«Квазимодо»

3136

Описание

Новый роман израильского пишущего на русском языке писателя, автора бестселлера «Протоколы сионских мудрецов». Сегодняшний Израиль, новые репатрианты, любовь и трагедия, терроризм и борьба народа и государства за выживание, сохранение собственного достоинства и вера в будущее. Когда дом горит, когда трещат балки и рушатся перекрытия, когда боль за дорогих сердцу кажется хуже смерти — то не лучше ли спрятаться в бездомности? Не лучше ли уйти, спрыгнуть с подножки, забыть, сократиться до крохотного кусочка бытия, лишь бы не жгло так, лишь бы не болело… Лучше, конечно, лучше. Да только вот — нет спасения и в бездомности; даже там догонит беда, прыгнет на плечи сумасшедшим оборотнем, вцепится в загривок кривыми когтями, рванет яремную вену ядовитым клыком… Бездомный человек подбирает в яффском порту бездомного пса, и они вместе выходят навстречу неизбежности.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Алекс Тарн КВАЗИМОДО

Бусе

Мишка

Поплавок дернулся и замер. А может, показалось. А то и просто приснилось. Мишка зевнул и пошарил в сумке. Пусто. На всякий случай он все же наклонил бутылку и тщательно ощупал взглядом уютное сочленение донышка со стенкой: а ну как колышется там изогнутой венецианской лодочкой, поигрывает на волнах мишкиной жажды крошечный прозрачный остаточек, капель на десять. А то и на пятнадцать. Только — дудки. Хрена тебе лысого остаточек. Ты ж его уже сколько раз проверял, после того как выпил… Выпил? Да, да, выпил, и нечего тут разыгрывать удивление. Выпил, текел, упарсин.

Мишка хмыкнул и осторожно скосился влево, на пса. Если он, конечно, еще там, бродяга. Там. Уловив мишкино движение, пес вопросительно дернул ухом и приподнял лохматую улыбчивую морду.

«Доволен? — с упреком спросил Мишка. — Доволен, мать твоя сука? У человека водка кончилась, а ты скалишься, как собака? Тьфу на тебя, подлеца!»

Пес улыбнулся еще шире, для верности шевельнул хвостом и только потом сочувственно вздохнул. Я бы, мол, для тебя сбегал, да кто ж мне продаст? И потом — все равно еще закрыто. Рано.

«Сам знаю, что рано, — огрызнулся Мишка. — Нашел кого учить… без лохматых разберемся.»

Пес приблудился к нему со вчерашнего вечера, когда Мишка еще только расположился на ступеньках крохотной бухточки яффского порта, почти веселый и полный исторического оптимизма, с удочкой в руке, непочатой бутылкой в сумке и дополнительным звонким стаканчиком во лбу. У моря было не так жарко, и Мишка с наслаждением растянулся на камнях прямо у его соленого черного бока, отдыхая от дневного пекла и жмурясь на радужную рябь фонарей в мазутной воде.

Тогда-то он и подвалил, этот пес — составлять компанию. Подвалил, постоял молча, жмурясь с подчеркнутой солидарностью, потом деликатно присел — как бы на минутку и наконец залег, сначала несколько напряженно, а потом и вовсе развалился, как на кушетке. Вел он себя солидно, не попрошайничал и хотя от предложенной хлебной горбушки не отказался, но сделал это скорее из вежливости, для знакомства. Не заглотил, давясь и чавкая, а схавал по-интеллигентному, в три приема, ловко придавив горбушку лапой, откусывая помалу и смешно подмахивая нижней челюстью.

«Экий ты аристократ, — подивился Мишка. — Сытый, значит? А впрочем, тут ли голодать? Вон, отходов полные баки… еще, небось, и требуху из кабаков выносят? А?..» Пес поднял голову от горбушки, отчетливейшим образом кивнул и улыбнулся, впервые поразив Мишку этой своей необыкновенной способностью. Потом-то, при ближайшем, подкрепленном наощупь рассмотрении, выяснилось, что просто морда у собаки драная, шрамы от уха до уха, вот и кажется несуразное… но сначала, всего этого не зная, Мишка очень удивился чудесному явлению. Даже покачал головой, в такт суетливому переминанию — с носа на корму — обшарпанных рыбацких лодок и прогулочных катеров, пришвартованных здесь же, в тесноте и обиде старого порта. Вот, мол, стоит стаканчик в лоб вбить, как тут же все становится настолько распрекрасно, настолько благолепно, настолько… ну прямо целый мир с тобой дружить начинает, радоваться тебе, вилять хвостом и улыбаться, включая последнюю собаку. Да… А вот с похмелья…

Но похмелье — это еще когда… да и кто же станет о похмелье переживать с полной бутылкой в сумке? Мишка отвинтил пробку и глотнул для верности. Ну вот. Теперь можно и закидывать. Он поплевал на наживку и закинул, как раз в сторону камня, к которому местные жители приковали в свое время прекрасную и совершенно голую Андромеду. Во всяком случае, такой — прекрасной и совершенно голой — Мишка помнил ее с самого детства по картинке из художественного альбома. В редкие моменты, когда дома никого не было, он забирался на стул, снимал с верхней полки здоровенный том под названием «Мифологические сюжеты в произведениях западноевропейской живописи», быстро находил нужную страницу и с замиранием сердца принимался разглядывать ее прекрасное и совершенно голое тело.

Помимо Андромеды на картине раздражающе мельтешили досадные в своей полнейшей ненужности детали: например, Персей в крылатых сандаликах, с мечом и горгоньей башкой, которую он парикмахерским жестом, как зеркало клиенту, подносил к вытарчивающему из морских волн бутафорскому и совершенно нестрашному монстру. По бокам крутились какие-то ангелочки, птички, рыбки и прочая дребедень. Все эти глупости абсолютно бездарно занимали ценное картинное место, которое вполне могло бы быть отведено Андромеде. Если бы не этот дурацкий Персей, ее можно было бы нарисовать вдвое большей, и тогда, возможно, не приходилось бы так мучительно напрягаться, разглядывая эту складку в низу живота, там, где невесть откуда взявшийся лоскут портил все дело, прикрывая самое интересное.

Конечно, в книге были и другие голые тетки — всякие там венеры и дианы, нимфы и афродиты, но почему-то именно Андромеда волновала Мишку больше всего. Как будто уже тогда, во втором классе, он смутно предчувствовал, что лет через двадцать будет сидеть, с удочкой в руке и бутылкой в сумке — кум королю — прямо напротив того самого камня, к которому она так отчаянно прижималась всем своим прекрасным и совершенно голым телом.

Хорошо! Мишка глубоко вздохнул, краем глаза успел заметить нырнувший поплавок и ловко подсек. Опаньки… иди сюда, иди… ну что ж ты так трепыхаешься… жить хочешь?.. а я, брат, есть хочу, что ж тут попишешь… Он сунул окуня в полиэтиленовый пакет, придавил камнем и оглянулся на пса — мол, каково? Пес смотрел одобрительно и со сдержанным уважением, как смотрит голливудский одинокий ковбой на такого же, как и он, скитальца — бесприютного, но гордого, умеющего с достоинством выжить в дикой прерии, именуемой жизнью.

Налетела стайка кефалей, и начался клев, бойкий, но требующий сноровки, так что про Андромеду пришлось временно позабыть. Портовая яффская ночь заманчиво и горячо шелестела вокруг своим черным маслянистым платьем, щедро расцвеченным желтыми розами фонарей. Ее духи остро пахли морем, рыбой и ароматами пряностей из окрестных ресторанов.

Пес время от времени отлучался — проверить, все ли в порядке. Подобно начальнику караула, он каждый раз обходил одни и те же посты: фонарь, угол ближнего склада, мусорный бак, старый швартовочный кнехт и повсюду педантично документировал свое присутствие, всем видом демонстрируя надежную готовность к отражению любого нападения. Но неприятель, по-видимому, устрашенный строгим порядком несения караульной службы, так ни разу и не посягнул на целостность вверенного псу объекта; лишь однажды случайная кошка по неосторожности высунула любопытную мордочку из мусорного бака, за что была незамедлительно облаяна и изгнана с позором.

Потом кефаль ушла, а с нею и клев. Лишь время от времени наскакивали хамоватые локусы, да иногда еще баловали высочайшим визитом красные усатые адмиралы. Этих последних Мишка привечал с особенным гостеприимством. Жареный в собственном жиру адмирал… мм-м-м… что может быть вкуснее?.. Во всяком случае — в художественном исполнении Василия. Каждый раз, когда Мишка засовывал очередного усача в полиэтиленовый пакет, перед его мысленным взором возникала скворчащая сковорода с адмиралами и Василий, покачивающий корявым пальцем перед собственной распухшей физиономией: «Есть дураки, Михаил, которые полагают, что это очень просто — поджарить барабульку. Не верь им, мой молодой друг! Жарить барабульку — это… это… это…»

Дальше кулинарная песнь Василия никогда не продвигалась, подобно дефектной кинопленке, постоянно застревая на троекратно произнесенном «это». Возможно, обрыв кадра объяснялся тем, что в этом месте Василий постоянно хватался за стакан, а потом ему немедленно хорошело и было уже не до песен. Или, наоборот, он пытался протолкнуть стаканом застрявшие в глотке слова, и — нет, не получалось. Может, и слов-то таких не было в языке? Вернее, в языках, числом шесть, на которых Василий был в состоянии относительно свободно изъясняться. Бог весть… И хотя именовал он красных адмиралов совершенно непотребным названием «барабулька», от этого они выходили не менее вкусными.

Да… А потом и вовсе никого не стало — ни адмиралов, ни локусов, ни кефали. Давно уже позакрывались рестораны, выпроводив последних полуночников, свернув пятнистые от красного вина скатерти, закинув раскоряченные ноги стульев на жесткие натруженные плечи столов. Потускнели усталые фонари в наползающем с моря тумане. Отбарабанив ночную смену, затихла старая бухта, забылась в беспокойной дремоте, тесно обхватив себя морщинистыми руками волнорезов. И водка тоже кончилась, как назло… Отчего так тяжело жить перед рассветом, а, псина? Пес вздыхает, встает и идет проверять караулы. Долг есть долг… и не важно, когда — днем ли, ночью… вставай и иди. Так и переживешь-переможешь. А на что же еще нам чувство долга дано? На это самое и дано — чтобы часы предрассветные пережить.

А когда засветлело утро за мишкиной спиной, заворочалось серым облачным комом над крутым яффским холмом, прогромыхало ранним мусоровозом по влажному асфальту набережной — тут и Мишка начал собираться. Сложил снасти, взвесил на руке пакет с уловом: а что?.. неплохо… кило на три потянет… встал, потянулся, потопал затекшими ногами. Жить можно.

Уже сделав несколько шагов, обернулся. Пес стоял на напряженных ногах, остро насторожив уши, глядел пристально, ждал. «Ну что с тобой поделаешь? — вздохнул Мишка. — Пошли уже, ладно.» И двинул дальше, не оглядываясь. Одного приглашения хватит. Поймет — черт с ним, знать судьба такая… а не поймет — тем более черт с ним. Собаки им только не хватало… За спиной — деликатное цоканье когтей по асфальту. Мишка неожиданно для себя расплылся в улыбке: понял… умный, бродяга! А коли умный, так и сам быстро уразумеет, что за типов он себе в хозяева выбрал. Долго не продержится. А скорее всего, Васька его сразу выпрет. С таким кошачьим именем, как у него, собак не жалуют.

Пес

Собака — это вам не кошка, чтобы силком навязываться, в дом лезть, упрашивать, у ног тереться. Собаке подобная беспардонность не к лицу. Если бы алкаш его не позвал, то пес бы и звука не проронил, остался бы в порту или отправился бы в какое другое место, искать другого человека. Хотя, конечно, чувство было бы обломное. Сами посудите: всю ночь пасти этого типа, охранять его, ловить каждый взгляд, каждой шерстинкой на хвосте доказывать на что ты способен, а в итоге что? Ничего. Все старания — коту под хвост. Гуляй, псина, дальше, сама по себе, нам твоя служба нафиг не нужна.

А пес и гулял бы. Без проблем, за милую душу. Ему ничьих одолжений не надо. Пока не старый и силенок еще хватает — и жратву добыть, и от врагов отбиться, и на сучку какую заскочить при случае. Одна беда — гадские зеленые фургоны с клетками, да подлые охотники на собак с ихними ядами, сачками и ружьями, да страшные питомники, пахнущие собачьей бедой. Когда бы не это, пес вполне прожил бы и один. Хотя, конечно, плохо одному. Так уж природа устроила, что у каждой собаки должен быть свой человек. Лучше всего, чтобы один и тот же — на всю собачью жизнь. Но это уже роскошь, об этом пес уже давно не мечтал. Найти бы кого-нибудь хоть на время, передохнуть, прийти в себя.

В третий раз ему из питомника не сбежать, это уж точно. И так повезло, можно сказать, неимоверно. Ведь как вышло: суббота его спасла, конец недели. А привезли бы сразу после поимки, в среду — пиши пропало. Еще бы! Главный-то из питомника его тут же признал. Обрадовался. «А, — говорит. — Это тот самый, что сбежал перед самым усыплением. Он еще Шимона тогда укусил, подлюга… Что уставился, рваная морда? Вернули тебя, должок отдавать? Как веревочке ни виться… Скажи спасибо, что мне сейчас уходить надо. Поживешь еще пару деньков. Я тобою после выходных займусь, лично.»

Жратву ихнюю пес есть не стал, на всякий случай. Еще подмешают чего… И миску с водой опрокинул, отодвинул подальше от решетки, чтобы рукой не дотянулись. И лег, как в отрубе, глаза закатил — что, мол, бояться эдакого доходягу? На всякий случай придуривался, хотя и знал, что чепуха это все. Тамошние люди — тертые калачи, их такими шутками не проведешь. Только вот надо же такому случиться — снова ему повезло. Субботний служитель не то заболел, не то еще что… короче, прислал щенка своего, подростка несмышленного. Дошел парень до песьей клетки, видит — лежит собака, помирает от жажды, белки выкатила, язык на плече, хрипит на последнем издыхании. Надо бы воды налить бедняге, а до миски не дотянуться — откатилась далеко, в самый угол. Ну и приоткрыл дверцу, добрая душа…

Приоткрыть-то приоткрыл, а вот закрыть не успел. Потому что размазанный по земле полутруп вдруг превратился в рычащий тридцатикилограммовый комок мышц, подскочил, разросся на полнеба, ударил грудью, опрокинул, вырвался из клетки, ураганом пронесся по оцепеневшему двору, налетел на запертые железные ворота — те застонали ржавым жалобным звоном, но устояли. Пес попробовал еще раз и не стал упорствовать — через двор уже бежал сторож, прикладываясь к ружью, пытаясь поймать на мушку… бах!.. бах!.. только какое там! Поди поймай бешеную оскаленную шаровую молнию, мечущуюся по двору, срезая неимоверные углы, ища выхода. Бах!.. Нет, уж лучше отступить в будку, от греха подальше. И сторож пятится в будку, спотыкаясь и выставив перед собою бесполезное ружье, но страшный комок, пометавшись, похоже, выбрал определенную цель, и эта цель — он, сторож! Рычащая пенящаяся пасть летит на него, сверкая клыками. В ужасе падает человек в будку, падает навзничь, закрывая лицо. Но псу нет до него дела. Мощным прыжком вскакивает он на стол, разворачивается бешеной юлой, загребая скатерть и разметав по углам жалкие людские игрушки — газеты, графин с водой, чайник, радиотейп… и — вот она, свобода — распахнутое наружу окно! Прощайте, убийцы! Я еще побегаю! И не надо меня усыплять, нет, спасибо, бессонницей не страдаю… я, когда надо, и сам поспать смогу…

И сразу — в порт, отдохнуть, напиться воды из фонтана, поживиться ресторанными отбросами. Вообще говоря, в порту было опаснее всего — именно там пса дважды отлавливали зеленые фургоны… но не в выходной. В выходной фургоны не ездят. Пес лег в тени за мусорным баком и стал думать, что делать дальше. В том, что надо что-то менять, не было никаких сомнений. На такое сумасшедшее везение больше рассчитывать не приходилось. Сколько раз ему повезло в этот заход? Не отвезли сразу — это во-первых. Продержали лишнюю ночь в фургоне, душном, грязном, пропахшем смертным собачьим потом, набитом полумертвыми от страха, голода и жажды собратьями по несчастью. Почему? Лень было везти или нашлись у людей неотложные дела, поважнее нескольких собачьих шкур? Кто его знает…

А там и конец недели подоспел — это два. Три — это что служитель не пришел. Четыре — что мальчишка пожалел, открыл, дурачок, клетку. Дальше, пять — что сторож лохом оказался, сдрейфил, три раза стрелял — не попал, да еще и дверь в будку сам распахнул. Ну и наконец, шесть — окно. Шесть раз подряд! Это ж подумать страшно! Так много на одну бездомную собаку… Нет, братец, другого такого счастья тебе не видать, как своих мохнатых ушей. Следующая твоя встреча с зеленым фургоном будет последней, это точно. Может, и до питомника не довезут, пристрелят прямо на месте. Эти-то, из фургона, стрелять умеют, не то что субботний сторож…

В общем, как ни крути, а человек нужен позарез, свой человек, хозяин. Собаке с хозяином никакой фургон не страшен. Собака без человека — как человек без паспорта. Существо вне закона. Любой подлец может ее застрелить, отравить, утопить, и ничего ему за это не будет. Так уж заведено, и ничего с этим не поделаешь. Только где его взять, хозяина?

Люди, они чем чище, тем злее. Хуже всего те, что пахнут одеколоном или духами — эти сразу фургон зовут, без лишних разговоров. Таких на хозяина уговорить трудно, можно не стараться. Но и те, что без одеколона, еще не факт что согласятся. Тут ведь какая проблема — город. Где в городе собаку держать, особенно такую большую? Разве что домой пустить… но это навряд ли… не с такой шкурой. Вон шерсть-то как свалялась, висит клочьями… нет, не пустят. А из города выбираться — долго, да и опасно: если в фургон не залетишь, то под машину точно попадешь. И потом — что там жрать, за городом? Таких мусорных баков, как в городе, там точно не сыщешь. И фонтанов там тоже нету. Если, допустим, выбрался ты из города, но хозяина не нашел — что тогда?

Оставался один вариант — алкаши. От алкашей пахло не менее противно, чем от одеколонных, но они хотя бы были не такими чистыми, как те, а значит, не такими злыми. И хотя некоторые из них все же доставляли иногда неприятности, но неприятности эти не относились к разряду смертельных — так, ерунда, типа беспричинного пинка ногой или камня. Кроме того, двигались они, как правило, неловко и медленно, так что при некоторой собачьей осторожности не представляли настоящей угрозы.

С другой стороны, большинство алкашей были исключительно дружелюбными ребятами, всегда готовыми поделиться всем, что у них имелось, с самой облезлой и непрезентабельной псиной. Иногда они даже приглашали собаку домой, но тут не следовало преждевременно раскатывать губу, а наоборот — полагалось проявлять повышенную осторожность, ибо чаще всего выяснялось, что в доме своем алкаш не хозяин, что командует там не он, а гадкая и визгливая алкашная сучка, на версту воняющая духами и месячными и всегда готовая выплеснуть кружку кипятка на ни в чем не повинного пса.

Таким образом, первоначальное согласие алкаша на замещение вакантной должности хозяина хотя и являлось обязательным условием, но никак не могло быть признано условием достаточным, и поэтому пес, ненавязчиво труся вслед за Мишкой, изо всех сил старался не выпускать из виду это важное обстоятельство. «Спокойнее, спокойнее, — сердито напоминал он радостной надежде, упругими фонтанчиками взыгрывающей у него в душе. — Я ему понравился, ясно, но это еще ничего не значит. Главное — коврик. Пока нету коврика, считай — ничего нету.» Коврик в его понимании означал окончательное оформление связи собаки с хозяином: хозяин, признавая собаку своей, выделял ей персональное, законное место в доме или на дворе и закреплял этот факт размещением на означенном месте необыкновенно важной в своем символическом значении вещи — коврика. Собака, владеющая ковриком, становилась собакой в законе, защищенным существом, неподвластным чужим людям, питомникам и зеленым фургонам.

Они поднялись на холм, миновали туристское бутафорье площади, садик с нелепыми скульптурами и оказались перед лабиринтом полуразрушенных построек турецкого времени. «Погоди-ка,» — сказал Мишка и сел на скамейку. Сердце у пса упало. Ну вот. Раскаялся. Теперь даже до дома не дойдем. Боится своей алкашной сучки. Ну что ж… видать, не судьба.

Мишка уперся в колени обеими руками. «Так не годится, пес. Надо хотя бы познакомиться. Как мне тебя Василию представлять?»

Пес аккуратно сел перед ним и улыбнулся. Вышло печально.

«Я — Мишка, — представился Мишка и потрепал пса по изуродованной щеке. — А ты кто?.. Пес, который смеется? Эк тебя располосовало… Знаешь что? Давай, ты будешь Квазимодо, а? По-моему, подходит. Что скажешь? Квазимодо. Квазимодо. Идет?»

Пес немного подумал и кивнул. Нехай будет Квазимодо. Какая разница? Лишь бы сучка Василий не крысилась. Хоть бы день продержаться, а там уже можно будет и о коврике помечтать…

«Ну и ладно. Пошли.» Мишка встал, сгреб снасти и двинулся дальше, в узкий, заваленный строительным мусором переулок с облупленными глухими стенами. Переулок псу понравился именно своей узостью. Фургону сюда определенно не заехать. Одно плохо — тупик. Закроют выход, и деваться некуда. Хотя нет, можно вон там на приступочку, а потом — на кучу и тогда уже…

«Эй, Квазимодо!» Пес оглянулся. Пока он занимался стратегическими расчетами, Мишка отодвинул от стены ржавый жестяной лист, за которым обнаружился большой, в половину человеческого роста пролом.

«Ну, чего встал? — Мишка сделал приглашающий жест. — Заходи, гостем будешь.» И полез в дырку.

Квазимодо

В большом помещении стоял полумрак, смешанный с острым запахом алкашей — Мишки и кого-то еще. Пес, тщательно принюхиваясь, вышел на середину комнаты, туда, где кучковались колченогий кухонный стол и пара пластиковых садовых стульев. В углу, на огромном бугристом матраце была навалена бесформенная груда тряпья. По стенам, на гвоздях висела одежда, пахнувшая слабо, но на все лады, в том числе и одеколоном. Впрочем, запахи эти были явно не первой свежести, и чистоты особенной тоже не наблюдалось. Это вселяло дополнительную надежду, однако пес не стал торопиться с выводами, помня, что, пока у него нету коврика, все это, увы, не окончательно.

Вообще-то Мишкин дом ему понравился, можно даже сказать — очень понравился. Места много, а мебели почти нет, не то что в других домах, где псу приходилось бывать. Обычно люди забивали свое жилье огромным количеством совершенно ненужных предметов, так что буквально шагу ступить было негде, не задев при этом какую-нибудь безделушку типа вазы или комода. Тут же — простор и удобство. И двери нету. Захотел — вошел, захотел — вышел… красота! А вон в том уютном уголке как раз можно было бы положить коврик… Пес тихо прошел в приглянувшийся ему угол и деликатно уселся, стараясь казаться меньше.

Мишка тем временем стоял около стола и хищным пристальным взглядом изучал жестянку с окурками. Наконец он нерешительно ткнул туда пальцем. Стол, как конь, почувствовавший руку хозяина, радостно переступил с ноги на ногу. Мишка выудил хабарик и придирчиво осмотрел его со всех сторон. Куча тряпья на кровати слегка пошевелилась, кашлянула и сказала: «Чего ты его разглядываешь, археолог? Не будешь курить сам — отдай товарищу.»

«Спичек нет, — объяснил Мишка. — Вставай, Васек, я рыбы наловил. Адмиралы, локусы… ты чистишь. А я на рынок сгоняю. Хези небось уже открылся.»

— «Он больше в долг не даст.»

— «Даст. Я ему тротуар подмету. Где спички-то?»

Куча издала неясный стон и начала распадаться, разбрасывая вокруг себя куски армейских байковых одеял, лохмотья, бывшие когда-то махровым халатом, обрывки серых от времени простыней и полотенец. То, что осталось, постепенно приняло очертания здоровенного мужика, метра под два ростом, с мощным торсом, волнистыми русыми волосами до плеч и длиннющей, спутанной бородой. Встав с матраца, великан уперся обеими руками в поясницу, широко распахнул зубастую пасть и, завывая по нарастающей, принялся безжалостно гнуть себя вперед, как будто натягивая гигантский лук.

Пес прижал уши, не зная, как истолковать столь устрашающее поведение чудовища. С одной стороны, это могло быть такой странной формой зевка. Поутру пес и сам был не прочь закинуть скулы на далеко выставленные коленки, сладко выгнуть спину и зевнуть, да так звучно и смачно, чтобы челюсти хрустнули. Даже сейчас, при воспоминании об этом чудесном утреннем ритуале, его неудержимо потянуло на зевок, но пес сдержал себя усилием воли. Ведь с другой стороны, возможно, что великан вовсе и не собирался зевать. Возможно, он наоборот, готовился к нападению. Уж не из той ли он страшной породы людей-поедателей собак, с которой пес никогда не сталкивался, но о которой слышал столько ужасных историй? Не сводя глаз с воющего исполина и не вставая, чтобы не возбуждать излишних подозрений, пес начал потихоньку елозить задним ходом, поближе к выходу.

Мишка у стола поднял руку и произвел резкий круговой жест, каким обычно дирижер затыкает только что звучавший вовсю симфонический оркестр. Василий смолк. «Спички!» — нетерпеливо напомнил Мишка.

«Спички, спички… — проворчал Василий, делая широкий шаг и запуская руку в карман висящей на гвозде куртки. — Тебе лишь бы кайф человеку сломать. Зевнуть по-человечески не даешь. На, держи!.. О! А это что за чудо?»

«Квазимодо. — Мишка с наслаждением затянулся. — Необходимое в хозяйстве животное. Охраняет территорию посредством регулярного увлажнения периметра. Сегодня ночью я имел возможность наблюдать. Рекомендую.»

«Так-так…» — Василий присел на корточки перед собакой. Пес понял, что наступила решающая минута. Съедать его, вроде бы, никто не собирался. Значит… Сердце собаки зашлось в бешеном колочении… Господи, хоть бы взяли… хоть бы взяли… Он шумно сглотнул слюну и высунул язык, стараясь дышать в сторону, а смотреть наискосок, то есть не прямо на человека, чтобы не счел, упаси Бог, за наглеца, но и не совсем отвернувшись, чтобы не заподозрили в недостатке почтительного внимания.

«Так-так… — повторил Василий. — А погладить тебя можно?» Пес мельком скользнул по нему взглядом. Глаза у человека были незлые. Руки огромные, страшные, а глаза — нормальные, можно даже сказать — хорошие глаза. Неужели оставят?.. Рука потрепала его по лбу, указательный палец скользнул за ухо, заскребся там… мм-м-м… хорошо-то как… Пес шумно задышал и задвигал головой, подставляя загривок навстречу ласке.

«Ну вот и славно, — сказал Василий. — Экий ты ласкучий… давно не гладили, а? Ладно, живи. Может, крыс отгонишь, а то совсем обнаглели, сволочи… Миш, а откуда у псины шрамы на щеках?»

«А ты прямо у него спроси, — насмешливо сказал Мишка. — Может, расскажет… Ладно, хватит собаке холку трепать. Давай-ка лучше ему место определим.» Он подошел к матрацу, покопался в тряпье и вытащил обтерханный, неопределенного цвета кусок байкового одеяла. «А ну… — он отодвинул пса, аккуратно расстелил в углу тряпку и удовлетворенно выпрямился. — Вот, Квазимодо. Это твое место. Место. Место.»

Это был он, коврик, его собственный, персональный коврик. Пес вдруг ощутил смертельную, подкашивающую ноги усталость. Он встал на коврик всеми четырьмя лапами, покрутился, обнюхивая, и лег, свернувшись клубком и уткнув нос в основание хвоста. В голове его крутилась сверкающая кутерьма — мелькали мусорные баки, зеленые фургоны, кошки, сторож с ружьем, серебристо вспыхивали выхваченные из воды рыбки… И над всем этим калейдоскопом торжественно парил чудесный, долгожданный, неимоверно красивый коврик, его коврик, пропуск в жизнь, квинтэссенция счастья.

Василий

Дочистив рыбу, Василий нарыл себе хабарик подлиннее и сел ждать мишкиного возвращения. Квазимодо дремал на своей подстилке, время от времени тоненько повизгивая и мелко-мелко дергая лапами. Идти с Мишкой на рынок он отказался и теперь набирался сил, прогуливаясь в сумеречных лесах сновидений. Впрочем, одно его ухо постоянно стояло торчком, подобно перископу, чутко поворачиваясь в направлении любого звука. Звуков, надо сказать, было не так уж и много. В тишине заброшенного переулка слышалось лишь жужжание бодрых утренних мух да быстрые побежки крыс за стенами и под полом.

«Слышь, Квазиморда? — позвал Василий. — Слышишь, как шастают?» Пес дернул ухом и приоткрыл красный спросонья глаз. Василий, посмотрев, махнул рукой — мол, ладно, дрыхни уж… и глаз закрылся, медленно, как театральный занавес. Мне бы твое спокойствие, псина… Василий вздохнул. Конечно, крысы тут не при чем. Просто запой кончался, вот и все. Запой уходил, унося с собою великолепное состояние концентрации на собственных, индивидуальных безднах и личных увлекательных чертях, при полнейшем равнодушии к мелким и скучным бесам окружающего мира. Взять хоть крыс… разве могла бы подобная мелочь хоть краем коснуться его алкогольных извилин еще неделю тому назад? Как бы не так! И ухом бы не повел, не в пример этому хвостатому лежебоке. А сейчас вот, поди ж ты — раздражают… Пришла беда — открывай ворота, запускай во двор серую крысиную орду вещей и поступков, именуемую повседневной жизнью, бытием. Бытием… Тьфу, пакость! От бычьей тупой тяжести этого слова — «бытие» — Василия неизменно тошнило, особенно на ранних стадиях выхода из запоя.

Жизнь его, начиная с периода подростковых прыщей, напоминала смену времен года. С чего бы начать… да какая разница? — цикл есть цикл… может, с лета?… да хоть бы и с лета. В «летний» сезон своего… гм… бытия Василий отличался от среднестатистического человека разве что редким сочетанием исключительных интеллектуальных возможностей, умения работать руками и воловьей работоспособности. А в остальном он вел себя совершенно нормально. Во всяком случае, внешне.

Мир представлялся ему пестрой мешаниной большей частью никому не нужных предметов. Не то чтобы в этом беспорядке вообще не было никакой логики. Логика была, и даже разумные связи просматривались. В общем и целом, мироздание выглядело вполне стройной конструкцией. Проблема заключалась в том, что неимоверные тонны всевозможной пестрой мелочи просто мешали эту стройность увидеть. Она была буквально завалена всякой чепухой, как полки в магазине мягкой игрушки.

На начальном этапе «летнего» периода пестрота, хотя и мешала Василию, но не слишком. Можно даже сказать, что он находил некоторую прелесть в этой разнообразной бессмыслице. Он как бы играл с нею. В определенном плане она даже прибавляла вкуса и цвета. Когда требовалось найти какое-нибудь оригинальное программное решение, придумать метод или починить сложный механизм, Василий всего-навсего слегка разгребал разноцветную шелуху, всматривался в виднеющийся за нею жесткий каркас вселенной и без труда продуцировал нужное.

И все бы хорошо, но в какой-то момент он замечал, что мусора становится все больше, что с каждым днем приходится разгребать все глубже, что с каждым разом все труднее увидеть стройные стены и колонны за мощными залежами мишуры. Тут уже Василий начинал раздражаться. Это означало, что «лето» подходит к концу и наступает «осень». Мишура постепенно захватывала все больше и больше пространства, и наконец наступал день, когда Василий с ужасом обнаруживал, что уже не в состоянии продраться через ее завалы. Хлопья чепухи, кружась, падали с неба, вихрились речными водоворотами, палой листвой шуршали под ногами. Она уже не выглядела разноцветной, нет… сплошная серая пелена, составленная из мириадов полупрозрачных амеб, бессмысленно колыхалась перед его отчаянным взором. На пике «осени» Василий уже переставал верить, что где-то там, за этой растянувшейся на тысячи световых лет амебной толщей, есть здание, колонны и каркас — все то, что еще совсем недавно так радовало душу и разум. Возможно, это просто казалось ему тогда, и ничего этого нету и в помине, ничего, кроме колышущейся, белесой, студнеобразно-тошнотворной массы… бытия.

На счастье, от этого кошмара можно было убежать, причем не только в смерть. Волшебные свойства спиртного Василий открыл одновременно с фактом сезонного строения жизни. Стоило засадить стаканчик-другой, как в голове будто поворачивался незримый рычажок, а может, даже шлюз, и грязные селевые потоки внешней амебной информации чудесным образом иссякали. Вместо постылого мира мягких игрушек глазам и ушам Василия открывался волнующий пейзаж собственного нутра. Это было все равно что разогнать к дребеням провалившуюся внешнюю разведку и полностью сосредоточиться на внутренней.

Новый сезон именовался «зимой» и характеризовался отрадной скупостью выразительных средств. Черно-белые равнины души сверкали ослепительным снежным однообразием. Конечно, там было немного холодно и одиноко, но зато каким облегчением представали этот холод и это одиночество Василию, напрочь одуревшему от потного мельтешения амеб! Как славно было скользить одному, на водочных лыжах среди всего этого зимнего великолепия, и видеть «и снег и звезды, лисий след, и месяц, золотой и юный, ни дней не знающий, ни лет.»

Или так: «Сегодня ночью, не солгу, по пояс в тающем снегу, я шел с чужого полустанка. Гляжу — изба, вошел в сенцы… чай с солью пили чернецы, и с ними балует цыганка.» Вот-вот, в точности так оно и было там, в «зимнем» мире, заполненном немногочисленными, грубыми на ощупь, и нестерпимо истинными предметами: сияющей звездной твердью, студеной черной водою и лунной соленой изморосью на топоре. И ни одного тебе плюшевого урода, набитого дешевым поролоном, изъеденным непонятно кем… наверное, временем, ибо кто же, кроме всеядного времени, станет есть такую гадость.

А затем «зима» кончалась, как-то сама собой, как и положено кончаться зимам. Сквозь вьюжные завихрения запоя Василий вдруг начинал различать прежние, «летние» звуки и образы, наивная скоморошья пестрота нет-нет, да и проскакивала в черной белизне снежной пустыни. По старой, «осенней» памяти она еще немного раздражала, но не очень чтобы так. Даже можно сказать, что почти и не раздражала. А если быть еще точнее, то не раздражала вовсе, а наоборот, будила любопытство и заполошное желание пройтись колесом. Наступала «весна». Что ни говори, а внешний мир имел свою, совершенно неоспоримую прелесть. По майским тротуарам мельтешили воробьи вперемешку с тополиным пухом и длинноногими женщинами на шпильках, природа цвела, и строгий классический фасад вселенной стоял ясно и светло… хотя и вился уже по нему тут и там легкомысленный плющ, предвещая недоброе… но — ах, зачем об этом сейчас?.. зачем?.. короче, так и запишем: стоял ясно и светло перед похудевшим, но умиротворенным Василием. На подходе все уверенней телепалось «лето», и… снова-здорово.

В молодые годы «летние» периоды были длинны, а «зимы» — коротки до неощутимости. Собственно говоря, всего один «зимний» вечер мог тогда надежно вылечить усталость, накопившуюся за «летние» полгода. Увы, усталость, как быстро выяснилось, лечилась, но не исчезала бесследно, а наоборот, накапливалась, откладываясь в складках сознания, как гадкий подкожный жир. К двадцати трем годам вечера уже не хватало, требовалась еще и ночь, а иногда даже и утро; в то же время продолжительность «летних» периодов быстро сокращалась.

Тем не менее, Василий успел блестяще закончить мехмат МГУ. Все — и друзья, и завистники — в один голос прочили ему великое будущее. Казалось, он родился с лавровым венком лауреата на голове. Сам Василий, впрочем, хотя и принимал благосклонно приятные знаки всеобщего восхищения, но причину его не понимал совершенно. Решения лежали готовыми на широких и светлых подоконниках мироздания, а он лишь протягивал руку, чтобы взять их. Более всего ему было непонятно, отчего другие — его сокурсники например, не делают то же самое вместо того, чтобы глупейшим образом славить васильеву гениальность.

В Москву Василий приехал из Вологды, где родился и прожил первые семнадцать лет жизни. Приехал, в общем, случайно — по сугубому настоянию директора школы. Пристал, как банный лист — езжай да езжай… а самому-то Василию, если по большому счету, было как-то все равно… какая разница? Интуитивно уже тогда он все понимал про незыблемый вселенский каркас и про разноцветный сор, летающий между опорами, про снег, и звезды, про лисий след и про месяц, золотой и юный, про звездный луч, как соль на топоре и про зиму собственной души… понимал, но слов этих пока что не знал, хотя заранее предчувствовал.

Затем-то, наверное, и стоило в Москву ехать — за словами за этими. В Вологде-то евреев не было, во всяком случае, впервые Василий увидел их в университетской компании. Увидел и поразился. В глазах у них стояла Зима, та самая, причем натурально, безо всякого алкоголя. У кого погуще, у кого пожиже, большая часть из них даже не осознавали этого, но Василия-то было не провести, он-то понимал, что к чему. Странный этот народ нес в себе Зиму, как андерсеновский Кай — ледяной осколок сердца своей Королевы. Они были живым напоминанием о Зиме, неоспоримым доказательством ее существования; черно-белые зимние тени мелькали в их непроницаемых зрачках в разгар самой суматошной, самой пестрой ярмарки Лета.

Ее звали Люба, Любочка, Любовь, у нее было вытянутое овальное лицо с упругой кожей оливкового оттенка, жесткая путаница черных, как смоль, вьющихся волос, нежный улыбчивый рот и огромные глаза с чудовищно бездонными зрачками. Один ее вид мог навести столбняк на любого. В средние века таких сжигали без разговоров. Ее фамилия была Коган, и она вела свой род от древнего племени иудейских священников, державших на собственных плечах неимоверную тяжесть Скрижалей, кропивших алтарь соломонова Храма кровью пасхальных ягнят, познавших вселенский холод путей к Нему в иссушающем пекле иерусалимских суховеев.

Им достаточно было только встретиться, всего лишь разок, краем глаза увидеть друг друга, и — все, точка, без шансов на спасение — ни у него, ни у нее. Красивее пары Москва не видела за всю свою историю. Они поженились через месяц после знакомства. Родственники, хотя и удивились, но не возражали. Вологодские далеко — какой с них спрос? А московским-иудейским тоже, вроде, кручиниться было не о чем: молодой блестящий ученый, аспирант, красавец писаный, а уж Любку любит так, что прямо искры между ними проскакивают — хоть табличку «не подходи — убьет!» вешай. Всего-то одна странность небольшая — как выпьет, так начинает нести какую-то заумную околесицу… да и черт с ней, с околесицей — другие, вон, в драку лезут — эти что, лучше, что ли? В общем, как ни посмотри, хорошая партия.

Кто ж знал-то тогда, что все так повернется? Даже сам Василий не знал, а знал бы — ни в жизнь не стал бы морочить Любочке голову. Потом-то уже было поздно — дети и так далее… А случилось то, что удлинение «зимних» периодов продолжалось и в какой-то момент плавно перешло ту зыбкую, но все же вполне определенную грань, которая отличает просто выпивку от запоя. Василий еще продолжал работать на прежнем месте — благодаря начальству, которое мужественно покрывало его все учащающиеся загулы, но всем уже было ясно, что о высокой науке, а уж тем более о лауреатстве можно забыть.

В «летние» сезоны он по-прежнему обеспечивал высочайшую отдачу, но они, увы, сокращались. Начальство чесало — чесало репу, а потом плюнуло, да и уволило бывшую восходящую звезду российской науки. А семейной жизни и вовсе не стало — можно ли жить с таким человеком? То сидит в отключке и квасит неделями напролет, а то — работает по восемнадцать часов в сутки… так или иначе — нет мужика в доме. Все уже давно Любе говорили: выгони ты его к чертовой матери, что зря мучиться?.. а она все тянула… любовь, одним словом. И детей успели двоих нажить, назад не засунешь. А тут как раз границы пооткрывали, потянулся «зимний» народ на другие гнездовья: кто — на новые, а кто и на старые, полузабытые за давностью бед и тысячелетий.

Вот Люба и понадеялась: перемена места — перемена счастья. В Израиле, говорят, не пьют… может, и Вася образумится? Глупо, конечно, да только в таком горе — не до ума. Так и заделался потомственный вологодский русак Василий Смирнов гражданином еврейского государства. Перемена места — перемена места. Счастье, вернее несчастье оставалось тем же. И на этом месте, и в других местах, куда они перебирались сначала все вчетвером, а потом по отдельности. Иерусалим, Дюссельдорф, Прага, Париж, Лиссабон, Бостон, Миннеаполис…

Повсюду Василий сначала держался по нескольку месяцев, отвлекаемый от своих зимних пейзажей новыми красками свежей — израильской, немецкой, французской, американской — пестроты. Быстро находил работу, восхищая любого работодателя поразительными способностями во всем, за что брался — начиная с подметания улиц и кончая построением сложных вычислительных систем. Но затем новые краски приедались, подползала «осень», шелестя чешуйками шелухи, и Василий снова начинал мрачнеть и замыкаться. Люба, с тоской узнавая зловещие симптомы, срочно принималась готовиться к переезду, отчаянно надеясь успеть до наступления «зимы», и, как правило, не успевала.

В Бостоне, где у Любы было много друзей, они задержались дольше обычного. Как-то, в разгар поздней «осени», Василий поехал за выпивкой. В Америке, в отличие от нормальных человеческих мест, за всем надо ездить. Пешком не дойдешь. Этот очевиднейший факт Василий долго и безуспешно пытался объяснить идиоту полицейскому, остановившему его на хайвее по причине зигзагообразной, но очень быстрой езды. Коп слушал, брезгливо отворачиваясь и дыша через рот, а потом объявил, что вынужден арестовать Василия на месте, причем исключительно в научных целях, поскольку процент алкоголя в крови господина… ээ-э-э… Смирноффа, даже будучи определенным на глазок, представляет собою абсолютный мировой рекорд, и, вероятно, не уступает проценту, указанному на бутылках, производимых господином Смирноффом… ах, это не вы?.. ну все равно, будьте любезны встать рядом с машиной, если, конечно, сможете, ага, вот так… а руки положите на крышу…

Коп выражался с витиеватым самодовольством, как будто одновременно смотря самого себя на телеэкране, в крутом полицейском боевике, и эта витиеватость привела Василия в особенное раздражение. Он с тоской огляделся вокруг. Мерзкий амебный занавес качался перед его похмельным носом, заметая серый хайвей со скачущими блошками машин, шелушащееся струпьями облаков небо и мелкую перхоть полицейского остроумия. Ему стало совсем невмоготу, а тут еще коп, зажав в одной руке наручники, другою грубо ухватил его за локоть и тянул куда-то вбок, прямо к амебам. Василия передернуло от отвращения. Он с трудом сдержал приступ тошноты, и как-то автоматически ударил полицейского в подбородок, вырубив его тут же, на месте.

На счастье, это была еще не «зима», а «осень», хотя и поздняя, так что отдельные связи с реальностью еще болтались тут и там в полуразгромленном командном пункте васильева сознания. Поэтому он смог сообразить, что надо делать ноги, причем немедленно, сел в машину и без лишних приключений оказался в близкой оттуда Канаде. Домой он позвонил из пограничного городка.

«Ты где? Что случилось?» — спросила Люба.

«Я в Канаде, — сказал Василий. — И вернуться не могу. Я случайно копа вырубил…»

Люба молчала.

«Люба? — неуверенно позвал Василий. — Ты меня слышишь?»

Самые дорогие вещи всегда разбиваются самым простым и нелепым образом. Иногда кажется, если умирает что-то, чем ты только и дышал, без чего жизни себе не мыслил, то смерть эта непременно должна быть обставлена особенно пышной панихидой, катафалком с кистями и длинными надгробными речами. Это не так. Все намного, намного, намного проще.

«Слышу,» — сказала она спокойно и повесила трубку. Потом немного постояла, прислушиваясь к себе, и, не поверив, пошла посмотреться в зеркало. Глаза были абсолютно сухими… насколько это, конечно, возможно во влажном приморском климате.

Василий проехал еще с полсотни километров — до города с подходящим названием Скотстаун и рухнул в особенно протяженную и морозную «зиму». Больше они с Любой не виделись.

* * *

Лай Мишка услышал задолго до входа в переулок. Лаял, конечно же, Квазимодо — больше некому… разве что Василий вконец сбрендил. Мишка покрепче прижал к груди пакеты с добычей и прибавил шагу.

«Привет, — сказал он, протиснувшись в лаз. — Ваша мамка пришла, молочка принесла.»

«Привет, — сказал Василий, не оборачиваясь. — Не мешай, у нас тут важный момент…»

Приятели сидели на полу друг против друга и играли в странную игру. Василий жестом фокусника вытащил из затрепанной колоды карту, сунул ее под нос Квазимодо и торжественно вопросил: «сколько?» Пес, поблескивая глазами и глухо ворча, принялся азартно елозить по своему коврику. Василий ждал, воздев руку с картой. Мишка присмотрелся — семерка пик.

«Кончай елозить, — насмешливо сказал Василий. — Дыру в жопе протрешь. Сколько?»

Квазимодо замер и, напрягшись, отрывисто гавкнул шесть раз.

«Все?» — по лицу Василия расплылась широкая улыбка, увидев которую, пес прижал уши и спешно добавил еще один гавк.

«Поздно, неуч! — торжествующе закричал Василий. — Поздно! Сразу надо было правильно отвечать! А ну иди сюда… проиграл — плати…»

Он протянул руку и дважды шлепнул картой по песьей морде. Квазимодо жмурился, но терпел.

«Ну вы даете… — сказал Мишка, вытаскивая из пакета еду и водку. — Совсем разложились. Ну ты-то понятно — конченый тип… бомж, белая горячка и все такое. Но как Квазимодо ухитрился так низко пасть — это для меня загадка. А, Квазимодо?»

Пес мельком оглянулся, шевельнул хвостом и вернулся к игре, с прежним азартом заглядывая в лицо Василию. «Сколько?» Гав… гав… гав… Василий вздохнул. На этот раз победила собака, и он неохотно шлепнул картой по собственному носу. Квазимодо сделал быстрый круг почета, дурашливо взбрыкивая и закидывая вбок задние ноги.

«Доволен? — с досадой сказал проигравший. — Счастлив? Сука ты, а не кобель. Никакого уважения к хозяину.»

«Ты бы ему дал чего-нибудь, — сказал Мишка. — Надо поощрять собаку за правильное действие.»

— «Тоже мне Дуров нашелся, — фыркнул Василий. — Я этому шулеру уже весь хлеб скормил, ничего не осталось. Теперь на интерес играем.»

— «А как он угадывает? Ты ему знак какой-нибудь делаешь?»

— «Уже не делаю. В самом начале пальцем шевелил, а потом перестал. Все равно угадывает, подлец. Способный. Я уж как ни стараюсь ничем себя не выдать, но один черт что-то там у меня дергается… Ладно, Квазиморда. На сегодня хватит. Пора делом заниматься.»

Они выпили по полстакана и зажевали это дело огурцом. Помолчали. Пес, поняв, что праздник закончился, улегся на своем коврике, установил ухо на боевое дежурство и немедленно задремал.

«Ты мне вот что объясни, — сказал Мишка. — Почему ты бедному животному за проигрыш два шелабана отвешиваешь, а себе, любимому — один? Где тут справедливость?»

«А за самообслуживание? — возразил Василий. — Самого себя пороть вдвойне неприятно. Разве не так?»

— «Угу… так. Давай-ка, банкуй… коли уж ты у нас в банкометы записался.»

Василий разлил по новой, взял стакан, подержал, наклоняя туда-сюда и глядя на колышащийся овал, да так и поставил, не выпив.

«Ты чего? — с тревогой спросил Мишка, хрустя огурцом. — Назад не ставь — украдут.»

«Миш, слушай…» — Василий замялся и замолчал. Мишка подождал, потом встал, походил по комнате, вернулся к столу, налил себе еще, но пить не стал, а унес стакан в песий угол. Примостился рядом с дремлющей собакой, сунул свободную руку в жесткую шерсть на загривке, почесал. Квазимодо заурчал и подвинулся поудобнее.

— «Когда?»

— «Да сегодня и поеду, чего тянуть.»

— «Опять в Холон?»

— «Ага.»

— «У тебя денег на автобус нету.»

— «Ты дашь.»

— «А пошел ты…»

Василий вздохнул: «Мишка, ну чего ты, в самом деле… Ты ж мой режим знаешь. По морям, по волнам. Нынче здесь, завтра там. Я ж вернусь.»

— «Ага, вернешься… через два месяца, как в прошлый раз. Я к тому времени сдохну.»

— «Не сдохнешь. Лето. Да и кроме того, теперь вас двое — ты и Квазиморда. Вдвоем тебе легче будет. Справишься.»

Мишка заглотил водку и сказал, глядя в сторону: «Ладно… прав ты. Нечего истерики закатывать. Как-нибудь переможемся. Правда, Квазимодо?.. У нас, небось, тоже дела найдутся.»

Пес, услышав свое имя, поднял голову, обвел комнату осоловелым взглядом, убедился, что помянут всуе, но тем не менее счел нужным проурчать свое полное и решительное согласие на любой вариант развития событий.

Мишка улыбнулся: «Вот видишь — Квазимодо согласен. То-то мы с ним повеселимся: кошек погоняем, с чужими кобелями поцапаемся, по мусорным бакам прошвырнемся… красота!» Помолчал и добавил тихо: «В самом деле, Вася, ну чего тебе тут не хватает? Разве плохо мы устроились? Свобода, крыша над головой, рядом рынок — жратвы навалом, на водку и курево всегда наберем… чего тебе еще надо? Бабу? — Тоже не проблема, наберем и на бабу. Ты только скажи, я тебе такую телку приведу, что ты после нее целую неделю только мычать сможешь. Ну?..»

Василий пожал плечами. «Да нет, Миша. Ты не понимаешь. Я ж тебе уже объяснял — не могу я без этого, ну… без дела без какого-нибудь. Так иногда накатывает, прямо руки зудят чего-нибудь схимичить. А потом проходит. Даже наоборот, противно делается, так что хоть прочь беги. Вот я и бегу. То туда, то сюда. Аки маятник…»

В последний год «сезонные» колебания Василия и в самом деле отличались несвойственным им прежде постоянством — по три месяца на полный цикл. При этом ровно полцикла он бомжевал, а другую половину — работал в крохотной программистской фирмочке, в промышленном районе Холона. Фирмочка размещалась в обычном жилом коттедже на две семьи и состояла из хозяина — толстенького говорливого шустрячка-одессита, троих неопрятных, небрито-нестриженых интеллигентов, пребывающих на разных стадиях алкоголизма, одного-двух постоянно сменяющихся студентов и длинноногой нахальной блондинки-многостаночницы, исполняющей одновременно обязанности секретарши, бухгалтера, надсмотрщицы над студентами и госпожи хозяйского сердца.

В этой неформальной среде даже «сезонник» Василий не выглядел белой вороной. Хозяин, по имени Фима, платил ему гроши, зато наличными и раз в неделю. В дополнение к этому, здраво рассудив, что, пока Василий наличествует, надо использовать его на всю катушку, он разрешал ценному кадру жить прямо на рабочем месте, то есть неограниченно пользоваться общественной кофеваркой, душем и поставленной в кладовке раскладушкой. Эта система оправдывала себя полностью. Стосковавшийся по работе бомж набрасывался на компьютер, как сам Фима — на свою длинноногую бухгалтершу Галочку после двухнедельного отпуска, проведенного в семейной неволе.

Для начала, в качестве разминки, Василий помогал своим нестриженым коллегам — двум Алексам и Бо?рису — закрыть накопившиеся за время его отсутствия проблемы. Искать ошибки в чужих корявых программах всегда сложнее, чем написать новую самому, но его-то привлекала именно сложность. На это уходило дня три. Все это время восхищенные Алексы, как приклеенные, стояли за его стулом, прерывисто дыша перегаром и возбужденно чеша немытые космы. Менее любопытный Бо?рис угрюмо сидел в углу, уронив на клавиатуру бесполезные руки и уставившись невидящим взглядом в мерцающее окно монитора. На него Василий действовал подавляюще.

По усыпанному перхотью полу свежим дуновением французских духов проносилась секретарша Галочка, блистая ослепительно красивыми ляжками. Самыми кончиками затейливо наманикюренных ногтей, брезгливо, как две пыльные портьеры, она раздвигала зазевавшихся Алексов, низко наклоняла к Василию глубокий вырез блузки, где упруго поигрывали не знавшие лифчика груди, и хрипловатым, самым чувственным своим голосом, интересовалась — не надо ли чего?

«Как ты думаешь, — завистливо и восхищенно спрашивал тем временем первый Алекс у второго, — Он уже поставил галочку?»

«И если поставил, то как?..» — восхищенно и завистливо отвечал второй Алекс первому. Мрачный Бо?рис, ни о чем не спрашивая, пристально разглядывал из своего угла кружевную кромку галочкиных трусиков. Хозяин Фима, наблюдая за сценой через распахнутую дверь директорского кабинета, судорожно сжимал обеими руками край пустого стола и в который раз напоминал себе, что бизнес есть бизнес и что глупо выгонять столь прибыльного работника только оттого, что эта ненасытная тварь так на него западает. Даже развеселые студенты, привыкшие к подобным представлениям в своем универе, ощущали легкое покалывание в соответствующих местах.

«Кофе,» — коротко отвечал Василий, не отрываясь от экрана. Он один сохранял полнейшее спокойствие в этой искрящейся сексуальным напряжением атмосфере. Галочку он, конечно, уже поставил, причем в первую же ночь, вернее, Галочка поставила его, сдернув без лишних разговоров с раскладушки — поставила и так, и эдак, и даже вовсе уж неожиданным макаром. А он и не возражал — в конце концов, он ведь сюда приходил работать, воссоздавать в мире порядок, людям помогать, так что чего уж там кочевряжиться…

К концу второй недели Василий заканчивал все несложные заказы, набираемые Фимой у мелких клиентов и условно именуемые «тысячными» — в соответствии с порядком стоимости каждого из них в отдельности. Теперь его ждал портфель работ другого сорта — из породы «стотысячных». Такого рода проекты обычно выполнялись серьезными программистскими фирмами для особо крупных компаний. Понятно, что фимина маргинальная контора не могла и мечтать о получении подобного заказа. Поэтому Фима действовал в обход. Разузнав всеми правдами и неправдами о деталях проекта, он подсовывал его Василию с тем, чтобы затем предложить клиенту готовый продукт по совершенно смешной, в сравнении с крупными конкурентами, цене. Чаще всего большие заказчики не решались связываться с мелкими артельками типа фиминой, и тогда работа Василия просто пропадала. Но иногда соблазн дешевизны перевешивал, и в этом случае Фима срывал действительно крупный куш.

За год это произошло уже несколько раз. Еще парочка-другая таких удач, и можно будет снять помещение в солидном офисном здании, набрать хорошую команду, выгнать нафиг немытых Алексов-Бо?рисов… или не выгонять, но, по крайней мере — умыть, выйти на биржу — сначала в Тель-Авиве, а там — чем черт не шутит — и на Уолл-стрит… мобилизовать денег, открыть филиал в Бостоне и в Силиконовой Долине… набрать… наобещать… взвинтить… а потом взять да и продать все разом за сотню-другую миллионов, и переехать уже наконец в единственно пригодную для жизни страну под названием Богатство, где яхта, лимо, шампанское и кавьяр в салоне первого класса… И, естественно, Галочка, лапушка, тварь неблагодарная.

К концу следующей недели фимины мечты разрастались настолько, что им становилось тесно в директорском кабинете, они вырывались наружу и почти осязаемо порхали на розовых крыльях над бешеным клацаньем васильевой клавиатуры, одновременно продуцирующей программный скрипт для одной системы, компиляцию — для другой и техдокументацию на двух языках — для третьей.

Утомленные восхищением Алексы мирно дремали в своих креслах на колесиках. Почерневший от зависти Бо?рис спал, размазав щеку по столу, и видел во сне самого себя в качестве компьютерного мыша, спасающегося от страшного великанского кота Василия. Он жалобно повизгивал, пальцы его судорожно дергались, и обнаглевшие фимины мечты, порхая в потолочных высях, безнаказано гадили прямо на бедную его голову.

Студенты были уже неделю как уволены за ненадобностью, а Галочка перешла с мини на макси и перестала бегать, как ошпаренная, а напротив, сидела нога-на-ногу в приемной, меланхолично посасывая сигарету пухлым мечтательным ртом и лениво прикидывая — а не податься ли куда-нибудь в духовность?.. поскольку ресурс плотских наслаждений казался исчерпанным раз и навсегда.

Испуганная духовность уже поеживалась в предвкушении галочкиного натиска, но тут выяснялось, что опасения ее напрасны, ибо что-то начинало меняться в прежде столь однозначном поведении Василия. Первым тревожным сигналом служило изменение ритма клацанья клавиатуры — в сторону убыстрения. Казалось, еще вчера руки Василия, подобно двум деловитым озабоченным курицам, уверенно и быстро выцеливали необходимые клавиши. Отчего же теперь они вдруг принялись заполошно метаться по оторопевшему двору, в сумасшедшем темпе клюя направо и налево, спотыкаясь и падая, промахиваясь и скользя?

Затем клавиатура и вовсе смолкала; окончательно сбрендившие курицы, сцепившись клювами, лежали на столе, в то время как Василий с растерянной улыбкой безнадежно всматривался в бушующее на экране море шелухи. Он вскакивал и убегал на улицу, где долго курил, прислонясь плечом к фонарному столбу, как будто искал в его простой и надежной вертикали спасения от подступающей бесформенной кутерьмы. Но столб, увы, не помогал. Шелуха выплескивалась из компьютера на пол, получала подкрепление в виде алексовой перхоти и продолжала расти, подмывая столешницу и объяв Василия до души его.

В отчаянии он сжимал голову обеими руками; проснувшиеся Алексы снова стояли за спинкой его стула, на этот раз сокрушенно покачивая головами. Бо?рис глядел победительно — мол, что я вам говорил? Галочка молча плакала, даже не от жалости к Василию, а от страха перед черной студеной бездной, вдруг, на какую-то малую секундочку приоткрывшейся перед ее глазами прямо посередине такого знакомого и безопасного бытия. Фима утешал ее — для начала вполне по-отечески, ни на что другое вроде и не претендуя. Галочка успокаивалась, благодарно и виновато всхлипывая, и они ехали в хорошее место ужинать, а потом — в постель, закреплять успешное восстановление прежних отношений, теплых и ровных, как кисель.

Наконец Василий, в очередной раз выйдя покурить на улицу, уже не возвращался назад. Так и уходил, даже не попрощавшись, даже не забрав последнюю зарплату. Хозяин, зная за ним такую особенность, старался придерживать последние платежи, экономя таким образом не одну неделю, а две, иногда даже больше. Конечно, гроши… но копейка, как известно, рубль бережет. Для Фимы с уходом Василия начиналась бурная деятельность. Наскоро умыв и причесав одного из Алексов, он запихивал его в машину, прихватывал для солидности Галочку, складывал в портфель готовые проекты и отправлялся в погоню за своей розовой калифорнийской мечтой.

Василий же добивал свою первую за эти полтора-два месяца бутылку, брал такси и ехал к морю, бомжевать. Заработанные деньги он спускал в первый же вечер, закатывая пир на весь мир — для всей нищенствующей рвани и дряни, какую только удавалось собрать с рынков и помоек Тель-Авива. Так они с Мишкой и познакомились — на пиру.

«Помнишь, как ты меня подобрал? — неожиданно спросил Мишка. — Между прочим, один всемирно уважаемый мужик сказал, что мы в ответе за тех, кого приручаем. А ты меня тут бросаешь на произвол Квазиморды.»

«Так я ж разве спорю… — согласился Василий. — Мы и в самом деле в ответе. Но я-то точно — нет. Каждое «я» помирает в одиночку, Миша, в отличие от «мы»… это дерьмо вообще не тонет… Да и кроме того — что я о тебе знаю? Кто ты? Что ты? Откуда такой взялся? Почему? Молчишь, как рыба. Хоть бы рассказал чего напоследок… Бог знает, свидимся ли еще.»

Мишка угрюмо молчал, медленно крутя в руке пустой стакан. «Ладно, — сказал он, вставая. — Поговорили и хватит. Сколько тебе на проезд надо? У меня шекелей двадцать россыпью.»

Осел

Сидели вокруг костра на пустыре. Лаг-ба-Омер — праздник костров, дружным заревом полыхающих по всей стране. Дети загодя собирают дрова — притыривают любую плохо лежащую доску, раздраконивают старую мебель на свалках, приделывают ноги деревянным поддонам во дворе супермаркета. Из того же супера уводят тележки, свозят добычу на пустыри, складывают костры шалашиком, шалашом, шалашищем — чтоб горело быстро и весело, чтоб летели столбом трескучие искры прямо в ночное прохладное небо, чтоб можно было сплясать вокруг огня дикую разудалую пляску, а потом попрыгать через поутихшее пламя, спечь картошку в углях и смирно посидеть, уставившись в завораживающее мерцание чернеющей огненной плазмы.

В такую ночь бомжам сам Бог велит запалить костерок. В такую ночь они и не бомжи вроде, а как все, и костерок палят не для того, чтобы от холода не подохнуть, и не потому, что идти некуда, а вовсе даже по иным, сугубо праздничным причинам. Правда, дрова они складывают не шалашом, а поэкономнее, в два бревна; зато горит долго и жар хороший, ровный. Да и картошку не пекут, а варят, потому как что взять с картошины, которая с одного бока сырая, а с другого горелая? Что? — Романтику дальних дорог? Может, кому-то эта романтика и нужна, но бомжам она совсем ни к чему, у бомжей ее и так переизбыток, романтики этой, а вот картошки, наоборот, мало. Так что они лучше картошечку-то сварят, вот так-то.

Компания подобралась веселая и нечопорная, впускали даже без смокингов, а галстук был повязан только у Полковника. Вообще-то Полковников было сразу трое, но с галстуком только один. Зато второй Полковник пришел в камуфляжных штанах, которые как раз накануне выменял у глупого китайца за пять скорпионов. Китайцам зачем-то позарез требовались скорпионы, а Полковник знал место, где их навалом. Третий Полковник пришел без ничего, и это его угнетало, но не слишком, поскольку обстановка была и в самом деле совершенно неформальная.

Еще были скрипач Веня и его друг-саксофонист, которого все звали Осел. Погоняло вроде обидное, но саксофонист нисколько не жаловался, а наоборот, поощрял. Мужик он был хороший, и Мишка как-то раз, решив сделать Ослу приятное, спросил, как его зовут по-настоящему. Давай, мол, я тебя буду называть по-человечески, а то Ослом как-то неудобно. Но Осел отказался, объяснив, что это просто такое у него профессиональное артистическое имя, что оно ему нравится, что есть у него друг, знаменитый русский саксофонист по имени Козел, так вот, тот Козел, а он — Осел, почти то же самое, так что зови меня, Миша, как звал, спасибо.

Саксофонист Осел ходил без саксофона, так же как и скрипач Веня без скрипки. Собственно говоря, никто из присутствующих никогда не видел Веню и Осла с инструментами, не говоря уже о том, чтобы слышать, как они играют. Может, они и играть-то не умели вовсе, а так — лапшу на уши вешали… но проверить это было решительно невозможно, потому что и скрипка, и саксофон были пропиты в незапамятные времена, если, конечно, вообще существовали. Так что приходилось верить на слово, вот все и верили, тем более, что у Осла, в качестве доказательства его музыкального прошлого, все-таки сохранилось его прежнее артистическое имя.

Женскую половину рода людского представляла дама по прозвищу Кочерыжка. То ли кто-то назвал ее настолько удачно, то ли сама она со временем — по странному свойству слов притягивать связанные с ними сущности — стала так походить на свое прозвище… но трудно было придумать более точное определение этому кромешному ошметку человечества. Бездомный мужчина — еще куда ни шло… более того, бездомность свойственна мужчине и оттого непременно прельщает его на том или ином этапе жизни; но нет ничего ужаснее и противоестественнее бездомной женщины, нет ничего гаже, жальче и отвратнее.

Все можно вынести, но только не это — не эту мерзость, не эту вонь, не этот сумасшедший смешок бесформенного обрубка, который мог бы быть матерью, или любовницей, или женой… да, да — всем этим, будь у нее такая малая малость — дом… всего-то навсего — дом!.. четыре дурацкие стены с дверью.

Почему именно Кочерыжка? Да потому, что если облупить с человека, как с капустного кочана, слой за слоем, все внешние его покровы — речь, семью, воспитание, культуру, круг знакомств, скучный набор стереотипов, именуемый мировоззрением, и оставить… оставить что?.. а черт его знает что… кочерыжку… вот-вот, кочерыжку… то именно это и останется — Кочерыжка.

Возраста Кочерыжка не имела, да и происхождения была неясного, ибо связной речью не владела, а пользовалась исключительно короткими интернациональными междометиями и мимикой, главным содержанием которой было выражение безоговорочного согласия. На праздник она пришла вместе с Полковником, тем самым, который был без ничего… что превращало его, таким образом, из Полковника-без-ничего в Полковника-с-Кочерыжкой.

Дополняли компанию Мишка и Квазимодо. Грустновато им стало без Василия, вот и выбрались в свет. Не все же бирюками сидеть — надо когда-нибудь и с людьми повстречаться, правда ведь? Веня да Осел — уже хорошо, будет с кем словом перекинуться. Даже Полковники сгодятся… хотя с Полковниками долго не пообщаешься — уж больно скучны и однообразны до безобразия.

Должность полковника была необыкновенно распространена среди бомжей — не меньше, чем должность Наполеона в психушке. Отчего-то бомжи полагали, что реальное или даже придуманное героическое военное прошлое — где-нибудь в Чечне или в Афгане — поможет им снискать хоть немного уважения на тель-авивских помойках. Увы… на помойках, хотя и находилось вдоволь самых разнообразных объедков, но уважение пребывало в катастрофическом дефиците. Можно сказать, не было его там вообще, уважения. Полковники объясняли этот факт большим количеством конкурентов. Каждый из них считал всех прочих Полковников наглыми узурпаторами, позорящими высокое звание офицера доблестной российской армии. Встречаясь, они всякий раз пытались разоблачить соперника, подловив его на вранье тем или иным замысловатым способом. Спорили обычно запальчиво, до драки.

Что же до конкретной тройки сидевших вокруг костра Полковников, то они находились в состоянии временного перемирия, хотя и не теряли надежду укотрапупить самозванцев каким-нибудь ловким обходным маневром. Поэтому пили они пока осторожно, тщательно отслеживая соответствие текущему градусу конкурента.

«Я вот что думаю, — солидно произнес Полковник в камуфляжных штанах. — Наверное, они их жрут.»

«Кто? Кого?» — испуганно спросил Веня.

— «Китаезы. Думаю, жрут они моих скорпиончиков за милую душу. Под пивко.»

«Ну это ты, положим, застрелил, — возразил тот, что с галстуком. — Откуда в Китае пиво?»

«Нет, что вы, что вы… есть у них пиво, есть, — вмешался Осел. — Я, когда был в Америке, там в китайском ресторане подавали. Настоящее пиво, разве что кисловатое, на мой вкус.»

«Гм…» — тот, что с галстуком, задумался. С одной стороны, мнением Осла, как сугубо штатского человека, а тем более — лабуха, можно было пренебречь. С другой — упоминание личного американского опыта придавало утверждению оппонента дополнительный серьезный вес и потому требовало соответствующего ответа.

Он откашлялся и сказал размеренным баском: «Что ж. Возможно, и так. Научились. Чучмека, как медведя, можно всему научить. Помню, у меня случай был один. Стояли мы тогда в Кандагаре…»

«Это ж какая дивизия, если не секрет? — вкрадчиво осведомился Полковник, пришедший с Кочерыжкой. — Уж не 103-я ли воздушно-десантная?»

Над пустырем повисла напряженная тишина. Полковник с галстуком снова откашлялся.

«Какой же это теперь секрет? — сказал он, пристально глядя на соперника, будто стараясь разгадать его коварную игру. — Теперь это уже не секрет. Да, вы правы, товарищ. 103-я воздушно-десантная дивизия, она самая.»

«Чушь! — радостно закричал Полковник в камуфляжных штанах. — Врете, товарищ полковник, или кто вы там будете. 103-я воевала в Кабуле, в полном составе. Мне ли не знать! Я там комбатом служил в 180-м полку. А в Кандагаре была 201-я мотострелковая, вот так-то!»

Полковник в галстуке молчал, щеки его медленно наливались кровью. Помощь пришла с неожиданной стороны.

«Ты ври-ври, да не завирайся, — презрительно процедил Полковник-с-Кочерыжкой. — 180-й мотострелковый полк отродясь в 103-ю не входил. Из 108-й он, понял? Чтобы это знать, не обязательно быть полковником. Это тебе любой лейтенант скажет.»

Теперь пришла очередь краснеть камуфляжным штанам. Спор продолжался. Кочерыжка воодушевленно хихикала, шмыгала носом и согласно кивала каждому оратору. Веня и Осел зевали, Мишка злился, а Квазимодо, чувствуя нарастающее напряжение, морщил морду и сдержанно ворчал. Инициатива тем временем переходила из рук в руки. Названия афганских городов и номера российских боевых частей мелким горохом сыпались на пыльную землю и, недоуменно оглядываясь, прыгали дальше, в темноту тель-авивского пустыря. Наконец Мишка не выдержал.

«А ну отставить, господа офицеры! — рявкнул он и для наглядности поднял над головой пакет с бутылками. — Отставить! Заседание Генштаба объявляется закрытым! Караул устал! Задолбали! Еще одно название дивизии, и я немедленно ухожу вместе со своей водкой!»

Полковники испуганно примолкли. «Всех рр-разгоню к едрр-рене фене! — закричал Мишка, окончательно входя в роль матроса Железняка. — Рр-р-разгоню!.. Феня!.. Тьфу… Веня!..»

«Да, командир?» — подскочил восторженный скрипач.

— «Рр-р-разливай!»

— «Есть, командир!» Водка весело забулькала по пластиковым стаканчикам.

«Этим — побольше, — скомандовал Мишка, кивая на Полковников. — Чем раньше нажрутся, тем тише будут!»

Кочерыжка хихикнула и согласно кивнула. Все дружно выпили. Полковники потрясенно молчали. Не давая им опомниться, Мишка повторил процесс еще дважды. После третьей Полковник с галстуком неуверенно взмахнул рукой, целясь расслабить галстучный узел, с первого раза не попал, но и не отчаялся, а напротив, продолжал пытаться и жить.

«Гы… — заметил ему на это Полковник в камуфляжных штанах, помолчал, креня лысину набок, собрал все свои силы и добавил. — Ты эт-та… да!»

Третий Полковник сидел, замкнувшись в мрачном безмолвии и время от времени тыкал кривым узловатым пальцем в бок случившейся рядом Кочерыжки, как бы проверяя ее на твердость. Кочерыжка взвизгивала и смеялась, широко разевая чернозубую яму рта.

«Ну вот и отвоевались, — удовлетворенно сказал Мишка. — Миру мир. Теперь и нам, интеллигентным людя?м, поговорить можно. Давайте, рассказывайте, не стесняйтесь — как живете-можете? Веня, начинай.»

Скрипач пожал плечами: «Да чего ж тебе рассказать-то, Миша? Живем себе помаленьку, как жили. Вот, зима кончилась, а мы так и не загнулись. Может, потом, после того как загнемся, будет чего новенького рассказать, а так — нечего.»

— «Ха! Потом? Добьешься с тебе чего-нибудь потом… Потом ты даже нашедшему тебя полицейскому не сможешь доложиться, кто ты такой был. Потом поищут на твоей раздувшейся личности удостоверяющий ее документ, не найдут, потому как все свои бумажки ты либо потерял, либо пропил, да и отволокут, как и положено такой сволочи и падали, прямиком в судебный морг. Но и там ты, Веня, ни черта не расскажешь, даже под пыткой, даже под прозекторским ножом. Так что зашьют твой искромсанный и уже изрядно подгнивший трупец в казенный саван и зароют в каком-нибудь многоразовом уголке. Вот и все, и никаких рассказов.»

«Ну и ладно, — спокойно согласился Веня. — Меня устраивает. Зачем зря языком молоть? Да и вообще… может, еще чего будет, простым глазом не видное… что-то кроме савана, и морга, и многоразового уголка. Этого ж никто не знает, правда? Вы как хотите, а я не верю, что все это просто так кончается, просто так уходит в никуда, без возврата. Как-то это нелогично. Жизнь, она остается… ну… в каком-нибудь другом варианте. Тоже со скрипкой, но без всего этого…»

Он обвел рукою пустырь, дремлющих Полковников, Кочерыжку, костерок, пластмассовые ящики, водку… задержался над ржавой кастрюлей, прицелился щепкой и выхватил горячую картофелину, красивую, как балерина, в белом и струящемся облаке пара. Подержал балерину перед слезящимися пьяными глазами, полюбовался… «А может, даже без скрипки, это уж как получится.» — откусил и принялся жевать с наслаждением.

«Молодец, Веня. Здорово ты его срезал, — сказал Осел. Он пил много, но пьянел всегда как-то необычно, выглядя удивительно трезвым до достижения определенной критической точки. Зато перейдя заветный рубеж, Осел вырубался начисто, разом, странным образом коченея и превращаясь в абсолютно бесчувственный, неподъемный и совершенно неодушевленный предмет. — А то пристает, понимаешь… Ты чего, Мишка, на людей кидаешься? Чем тебе Полковники не потрафили? А теперь еще и на Венечку потянул…»

«Чушь, — перебил Мишка. — Ни на кого я не кидаюсь. Просто надоели эти вечные враки про прошлую жизнь. Нет ее, жизни, понятно? Ни прошлой, ни нынешней, а уж про будущую и вовсе говорить смешно. Разве мы живые, скажи? Ну что ты на меня уставился, как осел на новые ворота? Разве Полковники — живые, с их мифическим Афганом, и Веня с его мифической скрипкой, и ты — с таким же саксофоном, и я…»

Он осекся и с досадой махнул рукой: «Короче, все тут — полутрупы, приползли подыхать, как старые слоны. А вы мне про жизнь разводите… тьфу! Какая это жизнь? Это саморазрушение в чистом виде. Жизнь…»

«Ну да? — насмешливо протянул Осел. — Саморазрушение, говоришь? Чего ж ты тогда с ним тянешь, с этим саморазрушением? Море — вон оно, иди да и топись себе за милую душу. Что ж не топишься? А?»

«Отстань, — сказал Мишка и налил еще. — Давайте лучше выпьем, философы долбаные.»

«И то, — радостно подхватил Веня. — Выпьем. За будущую жизнь. Со скрипкой, саксофоном, Афганом и… с чем там у тебя, Миша?..»

«С прыщавой жопой, на уши натянутой,» — грубо ответил Мишка и отвернулся.

Веня пожал плечами, выпил и полез за новой картофелиной. Праздничная ночь разлеглась над пустырем черной ласковой сукой, и сотни костров, как щенки, тянули свои красные трепещущие языки к ее большому и теплому животу. Проснулся Квазимодо, привстал, зевнул, хрустко вывернув челюсти и блестя слюной на безупречных клыках, перекрутился, да и залег снова, припечатав это дело глубоким-глубоким вздохом. Заразившись от пса, вздохнул и Осел.

«Ладно, Мишук, — сказал он, протягивая стакан. — Не кручинься. Мы тебя в обиду не дадим. Давай-ка, налей, а я тебе за это историю расскажу. В масть история, про саморазрушение. Очень даже полезная.»

«Был я тогда в Штатах, и не просто в Штатах, а в Штате Одинокой Звезды, в Техасе то есть. Как я туда попал, помню слабовато, да и не важно это… вроде, один приятель, нью-йоркский лабух, затащил меня туда по сильной пьяне — типа, играть на захолустном джаз-фестивале где-то в районе Хьюстона. А потом все это куда-то делось — и фестиваль, и приятель, а я вот остался, так просто остался, без причины. Хотя чего ее долго искать, причину-то? Понравилось, вот и остался. Народ сытый, спокойный, никаких тебе сумасшедших манхеттенских примочек, все тихо-мирно, отыграл вечерок в кабаке, получил свое и гуляй. Да и играть там — самое милое дело, потому как допоздна никто не сидит — стейки свои слопали, бурдой невозможной, которую они там пивом называют, запили — и по домам. В Нью-Йорке к этому времени все еще только съезжаются, а тут — дудки, вот и замерло все до рассвета. Короче — скукота невероятная, в самый раз для лечебного восстановления сил.

Ну вот. Сижу я как-то, лабаю ленивую такую классику, вечерок уже подыхает, хотя время самое детское — около одиннадцати, но кабачок мой уже пуст или почти пуст. Все уже расплатились и ушли, только один бородач, весь в коже, остался. Развалился в дальнем углу на своем диванчике, потягивает ихний мочеобразный «Бад» из горлышка и на мой саксофон пялится. У меня аж сердце заныло. Ну, думаю, неужели? Неужели наконец-то даже в этом медвежьем углу что-то произойдет? Ну не драка, так хотя бы какой-нибудь скандальчик захудалый, хоть что. Так я по всему этому тогда соскучился… хоть криком кричи. Давай, думаю, подваливай, рокер сраный… мы еще будем посмотреть, чья башка крепче.

И точно, встает мужик и направляется прямиком ко мне. И должен вам сказать, что как встал он, так я сильно сомневаться начал — а нужна ли мне эта драка? А не лучше ли и в самом деле обойтись маленьким таким скандалом или, еще лучше, крошечным таким скандальчиком, скандальеришкой таким неприметным. Потому что мужик оказался огромным, как бык-рекордсмен. Метра два ростом, плечи в дверь не лезут, ручищи — типа мама, убегай… Короче, я супротив него выходил, как скрипка супротив контрабаса. Нет, думаю, подождем и со скандальеришкой.

Подъезжает он, значит, ко мне, элегантный, как саперный бульдозер, весь в бахроме и в заклепках, волосы до плеч, борода лопатой, и вежливенько так просит познакомиться. Мол, звать его Брайан, работает он тут неподалеку и давно уже меня заприметил. Мол, никогда ему не доводилось вживую такого крутого альта слушать. Мол, преклоняется он перед моим непревзойденным мастерством и прочие прибамбасы в том же духе. И по этой самой причине, как есть он саксофонист-любитель, вздулась у него совершенно непреодолимая мечта — сыграть со мною дуэт. Мол, он абсолютли дико извиняется за свою чудовищную наглость, но не соизволит ли маэстро… ну хотя бы чуть-чуть, ну хоть десять малюсеньких техасских минуточек… а уж он-то, бульдозер, со своей-то стороны был бы так благодарен, так благодарен, что просто… что просто…

Тут от полноты чувств он сделал такой глубокий вдох, что всосал весь воздух в зале, и мне элементарно стало нечем дышать. И я сказал себе, сурово так сказал: стыдись, Осел! Стыдись! Человек к тебе со всем респектом и даже более того; человек душой своею немудреной к высокому искусству тянется, а ты? А у тебя, лабуха позорного, в голове одни сплошные кабацкие глюки. В общем, вогнал я сам себя в такой стыд, что аж прямо покраснел, что не случалось со мною вот уже лет пятнадцать.

И отвечаю я тому бульдозеру в меру своего очень музыкантского инглиша: мол, редко такого понимающего человека, как он, можно встретить, даже на столичных концертах. Что во всех этих карнеги-холлах, олимпиях и ковент-гарденах одни снобы в шиншилях да в соболях, а фишку по-настоящему, если разобраться, никто просекает. И потому, мол, коли выпала мне, гордому, но честному маэстре, столь огромная честь повстречать такого замечательного слушателя, то я, со своей стороны… ну, и так далее.

Тут он просиял всеми оттенками счастья, как Таймс-сквер в дождливую ночь, и резво куда-то сбегал — так, что не успел я дух перевести, а он уже вертается, причем не один, а — батюшки-светы — с саксофоном! И с каким! Конновский Сильвер лет семидесяти от роду! Это, Миша, чтоб ты понял, для саксофониста — как скрипка Амати для скрипача. Я о такой дудке даже в пылкой юности, когда все еще кажется возможным, мечтать не осмеливался. В общем, припух я слегка от неожиданности, но и обрадовался тоже — вот, думаю, смогу подудеть на этакой реликвии!

Но сначала требовалось ублажить этого техасского рокера Брайана. Начинаем мы наш дуэт, играем минут пять, и становится мне как-то не по себе. Вроде бы и дудит мой поклонник в точности, как полагается средненькому чайнику — ни шатко, ни валко, старательно так повторяет фразы… но нет-нет, да и завернет какую-нибудь странность: то, понимаете, дунет изо всех своих немеренных сил, так что сакс едва ли не лопается, а то дышит еле-еле, как на ладан, да так тихонечко, что и Квазимодо бы за десять шагов не услышал. Будто испытывает старика Сильвера на предельных режимах. Ладно, думаю, забавляйся, я потерплю. Главное, дай мне потом с инструментом поразвлечься.

Ладно. Выдает этот Брайан последнюю кошачью трель, кладет Сильвера на стул и начинает мне руки пожимать, благодарить и прочее. А я все на сакс его смотрю и чем больше смотрю, тем больше он мне нравится. Обычно, знаете, старые инструменты биты-мяты. Во-первых, при нашей профессии трудно чтоб не упасть где-нибудь по пьяне. А во-вторых, даже на трезвую голову, как ни бережешься, а все об какой-нибудь неловкий угол заденешь. Вот тебе и вмятина. А вмятина на саксофоне — это как черепно-мозговая травма. Вроде и голова зажила, а человек уже не тот: психует ни с того ни с сего, глючит по-всякому и так далее. Так и саксофон. Это он выглядит таким хулиганом, а на самом деле нежнее его инструмента нету. Опять же люфты всякие в соединениях… клапана разбалтываются… да мало ли что?!

Этот же Сильвер выглядел практически новеньким, почти не заигранным — редчайший случай! В общем, откладываю я в сторонку свою стандартную Ямаху и просто для проформы спрашиваю у моего сияющего от счастья рокера: мол, я попробую, ладно? И тут, представляете себе, этот техасский хам выдает следующий текст: извини, мол, прости, дорогой маэстро, но нету пока что такой возможности. Это почему же? А потому, что он, Брайан, обязан закончить свой эксперимент, и в этой связи ну никак не могет допустить меня к инструменту. Импосибел.

Хорошо, говорю, хоть и обидно, но хрен с тобой, валяй, делай свой эксперимент; если недолго, то я могу и подождать. Недолго, отвечает, пары минуток хватит… И вот поворачивается этот здоровенный волосатый жлоб к своему ослепительно прекрасному Конн Сильвер Плейту образца 1927 года, берет его за нежную лебединую шею, и… и… — тут голос у Осла дрогнул, он судорожно закашлялся, справился и закончил сипло. — …и со всего богатырского маху обрушивает его на барный табурет.»

«Господи-Боже-мой, ужас, варварство-то какое…» — скороговоркой проговорил Веня. Мишка сидел молча, криво улыбаясь. Даже Кочерыжка перестала подхихикивать и тревожно завертела головой, для надежности покрепче ухватившись за своего дремлющего Полковника. Услышав нештатную тишину, проснулся Квазимодо, быстро осмотрелся и хотя не обнаружил ничего подозрительного, но все же счел подобную проверку чересчур поверхностной и как особо ответственный пес отправился лично проверять территорию.

«Налей-ка мне, Миша, — сказал Осел. — Вот же черт… до сих пор, как вспомню, так плачу…»

«Что ж, история, конечно, ужасающая, — насмешливо заметил Мишка, наливая и протягивая Ослу стакан. — Правда мне, как человеку от музыкального мира далекому, трудно понять всю глубину ваших переживаний…»

«Ты погоди ерничать, — прервал его Осел и, не поморщившись, заглотил водку. — Это еще не все. Будет понятно для всех, даже для идиотов.»

«Покорнейше благодарю господина Паганини,» — церемонно поклонился Мишка.

Осел помолчал, качая головой и всматриваясь в мерцающее нутро костра, вздохнул и продолжил:

«Короче, в глазах у меня потемнело так, что я, слава Богу, не увидел, на сколько кусков разлетелся старик Сильвер. Но его предсмертный крик я не забуду никогда, это точно… Наверное, так кричат дети, когда их за ноги да об пол. Хорошо хоть смерть его была быстрой, долго не мучился. Не то, что другие клиенты Брайана. Но о других клиентах я тогда еще не знал ничего. Тогда меня занимало только одно желание — как можно быстрее добраться зубами до волосатой шеи этого гада, перегрызть ему яремную вену, сонную артерию, или что там у них, у бугаев, отвечает за их мерзкое, вредительское существование.

Я просто не помнил себя от ярости и горя, я набрасывался на него снова и снова, и даже когда он наконец ухитрился более или менее надежно скрутить меня и удерживать на расстоянии вытянутых рук, даже тогда я еще клацал зубами, как сумасшедшая рысь. Надо отдать ему должное — бить меня он и не думал, просто держал. Держал и говорил. Сначала-то я, понятное дело, ничего не воспринимал… но все проходит, даже такая ярость и такое горе… в общем, в какой-то момент я обессилел достаточно, чтобы перестать рыпаться и начать слушать.

Объяснение оказалось простым и в то же время невероятным. Официальной профессией Брайана являлось разрушение. Вот так, ни больше, ни меньше. Мужик работал в крупной компьютерной фирме совсем невдалеке от моего кабачка. Работал разрушителем на зарплате. Оказывается, все компьютерные детали… ну там диски, клавиатуры, мышки, коробки и так далее — короче, всю эту дребедень требуется проверять на вшивость — при какой, скажем, температуре она еще фурычит, а при какой — уже нет. Или — с какой высоты может упасть… или — какое давление выдерживает… качка там, усушка, утруска и прочие удовольствия.

Потом уже, когда мы с ним совсем подружились, он показал мне свою лабораторию, полную всевозможных станков для художественной ломки вещей. Станки эти были похожи на пыточные — мощные такие устрашающие прессы, вибрационные платформы с ремнями для привязывания предметов, печи, звуконепроницаемые камеры… — короче, полный набор.

Был там даже специальный прибор для внезапного роняния. Казалось бы — хочешь ты разбить, к примеру, чашку… отчего бы просто не бросить ее на пол, рукой? — поднять так и отпустить… дзынь… Ан нет, не годится. Брайан мне объяснял, что рука человеческая перед тем, как бросить, начинает легонько подрагивать от возбуждения. Чашка это чувствует и пытается подготовиться — ну там, повернуться как-нибудь повыгоднее — авось уцелеет. А коли так, значит и эксперимент не чистый. Полную внезапность бросания может обеспечить только бездушная машина. Во как!

Все это было в каком-то смысле даже любопытно. Как-то я провел у Брайана в гостях почти полный день, и весь этот день он был занят разрушением. Засунет, скажем, в муфельную печь какой-нибудь компьютер подороже и начинает тихонечко поворачивать регулятор температуры. А сам смотрит в печное окошечко; смотрит и тихонько так поворачивает. И на лице у него написано веселое такое любопытство. Бедняга компьютер сначала настораживается, потом начинает потеть, но какое-то время еще гоняет туда-сюда свои байты с электронами. А Брайан все поворачивает… и вот, наконец, на компьютерной мордочке звонко лопается декоративный пластик. Брайан удовлетворенно кивает, что-то записывает в свой блокнот и снова берется за рукоятку. Еще немного, и начинает гореть краска, затем плавится пластмасса, обугливается металл… а Брайан все поворачивает свой регулятор, и широкая улыбка расплывается по его бородатой будке.

Покончив с печью, он выбирает себе новую жертву и переходит на пресс. С пресса — на вибростанок. И так — до конца рабочего дня, пять дней в неделю, пятьдесят недель в году, за вычетом отпусков, а также государственных и религиозных праздников… Правда, отпуска он не любил, из рассказов Брайана я понял, что начальству приходилось каждый раз выгонять его силой. Но вот что интересно: никогда, вы слышите, никогда не встречал я человека более счастливого и самодостаточного, чем этот Брайан. Он даже не был женат, не пил, не курил, даже на Харлее своем ездил только на работу… — похоже, что процесс разрушения полностью удовлетворял все его большие и малые потребности.

Впрочем, иногда материала не хватало, и тогда ему приходилось добавлять со стороны — что, кстати, и произошло с несчастным Сильвером, вечная ему память. Но все это — не по злобе, нет, ни в коей мере… в сущности, он был хороший мужик, добрый такой, чувствительный. Вот только кончилась эта история крайне неприятно… да… Налей-ка мне еще, Миша.»

«Нет, — твердо сказал Мишка. — Не налью.»

— «Это почему же?»

— «Да все потому же. Знаю я тебя. Сейчас откинешься как труп тени отца Гамлета… ищи тебя потом свищи с концовкой. Один раз ты нам так уже удружил, помнишь, Веня?»

«Помню, — подтвердил Веня. — Не наливай, пока не доскажет.»

«И ты, Брут! — с досадой сказал Осел. — Друзья называется… вас бы испытать по методу Брайана… Ладно, черт с вами, слушайте.

Потом уже, после того, я говорил со многими брайановыми сослуживцами. Они в один голос утверждали, что это, мол, администрация виновата, что, мол, надо было реагировать вовремя, что тревожные признаки якобы появились задолго до того, как Брайан затеял свой последний и завершающий опыт. Кто-то даже вспомнил, что как-то, когда-то, застал его прикручивающим самого себя к виброраме… Но я так думаю — все это туфта, обычная параша постфактум; задним-то умом кто ж не крепок…

Короче, не буду вас томить дальше, тем более — выпить не даете. Может, дадите все-таки? Нет? Уу-у, волки… Так вот — Брайана нашли в его любимом прессе. Грудная клетка была раздавлена всмятку — зрелище не для слабонервных. Правая рука отвалилась и лежала отдельно, рядом с блокнотом и ручкой. Последняя запись отмечала уровень давления перед переходом на автоматический режим. На лице застыла счастливая улыбка. Я совершенно уверен, что, когда треснули ребра, Брайан кивнул с тем же самым радостным выражением, которое всегда появлялось у него в момент вылета заклепок из особо упрямого корпуса. Вот, собственно, и все. Наливайте.»

«Я тебе не верю, — сказал Мишка. — Ты это все прямо сейчас придумал. Не может быть.»

«Ну и не верь, — равнодушно отвечал Осел, принимая стакан. — Мне-то какая разница? Ты только к саморазрушителям не примазывайся. Никакой ты не саморазрушитель, а самый обыкновенный бомж, и точка. Разрушение — это отдельная профессия… я бы даже сказал — искусство.»

Осел задумчиво покрутил водку в стакане: «Хотя, надо признать, что Брайан все-таки несколько увлекся. Я бы сказал, что он подошел к делу чересчур формально. Эта ошибка свойственна многим большим художникам. Знаете — поиски нового языка, новых форм… и все такое прочее… Применительно к Брайану можно отметить, что его последней формой была плоская пластина прессованной человечины, толщиной примерно в полтора дюйма, а относительно языка рискну предположить, что он был синим, хотя, с другой стороны… — Осел все так же, не поморщившись, опрокинул в себя стакан. — С другой стороны… ээ-э…»

Что именно происходило «с другой стороны», Мишка с Веней так никогда и не узнали, ибо Осел вдруг как-то неестественно напрягся, закатил глаза и молча опрокинулся навзничь.

«Все, — уныло констатировал Веня. — Спекся Ослик. Теперь — до утра.»

Зияд

Не везет, так не везет. Когда не надо, бездомных этих вокруг как собак. А сейчас, именно когда позарез надо — ни одного не попадается. И ведь еще не каждый подойдет. Абу-Нацер сказал ясно: только с удостоверением. Поди его сыщи такого, с удостоверением, когда вокруг вообще никого! Зияд вздохнул и заворочался на матраце. Можно, конечно, выйти ночью, поискать вдоль яффского берега, под скамейками, на помойках, в подвалах, в развалинах — везде, куда они уползают прятаться по ночам. Можно, но опасно. Даже до Яффо не добраться — сцапают, в два счета сцапают. По ночам полицейских нарядов везде навалом… да если бы одна только полиция, а то ведь и уголовка, и пограничники, и Шабак, и еще черт знает кто.

А попадаться Зияду сейчас никак нельзя. И не в том даже дело, что бока намнут, особенно, если пограничники… и не то беда, что продержат пару деньков на казенных харчах — в этом, если разобраться, был даже свой кайф… а то беда, что высадят потом все в той же Рамалле, а то и прямо сдадут в проворные руки людей Абу-Нацера. И все. Смерть, как известно, скачет на быстром верблюде. И если бы просто смерть, а то страшная, позорная, у всех на виду. Зияда передернуло. Он встал и начал искать съестное, чтобы отогнать едою мрачные мысли. В дощатом сарайчике приятно пахло кинзой и свежим укропом.

Вдоль стен стояли картонные ящики с овощами — то, что осталось от сегодняшней торговли. Что-то сгодится и на завтра; помидоры как раз дойдут, и даже вялые огурцы можно иногда всучить невнимательной хозяйке или какому другому случайному фраеру. Эту науку, как и другие тонкости овощного ремесла, Зияд постиг с раннего детства, с тех пор, как отец начал брать его с собою. Мальчик устраивался между ящиков и коробок в кузове дребезжащего «пежо», старшие братья Хусам и Ахмад залезали к отцу в кабину, и они ехали по разбитому проселку туда, где широкое асфальтовое шоссе делало резкий поворот, замедляя бег торопливых еврейских машин, так, что их хозяева могли хорошо рассмотреть приткнувшийся к обочине грузовичок с откинутым бортом, а в нем — горделиво краснеющие помидоры с зелеными усами, растрепанные охапки салата, лиловые капли баклажанов, пушистые щеки персиков и прочий замечательно свежий, росистый товар. Ну как тут было не остановиться?

И они останавливались, и мальчики, улыбаясь и наперебой подсовывая пакетики, — только накладывай — бежали навстречу, и отец, усатый пожилой зеленщик, заботливо кивая, вытаскивал из набитого уже пакета ненароком, по недосмотру попавший плод с небольшим изъяном — мол, нам чужого не надо, мол, для нас благо клиента — дело наипервейшее… а потом все мелкие пакеты складывались в один большой мешок или в ящик, и мальчишки в нетерпении переминались рядом, готовые тащить эту тяжеленную ношу в багажник или на заднее сиденье или еще куда, к черту на рога, потому что в конце, по окончании загрузки, в ладони всегда оставалась маленькая серебряная монетка, как пропуск в сладкий, недоступный мир удовольствий.

Монетка называлась «тип», и ее полагалась отдавать старшему, Хусаму, потому что в конце рабочего дня «типы» делились между всеми тремя братьями, но не поровну, а по справедливости, то есть, по старшинству. Зияду, как младшему, доставалось меньше всех, и однажды, по глупости, он попробовал утаить пару монеток, за что был жестоко избит прямо у дороги и после этого в течение недели не получал ничего. Хуже всего было то, что отец не пришел к нему на помощь, а спокойно наблюдал за избиением издали и только потом, когда братья, посмеиваясь и пересчитывая отнятые деньги, отошли, грубо поднял плачущего Зияда за шиворот, поставил перед собой и назидательно сказал в восьмилетнее, перемазанное кровью и соплями лицо: «Это тебе урок, сын. Никогда не садись на место того, кто может сказать тебе: Встань!»

Отец был мудрый человек. Он научил Зияда многому. Была еще и школа, но совсем немного — как-то так получалось, что все время было не до школы. Но все это не имело никакого значения: отец говорил, что знание хорошо, когда оно в голове, а не в книгах. И еще он говорил, что не тот умен, кто умеет отличать добро от зла, а тот, кто из двух зол умеет выбирать меньшее. А этому никакая школа не научит.

Зияд двигался наощупь, в темноте. Конечно, можно было бы включить свет — вон он, рубильник, там, слева от двери, только руку протянуть. Но Амнон велел света не зажигать — опасно. Мало ли кто по рынку ходит в ночное время; если местный полицейский Охана — еще куда ни шло, этот Зияда знает… а вот пограничники или уголовка… Сарай старый, щелястый, увидят — и все, Зияду конец, Амнону — неприятности. Времена нынче не те, чтобы незаконного араба-работника у себя прятать. Теперь за это, говорят, сажают, а уж штрафы дерут — это точно. Да и вообще удивительно, как это Амнон согласился ему помочь. Правда, пришлось наврать с три короба: мол, дети малые с голоду помирают, мать больна, отец калека, всех братьев поубивали… работа, мол, нужна хоть какая… возьми меня, Амнон, в лавку по старой памяти, сделай благое дело — Всевышний не забудет, все зачтет… Даже слезу пустил для убедительности. Ну и поверил Амнон, старый дурак. Еврея обмануть проще простого, это всякий знает.

Он добрался до стола, прислушался, чиркнул спичкой. Ага, вот и питы, и масло… видать, и впрямь пожалел его Амнон… глупец — он и есть глупец. Боковым зрением Зияд заметил легкое движение в дальнем углу. Он поднял спичку повыше, и сердце у него екнуло. Два пристальных блестящих глаза выцеливали его из-за батареи коробок. Догоревшая спичка обожгла пальцы, и он, паникуя и чертыхаясь, поспешно зажег новую. А!.. Нашел чего пугаться! Это была всего-навсего крыса. Небось, тоже подбиралась к моим питам, а, усатая? Хрен тебе в глаз, а сестре твоей хромой — в задницу! На-ка, получи! Зияд отломил кусок огурца и запустил в угол. Мимо. Крыса даже не шелохнулась. Ну и сиди там, мне-то какое дело. Все равно все питы — мои. Он вытащил из-под цветочного горшка небольшое фаянсовое блюдце, обтер его рукавом, налил масла и начал есть, обмакивая туда питу, с удовольствием чавкая, причмокивая и вытирая все тем же рукавом толстогубый масляный рот.

Было как-то непривычно без бороды и усов, которые пришлось сбрить, чтобы привлекать меньше внимания. Есть в темноте было неудобно, Зияд весь перемазался, и его лицо с крутым низким лбом и сильными челюстями отчетливо лоснилось в слабом лунном отсвете, робко проникающем сквозь крохотную отдушину под потолком. Крыса завистливо смотрела из своего угла, как он доедает последнюю питу. Она была не настолько голодна, чтобы попытаться отвоевать кусок-другой, да и соперник выглядел слишком сильным. Никогда не садись на место того, кто может сказать тебе: встань!

Зиял убежал из дому тринадцати лет — надоело горбатиться на других. Отец говорил: если нет чего желаешь, желай того, что есть. И еще: ушел из дома — потерял уважение. Легко ему было так говорить! Он, отец, был главным в доме, как капитан на судне. А Зияду тоже хотелось стать капитаном. Не ждать же, пока отец помрет… да если и помрет — старших-то братьев — эвон сколько!.. жди, пока до него, до Зияда, очередь дойдет! Нет уж… Вот, к примеру, Марван Хусейни — всего на год старше Зияда, а уже работает в Тель-Авиве, ходит с немалыми деньгами, что твой султан. У Марвана были свои поговорки.

«Ну что, — говорил он, закуривая «Марлборо» и презрительно сплевывая. — Все еще сидите в дерьме? Навоз, как его ни меси, не станет карамелью.»

Что же делать, Марван, подскажи? «Думай сам, — смеялся Марван. — Когда нет лошади, седлают собаку!»

Вечерами, расстилая на крыше свое одеяло, Зияд завороженно всматривался в запад, туда, где рядом с черным провалом моря сияли бесчисленные огни огромного города, туда, где есть столько маленьких серебряных монет, что людям даже лень нагибаться за ними, туда, где, по рассказам Марвана, можно купить себе женщину — не насовсем, а на время и трахать ее хоть всю ночь, и за это не убьют, потому что она ничья.

Так он оказался в овощной лавке Амнона, на тель-авивском рынке. Тогда еще войны не было, никаких облав и блокпостов, полиция смотрела на таких, как Зияд, сквозь пальцы — работай себе сколько хочешь, главное, не делай проблем. А он и не делал. Ремесло, слава Аллаху, привычное, торговое ремесло. Подешевле купить, подороже продать. Здесь недовесить, там недодать. Еврея обмануть легче легкого. Глупый народ, доверчивый. Иной раз обман замечают, а все равно молчат… неудобно им вроде становится… фраера, одним словом. Амнон, хозяин, уж на что тертый калач, а туда же. Я, говорит, тебе верю, Зияд, потому как сразу видно, что работник ты хороший и человек честный. Ну не дурак ли? Отец говорил: «Доверять людям — все равно что доверять воде в решете.» Вот так-то.

Пошла у Зияда жизнь легкая, красивая. Раненько утром, еще затемно, едет вместе с хозяином на оптовый базар, в центр города. Там красиво, шумно. Грузовиков сотни, отовсюду; шоферюги кричат, ругаются, честят друг друга так, что в ушах звенит. Торг идет веселый, быстрый, все всех знают; по рукам ударили и сели кофе пить, пряный, сладкий. А над городом уже заря трепыхается… пора, значит, на рынок, к прилавку.

Раз-два, все разложили, хороший товар — лицом, поближе к покупателю, лежалый — с тылу, поближе к себе… вот и готово дело… а ну подходи, кило-за-шекель! Теперь главное — кричать погромче да руками шевелить побыстрее… раз-два, раз-два… это — туда, это — сюда… глянь, — вот и день кончается, эй, Зиядка!.. сворачивай басту! Это мы быстро, хозяин, это мы — чик-чак… убрал, подмел, запер… все! Довольный Амнон пересчитывает выручку, садится в свой «Мерс» и — домой, к семье. А Зияду и здесь хорошо, в овощном сарайчике, что позади лавки лепится. Матрац есть — прилечь, одеяло — укрыться, кран со шлангом — умыться… что еще надо человеку?

А на часах всего шесть, а в кармане заныканные деньги звенят… звенят? — какое там! — шуршат! А вокруг — грех, веселый, блестящий, в точности, как Марван рассказывал. Тут тебе и игорные дома, и биллиардные, и собачьи драки, и петушиные бои, тут тебе и запретное пиво, и травка привычная, и таблетки хитрые, а то и порошок… А уж про срамное и говорить нечего — вот уж чего навалом! Хошь — в кино иди, хошь — в пип-шоу, хошь — на стриптиз, хошь — купи себе на Алленби шлюху на все про все — она тебе и кино покажет, и стриптиз сделает, и все, чего прикажешь. А не сделает — по шее сучке, чтоб знала, кто тут хозяин! Марван говорил: бей женщину, даже если не знаешь, за что, — она знает. Правильно говорил. Одно утаил — как это приятно. Как это сладко — быть господином, когда тебя боятся, когда зад тебе лижут и нахваливают… хоть на час, хоть на полчаса, а какое удовольствие! — ни с чем не сравнится!

Домой он теперь возвращался не часто, но когда возвращался, то выглядел не хуже Марвана — гордый, богатый, красиво одетый. Ну и с подарками, конечно, как положено: возвращаясь домой, привези хоть камешек. Отец глядел осуждающе, качал головой: деньги хороший слуга, но плохой хозяин… когда за ум возьмешься, Зияд? А он уже взялся — прикапливал помаленьку, не все же транжирить? Если начать раздавать воду из моря, то даже в море воды не останется. Надо думать о будущем, о доме, о жене. Хоть и сладко было в Тель-Авиве, но ни на минуту не забывал Зияд — все это чужое, враждебное, обреченное. Насчет последнего он, ежедневно видя еврейскую глупость, не сомневался нисколько. Как еще такие дураки до сих пор выжили? Не иначе — Америка помогает.

За семь лет накопил он немалые деньги, так что, когда начался весь этот балаган, когда пошла стрельба и взрывы в автобусах, когда армия закрыла дороги, а полиция принялась вытурять незаконных арабов из пределов зеленой черты, когда весь прежний уклад обрушился окончательно и безвозвратно, тогда-то, слава Аллаху, нашлось у него с чем вернуться в родную деревню. Глоток воды на родной земле лучше чашки меда на чужбине. Только вот и тут все изменилось. Прав оказался отец: ушел из дому — потерял уважение. В деревне царили теперь новые порядки, новая власть, новые господа. Из Рамаллы приезжали на новеньких джипах важные пузатые начальники в беретах и униформе, иногда заворачивали на сверкающих «BMW» еще более важные и еще более пузатые боссы в дорогих итальянских костюмах, протягивали два расслабленных пальца — то ли для рукопожатия, то ли для поцелуя. Деревенские на всякий случай целовали, что не отвергалось, а наоборот, благосклонно приветствовалось.

Все вдруг подорожало, даже то, что раньше было бесплатным. За пустячную справку драли бешеный бакшиш. Чуть что — по мордам, а то и в кутузку засунут, но не в прежнюю, еврейскую, с едой и адвокатом, а в новую, свою — с голодухой и зуботычинами. Тут-то и пожалел Зияд, что не вернулся годика на два пораньше. Вон, старый дружок Марван и на этот раз обошел младшего приятеля. Да как еще обошел! Не зря про таких говорят: брось его в воду — вынырнет с рыбой в зубах. Теперь сидел Марван в Рамалле, высоко сидел, в службе безопасности у самого раиса. А все почему — вовремя догадался жениться, и не просто жениться, а на министерской племяннице; уже и сына родил, Нацера, и звался он потому теперь не Марван, а почтительно — Абу-Нацер. Эх…

Погрустил Зияд, повздыхал, да делать нечего — упущенного не вернешь. Не всегда ветры дуют, как кораблям хочется. Хорошо еще, что есть у него пара белых динаров на черный день. Пошел к отцу за советом. Отец подумал, покурил, пожал плечами: «Не знаю, Зияд. Не понимаю я нынешней жизни. А что б тебе семитрейлер не купить? Будешь овощи возить из Иордании, большие деньги зашибать…» Вот так. Зияд только рукой махнул. Ну что отец еще может посоветовать? Всю жизнь огурцами торговал, что он кроме этого знает?

А может, и впрямь попробовать? Поехал Зияд в Рамаллу, лицензию делать. И началась карусель… Для начала пришлось купить обычные водительские права — до этого-то он водил так, без бумажки. Хотел заодно заплатить и за лицензию на семитрейлер, но тут чиновник неожиданно заупрямился. Ты, говорит, что — сбрендил? На семитрейлер учиться надо по-настоящему, иначе никак. Это тебе не «субару». Зияд уж его и так, и эдак — ни в какую. Я бы, говорит, тебе дал, но не могу, нету у меня такого права. Семитрейлерами, говорит, у нас один старикан заведует, по имени Нусейра. Так этот старый гриб бакшиш не берет, сам у всех тесты принимает. Тяжелый случай… когда он уже подохнет, старый пес?.. Пришлось учиться.

Долго учился, целых полгода, а первый тест все равно провалил. У старого Нусейры с первого раза никто не сдавал. А как сел во второй раз, въехали во двор три джипа, перегородили дорогу… что за дела? Нусейра из окошка высунулся, орет благим матом: кто, мол, такие?!. почему мешаете?!. а ну, вон отсюда!.. И тут выходит из второго джипа старый знакомец Марван… или как его сейчас… Абу-Нацер — собственной персоной. И в руках у него автомат Калашникова. И дает он из этого автомата длиннющую очередь аккурат по передним колесам учебного семитрейлера.

А когда смолкает эхо от очереди, выясняется, что нет больше звуков во всей Рамалле, а может, и во всем мире. Все молчат, даже птицы, даже старый Нусейра. И в этой звенящей тишине тихо так говорит Абу-Нацер старому Нусейре: «А ну-ка, выходи ко мне сюда из кабины, ты, старая вонючая дырка от обезьяньей задницы. И ты, Зияд, выходи. Сегодня я тесты принимаю.» И лениво, не глядя, бросает автомат назад, прямо в руки подскочившему помощнику. А старый Нусейра спускается вниз, белый, как бумага, но прямой, как карандаш; встает перед Абу-Нацером и смотрит ему в глаза, не отворачиваясь.

«Ты, — тихо говорит Абу-Нацер. — Ты про меня слышал?»

Молча кивает старый Нусейра.

«Ага, — тихо говорит Абу-Нацер. — Ты слышал, что Селим — мой человек?»

И снова кивает старик.

— «Ага. Так чего ж ты ему тест не засчитал? А?»

Молчит старый Нусейра.

И тогда Абу-Нацер наклоняется и вынимает кастет из наколенного кармашка своих форменных пятнистых штанов, и тщательно прилаживает этот кастет к руке, чтобы лег поудобнее, а все молчат и смотрят, и старый Нусейра тоже. А потом Абу-Нацер все так же неторопливо размахивается и бьет старого Нусейру прямо в рот, и Нусейра падает на четвереньки, и кровь капает из него, как из крана, вперемежку с белыми обломками зубных протезов. И тут Абу-Нацер начинает кричать, громко и страшно, и все вокруг как-то съеживается и замирает. Он кричит очень грубые слова, Абу-Нацер. Старики не должны слышать таких слов. Наверное, он очень силен, Абу-Нацер, если может позволить себе говорить такие слова старикам. Потом он замолкает, переводит дух и протягивает назад руку. А дураки помощники не знают, что именно ему подать, только стоят и растерянно переглядываются, и на лицах у них улыбки пятилетних детей.

«Нож! — кричит Абу-Нацер. — Дайте мне нож, кретины! Этот пес плохо слышит! Забил уши грязью, пес? Сейчас я тебе их прочищу…»

Он оглядывается, находит взглядом Зияда и протягивает ему нож: «Эй, земляк! Ну-ка помоги уважаемому тестору! Отрежь ему ухо. Любое, на твой выбор. Чтоб лучше слышал.»

А Зияд пятится, спотыкаясь и тряся головой, пятится, пока не упирается в ствол чьего-то автомата, сзади, за спиной: «Что ты, Марван?.. Как можно?.. За что?.. Нет, нет, я не буду… не буду…»

«Не будешь? — удивленно переспрашивает Абу-Нацер. — Не будешь? И ты туда же? Ну смотри… Играешь со змеей — не зови ее червяком. Ладно, с тобой я еще разберусь… А тебе, старый пес, не повезло. Видишь, ученик помогать не хочет. Так что придется самому. Слушай внимательно, падаль. Принесешь мне лично права для Селима и твое собственное ухо впридачу. Понял?»

Взревели джипы, выбрасывая из-под колес грунт и мелкие камешки, опустел двор, как будто и не было ничего — разве что бурые пятна в пыли, да грязь на трясущихся коленях старого Нусейры. Пойдем в контору, старик, там вода, умоешься. Накрылся зиядов тест, придется новый назначать.

Тест Зияд сдал, но не Нусейре. Ушел Нусейра на пенсию. А права он Абу-Нацеру все-таки принес и ухо свое тоже. Как начали сынов его брать по очереди, начиная с младшего, так и сломался старик. На втором сыне сломался — пошел к хирургу, тот все сделал аккуратно, под наркозом. А и верно: ухо-то — черт с ним, сыновей жальче.

Начал Зияд на семитрейлере ездить. Опять отец прав оказался — работа хорошая, прибыльная, спокойная, никто над тобой не сидит… сам себе слуга и начальник. Поставил дом, женился, не так, как Марван — на выгодной, а как отец посоветовал — на красивой. Деньги, они приходят и уходят. Женишься на обезьяне из-за денег, деньги уйдут, а обезьяна останется. В Иордании тоже женился, и тоже на красивой. Две жены, одна здесь, другая там — красота! Ездишь от одной к другой и не просто так, что захотел — поехал, захотел — не поехал, а вроде как по рабочей необходимости, деньги зарабатывая. Так что ни той, ни другой не обидно. Потолстел Зияд от хорошей жизни, расслабился, забыл про Абу-Нацера, про угрозу его опасную, напрочь забыл. А зря.

Пять лет прошло, и все опять поменялось. Кончилась спокойная жизнь, началась война, да такая, что прежний балаган детским садом показался. Армия перекрыла дороги, танки встали в Рамалле, заперли раиса, король границу запечатал… ездить стало некуда. Про Абу-Нацера разные слухи ходили: то ли убит в перестрелке, то ли взорвали его в машине вертолетной ракетой, то ли сидит в армейской тюрьме… Ну и ладно, Зияду спокойнее. Не то чтобы он евреям сочувствовал — нет, этого и в помине не было… а вот про Марвана Абу-Нацера злорадствовал: так ему и надо, волчаре… ишь, возомнил о себе! Правильно отец говорит: любая птица, даже та, что очень высоко залетает, все равно рано или поздно садится на землю, как все. Вот и Абу-Нацера приземлили.

Приземлить-то приземлили, да, видать, не совсем. Поздней ночью постучал он стволом «калача» в зиядову дверь, черный, бородатый, с двумя помощниками: вставай, поехали.

— «Да ты что, Марван… куда это, на ночь глядя?..»

Блестнул страшными глазами: «Молчи, пес, предатель… скольких наших Шабаку продал?»

— «Я — продал?.. да я… да ты…»

Прикладом — по почкам: «Сказано — молчи! Растявкался… да я, да ты… Пошел!»

Завязали глаза, везли долго, проселками, по ямам да колдобинам, бросили в темную комнату, накинули щеколду, все. Где? Зачем? Почему? И, главное, что будет дальше? А в комнате еще кто-то… кто? Мешок костей, а не человек, весь избитый-изломанный, слова вымолвить не может, только стонет. Ты кто, друг? В ответ полувзрыд-полустон и больше ничего. Страшно.

Утром вывели, разделили: избитого Абу-Нацер в свою машину взял, а Зияда в другую запихнули. Приехали в центр Рамаллы, на Манару. Людей-то сколько! — сотни, а может и больше… И женщин нету ни одной, только мужчины и мальчишки от мала до велика… хотя нет, вот они, женщины — из окон смотрят.

«Слушайте, люди!»

Кто это? А, Абу-Нацер. Быстрый какой… пока Зияд головой вертел, он уже на грузовик забрался, вон там, около трансформаторного столба. Вот так оно всегда — не успешь рта раскрыть, а он уже в дамках.

«Люди! Этот грязный пес продал душу сатане! А вместе со нею он продал евреям наших товарищей!»

О ком это он? Обо мне? Сердце ныряет к мочевому пузырю, давит на него, давит, и вот уже горячая струйка ползет по зиядовой ноге. Неимоверным усилием он заставляет себя перестать мочиться. Площадь оглушительно свистит.

«Справедливый суд Бригад мучеников Аль-Аксы приговорил его…»

Абу-Нацер делает паузу. Площадь ощетинивается тысячами рук, острый свист втыкается в небо, а под ним ворочается, вылупляясь, и наконец прорезается, расправляет мокрые крылья и взмывает вверх одно только слово, скандируемое тысячью глоток: смерть!.. Смерть!.. Смерть!.. Лужа расплывается у ног.

«Да ты никак обоссался? — смеется зиядов сторож. — Это ж не про тебя, ишак… Твоя очередь еще впереди.»

Не про меня?.. Не я?.. Не сейчас?.. Счастье-то какое… воздух со свистом врывается во вдруг распахнувшиеся легкие. Двое вздергивают вверх давешнего зиядова соседа, чтобы все видели, срывают с него одежду — зачем одежда бесформенному, бесполому куску мяса?.. — привязывают за руки высоко к трансформаторному столбу, за ноги — к кузову грузовика.

«Трогай! — кричит Абу-Нацер. — Только не быстро. А то дам штраф за превышение скорости.»

Грузовик трогает. Площадь воет и хохочет, переминаясь с ноги на ногу, как одна гигантская черепаха. Был крик или не был? Или милостивая смерть отобрала человека у жизни еще до того, как та успела взорвать ему мозг последней неимоверной мукой? Сознание уплывает от Зияда, напоследок мягко опустив его в лужу его же собственной мочи. Он не видит, как фонтанирующий кровью обрубок делает по площади круг почета вслед за грузовиком, как люди плюют на него и пинают, и лупят чем попало. Не видит, как мальчишки, улюлюкая, бегут следом, а один, самый ловкий, похожий на Марвана в детстве, уже успел взобраться на столб и срезать оттуда оторванную руку, и теперь он победно крутит своим трофеем над головой, к восторженной зависти товарищей. Не видит еще многого и хорошо, что не видит.

А потом пара пощечин, и веселое лицо Абу-Нацера: «Эй, просыпайся, зассыха!.. Ну что? Как тебе представление? Хочешь быть следующим?»

— «Марван, клянусь матерью…»

Еще одна пощечина: «Я разве тебя спрашивал, чем ты клянешься? Я тебя спрашивал, хочешь ли ты быть следующим?»

— «Не хочу…»

— «Тогда так. Иди и приведи мне еврея. Живого и с удостоверением, чтобы было что по видео показать. Только смотри: нужен такой, чтобы его не сразу хватились — бездомный какой-нибудь или одинокий… ну в общем, сам сообразишь. Понял?»

Понял. Да так хорошо понял, что в ту же ночь обошел пешком блокпосты и утром, переночевав по ту сторону, у родственника в Джальджулии, на знакомом зеленщике приехал в Тель-Авив, к воротам родного оптового рынка, нашел там Амнона, навешал ему лапши на уши и вот… Зияд вздохнул и уставился в узенькую отдушину под потолком овощного сарая — и вот он здесь, в одной компании с этой нахальной крысой. Осталось всего ничего — начать и кончить. Но одно ясно: возвращаться с пустыми руками ему нельзя. Лучше уж сразу в петлю.

Полковник

«Алло!.. алло!.. Это ты так подметаешь, да? Это, по-твоему, чисто, да? Это ж смех на палке, а не работа!»

Полковник поднял гудящую голову и одним прищуренным глазом поискал источник шума. Второй глаз не разлеплялся с самого утра. Ну и ладно, ну и пусть. Пусть хоть кому-то будет хорошо в тошнотворном утреннем организме… хоть глазу… Пусть себе живет один в прохладной спящей темноте, пусть…

Кто-то грубо вырвал метлу из вялых полковничьих рук: «Пшел вон отсюда, алкоголик! Вон!»

«А эта… деньги?..»

«Какие деньги?.. Пшел вон! Вон!»

Ну зачем же так? Толкаться-то зачем? Я и так уйду… ссс-сс-суки… ой, голова моя, головушка… Что ж такое пили вчера? Надо бы срочно похмелиться, а то совсем плохо. Где ж денег-то взять? Кочерыжка бы достала… но Кочерыжки, как назло, нету… ссс-сс-сука…

Утреннее солнце перелезло через невысокий частокол старого Тель-Авива и запрыгало с крыши на крышу, по-хозяйски щупая развешенное на просушку белье, осторожно, как купальщица воду, трогая сонные пыльные дворы. Вот оно соскочило с ближнего к морю дома, рассеянно погладило береговой песок, осмотрелось и, завидев Полковника, весело шлепнуло его по затылку.

«Ссс-сс-сука… — сказал Полковник с ненавистью. — Пакость…»

Он полез в карман, вытащил мятую серую фуражку с едва различимой надписью «Ну, погоди!» и раздраженно натянул ее на голову. От резкости этого движения спавший дотоле глаз скомкался и вынужденно приоткрылся, впустив в себя ослепительную картину голубейшего из небес, напоминающего обтянутую новым трико задницу щеголя-жокея, крепко сидящего на синей спине моря, вцепившись обеими руками в белую гриву сбегающего к воде города.

«Ссс-сс-сука… — повторил Полковник с омерзением и поскорее зажмурился. — Гадость…»

Но было уже поздно, глаза упрямо не желали возвращаться в прошлое, крутя на изнанках век, как на экране сельского клуба, какое-то дурацкое индийское кино с пальмами, агавами, ветром и пятнами солнечного света в мягкой пыли. Полковник плюнул и, поднеся кулаки к предательским зенкам, продрал их окончательно. Солнце по-прежнему дразнилось, так что он поискал вновь обретенным взглядом скамейку где-нибудь в тени, нашел, с грехом пополам добрался, уселся и перевел дух, отдыхая от неимоверной величины усилия.

Сбоку кто-то подошел и сел рядом. Сначала Полковнику стало интересно, кто бы это мог быть, ведь обычно рядом с ним никто не садился, по причине некрасивого наружного вида и неприятного нутряного запаха. Но поворачивать голову не хотелось, чтобы ненароком не разбудить притихшую боль, и поэтому он продолжал сидеть в неподвижности, глядя вперед и вверх, как каменный болван с острова Пасхи. С другой стороны, это могла быть Кочерыжка, а у Кочерыжки могли быть деньги, то есть опохмелка. Полковник принюхался. Нет, не Кочерыжка.

Сосед деликатно кашлянул и сказал на гортанном иврите: «Жарко сегодня, правда? В такую погоду нужно много пить.»

Иврит Полковник понимал плохо, а потому не разговаривал на нем из принципа. В то же время, заявление соседа могло иметь интересное развитие, ибо содержало ключевое слово «пить». Полковник немного подумал и ответил по-русски: «Я всегда пью много». Потом он осторожно взял голову обеими руками и развернул ее в направлении нежданного собеседника. Перед ним сидел низкорослый смуглый мужик с узким покатым лбом под шапкой курчавых волос. Взгляд у мужика был удивленный — русского языка он, очевидно, не понимал.

«Ты что, не еврей? — спросил мужик разочарованно. — Иностранный рабочий? Румыния? Украина?»

Уловив, о чем спрашивают, Полковник приосанился. «Я — не еврей, — сказал он гордо. — Ты меня с вами, жидами, не равняй. Я — русский, понял? Русский!»

Незнакомец разобрал знакомое слово и облегченно закивал: «О! Русский! Значит, все-таки еврей…»

Затем тепло улыбнулся и добавил по-арабски: «Чтоб вы все сдохли.»

Полковник пожал плечами. Он не понял ничего, но и не расстроился. Главной задачей сейчас было вернуть разговор к интересной теме. Как бы это… Он напрягся.

«Ты… эта… ты кто?» — спросил он раздельно, подкрепляя вопрос энергичными движениями указательного пальца.

«Я — Зияд,» — сказал Зияд и протянул крепкую ладонь для рукопожатия.

«Заад… — задумчиво повторил Полковник, игнорируя протянутую руку. — Дурацкие тут у вас, жидов, имена. Собачьи какие-то. В России, к примеру, жиды — как жиды, а тут — сплошь шваль черножопая. Взять хоть тебя, дурака — чурек-чебуреком. Я таких в Афгане тоннами мочил. Заад, значит… Черный Заад… А жена у тебя, наверное, Черная Заадница. А?»

Зияд кивнул с готовностью. Как и Полковник, он не понял ни слова, но это было не важно. Главное, что нужный человек наконец найден. Во-первых, он почти наверняка бездомный — вон как воняет… небось, годами не мылся. Алкаш. Значит, можно напоить и… но это ладно, это потом. Во-вторых — еврей, все как надо Абу-Нацеру. Оставалось выяснить последнее — насчет удостоверения. Но тут главное не торопиться, не спугнуть. Он улыбнулся как можно дружелюбнее:

«А ты? Ты кто?»

Бездомный снова напыжился, уперся руками в колени и откашлялся, как маршал Жуков на военсовете:

«Я — Полковник! Усек, чебурашка, с кем сидишь, с кем мочало треплешь? Полковник! Как это по-вашему… О! Колонель. Я — колонель. Ферштейн?»

Вау! Зияд чуть не задохнулся. Вот это удача! Полковник запаса… вот это да! То-то Абу-Нацер глаза вылупит, когда он приволочет ему этого типа! Вид у него, правда, не товарный… но это ничего, сбрызнем из шланга, как овощи на прилавке, будет, как новенький. Он прижал руку к сердцу, поклонился и сказал по-арабски:

«Я в жизни не видел столь подлой и грязной еврейской обезьяны, как ты. Но не волнуйся, я тебя, собаку, помою. И только потом отдам Абу-Нацеру. А уж он тебя нарежет на мелкие еврейские полосочки. Ладно?»

Полковник, со своей стороны, остался доволен произведенным впечатлением. Черножопый явно лебезил перед ним, что-то лопоча по-своему, по-тарабарски. Льстивый они все-таки народ, жиды. Нету в них ни прямоты, ни широты российской… дрянной народишко, что и говорить. Тьфу!.. Однако пора было переходить к делу. Полковник снова откашлялся посолиднее и поднял руку, останавливая чебурековы излияния:

«Ты вот что, как там тебя… Жооп? Ты вот что, Жооп… ты там что-то про питье говорил… ну, пить… пить…» — он щелкнул себя по горлу.

Зияд моргал непонимающе.

«Тьфу ты, экая чурка! — сказал Полковник с досадой. — Навязался чучло на мою голову… что ж ты языка-то человеческого не понимаешь… как бы тебе… пить, понимаешь?.. Тьфу ты! А еще говорят, что евреи умные! Ну ни хрена не просекает… пиво… пи-во… ви-но… вод-ка… водка, мать твою!»

«А! — Зияд хлопнул себя по лбу. — Водка! Ты хочешь водка?»

«Ну слав-те-Господи, — облегченно вздохнул Полковник, утирая пот рукавом. — Наконец-то сообразил. Водка, водка… беги туда… магазин… Хези… водка!»

Он махнул рукой в сторону рынка.

Зияд мелко-мелко закивал и улыбнулся еще слаще. Что ж, это совпадало с его планами. Но прежде нужно было удостовериться в наличии документа.

«Колонель… — мечтательно произнес он и поклонился, низко, насколько это позволяло его сидячее, вполоборота к Полковнику, положение. — Колонель! Но… — Зияд бутафорски нахмурился и нарисовал в воздухе знак вопроса. — Колонель? Колонель? Нет… нет… Не колонель…» Он энергично замотал головой из стороны в сторону.

«Что-о? — сердито протянул Полковник. — И ты туда же? Нет, вы только посмотрите!» — он обратился к окрестным кустам, призывая их в свидетели этой вопиющей наглости. Кусты возмущенно зашелестели.

«Каждая чурка теперь на меня хвост задирает. А было время… Эх, где вы, славные денечки?»

Полковник слегка было пригорюнился, но затем, вспомнив о главной задаче текущего момента, решительно повернулся к Зияду и рявкнул: «Колонель! Ясно тебе, чмо болотное? Колонель!»

Зиядово лицо недоверчиво сморщилось. «Колонель?.. Хм…» Он изобразил раздирающие его на части муки сомнения. Затем поднял палец, будто найдя долгожданное решение: «О! Документ!»

— «Что?»

— «Документ, — упрямо повторил Зияд и ткнул пальцем вверх. — Да документ — да колонель. Нет документ — нет колонель. Документ.»

Полковник с досадой хлопнул себя по колену: «Ах ты, дрянная чебурашка! Ладно, будет тебе документ. Но сначала — водка. Ферштейн? Да водка — да документ, нет водка — нет документ. Вот так.»

Он еще раз прихлопнул ладонью и отвернулся, демонстрируя конец всех и всяческих переговоров. Зияд молча встал.

«Вали, вали отсюда, чурило, — напутствовал его Полковник. — дуй к своей чуриковой… документ ему подавай… видали?.. еще каждый черный Жооп будет тут права качать… видали?» Кусты вокруг взволнованно зашумели, полностью разделяя его точку зрения.

Они еще по инерции качали глянцевой жесткой листвой, а Зияд уже возвращался, сжимая в руке бутылку наидешевейшей местной водки с оригинальным названием «Русская». Полковник изумленно крякнул и протянул руку. Зияд сел на скамейку и с нескрываемым отвращением наблюдал за душераздирающей сценой утреннего опохмела. Полковнику, понятно, было не до него. Он отчаянно боролся за удержание первого глотка, который, как живой, яростно пробивался обратно, наружу, ведя ожесточенные авангардные бои где-то в районе верхней трети пищевода. Прогрессивная общественность внутреннего полковничьего мира, в составе жалких, но гордых остатков печени, полуразрушенной селезенки и пробитого в нескольких местах желудка, сочувственно взирала на это дерзкое освободительное движение, по долгому опыту сознавая обреченность его усилий. Полковник не собирался уступать. Резко задержав дыхание, он лишил вражеских союзников подкреплений и таким образом постепенно переломил ход войны в свою пользу. Глоток еще сопротивлялся, но клапаны сердца, всегда бывшего на полковничьей стороне, уже звенели победу. Минута — и все было кончено. Под давлением превосходящих сил противника глоток обмяк, расплылся и рухнул по пищеводу вниз, в черную пустоту желудка. Печень сокрушенно вздохнула.

«Ну вот… — сказал Полковник удовлетворенно и посмотрел на мир новыми, увлажненными счастьем бытия глазами. — А ты говоришь…» И мир радостно засмеялся в ответ, подскочил разноцветным паяцем, рассыпался на тысячу праздников и пошел себе скакать вокруг: оп-ля, тру-ля-ля! А Полковник в ответ лихо, по-гусарски, выдохнул и, припав к горлышку, произвел еще несколько глотков, больших и чистых, как любовь. Окончательно наладив таким образом жизнь, он вспомнил про этого, как его…

«Эй, ты где? — он обтер горлышко ладонью и протянул бутылку Зияду. — Давай, друг. Поправься и ты, чего уж там… Жиды вы, жиды и есть, но нет-нет, и среди вас хорошие люди попадаются…»

Зияд отрицательно покачал головой: «Документ.»

— «Документ? — недоуменно повторил Полковник. — Какой тебе документ?»

— «Документ.» — От зиядовой улыбки не осталось и следа. Он определенно начинал злиться. Похоже, этот подлый еврей обманул его, провел, как маленького ребенка. Грязный пес! Он протянул руку:

«Давай сюда документ, ты, вонючая еврейская собачонка! Документ!»

«Документ, документ… — благодушно сказал Полковник. — На что тебе документ? Ты что, мент?.. Ишь ты, как глазками-то сверкает, жидовская морда! Во-во, все вы такие, двоедушные. Нет, чтобы выпить ладком, поговорить по-человечески… ладно… щас будет тебе документ…»

Он полез за пазуху, долго рылся там и наконец жестом фокусника сунул Зияду под нос раскрытую ладонь. По ладони, натруженно перебирая лапками, беспорядочно ползали несколько вшей, радуясь нежданным солнечным и воздушным ваннам.

«Вот тебе мои документы! Бери любой, на выбор! Дарю!.. Что, не нравится? А?! — Полковник повысил голос. — Тогда есть у меня еще один. Я его в Афгане таким чебурекам, как ты, предъявлял. Им нравилось!»

Он плюнул на ладонь, заодно искупав вшей. Для полной оздоровительной программы им теперь не хватало только массажа, который, впрочем, последовал незамедлительно, ибо Полковник крепко сжал руку в кулак и угрожающе потряс им перед Зиядом.

«Вот! Видал?! Видал документ?! — он уже кричал в полный голос. — Видишь — вот и печати! Тут столько чучмекских рыл отпечаталось, что тебе и не снилось! Смотри, гад!»

Зияд растерянно оглянулся. Еще не хватало привлечь чье-либо внимание. Но было уже поздно. Раскаты полковничьего командирского баса гремели по всей округе, редкие утренние прохожие оборачивались, из дальних лавок высовывались люди — посмотреть, что происходит, даже машины притормаживали… Ох, пронеси Аллах… Сейчас позвонят в полицию — и все, конец. Бежать, бежать, немедленно. Он повернулся, сделал шаг, и сердце его упало. Из-за ближнего поворота аллеи прямо на него выходили два солдата пограничной службы в ненавистной темно-зеленой униформе.

Разве убежишь на ватных ногах? Парализованный страхом, Зияд зачарованно смотрел, как они приближаются небрежным пружинистым шагом и видавшие виды автоматические винтовки растут из их рук естественным продолжением, как тяпка из руки огородника. Полковник тоже заметил солдат, но не испугался, а наоборот, обрадовался новому приключению. Выпитая водка весело пузырилась в его сердце и звала к подвигу.

«Ну наконец-то! — заорал он торжествующе, вытягиваясь во фрунт. — Принимаю командование! Рр-равняйсь! Смиррр-р-рна!»

Один из солдат, белобрысый накачанный парень, кивнул своему напарнику на Зияда, а сам подошел к Полковнику и взял его за плечо.

«Ну что, отец, — сказал он по-русски. — Ты чего бузишь-то? Документы у тебя имеются?»

Полковник вытаращил глаза: «Что?! И ты туда же?! Да что это за день такой сегодня? Всем документы мои нужны! Сначала этот отмороженный, теперь ты… Да откуда им у меня взяться, командир? Я последнюю бумажку два года назад пропил. В сортир сходить не с чем.»

Белобрысый улыбнулся: «Ладно, хрен с тобой. Иди, приляг где-нибудь в теньке. Эй, погоди-ка… кто, говоришь, у тебя документ спрашивал?»

«Да вот этот и спрашивал,» — Полковник указал на Зияда.

«Ага. Ну и хорошо… ты иди себе, иди… — белобрысый легонько подтолкнул Полковника в нужном направлении и повернувшись к Зияду, перешел на иврит. — Ну а ты кто будешь, любитель чужих документов? У тебя свой-то есть?»

«Я тут живу, недалеко, в Яффо, — хрипло произнес Зияд. — А удостоверение дома оставил… выскочил на рынок на полчасика.»

Белобрысый вопросительно посмотрел на напарника. Тот отрицательно покачал головой.

«Врет, собака… — на всякий случай он ухватил Зияда за ремень джинсов. — Врет. В Яффо говорят по-другому. Наш это клиент, Эди, с территорий.»

«Друз, — мелькнуло в голове у Зияда. — Хуже не придумаешь.»

Белобрысый Эди удовлетворенно кивнул. Задвинув автомат за спину, он аккуратно взял Зияда одной рукой за волосы, а другой за кадык.

«Сейчас проверим, — сказал он. — Если через три минуты сдохнет, то с территорий, а если только через две, то из Яффо. Башар, засекай время.»

— «Есть, засек.»

Перед глазами Зияда поплыли разноцветные круги. Он отчаянно дернулся, пытаясь высвободиться. Эди засмеялся и ослабил хватку.

«Не боись, арабон. Это мы пока шутим. Кто ж тебя тут мочить станет, на глазах у всей международной общественности? Потерпи. Вот загрузим твою аппетитную задницу в коробок, там и поговорим.»

Он отпустил кадык и смачно прихватил Зияда за ягодицу: «Эх, хорошо мясцо! Свежачок! Башар, вызывай транспорт.»

Заквакал «воки-токи». Эди толкнул Зияда на скамейку, сунул в рот сигарету и принялся рыться по карманам в поисках зажигалки. В зиядовой голове продолжал дуть несильный песчаный ветер, играя обрывками бессвязных мыслей, как пустыми пластиковыми пакетами на безлюдном осеннем пляже. Но первоначальный шок уже прошел. Зияд осторожно напряг ногу, с удовольствием и надеждой ощутив упругую мышечную силу вместо прежней ватной беспомощности. А ну, стоп! — скомандовал он самому себе, останавливая ветер. Думай, голова, думай…

Если бежать, — ответила голова, — то немедленно. Сейчас они закончат возиться с «воки-токи» и с сигаретами, наденут на тебя наручники, и тогда уже точно все. Так что бери ноги в руки, Зияд, и побыстрее.

А если застрелят? — Глупости! Ты побежишь на фоне домов. Не будут они стрелять, не рискнут.

А если догонят? — Не догонят. У друза, вон, брюшко, он уже, небось, годы, как не бегал… а блондин, хоть и здоров, как медведь, но для погони тяжеловат, надолго его не хватит.

А если все-таки? — Ну даже если догонят… что это изменит? Что? Потопчут ногами, сломают пару ребер… так ведь и так сломают, вот привезут сейчас в участок и сломают. В общем, терять тебе нечего, Зияд, так что…

Эди нашел-таки зажигалку и теперь прикуривал, повернувшись спиной к ветру, а заодно и к Зияду. Лучше не придумаешь… Он весь сжался, накапливая адреналиновый заряд, вознес молитву к Всемилостивейшему и рванулся вперед, распрямляясь подобно высвобожденной пружине. Эй, ты куда? Стой! Солдаты не успели и глазом моргнуть, а он уже выигрывал у них метров сорок. Друз сорвал с плеча винтовку, передернул затвор, упал на колено. «Не стреляй! Нельзя! — уже на бегу крикнул ему Эди. — Там рынок! Стой, гад!!»

Как же, буду я стоять… ма?ньяк, сын ма?ньяка… фугас тебе в глаз… Зияд несся, не чувствуя под собою земли. Мышцы работали сильно и радостно, дыхание было глубоким и ровным, сердце тоже не сбоило… он начинал верить в успех, тем более, что расстояние между ним и преследователями продолжало увеличиваться. Двести метров… триста… В считанные минуты он выскочил на набережную и помчался, делая заячьи скидки — на случай, если все-таки решатся стрелять. Впереди маячили дома Яффо. Надо успеть туда, в путаницу узких улочек, полуразрушенных тупиков и переулков, к кучам строительного мусора, в лабиринт подвалов, нор и чердаков. Зияд оглянулся. Друз отстал, но белобрысый Эди и не думал сдаваться; бег его был мощным и равномерным, как ход паровоза.

Разрыв перестал возрастать, и это было неприятной новостью. Зияд вдруг почувствовал усталость. В самом низу легких будто образовалась мертвая зона, куда воздух не доходил, как Зияд ни старался. Более того, эта зона быстро увеличивалась в объеме, подталкивая вверх сердце и ужасно мешая дышать. В панике он оглянулся. Эди-паровоз, в отличие от него, не сбавлял темпа; разрыв начал сокращаться, медленно, но неумолимо. Сердце забралось совсем высоко и теперь бешено колотилось где-то у самого горла. Зияд продолжал бежать из последних сил, шатаясь и хватая воздух широко распахнутым ртом. Только бы успеть до яффских домов, только бы успеть…

Эди прекрасно понимал его планы. Он был зол прежде всего на себя — надо же так лопухнуться! Арабон казался таким перепуганным, не способным ни на какое сопротивление, а уж на побег — тем более. И вот — на тебе… Теперь все зависело от того, хватит ли у него сил добежать до яффских трущоб. Забьется там, как крыса, в какую-нибудь нору — поди сыщи. Нет, сыскать-то, конечно, можно, с собаками, со следопытом… оцепить район и сыскать, без проблем. Но для этого надо вызывать подкрепление, рассказывать, что да как, где задержали, где упустили и главное, почему они с Башаром оказались такими лопухами, это с их-то опытом… Ну уж нет, посмешищем для всей роты Эди становиться не собирается, дудки. Он прибавил в темпе. Арабон явно держался на последнем кислороде, но и трущобы уже — вот они. Нет, не успеть… Эди с досадой смотрел, как беглец вбегает в ближнюю улицу, как на спасительную лесную опушку.

Кстати, тут и выстрелить можно: район выглядел совершенно необитаемым. А ну-ка… Продолжая бежать, точными заученными движениями он подготовил винтовку к выстрелу, приостановился, хладнокровно подождал, пока успокоится дыхание и выстрелил, целясь в ногу. Попал? Промазал? В момент выстрела араб как раз заворачивал за угол метрах в трехстах, так что теперь Эди совершенно потерял его из виду. Держа оружие наизготовку, он преодолел казавшиеся бесконечными триста метров и завернул за угол. Заваленный строительным мусором тупик был пуст. Эди тщательно обследовал все закоулки — беглец как сквозь землю провалился. Куда он мог деться, подлец? Наверное, перемахнул вон через тот заборчик, в самом конце тупика. Эди подошел к полуразрушенной кирпичной стенке. Ну точно, вот она, кровь на камнях.

Попал все-таки, с гордостью подумал солдат. Хоть что-то, не зря старался. Он заглянул через забор, в опаленный солнцем лабиринт руин и заброшенных халуп. Тяжело дыша, подбежал Башар: «Ну что, где он?»

— «Там где-то. Ушел, падла. Вдвоем нам его тут не сыскать. Хотя я вроде зацепил его напоследок, в ногу. Вон кровь, видишь?»

— «Ага. Будем вызывать группу?»

— «Ты что, сдурел? Хочешь без отпуска остаться? Да и засмеют. Скажем: проверили документы и отпустили.»

Башар кивнул: «А и верно. Умный ты, Эди.»

«Зато ты быстрый, — съязвил напарник. — Пошли, водички попьем, бегун. Тут где-то киоск был, я помню.»

Они закурили и, не торопясь, вышли из тупика.

* * *

Зияд пришел в себя и сразу все вспомнил, но глаза открывать не стал. Торопиться ему теперь некуда. Увидят, что глаза открыл и возьмут в оборот… Интересно, били ли его, пока он пребывал в отключке?.. и если били, то много ли переломали? Стараясь не шевелиться, он подвигал мышцами груди и живота… нет, ребра, вроде, целы. Значит, пока не били, оставили на потом, как придет в сознание; еще одна причина не открывать глаза. Одно странно — тишина эта… на участок не похоже. А может, он в камере? Посмотреть, что ли?.. — нет, хре?на вам я глаза открою, вот еще, нашли дурака.

Однако, надо же, все-таки зацепил его этот сволочной блондин, в последний момент зацепил! Еще бы немного, совсем чуть-чуть — и ушел бы. Лежа с закрытыми глазами, Зияд еще раз, как вживую, пережил эту решающую секунду, когда, уже оттолкнувшись для прыжка за угол, он вдруг ощутил резкий толчок в правую ногу, пока еще совсем не больный — просто резкий толчок — и только потом услышал выстрел, и даже не сразу связал два этих события. Не сразу, да… А потом-то, когда приземлился там, за углом, потом-то уже нечего и связывать было… потом-то уже боль эта адская все связала, скрутила по рукам и ногам… да… особенно, по ногам. Тут-то он и понял, что — все, отбегался Зиядка… прощай, отец, и семитрейлер «Вольво» прощай, новый еще совсем семитрейлер, жить и жить ему еще… и жены — прощайте, жены… тоже хорошие, совсем еще молодые жены, дрючить их еще и дрючить… и дети… расти вам без без батьки… ничего… как-нибудь…

Он еще доковылял по инерции до конца короткого тупика, ухватился за кирпичную стенку, даже приподнял раненную ногу — перелезть… и тут — нет удачи, так до конца — разломился прямо под руками кусок чертовой турецкой штукатурки, рассыпался, гад, как последняя надежда, и рухнул он, Зияд, навзничь на камни, ударившись сначала раненной ногой, как обнаженным нервом, а потом, напоследок, еще и затылком. И тут уже, слава Всемилостивейшему Аллаху, избавил Он Зияда от страданий, лишив сознания, предав его за грехи его в сильные руки супостата. Что ж…

Скорбный ход зиядовой мысли прервался отчетливым звуком рычания прямо над ухом. Собака? Паника охватила Зияда. Он недооценил жестокость своих врагов — они собирались травить его собаками. Прикрыв лицо руками, он отчаянно дернулся в сторону от страшного рыка и открыл глаза. На него смотрели человек и собака. Собака — злобно, угрожающе щеря блестящие белые клыки. Человек — с каким-то неприязненным любопытством. «Кто вы?» — спросил Зияд на иврите.

Человек слегка поклонился и ответил на незнакомом языке: «Миша. Квазимодо.» Помолчал и добавил уже понятно: «Не бойся, ты в безопасности. Солдаты ушли. И пес тебя не съест, он на диете. Пока… Давай-ка посмотрим, что у тебя там с ногой.»

Чиф

Он незнакомца шел отчетливый запах врага. Квазимодо сильно фыркнул, выгоняя из ноздрей противную вонь замешанного на оливковом масле пота, но та не уходила, липким облаком заполнив весь их, такой уютный, подвальчик. Зачем хозяин притащил сюда этого типа? Хорошо еще, что он ранен… в таком состоянии справиться с ним будет намного легче. Впрочем, справились бы и так… оружия-то на враге не было. Сначала надо парализовать ему правую руку, вон там, у локтя, а потом ухватиться за левую и тащить наружу. Проще простого. Пес снова зарычал, напрягся, низко опустил голову, прикрывая горло, и сделал полшага вперед на прямых ногах.

«Квазимодо! — Мишка ухватил его за пушистый загривок и тряхнул. — А ну кончай! Что это ты так раздухарился? Марш в свой угол! Место!»

Он сердито ткнул рукою в угол. Пес неохотно подчинился. Хозяина надо слушаться, даже если сначала кажется, что он совершает совсем неправильные поступки. Даже если эти поступки кажутся неправильными и потом, пусть даже очень долго. Даже если за эту неправильность позднее приходится платить слезами и страхом, болью и кровью. И хорошо еще, если платит собака — такая уж у нее работа, ничего тут не поделаешь… но иногда случается, что платить приходится хозяину, и это самое ужасное. Нет ничего хуже, чем когда хозяину плохо, а ты, собака, не можешь его защитить. Это уже просто ни в какие ворота не лезет. Потому что на земле есть порядок, и у каждого существа в этом порядке есть свое назначение, и без этого назначения — кому оно, это существо, нужно? Назначение собаки — защищать хозяина и все, этим все сказано, ни прибавить ни убавить. Наше дело лохматое.

Морща нос, Квазимодо лег на свой коврик, но не на бок, и не клубком — лег ровненько, даже не лег, а опустился в позицию низкого старта, чтобы при необходимости можно было одним махом, не теряя ни секунды, выпрыгнуть вперед. И тогда уже, выпрыгнув… Пес еще раз прокрутил в голове правильный порядок действий: сначала зубами выше локтя — сильно, но коротко, а потом — предплечье другой руки и тянуть наружу, к И?????лану… хотя, погоди, почему к И?лану? Нету И?лана, давно уже нету… куда ж тогда?… не важно, там видно будет.

Вот и Илана вспомнил… Давно уже не вспоминал — все случая не было. А тут вот запах врага учуял и вспомнил. Как Илан говорил? -

«Ты, Чиф, уж больно самостоятельный, все лучше всех знаешь. А это неправильно, пес. Заруби на своем длинном бельгийском носу: хозяин всегда прав. Всегда. Понял?»

Понял, понял… Тогда-то пес ему поверил. Ну и кто в итоге прав оказался? Илан или он? Аа-а… то-то же.

Чиф… Это теперь хозяин называет его этим странным длинным словом — Квазимодо, а тогда его звали Чиф, коротко и ясно, а главное — весело. Чиф! Как будто чихаешь. Правда, он не сразу это понял. Сначала он жил вовсе без имени, потому что был щенком, и ничего еще не знал ни о мире, ни о порядке, ни о назначении собаки. Сначала он знал только маму, которая была очень, очень большой. Мама была просто огромной, она занимала собою весь мир… или почти весь. Во всяком случае, Чифу было совершенно ничего не видно из-за ее теплого лохматого бока. Такое положение дел его не устраивало, и поэтому он упорно старался вскарабкаться на маму, чтобы получше рассмотреть те немногие детали, которые составляли оставшуюся от мамы, меньшую часть мира.

Были там еще братья и сестры; они никуда не карабкались, а просто и неинтересно ели и спали, а потом снова ели и снова спали и так без конца. А Чифа еда никогда особо не занимала, то есть занимала, но он никогда не делал из этого культа, вот так, его всегда интересовали совсем другие вещи. Уж больно был он самостоятельный, вот что. Братья и сестры мирно посапывали у мамы под животом, а он все карабкался вверх, отчаянно отталкиваясь от скучного повседневного бытия своими слабыми кривыми щенячьими ножками. Мама, не одобрявшая такого поведения, одним движением носа спихивала его на место и подкрепляла это дело энергичным вылизыванием, как будто рассчитывала очистить неразумного сына от вредных и опасных фантазий. Она-то знала, что торопиться тут решительно незачем и некуда. Но мокрый Чиф, сконфуженно почихав и отдышавшись, упрямо забирался на самый верх сопящей и слюнявой братне-сестринской кучи и оттуда, как из базового альпинистского лагеря, снова и снова приступал к восхождению на свой неприступный Эверест.

Наверх он так и не попал, потому что мама неожиданно исчезла, вместе со всей братне-сестринской кучей, исчезла раз и навсегда, так и оставшись самым большим предметом из всех, когда-либо встреченных Чифом на его жизненном пути. Теперь, когда мир освободился от маминой огромности, Чифу стали видны многие другие вещи, хотя и не такие большие, как мама, но весьма разнообразные. Например, люди — существа, любившие играть и ездить с места на место. Сменяя друг друга, они чесали Чифа за ухом, безуспешно пытались вырвать у него палку, и повсюду бросали резиновые мячики в наивной надежде, что он не сможет эти мячики разыскать. Время от времени люди брали Чифа на руки, садились в машину и ехали к другим людям, с которыми повторялось все то же самое — и ухо, и палка, и мячики. В машине Чифа тошнило, настроение портилось, он из принципа писал на сиденье и вспоминал шершавый мамин язык, помогавший от всего, даже от скуки.

Он уже начал приходить к разочаровывающему выводу, что жизнь представляет собою совершенно бессмысленный калейдоскоп, составленный из людей, палок, мячиков и тошнотворных машин, как вдруг все изменилось. Внешне новое место, куда его, конечно же, привезли на машине, отличалось от десятка предыдущих мест только обилием других собак, прежде всего — щенков. Щенки весело носились по площадке, задирая друг друга кто в шутку, а кто и всерьез, играли с крутившимися вокруг людьми — здесь в ход, конечно же, шли все те же дурацкие палки и мячики… короче, происходила обычная суетливая кутерьма, в которой Чиф участия не принимал, поскольку надоело во как.

Илан подошел к нему утром, на вторую неделю после приезда. Чиф лежал в дальнем углу площадки, презрительно поглядывая на суетящихся сверстников и от нечего делать почесывая себя за ухом то одной, то другой ногой.

«Привет, — сказал Илан, присаживаясь перед Чифом на корточки. — Какой-то ты серьезный не по возрасту. Хочешь, поиграем?» — и стукнул об землю неизменным резиновым мячиком. Чиф тяжело вздохнул, предчувствуя очередной сеанс бессмысленной и постылой беготни, но, к его удивлению, этого не последовало. Илан улыбнулся и сунул мячик в карман:

«Не хочешь, значит. Вырос ты из этих детсадовских глупостей… Ну ладно, коли не хочешь, то и не надо. Пойдем тогда пробежимся. Теперь ты мой, господин Чиф. Кстати, я — Илан.» Он взял Чифа на поводок, и они вдвоем совершили чудесную утреннюю пробежку.

Вместе с Иланом в жизнь Чифа вошел смысл. Каждое утро Илан приходил в его клетку, и они занимались уборкой, то есть, Илан подметал и мыл, а Чиф активно и добросовестно путался у него под ногами. Затем они не менее часа бегали, причем со временем Илан был вынужден сесть на велосипед, потому что Чиф вырос и вошел в такую спортивную форму, что за ним и верхом-то было не угнаться. Затем они начинали играть, а заодно и учиться всякой всячине. Оказалось, что в жизни существует масса интереснейших вещей — например, ползать по трубам и взбираться на отвесные стенки, ходить по узким бревнам, переплывать широкие бассейны, находить и откапывать спрятанные под землей предметы. Предметы, по странному совпадению, всегда пахли одинаково приятно: это был запах свертка, который постоянно оказывался рядом с чифовой миской во время кормления. Предметы с этим чудесным запахом именовались «взрывчатка», и их полагалось отыскивать во время игры, но не трогать лапами и даже не брать в пасть, а наоборот, тихо усаживаться рядом и ждать, пока подойдет Илан, похвалит, погладит и сунет под нос кусочек колбасы на ласковой ладони.

Конечно, колбаса — это всегда приятно, но главное было все-таки не в колбасе, а в дружбе. Илан был замечательным другом, таким, что вскоре Чиф просто не представлял себе, как это он жил до того, как Илан впервые подошел к нему с этим дурацким мячиком и предложением пробежаться. Иногда Илан задерживался или вовсе не приходил, и тогда Чиф не находил себе места от беспокойства: уж не застрял ли Илан в какой-нибудь особенно узкой трубе? А может, он забрался на очень высокую стенку и теперь боится спуститься? Или почувствовал запах взрывчатки и никак не может до нее докопаться? Эх, зачем было затевать все это в одиночку, когда вдвоем у них всегда получается не в пример удачнее? Дружба — это когда все делают вместе, разве не так?

Тем большим сюрпризом оказалось для Чифа существование Оскара. Однажды утром Илан пришел какой-то взволнованный. Он остановил Чифа, который уже начал интенсивно скрести пол передними лапами, как это он обычно делал, приступая к чистке клетки, присел на корточки и взял пса за щеки обеими руками. Это служило признаком особо доверительного разговора, так что Чиф присмирел и послушно ждал, развесив лохматые уши и уставившись на друга преданными глазами.

«Чиф, лапушка, — сказал Илан. — Ты перезжаешь на новое место. Там у тебя будет сосед. Его зовут Оскар, и он мой очень большой друг. Как и ты. Вы оба — мои самые большие друзья, так что вы просто обязаны подружиться и между собой. Ладно? Я очень рассчитываю на твое согласие. С Оскаром я уже поговорил. Характер у него, правда, нелегкий, не то что у тебя… но авось как-нибудь утрясется…»

Илан вздохнул и взял Чифа на поводок.

Новая клетка была отделена от соседней не дощатой стенкой, как обычно, а решеткой, так что Чиф сразу увидел своего будущего соседа — огромного, матерого и крайне недружелюбного пса. Это и был Оскар. В его взгляде отчетливо читалось обещание разорвать Чифа на мелкие клочки при первой же возможности, а оскаленные клыки демонстрировали наличие полного набора подходящих для этой цели инструментов. Чиф подумал и решил не пугаться; в конце концов, между ними была решетка, а кроме того, он твердо знал, что щенков убивать не полагается… хотя, он, вроде как уже и не щенок… что ж тогда будет?.. «Ладно, — сказал он сам себе, стараясь не раздражать страшного соседа чересчур прямым взглядом. — В крайнем случае, сделаю ноги. Бегать-то я наверняка умею не хуже этого волкодава.»

Но самое неприятное открытие заключалось в том, что Илан, как выяснялось, вовсе не принадлежал Чифу целиком и полностью. Достаточно было увидеть, каким взглядом смотрит на него Оскар, как радостно двигает хвостом, как встает на задние ноги и улыбается при одном его приближении… Да и сам Илан тоже… оказывается, не один только Чиф получает эту ласковую трепку загривка, этот шутливый щелчок по носу, это замечательное почесывание за ушами. Короче, происходила самая настоящая катастрофа. Мир, еще вчера такой надежный и радостный, вдруг обернулся неисчерпаемой юдолью печалей.

Он отказался от ужина. Он всю ночь пролежал без сна, отчаянно надеясь, что произошла какая-то ошибка, что вот сейчас, в эту минуту, он услышит шаги Илана, который пришел забрать его назад, в прежнюю счастливую жизнь, туда, где нету других собак, а есть только они вдвоем — Илан и он, Чиф. Ночь прошла, а утро принесло новый удар. Приехавший на велосипеде Илан, миновав Чифа, сразу направился к клетке Оскара. Чиф оторопело смотрел, как они отправляются на утреннюю пробежку, как счастливый соперник, весело взбрыкивая, скачет за велосипедом — скачет вместо него, Чифа! Можно ли было представить себе что-либо более ужасное? Чиф лег носом в дальний угол, закрыл глаза и решил лежать так до самой смерти, искренне надеясь, что ждать придется недолго.

Илан вернулся, запер Оскара, вошел к Чифу и положил перед его носом сосиску. Пес даже не шевельнулся. Илан посмотрел в его скорбные глаза, вздохнул, сел рядом на пол и начал говорить, тихо поглаживая Чифа по голове. Сначала он сказал ему, что они все-таки находятся в армии, где старших положено уважать, так что Оскар, само собой, будет все получать раньше Чифа, и прогулку в том числе. Он сказал, что скоро, когда Чиф и Оскар друг к другу привыкнут, они все будут делать вместе и что у Оскара есть много чему поучиться, вот увидишь, пес, тебе будет жуть как интересно… если вы, конечно, раньше не передеретесь… В общем, все будет хорошо, честное слово, так что вставай, лохматый, и поехали на пробежку.

Но пес продолжал лежать без движения, и тогда Илан сказал, что в армии поначалу всем тяжело, вот ты, наверное, думаешь, мне легко было, а? Черта с два… Ты слышал когда-нибудь, что такое «гибу?ш»? Нет ведь? А и в самом деле, откуда тебе знать… Ты ведь, как и положено породистой бельгийской овчарке, попал сюда без всякого отбора, тебе тут от самых ворот только «добро пожаловать» говорили. А с людьми, псина, это не так. Сюда попасть хотят каждый год человек четыреста, а берут только сорок. Остальных триста шестьдесят отсеивают. Как, спрашиваешь, отсеивают? О! Вот это-то и называется гибуш.

Для начала выстраивают всех вон на том плацу и приказывают за двенадцать секунд добежать и выстроиться вон у того белого камня. А расстояние до того камня, чтоб ты знал, ровно сто пять метров, так что время это нереальное. Понятное дело, никто не успевает. Сержанта это очень расстраивает. Ну, говорит, коли вы умудрились не успеть, дам я вам, пожалуй, возможность повторить. Исключительно из моего доброго к вам отношения. И продолжает давать им такую возможность еще раз двадцать, пока они уже задыхаться не начинают. Тут он их останавливает и выражает глубокое разочарование ихней ужасающей физподготовкой. Вам, говорит, слабакам, тут все равно ничего не светит, вы на этом гибуше умрете во цвете лет, так не лучше ли прямо сейчас отказаться, без всех этих мучений? Если кто хочет немедленно отправиться домой, то милости прошу. Чтоб ты знал, Чиф, этот же вопрос они задают еще раз тридцать в течение дня и всегда находится кто-нибудь, кто выходит из строя. Вернее, выпадает на исходе сил и моральной мотивации.

Ладно. Кто-то выпал, а кто-то остался. Оставшихся делят на группы и дают какое-нибудь задание — например, поставить шатер, тоже на время. Тут уже смотрят, как ты с другими людьми можешь сработаться. Вот ты бы, пес, судя по твоей реакции на Оскара, через этот этап бы не прошел. Да… Затем выдают пустые мешки и приказывают наполнить песком и выстроить из них стену во-он там, метрах в ста. Конечно, на время — кто быстрее. Мешки получаются тяжелые, килограммов по тридцать. Ухватиться не за что, неудобно… в общем, не сахар работенка, мягко говоря.

Бегают так ребята с мешками с полчасика, глаза уже на лбы лезут. Наконец сержант им говорит, что, мол, молодцы они, стенки построили образцовые, и что, мол, это испытание пройдено ими с честью необыкновенной. Так что давайте-ка, ребятки, вытряхните песок из всех мешков, да не в кучу, а разравняв по территории, а мешочки, мол, сложите на место. Все, конечно, счастливы до ужаса, что с мешками этими гадскими закончили, вытряхивают песок, разравнивают, строятся. «Так, — говорит сержант. — Переходим к следующему этапу. Видите вон те мешки?..» И все начинается по новой, пес, в точности, как было до этого, с той лишь разницей, что песок приходится собирать по всей территории.

Потом песок снова вытряхивают, но если ты думаешь, что на этом все заканчивается, то нет, фига с два. Сержант опять возвращает их к тем же самым мешкам, и так раз за разом. Только каждый раз ребят остается все меньше и меньше, вот и все. Потому что кому интересно терпеть такие каторжные издевательства? И главное — за что? И вот, когда больше половины уже отсеялось и осталось всего-навсего человек сто пятьдесят самых крепких, им устраивают бег с носилками. Носилки, понятно, груженые — теми же мешками с песком. Бежать — наперегонки. Солнышко к тому времени уже высоко стоит, голову печет, пот глаза заливает, короче, Чиф, это тебе не носом в угол лежать и на Илана дуться. Как с сосиской-то? Еще не хочешь? Уверен? Экий ты крепкий орешек… Ну тогда слушай дальше.

А дальше, приятель, собирают тех, кто выжил, поздравляют, ведут на обед и кормят до отвала. А накормив, укладывают в тенечке на травку и ведут всякие усыпляющие беседы, короче, создают полное впечатление, что гибуш закончен. Но в том-то и загвоздка, что ни черта он не закончен! Все уже в полной расслабухе, чуть ли не похрапывают, как вдруг: встать!!. построиться!!. бегом марш!!. стой!.. ложись!.. Ложись-то ложись, но уже не на спину, а на живот, и не на травку, а в пыль и на камушки, и не просто ложись, а ползи… А куда «ползи», ты уже, наверное, и сам догадываешься… да-да, пес, к тем самым мешкам и ползи, и делай там все то же самое, что и раньше, только на этот раз — ползком и на полное брюхо. Так что тут уже, действительно, остаются только самые-самые…

И только потом уже, Чиф, обрати внимание, только потом допускают лицезреть какое-нибудь собачье высочество: запирают одного в маленьком таком загончике с собакой, которую видишь впервые в жизни, и дают ровно десять минут на то, чтобы познакомиться и уговорить ее выполнить пару-тройку команд. Так я и повстречался с твоим новым другом Оскаром. Я ему, кстати, тоже не сразу понравился. Видишь? — Вот здесь… да нет, куда ты носом своим лезешь?.. вот здесь… это он меня тогда цапнул, сукин сын. Сейчас трудно поверить, правда? Да ты кушай сосиску-то, не стесняйся… ну вот и молодец.

И за Оскара ты на меня не обижайся. Мы с ним знаешь, сколько вместе прошли? Тебе, брат, и не снилось. Еще в Ливане дороги проверяли, в засадах в холодные ночи друг об дружку грелись. Сколько он солдатских жизней спас — не сосчитать. Если б не он, я бы уже давно из армии ушел. Я ведь что — его жду. Ему уже седьмой год идет, вот-вот на пенсию уходить. Вот мы с ним вместе и дембельнемся… возьму его домой, на заслуженный отдых… эх… А тебе еще трубить и трубить, Чифуля, ты еще молодой… молодой, необученный… Ну что, отошел чуток? Ну и хорошо. Гулять-то пойдем?

И они пошли гулять, как ни в чем не бывало, только все-таки что-то в Чифе изменилось с того самого дня, что-то ушло безвозвратно. Детство закончилось? Скорее всего, так. Просто жизнь перестала быть игрой, какой была раньше. Жизнь стала работой, вот и все. Работой интересной, это правда… но — работой. Ну и ладно. В конце концов, если разобраться, когда-то ведь и взрослеть надо, не век ведь в кутенках бегать, правда? Тут ведь какое дело: собака без работы так до конца жизни бестолковым щенком и остается. Ни тебе самоуважения, ни тебе авторитета. Чего хорошего в такой собаке? Разве что экстерьер, а так… тьфу!.. игрушка плюшевая, а не собака.

Илан

Бахнул выстрел, за ним еще один. Это голанчики постреливали наудачу, надеясь спровоцировать врага на неосмотрительное действие. Но враг молчал, не собираясь преподносить им такой подарок, хитрый, сильный враг, во всеоружии досконального знания местности, подземных ходов и укрывищ. Напрасно солдаты всматривались в темный массив заброшенного квартала, напрасно искали вспышку ответного выстрела или огонек неосторожной сигареты, напрасно напрягали глаза в зеленом мо?роке приборов ночного видения — группа террористов ничем не выдавала себя, ядовитой змеей затаившись в вонючих, чреватых смертью лабиринтах.

Рядом вопросительно заерзал, задвигался Чиф — долго ли еще ждать? Илан погладил лохматую спину:

«Подожди, псина, не торопись, придет и наш черед. Вон, взгляни на Оскара — спокоен, как сфинкс. Учись…»

По правде говоря, даже Оскар начинал уставать: ведь они уже третий час неподвижно сидели в тесной утробе бронетранспортера. Илан осторожно вылез из люка и осмотрелся. Внизу, с безопасной стороны маячил лучик фонаря. Два младших офицера «Голани» курили у разостланной на земле карты. Илан подошел, деликатно кашлянул. Лейтенант поднял голову.

«А, собачья бригада… погоди, браток, уже скоро.»

«Нет проблем, — кивнул Илан. — Вы только мигните, а мы завсегда… Как он?»

«Плохо, — мрачно ответил офицер. — Забрали на вертолете, в госпиталь. Довезут ли живым, не знаю. Я ему первую помощь оказывал. Там хана. В голову.»

Илан вздохнул. Речь шла о командире взвода голанчиков, подстреленном из засады в самом начале столкновения. Затем террористы с боем отступили в безлюдный, полуразрушенный квартал и спрятались в заранее подготовленных укрытиях. Армия быстро блокировала район, но дальше требовалась особая осторожность. Почти наверняка арабы обильно заминировали возможные пути подхода — повсюду стояли растяжки и радиоуправляемые фугасы. В дополнение к этому никто не знал, где именно засели воины Аллаха.

«Сколько их?» — спросил Илан.

Офицер пожал плечами: «А черт их знает… Вроде, трое, но не наверняка. Ты нам только скажи, в каком они доме…» Он снова склонился над картой, тщательно запоминая самые мелкие детали, от которых, возможно, через час-другой будут напрямую зависеть жизни его солдат.

«Будете штурмовать?»

«Если бы так… — сердито откликнулся молчавший до того младший лейтенант. — Я бы этих гадов своими руками… Но кто нам даст? Ты что, не понял? — командир у нас погиб, так что больше рисковать не станут. Подгонят бульдозер и обрушат все к ядрене фене прямо на этих пидоров.»

Ага. Теперь Илан понял причину столь долгого ожидания. Доставка специального армейского бульдозера Д-9 и в самом деле требовала времени. Огромный, размерами с двухэтажный дом, бронированный со всех сторон бульдозер считался чересчур радикальным средством и потому применялся относительно редко. Обычно армия пыталась выкурить террористов из жилых или даже заброшенных домов, не разрушая строения — переговорами, снайперским огнем, мелкими противопехотными ракетами, а то и прямым штурмом. Угроза жизни солдат весила на политических весах меньше, чем снимок разрушенного палестинского дома в завтрашней газете. Часто и впрямь удавалось закончить дело без потерь. Но теперь, после гибели офицера, цацкаться никто не собирался. Бульдозеру не страшны ни фугасы, ни пули, ни РПГ. Только укажи ему на нужный дом.

На нужный дом… Илан покачал головой. Сколько таких «нужных» домов они прошли вместе с Оскаром за последние три года!.. Теперь вот и Чиф учится. Хотя Чифу, конечно, трудно тягаться с Оскаром в этом ремесле — и вес не тот, и характера не хватает. Атаковать вооруженного человека, да еще и без колебаний, с ходу — на такое не всякий зверь решится, даже самый храбрый. Террорист в своей норе обычно заряжен прежде всего на схватку с солдатами. Появление собаки — быстрой, агрессивной — для него всегда неожиданность, особенно, если собака не теряет времени. Чаще всего человек просто бросает оружие и зовет на помощь — неважно кого, лишь бы это были люди, а не ужасные рычащие чудовища с бешено разинутой клыкастой пастью.

Илан улыбнулся, вспомнив, как в Дженине Оскара запустили в многоквартирный дом, предварительно эвакуировав оттуда всех жителей. Известно было, что очень знатный вооруженный хамасник, на которого безуспешно охотились уже полтора года, находится в одной из квартир… но в какой именно? Оскар отсутствовал долго, и Илан даже начал беспокоиться. В итоге пес вывел террориста за руку — нашел в шкафу на верхнем этаже, отключил правую руку, вцепился в левую и вывел по лестнице на улицу. Все шесть этажей вел, сверху донизу. Цирк, одним словом… И ведь, главное, вооружен был этот абу? — арабу? до зубов; потом чего только наверху не нашли: и гранаты, и калач с десятком магазинов, и взрывпакеты… Все там осталось, на месте; вышел, голубчик, на улицу гол, как сокол. Разведрота парашютистов Оскару за эту операцию свежую индейку презентовала. Вот она, справедливость: сами укатили на премиальный уикэнд в Эйлат, а пса два дня несло с этой индейки…

Иногда, конечно, стреляют, не без этого. Но и тут у обученной собаки перед необученным человеком преимущество: трудно в нее попасть, особенно, если движется она правильно, со скидками и уклонами. И потом, стрелять — значит раньше времени себя выдать, так что… За все пять лет активной службы был Оскар ранен лишь однажды, да и то вскользь, легко. В общем, таких псов еще поискать… да что там — нету таких больше, нету. Если уж кто заслужил спокойную пенсию, так это Оскар. Зато Чиф в другом хорош — по части нюха он даже Оскару сто очков вперед даст. Настоящий бельгиец. И учится быстро. Взрывчатку за километр чует, любую. Илан заглянул в БТР, и оба пса моментально подняли ему навстречу головы с чутко вздернутыми ушами, ожидая команды.

«Все хорошо, мальчики, — успокоил их Илан. — Уже скоро. Вот я вам колбаски надыбал…»

Илан разделил на две части содержимое консервной банки и дал — сначала Оскару, затем Чифу. Псы дружно зачавкали. Все-таки славно, что они так поладили. Это все, конечно, Чиф и характер его покладистый. Другого бы Оскар не вытерпел. Нет, не бывать Чифу штурмовым псом, не бывать. Уж больно мягок. Ну и что? Поисковики тоже нужны, и еще неизвестно, что труднее…

Офицер тронул его за плечо:

«Напомни, как тебя зовут? Илан? Давай, Илан, выводи своих солдат. Пора.»

Ну вот, давайте, братушки, выходите… Да погоди ты, Чиф, не мельтешись… тебе еще в такие переделки рановато… сидеть, кому говорят! Эй, Илан, ты сам-то не нервничай, помни — нервозность передается собаке, а ей сейчас нервы ни к чему, собаке сейчас уверенность нужна, так-то.

Он приладил к Оскару микрофон и динамик, проверил… ну вроде все. Иди ко мне, брат, иди сюда… ну давай поцелуемся, ну давай… ты, Оскарушка, там того, особо не геройствуй, да?.. договорились? Ты их, главное, найди — и все; тащить их сюда не надо, понял? Приказа брать живыми нету — они одного нашего уже завалили, так что не переусердствуй, о'кей? Найди и сразу назад. Понял?

Оскар уже нетерпеливо переминался с ноги на ногу, часто дыша и вывесив наружу красный пенистый язык. Он любил эти моменты выхода на задание. Во-первых, хозяин так необычно ласков — гладит, целует и вообще. Во-вторых, охота — это ужасно интересно. Он обязательно найдет врагов. Враги тут, рядом, он чувствует их особенный запах, запах пота, замешанного на оливковом масле. Они боятся его, Оскара, а он не боится ничего на свете… кроме, может быть, хозяина, когда тот сердится. Но хозяин почти никогда не сердится… когда-то случалось, но это было уже очень давно. А сейчас хозяин, наоборот, ласкается, опустившись на корточки и прижав лицо к его опутанной проводками шее. А мы-то что — лыком шиты? И Оскар пользуется случаем, истово вылизывая иланово лицо во всю длину своего ловкого языка.

«Ладно, — говорит Илан слегка севшим голосом. — Лизаться-то мы все горазды. Давай, Оскарушка, брат. Давай, успеха тебе… пошел!.. вперед!» И Оскар срывается в темноту легким уверенным наметом. Пошел, пошел, пошел…

Чиф, ревниво повизгивая, крутился рядом. Сначала он особо не тревожился — ведь Оскару всегда все достается раньше него. Вот закончат с Оскаром, а потом… Но потом оказалось, что Илан и не думает снаряжать Чифа. Как же так? Обиженный таким вопиющим недостатком внимания, он ткнулся носом в колени хозяина — исключительно для того, чтобы напомнить о своем присутствии.

«Отстань, Чиф, — Илан нетерпеливо оттолкнул пса. — Не до тебя сейчас… место!» В окулярах прибора ночного видения он ясно видел, как Оскар длинными прыжками достиг ближних домов, приостановился, какое-то время постоял, настороженно принюхиваясь, и двинулся дальше, медленным, пружинно-крадущимся шагом охотника. Азарт его передался Илану. «Хорошо, Оскар, хорошо, — прошептал он в микрофон. — Вперед, вперед… искать…»

Сзади послышался резкий хлопок. Илан вздрогнул от неожиданности и обернулся. Но это был всего лишь стартовый движок разогревавшего мотор бульдозера, чья огромная туша, как туча, поднималась из-за гребня придорожных сараев. Надо же… поглощенный приготовлениями, Илан даже не заметил, как подвезли это чудовище.

«Хорошо, — подумал он. — Поможет Оскару — отвлечет гадов…»

В наушниках слышалось частое дыхание собаки. Илан вернулся к наблюдению. Где же пес?.. а, вот он — стоит перед чернеющим оконным проемом и прислушивается, склонив голову набок. Илан невольно улыбнулся, представив себе это знакомое, внимательное и в то же время слегка недоуменное выражение собачьей морды. Улыбнулся и сразу как-то успокоился. А и в самом деле, что это он так разнервничался? Не впервой ведь, слава Богу…

«Йалла, собачонка, — подогнал он Оскара веселым шепотом. — О чем задумался, философ?»

Пес дрогнул ушами. Голос хозяина, хотя и искаженный закрепленным на шее крошечным динамиком, ясно свидетельствовал: хозяин находится где-то здесь, рядом, он ни на минуту не упускает Оскара из виду, гордится его победами и радуется его удачам, добрый и всемогущий, всегда готовый придти на помощь в случае беды. Разве можно подвести такого хозяина? Оскар снова принюхался. Запах врага был разлит всюду, как огромная зловонная лужа. Оставалось только выяснить, в каком направлении идет глубина. К примеру, тут, за окном, хотя и пахнет, но не настолько, чтобы тратить массу времени на осмотр комнат. А может, все-таки стоит проверить? Шепот Илана в динамике положил конец его сомнениям:

«Оскар, вперед!.. кончай размышлять, тут голанчики совсем застоялись… вперед!» Ну что ж, вперед — так вперед. Оскар двинулся дальше, насторожив уши и высоко подняв голову, чтобы легче было работать верхним чутьем. Запах и в самом деле быстро сгущался. Пес ускорил шаги. Справа открылся переулок. Не колеблясь, Оскар свернул туда и скрылся из поля зрения.

Потеряв собаку из виду, Илан весь обратился в слух, продолжая, впрочем, следить за входом в переулок. Сейчас Оскар закончит проверять эти несколько домов и снова появится на углу, чтобы продолжить обход. Скорее бы… со зрительным контактом все-таки как-то спокойнее. Хотя даже теперь, слыша в наушниках частое дыхание собаки, Илан словно бы видел Оскара. Вот он взбегает по лестнице… заглядывает в комнату… в другую… дальше… все чисто… или нет? Дыхание вдруг замедлилось и стало более глубоким… неужели что-то почуял? Сквозь радиопомехи прорвалось легкое, еле слышное ворчание. Точно, почуял! Сейчас рванет в атаку! Эй, смотрите в оба! Илан резко поднял руку, привлекая внимание голанчиков, и те с удвоенным вниманием припали к своим инфракрасным окулярам.

Наушники вдруг взорвались утробным рычанием штурмового пса, мчащего на врага во всю мощь своей разрушительной ярости. Есть! Есть! Как всегда в таких случаях, Илан на минуту перестал различать, что именно он слышит в наушниках, а что извне… вот эти отчаянные крики — откуда они?.. Отсюда? — Конечно, нет! Это — по связи… это мой храбрый Оскар загнал врага в угол и теперь треплет его, как плюшевого медведя. А эти выстрелы?.. откуда выстрелы?.. зачем голанчики запулили такую длинную очередь? Они ведь всегда стреляют одиночными… Илан вопросительно оглядывается на солдат. Но они и не думали стрелять. Они торжествующе указывают на угловой дом, в окнах которого мечутся всполохи автоматного огня. Теперь ясно, где арабье… вон они, там, на втором этаже! Вон они! Молодец, Оскарушка! Вон они, вон их змеиное гнездо, и кто-то уже треплет их изнутри длинными очередями! А звук этот совсем тут ни при чем, вот… Его просто нету, этого звука, слышишь, Илан? Слышишь? Ты не слышишь его, слышишь?

Вдруг Илан понял, что уже давно слышит этот звук, слышит и не слышит, потому что не хочет, не может впустить его в уши. Чтобы избавиться от него, он даже сорвал наушники, но оказалось, что страшный звук слышен и так, без всякой радиосвязи, ужасный и невыносимый. Нет, подумал он, это не может быть Оскар. Оскар не скулил никогда, ни разу, даже ребенком… каким ребенком?.. придумал тоже — ребенком! Про собак говорят «щенком». Ладно, какая разница? Пусть — щенком, все равно не скулил, не тот характер. На самом деле, это больше походило на плач, чем на скулеж. Наверное, ему было очень больно, Оскару, если даже он дошел до такого плача. Наверное, так он звал его, Илана, звал на помощь, потому что твердо знал, что Илан может все, даже справиться с этой болью и с этой неожиданной беспомощностью, когда он, сильная и большая собака, вдруг не может даже пошевельнуть лапой, не говоря уже о том, чтобы подняться. И это уже совсем стыдно, потому что враги остались целы, а он, Оскар, проиграл, не смог выполнить задания, не исполнил команду, и, видимо, поэтому Илан теперь сердится на него и не приходит. И поделом сердится — как же это он, с его-то опытом, не заметил второго врага, там, справа, за дверью? Вот… не заметил, что уж теперь поделаешь?.. А больно-то как… больно… и он снова заплакал, жалобно, как ребенок, уже не надеясь на то, что Илан когда-нибудь придет, а просто прося у него, чтобы он как-нибудь побыстрее это закончил, хотя бы и не приходя, а издали, ведь он умеет и издали, Оскар знает. И когда потом он почувствовал, что боли уже нету, что смерть, теплая и лохматая, как мать, начинает вылизывать его своим большим языком, тогда он обрадовался в последний раз в своей красивой и счастливой жизни, потому что подумал, что это Илан все-таки помог ему издали. Помог, а значит, и простил напоследок за невыполненное задание.

Вспыхнули прожектора. Лучи слепящего света вперемежку с пулеметными очередями обрушились на дом. Теперь, когда террористы были обнаружены, солдаты без остановки поливали пулями окна второго этажа, не давая врагу шевельнуться и прикрывая приближающийся бульдозер. Илан поднял голову и подошел к офицеру.

«У меня там собака,» — прокричал он непропорционально громко, как кричит контуженный или просто оглушенный человек.

«Знаю, — офицер участливо похлопал его по плечу. — Знаю, что собака. Ничего, не переживай, другую дадут.»

«Какую другую? — недоуменно спросил Илан и снова закричал. — Какую другую? У меня там Оскар. Нельзя бульдозером.»

«Кончай вопить, — нетерпеливо сказал офицер. — Я не глухой. Что ты кричишь, как ненормальный? Говори чего надо, только быстро. Не до тебя мне сейчас, понял?»

Илан заторможенно пожал плечами. Он просто старался перекричать плач Оскара, который, раз войдя в его уши, продолжал грохотать там, как близкая канонада.

«Нельзя бульдозером, — повторил он. — Там Оскар.»

«Был Оскар, — отвечал голанчик, упирая на первое слово. — Был. И нету. Умер твой Оскар. Погиб смертью храбрых.»

«Как же так? — удивился Илан. — Он жив. Он там. Ранен. Легко. Вот он скулит, слышишь?»

Лейтенант взял протянутые наушники, послушал и покачал головой:

«Да ты никак шизанулся? Никто там не скулит. Он пять минут назад скулить кончил. Иди-ка, попей чего-нибудь, приди в себя… эй, Арье! Помоги человеку…»

«Да ты что, человеческого языка не понимаешь? — закричал Илан. — Я ж тебе, падла, кажется, понятно объясняю: там, в доме, раненый боец, понял? Ты, может, забыл, парень: в ЦАХАЛе своих не бросают! Не бросают, понял! Отзывай бульдозер! Немедленно!!»

Офицер аккуратно положил бинокль, схватил Илана за грудки и сильно тряхнул:

«Слушай меня внимательно, ты, собачий поводырь. У меня сегодня командира убили. Друга моего. Он мне еще вчера как брат был, а завтра на похоронах я его родителей утешать буду. Так что ты лучше не лезь ко мне со своей собакой. Во-первых, она мертва. А во-вторых, даже если жива — ты что, думаешь я бы туда своих ребят послал? На два ствола? А уж фугасов там понаставлено — будь уверен. Зачем? Чтобы завтра еще на одни похороны ехать?.. — он повернулся и крикнул в темноту. — Арье, мать твою, где ты? Забери от меня этого придурка, от греха подальше…»

Грохнул взрыв, за ним еще и еще. Это бульдозер, медленно разворачиваясь, обрушивая по дороге углы домов и круша осветительные столбы, въехал в узкую улицу и теперь неуклюже продвигался по ней, давя по дороге, как клопов, самодельные арабские мины и фугасы.

«Видал, сколько их там было? — возбужденно крикнул офицер, бросая Илана и впиваясь в бинокль. — Во дает, рубака! Этот уж потоптал, так потоптал!»

Илан отошел в сторону. Он почти не слышал взрывов за громом оскарового плача. Пес продолжал скулить, жалобно и в то же время требовательно, зовя Илана на помощь.

«Конечно, Оскарушка, конечно, — пробормотал Илан. — Разве я могу тебя бросить? Ты что, псина… Сейчас мы с Чифом организуемся… погоди-ка… эй, Чифуля! Ты где, братан? Иди ко мне, родной, иди… Сволочь он, этот лейтенант. Одни мы с тобой тут люди, правда? Мы и Оскар.»

Чиф радостно крутанул хвостом. Наконец-то обратили внимание и на него. Он давно уже вертелся у Илана под ногами — и все впустую. Хозяин был занят чем-то другим, видимо, очень серьезным, и не следовало беспокоить его по пустякам. Правда, один раз, когда офицер схватил Илана за ворот и начал трясти, Чиф уже почти что решил вмешаться, но хозяин, судя по его вялому виду, против тряски особо не возражал, а значит, и в защите не нуждался. Вообще говоря, Чиф оценивал поведение хозяина как несколько странноватое. Вокруг явно происходили какие-то важные события, грохали взрывы, трещала стрельба, чудовищных размеров машина с ревом ползла куда-то, люди суетливо бегали туда-сюда или, наоборот, лежали в полной неподвижности, вцепившись в свои автоматы и пристально уставившись в одну точку — все так или иначе соответствовали происходящему… все, кроме Илана. Илан отчего-то казался чужим, лишним во всей этой суматохе.

С другой стороны, опыт уже приучил Чифа не торопиться с выводами такого рода. Люди всегда вели себя сложно, особенно, хозяин. Наверняка всему есть своя причина; так что главное — правильно и четко исполнять приказы, а не совать свой длинный бельгийский нос куда не просят. Так ему обычно говорил Илан: «Уж больно ты инициативный парень, Чиф. Вечно лезешь со своими предложениями. А дело твое — лохматое: исполнить приказ и точка. И не совать свой длинный бельгийский нос куда не просят.»

Вот Чиф и не лез со своими предложениями. Хотя, конечно, очень хотелось бы помочь Оскару. С Оскаром явно случилось что-то нехорошее, иначе он бы не стал так настойчиво звать хозяина на помощь. Обычно Оскар делал свое дело молча и в одиночку. Скоро и Чиф будет таким же. А может, даже лучше. Ведь он моложе и быстрее Оскара. А сила и вес — дело наживное. Правда, Оскар, видимо, справился и на этот раз, судя по тому, что довольно быстро перестал жаловаться. И правильно. Наше дело лохматое: исполнить приказ и точка.

Илан полез в сумку и достал особую боевую сбрую с проводками, клипсами и крохотными коробочками. Вот здорово! Это означало, что очередь Чифа действительно настала. Пес даже подпрыгнул от радости и лизнул хозяина в лицо. Лицо было почему-то мокрым, но какое это имело значение? Он засуетился в нетерпении, наступая Илану на ноги, подставляя шею и неловко посовываясь боком. Собственное, самостоятельное задание! Наконец-то! Видимо, Илан тоже волновался; руки у него странно подрагивали, а лицо снова намокло, хотя Чиф точно помнил, что вылизал его насухо всего минуту назад. Он тесно прижался головой к колену хозяина — мол, не волнуйся, все будет в порядке… я смогу… смотри, какой я сильный! Илан машинально опустил руку, погладил пса по щеке, привычным движением почесал за ухом.

«Слышишь, Чифуля, как он плачет? Слышишь? Но мы его вытащим, правда? Ты уж извини, но я тебя слушать не буду… ты меня будешь, а я тебя — нет. Мне нужно Оскара слушать, иначе нам его не найти. Смотри, как он тяжело дышит.»

Он снял с головы наушники и приблизил их к Чифу. Пес недоуменно принюхался. Наушники пахли Иланом, резиной и пластмассой. Из них слышался треск помех, отдаленный рев бульдозера и больше ничего.

«Слышал? — сказал Илан, снова надевая наушники. — Дышит хорошо, ровно. Значит, ранен не сильно.»

Бульдозер тем временем уже подполз к ярко освещенному зданию, повозился, прилаживаясь поудобнее, и, скрежеща, принялся медленно задирать вверх огромную глыбу ножа. Из окошка второго этажа вылетела граната. С каким-то комариным звоном она стукнулась об железный нож, откатилась в сторону и разорвалась, взметнув невысокий столб пыли. Нож продолжал подниматься в прежнем неуклонном режиме. В окне показалась фигура человека. Он нелепо жестикулировал и кричал что-то не слышное за бульдозерным ревом и скрежетом. Тут же ударили несколько одиночных выстрелов, и человек исчез, взмахнув напоследок руками, как тряпичная кукла, брошенная в ящик для игрушек. Бульдозер завершил свой трудный замах, немного еще потоптался примерился, зарычал и ударил. Дом издал какой-то, неожиданный для каменной постройки, надсадный деревянный треск, крыша лопнула, и густое пыльное облако завихрилось всеми оттенками белого в ослепительном свете прожекторов.

«Вау! — восторженно воскликнул офицер-голанчик. — Потоптал так потоптал!» Мелкая пыль оседала на его каске, как мука на колпаке пекаря. В наступившей тишине слышалось лишь угрожающее рычание невидимого бульдозера, терзающего свою невидимую жертву.

«Дышит! — радостно сказал Илан Чифу, указывая на наушник. — Дышит, как дышал. Он, Оскар, такой, ему все нипочем! Сейчас пойдем, Чифуля. Вместе пойдем. Вот только пыль чуть осядет, и тронем с Божьей помощью…»

Им пришлось ждать долго, но они были терпеливы, ведь умение ждать — это азбука солдатской службы. Сидели там же, прямо на земле — Илан, вытянув ноги и привалившись спиною к колесу БТР, Чиф — рядом, положив длинную лохматую морду на колени хозяина, жмурясь и время от времени чихая от пыли.

Наконец рев бульдозера сменился ленивым урчанием, и тогда стало ясно, что работа закончена, а потом появился и он сам, двигаясь задним ходом, и как-то сразу, одновременно, завиднелись очертания уцелевших домов, как будто пыль решила, что с отъездом главного действующего лица скрывать больше решительно нечего.

«Пойдем, Чиф, пора…» — сказал Илан, поднимаясь.

Лейтенант обернулся и взял его за рукав: «Ты куда это собрался?»

— «Собаке надо… до ветру. Мы тут походим, недалеко.»

«Ладно, — кивнул лейтенант. — Только смотри, без глупостей. И в квартал — ни шагу. Там растяжки на каждом шагу.»

* * *

Чиф бежал впереди, тщательно принюхиваясь. Хозяин следовал в нескольких метрах за ним, так что требовалась особенная внимательность и осторожность. Запах взрывчатки был повсюду. Он висел в пыльном дрожащем воздухе, выплескивался из пустых оконных проемов, плотным тяжелым облаком плыл над раздробленным в крошку асфальтом улицы. Давно уже прошли времена, когда Чиф наивно полагал, что этот запах сопутствует хорошим вещам, таким как еда или игры. Теперь он знал, что пахнущие взрывчаткой предметы очень опасны, хотя и не вполне понимал — чем именно. Но ему и не обязательно понимать все на свете. Наше дело лохматое — исполнить приказ, и точка. А приказ ясен и прост: обнаружить взрывчатку, рассказать об этом Илану посредством условного, очень негромкого голосового сигнала, а после сесть рядом и ждать дальнейших распоряжений.

Пока что, несмотря на общий, насыщенный взрывчаткой фон, конкретной опасности не ощущалось, и поэтому Чиф продвигался вперед быстро, возможно даже слишком быстро, потому что хозяин в конце концов приказал ему остановиться и ждать. Чиф послушно притормозил и оглянулся. Пыль осела еще недостаточно, чтобы увидеть Илана глазами, но верхним чутьем пес чувствовал его медленное приближение. Хозяин и в самом деле порядочно отстал, так что, пока он подойдет, можно успеть проверить еще метров десять… тем более, что искомый запах определенно сгущался впереди. Немного поколебавшись, Чиф сделал несколько шагов и увидел мину.

Она лежала в куче строительного мусора, недалеко от стены и, видимо, поэтому не попала под бульдозерные гусеницы. Мина была большая, замаскированная под глыбу песчаника, и Чиф заранее обрадовался тому, как Илан похвалит его за такую хорошую находку. Прежде всего он, конечно, подал сигнал, негромко подтявкнув условленным образом, а затем гордо уселся рядом с опасной кучей, поджидая хозяина. Хозяин молчал, хотя, вообще говоря, должен был бы ответить Чифу, показывая, что слышит его предупреждение. Странно… На всякий случай Чиф подтявкнул еще один разок, не более того. Хозяин и тут не ответил, и пес решил, что хватит уже проявлять инициативу, тем более, что последняя команда была «ждать», и кроме того, судя по запаху, Илан был уже совсем недалеко.

Илан действительно был недалеко, вот только слышать чифовы сигналы он никак не мог. Хотя микрофон его и был настроен на приемник Чифа, но наушники продолжали слушать дыхание Оскара, вернее, то, что казалось ему дыханием Оскара. Эта не укладывающаяся ни в какую инструкцию раздвоенность некоторым образом отражала то странное состояние, в котором находился Илан… точнее, оба Илана. Первый Илан действовал с определенной внешней логикой, например, осторожно продвигался вперед, держась в тени домов, чтобы быть менее заметным и своим, и чужим, подавал понятные и бодрые команды Чифу и изо всех сил старался не замечать Илана второго, что, кстати, тоже представлялось вполне логичным, ибо про этого второго Илана можно было сказать, что лучше бы его не существовало вовсе, но уж коли такое случилось, и он топчется тут, рядом с первым, то по крайней мере, самым разумным в этой ситуации является на него не реагировать.

Лицо второго Илана было залито слезами, а в ушах продолжал звучать оскаров плач. Плач этот удивительным образом сочетался с ровным, совершенно здоровым дыханием собаки, которое второй Илан слышал из настроенных на Оскара наушников. Он хотел одного — как можно скорее добраться до развалин дома и вытащить Оскара из укрытия, куда тот, несомненно, заполз, пережидая бульдозер, и теперь не может выбраться из него самостоятельно. Это желание еще более удивительным образом уживалось во втором Илане с отчетливым пониманием того, что собака мертва, что все его прежние планы на дальнейшую жизнь, в которых Оскар был такой неотъемлемой и важное частью, пошли прахом, да и не только планы — все, все, все пошло прахом, и что теперь делать, так сразу и не скажешь. А еще второй Илан командовал первым, хотя тот и делал вид, что совсем не замечает своего двойника.

Сначала он позволил собаке продвигаться быстро. Во-первых, потому что первая сотня метров не таила особенной опасности, ибо была основательно перепахана маневрировавшим здесь ранее бульдозером. Во-вторых, Илан боялся, что офицер заметит их раньше времени и попытается вернуть. Но опасения оказались напрасны. Занятые разглядыванием разрушенного дома, голанчики даже не смотрели в их сторону. Поэтому Илан приказал Чифу остановиться и ждать. Дальше он намеревался идти, не теряя зрительного контакта. Шаг за шагом он продвигался вдоль стены, а пса все не было видно. По расчетам Илана, через метров тридцать должно было показаться то самое место под оконным проемом, где Оскар сделал свою первую остановку. А оттуда уже рукой подать до развалин. Он сделал еще один шаг и увидел впереди Чифа, с гордым видом сидящего возле большой кучи строительного хлама. Верный пес ждал его, своего хозяина, добросовестно удерживаясь от того, чтобы с радостным лаем броситься навстречу и выдавая свои чувства лишь еле заметным подрагиванием хвоста. Сердце Илана наполнилось нежностью. Они были здесь вдвоем, одни-одинешеньки в этой пыльной враждебной вселенной, пронизанной космическим светом прожекторов и отдаленным плачем погибшего Оскара — он и Чиф, Чифуля, дорогой дружочек.

«Лапушка, Чиф, — прошептал Илан в микрофон. — Я тебя вижу. Молодец. Давай теперь, двигай дальше. Вперед, дружище. Вперед.»

Чиф услышал команду «вперед», встал и озадаченно отряхнулся. Это было еще одним нарушением заведенного порядка, согласно которому Илан должен подойти к сидящему Чифу, принять у него обнаруженную мину, похвалить, погладить, позвать других людей и лишь потом двигаться дальше. Но приказ есть приказ… Чиф обогнул кучу и уныло потрусил вдоль улицы. Почему же все-таки «вперед»? Видимо, что-то он сделал не так. Но что? Может быть, он просто обнаружил не все, что должен был обнаружить и поэтому хозяин не торопится погладить его? Наверное, так оно и есть. Наверное, надо просто искать получше, надо просто… и тут сильный запах — не взрывчатки, нет, — острый, замешанный на оливковом масле запах врага ударил его по ноздрям. Конечно! Вот она, разгадка! Вот чего хотел от него хозяин! Теперь Чифу предстояло доказать, что и это он способен сделать не хуже Оскара. Пес поднял голову. Запах рекой лился из оконного проема прямо над ним. Не колеблясь более ни секунды, он развернулся, взял разбег и двумя мощными маховыми движениями запрыгнул внутрь.

Они увидели друг друга одновременно — он и враг. В руках у врага был автомат, и Чиф немедленно прыгнул в сторону, чтобы не попасть под очередь. Это было ошибкой, хотя еще и не такой серьезной. Этот враг оказался умнее, чем его товарищи в соседнем доме. Он и не думал стрелять. Глядя Чифу прямо в глаза, он стал медленно опускать автомат на пол, и это сбило с толку неопытного пса, уже настроившегося на зигзагообразную атаку под автоматным огнем. Он приостановился, ища новое продолжение, а враг уже выпрямлялся, держа в правой руке длинный блестящий нож-коммандо с зазубринами. Ах, Чиф, Чиф… где ж ты был полторы секунды тому назад? Зачем ты подарил их сильному противнику? Нет, далеко тебе еще до Оскара, ох, далеко… тот бы не колебался…

Но дороги назад не было — ведь хозяин рассчитывал на него. И Чиф прыгнул, целясь всем своим весом во вражескую грудь, а страшной разинутой пастью — во вражеское горло. Сшибка!.. оба упали на пол и покатились в облаке пыли, рычания и проклятий. Зазвенев, отлетел в сторону нож. Чиф почувствовал, что пасть его наполнилась кровью… только чьею? Врага? Его собственной? Неважно… неважно… неважно… Рыча, он рвался зубами к жилистому горлу противника, к пульсирующей артерии… еще немного, немного… он знал, что побеждает… он был сверху, он твердо упирался всеми четырьмя лапами, он был силен и решителен, а сопротивление врага слабело с каждым мигом…

Собственно говоря, он так и не понял, что же все-таки произошло. Еще мгновение назад он стоял над поверженным врагом, готовясь порвать его сонную артерию, и вот… Чиф пошевелил ногами… вроде целы… попробовал встать… получилось с третьей попытки. В ушах звенело невыносимым звоном. Он вспомнил про врага и обернулся. Человек на четвереньках уползал из комнаты внутрь дома. Но Чифу сейчас было не до него, он с трудом держался на ногах. Взрыв был настолько велик, что Чиф даже не услышал его, настолько силен, что угол дома обвалился, а наружная стена комнаты осыпалась, и теперь Чифу открывался беспрепятственный вид на разгромленную улицу, на клубящуюся в лучах прожекторов пыль, на метровую воронку прямо на том месте, где раньше была куча строительного мусора, где несколько минут тому назад Чиф сидел, поджидая Илана… а, кстати, где Илан? Пасть была полна кровью… нет, это все-таки его кровь… успел-таки враг полоснуть ножом… хорошо — не по горлу, а щеки заживут… Он спрыгнул на улицу и, шатаясь, пошел к воронке, ища Илана. Сначала он нашел его наушники и удивился: обычно Илан вещами не разбрасывался. Чиф стоял около наушников, недоуменно обнюхивая их и прикидывая, не взять ли, не отнести ли Илану. Илан, наверное, засмеется, потреплет его по загривку и скажет: «Уж больно ты инициативный, Чиф. Запомни, приятель: твое дело лохматое — выполнять приказы…»

По улице к нему бежали голанчики, бежали по всем правилам, с круговым прикрытием, красиво, как на учениях.

* * *

На щеки наложили швы. Ветеринар Боря обмотал чифову морду крест накрест, и это было ужас как неприятно. Но приходилось терпеть, потому что Боря предусмотрительно связал Чифу ноги, а голову пристроил таким хитрым макаром, что не потрешься, не почешешься. В таком унизительном положении Чиф провел несколько дней, утешаясь мыслями о жестокой мести, которую он непременно устроит Боре сразу по освобождению. Увы, хитрый Боря сам развязывать его не стал, а послал помощника, который вроде как был ни при чем, да и вообще — глупости все это… месть, не месть. Главное — надо поскорее вернуться назад, к Илану. Попросить его, чтоб не сердился за невыполненное задание, извиниться, объяснить. Илан поймет, он добрый.

Но Илан не пришел и в клетку. Вместо него приходили разные другие, с дурацкими вопросами и нелепыми предложениями. Чиф, понятное дело, отказывался, люди настаивали и приходилось отваживать их грубостью и угрозами. Оскар тоже отсутствовал, и из этого следовало, что они с Иланом работают где-то вдвоем, полностью разочаровавшись в Чифе. Мысль об этом была невыносима. В дополнение ко всему, в опустевшей оскаровой клетке поселили какого-то полугодовалого щенка, тем самым как бы подчеркнув, что теперь место Чифа — среди таких вот несмышленышей, а вовсе не вместе с настоящими боевыми собаками. Щенка Чиф поколотил при первой же возможности, поколотил и покусал, больно и несправедливо, потому что щенок был уж совершенно не виноват в его, чифовых, бедах.

Избитого и скулящего щенка куда-то забрали. Оставили в покое и самого Чифа. Он лежал в своей клетке и думал об Илане и об их последнем, таком неудачном бое. Ноздри его раздувались, словно заново вдыхая адскую смесь запахов развороченной улицы — запахов пыли, дизельных выхлопов, горелого мусора, взрывчатки и крови, непонятно чьей — вражеской?.. его собственной?.. Илана? Чиф фыркал, выгоняя запах из ноздрей, но он возвращался снова и снова.

А потом Чифа списали по причине профнепригодности, отдали в хорошие руки, благо, желающих хватало. Он сбежал через неделю, когда понял, что из всех обитателей дома только он полагает, что его новое жилье — временное. Сбежал и вернулся на родную базу, и возвращался потом еще несколько раз — из разных мест и от разных хозяев. Но Илана все не было, а со временем и память о нем стала мало-помалу блекнуть на фоне новых обид и радостей, так что как-то раз, убежав из своего очередного дома, Чиф обнаружил, что армейская база уже не является для него столь притягательной целью, как прежде. Насильно мил не будешь. И он зажил самостоятельной жизнью бродячего пса, ни у кого ничего не просящего, зато и никому ничем не обязанного.

Одиночество — строгий учитель; вроде бы и говорит «вы», а в классе только «ты», и подсказать некому, справляйся, как хочешь. А пес и справлялся, без проблем. Если бы не зеленые фургоны, то было бы вообще, считай, замечательно. Он уже и имя свое позабыл; даже запах той страшной улицы почти совсем, почитай, выветрился из самых дальних закоулков его памяти… и вот именно теперь, когда все, вроде бы, пошло на поправку, теперь, когда он перестал ждать Илана даже во сне и решил взять в хозяева Мишку, и Мишка согласился, и дал ему новое имя, и жизнь, коврик, и дом… именно теперь прежний кошмар, поднатужившись, выдавил в их уютный подвальчик этого мерзкого типа, пахнущего врагом, кровью и прошлым. Пес снова оскалил зубы и зарычал.

«Квазимодо, я тебя в последний раз предупреждаю! — сердито крикнул Мишка, поворачиваясь от раненого. — Выгоню к чертям собачьим!»

Ага. Все вы такие умные. Как бы потом жалеть не пришлось. Ладно… наше дело лохматое… пес обиженно отвернулся, но все же краем глаза отслеживал происходящее. Сначала отключить правую руку, а потом… береженого Бог бережет.

Мишка

Ну и какого, спрашивается, черта ты его сюда приволок? И что с ним, таким красивым и арабским, теперь делать?

— А то сами не понимаете, Михал Саныч… клятва Гиппократа и тому подобное…

Ну ты вот что, ингеле… ты, ежели хочешь байки кому рассказывать, то купи себе петуха… ну и так далее… а своим-то не надо, о'кей?

— О'кей, о'кей. Не надо.

То-то же. А хочешь, я тебе сам скажу — зачем?

— Что — зачем?

Ну ты сегодня прям какой-то заторможенный. Уточняю для особо трусливых. Зачем — приволок. Зачем — своею инвалидною спасательной артелкой под пули выскочил. Сказать? Чего молчишь-то? Ладно, скажу, так уж и быть. Очень поучаствовать хотелось, да? Думал, может, и на тебя пулька найдется. Ма-а-аленькая такая пулька, автоматненькая такая… чпок! — и в расчете. Так? Правда? Да что ж ты молчаливый-то такой… ладно, можешь не отвечать — и так знаю, что — правда. Только черта тебе лысого — пулька, понял? Тебе Осел что говорил? Саморазрушение — это, брат, искусство, это, брат, для профессионалов. А ты кто есть, со своей стороны? Ты, брат, обычная подлая трусливая сволочь, вот ты кто. Или трусливый сволочной подлец. Или…

— понял, понял, — или сволочной подлый трус… спасибо, вам, Михал Саныч, за своевременное напоминание. Куда б я без вас делся… приходите еще, ради Бога, не оставляйте меня в моей беспробудности, сделайте милость…

А че… я приду, ты не волнуйся. Я — как тот праздник, который всегда с тобой. Так что не сумлевайся.

— Ну и ладно, ну и хорошо…

«Тут больно?» — Он нажал на волосатую голень. Зияд ойкнул и сморщился. Мишка удовлетворенно кивнул: «Плохи твои дела. Кость задета. Так что надо в больницу. Иначе — каюк. Гангрена. Опоздаешь на пару дней — придется отрезать. Сначала — по колено. Потом — по самые яйца. А потом — и по самую голову.»

«Это как?» — не понял Зияд. Он еще не отошел от дикого взрыва боли, вызванного мишкиным движением.

«А вот так, — Мишка резко провел ребром ладони по собственному горлу. — Секир башка, Ахмад. Прощай мама, прощай папа, прощай серенький мулла. Аллах акбар, поминай, как звали. Здравствуйте, райские кущи и семьдесят девственниц с ножками нараспашку. Так что, ежели тебя такой сценарий устраивает, то можешь не спешить. Но если ты все-таки желаешь еще немного помучаться на этой грешной земле, то наоборот, надо вызывать амбуланс. И побыстрее.»

— «Нет. Амбуланс — нет.»

Мишка равнодушно пожал плечами.

«Ну как хочешь. Не веришь, не надо. Только зря не веришь. Я ведь вообще-то врач. Вернее, был им. Когда-то.»

Он отошел к столу и взял сигарету.

«Тебе не предлагаю. Чего зря курево на самоубийц переводить.»

«Я не Ахмад, — сказал Зияд. — Я Зияд.»

«Да по мне хоть Салах-ад-дин-у-рахмат-улла, — все так же равнодушно ответил Мишка, закуривая. — Я с тобой дружить семьями не собираюсь. Ты вот что, друг. Отдохни тут с полчасика и иди себе своей дорогой. Или ползи — потому как идти ты, вернее всего, не сможешь… Я, видишь ли, свою норму альтруизма сегодня уже на два года вперед отработал.»

Зияд опустил голову. Он не понимал многих слов, но общий смысл был яснее ясного. Незнакомец, столь неожиданно пришедший к нему на помощь, вовсе не собирался и дальше одаривать его своими милостями. Что же теперь делать? На одной ноге далеко не ускачешь — возьмут на первом же перекрестке. Кроме того, если срочно не обработать рану, то, судя по издевательским словам еврея, можно вообще отдать душу Аллаху. Как он там завернул насчет гурий, подлая обезьяна! Вот только попадет ли Зияд в рай — это еще вопрос. Можно ли считать его воином Аллаха, погибшим в священной войне с неверными? С одной стороны — да, ведь он исполнял задание моджахеда Абу-Нацера. С другой… хватит! — оборвал сам себя Зияд. Вот и ты уже про рай заговорил… не рано ли? Надо искать выход, выход… не может быть, чтобы все так глупо кончилось, не может быть… А собака-то, собака — вон как уставилась… и зубы скалит… так бы в горло и вцепилась, дай ей только волю. Грязный все-таки народ евреи — с собаками спят, и сами как собаки.

Что же делать? Зияд лихорадочно искал выхода… но выхода и в самом деле не было — смерть загнала его в угол, и спасения не предвиделось. Единственное, о чем он жалел сейчас, так это о том, что не заберет с собою достаточного количества врагов — тогда рай и в самом деле был бы ему обеспечен — настоящий шахидский рай. Знал бы — попросил бы у Абу-Нацера пояс смертника. Эх… теперь уже поздно… теперь даже ножика захудалого нету, чтобы зарезать этого, единственного доступного ему сейчас еврея — взять его с собою, как пропуск, чтобы было что предъявить у райских ворот. Может, и одного еврея хватит, чтобы стать шахидом?

Если уж умирать, так чтоб не зазря. Пусть дети хвастаются в школе своим геройским отцом, пусть жена получит причитающиеся семье шахида деньги и уважение, пусть батя важно встанет на сельской площади, раздавая сладости и конфеты в знак гордости подвигом сына, пусть мать, повязав чистый белый платок, раздает, на зависть соседкам, красивые интервью репортерам со всех концов света. Все лучше, чем быть разорванным на куски и скормленным собакам на полуденной рамалльской площади… Зияд осмотрелся и увидел ножницы, которыми еврей резал из старой простыни бинты на перевязку. Ножницы лежали совсем недалеко, в метре, не больше. Если сейчас, пока еврей не видит, перевалиться набок… вот так… а теперь незаметно протянуть руку… вот так… а теперь…

Квазимодо злобной молнией метнулся из своего угла, страшно клацнул зубами, ужалил где-то над локтем правой руки, отчего она вдруг сразу онемела и повисла, как мертвая, вцепился хищной хваткой в другую, левую…

«Нет! — закричал Зияд, оглушенный страхом и болью. — Нет!»

«Нет! — подхватил Мишка, оттаскивая от араба упирающегося и рычащего пса. — Квазимодо, мать твою… ты что, зачем?»

Вернув собаку в угол, он присел на корточки перед Зиядом.

«Ты чего это за ножницами тянешься, а? Ты, может, портной? Пошить чего хочешь или… как это… скроить? Нет? Тебе не стыдно, шахидская твоя харя? Я ж тебя от смерти спас десять минут тому назад, в дом занес, напоил, перевязал… а ты меня же и кроить хочешь?! Ну кто ты после этого, если не гнида? Тьфу, пакость!»

Зияд угрюмо молчал, тяжело дыша и баюкая правую руку. Таких неудачных дней у него не случалось с самого рождения. Теперь-то уж точно все. Он вдруг ощутил какое-то странное облегчение — вероятно, от того, что больше не нужно было убегать, прятаться, строить умные планы, хитрить, притворяться.

«Что ты расплевался, пес? — сказал он презрительно. — Собака, как ни плюет, верблюдом не станет… А стыдиться мне нечего. Ты — враг, а врагов убивают. Силой или хитростью — все равно. Главное — убить. Подумаешь — от смерти спас… перевязал… водой напоил… Дурак ты, оттого и напоил. Вы, евреи — дураки, вас обмануть легче легкого. Даже твоя собака умнее тебя. Хочешь звать солдат — зови, мне все равно. Загнали в угол, радуйтесь, псы. Только недолго вам радоваться. Всех вас передушим, не сегодня — так завтра. У нас времени много.»

Мишка удивленно рассматривал раненого:

«Скажите, пожалуйста… экая несвойственная вашему брату откровенность… с чего бы это вдруг? Или терять больше нечего, вот ты и раздухарился? А пограничников не боишься?»

«Дай закурить,» — ответил Зияд, даже не попытаясь придать этим двум словам просительный оттенок.

Мишка послушно вытряхнул ему в руки сигарету и только потом спохватился — а зачем? Правильно говорит араб — дурак он. Как это?.. — «Дурак — оттого и напоил.» Вот-вот. А теперь еще и сигарету дал в ответ на хамство. Он начал сердиться, прежде всего на себя самого.

«У вас-то, может, времени и много, но у тебя лично — на исходе. Так что ползи в свою Газу, пока я на тебя пса не спустил, шахид недостреленный.»

«Я не из Газы, — с упрямым достоинством возразил Зияд, как будто его местожительство имело какое-нибудь значение. — Я из Бейт-А?сане.»

Мишка вздрогнул. Он отошел в дальний угол и тихо встал там, сгорбившись и пристально глядя на ветвистую настенную плесень, как будто вытягивая из ее черно-зеленых иероглифов одному ему понятные откровения. Зияд докурил сигарету, примерился и начал вставать, придерживаясь за стенку. Пес, угрожающе ворча, смотрел из своего угла, контролируя каждое движение врага. Завершив нелегкий процесс вставания, Зияд выпрямился. Боль выбила из него прежний кратковременный кураж, и теперь он стоял, тяжело дыша и примериваясь — как бы поосторожнее, так, чтобы при этом не упасть, вытереть пот со лба. Задача выглядела почти невыполнимой, ибо обе руки его в настоящий момент были всецело заняты поддержанием тела в вертикальном положении, так что освободить хотя бы одну из них ради совершения сложного кругового движения, включающего, помимо прочего, еще и захват подола рубашки, представлялось совершенно невозможным. В дополнение к этому, Зияда подташнивало, голова кружилась, кровь стучала в висках двумя синхронными отбойными молотками, и поэтому он просто боялся потерять равновесие. Он прерывисто вздохнул и, не отрывая рук от стены, потерся лбом об ее грязную пупырчатую штукатурку. Легче не стало.

«Бейт-Асане… — запоздалым эхом повторил Мишка. Голос его звучал глухо. — Это рядом с поселением Эйяль?»

— «Правильно. В одном километре от Эйяля, чтоб он сгорел… а ты что — знаешь эти места? Бывал там?»

«Приходилось…» — Мишка оторвался от разглядывания плесени. Он подошел к арабу и бесцеремонно развернул его к себе. Резкое движение отозвалось невыносимой болью в ноге, и Зияд застонал. Пользуясь моментом, он опустил голову на мишкино плечо и вытер пот об его рубашку.

«Два… — мишкин голос прервался; он кашлянул, сглотнул и закричал, срываясь с фальцета на свистящий шепот. — Два года назад ты там тоже жил? Ну? Жил? Помнишь? Помнишь, как ваши подонки напали на Эйяль? Шахиды, да? Всех передушите, да? Может, ты тоже там был? Ну? Говори! Был?!» — Он сильно потряс Зияда.

«Не надо… — умоляюще протянул раненый. — Больно…» Еврей тряс его, как дерево, и нога отзывалась на каждое движение пронзительной болью, как выдираемый из земли живой древесный корень.

Продолжая выкрикивать что-то уже совсем нечленораздельное, Мишка протащил Зияда по комнате, бросил на стул, крепко схватил рукою подбородок — так что зиядов рот вывернулся в толстогубое страдальческое «О», наклонился лицо в лицо, сверля сумасшедшими глазами: «Говори, сволочь! Убью!»

«Что?.. — задыхаясь, выдавил Зияд. — Что?..» Ему стало страшно. Что от него хочет этот помешанный? Он вдруг понял, что хочет выйти отсюда как можно скорее… пусть даже к пограничникам… даже Шабак — и то лучше, чем эти два бешеных пса в заброшенном подвале. «Что?..» — повторил он в отчаянии.

Дикие глаза напротив моргнули, укрылись веками и вдруг как-то разом потеряли весь свой жуткий яростный запал. Мишка резко отпустил араба и снова отошел в угол, к плесенным иероглифам.

«Два года назад вы убили мою жену, — сказал он, медленно осиливая каждое слово по отдельности, будто учась говорить. Помолчал и совсем уже с трудом добавил: — И… ребенка… тоже.»

Зияд осторожно выдохнул. Конечно, он помнил. Два года тому назад ФАТХ совершил удачный рейд на поселение Эйяль. Группа из трех бойцов преодолела проволочный забор, захватила угловой дом с заложниками и геройски удерживала его несколько часов. Двое погибли в бою, как настоящие шахиды, но третий ушел, и армии так и не удалось найти его, ни сразу, ни потом. Кроме того, бойцы ФАТХа уничтожили четырех евреев, то есть результат был вдвое в их пользу, что случалось совсем нечасто. По деревне ходили слухи, что группу вел старый зиядов приятель Абу-Нацер, он же и уцелел. Если действительно так, то семь жизней у него есть, у Абу-Нацера. Как заколдованный — уж сколько раз его со всех сторон обкладывали, и стреляли, и взрывали… нет-нет, да и заденет где пулей или осколком — все тело в ранах, все лицо в шрамах; задеть-то задевает, а до смерти не бьет. Надежно хранит Всемилостивейший своего любимца. Дважды арестовывали, дважды в тюрьме сидел; другие аж по пятнадцать-двадцать лет попадают, а этого оба раза через пару месяцев выпустили… Вот и тогда ушел… если это он был, конечно.

Он-то ушел, а вот деревню зиядову после этого армия целый месяц трясла. Обложили со всех сторон, комендантский час назначили, обыски из дома в дом, носа из окна не высунуть. А они-то тут при чем? Они, что ли, нападали? Ну и что ж с того, что один из убитых шахидов оказался родом из Бейт-Асане? Вот его и наказывайте, а остальных-то зачем?.. Ан нет, так и просидели целый месяц, как в осаде, хорошо хоть продуктами успели заранее запастись. Но все когда-нибудь кончается, вот и месяц этот кончился. А потом и вся эта история стала забываться понемногу. Короткая у евреев память. Сначала, правда, мужчин из Бейт-Асане перестали в Эйяль на заработки пускать. Но через полгодика и с этим образовалось. Будто и не было ничего. Думал ли Зияд, что всплывет это именно теперь, через два года, именно здесь, в этом заплесневелом подвале, всплывет, как распухший утопленник — вроде тех, что здешнее недоброе море выбрасывает на беспечные тель-авивские пляжи? А вот ведь всплыло, да еще как… А ну как этот сумасшедший и в самом деле решит, что Зияд тут как-то замешан?

«Это не я, — сказал он в сутулую мишкину спину. — Я тогда, как все… месяц… безвылазно… это не я.»

«Не ты? — все так же глухо, не поворачиваясь, ответил еврей. — Не ты… тогда кто же? С кого теперь спрашивать, а?»

Зияд напрягся, ища правильный ответ. Похоже, этот псих и в самом деле собирается мстить, так что надо быть осторожным… И вдруг замечательный план сам, одним махом, выстроился в его внезапно проясневшей голове.

«Я знаю — кто.»

«Что? Что ты сказал?» — Мишка обернулся.

— «Я знаю — кто. Если ты хочешь мстить, то сам Бог послал меня к тебе.»

— «Ну? Ну говори же… что ты наливаешь по чайной ложке? Кто?»

«Э, нет… — Зияд хитро прищурился. — Я тебе сейчас расскажу, а ты меня тут же солдатам и сдашь. Нет… услуга за услугу.»

— «Какую же ты услугу от меня хочешь, тварь?»

— «С тварью ты это зря. Мы с тобою теперь одной веревкой повязаны. Смотри — даже если я тебе имя его скажу — что ты с ним делать станешь? Где найдешь? Его армия и Шабак уже сколько лет ловят, поймать не могут. А я тебя к нему прямо приведу, клянусь глазами матери! Только выведи меня отсюда в Бейт-Асане, и все. Ты мне — жизнь, я тебе — Абу-Нацера…»

— «Абу-Нацера?»

— «Вот видишь, я тебе уже и имя его сказал. Видишь, я тебе доверяю, потому что ты мужчина и хочешь отомстить… Что скажешь?»

Он даже зажмурился, ожидая ответа. Мишка молчал, и Зияд изо всех сил взмолился Всемилостивейшему Аллаху, чтобы помог обмануть глупого еврея.

— «Как же я довезу тебя до твоей деревни?»

Сердце Зияда радостно прыгнуло. Рыба была на крючке! Теперь главное — не спугнуть.

«Ну, это не так уж и сложно. Нам бы только добраться до оптового рынка, а там уже… Погоди, погоди… — Зияд озабоченно потер лоб. — А удостоверение у тебя есть?»

— «Зачем тебе мое удостоверение?»

«Ну как… а если документы спросят? До рынка путь хоть не длинный, но извилистый. Да и я уж больно на раненого араба смахиваю…» — он заговорщицки подмигнул и рассмеялся лукавым двусмысленным смешком.

Мишка с отвращением смотрел на его лицо, сморщенное хитрой улыбкой лжеца и двурушника, на низкий лоб, за которым жили только наивные враки, тупые деревенские предрассудки и тройка-другая с детства затверженных банальных поговорок, на мощные всеядные челюсти, челюсти буйвола и гиены. Мишка видел его насквозь, и зрелище это вызывало омерзение. Что ж… подобное к подобному, — подумал он, отворачиваясь. Главное — не ошибиться в выборе дороги, а уж кто именно будет твоим проводником — Вергилий или этот деревенский Яго… — какая, собственно, разница? Хотя Вергилий все-таки поприятнее, правда, Михал Саныч? Э-эй!.. ау!.. Что ж вы молчите, как поднятая целина в одноименном романе? Ку-ку!.. Михал Саныч, вы где?

— Да здесь я, здесь… чего разорался? Если ты думаешь, что я тебя из этого дела вытаскивать буду, то ошибаешься, милейший. Похоже, это и впрямь пришли за тобою. Так что давай, дружок, постарайся, притворись мужчиной хотя бы на этот раз. Если уж тогда не смог…

Что ж, как скажете, Михал Саныч, наше дело маленькое… притворяться, так притворяться.

Мишка полез в карман, достал потрепанное удостоверение личности и сунул его под нос Зияду.

«Сойдет?»

— «Сойдет, конечно сойдет… теперь-то нам что… теперь-то мы до рынка доберемся… На чем поедем, на такси?»

— «Нет, в такси нельзя. Квазимодо не пустят. Я тебя без всякого такси отвезу. Есть у меня тут одно транспортное средство на примете.»

— «Квазимодо?.. Ты что, собаку с собой брать хочешь? Нет, так не пойдет. Зачем нам собака? Оставь ее здесь. Как мы ее…»

— «А ну, заткнись, гнида! — Мишка снова стоял вплотную со стулом, шипел, низко наклонившись к зиядову лицу. — Слушай меня внимательно, ты, дерьмовый воин дерьмового Аллаха… Я знаю, что ты врешь, понял? Знаю. Я иду с тобою не потому, что твоим наивным вракам поверил, а потому что мне самому туда надо, понял? Надо, но не настолько, чтобы…»

Он закусил губу, отвернулся и некоторое время молчал, беззвучно шевеля губами и кивая, как будто переговариваясь с другим, невидимым собеседником где-то там, в стороне.

«Короче, — закончил Мишка, выпрямляясь. — Либо по-моему, либо никак. Точка. Выбирай.»

— Ух ты — тух ты, какие мы страшные и решительные… С беспомощным-то раненым — отчего бы не покуражиться, да? Понимаю… А и в самом деле, зачем тебе Квазимодо? Ты по своим долгам платить идешь, но пес-то тут при чем? Или ты надеешься, что араб теперь откажется? Так он не откажется, у него выхода нету. Зачем же тогда?

Вы, Михал Саныч, не лезли бы не в свое дело, при всем моем к вам уважении. Всему есть предел, честное слово. Уж с собакой-то я как-нибудь без вашего прокурорского надзора разберусь.

— Да ладно, пожалуйста, ради Бога… разбирайся. Ухожу, ухожу, ухожу… А может, все-таки скажешь — зачем? Не в порядке надзора, а так, из чистого любопытства — сам-то ты знаешь, зачем пса с собой тянешь? Ась?

Экий вы инквизитор, Михал Саныч… вас, случаем, в прошлой жизни не Порфирием ли Петровичем звали? Ну не знаю я — зачем. Не знаю! Теперь довольны? Может, затем, чтобы на природу его вывезти, из города. Пропадет он тут один возле рынка. Рано или поздно отловят и умертвят. А в горах санитарная служба не ездит. Еды, конечно, поменьше и с водою проблемы, но пес он еще молодой, умный — справится. Чем вам не причина?.. Ну что вы так издевательски щуритесь?.. Да хрен с вами, вот вам правда — просто из эгоизма тащу, чтобы легче было. Пусть хоть какая душа родная рядом крутится, и чтоб подольше… ну не могу я так прямо сейчас наедине с этим питекантропом остаться, ну как вы не понимаете, не могу! Я ведь не отказываюсь, я все заплачу, до последнего, затем и иду… ну отчего бы не помочь мне немного, а? Я его потом прогоню, когда до дела дойдет, клянусь — прогоню… ну?.. согласны?

— Верткий ты тип, однако… как уж, честное слово… но ладно, черт с тобою, бери Квазимодо. Наверное, в горах ему и в самом деле лучше будет.

Вот спасибо, Михал Саныч… век не забуду…

Зияд, расплывшись в приторной дружелюбной улыбке, смотрел на еврея. Странный тип, что и говорить. Стоит себе, шевелит губами, гримасничает, как деревенский дурачок. Не верит!.. Да какая, собственно, разница — верит или не верит? До чего они все-таки глупы… У любого продавца спросите, и он вам скажет: почти каждый покупатель знает, что его дурят. Знает! Но дает себя обмануть. Почему? Да потому что сам этого хочет — чтобы его обманули, то есть. Видит, что в ловушку идет, а идет, будто каким магнитом его тянет. А продавцу-то пофиг: видит или не видит, знает или не знает? Продавцу главное — продать. А уж когда деньги плочены, кому тогда интересно — что да почему?

Собака… собака, конечно слегка осложняла дело… но именно слегка. Даже если этот… как его?.. Миша?.. Даже если этот странный Миша заупрямится и дотащит своего пса до самого Абу-Нацера — не беда. Абу-Нацер и не с такими справлялся. Зияд улыбнулся еще слаще и кивнул:

«Собака так собака. Видишь, я на все согласен. Только держи его подальше от меня. И еще, Миша… я хочу тебя попросить о чем-то… — Он скорбно вздохнул и развел руками. — Я тебе не нравлюсь. Ты мне не нравишься. Но теперь у нас одна цель, так уж получилось. Псу твоему я тоже не нравлюсь, вот он и рычит, не переставая. Но мы-то с тобой не собаки, правда? Разве мы не можем пережить этот день нормально, называя друг друга по имени? Меня, к примеру, зовут Зияд, а не «дерьмо» и не «гнида»… договорились?»

Мишка пожал плечами.

«Зияд. Пусть будет Зияд… — он взглянул на часы. — Значит так, уважаемый напарник. На рынке мы будем около половины одиннадцатого. А пока жди меня здесь, я вернусь минут через двадцать. Эй, Квазимодо! Пошли, мальчик, дело есть…»

Оставшись один, Зияд достал свой мобильник и сделал несколько звонков. Не иначе как удача теперь твердо поселилась на его стороне — все складывалось просто замечательно. Знакомый зеленщик, который по времени уже давно должен был вернуться в свою Джальджулию, непредвиденно и очень кстати задержался в Тель-Авиве; джальджульский родственник, наоборот, сидел дома, то есть, мог встретить и приютить на несколько часов; брат в Бейт-Асане починил, наконец, свою старую «Субару», так что проблем с транспортом не предвиделось и на этом участке. Главное — добраться до оптового рынка, а там уж… Он закинул руки за голову, блаженно потянулся, и тут же острая боль от потревоженной раны напомнила Зияду, что радоваться пока еще нечему. Более того, он уже заплатил вперед — этой болью, этой раной, возможной хромотой до конца дней своих. Заплатил вперед, а что получил взамен? Зияд встал, опираясь на стол и превозмогая боль. Нет, о самостоятельном передвижении даже и думать нечего… проклятый пограничник!

Снаружи послышался шум; Мишка просунул голову в проем и заморгал, привыкая к полумраку после яркого утреннего солнца:

«Э, да ты уже ходишь… Ну тогда — давай, выходи. Карета подана. Сам сможешь? Нет? Так что ж — мне тебя опять на собственном горбу переть?.. А… черт с тобой… вот ведь, не было печали…»

Крепко обнявшись, они кое-как выбрались в переулок. Там стоял Квазимодо, бдительно охраняя старую инвалидную коляску.

«Вот, — с гордостью сказал Мишка. — Смотри! Я ее еще вчера приметил, думал — пригодится всякую дрянь возить. Как в воду смотрел! Да ты не бойся, она, считай, совсем целая. А трубочки эти поломанные мы сейчас подвяжем. Ну-ка, постой… вот так… и вот так… ну, что я говорил? — как новенькая! И нашелся же идиот такое добро на свалку выкидывать.»

Пока Мишка возился с трубками и веревками, Зияд, ожидавший любой вид транспорта, кроме этого, привыкал к мысли о путешествии через весь Тель-Авив в инвалидной коляске. Чем больше он об этом думал, тем удачнее казался ему мишкин выбор. Укроют ногу одеялом, вот и рана не видна. Можно еще и голову какой-нибудь тряпкой обмотать, хотя и это не обязательно — на инвалида ведь как смотрят? На инвалида смотрят, думая о том, чем это он таким болен, а вовсе не о том, араб он или еврей. И полиция тут не исключение, и даже пограничники. Нет, с какой стороны ни глянь — отличная идея. Он осторожно уселся в коляску, пристроил на подножку раненую ногу, поерзал, крутанул колеса… чудо как хорошо! Поехали!

«Погоди, — остановил его Мишка. — Давай-ка тебе все-таки рыло замотаем. И футболку сменить надо. А то там снаружи твои друзья-пограничники с джипом разъезжают. Опознают еще, неровен час…»

Джип пограничной службы стоял на выезде из квартала. Белобрысый Эди, развалясь на капоте, лениво перебрасывался фразами с тремя сидящими в машине солдатами. Все четверо ели мороженое.

«Эй, ты! — крикнул Эди, когда Мишка проходил мимо, толкая перед собой коляску и ведя на поводке Квазимодо. — Стой, тебе говорят!»

Мишка остановился. «Ну что, Михал Саныч, — подумал он. — Доигрались?»

«Ну наконец-то, — подумал Квазимодо, усаживаясь рядом с коляской. — Врага отдают солдатам, как и положено.»

Зияд, парализованный страхом, не подумал ничего, а только вцепился в подлокотники и вознес молитву Всевышнему.

«Куда ты его везешь? — крикнул Эди и аккуратно слизнул с руки соскользнувшую туда каплю мороженого. — Кладбище в другой стороне.»

Мишка заставил себя улыбнуться.

«Так мы ж не на кладбище, — ответил он в тон пограничнику. — Мы на свалку.»

«А ну отставить! — сказал молоденький офицер из джипа. — Не стыдно вам — человек инвалид, а вы…»

«Ничего, — махнул рукой Мишка. — Он все равно ничего не слышит. Слепо-глухо-немой, как миклухо-маклай.»

Эди заржал, подавившись и брызнув мороженым на ветровое стекло: «Как миклухо-маклай… во дает!..»

«Эди, жеребец! — завопил шофер. — Я час назад машину помыл! Очищай, гад!»

«До свидания, дети, — сказал Мишка, трогаясь дальше. — Не налегайте слишком на мороженое. От него ангина случается.»

Зияд перевел дух, только когда они выехали на улицу Яффо. Он расслабил намотанный вокруг головы кусок простыни и позвал: «Миша!»

— «Чего тебе?»

— «Здорово ты с ними разговаривал, — сказал Зияд с искренним восхищением. — А что такое миклухо-маклай?»

«Ну-у-у… — протянул Мишка. — Это… как бы тебе объяснить… это такой набор палочек для ковыряния в носу… у некоторых мусульманских народов Гренландии.»

«Ага, — серьезно кивнул Зияд. — Надо бы запомнить. Как миклухо-маклай…»

Улица Яффо, рабочая и непритязательная, как мул, неторопливо несла их на северо-восток, взбрыкивая раздолбанным асфальтом перекрестков. Час пик, когда автомобильное стадо продвигается здесь одним равномерным, медленным гуртом, уже сменился на рваную суету предполуденного времени, с неожиданными заторами, визгливыми протестами клаксонов, отчаянными спорами из-за стоянки, руганью шоферюг, криками лоточников, скрежетом лифтов и пыхтением компрессоров из настежь распахнутых ворот механических мастерских.

Квазимодо шел, держась возможно ближе к мишкиной ноге. Он чувствовал себя неуверенно в этом неимоверном месиве незнакомых звуков и запахов. Незнакомый — значит опасный, пока не доказано другое. Бойся чужого! Эта непререкаемая истина, данная инстинктом, была многократно подтверждена всем его жизненным опытом. Чужой, как правило, враг. Он может представляться другом — из хитрости или даже оттого, что сам верит в свое дружелюбие. Но это ничего не меняет. В конечном счете, чужой приходит, чтобы отнять у тебя твой дом, твою еду, твоих друзей, твою жизнь. А потому его следует гнать, и чем скорее, тем лучше. Правда, иногда прогнать чужака не удается, и тогда либо он становится своим, либо — что чаще — делает чужим тебя. Все просто и понятно. Но это у собак, а у людей, как всегда, накручено столько разных непонятностей, что лучше в них не влезать. Выполняй, что говорят и не умничай… наше дело лохматое.

Квазимодо шарахнулся от патрульного «форда», неожиданно взвывшего сиреной над самым его ухом и рванувшего с места в карьер назад и вбок — в сторону блошиного рынка. Уф… пес отряхнулся, как делал всегда в моменты растерянности, будто стараясь стряхнуть с себя это неприятное состояние. Страшно тут, что и говорить… Он даже слегка подскулил, но хозяин, почувствовав его волнение, наклонился и погладил по загривку ласковой и уверенной рукою. Стало и в самом деле как-то поспокойнее. Квазимодо благодарно лизнул целебную мишкину ладонь. Все-таки хозяин лучше знает, что к чему, это точно. И уж если он тащит с собою этого чужого… и не просто чужого, а самого что ни на есть врага, уж если он даже не сдал его солдатам, а наоборот, помогает ему и заботится о нем, то, видимо, есть на то какая-то важная, хоть и совершенно непонятная причина. Вот так. А наше дело — лохматое.

Свернули налево, в улицу Герцля. Мишка специально выбирал дорогу пооживленнее — в пестром мельтешении тель-авивских магистралей их странная тройка привлекала меньше внимания. Прошли сквозь строй бесчисленных мебельных магазинов и примкнувших к ним ломовых телег на резиновом ходу, мимо обвешанных ремнями фур и фургонов. Продрались через веселую перебранку таксистов и густопсовое сопение грузчиков, через хамское «куда прешь?» и равнодушное «поберегись!», через автомобильную аварию на углу Лилиенблюм и неожиданную атаку невесть откуда налетевших местных шавок — атаку, которую Квазимодо отразил со свойственными ему достоинством и тактом, отшвырнув первую собачонку небрежным движением плеча и отпугнув прочих негромким, но внушительным рыком. Конечно, будь он на своей территории, шавкам бы точно не поздоровилось… но здесь пес был, как ни крути, чужим, со всеми вытекающими последствиями. Время от времени он, правда, кропил тот или иной угловой столб, но делал это чисто для проформы, как моряк, бросающий бутылку с запиской в неизвестных морских широтах, зажатых в тоскливых тисках чужого и неприветливого горизонта. Кто прочтет?.. и когда?.. и зачем?.. и прочтет ли вообще?

Повернув на бульвар Ротшильда, Мишка запросил отдыха.

«Тебе-то хорошо, — сказал он Зияду, отдуваясь и вытирая пот. — Едешь, как китайский император. А мы с Квазимодо ишачим — то колымагу эту чертову через ямы перетаскиваем, то враждебные собачьи своры отбиваем. Мы так много работать не привыкли. Короче, давай бабки на пиво, а то горючее на исходе. Вон, там и ларек виднеется…»

Зияд закряхтел, но справедливость мишкиного требования была слишком очевидна, и он полез за кошельком. Мишка насмешливо смотрел, как он, сгорбившись и прикрывая кошелек локтем, вслепую копается в купюрах.

«А ну-ка… — внезапным резким выпадом Мишка вырвал кошелек у оторопевшего араба. — Дай-ка я тебе помогу, а то что ж ты, несчастный, так мучаешься? Та-ак… что у нас тут? Оп-па! Да у тебя денег, брат, немерено! Это ж сколько тут будет? Сто и еще, и еще… и все настоящие, а?»

«Отдай!» — глухо отозвался Зияд.

«Да на тебе, держи свои джубы! — Мишка презрительно швырнул ему кошелек на колени. — Копошишься, как хомяк, смотреть противно… что ты от меня прячешься? Боишься, что я твоему шахидскому боссу расскажу, сколько у тебя денег, когда он из меня жилы тянуть станет?»

Зияд опустил голову еще ниже. Он смотрел на свой потрепанный кошелек, лежавший между двумя сжатыми кулаками. Так его не унижали еще никогда во всей его полной унижений жизни.

«Что? — спросил Мишка озадаченно. — Что ты застыл, как гренландский мусульманин с миклухо-маклаем в носу?»

Он присел и заглянул снизу в зиядово лицо, такое нелепое в грязном импровизированном тюрбане из старой полосатой простыни. Глаза араба были полны слез и ненависти.

«Если б я мог… — тихо сказал Зияд. — Если б я только мог, то я бы убил тебя прямо сейчас, как собаку. Я бы перерезал тебе горло, а потом сидел бы и смотрел, как ты дергаешься, как кровь вытекает из тебя, сначала струей, а потом — капля за каплей. А потом я бы наступил ногой на твою обезьянью рожу и плевал бы на твой труп, пока у меня не кончилась бы слюна…»

«Вах! — удивленно сказал Мишка. — Как это трогательно! Какая первобытный накал чувств! Прямо текст из индийского боевика. Или в Египте такие же делают? Я одного не понял — ты на пиво-то дашь или нет?»

Зияд молчал. Нетерпеливо пожав плечами, Мишка снова протянул руку за кошельком. Зияд не шевельнулся.

«Ладно, мы не гордые… — Мишка вытащил двадцатку и осторожно положил кошелек назад, на колени застывшего, как статуя, араба. — Да не обижайся ты так, я ж пошутил. А знаешь, в этом кресле ты похож на знаменитую скульптуру Вольтера. Если тебя, конечно, белой краской покрасить и немного развеселить… Эй, Зияд! Ну кончай дуться! Ну ладно, извини, не хотел я… Ну?»

Зияд молчал.

Квазимодо тоже смотрел крайне неодобрительно. Играют обычно только с друзьями, особенно в такую замечательно интересную игру, как «ну-ка отними», и то, что хозяин ни с того ни с сего затеял играть именно с врагом, выглядело совершенно неуместным. Уж если так ему вдруг приспичило поиграть, то почему бы не пригласить его, Квазимодо? Конечно, наше дело лохматое, но всему есть предел. Пес лег под дерево и обиженно отвернулся.

«Да что такое? — воскликнул Мишка, теряя терпение. — Квазимодо, и ты туда же?.. И ты, плут?! Ну, этот местный Вольтер — еще куда ни шло, он человек восточный, дело тонкое, никогда не скажешь, что там у него на уме… Но ты-то — просвещенный пес европейской ментальности, ты-то почему разобиделся?..»

Пес слегка шевельнул хвостом, но продолжал смотрел в сторону.

«Ну и черт с вами! — Мишка развел руками. — Не хотите, как хотите. Я пошел.»

«Что ты на это скажешь? — спросил Зияд у собаки, глядя в спину удалявшегося обидчика. — Даже ты, грязный уличный пес, и то понимаешь, а он — нет! Разве это человек? Разве нужно жалеть такого? Тьфу! Мусор это, а не человек. Мне, к примеру, ни капельки не жалко. Пусть Абу-Нацер разрежет его на мелкие полоски, я еще и помогу. Тьфу! Мусор!»

Квазимодо, не сходя с места, предупреждающе зарычал — просто так, на всякий случай, чтобы у врага не возникало никаких вредных иллюзий. А то — ишь ты, разговорился. Только дернись мне… правую руку отключить повыше локтя, а потом вцепиться в левую и тащить. А кстати, куда тащить-то? Ясно куда. К хозяину. Пес посмотрел в сторону ларька, ища взглядом знакомую фигуру. Но Мишка уже возвращался, бегом, возбужденно размахивая пакетом с покупками.

«Эй, Квазимодо! — закричал он издали. — Ты не представляешь, кого я тут встретил! Веня, собственной персоной! И Осел тут же, рядышком. Пошли, музыку послушаем.»

Веня наяривал на скрипочке с другой стороны киоска. «Конфетки-бараночки» веселыми брызгами выплескивались из-под его летучего ресторанного смычка и прыгали дальше по бульвару Ротшильда в самостоятельную жизнь. Глаза Вени были закрыты, по лицу вилась блаженная тоненькая улыбочка, а уголки рта еле заметно дергались в такт музыке. У ног скрипача лежала огромная, широкополая, некогда стильная шляпа, принадлежащая, насколько Мишка помнил, Ослу. Хозяин шляпы сидел на ближайшей скамейке. Пальцы его напряженно сплетенных рук жили отдельной жизнью, гарцуя и топоча по неподвижным стволам предплечий, как когда-то — по упругим кнопкам и клавишам саксофона. За щеками Осла, топорща и пузыря губы, вздувались и лопались круглые орехи джазовых созвучий. Все было на месте, кроме инструмента.

«Словно лебеди, саночки…» — фальшиво пропел Мишка, бухнувшись на скамейку рядом с Ослом. Музыкант поморщился и открыл глаза.

«Привет, Осел, — сказал Мишка, дружески хлопая его по плечу. — Надо же, оказывается, Веня и в самом деле скрипач! А я-то был уверен, что это он так — гонит. Теперь еще, не дай Бог, выяснится, что и ты не врешь. Придется мне тогда пересматривать свое недоверие к пьющему человечеству… А откуда у Вени скрипка? Только не говори, что купил.»

«Дурак ты, Мишка, — беззлобно огрызнулся Осел. — И в доверии твоем пьющее человечество не нуждается. Пьющее человечество нуждается в водке. Кстати, что это у тебя там, в пакете?»

— «В пакете-то? Банка пива и два мороженых. Я, понимаешь ли, с компанией.»

Осел окинул Зияда оценивающим взглядом и, видимо, остался доволен увиденным. «Ты… это… поставь своего инвалида поближе к Веньке. Пусть тоже работает на общее дело.»

— «Вау! — восхитился Мишка. — Ну ты, Осел, голова! Конечно, пусть работает!»

Он быстро перекатил Зияда — так, что коляска оказалась почти вплотную к скрипачу. Веня, завидев подкрепление, с удвоенными силами ударил по струнам. Впрочем, новый фон вынудил его резко изменить репертуар, так что на место разудалых «конфеток-бараночек» приплелась, сокрушенно вздыхая, разнесчастнейшая «аидише мамэ».

«Держи, па?ртнер, — Мишка сунул Зияду уже основательно подтаявшее мороженое. — Поработай немного еврейским нищим, ладно? Это ненадолго, минут на пятнадцать. Мне тут надо с другом кой-чего обговорить. А потом сразу на рынок, о'кей?» — И отошел, не дожидаясь ответа.

Второе мороженое досталось Квазимодо. Пес тут же улегся под деревом и, жмурясь от удовольствия и одновременно борясь с искушением заглотить все разом, принялся истово вылизывать сладкий рожок. Зияд же, напротив, пребывал в полнейшей растерянности. Все произошло слишком быстро и неожиданно, так что он решительно не понимал, что же ему теперь делать — подчиниться или протестовать? Он посмотрел на блаженствующую собаку, перевел взгляд на собственную порцию, на густые тяжелые капли, ползущие с коричневого шоколадного верха в направлении держащей рожок руки, и как-то машинально слизнул… и еще… и еще. Прямо над его ухом на высшем градусе еврейской скорби надрывалась венина скрипка, подтаявшее мороженое пачкало руки и лицо, раненая нога пульсировала, посылая истерические болевые волны в позвоночник… ему было плохо, ему было грязно и гадко, ему хотелось умыться, лечь на домашнюю кровать с чистыми простынями и заснуть, ему…

Медная полшекелевая монетка звякнула, упав в ослиную шляпу. Зияд поднял измученные глаза. Перед ним стояла пожилая благообразная пара.

«Посмотри на него, — жалостливо сказала старушка. — Весь перемазался, бедняга. Наверное, он слабоумный. И паралитик впридачу. В точности, как…» — Она замялась, припоминая.

«Как миклухо-маклай…» — мелькнуло в больной зиядовой голове.

«Как зиночкин Арончик? — подсказал старик. — Действительно, похож.»

«Да, именно… — облегченно подхватила старушка. — Как зиночкин Арончик. Дай им еще немного. Видишь, как он любит мороженое…»

На скамейке чпокнула откупориваемая банка. Мишка глотнул пива и протянул Ослу. Тот взял, отпил и, порывшись в стоящей рядом сумке, достал едва початую бутылку водки.

«На, поправься. Пиво без водки — деньги на ветер.»

«Нет, — Мишка отрицательно покачал головой. — Ты пей, а я не буду. Мне сейчас нельзя.»

«Что так? — удивился Осел. — Ты теперь с водки не тащишься? Перешел на колбасу?»

«Да нет, — сказал Мишка без улыбки. — Есть у меня одно дело на сто миллионов. Уезжаю я, Осел.»

— «Куда это, если не секрет?»

— «Секрет. Или не секрет… какая, нахрен разница? Даже если скажу, ты этого места все равно не знаешь.»

«А ты проверь… вдруг знаю…» — Осел смотрел внимательно, не мигая. Это настолько не походило на его обычную безразлично-расслабленную повадку, что Мишка смутился.

— «Ладно. Бейт-Асане. Знаешь такое?»

— «Не-а. Это где же?»

— «В аду. Как войдешь, справа.»

— «Ага, понятно… А этот, в коляске, — твой проводник?»

— «Точно. Звать Вергилий. Он же — Вольтер, он же — Миклухо-Маклай… Послушай, Осел. Я ведь тебя попросить хотел о чем-то. Ты не мог бы Квазимодо на время приютить? Туда, куда я иду, ему еще рановато… — Мишка запнулся и поправился: — Или нет, скажем так — там ему особо делать нечего, вот. Подержи его у себя с пару неделек. А там и Вася вернется. А? Пес он смирный, умница, жратву себе сам добывает… короче, никаких проблем. Ну, договорились?»

Осел подумал и покачал головой: «Нет, Миша. Ты уж извини, но не могу. Я и о себе-то заботиться не умею, а тут — собака… нет, извини. Ты, может, забыл, так я тебе напомню: мы ведь на улице почему живем?.. — потому что отвечать здесь не за что. Не за что и не за кого. Ни тебе счетов, ни тебе службы, ни тебе жены, ни тебе детей. На полном налегке. А ты мне собаку подсовываешь. Может, тогда уже сразу и в дом поселишь, с семьей и работой? А? Нет, брат… И Веню не проси, ладно? А то у него сердце доброе, не дай Бог, согласится.»

Мишка вздохнул. Вот так-то, Михал Саныч, сами все видели. Я, со своей стороны, сделал все, что мог. Ну не берет он собаку, что ж теперь?

— Все, что мог… — ах, я прямо щас запла?чу. Хитер ты с оправданиями, что и говорить. Жук ты, парень, жучи?ло мерзкое, членистоногое… Ладно, с собакой — черт с ней. Ты мне лучше другое скажи — зачем ты ему про Бейт-Асане рассказал? Следы оставляешь, как мальчик-с-пальчик? Авось найдут добрые волшебники, спасут твою бедную задницу от злого великана… Так, что ли?

Так, Михал Саныч, так. Какой вы проницательный, право слово…

«Эй, Михаил, ты в порядке? — озабоченно спросил Осел. — Чего ты губами-то шевелишь? Молишься, что ли?»

Вздрогнул Мишка, усмехнулся: «Молюсь, Ослик, молюсь. Колючему ацтекскому богу палок и шпицрутенов кецалькоатлю-маклаю… Дай-ка глотнуть, в самом деле. Пиво без водки — деньги на ветер.»

«Купите бублички…» — упрашивала венина скрипка, подмигивая, поднывая, подпрыгивая, пластаясь по полуденному тель-авивскому бульвару.

«А мой братишечка — карманный вор! — подпел Осел. — Здорово лабает Веня. Кстати, ты спрашивал… не его это скрипочка. Вон, видишь, на той скамейке тетка сидит? — Ее. Дура какая-то из питерской консерватории. Так-то она все сама пиликает — Мендельсонов всяких, Вивальди и прочую муру. А когда устает, дает Венечке приложиться. Так он за четверть часа собирает больше, чем она за два. Народ — он не дурак, различает, что к чему.»

«Ладно, Осел, — сказал Мишка, вставая. — Нам пора. Не поминай лихом.»

«Постой… — остановил его Осел. — Ты это… я не знаю, чего ты там затеял, но… может, не надо?»

«А черт его знает, — согласился Мишка. — Может, и не надо. Эй, Квазимодо! Зияд! Йалла! Двигаем.»

Дальше шли без остановок.

Квазимодо

Когда машина отъехала, Квазимодо просто оторопел от неожиданности. Удивление его было настолько велико, что он даже отряхнулся несколько раз подряд, как делал всегда в тех случаях, когда не знал, куда себя деть и как поступать дальше. Он сделал это самым тщательным образом, начав с морды и завершив пушистой кисточкой на кончике хвоста, перетряхнув по дороге все остальное и прежде всего — окружающий мир, выкинувший с ним столь необъяснимый фортель. И как всегда, во всей этой основательной перетряске лишь одно оставалось незыблемым — наивная собачья надежда на то, что, перестав дрожать и вибрировать, волшебная мозаика мира сложится по-иному, по намного более правильному и справедливому образцу, устранив таким манером любые прошлые и будущие недоразумения.

Но нет, пес, не получится… как ни тряси, а все будет по-прежнему: бурая, выжженная солнцем ложбина между холмами, пустынное шоссе и машина, увозящая от него Илана… нет, почему Илана, при чем тут Илан?.. — Мишку! — увозящая от него Мишку, хозяина. А он, Квазимодо, стоит тут один, на обочине… а почему, собственно, стоит? Что он — совсем сбрендил? Надо немедленно бежать следом, догонять, скорее, с места — в карьер… вот так… жаль, что так много времени потеряно на дурацкое отряхивание, да еще и не один раз, а несколько. Он несся следом за набирающей скорость «субару», изо всех сил стараясь сократить расстояние… или хотя бы не слишком отставать… или хотя бы просто не потерять из виду. Потому что когда-нибудь-то она остановится, эта машина, остановится, и Мишка выйдет из правой задней двери, из той, куда вошел, и подзовет его, и станет объяснять, что это у них такая игра и тогда уже можно будет обидеться и отвернуться с видом оскорбленного достоинства, и вообще продемонстрировать совершеннейшую неуместность такого рода шуток.

Но это после, когда остановится, а пока надо стараться не потерять из виду, потому что, чем дальше, тем яснее, что расстояние не сокращается, а наоборот, увеличивается, неуклонно и беспощадно — ведь машина всегда сильнее собаки, это известно всем, даже самым глупым щенкам. Дорога, как назло, петляла, «субару» то и дело скрывалась за поворотом, и пес инстинктивно прибавлял, чтобы только успеть завернуть, успеть хоть на секунду засечь белый задок машины, ныряющей за очередной холм. И каждый раз он больше всего на свете боялся не увидеть этот задок, а увидев, начинал бояться, что следующего раза уже не будет. И когда его и в самом деле не стало, когда, обогнув нависшую над дорогой скалу, пес выбежал на длинный вираж, на котором уже не было ничего, кроме ослепительно сверкающего под высоким еще солнцем пустого, пустого, пустого, пустого шоссе — тогда он понял, что проиграл, что с ним снова случилось самое страшное, что только может случиться с собакой — его бросили.

Им овладела паника, и это было очень плохо, потому что паника ничему не помощник, даже бегу. И действительно, очень скоро ноги стали заплетаться, а во рту пересохло. Но он упрямо продолжал бежать, просто потому, что больше делать было нечего, и еще потому, что не любил проигрывать. Единственно, что пес позволил себе — это слегка поскулить на бегу, даже не поскулить, а скорее посвистеть, жалобно, но почти неслышно. Его обогнала машина, потом другая — обе такие же белые старые «субару», как и та, что увезла хозяина. Они пронеслись мимо, ударив его потоком жаркого воздуха и в считанные мгновения исчезли за далеким еще поворотом, как бы подтверждая бессмысленность квазимодовой погони. За виражом открывался новый виток дороги, тоже пустой, в точности, как предыдущий… если не считать развилки, притаившейся в самом начале. Квазимодо добежал до развилки и остановился.

Куда теперь? Он тщательно принюхался, пытаясь поймать знакомые запахи — сначала поверху, потом на земле, потом снова поверху… ничего. Издали послышался звук мотора. Квазимодо с надеждой насторожил уши, но увы, мотор стучал иначе, намного грубее и без характерного для той «субару» подзвякивания. К перекрестку подъехал грузовичок и приостановился, выворачивая на главную дорогу. В кузове среди ящиков и картонок с овощами сидел пахнущий врагом мальчишка. Завидев Квазимодо, он привстал, пошарил за спиною и неожиданно размахнувшись, швырнул в него огурцом, да так сильно и метко, что огурец угодил псу точно в лоб, лопнул и разлетелся, брызнув по сторонам десятками светлых осколков. Квазимодо аж присел от неожиданности и обиды, а мальчишка радостно завопил и запрыгал, вскинув руки в победном жесте. Грузовик напрягся, выпустил облако зловонного дыма и покатил дальше, увозя торжествующего врага.

Это было последней каплей. Пес всхлипнул и завыл, прогнув спину и задрав к небу длинную лохматую морду. Он делал это впервые в жизни — наверное, потому, что никогда еще ему не было так плохо. Вой вышел низким и громким, что оказалось для Квазимодо неожиданным и даже в какой-то степени интересным открытием, отвлекающим от несчастья и от ноющего чувства потерянности. Он расставил ноги пошире, для устойчивости, и повторил вой — на этот раз более вдумчиво, полузакрыв глаза и тщательно следя за чистотой и длительностью звука. Вой лился из него тяжелой маслянистой струей, растекаясь по блестящему асфальту дороги, скатываясь в заросший колючками кювет и дальше — под обрыв, на дно горной лощины, в русло высохшего ручья, несущего свою мертвую воду к Мертвому морю.

Квазимодо вздохнул. Собственный вой напомнил ему что-то… но что?.. А, ну конечно, — это венина скрипка издавала похожий шум сегодня на бульваре. Тогда музыка сильно не понравилась псу, но теперь-то он понял природу этого типа человеческих звуков, и ему стало жаль Веню, вынужденного, как и он, глушить свою тоску и одиночество воем, воем, воем… Он повыл еще немного, чувствуя, как становится легче, как успокаивается защемленное болью сердце и растворяется в горле мягкий, тошный, мешающий дыханию комок. Зато теперь вдруг навалились усталость, и жажда, и голод, и пес даже обрадовался им, как старым добрым знакомым, потому что они не значили ничего в сравнении с главным несчастьем, загнанным куда-то глубоко-глубоко спасительным лекарством воя.

Он огляделся, ища тени, нашел ее под чахлым колючим кустом и лег, расслабившись, чтобы набраться сил и попытаться спокойно обдумать — что же все-таки произошло и как теперь жить дальше. Как всегда, пес искал причину несчастья в своем собственном неправильном поведении, в какой-то невольной, но фатальной ошибке, которая побудила хозяина покарать его столь страшным наказанием. Он вспоминал события прошедшего дня, но как ни старался, не мог припомнить ничего существенного. Видимо, все началось с врага, которого хозяин притащил с улицы. Конечно, Квазимодо не мог этого одобрить… да и какая собака бы одобрила? Но с другой стороны, свой протест он выражал довольно-таки сдержанно, включая эпизод с ножницами. Нет, непохоже, чтобы хозяин рассердился на него из-за этого.

Дальше была долгая прогулка через весь город. И опять пес вел себя образцово — шел, чуть ли не прижимаясь к хозяйской ноге, никуда не убегал, ни к кому не приставал. Может быть, стычка с местными шавками? Нет, там и стычки-то практически не было… трусливые малявки дружно разбежались, едва он сбил с ног их нахального вожака. Да и хозяин ничем не проявил своего неудовольствия. И вообще, почти сразу же после этого Квазимодо получил мороженое, необыкновенно вкусное и сладкое лакомство, и это просто нельзя рассматривать иначе как награду. А уж награда — верный признак того, что хозяин тобою доволен. Значит, все то, что случилось до мороженого, в счет не идет.

А потом? Потом долго тряслись в овощном фургоне, в полной запаха гнили темноте, среди пустых картонок и обрывков бумаги. И здесь Квазимодо тоже был максимально терпелив, хотя езду в машинах ненавидит с самого раннего детства, когда его еще только начали перебрасывать с место на места, как мягкую игрушку. Но он молчал, даже не поскуливал и не тыкался в мишкины колени вопросительным носом, хотя и не по причине замечательного воспитания, а потому, что неудобный жесткий фургон чем-то напомнил ему бронетранспортер и выезды на задание, вместе с Иланом и Оскаром. Да, он напомнил ему Илана и Оскара, этот гнилой и тряский фургон, и груду бронежилетов на рифленом металлическом полу, и внезапный треск рации, и запах взрывчатки, и ленивую перебранку невыспавшихся солдат. Так или иначе, но Квазимодо лежал там очень смирно, так что сердиться на него было решительно не за что.

А после фургона они почти сразу пересели в другую машину, тоже крытую, но не овощную, а мебельную, с приятным деревянным полом и чудесным запахом свежей стружки. Там тоже трясло, но хотя бы не было так противно. Кроме того, во время пересадки Мишка напоил Квазимодо, причем напоил особым, хотя и крайне неудобным, но очень почетным способом — прямо из сложенных чашечкой, подставленных под водопроводный кран рук. Что, кстати, тоже являлось ясным свидетельством того, что хозяин на него не сердится. На ласковом деревянном полу пса разморило, и он заснул и спал долго, пока наконец машина не остановилась, и кто-то, погремев замком, не распахнул широкую дверь, разом впустив внутрь облако желто-голубого света и густой запах пропеченной солнцем сухой самарийской травы.

Стоп! Неужели из-за этого? Неужели Квазимодо что-то проспал, не услышал, упустил какую-то важную вещь, из тех, что положено охранять пуще жизни?.. — Нет, быть такого не может. Во-первых, они были только втроем в этом наглухо закрытом фургоне — он, хозяин и враг на коляске. То есть, к тому времени он уже был не на коляске, а лежал себе возле дверей на тонком матрасе и стонал, но врагом он, понятное дело, оставался, с коляской или без, так что Квазимодо благоразумно расположился между ним и хозяином и даже во сне бдительно контролировал каждое его движение. Во-вторых, быть такого не может, чтобы пес не услышал, не учуял, не отреагировал бы на любую, даже самую тихо ползущую угрозу или просто на какой-нибудь нелогичный звук или запах. И наконец, в-третьих, разве хозяин просил его охранять что-либо особенное? Нет ведь? Конечно, нет. Тогда что же?

Он снова вспомнил последний водопой, большие мишкины ладони, сложенные ковшиком, веселую струйку воды, льющейся сверху, плещущей через край, брызжущей во все стороны из-под его проворного черпающего языка. Зачем он тогда напился так быстро? Надо было пить про запас, еще и еще… эх… тогда сейчас, может быть, жажда не мучила бы его так сильно. Пес встал, отряхнулся уже без всякой надежды на волшебную перемену мира и вышел на перекресток. Куда теперь? Немного посомневавшись, он повернул обратно, в ту самую сторону, откуда прибежал, задыхаясь от неимоверного усилия погони. Найти Мишку здесь он не мог, а значит, оставалась одна единственная возможность — вернуться домой и ждать хозяина там. И тогда, наверное, все устроится. Не может быть, чтобы не устроилось — ведь он совершенно ни в чем не виноват… Оставалось только найти дорогу домой. Но это как раз таки казалось несложным. Дом находится у моря, а море — там, где садится солнце. Проще не бывает.

Низко вывесив розовый, в мраморных разводах слюны язык, Квазимодо неторопливо трусил по обочине шоссе назад, на запад. Где-то недалеко, еще по дороге сюда, он видел влажное пятно на асфальте. Скорее всего, там можно найти воду, а значит, и тень и спокойно подождать темноты. Ведь в темноте всегда намного удобнее охотиться и вообще двигаться дальше. За ухом давно уже чесалось, и он решил уладить наконец это неудобство. Все равно торопиться пока еще некуда. Пес присел на обочине, зажмурился и принялся чесаться интенсивными круговыми движениями задней ноги. Мм-м-м… хорошо… Жизнь продолжалась, со всеми ее привычными мелкими тяготами и удовольствиями, вне всякой зависимости от постигшего его большого несчастья. Что же все-таки произошло?

Наверное, хозяин пытался ему что-то объяснить тогда, после того, как они спрыгнули с высокого деревянного пола и пахнущий стружкой фургон сразу же развернулся и укатил, оставив их наедине с этой белой «субару», и раненым врагом, и еще двумя другими врагами в придачу. Новые враги отвлекали пса, и он все время косился на них, стараясь заранее определить возможные направления, по которым они могут напасть, а также их сильные и слабые стороны. Наблюдать за ними было удобнее всего именно теперь, пока они занимались тем, что перетаскивали раненого в свою «субару» и устраивали его на переднем сиденье, не обращая на них с Мишкой никакого внимания. Но хозяин, вместо того, чтобы благоразумно изучать противника, затеял этот длинный и бесполезный разговор с Квазимодо, присев на корточки прямо напротив пса и взяв его голову в обе руки.

Вообще говоря, такая поза всегда служила признаком особо серьезной беседы, и поэтому сначала Квазимодо присмирел и приготовился внимательно слушать, стараясь по возможности не отвлекаться на близкие вражеские маневры. Хозяин говорил и говорил, но практически все слова были псу незнакомы, а знакомые не соответствовали моменту, то есть, тоже не несли полезной информации. Команд там не было никаких, это уж точно. Поэтому Квазимодо решил, что на этом этапе от него, видимо, ничего не требуется, а значит, и вслушиваться в мишкину речь особо не стоит. Видимо, хозяин просто хотел выразить какие-то чувства. По опыту пес знал, что в таких случаях люди чаще всего издавали этот длинный, неразборчивый и совершенно бесполезный словесный шум. Конечно, это было извинительно ввиду отсутствия у них многих важных средств выражения, и прежде всего — такого удобного инструмента, как хвост.

Так или иначе, но Квазимодо предпочел сосредоточиться на перемещениях противника, не забывая, впрочем, время от времени лизнуть Мишку в нос, дабы продемонстрировать таким образом свою беспрекословную готовность на все. Потом хозяин замолчал, но пса не отпустил, а только глядел на него пристальными мокрыми глазами, так что Квазимодо даже подумал, что, видимо, опять у него на лбу завелся какой-нибудь нахальный клещ и теперь предстоит неприятная операция по его удалению. Поэтому пес дернул головой, показывая, что соглашаться на операцию в настоящий момент он не намерен, и хозяин, видимо, согласившись, вздохнул и разжал руки.

А потом враги сели в машину, очевидно собираясь уезжать, и поэтому Квазимодо, решив снизить уровень боеготовности, отошел к придорожному столбику — поинтересоваться, что к чему, и кто тут вообще живет, и оказалось на самом деле совсем небезынтересно… Наверное, здесь-то он и потерял необходимую бдительность, потому что в уже следующий момент, подняв голову от столбика, он увидел, как Мишка садится в «субару», как, хлопнув, закрывается за ним правая задняя дверь, как летят мелкие камешки из-под пробуксовывающих колес, как машина, звеня и чихая, начинает движение и выруливает, поднимая пыль, с обочины, и в два приема забирается на высокую кромку асфальта, и кашляет, и стартует, и, набирая скорость, уезжает, уезжает, уезжает, увозя от него хозяина. А он стоял, остолбенев около своего дурацкого столбика, стоял, не веря своим глазам, застыв и теряя драгоценные секунды, стоял, вместо того, чтобы сразу сорваться с места, догнать, вспрыгнуть на окно, отчаянно залаять, напоминая: а как же я?.. а меня-то забыли!..

А сейчас-то уже что? Сейчас-то уже поздно… Впереди показалось то самое мокрое пятно на асфальте. Запахло водой. Квазимодо сошел с дороги и сквозь густой кустарник продрался к стенке утеса, подходившего в этом месте совсем близко к шоссе. Слоистая каменная стена жила и сочилась водою; крупные прозрачные капли, чреватые сами собою, свисали со скальных полочек и уступов и, посомневавшись минуту-другую, срывались в поспешный извилистый бег в никуда. Тут и там рождались и немедленно иссякали суетливые крошечные потоки; достигнув низа стены, они ныряли под большую глыбу песчаника, сырую и самодостаточную, как квашня. Пес пристроился поудобнее и принялся с наслаждением лизать прохладную сырость. Лизать пришлось долго, потому что жажда не желала уходить, очевидно, раздосадованная столь необычным способом доставки воды.

Наконец Квазимодо скорее устал, чем напился. Солнце уже перезрело, хотя и держалось еще высоко, и вечер ощущался в уставшем от неподвижной жары воздухе. Пес немного покрутился, выбирая место поудобнее, лег и тут же заснул, откинув вбок усталые ноги и выставив ухо на боевое дежурство. Закрывая глаза, он разом увидел клубящуюся неизвестностью пропасть своего несчастья — всю, сверху донизу — и, проваливаясь в сон, как в избавление, вдруг ощутил какую-то непонятную щемящую радость, ту самую, которая живет только за гранью полного, всепоглощающего отчаяния.

Ему сразу же приснилось, что он бежит за белой машиной, увозящей хозяина, бежит огромными размашистыми скачками, сильно и красиво, быстро съедая разделяющее их расстояние. Вот он уже в нескольких шагах от нее, вот еще ближе… и еще… Еще немного, и можно будет, обогнув машину справа, заглянуть в окно и увидеть Мишку. И старая «субару» тоже, наверное, понимает, что убегать бесполезно, что могучий Квазимодо неизбежно настигнет ее, и поэтому она сдается, она просто трусливо останавливается и ждет, пока он подбежит. И он подбегает и, повернув вправо, начинает огибать ее сзади, чтобы добраться до мишкиного окна, и бежит, и бежит, и бежит. Машина стоит, ее угол маячит перед самым квазимодовым носом, но отчего-то он никак не может добраться до этого угла, как ни старается. Он прибавляет шагу, но угол остается все там же — в полуметре от его носа, как будто машина растет вширь, одновременно с каждым движением Квазимодо. И даже потом, когда он притормаживает, запыхавшись, проклятая железяка продолжает расти, растягивая черный исцарапанный бампер, удаляя от него столь близкий еще совсем недавно угол. И он окончательно останавливается, поняв, что опять проиграл, останавливается и смотрит назад, и не видит ничего, кроме бесконечной, уходящей в никуда, черной линии бампера…

Он проснулся оттого, что почувствовал чье-то присутствие, а потом услышал и лай, визгливый и неуверенный. Квазимодо перевернулся на живот и осторожно выглянул из-под своего куста. На обочине дороги переминались несколько бродячих собак. Скорее всего, они пришли сюда с той же целью, что и сам Квазимодо — напиться, но приблизившись, уловили его запах, запах крупной собаки, и теперь не знали, как быть. Пес без труда определил среди них главную — лохматую рыжую сучку среднего размера с мордой кирпичиком. Она уже различила его сквозь заросли и теперь благоразумно ожидала следующего хода чужака. Надо было выходить знакомиться.

Превосходящее количество шавок не испугало Квазимодо, он знал, что сильнее их всех вместе взятых. С другой стороны, все его предыдущие стаи состояли либо исключительно из людей, либо управлялись по сугубо человеческим законам, так что правила настоящей собачьей стаи были ему совершенно незнакомы. Но на счастье, все оказалось не так уж и сложно. Быстро завершив почтительный обряд обнюхивания, рыжая дала своей команде добро, и вся стая с веселым треском ломанулась к воде через ошалевшие от такого напора кусты. Квазимодо остался один на обочине. Темнело. В лощине зашевелился ветерок; на восточном краю горизонта тяжелыми серыми складками сгущалась ночь. Пора. Он в последний раз оглянулся на шебуршащую в кустах чужую стаю и тронулся в путь. Домой, к морю, туда, где заходит солнце.

Неторопливой экономной побежкой Квазимодо трусил вдоль пустынного в этот час шоссе. Фары редких машин ненадолго выхватывали из темноты пробуждающиеся к ночи самарийские холмы. В горных котловинах закипала поспешная и жесткая ночная жизнь. Выбегали на охоту крошечные пустынные лисы; собирались шакалы, любители побазарить, попугать тишину своим грубым визгливым хохотом. В поисках падали выходили к проезжим дорогам мрачные гиены. Неслышно ставя точные копыта, осторожно проходил пустынный олень со своим пугливым гаремом. Проснувшиеся змеи тихо скользили между камней и кустов в поисках зазевавшейся мышки.

Кстати, о мышах… Квазимодо увидел впереди оливковую рощу и свернул с дороги. По опыту своих прошлых скитаний, он знал, что среди оливок, где попадались и миндальные деревья, вполне можно было разжиться неплохим ужином. Мышковать он умел замечательно, пользуясь данными ему природой тончайшим нюхом, ловкостью и сильными лапами. Вот и теперь, учуяв особо мышиное место, он довольно быстро накопал вполне достаточное количество еды. Увлеченный удачной охотой, пес не сразу заметил свою давешнюю рыжую знакомую, а с нею еще двух собачонок. Они робко стояли у края площадки, будто прося разрешения присоединиться к его роскошному пиршеству. Что ж… Квазимодо уже успел наесться до отвала, так что жадничать не имело смысла. Он снисходительно чихнул и отошел в сторону, как бы приглашая к столу рыжую и ее поредевшую свиту. Мышей и в самом деле хватило на всех. В дальнейший путь Квазимодо отправился уже не один — его новые приятели решили держаться поближе к столь удачливому охотнику.

К полночи они спустились с холмов и попали в неширокую лесистую полосу, зажатую между сухой самарийской пустошью и трансизраильским скоростным шоссе. Теперь их оставалось трое — один из друзей рыжухи, маленький кривоногий пинчер, захромал и отстал по дороге. Рыжая вовсю кокетничала с Квазимодо — к вящему неудовольствию ее последнего, самого верного кавалера — коренастого кобелька-лабрадора. На открытую конфронтацию с Квазимодо лабрадор не отваживался ввиду явного неравенства сил. Впрочем, это не мешало ему подвергать сомнению квазимодово лидерство и вообще всячески демонстрировать свою независимость. По-хорошему, давно следовало бы задать ему трепку, но Квазимодо еще не успел свыкнуться с новой для него ролью вожака.

За все это время они не повстречали ни одной, даже самой захудалой лужицы. Сам пес вполне мог идти дальше и без воды; как бывалый солдат, он умел справляться и с жаждой, и с голодом. Но рыжая не переставала жаловаться, вредный лабрадор презрительно фыркал за спиной — мол, что это за вожак, если он не умеет привести стаю на водопой?.. — и Квазимодо решил поискать воду. Долго искать не пришлось. На выходе из леса, прямо за магистралью начиналась густонаселенная сельская местность, с полями и огородами, примыкавшими непосредственно к шоссе. На некоторых полях еще не закончился ночной полив, и длинные угловатые штанги равномерно перемещались над зеленью, таща за собою сверкающие в лучах прожекторов водяные облака.

Собаки стояли перед заграждением, отделяющим их от скоростного шоссе, и завороженно смотрели на это праздничное, сияющее всеми цветами радуги изобилие. Рыжая облизнулась и сделала шаг вперед, но Квазимодо остановил ее предупредительным лаем. Опыт научил его, что на дороге следует быть крайне осторожным, особенно на таких многорядных магистралях, как эта. Шоссе безраздельно принадлежат машинам, это их территория, так уж заведено, и они ревностно охраняют ее, точно так же, как, скажем, собаки — свою. Стоит ступить на асфальт, как тут же на тебя начинается охота. Машины нападают всегда неожиданно, часто их несколько, и они, рыча, наскакивают с разных сторон. В этой неравной схватке у собаки, даже самой сильной и быстрой, нету ни одного шанса. Даже самая огромная пасть с самыми острыми зубами, даже самая широкая грудь и самые мощные мышцы беспомощны против страшной, все сметающей, разъяренной машины, защищающей свою территорию. Сопротивление бесполезно, можно только убежать, да и то не всегда, а только если ухитряешься не впасть в панику. А не в впасть в панику трудно, почти невозможно.

Поэтому Квазимодо, как правило, никогда не покушался на владения машин. Любое шоссе можно обогнуть или пересечь его понизу, под мостом, по канализационному туннелю… главное, не торопиться. Вот и сейчас он с сомнением смотрел на обманчиво пустынную в этот час магистраль. Действительно, непосредственной опасности вроде бы не было, ни с той стороны, ни с этой, но опять же по опыту Квазимодо знал, что с машинами любое внешнее впечатление может оказаться обманчивым. Возможно, они просто прячутся где-нибудь поблизости и ждут, пока собаки неосмотрительно выйдут на середину, так, чтобы можно было бы убить их наверняка. Нет уж… надо искать безопасный переход. Квазимодо сделал шаг назад, повернулся и потрусил вдоль ограждения. Рыжая, разочарованно вздохнув, последовала за ним. Но лабрадор остался на месте.

Он решительно не принимал идиотского поведения этого новоявленного вожака. Желанная вода находилась в манящем изобилии в каких-нибудь двухстах метрах, дорога была пуста, и тем не менее он, непонятно чего испугавшись, направлялся в обход! Скорее всего, он просто трус, этот лохматый длинноносый пес. Жалкий трус… какой смысл слушаться такого? Странно, что рыжая не замечает этого очевидного факта. Лабрадор энергично взрыл землю задними лапами и залаял, призывно и самоутверждающе. Сейчас он продемонстрирует этой глупой сучке, каким должен быть настоящий вожак! Прогнувшись, он протиснулся под железным ограждением и встал на обочине, меряя взглядом расстояние до разделительного барьера. Краем глаза он видел, что рыжая и лохматый тоже остановились и смотрят на него. Отступить сейчас означало окончательно потерять себя в глазах подружки и плюс к тому еще и унизиться перед соперником.

Шоссе показалось ему неожиданно широким, намного шире, чем это виделось по ту сторону барьера. Он сделал осторожный шаг, другой и осмотрелся. Дорога тоже смотрела на него, сыто и снисходительно, похожая на бесконечно длинного, жирного асфальтового питона с гребнем разделительной полосы посередине и яркими пятнами фонарей по бокам. Один из фонарей наклонился прямо над ним, как джентельмен с моноклем, будто удивляясь его неожиданному и безрассудному появлению. Лабрадор прислушался к ровному нутряному гудению дороги, еще раз нерешительно переступил с ноги на ногу, собрал все свое мужество и рванулся вперед. Он был уже посередине пути к разделительной полосе, когда внезапно понял, что издаваемый дорогой звук резко изменился. Теперь он звучал как громкий, нарастающий рык. Пес посмотрел влево и увидел мчащуюся прямо на него машину. Она была еще далеко, и лабрадор мог без всяких проблем добраться до спасительного разделительного островка, но он отчего-то остановился, глядя, как завороженный, в медленно колышущийся, гипнотизирующий свет фар. Потеряв таким образом несколько секунд, пес сделал шаг назад, потом вернулся на прежнюю точку, потом передумал снова… Машина приближалась, а он все никак не мог решить, что же делать. Каждое движение давалось с трудом, время замедлилось, как в кошмарном сне, и лабрадор вдруг почувствовал, что сейчас умрет.

Он обернулся назад, на фонарь, от которого отошел совсем недавно и, как оказалось, совсем ненамного, и к которому было совершенно невозможно успеть вернуться даже за тысячу лет, даже за всю оставшуюся жизнь… хотя сколько там ему осталось ее, жизни… Фонарь смотрел на него с прежним отчужденным, скучающим любопытством. Фонарь ждал развязки. Машина была уже совсем близко. Ее слепящие фары вцепились в парализованную страхом собаку и тащили ее к себе. Она побеждала, эта машина. Еще немного, и она ударит пришельца, в труху размолотит его кости, выбьет мозг из черепа, расплющит скользкие пульсирующие внутренности по жирному ночному асфальту… Заранее торжествуя победу, машина завизжала, а потом зашлась резким устрашающим воплем. Это оказалось ошибкой. Победный машинный вопль будто подстегнул лабрадора. Он подскочил, как ужаленный, и со всех ног бросился к разделительному островку. Машина, скорее всего, не предвидела его маневр. Она метнулась вправо и, промазав всего несколько сантиметров, упустила свою жертву.

Придерживая языком колотящееся в горле сердце, лабрадор выскочил на разделительную полосу. Он на время утратил способность чувствовать, видеть, слышать… во всем его существе стучало одно лишь счастливое осознание случившейся с ним неимоверной удачи — он выжил! Выжил! Какая радость… Теперь-то он уж точно будет остерегаться и никогда, ну совершенно никогда и шага… да что там шага!.. — и полшага не ступит на смертельный асфальт шоссе! Теперь он будет жить долго и счастливо, не отвлекаясь на пустяки и не подвергая себя ненужному риску, он будет ежедневно, ежечасно радоваться самым простым собачьим радостям — свежему утру, удачной охоте, прохладной воде… Голова лабрадора кружилась от счастья. Он летел навстречу новой, только что подаренной ему, вновь обретенной жизни. Тремя упругими прыжками он пересек разделительный островок и выскочил прямо под колеса встречного автомобиля. Он умер сразу, мгновенно, даже не успев понять, что произошло, не почувствовав боли. Он умер на взлете, на пике гармоничного согласия с миром. Он умер счастливым, этот лабрадор, мир праху его… хотя при жизни был довольно-таки сварливым, мелочным и недалеким кобельком. Почему именно ему досталась такая прекрасная смерть? Эй, кто там на раздаче… — почему?

Но Квазимодо и рыжая всего этого не знали. Квазимодо и рыжая стояли за ограждением на другой стороне шоссе, стояли и в оцепенении наблюдали за происходящим. Они видели странные сомнения лабрадора, его медлительность, отнесенную рыжей за глупое желание покрасоваться, удивлялись и радовались его неожиданной прыти, когда, казалось, уже не было спасения от неотвратимо накатывающейся машины, праздновали его чудесное избавление, пытались предупредить его отчаянным лаем, когда он длинными лихими прыжками несся наперерез мчавшемуся по противоположной полосе грузовику, отчего-то не видя и не слыша ни предупреждений, ни грузовика.

Они разобрали слабый, за ревом мотора, звук удара, неожиданно глухой и чмокающий. Они видели, как безжизненное собачье тело взлетело вверх, кувыркаясь в брызгах крови и слюны, как оно поскочило еще раз, ударившись о твердую крышу кузова, и наконец, упало, упало на асфальт и осталось на нем — мертвым бесформенным комом с торчащим из него, неестественно вывернутым обломком ноги. Грузовик, даже не притормозив, унесся, красноглазый ночной убийца, мясник, поставляющий свежее мясо ненасытному асфальтовому питону. Шоссе снова опустело, машины спрятались, поджидая очередную жертву.

Квазимодо толкнул свою спутницу в бок, выводя ее из столбняка, и продолжил путь. Лабрадор сам выбрал свою дорогу. С одной стороны, его независимость заслуживала уважения, и поэтому Квазимодо испытывал определенное сожаление оттого, что все закончилось именно так. С другой, по-справедливости, дураки должны всегда погибать первыми, просто для того, чтобы предоставить больше шансов другим. Таков закон жизни. Странно, что они называются именно так, ведь законы жизни никогда не говорят о жизни. Они всего-навсего определяют очередность смерти. Как сейчас.

Рыжая покорно трусила вслед за вожаком. Страшная гибель лабрадора не только испугала и расстроила ее, но еще и пробудила необыкновенный голод, в добавок к прежней жажде — как будто этими, самым характерными актами жизни — едой и питьем — она хотела возможно дальше отделить себя, живую, от мертвого комка шерсти и плоти, бывшего когда-то ее ухажером. Она шла за этим сильным и умным лохмачом, слушаясь его во всем, но, если разобраться, а стоило ли доверять ему так слепо? В конце концов, он ведь никогда не звал их за собою; он был сам по себе, он следовал к какой-то своей, одному лишь ему известной цели, и вполне могло оказаться, что там, куда он так стремится, нет места не только для лабрадора и для отставшего хромого пинчера, но и для нее. Каждый — сам за себя. Каждый умирает в одиночку. Конечно, есть еще стая… но разве они — стая?

Тропинка нырнула вниз. Они стояли перед широким, засыпанным гравием входом в канализационную трубу. Квазимодо оглянулся на рыжую. «Вот видишь, — говорил его взгляд. — Разве я не был прав? Сейчас мы спокойно перейдем на ту сторону…»

Рыжая молча смотрела на него, и призрак погибшего лабрадора дергался в ее глазах, привставая на перебитые лапы.

«Делай, как хочешь,» — подумал Квазимодо и шагнул вперед, в теплый мрак неизвестности. Неизвестность казалась страшной только на первый взгляд. На деле она всегда оборачивалась скучным повторением пройденного. Куда опаснее были вроде бы хорошо освоенные пути. Так оказалось и на этот раз. Квазимодо уверенно продвигался в полной темноте и замедлил шаг только тогда, когда забрезжил свет выходного отверстия. Он осторожно приблизился к выходу из туннеля и принюхался, напряженно балансируя на готовых к немедленному действию ногах. Рыжая вопросительно ткнулась носом в его бедро. По ее мнению, опасность давно миновала, и вполне можно было стартовать к заманчиво светящему впереди выходу.

Но Квазимодо все медлил. Странный, незнакомый запах озадачивал его. Хуже всего было то, что он соединялся с запахом еды, что, согласно главному правилу, являлось непременным признаком врага. Пес оттолкнул плечом недоумевающую спутницу и мягкими шагами двинулся вперед. У самого выхода из туннеля лежал кусок колбасы, настоящий, объедительно вкусный, замечательно прельстительный для любой, понимающей толк в человеческой еде, собаки. Квазимодо облизнулся. Вот бы схватить его и заглотить, не жуя, одним движением языка… Увы… Вся проблема заключалась в том, что к куску этому нельзя было прикасаться. Он был табу, этот кусок. Вокруг него легким облачком вился запах чужого, и этого было достаточно. Квазимодо тщательно обогнул подозрительное место и вышел из туннеля. Брызжущее поливом поле расстилалось перед ним, поле, куда так стремился погибший по глупости лабрадор.

Рыжая пристально наблюдала за лохмачом из темноты туннеля. Пьянящий запах еды заполнял ее ноздри, мешая дышать. Она уже смирилась с тем, что колбаса достанется вожаку — просто потому что он вожак и всегда идет первым. Почему же он не схватил причитающееся ему по праву? Может, он не голоден? Или не заметил мимо чего прошел? А может, он сделал это намеренно, собираясь преподать ей урок и теперь планирует задать ей трепку, лишь только она посягнет на его законную добычу? Собака сделала несколько осторожных шагов и остановилась совсем рядом с куском. Нет, лохмач даже не смотрел в ее сторону. Наоборот, он совершенно определенно направлялся в сторону поля, туда, где рядом с текущим вентилем блестела небольшая лужица. Восхитительный запах колбасы кружил ей голову. Аа-а… ладно, будь что будет… трепка, так трепка… пусть себе треплет — что съела, того не отнимет. Она решительно нырнула под закрывавшие колбасу ветки и схватила кусок зубами.

В ту же секунду тугая проволочная петля захлестнулась на ее шее, со свистом распрямилось пригнутое к земле деревце, и, задушенно хрипя, рыжая закачалась между небом и землей. Перед глазами ее плыли цветные круги, она отчаянно дергала ногами, пытаясь найти опору, и не находила. Колбаса… — мелькнуло в угасающем сознании собаки. — Подавилась колбасой… Надо скорее выплюнуть, а то задохнусь… А потом цветные круги растворились в черном бархатном фоне с разлетающимися пучками искр, и не стало ничего.

Квазимодо, обернувшись, смотрел на дергающееся в конвульсиях тело своей спутницы. Он ничем не мог ей помочь. Ничем. Как и до этого — лабрадору. Но кому понадобилось охотиться на собак? И зачем? Кто это сделал? Люди из зеленых фургонов?.. Таинственные поедатели собачьего мяса?.. Пес отвернулся и пошел к луже. Ему надо было напиться и продолжать путь. Ночь коротка, а до моря еще ох как далеко.

Мишка

Когда «субару» отъехала, Мишка оглянулся. Он знал, что этого делать нельзя, знал, что будет только хуже, но все же не удержался. Пес стоял возле дорожного столбика и смотрел ему вслед, и весь вид его выражал такое безмерное удивление, что слезы закипели в сжавшемся мишкином сердце. Да что ж это за такое особенное гадство, эта жизнь? Что ж это за бесконечная цепь предательств и разочарований? Он отвернулся и закрыл глаза.

Араб, сидевший рядом, рассмеялся и дернул его за рукав.

«Смотри-ка, смотри!.. Бежит за нами! Вот умора…»

Мишка стиснул зубы. Он изо всех сил старался не оборачиваться и снова не смог. Квазимодо несся за ними, прижав уши и меряя пыльную обочину длинными красивыми прыжками. На его морде были написаны смертельная обида, страх и недоумение.

«Езжай быстрее,» — глухо сказал Мишка.

«Не бойся, — засмеялся водитель. — Не догонит.»

«Езжай быстрее, тебе сказано! — крикнул Зияд с переднего сиденья. — Ты что, хочешь, чтоб я без ноги остался? Брат ты мне или не брат? Мне в больницу надо… скорее!»

Машина прибавила ходу.

Мишка откинул голову назад и снова закрыл глаза. Пса было мучительно жалко, но, с другой стороны, он, в отличие от самого Мишки, оставался жить — пусть один-одинешенек, пусть с разбитым сердцем и с обманутой верой, пусть разочарованный и преданный друзьями, но зато в прежней уверенности в самом себе, в своей силе, воле и мужестве. А это главное — быть уверенным в самом себе. В жизни, как на топком болоте, нет твердой основы для живого существа. Все зыбко, все ненадежно. Вот дерево, крепкое, сильное; кажется, схватись за него и держись до конца дней твоих — выдержит любую бурю. Вот полянка с мягкой зеленой травою и твердой почвой; кажется, прижмись к ласковому травяному ковру, вдохни прочный, уверенный запах земли и лежи себе до конца дней твоих — защитит от всего, никому не выдаст. Вот источник, светлой студеной струей бьющий из потаенных недр; кажется, приникни к нему, омочи опаленные жаждой губы и наслаждайся до конца дней твоих — все исцелит чудесная вода, утолит любые печали.

Но нет, падает, рушится незыблемая опора, разверзается земля, оборачиваясь зловонной трясиной, родниковая вода превращается в гнилую ядовитую жижу. Друг предаст, жена изменит, дети откажутся, мать прогонит. Себе только и можешь довериться в этом промозглом вязком одиночестве, за себя только и можешь ухватиться, в себя упереться, рвануть обеими руками, вытащить самого себя за волосы из темной трясины к сияющим звездам. Ты можешь, помни. Потому что иначе — беда, потому что друг предаст, дерево рухнет, жена изменит, земля разверзнется…

Но что, если даже самого себя у тебя не осталось? Если к черной череде предательств и измен, подстерегающих тебя снаружи, ты ухитрился добавить еще одну, самую главную, самую страшную и предательскую из измен — измену самому себе? Что тогда? А, Михал Саныч?

— Тогда — труба, дружище. Полная труба.

Ну вот. В том-то и дело. А Квазимодо справится, я знаю. Мне бы в его шкуру… Мишка повернулся и почти спокойно посмотрел через заднее стекло. Пса уже не было видно. Отстал. За окном машины, подставляя послеполуденному солнцу свои округлые, поросшие курчавым кустарником холмы, лежала разморенная жарой Самария. Дорога петляла, повторяя прихотливые изгибы старого сухого вади. Тут и там бурые каменистые склоны оживлялись коричневыми пятнами вспаханной земли с парой-тройкой столетних оливковых деревьев. Эти рукотоворные террасы, отделенные от пустоши белыми грядами камней, походили на ступеньки широкой, беспорядочно выстроенной лестницы, и старые оливы, кряхтя на ветру, поднимались по ней на вершину горы и еще дальше, в небо.

Когда-то он уже ехал по этой дороге, давно, еще в прошлой жизни. Ехал на своей машине, на годовалом новеньком «ситроене». Сейчас это кажется невероятным, но тогда у него и в самом деле была своя собственная машина. И дом, и работа, и планы на жизнь, и… Да, да, все было. По дороге туда. Это обратно он уже проследовал без ничего, как ограбленный купец, лишившийся своего добра. И вот сейчас он возвращался на прежнее место, замыкая круг, возвращался для того, чтобы исправить нелепую ошибку, заключающуюся в том, что именно он уцелел, один из всего каравана, один… Кому он был нужен такой, один, без отряда веселых спутников на легких конях, без длинной вереницы меланхоличных верблюдов, груженных драгоценными индийскими пряностями, китайскими шелками, кашмирскими тканями и бухарской посудой, без томных красавиц, прячущих от солнца, в полумраке тюлевых занавесок, свои созданные для ночи прелести. Где это все, купец? Лежат твои друзья, порубленные в бою, утыканные стрелами, и пустынный песок заметает выклеванные воронами глазницы. Чужие лица в твоих зеркалах, чужие вожатые ведут твоих верблюдов, чужие руки мнут твои ткани, на чужих столах и прилавках звенит твое серебро. А красавицы твои стоят поруганные на невольничьих рынках, и мерзкие старики щупают их трясущимися руками. Все погибло, разграблено, осквернено. Один ты уцелел, купец. Один ты уцелел, глупец. Почему ты не погиб вместе со всеми? Кому ты нужен такой, один, призраком давнего несчастья слоняющийся по ярмарке жизни? Призракам не место среди живых, возвращайся к себе на кладбище и поскорее…

* * *

Она пришла к нему на прием в рамат-ганскую детскую поликлинику. Юрке было тогда четыре года; мальчишка как мальчишка, капризный по причине гриппа и высокой температуры. Прижимаясь к маме, он категорическим отказным ревом реагировал на любые мишкины попытки приподнять ему рубашку на спине, не говоря уж о возможности прикоснуться стетоскопом. Пришлось разыграть спектакль про доктора Айболита и его зверей. Игрушки хранились специально для таких случаев в большом ящике под столом и всегда действовали безотказно. Вот и на этот раз, уже на этапе лечения бегемота мальчик перестал всхлипывать и начал с любопытством поглядывать из-за плеча. Осмотр плюшевой обезьянки вызвал у него дополнительный интерес, а уж перед проверкой длинного жирафова горла не мог, на мишкиной памяти, устоять ни один ребенок.

Пока Юрка, забыв про маму, про болезнь и про безумную угрозу укола, обычно исходящую от любого, даже самого доброго доктора, увлеченно лез палочкой в безотказное жирафье горло, Мишка успел, не торопясь, прослушать ему легкие, измерить температуру и вообще произвести все необходимые действия. Потом, предоставив вошедшему в роль Айболита ребенку возиться на кушетке с игрушечными пациентами, Мишка повернулся к маме на предмет обычного инструктажа и выписывания рецептов, а также для окончательного осознания некоего непреложного факта, который начал пробивать себе дорогу в его недоверчивый мозг с того момента, как она, держа плачущего мальчика на руках, вошла в кабинет. Факт этот заключался в том, что такой красивой женщины Мишке не приходилось встречать еще никогда, и с этим следует что-то делать, причем немедленно, потому что иначе он не простит себе во всю оставшуюся жизнь, то есть, тоже никогда.

Два этих «никогда» плавно кружились в голове доктора, затейливые, как японские иероглифы, а сам он тупо молчал, выписывая рецепты, молчал, дурак-дураком, вместо того, чтобы нестись к цели на гребне зрительского успеха, который, несомненно, имело его айболитное представление. А время безнадежно уходило, обиженное его глупой нерасторопностью, и вот уже все рецепты выписаны, и вот уже она берет их своею узкой точеной кистью и благодарит, а он все молчит, как пень, и черный иероглиф «никогда» узорной решеткой ложится на сияющий, но такой далекий выход в возможную невозможность. Мишка уже смирился с тем, что сейчас она уйдет и жизнь кончится, но тут Юрка выручил его еще один раз. Он не желал расставаться с жирафом, ну просто ни в какую.

«Юрочка, — устало сказала женщина. — Я тебя очень прошу. Доктору надо принимать других детей. И вообще, я себя тоже ужасно чувствую… пожалей маму.»

И в тот же момент черный иероглиф волшебным образом рассыпался, и вместо него дивная ясность в сочетании с небывалой наглостью и победительной напористостью, как стая жар-птиц, зашумела крыльями в мишкиной голове.

«Позвольте-ка… — потребовал он властно, и, не дожидаясь разрешения, приложил ладонь к ее лбу. — Да у вас жар, уважаемая.»

«Нет, что вы, я в полном порядке,» — попыталась она возразить, но Мишка решительным жестом заставил ее замолчать.

— «Кто из нас доктор — вы или я? Сделаем так, — продолжил он тоном, не терпящим возражений. — Я немедленно отвезу вас домой. У меня как раз кончается смена. А жирафа возьмем с собой. Правда, Юрка?»

Ребенок восторженно кивнул. Стояла самая середина рабочего дня, приемная была полна пациентов, но жар-птицы шумели так властно, что вряд ли такие мелочи, как служебная инструкция или даже клятва Гиппократа, могли остановить влюбленного доктора.

Они стали любовниками на третий день знакомства. Они поженились через два месяца, как водится, на Кипре. Ее звали Маша, и она была достаточно свободна, чтобы выйти за него замуж… ну а прочие детали не выглядели обязательными, и поэтому Мишка оставил их выяснение на потом. Маша тоже не задавала ему лишних вопросов. Зачем? Оба оставили свое прошлое, включая друзей и родственников, там, позади… вернее, там, на самом верху карты, в сумрачной северной стороне горизонта. Оба достаточно побили в своей жизни посуды, чтобы научиться беречь подаренную судьбой хрупкую драгоценную чашку со счастьем. Такие чашки положено держать в четыре руки, иначе выскальзывают. Так они и держали. И пить оттуда надо аккуратно, понемногу, чтобы хватило надолго. Так они и пили, месяц за месяцем, целых два года. А когда в чашке стало просвечивать дно — не оттого, что случилось что-то плохое, а оттого, что все когда-нибудь да кончается — они решили родить ребенка, и чашка немедленно наполнилась снова.

Все люди строят планы, но только счастливые еще и верят в их осуществимость. Оттого-то чем больше планов, тем счастливее становятся счастливые — в отличие от обыкновенных людей, которым новые планы всего лишь прибавляют новых забот. Беременность же, как известно, — просто кладезь новеньких, блестящих, совершенно замечательных планов. Удивительно, насколько глубоким и многоплановым становится мир, когда в центре его покоится… да нет, отчего же покоится?.. — растет чреватый твоим собственным ребенком живот. Ты наконец-то понимаешь смысл выражения «пуп земли» и находишь его исключительно точным. Обычно безалаберное и рваное, время вдруг начинает отсчитываться неделями, с размеренностью метронома. Жизнь превращается в постоянное обдумывание, куда бы поместить живот и его содержимое — пока еще вместе, но в скором времени и порознь — так, чтобы ему, животу, было поудобнее, потеплее, понадежнее. Почему бы, например, не переехать в горы, подальше от удушливого, влажного тель-авивского лета?

Лето в тот год выдалось и в самом деле ужасное. Кондиционеры потели на всю катушку, из последних сил выжимая мокрый воздух, как истекающую водой стеганую тряпку, за шкирку вытащенную из поломойного ведра. Струйки кондиционерного пота стекали по измученным лицам домов на ошалевшие, хлюпающие асфальтом тротуары. Воздух дрожал влагой, и люди плавали в нем, немо, по-рыбьи разевая рты, хватаясь за сердце, воняя непереносимой смесью пота, духов и дезодорантов. Даже море, казалось, страдало вместе со всеми, отвратительно теплое, до отказа набитое огромными студенистыми медузами. Вынашивать ребенка в такое лето особенно мучительно, при всех разговорах о счастье.

Мишка подумал и позвонил своему приятелю Вадику.

«Конечно, мужик! — закричал Вадик, едва дослушав. — Наконец-то и ты созрел. Приезжайте немедленно, с ночевкой. Тут как раз дом продается рядом с нами. Стоит пустой. Два этажа, двести метров, участок ухоженный, с виноградом. Для начала снимете, осмотритесь, разберетесь, что к чему, а там — Господь велик… глядишь, и купите. Денег хватит — продадите вашу городскую халупу. Как вы там выживаете, я просто не представляю… У нас-то, хоть и жарко, но по крайней мере дышать можно.»

Вадик жил в самарийских горах, в часе езды от Большого Тель-Авива.

«Поехали, — сказала Маша. — Посмотрим, как горные евреи живут. Заодно и подышим.»

Горы оказались не Бог весть какими высокими — всего на полкилометра ближе к небу, чем мокрая тель-авивская яма. Но близость к небу измеряется не только метрами, но еще и прозрачностью воздуха, звонкостью эха, невесомым скольжением коршуна в голубой глубине, веселым прищуром радостных вадиковых глаз. Друзья не виделись целую вечность, хотя жили, в общем-то, рядом… — обычная история. Знакомы были еще по Москве, по кружку иврита, в котором Вадик преподавал и в который Мишка поступил, решившись уехать. Там и сдружились, несмотря на разницу в возрасте и в общем биографическом фоне — Мишка-то был самым обыкновенным молодым человеком с непримечательным даже для него самого прошлым, зато Вадик тащил за собою пышный шлейф диссидентства брежневских времен, обильно разукрашенный всевозможными открытыми письмами, допросами в КГБ, вахтами протеста, голодовками и самозабвенным дележом вещевых посылок.

Посидеть ему, впрочем, так и не выпало, хотя многие товарищи вокруг хлебнули лиха с баландой пополам. А вот Вадика как-то обошло; потом настал Горбачев, и вадиков ивритский кружок плавно перетек из подпольной в легальную и при этом весьма прибыльную форму. Тем не менее романтический ореол нонконформистского мученичества еще некоторое время витал над в общем-то совершенно прозаическим заколачиванием денег, именуемым везде и всегда двумя скучнейшими словами «давать уроки». Все студенты его уже давно разъехались, а Вадик все давал свои уроки, давал до последнего, пока не кончились ученики. Но окончательно добило его даже не отсутствие новых учеников, а переход в новое качество прежних. Прежние вадиковы питомцы, прилетавшие иногда в Москву по делам, на недельку-другую, а кто и надолго, легко затыкали за пояс своего бывшего преподавателя. Наблатыкались, гады, в своем Израиле. Это было уже совсем нестерпимо; Вадик позлился-позлился и наконец уехал.

На Земле Обетованной он попытался было вспомнить давнее инженерство, быстро понял безнадежность и главное, ненужность этого занятия и мирно осел в Сохнуте, вернувшись к своей основной и единственной профессии — переливанию слов из пустого в порожнее на трех доступных ему языках. Дети давно уже выросли и разбежались по разным концам земного шара, а они вот остались, он и жена, в маленьком поселении, разбросавшем по склону высокого самарийского холма свои белые домики под красными черепичными крышами. Здесь было тихо, но скучновато, как, впрочем, и на службе, и Вадик все чаще с ностальгией вспоминал лихую диссидентскую молодость, когда слова имели острый привкус крови и адреналина, в противоположность нынешней картонной жвачке. Поэтому Мишке он обрадовался, как родному, налил в высокий стакан джина с тоником и вытащил на балкон — восхищаться открывающимися оттуда видами.

«Смотри, Мишук, какая красота! Вот она, Земля Израиля во всей красе! И мы с тобою здесь, дома строим, деревья сажаем. Не об этом ли мечталось нам в темных застенках тоталитаризма?»

Мишка с сомнением покосился на хозяина — шутит, небось? Нет, непохоже. Вид был и в самом деле замечательный, но вот насчет застенков тоталитаризма Вадик загнул. Вроде, нормальный мужик, но иногда как понесет его по кочкам, так хоть уши затыкай.

«Какие застенки, Вадик? — спросил он осторожно. — Я-то в них точно не бывал… да и ты, насколько я помню…»

«Не придирайся, — отмахнулся Вадик. — Я — обобщенно. Ладно, пошли в дом к теткам. Жарко.»

Потом сидели в кондиционированном раю гостиной, пили ледяную водку под борщ и запеченную в фольге баранью ногу, смотрели сквозь стеклянную балконную стену на безлюдную, бурую, выжженную солнцем лощину, на ровную оливковую рощу, на дальний минарет арабской деревни. Говорили, не торопясь, то и дело отвлекаясь, а потом возвращаясь к прежним, хотя и небезынтересным, но также и совершенно необязательным темам. Говорили о политике, о мишкиной врачебной практике, об интригах в Сохнуте, о славном диссидентском прошлом, о странной кухне брежневских лет, до отвала накормившей своих детей той удивительной смесью непереносимого унижения и высокого духовного горения, смесью, которая казалась тогда столь горькой и несъедобной и которой не будет уже больше нигде и никогда. Говорили и о животе, как же без этого. Юрка не мешал взрослым, благополучно затерявшись в бермудском треугольнике, составленном из телевизора, компьютера и сонного хозяйского эрдельтерьера.

В пять с минарета раздался длинный, протяжный, многократно усиленный мощными динамиками вопль. Алл-л-лау-аа-акбар!.. и снова, и снова. Вопль соскользнул в лощину, пронесся по ней, стукаясь о склоны возмущенных холмов, как пьяная шпана о плечи прохожих, упал, встреченный лоб в лоб коренастым скальным утесом, будто решившим положить конец его хулиганской одиссее, снова вскочил и, жалуясь, побежал замирающим воющим эхом назад, к деревне. Лощина вздохнула было с облегчением, но навстречу этому приструненному вроде бандиту уже мчалась вся его кодла — новые вопли, еще громче и бесцеремоннее первого, посыпались вниз, спрыгивая с минарета, как с забора, улюлюкая и беснуясь.

«Что это тут у вас?» — удивленно спросила Маша.

«Не обращай внимания, — махнул рукой Вадик. — Это как сливной бачок. Пошумит-пошумит и смолкнет. Мы уже привыкли.»

Лиза, жена Вадика, вздохнула и покачала головой: «С каждым месяцем все громче. Это они специально для нас. Концерт по заявкам.»

«Подумаешь! — фыркнул хозяин. — Плевать я на них хотел. С Андроповым справились, а уж с этими кошачьими воплями как-нибудь…»

Потом начало темнеть. Вадик достал из холодильника арбуз, и они еще долго сидели, глядя на просыпающуюся к ночи природу, на воздушную акробатику летучих мышей, на быстро сереющее небо и на желтую ущербную луну, зависшую над восточным краем ущелья.

«Господи, — вдруг спохватилась Маша. — Юрке-то уже давно спать пора!»

«Наверху, — сказала Лиза. — В гостевой комнате. Я там уже постелила.»

Юрка для приличия поупирался, выговорил себе исключительное одноразовое право идти спать, не чистя зубы, и отправился наверх вместе с Машей. Лиза, собрав тарелки, ушла на кухню.

«Ну-у-у?.. — протянул Вадик, потягиваясь. — Хорошо живем?»

В дверь постучали.

«Кого это черт несет в такое время? — удивился Вадик и закричал, обращаясь к двери: — Открыто!»

Но дверь, против его ожиданий, не открылась, а наоборот, после небольшой паузы отозвалась новым стуком, таким же негромким и осторожным, как и в первый раз.

«Ну вот. Не иначе — соседи, — проворчал Вадик, неохотно вылезая из кресла. — Интеллигенты паршивые… нет чтобы просто открыть дверь и войти. Прямо как в европах, честное слово…»

Мишка тоже встал. Ему не хотелось мешать соседскому разговору своим присутствием.

«Я пока помогу Маше. Юрка устал, еще раскапризничается…» — сказал он и пошел к лестнице.

«Да какое там! — отозвалась Лиза из кухни. — Уснет, как мертвый, попомни мое слово.» Вадик, зевая, отворил дверь.

Потом, вспоминая, скрупулезно и мучительно восстанавливая в памяти весь тот день, секунда за секундой, движение за движением, слово за словом, Мишка всегда упирался в это пограничное мгновение, в эту зыбкую непрозрачную стенку, отделяющую такую счастливую, такую обыкновенную и предсказуемую, такую ровную жизнь от жуткого смерча, свистящего смертью и страданием. Это можно было бы сравнить с тем, как плывут в лодке по тихой широкой реке с идиллически зелеными берегами, где мирно пасутся овцы, коровы ритмично пережевывают свою жвачку, и лошади спускаются к отмелям, опуская к воде длинные гривы, где зеркальная речная гладь нарушается лишь редкими всплесками рыб да стрельчатым бегом водомерки, где стрекозы и пчелы играют медленное болеро над зарослями акации, и важные гусыни торжественно выплывают на вечернюю прогулку во главе своего суетливого выводка. И кажется, что так будет всегда, что на свете просто не существует ничего другого, что за каждым поворотом, за каждой излучиной будет все тот же счастливый и уверенный покой — и лошади, и рыбы, и акация… и тут вдруг — и откуда оно только берется, это «вдруг»? — река поворачивает и обрывается в никуда, в ревущую стометровую пропасть огромного водопада, в дикую пенящуюся круговерть, в черные сатанинские клыки, поджидающие свою жертву там, внизу, в пасти, в исходящей слюною дьявола преисподней. Как же так? Почему?

Что значит — «почему»? Разве вы не слышали еще издали рев водопада, рык беды, поднимающийся над тихими речными заводями? Разве не летели к вам навстречу заполошные стаи птиц, разрезая тревожными криками дрожащий речной воздух? Разве не видели вы зловещее облако водяной пыли, клубящейся прямо по носу вашей жалкой лодчонки?

Нет, не видели, не слышали, не ждали. Не было никакого рева, и птиц не было, и пыли. Был только тихий стук в дверь, стук в дверь и больше ничего.

Уже потом, в тяжелых снах и в томительной яви, всегда, стоило только закрыть глаза, Мишка видел происходящее как бы со стороны, как на театральной сцене. Это было несколько странно — чувствовать себя и зрителем, и действующим лицом одновременно. Вот он — стоит у лестницы, ведущей на второй этаж, спиной к зрителям, то есть к самому себе, с ногой, занесенной на первую ступеньку, наклонив вперед голову и слегка касаясь перил левой рукой. Кухня — в правом углу сцены, там Лиза, сидящая возле раковины на высоком табурете, с тарелкой в руках, вполоборота к Мишке, и ее обращенная к нему реплика еще звучит в воздухе: «…как мертвый, попомни мое слово.» Входная дверь — слева. Рядом с ней притулился Вадик в домашней затрапезной майке и чересчур коротких для своего возраста шортах. Одной рукою он прикрывает размахнувшийся на пол-лица зевок, а другою держится за ручку двери. Теперь только и осталось, что слегка нажать и потянуть. Что он и сделает незамедлительно, в следующее же мгновение.

И каждый раз, когда Мишка доходит до этого места, до этой немой сцены, до этого застывшего фото, каждый раз он, сидящий в зале, силится закричать, завопить, заверещать, затопать ногами, чтобы хоть как-то, хоть чем-то сигнализировать им — Вадику, Лизе или по крайней мере самому себе, уже занесшему ногу на ступеньку: остановитесь! Нет!! Нет!!! Дальше хода нету! Там пропасть! И каждый раз ни звука не вырывается из его немо разинутого рта — ни звука, ни писка, и ноги не слушаются, превратившись в неподъемные колоды, и отсохшие руки висят бессильными плетьми. И он хочет открыть глаза, чтобы хотя бы хлопнуть веками, но не может и этого, даже этого — не может, а Вадик слегка нажимает на ручку и тянет дверь на себя.

Сначала он просто понял, что оглушен, и только потом услышал страшный шум или, скорее, треск и обернулся посмотреть, вернее, выглянул из-за угла стены, ведь он стоял почти что на лестнице, вне поля зрения вошедших. Но это позже, а пока что никаких вошедших не было, никто и не думал входить, был лишь черный ночной провал дверного проема и в нем — пламя автоматных очередей, поливавших гостиную, кроша в мелкие щепки мебель, посуду, штукатурку на стенах. Был Вадик, далеко отброшенный от двери убойной мощью «калачей» и потому упавший не на пол, а на свое собственное телевизионное кресло и теперь полулежавший на нем, дергаясь под выстрелами, как тряпичная кукла. Они не жалели патронов. Они извели на Вадика по рожку каждый и только потом вошли в дом, вошли спокойно и уверенно, не торопясь, перезаряжая оружие.

Их было трое, почему-то в армейской форме. Двое стали немедленно закрывать трисами окна, а главный, по которому было сразу видно, что он — главный, пошел к Лизе. Лиза, остолбенев, сидела на том же месте, у раковины, все с той же тарелкой в руках. Ее-то она и подняла перед собою, как бы защищаясь от идущей на нее смерти. Тарелка была большая, белая, с красивым голубым узором. Небрежным взмахом руки главный выбил тарелку и приблизил к Лизе улыбающееся лицо. Она посмотрела в его глаза и закричала, и тогда он ударил ее прикладом по голове и сбил с табурета. Женщина грузно упала на пол, обрушив по дороге горку аккуратно сложенных чашек. Скорее всего, она потеряла сознание в тот же момент, потому что больше уже не двигалась. Араб взвел затвор, сунул автоматный ствол в удивленно приоткрытый лизин рот и нажал на спуск.

Патронов он и в самом деле не жалел. Не переставая вжимать грохочущий и дергающийся автомат в месиво, бывшее когда-то человеческой головой, араб задрал бородатое лицо к потолку, к небу, к своему ревнивому и ненасытному богу и зашелся однотонным пронзительным кличем, пьяный людоедской радостью убийства. «Алл-л-лау-аа-акбар!..» — подхватили его товарищи, победно вздернув свои «калачи». Когда автомат смолк, главный выщелкнул наружу пустой рожок, полез за новым и одновременно сделал шаг в сторону гостиной, шаря глазами по искусанной пулями штукатурке. Не в силах шевельнуться, Мишка смотрел, как приближается к нему этот блуждающий взгляд. Сколько ему еще оставалось жить? Секунду? Полсекунды?

«Валла!» — удивленно и радостно сказал главный, глядя прямо на него и вставляя в оружие полный рожок. «Валла…» Рожок почему-то не вставлялся. Выругавшись, араб оторвал глаза от оцепеневшего Мишки и стал сердито стучать ладонью по непослушному железу. Это вывело Мишку из паралича. Он повернулся и бросился вверх по лестнице. «Быстрее! Быстрее!» — стучало у него в голове. Сзади раздались крики. Оказавшись на верхней площадке, Мишка нырнул в сторону, упав в какую-то комнату, под прикрытие стены. Очередь ударила вслед на долю мгновения позже, забрызгав его крошками штукатурки и стеклянными осколками от висевшей в простенке картины. Мимо! Теперь — в окно… Он приподнялся на четвереньки и увидел перед собой Машу.

Маша? Как она здесь оказалась, Маша?.. Каким-то дальним краем сознания он вдруг понял, что начисто забыл о ее присутствии в доме… ну, может, не совсем начисто; что-то, где-то, видимо, оставалось, но очень далекое, выдавленное, вытесненное, выкинутое на обочину страшными картинами нашпигованного пулями вадикова тела, лизиного мозга, кровавыми брызгами дрожащего на стенах и на полу. Этот нечеловеческий кошмар владел теперь всем его существом, всем без остатка, так что для Маши там просто не хватало места, она просто не могла находиться в этом ужасе, в этом аду, она принадлежала другому миру, из которого он сам по какой-то невероятной ошибке выпал и в который следовало вернуться как можно скорее, скорее, скорее…

Привставая и оскальзываясь, он пополз к окну, извиваясь всем своим незащищенным позвоночником и скорее чувствуя, чем слыша грохот армейских ботинок по лестнице. Прыгать в окно было поздно, и поэтому он рванулся в промежуток между окном и кроватью, втиснулся, забился туда, как загнанная крыса и только тогда оглянулся на дверь. Главарь уже стоял в дверном проеме, держа автомат на плече, дулом кверху, и садистская радость убийства играла со светом и тенью на его прорезанном двумя глубокими шрамами лице. Но он смотрел не на Мишку, а на Машу. Маша так и сидела на кровати, одной рукою прижав к себе Юрку, а другой прикрывая свой огромный живот, средоточие и смысл ее последних месяцев. «Я беременна,» — сказала она смотревшему на нее бородатому мужчине, так же, как сказала несколько месяцев назад своему собственному мужу, отцу своего будущего ребенка. И мужчина улыбнулся в ответ, так же, как тогда улыбнулся муж.

«Еще и лучше,» — ответил он, и опять улыбнулся, и начал говорить детскую считалку, переводя ствол автомата с нее на Юрку, и снова на нее, и снова на Юрку… И она смотрела на него, не веря, что это происходит всерьез, что такое вообще возможно между людьми, как бы сильно они ни ненавидели друг друга. Но потом, когда он наконец закончил считать, выбрав последним слогом именно Юрку, и палец его скользнул к спусковому крючку, а на лице сквозь улыбку проступила жесткая гримаса, обычно сопутствующая стрельбе, тогда-то и она поняла, что — да, и такое, оказывается, возможно, что ее мальчик Юра сейчас умрет, а за ним — и второй ребенок — интересно, кто это был?.. мальчик?.. девочка?.. они ведь с Мишкой так и не захотели узнать, а теперь вот и не узнают, все. И последним инстинктивным движением она убрала Юрку назад и повернулась к арабу спиной, пряча таким образом обоих детей, загораживая их от смерти своими округлившимися в беременности плечами.

Мишка закрыл глаза. Голова его была пуста, в ней не было ничего, кроме оглушительного в такой маленькой комнатке грохота автомата. Потом автомат смолк, и тогда глаза снова открылись, сами, вне зависимости от его желания — просто посмотреть, что происходит. Араб перезаряжал автомат. Он уже не улыбался, по-видимому, пресытившись кровью.

«Видал? — сказал он Мишке устало, кивая на кровать. — Сами виноваты…»

Мишка не глядел на кровать. Он молча ждал своей очереди. Очереди… он молча ждал своей автоматной очереди, своего персонального рожка. Но рожок опять не вставлялся. Араб выругался и потряс упрямыми железками в сторону Мишки, как будто призывая его в свидетели в этой вечной борьбе человека с непослушной техникой, отказывающейся работать как надо в самые ответственные минуты. Мишка, не торопясь, встал и посмотрел в окно — куда угодно, только не на кровать. За окном было темно, в отдалении завывали сирены.

Справившись наконец с рожком, араб с облегчением вздохнул и передернул затвор. «Вот и все,» — равнодушно подумал Мишка. С лестницы послышался оглушительный лай, крики и выстрелы. Что это? Ах, эрдель… видимо, пес был закрыт в одной верхних комнат, и теперь арабы, обшаривающие дом, выпустили его на волю. Стоявший перед Мишкой главарь опустил оружие и что-то крикнул своим товарищам. Он явно не мог решить, что делать раньше — покончить с Мишкой или прежде заняться этой новой и неожиданной угрозой? Рука его непроизвольно поднялась к лицу и погладила глубокие шрамы на щеке. Да что он, боится собак, что ли?

Тем временем лай перешел в рычание, раздался отчаянный крик, и это решило сомнения главаря. Продолжая контролировать Мишку уголком глаза, он сосредоточил свое основное внимание на двери, наставив автомат на нижнюю ее треть и мелкими шажками осторожно продвигаясь наружу. Он явно собирался занять удобную позицию в дверном проеме, чтобы не быть застигнутым внезапной атакой с лестницы. Но эрдель опередил его. Он ворвался в комнату, как пушечное ядро. Араб выстрелил, но автоматный ствол просто не успел отреагировать на стремительное перемещение собаки. Яростно рыча, пес вцепился главарю в ногу. Мишка снова посмотрел в окно. На улице стоял человек и размахивал руками, что-то отчаянно сигнализируя.

«Это ты мне?» — спросил Мишка знаками.

«Тебе, тебе! — закивал человек и замахал еще отчаянней. — Сюда, сюда!»

Мишка оглянулся на араба. Тот, стреляя, крутился по комнате, волоча на себе разъяренного эрделя и безуспешно пытаясь от него избавиться. Он уже задел собаку несколькими пулями, но она упорно не разжимала челюсти.

Мишка вернулся взглядом к человеку на улице.

«Туда?» — спросил он знаком.

«Сюда, сюда!!»

Мишка пожал плечами, открыл окно и спрыгнул вниз, на мягкую клумбу. Потом он прошел по двору и вышел на улицу. Человека, который звал его, уже не было видно. Мишка в недоумении оглянулся, но тут кто-то резко потянул его вниз и вбок, под прикрытие каменного забора. Тут же из дома ударила очередь; пули щелкнули по асфальту и, срикошетив, звонко простучали по мусорным бакам на другой стороне улицы.

«Хрен вам на рыло!» — азартно прошептал спасший Мишку мужик. Потом он щелкнул предохранителем своего «узи», приподнялся над забором и открыл ответный огонь, беглыми одиночными выстрелами. Скороговорка «калашникова» оборвалась на полуслове. Дом затих; из него не слышалось уже ничего — ни выстрелов, ни собачьего лая, ни звуков борьбы.

Мужик с «узи» переменил позицию, ловко переметнувшись по другую сторону от сидящего на земле Мишки. Он был в кипе и клетчатой рубашке навыпуск и двигался с удивительной для его сугубо гражданского брюшка сноровкой. Переместившись, он сделал знак и немедленно откуда-то из темноты прибежал на полусогнутых точно такой же тип, в такой же, навыпуск, рубашке и сандалиях на босу ногу, с таким же потертым «узи» и с такой же вязаной кипой.

«О'кей, Моти, — негромко проговорил первый. — По-моему, я одного задел. Что у тебя нового?»

— «Людей не хватает. С трех сторон обложили, чтобы в другие дома не пошли, а со стороны обрыва еще нет. Сейчас солдаты приедут, с блокпоста, они и закроют.»

— «Что со спецназом?»

— «Будут через час, не меньше. А это у тебя кто? Неужели из дома?»

— «Ага. Кстати, «скорой» тоже передай, чтоб скорее. Видишь, парень в шоке. Сейчас я попробую из него что-нибудь вытянуть.»

Моти кивнул и снова растворился в темноте, а первый его двойник присел на корточки перед неподвижным Мишкой.

— «Эй, братишка, тебя как зовут? Меня — Ави.»

«Очень приятно, — механически ответил Мишка. — Я — Михаэль.»

— «Да уж, приятнее некуда… Ну и сколько их там, Михаэль?»

— «Кого?»

— «Арабонов. Сколько их там, чем вооружены?»

— «По-моему, трое. С автоматами.»

— «Угу. А наших сколько?»

Мишка молчал, будто не слышал вопроса. Ави нетерпеливо поерзал и взял его за плечо.

«Это очень важно, братишка. Поверь, так бы я не спрашивал. Сколько там душ в доме, кроме тебя?.. а?.. Ну ладно, давай я тебе помогу. Вадим там?»

Мишка с готовностью кивнул: «Там. Вадим там.»

— «Ну и хорошо. Вот видишь, как это просто. А Лиза? Лиза тоже там?»

— «Ага. И Лиза тоже. И Лиза там. Ага.»

— «Так. А еще?»

Мишка молчал.

— «Больше никого, что ли, не было? Ты сюда один приехал?..»

Мишка молчал.

— «Не помнишь… — вздохнул Ави. — Ну давай тогда по-другому. Этот ситроен — твой?»

— «Мой.»

— «Ты в нем один сюда ехал?»

— «Нет. Я в нем с Машей ехал и с Юркой.»

— «Ага. Значит, они тоже — в доме?»

«Нет, — решительно ответил Мишка. — Их там нет. Нет.»

«А где же они тогда? — озадачился Ави. — Сюда вместе с тобой ехали, а в доме их нет? Как же так?»

— «Дома, в Рамат-Гане. Маша и Юрка дома,» — все так же решительно сказал Мишка.

— «Ладно, дома так дома… я ж не спорю. Значит, из наших в доме были только Вадим, Лиза и ты?»

— «И собака.»

— «И собака. Теперь, Михаэль, я тебя спрошу что-то особенно важное. Так что ты уж, пожалуйста, сосредоточься и постарайся…»

«Они мертвы, — перебил его Мишка. — Никого не осталось. Они все мертвы. И Вадик, и Лиза, и… и собака. И я.»

Ави снова вздохнул: «Ладно, парень. От тебя, я вижу, много не добьешься. Ты посиди тут пока, под заборчиком. Сейчас армия подъедет и «скорая»… все будет хорошо, вот увидишь.»

Через час поселение было уже забито армейскими машинами, амбулансами, передвижными телевизионными студиями, автомобилями прессы. Жителей близлежащих к центру событий домов эвакуировали, и теперь они толпились на площадке перед местной школой, возбужденно обсуждая происшедшее с многочисленными репортерами. Спецназ плотно обложил дом и пытался вести переговоры с засевшими там террористами, одновременно готовясь к штурму. Арабы изредка постреливали, но, в общем, вели себя тихо.

Мишка действовал в каком-то автоматическом режиме, шел, куда говорили, садился, где сажали, ждал, когда приказывали ждать. В голове его было пусто и гулко, он не думал ни о чем и не чувствовал ничего, будто превратившись в робота. Сначала его передавали из рук в руки какие-то офицеры разных, все повышающихся рангов, и он послушно отвечал на одни и те же вопросы, рисовал план дома, описывал нападавших. Всем он говорил ровно то же, что рассказал в самом начале своему спасителю Ави: нападавших было трое, а наших — тоже трое и еще собака, и все погибли, включая его, Мишку. И все офицеры, один за другим, кивали головой и вздыхали, в точности, как Ави, и смирялись с необходимостью аккуратного, «скальпельного», опасного штурма, без гранат и уж тем более, без ракет — потому что на основании мишкиных ответов было решительно невозможно заключить что-либо определенное относительно жизни и даже количества находящихся в доме людей.

Затем он повторял то же самое людям в штатском, с той лишь разницей, что эти особенно дотошно расспрашивали о террористах и, видимо, остались довольны, хотя он смог описать только одного, главного, со шрамами на лице. Потом Мишку оставили в покое, но ненадолго — кто-то взял его за локоть и вывел за желтую ленточку ограждения, в залитое светом юпитеров пространство, и там он, слепо щурясь, тоже что-то говорил в пляшущие у самого лица микрофоны. Но и это кончилось, когда кто-то другой, отчаянно ругаясь и толкая протестующих и качающих права репортеров, вернул его назад, за ленточку, усадил в чью-то пустую и темную «вандуру» и велел сидеть там и не двигаться. И он сидел и не двигался. Он и не дышал бы, если бы мог.

Штурм закончился быстро. Собственно, и штурма-то, как такового, не было. Просто снайпер подстрелил одного из террористов через дырку в трисе гостиной, да так удачно, что на том взорвался «пояс шахида» — непременная принадлежность истинного воина Аллаха. Его напарник, видимо, стоял рядом, так что пятью секундами позже, когда спецназ Генштаба ворвался во все двери и окна одновременно, в доме уже не было никого, кто мог бы сопротивляться. Убедившись в этом, коммандос уступили место саперам — для дальнейшей проверки. Перед тем, как войти в дом, саперный сержант подошел к офицеру спецназа — узнать, что к чему. Тот как раз закончил снимать с себя сложную штурмовую амуницию и, сгорбившись, с преувеличенной тщательностью расшнуровывал ботинки.

«Ну чего там, Рембо? — спросил сержант с характерной для страны и ее армии фамильярностью. — Трупов много?»

Спецназовец странно хрюкнул и поднял к саперу слепое от слез лицо.

«Ты вот что, солдатик… — сказал он, не стыдясь и даже не пытаясь скрыть свою слабость. — Пошли туда кого-нибудь покрепче. Особенно наверх. Я уж, на что навидался, но и то…»

Потом машины стали мало-помалу разъезжаться, увозя завершивших свою работу профессионалов. Первыми уехали репортеры, смотав кабеля, как сматывает довольный уловом рыбак свою добычливую сеть. Выловленные ими скользкие рыбы новостей уже плыли по разноименным каналам в бутафорское виртуальное море событий, толкаясь боками с другими, теряя по дороге цвет, вкус и запах, превращаясь в ошметок газеты, в бессмысленный фон талдычащего на кухне радио, в кукольную улыбку сексапильной дикторши. И репортеры, зная судьбу своего улова, старались побыстрее стереть с рук налипшие на них слизь и чешую, избавиться от назойливого, совершенно излишнего запаха. Они трясли головой, они закуривали свои сигареты, они прикладывались к своим фляжкам. А когда и это не помогало, то они просто включали радио или хватали газету и тогда уже успокаивались — не до конца, но все же достаточно, чтобы можно было спокойно вернуться к семьям, ждущим их на берегу.

Мишка продолжал неподвижно сидеть в машине, ожидая дальнейших команд. Время будто застыло для него, обернувшись огромным, все в лунках, полем, похожим на гигантскую емкость для яиц. Только в лунках лежали не яйца, а минуты; они вспучивались и булькали, как пузыри на болоте, неприятные, но безвредные, и Мишка просто бродил между ними, безразлично скользя взглядом по их бесконечной одинаковости.

«Вандура» дрогнула, дверь откатилась в сторону; в машину влез офицер, на этот раз полицейский, сел на сиденье напротив Мишки, участливо похлопал его по колену. В руках он держал папку с приделанным к ней растрепанным блокнотом; исписанные блокнотные листы перегибались через край планшета, как зачесанные назад волосы. Полицейский поправил эту слегка съехавшую набок прическу, достал ручку и сдержанно кашлянул.

«Понятно, ты сейчас не в себе, — сказал он и кашлянул снова. — Но я вынужден попросить тебя снова рассказать мне обо всем. Ничего не поделаешь — служба…»

Мишка и не возражал — служба есть служба. Пока он в который уже раз излагал свою историю, полицейский внимательно слушал, кивал и лишь изредка задавал уточняющие вопросы. Писать он начал только потом, когда Мишка уже замолчал, сопровождая каждое написанное слово его звуковым эквивалентом. Это была вроде бы та же самая история, но в то же время — другая, переведенная с обычного человеческого языка на канцелярский, угловатый и громоздкий, как учрежденческая мебель. Даже слова в этом языке, казалось, цеплялись одно к другому не при помощи предназначенных для этого предлогов и окончаний, а посредством конторского клея и скрепок. Теперь пришла мишкина очередь кивать. Он вслушивался в странный, произносимый от его собственного имени текст протокола — «я вошел… я увидел…» — и странное удовольствие шевелилось у него в сердце. Этого всего просто не могло быть, не могло; и косвенным подтверждением тому служил нереальный, чудовищный язык полицейского.

Закончив писать, офицер протянул блокнот Мишке на подпись и встал.

«Ну вот и все, — сказал он преувеличенно бодро. — Теперь осталось только опознание, и уж больше мы тебя мучить не будем. Обещаю. Пойдем, что ли?»

— «Куда?»

— «Туда. В дом.»

«Зачем? Я туда не пойду, — упрямо сказал Мишка. — Мне домой надо. Я сейчас домой поеду. Меня там семья ждет. У меня семья. Жена и ребенок. И еще один будет, через пять недель.»

Полицейский вздохнул и крепко взял его за локоть.

— «Надо опознать. Ты должен.»

Они прошли по улице и через двор, причем Мишка продолжал спорить, сопротивляясь тем сильнее, чем ближе они подходили к дому. Полицейский молчал и просто вел его вперед, подталкивая в нужном направлении своею привыкшей повелевать и заламывать рукой.

Стены бывшей гостиной бывшего вадикова дома были иссечены пулями и заляпаны кровью и кусками шахидского мяса. Один из арабов сохранился на удивление хорошо, то есть, целиком, со всеми конечностями; другой же был представлен в основном верхней половиной туловища.

«А где же?..» — спросил Мишка, оглядываясь.

«Кто, хозяева? — подхватил полицейский. — Их уже вынесли наружу. К ним мы…»

«Да нет! — перебил его Мишка. — Где третий?»

— «Нету третьего. Ты, кстати, уверен, что их было трое? На сто процентов?»

Мишка, не отвечая, подошел к трупам поближе. Половинка явно принадлежала помощнику; но относительно личности второго он сомневался — заложенные в бомбе гайки и гвоздики размозжили его лицо до неузнаваемости. Носком ботинка Мишка повернул голову к свету. Есть шрамы или нет?.. нет, не разобрать…

«Ты это… ну… ногой-то не надо… — сказал полицейский. — Это ж человек все-таки.»

«Человек… — повторил Мишка, будто прокатывая на языке незнакомое слово. — Человек…»

Он повернулся и пошел к выходу.

«Подожди, — шагнул вдогонку офицер. — Надо еще наверху. Хозяев-то соседи опознали, а вот наверху…»

Мишка с неожиданной силой схватил полицейского за голубые лацканы, рванул, скомкал ворот, придушил, зашипел, нос к носу, блестя сумасшедшими яростными белками:

«Убью тебя, гада… я ж тебе сказал: домой мне надо, к семье… ты что, простых слов не понимаешь, гнида?..»

Оттолкнул, шваркнув об стену, постоял немного, набычившись и как бы проверяя — не полезет ли снова? — и пошел, пошел… куда?.. а! — к машине, к ситроенчику, вот ведь и ключи тут, на поясе…

Полицейский смотрел ему вслед, одной рукою держась за горло, а другой — сжимая свою протокольную папку.

«Погоди!» — крикнул он, оставаясь на месте. Помятое горло не послушалось, вышел хрип, оборвавшийся в писк, а потом так и вовсе в немоту. Полицейский прокашлялся и принялся с трудом выдавливать из себя слова.

— «Куда же ты?.. нельзя… не езжай так — один!»

Горло исправилось только на последнем слове, но зато уж его-то выдало со всей надлежащей силой и громкостью: ОДИН!

* * *

А потом уже все ясно. Потом уже он превратился в того, кто он сейчас — в одержимого поисками наказания преступника, в заключенного без тюрьмы, в обвиняемого без судьи и прокурора. Хотя нет, был еще короткий период в самом начале, когда сознание балансировало на грани между вменяемостью и сумасшествием, когда мудрый защитный механизм предусмотрительно отключал от него реальность, не будучи уверенным, что он сможет с ней справиться. В течение этих нескольких дней он продолжал жить в гулкой пустоте отторжения, в полной и агрессивной убежденности, что ничего страшного с Машей и Юркой не произошло, что они находятся где-то здесь, рядом, вот только отлучились на минутку и сразу вернутся.

Но затем механизм отчего-то решил, что пора открывать, а может, просто отказал; ворота распахнулись, а может, просто треснули, и непереносимые факты хлынули в мишкино сознание грязным селевым потоком. Его семья погибла. Его семья погибла у него на глазах. Его семья погибла у него на глазах, а он и пальцем не шевельнул, чтобы что-то сделать. Он стоял, пораженный подлым, унизительным страхом и смотрел, как расстреливают его беременную жену. Совершенно чужой пес, не колеблясь, вступил в схватку и погиб, сражаясь, как и положено мужчине. А он? Где был в это время он? И как можно жить с этим дальше?

Жить «с этим» оказалось и в самом деле трудно. Но, собственно говоря, он и жить-то остался только поэтому, из-за этой трудности, из-за этой ежедневной, выматывающей муки. Он не убил себя именно потому, что самоубийство казалось ему незаслуженным спасением, недопустимым уходом от наказания за его чудовищное предательство. Убить себя означало снова струсить, снова убежать и тем самым снова предать Машу. И он продолжал жить, затаскивая самого себя на крутой склон каждого дня, как Сизиф свой камень, только для того, чтобы ночью опять скатиться в непрекращающийся кошмар комнаты на втором этаже вадикового дома. Он продолжал жить в непрестанном и мучительном диалоге с самим собой; он был обвинителем и обвиняемым, судьей и подсудимым, палачом и жертвой в одном лице, и никогда еще обвинитель не был настолько непримирим, судья — настолько жесток, палач — настолько изощрен… и никогда еще обвиняемый не был настолько сломлен, подсудимый — настолько смирен, жертва — настолько покорна.

Но в то же время Мишка не переставал робко надеяться на то, что когда-нибудь, через сколько-нибудь лет… а может, даже и пораньше… может, чем черт не шутит — даже завтра или через час… что когда-нибудь это закончится. Ведь у каждого наказания есть срок, не правда ли? Просто потому что все ведь когда-нибудь кончается, да?

«А вот на это я бы не рассчитывал, — отвечал ему жестокий Михал Саныч, палач, судья и обвинитель. — Вон, Сизиф-то… до сих пор катает.»

Но с надеждой трудно спорить, особенно в ситуации полной безнадежности. Кто-то, может, думает, что безнадежность — это просто противоположность надежды, как, скажем, соль и ее отсутствие. Но это не так; это совсем разные кушанья. Безнадежность — это тяжелая и плотная каша без вкуса и без запаха, ее едят шершавыми деревянными ложками, и она застревает в пищеводе, и ее проталкивают внутрь тупыми городошными битами, и едят дальше, и так без конца. Это очень однообразная еда, и поэтому человек может быстро привыкнуть, как привыкает ко всему, и тогда ему может стать легче. Чтобы этого не произошло, в блюдо добавляют специю — для вкуса, совсем немного, но достаточно, чтобы не вызвать привыкания. Эта-то специя и называется надеждой.

И тем не менее. Тем не менее, Мишка надеялся. Тем не менее он ловил — под насмешливым взглядом Михал Саныча — знак, указание на то, что вот-вот мучения его кончатся, что ему наконец дозволено будет уйти, просто уйти… и уже там, в другой жизни, если таковая, конечно, имеется… там он, может быть, снова встретит Машу, и тогда уже… — короче, полная чушь. Чушь-чушью, но сегодняшним утром он выскочил из своего подвала именно с этой мыслью. И, как оказалось, действительно не зря. Это и в самом деле был знак — этот низколобый хитрожопик, пришедший из тех самых краев, из той самой деревни, пришедший, чтобы взять его, Мишку, и перенести именно туда, где все произошло, чтобы вернуть его на место преступления.

Это был уникальный второй шанс, бесценная вторая возможность, неизвестно за какие заслуги пожалованная ему милостивой судьбой — возможность совершить то, что он не смог совершить тогда — достойно умереть, как мужчина. Время как бы отматывалось назад, к тем же обстоятельствам и, возможно, к тем же людям — случай, несомненно, редчайший, настоящий подарок. Он не думал о мести. В конце концов, кто они были, эти арабы? — Не более чем бездушные орудия несчастья, автоматы беды, роботы разрушения. С таким же успехом можно было бы мстить молнии, или урагану, или смертельной болезни. Нет, у него был намного более важный объект для сведения счетов — он сам. Хотя, он вовсе бы не расстроился, если бы при этом удалось захватить с собой какого-нибудь шахидона… например, того, с располосованной мордой… если он еще жив, конечно.

Мобильник Зияда зазвонил. Морщась от боли, он полез в карман, вытащил телефон и с полминуты слушал. Затем сделал своему брату знак остановиться. Машина съехала на обочину, и арабы стали шумно препираться. В итоге, водитель с досадой махнул рукой и развернул машину.

«Что такое? — спросил Мишка. — Ты передумал, что ли? Мы так не договаривались.»

«Не торопись волноваться, — ответил Зияд, не оборачиваясь. — Еще не время. А вот минут через пять будет самое то…»

Проехав совсем недолго, «субару» свернула с шоссе на проселок, ведущий в близкую масличную рощицу, и еще несколько минут переваливалась с ухаба на ухаб, пока, наконец не остановилась.

«Все, приехали, — сказал Зияд. — Выходи.»

Мишка вышел из машины и осмотрелся. Чуть дальше по проселку, под масличным деревом стояла точно такая же «субару» старого образца. Кто-то сидел в ней на месте водителя. Еще один человек, с автоматом на шее, подпирал плечом соседнюю оливку. Сзади в мишкину спину уперся автоматный ствол. Это был, видимо, третий.

Мишка поднял руки и дал себя обыскать. Молодой бородатый араб ощупал его с ног до головы, вытряхнул из карманов сигареты, зажигалку, удостоверение личности. Последнее заинтересовало его особенно. Он рассмотрел документ, поцокал языком и махнул своему водителю. Водитель, не торопясь, вылез из машины, поправил бейсбольную кепку с длинным козырьком, вразвалку подошел к привезшей Мишку «субару», где так и сидели Зияд и его братья, наклонился к зиядову окну, что-то спросил. Зияд ответил, коротко и почтительно. Человек кивнул, и зиядова машина отъехала, торопливо развернувшись. Все так же неспешно, вразвалку человек двинулся к Мишке, но вплотную сближаться не стал, а не доходя шага, сделал резкий выпад и ударил его кулаком в солнечное сплетение. Мишка охнул и упал на колени, судорожно хватая воздух перекошенным ртом. Арабы с автоматами засмеялись.

«Позвольте познакомиться, мой господин, — церемонно сказал ударивший и снял кепку преувеличенно вежливым жестом. — Меня зовут Абу-Нацер. А вас?»

Мишка молча смотрел на него снизу. С этим человеком ему не требовалось знакомиться заново. Это лицо, перерезанное двумя глубокими шрамами, он узнал бы из миллиарда.

Василий

Оо-о-ох!.. — низко, со звенящим верхним захлестом выдохнула Галочка и выгнулась в отчаянной попытке прижаться еще теснее, взять еще больше, раствориться, вдавиться поглубже во вдруг утратившие свою тяжесть, мерно движущиеся, сильные мужские чресла. Оо-о-ох!.. — и длинная, самая сладкая в мире судорога пронзила ее, от живота вверх, к распухшим, закушенным губам, к фейерверку огней на темном экране сомкнутых век и снова вниз, через мокрое от любви лоно — вниз, до самых кончиков пальцев мелко дрожащих ног.

«Тише, Галка… — прошептал Василий. — Ты так весь район разбудишь…»

«Плевать, — сказала она хрипло. — Не останавливайся… еще… еще… оо-о-ох!»

Потом они лежали рядом, не касаясь друг друга, как половинки разломленного надвое яблока — уже вроде бы и порознь, но нет, еще вместе. Дым сигарет серебристым облаком стоял в неподвижном, пронизанном лунным светом воздухе.

«А, черт! — сказал Василий и хлопнул себя по лбу. — Ну конечно! Как же я сразу не догадался!»

«Лежать! — не открывая глаз, приказала Галочка. — Если ты будешь таким гадом, что вот прямо сейчас сядешь к своему компьютеру, то я тебя просто убью.»

— «Не сможешь.»

— «Сразу не смогу, правда. Но вот как ноги начну чувствовать, так тут же встану и убью. Это, в конце концов, невежливо. У меня такое впечатление, что когда ты меня трахаешь, то только о своих программах и думаешь. Ты и с другими женшинами так же?»

— «Нет у меня других женщин. Только ты, единственная и неповторимая.»

— «Скажи это еще раз. Быстро!.. Ну!..»

— «Зачем тебе?»

— «Ну скажи, ну быстрее… ну…»

— «Ну ладно… ты — единственная и неповторимая…»

«Ах… — Галочка свернулась калачиком, зажав обе руки под животом. — Ах… Нет. Черт. У меня было такое чувство, что я только от этих твоих слов кончу. Ну почему ты такой чурбан? Надо было сразу говорить, а не упрямиться. А теперь все, ушло.»

«Ничего, еще вернется, — успокоил ее Василий. — Но не сразу… Гал, а Гал?.. Ну мне правда надо кой-чего сделать, а то забуду… Я по-быстрому.»

— «Ладно… дуй к своей железяке. Неужели у меня попа хуже твоего монитора?»

«Лучше, лучше…» — поспешно заверил он, натягивая штаны.

«Ну тогда в чем же дело? — сонно пробормотала Галочка и уткнулась в подушку. — Вот и смотрел бы туда, на мою попу. Я бы только рада была…»

Но Василий уже клацал по клавишам, кивая сам себе, с радостным узнаванием вглядываясь в экран, где стремительными параллельными линиями воздвигалось стройно растущее, полное прозрачной и ясной логики, здание новой системы. Он бился над этим весь вчерашний день, упрямо продираясь сквозь бесформенные хлопья шелухи, начавшей одолевать его уже на прошлой неделе. Сколько он еще так протянет? День? Другой? Неделю? Нет, неделю навряд ли — зима возвращалась в его края, заметая закоулки сознания своим беспорядочным ненавистным шлейфом. Завистливый Бо?рис, как всегда, первым уловил изменившийся ритм его клавиатуры и вчера, уходя, не буркнул свое обычное дурацкое «привет ударникам комтруда!», а подошел к самому васильеву столу и, постояв, предложил: «Тебе, может, пора уже за бутылкой бежать? Так ты не стесняйся, иди… а я тут пока постукаю.»

Хорошо, Галка пока не рюхнула. А то начнет реветь, как в прошлые разы. Василий оглянулся на спящую девушку. Она лежала на полу, поперек узкого «сохнутовского» матраца, который они вытащили из тесной кладовки и дополнили старыми куртками, плащами и прочими случайными тряпками, собранными со всего коттеджа, покрыв получившееся бугристое и расползающееся ложе чистой зеленой двуспальной простыней — единственным здесь предметом роскоши, втихую притараненным из дома его пылкой любовницей.

Он вернулся к экрану. Так… Теперь немного подправить интерфейс и готово. Василий быстро внес необходимые добавки, скомпилировал и запустил программу. Окно интерфейса открылось без сучка, без задоринки — красивое, логичное, с удобно расположенными кнопками и контролями — работай, дорогой клиент, радуйся, получай удовольствие от образцово упорядоченного кусочка вселенной… Удовлетворенно кивая, Василий прошелся по функциям, повсюду получая заранее ожидаемые, безупречно закономерные результаты. Чудо-вещь. Он нажал на выход, прикидывая, чем бы заняться дальше… но окно не закрывалось. Диск отчаянно стучал, перекачивая неизвестно что, неизвестно куда и откуда, компьютер пыжился, кряхтел, но упорно не желал выходить из программы. Что такое? Он понажимал на несколько клавиш — ноль-эффект. Проклятая развалюха зависла, и диск продолжал стучать, как сумасшедший. Уже предчувствуя недоброе, Василий выдернул кабель питания из розетки, подождал с полминуты и включил снова. Так и есть… операционка не поднималась… вот же сволочь!

«Спокойно, спокойно, — сказал он сам себе. — Ничего страшного. С кем не бывает?» Не так уж много работы и пропало. Все исходные коды хранились на сервере, за исключением последнего кусочка, который он еще не успел перекатать… но это ерунда, это мы чик-чак восстановим. Он перекатился к соседнему компу, включил и, в нетерпении барабаня пальцами по столу, подождал, пока закончится загрузка. Да что ж так долго-то? Наконец, алексов компьютер соизволил подняться. На его рабочем столе, привольно раскинувшись, возлежал серединный кусок голой женской плоти. Малые срамные губы нависали точно над кнопкой «Старт». Василий поморщился, поменял картинку и начал спешно восстанавливать свою программу.

Увы… ясность, еще полчаса назад столь победительно светившая у него в голове, куда-то ушла, исчезла, сгинула, вышла покурить и не вернулась, обиделась на дефектный диск, на дебильную операционную систему, на похотливого Алекса с его мерзкой картинкой, на весь этот идиотский мир с его гадским, гадским, гадским беспорядком и суетой, суетой, суетой… Руки Василия напряженно зависли над клавишами. Он пытался вспомнить только что написанный код и не мог. Не мог! Да что ж это за несчастье такое… он принялся стучать наобум, надеясь, что вспомнит в процессе, ненароком зацепившись за знакомую конструкцию, за любимый метод, за ключевой оператор. Нет, впустую. Он в отчаянии сцепил бесполезные руки, потряс головой. Вот же черт… жалко систему… и ведь, главное, уже закончил…

Василий откинулся на спинку кресла. Ладно, успокойся. Что такого страшного, собственно, произошло? Зима, только и всего. Тебе ведь не впервой, правда? Смена сезона. Пора в перелет. Тебя, между прочим, Мишка ждет, и Квазиморда — друзья дорогие, зимние, неразменные…

«Вася… — произнес у него над ухом дрожащий галочкин голос. — Вася…»

Он открыл глаза. Галочка стояла рядом с ним, завернувшись в свою зеленую простыню и плакала, размазывая слезы по несчастному, вдрызг зареванному лицу. Когда это она, интересно, успела так нареветься? Василий уже знал, что последует сейчас и внутренне сжался, готовясь к неизбежной сцене.

«Ты, что, давно тут стоишь? — спросил он преувеличенно бодро. — А я и не заметил, представляешь? Заработался, понимаешь ли. Закопался. А тут еще диск полетел в самый неудачный момент, сука.»

Галочка обняла его сзади, вжала мокрое лицо куда-то между шеей и ключицей, впечатала соски в спину, прилепилась к груди и животу растопыренными ладонями неожиданно сильных рук.

«Не пущу, — сказала она. — На этот раз ты никуда от меня не уйдешь, слышишь? У меня есть квартира, отвезу тебя туда. Делай, что хочешь — слова не скажу. Пей, гуляй, грабь, убивай — что хочешь, только баб не води. Хочешь, я тебе сама водку покупать стану? А?.. Ну, Вася, ну не уходи, не уходи, ладно?.. Ну что ж ты молчишь-то?..»

Василий вздохнул.

«Кончай ты эту бодягу, а, Гала?.. Ей-Богу, каждый раз одно и то же. Я ж тебе уже объяснял: не могу я иначе. Ты пойми — я другим человеком делаюсь. Ты меня, может, даже не узнаешь. А уж я тебя — точно…»

«Узнаю, — упрямо прошептала Галочка. — Я тебя любого узнаю. И приму. Люблю я тебя, понимаешь, люблю…»

«Глупости, — сказал Василий сердито. — Чушь полнейшая. Что ты себе наизобретала — люблю, люблю… Никто тут никого не любит. Ну какая я тебе пара, ты подумай? У нас же по возрасту пятнадцать лет разницы. Я алкаш, понимаешь? И бомж. И мне это нравится, понимаешь? Я ради этого семью бросил, детей и жену любимую, ясно? Чего же ты от меня хочешь? Найди себе хорошего парня, выйди замуж, роди… живи, короче. На кой черт тебе со мною за мусорным баком трахаться?»

Галочка отлепилась от него, вытерла слезы и громко высморкалась в простыню.

«Сволочь, — констатировала она. — Правильно говорят: все мужики сволочи. Фима и тот тебя лучше. Он хоть меня за человека считает, ответственность свою чувствует. Мы в ответе за тех, кого приручаем — может, слышал такое?»

«Слышал, — неожиданно улыбнулся Василий. — Причем совсем недавно, месяца полтора тому назад. Забудь ты эту чушь, Галочка. Никто за тебя отвечать не станет. Я вот, к примеру, сам за себя с трудом отвечаю, а уж за прочих и вовсе не берусь. Выучи-ка лучше кое-что другое, мой тебе совет: каждый помирает в одиночку. Это уже точнее. И вообще, давай собираться, любовь моя ненаглядная. Седьмой час уже, скоро Бо?рис припрется.»

* * *

Фима приехал только в полдень, весело вкатился в комнату, разбросал по столам приветы, потрепал по щеке приунывшую Галочку, озадаченно остановился перед пустым васильевым стулом: «А где?..»

«На улице-с, фонарь подпирают-с… — с готовностью доложил Бо?рис. Вид у него был более чем праздничный. — Курить изволят-с… по причине общего помутнения мозгов-с.»

Фима покачал головой: «Нехорошо, Боря. Злорадство не украшает человека.»

«А что его вообще украшает, человека? — огрызнулся Бо?рис. — И что он елка, что ли, украшать его?»

«Не слушайте его, Ефим Евсеевич, — вмешалась Галочка. — У Васи диск полетел, и что-то там зависло.»

«Еще бы, — расплылся в приторной улыбке Бо?рис. — После таких трудов да чтоб не зависло… С мужчинами такое часто случается, Галочка. Вам это, по молодости лет и по… гм… неопытности, еще неизвестно.»

«Фима! — сказала Галочка почти спокойно. — Когда ты наконец этого пошлого типа выгонишь? С него пользы, как с козла молока, только и умеет, что гадости людям говорить.»

«Кака зарплата, тако и молоко,» — благодушно парировал Бо?рис и полез в стол за бутербродом. У него проснулся зверский аппетит, что всегда происходит с подобными людьми после подобных сцен.

«Ну зачем ты так, Галюня?» — примирительно сказал Фима, идя к выходу на улицу.

«Галюня… гальюня…» — захихикал Бо?рис, провожая хозяина взглядом. Потом он тщательно прожевал кусок и произнес, четко выговаривая слова, чтоб ни одно, не дай Бог, не пропало:

«Галочка, я вам рассказывал, что такое гальюн?»

«А пошел ты…» — Галочка вскочила и выбежала из комнаты, оглушительно хлопнув дверью, так что последние слова, содержащие точный адрес, оказались слышны только ей самой.

«Ну зачем ты так, Боря? — сказал один из Алексов, мучительно проталкивая слова через похмельную тошноту. — Нехорошо. Алекс, скажи ему.»

Но второй Алекс молчал, как камбала, расплющенный невообразимым, хотя и привычным, алкогольным отравлением. Из полной отключки он, как правило, выбирался только после двух часов дня и трех банок пива.

«Хорошо, хорошо! — уверенно жуя, возразил Бо?рис. Он даже начал немного любить жизнь, что, вообще говоря, происходило с ним чрезвычайно редко. — Еще как хорошо!»

На улице Фима быстро нашел Василия. Тот и в самом деле курил, подпирая ближайший столб и задумчиво глядя перед собой.

«Что, метет?» — сочувственно спросил Фима. Василий кивнул.

«Вот что, Вася, — продолжил хозяин. — У меня к тебе разговорчик один имеется. Давай, поедем куда-нибудь? Заодно и пообедаем. Я и местечко хорошее знаю, тут недалеко.»

Василий снова кивнул. Какая разница, где болтаться? Компьютер все равно не работает, да даже если бы и работал… Интересно, кстати, в честь чего это Фима так расщедрился? Приглашение отобедать поступило от него впервые за все полтора года знакомства.

Ресторанчик был небольшой, с темно-коричневым деревянным интерьером, живо напомнившим Василию другие заведения, в других странах, где-то там, в северном течении медленной реки под названием Рейн. Там, где у него еще была жена, откликающаяся на имя Люба, и любимые существа, именуемые детьми, и более или менее упорядоченное существование, называемое у других людей словом «жизнь». Вот ведь, удивился он сам себе — всего-то навсего слова, а в какую тоску вгоняют… Что это я так расклеился? Не иначе, Галочка со своей любовью…

Он присмотрелся к стойке. Надо же, даже там значились хорошие, правильные слова — Бекс, Грольш… Только сам бармен в затрапезной футболке да картинки, беззвучно мелькающие в закрепленном над баром телевизоре, были безнадежно местными, своими, накрепко пришпандоренными к его нынешнему бытию. Ну и слава Богу, подумал он, резким движением головы стряхивая с себя ненужную слабость. Было и прошло.

«Что такое? — с беспокойством спросил Фима. — Голова болит? Дать таблетку? У меня есть.»

— «Лучше пива. Маккаби.»

— «А чего ты так? Тут немецкое есть, бочковое.»

— «Немецкое пусть немцы пьют. А мне и местное сойдет.»

«Ишь ты, — насмешливо протянул Фима. — Какой ты у нас патриот, оказывается. Ну как хочешь, пей свое Маккаби, господин Василий Смирнов. А я вот, Ефим Гальперин, Бексом попользуюсь…»

Ели молча. Василий задумчиво щурился в мерцающий экран телевизора, Фима не мешал ему, сосредоточившись на поглощении пищи. Наконец принесли кофе. Фима отхлебнул и откинулся на спинку кресла.

«Ну вот, — подумал Василий. — Похоже, приступаем… Он-то меня на что соблазнять будет?»

«Итак, — важно начал Фима. — Я хотел бы поговорить с тобой об одном важном деле. Но прежде всего…»

Он полез в карман и достал конверт: «Вот. Твоя зарплата за последние две недели. И за неделю вперед. Чтоб все по-честному.»

Вот так чудеса… Такого великодушия за хозяином никогда прежде не водилось. Это тебе не обед… Что ж такое грядет-то? Любопытно… Василий взял конверт, сложил и запихнул в задний карман джинсов.

— «Ты что ж — и считать не будешь?»

— «А зачем считать? — удивился Василий. — Ты же сам говоришь — по-честному.»

— «Ну да. И в самом деле…» — Фима широко улыбнулся и развел руками, как бы поражаясь тому, что сам не догадался взять в расчет столь очевидный факт.

Затем он принялся развивать эту тему, говоря о непреходящей ценности взаимного доверия — единственной основы настоящего бизнеса в этом полном обманщиков мире. Он приводил массу примеров из своей личной, здешней, и также прошлой, одесской практики; он вспоминал ужасающие случаи, произошедшие с близкими и дальними знакомыми; он даже воспользовался несколькими историями, вычитанными в газетах или виденными по телевизору. Слушать всю эту муру было скучно и утомительно, так что Василий от нечего делать занялся забавной игрой: он глядел в немой телевизор над баром и представлял себе, будто вовсе он не немой, а наоборот — будто все слышимые Василием звуки исходят именно из этого телевизора, а совсем не с улицы, не из глубины ресторана и не от Фимы, что стоит только выключить телевизор — и вместе с погасшими картинками на экране из мира исчезнут все, ну то есть совершенно все звуки, и тогда уже наступит полнейшее, тишайшее, блаженнейшее безмолвие.

На экране квадратный мужик лет шестидесяти в очках, при галстуке и пиджаке, зловеще нависал над студийным столом затейливой формы и предупреждал фиминым голосом: «…никому нельзя верить, ну совершенно никому! Ты не поверишь, как это важно — просто нормальные дружеские отношения, которые…»

Камера перескочила на подстриженную под болонку тетку с мопсообразной, в такт прическе физиономией. Тетка злобно оскалилась и сказала голосом бармена: «…сожалению, английского пива у нас нету. Могу предложить Гиннесс. Это немного похоже на…»

Вернувшийся в кадр квадратный мужик вежливо улыбнулся и перебил ее сварливым голосом таксиста: «…сбрендила, дура? Кто тебе права выдал? А пошла ты! Да! Да! Сверни свою страховку трубочкой и засунь…»

Но тетка не уступала. Она лихо тряхнула челкой, прищурилась и спросила, по-фиминому: «Ну, что ты об этом думаешь?.. Вася! Василий! Ты что…»

«…меня не слушаешь?» — закончил фиминым же голосом квадратный мужик.

«Слушаю, — ответил мужику Василий. — Слушаю и даже более того — я с вами совершенно согласен.»

«С кем это с нами? С каких это пор мы перешли на вы?» — спросил мужик и, насупившись, накренился влево.

«С вами, со всеми… — успокоил его Василий. — Да ты продолжай, не тушуйся.»

Мужик тревожно нахмурился и уступил кадр молодой девице с микрофоном. Она набрала в грудь воздух и затараторила голосом бармена: «…двадцать четыре шекеля за пинту, всего пять раз — это получается…»

Кадр снова дрогнул и, резко ухудшив качество, продемонстрировал человека с замотанным в черно-белую кафию лицом. Человек потряс автоматом Калашникова и сказал фиминым голосом: «Ты себе не представляешь, как я тебя уважаю!» Камера перепрыгнула на документ, который человек держал, далеко выставив перед собою, будто защищаясь. Потом документ приблизился, так что можно было разглядеть его в деталях. Это было обычное удостоверение личности, ничем не примечательное, знакомое любому израильскому гражданину. Даже лицо на фотографии было знакомо. Подожди, подожди… Мишка?! Взгляд Василия метнулся к графе с именем. Михаэль… экран погас, дернулся и снова вернулся в студию, к квадратному пиджаку и мопсообразной тетке.

Василий встал и подошел к стойке.

«Слушай, друг, — сказал он бармену. — включи-ка мне звук на минутку.»

Бармен обернулся на экран, который тем временем снова сменился. Теперь там сидел Мишка, сильно осунувшийся и со здоровенным фингалом под левым глазом. В руках он зачем-то держал газету.

«А, этот… — кивнул бармен, нажимая кнопку на пульте. — Его уже две недели как держат. Михаэль-как-его-там. Фамилии у вас, у русских — хрен запомнишь…»

«…ультиматума истекает через четыре дня, — сказал телевизор. — Похитители по-прежнему требуют выпустить всех находящихся в израильском заключении палестинцев, а также объявить о полном выводе подразделений ЦАХАЛа за пределы «зеленой черты» и об эвакуации поселений. В противном случае они угрожают казнить заложника. Как мы уже сообщали, заложник, Михаэль Кричевски, потерял жену и ребенка во время нападения террористов на поселение Эйяль два года тому назад. Предлагаем вашему вниманию архивные кадры.»

На экране снова возникла мишкина физиономия, на этот раз чисто выбритая и вообще выглядящая лет на десять моложе, чем сейчас. Вид у Мишки был какой-то пристукнутый. Он щурился — видимо из-за слишком яркого света. В самом низу кадра, дергаясь и отталкивая друг друга, суетились многочисленные, как щупальца осьминога, руки с микрофонами, диктофонами и обычными мобильниками.

«Их там трое, — сказал Мишка тусклым механическим голосом. — Вошли и сразу начали стрелять и всех убили. Вадика. Лизу. Собаку. Меня.»

В кадр влезла чья-то решительная растопыренная пятерня, застя камере свет и заслоняя Мишку. Комментатор в пиджаке кивнул с непонятным выражением и продолжил: «Похищение вызвало многочисленные отклики в израильской политической системе. Депутат кнессета от…»

«Эй, приятель! — крикнул плечистый парень в военной форме из глубины ресторана. — Выруби ты эту халабуду за ради Бога. Дай хоть пожрать спокойно. Целыми днями одно и то же: похитили-убили, убили-похитили… кажется, уж в ресторан пришел — ан нет, и здесь то же самое…»

«Извини, друг, — вздохнул бармен, выключая звук. — Люди отдохнуть пришли, их тоже понять можно.»

«Можно,» — согласился Василий и пошел назад к своему столику.

«Что ты мне звук выключаешь, ты канал переключи! — не успокаивался плечистый. — Найди там чего поконкретнее — музыку, Эм-Ти-Ви или Турцию какую…»

Фима смотрел обиженно: «Что это ты вдруг так телевизором заинтересовался? Я перед ним распинаюсь, как дурак, а он в ящик уставился. Ну что тебе не сиделось? Сейчас вот врубят какое-нибудь восточное нытье-вытье…»

Бармен и в самом деле, проигнорировав поп, остановился на толстой турецкой певице, трагически вибрирующей голосом и тазом.

«Ну вот! — всплеснул руками Фима. — Ты этого хотел? — Получи и распишись… Кстати о подписи — что ты думаешь относительно моего предложения?»

— «Какого предложения?»

— «Ты что, меня вообще не слушал? Ну ты…»

«Слушай, Фима, — прервал своего хозяина Василий. — За обед тебе, конечно, спасибо, но предложения твои мне не интересны. Извини, у меня сейчас голова совсем другим забита. Если я тебя не устраиваю, то…»

«Да что ты, Вася! — возмутился одессит. — Ты ж мне как брат. Ну зачем нам ссориться, мы ж так друг к другу подходим! Зря ты от Америки отказываешься. Я б тебе там и визу рабочую сделал. Мы б там такие дела закрутили… подумай еще, а? Деньги, машина…»

Василий вдруг встрепенулся.

«Машина, — сказал он твердо. — Машина. Сегодня же. Сделай мне машину, только сейчас же. А там поговорим.»

Фима радостно вытаращил глаза: «Вот и молодец! Лед, что называется, тронулся. Конечно, тачку я тебе сделаю, об чем речь! Только не сразу, через недельку, ладно? Сам понимаешь — пока то до се…»

«Сегодня, — перебил Василий. — Сегодня или никогда. Ты меня знаешь.»

Фима задумался. Неожиданное, совсем несвойственное Василию стяжательство казалось ему хорошим знаком. Подумаешь — тачка… гроши… пусть поездит, потешится. Зато хоть чем-то привязан будет, а то ведь исчезнет в один прекрасный день, и — прости-прощай Силиконовая долина. Еще бы годик-полтора его повыжимать, а там — пусть себе спивается на здоровье. А машину можно у Алекса отобрать. Скажу — временно, новую покупаю, трейд-ином. Нехай с месяцок на автобусе покатается.

«Ладно, — заключил он, расплываясь в улыбке. — Помни мою доброту. Поехали в контору.»

* * *

Василий с трудом помещался в тесном двухдверном «пежо». Машинка была еще не старая, но уже основательно загнанная беспечным ковбоем Алексом. Двигатель страдал одышкой и принимался умоляюще взвизгивать, стоило только нажать на газ чуть посильнее. Кондиционер, понятное дело, не работал, что, впрочем, было не так уж и важно, поскольку окно все равно приходилось держать открытым для размещения левого локтя. Зато радиотейп, на удивление, фурычил и даже неплохо, что выдавало представление хозяина машины о том, какая именно ее часть является для него важнейшей. Остановившись на перекрестке, Василий открыл бардачок и бегло просмотрел алексовы музыкальные предпочтения. Последние простирались от средневековой канцоны до матерных русских частушек в современном исполнении. Озадаченно копаясь в этом богатстве, Василий пропустил переключившийся светофор. Сзади возмущенно загудели. Он поспешно стартовал, всунув в тейп первую попавшуюся кассету. Ударило залихватское оркестровое вступление, и грудной женский голос запел, сильно и наступательно: «Виновата ли я, виновата ли я, виновата ли я, что люблю…»

Василий почему-то вспомнил Галочку и возмущенно фыркнул, досадуя на самого себя за неуместность этого воспоминания. Денек у него выдался — прямо скажем… Плачущая Галочка в зеленой простыне, не вовремя полетевший диск, толстячок Фима с его дурацким обедом и идиотскими предложениями, удивительно молодой Мишка в телевизоре, неизвестно зачем отобранная у Алекса машина — весь этот сумасшедший калейдоскоп никак между собой не связанных событий плавно крутился у него в голове, то ускоряясь бешеным мелькающим вихрем, то, наоборот, замедляясь, и тогда уже выбрасывая на замызганный экран ветрового стекла случайные детали своего коловерчения: растопыренную галочкину пятерню у него на животе, футболку бармена, застывшее программное окно, прыгающий микрофон, дрожащие мишкины губы, растерянную улыбку Алекса…

Эта бессмысленная суета служила явным признаком наступившей зимы, так что по-хорошему он уже давно должен был бы купить и более того — выпить свою первую бутылку, а может даже и вторую, и третью. Почему же он этого не делает, черт побери? Почему вместо того, чтобы нырнуть, как обычно, в спасительную черно-белую вьюгу своего одиночества, расчерченную прямыми, спокойными, уходящими в надежную и утешительную бесконечность линиями, он остается здесь, в пестром бесформенном мельтешении, в ненавистных, мелькающих, карнавальных хлопьях бытия? И не только остается, но еще и принимает самое непосредственное участие? Конечно, принимает — а иначе зачем ему эта машина? Что он собирается с ней делать, куда ехать?

Нет ответа. Да и зачем ему теперь ответ, теперь, когда он несется вместе со всеми в одной безумной кутерьме, не задающей никаких вопросов и не требующей никаких ответов? Расслабься, парень, и получай удовольствие, пока не стошнит… И все же — что именно так выбило его из седла? Мишка? Конечно, Мишка, уж не Галочка во всяком случае… Но почему? Понятно, жалко человека, трагедия и все такое… но ему-то, Василию, какое до этого дело? «Мы в ответе за тех, кого приручаем?» Да нет, чушь… при чем тут ответственность? Сам ведь только что сказал — ответов в этой суете не требуется. А может быть, все-таки требуется?

Нет, парень, тут другое дело: может, это и не суета вовсе? А ну как есть в этом бессмысленном мельтешении свой смысл, иная, скрытая от васильевых глаз геометрия, отличная от привычных ему строгих параллельных структур? Если бы только понять ее законы… тогда можно будет вырваться из бесконечного чередования сезонов, в котором он мечется всю свою жизнь. Тогда можно будет просто жить как все, нормально, не муча себя и любимых им людей, просто жить и радоваться…

Но при чем здесь Мишка? А вот при чем. Из всех знакомых Василию людей только он сам кочевал из сезона в сезон, попеременно то впрыгивая на ходу во мчащийся вагон обычной, нормальной, общей реальности, то соскакивая с него в запредельные, неподвижные снега одиночества, тотальной замкнутости на самого себя, отказа от всего, кроме собственной, статичной и уравновешенной логики. Остальные совершали этот переход всего лишь раз в жизни, вне зависимости от того, каким именно образом они оказывались в придорожном сугробе. Кто-то спрыгивал сам, в полном уме и сознании, наскучив пройденным, ища нового опыта, новых чувств и открытий. Кто-то бросался вниз, как с моста в реку, движимый отчаянием, в поисках быстрой и безболезненной гибели. Кто-то, наоборот, искал способа убежать от смерти, преследующей его из вагона в вагон по лязгающим на рельсовых стыках тормозным площадкам, по прокуренным тамбурам и туалетам. Были и такие, которые оказывались там против своей воли, свалившись с подножки по глупости или по пьяне, а то и выкинутые из поезда на полном ходу лихим человеком… лихим?… да нет, чаще всего свои-то и выкидывали, свои, родные и близкие; толкали в спину, да еще и ногой поддавали, да еще и припасенной заранее железякой — по вцепившимся в поручень, в кровь содранным пальцам…

Все они оставались в новой своей жизни навсегда, до самого конца. Скорее всего, эта жизнь их даже вполне устраивала, во всяком случае, никаких серьезных попыток вновь впрыгнуть на подножку они никогда не предпринимали. Это нежелание вернуться, эта очевидная однонаправленность движения служили явным подтверждением преимущества «сугробного», «обочинного» мира по сравнению с другим, якобы реальным, а на самом деле — нелепым, обманным, полным боли и дурных надежд, в дыму и гари мчащимся по рельсам у них над головами. Василий с его метаниями туда-сюда, из вагона в сугроб и обратно, попросту выглядел белой вороной в их почти счастливом, самодостаточном сообществе.

Если бы не Мишка… в Мишке он ощущал что-то совершенно иное. За Мишкой чувствовался какой-то фон, какая-то непрестанная, напряженная работа, тяжелые мельничные жернова, в мелкую муку перемалывающие каждый его день, каждое его движение и каждое сказанное им слово. Он определенно не сидел в поезде… но он и не был внизу, с ними. Мишка как бы завис между двумя состояниями, представляя таким образом третью, промежуточную, неведомую доселе возможность. Как он сказал тогда, в телевизоре? «…они убили всех… и меня.» Вот! И его… Это можно было четко расценить как явный момент падения с подножки. Отчего же, выпав из поезда, он не приземлился в спасительный сугроб? Отчего он продолжал висеть в морозном воздухе, как в стоп-кадре, нелепо раскорячившись между яркими ситцевыми занавесками на окнах вагона и вьюжной поземкой, змеящейся по снежному полю?

Ответ мог быть только один: Мишка хотел вернуться. Ну да, конечно… он ведь даже что-то такое сказал, когда они прощались… что же?.. а!.. вот: «…у нас с Квазимордой тоже дела найдутся…» Что-то в этом роде. Но для чего? Не иначе — существовала достаточно важная причина в том, верхнем, вагонном, кажущемся беспричинным мире, достаточно важный смысл — в его кажущейся бессмысленности, достаточно жесткий каркас — в его кажущейся бесхребетности. За этим-то знанием и ехал сейчас Василий, затем-то и нужен был ему Мишка, друг-приятель ненаглядный. Вот ведь как все завернулось, непросто, ох непросто… Индиана Джонс, да и только…

«Мой миленочек лукав, меня дернул за рукав…» — пела кассета. Лукав, лукав… Начерта было такие сложные построения выдумывать? Выручить товарища из беды — разве этого не достаточно? Или это слишком элементарно для вашего, господин Смирнов, могучего интеллекта? Вы бы уж, коли такие вумные, то лучше бы со стоянкой чего-нибудь поконкретнее сообразили, чем разъезжать тут попусту. Он и в самом деле уже минут десять как крутился по старому Яффо, безуспешно пытаясь подрулить поближе к своему тупичку. Наконец, плюнув, Василий рванул напрямую через пустырь, лавируя между грудами строительного мусора, проваливаясь в ямы и рискуя окончательно угробить несчастный алексов «пежо».

В переулке ничего не изменилось. Как и прежде, он казался необитаемым. Василий отодвинул кусок жести и привычным движением протиснулся в свой подвальчик. Постоял, приучая глаза к полумраку, глядя на пустой лежак, на заваленный обычным хламом стол. Может, Мишка, уходя, черкнул ему на прощание пару слов? Нет… ничего не оставил, темнила. Ну разве что эту банку с окурками… Василий автоматически принялся копаться в банке, ища окурок подлиннее. В кармане у него лежала пачка сигарет, но, как известно, привычка — вторая нату… Негромкий звук, похожий на деликатное покашливание, прервал течение его мыслей. Василий замер. Он был не один здесь, в этом подвале. Чьи-то глаза пристально смотрели ему в спину. На всякий случай пододвинув поближе лежавший на столе большой кухонный нож, он сделал глубокий вдох и обернулся.

В углу, выдавая обуревающие его чувства лишь частым-частым трепетанием самого кончика хвоста, а в остальном старательно сдерживаясь, как и положено хорошо обученной, воспитанной собаке, сидел Квазимодо. Правда теперь, когда хозяин наконец обратил на него внимание, он начал еще и слегка повизгивать.

«Господи-боже-мой! — выдохнул Василий, приседая на корточки. — Квазимодочка… родной ты мой… ну иди сюда скорее, иди…»

Шквал собачьей любви налетел на него, вовсю работая теплым шершавым языком, ткнулся в колени, чмокнул мокрым носом сразу в обе щеки, сбил с ног, прижался, отскочил, трижды обежал вокруг стола, заполошно дыша и бешено размахивая хвостом и набросился снова — языком, как метелью, заметая руки, лицо и вообще любую доступную часть хозяйского тела.

«Квазиморда, отстань!.. — кричал Василий, смеясь и закрываясь руками от языка, который, казалось, атаковал его одновременно с десяти различных направлений. — Хватит… все… Сидеть!»

Услышав команду, Квазимодо радостно уселся перед хозяином. Он свесил язык и улыбался во всю ширину своего изуродованного рта. Разогнавшийся хвост, вздымая пыль, продолжал молотить по полу. Василий, отдуваясь, поднялся на ноги.

«Фу-у… Ну тебя, пес, на фиг с твоими нежностями. Так ведь и убить можно, ты знаешь?»

Пес, уловив вопросительную интонацию, счастливо кивнул. Он и в самом деле был готов на все. Теперь-то, с хозяином, его уже ничего не страшило. Более того, эта встреча освящала или по крайней мере вносила смысл во все его предыдущие действия. Предоставленный сам себе, покинутый посреди пустыни, без еды, без воды и, что хуже всего — без команд, он ухитрился принять правильное решение, он смог точно угадать желание хозяев, их безмолвное указание, угадать и выполнить. Сознание этого наполняло его безмерной гордостью. Ради таких моментов стоило жить.

Василий сел на стул, погладил пса по голове.

«Что ж теперь делать-то будем, а, Квазимодина? Мишка вот ничего не оставил, ни тебе письмеца, ни тебе записочки… да и ты, боюсь, рассказчик тот еще. Что скажешь? Да не кивай ты, глупая псина… Давай-ка, пока передохнем, с утра пораньше пройдемся, поищем местных хануриков. Авось они чего знают. А?»

Квазимодо снова кивнул и улыбнулся.

* * *

Кто-то скажет — попрошайничество, кто-то — выклянчивание милостыни. Осел подобные определения отвергал с негодованием. Он предпочитал именовать себя нищенствующим рыцарем. Слово «рыцарь» отличается удивительным качеством — с гладких блестящих доспехов его, не пачкая и не прилипая, соскальзывает любая грязь и нелепость. Будь Дон-Кихот каким-нибудь купчиком, менялой или брадобреем — да разве у кого дрогнуло бы сердце при виде его идиотских выкрутасов, достойных разве что занюханной провинциальной психушки? Да ни у кого бы не дрогнуло, уж будьте покойны. Даже потешаться бы над такой мелочью не стали, даже на простое пожатие плечами не раскошелились бы…

Но стоит только назвать его «рыцарем», а еще пуще — «рыцарем печального образа» — оо-о-о… насколько это сразу меняет дело! Обыкновенная глупость немедленно превращается в возвышенное благородство, неуклюжесть выдается за рыцарское презрение к опасности, а тривиальная возня со свиньями оборачивается восстанием возвышенной души против косных императивов действительности. Вот взять хоть Осла, драного морщинистого попрошайку, шкандыбающего в похмельном утреннем ознобе по перекрестку, от машины к машине, заплетая ногу за ногу и тряско звеня монетами в белом пластиковом стаканчике. Ну ведь отребье, ей-Богу, отребье-непотребье, иначе и не скажешь, правда?

А вот и неправда, неправда! Посмотрите на него не просто как на дошедшего до крайнего бесстыдства алкаша, а как на нищенствующего рыцаря, и тогда совершенно другая картина предстанет перед вашим изумленным и восторженным взором. Какая царственная небрежность сквозит в каждом его жесте! С каким ненавязчивым достоинством он наклоняется к окошку водителя! Как милостиво отпускает грехи тем, кто старательно смотрит в сторону, не желая высунуться ни на секунду из своей кондиционированной консервной банки на колесах! Какое наивное удивление, какой восторг перед непостижимой щедростью Создателя написаны у него на лице, когда в стаканчик вдруг падает рифленая десятишекелевая монетка! Каким величественным кивком головы он приветствует презренную медь! Можно ли задеть такого человека, свободно и празднично парящего в сияющих чистотой эмпиреях рыцарства? Нет. Ему можно лишь дать или не дать, но задеть его нельзя — слишком высоко витает он над нашим низменным миром, слишком далеко — там, где яркие звезды сверкают на сиреневых небесах и на пурпурных мантиях, даря своим волшебным отсветом забитый машинами, вусмерть загазованный перекресток.

Кстати, перекрестки… они ведь тоже разными бывают. Далеко не всякий годится для такого деликатного занятия, как нищенствующее рыцарство. Во-первых, конечно, нужен тут светофор, причем не просто светофор, а очень правильно отрегулированный, с возможно бо?льшим периодом ожидания и не слишком коротким «зеленым», чтобы уже объятые клиенты не задерживались попусту, а уезжали, освобождая место для новых. Вопрос этот настолько важен, что зачастую нищенствующие рыцари специально выводят светофор из строя, чтобы затем, дождавшись ремонтников, добиться у них — конечно, не за бесплатно — наилучшего соотношения времен.

Во-вторых, здоровье тоже не казенное, даже у рыцаря, в особенности после вчерашней молодецкой пирушки за круглым столом короля Артура. И хотя тяжелого стального шлема на рыцарской башке не наблюдается, но похмельные спазмы стискивают ее покруче любой украшенной плюмажем железяки. А солнце, проклятое, вот оно, тут как тут, жжет на всю катушку, мечет раскаленными стрелами, колет копьями, рубит наотмашь бедную ланселотову голову. Вот и получается, что нет ничего ценнее защищенного перекрестка, надежно укрытого с востока высокой батареей домов, с юга — редутами ветвистых деревьев, с запада… а впрочем, с запада не существенно… пусть себе лупит с запада, пусть нападает… ведь рыцари к тому времени из этого боя давно уже вышли и разговляются потихонечку где-нибудь в тихом уголке, ведя приятную беседу о ратных подвигах и ежедневных поединках с нестрашными зелеными драконами.

Именно такой замечательный, тенистый и превосходно отрегулированный перекресток приходится на угол улицы Разиель и бульвара Ерушалаим, там, где утренний поток машин делает левый поворот с широкого проспекта в тесноту и пыль яффских переулков.

«Вон он, Квазиморда, — сказал Василий, указывая рукой. — Да нет, не там, вон там, между деревьями смотри, между деревьями…»

Квазимодо посмотрел и, в самом деле, увидел знакомую фигуру Осла в практичной темно-коричневой футболке, медленно перемещающуюся вдоль длинного ряда автомобилей.

— «Пошли, подойдем поближе.»

Они пересекли шоссе и уселись под деревом прямо на земле, поглядывая в сторону Осла — ненавязчиво, чтобы не мешать человеку работать и в то же время достаточно настойчиво, чтобы показать, что пришли по делу, а не просто так — поздороваться.

Шаркая стоптанными сандалиями на босу ногу, Осел переходил от машины к машине. Сейчас он двигался в направлении своего приятеля-светофора, особо не торопясь, точно зная, что тот сменится на зеленый не раньше, чем нищенствующий рыцарь обойдет всех клиентов. Да и вообще спешка в этом деле неуместна. Люди не терпят неожиданностей, особенно когда они сидят в машине, думая о чем-то своем, мелком и важном, нервничая из-за опоздания или вспоминая события вчерашнего дня или вчерашней ночи, слушая радио, а то и просто погруженные в теплый бездумный бульон одиночества, в котором разрозненно плавают редкие обрывки мыслей и чувств. Где еще может спокойно уединиться современный человек, кроме как в собственном сортире да в собственном автомобиле?

Нигде. Из этого следует, что к ценному этому состоянию люди относятся бережно и не любят нарушать его по всяким пустякам. А значит, клиента следует брать не нахрапом, а по возможности постепенно, неторопливо приучая его к факту существования на обочине, помимо деревьев, тротуара и мусорных баков с поднятым забралом и отвисшей нижней челюстью — чего-то еще, а именно — нищенствующих рыцарей без страха и упрека, а также без коня, щита и забрала, хотя и с челюстью… во всяком случае — пока что. Вот он, смотрите, медленно надвигается на вас в зеркале заднего обзора. Вот он остановился около того нахального красного «ситроена», которого вы обогнали пятью километрами раньше, наклонился, тряхнул стаканчиком — дудки… набычившись, молчит «ситроен», задраив окна, уйдя в глухую несознанку… а на шоссе-то как резво выдрючивался!

Что ж… молчит и ладно. Рыцарь пришпоривает рваные свои сандалии и неспешно гарцует к следующему окошку. Ба! Да оно уже приоткрыто, и стыдливая, морщинистая, сложенная горстью рука, похожая на курочку рябу, поспешно клюет протянутый стаканчик и тут же убегает назад, в кондиционированные глубины своего курятника. Рыцарь церемонно кланяется и тактично отводит взгляд, уважая стыдливость курочки-рябиного сердца. Ему не надо заглядывать в стаканчик, чтобы определить, какая именно монетка упала туда; он знает это заранее — по тому, как сложена горсть, по быстроте клевка, по объему и характеру чувства, выплеснувшегося наружу из уже закрывающегося окна. Он снова кланяется и идет дальше. Он уже в двух машинах от вас. Вы переводите взгляд на светофор… может, не успеет? Напрасные надежды — у них ведь все схвачено, у этих друзей-приятелей, у рыцаря со светофором. Конечно, успеет, всенепременнейше успеет.

Ну тогда… тогда уже приходится решать, что делать.

— Где-то у меня тут завалялся шекель… нет, черт возьми — одна медь, да и той мало, неудобно.

— Но почему ж неудобно? Все лучше, чем вообще ничего.

— Да… это ты так думаешь, а ханыга что скажет?.. еще и кинет тебе назад твои двадцать агорот, с презрением кинет — мол, лучше ничего не давать, чем такую мелочь… зачем рисковать попусту?

— Кошелек?

— в портфеле, а тот — на заднем сиденье; пока полезешь, пока откроешь, достанешь… — это даже говорить долго, а уж делать и подавно.

— Ну этот-то подождет, не беда — чай, не за бесплатно ждет… но ведь к тому времени и сука-светофор переключится, будешь стоять, как идиот, весь в гудках и плевках…

— Нет… что ж тогда? А где он, кстати?

Да вот он, здесь, уже совсем рядом, трясет своей росинантной нечесаной гривой, тянется стаканчиком к твоему окну. А светофор-то, подлец, так и не переключился. Сидишь, набычившись, как тот «ситроен»… да сколько же времени он тут стоять собирается, это ж целая вечность, прости Господи! Прости, Господи, и помилуй рабов Твоих, и не покинь их под небом Твоим, и на дорогах Твоих, и на обочинах дорог Твоих, амен. Ну вот. Наконец-то отошел, ковыляет дальше; на грязной коричневой футболке сзади — выцветшая надпись про пиво… а и вправду, не напиться ли ближе к вечеру? О! Светофор переключился, вот чудеса-то! Поехали!

«Вернулся? — спросил Осел, присаживаясь рядом и пожимая Василию руку. — Когда банкет? Сегодня?»

— «Да погоди ты с банкетом. Успеется.»

Василий помолчал, не зная с чего начать. В повадке Осла он чувствовал какую-то незнакомую недоброжелательность, и это сбивало его. Подождав минуту-другую, саксофонист хлопнул себя по коленям и потянулся вставать.

— «Ладно. Помолчали и хватит. У меня, видишь, час пик. Самая работа.»

«Погоди, — остановил его Василий. — Я ведь тебя искал, спросить хотел. Ты, случаем, Мишку не видел?»

Осел длинно присвистнул:

«Ну ты даешь, чувак! Ты что, ничего не слышал? Мишку нынче только в телевизоре и увидишь. Он у нас теперь птица высокого полета, местная знаменитость. Мы с Веней каждый день на него смотреть ходим. К Хези в лавку. Как в театр. Культурно развлекаемся, можно сказать.»

«Да знаю я, знаю, — вздохнул Василий. — Вчера и узнал. Случайно, в ресторане по ящику передавали.»

«Ну да. В ресторане, — насмешливо повторил Осел. — Красиво жить не запретишь. Наше вам с кисточкой…»

«Слушай, Осел, — сказал Василий, теряя терпение. — Что это ты на меня смотришь, как вор на су?ку? Только что нос не зажимаешь… Я что — перед тобой провинился чем или как?»

— «Да как же мне на тебя смотреть, когда ты сука и есть. Самая натуральная. Я даже удивляюсь, как это Квазимодо на тебя не наскакивает. Эй, Квазимодо! Ты бы, пес, принюхался к нему, что ли…»

«Ты лучше бы сам к себе принюхался, — в тон ему ответил Василий. — Ты что вчера пил? Несешь ахинею…»

«Ахинею? — переспросил Осел. — Ну-ну. Ты вот тут расселся, как жлоб кабацкий, а из Мишки, может быть, в это самое время жилы тянут в какой-нибудь норе. Глаза б мои на тебя не смотрели… Вернулся он, понимаешь ли! А где ты раньше был? Ты что, не видел, что его одного тут бросать нельзя? Ага, молчишь… Ну вот скажи, скажи: он просил тебя остаться или нет? Ну?»

— «Просил…»

— «Ага, просил! Это он, заметь, который ничего и никогда тут ни у кого не просил. А у тебя — попросил. И что теперь? Теперь его за яйца подвешивают, а ты по ресторанам какаву с телевизором потребляешь…»

«Зря ты это, — сказал Василий. — Я его никуда не гнал. Каждый сам за себя отвечает.»

«Ну и отвечай, — Осел встал и потянулся. — Сам за себя… Чего же тогда ты сюда-то приперся? Искать, спрашивать… Ладно, бывай. Мне работать надо.»

— «Погоди… Он ведь мне ничего не оставил — ни знака, ни слова, ни полслова — ничего! Неужели никто из вас тоже ничего не видел? Как так можно человека похитить — ума не приложу! Еще и при собаке…»

Осел рассмеялся.

«При собаке, при собаке, не сомневайся. Только никто его не похищал, Мишку-то. Сам шел, как миленький. Еще и араба своего, в ногу раненного, на колясочке вез. И Квазимодо рядышком, как всегда — единственный нормальный из всей честной компании. Я их как увидел, так сразу понял, что дело швах, что задумал он чего-то несусветное над собой сотворить. Мы как раз с Венечкой на Ротшильда играли, когда он подошел. Возьми, говорит, Осел, Квазимоду, подержи до Васиного возвращения. А ты? — говорю. А я, говорит, уезжаю далеко и навсегда. Куда? — спрашиваю. В ад, — отвечает. Такие вот дела, Васенька.»

— «Ну а ты что? Почему не удержал?»

— «Ага… Удержишь его… Единственно что — собаку я брать у него отказался. Думал, может с Квазимодой он передумает, ради друга, типа того. Да и кроме того, была у меня на Квазимоду надежда, что защитит он Мишку в случае чего. Все-таки пес у вас башковитый. Жаль только, хозяева у него дебилы…»

«На себя посмотри, моралист, — Василий встал и отряхнулся. — Что ж, спасибо, просветил. Можешь продолжать уборку капусты. Сколько ты тут за утро сшибаешь?»

«А ты что — фининспектор? Сколько ни сшибаю — все мое, — сказал Осел ему в спину. — Э-эй! Погоди-ка… я тут еще кой-чего вспомнил.»

Василий обернулся. «Ну?»

— «Бейт-Асане. Так его ад называется: Бейт-Асане.»

* * *

В подвале Василий достал колоду.

«Значит, так, Квазимордина. Вверим свою судьбу слепому случаю в лице… вернее, в морде твоего сомнительного интеллекта. Отгадываешь карту — едем. Не отгадываешь — остаемся, звоним Алексу, чтоб забирал тачку и живем себе, как жили. На самом деле, надо бы так и сделать безо всякого гадания, но так уж и быть — дадим шанс собственному сумасшествию… Иди сюда, псина, ну…»

Он вынул карту — оказалась четверка пик — и поднял ее перед радостной мордой собаки.

— «Ну?»

Квазимодо напрягся и уверенно пролаял девять раз.

«Так я и думал, — вздохнул Василий. — Делать нечего. Едем.»

Абу-Нацер

Когда не надо, темнеет в два счета, а когда надо, душа из тебя выйдет, пока дождешься. Это ж сколько у нас на часах-то? Шесть… долго еще, ох долго… Ничего-ничего, потерпим. Не привыкать. Абу-Нацер закурил. Вот видишь — закурил, — сказал он сам себе. — А почему закурил? Потому что день, потому и закурил, так что не жалуйся, на гневи Аллаха. Ночью-то особо не раскуришься. Ночью на один огонек твоей сигареты по пять снайперов найдется. Он разогнал рукою облачко сигаретного дыма и осторожно выглянул из пещеры. Сквозь спутанные ветви растущих у входа кустов виднелось глубокое вади, желто-зеленый склон горы напротив, оливковая роща, крутая петля шоссе. Хотя, если честно, то снайперов и днем хватает. Обложили, как волков… не знаешь, с какой стороны пуля прилетит.

Сзади донесся храп. Абу-Нацер выругался свистящим шепотом и вернулся в глубь пещеры, туда, где спали его товарищи. Вот вам, гады! Вот! — особо не разбираясь — в живот, по ногам, по башке — сапогами, сапогами!..

«А?.. Что?..» — Махмуд и Хамдан сели, ошалело оглядываясь и хлопая глазами в полумраке.

«Ишаки! — прошипел Абу-Нацер, продолжая пинаться. — Я вам сколько раз говорил — не спать на спине! Тупые обезьяны! Еще раз услышу храп — зарежу, клянусь глазами!»

«Я на боку спал,» — жалобно запротестовал Хамдан, закрываясь руками.

«Буду я еще разбираться — кто как спал! — рычал Абу-Нацер, входя в раж. — Обоих зарежу! Даже храпа ждать не стану! Вот увижу кого-нибудь из вас на спине и зарежу!»

«Тогда зарежь сейчас, — мрачно сказал Махмуд. — Ну не могу я, как ни стараюсь. Ложусь на бок, а просыпаюсь все равно на спине. Это меня сатана переворачивает.»

«Сам ты сатана, — неожиданно успокаиваясь, проговорил Абу-Нацер. — И дурак к тому же. Возьми гранату, привяжи сзади к пояснице и все дела. Сатана как начнет тебя переворачивать, так граната по хребтине прокатится и не даст. Понял, чучело? Я так свою третью жену отучил, гранатой. За три ночи отвыкла. А до этого полгода бил и все без толку… Тебе дать, или сам найдешь?»

«Сам найду…» — пробурчал хмурый Махмуд, залезая в подсумок.

Абу-Нацер напрягся — не добавит ли парень еще чего, не проворчит ли какое неудовольствие, даже самое малое? Нет, смолчал пес. Боятся они его, как огня. Смерти не боятся, а его боятся. И хорошо, что так. Без страха нет послушания. Он вернулся к выходу из пещеры, выглянул, прислушался. Тихо.

Обманывает она, эта тишина, врет, как все бабы. Бабу хоть избить можно или помять хорошенько… Абу-Нацер облизнулся и сглотнул слюну. Уже скоро две недели, как он не знал женщины. Хоть Хамдана трахай… Чертова облава! Четыре жены у человека, ждут, задрав юбки — подходи да суй, но только как подойдешь, когда со всех сторон обложили, когда повсюду засады и блокпосты, когда каждый камень может оказаться фальшивкой, скрывающей армейского снайпера, а каждая старая «субару», вроде бы набитая возвращающимися со стройки пожилыми рабочими в кафиях, может разродиться группой переодетого спецназа? Абу-Нацер перевел дыхание. Ничего… Сегодня отведу душу. Сегодня кто-то кровью умоется, а кто-то семенем… всему свой срок, каждому свой удел. А что до облавы — то переживем и облаву. Не из таких переделок выходили, слава Аллаху…

Он усмехнулся. Его считали заговоренным, говорили: ты, Абу-Нацер, как кошка — семь жизней тебе дадено, в огне не горишь, в тюрьме не сохнешь; пуля тебя не берет, ракета не валит… Что правда, то правда. Насчет кошки он не уверен — сколько там у нее жизней… а вот он-то сам точно через какие только смерти не прошел; из каких только темных задниц не вывинчивался, живой и невредимый. А в самом деле, не посчитать ли? Шевеля губами, Абу-Нацер начал загибать пальцы. Только прямых покушений на него выходило три. Первый раз в Бейт-Лехеме, когда ехали в машине вместе со Шкаки и его телохранителями, и Шкаки сказал что-то наглое про выкуп, который Абу-Нацер с одного местного торговца взял… что же он сказал-то?.. нет, давно было, не вспомнить; да и не важно, а важно то, что Абу-Нацер не стерпел, плюнул ему прямо в жирную его морду, плюнул и вышел из машины, в ярости неимоверной, вышел, сделал пять шагов в переулок и упал лицом вниз от взрывной волны. Потому что за спиной у него шкакин мерседес взлетел на воздух вместе с самим Шкаки и тремя его псами. Так-то не взлетел бы, сгорел бы, и все дела — вертолетные ракеты невелики; но когда весь багажник набит взрывчаткой, то отчего бы не полетать… Пол-улицы разнесло, несколько прохожих убило, а Абу-Нацер даже не ушибся. Потому что в переулок пошел, а не остался на улице, вот углом и прикрыло. Получается, что дважды ему тогда повезло: когда из машины вышел и когда в переулок свернул. Это что ж, за две жизни надо считать или все-таки за одну? Нет, скорее, за одну… не будем жадничать.

С тех самых пор ездил он только с открытыми окнами и радио не включал — чтобы геликоптер еще издали услыхать. Это-то его и спасло — загибай, Абу-Нацер, второй палец. В тот раз ехал он с этим… как его?.. Халиль, что ли? Может, и Халиль… много их, этих халилей через абу-нацеровы руки прошло… да… Ехали из Рамаллы в Бир-Зейт, Халиль вел, а Абу-Нацер деньги считал, бумажник в руках держал. Как он этот вертолет услышал, только Аллах знает. Но как-то услышал; бумажник бросил, дверцу открыл, и — в кусты на полном ходу. Знал, что времени останавливаться нету. И Халиля предупреждать — тоже. А тот, дурачок, только рот открыл. Так с открытым ртом и сгорел. Жалко было потом. Хороший ведь бумажник, французский, из отличной кожи, подарок на свадьбу. И деньги в нем, и документы, и фотографии. Только нет худа без добра — потом-то, когда бумажник нашли, то подумали на обгорелую чушку, которая от Халиля осталась, что это Абу-Нацер собственной персоной. Кто-то, небось, в Шабаке премию получил. Он премию, а Абу-Нацер — два спокойных месяца, без погонь и облав. И оба довольны — что съел, того не отнимут.

Из этого случая вынес Абу-Нацер важный урок: мертвым считаться выгодно, ведь за трупом никто не охотится. А значит, мало просто выжить; нужно, чтобы никто не знал о том, что ты выжил. Ну а для этого прежде всего надо оказаться единственным выжившим. И это непростое ремесло он отшлифовал впоследствии до уровня искусства. К примеру, в Эйяле… нет, погоди, это было уже потом, а до этого — загни-ка третий палец — за третью смерть, что обошла стороной, за четвертую жизнь, что свалилась с небес в твои удачливые руки. Помнишь, небось, Хадера Маршуда и его сынка, Абеда? Папаша владел многими сотнями дунамов земли возле Твейбы. А коли многим владеешь, то отчего б не продать чуть-чуть? Немного, всего две трети. Так нет ведь, не хотел. Упирался, как старый ишак, пока у Абу-Нацера не кончилось терпение. И ведь знал, с кем торгуется, идиот…

Короче, подписать-то он подписал, но для этого пришлось лишить старика всех пальцев на левой руке и даже мизинца на правой. Но умер он не от этого. Инфаркт, с кем не бывает? И, главное, умер-то уже дома… разве виноват Абу-Нацер в его смерти? Нет ведь, правда? Почему же тогда заявился его сыночек на следующей неделе в семейный абу-нацеров дом, в родное его гнездо в Бейт-Асане, где он с детьми своими играет и жен своих дрючит, где он отдыхает от трудов и сражений в кругу семьи и друзей? Почему? И почему в руках у него был автомат М-16, из которого начал он от самых ворот поливать абу-нацеров двор, пока не расстрелял весь рожок, все тридцать патронов, до последнего?

Все, кто были тогда во дворе, бросились врассыпную, все, кроме самого Абу-Нацера. Он-то знал, что от смерти не бегают. От смерти уходят. И потому он просто стоял и ждал, что будет. А когда рожок кончился, то на залитой кровью земле остались лежать его пятилетняя дочка, несколько куриц, осел, и старуха Лейла — мать второй жены, и больше на дворе не было никого, только Абу-Нацер, слегка забрызганный кровью дочки, но в общем-то живой и невредимый и старший сын Хадера Маршуда, пораженный столбняком от пяток до кончика автоматного ствола. Это и впрямь было похоже на чудо. Потери были совсем невелики, а с тещей так просто подфартило. Дело выглядело конченым, так что дальше Абу-Нацер не торопился. Он оглушил Абеда лопатой — просто так, на всякий случай, для проформы — ведь парень выглядел оглушенным и до лопаты, позвал жен и приказал убрать со двора мертвечину. Потом он позвонил своим ребятам и, ожидая их, спланировал все до мелочей.

Кровная месть — вещь серьезная. Прежде всего необходимо определить ее объем. Род Маршудов был велик — несколько сотен душ. Всех не перережешь. То есть, конечно, можно, но больно уж хлопотно. Скорее всего, следовало ограничиться только семьей нападавшего. С другой стороны, это могло показаться людям проявлением слабости. Значит, требовалось компенсировать малое количество трупов особой, из ряда вон выходящей жестокостью. Изобретательности Абу-Нацеру было не занимать, поэтому то, что в итоге проделали с Абедом Маршудом, его женой и тремя детьми, описанию не поддавалось. Даже бывалые абу-нацеровы хлопцы сблевали все как один. Самого Абеда Абу-Нацер убил последним, заставив до этого смотреть на истязаемую семью. Надо сказать, что парень держался молодцом и потерял рассудок относительно поздно, перед самой смертью.

Зато после этого никто и думать не осмеливался спорить с Абу-Нацером. Вот она, цена жестокости. Убить просто так — да какой в этом смысл? Убийство должно поражать воображение, иначе грош ему цена. Обычное убийство убивает одного человека, только и всего. Жестокое убийство убивает еще и волю живых — всех, кто о нем слышит. Тут главное — детали. Чем больше их и чем они страшнее, тем лучше. Люди любят бояться. Они не станут затыкать уши. Налей им туда крови, Абу-Нацер, налей слезы, выстели им дорогу синими языками удушенных. Пусть боятся. Без страха нет послушания. Люди любят слушаться.

Пятую жизнь он получил в подарок в хевронском заброшенном доме. Сначала там все шло как нельзя лучше. Им удалось подстрелить офицера — редкая удача, большой урон врагу. Надо было уходить сразу, но после такого успеха море казалось Абу-Нацеру по колено, и он решил остаться, чтобы попробовать снять еще кого-нибудь во время эвакуации убитого. Это было ошибкой. Больше ни в кого попасть не удалось, зато враги успели окружить весь квартал. Абу-Нацер приказал тем двоим, что были с ним, оставаться в доме и стоять до последнего патрона, а сам спрятался по соседству. И снова сначала все шло по плану. Солдаты обнаружили его парней, снесли бульдозером дом, и на этом все бы и закончилось. Такие случаи в его практике уже встречались, так что он даже не особо волновался — просто сидел и пережидал пока «Голани» уйдут. Если бы не собака… Откуда она вдруг возникла, эта тварь? Стрелять, понятное дело, означало себя обнаружить, так что пришлось защищаться ножом. Но подлая тварь оказалась не лыком шита. Он и ножом-то толком воспользоваться не успел — полоснул по мерзкой собачьей морде и потерял. Потерял?.. да нет, не потерял — сволочь чуть ли не выкусила у него этот нож вместе с рукой. И сразу к горлу. Абу-Нацер защищался как мог, но тварь была сильнее. С такими-то зубами…

Бр-р… Даже сейчас страшно вспомнить. Он поднес руку к лицу, ощупывая шрамы. Она уже почти держала его за горло… да что там «почти»!.. — она уже просто держала его за горло. Так близко к смерти Абу-Нацер еще не был никогда во всех своих предыдущих и последующих жизнях. Его рука, прикрывающая сонную артерию уже готова была соскользнуть под натиском страшных клыков, как вдруг… вот уж действительно — вдруг! Спасение пришло самым неожиданным образом. На улице разорвался фугас, снес наружную стену, и тварь оставила его в покое. Взорвись фугас тремя секундами позже — не сидел бы он сейчас в этой пещере…

Абу-Нацер закурил. Время к семи. Еще часик-полтора и можно двигать. Сзади снова послышалось легкое похрапывание, но вставать было лень, и поэтому он просто наугад швырнул вглубь пещеры камень поувесистее. Раздался полукрик-полувсхлип, и похрапывание смолкло. То-то же… Помощники у Абу-Нацера сменялись часто. Кто в бою погибал, а кого он и сам укладывал, под тяжелую-то руку… Жизнь нервная, иной раз надо на ком-то раздражение выместить, вот и получается ненароком. Жизнь нервная… это ж которая теперь? До скольких досчитал? До пяти? Значит, надо прибавить еще одну-две, скорее все-таки две, чем одну. Первая — когда он чудом уцелел, отсидевшись в подземном укрытии рядом с Тубасом, а вторая — во время рейда в Эйяль. И в обоих случаях он уходил один, покидая своих помощников, жертвуя ими, как ящерица жертвует своим хвостом, оставляя его в руках преследователей.

Он вполголоса выругался. В Эйяле тоже была собака. Не такая сильная, как в Хевроне, до горла не добралась, но тоже потрепала ему немало нервов. Зато в Эйяле он мог пользоваться автоматом, и это, понятное дело, сразу предрешило исход схватки. Правда проклятый пес все же ухитрился навредить — ведь именно из-за него Абу-Нацер не дострелил последнего еврея. Вышло бы пять ихних трупов против двух наших, шахидских — результат просто блестящий. Хотя и четверо против двух — замечательно. Кстати, и пес был какой-то кучерявый, с еврейским профилем, так что вполне можно засчитать его за пятого. Так что все-таки счет пять — два! Ну кто еще приносил такие победы? Да и недостреленный, как сейчас выяснилось, никуда не делся. Велик Аллах! Уж если кому написано на лбу стать твоей добычей, станет рано или поздно.

Хотя… Абу-Нацер вздохнул. Еще неизвестно, как все обернется. Может, и ни к чему ему сейчас этот недостреленный. Да какое «может»… совершенно точно ни к чему!.. Он хлопнул ладонью по колену, чувствуя, как закипает внутри угрюмая ярость. Экая все-таки сволочь этот Зияд! Сказано ведь было ясно: приведи кого-нибудь такого, чтоб хватились его не сразу, чтоб не искали, чтоб дали время спрятать далеко и надежно, короче — чтоб без проблем. И вот тебе на — без проблем! Сука! Ну погоди у меня, пес колченогий… недолго уже осталось… Абу-Нацер еще раз прихлопнул по колену, распаляя себя, баюкая и лелея свою злобу. Она еще пригодится ему этой ночью, ох пригодится…

А ведь какой хороший был план! Собственно, почему «был»? План и остался хорошим, просто теперь он может пойти наперекосяк из-за зиядовой дурости. Абу-Нацер заготовил целый сюжет, длинный, как телевизионный сериал. И сперва все шло точно по плану. Правда, заложник с самого начала повел себя странно — не плакал, не просился домой, даже особо не боялся, а наоборот, при первой же возможности набросился на Абу-Нацера в наивной попытке задушить, а когда парни схватили его за руки и оторвали от своего командира, то безумец все равно продолжал лязгать зубами, как будто норовя вцепиться ему в горло. Пришлось слегка намять пленнику бока, именно слегка, потому что на первых порах он нужен был Абу-Нацеру свеженьким, но и трепка не выбила у парня дурь из башки.

Потом-то все объяснилось, но тогда, в первые дни, Абу-Нацер сильно недоумевал: что за экземпляр такой ему попался? Впрочем, это нисколько не помешало ему заснять первую видеокассету, первую серию запланированной мыльной оперы. Сам же и снимал — в этом фильме все главные должности Абу-Нацер оставил себе. Заложника привязали к тяжелому стулу, сзади повесили подходящие знамена, сбоку встали Махмуд и Хамдан, одетые по последней моде — морды замотаны кафиями, так что даже глаз не видать, на лбу — зеленая лента шахида, в руках — «калач» с примкнутым штыком. Картинка получилась на загляденье. На столик перед заложником положили свежую газету и раскрытое удостоверение личности — все как положено, чтобы знали, что дело идет на полном серьезе, что никакая это не фальшивка, а наоборот, самая что ни на есть настоящая еврейская плоть и кровь, гражданин ядовитого сионистского образования, капля гноя из гадкого нарыва, по нелепому недоразумению вскочившего в мягком подбрюшии великого арабского мира.

Хамдан зачитал по бумажке написанный Абу-Нацером текст. Текст был хороший, цветистый и сильный. Сначала Абу-Нацер бегло перечислял непереносимые страдания арабского народа под пятой жестокого оккупанта. Вообще говоря, эта тема не являлась главной. Страдать в его фильме должен был не арабский народ, а совсем-совсем другой. Поэтому Абу-Нацер быстро перескакивал на главную сюжетную линию — линию мщения и тут уже давал полную волю своему воображению. Он обещал взрывы и землетрясения, вселенские катастрофы и великий потоп. Он призывал громы и молнии, развержение почвы и извержение вулканов. Он рвал и метал, рычал и отрыгивал. Увы, все это, хотя и подкреплялось неминуемой волей Аллаха, относилось к будущему, и поэтому, покончив с перспективой, в последней части своего послания Абу-Нацер переходил к насущной конкретике.

Список предъявляемых требований выглядел заведомо нереальным, но Абу-Нацера это мало заботило. Ведь освобождение заложника сценарием не предусматривалось. Заложник! Да кто он такой, этот заложник? — Всего лишь статист, кусок мяса, в точности, как Абед Маршуд и его семья. Главными действующими лицами в постановке Абу-Нацера были зрители, те, что увидят его захватывающий сериал на телеэкранах всего земного шара. Как и в случае с Маршудом, количество убитых тут особенной роли не играло. Кого волнует количество? Ведь это всего лишь число, обычный набор цифр, такой же, как на ценниках в супермаркете. Качество — вот что важно. Детали. Жестокость. Как с Маршудом. Только теперь аудиторией Абу-Нацера был весь мир. От этого захватывало дух. Раньше он мог напугать до смерти жителей трех городов и четырех десятков деревень, теперь телевидение давало ему возможность напугать целые континенты. Люди любят бояться. Они не станут зажмуривать глаза. Пусть боятся. Без страха нет послушания. Люди любят слушаться.

После того, как Хамдан закончил зачитывать текст, настала очередь Махмуда. Стараясь не заслонясь камере обзор, он изогнулся и отвесил заложнику несколько оплеух. Голова парня дергалась справа налево и обратно, как у манекена, но кровь, заструившаяся из разбитой губы по подбородку, не оставляла никаких сомнений в истинности происходящего. Кадр получился что надо. Избиение заложника прямо перед камерой было определенным новаторством в этом жанре киноискусства, так что можно сказать, что Абу-Нацер с первой же серии заявил о себе как весьма самобытный художник. Кассету переправили в офис арабского новостного канала. Вечером того же дня произведение Абу-Нацера начало свое победное шествие по телевизионным экранам планеты Земля.

Дальнейшее развитие сюжета предусматривало еще несколько серий, с частотою примерно раз в две недели. Текст серий, вернее, зачитываемых Хамданом грозных абу-нацеровых посланий, не должен был сильно варьироваться. В частности, Абу-Нацер планировал в каждой серии с презрением отвергать очередные низкие предложения его коварных сионистских врагов — предложения, естественно, воображаемые, ибо никаких переговоров он вести, конечно же, не собирался. Но текст, в конечном счете, был абсолютно не важен, ибо главным содержанием серии на самом деле оказывалась ее концовка, в которой заложника должны были пытать, все более и более жестоко. По замыслу Абу-Нацера, зрители всего всего мира, затаив дыхание, должны были следить за его сериалом, в ужасе гадая, какую дикую, отвратительную, выворачивающую нутро жестокость он приготовил им в очередной серии. В богатстве своего воображения Абу-Нацер не сомневался; вопрос заключался только в том, насколько долго выдержит заложник. В последней серии, само собой, планировалась казнь.

Понятно, что этот грандиозный замысел требовал времени, надежного укрытия и минимальных контактов. На роль заложника лучше всего подходил именно бездомный. Если у тебя нет ни семьи, ни друзей, ни связей, то, во-первых, некому трубить тревогу по поводу твоего исчезновения, а во-вторых, некому и давить потом на власти, требуя немедленно что-то предпринять, некому стоять на площадях перед телекамерами с плакатиком «Верните моего папу домой!» Но самое главное — в случае с бездомным намного труднее было догадаться, в каком именно районе прячут похищенного. В самом деле — как начинают искать человека? Выясняют круг его знакомств, его маршруты, интересы… А какие интересы у тель-авивского бомжа, кроме водки? На что может указать его ежедневный маршрут от помойки к рынку и обратно? С кем он водится, кроме как с такими же, как и он сам? Кому такой отброс мог понадобиться? Куда исчез? Поди сыщи, поди зацепись за что-нибудь… Все это должно было дать Абу-Нацеру уйму времени, вполне достаточную для успешных съемок.

Таков был план, и вначале все действительно шло как по маслу. Тем большим разочарованием стала для Абу-Нацера уже на следующий день после публикации первой серии грандиозная облава, развернутая армией в районе Бейт-Асане, то есть именно там, где он прятал своего заложника и прятался сам. Как они узнали? Почему они ищут здесь, а не в Газе, не в районе Дженина, не в Хевроне? Неужели кто-то предал? Нет, в это Абу-Нацер не верил — уж слишком его боялись, чтобы пойти на такое. Что же произошло?

Разгадку он услышал только через несколько дней, по радио, когда репортеры раскопали наконец то, что армия и служба безопасности знали с самого начала. Рейд на поселение Эйяль два года тому назад. Тот самый, сбежавший, недостреленный парень. Теперь-то все стало ясно. Уж если где-то и искать связь, то именно здесь, в районе Бейт-Асане, в паре километров от Эйяля…

Удивительно, но Абу-Нацер совсем не признал его, даже не шевельнулось ничего в памяти. Хотя — что тут удивительного? Для него они все — куски мяса и ничего более… еще запоминать их — чего не хватало! Он своих-то шахидов по именам не помнит, а тут какой-то недостреленный… Вот его-то, Абу-Нацера, заложник сразу признал, это ясно. Признал?.. А если не при-знал, а просто знал, с самого начала знал, с кем встретится? Вот оно! Конечно! Оттого-то он и повел себя так странно с самого начала. Странно?.. Эх, Абу-Нацер, Абу-Нацер… как же ты такого маху-то дал, ты, такой матерый, стреляный волк? Знаешь ведь, знаешь: нет на свете ничего «странного», на все есть объяснение и, как правило, простое. Тебе бы задуматься, проверить, а ты… тьфу!

Заложник запираться не стал, подтвердил сразу: знал, потому и пришел. Это слегка озадачило Абу-Нацера — кто же по своей воле к тигру в пасть лезет? Но задерживаться на этом не стал, потому что больше его интересовало другое: откуда? Кто сказал? Заложник равнодушно пожал плечами: Зияд, кто же еще… Вот тут-то и прояснело окончательно в абу-нацеровой голове. Зияд, значит. Ну-ну. Пригрелся, сволочь, как змея под сеном.

Что ж теперь? Прежде всего — не дергаться. Не вести себя, как глупые козы, которые заслышав шум облавы, бросаются бежать и попадают прямо под охотничьи двустволки. Затаиться и переждать. Они засели в своем укрытии и просидели так целую неделю. Но напряжение снаружи не спадало. Шабак и армия тоже не дураки, знают, с кем имеют… Абу-Нацер продумал еще несколько дней и решился. С Зиядом надо было кончать и чем раньше, тем лучше. И дело даже не в том, что он по сути обманул Абу-Нацера, скрыв от него важнейшие детали, хотя уже за одно это подлец заслуживал мучительной смерти. Самое неприятное заключалось в том, что Зияд и два его брата впридачу были свидетелями, причем не просто свидетелями, живущими где-нибудь за тридевять земель, далеко в стороне от событий — нет, они были свидетелями, находившимися в самом центре прочесываемого Шабаком района. Конечно, доносить по собственной инициативе они не пойдут, в этом Абу-Нацер не сомневался, но где гарантия, что служба безопасности не выйдет на них сама? К примеру, огнестрельное ранение Зияда наверняка не пройдет незамеченным. Так что рано или поздно, так или иначе, но попадут они в руки следователей Шабака, обязательно попадут… если уже не попали. А уж если попадут, то все как есть расскажут, даже сомневаться не приходится, всю подноготную выложат, до последней черточки. Там и не таких обламывали.

Вот и получалось, что надо торопиться. Как говорит пословица, тот, кто умрет сегодня, не согрешит завтра. Абу-Нацер тщательно продумал время выхода и маршрут. Дорога была близкая, но разные ее участки представляли опасность в разное время суток. Заложника связали и спрятали в надежном месте. Вышли еще затемно, и затем весь день передвигались медленно и осторожно, подолгу останавливаясь в укромных местах и тщательно осматривая каждую складку местности — не шевельнется ли где земля, выдавая засаду, не завьется ли дымок сигареты над каменной кручей? И ведь в самом деле, дважды удалось им обнаружить ловушки, обнаружить и обойти, хвала Аллаху. Другой бы уже давно лежал носом в небо, глядя остекленевшими глазами на дородных шабакников, щелкающих затворами фотоаппаратов на предмет установления личности… другой бы — да, но не он, Абу-Нацер, хозяин семи душ, семи жизней.

Кстати, что-то это маловато — семь. По сегодняшнему счету выходило, что седьмую, а значит, последнюю жизнь он проживает сейчас, то есть, следующая смертельная переделка могла и в самом деле оказаться для него смертельной. Абу-Нацера передернуло от неожиданного неприятного предчувствия, от незнакомого холодка страха, змейкой проскользнувшего в низу живота. Он яростно выругался, сердясь на самого себя за дурацкие мысли. Семь жизней… десять жизней… что за чушь! Что он, в компьютерную игру играет, что ли? Да и потом — это смотря как считать. К примеру, хевронскую переделку можно вполне за две жизни засчитать, тогда получается, что он уже перешагнул через заветную цифру семь, перешагнул и ничего не случилось. И дальше не случится; главное смотреть в оба и не делать глупостей…

Он снова выглянул из пещеры. Уже почти совсем стемнело; дымные сумерки, клубясь, неторопливо поднимались со дна вади на гребень горы, наползали на окраинные дома Бейт-Асане прямо напротив него. Дом Ахмада, среднего зиядова брата, нависал над самым обрывом. С него и начнем.

«Эй! — негромко бросил Абу-Нацер в глубину пещеры. — Подъем. Выходим.»

Они бесшумно спустились по склону. Абу-Нацер шел впереди, налегке, за ним — Махмуд, неся в спортивной сумке рожки и автоматы, замыкал Хамдан, таща в обычных пластиковых пакетах остальное снаряжение. Внешне они выглядели достаточно безобидно, чтобы не давать армейским снайперам — буде такие найдутся — повода открывать по ним стрельбу без предупреждения.

Преодолев невысокую ограду ахмадова двора, Абу-Нацер подозвал к себе Хамдана.

«Иди в дом, — приказал он. — Вызови его сюда, одного. Только имени моего не называй. Если будет упираться, скажи: Марван зовет. Давай… автомат оставь, он тебе там ни к чему.»

Ахмад вышел сразу, присел на корточки рядом с Абу-Нацером, который сидел прямо на земле, привалившись к ограде. Вид у зиядова брата был встревоженный.

«Зачем пришел, Абу-Нацер? Опасно тут. Солдаты в деревне. В дому у мухтара сидят, на втором этаже. И джип на площади, возле мечети. И блокпосты повсюду. Уходили бы вы… неровен час, нарветесь.»

«Не боись, дорогой… — усмехнулся Абу-Нацер. Он с удовольствием чувствовал знакомый сексуальный подъем, напряжение полового члена, как при виде голой бабы. Это чувство всегда посещало его непосредственно перед убийством. Он сглотнул слюну. — Ты мне лучше скажи: вас трясли или как?»

«Конечно, трясли, — поспешно отвечал Ахмад. — Как и всех тут в деревне. Обыски, из дома в дом. Все сараи перерыли. Некоторых по два раза прошли. И не уходят, значит еще раз пройдут.»

— «Про меня спрашивали?»

— «А как же… Ты ведь у нас знаменитый. Только кто у нас тут что скажет? Да и не знают ничего… что ж тут скажешь?»

— «Ага. Как Зияд? Нога его?»

— «В порядке, слава Аллаху. Пулю-то вынули, в больнице, в Рамалле. Сейчас лежит дома, выздоравливает. Он ведь у нас теперь герой, правда? Не такой, конечно, как ты, но все равно…»

Ахмад заискивающе заглянул в лицо Абу-Нацеру. Абу-Нацер важно кивнул.

«Ясное дело, герой… А как там у меня? Жены, дети?»

— «Слава Аллаху, все живы-здоровы.»

«Да я не про то… — поморщился Абу-Нацер. — Солдаты дома есть? Засада? Стерегут их?»

Ахмад засмеялся дробным подобострастным смешком.

«Нет, не стерегут. И солдат нету. Разве какой дурак подумает, что ты осмелишься в свой собственный дом придти, когда на тебя по всей округе облаву ведут?»

Абу-Нацер снова усмехнулся.

«На меня? А почему ты решил, что эта облава — на меня? А?.. Что молчишь, Ахмад, дружище? Тебе кто сказал-то? Шабак, что ли?»

Ахмад поперхнулся, заспешил, заторопился с ответом.

«Господь с тобою, Абу-Нацер… Скажешь тоже… какой Шабак? Просто… кого же тут еще искать, как не тебя? Ты ведь у нас…»

«Ага, — перебил Абу-Нацер. — Знаменитый.»

«Вот-вот, — радостно подтвердил Ахмад. — Знаменитый…»

Абу-Нацер помолчал. Ахмад сидел перед ним на корточках, как на низком старте, ловя каждое его движение, каждую тень, каждое облачко, мелькающие на начальственном лице страшного земляка.

«Ладно, — сказал Абу-Нацер. — Молодец. Я за тебя при случае в Рамалле слово замолвлю. Ты мне друг, а Абу-Нацер друзей не забывает. Ты и Хусам. Как он, кстати?»

— «Слава Аллаху, спасибо Абу-Нацер. Дома сидит, как и все. Из деревни ведь нынче не выйдешь, комендантский час, перекрыто все, мышь не проскочит.»

«Ага…» — Абу-Нацер снова замолчал и на этот раз молчал довольно долго. Скорчившийся напротив него Ахмад устал ждать и уже оперся рукою об землю, собираясь присесть, как Абу-Нацер нарушил молчание.

«Скажи, Ахмад, могу я тебя о чем-то попросить? Я, Абу-Нацер.»

«Конечно, — поспешно заверил Ахмад, чувствуя, как сердце его ныряет в пятки. — Конечно, Абу-Нацер, о чем речь… Для тебя мы… для тебя…»

«О'кей, — властно перебил его Абу-Нацер. — Тогда иди и сейчас же возвращайся ко мне с Хусамом. Вы нужны мне оба… Ну что ты расселся? Не слышал? Быстрее!»

Ахмад вздрогнул и замялся.

«Ээ-э… Абу-Нацер… у нас тут комендантский час…»

«Ага… — зловеще констатировал Абу-Нацер. — Значит, комендантского часа боишься… ну что ж…»

«Нет-нет… что ты… для тебя…» — Комендантского часа Ахмад явно боялся намного меньше, чем Абу-Нацера.

Было уже совсем темно. Узенький серп новорожденного месяца покачивался над деревней. За домом, по улице, вращая желтой «мигалкой», проехал патрульный джип. Где-то в его недрах, проснувшись, кашлянула рация, выплюнула ненавистные ивритские слова и смолкла.

«Махмуд, Хамдан, — позвал Абу-Нацер вполголоса. Верные его помощники придвинулись, готовые ко всему. — Как скажу «пес» — хватайте того, кто останется. И сразу — кляп ему в хайло. Поняли?»

— «А второй?»

Это Махмуд. Хваткий парень, сильный. Далеко пойдет, если выживет.

— «О втором не думайте. Второго я беру на себя. Вы, главное, своего успокойте.»

— «Автоматы достать?»

— «Нет. Рано еще для автоматов.»

— «А если не придут? Я бы на их месте точно залез бы куда-нибудь в подпол…»

Это уже Хамдан, красавчик с кожей, гладкой, как у женщины. Не в меру чувствительный и к тому же невезучий. Этот долго не протянет.

«Придут, — уверенно ответил Абу-Нацер. — Обязательно придут. Никуда не денутся. И ты бы пришел, парень. Их сейчас сюда как магнитом тянет.»

Он усмехнулся, покачал головой, удивляясь своей собственной уверенности и в то же время зная, что, в общем-то, нечему тут удивляться. Взять хоть Ахмада. Неужели он не понимает, что его сейчас резать будут? Конечно, понимает. Ведь, если здраво рассудить, начерта еще он понадобился Абу-Нацеру? Рассказать о зиядовой ноге? Потолковать о деревенском житье-бытье? — Глупости… из всех возможных причин одна только и звучит более-менее правдоподобно: смерть. Сильная, властная смерть пришла за Ахмадом, вытащила из дома, где спят его дети, где уютно мерцает телевизор и в мягкой постели ждет сонная жена, вытащила, сковала по рукам и ногам, усадила на корточки перед сумасшедшими белками абу-нацеровых глаз.

Почему же он так послушен собственной смерти, бедный, обреченный Ахмад? Почему не убегает, не мчится, сломя голову, прочь, не прячется, не забивается в щель — переждать, пересидеть, спастись? Почему вместо этого, покорно, как скот, идет Ахмад на убой? Да еще и прихватывает своего собственного брата!.. брата!.. не кого-нибудь — брата! Почему?

Да потому что боится — вот почему… Страх делает человека послушным. Кто боится смерти, тот ее слушается. Смотрит на нее, замерев, как кролик перед удавом и ждет указаний. Подчиняется каждому ее слову, каждому жесту. Страх перед смертью — великий помощник убийцы…

Абу-Нацер полез в карман, вынул нож с выкидным лезвием, нажал на кнопку. Раздался хищный щелчок, и узкая обоюдоострая полоска стали вонзилась в живот ночи. Абу-Нацер глубоко вздохнул и свободной рукою пощупал напрягшуюся в промежности тяжесть. У-у-ух… большой!.. жаль, что придется ждать до дома. Интересно, а если совместить? Трахать и убивать, убивать и трахать — одновременно… вот ведь должно быть наслаждение! Но сейчас точно не получится… надо будет как-нибудь потом… может, даже Хамдана, с его ладным округлым задом и гладкой женской кожей… Подожду, пока провинится в чем-нибудь и… Абу-Нацер сглотнул слюну. Со стороны дома раздался шорох. Братья возвращались.

Теперь они уселись перед ним на корточках вдвоем, бок-о-бок, похожие друг на друга, как и положено братьям-погодкам, вместе ползавшим, стукаясь лбами, по прохладному каменному полу отцовского дома, на пару гонявшим кур по пыльному двору, спина к спине сражавшимся в деревенских мальчишеских драках. На этот раз прямо напротив Абу-Нацера оказался Хусам, как старший. Что ж, так тому и быть. Абу-Нацер приподнялся, встав на одно колено, чтобы обеспечить телу твердую широкую опору, без которой не может получиться хороший удар. Правую руку с ножом он держал сзади, прижав ее к бедру.

«Как дела, Хусам?» — спросил он почти ласково, беря его за плечо свободной левой рукой. Плоть под ладонью была мягкой и податливой. Абу-Нацер снова сглотнул слюну.

Хусам молчал, парализованный страхом.

«Эй, Ахмад, — позвал Абу-Нацер, не отводя глаз от Хусама. — Принеси-ка из дому ведро воды.»

Ахмад кивнул и растворился в темноте двора. Скрипнула дверь.

«Знаешь, зачем мне вода, Хусам? — все так же ласково спросил Абу-Нацер. — Умыться. Потом.»

Он ударил Хусама ножом в сердце как раз в промежутке между двумя последними словами. Хусам охнул, будто наступив на гвоздь, и качнулся назад. Но Абу-Нацер крепко держал его за плечо левой рукой, правой продолжая нажимать на нож, который и так уже по самую рукоятку утонул в хусамовой груди. Полузакрыв глаза, Абу-Нацер вслушивался в удивленное трепетание пораженного сердца там, на другом конце лезвия. Потом он наклонился вперед и крепко прижался щекою к щеке умирающего, всей кожей впитывая его смертную испарину, жадно вдыхая широко раздутыми ноздрями свежий запах смерти, пробивающийся сквозь газы, выходящие из вдруг расслабившегося кишечника. Чувство было острым и сильным, как первый оргазм после длительного воздержания.

«Потом… — прошептал Абу-Нацер на ухо трупу. — Не все умирают так чисто, как ты, Хусам. Чисто и быстро.»

Он еще продолжал нашептывать ему что-то, когда вернулся Ахмад с ведром и принялся аккуратно пристраивать его рядом, ища ровное место, чтоб не дай Бог, не расплескалась вода. Крестьяне берегут воду. Вдобавок к этому, он не хотел мешать конфиденциальной беседе Абу-Нацера с братом. Со стороны и в самом деле казалось, будто Абу-Нацер сообщает Хусаму что-то очень важное, не предназначенное для чужих ушей. Наконец Абу-Нацер глубоко вздохнул и поднял голову.

«Пес!» — сказал он негромко и оттолкнул от себя безжизненное тело.

Ахмад, приоткрыв рот, смотрел, как падает его брат, как падает то, что еще недавно было его братом, падает навзничь, неловко, на манер куклы, подогнув под спину руку, как, покатавшись по груди и запоздало дернувшись вперед-назад, стукается об землю тяжелым затылком хусамова голова с широко открытыми глазами и какой-то смущенной полуулыбкой. Он просто не мог оторваться от этого зрелища и продолжал смотреть… сначала смотреть, а потом изо всех сил коситься в сторону брата, даже тогда, когда Абу-Нацер сердито повторил свое «пес!», и двое его людей, выйдя из столбняка, схватили самого Ахмада, заломили руки и, повалив лицом вниз, засунули в рот грубую, раздирающую небо и язык, тряпку.

«Держите крепче, мать вашу!..» — сказал Абу-Нацер, вставая на ноги. Он снял футболку, заголившись по пояс и рассеянно провел ладонью по набухшим соскам. У-у-ух… подожди, то ли еще будет… Он подошел к телу Хусама и рывком вытащил нож. Рана хлюпнула и выбросила крохотный фонтанчик крови, запачкав пальцы. Абу-Нацер слизнул кровь и обернулся на Ахмада. Тот смотрел на него с земли расширенными зрачками, вывернув голову и кося глазами, как поверженная лошадь.

«Хочешь?.. — спросил его Абу-Нацер свистящим шепотом, показывая нож. — Знаю, хочешь… и я хочу. Ох, как хочу…»

Член его напряженно пульсировал в тесных джинсах.

Он лег на Ахмада сверху, прижавшись всем тазом к ягодицам, елозя голой грудью по мокрой от кисло-сладкого пота спине. Крепко ухватив Ахмада за лоб, он задрал ему вверх голову и широким жестом распорол горло от уха до уха, а потом еще минуту-другую лежал на умирающем, чувствуя, как горячая струя крови льется ему на руку, как всхлипывает, булькая, последнее дыхание, как мелко дергаются ноги, как замирает жизнь, уходя в пыльную, стосковавшуюся по влаге землю. Затем Абу-Нацер встал с трупа и еще раз ощупал свои напрягшиеся гениталии.

«У-у-ух… — подумал он, переводя дыхание. — Как же я сегодня своих баб порву… страшное дело… добраться бы поскорее. Ну ничего, с Зиядом мы быстро разберемся. На сегодня я уже зарядился.»

«Где вода?» — спросил он вслух, оглядываясь. Махмуд указал.

— «А Хамдан где?»

— «Да тут он, блюет…»

— «Ну пусть блюет… Только ты ему передай, чтобы низко не нагибался. Я сейчас в таком настроении, что ни одну задницу не пропущу.»

Полоща руки в ведре, Абу-Нацер привычно удивился — отчего это кровь так плохо смывается? Не иначе как хочет вернуться туда, откуда вышла, оттого и липнет так, льнет к человеческому телу…

«Вот скажи, Махмуд, — сказал он благодушно, стряхивая воду и натягивая футболку. — Почему я ему не сказал полотенце захватить? Мог бы ведь и вытереться, с удобствами? Ну?..»

«Нельзя, — мрачно отвечал Махмуд. — Полотенце — белое. Далеко ночью видно.»

«Вау! — восхитился Абу-Нацер. — Молодец!»

И впрямь, молодец. Далеко пойдет, если выживет. Не то что Хамдан.

* * *

Зияд во двор выходить отказался — мол, неудобно на костылях, да еще и ночью. Отчего бы, мол, дорогим гостям в дом не зайти, на стаканчик сладкого кофе? Абу-Нацер недовольно поморщился. Лишних свидетелей ему не хотелось, да и кровью он уже насытился за сегодняшний вечер. Но спорить с Зиядом тоже времени не было. Он подумал, покряхтел и снова подозвал Хамдана.

«Ладно. Иди и скажи — я согласен. Только передай ему, что разговор у нас будет важный, мужской, не для женских ушей, так что пусть уберет из комнаты всех своих жен, бабок, детей и стариков. И кофе нам подавать не надо. Некогда. Короче — пусть позаботится о том, чтобы нас никто не видел. Давай, давай, Хамдан, торопись. Свистнешь, когда все будет готово.»

Когда Хамдан скрылся в темноте, Махмуд нерешительно кашлянул:

«Э-э… Абу-Нацер… не лучше ли достать автоматы?»

«А зачем они нам сейчас? — рассеянно ответил Абу-Нацер, думая о другом. — Нам еще по двору пройти надо. Пусть пока в сумке лежат. Или тебе таскать надоело? Тогда так и скажи — отдадим Хамдану.»

«Да нет, не надоело… — пожал плечами Махмуд. — Просто как-то надежнее. Что там у этого пса в доме? Черт его знает, отсюда не видно…»

Абу-Нацер призадумался.

«Нет, — сказал он наконец. — Быть такого не может. Во-первых, боится он меня больше смерти. А во-вторых, ты же сам слышал — здесь по всем домам с обысками прошли, где по разу, а где и по два. И еще пройдут. Так что никто тут не станет оружие дома держать, даже последний дурак. А Зияд не дурак.»

Махмуд неохотно кивнул. Абу-Нацер снова задумался, прислушиваясь — не шевельнется ли нехорошее предчувствие, не выдаст ли прославленное его чутье затаившуюся впереди опасность? Нет… Хотя, и в самом деле — чем черт не шутит?.. От двери донесся легкий свист.

«Ладно, — сказал Абу-Нацер, вставая. — Кто предчувствиям не верит, тот до седин не доживет. Как в дом войдем, достань один автомат, на всякий случай. Только помни — стрелять нельзя. Сразу солдаты набегут — не меньше роты. Видел джипы? В общем, надо его втихую, как и тех — ножиком или придушить. Но автомат надень, так уж и быть. Для солидности. А то и прикладом приложиться, коли что не так пойдет…»

В большой зиядовой гостиной, на экране телевизора в отчаянии заламывала сдобные руки толстуха из черно-белого египетского фильма. В углах комнаты удобно устроился теплый домашний полумрак, ни за что не желающий уходить, невзирая на все старания приделанной посередине люстры. Люстра добросовестно протягивала к углам все четыре своих тусклых рожка, но полумрак оставался неумолим. Он чувствовал себя в осаде из-за наглухо закрытых оконных трис, отгородивших от него родственную темноту ночи. Зияд полулежал-полусидел в самом дальнем углу, на низкой тахте, весь обложенный подушками. Лицо его было в тени, так что, войдя, Абу-Нацер не сразу обнаружил своего старого приятеля и остановился, недоуменно осматриваясь, в самой середине гостиной, где прямо под люстрой полукругом стояли большой мягкий диван и кресла.

«Садитесь, гости дорогие,» — голос Зияда звучал странно хрипло и напряженно.

Абу-Нацер обернулся.

«А, Зияд, душа моя, — сказал он наидружелюбнейшим тоном и сделал шаг в его сторону. — Мир дому твоему. Как поживаешь?»

«Назад! — взвизгнул Зияд. — Я сказал — сесть! Всем сесть на диван! Последний раз говорю!»

Он сделал движение, и тут только Абу-Нацер увидел нацеленный в его сторону автоматный ствол. Этого еще только не хватало… Он медленно отступил, не сводя глаз с едва различимого в темноте зиядова лица.

«Сесть! — повторил Зияд. — Всем сесть!»

Абу-Нацер кивнул своим людям, и они все уселись на диван, Хамдан посередке.

«Сумку! — продолжал командовать Зияд. — Сумку положи на кресло, справа!»

«Вот же песий сын, — подумал Абу-Нацер. — Прав был Махмуд… молодой, чувства острые. А ты чересчур на прежний опыт полагаешься. Вот и получай теперь…»

«Да ты что, Зияд? — спросил он вслух как можно жестче. — Обкурился, что ли? Не видишь, с кем говоришь?»

«Пес! — донеслось из угла. — Убийца! Зачем братьев моих зарезал? Что они тебе сделали, грязная твоя душа? Кто их детей и жен теперь кормить будет? Я?»

Абу-Нацер опустил голову, стараясь сосредоточиться. Как этот клоун успел узнать о гибели братьев? Не иначе — кто-то из домашних Ахмада наткнулся на трупы во дворе и догадался немедленно оповестить следующего по старшинству — Зияда — по телефону. Да, скорее всего, так и случилось. Не везет, так не везет. «А вот в следующий раз дураком не будешь! — упрекнул он сам себя по давней привычке извлекать урок из любого промаха. — Скинул бы падаль под обрыв — не пришлось бы сейчас на невезение пенять. Главное, и обрыв-то там всего в двух шагах… Ах ты, черт… Да разве ж тебе, кобелю, тогда до того было? Ты тогда все больше о бабьих задницах думал, да об оглобле своей… Тьфу!..»

«Что молчишь? Язык от страха проглотил?» — выкрикнул Зияд.

«А что тут говорить? — спокойно ответил Абу-Нацер. — Ты ведь нас для чего сюда заманил? Чтобы перестрелять? Ну и стреляй. Только тебя это не спасет. И семью твою тоже. Их всех потом мои парни на вертела насадят и по жилочке тянуть будут, до самой смерти. Помнишь Абеда Маршуда? То-то же. Так что, перед тем, как стрелять, подумай, на что своих близких обрекаешь.»

Зияд нервно засмеялся:

«За дурака меня держишь, Марван? А я ведь тебя не глупее. Это верно, обгонял ты меня с самого детства — где на шаг, где на полшага, но главное ведь — чей конь будет первым под конец, правда? И конь этот — мой, Марван, мой, а не твой. Ты думаешь, чего я сейчас жду, почему не стреляю? На спусковой крючок нажать боюсь? Нет, не боюсь… хватит, Марван, отбоялся я тебя… Джипа я жду, Марван… ага… джипа. Вот как джип проезжать станет, тут-то я вас всех троих и положу, одной очередью. А потом еще и в лоб дострелю, для надежности. А потом, сам понимаешь, подожду солдат, пока дом окружат; постреляю в окошко по небесам, они тоже сюда постреляют, потом начнут переговоры вести: мол, сдавайтесь, пожалейте женщин и детей… Ну, я поупираюсь, да и сдамся под конец — единственный уцелевший боец героической группы легендарного Абу-Нацера. Скажу: вместе отстреливались, все погибли, кроме меня, всех солдаты в бою поубивали. Поди потом докажи другое… И семье моей будет почет и уважение, как семье шахида… деньгами помогут, как водится — а как же иначе? Посижу я недолго — крови на мне нету… с полгодика продержат, да и отпустят. Такое вот кино, Марван. Нравится?»

Абу-Нацер задумчиво покачал головой. Да, что и говорить, неплохо придумано. Молодец. А усадил-то их как грамотно — под лампой, как на ладони, а сам — в тени. И расстояние приличное… это ж сколько тут будет? Метров семь, не меньше. Одного точно успеет уложить, а может и двоих. Но не больше. Опыта не хватит, хладнокровия. Опять же поза у него для стрельбы неудобная: сидя, много не настреляешь. В общем, хватит расслабляться, пора дело делать, а то и ведь и впрямь начнет стрелять сдуру. Хамданом придется пожертвовать… жалко, так и не пригнул его… Он вздохнул и полез в карман.

«Стой! — немедленно закричал Зияд. — Ты куда руку суешь? Вынимай, только медленно, не то — стреляю!»

«Да что ты нервный такой? — улыбнулся Абу-Нацер, вынимая из кармана руку с пачкой сигарет и показывая ее Зияду. Выкидной ножик — вот же удобная вещь — точь-в-точь поместился с другой стороны пачки. — Покурить-то дашь напоследок?»

Он ловко вытряхнул сигарету прямо в рот и повернулся к Махмуду:

«Эй, Махмуд, чиркни-ка мне зажигалкой. А то наш хозяин не любит, когда я в карман лезу.»

Махмуд медленно вынул зажигалку, чиркнул. Наклонившись к нему над Хамданом, Абу-Нацер быстро прошептал:

«Крикну «пес»… Хамдан — прямо, Махмуд — направо, за кресло, автомат…»

Выпрямился, выдохнул клуб дыма, погрозил Зияду сигаретой:

«В одном ты, Зияд, неправ. Братьев твоих мы казнили, это верно. Но разве я в их смерти виноват? Разве не ты им приговор подписал?»

— «Это как же?»

— «Да очень просто. Зачем меня обманул? Зачем притащил мне этого еврея со всем его длинным хвостом? Я тебе, кажется, ясно все объяснил: нужно такого, чтобы долго его не искали, чтобы связей на нас — никаких… а ты кого привел? И ведь знал, кого ведешь! Знал, кого ведешь!.. А?.. Говори! Ведь знал, да?.. Знал! Все ты знал! Пес!»

В следующее же мгновение диван опустел. Абу-Нацер резко прыгнул влево, распластался по полу, перекатился дальше, опрокидывая низкий кофейный столик. Махмуд симметрично скакнул вправо, по дороге рванул на себя сумку, упал за кресло, дернул на себя «калач», засуетился, нашаривая рожок. А по центру, как коренной, с диким ревом, широко раскинув руки, понесся Хамдан, смертник — навстречу смерти, как и положено.

Зияд растерялся и упустил драгоценные мгновения. Еще секунду назад он убеждал себя, что он здесь босс, в этой комнате; он приказывает, а остальные беспрекословно подчиняются, послушные его подавляющему превосходству. Ведь он мог убить их всех одним движением пальца. И в то же время, где-то в глубине сознания, он сомневался, что это действительно так, что превосходство его и в самом деле настолько велико. Уж больно уверенно держался Абу-Нацер, уж слишком безмятежными выглядели его бойцы. Он пытался подбодрить себя криком, издевательскими замечаниями в адрес своих противников, но и это не помогало. Скорее наоборот — презрительное спокойствие, с которым реагировал Абу-Нацер, еще больше подрывало уверенность Зияда в себе.

Внезапная атака обрушилась на него, как крыша во время землетрясения. Он потерял самообладание. Первым побуждением было закрыть голову, но руки оказались заняты, потому что судорожно сжимали совершенно бесполезную железяку. Он отбросил бы автомат, если бы чувствовал, что у него есть на это время. Но времени не было совершенно — Хамдан с ревом несся на него, раскинув руки, закрывая собою мир, огромный и страшный, как зиядова паника. Поэтому Зияд просто поднял руки с зажатым в них оружием на уровень плеч и зарылся лицом в сгибы локтей, уходя, убегая от надвигающегося ужаса единственно доступным ему способом. Судорога страха перекрутила все его тело в одном кривом напряженном изгибе, свела мышцы живота, скрючила пальцы, передалась автомату, и тот затрясся в длинном паническом припадке, выплевывая бесконечную очередь, захлестывая комнату яростной лавиной свинца.

Когда грохот смолк, Зияд испытал огромное облегчение. Во-первых, он был жив, во-вторых, наконец-то стало тихо, если не считать назойливого звона в ушах. Он поднял голову и посмотрел вокруг. Посередине комнаты, в свете единственного, чудом уцелевшего рожка чудом оставшейся висеть люстры, стоял Абу-Нацер, вытряхивая из волос крошки штукатурки. Хамдан лежал лицом вниз, упав грудью на тахту и почти касаясь зиядовой загипсованной ноги вытянутыми вперед руками. Черная футболка на его спине была мокрой и блестящей. Махмуд сидел на полу, прислонившись к креслу и держась рукою за бок. Между пальцев его сочилась кровь, странно яркая в тусклом свете лампочки. Рядом лежал автомат. Абу-Нацер закончил отряхиваться и подошел к Махмуду:

«Как ты? Ранен?»

«Да вот… — сказал Махмуд, отрывая ладонь от бока и показывая рану. — Задел-таки, сволочь. А ты?»

— «А я цел.»

«Ну ты даешь… — восхитился Махмуд. — Не зря говорят: есть у тебя семь жизней.»

«Больше, — спокойно ответил Абу-Нацер, поднимая с пола «калач». — Я сегодня считал. Ты подожди пока, брат. Вот с этим псом разберусь и тогда…»

Он направился к Зияду. Тот сидел, вжавшись спиною в стену и неотрывно смотрел на скрюченные кисти рук мертвого Хамдана, скомкавшие простыню в считанных сантиметрах от его ноги. Абу-Нацер подошел, встал рядом, окликнул:

«Эй, Зияд! Как поживаешь? Что ж ты нас не перестрелял-то? Как ты там говорил?.. — единственный уцелевший боец героической группы легендарного Абу-Нацера… Красиво… жаль, не получилось.»

Зияд поднял автомат и нажал на спуск. Раздался сухой щелчок. Абу-Нацер рассмеялся.

«Нет, брат. Ты свои шансы уже все расстрелял, до единого. А зачем? Длинная очередь никуда не годится. Смотри, как надо.»

Он небрежно вскинул свое оружие и, почти не целясь, выстрелил Зияду в колено. Дикая боль пронзила Зияда. Он скорчился и закричал, резко и громко, как раненый заяц.

«Вот видишь, — ласково сказал Абу-Нацер. — Всего одна пуля, зато какой эффект! Я б тебя еще многому мог научить, но извини — времени нету. Ты тут так нашумел… вот-вот гости сбегутся. А я застенчивый.»

Он снова поднял «калач» и дважды выстрелил Зияду в лицо. Махмуда Абу-Нацер застрелил сзади, в затылок. Раненый мог только помешать при отходе, а оставлять его здесь, с риском, что попадет в плен живым, было просто глупо. Через пять минут он уже спускался по склону, быстро, уверенно, бесшумно. Надо было успеть скрыться в пещере до появления вертолетов. Проходя крутой скальный участок, Абу-Нацер оперся ладонью на округлый камень, неожиданно гладкий и влажный от ночной росы. «Жаль Хамдана, — подумал он. — Такой красавец… и кожа, как у женщины.»

Квазимодо

Денег было немерено, и эта непривычная ситуация ставила Василия в тупик. Обычно вся выплаченная Фимой зарплата тут же уходила на грандиозный банкет для прибрежных тель-авивских бомжей, но на этот раз Василий был вынужден изменить планы. Намеченная экспедиция требовала хотя бы минимальной экипировки. Для начала они с Квазимодо отправились покупать карту. На обычных туристских картах места под названием «Бейт-Асане» не значилось. Пришлось покупать дорогую, крупномасштабную, с размеченным рельефом местности, грунтовыми дорогами и велосипедными тропами. Вздыхая, Василий прикинул — на водочный эквивалент карта «весила» не менее пятнадцати бутылок дешевой водки. Чего не сделаешь ради дружбы…

«Это ваша собака?» — строго спросила продавщица, передавая ему пластиковый пакетик с покупкой.

— «Моя.»

Квазимодо, почувствовав недоброе, смирно уселся у самой ноги хозяина, приветливо двигая кончиком хвоста и стараясь казаться меньше.

«А что ж это она у вас без намордника? — продолжала продавщица, полностью игнорируя квазимодино дружелюбие. — И даже без поводка! Да еще и внутри магазина… Как так можно! Безобразие!»

Во избежание излишних сложностей пришлось раскошелиться на собачью сбрую. Следующие приобретения — широкополую соломенную шляпу и крепкие горные ботинки — Василий производил в одиночку. Сияющий Квазимодо ждал его на привязи у входа в магазин, невыносимо гордый своим новым ошейником и поводком. Хозяин, покупающий своей собаке такие дорогие вещи, уж точно имеет на нее какие-то далеко идущие виды.

Правда, потом, когда выяснилось, что придется куда-то ехать в машине, настроение у Квазимодо испортилось. Его давняя нелюбовь к автомобилям переросла после последних приключений в откровенную ненависть. Он не забыл ни тошнотворную тряску в грязном овощном фургоне, ни безнадежную погоню за увозящей хозяина «субару», ни безжалостную охоту, устроенную охраняющими магистраль машинами на глупого, но безвредного лабрадора. Поэтому, когда Василий открыл дверцу «пежо» и, отодвинув переднее кресло, указал псу на заднее сиденье, Квазимодо всеми доступными ему средствами попытался убедить хозяина в пагубности этой затеи. Он напряг ноги, набычился, низко опустил голову и, отвернувшись, издал нечто среднее между скулежом и мычанием.

«Что-что?.. — не понял Василий. — Ты что, брезгуешь? Западло в таком драндулете ездить? «Мерседес» тебе подавай? Не будь сукой, кобелина! Полезай внутрь, быстро!»

Квазимодо вздохнул и подчинился. В конце концов, наше дело лохматое…

В машине остро пахло бензином, но, на счастье, Василий оставил свое окно открытым. Квазимодо высунул нос наружу. Правда, для этого пришлось положить голову на плечо хозяина, но пес сделал это с максимальной деликатностью. Зато теперь хотя бы не так тошнило.

«Да что ты там все ерзаешь? — с досадой сказал Василий, лавируя в пробке на выезде из Тель-Авива. — Сиди спокойно, как все люди…»

Квазимодо снова вздохнул. Человеческая непонятливость иногда просто поражала.

Потом стало легче. Машина неслась по скоростному шоссе на восток, к плывущим в полуденном мареве горам Самарии. Бьющий в окно воздух легчал с каждым километром, избавляясь от тяжелых испарений моря, от нездорового дыхания большого города, от концентрированного выхлопа десятков тысяч автомобилей. Квазимодо жмурился от ветра и поминутно облизывал сохнущий нос. Хозяйское плечо под его челюстью уже давно и безнадежно намокло. Сначала Василий пытался что-то с этим делать, дергался, пихался, ругал пса свинтусом, но в итоге смирился.

В предгорьях Квазимодо забеспокоился. Оправдывались худшие его опасения — они возвращались точно в те же самые места, где он был так жестоко брошен, и откуда так долго и мучительно добирался домой. Он узнавал этот горьковатый запах выжженной солнцем травы, этот бурый цвет безводных холмов. А когда, проехав армейский блокпост, они остановились на обочине, и Василий, выйдя из машины, начал с хрустом разминать суставы, беспокойство собаки достигло предела. Неужели снова повторится та же история? Он лег на сиденье машины, прижался к нему всем телом и ждал.

«Эй! — окликнул его Василий снаружи. — Квазимордина! Ты как — отлить не собираешься? Место удобное… вон сколько столбиков!»

Пес не шевелился. Удивившись, Василий подошел и открыл вторую дверцу.

«Ну, ты чего? Выходи, дурашка… Нет? Странный ты тип, Квазиморда. То тебя внутрь не затащишь, то, наоборот, не вытащить. Конформист. Последний раз предлагаю: пойдешь? Потом ведь неизвестно когда остановимся… Ну что ты на меня уставился?»

«Ищи дурака… — отчетливо читалось в ответном собачьем взгляде. — Я выйду, а тебя поминай как звали. Мы это уже проходили.»

«Ну как хочешь, — Василий махнул рукой и отошел в придорожные кусты. — Придется мне одному за двоих отдуваться. Собака называется… позор!»

Потом, не торопясь, ехали по узкому, петляющему между холмов шоссе, и Квазимодо, высунув в окно нос, по-прежнему ловил знакомые запахи. Вот здесь он мчался, вывесив язык и прижав уши, вцепившись взглядом в исчезающий за поворотом белый задок машины. В той роще он мышковал, здесь лизал сочащуюся водою скалу… На этой развилке он окончательно смирился со своим поражением и выл под тем вон кустом, а до этого еще и получил огурцом по черепушке от торжествующего врага. Пережитое тогда унижение снова нахлынуло на пса, и он вполголоса зарычал в хозяйское плечо, как бы давая ему и самому себе непременное обещание отомстить.

«Ну? — отозвался Василий, снова неправильно истолковав собачий язык. — Я ж тебя предупреждал, что захочешь… ладно, черт с тобой, гуляй. Мне все равно надо по карте справиться.»

Он остановился, распахнул дверцу, но Квазимодо не вышел и на этот раз. Береженого Бог бережет.

На въезде в Бейт-Асане, перегораживая проселок, стоял армейский «хаммер»; в тени от него покуривали двое солдат в касках. Увидев подъезжающий «пежо», они подобрались и взяли оружие наизготовку. Один из них, видимо офицер, вышел на дорогу и предостерегающе поднял руку, приказывая остановиться. Василий остановил машину и вышел. Квазимодо, к его удивлению, незамедлительно последовал за ним.

«Ну и куда это ты собрался? — поинтересовался молоденький лейтенант. — Туда нельзя. Ты кто — журналист, что ли?.. С русского канала? — добавил он по-русски, скользнув взглядом по алексовым кассетам, разбросанным на переднем сиденье. — Все равно нельзя. Закрытая военная зона. Приказ губернатора… А чего это с псом-то твоим?»

Квазимодо и в самом деле бестолково суетился вокруг, радостно вынюхивая давно забытые, но такие дорогие ему запахи военной службы — оружейной смазки, армейских сапог и бронежилетов, боеприпасов и взрывчатки. Он даже ухитрился заскочить в кабину «хаммера», чем до смерти перепугал дремлющего там водителя, решившего сквозь сон, что это кто-то из приятелей шарит у него по карманам в поисках сигарет. Несчастный только продрал глаза, чтобы шугануть назойливого стрелка и сразу уткнулся в оскаленную белозубую пасть там, где рассчитывал встретить привычную товарищескую ухмылку.

«Да это… — выдавил из себя Василий, после того, как дикий вопль водителя смолк, прокатившись по ущелью. — Мы это… с собакой, значит… в Бейт-Асане…»

«А! — хлопнул себя по лбу лейтенант. — Ну конечно, с собакой… Вообще-то утром тут уже собачка бегала. Ничего не нашла. Так теперь новую прислали, пошустрее? Ну давай… А чего ты не в форме? Милуим?»

«Мм-уху…» — неопределенно промычал Василий.

Лейтенант сочувственно заулыбался:

«Дернули, небось, прямо с работы? Бывает… Значит так: езжай все время прямо, до мечети. Там повернешь налево и дуй до самого обрыва. Крайний дом.»

На площади перед мечетью стояли несколько джипов, «хаммеров» и бронемашин. Солдат в красных ботинках, каске и бронежилете сделал Василию знак остановиться.

— «Куда?»

— «С собакой…» — снова попробовал Василий непонятное ему самому, но отчего-то действенное заклинание.

— «Да хоть со слоном, — грубо отвечал парашютист. — Проезжай дальше. Эта улица закрыта. Как тебя вообще сюда пустили, такого трепетного? Голову этим салагам оторвать…»

Василий заехал за джип и остановился. Ему было решительно непонятно, что делать дальше.

«Ну, Квазиморда, что теперь?»

Но пес, похоже, не испытывал никаких сомнений. Нетерпеливо повизгивая, он рвался наружу, в знакомую армейскую обстановку.

«Ладно, — вздохнул Василий. — Только чур — на поводке. А то начнешь тут опять по джипам лазать…»

Он пристегнул поводок к собачьему ошейнику.

Улицы деревни казались вымершими; трисы и ставни немногих выходящих на улицу окон наглухо закрыты, ворота заперты. Ведя на поводке настороженно озирающегося Квазимодо, Василий прошел чуть вперед и свернул налево, в сторону вади, как советовал молоденький лейтенант. Минут через пять они уперлись в край высокого обрыва. Глубокое ущелье лежало перед ними, окаймленное округлыми глыбами холмов. По склонам, на коричневых ладонях террас зеленели оливковые деревья, издали казавшиеся пушистыми шариками. В самом низу, белея каменными позвонками сквозь невысокий кустарник, лежал скелет мертвого ручья. Поверху, в подрагивающем от жары воздухе плавали коршуны, плавные и скупые на движения, как скейтбордисты.

Василий восхищенно выдохнул, сдвинул на затылок свою новую соломенную шляпу, широко раскинул руки.

«Ты смотри, какая красота, псина! Давай и мы полетаем? Что скажешь?»

Квазимодо, брезгливо сморщившись, обнюхивал угол каменной ограды. Он явно не разделял романтического настроения хозяина. К массе неведомых запахов, неизбежно сопутствующих любому новому месту, примешивался какой-то очень отдаленный, но тем не менее знакомый, и более того — чрезвычайно важный запах. Пока что он был настолько слаб, что Квазимодо не мог связать его с чем-то конкретным, и это раздражало пса. Продолжая рыться в памяти, он потянул Василия вдоль обрыва, туда, где, как ему показалось, можно было найти разгадку. Он шел, не торопясь, работая верхним чутьем и время от времени фыркая, чтобы выгнать из носа лишние, мешающие запахи. Ничего не понимающий Василий тащился следом на поводке. Вдруг Квазимодо остановился, как вкопанный. Загривок его вздыбился, и тихое, но отчетливое рычание встопорщило верхнюю губу, обнажив передние зубы. Он узнал этот запах, он вспомнил. Даже не опуская голову к земле, он знал, что там есть след, хороший, свежий след, по которому можно и должно идти. Идти, чтобы настигнуть и убить.

Василий

Пес все-таки совсем сбрендил на природе. Вырвался на свободу. Свежий воздух, запахи. Тут ведь наверняка полно всякого зверья — лисы там всякие, шакалы, барсуки… Вот и сходит с ума собака. Может, он охотничьим был, пока мы его не подобрали? А что — вполне… он ведь умница. Так что неспроста псина сейчас так старается. Наверное, нашел какой-нибудь след и теперь радуется, дурачок. Ладно, пусть себе радуется… в городе-то на барсука не поохотишься. Эй, Квазиморда! Зачем тебе барсук? Молчит кобель, только знай себе носом землю роет… да куда ж ты под откос-то?! Ах, мать твою…

Квазимодо и в самом деле уверенно тащил Василия вниз по склону. Сначала тот упирался, но потом решил подчиниться собачьей воле. В конце концов, у него самого не было никаких особенных предпочтений, так что не все ли равно? А пес, в свою очередь, выглядел таким целеустремленным… зачем же тогда расстраивать друга неуместным упрямством? Да и вообще — начерта они сюда приперлись? — Искать, правильно? Вот Квазиморда и ищет… не Мишку, так барсука. А может, все-таки — Мишку? Может, он… как это?.. — взял след? Вот будет номер!.. Да ну… чушь это все, братец. Какие из вас, бомжей, сыщики? Настоящие сыщики — они, небось, там, наверху. Что-то там варится… узнать бы — что? Только ведь хрен узнаешь. Нагнали целую армию… одних джипов на площади штук десять, и бронетранспортеры в придачу. И Шабак наверняка здесь. Вот эти действительно ищут. Завтра в новостях скажут, а пока — терпи. Терпи, о раб, влекомый Квазимордой!

Слава Богу, ботинки хорошие купил. В сандалиях-то с камня на камень особо не попрыгаешь. Впрочем, Квазимодо вел его на удивление гладко. Временами даже казалось, что они следуют какой-то почти незаметной тропке; во всяком случае, до них тут ходили и даже нередко. Взять хоть эту, неожиданно кстати оказавшуюся здесь плиту — ну чем не ступенька?.. Или этот уступ, явно отполированный многими опиравшимися на него руками… Так что, Вася, непохоже, чтоб за барсуком вы шли, ох непохоже… Отчего ж непохоже? Что, не может барсук по человеческой тропинке пройти? Люди, понимаешь, протоптали, а барсук ходит. Короче, ты губу-то не раскатывай, сыщик-прыщик. Посмотри лучше, какая красота вокруг, сколько света, сколько стройности в прихотливом сплетении линий…

Они уже спустились на дно вади, и Квазимодо, дав хозяину передышку, принялся сосредоточенно исследовать камни высохшего русла. Василий присел на выбеленный солнцем валун и закрыл глаза. Он чувствовал странную радость, совершенно несовместимую с нынешними его обстоятельствами. Он чувствовал ее уже давно, с самого утра, а может, даже и со вчерашнего вечера, или даже с того момента, когда сел в алексову крохотную «пежопку», и включил зажигание, и залихватский голос с захлестами запел «виновата ли я…» Чувствовал, но не осознавал, не знал за собою этого чувства. А теперь вот вдруг осознал, как будто только здесь, на берегу мертвого ручья, сидя верхом на белом валуне, он смог рассмотреть самого себя, глядя на свое отражение в кристально-чистых несуществующих водах.

Собственно говоря, это была не просто радость, а скорее, ожидание чего-то… Да-да, ожидание открытия, чего-то важного и красивого, чего-то такого, что растишь внутри себя в течение всей жизни или, по крайней мере, в течение самой лучшей, сильной ее части. Оно живет в тебе, как птенец, а ты даже не подозреваешь о его существовании. Ты ходишь себе, думаешь о всякой чепухе, ешь, спишь и трындишь то с теми, то с этими… а внутри тебя что-то ворочается, обрастает нежным пушком, пробует раскрывать клюв. А ты так и не знаешь ни о чем, дуб-дубарем, пока наконец не понимаешь вдруг, что вот сейчас, или через минуту, или через час — неважно когда, главное, что это обязательно случится — распахнется настежь твоя грудная клетка и оттуда, расправив неожиданно мощные крылья, вылетит, блестя белоснежным оперением, вверх и в небо, вверх и в небо, что-то ослепительное в своей торжественной красоте.

Надо же, как тебя повело… и ведь трезв, как стеклышко. С чего бы это так? Квазимодо осторожно, но настойчиво натянул поводок. Василий открыл глаза. Пес стоял, напружинив ноги и пристально вглядываясь в заросший кустарником склон. Всем своим видом он приглашал продолжить движение. Что ж… Честно говоря, прогулка начала уже слегка утомлять Василия, не привыкшего к подобным переходам. Может, отпустить собаку? Нехай себе шастает по кустам… надоест — сам вернется. А ну как не вернется?.. Да и потом — без Квазимодо Василию в жизни не отыскать ту, в общем-то, очень удобную тропинку, по которой они спустились на дно ущелья. Как-то не улыбалось ему карабкаться одному в месиве кустов, оползающих круч и невысоких, но крутых скальных стенок. Так что делать нечего… пошли, псина, черт с тобой… влеки меня дальше на аркане, как половецкого пленника. Вверх-то тащить, небось, потруднее будет, а?

И снова почти неразличимая тропинка вела их, на этот раз — вверх по склону, по жужжащему раю стрекоз, по охотничьим угодьям острых ящериц и быстрых змей с узорчатыми треугольными головами. В вышине медленно кружили коршуны, и дробно стучал невидимый вертолет.

Пещера открылась неожиданно. Заросшая кустами, она была совсем не видна с тропинки, и если бы не Квазимодо, Василий так и прошел бы буквально в шаге от входа, совершенно не заметив его. Но пес решительно ринулся прямо в гущу ветвей, таща за собою чертыхающегося хозяина. Всего лишь ценой нескольких царапин они оказались внутри прохладного полумрака, резко контрастирующего с яркой и пышной жарою, раскинувшей снаружи свои потные телеса. Пещера была пуста. Только относительно свежие окурки выдавали недавнее человеческое присутствие. Пока пес озадаченно обнюхивал пол, Василий уселся у входа и закурил, глядя сквозь путаницу ветвей на желто-зеленый склон горы напротив, на оливковые рощицы, на крутую петлю шоссе в дальнем конце ущелья.

Эта радость, это ожидание счастья — откуда они? Нет, не так… неправильный вопрос. Радость и счастье всегда были здесь, под самым его носом — только руку протяни, только зачерпни горстью световые пятна из вихрящегося желтого солнцеворота, только наполни уши шелестом и шепотом жизни, только насыть глаза улыбкой любимого рта, хрупкой линией запястья, легкими детскими локонами на подушке. Вот же оно, вот! Надо бы спросить по-другому: как же он так долго этого не видел, не замечал, а когда замечал — убегал сломя голову, как от огня? Почему называл это шелухой, мелкотравчатым мусором, пестрой поземкой ярмарочного конфетти? Почему он так боялся оторваться от своей черно-белой параллельно-перпендикулярной геометрии прямых линий? И почему именно сейчас — вдруг — прозрел?

Квазимодо сдержанно фыркнул, призывая его двигаться дальше. Подожди, псюха, дай докурить… дай понять… Да уж, загадка на сто миллионов. А может, он просто так поздно повзрослел? Может, в силу какого-то странного уродства сознания гражданина Василия Смирнова, процесс его взросления задержался на семнадцатилетнем уровне и, не сдвигаясь, продержался на одном и том же месте без малого двадцать лет? Лежал же Илья Муромец на печи… вот и он так же… Они выбрались из зарослей и продолжили движение тем же порядком.

Перевалив через гору, Василий взглянул на часы. Они шли уже не менее четырех часов, а его вожак и мучитель Квазимодо все еще не выказывал никаких признаков усталости.

«Нет, Квазиморда, так не пойдет, — объявил он, останавливаясь. — Ты меня совсем загнать хочешь, что ли? Когда назад-то?»

Пес нетерпеливо повернул голову и поскреб почву передней лапой. Он явно не собирался уступать. Василий огляделся. Внизу, по ходу движения лежало шоссе. Скорее всего это было продолжение того самого виража, который он видел из пещеры пару часов тому назад.

«Вот что, пес, — сказал Василий решительно. — Не знаю, как ты, а я спускаюсь к шоссе и иду по нему назад, как и положено двуногому существу, любящему жизнь и комфорт в ней. Понял? Хочешь — давай со мной, не хочешь — продолжай бить ноги по кочкам. Тебе легче, у тебя их четыре. Ты меня только донизу доведи, и все, отцепляюсь. Идет?»

Квазимодо проворчал в ответ что-то невежливое. Он тщательно принюхивался, высоко задрав голову, чтобы лучше поймать ветер и, видимо, совершенно не собирался принимать в расчет мелкие капризы хозяина.

«Экое заносчивое животное… Ну ничего, отольются пёске Васькины слёзки,» — подумал Василий, снова устремляясь вниз по склону вслед за собакой. Такими темпами они должны были добраться до шоссе не более чем через полчаса. Ну и ладно. Сегодня ничто не могло испортить его замечательно праздничного настроения.

Отныне все должно пойти решительно по-другому. Праздник бомжам он, конечно, устроит — не разочаровывать же людей… Но это будет прощальный банкет. Ага. Про-щаль-ный. Он проверил в памяти номер телефона… нет, не забыл. Позвонит и скажет, что все теперь будет иначе, что он — уже другой, не такой безнадежный дурак, которого она знала прежде, что он научился жить. И пусть это заняло целых двадцать лет, но зато его наука — не чета прочим. Быстро ведь только кошки родятся. Он теперь по жизни — Илья Муромец, вот кто. И черт с ними, с двадцатью годами — зато теперь у них такое счастье начнется — закачаешься! И она поймет, точно поймет, как понимала всегда. И дети…

Василий остановился вслед за неожиданно замершим Квазимодо. Они стояли примерно посередине склона. Вечер уже серебрил восточный край горизонта; небо меняло цвет, отражаясь в голубоватой ленте шоссе, по которому медленной букашкой полз патрульный армейский джип, вращая оранжевой мигалкой. Мир был красив и огромен. Мир был прозрачен, прост и чудесен, и Василий понимал его весь, до самого конца, насквозь проникая в его плавную текучую геометрию, становясь ее частью, ребром, плоскостью, объемом. У него захватило дух. Если до этого, оперируя своим прежним убогим подходом, он получал совсем неплохие результаты, то какие же открытия он сможет совершить теперь, вооруженный этой новой, цветной и многомерной геометрией! Ну все! Держитесь, нобелевские премии! Я иду! Василий выпрямился, сорвал с себя шляпу и, широко раскинув руки, закричал… и громовые раскаты его великанского баса, прыгая по склону, камнепадом скатились на дно ущелья. О-го-го!.. О-го-го-го!.. Я иду!..

Автоматная очередь ударила его в грудь, и он упал навзничь, не понимая — почему? Мир продолжал светиться вокруг своими чудесными красками, правда основной его объем теперь занимало небо, становившееся все огромнее и огромнее. А посреди всего этого сидел на камне Илан, и огромный пес, по имени Оскар, примостился рядом, и странным в этом было не то, что они так спокойно сидели там, прямо посреди неба, потому что — где же им еще сидеть?.. а то, что Василий совершенно точно знал, как их обоих зовут. Илан покачал головой и спросил:

«Как же ты так, брат?»

«Как?» — спросил Василий.

«Ничего, — сказал Илан. — Чифуля с ним рассчитается, уж попомни мое слово. Знал я, что он его найдет, ма?ньяка. Так и вышло. Правда, Оскар?»

Пес задрал к хозяину большую умную башку и зевнул.

«Какой Чифуля?» — спросил Василий.

«Ну как… — сказал Илан. — Чиф. Квазимода по-вашему.»

«Аа-а… — понял Василий. — Так его Чифом зовут! А мы-то не знали… а он, пес, молчал. Ладно, теперь будем правильно звать.»

«Нет, — сказал Илан. — Теперь уже поздно.»

«Почему?» — спросил Василий, но отвечать было некому. Не было ни Илана, ни Оскара, большой овчарки. Да и небо отчего-то погасло. Тогда Василий закрыл бесполезные уже глаза и умер.

Абу-Нацер

Абу-Нацер положил автомат и осторожно выглянул из-за камня. У него еще оставалась последняя надежда на то, что солдаты в джипе не услышат выстрелов, проедут мимо. Такое иногда бывает — у них там оглушительно трещит рация, да и двигатель у бронированной «суфы» ревет, как недоенная корова, особенно на подъемах… Ну?.. Нет, черт, остановились. Дерьмо! Он снова нырнул за камень, сел на землю рядом с оружием. Такого невезения с ним давно не случалось.

А ведь как хорошо шло поначалу! В Бейт-Асане он сделал все, что планировал. Теперь никто не мог рассказать ничего — не осталось ни одного свидетеля, точка. Да еще и чисто так сработано — вот вам жертвы, вот вам убийцы, все на месте, всё в наличии, всё под рукой для уважаемого господина следователя. Даже нож им оставил, орудие убийства, чтобы лишний раз порадовались. Вложил его в мертвую руку Хамдана. А о мотивах пусть сами думают. Трое родных братьев перебиты — зачем? А черт его знает зачем. Может, кровная месть — почему нет? Поди свяжи самого Абу-Нацера с этим делом. Он тут совсем ни при чем. Во-первых, никто его в эту ночь в деревне не видел, кроме, конечно, мертвецов. Но мертвецы, скорее всего, промолчат, из скромности. Во-вторых, Хамдана с Махмудом он взял к себе недавно, месяца не прошло. Ни на какие дела еще вместе не ходили, так что откуда Шабаку знать, что это люди Абу-Нацера?

Вот и получалось, что никак на него не выйти, нет причины. Могли, правда, пустить собак по свежему следу, но в том-то и вся загвоздка, что собаке надо показать, кого искать. Так-то на тропинке всяких следов полно, даром что потаенная… А кого искать — неизвестно, вот так. Обрубил концы Абу-Нацер, как есть обрубил! Но осторожность никогда не помешает, и поэтому он все равно просидел до раннего полудня в пещере на противоположном склоне вади. Просто для того, чтобы убедиться, что все в порядке. Так оно и оказалось. Он даже различил дальний собачий лай и немного поднапрягся — а ну как все-таки возьмут след? Нет, не взяли… покрутились по окраине деревни, да и убрались восвояси. Ах, молодец, Абу-Нацер, ах молодец! Это у него жизнь которая? Восьмая? Или не в счет?

Дальше Абу-Нацер шел быстро, без остановок. Одному всегда легче, особенно с его-то опытом, с его быстротою, с его ловкостью и чутьем. Он не спал уже больше суток, но все равно ощущал себя свежим и сильным, как матерая пантера. Куда там до него молодым, всем этим хамданам да махмудам! Хотя у Махмуда все-таки был шанс, был… не повезло парню. Что ж, везение — часть этой игры. Нету у тебя семи жизней — не суйся. Или скольких там?.. десяти? И все-таки в укрытие он тоже не пошел сразу, напрямик. Сделал широкий полукруг, на всякий случай, чтобы успеть потом услышать идущих по следу собак, если, не приведи Аллах, все же зацепятся.

В большой пещере стоял запах мочи. Заложник лежал без движения там, где они его оставили, надежно связав по рукам и ногам и приковав за ошейник цепью к вбитому в стену кольцу. Абу-Нацер подошел и пнул его носком ботинка.

«Ну что? Как ты тут без родителей? Надул в штаны? И не стыдно — такой большой мальчик… ай-я-яй…»

Пленник шевельнулся и что-то промычал через нос. Рот у него был заклеен липкой лентой, для надежности несколько раз обернутой вокруг головы.

«Пить, небось, хочешь? Нет, дорогой, сначала наружу. Мне тут с тобою еще неизвестно сколько сидеть, так что гадить внутри запрещаю. Понял? Еще раз увижу — начну резать… пальчик за пальчиком, пальчик за пальчиком… у тебя их пока двадцать, надолго хватит.»

Абу-Нацер открыл замок и удлинил цепь, так что теперь ее хватало на то, чтобы выйти наружу и даже отойти метров на десять от пещеры.

«Давай, пес, пошел вон, — сказал он, развязывая заложника. — Вставай, говорю!»

Человек с трудом подвигал одервеневшими конечностями и стал подниматься, держась за стену, медленно и мучительно, в несколько приемов. Абу-Нацер, повернувшись к нему спиной, рылся в мешке с одеждой.

«Не вздумай снимать скотч со рта, — предостерег он, не оборачиваясь. — На-ка, смени штаны. Хамдану они больше не понадобятся…»

Выгуляв пленника и бросив ему флягу с водой и сухую лепешку, Абу-Нацер снова укоротил цепь. Что делать дальше? Это должно было выясниться в ближайшие сутки. Если не произойдет ничего непредвиденного, то вполне можно следовать первоначальному плану… конечно, с некоторыми изменениями. Прежде всего, надо залечь и не высовываться недельку-другую. Слава Аллаху, пещеру они оборудовали так, что можно без проблем продержаться в ней несколько месяцев. Вода, хлеб, консервы, курево… всего навалом. Патронов и гранат столько, что за всю жизнь не перевести. Одежда. Медикаменты. Короче — все. Даже студия для съемок. Хотя теперь неизвестно, когда снова снимать начнем.

Абу-Нацер вздохнул и посмотрел в дальний угол пещеры, где располагалась «студия» — предмет его особой гордости. Нечего говорить, тут они потрудились на славу. В жизни не догадаться, что дело происходит в пещере. Стол. Стул. На беленом картонном заднике развешаны флаги и портреты шахидов. Даже пол умелец Махмуд выложил плиткой — комната и все тут. Свет на батареях. Все тип-топ, не подкопаешься. Неужели впустую? Ну нет… Абу-Нацер так быстро не сдается. Мы еще по вашим си-эн-энам погуляем…

Помощников, конечно, надо новых, это верно. А иначе — как кассеты передавать? Где газету свежую брать для съемки? Да и воду хорошо бы сменить… свежая-то, она получше будет. Ну помощники не проблема, найдем. Одного телефонного звонка хватит. Не впервой. Но это все потом, через две недели. А пока — залечь и не дышать. Кстати, и поспать не мешало бы. Абу-Нацер связал заложника, лег и мгновенно заснул.

Проснулся он через несколько часов, рывком, как от удара. Кто-то спускался по склону прямо над ним. Причем делал это, нисколько не таясь, если судить по многочисленным мелким камешкам, скатывающимся сверху на площадку перед пещерой. Абу-Нацер схватил оружие и выбрался наружу. Собака! Это и в самом деле была идущая по его следу собака. Уткнув нос в землю, она сейчас в точности повторяла ту же самую большую петлю, которую Абу-Нацер предусмотрительно сделал перед тем, как войти в укрытие. Но что это за чучело тащится за ней на поводке? Соломенная шляпа, светлая бородища чуть ли не до пояса, футболка, драные джинсы, туристские ботинки… Откуда тут взялся такой на мою голову? Абу-Нацер присмотрелся — нет, вроде бы безоружен… даже рукоятка пистолета не топорщится за поясом… может, на голени?.. нет, непохоже. Просто гуляет? Он-то, может, и да, но вот собачка у него — точно не просто так землю носом роет. По мою душу собачка идет, верное дело — по мою… Так что мимо они не пройдут, даже не надейся…

Так. Теперь — чем их брать-то? Мужик, видать, здоровый… метра два, не меньше. С ножом против такого опасно. Хотя можно было бы и с ножом, да вот собака все дело портит. Вцепится в ногу или куда еще и все — пока с ней разбираешься, уйдет мужик, выкатится на шоссе, а там — машины, джипы патрульные. Абу-Нацер взглянул на шоссе, и сердце его упало. Крутя нелепой под ярким еще солнцем мигалкой, по дороге медленно полз зеленый армейский джип. Вот ведь накликал! Что же делать-то, мать твою… ах ты, черт, жалость-то какая! И надо же, чтобы все так по-идиотски сложилось — и джип, и собака, и чучело это соломенное, и все — в одно и то же время!

Мужик с собакой приближались. Они находились уже в каких-то тридцати метрах. Вдруг собака остановилась и, подняв голову от следа, посмотрела прямо на Абу-Нацера, вернее, на заросли кустарника, закрывавшие площадку перед пещерой. Она уже почуяла его, сволочь! Она уже точно знала, где он, видела его своим проклятым носом сквозь все камни и кусты. Она стояла, напружившись, натянув поводок и скаля передние зубы. Она смотрела прямо в его глаза. Рука Абу-Нацера непроизвольно дернулась к лицу, к шрамам. Он поднял автомат и навел его на лохматую собачью шею. Стрелять сейчас или немного подождать? Подождем… может, джип тем временем отъедет…

И тут этот гад сорвал свою дурацкую шляпу и завопил во все горло, размахивая руками и явно сигнализируя о чем-то… кому? — джипу, кому же еще?!. О чем? — ясно о чем… Заткнись, сволочь! Абу-Нацер рывком перевел автомат на широкую грудь в темной, неопределенного цвета футболке и нажал на спуск. Возможно, очередь была чересчур длинной, патронов шесть, не меньше. На этого клоуна хватило бы и двух. Может, тогда бы и в джипе не услышали? Но уж больно неожиданно он заорал… вот и сорвалось… черт.

Мужик упал за камень, собака тоже куда-то делась, во всяком случае теперь Абу-Нацер не видел ни его, ни ее. Но он был уверен, что попал, причем всеми шестью. Сейчас его больше интересовал джип. «Суфа» какое-то время постояла, будто раздумывая. Затем мотор ее снова взревел, и она неуклюже развернулась лицом к склону. Затем одновременно распахнулись бронированные двери, и под их прикрытием солдаты, по одному с каждой стороны, выставили в сторону Абу-Нацера стволы своих автоматов. Засекли… если не его самого, то общее направление уж точно… На всякий случай Абу-Нацер переменил позицию. Но солдаты не стреляли. Теперь они будут действовать наверняка. Вызовут подмогу, вертолет, мать его!.. оцепят, прочешут…

Абу-Нацер выругался. Теперь-то уж точно сериала не получится. Надо уходить. Эх, жалко!.. такую студию отгрохали, такое убежище!.. и все прахом! Проклятый Зияд! С него все началось, с пса поганого! Еще и то жалко, что времени на него не осталось, умер, подлец, легкой смертью. Ну ничего… дети у него еще дышат, и жена — тоже… он мне еще с того света должок вернет, сволочь! Абу-Нацер перевел дыхание. Ярость слепила его. Стоп, стоп… сейчас не время. Сейчас надо уходить и побыстрее. Убить заложника и — вперед…

Он еще раз посмотрел на дорогу. Джип стоял все в том же положении, отражая клонящееся к закату солнце своим пуленепробиваемым ветровым стеклом. Стволы М-16 торчали из-за его распахнутых дверей, как чересчур длинные плечики из-за створок платяного шкафа. Нужны вы мне… суки… Абу-Нацер подобрал автомат и аккуратно переместился в пещеру. Так… что берем с собой? Пояс с рожками — это само собой… флягу… нож… пару лепешек… мобильник… нет, два мобильника… все. А, нет, не все. Заложник. Ну, это мы быстро… Абу-Нацер перевел автомат на одиночный, повернулся к связанному пленнику и… не выстрелил. Громкое — в звонкой тишине пещеры — рычание заставило его обернуться.

Собака стояла у входа в пещеру — в той же позе, в какой он видел ее несколько минут тому назад — напружившись, опустив голову достаточно низко, чтобы прикрыть горло от зубов врага, щеря передние резцы под дрожащей от глубокого утробного рыка верхней губой. Она смотрела ему прямо в глаза, ловя и вычисляя каждое его движение. И тут Абу-Нацер понял, кто это. Рука его снова дернулась к шрамам. Вот оно что… Она снова пришла за ним. Нашла его. Как? Неважно… не задавай смерти вопросов, Абу-Нацер. Смерти? Нет уж… много я вас таких видал, смертей! Много у вас на меня смертей, да у меня на вас жизней больше!

Он рывком вскинул «калач» и выстрелил. Пуля впилась в землю — проклятая тварь успела прыгнуть вперед и вбок. Их разделяло совсем немного — метров пять, но Абу-Нацер смог выстрелить еще не менее трех раз, все мимо. «Как тогда, в Эйяле, — мелькнуло у него в голове. — Сейчас вцепится в ногу. Тут-то я ее…» Но на этот раз получилось иначе. Собака прыгнула, он услышал страшный лязг зубов. Правая рука взорвалась болью; Абу-Нацер попытался удержать автомат и не смог.

Квазимодо

След был свежий и ясный, как весеннее утро. Квазимодо шел, не сбиваясь и ни разу не потеряв запаха. Временами он даже позволял себе переходить на верхнее чутье, особенно после пещеры, где враг зачем-то задержался довольно-таки долго. Эта глупая задержка лишала его последних шансов запутать погоню… если, конечно, он и дальше продолжал сражаться честно, пешком, а не улизнул на автомобиле. Впрочем, какие могут быть автомобили здесь, в горах? В общем, все шло как надо, вернее — почти все, потому что хозяин, честно говоря, ужасно мешал.

Мало того, что приходилось тащить его за собой в гору, понапрасну тратя силы, которые ох как могли пригодиться в будущей неизбежной схватке. Мало того, что он усаживался отдыхать при первом возможном случае, вытаскивал свое несносное курево и принимался дымить прямо в квазимодин нос — действие совершенно недопустимое в разгар преследования, когда нос должен работать тонко и точно, непрерывно фильтруя и анализируя запахи. В дополнение ко всему этому, хозяин постоянно демонстрировал явное желание прервать погоню, и это в конечном счете подрывало квазимодову уверенность в себе.

Собака не имеет права атаковать человека просто так, только потому, что он ей не нравится. Даже угроза собачьей жизни не является достаточным основанием для преследования людей. Достаточным основанием может быть только приказ хозяина, его желание, выраженное явно или неявно — в зависимости от обстоятельств. Хозяин решает, хозяин определяет — кто враг, а кто, наоборот, друг. Чей друг, чей враг? Конечно, хозяина. Но с того момента, когда хозяин решает объяснить это своей собаке, его друзья и враги автоматически становятся друзьями и врагами также и для нее. Все просто. К примеру, люди из зеленых фургонов не являлись врагами. Убийцами — да, но врагами — нет. От них можно и нужно было убегать, временами дозволялось даже куснуть или сбить с ног, если они преграждали путь… но преследовать и убивать — нет, ни в коем случае.

Вот и теперь, идя по следу, Квазимодо очень нуждался в этой уверенности. Не то чтобы у него возникали чересчур большие сомнения. Он точно знал, что перед ним враг. Однажды он даже держал его за горло, и только необъяснимая случайность, неведомая, налетевшая сзади сила спасла врага, дала ему уйти, заставила пса забыть о недобитом противнике. Но сейчас выяснилось, что Квазимодо ни о чем не забыл. Запах врага цепко сидел в его памяти, и сегодня, едва почуяв его след, пес уже точно знал, что следует делать. Сколько раз они проделывали это с Иланом на тренировках! Ах, если бы Илан был здесь вместо нового хозяина, то все, конечно, выглядело вы совсем иначе…

Новый, другой хозяин… означало ли это, что и враги отныне были другие? Нет, навряд ли… А вдруг все-таки — да? Это были плохие сомнения, и Квазимодо всеми силами гнал их от себя. В момент схватки, когда исход решается быстротой реакции, нельзя сомневаться. Сомнение приводит за собою смерть и что еще хуже — поражение. Оставалось надеяться, что ближе к концу погони, увидев врага лицом к лицу, хозяин прояснит ситуацию.

Увы, дальнейшее лишь подтвердило худшие собачьи опасения. Квазимодо специально не пошел к врагу напрямую, хотя мог бы сделать это сразу, немедленно, когда они еще находились непосредственно над пещерой. Вместо этого он продолжил идти по следу, повторяя длинную идиотскую петлю, которую враг заложил в наивной попытке сбить его с толку. Пес делал это исключительно для того, чтобы предоставить хозяину дополнительное время для принятия решения. Всего-то и требовалось, что отстегнуть поводок и скомандовать «вперед!» или даже не скомандовать, а просто легонько подтолкнуть и, может, еще немного приободрить ласковым поглаживанием… хотя последнее — уже роскошь… не излишняя, но роскошь. Всего-то! Потому что все остальное Квазимодо брал на себя.

Однако хозяин продолжал вести себя так, как будто еще окончательно не определился. Вокруг все буквально кричало: «враг!», «враг!», каждая ветка, каждый камень, каждая складка почвы, но хозяин не обращал на это никакого внимания. Недоуменно оглядываясь, Квазимодо видел, что Василий даже не смотрит в его сторону. Он вообще почему-то смотрел все больше вверх, в небо, или вдаль — на другую сторону ущелья, или на вьющееся внизу шоссе… куда угодно, только не туда, куда необходимо было смотреть: на след, на землю под ногами, на приближающиеся заросли кустов, истекающие миазмами вражеского запаха.

Не доходя до зарослей, Квазимодо остановился. Хозяин должен был решить здесь и сейчас. Идти дальше означало буквально наступить на автомат залегшего в засаде врага. А то что враг вооружен, ясно следовало из доносившегося характерного запаха оружейной смазки. И еще… только теперь Квазимодо различил еще один запах, и это окончательно повергло его в смятение. К запахам врага и его оружия отчетливо примешивался запах Мишки! Как же так? Мишка вместе с врагом?.. Это могло означать только одно: Квазимодо ошибался, а прав снова оказывался хозяин! Прежний враг действительно перестал быть врагом… кто ж мог знать?

Ага, теперь «кто ж мог знать»! Сколько раз тебе говорили: не умничай, пес, не надо! Никому твоя инициатива не нужна. Твое дело — лохматое, делай что говорят, и точка. Квазимодо нерешительно переступил с ноги на ногу и с покаянным выражением на морде обернулся к Василию. Но хозяин снова не смотрел на него. Он сорвал с головы шляпу, раскинул руки и закричал, очень громко — по-видимому, выражая таким образом радость от предстоящей встречи с Мишкой. А потом раздалась автоматная очередь, и все решилось само собой, так просто и явно, что не оставляло места никаким сомнениям.

Квазимодо сразу понял, что хозяин умер — по тому, как он упал, по стеклянному блеску обращенных в небо глаз и главное, по особому запаху смерти, всегда сопровождающему ее, безотносительно от того кто умирает, человек или собака. Поводок был намотан Василию на руку, и поэтому, упав, он рывком потянул на себя и пса, сдернув его с тропинки. Квазимодо подполз к голове хозяина и лизнул его в щеку, прося прощения за то, что не смог защитить его вовремя. Прав все-таки оказался он, если теперь это еще имело какое-нибудь значение. Враг оставался врагом вне зависимости от перемены хозяев.

Пес попробовал высвободиться — бесполезно. Мертвая рука хозяина крепко сжимала конец ремешка, как будто Василий твердо решил мешать своей собаке даже после собственной смерти. Квазимодо лег на живот, зажал поводок между ног и принялся перегрызать его, стараясь сделать это как можно быстрее. На привязи он был совершенно беззащитен против огнестрельного оружия. Если противник не дурак, то он должен подойти прямо сейчас, и тогда… Но противник не шел, и шансы Квазимодо возрастали с каждым перетертым кожаным волокном. Он вообще сделал сегодня много глупостей, этот противник… Наконец при очередном рывке ремешок лопнул. Теперь — быстрее!

Квазимодо сразу же взял максимальную скорость. Он вынесся из-за камня, двигаясь молниеносным зигзагом, чтобы обмануть пули. Но выстрелов не последовало. Быстро преодолев расстояние, отделявшее его от кустов, пес решительно проломился через колючие ветки и оказался на небольшой площадке перед входом в пещеру. Площадка была пуста. Где же он?.. Квазимодо принюхался и вошел внутрь. Враг стоял к нему спиной, нацелив оружие в лежащего на полу… Мишку! Ну конечно! Они не могли быть вместе! Можно было атаковать немедленно, но пес предпочел сначала зарычать, отвлекая внимание врага от беззащитного хозяина.

Враг обернулся. Точно. Это был он, тот самый. Только тогда он защищался ножом… Квазимодо смотрел ему прямо в глаза, ловя и вычисляя каждое его движение. Ну, начинай… он увидел, как дернулся автомат и резко прыгнул вбок и вперед. Пуля взрыхлила землю в шаге от пса. Квазимодин зигзаг, натренированный на долгих занятиях с Иланом, действовал безотказно. Попасть в него можно было только случайно, а поскольку Абу-Нацер стрелял одиночными, то это еще больше уменьшало его шансы.

Но все-таки автомат оставался автоматом, и поэтому Квазимодо не поддался соблазну сразу вцепиться в горло. По правилам сначала требовалось обезручить противника. Пес подскочил сбоку и высоко подпрыгнув, коротко цапнул врага выше правого локтя. Абу-Нацер выронил автомат, рука его повисла как плеть. Развернувшись бешеной юлой, Квазимодо сделал быстрый круг по пещере и, набрав скорость, прыгнул врагу на грудь. Абу-Нацер упал навзничь. Он стукнулся затылком о плитки «студии», столь красиво уложенные Махмудом. Он даже не успел поднять руки к шее, чтобы защититься, чтобы хоть ненамного продлить сопротивление. Страшные зубы уже рвали его горло, кровь толчками выплескивалась из разодранных артерий. «Вот и все, — подумал Абу-Нацер. — Кончились жизни. Сколько их там всего было?..» Чтобы отвлечься от боли, он начал считать свои жизни, но успел насчитать только одну.

Мишка

Они живут в Эйяле, в том самом доме. Квартплата низкая, потому что, кроме Мишки и Квазимодо, желающих снимать тут пока не находится. По нечетным дням недели Мишка принимает в местной поликлинике, а по четным объезжает на бронированном микроавтобусе окрестные мелкие поселения. Квазимодо в его отсутствие доблестно дрыхнет дома, причем — и по четным, и по нечетным. Иногда, правда, он спускается в ущелье поохотиться на мышей — просто для поддержания формы, а также чтобы лишний раз напомнить о себе всяким обнаглевшим шакалам.

Вечерами они молча сидят на балконе, глядя на желтую луну, сонно вплывающую в небо, словно зевающая купчиха в горницу. Зловредный минарет из Бейт-Асане каждый раз так и норовит ухватить лентяйку за ее соблазнительные округлости, но она уклоняется с неожиданной ловкостью и, молодея на глазах, лихо запрыгивает наверх, в строгие звездные выси. Тогда Мишка гасит последнюю сигарету и встает, и Квазимодо за ним. Они выходят на опоясывающую поселение дорогу и идут себе, не торопясь, дыша горьковатым самарийским воздухом, замешанным на сухой траве, оливках и солнечной пыли.

Они идут по дороге, по жесткой каменистой земле, в ночи, полной теней и вздохов. И вместе с ними идут их вздохи, их тени. Рассеянно поглядывая в небо, отмеривает широкие шаги бородатый геометр Василий. Едет на своем велосипеде Илан, и огромная овчарка Оскар неторопливо трусит следом, низко свесив длинный розовый язык. Чинно, под ручку прогуливаются Вадик с Лизой. Захлебываясь смехом, бежит четырехлетний Юрка, и ослепительно красивая Маша, присев и раскинув руки, смеется навстречу мальчику зеркальным отражением его смеха.

Все тут, все на месте. Вернувшись, Мишка заваривает чай с мятой, а Квазимодо без лишних сложностей лакает воду из миски, долго и шумно, разбрасываясь веселым веером брызг. «Экий ты все-таки свинтус, Квазимодо, — говорит Мишка. — Подтирай тут за тобой… не можешь воды напиться по-человечески! Смотри — выгонят нас отсюда к чертовой матери за твои безобразия. А кстати, не купить ли нам этот домик, как ты думаешь? Главное, что и просят-то совсем немного. Вот подкопим деньжат, и… А?.. Что скажешь?»

Квазимодо удовлетворенно слизывает с морды лишние капли и улыбается.

апрель-август 2004, Бейт-Арье.

Оглавление

  • Мишка
  • Пес
  • Квазимодо
  • Василий
  • Осел
  • Зияд
  • Полковник
  • Чиф
  • Илан
  • Мишка
  • Квазимодо
  • Мишка
  • Василий
  • Абу-Нацер
  • Квазимодо
  • Василий
  • Абу-Нацер
  • Квазимодо
  • Мишка
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Квазимодо», Алекс Тарн

    Всего 1 комментариев

    А

    Мощная, захватывающая книга! Спасибо! Прочитала на одном дыхании!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства