положено. И не будем об этом. Я справлюсь, справлюсь. Ты лучше скажи честно – тебе что, не понравилось? Я про концерт.
Жорж потер кончик носа и пригладил волосы, что было признаком раздражения.
– Разве она не талантлива? Ты посмеешь сказать, что она не талантлива?
– Боже упаси. Она талантлива настолько, что ее… как тебе это сказать понятнее? Ее прикрепили.
– Куда прикрепили?
– Хорошо. Я сейчас соберусь и объясню. Пусть тебе это покажется бредом и дохлой мистикой, но… Понимаешь, есть проблема власти неких индивидов над умами, над душами людей. Тут не обыкновенное поклонение авторитету, а что-то воспаленное, могучее, дикое, заразительное, любовно-больное. Так обожают тиранов, всяких там вождей народов, главарей сект, и так же точно, но в каком-то мягком, искусственном варианте обожают некоторых актеров или там певцов. Тут нужна связка «человек – масса», понимаешь? Большинство людей искусства не имеют к этому никакого отношения. Они просто пишут книги, играют роли, поют или пляшут, потому что способны более-менее к такому труду. Но есть особенные, фатальные люди. В них что-то есть такое, к чему привязываются, прикрепляются иные сущности. Получается симбиоз человека и демона, работающего с ним. Это редкий случай… Я говорю «демон» условно. Я не знаю, кто это и что это. Но я всегда чувствую, если с человеком работают… Ты сам разве не чувствуешь – в этой власти, которую получает твоя Эгле над людьми, есть что-то необычное, не объяснимое одним только талантом?
– Не верю я ни в каких демонов, – насупился Времин. – Где ты их видел? На картинках Врубеля? Кудрявые с крыльями? Может, ты сам их видел? С тобой тоже работают?
Камский собрался было ответить, но почувствовал четкий, категорический запрет.
– Я хотел тебя предостеречь. Ты считаешь свое помешательство любовью. А это не совсем любовь, это внедрение. Ты насквозь заражен, у тебя в голове растет чудовищный одуванчик, да уже целое поле, представляешь – поле цветочков с лицами этой Эгле – и вытесняет… да тебя самого и вытесняет. И при этом она, сама девочка, не виновата. Она про тебя и не думала. И не будет думать. Если ты исчезнешь из ее жизни – она и не заметит. У этих прикрепленных, как правило, вообще нет потребности в людях… – проговорился Камский.
– Не понимаю! – расстроился Андрей. – Для меня Эгле – это как… ладно, смейся надо мной, смейся… как доказательство бытия Божья. Вот так. Ты не думай, что я дурачок. Но вот я слушаю, как говорят про Россию, да и про мир, про его будущее, и не понимаю – какое будущее, кто его будет строить. Ведь все грязные, грязные! Что мы построим, грязные – из грязи? Вот мы с тобой тут сидим: белые скатерти, лампы сияют, вроде как чисто-хорошо. Ты удивился, что я никакой еды не заказал, но я не могу ни в каких кафе и ресторанах есть. Мне кажется – и я думаю, что прав, – все тут надувательство, все мерзость, замаскированная тухлятина. И это так! Я читал книгу одного повара про кошмары на кухнях, а он еще европеец, а представляешь, что наши орлы вытворяют с пищей? И я всюду вижу эту замаскированную тухлятину – в телевизоре, на улицах, везде. Гнилое, подлое мясо. Ты сегодня шел по родному городу как иностранец, ты видел, что его сносят, оскверняют, что гнилому мясу плевать на красоту, на историю, на все, и ты пожимал плечами, улыбался! А эта девочка, как ты ее называешь, – она чудо. Чистое озеро среди помойки. Что-то невероятное, чего быть не может…
– Берегись, Андрейка, как друг тебе говорю, берегись искать небесной чистоты на земле. Ее здесь нет и быть не должно. Да никто и не требует. Нам всем надо как-то свой земной срок отмотать, желательно без криминала и поинтереснее, а какая еще тут чистота при таком способе питания и размножения? По-моему, мы, то есть люди, сделали совсем неплохую карьеру, если учитывать изрядные ошибки, которые наши архангелы допустили при сборке первой модели… Мы грязные! Что за сектантский вздор. Мы разные. И мяско мне принесли вполне приличное. И вино отличное, хоть я за него переплачу, конечно, впятеро. И концерт твоей Эгле был забавный, хотя девочка поет ахинею. Мне на самом деле больше всего глянулась эта голубоглазая сестренка твоя. Вот на такой мой Арбенин бы женился, да… Вообще неплохой был денек.
– Ты нарочно… – протянул Андрей обиженно, – нарочно, понимаю… Тебе противно, невыносимо видеть чистых людей! Нравственно чистых! Да, в грязи всеобщей есть такие люди, бескорыстные, талантливые, они светятся!
– Кого это мне противно видеть – Королеву Ужей? Она, по-твоему, нравственно чиста? Ой, дурила. Ну, знал я, что ты с большим приветом, но чтоб с таким… у тебя что, глаз нету? Да она, твоя Эгле, – ………………….. !
И Времин ударил Камского по лицу, опрокинув на стол бокал с красным вином и сметя на пол тарелку с приличным мясом, которое, будто оправдывая Жоржев эпитет, не выскользнуло из очерченных пределов.
Глава двенадцатая, в которой Карантина и ее жизненные планы встречают препятствие и преодолевают его
Валентина Степановна делила все взрослое человечество на две категории: на тех, кому с детьми повезло, и на тех, кому не повезло. Своих она узнавала безошибочно. Ничто не могло наполнить блеском потухшие глаза, стереть невидимую корку с губ, отлепить от лица пелену несчастья. Замечала их сразу и старалась не смотреть, не конфузить. Больные дети. Пьяные дети. Умерли. Или в тюрьме… Как-то она узнала, что в России около миллиона заключенных, и охнула в душе – а матери, а жены, а сестры! У Тамары сын сидел по третьему разу, та в сердцах говаривала «лучше б умер», но нет, это было не лучше, типун тебе на язык, сердилась Валентина, и у Тамары в самом деле вскакивали язвочки на слизистой, но не в полости рта, а, так скажем, в месте несколько противоположном. Отчего подруга ругала Валентину «ведьмой недоделанной». Действительно, проклятья Грибовой сбывались как-то причудливо. Презренный Колька Романов, которому тысячу раз было говорено шею свернуть, обварил промежность – кипящий чайник развалился в дрожащих ручонках. Председатель-жадоба, коему уверенно сулила Грибова тюрьму, попал в нее не за то, за что надо было бы, а спьяну пристрелив товарища на охоте. Три года по неосторожности, а главное – без конфискации. Вот что обидно… Однажды, когда Валентина с Тамарой красили в Луге дом заведующего ремонтной мастерской, небогатый приятный домик типа «все-своими-руками», не вызывавший никакого классового раздражения, к нему приехали дочь, зять и двое внуков, все здоровые, все весельчаки в жену заведующего, хохотушку Надю, никто не болел, не сидел, не распутничал, нормальная семья, и красить-то позвали только потому, что у заведующего рука побаливала. А так бы сами обошлись. И Тамара с Валентиной перестали между собой разговаривать, старались побыстрей закончить, и чай-водку за компанию пить не сели, так невыносим был очевидный праздничный блеск на этих лицах. Повезло! Повезло с детьми! Другого счастья Валентина не понимала. Разве может что-то еще окрылить женщину?
Карантина выбрала неудачный день для важного разговора с матерью. В этот вечер Валентина Степановна натолкнулась на сюжет в программе «ЧП». Все, что в телевизоре было не придумано обдолбанными сценаристами, а взято из жизни, желания жить не вызывало. Этот сюжет тоже. Пьяная молодая мать, брошенная сожителем, прямо в кадре отказывалась от грудного ребенка, вопя, что «нечем кормить». Рядом с ней на диване (фоном был один и тот же ковер, всегда у всех бедняков один и тот же!) сидела пьяная бабка и возражала, все-таки пытаясь ребенка удержать. На дегенеративном, тупом лице матери не читалось ничего, а бабка была когда-то похожа на человека, но от водки тоже рылом окосела. Ребенок же был обычный щекастый кукленок, но с грустными какими-то глазками. Женщина-милиционер завернула его в одеяльце, унесла из квартиры, и вот когда несли отказника по лестнице, он крупно попался в кадр с этими своими глазками… «Ах ты мать твою мать! – заорала Валентина в злобе на саму себя. – Все горе ты, что ли, хочешь на себе дура перетащить, твою мать – какую мать, когда ты сама и есть та самая мать, больно, сволочи, что вы делаете, больно, твари пропитые, беспросветные вы твари, бесстыжие…» «…ммм…» – застонала Валентина Степановна и поняла, что обычным полстаканчиком на ночь сегодня не обойтись. Подкосил ее этот кукленок отказной.
А тут и Катька выползла. Ей бы посмотреть на тварей, на нее похожих, меж-прочим – нет, она все ток-шоу, сериалы про любовь. Семечек, орехов насыплет в салатницу и глазеет оцепеневши.
– Мам, поговорить надо. Ты как, в духе или что?
– Или что, – отвечала Валентина Степановна, шинкуя капусту. Она квасила одну бочку – больше за год не употребляли, оставалось, мал расход. Мала семья – бабка да внучка малахольная без аппетита.
– Мам, я про Нику. Тут такое дело… все хочу тебе сказать, а ты смотришь зверем. Когда мы с Никой в город ездили, на концерт…
– И так Верка с дуринкой, а по концертам ее таскать, совсем рехнется. Главное, есть в кого. Дуринков, Паша – папаша твой, сплошной понос в голове, да и ты не лучше, – машинально отозвалась Валентина.
– Там у певицы, которая главная, ну, которая нравится нашей Нике, дружок при ней. Андрей Времин зовут. Мам, он племянник Валерки.
– Ну и что? Ты про это не мечтай. Ты считай, что мужика похоронила. Он от тебя чуть не отстреливался, забыла, может? Отхватила как акула у него кусок из бока, и все, и успокойся. Если бы ты его женила, другой разговор. А так по любому счету он не должен ничего.
– А по телевизору показать?
– Что показать?
– Дочку. Так и так. Они песенки про вечную любовь поют, а детей своих бросают. Про семью сказки рассказывают, как они любят-перелюбят там друг дружку до усрачки, а сами такое же говно. Как все. Сейчас такие истории мигом всюду… Хоть на обложку в газету. Люди очень интересуются, кто это выпендривается, что он песни поет и весь такой романтичный, а что у него на подкладке – вот что! Взять и Валерке такую вот свинку и подложить…
– Ой, – положила сечку Валентина Степановна. – Ой, мама… Это ж она меня добить приехала. Била-била не разбила, теперь хвостиком махнуть – и добила. Это ты дочь на позор, меня на позор…
И Валентина Степановна опять взяла в руки сечку, внимательно посмотрев на Карантину.
– Видала? Убью. Позорить не дам.
– Да мама! Да что ты! Я не по-настоящему, а припугнуть. Не буду я ничего в телевизоре рассказывать. Я с него стрясти хочу на дочку. Дай средства, а то всем расскажу. Шантаж, понимаешь? А что делать, мама, что делать? Нике учиться в город ехать надо, квартиру снимать надо, одеться надо, за учебу тоже придется платить, не поступить ей на бюджетное. Она на дизайнера хочет… Она маленькая совсем, ничего не умеет, девочка. Мам, тебе шестьдесят восемь будет…
– Было уже.
– Ты ведь не стальная. Здоровье уже не то. На что жить, мама? На что мы будем жить?
– На то жить, что работать иди, б..! Иди как люди работать и дочь содержать! А я наконец лягу-прилягу и поболею, как человеку положено в шестьдесят девять почти лет!
– Я дом купила и три года тебя содержала. Ты что хочешь помнишь, что хочешь не помнишь.
– Да уж я не знаю, как бы мне так удачно башкой шандарахнуться, чтоб забыть, на какие деньги ты этот дом купила. В позоре твоем живу!
– Что за слово дурацкое выдумала! Почему позор?
– Хорошее русское слово. Правильное!
……………………………………………………………………
Нина Родинка вспоминает:
– Я принадлежу к поколению людей, чья жизнь разорвана на две части примерно в середине, если нацеливаться на семидесятилетний срок заключения на земле. В таком положении находились за историю человечества многие поколения. Как воскликнула Ахматова, «мне подменили жизнь!» Самое бессмысленное занятие для лиц с «подмененной жизнью» – это сравнивать две половинки, пытаясь понять, к добру или к худу была перемена.
Однозначно, к худу! В любом случае к худу, даже если перемены общества были доброкачественны. Люди с разорванной посередине жизнью всегда «с двойным дном». Вообще-то это, как правило, предатели.
Когда мама спросила меня в семь лет, какое мое самое большое желание, я ответила – мир во всем мире и чтоб воскрес дедушка Ленин. Положить мне теперь с прибором, которого у меня нет, на мир во всем мире и видала я дедушку Ленина в гробу и желаю нынче, чтоб гроб этот поглубже закопали. Дура ты оболваненная, девочка с русой косой и чистыми глазенками, плюю на тебя и отрекаюсь от тебя совсем.
И преданная девочка смотрит глазами, полными слез, на саму себя, обожравшуюся трупом времени.
Поэтому настойчиво советую все-таки держаться Г. Бога.
В Г. Боге невозможно разочароваться – потому что о нем ничего нельзя узнать, слава богу.
……………………………………………………………………
После триумфа на концерте «Ужей», когда нашлась такая весомая ниточка, ведущая к Валерию Времину, Карантина как-то замерла. Она отлеживалась в комнатке на втором этаже, которая для нее в свое время и предназначалась, но предназначения не выполнила. Постепенно туда перекочевал фатально копящийся в любом жилище хлам, но Карантине было и так хорошо. Закопаться в старые вещи. Никуда не спешить. Забыть… Она отрыла свой халатик, стеганый, голубой сто лет назад. В комнатке стоял даже старый черно-белый телевизор и работал – блаженство!
Родина обступила блудную дочь снаружи и уже сочилась жирными ручейками внутрь. Карантина чувствовала, как ее разносило от маминых супов и поглощаемых у экрана семечек. Как размякала воля. Как тянуло остаться здесь навсегда и ничего не хотеть.
А что? Устроиться куда продавщицей. Или в кафе… Может, замуж выйти – за разведенного шофера, которому еще лет восемь алименты платить… «Жигули» в кредит… шашлыки по воскресеньям…
– Нет! – кричал внутренний голос. – Non! Rien de rien! Нет, это смерть, это летаргия, это морок! Туда, туда, на сцену, на арену, где кипят котлы, где слепят прожектора, там должна быть Ника и ты – возле нее. У Ники будет настоящая свадьба, настоящий муж, настоящие брюлики. Не то что у тебя. Ты-то знаешь цену своим камешкам, вруша трехгрошовая. Ни разу в жизни реальную цену не сказала того, что на тебе надето-нацеплено…
Но мама! Вот стена-то тюремная. И слова такие колкие, древние подберет, чтоб до сердца доткнулись. «Позор»! Уж прямо свое собственное тело и продать нельзя. Дубина старорежимная.
– Какой такой позор? Я полюбила мужчину, я дочку родила, я не виновата, что он не женился!
– Еще не хватало на тебе жениться. По вагон-ресторанам шлялась и мужиков в туалете обслуживала, тебя Сашка Голубев снял и всем Ящерам рассказал. Вот мы ведь по-тихому не можем…
– Да не узнала я его. Он сопля был, когда в армию уходил.
– А он тебя узнал. Прямо ты у нас незабвенная. А я сижу дура дурой, думаю, дочка на фармацевта учится.
– Я училась…
– Училась она одним местом.
– А что ты к моей п… привязалась? У тебя своя была, вот своей и командуй.
– Я за мужем жила и дырками не торговала. Кто дырками торгует, тот называется проституткой и никакого другого имени для него нет. Если ты считаешь, что кругом права, так, может, ты своей дочери хочешь такой судьбы? Хочешь, чтоб Верка такая же стала? Хочешь, зараза, дочку теперь продавать, да? – восклицала Валентина Степановна, размахивая сечкой.
Тут поспоришь, пожалуй, подискутируешь. Еле успокоила Карантина свою воинственную мать.
– Мамуся, ты про что говоришь, все в прошлом. Уже много лет. Ну, дура была. Я, честное слово, в Париже… ну, полы мою и клозеты скребу. Честно. Работа есть, они пижоны, им приятней белую женщину нанять… Я копила, ничего себе почти, квартиру снимаю – она как нора у кролика, мама, я… семь тысяч евро скопила. Что ты хочешь, мы все купим. Поезжай на юг отдыхать. В Тунис, хочешь?
Валентина Степановна продолжила шинковать, выразительно сопя. Тунис! Это Тамарке рассказать поржать. Море. Неужели оно бывает – море.
– В Тунис не поеду, в Севастополь бы можно, – сказала она твердо. – Там у Тамарки наколка есть на базе одной. Я ж тридцать два года без моря. С Пашей тогда на премию съездили в Сочи, с тобой с маленькой, и все, накрылось мое море медным тазом. Муженек мой, как развалился Союз, в год от самогонки сгорел, оставил меня куковать. Живи как знаешь, Валечка, а я пошел в рай для алкашей, где реки водочные, берега селедочные…
– Вот! Вот! Севастополь, отлично ты придумала. Русский город. Сейчас бархатный сезон. Фрукты… А мы с Никой в Москву съездим на пару дней. Что такого, мам, если Времин на дочь посмотрит? Сама знаешь, чего не бывает. Да она голубка такая, в любое сердце влезет.
– А ты сразу к горлу нож: кошелек или жизнь, да?
– Что ты, мам, все сделаем на мягких лапах. Все на мягких лапах…
5. «Он кусает меня»
Глава тринадцатая, в которой Андрей хлопочет, сам не зная о чем
Камский, с которым Андрей тут же помирился, корил себя за неосторожность: ну, можно ли так травмировать влюбленных психов? Зачем тогда, в девятом классе, Елена Ивановна Кузнецова открыла ему глаза на Ленку Смирнову? «Она твои письма всем читает и комментирует, и на квартиру к Вирковичу ходит, а у Вирковича сам знаешь что творится…» Зато у Ленки были самые настоящие сине-зеленые глаза, и возле нее было свежо и тепло, как будто только что искупался и лег позагорать и никуда не спешишь. Пришлось рыдать, проклинать и письма требовать обратно – не отдала… Может, лежат теперь мои письмишки где-то в шкатулке, подрастают в цене… А Ленка показывает третьему мужу на экран и гордо объявляет: он меня любил! Да нет, не тебя так пылко я любил. Разве мы вообще любим друг друга, а не отблеск мечты?
Видит Андрейка небесную чистоту в оторве, которая на любой зоне была бы у хлеборезки, – и пускай видит. Где бы найти такую оптику, чтоб словить парочку плотных иллюзий.
Вообще, видимо, в тот вечер разбушевались городские бесы – в баре «Чумадан» kazarozу помяли два троцкиста, а потом уже на улице у него отобрали мобилу и плащ натуральные гопники, без ярлыка. Погулял в реале!
А душу Андрея терзали подозрения. Что, если… Взять хотя бы вечно улыбающуюся Наташу-директоршу, с которой Эгле живет на одной квартире, это факт известный. Сладкий шелестящий голос, карикатурная женственность… но ведь эдак можно всюду заподозрить порок. Кто их разберет? Раньше дружили два парня или две девчонки и никому в голову ничего, а теперь!
«Но ты сам попался на удочку, – подумал Времин. – Стал отыскивать грязь. Они этого и хотят. Они вставляют мне в глаза свое кривое зеркало тролля, чтоб я видел уродов вместо людей. Я должен служить своей любви и верить только своей любви. Как те принцы, которые моментально влюблялись в портрет красавицы, доставленный чужеземным послом. Что здесь невероятного? Если люди молятся изображению Бога и верят в его чудотворную силу, почему влюбленный не может обожать тот образ, что сияет в его душе? Разве он – не истина? Что тогда истина?»
Поймав себя на этом пилатовском вопросе, Андрей улыбнулся в душе. Он многое проделывал так – в душе, оставаясь внешне бесстрастным. От постоянного тренинга душа его росла и крепла на больших скоростях. Это было опасно. Он уже стал время от времени выпадать из реальности, подолгу погружаясь в сладостный обморок, наслаждаясь ослепительными образами и сказками внутри себя.
Чаще всего Андрей видел картину венчания его и Эгле, но не в церкви, а в осеннем лесу, при сиянии солнца. Он был в малиново-голубом, а Эгле в сине-золотом, формы земных одежд не имеющем, а величальную им пели басы дубов, сопрано берез и тенора осин… и кто сказал, что сумасшедшие несчастливы, тот не был сумасшедшим.
Вернувшись в Москву, Андрей быстренько раскидал дела, добавил на им же созданный сайт «Ужей» новости о питерском концерте и отправился к маме. Сводить Карантину с дядькой-Валеркой он не собирался, но дядьку следовало, по крайней мере, предупредить. А где он теперь и кто ему целует пальцы – могла знать только мама.
Папа умер в 1998 году во сне. Такое впечатление, что мама была к этому готова. Чем туманнее становилась жизнь, тем яснее работала ее здоровая голова. Она купила новые кастрюли, начисто отскребла квартиру и расклеила по району объявления «Домашние обеды с 14 до 18. Запись по телефону…».
Идея сработала именно так, как ей полагалось сработать. На зов домашних обедов, смущенно и придирчиво вглядываясь в хозяйку, явились мужчины сложной судьбы. Иногда за столом их скапливалось до десяти-двенадцати штук, и тогда они быстро съедали весь хлеб и просили еще. Обеды мама давала каждый день разные и вкусные, мужчины были довольны, и проблем с мелкими домашними неурядицами, которые так угнетают безмужних женщин (гвоздя вбить некому!), не возникало. Тем более что мама разрешала желающим выпивать во время обеда рюмку (не более трех) за отдельную плату.
В фавориты выбился самый положительный мужчина – Анатолий Александрович, владелец крошечной мастерской по изготовлению ключей. Как пещерный гном, он день-деньской сидел в подвальчике, окруженный бездушным железом, и ждал 14 часов, чтоб отправиться в потерянный рай домашнего питания. Мастерская, кстати, вполне процветала. Оглушенные реформами граждане сеяли ключи тоннами. Они вообще все теряли в фантастических количествах – паспорта, кошельки, перчатки, – но ключи, конечно, возглавляли турнирную таблицу. И черт с ним, с развалившимся машиностроительным заводом. Какие преграды могут быть на земле у непьющего токаря? Анатолий Александрович владел двухкомнатной квартирой и «жигульком-шестеркой». Алименты на сына были давно выплачены. После размена Андрей в девятнадцать лет оказался в собственной квартире, а потому глубоко уважал Анатолия Александровича, правда, издалека, потому что говорить с ним было невозможно – он страдал конспирологическим бредом самого угрюмого свойства.
Маме это ничуть не мешало, поскольку мама не воспринимала никаких отвлеченных идей вообще. Папа вынул ее из предначертанного круга, заставляя читать и смотреть ненужное, и после его смерти мама с наслаждением опустилась обратно. Страшный груз культуры из спрессованных фамилий, названий и дат ушел куда-то в глубину сознания и оттуда иногда подавал сигналы, когда приходилось разгадывать кроссворды. «Откуда ты все это знаешь?» – дивился, бывало, Анатолий Александрович, когда мама на вопрос «персонаж пьесы Шекспира “Гамлет”, шесть букв, четвертая “Л”», отвечала «Офелия». «Да черт его знает, щелкнуло что-то в голове», – говорила мама, на что Анатолий Александрович торжественно провозглашал: «Да! Возможности разума, возможности разума…»
Она устроилась медсестрой в косметологический центр, где могла пользоваться бесплатными процедурами, что делала крайне редко. Муж надежно заменял ей все лифтинги и пилинги.
……………………………………………………………………
Нина Родинка замечает:
– Времена бывают поэтические и прозаические. Прозаики, живущие в поэтические времена, притворяются поэтами, поэты в прозаические времена прикидываются прозаиками.
Пространства бывают дикими и ручными. В ручных пространствах томятся дикие люди, в диких пространствах – жутко ручные.
Талантливые вещи возбуждают в бездарных индивидуумах желание творить, и они творят бездарное – таким образом, каждое талантливое произведение плодит уйму бездарных.
Явление Бога в жизни сделало бы ненужной, да что там скромничать, уничтожило веру в него – ситуация, которую представить нелегко. Итак, явленное бытие Божие противоположно вере в Бога!
Что может сделать обыватель высшего типа, мыслящий обыватель, если он втянут в мир, основанный на борьбе противоположностей, которые прикидываются тождествами? И хочет прожить долго, интересно и со вкусом?
На это есть правила. Их двадцать семь.
Правило первое: «Не завершайте свой образ».
Люди обожают писать собственные ментальные портреты и потом всучивать их окружающим. «Я такой-то». «Я люблю то-то». «Я никогда не делаю того-то». «У меня такое свойство…» Так вот, старайтесь не завершать этих портретов, потому что завершенные портреты отправляются или в галерею, или на свалку. Делайте то, что вам не свойственно. Меняйте занятия и знакомых. Сбивайте программу. Потом возвращайтесь обратно.
Однажды мне удалось предотвратить намечающуюся жизненную катастрофу только тем, что я, чуя беду, ни с того ни с сего уехала на два дня во Владимир. Сбила программу!
Остальные правила так хороши и действенны, что я вам их даром не отдам.
……………………………………………………………………
Свою квартиру мама выменяла с тем расчетом, чтоб не уезжать далеко от кормилицы-мастерской, и Андрей прошелся по родным Сокольникам с неопределенно-хорошим чувством. Таков человек: к чему ни на есть, а прилепится сердцем. Здесь химчистка была, там меня побили в седьмом классе… не важен реестр наших царапинок и огонечков, отрадно, что глупое сердце работает, наполняя кровью иллюзию жизни.
Семья отужинала, и Анатолий Александрович в кресле-качалке читал патриотическую газету, явно с ней не соглашаясь, впрочем, он никогда не соглашался ни с какими газетами. Мама бросилась Андрея кормить и все выспрашивала, не собирается ли он жениться, на что Андрей процитировал, стараясь сделать похоже, незабвенного Эраста Гарина из старого фильма «Свадьба»: «Женитьба – шаг серьезный». Но старания были напрасны – цитату никто не опознал, и Анатолий Александрович одобрительно кивнул. Андрею стало смешно – ведь перед ним и был тот самый сверхсерьезный мир, не замечающий своего комизма, мир чеховской «Свадьбы», который сам себя узнать, а уж тем более процитировать фрагмент своего отражения, ну никак не мог. Здесь царила жизнь как таковая, и для нее все искусства были где-то там, навроде облаков.
– Валерка? – удивилась мама. – Вот вспомнил. Валерка лет десять в Америке ошивался, а теперь здесь года три. А Инна с девочками там осталась. Ну, он без них не скучает, сам понимаешь. Так он на Второй Брестской так и живет, хватило ума квартиру не продавать, помнишь, такая двушечка у них была хорошенькая? Так и телефон тот же. А он тебе к чему? Нам от него ничего не надо.
Родство с Валеркой было по Илье, по мужу, а свирепая серьезность Анатолия Александровича отменяла прошлую мамину жизнь. Он свое как отрезал, и будь любезна.
– Такая история вышла, мам, вот хочу с тобой посоветоваться, – сказал Андрей, попивая вкусный чай, ох, никогда самому так не заварить, – я тут по делам оказался в Питере (по каким делам, объяснять не стал, бесполезно). И на меня вышла одна женщина… у нее, оказывается, дочь от дядьки нашего. Лет шестнадцать, кажется. Славная девочка…
– Дочь? Валеркина дочь? – и в глазах мамы зажегся огонек, который во всем мире зажигается у женщин, прослышавших о внебрачных детях, о потерянных и обретенных детях, – огонек, который телевидение давно раздуло в мировой пожар. – Постой…
Мама, немного располневшая, коротко постриженная (в светло-русых волосах седина была незаметна), в белой футболке и джинсах, перетянутая на поясе аппетитным фартуком расцветки итальянского флага, с изображениями различных макарон, от интересной новости совсем посвежела.
– Слушай, это что, от той проститутки дочь, которая деньги с него взяла, девять тысяч? Я помню!
Анатолий Александрович хмыкнул и насупился, вспомнив об опасностях мужской жизни.
– Ну, я не знаю насчет этого. Мамаша, конечно, та еще, а девочка симпатичная. Как ты думаешь, могут они встретиться? Все-таки девочка имеет право увидеть отца. Позвонить дядьке, нет?
– А ты тут при чем? Ты с какого бока? Не лезь ты в это дело, Андрей, – отрезала мама. – Это грязное дело, и тебя не касается.
– Согласен, – вмешался Анатолий Александрович. – Это их дело, Времиных. А мы теперь Козельские.
– Но я-то Времин, – терпеливо улыбнулся Андрей. – Я дядьке-Валерке родной племянник, а девочка – сестра моя двоюродная. Это не седьмая вода на киселе, как в народе говорят, а самый тот кисель и есть – прямое, близкое родство.
С такой постановкой вопроса Козельские согласиться не могли.
– Глупости, – твердо заявил Анатолий Александрович. – Нечего тут Кавказ вшивый разводить – родство, фиговство… Это черножопые друг дружку за жопы тянут, это у них там все родственники-переродственники, чтоб из русских кровь пить всем кагалом. Всюду протырятся черти. А мы шайками не бегаем! Мы не будем для своих одну мораль разводить, для чужих другую, у нас одна мораль.
– Какая, интересно.
– Справедливость! – рыкнул Козельский. – Если мне на всех наплевать, то мне и на родственников наплевать, а если я за всех шкуру отдам, то я ЗА ВСЕХ шкуру отдам, а не потому, что двоюродный племянник и тетя четвероюродная, чтоб их… мать…
– Еще круче продадут эти родные, – подтвердила мама. – Свои хуже чужих. Ты посмотри, в судах что творится.
– Ну да. А потом эти мужики, которые штаны не умеют застегивать, наплодят выблядков, и готовы… родственники.
– Что-то вы так волнуетесь, Анатолий Александрович, – заметил Андрей, которому враз опротивела эта ухоженная квартира, где не было ни одной перегоревшей лампочки, а в гостиной наверняка стоял домашний кинотеатр, только он за все визиты так ни разу до гостиной и не добрался, все в кухне его держали. – Может, у вас у самого где дочь незаконнорожденная подрастает, а? Шутка.
Мама глянула на мужа с некоторым вопросом в глазах, тот сердито мотнул головой и демонстративно вернулся к своей газете.
– Понятно, – вздохнул Андрей. – Веселую старость вы себе готовите, ребята, скажу я вам как ненужный родственник. Не пришлось бы позавидовать вшивому Кавказу. Ладно, мам, давай мне телефон дядьки, я ему позвоню, ситуацию нарисую, а там уж как хочет…
Глава четырнадцатая, где появляется виновник наших бед и торжеств, то есть наш мужчина, то есть дядька-Валерка
Представьте себе, что вы в бывшем императорском театре, сияющем от позолоты и хрусталя. Взмывает вверх бархатный занавес. Оркестр играет увертюру… а на авансцену, пошатываясь, выходит толстопузый бородатый мужичонка с расплывшейся физиономией и медленно оседает в круге света, не в силах издать ни звука.
Нет, нет, я не хочу, чтобы мой герой так сразу и так позорно провалился в ваших глазах. Я ему помогу! Сейчас появится могучий женский хор, который будет петь: «Люблю тебя! Хороший ты! Люблю тебя! Хороший ты!»
Слушая хор, мужчина оживляется и пробует встать на ноги. Ура! Встал.
Валера Времин сидел в одиночестве на диване, который разобрать вчера не было сил, и пытался понять, должен ли он нынче что-нибудь миру, и если должен, то что именно. «Какое, блин, число сегодня? – подумал он в неопределенной тоске и тут же добавил сам себе: – А ведь это будет первый вопрос психиатра…»
Уборщица тетя Нина приходила по четвергам и понедельникам неукоснительно, стало быть, любой Шерлок Холмс мог бы с уверенностью, переходящей в надменность, столь свойственную доблестным англосаксам, заявить, что сегодня не понедельник и не четверг.
Суббота! И завтра встреча со зрителями в Музее истории демократии в семь часов. Правильно, он и пил вчера с этой мыслью – что в Божьем мире еще сохранены порядок и субординация, так что за субботой последует воскресенье… За всю жизнь Валера Времин не видел ни одного сбоя. Что ж, впереди цельный день, и он сумеет восстать из пепла – мало, что ли, восставал!
Легкомысленному безалаберному мальчишке, который когда-то ходил во всей беззащитности, а теперь прикрылся животиком, бороденкой и проплешиной, выпало рождаться к новой жизни много раз. Прежде чем осесть вот здесь, в двушке на Второй Брестской, без профессии и без семьи, он погулял по свету вплоть до того возраста, в котором среднестатистический российский мужчина покидает этот свет. Но Валера никак не мог поверить в то, что ему скоро шестьдесят, и не понимал, что это такое. Часто воспалялись и слезились глаза, сердце ныло от тонкой острой боли, да и богатырский конь, так сказать, не всегда по зову вставал перед богатырем – но в целом Валера был тот же самый, что и двадцать, и сорок лет тому назад. Младшенький, забалованный. Подсаженный на любовь, как на иглу. Как мало ее было в Америке, где пришлось кантоваться таксистом одиннадцать лет! А здесь: гитару взял, улыбнулся, запел –
С тобой мы кружим вальс, моя пушинка…И готово, полилось в ответ из зала, только подставляй ведро. Поразительно, до чего здесь любили за песню. Песня и была, собственно говоря, национальной валютой душевной купли-продажи. Кому на Руси жить хорошо – мужчине с гитарой…
Хорошо?
Валера поскреб бороду – завтра вымоюсь, сейчас неохота. В коридорчике висели его плакаты восьмидесятых годов, еще те, где имя-фамилию набирали красным, а место выступления темно-синим, и фото черно-белое. Так у всех. Он шел в волне. Теперь волна прошла, и мужчины с гитарой вызывали смех и жалость, теперь уже за голую песню, без шоу, без раскрутки, давали всего ничего. Но давали. Завтра в Музей истории демократии придут человек семьдесят наверняка.
Последнее время в его жизни стали появляться женщины за сорок с экзотическими именами – Изольда, Регина и даже одна Виринея. Раньше им было никак не пробиться на авансцену из-за плотных рядов Наташ и Даш. Нынче Наташи-Даши поредели, их отнесло другими волнами. Милые птицы! Он никогда не бранил женщин за глупость – Боже, если они поумнеют, как и жить-то после этого. А они умнели, в их дивных глазах все чаще плескались насмешка и презрение, тем более ужасные, что женщины от реформ похорошели, приоделись, заблистали.
«А мы-то все те же… – подумал Времин. – Клетчатая рубаха, щетина и перегар…» Боже, Боже, ни о чем не прошу – но оставь мне на мой век наших женщин! Тех, что были когда-то, верующих в нас, даром любящих, душевных. Такие попадались и сейчас, но им уже было о-го-го и в них наблюдалась печальная ударенность пыльным мешком из-за угла.
Вот Виринея. Крупная брюнетка, обожавшая серебро, служила корректором «Метеор-газеты». Увлеченная Времиным, она решила наконец испытать на пятом десятке так называемую «французскую любовь», о которой постоянно писали в ее газете и которую русские мужчины обычно трактуют исключительно в свою пользу. Эксперимент Виринеи провалился до дна. Она заявила Времину, что это бесконечно противная тошниловка и заниматься этим бесплатно и по доброй воле могут только женщины с каким-то специальным психическим расстройством.
Времин был страшно огорчен. Он и сам никогда не мог понять, зачем они это делают, но ведь вот делали же и не жаловались. Он не заставлял! Он думал, им это нравится. Точнее сказать, он ничего не думал.
Завтра в Музее его ждала Изольда, она и устроила концерт как замдиректора – седая, но еще свежая женщина, в душе большая озорница. Двадцать лет назад Изольда посмотрела фильм «Девять с половиной недель» и осталась ему верна (как идеалу половых шалостей). Зачем он бежал с родины этой картины? Там на его щербатую улыбку и рыжеватую бородку клевали точно такие же Изольды. Но редко.
Бесконечный запил жены про его распущенность Валера воспринимал как обязательный фон жизни. Или что-то вроде процента отчислений от личных удовольствий на счет супруги. Он не занимался самооправданиями, потому что чувствовал естественное право человека на все виды материального. Отчего люди каждый день едят новую пищу, частенько покупают новую одежду? Это разве требует оправданий?
А они обижались. Все что-то хотели получить за любовь. Каких-то гарантий. А надо любить бескорыстно! Отдала что могла – и ступай к другим. Уже написан Вертер…
Вообще все написано. Даже «Моя пушинка». Валера не сочинял новых песен, да никто и не требовал. Последнюю песню придумал восемь лет назад, в Америке.
Небоскребы, неба гробы Вы хороните меня…Ну, так себе вышла песенка. Не про суть. В Америке теперь и не строили «неба гробы» – немодно. Их бешено строили в России – такая судьба, все делаем на сто лет позже и на сто драконов страшнее.
Времин опять вздрогнул, когда зазвонил телефон. Аппарат был старый, пятидесятых годов, и заявлял о себе так грозно и требовательно, будто на том конце находился сам товарищ Сталин, собирающийся расспросить товарища Пастернака о ценности товарища Мандельштама.
– Привет, дядька-Валерка, – сказал Андрей. – Племяшку-то помнишь?
……………………………………………………………………
Нина Родинка вспоминает и размышляет:
– Любим ли мы жить? Ну как не любим. Попробуйте-ка нас оторвать-оттащить от жизни – надорветесь. Весь Ха-Ха век нас отучали жить, и что? Нет, пожалуй, в этом вопросе наблюдается известная национальная крепкость. А вот понимаем ли мы жизнь, которую проживаем, – другой вопрос. Пока живешь, изнутри ни хера непонятно. Тут нужна дистанция!
Перенесемся на тридцать лет назад. Вот перед нами район тогдашних новостроек, …ская улица, дом номер, корпус номер. Это пятиэтажный блочный дом с четырьмя подъездами, к ним ведут небольшие дорожки. Между дорожками – неогороженные палисадники, с кустами и деревьями. Палисадники казенные, но в приличном виде, цветут яблони, зимой на ветках сиживают снегири. Я живу с мамой на первом этаже, решеток на окнах у нас нет, и никто нас не грабит.
Невдалеке от дома существует магазин «Галантерея». Иногда в него бывают завозы остро необходимых населению предметов. Например, средства для роста и укрепления волос под названием «Кармазин». Это флакон со спиртосодержащей жидкостью в ярко-голубой упаковке. В день, когда завозят «Кармазин», весь огромный газон перед магазином становится ярко-голубым. Активная часть населения, выйдя из «Галантереи», тут же срывает упаковку и употребляет средство для роста волос прямо внутрь. Это происходит всегда днем, примерно во время обеда. «Кармазин» считается сугубо дневным напитком – можно сказать, это народный аперитив.
В районе обитает дикое количество бездомных кошек. Их бьет лихорадка непрестанного размножения. От кровосмешений и мезальянсов кошки получаются неимоверно пестрыми, иной раз их шкурки изукрашены импрессионистическими пятнами пяти-шести цветов за раз. Эти произведения настоящего актуального искусства денно и нощно шныряют по территории с бодрым видом полной включенности в жизнь, что томит кошек домашних, сидящих на окнах. Время от времени домашние кошки срываются в цыганскую волю… и пропадают: зов джунглей!
Люди тоже производят впечатление, особенно в пятницу вечером. Они лежат в палисадниках и спят. По нескольку человек в каждом палисаднике, и так по всему району. Их никто не забирает, не трогает, не тормошит. Они лежат бревнами, в алкогольном блаженстве, прямо на родной земле. О том, почему они так сказочно спят, ходят разные мнения. Преобладает теория благодетельного, строго засекреченного распоряжения правительства – в портвейн и водку обязательно добавлять бром. Некоторые считают, что, кроме успокоительного брома, в портвейн добавляется также лечебный йод.
Как бы там ни было, люди спят и никому не мешают. Возможно, они даже и собрались, к примеру, ограбить нас, легкую добычу, жителей первого этажа, – но святой Бром надежно охраняет наше жалкое имущество. Самый ценный предмет в доме – мамины золотые серьги с янтарем. Больше золота нет. И денег нет. И беспокойства по этому поводу тоже нет.
Весна, я иду домой. Цветет сирень. В палисадниках спят люди, а между ними и по ним бегают кошки. Красота! Я ничему не удивляюсь, не кричу с вытаращенными глазами: «Господи, это что такое?!» Это сейчас, когда я прокручиваю кадры памяти, фильм кажется мне фантастическим. А тогда это считалось обыкновенной, нормальной жизнью. Такой быт.
Да, скажу я вам… Права человека – это великолепно. Это звучит гордо! Но бром в алкоголе – может быть, это мудро?
……………………………………………………………………
– Катаржина… – простонал Валера Времин, машинально плеснув себе на голову минералки прямо из бутылки. – Что ж ты, племяша, похмельного дядьку добиваешь… Катаржина! Помню ли я! Да я бы специально сделал эту… лоботомию, чтоб забыть…
– Ты прости, но она с меня не слезет. Уже звонила. Дочка там твоя…
– Похожа? – с интересом спросил отец.
– Похожа, дядька, на всю породу похожа. Беленькая, глаза голубые…
– Беленькая, – вздохнул Валера Времин. – Бедненькая…
– Да вроде не очень, одета прилично.
– Сейчас все бедняки прилично одеваются. Бомжи – и те в джинсах, в пуховиках. Андрюша, я убит. Что ей надо? Она что тебе говорила?
– Встретиться хочет…
– Мой телефон не давал?
– Конечно, не давал.
– Не давай!!
– Дядь, это не поможет. Она тебя найдет.
– Андрей, ты не в курсе. Ты не знаешь, что это за история. Чистый кошмар…
– В курсе – не в курсе, какая разница. Твоя дочь, тебе решать.
– Я против дочери ничего не имею! – закричал Валера. – С дочерью я бы встретился. Девочка ни в чем не виновата. Но Карантина! Я не могу!
– Карантина?
– Ну да, ее так все звали. Она Катя на самом деле.
– Я бы тебе посоветовал встретиться и договориться миром. А то ведь она может…
– Она все может!
– Вот видишь. Пусть остановится у меня, я и проведу вашу встречу. Обеспечу твою безопасность.
– Что это ты хлопочешь, вот мне не понятно. Тебе какое дело?
– Ты не врубился, что Ника – моя сестра?
Действительно, этот факт дядька как-то упустил. Да, сестра двоюродная. Господи, и от такой ерунды дети получаются.
– А тебе вдруг сестра понадобилась?
– Знаешь, дядька, я не знаю, что там у тебя насчет совести, а мне вот как-то не по себе.
– Все в порядке у меня насчет совести!
– Если все в порядке, так не орут. Люди обычно кричат, чтоб заглушить голос совести. По моим наблюдениям.
Совесть! Дядька-Валерка шваркнул трубку и, сопя и задыхаясь, пошел на кухню, где должна была остаться со вчерашнего бутылочка пивца. На окне быстро и причудливо рос папоротник, который дядька в хорошем настроении поливал пивом. Ничего страшного с ним, с папоротником, не случилось – наоборот, пошел в рост. И с нами, с людьми, выстроившими жизнь на сплошной неправде, ничего не случилось. Мы тоже, ха-ха, пошли в рост. Что, если посмотреть на эту жизнь глазами совести? И увидеть, к примеру, толпы подростков женского пола, с их голыми ногами и животами, с раскрашенными глупыми лицами и крикливыми, развратными голосами помоечных чаек. Что это? Где родители этих растлившихся в малолетстве детей? И какие из этих несчастных кукол могут получиться жены, матери? А это миллионы людей. Миллионы. Что тут делать человеку с совестью? Капля света, пролитая в эту жизнь, не меняет ее нисколько – но освещает грязь. Тускло, но освещает. Становится видно. Становится гораздо хуже, чем в темноте. А не надо, чтоб видно!
Валера знал, что за мать у его дочери. Веронике шестнадцать лет, ее сейчас можно качнуть в любую сторону. Да, это его дочь. Обстоятельства зачатия не имеют уже никакого значения. Между прочим, кто из людей вообще может похвастаться, будто знает, как именно проказничали его родители?
Конечно, возможностей немного. Гонорары небольшие, хотя зовут, приглашают. Основной доход давала квартира жены на Беговой, досталась после кончины тещи, квартирку догадались в свое время не продавать, и она теперь стала вроде ренты.
Жилплощадь! Как ее теоретически презирали мальчишки шестидесятых. Пьем за яростных, за непохожих, за презревших грошовый уют! Вьется по ветру веселый Роджер, люди Флинта песенку поют!
Когда Валерка пел про пиратов, казалось, что лучше этого ничего и не бывает – плыви по морю, грабь проходящие суда, пей ром и пой песни. Никаких тебе прописок и квадратных метров. Однако в действительности вышло, что черта с два бы помогли Времину люди Флинта (которые обернулись на Руси космическим ужасом новых времен), если бы не старая добрая жилплощадь.
Половину жене отсылает, но половина-то его.
Можно помочь дочери, можно.
Тем более оба законных отпрыска в Америке и на отца им начихать.
Тем более по утрам такая тоска. И вспоминается не Люба-пушинка, не Оля темненькая или Оля беленькая, а что-нибудь совсем страшное.
Виринея, например.
Глава пятнадцатая, в которой Грибовы и Времины готовятся к встрече на высшем уровне
Это был ее мир. Не по эту сторону экрана, непонятный и непредсказуемый, а по другую. По ту сторону. По-ту-сто-ронний. Мир, который показывали. Понятный мир. Показной.
Карантина смотрела все подряд и уверялась, что в том мире она могла бы быть где угодно, кем угодно. Просто среди зрителей, всегда радостных, всегда оживленных, – но не молча бить в ладоши, а сказать СВОЕ МНЕНИЕ! Немножко волнуясь, потому что когда тетки сильно волнуются, они выглядят совсем уж идиотками. Но когда они спокойны и убеждены в полной правоте своей – то это какие-то фашистки отмороженные.
Как можно здесь, на этой земле, где баб никто никогда в грош не ставил, быть убежденной в собственной ценности и правоте?
Нет, надо волноваться, но в меру. Многие темы, возникавшие в ток-шоу и репортажах, она знала неплохо. Про алкоголь, про детей, про пластические операции. Одна идиотка ее доконала. Замужем, и муж хороший, тихий, любящий, пошла жир откачивать с живота, а ей дырку сделали в кулак, инфекцию занесли, стала инвалидом.
С таким мужиком – и она поперлась живот резать. С тела не живет, все есть – семья, работа, детишки, ну не идиотка? Идиотка. Пластика – она профессионалам нужна, которые телом торгуют. Проституткам, телеведущим, актерам.
Кстати, Карантина чувствовала в себе силы и посерьезнее укрепиться в Том мире. Вести женскую передачу? А почему нет? Ума бы хватило. И уж совсем запросто Карантина представляла себя в роли Главного персонажа. Того, о ком речь.
«Шестнадцать лет Катаржина Грыбска скрывала от дочери тайну ее рождения…»
«Известный певец отказался видеть мать своей дочери…»
«Она жила в Париже, но сердце ее было в России – там, где без отца и без матери росла маленькая Вероника…»
Ее путаную жизнь, ее некрасивую историю можно было вот как-то так ритмично-энергично переформатировать в серию эффектных лозунгов. Перевести из одного мира в другой. Где царили другие законы. В реальном мире ничто не доставалось людям на даровщинку, наоборот, свое – законное могли отнять запросто, а в мире показном существовала возможность чуда.
Выигрывали миллионы, становились звездами. Было! Было с такими же уродами, как ты, ничуть не лучше.
С такими же уродами из попы вынутыми, без образования, без ума, едва-едва говорящими на русском языке, без чести и совести, с руками-крюками и пустыми глазами дегенератов.
Там, в показном мире, часто бывали похожие на Катаржину шлюхи – и настоящие, и сыгранные актрисами. Шлюхи сыгранные вели фантастическую жизнь – в них влюблялись, на них женились. Правда, чаще хмурые менты находили их в виде трупов. Настоящие же хорохорились, называли себя светскими львицами и профессиональными содержанками, бойко рассуждали о морали и было видно, что им повезло, их еще как следует не били. Добрые мужчины попадались. Есть ведь люди, которые не станут бить животных, даже грязных и опасных.
Потому как вообще-то многие русские мужчины отличались свирепой ненавистью к проституткам, непонятной в масштабах своих, и неутолимой злобой. Один смешной парень пробовал объяснить Катаржине, что они ненавидят не ее, а сами себя, но она этого не поняла. Как это – сами себя? Сами себя они по едалам не бьют.
Вот вчера в Луге она встретила немолодую хромую собаку, которая как-то боком, вихляясь, пыталась перебежать улицу. Можно было при виде этого существа, еще более униженного и ничтожного, чем Карантина, подойти и дать пинка. Отвести душу. А она ей свою шаурму скормила. Пускай! Тварь скулила, смотрела слезящимися глазами. Нелепая дворняга, родилась, как говорится, от случайной связи. Что-то от овчарки, что-то от лайки.
А я сама-то – кто? – думала Карантина. – Тоже дворняга. Только меня жалеть некому. Никто за просто так мне куска не даст… Да и как понять, что меня стоит пожалеть?
Да я умру – вида не подам.
……………………………………………………………………
Нина Родинка задумалась:
– Одна старая женщина – ленинградская блокадница – утверждала, что все те, кто ел человеческое мясо в блокаду, сошли с ума. Она была в этом убеждена. Не могла представить себе, что людоеды и дети людоедов сидят с нею в одном трамвае и стоят в одних очередях. Может быть, даже снимают дачу по соседству и живут о бок в коммунальной квартире.
Между тем это так и было. Людоедами становились обыкновенные люди, не имевшие доступа к хлеборезке и не умевшие писать стихи или играть на сцене (большинство актеров и писателей были эвакуированы). А тут и у этих, бесталанных, появился шанс выжить, и они его использовали. Чего им было с ума сходить? Они не охотились на себе подобных специально, а нарезали порцайку с тех, кто умирал на улице. Потом забыли об этом.
Пойдем дальше. Некоторый процент тяжких преступлений у нас раскрывается. Не то половина, не то чуть более того. Но это те преступления, о которых заявляли, требовали расследования, а ведь часто бывает, что никаких заявлений нет и расследований нет. Получается, что большинство преступников – здесь, с нами, в гуще нашей каши. Сотни тысяч голов – убийцы, насильники, растлители малолетних. Про воров я уж не говорю. Быть сегодня вором – это как в эпоху СПИДа схватить всего лишь старый добрый сифилис.
Едешь ночью по шоссе мимо человечьего жилья – вокруг домики светятся так мирно, так уютно. Кажется, в любой можно зайти чаю попить, язык почесать. А в каком-нибудь таком домике в этот самый момент мужик топором домашних гоняет. Или дочку насилует. А вы тут навоображали себе картин семейного счастья, мимо-то едучи.
Так что это не людоедам положено с ума сходить. Это нам, друзья человечества, профессиональным доброжелателям его, как бы умом не тронуться.
Всего-то один рецепт сохранения душевного здоровья и есть.
Мимо. Мимо. На большой скорости…
……………………………………………………………………
«Младенческий сон души», в котором пребывала Ника, пока не знал серьезных вторжений. Всю свою маленькую жизнь она провела в доме с бабушкой и оттого чувствовала родство со всеми хорошими девочками из сказок. Дом, девочка, бабушка – даже не надо глаголов, сказка уже началась. А раз мама говорит, что надо ехать в Москву, – надо ехать в Москву. Для того цветка, в чашечке которого спала душа Ники, это ничего не означало. Она и половины слов, которые произносила бабушка, не понимала, но никогда не переспрашивала и объяснений не просила.
Все что-то говорят. И дождь говорит, и кошка говорит. А красивые женщины по телевизору поют: «Чем выше любовь, тем ниже поцелуи». Разве их поймешь? Она спросила Аню, та фыркнула – ты давай как-нибудь сама шевели мозгой. А потом подзуживать стала: у бабушки спроси.
Ага, спросишь у нее. В чулан еще запрет, как тогда, когда на дискотеку ночную попросилась. Один раз! В позапрошлом году светил спортивный лагерь на лето, почти бесплатно – ни в какую. Коля Пименов, очкарик, проводил до дому – вышла с граблями и стоит. Смешная бабушка… Да я и сама поняла про поцелуи, только странно про такое петь.
Свирепо и беззаветно любила внучку Валентина Степановна. Не хотела отпускать ее в Москву с Карантиной. Та рассчитала по-своему: мать в Крым, она в столицу. А там уж на три дня – не на три дня, ничего не поделаешь, за две тысячи кэмэ не покомандуешь. Однако Грибова-старшая чуяла западню и дочь свою знала.
– Как вы вернетесь, так и я поеду. А дом оголять не дам. Вот еще новые новости! И билет мне покажи на обратно.
Да пожал-ста, мамуля. Вот ума палата – кабудто билет ни сдать, ни поменять нельзя.
Съездили в Питер, прикупили доче кеды в дорогу и туфли. Но дорогущее все! Карантина ахала – Париж оказался сравнительно дешевый городок.
А в это время Андрей прикидывал, куда поселить новых родственников. Диван им разложу – сам в кухне, на матрасе, решил пуританин. Потерплю три дня. Если, конечно, дело обойдется тремя днями. Тут уверенности не было. Он понимал, что столкнулся с человеческой настырностью в острой форме.
Настырность – качество древнее, однако люди, внедряющиеся в жизнь как разрывные пули, попадались Андрею все чаще. В основном то были женщины. Для них не существовали долгосрочные планы, сознательность повадки – какие у пули могут быть планы? Будучи глухими и слепыми к жизни окружающих, настырные немотой не отличались. Карантина звонила из Луги шесть раз, и каждый раз прижатая к уху трубка телефона нагревалась и запотевала. Расскажи-ка мне, отец, что такое есть потец? — вздыхал Андрей, повторяя в уме кошмарно-тоскливые стихи Введенского, и отвечал сам себе: – Потец – это пот, выступающий от смертельной тоски на ухе человека, который принужден слушать бред злобной и нахальной женщины, решившей его использовать. К тому же, говоря с Карантиной, Андрей всякий раз вспоминал подслушанную в детстве исповедь дядьки-Валерки, и его слегка мутило.
С этим он и боролся. Уговаривал себя. Да, он случайно узнал об этой даме постыдную тайну, однако она тут при чем? А если бы он такое узнал о друзьях, о родителях, о возлюбленных – неужели перестал бы верить им, любить их?
Неужели перестал бы? Так вот на чем все держится – на личных тайнах.
А если допустить, что наша жизнь действительно кому-то неведомому вся открыта, вся разложена перед ним, и этот несчастный (допустим, ангел-хранитель) каждую минуту видит все?! Как он может после этого любить человека, помогать ему? Хотелось бы верить – когда человек сидит на унитазе, ангелы-хранители все-таки деликатно отворачиваются.
«Я уверен, что люблю Эгле, – думал Андрей. – У меня меняется состав крови, когда я вижу ее или даже только думаю о ней. Но я не знаю о ней ничего позорного, грязного. А вдруг узнаю? Что будет со мной? Или, как утверждает Жорж, любовь – это недостаток информации?..»
Пугали Андрея и явные ноты какого-то смутного призыва в речах Карантины. Ничего не зная о нем (и не интересуясь его делами вовсе), она пылко выражала восторг перед умом, образованием, мужественностью и душевными добродетелями Андрея. В этом чувствовалась накатанная дорожка. Карантина была убеждена, что в общении с мужчинами катит только беспардонная лесть. Что они боятся и презирают женщин, но могут увлечься собственным отражением в их глазах. Соблазнять племянника она всерьез не собиралась, вела себя так, как привыкла вести себя с мужчинами, а мужчины были для Карантины именно что «все мужчины». Как для русского партизана все немцы – фашисты.
Андрей для общего житья был приятный, симпатичный человек. С таким оказаться в одном купе – удовольствие. Не чавкает, не храпит, анекдоты не травит и с разговорами не вяжется. Он умел уступить, не дергал людей просьбами и хорошо видел себя со стороны. Однако с Карантиной, чуял Андрей, он сорвется.
Но дочь Карантины тронула его сердце, и он хлопотал, закупал продукты, составлял культурную программу – может, получится куда-нибудь сводить нашу девочку. Сестрица! И тоже любит Эгле – настоящая сестра. Вот Бог послал. Ради нее можно стерпеть и мамашу. В конце концов, не смухлюй она тогда, и не было бы Вероники на свете, вот так-то вот.
Дядька-Валерка покуда бунтовал против судьбы и явиться к Андрею для встречи на высшем уровне твердо не обещал. В его душе неожиданно образовались силы одолеть новый этап несогласия с действительностью, и дядька бодро пошел по этапу. Когда на милом, скромном фуршете после концерта в Музее истории демократии к нему приблизилась Изольда с огромной вишней, которую она держала за плодоножку, покачивая точно колокольчик, и нежно сказала: «Ам! Ам!», дядька ответил: «Уймись, крыса» – и решительной походкой героя не нашего времени отправился пить водку в любимую рюмочную на Большой Никитской…
Восьмого сентября, ясным теплым утром, Карантина с Никой прибыли на Ленинградский вокзал.
Как известно, всех, прибывших на этот вокзал, первым делом встречают плотные ряды якобы-таксистов, предлагающих проехать пару-тройку километров за неземную сумму. Автор убежден, что это не реальные шоферы, а нанятые городской администрацией статисты, призванные сразу и резко продемонстрировать приезжим, что жизнь в столице – это вам не шуточки.
Но это не Карантине было объяснять. Пробормотав: «Отвяжитесь, пираньи!», она прошествовала на улицу, где мигом поймала то, что ловят все вменяемые новоприбывшие на Ленинградский вокзал фигуранты, – грязные «Жигули» с разбитым лобовым стеклом и восточным человеком средних лет за рулем, который кивал на все слова, обращенные к нему, и понимал из них примерно одну четверть…
Добро пожаловать в ад, Катерина Павловна!
6. «А тем, кто сам добровольно падает в ад, добрые ангелы не причинят…»
Глава шестнадцатая, в которой пока сбываются не все мечты наших героев
Накануне приезда родственников, хотя времени не было никакого, Андрей извернулся и забежал к Эгле домой. Королева Ужей хандрила, не репетировала, ни с кем не общалась и даже с Андреем разговаривала сердито. Вообще-то она разговаривала по-хамски, но Андрей никогда таких эпитетов по отношению к ней не допускал и в мыслях.
Расстроилась, что концерт, по ее мнению, был неудачный. Сердится. Вот, попался под горячую руку… Если бы кто-то объяснил ему, как он развращает талантливую, но невоспитанную девушку своей добротой… но этот кто-то был надежно заблокирован в уме Андрея.
Эгле с директором Наташей снимали трехкомнатную квартиру на Тверской-Ямской у женщины-искусствоведа, уехавшей в Германию к дочери. Эгле любила это жилище за старомодное изобилие книг. Она была уверена, что все книги, пусть смирно стоя на полках, имеют постоянное и сильное излучение. «Я облучаюсь, даже когда сплю!» – восклицала она.
Эгле просмотрела запись концерта, привезенную Андреем, но велела на сайт ее не выставлять. Она возненавидела этот концерт из-за наглой обструкции, которую устроил демон Камского. Она не употребляла таких терминов и не вполне понимала точные причины своего энергетического провала, а потому злилась еще больше, ругала группу, зрителей, директора, саму себя. Досталось и Андрею.
– Ты же вообще ничего не рубишь в музыке! Тебе что ни сбацай – все хвалишь. Уха нет вообще!
– Уха нет, правильно. У меня только глаза. Я же художник…
Хорошо, не было Наташи – стройной, белокурой, с рассеянной сладковатой улыбочкой. А то опять начались бы мысли…
–Еще родственников каких-то кретинских притащил.
– Я знать не знал, честно! Тут чистые проделки судьбы. Я только один раз в детстве слышал про эту историю с дядькой. Но никаких имен-фамилий, ничего…
– Да уж эти наши барды… – рассмеялась Эгле. – Не слабо напахали с женским полом. Чего он пел-то, не припомню. Какой-то он у тебя неколоритный. Бесцветный какой-то. Ну и что, теперь эта оглобля его шантажировать будет? Жуткая девка. Вот как пить дать, она еще попрется в телевизор про свою несчастную долю женскую рассказывать…
– Ну, не думаю. У нее таких связей нет.
– Какие связи? Ничего не надо. Позвони да расскажи про то, что у тебя дочка незаконная от певца известного, все будут счастливы. Ха. Интересный ритм – «дочка незаконная от певца известного…»
Андрей вдруг подумал, что событий, развивающихся так, как сказала сейчас Эгле, он предотвратить никак не сможет.
– Ты что там помрачнел? Боишься, фамилию трепать будут?
– О Господи. Боюсь, конечно. Ты права – она на все способна, эта Катаржина. Мне, знаешь, девочку жалко… Они приезжают завтра. Может, договорятся как-нибудь с дядькой по-мирному.
– Где будут жить?
– Ну где им жить. У меня…
– Напрасно ты влез в это дело.
– Это моя сестра, понимаешь? Сестра.
– Не понимаю! – разозлилась Королева Ужей. – Никогда не пойму! Эти дурацкие ваши истории насчет родства. Кто-то по пьянке завалил кого-то, и теперь у тебя, видите ли, сестра, и у тебя к ней откуда-то чувства. Знать ее не знал и видеть не видел. Ничего общего нет. Какие-то комочки слизи разбухают и делятся, и на этом основании мы должны любить это… этот результат бесконтрольного деления. Эту чужую мерзкую плоть… Родство может быть только духовным! Больше никаким! Ты сам найди свое, найди своих, тогда люби, тогда береги. У меня этих говнородственников целый поселок вообще…
– Ты говоришь как мои родители.
– Ну и правильно они говорят.
– Нет! – закричал Андрей, так что Эгле на мгновение растерялась. – Нехорошо так говорить. Не по-человечески получается. Родилась девочка, чем она виновата? Ни отца, никого… Она не мерзкая плоть, она хорошая девочка. Она моя сестра! Вот – нашлась. Так что теперь, никто ни при чем? Да так рассуждать, то и своих детей в детдом можно сдавать, как… грибы. Да и сдают уже! Тоже, наверное, говорят – комочек слизи разбух, я его спихнул государству и пошел себе веселыми ногами по своим делам.
– Дурак ты, Времин, – ласково ответила Эгле. – Милый добрый дурак…
– Конечно, я дурак, – согласился Времин. – У нас теперь просто. Кто свой пуп созерцает, тот умен, а кто смутно подозревает, что на свете еще какие-то люди живут, – тот дурак. Украл миллион, построил дом, завалился за трехметровый забор – ты умница. Помог другому – ты дурак. Отличная, совершенно ясная жизнь.
– Ну, ты меня с дерьмом не равняй, – заметила Эгле, покусывая ноготь (занервничала, стало быть). – Я миллионов не краду. Я пока ничего не зарабатываю, как ты знаешь. Я думаю, что я тут вообще никому не нужна со своими песенками. Черт, завтра в клубе выступать, а настроение повеситься…
– Настроение – это роскошь, – твердо сказал Времин. – Нам, бедным людям, это не по карману…
И подумал: «Неужели она недобра? Если бы она была добра! Все было бы спасено!»
Он помнил, что это чьи-то слова – но чьи?
Князя Мышкина, мой бедный Андрей. Князя Мышкина, идиота.
……………………………………………………………………
– Я однажды поехала на чужое море, – сказала Нина Родинка, – уговорили, значит, отдохнуть. А от чего мне отдыхать, когда я всю жизнь ни хрена не делаю? Думать – это же не работа. Работа – это с девяти до шести с зарплатой пятого и двадцатого. Все, что не с девяти до шести, – является счастьем…
Приехала, пошла в оздоровительный центр. Там стоят гидромассажные ванны с морской водой. Залезла. И вдруг чувствую – как-то подозрительно приятно водные струи ударяют в мое тело. Какие-то сладостные ощущения в нем заводятся, тем более замечательные, что никого не надо о них просить… «Эге! – воскликнула я. – Да у вас тут и кончить можно!»
Таким образом бессмысленный отдых превратился для меня в маленькое радостное приключение. Я сидела в гидромассажной ванне не как помешанная на здоровье корова, а как эротический гурман. Соитие с морской водой – даже звучит величественно! Не назовешь извращением.
То был незапланированный дополнительный эффект, смысл которого можно расширить до размеров жизни в принципе.
Очевидно, что наша задача предельно проста – прожить жизнь, и больше ничего. Получить особенное удовольствие от жизни – это незапланированный дополнительный эффект. Мы не вправе его требовать. Мы вправе только использовать наши маленькие шансы его получить…
……………………………………………………………………
Карантина мигом разместилась в жилище Андрея, пораженная его чистотой, – она навидалась холостяцких квартир, где росли сталактиты и сталагмиты мусора. Ника, умывшись с дороги, тихо сидела у компьютера, глядя Андреев запас картинок, а Карантина раскидывала одежду, рылась в чемоданах (их было три!) и непрерывно трещала. С дочкой у нее не получалось разговора – она не понимала ее жизни и раздражалась на флегматичные, слабые реакции. Ника часто казалась вялой, глупенькой. Наверное, бесконечные стрессы во время беременности повлияли… – с отчаянием думала Карантина. Хорошо, хоть красотка и ноги-руки-глаза-уши на месте.
А племянник был из редкой породы добродушных людей. На свет, который лился из таких людей, Карантина смотрела, как запаршивевший бомж – на чисто вымытый и разукрашенный храм – дескать, здорово, да не про нашу честь. И вообще – грабануть бы…
Андрею часто приходилось видеть женщин в состоянии эдакой нескончаемой вздрюченности, как будто вечно пьяных от звука собственного голоса, и он догадывался, что ни воспитанием, ни образованием этот ужас смягчить нельзя. Он так представлял себе, что у них в крови на бешеной скорости, оставляя за собой вспененный след, как от моторной лодки, носятся особенные червячки. Почему-то с детства пресловутые «гормоны» ему мерещились в виде разноцветных червячков…
Карантина следила за каждым нюансом его речи. Стоило Андрею чуть пошутить – она взрывалась бурей хохота. На любое утверждение не просто кивала головой, но жирно расписывалась в абсолютном понимании: «Да, да!! Да!!!» После оккупации ванной она занялась своим туалетом, и идея прогулки по Москве отсохла сама собой. Дядька, поломавшись, к шести вечера заглянуть все-таки обещал.
Он, конечно, тоже заметался. Два дня не пил, постриг бороду, нашел приличный пиджак в мелкую клетку и совершенно новые носки, даже с биркой были. Трусы – и те были свежие, хотя дядька сильно уповал на то, что до трусов дело не дойдет. Поколебавшись, решил захватить гитару. Может, он с дневного концерта, правильно? Может, девочке интересно, что там папаша, кто там папаша…
Чтобы скоротать время, Андрей утащил Нику погулять в парк, а Карантина села на телефон – активизировать связи. Все разговоры она начинала одинаково: «Ну, старик/старуха, ты щас упадешь, кто звонит!»… Говорить следовало быстро и весело. Кто-то, а уж Катаржина Грыбска отлично понимала, что всем по барабану, кто звонит.
Она в свое время просвистала в Москве года четыре, да и потом наведывалась и живала подолгу. Но русских мело и разметывало временем-судьбой на таких скоростях, что уверенности не было ни в ком: мертвыми, живыми и свалившими за бугор (эти ни к какой категории вполне не относились) оказывались самые неожиданные люди.
Где-то с четверть знакомств удалось освежить, и среди них фигурировали персоны, могущие стать небесполезными, – одна бывшая товарка колготилась редактором на телевидении, другая протырилась в актрисы, еще один парень сидел в газете завотделом, как раз на шоу-бизнесе. Этот живо среагировал на рассказы Карантины про дочь от Времина и деловито спросил: «Под диктофон Валеру сдашь?» Карантина с удовольствием поняла, что информационная соковыжималка не отбрасывает Времина за полной непригодностью – нет, он мог дать каплю общеполезного сока. Его помнили. Это было поразительно, что наши люди еще что-то помнили. Сама Карантина смутно припоминала прежних актеров и певцов – лица еще могла, но с фамилиями и где играли – что пели выходила напряженка. Куда засовывать всю эту абсолютно ненужную для жизни информацию? Но кто-то помнил автора «Моей пушинки» – наверное, те самые дивные люди цвета древесной коры, что разгадывают кроссворды в электричках…
Она почувствовала, как ее история заискрилась, отяжелела, стала ценностью, приличным товаром. Ценность этой истории перетекла в сознание Карантины уже как ее собственная ценность, и она смело надела ярко-розовый брючный костюм, расшитый бисером и серебряными звездами, в котором раньше сомневалась.
Костюмчик был «из Парижа» – правда, не из того Парижа, который навязан бедным русским как эталон вкуса. Этот Париж с его скучнейшими серо-белыми тряпками Карантина терпеть не могла. Она нашла другой Париж – на бульварах таились чудные арабские магазинчики для настоящих женщин, полных жизни и огня. Там сверкали золотым шитьем платья реальных цветов – бордовые, лазоревые, оранжевые, сиреневые. Там смело топорщились трехслойные капроновые юбки, а к ним полагались сплошь затканные стразами прозрачные лифы с такими же шарфами-палантинами… короче, все было для девочек, проведших отрочество в советской школьной форме – коричневое платье, черный передник. Монастырские замашки советской власти ничуть не противоречили канонам интеллигентной Европы, бесившим Карантину. Да-да-да, ага, серый костюмчик, нитка скромных бус на шею, стрижечка, и будем делать вид, что мы на рубль дороже. А я не притворяюсь! Какая есть, такая есть! Что хочу, то и ворочу!
Когда Андрей, показавший Нике белок в парке за Песчаной площадью и осторожно выспросивший ее про ученье (математику списывает, а литературу сама, честно), вернулся домой, квартира уже безнадежно пропахла Катаржиной. Дезодорант, туалетную воду и духи она использовала вместе, по нарастающей, так сказать. От волнения, по ее словам, она не могла есть, однако же прикончила запасенную Андреем ветчину. Когда такие женщины волнуются, они не хотят и не могут есть, поэтому метут все подряд. Это надо понимать. А я вам говорю, что тут нет никакого противоречия!
Что ж, шампанское, коньяк и фрукты. Напрасно Эгле ругает его за банальность – это единственно уместная бутафория в тех случаях, когда жизнь вроде бы на миг выруливает из каждодневной пошлости и «ждет перемен», как пел убитый ею принц новостроек.
Карантина сядет на диван, Ника в кресло. Еще есть две легкие табуретки на стройных металлических ножках – это для мужчин.
Милости просим, все готово.
Глава семнадцатая: встреча
Дядька заявился в шесть пятнадцать и долго топтался в крошечной прихожей, обнимая Андрея и рассказывая ту чепуху, которую обычно несут гости в прихожей. Как трудно было найти ту самую Песчаную улицу. Но в конце концов «состоялась победа разума над сарсапариллой!», восклицал дядька. Это была цитата из О. Генри, но дядька приписывал ее Ильфу и Петрову, чье острословие донашивал как любимый старый халат.
Тридцать лет назад цитировать Ильфа и Петрова было рискованно – все знали их романы наизусть, и ты мог прослыть пошляком. Но теперь тексты уже мало кто помнил, так что дядька с удовольствием вернулся к стилю общения молодости. Всего-то тридцать лет надо было потерпеть.
……………………………………………………………………
– Кстати сказать, «всего-то тридцать лет надо было потерпеть» – универсальный рецепт успеха на Руси, – заметила Нина Родинка.
……………………………………………………………………
– Ну здравствуйте, женщины! – широко улыбнулся Валера Времин, неопределенно простирая руки вдаль.
Беленькая девочка в белом джемпере привстала с кресла и прилежно кивнула. Вошедший показался ей огромным и пожилым. Бородатый! Карантина же, ослепительно расшитая звездами, насмешливо-щегольски чмокнула кончики сложенных пальцев и метнула в сторону дядьки воображаемый поцелуй. Дядька в дверях несколько сомлел от страха, поэтому Андрею пришлось довести его до места, слегка подталкивая.
– Да что ты, дяденька, не робей, все свои, – утверждал Андрей, который и сам решительно не знал, как себя вести. – Вот! За встречу выпьем!
Он умел открывать шампанское быстро и без взрывов – для этого надо было его стоймя прокрутить на столе три раза вокруг оси. Родственники молча наблюдали за ним. Потом глухо чокнулись – ведь бокалы, налитые шампанским, никогда не звенят, что бы там ни воображала по этому поводу фабрика грез.
– За встречу! – провозгласил Валера Времин и выпил бокал единым духом. – Что, Катя, смотришь? Постарел?
– Так тебе лет сколько. Дело к пенсии идет, – ответила Карантина, чуть только отхлебнув из своего бокала. – Хотя у вас вроде и пенсии нет?
– Почему нет – будет. Я в Москонцерте числюсь… Ты тоже, смотрю, заматерела. Вроде покрупнее стала… Волос поменьше. Была просто грива, помню.
Карантина фыркнула и указала на дочь.
– Познакомься. Это – Вероника.
Дядька взял маленькую руку дочери, посмотрел в удивленные голубые глаза, повеселел.
– Будем знакомы, Вероника.
– Ты папа? – прошептала Ника, пытаясь унять дрожащие губы.
– Как тебе сказать, – растерялся дядька. – Есть такое подозрение…
– Чего-чего? – вмешалась Карантина. – Какое подозрение? Ты давай не заговаривайся. Вот смотри, глаза пошире раскрой и смотри – это твоя дочь. Та самая дочь, которую ты бросил шестнадцать лет назад. Ну как, нравится?
– Кать, ты давай полегче. Не надо таких выражений.
– Давайте выпьем за наше здоровье! – вылез Андрей, чувствовавший себя кретином-затейником.
– Я как раз выражения выбираю. Сижу – и выбираю выражения! Ты что, хочешь сказать, что ты нас не бросил? Что шестнадцать лет с нами вместе жил? Гулял со своей дочкой, книжки ей читал, в садик-школу водил? На дверном косяке ее рост отмечал, песни пел для нее?
– Можно подумать, ты ей книжки читала.
– Ты меня лучше не трогай, Времин. Я на дочь горбатилась, мне некогда было ей книжки читать!
– Во-во, горбатилась, ага. Какое слово подобрала точное… – ответил рассерженный дядька. Чего она перед дочкой его позорит?
Андрей, добровольно взявшийся соблюдать протокол, пробовал было отвести энергию ссоры.
– Давайте спишем наши… э-э… неудовольствия на счет общей сложности жизни! Что делать – ну нет у нас семейных идиллий. Бывает, но редко. Уж получилось, как получилось. Так, может, коньячку?
Дядька кивнул.
– Только у нас что-то получается все одно и то же, – не унималась Карантина. – Бабы вывозят жизнь на своем горбу, рожают, растят. А красавцы наши песенки поют.
– Чего-то у тебя тема горба сегодня… ты, наверное, другое слово другого рода хочешь сказать, но стесняешься? Потому что мы тут взрослые люди и знаем, на чем именно бабы вывозят жизнь.
– Мы не все взрослые, дядя Валера. Не забывай про Нику, – напомнил Андрей.
– Я против Ники ничего не имею. Я полностью за Нику. Не волнуйся, девочка, дядя с бородой тебя не обидит. Но так вообще интересно, какие претензии ко мне? Что я на тебе не женился? Я был женат.
– О да. Это так много значит для вас! – парировала Карантина. – Вы же верность, кажется, до гроба храните, да? Или за гробом тоже?
– Да-да, мы все сволочи и подлецы. О’кей! Согласен и подписываюсь! А вот хочешь, я скажу – при Андрее, при твоей дочери, – почему я на тебе не женился? Почему откупился от тебя? Почему сбежал? Хочешь, да?
– Подожди, дядь, подожди, – опешил Андрей. – Этого нельзя, не надо… Как хотите, я девочку увожу. Ника, мы пойдем погуляем, пока взрослые ссорятся.
– Я не могу… папа! – отвечала девочка со слезами в голосе.
– Ребята, вы девочку пощадите, хорошо? – воззвал Андрей. – Держитесь в рамках, ладно?
– А никто ни из каких рамок не выходил, – заявила Карантина. – Ты вообще не очень выступай. Мы свою жизнь обсуждаем. Вот будут у тебя свои дети и своя жизнь, тогда мы посмотрим на тебя. В какие ты рамки залезешь. Вот, полюбуйся на своего дядю, какой он сидит, ботинки, небось, долларов триста и пиджак туда же. Шестьдесят скоро, а он на сорок выглядит. А почему он такой гладкий да моложавый? Потому что с детства его женщины оглаживают. И ему семьдесят будет, он уже гнить начнет, и все равно около него станут дуры-бабы вертеться.
– Ну и что? – спросил дядька. – Если женщины меня любят, что тут такого? Я их не заставлял. А тебе что – завидно?
– Несправедливо это, – страстно, убежденно ответила Карантина. – Несправедливо!
Дядька искренне рассмеялся:
– Слушай, Катя, давай спокойно обсудим. Если тебе средства нужны – я помогу. Я вижу, прекрасная девочка выросла… и понимаю, что и проблемы с ней тоже выросли. Но в общем порядке жизни я ну никак не виноват и выправить ничего не могу… Значит, я выгляжу на сорок? Гм-гм…
– Естественно, средства нужны. А какие у тебя доходы? Ты на что живешь?
– Ну, – сказал дядька, – песни пою, но это так, на закуску. Квартиру тещи на Беговой сдаем… То есть это наша квартира, тещи уже нет. То есть – совсем нет, я имею в виду. В этом мире…
– У тебя квартира на Беговой?
– Трешка.
– А, вот как, – нарочито спокойно сказала Карантина. – Что ж, нам подходит.
– Что подходит?
– Квартира на Беговой. Отдашь дочери, и претензий никаких.
– Кать, ты что?
– Я ничего. Обсуждаю проблемы.
– Андрей, – растерянно обратился дядька к племяннику. – Это что такое? Есть предел наглости или его нет?
– Дядя Валера, ты не взрывайся. Отложи этот разговор. Не надо сейчас, смотри как девочка съежилась… Ника, иди в кухню, не слушай.
– Почему не слушай? Пусть слушает. Она тут главная, и пусть слушает! – отчеканила Карантина.
……………………………………………………………………
Нина Родинка размышляет:
– Итак, сколько зерен составляют кучу? Сколько частных случаев должно накопиться для превращения в общий закон?
Три подруги шли по перрону метро, одна упала под поезд, две прехладнокровно посмотрели на это и отправились дальше по своим делам. «Какой ужас!» – воскликнули вечером миллионов тридцать и назавтра забыли об этом. Частный случай соринкой утоп в море общего закона, по которому люди, как правило, не поступают подобно нашим двум подругам.
Пьяный водитель на повышенной скорости въехал в остановку и одним махом уложил насмерть пять человек. «Какой ужас!» – воскликнули вечером сорок миллионов и назавтра забыли об этом. На дорогах достаточно трезвых водителей, и пассажиры на остановках пока что в массе своей остаются в живых.
Мамаша приемного ребенка в воспитательных целях забила его до смерти, закопала в болоте и объявила, что дитя пропало. «Какой ужас!» – привычно воскликнули миллионов пятьдесят и забыли об этом все ж таки не назавтра, а дня через три. Изрядное количество приличных мамаш окутывает светлым облаком общего закона дикий частный случай.
Возглас «Какой ужас!» будет изъят из обращения тогда, когда трагедия станет правилом жизни и в частный случай превратятся взаимопомощь, соблюдение нормы, забота о близких, разумное поведение, самоконтроль… А пока мы орем: «Какой ужас!» – жить можно.
……………………………………………………………………
– Да это Инниной мамы квартира вообще! – рассвирепел дядька. – С какой стати я тебе отдам? Я думал дать там на учебу, на одежду или за границу съездить… Тысяч пять уйе могу найти. Ты соображаешь, сколько стоит теперь трешка на Беговой? Тебе за что отваливать такие куски? За то, что ты меня пьяного подкараулила? Андрей, прости, не тереби меня, я этого так оставить не могу.
– Вы хоть убейте друг друга, но без девочки, – заявил Андрей и силком вытащил Нику на кухню, где, по счастью, стоял недорогой музыкальный центр и под рукой оказался первый альбом Эгле. Так что битва титанов происходила еще и под распевы «Лесной», пока Андрей поил оцепеневшую девочку чаем и рисовал ей кошек прямо на столе, карандашом.
– Подкараулила? Что значит – подкараулила? Ты со мной спал, четыре раза.
– Все четыре спьяну. И ни разу не кончал.
– А вот это извините! Разок пришлось кончить!
– Я за этот разок уже заплатил. Я тогда вообще все выскреб, что было, только чтоб тебя, шлюху, не видеть!
«Гитару, дурак, принес, – промелькнуло в уме Валеры Времина, – песни думал петь!»
– А ты за что меня оскорбляешь? За то, что я влюбилась в тебя? Если влюбилась, то шлюха? Вы таких любите, каким насрать на вас семь куч подряд, да? А если полюбила – то, значит, идиотка? – закричала Карантина, вскочив с дивана и перестав принимать соблазнительные позы.
– Я не потому сказал, что ты влюбилась, а потому, что все прекрасно знали, чем ты занимаешься. Тебя в нашу компанию Куркевич притащил, с панели.
– Он врал! Он мне мстил!
– Чего ему было врать? Да и без того было понятно за десять кэмэ, что ты с помойки. Ты посмотри на себя в зеркало, графиня Монсоро. На тебе клейма ставить некуда. Розовая п… в звездах!
Растоптал дядька ее парижский костюмчик – и погиб, сам того не зная.
Карантина помолчала. Потом налила коньяку себе и Времину.
– Давай, Валера, выпьем.
– Ну давай, – обрадовался дядька. – Ладно, не злись, я лишнего тут хватил. Нормально обсудим, как чего. Я ж говорю – в разумных пределах помочь могу. Но по доброй воле! Не тяни жилы из меня, и я тебе пригожусь, ей-богу. Будь здорова!
– И ты будь здоров, Валера Времин. Я сюда ехала и все про тебя думала, вспоминала прошлое. Ты вот на мне печать поставил, обозвал. А ты знаешь мою жизнь? Ты в деревне Ящеры был, когда откуда я сбежала? Маму мою видел? Ты знаешь, что я бита была все детство золотое? Что я голодала? Да, были у меня мужчины, так что? У тебя женщины, у меня мужчины, только почему-то вы за то же самое называетесь молодцы, а мы б… Деньги брала, да? А почему нет? Такая моя работа – быть женщиной. Ничего-ничего, я дождусь. Я вас самих всех на панели увижу! Ты меня сейчас оскорбил так, Валера, что прощения не будет. Я тебе объявляю войну. Я тебя уничтожу. Я истреблю тебя как… таракана. Ты ко мне приползешь и будешь умолять забрать эту твою сраную квартиру на Беговой, а я не возьму Я больше ничего от тебя не возьму.
– Ты что, Катя, с катушек съехала? Ты меня убивать собралась?
– Нужно мне тебя убивать! Еще за такую дрянь в тюрьме сидеть! Я тебя опозорю. На всю Россию опозорю. На весь белый свет!
«С тобой мы кружим вальс, моя пушинка…» — совершенно некстати пронеслось в голове у дядьки Валерки.
– Андрюша! – закричала Карантина. – Иди сюда. Мы разговор закончили. Дядя Валера уходит от нас.
Времин схватил гитару и стал, горестно мыча, ее трясти.
– Вот! Хотел по-человечески, дурак! Андрей, ты подтверди, что я хотел по-человечески!
– Да что вы как с цепи сорвались? – рассердился Андрей. – Вы на девочку посмотрите, вы ее до больницы доведете.
– Эх! – завопил Валера и побежал на кухню, где крепко расцеловал Нику и сунул ей в карманчик брюк свою визитку. – Звони, доча, звони, – шепнул он ей на ушко и ринулся в прихожую, потому что Карантина уже неслась к ним.
– Что он там говорит? Руки прочь от дочери! Теперь только по суду, по суду увидишь!
– Пошла ты на хер, подлая ты, грязная тварь. Чтоб мне тебя не видеть ни на этом, ни на том свете, – по делу ответил взмыленный дядька и вырвался из квартиры.
И тут Ника схватилась за голову руками, сморщилась и тоненько завыла.
– Господи, ребята, – сказал потрясенный Андрей. – Вы что делаете?
Глава восемнадцатая, в которой наша героиня начинает объявленную войну
Первый залп дала «Метеор-газета».
Материал назывался «ГДЕ ЖИВЕТ ЕГО ПУШИНКА?» с подзаголовком «Брошенная дочь Валерия Времина любит песни своего отца». Алик – тот самый хрен из прошлого, разысканный Карантиной, – сказал, что прежде всего людям надо освежить в памяти фигуранта. Поэтому заметку на полполосы сопровождала выразительная фотография Времина, где дядька, расхристанный, со слипшимися на лбу волосьями, терзал гитару, как-то странно, по диагонали, перекосив при этом пасть. В уголочке же поместили маленькое испуганное личико Ники с подписью «Вероника заканчивает школу и мечтает о встрече с отцом».
Корректор «Метеор-газеты», Виринея Сабо, с удовольствием подкорректировала подпись под Времиным, и она стала выглядеть так: «Популярный пявец Валерий Врямин никогда не скрывал, что любит женщин». Риск возможного штрафа был ничто в сравнении с болью обманутой души!
«Метеор-газета» собиралась продолжить намеченную линейку и уже сфотографировала Карантину в синем халате с драконами, как ее тут же обошла пронырливая «Жизнь-копейка». Через три дня после выхода «Метеор-газеты» «Жизнь-копейка» опубликовала полосное интервью с Карантиной, где та оказалась продюсером Катаржиной Грыбска, музой Валерия Времина, той самой пушинкой, воспетой в бессмертной песне.
«Жарким августом 91-го года, – рассказывала Катаржина, – мы с Валерием встретились в потрясенной историческими событиями Москве. Встретились – и полюбили друг друга. Наш роман протекал бурно. Мы осознавали, что государство катится в пропасть, и от этого еще больше хотелось личного счастья. Валеру тогда знала вся страна, он постоянно выступал, а я следовала за ним как преданная собачка. Я ничего не могла поделать со своей любовью! Я знала, что он женат, но верила, что наши жизни соединятся в одну. Он тоже любил меня и написал тогда суперхит «Моя пушинка». Помните там слова «и карие глаза твои, как ночь любви»? Это обо мне…»
– Что же случилось, почему вы расстались? — спрашивал корреспондент ЖК, и Карантина выворачивала на вторую часть задуманной симфонии.
«Внезапно я поняла, что у меня будет ребенок. Я не колебалась ни минуты, я хотела ребенка от любимого человека! Поймите, мне было двадцать лет. Я была наивная, влюбленная девочка, я совершенно не знала жизни. Когда Валера сказал мне, что слышать не хочет ни о каком ребенке и не собирается из-за меня бросать семью, я думала, что умру от горя и отчаяния. Я хотела покончить с собой, и я бы обязательно покончила, но тут первый раз шевельнулась моя девочка, и я сделала свой выбор на всю жизнь. Столкнувшись с предательством, с жестокостью, я решила: это будет мой, только мой ребенок. И я ушла от Времина, ушла бесповоротно. Теперь я была не одна, у меня появилось мое чудо, мое сокровище – моя Ника! Всю свою нерастраченную любовь и нежность я отдала своей дочери. Это необыкновенная девочка…»
– А Времин встречался со своей дочерью, помогал ей?
И Карантина приступала к третьей части симфонии.
«Помогал? Вы как будто наших мужчин не знаете. Их сотнями тысяч милиция не может разыскать, чтоб алименты законным детям платили. А здесь он вообще вроде как ни при чем. Подумаешь, пушинка родила какого-то пушонка. Он ведь сказал: никаких детей. Да, я могла бы подать в суд, доказать отцовство, отсудить деньги. Но, поймите, это все грязь, грязь, грязь! А я любила его. Я его, может быть, и до сих пор люблю. Я не желаю ему никакого зла. Бог все видит! Он не хотел разрушать семью, а семья все равно распалась. Насколько мне известно, Валерий Времин сейчас живет один, а его семья в Америке. Я уже не та наивная девчонка, для которой весь мир был в любимом человеке. Я вырастила одна свою дочь и не просила помощи, и сейчас ни у кого не попрошу. Мы живем в своем доме под Санкт-Петербургом и ни в чем не нуждаемся. Я никогда не стала бы ворошить прошлое, но моя девочка все время спрашивает меня об отце, а я не могу врать, не умею! И я привезла ее в Москву, чтобы дочь хотя бы раз увидела отца…»
– И как вы встретились с Валерием после шестнадцати лет разлуки?
«А никак не встретились, – скорбно ответила Карантина, которая в этот момент даже сама поверила в то, что говорила. – Он отказался видеть свою дочь. Странно, что люди, которые поют такие хорошие песни о любви и дружбе, в жизни ведут себя совсем не так, как поют. Даже наоборот. Нам, тем, кто не поет и не пишет, очень это грустно. Мы им верим, а они нас морочат. Но в наше время ничего не скроешь. Мы теперь все знаем про этих поэтов и певцов. И нам это не нравится. Ты живи как пишешь! Или пиши как живешь! А не обманывай народ…»
Тут чуткие духи радио, что-то сообразив, стали крутить песни Времина, так что Алик, попеняв Карантине за измену, отдоил из нее молока и для новой публикации в «Метеор-газете».
Карантина годилась для этого мира – понял Алик. От нее шел какой-то правильный запашок, она шикарно формулировала, она попадала в солнечное сплетение публики. Поэтому новый материал делал упор уже на личности Катаржины и назывался «ЛЮБОВЬ К МУЖЧИНЕ – ЭТО НЕ ГЛАВНОЕ В ЖИЗНИ ЖЕНЩИНЫ, утверждает Катаржина Грыбска, мать-одиночка».
К заметке прилагались две фотографии Карантины – одна в красном купальнике, другая, по контрасту, в коричневом платье с кружевным воротником и с номером «Метеор-газеты» в руках. Читатель тут узнавал много захватывающих подробностей о польских корнях Катаржины (Грыбска – старинная шляхетская фамилия), о Париже, где она работала в области музыкального театра (это было в дымке), о трудностях воспитания дочерей в современном мире.
«Я хотела бы уберечь свою дочь от моих ошибок, – пылко заявляла наша героиня. – Прежде всего, от беззаветной любви к недостойному мужчине. Валерий Времин – талантливый певец. Но как человек он не получился. Женщины внушали ему, что он божество, и он сам в это поверил. Он решил, что ему все позволено. Никакой ответственности! Я его прощаю, пусть он будет счастлив. Пусть плач брошенных детей не тревожит его покой. Я давно поняла: любовь к мужчине – это не главное в жизни женщины. Главное – это, во-первых, дети, а во-вторых – она сама…»
Вторую неделю дядька сидел запершись в квартире, изредка подходя к телефону. Хотя публикации дали скорее положительный эффект – стали поступать приглашения туда-сюда, звонили журналисты, – он был обескуражен и подавлен. Выяснилось, что чертовы газетенки читают даже те, кто утверждал, будто спит вместе с Чеховым и Шекспиром. Кто сам не читал, тот что-то слышал. Назревал звонок из Америки. Дядька не понимал, как разрулить ситуацию, и отчаянно умолял Андрея сделать хоть что-нибудь.
– Что я могу? – горевал Андрей. – Они ведь уехали от меня на следующий день. Она где-то квартиру сняла, оттуда и командует.
– Позвони ей!
– Что толку, дядь? Ты сам видишь, там крышу сорвало бурей. Ты же не станешь в газетах рассказывать, как все было на самом деле…
– Я не могу! У меня публика, тысячи людей, как я расскажу, что я расскажу?
– Она этим и пользуется. Ладно, я позвоню, попрошу с Никой повидаться, может, разрешит. Что ей передать?
Времины уже не называли Карантину никакими именами. Она была «она».
– Скажи, пусть прекратит свое желтое вранье. У меня свои пределы нервов имеются. Скажи – я могу ведь и сорваться! Я кое-что могу такое порассказать, ты не знаешь!
– Да знаю, дядь. Знаю. Я тогда слышал случайно, когда ты к отцу приходил… За ради бога не говори ты этого никому.
– Я не знал, что ты знаешь… Все, честное пионерское, я – могила, – пообещал застыдившийся дядька.
От ужаса, неловкости и стыда Валера Времин в тот же день прорвал свою несносную блокаду, позвал старых друзей, с наслаждением напился водки и – облегчил душу.
……………………………………………………………………
– Теперь, – вздохнула Нина Родинка, – раскрываем карты. Я заброшена в Россию не скажу откуда и работаю под прикрытием. Я эксперт. Моя задача – постоянная экспертиза наличной действительности.
Недавно я в целом закончила подсчеты и выводы, остались некоторые детали.
Мы анализируем человеческую состоятельность контингента без связи с имущественным положением субъектов.
Итак, принимаем население России за сто процентов.
3,5% женщин и 3,5% мужчин – это элита. Это люди, награжденные Божьими дарами – перечисляю для невежд список даров: незаурядный ум, выдающаяся красота, явный талант, особая физическая и психическая сила, исключительная склонность к нравственному совершенствованию, – и дары эти хоть как-то развивающие. Именно эти «элитные русские» вносят осложнения в решение «русского вопроса», который в мире в целом решен. Вместо жестоких и вульгарных варваров мир видит божественных певцов и танцовщиков, гениальных ученых, невероятных спортсменов, чудодейственных врачей, подвижников духа и фантастических красавиц. Кроме тех, кто на витрине, есть еще те, кто менее освещен славой, а то и вовсе существует в тени, но именно эти 7% каждый год тормозят на 5% общенациональную дегенерацию, скорость которой таким образом понижается с возможных 13% до твердых 8%.
Элита могла бы понижать скорость общенациональной дегенерации и куда существенней, но дело в том, что в состав элиты входит «говноэлита», то есть 7% элиты включают в себя примерно 4% говноэлиты. Говноэлита состоит из людей, награжденных Божьими дарами, но использующих эти дары исключительно в целях личного обогащения, заключающих временные и постоянные союзы с силами тьмы, с перерождающимися тканями души и системным распадом личности.
Как правило, телевизионный эфир транслирует изображения и речи только говноэлиты, что сильно осложняет задачу торможения общенациональной дегенерации – задачу, над которой и работают представители моего ведомства. Мы никак не можем выйти на заявленные нами 0,5% дегенерации, отчего приходится платить штрафы и увеличивать нашим служащим сроки командировки на данный участок Третьей планеты. Отчего многие недовольны…
Полюсу элиты соответствует другой полюс – тот, где обитает «утрата», люди, утратившие человеческий облик. Это 6,5% женщин и 6,5% мужчин. Среди мужчин куда больше алкоголиков, но женщины компенсируют отрыв по алкоголизму несомненным преобладанием в проституции, так что в целом баланс полов соблюден.
Положение «элиты» и «утраты» – зеркальное и равновесное. Элитных женщин примерно столько же, сколько элитных мужчин; то же и с «утратными». Однако, вычтя «элиту» и «утрату» как крайности (это 20% населения), мы получаем «поле обыкновения».
Вот здесь нас ожидают зеркальность и равновесие другого рода…
…………………………………………………………………..
Валентина Степановна не читала никаких газет и даже не приобретала телепрограммы, предпочитая роковое существование эфирного рыбака: что проклюнется, то и вытащим. Газеты – то есть только одну, «Метеор-газету», – почитывала ее товарка Тамарка. Она и купила номер с «ЛЮБОВЬ К МУЖЧИНЕ – ЭТО НЕ ГЛАВНОЕ…», прочла, совершенно согласилась с Катаржиной и крепко задумалась над почти что гамлетовским вопросом: сообщать или не сообщать? Со дня на день они ждали дочку с внучкой домой, уже списались с базой под Севастополем, где можно было задешево пожить десять дней, то есть расставили в темном море житейского ужаса сигнальные огонечки надежды.
Статья в «Метеор-газете» эти огонечки гасила враз. С нею надвигалось что-то враждебное их с Валентиной тихой жизни. Но как не сказать? Она не скажет, другие скажут.
– Валь, – осторожно спросила Тамара во время обеда (они красили забор), – а что Катя, скоро приедет?
Валентина Степановна угрюмо пила вторую, против обыкновения, бутылку пива.
– Лучше не спрашивай. Увезла, сволочь, Верку и все. Каждый день ей звоню-ругаюсь… Дела у нее! А что девка школу мотает другую неделю, ей пофиг.
– Ты знаешь… – вздохнула Тамара, – там дела у нее, да… Она у тебя… всегда шустрая была такая… Вот – в газеты попала…
– В какие газеты? Чего это?
Тамара достала из кармана застиранной до изумления куртки-спецовки сложенную вчетверо газетку.
– Да посмотри, это вроде твоя.
Грибова долго читала. Потом скатала газету в комок и, сжимая его в руках, посмотрела на Тамару угрюмым, подозрительным взглядом.
– Что, смешно?
– Ничего не смешно! – закричала тощая, с испитым лицом Тамара, всю жизнь трепетавшая перед мощью Валентины. – Чего смешного. Рассказала про жизнь… и между прочим, все правильно.
– Да чего правильно, курица? Одно вранье. Тварь нахальная, все перевернула себе на пользу. Хорошо хоть, фамилии нашей нет. Грыбска и Грыбска, шут с ней. Все, даю ей ультиматуй. Не приедет завтра – поеду сама в Москву и придушу. Лжица подлая, ведь с самого начала все придумала!
– Валя, но ведь она ничего такого… Что, мужики детей не бросают? Да и когда вместе жить – тоже сладкого мало. Я за жизнь ничего от них хорошего не видела, ни от Лешки, ни от Мишки.
– Мужики детей бросают, я не спорю. Но нельзя всех в общую помойку валить. Каждый случай особенный. И чья бы корова мычала, а ее б молчала! Скоко она с мужиков денег вытащила. Она тут распинается, что Валера ее с дитем оставил, а того не говорит, что мужик девять тысяч долларов отдал, чтоб она отвязалась. Ну, не хотел он с ней… Подстерегла как-то, заморочила, а потом: хоп! Я беременна, дорогой! Господи, с такими делами надо сидеть ниже травы, а она в газеты полезла. По всему свету раструбить, что она блядь!
– Да ладно тебе, – удивилась Тамара. – Ты бы почитала, что пишут в газетах… Это, что Катя рассказала, еще ничего, в границах. Куда хуже бывает.
День выдался погожий, и одинокая владелица домика, Ольга Ильинична, чертежница на пенсии (давление, артрит), поглядывала на беседующих малярш с нарастающей симпатией, собираясь их угостить после работы. «Молодцы тетки, – думала она. – Не ноют, а вкалывают…»
Валентина от злости работала споро и скоро. Хозяйка была явно из тех, кому с детьми не слишком повезло, и потому малярши охотно приняли приглашение закусить малым делом. Ольга Ильинична накрыла столик в саду, принесла из дома большую деревянную миску с помидорно-огурцовым салатом и холодную поллитровку.
Миска немного протекала, поэтому Ольга Ильинична захватила из кухни сложенную уже для растопки газету – подстелить.
– Ну, сестрицы-работницы, – улыбнулась хозяйка. – Ваше здоровье!
Валентина Степановна взяла стопку, вздохнула, открыла рот… и замерла.
Медленно, очень медленно, лицо ее дочери, напечатанное в «Метеор-газете», подстеленной под протекающую миску, стало наливаться жирной, масляно-уксусной заправкой, которую бывшая чертежница щедро плеснула в свой добрый салат.
7. «…добрые ангелы не причинят никакого вреда»
Глава девятнадцатая, в которой наша Карантина неуклонно идет вверх по лестнице, ведущей вниз
Мелкие слуги Фатума – «Жизнь-копейка» и «Метеор-газета» – строго работали на связь времен и пространств, и Валера Времин объяснялся с Америкой (ведь не поленился кто-то, отсканировал и прислал жене все статейки!) примерно в то же время, когда Карантина пыталась утихомирить мамашу, бушевавшую в Луге и пытавшуюся оттуда предъявить свой титанический ультиматуй. Но герои наши находились в разных тональностях – Валера впал в решительный минор, а Карантина наслаждалась самым что ни на есть сладким мажором.
Она попала куда-то. Вдруг всё стало получаться. Кому ни позвонишь – подходят сразу. Закажешь машину – тут же приезжает. Страшно возросла эффективность жизни – с того самого момента, когда она прорыдала полночи у Андрея, а потом за одно утро сняла квартирку на проспекте Мира. Что-то скрипнуло и поехало, ух!
Вероника часто плакала и просилась к брату Андрею, но к брату Андрею ей было категорически нельзя. Что-нибудь ляпнет, откроет планы, а тот – мягкодушный, всех ему жалко, предупредит вражину.
А она готовилась теперь к телешоу «Правду говорю», которое шло с 18 до 19 часов по Одному Такому каналу страны и должно было окончательно переменить ее участь. Записывалось шоу за несколько дней до показа, но вдохновенно имитировало прямой эфир, которого в момент описываемых событий не было нигде, ни на одном канале или канальчике.
Это не исходило из каких-то злонамеренностей высшей власти. Так уж вышло, что год от года все прямое, непосредственное, простодушное, спонтанное стало вызывать отторжение, его чурались, где бы оно ни возникало. Люди так изолгались и скривились душой от вранья, что, можно сказать, страна бодро ехала на Кривой козе — а эта коза, как известно, по сущности своей ничего прямого не любит. Искреннее стало как бы искренним, его тщательно готовили.
Но еще до съемок «Правду говорю», ради которых был приобретен в Петровском пассаже красный костюмчик и к нему красное боа и бордовые сапоги, Карантина мелькнула в «Лично-секретно» на Другом Таком канале ТВ, который когда-то утверждал, что независимость тележурналиста – это зеленый прыгающий шарик, и шарик этот допрыгался до однородно желтого дерьма. Ведущие этого желтодерьмового ТВ теперь сами прыгали в кадре, махали руками, как трясунчики, и верещали тонкими агрессивными голосами.
ОНА ПРИЕХАЛА ИЗ ПАРИЖА! – кричал ведущий, а в это время Карантина в розовом парижском костюме выносила мусорное ведро во дворе дома на проспекте Мира. Иначе было никак нельзя – объяснял ей режиссер.
А ОН ПОЕТ ПО РОССИИ СВОЮ ПУШИНКУ! – и шла запись с Времиным, но крошечная, совсем клочок, потому что на жд-ТВ никакой кадр не длился больше пяти секунд.
ВОТ ИХ ДОЧЬ-ШКОЛЬНИЦА – и показали Веронику, такую грустную, что сердца зрителей жд-ТВ были обязаны облиться кровью.
Сюжет был маленький, на полторы минуты, но этого хватило – Карантину после него стали иногда узнавать.
Так что ей было не до Ники, и хорошо, что девочка от природы вышла не болтушка, а молчунья. Это кстати. Только один фактор трепал нервы Карантине – вежливый голос, время от времени возникавший в трубке: «Катерина Павловна, мы не могли бы встретиться?». Этот добрый дурачок, этот Андрей… Да, да, конечно. Завтра, послезавтра, когда-нибудь, обязательно.
Сидела на жесткой диете, но по ночам напивалась. Через три дня! «Правду говорю» присылало за героями казенную машину. Вот чего добилась Катя Грибова – самое главное ТВ за ней авто присылает!
Карантина вовсе не собиралась в будущем гордо отказываться от квартиры на Беговой. Квартиру она, конечно, заберет, но заберет у поверженного и раздавленного врага. А не как шубу с барского плеча.
Она побывала и в офисе у Жоржа Камского, где Жорж дал девочке почитать с листа роль Нины и был тронут ее чистотой и печалью. «Запуганный ребенок», – подумал Жорж и своим галантным обхождением невольно подал надежду Карантине. Теперь она имела право заявлять, что сам Жорж Камский пригласил Веронику в свой новый грандиозный проект! Она даже пробовала было прочесть «Маскарад», но никак не могла сосредоточиться, очень уж кипела в ней жизнь. Но информация о Жорже отлично годилась в мясорубку, которая всегда требовала новой пищи, – это Карантина поняла давно. Чтобы перебраться из мира СМОТРЯЩИХ в мир ПОКАЗАННЫХ, нужен был запас питания для осуществляющих переброску механизмов. Карантина обнаружила – вся она словно переключилась на другой регистр, перевелась в иную программу. Любой контакт и любые эмоции она рассматривала прежде всего как материал рассказа для газеты или ТВ. Сквозь нее откровенно прорастала Другая героиня – сильная, смелая, влюбленная в себя рассказчица. Она часами стояла у зеркала и самозабвенно репетировала.
Однажды Андрею все-таки удалось склонить Карантину к встрече – неподалеку от ее съемной квартиры, в кафе «Карл у Клары». «Ну что, племянник, как делишки? – хитро улыбаясь, спросила Карантина, быстро и хищно объев форель и заодно дергая дочку: – Давай, ешь, давай». Та сияла, глядя на Андрея, и понемножку пила молочный коктейль, похожий на тот, что делала Люба-продавщица в Луге, тоже на проспекте Мира, только у Любы было вкуснее. (Потому что Люба клала в коктейль мороженое от души, а Рубина из «Карл у Клары» – под девизом «И так сожрут» – заметим мы, ибо мы знаем все.)
– Катерина Павловна, может быть, стоит затормозить? Девочке все эти дела вряд ли полезны.
– Ты с официальным визитом? От него?
– Нет, он не в курсе.
– Так я вам и поверила! Небось, штаб собрали, сидите-думаете, как меня извести.
– Нет никакого штаба. Да и как вас можно остановить?
– Верно, племяша, меня остановить нельзя.
– Вот если разве совесть… Я понимаю, это нереально, но вдруг…
– Совесть? – хмыкнула Карантина, закидывая в глотку коньяк. – А что совесть? Моя совесть в порядке. У меня нормальный женский бизнес на мужском лоховстве. Теперь уже дуры выводятся, которые сидели и в кулачок плакали, ах-ах, обманул и бросил.
– Ника, – сказал Андрей, – вон смотри, музыканты вышли, пойди потанцуй немножко… Ага, молодец. И я сейчас, да, с тобой, через минутку… Катерина Павловна, вы же знаете, как все было на самом деле. И я знаю. Так вышло…
– Гнида Валерка рассказал?
– Нет. Отцу говорил, а я слышал, случайно, еще в детстве.
– А, вот что, – засмеялась Карантина и подмигнула Андрею: – Видишь, на что способны влюбленные женщины! Ты давай это с нами поосторожнее.
– Ничего себе любовь…
– Самая настоящая, ты, чистоплюй! Вот это и есть любовь. А не то что там в кружевах и кринолинах при свечах тулумбасы разводить, как в кинах кажут. Да, такая любовь, как поет Кармен – «меня не любишь ты, зато тебя люблю я! Так берегись любви моей». Коньячку, девушка! Ты девушка ва-ще? Ну так коньячку. Еле шевелятся эти московские. Не сравнить, как в Париже… Там халдеи ва-ще летают!
– Там нет халдеев. Там – парижане. Свободные люди.
– Ну, так. Ты меня, думаешь, испугал? Да я сама могу на весь свет рассказать, как и почему я Нику родила. Хочешь, сейчас встану и расскажу, здесь, в этом сраном кафе, и посмотрим, кто меня осудит! Кто посмеет! Давай, давай, сделаем эксперимент!
…………………………………………………………………….
Нина Родинка продолжает свои объяснения:
– Итак, наше население – это 7% элиты, 13% утраты, 80% поле обыкновения. В нем обитают более-менее смышленые и симпатичные, к чему-то да способные, так-сяк в чем-то сильные, короче – нормальные. Примем теперь поле обыкновения за 100%.
Человеческая состоятельность в русском поле обыкновения делится уже неравномерно. 35% наших мужчин, хоть и с натяжкой и известными преувеличениями, это доброкачественные мужчины. Они способны работать, иметь семью, они не отличаются жестокостью и повышенной агрессией, не пристрастны к алкоголю до степени болезни и не презирают женщин, стариков и детей. 65% – говномужчины. Агрессивные, жестокие, тупые, вульгарные, презирающие женщин, плохо способные на добросовестный труд, пьющие, лгущие.
А вот 65% наших женщин – доброкачественные женщины. Хорошие жены и матери, прилежные работницы, настроенные на положительное созидание и проживание жизни. 35% женщин – говноженщины. Зеркальные говномужчинам – агрессивные, тупые, жестокие, вульгарные, порочные, рассматривающие мужчин как добычу, плохие жены и матери.
Таким образом, мы можем вычислить процент обязательного несчастья русского поля. На 65% доброкачественных женщин приходится только 35% соответствующих мужчин. 30% доброкачественных женщин вынуждены жить с говномужчинами.
Но дело осложняется тем, что часть доброкачественных мужчин женится на говноженщинах – этих несчастных примерно 15%. Из-за этого автоматически 15% женщин вообще лишены шанса на осуществление женского предназначения с кем бы то ни было. Таким образом, 45% доброкачественных женщин и 15% доброкачественных мужчин несчастны, что в сумме составляет 60% от «поля обыкновения».
Это цифра слишком велика, чтобы поле могло ее вынести без напряжения. И есть только один способ быстрого смягчения несчастья – это рост числа говноженщин. Когда большинство женщин станет говноженщинами, число несчастья уменьшится вдвое! Поэтому так называемое «падение нравов» – это равновесно-компенсаторный механизм, противодействующий увеличению несчастья русского поля. Противопоставлять ему другой процесс – увеличение числа доброкачественных мужчин – абсолютно бессмысленно, ибо увеличившиеся в численности добромужчины будут вынуждены вступать в союз с возросшими в числе говноженщинами. И общая цифра несчастья нисколько не уменьшится!
Поймите это и успокойтесь.
…………………………………………………………………….
– Не надо никаких экспериментов, – тихо попросил Андрей. – Я удивляюсь вам, Катерина Павловна. Вы утверждаете, что любите дочь и все делаете ради нее, – а вам не приходило в голову, что с ней будет, если она узнает? Вот этот, извините, срам?
– Ничего она не узнает!
– Да вы же сами сейчас предлагали рассказать!
– Ты что думаешь – я при ней буду, ты дурной совсем?
– А если не вы, если газетчики, если телевизионщики раскопают? Дядька – человек пьющий, может под горячую руку сморозить.
– А я скажу, что он врет. Где доказательства?
– Да все поверят.
– Почему это?
– Потому что правда. Потому что мужчины такого не выдумывают. Потому что как на вас посмотришь, так и понятно.
– Что-о-о понятно?
– Да что ты шкура, на которой клейма некуда ставить, – ответил рассвирепевший Андрей и, оплатив ужин, пошел танцевать с Никой.
Шкура? Катаржина заказала еще выпивки. Гаденыш! Нашел чем укорять бедную женщину, которая выдоила из кошмара жизни свою каплю счастья. Ведь это от безнадеги, от отчаянья, от нелюбви. Как он ее унижал! В общей компании сидели, песни пели, а он взял эту Машу длинноногую и пошел в другую комнату, не стесняясь, и знал, что она влюблена, что за ним таскается, и нарочно так сделал, и все кругом смеялись, херы тупые, злобные херы…
– Мамочка, пойдем, – теребила Ника. – Мама…
А потом уже не беременела, ни разу. Яичники застудила, когда ее на трассу проклятую поставили под Гамбургом. Надо ж было так попасть! И говорили дуре, предупреждали: не связывайся с той конторой…
– Мамочка, поздно уже…
Да, детка, да. Ты у меня как пупочка будешь жить, в тепле, в сытости. А что это за песня? Ай, какая заводная песня. Та-ра-ра-ра та-ра-та, та-ра-ра-ра та-ра-та… И там будет типа «чао бамбино, сеньорита». И потом какая-то чушь, банда эро тара-тара, банда эро тара-тара!
И Карантина двинулась плясать. Она мигом распугала немногочисленных танцоров, раскидывая ручищи и ножищи, будто поражая врага, она вспотела, раскраснелась, проплатила еще раз эту «банда эру тара-тара», завертелась, разметав волосы, тяжелая, топочущая, как парнокопытное. И ужасно комичная. Люди смеялись, хлопали в ладоши. Люди, люди! Как страшно жить! Как страшно жить! Неужели вам не страшно? Да вы пьяные все, ага. И я пьяная. Банда эро тара-тара, банда эро тара-тара!
Меня Каран… тьфу, меня Катаржина зовут, а тебя? Шавкат? Шавкат-с-лопата-до-закат?
Не, не могу. Девочка у меня, дочка, видишь. В другой раз, зверь усатый, в другой раз…
Пойдем, маленькая, спатеньки.
Глава двадцатая, в которой Андрей огорчен Королевой Ужей
– Ветер сносит меня на отмель, – думал Андрей. – Надо любить свое время, а я не люблю его и буду за это наказан. И как не вовремя я попал под любовь, как под ливень, она ведь идет всегда, просто многие умеют не выходить из дома или прикрываются зонтиками, а у меня нет зонтика и я вышел из дома. И попал… Следовало бы устроиться в жизни, придумать себе программу – а я, что я? Кто такой я?
Он часто встречал похожих на себя молодых людей и смущенно прятал глаза, сам не зная почему. Кого не хотел смущать – их, себя? Они были как братья какого-то рассеянного по свету, затерянного братства, с их худощавыми лицами (и чаще всего – с короткими бороденками), светлыми глазами, аккуратной одеждой, вежливой речью. Точно можно было сказать – никакие они не начальники, и джинсы их потерты не хитроумным дизайнером, а жизнью. Они отшельники. Служат где-то за маленькую пайку, чтоб хватало на скромную еду и любимые книги-диски. И ветер сносит, сносит их на отмель…
Но все-таки горел в чистых братьях упрямый огонек своей собственной отечественной Войны. У каждого было оружие – один писал по ночам великую книгу, которая перевернет мир, другой сидел на порталах, обсуждая все темы и заявляя свое собственное, оригинальное мнение, третий возглавлял рок-группу, у которой было целых девять фанатов, четвертый рьяно участвовал в могучем, человек в сорок, общественном движении по защите исторической застройки от сноса, пятый организовал маленький кукольный театр, шестой… а у Андрея была его Эгле. Что-то свое. Обязательно. Чтобы в душе по утрам пела маленькая птичка. Спросишь ее, бывало: ну что, птичка, нам хочется жить?
Жить-жить! Ответ положительный. Значит, будем жить.
Эгле позвала Андрея с собой на дачу в Кратово (директор Наташа сняла домик на лето и осень для всей группы – хватка у нее, несмотря на сладко-женственный вид, была нормальной для ее рода занятий), и они вместе целый день гуляли по дорожкам. Наташа рассказывала что-то глубоко русское про соседей – как одни в сталинское время донесли, кого-то посадили, потом реабилитировали, и посаженные стали жить о бок с доносившими, а потом внук посаженного женился на внучке доносившего, и гармония восстановилась на заклятом дачном участке вплоть до нового цикла тьмы, наверное. Эгле щурилась на сюрреалистическое осеннее солнце, шла вприпрыжку, с прискоком, как птицы, как дети, предложила по лицам встречных старичков попробовать угадать, кто доносил, а кто сидел. Идея была утопической. И доносы и лагеря откладывались скорбными морщинами одинаково… Как ни верти, и то и другое – стрессы-с…
Когда Наташа, которую все национальные особенности нисколько не тяготили, а искренне забавляли, пошла распоряжаться по хозяйству, Андрей пересказал Эгле свою встречу с Карантиной.
– Хорошо бы таких женщин когда-нибудь совсем не было, – заметила Королева Ужей. – Или поменьше хотя бы…
– А каких побольше?
– Таких, которые похожи на человека.
– На тебя, что ли?
– Я не пример, потому что не человек. Но мне нравятся какие-то люди. Если они не унижаются, не лгут. Если думают…
– Вот я не лгу и много думаю.
– Так ты мне всегда нравился. Но… тебе же нужно, чтоб я была, как вы говорите, «твоей». А я не твоя и вообще – ничья. Не выношу я этого залезания в чужую жизнь! Почему эти жены-мужья считают, что они вправе контролировать другого человека, спрашивать, куда он пошел, да где был, да кто ему звонил, да как он к кому относится? Это по доброй воле должно быть, а не из-под палки. Захочу – скажу, где была, а не захочу – зачем заставлять меня врать, а?
– Я не буду спрашивать. Никогда.
– Так не бывает! – засмеялась Эгле. – «Ты ведь мужчина и враг», как сказал поэт.
– Почему – враг?
– Не ты лично. А Он – Тарантул. Он убежден, что я должна ему служить, то есть опять-таки не лично я, а много-много «я». А служить я Его Ненасытности не буду.
– Это совсем не обо мне, Эгле. Это ты про какой-то воображаемый образ говоришь.
– Воображаемый? Ха. Ничего себе воображаемый! Когда вся земля населена погаными Тарантулами и прислужницами Тарантула. Я про Тарантула у Достоевского нашла. Митя Карамазов рассказывает, как его укусило за сердце злое насекомое, тарантул, и в «Идиоте» тоже есть… Он все знал, дед Федор, кто в людях живет, кто их за сердце кусает!
– Ты это мне из песни что-то из новой рассказываешь?
– Не, я про Тарантулов не пою. Про них и так понятно.
– Мне вот непонятно.
– Ну, тогда новости посмотри и головой подумай. Что мне тут с вами откровенничать. Ты вот душевный да мягкий, а и в тебе сидит маленький Тарантул, когда-нибудь он меня возьмет и укусит, да-да, не таращи глаза. Я точно знаю…
…………………………………………………………………….
– У нас, у внедренных экспертов, – откровенничала Нина Родинка, – положение драматическое. Мы обязаны исследовать то, внутри чего мы находимся. Вообразите себе положение, например, яблока, которое шествует по пищевому тракту с целью изучения его рабочих свойств! Поэтому наша первейшая задача – «не перевариться», то есть не слиться с окружающей средой в единой гомогенной массе.
Чтобы не перевариться, надо быть несъедобным. Поэтому у всех экспертов довольно тяжелые и неприятные характеры, но эти свойства ими ловко и в меру подделаны. Настоящий эксперт добродушен и нисколько не склонен обременять больное человеческое мясо какими-то сильными негативными воздействиями со своей стороны. Эксперта можно узнать по затаенной веселости, с которой он бранит людей или отторгает их притязания.
Конечно, любой эксперт с течением жизни неизбежно обрастает привязанностями и всякими историями. Известны случаи гибели и морального разложения экспертов. Это опасная должность. В русской истории есть только один случай длительной, полной, абсолютно добросовестной и практически исчерпывающей экспертизы – это работа, проделанная в XIX веке мастером М-Н (М.Е.Салтыков-Щедрин).
Это пример отличной маскировки великого эксперта.
Известно, как красочно и сильно мастер М-Н ругался в частной жизни. Его характер был единодушно признан невыносимым. Однако при самом беглом взгляде на земную жизнь мастера видно, что он совершал исключительно полезные и добрые дела. И при этом ругался. Выдавал авансы нищим авторам-разночинцам – и ругался, посещал заключенных с подарками – и ругался, делал замечательный журнал, писал потрясающие статьи – и ругался, жил с дурой-женой и бесталанными детьми, никого не бросил, всех тянул – и ругался!
Конечно, у экспертов по русской теме раздражительность выше среднего из-за «русского парадокса», который имеет мало положительных исходов. Всем хорошо известны могучие переваривающие способности здешней равнины – поэтому, чтоб не перевариться быстро и бесследно, эксперт должен сделать себя возможно более несъедобным. Став грандиозно несъедобным, эксперт возвышается над равниной одиноким дубом и становится слишком заметен. Он притягивает стрелы уничтожения и часто не успевает довести работу до ума. Выделиться из среды и притом не быть ею съеденным – задача высшего артистического порядка.
Мастеру М-Н было легче, поскольку массы в его время не читали и ничего о нем не знали. Уничтожить его могло только государство как выразитель тайной воли масс, но мастер М-Н великолепно объегорил государство, проведя полжизни на государственной службе. Испепелить действительного статского советника и бывшего вице-губернатора государство не имело моральных сил! Повторяю – случай беспримерный. М-Н – единственный, кто успешно разрешил русский парадокс. Я же, к примеру, живу под постоянной угрозой переваривания. Те, кто мог бы понять, что все мои сценарии для сериалов – чистой воды издевательство, этих сериалов не смотрят, и мы не можем перемигнуться с ними как древние авгуры. Таким образом, я стала частью механизма, демонтаж которого будет исполнен по моим наводкам.
А ведь был у меня когда-то чисто академический интерес к русской теме, черт меня побери…
…………………………………………………………………….
Андрей остановился, посмотрел Эгле в глаза. Кругом, как в его мечтах, царили золото и лазурь, высились деревья, но музыки не звучало вовсе, и они с Эгле были разделены невидимой, непробиваемой преградой.
– Послушай… Я два года смирно стою возле тебя, в твоем… заколдованном лесу. И ты все время смотришь на меня как на скрытого Тарантула? Ждешь от меня гадостей? Выискиваешь признаки моей тайной злобной сущности? Если так, ты вообще не знаешь и не понимаешь людей. А в таком случае я не представляю себе, зачем ты идешь на сцену. Зачем поешь. Для кого.
Эгле хмыкнула и огладила Андрея быстрым движением узкой ладони – от виска по щеке к подбородку.
– Не сердись, Времин. Я не все могу объяснить, что я чувствую.
– Ты чувствуешь во мне угрозу?
– Иногда. Неважно… Угрозу я чувствую вообще-то постоянно, не от тебя, а везде. Такое, знаешь, угрюмое жужжание-мычание. Вроде бы – живи кто как хочет, да? Вроде бы можно, ничего… Ну, чуть-чуть можно, в рамках можно, а все-таки… А я чувствую, как кто-то разозлен, огромный кто-то. И нас, маленьких, вдруг по своей воле живущих, как накроет сейчас черной, каменной лавиной… Вот как Сереженьку Бодрова с товарищами накрыло в Кармадоне. Не именно так, а в этом роде… Ты читал, что недавно на моем форуме написали? Что всех нерусских развратных тварей, разлагающих нашу молодежь, надо выметать за границу?
– Да мало ли придурков пишут! Они всем пишут, везде…
– Это ты меня утешил! Очень мило! Не бойся, девочка, не переживай, это не один придурок, а тысячи. Да и не придурки они вовсе – у них своя программа, вот они и жужжат-мычат. Я обречена, Времин. Помнишь, как убили Гипатию?
– Нет, не знаю.
– Почитай… Мм, какой воздух, ложкой можно есть. Хочу жить на природе, Времин! Почему ты не богатый? Почему не можешь мне домик купить? Ведь ты бы купил?
– Конечно. Только вряд ли… А ты что, хочешь разбогатеть?
– Это было бы здорово – для защиты.
– Для защиты от Тарантула?
– Сообразительный мальчик…
– Постой. Тарантул – это собирательный образ мужчины?
– Не мужчины. Тарантул – это… Тарантул. Действующее лицо истории. Такая тварь. Мерзкая, с лапами и усиками. Мучает людей. Вселяется в них. Строит целые мерзкие системы специального мучительства для людей. Но те, кто борется против Тарантула, – в большинстве тоже Тарантулы, вот какая ловушка устроена… Государство наше – Тарантул. И те, кто ненавидит его и мечтает разрушить, – тоже Тарантулы. И те, кто девочек наших отлавливает и продает, и те, кто растлевает население по телевизору, и кто давит пешеходов машинами – все, все, нет им числа. Где есть мучение людей, где в людях сидят ненависть и злоба – там и Тарантул. Огромная жирная тварь получилась. И мы ходим тут себе по дорожкам и хихикаем, воображаем, что свободны… Мы сумасшедшие, Времин!
Обида ожгла душу, прокатившись до самого нутра, как кипяток обжигает пищевод.
– И ты меня приписала туда же… ты считаешь, во мне тоже сидит Тарантул? Мерзкая тварь, мучитель людей?
– Да ладно, не парься.
Безнадежно и светло сияли любимые глаза, в которых не было ни капли любви. Андрей внезапно заметил, как неприятна ее жесткая линия рта. Как пародийно смотрится мальчишеская ухватка, с которой она сунула руки в карманы короткой куртки. «Господи, – подумал Андрей, – два года, два года! На что ушли! Если бы он вместо этой идиотской любви женился тогда на Свете Акимовой, мог бы ребенка зачать, он бы уже ходил, говорил…»
– Если ты так думаешь, нам незачем общаться. Вообще. Давай попрощаемся.
К мужской решительности в таких вопросах Эгле явно не привыкла.
– Ты что, ты что, Андрюша? С чего мы попрощаемся? Глупости. Там обед какой-то упоительный Наташка варит. Посидим, вечером отвезем тебя в город. Вот обидчивый какой! Я ляпнула. Ты понимаешь, что люди говорят не то, что они хотят сказать? Интересно, как это я без тебя? Ты мой рыцарь, мой друг верный, я тебя обожаю. Это правда.
И по руке его стала гладить, хитрюга-зверюга.
Мимо наших героев прокатил толстый мальчик на велосипеде и отчего-то пристально вгляделся в Андрея, два раза нажав рычажок звонка. Может, то был ангел, желавший предупредить Блеклого воина об опасности? Не стоило трудов. Он ничего и не расслышал. Счастливое облако самообмана вновь окутало голову Андрея Времина.
Глава двадцать первая, в которой Андрей читает письмо Елены Кузнецовой
В кутерьме происшествий этого беспримерного в судьбе Андрея сентября он стал временами словно забывать себя, терять нить жизни. Спохватившись, он нарочно взял побольше заказов и кстати вспомнил про архив Камского, который обещал привести в порядок. Прекрасно – когда непрерывно болит душа, надо идти в библиотеку, разбирать архив, вести дневник. «На филантропию нет средств-с! – усмехался Андрей. – Помогли бы ком у, да у самих ничего нет…»
Он устроился дома, где приходилось часто проветривать – ему все мерещился запах Карантины. Однажды в детстве ему поручили купить рыбу для кошки, он взял камбалу и сдуру сунул ее в отделение портфеля. Тогда пластиковые мешки просто так в продуктовых магазинах не продавались, и камбалу некуда было девать. Плоский рыбий трупик оставил в портфеле стойкий противный запах. Чтоб его отбить, Андрей вылил туда полфлакона дешевых маминых духов, которые она не жаловала. И запах из противного стал чудовищным! Андрею пришлось мыть-оттирать портфель много раз, но запах не выветривался, только слабел, не теряя мерзости. Вот и теперь Андрею чудилась похожая вонь. Это был фантом. Чуткий, душевно напряженный юноша улавливал не реальную, а моральную вонь, оставленную Карантиной, которую было не извести никакими потоками свежего воздуха.
Он иногда думал об этом – что моральное, душевное разложение человека ведь тоже сопровождается вонью, только люди, к своему счастью, ее не ощущают. Или к несчастью?
В первой папке Камского были письма от зрителей, как правило, от немолодых женщин, которые можно было не просматривать за ясностью сюжета, но затесался и развернутый синопсис сценария по Набокову, написанный от руки. Это вполне мог оказаться перл, и его Времин разместил особо.
Вторая папка содержала толстый конверт с надписью «Кузнецова». Тут помещались машинописи, свернутые пополам, и письмо. Андрей решил проглядеть его с целью классификации…
Через пять минут, взволнованный, с бьющимся сердцем, он понял, что это письмо он должен прочесть от начала до конца.
Вот оно.
…………………………………………………………………….
Внимание! Внимание! В связи с особой важностью послания Елены Кузнецовой Жоржу Камскому мы отменяем на время чтения этого письма рассказы и речи Нины Родинки! Нина Родинка возвратится к вам в двадцать третьей главе. Следите за рассказом.
…………………………………………………………………….
Письмо Елены Кузнецовой Георгию Камскому:
«Здравствуйте, Юра!
Простите, я так и не привыкла к вашему “правильному” полному имени, ведь у меня в классе вы всегда были Юрой, и я глупо удивляюсь, когда вижу торжественное “Георгий” в титрах. Но это жизнь, что возразишь, все мы становимся из Ленок и Юрочек Еленами и Георгиями, а потом и хуже – Елена Ивановна, Георгий Павлович. Все больше времени требуется, чтоб назвать нас так, чтобы мы откликнулись. А нашего личного времени притом остается все меньше.
Я была ужасно тронута, когда вы в прошлом году поздравили меня с днем рождения. Что-то случилось, вы вспомнили обо мне! Ваша телеграмма пришла на старый адрес, и новые жильцы мне ее зачитали по телефону и любезно обещали вручить оригинал. Но вот пока их здоровые ножки до меня не дошли.
Вам теперь, если не ошибаюсь, тридцать девять годков, и вы понимаете, что ваша учительница была тогда старше вас всего-то на пятнадцать лет. Теперь у меня другой счет, и такая разница уже не кажется мне огромной. Жизнь бежит, я разменяла шестой десяток и теперь смотрю на остаток существования трезво. Прикидываю, как им разумно распорядиться. Наш директор, вы его помните, конечно, Алексей Васильевич, умер десять лет назад, и я перестала быть вечной “младшей любовницей” султана. Я знаю, что вы еще в школе догадывались, что к чему, но вот и прошли все страсти, кончилась в общем жизнь, но житие пока не началось. Не знаю, как назвать то, в чем и чем я существую сейчас, – житуха? Или вот лучше – жисть.
Я, Юра, больше не работаю в школе, я инвалид. Гипертония, полиартрит, инфаркт пять лет назад. Была операция и по женской части, удачная, без осложнений. Я поменяла свою квартиру на меньшую, и доплата лежит на сберкнижке, откуда я иногда отщипываю на лечение. Все это скукотища смертная. Я пишу это вам просто, чтобы очертить некоторые стартовые позиции. Чтобы вы понимали, чем обусловлен пишущий вам человек, и не сердились на меня.
При всей ужасающей пустоте и пошлости современного публичного общения, в ваших интервью, тех, что попадались мне на глаза, я вижу, что вы не стали окончательно пустым и пошлым человеком. Я все-таки иногда слышу голос моего Юры, блестящего, вечно любопытного, жадного знаниям ученика. И я тревожусь за вас. Годы идут, а творческих побед мало. Вы, кажется, заметно “снизили градус”. В ваших глазах застыла непреходящая печаль – вы похожи на человека, которого чудовище еще не съело, но уже непременно решило съесть. И вы с фатальной покорностью ждете, когда же это произойдет!
Вот вы сейчас засмеетесь и скажете – какое еще там чудовище, это моя неукротимая учительница Кузнецова придумала детей пугать.
Да, когда гуляешь по лесу или смотришь на мирные ночные улицы, чудовище незаметно. Но я теперь хожу с трудом, поэтому, практически запертая в квартире, вынуждена общаться с жизнью по радио, по телевизору, через газеты. И поэтому я вижу чудовище ежедневно.
Это чудовище возникло из грязи, которая идет от людей. Слепилось из их злобы, корысти, развращенности, вдосталь напиталось эфиром – и ожило! Теперь оно уже само по себе. И оно уже само провоцирует людей на злобу и разврат, чтоб добыть нужную пищу, а пищи надо все больше и больше, потому что чудовище растет.
Я дорожу вами, Юра, я не хочу, чтоб вас съели. Ничего нет страшного в том, что у вас дорогая красивая машина, что вы носите элегантную одежду, это хорошо и правильно, это нормальный достаток. Мне даже нисколько не противно, когда я вижу ваши фотографии, где вы, смеющийся, сверкающий, показываете всем, как жизнь милосердна к вам и сколько подарков вы, баловник, от нее получили. Хотя демонстрировать такое опасно и пошловато. Вы не участвуете в откровенном дерьме, играете с разбором, избегаете явной дешевки.
И все-таки каким нравственным самодовольством, каким творческим успокоением веет от вас в последнее время. Вы мельчаете. Вы соглашаетесь на копеечную игру. Пошлость еще, может быть, не проникла внутрь, но обмазала вас с головы до пят. Вы охотно рассказываете прислугам чудовища, что вы любите кушать и какие машины предпочитаете в это время суток. Вы сладострастно позируете фотографам и, наверное, заболели бы, не будь ваших изображений в журналах хоть месяц. Вы даже лицом потолстели как будто и залоснились. Вы еще не снимаетесь в рекламе, но, кажется, только от того, что не было по-настоящему солидного предложения, а продешевить вы не хотите.
А главное, вы согласились, что все это – нормально. Что людей надо призывать не к смирению и ограничению потребностей, а к разжиганию потребительской жажды. Что беспредельный эгоизм – основное правило жизни. Что человеку ничего не надо делать с собой, что он может свободно выражать свою мерзость, свою грязь и радоваться, что так “делают все”.
Нет, Юра, нет, не все! Есть другие люди, есть другая жизнь, и надо стараться, чтобы эти люди проявились резче и отчетливей в нашем обществе, надо, чтобы другая жизнь возобладала над разгулом ничтожной черни. Да, ничтожной черни, которая нынче беснуется повсюду!
Может быть, я ошибаюсь в отношении вас, преувеличиваю опасность, и дай Бог, чтоб было так, дай Бог. Простите за остроту высказывания, вы же помните мой характер. Он не изменился за эти годы. Я так и осталась Еленой Ивановной Кузнецовой, человеком, у которого, наверное, наберется тысяч двадцать полных тезок, поскольку это самая распространенная фамилия и имя в России, не в редкость и отчество. Просто училка Кузнецова, бывшая то есть училка.
Я часто спрашиваю себя, почему я так и осталась в школе, ведь при небольшом усилии могла бы вырваться. В моем поколении работа учителя потеряла всякую культовость, и никакие задыхающиеся от зловонного пафоса кинофильмы не могли накачать ложных значений в обыкновенное дерьмо советской школы. Работа как работа, для баб годится, а вообще паршивая довольно работенка – если соотнести зарплату с нервными затратами. Мы, собственно говоря, как призывал сказочный фильм, “дожили до понедельника”. Мужчина стал выводиться из школы. Или использовал ее как пересадочную площадку. Очень прилично для писателя или даже аппаратного работника иметь такую строчку в биографии – “работал учителем в школе”.
Ну, значит, его на Северный полюс после этого посылать можно, он сдюжит. Раз такое преодолел.
А я так и осталась на вечном приколе, досмирялась вплоть до инвалидности. И знаете, что меня погубило? Вам это трудно понять, у вас такого никогда не было, Юра. Меня сожрало неверие в себя. Неуверенность в себе. Прийти в театр со словами “а я вот тут пьесу написала” или в редакцию с рукописью, “а я вот тут рассказ написала” – это был для меня запредельный подвиг, мыслимый только в мечтах. Я знаю, как профессионалы издеваются над графоманами. А что, если я графоман? Где источник правды обо мне, как из него испить? А попадется кто-то равнодушный, насмешливый, убьет случайным словом?
Вот и остались мои бедные исписанные листочки со мной навеки. Как детишки-калеки, так и не покинувшие родительницу. Теперь, в порыве отчаянной смелости, которая нахлынула на меня так поздно, я посылаю их вам. Вдруг что-то пригодится. Есть две пьесы, несколько рассказов. Посмотрите, когда будет время. Ну, вдруг массажист заболеет или вовремя не доставят костюм на примерку, бывают же у вас паузы.
Извините за жалкую иронию, просто я отлично понимаю, какая пропасть лежит между нами, и это не мелодраматический оборот речи, а факт. Между людьми сейчас в принципе мало общего, хотя мы физически не изменились и у нас у всех есть мозг, сердце, печенка и прочая требуха, есть положенные каждому пять литров крови, да и вообще мы идентичные организмы, шесть миллиардов, кажется, уже с каким-то привеском. Когда я иногда думаю об этом, меня начинает подташнивать, как раньше в самолете тошнило. (Теперь уже не тошнит никого, вы заметили? Я летала три года назад и заметила – стюардессы уже не выдают ни леденцов, ни пакетов для рвоты, как тридцать-сорок лет назад!) Привыкаем. Ко всему привыкаем. Привыкли же, что в шесть-семь вечера мы включаем телевизор и нам говорят сериальные герои – “сперма, обнаруженная в трупе…” Как это мне поместить, например, в мою голову, пятьдесят третьего года рождения?
Да, шесть миллиардов – куда, зачем столько? Может быть, это реакция мира на войну, реванш жизни, оскорбленной насильственной смертью в войнах ХХ века? Ведь после каждой войны наступает – через паузу – сильный всплеск рождаемости. Жизнь мстит за то, что ее прервали, что были преступно попраны ее права? Если так, то месть ее по-женски нерасчетлива и чрезмерна. “Накося выкуси!” – кричит она смерти, выбрасывая на свет своих бесчисленных эмиссаров. Но отчего нам, участвующим в этом торжестве жизни, как-то все-таки не по себе, отчего мы сомневаемся в целесообразности собственного множества, поеживаемся, шарахаемся друг от друга с брезгливым возгласом: “Ой, скоко народу!”?
Даже мы, злосчастные русские, убывающие каждый год миллионами, нервически кривим лицо всякий раз, когда видим скопление себе подобных. “Фу, скоко народу!” Я ни разу в жизни не видела, чтобы человек при виде массы собратьев, радостно улыбнулся и провозгласил: “Какое счастье, как хорошо – сколько людей!” (За одним исключением – если этот человек артист и смотрит он на публику.) А священники? Рады ли они по-настоящему множеству людей, прихлынувших к ним? Они всегда так спокойны, все кивают бородами – хорошо, хорошо. А что хорошего-то?
У меня в последнее время нелады с людьми. Такого не было никогда. Я всю дорогу проковыляла среди сограждан, в тесном мире обычной социальной жизни большого города, и не припомню этого чувства – НЕВЫНОСИМОСТИ людей. Все всегда было в границе нормы. – Вы сходите, гражданка? – Женщина, подвиньтесь. – Кто крайний? – Вам на какой этаж? – Подскажите, который час. – Килограмм песку, пожалуйста…
Но теперь… Люди мучительно, до боли раздражают меня. Любые люди. Невыносим общий транспорт, невыносима поликлиника, невыносим магазин. В лифт кто-то подсаживается – и то дрожь неприязни бьет! Приехали, учительница Кузнецова. Приплыли. Гуманизм на марше.
Что, может быть, мне в глаз попал осколок того самого сказочного зеркала троллей, и я все вижу кривым и неприятным? Но мне ли одной попал этот осколок? На меня отовсюду – а точнее, сквозь меня отовсюду – смотрят такие же холодные, неприязненные глаза.
Не милы мы друг другу! Вот я сейчас упаду на скамейку и умру – тысячи пройдут мимо, и это нормально.
Скажите, Юра, а зачем тогда все? Зачем? Зачем?»
8. «Никогда, никогда»
Глава двадцать вторая, в которой Андрей продолжает читать письмо Елены Кузнецовой
«Мне теперь часто не спится, по утрам я сижу у окна, мне видно широкий Светлановский проспект, и я наблюдаю его постепенное оживление. Люди встают и начинают воспроизводить свою жизнь, поток бежит по руслу, наливаются строгостью все дремавшие ночью схемы и законы. Где-то далеко едет на работу правительство, куры несут яйца, генералы мчатся в штаб, в поле мычат коровы, роты встают на поверку, зэки выносят парашу, школьники бредут на уроки… а чуть позже открываются музеи, библиотеки, издательства, начинаются первые утренние сеансы в кино, актеры собираются на репетицию, и вот уже вся наша сложная, многосоставная, пестрая, трудная жизнь собрана по кусочкам, восстановлена в прежнем объеме, шипя, раздражаясь и веселясь, она кипит, как масло на сковородке, и поджаривает нас на вечном огне. Эта сковородка обойдется и без меня, и без вас, и без кого угодно. Мы все знаем и чувствуем ее безжалостность, ее неотменимость, ее безразличие ко всему отдельному, личному. Ко всему, за что мы цепляемся и чем так отчаянно и так напрасно дорожим.
Но есть что-то другое! Иное, незримое сложение невидимых излучений, которое тоже многосоставно, трудно, пестро! Это излучение наших поступков и мыслей. И что толку называть его красивыми словами (вроде “ноосферы”), когда мы не имеем никаких способов уловить, измерить его? Мы что-то чувствуем. Это определенно. Отчего-то человек вдруг чувствует – в этом городе ему больше находиться невмочь. Он ссылается на “загазованность”, на грязный воздух и мчится подальше, в лес, к воде, к малолюдству. Но этот грязный воздух – прежде всего суммарное излучение людей.
И что толку гордиться тем, что сколько-то там людей всегда исключительно сыты, дорого и модно одеты, живут в хороших квартирах, если они испускают грязные лучи – лучи корысти, самодовольства, злобы, лжи, тоски нравственного распада. Это как в Библии говорится – “гробы повапленные”!
То есть раскрашенные-изукрашенные гробы. И сколько ж их повсюду, этих повапленных гробов. Они вещают с экрана, поют “песни”, заседают, пишут указы, что-то прикупают и перекупают. А от них вонь, от гробов повапленных.
Я и сама хороша. Провоняла своей тоской всю квартиру, то и дело приходится проветривать. Но хотя бы лжи во мне нет. Вот я к чему веду – если вы живете там, где происходит много преступлений, где люди лживы и развратны, то вы рискуете надышаться вредными испарениями и потерять вообще всякую чувствительность. Скажите, Юра, вы ничего такого не чувствуете? Сохранилось ли у вас нравственное обоняние и зрение? Ваша среда вся ведь набита гробами повапленными. Вы помните, как мы с вами познакомились и каким вы были?
Вы пришли в нашу школу в 198… году. Вам было тринадцать лет.
Человек редко бывает так умен, как в одиннадцать-тринадцать лет. Ум еще не раздавлен полом, знания вливаются легко, в голове составляется общая картина мира – нередко такая острая, такая оригинальная! Какой вы были хороший, Юра. Помните, как вы полюбили Тынянова и цитировали его страницами наизусть? А как я вас переспорила и доказала, что Маяковский – большой поэт, и вы согласились и сами поставили у нас в кружке “Владимира Маяковского”? “Гладьте сухих и черных кошек!” – прямо пророческие оказались слова. У меня сейчас живет кошка Крися, черная и худая. Нет, вы не думайте, еды и на кошку и на себя у меня хватает, просто у нее такой уж обмен веществ. Умная тварь, вот я хочу все-таки научить ее вызывать мне “скорую”, если свалюсь внезапно. Простите, что пишу вздор, это от непривычки. Я порядком отучилась общаться.
Нет, я умею пользоваться компьютером, вы не подумайте, что я из архаистов, презирающих все новации, я могла бы завести переписку с незнакомцами, но я их боюсь. Правда – боюсь. Когда я из интереса начинаю читать какие-то обсуждения новостей в Интернете, у меня такое впечатление, что в темном переулке вдруг наталкиваешься на гоп-компанию. Лиц не видно, только маски, только страшные, визгливые, злые голоса. Любое обсуждение самой невинной темы – например, какой-то известный человек умер или заболел – выливается в разборки в темном переулке. Тут же зашипят про “жидов и педерастов”. Тут же начнется грязная перебранка между масками. Я, конечно, знаю, что можно, так сказать, взять личный фонарик и как-то существовать, минуя гоп-компании, но я в принципе НЕ ХОЧУ В ТЕМНЫЙ ПЕРЕУЛОК. В русское темное сознание не хочу.
Ведь кто я такая по сущности своей? Я объект культуры. Я – та самая, для которой были написаны книги, для которой снимались фильмы. Все театры на свете жили когда-то для меня, для учительницы Кузнецовой. Это для меня устраивались творческие вечера поэтов и выпускались толстые журналы. О, когда-то я была желанной! За мою душу боролись, моей любви искали! И я отвечала взаимностью. Я охотно творила себе кумиров и замирала от блаженства, созерцая их небесное сияние. И что? Где теперь они и где теперь я?
Кто такой Эйдельман, вы помните? Вряд ли, и я не помню, ни одной строчки, ни одной мысли, а читала, запоем читала. Десятки книг, без преувеличения. Эйдельман, историк такой, Натан Эйдельман. Умер, и сгинуло все, никому не нужно, потому что шлак, пустота. Зачем я его читала, спрашивается? На Н.Н. бегала, протыривалась в переполненные залы, орала вместе со всеми, а теперь слушаю, что “у сатирика украли новый “Мерседес”. Новую “Мерседес”, вообще-то, ведь это женское имя. Уж что-нибудь одно – или ты сатирик, или у тебя новая “Мерседес”. Невозможно вместе!
А знаете, откуда у сатирика деньги на “новую Мерседес”? Это ведь он МЕНЯ ПРОДАЛ. Выгодно, дорого продал. С меня самой-то нынче что ж взять? Я неплатежеспособна, как говорится. Но продать меня пока можно. Я до сих пор котируюсь на чертовой ярмарке. В меня еще можно плюнуть, обозвать идиоткой – и получить в кассе!
Скажи мне уверенным голосом, что меня нет, подтверди – нет больше интеллигенции, и не надо ее, гнилой, сволочной, продажной, – и бери свой паек. И не надо никаких подсчетов, вроде того, что гниют и продаются пять процентов, те, кто на виду и слуху, а сотни тысяч просто тянут свою лямку бурлацкую, интеллигентскую, по-прежнему учат вас, делают вам операции, бацают на пианино, изобретают! Правда, делают они это все хуже и хуже. Но это уж дегенерация, извините, всеобщая.
Лица моих прежних кумиров, опухшие, с разъехавшимися чертами, тусклоглазые, вижу иногда в ужасе. Вот они идут, взявшись за руки, друзья, к смертному порогу – маленькая шеренга алкоголиков и развратников, бережно поддерживая своих немногочисленных дам. Те сами идти уже не в состоянии. Ну так что же – буду ли я их проклинать напоследок?
Да вот еще, с какой стати, по какому праву. Пусть идут себе. Да, я их создала. Но и они меня создали. По любви было! Нет, никаких проклятий, я хочу, чтоб мою душу отпустило недоброе чувство – предали, продали… Они же себя прежде всего предали, разве это сладко?
А может, и не предавали?
Как удивительно хорошо придумано, что мы все умрем, до чего же это справедливо и как это прекрасно. Никаких привилегий, никакой коррупции. Ничего не выпросишь… Вы меня понимаете, Юра? Вашей душе внятно то, что я сейчас говорю вам?
Вы артист, настоящий артист. Я видела вас недавно по телевизору – вы рассказывали о том, что несколько лет коллекционируете носки с изображением животных. Вы уверены, Юра, что это надо рассказывать? Понимаю, с волками жить… но точно ли, верно ли именно ЭТО надо рассказывать? А кто-нибудь из берущих у вас интервью в курсе, как вы знаете поэзию? Сами, еще в школе, выучили французский, чтобы петь Брассанса? Вы теперь его слушаете? Вы помните о том, что на свете был Жорж Брассанс, которого вы умненько, старательно переводили в десятом классе?
Силен убийствами Париж, Да и у нас не тишь, Есть и в деревне, что ни год, Убийства – первый сорт!Видите, я помню. А вы? Что ж вы все так прилежно горбитесь, крючитесь, на четвереньки перед ними встаете, чтоб попасть в их пигмейское поле зрения, в их, извините за выражение, вонючий формат. Почему вы так мало работаете? Почему не выходите на сцену каждый день? Что вы читаете? В Москве еще остались образованные люди, вы общаетесь с ними? Или все силы уходят на создание этой вашей потрясающей, я уверена, коллекции?
Наше время не так плохо, нет. Я не отрицаю его. Просто мне кажется, что еще никогда второстепенное и третьесортное не выдавало себя так успешно за главное и первоклассное.
Чтобы жить и варить пищу, надо отапливать дом, зажигать конфорку, добывать газ и нефть, но никак нельзя превращать жизнь в добычу газа и нефти для варенья пищи. Чтобы продолжать быть известным, вам следует постоянно транслировать себя в Галактику вздора, транслировать именно то, что принято в этой Галактике, а вы успеете заметить момент, когда транслировать будет нечего и вы станете выдумывать вздор для своего потребителя, только чтоб остаться в известных?
Съели уже ваши носки с животными. Теперь нужно другое топливо – ну-ка ну-ка. А с кем вы, собственно говоря, живете? Почему не женаты? Не хотите рассказать? Эй, осторожно, у нас таких церемонных не любят! Вы что, собираетесь тут неприкосновенность частной жизни разводить на ровном месте? Простым людям это не нравится. Простые люди любят, чтоб на их глазах испражнялись и совокуплялись. Никаких элит! Нашелся тоже мне “ваше благородие”!
Ваше лицо оказалось на обложке “Метеор-газеты”, я купила, пролистала, потом долго отмывала пальцы от черной копоти. Напрасно эту прессу называют желтой, пальцы от нее черные. “Где отдыхают наши звезды??” И – фото жалких, глупых, несчастных людей. “Звезды”! Девочки, которые в нижнем белье мяукают голосами голодных котят, растлевая и унижая свою красоту, – звезды. И вы там, в шикарных плавках. “Георгий Камский каждую зиму отдыхает в Доминикане”. От чего вы отдыхаете, Юра, можно ли вас спросить? И верно ли то, что я слышала о вашей дружбе с господами NN и XX? Вы берете их деньги? Это на эти деньги вы покупаете свои чудесные носки и отдыхаете в Доминикане?
Господи, мальчик мой, вспомните вы хотя бы себя самого в шестнадцать лет. Вспомните вашу Ленку синеглазую, как вы ей письма в стихах писали, вспомните, как вы играли Маяковского, как весь класс уговорили ходить в Русский музей и сами рассказывали у картин… Что ж вы так быстро и так просто сдались-то, Юра! Опять: читаю опрос на тему “ваш любимый ресторан”. Снова Георгий Камский! Зачем вы постоянно торчите в ресторанах, зачем вы столько едите?
Юра, не надо много есть, а главное – не надо столько об этом думать и рассуждать. Юра, перерождается ткань вашей души, вы понимаете это? Мертвеют те тонкие фибры, что отзываются на талант и содрогаются от всякой дряни. Так легче, правда. Так проще. Пусть у меня жесткий прямолинейный умишко, как сказала мне одна моя бывшая ученица – перерожденка, когда я стала упрекать ее в сдаче позиций. А много ли прока от вашей всеобщей гибкости? Вы хоть замечаете, как становитесь обезьянами?
Читала я и о том, как вы торгуетесь за гонорары. Скажите, а вам совсем не стыдно? За что вам платить-то, за хорошенькую мордашку, которую вы получили даром? Потому что труда и мастерства что-то давно не видно…
Что касается меня, то я бы и работала, да нечем. Уже скоро четыре года, как привыкаю к своей новой действительности инвалида. Теперь-то я поняла, что подземный переход равен форсированию Днепра, а третий этаж – это Монблан. Читаю с лупой. Но у меня есть двое учеников, маленькие совсем, в нашем доме живут – долбим грамоту. Я потихоньку читаю им стихи, я раздуваю искорку. Я их отравлю священным ядом, которым навек отравили меня! Я не буду “просто жить”! Выдумали тоже – просто жить. Дескать, маленькие мы люди. Да какого дьявола вы маленькие??!! Кто вам разрешил быть маленькими? Почему вы не хотите быть великими??!!
И вот я, видя, что сворачивается моя Вселенная, что не ждут меня больше театры, что не снимают для меня кино, не пишут книг, не заманивают на творческие вечера, – я сама стала помаленьку писать. Пишу и пишу себе. Я и раньше писала, но стеснялась, а теперь-то что.
Хорошо или скверно я пишу, сама не знаю, но кажется мне, что хорошо. Иллюзия? Может быть. Я очень жду вашего отклика. Я надеюсь, вы извините мою резкость, она от требовательной любви, от нескончаемой тревоги за вас. Я знаю, что вы талантливы, я видела ваши настоящие работы, и когда вы приезжали два года тому назад на гастроли с Достоевским, прокралась в зал, ничуть не обижаясь, что вы меня не пригласили. Вы ведь, по-моему, и никого не приглашали, так? И потом, я не скажу правды, кто вам скажет?
Не надо только говорить, что нет выбора, – он есть. Человек может посадить свою дочь на цепь в подвале и насиловать, а может не сажать на цепь и не насиловать. Вы не голодаете, не обременены семьей, не больны, не сошли с ума, не лишились воли. Вы сами принимаете свои решения. Да и все мы, беспризорники, выкинуты на свободу сколько лет уже – и больше не на кого валить свое дерьмо!
Но будем валить, скрежетать зубами, поминать Ельцина и дерьмократов, жидов и педерастов, Америку и Евросоюз. Я знаю, это от страха и от боли. Больно очень. Я сама от боли на своих же вчерашних кумиров озлилась. Вы знаете, какая ужасная мысль пронзила меня на днях. Я перечитала свои рукописи, вспомнила разные судьбы людские… Не уверена, что вы меня поймете, и все-таки попробую объяснить.
Люди, которые, к примеру, сейчас на высших ступенях власти, что это за люди? Худшие ли это из возможных? Конечно, нет. Лучшие? Тоже нет. А какие? А так себе, серединка на половинку, вознесены волей случая, потому что так сложилось.
А что, если в стране живут настоящие, мудрые, волевые правители, цари Соломоны? Только им никакого хода никуда нет и быть не может. Они там, в толще людской, может, где-то цехом заведуют или магазином сельским. Они могли бы в силу личных свойств быть настоящими властителями, но этого никогда не будет. И вот, я подумала – а если так обстоят дела со всеми, во всех сферах??
Вовсе не лучшие пишут книги, снимают фильмы, заседают в ответственных судах, руководят телеканалами и отраслями промышленности. Не лучшие играют на сценах, не лучшие поют. А те, у кого сложилось, кто вылез, кому повезло или кто повез себя сам.
А люди с настоящим талантом, настоящим умом не у дел. Они пишут в стол, поют на берегу реки, мечтают, как бы они могли обустроить государство. Разве я не помню, как затравили у нас в школе Черничкина, педагога от Бога? Как ушел из театра – на взлете – Дмитренко, потрясающий актер, лучший из всех, кого я видела, ушел, потеряв веру в то, что возможно заниматься настоящим искусством? А Рита Минина, с божественным голосом, так и не решившаяся даже показаться на профессиональную сцену? А я сама, похоронившая свой талант от испуга, от неверия в себя?
Если это действительно так и всюду царят и рулят НЕЛУЧШИЕ, как печален мир…
Простите меня, Юрочка дорогой, что я вас тут в письме обижала, как будто вы обязательство брали передо мной быть совершенным. Какая глупость! Простите меня. Но так грустно и так хочется увидеть, каким прекрасным может быть человек. Точно в этом и есть истинное оправдание всей нашей жизни. И вы могли, могли, могли!
Какое длинное и сумбурное письмо написала вам училка Кузнецова. Еще раз – простите меня, как и я прощаю вас, мой когда-то лучший ученик и друг, моя отрада, моя гордость.
Буду ждать ответа.
Ваша Елена Ивановна Кузнецова».
Глава двадцать третья, в которой Андрей пытается поссориться с Жоржем Камским, а Валентина Степановна уходит в запой
Он странным образом надеялся на то, что сочинения Елены Ивановны окажутся слабенькими, графоманскими – это как-то снимало вину, которую он отчего-то почувствовал, хотя за ним никакой вины не было. Но оправдались худшие подозрения – Елена Ивановна была талантлива. Неужели красавчик Жорж не мог потратить каких-нибудь три часа, прочесть, отозваться! Жорж довольно много читал, кстати. Разве трудно?
– Да, трудно, – подумал Андрей. – Ему все труднее потратить время на другого человека, а не на себя. Правда, он поехал тогда в Питер посмотреть Эгле, но она на виду, от нее идет запах успеха. А тут бывшая училка со своими претензиями – скука!
Действительно, Жорж пробовал было прочесть письмо Елены Ивановны, но его кольнуло на первой же странице и он отложил неприятность в сторону. Есть драматическая участь – вырваться из своей среды. Я взлетел, я выпрыгнул! Как зайчик из детского стихотворения. «Я не ваш, я ушел»… А они считают, что ты им принадлежишь с какого-то бока. Предъявляют претензии. Корят светлым прошлым… Лучше бы вдумались, как непросто было закрепиться в столице, перевезти маму, сделать себе имя, которое теперь позволительно писать самыми крупными буквами, как лакомую приманку. Рыбка ловилась на улыбку. Жорж располагал улыбкой, менявшей в людях состав крови. Стоит это чего-нибудь, как по-вашему?
– Послушай, милое дитя, – обратился Жорж к Андрею, решительным шагом пришедшему в офис и положившему обратно на стол все взятые папки. – Я не продюсер, не издатель, чем бы я мог ей помочь?
– Ты мог бы прочесть и отдать ее рукописи издателям и продюсерам, которых прекрасно знаешь. Позвонить ей. Поговорить, ободрить добрым словом. Я позвонил – она сейчас в больнице, там какой-то племянник… Может, вообще не племянник, аферист! Погибнет талантливый человек, которого ты знаешь, которому многим обязан, – тебе все равно?
Жорж был в мягком джемпере болотного цвета такой великолепной работы, что все нормальные люди ахали и спрашивали, откуда такое чудо. Все – кроме этого блаженного. Как ни обустраивай Россию, всегда найдутся вот эти бунтари, которым все равно, что есть и как одеваться.
– Обязан, обязан… Действительно, полжизни ушло, чтоб забыть весь тот вздор, что Елена Ивановна в нас вбивала! Ни для чего не нужный!
– Да ты «Маскарад» взялся ставить, потому что когда-то Елена Ивановна заставила тебя его прочесть! А теперь отрекаешься! Значит, она правду написала – меня еще можно продать, сказав, что меня нет.
Жоржу стало жарко. Он стянул джемпер, оставшись в белой рубашке от… но Андрей не мог оценить, от кого была рубашка, ему плевать на главные ценности века. Опасный малый. Какой-то Чацкий прямо.
– Я начал читать ее письмо. Ну, куснула меня раз, два, думаю – что-то слишком грузит меня Елена Иванна. Потом дочитаю. Отложил и забыл. Ну, закрутился! Что тут особенного? И знаешь, насчет «погибнет талант»… У нас две трети талантливых людей погибает, никак не меньше. Так что тут не до помощи ближнему – самому бы выплыть, ясно?
– Ясно. Пустой ты человек. Красивый фасад нарисовал, а за фасадом нет ничего, – ответил Андрей и направился к выходу, по дороге задев стеклянный столик с журналами. Свалился на пол венчавший груду новый журнал с Жоржем на обложке, которым Камский хотел похвастаться (удачное фото), а вместо приятного провождения минут вышла глупая разборка.
Жорж поднял журнал (нечего лицом на полу валяться) и крикнул вслед бунтарю:
– Андрей, Андрей, без глупостей! Вернись!
– Вернулся.
– Так. Считай, ты меня пристыдил. Я позвоню ей. Ты прав, я виноват. Я тебя вообще назначаю своей совестью. Приходи и воздействуй. Только не по ночам… Слушай, и посватай мне свою сестрицу! Такой цветочек! Прямо с полей. Задуши эту Катаржину – и я женюсь. Ты в состоянии задушить женщину, я надеюсь?
«И все-то он улыбается…» – подумал Андрей, беззащитный перед обволакивающими, дурманящими излучениями возлюбленной и приятеля.
– Ты скоко папочек разобрал? Четыре? Вот, восемь штучек в оплату прими. Я же сразу и понял, кому поручать ответственную работу! Не меряй только меня своими мерками. Ты серьезный человек, а я несерьезный нечеловек…
«Опять! И что это они от человеческой природы отрекаются? И он, и Эгле…»
– Да я пошутил, Андрюша. Конечно, я человек. Верь не верь, милое дитя, а вот почему-то, сам не знаю почему, не хочу я с тобой ссориться… Ведь я чудище! Без любого обойдусь! Бедная Елена Ивановна писала мальчику, которого давно нет на свете. Она верит, душенька, в непрерывность человеческого развития. Что тот мальчик жил-развивался и доразвился до нынешнего Жоржа. А мы-то правду знаем – развития-то нет никакого… Замена, подмена, вселение, превращение – что хочешь есть, кроме развития. Никуда человек не смотрит в таком изумлении, как на самого себя в прошлом!
– Да, это правда. И все-таки…
– И все-таки! И все-таки! Согласен. Не отрекаются, любя себя… И я не буду. Был умный. Переводил Брассанса. И сейчас умный, хоть Брассанса не перевожу… Любил Елену Ивановну – и сейчас люблю, и позвоню, и помогу. Потому что я хороший. Я плохой, но я хороший, пойми! Пойми!
«Вас разберешь, кто вы такие… – с тоской подумал Андрей, вечно возвращаемый к детским кошмарам первого открытия страшной изменчивости мира, – никакой структуры. Пластилиновые вороны… И я тоже. Надо было ему по глянцевой морде заехать, а теперь опять все расплылось в понос…»
И он ответил Жоржу: «Понимаю».
…………………………………………………………………….
– Генрих Гейне, – поделилась Нина Родинка, – Генрих Гейне, который не был экспертом, а пребывал в ином, более важном и благородном чине (вольный дух), заметил как-то: надо быть такой неблагодарной тварью, каков человек, чтобы, получив от земного бытия столько радостей и удовольствий, еще рассчитывать на добавку в виде загробной жизни.
Я-то здесь по работе, так что по завершении трудовых дней отправлюсь прямиком к начальству с докладами и отчетами. Но хотелось бы честно разъяснить людям… Хотелось бы честно, да нельзя. Строго запрещено.
Каждый раз, когда я хотела что-то сказать, на уста мои налагали печать, что было излишне, ибо люди верят всему – и ничему не верят.
Поверите ли вы, что весьма незначительное число ваших покойных родственников и друзей всерьез озабочены вами, оставшимися за чертой? Что они быстро, легко и охотно, пользуясь предоставленными правами, забывают тех, кому могли бы помочь? Что остро не хватает рабочих крыльев? Что на неоглядном земном хозяйстве мыкаются самые совестливые, самые ответственные из ушедших – но увы, также и самые малочисленные? Что при слове «Земля» скучнеют и скисают талантливейшие из высокорожденных духов, участников Великого совета, старательно отодвигая идею всеобщей мобилизации (для исправления Плана) – на неопределенный срок? Что люди надоели и с ними никто не хочет возиться?
Поверите? И правильно сделаете. Но, чур, я вам ничего не говорила…
…………………………………………………………………….
Валентина Степановна никогда не расставалась с внучкой на такой долгий срок. Заканчивалась вторая неделя разлуки. Проклятая Катька перестала брать трубку, и более никаких рычагов воздействия на нее у Грибовой не было. Куда пойдешь, в какую милицию, когда дочь уехала с матерью? Никаких прав, никаких.
Печаль терзала корявое сердце Валентины Степановны так неотвязно, что однажды она сжала в руках крошечное, мягонькое от бесчисленных стирок Веркино платьице, вдохнула запах и заплакала.
Она разваливалась, точно из механизма вынули стержень. Могучей болью загудела спина, заныли коленные чашечки, а к врачам Валентина Степановна не ходила никогда и, чего там в нутрях творится, знать не знала. Она была из той породы русских, что свято веруют: как застрахуешься – так сгоришь, пойдешь к врачу – еще хуже заболеешь. И для чего лечиться, для чего жить? Уже ни к чему было бегать по заработкам, с наслаждением прикидывая, что можно купить для Верки, незачем стало готовить и впихивать вкуснятину – не в кого. Убирать-подметать – и то без толку, и сору-то вроде не стало. Бутылку да тарелку утром помоешь, и вся уборка… Господи, да ведь они могут и не вернуться. Надо было паспорт Веркин спрятать! А тогда в поезд бы не посадили. У нас не забалуешь – свобода-демократия, а никакого билета без паспорта не укупишь.
Нагрянуть в Москву – и куда? «Лжица подлая» никакого адреса не сказала.
И Валентина Степановна, забив на свои королевские правила, попросту запила, как жила, – честно, размашисто и откровенно. Перед телевизором. Закусывая собственной картошкой с собственными солеными огурцами еще прошлого года.
Встревоженная Тамарка, которой донесли, что Валентина метет водку ящиками, зашла к подруге в полдень и застала ее на кухне в диком виде.
Седые патлы, которые Тамарка же и подстригала ей покороче раз в квартал, были всклокочены и топорщились безумным ежом. Грибова опухла, от нее остро несло чесноком. При этом в доме было чисто, тарелки вымыты, а на столе красовались злодейка с наклейкой и несколько ломтей черного хлеба. Рядом с ломтями стояла тарелка, полная скатанных из хлеба шариков. Валентина все время скатывала эти шарики, закладывая внутрь крохотку чеснока.
– Мировую закусь придумала, – сказала Валентина. – Берешь чуть чесночку, закатываешь в хлеб – так удобно. Угощайся, Тамарушка. Я запила.
– Валь, ты чего?
– Да говорю – запой у меня. Да все знают. Пятый день пошел.
– Господи! – сморщилась Тамара в ужасе. – Валюша!
–Чего Валюша? Мужики по неделям пьют, и ничего. Но у них еще такое удовольствие есть, чтоб жен бить, дочек насиловать. А у меня голая водка, бить некого. Но все равно счастье.
– Валь, какое счастье, ты что, – убито прошептала Тамарка и машинально съела чесночный катышек. – Работа стоит и вообще…
– А, ты съела? Ну как? Хлопни водчонки и закуси, тогда разберешь. Стоит, значит, работа! И хрен бы с ней. Слушай, а за каким чертом мы всю жизнь пахали, ты не в курсе? Смотри, во что мы с тобой превратились… В зеркало смотреть тошнит.
– Да вот еще, – ответила Тамарка. – Ничего меня не тошнит. Меня устраивает, что в зеркале вообще что-то отражается.
– Хе-хе! Хорошо сказано, подруга. А ты скажи тогда, за что нас Бог обидел, как черепаху, что у нас дети такое дерьмо.
– Эх, Валюша, чего уж теперь… больше рожать надо было. Родилось бы и дерьмо и не дерьмо. У меня, кроме меня, в семье еще пять детей было. Ну, считай – Сашка сел, туберкулез в зоне схватил, потом с ним и спился, Ольга спилась вместе с мужиком своим, Толя в армии сгиб на подлодке, а остальные так, ничего. Значит, трое пропали, а трое сдюжили. Пятьдесят на пятьдесят…
Валентина Степановна в задумчивости сжевала целую горсть закусочных катышков.
– А я после Катьки аборт сделала и уже не беременела ни фига. Ой, Тамара, что-то скучно мне… – простонала Грибова и налила себе полный стаканчик.
«Ой, скучно, Валентина Степановна, скучно!» – простонала ей в ответ русская равнина и, не имея возможности принять стаканчик, так же тоскливо и жадно, как мамаша Карантины, стала поливать себя дождем.
Лейся, лейся, древняя, спасительная морока! Смывай грязь и порождай грязь. Вбей ведьминскими тонкими пальцами в наши нищие головы прекрасную, бодрящую идею о том, что нельзя дважды войти в одну и ту же воду, чтоб мы забыли – повсюду одна и та же вода…
– А у нас такой заказ был хороший, – вздохнула Тамара. – На Первой Речной домик. На три с половиной штуки договорилась плюс наша краска… Раз уж Севастополь накрылся, так поработали бы, а то потом сырь пойдет, потом колотун и все, зубы на полку…
– Обрыдло! – коротко ответила Грибова, и равнина, упиваясь дождем, отозвалась: – Обрыдло, Валя, точно говоришь… Хоть всю меня кровью залей, концлагерями меня застрой, хоть любой Тамерлан объявись и великой палкой лупи стада народов – я работать не пойду-у-у-ууу…
Завыл ветер и началось то, о чем русские люди говорят, передернув плечами, с удивлением и тайным ужасом-восторгом: ну, погодка! И знают, что когда их земля в таком настроении, лучше всего тихо сидеть дома да водку пить. Однако…
– Алло! – раздался у крыльца напористый женский голос. – Валентина Степановна Грибова тут живет?
Кого черт может принести в такую погоду!
А кого может, того и носит. У дома Валентины Степановны, браня дождину с ветрищем, топтались четыре чужих человека – съемочная бригада ток-шоу «Правду говорю».
Глава двадцать четвертая, в которой Валентина Степановна говорит правду
С провинцией связываться – одно мучение. Что такое время, знали только в Москве. Заказанный за три дня джип и не подумал их встретить в Петербурге, пришлось администратору Инге час вопить по трубе, ну, это она умела. Коля Соколинский, оператор, что время даром терять, откупорил фляжку, да и у Миши-звукоинженера с собой было. Кристина-журналистка, отвечавшая за сюжет, была юна и тревожилась из-за ранней алкоголизации группы, забавляя «стариков».
Это не называется пить. Ты, малявка, еще не видела, как «железо» пьет, когда всамделе пьет. Тощая, стильная Кристина, с мальчишеской стрижкой и той самой вилкой в заднице, что торчит у тележурналистов-неудачников, раздражала всю группу. Клиника! Чего поперлись? Местным нельзя было сюжет заказать? Нет, ей нужен был личный контакт. Вышибут ее скоро, дуру нервозную. Нефартовая!
Кристина и сама знала, что она нефартовая, поэтому постоянно улыбалась и одновременно орала, отчего получался нехилый оскал. До выяснения обстоятельств «железо» могло и в машине подождать, но она выгнала всех на дождь. Она боялась идти к своей героине. Катаржина яркими красками расписала ей портрет матери.
Ни в коем разе не звонить по телефону! Она и говорить не станет, а завалитесь после звонка – вилами встретит. Мать надо брать внезапно, прямо в доме. Напирая на то, что это для внучки, что это Ника просила рассказать о своей судьбе. Объяснить, что она, Валентина Степановна, совершила подвиг и обязана рассказать об этом женщинам России.
Пока теледамы в два горла трещали заготовленные тексты, видавшие виды Коля с Мишей прикидывали, как снять открывшуюся взору знакомую жанровую сцену «баба в водке». Первой очнулась Тамарка и заметалась, приводя Валентину в чувство, плеща ей в лицо холодной водой, стягивая сопревшую кофту, укладывая прямо руками всклокоченные власы. Грибова не сопротивлялась, лишь слабо кряхтела и поводила глазами.
Заявись группа хотя бы на второй день ее запоя, Валентина Степановна повела бы себя разумно, то есть послала чертей к Родине-матери, чей падший дух они успешно растлевали. Но она ослабла, помутилась в уме и видела реальность в неверном, фантастическом свете тех лампочек, что в причудливом ритме вспыхивают в отравленном сознании запившего человека.
Она хотела видеть внучку, поговорить с тварью-дочерью. А возникшие в ее доме призраки как раз и уговаривали все рассказать, обратиться к дочери, облегчить душу, объявить правду.
Правду говорить? Ха. Да Валентина всю жизнь только и делала, что правду говорила. Надо заметить, что среди русских людей, живущих исключительно своим трудом, это бывает. Правда и то, что говорящие правду и отвращающие лицо свое ото лжи часто вынуждены утаивать, скрывать роковое свойство натуры.
У Тамары, конечно, были сомнения, стоит ли Валентине выступать в таком виде. Но соблазн впился в нее тысячами блестящих иголочек: телевидение! Покажут по телевизору мою Валю, а может, и меня. А что такого? Что нам скрывать? Валя, ты расскажи, расскажи, как мы живем, как пашем, как наши рублики честные-соленые зарабатываем, как детей растим себе на горе, расскажи!
Грибову переодели в нарядную блузу, с розами и люрексом (отыскала проворная подруга!), бутылки со стола убрали, но скрыть то, что Валентина тяжело пьяна, было никак нельзя. Водка плескалась в ее дико блестящих, тоскливых глазах, исказила голос, ставший характерно для пьющих женщин расплавлено-тягучим и визгливым, как бы барахтающимся в шторме собственных интонаций. Но ругательный дар никогда не оставлял Валентину Грибову. Не оставил и теперь.
– Валентина Степановна, я знаю, что вы долгое время воспитывали свою внучку, теперь Вероника живет с матерью, что вы хотели бы ей сказать? Вот туда смотрите, пожалуйста. Валентина Степановна, вот туда, считайте, что дочь там.
– С матерью, – повторила Грибова. – Катька-блядь утащила мою Веру… Катька! Задушу своими руками. Все Ящеры знали, что ты проститутка. От срама я уехала на деньги твои позорные!
– На какие деньги, Валентина Степановна?
– На те деньги, что она с того мужика взяла. С этого… Времина. Он женатый был, не мог на ней жениться. Да и что на вас, на блядях, жениться? – прибавила Грибова, свирепо глядя на журналистку Кристину. – Вы бы на себя посмотрели, на кого вы похожи. Грудь заголит, ноги заголит, живот наружу, краски полкило на лицо намажет – и давай женись на ней.
– Это вы критикуете современных русских женщин?
– Русские женщины! Были русские женщины, а стали французские проститутки! – отрезала Валентина. – Слышали, вы? Вон туда говорить? Там проститутки сидят, мильенами, да? Проститутки! За деньги на все готовы! Прости-господи с глазами обоссанными. Наши Наташи! На весь мир всю страну осрамили! Отдай внучку, Катька, она чистая девочка, тебя к ней подпускать нельзя. Я тебя родительских прав лишу!
– А скажите, пожалуйста, вот про деньги, которые ваша дочь получила от Времина, много было денег, эти деньги на что пошли?
Валентина Степановна заплакала («В кадре плачет! – пронеслось в голове Кристины. – Атас, супер!»).
– Дом я купила, – призналась Грибова, всхлипывая. – Вот этот дом купила на те деньги от Катькиного срама… А как было жить, в Ящерах оставаться? Там стыдно было – все знали… Это ж вам не сейчас, когда все блядьми стали! Это в ту жизнь еще, когда мы скрывали, что мы бляди. Стеснялись!
(«Ну, пиип сделаем на “блядей”, а по артикуляции все равно будет видно, что она несет», – подумала Кристина, уловив еще краем глаза и уха, что мужскому «железу» телегруппы явно нравятся мамашины тексты.)
– А Вера не вернется, я дом сожгу, – сказала вдруг Валентина, перестав плакать. – Ейбо, сожгу нафиг. Гори все! Христа ради по людям пойду просить. В канавах буду спать. Отмоюсь от позора… Я ж эту партию коммунистицкую в гробу видела, но и этот бардак куда ж это годится? Заживо душами гнием! Ох, проклятые мы, проклятые, порча в нас…
…………………………………………………………………….
– А мир идет, как задумано о нем, – усмехнулась Нина Родинка, – и нравы все падают и падают с неизвестной высоты. Я была бы вполне довольна своей жизнью, если бы не одна неприятность: у меня от перегрузок сломался чувственный аппарат.
Я чувствую чувства, но слабенько, какими-то такими небольшими царапками. Вот как я раньше гневалась? Могучими, обжигающими волнами темно-красного цвета. Они рождались в душе и захлестывали тело, там шли неведомые химические процессы и толкали меня на бурные реакции и даже поступки.
Я краснела, меня пробивал пот, я начинала кричать и действовать.
А страх и ужас? Они были острыми, ледяными, они быстро росли, сжимали душу, чуть отпускали – и опять сжимали. А любовь? Это было чистое расплавленное золото, свободным фонтаном бьющее из недр существования. Оно так сияло, искрилось и сверкало, что видимый мир совершенно преображался и время останавливалось.
Теперь же рождаются какие-то мелькающие зигзаги, никак не переходящие в биохимию. Какая-то слабо фиолетовая симпатия. Бурое раздражение. Едва оранжевая маленькая радость. Зеленоватое удовольствие, длящееся жалкие минуты. Серенькая тоска на денек-другой.
Я не ропщу, поскольку по Плану я должна выполнить свое задание, и более ничего никого не колышет. Что я при этом чувствовала – это моя личная история, никаким боком не фигурирующая в Плане. Но так, чисто по-человечески, знаете, обидно. Жалко мне испортившийся мир моих чувств.
Раньше я, бывало, плакала в кино. Слезами! Это столько было реактивности в запасе, что оставалось даже на искусство. А сейчас на близких родственников – и то не хватает.
И хорошо еще, если это мой собственный аппарат барахлит. А не покидает ли нас – думаю я с тревогой – родительница всех чувств, Мировая Душа, которая, как известно, никому не подчиняется, даже Вседержителю?
Мировую Душу вычислили немцы, раскочегарив ум философией и растравив нутро музыкой. Они буквально «сели ей на хвост», надоив гениальности на тысячи личных чувствилищ. Русским же когда-то не требовалось усилий – Мировая Душа в их пределах росой падала на травы и клубилась туманами в лесах.
Пошел себе за грибами, надышался – и гуляет душа маленькая за душой Мировой!
Осталась? Ушла? Вернется?
Не знаю. С ней никогда ничего не понятно…
…………………………………………………………………….
– Спасибо, Валентина Степановна! – воскликнула счастливая Кристина (роскошно, ну роскошно!), собираясь заканчивать съемку, но Грибова, на что-то сильно опершись в бушующем разуме, вдруг грозно выбросила вперед могучую руку с торчащим указательным пальцем.
– Я людям! Я сказать хочу. Сами пришли – вот слушайте.
– Мы слушаем, слушаем.
Грибова, отстранив испуганную Тамарку (не надо, Валя! хватит, Валюша!), накренила голову и прорычала:
– Все неправда, люди! Все неправда. Пиво они там расхваливают – моча кислая, крыс травить. Порошок «Лоск» вам актрисуля впаривает – дрянь и никаких пятен… ничего он не стирает! И все прокладки протекают! Все! У наших баб все прокладки ихние протекают. Не на нашу мать эти прокладки. Дошли, да? Из-за границы везем куски ваты настриженные своим бабам в трусы положить! Ничего своими руками сделать не можем! Стол сколотить не можем – вези с Италии! Ботинок сшить не в состоянии – тащи из Хранции! Теперь возьмем эту лапшу. Супы которые и прочее. Вы охренели все это жрать, что ли? Порошки водой разводить и в живот заливать?
– Валентина Степановна, это уже не для нашей программы, – попыталась перебить ораторку Кристина.
– А ты вообще молчи… бифидобактерия, – пригвоздила ее Валентина Степановна, и звукоинженер Миша, сморщившись, убежал отхохотаться на крыльцо. – Все проврали насквозь, вы, керамиды пальцем деланные. Весь мир проврали! Волосы красить вредно – они от этого вылезали и будут вылезать, какую бы вы там губастую волосатую прости-господи ни поставили на экран врать дурам, что она эту дешевку-краску пользует… А где этот ваш банк «Империал», а? Сколько лет морочили голову, Тамерлана приплели, Наполеона приплели, а банка след простыл с нашими денежками. Вы не думайте, граждане, кто вас грабит каждый день, а вы лучше мажьте этой ту… тушенкой ресницы, чтоб они до лба доткнулись. На вас тогда эти пидеры женятся, которых от запаха пота корчами крутит… Воздух от вашего вранья тухлый сделался… Вас всех под суд…
И тут Валентина Степановна остановила речь, пораженная новой мыслью.
– Так нашу страну, чохом, со всеми потрохами надо под суд! – сказала она после паузы, медленно и убежденно. – Земля-то была – от моря до моря, всю, как скоты, загадили. Разве детей и баб оставить… да и баб одну из сотни выбирать… А кто тогда судить будет? Некому. Я тоже… как люди. И меня под суд! У меня дочка прости-господи…
И обессилевшая от своего громового логоса Валентина размякла, завалилась на стол, строго наказав, однако: «Все, глиста, вырубай машинку!»
Тамарка попробовала было потом сдвинуть подругу с места, снять нарядную кофту – вотще! Грибова, сказав народу правду, упала в блаженную тьму, которой мы боимся, когда трезвые, и алчем, когда мы пьяные. Ведь в нас что в трезвых, что в пьяных разума на грош…
Долго еще, трясясь по Киевскому шоссе в немолодом «рафике», потешались, выпивая за здоровье мамаши Грибовой, Коля и Миша, твердо решив сделать себе копию бессмертного интервью… Но подъезжая к «людоедскому городу» (так называл Петербург Миша), Коля запечалился. Он вспомнил, как на прошлой неделе в городке на Волге Кристина подкараулила психованную учительницу, которую обвиняли в сексуальных связях с учениками, и как та, малорослая, в седых кудерьках, с перекошенным безумным лицом, ругалась на съемочную группу. Этого нельзя было показывать, но это показали, и бабульку сегодняшнюю показывать было нельзя, но и ее покажут. Когда товарищ шепнул ему: «Ты давай не расслабляйся, сейчас наша бифидобактерия командовать начнет», Коля не в тему ответил: «Что воздух протух, мамаша правильно сказала, только мы с тобой, Мишуня, на это тухлое дело работаем и с него живем».
«Да ладно, – ответил Миша. – мы-то что? Надо лажу снять, мы лажу снимем. А скажут Иисуса Христа записать, Христа запишем. Главное, как нам с тобой, Коля, повезло в этой жизни, что мы не бабы!»
«Ты, Миша, мыслишь бессистемно, но – глубоко», – согласился Коля.
9. «Никакого вреда»
Глава двадцать пятая, в которой ничего не происходит, но кое-что выясняется
Сок мира, поэзия, как мне выжать тебя из толщи людской, что обросла коростой корысти? Сердце опять напряглось от любви, но куда излить ее – разве в призрак, что так несовершенно слепило бедное воображение… Свободный, смелый, гордый, прекрасный человеческий образ, где найти тебя?
Вдруг просияет чей-то луч на гнилом, рабском мясе – и душа уже рвется к восторгу и горестно влюбляется в мясо, а любить-то надо луч!
Только легок луч, луч летуч, как медлительной, неповоротливой душе угнаться за ним? Дух дышит где хочет – что ж, охотиться за ним по свету? Ловить блики? Собирать вспышки? Душа так не может, нет. Она течет, она влачится за мечтой, она ищет один любимейший образ, чтоб разлиться по нему всей своей томительно-жемчужной, сочно-устричной сутью… Так больно потом отдирать ее, присохшую к бесплодным, безответным камням.
Неужто вечен этот обман? Что мне делать с тобой, душа?
Никогда я не знала ответа, не знает его и наш герой, Блёклый воин, заплутавший в колдовском лесу. Не войти в замок – обведен чертой, и не выйти из леса – тропинки, как вступишь на них, тают на глазах. Мы, конечно, сочувствуем заблудшему, наш бог – действие, мы знаем толк в этих драмах бытия и подсказываем герою: действуй! действуй! Он и старался – если помните, в самом начале нашего странного рассказа сделал Королеве Ужей предложение и был деликатно отвергнут.
Вот и надо было уходить, но душа уже приросла, прилепилась к излюбленному образу, а враз отлеплять душу от излюбленного – рискованная хирургия. И где лечат душевную боль? Нигде ее не лечат, ее глушат, когда уже невозможно скрыть. В отношениях людей с собственной душой царит беспардонное варварство, а мир вокруг – не тот, не Изначальный, а Подменененный – добавляет жару: какая еще там душа!
Да вот та самая, о которой так мало известно с эллинских времен, разве что удалось взвесить, говорят – двадцать один грамм… Наверно, у кого-то побольше, у кого-то поменьше…
Ну так что же, разводить турусы вокруг такой безделицы? Сравните призрачный двадцать один грамм души и шестьдесят-восемьдесят, а то и все сто килограммов самого настоящего, чудесного, теплого, живого мяса! С которым хлопот невпроворот, о котором на минуту не забудешь. Правда, без этой подозрительной безделицы-души наше мясо превращается в кусок падали, стало быть, есть же все-таки смысл и с нею повозиться? Миллионы людей в России научились же, корячась на своих клочках земли, терпеливо и вдохновенно выращивать кабачки и помидоры, хоть бы десятую часть такого усердия пустили на выращивание души…
Андрей чувствовал рост своей Душеньки по усиливающейся радости существования, сдобренной, конечно, тревогой и печалью для живительного контраста. Любимый образ сиял где-то там, в грудных глубинах, и Андрей смирял естественный эгоизм всякой страсти: она не может принадлежать ему одному, она не может принадлежать никому. Что ж, спросите вы внезапно и на миг обнажившегося автора – ваш герой, по вашим утверждениям, нормальный здоровый парень, два года жил без женщины, питаясь чистой радостью безответной любви? Нереально!
Отчего ж нереально: бывает. Но что касается нашего Андрея, то лукавить не будем – хаживал он к Лидочке, разведенной, с дитем, продавщице книжного магазина «Альфавиль» с Ленинградского проспекта, немного смахивающей внешне на Эгле, которую Лидочка, узнав по рассказам Андрея, тихо и страстно ненавидела и делала все ей наоборот: усердно красилась, носила короткие цветные юбочки и неуклюже цокала каблучками. Приметив милого покупателя, Лидочка пробовала было выполнить советы о покорении мужских животных из женских журналов, но все быстро полетело к бесу – и звонила она первой, и свидания выпрашивала, и плакала некстати… Андрей был с ней нежен, терпеливо выслушивал глупости и приглашал иногда к себе. Честно предупредив, что для солидного развития отношений плацдарма нет.
Вы ж понимаете. Не родилось еще женщины, которая будет воспринимать такие тексты всерьез. Лидочка вносила в жизнь Андрея маленькие осложнения – то гордо пропадала на две недели, а потом, напившись мартини со льдом, звонила в два часа ночи робко и отчаянно, то случайно прогуливалась ранним утром по маршруту Андреевой утренней пробежки, то забывала сережки в ванной и непременно желала вечером зайти за ними… Он не сердился. Только удивлялся, что, прожив четыре года с каким-то козлищем, воспитывая собственную дусеньку (Лидочка была из породы девочкиных мам), она нисколько не повзрослела и не заматерела.
Ах, девочки, девочки – малорослые, худенькие, симпатичные, чистенькие детки. Продавщицы, секретарши, маникюрши… Бегущие по утрам на работу с клиентами в полной боевой готовности – все, что надо, отчищено, подмазано, выщипано, сбрито! Младенцы в джунглях, выгнанные нуждой из дома на заработки… Андрей видел, сколько надежды в их глазках – сколько обращенной к нему надежды. Смущался. Неловкая нежность и смутная жалость соединялись в несильное, трепетное чувство и доставались Лидочке.
Так что не было в его жизни трагического раздвоения на любовь земную и любовь небесную. Он отдавал Лидочке то, в чем Эгле не нуждалась, как будто искупая свою вину перед оставленными девочками. «Да, и на этой хорошей крошке, и на этой, и на этой я в принципе мог бы жениться, – думал иной раз Андрей. – Но что это была бы за жизнь, если я уже сейчас ее себе представляю в деталях, на много лет вперед!»
На него поглядывали и другие – фальшивые, развязные, хищные. Но тут Андрей Времин превращался в истукана – мог даже оскорбить действием, если агрессорши наседали. Нет. Это – нет. Женский призыв не имеет права переступать черт у, и если он это делает, надо сражаться и отторгать врага, выметая его за границы.
Он не понимал, насколько он одинок, во всяком случае, не ощущал это как беду и драму. Потребность в личном общении без общего дела понемножку отсыхала, съеживалась, и он, проведя вечер с Лидочкой, чувствовал предельную насыщенность диалогом с другим человеком. Вот как будто дыней объелся – и вкусно было, а тошнит. Лидочка любила медленно, с выкрутасами раздеваться под музыку, что казалось Андрею надуманным, а было искренней попыткой реванша за жизнь с мужем, который никаких прелюдий не понимал. Лидочка всерьез интересовалась книгами, которые продавала, в основном то были современные романы, и спрашивала Андрея о его мнениях, а он редко заглядывал в современные романы и подозревал, что она спрашивает от неловкости и неумения говорить о том, что действительно важно. Она пыталась быть полезной: выхлопотала Андрею заказ на рекламную листовку своего магазина, и он сделал это, но с неохотой, с досадой. Сказал ей, что он пользуется ее наводкой в первый и последний раз. Не хотел брать даровое топливо женской любви. Это напоминало Андрею дядьку-Валерку, а он считал такое существование разновидностью наркомании. Равнодушие Эгле к чужой любви его восхищало. Жить из себя! Брать от неба, от земли, от воздуха и воды, от музыки, от книг – но не пожирать души других, вместе с грязью, с микробами, которые заводятся и в душах с той же легкостью, что в немытом теле…
…………………………………………………………………….
– Я часто встречаю в кинофильмах и телесериалах, – с неудовольствием заметила Нина Родинка, – огромное количество женщин, которые орут, визжат, рыдают, вопят и стонут при малейшей опасности или несчастье. Что за вздор такой? Где сценаристы, режиссеры и актеры видели подобное? Это чистый навет. Женщины охотно вопят и рыдают по пустякам, когда воюют с ближними за пространство жизни. Если есть подлинная угроза, настоящий ужас, если страхи не выдуманы, а реальны – подавляющее большинство женщин моментально отвердевает душой. Фонтан реакций вмиг затыкается. Наступает особая бесчувственность, которая делает возможной еще и особую решительность. Да, вылезает инстинкт, животное начало – так где вы видели животное, которое орет и визжит в минуту опасности?
У женщин есть красивая, почетная миссия оплакивания жизни, но она осуществляется в иных формах и в других обстоятельствах, чем нам показывают в клеветнических визуальных поделках.
А откуда взялась дикая идея, что женщины боятся мышей? Не видела ни одной такой бояки за всю жизнь.
Чушь какая-то!
…………………………………………………………………….
У Эгле были основания верить в свою исключительность. Несколько раз в жизни она испытывала запредельные экстатические состояния. Им предшествовали три обстоятельства – Эгле была голодна (не было нужды есть, не тянуло), что-то сочиняла в уме и много двигалась, ходила до изнурения. Тогда и происходило невозможное, точно открывались двери, и на Эгле обрушивался поток Логоса. Он мчался на сверхъестественных скоростях, и она мало что могла схватить, опознать, запомнить – так, какие-то клочки, отрывки… Ум изнемогал от трепета, он не был приспособлен понимать Это, был внутри, ощущал – но не понимал.
Однажды она пробовала вступить с вихрем в диалог и спросила что-то о воплощении человека, и вихрь ответил, в секунду излив на нее подлинную историю человеческой мысли. Слабыми умственными пальцами она схватила лишь ниточку, обрывок рассказа о назначении Троицы. Единое существо, оказывается, разделялось на три части, и каждая часть проживала земную жизнь в человеческом облике, затем сливаясь обратно, и таких единых существ было множество. Растроение единого и самостоятельное развитие каждой части с последующим воссоединением было принципом, законом, движущей силой, и любой незаурядный ум, любой настоящий талант являлся развитием одной из частей своей Троицы. Когда лился поток, Эгле сознавала, хотя потом не могла бы объяснить никогда и никому, кем были за пределами реальности Ницше, Леонид Андреев, Марина Цветаева, Даниил Хармс и прочие любимые духи, откуда они вытекали и с кем сливались потом в единое сущее. Растроение ведется в своем неумолимом ритме – поняла Эгле, – три реки, постранствовав по нашему свету, возвращаются обратно в море Единосущего, но затем оно троится вновь, и все это жутко, неведомо, не нужно нам… Поток мучительного знания изливался не на нее – она как-то под него попала, в разрыв, прореху, выскочила из коридора действительности, как Андрей угодил под любовь. Случайно? Нет – есть свои законы у разрастающейся внутренней жизни, у садоводства уединения, у избежания накатанной колеи.
Эгле иногда хотела рассказать о своих невыразимых духовных приключениях, да хотя бы Андрею, но не решалась. Он бы слишком обнадежился ее откровенностью, а зачем? Люди большой и своеобразной внутренней жизни редко выражают ее в общении с другими. Она стала писать запутанные, корявые, сдвинутые тексты – в столбик, как стихи. Пыталась передать ощущение истинного, мучительного и напрасного знания, разума, изнуренного потоком жестокого и непостижимого света. Выворачивала слова, выкручивала синтаксис – плохо, очень плохо. Группа твердо отказалась петь эти опусы. Любое бормотание проходило, если было настроение, был образ, а в этой нервозной словесной лепнине ничего было не разобрать. Но, по крайней мере, Эгле надолго запаслась чувством страшной важности жизни, хотя не могла бы внятно изъяснить, в чем эта страшная важность заключена.
У нее были знакомства среди более-менее похожих на нее искателей-музыкантов, даже Вася Кантаров из легендарного «Метростроя» заметил ее и оценил, но в этом мире, крошечном звучащем мире некоммерции, все плыли на своих лодчонках, редко окликая друг друга. Что говорить о деньгах, когда публики не хватало. Эгле было ужасно странно, когда ее называли певицей, потому что певицами чаще всего называли в это время загадочных убогих девок, которых волновало что угодно, кроме пения. Они дико смешили Эгле, и она часто пародировала их в кругу приятельниц, затейливо вертя задом и агрессивно выпячивая губы, но главное – уловив дивное оцепеневшее выражение раскрашенного маскообразного лица, за которым словно не было никакой человеческой жизни. Они пели о любви, только о любви, прикованные к этому слову как рабы к галере. Почему они не пели о том, как важно ходить в фитнес и вовремя брить подмышки? Или о том, какими подонками являются их богатенькие Тарантулы, их обсосанные мужья, которые сладострастно ломали им носы и ребра?
Эгле злило и томило то, что она, невероятная, так много знающая тайного, лишена настоящей аудитории, замкнута в камере «неформата», отодвинута на обочину. Что ей каким-то угрюмым скупцом выделены несколько тысяч слушателей на всю страну, отведены специальные резервации для ее пения, и это фатально, этого не переломить, и это с ее голосом, с ее силой! Ее гордый, прекрасный демон заглушен мерзкими пошлыми чертями, разъевшимися в России до свинских размеров и напрочь забывшими о субординации, об Иерархии!
В Эгле нарастал бунтарский гнев. До Андрея ли с его напрасными нежностями ей было?
Глава двадцать шестая, в которой наши герои готовятся к встрече – на этот раз с народом
– Что тебе не нравится, что? Пять тысяч сапоги, смотри, какие заклепки!
Карантина шипела на дочь, потому что та никак не желала правильно – в глазах Карантины – одеться. Мамаша категорически не хотела обнажать тело дочери и возмещала это блестками, стразами, заклепками и прочим дамским счастьем. Интересно, а как иначе зрители поймут, что у дочери все в шоколаде, что она ищет и взыскует отца вовсе не из-за того, чтоб тянуть с него деньги. А потому, что…
Вот здесь в заготовленных текстах Карантины зияло слабое место. Она никак не могла придумать, зачем девочке нужен отец, если не из-за денег. Может, так: девочке нужен отец, потому что это опора в жизни…
М-да, опора. Обопрешься на них, аж взопреешь. Особенно на папашу-Дуринкова она много оперлась. Что-то там было, в каких-то старых фильмах объясняли, зачем нужен отец…
А, любовь! Отцовская любовь. Тоже мы знаем, как она проявляется, отцовская любовь, девочки, у которых с девяти лет все раскурочено папашами, могли бы порассказать, да и рассказывают. Одна из тысячи. Так, любовь в смысле забота. В смысле помощь. О, есть слово – попечение.
Забота, помощь, попечение. Надо запомнить, запомнить…
Ника не хотела идти на съемки и мотала ей нервы. «Не надо, – скулила она, – не надо ничего» и даже не объясняла, чего не надо и почему не надо. Правда, однажды, тишком поговорив с братом Андреем, Ника сформулировала четко: «Мама, не надо ничего про себя рассказывать, это некрасиво и стыдно». Что-что?
– Некрасиво и стыдно…
– Понятно, чья работа! – сжала кулаки Карантина. – Слышим, слышим голос. Слышим и отвечаем – а что тут стыдного? Конечно, которые люди в своем каменном мешке в уголочке сидят, им все это непонятно. А мы из деревни Ящеры! Мы привыкли жить на природе и на миру! У нас в деревне никто ничего не скрывал и скрыть не мог, и все знали и обсуждали. На миру что же не поговорить, кто как живет. Мир все знает и видит! Красиво – некрасиво, как есть. Н у, у нас некрасиво, целуем вам ручки, живите покрасивше нас. Научите личным примером.
– Мам, это не деревня, это телевизор… все увидят…
– Я на то и пошла, чтобы все видели.
Ника не понимала, что это за радость такая. В нее еще не попал вирус, бушевавший в Карантине, как бушевал он в миллионах душ. Ведь экран был единственным элитным местом, куда реально можно было попасть! Во все остальные места вход был запрещен, а сюда – разрешен. Бесполезно было мечтать стать президентом, губернатором, олигархом, да любым начальником не первой ступени, ими не становились, их кто-то неведомый назначал по своему секретному списку, и социальный лифт, ведущий на верхние этажи общества, не то что не работал – он вообще был демонтирован и на его месте висела табличка «Опасно для жизни». Но экран-то работал, пропускал людей толпы, придавал им ценности, был внимателен к их историям и талантам. Попасть туда, в единственное место, откуда можно узнать о существовании мира, место, где живет правительство, живут звезды, и вдруг и ты там оказываешься, между президентом и Лео Ди Каприо! Такое стремление даже не назовешь болезнью, разве оно не законно, не нормально?
«Нельзя про себя рассказывать». Ну и не рассказывайте, умники закомплексованные, вам небось и рассказать нечего. А Катаржина всегда говорила о себе даже случайным собеседникам – с легкостью, с аппетитом. Ей нравилось, что на экране так часто и обильно показывали настоящую жизненную грязь – развратных, пьяных, преступных людей, которые грабили и убивали ближайших родственников, матюгались, мучали и бросали детей, жен-мужей, матерей-отцов, нравилось, потому что это была правда! Это – правда! И всегда так было, просто раньше скрывали народ от народа!
А нечего скрывать народ от народа.
Это он, чистоплюй Андрей, подговорил Нику бормотать глупости, значит, они перезваниваются без нее. «Некрасиво, стыдно». Что некрасиво? Вымыться, накраситься, одеться прилично, говорить она умеет, в мамашу пошла, только следить надо, чтоб матерку не подпустить невзначай, женщина как женщина, про судьбу свою женскую вещает, всем интересно, все любят сравнивать, как там у кого, какие игрушки в избушке.
– Пойдешь в этих сапогах. Джинсы те, с вышивкой, и голубая рубашка. Бусы бирюза. Тебе голубое идет, ясно?
– Мама, я не хочу идти. Я домой очень хочу.
«Опять сморщилась, будто вот-вот заплачет, но без слез – научилась уже притворяться, все мы одного покроя», – подумала Карантина.
– Мама, я не понимаю, что тебе надо, зачем мы идем туда…
Зачем идем. За жизнью! Жизнь свою вернуть хотела Катя Грибова, рассказать миру, что не зря жила, что любила и страдала, вырастила дочь, что не затоптали ее, не забили эти обсосы, что она – права.
Ну, и чтобы он заплатил. Чтоб расплата была настоящая. Не все коту масленица.
– Ты будешь просто сидеть рядом и молчать. Ты не понимаешь, зачем мы идем туда, и не понимай. Сиди и молчи.
– Нельзя всем про себя рассказывать…
– Да почему вдруг?
– Личная жи-изнь…
– Во дела. Так про что еще рассказывать, как не про личную жизнь? Всем только про личную жизнь интересно. А книжки про что, а фильмы?
– Там не так.
– Там не так, потому что все одето и накрашено и все неправда. А я правду расскажу.
– Не рассказывай, мама!
Карантина рассмеялась.
– Да не расскажу, не бойся. Ее и рассказать нельзя вообще. Мы с тобой как бы в кино будем, понимаешь? Ты играешь дочку, а я маму. Такая игра, Никуша.
Игра – это было понятно. Ника играла с подругами в ролевые игры.
– А… папа… он тоже придет туда к нам, на телевидение?
– Я думаю, нет. А зачем он?
– Да, мам, не нужно, а то получается, что мы на него запрыгиваем и говорим, что он виноват, а я не хочу… потому что я жила без папы и ничего, а теперь папа – получается, как подарок такой. Вот бабушка, мама, уже много, а вот еще и папа…
Карантина посмотрела на дочку, смирно сидевшую на стуле и сложившую ручки, которыми она трясла, уговаривая маму. «Черт побери, – раздраженно подумала она, – шестнадцать лет девчонке, а по уму – вдвое меньше. Застопорила ее Валентина, совсем головой расти перестала…» Карантина видела девчонок, которые стали женщинами в одиннадцать-двенадцать лет, и к шестнадцати это были уже прожженные, наглые телки. Сама-то убереглась, в пятнадцать только… Н у, в пятнадцать это умудриться нужно не проколоться. Кто не потерял девственность в пятнадцать, тот уже до восемнадцати может дотянуть…
Вслух сказала: «Вот ты папаше с экрана и объясни, что он подарок».
…………………………………………………………………….
– Никого нельзя презирать, это правда, – поделилась Нина Родинка, – но где бы разжиться технологией внедрения этого распрекрасного закона? Вот стоит большой город, а в нем, скажем, пятьдесят музеев и двести театров. И миллионы людей ходят мимо этих музеев и театров и за всю жизнь ни разу не переступают их порога и не открывают ни одной книги, и те, кто это делает, для них какие-то презренные притворяшки, которые из себя очень умных строят. А я вот вынуждена слушать их собачью музыку, никуда не денешься, в кафе, в магазине, в такси, на море-озере, везде меня настигнет их блевотный уц-уц блямс-блямс, а я, друг человечества, обязана не презирать человекообразных, которые упиваются этими звуковыми испражнениями. И я вижу их пустые злобные гляделки и знаю, что на каждом шагу встречаю, среди простых дегенератов, и ту самую тухлую чернь, которая блюет в Интернете на все и всех, кто не она. Кобели и сучки, у которых нет «верха» – один «низ». И я твержу себе: не презирай, не будь высокомерна, это твоя почва, это народ, несчастный, преступный, развращенный, глупый, потерянный народ. Не презирай! Они гадят – а ты возьми лопатку и убери за ними. Они воруют – а ты скажи с печальной укоризной, что это нехорошо. Они пачкают новоявленные электронные «стены» своими «комментариями» – а ты вмешайся, объясни, что они глубоко неправы. Они детей сдадут в детский дом – а ты возьми себе их ребеночка, спаси, воспитай! Давай, давай, вали груз на спину, пока хребет не треснет!
Пошла, родимая!
…………………………………………………………………….
Валера твердо отказался участвовать в «Правду говорю» и как живое лицо дискуссии и как подготовленный сюжет по ходу действия. Но оставлять события без контроля он не собирался, а потому отрядил на съемки верного друга. Гена-Барабан (Барабанов по паспорту), крупный московский мужик, рыжеватой бородой и мнимо добродушным видом напоминавший самого Времина, был, однако, на две головы выше, на сорок кило толще и на трех Павловских циничнее его. При знакомстве с Геной становилось понятно выражение «все по барабану», ибо, вне всякого сомнения, это был тот самый Барабан, в который стучи – не перестучи, никто не откроет. Он был когда-то басистом одной известной группы, но давно забил на роковую романтику и занялся бизнесом, для души выпуская шесть раз в год музыкальный журнальчик, где лично под остроумными, как ему казалось, псевдонимами (вроде Ручная Орхидея или Гуся-Гуся) разделывал всех бывших приятелей под орех и под осину. Барабан происходил из обширного племени полуграмотных полузнаек и выражение брюзгливой самонадеянности не сходило с его беспросветного лица. Он иногда мелькал в эфире, но не как основной персонаж (для этого не было поводов), а как один из гостей-дискутантов, и в кадре, как и на сцене когда-то, всегда был несколько сбоку. Что, конечно, не добавляло ему любви к тем, кто оказывался в центре!
Мы никогда не стали бы вглядываться в одутловатую физиономию этого скучного типа, если бы он в нашей истории не оказался орудием Фатума, уточним – тупым орудием тупого Фатума, этого идиота-верзилы на службе у бесов, которому они ловко вкручивают, что он самый важный и самый главный. Как нанятый для потехи богатырь, придурок Фатум знай машет дубиной, похваляясь глупой силой и не имея с того никакой выгоды, кроме подлого рева беснующейся черни…
Валера выбрал Барабана, потому что тот смутно помнил Карантину и, без сомнений, верил рассказу Времина о ней. Барабан вообще сразу верил всякой информации, снижающей и компрометирующей человека. Он даже был свято убежден – что ни открылось мерзкого о любом из ныне, да и ранее живущих, это лишь кроха того, что есть на самом деле. Судил по себе: никто не докопался ни до заказанного в 1993 году партнера по бизнесу, ни о жителе деревни Быза, сбитом на пешеходном переходе, ни о трех изнасилованных в разное время девчонках. Знали только про отобранные по пьяни на полгода права и систематические избиения второй жены, а кто осудит мужика за эти маленькие шалости. «Как они живут такие?» – иногда думает автор с брезгливым любопытством о подобных Барабанах. Правда, живут они недолго, быстро сгнивают и лопаются, но все-таки успевают, подобно гусенице, оставить в кущах мироздания крошечные гадостные выделения и дыры в сущем.
Барабан шел на «Правду говорю» как адвокат Валеры Времина и, хотя тот запретил ему открывать обстоятельства зачатия Ники, намеревался именно это и обнародовать, более того, знал, что этого никто не вырежет из программы, все вырежут, но не это. Карантина была для него бесконечно ненавистным образом липкой, бесстыжей, доящей мужиков бабы. Идеальная женщина, по Барабану, после полового акта должна была медленно и бесследно растворяться в воздухе, и, как положено, идеал этот являлся полной противоположностью реалу, в котором ему приходилось постоянно и мучительно зачищать следы. Когда он кончает, для него все кончено – а для нее все только начинается, ей нужен реванш за унижение, за то, что она, бесплатная рыбка, опять попалась на крючок, на дешевую блесну пустых слов. Что за чертова шарманка!
Да ладно бы Валера вправду хотел эту Катьку, так он от нее в жарком поту бегал. И эти помойные твари тоже людьми считаются, избирательные права имеют, на дорогах рассекают! Размазать ее по стенке… Напрасно Карантина считала своим врагом Валеру, тот был в сравнении с Барабаном чистым ангелом. Вот где был враг, безжалостный, неумолимый, равновеликий Карантине враг.
Но если бы землю внезапно залил новый Фаворский свет, воссияла бы истина – а истина заключалась в том, что Гена Барабан и Катаржина Грыбска являлись идеальной парой созданных друг для друга людей.
Ток-шоу «Правду говорю» записывалось за три дня до эфира, если, конечно, не подворачивались совсем уж горячие темы и не прорывались вне очереди. Раньше писали по нескольку передач впрок, но так терялась свежесть, и не выдай телевидение дело Карантины тут же, после статей в «Метеор-газете» и сюжета по Другому Такому каналу, оно бы вмиг протухло.
Как говорится, дорого яичко ко Христову дню.
Глава двадцать седьмая: ток-шоу
Леша Елисеев и Яна Яблочкина, ведущие «Правду говорю», работали вместе третий сезон, всех устраивали и сами себе нравились – симпатичные монстры. Длинная шея и щедрая улыбка рослой Яны правильно сочетались с хорошеньким кукольным личиком умного пай-мальчика Леши. Для того чтобы ведущие не теряли драгоценных спонтанных реакций, в сценарии сохранялись нежные пробелы: дескать, тут у нас сюжет о том-то, а тут такой-то говорит, но без уточнений. Это я веду к тому, что Леша и Яна до записи не видели Валентину Степановну и не представляли себе, о чем собирается рассказать Гена Барабан.
Темой передачи были внебрачные дети, и, бодро отрапортовав на пару, что в жизни бывает всякое, дети рождаются у женщин от мужчин и у каждого есть выбор, поступать по закону и по совести или без закона и без совести, Леша и Яна пригласили на знаменитый голубой диванчик, стоявший в центре круглой сцены, Катаржину Грыбску. Сначала одну.
У пожилых женщин, составлявших боевое ядро студийной аудитории, Катаржина не вызвала мгновенной симпатии. Одинокая мать в боа из красных перьев и мини-платье, в кольцах белых волос, напоминавших свежую стружку, с накладными ресницами – это настораживало. Но держалась Карантина неплохо: с эпическим, чуть печальным спокойствием.
– Расскажите, Катаржина, что произошло в вашей жизни? – спросила, изображая внимание и удерживая расползающиеся в улыбке губы, Яна. Она была из незлых эльфов, и земляне, мужские и женские обыватели, ее ужасно потешали.
– Семнадцать лет тому назад в Москве в одной компании я повстречала мужчину и полюбила его… – начала Карантина. – Мне было тогда двадцать лет. Это был известный человек, певец своих песен Валерий Времин.
– Давайте напомним нашим зрителям о творчестве Валерия Времина, – вмешался Леша, запомнив на всякий случай забавное выражение «певец своих песен». Это можно развить – писатель своих книг, режиссер своих спектаклей…
На экране, висящем за спиной Карантины, явился, поводя глазами, чуть пьяный дядька-Валерка примерно пятнадцатилетней давности и задушевно исполнил первый куплет и припев «Моей пушинки».
– Скажите, – сдвинула бровки Яна, – когда вы познакомились с Валерием, он хорошо зарабатывал?
– Да, – ответила Грыбска, – он много выступал, у него были деньги. Я знаю, что он купил четыре иномарки, потому что хотел куда-то вложить деньги, и эти машины у него стояли в гараже у приятеля, потому что он сам не водил. То есть у него были права, но он любил выпивать, и поэтому… Деньги были. Я, правда, этим не интересовалась, потому что (Карантина вздохнула) – двадцать лет, любовь…
– Как складывались ваши отношения? – полюбопытствовал Леша.
– Отношения складывались по-разному, – грустно ответила Карантина. – С моей стороны было больше любви, чем с его стороны, потому что он был окружен разными женщинами и уделял им много внимания.
– Он ведь был женат? (Яна)
– Да, он был женат на жене, имел двоих сыновей. Получилось так, что я забеременела и сказала ему, что очень хочу этого ребенка.
– И что вам ответил Валерий? (Леша)
– Он был категорически против. Он сказал, что при его занятиях он не сможет уделять ребенку внимание.
– Что вы решили?
– Я уехала домой, туда, где жила раньше, и родила дочку.
– Мы просим выйти на сцену Веронику, дочь Катаржины Грыбска! – провозгласил Леша, и Ника, в белых сапожках с заклепками, которые напяливала на нее мать, в голубой блузе, с распущенными волосами, вышла на сцену, ничего не соображая. Она понравилась аудитории куда больше мамаши. – Сюда, Вероника, сюда, – хлопотала Яна. – Садитесь-ка рядом с мамой. Вот какая получилась девочка, поаплодируем дочке, поаплодируем маме и ее нелегкому решению родить дочь без отца!
…………………………………………………………………….
– Я иногда представляю себе, – хмыкнула Нина Родинка, – что иссяк источник волшебной мороки и Майя сдернула с мира свое покрывало. Нет больше вожделения, нет любовной страсти, нет волнений души и даже нежности и любопытства нет. Ни у кого ни к кому. Мужчины и женщины вдруг видят друг друга такими, какие они есть, и ничего им больше не нужно друг от друга ни в каких композициях. Это бывает в старости, а тут бы сделалось со всеми! Вот где был бы конец, а вы говорите – ядерная война; нет, ежели после катастрофы останутся хоть какие-то индивиды и по-прежнему будут интересоваться телосложением друг дружки – это ж разве конец! Это опять только начало…
…………………………………………………………………….
– Теперь мы все видим вашу прекрасную дочку, скажите, пожалуйста, как вам удалось воспитать ее без отца? Или он вам помогал материально?
– Нет, – покачала головой Катаржина. – Он мне ничего не помогал, и я его с тех пор не видела. Нику мне помогала воспитать моя мама, Валентина Степановна. Она оставалась с ней, когда я уезжала на заработки. Я много работала за границей…
– А кто вы по профессии? (Яна)
– Я актриса, певица. Я, правда, не доросла до большой сцены, но много работала в кабаре, в ресторанах, попала даже на сезон в Мулен Руж (попала действительно, разъясним мы, работала в гардеробе). Недавно я решила окончательно вернуться на родину и вплотную заняться дочерью, потому что она пошла в последний класс и впереди большие расходы. Я обратилась к Валерию, который тоже вернулся несколько лет назад из Америки и постоянно живет теперь в Москве. Он мне отказал. Я знаю, что по закону он мне ничего не должен, я не подавала на установление отцовства. Не могла же я судиться с любимым человеком! Но по совести Валера поступил подло. Он состоятельный человек, имеет несколько квартир в центре города. Но он даже не захотел посмотреть на свою дочь!
Ника сидела молча, изредка взглядывая на людей в студии и машинально потирая пальчиком джинсы на коленке, где красовалась мнимая потертость.
– У нас в студии заслуженный юрист России, член московской коллегии адвокатов Алла Кипнис! – объявил Леша, и в кадре появилась худая устрашающая женщина в пяти бусах, с любезной улыбкой.
– Я хочу сказать нашей героине, что закон не устанавливает никаких временных преград в отношении установления отцовства. Вы можете это сделать хоть сегодня в установленном порядке. Установить отцовство – законное право любой женщины, желающей установить отцовство. Так что вы можете вступить в обладание правами в законном порядке.
– Не хочу я подавать в суд, – ответила Карантина, сделав паузу. – Он сам знает, что это его дочь. Я хочу, чтоб в нем совесть проснулась! Он везде говорит, как он любит свою публику, может, он найдет немного любви для родной дочери?
– Насчет совести! – прокричал Гена Барабан. – Позвольте мне насчет совести!
– К сожалению, Валерий Времин не смог сам прийти к нам в студию, – сообщила Яна, – но вместо него пришел его друг, издатель журнала «Музор» Геннадий Барабанов. Геннадий, что вы думаете об этой ситуации? Прав ли отец, отказывающийся от ребенка, рожденного вне брака?
– Знаете, я бы хотел повернуть наш разговор в другую сторону, – сказал, немного пыхтя, Гена Барабан. – Мы тут слышали, как дамочка рассказывала про большую любовь и страстный роман. Кстати сказать, семнадцать лет назад она была никакая не Катаржина Грыбска – тьфу, язык сломаешь, – а Катя Грибова…
– Это мой сценический псевдоним, – с достоинством ответила Карантина. – Я имею право, я творческий человек.
– Ох ты боже мой, – скривился Барабан. – Так вот, эта творческая наша Грыбска была известна как девушка ммм… легкого поведения. И было ей двадцать уже с хвостом, и никакой любви со стороны Валеры не было, не было и романа, я вам как друг говорю, который все видел своими глазами. Она преследовала Валеру по всей Москве, навязывалась ему, караулила его пьяного, ну а что наш брат – наш брат легкая добыча. Речь идет не о любви, не о романе, а о, извините, случайной связи. Да еще наверняка спьяну. Как, интересно, Валера мог реагировать на разговоры про какого-то ребенка? Вы слышали про пьяное зачатие, что от него может родиться? Он ответил – никакого ребенка, и он был прав, как человек ответственный…
Тут аудитория захихикала, потому как все, что она узнала сегодня о Валерии Времине, слабо подходило под определение «ответственный».
Уловив настроение масс, Карантина пошла сражаться. Ее предупреждали, что от Времина будет враждебный человек.
– А вот вы, товарищ, сейчас меня позорите, – начала она вкрадчиво, – говорите о пьяном зачатии, а собственно откуда вам это знать? Вы рядом лежали, свечку держали? Или вас Валера накрутил? Так он что хочешь скажет, чтоб нас… это… скомпрометировать. Что у мужчины и женщины происходит – знают только этот мужчина и эта женщина. И до вас это не касается. Вы за собой смотрите! С кем вы спите и в каком виде! Всякий по себе судит, правильно? Какое пьяное зачатие – вы посмотрите на девочку, умница, красавица, персик! На пятерки одни учится. Такие дети от любви рождаются!
Публика захлопала. Карантина бешено набирала популярности.
– Я поднимала дочь, я своим трудом, от него за всю жизнь копейки не взяла. Ни к жене его не пошла, а могла бы, такую могла бы ему жизнь устроить, что он бы выл у меня на всю Москву, семью бы разбила, подала на отцовство, так ведь я ничего! Сама, все сама. И мама.
– Мы нашли маму Катаржины, Валентину Степановну, – радостно сказала Яна (она-то в отличие от Леши была наслышана про речь Валентины, натрепал Коля, с которым она приятельствовала). – Она живет в своем доме под Санкт-Петербургом. Вот что она рассказала нашему корреспонденту.
Карантина повернула голову, чтоб увидеть сюжет. Повернулась и Ника…
…Такой Валентины никто из них не видел. Пьяное, разбухшее чудище, тяжело ворочающее языком, исподлобья глядело на мир.
«С матерью… – сказала Грибова с экрана. – Катька – пиип – утащила мою Веру… Катька! Задушу своими руками. Все Ящеры знали, что ты проститутка. От срама я уехала на деньги твои позорные!
– На какие деньги, Валентина Степановна?
– На те деньги, что она с того мужика взяла. С этого… Времина. Он женатый был, не мог на ней жениться. Да и что на вас, на пиип, жениться? Вы бы на себя посмотрели, на кого вы похожи. Грудь заголит, ноги заголит, живот наружу, краски полкило на лицо намажет – и давай женись на ней.
– Это вы критикуете современных русских женщин?
– Русские женщины! Были русские женщины, а стали французские проститутки! Слышали, вы? Вон туда говорить? Там проститутки сидят, мильенами, да? Проститутки! За деньги на все готовы! Прости-господи с глазами пиип! Наши Наташи! На весь мир всю страну осрамили! Отдай внучку, Катька, она чистая девочка, тебя к ней подпускать нельзя. Я тебя родительских прав лишу!
– А скажите, пожалуйста, вот про деньги, которые ваша дочь получила от Времина, много было денег, эти деньги на что пошли?
– Дом я купила, вот этот дом купила на те деньги от Катькиного срама… А как было жить, в Ящерах оставаться? Там стыдно было – все знали… Это ж вам не сейчас, когда все стали, пиип! Это в ту жизнь еще, когда мы скрывали, что мы, пиип! Стеснялись! А Вера не вернется, я дом сожгу, ейбо, сожгу нафиг. Гори все! Христа ради по людям пойду просить. В канавах буду спать. Отмоюсь от позора… Я ж эту партию коммунистицкую в гробу видела, но и этот бардак, куда ж это годится? Заживо душами гнием! Ох, проклятые мы, проклятые, порча в нас…»
Да, Валентина Степановна имела успех! В публике началось нешуточное волнение. Гена Барабан вскочил с места и стал что-то орать. Ника, в отчаянье завопив: «Бабушка, бабушка!», убежала за кулисы, как будто желая отыскать там спрятанную Валентину Степановну. Но Карантина, внутренне рухнув в ужасе, быстро сориентировалась и прежде всего попросила ведущих:
– Вы скажите, чтоб за Никой посмотрели… Она никогда не видела бабушку в таком виде…
– Конечно, конечно, – ответила Яна. – Мы сами не ожидали…
– Так вы брали деньги или нет? – кричали с мест. – Пусть она скажет!
– Катаржина, – ласково спросил Леша, – вы сказали, что не взяли ни копейки от отца вашего ребенка, а ваша мама утверждает, что Валерий Времин дал вам много денег и на них вы купили дом. Согласитесь, это меняет дело.
Карантина схватила голову руками и покачала ею, как бы в большом горе.
– Бедная мама! Бедная моя мамочка! Я не хотела этого говорить… Моя мама – несчастный, больной человек. Вы сами видели… Она никогда не пила, а как мы с Никой уехали, видно, сорвалась. Она всю жизнь прожила с моим отцом и очень сурово меня воспитывала. Когда она узнала, что я родила дочь без отца, ее горю и гневу не было предела… Она вообразила, что я проститутка, – знаете, в деревне бывает, строго относятся, когда женщина без мужа… Гд е как, а у нас было строго… Она даже собралась ехать убивать Валеру или не знаю, что там она выдумала себе. Что мне было делать? Я решила ее… ну, обмануть немножко.
– Что сделать? – переспросил Леша.
– Обмануть. Сказать святую ложь! – со слезами в голосе ответила Карантина.
10. «Никогда»
Глава двадцать восьмая: ток-шоу продолжается
– Я не могла сказать ей, что полюбила подлеца, который отрекся от своего ребенка и бросил меня без всяких средств… это… к существованию. Я заняла деньги у своих друзей, а маме объяснила, что это деньги Валеры. У меня тогда были друзья… то есть у меня и сейчас есть друзья. И тогда, и сейчас… Заняла деньги в долг. Потом вот и пришлось ехать за границу зарабатывать.
– Это ложь, – вмешался Гена Барабан. – Убогая ложь. Я неоднократно слышал от Валеры, что он заплатил ей девять тысяч долларов.
– А я точно так же могу сказать, что это у вас убогая ложь, а не у меня. Чем докажете?
– Действительно, – согласилась Яна, – ваши слова против его слов и его слова против ваших. Больше у нас ничего нет.
– Да вы на нее посмотрите, – закричал Гена Барабан, теряя выдержку. – Она же стоит и издевается над всеми над нами. У каких-то она друзей, видите ли, деньги заняла, когда Валера «Форд» продал, так, «бумер» продал – да мне же и продал! И почему продал, сказал. И что у бабы ребенок, сказал, и откуда ребенок, ты слышишь? – тоже сказал.
– Подождите-подождите, – удивился Леша. – А что значит «откуда ребенок». Мы все примерно догадываемся, откуда.
– А вот не будьте так уверены, – парировал Гена Барабан. – Всякие бывают варианты. Я лично слышал, что контакт был оральным. И наша бойкая девушка, как хомяк, вынесла за щекой эту сперму, чтоб потом сунуть куда надо и шантажировать. Ничего тут не вижу невероятного, более того, убежден, что так и было. И про эти дела надо бы помалкивать, а не трезвонить тут про Валеру ни в чем не повинного на всю Россию!
– Ох ты, что они придумали! – завизжала Карантина. – Вот они что с дружком придумали. Я даже опровергать ничего не буду. Это ниже моего достоинства!
– Ты покажи сначала свое достоинство! – возопил Гена. – Где оно, где? Поймала мужика, развела на бабки, а теперь мало показалось? Это твое достоинство?
– Так, внимание, друзья, – вмешалась Яна. – Я думаю, пикантные обстоятельства зачатия в нашей дискуссии участвовать не будут. Это какая-то получается у нас совсем другая тема…
– Да, Яна, ты совершенно права, – подхватил Леша. – Мало ли что… Всякие способы… А мы говорим о результате. В результате у нас ребенок, который, между прочим, там за кулисами.
– И вместе с ребенком у нас появляется проблема ответственности родителей, – вырулила Яна.
– Минуточку! – ожила женщина в бусах. – Никакой ответственности у нас не появляется, если не задействован закон. Если женщина не пошла законным путем, не установила отцовства, какая может быть ответственность?
– Но, Алла Юрьевна, – напомнил Леша, – наша героиня утверждает, что любила отца своего ребенка и не хотела подавать на него в суд.
– Да ладно вам, – весело сказала юрист Кипнис. – Любила… Дамских книжек надо меньше читать. А вместо них внимательно изучить законодательство Российской Федерации.
Аудитория дружно зааплодировала, даже не дождавшись отмашки ассистента.
– Правильно! – воскликнула Карантина. – Я теперь поумнела, прямо на вашей передаче! Я обязательно изучу! И установлю все, что полагается. Все установлю. У моей дочери будет наследство!
– Ага, вы слышали? – среагировал Барабан. – Она уже про наследство думает. Как бы Валеру побыстрей на тот свет спихнуть и в наследство лапу запустить. Ну вы, бабы, даете. Совсем крысами стали.
Эти слова задели Карантину.
– Ах вот как. Крысами мы стали, да? Ты, чурбан бородатый, да-да, вот ты, что меня с грязью мешал, ты что – всех женщин сейчас хочешь оскорбить?
– Не всех, а таких, как ты!
– Каких таких «как я»? Я из народа человек. Ты женский народ вздумал обижать? Очень смелый, да? Наверное, как выпьешь, на подвиги тянет – за руль сесть и километров двести дать? А я – стою в это время на остановке. И вот такие, как ты, таких, как я, знай себе давят. Это только один пример. А их сотни. Мы вынуждены вместе с вами, с обезьянами сумасшедшими, жить. Детей от вас рожать…
Карантина встала, тряхнула волосами и стала отливать странной, величественной красотой, вдруг проступившей сквозь размалеванное лицо. Голос ее зазвенел и налился неведомой силой.
– А знаешь, как это – быть женщиной? А это вот если тебя завтра на зону упекут – ну представь себе! Там на зоне женщин натуральных нет. Там женщин делают. Из мужчин делают. А как делают женщин из мужчин? Их унижают. Опускают. Насилуют. Тот, кого унижают и опускают, – тот и есть женщина. И вот когда тебя опустят, ты давай-ка полюби тех, кто тебя опустил. Вот будет здорово! И хорошо бы завтра какой-нибудь десант с неба спустился и вас бы всех… Мы стали крысами! Да как ты смеешь, обезьяна, меня оскорблять? Ты мне должен платить и платить, и Валера должен, и все должны – платить мне и кланяться мне, платить и кланяться, за то, что я согласилась на вашей проклятой вонючей зоне быть женщиной!
Неважно, согласилась или не согласилась публика с Катаржиной, но ее пробил неподдельный жар вдохновенной речи.
– Каково это сегодня – быть женщиной? – подхватил Леша, соображая, что надо выруливать на второй сюжет, с бабой, у которой было трое внебрачных детей от разных отцов.
– Как сегодня растить детей без отца? – задудела Яна (слава богу, первый сюжет спихнули и вроде живенько пошло). – Об этом хорошо знает наша следующая героиня, известный сценарист Нина Родинка!
Карантина, хоть и была предупреждена, что при объявлении следующей героини должна стушеваться, уходить никуда не собиралась и глазела на бодрую квадратную женщину в очках, тоже присевшую на голубой диванчик.
– Там ваша дочка за кулисами плакала, потом куда-то убежала, – шепнула квадратная в очках, и Карантина, опамятовавшись, поскакала разыскивать Нику, напоследок раскланявшись с аудиторией и показав длиннющий язык Гене Барабану.
– Нина, скажите, все ваши дети рождены вне брака?
…………………………………………………………………….
– Да, так уж вышло, – ответила Нина Родинка, – сначала мужчина не хотел жениться, потом я не хотела замуж выходить, а в третий раз вообще как-то странно получилось, когда я ехала в поезде Москва – Саратов. Можно было, конечно, разыскать пассажира, но, честно говоря, лень одолела. Выжить с детьми без мужа довольно просто: надо больше работать и меньше есть.
Все это могла бы произнести Нина Родинка и всего этого она благоразумно не говорила – нечего даром позориться, – а сказала она вот что.
– Жизнь непроста, и очень интересно выступил предыдущий оратор. Идея о том, что надо платить женщинам за то, что они согласились быть женщинами на русской зоне, довольно сильная. Но при этом бесконечно уязвимая.
Во-первых, люди обычно платят за товар, который им нужен, – а внебрачные дети мужчинам не нужны, поэтому заставлять их платить является для женщины дополнительным унижением, которое для меня, к примеру, было бы излишним. Хотя подобные нежности странны для товарно-денежного мира, я сохранила родовой отпечаток социализма и в озерах души моей считаю, что все мы – не товар, а товарищи.
Только заблудившиеся.
Во-вторых, мужчины, как владельцы оплодотворяющей субстанции, собственно говоря, тоже могут поставить вопрос ребром и потребовать оплатить осеменение.
В результате есть риск возникновения сложной системы взаимных претензий по обоюдным платежам, которые могут тяжело осложнить наши и без того непростые отношения.
Знаете, лучше всего решать такие вопросы по совести.
Что значит – нет совести?
Копайте, товарищи, глубже копайте – дороетесь до совести. Причем в роли «копания» может оказаться простейшее отсутствие претензий и воинственных действий.
В случае со своим первым ребенком я так и поступила. Я имела внебрачную половую связь добровольно, будучи наслышана, от чего рождаются дети. Решение родить приняла самостоятельно, на свой страх и риск. То, что я была девятнадцатилетней влюбленной дурочкой, это подробности моей биографии, не более того. Поставив мужчину в известность о случившемся, я более никак и ничем его не беспокоила.
После чего тридцать лет (вплоть до его гибели пять лет назад в автомобильной катастрофе) не могла от него отвязаться!
Полный покой, в котором я его оставила, почему-то подействовал как немыслимой силы коварство.
Он решил, что я испекла пирог счастья и утаиваю от него законный кус. Рвался в долю!
А я всего лишь повела себя как человек, имеющий какое-никакое достоинство…
Слышали? Хотя что вам, заблудившимся товарищам, толковать о достоинстве, когда вас надо пороть плеткой-семихвосткой, – добавила Нина Родинка, нырнув из «Правду говорю» в спасительную дверку нашего рассказа…
…………………………………………………………………….
Ника немного поплакала, но тихо, без истерики – она была девочка чувствительная, нервная, но совсем не истеричная. Бабушка стала такая, потому что они уехали с мамой, ясное дело… Потом Ника пристроилась к расщелине в декорациях и досмотрела запись передачи почти до конца. Выслушав реплику Гены Барабана, девочка нашла за кулисами доброжелательное лицо и попросила телефон на минуточку.
У бабушки все было выключено, но она запомнила номер дяди Андрея, слава богу.
«Андрей Времин – “скорая помощь”», – сказал сам себе Времин, выбегая с репбазы «Ужей» в Химках под их незлые насмешки («К сестре метнулся», «У Андрюши сеструха нарисовалась, говорят, блондинка», «Эге, братан, да ты шустрила»)… У Ники были небольшие карманные деньги, на метро хватало, а там уж он ее подобрал, дрожащую, ошарашенную, и повез домой.
Андрей не тормошил ее расспросами, Ника сама стала рассказывать про запись ток-шоу, и от ужаса и отвращения Времин растерялся и не мог сообразить, что делать. Девочка поняла слишком многое из того, что прозвучало, – все ж таки город Луга не седьмое небо, Ника слышала голоса улицы, просто никогда не применяла эти знания к себе. Она думала, все эти странные и противные вещи делаются где-то там далеко и никакого отношения к ней не имеют… Эх, дядька-Валерка! Ну что, сложно было помолчать, не раскрывать на весь свет свои постельные тайны?
– Скажите, а можно так сделать, чтоб это не показывали? – спросила Ника. Она приняла горячий душ, выпила чаю и перестала дрожать, но в глазах стояла такая боль, что Андрей избегал в них смотреть. – Я не за себя. Это плевать. Подумаешь, смеяться будут, что я пальцем деланная! (Она это выкрикнула нарочито громко и засмеялась.) Ничего. Одни будут дразниться, а другие за меня будут. Я про бабушку… Ей нельзя это смотреть.
– Если Валентина Степановна запретит, то, конечно, они не имеют права… – сказал Андрей, мало в это веря – он ничего не понимал в таких вопросах. Кто там на что имеет право в Показанном мире… Единственный человек, который может реально повлиять на ситуацию, – это, конечно, Катаржина.
– Может быть, ты попросишь маму…
– Нет, дядя Андрей. Я с ней разговаривать не хочу. Если она меня туда привела, она все может. Она может меня продать в рабство и скажет, что так надо для моего счастья. Я видела в одном кино.
– Так это кино, Ника…
– Да сейчас это все равно! Что в сериалах, что в жизни одно и то же. Только люди в жизни меньше красивые и все не так быстро. Продаст она меня! Я хочу домой, домой, к бабушке, давайте ей дозвонимся!
Но телефон Валентины Степановны упорно не отвечал, да и что он мог, бедный, ответить, завалившись под кровать на восьмой день запоя?
А Катаржина принимала поздравления. Специальные девушки, призванные морочить фигурантов, убеждали ее, что выступление прошло блестяще и она отразила все нападения врагов. Катаржина спросила, нельзя ли не показывать маму, и ей ответили, что запросто можно не показывать, но, правда, тогда не прозвучат как надо слова о том, что мама старый больной человек, и непонятно будет заявление про святую ложь. «Да, – подумала Карантина, – вообще так ей и надо, нечего меня сдавать было». Мелькнула и мыслишка о том, что надо бы вырезать пассаж Гены Барабана про обстоятельства зачатия, но ей объяснили, что она прекрасно возразила мужику и он останется посрамленным со своей позорной вылазкой и никто ему не поверит. Карантина и с этим согласилась, решив, что Нике она не даст смотреть шоу, а потом если кто что скажет, того размажем по стенке.
Соображать было трудно – на нее налетели, тормошили, разглядывали, восхищались, расспрашивали, тут же предложили вести рубрику в женском журнале, и взбудораженная женщина не сразу поняла, что дочери нигде нет.
– Дочка, дочка моя! – закричала Карантина, отмахиваясь от толпы. – Подождите! Где Ника?
Прошерстили весь этаж, Ники не нашли. Одна телететя вспомнила, что девочка позвонила по ее телефону, – Карантина вырвала трубку, нашла куда. Ну, к гадалке не ходи. Брат Андрей, зараза.
Только что он теперь может? Ничего он не может. Все свершилось!
Теперь немного подождать, и Валера Времин завернет свою квартиру на Беговой в подарочную бумажку и поползет на коленях от Кремля до проспекта Мира. Поползет!
Будет квартира в Москве. Будет работа – вон уже предлагают. Будет Та Самая жизнь, дурочка дочка, куда ты побежала от матери, кому ты нужна, кто обеспечит, кто защитит, только мать, только мать для тебя все, для тебя, для тебя.
Глава двадцать девятая, в которой мы прощаемся с Валентиной Степановной
Отцвели флоксы, полегли побитые дождем георгины, белые и лиловые астры выпустили свою игольчатую шерстку, запунцовели помидоры в теплице, проглянуло солнце – и Валентина Степановна вышла из запоя. Как раз в день показа «Правду говорю».
Она проснулась в самую рань и долго лежала и чихала. Потом, страшно напившись воды прямо из ведра – как сказочный Кащей, покряхтела в заброшенном саду и благоразумно пересчитала деньги – оказалось, пропито не так много. Около двух тысяч, а отложено на всякий случай было десять. Ну, и похоронные – те не тронуты. Похоронные в долларах были.
Грибова забежала в магазин, пока мало народу, истопила баньку, обильно покушала с квасом и кефирчиком, к вечеру собиралась включить телефон и окончательно влиться в мир. У нее было ощущение, что она вернулась домой из длительного морского путешествия, полного опасных и увлекательных приключений. Давно не запивала, года с полтора…
Она внимательно изучила свое отражение в зеркале и не нашла следов распада. Женщины часто не понимают, как легко считывают окружающие слезливый блеск в их глазах и характерную размытость черт, – увы, истина им не видна. Валентину Степановну терзал похмельный голод, и в урочный час она расположила возле телевизора огромную сковороду яичницы с картошкой.
Она не помнила, что снималась в «Правду говорю».
В подсознании что-то брезжило стыдное и тревожное, а в сознании тишина. Какая-то мысль билась как птица, что-то про Верку, про Катьку. Не разобрать. Завтра, завтра…
Для полного вытрезвления могучему корпусу Валентины Степановны требовалось три дня, а сегодня был самый первый, самый смутный и трепетный день, когда следовало много есть, много спать, никого не видеть и ни о чем не думать. «О, если б был хотя бы второй день!» – воскликнем мы в печали, потому что всей душой болеем за Валентину Степановну. Но спасти ее сегодня мы не сможем. В первый день и самые опытные ангелы бессильны, уж тем более тот хроменький старикашка, что работал с Валентиной Степановной на полставки. Она его и слышала-то еле-еле – обычная беда сильных и самоуверенных людей. Которые с детства привыкли опираться сами на себя.
Так, а это что?
Это Катька. И Верка. Твою мать, в телевизоре!
Первым движением Валентины Степановны было немедленно позвонить Катьке, но мобильный она убрала подальше, а покидать кухню было нельзя, пропустишь главное.
Все-таки потащила девку на позорище. Господи, и все увидят, везде торчит этот ящик треклятый. Вся Луга. Из дома хоть не выходи. А это еще что за лоханка помойная?
Кто это?
Это – я?
Валентина Степановна оцепенела – и от ужаса вспомнила. Воспоминание было глухое, слабое, «подводное», но можно было, напрягая внутреннее зрение, разобрать и лицо журналистки, и людей с камерой, и дурацкие хлопоты подруги Тамарки. Подруга-подпруга. Разве можно было допустить…
Подкараулили, сволочи. Я им не разрешала! Засудить. А они скажут, мы и знать не знали, пьяная вы или что. Да и какой там суд… Что, в Москву переть с телевизором судиться?
Как это Катька со стыда не сгорела, когда тот долдон про хомяка сказал? И, наверное, так и было, надо Катьку знать. Что, все?
Больше моих не покажут? Верка-то убежала от стыда…
Правду говорю. Правду говорю-варю-варю… В голове у Валентины Степановны мерзким голосом верещало невыключаемое внутреннее радио. Варю-варю… Посидела, упершись кулаками в щеки, помычала. Пол-яичницы так и захолодело. Куснула не подумавши – нет, противно.
Что теперь?
Теперь как жить, интересно. Жила-жила и дожила…
Да никак не жить. Нельзя теперь жить.
Вот что. Как дядя Шура-пьяница в пятьдесят шестом… Хватились, когда он на чердаке висел.
«А кстати помылась! – подумала Валентина Степановна. – Правильно. Так и надо. Катька слов человеческих не понимает. А это она поймет. Это поймет!»
Но это легко сказать – живому человеку повеситься. Надо совершить целый ряд осмысленных практических действий.
Веревка была, крепкая бельевая шнуром, целый моток, в прошлом году еще купила.
С мылом проблем нет.
Табуреток – три, выбирай любую.
В притолоку на чердаке крюк вбить и…
Крюк! Закавыка с крюком. А гвоздь такую тушу не осилит. Где взять крюк?
…………………………………………………………………….
– У советских литературных критиков, – вспоминает Нина Родинка, – было в заводе чудесное выражение. «Эта книга, – писали они, – помогает читателю полюбить жизнь!»
То есть предполагалось, что читатели сами по себе, эдак ни с того ни сего, полюбить жизнь никак не могли. Им следовало подсобить в этом нелегком деле – например, с помощью волшебных советских книг. И это было глубоко верно. И главное – работало. Именно с помощью книг читатель успешно справлялся с изысканной задачей полюбления советской жизни, которая была, как говорится, вся сплошь на любителя.
Но уж и книги были, я вам скажу! Как прочтешь, так полюбишь жизнь, так полюбишь… Просто ходишь и поешь: «Я люблю тебя, жизнь!»
Это песня была. Исключительной силы песня, то есть ни до, ни после такой песни не было. «Я люблю тебя, жизнь, что само по себе и не ново. Я люблю тебя, жизнь, я люблю тебя снова и снова». Не приходило почему-то раньше людям в голову петь о том, как они любят жизнь. Пели про то, как они любят Кэт, Лили, Маржолену и прочих дролечек и зазнобушек, чаще всего и безымянных.
Тут какая-то тайна. Может, любящие жизнь естественным образом поют не об этом, а о чем-то другом?
Теперь ничего не разберешь. Теперь все сгинуло в жерле вечности. Ни жизни той нет, ни книг, которые упорно помогали ее полюбить.
Нынешнюю жизнь никто нам любить не помогает.
Нынешние-то книги последние крохи желания жить способны отобрать. В том числе и эта, где я сижу как в клетке, успешно/безуспешно пытаясь вас развлечь.
Кто теперь поможет нам полюбить жизнь, спрашивается? Мастера искусств нынче тоже норовят – украсть, убежать, затаиться и съесть. Нет, чтобы помочь народу опять полюбить жизнь.
Ведь жизнь – это женщина, и если ее не любить, она превращается в чудовище…
…………………………………………………………………….
Крюк был, даже два. Тыщу лет назад Катька вбила под гамак, когда собиралась тут жить и свои телеса в гамаках тешить. Один в березу, другой в ольху. Гамак под ее задницей сразу оборвался, да и сгнил давно, а крюки остались.
Валентина Степановна взяла клещи и нож поострее, пошла колупать ольху – вытащить крюк. Тоже время ушло, еще Тамарка прибежит, телевизора насмотревшись.
Нет, не прибежит. Никто не прибежит. Попрятались и обсуждают, завтра потянутся, а завтра мы уже тю-тю. Интересно, куда мы тю-тю, да ладно, не моего ума дело, – подумала Валентина Степановна. – Хуже, чем сейчас, что ли? Хуже, чем сейчас, быть не может. Если Там ничего нет, так и пусть ничего нет, не успеем понять, а если Там что-то есть, так она готова – с любым ангельским чином, да хоть с генер-ангелом каким, за свою жизнь говорить, пожалуйста! А если и Там честных людей никто не слушает, так пошли они все в свое небо к такой-то матери.
Чего ради жить? Не отдаст Катька Верку. Будет под нее своего Времина доить. Значит, куковать тут одной зимой и летом одним цветом. «Сопьюсь, – подумала Валентина и тут же азартно возразила сама себе, – а вот и не сопьюсь. Вот и не сопьюсь! И лежать, как мама Сима, три года в параличе не буду».
Эх, черт, помидоры… А, пускай Тамарка соберет. Пропал дом, Катька его в два счета продаст. Пропала земля. Каждый клочок тут на брюхе облазан и потом полит, двенадцать соток родимых. Шестнадцать почти годков на карачках с утра до ночи, точно смертные грехи замаливала…
Да разве она одна так? По всей земле на своих клочках тетки ползали на коленках – не свои грехи перед своей землей замаливали. И по всей земле, на мамаш своих сверху вниз смотря, презрительно ухмылялись парни и девки – вот чего еще выдумали за десять рублей ковыряться, удавиться можно.
Проще надо жить, мамаша, проще. Ограбить кого-нибудь – и в Тунис. На чужое море, на чужие хлеба…
Пропала земля!
А она в красных сапогах сидит и воображает. Торжествует! Мать продала, дочь продала, позор свой продала – и красуется на всю Россию.
Не дам я тебе торжествовать. Не пройдет твой фокус.
Обладила что надо на чердаке, примерилась. Может, тряпицу подстелить? Шурка весь обгаженный был тогда. Подстелю. Нечего людям свое дерьмо оставлять, хватит с них Катьки, которую после себя оставлю.
Теперь записку. Валентина Степановна крякнула в досаде – давно ничего не писала, рука стала как копыто.
Что там пишут-то? Шурка написал, что «никого не винить». Нет, не пойдет, «никого не винить»! Кстати, кому писать, непонятно. Людям? Вообще людям? Милиции?
Глупости, напишу Тамарке. Она и придет за телом, так. Больше некому.
Валентина Степановна помыла остатную посуд у, поставила телефон на зарядку, надела приличное черное платье с белым воротником и вырвала лист бумаги из Веркиной школьной тетради.
«Тамара! – написала Валентина Степановна. – Я на чердаке. Ты меня прости и устрой все по-человечески. Деньги, все что есть, на столе на кухне. Позвони Кате и скажи, ее телефон у меня в телефоне записан “Катька”. Прошу после моей смерти в моей смерти никого не винить, а что у меня дочь прости-господи, это мой крест. Я его несла всю жизнь и больше нести не могу. Перед людьми стыдно, хотя люди сами сволочи хорошие…»
Тут Валентина Степановна почувствовала, что забирается в дебри парадоксальных рассуждений, и последнюю фразу вычеркнула. Осталось просто – «перед людьми стыдно».
«Тамара, весь мой урожай твой, еще раз прости меня, голубка. Но ты тоже виновата. Зачем ты не прогнала этих гадов с телевидения? Документы оставляю тоже на столе в кухне. Съезди в город, закажи молебен мне за упокой, а то наш поп, сама знаешь, заладит грех, грех. А где меня не знают, так, может, проскочит. Не хочу больше жить и не буду. Внучке моей Вере подольше не говорите, прошу! Потом скажите, что бабушка заболела и умерла. Не травите девочке душу, столько перенесла. Но когда время пройдет, ты, Тамара, все ей скажи и записку мою покажи.
Валентина Грибова».
Число-то какое? А, в телефоне есть. Вот ведь хитрое животное: лежал мертвый сколько времени, а даты показывает как живой.
Двадцать пятое сентября.
Еще звоночек сделать надо.
– Тамара?
– Ой, Валюша, а я все думаю, звонить, не звонить. Я не знаю, ты как, видела? Программу с Катей видела?
– Видела.
– Валюша, ты на меня сердишься, но я тогда ничего не могла поделать, они такие настырные… Но ты все правильно сказала, хорошо сказала, ты как там? К тебе зайти? Ты что молчишь, Валюшечка?
– Сегодня не надо ко мне заходить. Я спать пойду сейчас, хватит с меня. Ты завтра зайди утром, ладно?
– Валя, а может, мне сейчас зайти? – вдруг заартачилась Тамара. – А что ты там одна сидишь и думаешь неизвестно что. Ты что делаешь, Валь? А давай с тобой посидим, поговорим. Всякое бывает, Валь…
Соглашайся, Валентина Степановна! Одно слово скажи: да, подруга, заходи. Расскажи ей все, что накипело в душе, изойди словами простыми, битыми-перебитыми, поругайся всласть, порыдай, покричи, нарежь-зажарь вдругорядь картошки, напейся, в конце концов, позвони Катьке, обложи ее матюгами – жизнь, Валентина, жизнь… А помидоры, Валя, помидоры какие, ведь созреют не сегодня завтра, а, Валь!
Но Валентина Степановна сказала: «Нет».
Нет.
Завтра, Тамара, завтра.
И приколотила записку к входной двери.
Вот теперь, дорогая моя дочка, и будет у нас с тобой последний и окончательный расчет. Не будет по-твоему. Не будешь ты царить-торжествовать надо мной. Того, что я сейчас над собой сделаю, никогда, ни за какие твои позорные деньги твоя дочь тебе не простит. Не простит и не забудет.
Мой грех – мой ответ, да только по-моему выйдет, а не по-твоему, и выйдет по справедливости. По правде!
Ты останешься навеки одна – и без дочери, и без матери.
Навеки одна. Навеки.
Одна.
Глава тридцатая, последняя
– Я смотрю, ты перестал фрукты кушать! – фыркнула Эгле, растянувшись на диванчике, в клетчатой кепке и пиджаке с засученными рукавами, чистый парижский гамен, сорванец, мальчишка. Сама пришла – чудо какое-то.
– Ты прости, я про твой дэ эр забыла, но вот тебе подарочек, – она протянула Андрею солидный том Матисса. – Любишь дедушку Анри?
– Кто его не любит. Спасибо огромное! Я, знаешь, так замотался, что и не отмечал никакого дэ эр. Я придумал, кстати, как запомнить годы жизни Матисса. Надо сказать так: художник Анри Матисс родился за год до рождения Ленина – в 1869-м, а умер через год после смерти Сталина – в 1954-м. Но все эти глупости не имели решительно никакого значения в жизни Анри Матисса!
Она засмеялась одобрительно.
– Ты милый. Но глазки грустные. Это из-за девочки? Как у нее дела? Я же видела это шоу по телику, случайно, я не дома была. Ну представляешь, в медицинском центре сидела, зубы лечить, в очереди! И пришлось посмотреть. Ничего не скажешь, круто завертели, не оторваться. Вся очередь прикипела к экрану, врачи даже повылазили из кабинетов, где пациенты вообще?
– Да, – ответил Андрей, – ты вот говоришь, что фруктов нет, а я так с этой историей забегался, что в доме и совсем ничего съедобного нет. Дела у нас пошли удивительные! У нас, ты не поверишь, прямо на глазах очеловечился Жорж Камский. Он почему-то тоже смотрел эту гнусную передачу и по-настоящему возмутился. Жорж кричал! И он не только кричал, а еще и твердо сказал, что Нику он изолирует от этой мамаши. Перевез девочку на другую квартиру, привел психолога, привел воспитательницу хорошую, у него денежки водятся, но он довольно-таки жмот. А тут не узнал я Жоржа и возрадовался! Так что Ника третий день на квартире у Камского, а мамаша мне скандалы устраивает по телефону и приезжала разок с милицией. Я впустил – ищите. Я из ее воплей ничего путного разобрать не мог, но вроде там с бабушкой какое-то несчастье… И, ты представляешь, Жорж позвонил Елене Ивановне и обещал приехать, и рассказы ее прочел! Я уж не знаю, что думать. Невероятный случай перерождения к лучшему…
– Что ты мелешь, какая Елена Ивановна? – нахмурилась Эгле.
– А я тебе не говорил? Извини. У меня такое впечатление, что тебе известна вся моя жизнь почему-то. Елена Ивановна – это его, Жоржа, бывшая учительница, которая написала ему письмо, и…
–Андрейка, много лишней информации, – пресекла его Эгле. – Я тут с тобой хотела одну идею обсудить.
– Да, я весь слушаю.
– Ты, конечно, будешь возражать… – и Королева Ужей принялась высверливать взглядом Андрея. – Но ты должен понять. Андрей, я попала в замкнутый круг и хочу этот круг разомкнуть. Время, время! Я уже не девочка, а сижу все там же, где сидят начинающие девочки. Я денег, настоящих денег, перед которыми все гнется, достать не могу. Теперь не могу. Мне надо сделать что-то решительное, необычное, прозвучать, выделиться, наскандалить, в конце концов, а что? Такие правила у этой игры. Почему бы мне не сыграть по правилам?
– Что это значит, Эгле?
– Это значит, что я пойду туда, где сидела эта сука в красных сапогах, и расскажу про свою личную жизнь. Меня представят, покажут мои песни, я Наташу приведу и объявлю народу, как я решила женский вопрос… Андрей, да что с тобой? Господи, дурашка, ты что побелел весь? Ты действительно не знаешь? Я с Наташкой живу четвертый год, да и раньше… Это еще с детства… Как ты мог не догадываться, ты что, идиот? Слушай, ну это номер, это кому сказать. Ты хоть в песни мои вслушайся, ты же фан, ты наизусть их знаешь! Вот только в обморок не падай. Эй, я тебя начинаю бояться! У тебя такой вид, что ты меня сейчас задушишь…
–И ты, ты… – с трудом выговорил Андрей, – ради карьеры, ради славы пойдешь к толпе и будешь рассказывать о своих… делишках? Ты, Королева Ужей?
– Ой как торжественно. Ты хоть слышишь, что это просто смешно – Королева Ужей. Царица Жаб еще назваться! Ты понимаешь, что тут моей публики – две горстки? И мне по-любому придется в толпу идти и для толпы петь, если я вообще хочу просвистать жизнь птичкой, а я хочу именно так. И я врать не буду, как сестры твоей мамаша беспутная, я правду скажу, что забила на всех Тарантулов и живу с хорошими красивыми девушками. Сон у меня глубокий, аппетит прекрасный и творчество исключительно здоровое. Экспрессивное, но не депрессивное! Что и всем советую…
Это следовало прекратить. Это следовало уничтожить. Всего два шага – и тонкая шея под руками, и гадина, притворявшаяся королевой, раздавлена, и мир стал чище, и душа избавлена от проклятой, ненужной, фантомной любви. Представляю, как они все смеялись надо мной, как презирали меня!
– Ну… – протянула Эгле с веселой досадой, – этого я не ожидала. Я думала план обольщения толпы с тобой разработать, обсудить легенду и биографию… Думала – друг, а ты туда же. Раз не хочу с тобой спать, меня что, истребить надо? Андрейка, ты давай оживай. Жизнь прекрасна и сложна, в ней всякое бывает.
Два шага – и гадина замолчит.
Я любил хитрую, лживую гадину. Она смеялась надо мной. Обсуждала со своими развратницами чокнутого Тарантула, который сдуру попался. Господи, какой позор.
Этого стыда пережить нельзя – его можно только уничтожить. Вместе с нею, вместе с собой…
…………………………………………………………………….
И, уже стоя на пороге рассказа, Нина Родинка обернулась, чтобы попрощаться с нами как следует и приветливо помахать рукой.
– Ритуалы! О, ритуалы, – вздохнула она. – Как мало их осталось в нашей жизни, этих дивных автоматических скрепок бытия. Подобно мазурке и па-де-катру, ритуалы уступили место дерганому индивидуальному танцу, и все-таки мы еще помним, что, входя, следует здороваться, а уходя – прощаться.
Сейчас я уйду, за воображаемой дверкой скину хитрую маску – и вы рискуете больше никогда не встретить меня. Такой уж мне достался беспокойный автор. В следующий раз она так загримирует, переоденет и переназовет меня, что и сама забудет, какой я была когда-то. Ей, к примеру, надоест насмешливо-утвердительная интонация, и она захочет поиграть в драматически-ироническую… Поймите – если кто-то и покидает этот рассказ по-настоящему, так это я. Те, кто жил внутри, так и останутся жить внутри, навсегда и навечно, а я-то здесь не жила, связей, порочащих меня, не заводила, в отношения не вступала, только вспоминала и рассуждала – поэтому я имею царскую привилегию подлинного ухода…
Что же сказать вам на прощание?
В прежние времена писателям внушали, что они обязательно должны знать жизнь. Изучать ее в телескоп и под микроскопом. Слушать людей, говорить с ними, жарко вариться в человеческой гуще и толще. В идеале надо было вообще беспрерывно ездить по стране/миру, всюду понемногу работать (на земле, на производстве), а потом уже садиться писать. И писать солидно, на прочной основе – про то, что изучил и видел сам.
Насчет изучения жизни это очень хороший совет – только не для писателя, а для мошенника на доверие. Мошенник действительно обязан знать жизнь, обязан понимать массы – иначе он не сможет придумать реально действующих схем обмана. Уж тем более мошенник должен уметь слушать людей и говорить с людьми. Это нелегкий хлеб, доложу я вам! Не верите – вслушайтесь сами. Где хотите – в электричке, в магазине… У вас через полчаса голова распухнет и загудит тяжким паровозом: не могу-уууу!..
Люди говорят только о пустяках. Ерунду говорят, понимаете? Ради произнесения которой не стоит открывать рта.
Пытаясь узнать таким образом жизнь, узнаешь лишь изумительной величины гору ни для чего не нужной чепухи.
Настоящее знание горчичным зернышком лежит в ладони. Посейте его, зврастите, соберите урожай, размолотите, сдобрите водой и полученной горчицей можете приправить жесткое мясо жизни. Даже если мясо тухловато, не станете же вы есть одну горчицу, верно?
Так говорит – немного поиграв с вами и покидая вас – разум…
…………………………………………………………………….
Померещится же такое!
Андрей стряхнул с себя мороку, в которой роились дикие горячечные грезы, будто он задушит Эгле, а сам, видите ли, бросится из окна. Что за дешевка, право слово. Грубо работают эти ребята – те, с левой стороны.
– Ты извини, я как-то остолбенел. Не ожидал… Нет, не твоих объяснений, с кем ты там спишь, это я примерно догадывался, хотя не хотел знать, честно – знал и не хотел знать. Так бывает, когда любишь. Я же любил тебя. Но это теперь неважно. Это до тебя не касается, это моя история… Ты меня не просила любить, верно? Я видел настоящую тебя, сквозь все гримасы и наслоения, я видел прекрасного, доброго, чистого, талантливого человека. Не надо спускаться вниз, дорогая моя! Ничего ты не найдешь настоящего, разменявшись на медяки и кинув их черни! Если не для кого петь – пой для никого! Пой для себя, для Бога пой, для солнца пой. И люди отыщутся сами. Пусть их будет немного, зато каждый придет К ТЕБЕ, к настоящей тебе. Не забалтывай, не проговаривай свою жизнь, она твоя, и только твоя, пусть у земной пищи будет хоть легкий привкус личной тайны, аромат секрета. Берегись толпы, вздорной, лживой, развязной, ничего не знающей и не помнящей, будь другой! Будь другой! Мы должны жить иначе. Мы не чернь, мы не масса. У нас есть лицо, пойми, лицо, свое лицо, а это соль бытия, это венец мира! Как это странно, что я говорю с тобой так ужасающе серьезно в первый раз и он же последний… Любимая моя, драгоценная, теперь пойми меня правильно – прошу тебя, прошу, умоляю, уйди насовсем из моей жизни.
Он не видел ее лица, когда говорил, – стоял лицом к окну, повернувшись к ней спиной.
– Андрей…
Неужели плачет? Влажный какой-то голос. Но смотреть нельзя. Нельзя, нельзя, нельзя…
Ушла.
«И два года жизни моей ушли в никуда, – подумал Андрей без гнева. – Какая она сегодня в этой кепке была чертовка. Впрочем, ей что ни надень, все хорошо…»
Да. Раз профукали мы свою жизнь, пора идти к другим.
Надо сестренку навестить. Наверняка у нее сейчас торчит Жорж Камский и, как вчера, вслух читает восхищенной Нике Булгакова. По-моему, оба счастливы! И что там дядька – небось, убивается…
Валера Времин, прокляв болтливого Барабана и все спутники Земли, благодаря которым Один Такой канал и Другой Такой канал смотрели соотечественники по всему свету, с горя засобирался обратно в Америку сдаваться семье.
– Да ладно, – бурчал Барабан. – Люди бешеные бабки платят, чтоб засветиться, а ты даром сколько славы огреб за момент.
Действительно, с бодрым возгласом «так вы живы!» к Времину подкатывали разные персонажи и даже проклюнулись гастроли, и не одни. С квартирой на Беговой Валера мысленно распрощался и Америку затормозил – если все так пойдет, можно и на новую жилплощадь напахать. Подавись, Катаржина Грыбска.
Где она, кстати? – Сейчас поищем, читатель. А!
Вдребезги пьяная, с растекшейся краской на лице, наша Карантина сидит в вагоне-ресторане поезда «Москва–Санкт-Петербург» и доедает жареную осетрину с картошкой. Подсела к молодой паре, не было мест.
– Ни фига себе пятьсот рублей рыба, на вкус как резиновая, в Париже дешевле, – начала Катаржина разведку боем. – Я в Париже жила несколько лет, там еда ей-богу дешевле…
Пара хранила обычное для пассажиров из неколебимых мещан отрешенно-скептическое выражение лица.
– Ужас что, – продолжила неугомонная женщина, – ужас куда я еду. Не возражаете, я коньячку? Маму хоронить еду. Мама моя допилась, повесилась! В Луге. Главное дело, я ей говорю – съезжу в Москву на пару дней с внучкой, а она мне – ну, поезжай. Потом звонит, звонит, чтоб мы вернулись, а у нас дела, понимаете, мы папашу нашего разыскивать в столицу приехали, девочке шестнадцать лет. Пара дней – не пара дней, хлопочем, мама звонит, ругается. И потом она запила дней на десять, представляете? И я не знаю, что ей там померещилось, какие там черти ее обуяли… я еще коньячку, извините. Звонит эта ее главная подружка, с которой заборы красили, – ты виновата, ты виновата. Ну здрасьте пожалста, я виновата! Да откуда? Каким боком? Меня близко не было. А что она снялась пьяная, так это Тамарка виновата, а не я. Не видели такую программу? А, вы работаете в это время… Сочувствую. Мы выступали с дочкой в программе по проблемам детей… А эта Тамарка тоже дура непаханая. Я виновата! Я по Москве бегала, дочь устраивала, я квартиру, я работу, я все, пока Валентина Степановна вздумала водярой себе голову заливать до помрачения. Повесилась! Это она мне назло. Это мне вилку в бок – вот, дочка, подарок тебе. Вот я буду теперь к тебе каждую ночь приходить и в глаза твои обоссанные смотреть… Это она так выражалась, пардон. Давай, мама, приходи-приходи, мы встретим. Хуже, чем ты мне сделала, уже не сделаешь! Мама называется родная. Как враг, хуже врага. Родные, да. Одно название… Никаких нет родных! Все чужие! Чужие! Чужие! – закричала Карантина, сотрясаясь от конвульсивных рыданий.
Персоналу пришлось мучительно и подробно выводить ее из ресторана, но на ходе поезда это никак не отразилось.
Поезд шел по расписанию.
2008–2009
Примечания
1
Катаржина считает дни недели по-французски и называет среду – mercredi, день Меркурия – merdedi, то есть «день дерьма».
(обратно)
Комментарии к книге «Позор и чистота», Татьяна Владимировна Москвина
Всего 1 комментариев
людмила
06 июн
Позор описан сочно как будто побывал на телешоу а где же красота вопрос.