«Летит, летит ракета...»

2659


Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

АЛЕКС ТАРН Летит, летит ракета

“Летит, летит ракета вокруг большого света. А в ней сидит Гагарин — простой советский парень”. Была во времена моего детсадовского детства такая считалка. А может, песенка, а может, стишок, а может, дразнилка. Не знаю, жива ли она еще: ведь слово “советский” вышло из повседневного употребления. Возможно, теперь говорят “простой российский парень”?

Нет, навряд ли: уж больно отдает определение “российский” картонной политкорректностью — слишком взрослым недугом для бывших советских детсадов. Кашлем там страдают, ушами, животом, желтухой-золотухой, соплями, а вот политкорректностью — нет, не страдают, хоть этим Бог миловал.

Что же тогда? “Обычный русский парень”? Тоже не абы как. Простой-то он, Гагарин, простой, но вот обычный ли? Конечно, нет. “Простой” на Руси издавна звучало комплиментом, в отличие от полупрезрительного “обычный”. Разве обычных в космос посылают, тем более, первыми? Короче, не вытанцовывается. Скорее всего, сдохла та считалка, а может, песенка, а может стишок. Сдохла вместе с Советами, да будет земля им колом. Лежит себе где-нибудь в братской могиле, рядышком с политинформацией, пионерским галстуком и коммунистическим субботником.

Да и сам простой советский парень Гагарин, честно говоря, как-то выцвел, на манер старого, пыльного, на комоде забытого снимка. Это ведь только кажется, что из гнилого огурца можно хороший кусок вырезать. То есть, вырезать-то можно, но кто ж его есть станет, когда в супермаркете свежий продается, в полиэтиленовой пленочке, прямиком из парника, во всей красе своих модифицированных генов, нитратов и пестицидов? Вот то-то и оно…

Должен заметить, что мне упомянутая считалка никогда особенно не нравилась. Рифма плохая. “Гагарин — парень”… Нескладушки. Так и просится на язык что-нибудь другое. Например, “барин”. “А в ней летит Гагарин — простой советский барин”. Совсем другое дело!.. Хотя это уже какой-то оксюморон получается, как сказала бы моя детсадовская нянечка баба Фекла, знай она это мудреное слово. Нет, что ни говорите, а считалочка с самого начала была не жилец. Как, собственно, и Советы.

Да… Но речь тут пойдет вовсе не о Советах, и не о Гагарине, и даже не о считалочке, а о ракете. Летит, летит ракета… Не будь ее, не вспомнилась бы и считалочка.

История, которую я собираюсь вам поведать, вымышлена на сто процентов, а значит, абсолютно правдива. В самом деле, переврать можно только реально произошедшие события, что, как правило, и делает любой рассказчик, неизбежно искажающий картину под воздействием собственного шкурного интереса или собственной куриной слепоты, или собственной дремучей глупости.

Но даже если представить, что вы имеете дело с наичестнейшим, наиумнейшим и наизорчайшим репортером, все равно пересказанное им окажется безнадежно далеким от действительности: ведь никто не в состоянии хотя бы перечислить бесконечное многообразие событий и их деталей, и деталей их деталей, и деталей деталей их деталей… Хотя бы перечислить — не говоря уж о том, чтобы выстроить все в правильном порядке! Да и что это такое — “правильный порядок”, и есть ли он вообще, этот порядок, и правилен ли он?

Ну уж нет, дорогие друзья. Любого, кто постучится в вашу дверь с россказнями о том, как, якобы, “было на самом деле”, вы можете смело спустить с лестницы, как бессовестного и, возможно, злонамеренного лгуна. Верьте лишь тем, кто честно гарантирует вам чистейший, стопроцентный вымысел. Например, мне.

Название поселка Матарот в переводе с древнего языка означает “цели”. Возможно, когда-то, лет семьдесят назад, здесь находилось армейское стрельбище. Гм… Армейское? По тем, еще колониальным временам, стрельбище следовало бы назвать партизанским. Но я предпочитаю не упоминать его вовсе, ибо официальная история Матарота о стрельбище умалчивает, а ссылается исключительно на идеализм рукасто-голенастых отцов-основателей поселка, видевших в нем реализацию своих заветнейших целей: общинной жизни и совместного радостного сельскохозяйственного труда, свободного от частной собственности и эксплуатации человека человеком.

Со временем эти благоглупые идеалы рассосались, как Советы и считалка про Гагарина, а вот название осталось. К началу моего повествования Матарот насчитывал около сотни домов, большей частью покинутых своими обитателями — по причинам, о которых будет рассказано ниже. В соответствии со вкусами отцов-основателей, привыкших всегда и отовсюду видеть захватывающую дух перспективу, поселок располагался на невысоком холме — единственном на всю эту пустынную и удручающе-безводную округу. Возможно, учитывая эту безводность, следовало бы, наоборот, обосноваться в низинке для лучшей утилизации редких зимних дождей, но о вкусах не спорят — особенно, когда речь идет о вкусах идеалистов.

Километрах в пяти от восточного склона холма лежал город… хотя, какой он, на фиг, город? — лежал городок, маленький городок, из тех, какие называют “городами развития”, тем самым недвусмысленно указывая на их постоянную прискорбную недоразвитость. Ну зачем такому городку имя, скажите на милость? Нет в нем ничего примечательного и никогда не было: ни тебе идеалов, ни тебе Гагарина, ни тебе стрельбища. Вот когда и ежели разовьется во что-нибудь путное, тогда уже поименуем… а пока… пока пусть будет просто “город N.”. N с точкой, да и все тут.

Население города N. условно делилось на две группы. Первая не работала и жила на государственное пособие; вторая же занималась тем, что обслуживала первую, то есть сначала выдавала упомянутые пособия, а затем постепенно забирала их назад без остатка. Когда-то в городке существовала тяжелая по местным меркам промышленность в виде трикотажной фабрики и завода по производству махровых полотенец, но затем и тот, и другая переехали поближе к более ловким и дешевым рукам, а N. остался ни с чем.

К счастью, доброе государство не бросило городок в беде. Взамен сбежавших фабрики и завода — этих предательских бастионов капитализма — оно выстроило в N. замечательный суперсовременный колледж, справедливо рассудив, что недостаток в развитии легче всего ликвидируется посредством серьезного академического образования. Колледж именовался “Упыр” — по имени его основателя и бессменного ректора, профессора Гамлиэля Упыра — и предлагал широкий спектр дисциплин, жизненно необходимых для недоразвитых жителей недоразвитого городка, как то: теория и практика гуманизма, искусство европейского перформанса, прогрессивная журналистика, основы феминизма, кинодокументалистика и современная литература народов Океании.

Профессор Упыр, мировое светило в области криптобарбологии третьего полушария косного мозга, лично следил за составлением учебных программ и уровнем преподавательского состава. Правда, злые языки утверждали, что учреждение колледжа не имеет ничего общего с проблемами развития города N., а заключается, скорее, в развитии академических амбиций самого Упыра и его ближайших последователей. Кое-кто даже многозначительно кивал на не совсем благозвучную для какого-нибудь мохнатого восточно-европейского уха фамилию профессора и на его подозрительно трансильванское происхождение.

Но стоит ли принимать всерьез всякие злые языки и мохнатые уши? Нет, не стоит. И тем не менее, некоторые сомнения возникали даже у самых доброжелательных наблюдателей. Увы, неблагодарные N-ские аборигены, для которых, собственно, и городился весь огород, не спешили поступать в колледж. Они оправдывали свое нежелание, а то и прямой саботаж чересчур завышенными требованиями вступительных экзаменов, нагло выходящих за рамки спортивного приложения центральной газеты — привычного и, что греха таить, единственного чтения горожан. В результате почти все студенты Упыра были приезжими — обстоятельство чрезвычайно важное для нашего рассказа.

Но вернемся на холм, где привольно раскинулись дома и дворы поселка Матарот. Западный его склон смотрел в сторону приморского района, именуемого здесь, как, впрочем, и во всем мире, Полосой. Полосу населяли люди, соответственно называемые полосатиками, полосятами или полостинцами, причем населяли густо, шумно и весело. Подобно жителям города N., полостинцы условно делились на две категории. Первая тоже не работала и жила на пособие — в случае Полосы не государственное, а международное, ооновское. Вторая группа, как и в городе N., обслуживала первую, сначала медленно и со скрипом выдавая, а затем быстро и со вкусом отнимая присылаемое из ООН добро.

Казалось бы, при таком поразительном сходстве образа жизни, N-цы и полостинцы должны были стать друзьями-не-разлей-вода. Но судьба судила иначе — возможно, именно вследствие катастрофической нехватки воды, а может, просто из-за крайней разности характеров. Знаете, беспокойные приморские народы отличаются от сухопутных еще сильнее, чем морская черепаха от пустынной. Море, оно ведь как вокзал: так и норовит раскачать беззащитную душу.

Если жители города N. принимали свое пособие со смирением и похвальной сосредоточенностью на маленьких, но емких радостях жизни, то полосята-полостинцы постоянно скучали. А скучающий человек, известное дело, озабочен прежде всего поиском развлечений. Уж чего только они себе не придумывали! Массовые народные мистерии, площадный театр и площадный юмор, стрельбу в воздух и стрельбу друг в друга, стрельбу одиночными и стрельбу очередями, стрельбу залпом и стрельбу вразнобой, и даже уморительную забаву, практикуемую только на Полосе и оттого именуемую “полосованием”, когда из тела одного из забавников извлекаются внутренности, и счастливые полосята бегут по улицам Полосы, радостно потрясая кровавыми кишками, печенью и прочим полосатым ливером. Кстати, из-за этих веселых бегов полостинцев иногда еще называют беженцами.

Да только разве разбежишься по-настоящему в узкой и недлинной Полосе? Тесно там скучающему беженцу. А где теснота, там и ссора с соседями. А тут еще и разногласия относительно полосования подоспели. Люди, они разные, что ж тут поделаешь? Кому-то бег с кишками — смешной спорт, а кому-то неприятно. Непонимание налицо.

Долго ли коротко, поссорились N-цы и полостинцы, сильно поссорились. Когда-то в гости захаживали, а теперь забор вокруг Полосы стоит, армия с пулеметами, вертолеты и прочее разнообразие. Вон он, этот забор, в километре всего от крайних домов Матарота, а вон и джип армейский, и танк орудием помавает, аки слон хоботом. А за забором — триста метров выжженной, пристрелянной земли, где даже мышка, снаряда не схлопотав, не проскочит.

Зато какая развлекуха! Вот уж теперь жителям Полосы скучать не приходится! Сколько всего нового прибавилось! Можно с танком в пятнашки поиграть, можно по нейтралке с пулей наперегонки пробежаться. Пуля, она, конечно, шустрая, ну так что? Полосята тоже быстро бегать умеют: кто они, в конце концов — беженцы или не беженцы? Вот то-то и оно… Опять же сырья для полосования раздобыть можно, если не один бежишь, а с другом. Но главное развлечение — это, само собой, ракета. Она, родимая. Летит, летит ракета! А потом — бум! Вот смеху-то!

Полостинские ракеты были, чаще всего, самодельными и назывались “усама” — в честь их самого главного шутника. Можно было бы, конечно, купить и что-нибудь готовое — например, удалую русскую “катюшу”… но это уже не так интересно, ибо ничто не может сравниться с продуктом собственных рук. Опять же, в процессе производства есть дополнительное развлечение: трубы нужные добываешь, горючку, взрывчатку — скучать некогда. Поставил такую “усаму” в переулочке, таймер зарядил, а сам на крышу — смотреть, как полетит, как бабахнет. И ведь летит, и ведь бабахает. Красота! А можно и без таймера, подростка соседского на нейтралку послать, чтоб вручную запалил. Армия заметит — будут кишки свежие, горячие, по улице пробежаться. Это ли не жизнь, это ли не радость?

Чаще всего ракеты пролетали над поселком Матарот по пути в город N. — большую, интересную цель, где дома стоят кучно, в какой-нибудь да попадешь. Жизнь в N. быстро стала невозможной. Увы, возможностей изменить эту невозможность у подавляющего большинства жителей городка не было в принципе. Куда денешься от дома и от пособия? До столиц полосячьи ракеты пока не долетали, а на жалобы N-цев государственные люди не обращали особого внимания. Любой опытный чиновник прекрасно знает, что живущий на пособие всегда жалуется и всегда врет. А кроме того, разве не полегчает казне, если N. и вовсе исчезнет с лица изрытой ракетами земли?

Впрочем, иногда случалось и такое, что армии надоедало нытье одуревших от полосячьих шуток жителей города N. Тогда, поматерившись, армия откладывала в сторону специальный крючок для чесания нижней части спины и прочие абсолютно неотложные дела, поднимала в воздух беспилотники, высылала на Полосу засадные форпосты и таким образом отодвигала полостинских шутников подальше от забора, так что “усамам” было уже трудно долетать до городка. Увы, до западного склона Матарота их дальности хватало с избытком.

Интересно, что первыми из поселка убежали жители противоположного, восточного склона, хотя туда-то ракеты почти не залетали из-за дискриминационной прихоти законов баллистики. Но в этом бегстве как раз нет ничего странного: раньше всех всегда ломаются те, кому легче. Причина этого парадокса проста: благополучных пугают своим устрашающим примером те, кому совсем плохо. “Если я останусь, — думает такой счастливчик, — то вскоре стану в точности, как тот бедолага. Так что пора срочно делать ноги…” А вот упомянутому бедолаге смотреть в этом смысле не на кого, ну, разве что, в зеркало. А как в него посмотришься, в зеркало, если все зеркала от “усам” полопались к чертям собачьим?

Так или иначе, всего лишь через пять лет после начала обстрелов в Матароте, раскрывшем, наконец, самому себе, городу N. и миру в целом истинный смысл своего названия, народу почти не осталось. Разъехались все, кроме самых упрямых — тех, кто не смог или не пожелал покинуть свой дом, свое дело, устоявшийся мир своих привычек и занятий. Зато подтянулись новые жильцы: студенты N-ского колледжа Упыр, прельщенные чуть ли не нулевыми ценами за аренду превосходных, полностью обставленных и ухоженных домов, в которые — из песни слова не выкинешь — время от времени попадала та или иная веселая “усама”.

РАЗВИЛКА 1

Вы ведь не станете возражать, если я разделю свой рассказ не на главы, а на развилки? Во-первых, традиционные названия плохо пахнут: от слова “часть” так и несет расчлененкой, а от слова “глава” — усекновением. Во-вторых, по смыслу “развилка” подходит несравненно больше: разве не идет здесь речи о начале нового этапа… гм… кстати, не назвать ли тогда “этапом”?..

Нет, и “этап” нехорошо, уж больно по-каторжному. Развилка, она развилка и есть. Умри, лучше не скажешь. Потому что — и это в-третьих — развилка еще и выбор. Вот смотрите, сейчас я могу начать рассказывать о заслуженном диссиденте Серебрякове и о его жене Леночке. А могу — о сумасшедшем фермере Хилике Кофмане и о двух его таиландцах. Та еще развилочка, не правда ли? А могу еще о ком-нибудь… Ну, например, о парне по имени Ами Бергер, демобилизованном солдате-инвалиде… Куда пойдем, кого выберем? Знаете, пусть будет Ами — он мне во всей этой матаротной компании наиболее симпатичен.

Развилка 1: Ами Бергер

Вообще-то с этой стороны дома сидеть не рекомендовалось, особенно у окна. Может же такое случиться, что влетит “усама” прямо в окошко, разве нет? В стенах полосячья самопальная ракета оставляла лишь неглубокие вмятины, зато стекла и черепицу перекрытий пробивала за милую душу. Для удобства граждан при обстреле обычно срабатывала сирена армейской автоматической системы раннего оповещения, настроенной на характерный шлейф ракетного запуска. Для “усамы” времени лету из полостинского городка Хнун-Батум до Аминого окошка секунд десять, не меньше. Значит, по идее, всегда можно, заслышав сирену, вскочить и выбежать за стенку, в соседний коридор. Если попадет в окно, то комнату, конечно, спалит, но не более того. А через крышу и вовсе не страшно: там перекрытие усилено, выдержит.

Но это все только по идее, потому что на практике не может Ами Бергер вскочить, не говоря уж о том, чтобы выбежать. Не на что вскакивать, не на чем бежать. Вернее, есть, но не работает: болтаются длинные и тяжелые Амины ноги сами по себе, как, прости Господи, про что и не скажешь в приличном обществе. Не то чтобы они совсем неживые: теплые и от щекотки дергаются, а вот слушаться не желают напрочь. Порвался где-то проводок, непреодолимые помехи на линии. Им, ногам, из штаба: “Ау, ноги! Шагом марш!” А они, понимаете ли, ноль внимания, фунт презрения. Надо бы отрезать на фиг, как бесполезный балласт, да доктора не соглашаются. “Погоди, — говорят, — не спеши, бывает, что и восстанавливается. Редко, но бывает. А отрежешь — точно уже не вернешь”.

Врут, плешивое отродье. Всегда легче не делать, чем делать, вот и ищут отмазку. С чего бы этим чертовым ногам восстановиться, если за все три года никакого сдвига не было, даже самого маленького? Три года по госпиталям, да по восстановительным центрам, три года в обнимку с ортопедами, три года мучительных упражнений, растяжек, массажей, процедур — конвенциональных и альтернативных, три года ежедневной каторги, три года пусторозовых надежд, обернувшихся полновесными разочарованиями…

Нет уж, хватит, сколько можно. За окном завыла сирена, Ами поднял голову от учебника, засек время, прислушался. Вот просвистела над головой пролетная “усама”. Девять секунд. Мог бы и успеть до коридора, если б захотел, ползком или на костылях. Но не хочется. Потно это как-то и непонятно, надо ли… Так… Долго что-то летит… Донесся гром далекого взрыва. Хотя нет, нормально, еще тринадцать секунд. Вместе получается двадцать две — как раз от Хнун-Батума до центра города N. так что все в порядке, сходится.

Ами неохотно вернулся глазами к странице. Кой черт сдался ему этот Упыр-колледж? Было бы еще что-нибудь интересное, а то ведь сплошной трындеж про потепление народа и эксплуатацию климата… или наоборот? Тьфу, зараза! Ну зачем ему это?

А все Моти Наве, социальный работник из последнего по счету восстановительного центра — он удружил, он насоветовал. Не обращая внимания на протесты, укатил Амину коляску из больничного холла, от телевизора с баскетболом, укатил прямиком в свой заваленный распухшими папками закуток, сел, скрипнув ремнями, весело тряхнул мелкими седеющими кудряшками.

— А не пора ли тебе, парень, к жизни возвращаться? Сколько можно по ортопедам гулять?

— Гулять? — удивился Ами. — Ничего себе гулянки. В подвалах испанской инквизиции и то веселей гуляли.

Моти усмехнулся, кивнул на свои ножные протезы.

— Не один ты такой, болезный. Только хватит уже, Ами, братишка. Этак в больнице и состариться можно. Зачем тебе это?

— А что ты предлагаешь? — осведомился Ами. — Коробки клеить в инвалидной артели? Кому я такой нужен?

— Таким же, как ты, братишка, — уверенно отвечал Моти. — Вот я тебя сейчас на путь истинный наставляю? Наставляю. Значит, я тебе нужен. Кто еще о нашем брате-инвалиде позаботится, если не такие же безногие-безрукие-слепо-глухо-кривые? Никто. Отчего бы тебе на социологию не поступить? Три года отучишься, работать начнешь. Чем плохо? Пенсия у тебя от армии имеется, комнату снять можешь. В столицах, конечно, не получится, а на периферии — пожалуйста. Да вот, хоть в Упыр-колледже. Там, говорят, жилье чуть ли не бесплатно. Парень ты грамотный, не чета мне, черному хулигану из проблемных бараков. Ты-то, небось, школу в Беверли-Хиллз кончал, как в том кино про красивых телок?

— В Бостоне, — поправил Ами.

— Ну вот! Тебе и карты в руки! — Моти взял со стола папку и бросил ее Ами на колени.

— Что это?

— Как что? Я же тебе ясным языком говорю: карты. Твои, медицинские. И чтоб через неделю духу твоего здесь не было. Понял?

Моти приподнялся на стуле и двумя ловкими движениями вытолкнул Амину коляску назад в коридор.

— Понял, — эхом откликнулся мало что понявший Ами Бергер в уже закрывающуюся дверь больничного соцработника, отставного, как и он, сержанта боевой саперной бригады, а значит, кровного братишки Моти Наве, товарища по несчастью, потерявшего ноги в Северной войне на двадцать лет раньше, чем Ами потерял свои в Южной.

Ами и в самом деле закончил школу в Бостоне, да и родился там же, и жил до неполных девятнадцати лет, пока не поманил его к себе непонятно чем и непонятно на кой крошечный клочок земли, несусветно далекий по всем параметрам — географическим, ментальным, погодным, языковым. Всего-то и съездил туда на три недели — по ознакомительной молодежной программе, а зацепило крепко, за самые кишки. Когда он объявил родителям, что уезжает служить в доблестной прославленной армии обороны Страны, на языке которой говорить пока не умеет, но которую полагает теперь своею больше, чем родной штат Массачусетс, удивлению их не было предела.

И откуда только все взялось? И, главное, зачем? Что за блажь, Ами? Разве не собирался ты поступать в университет? Разве не гонялся ради этого за высокими школьными баллами? Разве не распланировано все твое будущее от младшего класса до старшего партнера в адвокатской фирме, от трехколесного велосипеда до корпоративного лимузина, от кленовой колыбельки до дубового… гм… впрочем, зачем о мрачном? Разве не построены уже под это долговременные страховые программы, пенсионные фонды, вклады, займы, облигации? Разве не заточена соответствующим образом жизнь, ее надежный ритм, ее уверенный шаг? И потом: а мы, сынок, а как же мы с отцом? О нас ты подумал?

Ами только пожимал плечами, смотрел виновато, но уж больно тонкой занавесочкой висела в его глазах та вина. А за нею, сразу за нею не было уже ничего, кроме чужой, незнакомой Страны. Там жгучим огнем полыхало сильное, решительное, злое солнце, совсем не похожее на своего вежливого бостонского родственника. Там на сотни гортанных голосов вопил заваленный мусором автовокзал, и смуглые черноволосые девчонки в защитной форме, одной рукой придерживая автомат, а другой — банку колы с торчащей соломинкой, толкали по гладкому панельному полу свои неподъемные китбэги.

Там колотилось о городские волнорезы старое, лживое, безжалостное море, а стены дискотек и баров на набережной пестрели недавними метками от осколков самодельных бомб. Там распевались непристойные частушки на заплеванных семечной шелухой футбольных трибунах, там кричал восточный базар, там на танцах парни резали друг друга за будущее право зарезать девчонку, когда она станет, наконец, женой победителя, там каждый третий только и искал случая надинамить неосторожного первого и зазевавшегося второго. Там чернел базальт спорного плато, белел песок спорного берега, зеленели поля спорных долин и краснели ущелья спорных гор.

О, там решительно было о чем поспорить, на этой земле, и отсвет всех эти споров сразу видели перепуганные бостонские родители в потустороннем уже взгляде своего отравленного, обманутого, заманенного, затуманенного мальчика. Если и существовало что-то бесспорное в этой ужасной ситуации, то именно эта бесповоротная потусторонность… о, Боже, Боже, за что, за что?! И почему, Боже, почему?

Эти вопросы задавали они и вслух, и в сердце своем, но ответом было лишь смущенное молчание, словно даже Тот, кого они спрашивали, затруднялся с убедительной формулировкой. Еще бы — Он ведь тоже самолично проживал в этой невозможной Стране и точно так же не понимал, почему именно в ней, а не, например, в тихом и удобном Бостоне.

— Ничего страшного, — с фальшивой уверенностью успокаивали друг друга родители. — Это просто возраст такой.

Сами виноваты — дали парню слишком тепличное воспитание, чересчур оберегали от простудного ветерка настоящей жизни. Вот и получили по заслугам: ну что может вырасти в оранжерее, кроме экзотических цветов и глупых мечтаний? Пускай теперь перебесится. Через месяцок-другой поймет, что к чему, вернется, хоть и с поджатым хвостом, но повзрослевшим. Не вредно, если вдуматься. В самом деле, что такое взросление, как не умение вовремя поджимать хвост? Вот только жаль пропавшего учебного года, и фондов жаль, и страховок, и сберегательных программ, а тут еще и доллар падает так некстати… ах, Ами, Ами…

Ами вернулся через несколько месяцев, ко Дню Благодарения, похудевший, загорелый и молчаливый. При взгляде изнутри, по внешнюю сторону окон туристских автобусов, где наблюдатель становится еще и участником, Страна оказалась другой — не лучше и не хуже, чем он представлял себе до переезда, а именно другой. В противоположность нормальным местам, где новичку какое-то время приходится ходить в неполноценном ученическом статусе, здесь Ами сразу признали своим на все сто.

С одной стороны это льстило, с другой — пугало. Многое раздражало, а больше всего — мелочи. Ну почему так хреново работает почта? И разве нельзя проверить автобус перед выездом на линию, чтобы он не ломался на третьей же остановке? И зачем превращать опоздания в принцип? А чиновники! Чиновники — это вообще какая-то песня, причем, восточная, заунывная…

Но самым непонятным выглядело отношение к Стране проживающих там аборигенов… назовем их, пожалуй, странниками. Все местное, о чем бы ни зашла речь, подвергалось здесь уничтожающей критике: климат, правительство, еда, армия, полиция, люди — особенно люди.

— Ну что можно сделать с таким народом? — спрашивали странники и презрительно сплевывали на пол. — Погляди парень, как тут все заплевано! Вот в Америке… то ли дело в Америке. Ты сам-то откуда будешь? Из Бостона? Ну ты, брат, даешь… на черта ты в этот клоповник приехал — пошел бы лучше в докторы. Или к доктору.

Характерной чертой ругани было то, что предназначалась она исключительно для внутреннего употребления — только между своими. Именно поэтому Ами не слышал ничего подобного в свой прежний приезд, еще туристом. Это неприятное лицемерие озадачивало и отвращало. Да и вообще, он ужасно соскучился по дому.

Билет в Бостон Ами заказывал по телефону.

— Ах, Америка! — вздохнула девушка-агент. — Как я вам завидую, господин Бергер! Отдохнете душой от наших пакостей… На когда вам обратно?

Ами замешкался. Возвращаться сюда он не планировал, но почему-то испытывал трудности с артикуляцией этого намерения. Слова никак не складывались в связное предложение.

— Господин Бергер? — поторопила его девушка. — Вы хотите еще подумать? Должна вас предупредить, через две недели скидки уже не действуют.

— Я… это… — промямлил Ами. — Не надо обратного.

Девушка помолчала, но Ами уже успел достаточно пообщаться со странниками, чтобы безошибочно распознать тип этого молчания. Даже странно, как прекрасно передается по телефонным проводам столь неуловимая субстанция, как презрение. Но — за что? Разве сама она еще несколько секунд назад не завидовала его поездке, подальше “от наших пакостей”? Опять это проклятое двуличие, черт бы его побрал!

— Алло! — сердито напомнил о себе Ами. — Вы еще здесь?

— Я. Еще. Здесь, — сухо ответила девушка, вбивая каждое слово одним ударом, как гвоздь. — Куда я денусь? Один билет на восемнадцатое ноября. Обратного не надо. Запишите номер вашего заказа, господин Бергер.

— Счастливо оставаться… — сказал он, но она уже повесила трубку, и сарказм пропал даром.

В Бостоне стоял умеренно прохладный ноябрь, автобусы ходили по расписанию, а люди, разговаривая, не размахивали руками и не трепали по щеке даже очень давно и близко знакомого собеседника. Родители тоже проявляли свои чувства тактично и умеренно, под стать ноябрю. Отец показал билеты на воскресный футбол в Фоксборо.

— Еле достал. Твои любимые “Пэтс” в этом сезоне рвут и мечут. Как они играли в Балтиморе! Эх, сынок, сколько же матчей ты пропустил! Ну да ничего, теперь наверстаешь…

Он выжидающе покосился на сына — не возразит ли, но Ами только улыбнулся, и отец облегченно вздохнул. Теперь можно было переходить к следующему этапу — неприятному, но неизбежному. Рано или поздно сыну придется сказать что-нибудь в оправдание своего детского кульбита, своей очевидной ошибки, и отцу хотелось максимально облегчить мальчику этот момент.

— Ну, как оно там? — осторожно спросил он. — Я хочу, чтоб ты знал: мы с мамой полностью поддерживаем твою попытку, хотя бы и неудачную, и уважаем тебя за проявленное мужество. Ты держался, как мужчина. Общеизвестно, что жить в том месте решительно невозможно. Жара, восток, грязь, война и все такое…

Ами раскрыл было рот, чтобы подтвердить, но остановился, потому что не мог говорить. Его распирала обида за Страну. Какое право имеют чужие, пусть даже и близкие ему лично люди, произносить такие несправедливые слова? Что они знают? Что понимают?

— Глупости, — сказал он, сердясь на отца примерно так же и за то же, за что сердился на девушку-агента. — Там чудесно. Там даже воздух другой, не говоря уже о людях. Эта Страна прекрасна, и чем дольше в ней живешь, тем больше это понимаешь. Думаешь, мы так бы за нее держались, если бы она того не стоила?

Через неделю на обратном рейсе Ами сидел у окошка. Он возвращался домой. Он вытягивал шею и волновался, как подросток перед свиданием. Отчего-то ему непременно хотелось увидеть сверху приближающийся берег Страны, густо и беспорядочно усыпанный белыми домами. Когда впереди на границе неба и моря показались небоскребы, волнорезы и трубы электростанции, восточного вида сосед бесцеремонно толкнул Ами локтем в бок и подмигнул.

— Тошно возвращаться в это дерьмо, — сказал он, жизнерадостно улыбаясь.

— Ага. Тошнее не бывает, — с готовностью подтвердил Ами. — Просто глаза бы не смотрели.

Теперь он знал главный секрет этой Страны: в ней трудно — до невозможного — жить, но жить без нее еще труднее.

В армию Ами попал лишь на третьем году своей новой жизни. Хотел и раньше, да не брали: на избыток мотивации в Стране всегда посматривали с подозрением. Идеализм и сентиментальность причудливо переплетались здесь с трезвым, временами даже безжалостным цинизмом. Знакомый бакалейщик, узнав о его неудачных попытках, рассмеялся:

— Мне бы твои проблемы! Тут не знаешь, как от ежегодных сборов спрятаться, а кто-то сам в лямку лезет. Вот что, парень: если хочешь немедленно мобилизоваться — коси под уклоняющегося…

В тот же день Ами написал в армию письмо с просьбой навсегда освободить его от воинской обязанности по причине слабого здоровья, пацифизма и религиозных ограничений. Бакалейщик как в воду глядел: через месяц Бергеру пришла повестка о срочной мобилизации.

В кабинете призывного пункта сидела сонная расхлюстанная деваха с погонами лейтенанта и обширным декольте, сооруженном посредством фигурного закалывания расстегнутой гимнастерки. Она умело сосала шариковую ручку и с тоской смотрела в окно, на волю.

Ами кашлянул.

— Где хочешь служить, братишка? — спросила деваха, не оборачиваясь. — Заказывай, твой день. Мне сегодня приснилось, что я золотая рыбка.

Сидевшая в углу веснушчатая секретарша хихикнула. Ами на секунду задумался. Он намеревался идти только в боевые части, но, согласно логике бакалейщика, проситься туда означало попасть на склад. Ну уж нет. На этот раз он не даст себя провести!

— Мне бы кладовщиком… — вкрадчиво сказал он.

— Кладовщиком? — переспросила деваха. — Это же скучно, братишка. А впрочем, как хочешь. Кладовщиком, так кладовщиком.

Она занесла ручку над бланком.

— Нет! — заорал Ами в отчаянии. — Нет! Я пошутил! Хочу в боевые! Пожалуйста! Я выносливый!

— Не крути мне плавники, братишка, — рассеянно сказала деваха, скосив глаза на упавшую со лба прядь и сдувая ее на сторону. — Выносливые на складе — самое то. Кладовщики, они, блин, много чего выносят. Пока не сядут.

Зевнув, она заглянула в бланк и подняла брови.

— Э, да ты уже большой мальчик. Двадцать один годок. На гражданке работал?

— Прорабом, на стройке.

— О'кей, — кивнула золотая рыбка. — Тогда пойдешь в саперную бригаду.

— А нельзя ли в спецназ? — пролепетал Ами, глядя на авторучку, шустро клюющую его беззащитный бланк.

— Притормози, братишка, — покачала прядью лейтенантша. — Из кладовщиков в спецназ — это слишком круто… Следующий!

На негнущихся ногах Ами вышел из кабинета, не зная, плакать ему или смеяться. Одно не подлежало никакому сомнению: местная логика так и оставалась для него тайной за семью печатями.

Легендарная Армия Обороны Страны оказалась на поверку удивительной смесью разудалой партизанщины и повсеместного уклонения от ответственности. Последнее было возведено в ранг искусства и именовалось на армейском жаргоне немудреным, но очень точным словом “прижоп”, означающим умение прикрыть в случае необходимости важную часть тела, которая на протяжении человеческой истории чаще всего использовалась для физических наказаний.

Конечно, в армии никого не секли, хотя временами, наверное, стоило бы. Офицеры в случае ошибки рисковали карьерой и пенсией; срочники и резерв расплачивались за просчеты отменой отпусков и не слишком обременительной гауптвахтой. Но не страх наказания был главной движущей силой прижопа. Пуще всего любой нормальный житель Страны боялся другого: выйти в чужих и собственных глазах недотепой, лохом, наивняком — всем тем, что именовалось на местном жаргоне уничижительным определением “фраер”. Без карьеры и пенсии еще никто не умирал, но как прожить без самоуважения? Считаться фраером? Да вы что…

Если первым словом, которое произносили в Стране младенцы мужского пола, было, чаще всего, “мама”, то первой связной фразой становилось, несомненно, решительное: “Я вам не фраер какой-нибудь!” Подавляющее большинство странников дружно предпочитало лучше умереть на коленях, чем жить фраером.

Самые талантливые и умелые прижопники выходили в генералы. Но не следует полагать, что область применения прижопа ограничивалась одной лишь армией. В конце концов, через ее батальоны и офисы проходили почти все жители Страны. Поэтому тонкое искусство прижопа выплескивалось за заборы военных баз, обтекало караульные будки и привольно разливалось на просторах гражданской жизни, проникая в самые дальние уголки и норки. Неудивительно, что, выйдя в отставку, хитро-прижопые генералы с легкостью находили себя в области прижопой политики, прижопой экономики и прижопых средств массовой информации.

Все это было бы не страшно в обычное время и в обычном месте, но только не здесь и не сейчас. Так уж получилось, что Страна уже много лет находилась в состоянии перманентной войны, а война всегда требует принятия решений, причем решений быстрых. Но кто же, скажите на милость, может проявить решительность в обстановке торжествующего прижопа? Вот тут-то и вступала в силу вторая составляющая местного армейского менталитета: партизанская удаль.

Дело в том, что сам по себе прижоп удушающе скучен и категорически противопоказан нетерпеливым темпераментным натурам, коими, по стечению обстоятельств, являлось большинство жителей Страны. Время от времени какой-нибудь из закоренелых прижопников вскакивал со своего надежного места, возмущенно плевал на запреты и распоряжения и, закусив удила, пускался во все тяжкие. Это всегда заканчивалось плохо для него лично: за поражение клеймили позором, честь победы присваивали себе старшие прижопники, но человек хотя бы отводил душу, а заодно спасал положение. Пока что, к счастью для Страны, в самые решительные моменты всегда находилось достаточное количество таких безумцев.

Один из них, в прошлом генерал и спаситель отечества, как раз занимал во время Аминой мобилизации пост премьер-министра. Уже одно это говорило о немалых масштабах его прижопых способностей. Но действительная уникальность данного прижопника заключалась еще и в том, что, неоднократно впадая на протяжении своей длинной карьеры в вышеописанное состояние амока и получая за это впоследствии по первое число, он каждый раз ухитрялся вернуться — если не на прежнее место, то хотя бы двумя рангами ниже — и начать все сначала. Теперь он был уже очень стар и давно не выходил за рамки классического прижопа, но опытные в таких делах граждане до сих пор недоверчиво покачивали головами и многозначительно перемигивались: мол, погодите, погодите… этот еще отчебучит, этот еще выкинет какой-нибудь неслабый фортель, вот увидите… черного кобеля не отмоешь добела…

Строительные навыки Ами Бергера в саперах не пригодились: бригада не строила, а большей частью разрушала, взрывала, разминировала, обеспечивала относительно безопасное продвижение танков и автоматчиков, пропахивая и разглаживая местность ножами бронированных бульдозеров. Зато на втором году службы Ами получил интересную специализацию.

В то время армия худо-бедно контролировала Полосу, а потому ракеты еще не стали главным полосячьим развлечением, да и полосование тоже пока не приобрело своих более поздних впечатляющих масштабов. Скука плохо действовала на несчастных полосят. Не зная, чем себя занять, бедняги с горя зарывались в песок. Возможно, они искали собственные таланты, которые когда-то, по утверждению раздававших пособие сотрудников ООН, были зарыты здесь в землю проклятыми оккупантами.

Копали наугад, по очереди, пока не завалит дежурного копателя. Заключали пари — кого завалит первым. К несчастью, погибший пропадал под слоем песка впустую, вместе с ценными теплыми внутренностями, а потому никак не мог быть использован для полосования. Это разочаровывало. Да и талантов почему-то не находилось. Поэтому мало-помалу рытье туннелей стало приедаться, и полостинцы наверняка совсем забросили бы это занятие, когда бы не произошло непредвиденное.

Один из туннелей волею судеб пошел не вглубь, в давящие объятия земли, как это происходило чаще всего, и не в сторону моря, к топящему соленому водовороту, что тоже случалось, хотя и реже, а куда-то вбок. Видимо, бригада роющих полосят обкурилась больше обычного и потеряла ориентацию. Затем, опять же случайно, туннель повернул вверх, и в один прекрасный момент, к полнейшему изумлению дежурного землекопа, лопата провалилась в пустоту, и в образовавшуюся дыру хлынул яркий дневной свет.

— Неужели прокопали насквозь?! — подумал ошеломленный землекоп-полосенок. — Выходит, да. Это что ж такое получается: Америка или Канада?

Он поморгал, приучая глаза к солнцу Западного полушария, и выбрался наружу — аккурат посередке вещевого рынка, забитого стандартным добром, коим забиты все вещевые рынки нынешнего глобализированного мира. Никто не обратил на него внимания: какое дело занятым торговлей людям до перемазанного песком и глиной человека? К удивлению полосенка, продавцы и покупатели говорили не на английском, а на чистом полостинском языке и одеты были преимущественно в светлые традиционные полосячьи рубахи.

— Нет, не Америка, — оценил землекоп. — Наверное, все же Канада. Неужели Торонто? Хотя нет, больше похоже на Лондон или Париж. Сильно же мы отклонились…

Подойдя к толстяку, продававшему китайские телефоны, он поинтересовался, куда, собственно, попал — в Торонто или в Англию?

— Э, друг, моя трава лучше, — ухмыльнулся толстяк. — Какое там Торонто? Мою курнешь — сразу на Марс улетаешь…

Тут только раскатавший губу землекоп обратил внимание на многочисленные детали, однозначно определяющие его местонахождение: надпись на дорожном указателе, вид денежных банкнот, форму сонного полицейского в шлепанцах на босу ногу. Туннель, начавшийся в полосячьей деревне Насриах, подныривал под границу с соседней страной, именуемой Бедипет и, благополучно миновав на глубине десяти метров тщательно охраняемый проволочный забор, снова возвращался к небу, хотя и столь же голубому, как в Полосе, но уже совсем не полосячьему, а вовсе даже бедипетскому. Бедипетская деревня, кстати, тоже называлась Насриах, и это обстоятельство дополнительно усугубляло горечь разочарования бедного полосенка.

Он уже собрался было вернуться в туннель, когда внимание его привлекли неслыханно низкие цены на сигареты. Сигареты тут были важны не сами по себе, а как показатель общего уровня цен: в Бедипте все стоило намного дешевле, чем в Полосе — и травка, и одежда, и бензин, и оружие! Неудивительно: ведь полосята жили на бесплатное ооновское пособие, а ничто так не взвинчивает цены, как бесплатная помощь.

Накупив сигарет на все случившиеся у него наличные деньги, полосенок-землекоп вернулся в полостинский Насриах. Через неделю-другую вся приграничная часть Полосы сосредоточилась на рытье туннелей, имевших теперь самое что ни на есть практическое назначение. В Полосу хлынула дешевая бедипетская контрабанда.

Ах, если бы дело ограничивалось только соляркой, сигаретами и электроникой! Увы, полостинское население, помимо чисто материальных, имело еще и постоянно растущие духовные запросы, для удовлетворения которых срочно требовалось огнестрельное оружие и большое количество патронов. Поначалу армия смотрела на это сквозь пальцы, но затем, когда по туннелям стали переправляться противотанковые ракеты, детали вертолетов, эсминцев, крейсеров и узлы реактора для получения оружейного плутония, призадумались даже самые закоренелые прижопники Генштаба. Было решено срочно создать специальное подразделение по обнаружению и ликвидации полосячьих туннельных нор. Туда-то и попал сержант саперной бригады Ами Бергер.

Подземная полостинская сеть поражала воображение. Со времен первооткрывателя из Насриаха, вошедшего в полосячий эпос под гордым прозвищем Абу-Колумм, технология проходки достигла настоящих высот. Теперь обвалов практически не случалось: уровень доходов позволял пригласить опытных метростроевцев из Средней Азии и с Украины, стенки поддерживались специальными креплениями, доставленными прямиком со строительства иранских подземных объектов, а по полу змеились новенькие блестящие рельсы.

Поначалу Амина группа с легкостью обнаруживала туннели по грохоту землеройных машин или по колесному перестуку вагонеток, платформ и цистерн, перевозящих контрабандное добро и оружие. Поняв это, полостинцы прибегли к тактике маскировочного шума. В качестве такового они использовали круглосуточный минометный обстрел прилегающих к Полосе территорий, а также — регулярные нападения на небольшой, находящийся внутри Полосы анклав, где относительно мирно проживали тогда несколько тысяч странников.

Странники анклава выглядели совершенными белыми воронами в районе, где все существовали если не на пособие, то на контрабанду. Они, смешно сказать, выращивали цветы и тем жили, никого не трогая и ничего не прося. Могли ли добропорядочные полосята стерпеть подобную наглость?

Нападения на анклав прибавили армии головной боли. Нет, странники анклава не жаловались; по сирене они послушно спускались в бомбоубежища, умело передвигались ползком в своих оранжереях, чтобы не подставляться под пулеметный обстрел, на собственные деньги ремонтировали развороченные минами теплицы и даже своих погибших старались хоронить очень сдержанно и деликатно, дабы, не дай Бог, не задеть чьих-либо нежных чувств проявлениями неумеренной скорби. И, тем не менее, нельзя отрицать, что армии мешал шум, а шум возникал именно в результате полосячьих нападений на цветочный анклав, который, таким образом, превращался в непосредственную причину многих прижопных проблем — как армейских, так и общегосударственных.

А если цветник мешает, его затаптывают — разве не так? У кого-то, возможно, не хватило бы на это духу, но только не у тогдашнего премьера, носившего характерное прозвище Слон и уже упомянутого мною в качестве легендарного прижоп-генерала, ухитрившегося несколько раз почти безнаказанно нарушить незыблемые законы прижопа. Сначала, когда премьер впервые объявил о своем намерении вытоптать анклав, а населяющих его странников выбросить из домов силой, никто ему не поверил.

Люди недоумевали. Люди задавали лишние, дурацкие, наивные вопросы. Ну, например: “А как же цветы?” Или: “А как же дети?” Или: “А что случится с могилами?” Или, еще того пуще: “А что будет с жизнью, с семьями?” Люди качали головой, люди сомневались. А зря. Слон и оранжерея: ну сами подумайте, на какой еще танец способна такая пара? Велика важность — цветы, дети, могилы… что там еще?.. — жизнь?.. — велика важность — жизнь! Слон, он ведь на то и слон, что все утюжит своими ножищами, все топчет, без разбора.

В принципе, по накопленному в мире опыту подобных мероприятий, удобнее всего было бы потравить цветы и странников цветочного анклава газом, чтобы затем быстро и незаметно сжечь получившиеся отходы в специальных печах. Увы, тот же опыт показывал, что сжигать на месте не получается, а строительство новых печей или депортация к печам существующим обойдется слишком дорого. Поэтому Слон нашел промежуточное решение. Анклавных странников депортировали только за пределы ограждавшего Полосу забора и там выбрасывали в расчете на то, что, проявив сознательность, они проделают остаток пути до восточноевропейских печей на свои собственные средства.

В начале августа командир Аминой противотуннельной роты объявил общий сбор. В обычных армиях общие сборы подразделений происходят на войсковом плацу. В армии Страны местом такого сбора традиционно является клуб. Командир, недавно назначенный молоденький лейтенантик, нервничал и совершал ошибки. Вот и в этом случае он пришел на сбор минута в минуту, а потому вынужден был ждать, пока подтянутся ветераны. Ами же опаздывать не любил, но статус старослужащего обязывал его приходить на сбор, как минимум, на четверть часа позже назначенного, и непременно — с кульком семечек. О чем и напомнил Бергеру его друг, напарник и сосед по комнате Нево Шор, такой же дембель-ветеран, как и Ами, только свободный от американских предрассудков.

— Кончай, Нево, — сказал Ами. — Зачем парня лишний раз опускать? Нам через три месяца на дембель, а ему еще командовать.

— Фраер ты, Бергер, — откликнулся Нево, вставая и подбирая с пола автомат. — И я с тобой заодно. Пошли уж, черт с ним.

В итоге опоздали всего минут на десять, и командир взглянул на ветеранов со сдержанной благодарностью. Подобные уступки благотворно влияли на авторитет. Он посолиднее кашлянул, призывая роту к вниманию.

— Я только что приехал с совещания у комбата… — офицерик помолчал, дабы дать подчиненным возможность оценить важность момента. — Нам поставлена несколько необычная задача. Как, впрочем, и всем частям в этом районе. На сей раз она не связана с туннелями.

Рота настороженно ждала, уже представляя себе, что последует дальше.

— Как вам известно, в анклаве проводится операция по перемещению населения на новое место жительства на…

— …на восток, — подсказал кто-то.

— Кто это сказал? — в углу помещения приподнялся со стула незнакомый человек в штатском. — Почему на восток? Что за провокационные параллели? Вы что имеете в виду? Кто сказал?

Все молчали.

— А куда еще? — на правах старшего решил разрядить напряжение Нево. — На западе-то море.

— Я сказал, — неловко цепляясь автоматом за скамью, поднялся Шарон, из второгодок. — Население всегда перемещают на восток. Не первый раз уже.

— Фамилия?

— Шарон Мучник. Запишите. И еще запишите: я в этом участвовать не буду.

Человек в штатском потер лоб ладонью и повернулся к командиру.

— Лейтенант! Что вы молчите? Ведите инструктаж согласно полученной установке.

— Приказ комбата не обсуждается! — встрепенулся командир. — То есть, даже не комбата, а командующего округом. Вы, напоминаю, находитесь в армии, а не у мамы на кухне. Так что всякие “хочу не хочу” можете отставить и забыть. Отказы не принимаются. Согласно полученной установке, гауптвахтой отказники не отделаются. Приказано выкидывать таких на тыловые базы. Шарон, имей в виду.

Шарон молчал, насупившись и глядя в пол. Нет для боевого солдата страшнее наказания, чем изгнание из родной части, от друзей и кровных братишек по оружию, по немыслимым маршброскам в сорокоградусную жару, по многочасовой засадной неподвижности в мерзлой грязи, по поту и страху, по радости и слезам.

— Он там родился и вырос, в анклаве, — снова вмешался Нево. — Могли бы и учесть.

— Армия знает, что учесть, а что нет! — прикрикнул из угла штатский.

— А ты, дядя, глохни! — ощерился Нево. — Выступает еще! Ты вообще, кто тут, чтобы выступать?

— Шор, отставить! — почти испуганно выкрикнул лейтенант. — Это прикомандированный к роте офицер, майор запаса. Он просто пока еще не в форме, только-только приехал. Давайте спокойнее, а?

Он перевел сочувственный взгляд на Шарона.

— Тем более что повода так переживать нет. Сами мы никого выселять…

— …перемещать, — поправил со своего места штатский.

— Сами мы никого перемещать не будем, — послушно повторил командир. — Это нашему комбату обещали. Потому что Шарон не один у нас такой. Для высе… перемещения задействована военная полиция, спецотряды. Мы будем обеспечивать прикрытие, чтобы полосатые вдруг не забаловали. Постоим несколько дней в оцеплении, только и всего. Никакого контакта не будет. Шарон, как понял?.. Шарон?..

— Я понял, командир, — тихо сказал Шарон. — Контакта не будет.

Так оно и вышло, или почти так. Жара в тот день стояла невероятная. По первоначальному плану армейское оцепление расположили на дальней границе ликвидируемого поселка, но там не было ни тени, ни укрытия — котловинка, ни черта не видать, позиция явно невыгодная. Поэтому командир приказал перейти поближе к домам, под прикрытие фруктовых деревьев. Сделал он это своей волей, не обращая внимание на протесты прикомандированного надсмотрщика. Ами и Нево оценили это в полной мере: хороший выйдет комроты, грамотный. Клевое место выбрал — на холмике, в укрытии, вся местность, как на ладони — не то что штабные дундуки удумали.

Из рощицы открывался прекрасный вид на небольшое поселение — около сотни утопающих в зелени беленьких домиков с красными черепичными крышами. Только тут рота оцепления поняла, насколько прав был прикомандированный: лучше бы они оставались в котловинке, лучше бы не видели…

Акция уже началась; спецкоманды в черных комбинезонах врывались в дома, выволакивали оттуда людей, заталкивали их в автобусы — растрепанных, в обычном домашнем затрапезе, в домашних тапочках, а то и вовсе босых, потому что в такую жару нет ничего приятнее, чем шлепать босиком по каменным плиткам прохладного пола. Казалось, их всех вытаскивали из-за стола, где вся семья сидела за завтраком, где отец пил свой утренний кофе, мать жарила сырники, а дети болтали ногами и спорили, кому достанется хлебная горбушка. Они явно никуда заранее не собирались: Ави, сколько ни смотрел, не увидел ни одного чемодана, баула, узла с вещами.

В автобусы и грузовики загружались одни только люди, нетто, в чем родила их текущая минута, в один миг облупленные от всего, что составляло близкую оболочку их жизни: одежда, сад, дело, дом, тот самый прохладный пол, обеденный стол, дверные косяки с отметками детского роста, фотографии на стенах, книги, письма, тетрадка с незаконченными уроками, недовязанный свитер, разболтавшийся крючок, который давно надо бы прикрутить, да вот руки так и не дошли, привычный стук часов, привычный запах семейного покоя — все то, что, по сути, и составляет большую часть человеческой души.

Скорее всего, анклавные странники до самого последнего момента не верили, что подобное возможно — просто не представляли себе, не могли представить. Но вот ведь — происходило. Отлетала нараспашку входная дверь, дом разом наполнялся топотом чужих ног, скрежетом чужих голосов, острой вонью чужого пота; чужие глаза обшаривали комнаты, чужие руки хватали детей, хватали взрослых, хватали тебя.

Акция совершалась в поразительной тишине; до холма доносились лишь отрывистые лающие выкрики, которыми перебрасывались спецкомандовцы. Поселение умирало молча, словно не желая осквернять истерикой свою предсмертную, вытаптываемую красоту. Никто не вопил, не визжал, не рыдал в голос. Даже дети, глядя на родителей, если и плакали, то потихоньку.

Внезапно вблизи одного из автобусов возникла и завертелась клубком суматоха. Затем клубок распался; из него, стряхнув с себя оторопевших спецкомандовцев, выскочил седой плотный мужчина в пузырящихся на коленях треннингах и выцветшей футболке. Выскочил, и бросился бежать вверх по склону холма, не отрывая взгляда от маячащих там фигур в зеленой армейской форме и серых саперных беретах — так, словно эта форма должна была спасти его от черно— комбинезонных депортаторов. Последние бросились было вдогонку, да остановились, справедливо рассудив, что оцепление на то и поставлено, чтобы решать подобные проблемы.

Шарон, который до того сидел на корточках рядом с Ами и больше смотрел в землю, чем по сторонам, вдруг выпрямился и напрягся. Мужчина был уже близко.

— Стой! — лейтенант замахал руками и выступил вперед. — Сюда нельзя! Закрытая военная зона! Немедленно вернитесь в автобус!

— Ребята! — задыхаясь, выкрикнул мужчина. — Ребята! Как вы можете?

Он продолжал подходить, пока не приблизился вплотную. Солдаты молча смотрели на его разорванную футболку с Микки-Маусом на груди.

— Как вы можете? — повторил мужчина. — Вы же наша армия, вы же саперы… У меня сын в саперах служит…

— Вам, кажется, ясно сказано: возвращайтесь в автобус, — сбоку уже шел, вытягивая руку, прикомандированный.

— Что? — мужчина повернул голову на голос и вдруг замер. Он увидел Шарона и теперь смотрел только на него. — Ты? И ты здесь?

Он сделал два шага вперед и сильно ударил Шарона кулаком в рот. Солдат упал как подкошенный. Мужчина ожесточенно сплюнул.

— Тьфу! Будь ты проклят…

Прикомандированный схватил беглеца за локти и потащил вниз, к автобусу. Это не составляло труда, потому что мужчина больше не сопротивлялся. Помогая Шарону подняться, Нево заодно забрал у него автомат и подмигнул лейтенанту:

— От греха подальше, командир.

Офицер растерянно кивнул. Как видно, он не очень понимал, какой именно грех имеется в виду. Шарон протестовать не стал, а снова опустился на корточки и так просидел до конца, отрешенно раскачиваясь из стороны в сторону, затем чуть-чуть вперед и снова из стороны в сторону, как ополоумевший маятник.

Под вечер последний автобус с черными комбинезонами покинул обезлюдевший поселок, и пришла команда снять оцепление. Саперы уже уходили, когда снизу донесся жуткий, душу леденящий вой, густой и низкий поначалу, взмывающий острой и тонкой иглою под конец. Казалось, что-то тяжелое, неуклюжее, мягкое сначала долго барахталось, выбираясь из земного нутра, а затем быстро взлетало, исчезая в темнеющем небе.

— Что это? — спросил лейтенант, обращаясь неизвестно к кому.

Вой повторился.

— Собака, — спокойно отвечал прикомандированный. — Их во время обработки дома приказано запирать в одной из комнат. Чтоб не покусали, когда хозяев… того… перемещают. Животное ведь не человек. Животное разве приказ понимает?

— Запирают? И что же с ними дальше будет? — изумленно спросил лейтенант.

Прикомандированный хохотнул. Под конец дня, прошедшего без ожидаемых эксцессов, настроение его сильно улучшилось.

— Животное приказа не понимает, — повторил он. — Но вы-то, лейтенант, не совсем животное, правда? Вам какой приказ дан? Свернуть оцепление и выдвигаться на базу. Вот и выполняйте. А то запрут ведь.

Этот собачий вой еще долго потом сверлил им спину — и когда возвращались на базу, и на следующий день, и через две недели, когда роту перевели на отдых в центр Страны и стало совершенно ясно, что на таком расстоянии услышать что бы то ни было абсолютно невозможно.

А Шарон Мучник застрелился тем же вечером, при первом удобном случае, когда оказался наедине с оружием. Не со своим, которое столь предусмотрительно отобрал у него опытный Нево Шор, а с лейтенантским. Молодой командир позвал парня в свою комнату для беседы по следам инцидента. Беседа получалась плохо. Офицер говорил о сложности момента, о необходимости беспрекословно исполнять приказы, солдат молчал, пристально изучая грязные разводы на полу. Потом попросил пить. Кулер находился в коридоре. Лейтенант взял стакан и вышел, оставив на столе свой автомат. Выстрел прогремел почти сразу.

Крайним во всей этой истории назначили мальчишку-офицера, и было за что, как ни посмотри. Во-первых, самовольно переменил диспозицию, во-вторых, проявил преступную небрежность, оставив без надзора личное оружие. Год тюрьмы как минимум. И, конечно же, конец армейской карьеры. Стать хорошим прижопником разжалованному лейтенанту определенно не удалось.

Свои армейские отпуска Ами Бергер проводил в то время либо на базе, либо в семье своего закадычного друга Нево Шора. После дембеля они планировали безразмерную поездку на мотоциклах по Южной Америке и заранее подгоняли жизнь к этому крутому повороту. Оба почти одновременно расстались со своими тогдашними подружками. Ами не стал возобновлять арендный договор на лачугу, которую снимал в некоем дешевом пригороде, свез немногочисленные вещи в чулан семейства Шор и остался совсем налегке.

Да и воинская антитуннельная специализация ребят теперь, после ухода из Полосы, уже не слишком и требовалась. Армия окапывалась за забором, лишь сурово насупливая брови в ответ на задорные бомбежки веселых полосят. Депортация жителей анклава, разрушение их домов и последующее вытаптывание оранжерей были проведены Слоном и его прижопным Генштабом столь эффективно и стремительно, что вся пресса в Стране восхищалась: “Могут ведь, если захотят!” На свою последнюю перед дембелем боевую смену Ами и Нево возвращались, как в незнакомую реальность.

Шло утро первого дня недели, и все как-то сразу не заладилось. Сначала сломался рейсовый автобус, а следующий пришел переполненным и новых пассажиров брать отказался. Пришлось добираться на перекладных, попутками. Километров за сорок до базы их подобрал симпатичный с виду мужик. Ехал, балагурил, Ами и Нево отвечали в тон, и все было, как обычно, пока не выяснилось, что во время депортации они находились в Полосе. Мужик тут же насупился, свернул на обочину и коротко скомандовал: “Выметайтесь!” Да еще и адрес указал нехороший, матерный.

Это тоже относилось к принципиально новой, незнакомой реальности: до депортации подвозить солдатиков считалось, если не честью и привилегией, то безусловно добрым делом. Молча вышли, молча ловили другую попутку, с новым чувством провожая взглядом проезжающие мимо машины, молча сели в остановившуюся, молча доехали до цели — с большим опозданием, так что даже не оставалось времени перекусить до заранее расписанной дежурной смены. Наскоро переоделись, наскоро прошли инструктаж по своей новой боевой задаче — патрулированию вдоль пограничного с Полосой забора, наскоро погрузились в джип вместе с пожилым водителем и солдатом-первогодкой и отправились.

Там-то, в переваливающемся с кочки на кочку джипе Нево и произнес свои первые с того неприятного момента слова:

— Так нам и надо, Ами. Так нам и надо. Считай, что это за Шарона.

Эти же слова оказались и его последними. Прилетевшая с Полосы одиночная мина разорвалась точнехонько на капоте. Сидевшие впереди Нево и водитель погибли сразу; Ами и первогодка находились сзади, за спинками сидений, а потому уцелели. Ами всего лишь потерял способность управлять ногами, а первогодка не потерял ничего, а наоборот, приобрел — контузию, пожизненную бессонницу и несколько осколков в голове. В новостях сказали: “Двое других солдат получили легкие ранения”.

Что ж, легкие, так легкие. Языком чесать — не бетон месить. А вот как тогда назвать последующие три года скитаний по госпиталям и восстановительным центрам? “Легчайшие”? Наверное, так — ведь о них по радио не упоминалось вовсе.

О возвращении в Бостон Ами даже не думал. Во-первых, с чисто практической точки зрения, здешний опыт реабилитации после подобных ранений был существенно богаче американского. Во-вторых, отняв ноги, Страна словно еще больше привязала его к себе. Когда-то, вечность тому назад, он прилетел сюда на волне бело-голубых романтических бредней, оказавшихся мифами от начала до конца, до самой последней капельки своих неиссякаемо-сладких слюнок. Теперь же он чувствовал, что накрепко врос в местную, сухую и горькую почву, сплелся корнями с другими, такими же, как он, так, что уже и не различишь, где тут какой овощ.

Потянешь наружу безногого, но живого Ами Бергера, а вытащишь целого, но мертвого мальчика по имени Шарон Мучник, а то и не человека даже, а слово — и хорошо еще, если слово это окажется добрым. Потому что, даже больше, чем людьми и событиями, наполнена эта почва словами: корявой правдой и благолепным враньем, утешительными благословениями и смертными проклятиями, сбывающимися мечтами и пустыми клятвами. Попробуй, уйди от такого. Да и зачем уходить, куда? Есть ли на свете что-либо ближе тебе, Ами Бергер?

А еще слишком уж запали ему в душу последние слова закадычного друга Нево Шора. Не оттого ли с такой охотой послушался он совета больничного ортопеда?

Ами обнаружил, что давно уже смотрит вовсе не в раскрытую перед ним книгу, а в окно, туда, где за не столь далекой, увитой колючкой, бетонной стеной десятиметровой высоты виднелась она, Полоса: перепаханная снарядами, нашпигованная пулями, обожженная огнем взрывов нейтральная зона, плотная масса домов Хнун-Батума, а за нею, еще дальше — море, плавно переходящее в небо. Он вздохнул, посмотрел на часы. Прогуляться, что ли?

Словно в ответ, взвыла сирена. На этот раз ему даже удалось разглядеть дымный хвост “усамы”, резво стартовавшей из переулков Хнун-Батума. Ами не сдвинулся с места. Восемь, десять… — ракета просвистела над головой, удаляясь в сторону N. Двадцать, двадцать один, двадцать два… — взрыв. Все сходится.

Цепляясь за закрепленные в нужных местах поручни, Ами слез со стула. Затем, привычно таща за собой тяжелые, мешающие ноги, он пересек комнату и спустился с лестницы вниз, в гостиную, к инвалидному креслу. Дальше было уже легче: небольшая ступенька за входной дверью и еще две перед калиткой.

РАЗВИЛКА 2

Ами выехал на улицу и остановился, раздумывая, куда направиться теперь: направо, в сторону бара или налево, к профессору Серебрякову. Вообще-то, для выпивки еще рановато… да и денег на выпивку, честно говоря, нет. Но деньги как раз можно было бы взять у профессора — он давно уже задолжал Ами за редакцию переводного текста. Но и напоминать о долге как-то не слишком удобно: нету нынче богачей в Матароте, вот и профессор поиздержался.

Развилка 2: налево

А вообще-то, кого волнует — поиздержался он или нет? Сколько можно жить фраером, господин Бергер? Вы с профессором о цене договаривались? — Договаривались. Ты работу сделал? — Сделал. Тогда чего, спрашивается, стесняться? Давай, дружок, давай, крути колеса. И Ами решительно свернул налево, к Серебряковым.

День стоял яркий, солнечный, словно и не начало зимы, а самое, что ни на есть, лето. Улица потихоньку сползала вниз, так что ехать было одно удовольствие. Вот назад придется забираться в горку. Дом, занимаемый Ами Бергером, располагался на верхней точке холма. Вообще-то, Ами и выбрал его именно из-за этого — чтобы лучше видеть Полосу. По причине повышенной опасности платой за аренду являлось собственно Амино проживание в доме: сбежавшие в центр Страны хозяева чувствовали себя немного спокойнее, когда кто-то присматривал за обстреливаемой собственностью — хоть кто, хоть безногий калека.

Серебряковы — профессор Александр, которого Ами выучился именовать на оригинальный, чеховский манер Александром Владимировичем, и его жена Элена занимали дом четвертый по счету слева от аминого — видимо, на тех же самых бесплатно-служебных условиях. Госпожа Элена, между прочим, настаивала, чтобы Ами называл ее также по-русски — Леночкой, но сложный звуковой барьер в середине слова оставался непреодолимым для неповоротливого, склонного к английскому курлыканью языка урожденного бостонца.

— Неудивительно, молодой человек! — нередко шутил по этому поводу профессор. — “ЧК” — это исключительно русский феномен.

Ами значения шутки не понимал, но всякий раз послушно улыбался, чтобы не обижать пожилого уважаемого человека. Серебрякову было под семьдесят, и он выглядел ровно на столько же, хотя и изо всех сил молодился. Зато Леночкин возраст, вернее, его скандальная разница с возрастом мужа служили постоянной темой разговоров в баре “Гоа” — единственном месте Матарота, где люди поселка еще собирались вместе.

Начинал обычно Моше Маарави — хозяин матаротской пекарни. Когда-то пекарня Маарави гремела на всю округу: большинство продуктовых лавок и ресторанов города N. затаривались свежим хлебом, питами и пирожными именно здесь. Сейчас же, увы, гремела не пекарня, а ракетные взрывы, и клиентов стало катастрофически мало. Раньше Моше и жена его Лея едва успевали поворачиваться от заката до заката — и это при том, что у печей постоянно суетилось не меньше трех сменных работников.

Теперь надобность в работниках отпала. Да и сами супруги Маарави все больше времени просиживали в баре, а не за прилавками чуть теплящейся пекарни. Моше мрачно принимал парад батальона пустых стаканчиков из-под арака. Как видно, что-то в качестве парада его не устраивало, потому что он то и дело добавлял в строй все новых и новых солдат. Лея же прихлебывала остывший капучино и беспокойно поглядывала на мужа: не слишком ли ты уже набрался, дорогой? Не пора ли домой? Это выводило Моше из себя.

— Ну что ты меня глазами сверлишь, что? — кричал он, стукая кулаком по столу, отчего батальон подпрыгивал, дружно, словно по команде, как, собственно, и должно происходить на парадах. — Ох, смотри у меня, Лея, допрыгаешься…

Лея молча моргала и пожимала плечами: в отличие от стаканчиков, она ничуть даже не прыгала и оттого не могла допрыгаться в принципе.

— Вот возьму себе молодую, как русский профессор, — продолжал угрожать пекарь. — А тебя… а тебя…

— Зачем тебе молодая, Моше? — насмешливо кричала от стойки Мали, хозяйка бара. — Небось, забыл давно, что с ними делают, с молодыми…

— Ничего, ничего… — отвечал Моше, многозначительно кивая в пространство. — Вспомним. Такое не забывается.

— Да и не такая уж она и молодая, — вступала Лея. — Издали конечно, а если сблизи зайти…

Хозяин “Гоа” Давид Хен, муж Мали, отбрасывал в сторону полотенце и возмущенно фыркал, рассматривая на свет протертый до сухого блеска бокал.

— И не надоело вам? Сколько можно? Стыдно ведь… — и, помолчав, добавлял. — Она его вдвое младше, не меньше. Вдвое. А уж горяча… Поверьте моему глазу. Ами, скажи. Ты туда часто ходишь. Как она, профессорша, горяча?

Ами краснел, что, конечно же, вызывало немедленный взрыв всеобщего хохота. Ну и ладно. Взрыв, так взрыв. Что им тут — привыкать к взрывам-то? Одним больше, одним меньше, невелика беда.

Калитка серебряковского дома была распахнута настежь. Ами миновал двор, постучал в приоткрытую входную дверь и, не дождавшись ответа, въехал в пустую гостиную.

— Альександер Владимирович! — крикнул он, торжественно расставляя ударения на предпоследние слоги, отчего имя в целом прозвучало, как на представлении баскетболистов перед матчем. — Есть кто дома? Ау! Господин профессор!

— Минутку! — послышалось из-за раскрытой двери на террасу. — Я сейчас! — и в гостиную, завязывая на ходу поясок крайне легкомысленного халатика, вошла, или, скорее даже, впорхнула госпожа Элена, она же Леночка, она же жена профессора Серебрякова.

Ами смущенно потупился. Вырез леночкиного халата отличался одновременно чрезмерными щедростью, открытостью и разнообразием.

— Ах, Ами, извините! — воскликнула Леночка, спохватываясь и прихватывая в кулачок лацканы, но при этом промахиваясь ровно на один лацкан, в результате чего вырез, вместо того, чтобы сократить обзор, напротив, увеличил его еще больше. — Я не совсем одета… загорала, знаете ли. Говорят, зимний загар здесь самый лучший. Говорят, летом солнце активное, сразу обжигает. Вот прямо сразу — раз и готово. И рак. Говорят, тут у солнца жуткий рак. Александр говорит, что солнце тут сразу ставит раком. Ха-ха-ха… Вам не понять, но по-русски это звучит немного неприлично. Ха-ха-ха… А сейчас солнце не вредное, а наоборот. Вот я и ловлю, знаете ли. Без всего. То есть совсем. Так приятно… та-ак прия-я-тно…

Английских слов Леночка знала немного, да и расставляла их большей частью неправильно, зато делала это уверенно и с поразительной скоростью. Она длинно потянулась, и халат послушно подтвердил упомянутое “совсем без всего”. Ами сглотнул. По понятным причинам ему давно не приходилось видеть такого. Больше трех лет, если точнее. “А ну, успокойся, — скомандовал он себе. — Ты кто? Ты инвалид. Кочерыжка безногая”.

— Мне бы Альександера Владимировича, госпожа Элена, — Ами кашлянул, чтобы устранить из голоса предательскую хрипоту. — Он дома?

Леночка подбоченилась. Ей явно нравилось Амино смущение, и она не намеревалась заканчивать только-только начавшуюся игру. Не так часто удается почувствовать себя женщиной в этой проклятой глуши. И не просто женщиной, а желанной женщиной. И не просто желанной, а настолько желанной. Она чуть повела плечами и тут же отметила зеркальное отражение этого движения в Аминых глазах. Бедный парень, эк его распирает…

— Уехал Альександер Владимирович, — сказала она, утрируя смешное Амино произношение. — В Упыр уехал, до вечера. А вас, Ами, я дано уже просила не называть меня “госпожа Элена”. Я Леночка. Ну-ка, скажите: “Ле-нач-ка…” Ну?

Леночка наклонилась к Ами и затеребила его губы пальцем с длинным наманикюренным ногтем.

— Ну? Повторяйте за мной. Ле…

— Ле… — повторил Ами, зачарованно глядя на голые груди, подрагивающие в вырезе халата.

— Нач…

— Натч…

Он с трудом удерживался от того, чтобы схватить ее. Ну, схватит, а потом? Что он будет делать потом, без ног?

— Да не “натч”, а “нач”! Язык не поднимайте! — она легонько раздвинула пальцем Амины губы и прижала книзу язык. — Ну?

Ами неловко повернул голову, избавляя рот от шустрого Леночкиного пальца.

— Я лучше поеду, госпожа Эл…

— Леночка! — Леночка резко выпрямилась и притопнула ногой. — Сколько раз повторять! Ле-нач-ка! И никуда вы не поедете. Вот еще. В кои веки кто-то в гости пришел. Теперь вы мой, Ами. Понятно? Мой. Я вас сейчас чаем поить буду, на террасе. И не смейте возражать! Даже не думайте!

Она решительно обошла Амино кресло и взявшись за рукоятки, выкатила его на террасу.

— Вот! Ждите здесь! И только попробуйте убежать!

Снова притопнув ногой, она ушла в дом. Ами перевел дыхание. Вот ведь чертова баба! Ситуация вызывала у него сложные чувства. С одной стороны, конечно, унизительно, когда тебя используют таким недвусмысленно двусмысленным образом, а с другой… Он вспомнил недавний давидов вопрос: “Как она, профессорша, горяча?” и свое ответное смущение. Потому и смутился, что сам давно уже исподтишка поглядывал на ее вырезы и декольте. А чего смущаться-то? Он что, в замочную скважину зырит? Нет ведь, правда? И выставляется это все напоказ вовсе не ненароком, а вполне себе расчетливо. Скучно ей здесь… Да и как не скучать? “Как она профессорша, горяча?” Ну что тебе ответить, Давид… на полную мощность работающая печь в булочной Маарави и то холоднее будет…

Что они тут делают с профессором — вот загадка. Вернее, сам Серебряков еще ладно, кое-как объяснимо: пишет книгу, стеснен в средствах, привязан к колледжу Упыр какими-то грантами, обещаниями, перспективой преподавательского места. Но почему его красивая, молодая, от пяток до макушки сексуально озабоченная жена согласна делить с профессором эту жизнь? Сидеть здесь безвылазно, в обезлюдевшем поселке, под ракетами… почему? Серебряков хотя бы в N. иногда ездит, а она вообще — никуда! Такая женщина — и никуда! Такой женщине нужны умопомрачительные наряды, бриллианты, опера, казино, фешенебельные рестораны, шампанское на палубах океанских яхт. Это ж дураку понятно. А тут…

Ами вздохнул. Отсюда, с открытой террасы серебряковского дома виднелся все тот же чертов пограничный забор и чертовы дома проклятого Хнун-Батума, и чертово море далеко на чертовом горизонте.

Вошла Леночка, неся на подносе кружки с кипятком, коробку с чайными пакетиками, бисквиты. Уселась в кресло напротив, круглые красивые коленки вместе, длинные голени наискось, халат запахнут. В стрипклубе полдник, просьба не беспокоить артисток. Перерыв на чаепитие. Делу время, потехе час. Ами выбрал пакетик, поболтал его в кипятке. Леночка сидела молча, сдвинув брови, думая о чем-то своем.

— Скажите, Ами, — сказала она наконец. — А правду говорят, что из Страны можно только через аэропорт выбраться? Самолетом то есть?

— Ну почему же… — Ами покачал головой. — Можно и морем. Покупаете билет и…

— Но это все равно через пограничников, правда? — перебила Леночка. — А если так, как в Европе? Типа, сел в тачку в Португалии и — фьюить… в Норвегию… Так можно?

— Думаю, что нет. А зачем?

— Действительно, зачем? — Леночка тряхнула головой, словно сбрасывая что-то. — Вы печенье-то берите, берите. Такое вот угощение… а другого нет. Прямо стыдно, правда?

— Вовсе не стыдно, — возразил Ами. — Просто время такое, госпо… извините, Леноточка. И место. В Матароте сейчас ни у кого денег нет.

— Почему вы так думаете? — с непонятным вызовом отвечала Леночка. — А вдруг у кого-то хранится где-нибудь под полом чемодан с бабками? Представляете? Большой серый чемодан, набитый буро-малиновыми банкнотами!

— Буро-малиновыми — это какими? — улыбнулся Ами.

— По пятьсот евро, мальчик, — прошептала Леночка, округляя глаза. Ты, наверное, и одной такой бумажки не видел, а тут — целый чемодан. Миллионы и миллионы евро. Представляешь?

Ами нахмурился. Он решительно не понимал, к чему клонит госпожа Элена. В роли соблазнительницы она выглядела намного убедительнее.

— Знаете, госпожа Элена, я не представляю другого. Почему вы выбрали для жизни именно Матарот? Вам тут, должно быть, ужасно скучно. Понятно, у профессора Альександера намечается работа в Упыре… но ведь пока что ее не так много! Пока что он даже не каждую неделю туда ездит. А книгу можно писать где угодно. Сняли бы квартиру где-нибудь подальше… да хоть в столице. Почему тогда здесь? Неужели только из-за того, что у вас нет этого серо-буро-малинового чемодана?

— В столице… — тоскливо вздохнула Леночка. — В столицу нельзя…

— Нельзя? Почему?

Женщина искоса метнула на него быстрый взгляд. Казалось, она чувствовала, что сказала больше, чем намеревалась, и теперь сожалела об этом.

— Да нипочему. Хрень это все, булшит. Так, кажется у вас говорят: булшит? — она улыбнулась кокетливо, по-прежнему, словно желая загладить произведенное ею нежелательное впечатление. — Но что это мы все о грустном да о грустном? Давайте лучше поговорим о чем-нибудь хорошем. Например, о любви. Вы ведь не против поговорить о любви, господин Ами?

Леночка с хрустом потянулась, натягивая на груди халатик. Ами понял, что перерыв в стрипклубе подошел к концу. Он отставил чашку.

— Пожалуй, мне пора, госпожа Элена. Будьте добры, передайте Альександеру Вла…

— Никуда вам не пора, — перебила госпожа Элена.

Она надула губы и лениво откинулась на спинку кресла. Коленки ее несколько раз дрогнули, словно сомневаясь, слегка раздвинулись, вернулись назад и, приняв окончательное решение, разошлись снова, на этот раз открывая намного больше, чем положено видеть случайному гостю. Под халатом и впрямь не было ничего, кроме загорелого, хорошо ухоженого тела. Ами не стал отводить глаза. В конце концов, что она себе думает?

— Скажите, Ами, — сказала Леночка, просовывая руку под лацкан и блуждая глазами по потолку. — Меня всегда интересовало: как это делают на инвалидном кресле? Должно быть, интересно, когда на колесах… вперед, назад… вперед, назад… вперед, назад…

— Не знаю, — сухо ответил Ами. — Я пока не пробовал.

— Какое совпадение… — поразилась Леночка. — Мы оба не пробовали. Это плохо, Ами. Надо исправлять. Знаете, что?..

Одним плавным движением она вдруг перетекла со своего кресла на пол. Ами не успел глазом моргнуть, как Леночка уже стояла перед ним на коленях и умело расстегивала брючный ремень.

— Гос-по-жа Элена… — пробормотал он.

— Шш-ш… — откликнулась Леночка. — Не мешай. Ну-ка, что тут у нас есть? О-о… вот видишь… красота-то какая…

“В конце концов, что я могу поделать? — подумал Ами, закрывая глаза. — Не драться же с ней? Я ведь, в конце концов, инвалид… Сопротивление бессмысленно… и неразумно… крайне неразумно… но, черт возьми, как она здорово умеет… как здорово… три года… три года…”

Он чувствовал подкатывающуюся волну, под закрытыми веками играя огнями, взлетал фейерверк, в ушах выли сирены… погоди, почему “выли”? Сирены обычно поют. Обычно поют, но эта почему-то выла. Ах черт! Это ведь и в самом деле сирена!

— Сирена, — сказал Ами, не раскрывая глаз. — Надо уйти в укрытие. И телефон. По-моему, у вас звонит телефон…

— М-м-м… — отозвалась Леночка.

“А что она еще может сказать? — подумал Ами. — У нее ведь рот сейчас занят, и так хорошо занят… так хорошо… Но у тебя-то не занят… ты-то должен думать… это ведь сирена, Ами!”

— Ракета… — пробормотал он. — Ракета…

— М-м-м… — повторила Леночка и слегка откинулась назад, с законной гордостью разглядывая промежуточный результат своих усилий. — Ну и что ж, что ракета? У нас тут своя ракета… М-м-м…

Волна нарастала, фейерверки взлетали все быстрее и быстрее, сирены смолкли, но зато прибавился свист… Знакомый такой свист…

Откуда он только знаком, а, Ами? — Это летит. Это летит ракета. Летит, летит ракета. И, судя по характеру свиста, летит прямо сюда, на эту террасу. Хорошо еще, если их с госпожой Эленой разбросает взрывом в разные стороны… Хотя и тогда видок у него будет не слишком пристойный: без штанов, да и это самое останется ракетой, стыд-то какой. А если не разбросает? Если их так и найдут: его, ее и ракету в горле? Ужас-то какой…

— Нет, — сказал он, открывая глаза.

— М-м-м, — увлеченно отозвалась Леночка, погружаясь на максимальную глубину.

— Бабах-бах-бах!!! — прогремела ракета, взрываясь на террасе в двух шагах от их крайне выразительной скульптурной группы.

Ах, черт! Как это некстати! Поверьте, у меня и в мыслях не было расставаться с Ами Бергером столь экзотическим способом. И не в том даже дело, что он такой симпатичный парень, хотя и инвалид. В конце концов, ракета не разбирает, кого убивать. А в том, что Ами мне еще нужен, очень нужен… я ведь в него столько времени вбухал, столько страниц. И вот, нате вам — прилетела ракета и бах! — нету моего Ами. Леночки тоже нету, но Леночка — Бог с ней… Нет, не подумайте плохого, Леночку тоже в каком-то смысле жаль, особенно, когда она в таком халатике. Но с ней мы только-только познакомились, да и не знаем о ней, в общем, ничего. А вот Ами… Жалко парня, ужасно жалко. Привык я к нему, да и вы, наверное, тоже. Ведь привыкли, правда?

Черт… Но делать нечего. Ракета есть ракета. Охо-хо… придется теперь обходиться без Ами. Ничего, придумаем что-нибудь. И вообще, может, оно и к лучшему. Трудно возиться с инвалидом, а Ами ведь был практически безногим… Видите? Я уже говорю о нем в прошедшем времени. Значит, смирился. Значит, так. Значит, и вы смиритесь. Можно даже утешаться тем, что смерть Ами Бергера вышла на удивление хороша. Настолько, насколько два этих слова — “смерть” и “хороша” подходят друг к другу. Ну вот. Утешились — и дальше. Потому что жизнь продолжается, не так ли? Охо-хо… На чем, бишь, я остановился? Ах, да. На взрыве.

Ракета проделала в полу террасы неопрятную воронку неправильной формы и глубиной не более тридцати сантиметров. Взрыв оказался не слишком велик: садовые стулья и стол даже не разлетелись в разные стороны, а просто опрокинулись. Большая часть повреждений произошла от осколков. Все вокруг: стволы деревьев, мебель, оштукатуренные стены и столбы террасы — все, во что утыкался взгляд, пестрело дырами и рваными отметинами. Стеклянная дверь, каким-то чудом уцелевшая от предыдущих близких разрывов, на сей раз не устояла: все вокруг было усыпано битым стеклом.

Тела Ами Бергера и Леночки Серебряковой лежали так, как их застала… Нет! Не могу! Как хотите, но я не могу. Позволить какой-то паршивой ракете… нет и нет. Знаете что? Я вот что подумал: ведь тогда, у своей калитки Ами вполне мог бы повернуть не налево, а направо. Ведь мог бы, согласитесь, мог? Вот пускай и повернет. В конце концов — разве это не развилка? — Развилка. А коли так, то и говорить не о чем. Возвращайтесь, дорогие мои, возвращайтесь. Итак, Развилка 2 — помните такую?

Развилка 2: направо

Наверное, ты все-таки фраер, Ами Бергер. Ну кого волнует, поиздержался профессор или нет? Вы с ним о цене договаривались? — Договаривались. Ты работу сделал? — Сделал. Тогда чего, спрашивается, стесняться? А все же нехорошо вот так — с ножом к горлу: отдавай и точка. Все ведь здесь в одной лодке, в одной беде. Отдаст когда-нибудь. А что фраер ты, Ами, так это тоже не беда: фраера, говорят, живут дольше. Интересно, кто это проверял? И главное, как? Ами задумчиво покачал головой и свернул направо, к бару.

День стоял яркий, солнечный, словно и не начало зимы, а самое, что ни на есть, лето. У калитки соседнего дома Ами приостановился. Хозяин, Боаз Сироткин грузил в глубине двора мешки в кузов своего старого тендера.

— Эй, Боаз! — крикнул Ами. — Нужна помощь?

— Ага… — иронически откликнулся Сироткин. — Ты поможешь…

Поднатужившись, он перевалил мешок через борт грузовичка.

— В нормальном обществе инвалидов не дискриминируют, — напомнил Ами.

— Так то в нормальном…

Боаз неторопливо отряхнулся и подошел к калитке. Был он кряжист и силен, несмотря на пожилой уже возраст. Ами кивнул в сторону тендера.

— Чего возишь, картошку? На цветы как-то непохоже.

— Да так… — неопределенно отвечал Сироткин. — А ты куда намылился?

— А куда тут можно намылиться? В “Гоа”, куда ж еще… Пойдем? Угостишь соседа пивом.

— Что, совсем на мели? — не дожидаясь ответа, Боаз вытащил из кармана потрепаный кошелек, отслюнил сотенную банкноту. — Держи, солдат. Отдашь с пенсии.

— Как всегда. А может и раньше. Мне профессор должен. Спасибо, Боаз. Передавай привет Далии. Как она?

— Давай, сынок…

Сироткин вразвалку вернулся к тендеру. Последние Амины слова он то ли не расслышал, то ли проигнорировал. Ами сунул сотню в нагрудный кармашек, покатил дальше. У своих можно одалживать без проблем. Тут все друг у друга одалживают и все без проблем, отдают. Потому что куда в этом Матароте денешься? Людей немного, все на счету; один раз обманул, второй… и привет — больше на помощь не рассчитывай. Так что все всем пока дают. Кроме анархистов, которые вообще не в теме. Им закон в принципе не писан. По идее, им и бабки-то ни к чему, как квинтэссенция буржуазного общества. А вот поди ж ты: любят деньги не меньше какого-нибудь проклятого эксплуататора, за медяк удавятся. Интересно, почему это?

А вот и бар. Резная веранда с двумя длинными деревянными столами, тяжелые скамьи, стеклярусная занавеска, умеющая приветствовать каждого входящего особенным, только ему присущим звоном. Заглянешь за занавеску, а там — небольшой зальчик со стойкой и еще десятью столиками. А еще — разноцветные индийские драпировки, павлиньи перья, ситар без струн, и в уголке — хитро сощурившийся ушастый будда. Как в Гоа.

Так он, вообще-то, и называется, этот бар: “Как в Гоа”. Потому что это место — Гоа — есть только одно, и другого такого не сыскать на скучной и суетной земле. Будд, к примеру, много, а Гоа одно. Поэтому все остальное может быть только “как в Гоа”, да и то лишь очень и очень приблизительно. Так на пару объяснили Ами хозяева заведения, Давид Хен и его жена Мали.

Давид и Мали там и познакомились — не в баре, а в единственном и неповторимом Гоа. Вообще-то, скорее всего, они были предназначены друг другу еще с раннего детства, но так уж получилось, что никто об этом не знал: ситуация весьма распространенная в нашем сумасшедшем мире. Оба родились в Стране в один и тот же день, мамаши совершенно одинаково таскали их верхом на бедре и совершенно одинаково меняли им совершенно одинаковые подгузники — возможно даже, с одинаковой частотой. Жили они, хотя и в разных по имени, но, по сути, совершенно одинаковых городках, на одинаковых улицах, одинаково названных в честь одного и того же местного героя Герц-Жабиона.

Им одинаково забивали башку одинаково ненужной школьной белибердой, они одинаково прыгали под одну и ту же музыку в одних и тех же дискотеках и даже, по свидетельству майора Деева, вместе потом служили в артиллерийском полку. Ну разве не поразительно, что за все это время Давид и Мали не встретились даже взглядом? Поразительно, но факт — не встретились. Наверное, слишком большим было их сходство — а большое, как известно, видится лишь на значительном удалении.

После демобилизации молодежь Страны совершенно одинаковым образом отправляется искать себя в одни и те же места. Прибыв, как и все, в Гоа, Давид Хен сразу же явился на берег ласкового моря и огляделся в поисках себя.

— Кого ищешь, брат? — ласково спросили его.

Под ласковым небом Гоа родной язык звучал тоже особенно ласково.

— Себя, — честно ответил Давид.

— Это потом, — сказали ему и ласково сунули в руки трубку. — На, пока, курни.

Давид курнул и закрыл глаза. Когда он открыл их, то обнаружил, что лежит в шалаше на циновке, а рядом, тесно прижавшись к нему, посапывает красивая женщина лет тридцати. Он ласково потрепал ее за плечо и спросил, кто она.

— Я Мали, твоя жена, — ответила женщина, зевая. — А ты кто?

— А я Давид, твой муж, — сказал Давид.

Это было единственным, что он о себе помнил. Они порылись по шалашу в поисках трубки и, не найдя, отправились искать себя. Это оказалось непросто. Дело в том, что со времени их одновременного прибытия в Гоа прошло уже без малого восемь лет, и многое успело подзабыться. Например, фамилию Давида они припомнили только через неделю, а на Мали решили не тратить усилий вообще, поскольку семейной паре вполне достаточно одной фамилии.

Зато Мали вспомнила, что, уезжая сюда, обещала вернуться домой через три месяца. Еще неделю они провели, бродя по ласковому берегу от шалаша к шалашу и безуспешно пытаясь выяснить: что больше — три месяца или восемь лет? Увы, никто этого не знал. Ребятам либо не отвечали вовсе, либо ласково предлагали курнуть. Но Мали и Давид упрямо вознамерились найти себя и трубку не брали. На их счастье, в этот момент на берег прибыла новая партия ищущих себя странников. Один из них уже держал в руках волшебную трубку, когда Мали обратилась к нему. Услышав вопрос о месяцах и годах, новоприбывший впал в экстаз. До этого он только слышал о просветленных, а теперь видел их своими глазами!

— Вы нужны там, — твердо сказал он. — Сворачивать время вы уже умеете. Осталось научиться разворачивать пространство. Это поможет нам решать территориальные конфликты. Пойдемте, я куплю вам билеты на самолет.

Билеты? Давид и Мали даже не спросили куда. Какая разница, где искать себя? На счастье, в новой стране говорили на том же языке, что и в Гоа. Они обнаружили это еще в самолете. В течение всего полета Давид и Мали сидели неподвижно, взявшись за руки и тревожно поводя глазами по сторонам. Странные, обрывочные воспоминания подрагивали в их взбаламученных душах, как галлюциногенный гриб на тонкой ножке. Авиалайнер еще не успел толком приземлиться, как соседи дружно повскакали с мест и, толкаясь, принялись обрушивать свой багаж с полок на головы друг другу.

— Давид, — прошептала Мали на ухо мужу. — У меня такое чувство, будто я вот-вот что-то вспомню.

— У меня тоже, — так же шепотом отвечал он. — Мы вот-вот найдем себя, Мали. Вот увидишь.

Но нет. Этого не произошло ни в салоне, ни при выходе из самолета, ни на паспортном контроле. Этого не случилось даже тогда, когда двери терминала распахнулись, и горячий воздух Страны хлынул им в ноздри запахами горькой пыли, пальмового масла и дизельного выхлопа, и они поневоле остановились, не в силах двинуться дальше. Для того, чтобы окончательно вспомнить, им требовался еще какой-то дополнительный толчок, неведомый импульс, дуновение Будды, хлопок одной рукой, острый всплеск сущностной реальности…

— Эй вы, шанти-манти, че встали, мать вашу в дышло! — послышалось вдруг сзади, и сильный толчок чуть не сбил с ног их обоих. — Жопы-то подвиньте!

Мали и Давид оглянулись. Сперва они увидели гору чемоданов и коробок на багажной тележке, а уже за ней — высохшую сверху и жирную снизу брюнетку с острыми чертами лица, в щедро расшитой серебром блузке и обтягивающих трикотажных штанах, отягощенную, по меньшей мере, центнером золота в виде наушных, нашейных, наручных, набрюшных и наножных цепей и браслетов.

— Ну, че вылупились, каппара на пару? — еще громче прокричала брюнетка. — Проехать-то дадите? Мне что тут, заночевать?

Мали и Давид одновременно сделали шаг назад. Их просветленные лица сияли. Кто-то посторонний усмотрел бы в этом мелком инциденте лишь характерное хамство, услыхал бы лишь сиплый прокуренный голос грубой аборигенки, но ребята-то знали: это сам Будда коснулся их своим невидимым пальцем. Они разом припомнили все-все-все: и свое босоногое детство, и любящих родителей, которые, возможно, уже начали немного беспокоиться, и улицу Герц-Жабиона, и школу, и артиллерийский полк, и, главное, соотношение месяцев и лет, мер и валют, преступлений и наказаний.

Дальше все покатилось стандартным путем. Родители обоих к тому времени уже померли от горя, что вышло весьма кстати в плане наследства. Поначалу ребят мучила ностальгия по ласковому берегу. Позднее, как и всякие настоящие странники, они сумели трансформировать эти мучения в источник дохода — небольшого, но устойчивого. На унаследованные средства Давид и Мали открыли собственный бар. Почему именно в Матароте? — Потому что места у ласкового моря стоили бешеных, неподъемных денег. Потому что в других поселках бары уже были, а здесь еще нет. Потому что с веранды на холме, если хорошенько присмотреться, можно разглядеть за ниткой забора и домами Хнун-Батума далекую синюю дугу морского горизонта, ласковую и крутую, как в Гоа.

Они так и назвали свое заведение — “Как в Гоа”. Поначалу все шло замечательно: настоящий бар с постоянной клиентурой. Наезжали даже из города N. — ежемесячно, в первые дни после выплаты пособия. Родились дети-двойняшки. Мальчика назвали Став, а девочку Авив. А может, наоборот — все постоянно путались, даже родители. Первое имя на местном языке означает “осень”, а второе — “весна” — весьма зыбкие понятия в Стране, где, по большому счету, есть только два сезона: лето, когда жарит солнце, и зима, когда в домах холодно и все отчаянно ждут дождей, которые либо не приходят вовсе, либо льют с такой силой, что смывают в море часть ожидающих.

Короче говоря, жизнь определенно наладилась — конечно, не на том уровне ласковой безмятежности, как в Гоа, но близко к тому… ну, скажем, “как в Гоа”. Не исключено, что семейство Хен процветало бы и дальше, когда б не чертовы полосячьи ракеты, почти напрочь разогнавшие клиентуру — как временную, так и постоянную. Хены уехали бы и сами, да только — на какие деньги? И куда? Можно было бы, конечно, все бросить и купить билет в Гоа, но куда теперь девать четырехлетних Става и Авив? Гм… или Авива и Став?.. ну никак не запомнить кто из них кто, хоть ты тресни! Впрочем, неважно, как их ни назови, а девать все равно некуда. Поторопились они с детьми, что и говорить. Теперь вот сиди тут в пустом баре и слушай, как летит ракета. Летит, летит ракета…

На пустой веранде бара ветер надувал пластиковый пакет и увлеченно таскал его взад-вперед по выцветшим доскам. Ами примерился к перилам. Три вредные ступеньки крыльца всегда давались ему нелегко.

— Погоди! Я сейчас помогу!

Ами оглянулся: с улицы к нему спешил Меир Горовиц по прозвищу “Меир-во-всем-мире”. Совместными усилиями они вздернули коляску на веранду.

— Спасибо. Дальше я сам.

Больше всего Ами не любил, когда кто-то толкал его коляску сзади. Он не ребенок и не разбитый инсультом маразматик. Сам справится. Меир послушно отодвинулся, пропуская его вперед. Дважды сыграла свое стеклярусная занавеска. На коляску Ами Бергера она реагировала четырехтактным торжественным тушем, тогда как Меира встречала всего лишь коротким презрительным шелестом.

За стойкой одинокая Мали, задумчиво грызя карандаш, изучала раскрытую тетрадку. Столики тоже пустовали — все, кроме одного. Зато за этим одним сидели сразу четверо: Эстер, Шош и оба местных анархиста — Карподкин и Лео. Ами поколебался и поехал в противоположный угол. С девушками он бы пообщался охотно, особенно с Эстер, но анархисты выводили его из себя даже в малых дозах.

Скорее всего, Карподкин и Лео были не настоящие их имена, а, как они сами выражались, революционные псевдонимы. Вроде бы, так звали когда-то каких-то русских бунтарей. Впрочем, профессор Серебряков с этим не соглашался. Он утверждал, что Лео Троцкий никогда не считал себя анархистом, а Карподкин, пусть и считал, но фамилию имел другую, хотя и похожую. Но анархисты на это лишь морщились и нагло отвечали, что плевать они хотели на буржуазное профессорское мнение. Что анархистам закон не писан, в том числе и законы написания фамилий великих бунтарей прошлого Лео и Карподкина.

Подошла Мали.

— Привет.

— Привет. У тебя сегодня людно. А где Давид?

— Да там… — Мали неопределенно махнула рукой. — Тебе чего, “Хейникена”?

Ами кивнул, глядя мимо хозяйки на приближающегося Карподкина. Мали тоже оглянулась и нахмурилась.

— Сколько раз повторять: в долг больше не наливаем.

— Мироеды, — вяло произнес анархист. — Кровососы прибавочной стоимости. Ну хоть сто грамм. Мы потом отдадим.

— Когда? После мировой революции?

— Завтра отдадим.

— С чего это?

— Вот он отдаст, — Карподкин кивнул на Ами. — Ты ведь отдашь, фельдфебель?

Ами присвистнул. Видно, Карподкину и в самом деле приспичило. Обращение “фельдфебель” в его устах звучало почти нежностью. Обычно анархисты звали Ами не иначе, как “недостреленным оккупантом”.

— Я вот все спросить тебя хотел, Карподкин, — сказал он, пользуясь моментом. — Почему вы с Лео так деньги любите? Это ведь отрыжка буржуазной системы. У вас же, у анархистов, даже закон, вроде, есть такой: на деньги плевать?

— Ну? — мрачно вымолвил Карподкин.

— Что “ну”? Есть такой закон у анархистов?

— Ну, есть.

— Тогда почему же вы на него плюете?

— А мы на все законы плюем, — Карподкин пошевелил челюстью, как будто собирался сплюнуть на пол. — И на этот тоже.

— Логично! — восхитился Ами. — Об этом-то я и не подумал. Действительно.

— Так дашь в долг? — спросил анархист с надеждой.

— Нет, товарищ… — Ами скорбно вздохнул. — Не могу. Обуян буржуазными пережитками. И вообще, пошел-ка ты вон, товарищ. Нечего тут воздух портить. И товарища своего вонючего тоже прихвати, товарищ.

Карподкин свирепо сжал кулаки. “Давай, давай, подходи… — с надеждой подумал Ами. — Мне бы только тебя, гада, ухватить, а там уж я тебе ручонки-то переломаю, сволочь гадкая…”

— Это общественное место, — сказал анархист, на всякий случай делая шаг назад. — И никакой недостреленный убийца-оккупант нас отсюда не выгонит. По закону.

— А может, я тоже на законы плюю, — Ами тронул колеса кресла и стал медленно выезжать из-за стола. — Причем, на этот в особенности…

— Ладно, ладно… дождетесь… — с ненавистью прошипел Карподкин, пятясь к двери, где его уже поджидал младший товарищ Лео. — И вы дождетесь, и вы… Вот придут полостинцы — всех вас под нож пустят, как баранов, всех до единого…

Анархисты выскочили за отчаянно звякнувшую занавеску.

— Зачем ты так, Ами? — сказал от стойки Меир. — У них такие убеждения. Нельзя преследовать людей за убеждения.

Меир-во-всем-мире получил свое прозвище за принципиальный и последовательный пацифизм. От армии он отвертелся, закосив под душевнобольного и теперь заканчивал третий курс колледжа Упыр по специальности “универсальный гуманизм”. Теперь, с получением степени бакалавра, Меир Горовиц мог позволить себе любить людей не просто абы как, а вполне профессионально.

Место своей будущей работы он представлял смутно. Ходили слухи, что специалисты такого рода пользуются особенным спросом в организациях, практикующих допросы под давлением, а проще говоря — пытки. Что выглядело совершенно оправданным, поскольку, в отличие от банального палача, пытливый гуманист истязает людей не просто так, ради удовольствия, а непременно во имя самой благородной цели. Да и с контролирующими правозащитными органами легче: там ведь тоже обычно заседают профессионалы по этой части, а уж свой со своим всегда договорится.

Меир-во-всем-мире происходил из весьма богатой семьи, а потому поселился в Матароте отнюдь не из-за низкой квартплаты. Поначалу его цели были самыми что ни на есть научными. Дело в том, что темой своего дипломного проекта Меир Горовиц избрал невыносимые страдания мирного народа Полосы. В этой ситуации логичным казалось перебраться жить поближе к страдающим полосятам — так, чтобы ощутить атмосферу страданий и в то же время не подвергнуться традиционному полосованию. Но затем добавилась и еще одна, не менее весомая причина: Меир влюбился.

Его увлечение было столь же сильно, сколь и безнадежно. Давно уже написанный диплом пылился в ящике стола, сроки поджимали, профессор Упыр удивленно поднимал брови, встречая виноватый взгляд некогда столь перспективного ученика, а тот просиживал все свое время в безлюдном матаротском баре, пожирая глазами объект своей страсти. Он даже не пытался скрыть свою любовь — да и можно ли спрятать столь огромное чувство в столь маленьком месте, как Матарот?

В общем и целом, матаротцы относились к несчастному влюбленному со сдержанным сочувствием. Даже беспардонные анархисты, хотя и третировали Меира, как близкого идеологического попутчика, но делали это без излишней жесткости. А ведь хорошо известно, что нет разногласий непримиримее, чем между близкими идеологическими попутчиками!

Единственной, кто открыто не одобрял любви Меира-во-всем-мире, была Мали Хен, но и она остерегалась высказывать свое неодобрение в чересчур резкой форме: как-никак, на матаротском безрыбье Меир представлял собой самого ценного и самого денежного клиента. Вот и сейчас в ответ на его замечание по поводу убеждений изгнанных анархистов Мали позволила себе лишь презрительное виляние бедрами.

— Так тебе “Хейникен”? — она подчеркнуто обращалась только к Ами, игнорируя Меира. — Куда принести, сюда?

— Нет, — поколебавшись, отвечал Ами. — Туда, к девушкам.

Мали подмигнула.

— Молодец. И спасибо, что выгнал этих недоносков. Один ты мужик, Ами, остался на весь поселок. Даром, что на коляске. А некоторые, хоть и своими ногами ходят, а сами не пойми что.

Последняя фраза была произнесена особенно громко и адресовалась отнюдь не одним только Аминым ушам. Ами неодобрительно покачал головой и поехал к столику, за которым сидели Эстер и Шош.

— Привет, девочки. Пустите?

— Такого мачо, поди не пусти, — улыбнулась Шош. — Еще прогонишь, как тех двух ковбоев.

Эстер тоже улыбнулась, махнула длинными ресницами, отодвинула в сторону стул рядом с собой: давай, мол, присоединяйся. Только рядом с нею Ами совсем не с руки, напротив куда удобнее. Потому что, когда напротив, то можно смотреть на нее самым законным образом, а вот если сбоку, то получается будто специально голову поворачиваешь.

— Тоже мне, ковбои, — возразил он, подкатывая кресло к нужному месту. — Недоноски чертовы.

Бам! За его спиной Мали со стуком влепила в стойку стакан для Меира. Она всегда, не спрашивая, наливала ему самое дорогое пойло. Бедняга Меир не возражал. Вообще-то он не пил ничего, кроме воды и соков, поэтому порция дорогого коньяка или виски оставалась нетронутой до того момента, пока Мали не решала, что настала пора для следующего захода. Тогда она так же молча, с непроницаемым выражением на лице сметала со стойки меиров стакан, перекладывала его из руки в руку и, нисколько не скрываясь, выставляла в качестве нового. Счет в конце вечера выходил нешуточный, но Меир платил беспрекословно.

— Жалко Меира, — шепотом сказала Эстер. — Мали его просто ненавидит.

Лицо у Эстер нежное, овальное. Высокие скулы, а волосы длинные, темные, с круто загибающимися блестящими прядями… как это называется? — волнистые? — вот-вот, волнистые. Почему-то обычные слова кажутся в ее случае не совсем подходящими, словно им чего-то не хватает, этим словам. Почему, Ами?

— Еще бы! — фыркнула Шош. — Поставь себя на ее место.

— Ну и выгнала бы… зачем она берет с него столько денег?

Когда Эстер сердится, глаза у нее слегка темнеют, а рот приоткрывается, а крылья носа…

— Эй, Бергер!

— Да?

Ами повернулся, уперся взглядом в насмешливые глаза Шош. Ах, Шош-Шошана, толстушка-хохотушка… видит тебя насквозь, да и кто бы не увидел? Наверное, сейчас ты похож на Меира, а, Ами? Только вот нет у тебя денег на пять порций “Реми Мартена”…

— Что “да”? Пришел за столик, так говори что-нибудь.

— Гм… я согласен.

— С чем ты согласен? — расхохоталась Шош.

Эстер тоже улыбнулась, посмотрела прямо. Трудно это вынести, когда вот так — глаза в глаза, просто невозможно, как будто что-то переполняется там, внутри. Наверное, это потому, что она такая красивая, а на очень красивое нельзя смотреть долго.

— Ну, скорее, с тобой согласен… — сказал Ами, уводя взгляд к стойке, к несчастному любящему Меиру и ненавидящей Мали. — Конечно, жаль Меира, что говорить. Но на месте Мали я бы тоже его ненавидел.

— Почему это? — Эстер перестала улыбаться. — Они оба любят одного и того же человека. За что же ненавидеть?

Ами пожал плечами. Не переборщить бы. Если Эстер рассердится, то может и уйти. Она вообще решает быстро и резко. Опять смотрит прямо, как будто требует чего-то. Ресницы подрагивают, черные зрачки сливаются с карими ободками. Когда вот так — глаза в глаза, но с разговором, то не слишком ослепляет, можно и смотреть. Наверное, потому, что слова — как фильтр, как дым, как защитная завеса.

— Именно потому, что любит… — осторожно проговорил он. — А значит, делиться ни с кем не хочет. Любовь дележа не принимает: кусочком поступился — оп, все потерял.

— А деньги? — не успокаивалась Эстер. — Она же его просто внаглую использует! Не хочет делиться — пусть вообще сюда не пускает!

— Ш-ш… — Шош предостерегающе пристукнула по столу. — Тише вы. Услышат.

Ами отхлебнул пива.

— Деньги в такой ситуации очень важны, Эстер. Понимаешь, Меир ведь только смотрит, ни на что не рассчитывает, ничего не просит. Но это сплошная видимость. Потому что любовь — это война. Захват территории, оккупация. Если Мали ему просто разрешит, скажет: “сиди тут и смотри сколько хочешь на моего Давида”, то Меир тут же возьмет это и потребует еще. А когда она берет деньги, то тем самым как бы отмеривает ему ровно столько, за сколько заплачено. Понимаешь? Она оставляет себе контроль над событиями. Вот в чем тут дело — не в деньгах, а в контроле.

Эстер опустила глаза, задумалась. Все-таки, как она красива, убиться можно. Вот и смотри, Ами, смотри. Смотри, как Меир-во-всем-мире смотрит на Давида, ни на что не рассчитывая, ничего не прося. Хорошо хоть, с тебя никто денег не берет. Много ли возьмешь с кочерыжки на инвалидном кресле?

— Больно умно, на мой вкус, — сказала Шош, потягиваясь. — Любовь… оккупация… отмеривает… контроль… Ерунда это, Ами. Все намного проще: заведению нужны доходы, а откуда их взять?

Бам! Это Мали со стуком сменила нетронутый меиров стакан на тот же самый. Меир лишь покорно наклонил голову. Сегодня он пока что платил абсолютно впустую: Давид был, видимо, занят где-то внутри и не спешил появиться навстречу его влюбленному взгляду.

— Кстати, девочки, — Ами решил сменить тему. — Спасибо вам за обед. Очень вкусно.

Эстер улыбнулась, кивнула в сторону Шош.

— Это все Шошана. Я-то что — поваренок.

Девушки учились в Упыре и снимали коттедж на восточном, безопасном склоне холма. Там за аренду приходилось платить, но им, как и Горовицу, помогали деньгами родители. В Матарот подружек привели те самые идеализм и сентиментальность, которые причудливо сочетались в характере жителей Страны с циничной насмешкой над любыми общепринятыми ценностями.

Когда-то, в самом начале странствований, странникам посоветовали не сотворять себе кумира, и они восприняли эту рекомендацию самым серьезным образом. Стоило кому-либо из них совершить что-либо героическое или, скажем, общественно-полезное, а то и просто заслуживающее внимания, как его немедленно принимались клеймить всем кагалом, пока не затаптывали в грязь так, чтоб даже носа не казал, мерзавец. А все почему? А все потому, что самим фактом своего благородного деяния наглец как бы предъявлял претензии на пьедестал, то есть на запретное кумиротворение.

Любые нормальные люди в такой ситуации уже давно перестали бы творить добро и вообще как бы то ни было высовываться: зачем навлекать беду на свою голову? Любые, но только не странники. Ведь поступить так означало бы полностью подчиниться заповеди о запрете кумиротворения, то есть сотворить себе кумира из самой этой заповеди! Экая ловушка, не правда ли? В результате бедняги продолжали выпендриваться по-всякому, точно представляя себе неотвратимость наказания. Кто-то толковал о любви к хамоватому ближнему и призывал подставлять вторую щеку взамен первой, уже отоваренной — ибо не оскудеет рука дающего. Кто-то радел о всеобщем братстве, кто-то звал на баррикады, кто-то звал с баррикад…

В этом очень широком, иногда диаметрально противоположном разбросе идей общим было только одно: результат. Так или иначе, раньше или позже, идеалисты неминуемо получали по башке — все, до единого. А поскольку упомянутая проблема касалась подавляющего большинства странников, то стоит ли удивляться — где шишкам, где ранам, а где и раскроенным черепушкам? Стоит ли кричать: “За что?!” Стоит ли возмущаться: “Почему?!” — Нет, не стоит. Раньше надо было думать, ребятки — когда вам советец тот хитрый подсовывали, насчет кумира. А теперь-то чего уж. Поздно. Давай, подставляй — если не щеку, так шею, не шею, так башенцию.

Идеалистки Эстер и Шошана приехали в Матарот жить в знак солидарности с обстреливаемыми матаротцами. Тем самым они как бы уравновешивали идеализм Меира-во всем-мире Горовица, который, наоборот, солидаризировался с обстреливающими полосятами. Правда, в отличие от меировской, умозрительной, солидарность девушек носила деятельный характер, который в другое время и в другом месте назвали бы “тимуровским”: им хотелось помогать немощным, утешать страждущих, переводить через дорогу старушек и прижимать к себе испуганных детей в темных бомбоубежищах под грохот вражеских разрывов и вой дружественных сирен.

Увы, большая часть этих расчетов не оправдалась. Немногочисленные матаротские старушки сбежали из поселка еще в первый ракетный год — преимущественно, в мир иной, окончательно убедившись в неприкрытой враждебности мира сего. На старости, знаете ли, хочется тишины. Хочется, чтобы никто не мешал, хочется спокойно сесть, а еще лучше — лечь и неторопливо подумать, помечтать о том, о сем. А тут — шум, грохот повсеместный, гадость. Ну как не сбежишь?

Немощных тоже всех как-то повыбило. “Усама” любит поиграть в прятки и обижается, когда кто-то торчит, как столб, на тротуаре, вместо того, чтобы бежать в укрытие. А уж немощный он при этом или мощный — кого волнует?

Детей к моменту приезда Эстер и Шош оставалось в поселке всего двое: Хеновы двойняшки-четырехлетки Став и Авив. Обстрелов они не пугались абсолютно: близнецы родились уже после их начала и просто не представляли себе, что где-то бывает иначе. Удивительно ли, что весь нерастраченный пыл девичьих сердец обратился на заслуженного инвалида Армии Обороны Страны Ами Бергера? Ему приходилось отдуваться и за старушек, и за немощных, и за испуганных детей. Впрочем, последнее, увы, не спешило проявиться, хотя Ами, как минимум, не возражал бы, если бы Эстер прижала его к себе в каком-нибудь темном бомбоубежище.

Смешно сказать, но ему даже снились головокружительные сны с одним и тем же сюжетом, где фигурировали он, Эстер и темное бомбоубежище, причем упомянутая темнота обладала одним поразительным качеством: если Эстер была видна целиком, до малейшей царапинки на кончике мизинного ногтя, то сам Ами оставался совершенно невидимым и даже, в некотором роде, бесплотным, как изобретательный Зевс, проникший к своей возлюбленной в виде невинного дождика. И дождик, и темнота, лишившись плоти, тем самым автоматически лишались и ног, и следовательно, никак не могли считаться безногими инвалидами.

Поэтому во сне он любил Эстер так же сильно и нежно, как это делал бы Зевс, любил, как бы слившись с этим Зевсом, с этим хитрым дождиком и с этой удивительной темнотой — вроде бы, бесплотной, но в то же время настолько богатой на ощущения, что в итоге Ами просыпался весь в поту, как это и положено хорошо потрудившемуся любовнику, и еще несколько долгих секунд не мог прийти в себя и понять, кто он и на каком свете.

Но сон сном, а явь явью. Наяву же у него, у кочерыжки в коляске, не было ни единого шанса на такую красавицу — настолько, что Ами даже не испытывал в связи с этим никаких переживаний. Все свои слезы по поводу этой стороны своей инвалидности он выплакал в течение первого года после ранения. Человек ко всему привыкает, в том числе и к полуутвердительному вопросу: “Кто на меня, на такого, позарится?” От многократного повторения из этих слов мало-помалу исчезает первоначальная невыносимая горечь и остается лишь трезвое осознание реального положения дел.

Разочарован бывает лишь тот, кто прежде очарован надеждой, а отсутствие надежды исключает и разочарование. Может же подросток влюбиться до потери пульса в голливудскую диву, будучи знаком с ней только по картинкам и по кино? — Может. Разочаровывает ли его осознание того простого факта, что ему никогда — никогда! — не оказаться с нею в одной постели? — Ничуть. Вот и ты так же, Ами Бергер, в точности, как тот подросток со своей дивой. Ну и что? Ничего страшного. Глазей на нее и радуйся снам. Сны — это, считай, треть жизни. Треть жизни ты счастлив — мало ли?

Дважды в неделю девушки приходили к Ами по “тимуровским” делам: убирать дом и готовить обед. Перед этим Ами, к радости окрестных котов, опустошал холодильник: пусть Шош и Эстер видят, что он все уже съел и теперь умирает от голода. Затем, дабы еще надежнее культивировать в своих благодетельницах ощущение нужности, он старательно приводил коттедж в относительный беспорядок — не слишком большой, но заметный. Эта подготовка требовала немалых усилий, так что к приходу девушек Ами действительно выглядел если не немощным, то сильно уставшим.

— Неужели опять все слопал? — поражалась Шош, заглянув в холодильник. — Ну, солдат, на тебя не напасешься…

— Ну зачем ты так, Шош? — с упреком говорила Эстер. — Организм у Ами еще молодой, растущий.

— Ага, растущий… — многозначительно ухмылялась Шош, демонстрируя циничную сторону своей типично страннической натуры. — Знаю я, где у него растет… и на кого…

Эстер толкала подругу кулаком в бок и выходила на террасу повязать передник. Многочисленные коты встречали ее дружным умиротворенным мурлыканьем. В такие моменты Ами не мог избавиться от чувства, что предательские твари подробно рассказывают ей, чем и в каких количествах он кормил их на этот раз. Но все обходилось; сдерживая улыбку, Эстер возвращалась в гостиную и принималась за уборку, то и дело одаривая Ами лукавым взглядом, в то время как Шош с поразительной ловкостью варганила острые греческие салаты, марокканские тефтели, польскую рыбу, курдские фаршированные перцы, французские бульоны и еще десятки всевозможных блюд. Казалось, она аккумулировала весь кулинарный опыт, который странники волей-неволей приобрели за века скитаний черт знает где.

Коты озадаченно принюхивались через открытую балконную дверь, покачивали усатыми мордами: ах, ребята, не заработать бы язву желудка… Да и Ами, честно говоря, предпочел бы этому буйному разнообразию один простой бостонский стейк. Но выбирать не приходилось; через час-другой все трое усаживались за уставленный тарелками стол. Съедали немного — большая часть еды в итоге убиралось в холодильник, в фонд развития кошачьего гурманства.

Потом сидели, не зажигая света, чтобы зря не дразнить полосячьих минометчиков, и слушали музыку. Ами предпочитал джаз, Эстер — старый французский шансон, Шош — восточную музыку. Поэтому, в качестве универсального решения, гоняли местную эстраду, вобравшую в себя, как и местная кулинария, элементы всего на свете. Эстер и Ами больше помалкивали. Она, уютно поджав ноги в кресле, разглядывала близкие огни Хнун-Батума и дальние — кораблей на высоком морском горизонте; он же, пользуясь темнотой, изучал ее профиль: прямой нос с горбинкой, плавную дугу скулы, прихотливый завиток волос, слегка приоткрытые губы, мягкую линию подбородка. На это можно было смотреть сколько угодно, как на огонь или на текущую воду… бесконечно, бесконечно… просто смотреть и молчать. Впрочем, до молчания все равно не доходило, поскольку Шош, не напрягаясь, говорила за троих и тем самым спасала ситуацию от возможной неловкости.

Другим важным видом шефства над несчастным инвалидом была помощь в учебе. Ами предусмотрительно завалил довольно легкий экзамен по статистике; Эстер тут же вызвалась помочь. С тех пор она вот уже которую неделю безуспешно пыталась добиться от него хотя бы минимального понимания крутого характера кривой Пуассона. Увы, подшефный демонстрировал совершенно исключительную тупость и полнейшее невежество, так что пришлось вернуться к азам. Поначалу договаривались заниматься раз в неделю, но теперь, когда лекции в колледже временно отменили из-за участившихся обстрелов, Ами рассчитывал повысить частоту уроков по крайней мере вдвое.

Бам! Мали впечатала в стойку уже третью порцию коньяка. Бедный Меир… Весело звякнула стеклярусная занавеска. В бар вбежал четырехлетний кудлатый малыш, остановился, оглядываясь. Шош резко выбросила руку, ухватила мальчика, притянула к себе, затормошила, защекотала.

— Ага, попался! Ты кто? А ну, говори…

— Авив, Авив! — сквозь смех выговорил мальчуган.

— Авив? — не отставала Шош. — А что в прошлый раз говорил? Не помнишь? А тетя Шош помнит: Став! Быстро, признавайся: кто ты?!

— Авив, Авив! Пусти!

— Став! — позвала от стойки Мали. — Где папа?

— Копает! — сообщил малыш, вырвавшись наконец из Шошиных рук. — И никакой я тебе не Став! Я сегодня Авив!

Стеклярус сыграл фанфарную мелодию. “Давид”, — не глядя, определил Ами. И точно, вошел Давид, кивнул девушкам, хлопнул Ами по плечу, шагнул к Мали за стойку, сунул руки под кран, сказал, не оборачиваясь:

— Привет, Горовиц. Как твой докторат?

— Здравствуй, Давид, — сдавленным голосом отвечал Меир-во-всем-мире, поедая хозяина глазами. — Спасибо. Только это пока не докторат, а диплом.

— Сегодня диплом, завтра докторат… — Давид повернулся, увидел меиров нетронутый коньяк, укоризненно глянул на Мали, налил стакан сока, поставил перед своим безнадежным воздыхателем. — Пей, Горовиц. За счет заведения. За твою ученую карьеру.

Мали яростно швырнула в раковину ложки.

— У тебя… в волосах… — все так же сдавленно проговорил Меир.

— Что? — не понял Давид.

— Песок, в волосах…

— Ах, да. Это так… ничего…

Давид наклонился, вытряхивая песок из головы. Ами хмыкнул. В маленьком матаротском обществе, где все знали обо всех примерно все, непонятные факты были редкостью и оттого особенно заинтриговывали. Давид Хен и песок, да еще в голове… Откуда? “Папа копает”, — сказал маленький Став-Авив. Но что он может такого копать? Огорода у семейства Хен не водилось еще с давней, доракетной поры, когда заезжий полицейский, выйдя во двор подышать, обнаружил за баром посадки известного веселого растения и вернувшись, пригрозил устроить на посадку самих хозяев. Странно это… неужели снова растят под шумок? Во дают, ребята… Как в Гоа…

Взвыла сирена. Все повскакали с мест. “Один…” — машинально начал считать секунды Ами Бергер.

— Мама, сирена! — вбежали двойняшки Став и Авив, обученные искать и находить укрытие не хуже бывалых солдат-фронтовиков.

— Дети, быстро! — замахал руками Давид. — Эстер! Шош! Ами, а ты что застрял?

— Да сам я, сам! Не тронь коляску! Я сам!

Ами развернулся на месте, двинулся вслед за остальными в специально оборудованный здесь же, в зале, бетонный закуток-убежище. Четыре… пять… Все уже стояли внутри, только Эстер не заходила, ждала его, смотрела почти умоляюще: “Быстрей, Ами, пожалуйста!”

— Да что вы так всполошились? В первый раз, что ли? — проговорил Ами, заруливая в закуток и одновременно укладывая на полочку самых ценных своих впечатлений эту редкую добычу, этот озабоченный Эстеров взгляд.

На совсем безразличных людей так не смотрят, правда? Семь… восемь… Вот сейчас просвистит над головой по дороге в N… Погоди-погоди… Это совсем не в N.! Это рядом!

— Это рядом! — успел выкрикнуть он, и в тот же момент бабахнуло так, что стекла зазвенели.

— Мама, нас не убило? — спросила девочка, Став или Авив.

— Тихо ты!.. Вроде, не в нас… — прошептала Мали, прижимая к себе двойняшек. — И не в соседей. Где-то дома за три, да, Ами?

— По-моему, на том конце улицы, — предположил Ами. — Где-то в районе профессора. Давид, надо бы туда подскочить…

— Конечно! — заорал Давид, словно очнувшись. — Выезжай, что ты тут перегородил!

— Не трожь коляску! — запротестовал Ами. — Я сам!

Но Давид, не слушая, уже выталкивал его из убежища и еще дальше, на тротуар. С противоположного конца улицы поднимался густой черный дым.

— Мали, оставайся с детьми!

Давид и Меир бросились к месту взрыва. Девушки бежали за ними. Ами тоже не отставал, бешено накручивая колеса своего инвалидного кресла. Дымило со стороны террасы профессорского дома. Впрочем, когда подбежали, дым уже почти унялся: “усама” сильно дымит только поначалу.

Ракета проделала в полу террасы неопрятную воронку неправильной формы и глубиной не более тридцати сантиметров. Взрыв оказался не слишком велик: садовые стулья и стол даже не разлетелись в разные стороны, а просто опрокинулись. Большая часть повреждений произошла от осколков. Все вокруг: стволы деревьев, мебель, оштукатуренные стены и столбы террасы — все, во что утыкался взгляд, пестрело дырами и рваными отметинами. Стеклянная дверь, каким-то чудом уцелевшая от предыдущих близких разрывов, на сей раз не устояла: все вокруг было усыпано мелким битым стеклом.

— Смотрите! — воскликнула Эстер, указывая в сад. — Вон там, под кустом…

Под кустом, метрах в пятнадцати от них и в самом деле виднелось что-то розовое, атласное. В сгущающихся сумерках было трудно разглядеть, что именно.

— Это ее халат… — сдавленным голосом проговорил Давид. — У госпожи Элены был такой халат.

“Интересно, откуда у тебя такие сведения? — не совсем к месту подумал Ами. — И почему «был»? Был и остался… если, конечно, хозяйка не лежит где-нибудь там поблизости”.

— Горовиц, давай сходим туда, глянем, — сказал Давид. — Девушки, проверьте, что в доме.

Сопровождаемый Меиром, он спустился в сад. Шош убежала в гостиную, и только Эстер оставалась с Ами на террасе, зачем-то вцепившись обеими руками в его плечо. Ами осторожно прикрыл ладонью ее судорожно сжатые пальцы.

— Не волнуйся, — сказал он. — Все будет в порядке.

— Как ты думаешь, это она, там, под кустом? — прошептала Эстер, не сводя взгляда со спин Давида и Меира. — Госпожа Элена?

Ами усмехнулся. Отставному артиллеристу Давиду и действующему дезертиру Меиру такая ошибка была простительна, но он-то повидал в свое время достаточно, чтобы отличить на этом расстоянии кусок материи от реального трупа. У трупа есть своя аура. Это только кажется, что мертвые молчат. На самом деле они вопят, извещая живых о своей беде. Наверное, поэтому их закапывают так глубоко в землю.

— Конечно, нет, — он ласково погладил ее по руке. — Это просто тряпка. Сдуло взрывом с перил.

— Тут только халат! — известил Давид из сада. — Слава Богу!

Из дома послышался голос Шош. Она обнаружила в подвале живую и невредимую госпожу Элену и теперь звала Эстер на помощь — успокаивать и поддерживать перепуганную хозяйку. По словам госпожи Элены, профессор уехал до вечера в колледж, а ее оставил загорать на террасе — голышом, как она зачем-то пояснила, обращаясь непосредственно к Давиду. Пригревшись на вечернем, неактивном, а потому исключительно полезном солнце, она задремала и, хотя услыхала сирену, но уходить в подвал не собиралась.

— Было жалко вставать, потому что все тело так хорошо нагрелось, так нагрелось… — жалобно пояснила госпожа Элена, уставившись в понимающие глаза Давида и при этом оглаживая себя, словно проверяя, все ли на месте. — Понимаете, Давид, летом солнце активное, и это ужасно вредно, зато зимой, особенно вечером, оно действует…

— Да хватит про солнце-то, — перебила рассказчицу нетерпеливая Шош. — Давай лучше про ракету.

Госпожа Элена всхлипнула.

— Пожалуйста, не кричите на меня… пожалуйста…

Она шагнула в сторону Давида и расчетливо покачнулась.

— Зачем ты так, Шош? — с упреком сказал Давид, подхватывая нагретое зимним солнцем тело госпожи Элены. — Женщина столько натерпелась, а ты… продолжайте, госпожа Элена, продолжайте.

— Вы можете звать меня Леночка, — поправила благодарная хозяйка. — Ле-нач-ка… Ах, Давид, подумать только! Меня спасло только чудо… настоящее чудо!

Из глаз ее хлынули слезы. После ряда наводящих вопросов удалось выяснить, что почти сразу же после сирены, разбудившей госпожу Элену, в гостиной зазвонил телефон, и она решила подойти. Это оказался профессор, сообщавший, что выезжает из города N. на попутке.

— Александр очень, очень деликатен… — сообщила Давиду госпожа Элена. — Он всегда звонит, когда возвращается.

Шош насмешливо хмыкнула.

— Важное качество в таких обстоятельствах.

Хозяйка проигнорировала недружественный выпад.

— Если б вы знали, сколько раз Александр меня спасал! — она продолжала адресоваться исключительно к Давиду. — Сколько раз… Скажите, Давид, это судьба?

— Наверное, судьба, — согласился Давид, перехватывая госпожу Элену поудобнее. — Значит, вы подошли к телефону, и тут…

— И тут — ка-ак бахнет! — прошептала госпожа Элена, округляя глаза. — А я — совершенно голая. Представляете? Совершенно…

Давид представил и прочувствованно кивнул. Пальцы его рук, поддерживающих глубоко страдающую хозяйку, непроизвольно дрогнули и напряглись. Меир-во-всем-мире мучительно сморщился. Безнадежное соперничество с Мали еще можно было перенести, но как стерпеть явное давидово внимание к этой глупой перегретой кукле?

— Едут! — воскликнула Шош.

С улицы послышался звук подъезжающих машин, по стенам забегали блики мигалок: синих — полиции, красных — “скорой помощи”, оранжевых — службы тыла. Начиналась привычная для жителей Матарота процедура “обработки” последствий ракетной атаки: эвакуация раненых, взятие проб на предмет заражения, поиск и сбор осколков.

РАЗВИЛКА 3

По домам расходились уже поздним вечером, устав копошиться в какой-то нелепой, бессмысленной суете. Сразу после приезда полиции ворвался запыхавшийся профессор Серебряков. Попутки из города N. непосредственно в Матарот обычно не заезжали, поэтому последний километр пути приходилось проделывать пешком по грунтовке. Профессор услышал грохот взрыва по телефону, в момент разговора с женой и, естественно, был крайне обеспокоен. Пытался перезвонить, но не смог, потому что перепуганная Леночка выронила трубку, а не положила ее на рычаг. Бежал, так, что сердце чуть не выскочило. А тут все в порядке, слава Богу. И вам, Давид, спасибо.

Давид неохотно сдал госпожу Элену с рук на руки законному мужу, послонялся из угла в угол и ушел. Зато объявилась Галит, дочь пекаря Маарави, студентка Упыра по классу документального кино, и принялась бродить вокруг с видеокамерой, назойливо и в то же время незаметно, как это свойственно только призракам и одержимым операторам, к которым вынужденно привыкают лишь оттого, что устают гнать. Галит вот уже несколько лет собирала материал для пятнадцатиминутного фильма с предполагаемым названием “Полосование Матарота”. Поначалу матаротцы, особенно дети, активно интересовались проектом, и даже охотно позировали, но через год-другой видеокамера Галит обрыдла всем настолько, что даже близнецы Хен прятались, едва завидев будущую кинодокументалистку.

Вот и теперь пообщаться с Галит на предмет интервью согласилась лишь сердобольная Шош: в конце концов, разве она приехала в Матарот не для того, чтобы помогать несчастным и отверженным? По саду и террасе деловито расхаживали чужие люди в касках, бронежилетах и фосфорицирующих пластиковых плащах, что-то измеряли, записывали, огораживали. Лавируя между ними, Эстер, Ами и Меир Горовиц выбрались на улицу. Меир-во-всем-мире выглядел подавленным.

— Эй, Меирке, кончай грустить, — по возможности бодро сказал Ами. — Главное, все живы, а прочее образуется. Пошли в “Гоа”, я угощаю.

— Спасибо, — Горовиц неопределенно махнул рукой. — Я лучше пройдусь. Мне как-то не по себе. Наверное, съел что-нибудь не то… До завтра. Эстер… Ами…

Он повернулся и медленно побрел туда, где за опоясывающим поселок кольцом фонарей темнели кукурузные поля.

Развилка 3: на улице

Ами и Эстер одновременно вздохнули, встретились взглядами и улыбнулись этой чудной одновременности. На фоне чьего-либо несчастного одиночества совпадение чувства, близость всегда кажутся особенной радостью — эгоистической и немного стыдной… но разве радость умеет стыдиться?

— Поедем? Я тебя провожу, можно? — она положила руку ему на плечо.

“Опять, — подумал Ами. — Второй раз за вечер. Эдак я, пожалуй, избалуюсь…”

— Вообще-то, обычно парень провожает девушку, — произнес он вслух. — Ты уж извини, что я ставлю вопрос так по-шовинистски.

Сказал и тут же опомнился. Ну при чем тут шовинизм-феминизм, Ами? И разве ваши отношения описываются словами “парень” и “девушка”? Очнись, братан. Эти слова имеют пол. А ваши слова бесполы: “инвалид” и “доброволец”. Никакой ты не парень, а безногая кочерыжка на кресле. А она никакая не девушка, а добровольный помощник твоей жалкой убогости.

Эстер убрала руку, непонятным образом ощутив перемену его настроения.

— Ладно, — сказала она. — Ты прав. Нам просто по пути. Так тебя устраивает?

Они медленно двинулись вдоль тротуара, в четыре руки таща невидимую, но тяжелую завесу, возникшую между ними столь внезапно, столь несовместимо с той недавней чудесной общей улыбкой.

“Это тебе привет от Меира, — подумал Ами. — Чтоб не радовался за чужой счет…”

Дорога повернула в полумрак, скрыв за домами прожектора и мигалки приехавших спецов. Уличные фонари в опустевшем Матароте работали скупо — через два на третий, да и то в полнакала. Ами сосредоточенно толкал колеса своего кресла, Эстер шагала рядом, чуть сзади. Новая сирена застала их в нескольких десятках метров от аминого дома. Нечего было и думать о том, чтобы преодолеть это расстояние за девять секунд. Один…

— Ами! — Эстер вцепилась в его руку.

Два…

“Уже третий раз, — подумал он. — Сегодня я просто счастливчик”.

Три…

На другой стороне улицы высился мощный куб автобусной остановки. Вскоре после начала ракетных обстрелов остановки Матарота и города N. были превращены в крытые железобетонные укрытия.

— Туда! — показал Ами. — Быстро!

Шесть, семь… Эстер вбежала в укрытие, Ами въехал за ней. Он едва различал ее профиль в рассеянном отсвете неблизкого фонаря. Восемь… сейчас просвистит…

Взрыв снова прозвучал совсем рядом. Уличный фонарь погас: на сей раз, видимо, где-то оборвало провода.

— Ами?

Угадав движение Эстер, Ами удержал ее за руку.

— Нет-нет, не выходи. Это была мина. Садись, переждем минут пять.

Мины из Полосы обычно прилетали небольшой, но дружной компанией — по две, по три. В наступившей темноте он продолжал держать девушку за руку. Она послушно села на бетонную скамейку, ушибла плечо о спинку аминого кресла, качнулась к нему. Ами почувствовал совсем близко ее дыхание. Хорошо, что Эстер не может видеть его лица. Это как во сне, Ами… помнишь свои сны? Сны, в которых ты оборачивался темнотой, дождиком, Зевсом? Что ты делал с ней в этих снах, помнишь? Во рту у него пересохло, сердце билось у самого горла.

— Ами… — прошептала она совсем тихо, касаясь пальцами его виска.

Где-то очень далеко, в соседней галактике, разорвалась вторая мина. Он едва расслышал ее из-за крови, паровым молотом громыхающей в ушах. В ушах темноты. Он перестал быть Ами, безногим инвалидом, он стал темнотой, как во сне. Темнота уверенно скользнула ладонью по ее щеке, легла на нежный затылок, потянула к себе, нашла губами маленький полуоткрытый рот, мягкий и отзывчивый, как цветок, как головокружительный провал, как взрыв… это мина или грохот у него в голове, в голове темноты?

— Ами… Ами…

И снова — пить, пить — ртом темноты изо рта темноты, пробовать и мять ее губы, обмирать от вкуса ее слюны, от ее осторожного языка, от запаха ее кожи, от касания ее волос, лететь, не ощущая опоры, не чувствуя земли, не зная и не желая знать ничего, лететь, как мина, как ракета, в щемящем грохочущем ничто, лететь хоть куда, хоть к взрыву, хоть к смерти, неважно.

— Ами…

Он услышал звук автомобильного мотора, на потолок легла длинная полоса света — зачем он здесь, этот свет? Здесь живет только темнота, только… Вихревой свет фар ворвался внутрь укрытия, сжал темноту в муху, да и хлоп! — прихлопнул, выхватил все разом, бросил на ослепительную ладонь, как на цирковую арену: нате, смотрите! Смотрите все, весь цирк! Вот оно, позорище: бетонная стена с корявой надписью “Полосят — под нож!” и грязная бетонная скамейка, и испуганная девушка на скамейке, и заплеванный пол, и окурки на полу, и инвалидная коляска, и инвалид на ней, инвалид, безногая кочерыжка.

— Ами…

Где-то недалеко ударили танковые орудия. Бьют по тому месту, откуда только что стрелял полосячий минометный расчет. Как же… ищи ветра в поле. Шалуны давно убежали, весело крутя завитыми хвостиками.

— Боже, что я наделал… — сказал он глухо и понадежней, чтобы уж точно не видеть, закрыл лицо руками. — Извини. Сам не знаю, что на меня нашло…

— Ами…

— Нет-нет… не сейчас. Сейчас иди, уже можно идти. Пожалуйста.

— Ами…

— Пожалуйста!

Шелест ее тесных джинсов, звук ее шагов, ее ухода, качнувшийся в ноздрях запах ее тела, неуклюжий ком воздуха, потянувшийся за тяжелой и мягкой волной ее волос, да так и не удержавшийся, соскользнувший, упавший, оставшийся здесь. Здесь, вместе с тобой, глупый Ами Бергер, навоображавший себе невесть что, невесть почему забывший — где он и кто он. Черт! Ами отнял ладони от глаз, сжал в кулаки, постучал по горячему лбу. Приди в себя, слышишь? Ничего не случилось. Пока не случилось. Ты извинился, все в порядке. Пока в порядке.

Когда у вас урок по статистике — послезавтра? Так вот: если послезавтра она придет, то вы оба просто сделаете вид, что ничего не произошло, вообще ничего, и тогда, возможно, все останется по-старому. Уроки, обеды, музыка, прогулки, сидение в баре… Все то, что, как сейчас выясняется, тебе так дорого и что ты, возможно, сгубил сейчас своими загребущими, чересчур шустрыми руками. Черт! Мало того, что ног нет, так теперь еще и руки изменили!

А если не придет вовсе? Ох… Как же это тебя угораздило? Но какой вкус у ее рта, а, Ами? Даже во сне не было так хорошо… Он провел пальцем по губам, словно собирая с них отпечаток ее губ, запах ее кожи. Если бы можно было действительно собрать и спрятать… если бы…

Мимо него по улице с включенной сиреной проехал кортеж спецов. Синие — полиция, красные — “скорая”, оранжевые — служба тыла. Марш-марш вперед. От победы к победе. Маэстро, туш. Ами вздохнул и вырулил из укрытия. Жизнь продолжалась.

Развилка 3: в поле

Кивнув ребятам, Меир повернулся и побрел туда, где за опоясывающим поселок кольцом фонарей темнели кукурузные поля. Несчастье сильно подталкивало его в спину своим скрюченным артритным пальцем. Сопротивляться ему совсем Меир не мог, а потому просто старался идти как можно медленней, чтобы не завело черт знает куда.

Как многие несчастные, он мучился вопросом “почему?” Почему именно ему так больно и одиноко, в то время как другим — да вот хоть этим двоим, с которыми он только что распрощался — так ослепительно хорошо? Почему именно ему так холодно, так мерзко, причем этот холод идет не снаружи, а изнутри, словно свернулась на сердце кольцами какая-то постылая, стылая, скользкая дрянь и давит, и душит, и студит. Почему? Что было сделано не так? И кто в этом виноват: он сам? Родители? Жизнь? Людская безжалостная черствость?

Так вопрошал Меир Горовиц, вопрошал горько, безнадежно и безответно, а удивленное пространство вокруг него молчало, слегка приподняв разлетные брови горизонта и мерно дыша раскрывшимися к ночи земными порами. Оно, пространство, охотно ответило бы и несчастному Меиру и многим другим таким же, как он, которые столь же сильно интересуются тем же самым. Ответило бы, когда бы понимало, о чем идет речь, когда бы могло вникнуть в смысл, вернее, в удручающую бессмыслицу понапридуманных людьми слов, всех этих счастий и несчастий, жалости и мерзости, зла и добра.

Дорога привела к распахнутым настежь воротам. Забор вокруг поселка уже давно не поправляли: столбы где покосились, а где и вовсе попадали, придавив ржавые спирали колючей проволоки. Когда-то, еще до обстрелов, полосята и странники дружили и часто ходили друг другу в гости, причем иногда даже случалось, что полосята, соскучившись, навещали матаротские дома в отсутствие и без ведома хозяев. В этом случае они имели обыкновение забирать с собой чересчур много сувениров, так что забор действительно был жизненно необходим. Но теперь, когда бывших закадычных друзей разделяла бетонная стена и простреливаемая насквозь нейтральная зона, надобность в матаротском заборе отпала сама собой.

Меир вышел за ворота. Грунтовка, в которую плавно перетек асфальт, мягко пылила под ногами. Неубранная кукуруза стояла стеной по обе стороны, и от этого дорога напоминала неглубокое ущелье. “Как тут все пересохло, а дождя все нет”, — подумал Горовиц, и ему отчего-то стало легче от этой мысли, совершенно посторонней его горю.

— Пересохло… — повторил он вслух, обращаясь к кукурузе. — А дождя все нет.

Кукуруза не отреагировала никак, даже не шевельнулась. “И здесь враждебность, — грустно констатировал Меир. — Даже здесь. Хотя ей-то за что меня ненавидеть? Что я ей сделал плохого? А другим? Что плохого я сделал другим?”

Горовиц остановился, вдохнул полную грудь прохладного горького воздуха, прислушался. Он отошел уже километра на два от Матарота; оттуда не доносилось ни звука. Все было тихо вокруг, за исключением деликатного урчания далекого мотора: может, армейского джипа или какого-нибудь компрессора. Хотя, какой компрессор ночью? А может, полив…

Звук тем временем нарастал. Стоя посреди дороги, Меир различил в темном торце кукурузного ущелья неясное движение и только через несколько секунд сообразил, что это машина, по всей видимости — небольшой грузовик, приближающийся к нему с выключенными фарами. Ему стало не по себе. Мысли, одна другой страшнее, хороводом крутились в голове. Почему грузовик едет без света? Скрывается? Но от кого? Неужели от армии? А кто может скрываться от армии в пограничной зоне? Господи… не дай Бог, это полостинцы! Но как полостинцы прорвались сквозь стену?

“Как, как! — передразнил он сам себя. — По туннелю, вот как! Прокопали туннель, и… А машина? — А машину украли в Матароте. И теперь едут в центр Страны, чтобы что-нибудь там взорвать… или кого-нибудь похитить… Боже… похитить…”

Едва передвигая непослушные от страха ноги, Меир отступил на несколько метров в кукурузу. Заметили? Нет? Машина медленно приближалась. На фоне более светлого неба отчетливо вырисовывались две сидящие в кузове круглоголовые фигуры с автоматами в руках.

“Точно не армия, — подумал Меир, обмирая от страха. — Солдаты либо в касках, либо в панамах. Только бы проехали мимо, только бы проехали…”

Грузовик миновал его, проехал еще немного и остановился. Хлопнула дверца. Зажмурившись, Меир присел на корточки. Ужас запечатал ему уши; он слышал лишь томительный шелест бесконечных по длительности секунд. Больше всего на свете ему хотелось теперь, чтобы этот кошмар закончился — хоть болью, хоть смертью, хоть как. Бедняга испытал настоящее облегчение, когда в спину ему уперся ствол и хриплый голос негромко произнес:

— Хрю-храб!.. А-хрю-хрю!..

Меир-во-всем-мире напрягся, призывая на помощь память. Слава Богу, эту фразу он знал хорошо. Ее, как самую насущную, на школьных уроках полосячьего языка заучивали прежде всего. В переводе она означало: “Руки вверх! Стрелять буду!”

Послушно подняв руки, Горовиц мучительно пытался составить простое, вроде бы, предложение: “Не убивайте меня, я пацифист!”. Ему казалось, что жизнь его полностью зависит сейчас от успеха этого нелегкого предприятия.

— Йа, хрюка! — выдавил он наконец. — Их бин пацифисто…

— Пацифисто?! А ну, вставай, сволочь полосатая! — сильная рука сгребла его за ворот и грубо вздернула на ноги. — Все вы, мать вашу, пацифисты, когда вас за жабры возьмешь. Говори быстро: сколько вас тут еще, полосят недорезанных?

Меир обернулся, не веря своему счастью. Перед ним покачивалось усатое нахмуренное лицо матаротского фермера Хилика Кофмана. Только теперь Горовиц разглядел знакомые очертания тендера “пежо”, на котором Хилик возил то мешки с удобрениями, то клетки с курами, то двух своих работников-таиландцев. Они-то и сидели сейчас в кузове, держа в руках лопаты, черенки которых Меир принял за автоматные стволы.

— Хилик, это я, — сказал он, на всякий случай не торопясь опускать руки. — Я, Меир Горовиц. Который во-всем-мире.

— И впрямь Меир… — изумленно проговорил Хилик, ставя на предохранитель свой видавший виды карабин, старше которого в Матароте был, наверное, только он сам. — А я-то думал, полосенок какой залетный. Ты чего тут делаешь в темноте?

— Гуляю, — робко отвечал Горовиц.

— Гуляешь? А зачем тогда в кукурузе прячешься? — лицо фермера вдруг расплылось в понимающей улыбке. — Ты чего тут — не один? А? Неужто Хена уговорил? А?

Он заговорщицки ткнул Меира под ребра.

Меир поморщился от боли — как душевной, так и физической.

— Да я… да вы… Да я бы и не прятался, — сказал он, стараясь порезче сменить тему. — Вы же сами с выключенными фарами… Разве свои станут так по ночам ездить? Зачем?

Хилик смущенно крякнул.

— Зачем, зачем… все тебе объясни. Надо — вот зачем. Разве городской землепашца поймет? — Кофман закинул карабин за спину и двинулся к машине. — Дуй-ка ты домой, Меирке, вот что…

В Матароте взвыла сирена. Хилик чертыхнулся и погрозил кулаком в сторону Полосы.

— Гады! — он повернулся к неподвижным таиландцам. — Эй, ребята! Что вы там расселись? Слышите — сирена… А ну — вниз, носами в пыль! Меир, и ты тоже. Ложись!

Имена собственные двух таиландских рабочих фермера Хилика Кофмана звучали относительно просто: Лонгхайрачук и Верихотчайгек. Зато фамилии были труднопроизносимы даже для истории и оттого остались истории, а мне уж и подавно неизвестны. Пользуясь этим, а также ссылаясь на жизненную необходимость краткости в период ракетных обстрелов, Хилик обрезал и имена собственные — до одного, последнего, само важного, ударного слога. Таиландцы не возражали. Теперь все в Матароте называли их просто: Чук и Гек.

— Чук! Гек! Кому сказано?!

Подчиняясь приказу хозяина, Чук и Гек проворно соскочили с грузовика и залегли рядом с Хиликом и Меиром-во-всем-мире. В воздухе возник противный ноющий звук и стал нарастать по громкости, а также от низкой ноты к высокой, словно ввинчиваясь в голову, в душу, в живот.

— Заройтесь! Это сюда! Мины! — заорал опытный Хилик.

Мина разорвалась в поле метрах в сорока от них, так что они услышали свист осколков над головой и оханье старого грузовика, схлопотавшего несколько попаданий.

— Лежать! Не вставать!

Вторая мина прилетела через полминуты, почти сразу за ней — третья, обе в то же место, что и первая: на корректировку огня у полосят не было ни времени, ни желания. Затем откуда-то рядом ударили танковые орудия. Стреляли туда, где только что работал-забавлялся полосячий минометный расчет.

— Ага… ищи ветра в поле… — проворчал Хилик, вставая, и вдруг запрыгал, замахал руками. — Горит! Быстро! Ребята! Тушить!

Кукуруза и в самом деле загорелась. Пожар потихоньку набирал силу. Хилик впрыгнул на грузовик и принялся сталкивать оттуда мешки. Те падали на землю, лопались, выплескивали в пыль свое содержимое. “Удобрения?” — подумал Меир.

— Что вы встали, как на мать вашу тайскую?! — орал Кофман. — Лопаты в руки и тушить!

Чук и Гек схватили лопаты, и, волоча за собой мешки, бросились навстречу пожару. Спихнув последний мешок, спрыгнул и Хилик.

— На! — он сунул в руки Меиру совковую лопату. — Помогай, пацифист хренов!

Таиландцы уже воевали с огнем, вовсю шуровали лопатами, забрасывая пламя… удобрениями?.. да нет, Меир, какие же это удобрения? Это земля, обычная здешняя земля, похожая больше на песок, чем на землю. Свежий, еще сыроватый песочек, совсем недавно вынутый… и откуда, интересно, он вынут?

Вчетвером они дружно наступали на молодой, еще не вполне разошедшийся пожар, торопясь уговорить его, успокоить, пока он не успел осознать свою страшную разрушительную мощь, и огонь, треща, поддавался, соглашался, сворачивался, уходил. Худой и высокий Хилик Кофман, размахивая лопатой, носился меж языков пламени, вдохновенный, как сатана, а маленькие шустрые крепыши Чук и Гек, как верные чумазые черти, ни на шаг не отставали от своего господина. Меир-во-всем-мире тоже вносил свою посильную, хотя и весьма небольшую лепту.

Когда машины спецов, вращая мигалками, подъехали к месту происшествия, все четверо уже отдыхали, привалившись к борту старого “пежо”. Из джипа службы тыла выпрыгнули двое в касках и желтых комбинезонах: рыхлый толстяк и девушка с блокнотом в руках.

— Так, — сказал толстяк, понюхав воздух. — Мины стандартные, стодвадцатимиллиметровые, местного производства, в количестве трех штук. Запиши.

Девушка записала. Толстяк вразвалочку подошел к матаротцам, достал пачку сигарет, вытряхнул, протянул, предлагая. Хилик и Меир отрицательно покачали головами, таиландцы же, хотя и не курили, взяли по сигарете — на всякий случай, обменять или еще что. Толстяк закурил и повернулся к Хилику.

— Сами потушили?

Кофман иронически хмыкнул.

— Нет, премьер-министр помогал.

— Этого, пожалуй, не записывай, — бросил девушке толстяк, и оба рассмеялись. — Как справились-то? Огнетушителями, вроде, не пахнет.

— Как, как… — ворчливо отозвался Кофман. — Лопатами, как… Землей забросали. Скребли и бросали.

— Скребли и бросали… — недоверчиво повторил толстяк. — Ну-ну… Ладно, пусть так и будет. Шели, записывай: мины разорвались в открытой местности, повреждений, ущерба и претензий от населения нет.

Девушка записала.

— Или есть? — вкрадчиво спросил толстяк, качнувшись с пятки на носок. — Так ты скажи, мы обследуем.

— Не надо, — Хилик хмуро покачал головой. — Все правильно. Претензий нет.

— Ну тогда, что называется, до новых встреч! — толстяк прощально махнул рукой и пошел к своим мигалкам.

Девушка неуверенно переступила с ноги на ногу.

— Может, все-таки что-нибудь записать? Получите компенсацию за ущерб. Маленькую, но все же…

— Иди, мейделе, иди, — ласково сказал Хилик. — Ничего не надо.

Джипы спецов попятились, развернулись и уехали, покачивая красными габаритными огоньками.

— Почему, Хилик? — спросил Меир. — Столько кукурузы погорело…

— Не твоего ума дело, пацифист, — грубо отвечал Хилик, вставая и распахивая дверцу “пежо”. — За помощь тебе спасибо, но теперь знаешь что? Иди-ка ты своей дорогой, асфальтовой, а мы уж как-нибудь на своих грунтовках обойдемся. Эй, Чук, Гек! Поехали…

Чук и Гек безмолвно полезли в кузов. Кофман включил зажигание.

— Я знаю почему! — крикнул Меир. — Вы не хотели, чтобы они увидели ваш песок. Чтоб не спрашивали, откуда он взялся.

Хилик выключил двигатель и вышел из машины. Он подошел к Горовицу вплотную, глаза в глаза. Зрачки фермера слегка подрагивали, как у сумасшедшего.

— А ты непрост, пацифист, — он взял Меира за плечи. — Надо было тебя раньше пристрелить, как полосенка. Еще когда ты в кукурузе прятался. А теперь нельзя: видели тебя со мной, сразу поймут.

Меир почувствовал, что ноги его отрываются от земли или земля от ног, потому что затем она вдруг неистово крутанулась и ударила Меира плашмя, одновременно в лоб, в грудь, в живот и в ноги, по всей его невеликой длине, так что в следующее мгновение он уже лежал на ней лицом в пыль, а Хилик Кофман вязал ему вывернутые назад руки. Горовиц даже не успел испугаться — он чувствовал только безмерное удивление.

— Хилик, что ты… — пролепетал Меир, поворачивая голову набок. — Как это…

Кофман поставил его на ноги, порылся кармане комбинезона.

— Открой рот.

— Зачем?

Кофман вынул из кармана грязную промасленную тряпку и неприятным, вращательным, рвущим губы и придавливающим язык движением ввинтил ее Меиру в рот, как пробку в стеклянную бутыль.

— Затем.

Через минуту Горовиц, бревно бревном, лежал под рогожкой в кузове кофмановского “пежо”, а таиландцы Чук и Гек, поставив на него ноги в тяжелых рабочих ботинках, негромко переговаривались на своем непонятном наречии.

“Зачем? — мысленно повторил Меир-во-всем-мире и только теперь испугался по-настоящему. — Наверно, он хочет убить меня за то, что я гей. А может, ему нужен сексуальный раб? Наверно, так. Ведь он не женат, живет один… запрет в подвале и будет насиловать… Но я не могу, я люблю Давида… уж лучше бы он меня сразу убил… Но за что? За что? Господи, какая у меня все-таки выдалась дурацкая, бестолковая жизнь! Как все глупо, как страшно…”

Его сознание снова метнулось от вопроса “зачем?..” к вопросу “за что?..”, и обратно, к “зачем?..”, и снова к “за что?..”, и еще двадцать раз по тому же маршруту, пока, наконец, устав от этой бесполезной беготни, не сникло и не погасло совсем. Да и кто бы не сник и не погас в такой душной и вонючей подрогожной темноте?

Когда Меир пришел в себя, он лежал на боку, на земляном топчане, по-прежнему связанный и с кляпом во рту. Зато дышалось легче. Он слегка повернул голову, чтобы осмотреться. Так. Прежде всего, опасения по поводу подвала подтвердились самым недвусмысленным образом: его действительно бросили в подвал. Ну да, натуральный подвал, без окон. Меир сделал попытку сесть. В заломленных назад плечах остро дернулась боль, он застонал.

— Очнулся?

Голос шел откуда-то сверху. Вывернув шею, Меир скосился направо. Там уходила вверх бетонная лестница, длинная, ступенек в пятнадцать-двадцать. Подвал оказался действительно глубоким. Хилик Кофман сидел на нижней ступеньке и смотрел на Меира, задумчиво поглаживая усы.

— Я вот чего не пойму: как ты догадался? А? Такой с виду педик малахольный, а вот поди ж ты… Охо-хо… Хотя, с другой стороны, чего тут долго гадать. В этом, понимешь ли, вся трудность: куда породу девать? А так-то проблемы никакой. Песочек мягонький, влажный, лопата так сама и идет, как по маслу. Мои таиландцы за день могли бы хоть десять метров проходить, как раз плюнуть. Копают что твои кроты! — он усмехнулся, покрутил головой. — Крепеж-то я им не доверяю, сам делаю. А копают они. Вот… Да только как их пройдешь, эти десять метров, когда песок девать некуда? А?

Хилик вопросительно взглянул на Меира.

— Мм-м-м… — промычал Меир.

— Вот тебе и “мм-м”, — печально сказал Хилик. — Проблема… Сначала в огород кидали. Клумбы там всякие, ну, понимаешь… А хотя, что ты там понимаешь! Пацифист хренов. Сколько их можно делать, клумбы эти?! Ну, по кубу породы на клумбу — так это и то вдвое больше, чем той клумбе надо! А у меня, почитай, на каждый метр проходки два куба! Это что же получается: на каждый погонный метр две клумбы делать? Десять метров — двадцать клумб? Есть в этом логика?

— Ум-м-м…

— Вот тебе и “ум-м”… Пришлось в мешки складывать, в поля вывозить, разбрасывать. Там не так заметно. Но это ж сколько труда лишнего, подумай! Пока собрал, пока вынес, пока погрузил. Да еще и по поселку везти, где вы головами вертите: чего это ты везешь, дядя Хилик? Вертите, мать вашу, а?

— Му-у-а…

— Вот тебе и “му-а”… Значит, надо ночи ждать, осторожненько, да втемную. На сколько со всеми этими заморочками можно продвинуться, как ты думаешь?

— Ма-ммм…

— Хрена тебе “ма-мм”!.. Два метра максимум! Два жалких метра! Эдак я от старости помру, пока доберемся… — Хилик гневно сверкнул глазами. — Только не дождетесь! Сколько не мешайте, не дождетесь! Хилик Кофман свое дело знает… Хилик Кофман…

В дальнем конце подвала что-то зашуршало, затем колыхнулась висевшая там грязная занавеска и из-за нее показалось круглое невозмутимое лицо Чука. Таиландец выволок в подвал большой, туго набитый мешок, потянулся, зевнул и снова шагнул за занавеску.

— Во, видал? — сказал Хилик. — Мешками таскаем…

Он усмехнулся и почти заговорщицки подмигнул.

— Хочешь, небось, посмотреть, да? Хоть одним глазком, да? — Хилик погрозил Меиру пальцем. — А-а… все хотят… Я еще никому не показывал. Никому. Никто не знает. Теперь ты вот узнал. Но это ничего… ничего… Ты ведь никому не расскажешь. Мертвые, они парни молчаливые, даже если пацифисты.

— Мм-м-м! — отчаянно запротестовал Горовиц.

— Отставить мычание! — грозно скомандовал Кофман.

Он одним движением вздернул своего пленника на ноги и подтолкнул к занавеске.

— Смотри!

Грязная материя отодвинулась в сторону, и глазам Меира предстало большое, в человеческий рост, отверстие и прочерченный длинным пунктиром лампочек коридор туннеля.

РАЗВИЛКА 4

Ах, Хилик, Хилик… Иехиэль Кофман, сын неистовой Розы Лихтенштейн и, скорее всего, Мордехая Варшавского по прозвищу Мотька-Мотыга! Старый жилистый фермер, единственное уцелевшее дитя прежнего, давно уже ушедшего Матарота!

Я ставлю здесь эту развилку исключительно с целью познакомить вас поближе с этим странным по нынешним временам типом. Теперь таких уже не рождается, а те, что были, стремительно вымирают, как мамонты. Как правило, они и внешне похожи на мамонтов — такие же здоровенные, косматые и совершенно не желающие меняться в угоду глобальному потеплению… или что там губит их на этот раз?

Кто-то скажет: какого черта тогда нам знакомиться с этим мамонтом в объеме, превышающем сюжетно-бюджетные нужды? Зачем тратить время-деньги на тупиковую ветвь развития? И этот кто-то будет абсолютно прав. Меньше всего мне хочется морочить голову действительно занятым людям. Вообще говоря, нужно поблагодарить их уже за то, что они добрались до этой, четвертой развилки. Часа полтора, небось, угрохали, а то и два? Страшное дело… Так что, во избежание излишних потерь, занятые люди приглашаются сразу проследовать к месту, озаглавленному

Развилка 4: в подвале

До свидания, дорогие, до свидания…

А теперь, когда действительно занятые люди ушли и не слышат, скажу вам по секрету: они обязательно вернутся. Потому что действительно занятый человек больше всего на свете боится, как бы чего не пропустить. Собственно, этой, чисто вратарской заботой, он в действительности и занят. Заботой и связанными с нею стараниями. А вот, кстати, они и возвращаются…

Здравствуйте, дорогие, здравствуйте…

Итак, вперед, в тупик.

Развилка 4: Хилик Кофман, тупик

Младенец, получивший имя Иехиэль Кофман, родился на второй год после основания поселка Матарот. Его первый крик слился с адским грохотом огромной войны, закономерно увенчавшей тогда самые благие человеческие намерения. Век гуманизма увлеченно перемалывал в одной гигантской мясорубке и благоглупых пастырей, и несчастную обманутую паству.

Но так уж получилось, что Страна находилась в стороне от главного конвейера по переработке живой человечины в неодушевленное, хотя и вполне органическое удобрение. Поэтому здесь верили в красивую сказку существенно дольше, чем в уже удобренных землях. Основатели Матарота твердо намеревались сбросить с себя буржуазные оковы частной и личной собственности, жить светлой коммунистической общиной, возделывать землю своим трудом и напрочь искоренить в своей среде какую бы то ни было эксплуатацию. Собственность и эксплуатацию они ненавидели настолько, что избегали произносить эти слова вслух, а когда такая необходимость все же возникала, говорили просто “С” или “Э” и ужасно кривили при этом свои большие и без того не слишком прямые носы.

В соответствии с принципом полного искоренения С, они презирали семейные узы, а тела членов общины рассматривали как инвентарь, пригодный для всеобщего пользования во время, свободное от сельскохозяйственной работы. Поскольку инвентарь здоровенного рыжего Мотьки-Мотыги пользовался особенной популярностью, то логично было бы считать отцом ребенка именно Мотьку, хотя уверенности в этом нет никакой.

Имена и фамилии матаротские младенцы получали методом случайного тыка. Дежурный по конторе брал свежую газету, зажмуривался и наугад тыкал пальцем в страницу. Затем он открывал глаза, записывал ближайшее к пальцу имя и повторял процедуру для фамилии. Иехиэль Кофман оказался гибридом ортодоксального религиозного авторитета и спортивного обозревателя.

Таким образом, своего отца Хилик Кофман так и не узнал. Впрочем, довольно долго не знал он и своей матери, поскольку, едва родив, она немедленно вернулась на полевые работы. Детей в Матароте выращивали таким же коллективным способом, как и кукурузу. Коммунары не видели никакой причины, по которой то, что хорошо для культурного злака, может оказаться плохим для молодой коммунистической поросли. Дабы не культивировать в детях вредной собственнической привязанности, воспитательницы постоянно менялись. В результате маленький Хилик их почти не различал, кроме, разве что, одной, по имени Роза, которую страстно ненавидел за то, что она постоянно его шпыняла, посылала на самые грязные работы и вообще вредила, как могла.

Позднее, когда Хилик подрос уже настолько, что стал активно интересоваться женским инвентарем, Мотька-Мотыга предостерег его от возможного использования для этих целей Розы Лихтенштейн.

— Вот еще! — презрительно фыркнул пятнадцатилетний Кофман. — Сдалась мне эта вредная старуха!

— Вредная-то она вредная, но не такая уж и старуха, — улыбнулся опытный Мотька. — Тридцать шесть, самый сок. Но дело, товарищ, не в этом. Роза твоя мать.

— Мать?! — поразился Хилик. — Да она ж меня терпеть не может!

— Потому и не может, что мать, — объяснил Мотька. — Боится выделить тебя проявлением чувства С, ну и перехлестывает малость. В таких делах, знаешь, лучше перестраховаться, чтобы товарищи чего плохого не подумали. Ты не переживай: другие матери такие же. А иначе-то как?

Хилик Кофман кивнул, признавая несомненную логику этих типично матаротских соображений. Иначе и впрямь никак. Только позволь себе проявить С — тут же скатишься к Э…

Так или иначе, но мать навсегда осталась для Хилика олицетворением самого враждебного и неприятного существа, какое только может встретить человек в бытность свою маленьким и беспомощным. Зато со своим предполагаемым отцом Мотькой-Мотыгой он очень сдружился. Случалось, что они на пару пользовали один и тот же женский инвентарь, и тот даже не замечал разницы. Дружба в коммуне поощрялась, ибо способствовала повышению производительности общественно-полезного труда.

Но это дружба, а вот свою первую любовь Хилик встретил еще в трехлетнем возрасте, когда был признан достаточно большим, чтобы питаться в общей столовой. Этот день он запомнил на всю жизнь. Стояло жаркое летнее утро; взрослые к тому часу уже давно работали в поле. Дежурная воспитательница — а ею оказалась как раз вредная Роза Лихтенштейн — рассадила за столом пятерых младших детей, но кашу раздавать не стала, а вместо этого подошла к окну, задернутому, в отличие от прочих, плотной кумачовой занавеской.

— Товарищи! — сказала она, обращаясь к детям. — Вы уже взрослые и многому научились от других, более старших товарищей. Вы уже знаете, что есть вещи обычные, есть важные и есть очень важные. А есть и…

Роза сделала паузу и взмахнула руками, как дирижер матаротского хора.

— Архиважнейшие! — картавым хором ответили матаротские малыши.

— Правильно! — подтвердила Роза. — То есть, те, которые мы любим огнем наших горячих сердец. И их пока что всего…

— Две!

— И это…

— Труд!

— Это раз! — Роза загнула палец. — А еще?

— Трудящие всех стран! — вразнобой прокричали трехлетки.

Роза Лихтенштейн поморщилась.

— Товарищ Кофман! Ну почему ты никогда не попадаешь в такт вместе со всеми?

— Я попадаю… — робко пролепетал трехлетний “товарищ Кофман”.

— Слышу я, как ты попадаешь! — сдвинула брови Роза и, помолчав для значительности, продолжала. — Товарищи! Сегодня вы познакомитесь с третьей и последней архиважнейшей вещью. Самой главной из всех!

Она резким жестом откинула занавеску. К удивлению малышей, за нею оказалось вовсе не окно, а большой портрет усатого дяди в блестящих сапогах и военном кителе с красивыми значками на груди. В руке дядя держал дымящуюся трубку. Дежурная воспитательница глубоко вздохнула и благоговейно поцеловала портрет. Лицо ее светилось.

— Это, товарищи, вождь трудящихся всех стран, защитник мирного труда, товарищ Сталин, — сказала она. — И поэтому мы любим его больше всего на свете. Кто из вас хочет поцеловать товарища Сталина?

Хотели все. Еще бы! Любовь к труду и трудящимся выглядела в глазах малышей крайне неопределенным понятием. Любовь к родителям исключалась вовсе ввиду отсутствия таковых. Пока еще непонятная и неизвестная малолеткам взрослая любовь сводилась в матаротской коммуне к инвентарным сношениям в нерабочее время. В результате товарищ Сталин, а вернее, его портрет, представлял собой единственно возможный конкретный объект любви в радиусе доступного мира. Поцеловать товарища Сталина хотели решительно все.

Воспитательница поочередно брала малышей на руки и поднимала их к портрету на уровень сапога. Когда дошло до Хилика, вредная Роза продержала его на руках дольше других — видимо, искала, к чему бы придраться. Даже украдкой понюхала его макушку — наверняка, только для того, чтобы упрекнуть потом в излишней вшивости. А какая у него могла быть излишняя вшивость, какая? Не больше, чем у других, хотя, конечно, и не меньше.

Но и эти досадные неприятности не помешали Хилику проникнуться торжественностью момента. Он нежно поцеловал товарища Сталина в сапог, и даже не один раз, а трижды, чем долго потом хвастался перед товарищами. Те завидовали, изо всех сил стараясь не ревновать. По словам дежурных воспитательниц, ревность являлась пережитком чувства С и подлежала безжалостному искоренению. Кроме того, товарища Сталина, как солнца, с избытком хватало на всех.

А уж его забота о защите мирного труда представлялась и вовсе неоценимой ввиду соседства матаротской коммуны с веселыми жителями Полосы. Как уже отмечалось, полосята больше всего на свете любили позабавиться. Сначала они заигрывали с новыми соседями по мелочи: то птичник спалят, то тракториста застрелят. Матаротцы шуток не понимали, ходили жаловаться к полосячьим властям. Слушая эти жалобы, власти надрывались от хохота: ведь ничто так не смешит человека с развитым чувством юмора, как полное отсутствие этого чувства у других.

Когда матаротцы поняли, что жалобы не помогут, они написали письмо товарищу Сталину. Ответ пришел почти сразу. Главный защитник мирного труда советовал сходить к полосячьим властям еще один, самый последний раз и, сурово насупив брови, предложить им сдаться. На общем собрании матаротцы выбрали двоих самых густобровых и отправили к полосятам со сталинским предложением.

На этот раз со смеху помирала вся Полоса. Как всегда, народная полосячья радость нашла свое выражение в полосовании ночь напролет. Самым шустрым беженцам достались парламентерские брови, но и те, кто бегали с внутренностями, в обиде не остались.

В Матароте снова сели за письмо. Второй совет товарища Сталина звучал коротко и ясно: “Если враг не сдается, его уничтожают”. К совету прилагалась посылка: десяток карабинов “курц”, два пулемета МГ-34 и много патронов к ним.

Следующая делегация, отправившаяся в Полосу из Матарота, состояла из четырнадцати человек разной степени бровастости. Навстречу им высыпал весь Хнун-Батум, в жилах которого еще не остыл праздничный огонь недавнего полосования. Полосята нетерпеливо переминались с ноги на ногу, с руки на руку перекладывали спортивные разделочные ножи. Не доходя примерно ста метров, матаротцы вдруг остановились и легли на землю, что было закономерно воспринято хнун-батумцами как добровольное приглашение на разделку. Полосята ринулись вперед, торопясь урвать лучший кусок.

То, что произошло дальше, получило в позднейшей полостинской историографии название “какбы”. Коварные сталинисты из Матарота “как бы” соглашались на разделку. Они сделали вид, что “как бы” не понимают шуток. Они “как бы” приветствовали гостеприимных, ничего не подозревающих полосят, радостно бегущих им навстречу. А на деле… на деле…

На деле никогда еще, за все время своей истории не видывал Хнун-Батум такого количества готового сырья для полосования. И это само по себе являлось бы хорошей новостью, когда было бы кому использовать привалившее счастье по назначению. Увы, никто не бежал по кривым улочкам городка, радостно потрясая свежими внутренностями, никто не воздевал в приветливое небо дымящиеся кровью руки, никто не сжимал в кулаке восхитительно склизкий, только что вынутый глаз, никто не крутил на указательном пальце еще теплое, только что отрезанное ухо, выдранную ноздрю, оторванную мошонку…

Никто. Потому что практически все без исключения беженцы-полосята превратились в то самое вышеупомянутое сырье, неопрятными грудами лежащее на стометровом пространстве между Хнун-Батумом и двумя раскаленными пулеметами товарища Сталина, главного защитника мирного труда.

Какба произвела на полостинцев неизгладимое впечатление. Можно ли представить себе большую трагедию, чем попусту пропавшее сырье для полосования?! Неудивительно, что жители Полосы ужасно обиделись на коммунаров Матарота и потом относились к ним с большим подозрением. Ну ладно, шуток не понимают, но чтоб настолько?!

Впрочем, характер полосят отличался завидной отходчивостью. Как любые настоящие шутники, обиды они помнили недолго. Поэтому матаротцы, хотя и занимались радостным общественно-полезным трудом, но постоянно держали под рукой подарки товарища Сталина. Нужно сказать, что он не оставлял Матарот своей заботой, добавил к уже присланным гостинцам крупнокалиберный пулемет системы “шпандау” и даже предложил пригнать бронепоезд, который мог бы стоять с насупленными бровями на запасном пути.

К сожалению, железной дороги поблизости не было, так что от бронепоезда пришлось отказаться. Зато другие подарки пользовались в Матароте благоговейным уважением, вполне объяснимым, учитывая личность дарителя. Поэтому все подростки смертельно завидовали Хилику Кофману, который, благодаря дружбе с Мотькой-Мотыгой, имел прямой доступ к святым дарам. Мотька, как самый сильный, отвечал в коммуне непосредственно за пулеметы.

— Глянь-ка, товарищ Хилик, какая хорошая, нужная в хозяйстве вещь, — говаривал он, ласково поглаживая промасленной тряпкой дырчатый кожух сталинского подарка, похожего на длинный тяжелый костыль. — Немецкая машина, системы “Маузер”. А вот этот зверь называется “Шпандау”. Тоже немецкий. Он и по самолетам может.

— А что, товарищ Мотыга, товарищ Сталин из трудящих немцев происходит? — спрашивал Хилик.

— Может, и из немцев, — отвечал Мотька. — Какая разница, товарищ Хилик? Лишь бы мирный труд защищал.

Он аккуратно клал оружие на деревянный поставец и переводил взгляд на Хилика. По всему было видно, что парень дорог ему не менее пулемета. Такая же хорошая, нужная в хозяйстве вещь. А что не немецкая, так какая разница — лишь бы мирный труд защищал…

— Ты, товарищ Хилик, смотри, запоминай, — говорил Мотька-Мотыга. — Ты здесь из всех детей больше всех на меня похожий. А коли так, то и заботы мои к тебе перейдут. Мотыга ведь тоже инструмент не вечный, хотя и кажется, что сносу ему нет.

Хилик с сомнением качал головой. Как же, дождешься… Вдвоем они выходили из подземного бетонного схрона, устроенного специально для сталинских даров. Мотыга запирал на замок тяжелую металлическую дверь, показывал Хилику ключ.

— Смотри, парень: наше это, матаротское. И не в чувстве С тут дело, а в том, что хранится здесь личный подарок товарища Сталина… — он кивал в сторону Полосы. — Да и эти еще не раз забалуют, попомни мое слово. Ничего, патронов у нас много. На двадцать поколений хватит…

В восемнадцать лет Хилика Кофмана призвали в армию. Это был его первый выезд за пределы Матарота, если не считать профилактические операции в Полосе. Предполагалось, что служба продлится три года, однако из-за постоянных войн этот срок растянулся аж на одиннадцать лет. Впрочем, и через одиннадцать лет, когда Хилик, презрев военную карьеру, демобилизовался в чине майора, сослуживцы смотрели на него, как на идиота. Оставшись, он вполне мог бы добраться до генеральских погон, а уходя, терял даже виды на пенсию.

Но погоны и пенсия не значились в списке важных для матаротского коммунара вещей, не говоря уж об архиважнейших. Будущее человечества произрастало на полях Матарота. Светлые перспективы сияли именно там, а не в загаженном Э-ей и оскверненном С-тью тупике, коим предстал для товарища Кофмана насквозь прогнивший, обреченный на близкую гибель буржуазный мир.

В поселок Хилик возвращался налегке. Все его личное имущество легко размещалось даже не в вещмешке, а в кармане гимнастерки и составляло ровно один предмет: лысую от многолетнего использования зубную щетку. С нею он уходил в армию, ее же он намеревался сдать на общественном складе в обмен на новую. Отпустив штабной джип, подкинувший его до торчавших посреди пустыни новостроек будущего города N., Хилик двинул напрямки, через поля в направлении милых сердцу бараков Матарота.

Стояла чудесная, хотя и несколько знойная летняя погода — градусов шестьдесят по Цельсию в тени. “Ага, где ее здесь возьмешь, тень, посреди хлопкового поля?” — добродушно подумал Хилик и полной грудью вдохнул родной воздух, в котором привычные запахи дуста и коровьего навоза мешались с чем-то другим, незнакомым. Наверное, какое-то новое удобрение… много же он пропустил… Одиннадцать лет — не шутка. Ничего, наверстаем.

По полю, растянувшись жидкой цепочкой, шли люди в надвинутых на лицо широкополых шляпах-масках и опрыскивали посевы. “Нет, не удобрение, скорее инсектицид, — определил Хилик. — Вот сейчас и спросим”. Он махнул ближайшему широкополому, чтоб подошел.

— А чем это вы, товарищ, теперь опрыскиваете?

Товарищ сдвинул с лица маску. Лицо его показалось Хилику незнакомым. Странно. В Матароте все знали всех. Товарищ широко улыбнулся и поклонился.

— Ахрю-джамма, — дружелюбно произнес он. — Хрю-эммо.

“Полосенок…” — похолодел Хилик. Но что могли делать полосята на поле матаротской коммуны? А ну как это и не инсектицид вовсе, а диверсия? Да нет, какая может быть диверсия среди бела дня… И потом, сжечь намного проще, чем опрыскивать. Нет, точно не диверсия. Он резко повернулся и бегом бросился в поселок.

В секретариате за столом сидел сильно постаревший Мотька-Мотыга и вписывал цифры в конторскую книгу, с очевидным трудом удерживая карандаш в толстых узловатых пальцах. Увидев Хилика, он поморгал, затем осторожно положил карандаш и встал, распахивая объятия.

— Вернулся… хоть ты вернулся… эх, Хилик…

В уголке Мотькиного глаза образовалась слеза, немного помешкала и скатилась в совсем седые уже усы. На сердце у Хилика защемило: он даже не представлял себе, что могучий Мотька-Мотыга способен плакать.

— Товарищ Мотыга, — сказал он, слегка отстраняясь. — Зачем вы продали им хлопковое поле?

Мотыга помрачнел, вернулся за стол и оглядел его с явным отвращением.

— Чертов карандаш…

И в самом деле, ушлый карандаш успел скатиться на пол, словно испугавшись нового непрофессионального контакта с грубой Мотькиной рукой. Крякнув, Мотька полез под стол. Хиликово сердце заныло от недоброго предчувствия.

— Товарищ Мотыга?

— Это по-прежнему наше поле, Хилик, — донеслось из-под стола. — Поле наше, а работают на нем полосята. По решению общего собрания, ты не думай.

— Вы приняли в коммуну полосят? Сколько?

— Это наемные работники, Хилик…

Мотыга вылез, наконец, из-под стола. Лицо его было багровее стоящего в углу знамени с вышитыми на нем серпом, молотом и лицом товарища Сталина.

— Наемные? — переспросил Кофман, не веря своим ушам. — Наемные работники на нашем поле? Разве это не эксплуатация?

Хилик намеренно произнес ужасное слово полностью, целиком, а не просто обозначил его первой буквой. Ужасные обстоятельства требовали ужасных слов. Из горла Мотьки-Мотыги вырвалось сдавленное рыдание. Он хрястнул кулаком по столу, переломив его при этом надвое.

— Да! — закричал он своим прежним, громовым голосом, который когда-то наводил ужас на врагов и тешил друзей в поле и на концертах матаротского хора. — Да! Это эксплуатация! А что ты предлагаешь делать? У нас некому работать, Хилик! Некому! Все молодые разбежались! Все до одного!..

Последующий рассказ Мотыги поверг Хилика Кофмана в полное смятение. По словам Мотьки, все началось с первых призывов в армию. Молодые уходили и не возвращались, исчезали, будто их поглощала земля. О гибели солдат в Стране принято извещать родственников. У матаротских коммунаров таковых не имелось, так что можно было предположить определенную путаницу с доставкой похоронок. Но даже это предположение не объясняло стопроцентного количества исчезновений. Армия просто не несла таких потерь.

Обеспокоенные матаротцы решили провести собственное расследование. Двенадцать наиболее смышленых разведчиков-коммунаров отправились в разные точки Страны на поиски пропавших. Увы, через год стало ясно, что пропали и эти. Неведомый внешний враг безжалостно косил птенцов матаротского гнезда, стоило им лишь вылететь наружу. Как всегда в трудных случаях, обратились за советом к товарищу Сталину, но письмо вернулось с загадочной пометкой “выбыл без права переписки”.

Это трагическое известие вызвало волну инфарктов и инсультов среди ветеранов Матарота. Недостаток в рабочих руках ощущался и до того, но теперь стал просто критическим и угрожал немедленным крахом всего хозяйства. После бурного обсуждения собрание постановило в качестве временной меры пригласить наемных работников.

Нанимать пришлось больше, чем думали вначале: позор Э не лучшим образом повлиял на физическое и духовное здоровье коммунаров. Те, в распоряжении которых еще находились сталинские карабины “курц”, не сговариваясь, застрелились в ночь после собрания. Их похоронили рядом с жертвами новой волны инфарктов и инсультов.

— Нас осталось совсем немного… — тихо проговорил напоследок Мотька-Мотыга. — Ты единственный, кто побывал снаружи и вернулся… расскажи, что там такое творится?

Хилик пожал плечами.

— А что там может твориться, Мотыга? Там тупик. Буржуазный тупик. Слушай, а помнишь, была тут такая вредина Роза Лихтенштейн? Она как — все еще вредничает, или тоже застрелилась?

— Заболела, — вздохнул Мотька. — Наверно, от расстройства. Говорят, это стимулирует чахотку. Или заразилась от наемных.

— Выгнали, значит.

— Конечно. Ты же знаешь, мы тех, кто заразные, в хозяйстве не держим. А почему ты спросил?

Хилик снова пожал плечами. Он и в самом деле не знал, отчего это ему втемяшилось спросить именно про вредную Розу. Видимо, из-за вредности и запомнилась. Не повезло ей, значит. Всю жизнь в Матароте провела, а помирать снаружи выпало. Что ж поделать — нельзя рисковать здоровьем годных работников.

— Интересно, куда они потом идут?

— А черт их знает… — недоуменно ответил Мотыга. — Я слышал, есть такое заведение где-то около G. Типа приюта.

В городок G. Хилик Кофман выбрался года через три, на обратном пути из банка, где Матаротской коммуне отказали в очередной отсрочке платежей. Туберкулезная лечебница пахла нечистотами, овощным супом и умирающими людьми. Регистраторша справилась в книге и назвала номер палаты. Палата оказалась большой, на двадцать кроватей. Сначала Хилик не узнал Розу Лихтенштейн, но потом, когда она выговорила его имя, присмотрелся и обнаружил некоторое сходство. Стульев не было; он присел на краешек кровати и положил пакет с мандаринами на пол, потому что тумбочки не было тоже.

— Здравствуй, товарищ Кофман, — сказала больная. — Я очень рада, что ты пришел. Как хозяйство?

— Все хорошо, — соврал Хилик. — С хлопком закончили. Кукурузы много. И птичник в порядке. Все хорошо, товарищ Роза.

— Я очень рада.

— Как-то кровать у вас на проходе… — сказал Хилик, оглядываясь. — Почему не у окна? Там лучше и место свободное. Хотите, я попрошу?

— Нет, спасибо, товарищ. Это сейчас оно свободное, а еще два дня назад… И вообще, есть товарищи, которым у окна нужнее. А мне и тут хорошо.

Они помолчали, потом Хилик хлопнул себя ладонями по коленям в знак окончания визита. Чем дальше, тем меньше он понимал, зачем приперся сюда, к этой незнакомой умирающей старухе. Впрочем, крюк был небольшой.

— Мне надо ехать… выздоравливайте, товарищ Роза.

— Да-да…

Она вдруг привстала и, протянув вперед почти бесплотную руку, ухватила его за шею. От неожиданности Хилик качнулся вперед. Роза Лихтенштейн уткнулась носом в его макушку и вдохнула, словно нюхая — совсем как тогда, в детстве, перед портретом товарища Сталина. Хилику стало неприятно, он высвободился и встал.

— Извини, товарищ, — сказала больная, откидываясь на подушку. — Извини. Передай привет товарищам в Матароте.

Привета Хилик, понятное дело, передавать не стал — незачем было, да и некому. Матаротское хозяйство доживало свои последние дни. Из столицы приезжали судебные исполнители, описывали имущество, технику, скот, птицу. Землемеры размечали участки на продажу. Странным образом банкротство терпел не прогнивший буржуазный мир, а именно Матарот — предполагаемое светлое будущее человечества. Когда осела пыль, поднятая землемерами, кредиторами и судебными исполнителями, выяснилось, что от коммуны остался лишь небольшой клочок земли, две пары рук, которых с избытком хватало для его обработки и портрет товарища Сталина в сапогах и праздничном кителе.

Обладателями двух упомянутых пар рабочих рук были Хилик Кофман и Мотька-Мотыга. Портрет же и клочок земли они получили в обмен за согласие взять на себя лично остаток долгов обанкротившейся коммуны. Влезть в столь безнадежную кабалу могли только такие упертые упрямцы, как они.

Мотька под конец жизни страдал надорванной спиной и изношенным сердцем. А может, наоборот, изношенной спиной и надорванным сердцем. Временами Хилику казалось, что матаротский невыплаченный долг был единственной причиной, которая удерживала Мотыгу на земле. Он знал в жизни только работу — тяжкий, нескончаемый и только временами радостный труд, который полагалось любить, именовать общественно-полезным и неукоснительно исполнять, пока не свалишься — с утра до ночи, с детства до старости, без каких-либо выходных, болезней и других отговорок. Умирать после всего этого должником выглядело, как минимум, нелепо.

Банк расписал долги на двадцать пять лет, четверть века. Что ж, четверть века, так четверть века. Мотька Мотыга лег помирать лишь ровно через двадцать пять лет, выплатив последний грош долга. Он будто просто слегка приослабил вожжи, и сердце, как загнанный мул, сразу запросило передышки, покоя, остановки. Хилик против такого решения не возражал. Отдыхать Мотыга все равно не умел, а требовать от него продолжения работы в возрасте восьмидесяти шести лет было бы не по-товарищески.

Умирал Мотька на террасе, поглядывая то на катящееся в дома Хнун-Батума солнце, то на портрет товарища Сталина, висевший в гостиной. Хилик сидел рядом и терпеливо ждал.

— Какой все-таки хороший совет, — сказал вдруг Мотыга.

Хилик кивнул. Он сразу понял, что имеется в виду давний совет товарища Сталина. Если враг не сдается, его уничтожают. Мотька тоже кивнул и поднял палец.

— Главное тут понять, где он…

— Кто — он?

— Враг, — пояснил Мотыга. — Понять, где враг. Где он, тот враг, который нас погубил, а, Хилик? Не знаешь? Вот то-то и оно.

Солнце скользнуло еще ниже. Хилик Кофман начал было думать о врагах, но быстрого решения не обнаружил и отложил это занятие на потом, чтобы не пропустить Мотькиной смерти. Мотька печально улыбнулся.

— А может, их и нету совсем, этих врагов, а, Хилик? Может, мы просто тупик? Тупик без продолжения. Вот сейчас я умру, потом ты… и все. Конец. Дальше хода нету.

— Глупости, — сердито ответил Хилик. — Что ты несешь, Мотыга? Уши вянут тебя слушать. Постыдился бы товарища Сталина. Мы с тобой в этом месяце все долги закрыли. А значит, Матарот жив. Значит, продолжается. Какой же, к черту, тупик?

Мотыга снова улыбнулся, на этот раз весело.

— Знаешь, — сказал он. — А ты ведь и в самом деле, скорее всего, мой сын. Такой же упрямый рабочий осел… Дай-ка мне руку, товарищ Хилик Мотыга.

Хилик взял Мотыгу за руку. Оранжевый краешек солнца помедлил, зацепился напоследок за турник горизонта, но не удержался и сорвался вниз, за море. А сразу вслед за ним ушел и Мотька-Мотыга, отпустив совсем и насовсем вожжи своего уставшего сердца.

Оставшись один, Хилик Кофман еще не раз возвращался мыслями к последним Мотькиным словам насчет тупика и врагов. И чем больше он размышлял, тем сильнее казалась ему связь первого со вторым. Сидя вечерами на террасе в старом кресле-качалке — том самом, в котором Мотыга перешел из состояния полезного инвентаря в состояние бесполезного покоя, Хилик напряженно искал ответ на заданные Мотыгой вопросы.

Что, если он, Хилик Кофман, и в самом деле тупик? Вернее, даже не сам тупик, а заключительный метр тупика? Последний боец, прикованный к хорошему немецкому пулемету системы “Маузер”, ждущий врагов, которые никогда не придут. Как это сказал Мотыга: “Может, их и нету совсем, этих врагов?” А если есть? Если придут?

Но враги все не шли и не шли, как, впрочем, и друзья. На распроданных участках бывшей коммуны выросли красивые коттеджи и виллы состоятельных буржуев: чиновников, адвокатов, врачей. Никто из них не работал на земле, не жил плодами собственного труда, не производил ничего общественно-полезного. Чиновники производили бумажки, адвокаты производили кляузы, врачи производили болезни. Все вместе они составляли тот чужой внешний мир, в котором без остатка растворилась светлая матаротская мечта.

Но были ли они врагами? Хилик вопросительно посматривал через открытую балконную дверь на портрет товарища Сталина, и ему казалось, что усатый вождь чуть заметно кивает. Да? Нет? Как жаль, что нельзя написать ему письмо, спросить, получить совет! Выбыл без права переписки… как не вовремя, как не вовремя…

А потом все вдруг решилось само собой. Со стороны Полосы стали прилетать ракеты, и враг определился яснее некуда. Хилик приободрился и даже сделал некоторые приготовления. Если враг не сдается, его уничтожают… Увы, теперь попасть в Хнун-Батум было практически невозможно: армия герметически запечатала границу бетонной стеной, видеокамерами наблюдения, минными полями, защитными зонами.

Запечатать-то она, может, и запечатала, однако решить задачу уничтожения врага армия определенно не спешила. Ракеты продолжали прилетать по нескольку раз на день, вызывая крайне вялую армейскую реакцию: бомбежку заброшенных складов, обстрел покинутых пустырей или точечную ликвидацию того или иного ракетчика-полостинца. Причем, последнее вызывало у полосят, скорее, радость, чем горе, ибо поставляло свежее сырье для полосования.

“Почему так происходит? — спрашивал себя Хилик Кофман и сам же давал ответ: — Потому что полосята — враги Матарота, а не враги армии. Конкретно твои враги. Следовательно, и справляться с ними должен конкретно ты”.

Но для того, чтобы справиться, нужно было прежде попасть в Полосу, то есть преодолеть пограничные препятствия. Так Хилик Кофман закономерно пришел к идее туннеля.

Сначала он копал сам, но быстро сообразил, что в одиночку много не накопает. Как никак, годы были уже не те, а на его плечах, вдобавок к туннелю, висело еще и немаленькое хозяйство: птичник, кукурузное поле, оранжерея…

Но где взять помощников? Полосята решительно не годились: ведь целью туннеля являлось не что иное, как уничтожение полосячьего врага. В работников из внешнего мира Хилик тоже не верил. Разве не таинственный внешний враг разрушил Матарот? А ну как воткнут нож в спину или просто донесут властям? Нет-нет, нельзя. Оставалась одна возможность: иностранные рабочие, лучше всего нелегалы. Эти не станут совать нос куда не надо, да и ябедничать им не с руки. Хилик навел справки и отправился на некий перекресток, где местные эксплуататоры набирали в сезон дешевую рабочую силу.

Чук и Гек понравились ему своим крайне настороженным видом. Они явно не доверяли коварному внешнему миру, и это роднило их с Хиликом. Фермер, рассказавший Кофману про перекресток, советовал брать надолго только таких, у кого есть паспорт. А у кого нет, тех на день, максимум, на неделю. Потому что беспаспортные, как правило, не просто нелегалы, но еще и в бегах от прежнего своего хозяина. Зачем влезать в проблемы с полицией или, еще того хуже, с бандитами?

— Есть паспорта? — спросил Хилик.

Таиландцы хмуро смотрели на него. “Нету, — понял Кофман. — Вас-то мне и надо”.

— Полезайте в кузов! — скомандовал он вслух.

Дома Хилик провел помощников в гостиную и предложил сесть. Таиландцы сели на пол. Хилик удивился, но виду не подал, а просто сел на пол напротив.

— Я не какой-нибудь там эксплуататор, — сказал он. — Платить за наемный труд не буду. Условия такие. Нас здесь трое. Значит, две трети выручки с хозяйства — ваши, за вычетом расходов. Жить будете в этом доме, питаться со мной. И еще: сидеть попрошу на стульях и на диване. Есть вопросы?

Чук и Гек молчали, глядя на портрет товарища Сталина. На их плоских лицах застыл благоговейный ужас.

— Что, узнали? — улыбнулся Хилик.

Чук и Гек синхронно кивнули, затем Гек поднял руку и сиплым голосом отчетливо произнес:

— Мотыга?

Это было первое услышанное от них слово, поэтому Хилик обрадовался установленному контакту, хотя и понятия не имел, откуда таиландцы знают Мотьку Мотыгу.

— Мотыга, Мотыга… — подтвердил он. — Рисовал, понятно, не он, но заказывал…

Договорить Хилик не успел. Подскочив, как ошпаренные, помощники ринулись в дверь. Кофман догнал их у самой калитки, да и то потому лишь, что беглецы замешкались со щеколдой. В последовавшем затем трудном диалоге, состоявшем, в основном, из жестов и гримас, выяснилось, что похожий портрет Чук и Гек уже видели. Более того, они уверяли, что в соседней с Таиландом стране под точно такими же портретами поубивали чертову уйму народу, причем поубивали мотыгами.

— Мильонз! — в ужасе шептал Чук.

Для большей наглядности он распластывался на полу, а Гек, сделав зверское лицо, заносил над головой друга воображаемую мотыгу.

— Мильонз! Не надо!..

— Молчать! Тьфу на вас! — гневно вскричал Хилик. — Как вы могли подумать такое на товарища Сталина? Дураку понятно, что на тех ваших портретах был кто-то другой. Может, и не человек даже, а божок какой местный, опиум для народа. Понятно?!

Таиландцы робко смотрели на него снизу. Им нравилось здесь, но уж больно не хотелось умирать под мотыгой.

— Это точно не он! И я могу это доказать, — сказал Кофман, выкладывая свой последний, решающий аргумент. — Если бы товарищ Сталин был ваш, таиландец, то еще куда ни шло. Но он точно не таиландец. Он нам подарки присылал, я видел! Товарищ Сталин — немец!

Развилка 4: в подвале

“Туннель, — подумал Меир. — Я так и думал. Но какой длинный…”

— Ладно, посмотрел и хватит, — Хилик Кофман опустил занавеску и препроводил связанного пленника назад на топчан.

— Мм-мум… — умоляюще промычал Меир.

Хилик с сомнением покачал головой. Проклятый пацифист видел слишком много. Оставить его в живых означало подвергнуть угрозе успех всей операции. Хотя, с другой стороны, жаль парнишку… “Жаль, жаль… — мысленно передразнил он. — А мирный труд тебе не жаль?” Настоящая беспощадность к врагам начинается с беспощадности к самому себе. И даже к своим друзьям.

Как ни крути, а придется пристрелить дурачка. Лучше всего во сне, чтоб не успел ничего понять, чтобы смерть была легкой. Вот успокоится, заснет, а там и… Ага, успокоится он вот так, с кляпом во рту…

— Мм-уу…

— А кричать не будешь?

Меир отчаянно замотал головой. Кофман вынул кляп, сочувственно понаблюдал, как пленник ворочает онемевшей челюстью, как пытается сглотнуть, налил в кружку воды, поднес к губам Меира — на, пей. Горовиц пил, вытянув шею и судорожно дергая кадыком.

— И кой черт тебя в поля потянуло… — с досадой сказал фермер. — Сидел бы дома, ничего бы не случилось.

Меир оторвался от кружки. Вкус во рту был по-прежнему омерзительный.

— Зачем вам этот туннель?

— Зачем, зачем… так тебе все и расскажи… Хилик помолчал и кивнул на прислоненный к стене карабин “курц”. — Вон зачем. Кто-то ведь должен защищать мирный труд, тебе не кажется?

— Вы собираетесь убивать людей? — ужаснулся Меир-во-всем-мире. — Стрелять и убивать?

— Не людей, а врагов, — поправил Хилик. — Врагов!

— Но они не виноваты! Они живут в осаде. Им не дают высунуть носа из Полосы. Армия блокирует доставку грузов.

— Оружия, — поправил Хилик.

— Там не хватает жизненно необходимых продуктов, сырья…

— Сырья? Свежих кишок им не хватает для полосования, — покачал головой Хилик. — Знаешь, что такое полосование, пацифист?

— Полосование? — неуверенно переспросил Меир. — Древний народный обычай?

— А-а, что с тобой говорить… — Кофман махнул рукой. — Древний народный обычай… У меня другой обычай, пацифист. Если враг не сдается, его уничтожают. Слышал такое?

К изумлению Хилика, Меир-во-всем-мире кивнул.

— Приходилось…

“Вот те на! — подумал Кофман. — Откуда этому гомику-гномику знать про совет товарища Сталина?”

— Интересно, каким это боком, — произнес он вслух. — Ты что, понимаешь по-немецки?

Меир недоуменно вскинул брови.

— При чем тут немецкий? Я слышал это от своей покойной бабушки. У меня была очень странная бабушка, господин Кофман. Очень странная… — он улыбнулся неожиданному воспоминанию. — Даже имя у нее было крайне необычным. Шахида Рабинович, представляете?

Хилик Кофман поперхнулся. Встав с топчана, он сделал несколько неверных шагов, вернулся, снова сел рядом с Горовицем, покрутил головой, снова встал, отошел к противоположной стене, постоял там, что-то бормоча себе под нос, и снова вернулся на топчан. Представлял ли он себе Шахиду Рабинович… Еще как! И не только представлял, но и хорошо знал. Хилик знал Шахиду Рабинович лучше, чем любой другой женский инвентарь, с которым ему когда-либо приходилось иметь дело после работы. И свое “крайне необычное” имя она получила тем же передовым методом газетного тыка, что и он сам: просто в ее случае палец дежурного секретаря попал сначала на заметку о ликвидации группы террористов, а уже потом на фамилию редактора.

Шахида была ровесницей Хилика, одной из пятерых малышей, целовавших в то памятное утро сапог товарища Сталина. Они дружили, затем дружба как-то естественно переросла во что-то еще более близкое. Последнее лето перед армией они даже не возвращались в барак: днем работали в поле, а затем оставались там же и ночь напролет самозабвенно пользовались инвентарем друг друга. Они и в армию планировали уйти вместе, но на медосмотре выяснилось, что Шахида беременна, так что пришлось расстаться раньше.

Последняя ночь перед отъездом Хилика прошла странно. Шахида почему-то плакала и молчала, да и сам Хилик тоже ощущал какое-то неудобство и стеснение, природу которого не понимал. Когда забрезжил рассвет, Шахида обеими руками вцепилась в Хиликово плечо и начала говорить, быстро, слитно и много. Она говорила страшные вещи. Например, о том, что ей не хочется расставаться, что у них будет ребенок, что она не согласна с тем, чтобы имя этому ребенку дал палец дежурного секретаря.

— Это мой ребенок, Хилик! — шептала она, захлебываясь словами. — Пусть они ковыряются своими кривыми пальцами в своих кривых носах, а не в моем ребенке! Достаточно того, что меня зовут Шахида, будь она проклята, эта газета! Хилик, милый, давай уйдем отсюда, слышишь? Уйдем и будем жить вместе, построим дом… я узнавала, сейчас дают участки в долине, Хилик…

Хилику хотелось зажать уши, но он выслушал все до конца. Он полагал своим долгом разъяснить товарищу Шахиде Рабинович суть ее чудовищных заблуждений. Когда ему удалось, наконец, вставить свои несколько слов в бурный поток Шахидиной речи, они прозвучали гневной отповедью разрушительному чувству С, столь неожиданно проявленному товарищем Рабинович.

– “Мой ребенок”! — возмущался товарищ Кофман, сидя на ковре из кукурузной соломы. — “Мой”! Как ты могла даже вымолвить это слово? Начинается с ребенка, а кончается чем? Дом у тебя тоже “мой”? И участок? И инвентарь? Это не просто чувство С, товарищ Шахида, это чувство С, полностью овладевшее твоим нестойким сознанием! Отсюда и до, страшно сказать, Э остается всего один шаг. Я советую тебе, товарищ Шахида, хорошенько подумать, прежде чем выкладывать эти рассуждения перед своими товарищами!

Товарищескую критику товарища Кофмана товарищ Рабинович выслушала, закрыв руками лицо. Она и ушла так, даже не попрощавшись. Больше Хилик ее не видел — на следующее утро он уезжал на призывной пункт. Ему тогда едва исполнилось восемнадцать. Зато сейчас — шестьдесят четыре. Возможно, поэтому некоторые детали того разговора вопринимались теперь как-то… Хилик поискал подходящее слово и не нашел.

— Что с вами?

— А? Что?.. — очнулся Кофман.

Он сидел в своем собственном подвале. В подвале своего собственного дома. На своем собственном топчане.

— Расскажи-ка мне о своей бабушке, — сказал он, глядя в пол. — Сдается мне, что мы с нею встречались.

— Это навряд ли, — Меир улыбнулся. — Вы все-таки фермер, а она сельскую местность ненавидела. Из города ни ногой. И вообще, тут, насколько я слышал, была коммуна, а вы — бывший коммунар. Это правда?

— Коммунар не бывает бывшим, — глухо отвечал товарищ Хилик Кофман.

Меир пожал плечами.

— Тем более. Потому что мир не видел большей собственницы, чем моя бабушка. Не дай Бог, кто-нибудь случайно брал принадлежащую ей вещь хотя бы на время… скандал был обеспечен!

— Ей принадлежало много вещей?

— Ей?! — Меир рассмеялся. — Много ли вещей у миллиардеров? Одних океанских яхт у нее было три. Частные самолеты, дворцы по всему миру. И все ей казалось мало. Такую ненасытную стяжательницу надо еще поискать! Моя бабушка выходила замуж трижды и каждый раз за еще большего магната. После чего успешно вгоняла этих старых хрычей в гроб своим несносным характером.

– “Старых хрычей”… — повторил Хилик с оттенком горечи. — Один из них был твоим дедом.

— А вот и нет, — возразил Меир. — Своего деда я не знаю. Бабушка выходила замуж, уже будучи беременной. Ее первый восьмидесятилетний магнат не мог иметь детей, но ужасно хотел наследника.

— Бьюсь об заклад, что имя ребенку она выбрала сама, — задумчиво сказал Хилик.

— Действительно так. Она назвала мою мать Иехиэлой, Хилой. Странное имя для девочки — Хила… Господин Кофман, может, вы все-таки развяжете мне руки? Плечи болят. Я клянусь, что не убегу.

Хилик достал нож и смерил Меира-во-всем-мире новым оценивающим взглядом. Это чудо-юдо могло и в самом деле оказаться его собственным внуком. Еще одна собственность бывшего коммунара Хилика Кофмана. Не лучшего качества инвентарь, прямо скажем. Гомик, пацифист, бездельник, руками работать не умеет. Да и внешне… Хилик прищурился, пытаясь разглядеть в щуплой комплекции Горовица следы могучего строения Мотьки Мотыги… Нет, ничего не взял от прадеда, ни капли.

Что там Мотька говорил перед смертью? “Мы тупик без продолжения…” Неправда, товарищ Мотыга. Вот он, настоящий тупик, сидит передо мной на топчане, пялит испуганные глазки. И что с ним теперь делать, с таким? Зарезать или развязать? Развязать или зарезать? Хилик горько усмехнулся. Зачем спрашивать, когда ответ известен заранее. Конечно, зарезать. Во-первых, нужно подавлять в себе чувство С. Во-вторых и в-главных, парень побежит к властям рассказывать о туннеле и загубит все дело.

— Мне очень жаль, Меир, — сказал фермер, заваливая пленника на топчан лицом вниз. — Но если оставить тебя в живых, ты донесешь о туннеле.

Он занес нож, примериваясь к горлу.

— Подождите! — прохрипел Меир-во-всем-мире. — Не надо! Я не стану доносить сам на себя! Потому что я тоже рою туннель!

— Что? — изумленно переспросил Хилик. — Ты — что?

Опустив нож, он усадил смертельно напуганного Меира лицом к себе.

— Я давно уже рою туннель из своего дома, — торопясь и брызжа слюной, выговорил Меир. — Даже продвинулся на десять метров. Идет очень медленно. И песок некуда девать, все как у вас.

Хилик ошарашенно потряс головой.

— Но зачем?

— Как это “зачем”? — печально улыбнулся пацифист. — Чтобы облегчить страдания осажденных полостинцев. Чтобы прорвать блокаду. Чтобы закончить диплом…

Хилик взмахнул ножом и перерезал веревки на руках Меира-во-всем-мире Горовица.

— Что ж ты раньше молчал? — сказал он, пряча нож. — Я ж тебя, дурака, чуть не зарезал. Теперь будешь помогать здесь. Два туннеля нам ни к чему, хватит и одного. Ну, по рукам?

— По рукам…

Горовиц с трудом приподнял свою затекшую руку навстречу богатырскому шлепку Хиликовой ладони.

РАЗВИЛКА 5

Развилку у треноги сделали недостаточной, и полосенку пришлось порядком повозиться, чтобы худо-бедно установить “усаму”. Особой точности здесь не требовалось, главное, чтобы тренога не упала до или во время запуска. Потому как, если упадет, то ракета полетит не в Страну, куда ей, родимой, назначено, а наоборот, куда ни попадя, например, в стену соседнего дома. Что, собственно, и произошло на прошлой неделе, когда снесло угол школы, погибли трое младших учеников и ранило учителя. Ученики-то черт с ними, а вот учитель оказался братом заместителя помощника районного дежурного по раздаче пособий. Поднял вонь, зараза: “Чтобы я вас больше возле школы не видел! Ищите себе другие площадки для запуска! Бла-бла-бла! Хру-хру-хру!”

А чего другие площадки искать, когда возле школы самая удобная? И ровно и безопасно: кто же школьный двор в ответ бомбить станет, да еще и во время уроков? Ну, упала тренога, производственные неполадки, с кем не бывает… Чего же сразу собачиться? Был бы учителем кто попроще, можно было бы просто заполосовать его и точка. Но с братом и так далее не поспоришь. Пришлось уходить на другое место. А на другом месте неровно, не стоит тренога и все тут…

И чего было слесарю развилку побольше не раздвинуть? Чай, не сестринские ноги, бояться нечего. Еще раз чертыхнувшись, полосенок кое-как закрепил камнями качающуюся треногу и взвел на четверть часа самодельный таймер, состоящий из батарейки и программного механизма от старой стиральной машины. Послушал: тикает. То-то же. Голь на выдумки хитра. Он приладил таймер и, пригнувшись, отбежал под прикрытие ближней стены. Вроде, не заметили. А если и заметили, стрелять все равно не станут. Стена-то не простая, а от здания больницы… хе-хе-хе.

Полосенок посмотрел на часы. Так… минута уже прошла. Значит, до старта нам осталось четырнадцать минут. Можно успеть залезть на крышу хирургического отделения и посмотреть, как полетит. Насвистывая, он весело потрусил к лифту в дальнем конце больничного двора.

Когда полосенок отошел на безопасное расстояние, из груды мусора осторожно выглянула тощая облезлая кошка и принюхалась. От установленного человеком тикающего предмета вкусно пахло слегка подгнившей требухой: четыре дня назад полосенок участвовал в полосовании по случаю гибели трех учеников. Неслышно ступая, кошка приблизилась к треноге и лизнула ракету. Вкус требухи определенно чувствовался.

Развилка 5: левый крен

Может, под камнем найдется что-нибудь съедобное? Кошка облизнулась и тронула лапой камень. Тот качнулся, а вместе с ним накренилась влево и вся тренога. Кошка отскочила, снова вытянула шею, принюхалась. Похоже, ничего там нет. А жаль. Она резко повернула голову в сторону мелькнувшей в мусоре тени. Неужели крыса? Точно, крыса… Осторожно, чтобы не спугнуть добычу, кошка двинулась к мусорной куче. Она уже выбирала момент для прыжка, когда тиканье вдруг смолкло, послышалось шипение, и стартовавшая ракета смела своим огненным хвостом и мусор, и крысу, и саму кошку.

Полосенок на крыше хирургического отделения одобрительно цокнул языком. Хорошо пошла “усама”, хоть и вбок. За пограничным забором взвыла сирена.

Подхватив камеру, Галит Маарави выскочила на террасу родительского дома. Белый ракетный шлейф явственно вырисовывался на фоне голубого полуденного неба. Кадр что надо. Хотя, сколько у нее уже таких? Не счесть… Кадров много, а фильма нет. Для фильма нужна другая сторона, альтернативный взгляд, конфликт. А где их возьмешь, взгляд и конфликт, когда на другую сторону хода нет?

Зазвонил телефон. Мать, из пекарни. Хочет убедиться, что она спустилась в подвал. Ну, на фиг. Надоело. Сами, небось, не спускаются, а дочку блюдут. Эге… судя по шлейфу, летит не к нам, а над нами. Летит, летит ракета… Опять в N. Хотя… это ж не просто над Матаротом, а точнехонько над нашим домом! А это значит… Галит впилась объективом в дымный хвост ракеты. Хороший кадр… А это значит, что летит прямиком в кампус колледжа Упыр.

В голубой вышине просвистела “усама”. Когда прямо над головой, то и звук особенный, веселый такой, залихватский. В прошлый раз, когда так свистело, взрыв был на автомобильной стоянке для преподавательского состава Упыра. Вот бы и на этот раз… Галит бросила взгляд на часы. И время подходящее: сукин сын всегда к двенадцати подъезжает. Чтоб ты сдох, сволочь! Чтоб она прямо в тебя угодила, в темечко твое седовласое, в харю твою подтянутую! Тварь мерзкая… Девушку передернуло. Она положила камеру на стол и пошла за сигаретой.

Свой первый зачет по основам гуманизма Галит Маарави запомнила на всю жизнь, хотя правильнее, наверное, было бы сразу же забыть. Поначалу она вообще не слишком понимала, зачем введен этот предмет на курсе кинодокументалистики. Зачем профессионалам с камерой эта банальная болтовня на темы равенства черных малоимущих лесбиянок с оккупированными исламскими гомосексуалистами и их совместного решающего превосходства над всем остальным человечеством?

Впрочем, вслух этот вопрос в колледже не задавали: предмет курировался самим ректором, профессором Упыром. Зачетов по нему предусматривалось всего два: в середине второго курса и в конце третьего, перед окончанием. Чаще всего профессор Упыр принимал эти зачеты лично, хотя лекции читались ассистентами. Эта несостыковка представляла собой верный залог для недоразумений во время сдачи: любой студент знает, что гораздо легче отвечать самому лектору. Наверное, поэтому попавшие на Упыра старшекурсники говорили о зачете по основам гуманизма с явной неохотой.

Ввиду крайней занятости, ректор принимал не больше одного студента в день, поэтому процедура сдачи часто растягивалась до конца семестра. Галит Маарави всегда отличалась повышенным усердием, причем, в особо ответственных случаях ее усилия удваивались. К назначенному сроку она успела вызубрить наизусть не только свои тетрадки, но и конспекты лекций за несколько предыдущих лет — благо, разница оказалась невелика.

Секретарша в приемной одарила девушку доброжелательной улыбкой:

— Ни пуха, ни пера! Сегодня он в хорошем настроении, так что просто расслабьтесь, хорошо?

Галит благодарно кивнула. Секретарша вообще показала себя очень заботливой, заранее дала несколько ценных советов: как одеться, как накраситься и вообще. Хоть это и не главное, но лучше уделить внимание любым мелочам.

— Просто расслабьтесь, — шепотом повторила секретарша, открывая дверь в профессорский кабинет. — Запомните, это очень важно. Просто расслабьтесь и ни о чем не думайте.

“Вот так совет, — успела подумать Галит. — Ни о чем не думать на экзамене! Такое можно услышать только от секретарши…”

Профессор Упыр в белой рубашке с галстуком сидел за столом и писал в красивом сафьяновом блокноте. Пышная седая шевелюра, красивое гладкое лицо и общая сухощавая стройность придавали ему сходство с голливудским актером героического амплуа. Галит робко остановилась у двери.

— Проходите, дорогая, проходите, — сказал профессор, не поднимая головы. — Вон туда, к экзаменационному столу.

В стороне у окна и в самом деле был установлен пустой широкий стол. Стульев там не наблюдалось, поэтому Галит просто подошла к указанному месту и встала рядом. Профессор отложил ручку и некоторое время смотрел на нее. Галит почувствовала, что не знает куда девать руки.

— А что, неплохо, — Упыр похлопал себя ладонями по щекам. — Начнем? Как вы думаете, дорогая?

Галит кивнула и растянула губы в старательной улыбке. Страницы заученных конспектов прокручивались у нее в голове, как кадры очень замедленной съемки.

— Что ж…

Профессор Упыр ослепительно улыбнулся, встал и вышел из-за стола. Галит оцепенела: приближавшийся к ней мужчина был гол ниже пояса и мобилизован, как бык перед случкой. Она захотела что-то сказать, но не смогла, не знала, что, и, главное, как: язык совершенно не слушался, колени ослабли, и только руки по-прежнему не знали, куда деваться.

Зато руки ректора подобных затруднений не испытывали. Хозяйским жестом Упыр возложил одну свою ладонь на плечо девушки, а вторую на грудь и развернул ее лицом к окну.

— Вам что советовали, дорогая? — произнес он с новой хрипотцой в голосе. — Расслабиться. Вот и расслабьтесь. Вы выглядите достойной зачета, так что волноваться нечего.

— Я не хочу, — выдавила Галит и тут же поправилась: — Я не могу. У меня месячные.

— Глупости, — сказал профессор, лапая ее сразу повсюду. — У вас нет, дорогая.

Ну да, конечно. Не зря сучка-секретарша интересовалась. Мол, не следует назначать зачет во время цикла — лишние нервы и вообще. И вообще. Упыр нажал ей на плечи, пригнул к столу.

— Читайте, дорогая, — просипел он, слюнявя девушке ухо. — Там, на столе…

Галит присмотрелась: на дальнем конце столешницы и впрямь было написано что-то, но очень мелко, так что различить буквы на таком расстоянии не представлялось возможным. Поневоле она наклонилась еще ниже. Рука Упыра тут же уперлась ей спину, не давая распрямиться. Другой рукой он задрал ей юбку и сдернул трусы.

— Пожалуйста, не надо… — умоляюще прошептала она. — Я еще ни разу…

— Прекрасно! — промычал распаленный Упыр. — Считайте, что вам повезло: девственницы получают второй зачет автоматом. Но что ж вы не читаете, дорогая? Читайте! Хотите зачет — читайте!

Вблизи буквы стали видней, но расплывались сквозь слезы.

– “Главный лозунг гуманизма…” — прочитала Галит дрожащим голосом и задохнулась.

Бычий инструмент профессора Упыра разорвал ее изнутри. От боли и слез она не видела ничего.

— Чи-тай-те!

Галит хватанула ртом воздух. Ее мутило. В ноздрях застрял мерзкий запах профессорского одеколона, она чувствовала его гадкие волосатые руки на всем своем теле, во всех местах одновременно, ее пронзала резкая боль от его толчков, перед глазами мерно дергалась гладкая столешница “экзаменационного стола” с мелкими буковками лозунга. “Читай! — скомандовала она себе. — Сосредоточься на этом, иначе вообще сдохнешь”.

– “… гласит: человек…”

— Челове-ек… — протяжно повторил профессор, учащая толчки.

– “…это высшая ценность…” — прочитала Галит.

Лозунг и в самом деле помог ей расслабиться. Она представила себя дома, в своей комнате, на своем диване с конспектом в руках. Ну, конечно, она находится там, в домашнем безопасном уюте, а то, что происходит здесь, в кабинете ректора, происходит вовсе не с ней, а с кем-то другим, а может, и не происходит вовсе, вовсе, вовсе… ведь такое не должно происходить ни с кем и никогда, никогда, никогда…

— Дальше!

– “Все на благо человека…” — прочитала она.

— Челове-е-е-ека…

– “…все во имя человека…”

— Человее… — Упыр задергался и замычал.

“Хорошо бы блевануть”, — подумала Галит, но не смогла.

— Уу-у-у… — профессор отлепился от ее ног и отошел.

Дрожа от омерзения, Галит выпрямилась. По ногам стекала липкая гадость. Сзади звякнула бутылка о стакан.

— Салфетки там, на тумбе, — произнес ректор своим обычным начальственным голосом. — А насчет девственности вы соврали, дорогая. Придется сдавать второй зачет в общем порядке. Еще скажите спасибо, что я вам этот засчитываю. Можете идти.

Секретарша в приемной вскинула на нее взгляд и тут же опустила. Сколько на это насмотрелась, а так и не привыкла.

Галит не помнила, как вернулась домой, как добралась до ванной. Чувство, что отмылась, появилось у нее не раньше, чем через полгода, да и то не вполне.

Зато появилось другое — фильм.

Помог новый сосед, Меир Горовиц. Зашел на правах свежего знакомца, поинтересоваться, почему это не видно Галит. Родители пожали плечами: заперлась у себя, вторую неделю не выходит. Что тут попишешь — молодые дела. Не иначе — влюбилась. Горовиц понимающе покачал головой, посочувствовал. Поднялся к Галит, постучал, и она почему-то открыла. Меир увидел ее стертые мочалкой плечи, снова покачал головой, но на этот раз сочувствовать не стал, а просто сел к окну.

— Ты, я слышал, зачет сдала?

— Ну.

— Я тоже сдавал.

— А.

— Слушай, — сказал Меир-во-всем-мире. — Ты ведь хочешь стать художником-документалистом, правда? А художнику боль необходима, как бензин мотору. Вот взять хоть Роберта Збенга, американского репортера. Иракцы захватили его в плен и семь месяцев насиловали всем Багдадом. Представляешь?

Галит молча кивнула. Раньше она бы тоже кивнула, но теперь еще и представляла.

— Ну вот, — продолжил Горовиц. — А что случилось потом?

— Получил премию Хавлаза за лучший документальный фильм десятилетия, — снова кивнула Галит. — “Изнасилование истории”. Я знаю. Мы в колледже проходили.

— Ну вот! Он взял и превратил свою боль в фильм, понимаешь? Не было бы боли, не стало бы и фильма. Это только так называется “Изнасилование истории”, а самом на деле — это история личного изнасилования! Его изнасилования. Поэтому так и прошибает.

Галит помолчала.

— Зачем ты мне это рассказываешь? При чем тут я?

Горовиц пожал плечами и встал.

— А при чем тут “при чем”? Просто я недавно этот фильм посмотрел, вот и все. Заскочил к тебе поделиться, как к специалистке. Но, видать, не ко времени. Я пойду, да?

— Спасибо, что зашел, Меир, — сказала Галит, думая, что хорошо бы расцеловать его в обе щеки.

Хорошо-то хорошо, если не считать того, что теперь одна мысль о прикосновении к мужчине — даже к гею — вызывала у нее дрожь отвращения. Но меировская нехитрая басня о Збенге не забылась, а наоборот, запала в душу, проросла, расцвела диковинными цветами. Боль действительно поменяла многое, словно линза, вдруг вставшая между миром и глазами. Сквозь нее многое выглядело иным, неожиданным, не похожим на традиционные затертые банальности, за рамки которых Галит еще никогда не приходилось выбираться.

Но главное — вдруг обрел желанную форму и ее фильм с условным названием “Полосование Матарота”, материал к которому она собирала уже несколько лет, не слишком представляя себе конечный результат. Чем больше Галит думала о фильме теперь, тем больше его тема напоминала ей изнасилование.

В самом деле, разве не с такой же неожиданной, хамской уверенностью вторглись “усамы” в тихую матаротскую жизнь? Разве не перекорежили ее вдоль и поперек, не сдвинули с мест привычные вещи, не раздавили надежды, не изгнали людей из домов, из теплого налаженного бытия? Да, они большей частью не убивали и даже не причиняли видимого ущерба… их вполне можно было пережить, особенно, если читать во время обстрела гуманистические лозунги, как читала она, елозя щекой по залитому собственными слезами столу. Но кто измерит унизительное чувство беспомощности, дрожь омерзения, страха, переходящего в отчаяние? Кто поможет отмыть от скверны оскверненные души?

Так думала Галит Маарави, выстраивая в своем воображении стержень будущего фильма. Фильма, который, если и не принесет ей славу Роберта Збенга, то, во всяком случае, избавит от оставшейся, миллионами ванн не вымываемой пакости. В отснятом материале не хватало лишь одного — самого насильника. А чтобы заснять насильника, требовалось попасть в Полосу. Попасть во что бы то ни стало.

Галит зажгла сигарету. Сейчас бабахнет. Эх, хорошо бы и в самом деле поганой мрази по темечку… по “бьюику” его сраному… Галит даже не предполагала, что по странному совпадению именно в это время малиновый “бьюик” профессора Упыра миновал будку охранника и въехал на крытую преподавательскую стоянку. В кабине “бьюика” на полную громкость гремела любимая песня ректора “Имэджин”. Вообще говоря, совпадение совсем не выглядело странным: профессор всегда приезжал в колледж к двенадцати. Совпадением являлось, скорее, то, что любимый певец профессора, неутомимый борец за мир, покойный Джон Леннон затянул свое “йуу-йу-уу!!!” аккурат одновременно с сиреной, извещающей о приближении ракеты.

— Йуу-йу-уу!!! — подпел Упыр, лишив себя последнего шанса услышать тревожный сигнал.

У профессора было превосходное настроение. В его сегодняшнем расписании значился прием двух зачетов: сначала у девушки, а потом и у юноши. Упыр не переносил дискриминации по половому признаку.

Он вышел из машины, потянулся, расправляя спину и задрал гладко подтянутое лицо к пластиковому тенту стоянки. Ракета попала ему прямо в темечко, моментально превратив профессора в смердящую кучу падали. Человеческая суть многих проявляется, увы, лишь после смерти.

Нет. Стоп. Так не годится. Это просто неправдоподобно. Поймите меня правильно: подонок Упыр отвратителен мне не меньше, чем любому из вас. Даже больше, существенно больше — ведь я знаю о нем еще много гадостей, которые останутся вам неизвестными. Я бы с удовольствием продолжил пинать его мертвую тушку и, возможно, даже нашел бы способ перекинуть ее через пограничный забор для заслуженного полосования. Бывают ситуации, когда самые дикие обычаи вдруг кажутся достойными применения в данном конкретном случае. Или не слишком достойными, но, по крайней мере, оправданными.

Все так… и тем не менее. Смерть Упыра выглядела бы абсолютно приемлемой и даже желанной, когда бы не одно обстоятельство: предшествовавшее ей пожелание Галит Маарави. Смотрите, что получается: стоило Галит пожелать, чтобы “усама” угодила мерзавцу по темечку и — бац! — готово. Угодила. А так просто не бывает, так не бывает никогда. Потому что мир отнюдь не угодлив. Да вы и по себе знаете: сколько раз вы в сердцах, мысленно и вслух, высказывали похожие запросы? Чтоб он сдох! Чтоб она провалилась! Чтоб тебя разорвало! И что? Кто-либо когда-либо проваливался? Нет ведь, правда?

Честно говоря, я и сам шокирован появлением столь невероятной причинно-следственной цепочки в моем исключительно правдивом повествовании. И все из-за чего? Из-за какой-то драной бездомной кошки, не вовремя высунувшейся из мусорной кучи… Может, передвинуть кучу?.. Ага, не хватало мне только возни с полосячьими мусором. Надо бы как-нибудь попроще. Да вот хоть так… Давайте-ка вернемся на Развилку 5 и попробуем заново. Ну что нам стоит?

Развилка 5: по центру

Тринадцать минут. Перед тем, как открыть дверь, ведущую в здание хирургического отделения, полосенок оглянулся. Ах ты, зараза! Перед треногой, которую он только что с таким трудом сбалансировал, стояла драная помойная кошка и принюхивалась. Сейчас, чего доброго, начнет ворошить все шаткое сооружение, завалит ракету… Полосенок поднял с земли камень. Расстояние было приличным, но он не сомневался в своей меткости: камнеметание представляло собой базовую дисциплину в полостинской системе образования.

Камень попал кошке точно в бок; она взвизгнула и стремглав пустилась наутек. Удовлетворенно кивнув, полосенок продолжил свой путь на крышу. Крыса в мусорной куче надрывалась от смеха. Переделанный в таймер программный механизм стиральной машины хищно тикал, подбираясь к отметке “Отжим”. До старта ракеты оставалось совсем немного.

Ами Бергер посмотрел на часы. Пять минут первого. Их занятия по статистике начинались в полдень. Примерно в полдень, плюс-минус четверть часа. Так что пять минут — еще не опоздание. Он горько усмехнулся: зачем обманывать себя? Это в обычный день — не опоздание. Но сегодня… сегодня, похоже, дело не в опоздании. Сегодня она просто не придет. И завтра, и послезавтра… никогда. Кончилась ваша лафа, господин инвалид. И поделом — нечего было руки распускать. Навоображал себе невесть что… дурак мечтательный…

За окном, из гущи домов Хнун-Батума взвился ракетный шлейф, а сразу за ним, вдогонку, стартовала матаротская сирена. Как же, догонишь ее, “усаму”… Раз, два, три… Ами прикинул траекторию: нет, не к нам. Это, скорее всего, в N., по оси главной улицы. Семь, восемь… Ракета весело просвистела метрах в трехстах над крышей. Если оставить то же направление, но чуть-чуть изменить угол — совсем ненамного, градусов на десять, влетела бы прямиком в твое окошко. Ба-бах! Может, оно и лучше было бы…

— Почему ты не спускаешься в подвал?

Ами обернулся: Эстер стояла в дверях, прислонившись плечом к косяку. “За такую красоту в старые времена заточали в башню, — подумал он. — Чтоб не слепила глаза человеческие. Теперь ты понимаешь, что сказки не врут?”

Донесся звук отдаленного взрыва.

— По-моему, где-то в районе проспекта Герц-Жабиона, — предположил Ами, что в переводе с непроизносимого, но гораздо более значимого языка означало: “Как я рад, что ты все-таки пришла”.

— Почему ты так думаешь? — отозвалась она, а Ами услышал: “Пришла, потому что сегодня у нас урок, не так ли?”

— По траектории сужу: прямо над крышей пролетело, — пояснил он, а Эстер услышала: “Я боялся, что обидел тебя позавчера”.

— Похвальная чувствительность, господин Бергер, — насмешливо сказала девушка, соединяя одной фразой оба диалога. — Жаль, что в статистике вы не проявляете столь же выдающихся способностей.

Ами покаянно понурился, пряча улыбку. Сердце его пело. На самом деле статистику он знал едва ли не лучше всех на курсе и именно поэтому выбрал ее для занятий с Эстер. Ведь чем глубже понимаешь предмет, тем легче управлять процессом псевдообучения. Демонстрация излишней тупости, как и чрезмерно быстрое продвижение вперед были одинаково чреваты опасностью преждевременного прекращения занятий.

А так вот уже два месяца Ами ухитрялся успешно лавировать между проявлениями прискорбной необучаемости и скромными, но устойчивыми успехами. Эта редкая комбинация, несомненно, льстила преподавательским амбициям Эстер, а заодно и убеждала ее в том, что для закрепления положительной тенденции уроки необходимо продолжать и дальше: как минимум, весь текущий семестр, а возможно, и следующий.

Для Ами в этой ситуации главная сложность заключалась в том, чтобы не сорваться и не выдать себя. Объясняя материал, Эстер увлекалась и можно было, ничем не рискуя, пялиться на нее во все глаза, дивясь прихотливой милости природы, создавшей этот подбородок, эту шею, эти губы, волосы и глаза. Ах, статистика, самая увлекательная из всех придуманных человечеством наук!

— Ну, Ами! — требовательно повторяла Эстер, выводя его из созерцательного ступора. — Я ведь уже дважды объясняла! Как рассчитать вероятность этого события? Ну что ты на меня уставился? Смотри в тетрадь!

Ами, который до этого благоговейно вслушивался разве что в чудесную музыку речи, но ни в коем случае не в ее содержание, впивался взглядом в пример и судорожно соображал, какое из возможных решений будет выглядеть наиболее стандартным. Как-то, забывшись, он выбрал настолько неочевидный и элегантный ответ, что Эстер, имевшая в виду совсем другое, закусила губу, нагнулась над тетрадкой, а когда выпрямилась, в ее устремленных на ученика глазах явственно читалось восхищение, смешанное с внезапно проснувшимися подозрениями.

Прикрывшись густой завесой идиотизма, Ами избежал немедленного разоблачения. В конце концов, по той же теории вероятностей, упомянутое блестящее решение могло прийти ему в голову и абсолютно случайно. После некоторых колебаний Эстер согласилась с такой трактовкой, но Ами знал, что теперь нужно держать ухо востро: вторая подобная ошибка имела почти стопроцентную вероятность закончиться катастрофой.

— Так. На чем мы остановились? — строго спросила Эстер, подходя к столу. — Ты построил график?

— Конечно, госпожа учительница. Полдня потел…

Ами с гордостью раскрыл тетрадку, где красовалось его домашнее задание с умело вставленной ошибкой — не слишком грубой, но в то же время требующей подробного разбора. Эстер посмотрела и кивнула, ничего не заметив.

— Что ж, прекрасно. Ты делаешь успехи.

Обескураженный Ами пожал плечами: похоже, сегодня его учительница еще более рассеяна, чем он сам. Но не мог же он еще и поправлять ее проверку!

— Еще бы, с твоей-то помощью…

— Не подлизывайся. Давай, пройдем следующую главу.

Они сидели рядом, положив на стол локти, но в то же время старательно избегая соприкосновений, так, словно между ними находилась стена. Но в том-то и дело, что никакой стены не было, а потому и упереться в нее не представлялось возможным. Таким образом, проклятый локоть будто висел в воздухе, хотя и лежал на столе, и вся эта чушь вместе порождала неожиданное и неприятное напряжение в плече, вплоть до онемения. В результате время от времени то Эстер, то Ами, сморщившись, принимались крутить рукой — она правой, а он левой, но неловкость не исчезала. Не помогало решительно ничего. Да и что могло помочь?.. Ведь существо проблемы заключалось отнюдь не в несчастных локтях, остро выставленных навстречу друг другу, как принюхивающиеся собачьи носы.

Вечером накануне плюс все сегодняшнее утро Эстер размышляла о том, что надеть, примеряла и то, и это, раз двадцать приходила к окончательному решению и столько же раз меняла его. Затем поняла, что дело даже не в удручающем отсутствии правильной одежды, а в никудышной прическе и два часа простояла с феном перед зеркалом, прилаживая волосы то так, то эдак. Наконец Шош, доселе насмешливо молчавшая, не выдержала и высказалась в том духе, что тот, ради кого она так старается, примет ее с одинаковым восторгом в любой одежде и прическе, а если без того и другого, так и вовсе на ура.

Эстер вспылила, хотя причины для этого не было никакой, накричала на подругу, но затем поняла, что кричит, в общем-то, не на Шош, а на саму себя, на свою неожиданную растерянность, на досадное неумение справиться с чем-то… но с чем? Вот именно: она даже не слишком понимала, с чем и какого черта… хотя, на самом-то деле все она понимала, зачем врать-то? Понимала все, в том числе и то, что ничего хорошего из этого сумасшествия получиться в принципе не может, а потому хватит порхать, встань уже на твердую землю обеими ногами. Благо, есть чем встать.

В итоге, расплакавшись и из-за этого еще больше рассердившись, она твердо решила никуда не ходить, сунула под кран голову с уже готовой завивкой, переоделась в обычные свои джинсы и футболку и упала на диван с книгой, которую читала примерно три четверти часа, не сходя с одного и того же абзаца и даже, возможно, предложения. Потом, когда радио укоризненно пропикало полдень, Эстер попробовала еще раз мысленно повторить всю совокупность правильных резонов, по которым не следует никуда идти.

Для удобства запоминания резоны были заранее разбиты на пункты. Она как раз безуспешно припоминала самый первый, когда вошедшая в комнату Шош сказала, что давно бы так, ведь дураку ясно, что ничего хорошего из этого сумасшествия получиться в принципе не может. В ответ на это совершенно справедливое замечание, Эстер отложила книжку, встала с дивана, посетовала на свою склонность к опозданиям и напомнила подруге, что вернется часа через полтора, как всегда после урока, привет!

На коротком пути до аминого дома она старалась не думать вообще, чтобы не позориться перед Шош внезапным возвращением: решила так решила, точка. Но дурацкие, плохие мысли все равно катались в голове, стукаясь друг об дружку, звонкие и неразличимые одна от другой, как биллиардные шары, и это выглядело так нелепо, так глупо, так неудобно… Полностью они пропали лишь потом, когда завыла сирена и Эстер, взбежав по лестнице, увидела его перед окном на фоне дымного ракетного шлейфа. Его стриженую голову и тяжелые плечи, и губы, неслышно отсчитывающие секунды полета, и то, как смешно он вывернул шею, отслеживая траекторию, и руки с длинными сильными пальцами на подлокотниках кресла. С теми самыми пальцами, которые она до сих пор словно чувствовала на своем затылке.

Потом они честно пытались заниматься статистикой, продолжать привычную игру: разбирать параграф за параграфом, решать примеры, выяснять значение правил, то есть вести себя, как ни в чем не бывало, но уже в этом “как ни в чем не бывало” была заложена такая фундаментальная и вопиющая ложь, что не получалось ровным счетом ничего. Все силы уходили на поддержание видимости, на наблюдение за принюхивающимся локтем, за онемевшим плечом, за глазами, так некстати утыкавшимися то в губы, то в руки, то в грудь, то в шею. Особенно за глазами, которые вдруг превратились из пассивного органа зрения в активную самостоятельную силу. Прежде они просто смотрели, теперь — трогали, гладили, целовали, словно жили сами по себе, и не просто жили, но еще и вели себя с бесстыдной наглостью, абсолютно несвойственной их номинальным господам и владельцам.

Через несколько минут Эстер посмотрела на часы, обнаружила, что уже четверть второго и поразилась этому. Утрата чувства времени свойственна счастливым людям, но весь этот последний, нечувствительно пропавший час был наполнен, скорее, мучениями, нежели счастьем.

— Ой, уже так поздно, — сказала она, из последних сил оттаскивая вконец обнаглевшие глаза от Аминого рта. — Мне нужно идти, а то Шошана будет беспокоиться.

Глаза метнулись в угол, чисто для отвода глаз, и тут же, сделав неожиданный прыжок, вцепились в его руку. Эстер устало вздохнула.

— Да, да, конечно, иди, — отвечал Ами. — Спасибо тебе огромное. До среды?

— До среды.

Она встала, чувствуя облегчение и зная, что теперь-то уж точно ничто не заставит ее вернуться сюда, на этот пыточный станок. Возможно, единственный смысл сегодняшнего визита заключался именно в этом выводе, в этом окончательном понимании, в этом последнем и решающем ответе. А иначе зачем она вообще приходила? В дверях Эстер обернулась. Ами сидел спиной к ней и смотрел в окно, с трудом удерживая в его прямоугольной рамке свои одичавшие глаза, которые, наплевав на все запреты, продолжали рваться к совершенно другим горизонтам.

“Зачем ты вообще сюда приходила? — подумала Эстер. — Зачем? Зачем?”

И вдруг ответ на этот, казавшийся вполне риторическим, вопрос блестнул в ее голове с такой ослепительной ясностью, что она чуть не задохнулась. Зачем? А вот зачем…

Ами скорее почувствовал, чем услышал ее возвращающиеся шаги. Она наклонилась над ним, разом закрыв тяжелой занавесью своих волос весь остальной мир, словно заменила его собой, и это было настоящим подарком, потому что “весь остальной мир” не стоил даже малой ресницы ее приближающихся глаз, наконец-то отпущенных на волю.

Их рты помедлили, прежде чем стать одним ртом, она почувствовала на затылке его руку, и пронзительное, щемящее, чудное чувство вдруг вынырнуло внутри упругим светящимся дельфином и полетело по темным волнам, выпрыгивая из них, ахая в черноту и вновь вылетая на поверхность в ворохе сверкающих брызг. Вот зачем… вот… зачем…

— Мне нужно идти, — сказала она. — Шошана будет беспокоиться.

— Да, да, конечно, — отвечал он. — Ты уже говорила.

Оба улыбнулись и, даже не открывая глаз, почувствовали эту, скорее, общую, чем взаимную улыбку. Глаза отдыхали, обиженно вспоминая прежние обвинения в наглости и бесстыдстве, выглядевшие особенно беспочвенными сейчас, когда выяснилось, что рукам дозволено намного больше.

— Мне нужно идти… уже темнеет. Шошана…

— Переживет твоя Шошана. Оставайся…

— Еще?

— Оставайся навсегда.

Она улыбнулась снова, и он снова почувствовал ее улыбку, но на этот раз улыбка была ее собственной, отдельной, отделившейся. Они еще лежали рядом, но уход уже начался, расставание уже плело перекидной мостик от них вовне, плело из слов, превращающихся в обрывки забытых на время планов, долгов, запретов, обещаний, которые теперь возвращались в виде слов, произнесенных и нет, и плетеный перекидной мостик обрастал броней и камнем, превращаясь в крепостной мост, а где крепость, там и ров, и стены, и башня. Башня с заточенной в ней красавицей.

— Мне нужно идти.

— Иди. Когда?

— Не знаю. Завтра. Не знаю. Мне еще надо это переварить. Прощай.

— Прощай.

Когда Эстер вернулась домой, Шош, свернувшись калачиком на диване, смотрела выпуск новостей. Подняла к подруге глаза, ужаснулась:

— Ты с ума сошла! Что ты наделала?!

— Что такое? — попыталась улыбнуться Эстер.

— Что?! — Шош задергалась, возмущенно выпрастывая ноги из пледа. — Она еще спрашивает “что”!

Ушла на кухню, вернулась с сигаретой.

— А о нем ты подумала? Что с ним станется, когда ты его бросишь?

Эстер принужденно пожала плечами.

— Почему я должна его бросить?

— А почему нет? Назови мне хоть одну причину, по которой из этого сумасшествия может выйти что-нибудь путное! Хоть одну!

— Любовь? — неуверенно предположила Эстер.

— Ну ты и дура! — поразилась Шош. — Тебе ведь уже не шестнадцать, подруга. Тебе двадцать два! Эй!

Она помахала ладонями перед носом Эстер, как это обычно делают, когда требуется вывести человека из ступора.

— Эй! Проснись! Любовь… Марш в ванну, дура. Сначала смой с себя эту свою любовь, а с нею, может, и глупость сойдет. А потом поговорим. Любовь…

Она полезла в буфет за бутылкой. Эстер вздохнула и пошла в ванную. В голове у нее один за другим, в стройной красе своих чеканных формулировок проплывали все сто пятьдесят правильных резонов, по которым ей с самого начала не следовало сегодня ходить на урок статистики. Теперь эти резоны припоминались без всякого труда, так что становилось совершенно непонятно, куда это они все подевались в полдень, когда действительно были нужны позарез.

РАЗВИЛКА 6

В баре “Гоа” было пусто, даже за стойкой никого. Сначала Ами хотел позвать хозяев, но потом передумал: ничего не случится, если свой бокал пива он получит на четверть часа позже. Зачем мешать? Может, люди заняты чем-то важным. Например, любовью. Он прикрыл глаза, возвращаясь к событиям сегодняшнего дня. Как это она сказала: “Мне еще надо это переварить”… Хотел бы Ами сказать то же самое о себе. Ведь для того, чтобы переварить, нужно по крайней мере разжевать и проглотить. А он? По зубам ли ему такой огромный кусок счастья? Есть ли у него право затягивать в свою безногую, ущербную жизнь других, полноценных, сильных, всем своим существом принадлежащих норме, стандарту, порядку, установленному здоровым большинством для здорового большинства?

Нет, нету. Что говорил тебе братишка Моти Наве, больничный социальный работник, безногий огрызок-инвалид? “Мы нужны только таким же, как мы”, — вот что. Кто еще о нашем брате позаботится, как не такие же безногие-безрукие-слепо-глухо-кривые? Ты ведь за этим в Упыр учиться поступил, разве не так? У тебя теперь свой мир, свои дороги, где катаются на инвалидных колясках, а не на скейтах и мотоциклах, где каждая ступенька выглядит препятствием, где может обернуться невозможной любая простейшая вещь: автобус, лифт, кино, кафе на углу. Здесь твое место, а не рядом с ее гладким и нежным телом, понял?

Понял, понял. Пожалуй, пивом нам сегодня не обойтись…

Протестующе звякнули стекляшки входной занавески. Анархисты, — не открывая глаз, определил Ами. Неужели раздобыли на выпивку?

— Эй, недостреленный! Окки-токки, окку-панти!

Точно, Карподкин. А где Карподкин, там и Лео. Настроения ссориться не было никакого. Да и не ухватить их, быстроногих. Еще одно ограничение инвалида: не подраться как следует.

— Пошел вон, Карподкин. Нет у меня для тебя денег.

— Ну и не надо! — презрительно фыркнул анархист, подходя к аминому столику, но оставаясь при этом на безопасном расстоянии. — Сегодня я и тебя угостить могу.

Он помахал банкнотой. За спиной Карподкина гордо лыбился малахольный Лео.

— Ничего себе… — удивился Ами. — Откуда это? Неужели старушку ограбили?

— А вот и нет! — высунулся Лео. — На демонстрации заработали! Угадай, кто оккупанту по кумполу булыжником попал?

Главным занятием анархистов было участие в антивоенных и антиглобалистских демонстрациях. Иногда это даже оплачивалось организаторами, особенно, если речь шла о каком-нибудь действительно героическом подвиге, типа поджога автомобиля или забрасывания камнями полицейских.

— Ты? Кончай врать, Лео, — вкрадчиво произнес Ами, передвигаясь поближе. — Тебе ведь камня на двадцать метров не добросить, а подходить на меньшее расстояние вы не рискуете. Вы же трусы. Сволочь ничтожная.

Он снова тронул колеса кресла, но Карподкин оказался начеку. Сегодня деньги жгли анархисту карман, и изгнание из бара в его планы никак не входило.

— Кончай, Бергер, — сказал он почти миролюбиво. — Предлагаю кратковременное прекращение огня. Хоть на один вечер. Ну что тебе стоит? Мы ж клиенты, да еще при деньгах. Нас выгонишь — Мали спасибо не скажет. Кстати, где она?

— Внутри…

Разочарованный Ами задвинул коляску обратно за стол. Нет, не подраться. Казалось бы, элементарное удовольствие, а вот нет, черта лысого…

Вышел Давид, принес бутылку. Сели вместе — потому лишь, что порознь и в одиночку еще хуже. Выбирать компанию в матаротском баре не приходилось.

— Что-то я Меира давно не видел, — сказал Давид. — Третий день не заходит. Не похоже на него.

— Жив-здоров твой воздыхатель, — осклабился Карподкин. — Он теперь у Хилика поселился. Наверное, платит Чуку и Геку, чтобы жарили его по-таиландски.

Лео смущенно хихикнул. Давид покачал головой.

— Откуда ты такой взялся, Карподкин?

Сощурившись, Карподкин глотнул виски. Откуда, откуда… отсюда! Эти идиоты и понятия не имели, насколько он связан с этим местом. Тут родился карподкинский дед, тут он получил свою фамилию методом газетного тыка, отсюда он сбежал, как только представилась такая возможность. Деда держали здесь в рабстве, в скотстве, в кандалах непосильного труда. Но он хотел стать свободным и стал им.

И не просто стал: дед был одержим свободой. Настолько, что не считал возможным принимать указания от кого бы то ни было, будь то офицер в армии, начальник на работе или дура-подруга жизни. Оттого-то и не задерживался на одном месте дольше первого скандала, который обычно происходил достаточно быстро. Дура-подруга выдержала дольше всех, но и она в итоге спилась насмерть, оставив деду двухгодовалую дочь, будущую карподкинскую маму.

Маме дед позволял все, компенсируя тем самым свое собственное, полное ограничений детство. Кончилось это тем, что она родила Карподкина в неполные шестнадцать лет от неизвестного даже ей самой отца и тут же слиняла слушать настоящую музыку, которая звучала в те времена только на поляне Вудстока. Там, в свободном американском далеке мама и потерялась, растаяла в сладком облаке марихуанного дыма.

Дед обиделся. Почему-то он ожидал от дочери совсем другого. Вообще говоря, она свободна была трахаться с кем угодно, рожать когда угодно и ехать куда угодно. Что же тогда не устроило деда? — Бегство! Вот что выглядело в его глазах позорным. Да, в свое время он сам бежал из Матарота, но у него тогда имелись смягчающие обстоятельства: полное одиночество, отчаяние, страх. Дочке же были обеспечены помощь и поддержка в его лице. И вот — на тебе…

По-настоящему свободный человек не бежит, а сражается. Учтя свои ошибки, дед произвел необходимую коррекцию в процессе воспитания внука. Недостаточно просто любить свободу, повторял он. Чтобы сражаться, человеку нужна ненависть, много ненависти, чем больше, тем лучше. Долго искать ее не пришлось: залежи ненависти в дедовой душе могли поспорить по своему богатству с нефтяными полями аравийских шейхов.

По сути дела, он ненавидел всех: коммунаров, исковеркавших его детство, армию, три года продержавшую его под ружьем, начальников, брызгавших слюной на любое его возражение, клерка, ежемесячно выдающего ему ничтожное пособие на жизнь, водителя автобуса, требующего купить билет, дворника, подметающего улицу, собаку дворника, блох на собаке дворника… — всех! Дед обозначал их одним словом: “они”.

— Они будут заставлять тебя целовать сапог, — говорил он, доставая булку и молоко из подобранного на свалке дребезжащего холодильника. — Ты можешь испугаться и поцеловать. Это исковеркает тебе жизнь, как исковеркало мне. Ты можешь отказаться, помотать головой, и от тебя временно отстанут, чтобы не привлекать внимания. Но не думай, что они не придут за тобой позже, когда никто не смотрит. И наконец, третий, самый правильный вариант: ты можешь заорать во всю мочь и плюнуть. Плюнуть на их сраный сапог и в их сраные рожи. Тогда, возможно, они надают тебе по щекам, но зато твой пример поможет другим понять кое-что. Другие, такие же, как ты, тут же сообразят, что плевать можно, что вас много, что вы не одни. Понимаешь? Ты не один, мой мальчик!

Карподкин-младший кивал, жуя опостылевшую позавчерашнюю булку, принесенную дедом с заднего двора ближайшего ресторана. О, да, внук прекрасно понимал Карподкина-старшего. Когда он впервые плюнул в лицо школьной училке, весь класс смотрел на него с ужасом, но за этим ужасом чувствовалось восхищение. Дед оказался прав: другие хотели бы сделать то же самое, но просто не осмеливались. Он, Карподкин, поможет другим освободиться от проклятого ярма!

С тех пор ненавистные “они” получали свой законный плевок каждый раз, когда осмеливались приблизить свое хамское мурло к карподкинской свободе. Поначалу Карподкин еще помнил дедовское предупреждение об опасности получить взамен оплеуху. Но затем он убедился, что, чем наглее плевок, тем неуверенней ведут себя “они”. Временами доходило до того, что оплеванные стеснялись не то чтобы дать сдачи, но и просто утереться. Вскоре Карподкин познакомился с другими такими же как он. Другие называли себя анархистами и собирались в одном из столичных баров, где много пили и соревновались в дальности плевков. Бар именовался “Бэк Юньон”.

Услышав об этом, дед пришел в восторг. Тогда он уже сильно болел, лежал, весь желтый, на своем красном матрасе и кашлял в потолок. Вместе дед и матрас походили цветами на испанский флаг.

— Анархисты! — воскликнул он. — Все один к одному! Ты знаешь, в честь кого ты получил свою фамилию?

— В честь тебя? — предположил внук.

— В честь великого анархиста Карподкина! Вообще-то его звали Кропоткин, но сволочь-секретарь ошибся при переписке.

— При переписке откуда?

— Из газеты. Но это неважно, — отмахнулся дед и сделал внуку знак приблизиться, словно собирался поведать что-то очень существенное. — Важно другое. Ты на правильном пути, мой мальчик. Ты отомстишь им за меня. Ведь отомстишь?

Карподкин кивнул. Он прекрасно знал, каким именно “им” следует мстить за поверженного деда. Грубо говоря, это были все, кто не являлся завсегдатаем анархистского бара. Вот только с кого начать? Собственно, это и собирался сообщить ему дед на смертном одре. Карподкин преклонил ухо.

— Матарот… — пробормотал дед. — Есть такое место на границе с Полосой. Там они мучили и уродовали меня и других. Слушай… я помню, что они постоянно враждовали с полосятами. Нужно сделать так…

Он еще минуту-другую брызгал слюной в карподкинское ухо, пока, наконец, не откинулся на подушку. На устах его блуждала почти счастливая улыбка. Больше внук не услышал от деда ни слова. Приятели в баре сказали, что это верный признак умирания, и посоветовали прекратить кормежку, чтобы не тратиться попусту. Дед перестал дышать еще через неделю. Вернувшись как-то утром из бара, Карподкин нашел его на полу рядом с холодильником. У старого борца за свободу не хватило сил открыть дверцу. Еще бы: не зря ведь внук накануне прикрутил ручку проволокой.

Следуя указаниям дедовского завещания, Карподкин дождался ночи, завернул мертвеца в старое одеяло, погрузил на тележку и повез на главную столичную площадь перед мэрией. Путь был неблизкий. На праздные вопросы встречных гуляющих и полицейских о характере груза Карподкин отвечал, что везет труп дедушки, и те смеялись удачной шутке. Прибыв на площадь, Карподкин сбросил тело в фонтан. К его удивлению, труп не погрузился, а приплыл на середину, откуда в ночное небо била сильная, подсвеченная прожекторами струя. Все вместе это выглядело так, будто мертвец плюет в мурло проклятому мерзкому миру, сделавшему из него то, чем он был при жизни.

Этот последний общий плевок деда и внука получился как нельзя более удачным и вызвал известный резонанс. Карподкина даже задержали на несколько суток, но он заявил, что речь идет об антивоенном перформансе, то есть о чистом искусстве, плюнул следователю в лицо, и в итоге был выпущен на свободу в результате протестов прогрессивной общественности. Нечего и говорить, что в баре “Бэк Юньон” его приняли, как героя. Понежившись некоторое время в лучах славы и без труда мобилизовав помощника, Карподкин отправился в Матарот. Настала пора исполнить обещание, данное умирающему деду.

Он снова отхлебнул виски и, зажмурив левый глаз, посмотрел на Ами Бергера. Этого гада он пристрелит лично. Завалит его прямо в коляске, прицелится и — пах!.. пах!.. точно в рыло!.. в рыло! Ведь выстрел, если рассудить, это тот же самый плевок, только не слюной, а пулей.

— Прицеливаешься? — поинтересовался проницательный Ами. — Не советую, Карподкин. Стреляю-то я получше тебя. Ты же в армии не был, не знаешь, каким концом магазин вставлять.

Тут он не ошибся, что верно, то верно: от армии анархистов освобождали по психнепригодности. Даже в контору за бумажкой не вызывали, чтобы сэкономить на полученных плевках.

— Ничего, ничего… — многообещающе отозвался Карподкин. — Научимся. Правда, Лео?

Лео с готовностью хихикнул.

— Похоже, кто-то подъехал, — сказал Давид, прислушиваясь. — Военные? Чего это они? Вроде, и не падало пока…

— Нет, — возразил Ами. — Это не джипы, не тот звук. Легковуха.

Тревожно звякнула стеклярусная занавеска. Вошли двое одинаковых мужчин, в спортивных куртках, широкоплечие, со срезанными под прямым углом стрижеными затылками. Один сразу сел у входа, другой прошел к стойке, глянул по сторонам, пристукнул костяшками пальцев.

— Эй, бармен!

— Ни черта себе! — удивился Давид. — Первый незнакомый клиент за год… что за честь такая, интересно… Здесь я, здесь!

Он прошел за стойку. Мужчина смерил его взглядом ничего не выражающих глаз.

— Двойной скотч.

— А ему? — Давид показал на второго.

— А ему не надо, он за рулем… — мужчина говорил по-английски с тяжелым русским акцентом. — Не много у тебя посетителей.

— Не расчесывай рану, — усмехнулся Давид, ставя перед ним стакан.

Мужчина одним махом заглотил виски, одобрительно покрутил головой.

— Повтори, хозяин… — он бросил на стойку банкноту. — Сдачи не надо.

— Спасибо. Приходи каждый день.

Мужчина отрицательно помотал головой.

— Не. Каждый день не могу. Я всего-то на сутки приехал. Друга ищу. Ты тут, наверное, всех знаешь. Русский он. Серебряков. Профессор Серебряков.

— Альександер? — переспросил Давид. — Конечно, знаю. Хороший мужик. Повезло тебе с другом.

Мужчина кивнул и достал еще одну банкноту.

— Объясни, как доехать.

Давид помолчал. Он знал Леночку достаточно близко, чтобы предположить, что о визите подобных крутоплечих друзей Серебряковы предпочли бы быть извещенными заранее. Да и какой друг станет платить столько денег, чтобы узнать дорогу? Друг просто наберет номер на телефоне.

Развилка 6: направо

— Что-то ты долго думаешь… — сощурился мужчина. — Неужели так далеко?

— Отчего же, не далеко… — Давид помедлил, соображая как быть. — Знаешь, я лучше тебе нарисую. У нас теперь улицы не освещают, без плана не найти. Погоди, схожу за листком.

Давид Хен улыбнулся, довольный собой. Сейчас он зайдет внутрь и позвонит Серебряковым. Минутное дело. Мужчина смотрел подозрительно, но не возражал.

— Да чего там рисовать? — вдруг крикнул со своего места простодушный Ами. — Это ж просто. По улице направо, последний дом. Да вы по свету смотрите. Тут освещенных домов — раз два и обчелся.

Мужчина не обернулся, но явно расслышал все. Он еще раз смерил хозяина недобрым взглядом, допил виски и вышел, не прощаясь. Машина отъехала. Теперь звонить было поздно: дорога от бара до дома займет у них меньше минуты. Давид вернулся за столик.

— Кто тебя за язык тянул? — сказал он, снова берясь за стакан. — По-твоему, эти гориллы похожи на профессорских друзей? И если они такие друзья, то почему узнают дорогу в баре, а не звонят другу домой?

— Русские… — пояснил Карподкин. — Их всегда хрен поймешь.

Ами Бергер неловко заерзал в кресле.

— Действительно, зачем это я выскочил… дурак, одно слово дурак.

— Наконец-то! — поддержал его диагноз Карподкин. — Я это тебе уже который месяц объясняю, а ты все не веришь.

Лео хихикнул, прикрывая рот рукой. Но Ами и не думал реагировать на болтовню анархистов. Его снедало беспокойство. Снаружи взвыла сирена, как всегда, исключительно некстати. Давид и анархисты вскочили.

— Знаешь что? — решительно сказал Ами, выруливая из-за стола. — Мне все равно туда нужно. Сколько раз собирался заехать, да все откладывал.

Давид пожал плечами.

— Кончай, Ами. Во-первых, давай в укрытие. Во-вторых, не лезь в чужие проблемы. У тебя своих мало? Одно дело — предупредить соседа и совсем другое…

— Хватит, — перебил его Ами. — Я еду туда. Если не перезвоню в течение десяти минут, вызывай полицию.

— Сама приедет, — проворчал Давид, скрываясь за бетонной перегородкой. — Судя по звуку, это в Матарот.

Грохнуло, когда Ами выезжал на тротуар. “Мина, — подумал он. — И действительно в Матарот. Где-то на окраине”.

Руки привычными движениями накручивали колеса. У дома Серебряковых стояла машина — обычная белая “мазда”, каких в округе тысячи, и это могло говорить о стремлении ее хозяев не слишком выделяться на дороге. Хотя, какие они хозяева? Он ведь ясно сказал: “Я всего на сутки приехал”. Ага… на сутки, а машина не арендованная. Угнали, небось. Плохо это выглядит, ох плохо.

Ами заглянул в распахнутую калитку. Дороги назад все равно нет: нужно позвонить от профессора, иначе через пять минут Хен вызовет полицию. Вот будет позорище, если окажется, что тревога ложная! Причем смеяться станут не над Давидом, который заразил его своими подозрениями, а именно над ним, Ами. А может, и черт с ними, пусть смеются? Зачем лезть на рожон? У тебя и оружия-то никакого… да даже и с оружием — много ли навоюешь на инвалидном кресле?

“Вот именно, что на инвалидном кресле, — оборвал он свои сомнения. — Для безногой кочерыжки ты слишком много печешься о собственной жизни. Нашел ценность…”

Ами въехал во двор и быстро двинулся к дому. Все должно было выясниться немедленно, прямо сейчас. Потому что, если это действительно плохие парни, то просто так доехать до двери ему не дадут. Они наверняка оставили кого-то снаружи. Плохие или нет?.. Плохие или нет? Он уже въезжал на площадку перед входом, когда удар сзади по голове дал ясный и очень внушительный ответ на этот вопрос.

РАЗВИЛКА 7

Профессор Александр Владимирович Серебряков был профессиональным советским диссидентом. Пожалуй, этот словесный трехчлен требует пояснения. Или не требует? Честно говоря, эта Седьмая развилка сильно напоминает Четвертую, ту самую, где нас одолевали сомнения по поводу космато-усатого мамонта Хилика Кофмана. Дело в том, что профессор тоже представляет собой тупик, вымирающую ветвь человеческого развития.

Хотя сравнивать его с мамонтом я бы не стал: не та комплекция, да и необходимой косматости не наблюдается. Скорее, субтилен Александр Владимирович, субтилен и лысоват. Но вымирают ведь не одни только мамонты, правда? Хорьки, к примеру, тоже подвержены… да и кто нет? Кто может быть сегодня уверен в своем завтра, а завтра — в послезавтра?

Так или иначе, но профессиональных советских диссидентов становится с годами все меньше и меньше, так что можно с уверенностью утверждать, что скоро их не станет вовсе. Вымрут, как та считалочка про Гагарина, как все, к чему только прилеплено прилагательное “советский”. Наверное, оно жутко ядовитое, это прилагательное, вот что. А иначе как объяснить?

Но проблема тут даже не в тупиковости профессорского типа, а в том, что и в сюжетном отношении знакомиться с ним близко нет ну никакой необходимости. Или почти никакой. Короче, тупик во всех смыслах. А потому, как честный рассказчик, я снова отсылаю самых занятых своих читателей вперед, по стволу, на перекресток, обозначенный “Развилка 7: в гостиной”. Ну, а если кто не прочь поползать и по боковым, никуда не ведущим ветвям, то ему тогда самая дорога сюда, в тупик.

Развилка 7: профессор А. В. Серебряков, тупик

Может ли диссидент быть профессиональным? Сложный вопрос. Ведь диссидент — это несогласный. Причем, не только с чем-нибудь определенным, ограниченным теми или иными общепринятыми соглашениями, указами и настроениями. Настоящий, естественный диссидент не согласен, как правило, со всем, в принципе и без исключения. Характер у него такой, обычными людьми именуемый стервозным. Чем, кстати, активно пользуются нехорошие власти, запихивая несчастного в психушку.

Ну, а коли характер, то и профессия, вроде бы, ни при чем. Потому что никому еще не удавалось сделать из характера профессию. Нет такой профессии — “стервозный”, или “стойкий”, или “неустрашимый”. Эсминец “Неустрашимый” есть, а профессии нет. Как же тогда быть с Серебряковым? А вот, пожалуйста.

Представьте себе нескольких настоящих диссидентов за одним столом. А на столе этом, помимо водки, еще и срочная необходимость о чем-то договориться. Ну, например, о времени общего выхода на демонстрацию протеста. И вот крутят диссиденты эту необходимость и так, и эдак, и водкой польют, и закуской смягчат… и — нет, не получается. Ведь договор требует согласия, а согласиться-то они и не могут. Диссиденты потому что.

Что тут прикажете делать? Ага! Вот тут-то на сцене и появляется профессиональный диссидент. В отличие от своих соседей по столу, он не просто согласен, но согласен сразу со всеми. Скажете, невозможно? Может, и невозможно, но впечатление создается именно такое. Этого под локоток, да на балкончик, давай, мол, старик, покурим. А к тому с рюмочкой, да с воспоминаньицем. А к этой, гордо-надменной, с комплиментиком: эх, мол, Агафья Андревна, а не тряхнуть ли нам чем-нибудь, к делу прямо не относящимся?

И вдруг, откуда ни возьмись, вот оно, согласие, да еще и не простое, а самое что ни на есть сердечное… а что, чуваки, ведь и в самом деле вовремя Сашка подсуетился! Теоретик-то он, конечно, никакой, подрывного пасквиля не напишет, да и отсидок за ним не числится, но вот эта, как ее?.. — организаторская жилка имеется. И хоть сама по себе эта жилка много не нажилит, а все-таки… Кстати, не выбрать ли нам его в председатели?

Так профессиональный диссидент становится в некотором роде начальником. Нет, он по-прежнему не пишет пасквилей, не выходит на площадь, не садится в тюрьму, но зато достойно представляет всех тех, кто пишет, выходит и садится. И между прочим, не сажают его вовсе не потому, что он стучит, как уверяют злые языки. А потому, что профессиональный диссидент дорог нехорошим, но прагматичным властям не меньше, чем хорошим, но стервозным товарищам. Потому, что с ним хоть поговорить можно путем, не то что со стервозными. И не только поговорить, но и договориться. Баш на баш, по-свойски, по-человечески: вы там поумерьте, мы здесь приослабим. Кому от этого плохо? Никому не плохо, всем хорошо.

Именно таким, прямо скажем, незаменимым человеком и был Александр Владимирович. Высокий специалист своего дела. В тайных записях и архивах некоторых компетентных органов он проходил под кличкой “Профессор”. А тайное, как известно, сплошь и рядом становится явным, в противоположность очевидному. На очевидное никто обычно внимания не обращает, потому как скучно. А вот секреты всех привлекают, особенно те, которые “совершенно”. Так или иначе, совершенно секретная кличка вышла наружу и успешно там привилась, как культурный сучок к беспородной сучке. Профессор Серебряков. Звучит!

Поначалу Александр Владимирович относился к новому званию шутейно, даже балагурил на эту тему. Мол, академиев не кончал, за кафедрами и диссертациями не гнался, а вот поди ж ты… А потом посерьезнел. В конце концов, разве он сам себе это звание присвоил? Нет ведь, правда? Даже не просил никого, заявлений не подавал. Люди присвоили, и не просто люди, а органы, причем компетентные. Тогда чего, спрашивается, зубы скалить?

Назвался груздем — полезай в кузов. У профессоров, знаете ли, жизнь особая: симпозиумы всякие, семинары, академическая полемика на ученые темы. Долго ли, коротко, получил Александр Владимирович персональное приглашение в германский город Мюнхен на некую международную конференцию.

Раньше о такой поездке и думать не приходилось, но тогда времена уже стояли смутные, растерянные какие-то времена, конец восьмидесятых. Все вдруг резко почувствовали себя компетентными, а соответствующие органы, утратив свою монополию, пребывали в раздумье: то ли ловить несметно расплодившихся воров, то ли начать воровать самим. Вопрос непростой, экзистенциальный. Голова кругом идет, а тут еще профессор со своей просьбой… Махнули рукой: нехай едет, хрен с ним.

Заслужил человек.

В Мюнхене Серебрякова приняли не просто торжественно, а с помпой: встречали у трапа, возили к бургомистру, аплодировали стоя, а местное телевидение даже назвало его Александром Четвертым Освободителем, приписав ему лично честь избавления Европы от советской ядерной угрозы. На пресс-конференции профессор привычно примирился со своим новым почетным статусом. В общем согласившись со своим решающим вкладом, он призвал почтить вставанием память других, зачастую неизвестных героев.

Речь Александра Владимировича на конгрессе была преисполнена сдержанного достоинства и здорового прагматизма. Нечего и говорить, что организаторы пришли в полный восторг: уж больно благоприятно выделялся профессор на фоне других, непрофессиональных диссидентов — высоколобых и высокомерных пророков с невежливыми повадками и экстремистскими высказываниями. Вечером накануне отъезда его повезли разлекаться. В компании выделялась яркая красавица-блондинка по имени Леночка, которая, судя по всему, тоже положила глаз на героя Александра, царя-освободителя.

На ужине их посадили рядом. Леночка вовсю кокетничала, невзначай трогала пальчиками за локоть, смеялась, блестя безупречными зубами:

— Если вы царь, то, наверное, любите балерин? Я, кстати, прекрасно танцую…

После ужина спустились в казино. Председатель конгресса сыграл разок в рулетку, посмотрел на часы и откланялся, на прощанье сунув в карман Александру Владимировичу немалую пригоршню жетонов. Понемногу растаяли и остальные; профессор остался с Леночкой, которая вызвалась и дальше быть его добрым гением и богиней удачи. С ней было невыразимо приятно проигрывать.

Когда жетоны закончились, Леночка сказала, что наверху, в ее номере завалялось еще несколько, и она их немедленно принесет, ибо чувствует себя обязанной хоть как-то возместить профессорский проигрыш.

— Что вы, Леночка?! — возмутился Серебряков. — В конце концов, это даже не мои деньги…

— Нет, нет, не спорьте, — решительно отвечала она. — Я принесу. Составите мне компанию?

В лифте Леночка тесно прижалась грудью к его плечу, и профессор наконец осознал, что поднимаются они отнюдь не за фишками. Под утро, уже уходя, он пробормотал ей на ухо, что, кажется, тоже влюбился. Тоже — потому, что в короткие перерывы между ласками Леночка неустанно шептала ему о своей внезапной любви. Во время ласк она об этом кричала. О себе Леночка говорила неохотно. Александр Владимирович успел выяснить, что работает она переводчицей в крупном международном издательстве и, судя по роскоши номера, зарабатывает весьма неплохо.

— Ни с одним мужчиной мне не было так хорошо, — сказала она на прощанье. — У входа тебя ждет такси.

— Такси?

— Я вызвала, пока ты был в ванной.

Профессор замялся.

— Не думаю, что у меня…

Леночка обвила его ногу своею. В глазах ее стояли слезы.

— Все оплачено, дорогой, — страстно выдохнула она. — Ни о чем не беспокойся. Иди, машина ждет.

— Подожди, — сказал он в уже закрывающуюся дверь. — Я не записал твоего телефона.

— Я позвоню сама, — пообещала она прерывающимся голосом. — Как я буду жить без тебя, как?

В Москву Серебряков вернулся другим человеком: профессора все чаще посещала прежде не свойственная ему задумчивость. Он стал рассеян; из головы не шли пресс-конференции в аэропортах, мюнхенский триумф и стонущая Леночка, натянутая упругой тетивой на суперменский лук его неутомимых чресел. Она все не звонила, и это сводило Александра Владимировича с ума. Не иначе, как тут были замешаны чьи-то злонамеренные козни; и он даже догадывался, чьи именно.

На очередные переговоры с компетентными людьми профессор пришел крайне взвинченным и, не поздоровавшись, принялся излагать сердитые претензии. Люди слушали и зевали: честно говоря, им уже не было никакого дела до Серебрякова и его коллег. Сама встреча происходила, скорее, по инерции — просто, чтобы не отменять назначенное расписание. Отмена всегда вызывает излишние вопросы, а компетентных, как уже было сказано, интересовал теперь лишь один вопрос — тот самый, экзистенциальный: “блюсть или красть?”

Он, кстати, близился к неожиданному разрешению. Блюсть или красть? Как выяснилось, эти действия выглядели морально несовместимыми лишь при прежней, почти уже издохшей системе. Новый же порядок решительно снимал устаревшее ограничение, а стало быть, и выбора никакого не требовалось. Зато требовались время и расторопность. А профессор… ну кому он теперь нужен, этот профессор? Компетентный человек с трудом дождался первой паузы в возмущенной речи Серебрякова.

— Я так и не понял, Александр Вульфович, чего вы, собственно, добиваетесь? — с приветливым равнодушием сказал он. — Сесть, что ли, хотите? Так мы сейчас не содим — в разнарядке местов нету.

— Свободы! — воскликнул профессор. — Я требую свободы телефонного общения!

— Пожалуйста… — пожал плечами компетентный. — Только зачем вам телефонное? Выезжайте насовсем и общайтесь, сколько хотите. Вы, Александр Вульфович…

— Почему вы так упорно зовете меня Вульфовичем? — возмутился Серебряков. — Я сроду Владимирович!

Компетентный снова пожал плечами.

— Не хотите выезжать по Вульфовичу, выпустим по Владимировичу, хотя это и потруднее. Но сегодня все можно. Сегодня наша с вами последняя встреча, Александр… ээ-э-э…

Он вопросительно взглянул на профессора. Тот судорожно соображал. Что это они так расщедрились: не ловушка ли? Весь мир тебе предлагают, ни больше, ни меньше, да что там мир — Леночку! Леночку!.. Как быть? Последняя встреча… а что потом? А ну как форточка захлопнется?

— Ну так как? — напомнил о себе компетентный. — Что скажете, Александр… ээ-э-э…

— Вульфович! — решительно отрубил Серебряков. — Пусть будет Вульфович. Хоть как, лишь бы побыстрее.

Потом снова был Мюнхен, хотя уже и не такой гостеприимный, как во время конгресса. Чем-то он даже напомнил профессору его последнего компетентного собеседника. Возможно, своим приветливым равнодушием? Но Александр Владимирович славился умением рассуждать здраво, а, здраво рассуждая, жаловаться было не на что. Диссидентство, как таковое, кончилось; скажи спасибо, что есть хоть какие-то предложения: работа на радио, лекции, телевизионная болтовня в качестве заслуженного эксперта…

Единственно, чего не хватало по-настоящему остро, так это Леночки. Упорные серебряковские поиски ни к чему не приводили. Старые и новые мюнхенские знакомые пожимали плечами, издательства открещивались: нет, мол, у нас такой переводчицы, нет и никогда не было, извините, герр профессор. Он помучился еще несколько лет и перестал искать.

Десятилетний юбилей своего переезда в новую жизнь Серебряков отмечал в мюнхенском русском ресторане. Приглашенных набралось трое — все сослуживцы с радиостанции, и каждый платил за себя. Большую часть вечера они обсуждали совершенно непонятный вопрос: почему их до сих пор еще не выгнали, да так и не сошлись ни на чем. Станцию давно уже никто не слушал; большинство бывших соратников, помыкавшись, вернулись в чумной московский гламур, остались лишь те, кто вернуться не мог. К несчастью, профессор относился к последней категории из-за не вовремя вскрытых компетентных архивов, неправильно понятых некомпетентной общественностью.

Выпили крепко. Ресторан был ночной и не спешил закрываться. Во втором часу ночи, когда собрались расходиться, вдруг вышел молодой, наголо обритый парень и стал петь Вертинского, аккомпанируя себе на пианино. Накатила грусть, и пришлось заказать еще, оправдывая тем самым ожидания проницательного хозяина. Когда дошло до “Где вы теперь, кто вам цалует пальцы?..” Серебряков вспомнил Леночку и загрустил еще больше.

“А может быть, с маланцем вы ушли?” — пел парень, утрируя чувство.

— С малайцем! — громко поправил профессор.

— С маланцем, с маланцем… — ухмыльнулся бритоголовый, и Александр Владимирович не стал спорить.

Домой пришлось идти пешком, потому что наличных на такси не хватало. “Как тогда, — подумал он. — Ничего, это недалеко. Полезно повыветрить хмель. Заодно пройдусь мимо казино. Вспоминать, так вспоминать… А, вот и оно”.

Профессор уже проходил мимо, когда сверкающая дверь казино крутанулась, и на тротуар вывалился очень пьяный азиат в смокинге. Швейцар насилу успел его подхватить, утвердить в относительном равновесии и сдать с рук на руки подоспевшей блондинке.

— Леночка… — пробормотал Серебряков, не веря своим глазам.

Подвалил лимузин, вышел шофер и принялся деликатно загружать икающего хозяина на заднее сиденье. Леночка помогала, смеясь до боли знакомым смехом.

— Леночка! — крикнул Серебряков.

Сердце его бешено колотилось. Она обернулась и смерила профессора недоуменным, неузнавающим взглядом. Он шагнул вперед.

— Это я, Александр… профессор Серебряков. Мы с вами встречались… здесь…

— Вы обознались, — твердо сказала она, отворачиваясь.

Шофер уже закончил разбираться с азиатом и придерживал дверцу для дамы. Его устремленный на профессора взгляд не сулил ничего хорошего. Швейцар тоже придвинулся ближе, готовый и оградить, и воспрепятствовать. Серебряков достал визитную карточку и вытянул перед собой, как последнее доказательство того, что он — это он. Тот самый, который… Но Леночка даже не смотрела в его сторону. Серебряков сделал еще один шаг, визитка выпала из вдруг ослабевших пальцев и бабочкой порхнула в благовонное нутро лимузина. Шофер толкнул профессора в грудь и захлопнул дверцу, швейцар предусмотрительно схватил сзади за локти. Машина тронулась.

“Все-таки с малайцем, — подумал профессор, сизым голубем трепеща в грубых швейцаровых руках. — В последний раз я видел вас так близко. Пролетной пулей вас унес авто…”

— Тихо, тихо… — успокаивающе прогудел над его ухом швейцар. — Эта шлюха не про вас, господин. Разве что вы готовы заплатить полторы тысячи баксов за вечер.

Профессор обмяк. Он вдруг разом все понял. Леночка была жива и здорова. Никто и не думал блокировать ее телефонные звонки, и уж тем более похищать. Она не гнила в сибирских лагерях, не томилась в подвалах компетентных учреждений, расплачиваясь за запретную любовь к лидеру диссидентского движения. Как это она сказала? — “Все оплачено, дорогой…” Он-то, дурак, решил тогда, что речь идет только о такси. А это просто хозяева расстарались, устроили прием по первому разряду, с номером люкс, торжественным ужином, казино и дорогой шлюхой по вызову.

— Пустите меня, — сказал он швейцару. — Мне нужно срочно напиться.

Тот покачал головой.

— Куда уж больше…

Серебряков не помнил, как добрался до дома, как прожил следующую неделю. Ах, если бы дело тут было только в Леночке! Больше всего его мучило понимание того, что в дурацкой истории с проституткой, как в зеркальной стене казино, отразилась вся его ненатуральная, претенциозная, фальшивая, замирающая уже жизнь, в которой так и не случилось ничего настоящего, сильного, заслуживающего уважения: ни оригинальных идей, ни тюрьмы, ни любви, ни семьи, ни дружбы, ни серьезной, мужской работы. Сколько себя помнил, он всегда врал, ловчил, соглашательствовал. Немудрено, что и жизнь отплатила ему той же монетой.

А ведь могло бы быть, могло… разве он глупее, подлее, некрасивее других? Почему же тогда? Почему все обернулось таким ужасным, чудовищным поражением? Ложь, ложь, ложь… повсюду, повсюду, даже профессорство это фальшивое, даже это… Он попробовал повеситься — без особой надежды, ибо сильно подозревал, что не сможет, и действительно не смог. Ничтожество, ничтожество во всем.

Так обличал он себя на воображаемом суде, где сам же представлял в одном лице и обвиняемого, и прокурора, и судью, и присяжных, и презрительно молчащий зрительный зал. Не хватало там лишь одного — защитника. Но и тот появился где-то к концу второй недели процесса, скромно присел в сторонке, затем начал подавать реплики и в итоге непостижимым образом выбрался на авансцену, быстро заткнув за пояс всех остальных.

А вообще-то, что ж тут непостижимого? Разве не называли его профессором за умение успокоить, согласовать, привести к общему знаменателю? Это ведь тоже немалый талант, если разобраться. Ну вот… зачем же тогда сразу в петлю? Может, оправдаем человека вчистую, а, господин прокурор? Нет? Что ж, нет так нет, тогда условно, договорились? Ну и ладушки, ну и слава Богу.

Встряхнувшись, Александр Владимирович вернулся к нормальной жизни. Условно нормальной: как ни крутил душевный адвокат, как ни уговаривал, но воспоминания о процессе и о приговоре не забывались, не уходили, жгли лоб изнутри незаживающей каиновой печатью. Он начал попивать. Отрыжка от грушевого шнапса напоминала одеколон “Шипр”, а тот, в свою очередь — гладко бритые скулы компетентных молодых людей из не столь далекого прошлого, успевших выйти тем временем в главные министры и генеральные председатели.

Как-то под утро Серебрякова разбудил звонок в дверь. Накануне он пил дома с приятелем; наверное, тот забыл мобилу или, скорее, ключи, вот и вернулся. С трудом оторвав от подушки гудящую шнапсовым “Шипром” голову, профессор пошел открывать. На пороге стояла Леночка с чемоданчиком в руках.

“Это не может быть сон, — подумал он. — Во сне никогда не бывает похмелья”.

— Я войду? — спросила она и, не дожидаясь ответа, протиснулась между косяком и седовласым профессорским животом.

Прошедшие годы не убавили Леночке благоухающего, ухоженного и слегка легкомысленного очарования. На ней красовались элегантный белый плащ, шляпка с пером и сапожки на высоких каблуках. Профессор, со своей стороны, мог похвастаться лишь несвежими трусами, перегаром, свисающей со лба нечесаной жидкой прядью и грибком на босых артритных ногах. Он чувствовал все возрастающую неловкость. Да и как еще может чувствовать себя внезапно выдернутый из постели похмельный старик рядом с пышно разодетой красавицей?

— Ты обещала позвонить… — сказал он.

— Извини, не смогла, — она скинула плащ прямо на пол и принялась палец за пальцем стаскивать с рук длиннющие, по локоть перчатки. — Выбросила мобилу. Они наверняка уже прослушивают.

“Снова вранье, — подумал профессор. — Как тогда”.

— Пошла вон, — сказал он вслух. — Вон!

Леночка вздохнула.

— Александр, милый, сейчас не время для сцен. Не понимаю, за что ты на меня сердишься. Тогда я отработала по полной программе, даже сверху… — она кокетливо улыбнулась. — А также снизу и сбоку. Если ты забыл те или иные детали, то можно повторить все прямо сейчас.

Сердце Серебрякова пропустило удар и, словно опомнившись, застучало вдвое быстрее прежнего.

— Ты меня обманула, — горько сказал он. — Ты и сейчас меня обманываешь. Кто может прослушивать твою мобилу, ты, шлюха?

— Шлюха?.. — Леночка поморщилась. — Как ты груб, Александр. А про мобилу я тебе сейчас же все расскажу. Только надень халат, что ли… и еще… почисть зубы, а то…

Леночкин рассказ был короток, но по сюжету напоминал бандитский триллер. По ее словам, она уже не работала девушкой по вызовам, а продвинулась на более высокую карьерную ступень. В ее обязанности входила теперь раскрутка богатых клиентов игорного дома. Клиентам полагалось помногу проигрывать и оставаться при этом довольными, чего, в конечном счете, и добивались совместными усилиями большого коллектива, в который Леночка входила важной составной частью, вдохновляющей поначалу, спаивающей в процессе и горячо утешающей под конец.

Изредка, в случае крупного выигрыша, главной задачей Леночки было вернуть клиента в игру уже на следующий вечер. Так оно обычно и происходило — всегда, вплоть до вчерашней ночи. Вчерашнему румыну везло совершенно невероятным образом. Он вышел из казино, сорвав банк в четырнадцать миллионов. Понятное дело, Леночка намертво приклеилась к чемодану с деньгами. Весь остаток ночи она твердила клиенту о своем восхищении и о том, как ей не терпится увидеть завтра развитие успеха. Клиент в ответ только икал и трахал ее настолько ожесточенно и безрезультатно, что Леночка измучилась вдрызг при всем своем богатейшем опыте.

Когда румын наконец отвалился и захрапел, она позволила себе немного подремать, вполглаза, чтобы не упускать из виду чемоданчик. Проснувшись следующим вечером, клиент накинулся на нее с прежним мрачным энтузиазмом серийного насильника. С честью выдержав и эту неприятность, Леночка нежно поинтересовалась, когда они сегодня отправляются в казино. Румын пожал плечами: “Никакого казино не будет, девочка. У меня рейс через четыре часа. Давай-ка лучше…”

Чуть ли не впервые в жизни оттолкнув ненасытного клиента, Леночка уединилась в ванной на три минутки. Их вполне хватило для телефонного звонка. А еще через четверть часа в дверь постучали двое крепких ребят из крепкой команды. Обычно для решения проблемы хватало одного лишь их дружелюбного взгляда, но на этот раз снова не заладилось.

Когда пистолетный дым рассеялся, и Леночка подняла голову из-за кровати, все трое — и неутомимый румын, и крепкие ребята уже лежали мертвее мертвого на полу, абсолютно безучастные к учиненному ими беспорядку. Не дожидаясь появления полиции, она взяла чемоданчик и вышла на улицу.

Сначала Леночка имела твердое намерение отнести деньги своим крепким боссам. Но чем больше она об этом думала, тем больше сомневалась в правильности этого решения. По всему выходило, что ее карьере игорной шлюхи-наводчицы пришел конец: теперь она, скорее, выступала в роли нежелательной свидетельницы. А эта роль навряд ли потребна главному режиссеру театра, в котором она имела честь состоять. И вот, дорогой Александр…

— Ты хочешь сказать, что в этом чемодане деньги?

— Все четырнадцать лимонов… — Леночка щелкнула замочками и предъявила.

— Но как ты узнала мой адрес?

— Визитка, — объяснила Леночка. — Помнишь, ты кинул мне в машину визитку? А визитки я храню, Александр. Никогда не знаешь, что пригодится.

— Хранишь, а? — горько покачал головой Серебряков. — Их у тебя, должно быть, тысячи, этих визиток. Вот и поискала бы там кого-нибудь более подходящего. Почему именно ко мне?

— Смотри, Александр, — сказала она, закрывая чемодан. — Расчет тут простой. Тебя в моем мире никто не знает, ты там даже во сне не крутишься. Это раз. Зато ты профессор и знакомств у тебя много. Можно найти, куда сбежать, где спрятаться. Это два. Деньги тебе, как я вижу, тоже не помешают. Это…

— Стоп! — перебил ее профессор. — Ты что, с ума сошла? Я не собираюсь никуда бежать и ни от кого прятаться. У меня тут работа, я тут живу, я…

Леночка подошла к Серебрякову вплотную, аккуратно взяла за лацканы халата, заглянула в вытаращенные глаза. Она говорила с поразительным спокойствием, то ли от крайней усталости, то ли от сознания безвыходности отчаянного своего положения.

— Мне больше некуда идти, понимаешь? Они уже полдня меня ищут. Вместе с полицией, потому что у них и полиция куплена. Если ты меня выгонишь, я пропала. Капут лягушке, отпрыгалась на клиенте… И потом, я ж не голая-босая к тебе пришла: здесь четырнадцать миллионов, по семь на каждого. Тебе таких денег за три жизни не заработать. Решайся, профессор…

Александр Владимирович высвободился и подошел к окну. Ночной Мюнхен испытующе смотрел на него сотнями тусклых фонарных зрачков. Где-то там бегают бандиты, ищут свои пропавшие деньги, ищут опасную свидетельницу. Какое тебе дело до всего этого? Надо же, приперлась через столько лет, как ни в чем не бывало, да еще и с мафией на хвосте. Подлая шлюха, по-иному и не скажешь. Выставить ее за дверь и дело с концом, пускай катится куда подальше.

“Ну да, — отчетливо произнес внутри чей-то насмешливый голос. — В этом ты весь. Пустышка, чучело человека, трусливый голем. Никогда не был способен на решительный самостоятельный шаг. Все сторонкой, да обочинкой, лишь бы других не задеть, лишь бы тебя не задели. Вот и не задели — жизнь не задела, мимо прошла. Давай, давай… условно осужденный. Знаешь, почему условно? Потому что живешь ты условно, понарошку, вот почему… Ты ж себе столько лет рассказывал, что только ее и ждешь, помнишь? А сейчас, когда она к тебе пришла… да что там пришла — приползла за помощью, сейчас ты же ее на улицу выкидываешь? Шлюхой называешь?! Да кто ты после этого, сам подумай!..”

Чушь! Серебряков сердито потряс головой, словно вытряхивая из нее нахального насмешника. Чушь! Несерьезные бредни. Давай обратимся к фактам. Она проститутка, и это факт. Она связана, спутана с мафией, она участница ограбления, завершившегося тройным убийством. Это еще один факт. А ты положительный член общества, профессор… гм… да, да, профессор! Профессор! И это тоже факт. И потому ты сейчас повернешься и вежливо попросишь ее удалиться, а иначе… Что “иначе”? А иначе ты вызовешь полицию, вот что. Исполнишь долг положительного человека и гражданина.

Профессор решительно повернулся, и слова замерли у него на устах. Леночка крепко спала в кресле, откинув голову на спинку и приоткрыв мягкие пухлые губы, снившиеся ему все эти годы. Ноги ее слегка подрагивали, как у спящей собаки. Наверное, она продолжала бежать даже во сне, спасаясь от крепких ребят, неутомимого румына и тысяч других кобелей, с неразличимыми мордами, слюнявыми пастями и жадными, мнущими, царапающими, потными конечностями. Александр Владимирович подумал, что неплохо было бы перенести ее на кровать, но отказался от этой мысли: не потому, что боялся разбудить, а потому, что не справился бы с тяжестью. Поэтому он просто придвинул ей под ноги табурет, подложил подушки и укутал получившееся сооружение в плед и одеяло.

Остаток ночи Серебряков посвятил занятию, в котором всегда был особенно силен: поискам оптимального варианта дальнейших действий. Дороги назад уже не существовало. Оставив Леночку у себя, профессор автоматически превратился в сообщника. Как ни странно, осознание этого принесло ему облегчение: одним выбором меньше. Но он не мог прятать ее вечно в своей мюнхенской квартире.

Следовало как можно скорее покинуть город… или даже Германию… а лучше всего — Европу. Не годились и Штаты: наверняка у мафии там тоже все схвачено. Требовалось найти по-настоящему глухой, медвежий угол, что-нибудь совершенно невообразимое и в то же время такое, где можно было бы не только прятаться, но и нормально жить. Что-нибудь типа Новой Зеландии, Австралии, Латинской Америки, западных провинций Канады…

Профессор взялся за телефон, поговорил со знакомыми в Окленде, в Сиднее… Нет, не вытанцовывалось. Звонить в Америку не позволяла разница во времени; он отложил трубку и сел возле спящей Леночки, нежно поглядывая на завиток волос над белой беззащитной шеей. Несмотря на похмелье и бессонную ночь, Серебряков ощущал прилив бодрой молодой силы и даже, наверное, гордости.

“Эй, вы там, внутри, судейские крючки! Ну? Кто теперь трус и пустышка?”

Внутри уважительно помалкивали.

“То-то же!”

Леночка шевельнулась, повернула голову, приоткрыла глаза, мутно посмотрела на профессора.

— Черт! — сказала она хриплым со сна голосом. — Это ты…

У Серебрякова вытянулось лицо. Он представлял себе ее пробуждение несколько иначе: с поцелуями и слезами благодарности.

— Ну, я. Неужели так плохо? Что ты на меня смотришь, как на вампира? — он вдруг осекся, пораженный неожиданной мыслью.

— Извини, — виновато улыбнулась Леночка. — Просто я сначала еще надеялась, что это сон. Кошмарный такой сон. А сейчас…

— Подожди, подожди… — перебил ее профессор, вскакивая и принимаясь бегать по комнате. — Как же это я о нем раньше не подумал? Это же самое подходящее! Вампир!

— Вампир? — Леночка испуганно поежилась.

— Ну да! Профессор Вампир… или нет, не Вампир, но как-то очень похоже… Упырь! Нет, не Упырь… Упыр! Точно, Упыр!

Александр Владимирович познакомился с Упыром на недавнем международном конгрессе в защиту осажденных полостинцев. Помимо страстного обличения оккупантов, соотечественником которых он имел несчастье быть, профессор Упыр запомнился неприятной заискивающей интонацией и напрасными попытками привлечь хоть кого-нибудь из вальяжных европейцев к сотрудничеству со своим захолустным колледжем, безнадежно провинциальным даже по меркам безнадежно провинциальной Страны. Как и все, Серебряков благожелательно взял его визитную карточку, сочувственно похлопал по плечу, обещал подумать. Где же она теперь, эта визитка? Неужели выбросил? Ох, слава Богу… вот она! Вот!

Через три недели новоиспеченная чета Серебряковых уже сходила на берег Страны с борта круизного корабля. В обмен на свой европейский лоск, поднимающий ранг безвестного колледжа Упыр на принципиально новый уровень, профессор получил две лекции в неделю, щедрые гранты на написание четырехтомной “Истории советского диссидентского движения” и, самое главное, надежнейшее убежище.

Поначалу ректор советовал поселиться в столице, расположенной относительно недалеко от города N., но профессор изъявил настоятельное желание пожить в тихом уголке, вдалеке от опостылевшего городского шума.

— Что ж, — улыбнулся Упыр, ощупывая взглядом ладный Леночкин зад. — Тогда N. вам подойдет в самый раз. Глуше него на этом свете — только поселок Матарот.

— Матарот? — заинтересованно переспросил Александр Владимирович. — Где это?

Чемодан с деньгами супруги Серебряковы спрятали в подвале своей новой матаротской виллы. Они купили ее за наличные: уж больно привлекательной оказалась цена. Узнав о причине такой дешевизны, Леночка усмехнулась: подумаешь, ракеты… тоже мне, опасность… Даже и лучше: пускай себе летают, отпугивают любопытных, отваживают непрошеных. Затихариться, залечь на дно, переждать, пересидеть, перемолить — авось свернется, простится, забудется.

Развилка 7: в гостиной

— Ты что, шкура, думала, тебе такое забудется?

Стриженый “бык” в спортивной куртке оскалился, что, видимо, означало насмешливую улыбку, и, коротко замахнувшись, ударил Леночку по щеке жесткой ладонью. Она проглотила кровь. Видать, не судьба. Ничего, тридцать восемь лет тоже немало. Многие при таком ремесле до двадцати пяти не доживают. Только бы не увозили, только бы здесь кончили. Потому что, если здесь, то быстро, а если увезут, то будет время помучить.

— Да пошел ты… волчара вонючий… — она харкнула кровью прямо в адидасовский цветочек на широкой бандитской груди.

— Ах ты… — “бык” занес было кулак, но в последний момент передумал, побежал замывать.

Бережет форму одежды, гад.

— Зачем ты так, Лена? — простонал Серебряков.

Они сидели в разных углах гостиной, накрепко примотанные липкой лентой к стульям. Слаб профессор, сразу во всем признался. Диссидент называется.

“Бык” вернулся из кухни, отряхивая куртку, крикнул по дороге в пролет лестницы:

— Саня, ну что ты там копаешься? Нашел?

— Нету! — откликнулся из подвала Саня. — Наврал он…

— Наврал?!

— Нет, нет, что вы… — испуганно забормотал Серебряков, цепенея на своем стуле. — Я вам чистую правду… там это, в подвале, на нижней полке стеллажа, в чемоданчике таком сереньком…

— Сереньком… — передразнил поднявшийся из подвала Саня. — Я вот тебе, падла, сейчас дам серенького…

Старший бык озабоченно посмотрел на часы.

— Кончай, Саня, — сказал он. — Ты что, не видишь: фраер он. Все, что знал, давно вывалил. Тут шкура мазу качает. Она и бабки перепрятала, к гадалке не ходи. Вот только времени у нас нету ее здесь колоть. Придется с собой забирать.

— А этого?

— А этого…

Старший вытащил из-за пояса пистолет и принялся торопливо навинчивать глушитель. Дверь распахнулась, и третий бандит ввез в гостиную бесчувственного Ами Бергера.

— Во!.. Принимайте еще одного. Тот самый инвалид, из бара.

Леночка скрипнула зубами.

— Не трожьте безногого, он вообще ни при чем. Даже по-русски не понимает. Зачем он вам?

— Заклей ей пасть и тащи в багажник, — рассеянно бросил старший, поднимая пистолет. — Торопиться надо.

А надо ли? Нет, “быкам”-то, конечно, надо: ведь вот-вот приедет полиция, а они должны еще успеть застрелить Ами и профессора, погрузить в багажник связанную Леночку, доехать до сменной машины, пересесть в нее и исчезнуть навсегда в тумане других повествований, не имеющих к данному никакого отношения. Но надо ли это мне?

Ведь, как ни поверни, но ситуация в гостиной довольно безысходная. Уж больно неравны силы: трое здоровенных вооруженных бандитов против храброй, но связанной и безоружной женщины, трусливого, связанного и безоружного старика и безногого безоружного парня на инвалидной коляске, пребывающего к тому же в полной отключке от сильного удара по голове.

Я могу, к примеру, вот прямо сейчас толкнуть Ами под ребра, привести его таким образом в чувство и надеяться, что он, во-первых, достаточно быстро оценит ситуацию, во-вторых, ухитрится еще быстрее дотянуться до прицелившегося в профессора “быка”, в третьих, сможет свалить его, в-четвертых, завладеет пистолетом, в-пятых, застрелит кстати оторопевшего Саню и даже успеет, в-шестых, попасть в ногу убегающему Андрюхе. Но не будут ли эти надежды чрезмерными? Честно говоря, даже “во-первых” представляется мне весьма сомнительным.

Может, пойти на вариант с полицией?.. Нет, и это малоправдоподобно. Начать с того, что еще не истекли десять минут, по прошествии которых Давид Хен должен набрать номер полицейского участка. Да и где гарантия, что он сделает это вовремя, а не отвлечется на свой стаканчик? И примет ли полиция всерьез этот звонок, основанный на крайне неясных подозрениях? Полиции, знаете ли, не по душе всякие условные и несовершенные глагольные формы. Полиция любит приезжать на арену уже свершившегося действия. Сначала убейте, а потом уже звоните — так рассуждает истинная полиция, и не мне менять эту веками сложившуюся норму.

Что же тогда? Заставить Леночку выдать местонахождение чемодана с деньгами? Допустим, так: ей становится настолько жаль Ами Бергера, что она предлагает бандитам деньги в обмен Амину жизнь. Мол, нас с профессором убивайте, а парня пощадите: все равно он без чувств и потому свидетелем быть не может. Так-то оно так, но станет ли тупоголовый “бык”-киллер благородно выполнять данное обещание? Это кажется мне еще менее вероятным, чем своевременный приезд полиции…

Можно было бы добавить к ситуации в гостиной романтическую линию из далекого прошлого. Ну, скажем, второстепенный “бык” Андрюха когда-то работал охранником в казино, увидел там Леночку и втюрился в нее по самые уши. Запретная страсть, пикник в Английском парке, баварское пиво, любовь в кустах, мучительная схватка “бычьего” хотения с “бычьим” долгом… Вот видите, вам уже интересно. Ведь интересно, а? Увы, этот вариант решительно невозможен: персонажей в моем повествовании и без того чересчур много, а тут еще, откуда ни возьмись, “бык” из машины, как в древней античной драме. Нет уж. Что дозволено Софоклу, не дозволено “быку”.

Теперь вы понимаете, что там, куда мы с вами заехали, безвременный конец Ами Бергера и четы Серебряковых кажется совершенно неизбежным. Вот я и спрашиваю: оно мне надо? Нет, оно мне не надо. По-моему, я уже говорил, что есть у меня дальнейшие виды и на Серебряковых, и на Ами. Особенно на Ами: у парня только-только все начало налаживаться, а тут вдруг такой афронт. В общем, придется вернуться. Недалеко, на Развилку номер 1.

Шучу. Хватит и Развилки номер 6. Помните, в баре? Где Давид Хен за стойкой, думает, что бы такое ответить незнакомому мужчине в спортивной куртке? Помните? — Вот туда.

Развилка 6: налево

— Что-то ты долго думаешь… — сощурился мужчина. — Неужели так далеко?

— Отчего же, недалеко… — Давид помедлил, соображая как быть. — Как выйдешь из бара, так сразу налево, до конца улицы. Последний дом.

Мужчина кивнул, допил виски и вышел, не прощаясь. Машина отъехала. Карподкин захлопал в ладоши, Лео поддержал его восторженным хихиканьем.

— Ты ж его в другую сторону послал, — сказал Ами. — Надеюсь, у тебя будет подходящее объяснение, когда они вернутся.

— А чего там объяснять… — отвечал Давид, нашаривая под стойкой телефонную книгу. — Скажу, что они не так поняли, а вы подтвердите. Черт, да где же он, этот справочник? Ты на память профессорский телефон помнишь?

— Нет, не помню. Но зачем ты их обманул?

Давид пожал плечами.

— Наивный ты человек, Ами. По-твоему, эти гориллы похожи на профессорских друзей? И если они такие друзья, то почему узнают дорогу в баре, а не звонят своему другу домой?

— Русские… — пояснил Карподкин. — Их всегда хрен поймешь.

Ами Бергер неловко заерзал в кресле.

— Действительно… как это я сам не подумал?

Снаружи взвыла сирена, как всегда, исключительно некстати. Анархисты вскочили.

— Давайте, в укрытие! Позвоним оттуда, — крикнул Давид. — Вот он, справочник…

— Судя по звуку, это в Матарот, — определил Ами, заезжая за бетонную перегородку. — Причем, мина.

Грохнул взрыв.

— Алло! — сказал Давид в трубку. — Госпожа Элена? Хотел вас предупредить: тут какие-то громилы дорогу к вам спрашивали. Так что, ждите гостей… Госпожа Элена?.. Алло?..

Он озадаченно посмотрел на телефон.

— Что? — спросил Ами.

— Разъединилась. Или бросила трубку.

— Побежала подмываться, — ухмыльнулся Карподкин. — Она о таких жеребцах давно мечтала.

Лео хихикнул, прикрывая рот ладонью. Ами поморщился. Анархисты были непереносимы даже в небольших дозах.

— Вот что, — сказал он. — Пойду-ка я, Давид, от греха подальше. Заодно и посмотрю, где упало. Может, я без дома уже.

— Навряд ли, — покачал головой Давид. — Это где-то на окраине.

Выехав на улицу, Ами Бергер сразу увидел зарево: в конце улицы что-то горело. Дом? Нет, не похоже… Кукуруза? Чересчур ярко для кукурузы… Быстро толкая колеса, он припустил в направлении пожара. Мимо, обгоняя его, пронесся грузовичок Боаза Сироткина. Когда Ами подъехал, Боаз уже стоял там и, прикрывая лицо ладонью от жара, смотрел на горящую машину.

— Чья это? — спросил Ами.

Сироткин пожал плечами.

— Не наша. У нас никто на “мазде” не ездит. Приезжие.

— А где они сами?

Боаз посмотрел на него, как на идиота.

— Да вон же! — показал он. — Все трое! Не повезло людям. Прямое попадание.

Тут только Ами разглядел чернеющие в языках пламени человеческие силуэты. Это были гости профессора Серебрякова, так и не нашедшие дороги к дому своего друга. Со стороны города послышалась полицейская сирена, замелькали мигалки: к месту взрыва приближалась традиционная команда спецов.

— Пойдем, — сказал Боаз. — Когда с жертвами, история долгая. Начнут опрашивать: кто да что, до утра промурыжат. А чего нас мурыжить? В Матароте “мазд” отродясь не было. “Субары” были, а “мазд” не было. Пойдем лучше, я тебе оранжерею покажу. Ты как-то просил, помнишь?

Ами неуверенно кивнул. Не то чтобы он действительно просил… скорее, так — интересовался из вежливости. Но теперь Сироткин смотрел на него слишком уж настойчиво. Жаль обижать хорошего человека, особенно когда должен ему несколько сотен. Они обогнули горящую машину и свернули на опоясывающую Матарот грунтовку. Справа торчали покосившиеся столбики проволочного забора, далеко впереди светились огоньки водонапорной башни города N. Боаз неловко кашлянул.

— Давно хотел с тобой поговорить, Ами. Ты ведь в саперах служил, правда?

— Правда.

“Вот в чем дело, — подумал Ами. — Что-то ему от меня нужно. Вот только что? Что я умею, чем могу помочь? Ну, разве что, письмо по-английски составить… Тогда при чем тут мое саперство? Издалека начинает”.

Здесь стояла удивительная тишина, хотя лишь склон холма отделял их от деловой суеты, обычно сопровождающей нечастый случай “попадания с жертвами”. Полиция, небось, уже выставляет оцепление, пожарные додавливают последние языки пламени, химзащита берет пробы, а рядом переминаются санитары, доктор готовится констатировать смерть и блистает огнем вспышек шустрый репортер-стервятник, высвистанный на свежую тризну специально подкормленным ментом. А тут, всего лишь в двухстах метрах, такая тишь и ночной стрекот цикад, и осторожное шуршание змеи, и шелест крыльев летучих мышей, и дальний шакалий хохоток… Всего лишь повернуться спиной да отойти ненамного. Мы ведь их знать не знали, тех, обугленных. В Матароте “мазд” отродясь не было.

Боаз Сироткин снова кашлянул. Эк ему начать трудно! Ничего, ничего, пусть сам справляется.

— И в Полосе тоже воевать приходилось?

— Приходилось, — настороженно отвечал Ами. — До ухода.

Он сделал на “до” особое ударение. Сироткины были из тех, из депортированных жителей анклава, цветочных странников. О своем личном, небольшом, но тем не менее, практическом вкладе в депортацию Ами Бергер не рассказывал после ранения никому и не имел никакого намерения нарушать эту традицию сейчас.

— Ага. До… — понимающе кивнул Сироткин, помолчал и добавил: — А во время?

— А во время — нет, — не колеблясь, соврал Ами. — Наш батальон на Север передислоцировали, на плато.

Боаз облегченно вздохнул. Его манера вести беседу напоминала забег с препятствиями. Первый барьер он, как видно, преодолел и теперь собирался с духом, чтобы приступить к следующему.

— Марва в этом году хороша…

Сироткин нагнулся к обочине, оторвал серебристый листик, размял в жестких узловатых пальцах с изуродованными ногтями, понюхал, смущенно улыбнулся. В растениях он явно понимал намного больше, чем в разговорной части человеческого бытия.

— Хороша… — он еще немного помолчал. — А это… ну… с туннелями тоже дело имел? Когда в Полосе воевал?

— А как же, — подтвердил Ами. — Это, считай, наша специализация была. Они копали, мы взрывали. Видел бы ты, сколько нор они там нарыли. Как крысы, честное слово. Просто крысы. Тьфу!..

Боаз Сироткин раскрыл ладонь и дал тому, что осталось от листика марвы, скатиться на землю. Он снова молчал, но в этом молчании чувствовалось уже что-то другое, не похожее на прежний неловкий разбег перед преодолением препятствия. Что-то статичное, решенное, окончательное. Замолчал и Ами, на этот раз озадаченно. Что такое вдруг произошло?

— Ты хотел о чем-то поговорить, Боаз… О чем?

— А? Что?.. — Сироткин, словно очнувшись, помотал головой. — Нет, нет… я это… нет, нет.

В Матароте взвыла сирена. Раз, два…

— Ну что, по канавам? — буднично спросил Сироткин. — Тебе помочь?

— Даже не думай! — крикнул Ами. — Я сам!

Пожав плечами и тактично избегая глазеть на инвалида, Боаз залег в кювет. Сам, так сам. Ами Бергер остался на грунтовке. Шесть, семь… На сей раз, судя по звуку, это не мина, а ракета. Летит, летит ракета. Причем, летит прямо сюда. Или не сюда? Девять… Сюда!

“Усама” вонзилась в землю рядом с забором, в трех метрах от Аминого кресла. Отчего-то она не взорвалась, а так и торчала под углом, как одна из наполовину заваленных стоек ограды. Время вдруг остановилось, словно кто-то нажал на кнопку “пауза”. Де… Боаз поднял голову из противоположного кювета.

— Ами, ложись! Ложись! Она еще может взорваться! Ложись!

РАЗВИЛКА 8

…сять. А ведь он прав. Взорваться и в самом деле может в любую секунду. Иногда до минуты проходит. Одинна… Только вот что сейчас делать? Можно попытаться быстро отъехать. Жаль, что тут в горку.

…дцать. А можно резко качнуться и завалить кресло, упасть на бок. Только решай скорее. Две…

— Ложись! Ами!

Развилка 8: упасть

…надцать! Ами отчаянно дернулся влево, коляска накренилась, крутанулась вокруг одного колеса и начала падать. Он коснулся плечом земли почти одновременно со взрывом. Грохот был настолько силен, что показался легким звоном в ушах. Ами отбросило от кресла. Лежа на боку, он смотрел, как мир медленно кружится вокруг, разыскивая и соединяя разорванные линии, превращая пятна в предметы, вновь собирая себя из хаоса. Он потряс головой. Не иначе, контузило. Ами Бергер с трудом поднялся и осмотрелся. Надо же, как тряхануло: ноги почти не слушаются. Он попрыгал и несколько раз присел, разминая одервеневшие колени.

Так. Хотя мозги и звенят, но в целом он в порядке. А где остальные пацаны? Где джип? Где Нево?

— Нево! Эй, Нево! Ты где, братан?

Э, да вон он, наверное, барахтается в канаве! Ами подошел, протянул руку, чтобы помочь другу подняться, и оторопел. На него смотрел вовсе не закадычный братишка Нево Шор, а чье-то старое, бородатое, смутно знакомое лицо.

— Ты кто, дед? — удивленно спросил Ами и вдруг вспомнил.

Его лучший друг Нево Шор уже четвертый год как лежит в могиле, сам он — безногий инвалид, живущий в поселке Матарот, а бородача, который взирает на него из канавы так, словно увидел призрак, зовут… как же его зовут?.. Боаз, вот как. Боаз Сироткин.

— Боаз Сироткин, вот ты кто, — произнес Ами вслух, закрепляя вспомненное. — Давай уже, вылезай. Что ты на меня уставился, как на привидение?

Сироткин крякнул и встал на четвереньки.

— Ами… — глухо сказал он. — Я никому не расскажу. Честное слово.

— О чем?

— О ногах… — Сироткин выбрался из канавы. — Я понимаю, так тебе удобнее: инвалидность, пенсия и все такое. Машина без налогов. Скидки всякие.

— Да что ты такое несешь… — начал было Ами и осекся.

Ноги. Он ведь должен быть безногим инвалидом. Он должен сидеть в инвалидном кресле. А он где? Ами перенес взгляд на свои ноги, прочно стоящие на земле, и те немедленно начали подрагивать в коленях, то ли издеваясь, то ли от страха. Как же так?

Он повернулся, подошел к лежащему на дороге креслу, поднял его, уселся на привычное место, поставил ноги на откидные ступеньки, снял, снова поставил и снова снял. Надо же: работают. А ведь чуть не отрезал. Как там говорили доктора? “Бывает, что восстанавливается. Редко, но бывает”. Вот и восстановились. Что же теперь?

— Ами…

Он поднял голову. Боаз Сироткин стоял перед ним, возбужденно блестя глазами. Боаз Сироткин, который держит его за симулянта. Дать ему в рыло, что ли? А побежит — догнать и еще раз дать. Теперь ведь можно догнать… теперь все можно. Ами с наслаждением распрямил ногу и снова согнул, и снова распрямил. Классно…

— Ами, сейчас спецы подъедут, — теперь Сироткин частил лихорадочной скороговоркой. От прежнего бега с барьерами не осталось и следа: речь его неслась под горку, словно потерявший тормоза грузовик. — Времени не так много. Давай договоримся, ладно? Я тебя ни за что не выдам, в любом случае. Просто раньше я тебе не мог доверять, а сейчас могу, из-за секрета. Ну, так получилось, сам понимаешь. Разве я за тобой следил? Нет ведь. Если бы не ракета, я бы и не узнал никогда, что ты на самом деле ходишь.

— Хожу. Я хожу… — эхом откликнулся Ами Бергер, смакуя во рту восхитительный вкус этого замечательного слова. — Хожу.

— Ну вот, — торопливо подхватил Сироткин. — Это твой секрет, и я теперь его знаю, и обязуюсь… в общем, буду… ну, сам понимаешь. А ты тогда — так же и к моему секрету, ладно? Потому что у меня тоже кое-что есть, свой секрет то есть, понимаешь? И мне одному уже трудно, раньше еще кое-как справлялся, а теперь уже совсем никак, хоть ты тресни. А Далия — ну какой из Далии помощник? Нет, ты не подумай, она старается, очень старается. Но ведь женщина, да и годы уже, и радикулит тоже не помогает, позавчера ее так прихватило, встать не может, только на уколах и держу… понимаешь…

— Да погоди ты, Боаз, — с досадой перебил его Ами. — Я пока ни слова не понимаю. О чем это все?

Боаз Сироткин положил обе руки на поручни инвалидного кресла и приблизил к Бергеру свое бородатое, потное лицо. В рассеянном свете луны глаза его казались совершенно сумасшедшими.

“Сейчас превратится в волка, как оборотень, и загрызет, — подумал Ами, вжимаясь в матерчатую спинку. — Обидно будет: только-только ноги пошли, и вот на тебе…”

— Собака… — прошептал Сироткин и облизал губы. — Там у меня собака, Ами. Моя собака. У меня. Там.

За холмом послышалась сирена спецов.

— Где “там”? — тоже шепотом спросил Ами.

— Там, на Полосе. Ты не думай, я бы ее ни в жисть не оставил. Но это получилось как-то само… — он вдруг сел прямо на землю и посмотрел на свои руки так, словно увидел их впервые. — Они же хватали нас прямо из домов. И заталкивали. Хватали и заталкивали, по нескольку жлобов на человека. Тут за детьми-то не уследишь, понимаешь? Я и внуков-то не считал — все ли. А уж собаку и подавно…

Он вдруг всхлипнул и опустил голову. Ами не знал, что делать. Боаз Сироткин сидел перед ним на земле и плакал, не стыдясь слез.

— Боаз, дорогой, — сказал он так мягко, как только мог. — Я, конечно, тебе помогу. Во всем, что потребуется. Я вот только не понимаю — в чем? Ты не мог бы объяснить мне еще раз? Только не торопись: времени у нас хватит. Никакие спецы не помешают, не волнуйся. Ну?

— Я… я, наверное, сам виноват, — выговорил Сироткин в перерывах между мучительными всхлипами. — То есть, не наверное, не наверное, а точно… Я должен был подумать о ней. А я не подумал. Они заперли ее в комнате, оставили там. Понимаешь?

— Оставили кого? — спросил Ами, уже предчувствуя ответ.

— Собаку. Мою собаку…Тебе это, может, смешно, да? В конце концов, это всего лишь собака, тьфу… они мне так и сказали, когда я пришел просить: это всего лишь собака, тьфу, мы не пойдем в Полосу из-за твоей собаки. А я сказал: ладно, я и не хочу, чтобы вы шли, пустите меня одного, я схожу за ней сам, вы ведь заперли ее в комнате, вы ведь… а они…

Он бормотал еще что-то, но Ами уже ничего не слышал. В ушах у него нарастал собачий вой, жуткий, леденящий душу, густой и низкий поначалу, взмывающий острой и тонкой иглою под конец. Тот самый вой, который он впервые услыхал в одном из поселений депортируемого анклава, который потом в течение несколько недель сверлил ему спину, который догнал его и теперь, три года спустя. А где-то в промежутке этого воющего пунктира помещались смерть Нево и его последние слова: “Так нам и надо, Ами, так нам и надо…”

Вой приблизился и смолк — вой сирены полицейского джипа. Чья-то рука тряхнула Ами за плечо:

— Эй, солдат! Ты в порядке?

Это подъехали спецы; кто-то уже поднял с земли Боаза Сироткина и тащил его к амбулансу, а Боаз упирался и все оглядывался на Ами, и отпихивался от санитаров.

“Хватали и заталкивали”, — вспомнил Ами.

— В порядке. И он тоже! — он крутанул колеса своего кресла, загородил санитарам дорогу. — Вам что, сто раз повторять надо? Он тоже в порядке. Отпустите его. Ну! Руки прочь, говорю, падлы!

— Да ладно кричать, братишка, — примирительно сказал один из санитаров, кивая своим товарищам, чтоб отпустили Сироткина. — Мы ж как лучше хотим. У него ведь шок явный, ты глянь только, сам убедишься: вон, вся будка в слезах.

— В жопе у тебя шок, — грубо отвечал Ами Бергер. — Поехали, Боаз, дружище. Домой поехали. Бог с ней, с оранжереей…

В доме Сироткиных их встретил беспорядок, пахнущий пылью и старыми картонными коробками, как во время перезда. Коробки и в самом деле загромождали гостиную; те, что побольше, от долгого пребывания там вполне уже обжились и теперь успешно прикидывались то журнальным столиком, то телевизионной тумбой, то табуреткой. Зато маленькие явно не могли найти себе постоянного места и выглядели издерганными из-за постоянных перестановок. Вот и теперь Боаз, войдя, сразу пнул ногой небольшую коробку с выцветшей надписью “Сардины эгейские”. Сардины в ответ жалобно зазвенели.

— Тарелки, — зачем-то пояснил хозяин. — Так и не распаковали. А сколько нам их надо, тарелок? Две. Далия да я. Проезжай, Ами, проезжай. Э, да тебе ж не протиснуться. Сейчас…

Он подхватил с пола еще одну коробку, покрутил головой, ища, куда бы ее деть, и наконец водрузил прямиком на уже пострадавшие сардины-тарелки.

— Нам-то чего, нам ничего… — видимо, он все же чувствовал себя немного неловко из-за царящего в доме вокзального бедлама. — Мы-то с Далией — двое. Гостей давно не было. Ты уж не обессудь. Проезжай.

— Да я в порядке, Боаз, не дергайся, — сказал Ами, ободряюще улыбаясь и с превеликим трудом заталкивая себе назад в глотку уже готовый было сорваться вопрос.

Сироткин сел на коробку, покачал головой.

— Что ж ты не спрашиваешь, давно ли мы перехали? — он вздохнул. — Давно, парень, давно. Скоро уже три года будет. Почти сразу, как выселили. Поваландались несколько месяцев по караванам… перессорились все вдрызг… ну и разъехались, кто куда. У меня ж там семья большая была. Дочка, два сына женатых, девять внуков. Ну, а как выдернули нас…

Он снова посмотрел на свои раскрытые ладони, словно недоумевая, что они делают тут, перед глазами. Узловатые пальцы его подрагивали.

— Где же все они теперь? — спросил Ами.

— Так это… живут. Было ведь как: своя земля, свое дело. А своя земля — это… — Сироткин поискал нужное слово и не нашел. — А когда без земли, то все сразу — ух… Вот так. Мы-то с Далией к ним на праздники ездим. А они сюда — ни-ни, ни в какую. Не хотят на Полосу смотреть.

— Ну и правильно. На черта зря сердце бередить? Может, и вам тоже стоило бы…

Боаз кивнул.

— Ага. Дети то же самое говорят. Молодые вы, вот и думаете одинаково.

— Ну вот. Одинаково и правильно… — Ами неловко двинулся в кресле. — Извини, Боаз, но ты действительно будто в шоке. Не зря тебя санитары прихватили. А ведь уже три года прошло. Три года! Зачем себе душу травить? Нельзя так.

— Думаешь, я не понимаю? — тихо проговорил хозяин, уставившись в свою правую ладонь. — Я понимаю. И Далия тоже понимает. Вот найдем ее и сразу уедем. Дня лишнего не задержимся.

— Кого найдете?

— Как это “кого”? Я ж тебе объяснил. Собаку нашу. Найдем и уедем.

— Погоди. Погоди, Боаз… — Ами потряс головой. — И где же ты собираешься ее искать? После трех-то лет?

— Понятно где — в Полосе. Собака, парень, это такое животное, которое ждать умеет. Ты ее, к примеру, у двери оставил, а сам ушел. По делам там или еще куда. И вот, ты где-то гуляешь, а она там ждет. Сколько понадобится. Такие они, собаки… — Сироткин улыбнулся неожиданно сердечной улыбкой. — А моя так в особенности. Умная она у меня, сучка-сучара…

Он снова улыбнулся и опустил руки на колени. Ами молчал, вслушиваясь в дальний собачий вой.

— Вот мы и копаем, я и Далия. С самого первого дня копаем, по очереди, круглые сутки. Копаем и вывозим, копаем и… — Сироткин махнул рукой на коробки. — Видишь: даже распаковаться некогда.

— Копаете? — переспросил Ами, все еще не понимая, вернее, отказываясь понимать. — Что вы копаете?

— Туннель, — просто ответил хозяин. — Что же еще?

— В самом деле… — оторопело произнес Ами Бергер. — Что еще обычно копают нормальные люди? Конечно, туннель…

— Ты знаешь другой способ попасть в Полосу?

Ами отрицательно покачал головой. Конечно, нет. Нормальные люди попадают в Полосу, да и в любое другое место исключительно по подземным туннелям. Конечно. Он наконец осознал, что говорит с сумасшедшим. Этому человеку сломали не только дом и налаженную, счастливую жизнь, но и рассудок.

Где-то с юго-западной стороны возник и тоненькой булавкой вонзился в Амины уши дальний собачий вой. Слышен ли он на самом деле или является плодом твоего воображения? И если верно последнее, а так оно, скорее всего, и есть, то чем ты, Ами Бергер, отличаешься от этого несчастного? Степенью расстройства? Или тем, что та собака была не твоя?

— Ну, так как? — прервал его размышления Сироткин.

— Что? — не понял Ами. — О чем ты?

— Ты согласен мне помочь?

— Помочь? Чем?

— Да уж не рытьем. Ты же у нас инвалид… — Сироткин заговорщицки подмигнул. — Советом, Ами. Я боюсь потерять направление. По одному компасу много не поймешь. А ты в этом деле, как-никак, специалист.

— Понятно.

Ами задумался. Он действительно не знал, как ему теперь поступить. Одно было совершенно ясно: лишь абсолютно безответственный человек стал бы потакать столь опасному сумасшествию. Но и прямо отказать Сироткину он не мог. Сегодня ты умоешь руки, а завтра Боаз или Далия погибнут в завале из-за неправильного крепежа… Что же делать тогда? Идти к властям? К тем самым властям, которые “хватали и волокли” Сироткиных три года назад? И зачем? — Чтобы их снова “схватили и выволокли”, на этот раз — в тюрьму? Ну, уж нет, увольте.

Надо действовать по-умному, постепенно. Сначала согласиться, а затем начать громоздить препятствия, искать отговорки, добиваться задержек: мы, конечно, продолжим, но не сейчас, а через неделю, через месяц, через год… нужно спускать эту сюрреалистическую жуть на тормозах, аккуратненько, не торопясь, пока она не умрет сама собой от полного выздоровления временно обезумевших… Должны же они когда-нибудь осознать свое безумие?

— Ну так как? — повторил Сироткин, напряженно уставившись в амино лицо. — Поможешь?

— Помогу.

— Ай да Ами! — восторженно воскликнул хозяин. — Я знал!

На радостях он схватил Ами за плечи и звучно расцеловал в обе щеки. Затем подбежал к лестнице.

— Далия! Далия!.. — он обернулся к Бергеру. — Подожди минутку, я ее сейчас приведу. Она, наверное, внизу…

Грохоча каблуками по ступеням, Сироткин сбежал в подвал. Ами уныло смотрел ему вслед. Вот уж действительно, не было печали… Сверху послышались шаги; он поднял глаза. В гостиную спускалась Далия — высокая, ширококостная, скуластая пожилая женщина в длинной юбке и небрежно повязанном головном платке.

— Далия! Вы здесь? А Боаз побежал за вами в туннель…

Далия села на ближнюю коробку и вытянула вперед ноги.

— Притащил тебя все-таки… И рассказал, да? Ну а ты что? Неужто согласился?.. Ох, ноги гудят… заездил он меня с этим туннелем. Там меня и похоронит, вот увидишь.

— Далия, зачем?

Она вздохнула, устало махнула рукой.

— Он тебе, наверное, про собаку рассказывал, да? Глупости. Думаешь, он совсем ку-ку? Не в собаке дело. Хотя сам он в этом ни за что не признается…

— А в чем же тогда дело?

— В жизни, Ами… — в сухих выцветших глазах Далии Сироткиной покачивалась грустная усмешка. — Жизнь он там свою оставил, вот что… ну, и собаку, конечно, тоже. Заодно.

Она оглянулась на лестницу и, сильно наклонившись вперед, зашептала.

— Я одного боюсь: что он когда-нибудь действительно докопается туда, к дому. Выйдет, посмотрит, даже найдет свою собаку… И что дальше? Что дальше, Ами? Ведь ничего уже не вернешь… ничего… ничего…

— Он не докопается, Далия. До Хнун-Батума и то очень далеко, а уж до вашего дома и вовсе невозможно. Поверь мне, я знаю.

— Ничего ты не знаешь! — затрясла головой она. — Ничего. Он сможет! Он все сможет. Ты не знаешь, какой он упрямый…

Глаза женщины загорелись лихорадочным блеском, она усмехнулась, прикрывая рот рукой.

— Я тебе вот что скажу, только ты не проболтайся: я уже давно не копаю! Я его обманываю. Говорю, что высыпала мешки в поле, а на самом деле возвращаю их в подкоп. А он и не замечает! Хи-хи-хи…

Далия тоненько прыснула в кулак. Она вдруг показалась Бергеру еще более невменяемой, чем ее сумасшедший муж.

— Но он работает за десятерых, Ами! Этот упрямый мул, если ему что втемяшется… Он докопается, вот увидишь! Прямиком до нашего дома.

— Ваш дом в пятнадцати километрах отсюда. Кроме того, они разрушили все дома, Далия. И оранжереи тоже. Там ничего нет. Там теперь одни развалины. И ты знаешь это не хуже меня…

— До самого дома! — перебила женщина, будто не услышав аминых слов. — Он все может. Все. Упрямый мул, каких мало.

Она встала и привычным движением перевязала платок. “Чокнутая не меньше, чем Боаз, — подумал Ами. — А может, даже больше. Сумасшедший дом. Отделение для буйнопомешанных”.

— Вот что, Далия, — сказал он вслух. — Я хочу бросить взгляд на ваш туннель. Крепеж, распорки, ориентация, всякое такое…

— Нет проблем, — Далия положила руку на рукоятку инвалидного кресла. — Я тебе помогу спуститься.

— Вот еще! Не трогай, я сам…

Со всеми этими туннельными передрягами Ами почти забыл о своих внезапно вернувшихся ногах. Вернее, нет, не забыл — как можно такое забыть? Он просто отложил осмысление этого космического события на потом. Годы инвалидного черепашьего бытия приучили его к осторожности: никогда не следует торопиться с выводами, радоваться улучшению или тому, что кажется таковым. Потерпи, Ами, подожди… Сначала обдумай эту новость наедине с самим собой, разгляди со всех сторон, попробуй на вкус, перемой и обсоси каждую косточку, а потом уже беги рассказывать всему свету. Беги рассказывать… “беги”… слово-то какое…

Ноги прекрасно слушались его и сейчас; во всяком случае, стало несравненно легче спускать себя в коляске по лестнице. Если бы не Далия, можно было бы просто сбежать в подвал вприпрыжку, как это делают нормальные здоровые молодые люди. Но Ами инстинктивно не хотел торопить события. Почему?

У этого желания, несомненно, имелась какая-то веская причина… вот только какая? Она висела за его спиной, как огромный темный театральный задник за спиной актера-дебютанта, пришпиленного к авансцене ярким лучом прожектора. Для того, чтобы рассмотреть, понять и осознать ее, требовалось время, личное, персональное время, свободное от самопальных туннелей и их безумных копателей. Время? А может, ты просто боишься, а, Ами? Боишься рассмотреть, оттого-то и оттягиваешь всеми силами решительный момент?

Против аминых ожиданий, туннель оказался вполне сносным, с грамотным крепежом и электрическим освещением. Инвалидная коляска проходила там, почти не задевая боковых распорок. Ами смотрел, задавал вопросы, удивлялся ответам, сдержанно нахваливал. Затем Боаз Сироткин, гордый полученными оценками, проводил специалиста до калитки.

— Значит, договорились, — сказал Ами, пожимая хозяину руку. — Пока я не достану приборов, ты никуда не двигаешься. Передохни немного и дай отдохнуть Далии, хорошо?

— Далия… — ухмыльнулся Боаз. — Станет она тебе отдыхать! Копает, как заведенная, чуть ли не больше моего. Я ей все говорю: полежи, переведи дух… куда там! Упрямая, как ослица. Уж если что ей втемяшится…

“Сумасшедшая парочка…” подумал Ами и тронул колеса — ему не терпелось уже остаться одному. Но тут Сироткин, словно вспомнив что-то, наклонился к самому его уху.

— Да, совсем забыл тебе рассказать, — прошептал он. — Я тут не один такой.

– “Такой” — какой? — не понял Ами.

— Шш-ш… — Боаз оглянулся, как будто кто-то мог их подслушать на пустой улице пустого Матарота. — Такой, который копает. Есть еще один.

Ами устало вздохнул: все, как по книжке. Начальный курс психиатрии. Безумные Сироткины естественным образом склонны были искать и находить аналогичное безумие и в других людях. Это как бы служило для них подтверждением их собственной нормальности.

— Ну, и кто же этот “один”?

— Хилик, — прошептал Боаз. — Хилик Кофман. Я видел, как он возит землю. Много земли. Точно тебе говорю.

— Так, Боаз, — решительно сказал Ами. — Сейчас уже второй час ночи. Если ты не возражаешь, я бы поехал домой, спать…

— Ясное дело… — Сироткин с видимым сожалением выпрямился, отпуская Ами на волю. — Ты только поторопись, ладно? Для нее каждый день важен.

“Для нее — это для собаки, — понял Ами. — Господи, как я, оказывается, устал от этих Сироткиных… Наверное, у меня даже ноги подкашиваются. Теперь я уже могу так сказать: ноги подкашиваются. Ноги…”

Он медленно катился вдоль пустого тротуара. Фонари светились через два на третий. И то спасибо: кому тут светить? Ему? Он и так знает улицы Матарота наизусть, каждый квадратный дюйм. Где-то метров через двадцать должна быть яма. Ами объехал опасное место. Наизусть. Мог бы обходиться вообще без света, без глаз. Как раньше обходился без ног.

А что, разве плохо ему было? И вообще, что такое “хорошо”? Хорошо — это то, к чему привык. А он привык здесь ко всему: к коляске, к Матароту, к людям вокруг. Ему здесь уютно, у него здесь дом. И жалобы по поводу инвалидности — не более чем часть этого уюта. Его уважают: экое горе на парня свалилось, а он, смотрите, ничего! Живет и в ус не дует. Учится, пиво пьет, жизни радуется не меньше других, а может, даже и больше. Точно больше, потому что в мелочах-то самая радость и водится. В лужице радость, не в море. А на бегу поди разгляди ее, лужицу.

Будь у него ноги, разве оказался бы он здесь, в Матароте? Дудки! Черт его знает, где бы он тогда оказался. В Боливии, в Рио, в Непале, в Гоа, в Коста-Рике… В дикой скачке по касательной, подгоняемый ненасытными глазами, по невиданным горам, умопомрачительным ущельям и таинственным равнинам, когда постоянно хочется, требуется еще и еще, и еще… почему? — да потому, что увиденное не насыщает, при всей своей умопомрачительности, пролетает мимо, в крутящуюся вакуумную воронку засасывающей пустоты — фьють, и нету… а, значит — подавай-ка поскорее что-нибудь новенькое, да покруче, а иначе какого хрена мы вообще забрались сюда, братишка, зачем?

Вот именно: зачем?

Выйти сейчас перед всеми, вернее, встать и выйти: вот он, я, смотрите, почти такой же, как и был, только с ногами. То есть, совсем другой от задницы вниз, но от задницы вверх-то я тот же самый, в точности. Ами Бергер, помните такого? Ами, на коляске…

Вспомнят ли?

Нет, не вспомнят. А хуже всего — ты и сам-то себя не вспомнишь, как не помнишь сейчас давнего бостонского мальчика, школьника из причесанного американского пригорода, болельщика “Патриотс”, “Селтикс” и “Ред Сокс”.

— Эй, Ами Бергер, помнишь Ами Бергера?

— Кого, кого?..

— То-то же…

А ведь есть еще и она. Та, что кажется тебе сейчас главнее всего прочего. Как посмотрит она на нового Ами? Как новый Ами посмотрит на нее? Есть дворцы, которые строятся по песчинке, по камешку, по кирпичику. Трудно строятся, зато легко падают. Устоит ли ваш? Это ведь тебе не окно перестеклить…

Калитка оказалась аккуратно притворенной и даже закрытой на щеколду. Значит, кто-то навещал: сам он всегда оставлял ее распахнутой настежь. Гадая, кто бы это мог быть, Ами проехал по дорожке и остановился у входа. В гостиной горел свет. День отказывался кончаться. А может быть, это Эстер? Ами толкнул дверь и мысленно чертыхнулся. Навстречу ему с дивана уже поднимался профессор Серебряков. Вид у него был одновременно и смущенный, и решительный.

— Ами, дорогой, извините за вторжение… — он развел руками. — Как видите, я позволил себе…

По правилам этикета здесь следовало бы ответить, что, мол, не беда, дорогой профессор, ничего страшного, всегда рад… Но Ами предпочел промолчать. Он и в самом деле смертельно устал.

— У меня к вам важное дело, — неловко произнес Серебряков.

Ами Бергер пожал плечами.

— Я надеюсь, Альександер, что оно действительно важное. Даже очень-очень важное. Потому что, если речь идет о чем-то, что можно прояснить завтра, то я предпочел бы…

— Дело жизни и смерти. Клянусь вам.

— Что ж… говорите. И пожалуйста, сядьте. Что вы вскочили?

Серебряков помотал головой.

— Нет-нет. Я уже насиделся. И вообще, не хочу вас задерживать… — потирая руки, он нервной побежкой проследовал от дивана к лестнице и обратно. — Я ужасно благодарен вам за помощь, которую вы мне оказываете с переводами. Прямо не знаю, что бы я без вас делал.

— Для меня это работа, — сухо ответил Ами. — Работа, за которую вы мне платите.

— Что? — рассеянно переспросил профессор. — Ах, да… но дело не в этом. Сейчас речь идет о помощи иного рода. Впрочем, если понадобится, то и она может быть оплачена. Только назовите цену.

— Да о чем вы?

Серебряков проскочил мимо дивана, вернулся, сел, наклонился в Амину сторону, словно намереваясь что-то сказать, и снова вскочил. Его начала бить заметная дрожь.

— За нами охотятся, Ами! — вдруг выкрикнул он срывающимся голосом. — Охотятся! Я чувствую себя дичью на прицеле. Вы когда-нибудь чувствовали себя дичью на прицеле?

— Неоднократно, когда был в армии, — сказал Ами. — Но вы-то не в армии. Кто может охотиться на вас? Или вы имеете в виду ракеты?

— Какие ракеты… — простонал Серебряков. — При чем тут ракеты? Вы видели трех горилл, которых сегодня убило миной? Тех, что расспрашивали обо мне у Давида?

— Видел. Не повезло людям.

— Не повезло? — профессор издал нервный смешок. — Зато повезло мне. И Леночке тоже. Потому что иначе в морге лежали бы сейчас мы, а не они. Это были килеры, Ами. Они приехали убивать нас с Леночкой. Мафия! Как они нас нашли, ума не приложу…

Он сел-таки на диван и принялся раскачиваться из стороны в сторону, словно творя молитву.

— Убивать вас и госпожу Элену? — удивленно переспросил Ами. — Но за что?

Серебряков коротко махнул рукой.

— Длинная история, Ами. Не хочу рассказывать. Да и вам лишние детали ни к чему. Не хватало только, чтобы они начали гоняться еще и за вами… Нет-нет. Я всего лишь хочу попросить вас о помощи.

— О помощи? Меня? Боюсь, что сейчас я плохой телохранитель. Но, если вы хотите, я могу поспрашивать…

— Я не имею в виду охрану, — нетерпеливо перебил его Серебряков. — Против мафии охрана не поможет. Мы должны бежать, исчезнуть. Пропасть без следа.

Ами пожал плечами.

— Допустим. Но чем тут могу помочь я? Вызвать такси? Попросить Сироткина, чтобы подбросил вас до аэропорта?

— В том-то и дело, что аэропорт не годится, Ами! — с отчаянием воскликнул профессор. — И пароход тоже. Стоит лишь купить билет или показать чиновнику паспорт — и все! Это уже след! А там, где след, там и охотник… Нет-нет, нужно что-то совершенно неконвенциональное.

— Например?

— Например, туннель… — Серебряков округлил глаза. — Туннель прямиком в Полосу. Туда даже мафия не сунется.

Ами Бергер открыл рот от изумления. Снова туннель. Да что, они тут все помешались на этих туннелях? Бред какой-то…

— Вы хотите сказать…

Профессор мелко-мелко закивал головой.

— Да-да… Мы с Леночкой начали рыть туннель. Давно, еще до этого случая. Прямо как чувствовали. Уже на целых пять метров углубились. Неплохо, правда? Но теперь нужно заняться этим на полном серьезе. Теперь нужно быстрее, профессиональнее. Потому что времени у нас мало, сами понимаете. Пока они там в Мюнхене поймут, что случилось, пока организуют новых исполнителей… Сколько это займет — месяц? Два?

Ами перевел дух.

— Так, — сказал он. — Теперь понятно. Сделаем так, Альександер. Прежде всего, успокойтесь. Я постараюсь вам помочь.

— Слава Богу! Вы не представляете…

— Поверьте мне, представляю, — оборвал его Ами, вспомнив сумасшедшие глаза Сироткина. — Причем в деталях. Итак, прежде всего успокойтесь. Затем идите домой и успокойте госпожу Элену. А я тем временем попробую успокоиться сам. Туннель — дело возможное, но непростое. Заниматься им следует на свежую голову. А если я сейчас не лягу спать, то свежей головы у меня не будет еще долго.

Шумно дыша, Серебряков вцепился в поручень Аминого кресла. Он был вне себя от благодарности.

— Ами, дорогой, у меня слов нет… Вы — наш спаситель. Я… Вы… вы не представляете…

— Представляю, — устало заверил Ами. — Идите домой. Да, вот еще. Утром потрудитесь заскочить к Давиду и объяснить ему… ээ-э… щекотливость ситуации. Потому что ваши новые гости, если приедут, скорее всего, тоже будут узнавать дорогу в баре.

— Обязательно! — профессор вскочил. — Спасибо вам огромное… Вы не представляете…

— Представляю, Альександер, представляю…

Выпроводив Серебрякова, Ами запер входную дверь, чего обычно не делал никогда. Затем он осторожно встал с кресла. Ноги слегка подрагивали в коленках, но держали. Празднуя каждую ступеньку, Ами поднялся по лестнице, дошел до кровати и лег. “Не знаю, как будет дальше, — успел подумать он, проваливаясь в сонную круговерть, — Но спать я буду точно без задних ног…”

РАЗВИЛКА 9

Предсказуемо, да? Вы “так и думали, что все они копают”? Ну да, копают. Что я могу поделать, если так оно и есть? Обманывать? Но разве я не предпреждал вас о сугубой правдивости этого повествования? А правдивость предполагает предсказуемость. И вообще, давайте не будем притворяться, ладно? Конец любой, даже самой запутанной истории прекрасно известен наперед. Родился — умер. Что может быть проще? Ан, нет… нам подавай непредсказуемость… Знаете, почему так? Потому, что неожиданность промежуточных пунктов создает иллюзию того, что и заранее известная конечная станция окажется в итоге иной. Вот ведь какое дело, печальное, прямо скажем. Печальное оттого, что иной конечная станция не оказывается никогда.

И тем не менее, я, может быть, и подыграл бы вам в этом — отчего бы не удружить хорошим людям? — но только не теперь и не здесь. Здесь не будет ни грамма… нет, все-таки выражение “ни грамма” является слишком жестоким… — ни грана иллюзорного вранья! Лишь истинная, кристалльная выдумка, лишь чистейшая правда, уж извините. Так что позвольте продолжать про туннели.

Я обещал не скрывать от вас ничего, включая свои сюжетные намерения. Вот и сейчас без колебаний открываю карты. На этом перекрестке можно, без всякого вреда для главной линии рассказа, проследовать по направлению, озаглавленному “Развилка 9: Эстер”. Альтернативный путь ведет в тупик. Привожу его тут по единственной причине: не люблю оставаться в долгу. А живой профессор Упыр — это, в некотором роде, долг.

Мерзость всегда наказуема, хотя многие испытывают серьезные сомнения в истинности этого простого утверждения. Из этих “многих” следует переубеждать только хороших. Ведь когда сомневаются сами мерзавцы — это даже полезно, ибо добавляет неожиданности к расплате и таким образом способствует усилению эффекта неминуемого наказания. Но сомнения хороших людей кажутся мне излишними.

В этом смысле спасение профессора Упыра, вынужденно предпринятое мною еще на Развилке номер 5, могло породить в нежных душах абсолютно неоправданное разочарование. Вот, мол, опять подлец ушел от заслуженной кары… Уверяю вас, нежные: нет! Никуда он не ушел. Он просто не заслужил такой легкой смерти, вот и все. Упыр умер иначе. Умер вот здесь, в нижевыстроенном тупике. Я выкопал этот тупик специально для профессора. Видите ли, я тоже немножко копаю… И поверьте, мерзавец получил по полной программе. По полной! А потому рекомендую вам сразу же, не заходя в карательный тупик, с легким сердцем отправляться на “Развилку 9: Эстер”.

Ну, а если кто хочет лично удостовериться, тогда пожалуйста… Хотя, по-моему, совершенно не обязательно углубляться в темный и грязный переулок для того, чтобы лишний раз убедиться в наличии там крыс и мусорных баков. Это предсказуемо еще больше, чем “все они копают” или “родился — умер”.

Развилка 9: тупик для Упыра

Бар “Бэк Юньон” помещался в темном портовом переулке, скорее, даже в тупике. На какие средства он существует, не знал никто; но всем было понятно, что уж никак не на деньги клиентов. Анархисты, являвшиеся его единственными посетителями, за выпивку не платили по идеологическим соображениям. Кое-какие догадки могли бы прийти в голову внимательному наблюдателю при взгляде на висевшие за стойкой дипломы с эмблемами Евросоюза, ЮНЕСКО, а также Международного фонда Борьбы за Мир и Демократию. Впрочем, внимательные наблюдатели в “Бэк Юньон” не заходили никогда.

Не существовало единого мнения и по поводу происхождения названия бара. Враги и завистники именовали его завсегдатаев “Союзом Задниц”, да и сами анархисты находили в странном имени, по меньшей мере, обидный намек на провинциальный характер организации. Утверждалось также, что в оригинале имелась в виду фамилия одного из отцов анархизма, что-то вроде Бэкъюнина, но ручаться за это не стал бы никто. Да и зачем ручаться? Кого волнует название?

— Главное, чтоб выпивку ставили, правда, Лео?

Малахольный Лео радостно кивнул и звякнул своим стаканом о подставленную карподкинскую кружку. Они сидели у стойки, спиной к необычно многолюдному залу. На этот вечер была назначена выплата поощрительных премий, и казначей организации уже обходил помещение, отслюнивая каждому соратнику по нескольку банкнот из толстой денежной пачки. Казначей отзывался на кличку Маркс, что, видимо, символизировало его близость к капиталу. Для предотвращения возможных революционных ситуаций за Марксом неотступно следовали два дюжих наемных охранника.

Подойдя к Карподкину и Лео, Маркс положил на стойку четыре бумажки, но отходить почему-то не спешил.

— Что-то мало бабла, — сказал Карподкин, пользуясь моментом.

Обычно спорить с Марксом было не только опасно, но и бесполезно. Однако на сей раз чуткий Карподкин уловил некую, пока еще не очень понятную возможность. У казначея явно назрел какой-то особый базар. Не зря же он стоит рядом, не уходит, поглаживает длинную окладистую бороду. А за базар нужно раскошеливаться, фраеров-то нету.

— Это почему же? — прищурился Маркс.

Охранники придвинулись поближе. Лео съежился.

— Ясен пень почему, — миролюбиво, но твердо отвечал Карподкин. — За участие сотня, так? Значит, за две демонстрации по двести на рыло, так? Бонус за камни — по двадцатке. Бонус за раскачивание забора — еще червонец. Плюс — менту по кумполу попали. А это уже полтинник. Итого, братишка Маркс, нам с Лео причитается пятьсот десять монет, как минимум. А ты четыреста ложишь.

Маркс улыбнулся.

— Грамотный ты больно, Карподкин. На анархиста не похож. Может, ты засланный мировым глобализмом?

— Да я тебе за такие слова… — вскинулся было Карподкин, но Лео умоляюще вцепился ему в плечо, зашептал на ухо.

— Не надо, что ты… зачем… четыреста тоже деньги…

— Вот что, ребята, — сказал Маркс, наклоняясь над стойкой. — Теперь серьезно. Дам я вам еще два раза по столько, не вопрос. Но нужно дело сделать. Вы ведь в Матароте живете?

— Ну? — насторожился Карподкин.

— Выходит, колледж Упыр должны знать… — Маркс посмотрел на часы. — Сейчас около шести. В десять оттуда забирают контейнер с гуманитарной помощью осажденному народу Полосы. От вас требуется совсем немного: присоединить к грузу еще и наш скромный вклад. Вот эту маленькую посылку для братьев-полостинцев.

Он кивнул одному из охранников и тот, сняв с плеча, осторожно опустил на стойку небольшой розовый рюкзачок, расшитый зверюшками и цветами.

— А что там? — спросил Лео, благоговейно трогая рюкзак.

— Детское питание, — ухмыльнулся Маркс. — Ну, так как? “Товар—деньги—товар” — слышали такое правило?

— Нам хватило бы просто “денег”, без всякого “товара”, — сказал Карподкин. — Сколько ты говорил? “Два раза по столько”? Это выходит полтора куска.

— Быстро же ты считать разучился! — изумился Маркс. — Вообще-то выходит восемьсот, но будь по-твоему. Главное, доставьте вовремя. И это… трясти рюкзачок не надо. И на пол не бросайте. Короче, без резких движений.

— Детское питание, значит… — покачал головой Карподкин. — Ага.

Казначей засмеялся.

— Ну и что? Даже метла, случается, стреляет, а уж детскому питанию сам черт велел сдетонировать. Так что вы уж поосторожнее, ладно?

Он положил деньги на стойку. Пересчитав, Карподкин кивнул.

— Кому передать?

— Ректору, профессору Упыру. Принесете прямо к нему в кабинет. Он будет ждать до половины десятого… — Маркс снова посмотрел на часы. — Советую поторопиться. Опоздаете — сами все съедите. Это я вам лично обещаю… с последующей детонацией.

Казначей неприятно хохотнул и отошел.

— О чем это он, а? — дернул друга за рукав обеспокоенный Лео.

— Не бери в голову, — сказал Карподкин. — Бабки хорошие. И дело простое: взял, передал и домой. Допивай и пошли.

Настроение было хуже некуда. Профессор Упыр в который уже раз за вечер достал из бара бутылку, плеснул виски в стакан, подумал и налил еще, втрое больше обычного. Чертовы обстрелы! Сам он ракет не боялся. Да и чего, спрашивается, бояться, если система оповещения предоставляет вполне достаточно времени, чтобы укрыться? Кому она страшна, эта дурацкая “усама”, больше похожая на хлопушку? Мины и то опаснее. Но мины до колледжа пока не долетают…

Он сделал большой глоток и с досадой покосился в окно, туда, где виднелась цепочка городских огней. На кой черт тогда власти города N. отменили занятия во всех школах и общеобразовательных учреждениях, включая и колледж Упыр? Выборы на носу, будь они прокляты… вот и отменили. Глядите, мол, как мы о детях заботимся… тьфу, лицемеры! А что учебный процесс срывается, так на это им, понятное дело, наплевать. Уже третья неделя пошла, третья!

И если бы только учебный процесс… Профессор с тоской посмотрел на стол для приема зачетов и экзаменов. Это ж сколько дней без зачета? Страдальчески морщась, он начал загибать пальцы. Восемнадцать! Восемнадцать дней воздержания! И сучка-секретарша тоже хороша: сбежала на больничный. Знала, гадина, что теперь ей придется за весь курс отдуваться, вот и сбежала. Уволить мерзавку. Пришить какую-нибудь аморалку и уволить. А потом сбить машиной и переехать — туда, сюда, туда, сюда… восемнадцать раз, за каждый потерянный день… сволочь…

Упыр сжал кулаки. В лунном свете поверхность экзаменационного стола отсвечивала белым, как ягодицы первокурсницы. Он вспомнил последний принятый зачет. Ох… слюна липкой струйкой стекла из профессорского рта на раскрытый перед ним роскошный ежедневник в кожаной с золотом обложке. Дерьмо!.. Ректор в отчаянии крутанул головой. Эдак и сбрендить можно. Хоть бы козу какую-нибудь, что ли… Жаль, в колледже нет животноводческого отделения. Надо бы завести специально для таких случаев. Чистеньких таких козочек, бее-е-е… бее-е-еленьких таких козочек… Упыр снова пустил слюну. Дерьмо!..

Он с размаху саданул кулаком по столу, и тут же, словно испугавшись, зазвонил телефон. Так. Ответить. Взять себя в руки и ответить. Солидно, бархатно, как всегда.

— Алло! Профессор Упыр слушает.

На другом конце провода, путая слова, запинался дежурный охранник.

— К господину ректору посетители, двое…

— По какому вопросу?

— Сейчас узнаю, господин ректор…

Упыр ждал, раздраженно прижав к уху трубку. Охранник стар и ни на что уже не годен. Надо будет обновить состав. Брать только молодых и гладких, женственных… милых… он поймал себя на том, что вот-вот опять обслюнится. Охранник вернулся к телефону.

— По вопросу гуманитарного груза, господин ректор.

— Пропустите.

Ну конечно. Он совсем забыл. А ведь друзья из посольства звонили всего час назад. Час назад! Вот что значит — голова не на месте… В приемной ждал отправки контейнер с гуманитарным грузом для осажденной Полосы: учебники, одеяла, конфеты, детские игрушки, письма сочувствующих и сопереживающих. Колледж Упыр отправлял такие контейнеры, как минимум, раз в месяц. Это эксклюзивное право представляло собой немалую привилегию, на выбивание которой профессор потратил немало времени и сил.

Зато теперь усилия окупались сторицей. К нему то и дело обращались за помощью важные, влиятельные персоны, от которых прямо или косвенно зависело получение европейских грантов, участие в международных проектах, приглашения на конгрессы и симпозиумы. Ну как откажешь такому человеку в ничтожной просьбе добавить в контейнер небольшой сверточек, ящичек, чемоданчик?

Здесь следует пояснить, что гуманитарная помощь из уважаемого колледжа Упыр проходила границу с Полосой без всякого досмотра. Эта деталь была оговорена профессором Упыром специально: ведь излишнее полицейско-пограничное рвение по отношению к контейнеру выглядело бы как проявление скандального недоверия, а то и как прямое ущемление университетских свобод.

Двое… интересно, какие они? Ректор захлопнул обслюнявленный ежедневник, вытер салфеткой стол. Хорошо бы, молоденькие. Девушки были бы лучше всего, но сойдут и мальчики… В дверь постучали.

— Войдите!

Вошли двое парней. Один — высокий, костистый, волосатый, сущая обезьяна. Зато второй — именно такой, как надо: нежный, застенчивый, беленький, как козочка. Профессор проглотил слюну, спросил отрывисто.

— Чем обязан, господа?

Высокий снял с плеча розовый школьный рюкзачок, осторожно поставил его на стул.

— Вот. Детское питание для гуманитарного груза… — он усмехнулся и добавил. — Просили быть с ним поаккуратнее.

Упыр пожал плечами.

— С детьми во всем нужно быть поаккуратнее. Присаживайтесь, господа.

— Спасибо, но нам пора, — покачал головой высокий. — Дела, знаете ли.

— Я кажусь вам человеком с большим количеством свободного времени? — насмешливо поинтересовался Упыр. — Нет, правда? И тем не менее, у меня всегда находится минутка-другая для рюмки хорошего коньяка. Найдется и у вас, не сомневаюсь. Ведь найдется?

Высокий замялся. “В точку! — подумал профессор. — Этот за хорошую дармовую выпивку удавится…”

— Ну, если минутка-другая…

— Вот и отлично. Простите, не расслышал ваших имен…

— Зовите меня Карподкин. А он — Лео.

— Очень приятно. Итак, присаживайтесь, господа… — профессор открыл створки бара. — Ай-я-яй! Как же это я…

С выражением очаровательного смущения на лице он обернулся к гостям.

— Можете себе представить, я совершенно безбожно оставил бутылку коньяка в машине. Специально привез из дома и забыл! Ну что за нелепость… Господин Карподкин, можно попросить вас о небольшом одолжении? — Упыр достал из ящика связку ключей. — Я ожидаю срочного звонка и потому не могу сам… Не будете ли так любезны спуститься и принести коньяк из моего “бьюика”? Это очень просто, уверяю вас. Вон он, на стоянке, подойдите сюда, из этого окна видно. Вон торчит, видите? Малиновый такой… Вы сразу увидите коробку, на переднем сиденье. Ну что, поможете?

Карподкин неуверенно пожал плечами. В профессорском напоре чувствовалось что-то неестественное. Пьян он, что ли? А впрочем, какая разница? Время, на самом деле, есть. Посмотрим, какую конину распивают высшие академические круги…

— Давайте, — он протянул руку за ключами.

— Ну, спасибо! Ну, удружили… — профессор потер руки и повернулся к Лео, примостившемуся на краешке дивана. — А я пока покажу вашему другу свой кабинет. Вот за этим столом я имею обыкновение принимать экзамены… Можно назвать его заслуженным. Подойдите, голубчик, посмотрите, это интересно. Но чего же вы ждете, господин Карподкин? Идите, идите…

Карподкин вышел, притворив за собой дверь.

— Голубчик… — хрипло сказал Упыр, кладя руку на плечо молодому анархисту.

Он облизнул пересохшие губы. Так… Пока этот жлоб найдет выход на стоянку… это не так уж и просто… но даже если найдет сразу, то все равно потеряет минут пять, как минимум. Потом в машине; коньяка там нет и в помине… Будет повсюду копаться своими грязными граблями… ну и черт с ним, лишь бы подольше. Потом назад. Как ни смотри, а десять минут есть. Хватит…

Дверь на улицу оказалась заперта. Карподкин подергал ее, постучал в расчете привлечь внимание охранника, поискал звонок — тщетно. Он попробовал ключи из профессорской связки — не подходили. Безуспешная суета с многочисленными ключами привела анархиста в раздражение. Что за дурацкая манера запирать двери? Поискать, что ли, другой выход? — Вот уж нет! Пускай чертов ректор сам вызывает своего сторожевого пса. Ишь ты, барин… нашел себе слугу… Карподкин никому никогда не прислуживал и не будет!

Он повернул назад. Уже в приемной Карподкин услышал доносившиеся из кабинета ректора странные неразборчивые звуки: одновременно грозное урчание и беспомощный писк, словно крупный хищник душил там маленького поросенка. Карподкин открыл дверь и остановился на пороге.

Прием зачета был в самом разгаре. Профессор Гамлиэль Упыр, запаленно дыша, нанизывал обезумевшего от ужаса и боли анархиста на возбужденный стержень своего неистового человеколюбия.

— Чи-тай!.. — рычал он.

— …высшая… ценность… — задушенно пищал Лео, елозя носом по экзаменационному столу.

— Что — “цен-ность”?! Читай!..

— Чее-е… — блеял несчастный.

— Чее-е… — ревел гуманист.

— …лове-е-ек…

— Человее-ек! — закатывая глаза, вторил Упыр.

Карподкин хладнокровно осмотрелся. Он еще раньше заприметил в углу кабинета элегантный поставец с полным набором клюшек для гольфа. Та, что потяжелее, должна была подойти. Карподкин никогда прежде не играл в гольф, но первый его удар получился на славу. Ректор колледжа Упыр рухнул, как подрубленный.

Всхлипывающий Лео остался лежать грудью на экзаменационно-пыточном столе. Губы анархиста беззвучно шевелились, как будто он продолжал изучать заповеди гуманизма по методике профессора Упыра.

— Эй, Лео! — позвал Карподкин. — Мне жаль тебя разочаровывать, но сеанс закончен. Я тебя сейчас трахать не собираюсь, так что надевай штаны. Быстрее. В десять придут за ящиком.

С заметным трудом выпрямившись, Лео натянул на себя брюки. Все еще всхлипывая, он обошел вокруг лежащего Упыра и с размаху пнул его в живот. Профессор дернулся.

— Он жив! — испуганно прошептал Лео.

— Сдохнет, не волнуйся, — пообещал Карподкин. — Давай-ка лучше подумаем, что теперь делать…

— Линять?

Карподкин хмыкнул.

— Не поможет. Охранник нас видел.

Лео кивнул. Его начала бить крупная дрожь.

— Тогда нам кранты. Через полчаса придут за ящиком и найдут…

— Стоп! — перебил Карподкин. — “За ящиком”! Вот оно! Ящик в приемной… ты видел, какой он большой? Как раз хватит для этого борова!..

Места в контейнере действительно хватило и для борова, и для рюкзачка, и для клюшки. Пришлось лишь немного утрамбовать учебники по античной истории полостинцев и вытряхнуть из коробок с надписью “Игрушки” патроны к автоматам Калашникова: россыпью получилось намного компактнее. Для пущей надежности бессознательному профессору заткнули рот, а тело щедро обмотали липкой лентой. Болты контейнера анархисты затягивали с несвойственным им рабочим усердием. Они как раз выходили из здания ректората, когда на территорию колледжа Упыр въехала машина с грузчиками.

Домой возвращались молча. На полевом проселке у самой окраины Матарота Лео робко тронул Карподкина за локоть.

— Карподкин, — сказал он. — Ты меня спас, Карподкин. Наверное, ты меня любишь.

— Чушь, — грубо отвечал Карподкин. — Мне на тебя наплевать. Вот профессор, тот тебя любил. Еще будешь вспоминать на старости, если доживешь.

— Тогда зачем…

— А вот затем! — Карподкин остановился и значительно поднял палец. — Затем, что мы, анархисты, допускаем только революционное насилие. А реакционное, наоборот, подавляем. Понял?

Лео неловко переступил с ноги на ногу. Воспоминания о профессоре Упыре жгли ему прямую кишку.

— Понял… А как отличить реакционное насилие от революционного?

— Ну ты совсем глупый, Лео, — сказал Карподкин. — Проще не бывает. Революционное — это когда насилуем мы, а реакционное — когда насилуют нас.

Профессор Гамлиэль Упыр очнулся в полной темноте. Он поморгал глазами для того, чтобы убедиться, что они открыты, попробовал пошевелиться и не смог. “Уж не умер ли я?” — подумал Упыр. Хотя нет, если бы умер, то не смог бы моргать. Научные факты упрямы. А может быть, это загробное бытие? Может быть, я ошибался, когда утверждал, что его нет? Я умер, но моргаю, следовательно, загробная жизнь существует. Неплохо… Надо бы опубликовать эту максиму… Но где? Разве что, в загробной жизни тоже издаются журналы и газеты. Ну, например, “Райские вести” или “Правда чистилища”, или “Огни ада”…

Профессор попытался припомнить последовательность событий, приведших его сюда. Ах, да… он принимал зачет… мм-м… принимал после долгого перерыва и с особенным удовольствием. Может быть, именно это и послужило причиной? Скажем, не выдержало сердце? Что ж, прекрасная смерть, преждевременная, но прекрасная… жаловаться не на что…

У него вдруг засвербило в носу; но что-то не позволяло чихнуть. Кляп! Ротовую полость целиком заполнял кляп — поганая, воняющая унитазом тряпка. Он был связан! Не мертв, а связан, заключен в темной глухой камере! Профессор отчаянно замычал. И сразу же, словно повернули какой-то страшный пыточный выключатель, вспыхнула невыносимая боль в районе затылка, загудели, заныли затекшие конечности, тысячи иголок впились в перекрученный позвоночник. Упыр снова замычал. Он едва дышал, рассудок помутился от ужаса и физических страданий, но профессор инстинктивно делал то, что был еще в состоянии делать, и это временно удерживало меркнущее сознание от полного помешательства.

Скосив глаза, он разглядел узкую полосочку света и уцепился за нее взглядом, как цепляется за спасательный круг утопающий, смытый волной со штормовой палубы. Что это за полоска? Щель под дверью? Но если есть дверь, то когда-нибудь ее откроют. Когда-нибудь, кто-нибудь, неважно кто… терпи, терпи, терпи… И он терпел, то соскальзывая в бессознательность, то снова выныривая — каждый раз с отчаянной надеждой на пробуждение от нереального кошмара, каждый раз приходя в безнадежное отчаяние от его кошмарной реальности.

Упыр потерял счет времени. Как долго продолжалась эта пытка? Вечность? Две вечности? Вечность вечностей?.. Когда он услышал шаги и голоса, то решил, что галлюцинирует, и это обрадовало его, потому что галлюцинации могли быть признаком приближающегося конца. Но сознание и на сей раз обмануло его, подсунув действительность вместо иллюзии. Застучали гаечные ключи, полоска света расширилась. “Я в гробу! — с заново вспыхнувшей надеждой подумал профессор. — Меня случайно похоронили и теперь, осознав ошибку, вынимают из гроба! Я спасен! Спасен!”

Чьи-то руки откинули крышку; на профессора удивленно смотрели бородатые люди в военной униформе. Наконец один из них хлопнул в ладоши и засмеялся.

— Ахру шармута, — сказал он. — Хру-хрюп-джания.

“Полостинцы, — понял Упыр. — Наверное, кладбищенские рабочие. Но что ж они меня не вынимают, подлецы?”

— Хруп! — скомандовал старший бородач, все еще улыбаясь.

Его товарищи склонились над профессором, ухватили его за руки — за ноги и, поднапрягшись, одним махом выбросили наружу, на пол. Это совсем не походило на деликатное изымание из гроба, не раз виденное профессором на картинах европейских художественных музеев. Его берегли не больше, чем мешок с дешевыми овощами. Упыр больно ударился спиной и застонал.

Но бородачи, казалось, утратили к нему интерес. Они горстями вытаскивали из гроба… погоди, погоди… из какого гроба?! Это был вовсе не гроб! Перед профессором, распростертым на земляном полу грязного щелястого сарая, стоял его собственный контейнер, знаменитая, святая, гуманитарная помощь колледжа Упыр осажденному народу Полосы! Ну да! А вон и учебник! Колупнув ногтем, бородач содрал с толстого учебника защитную целофановую пленку, раскрыл и тряхнул. На колени ему вывалился новенький, весь в масле, пистолет. Полосенок одобрительно хрюкнул.

“Ну вот, — подумал Упыр. — Должны быть довольны. Но почему они меня не развязывают?”

Он замычал громко и протестующе, как только мог. Старший бородач бросил на профессора насмешливый взгляд и что-то сказал. Другой, помоложе, оторвался от изучения содержимого розового рюкзачка, и подошел к Упыру. В руке он держал маленький кривой нож. В следующее мгновение профессор почувствовал, что путы ослабли. Его поставили на ноги. Упыр сам вытащил изо рта кляп и хотел что-то сказать, но язык пока отказывался шевелиться.

Впрочем, никто и не намеревался слушать его благодарственную речь: сильный толчок отбросил профессора к двери. Он едва успел подняться, как его снова толкнули, на этот раз наружу, на ослепительный свет утренней площади. Еще какое-то время он безуспешно пытался справиться с невидящими глазами, непослушным языком и повторными сильными толчками в спину. Затем толчки прекратились, и профессора оставили в покое. Упыр потер ладонями глаза, чтобы унять резь. Голова болела по-прежнему. Ничего, заживет. Он подвигал языком и губами… о, скоро и речь вернется.

Профессор осторожно приоткрыл веки. Он стоял посреди главной площади Хнун-Батума, окруженный тесным кольцом улыбающихся полосят. Один из них облизнулся и шагнул вперед, держа наготове маленький кривой нож, такой же, какой был у бородача в сарае. “Зачем нож? — подумал Упыр. — Я ведь уже развязан…”

Полосенок сделал рукой круговое движение и сразу же придвинулся вплотную. На губах у него играла блаженная улыбка. Профессор почувствовал жжение в области живота, но не придал этому особого значения. Куда важнее было понять, чего хочет от него полосенок с ножом. Продолжая улыбаться, тот сунул руку куда-то вниз и поднял на уровень профессорских глаз дымящуюся отвратительную сизую массу. Откуда она взялась? Прежде ничего такого здесь не было…

Полосенок отсек ножом кусок и бросил через плечо в толпу. Толпа взвыла. Полосенок отсек еще кусок и аккуратно положил себе на голову. По его улыбающемуся лицу текла кровь вперемежку с бурой слизью.

— Ха-ррюю… — прохрипел полосенок, закатывая глаза.

“А это ведь мои кишки…” — подумал профессор и упал.

Толпа набросилась на него, как стая ополоумевших людоедов. Замелькали ножи. Первые беженцы уже неслись в экстазе по улицам праздничного Хнун-Батума, завывая и потрясая профессорскими внутренностями, окровавленными кусками рук, ног, тела, а он все еще жил, как расчлененная лабораторная лягушка. Замирающие электрические сигналы продолжали змеиться в его развороченном мозгу и тогда, когда самый терпеливый, а значит, самый понимающий полостинец побежал на четвереньках с площади, унося в зубах верхнюю часть профессорской головы — самое последнее, что осталось.

А самой последней мыслью, вернее, даже не мыслью, а последней картинкой, возникшей и сразу угасшей в этой самой последней части покойного профессора Гамлиэля Упыра, был его большой кабинет и ровная поверхность экзаменационного стола в кабинете, и надпись на этом столе. Надпись гласила: “Человек — это звучит гордо!”

Развилка 9: Эстер

Когда Ами открыл глаза, она сидела на стуле возле постели и смотрела на него. Он натянул на голову одеяло.

— Не притворяйся, — сказала Эстер. — Ты уже не спишь.

— Я сплю, — сказал он. — И мне снится, что ты здесь. И я не собираюсь просыпаться.

— Ты врун, — сказала она. — Я еще с тобой разберусь, вот увидишь. Врун и притворщик.

— Ты не могла войти. Дверь заперта, — сказал он из-под одеяла.

— Врун, притворщик, да еще и дурак. Весь поселок знает, что запасной ключ у тебя под ковриком.

— Весь поселок одно, а ты — другое. Ты мне снишься. Ты мне снишься каждую ночь. И сейчас тоже.

— Ну, как знаешь. Тогда я пойду.

— Ну и иди. Во сне ты всегда уходишь.

Он услышал шелест ее одежды и сдернул с головы одеяло: неужели и в самом деле уходит? Стоя рядом с кроватью, Эстер стягивала с себя джинсы. Ами улыбнулся.

— Ты пойдешь по улице голышом?

— Ага, — Эстер сняла через голову свитер. — Я обычно так хожу. Неужели в твоих снах я всегда одетая?

— Во снах не видно деталей. Во снах ты похожа на облако.

— Вот тебе детали… — она расстегнула лифчик. — И вот…

— Иди скорее сюда, — сказал он, задыхаясь. — Там холодно.

Она скользнула к нему, прижалась одним длинным упругим прижатьем, холодным огнем бедер, податливой ровностью живота, нежной тяжестью груди… засыпала лавиной волос, одарила пьянящим дыханием, мягкой и требовательной покорностью губ, сладостью языка, мороком темнеющих, уплывающих, невидящих глаз.

— Ох…

— Эстер… — шепнул он, вмещая в это имя, в это слово весь мир, все миры, вселенную миров. — Эстер… Эстер…

Она снова выдохнула: “Ох…” — как будто сам голос его добавил еще больше пламени к пылающему у нее в животе пожару, содрогнулась от макушки до мизинцев ног, вцепилась то ли в свои, то ли в его плечи, вжала рот в рот, оторвалась, запрокинула голову: “Еще!.. еще!..”

— Эстер… Эстер… Эстер…

Снаружи взвыла сирена.

— Опять… — пробормотала Эстер в Амино плечо. — Уже пятая сегодня.

— А ты считаешь?

Они лежали рядом, бездвижные и расслабленные в вечернем полумраке спальни.

— Не-а… пусть летают. Все равно не убежать. Я ног не чувствую. Что ты со мной такое сделал?

— Еще посмотреть — кто с кем сделал, — улыбнулся он.

— Ну да. Это я тебя изнасиловала. Шош говорит, что я плохая. Что я тебя использую и брошу.

— А может, это я тебя брошу. Такого варианта твоя Шош не рассматривает?

Она приподнялась на локте.

— Вот именно! Скажи это ей, чтоб на меня бочку не катила. Она просто тебя не знает. А я знаю. Ты врун и притворщик, Ами Бергер. Ты врал мне все это время.

Ами похолодел. Неужели Эстер его раскусила? Может, Боаз проговорился? Или, что вероятнее, она поняла это сейчас, в процессе их самозабвенной любовной гимнастики? Что же делать? — Признавайся, что еще ты можешь сделать? Признавайся и моли о пощаде.

— Ну, что напрягся? — насмешливо осведомилась Эстер. — Это не то напряжение, которое мне нравится. Скажи что-нибудь.

— Извини, — вздохнул Ами. — Вообще-то я хотел тебе сам рассказать. Просто момент выбирал.

— Выбирал! Ты меня, наверное, за дуру считаешь, да?

— Эстер… — произнес он, втайне рассчитывая на недавний эффект этого слова.

Увы, на сей раз заклинание не подействовало.

— Вот тебе и “Эстер”! — воскликнула она возмущенно. — Если хочешь знать, я давно подозревала, что ты крутишь мне мозги с этой статистикой. Почти с самого начала. Уж больно старательно ты строил из себя идиота. Но, знаешь, для этого тебе вовсе не надо стараться. Просто будь самим собой и все!

“Боже, — понял Ами. — Она вовсе не о том. Не о ногах. Она всего лишь догадалась, что я придуривался с уроками статистики…”

— Ну что ты молчишь?

— А что тут говорить? Сдаюсь. Раскусила. Врун и притворщик. Признаюсь.

— Ага! Тогда слушай…

Но вместо того, чтобы слушать, он молча сграбастал ее в охапку, придавил, провел губами по губам.

— Ты что… — удивленно сказала она. — Ты что…

— Ты что-то говорила о напряжении, которое тебе нравится… — прошептал Ами. — Как насчет такого?

— Такого… такого… — в потемневших глазах уже поднимались знакомые тени. — Если ты еще раз мне соврешь… если еще хоть раз… хоть раз…

Глаза ее закрылись. “Вот и все, — подумал Ами, соскальзывая в круговорот нежного воронкообразного забытья. — Теперь признаваться нельзя. Все должно оставаться по-прежнему. По-прежнему… но это ведь так хорошо, когда по-прежнему… так хорошо…”

— Странно, — сказала она, одеваясь. — Шош не звонит. Меня весь день нету, а она не звонит.

— А куда она должна звонить?

Эстер пожала плечами.

— Туда, где я могу быть. Сначала тебе. Потом в бар. Потом Галит Маарави. Потом в полицию. В больницу. В морг.

— Я отключил телефон. Вчера, перед тем, как лег.

— Ты что?! Включи немедленно! А вдруг людям срочно что-то нужно? Они ведь не смогут дозвониться!

— Вот-вот. Из всех людских нужд меня сейчас интересуют только твои.

— Ами, перестань. Включи телефон!

Телефон зазвонил немедленно, словно переключение тумблера прорвало плотину.

— Вот видишь, — уныло сказал Ами и снял трубку. — Алло!

Это был профессор Серебряков. Он спешил доложить о результатах своего разговора с Давидом Хеном.

— Ами! Я весь день пытаюсь до вас дозвониться! Вы себе даже не представляете…

Ами устало потер лоб. Опять двадцать пять.

— Профессор, я уже говорил вам, что представляю.

— Нет! Такого вы и в самом деле не представляете! Нашего полку прибыло!

— Дайте угадать, — вздохнул Ами. — За Давидом тоже гоняется русская мафия?

— Нет! При чем тут русская мафия?

— Тогда индийская?

— Ами, прекратите насмешничать. Давид тоже копает!

Ами вытаращил глаза.

— Что?!

— Он тоже копает! Туннель! В Полосу! Вернее, к морю. Он объяснил мне, что они с Мали не могут без моря… Я, конечно, сразу же предложил ему нашу помощь…

— Нашу?

— Ну да. Вашу и мою. Ами, дорогой, это ведь нерационально: копать два туннеля, если можно сосредоточить все силы на одном. Вы согласны? Ами?

Ами покрутил головой.

— Мне нужно подумать, профессор. Я вам перезвоню…

Он положил трубку, но телефон тут же зазвонил снова. На определителе номера значился Боаз Сироткин. Ами выдернул провод из розетки.

— Что-нибудь случилось? — с тревогой спросила Эстер. — С профессором? С госпожой Эленой?

— Чушь какая-то! — сказал Ами. — Ты просто не поверишь. Не простое помешательство, а всеобщее. Вчера ко мне обратились за помощью Сироткины. Они роют туннель в Полосу, чтобы вернуть собаку, оставленную там три года назад во время депортации. Повторяю: туннель, собака, три года назад. При этом Боаз утверждает, что Хилик занят тем же самым, причем совершенно независимо от него. Что бы ты подумала?

— Не знаю.

— Я подумал, что Сироткины спятили. Но дома меня ждал Серебряков с похожей заморочкой. Он, представь себе, тоже копает! Им с госпожой Эленой иначе не спастись от мафии! Ну не бред ли? Но и это еще не все! Только что он сообщил мне, что сегодня утром открылся Давиду и при этом выяснилось новое любопытное обстоятельство: Хены давно уже роют свой туннель! К морю! Стосковались по Гоа!.. С ума сойти можно! Такое впечатление, что в этом сумасшедшем поселке копают все. Кроме нескольких нормальных людей, но эти нормальные в явном меньшинстве. Бред какой-то…

Эстер села рядом с Ами на кровать и взяла его за руку. Вид у нее был виноватый.

— Ами, милый…

— Что?.. — Ами Бергер смотрел на нее, не веря своим глазам. — Что?! Ты хочешь сказать, что и ты тоже?! Эстер!

Она торопливо кивнула и погладила его по плечу.

— Ты только не обижайся. Это не моя тайна, вот я тебе и не рассказывала. Но теперь, наверное, уже можно. Понимаешь, Галит Маарави… она ужасно несчастная… у нее Упыр зачет принимал и вообще… В общем, ей нужно помогать, а иначе она с катушек слетит, понимаешь? Ну вот. А у нее бзик такой: фильм про Полосу, что-то там про насилие и насильников. Вбила себе в голову, что обязана туда попасть и заснять. А как туда попасть? — Только туннелем.

— В самом деле… — горько усмехнулся Ами. — Только туннелем… А обычные пути ей в голову не приходили? Типа официальной просьбы, через блокпост, с журналистским удостоверением… или как это регулярно делают другие, нормальные люди?

— Но она-то ненормальная, Ами, как ты не понимаешь? Ей не Полоса нужна вовсе. Ей нужно время, чтобы прийти в себя. Чтобы выжить. Ей очень, очень плохо. А туннель дело долгое. На это и расчет. Год покопает, другой, а там и выздоровеет.

— Ну, а ты тут при чем?

— А мы с Шош так, на подхвате. Помогаем. Они там всей семьей копают, но у них ведь еще и пекарня… Шош говорит, что если мы сюда приехали помогать людям, то и должны помогать, а не морщить нос. Она говорит, что мы должны смотреть на этот туннель, как на психотерапию для Галит. Очень просто.

— Куда уж проще… Погоди, это что же получается? Что действительно копают все? Кроме… меня, анархистов и… и Меира-во-всем-мире?

Эстер покачала головой.

— Насчет Меира я не уверена. Он ведь уже несколько дней как переселился к Хилику Кофману. А если Хилик копает, то, значит…

— …значит, остаются одни анархисты, — заключил Ами. — Потому что я ведь тоже согласился помогать Сироткину… выходит, что и я… Бред! Сумасшедший дом! Все, кроме анархистов…

Эстер погладила его по руке.

— Да не расстраивайся ты так, милый. Ничего страшного не произошло. Наоборот, теперь мы все вместе. Меньше опасности несчастного случая или что кто-то донесет. Нужно просто организоваться. Хочешь, я поговорю с Шош? Она всех соберет… сядем, обсудим… ну?

— Кроме анархистов… — растерянно повторил он.

— Разумеется, — Эстер чмокнула его в щеку, словно ставя печать на подписанном соглашении. — Вот и хорошо. Я побежала, да? И попробуй только не скучать!

Простучали ее быстрые шаги на лестнице, вздохнула входная дверь, скрипнула калитка. Ами поднялся, уже привычно удивляясь покорной послушности ног, подошел к окну. Напротив мерцали редкие огоньки Хнун Батума, чуть светился дальний морской горизонт, где-то севернее выла сирена. Там, снаружи, все оставалось таким же, как прежде, как два дня назад, когда он стоял перед тем же окном, точнее, не стоял, а висел, тяжело опираясь на костыли — человек-черепаха, безногий инвалид, тихий, одинокий, никого не трогающий, никому не нужный, пестующий втихомолку свои небольшие, безнадежно неисполнимые мечты.

И вот… Он закрыл глаза, и на темном экране век бессвязными кинокадрами поплыли сменяющие друг друга картинки: полураскрытые, приближающиеся губы Эстер, несчастные лица Сироткиных, опрокинутая коляска, его собственные ноги, самостоятельно переступающие по грунтовке, заискивающий Серебряков, песок в шевелюре Давида, армейский джип и профиль живого Нево Шора, и снова Эстер, и ее задыхающийся шепот, и дальний собачий лай, и сирена, и взрыв, и ложь — невольная, но труднопоправимая, и пунктир тусклых лампочек, уходящих вглубь бесконечного туннеля, в смертельно опасную неизвестность, в сумасшедшие фантазии одержимых матаротских копателей.

В этом фильме все было ненормальным — все, от начала до конца, включая и само участие Ами Бергера. Разве он просился туда? Проходил кастинг? Покупал билет в кинозал? Нет. Он всего лишь случайно проезжал мимо в своей инвалидной коляске…

Ами вздохнул и открыл глаза. Чего уж теперь-то… Полистай-ка лучше, отставной сержант Бергер, свою старую записную книжку. Наверняка ведь кто-то из кровных братишек твоего бывшего саперного батальона еще тянет сверхсрочную лямку где-нибудь поблизости. Неужели не одолжит без лишних вопросов навигационный приборчик и еще кой-какого оборудования с армейского склада? Одолжит, куда он денется…

РАЗВИЛКА 10

На собрание в бар “Как в Гоа” пришло почти все население Матарота. Отсутствовали лишь анархисты, еще с утра уехавшие на антивоенную акцию. Обычно они возвращались с подобных мероприятий только под вечер, если, конечно, не происходило чего-нибудь из ряда вон выходящего, типа ранения полицейского и последующего разгона демонстрантов. Впрочем, подобное антидемократическое развитие событий непременно попадало в срочные выпуски новостей. А посему бдительная Шош, дабы исключить неприятные неожиданности, велела Давиду держать телевизор включенным.

Все остальные явились вовремя, что само по себе свидетельствовало о чрезвычайной важности предмета обсуждения. Семья пекаря Маарави присутствовала в полном составе, включая старого Моше, его жену Лею и дочь Галит с непременной видеокамерой. Профессор Серебряков надел строгий костюм-тройку, а Леночка так и вовсе вырядилась в вечернее платье до пят, с блестками и глубоким декольте. На ее точеной шее, впитавшей в себя не одно ведро наивысших косметических достижений человечества, сияло предположительно бриллиантовое колье.

Рядом, одинаковым жестом сцепив на коленях непривычные к праздности руки, неподвижно сидели Сироткины — Далия и Боаз. Соседний столик занимали Меир-во-всем-мире Горовиц и Хилик Кофман со своими таиландцами Чуком и Геком. Последние двое мало понимали, о чем идет речь и от нечего делать прислушивались, тщетно надеясь уловить осторожную крысиную побежку под дощатым полом веранды, шорох змеи в кустах или писк летучей мыши на чердаке. Заядлые охотники, они давно уже переловили и съели всю живность в радиусе нескольких километров и теперь скучали.

Ближе к стойке расположились Эстер и Ами в своем инвалидном кресле. К ним, раздав гостям напитки, присоединились Мали и Давид Хен. Шош, как инициатор и председатель собрания, восседала отдельно на высоком барном табурете. Хеновы четырехлетние близнецы Став и Авив, самозабвенно меняясь именами, бегали между столиками.

Даже “усамы”, казалось, прониклись серьезностью момента и на время исключили Матарот из своего веселого списка: предупредительные сирены доносились большей частью из города N., почти не тревожа высокое собрание матаротских землекопов.

Шош открыла обсуждение со свойственной ей прямотой.

— Я предлагаю сразу перейти к делу, — сказала она. — Игра в прятки закончилась. Теперь все про всех знают. Из этого следуют по крайней мере два вывода. Во-первых, никто здесь никого не заложит, потому как у самих рыльце в пушку. Во-вторых, нет смысла копать шесть туннелей, когда можно сосредоточить все силы на одном. Есть возражения?

— Есть! — закричал один из близнецов, выскакивая из-за стойки.

— Авив, перестань шалить, — прикрикнул на сына Давид. — Ты мешаешь!

— Я не Авив, я Став!

— Какие тут могут быть возражения… — сказал Меир Горовиц. — Ясно, что надо объединиться. Взять за основу один из туннелей и продолжать его вместе. Вот только чей? Ами, что скажешь?

Ами покачал головой.

— Вариантов у нас не так уж и много. Если откровенно, то раскопы семьи Маарави, Меира, господина профессора и Давида словом “туннель” назвать трудно. Это, скорее, норы, неглубокие, но опасные — как для тех, кто копает, так и для тех, кто ходит поверху. Только без обид, ладно?

Он сочувственно посмотрел на Хенов и Маарави, которые накануне с гордостью показывали ему результаты их семейных подпольных проектов.

— Остаются два туннеля, — продолжил Ами. — Кофмана и Сироткиных. У Хилика прорыто дальше, но укреплено хуже. Боаз и Далия потрудились на славу, но их туннель слишком загибается вниз. Мое мнение: нужно сосредоточиться на туннеле Хилика Кофмана. Ему осталось совсем немного до забора, хотя с направлением тоже напутано. Нужно добавить крепежа и наладить быстрый откат вынутого песка. Коротко говоря, если хорошо организоваться, то мы сможем проходить в день метров по пятьдесят. Значит, месяца через два выйдем к морю.

— Куда, куда? — изумленно переспросил Кофман. — К какому морю? Вы что, купаться собрались?

— Купаться! Купаться! — хором завопили близнецы.

Они мельтешили по залу с такой скоростью, что, казалось, крик исходит со всех сторон сразу.

— Дети, запру! — пригрозил Давид.

— Нам нужно к морю, Хилик, — твердо сказала Мали. — Иначе копайте без нас.

Хилик Кофман вскочил на ноги. Он был искренне возмущен.

— Ами, в чем дело? Когда Шош пришла ко мне со всей этой историей, я сразу спросил: какие цели? У рабочего коллектива должна быть единая цель. Зачем копаю я, мне известно. Но зачем копают все остальные? А?

Фермер обвел собравшихся требовательным взором. Он еще помнил четкие, проникнутые духом глубокого внутреннего единства собрания матаротской коммуны. “Нам нужно к морю… а иначе не будем…” Что за чушь?!

— И зачем же ты копаешь, Кофман? — нарушил молчание Боаз Сироткин.

— Как это “зачем”? Там враги, разве не так? Враги, которые не сдаются. А если враг не сдается, его уничтожают. Вот зачем. Ясно, как день. А вот насчет твоих целей у меня большие сомнения. Ты там, среди врагов, двадцать лет просидел. Всех мог бы за это время передавить. А ты что? А ты даже пальцем не шевельнул. Знаешь, как это называется? Преступная халатность. А то и похуже!

– “Похуже” — это что?

Боаз начал угрожающе приподниматься, но Далия вовремя положила руку ему на плечо и удержала на месте.

— У нас там дом, Хилик. Мы возвращаемся в свой собственный дом. Не думаю, что тебе это будет понятно.

— Да уж конечно! — саркастически заметил Кофман. — Собственники паршивые… А остальные что? К примеру, Маарави, что ты в Полосе будешь делать? Булки продавать?

Булочник Моше Маарави с достоинством выпрямился.

— Я помогаю Галит, — сказал он. — Ей это необходимо, вот и все.

Кофман повернулся к Галит. Та пожала плечами.

— Мне нужно для фильма…

— Для фильма?! — вытаращил глаза Кофман. — Вы хоть сами себя слышите? Эти тоскуют по развалинам буржуазного очага, эти хотят окунуться в море, эти просто помогают дочке, а дочка, видите ли, снимает кино! Вы что, ненормальные?!

— На себя посмотри, — угрюмо посоветовал Давид Хен.

— А может, ну ее, всю эту затею? — с надеждой спросил Ами Бергер. — Давайте пока временно приостановим, подумаем…

Но тут в разговор вступил профессор Серебряков. Он всегда чувствовал себя тем уверенней, чем непримиримее казались разногласия.

— Господа, господа, — произнес он своим бархатным баритоном, в рокочущих складках которого тонули и не такие споры. — Давайте успокоимся и взвесим разумно. Господин Кофман, конечно, прав. Единство цели — важный элемент нашего совместного… ээ-э… проекта. Но это правило не обязано касаться наших окончательных целей. В самом деле, каждый из нас имеет полное право руководствоваться своими собственными конечными намерениями. Подчеркиваю: конечными! При этом промежуточная цель вполне может оказаться общей для всех. Согласны? Тогда зададимся вопросом: есть ли у нас такая общая промежуточная цель?

Профессор сложил руки на животе, задумчиво покрутил большими пальцами и возвел глаза к потолку, словно ища там ответ. И потолок не подкачал.

— Конечно, есть! — воскликнул Серебряков. — И эта цель — сам туннель. Туннель нужен нам всем, без исключения. Зато потом, когда мы из него выберемся, каждый волен идти своей дорогой. Согласны? К примеру, господин Кофман тут же отправится уничтожать своего врага… не так ли, господин Кофман?

— Да, но при чем тут море? — отозвался упрямый фермер.

— Как это “при чем”? — удивился профессор. — А вы собирались выйти на поверхность сразу за забором? Или посередине нейтральной полосы, которая насквозь просматривается и простреливается армией? Я, знаете ли, не большой военный стратег, но такое решение кажется мне не слишком разумным чисто тактически. А может, вы хотите оказаться сразу в гуще вражеского расположения, в каком-нибудь полосячьем подвале, возможно, запертом снаружи?

Кофман растерянно молчал. Соображения профессора явно задели его за живое.

— Вот видите! — удовлетворенно констатировал Серебряков. — Вы и сами понимаете, что гораздо разумнее будет зайти с тыла, откуда враг не ожидает нападения… То же касается и госпожи Галит: оператор, пришедший со стороны берега, вызовет намного больше доверия. Боаз и Далия, если я правильно помню, ваш поселок стоял недалеко от моря?

— Почти что в дюнах… — кивнул Боаз.

— Ну вот! Значит, и вам с Далией так удобнее. Выйдете у моря и двинетесь себе по бережку, по бережку да по песочку…

— Галит, что с тобой? — воскликнула Шош и соскочила с табурета.

Страшно побледнев, Галит Маарави указывала дрожащей рукой на телевизор.

— Смотрите, смотрите!

Все повернулись к экрану.

— Да это же Упыр! — узнал Меир Горовиц. — Давид, прибавь звука!

В телевизионной студии сидели четверо — гладкоподтянутая дикторша и трое мужчин-обозревателей. На страдальческих лицах последних застыло выражение дизентерийных больных, прикованных в людном месте вдали от туалета. Видно было, что их всю жизнь постоянно перебивали и, возможно, так ни разу и не позволили высказаться до конца. За спинами обозревателей, в качестве заставки фона красовался портрет профессора Упыра.

Дикторша, покачивая разноцветной прядью, с глубоким прискорбием сообщала о том, что ужасные слухи последних дней, увы, подтвердились. Профессор Упыр, основатель и ректор одноименного колледжа, одно из ярчайших светил отечественной науки, столп и защитник практического гуманизма пал жертвой трагического недоразумения. По словам корреспондентов, таинственное исчезновение Упыра было отмечено еще несколько дней назад. Профессор не оставил записки, не известил никого о своем отъезде, и это с самого начала заставляло предположить худшее.

Затем в Интернете появились фотографии недавнего праздничного хнун-батумского полосования, а вместе с ними и первые обоснованные свидетельства произошедшего несчастья. Так, личная секретарша Упыра уверенно опознала на снимке один из важнейших профессорских органов.

К сожалению, реальное, физическое опознание, продолжала дикторша, оказалось невозможным: от профессора не осталось практически ничего. То, что не съели сами беженцы во время полосования, доели полостинские собаки. Впрочем, представителям Красного Креста удалось отскрести от одной из стен в непосредственной близости от главной площади Хнут-Батума несколько засохших ошметков, которые и были отосланы на генетический анализ.

— Доставленные сегодня результаты… — произнесла дикторша, поворачиваясь к обозревателям. — …не оставляют никакого сомнения в том, что именно профессор Упыр стал на сей раз объектом и центром народной полостинской забавы. Что можно сказать по поводу этого трагического события?

В глазах у одного из обозревателей блеснули слезы.

— Профессор Упыр был не только моим другом, но и выдающимся другом полостинского народа, — сказал он. — Я вижу в его смерти символический смысл. Данко, известный герой известного рассказа известного революционного писателя, отдал народу свое сердце, причем отдал буквально, а не фигурально, как некоторые, не слишком последовательные защитники народного дела.

Здесь обозреватель неприятно усмехнулся и многозначительно стрельнул глазами в сторону соседей.

— Профессор Упыр… — продолжал он, — …пошел еще дальше. Он пожертвовал народу Полосы не только сердце, но и все остальное: желудок, почки, селезенку…

— А я бы не стал торопиться с далеко идущими умозаключениями, — перебил коллегу другой обозреватель. — Возможно, профессор не планировал принести столь благородную жертву именно сейчас. Насколько я слышал, следственные органы еще не совсем отказались от версии насильственного похищения. Ведь профессор Упыр исчез прямо из колледжа: его автомобиль так и остался на стоянке. А коли так, то и в самом деле произошло трагическое недоразумение.

— Уж не собираетесь ли вы отрицать законное право полостинцев на их древний народный обряд? — зловеще креня голову, вмешался третий участник обсуждения.

— Да как вы могли подумать?! — вскинулся второй. — Это право свято! Жаль только, что в качестве сырья они выбрали своего близкого друга и помощника, в то время как внутри Страны совершенно безнаказанно расхаживает огромное количество более подходящих вражеских кандидатур, которые, так сказать, прямо напрашиваются. Можно ведь было и спросить… Например, я лично мог бы выдать полостинским друзьям целый список таких кандидатов, причем с адресами…

В подтверждение своих слов он потряс пачкой бумаг.

Далеко от столичной студии, в матаротском баре “Гоа”, вскочил на ноги косматый фермер Хилик Кофман.

— Что это такое?! — взревел он. — Почему вы смотрите передачу из Полосы?!

Мали Хен поспешно щелкнула кнопкой, выключая телевизор. Ее муж пожал плечами.

— Сами же просили сделать погромче.

— Кто-нибудь может мне объяснить? — не унимался Кофман. — Что это было?

— Кончай реветь, Хилик, — устало попросил Ами Бергер. — Чего ты не понял? Враги похитили человека. Так тебе понятно?

— Так понятно, — сказал Кофман, разом успокаиваясь и садясь на место. — Если враг не сдается, его уничтожают.

— А мне вот непонятно… — Серебряков потер лоб ладонью. — Как они могли его похитить? Чисто технически?

— Вот именно, — кивнул Ами. — Меня это тоже беспокоит. Технически существуют только две возможности сделать это незаметно: через блокпост или посредством туннеля. Первое маловероятно, так как все грузы досматриваются. Значит, у них есть свой туннель, из Полосы сюда, на нашу сторону. Такой вот неприятный вывод.

— Туннель? Сюда? — поежилась Эстер.

— У кого-нибудь есть другое объяснение?

Все молчали.

— Нету, — подвел итог Ами. — Учтите, это имеет непосредственное отношение к нашему плану. Ведь, если их туннель и впрямь существует, то есть и вероятность на него наткнуться. А это было бы весьма неприятно. Они наверняка вооружены, а мы безоружны. Что возвращает меня к предложению временно отложить всю нашу затею. Дождемся, пока армия найдет и ликвидирует полосячий туннель, а уже потом…

— Черта с два! — возразил Кофман. — Мы вовсе не безоружны.

Ами пожал плечами.

— При всем уважении к твоему карабину…

— Насчет этого не волнуйся, — усмехнулся старый фермер. — Найдется еще кой-чего вдобавок… На весь Хнун-Батум хватит.

Он вызывающе оглядел собрание.

— Ну, так когда начинаем?

— Сегодня, — откликнулся Боаз Сироткин. — Прямо сейчас. Кто против, пусть скажет.

Возражений не последовало. Даже близнецы на время примолкли. В наступившей торжественной тишине слышалось лишь жужжание случайного комара, да и то смолкло, когда Чук, резко выбросив вверх руку, поймал летуна. Гек завистливо крякнул, и стало совсем тихо. Затем Шош спрыгнула с табурета. Поднялись со своих мест и все остальные. Грандиозный проект великого матаротского туннеля можно было отныне считать официально открытым.

РАЗВИЛКА 11

Организовались на удивление быстро — наверное, потому, что существо работы было уже хорошо известно всем восемнадцати участникам без исключения. Три пары проходчиков: чета Сироткиных, Чук и Гек, а также принципиальный социопат Хилик Кофман, волевым решением объявивший полноценной парой себя одного, работали посменно, двадцать четыре часа в сутки. Откатом вагонеток с выработанным песком занимались еще шестеро: Шош, Эстер, Галит, Меир Горовиц и супруги Серебряковы. Давид и Мали Хен отвечали за внешнюю безопасность и за своевременный незаметный вывоз песка в окрестные поля. Ами Бергер и Моше Маарави заботились о крепеже, освещении и решении прочих инженерных проблем. Лея Маарави кормила работников. Близнецы Став и Авив старательно путались под ногами, ухитряясь мешать всем бригадам одновременно.

Закончив свою первую смену и даже не умывшись, Хилик Кофман поманил за собой Ами.

— Пойдем, командир, покажу тебе кое-что. Да захвати костыли, туда на коляске не проедешь.

Во дворе Хилик, поднатужившись, сдвинул в сторону массивную деревянную кормушку для скота. Под нею обнаружилась пузырящаяся ржавчиной металлическая крышка. Тяжелый навесной замок поддался не сразу. В темном провале люка виднелись бетонные ступеньки и край пола. Вслед за Хиликом Ами спустился в подземный бункер.

— Садись, — сказал Кофман, указывая на табурет. — Вот он, наш арсенал…

С рассохшихся деревянных поставцов на изумленного Ами Бергера смотрели черные глазки промасленных оружейных стволов. Рядом на полках стояли жестянки с патронами, поблескивали смазкой увесистые тушки гранат, а в углу, на самом почетном месте возвышался тяжелый крупнокалиберный пулемет.

— Ничего себе… откуда это у тебя?

Хилик усмехнулся, снял с полки длинную дырчатую трубу с прикладом, похожую на амин костыль.

— Подарки. От защитника всех трудящих товарища Сталина. Слыхал о таком?

Ами ошеломленно кивнул. Подобрав фланелевую тряпицу, Кофман любовно провел ею по стволу пулемета, исподлобья глянул на своего молодого товарища. Тот пристроился сейчас на том же табурете, где когда-то частенько сиживал он, Хилик. А на нынешнем месте Хилика восседал тогда Мотька, начальник арсенального схрона. Незабвенный Мотька Мотыга, предпоследний коммунар Матарота. Ну, а последний — это он сам, Хилик Кофман. Он теперь за Мотыгу. Жаль, что напротив него… ах, да чего там… Как это Мотька говорил? — Тупик. Тупик, он тупик и есть. Ах, Мотька, Мотька… Хилик почувствовал слезу в уголке глаза и сердито смахнул ее на пол. Еще чего не хватало… Мотька не плакал никогда, и ты не будешь.

— Вот, — произнес Хилик слегка сдавленным голосом. — Посмотри, Ами, какая какая хорошая, нужная в хозяйстве вещь. Немецкая машина, системы “Маузер”.

Он кивнул в угол, на хобот крупнокалиберного пулемета.

— А вот этот зверь называется “Шпандау”. Тоже немецкий. Он и по самолетам может.

Ами сглотнул слюну.

— А зачем нам по самолетам, Хилик? В туннеле самолеты пока еще не летают.

Кофман вздохнул.

— Сейчас, может, и незачем. Но кто ж за будущее поручится, а, парень? Ты, например, поручишься? Нет ведь, правда? — он кивнул на полки. — А тут всего много. На двадцать поколений хватит… хотя, какие из вас, на хрен, поколения?

Хилик Кофман скрипнул зубами и кинул Ами кусок фланели.

— Держи, командир, стволы обтирать. Что берем с собой, решил?

Подумав, Ами остановился на ручном пулемете, карабине и гранатах. В подземном бою этого должно было хватить. Честно говоря, он не слишком верил в то, что они наткнутся на полосячий туннель, но отчего бы не перестраховаться, если оружие все равно под рукой? Туннели роются примерно на одной глубине, часто теряют направление, петляют… все может случиться, все. С пулеметом и гранатами как-то спокойнее…

Кто ж мог знать, что предосторожность окажется отнюдь не лишней? Посторонние звуки обнаружились уже через несколько дней — первым их услышал Меир-во-всем-мире Горовиц, когда приостановился отдохнуть на отметке трехсот метров от начала туннеля. Примчавшись по тревоге, Ами приложил ухо к песчаной стене и прислушался. Сомнений быть не могло: кто-то, энергично работая ломом и заступом, продвигался под землей в их сторону.

Это означало, что шутки кончились. По прежнему опыту Ами Бергер знал, что полостинские землекопы неплохо вооружены и готовы к любой неожиданности. Он срочно вызвал боевой расчет в составе Кофмана и Сироткина. Погасив лампы, они залегли в засаде. Себе Ами взял пулемет; Кофман держал наготове гранаты, а Боаз Сироткин прикрывал с карабином.

Ждать пришлось недолго. Сначала в темноте блеснула узкая полоска света, затем провалилось лезвие лопаты, послышался невнятный удивленный возглас и, наконец, чья-то нога вытолкнула в туннель тяжелый шмат песка, разом открыв в стене освещенное отверстие диаметром больше полуметра. Ами почувствовал, как напрягся рядом Боаз и предостерегающе сжал его плечо. Стрелять договаривались только по команде. В туннель просунулась чья-то голова, крутанулась туда-сюда и нырнула назад.

— Ами… уйдут… — прошелестел Кофман.

— Не стрелять! Пусть они сначала все сюда вылезут…

В отверстии мелькнула тень и чей-то пронзительный голос завизжал:

— Ахр-рам ах-раб! Ахр-рам ах-раб!

“Черт! — подумал Ами. — Неужели заметили? Тогда надо…”

Увы, его тактическим задумкам не суждено было осуществиться. Рядом с ужасающим ревом вскочил на ноги сумасшедший фермер Хилик Кофман.

— Ур-ра! — завопил он. — Впер-р-ред! За мирр-р-рный трр-руд! За товарр-р-рища Сталина!

— Хилик! Стой! — крикнул Ами.

Но остановить атакующий порыв старого коммунара не смогла бы сейчас и целая танковая бригада. В три прыжка он достиг отверстия и засуетился, вытаскивая из гранаты чеку. Ами закрыл глаза. Если полосята еще не убежали, то Кофман погиб. Но выстрелов не последовало: очевидно, полостинские землекопы уже неслись вниз по своему туннелю, уверенные, что наткнулись на страшного подземного джинна. Справившись с чекой, Хилик швырнул в отверстие связку из нескольких гранат.

— Ложись! — крикнул Ами, молясь лишь о том, чтобы выдержал туннельный крепеж.

Хилик упал, прикрывая голову. Прогремел взрыв, оглушительный в тесной кишке туннеля, прогремел и смолк, сменившись не менее оглушительным звоном в ушах. Ами открыл глаза, нащупал и включил фонарь. Вокруг висела густая песчаная пелена. Крепеж устоял. Рядом шевелился, приходя в себя, Боаз.

— Хилик! Ты жив?

— Жив…

В оседающем песчаном тумане угадывалась мощная фигура фермера. Ами зло сплюнул.

— Ну и жаль. Лучше бы тебя, дурака, убило. Ты нас всех чуть не похоронил своими гранатами. За Сталина он, видите ли… идиот… Я ведь предупреждал: только по команде!

— Извини, командир, — виновато проговорил Кофман. — Увлекся. Давно в атаку не ходил, соскучился.

— Ладно, черт с тобой. Уцелели и слава Богу. Боаз, скажи ребятам, чтобы включали свет. Хилик, собери оружие и наверх…

Ами влез на свою коляску, подъехал к отверстию, заглянул. Так и есть: полосячий туннель завалило наглухо.

— Ами, — робко сказал сзади Сироткин. — А они не вернутся?

— Что они, дураки — возвращаться в обнаруженный туннель? Да и есть ли кому возвращаться? После такого взрыва там наверняка на десятки метров обрушилось.

Хилик Кофман повесил на плечо карабин и сумку с гранатами, нагнулся за пулеметом, заботливо стряхнул песок.

— Хорошая машина, — сказал он. — Еще пригодится, вот увидите. Если враг не сдается, его…

— Наверх! — в бешенстве заорал Ами Бергер. — Наверх! Марш!

Развилка 11: в завале, тупик

От деда воняло старым немытым телом и ненавистью — запахами, кое-как терпимыми лишь тогда, когда они исходят от тебя самого.

“А не пришибить ли его? — воротя нос, подумал Карподкин. — Все не дохнет, собака, живучий…”

Погоди-ка… он же давно помер, дед-то. Ну да, помер. Ты же его самолично в фонтане похоронил, перед мэрией. Ну да, похоронил. А чего же он тогда дышит, хорь старый? И не только дышит, но и шамкает что-то… а уж из пасти-то как несет — хоть противогаз надевай! Вот ведь какие сны бывают — с запахами.

— Ты им отомстишь, — бормотал дед, едва шевеля беззубым ртом. — Подвинься поближе, чтоб никто не услышал. Я расскажу, как это сделать. Поближе…

— Да знаю я, — нетерпеливо отмахнулся Карподкин. — Ты мне уже рассказал тогда, еще перед смертью. Сколько можно повторять? Думаешь, мне эти сны приятны? Во сне, дед, другое увидеть хочется, совсем другое…

— Ну, и как продвигается? — дед приставлял к уху морщинистую ладонь. — Копаешь?

— Копаю. С помощником. Да я тебе уже тыщу раз рассказывал.

— А ты еще расскажи… доставь радость старику…

— Недолго уже осталось, дед. Мы со своей стороны копаем, полосята со своей. На полпути встретимся. Каждую неделю по телефону переговариваемся.

Номер телефона дед сообщил Карподкину еще тогда, на смертном одре, на ухо. Чтобы знал, с кем договариваться на той стороне. Карподкин позвонил не сразу: трудно было поверить дедовским сказкам. Но когда позвонил, из автомата, для конспирации, как велел дед, то там действительно ответили. Ответить-то ответили, но поверить тоже не спешили. Проверяли, что Карподкин за птица. В баре “Бэк Юньон” казначей Маркс стал посматривать на него со значением: мол, интересуются тобой интересные люди. К чему бы это?

Карподкин в ответ только оттопыривал губу: как же, стану я тебе рассказывать. Дедова мечта о мести мало-помалу становилась его собственной мечтой, а мечту положено беречь, не выдавать никому, даже самым близким. Вот и дед ему, внуку единственному, рассказал лишь перед тем, как откинулся, а до того молчал, ни гу-гу. Казначей потыркался, да и отстал, но рекомендацию, видно, дал хорошую. Ну а потом пошло: наладили надежную связь, раз в неделю, координация усилий и все такое прочее…

Своему помощнику, малахольному Лео Карподкин мало что рассказывал. Зачем? Тот и так слушался беспрекословно, смотрел с восторгом, чистый раб, даром что анархист. Вот и выходило, что поговорить получалось только с дохлым дедом, во сне. Наверное, поэтому старый и приходил так часто: ему-то, небось, там, за гробом, тоже поделиться было особо не с кем.

— Хорошо… — улыбнулся дед. — Значит, скоро. Ты уже решил, кого первым убьете?

Карподкин блаженно потянулся. Эту часть беседы нравилась обоим одинаково.

— Бергера, думаю. Я ему сам очередь влеплю. Прямо в рожу его нахальную. Прямо в рожу! А потом Хенов, обоих, с выродками ихними. А потом сразу к Хилику с его таиландскими псами… А девок я лично отдраю, по очереди.

— Времени не хватит, — засомневался дед. — Убить быстрее. Оставь одну на развод, а остальных — полосятам. Они тоже до свежего мяса охочие… Ну, а потом, после Матарота?

— А потом посмотрим, — важно сказал Карподкин. — Может, на базу двинем, а может, прямиком в город. Зависит от того, сколько полосят выйдет. Я-то куда угодно проведу, ты не сомневайся.

Дед счастливо рассмеялся. Они часто обсуждали свою заветную месть-мечту и в воображении уже перестреляли такое количество странников, что его с лихвой хватило бы на несколько армейских дивизий и десяток городов N. Но для настоящего воплощения этой мечты требовалось прежде всего закончить туннель. Туннель, который вел из-под дома анархистов в сторону Полосы. Туннель, навстречу которому вели свой подкоп полосатые друзья, стосковавшиеся по обильному сырью для полосования.

Когда Карподкин представлял себе момент встречи, его начинала бить дрожь. Вот его лопата проваливается в пустоту… Вот он пробивает тонкую песчаную стенку… Вот спешат к нему, радостно протягивая руки, дружественные полосята. Их много и все с автоматами. А еще лучше — с автоматами и с ножами, большими острыми ножами, похожими на кривые турецкие ятаганы. Они вручают то же самое и Карподкину.

“Идемте! — кричит Карподкин. — За мной! Вперед!”

И все они бегут за ним. Их сотни. А еще лучше — тысячи, сотни тысяч! Они выскакивают из карподкинского туннеля и быстрой лавой растекаются по округе. Сначала они работают только ножами: рубят головы, режут горла, вспарывают животы… Слышен только стон, стон, стон… предсмертный стон всех этих гадов, знакомых и незнакомых, странников Матарота и окрестностей.

И Карподкин с наслаждением режет вместе с полосятами. Вот он подскакивает к наглому Ами Бергеру, который пытался удрать, да повалился набок в своей дурацкой коляске. Карподкин плюет ему в рыло и неспешно замахивается ятаганом.

“Нет! Нет!” — закрываясь дрожащими ручонками, кричит ненавистный Бергер.

“Вжик!” — свистит неумолимый карподкинский ятаган.

“Бум!” — падает ненавистная голова с ненавистных плеч.

“Нет… нет”, — шепчет голова, выдувая кровавые пузыри.

А Карподкин бежит дальше — к ненавистному жлобу Кофману, к ненавистным переселенцам Сироткиным, к ненавистному гомику Горовицу… всех под нож, всех, до одного! А потом, когда все они уже перерезаны, тысячи полосят поворачиваются к Карподкину и кричат: “Куда? Куда теперь?”

А он поднимает над головой автомат и кричит: “За мной! Вперед!” И они вместе бегут в столицу, и там уже начинается такая потеха, что даже и не представить… Карподкин бежит по улицам, бежит быстро, потому что недорезанных ненавистных странников еще много, надо успеть зарезать всех… “Стреляй, так быстрее!” — подсказывает дед, и Карподкин начинает стрелять, но недорезанных все равно много, а теперь к ним добавляются еще и недостреленные.

Карподкин ужасно торопится, он совсем запыхался, он хватает воздух широко разинутым ртом, а воздуху будто не хватает. Наверное, это чертов покойный дед: все провонял, зараза, дышать нечем!

— Дед, черт тебя задери! Кончай вонять, старый!

Дед грустно качает головой, качает редким старческим пушком на висках, белым хохолком на макушке.

— Это не я, внучек… Не достроил ты туннель. Не получилось. Теперь уже некому. Тьфу на тебя, дурака.

— Ты что, дед?! — изумленно кричит Карподкин. — Как это “тьфу на меня”? Как это “не достроил”?

Но упрямый старикан хватает его за плечо и трясет, и кричит ему прямо в ухо:

— Карподкин! Карподкин! Очнись! Ты жив? Карподкин!

Карподкин открыл глаза. Над ним в тусклом свете электрического фонарика покачивалось бледное испуганное лицо Лео.

— Что это жужжит?

— Фонарик…

Лео поднес к его глазам маленький фонарик, из тех, что работают от динамо, с ручкой, которую нужно непрерывно отжимать, чтобы светило.

— А где лампа? И где мы? И что это за комната?

Карподкин попробовал привстать, но ноги были прочно придавлены чем-то очень тяжелым.

— Лампа, комната… — плаксиво произнес Лео. — Какая комната?.. Нас завалило, Карподкин. Ты что, ничего не помнишь?

Карподкин осмотрелся и вспомнил.

Они начали этот день, как обычно, с копания. Туннель, плод четырехлетних непрекращающихся усилий, протянулся уже, как минимум, на полкилометра. Поэтому выработанный песок приходилось таскать на большое расстояние, и темп проходки замедлился. Это раздражало Карподкина, он кричал на Лео, тот суетился, старался, но все без толку.

Карподкин работал лопатой и ломом. Годы опыта сказывались: он хорошо чувствовал почву, ее структуру, силовые линии ее огромного рыхлого тела. Несколько точных копков, удар лома и жирный пласт отваливался сам собой. Мешки наполнялись моментально. Вот если бы еще Лео бегал хоть немножечко быстрее… Неубранные мешки с песком накапливались за карподкинской спиной, мешали размахнуться, затрудняли установку крепежа.

Вбив боковую подпорку, Карподкин посмотрел в сторону, откуда должен был показаться Лео. Вот и он — торопится, толкает перед собой пустую тележку. Старается парень. Пятьсот метров — не шутка, да еще по туннелю, да еще с тяжелыми мешками. Туда-обратно — четверть часа, не меньше.

— Давай, давай, откатывай! — прикрикнул Карподкин и, подхватив лопату, вонзил ее песчаную стену. — Дав…

Он осекся на полуслове: лопата провалилась в пустоту. Там, за песком, было неизвестное пустое пространство. Подземная полость? Но откуда здесь полость? Нет тут никаких полостей и никогда не было! Это полосята, а никакая не полость! Сзади шумно дышал взволнованный Лео.

— Что, Карподкин? Неужели смычка?

Когда-то, еще в самом начале совместной работы, Карподкин наврал своему малахольному товарищу, что целью рытья является смычка с друзьями-анархистами из дальнего поселка. Мог бы и не говорить ничего, а просто скомандовать: “Копай!..” но, как известно, человек работает лучше, когда перед ним маячит хоть какая-то цель — неважно какая, лишь бы маячила. Лео поверил и больше не спрашивал ничего, только иногда мечтательно произносил вслух это сладкое слово “смычка”.

“Смычка? — подумал Карподкин, осторожно вытаскивая лезвие лопаты. — Неужели и в самом деле смычка? Но, по моим расчетам, до смычки еще, как минимум, двести метров…”

По расчетам! Как будто можно что-то расчитать с такими партнерами? Полосовать-то они умеют, а вот определять место и направление — черта с два! Сколько путаницы пришлось преодолеть со встречным туннелем за все это время! Скорее всего, они и сами не знают, насколько продвинулись, работнички… Тогда что, действительно смычка? Похоже на то…

— Смычка, Лео, — прошептал он, не оборачиваясь. — Дожил я до радости. Слышишь, дед? Ты не дожил, а я вот…

Карподкин сильно ударил ногой в стенку, и большой пласт песка шумно упал во встречный туннель. Карподкин высунул голову в отверстие и осмотрелся. В туннеле было темно, причем, судя по движению воздуха, он уходил на неизвестное расстояние и вправо, и влево. Получалось, что карподкинский туннель воткнулся не в голову встречного, а в бок. Отклонились полосята, причем сильно отклонились… вот идиоты… Кстати, выход в бок объяснял и темноту, и безлюдье: землекопы, а с ними и свет находятся лишь в самой головке. Что ж, идти туда? Или подождать откатчиков?

Он еще раз глянул по сторонам и на этот раз скорее почувствовал, чем увидел, тень слабого, едва уловимого движения. Там кто-то есть! Карподкин быстро втянул голову назад.

— Что? — прошелестел Лео ему в затылок.

— Тихо! — оборвал Карподкин.

А впрочем, почему “тихо”? Если полосята тебя заметили, то именно тишина будет выглядеть подозрительной. Зачем тихарить, когда есть заранее установленный условный сигнал, пароль? От тебя ждут пароля, а ты не мычишь, не телишься… А ну-ка… Карподкин набрал в грудь воздуху и заверещал что есть мочи:

— Ахр-рам ах-раб! Ахр-рам ах-раб!

В ответ можно было ожидать чего угодно, но только не последовавшего жуткого атакующего рева. Кровь заледенела в карподкинских жилах. Реветь так могло только по-настоящему страшное существо. Карподкин оттолкнул остолбеневшего Лео и опрометью ринулся наутек. Затем он помнил лишь сильный толчок в спину… а потом сразу бесчувствие и воображаемый разговор с покойным дедом, и пробуждение, какого не пожелаешь и врагу.

Жужжание фонарика смолкло, свет съежился и погас.

— Рука устала… — сказал Лео.

— Дай мне!

Полость, в которой они оказались, была совсем невелика, не более полутора кубов, так что даже субтильный Лео помещался в ней, лишь сильно скорчившись. Карподкин лежал на боку, заваленный почти до пояса, но он, по крайней мере, мог распрямиться. Лео неловко двинул скрюченной ногой.

— Спина затекла… и дышать трудно.

Его глаза взирали на Карподкина с привычной собачьей преданностью. Лео ждал команды и недоумевал, почему они до сих пор не выбираются наружу, но в то же время остерегался напрямую высказывать это свое недоумение.

“Он и сейчас уверен в моем всемогуществе, — понял Карподкин. — Экий слизняк… Если бы я лежал поудобнее, можно было бы его придушить, чтобы воздух зря не переводил. А так не стоит: на возню больше уйдет”.

— Слышь, Лео. Ты зачем в анархисты пошел? Зачем со мной связался?

Лео слабо улыбнулся.

— Как это “зачем”?

— Ну да, зачем? Да ты не бойся, я без подвоха спрашиваю. Просто интересно. Меня вот дед научил. И плеваться я люблю. А ты, к примеру, вовсе не плюешься. И о родственниках своих никогда не рассказывал. У тебя мама-то есть, или ты инкубаторский?

— Есть, — отвечал Лео. — И мама и папа.

— Ну вот. Какого же хрена ты со мной тусуешься?

— Ну как… потому что клево.

— Что клево?

— С тобой клево. Ты такой… — Лео поискал нужные слова. — Ты клевый. Другие анархисты тоже клевые, но ты самый клевый из всех. Вот.

Он смущенно помолчал, а затем добавил, осмелев от необычно откровенного разговора:

— Когда мы уже будем выбираться, Карподкин? А то я устал что-то. Затек весь, не выпрямиться.

Карподкин отложил фонарик, стало темно.

— Повезло тебе, Лео.

— Почему?

— Воздуху тут мало. Может, час протянем, может, меньше. А если бы счет на дни шел, то я бы тебя съел.

Лео засмеялся карподкинской шутке.

— Съел? Меня?

— Ну да. Ты тут один съедобный. Не песок же жрать.

— Карподкин, — тревожно сказал Лео. — Я хочу наверх. Ты шутишь, а мне и в самом деле дышать нечем. Куда копать?

Карподкин вздохнул.

— Никуда. И не шучу я. Мы с тобой трупы… Только не дергайся, ладно? Эй! Не дергайся, хуже будет!

Но было уже поздно. Обезумевший парень бестолково задвигал руками, засуетился, пытаясь ввинтиться в песок, но только обрушивая на себя новые комья, уменьшая и без того куцее пространство.

— Перестань! Лео!

Изловчившись, Карподкин схватил Лео обеими руками, обездвижил, прижал к себе. Лео била крупная дрожь, он тяжело, с надрывом дышал. Песок нависал над ними, песок наступал, осыпался, шуршал тонкими струйками, надвигался тяжелыми жирными пластами.

— Тихо, парень, тихо… Все-таки нужно было тебя придушить. Смотри, сколько ты воздуха зря сожрал… Тихо, тихо…

— Карподкин… — прошептал Лео, обмякнув. — Я хочу выпрямиться, Карподкин. Ну, пожалуйста…

— Выпрямиться?.. Погоди.

Карподкин осторожно ощупал стенки полости. Фонарь он потерял в суматохе. Свободного пространства почти не оставалось. Впрочем, еще можно было передвинуть немного песка за спину. Как раз хватит бедняге ноги вытянуть. Вернее, протянуть.

— Слушай меня, Лео, — внушительно сказал Карподкин. — Придется делать все очень медленно, без паники. Сможешь?

Не дожидаясь ответа, он ухватил парня за ногу и потянул на пока еще свободное место.

— Упрись здесь. Молодец… — Карподкин нашел руку Лео. — А рукой перекладывай отсюда… вот сюда… потихонечку, полегонечку. Умница.

Через несколько минут они уже лежали нос к носу в кромешной удушающей темноте.

— Хорошо-то как стало… — блаженно пробормотал Лео.

— Смотря от чего отсчитывать…

Карподкин нашел горло товарища и сжал. Лео почти не сопротивлялся, только немного подергался и стих, опорожнив напоследок кишечник.

— Ну, ты и гад, Лео, — попенял Карподкин мертвецу. — Последние глотки кислорода отравил. Прямо как тюбик, честное слово. Тут нажмешь, там вылезает…

Мне трудно сказать вам, отчего Карподкин задохнулся — от вони или от недостатка воздуха. Да и какая, собственно, разница? Скорее всего, от того и другого вместе. Как жил, так и задохнулся. Концы ведь всегда в итоге сходятся к началам в этом самом детерминированном из миров.

Развилка 11: сквозь песок

Песок был везде. Он скрипел на зубах, царапал воспаленные веки, смешивался с волосами, тонкими слоями ложился на кожу, прикидывался ею. Ленивыми комьями он отваливался от стены, послушно лез на лопату, а с лопаты в мешок, в грузовик… но само это равнодушное послушание свидетельствовало о том, насколько уверенно каждая песчинка ощущает себя частью общей несокрушимой огромности.

Люди переносили песок с пятиметровой глубины на поверхность, но что это меняло в песке? — Ничего. Изменится ли море, если зачерпнуть ведро воды у одного берега и выплеснуть у другого? Людям казалось, что это они вгрызаются в песок, но на деле песок заглатывал их. Он походил на время: такой же вездесущий, обманчивый, безжалостный, бесстрастный. И, как за каждой минутой неминуемо обнаруживается еще одна, так и за каждым его пластом непременно оказывался еще один, и еще, и еще, без конца.

Люди измеряли его своими приборами — в точности, как измеряют время; им представлялось, что они управляют и временем, и песком, выбирают направление, владеют ситуацией. Слепые кроты, наивные землеройки…

Песок сливался со временем, становился неотличимым от него; удивительно ли, что именно там, в песке, так легко потерять чувство времени? Зачем отсчитывать часы, дни и недели, когда они жестко связаны с пройденным расстоянием, с выданным на гора объемом, с количеством установленных крепежных распорок?

— Когда сменяемся?

— Через два метра.

— Когда обедаем?

— Через десять мешков.

Выяснилось, что здесь, в тесном пространстве туннеля, в котором, казалось бы, негде ни спрятать, ни спрятаться, с поразительной легкостью теряются самые невероятные, базисные вещи, такие, как цель или память, или даже имя.

Они вошли в туннель поодиночке, отличные друг от друга, как могут быть отличны только люди: каждый со своим прошлым, со своей мечтой, со своими страхами, со своей ненавистью, любовью, уродством, увечьем, грехом, праведностью.

Они стали неотличимы, как могут быть неотличимы только люди, вместе идущие сквозь песок, сквозь время, одержимые одной, общей целью… вернее, не целью даже, ибо цель была тоже забыта за ненадобностью… не общей целью, но общим, им самим неведомым предназначением.

Наверху копошилось нечто, именуемое еще жизнью; летали ракеты… летит, летит ракета… хе-хе… гремели взрывы; в окончательно обезлюдевший и потому образцовый поселок приезжали образцовые спецы, брали в пробирки образцы песка, образцы времени, заходили в пустой бар, где неулыбчивая чумазая барменша или угрюмый чумазый бармен сообщали им, что кофеварка неисправна. Спецы пожимали плечами и уезжали до следующего раза.

Наверху все шло как бы понарошку, для отвода глаз, неизвестно для чего. Главные события происходили внизу, в песке туннеля, в потной и плотной последовательности пройденных метров; даже само слово “происходить” было обязано своим происхождением слову “проходка”.

Они копали бы так целую вечность, пока не умерли бы, вынутые из процесса временем и песком, подобно выдаваемым на гора мешкам, подобно выработанному песку и выработанному времени. Но со временем, а точнее, на определенном этапе проходки в туннеле стала появляться вода, и землекопам пришлось взять вверх, к более сухим пластам.

Развилка 12: Авив

Выталкиваемые водой, они забирали все выше и выше, пока, наконец, лопата дежурного проходчика не провалилась в пустоту. Яркий свет хлынул в образовавшееся отверстие. Дежурный, косматый и мосластый старик, копавший всегда в одиночку, сел, отложил лопату и пощелкал уродливым ногтем крестьянина и землекопа по микрофону переговорного устройства.

— Эй, кто там, — сказал он, дождавшись ответного щелчка. — Похоже, мы куда-то докопались. Давайте все сюда.

Они вышли из туннеля один за другим, все восемнадцать, и остановились, моргая ослепленными глазами.

Прямо перед ними сияло тихое послеполуденное море. Сзади вздымали свои плавные линии улыбчивые дюны. Сверху припекало; направо и налево, насколько видит глаз, расстилался тихий безлюдный пляж с редкими пальмовыми деревьями. Снизу лежал песок — мелкий, белый и сухой. Седой землекоп наклонился, взял горсть и сказал своей партнерше по смене:

— Такой много не накопаешь — с лопаты осыпается. И крепить трудновато.

— Зато таскать легче, — возразил щуплый женственный парень. — Сухой потому что.

— Сухой, сухой… — усмехнулась блондинка лет сорока. — Вон воды сколько, не видите? Здесь сухой, там мокрый…

Она скинула рабочую обувь и пошла в море, туда, куда уходил песок. И остальные потянулись за нею, все вместе. Теплая вода приняла их ласково, держала и гладила волнами, как гладят малых котят. Когда ноги оторвались от песка, они поплыли вперед, к солнцу, все еще жмуря отвыкшие от света глаза. Впереди, сильно загребая, плыл косматый проходчик; за ним поспешали два азиата и пожилая пара крестьянского вида. Плыли блондинка лет сорока и ее ровесница-брюнетка, плыли лысый старикан и женственный юноша, плыли две девушки, плыла еще одна пожилая пара, плыл мужчина с длинными волосами, собранными в косу на индийский манер.

Их головы долго еще маячили на воде, пока не слились с мерцающей рябью моря. На берегу остались лишь парень в инвалидном кресле и темноволосая красивая девушка, державшая за руки двух четырехлетних близнецов, которые пока еще не умели плавать.

— Эй! — сказала девушка. — Мы остаемся. Вставай и пошли.

Парень встал с кресла и несколько раз присел, разминая затекшие ноги. Девушка не удивилась. Дети дергали ее за руки, стараясь вырваться. Им хотелось в воду.

— Пусти! Пусти!

— Пусти их, пусть поплещутся, потом пойдем… — сказал парень. — Дети, как вас сегодня зовут?

— Став! — хохоча, прокричала на бегу девчонка.

— Это я Став! — откликнулся мальчик, устремляясь за нею. — Я Став! А она Авив! Авив!..

Авив. Авив?

Бейт-Арье, ноябрь 2008 — февраль 2009

Оглавление

  • РАЗВИЛКА 1
  • РАЗВИЛКА 2
  • РАЗВИЛКА 3
  • РАЗВИЛКА 4
  • РАЗВИЛКА 5
  • РАЗВИЛКА 6
  • РАЗВИЛКА 7
  • РАЗВИЛКА 8
  • РАЗВИЛКА 9
  • РАЗВИЛКА 10
  • РАЗВИЛКА 11
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Летит, летит ракета...», Алекс Тарн

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства