Дай Сы-цзе Комплекс Ди
Переводчик благодарит профессора И.С. Смирнова за научную консультацию по цивилизации Китая.
Часть первая. Путями рыцарского духа
1. Ученик Фрейда
Сигнальные огни остались далеко позади, превратились в рубиновые и изумрудные точки, а потом совсем утонули в туманном мареве жаркой июльской ночи, в окне вагона блестящей змейкой отражалась металлическая цепочка в розовом прозрачном пластике.
(Всего несколько минут назад в грязном ресторане на маленькой станции недалеко от Желтой горы на юге Китая той же цепочкой крепился к ножке столика под красное дерево голубой чемодан фирмы «Делси» на колесиках и со складной металлической ручкой, принадлежащий господину Мо, начинающему психоаналитику китайского происхождения, недавно вернувшемуся на родину из Франции.)
Для человека, начисто лишенного красоты и обаяния (метр шестьдесят три ростом, тощий и неловкий, в очках с толстыми линзами, из-под которых с рыбьей неподвижностью смотрят глаза навыкате, секущиеся волосы торчат во все стороны), он вел себя на удивление уверенно: снял ботинки французского производства, обнаружив красные носки с дырками, сквозь которые виднелись костлявые молочно-белые большие пальцы, встал ногами на деревянную скамью, засунул на багажную полку свой «делси», прикрепил цепочкой, продел в колечки дужку висячего замочка и приподнялся на цыпочки, проверяя, хорошо ли он заперт. Потом сел на свое место на нижней полке, аккуратно поставил туфли под сиденье, надел на ноги белые шлепанцы, протер очки, закурил тонкую сигару, достал ручку, отвинтил колпачок и принялся работать, то есть записывать в купленную еще во Франции школьную тетрадку свои сны – занятие, которое он вменил себе в непреложную обязанность. Между тем вокруг него в общем вагоне с жесткими скамьями (единственном, в который еще оставались билеты) все кишело и суетилось: втискивались крестьянки с огромными корзинами в руках или бамбуковыми коробами за спиной, спешившие обойти весь поезд и сойти на следующей остановке.
Качаясь, проходили они по коридорам и торговали кто чем: крутыми яйцами, горячими булочками, фруктами, сигаретами, кока-колой, минеральной водой – местной, китайской, и даже привозным «эвианом». Тут же, с трудом пробираясь по узкому проходу со своими тележками, тянулись гуськом железнодорожные служащие в форме, предлагая пассажирам утиные ножки с перцем, жареные свиные ребрышки со специями, бульварные газеты и журналы. Мальчонка лет десяти с лукавой мордочкой, сидя на полу, начищал туфли на высоких каблуках зрелой красавице в чересчур больших для ее худого лица темно-фиолетовых солнечных очках, которые нелепо выглядели в вагоне ночного поезда. Никто не обращал внимания ни на господина Мо, ни на маниакальную бдительность, которой он окружил свой «делси-2000». (Несколько дней тому назад в таком же жестком общем вагоне, но только дневного поезда, закончив ежедневную порцию записей цитатой из Лакана,[1] он поднял глаза от школьной тетрадки и словно увидел сцену из немого кино с ускоренными движениями персонажей: видимо, особые меры предосторожности, принятые им для защиты своего имущества, раздразнили попутчиков, и они, взгромоздясь на полку, лихорадочно обнюхивали, ощупывали его чемодан, простукивая его пальцами с черными обломанными ногтями.)
Решительно ничто не могло отвлечь его внимание, когда он погружался в работу. Любопытный сосед по трехместной скамье, работяга лет пятидесяти, сутулый, с длинным обветренным лицом, сначала просто так, мельком, заглянул к нему в тетрадь, а потом всмотрелся пристальнее.
– Господин очкарик, вы что, пишете по-английски? – спросил он с почти рабской почтительностью. – Знаете, у моего сына нелады в школе с английским, никак, ну никак он у него не идет. Может, вы мне что-нибудь присоветуете?
– Разумеется, – серьезно ответил Мо, ничуть не обидевшись на то, что его назвали «очкариком». – Я расскажу вам историю про Вольтера, французского философа XVIII века. Однажды Босуэлл спросил его: «Вы говорите по-английски?» Вольтер ответил: «Для этого надо прикусывать кончик языка зубами, а я уже слишком стар, у меня нет зубов». Понимаете? Он имел в виду произношение «th». Вот и я вроде старика Вольтера – у меня зубы коротковаты, чтобы говорить на этом всемирном языке, хотя я очень люблю многих английских писателей и пару американских. А пишу я по-французски.
Такая тирада изумила соседа, придя же в себя после обрушившегося на него потока слов, он посмотрел на оратора с неприязнью. Как все трудящиеся революционной эры, он ненавидел тех, кто знает больше, чем он, и имеет благодаря этим знаниям огромное преимущество перед ним. Решив преподать «больно ученому» попутчику урок, он достал из своей сумки китайские шахматы и предложил ему сыграть партию.
– К сожалению, я не играю в эту игру, – все так же серьезно сказал Мо, – хотя много о ней знаю… Знаю, когда и где она появилась…
Это доконало соседа, которого к тому же клонило в сон, и он только спросил:
– Так вы правда пишете по-французски?
– Да.
– Надо же, по-французски! – несколько раз повторил работяга, и это слово разнеслось по вагону слабым эхом, тенью, подобием другого, еще более славного слова – «по-английски», а на физиономии доброго отца семейства отразилась полная растерянность.
Вот уже одиннадцать лет Мо жил в Париже, в кое-как перестроенной каморке прислуги, сырой, с трещинами по стенам и потолку, на восьмом этаже без лифта (красный ковер на ступеньках кончался на седьмом), и все ночи напролет, с одиннадцати вечера до шести утра, записывал сны, сначала свои, потом и чужие. Записи он вел на французском, уточняя по словарю Ларусса значение каждого трудного слова. Сколько тетрадей он успел исписать за это время! И все они хранятся в перетянутых резинкой обувных коробках, которые расставлены на металлических полках, в несколько ярусов покрывающих стену, – точно в такие же пыльные коробки французы испокон веку складывали, складывают и будут складывать счета за электричество, за телефон, справки об уплате налогов, о начислении зарплаты, квитанции по страховым взносам, выплатам кредита за мебель, автомобиль или ремонт… Словом, отчетность за целую жизнь.
За десять с лишним проведенных в Париже лет (в настоящее время он только-только перешагнул рубеж сорокалетия – возраст, когда мудрый Конфуций, по его словам, избавился от сомнений) эти записи на извлеченном по словечку из Ларусса французском преобразили Мо, даже его очки с круглыми стеклами в тонкой оправе, как у последнего императора в фильме Бертолуччи, за это время почернели от пота, покрылись желтыми жирными пятнышками, а дужки так деформировались, что не влезали в футляр. «Неужели у меня так изменилась форма черепа?» – записал Мо вскоре после встречи Нового 2000 года по китайскому календарю. В тот день он засучил рукава, повязал фартук и решил навести порядок в своей кoмнaтyшка. Но только начал перемывать скопившуюся в раковине за много дней грязную посуду (скверная холостяцкая привычка), темным айсбергом выступавшую из воды, как очки соскочили у него с носа, спикировали в мыльное море, где плавали чаинки и объедки, и затонули где-то среди чашечных островов и тарелочных рифов. Мо почти совсем ослеп и долго шарил в пене, извлекая скользкие палочки для еды, побитые кастрюли с коркой пригоревшего риса, чашки, стеклянные пепельницы, арбузные и дынные корки, липкие миски, щербатые тарелки, вилки и ложки, такие жирные, что они выскальзывали у него из рук и со звоном падали на пол. Наконец он выудил очки. Тщательно промыл их, вытер и осмотрел: на стеклах прибавилось мелких трещинок-шрамов, а дужки изогнулись еще причудливее.
Вот и теперь, в китайском ночном поезде, неумолчно стучащем колесами, ни жесткое неудобное сиденье, ни теснота битком набитого вагона – ничто не мешало ему сосредоточиться. Ничто и никто, даже красивая дама в темных очках (эстрадная звезда, путешествующая инкогнито?), сидевшая рядом с молодой парой и напротив трех пожилых женщин и с интересом поглядывавшая на него, изящно опершись локотком о столик. Нет! Наш господин Мо пребывал не здесь, не в вагоне поезда, а в раскрытой тетрадке, он был погружен в язык далекой страны и, главное, в свои сны, которые записывал и анализировал с величайшей добросовестностью, профессиональным рвением и даже, можно сказать, с любовью.
Порой, когда ему удавалось припомнить и пересказать что-то особенное или снабдить сон абзацем из Фрейда или Лакана, двух безоговорочно почитаемых учителей, на лице его отражалось полное счастье. Он улыбался, как будто встретил старого друга, и даже по-детски причмокивал от удовольствия. Строгие черты его размякали, как пересохшая земля под дождем, и с каждой секундой все больше расплывались, а глаза наполнялись прозрачной влагой. Буквы, вырвавшись из тисков каллиграфии, принимались радостно скакать по строчкам, палочки удлинялись, петли то лихо захлестывались, то плавно, размеренно закруглялись. Это был признак того, что он с головой ушел в другой, увлекательный, животрепещущий и вечно новый мир.
Время от времени, когда поезд замедлял или прибавлял ход, он переставал писать и с неугомонной китайской бдительностью смотрел наверх, чтобы убедиться, по-прежнему ли его чемодан на месте и крепко ли привязан. Потом, подчиняясь тому же тревожному импульсу, ощупывал застегнутый на молнию внутренний карман куртки, проверяя, там ли документы: китайский паспорт, французский вид на жительство и кредитная карточка. И наконец бегло и как бы невзначай проводил рукой пониже спины, нащупывая бугорок – потайной карман в трусах; там, в самом надежном, укромном и теплом местечке была припрятана изрядная сумма – десять тысяч долларов наличными.
Около полуночи люминесцентные трубки погасли. В переполненном вагоне все спали, только четыре заядлых картежника сидели на полу у двери в туалет, под тусклой синей лампочкой; шла лихорадочная, азартная игра, купюры то и дело переходили из рук в руки. Фиолетовые тени плясали по лицам игроков, по прижатым к груди веерам карт, длинными языками отпрыгивали от перекатывавшейся взад-вперед банки из-под пива. Мо завинтил колпачок на ручке, положил тетрадь на откидной столик и перевел взгляд на красотку, которая наконец сняла очки и в темноте накладывала на лицо голубоватый крем – делала увлажняющую или питательную маску. «Какая кокетка, – подумал Мо. До чего же изменился Китай!» Время от времени женщина наклонялась к окну, гляделась в него, как в зеркало, и то стирала избыток крема, то прибавляла еще мазок. Маска ей очень шла, придавала что-то таинственное, роковое. Закончив, она замерла, не отрывая глаз от своего отражения. Вдруг встречный поезд прошил окно световыми очередями, и Мо увидел, что женщина беззвучно плачет. Слезы стекали из уголков глаз вдоль крыльев носа, оставляя бороздки-зигзаги в голубоватом слое крема.
Постепенно сплошная зубчатая стена гор и бесконечные туннели сменились темными рисовыми полями и спящими деревушками, разбросанными по огромной равнине. Показалась освещенная фонарями одиноко стоящая кирпичная башня без окон и дверей (какой-то ангар или остатки разрушенного монастыря?). С театральной торжественностью надвигалась она на Мо, открывая его взорам надпись огромными черными иероглифами на глухой беленой стене: «Лечение заикания. Гарантия качества». (Кто давал гарантию? Где и как лечили заик? В этой башне?) Перпендикулярно странной надписи шла приделанная к стене ржавая железная лестница, она вела на самый верх и вычерчивала на белом фоне палочки-ступеньки. По мере приближения иероглифы разрастались, пока наконец один из них не занял собою все вагонное окно, словно влезая в него; казалось, еще немного – и прямо по носу господина Мо проедется ржавая лестница, которая, при всей своей устрашающей величине и опасной близости, не могла не взволновать душу всякого верного последователя Фрейда своей мощной эротической символикой.
Мо же в эту минуту пережил в ночном поезде такое же потрясение, как двадцать лет назад (говоря точнее, 15 февраля 1980 года) в шестиметровой комнатке с нарами в несколько ярусов, восемь обитателей которой терпели холод, сырость и неизбывную вонь: острый запах помоев и лапши моментального приготовления, от которого щипало глаза и которым до сих пор пропитаны общежития всех китайских университетов. Время тогда тоже было полуночное (строгий распорядок предписывал гасить свет ровно в 23 часа), все три одинаковых девятиэтажных мужских корпуса и оба женских давно послушно погрузились в темноту. А Мо, двадцатилетний студент отделения китайской классической литературы, первый раз в жизни держал в руках сочинение Фрейда – книгу «Толкование сновидений» (подарок канадского историка с седой шевелюрой, для которого Мо во время зимних каникул бесплатно перевел на современный мандаринский[2] язык надписи со старинных плит). Он лежал на верхнем ярусе, накрывшись с головой ватным одеялом, и читал. Желтый луч карманного фонарика нервно сновал по строчкам, высвечивая слова из другого мира, иногда замирал, споткнувшись о какое-нибудь незнакомое отвлеченное понятие, и бежал дальше, извилистыми лабиринтами, к очередной точке или запятой. И вдруг некое замечание Фрейда по поводу увиденной во сне лестницы поразило его разум с силой врезавшегося в стекло кирпича. Скорчившись под одеялом, пропитанным потом и иными выделениями, связанными с кое-какими его ночными занятиями, он пытался понять, к чему относится то, что он прочел: то ли это пригрезилось самому Фрейду, то ли Фрейд проник в мозг Мо и подсмотрел один из его повторяющихся снов, то ли Мо видел такой же сон, какой когда-то, в другое время и в другой стране, приснился Фрейду… Невозможно описать, какое огромное действие может оказать на нас книга, когда мы молоды! В ту ночь Фрейд буквально озарил душу своего будущего последователя, студент Мо сбросил на пол убогое одеяло, включил, не слушая возмущенных криков однокашников, верхний свет и, осененный благодатью от соприкосновения с живым божеством, читал и перечитывал вслух полюбившийся ему пассаж, пока на пороге не появился дородный одноглазый надзиратель, который отругал его, пригрозил выгнать вон и отнял книгу. С тех пор к нему прилипло прозвище Мо Фрейд.
Он навсегда запомнил эти нары и огромный иероглиф «сон», который на исходе ночи откровения написал чернилами на беленой штукатурке. Интересно знать, что стало с этой надписью теперь. Иероглиф был начертан не в упрощенной форме современного китайского и не в более сложной классической, а в архаическом варианте той эпохи, когда писали на черепашьем панцире и когда эта идеограмма состояла из двух частей: слева схематичное изображение ложа, справа лаконичный символ спящего лица, изяществу которого позавидовал бы сам Кокто – три закорючки, опущенные ресницы, а внизу указующий перст, словно говорящий: помните, глаз видит даже во сне!
В начале девяностых Мо приехал в Париж, одержав блестящую победу над соперниками в тяжелейшем конкурсе и получив стипендию французского правительства для написания докторской диссертации о письменности одного из многочисленных народов, живших вдоль Великого шелкового пути и поглощенных песками Такла-Макана, Мертвой пустыни. Это довольно скудное (две тысячи франков в месяц) пособие было рассчитано на четыре года, в течение которых он трижды в неделю (в понедельник, среду и субботу утром) являлся к Мишелю Нива, психоаналитику лакановской школы, ложился на диван красного дерева и исповедовался, не отрывая глаз в течение всего долгого сеанса от возвышающейся посреди комнаты лесенки с ажурными коваными перилами, которая вела в кабинет и квартиру его наставника.
Месье Нива приходился дядей одному студенту, с которым Мо познакомился в Сорбонне. Внешности он был самой неопределенной: ни красавец, ни урод, ни худой, ни толстый и до такой степени асексуальный, что, вручая ему свою верительную грамоту, Мо долго не мог решить, какого он пола. Пышные густые, отливающие серебром, если смотреть против света, волосы выделялись на фоне абстрактной картины из однотонных линий и точек. Одежда одинаково подходила мужчине и женщине, точно так же как голос, разве что чуть резковатый для женского.
На протяжении всего сеанса наставник быстро ходил из угла в угол, слегка прихрамывая, и эта хромота напоминала Мо его бабушку, персонаж из совсем другой эпохи и среды. Четыре года подряд месье Нива безвозмездно (учитывая скромные средства Мо) принимал его со смирением и терпением христианского миссионера, благосклонно выслушивающего видения и интимные тайны новообращенного, которого осенила Божья благодать.
Первый китайский психоаналитик рождался в муках, иной раз весьма комичных. Вначале, поскольку Мо плохо владел французским, он говорил по-китайски, и его патрон не понимал ни слова, впрочем, это был не просто китайский, а диалект его родной провинции Сычуань. Бывало, посреди длиннейшего монолога, Мо, движимый своим суперэго, погружался в воспоминания о культурной революции и закатывался безудержным хохотом, так что слезы катились из глаз, ему приходилось снимать очки и утирать их, наставник не обрывал его, но не мог отделаться от подозрения, не над ним ли смеется ученик.
Дождь за окнами вагона все не прекращался. Мо заснул, и в полудреме все смешалось у него в голове: обрывки парижской жизни, чье-то приглушенное покашливание, мотивчик из телесериала, который напевал удачливый картежник, и страх за драгоценный чемодан, пристегнутый цепочкой к багажной полке… У соседа, отца не успевающего по английскому школьника, потекла из уголка рта струйка слюны, голова его рывками клонилась набок, пока наконец не навалилась на плечо Мо ровно в тот миг, когда поезд въехал на мост через темную реку. Сквозь сон Мо почувствовал, что по его лицу пробежали один за другим несколько лучей, а последний так и застыл. Он открыл глаза.
Без очков все расплывалось у него перед глазами, он различил только какую-то палку, мотавшуюся прямо перед носом взад-вперед и слева направо. Окончательно очнувшись, он понял, что это длинная ручка швабры, которой орудует молоденькая девушка, казавшаяся ему смутной шевелящейся тенью. Нагнувшись, девушка равномерно двигала локтем – подметала пол под лавкой.
Поезд тронулся и тут же снова затормозил. Вагон тряхнуло, девушка задела столик, с него что-то упало. Очки Мо с исковерканными дужками. Девушка попыталась поймать их на лету, Мо сделал то же самое и получил ручкой швабры по лбу, а девушка успела-таки подхватить очки и положила их обратно на столик. Краткого мига, когда Мо столкнулся с ней, хватило, чтобы он если не разглядел ее, то ощутил исходящий от ее волос знакомый запах дешевого бергамотового мыла «Орел». Точно таким же мыли голову его мать и бабушка во дворе дома, где они жили. Маленький Мо набирал холодной воды из общего крана, разбавлял горячей из термоса и поливал густые, черные как смоль мамины или серебряные бабушкины волосы тонкой дымящейся струйкой из эмалированной кружки с портретом Мао в ореоле алых лучей. Мама, наклонясь над стоящим прямо на земле тазом (тоже эмалированным, но с огромными красными пионами, символом великой революции, весны мира), терла голову куском мыла «Орел» с приятным запахом бергамота, запахом опрятной бедности, и под ее пальцами вскипали мелкой пеной прозрачные радужные пузырики, некоторые отлетали в стороны, и их уносило ветром.
– Скажите, милая девушка, зачем вы подметаете в такой час? – спросил Мо. – Это ваша работа?
Девушка усмехнулась и снова взялась за швабру. Водрузив очки, Мо разглядел, что на ней мужская майка. Значит, она не железнодорожница. Весь ее вид говорил о нищете: мешковатые шорты почти до колен, дешевые замызганные резиновые туфли и старая латаная сумка на лямке, косо перечеркивавшая плоскую как доска грудь. Прозревший Мо углядел даже темные волоски под мышками – острый запах пота смешивался с бергамотовым ароматом волос.
– Господин, – проговорила она, – можно я подвину ваши туфли?
– Конечно.
Девушка наклонилась и бережно, почти благоговейно приподняла его туфли кончиками пальцев.
– О! Ботиночки-то заграничные, из Европы! Даже подметки классные! Никогда таких не видала!
– Как вы узнали, что они заграничные? Мне казалось, они самые простые, скромные, ничего особенного.
– У меня отец – чистильщик обуви, – ответила она с улыбкой и переставила ботинки поглубже под лавку, к самой стенке. – Он всегда говорил, что заграничная обувь очень прочная и не теряет форму.
– Вы недавно помыли голову, я это чувствую по запаху бергамота. Это дерево южноамериканского, скорее всего бразильского происхождения, в Китай его завезли в семнадцатом веке, почти одновременно с табаком.
– Я помыла голову перед отъездом – еду домой. Почти год ишачила как проклятая в Пинсяне – паршивом городишке в двух остановках отсюда.
– И что же вы делали?
– Продавала всякие шмотки. А магазин возьми и разорись! Ну да ладно – я хоть могу съездить поздравить отца с днем рождения.
– Вы везете ему что-нибудь в подарок? Простите, я, должно быть, кажусь вам слишком любопытным, но, видите ли, изучать отношения детей и родителей – мое ремесло. Я психоаналитик.
– Психоаналитик? Это такая профессия?
– Да. Я анализирую… как вам объяснить… Я работаю с пациентами, но не в больнице, а в частном кабинете – скоро он у меня будет.
– Вы врач?
– Нет. Я интерпретирую сны. Люди, у которых что-то не в порядке, рассказывают мне, что им снилось, а я пытаюсь помочь им понять эти сны.
– Господи, вот уж никогда не скажешь, что вы предсказатель судьбы.
– Что-что?
– Я говорю, вы предсказатель судьбы! – повторила девушка и, прежде чем Мо успел опровергнуть это народное определение психоанализа, добавила, показывая пальцем на картонный ящик на багажной полке. – Вон он, подарок… телевизор «Радуга». Наш, китайский, с двадцативосьмисантиметровым экраном. Отец-то хотел побольше и японский, но это слишком дорого.
Пока Мо, вытянув шею, снизу вверх смотрел на коробку с телевизором – весомое доказательство дочерней любви покачивалось на багажной полке в такт колесам, – девушка отложила швабру, вытащила из сумки и расстелила под лавкой, на которой он сидел, бамбуковую циновку, зевнула во весь рот, сняла туфли, поставила их рядом с его ботинками, нагнулась, с плавной кошачьей грацией нырнула под сиденье и скрылась из виду. (Наверно, свернулась калачиком, чтобы не вылезали ноги. И наверно, судя по тому, что из мрака не доносилось ни звука, тут же, едва положив голову на служившую подушкой сумку, уснула.)
Мо изумило это хитроумно сооруженное ложе. До боли знакомое чувство охватило его: он горячо сострадал бедной девушке, он уже готов был полюбить ее; близорукий взгляд его затуманился жалостью, так что даже сквозь очки он смутно видел все-таки высунувшиеся из-под лавки голые пятки. Гипнотическое зрелище эти пятки, которые то и дело дергались или вяло почесывали одна другую, отгоняя комаров. Тонкие щиколотки были не лишены изящества, а остатки кораллово-красного лака на ногтях больших пальцев обличали некоторые претензии на кокетство. Не прошло и минуты, как девушка снова поджала грязные ноги, но они прочно отпечатались в памяти Мо, так что, представив себе их, он мысленно видел ее всю: как она лежит в темноте, с поцарапанными коленками, в перекрученных шортах, пропотевшей мужской майке, пыль пристала к липкой спине, осела пепельным кружком на затылке, обвела серой каймой губы и нарисовала темные круги под слипшимися от жаркого дыхания ресницами.
Мо встал, перебудив соседей, извинился и, с трудом пробираясь между сидящими в коридоре людьми, направился в туалет. Вернувшись, он увидел, что его бесценное место, кусочек рая размером с треть скамейки, захвачено ближайшим соседом, отцом нерадивого школьника. Он сидел неподвижно, уронив голову на откидной столик, как будто его застрелили. Остальную часть скамьи занял второй узурпатор; теперь уже он, в свою очередь, навалился на плечо отца семейства и пустил изо рта струйку слюны. На самом краешке, со стороны коридора, притулилась крестьянка. Она кормила ребенка, расстегнув блузку и придерживая пальцами тугую набухшую грудь. Мо с досадой и горечью принял потерю привилегированной позиции и сел на пол у ног крестьянки.
Ночная лампочка бросала блики света на голые торсы спящих, на картежников, слабый луч попал и на красный чепчик младенца. «Зачем ему эта штука, когда такая духота? – подумал Мо. – Или он болен? Разве его мать не знает, что сказал один знаменитый психоаналитик про героиню европейской сказки: ее красная шапочка – не что иное, как символ месячных?»
И вдруг то ли красная шапочка, то ли упоминание о том, что она символизировала, запалили в душе Мо жаркий огонь. «А что, если она девственница?» – громом прогрохотало у него в голове. В тот же миг со столика свалилась его ручка, отскочила от пола и в истерике устремилась на другой конец коридора. Краем глаза Мо видел, как она катится и катится, не останавливаясь, будто подражая мчащемуся по рельсам поезду, но остался безучастным. Он снова уставился на красный чепчик и не сразу осознал, что повторяет про себя одно и то же: «Да, если она девственница, тогда совсем другое дело».
Ребенок на руках у крестьянки сморщился, раскрыв измазанный молоком рот, и запищал.
Мо не переносил детского плача. Он отвернулся. По лицам пассажиров пробегали тени, за окном мелькали дрожащие огоньки, проносились безлюдная бензоколонка, улица с темными витринами, недостроенные дома в многоярусных бамбуковых лесах.
Младенец в красном чепчике замолк, потянулся к Мо и стал колотить его по лицу своим капризным невинным кулачком, разморенная, уставшая мать не мешала ему. Мо не уворачивался, он пристально следил за банкой из-под пива, которая в конце концов сорвалась с места и теперь катилась по вагону: пересекла маленькую лужицу (пролилась вода или пописал ребенок), обогнула густой плевок и остановилась прямо перед ним, так что даже в полутьме было видно отверстие в тонкой жести. Теплое дуновение пощекотало шею, Мо обернулся: это ребенок, почти выпроставшись из материнских рук, уткнулся носиком ему в затылок и обнюхивал, будто проверяя, чем тут пахнет. Он посмотрел на Мо подозрительно, почти враждебно, сморщил свои крохотные ноздри и продолжил обонятельный анализ. Фу! Он чихнул и снова заплакал.
На этот раз он вопил по-настоящему, во всю мочь своих легких, заходясь истошным криком. Мо пробрала необъяснимая дрожь, ему стало не по себе от сердитого, осуждающего взгляда ребенка: малыш как будто понял его тайные помыслы, распознал странную, бредовую идею использовать девственницу для достижения заветной цели, которой когда-нибудь все подивятся.
Он резко повернулся к ребенку спиной, словно прогоняя эти страхи, способные поколебать его решимость и убежденность врачевателя душ.
Под детский плач Мо на четвереньках нырнул под лавку – с головой окунулся во мрак. Первым ощущением была абсолютная слепота. И такое зловоние, что он задохнулся бы, если б не заткнул нос. Перед ним вспыхнуло воспоминание детства, как давным-давно, в самом начале культурной революции, он спускался в подвал, где вместе с другими узниками был заперт его дед, христианский пастор (неудивительно, что и в его жилах текла кровь Спасителя); там стоял запах мочи, испражнений, кислого пота, грязи, сырости, затхлости да еще набросанных на ступеньки гниющих дохлых крыс, о которых он то и дело спотыкался. Теперь он понял, почему бывшая продавщица из Пинсяна так тщательно подмела под лавкой, прежде чем туда залезть, – страшно подумать, каково тут было бы дышать без этой подготовительной процедуры.
С топографической точки зрения пространство андеграунда, в которое он попал, было не так уж мало. Тесноватое в высоту, оно зато было длиной и шириной в две лавки: той, на которой прежде сидел Мо и двое нынешних захватчиков, и той, что отходила от общей спинки в другую сторону. Свет, сочившийся справа и слева, был слишком слаб, чтобы что-то как следует различить, но внутреннее чутье говорило ему, что похожая на кучу тряпья или листьев темная масса здесь, рядом, и есть его спящая красавица.
Он ничуть не жалел, что не прихватил с собой ни спичек со столика, ни зажигалки из прикованного цепочкой чемодана. Темнота вокруг казалась романтической, таинственной, заманчивой и даже возбуждающей. Мо было забавно чувствовать себя искателем приключений, пробирающимся по подземному ходу в пирамиду или по бывшему римскому водостоку в сокровищницу.
Прежде чем углубиться в неизвестность, он машинально проверил, на месте ли деньги в трусах и французский документ в кармане куртки.
Сантиметр за сантиметром Мо пополз наискось в непроглядной тьме, которая, как он надеялся, могла обернуться ему на пользу. Вдруг он наткнулся лицом на что-то жесткое, скорее всего на острую коленку девушки. От удара, хотя и беззвучного, очки врезались ему в переносицу. Резкая боль заставила его вскрикнуть и, казалось, еще больше сгустила тьму.
Спящая красавица никак не отозвалась на возглас прекрасного принца.
– Девушка! – зазвучал в темноте проникновенный низкий голос пасторского внука. – Не бойтесь, это я, психоаналитик, с которым вы только что разговаривали. Вы меня заинтересовали. Я хочу попросить вас рассказать мне свои сны, если вы их помните. А если нет, нарисовать дерево, все равно какое: большое, маленькое, с листьями или без… По этому рисунку я скажу, девственница ли вы.
Договорив, Мо стал ждать ответа, все в той же позе, на четвереньках. Он несколько раз мысленно повторил сказанное и остался доволен: голос его не дрогнул при упоминании о девственности, и, кажется, он ничем не выдал полное отсутствие собственного сексуального опыта.
Девушка по-прежнему молчала. Мо почувствовал под рукой ее босую ногу, и сердце его бешено забилось. Он обласкал взглядом эту невидимую ногу.
– Я знаю, что вы меня слышите, – продолжал он, – хотя ничего не отвечаете. Наверное, вас удивило мое предложение. Это естественно, но я могу пояснить: толкование рисунков – не шарлатанство и не моя выдумка. Я научился этому во Франции, в Париже, на конференции по психотерапии детей, перенесших травму. Ее организовало французское министерство образования. До сих пор помню, какие деревья нарисовали две девочки и один мальчик, жертвы сексуального насилия: огромные, мрачные, темные, агрессивные, с ветками, похожими на страшные волосатые руки, и торчащими на голом месте стволами.
Пока он говорил, к нему подкрался худший враг – его собственное бессознательное, или Оно, оба термина принадлежат Фрейду, – подкрался и врасплох захватил разум. Не в силах совладать с ним, Мо гладил невидимую холодную, но нежную ногу. Ощупывал косточки на подъеме, осязал шелковистую кожу, которая как будто бы вздрагивала от его прикосновений. Наконец охватил рукой тоненькую, хрупкую щиколотку, потрогал выпуклую косточку, и его член затвердел.
Недоступная глазу нога претерпевала полную метаморфозу. Под пальцами Мо плоть ее мало-помалу превращалась в плоть совсем другой ноги, к которой рыцарь-избавитель Мо прикоснулся двадцать лет тому назад, о чем неоднократно рассказывал своему аналитику (а тот совершил оплошность, когда, сосредоточившись на детстве, пренебрег этим ключевым эпизодом).
Это произошло как-то весной, в начале восьмидесятых годов. Место действия – Китай, университет, плохо освещенная шумная столовая, в которую набилось несколько сот студентов, у каждого в руках эмалированная миска и пара палочек. Из динамика несутся оглушительные стихи во славу новой политики правительства. Все стоят в очереди. К каждому из двух десятков скользких раздаточных окошечек тянется, утопая в облаке не то пара, не то чада, длинная цепочка черных голов, всем тесно и весело. Быстро взглянув по сторонам и убедившись, что на него никто не обращает внимания, Мо уронил на пол свой талончик на обед, засаленный и закапанный соевым соусом и супом. Незаметный в толкучке, листок вспорхнул и якобы случайно упал к ногам одной студентки, у самых ее тапочек в бликах солнечного света, которому удалось пробиться через зарешеченные окна с битыми стеклами. Черные вельветовые тапки на тонкой, как бумага, подошве не закрывали подъема, над ними начиналась белизна носков. С бьющимся, как у воришки, сердцем Мо присел около этих ножек, окутанных кухонными парами, и протянул руку к карточке. Подбирая же ее, провел кончиками пальцев по черному вельвету и затрепетал, ощутив сквозь носок нежное тепло.
Он поднял голову и, опять-таки сквозь испарения, увидел лицо студентки: ни удивления, ни любопытства в ее взгляде, скорее волнующая полупоощрительная улыбка в уголках рта.
Это была X. К., его однокурсница, тоже изучавшая классику (X. – ее фамилия, по-китайски она состоит из сложного иероглифа, значение левой его части «старый» или «древний», значение правой – «луна». Иероглиф имени тоже двойной: слева – «огонь», справа – «гора». Все целиком – прекрасный символ одиночества: «Огненная Гора Старой Луны». А как это красиво графически, как мелодично и волшебно звучит! Мо до сих пор млел, стоило ему произнести ее имя.).
Он снова уронил карточку, которая приземлилась на том же месте. И опять, подбирая ее, почувствовал шевеление длинных пальчиков под черным вельветом.
В вагоне было все так же темно, но скрежет под полом стал вдруг потише, а стук колес – пореже, и в тот момент, когда он совсем затих, Мо застонал от наслаждения, но еще и от стыда и муки – горячая струйка обожгла низ его живота и промочила трусы, хорошо хоть не задев кармашек с припрятанными капиталами.
Поезд остановился. Дрожащие лучи вокзальных фонарей пронизали вагон, немного света попало и под лавку. И Мо с ужасом увидел, что ножка, которую он все время гладил, причина его унижения, на самом деле была ручкой – ручкой валявшейся на полу швабры.
Он закрыл глаза, обхватил лицо руками, вытянулся на спине и стал молиться, чтобы поезд поскорее тронулся и темнота скрыла постыдные следы, но и снаружи и внутри установилась гнетущая тишина. Поезд стоял неподвижно. Вдруг рядом с ним под лавкой раздался мужской голос:
– Где это мы?
Мо вздрогнул и быстро перевернулся на живот, чтобы было не видно мокрого пятна на брюках. От резкого движения с него свалились очки.
– Кто вы? А где же та девушка, продавщица из Пинсяна?
– Она ушла, а свое место уступила мне за три юаня.
Тогда Мо понял, что за то недолгое время, пока он отлучался в туалет, диспозиция под лавкой поменялась в худшую для него сторону. Неужели девушка именно тогда и вылезла? Он хотел поподробнее расспросить нового попутчика и подполз к нему поближе, но тот уже снова спал. Резиновых туфель продавщицы нигде не было. И только пару минут спустя Мо сообразил, что его собственные ботинки (заграничные, прочные и сохраняющие форму) тоже исчезли.
Мо вылез из-под лавки весь грязный, в мокрых штанах и с чумазым лицом, когда же он посмотрел наверх, на багажную полку, ему стало дурно: там, где стоял чемодан, теперь висела только обрезанная кем-то цепочка, поблескивавшая в фонарных лучах.
В смятении он бросился к выходу и спрыгнул из вагона на перрон. Моросящий дождик окутал вокзал плотным туманом, и в первый момент Мо решил, что у него помутилось в глазах. Он закричал и побежал по платформе, но крик его затерялся среди далеко растянувшихся блестящих рельсов и в толпе пассажиров и железнодорожных служащих; одни болтали, стоя у дверей вагонов, другие, присев на корточки тут же на платформе, ели моментальную вермишель, третьи играли в бильярд в бывшем кабинете начальника вокзала, недавно переделанном в караоке-бар с мигающими, как на сцене, огнями немыслимо ядовитых цветов. Никто, разумеется, не видел девушку с краденым голубым чемоданом на колесиках фирмы «Делси».
«Пока я пытался что-то узнать у полицейского, мой поезд отошел, – писал Мо (в новом блокноте с серой обложкой, который он купил на другой день. Кроме того, он приобрел черный квадратный чемодан без колесиков, металлическую цепочку потолще, с более прочными, чем у той, что была раньше, звеньями, и мобильный телефон.). – Я побежал за ним, но догнать не смог. И еще долго шел под дождем по уходящим за горизонт рельсам и выкрикивал имя Горы Старой Луны, призывая ее, воплощение красоты и мудрости, на помощь».
Завершив этими словами свою запись, Мо, снявший номер в плохонькой гостинице, составил подробнейший, в несколько страниц, перечень всего, что было в утраченном чемодане, с указанием цены во франках и юанях, не забыв ни обуви, ни тетрадей, ни маленького термоса – ни единой вещи, с тем чтобы подать рекламацию в Управление железных дорог. Но скоро одумался и рассмеялся.
«Как будто ты не знаешь своей великой родины!» – сказал он себе, разорвал список на мелкие кусочки и, не переставая смеяться, выкинул в окошко.
2. Предсвадебная трагедия бальзамировщицы трупов
– Скажи, когда ты первый раз услышала о гомосексуалистах?
– Мне было тогда… сейчас посчитаю… по-моему, двадцать пять лет.
– Двадцать пять? Так поздно? Ты уверена?
– Ты ничуть не изменился, Мо. Все та же отвратительная страсть растравлять чужие раны. А у меня хрупкая психика, как у любой женщины в сорок лет.
– Если рана не зарубцевалась, я могу по крайней мере снять боль. Считай, что наш телефонный разговор на расстоянии почти в тысячу километров – это бесплатный сеанс психоанализа.
– Уймись, Мо! Ты звонишь поздравить меня с днем рождения – прекрасно, я очень тронута. Спасибо. Но все имеет пределы. Прошло то время, когда мы с тобой вместе бегали в школу. Я вдова и к тому же бальзамировщица трупов.
– Чудесное слово – «бальзамировщица»! Хоть я плохо себе представляю, что это за профессия, но я заранее от нее в восторге! Иногда фильм нравится вот так, по названию, еще до того, как посмотришь.
– Ну и что?
– Почему ты упираешься? Ты же знаешь, я никому ничего не расскажу. Психоаналитик – все равно что священник, хранит тайну исповеди.
Это профессиональная этика. Доверься мне, выговоришься – станет легче. Попробуй.
– Ну ладно. Так ты спрашиваешь, когда я услышала про это дело?
– Да, про гомосексуалистов. Тебя, кажется, пугает само слово.
– До двадцати пяти лет я его никогда и не слышала.
– А как это было первый раз, помнишь?
– Да. Это было года за два до моего замужества, но мы с Цзянем уже были жених и невеста. Он преподавал английский в лицее. Как-то в субботу после работы – тогда еще работали по субботам – он на велосипеде заехал за мной в морг, что-то около шести вечера. Я, как обычно, села на багажник, а он крутил педали…
(Педали… Краем сознания Мо уловил тревожное созвучие этого слова с другим, прямо относящимся к предмету беседы. В ту пору он часто видел, как крутит педали этот парень, сутуловатый, с длинными, всегда аккуратно причесанными волосами, сияющий чистотой, как новенькая монета, с длинным худым лицом книжного человека. Подъехав к серому бетонному дому, в котором жили семьи Мо и Бальзамировщицы, он тормозил и на несколько секунд замирал, сохраняя равновесие на неподвижном велосипеде, прежде чем небрежно и не спеша опустить ноги на землю. Велосипед он всегда оставлял довольно далеко, как будто опасался, что он потеряется среди других, сваленных как попало перед подъездом велосипедов.)
– Ну, и все как обычно: мы проехали мимо музыкальной школы, потом мимо кондитерской фабрики и шинного завода.
– Кстати, один нескромный, но очень значительный для меня как последователя Фрейда вопрос: тебе никогда не снилась труба шинного завода? Длинная-длинная труба, поднимающаяся к небу, как огромный, мощный пенис?
– Нет. Никогда. Я ее терпеть не могу, эту трубу, которая вечно отравляет воздух своим черным дымом. А потом сажа и всякая труха оседают на улицах, на домах, на деревьях. Летом, перед грозой, когда и так нечем дышать, дым стелется чуть ли не над самой землей, лезет в лицо, набивается в нос. Кошмар! Вот мимо кондитерской фабрики проезжать – одно удовольствие. Там так вкусно пахнет! Помнишь?
– Еще бы. Когда мы были маленькие, в шестидесятые годы, пахло всегда молочно-ванильной карамелью – я обожал эти конфеты и никогда нигде больше их не встречал. Рассказывай дальше. Значит, вы ехали на велосипеде и вдыхали черный дым шинного завода.
– Ну и вот. Около музыкальной школы он свернул и поехал напрямик, потому что уже темнело.
– Да-да, по узкой аллейке вдоль сточной канавы, там еще всегда такая вонища. И дорога вся в колдобинах… Представляю, каково тебе было трястись на багажнике.
– Там почти никто и не ездил – именно потому, что дорога плохая. И, если помнишь, посреди аллеи стоял маленький домик.
– Мужской общественный туалет.
– Туалет – громко сказано. Тошнотворный нужник.
– Ты права. Это была такая темная, сырая кирпичная развалюха, свет проникал только сквозь дыры в черепичной крыше. Электричества тоже не было. Внутри тучи мух. На полу лужи, даже в сухую погоду. А уж когда дождь, просто не зайдешь. Все мочились прямо с порога. Иногда даже устраивали соревнования, местные Олимпийские игры – кто дальше пустит струю.
– В тот день так называемый туалет был оцеплен полицией. Издалека я видела просто какие-то тени и не могла понять, кто это. А когда мы подъехали поближе, заметила, что у них в руках автоматы – дула поблескивали под фонарями. Полицейские в форме. И довольно много. Все происходило в полной тишине. Они арестовали десяток мужчин – совсем молодых и постарше. Лиц я не разглядела – они выходили из домика гуськом, опустив голову. Полицейские перекрыли дорогу. Мы сошли с велосипеда и пошли пешком. Я спросила своего будущего мужа, кто эти несчастные люди. Вот тогда-то, в двадцать пять лет, я и услышала то самое слово.
– Что они делали в будке?
– Цзянь объяснил мне, что у них там было место встреч. Все они сгорбившись прошли мимо нас под конвоем полицейских к бронированному фургону с решетками. Вид у них был подавленный, виноватый, они были похожи на пойманных зверей, которым перебили хребет. Даже полицейские смотрели на них с любопытством, как на диковинку. И такая жуткая тишина! Слышно было, как гудят телеграфные провода на ветру, как булькает вода в сточной канаве, я услышала даже урчание своего пустого живота. Цзянь шел, опустив голову и глядя на грязную дорогу под колесами. Только когда мы снова сели на велосипед и я прислонилась щекой к его спине, я почувствовала через рубашку, что он весь в холодном поту. Я что-то ему сказала, но он не ответил. Потом мы никогда больше не ездили той дорогой.
– А он часто заезжал за тобой на работу?
– Да. Почти каждый день. И отвозил меня домой.
– Вот это галантность! У меня не хватило бы духу, даже если бы я был влюблен. Боюсь мертвых.
– Цзянь не боялся.
– Может, ты еще скажешь, что смерть его чем-то притягивала? Да? В таком случае, у него психология западного человека. Интересный тип. Жаль, что его нельзя подвергнуть анализу.
– Знаешь, где мы с ним познакомились? В морге. В том самом зале, где я до сих пор работаю.
– Расскажи.
– Это было в начале восьмидесятых. Прошло уже почти двадцать лет. Я даже не помню, во что он был тогда одет.
– Подумай – и вспомнишь.
– Нет, больше не могу, хочу спать. Давай продолжим завтра, ладно?
– Договори только, как вы познакомились. Мне это очень важно.
– Завтра.
– Ну, хорошо, до завтра. Я тебе позвоню.
– Было часов пять вечера. Все мои коллеги и начальник смены ушли играть в баскетбол – у них был товарищеский матч с командой пожарных. Я вошла в ритуальный зал и увидела Цзяня с каталкой, на которой лежало тело женщины. Помню его ухоженные волосы до плеч, грустный, замкнутый вид, измученный взгляд и особенно его духи. Тогда, в начале восьмидесятых, духи были такой редкостью! Даже у богатых. Я сразу почувствовала запах настоящих духов. Тонкий, пряный, экзотический аромат, в нем угадывалась герань с легкой примесью розы. В одной руке он держал длинное жемчужное ожерелье, которое как-то неприятно подчеркивало женственность его облика, и машинально перебирал бусины, как монах четки. Пальцы у него были короткие и грубые (потом я узнала, что это последствие трудового перевоспитания в глухой горной деревне во время культурной революции), на правой руке виднелись два уродливых шрама.
– Как ты была одета в тот день?
– На мне был белый халат и перчатки.
– Белый халат?
– Ну да. Как у медсестры. Я всегда ношу свежий, белоснежный. Не то что другие сотрудники! Посмотрел бы ты на их халаты! Черные, засаленные, и только когда совсем уж залоснятся, они их стирают.
– Представляю. А Цзянь, наверное, любил, когда одеваются опрятно.
– Он на меня даже не посмотрел. Глядел не отрываясь на фиолетовое пятно за ухом матери. Первый признак, что труп начал разлагаться. Достал из кармана и протянул мне записку от директора похоронного бюро, это было разрешение – не знаю уж, как он его добился, – присутствовать в виде исключения при бальзамировании. Я тогда еще не бальзамировала сама. Черт знает, что за блажь на меня нашла, но почему-то я не сказала ему, что я только делаю покойникам прически, а для главной процедуры надо ждать начальника смены.
– Часто у вас допускаются такие наблюдатели?
– Нет, крайне редко.
– Я тебя слушаю и понемногу начинаю понимать этого малого. Готов спорить, что он надушился духами своей матери и ожерелье тоже было ее.
– Молодец, французский аналитик! Голова у тебя варит! Вот только почему ты до сих пор не женился? Все еще влюблен в однокурсницу, которой до тебя и дела не было? Как там ее звали? Какая-то Гора?…
– Гора Старой Луны. Не смей говорить о ней в таком тоне. Хватит валять дурака, рассказывай дальше.
– На чем мы остановились?
– На том, что ты собиралась бальзамировать его мать.
(Вдруг внимание нашего аналитика отвлекли звуки из соседнего номера дешевой гостиницы, в которой он остановился. Завыли трубы, полился душ, запел мужской голос, а потом спустили воду из бачка – казалось, прямо над головой у Мо загрохотал водопад, старые трещинки на потолке стали расползаться и превратились в язвочки, из которых посыпались хлопья известки. Это придало особый колорит телефонному сеансу психоанализа. Потом нежно зажурчал ручеек – бачок стал наполняться – и зашумела стиральная машина. Этот шум вернул Мо на двадцать лет назад, в далекое весеннее воскресенье, словно старая, полузабытая песенка зазвучала у него в голове. Он увидел Бальзамировщицу, ее жениха и всех обитателей двора, столпившихся около общественного крана, перед которым стояла новехонькая, купленная к свадьбе стиральная машина. Первое семейное приобретение. Будущие супруги смотрели, как в машину наливается вода, и одно это зрелище переполняло счастьем их души. Мо вспомнил, что в ту пору в городе с восьмимиллионным населением еще не было такси, так что гордая пара добиралась до дома пешком, он вел велосипед за руль, она подталкивала сзади. А на багажнике ехала привязанная веревками из рогожи стиральная машина марки «Восточный ветер», продукция одноименного местного завода. То было великое событие, достойное войти в анналы двора, в котором проживали несколько сот семей медицинских работников. Бурные аплодисменты! Толпа детей и взрослых, по большей части врачей, в том числе нескольких светил, сгрудилась вокруг машины. Одни громко восхищались, другие интересовались, сколько она стоит и как действует. Уступив многочисленным просьбам, владельцы агрегата согласились устроить публичную демонстрацию. Бальзамировщица пошла за грязным бельем, а Цзянь тем временем подключил машину к уличному крану. Мо тоже был там и испытывал такое чувство, как будто присутствует при запуске космического корабля. Цзянь нажал на кнопку пуска, красные и зеленые лампочки замигали над круглым окошком, сквозь которое было видно, как промокло и завертелось белье, как заплескалась, ритмично поднимаясь и опускаясь, вода, как вскипели и радужно заискрились под весенним солнышком пузырьки мыльной пены. Бальзамировщица, повиснув на руке Цзяня и восторженно ахая, обходила, осматривала и ощупывала машину со всех сторон. Между тем белый корпус трясся все сильнее и сильнее и временами ревел, как самолет перед взлетом.
Наконец затихли последние конвульсии, и демонстрация завершилась открытием люка. Жених и невеста опустились перед машиной на колени и на глазах собравшихся торжественно извлекли выстиранную одежду – вещи невозможно было узнать, безжалостный «Восточный ветер» изодрал их в клочья.)
– Если б ты видел, до чего ужасно выглядела его мать. Когда я подошла к ней, меня так и передернуло. Дело не в том, что лицо стало серым, к этому я уже привыкла, но оно было так искажено, как будто она умирала в приступе дикой ярости, мускулы застыли в какой-то злобной гримасе – странно и страшно! Выпученные глаза, оскаленный рот, десны наружу… ну прямо лошадь, под копытами которой разорвался снаряд: дым, порох, земля разлетаются в разные стороны, и она дико ржет. Цзянь сдавленным голосом, сквозь рыдания, объяснил, что его мать была лингвистом и умерла где-то на границе с Бирмой, где изучала бесписьменный язык какого-то архаического племени с матриархальным строем. Она хотела доказать, что большая часть лексики этого языка происходит от древнекитайского эпохи Борющихся царств,[3] еще до первых императоров. Ее доставили в местную больницу, и в предсмертной агонии она выкрикивала слова этого неизвестного наречия. Даже не слова, а корни слов, какие-то странные нагромождения слогов, отдельные гласные, взрывные согласные.
– Ну, лингвистика лингвистикой, а что показало вскрытие?
– Причин смерти могло быть две: редкая тропическая болезнь или же отравление ядовитыми растениями или грибами – печень буквально развалилась на кусочки под пальцами патологоанатома. Цзянь выглядел таким потерянным, подавленным горем и всеми похоронными процедурами. Он, бедненький, был совсем один.
– А отец? Он ведь, кажется, тоже лингвист?
– Он работает в Пекине. Родители Цзяня развелись в конце шестидесятых. Мать вырастила его одна. И Цзяню непременно хотелось, чтобы в гробу у нее было нормальное, достойное крупного ученого выражение лица, а не эта дьявольская гримаса. Тело доставили самолетом, но оно уже начало разлагаться – я так ему и сказала. Когда я опускала покойной веки – профессиональный рефлекс, – то заметила на шее и висках синеватые пятна. Я сказала Цзяню, что дорога каждая минута. Работники, которые перевозят трупы, ушли вместе с начальником смены, а грузовые лифты закрыты на цепь с замком, так что нам пришлось самим тащить его мать на второй этаж, в бальзамировочную, и обкладывать льдом. Мы подняли завернутое в одеяло тело – оно совершенно окоченело, – я за плечи, Цзянь за ноги, и кое-как, спотыкаясь, понесли к лестнице. Цзянь молчал и вообще казался не в себе. Шел неуверенно, каким-то деревянным шагом. Ему было очень плохо. Чтобы ухватиться покрепче, он надел жемчужное ожерелье на шею, по щекам его текли слезы. До лестницы было недалеко, но с каждым шагом тело как будто наливалось тяжестью и свисало все ниже. Дважды за этот короткий путь мы останавливались, чтобы я могла отдохнуть. И я постоянно чувствовала аромат его духов. Во время одной из таких передышек я, выбившись из сил, присела на корточки спиной к стене и положила голову покойной себе на колени. Закрыла глаза и так застыла. Цзянь был тут, совсем рядом, но я его не видела, не слышала его голоса и его дыхания, а только впивала этот гераниевый запах… была еще примесь розы и мускуса, но почему-то она стала слабее, чем сначала. Скажешь, субъективное ощущение? Может быть. Но я погружалась в этот аромат, он пропитал все мои поры. Это было похоже на сон: вот я сижу и держу на коленях голову трупа, а вот закрываю глаза и чуть не задыхаюсь от насыщенного запаха герани… еще немножко – и сама превращусь в длинный изящный плод герани. Ты его когда-нибудь видел? Как бы его описать? Он похож на клюв белого журавля, такой же изысканный изгиб.
– По лестнице вы тоже несли тело вдвоем?
– Нет. Лестница бетонная, крутая и, главное, очень узкая. Когда мы дошли до нее, Цзянь сказал, что будет удобнее и проще, если он понесет свою мать один. Сначала он попробовал взять ее на руки – знаешь, как в кино, когда молодой муж после свадьбы подхватывает счастливую новобрачную и легко взбегает со своей ношей по лестнице в спальню. Но у Цзяня так не получилось. Видимо, ему было слишком тяжело. Он не мог идти. Тогда он попросил меня помочь ему взвалить тело на спину. Тут-то я и увидела, что щеки покойной провалились еще больше, а кожа совсем посерела. Началось расслабление мышц, значит, скоро отвалится нижняя челюсть и работать с лицом будет страшно трудно. Я подвязала челюсть салфеткой. При свете голой лампочки на лестничной клетке было видно, что глаза опять открылись и смотрели прямо вперед, но выражение их изменилось: вместо злобы и ненависти в них теперь стояло такое отчаяние, такая тоска, что все во мне перевернулось и я отвела взгляд. Что это был за подъем! Глядя на Цзяня, я думала, что нет для человека более тяжелого бремени, чем тело мертвой матери. Цзянь преодолевал ступеньку за ступенькой. Икры его дрожали от напряжения, кожа на щиколотках так обтягивала косточки, что едва не лопалась. Но он упорно карабкался вверх. Вдруг ожерелье, висевшее у него на шее, лопнуло, бусины посыпались на узкие ступеньки и с хрустальным звоном запрыгали по бетону. Я шла несколькими ступенями ниже, так что мне ничего не стоило вытянуть руки и наловить полные пригоршни летящих жемчужин. Неожиданно сверху раздался оглушительный хохот – я вздрогнула и подняла голову. Цзянь смотрел на меня через голову матери и давился от смеха. Через минуту он пришел в себя, пробормотал извинения и, тяжело переваливаясь, двинулся дальше, а застрявшие у него в волосах и в складках свитера жемчужины при каждом шаге соскакивали и плясали вокруг меня – ужасно красиво.
(Мо вспомнился другой звук, не столь мелодичный и хрустальный, как звон скачущих по бетону жемчужин. Бульканье стиральной машины, снова запущенной, к великой радости Бальзамировщицы, ее жениха и дворовых зевак, ровно через неделю после первой неудачной попытки, в следующее воскресенье. Молодая пара вернула растерзавший все белье «Восточный ветер» на завод-изготовитель, а неделю спустя привезла новую машину тем же порядком: на багажнике велосипеда, который один вел за руль, а другая подталкивала сзади. Хотя уже стемнело, их появление вызвало во дворе еще больший фурор, чем в прошлый раз. Говорили, что даже отъявленный скупердяй врач с первого этажа, жертва нервного тика, который случался у него от трех до трех тысяч раз в день, расщедрился и протянул из окошка удлинитель, куда включили 500-ваттную лампу. Подвесили прямо над колонкой, около которой красовался новенький агрегат марки «Восточный ветер».
Восторженные зрители не только толпились вокруг машины во дворе, но и глазели из окон, точно с театральной галерки. Парни швырялись петардами в девушек, которые по такому случаю выскочили из дому с мисками в руках, не доужинав и угощая друг дружку. Атмосфера была самая праздничная: смех, крики, споры, шуры-муры. Все грязное белье Бальзамировщицы пошло в расход еще неделю назад, поэтому ей не осталось ничего другого, как только загрузить в машину чистую одежду, что она и сделала у всех на глазах, храбро улыбаясь. Машину включили, жених с невестой взялись за руки и стали с умилением наблюдать через круглое окошечко, как кувыркаются в мыльной пене синие куртки, цветастые блузки, поплиновые юбки, жакетки, а также пара джинсов, пара расклешенных брюк, которых никто ни разу не видел на хозяйке, и множество белых фирменных футболок – похоронное бюро премировало ими сотрудников.
Время стирки постепенно подходило к концу, как соната – к заключительной ноте. Нервы публики напряглись до предела – все помнили тот адский рев взбесившегося самолета, который предшествовал трагическому финалу первой демонстрации. Лампочка раскачивалась на ветру и попеременно украшала лица зрителей желтыми и багровыми бликами или серыми тенями. Владельцы машины, понятно, волновались больше всех, но держались мужественно и, избегая устремленных на них десятков пар глаз, сосредоточенно глядели на запотевшее и забрызганное изнутри окошко. Все вроде бы шло хорошо. Барабан продолжал ритмично крутиться, хорошо смазанный механизм урчал в глубоком баритональном тембре. Напряжение толпы ослабло.
И все-таки «Восточный ветер» снова проявил вероломство. Положенное время истекло, а машина, как упрямый осел, не желала останавливаться. Прошло десять, пятнадцать минут, некоторые стали расходиться, остальные недовольно загомонили. Кто-то схохмил, что завод вместо стиральной машины подсунул машину для зомби, и все покатились со смеху. Мо видел, как Бальзамировщица тоже попыталась засмеяться, но не смогла. Лицо ее пылало. Насмешки сыпались на жениха с невестой со всех сторон, и те, как под ударами, вжимали голову в плечи. К тому же в желтом конусе электрического света замельтешили дождинки.
Через несколько минут двор опустел. Сквалыга-врач, верный себе, забрал лампочку (зря только жег!) и, дергая ртом и левым глазом, потребовал, чтобы Бальзамировщица заплатила ему за расход электричества.
Дождь разошелся и хлестал по корпусу машины, она же продолжала наяривать в темноте, словно предаваясь гнусному самоублажению. Мо из-под навеса дома напротив видел сквозь дождевую завесу, как мигают изумрудные и рубиновые огоньки. Неумолимый, бесчувственный, дикий монстр дебоширил и пел под ливнем, причем баритон перешел теперь в напористый, самовлюбленный тенор.
Из соседних окон сначала послышались одиночные возгласы, а потом хлынул поток возмущенных криков и брани по адресу Бальзамировщицы и ее жениха. Они же стояли у колонки, вдвоем под одним зонтиком, который держал Цзянь, и обреченно смотрели на упрямую машину, струи дождя и ручьи под ногами.
Какой жестокий удар! Когда наконец дверца щелкнула и открылась, когда из машины достали и осветили дрожащим лучом карманного фонарика белье, оказалось, что все вещи до единой снова изорваны в клочья.)
– Я тебе уже говорила, что в то время я еще не бальзамировала, а только причесывала покойников. Препарировать и заниматься косметикой мне до тех пор ни разу не приходилось. Поэтому, скрыв истину, я, как ты догадываешься, оказалась в ужасном положении. Я уложила мать Цзяня на холодильный стол и стала тщательно, медленно разбирать ее волосы – надеялась, что начальник и остальные вернутся наконец со своего баскетбола. Надо сказать, волосы, несмотря на возраст покойной, были великолепные. Не особенно густые, с проседью, но такие шелковистые! Я их промыла, высушила, расчесала прядку за прядкой и уложила в шиньон: Цзянь сказал, что такую прическу она делала по торжественным случаям – в день рождения, праздники, Новый год. У нее была длинная красивая шея, и ей нравилось смотреть на нее в зеркало. Прическа ей действительно шла – придавала интеллигентный, едва ли не аристократический вид. Хотя, конечно, выражение лица изменить не могла. Как бы тебе сказать? Помню, было просто больно смотреть, как она лежит, такая вот изуродованная, и, кажется, страдает от какой-то нескончаемой пытки. Начальник и все прочие никак не возвращались, и я решилась сыграть роль до конца. Настало время действовать. Пути назад уже не было.
– Ты полюбила его с первого взгляда?
– Да, наверное… Может, на сегодня хватит?
– Нет-нет. Расскажи хотя бы, как ты вышла из положения. В двух словах. Открой профессиональную тайну.
– Ну, хоть я сама никогда не пробовала, но теоретически знала что и как. Сначала внутривенно вливается формалиновая смесь. Это совсем не то, что переливание крови. Надо рассечь ногу и ввести катетер, через который специальным насосом раствор вводится в тело и выводится из него. Этот надрез всегда делает сам начальник. Я иногда бывала рядом с ним – помогала привести покойника в порядок или подавала инструменты, но каждый раз отворачивалась – из какого-то инстинктивного, непреодолимого отвращения. Не к мертвецам – к ним-то я давно привыкла. А к начальнику. У него были такие белые, бескровные руки… брр! А ногти длинные, острые – прямо вампир из фильма ужасов! Но главное даже не это, а омерзительный запах. От него всегда разило спиртным. Я не трезвенница – за столом, по праздникам не прочь и сама немножко выпить. Но, понимаешь, бальзамирование – последняя услуга, которую можно оказать человеку на этом свете, последнее, чем можно его порадовать. И меня просто тошнило от запаха винного перегара, пусть даже не очень сильного. А вот теперь, когда надо было первый раз самой сделать надрез, я пожалела, что не наблюдала повнимательнее. Было страшно: вдруг ошибусь, вдруг не получится – вот кошмар! Дрожа от страха, я готовила инструменты, раствор и насос – довольно старый, немножко ржавый, но еще вполне исправный. Потом засучила покойной левую штанину до колена – обнажилась ледяная тонкая голень, сплющенная, оттого что долго оставалась в одном положении. Неловко и неуверенно я разрезала скальпелем кожу крест-накрест. Потекла густая, как пюре, кровянистая жидкость. Цзянь позеленел и закрыл глаза, ему стало дурно. Вдруг мне послышался шум внизу, на первом этаже. Я уж подумала, что это шаги начальника, который, на мое счастье, вернулся и сейчас поднимется сюда. Я побежала ему навстречу. Это было такое облегчение! Я бы с радостью призналась начальнику, что взялась не за свое дело, и пусть отругает или накажет. Я спустилась по лестнице и дошла до самой двери. В коридоре было темно, слабо освещенная дверь закрыта. Нигде никого. Скоро должно было совсем стемнеть, тогда ничего не будет видно. В коридоре дуло, пробирал холодный, как нога усопшей, сквозняк. Было страшно неуютно от гулкого эха моих одиноких шагов по лестнице и мраморному полу, от теней по углам, я испугалась даже собственного отражения в зеркале. Меня так и подмывало открыть дверь на улицу и удрать, ни слова не сказав клиенту, или сбегать на баскетбольную площадку за выпивохой-начальником. Но я совладала с собой и вернулась наверх, понятия не имея, что делать дальше. В бальзамировочной я сказала Цзяню, что мне послышалось, никто не пришел, и что, если он поможет мне повернуть тело, мы продолжим, а потом поставим катетер. Он спросил разрешения почитать матери стихи по-английски – это она научила его этому языку, когда он был маленьким, а теперь он изучал его в университете, причем не просто занимался им день и ночь, а отдавался ему как единственной страсти в своей жизни. Он так робко попросил, что я не смогла отказать. И он начал декламировать громким голосом, довольно приятным, с женственными интонациями. Как ты знаешь, я по-английски ни бум-бум, но стихи были очень красивые. Красивые и грустные. Дрожь унялась, моя рука окрепла, скальпель послушно делал надрезы в нужных местах, операция протекала нормально под аккомпанемент странных, каких-то волшебных звуков. Цзянь сказал, что это старинная ирландская песня из романа Джойса. Я спросила, про что она, и он перевел, а мне так понравилось, что я записала на память. Если хочешь, могу рассказать:
Бом-бом! То колокол звонит Матушка, прощай! Схороните на старом погосте меня, Где могила старшего братца. Черный гроб, а за ним чередою Белых шестеро ангелов Божьих, Двое плачут-рыдают, два молитву читают, Два других унесут мою душу.Кожа покойной чудесным образом розовела, по мере того как по венам разливалась жидкость, которую Цзянь накачивал ржавым насосом. Он сменил меня, позабыв о своем Джойсе. Я же принялась чистить его матери зубы. Помню, у нее, как и у сына, два передних неплотно сходились. Не прошло и часа, как расслабились руки и подбородок. Жуткая гримаса исчезла, лицо расправилось. Черты снова обрели спокойствие, какое пристало серьезной даме-лингвистке, и казалось, что это радует усопшую. Китайско-бирманский диалект ее больше не терзал. Увидев, каким приветливым стало лицо матери, сын захотел сделать ее еще прекраснее. Я согласилась, и он пошел за косметикой, а меня оставил наедине с покойной. Ну, я сидела, глядела на нее и не заметила, как заснула. Когда же проснулась, шел дождь. Не знаю, что произошло за время, пока я спала, но что-то во мне изменилось. Все вокруг казалось таким прекрасным, даже шум дождя звучал как музыка. Мне захотелось запеть древнюю песнь плакальщиц, она вдруг зашевелилась в памяти, зазвучала в мозгу, запросилась наружу. При моей работе, ты же понимаешь, чего-чего, а похоронных песен я наслушалась. И до самого прихода Цзяня я пела. Цзяню песня очень понравилась, особенно ритм, как он сказал, светлый, сияющий. Он попросил меня спеть что-нибудь еще. А сам открыл шкатулку, обтянутую темной лакированной кожей, и я, не переставая петь, сначала взяла карандаш и слегка, словно лаская, коснулась век покойной – подвела глаза тонкой-тонкой линией, потом нанесла на губы коралловую помаду с блеском и подкрасила ресницы французской тушью. А Цзянь надел ей на шею золотое колье с сапфиром. Его мертвая мать, можно сказать, похорошела, на губах ее заиграла улыбка.
– Я думаю, в тот день он тебя полюбил.
– Я тоже так думала, но ты, ученый психоаналитик, знаешь не хуже меня, что гомосексуалист не может спать с женщиной. Иначе Цзянь не выбросился бы из окна вечером после свадьбы и я не осталась бы вдовой, девицей-вдовой.
– Да, правда.
– Такая история.
3. Маджонг! Маджонг!
Телефонный сеанс психоанализа закончился около полуночи. Не зря, не зря Мо потратил несколько месяцев, изъездил вдоль и поперек обширную провинцию на юго-западе Китая! Сколько обманщиц, сколько прикидывающихся невинными девушками проституток прослушал он за время этого мрачного кастинга и уж думал, что безнадежно заплутал в черном коридоре, не чаял что-то найти и только постоянно все терял: в поезде у него украли чемодан, на рынке портсигар, в гостинице часы, а в караоке-баре куртку. И вдруг в конце туннеля блеснул свет: его старая знакомая и соседка Бальзамировщица, как оказалось, все еще хранила, девственность.
Положив трубку, Мо в безотчетном порыве не просто отошел, а отпрыгнул от телефона. Тело его оторвалось от пола и воспарило на облаке счастья. Приземлившись на кровать, он больно ударился обо что-то твердое. Это был фарфоровый чайник, купленный утром на базаре. От удара чайник разбился на кусочки, но отличное настроение Мо не пострадало. Он вспомнил, что когда у его бесполого аналитика Мишеля, похожего на типичного француза из средненького французского фильма, случалось что-нибудь особенно хорошее, он шел в ближайшее бистро и ставил всем выпивку. Мо решил последовать его примеру и несмотря на поздний час оделся и вышел из номера. Впервые стены гостиницы, ни одним окошком не смотрящей на улицу, огласились его веселым свистом – он насвистывал песенку Сержа Гензбура. Со словами «Да здравствует любовь!» он положил свой ключ на стойку, снабженную деревянной вешалкой с пронумерованными крючочками, и послал воздушный поцелуй коридорному.
(Это был студент, который подрабатывал в гостинице в выходные и по ночам. Каждый вечер, начиная си часов, он обходил номера и предлагал клиентам девушек. Кроссовки «Найк» замирали у двери, студент стучал по ней пальцем, как по клавише компьютера, и звонким мальчишеским голосом выговаривал: «Пришла любовь!» Он был самым образованным и самым бесполезным из местных помощников Мо в его злополучных поисках девственницы.)
Мо вышел на главную улицу города. Фонари, из экономии, были выключены, зато вовсю сияли яркие, ослепительно белые, голубые и розовые неоновые вывески парикмахерских салонов. Работа в них кипела, накрашенные девицы, официально именуемые парикмахерами, стояли или сидели посреди салона перед включенными телевизорами в соблазнительно облегающем белье. Игривыми голосами с акцентом отдаленных провинций они зазывали Мо, принимали томные позы. Еще были открыты ночной ресторанчик и пара аптек, специализировавшихся на продаже афродизиаков, в их освещенных витринах красовались свившиеся клубками живые змеи, крабьи панцири, муляжи оленьих и носорожьих рогов, причудливые растения и волосатые корни женьшеня. Мо брел по пустынной в этот час улице, минуя все новые и новые парикмахерские салоны и подвергаясь атакам неоновых лучей и бойких девиц. В самом конце улицы возвышались трубы частного кирпичного завода, процветавшего благодаря строительному буму. В лунном свете сновали, как муравьи, скрюченные фигурки рабочих, которые закладывали кирпичи для обжига в печное жерло или вытаскивали готовые; они выкатывали груженые тачки, останавливались глотнуть воздуха и спешили снова нырнуть в ненасытную черную пасть; а в ночное небо поднимались из труб клубы белесого дыма.
Мо зашел в чайную напротив завода. Он уже бывал здесь – один из местных провожатых приводил его неделю назад. Поиски девиц и там не увенчались успехом, но Мо приглянулись и высокая черепичная крыша, и открытые терраски, и низенькие деревянные столики с весело поскрипывающими бамбуковыми стульями, и влажный черный земляной пол, усеянный арахисовыми скорлупками, шелухой от семечек и окурками; и уютный, домашний, напоминающий детство запах. Больше всего ему понравилось, как подают чай: официант наклонял медный чайник с тонким блестящим носиком метровой длины, и прямо в вашу фарфоровую чашку на металлическом блюдце водопадом лилась струя кипятка; когда же чашка наполнялась до краев, причем мимо не попадало ни капли, официант накрывал ее белой фарфоровой крышкой, которую держал кончиками пальцев. Однако на этот раз Мо постигло разочарование: чайной больше не было, вместо нее открылась бильярдная, где в густом табачном дыму толпилось множество народу. Игроки то отступали в тень, то наклонялись над зеленым сукном и ударяли по шарам слоновой кости, так что они сталкивались, катились к бортам, сталкивались снова… а с потолка свисали широкие абажуры. Все как в дешевом вестерне шестидесятых годов: фальшивый антураж, плохая игра, дрянное освещение, даже стук шаров какой-то ненастоящий, слишком гулкий, точно записанный в студии неумелыми шумовиками. Мо подошел к стойке походочкой Клинта Иствуда. Впервые в жизни ему захотелось шикануть по-ковбойски, поставить по стаканчику всем присутствующим, причем уже не по случаю своей личной радости, а просто так, проникнувшись духом «американского империализма», и он осведомился у бармена о прейскуранте. Цены на крепкие напитки, вполне, впрочем, умеренные, ошеломили его, и он спросил, сколько стоит местное пиво, одновременно прикидывая количество игроков в зале. Подсчет оказался столь впечатляющим, что, прежде чем бармен успел ответить, он выскочил, не заказав ни капли.
– Гора Старой Луны, любимая моя! Клянусь ради тебя быть разумным и бережливым! – громко воскликнул он и не солоно хлебавши пошел прочь из города, к морю, осторожно обходя кучи мокрого мусора.
Он перешел через мост и зашагал вдоль лениво текущей темной реки, над которой раскинулось угольно-черное небо и блестел серебристый лунный диск. Еще не добравшись до бухты, где водились крабы, он уже почуял прохладный запах моря. Знакомый, но все равно удивительный запах: как будто свежий ветер донес до него женское дыхание. Показались домишки, вернее бараки на сваях, где жили ловцы крабов – крестьяне из нищих деревень. Слышался детский плач, заунывный лай бродячих псов. Ветер стихал. В лабиринте расставленных для просушки сетей запуталась ночная бабочка. Мо опустился на четвереньки и подполз к ней поближе. Хрупкое создание вздрогнуло и забило пурпурными в серых прожилках крылышками – Мо услышал их трепетанье. Крохотное вытянутое тельце в панике задергалось в складках сетей.
– Не бойся, милая, – сказал Мо бабочке. – Я сам только что бился так же, как ты, и насилу вырвался из сетей китайского правосудия, коварно расставленных и хитроумно переплетенных.
Он выпустил бабочку и с удовольствием следил, как она улетает с еле слышным стрекотом, как крохотный вертолетик.
«За тысячи километров отсюда, – подумал Мо, – спит сейчас в своей камере другая нежная узница, моя дорогая Гора Старой Луны. Бедная ты моя, ты и на воле плохо засыпала, как же тебе спится там, в тюрьме, на голой циновке, в одной полосатой тюремной робе?»
Щеки Мо пылали, кровь стучала в висках. Он снял ботинки – ступни тоже были горячие, – сделал несколько шагов по зернистому песку, а дальше побрел по мелководью – в том месте, где река впадала в море, разлилось тускло-серое озеро. Мо наклонился, смочил лицо – вода была тепловатая. Он вернулся на сухой песок, разделся, аккуратно снял часы, спрятал их в носок, а носок засунул в ботинок. Потом связал одежду в тюк, поднял его повыше, задрав тощие руки, и пошел по воде к торчавшей неподалеку от берега скале. Под ногами колыхались густо-изумрудные водоросли. Попадались острые камни. Крепкий морской ветер хлестал в лицо, едва не сорвал с Мо очки, зато остудил кровь. Мо осторожно переставлял ноги. Он знал, что тут кишмя кишат здоровенные крабы с жуткими клешнями и белейшим мясом, которое славится как мощный афродизиак. Их не видно, но они тут, на дне, в мокром песке, под камнями, прячутся в скалах – во всех расселинах и ямках, где скапливается вода, охотятся на голые ноги; Мо чудилось, будто они перешептываются, обсуждают, как бы получше вцепиться.
«Когда-нибудь я вернусь сюда с Горой Старой Луны, – думал он. Усажу ее в надутую резиновую камеру и буду толкать вперед, чтобы крабы не хватали ее за ноги. Так и вижу, как свисают ее прекрасные маленькие ножки, а на ступнях – корочка из песка и ракушечника. Так и слышу, как она весело вскрикивает и ее голосок разносится над водой. Это будет замечательно – видеть ее снова на свободе, смотреть, как она, обхватив руками камеру, катается на пенистых волнах – то вверх, то вниз! Она возьмет с собой фотоаппарат и будет снимать смуглых рыбаков тяжелую работу, жалкий быт самых бедных людей в Китае, если не на всем белом свете. А я буду записывать сны взрослых и детей. Расскажу им о теории Фрейда, об эдиповом комплексе, ее квинтэссенции… то-то будет забавно глядеть, как они изумленно галдят и трясут головами».
Казалось, повсюду на волнах плавно покачиваются какие-то светлячки. Это были крохотные, сливавшиеся с темнотой лодчонки, в каждой сидело два человека: один греб, и над головой его висела ацетиленовая лампа, другой держал сеть. Силуэты то совсем растворялись, то вырисовывались яснее, когда суденышко поднималось с очередным валом прибоя, который с шумом набегал и обрушивался на берег, а потом выдыхался, сникал и отползал. А вокруг тишина, покой, мерное дыхание моря. То был час, когда рыбаки выбирают сети.
Между тем сзади, на берегу, послышался шум мотора. На песке остановился автобус, из него высыпали мужчины и женщины, вероятно, они специально приехали, чтобы попробовать здешних чудодейственных крабов. Не успели они выйти, как кто-то из мужчин громко потребовал крабов: самых мелких, с самым беленьким и самым возбуждающим мясом. Может, это гид-переводчик? Интересно, откуда туристы? Из Японии? С Тайваня? Из Гонконга? Мгновенно был развернут ресторан под открытым небом. Расставлены у кромки воды литые пластмассовые стулья и столики, над ними развешаны цветные лампочки. Несколько молодых ребят – наверное, помощники повара – зашли в воду и стали окликать рыбаков, чтобы те привезли свежевыловленных крабов. Поначалу, среди суматохи, Мо не мог определить, кто же такие эти ночные гости. Но когда они расселись и на каждом столике закипела игра в маджонг, он понял, что это китайцы. Китай – империя маджонга. Миллиард заядлых игроков. Кто бы еще затеял игру в маджонг, не желая упустить ни минуты, хотя всего-то надо было подождать, пока сварятся на пару крабы. Когда же кто-то, наверное водитель, вернулся к автобусу, сел на песок и заиграл на губной гармонике мотив китайской революционной песни шестидесятых годов, сомнений и вовсе не осталось.
У тебя в тюрьме нет губной гармоники. Это запрещено. И крабов там не дают, только кусочек-другой свинины с ноготок величиной два раза в неделю: по средам в липкой тушеной капусте, а по субботам в жидкой капустной похлебке. Сплошная капуста. Капуста вареная, капуста тушеная. Капуста квашеная и маринованная. Капуста тухлая и червивая. Капуста с песком. Капуста с волосами. Капуста с ржавыми гвоздями. Капуста. Вечная капуста. Маджонга в тюрьме тоже нет. Во время свидания ты рассказала мне, что единственная игра, в которую вы играете в камере, называется «писи госпожи Тянь», в честь женщины-врача, сидящей за непреднамеренное убийство, у которой из-за венерической болезни затруднено мочеиспускание. Каждый раз, когда она присаживается над парашей, ее окружают охваченные спортивным азартом сокамерницы, ждут, выделит ли ее несчастный мочевой пузырь порцию мутной пахучей жидкости, и заключают пари: получится или нет. Чаще всего спорят на те самые бесценные кусочки свинины. Все замирают. Напряженно ждут. Если попытка оказывается неудачной, ставившие на то, что госпожа Тянь не сможет помочиться, прыгают от восторга и заранее причмокивают, словно жуют вожделенные комочки мяса. А те, кто ставил на положительный результат, подступают вплотную к больной и кричат: «Ну! Давай! Потужься! Расслабься!» – как будто она рожает. У бедной женщины выступают слезы. Она стонет, кричит. Когда же несколько капель все-таки падают в ведро, этот слабенький, еле слышный звук возвещает, что Бог перекинулся в другой лагерь, к ликованию одних и отчаянию других. Помню, когда я в первый раз переступил порог твоей тюрьмы, меня поразила огромная черная надпись на бесконечно длинной белой стене с колючей проволокой поверху. «Кто ты? Где ты? Что ты тут делаешь?» – прочитал я и вздрогнул. (Ты – моя Гора Старой Луны, 36 лет, не замужем, фотокоррепондентка, продала в европейскую прессу сделанные тайком снимки, на которых китайская полиция пытает задержанных. Ты в женской тюрьме города Чэнду, ждешь приговора суда.)
Море успокоилось, волны заманчиво трепетали перед Мо. Он слез со скалы и осторожно скользнул в воду. Но очки мешали плыть. Он вернулся и спрятал их в карман брюк, которые оставил на выступе. Хотел было нырнуть прямо оттуда, но не решился и вместо этого снова спустился и бросился в воду спиной вперед. До середины лагуны он добрался не скоро, поскольку плыл раздумчиво, не спеша, в собственной, далеко не спортивной манере. Руки его сгибались и выпрямлялись, делая широкие, медленные, как движения тай-цзи,[4] гребки, а ноги двигались едва-едва, в ритме старинных стихов танской эпохи,[5] который прекрасно гармонировал с ночным сумраком, вечными звездами и ровным таинственным ропотом волн. Этот звук напоминал Мо одну сонату Шуберта, которую он вообще-то страшно не любил за навязчиво повторяющиеся аккорды, но под пальцами русского пианиста Рихтера – настоящего поэта! – она обретала гипнотическую силу. Вдруг он услышал резкий, но какой-то придушенный вскрик. Кажется, голос был женский, хотя точно сказать было трудно.
Однажды в университетские времена, когда у нас было занятие в бассейне, ты посмеялась над тем, как я плаваю. В несколько сильных лягушачьих рывков обогнала меня, а на обратном пути, поравнявшись со мной, сказала: «Как это ты ухитряешься так медленно плыть? Тащишься, как старуха с забинтованными ногами». Ты вылезла на бортик и передразнила меня перед всеми – изобразила, как я двигаюсь. С точеного тела стекали струйки, на гладкой коже были заметны трогательные пятнышки – полустершиеся следы ветрянки. Потом ты села и заболтала своими ослепительными ножками в зеленоватой воде бассейна. А я, униженный и неловкий, подошел к тебе и сказал, что умею передразнивать только обезьян, научился в горах, где был на перевоспитании, там их водилось очень много. Обезьян то есть. Но ты не поверила ни единому слову, моя недоверчивая, озорная красавица, моя гордячка. Ты рыбкой нырнула в бассейн и поплыла.
Темная зыбкая масса прилива колыхалась под туманной луной, Мо было трудно плыть против волн в восточную часть лагуны, откуда доносились, словно трепеща на ветру, и летали в открытое море неясные звуки. Кто это? Женщина? Сирена? Что ж, посмотрим, решил Мо. Несколько минут он старался плыть как можно быстрее, пока не увидел – смутно, без очков – светящуюся и дрожащую, как живая, точку, которая по мере того, как он приближался, становилась все больше. Лампа в лодке добытчика крабов, сообразил Мо. Странные звуки смолкли. Чем-то эта лодка неуловимо отличалась от остальных: подвесная лампа мигала очень неровно. То вдруг неистово, как в бурю, раскачивалась и дергалась в разные стороны, хотя море оставалось безмятежным, как спящий младенец. То ни с того ни с сего накренялась, будто вот-вот погаснет, то возвращалась в прежнее положение. Мо подплыл уже так близко, что чуть не уткнулся в стелющуюся по воде сеть, но все еще никого не видел в лодке, хотя она непрерывно трепыхалась. Может, это галлюцинация? Мираж? Может, лодку унесло в море, а женщина звала-звала на помощь, пока не испустила дух? Кто она? Рыбачка? Жертва кораблекрушения? Нелегальная эмигрантка? Может, на нее напали акулы? Или пираты? Или убийцы? Мо, китайский Шерлок Холмс, движимый рыцарским духом и гражданской сознательностью, ухватился за борт лодки, но в тот самый миг, когда он готовился залезть в нее, со дна понеслись слабые, похожие на взвизгивания животного звуки. Мо замер. То были не столько вскрики, сколько прерывистое, натужное дыхание двух человек – мужчины и женщины. От стыда Мо покраснел до ушей и поскорей отцепился: не хватало еще, чтоб его приняли за гнусного типа, который получает удовольствие, подглядывая, как эта парочка совокупляется посреди моря.
Пальцы невидимого Рихтера порхали над клавишами. Соната Шуберта сопровождала скрип лодки, трепетавшей от вожделения, наслаждения, человеческой страсти и божественной воли. Соната посвящалась ловцу крабов, нагому морскому принцу в миг экстаза, и его невидимой подруге – пусть она нищая, оборванная, провонявшая рыбой, но в этот миг она королева темного прибоя.
Однажды прошлым летом ночью в моей парижской комнатке собрались гости – китайские изгнанники по политическим, экономическим и даже эстетическим причинам; облака густого, пряного пара поднимались от двух электрических плиток, на которых стояли кастрюли, и гости церемонно, кончиками палочек, доставали из кипятка креветок, ломтики говядины, овощей, тофу, кусочки бамбука, капусты, душистых грибов и прочей снеди. Как обычно мы, то есть политэмигранты, студенты, уличные художники, один слепой поэт и я сам, спорили, не помню уж о чем именно. Атмосфера накалилась от ругани, и вдруг из электрической розетки брызнули синие искры. Это всех рассмешило. Искры разлетелись в разные стороны. И тогда, в порыве ярости, слепой поэт вскочил, вытащил из портмоне две стофранковые бумажки и, размахивая ими у меня перед носом, крикнул:
– Какое право ты имеешь рассуждать о психоанализе, если ты никогда не спал с женщиной?
Все споры как отрезало – полная тишина!
– На! – кричал слепой. – Бери двести франков, хватай такси и поезжай на улицу Сен-Дени, трахнешь хоть одну девку, а тогда уж рассказывай мне про Фрейда и Лакана!
Поэт хотел швырнуть бумажки на стол, но они разлетелись и обе попали в кастрюли, поплавали немного на поверхности красного маслянистого бульона и пошли ко дну. Поднялась дикая суматоха, все кинулись выуживать деньги. Вдобавок ко всему перегорели пробки, и в комнате стало темным-темно.
Мо добрался до берега и стал кое-как выкарабкиваться на скалы, где оставил одежду. Особенно неуклюжий без очков, он, пошатываясь, переступал с камня на камень, пока не добрался до широкого выступа и не улегся там, растянувшись во весь рост. Ветер стих, но все же сквозь клеек набегающих волн он снова услышал постукивание костяшек маджонга и звуки губной гармошки. Видимо, беломясые крабы еще не сварились. В мелодии, которую наигрывал водитель, хоть и с трудом, но можно было узнать задорную арию из одной китайской оперы, заведомо не предназначенную для этого инструмента. Мо стал сначала насвистывать в лад, а потом тихонько запел. Гармоника перешла на чувствительную гонконгскую песенку, Мо же, войдя во вкус, свистел и распевал что вздумается, а дойдя до «Игрока в маджонг», так разошелся, что сидевшие там, на пляже за столиками, подхватили хором:
Час за часом до утра — Что за дивная игра! Маджонг! Маджонг! Пусть в кармане ни гроша, Но поет моя душа! Маджонг! Маджонг!Голоса вразброд, фигурки игроков рассыпаны на берегу, а на воде россыпь желтых огоньков – отражения крашеных лампочек плясали в набегающих с сонным ропотом, украшенных белым кружевцем волнах. Темное облако медленно наползало на луну, и чернильная синева бухты становилась все гуще. Вдруг в памяти Мо прозвучала фраза, сказанная судьей Ди, однофамильцем другого судьи Ди – героя детектива времен Танской династии, который написал ван Гулик,[6] известный знаток сексуальной жизни в древнем Китае: «О эти косточки маджонга – гладкие, изящные, словно выточенное из слоновой кости запястье юной девственницы». Мурашки пробежали по спине Мо.
Его обоняния коснулся запах вареных крабов: аромат гвоздики, мелко порезанного имбиря, базилика, горных трав и корицы, смешанный с резким соленым дыханием моря. Костяшки маджонга перемешали, сгребли в кучу, отодвинули в сторону, а на их место водрузили дымящиеся блюда, миски с рисом, фужеры и стаканы, которые тут же наполнились китайской водкой, поддельным французским вином и фальшивым мексиканским пивом.
Лежа на камне, Мо снова и снова повторял про себя слова судьи Ди: «…словно выточенное из слоновой кости запястье юной девственницы».
В мае, за два месяца до кражи чемодана в поезде и за четыре с половиной до той бессонной звездной ночи в крабовой бухте, Мо пришел к судье Ди и принес ему верительную грамоту, читай – взятку, десять тысяч долларов. Полностью судью зовут Ди Цзянь-гуй. Ди – это фамилия, обычная в рабочей среде, а Цзянь-гуй – имя, тоже довольно распространенное среди китайцев, родившихся в1949 году одновременно с коммунистической республикой; оно означает «Партстроительство» – так называлась торжественная речь, которую Мао произнес на площади Тяньаньмэнь своим дребезжащим контртенором. В начале семидесятых Ди Цзянь-гуй поступил в полицию, которую называют становым хребтом диктатуры пролетариата, прослужил там пятнадцать лет и стал настоящим коммунистом, стрелком отборного расстрельного отряда. В 1985 году, когда развернулась экономическая реформа, его назначили судьей в Чэнду город с восьмимиллионным населением. Получить такой завидный пост – подарок судьбы! В Китае все и везде, а в суде – это уж само собой! – делается за взятку, так что Ди первым делом установил тариф – тысяча долларов за уголовное преступление. Сумма астрономическая, а по мере того, как все дорожало, он тоже поднимал цену, которая к моменту ареста Горы Старой Луны доросла до десяти тысяч. Дело-то политическое!
Наш психоаналитик родился и вырос в этой, дорогой его сердцу стране, пережил культурную революцию, видел все, что творилось тут в последние три десятка лет, и частенько говорил друзьям: «Лучшие и единственные правдивые слова во всем красном цитатнике Мао – это что „под руководством Коммунистической партии Китая любое чудо может стать былью“. Но это чудо, совсем уж неслыханное – взятки судье, – ошарашило даже его. И все же скрепя сердце он заставил себя выполнить инструкцию адвоката своей возлюбленной. Адвокату было тридцать пять лет, официально он считался независимым, но на самом деле был назначен судьей, негласно состоял в том же суде и между прочим в той же партячейке, что и он. (Вот еще одно чудо, хоть и более скромное, чем предыдущее, зато многое проясняющее, – и оно тоже покоробило Мо.) Всему городу были известны его черные костюмы от Кардена и ярко-красные галстуки; как-то раз во время судебного заседания неграмотная продавщица, обвиняемая в краже (а адвокат защищал ее работодателя), не выдержала, вскинула голову и выпалила: „Ты на себя-то посмотри! Нацепил на шею женину использованную прокладку!“ Он был нарасхват – из-за пухлой записной книжки, прочных связей с судьями и особого таланта свести накануне процесса за пышным ужином в пятизвездочном ресторане, в отдельном кабинете или за лаковой, под старину, ширмой, судью и обвиняемого в убийстве, чтобы они тихо-мирно договорились (о сроке, который первый завтра присудит второму), наслаждаясь изысканными деликатесами вроде моллюсков-абалон, или привезенных из Сибири медвежьих лап, или блюда под названием „три крика“ – это новорожденные мышата, которых едят живьем, а они пищат совсем как грудные дети. Первый раз, когда их зажимают нефритовыми палочками, второй – когда окунают в имбирно-уксусный соус, и третий – когда попадают в рот и их раскусывают: судья своими желтыми зубами или адвокат, слегка распустив алый галстук, своими ослепительной белизны протезами.
Дело Горы Старой Луны оказалось весьма сложным, искушенный адвокат решительно заявил, что, коль скоро речь идет о политике, о нанесении вреда международному престижу страны, никакой, самый что ни на есть роскошный ужин тут не поможет и действовать надо «осторожно, методично и терпеливо, поскольку один неверный шаг может все погубить». Он развивал свой хитроумный план, сидя среди кастрюль на кухне родителей Мо. План строился на привычке судьи бегать, как он говорил, «для бодрости», трусцой каждое воскресенье по пустырю, где расстрельный отряд приводил и до сих пор приводит в исполнение смертные приговоры отдельным преступникам или целым преступным группам. Это место, хорошо знакомое и дорогое сердцу бывшего элитного стрелка, находилось на северной окраине города, у Мельничного холма. Адвокат посоветовал Мо отправиться туда и назваться не психоаналитиком, а ученым-юристом, профессором права какого-нибудь крупного китайского университета, который посещает места казни в порядке подготовки правительственного законопроекта. Встречу надо было представить чисто случайной. Мо должен был разговорить ветерана, а когда тот начнет делиться воспоминаниями о своем богатом опыте, записывать каждое его слово, ахая от восторга и удивления. Тонкий расчет состоял в том, чтобы судья согласился принять приглашение на чашку чая. А уж потом, в отдельном кабинете чайного домика, можно будет упомянуть о судьбе Горы Старой Луны и подкатиться с предложением выкупить ее за десять тысяч баксов.
В следующее воскресенье Мо надел старый отцовский костюм, проглотил порцию лапши и сваренное матерью крутое яйцо (вообще его родители, скромные младшие научные сотрудники факультета западной медицины, предпочитали из осторожности ни во что не вникать и держаться от политического дела подальше) и вышел из дому. Поймал такси, проехал через весь город и в семь тридцать утра был на Мельничной горе. День едва занялся. Мо шагал под финальные рулады ночного хора жаб, лягушек и кузнечиков, стараясь восстановить в памяти топографию местности, которую когда-то хорошо знал: когда ему было двенадцать лет, он работал тут во время летней практики, помогал революционным крестьянам. Он нашел дорожку, которая, по его предположениям, вела прямо к цели. Раза два-три он чуть не упал – не оттого, что спотыкался, а оттого, что принимал каждого встречного, независимо от пола, за судью Ди. Лжепрофессора тут же окатывало жаром, как будто по жилам разливалась нечистая от злого умысла, густая кровь. В какой-то момент ему показалось, что он заблудился: пустынные аллеи раздваивались и разбегались во все стороны. Он свернул и пересек раскинувшееся на склоне громадным квадратом кладбище – ряды кочек-могил. Здесь были захоронены самые нищие из расстрелянных, чьи тела не востребовали родственники; на многих не было ни надгробия, ни даже дощечки с именем и датой – просто голый земляной холмик.
Вдруг раздалось звяканье: на другом конце кладбища, еле видный в тумане, замаячил между могил буйвол с бубенчиком на шее. Мо, которому все мерещился судья Ди, снова всполошился, но только на миг: позади буйвола шли двое. Молодой крестьянин в европейской куртке и закатанных до колен джинсах волочил на плечах деревянную соху, а рядом с ним женщина в юбке и туфлях на массивных каучуковых каблуках катила велосипед. Они ничуть не удивились появлению Мо, указали ему дорогу и спокойно пошли дальше, разговаривая о чем-то своем. Звонкий смех, мелодичное позванивание бубенчика – идиллическая сцена. О дивное утро! О великая моя социалистическая родина, твой заблудший сын благоговеет перед тобой!
К разочарованию Мо, в месте жутких казней не было ничего зловещего. Ни ропота и трепета высокой сухой травы, ни пропитанной слезами, желтой, как плевок больного старика, земли, ни полчищ мясистых белых поганок в тени и сырости под кустами, ни стаи стервятников, кружащих над головой черными точками, снижающихся черными крестами или взмывающих ввысь, хлопая черными крыльями. Самый обыкновенный пустырь. Ничем не примечательный, бесцветный, безобидный. Абсолютно безразличный к человеческим страданиям. Глаза Мо привыкли к полумраку, и он различил двоих мужчин, которые копали яму, бесшумно отбрасывая землю лопатами.
«Может, судья Ди придумал себе новую зарядку? – подумал Мо. – Или это призраки? Души убиенных вершат отмщение?»
В памяти Мо всплыло давно забытое лицо друга детства. Он содрогнулся от ужаса. Чэнь, по прозвищу Белобрысый, его единственный друг, в начале восьмидесятых достиг высокого положения, разбогател, женился на дочери мэра и стал главой фирмы, высоко котируемой на бирже, а три года назад был арестован и приговорен к смертной казни за спекуляцию иномарками. Может, и его расстреляли здесь, на горе? Поставили на колени спиной к холодному дулу винтовки, в нескольких метрах от шеренги? Залп – и конец… Он слышал, что приговоренным связывали сзади руки особым образом, так, чтобы пуля элитного стрелка попала в квадратик между большими и указательными пальцами, точно в сердце.
Люди с лопатами были одеты в военную форму, но без офицерских погон. Нет, судьи Ди здесь не было. Кровь отхлынула от щек Мо. На одном из землекопов была металлическая каска слишком большого размера, и когда он нажал своим дырявым грязным сапогом на край лопаты, чтобы загнать ее в землю, каска с красной звездой посередине свалилась с головы и угодила в недокопанную яму. Он нагнулся, подобрал каску и удивленно хмыкнул: на гладкой поверхности извивался зеленовато-коричневый червяк. Он скинул его и разрубил лопатой на кусочки, так что слизистые брызги полетели во все стороны. Напарники заржали.
Мо не раз приходилось дивиться самому себе, вот и теперь он с гордостью обнаружил в себе актерский талант, о котором прежде не подозревал. «О губы, как вы лжете в нагом цветении!»[7] – писал Малларме. Вот и с его губ полилась вдохновенная, поэтическая ложь. Ему даже удалось изобразить серьезный, с академическим налетом тон столичного доктора права. Новая роль была как раз по нему. Солдаты с большим почтением выслушали басню о правительственном задании. Мо осведомился, какой цели служат ямы, которые они копают.
– Иначе, – ответил первый солдат, тот, что казнил червяка, – клиент, перед тем как откинуть копыта, может брыкаться и заляпает все кровищей.
– Преступника, – солидно добавил его напарник более интеллектуального вида, – ставят на колени и поражают одним выстрелом в сердце. Он падает сюда, в яму. Если он начинает биться в агонии, земля осыпается и обездвиживает его. А потом врачи вырезают у него органы. Если вам интересно, получите завтра разрешение и увидите на месте, как все происходит.
Мо глянул на зловещие черные ямы, и мороз пробежал по его спине.
– Спасибо, вы и так все очень понятно объяснили, – сказал он, притворяясь, будто записывает их слова в блокнот.
– Он у нас взводный философ, – сказал первый, кивая на товарища.
Солдаты закончили свое дело и простились с Мо, выказывая чуть ли не рабские знаки уважения. Но не успели они уйти, как Мо увидел бегущего по дорожке человека лет пятидесяти в похожем на пижамную куртку белом в синюю полоску коротком халате, на котором не хватало двух пуговиц.
– Вот и судья Ди вышел на пробежку, – проговорил Мо дрожащим от нахлынувшего волнения голосом.
– Судья Ди? – спросил истребитель червей у взводного философа. – Кто это такой? А халат-то, посмотри – как будто из психушки сбежал.
– Ты что, не читал романов голландца? – возразил философ. – Судья Ди – гениальный сыщик. И никакой на нем не халат, а судейское платье времен династии Тан.
Довольный собой, он, посмеиваясь, пожал руку Мо, и оба солдата пошли прочь. Но Мо догнал их:
– Вы что, издеваетесь? Я жду самого главного судью во всем районе, человека, который любого может приговорить к смерти. Это он?
– Он, он! – подтвердил философ, тайком подмигивая товарищу.
– Ага, это он, знаменитый судья Ди из Чэнду, гроза преступного мира, – добавил истребитель червей.
Мо сел на землю посреди пустыря и издали следил за тем, как движется по кругу бегун. Обратиться к нему он не решался. Просто сидел и ждал. А тот двигался так же равномерно, механически, неуклонно, как муравьи, которые растаскивали кусочки червяка и цепочкой поднимались вверх по стволу дерева. Вдруг где-то вдалеке прогудел автомобиль. Судья, если это был он, резко остановился и замер, как на сцене, прислушиваясь. Мо не знал, на что решиться. Так прошла минута, а потом все произошло одновременно: шум затих, бегун облегченно вздохнул, муравьи поползли дальше. Мо встал и в полном смятении, покусывая пересохшую, растрескавшуюся губу, подошел к человеку в халате.
– Это вы, господин судья?
Тот, ничего не ответив, внимательно оглядел его. Все же Мо показалось, что он неопределенно кивнул. Сложная гамма чувств: страха, почтения, ненависти и презрения – завладела им при взгляде на бледное, изнуренное лицо стоявшего перед ним человека. Худой, костлявый – кожа да кости, – да еще этот полосатый халат. Волосы всклокочены. Под глазами огромные черные круги. Мо вдруг осенило: этот человек болен, его терзают призраки расстрелянных. И, забыв приготовленную ложь, он протянул несчастному руку и сказал:
– Меня зовут Мо, я психоаналитик, учился в Париже. Я могу помочь вам, господин судья.
– Помочь мне?
– Да. Вам, по всей вероятности, необходимо пройти курс психоанализа по методу Фрейда и Лакана.
Фрейда! Ни в коем случае нельзя было произносить это имя! Но поздно.
Не успел Мо договорить, как мнимый судья впал в буйство и так саданул его кулаком в лицо, что очки врезались в глазницы. Мо закричал от боли, в голове его что-то застрекотало, перед глазами вспыхнули искры, и все потемнело. Он рухнул на землю, но прежде чем потерять сознание, инстинктивно сорвал очки, жизненно важный для близорукого интеллигента предмет. А безумец разъяренно бил его ногами: в пах, по голове, по почкам и по печени.
Наконец мнимый судья Ди оставил Мо и пошел прочь. Однако, отойдя на несколько шагов, остановился и повернул обратно. Нагнувшись над бесчувственным Мо, он хладнокровно, со злорадно ухмылкой снял с несчастного куртку, а взамен надел на него свой халат и застегнул на все пуговицы, до самой шеи. Сам же, в куртке Мо, со всех ног бросился бежать. Совсем близко взвыла сирена. На пустырь вылетела машина «скорой психиатрической помощи» и развернулась, описав полный круг, в центре которого оказался Мо. Из машины вышли двое дюжих санитаров, держа в руках по фотографии, и на цыпочках стали приближаться к нему.
Мо очнулся, открыл глаза и увидел двух склонившихся над ним и внимательно изучающих его верзил. Еще он увидел, что на нем надет полосатый халат напавшего на него сумасшедшего, и почувствовал омерзительный запах.
– Как воняет этот дурацкий халат! – пробормотал он и снова потерял сознание.
Санитары изучали внешность лежащего и тщательно сверяли ее с фотографией. Без очков Мо стал не похож на себя, тем более что его физиономию украшали два здоровенных фонаря, а нос был разбит в кровь. В конце концов санитары решили, что перед ними тот самый тип, который изображен на фото, – сумасшедший, бежавший из больницы через выгребную яму. (Его искали уже два дня и напали на след благодаря сообщению молодой пары из местных крестьян.) Санитары пару раз хлестнули Мо по щекам, чтобы привести в сознание, но это ничего не дало.
«Скорая» включила мигалку и тронулась с места казни, увозя лежащего в наручниках Мо. Ну а настоящий судья Ди в то воскресенье был вынужден пропустить зарядку – у него раскалывалась голова после бессонной ночи, проведенной за игрой в маджонг. Да-да, вот именно! Маджонг! Маджонг!
МОЖЕТ ЛИ ОДИН ЧЕЛОВЕК ВНЕЗАПНО ПРЕВРАТИТЬСЯ В ДРУГОГО?
(От нашего специального корреспондента из Чэнду)
С неделю тому назад г-н Ма Цзинь, бежавший из психиатрической лечебницы, был найден лежащим в коме у подножия Мельничного холма, на пустыре, где приводятся в исполнение смертные приговоры. Лицо его было все в синяках и кровоподтеках. У него обнаружено легкое сотрясение мозга. Когда же по прибытии обратно в лечебницу он очнулся, то категорически отказался признать себя тем, кем был раньше, и заявил, что он некто Мо, психоаналитик, приехавший из Франции, последователь Фрейда, не отвергающий также заслуг Лакана, которого считает «яркой личностью, человеком большого, оригинального ума, получавшим от своих парижских пациентов крупные гонорары за пятиминутные консультации». Обследовать больного был приглашен один из лучших отечественных психиатров, заместитель директора Пекинского центра психического здоровья доктор Ван Юй-шэн, а также профессор кафедры французского языка Шанхайского университета г-н Цю. Ученые провели тестирование пациента. Он зачитал на чистом французском языке обширные цитаты из Фрейда, отрывки из трудов Лакана, Фуко, Дерриды, продекламировал начало поэмы Поля Валери и указал названия улицы, на которой проживал в Париже, ближайшей станции метро и табачной лавки «Собака с трубкой», а также кафе, расположенных в его доме, в доме напротив, и т. д. Пациент предложил экзаменаторам оценить всю красоту слова «amour» и выразительность непереводимого «helas» (Увы). Испытуемый (Ма Цзинь или Мо?) признан блестяще владеющим французским языком. Он утверждает, что был избит и ограблен незнакомым человеком, который бежал по горе босиком. Что касается цели его собственного пребывания на месте казней, то он не мог ее вспомнить. Возможно, этот провал в памяти – следствие шока.
Оба эксперта признали, что столкнулись с уникальнейшим в истории психиатрии случаем. Это заключение тотчас получило большой резонанс в кругах образованной публики Чэнду. Исследователи, преподаватели, журналисты, студенты-филологи и особенно будущие философы, лелеющие мечту заняться психоанализом, устремились в психиатрическую лечебницу в часы посещений и заполнили палату беглого франкофона. Заметим, что это отдельная палата усиленного надзора, оснащенная новейшими средствами безопасности и охраняемая санитаром, день и ночь наблюдающим за пациентом через глазок. По поводу загадочного случая строятся самые различные теории. Когда я сам посетил Ма Цзиня – Мо, то застал у него специалиста по китайской мифологии из местного университета, который задавал ему вопросы и заносил ответы в толстую тетрадь, одновременно беседа записывалась на магнитную пленку. Маститый филолог пытался установить связь между Ма Цзинем – Мо и бессмертным хромым мудрецом, героем популярной легенды.[8] (Согласно преданию, душа упомянутого персонажа покинула тело и странствовала в высших сферах, вернувшись же, обнаружила, что один из учеников по оплошности сжег бренную оболочку мудреца, неделю остававшуюся безжизненной. Но милостивое божество чудесным образом устроило так, что неприкаянная душа вселилась в тело недавно умершего хромого нищего. Что было дальше, нетрудно вообразить: мертвый воскресает, встает, радуется благополучному исходу и, припадая на хромую ногу, спешит в монастырь, чтобы помешать удрученному ученику покончить с собой.) Среди подарков, которыми посетители завалили железную кровать загадочного пациента, мне попался самодеятельный студенческий журнал. В нем была помещена статья, отстаивающая особую гипотезу: будто бы беглец представлял собой реинкарнацию некогда расстрелянного на горе переводчика с французского. Так или иначе, все, с кем мне довелось поговорить в лечебнице, сходились на том, что этот человек разительно отличался от других больных. Не жаловался на дурную пищу и строгие порядки. По-видимому, ему даже нравилось там, где он очутился; он любил повторять, причем вполне серьезно, что психбольница – самый лучший университет. Вел он себя очень мирно, всегда был учтив и внимателен, все записывал: кто что кричит по ночам в припадке буйства, как действует на больных электрошок, кому что приснилось и т. д. «Занятный был тип, – рассказал мне приставленный к нему санитар. – Уж, кажется, пичкали его, пичкали успокоительными с утра до ночи, а он ничего, бодрый. Байки мне травил потешные, про китайцев и про иностранцев, одна другой похабней! А просил только об одном: приноси ему бумагу. Все любовные письма строчил, длинные такие, как романы, хоть знал, что они никогда не дойдут, эта его женщина в тюрьме сидит, какое-то, он еще говорил, у нее необычное имя, но никогда не называл. Это, дескать, секрет!»
Вчера по вызову больничной администрации приехала жена Ма Цзиня, бывшая оперная певица, чтобы опознать личность беглеца. Увидев его, она поначалу пришла в замешательство. Надо сказать, что ее муж три года назад ушел в буддийский монастырь. Видимо, внешность его изменилась до неузнаваемости. Женщина попросила, чтобы ей позволили поговорить с ним наедине. Ей не отказали. Беседа длилась около часа, а потом она заявила, что это действительно ее супруг, г-н Ма Цзинь. Выполнила все что требовалось, заполнила бумаги и забрала его домой. Но в тот же вечер – новая неожиданность: Ма Цзинь, настоящий или мнимый, запершись в душе, вылез из окна по лестнице, сделанной из полотенец и ночных рубашек. И бесследно исчез.
Наутро бывшая певица сказала журналистам, что очень хотела бы его вернуть.
4. Самолетик
Как и говорил адвокат, третий ящик письменного стола судьи Ди был приоткрыт. Невинная щелка служила сигналом того, что верительные грамоты посетителей будут благосклонно приняты. Взятку в красном конверте полагалось опустить именно туда, лицо же, которому она предназначалась, согласно неписаным правилам, делало вид, что ничего не замечает.
Мо пристально смотрел – синяки у него еще не прошли, зато чудом уцелели очки – на тонюсенькую, не больше сантиметра, щель: так секретный агент в шпионском фильме впивается глазами в какую-нибудь мелочь, условный знак, по которому он узнает своего в незнакомом человеке. Сердце героя колотилось, какой-то чудный хмель разливался по жилам. Помощник судьи Ди провел его в кабинет и вышел. Мо остался один. Он сел на диван, от которого исходил слабый запах потертой кожи, сунул руку в портфель и кончиками пальцев нащупал пухлый конверт – там лежала туго перетянутая резинкой пачка новеньких банкнот, сто купюр по сто долларов. Наконец встал и подошел к секретеру. Ему стало жарко, даже запотели очки. Какое-то неясное чувство захлестнуло его. Никогда в жизни не был он так близок к совершенному счастью. Письменный стол окружало сияние, казалось, вот-вот из приоткрытого третьего ящика вознесется сама Гора Старой Луны. Мо с вожделением глядел на дивную брешь, которую он наконец-то нашел в броне диктатуры пролетариата.
Его вдруг осенило – ну конечно! Знаменитый третий ящик никогда не закрывается. Всегда зеленый свет! Это приглашение относится не к нему одному, а ко всем. Сколько же красных конвертов достал из ящика коррумпированный хозяин стола, не зная, кто и за что их ему принес?
Возбуждение Мо несколько улеглось, стол приобрел обыденный вид: отполированное дерево, пыльная мраморная столешница, на которой стоит фотография в рамке – две улыбающиеся девушки (дочери судьи Ди?). Рядом телевизор, а на нем какой-то странный предмет, весь в черточках световых бликов из-под венецианской шторы. Единственная вещь в кабинете, которую можно было счесть украшением. Она была сделана из блестящих штучек, похожих на медные монетки, – миниатюрная модель военного самолета, вся целиком из ружейных гильз. Сотни гильз, и на каждой выгравированы имя и дата.
Послышались шаги, сначала по каменному полу канцелярии, потом по деревянному паркету кабинета. Мо наконец оторвался от самолетика и встретил пристальный взгляд пожилого человека в темно-синем кителе с красным гербом Китая и надписью «Судья» на рукаве.
– Здравствуйте, – пробормотал Мо. – Вы господин Ди?
– Судья Ди, – поправил старик с жиденькими усиками и подошел к столу.
От судьи пахло как от усохшего чучела. Ростом он был не выше Мо, хоть носил черные туфли на довольно высоких каблуках. Сколько ему лет? По сморщенному личику трудно сказать. Пятьдесят пять? Шестьдесят? Ясно одно: на того психа, которого я встретил на месте казней, он не походил ничуточки. У этого не хватило бы силенки меня ударить. Его сила – другая и куда более страшная.
У судьи Ди были маленькие глазки, левый – совсем крошечный и почти всегда закрытый. Из верхнего ящика стола он достал несколько пузырьков, высыпал из них по паре таблеток, разложил рядком на мраморном столе и пересчитал. Их было с десяток. Он сложил все в рот и проглотил, запив чаем из стакана. Когда Мо представился редактором пекинского научного издательства, правый глаз судьи устремился на него, а левый прищурился еще больше – взгляд снайпера, хладнокровно разглядывающего цель.
Мо начал было объяснять, зачем пришел, но запинался, заикался и отводил глаза, безуспешно пытаясь вспомнить речь, которую составил для него адвокат, хотя до этого столько тренировался, что выучил ее наизусть. Произнести что-то связное он так и не успел – его прервал звонок мобильного телефона.
Разговор касался Олимпийских игр, которые как раз проходили тогда в Сиднее. Услышав, что Китай выиграл двадцатую медаль по дзюдо среди женщин и хоть не догнал США, но оставил позади Россию, судья пришел в возбуждение и включил телевизор. На экране, завывая и натужно дыша, катались по ковру две сцепившиеся девушки внушительного роста. Движения их были замедленны. Левый глаз судьи раскрылся и увлажнился слезами, исторгнутыми гордостью за торжество великой, горячо любимой родины, а правый умиленно замигал. Все еще говоря в телефон, он двинулся прямо к Мо. Психоаналитика охватило смятение, он не знал, как понимать этот неуместный порыв.
«Он что, собирается обнять меня?» – подумал Мо.
Судья восторженно вскинул руку – на рукаве которой, повыше локтя, был пришит красный кружок с китайским гербом – и будто ждал, что посетитель, разделяя его эмоции, ответит тем же и они хлопнут друг друга по рукам, как футбольные болельщики, когда игрок их команды забивает решающий гол. Мо, окончательно сбитый с толку, пришел к мысли, что это, возможно, еще один условный жест, о котором адвокат забыл его предупредить.
Поднятая рука судьи к чему-то его призывала. Но к чему? «Может, я должен сделать то же самое? Ну и рука – как у привидения, одни пальцы скрючены так, что и не разглядеть, другие более заметны, особенно толстый короткий указательный, с грязным ногтем, – палец элитного стрелка, привыкший спускать курок! Так что, мне тоже поднять руку?
Нет, Мо, это все испортит. На этот знак надо ответить другим, но каким же?»
Судья слегка удивился странной реакции посетителя, опустил руку, но продолжал метаться по кабинету. Теперь во весь экран показывали красное знамя с пятью золотыми звездами (большая символизирует могучую Коммунистическую партию, четыре другие, поменьше, – рабочих, крестьян, солдат и революционных торговцев), которое развевалось над трибунами во время вручения золотой медали. Трубы так громко грянули в честь победы национальный гимн, что миниатюрный военный самолетик на телевизоре задрожал.
Мо глубоко вздохнул, снял очки и протер их полой куртки. Это движение не укрылось от снайперского взора.
– Вы плачете от радости? – спросил он. – А я-то подумал, вам все равно.
И судья снова занес руку над головой Мо, чтобы на этот раз получился дружеский хлопок.
Мо решил действовать наугад и задрал ногу, оставшись стоять на одной левой, как несчастный инвалид войны.
– Да нет, руку! – незлобиво подсказал судья и подмигнул правым глазом.
Мо понял это по-своему: подхватил согнутую ногу рукой, и, сантиметр за сантиметром, преодолевая жуткую боль, поднял ее чуть ли не на до плеча, как балерина у станка. Левый глаз судьи захлопнулся. Правый холодно впился в Мо. Он отключил телефон.
– Это что за цирк? Вы где находитесь? Вы в кабинете судьи Ди!
– Это все адвокат виноват, – залепетал Мо и отпустил ногу. – Я… дело в том, что… Простите… Понимаете, адвокат моей подруги, ее зовут Гора Старой Луны.
Беспомощное бормотание оборвал смех судьи. От этого хриплого, злобного, явно не предвещавшего ничего хорошего смеха у Мо по спине побежали мурашки. Китайская чемпионка в телевизоре пропела, высоко подняв голову, национальный гимн, и ее сменил на экране хоккейный матч Россия – Канада.
– Гора Старой Луны? – переспросил судья, усаживаясь в свое кресло Великого инквизитора.
– Да, это моя подруга.
– Страшная преступница! Она продала снимки в западную прессу…
– Она не продавала! Не брала за них ни юаня.
Судья снова взял мобильный телефон и стал набирать номер.
– Постойте, я должен позвонить секретарю райкома.
Услышав это, Мо пришел в ужас и отчаяние. Зачем ему понадобилось звонить? Наверное, по поводу Горы Старой Луны. Неужели случай такой серьезный, что судья ничего не может сделать без согласования с партийным начальством? Рубашка Мо, вспотевшая от акробатических потуг, мгновенно заледенела.
Телефонный разговор затянулся. Сначала судья Ди говорил об отмене запрета на петарды, чтобы народ мог отметить победу китайского спорта. Потом перескочил на меры безопасности, опять увлекся спортивной темой, попытался выбить прибавку на финансирование правоохранительных органов, упомянул о строительстве нового Дворца правосудия и, наконец, пригласил собеседника на партию в маджонг. Тогда-то и услышал Мо выражение, которое врезалось ему в память: «…выточенное из слоновой кости запястье юной девственницы».
Ожидание превратилось в пытку. Силы Мо были на исходе, при малейшем изменении тона, покашливании, неодобрительном слове сердце его начинало трепыхаться, как перепуганный заяц, и самые страшные предположения рождались в голове. Ложные понятия о приличиях мешали ему сделать что следовало, то есть достать из портфеля свое щедрое приношение, открыть третий ящик стола и положить туда конверт. Вдруг получится как-нибудь не так!
Диктор китайского телевидения отчаянно завывал: на последней минуте матча русский центрфорвард забил решающий гол. Болельщики бесновались на трибунах. Над стадионом взвился русский флаг.
Мо неуверенно подошел к столу. Ему казалось, что судья Ди исподтишка следит за ним. В этот миг он понял, что именно этого хозяин кабинета от него и ждал. Вся комедия для того и была разыграна – и разыграна превосходно! – чтобы он наконец сделал что следует.
Мо чувствовал себя жалкой марионеткой, которую дергают за невидимые нитки. Взгляд его снова упал на самолетик: теперь на медных гильзах уже не плясали блики. И вдруг он заметил, что на некоторых гильзах стояла одна и та же дата. Страшная истина открылась ему: выгравированные имена принадлежали людям, которых собственноручно расстрелял бывший элитный стрелок, а даты обозначали день казни. Иногда ему случалось расстреливать за раз по нескольку человек. Каждая гильза напоминала о смертоносной пуле, которая вылетела из дула винтовки и вошла в квадратик между пальцами приговоренного, в самое сердце.
И хотя для Мо не было новостью, чем занимался прежде почтенный судья, его потрясла эта игрушка, поразило, сколько старания, труда, времени и, главное, любви было в нее вложено. Ему показалось, что он имеет дело с кровожадным дьяволом, воплощением ужаса, зла и жестокости. И духи жертв не требуют мести? Никаких духов не наблюдалось. Мо скептически относился к Богу, но в духов верил с детства. Духи, духи в час полночный… Духи вольны бродить повсюду. Духи вершат возмездие. И все это полетело вверх тормашками. Он, Мо, должен платить дань тирану, которого не смеют потревожить даже духи. Не смеют припугнуть. Ни одно привидение ему не является, ни один призрак его не мучит. И почему-то решимость пустить в ход все доступные на этом свете средства, чтобы вызволить Гору Старой Луны, вмиг растаяла. Он положил конверт обратно в портфель и пошел к двери.
Судья Ди не понял, что произошло. Услышав, как посетитель пошел, а потом опрометью побежал по коридору, он выглянул из кабинета и увидел, как, поравнявшись с секретарем, тот вложил ему что-то в руку. Наверное, купюру в двадцать юаней. Это вам. Благодарю. До свидания.
5. По блату
Мертвец. Минуту или две Мо был уверен, что перед ним оживший мертвец. Он не сразу узнал его из-за огромных синих кругов под глазами. Этот человек показался ему знакомым, как только его фигура появилась на самом верху длинного застекленного туннеля, в котором проходил эскалатор ультрасовременного торгового центра, скопированного с Центра Помпиду в Париже. Но где же, где он видел эти грустные глаза? Кому они принадлежали? Или мне просто почудилось? Довольно неопрятный костюм, седоватый бобрик, костистое лицо и, главное, две глубокие складки, пролегающие от носа к уголкам губ, вдоль подбородка и теряющиеся в складках на шее. Матово-молочные стекла свода приглушали солнечный свет. Эскалаторы скользили параллельно друг другу, мертвец спускался, Мо поднимался. Вдруг мертвец, перескакивая через две ступеньки, бросился вверх, догонять Мо. В этих длиннющих скачках тоже было что-то знакомое. Да кто же это? Мо услышал свое детское прозвище: «Малыш Мо!» – и узнал голос. Это был зять мэра, несколько лет назад его приговорили к смерти и должны были расстрелять.
Эскалатор все поднимался. Но вот рука старого приятеля с клеймом зэка 3519 на тыльной стороне ухватила Мо за плечо, и он медленно, как во сне, пошел вниз, пробираясь между сумками и тележками едущих вверх людей. Вниз и вспять, за наваждением.
– Что ты тут делаешь? – спросил он, еле соображая, что говорит, собственный голос казался чужим и далеким.
Вопрос был самый неподходящий, Мо смешался и добавил:
– Я сбежал из сумасшедшего дома. А ты?
– Я делаю инспекторский обход.
– Обход чего?
– Ресторанов.
– Ты хозяин ресторанов?
– Не совсем. Моя тюрьма открыла два ресторана, а я в них управляющий. Тесть устроил так, чтобы мне заменили высшую меру на пожизненное заключение. Ну а уж я предложил начальнику тюрьмы завести ресторан и поручить мне управлять им, пообещал, что это будет прибыльным делом. Так и получилось. Он был так доволен, что скоро открыл еще один ресторан, здесь, в торговом центре.
– По тебе не скажешь, что ты разбогател.
– Нет. Вся выручка идет тюрьме. Зато я могу дневать на воле.
– Почему дневать?
– Ночевать я должен в камере для пожизненных. По соседству со смертниками. Если наутро назначен расстрел, вечером мимо нашей решетки топает Вертухай с тарелкой мяса, сворачивает в соседний коридор, а там останавливается перед камерой того, чей черед подошел, и дает ему тарелку. И каждый раз я думаю: «А ведь я спасся чудом, я был на волосок от такого последнего ужина».
Друзья пошли отпраздновать встречу в «Монгольские котлы», тот самый ресторан тюремного ведомства. Там была система самообслуживания. Люди толпились и толкались в центре большого зала вокруг подносов со снедью, каждый набирал себе на тарелку что хотел: угрей, свиных мозгов, креветок, осьминогов, устриц, улиток, лягушачьих лапок, утиных ножек и т. д.; любое ассорти с бутылкой местного пива в придачу стоило двадцать восемь юаней. На столиках – их было около сотни – стояли монгольские котлы,[9] пламя газовых горелок освещало склоненные лица, посетители окунали кусочки мяса или овощей в кипящий бульон, крепкий, жирный, пряный, с маслянистой красной пенкой в центре воронки из тысяч и тысяч поднимающихся со дна пузырьков. От пара, чада, гомона, смеха и постоянной суеты между столиками и на раздаче у Мо мутилось в голове. Он плохо соображал, что рассказывает бывшему смертнику. Про место казни, психбольницу, адвоката, судью Ди… Грязный, заляпанный жиром полресторана был ужасно скользким. Посетители шли осторожно, точно по льду. Людям пожилым или близоруким и неловким, как Мо, такая эквилибристика давалась нелегко. Какой-то подвыпивший мужчина поскользнулся в туалете и попытался встать, но не нашел опоры на замызганном полу, снова упал да так и заснул, уткнувшись головой в унитаз… Своим процветанием и нарядным видом «Котлы» были обязаны счастливой идее зятя мэра установить единую цену в двадцать восемь юаней за порцию. «Это такая дуэль между хозяином и клиентом: кто уступает, тот проиграл».
Лил дождь. Машина зятя мэра, роскошный красный «фиат» с откидным верхом, с похожим на боксера плечистым шофером за рулем, отважно тряслась по ухабистой дороге к резиденции судьи. За ужином в «Монгольских котлах» старый друг предложил «уладить дело», чем почти до слез растрогал Мо, совсем было потерявшего веру в успех своей куртуазной миссии.
На вершине холма друг и помощник велел шоферу остановиться, закурил тонкую голландскую сигару и погрузился в размышления. Морщины по обеим сторонам носа, казалось, стали еще глубже. Мо не смел нарушить его раздумья ни словом, ни даже взглядом. И только терялся в догадках. Может, друг отшлифовывал план действий? Или собирался позвонить судье и предупредить о своем визите? Может, передумал и готов отказаться от своей затеи? Или, наоборот, собирался с духом? Шофер выключил двигатель, и минуту все трое сидели неподвижно. Мо уставился в окно. Тополя шумели под дождем и ветром, на рисовом поле вдали работал крестьянин в соломенной шляпе. Наконец друг взмахнул рукой. «Фиат» дернулся, тронулся с места и покатил по аллее, ведущей к железным воротам в двухметровой стене. Плечистый шофер вышел из машины первым и открыл дверцу зятю мэра, тот вылез и под дождем направился к домофону.
Прошел час, дождь утих. Мо по-прежнему сидел в машине. Вот уж и звезды показались на небе. Скоро его другу пора будет превращаться из управляющего в зэка. Наконец, когда Мо совсем извелся, ворота открылись и зять мэра, широко улыбаясь – от его морщин не осталось и следа, – подошел к «фиату».
– Все в порядке, – сказал он, усаживаясь. – Но денег он не хочет, их у него и так полно. За услугу он просит совсем другое – свежую девочку, чтобы с ней переспать. Невинную, у которой красная дынька еще не пустила сок.
Это странное выражение всегда напоминало Мо душную, пропахшую потом ночь, корзины с крабами, теплое крутое яйцо, лоснящееся лицо на каменистом фоне, горную пещеру в провинции Фуцзянь, на родине его отца. Именно тогда он первый раз услышал про «сок красной дыньки» как намек на лишение девственности. Ему было десять лет, и он приехал на каникулы к бабушке с дедушкой. В тот вечер он пошел купаться в горной речке с дядей, учителем математики, которого по политическим причинам разжаловали в мясники. В свои тридцать лет он сутулился, как дряхлый старик. Их застала гроза, и они спрятались в пещере, куда набилось много разного народа: молодые и старые, крестьяне, путники, и среди них несколько носильщиков с полными корзинами черных шевелящихся крабов – их ловили неподалеку в высокогорном озере и продавали в Японию. Самый старый из носильщиков – Мо на всю жизнь запомнил его похожее на терку рябое лицо – уселся на землю, прислонясь спиной к стенке пещеры, и стал негромким голосом рассказывать историю, меж тем как кто-то покашливал, кто-то харкал, а сам Мо облупливал еще теплое крутое яйцо, которое ему сунула какая-то крестьянка. Дело было в эпоху Тан, японцы тогда только-только выбрали себе первого правителя и придумывали, какой бы им взять национальный флаг. В конце концов они надумали украсть Идею у китайцев и послали в Китай, процветающую империю, своего шпиона. После долгого и трудного морского путешествия шпион ступил на китайский берег. Дошел до ближайшей деревни. Стояла тихая теплая ночь. Шпион увидел толпу людей, которые веселились, кричали, пели и плясали вокруг белого полотнища, посреди которого выделялся красный круг с черноватыми краями. Было похоже на большой праздник. «Наверное, это и есть национальный праздник, – подумал шпион, – а эта штука – китайский флаг». Он подождал, спрятавшись в кустах, пока все разойдутся по домам, и подкрался к тому, ради чего пустился в опасный путь, терпел голод, холод и не раз оказывался на краю смерти. Лазутчик схватил вожделенное сокровище и бросился бежать, не подозревая, что захватил простынку, запятнанную соком красной дыньки юной новобрачной, ставшей в ту ночь женщиной.
При упоминании о красной дыньке пещера огласилась дружным смехом. Только Мо ничего не понял. Он все пытался согреть ледяные руки, сжимая в ладонях теплое чищеное яйцо. Вдруг, сам не зная почему, он встал и направился прямиком к рассказчику. Пламя костра освещало голый торс носильщика, на каменной стенке трепетала его тень. Мальчик подошел и с силой засунул ему в рот целое яйцо. Тот чуть не подавился: прижатое к стене, ярко освещенное лицо его покрылось потом, маленькие блестящие глазки отчаянно вращались, – но наконец он кое-как проглотил яйцо. Мо запомнилось прикосновение к натянутой коже, похожей на промасленную оберточную бумагу. Он успел пересчитать все оспины и даже пощупал их. Так что выражение «сок красной дыньки» навсегда связалось у него с бурным и пестрым потоком эмоций. Он снова ощущал запах моря, видел каменное нутро пещеры.
На обратном пути дядя был в прекрасном настроении, что, в его-то положении, бывало не часто. (В пещере он сидел молчком и даже засмеяться со всеми вместе не посмел.) Листья после обильного дождя блестели будто отлакированные. Воздух был дивно свеж. Романтический лунный свет ласкал землю. Мо запомнил, как они сидели на склоне, вдыхали запах влажного папоротника и смотрели на смутно белевшую вдали снежную вершину. Дядя научил его стихам, написанным восемьсот лет назад, в эпоху династии Юань,[10] и запрещенным при коммунистах. Он читал тихим голосом, а мальчик повторял, пока не затвердил наизусть все от слова до слова:
Брачный пир нынче ночью мне был приготовлен, Время настало сорвать благоуханный цветок, Что же – как вижу, весна здесь давно отошла. Много красного цвета иль мало – грущу не об этом, Но ни много, ни мало – нисколько! Белый шелк незапятнан, отсылаю обратно.И все же никогда, даже в самых бесстыдных снах, Мо не мог себе представить, чтобы у него возникло такое странное, неистовое желание, каким был одержим старый, насквозь трухлявый судья, мечтавший вскрыть свежую красную дыньку своими корявыми пальцами элитного стрелка. Он даже был склонен предположить, что случай судьи Ди, или китайский комплекс, остался неизвестен его великому учителю Фрейду, знатоку всех человеческих перверсий. Наоборот, в «Табу девственности» Фрейд полагал, что страдающий комплексом кастрации мужчина, лишая свою невесту девственности, воспринимает ее как «источник опасности»: «Первый половой акт с ней внушает ему особый страх». Кровь от дефлорации связывается у мужчины с раной и смертью. «Он боится, – продолжает Фрейд, – что женщина отнимет его силу, заразит его своей женственностью и сделает импотентом». Поэтому поручает лишить свою будущую супругу девственности какому-нибудь третьему лицу.
Фрейд и Ди – феномены разных миров. Если говорить начистоту, с тех пор, как Мо ступил на китайскую землю, его начали одолевать сомнения в безупречности психоанализа. Может, у Горы Старой Луны нет эдипова комплекса, как у всех людей? Действительно ли мужчины, которых она любила и еще полюбит, и даже он сам, Мо, всего лишь замещают для нее образ отца? Почему судья Ди так жаждет отведать красной дыньки и не боится за свой пенис? У него что, нет комплекса кастрации? Мо казалось, что судьба насмехается над ним, играет им, как капризный деспот.
По ночам эти вопросы заставляли его ворочаться без сна в постели. Он пытался подыскать на них ответы в рамках психоаналитического учения, но понимал, что все эти ответы притянуты за уши. Больше всего его мучило, что он никак не мог отделаться от этих мыслей, хоть и знал, что никогда не докопается до истины.
Иногда он с горечью думал, что не годится в аналитики. Ему не хватает уверенности в себе и практических знаний в области секса, он страшно робеет перед людьми.
Чтобы отблагодарить зятя мэра, Мо преподнес ему веер, расписанный в двадцатые годы художником-монахом: птички на камнях чистят перышки рубиновыми клювиками. В ответ старый друг снова пригласил его в ресторан, но для разнообразия не в свой, а в другой, на противоположном конце города. После обеда он повел его в чайный домик на берегу реки в стиле Шанхая тридцатых годов, с лаковыми ширмами, низкими резными столиками и вышитыми атласными подушками. Из глубины зала лились еле различимые звуки мягкой, нежной музыки.
– Видишь вон ту девушку, которая сидит в холле на бамбуковом стуле? – спросил зять мэра.
Мо посмотрел, куда он указывал. Девушка была молоденькая, лет восемнадцати от силы, со свисающими до плеч тусклыми крашеными рыжими патлами. На ней была белая блуза, доходившая до середины бедер. Чтобы взглянуть поближе, Мо встал и прошел мимо нее, как будто в туалет. Свет в зале был приглушен, но он разглядел невзрачное личико с выщипанными бровями, выставленную напоказ плоскую грудь – блуза была расстегнута, а черный кружевной бюстгальтер просвечивал насквозь – и костлявое тело.
– Девственница для судьи? – спросил он, снова усаживаясь за столик.
– Нет, шлюха, специально для тебя.
На несколько мгновений Мо онемел. Непроизвольно еще раз окинул взглядом девушку. И наконец пробормотал, чувствуя, что краснеет до ушей:
– Как это – специально для меня?
– Ну, можешь с ней забавляться. И не беспокойся – все оплачено.
– Нет-нет… Спасибо, мне не хочется.
– Ну, ты меня разочаровываешь, старик. А я-то в прошлый раз тебя зауважал. Ты с такой страстью говорил об этой своей подружке, которую посадили за фотографии, и о психоанализе – все это потрясающе. Но мне и жалко тебя стало. Вид у тебя утомленный, измученный, голодный. Бери пример с судьи Ди, подзарядись у женщины энергией инь, обнови свою жизненную силу.
Загадка разрешилась. В словах приятеля Мо открылось нечто важное. Его обдало жаром, он часто задышал, и даже очки его запотели.
– Ты хочешь сказать, что этот негодяй судья хочет получить девственницу, чтобы зарядиться жизненной силой?
– Ну разумеется, бодростью, силой, здоровьем… Хоть я и старый зэк, но могу просветить тебя по части секса. Так вот, для китайцев секс – это способ достичь двух очень важных и абсолютно не связанных друг с другом вещей. Во-первых, зачать ребенка. Обыкновенная физическая работа. Глупо, конечно, но иначе это не делается. Во-вторых, зарядиться, впитать женскую энергию партнерши. А если это девственница, подумай только! У нее слюна куда ароматнее, чем у замужней женщины, а вагинальные выделения во время полового акта действуют невероятно благотворно. Вот где источник чистейшей жизненной силы.
6. Полевая кушетка
Две длинные вертикальные палочки, перечеркнутые двумя короткими горизонтальными, – ложе. Еще три тонкие, как волоски, загнутые на концах – опущенные ресницы на закрытом глазу. Сверху над глазом – указующий перст, в знак того, что он видит и во сне. Все вместе – значок «сон» в старинной китайской иероглифической письменности, которой три с лишним тысячи лет. В студенческие времена, когда Мо было двадцать лет, его покорила лаконичность, придававшая этому иероглифу таинственную, почти божественную красоту. Он отыскал его в Императорском музее – он был начертан на черепаховой пластинке, темной, растрескавшейся, полупрозрачной и такой древней, что, казалось, от одного дуновения вот-вот рассыплется в прах вместе с чудесными письменами.
Писец, живший в те далекие времена, и представить себе не мог, что пройдет несколько десятков веков, и его детище станет афишей бродячего психоаналитика. Мо старательно скопировал иероглиф, пропорционально увеличив его, на лоскут черного шелка, вырезал и попросил портного пришить на приятно пахнущую стиркой и камфарой белую простыню, которую без ведома матери стащил из ящика комода черного дерева. А сверху распорядился поместить три строчки красной краской: большими иероглифами «Толкователь снов» и помельче «Психоаналитик. Обучался во Франции. Последователь Фрейда и Лакана».
Оставалось приделать к знамени древко. Мо обошел весь строительный рынок, перебирая бамбуковые жерди. Но все они никуда не годились. Им не хватало гибкости и крепости, чтобы удержать знамя и не сломаться от ветра. Нечто подходящее нашлось дома: он долго колебался между шестом, на который матушка вешает белье, и отцовской складной удочкой, состоящей из нескольких лакированных бамбуковых палок. В конце концов выбрал удилище – пусть не такое прочное, но более приятное на вид.
В ту теплую летнюю ночь сон Мо был коротким и тревожным. Просыпаться по утрам, с тех пор как он прочитал «Превращение» Кафки, всегда было для него пыткой. Но на этот раз он чувствовал себя на диво свежим и бодрым. Встал, оделся, выглянул в окно. На северной стороне неба еще виднелась одинокая звезда – наверно, Полярная. Впервые с самого приезда он видел звезду в этом насквозь закопченном городе. Он счел ее появление добрым предзнаменованием для намеченной психоаналитической вылазки. Звезда еще не успела исчезнуть, когда он выехал из дома на старом дребезжащем велосипеде отца. Улицы в этот час были неопределенно серые, будто утратившие краски. Мо доехал до самой окраины и остановился перед небоскребом, в окнах которого, точно в огромном зеркале, отражался во всей красе восход солнца над рекой Янцзы. Он развернул свое знамя и привязал его к концу тщательно укрепленного на багажнике удилища. А затем снова вскочил в седло и помчался во весь опор – знамя гордо развевалось по ветру. Вперед, на юг!
Не скрою от читателей, что психоаналитическое мероприятие служило лишь предлогом, прикрытием для поисков особы женского пола, у которой он мог бы купить девственность для судьи Ди. То был первый решительный шаг к освобождению томившейся в неволе возлюбленной. Именно это было его конечной целью.
Мо что есть сил жал на педали, в голове у него звучали строки Бодлера: «Вихрь дует чувственный, плоть бывшую тревожа, / И хлопает она, как обветшалый стяг».[11] Он отъезжал все дальше от города и спустя час доехал до коммуны «Красные ворота». Первый же поселок, Нефритовый бамбук, удостоившийся чести попасть под модернизацию, являл собой какое-то призрачное зрелище: на скупленных землях на месте разрушенных до основания крестьянских домов возвышались каркасы недостроенных, скорее всего из-за нехватки средств, казенных зданий – ни стен, ни крыш, ни перекрытий. Мертвые скелеты, которым явно не суждено ожить. В дверных и оконных проемах, в трещинах между кирпичами, росли желтые полевые цветы. Их стебли шевелил ветер. Мо остановился и зашел в один из недостроенных домов по малой нужде. На первом этаже пышным зеленым ковром разрослась трава. Вся в блестках утренней росы, она издавала упоительный запах. Небольшое стадо овец паслось на ней в свое удовольствие, не обращая ни малейшего внимания на Мо. В довершение пасторали сытое блеяние время от времени вплеталось в гулкое журчание направленной на стенку струи.
Здесь, в этих развалинах с дырами вместо дверей и пустыми оконными глазницами, Мо истолковал первый в своей практике сон. Он мог совершать, иной раз сам того не замечая, множество оплошностей в повседневной жизни, мог даже выглядеть глуповатым. Но в психоанализе, особенно в интерпретации сновидений, знания его были обширны и безукоризненны.
Его первым клиентом стал хозяин стада, человек лет сорока пяти, на костылях. Он сам подошел к Мо, и тот, хотя старался деликатно отвести взгляд, все же заметил, что одна нога у пастуха короче и, судя по болтающейся штанине, тоньше другой. Пастух стал выторговывать скидку с двадцати юаней до десяти, на что Мо легко согласился.
Закурив сигарету, пастух стал рассказывать, что ему приснилось. Во сне он шел или, вернее, брел по щиколотку в воде, скорее всего, по берегу Янцзы, вместе с женщиной лет пятидесяти, с которой жил несколько лет тому назад. Их сфотографировал сосед, работавший в туристической фирме. А дальше ему снилось, что он спал и его разбудила та самая бывшая любовница, пришла веселая и показала снимок: вода в Янцзы такая прозрачная, что видны камушки и травинки на дне. На середине реки кораблик, на палубе развешано белье. Женщина держит мужчину под руку, он улыбается, ненужные костыли висят под мышками. Штаны закатаны, но промокли, а из расстегнутой ширинки торчит длинная твердая палка и доходит почти до самой воды. Палка сияет, как хрустальная, и в ней будто пляшут цветные огоньки.
Расшифровать этот сон для Мо было парой пустяков – все равно что чемпиону мира по шахматам обыграть начинающего любителя. Ни о чем больше не спросив клиента, наш аналитик уверенно сообщил ему, что у него вскоре может отняться еще одна часть тела, половой член, что его вот-вот покинет демон, которого верующие люди называют сатаной, а писатели – пламенем вожделения, и посоветовал обратиться к врачу.
Все это он выпалил единым духом, но не успел договорить, как уже пожалел о сказанном, вспомнив о своей задаче: найти девственницу! Он хотел перевести разговор на эту тему и расспросить пастуха, но поздно. Клиент пришел в ярость, узкие глаза его вспыхнули, и весь он так и затрясся. Он заорал, что Мо издевается над бедным калекой и все наврал, чтобы лишить его последней радости; он обозвал аналитика последними словами, плюнул в него окурком и замахнулся костылем, целясь в лицо. Мо увернулся и побежал прочь. Пастух за ним, он скакал на одном костыле, а другим размахивал над головой, как в фильме про кун-фу. Ошалевшие овцы разбежались в разные стороны. Дикие вопли калеки еще долго неслись вдогонку Мо, который, не получив никакой платы, улепетывал со своим знаменем, и замолкли, только когда его поглотил окрашенный в нежные рассветные тона утренний туман.
Так начались его странствия по округе в роли толкователя снов. Его долгий Одинокий Путь. Великое испытание. Каждый день, три недели подряд, он вставал рано утром и отправлялся в дорогу на стареньком отцовском велосипеде. К полудню асфальт начинал плавиться от зноя, и Мо казалось, что он едет по болоту. Его слепили пот и пыль. Однажды лопнула шина, и ему пришлось целый час катить велосипед по дороге, изнемогая от жары.
Шину он починил в ближайшей деревне, но седло так раскалилось, что невозможно было сесть. Разъезжая по деревням под развевающимся стягом на удилище, он всячески старался приманить клиентов. Делал вид, что торгуется, но нередко снижал тариф до одного юаня, а то и вовсе работал бесплатно. К вечеру же, вымотанный до предела, он возвращался в родительский дом буквально без ног.
Бывало, на обратном пути ему казалось, что не он крутит педали, а велосипед-развалюха везет его сам. Ему нравилось все: запахи полей, буйволы на рисовых плантациях и даже автомобили. Он был частью дорожного потока. Иной раз на обсаженных платанами улицах попадались хорошенькие велосипедистки. (Женщины на велосипеде всегда казались ему особенно привлекательными, и он мечтал устроить как-нибудь показ мод на велосипедах.)
Но поиски девушек продвигались плохо, поскольку почти вся молодежь уехала из сельской местности на заработки в города. Весь вопрос был в том, кто из оставшихся сохранил невинность. Зато ему попадались случаи, довольно интересные с профессиональной точки зрения. Дома он доставал французские школьные тетрадки, толстый словарь и делал записи на языке Мольера. О парочке блестящих интерпретаций, пожалуй, стоило бы рассказать отдельно.
Как-то июньским утром Мо свернул с шоссе и петлял между луж по грунтовой дороге, проходившей вдоль ручья по широкой зеленой долине. Вскоре он подъехал к одиноко стоявшему дому с дощатыми стенами, черепичной крышей и высоким порогом у массивных резных двустворчатых ворот, простоявших уже не одну сотню лет. За забором в квадратном дворике сидели рядышком и разговаривали две старые женщины, перед ними под навесом стояли друг на друге два новехоньких гроба. (Таков был местный обычай: загодя готовить гробы для престарелых родителей и до последнего дня держать их постоянно на виду, чтобы старики были уверены, что не останутся без приюта на том свете.) Мо слез с велосипеда, поднялся на полуметровый порог и направился к женщинам. Кроме запаха свежеоструганного дерева, во дворе чувствовалось еще что-то странное, трудноопределимое.
Громко и нараспев выкрикивая слова, на манер бродячего цирюльника, точильщика или холостильщика петухов, он предложил им свои услуги по толкованию снов – качественно и недорого!
Сестры – они походили друг на друга как две капли воды, – покашливая, выслушали его рассказ о чудодейственном методе учителя-Фрейда, но интереса не проявили.
Мо не огорчился. Он уже привык и не ждал, что они примутся рассказывать ему свои сны. Да, может, старухам, глядящим на собственные гробы под навесом, уже ничего и не снится. Поуговаривав их для порядку, Мо хотел уже было спросить, не знают ли они тут поблизости какой-нибудь девицы, как вдруг одна из сестер саркастически, не без яда в голосе проговорила:
– Мы обе – известные на всю округу колдуньи. А наш отец был медиум, как раз по снам специализировался. И уж верно знал побольше, чем твой заграничный учитель.
От неожиданности Мо поперхнулся. Теперь он понял, откуда взялось ощущение чего-то странного, что витало в воздухе. Он засмеялся. Извинился. Засмеялся снова. И пошел назад. Но его вдруг разобрало желание подразнить старушек – он обернулся и спросил:
– А вы случайно не были влюблены в своего отца? Этот вопрос, заданный невинным тоном, произвел эффект разорвавшейся бомбы. Кажется, гробы и те пошатнулись.
– Согласно теории, которую я применяю, – продолжал Мо, – все женщины в детстве испытывали желание спать с отцом.
Он ждал бурной реакции. И она не замедлила последовать. Но возмутилась и пригрозила заколдовать его только одна из сестер, другая же остановила ее и задумчиво сказала:
– Пожалуй, в этом есть доля правды, особенно по отношению к тебе. Ты вечно по утрам, как только мама вставала, норовила залезть к отцу в постель, а он тебя выгонял. Забыла, что ли?
– Ничего подобного! Это ты, хитрющая, как кошка, к нему залезала, и тебя он пинками гнал назад, в нашу кровать. Ты даже иногда пряталась в темноте, чтобы подсмотреть, как он писает! Тебе это ужасно нравилось!
– Врунья! Да ты сама недавно еще мне призналась, что тебе приснилось, будто отец писает во дворе, а ты попыталась сделать как он, стоя, и он засмеялся. Неправда разве?
Мо нарочито медленно, чтобы не упустить ни слова из их перебранки, шел к воротам. Отъезжая от дома по той же грунтовой дороге, он жалел, что не успел увидеть, как сестры разрыдаются. В глубине души они были ему даже симпатичнее, чем другие «клиенты». Он обожал наблюдать такие выяснения застарелых отношений, как будто река в полнолуние прорывала плотину. Признания, разоблачения… Психоанализ действовал как волшебная палочка! Да здравствует обнажающее слово!
В долине он не нашел ничего интересного. Там было всего две-три деревушки, из которых вся молодежь давно разъехалась. Остались только старики со своими гробами, замужние женщины с привязанными за спиной детьми, поля, которые надо обрабатывать, да свиньи, которых надо кормить. Однажды ему почудилось, что счастье близко: это было, когда за прилавком единственной на всю заброшенную деревню лавки он заметил пухленькую девушку лет восемнадцати и остановился понаблюдать за ней. Девушка записала несколько имен в расчетную книгу, наклеила марку на конверт с адресом налоговой инспекции. На вид это была бойкая молодая особа, полная решимости успешно вести свою торговлю. Но надежды Мо скоро испарились: на почти детском личике выделялись выщипанные брови – отпечаток тлетворной моды. Бесплатный сеанс толкования снов обернулся исповедью и морем слез, Девушка оплакивала свой недолгий опыт жизни в городе; она служила в ресторане и заплатила девственностью за то, чтобы остаться, но и это не помогло. Опять осечка! Мо спросил, где туалет, девушка проводила его на второй этаж, указала дверь в грязную кабину и без намека на улыбку, с самым будничным видом вошла вслед за ним. Внутри с жужжанием носился целый рой зеленых мух.
– Помочь вам расстегнуться? – спросила девушка с непринужденностью опытной проститутки.
– Нет, спасибо, – пробормотал оторопевший Мо.
– Я недорого беру, сущие пустяки для такого богатого человека, как вы, профессор.
– Выйдите! – закричал Мо. – Вы сошли с ума! И кто вам сказал, что я профессор?
Она покорно вышла и преспокойно заняла свое место за прилавком. Начни она упрашивать Мо, расписывать, как плохо идут у нее дела, как бедствует семья, или разыгрывать несчастную сироту, еще неизвестно, чем бы закончилась эта комедия.
Мо Непреклонный! Верный рыцарь! Дон Кихот! С именем прекрасной дамы на устах, с ее образом в сердце, под развевающимся знаменем, на котором запечатлен символ грезы, он мчался по ухабам, прочь из долины искушений.
Он еще не доехал до шоссе, но уже слышал нетерпеливые гудки грузовиков. Вдали, посреди грунтовой дороги, перед ветхим деревянным домом, виднелись две черные точки. Велосипед дребезжал, багажник скрипел, руль болтался в руках, а цепь при каждом повороте педалей грозила сорваться. Хоть бы глотнуть воды! Или взять в рот ложечку мороженого! Точки явно перемещались, менялись местами. Впереди длинный подъем. Мо налег на педали, переднее колесо, побуксовав на месте, с натугой двинулось на приступ. О где ты, ледяное лакомство!
Две темные точки на минуту скрылись, потом появились снова, они все так же шевелились, но по мере приближения росли и превратились в двух ведьм, ставших поперек дороги. Едва поняв, что это они, Мо соскочил с велосипеда. Его снова прошиб пот, на этот раз холодный. Никогда еще за все время своей психоаналитической экспедиции он не дышал так тяжко.
Однако сестры приняли его как дорогого гостя. Они попросили у него извинения, сказали, что поверили ему, и даже изъявили интерес к психоанализу. Мо не слишком поверил в такую резкую перемену и хотел проехать дальше, но сестры и слышать ничего не хотели. Они настояли, чтобы он завел велосипед во двор, провели его в дом и усадили за стол. Стены низкой столовой были оклеены газетами. В простенке между двух закрытых окон висела фотография пожилого мужчины – без сомнения покойного отца. В доме пахло тибетским ладаном. Над глинобитным очагом посреди комнаты висели два красивых, цвета охры, лука, видимо, орудия изгнания бесов. В очаге горел огонь. Вскоре закипел чайник и был подан чай.
Надо отдать сестрам должное: их лапша, пряная уха из карпа и свиные шкварки по виду, аромату и вкусу не имели себе равных. Пока он наслаждался этим пиршеством, этим чудом кулинарного искусства, сестры рассказывали ему сон, который им никак не удавалось разгадать. Отец до самой своей смерти так и не посвятил их в искусство толкования снов. (В обширных, как океан, анналах китайской истории не упоминается ни об одной женщине, которая бы им владела!)
Этот сон приснился сыну старшей из сестер за два месяца до смерти, а скончался он в тридцать пять лет. Умер своей смертью, скорее всего задохнулся. Никаких следов насилия не обнаружили. Последние несколько лет он работал в мраморном карьере, в городе Чунцине, в пятистах километрах от родного дома. Врачи заметили на рентгене затемнение в правом легком – обычная вещь у камнетесов. На Первое мая ему дали пять дней отпуска, и он приехал домой повидаться с женой и со всем семейством. За год до того он построил себе дом, лучший на всю деревню: двухэтажный, с балконами, отделанный по фасаду белым кафелем; мать и тетка выкладывали его вручную – несколько сотен плиток, одна к одной, – стоя на бамбуковых мостках. Бедняга даже не успел порадоваться своему новому жилищу, каждая пядь которого была полита его потом и кровью, оплачена его тяжким трудом. Приехал он поздно вечером и так устал с дороги, что у него не хватило сил ни поесть, ни помыться. Жена согрела корыто воды и вымыла ему ноги. Потом вроде бы она помогла ему раздеться и надеть чистую футболку и штаны. Он вышел во двор по малой нужде и вернулся в спальню. Сказал жене, что хочет перед сном помолиться. Он принадлежал к запрещенной секте Фалуньгун.[12] Жена вышла из комнаты и слышала, как он молится. Когда она закончила свои дела по хозяйству и присоединилась к мужу, он уже спал. А наутро она проснулась в семь часов и увидела, что он лежит мертвый. Поскольку он состоял в Фалуньгун, а она не хотела осложнений с полицией, вскрытия делать не стали.
В тот вечер, перед тем как пойти к себе, он проведал мать и тетку. Пробыл у них с четверть часа, проверил, в порядке ли их гробы, и рассказал сон, который приснился ему накануне отъезда. Как будто он едет на мощном мотоцикле по берегу Янцзы, оборачивается и видит, что борозда от его мотоцикла разделяет песок и камни на две части: слева они светлые и сухие, справа – темные и мокрые.
Загадочная история. Мо слушал рассказ сестер, не сводя глаз с фотографии их отца. У него было смутное чувство, что медиум и толкователь снов внушает ему какие-то чисто китайские мысли, но решение пришло не сразу. Он попросил у сестер несколько дней на раздумье и вернулся к родителям. С тех пор он стал мало спать (всего часа два-три в сутки) и много курить (больше, чем могли выдержать легкие). Нередко ему приходил на ум знаменитый английский сыщик, который так умело распознавал ложный след. Аналитические поездки продолжались, но Мо стал рассеянным. Однажды на проселочной дороге, где не ходил автобус, его остановил больной старик и попросил подвезти. Мо, тронутый его видом – одни кости, обтянутые землистой кожей, – согласился. Старик устроился на багажнике и очень скоро уснул под мерный скрип педалей. Поглощенный мыслями о странном сне, Мо ехал целый час, не слыша ни слова от своего пассажира, так что и вовсе о нем забыл. И только притормозив, чтобы передохнуть в тени большого дерева, вспомнил и оглянулся: старика не было. Он свалился по дороге. Наконец аналитик решил залечь и спать несколько дней и ночей подряд: может, его собственные сны дадут ключ к тому, неразгаданному. Однажды он проснулся на рассвете, когда небо за окном только-только наливалось голубизной; ему приснилась Гора Старой Луны в полосатой арестантской форме – она упрекала его за то, что он ее забыл. И тут вдруг все прояснилось. Он помчался к сестрам-ведьмам и поведал им разгадку: покойному приснился вещий сон, из которого следовало, что он подсознательно подозревал жену в неверности; она изменяла ему с человеком по имени Фэн Чан, который и стал его убийцей. (Иероглиф «Фэн» состоит из двух частей: левая обозначает воду, правая – лошадь, иначе говоря мотоцикл. А «Чан» изображается двумя наложенными друг на друга солнечными дисками: двойное солнце обозначает двух мужчин, которые делят одну женщину.[13])
Старшая из сестер, мать покойного, разразилась рыданиями. Младшая рассмеялась. Человек с таким именем действительно жил по соседству. Через несколько дней после этого разговора сестры добились, чтобы его арестовали, и на первом же допросе он признался в преступлении.
Но Мо дорого заплатил за то, что ему удалось подглядеть чужой сон. Часто по ночам, а то и среди дня, во время сеансов психоанализа, ему виделся черный мотоцикл, на котором восседал он сам; мотоцикл ехал вдоль Янцзы. Вода в реке была темно-зеленая, песок с левой стороны сухой, с правой – мокрый. Над головой мотоциклиста носились, задевая его крыльями, белые чайки. На заднем плане картинки присутствовала рыбачья лодка под парусом или баржа с писающим в реку мальчиком.
Заслуживает упоминания еще один сон, рассказанный ночным сторожем со стройки. Мо запомнилась его будка под шиферной крышей, видневшаяся с дороги сиротливым темным силуэтом, если ее не освещали фары проезжавших грузовиков. Со сторожем он познакомился как-то вечером в чайной, и тот сразу пригласил его к себе. «Будет весело, придут девчата со стройки!» – пообещал этот невысокий, ростом с Мо, но очень прыткий и сильно пьяный человечек лет тридцати. Когда они с Мо подошли к запертой на висячий замок будке, обнаружилось, что сторож потерял ключ. Тогда он, еле держась на ногах, подобрал с земли ржавую железную палку и всунул ее между створок. Замок с грохотом отскочил, и дверь открылась. Когда Мо зашел внутрь, стены и крыша еще тряслись.
Обстановка в будке была самая убогая, но в холодильнике кое-что имелось. Сторож достал пиво и спросил Мо, согласен ли он заплатить за двух шлюх.
– Позабавились бы вчетвером, а?
– Не надо мне шлюх, – не сразу ответил Мо. – Кругом одни шлюхи, сыт по горло!
Он решил изменить тактику и, при всей своей любви к скрытности, заставил себя как можно развязнее спросить:
– А девственниц ты случайно не знаешь?
– Кого-кого?
Сторож хлопнул его по плечу.
– Ну, девственниц. Невинных девушек, которые еще не… Девственниц! – повторил он еще раз, как будто наслаждаясь звучанием старомодного слова.
Сторож неприятно захохотал. Мо вдруг почувствовал себя грязным развратником. Пьянчуга же оборвал свой дурацкий смех, взял Мо за рукав, подвел к взломанной двери и велел убираться вон, будто он был опасный сумасшедший.
Стараясь не терять достоинства, Мо поправил свое знамя и, не садясь на велосипед, медленно покатил его по усыпанной песком и гравием дорожке. Шагая вдоль стройки, он поднял голову и посмотрел на многоярусные бамбуковые леса, похожие на огромную шахматную доску. «Жизнь похожа на шахматную партию, – подумал он. – И моя охота за девственницей тоже. В какой момент я сделал неверный ход? А может, партия уже проиграна?»
В ушах у него звучал смех ночного сторожа как доказательство полной нелепости его затеи.
Он заметил соединяющую ярусы лесенку из железных прутьев, и ему вдруг взбрело на ум забраться на самый верх этой недостроенной махины и там покурить. Соблазненный этой идеей, он как альпинист-одиночка начал ночное восхождение. Лестница была слишком узка, Мо с непривычки оступился и чуть не сорвался. Это заставило его засмеяться. На душе полегчало. Но вдруг он подумал о велосипеде. Если его украдут, придется тащиться пешком до самого дома – хуже не придумаешь! Мо посмотрел вниз – слава богу, велосипед на месте. Тогда он спустился, взвалил велосипед на плечи и снова полез наверх.
Крыша была более или менее доделана и представляла собой огромную покрытую гудроном площадку. Когда ночной сторож тоже поднялся туда, Мо, привстав на педалях и согнувшись над рулем, с бешеной скоростью описывал круги вдоль металлического парапета. Наконец он выдохся, опустился на седло и, проехав еще сколько мог по инерции, свернул на середину. Там он остановился и оперся ногой на дорожный каток. Потом, не слезая с седла, зажег сигарету, затянулся, выдохнул вместе с клубом дыма пар своих мечтаний и боль отчаяния и, оттолкнувшись, рванул по новой.
У ночного сторожа, вероятно впервые в жизни, пробудилось чувство ответственности: он испугался несчастного случая, а то и, чего доброго, самоубийства, и потребовал, чтобы Мо немедленно спустился на землю. Но аналитик продолжал свой смертельный номер, горланя что есть мочи слова великого английского поэта: «Я похититель моря, звезд, луны», добавляя от себя: «и похититель девственниц».
Знамя со знаком грезы трепетало и хлопало у него за спиной. Мо казалось, что его вот-вот унесет на этом парусе в поднебесье или швырнет через парапет на землю. Он обливался потом. Ветер вдруг взъярился, взвыл и застонал, словно пытаясь вырвать древко и растерзать в клочья знамя. Но так же внезапно вой перешел в тихий ропот, порыв улегся. Воздух ласкал кожу, как теплая вода. Небо нависало совсем близко. Протяни руку – достанешь. Крупные звезды слепили глаза Мо.
До его слуха дошел вдруг голос ночного сторожа, но он не уговаривал его спуститься, а рассказывал сон.
– Это приснилось не мне и не моей жене, а нашему соседу, бывшему врачу на пенсии. Жили мы тогда на южной окраине Чэнду. Сосед занимался традиционной медициной и, когда кто-нибудь заболевал, давал ему целебные травы. Иглотерапией тоже владел в совершенстве. Вот он однажды и рассказал мне, что видел во сне мою жену, как она рано утром стоит на коленях перед дверями магазина. На улице больше никого нет. Жена наклоняется, поднимает с земли собственную голову, приставляет ее к шее, встает и, придерживая голову руками, бежит по пустынной улице. Пробежала мимо него и не заметила.
Мо чувствовал себя в отличной форме и, перебив сторожа, вдохновенно спросил:
– Сказать вам, что означал этот сон?
– Да, пожалуйста.
– Ваша жена должна была вскоре умереть. Скорее всего, от болезни горла. От рака.
Не успел он произнести этот безапелляционный приговор, как ночной сторож бросился ему в ноги и стал просить прощения: его жена, сказал он, действительно скончалась через месяц после того, как сосед увидел этот сон.
Однако, хоть авторитет Мо и поднялся в глазах сторожа на недосягаемую высоту, назвать ему девственницу он не смог, поскольку такой диковины среди «девчат со стройки» и прочих его знакомых давно уж не водилось. Единственное, чем он мог помочь аналитику, так это отвести его с утра на рынок, куда сходились все желающие наняться в служанки и где скорее можно было рассчитывать на успех.
7. Железная леди с рынка прислуги
Мо и представить себе не мог такого сказочного места, настоящего девичьего заповедника. И хотя само существование рынка прислуги оскорбляло его нравственное чувство как вопиющая социальная несправедливость, но тело его затрепетатало, когда он очутился среди толпы девушек и на него нахлынули женские запахи. Даже в звуке голосов было что-то плотское. «Боже мой, – подумал Мо, – я бы отдал все на свете, чтобы остаться на этой улочке, помогать этим девушкам, любить их, сжимать эти маленькие груди, ласкать обтянутые джинсами бедра. Я мог бы предложить им не работу и не деньги, а нечто большее – тепло и любовь». Колени его дрожали, никогда еще он не был так близок к цели.
Рынок прислуги занимал всю длину пологой мощенной камнями улицы, прилегавшей к скалистой горе. Она до сих пор носила имя, которым назвали ее в годы Революции: улица Большого Скачка. С другой стороны протекала подернутая туманом Янцзы, оттуда, из-за реки, прибывали хозяйки, по большей части горожанки, искавшие девушек в услужение. Оставив машину на другом берегу, они переплывали Янцзы в наемных моторных лодках, расхаживали по рынку и вели себя как на каком-нибудь овощном базаре: выбирали товар, спорили о цене. А через полчаса вместе с нанятой девушкой плыли назад в такой же моторке, рассекавшей мутно-коричневые, пенистые от канализационных стоков и промышленных отходов воды великой реки.
Управляла рынком и поддерживала тут железную дисциплину некая госпожа Ван, женщина-полицейский лет пятидесяти, подтянутая, деловитая, издали казавшаяся вполне привлекательной и даже элегантной: высокая, коротко стриженная, в очках с тонкой оправой. Вероятно, когда-то она действительно была недурна собой, но перенесенная в молодые годы оспа изуродовала ее лицо, продырявив его как решето. За экономность, граничившую со скупостью, страсть к деньгам и строгость в расчетах (никто никогда не обманул бы ее и на юань) ее прозвали «рябой леди Тэтчер с рынка прислуги». Она, верно, знала об этом прозвище, Мо понял это, когда пришел к ней за разрешением заниматься на рынке толкованием снов. Ее контора располагалась в единственном на всю улицу и смотревшемся как крепость двухэтажном доме. Под портретом действующего китайского правителя на этажерке среди брошюр, распространяемых властями, и сборников речей крупных коммунистических деятелей стояла биография Маргарет Тэтчер.
Директриса послушала Мо пару минут и остановила его, подняв руку:
– Ты же знаешь, что мы, коммунисты, – атеисты.
– Да, но при чем тут психоанализ? – растерянно спросил Мо. Он был сбит с толку.
– Твой психоанализ – все равно что гадание.
Не сводя с нее пристального взгляда (ему сказали, что она терпеть не может, когда ей не смотрят в глаза), Мо сказал:
– Если бы Фрейд услышал ваши слова…
Договорить он не смог – не хватило смелости. Да и сил смотреть на это лицо больше не было. Чтобы не поддаться желанию отвести взгляд, он вытаращил глаза.
– Кто такой Фрейд? – спросила начальница.
– Основатель психоанализа. Еврей, как Маркс.
– Не надо так смотреть на меня, – вдруг проговорила она, как робкая девушка, с ложной дрожью в голосе. – Я старая и уродливая.
– Вы слишком скромны.
– Это вы слишком вежливы. – Она погладила Мо по рукаву. – Я расскажу вам свой сон, и если вы правильно его растолкуете, дам вам разрешение заниматься вашим ремеслом на улице Большого Скачка.
Воскресенье, 25 июня
Из-за этой паскуды Тэтчер у меня поехала крыша! Первый раз я употребляю в своих психоаналитических записях ругательные слова (обычно прибегаю к нейтральной, научной лексике), но только в таких грубых, откровенных выражениях и можно описать жуткую беседу с этой представительницей власти. Я буквально повредился в рассудке. Начать с того, что, глядя на эту мерзкую рябую рожу, я растерял все свои способности. За время моей, пусть короткой, практики у меня сложилась привычка закрывать глаза, слушая сны пациентов; тогда меня наполняет какая-то невидимая, почти волшебная сила. Сам рассказчик исчезает, слова слышатся издалека, но вдруг какое-нибудь из них словно электризуется, звучит как раскат грома и освещает все, как молния. Таков мой метод. Но сегодня я не имел физической возможности применить его – эта Тэтчер здешнего околотка не терпит, чтобы перед ней закрывали глаза. Пока она рассказывала сон, я пялился на нее, и мне казалось, что я вижу ее мозг, такой же дырявый, как физиономия. Кажется, она рассказывала, что видела во сне собачье чучело, но с той самой секунды, когда она открыла рот, на меня накатило какое-то оцепенение и полное бессилие. Я с ужасом понял, что еле соображаю. Разом выветрились все психоаналитические термины, все принципы Фрейда и Юнга, к которым обычно примешивались китайские слова и изречения Конфуция, я только смутно помнил, что должен как-то выйти из положения, сделать то, чего эта мымра от меня ждет, то есть предсказать, что с ней случится. А что с ней вероятнее всего могло случиться?
– Собачье чучело означает, что вас скоро пригласят на роскошный банкет, – сказал я. (Простите меня за эту профанацию, доктор Фрейд! Эти оспины меня просто гипнотизировали.)
– Когда? – спросила Тэтчер.
– Сегодня вечером или завтра, – ответил я и все-таки опустил веки. Тотчас перед глазами расплылись странные черные пятна.
Она расхохоталась и снова положила свою лапищу на мой рукав. Смех был трескучий, нарочитый, подчеркивающий ее могущество. Лицо ее исказилось гримасой; оспины задрожали, запрыгали, сотни дырочек растягивались, набухали, становились с горошину величиной, потом вдруг сморщивались и разбегались. Бомба лопнула. Мне стало страшно. Я решил, что она никогда не даст мне этого паршивого разрешения. А жаль! Мне так полюбился рынок прислуги, и у меня было предчувствие, что он станет золотой жилой в моих поисках девственницы.
Понедельник, 26 июня
Ура, я продолжаю записи! Рябая Тэтчер выдала мне разрешение на практику. И я могу с гордостью сказать, что все послушно моей воле и моим предсказаниям: вчера вечером нашу леди внезапно пригласили на ужин к районному начальству.
Сегодня я водрузил свое знамя посреди рынка. (Пока профессиональная удача мне еще ни разу не изменила!) То, что я утвердился здесь, на улице Большого Скачка, несомненно предвещает скорое завершение миссии, которую я должен выполнить для судьи Ди.
Между прочим, я с радостью и интересом замечаю, что ремесло толкователя снов и особенно ясновидца начинает меня забавлять.
Вторник, 27 июня
Иногда сон тесно сплетается с явью. Сегодня был довольно неудачный, с точки зрения моих поисков, день. Приходили только немолодые женщины, которых я называл про себя перестарками, таких здесь меньшинство.
Обычно я веду прием верхом на деревянном ящике, позаимствованном в единственной на всю улицу съестной лавочке, – не слишком удобное сиденье. Клиентку же усаживаю под сенью знамени на настоящий стул, который беру напрокат у одного пенсионера. Это почти кресло, плетенное из бамбука и достаточно длинное, чтобы можно было на нем полулежать, вытянув ноги. Получилось отдаленное подобие кушетки в кабинетах моих европейских коллег.
Первые посетительницы были относительно богаты. Я установил цену в три юаня за сеанс, это почти даром, но сам факт, что эти женщины в состоянии оплатить услуги толкователя снов, был в их глазах признаком буржуазной роскоши и отличал их от начинающих конкуренток. Как правило, они уже имели стаж работы у каких-нибудь директоров фирм, врачей, адвокатов, профессоров и даже местных знаменитостей, звезд кино и театра. Бамбуковое кресло трещало, когда они на него взбирались. Поза полулежа никому не нравилась. Они смеялись, охали: «Господи! Пытка какая-то!» – и предпочитали сидеть. Связного разговора почти не получалось. Они честно пытались рассказывать мне свои сны, но все время сбивались. Сон ускользал из памяти, оставался беспомощный лепет. Некоторым и хотелось бы – а я еще и подначивал их – излить душу, поговорить о себе, но они не умели этого сделать. Чаще всего мне удавалось подцепить отдельные детали их сновидений, похожие на осколки разбитой вазы: половинка зеленого яблока, Учитель Фалугун, сушеная рыбина, свеча с дрожащим пламенем; или как будто в темноте громко пищит крыса, как будто у них вылезают целыми прядями или седеют волосы, сморщивается и сползает, как у змеи, кожа.
Хоть работал я за гроши, но относился к делу со всей серьезностью. Если позволяла память, не упускал возможности почтить своих кумиров и привести цитату из Фрейда, Лакана или Юнга по поводу того или иного сна. Надо признать, что специфическая терминология психоанализа практически не поддается переводу. Когда я громко и торжественно произносил эти каббалистические слова не на мандаринском, а на мелодичном сычуаньском наречии, они приобретали комический смысл, так что женщины, как правило обступавшие меня тесным кольцом, покатывались со смеху. Со стороны можно было подумать, что я даю для них этакое эстрадное моношоу, хотя на самом деле терпеть не могу кривлянье.
Самая первая клиентка была дамой лет пятидесяти, с перманентом и массивным дешевым перстнем. Ей приснилось, что она поймала рыбу. Большую или маленькую? Она не помнит. Чтобы показать ей, как важна эта деталь, я постарался, как мог, перевести длинный пассаж из Фрейда, в котором объясняется, что маленькая рыбка обозначает мужскую сперму, а большая – ребенка, удочка же символизирует фаллос. Невозможно описать, какую бурную реакцию вызвало это толкование. Пациентка побагровела и закрыла лицо руками, а толпа зрителей разразилась хохотом, веселыми возгласами и оглушительными аплодисментами. Лица женщин, на миг сбросивших бремя заботы о хлебе насущном, сияли. Улица Большого Скачка приняла меня и утвердила в звании шута.
Во многих снах присутствовал общий мотив – утюг, символ конфликтов и рабства. («Это значит, вы хотите, чтобы ваше положение изменилось», – твердил я каждой, кому пригрезился этот предмет.) Одной снилось, что она гладит белье и зевает (как на картине Дега, которая свидетельствует о его сочувствии беднякам). Она будто бы широко раскрыла рот, потянулась и тут же увидела себя в одежде хозяйской дочки, которая лет на десять старше ее.
Вечером, когда я уже сворачивался, меня посетила леди Тэтчер. В отличие от других женщин, она без возражений улеглась на бамбуковую кушетку, положила голову на деревянный валик и застыла с напряженным лицом, уставившись в землю. От нее исходил какой-то странный запах, не похожий на духи или местный одеколон. Говорила она с трудом, очень тихо и неразборчиво. Глядя на нее, я вспомнил описанных Фрейдом истеричек.
– Прошлой ночью мне опять приснилось собачье чучело.
Я попытался выжать из нее хоть какие-то детали. Была ли собака в той же позе? Больше или меньше, чем в прошлый раз? Той же породы или другой? И какой именно? Может, она лаяла? А куда смотрела? Бесполезно. «Видела чучело» – и точка.
– Правда, удивительно?
– Да нет. Повторяющийся образ – типичное психическое проявление бессознательного. Этот феномен послужил одной из отправных точек исследований Фрейда. У него сказано: «Повторяющееся действие находит отражение в снах в виде постоянно появляющегося предмета».
У железной леди отвисла челюсть. Впрочем, вряд ли она расслышала конец моего перевода, потому что, едва я произнес имя Учителя, как толпа грохнула. Некоторые девушки даже стали повторять его, как дразнилку.
– Что это еще за Фрейд?
– Я вам уже говорил в прошлый раз: создатель новой теории интерпретации сновидений.
– Я из его рассуждений ни слова не поняла.
– Суть его учения заключается в том, что истоки всех наших сновидений следует искать в детстве. Вспомните, когда вы первый раз в жизни увидели чучело собаки?
– Не помню.
– Ну постарайтесь, пожалуйста! Одно из величайших открытий Фрейда – доказательство разрушительной роли подобных повторений. Дело не в том, чтобы расшифровать сон, разгадать загадку. А в том, чтобы найти средство, как вырвать вас из этого замкнутого круга, помочь свернуть с заезженной колеи, показать возможные отклонения…
И снова взрыв смеха не дал мне закончить цитату. Полицейская дама нахмурилась, складки по сторонам носа стали еще заметнее.
– Я хочу знать одно: к чему мне приснилось собачье чучело. И плевать мне на твоего паршивого Фрейда! – Она резко села и выкрикнула это визгливым, истеричным голосом, а под конец несколько раз нервно прищелкнула языком. – Вот, я вспомнила. От этой собаки воняло, как от старой, заплесневелой книги. – Она наклонилась поближе ко мне. – Почти так же, как от тебя.
– Такой сон означает, что вы скоро охромеете.
Это не было ни озарение, ни умозаключение, просто я разозлился и захотел в отместку обидеть ее. Сам не знаю, как у меня такое вырвалось! Наверное, сработало подсознание. В китайском есть такое устойчивое выражение для обозначения всех убогих: «рябые, хромые, шелудивые»…
В повисшей гробовой тишине проскрипело бамбуковое ложе, послышалось щелканье языка и испуганное шушуканье в толпе. А потом леди Тэтчер засмеялась.
Когда я со своим велосипедом садился в моторку, лодочник сказал мне, что женщины на рынке заключали пари: что станет с ногами леди Тэтчер.
Два часа ночи. Я вдруг проснулся и попытался вспомнить, что мне снилось. Встал, хотел записать, но не успел. Самое главное утекло сквозь пальцы. Осталось общее ощущение чего-то страшного и отрывочные эпизоды. Какое-то политическое сборище под открытым небом на улице Большого Скачка – море черных женских голов. Жара, ревут динамики, я стою посреди трибуны на коленях. На шее висит на цепи тяжелая, как жернов, бетонная плита и пригибает меня к земле. На ней написано мое имя и преступление: похититель девственниц. Леди Тэтчер произносит в микрофон обвинительную речь, но я не могу расслышать, что именно она говорит. С моего лба стекает пот – накапало целую лужу. Потом вдруг ни с того ни с сего, как это бывает во сне, девушки привязывают меня к отцовскому велосипеду (заляпанное грязью переднее колесо крутится у меня носом), на котором по-прежнему укреплено знамя толкователя снов, и под злобные крики бросают в Янцзы. Река бурная и темная, я иду ко дну, а там колышутся какие-то листья (вернее, трава или водоросли). Черная вода сначала становится изумрудно-зеленой, потом тускнеет и, наконец, приобретает оливковый цвет. Древко сломалось, знамя покружило у меня над головой и, мерно покачиваясь, уплыло вдаль.
Среда, 28 июня
Всю дорогу до рынка прислуги, долгую и утомительную, странный сон не шел у меня из головы. Я пытался разобраться в нем: если первую часть, то есть собрание, можно отнести, так сказать, к судебно-процессуальной категории (вспомни, Мо, знаменитое начало «Процесса» Кафки, самую жуткую во всей мировой литературе фразу: «Кто-то, по-видимому, оклеветал Йозефа К., потому что, не сделав ничего дурного, он попал под арест»[14]), то вторая, когда я тонул, согласно неумолимой логике и хронологии, должна означать приговор. Не надо быть психоаналитиком, чтобы уразуметь символ грозной опасности, витающей над моей головой, подстерегающей меня катастрофы, и я вполне отчетливо видел, как полицейская леди приставляет дуло к виску бедного толкователя снов. Знак Судьбы. Я пытался прогнать тревогу, пожимая плечами – жест внутреннего подчинения неизбежному, – но чувствовал, что рубашка на мне стала влажной от холодного пота.
И все же верилось не до конца. Что-то удерживало меня от полного отчаяния и искушения отступиться от своей цели. В голове шла ожесточенная борьба между здравым смыслом, страхом и рекомендациями моих высокочтимых учителей. Наконец, когда я дошел до реки и ждал моторку, мне на ум пришла одна фраза из Юнга. Вот оно, настоящее озарение! Сновидение стало для меня кристально ясным: суд означал, что я что-то скрываю (свой замысел? Свой план? свою любовь?), ну, а в эпизоде, где я тонул, главную роль играет вода, а она, по Юнгу, есть не что иное, как еще первобытный символ пусть прихотливых, но плодотворных сил. Не помню сейчас названия книги, но я бы легко нашел ее в библиотеке любого французского университета. Неожиданный поворот так обрадовал меня, что я достал термос и отхлебнул несколько глотков зеленого чая, как будто это было отменное виски. Потом снял туфли, связал их шнурками и повесил на руль велосипеда, закатал брюки, вошел в воду, а сам велосипед взял на плечи. Туфли болтались на шнурках. Я сделал несколько неловких шагов к подошедшей моторке и переступил через борт. На душе было легко и весело, я плыл и с удовольствием смотрел по сторонам. Пышные облака дрейфовали по небу и растворялись в синеве. Лодка плясала по волнам, вода плескалась и пела, наполняя меня новыми силами.
«Спасибо судье Ди, – думал я. – Благодаря ему я прикоснулся к сокровенным глубинам жизни».
Такого приема, какой устроили мне на улице Большого Скачка, я никак не ждал. Только я появился, как навстречу мне устремилась лавина радостно возбужденных женщин, они верещали, как сверчки, трепыхались, как бабочки. Старые и новые поклонницы облепили меня и зашептали мне в уши: «Леди Тэтчер охромела! Вчера вечером выходила из лодки и вывихнула левую лодыжку!»
Четверг, 29 июня
Ни вчера, ни сегодня рябая леди, вопреки обыкновению, не показывалась. Причина ее травмы пока неясна. Не исключено, что сработал психологический закон, который я называю внушением наоборот: чем больше человек, которому внушили страх перед какой-нибудь опасностью, старается от нее уберечься, тем неизбежнее она его настигает. И никакого ясновидения в том смысле, как это понимают в народе, тут нет.
Так или иначе, но все два дня я был окружен ореолом славы, и клиентура моя значительно увеличилась. Всем вдруг стали сниться сны, и все бросились рассказывать их мне. Многие ухитрялись увидеть нечто, требующее толкования, прикорнув ненадолго посреди дня, после наспех проглоченного бутерброда, тут же, посреди улочки. Лучше всего было то, что у меня прибавилось контактов с молоденькими кандидатками в горничные. (Охотник за девственницами хищно вглядывался в лица: кто сгодится в жертву судье Ди?)
Я понимал теперь, какое чисто физическое наслаждение испытывает ботаник, втыкая лопату в почву неизведанного края. Забывая о своей прямой задаче – описывать новые растения, – он то упивается необычными пряными ароматами, в которых сладость мешается с горечью, то восхищается необыкновенными формами и красками. Я едва мог удержать в памяти все обилие причудливых предметов, которые фигурировали в сновидениях моих юных клиенток: зеркало, железная дверь, дверь из крепкого дерева, ржавый перстень, заляпанное соевым соусом меню, перламутровый флакончик, еще один флакончик – из матового стекла, длинное мыльце в черной коробочке, крутящийся поднос с губной помадой в витрине магазина, рухнувший мост, выбитые в скале ступеньки, которые крошатся и проваливаются под ногами, раздавленный кусочек угля, падение с велосипеда, у которого было седло с разноцветной бахромой, старинный пояс, увязающие в глине красные лакированные босоножки… Нищим девушкам, в основном приехавшим из горных деревушек, никогда не снились куклы, плюшевые мишки или слоники и уж тем более белые или бледно-розовые подвенечные платья.
– Мне знаете что снилось… (Хихиканье.) Мне часто кино снится. (Хихиканье.) Как будто я играю в фильме. Каком? Я уж не помню. Какая сцена? Погодите. Ну, вот, например, снилось, как будто я по ходу действия должна с кем-то поцеловаться… и рядом еще кто-то целуется… Мне ужасно стыдно. Но я знаю, что это все только снится… сама сплю, а все равно знаю. Понимаете? Так и думаю: это сон, – и остаюсь во сне…
Девчушке было лет шестнадцать. Совсем еще плоскогрудая, босоногая, зато с блестящим гребешком в волосах. (Лежа на моей бамбуковой кушетке, она все время почесывала левой пяткой забрызганную грязью правую голень.) Я вспомнил, что видел ее дня два назад на берегу реки – она громко ругалась с товарками. Пока она говорила, я любовался ее изящными бедрами, которые еле-еле прикрывала короткая юбчонка. Кожа была покрыта, «точно шкурка у персика, легким прозрачным пушком», который воспевали поэты эпохи Тан. Мне показалось, что это должен быть несомненный признак девственности. Готовый прослезиться от волнения, я спросил:
– Сколько тебе лет?
– Семнадцать.
– Неправда, ну да все равно. Мне надо кое-что уточнить. Значит, ты видела во сне, как кто-то целуется. А у тебя самой уже есть такой опыт?
– Вы говорите как учитель.
– У меня мать почти учительница. Но ответь мне. Это важно для толкования сна. Ты с кем-нибудь целовалась?
– Ой, как стыдно! В жизни никогда. Но однажды мне снилось, что я смотрю по телевизору фильм и сама же в нем играю. Там один парень, известный киноактер, хотел меня поцеловать. Дело было ночью, на мосту. Он наклонился ко мне, почти прикоснулся губами к моим, но тут я проснулась.
– Прекрасно, милая, поздравляю! Твой сон предвещает перемены к лучшему.
– Вы думаете? Я получу работу?
– Больше чем работу, вот увидишь!
Услышав такое, обступившие нас женщины охнули от изумления и зависти. Я решил на этом завершить сеанс, а попозже переговорить с девушкой еще разок наедине. На кушетке устроилась другая клиентка, за ней еще и еще, некоторые вымогали счастливые посулы для себя тоже, когда же я обслужил последнюю, киносновидицы уже не было.
Пятница, 10 июня
Проснулся одетым и даже в ботинках, как шахматный гроссмейстер, который всю ночь разрабатывал наступательную комбинацию. Брюки и рубашка оказались безбожно измятыми, ясно, что надо переодеваться. Я перерыл весь шкаф и мало того, что не нашел никакой приличной одежды, так еще нечаянно засунул палец между дверцами и прищемил до крови. На мои вопли прибежала матушка. Оказалось, благодаря некстати обуявшей ее заботливости, все три пары моих брюк как раз сейчас прокручиваются в стиральной машине. Пришлось дожидаться конца цикла. Чуть не рыча от злости, в одних трусах, я метался по убогой душной гостиной и все время натыкался на зеркало, безжалостно являвшее моему взгляду неприятного хлюпика с намечающимся брюшком. Кончилось тем, что я задел стоявшую на столе фаянсовую тарелку, она упала и разбилась вдребезги.
Наконец я нацепил влажные брюки, вскочил на велосипед и вылетел из дома, позабыв про мусор, который матушка велела вынести на помойку. Вспомнил же о нем только тогда, когда остановился на перекрестке перед пожилым регулировщиком с повязкой службы уличного движения и флажком в руке. Он покрутил носом, принюхался и заметил белый пластиковый пакет, болтавшийся у меня на руле. Из пакета капала липкая черная жидкость. Регулировщик подозрительно покосился на нее, подошел поближе и взялся рукой за удочку на багажнике. К счастью, загорелся зеленый свет, я налег на педали и рванул вперед.
Доехав почти до самой окраины, я наконец остановился на минутку и выкинул пакет. Дул сильный встречный ветер, аж свистело в ушах, поэтому поднимать флаг я не стал. Ехал довольный, спокойный, уверенный в себе. Мне даже хотелось слегка притормозить, чтобы насмотреться, возможно в последний раз, на благостный пейзаж Южного Китая: туманные холмы на горизонте, рисовые поля вдоль дороги, прячущиеся в бамбуковых рощах вдоль Янцзы деревушки. Приятно было подумать, что вот сейчас на рынке я встречусь с девушкой – на самом деле девушкой, без всякого сомнения! – которой снилось кино, и если она согласится на мое предложение, моим психоаналитическим вылазкам конец! А флаг я сохраню как драгоценную реликвию – доказательство моей пламенной, вечной любви к Горе Старой Луны.
Моторка уже поджидала меня, я влез в нее с велосипедом вместе. Перевозчик молча сунул мне конверт.
Я удивился:
– Это что, мне письмо? Кто тебе дал?
– Начальница.
Лодка отчалила и на малой скорости поплыла к другому берегу, к рынку прислуги. Я распечатал конверт, стал читать письмо. И обомлел с первых же строк. Судьба опять решила сыграть со мной дурную шутку.
Меня передернуло от омерзения. Руки противно тряслись. Не дочитав до конца, я порвал письмо и выкинул в реку.
– Разворачивайся, я туда больше не поеду, – сказал я лодочнику. Он замедлил ход, выключил мотор и застыл, держась за руль и уставившись на меня.
– В чем дело? Поворачивай!
– А ты заплатишь за переправу в оба конца?
Я кивнул. Помедлив, я отцепил флаг с древнекитайским иероглифом «сон». И, при всем драматизме ситуации, чуть не рассмеялся. Потом размахнулся и бросил полотнище в воду. Оно спланировало на темно-бурые волны, попало в водоворот, крутанулось и пошло ко дну.
Это проклятое письмо, написанное почерком прилежной школьницы, шариковой ручкой с жирной, пачкающей бумагу пастой, так и стоит у меня перед глазами. Начало его я помню наизусть: «Никогда не поверила бы, что в моем возрасте я еще могу влюбиться. Но это так! Знайте же, что мне сроду не снилось никаких собачьих чучел. И первый, и второй раз я все наврала. Придумала эти сны и попросила вас разгадать их, чтобы все поверили в ваши способности. Вы тронуты? Дайте мне знать. Любовь моя, давайте поженимся и будем вдвоем владеть всей улицей Большого Скачка. Если же вы не хотите, пожалуйста, уезжайте и никогда больше сюда не являйтесь. Оставьте меня в покое». (Дальше на двух страницах перечислялись сведения о ее детях, внуках и родителях…)
Жениться на рябой старухе, у которой уже и внуки есть, – лучше утопиться в Янцзы! Господи! Да за что мне такая честь, такая любовь, такое наказание! Что самое смешное, первый раз в моей жизни женщина предлагала мне стать ее мужем. Но какая женщина!
Письмо леди Тэтчер делало продолжение практики толкователя снов на рынке прислуги совершенно невозможным. Часов в шесть вечера следующего дня Mo, единственный на весь Китай психоаналитик, забившись в уголок своей комнаты в родительском доме, готовился к новому путешествию – в островную провинцию Хайнань. Правительство объявило ее свободной экономической зоной, а народ прозвал «островом удовольствий», потому что сюда стекались девушки со всей страны, и расположен был этот остров за тысячу километров от родного города нашего героя, судьи Ди и тюрьмы, где томилась Гора Старой Луны.
В голубой чемодан фирмы «Делси» Mo уложил портативный радиоприемник, прозрачный дождевик, солнечные очки (вернее, скрепленные тонкой металлической проволокой темные стекла, которые надевались поверх обычных очков, как окуляры, – чудо французской оптики), одежду – майки, шорты, несколько рубашек, пару летних сандалет и шлепанцы на тонких, как лист картона, подметках. Потом наступил черед самых главных сокровищ – любимых книг, неизменных спутников во всех странствиях (ежедневная пища для ума, без которой я не могу обойтись и суток). Друг за другом проследовали в чемодан: толстый Ларусс в переплете с золотыми буквами; двухтомный «Словарь психоанализа» весом с добрых пять килограммов, в футляре; «Моя жизнь и психоанализ» Фрейда в переводе Мари Бонапарт, одобренном самим Фрейдом, одно из первых французских изданий 1928 г., издательство «Галлимар»; одна книга из серии «Изучение подсознания» под руководством Ж.-Б. Понталиса; «Отчет о психоаналитическом лечении маленькой девочки»,[15] переведенный женой Мальро (описание того, как, по словам Фрейда, «тайна половой жизни сначала смутно брезжит в детской душе, а затем полностью овладевает ею»); «Ниспровержение субъекта и диалектика желания» Лакана, лучший, по мнению Mo, труд о женском либидо; «Тайна золотого цветка», древнекитайский трактат по алхимии, который на протяжении всей жизни изучал Юнг. Пока Mo на минуту замешкался, выбирая, что взять: «Случай навязчивого невроза с преждевременной эякуляцией» Андреаса Эмбрикоса, поэта и первого греческого психоаналитика, или «Печальные тропики» Клода Леви-Стросса, – из стопки книг выскользнула «Сексуальная жизнь в древнем Китае» Роберта ван Гулика, упала на вытертый ковер и раскрылась на странице с выполненной пятьсот лет тому назад ксилографией, на которой были изображены четыре раздевающиеся женщины. Две уже сняли халаты, третья, приподняв полусогнутую ногу, снимала шелковые штаны с вышитыми мелкими цветочками. Mo задержал взгляд на прелестном затылке четвертой женщины, которая собиралась распустить нагрудную перевязь. И тут же достал из ящика стола кар точку и записал ссылку: ему пришло в голову, что по возвращении с Хайнаня хорошо бы сходить в библиотеку и проверить, не первое ли это изображение китайского предмета туалета, сходного с европейским бюстгальтером.
Перебирая и упаковывая эти изысканные яства для души, Mo получал чистейшее, невиннейшее наслаждение. И, подобно мальчишке-сластене, не мог устоять, чтобы не полакомиться страничкой-другой из того, что приходилось оставить дома. Отхватив кусочек из книги, он закрывал ее и поглаживал корешок кончиками пальцев, думая уже о чем-то другом. Иногда ему вдруг казалось, что Г im] такую мысль он встречал прежде, и в поисках источника он принимался лихорадочно перелистывать тысячи страниц конспектов. Если же долго ничего не находил, то проверял новую догадку: наверное, нечто подобное он слышал на лекциях от преподавателя. Как это проверить? Он залезал в картонные коробки времен своей молодости, когда они с Горой Старой Луны учились в университете.
Наконец, сидя на кровати рядом с раскрытым чемоданом, он опознал последнюю цитату. Ширмы на окнах были опущены, в комнате горели пять или шесть лампочек. Сверяясь с заранее составленным списком, он прибавил к уложенным вещам термос для чая, баночку жгучего красного перца, чтобы добавлять в еду, еще одну баночку маринованного зеленого перца к завтраку, несколько банок консервов, много пачек лапши быстрого приготовления, расческу с парой выломанных зубчиков, чистые тетради для записей, три-четыре шариковые ручки с корпусом под металл, несколько цветных карандашей… На дне ящика ему попалась хорошенькая, хотя чуть заржавевшая точилка, блестевшая в темноте как золото. Он испытал ее, с удовольствием глядя, как с тихим скрежетом выползает и повисает в воздухе тонкая спираль карандашной стружки.
Вдруг Mo откинулся назад, закрыл глаза и застыл, прислонившись затылком к стене в такой позе, словно слушал музыку; на самом же деле у него перехватило дух и резким спазмом свело желудок (может, от запаха свинцового грифеля?).
«…Мне сроду не снилось никаких собачьих чучел. И в первый, и во второй раз я все наврала…»
Строки из письма рябой леди сами собой возникли в памяти.
Мо встал и пошел в ванную. Не включая света, снял с себя все кроме очков. Белая ванна неясно мерцала в полумраке. Он пустил воду. Из гудящего на разные лады крана вырывалась горячая струя, от которой шел нар. Мо растянулся в ванне, очки его уплыли. Он был похож на затонувший корабль. Чувство унижения, которое заставила его пережить начальница рыночной полиции, нахлынуло с новой силой. Его едва не стошнило.
Могло ли у меня зародиться хоть малейшее сомнение, когда она рассказывала свои сны? Да нет! Хотя… если вспомнить, как она лунатически смотрела куда-то вверх, сбивчиво, еле слышно бормотала… Мо терзала мысль, что психоанализ, это совершеннейшее оружие мысли, позволяющее проникать в глубины человеческих душ, пасовал перед примитивной, тупой, невежественной коммунисткой, которая сначала за милую душу выдумала сновидения, а потом еще и симулировала предсказанные толкователем-специалистом последствия! Лежа Цо горло в горячей воде, Мо проклинал эту лгунью, эту мнимую хромую, эту чертову леди Тэтчер. Снова подступила тошнота. Вода полилась через край. Мо встрепенулся, вылез. «Нет, я этого так не оставлю!» – подумал он, наскоро вытерся и вернулся в комнату. Он сел за стол, положил перед собой лист бумаги, взял ручку, отвинтил колпачок и стал набрасывать черновик письма.
«Госпожа начальница полицейского участка! – почерк Мо был более разборчивым, но и более отрывистым, чем обычно. – Имею честь сообщить Вам, что истины, открытые психоанализом, распространяются на всех, включая законных представителей власти и блюстителей общественного порядка. Позвольте сказать Вам, что, с психоаналитической точки зрения, сновидение, которое не имело места, а было придумано, ничем не отличается от того, которое на самом деле явилось бы Вам в бессознательном состоянии, поскольку бессознательное в данном случае проявилось в работе Вашего ума. Психически это абсолютно равноценные явления, которые одинаково свидетельствуют о вашей тревожности, подавленных желаниях, комплексах, о том, как грязна, гнусна, стерильна и инфантильна ваша душа…»
Тут перед мысленным взором Мо, опять-таки сам собой, возник образ юной девушки, которой снилось кино и которая чрезвычайно привлекала его в сексуальном и профессиональном аспектах. Он вспомнил, с каким выражением лица рассказывала она о том, как снималась в фильме и ждала поцелуя. С нежностью и горечью снова увидел ее босые ноги и то, как она потирала левой пяткой заляпанную грязью правую лодыжку. Какой яркий случай! Настоящая девственница, восточная Алиса в Стране киночудес! Подумать только – я был так близок к цели!
Письмо к леди Тэтчер осталось недописанным – Мо побоялся, как бы она ему не ответила и все это не вылилось в длинную и вздорную полемику о значении вымышленного сна или в бесконечную переписку. Черновик же он спрятал в одну из папок, которую также уложил в чемодан.
А спустя несколько дней это письмо пропало в ночном поезде по дороге на остров Хайнань, вместе с голубым чемоданом фирмы «Делси», хоть и привязанным железной цепочкой в розовой пластиковой трубочке. Это случилось 6 июля. Что было дальше, читателю уже известно: несколько недель Мо без всякого результата продолжал поиски на этом огромном острове, пока случайно, беседуя по телефону со старинной знакомой, которая когда-то была его соседкой в Чэнду, не нашел наконец девушку (если можно так назвать бальзамировщицу трупов не первой молодости), не потерявшую невинность.
Часть вторая. События одной ночи
1. Ночной фургон
Примерно через неделю после возвращения Мо с Хайнаня в квартире его родителей около часа ночи зазвонил телефон.
Голос бывшей соседки, Бальзамировщицы, на другом конце провода произнес:
– Он умер. Я только что от него.
– Кто умер?
– Судья Ди. Все кончено. Какой кошмар!
(Единственное, что почувствовал Мо в то мгновенье, это охвативший все тело озноб. Холодный пот прошиб его. «Судья Ди? – с ужасом подумал он. – Наверно, не выдержало сердце, и он умер в постели, во время любовного свидания, которое я ему устроил. И теперь меня арестуют – уже не за подкуп должностного лица, а как соучастника предумышленного убийства. Так и будет. Господи, где же я читал что-то похожее? В каком-то романе, нет, в рассказе. Только не помню ни автора, ни названия. Что же делать? Как спасти Гору Старой Луны? Нет, сейчас надо выслушать Бальзамировщицу. Вот только голова у меня не варит. От каждого слова мороз по коже, но смысл того, что она говорит, уходит, как вода в песок, теряется где-то в извилинах мозга, слова кувыркаются, колотят изнутри по барабанным перепонкам, по черепу, бултыхаются в крови, вызывают какую-то странную смесь облегчения, оттого что с невыполнимой задачей покончено, и темного страха перед арестом. А внутренний голос твердит: иди сдавайся в полицию!»)
– Послушай, как было дело, – продолжала Бальзамировщица. – Ты сказал, что за мной придут в восемь вечера, а он явился в семь, прямо в морг. Какой-то тип. Представился шестым секретарем судьи Ди. Такой нервный коротышка. Сказал, что надо немедленно идти, судья торопится. Я не успела ни переодеться, ни помыться. Ну и ладно, думаю! Старый судья небось и не ждет звезду экрана. Чем раньше все произойдет, тем скорее Мо получит, что ему нужно. Пошла с этим секретарем как была. Только подвела губы французской помадой «Шанель», которую ты мне подарил на день рождения. Вышли мы из морга, а на улице секретарь никак не мог поймать такси. Минут десять что-то кричал в мобильник, но не про такси. Видно было, что он страшно трусит. И перед кем дрожит-то? Перед судьей Ди. Жалкая шавка! Он только что вернулся из Штатов – учился там на юриста – и всячески старался это показать. Кстати и некстати вставлял английские словечки. Противно слушать. Тут я и предложила ему взять один из наших служебных фургонов, ну, знаешь, в которых мы покойников перевозим. В шутку, конечно. Один такой как раз у ворот стоял. Я показываю на него: вон, говорю, почти такой же, как ваши бронированные грузовики, на которых возят приговоренных к смерти, и фары такие же – отдельно посаженные, похожие на вылезшие из орбит глаза. Старый такой фургончик, с металлической перегородкой посреди ветрового стекла. Американец этот липовый так и опешил. Давай опять звонить в гостиницу, где судья играл с приятелями в маджонг, спросить разрешения, но ему сказали, что судья уже поехал домой. Он звонит на виллу, а там почему-то не отвечают. А уже меж тем полвосьмого. Тогда он решил погадать – достал из кармана монетку в пять юаней и подбросил. Выпала решка – мы сели в фургон и поехали. Сейчас, как вспомню, делается не по себе. Перст судьбы! Ты только подумай, если бы выпал орел, или подъехало такси, или я бы просто не сказала ему про фургон и что у меня есть от него ключ, судья Ди, может, остался бы в живых. Выходит, это я виновата. Но влипла-то по твоей милости!
(Голос Бальзамировщицы жужжал и жужжал в трубке. И вдруг на этом фоне в сознании перепуганного Мо всплыла непрошеная ассоциация: кинозал и мокрые штаны. Пятидесятые годы, частный просмотр в Кремле – Сталину крутят фильм «Ленин в Октябре». Режиссер сидит несколькими рядами дальше. И вот видит в потемках, как маленький Вождь Народов наклоняется к соседу и что-то ему шепчет. Как потом выяснилось, он сказал: «Надо послать телеграмму такому-то». Но режиссеру со страху послышалось: «Дерьмовый фильм». В зале и так было темно, а у бедняги совсем почернело в глазах. Он потерял сознание и съехал с кресла на пол. Подбежали охранники, вытащили его из зала, и тут обнаружилось, что у него мокрые штаны – обмочился со страху. Мо удивился, что ему пришел на ум этот анекдотический случай, и порадовался, что сам при известии о смерти судьи Ди только покрылся холодным потом.)
– Веду я, значит, фургон, и теперь уже сама помрачнела и занервничала. Как подумаю, что ждет меня на вилле, – кровь в жилах стынет. Ты мне всего не объяснил, но я не такая идиотка, чтоб не понять. Вообще, Мо, я хотела тебе сказать…
– Ну говори.
– Я была на тебя очень зла. Ты представить себе не можешь, как я тебя ненавидела всю дорогу. Ты жестокий, безжалостный человек! Ради собственного счастья готов на все.
– Не знаю, что тебе возразить. Может, ты и права.
– Мерзавец ты! Ладно, слушай дальше. Пока мы ехали, секретарь оклемался. Без конца командовал, давал мне указания, как ехать, рассказывал всякие пакости про судью. Знаешь, сколько времени судья Ди играл в маджонг? Угадай.
– Перед тем, как вернулся к себе на виллу?
– Ну да.
– Наверно, сутки.
– Трое суток: три дня и три ночи! Как засел с партнерами в гостиничном номере с вечера четверга, так и не отходил от стола. В «Холи-дей-Инн» – ты, может, не знаешь, это пятизвездочный отель в центре города, с греческими колоннами под мрамор. Роскошный, с двумя крыльями по двадцать пять этажей, а посередине – деревья, ухоженный газон и фонтан. Идеально чистый, но холодный, бездушный – достаточно взглянуть на стеклянные двери-турникеты. А уж внутри, секретарь говорит, стойки на этажах из черного гранита, а лифты отделаны бронзовой чеканкой. Но самое потрясающее, по его словам, это когда подходишь к номеру. На дверях ничего не указано, а с потолка льется такой рассеянный свет и на мягком бежевом ковре черными тенями вырисовываются цифры. Как в детективном фильме. Он говорит, даже в Америке ничего подобного не видел. Года три-четыре назад, когда отель только открылся, судья Ди был среди почетных гостей. По этому случаю он сутки просидел за маджонгом, не пил не ел. Он сумасшедший, буйно помешанный! Все хочет так же возбудиться, как бывало раньше, когда он направлял винтовку на осужденного и держал палец на спуске. Ты это знал и бросил меня на растерзание этому извращенцу.
(Не отнимая трубки от уха, Мо шарил в темноте и никак не мог нащупать выключатель лампы в изголовье кровати. Он натянул брюки, надел пиджак. Надо идти сдаваться в полицию или, во всяком случае, приготовиться к этому. Рубашка пропиталась потом. Может, сменить ее? Что-то выпало из кармана пиджака на пол. В эту самую секунду он вспомнил: Зингер! Автор рассказа, в котором описывается ситуация, похожая на его 0нынешнюю, – Исаак Башевис Зингер. Правда, имен действующих лиц Мо не помнил – только сюжет в общих чертах. Действие происходит в одной из коммунистических стран. В Польше? Или в Венгрии? Не важно. Герой, обаятельный молодой человек, прожигатель жизни, легко завоевывает женские сердца. Однажды, из жалости, он решает переспать с пятидесятипятилетней школьной учительницей, тощей как спичка, болезненной и хрупкой, страстно его обожавшей. До полуночи она ждала, пока он вернется домой, а дождавшись, достала из сумочки пижаму и шлепанцы, приняла душ и легла в постель рядом с ним. Но в разгар соития тело ее вдруг одеревенело, она забилась в судорогах и умерла. Несчастный соблазнитель не знает, что делать, и боится, как бы его не арестовали по обвинению в убийстве. Действительно похоже. Дальше, помнилось Мо, герой ищет способ избавиться от трупа и тащит его по пустынным ночным улицам большого города. Он слышит какие-то шорохи, шум шагов, проезжают полицейские патрульные машины, попадаются навстречу бродяги, пьяницы, проститутки… Наконец он добирается до пруда, где только что растаял лед, какая-то собака роется в мусорных баках на берегу… «Вот что надо сделать – избавиться от трупа судьи Ди», – подумал Мо, тяжело дыша в темноте. А Бальзамировщица говорит без умолку – видимо, ей надо выговориться, чтобы не сойти с ума, после того как она держала в объятиях мертвеца.)
– Я сказала, что страшно злилась на тебя, пока сидела за рулем фургона. Это не совсем так. Скорее я пыталась понять, не схожу ли с ума, что собираюсь в сорок лет провести свою «первую ночь» с судьей, помешанным на маджонге? Как меня угораздило ввязаться в эту бредовую историю? Я не впала в истерику, не стала выть и кричать, но была во власти галлюцинаций. Свет фонарей казался каким-то неестественно желтым, призрачным. Сигналы встречных автомобилей звучали словно бы издалека, как в тумане. Точнее, мне казалось, что все происходящее уже было со мной когда-то раньше, во сне. Да я и сейчас еще не уверена, что не сплю. В таком безумном, лунатическом оцепенении я вела фургон, а шестой секретарь что-то без конца бубнил, настроение у него окончательно исправилось. Он показал мне трюк, который всегда пользуется успехом на вечеринках и который завоевал ему симпатию судьи Ди: как-то особенно причмокивая и прищелкивая языком, он имитировал звуки партии в маджонг на пикнике. Штука и правда изумительная, ничего не скажешь! Временами слышишь самый настоящий шум реки, потом постукивают косточки маджонга, тихонько складываются одна к одной, паузы сменяются бурным ликованием или мрачным отчаянием. Я прямо видела, как белые кости смешиваются, разлетаются, строятся в комбинации… Странно – глядя на этого паяца, я оттаяла. Напряжение еще оставалось, но не такое сильное. Как будто у тебя что-то жутко болело и тебе вкололи морфий. Причина боли не устраняется, зато какое облегчение!
(Куда же девать труп? В голове соучастника убийства мельтешили типичные кадры из фильмов. Сначала он увидел, как тяжелое тело летит в воду и медленно идет ко дну. Но вот развязывается веревка, которой оно связано. Крыльями раскидываются полы судейского кителя, живот вздувается как мяч. Ноги, освободившись от пут, взбрыкивают (один башмак срывается и летит в грязь на берегу), но очень скоро замирают, костенеют. Густо-зеленая тина, листья, объедки, куски прогнившей коры, разный мусор – все сливается в какое-то мутное месиво. Судью Ди, застывшего в позе деревянного идола со скрещенными на груди руками, подхватывает течение и несет к опоре моста. Опора выдается вперед острым клином – здесь будет конец безумной траектории, конец бывшего элитного стрелка, фаната маджонга. Вот-вот его тело разобьется, разорвется на куски, но в последний момент его засасывает, как сухой лист, и закручивает водоворот, похожий на гигантский глаз циклопа. Нет, не заслуживает этот кровавый палач чистого водяного погребения по освященному веками тибетскому обычаю и не заслуживают такого надругательства воды Янцзы, от которых поднимались к небу древнейшие на земле молитвы. «Словесных волн размеренный поток в двойных надежных скрепах рифм». Кто это сказал? Джойс? Валери? Правильно ли я процитировал?)
– Я ехала позади какого-то грузовика, по дороге, которую знаю лет двадцать с лишним, но у меня было чувство, что я попала в незнакомый город и вряд ли найду обратный путь. Когда проезжали мимо базара, было видно, как мясники у себя в лавках рубят туши. Взлетающие топоры блестели под голыми электрическими лампочками. Бледно-желтое призрачное сияние окружало каждого рубщика. Глядя на них, я ощутила первые симптомы мигрени. Потом потянулась стена музыкальной школы. Кто-то, вернее всего студент, играл там, за стеной и за деревьями, на пианино. «Какая силища!» – воскликнул шестой секретарь судьи Ди. Он узнал Двадцать девятую сонату Бетховена, и в первый раз я почувствовала к нему уважение. А он, довольный случаем блеснуть своими музыкальными познаниями, стал рассказывать, как, живя в Америке, ночами напролет слушал радио. Полюбил джаз, потом фортепианную музыку. Я похвалила его вкус. Он поблагодарил и, проникшись ко мне доверием, признался, что принял там, в Америке, христианство. А я подумала: надо же, этот человек, который конвоирует меня, как полицейский конвоирует заключенного на суд или на казнь, оказывается, христианин. Это потрясло меня, и мне стало его жалко. Разоткровенничавшись, он рассказал, что у него еще в Америке развился геморрой, который теперь уже нельзя вылечить. Узлы разбухают, перегораживают кишку, а иногда лопаются, и начинается сильнейшее, похожее на менструальное, кровотечение. Здесь, в нашем городе, эти непредсказуемые приступы создают ему массу проблем. Из-за них он не может участвовать вместе с начальством в марафонских, длящихся несколько суток турнирах в маджонг. Ему не светит попасть в кружок приближенных к судье Ди лиц – тот подбирает сотрудников из числа партнеров по игре. Так что шестой секретарь может ставить крест на своей карьере.
Мы миновали завод и поехали по направлению к Южному мосту. Дорога была не такая тряская, как в те времена, когда будущий муж возил меня с работы домой на велосипеде. Проехали мимо того самого общественного туалета. Помнишь, я тебе говорила по телефону. Теперь на месте прежней развалюхи стоит домик с черепичной крышей и белыми кафельными стенами. Не могу тебе передать, как я ненавижу это место! Там я первый раз услышала слово «гомосексуалист», и этот вонючий, мерзкий сортир накрепко связан с Цзянем, со мной, стал частью моей жизни. Я иногда думаю, где ж теперь, после смерти, он встречается со своими возлюбленными. И мне вдруг пришло в голову спросить своего конвоира – его зовут Лю: «Слушай, Лю, раз ты христианин, ты, наверное, изучал Библию и все прочее?» – «Что, – говорит он, – прочее?» – «Ну, – говорю, – например, что такое рай? Ты думал про него?» – «В каком смысле!» – «Как ты думаешь, есть в раю туалеты? И какие они, лучше, чем тут, или…» Он меня оборвал: «Тьфу! Делать мне, что ли, нечего, – думать про такие гадости!» Кажется, он жутко разозлился, я и не стала продолжать разговор. Молча крутила баранку. Но перед Народным парком он заговорил сам: «Понимаешь, я юрист и привык употреблять точные термины. Испражнения исходят из твоего тела. Тело же на тот свет не попадает. В рай возносится только душа. А души, как и ангелы, которые их окружают, не писают и не какают. Значит, сортиры им не нужны». – «Ну, а в аду они есть?» Он сказал, что не знает. И мы снова замолчали. В центре города я остановилась купить воды. А когда вернулась и мы снова тронулись, он сразу заговорил, как будто мой вопрос не давал ему покоя: «В Запретном городе[16] в Пекине сортиров не было». Я как-то растерялась и только спросила: «Да?» – «Да. Ты там была? Ну, значит, сама видела: ни в дворцовой канцелярии, ни во внутреннем императорском дворе, ни в покоях императрицы и наложниц, ни у евнухов – нигде никаких клозетов, как на небе!» – «А как же, – говорю, – они справляли нужду? В ведро?» Он снова рассердился: «Дура! Ведро – это ведро, а не клозет!»
(Правой рукой Мо держал трубку, а левой нащупывал точное место между лопатками, куда элитный стрелок всадит ему пулю – прямо в сердце. Ясно как дважды два: за подкуп должностного лица и соучастие в убийстве его приговорят к высшей мере. В одно прекрасное утро расстрельный взвод отвезет его на пустырь у Мельничного холма – знать, не случайно его туда занесло. Солдаты самого низшего ранга заранее, накануне выкопают яму. Его свяжут толстой веревкой, поставят на колени спиной к стреляющему, и тот в оптический прицел возьмет на мушку квадратик между большими и указательными пальцами. «Интересно, ты тоже обмочишь штаны, как тот русский режиссер?» – думал он, исследуя свою левую лопатку. Плоская остроконечная костяшка. Потом перебрался к позвоночнику. Где же она, роковая точка? Интересно, уцелеет или раскрошится грудная клетка, когда в спину врежется пуля? Пуля-убийца, безжалостная капля свинца. В народе ее называют «фисташкой». По форме, что ли, похожа? Он вдруг вспомнил, что за пулю надо платить. Когда-то давно он слышал, что родственникам казненного присылают за нее счет. А без квитанции об оплате не выдают тело для захоронения. Если жертве посчастливилось умереть с первого выстрела, оплачивать приходится только одну пулю – по тем временам семьдесят фэней в Чэнду, один юань в Пекине и юань двадцать в Шанхае. А сегодня небось обойдется в десяток, а то и два юаней. «Господи, – подумал Мо, – неужели моим родителям придется на старости лет тащиться к Мельничному холму и оплачивать расходы по моей казни? Какой ужас! Нет-нет, не бывать этому!»)
– Ты был когда-нибудь у судьи Ди? Это довольно далеко. В десяти километрах к западу от Чэнду, по направлению к Вэньцзяну. Едешь вдоль Янцзы до озера Мечей. Знаешь, искусственное озеро в форме олимпийских колец, откуда поступает питьевая вода для всего района. Там отличная, хотя и узкая, дорога. Поднимаешься на лесистую гору, проезжаешь виллы нуворишей в западном стиле, с острыми крышами, освещенными верандами, длинными аркадами, статуями на ухоженных газонах и колокольнями с куполами-луковицами, как у русских церквей. Сплошной китч, безвкусица, один дом уродливее другого. Жуть! Мне снова показалось, что все это сон. Несколько раз я чуть не поддалась желанию развернуться и поехать назад, мигрень все усиливалась, боль переползла из шеи в висок. Жестокий приступ был обеспечен, причем очень скоро.
Вилла судьи Ди в самой середине поселка, ее окружает двухметровая стена. Перед входом секретарь вышел из фургона, позвонил и что-то сказал в домофон. Вспыхнул прожектор, луч ослепил меня. Медленно, с театральной помпезностью открылись тяжелые железные ворота.
Самого дома я пока не видела и спросила конвоира, какой он – тоже в западном стиле? Он ответил, что это двухэтажный особняк. Мы проехали по темной аллее, потом через бамбуковую рощу, повернули раз, другой, третий, почти под прямым углом. Фонари не горели. И вдруг в свете фар возник какой-то странный силуэт, какое-то фантастическое чудовище, не то дракон, не то змей – плоская голова раскачивалась в метре от земли. Мне почудилась раскрытая пасть со страшными зубами, и я закричала от страха. Секретарь рассмеялся и сказал, что это редкая хризантема, которую кто-то подарил судье. Растение требовало особого ухода, и к нему приставили четверых садовников, которые за ней следили, обрезали, поливали водой особого, секретного состава – все для того, чтобы сохранить такой драконий вид. Цветок стоил огромных денег. Я вышла из фургона, чтобы разглядеть его поближе. Действительно хризантема, но с очень широкими листьями и вывернутыми наизнанку лепестками, похожими на закрученные спиралью чешуйки, из которых образовывался такой столбик. Я сорвала несколько штучек и размяла в ладонях – у них оказался сильный аромат. Рядом росло еще несколько таких же растений, на одном цветы были в форме лошадиных голов, на других – не пойми чего.
За следующим поворотом начался, как сказал секретарь, пионовый сад. Лучи фар скользили по низкой бамбуковой ограде, но для пионов сейчас не сезон, поэтому смотреть было не на что. Но когда начался сад карликовых деревьев, я опять испугалась. По спине поползли мурашки. Ты не можешь себе представить, сколько их там было, они занимали целый склон, снизу доверху. Скрюченные, скорченные, с щетинистыми верхушками, какое-то сборище уродцев. Глядя на них, я вспомнила заспиртованных младенцев-монстров в музейных склянках. Некоторые были подстрижены и имели идеально симметричные формы. Вот уж чего терпеть не могу! Полное извращение природы! На этот раз у меня не возникло желания выйти. Наоборот, я прибавила скорость. Но зеленых карликов было слишком много, так сразу не проедешь: горбатые тисы, изображающие лиры и вазы; заросли аконита с ядовитыми шипами; согнутые в три погибели индийские смоковницы, у которых каждая ветка была притянута к земле корнями и давала новое деревце; вязы с черными стволами; мне даже попалась на глаза одна мини-папайя: гладкий, похожий на колонну ствол, утыканный крошечными зелеными дыньками и с зонтиком из зеленых листьев наверху. А еще смехотворно ужатые японские софоры, липы, тюльпанные и гвоздичные деревья. Легче всего было узнать кипарисы – даже самые маленькие сохраняли пирамидальную форму. Про многие же другие растения я не могла бы точно сказать, как они называются, настолько их изуродовали. Например, одно, судя по серой коре, я бы приняла за бук, но полной уверенности не было. Та же история с магнолиями, дубами, ююбами, остролистами.
Наконец на фоне темного неба вырисовался силуэт судейской виллы. Я уж думала, что полоса бонсаи осталась позади, но с нового пригорка на нас, как банда дикарей в головных уборах из зеленых перьев, обрушились карликовые лиственницы. Я опустила стекло и вдохнула поглубже – в воздухе пахло смолой и ладаном.
И тут произошло что-то странное. Неожиданно нам перегородил дорогу полицейский. Он указал, где поставить фургон, и велел подождать. Шестой секретарь сначала растерялся, а потом впал в ярость. Вытащил из кармана свое удостоверение и стал размахивать им под носом у полицейского, пока тот не уступил и не разрешил ему – но только ему одному! – пройти дальше к дому пешком.
Мне эта заминка была на руку. Я осталась сидеть за рулем, как будто приехала раньше времени на свидание. И разглядывала через лобовое стекло стоявший по ту сторону покрытого кувшинками пруда дом, который должен был изменить мою судьбу, где я должна была лишиться девственности. Это было кирпичное здание смешанного, китайско-западного стиля, над входом увитый плющом навес, плети уходили вверх по стене и цеплялись за балкон второго этажа. Сквозь решетку были видны открытые настежь окна, освещенные красными фонарями в форме бочонков, как на празднике. За окнами мелькали, перемещаясь из комнаты в комнату, человеческие фигурки.
Секретарь все не возвращался. Тогда я медленно-медленно, до невозможности растягивая каждое движение, спустилась из кабины на землю. Полицейский смотрел на меня, не говоря ни слова. Я стала прохаживаться вокруг фургона. Под ногами хрустели сосновые шишки и сухие стручки дрока. Передо мной была рощица эвкалиптов, обожаю этот запах, особенно смешанный с ароматом дрока, напоминающим горький миндаль. Я снова посмотрела на окна с красными фонарями – в них продолжали сновать люди. Судя по всему, они были чем-то встревожены: переговаривались, размахивая руками, но голоса их, приглушенные густой листвой и расстоянием, доносились до меня еле-еле. Я впивалась глазами в эту картинку, как мы часто делаем, когда бессознательно ощущаем, что на нас надвигается что-то страшное, опасное, угрожающее. Мигрень прошла. Еще одна машина подъехала по аллее. Полицейский остановил ее тоже – я слышала, как заскрипели тормоза. Это была карета «скорой помощи», лучи мигалки полосами расчерчивали стволы деревьев. Наконец бегом примчался мой конвоир-секретарь. Судья Ди умер. Трех суток непрерывной игры в маджонг ему показалось мало, он собрал весь обслуживающий персонал, и они сыграли еще пять партий, а на шестой он вдруг обмяк и сполз с кресла, мертвый.
Ну, Мо, что ты на это скажешь? Невероятно! Ты рад? Я тоже. Я сейчас на работе – его надо бальзамировать сегодня. До утра, до прихода родственников и большого начальства, все должно быть закончено… Ладно, жду… Пока… Нет, постой, захвати мне что-нибудь поесть, я проголодалась как собака.
2. В два часа ночи
Мо толкнул дверь служебного входа, и в нос ему ударил запах разложения. С чем сравнить его: с конским навозом? С перегнившей лимонной мятой? С камфарой? С ладаном? Нет, то был резкий запах, обжигавший нос, как обжигает рот острый перец. Что же это? Мирра! Это Бальзамировщица жжет ароматические палочки, чтобы перебить запах формалина, от которого новичку может стать дурно.
– Ты одна? – спросил он. – Больше никого нет? И ты не боишься?
– Боюсь, конечно. Особенно когда задержишься допоздна, вот как сейчас, – ответила Бальзамировщица. Она была в рабочей одежде и заканчивала приготовления. Руки обтягивали длинные, по локоть, резиновые перчатки.
– Я забыл поздороваться. Добрый вечер!
– Разве еще вечер?
– Скоро уже утро.
Мо представлял себе бальзамировочный зал совсем иначе. Белым, голым, пустым. На самом деле ничего подобного – палата в психушке была куда мрачнее. Под потолком горели пять-шесть не слишком ярких ламп. Стены закрыты огромными полотняными шторами, кое-где сверкали какие-то хромированные детали, медные задвижки. Похоже на корабельную каюту, трюм или на подводную лодку. Это впечатление еще усиливалось от шума воды, льющейся в ванну, которая поблескивала в темном углу. Мо вдруг вспомнил свой сон: как будто он очутился в затопленном доме. Черепичная крыша облеплена белыми ракушками; на резных дверях и подоконниках кишат мелкие красные крабы, яркими огоньками расцвечивая весь дом.
И хотя Мо ступал по черным и белым плиткам похожего на огромную шахматную доску пола, он не удивился бы, если б услышал хруст крабьих панцирей под ногами. Сам воздух вокруг казался глубоководно-синим. Он подошел к Бальзамировшице и спросил:
– Куда положить еду? Ночь, все закрыто, я нашел только одну лавочку на Южном мосту. Купил тебе бутерброд с пряной ветчиной и вареные в чае яйца.
– Обожаю яйца в чае. И умираю – хочу есть. Помоги мне их почистить, я в перчатках – не могу.
Яичную скорлупу разбили при варке, чтобы чай впитался внутрь. Мо отколупнул ее всю по кусочкам, чищеное яйцо, все в чешуйчатых разводах кофейного цвета, походило на сосновую шишку.
– Желток вынимаю – говорят, он вредный, в нем холестерин.
– Ладно.
Бальзамировщица запрокинула голову, и Мо вложил в ее широко раскрытый рот кусок яйца. Он видел, как исчез в розовом зеве белок, подхваченный языком, и показался вновь, перемолотый зубами.
– Еще, – попросила она.
Оба яйца были проглочены молниеносно. Во время этой невинной кормежки Мо ненароком прикоснулся к алчному, горячему языку своей подруги детства. Глядя на давно знакомое лицо, он заметил, что кожа на лбу уже не такая гладкая и как будто набухшая, в уголках глаз собрались мелкие морщинки, а подбородок дрябловат.
– Ну, пошли, – сказала Бальзамировщица. – Простишься с судьей Ди – он же твой приятель, а потом выйдешь и подождешь, пока я закончу.
Мо пошел за ней на середину зала, где на кровати под лампочкой с шелковым абажуром лежал матово-белый пластиковый чехол. Этот мягкий свет напоминал освещение витрин на какой-нибудь археологической выставке. Бальзамировщица потянула замочек молнии, он пополз вниз с металлическим скрежетом, от которого барабанные перепонки Мо готовы были лопнуть, – так трещит кокосовый орех под щипцами. Показалась голова судьи, потом одетый в черную рубашку торс.
– Чтоб тебе, заело! – фыркнула Бальзамировщица. – Иди-ка, ты мне поможешь.
– Ты думаешь?
– Что значит – я думаю? Давай тяни!
Но, несмотря на все усилия, то слаженные, то вразброд, Бальзамировщицы (она даже сняла перчатки) и ее ассистента-любителя, застежка не сдвинулась ни на миллиметр, два зубчика никак не желали сцепляться. Мо слышал собственное дыхание и еще какой-то непонятный булькающий звук. Иногда он задевал рубашку судьи – мягкий, тонкий, приятный на ощупь шелк. Наклонившись так низко, он различал сквозь аромат мирры запах табака, затхлости, винного перегара – ни дать ни взять парижский клошар. Верно, этот раб маджонга не мылся все три дня, а то и целую неделю.
– Постой, – сказала Бальзамировщица. – Я принесу ножницы и разрежу этот проклятый чехол.
Она отошла, а усердный Мо осторожно потянул блестящий металлический замочек сначала вверх – упрямые зубчики легко сомкнулись, – а потом потихоньку, миллиметр за миллиметром, стал продвигать его вниз. Молния поддавалась, еще немного – и все, но на последнем миллиметре замочек намертво застрял на том же самом месте! Мо продолжал нервно возиться с застежкой, но вдруг, когда до полной победы оставалось совсем чуть-чуть, он почувствовал на себе чей-то взгляд. А поняв, чей именно, мгновенно покрылся холодным потом, словно на спине у него растаяла и растеклась весенними ручейками большущая льдина. Это смотрел судья Ди! Веки его не совсем открылись, но Мо с ужасом видел, что они приподнялись, а стеклянистые глаза, бессмысленно повращавшись в разные стороны, остановились на нем. Взгляд был тусклый, затуманенный, словно судья возвращался в этот мир откуда-то издалека. Страх сковал Мо, он застыл в той позе, в какой был: нагнувшись над самым лицом судьи, но душа его рванулась из тела вон. Что это: видение? Сон? Или явь? Мертвый воскрес! Может, врач, констатировавший смерть, ошибся? Или это очередное чудо коммунизма? Эти вопросы вихрем проносились у него в голове и не находили ответа. Тем временем меж приоткрытых век судьи зажегся блеск – он завидел ЕЕ. Бальзамировщица возвращалась с ножницами в руках. Она наклонила абажур и, в свою очередь, застыла, как пораженная молнией. Ножницы выпали у нее из рук и со звоном упали на каменный пол. Судья рывком приподнялся и обхватил ее. Она закричала. Но он, не выпуская ее, высвобождался из чехла и прижимался к ней всем телом. Она стала вырываться, закричала еще громче. «Это ты – бальзамировщица?» – проговорил он. Она ответила: «Да», не переставая отбиваться. Он покрывал ее слюнявыми поцелуями, шептал: «Не бойся, все девушки когда-нибудь становятся женщинами!»
Эти слова прозвучали в ушах парализованного страхом Мо как взрыв. Ватными руками он попробовал оттащить судью. Тот отпихнул его, но психоаналитик не сдался, с невесть откуда взявшейся бешеной силой он накинулся на судью и вцепился в воротник его рубашки, так что шелк затрещал. «Беги!» – крикнул он девушке, и тут же сноп искр рассыпался у него перед глазами и он растянулся на полу – судья саданул его своим острым жестким локтем. Бальзамировщица бросилась бежать. Мо встал, но кровь текла у него из носа и ноги подгибались, так что он снова упал. Судья же наконец, кряхтя, слез с кровати. – Где я? – спросил он, озираясь. – Черт возьми! Да это морг! Распростертый на полу Мо услышал, как судья выбежал из зала и помчался прочь, не разбирая дороги. На какое-то время наш герой потерял сознание. Когда же пришел в себя, то обнаружил, что лицо его в крови, как у героя американского вестерна, а штаны промокли, как у русского режиссера на кремлевском просмотре, причем сам он не помнил, когда обмочился.
«Браво, Мо, – подумал он. – Ты один воплотил в себе две мировых сверхдержавы».
3. Микрорайон Светлый
Единственное, что оставалось Мо, чтобы избавиться от постыдно мокрых брюк и трусов, это переодеться в рабочую одежду Бальзамировщицы, которую он нашел в ее шкафчике. Что он и сделал и в таком виде вышел на улицу. Голубая хламида из грубой ткани была чем-то средним между комбинезоном и мантией средневекового ученого, чем-то смешным и строгим одновременно; спереди и на спине красовалась белая надпись – «Космос. Бюро ритуальных услуг», желтый рисунок – ракета и космонавт – и красные адрес и номера телефона и факса. Мо больше всего понравились карманы, в которые он рассовал все, что лежало в брюках: сигареты, зажигалку, бумажник, ключи и новенький мобильник с мигалкой и подсветкой.
Было еще темно. Возвращаться домой не хотелось. Разбудишь родителей, перепугаешь их женским, да еще и с погребальной символикой, нарядом. («Почему так поздно? – наверняка скажет мать. – И когда ты наконец женишься – осчастливишь нас?») Поэтому, вместо того чтобы взять такси, Мо пошел куда глаза глядят по улицам спящего города. Пройдя немного, он решил повторить постоянный маршрут Бальзамировщицы: мимо ворот пустой в этот час музыкальной школы, потом направо до самого рабочего квартала – там тоже ни души. Мо посмотрелся бы в витрину, чтобы узнать, на кого он похож, но здесь не было ни магазинов, ни даже фонарей. Время от времени на улицу выбегала] какая-нибудь собака, останавливалась около него, обследовала и провожала на противоположный тротуар. В мусорных баках шуршали и дрались за объедки крысы.
На перекрестке Мо остановился – уж не сошел ли он с ума? Исхлестанные ветром щеки горели. Кажется, он сбился с пути и не понимал, где находится. По спине его пробежал озноб. Что со мной? Я родился и вырос в этом городе, а этот квартал знаю как свои пять пальцев. И я заблудился? Мо отогнал панические мысли, а осмотревшись, утешился: дикий капитализм внес в облик города сокрушительные изменения. Он обследовал по очереди все новые улицы, неотличимые друг от друга, с совершенно одинаковыми, облицованными искусственным мрамором домами. С четверть часа он прикидывал, в какую сторону идти, и наконец решил, что надо двигаться в северном направлении. Но, сколько ни глядел на небо, определить, где север, не мог, а тут еще закапал дождь. Тогда он просто-напросто пошел, никуда не сворачивая, вперед по улице, обсаженной, как и все остальные, молодыми эвкалиптами, разве что тут они казались не такими чахлыми, решив пройти ее до конца.
«Что сказала бы Гора Старой Луны, если бы я вдруг явился к ней в тюрьму в костюме Бальзамировщицы? – думал он. – Засмеялась бы? Да, наверное. Смех у нее такой заливистый, одни удивляются, другие возмущаются. Я ей скажу по телефону через стеклянную перегородку (черт знает что – в такой нищей стране такие сверхсовременные тюрьмы!)… Вот, скажу, видишь эту ракету с космонавтом, это мое новое увлечение!.. Или нет, придумаю что-нибудь получше. Скажу, что у меня теперь другая работа, я подался в ангелы: сопровождаю людей на долгом пути в рай. Объясню, что такое бальзамировщик: тот, кто приводит покойников в эстетичный вид. А она скажет: „Не смеши меня – ты ничего не смыслишь в эстетике!“ Я придвинусь поближе, чтобы она могла вытянуть руку поверх перегородки и пощупать своими тонкими длинными пальцами человечка в скафандре на моем комбинезоне. Но она же умница – прищурится и испытующе на меня посмотрит: правду я говорю или валяю дурака? Поймет все без слов и горько заплачет. Такую чуткую душу не обманешь. Она поймет, что все опять провалилось. И теперь окончательно. Непоправимо. Уронит голову, закроется руками и просидит так, пока за ней не придут охранники. Да и им придется нелегко. В таком положении даже дуболомы-полицейские с ней не сразу сладят. Она как каменная. Попробуй-ка ее подыми! Нет, не надо идти к ней ни сейчас, ни в ближайшие дни. Только расстраивать. Я и сам-то чуть не плачу – иди разберись в этих многоэтажках!»
В первый раз Мо видел Гору Старой Луны в слезах, еще когда они оба учились в Сычуаньском университете. В тот год стояла суровая зима, в конце ноября несколько дней подряд шел снег – большая редкость для этого города на юго-западе страны. Как-то вечером Мо пошел к профессору Ли, который читал у них курс по драматургии Шекспира и числил Мо в любимых учениках. В большой гостиной профессора был адский холод, тепло было только в кабинете (комнатушке в пять квадратных метров, с пола до потолка уставленной книгами), где стояла жаровня с горячими углями, там они и устроились для беседы – болтали как два приятеля, обо всем и ни о чем. Мо принес свой последний перевод, профессор нацепил очки с веревочкой вместо отломившейся дужки и стал придирчиво читать, сверяя каждое слово с оригиналом. В это время кто-то постучал в дверь. Профессор Ли перешел из кабинета в гостиную, туда же, как увидел Мо, вошла Гора Старой Луны. Он очень удивился: она никогда не интересовалась английским языком, не говоря уж о Шекспире. Девушка была не похожа на себя: бледная, глаза опухли. Стояла с замученным, несчастным видом и даже не отозвалась, когда профессор поздоровался с ней. Только подошла нетвердым шагом к стоявшему посреди комнаты столу, опустилась на стул с плетеной ротанговой спинкой и, уронив голову на руки, разрыдалась. Мо со своего места видел только рассыпавшиеся по плечам и мелко трясущиеся длинные волосы, при каждом новом рыдании по ним пробегала крупная волна. Он нервно ходил взад-вперед по крохотному кабинету и никак не мог решить, надо ему показаться или нет. Профессор Ли заговорил, но как-то странно: куда девались уверенность и звучность его хорошо поставленного голоса, обычно без усилия покрывавшего большую университетскую аудиторию? Тоном провинившегося школьника он просил прощения за своего сына (студента филфака, высокого, видного юношу, отъявленного донжуана, кумира девушек и героя их снов). Гостья по-прежнему молчала. Профессор называл сына скотиной, гнусным, бессовестным негодяем, которому нельзя верить, и т. д. Мо подошел к окну и увидел свое изображение в матовом стекле: расстроенное лицо, текущие по щекам слезы. Между тем огонь, уютно потрескивавший в жаровне, погас. Мо попробовал разжечь его: подбросил угля и стал дуть в дверцу. Поднялось облако золы, забившей ему рот и нос. Дым вырвался наружу, проник в гостиную. Профессор бросился на помощь, Мо же, наоборот, кашляя, выскочил из кабинета. Неожиданный шум испугал Гору Старой Луны. Она встрепенулась и удивленно глядела на явление Мо в клубах дыма. Трудно сказать, кто из них испытывал большую неловкость: она, оттого что ее застигли в таком состоянии, или он, оттого что в таком состоянии ее увидел. Он попытался вытереть лицо рукавом, но только размазал сажу и стал похож на клоуна из китайской оперы; пробормотал что-то невнятное в свое извинение. Она уже не плакала. Мо взял стул, хотел сесть рядом с ней, но, сам не зная, как это получилось, опустился на колени. «Не думай о нем больше, забудь его», – умолял он девушку. Она кивнула и положила руки на плечи Мо, вернее всего, чтобы заставить его встать. Но Мо почудилось, что она готова довериться ему. «Гора Старой Луны, дорогая моя! – хотел он ей сказать. – Я неказистый, неинтересный, бедный, близорукий, маленького роста, но гордый, и я отдам тебе все, всю свою жизнь, до последнего дыхания». Однако от волнения не мог выжать из себя ни слова. Он поднял голову. Вот, совсем рядом, ее грудь, в которой бьется страдающее сердце. Он осмелился начать и уже произнес ее имя, но она нагнулась, стараясь поднять его с колен. «Встань, а то он увидит!» – сказала она, хотела прибавить что-то еще, но замолчала, чтобы не расплакаться. Однако не сдержалась – слезы потекли из ее глаз по щекам и по губам. Мо хотел утереть их ладонью, но рука его была черная, вся в угольной пыли. Тогда, поддавшись порыву, он поцеловал ее в губы. Это был не столько поцелуй, сколько легкое, невинное прикосновение. Он ощутил горечь ее слез. Девушка отстранилась, и он тотчас поднялся. Она замерла, устремив на Мо взгляд опухших глаз, но при этом не видела его, и он это знал. Она была похожа на больную, ждущую своей очереди в приемном покое больницы, среди других, чужих людей. Наконец она встала, сказала «До свиданья» воюющему в кабинете с дымом профессору Ли и легким шагом вышла из комнаты.
Теперь, спустя двадцать лет, шагая по городу в костюме служащей погребального бюро, Мо вспоминал об этом поцелуе, своем первом поцелуе, нежном и страстном, приправленном солеными слезами. Гора Старой Луны, страшно бледная, была в стеганой куртке из черного бархата, черных брюках и ботинках и приковывающем глаз белоснежном свитере. Тот ноябрьский день остался для него памятной датой, тайным праздником, который он торжественно и в трогательном одиночестве отмечал каждый год, неизменно надевая давно превратившийся в лохмотья фиолетовый плащ и залоснившуюся шляпу, которые были на нем в Великий Час. (Настало время открыть секрет нашего психоаналитика: говоря попросту, он до сих пор оставался девственником, мало того, не жаждал приобрести недостающий опыт, – это бросалось в глаза каждому, кто видел его в женском обществе.) Каждый ноябрь, где бы он ни был, в Китае или в Париже, нищенские обноски, с которыми связаны его самые драгоценные воспоминания, пробуждали в нем романтический восторг.
Моросил мелкий дождь. Вода скапливалась на листьях деревьев и холодными каплями падала на костюм и на голову Мо. Он пожалел, что у этого комбинезона, в отличие от лыжного, нет капюшона. Его догнало и притормозило у тротуара, ожидая сигнала, такси. Но Мо не стал его останавливать. Не нужно ему такси. Он уже нашел дорогу по верному признаку: за рядом еле различимых в тумане величественных платанов вдруг замаячил сортир, бывшее прибежище геев, с неоновыми буквами WC на крыше. Движимый любопытством историка, Мо свернул и заглянул внутрь. Ему казалось, что он в сказке. Теперь заведение охранялось унылым старцем с мешками под глазами, в спецовке, похожей на комбинезон Мо. Он сидел за стеклянным окошком, под слабой лампочкой, весь какой-то прозрачно-призрачный. «Вход – два юаня», – проговорил он тоном музейного сторожа.
Проходя мимо конфетной фабрики, Мо достал из кармана мобильный телефон, но только с досадой и неприязнью посмотрел на этот светящийся аппаратик – звонить-то некому. Единственным человеком, с кем ему хотелось бы говорить, была Гора Старой Луны, а она в тюремной камере. Он подумал о своем французском аналитике Мишеле. С учетом разницы во времени, тот должен уже проснуться. Мо укрылся под буковым деревом, чьи листья трепетали, как его сердце, а вершина волновалась, как его душа, и набрал номер. Гудки, щелчок и далекий голос его наставника произнес: «Да». Холодное, равнодушное, бесстрастное «да». Слишком часто Мишеля донимают звонками взвинченные пациенты, и у него выработалась привычка: снимая трубку, он холодно говорит «да» и ждет натиска. У Мо сразу пропало желание говорить с ним, и он прервал связь, даже не поздоровавшись. Но через несколько секунд телефон зазвонил в кармане.
– Простите, Мишель, – смущенно пробормотал он, – не хотелось вас беспокоить, но я влип в жуткую историю.
– Где ты, Мо? Ты с ума сошел? На каком языке ты со мной говоришь?
Голос Бальзамировщицы! Как же он мог начисто забыть о ней?! Мо стал горячо извиняться и сказал, что немедленно к ней зайдет.
Бальзамировщица… Мо не помнил точно, кто и когда начал так звать соседку сверху. Теперь все только так ее и называли. Все, включая родителей, г-на и г-жу Лю, бывших преподавателей анатомии, лет двенадцать тому назад они вышли на пенсию и оставили дочери жилплощадь. Скромную двухкомнатую квартирку на последнем этаже бетонной шестиэтажки без лифта, побеленной снаружи, с торчащими цементными швами и зарешеченными (защита от воров), как клетки в зоопарке, окнами. Над входом рабочий, крестьянин и солдат из бело-розовой мраморной крошки держат похожее на венок зубчатое колесо. Это здесь «муж» вдовы-девицы выбросился перед свадьбой из окна шестого этажа.
Уже отключив мобильный, Мо сообразил, как нелегко ему будет попасть к Бальзамировщице, минуя квартиру собственных родителей на втором этаже, придется действовать как профессиональный домушник.
Ломая голову над этой задачкой, он дошел до университетского городка медиков. Обсаженная пышными платанами и протянувшаяся на километр Малая Индийская улица делит его на две части: в южной расположены учебные корпуса и общежития, в северной – дома преподавателей и служащих. (Китайские университеты предоставляли и предоставляют своим работникам ведомственное жилье. Руководители таких учебных заведений располагают полномочиями, какие и не снились их западным коллегам, они распоряжаются всем: от приема на работу преподавателей, штатного расписания и назначения на должности до оплаты больничных листов, починки труб, проводов, прочистки канализации, составления меню и сметы для столовых, а также графика запланированных беременностей сотрудниц, записи детей в сады и ясли и, главное, распределением квартир.)
Жилые дома делятся на пять микрорайонов: Западный Сад, Персиковая Роща, Бамбук, Мирный и Светлый. В каждом по несколько кварталов стандартных пяти-, семиэтажных домов без лифта. Путь по этому сонному царству долгий и трудный. Минут пятнадцать Мо вышагивал под дождем по Малой Индийской, миновал микрорайон Мирный, Персиковую Рощу, прежде чем добрался до Светлого.
Несмотря на красивое название света на улице не было. Мо подошел к наглухо закрытым воротам и стал громко звать сторожа. Его вопли далеко разносились в ночи, он почти охрип, когда наконец у него над головой зажегся фонарь и осветил величественный, пышный портал: глянцевая черепичная крыша, резные колонны с мифологическими фигурами и массивные двустворчатые деревянные ворота, покрытые облупившейся красной краской. На воротах наклеены в несколько слоев пестрые афиши и объявления: часы работы, правила и запреты, фотографии преступников в розыске, расписание собраний местной партячейки, покаяния разоблаченных воров, анонсы американских фильмов, лозунги, публичные доносы, оставшиеся от прежних времен, но все еще прекрасно различимые, статьи из старых и новых журналов обо всем на свете. Прорезанная в одной из створок дверца открылась, проскрежетав ржавыми петлями, и на пороге появился сторож, незнакомый Мо молодой человек в накинутой на плечи шинели Китайской народной армии.
– Благодарю вас, вы очень любезны, – сказал ему Мо и сунул бумажку в два юаня.
Сторож взял чаевые, пропустил Мо, закрыл за ним дверь, задвинул тяжелый железный засов и только тогда пригляделся к нему.
– Кто-нибудь умер? – спросил он, подозрительно осматривая костюм Мо.
– Да. Хромой Ляо из одиннадцатого корпуса третьего блока, – выпалил Мо, удивляясь собственной находчивости.
Хромой Ляо был когда-то их соседом по этажу, он действительно умер, только лет десять тому назад. Но новый сторож с соболезнующим видом кивает и испускает долгий вздох, достойный героя сентиментального американского телесериала, как будто бедный Ляо был его близким другом.
– А как вы заберете тело, вы же без машины? – крикнул он уже в спину Мо.
– Не важно. Я заберу его душу.
Ошеломленный загадочным ответом, сторож остался стоять, разинув рот и глядя вслед Мо. Призрачный силуэт скользнул под дождь; не замедляя шага и не поднимая глаз, прошел мимо шести бетонных корпусов-близнецов первого блока, а у ограды второго, где дорога разветвлялась, свернул налево и скрылся из виду.
Калитки в кирпичных заборах третьего и четвертого блоков располагались ровно друг напротив друга. Одинаковые мокрые от дождя никелированные решетки, чугунные цепи, выкрашенные в зеленый цвет, как лианы, и тяжелые медные замки, с которых капала вода, – можно подумать, там, в типовых корпусах, хранятся несметные сокровища!
Мо снова прокручивал в голове разные варианты того, что скажет родителям, особенно матери, если встретится с ними на лестнице. А сам уже машинально постучался в левые ворота. Никто не отвечал. Он крикнул и снова постучал, на этот раз не так громко, и голос постарался изменить, чтобы мать его не узнала. Смотреть вверх, на окна стандартных бетонных коробок, верхушки которых тонули в тумане, он не решался. Так было и в детстве: каждый раз, стоя перед этой решеткой (тогда она была вся ржавая и ворота закрывались на ночь не в половине двенадцатого, как теперь, а в половине седьмого), он испытывал страх перед матерью.
Наконец вышел сторож, тоже молодой и тоже в военной шинели, но поменьше ростом и худощавее первого. Положив в карман свои два юаня, он, не взглянув ни на того, кто их ему дал, ни на его комбинезон с погребальной символикой, быстро запер ворота и побежал спать дальше в свою комнатенку. В голове Мо пронеслось смутное подозрение: «Когда я уходил из дома около полуночи, меня выпустил другой сторож, пожилой, лет шестидесяти, вроде того, что работает в уборной, а этот парень смахивает на него – наверно, сын или зять, который его подменяет, чтобы сводить концы с концами, и еще не научился благодарить за чаевые».
В такой час все спят. Единственные свидетели возвращения Мо – это бело-розовые рабочий, крестьянин и солдат над дверями подъезда. Он тихонько проскользнул в пустой коридор, где привычно воняло блевотиной. Лицо, шея, комбинезон – все было такое мокрое, как будто на него вылили ведро воды. Дрожа от холода, Мо прислушался: слава богу, все тихо!
Он стал на цыпочках подниматься по ступенькам. Но перед последним пролетом, ведущим на третий этаж, наш чересчур почтительный и боязливый сын почувствовал, что у него не осталось больше ни воли, ни сил и отказывают нервы. Озноб прошел, теперь его снова бросило в жар, пот весенними ручейками стекал по телу. Однако самое трудное было впереди – путь с третьего этажа до четвертого. С каждым шагом Мо все явственнее ощущал запах дома. Непередаваемый, но с детства знакомый, который узнаешь даже в полной темноте.
В этих домах на каждой лестничной площадке было по две квартиры, вот и тут, на третьем, слева дверь семьи Мо, справа – семьи давно покойного хромого Ляо. Мо крался, не поднимая глаз. Впрочем, все равно, ничего не видно, а включить свет нельзя. Он ступал с величайшей осторожностью, стараясь не спотыкаться. Пощупал ногой, чтобы убедиться, что дошел до последней ступеньки. Точно. Теперь надо пересечь площадку и дальше по лестнице, на четвертый. Отец уже давно, с тех пор, как повредил барабанную перепонку, плохо слышал и, когда смотрел телевизор, включал звук на полную мощь, у матери же ослабло из-за диабета зрение, а слух, наоборот, обострился, она слышала все: как чихает кот в соседнем доме или ползают за холодильником тараканы. Проходя перед дверью, он сжался в комок и даже перестал дышать, но вдруг наткнулся на что-то левой ногой и чуть не упал – это был пластиковый мешок с мусором. Мешок опрокинулся, мусор высыпался на площадку, среди прочего банка из-под кока-колы, которая покатилась вниз по лестнице, подскакивая на каждой ступеньке, долетела до второго этажа и со всего маху врезалась в дверь соседей снизу. У Мо от ужаса захватило дух и едва не лопнуло сердце.
Он застыл, грохот, как ему показалось, не стихал целый час. Наконец все смолкло, и он с облегчением убедился, что никто не проснулся, даже его мать. Просто чудо! Может, жильцы привыкли, что по ночам на лестнице хозяйничают крысы. Однажды, лежа на кушетке у своего психоаналитика, он сам сказал ему: «В нашем доме полно крыс, такие крупные, будьте уверены, не водятся больше нигде на свете».
На пятый и выше, на шестой, он взбежал бодро, резво, ощущая прилив сил и легкость во всем теле, будто спешил на любовное свидание. Кое-как причесался, запустив пальцы в волосы, подышал на ладонь, проверяя, не пахнет ли у него изо рта, и протер стекла очков.
На шестом этаже располагалось четыре двухкомнатные квартиры, дверь Бальзамировщицы – справа в конце коридора, у окна, через которое на нее падает рассеянный свет уличного фонаря. Мо уже занес руку, чтобы постучать, но этот блик его остановил. Он был какой-то странный, с переливчатым стеклянным блеском. Мо легонько прикоснулся к светлому пятну: так и есть – дверь застекленная! Но вчера, когда он приходил уговаривать Бальзамировщицу встретиться с судьей Ди, у нее была нормальная дверь, такая же, как у всех: металлическая, на массивных петлях, со щеколдой, замочной скважиной и глазком.
«Может, я поглядел на воскресшего судью и спятил?» – подумал Мо.
Он щелкнул дешевенькой одноразовой зажигалкой и поднес ее поближе к двери – слабого пламени вполне хватило, чтобы все разглядеть. Мало того, что дверь действительно оказалась застекленной, но еще справа на стене была пришпилена карточка: «Г-н и г-жа Ван». Бальзамировщицу звали совсем не так.
В изумлении Мо попятился и поднялся на несколько ступенек по лестнице.
«Так. Случай клинический: я утратил рассудок».
Надо было немедленно протестировать мозги. Мо решил, что быстрее и вернее всего будет испытать память, например проверить, помнит ли он французские слова. Он представил себе на секунду, что французский язык, который дался ему упорными многолетними занятиями, вдруг возьмет и улетучится у него из головы. Не дай-то Бог!
Первым французским словом, которое он вспомнил, было «merde».[17] В памяти всплыли строчки из «Отверженных»: «…английский генерал… крикнул: „Сдавайтесь, храбрецы!“ Камброн ответил: „Merde!“ Из уважения к французскому читателю это слово, быть может, самое прекрасное, какое когда-либо было произнесено французом, не должно повторять».[18]
Какое счастье! Наслаждаясь блестящим доказательством своих мыслительных способностей, Мо подумал, по ассоциации с именем Гюго, о другом, тоже очень выразительном словечке – «Hélas!» Ему вспомнился известный спор между Полем Валери (его любимым поэтом) и Андре Жидом. Первый уверял, что самый великий из французских поэтов – Виктор Гюго; «Увы!» – отвечал на это второй. Было еще одно особенно дорогое ему слово, одно из тех, которые по-французски звучат лучше, чем по-китайски или по-английски: «l’amour» – любовь. Как-то во время очередного свидания с Горой Старой Луны он, разговаривая с ней через стеклянную перегородку, поделился этим своим лингвистическим пристрастием, а она несколько раз произнесла это слово. Звук «ль» ей не давался, поэтому она опустила артикль и произносила просто «amour», сначала чуть шевеля губами, потом все яснее и яснее, пока наконец прекрасное, волшебное слово не разнеслось чистой нотой, перекрывая беспорядочный гомон заключенных и их родных. Все, от мала до велика, поддались его обаянию. Упоительное, благоуханное чужеземное слово! Если бы не вмешались охранники, весь зал свиданий подхватил бы его хором.
Убедившись, что он в здравом уме и трезвой памяти, Мо вернулся к тайне стеклянной двери и попытался разгадать ее. Он снова осветил карточку на стенке с именами г-на и г-жи Ван и постарался представить себе, как бы эти люди отнеслись к его появлению в форме служащего похоронного бюро. Но поскольку ему не хотелось, чтобы по его вине у них случился разрыв сердца, он позвонил по мобильному Бальзамировщице и услышал ее панический голос:
– Где же ты? Что-что?!. Ванов знаю конечно, они оба учителя физкультуры. Ты перед их дверью? Но они живут в четвертом блоке, а мы – твои родители и я – в третьем! Ты что, уже собственный дом не можешь найти?
Мо помчался вниз, перепрыгивая через ступеньки, у двери, которую принял за свою, он притормозил и мстительно пнул ногой валявшийся посреди площадки пакет с мусором. Бумажки и очистки разлетелись по всей лестнице. На улице все еще шел дождь, и, пока Мо дошел до своего дома, он успел снова промокнуть до нитки и был похож на выдру, которая вылезла из одной норы, нырнула и вылезла около другой. Вода текла с него ручьями, на носу повисли капли.
Все происходило как на дне морском. Было трудно дышать, бетонные ступени беззвучно проседали под ногами, как резина, то расширялись, то сужались, то обретали обычные размеры. Мо казалось, что он передвигается по мягкой, болотистой, жирной и зловонной почве. Это было похоже на сон, который приснился ему когда-то, будто он идет большими шагами по мраморному полу в черных и серых прожилках, а камень размягчается и в конце концов превращается в огромный ломоть сыра.
А виной всему Бальзамировщица, которая взяла его за руку и ведет за собой по лестнице.
Войдя в подъезд, он слепо потыкался в поисках выключателя, а не обнаружив его, был вынужден, как и в предыдущий раз, пробираться по лестнице в полной темноте и крадучись, как вор. Но когда он дошел до второго этажа, вдруг на одном из верхних этажей кто-то зажег свет и по ступенькам застучали подошвы шлепанцев, все ближе и ближе. Мо догадывался, кто это, по спине его пробежала дрожь.
Он затаил дыхание и вслушался получше, пытаясь понять, не матушка ли это, – тогда надо скорее прятаться. Но, покинув Китай и живя за границей, он разучился различать по звуку шагов, какие подошвы у шлепанцев: пластмассовые, кожаные или резиновые – и какому человеку они принадлежат: женщине или мужчине, решительному или робкому, благодушному или угрюмому. Прежде он мог иной раз угадывать такие тонкие вещи, как настроения. Например, у человека, принятого в партию, шаги меняли тембр, звучность и даже приобретали особую значительность: еще долгое время после знаменательного события они словно бы выпевали национальный гимн.
В приближавшихся шагах прочитывались стремительность и непринужденность. Свет на лестнице снова погас, но шаги не замедлились. Вот они уже сбегают на третий этаж. Мо снова двинулся вверх, и приглушенный, солидный звук его шагов слился с дробным, звонким цоканьем шлепанцев в стройной двухголосой серенаде.
Двадцать шагов вверх, поворот, еще пролет – и Мо услышал голос Бальзамировщицы:
– Это ты?
– Тише, – еле слышно отозвался он, – разбудишь мою мать.
На расстоянии нескольких метров из густой темноты в пролете третьего этажа вынырнула бледная тень. Ритм шагов не убыстрялся и не замедлялся, а изящная фигурка, казалось, застыла на верхней ступеньке крутого пролета, все так же плавно перебирая ногами.
– Не шуми. У мамы очень чувствительный слух… – зачем-то прибавил Мо придушенным голосом и осекся.
Оборвалась и партия шлепанцев. Последний звук еще отдавался эхом у него в ушах. Рука Бальзамировщицы сжала его руку. Вздрогнула горячая упругая ладонь, нервно сжались пальцы. Он почувствовал что-то твердое и понял, что это ее обручальное кольцо. Она была совсем близко, Мо ощутил какой-то лекарственный запах от ее лица. Он прикоснулся к ее коже.
– Что это у тебя за одеколон? – шепнул он.
– Никакого. Наверно, от меня пахнет формалином.
– Нет.
– Правда?
– Правда.
– Тогда хорошо. Терпеть не могу этот запах после работы.
– Нет, пахнет скорее йодом. Ты не поранилась?
– Нет. Просто наложила увлажняющую маску. Твой судья Ди так меня перепугал, что я и дома все дрожала и никак не могла успокоиться. Вот и решила сделать такую маску. Немножко пощипывает кожу, зато знаешь как успокаивает! Видишь, уже не дрожу. И почти забыла про эту мерзкую историю.
– Я сам чуть не умер от страха.
Держась за руки и неуверенно нащупывая ступеньки, перешептываясь, а порой спотыкаясь и покачиваясь, как танцоры в комическом номере, они пошли наверх. Дверь в квартиру Мо была закрыта, свет нигде не горел, но Мо показалось, что он слышит, как мать кашлянула.
– Бедненький, какая у тебя холодная рука. И я никак ее не согрею.
– Я промок. Видела, в чем я пришел? В форме ритуального бюро, может это твоя, мне она маловата и тесновата.
– Я дам тебе переодеться. В память о муже я сохранила все его вещи. По росту тебе должно подойти.
4. Пельмени готовы
Спустя всего несколько минут Мо всунул голые ноги в синие замшевые тапки с тремя вышитыми цветочками в фиолетовых тонах – ношеные, с шаркающими подошвами.
При входе в квартиру Бальзамировщицы стояла небольшая полочка в несколько ярусов, на которой она выстроила всю обувь. Мо снял свои стоптанные, разбухшие от дождя, забрызганные грязью туфли и поставил их рядом с красно-черными кроссовками, сандалиями, шлепанцами, высокими белыми ботинками со шнурками… Все маленькое, намного меньше тапочек, которые принадлежали ее покойному мужу и были велики Мо. Стоило ему закинуть ногу на ногу, как одна тапочка повисла, держась только на большом пальце босой ноги. Мо предпочел бы надеть что-нибудь другое, но выбора не было.
– Это хорошие тапочки, – сказала Бальзамировщица. – Мы купили их за несколько недель до свадьбы в Народном торговом центре. Стоили пять юаней пять фэней, как сейчас помню. После смерти мужа я их тут держу, чищу, иногда ношу, но они мне велики.
В комнате, почти как в бальзамировочной, горело штук пять-шесть слабых ламп. Расплывчатые ореолы мягкого матового света создавали атмосферу замкнутого пространства, чуть ли не погребка. Хозяйка порхнула в комнату, легкая как воробушек, помолодевшая. Лицо ее блестело от крема. На коротком халатике из розового шелка были вышиты голубые цветы и белые птицы.
– Что тебе приготовить? У меня в морозилке есть пельмени с бараниной и сельдереем, хочешь? – спросила она и, не дожидаясь ответа, скрылась на кухне.
– Наконец-то у меня в доме мужчина, – выдохнула она, возясь у плиты.
В квартире, точно легкий дымок, точно подвешенная в воздухе пыль, точно запах ладана, стоял унылый холодный дух бездетной старой девы. Пол устилала бамбуковая циновка тонкого плетения. Кое-где – перед кроватью, перед телевизором и перед каждым из двух кожаных кресел – лежали разноцветные коврики. Стола не было – видимо, хозяйка ела на кухне. С дивана и кресел не снята прозрачная упаковочная пленка. Водруженный на тумбочку телевизор покрыт пурпурным бархатным чехлом, пульт обернут хрустящим целлофаном. На телефон наброшена махровая салфеточка. На стене увеличенная цветная семейная фотография в рамке. Отдельных портретов – ни ее, ни мужа – не видно, только несколько его профилей, вырезанных из черной бумаги, и один общий снимок – пара на велосипеде. Он, согнувшись над рулем, крутит педали, полы плаща разлетаются в стороны; она сидит сзади на багажнике и вяжет развевающийся на ветру свитер.
Бальзамировщица владела настоящим сокровищем – коллекцией марионеток, которая привела Мо в полное восхищение. Он завороженно разглядывал каждую наряженную в шелк и атлас куколку: императоров в платьях с драконами, императриц в драгоценных уборах, ученых с веерами, воинов при саблях и копьях, нищих и т. д. – расставленные на верхней полке невысокого шкафчика, они смотрели на мир сквозь мутноватое стекло. Это был подарок мужа, он же получил коллекцию в наследство от какого-то родственника. Два десятка фигурок немыслимой красоты, одна другой лучше. Мо мог бы рассматривать их часами. Перед смертью муж Бальзамировщицы успел устроить на полочке мягкое освещение. Каждая из кнопок на боковой стенке соединялась с лампочкой, запрятанной в складках бархата, которым полка была обита изнутри. Мо опустился на колени, раздвинул стекла и стал зажигать по очереди все лампочки, которые, как прожекторы на сцене, высвечивали кукол. Бальзамировщица между тем подошла к нему и рокочущим феном стала сушить его волосы. Под воздушной струей одежда на куклах зашевелилась, задрожали веера в руках ученых, зазвенели украшения на императрицах. Не помня себя от восторга, Мо безотчетно коснулся рукой шлепанцев Бальзамировщицы, потом погладил ее изящную левую лодыжку, пощупал острую косточку.
Нежную прелюдию оборвало громкое шипение: из кастрюли с пельменями убегала на горячую плиту пена. Бальзамировщица отскочила и бросилась на кухню. Мо остался стоять на коленях, руки его дрожали, дрожь передалась марионеткам. Они раскачивались, приседали, грациозно поднимали широкие рукава, покачивали головками в коронах или высоких шапках и приветствовали своего единственного зрителя, охваченного бурей эмоций. Очки его запотели, так что он различал лишь пляшущие, сливающиеся друг с другом цветные пятна, которые вспыхивали ярким пламенем, рассыпались тысячами искр и бесчисленными светлячками мерцали в волшебной ночи.
По настоянию хозяйки (большая мастерица по части пельменей, она сочла, что вкус этого изысканного кушанья испорчен, и поставила вариться новую порцию) Мо пошел подыскать себе сухую одежду. Количество вешалок в стенном шкафу поначалу обескуражило его. С одной стороны висело все женское: атласные комбинации с кружевами, шуба из искусственного меха, блузки, платья, юбки и т. д., с другой – все мужское: синяя маоцзедунка, черная тройка, белая рубашка с крахмальным воротником и надетым на вешалку черным шелковым галстуком– бабочкой, брюки, потертая кожаная куртка, пояса, солдатские фуражки, но ничего летнего. Все эти аккуратно развешанные, пропитанные тяжелым запахом камфары вещи, дающие представление о том, как выглядел покойный, несколько смущали Мо. Он открыл другой, зеркальный шкаф. Там на полочках было разложено стопками чистое отглаженное белье. Преобладали три цвета: белый, розовый и голубой. Мо выбрал спортивный костюм и расправил его, не в состоянии при этом отделаться от чувства, что прикасается к чему-то живому. Он закрыл шкаф и отправился в ванную комнату переодеться.
В ванной лился с потолка холодный и какой-то сумеречный неоновый свет, отражаясь влажными бликами в фарфоровой раковине и унитазе. Овальное зеркало над умывальником со стеклянной туалетной полочкой, где лежали зубная щетка, косметичка, тюбики крема и стояли флаконы с туалетной водой, отразило превращение служащего похоронного бюро в студента восьмидесятых годов. Теперь Мо был облачен в костюм покойного мужа Бальзамировщицы из ярко-синего вельвета, с сеточкой под мышками, украшенный на груди красным факелом и желтой эмблемой Лиги коммунистической молодежи. Мо сообразил, что это форма университетской баскетбольной команды. Он долго недоверчиво разглядывал себя в зеркало. Припомнив черты лица бывшего владельца костюма, попробовал в шутку воспроизвести их и был поражен сходством взгляда и небрежного выражения губ.
Этот осмотр вновь поверг аналитика в тревогу, которая мучила его с той минуты, как он перешагнул порог бальзамировочного зала. «Тебе придется переходить к делу, Мо! – сказал он про себя. – Но нельзя же нарушать обет целомудрия только из чувства благодарности, в возмещение морального долга. Надо уносить ноги. Даже если тебе представляется случай доказать свою великолепную мужскую силу, ты не имеешь права отступаться от принципов! И вообще, ты никому ничего не должен. Абсолютно никому!»
С напускной беспечностью он вышел из ванной и закрыл за собой дверь. Раздался глухой металлический щелчок. Прислушавшись, он понял, что хозяйка дома все еще хлопочет на кухне. Лучшего момента для побега не придумать. Но тут в голове у него прозвучали слова Фрейда (или какого-то другого классика, его смятенный ум был сейчас не способен точно назвать источник): «…часто убийцы маскируются под доблестных воинов, а импотенты рядятся аскетами».
«Я-то, слава богу, не импотент. И нарядился не аскетом, а баскетболистом, – Мо усмехнулся и пожалел, что некому оценить эту шутку. – Но так ли уж я уверен в своей силе?»
Он посмотрел вниз и убедился, что штаны покойного супруга облегают красноречивый тугой бугор. «Подумай, не спеши. Быть может, теперь или никогда. Стоит ли упускать случай приобрести опыт, который когда-нибудь может оказаться полезным». Напомним читателю, что хоть голова Мо была набита книгами по психоанализу, теоретическими знаниями о сексе и его разновидностях от античности до наших дней, но в практическом плане он оставался полным невеждой.
Он вернулся в комнату. Но ноги понесли его не направо, к входной двери, а налево, в кухню. Он шел уверенным, нетерпеливым шагом мужа, который вернулся с работы и умирает с голоду.
– Ну как, готовы твои пельмени? – проговорил мнимый супруг. – Пахнет чертовски аппетитно.
Бальзамировщица, колдовавшая у плиты, отвернулась от кастрюли и посмотрела на него. При виде мужчины, одетого как ее любимый муж, у нее защемило сердце. Она испустила тихий, жалобный стон, полный радостного предвкушения, и едва устояла на ногах. Веки ее опустились, по спине пробежала дрожь. Она вновь открыла глаза: да, вот он, тот самый спортивный костюм восьмидесятых годов, кое-где разорванный и зашитый (она узнавала свою штопку), куртка со стоячим воротничком, треугольным вырезом и болтающейся на ниточке пуговицей. По мере того как Мо надвигался на нее, эта пуговица разрасталась и заслонила собой все.
– Надо пришить, – сказала она, прикоснувшись к ней и продолжая другой рукой помешивать пельмени.
Мо грубо схватил ее за талию и обнял, неловко, но с такой страстью, что чуть не повалил на буфет. Гибкое женское тело затрепетало и обмякло под его руками. Их языки, сначала робея и стесняясь, а потом поддавшись хмельному порыву, терлись, ласкались и лизали друг друга, ныряли изо рта в рот, точно два молодых дельфина. Неискушенный Мо млел от аромата сельдерея, аптечного запаха косметической маски, от дыхания Бальзамировщицы и твердости ее похожих на острые камни на дне пещеры зубов, от рокота холодильника, скрипа буфета, от стонов, вырывавшихся у них обоих, от пара, который поднимался из кастрюли и обволакивал их сплетенные тела марлевым пологом, летучим покровом, райским маревом. Мо провел рукой по ее бедрам – она томно и шумно вздохнула. Он был поражен, видя, как она преобразилась почти до неузнаваемости, как затуманились и размягчились ее черты, каким непорочным, близким к блаженству вожделением она разгорелась и какую сладостную прелесть это ей придавало. Оба они пылали, точно сухие ветки в костре. Идти в комнату было уже некогда. Рука Бальзамировщицы скользнула к поясу спортивных брюк, стащила их вниз и отпустила, так что они съехали на пол и легли кольцом у тощих голых ног Мо. Потом точно так же она стянула с себя брюки и розовые трусики и отшвырнула их ногой. Они слились в любовном объятии стоя, прислонившись к буфету. Деревянные створки, не выдержав такой сейсмической мощи, распахнулись и стали при каждом новом толчке извергать фонтаны бамбуковых палочек, пластиковых вилок и ложек. Вскоре сокрушительные колебания передались стене, и затряслись хрупкие полки, висевшие над головами любовников. Разъехалась шаткая пирамида кастрюль, шмякнулся набок и раскрылся пакет с мукой. Белые клубы взметались из него сообразно силе и ритму толчков, тонкий порошок вперемешку с бумажками (какими-то записками? неоплаченными счетами?) кружил по кухне, сыпался им на волосы, плечи, лица, попадал в кипящие вовсю пельмени. Несколько клочков прилипло к намазанному кремом лицу Бальзамировщицы. «Снег идет!» – шепнул ей Мо, но она не ответила. И снова он был изумлен ее исступленным видом и понял, что она его просто не услышала. В эту минуту он вдруг постиг сущность современного искусства. Моя дорогая, несравненная Бальзамировщица, ты одна воплощаешь всех женщин, чьи портреты висят в лучших музеях мира, – женщин с перекошенными глазами, лицами, раздробленными на углы, круги и плоскости, и особенно ты похожа на картину Пикассо, на которую теперь он будет смотреть с восторгом посвященного, на «Женщину с мандолиной», с ее растекающейся грудью и плечами, изломанными теперь понятной ему сладкой судорогой. Он вспомнил ее голову, упрощенную до крошечного квадрата с огромным глазом посредине и возносящуюся из темной грушевидной мандолины. Первое половое сношение психоаналитика прошло самым идеальным образом, точно как описано в учебнике, и теперь превращалось в докторскую диссертацию о творчестве Пикассо. Он сам захотел стать этим художником, желая обрести не славу и талант, а зоркий, бесстыдный, свободный от условностей взгляд. Глазами Пикассо, гениального ценителя красоты, он посмотрел на кувыркающиеся в кипятке пельмени и увидел пенные вихри, буруны, встающих на дыбы белогривых кобылиц, готовых с бешеным ржанием вырваться на волю… Но в самый последний миг Бальзамировщица схватила ложку и помешала воду в кастрюле. Глядя на ее руку и оседающие на дно пельмени, Мо с удивлением понял, что даже в страстном забытьи она не отрывалась от реального мира. Он подумал о мертвых телах, которых касалась эта влажная от пота и крема, блестящая, почти светящаяся рука, рука девственницы, присыпанная мукой; рука, которая сейчас ласкала его член. Задыхающимся, горячим шепотом она сказала ему в самое ухо: «Любимый». Непривычное, возбуждающее ощущение. Мо почувствовал, что, пожалуй, тоже испытывает что-то вроде влюбленности. Он хотел сказать: «Я люблю тебя», но из горла вырвался только хрип. Вдруг она напряглась, расширила глаза и воскликнула: «Муж мой!» На Мо обрушилась тишина. Он не слышал больше ни урчанья холодильника, ни бульканья кипятка. Только это священное слово звенело в воздухе.
Он не совсем понял, возводит ли его это звание в почетный ранг главы семейства или унижает до роли простого заместителя, а то и жалкой жертвы.
Бальзамировщица сняла с него очки, положила их на буфет, обхватила ладонями его лицо и покрыла поцелуями.
– Муж мой! Обними меня сильнее! – пронзительно выкрикнула она. – Не покидай меня никогда больше!
Не оставляя судорожных усилий, Мо упирался ослепшими без очков глазами то в пол, то в потолок, потом глубоко вздохнул и сказал:
– Твой муж шлет тебе пламенный привет.
Это прозвучало так неожиданно, что она опешила, недоуменно посмотрела на него, а потом откинула голову и разразилась смехом, от которого оба они затряслись. Это приятное сотрясение оказалось для Мо роковым – он истек спермой.
– Как, уже? – разочарованно спросила она. – Пельмени еще не сварились.
– Прости, – пробормотал он, натягивая штаны и отыскивая очки.
Он вновь обрел ясность зрения. И что за непотребство! Первым, что увидели его лишившиеся невинности глаза, был пельмень. Дырявый пельмень, который, трепыхаясь, как больная бабочка, вылетел на поверхность, а потом по широкой спирали пошел на дно, оставляя за собой вихревой хвост из мясного фарша с сельдереем.
Мо сел на пол у дверцы холодильника. Бальзамировщица взяла клочок бумаги и вытерла струйку крови с его ноги. Потом другой бумажкой – остаток спермы.
«Вот, я больше не девственница», – подумала она. По щекам ее покатились слезы и прочертили борозды в синеватой, припудренной мукой корочке высохшей маски.
– Идем, – сказала она и поцеловала Мо в щеку. – Давай поедим, я жутко голодная.
– Подожди, я сначала помоюсь.
Пельмени отдавали гарью, но соус к ним она приготовила превосходный: с уксусом, пряностями, резаным зеленым луком, толченым чесноком и капелькой кунжутного масла. Они сидели друг напротив друга за низеньким столиком, покрытым газетой, и ели молча. Молчание было довольно тягостным. Мо старался впихнуть в себя все, что лежало на тарелке, боясь обидеть хозяйку. К счастью, ей пришло в голову достать фаянсовую бутылку дорогого спиртного напитка под названием «Хмельной дух», который славился своей крепостью, тонким букетом и оригинальной упаковкой в форме грубого мешка. Несколько глотков чудесной жидкости быстро подняли настроение расстроенного преждевременным семяизвержением психоаналитика и вылечили его травмированное мужское самолюбие. В Мо было здоровое упорство. Проиграв, он не отступался. Всю жизнь его преследовали неудачи, но вместо того чтобы смириться, он каждый раз снова бросался в бой и каждый раз терпел еще худшее поражение. Так уж он был устроен. Вот и теперь, взглянув на вещи с точки зрения Пабло Пикассо, он стал искать случая затеять все сначала, смыть позор и утвердить свое достоинство.
Инстинкт подсказывал ему, что он располагает еще двумя-тремя часами, чтобы поправить дело, а там уж пора будет уходить и продолжать борьбу с жестоким миром.
Не желая тратить энергию, вселенную в него «Хмельным духом», он отказался от дыни, которую его подруга вынула из холодильника. Длинным кухонным ножом она разрезала плод, из-под ножа потек и пропитал газету сок. Семечки были собраны в фарфоровую миску. Она кусала мякоть, и по подбородку стекал красный сок. На Мо вдруг навалилась страшная сонливость: сначала поддавался расслабляющей истоме рассудок, а за ним словно резко проваливалось в пропасть тело. У него отяжелели веки, очки свалились с носа в дынные корки. Он крепился как мог, с улыбкой водрузил очки на место, забыв протереть стекла, подавил зевок и наконец встал, взял со стола бутылку «Хмельного духа» и направился к ванной.
– Я только приму ванну и вернусь.
– Погоди, я с тобой, – сказала она. – Не хочу оставаться одна.
Чтобы прийти в себя, ему пришлось несколько раз окунуться с головой в горячую воду. Но окончательно взбодриться было нелегко. Разомлевшее тело не слушалось. Мо с тревогой видел, что его драгоценный мужской член обмяк, сморщился и совсем спрятался в гущу распушившихся в воде волос. Между тем Бальзамировщица села на стул рядом с ним, поставила ноги на бортик ванны и принялась красить лаком ногти. – Сегодня вечером, – начала она, – я чуть не умерла от страха с твоим судьей Ди. Сколько лет работаю, но никогда не бывало, чтобы мертвый проснулся. Раньше я видела такое только в гонконгском фильме ужасов. Жуть!
С ней случилось то, что испокон веков случается со всеми после любовных ласк: ее потянуло на душевные откровения, слова лились и лились из ее уст, как вода из крана. И она не задумывалась о том, что весь ее бесконечный монолог посвящен покойному мужу, а бедному Мо в нем не хватило места. Ни слова о нем самом. Столь явное замещение доконало его, как будто после физической осечки, которую он ощутил как пощечину, его безжалостно лупили кулаками. «До чего жестока женщина! Бесподобное создание!»– думал несчастный дублер, погружаясь глубже в ванну, чтобы вода залилась ему в уши и перекрыла слух.
– Самое сильное впечатление за всю мою практику, это когда я занималась телом моего мужа. Вообще-то у нас так заведено, что бальзамировщик не прикасается к тем, кого знал: своим родственникам, друзьям или даже соседям. Это железное правило. Поэтому к делу приступили четверо моих коллег, а я осталась ждать внизу. Они обмыли тело, принялись разминать его. После падения с седьмого этажа сосуды полопались, и требовалось немало времени и терпения, чтобы свернувшаяся кровь снова стала жидкой. И тут вдруг являюсь я и прошу, чтобы все ушли и дали мне доделать все самой, включая самое трудное – реставрацию черепа. Они были только рады уступить мне эту изнурительную и, главное, неблагодарную работу. Что ж, я их понимала, они знали, что, сколько бы ни старались, хорошо все равно не получится – череп раскололся как арбуз, почти пополам. Запекшаяся кровь, засохший мозг и множество трещин по всей голове – как тут отреставрируешь! И начинать-то рискованно! Чуть что не так – развалится на куски, и тогда уж никто не склеит. Даже я. Страшно подумать! Ну, я сжала зубы, вытерла слезы. Приступаю к работе, а сама дышать и то боюсь. Выбрала самую тонкую иглу. Нитки были японские, хирургические, самого высшего качества – я даже не смогла оторвать, пришлось откусывать зубами. Кости разошлись сантиметров на двадцать в длину и на пять, не меньше, в ширину. Я начала шить с самого узкого места. Коллеги внизу включили магнитофон и стали отрабатывать вальс под медленную и грустную фортепианную запись. (Помнишь, тогда вальс был в большой моде. Его танцевал миллиард китайцев. А потом все помешались на маджонге.) Такого печального вальса я никогда не слышала, он был еще печальнее реквиемов, которые поют европейцы, вот как по телевизору показывают: женщины в шляпах с траурными вуалетками, и у всех в руках свечки…
Мо, побежденный дремотой и алкоголем, слышал эту исповедь сквозь сон, слова доносились из другого мира, отделялись от живого человека и превращались в звуковое облачко. Наверное, такой голос у призраков. Он перестал понимать, происходит все это наяву или во сне, на самом ли деле она говорит или ему только грезится. Вдруг глаза его лениво открылись, и он увидел сквозь воду тонкую змейку, которая болтается у него между ног. Он протянул руку, чтобы схватить ее, но не смог Змейка выскользнула и снова юркнула под воду, а в руке у Мо остался пучок волос. Это его рассмешило. Он поднес ко рту бутылку «Хмельного духа», стал пить из горлышка и одновременно затеял другой рукой ту же игру в прятки с хитрой змейкой.
– Швы на черепе – дело долгое, настоящий марафонский забег. Миллиметр за миллиметром, стежок за стежком, я наконец все зашила. Два раза меняла иглу: кость страшно твердая, волосы мешают… Закончила и наложила воск на лицо. Как раз в это время печальный вальс сменился каким-то танго повеселее, хотя и в нем, и даже в шарканье танцующих коллег мне слышалось что-то трагическое. Я работала и заливалась слезами. Плакала так, что воск на лице трупа, который должен был предохранять кожу от разрушительного действия времени и перепадов температуры, но еще не успел застыть, был весь в дырочках от капающих слез. Это никуда не годилось. Пришлось все переделывать и сдерживаться изо всех сил. Потом я взялась за макияж. Подкрасила глаза, придала векам их обычный цвет. Причесала его. И все бы ничего, но тут случилась ужасная вещь. Я уже собиралась уходить, как вдруг мне показалось, что чего-то не хватает, и я вернулась. Смотрела-смотрела и поняла: не хватает улыбки. Я стала осторожно, кончиками пальцев растирать уголки рта, и когда улыбка уже стала прорисовываться, череп затрещал. Это был громкий и длительный скрежет, точно открывалась старая несмазанная дверь. Меня передернуло. Весь мой шов разъехался, посреди головы опять зияла глубокая черная дыра. Я сжала череп руками и заорала как ненормальная. Но меня никто не услышал – там внизу запустили музыку на полную громкость. Танго дошло до самого романтического, самого упоительного места. Я постаралась снова собраться с силами. Один Бог знает, как это было трудно. Каким-то нечеловеческим усилием я все же справилась с собой и начала все сначала, снова стала зашивать рану, а она никак не стягивалась… Что с тобой, Мо? Ты плачешь? Дай мне свои очки. Успокойся, не надо… Почему ты плачешь? Из-за меня?… Да ты смотри, смотри! Он у тебя стоит! Прямо в воде!.. Ой, куда ты меня тянешь? Ты с ума сошел! Я же одетая! (Громкий всплеск.) Мы оба сумасшедшие! Да, да, погладь меня вот здесь… Тебе так нравится? Сними с меня лифчик, он вымок и липнет к коже. Ай! Больно! Не кусайся! Соси тихонько. Я волчица, а ты мой волчонок. Теперь другую грудь… Мне так хорошо с тобой. Тебе не тяжело? Я боюсь тебя раздавить. Я же сильная, мускулистая. Иначе как бы я работала? Чтобы таскать трупы, нужна сила. Постой, я сама сниму… Это не так просто. Ты еще соображаешь, что делаешь? Я – уже ничего… Не понимаю, что со мной творится… Не шевелись. Я все сделаю сама. Вот так, мне хорошо… Ох, как хорошо! Иди ко мне, ты мой! Приподнимись чуть-чуть. Еще, пожалуйста еще… О, я умру от счастья. Умираю, умираю…
Окно с вставленной изнутри деревянной рамой, на которую натянута темная сетка от комаров, достаточно широкое и низкое, чтобы Мо, проигравший битву на суше и одержавший победу на воде, мог, хоть еще толком не протрезвел, легко забраться на подоконник. Он даже мог бы выпрыгнуть. Насколько позволяет сетка, он высовывается наружу, но видит только какие-то блики в темноте.
У него кружится голова, и он решает сесть верхом на подоконник, так что одна нога свешивается в комнату, а другой он свободно болтает в таинственной пустоте, над мерцающей, дышащей, манящей бездной. Дождь кончился. Весело щебечет невидимый зяблик, ему отвечает заливистая трель канарейки. Вдали белесый луч прожектора с телебашни прошивает небо по горизонтали и вычерчивает подвижный световой конус. Мо уверен, что где-то уже видел эту картину. Но где? Из окна гостиницы? Из дома друга? Или в каком-нибудь фильме?
Ну и крепкая штука этот «Хмельной дух»! Глотка у него так и горит, икота с винной отрыжкой разрывает грудь.
«Готово, – подумал Мо. – Я напрочь потерял голову».
Он пожалел, что не захватил свою тетрадь и ничего не записал за весь этот полный событий и эмоций день. Ничего, ни единой мысли! Какая потеря! Ведь нечего и сомневаться, что из-за «Хмельного духа» он все позабудет и уже завтра ничего не сможет вспомнить. Он слез с подоконника, надел тапки покойника и стал искать где-нибудь в доме бумагу и ручку. Бальзамировщица осталась в ванной и, что-то напевая, стирала там в раковине свое белье – последнее, которое носила еще девушкой.
Мо вернулся к окну и устроился на подоконнике в той же не слишком устойчивой позе. На этот раз он забыл снять тапочки. Он нашел на кухне большие спичечные коробки, притащил их с собой и теперь нацарапал на одном:
«Я не Фань Цзин. Но я совсем потерял голову. В этом мире больше всего ценится успех, но мое безумие никак не связано с моими любовными подвигами, скорее наоборот».
(Упомянутый Фань Цзин – седовласый вечный студент, знаменитый герой «Тайн китайских ученых», который год за годом, до шестидесяти лет, безуспешно пытался сдать экзамен на мандаринский чин. Когда же на шестьдесят первом году он узнал, что прошел наконец по конкурсу, то так обрадовался и разволновался, что попросту рехнулся.)
Мо посмотрел наверх. Небо расчистилось, но еще пахло дождем, звезды, названий которых он не знал, сияли, казалось, совсем близко – рукой подать. Белая краска на оконной раме растрескалась или обгрызена крысами и осыпается чешуйками. Он посмотрел на себя в стекло: волосы всклокочены, как бурьян. Две светящиеся точки, отражения двух горевших в комнате ламп, плясали на поверхности очков, как крохотные блуждающие огоньки, перескакивали то на лоб, то на нос и исчезали, если он наклонялся. Он перечитал то, что написал на первом коробке, и почувствовал гордость, которая, точно целительный бальзам, помазала его по сердцу и освежила разгоряченную голову. Он взял второй коробок и написал:
«SOS. Я потерял голову. SOS.
Я сделал страшное открытие о себе самом: я люблю всех женщин, к которым испытываю физическое влечение. Абсолютная власть Горы Старой Луны рухнула, единственная любовь подорвана. Во мне поселился другой человек, молодой и жадный, этакое морское чудовище. И я был свидетелем его триумфа. Который же из нас настоящий?»
Рядом кружил и выводил свое скрипичное скерцо комар-переросток. Он потыкался в стекла очков и приземлился на левом запястье Мо, между выпуклыми полосками вен.
– Что тебе, малыш? – нежно обратился к комару наш герой.
Осторожно, кончиками пальцев правой руки он натянул кожу на левой в том месте, где злосчастная козявка расположилась угоститься его кровушкой. Натянул и отпустил, так что поры сжались и комар остался с защемленным хоботком, а Мо несколько секунд забавлялся, глядя, как тот складывает крылышки, тужится и сжимается чуть ли не до размера самой поры. Наконец, судорожно замахав крыльями, комар вырвался, взлетел, как вертолет, прямо вверх, поднялся на уровень очков наблюдателя, укусил его в нос, сиганул вниз и исчез.
Мо истолковал это происшествие как намек на то, что и ему, как отважному комару, пора улепетывать.
Он чувствовал, а житейский прагматизм подтверждал это чувство, что Бальзамировщица, которой, как и ему самому, уже стукнуло сорок, искала не только и не столько любовных приключений, сколько нового мужа. Это вполне понятно и закономерно. Она хочет завести семью. Выйти замуж за первого китайского психоаналитика – отличный выбор! В расчете на это она и согласилась сделать ему огромное одолжение – пойти к судье Ди.
«Как бы выпутаться из этих осложнений? – думал Мо, сидя на окне и дрожа от холода. – Как рассказать все это Горе Старой Луны?»
Ему вдруг захотелось обвязаться всем кухонным запасом спичек, поджечь их, как поджигают бомбу фитильком, броситься вниз и полететь, словно объятый пламенем самолет, переворачиваясь в воздухе, пронзая облака и туман и оставляя за собой столб черного дыма.
Но сквозь этот воображаемый дым он видел того, другого себя, который бился головой в иллюминатор и орал, чтобы его выпустили.
Вдруг новая идея осенила его – помолиться.
А как это делается? До сих пор он никогда не молился. И что выбрать: буддизм, даосизм? Впрочем, в обоих случаях люди ведут себя одинаково: становятся на колени и складывают руки на уровне груди. Вот только про христиан он ничего не знал. Во времена его детства религия была под таким строгим запретом, что родители не водили его ни в храм, ни в церковь. Первый раз он увидел молящихся, когда ему было семь лет, в разгар культурной революции. Однажды к ним в дом пришли красногвардейцы и забрали мать на допрос. Пробило полночь, а она все не возвращалась. Тогда они еще жили в одной квартире с бабушкой и дедушкой. Мо никак не мог уснуть. Посреди ночи он встал и, проходя по коридору, увидел какой-то необычный свет в комнате стариков. Они оба стояли в постели на коленях перед зажженной свечкой (боялись, что ли, включить лампу?). Мальчику никто никогда не объяснял, что такое молитва. Но он сразу понял, что они именно молятся, хоть и не знал, какому богу. Жестов он не запомнил, но слабое колеблющееся пламя свечи, светящийся ореол над головами бабушки с дедушкой, их напряженные, страдальческие, покрытые морщинами лица, которые выражали благоговение, достоинство и трепетную надежду, навсегда запали ему в память. Как они оба были прекрасны!
«Чего мне просить у неба? – подумал Мо. – Чтобы на меня обратили внимание? Чтобы помогли сбежать, избавиться от этой женщины? Но не слишком ли это дерзко? Какое до меня дело Высшей Силе, или там Господу Богу? Ему плевать, выпрыгну я сейчас из окна или нет. Разве до него дойдет вонь от моего разбившегося в лепешку трупа посреди двора? Скорее всего он будет только рад моему избавлению, концу всех мук, полному, радикальному очищению.
Может быть, размышлял он далее, на меня так действует окно? Искушение выброситься в окно – не такой уж редкий феномен. Или дело в том, что это проклятое окно? Однажды, десять лет назад, муж Бальзамировщицы, гей, уже поддался роковому соблазну. Может, это было не просто самоубийство, может, его погубил зов окна, бездна стыда? Я тоже принадлежу к тем немногим (интересно, какую долю от всего человечества они составляют: пять процентов? десять?), которые испытывают смертельный позыв на краю пропасти. Сколько я ни читал мудрых книг Фрейда, сколько ни изучал психоанализ, с этим ничего не поделаешь. Хоп – и все! Врожденный рефлекс, безотказный, как реакция мужчины на запах женщины».
Со странным чувством, будто он погружается в туманный поток, Мо старался повторить движения, которые делал его дед в ту далекую ночь. Он подтянул ноги и очутился на корточках – настоящий орел на утесе. Орел в очках, с костистыми лапами, а утес в семь этажей высотой. Потом попробовал выпрямиться, не теряя равновесия. Замахал руками, будто вот-вот полетит, и наконец встал на колени на самом бортике из розовых кирпичей, обмазанных темным от дождя цементом. Сырость сразу пропитала его колени и чужие штаны. Он заглянул в пустоту, точно в пруд перед прыжком.
В этот миг он услышал тихий голос прямо над ухом. Мерещится, что ли? Нет. Это комар! «Ах, мерзавец, – подумал он, – опять ты! Узнаю по мелодии!» Комар сел ему на нос и приготовился отсосать еще немножко крови. Мо замотал головой, чтобы прогнать его, проявляя ловкость и осторожность циркового акробата. Чуть сильнее – и он сорвался бы вниз.
Дул холодный, но не слишком сильный ветер. В темном стекле отражались бегущие по небу тучи. Мо соображал, чего бы пожелать в молитве. С горечью подумал, что больше всего он хотел бы остаться девственником до тех пор, пока Гора Старой Луны не выйдет из тюрьмы, и подарить свою невинность ей. Но теперь поздно. Вся история с судьей Ди и Бальзамировщицей снова всплыла в памяти, и черная тоска подхватила его, как смерч.
Он почувствовал себя козявкой, изувеченным комаром с помятыми крылышками и неуклюжими, длинными (длиннее, чем кажется со стороны) лапками коленками назад, которого стиснула рука Судьбы, и он, раздавленный, дрожащий, испускает дух. Мо сложил руки для молитвы, как его дед, но из уст вырвалась песенка, которую он часто слыхал, когда был маленьким, а с тех пор за многие годы ни разу не спел:
Мой папа директор в народной столовой, Его обвинили в хищенье талонов. Каких? На продукты, На масло и рис. Мой папа веревками крепкими связан, Стоит на коленях, за кражу наказан, Вокруг все кричат: отвечай, негодяй! За все отвечай, отвечай, отвечай!Первые строчки Мо прошептал неслышно, как молитву, невнятным из-за «Хмельного духа» голосом. Но мало-помалу разошелся и стал выкрикивать слова так же громко и хрипло, как дрозд, который сидел на крыше дома напротив и отвечал ему. Голос его окреп, стал уверенным, в нем появился разухабистый задор. После первого куплета он пропел припев, протрубил губами «ту-ру-ру!» и весело засмеялся, услышав в собственном пении знакомые интонации кумира своего детства – соседского мальчишки по прозвищу Шпион. Он был сыном профессора анатомии, после перевоспитания стал главарем воровской шайки, а в семидесятых, когда ему было лет двадцать, сел в тюрьму за вооруженное ограбление банка. Это была любимая песенка Шпиона, он любил распевать ее во все горло, чтобы подразнить девчонок, насвистывать, спускаясь по лестнице или гуляя по двору, при этом он молодецки гикал, и шапка подпрыгивала на его взъерошенной шевелюре. Бедный Шпион! Он один умел так петь, подпуская легкие трели.
Закончив второй куплет душещипательным тремоло, Мо перешел к лихому припеву, и вся боль, вся тоска от неудач, все раскаяние в измене испарились вместе с мыслями о любителе девственниц судье Ди. Блатная песня заглушала и убаюкивала совесть. Но вдруг его пение прервали самым варварским образом! Сильные руки обхватили его сзади за ляжки. Мо дико закричал, небо в звездах пошатнулось, накренилось и перевернулось, а вышитые тапочки покойного мужа устремились в космос и вышли на орбиту как два небесных тела.
Крик аналитика зазвенел среди домов, к нему сочувственно присоединились дрозд и воробей. Снова пошел дождь. Капли застучали по оконному стеклу.
Оказалось, это Бальзамировщица напала на него сзади. Когда она вышла из ванной и увидела его стоящим на подоконнике, то приняла за своего мужа. Неслышно, чтобы не спугнуть, она подкралась к нему, а потом молниеносным броском схватила и рванула обратно, в комнату. Так, сцепившись, они покатились по полу.
Да уж, силы ей было не занимать. Не зря коллеги-мужчины считали ее непревзойденным мастером своего дела. Захлебываясь слезами, она затолкала Мо в стенной шкаф, захлопнула железные створки и навесила солидный замок.
Аналитик вопил, колотил в двери ногами, но тщетно.
– Клянусь, это ради твоего блага. Я не хочу, чтобы все повторилось, не хочу потом латать тебе череп, – твердо сказала Бальзамировщица.
Часть третья. Тропинка
1. Не проглоти мой зуб!
Через окно кассового зала железнодорожного вокзала в Чэнду Мо смотрел на убегающие вдаль и поблескивающие в мягком свете уходящего дня рельсы. Сквозь разбитые стекла и паутину пробивались янтарно-желтые лучи. Ржавая решетка отливала благородной зеленью старинной меди. «Достигает ли этот прекрасный чистый свет вышек женской тюрьмы, где томится Гора Старой Луны, а теперь еще и Бальзамировщица? И сколько, интересно, этих вышек? Четыре? По одной на каждой стене? Так же ли прозрачно небо за спиной неподвижных, как статуи, дозорных?»
Вот уже четверть часа стоял он в очереди за билетом, пряча лицо под серым капюшоном. Рядом ругались две женщины, постепенно в свару вступили их родственники всех поколений. Гул голосов, рык громкоговорителей, запах пота, табачного пепла, лапши быстрого приготовления… Длинная очередь чуть сдвигается и опять надолго застывает в сонном дурмане.
За треснувшими стеклами потихоньку сгущаются и обнимают землю сумерки. Вдоль рельсов зажигаются сигнальные лампы и расплываются красными и зелеными туманными пятнышками, будто сказочные блуждающие огоньки. Мо же они напоминают мигалки полицейских машин, которые, должно быть, патрулируют сейчас город и ищут психоаналитика в очках, объявленного заклятым врагом судьи Ди.
«Не паникуй, не падай духом, – увещевал себя Мо. – Никто не будет тебя арестовывать в такой час. Все полицейские сидят за ужином».
И все же, стоило в дверях появиться человеку в полицейской форме, как у Мо задрожали поджилки. По мере того как страшный человек пробирался в толпе и приближался к нему, дрожь сменялась болезненной судорогой. Но полицейский, слава богу, на середине зала свернул в туалет.
Чем ближе к кассе, тем теснее сутолока и тем спокойнее чувствовал себя Мо, затиснутый в густую толчею. Какая-то женщина потеряла босоножку с рваным ремешком и дырявой подметкой. Наконец Мо хватается за никелированную решетку перед кассой.
– Один билет до Куньмина, – кричит он в окошко. – На сегодня, на поезд в 21 час.
– Не слышу, говорите громче! – надрывается в микрофон кассирша. – Куда вам ехать?
– В Куньмин!
Мо пытается схватиться за прут поближе к кассе, но не успевает – его относит толпой в сторону, он вновь проталкивается к окошку и выкрикивает название города. В конце концов ему уже не достается билета в спальный вагон, а только в общий жесткий, такой же, в каком он ехал месяц тому назад, когда у него украли чемодан фирмы «Делси».
Через несколько минут Мо, не снимая капюшона (в такое время года наряд довольно нелепый, придававший ему клоунский вид), ужинал инкогнито тут же на вокзале перед павильончиком фаст-фуд; собственно, это был простой ларек, такой же, как десятки других мелких торговых точек под пышными, высокими, в стиле советских пятидесятых годов аркадами, превращенными в полутемные торговые ряды. Съестные лавочки соседствовали с камерами хранения, сувенирными и газетными киосками, где продавались журналы с портретами китайских и зарубежных секс-символов на обложках.
Над столиком жужжала настырная муха.
Ни тарелки, ни миски тут не давали. В квадратной пластмассовой коробочке лежали кусочки холодного жареного цыпленка, ломтики кальмара, тоже холодные, обмазанные перечным соусом, и паровая лапша с растительным маслом. Стоило это недорого: пять юаней за все, включая стаканчик соевого молока. Дешевле, чем одна поездка в парижском метро. Практичная пища для неимущего беглеца. Однако цыпленок оказался совершенно безвкусным, просто несъедобным. Мо попробовал кусочек жареного кальмара – еще того не легче! Как ни старался, он не смог перекусить его – жесткий как камень и упругий как резина, он не поддавался зубам. По громкоговорителю передали объявление: разыскивался некий Мао – имя почти такое же, как у него. Кальмар наконец был раскушен, и Мо жевал его, как жвачку. И вдруг… «Что это?» Что-то не так у него во рту, что-то изменилось, он понял, что жизнь его вступила в новую фазу, которую будущий биограф назовет «посткальмаровой». Кажется, чего-то не хватает? Он стал методично ощупывать челюсти языком: так и есть, исчез передний зуб.
А муха все жужжала.
Кончиком языка он обследовал дырку между двумя другими зубами, и она показалась ему на удивление глубокой и широкой. Но ни капли крови почему-то не выступило.
Он поискал, опять-таки при помощи языка, выпавший зуб во рту, но не нашел. Наверное, он его проглотил, как куриную или рыбью косточку. Мо стало не по себе. Вот ему уже трудно глотать слюну! Где зуб? Застрял в горле или проскочил в желудок? К великому облегчению, зуб нашелся в пластмассовой коробке, в гуще лапши. Целенький, желтовато-чайного цвета, местами, впрочем, темно-коричневый, а на конце почти черный. Первый раз Мо видел свой зуб «живьем», а не в зеркале, и впечатление у него сложилось не из приятных. Длинная, сантиметра три, костяшка с торчащим, как каблук-шпилька, корнем навевала мысли о вампирах из триллеров. Другой же конец, сорок лет исправно служивший Мо для кусания и разгрызания, был похож на зазубренное кремневое лезвие.
Бережно, как археолог ценную находку, он завернул зуб в бумажную салфетку. Потом закурил сигарету – у дыма, проходящего через новое отверстие, был совсем другой вкус.
Страшно разозленный, он вышел из здания вокзала и перешел на другую сторону площади. В памяти ярко всплыл образ девушки, которую он месяц назад встретил в поезде, и он решил купить бамбуковую циновку, чтобы по ее примеру постелить себе на ночь под лавкой.
Вдруг его обдало неприятным запахом, и женский голос прошептал в самое ухо:
– Ищем гостиницу, шеф?
Мо подскочил от неожиданности.
– К сожалению, у меня через два часа поезд.
– Ну, тогда, – не отставала грубо размалеванная женщина, – тут у нас есть караоке-бар, с отличными девочками. Пошли, чуток расслабитесь, а, шеф?
– Спасибо, нет. Да и какой я вам шеф!
– Это просто модное словечко, то же самое, что «господин». Или, может, вам хочется, чтоб я вас называла по-другому, поласковее, а?
Мо остановился и в бешенстве проорал шлюхе прямо в лицо:
– Да отвяжись ты от меня!
Это возымело мгновенный эффект. Оскаленный щербатый рот, страшный до жути, особенно под тусклым фонарем, отпугнул женщину – ее как ветром сдуло.
В единственном еще открытом магазине напротив вокзала циновки не оказалось, Мо удовольствовался тонким, как бумага, полиэтиленовым дождевиком для велосипедистов цвета бледной розы.
Поезд на Куньмин тронулся с опозданием всего в десять минут. Мо смотрел в окно, как уплывают и остаются позади улицы Чэнду, города судьи Ди, и напряжение отпустило его – теперь можно хоть немножко посидеть спокойно. Он открыл тетрадь и записал:
«Когда арестовали Эзру Паунда, он подобрал на память эвкалиптовую шишечку. Я же в память об этом бегстве сохраню выпавший зуб».
Ну а Бальзамировщице предстояло провести первую ночь в тюрьме. Ее взяли на работе, сразу же после воскресения судьи Ди. Стояло ясное, безмятежное утро, венецианские шторы в большом зале трепетали под ветерком из кондиционера. Вдруг зазвонил телефон. Директор будничным тоном попросил ее зайти к нему, уточнить кое-что по поводу медицинской страховки. Она только стянула перчатки и как была, в халате, предстала перед двумя полицейскими в штатском, поджидавшими ее в директорском кабинете, и тут же была арестована. Сослуживцы утверждали, что, когда она влезала в черный полицейский фургон, стоявший у административного корпуса, на ней были наручники.
– Я-то думал, это обычная труповозка! – рассказывал один из них ошарашенному Мо, когда тот около полудня заехал за подругой в такси, чтобы вместе пообедать.
Двести метров от морга до такси показались аналитику бесконечными. Ноги сводило судорогой, сердце билось так, что казалось, вот-вот разорвется. Наконец он добрался до машины, плюхнулся на сиденье и обнял обеими руками неудержимо трясущиеся коленки.
Он стоял перед трудной дилеммой: явиться в полицию с повинной или преступно бежать? Призвав на помощь трезвый рассудок, Мо сделал выбор в пользу первого решения и хладнокровно, не теряя времени, приступил к закупкам всего необходимого для отбывания длительного срока. Механическим голосом он велел таксисту отвезти его в магазин «Книжный мир» в центре города. Там он купил семь томов Фрейда на китайском (вот что значит прожить несколько лет во Франции: он даже не подумал узнать сначала, разрешается ли в китайской тюрьме читать – Фрейда или вообще что бы то ни было!), двухтомный «Словарь психоанализа» на французском и сборник комментариев к своему любимому Чжуан-цзы.[19] Весь этот запас духовной пищи будущий зэк погрузил в два больших пакета, которые дал ему продавец. Прощания с родителями он бы не вынес, поэтому заезжать домой за вещами не стал, а купил в магазине нижнее белье, несколько полотенец, зубную щетку и рабочую обувь – прочные черные кроссовки. Уж это-то он знал, слышал сотни раз, что в китайской тюрьме заключенных водят на работы.
Он снова поймал такси и доехал до перекрестка у конного рынка, откуда до суда было уже недалеко. (Подкатывать в такси прямо туда ему казалось неосторожным. Чокнутому судье Ди могло почудиться в этом что-то вызывающее.) Последнюю часть пути надо было проделать пешком. Ему казалось, что с каждым шагом пакеты с книгами становятся все тяжелее, еще немного – и до предела растянутые ручки оторвутся, а книги с чудовищным грохотом полетят на усеянный опавшими листьями, плевками и собачьими какашками тротуар. При виде Дворца правосудия у него опять начались судороги, голень свело нестерпимой болью, так что он не мог больше идти. Он остановился, положил книги на землю и сел на них. Когда же боль утихла, двинулся дальше, припадая на одну ногу и являя собой довольно комическое зрелище.
Сорок восемь слов, не больше и не меньше, – таков, как вычитал когда-то Мо, словарный запас, достаточный, чтобы прожить в казарме любой страны мира. А сколько нужно слов, чтобы прожить в китайских местах лишения свободы? Сто? Тысяча? Во всяком случае, десять томов на французском и китайском уж наверно обеспечат ему высокое положение среди тюремной элиты, можно сказать аристократии.
Судорога немножко отпустила. Он ковылял по тротуару со своими пакетами и мечтал: «Если когда-нибудь я стану миллиардером, накуплю себе книг, сколько душа пожелает, и распределю их по разным местам. Всю художественную литературу, китайскую и иностранную, буду держать в парижских апартаментах, в Пятом округе, где-нибудь на улице Бюффона, около Ботанического сада или в Латинском квартале. Книги по психоанализу – в Пекине, где буду жить большую часть года, в университетском городке, на берегу Безымянного озера (да-да, именно так это живописное озеро и называется). А остальные: по истории, живописи, философии и т. д. – в маленькой квартирке (она же будет моей приемной) в Чэнду, где-нибудь неподалеку от родителей».
Вдруг он вспомнил о своей бедности и ясно осознал, что у него на этом свете нет и, скорее всего, никогда не будет ничего, даже жалкой хижины или каморки, куда сложить книги. «Быть может, этот десяток томов, – подумал он, – мое последнее богатство, все, что у меня осталось в жизни». Слезы хлынули у него из глаз. Хромая, всхлипывая, шел он по улице и даже не мог прикрыть заплаканное лицо – руки были заняты тяжелыми пакетами. Хотел подавить плач, но только разрыдался еще пуще. На него оглядывались прохожие. Даже водители автомобилей и автобусов. Некоторые посматривали с опаской. Но ему не было дела до окружающего мира.
– Черт знает что! Я реву из-за денег! – бормотал он. – Из-за каких-то паршивых денег! Неужели хоть сейчас, когда меня вот-вот посадят за решетку, нельзя было дать мне хоть маленькую передышку и не выставлять на посмешище?
Сквозь слезы он представил себя со стороны: вот он еле плетется, хромает, волочит тяжеленные пакеты, как муравей, который тащит в одиночку хлебную крошку, карабкается и карабкается с ней вверх по склону…
Сам себе сценарист, он прокручивал в воображении заключительный эпизод автобиографического фильма. Сейчас он войдет во Дворец правосудия. Под сводами длинной мраморной колоннады разнесется эхо его шагов. В линзах очков засияют два маленьких солнца. Потом он спустится под землю, туда, где расположены судейские кабинеты. Пойдет мрачными, чем дальше, тем больше сужающимися коридорами по этому царству ужасов. Едва он переступит порог кабинета судьи Ди, как тот, решив, что непрошеный гость притащил два пакета взрывчатки, завизжит в смертельном страхе и запросит пощады. (Тут последует серия крупных планов: лицо одного – лицо другого.) А Мо утомленным жестом снимет очки, протрет рукавом запотевшие стекла и очень просто скажет: «Наденьте наручники на меня и освободите Бальзамировщицу!»
Вид у него будет такой же, как у капитана «Титаника», который решил умереть на борту тонущего судна и отдает распоряжения первыми погрузить в спасательные шлюпки женщин и детей. (Страшное дело, как может кино заморочить человеку голову, даже когда он идет сдаваться правосудию.) Далее – ночь, переполненная камера, многоголосый храп, мертвенный свет, Мо пишет по-французски первую страницу своего дневника: «В чем отличие западной цивилизации от нашей? Каков главный вклад французского народа в мировую историю? На мой взгляд, это не революция 1789 года, а рыцарский дух. И я совершил сегодня рыцарский подвиг».
Ультрасовременное здание Дворца правосудия, построенное по проекту австрийского архитектора на холме, под которым, по преданию, был похоронен генерал Чжан Фэй, воин эпохи Троецарствия,[20] представляло собой сияющий стеклянный замок. Солнце зажигало грани этого огромного бриллианта, серебрило струи искусственного дождя, который поливал газоны и подвешивал капли под крышей массивной башни, возвышавшейся над дворцом как крепостной донжон и подставлявшей лучам мраморный циферблат с застывшими на трех часах стрелками. (Видимо, у архитектора было неплохо развито чувство юмора – этот циферблат напоминал горожанам слова, которые традиция приписывает самому Владыке ада: «Берегитесь, час настал!»)
Одна, две, три… – сосредоточенно глядя себе под ноги, Мо считал ступеньки, ведущие к входу в стеклянный замок, откуда несколько часовых, в том числе вооруженных, молча наблюдали за его восхождением со скрипящими от натяжения пакетами в руках.
Мо поднимался медленно, тяжело дыша, стараясь не сбиться со счета. На середине лестницы он изнемог и остановился передохнуть. Отдышался немного и посмотрел наверх, на часовых, чьи темные силуэты выделялись на стеклянном фасаде. Один из них, безоружный, спустился на пару ступенек, подбоченился и крикнул, как строгий надсмотрщик:
– Ну, что застрял?!
– Устал.
– Давай-давай, еще немножко!
Солдат сложил руки на груди и продолжал расспросы:
– Что это ты тащишь в пакетах?
– Книги, – ответил Мо. Спокойный, беззлобный голос часового успокоил его. – Я иду к судье Ди. Вы его, наверное, знаете.
– Не повезло тебе. Он только что вышел.
– Я подожду в кабинете, – сказал Мо и торжественным тоном прибавил:
– У меня к нему дело.
Когда до верха оставалось всего несколько ступенек, самых последних, вдруг случилось комическое происшествие. Мо так шумно перевел дух, что очки соскочили с его носа. Он инстинктивно разжал руки, потом попытался поймать выпавшие пакеты на лету, но поздно – из левого вывалились шедевры Фрейда, из правого – комментарии к Чжуан-цзы. У Мо защемило сердце, когда он увидел, а точнее, услышал, как полетели вниз по ступеням его сокровища, сначала компактно, потом вразброд.
Часовые покатились со смеху, точно марионетки, у которых отрезали ниточки. Один из них вскинул к плечу винтовку, прицелился в книгу и сделал вид, что спустил курок. Отдернулся, будто приклад ударил его в челюсть, прицелился в другую книгу, снова выстрелил понарошку и заплясал от радости – попал!
Только что купленный баллончик с пеной для бритья «Жиллет», шампунь от перхоти и зубная щетка улетели еще ниже, чем книги, резвее всех оказался «Жиллет». Баллончик со звоном скакал по ступенькам, пока не докатился до самого низа, куда Мо спустился подобрать его. Когда он снова поднялся, взмыленный, нагруженный туалетными принадлежностями для тюремного быта, то увидел, что какой-то человек лет пятидесяти, высокий и худощавый, с набитым кожаным портфелем под мышкой, наклонился над одной из его книг. Чтобы лучше рассмотреть, ему пришлось согнуться чуть ли не пополам. Маленькая головка, длинная шея – он был похож на журавля.
– Ты знаешь, что это за книги? – спросил он Мо.
Тот кивнул.
– Вот что, приятель. Я требую, чтобы ты, с позволения сказать, отвечал мне ясно и точно: да или нет, – произнес Журавль негромко, но с угрозой в голосе. – Повторяю вопрос.
– Да, знаю, – сказал Мо.
– Будешь отвечать, когда я повторю вопрос. Ты знаешь, что это за книги?
– Да.
– Они твои?
– Да.
– Следуй за мной. Я забыл в кабинете очки, а они мне нужны, чтобы выяснить кое-какие детали. – Он показал Мо служебное удостоверение с фотографией. – С позволения сказать, я судья Хуань, председатель Комитета по борьбе с нелегальными изданиями. Сочинения Фрейда у нас строжайше запрещены.
– Но я купил их в книжном магазине!
– Вот именно. Я и хочу узнать, кто, с позволения сказать, издал и напечатал их по фальшивой лицензии.
В отличие от своего коллеги Ди, любителя подземелий, Журавль свил себе гнездо на последнем, пятом этаже стеклянного замка.
Недоразумение возникло в лифте. Мо упомянул имя судьи Ди, и Журавль решил, что перед ним гость его собрата, консультант по вопросам психологии. Желая искупить давешнюю грубость, он показал себя любезным и весьма словоохотливым, пожаловался, что ему не хватает кадров, что он должен надрываться один-одинешенек и часто засиживается до ночи. Словом, обычный треп. Дежурная пластинка всех чиновников. Судья Журавль говорил суконным языком, засоренным канцелярскими оборотами, а время от времени смеялся трескучим смехом, от которого вибрировали стены застекленной кабинки, в которой они поднимались. Слушать его было довольно утомительно, он не мог сказать и двух фраз, чтобы не ввернуть свое «с позволения сказать» (любимая приговорка генсека Коммунистической партии и главы государства в телевизионных интервью). Мо узнал, что он вышел из бедноты и сделал головокружительную карьеру: в конце девяностых рядовой коммунист, школьный учитель был по приказу Партии переброшен на работу в правоохранительные органы. Правда, как скромно признал судья Хуань, он не мог соперничать с многими товарищами, пришедшими из армии.
– Вот и твой, с позволения сказать, всемогущий судья Ди, по правде говоря, часто внушает мне страх.
Застекленная дверь с названием упомянутого Журавлем Комитета была закрыта на три замка: один на тяжелой предохранительной решетке, два других – на самой двери, врезанные на разной высоте. Хозяин отключил сигнализацию, набрав код на панели с кнопками, затем достал бренчащую связку ключей. Щелкнул замок, заскрипела решетка, распахнулась дверь, и наконец церемонию увенчало жужжание кондиционера.
Свежее дуновение не могло, однако, развеять запаха, с порога ударявшего в нос: запаха морали, повиновения, власти, тайных операций, душных камер, нетленных мумий.
Первая комната Комитета по борьбе с нелегальными изданиями была очень просторной и очень темной – из-за опущенных штор. Мо шел шаг в шаг за Журавлем. Сначала он подумал, что попал в подвал. Его близорукие глаза еле-еле различали какие-то неясные тени и светлые пятна, но скоро он понял, что вокруг него со всех сторон громоздились запрещенные книги, многим из которых не было цены. Они были свалены кое-как на стеллажи, занимающие все стены снизу доверху. Пахло заплесневелой бумагой. По обычаю старинных китайских домов, из небольшого углубления посреди потолка в центр комнаты падал конус тускло-серого света, остальное пространство тонуло во мраке. Мо казалось, что он идет по заброшенной библиотеке. Полки из скверной фанеры, без всякой нумерации, прогибались под тяжестью книг, на которых тоже не было никаких ярлыков. Стены были словно расчерчены в поперечную линейку, причем некоторые линии стали волнистыми, другие превратились в дуги, а самые нижние осели так, что касались пыльного ковра.
Дойдя до более или менее освещенной середины зала, Мо воспользовался тем, что Журавль отвлекся, поставил свои пакеты и вытащил с полки первую попавшуюся книжку. Это оказались «Записки личного врача Мао». На обложке черно-белая фотография: автор в шортах, с благодушной улыбкой, а рядом прищурившийся от слишком яркого света Мао в рубахе навыпуск и широких штанах. Мо воровато открыл книгу и наткнулся на страницу, где говорилось о некой болезни Великого Вождя, связанной с фимозом. Сам он был только носителем, но заражал всех своих партнерш. Однажды врач посоветовал ему (с той же благодушной улыбкой?) почаще промывать половой орган, на что глава государства отвечал, что предпочитает полоскать его в женской влаге. Мо захлопнул книгу, поставил ее на место и продолжал осмотр. Дальше шли полки с политической литературой, в основном свидетельства о событиях на площади Тяньаньмэнь в 1989 году и их анализ, а кроме того разоблачительные документальные книги о борьбе за власть внутри правящей партийной верхушки, о подозрительной смерти Линь Бяо, об истинном лице Чжоу Эньлая, архивные материалы о голоде в шестидесятые годы, об уничтожении интеллигенции в трудовых воспитательных лагерях, о каннибализме во времена культурной революции… У Мо закружилась голова, он задыхался среди такого множества книг, документов, докладов, кричащих о кровавых зверствах и жестоких преступлениях. Он не заметил, как его занесло, затянуло в море эротических романов, фривольных книжек распутных монахов, он чуть не утонул в фантазиях маркиза де Сада, с полок смотрели подпольные перепечатки учебников по технике секса, альбомы порнографических гравюр эпохи династии Мин, разные версии «Камасутры» на китайском, десятки изданий «Цзинь Пин Мэй»[21] (эту книгу Мо читал в Париже и так увлекся, что хотел исследовать ее с точки зрения психоанализа, но дело не пошло дальше разбросанных по разным тетрадям отрывочных заметок). Целых два стеллажа занимали оригиналы древних книг, на старинной бумаге, сшитые вручную. Мо спросил у Журавля, о чем они и почему их запретили.
– Это тайные даосские трактаты о семяизвержении, – ответил он.
– Вы хотите сказать, о мастурбации?
– Нет, именно о семяизвержении или, вернее, о неизвержении. Они много веков изучали способы заставить сперму циркулировать в теле во время полового акта, чтобы она проникла в мозг и превратилась в сверхъестественную энергию.
Мо еле удержался, чтобы не вытащить свою тетрадь и не записать сведения об этих книгах. «Какая жалость, – подумал он, – что я не могу взять их с собой в тюрьму! Я бы написал к ним многотомные комментарии!»
Вторая комната освещалась точно так же, но была поменьше. Вместо стеллажей с книгами здесь в могильном сумраке хранились металлические коробки с кинофильмами. Десятки, сотни, тысячи бобин, целые пирамиды и штабеля. Мертвенный свет придавал этому кинематографическому кладбищу совсем зловещий вид. Некоторые штабеля обрушились, ленты вывалились из коробок и раскинулись петлями и кругами, как мертвые змеи, или связались в толстые узлы, местами пленка ссохлась, местами покрылась зеленой плесенью.
В третьей комнате находился кабинет самого Журавля, председателя и единственного сотрудника Комитета. Он надел очки, открыл большую тетрадь в черной ледериновой обложке, наклонился над томами Фрейда, вытянул шею и принялся изучать их один за другим, выписывая сомнительные выходные данные. Мо же обнаружил в этой комнате нечто, заставившее его содрогнуться еще больше, чем в двух предыдущих: тут был склад доносов. «Моя личная коллекция», – гордо заявил Журавль.
Прочтенные письма были тщательно, как музейные экспонаты, рассортированы, снабжены наклеечками и разложены по семи роскошным шкафам черного дерева, с искусной резьбой и стеклянными створками. Каждый имел свою специфику.
В первом лежали доносы детей на родителей и наоборот, во втором – супружеские, в третьем – соседские, в четвертом – доносы на коллег, в пятом и шестом – анонимные. Внутри каждого шкафа письма распределялись, в зависимости от тематики, по папкам всех цветов радуги. Красный цвет означал политику, желтый – хищения, голубой – внебрачные связи, фиолетовый – гомосексуализм, синий – изнасилования, оранжевый – азартные игры, зеленый – воровство и грабеж.
Седьмой шкаф был отведен для «саморазоблачений», доносов на самих себя. В дверце торчал ключ, и Мо, спросив разрешения, открыл этот шкаф. Письма относились к временам культурной революции и были по большей части весьма пространными. Некоторые насчитывали по сотне страниц и были похожи на автобиографические романы, в которых автор безжалостно обнажал самые темные стороны своей жизни, порочные мысли, тайные страсти, потаенные желания.
В углу громоздились папки с красными этикетками, наполненные еще не прочитанными и не разобранными письмами. Очевидно, увлечение требовало от Журавля массы времени и сил.
– Кажется, я мог бы пополнить вашу коллекцию еще одним письмом, – сказал Мо.
– На кого ты хочешь донести?
– На судью Ди.
Журавль не сдержал смеха. Оторвавшись от своего занятия, он сказал:
– С позволения сказать, теперь я понимаю, почему судья Ди просил тебя притащить с собой Фрейда.
– Почему же?
– Он разыскивает преступника, вроде бы психоаналитика, организатора убийств в моргах. Наверное, он надеялся найти в книгах Фрейда ключ к этому делу.
Улыбка застыла на губах Мо. Дикая боль снова парализовала его икроножные мышцы и отдалась в пояснице, как только он понял, что означают эти слова.
– И что же, судья Ди собирается приговорить его к расстрелу?
– По меньшей мере, с позволения сказать, к пожизненному заключению.
– Скажите, пожалуйста, где тут туалет? – спросил Мо, стараясь не выдать смятения.
– Дальше по коридору и налево.
Едва закрыв за собой дверь, Мо во всю прыть, как только позволяли схваченные судорогой ноги, бросился к лестнице – садиться в лифт он не стал, чтобы не встретиться с судьей Ди. Опрометью скатился вниз до первого этажа и выскочил вон из стеклянного дворца. Скорее бежать!
«Наверняка судья уже перекрыл аэропорт, – подумал Мо. – Единственный выход – сесть в поезд».
Забыв о хромоте, он мысленно разработал маршрут бегства: из Чэнду в Куньмин по железной дороге, из Куньмина автобусом к бирманской границе. Там найти проводника и пешком в Бирму. А дальше самолетом Рангун – Париж.
Из темноты с ревом вырвался, мгновенно разросся, заслонил собой все окно и исчез паровоз. Потом замелькали в какой-то пьяной тряске огромные тени. Товарные вагоны. Последнее, что мелькнуло перед глазами Мо во время этой секундной встречи двух составов, были вооруженные охранники, сидящие в хвостовом вагоне под зеленым абажуром – единственный слабенький огонек в мрачном видении.
Поезд въехал в туннель, и на оконном стекле постепенно, как фотография в проявителе, проступило отражение головы старика. Были отчетливо различимы зубы, кончик языка, ощупывающий бугорки по краям черной дыры, зияющей посреди рта и уродующей лицо.
«Это я, – подумал Мо с каким-то нарциссическим надрывом, и на глаза его навернулись слезы. – Такой, каким буду лет через двадцать. Мо – старый дед, возможно зэк, раб в руднике, который вкалывает по приговору судьи Ди. Но пока все хорошо. Бегство – мое спасение».
Вдруг в стекле появилось еще одно отражение – молоденькой девушки лет восемнадцати, которую он, кажется, знал или где-то видел. Она стояла в коридоре у двери его купе – наверное, тоже узнала его. Мо, не раздумывая, сорвал очки, закрыл лицо капюшоном, опустил голову и притворно захрапел. В таком положении, не смея даже мельком взглянуть в сторону коридора, он оставался до тех пор, пока поезд не выехал из туннеля. Когда он снова поднял голову, девушки уже не было. Мо снова задышал полной грудью и даже позволил себе прислушаться к оживленной беседе соседей.
Лоло! Они говорили про нацменьшинство лоло, или, на мандаринском языке, и. Эта народность живет в тех самых горах, которые тянулись за окном. Мо мало знал об этих людях, слышал только, что они носят грубые холщовые балахоны вроде плащей; мужчины ходят в них днем, а на ночь в них же заворачиваются и ложатся у огня, который разводят прямо в жилище, посреди земляного пола. Как говорят, плащ лоло – его дом. Рабочий, сидевший рядом с Мо и, видимо, часто ездивший этим путем, рассказывал с легкой улыбкой о том, что с ним случилось месяц тому назад среди бела дня между станциями Эмэй и Эбин. На вагон, в котором он ехал, напали грабители – обычное в этих краях дело. Десятка полтора лоло в черных балахонах, с длинными ножами ворвались в вагон. Трое бандитов перекрыли одну дверь, еще двое или трое – другую, остальные в полном молчании орудовали внутри. Пассажиры тоже молчали. Даже дети не заплакали. Лоло разделились на две группы, как контролеры. Одни двинулись с одного конца вагона, другие – с другого. Когда приставят нож к горлу, каждый станет послушной овечкой. Карманы курток, штанов, рубашек, сумки, портфели, крестьянские торбы, чемоданы – твердые, как железо, пальцы бандитов мигом обыскивали все. Надавать щелбанов по лицу, по очкам, по груди, по интимным частям – они это обожают. А это очень больно. Большие или плотно набитые чемоданы они опрокидывали на пол. Добыча обычно бывает немалой – ведь в этой стране не пользуются чеками, деньги, иногда сбережения всей жизни или всей семьи, перевозят наличными. Вся операция заняла минут десять. И знаете, как эти лоло убрались? Просто-напросто выпрыгнули из поезда. Даже не стали ждать, пока он поедет в гору и замедлит ход. Плевать им – соскочили на полном ходу. С ума сойти!
«За мной и так гонятся сыщики, для полного счастья не хватало только лоло!» – подумал Мо.
Страх закрался ему в душу. Он опасался за доллары, спрятанные в потайном кармане трусов. Величественный, поэтичный ночной пейзаж, проплывавший за окном, вдруг показался враждебным. Чужая страна подступала со всех сторон. Горы оцепили горизонт, вздыбленные, остроконечные, все как одна похожие на балахоны лоло: черные, серые или темно-коричневые. А на переднем плане призрачными тенями мелькали леса, болота, ущелья и словно бы бросали на Мо взгляды, полные самой лютой ненависти – ненависти к чужаку. Даже редкие огоньки в разбросанных по горным склонам или зеленым долинам деревушках, казалось, горели злобой.
Скорее! Скорее! Хоть бы поскорее проехать эти места!
Соседи о чем-то заспорили. Он встал и вышел в тамбур покурить.
С первой же затяжки он почувствовал, что без переднего зуба сигарета курится как-то совсем не так. Не тот смак, не хватает тонкости и сладости. Дым, вместо того чтобы просочиться сквозь зубы и разлиться во рту, лаская язык и небо, струей ворвался через дырку и, не успев оставить никакого вкуса, проскочил в горло. Из широкого устья рот превратился в канал, водопроводный кран, печную трубу.
В тамбуре его никто не видел. Он развернул салфетку, достал свой зуб, нащупал его место между двумя другими и вставил, погрузив корень в десну. Чудесным образом зуб удержался. А дырка исчезла.
Совсем другое дело! Мо курил маленькими затяжками, наслаждаясь вкусом «Мальборо», как изысканным блюдом. Рядом хлопала на ветру дверь уборной (какой-то растяпа забыл ее закрыть), и откуда тянуло вонью. Но ничто не могло испортить Мо удовольствие от курения. Поезд опять въехал в туннель, в вагоне на минуту отключился свет, и в темноте Мо увидел красную искорку. Он тут же узнал ее – то была первая в его жизни сигарета. Он выкурил ее в тринадцать лет. Нет, в четырнадцать. Окурок «Цзинь ша цзян» (что означает «Река золотого песка» – была такая марка, по тридцать фэней пачка). В честь этого знаменательного окурка он написал тогда довольно неуклюжее, высокопарное стихотворение, которое помнил по сей день. Называлось оно «Очкарик».
О первое лобзанье Упругой ягодицы… В февральской тьме мерцает Река золотого песка.Гулкий перестук колес в туннеле, радость от починки рта, приятные воспоминания о далеком детстве… Мо разнежился и не заметил, что снова загорелся свет. Вдруг за спиной его раздался женский голос:
– Здравствуйте, господин Мо!
Все оборвалось. Все застыло в испуге: дым, поезд, тело и мозг Мо. «Вот и конец, это сыщик», – подумал он, почти теряя сознание.
Голос повторил приветствие, к нему приметалось какое-то звяканье. Что это? Связка ключей? Нет, наручники! «Боже мой! Я весь взмок. Бедное мое сердце не выдержит!» Мо поднял руки и медленно, как в детективном фильме, повернулся, ожидая увидеть китайскую Джоди Фостер, приставляющую пистолет к его виску, – «Молчание ягнят» по-сычуаньски.
– Отведите меня… – дрожащим голосом произнес он.
Он хотел сказать: «Отведите меня к судье Ди», – но не договорил. Он не верил своим глазам: перед ним стояла девушка, чье отражение он только что видел в вагонном окне.
Она стояла перед ним разинув рот. Непомерно широко. Впрочем, все у нее было непомерно большим: джинсовая куртка, красные в белый горошек брюки, канареечно-желтый рюкзак и целая упаковка баночного пива «Heineken», которую она держала на весу. Банки подрагивали в ритме колес – вот оно, таинственное звяканье.
– Вы меня не помните, господин Мо? – спросила девушка. – Вы еще толковали мне сны на рынке прислуги.
– Меня зовут не Мо. Вы обознались, – буркнул он, раздавил окурок в пепельнице на стенке вагона и, опустив голову, не осмеливаясь взглянуть в глаза девушке, резко развернулся и пошел прочь.
Чтобы у нее не создалось впечатления, будто он убегает, как вор, он старался сохранять достоинство и приличные манеры. Но от смущения шагнул не туда и оказался в уборной. Злясь на себя, он захлопнул дверь. «Совсем рехнулся, – подумал он, схватившись за раковину умывальника и нависая над ней, как будто его одолевала тошнота. – Идиот! Конечно это она. Как я мог не узнать эту деревенскую девчушку, которая мечтала сниматься в кино! Хорош! Надо было отчитать ее как следует: ах ты дрянь! Как ты смеешь тревожить меня, когда я погружен в созерцание, это возвышенное, священное состояние?!»
Он ругался в полный голос, и вдруг что-то выпало у него изо рта и упало в раковину. Прошло несколько секунд, прежде чем он сообразил, что это его зуб. К счастью, раковина была давным-давно забита и зуб потонул в мутной воде с плавающей сверху пеной. После долгих и упорных подводных поисков Мо наконец выудил его. Помыл, вытер, еще раз помыл, но запах помоев, угля и уборной въелся так, что избавиться от него было невозможно.
В коридоре вдруг раздался шум: топот, возня, препирательства. Он приложил ухо к двери и прислушался. Трое контролеров что-то грозно говорят девушке, а она отвечает им дрожащим плаксивым голоском. Она едет без билета. Контролеры так кричат, точно застукали на месте преступления воровку. Бедная девушка оправдывается как может. Лепечет, что у нее нет денег. Что за восемнадцать лет она никогда ничего не нарушала. Клянется, что это будет первый и последний раз. Контролеры неумолимы: они требуют, чтобы она вместо штрафа отдала им свое пиво. Она упрашивает: это подарок отцу на день рождения, она работала служанкой и потратила на него все свое жалованье за два месяца. Но все бесполезно. Им очень хочется пива. Один пытается отнять у нее упаковку. Она сопротивляется. От отчаяния у нее вырывается крик, пронзительный, дикий, как у раненого зверя. (Еще долго каждый раз, как Мо вспоминал о девушке, у него в ушах звенел этот крик, и ему снова делалось страшно.)
Он выскочил из уборной. Ему хотелось защитить девушку, но, как это сделать, он не знал. Она сама обратилась к нему:
– Господин Мо, объясните им, пожалуйста, что случилось с моим билетом. Кроме вас, больше никто не видел. Я положила его на край окна, и его унесло ветром.
Мо решительно подтвердил, а потом вынул из кармана три бумажки по десять юаней и дал контролерам:
– Это вам, ребята. Всем поровну, и забудем об этом.
Смутно-смутно звучат голоса пассажиров, как будто доносятся издалека, оттуда, куда плавал «Черный нарцисс», корабль из романа Конрада, или судно Марлоу, забравшееся в поисках Курца[22] в сердце тьмы. Сонные, ватные голоса. Будто люди разбрелись по широкому полю и время от времени перебрасываются словами. Голоса порхают, пересекаются, то вдруг нахлынут и приблизятся, так что слышен смех, кашель и натужный чих, то отдалятся, стихнут, сойдут на нет, изойдут тихим вздохом или зевком. Кто говорит, кто слушает, уже и не поймешь.
Смутно-смутно доносится стук колес до слуха Мо, который забился под деревянную скамью, ухом прямо в вагонный пол. Правда, когда поезд идет на подъем, слышно, как колеса налегают на рельсы и гудят отдаленным громом, а иной раз заскрежещут так, что чуть не лопаются барабанные перепонки, и тогда его потайная лежанка превращается в птичье гнездо посреди грозы. Кажется, из-под колес должны разлетаться искры. Зато когда состав скатывается с горы и несется в ночи, звук колес становится масляным, мягким, едва уловимым. Остается невнятный, слитный шум, похожий на шум моря в прижатой к уху перламутровой раковине: однообразный, ровный ропот прибоя, лижущего голубовато-серый в предутреннем свете пласт прибрежной гальки. Приятнее всего, когда поезд останавливается на станции. Тогда слышишь, как от одних колес к другим передается вздох, будто кто-то дышит во сне. Кто-то живет и дышит прямо под тобой. Так, что тебя касается тепло и влага этого дыхания.
Кое-что из разговоров полуночников Мо все же ясно слышал. Например, один рассказывал бархатным, напоминающим сказителей былых времен голосом, будто в каждой горной цепи, в каждом горном крае бывает своя особая порода людей, как в каждом океане – свои особые моряки. Здешние лоло умеют ловко прыгать с поездов. Они этому не учатся, это врожденный дар. У некоторых эта способность доходит до гениальности, они совершают прямо-таки цирковые прыжки и могут на полном ходу запрыгнуть в любой, самый неприступный вагон и выпрыгнуть из него. Это умение отличает лоло от других племен. Самое поразительное – как они берут приступом товарные вагоны без подножек, запертые на железные перекладины. Вот идут себе лоло гуськом вдоль путей, тихо-спокойно, с виду чуточку усталые или, может, выпивши. Проезжает поезд. И вдруг один из них пускается бежать. Разбежится и прыгает. Потрясающе красивый, точно рассчитанный полет с приземлением на вертикальную стенку вагона. Лоло приникает к ней всем телом, держась руками за перекладину, а его черный балахон хлопает на ветру. Потом он вынимает из кармана молоток, сбивает замок, вытаскивает перекладины, сдвигает тяжеленную дверь и влезает внутрь. А через минуту уже стоит у открытой двери с каким-нибудь телевизором. Снова прыжок – вниз. На этот раз – свободное падение, романтический полет: черный парус позади, добыча в руках. Летит, как лыжник с трамплина, чем дальше, тем лучше, и так же, не падая, касается земли. Телевизор передает подбежавшим приятелям, те привязывают его веревками ему на спину, и все смываются. Иногда полицейские устраивают погоню, открывают стрельбу, но угнаться за лоло, даже с телевизором за спиной, в родных горах никто не может. Пули и те не успевают настичь или пролетают мимо целей – мелькающих, снующих, порхающих, словно заколдованных.
– Вы здесь, господин Мо?
Под лавкой кромешная тьма. Мо не видит, а скорее чувствует какое-то движение и узнает голос: это она, кинозвезда с рынка прислуги. С него мигом соскочил сон. Памятуя о неприятности, которая случилась с ним в прошлый раз в другом поезде при сходных обстоятельствах, он решил не откликаться. Поступок малодушный, зато праведный. Мо хранит аскезу.
Девушка снова и снова зовет его по имени. Шепотом, чтобы не разбудить других пассажиров. Даже шепот у нее веселый, жизнерадостный. Беглый аскет притворяется храпящим, но храп слишком часто меняет тон и ритм. Хоть видеть девушку он не может, но знает, что она скользнула на его лежанку.
– А тут неплохо, – шепнула она.
Двигаться можно было только ползком – под скамейкой слишком тесно и низко. В темноте девушка врезалась в Мо, и оба вскрикнули.
– Тише! – сказал он.
– Не бойтесь. Кругом все спят.
– Давай на «ты». Что тебе нужно? – Голос у него холодный как лед.
– Ты любишь ююбу? Я тебе принесла несколько штук.
– Тише! – повторил он, отгораживаясь баррикадой добродетели. Он не позволял себе улыбаться, хоть она и не разглядела бы его улыбки.
– Прибереги их для твоего отца.
– Не беспокойся, у меня есть еще. Бери. Они чистые. Я помыла.
– Ладно, только одну штуку.
Девушка потыкалась в темноте, но не нашла его руку.
– Где твоя рука?
Небольшая манипуляция, и ююба попадает по назначению. Мо осторожно, чтобы не задеть передний зуб, кладет ее в рот.
– Хочешь еще?
– Потом.
Ночная дегустация. Мо не спеша жует сочный, свежий, мясистый плод.
– Я хочу показать тебе книжку, которую я купила, – сказала девушка.
– Чтоб ты ее оценил. У тебя есть огонь?
Мо чиркнул спичкой и увидел девушку прямо перед собой: она стояла на четвереньках. «До чего хорошенькая!» – невольно подумалось ему.
Чтобы осветить книгу, пришлось зажечь еще одну спичку. Девушка держала ее в руке. Потертая тоненькая книжонка, на обложке написано по-китайски: «Начальный курс грамматики французского языка». Некоторые страницы загнуты, на полях пометки.
Мо застыл, не шевелясь и не говоря ни слова. Он был ошеломлен бесстыдством собственного тела: пенис его затвердел. В первый раз с тех пор, как он потерял девственность. Когда именно это произошло, он не мог бы сказать: пока он ел ююбу или пока рассматривал учебник.
Спичка догорела, длинный ломкий фитилек упал на обложку книги, отскочил и попал на подстилку-дождевик. Девушка ловко задула искру и снова исчезла в темноте.
– Ну что, – прозвучал ее голос, – стоит она пять юаней или нет? Я ее купила по случаю. Чтобы запудрить мозги отцу.
– Как ты ему запудришь мозги, раз ты не знаешь французского?
– Скажу то самое, что ты нам тогда говорил на рынке: дескать, все слова этого языка созданы для того, чтобы нравиться женщинам. Как это?… Чтобы ухаживать за женщинами. Плевать мне, что я его не знаю. Главное, побесить отца. Он хочет выдать меня замуж. За сына деревенского старосты. А мне этот парень не нравится.
– Но, может, он тебя любит?
– Не надо мне его любви.
Она замолчала. Мо чувствовал, что она пристально смотрит на него.
– Почему ты скрываешься, Мо?
– Что? Как она догадалась?! Мо не сообразил, что ответить, от неожиданности и страха эрекция прекратилась.
– Ты скрываешься, потому что боишься полиции, – сказала она.
– Хочешь знать правду? Поклянись, что никому не скажешь! Я уезжаю из Китая. Но я терпеть не могу разводить слюнявые прощания, поэтому решил тайком совершить последнее путешествие по стране, объехать ее под скамейкой ночного поезда. Такой я патриот.
– Врешь.
– Знаешь Бирму? Вот я еду туда. Замечательная страна, люди там целый день жуют бетель и сплевывают красный, как кровь, сок. Всюду сплошные храмы. Я поступлю в монахи. Там буддийским монахам разрешается есть мясо. А я обожаю мясо.
– Не морочь мне голову. Толкователя снов ни за что не возьмут в монахи. Ты бежишь. Это видно. Только что говорил, что ты не Мо. Она сменила тему.
– Можно я лягу рядом с тобой? Я ужасно устала.
– Ложись, только на плащ. Тут страшно грязный пол.
Больше он не сказал не слова. В темноте было слышно, как она жует ююбу, громко – Мо казалось, на весь вагон – чавкая по-деревенски или по-детски. Но мало-помалу чавканье становилось все реже и сменилось ровным дыханием – девушка уснула. Смутно доносился шум колес. Смутно звучали голоса пассажиров. Смутно – рулады храпа. Вдруг Мо разбудил девушку:
– Послушай, я даже не знаю, как тебя зовут.
– Все зовут меня сестричкой Ван. А почему ты спрашиваешь? Ты уже выходишь?
– Нет. Я хочу задать тебе один вопрос, но ты, если не хочешь, можешь не отвечать.
– Давай.
– Ты девственница?
– Что-что?
– Ну, ты ни разу не спала с мужчиной?
– А! Значит, девственница. Она прыснула.
– В самом деле? – переспросил он.
– Ну да.
– Если ты согласишься спасти нас, меня и моих друзей, я увезу тебя во Францию.
– А что я должна сделать?
– В Чэнду есть такой судья Ди. Он посадил в тюрьму двух женщин, которые мне дороги. А теперь разыскивает меня. Я предлагал ему деньги. Он отказался. У него их куры не клюют. Ему нужно другое – он хочет, чтобы ему привели девственницу.
Договорив, он ждал, что она закричит так же оглушительно, как в коридоре, когда к ней приставали контролеры, – он как бы уже слышал этот жуткий звериный визг. Но она молчала: ни слова, ни звука. Даже дыхания ее больше не было слышно. Повисла невыразимо тягостная тишина. В конце концов Мо потерял надежду и, горько усмехаясь, удивился про себя, что она еще не удрала. И тут она неуверенно спросила:
– Ты правда потом возьмешь меня во Францию?
– Да.
– Тогда ладно, я согласна…
Он чуть не потерял сознание. Забыв о своем обете, он обнял ее, не успела она еще договорить.
– Спасибо, – бормотал он тоном растроганного отца. – Огромное спасибо! Я научу тебя французскому.
Давно забытые строки Гюго, Верлена и Бодлера теснились в его мозгу и просились наружу. Он дал им волю, и они полились из его уст, покрывавших поцелуями невидимые волосы, глаза, нос девушки. Она опустила голову, но не отталкивала его. Вдруг он впился поцелуем в ее губы. О, сладость сочного дикого плода!
– Что это такое? – прошептала она. – Что-то попало мне в рот. Из твоего.
– Мой зуб! – закричал он с такой силой, что из образовавшейся дырки во рту струей брызнула слюна. – Не проглоти его!
2. Голова Дракона
Чэнду, 5 октября
Дорогая, несравненная моя Гора Старой Луны! Не разлюбила ли ты загадки? Может, тюрьма отбила у тебя вкус к ним? Ты ведь была лучшей мастерицей по загадкам во всем нашем 75-м потоке, умной, как сам Эдип! Помнишь, в конце первого курса ты выиграла на конкурсе сочный спелый арбуз весом в пять кило и мы разделили его с восемью твоими соседками по десятиметровой комнатке в общежитии? У нас не было ножа. Мы накинулись на бедный арбуз с ложками, пихались, смеялись до упаду. А на следующий год ты выиграла словарь и подарила его мне, Словарь простонародной прозы эпохи Мин,[23] редкую книгу, я ее обожаю и столько раз перечитывал, что мог бы сам написать роман в духе той эпохи.
Так вот тебе загадка: почему я пишу это письмо – понятия не имею, какой длины оно получится – на иностранном языке, которого прекрасный адресат совсем не знает, – на французском?
Загадка, которая звенит и лучится счастьем, как новенькая монетка. Я сам вздрогнул, когда моя рука самопроизвольно вывела первое слово по-французски, – какое нечаянное хитроумие! Я возгордился, зауважал сам себя, аж закружилась голова! Нет, правда! Жаль, я не додумался до этого раньше. Вот бы Вертухай помучались проверять! Воображаю, как им станет кисло, когда какой-то ненормальный засыплет их любовными письмами на французском языке! Бюджетный лимит и возрастающий поток заключенных не позволят нанять переводчика, чтобы расшифровывать эту абракадабру. (В Чэнду языком Вольтера и Гюго владеют всего трое-четверо профессоров из Сычуаньского университета. «Скажите, господин профессор, сколько будет стоить страница перевода?» – «Порядка ста – ста двадцати юаней. Такова ставка».)
Отныне, дорогая, несравненная моя Гора Старой Луны, чужой язык соединяет нас, связывает изящным бантом, который ловкие пальцы вывязывают в виде раскинувшей крылья экзотической бабочки. Язык с нездешней письменностью. Из-за диковинных надстрочных значков и апострофов он кажется тайнописью. Наверняка твои сокамерницы будут помирать от зависти, когда ты будешь читать и перечитывать мои письма, чтобы извлечь какой-то смысл. Помнишь, как в студенческие времена мы целыми вечерами слушали вместе записи любимых поэтов: Элиота, Фроста, Паунда, Борхеса… Каждый читал по-своему, в своей особой манере, и мы слушали как зачарованные, восторгались, замирали, хотя ни ты, ни я не понимали ни слова по-английски или по-испански. Для меня до сих пор эти голоса, эти непонятные фразы остаются лучшей на свете музыкой. Музыкой избранных душ, мечтателей, романтиков. Нашей музыкой.
Знаешь, о чем я жалею, когда пишу эти строки? Не о том, что выучил французский, а о том, что не выучил другие языки, потруднее и еще менее известные. Например, вьетнамский. Кое-что я знаю об этом шеститональном, со страшно запутанной грамматикой языке. Представляешь, если бы я писал тебе письма по-вьетнамски, а судья Ди захотел их прочесть, ему бы ни за какие деньги не найти переводчика во всей Сычуани! Или взять язык еще позаковыристей, каталанский! Может ли хоть один из ста пятидесяти миллионов жителей нашей провинции разобрать письмо на каталанском? Знаешь, чего бы я хотел? Выучить самые редкие языки: тибетский, монгольский, латинский, греческий, иврит, санскрит, древнеегипетский. Проникнуть в их сокровенные святилища, встать на колени, зажечь три палочки ладана и молиться за нас с тобой на всех этих божественных наречиях.
Нас было двое: сестричка Ван с упаковкой пива в руках и я, Мо, беглец с щербатой, но счастливой улыбкой, разыскиваемый судьей Ди и полицией, – Мо, который передумал бежать в Бирму и после нескольких часов езды на поезде вылез из своего жесткого убежища и пустился в обратный путь вместе с новой соратницей, потенциальной спасительницей, самой подлинной и бесконечно драгоценной девой.
Мы сошли с поезда в Мэйгу в три часа ночи. На земляном перроне стояли лужи после недавнего ливня. Захудалая станция, затерявшаяся между громадами гор. Поезд Чэнду – Куньмин, мой поезд, отъехал и скрылся в ночи, оставив после себя долгое эхо свистков начальника станции, которое многократно отразилось от каменных склонов и растворилось в шуме ветра, шелесте деревьев, далеком ропоте невидимой реки.
Первым делом необходимо было связаться с зятем мэра Чэнду, помнишь, я тебе о нем писал, с него несколько месяцев тому назад и началась вся эта запутанная эпопея с девственницами. Только он мог все уладить с судьей Ди, но, чтобы позвонить ему, надо было дождаться утра, ведь днем он заведовал ресторанами, а ночь проводил в тюремной камере, как ты, и выключал свой мобильный.
Мэйгу – название речки, которая протекает у подножия гор и огибает одноименный городок, расположенный рядом с железной дорогой. Вниз по течению сплавляются длинные толстые стволы деревьев, поваленных в высокогорных лесах, бревна ворочаются, сталкиваются друг с другом с каким-то глухим, потусторонним мерным стуком. Идешь по берегу, и собственные шаги кажутся чужими. Меняется ритм дыхания и речи. Становится страшно, как будто ты попал в неведомую страну, населенную враждебными тенями и звуками, и сам превратился в пришельца-призрака. На мосту при входе в город стоит старинная плита с полустершимися надписями на китайском и на языке лоло, там говорится, что эта река берет начало на вершине горы с тем же названием, к северу от города. Ее исток – чистейший родник с прозрачной водой. Если во время засухи бросить в него мусор, во всей округе пойдут дожди с веревочными струями.
Нам повезло. На главной улице городка еще не закрылся караоке-бар. Вот уж никогда бы не подумал, что в таком маленьком, бедном захолустном местечке можно найти подобное заведение, открытое в три часа ночи. Бар назывался «Шанхай-блюз». Это было потрясающе. Жаль, ты не видела, как поет наша будущая звезда кино. Ее милая мордашка сияла молодостью, кокетством и удовольствием от музыки. В салоне было жарко и так темно, что не видно других посетителей. Она скинула куртку и пошла к эстраде как настоящая дива. Довольно смело для деревенской девочки. Футболка болталась на ее худеньких плечиках, и во всей щуплой фигурке с неразвитой грудью, гибкими руками была какая-то полудетская прелесть, которую даже такой слепой крот, как я, не мог не оценить. Чем дольше я на нее смотрел, тем сильнее она напоминала мне тебя. Не то чтобы она была так на тебя похожа, но что-то общее угадывается в форме головы и в лице, особенно в профиль, те же лукавые глаза, высокий лоб, та же манера потирать пальцами у корней волос, подстриженных так же коротко, как у тебя. И в голосе есть что-то твое: он у нее довольно низкий, с хрипотцой. У вас обеих здорово получается петь вместо черной исполнительницы блюзов. Она знает много популярных песен – верно, выучила, пока работала у хозяев, которые держали студию записей для караоке. Некоторые из тех, которые она выбирала, были просто ужасны, но одна очень недурна: «Я хожу этой тропинкой только раз в тысячу лет». Слова, мелодия, голос – все задевало за душу. Я даже сам не удержался и, хоть слуха у меня ни на грош, взял микрофон и запел вместе с ней, перевирая все на свете. Я похвалил ее. Она ужасно обрадовалась. Хотя и так знала, что у нее хороший голос и она хорошо поет. Под впечатлением этой песенки я сказал, что если она будет выступать на сцене, то имя Тропинка подойдет ей лучше, чем Сестричка, оно гораздо лучше звучит. Она повторила несколько раз: Тропинка, Тропинка… – и сказала совершенно серьезно:
– Хорошо. С сегодняшнего дня так меня и называй.
Я человек суеверный, и как вспомню, что случилось на другой день, то думаю, уж не вещей ли была, эта песня. Про путь, которым можно пойти раз в жизни, не больше…
Хозяину бара, симпатичному парню лет тридцати, кажется, тоже понравилось, как поет Тропинка. Когда все остальные посетители разошлись, он спросил, любит ли она танцевать. Она сказала, что умеет танцевать хип-хоп – научилась, когда работала в одном доме, балкон которого выходил во двор какого-то училища. Она каждый день смотрела, как ученики на перемене танцевали хип-хоп, и запомнила фигуры. Хозяин бара предложил, что устроит ей аккомпанемент как диджей. Сначала он поставил запись Цуй Цзяня, китайского рок-певца восьмидесятых годов: «Я не имею в этом мире ничего». Под волшебными пальцами новоявленного диджея надсадные сиплые вопли Цуй Цзяня стали более сдержанными и ритмичными. По правде говоря, лучшего диджея, чем этот любитель, я в жизни своей не встречал. Он не нажимал кнопки беспрерывно: сначала давал волю Цуй Цзяню, а уж потом вступал сам и играл на кнопках, почти как джазовый ударник на своих инструментах. Тропинка с улыбкой на губах, подхваченная музыкой, прошлась через весь зал мелким шагом с энергичными поворотами. Потом начался сам танец: волнообразная дрожь передавалась от плеч рукам, ногам, и вдруг все тело разламывалось, и каждая его часть принималась конвульсивно, словно в трансе, двигаться отдельно от других. Диджей поставил другой диск, на этот раз китайского рэпера. Ты, конечно, знаешь стихи из знаменитого романа «Сон в Красном тереме»:[24] «Деньги – идол людской». В рэп-переложении они звучат превосходно. Тропинка сделала задний кульбит. На лету ее футболка задралась и стал виден тощий – ребра торчат! – живот. С этого места ритм и фигуры изменились. Упираясь ладонями в пол, она стала вертеться вниз головой вокруг своей оси. Поднятые ноги сгибались и разгибались, скорость вращения все нарастала, и вдруг – раз! – точкой опоры стала голова, а тело, тоненькое, но такое сильное, выпрямилось в воздухе, как струна. Я зааплодировал. И, не дожидаясь, что она будет делать дальше, присоединился к молодежи.
«Сейчас дедушка покажет вам революционный танец!» – сказал я им. И сплясал старую штуку, помнишь, мы учили в школе такую танцевальную сценку: слуга злого помещика отнимает последние деньги у бедных крестьян-арендаторов. (Поскольку я всегда был самым уродливым мальчишкой в классе, эта роль досталась мне. И сделалась моим ярлыком, моим образом в глазах других, так что я стал изгоем и чуть не дошел до гомосексуализма.) Ощеренный рот без переднего зуба, пояс вместо кнута – и готово дело. Я был на высоте: крабья пробежка боком, пируэты, подскоки, щелканье кнутом, – только в самом конце неудачно прыгнул, поскользнулся и врезался носом в пол. Угадай, какую музыку подобрал мне этот диджей? Революционный балет «Седая девушка». Клянусь! В «Шанхай-блюзе» в Мэйгу есть любые пластинки: от Битлз, U2, Майкла Джексона и Мадонны до «Солнца наших сердец», «Красного Востока» и речей председателя Мао в исполнении гонконгских звезд под электронную музыку.
Мне посчастливилось дозвониться до зятя мэра с первого раза, сразу после завтрака. Этот король смертников, отбывающий свое тяжкое наказание, ехал в такси. Мне показалось, что, услышав мой голос, он удивился, но виду не подал и внимательно выслушал мой рассказ. Под конец я спросил, как он думает: может ли свидание с другой девственницей, Тропинкой, исправить положение или, по крайне мере, помочь вызволить Бальзамировщицу?
Трубка довольно долго молчала. Я думал, он размышляет. И наконец он заговорил:
– Как у тебя-то дела с женским полом?
Я растерялся, но скромно ответил:
– Ничего. Есть даже некоторый прогресс по этой части.
Он рассмеялся. Негромко, но я все же услышал.
– Браво! Как говорит старый Сун, мудрейший из зэков, жизнь сводится к трем вещам: пожрать, посрать и потрахаться. Если ты все это можешь, значит, все в порядке.
– Оригинальная мысль.
– Давай тащи сюда поскорей свою девочку. Как ее зовут? Тропинка? Чудесно! Звони мне, как только приедете. А я пока договорюсь с судьей.
Под конец он прибавил почему-то на мандаринском наречии (может, подражая кому-то из сокамерников):
– Все у тебя, Мо, не как у людей!
И отключился.
Я был рад без памяти. Глупо, но мне хотелось заорать. Хоть родители в это время уже должны были обходить своих пациентов в больнице, я позвонил и им – больше-то было некому. Разумеется, никто не подошел. На этом я успокоился и стал обдумывать обратный путь. Тут-то нам и подвернулась «Синяя стрела».
Микрофургон этой китайской марки стоял у въезда в город. Он был весь в грязи, краска во многих местах облупилась – не синяя стрела, а скорей уж желтая. Кузов с открытым верхом позади кабины водителя весь избит и искорежен, задняя дверца привязана веревкой. Водителя мы с Тропинкой встретили в столовой, куда пришли позавтракать. Это был человек неопределенного возраста – можно дать и тридцать, и пятьдесят, – обросший бородой или, вернее, давно не бритый, сутулый, с нездорово-желтым лицом, то и дело заходившийся густым кашлем. Откашляется, прочистит горло, харкнет тебе под ноги и разотрет ногой – все по ходу разговора. Этакая карикатура на шоферюгу в худшем виде.
Единственный поезд на Чэнду останавливался в Мэйгу часов через пять-шесть, а любое промедление могло разрушить планы зятя мэра, поэтому я решил отправиться на «Синей стреле». После недолгих переговоров, взяв двадцать юаней за проезд, водитель согласился отвезти нас.
Этот переезд через Студеные горы я запомню на всю жизнь. Раздолбанный фургончик трясся по самой ухабистой в мире дороге. Драная обивка кое-где была заклеена липкой лентой. Мы сидели будто прямо на рессорах, скрипевших, как старый матрас, и при каждом толчке нас подбрасывало до потолка кабины. Хуже, чем на лодке в шторм. Потешно вякало радио, у которого не осталось ни одной кнопки. Оно явно плохо переносило качку. То затыкалось, то начинало робко дребезжать, снова надолго умолкало и вдруг, когда мы успевали про него забыть, принималось шипеть, трещать и орать как сумасшедшее. По иронии случая передавали революционную песню «Мы победим Америку», помнишь, про раненого солдата, который бросается в бой с американцами: свистят пули, разрываются снаряды, но он идет вперед, с автоматом наперевес, среди огня и адского грохота. Когда радио замолкало, можно было подумать, что солдат упал, сраженный пулей, был слышен только жуткий хрип – наверно, предсмертная агония. Но вот подскок – и он воскрес. Снова поет и поливает врагов из автомата, только гильзы отлетают. Здорово! Я заметил, что окно в левой дверце, со стороны водителя, закрыто неплотно, оставалась щель сантиметров пять, в которую задувал ветер. И я не стал зажигать сигарету, чтобы дым и пепел не полетели в лицо Тропинке, которая сидела рядом со мной. Кто бы мог подумать, какое важное значение будет очень скоро иметь эта вроде бы мелкая деталь. Вот уж действительно никогда не знаешь, что ждет тебя за поворотом.
Бесстыжий водитель попросил, чтобы я рассказывал ему какие-нибудь игривые байки, потому что он не спал прошлую ночь и боялся уснуть за рулем – укачает на этой «чертовой дороге»:
– Такие, чтоб ширинку распирало, ну, сам знаешь…
Я сухо ответил, что мое ремесло – выслушивать сны, которые часто имеют сексуальную окраску, но в них нет ничего интересного.
Видела бы ты, какую рожу он скорчил. Делать нечего. Я стал вспоминать похабщину, которую слышал в мужских раздевалках и душевых. Но ничего не приходило в голову.
– Для этих баек тоже нужен психоанализ.
– Чего-чего? – подозрительно спросил водитель.
– Ну, их тоже извлекают из подсознания.
Мы проезжали вдоль горного склона, где на фоне обгоревших елок ярким пятном выделялись цветущие кусты азалий и рододендронов.
– Можно я попробую? – предложила Тропинка.
– Что может рассказать такая малявка? Шуточку из детского садика? – сказал наш шеф с ухмылкой, которую, наверно, считал, неотразимой.
К моему удивлению, Тропинка попросила сигарету – «чтобы освежить память».
В общем-то в ней не было ничего деревенского. Никогда не скажешь, что она из семьи бедных крестьян. Надо было видеть, как она обращалась с сигаретой! Не набирала, как я, полные легкие, а затягивалась потихоньку, смаковала удовольствие и маленькими порциями изящно выпускала дым из носа. Длинные тонкие пальцы с ненакрашенными ногтями стильно держали сигарету «у приоткрытого бутона губ».
Рассказала она вот что: жил в стародавние времена в горной хижине один монах-отшельник, и был у него воспитанник, сирота, которого он растил с трех лет. Мальчик рос в полном затворе. Прошло время, ему исполнилось шестнадцать лет. Ну, учитель решил показать ему мир. Стали они спускаться с гор и через три дня вышли в долину. Юноша совсем ничего не знал, поэтому отшельник объяснял ему: вот это лошадь, вот это мул, вот это бык, вот это собака… Наконец попалась им навстречу женщина. Юноша спрашивает у мудреца: «А это кто?» – «Отвернись, – старческим голосом проблеяла рассказчица. – Не смотри на нее, это тигрица, самый опасный зверь на свете. Не подходи к ней никогда, иначе она тебя сожрет».
Вернулись они в свою хижину, и вот ночью старый монах видит – юноша никак не может заснуть, ворочается с боку на бок, будто на раскаленных углях. Никогда с ним такого не бывало. «Что с тобой?» – спрашивает старик. А тот отвечает: «Учитель, я все думаю про ту тигрицу, которая пожирает людей».
Я засмеялся. У малышки есть чувство юмора. Но капитан «Синей стрелы» и бровью не повел. Прелестная история оставила его совершенно равнодушным. Я нарочно не переставал смеяться, чтоб его заразить. Все впустую. Тогда я стал как мальчишка хлопать его по плечу – и это не помогло. Наконец его высочество изрекло:
– Ничего себе байка, но, по мне, уж больно… диетическая. Я люблю что-нибудь гюзабористее.
Я выглянул в окно. Бешеное радио снова запело. Мы поднялись на большую высоту. Река Мэйгу, вдоль которой мы недавно ехали, виднелась далеко внизу, на дне пропасти, и была похожа на золотистую ленточку с блестками. Водитель объявил, что теперь он сам расскажет нам один случай:
– Вам небось охота послушать!
И тут начались неприятности.
Прямо на перевале, к которому вела дорога, я увидел, как мне показалось, какие-то каменные глыбы, такие же темные, как скалы по сторонам. Они выделялись черным пятном на фоне голубого неба и желтой глинистой дороги.
– Ах ты зараза! – крикнул водитель. – Лоло! Закрывайте окна, живо!
Тропинка быстро выполнила его приказ, но сам он не смог закрыть свое окно доверху – оставались все те же пять сантиметров.
По мере того как фургон приближался к перевалу, темные глыбы разрастались и принимали величественные, картинные, почти царственные очертания; черные плащи развевались по ветру, как знамена древних воителей.
– Это разбойники? – спросили Тропинка.
– Лоло – гроза и ужас здешних мест, – сказал я.
– Ну, мы еще посмотрим, чья возьмет! – огрызнулся водитель. – Моя «Синяя стрела» покажет этим вонючим дикарям!
И он продемонстрировал чудеса современной техники: нажал на акселератор и загудел, чтобы прогнать лоло. Но на подъеме большой скорости не разовьешь, к тому же старая колымага выла и чихала, даже ее затяжной сигнал, эхом раскатившийся по горам, был похож на жалобный рев обессилевшего верблюда где-нибудь в Такла-Макане, бескрайней пустыне смерти.
Лоло не дрогнули. Их тени застыли на желтой глине причудливым узором. Когда фургон подъехал к ним вплотную, произошла резкая смена декораций: все лоло повалились под колеса. Я закричал водителю, чтоб он нажал на тормоз. Тропинка тоже. Но он будто не слышал. Лоло лежали неподвижно. Черным каменным барьером. Наступил решающий миг. «Синяя стрела» рванула напролом. Фургон запрыгал на буграх и, как тигр, ринулся на лоло. Рессоры под сиденьем подкинули нас до потолка.
Я закрыл глаза. Водитель затормозил. Слава богу! В самый последний момент трагедия была предотвращена. Лоло было десятка три, все молодые ребята, лет от восемнадцати до тридцати, наверняка все мастера по прыжкам из вагона. Они навалились на лобовое стекло и окна фургона, размахивали кулаками, осыпали посягнувшего на их жизнь водителя ругательствами на своем языке, а также на китайском, причем не на мандаринском, а на сычуаньском наречии, орали: «Скотина», «Ты у нас попляшешь», «Мокрое место останется» и прочее. Перед нами мелькали выдубленные ветром и солнцем лица с жесткими, словно вырезанными из дерева, чертами. В ушах блестели серьги. На какое-то время все отошли и сгрудились вокруг молодого парня, видимо вожака, с бутылкой пива в руках. Он отхлебнул и пустил бутылку по рукам. Лоло загомонили.
Водитель потихоньку вытащил из кармана портмоне и засунул внутрь сиденья, между клочками обивки и рессорами. А как же мои доллары в трусах? Что делать, уже поздно!
Вожак подошел к нам. Его угловатое лицо перечеркивал шрам. Видно, нрав у молодого человека был крутой. Он замахнулся и саданул пивной бутылкой в лобовое стекло – по стеклу потекла пена.
– Ну и старая кляча! – крикнул он по-сычуаньски и довольно захохотал, показав черные зубы и красную глотку.
Остальные тоже принялись поносить «Синюю стрелу» кто во что горазд.
– Ты что, задавить нас хотел, падла? Да если б ты хоть задел кого-нибудь, я бы тебе морду разбил в лепешку!
Водитель униженно молчал, но я почувствовал, как он напрягся всем телом, и увидел, что он поставил ногу на акселератор. Мне стало страшно.
– Ты знаешь, где находишься? – продолжал меченый вожак. – В ущелье у Головы Дракона. Раскрой глаза пошире! На этом месте мы, лоло, уложили тысячи воинов Циньской династии!
Нога водителя подрагивала на акселераторе, словно противилась приказам мозга.
– Мы возвращаемся в деревню, – сказал Меченый. – Подвезешь нас?
– Залезайте в кузов, – ответил водитель, избегая его жгучего взгляда.
Фургон снова тронулся.
Если верить Меченому, ближайшая гора называлась Голова Дракона. Она стала вырисовываться перед нами, как только мы миновали злополучный перевал, и действительно обнаруживала все большее сходство с каким-то исполинским ползучим доисторическим чудовищем, которое вытянулось с запада на восток и как будто ворочалось в легкой дымке, будто затаилось в засаде. Вдруг – странный оптический эффект! – хищник поднял голову, гордую, великолепную, грозную. На скалистом черепе была ясно различима чешуйчатая морда, задранный подбородок с щетиной из укоренившихся в камне плетей папоротника. Издали – точь-в-точь бородатая голова дракона из мультиков или с картинки, которая висит на двери у моих родителей.
– Вот оно: все не как у людей, понимаешь?
Водитель посмотрел на меня как на сумасшедшего.
– Поворачивай при первой возможности и поезжай назад, в Мэйгу. Лоло не могут помешать нам вернуться.
– Ты просто трус!
Итак, кормчий нашей славной колымаги отверг мою здравую идею. Я давно заметил, что стоит человеку взяться за руль, как он почти всегда становится наглым, самонадеянным и обидчивым. Как будто управляет не машиной, а целым государством. Тропинка тоже явно была в тревоге – она поминутно прижимала ладошку ко рту. Мне надо было предложить водителю хороший куш, чтобы заставить его развернуться. До сих пор не могу простить себе, что я этого не сделал. Не из скаредности, поверь, а потому что мне нужны были деньги на будущее. Как знать, может, еще пришлось бы бежать в Бирму? Да и не так уж много у меня оставалось.
«Синяя стрела» с трудом карабкалась на Голову Дракона и несколько раз останавливалась отдышаться, пока добиралась до верхотуры. Тут нас ждала новая неожиданность: за первой драконьей головой прятались еще две, они были еще больше, до невероятности похожи на сказочное чудище и презрительно смотрели на нас с двух скал в несколько сот метров высотой. Ей-богу, я начинал думать о лоло с уважением: как это им удается спокойно жить среди этих гор! Я бы не выдержал! Мне достаточно один раз на них взглянуть, и уже жутко становится.
– Скажите-ка, вы оба, чем, по-вашему, у меня была занята голова, когда вокруг скакали эти недоумки? Мы не ответили.
– Ну, вы бы сами о чем подумали на моем месте? – настаивал он и, поскольку мы по-прежнему молчали, продолжил: – Ладно, я вам скажу: я думал о той забористой байке – дошло? – которую я вам собирался рассказать. Он посмотрел на меня так, как будто обыграл в футбол с разгромным счетом.
– Эти идиоты так орали, что я ее позабыл. Вот и старался вспомнить.
Я был готов притвориться спящим, слепым, мертвым, не знаю кем, лишь бы он не начал прямо сейчас нести свою похабщину.
– Лоло сзади что-то кричат, – вмешалась Тропинка. – Наверно, им сходить там, наверху.
Как раз в это время кто-то из наших пассажиров шарахнул изо всех сил по крыше кабины. Но водителю хоть бы хны – он дорвался до своей байки и знать ничего другого не хотел. Случай был из его собственной жизни. Два года назад он был шофером при штабе пехотного полка (восемь лет оттрубил в армии!). И как-то раз повез одного майора, партийного, лет пятидесяти, инспектировать гарнизоны. Поездка должна была продлиться четыре дня. И вот к вечеру остановились они в маленьком городишке, в какой-то задрипанной гостинице. Майор, человек горячий, провел ночь с единственной тамошней проституткой, толстой уродливой девкой. Видать, здорово приспичило, если и на такую позарился. Водителю же пришлось попоститься.
Рассказ прерывался приступами кашля, между тем как по крыше кулаками и ногами колотили лоло. Когда фургон доехал до вершины второй головы, я сказал водителю, чтоб он остановился – лоло хотели выйти. Но он повернул голову и посмотрел на меня уничтожающим взглядом:
– Еще чего! Трусишь, так молчи. Они выбрали это место, чтоб нас ограбить, раздеть догола! За дурака меня считают!
И он нажал на акселератор. «Синяя стрела» неслась под гору, а водитель продолжал свою историю:
– Ну вот, на другой день майор мне говорит, что шлюха обошлась ему в двести пятьдесят юаней и что надо исхитриться списать этот расход на казенный счет. Я подумал было, что это у него не получится. Но майор был совершенно спокоен. Есть, говорит, придумал, пиши рапорт, что во время инспекторской поездки я задавил старую свинью и вынужден был уплатить ее хозяину двести пятьдесят юаней в возмещение убытка.
Он затрясся от смеха. Начал фальцетом, а потом стал забираться еще выше, наконец смех его перешел в нестерпимый пронзительный визг, похожий на истерику.
– Очень остроумно, – сказал я. – Но послушай! По-моему, кто-то ползет по крыше у нас над головой.
– Ой, не могу! – простонал он. – Сейчас лопну!
Он откинулся на сиденье, держа руль одной рукой, а второй схватился за живот.
– Надо ж так сказать, в самую точку: старая свинья! Небось сам, собственными глазами ночью видел: свинья и есть!
Вдруг в кабине стало темно, как при затмении солнца, тьма опустилась густая, непроглядная, зловещая. Чья-то рука набросила на ветровое стекло черный плащ, вернее, черный балахон лоло. При появлении этой подвижной завесы смех водителя оборвался, а у нас захватило дух.
– Говорил я, кто-то над нами есть!
– Останови машину! – взмолилась Тропинка, прижимая ладонь ко рту.
Но водитель не признал себя побежденным, наоборот. Не сбавляя скорости, он бормотал проклятия, вертел головой, пригибался, старался найти не заслоненные плащом уголки. Я же говорил – сумасшедший, помнишь? Кто угодно с ума сойдет после восьми лет в армии, восьми лет муштры, а тут еще старые колымаги да разбитые дороги!
При одном из бесчисленных толчков, когда нас в очередной раз подбросило к потолку, давно заткнувшееся радио разразилось оглушительным «Болеро» Равеля. На беду водителю и нам, спуск закончился, и теперь дорога зигзагами поднималась к третьей скале. «Синяя стрела» захрипела и замедлила ход. Лоло сочли это сигналом к новой вылазке. Сверху свесилась голова. И хотя мы видели ее в неестественном положении, но по шраму через все лицо легко узнали, кто это. Сам вожак рискнул забраться на крышу и набросить на стекло свой балахон. А приятели, стоявшие в кузове, наверно, держали его за ноги.
Меченый дергал плащ во все стороны, стараясь полностью закрыть обзор сидящему за рулем. Злобный нрав, застарелая, тысячелетняя ненависть к чужакам, жажда крови и насилия – вот что читалось в его глазах и управляло стальными мускулами. Пожалуй, он внушал мне не меньший страх, чем судья Ди. Смертельный номер исполнялся под мощный аккомпанемент Равеля. Какая музыка! В ней звучали сокрушительные иерихонские трубы, трубы дерзких лоло!
Дрожащим голосом я попытался урезонить водителя:
– Кончай дурить!
Но тот яростно заорал в стекло:
– Хрен тебе, лоло поганый!
Что он делал, этот псих! Как боксер, уворачивающийся от ударов, метался то вправо, то влево. Бывали моменты, когда черная тряпка заслоняла все и он крутил руль вслепую. Но тотчас наклонялся и выглядывал в неожиданном для Меченого месте, быстро ориентировался и виртуозно направлял «Синюю стрелу» на самую обочину. Он не пропускал ни одной кочки, ни одного камня или ухаба, надеясь при сильном толчке сбросить противника наземь.
Мы с Тропинкой не участвовали в схватке, изредка я ловил ее взгляд, испуганный, застывший, отрешенный – наверно, такой же, как у меня. Каждый жест Меченого отлично укладывался в ритм «Болеро», получалась отточенная хореография, танец с черным плащом. Под эту музыку враги осыпали друг друга угрозами и ругательствами, хотя ни один толком не слышал другого.
Меченый исхитрился с помощью встречного ветра плотно приклеить плащ к стеклу. Все – перед нами опустился занавес. Черный занавес с солнечной кромкой. Но бешеный шофер не сдался. Смертельный трюк: отклонив корпус по горизонтали, почти лежа на моих коленях, а руки оставив на руле, выше головы, он глядел на дорогу через эту микроскопическую полоску света под занавесом. Утих ветер – плащ отлип и снова затрепыхался. Водитель распрямился.
– Я тя уделаю, мразь! – проскрежетал он сквозь зубы.
По привычке прочистив горло, он метко харкнул в щель между стеклом и дверцей. Вот этого делать не стоило. Эта мелочь оказалась роковой. Глаза Меченого блеснули.
Дорога в этой части пути проходила меж каменных стен высотой с многоэтажный дом. Плащ внезапно исчез. В кабине физически ощущались флюиды страха. Временами стены расступались и были видны желтые поля кукурузы и хилой пшеницы или крутые склоны, на которых каким-то чудом удерживались террасы рисовых плантаций. Наконец мы добрались до верхушки третьей Головы Дракона. Снова мрачная гигантская глыба, ощетинившаяся кустарником и голыми скалами. Желтый шнурок Мэйгу извивается на дне пропасти, далекий шум потока вплетается в ритм «Болеро».
Пошел серпантин вниз с третьей Головы. И вдруг какая-то тень сиганула мимо дверцы, удар, и в пятисантиметровую щель просунулись и уцепились за стекло пальцы двух рук. Сначала мы видели только эти скрюченные, как орлиные когти, заскорузлые, бурые пальцы. Стекло едва не выламывалось под их напором. Потом в воздухе возникла, лишенная всякой точки опоры, человеческая фигура и показался неистребимый Меченый! Тут-то я и вспомнил, что рассказывали в поезде о фантастических налетах лоло на вагоны.
Все произошло мгновенно, с ошеломляющей быстротой и натиском, не помню даже, произносили ли водитель и лоло хоть какие-то слова. Водитель попытался разжать орлиные когти, сначала отдирал их, потом лупил по ним кулаком, так сильно, что дрожала вся кабина. Меченому это было нипочем. Он хотел просунуть в кабину всю руку и дотянуться до ручки дверцы. Но щель была слишком узкая, и пальцы застряли в ней. Водитель отпустил руль и снова стал отцеплять их. Во время этой борьбы «Синяя стрела» беспорядочно виляла по дороге. Водитель выправил ее. Вдруг он заметил впереди, на повороте, торчащий гребень в каменной стене. Он прибавил газ и направил фургон прямо на скалу, с тем расчетом, что увернется в последнюю минуту, а противник разобьется насмерть о гребень. Форменный псих! За несколько метров до скалы Меченый отпустил дверцу, взмыл в воздух и целым и невредимым приземлился на ближайший уступ, а на гребень налетела не вписавшаяся в вираж «Синяя стрела». С грохотом разлетелось вдребезги лобовое стекло. Я еле успел обхватить Тропинку и пригнуть ей голову, чтобы уберечь от удара. Самого меня шарахнуло в грудь, висок и колени, но сознания я не потерял. На нас посыпался дождь осколков. Водитель окончательно потерял управление, фургон отбросило от скалы, швырнуло на дерево справа от дороги, а потом на противоположную скалу. Еще один удар, уже не такой страшный. Налево юзом к скале, стоп! Еще несколько метров – и мы бы рухнули в пропасть. К счастью, машина не опрокинулась. Она стояла и дымилась.
Я не мог шевельнуться, не чувствовал своего тела, но мозг работал. Смерть пощадила меня.
Страшно болела голова. Может, я получил тяжелую травму? И стану умственно неполноценным? Многие после аварии остаются слабоумными. Надо срочно проверить. Сейчас же. Спроси-ка у себя что-нибудь. Год рождения Фрейда? Вопрос поставил меня в тупик. Я не мог ответить. Ужас! Вдруг четыре цифры сами собой выскочили в памяти:
– 1856!
Тоном строгого учителя я продолжил экзамен:
– Год смерти Фрейда?
– 1939.
Самотестирование прервали стоны, совсем рядом. Это Тропинка, жертвенная дева. Она бормотала какие-то бессвязные слова.
– Можешь сказать, когда ты родилась?
Она, кажется, даже не слышала. Она стонала, жаловалась, что ей очень больно. Я не знал, что делать. Первый раз в жизни в моих объятиях кричала от боли девушка. Как последний дурак, я пристал к ней с проверкой памяти:
– Сосредоточься и скажи, где ты родилась.
– Я сломала ногу!
Эти слова прозвучали в моих ушах разорвавшейся бомбой.
Дела между тем шли все хуже. Лоло рвали дверцу, она не поддавалась, у нее было разбито стекло, заклинило замок. Они хотели добраться до водителя, который навалился всем телом на руль. Его словно подменили. Ран на нем как будто бы не было, но он не двигался, не говорил ни слова и даже не сопротивлялся, когда его стали молотить кулаками по голове. Сидел, крепко прижимая к себе руль. Меченый и еще несколько человек стояли поодаль и потрясали камнями. На плохом сычуаньском они скандировали приговор водителю:
– Мы будем разбить тебе череп камнями, размазать мозги по земле, бросить твой вонючий труп червям и собакам!
Я выдавил остатки лобового стекла и выполз на четвереньках на капот. Но прежде чем спрыгнуть на землю, замахал руками и закричал:
– На помощь! Моя дочь сломала ногу!
И сам до того растрогался от этого липового отцовства, что слезы на глазах выступили. Но никому не было до меня дела. На дне кузова были лужи крови. Два-три лоло серьезно ранены. Одного, с окровавленной головой, разбитым виском, вынесли на руках. Откуда-то сбегались другие лоло: мужчины, женщины, дети, – мелькали черные, коричневые, серые и желтые балахоны, некоторые сползали с отвесных скал, все кричали, бежали, размахивали лопатами и другими орудиями полевых работ, словно поражали ими воображаемых врагов. Вскоре вокруг «Синей стрелы» собралась толпа разгневанных лоло.
Я подошел к Меченому, которого обступили соплеменники, и стал жалобно умолять его, уговаривать, что в первую очередь надо оказать помощь раненым, «вашим людям и моей дочери», а уж потом наказывать водителя.
Из толпы ко мне ринулся какой-то старик лет шестидесяти, с «рогом лоло», то есть черной повязкой, свернутой спереди в форме рога. Ему говорили, что не я виновник аварии, в которой пострадал его сын. Папаша не слушал. Дрожа от негодования, он сжал кулак и замахнулся. Но так долго собирался с силами, что я успел снять очки, прежде чем он заехал мне в правое ухо. Кулак у него был такой костистый, что я чуть не упал. В голове шумело, и я не слышал ничего, кроме этого шума. Я заорал, обозвал старика идиотом или как-то еще. Он врезал мне ногой в пах. Кто бы мог ожидать такой подлости от патриарха с традиционным рогом на голове! От боли я согнулся пополам и не мог ни вдохнуть, ни выдохнуть.
Слезы хлынули у меня из глаз и потекли по лицу. Какой стыд! Распустил нюни как мальчишка! Я поднял голову и, словно вчуже, услышал собственный голос, плаксивый, дрожащий от бешенства и унижения:
– Как ты смеешь?! Бить французского гражданина!
Я понимал, что это недостойно, и презирал себя. Но я был готов наговорить чего угодно, лишь бы уцелеть. А раз соврав, не мог остановиться и лепил дальше:
– Я не какой-нибудь хуацяо,[25] а настоящий француз. Приехал за своей приемной дочерью. Ты ударил француза. Знаешь, что теперь с тобой будет? Сдохнешь за решеткой! Так и знай: тобой займется судья Ди! Знаешь, кто такой судья Ди? Исчадье ада!
«Фразцуз, француз…» – загомонили лоло, передавая друг другу слово, которое одни знали, другие нет…
– Как ты это докажешь? – недоверчиво спросил Меченый.
– Я тебе не верю! – сказал рогатый старик. – А ну, скажи что-нибудь по-французски.
Пожалуйста! Я свободно мог изругать его на этом языке, но не стал. А сказал, до сих пор помню слово в слово:
– Франция расположена в западной части Европы. Ее древнейшие обитатели звались галлами. Это имя сохранилось до наших дней в названии сигарет «Голуаз». Самое замечательное, что внесли в мировую цивилизацию французы, это рыцарский дух…
Всю эту галиматью я излагал с важным видом, как профессор за кафедрой и не глядя на слушателей. Вдохновенно прищурившись, я созерцал три темные вершины, три свирепые Головы Дракона. Лоло выронили камни и как завороженные, с любопытством и некоторым почтением вслушивались в слова, интонацию, ритм моей речи. Никто не подумал, что я их оскорбляю. Я вытащил из кармана бумажник, достал свой вид на жительство и предъявил Меченому. Врать так врать:
– Это мой французский паспорт.
Он тоже отложил камень и внимательно, как таможенник, стал изучать мой документ, сличая фотографию. А потом передал его другим. Пока паспорт циркулировал по грязным мозолистым рукам лоло, я показал вожаку кредитную карточку, студенческое удостоверение, библиотечный билет и прочее. Он углядел что-то интересное в одном из отделений портмоне:
– А это что такое?
– Это проездной на парижское метро, – сказал я и протянул ему карточку. У него загорелись глаза. Сразу видно – чемпион по прыжкам из поезда.
– Метро, – объяснил я, – это такой поезд, который ходит под землей по туннелям.
– Только по туннелям?
– Да.
Он посмотрел на меня как на инопланетянина:
– И не выезжает наружу?
– Нет, все время по туннелям. Под землей проложены туннели на много километров.
– Нам такая страна не подходит, – заключил он.
Парень не лишен чувства юмора.
Остальные лоло, несомненно тоже мастера вагонного спорта, загоготали, оценив шутку.
– Это точно! Лоло там делать нечего.
Может, они не такие уж страшные головорезы, как считал водитель? Вполне вероятно. Во всяком случае, на европейцев они не нападают, даже на фальшивых, у которых нет ни голубых глаз, ни светлых волос, ни крупных носов. У лоло есть свои достоинства. Им не чужды своеобразный рыцарский дух и даже идеи глобализма, а также благоразумие: им вовсе не хочется связываться с китайской полицией, которая, как известно, ревностно охраняет безопасность иностранных туристов и жестоко карает за малейшее покушение.
Я дал им двести юаней в возмещение ущерба здоровью (пришлось расплачиваться за водителя), после чего француза, его приемную дочь и их ненормального шофера отпустили восвояси. Останки «Синей стрелы» остались на месте крушения, водителю разрешили забрать их, когда он сможет. Более того, Меченый и его приятели с помощью своей баррикады остановили первую же проходившую машину, микроавтобус с местной ГЭС: «Отвезите их в больницу, девушка сломала ногу!» То кричали сами горы.
Всю дорогу я обеими руками придерживал ногу Тропинки. Она лежала на сиденье и вопила от боли при каждом подскоке. Мало-помалу все возвращалось в норму: вместо криков, слез и угроз солнце, шум мотора, кондиционер и покашливание нашего водителя. («Я чуть в штаны не наложил от страха!» – признался он мне.) Микроавтобус серебряной птицей мчался по желтой ленте дороги, меж темных гор, лесов, зеленых лугов и азалий в цвету. Вольная, легкая, как луч света, птица.
Старый водитель рассказал новому свою байку про свинью. Я рассеянно посмотрел через заднее стекло. С этой стороны трехглавая гора уже не была похожа на вытянувшееся с запада на восток чудовище. Три вершины высились вдоль линии север – юг, над зелеными лесами, средняя, самая высокая, торчала острым конусом, две другие походили на пышные смуглые груди какой-то сумеречной богини. Мне пришли на ум строчки из стихотворения – не помню ни его названия, ни автора, – которые мы когда-то читали с тобой вместе:
И солнце на далеком горизонте, Запрятанное в облаках, Шафраном тронуло их кромку, Dove sta memora.[26]3. Подвесной носок
После аварии у Головы Дракона несколько дней и ночей подряд Тропинке снятся кошмары. То огромная серо-паучьего цвета кобра со свитым кольцами телом и поднятой на полсотни метров от земли головой, змея разевает зубастую пасть и кусает ее сзади за ногу. То выпущенная из лука стрела, которая взвивается в воздух и преследует ее, у стрелы серебряное отравленное острие. Тропинка слышит во сне, как гудит подобно виолончельной струне тетива невидимого лука, и гул этот все нарастает. Наконец стрела впивается ей в ногу. Каждый раз в левую. Иногда змея или стрела превращаются в длинную светящуюся кость, ее сломанную берцовую кость, как она выглядит на рентгеновском снимке.
Снимки делают в лучшей сычуаньской клинике, так называемой Западной больнице, с прекрасным травматологическим отделением. Больница на несколько тысяч коек занимает десятиэтажное здание и располагает несколькими операционными блоками, оснащенными исключительно американским, немецким и японским оборудованием.
Отсюда каких-нибудь полкилометра до Дворца правосудия, из окна палаты, где лежит Тропинка, виден этот стеклянный замок, часто, особенно по утрам, утопающий в тумане. Судьи Ди там нет. По словам зятя мэра, все крупные чиновники провинции уехали на две недели в Пекин на какую-то конференцию.
– Когда вернусь, – сказал ему судья по телефону, – с удовольствием приму подарок твоего друга-психоаналитика.
(Зять мэра говорил, что на другом конце провода почувствовал, как налились жаром пальцы элитного стрелка, как задрожали от нетерпения поскорее убедиться в девственности жертвы.)
Седая голова, накрахмаленный халат ослепительной белизны, очки в тонкой оправе с цепочкой на шее – по всему видно, что доктор Сю, заведующий отделением костной хирургии, – настоящий корифей. Он прославился на всю страну еще в шестидесятые годы, когда сделал первую операцию по приживлению пальца. Ходят слухи, что он по сей день упражняется у себя дома (на кухне, что ли?), пришивает отрезанные конечности мертвым кроликам.
В сопровождении свиты врачей и медсестер он совершает утренний обход десяти палат на восьмом этаже, в том числе той, где лежит Тропинка. Ее госпитализировали накануне. Светило чуть склоняет голову, когда ему представляют приемного отца пациентки, приехавшего из Франции. Доктор разглядывает снимки и ставит молниеносно безошибочный диагноз; перелом, бердовой кости, необходима срочная, операция, придется вставлять спицы. Затем на два месяца в гипс и новая операция по удалению спиц. Весьма вероятно укорочение сломанной кости, которое приведет к необратимой хромоте.
Лицо у Тропинки вытянулось, побледнело, потом порозовело. Что же, она останется хромой на всю жизнь? – спрашивает она у доктора Сю. Он уклоняется от прямого ответа и, не глядя ей в глаза, протягивает рентгеновские снимки:
– Сама посмотри, детка, дело скверное.
Мо впал в какой-то ступор. Доктор Сю и его свита удалились, соседки по палате, их родственники и санитарка, которая пришла собрать заказы на обед, принялись сочувственно обсуждать приговор. Только тогда Мо окончательно понял, что произошло и что будет дальше.
Он выскочил из палаты и бросился догонять доктора Сю.
– Умоляю, доктор! Помогите! Я уже купил два билета на самолет, себе и дочери. Нам непременно надо быть в Париже через две недели.
– Будьте благоразумны, месье. Вы, живущий во Франции, лучше меня знаете роман Флобера «Госпожа Бовари». Там хвалят искусство доктора Бовари, который вылечил сломанную ногу своего будущего тестя, отца Эммы, за сорок дней. Конечно, медицина шагнула далеко вперед. Но у французского пациента был простой перелом, без всяких осложнений. А у вашей дочери все гораздо серьезнее. Кость сломана на две части. Единственное, что я могу для вас сделать, это обещать, что буду оперировать сам и постараюсь свести неприятные последствия к минимуму.
Каждую ночь зять мэра возвращается в Исправительно-трудовое учреждение номер два и ложится спать в отдельной камере.
Кирпичное здание тюрьмы построено в виде иероглифа «жи»
(«солнце», или «свет»). Верхняя и нижняя горизонтальные перекладины соответствуют южной и северной частям. В южной расположена типография, где работают осужденные, в правой – консервный завод, там трудятся ожидающие суда. В вертикалях находятся камеры, в которых содержится в общей сложности три тысячи человек. В каждом крыле по четыре этажа. А пустое пространство между жилыми и рабочими частями занято дворами для прогулок. Средняя перекладина одноэтажная. Там находятся камеры привилегированных заключенных, которым, в отличие от остальных, не бреют голову и не присваивают номера. (Обычно, едва переступив порог тюрьмы, человек получает номер, например 28 543 который в течение всего срока заменяет ему документы. Отныне вас зовут не по имени, а по номеру. Входит охранник и вызывает: «28 543 в столовую!» или: «28 543 на допрос!»)
В тот октябрьский вечер, часов около десяти, в камере 518 на верхнем этаже восточного крыла номер 28 543 по прозвищу Калмык, сидит на циновке и снаряжает так называемый «подвесной носок», секрет которого известен каждому заключенному.
Калмыку позволено два раза в неделю работать на воле в одном из ресторанов, которыми заведует зять мэра.
По просьбе своего начальника и друга он пишет шариковой ручкой на клочке бумаги:
«Зять мэра ищет врача, который мог бы за десять дней вылечить сломанную ногу».
Бумажку он засовывает в носок, а для тяжести кладет туда же полупустой тюбик зубной пасты. Обматывает верх носка ниткой и затягивает как кошелек, а потом привязывает другую нитку, потолще и подлиннее, и проверяет ее зубами на крепость.
Громко пропетый отрывок арии из революционной оперы: «Пусть муж мой мало получает, зато идейно я чиста» – оповещает о запуске подъемного носка.
Сокамерник, стоящий у дверей и наблюдающий за коридором, кивает. Калмык с носком в руках залезает на плечи самого здорового в камере зэка, тот поднимает его на высоту окна, забранного такой плотной решеткой, что кулак не пройдет. Все же, действуя терпеливо и сноровисто, Калмык просовывает сквозь прутья пальцы, потом кисть и наконец руку до локтя. Носок повисает на нитке.
Как марионеточник, Калмык заставляет носок двигаться мелкими рывками мимо окон четвертого этажа. Чья-то рука перехватывает его на ходу. Калмык ждет. Пальцы его замерли, он поет другую революционную арию:
Влюбленный коммунист – о диво! Снаружи лед, внутри огонь. Похож на прочный термос он.Носок на конце нитки дергается, как поплавок, – знак того, что послание прочитано, Калмык вытягивает удочку. В носке по-прежнему записка и тюбик. Он снова затягивает носок и методично, с размеренностью метронома забрасывает и держит его перед окнами третьего, второго этажа… Раз за разом. Вот снова клюнуло. Иной раз мешает ветер, носок раскачивается, описывает беспорядочные кривые, подобно воробью, который бьется в стекло. Или зацепляется (он нейлоновый) за прут решетки или бугорок на кирпичной стене так, что не отцепишь.
Проходит час. Подняв в очередной раз носок, Калмык находит в нем другую бумажку:
«Номер 9б 137 из камеры 251 знает такого человека. Сто юаней за адрес».
4. Старый Наблюдатель
Человек, прозванный Старым Наблюдателем, поднял хрустящий рентгеновский снимок и посмотрел его на свет. Рука у него грубая, иссохшая, с темной бугристой кожей, узловатыми, кривыми, похожими на древесные корни пальцами и широкими, срезанными под корень пепельно-серыми, с набившейся в трещины землей (или навозом?) ногтями.
При взгляде на белесые пятна, отпечатки костей Тропинки на негативе, лицо Старого Наблюдателя прояснилось. Мо не отрывал глаз от этого лица, от глубоких борозд, проведенных плугом старости, реденьких седых усов, тонких губ и сплющенного носа. Он ловил малейшее движение мускулов, беглый проблеск в глазах. Оба они сидели на стволе поваленного дерева на не просохнувшей после дождя поляне в зарослях бамбука, перед хижиной старца высоко в горах, в стороне от хоженых троп. Над дверями висела белая табличка с надписью: «Наблюдение за пометом панд из Бамбукового леса».
Старый травник продолжал изучать снимок, но взгляд его застыл, потерял всякое выражение. Рентгенограмма будущей звезды балета, которой, по словам ее приемного отца, предстояло выступать через десять дней на всекитайском конкурсе, трепетала на ветру. Ей вторил шелест бамбуковых листьев.
Мо вдруг похолодел – он заметил, что старец держит снимок перевернутым. Какой удар! Он вырвал из рук Наблюдателя снимок, перевернул его как следует и ткнул пальцем в головку берцовой кости.
Старец уставился на пленку все с тем же отсутствующим выражением, словно не замечая разницы.
– Как называется вот эта сломанная пополам большая кость? – дерзко спросил целителя Мо.
– Не знаю.
– Не смейтесь надо мной, прошу вас. Я пятнадцать часов трясся в автобусе, чтобы добраться сюда. А вы не знаете, что такое берцовая кость? – Нет, не знаю.
– Ваш бывший товарищ по заключению, номер 96 137. сказал, что десять лет тому назад он сломал берцовую кость в тюремной типографии, а вы ее срастили при помощи каких-то компрессов.
– Что-то не припомню.
– Ну как же, номер 96 137! Осужденный пожизненно! Вы поставили ему условие: за то, что вы будете его лечить, его родные должны оплатить обучение в школе вашей дочери, которая жила в с матерью.
– Не помню ничего такого.
Когда Мо возвращался от Наблюдателя за пометом панд вниз, на дорогу, по которой дважды в день проходит автобус, хлынул ливень. Он укрылся под выступом скалы. И решил, поскольку было уже поздно и он промок до нитки, переночевать в общежитии для холостых рабочих фабрики по производству бамбуковой мебели.
Построенная в старинном, средневековом стиле фабрика располагалась неподалеку от Наблюдательного пункта, все здесь знали нелюдимого старика с запятнанным прошлым – он отсидел пять лет за попытку нелегально перейти границу. (Говорят, хотел вплавь сбежать в Гонконг после событий 1989 года, плыл по морю всю ночь, уже видел огни Гонконга, но его засекли и схватили.)
Мо узнал, что его работа заключалась в том, чтобы обходить леса, где жила последняя в округе панда. Этот зверь еще больше сторонится людей, чем старик, и никогда не показывается. Старик должен собирать его помет и отсылать начальству в центр, где делают анализы и устанавливают, нуждается ли животное в дополнительной пище или медицинской помощи.
Дождь прошел, но на шиферную крышу еще капало с деревьев. Позади общежития журчал ручей. Рабочие играли в карты. Мигали и отравляли воздух керосиновые лампы. Мо налил воду в побитый медный чайник и подвесил его над огнем устроенного прямо в полу очага. Огонь тихо потрескивал. Мо уснул, как охотничий пес, на деревянной лавке, рядом с посвистывающим чайником. Во сне он услышал старинное имя Вэй Лэ, при звуке которого возник роскошный дворец (Запретный город или стеклянный Дворец правосудия в Чэнду?) и одетый в золото император, дающий утреннюю аудиенцию министрам, воеводам и придворным. Вэй Лэ – лучший в стране знаток лошадей. Он достиг преклонного возраста и называет императору кандидатуру своего преемника, человека по имени Ма.
– Это гений, Ваше Величество, – говорит он. – Он разбирается в лошадях лучше меня. Более достойной замены нельзя и желать.
Император вызывает Ма в столицу, приказывает ему явиться и выбрать в императорских конюшнях лучшую лошадь из многих тысяч. Этот император – жестокий и капризный тиран. Для Ма (как две капли воды похожего на Старого Наблюдателя) ошибка равносильна гибели. Он идет в конюшни, осматривает лошадей и уверенно выбирает одну из них. Взглянув, кого он выбрал, император и весь двор разражаются смехом: мало того, что у лошади нет белой челки на лбу, означающей чистоту породы, но это вообще какая-то плохонькая, тощая кобыла. Император призывает Вэй Лэ и говорит ему:
– Как ты посмел обмануть меня, властелина всей страны? Ты заслуживаешь смерти. Человек, которого ты мне указал, не умеет отличить жеребца от кобылы!
Но Вэй Лэ просит разрешить ему перед казнью взглянуть на лошадь, которую выбрал Ма, а увидев ее, испускает вздох:
– Ма в самом деле гений. Я ему в подметки не гожусь, – говорит он императору.
И действительно, через два года после того, как император был убит во время народного восстания, новый правитель взял себе ту самую лошадь, и она оказалась лучшей во всей стране, способной покрывать тысячи ли за день, как сказочный крылатый конь.
Мо проснулся в мгновенном озарении: он понял, что император – это судья Ди, а Ма, великий знаток лошадей, – Старый Наблюдатель за пометом панды. Ну а новый император, окруженный стражниками в доспехах, если снять с него пышное одеяние и накладную бороду, оказывался им самим, Мо. Что же касается крылатой лошади в шкуре неказистой лошадки, то это явный намек на снимок сломанной кости.
«Для Ма внешность не имела никакого значения, что же разглядывал Старый Наблюдатель, держа перевернутый снимок?» – задумался Мо.
На рассвете он снова поднялся к хижине старца. Тот с корзиной за плечами собирался в очередной обход.
– Можно я пойду с вами? – сказал Мо. – Это для меня прекрасная возможность посмотреть на панду не в зоопарке, а в природной среде.
– Чтобы делать дурацкие фотографии?
– Нет. У меня и аппарата нет.
– Предупреждаю, вы только зря потеряете время.
В голове Мо вертелась вычитанная неведомо где фраза: «Все люди действия немногословны». Если так, то Наблюдатель пандовых испражнений был великим человеком действия. Каждый раз, когда Мо обращался к нему, он явно испытывал желание заткнуть уши. Сначала аналитик подумал, что это объясняется презрением. Но чем глубже погружались они в дебри Бамбукового леса, куда едва пробивался солнечный свет и где Наблюдатель должен был буквально прорубать дорогу, тем понятнее становилось, что сама работа вынуждала его хранить молчание. Слух заменял здесь зрение. Большие волосатые уши Наблюдателя были постоянно заняты делом. Вдруг он остановился и сказал, что панда в сосняке. Они добрались туда через двадцать минут быстрой ходьбы и нашли свежие следы животного на влажной пружинистой почве, усыпанной рыжими сосновыми иглами и трухлявыми шишками. Пахло смолой и сыростью. Отпечатки были шириной с ладонь, большой палец на них далеко отстоял от остальных и смотрел в другую сторону. На некоторых следах можно было различить очертания пятки и когтей.
– И вы услышали, как ходит панда с другой стороны горы, больше чем за километр?
Старик никак не отозвался на восторженную реплику Мо, и тот прибавил:
– Я давно знал, что почти ослеп, но сегодня понял, что я еще и глухой!
Старый Наблюдатель не ответил. Он вытащил из своей корзины складной метр, наклонился и стал по-портновски измерять длину и ширину следов. Мо снова заговорил:
– Вы не хотите лечить людей, потому что у вас нет диплома и вы боитесь, что придется отвечать, если что не так. Но что касается меня, клянусь и могу дать расписку, что не буду иметь претензий, если вам не удастся вылечить ногу моей балерине.
Наблюдатель старательно измерял расстояние между отпечатками, как будто ничего не слышал. Расстояние было небольшим – похоже, зверь бежал. Старик распрямился и пошел по следу.
Мо не отставал ни на шаг. Но старик шел быстро, как будто хотел в наказание оставить его одного в лесу. Он перескакивал через ручьи, скакал с камня на камень, не уступая в ловкости лоло. Мо с трудом поспевал за ним, а иногда терял из виду. И тогда ему самому приходилось отыскивать следы панды на влажной земле. Отпечатки множились, беспорядочно перекрещивались, было похоже, что панда не то рыскала в разные стороны, гонимая голодом или чем-то другим, не то нарочно запутывала Старого Наблюдателя, издеваясь над своим постоянным партнером. След раздваивался, делал резкие повороты, петлял, насмешливо поворачивал вспять и наконец терялся на берегу речки.
Мо нашел Старого Наблюдателя под деревом. Он что-то внимательно изучал на самой обыкновенной с виду березе. Но вокруг нее висели обрывки лиан, валялись истоптанные листья. А гладкая серебристая кора на стволе была вся исцарапана, измочалена, местами содрана и распространяла терпкий запах.
– От меня не так легко отделаться, – еле переводя дух, сказал Мо. – Но не беспокойтесь. Я только скажу вам кое-что и больше не буду приставать.
Не глядя на него, старик приникает к стволу. Ноздри его расширяются, он впивает кисловатый аромат березового сока.
– Скажу вам чистую правду…
Мо споткнулся на полуслове и с трудом подавил желание признаться во всем, объяснить, что от того, как быстро срастется эта нога, зависят судьбы нескольких людей, в том числе его собственная.
Нет, он не может произнести перед этим бывшим зэком слово «судья», оно для него ненавистно, мучительно, оно подобно огню, мечу и рекам крови.
– Я десять лет изучал во Франции психоанализ, – продолжил он. – И предлагаю вам сделку: если вы за десять дней вылечите ногу девушки, я обучу вас всем тонкостям этой новой науки, которая произвела переворот в умах людей.
Первый раз за все время старик повернул к нему голову и смерил оценивающим взглядом.
– Фрейд, основатель этой науки, открыл тайную пружину мира.
– И что это за пружина?
– Секс.
– Что-что, повторите?
– СЕКС.
Старик захлебнулся диким, неудержимым смехом. Он ничего не мог с собой поделать, хохотал, задыхался, сгибался пополам, едва не покатился на землю к подножию березы.
– Надо бы позвать сюда вашего господина Фрейда, – выговорил он, отдышавшись и показывая на ободранный ствол. – Пусть бы объяснил, зачем зверь терся об этот ствол.
– Наверное, он голоден. Фрейд сказал бы, что он испытывает материальную фрустрацию.
– Ничего подобного, молодой человек. Он как раз хотел оторвать себе яйца.
Потрясенный, взволнованный, онемевший Мо смотрел на это реальное доказательство самокастрации, феномена, о котором он читал в книгах. Солнце испещрило леопардовыми бликами безмолвный, сияющий, чудесный ствол. Мо было обидно, что его интерпретация оказалась ошибочной. Пока он корил себя, Старый Наблюдатель пошел дальше.
Час спустя Мо представился еще один случай удивиться. С утра им попадалось в лесу множество самых разнообразных бабочек, одна другой красивее, но Старый Наблюдатель не проявлял к ним ни малейшего интереса. Вдруг он застыл и дал знак Мо остановиться и не шуметь. Мо увидел, что посреди черной тропы в бамбуковых зарослях порхает над фиолетовыми васильками и желтой пижмой маленькая неприметная бабочка. Старик расплылся в довольной улыбке, как энтомолог, нашедший после долгих поисков редкий вид, и сказал:
– Сегодня мы вернемся домой не поздно.
Не зная, что еще может выкинуть старый натуралист, Мо сосредоточился, чтобы проявить себя блестящим и достойным учеником Фрейда. Они молча пошли вслед за черной с синим отливом и светлыми полосками бабочкой. Она летела медленно и низко, почти касаясь густой травы и ядовитых грибов, которые местами перегораживали тропу. Мо по щиколотку утопал в жидкой грязи. Он так напряженно смотрел на бабочку, что вовсе перестал ее видеть. Ее пятнышки и полоски сливались с зубчатыми листьями папоротников, раскинувшихся на узловатых, перекрученных белых корнях бамбука и темно-зеленых лишайниках.
Вдруг бабочка чаще забила крыльями, закружилась, заплясала в воздухе и словно бы расцвела, похорошела. Что ее прельстило: какой-то особый аромат? Запах самки? Но как раз в тот миг, когда Мо собрался дать фрейдистский комментарий поведению бабочки, она, к его разочарованию, опустилась в канаву и села на кучу помета. Крылышки ее трепетали от возбуждения.
– Повезло! – воскликнул старик, спрыгивая в канаву, и тихонько прибавил, глядя на хрупкое создание: – Приятного аппетита, малышка! Знаю, знаю, пандино дерьмо – твое любимое лакомство!
Эта картина потрясла Мо до глубины души: звериные экскременты, бабочка и старый зэк. В этой непреходящей троице было что-то возвышенное, почти вечное. Перед ее лицом Мо показались мелочными и суетными вся его жизнь, словари, тетради, все мысли и треволнения. Так же, как и его неверность, вранье в горах у лоло и вообще вся эта затея заявиться в Китай и разыгрывать спасителя.
Из-за висящей в воздухе влаги помет блестел, словно покрытый коричневым лаком. Бабочка улетела, а Старый Наблюдатель достал свои инструменты, собрал помет, погрузил в полиэтиленовый пакет и сложил все в корзину.
Они пустились в обратный путь к хижине старца. Там он расстелил перед домом бамбуковую циновку и разложил на ней помет для просушки на солнце. Потом принес из хижины еще несколько пакетов с таким же содержимым, на каждом стояла дата.
– В доме слишком сыро, – объяснил он Мо, – приходится все время просушивать. Человек из центра приезжает забирать добычу только два раза в месяц.
Старик вывалил на циновку помет из всех пакетов и разложил в хронологическом порядке. Катышки не обесцветились, но стали из-за влажности губчатыми, кое-где были видны полупереваренные кусочки листьев. Закончив работу, Старый Наблюдатель неожиданно спросил:
– Вы могли бы прожить всю жизнь с простой крестьянкой?
– О чем вы? Не понимаю, что вы хотите сказать.
– Согласны ли вы, если я вылечу ногу вашей балерины за десять дней, жениться на моей дочери?
5. Морской огурец
Проживая в пекинской четырехзвездочной гостинице «Новая столица», где проходил съезд китайских юристов и чиновников, судья Ди вел здоровый, почти аскетический образ жизни и придерживался диеты на основе морских огурцов, предписанной ему сексологом, – готовился к празднеству плоти, которое по приезде устроит ему психоаналитик Мо.
Лишиться ежедневного удовольствия набивать себе брюхо до отвала для такого закоренелого чревоугодника было страшным испытанием, пыткой на медленном огне. Он еще в детстве отличался прожорливостью. Бывало, мать перед каждой едой откладывала то яйцо, то кусочек мяса, то куриную ножку, чтобы потом, после семейной трапезы, дать его хилой сестренке, у которой не хватало сил бороться за пищу с братом-людоедом и которая из-за этого плохо росла. Будущий судья Ди уже тогда проявил редкостную ловкость пальцев, а именно большого и указательного правой руки, виртуозно орудуя палочками (позднее тот же железный указательный палец будет спускать курок, никогда не давая промаха). Он мог одним-единственным движением палочек выхватить из кастрюли целый фунт лапши. Хоп! – и больше никому ни лапшинки. Одно слово – гений! Родители его были люди бедные и необразованные, тарелок в доме не водилось. Мать подавала еду прямо в кастрюлях, котелках и сковородках, ставила их на стол, и каждый хватал что мог. Когда будущий судья заносил палочки над жирным закопченным чугунком, братья и сестры принимались изо всех сил отпихивать его, но перевес был не на их стороне. Повзрослев и поступив в отборный расстрельный взвод, он сохранил это свое превосходство и объедал товарищей по казарме – грубый солдатский харч тоже ели из общей миски.
В ту пору он любил прогуливаться по городу в одиночку и захаживать в «Ослиный котел». Проходил прямиком на кухню, где в огромном чане всегда варилась четверть ослиной туши. Повар уже знал его повадку и, ни слова не говоря, запускал в котел крюк и подцеплял здоровенный кус жирного, горячего, дымящегося мяса. Разрезал его тяжелым длинным ножом, клал в миску, заливал бульоном, приправлял мелко нарубленным луком, перцем и солью. А под конец задавал непременный вопрос, который стал между ними условным знаком:
– Добавим сегодня ослиной крови?
Если судья Ди отвечал положительно, это значило, что он в тот день расстрелял одного или несколько приговоренных. Тогда повар брал миску, выходил из кухни и, сидя на низком табурете, резал на кусочки комки свернувшейся крови, которые плавали на поверхности котла как красные желатиновые кубики. Судья Ди обожал – обожает и сейчас – лакомиться этими нежными, тающими во рту кровяными комочками. Потом он съедал мясо, проглатывал не жуя, будто страшно оголодал, хрящики, высасывал из кости мозг и наконец с шумом выхлебывал суп.
Еще несколько лет спустя, когда он надел судейский китель, а жизнь его озарилась ярким солнцем (не солнцем председателя Мао, как сказано в самой известной песне, которую миллиард китайцев распевал целых полвека: «Краснеет небо на востоке. Восходит солнце. Это он, наш председатель Мао…», – а другим, западным солнцем капитализма на коммунистический лад) и приобрела ореол богатства, власти и нескромного очарования буржуазии, он приобщился к европейской кухне и стал скрупулезно соблюдать новый этикет. Белая салфетка вокруг шеи, бренчанье вилок, ложек и ножей и бесконечная перемена тарелок. Кролик по-охотничьи, савойская капуста «дюшес», почки в мадере, семга со сливками… Эти экзотические блюда для него театр, кино, шоу (он выучил какие-то крохи английского и обожает слово «шоу», которое произносит как «су» с сильным акцентом). Он открыл, что в западной кухне, как и в западной цивилизации, все – сплошное су. Даже войну они объявляют прежде всего ради су. У него же все наоборот. Он, судья Ди, любит, чтобы все было основательно, никакого су; он выносит людям приговоры. Каждый вечер, возвращаясь домой, он чувствует себя помолодевшим, оттого что ему удалось разбить еще несколько жизней, разрушить еще несколько семей. Он печатает шаг и, входя на виллу, так топает по ступенькам, как будто в нее врывается полк солдат. При этом мощном звуке его жена выскакивает из спальни и бросается ему на шею, протяжно, как в китайской опере, голося:
– Ты вернулся, господин судья?
(Примечание автора для китайских читательниц, которые собираются вступить в брак: обращение к мужу по его должности кажется мне некоторым перебором, чем-то нетипичным, особенно в домашней обстановке. Зато сам вопрос поставлен с исключительной находчивостью. В нем содержится ключ к искусству супружеской жизни, благодаря которому на протяжении тысячелетий сохраняется крепость наших семей: никогда не задавать неудобных вопросов. Не спрашивайте мужа, откуда он вернулся и что делал. Никогда! Констатируйте сам факт в вопросительной форме, показывая не только, что вы о нем заботитесь, но и что его возвращение – чудо, в которое вы едва осмеливаетесь поверить. От счастья и восторга вы в силах лишь что-то пролепетать. Это касается и отношений с другими людьми. Если, например, вы заводите разговор с человеком, который сидит за столом и обедает, не спрашивайте его, что он ест, такой вопрос может поставить его в неловкое положение – вдруг он ест какое-нибудь очень дешевое кушанье, – спросите лучше: «Вы едите?» Это будет очень изысканно и безукоризненно.)
В европейской кухне судья Ди больше всего ценил колбасные изделия. Иногда он заходил позавтракать в «Холидей-Инн», лучшую в городе гостиницу. Там, в квадратном садике, где располагался буфет, он мог отведать колбаски, до которой был весьма охоч, а кроме того ветчины, копченой куриной грудки, салями или отбивной. По его меркам, все это были приятные закуски, слишком легкие для обеда или ужина, особенно когда надо утолить физический и моральный голод, который вызывало у него вынесение смертного приговора. По остроте ощущений и возбуждающей силе суд превосходит саму казнь, ведь там стрелок только выполняет чужую волю и чужие приказы. Как ни велико удовольствие убивать, чисто мужское и ни с чем не сравнимое, но во время судебных заседаний к мужскому упоению властью над жизнью и смертью человека прибавляется свойственное скорее женщинам наслаждение игрой, полное невинной детской жестокости, похожее на забаву кошки с мышкой: чуть отпустить жертву, самую малость, чтобы в ней зашевелилась надежда. Сначала мышь не ждет спасения и только больше сжимается. Кошка разжимает когти еще немножко, поощряет ее – давай! Мышка бросается прочь. А кошка поджидает, подстерегает и в последний момент, когда мышь уже поверит в свободу, вонзит в нее безжалостные когти – бац! – игра окончена. После такого напряжения весь организм, все мышцы истощаются и требуют подкрепления. Так многие мужчины после секса испытывают лютый голод и принимаются опустошать холодильник.
Вот чем объяснялось пристрастие судьи к свиным внутренностям. После суда или затяжной партии в маджонг он обжирался свиными почками, печенками, языками, хвостами, сердцами, легкими, кишками, ушами, ножками и мозгами. Он даже включил в судебный штат домашнего повара-шанхайца, который мог в любое время суток приготовить ему жаркое из потрохов в вине по-шанхайски; оно тушится на медленном огне и приправляется толченым имбирем, цветками кардамона, анисом, корицей, кусочками поджаренного тофу с гнильцой, желтым вином и клейким рисом, который обычно идет на перегонку. Сидя в пекинской гостинице, судья грезит об этом блюде, он словно видит воочию блестящие от прозрачного жира стенки глиняного горшка и кусочки потрохов, волокнистые, красноватые, мягкие, сочные, проспиртованные и пропитанные пряностями и травами, с резким, сладко-соленым вкусом, в котором мед смешивается с плесенью, и у него текут слюнки.
Рекомендованные пекинским сексологом морские огурцы – полная противоположность его любимому жаркому. Эти иглокожие моллюски – родственники морских звезд и ежей, они обитают на дне моря, в коралловых рифах. Продукт очень дорогой и редкий, поскольку добывают его только в Индийском океане и в западной части Тихого. Ловцы ныряют на большую глубину, ощупывают вслепую заросли кораллов и снимают урожай этих живых овощей. Вернувшись с добычей, ныряльщик раскладывает ее сушиться на берегу. Похожий на сороконожку морской огурец сжимается на воздухе, тает на солнце и превращается в студенистую массу. Чтобы она затвердела, ее надо сразу же посыпать солью, и тогда моллюск приобретает форму мужского члена длиной в десять-пятнадцать сантиметров, цветом он также напоминает человеческую кожу в прожилках, складках и бугорках. Для употребления в пищу его бросают в кипящую воду, он надувается, и конец его тоже становится похожим на головку пениса.
Благодаря фаллическому облику морской огурец занимал в древнекитайской медицине особое, аристократическое место, он, как монарх, вознесен над другими лекарственными средствами. Им пользовали императоров, истощенных ласками тысячи наложниц. В эпоху Тан его называли «морской силой», а спустя несколько столетий он получил наименование, под которым известен до сих пор, – «морской женьшень». Долгое время вкушать этот деликатес имели право лишь верховные правители. Изредка император мог предложить кусочек какому-нибудь министру или генералу, желая заручиться его преданностью в политической интриге или военном конфликте. В начале XX века, после падения последней династии, евнух-повар Хэ Гун-гун (злые языки утверждают, что он был не поваром, а цирюльником) открыл у северных ворот Запретного города ресторан «Стойкий боец», и в первый раз за всю историю китайских возбуждающих средств запах морского женьшеня проник за стены дворца и коснулся ноздрей столичных жителей. Но понадобилось еще сто лет, чтобы с наступлением китайского капитализма яство настолько демократизировалось, что попало, хоть и в посредственном исполнении, на стол нуворишей.
Одна беда – это редкостное кушанье, это легендарное снадобье совершенно безвкусно. Усилия многих поколений императорских поваров, перепробовавших все мыслимые приправы, ни к чему не привели – морской огурец был и остался пресным, отвратительно, тошнотворно пресным. Нетрудно понять, как должен был страдать судья Ди, соблюдая предписанную ему «огуречную» диету. Утром официант из ресторана напротив гостиницы приносил ему в номер поднос с никелированным колпаком, под которым стояла пиала рисовой каши с морским женьшенем. Согласно рецепту лучших гонконгских кулинаров, в кашу во время приготовления постоянно подливали воду до тех пор, пока все рисинки не разваривались. Но морской женьшень как был, так и оставался резиновым. В обед тот же официант под тем же колпаком доставлял «морской женьшень в красном масле», то есть порезанный мелкими ломтиками и политый морковным соком, фирменное блюдо пресловутого «Стойкого бойца». Пресная жвачка. На ужин все таким же образом подавался суп из морского женьшеня с душистыми грибами и бамбуковыми побегами. Вода водой.
Результаты диеты сказались на четвертый день. Судья Ди почувствовал, что его члена, ледяного с той ночи, когда он очнулся в морге, коснулось живительное тепло.
«Надо скорее ехать в Чэнду», – ликуя, подумал он.
6. Иволга
Появление на столике у постели Тропинки мази, изготовленной специалистом по пандовому дерьму, в невиннейшей, плотно закрытой таре: консервной банке, стеклянной баночке из-под варенья и флаконе, – вызвало гнев у всего медицинского персонала травматологического отделения лучшей сычуаньской больницы. Фанатики, свято веровавшие в единого бога-скальпеля, делали юной пациентке и ее опекуну Мо сначала устные, а затем и письменные предупреждения, угрожали немалым штрафом и немедленной выпиской, если они не выкинут вон сомнительное, шарлатанское, позорное, антинаучное снадобье.
Этот категорический запрет, говоривший о недостатке толерантности, а также спешка заставили Мо перебраться с девушкой в гостиницу «Космополитен», удобную, спокойную, полупустую, на южной окраине Чэнду. Принадлежала она пожилой крестьянской паре, разбогатевшей на торговле цветами из своих теплиц, и располагалась в их собственном, переоборудованном доме. В ней было восемь номеров, холл с алтарем Бога богатства и настенными часами, которые показывали время в Нью-Йорке, Пекине, Токио, Лондоне, Париже, Сиднее и Берлине. Во дворе перед домом стояла двухметровая клетка. Не ивовая, какие подвешивают на гвоздик, и не бамбуковая, какие укрепляют на ветках деревьев, а железная, в форме пагоды, покрашенная в зеленый цвет. В клетке на жердочке сидела сонная птица. Это была иволга. При виде новых постояльцев птица проснулась и пропела несколько нот. Девушка на костылях скакала, не касаясь одной ногой земли, через двор. Мужчина в очках, нагруженный вещами, хотел помочь ей, но она гордо отказалась и поскакала еще быстрее. Можно подумать, прибыла благородная девица с поврежденной ногой и при ней старый, неуклюжий, близорукий лакей.
За несколько дней Тропинка сильно изменилась. Стала раздражительной, обидчивой, капризной, то и дело огрызалась. Спросит ее Мо: «Что ты хочешь на обед?» Она в ответ: «Все равно!» И больше ни слова. Кусает губы, накручивает прядь волос на палец и смотрит на него, надувшись как балованный ребенок. Мо покорно терпел такую перемену в их отношениях: ничего не поделаешь, у всех больных портится характер. Теперь, когда каждое движение причиняло будущей кинозвезде острую боль, она не могла оставаться такой же милой, веселой, кокетливой и лукавой, какой была прежде.
Комната Тропинки на втором этаже такая темная, что даже днем приходится зажигать висящую под потолком голую лампочку. Стены тонут в наводящих тоску потемках.
Девушка лежит на кровати, положив левую ногу поверх одеяла. Входит Мо с тазом теплой воды, ставит его на пол. Наклонившись, бережно спускает до колен пижамные штаны больной. Сломанная нога раздута, кожа как-то нехорошо блестит, чуть ли не светится и вся в темных пятнах.
– Синяков стало больше, чем вчера, – говорит Тропинка. – Противно смотреть. Не нога, а карта мира.
Мо улыбнулся. На ноге кишели, расползались, сливались друг с другом пятна разных цветов, от синего до черного, включая все оттенки фиолетового, и некоторые из самых крупных в самом деле напоминали очертаниями материки.
– Начнем с Черной Африки, – сказал он и снова улыбнулся, довольный тем, что смог за удачной шуткой спрятать чувство неловкости и вины, которое вспыхивало в нем при виде этой искалеченной ноги.
Он подложил под голень полотенце, смочил губку теплой водой и осторожно протер пятно в центре карты, густо-черное, с фиолетовыми, синими и красными прожилками, похожее на жертвенную черепаху, подвешенную так, что треугольная голова окуналась в океан. Посреди этого черного континента явственно выделялось углубление с двумя поперечными складками на коже. «В этом месте концы сломанной кости», – подумал Мо и, как умелая медсестра, обтер участок вокруг, не задев очаг боли.
– Говорят, самый удивительный подвиг Старого Наблюдателя, – рассказывал он, – это исцеление одного охотника. У того была сломана скула, и в месте удара образовалась вмятина. Так старик не только срастил кость, но и все выровнял – следа не осталось.
– Как это, без операции?
– Одними компрессами с той самой мазью, которую он мне дал для тебя. В ней намешаны какие-то чудодейственные травы, они притягивают осколки друг к другу.
Он обмыл всю ногу, достал из кармана связку ключей с нацепленным тут же перочинным ножиком, лезвием отковырнул крышку жестянки. По комнате распространился резкий смрадный дух – запах грязи, тины, гнили, болотной жижи.
– Воняет ужасно, – поморщилась Тропинка. – Как будто сидишь на дне колодца у нас в деревне.
Жестянка неизвестно из-под чего (этикетка давно отвалилась) была наполнена черной, вязкой, похожей на слизь мазью.
– Старик сказал, что это для первой повязки.
Лезвием ножа он наложил мазь на сложенную в несколько раз тряпицу, которая мгновенно утратила свою белизну. Потом осторожно прижал компресс к ноге Тропинки и замотал бинтом.
Ночью Мо проснулся оттого, что девушка стучала кулаком в перегородку между комнатами.
– Тебе больно? – спросил он в темноте, прижимаясь губами вплотную к штукатурке.
– Да, но не в этом дело. Ты не можешь пойти накормить несчастную птичку? Она голодная.
– Какую птичку, бедная моя хромая принцесса?
– Иволгу, которая сидит в клетке.
Мо прислушался. Где-то над головой пробежала крыса. Ночная бабочка билась об оконное стекло. Вдали прогудел автомобиль. Квакала лягушка. И, перекрывая все эти звуки, свистела во дворе иволга, издавая острые, тревожные, металлические звуки, как будто кто-то в ночи играл на пиле.
– Чувствуется, что домашняя, – сказала Тропинка. – Дикие иволги кричат по-другому.
– А как они кричат?
Девушка несколько раз коротко свистнула, изображая иволгу, но получилось похоже на воробьиное чириканье. Мо засмеялся и окончательно проснулся. Он встал, взял из пакета пачку печенья и спустился во двор. Накрошил печенье в ладонь и просунул в клетку. Тропинка не ошиблась – иволга была страшно голодная. Она сорвалась с шестка и сверкающей золотой стрелой спикировала к Мо, забрызгав его водой из поилки. Птица зацепилась когтями за прутья клетки и повисла вниз головой, на крыльях перья у нее были ярче, чем на тельце. Она клевала с руки Мо и дрожала от удовольствия. Когда печенье было съедено до последней крошки, иволга, не выказав ни малейшего признака благодарности, снова уселась на шесток. Теперь она была сыта и, даже не поглядев на своего благодетеля, принялась щегольски чистить перышки. Мо, слегка обиженный, пошел назад, но вдруг у него за спиной, в клетке, раздался почти человеческий голос. Мо подскочил от удивления и обернулся. Самовлюбленное пернатое несколько раз произнесло одно и то же слово, по слогам и без выражения. Отчетливые, граненые и совершенно непонятные звуки.
Наутро Мо расспросил хозяйку гостиницы и узнал от нее, что родители благородной птицы принадлежали христианскому пастору. К нему приезжало много любителей со своими иволгами – предлагали деньги и разные подарки и просили позволения поставить клетки с питомцами рядом с этой парой, чтобы те наслушались и научились так же разговаривать. Но пастор не соглашался. После его смерти певчая чета прожила недолго. А осиротевший птенец вырос и время от времени выдает словечко, которое перенял у родителей. Вроде бы на латыни. Пастор произносил его под конец богослужения. Это, кажется, последнее слово Христа.
Мо, как и его западные коллеги, читал Библию, но последнего слова Христа что-то не помнил. Он записал этот случай на первой странице новой тетради и пообещал себе отыскать священный источник загадочной цитаты. Но забыл.
Несмотря на плотную повязку, запах тины три дня не выветривался из комнаты хромой принцессы. Если ей хотелось принять душ, верный, безропотный, близорукий санитар, стоя на коленях перед кроватью, оборачивал больную ногу полиэтиленовой пленкой и закреплял розовыми резинками. От запаха мази у него кружилась голова.
На четвертый день он снял повязку и обмыл ногу, перед тем как наложить новую. Синяки посветлели. Африка была уже не черной, а серой, местами с синевой, и поверхность ее, как и других континентов, значительно уменьшилась. А у черепахи рассосалась шея. Треугольная головка превратилась в крошечный островок в океане.
Пациентка ужасно обрадовалась, а Мо открыл банку из-под варенья с мазью для второго раза. Банка была старая, стекло давно потеряло прозрачность и блеск. Темно-коричневая мазь имела какой-то странный, сложный запах. В нем смешивались жир, воск, опиум, ладан, какие-то корни, травы, кора, ядовитые грибы, слышался даже навозный душок. Мо разглядел кусочки листьев и грибных ножек, когда выкладывал мазь на тряпку.
– Правда, что этот твой золотарь выправил сломанную скулу так, что следа не осталось?
– Да. И знаешь, что ему помогло? Рентгеновский снимок. Глядя на него, он почувствовал, что какая-то невидимая ткань осталась неповрежденной и удерживала осколки кости. Его мазь стянула их, он так и сказал: «Стянула», – и срастила.
– И с моей ногой тоже так получится?
– Думаю, да.
– Где он всему этому научился? Он тебе не рассказывал?
– Когда-то в молодости в своем родном городе он изучал лекарственные травы и ходил к одному врачу старинной школы, который умел как никто лечить катаракту иглоукалыванием, знал какие-то точки в деснах. И предложил ученику передать ему секрет, если он женится на его дочери. Тот согласился и унаследовал драгоценный секрет. А много лет спустя, уже во время культурной революции, он скрывался в горах Эмэйшань и однажды, собирая травы, упал в яму и сломал ногу. Вот тогда-то один буддийский монах вылечил его за десять дней. Они подружились и обменялись секретами: как лечить катаракту и как сращивать кости.
Через два дня позвонил зять мэра и поднял тревогу: судья Ди решил вернуться раньше времени. Катастрофа! К счастью, через несколько часов дали отбой: передумал. Можно спокойно жить дальше. Состояние больной ноги улучшалось с каждым часом.
– Как будто по ней пылесосом водят, я это каждой клеточкой чувствую, – говорила хромая принцесса. – Вот только что как будто червяк прополз от лодыжки к колену. А теперь спускается.
Последнюю повязку наложили, как велел Старый Наблюдатель, на шестой день. Остатки мази от предыдущего компресса тщательно смыли (Мо знал теперь каждый сантиметр этой ноги), подложили под голень полотенца, открыли флакон. Тропинка хотела вытащить тугую пробку зубами, но Мо воспротивился:
– Старик сказал, что там есть порошок из высушенного желчного пузыря павлина, это самый главный компонент, но им можно отравиться, и даже до смерти. Когда-то знатные монголы и маньчжуры глотали этот порошок, чтобы покончить с собой.
– Как, ты говоришь, эта отрава называется?
– Желчный пузырь павлина.
– Красиво! У павлина все красивое, даже желчный пузырь, хоть я и не знаю, что это за штука.
– Это такой черный мешочек около печени. Ты наверняка видела, когда потрошила курицу.
– Мне нравятся павлины. Они как короли…
– Говорят, смерть от павлиньей желчи безболезненная, тихая, спокойная. Есть такой старинный стих: «Умер в звездном фонтане, раскинувшемся, точно хвост огромного павлина».
Кто там идет с костистым, зловещим лицом?
Судья Ди? Во дворе темно – не узнать. Или мне уже не годятся очки? Теряю зрение. Если и дальше так пойдет, под конец всех этих приключений совсем ослепну.
Кожаные подметки скрипят по гравию. Он купил себе в Пекине новые итальянские ботинки? Или ему подарили – кто-нибудь более ловкий, чем Я?
Шаги на лестнице – как будто целая армия идет парадным маршем. Вот он поднимет ногу и замрет, а потом как грохнет по ступеньке что есть силы. Шаги протопали по коридору и остановились за дверью Тропинки. Удар и долгий, рассыпчатый скрип – дверь открылась. Раздается голос судьи – он говорит о себе в третьем лице:
– А вот и судья Ди пришел к вам, барышня.
– Заходите, пожалуйста. Садитесь, господин судья.
– Микрофонов, скрытых камер нет?
(Слышно, как судья подходит к кровати и, кажется, опускается на колени – проверяет, нет ли чего-нибудь под ней.)
– Знаешь, где был судья Ди? В Пекине. Он собирался приехать пораньше. Но не вышло. (Скрип стула – видимо, он сел.) Его попросили сделать доклад. Все китайские чиновники и юристы хотели узнать, как он притворился мертвым, чтобы накрыть преступную шайку в морге Чэнду. История такая жуткая, по ней уже собираются снимать телефильм.
– И вы будете играть сами себя?
– Может быть. Чтобы был настоящий реализм… Но ты что-то неважно выглядишь.
– Да. Мне делали операцию, и я еще не совсем здорова.
– Вот видишь, у судьи Ди верный глаз! От него ничего не ускользнет. Как тебя зовут? – Тропинка.
– Плохое имя. Наша страна стала могучей и процветающей, никто больше не ходит по тропинкам. Мы гордо и уверенно шагаем широкой дорогой социализма. Имя надо поменять. Судья Ди будет называть тебя Дорогой.
(Молчание. Молодец, правильно делает, что не спорит. Где она? Сидит в постели? Или стоит у стены? Злодей встает со стула.)
– Иди ко мне, Дорога. Возьми мою куртку и повесь в шкаф на вешалку.
– Тут нет шкафа. Я повешу ее на дверь.
(Первый раз слышны шаги Тропинки – она идет от стенки к двери, очень медленно.)
– Это что за шутки? Ты ходишь, как старушка с забинтованными ногами. А ну-ка…
(Она вдруг испускает громкий стон.)
– Тебя так поразил судья Ди? Прекрасный, сильный и неотразимый?
– Простите, это лоло.
– Что? Ты лоло? Невероятно! Дорога Лоло – вот твое полное имя. Люблю смотреть, как пляшут женщины-лоло. Они такие страстные, ритмичные, задорные. Станцуй-ка мне!
– Я не могу.
– Не ломайся! Все лоло умеют танцевать. Взмахнула рукой и пошла! Давай станцуем вместе, как влюбленные на празднике огней у вас в горах. Что за странный запах? От тебя пахнет порохом. Ну давай, пошли! «Пекинские златые горы»!
(Он подхватил ее и запел эту известную революционную песню, но не успел допеть строчку, как недолеченная нога Тропинки подвернулась и она упала.)
– Что происходит? Ты соображаешь, что делаешь? Упускаешь шанс потанцевать с самим судьей Ди! Его терпение скоро лопнет. Пойди прими душ и ложись рядом с ним.
(Она встает. Со стоном – ей, наверно, больно. Тяжелые шаги и скрип пружин. Судья взгромоздился на ложе. Ворочается. А девушка опять упала и вскрикнула.)
– Перестань паясничать перед судьей Ди. Не смешно.
– Я не паясничаю. Я попала в аварию и сломала ногу.
– Что?! Этот поганый психоаналитик хотел подсунуть мне хромую? Какое оскорбление! Судья Ди не станет спать с калекой!
(Одним прыжком выскакивает из кровати и разражается потоком брани. Уходит и захлопывает дверь, так что трясутся стены. Свирепые шаги по лестнице, по двору, и Мо проснулся.)
Еще минуту он, не до конца очнувшись, соображает, правда все это или ему только приснилось. Во дворе хрипло кричит в своей клетке-пагоде иволга, и эти крики возвращают его в реальность. Он приникает ухом к перегородке – Тропинка ровно дышит. Какая радость! То был всего лишь страшный сон…
Мо разглядывал свежий снимок: «Просто чудо!» Сломанные концы сошлись, кость вырисовывается цельным светящимся пятном. Вот она, волшебная живучесть, первобытная сила. Черная пленка с костями – как победоносный пиратский флаг.
Днем он водил Тропинку в больницу на рентген. Снимок обещали выдать через три часа, Мо остался ждать, а Тропинка ушла. Мо дал ей двести юаней и сказал:
– Пройдись по магазинам и купи себе что захочешь. Это мой подарок.
«Интересно, где она сейчас? – думал аналитик, идя домой со снимком. – Все еще ходит по магазинам? И что она купила? Помаду? Серьги? Платья? Туфли?»
От радости он не чуял под собой земли. Парил, летел над нею. Спустился вниз по главной улице, Народной, свернул налево, пошел вдоль Шелковой реки к Южному мосту. И по дороге улыбался всем встречным: мужчинам и женщинам, старикам и детям, даже полицейским, которые обычно нагоняли на него страх. Ему хотелось каждого остановить и показать снимок – доказательство настоящего чуда, сотворенного Старым Наблюдателем.
«Если я когда-нибудь женюсь… (На ком? На Горе Старой Луны? На Бальзамировщице? Или на Тропинке? Сейчас я так безмерно счастлив, что влюблен во всех трех, вернее, четырех, считая дочь Старого Наблюдателя, которой я еще даже не знаю. Если бы они согласились, я, несмотря на расходы и слабое здоровье, готов взять в жены их всех.) Так вот, если когда-нибудь я женюсь, то повешу этот снимок на стенку в семейной гостиной. Помещу под стекло, оправлю в рамку, устрою мягкую подсветку, чтобы все любовались этим шедевром».
Близился вечер. Солнце подернулось дымкой. От мутной, грязной воды потянуло теплым ветром, пахнуло чем-то затхлым. Как обмелела эта Шелковая речка со времен его детства! А была такая прозрачная, в ярких солнечных бликах и широкая – не переплыть. Сколько счастливых часов провел он здесь, загорая с приятелями на чуть выступающем из воды островке. Теперь он другой человек, зрелый плод, выросший из семечка, каким был Mo-подросток, близорукий, неловкий, представлявший себя покорителем женщин. Еще ребенком он часто видел одни и те же наивно-эротические сны о том, как влюбляется в кузину, учительницу, дочку прислуги, одноклассницу… список мнимых возлюбленных бесконечен. Судьба распорядилась так, что помог ему на этом пути, подтолкнул его к осуществлению давних мечтаний судья Ди, благодаря которому любезный сердцу Мо революционный романтизм соединился с пролетарским реализмом. Какой большой скачок! Коммунисты только и делают, что совершают большие скачки в разные стороны, но этот и правда был скачком вперед. Не пожелай судья Ди получить невинную девушку, может Мо и до сих пор оставался бы девственником и предавался умственной мастурбации с помощью книг по психоанализу во французском переводе. А теперь пожалуйста – он влюблен одновременно в четырех живых, реально существующих женщин, и все хороши как на подбор. Он вглядывался в лица встречных пешеходов и велосипедистов и думал, есть ли во всем городе человек счастливее его. По лицам видно, что нет. Для обычных людей любить сразу двоих – и то проблема. Ну а четыре любви синхронно – такого нет ни у кого, кроме бравого Мо. Никогда раньше ему не приходило в голову рассматривать свое положение в таком ракурсе, и он таял от этой мысли.
«Как жаль, что Гора Старой Луны сидит не в той же тюрьме, что зять мэра. (Бальзамировщица тоже, но о ней я иногда забываю, а о Горе Старой Луны – никогда, ни на минуту.) Может, он знает какую-нибудь женщину-заключенную, которая могла бы стать посредницей и запустить „подвесной носок“. Голубенький (или любой другой) носочек, еще сохраняющий тепло чьей-то ноги, дырявый спереди и сзади, а в нем записка: „Для номера 1 479 437 из камеры 5 005. Завтра возвращается судья Ди. Послезавтра ты выйдешь на волю“. Или лучше, избегая слов, пока дело не сделано, я нарисую девушку с шестом (это ты, моя Гора Старой Луны), которая перепрыгивает через стену с колючей проволокой. А внизу напишу только „С-2“. Когда мы учились в университете, она входила в сборную по легкой атлетике и выиграла три бронзовых медали на студенческих соревнованиях. Я помню, как она тренировалась, разбегалась по дорожке, поднимая облако пыли, в спортивном, облегающем бедра трико, как упиралась в землю длинным шестом и взвивалась вверх, точно стрела из лука, как напрягались в этом броске ее тело и воля. И каждый раз я ждал, что она не опустится вниз, а растворится в небе, как колечко дыма, или превратится в ласточку».
С недавних пор Мо каждые две-три ночи снился один и тот же кошмар. Сначала – полная тьма, отвратительный запах тухлой воды и прерывающийся от натуги мужской голос: «Как мне надоел этот проклятый запор!» Потом шумный, на всю темную камеру, всплеск – кусок кала все же падает в парашу. Голос принадлежит бывшему начальнику женской тюрьмы. В камере трое: начальник, врач той же тюрьмы К. и он, Мо. Причиной их ареста послужило то, что одна заключенная, номер 1 479 437 из камеры 5 005, сидящая уже два года, оказалась на третьем месяце беременности. Это Гора Старой Луны. А они – единственные мужчины, с которыми она виделась за последние три месяца. Ясно, что один из них и есть виновник беспрецедентного в истории китайских тюрем преступления. Директор, который во время долгих сидений на параше любил пооткровенничать, признался, что чуть не влюбился в эту заключенную, потому что она похожа на госпожу Тянь, великую танцовщицу революционного балета, кумир его молодости. Он вызывал Гору Старой Луны к себе в кабинет, заставлял одеться как главная героиня балета «Седая девушка» и надеть пышный седой парик (спасаясь от помещика, покушавшегося на ее девственность, эта девушка провела двадцать лет в горах, где у нее не было ни крошки соли). Директор ставил пластинку с записью музыки к балету, но Гора танцевать не желала, говорила: «У меня нет ни желания, ни таких пальцев на ногах, как у госпожи Тянь, чтобы держаться на цыпочках». Тюремный врач, который вечно сидел, забившись в угол, и плакал, рассказал другую историю, тоже вариацию на вечную тему девственности. Он приметил заключенную номер 1 479 437 во время гинекологического осмотра. В свои тридцать два года она еще была девственна – феномен, все более и более редкий в современном Китае, а в тюрьме и вовсе уникальный. Поначалу это не вызвало у него ничего, кроме простого любопытства. Но потом он прочитал в одной старинной книге секрет «красного дождя», средства для продления жизни, которое алхимики изготовляли для императоров эпохи Мин из менструальной крови девственниц. Ему захотелось воспроизвести эксперимент восьмисотлетней давности. Он вызвал девушку и велел ей принести ему пузырек крови от месячных, объяснив, что якобы нашел какую-то инфекцию в ее предыдущих анализах и хотел бы уточнить диагноз. Из этого ничего не вышло, потому что заключенная с того самого дня, как попала в тюрьму, страдала аменореей. Зато врача в одно прекрасное утро (в точности по Кафке) взяли и арестовали прямо на дому. Однако, при всей своей извращенности, ни начальник тюрьмы, ни врач не могли быть виновниками беременности, потому что, будучи законопослушными гражданами, они оба еще двадцать лет назад откликнулись на призыв правительства и в рамках кампании «одна семья – один ребенок» обзавелись «вечным презервативом», то есть добровольно подверглись перевязке семявыводящего канала. Еще меньше оснований было подозревать Мо, который виделся со своей подругой только в комнате свиданий, под бдительным присмотром надзирательниц и в присутствии других заключенных и их родственников. Эти невеселые встречи завершались каждый раз одинаково: звенели ключи, скрипела дверь, и в зал бесшумно входил стрелковый взвод – цепочка духов смерти в фуражках с китайским гербом и тем же холодным блеском в глазах, какой излучали их винтовки.
В первый раз, когда Мо увидел этот сон, он проснулся с горящими щеками, встал и подошел к окну. Это было в гостинице «Космополитен». Во дворе стояла клетка-пагода. Вдали взвыл автомобильный мотор. От фонаря падало на землю желтое пятно света. Кто-кто, а уж Мо понял, что в этом сне проявилось его подсознание и оно упрекало Гору Старой Луны. По Фрейду, это было «начало конца любви». Почему это случилось сейчас? Что послужило причиной? Присутствие девушки с забинтованной ногой, которая спала за перегородкой и которую он, неотлучный, как тень, выхаживал днем и ночью? Легкий холодок – предчувствие, мгновенная дрожь – пробежал по спине Мо.
Впрочем, никто не может до конца понять сон.
Даже Фрейд.
Непостоянство – свойство человеческой души. Кто это сказал? Пруст. «В поисках утраченного времени» (французская аналогия китайского «Сна в Красном тереме»). Художники, особая порода людей, тоже не понимают снов, но они создают их, живут в них и в конце концов заражают ими других.
Мо, агностик, лжемногоженец и настоящий полиглот, решил купить что-нибудь в подарок Тропинке. Он как раз проходил мимо открытого рынка у Южного моста, кипящего красками, звуками и запахами. На небе собирались тучи. Продавцы зазывали покупателей, сбрасывали цены. В клетках били крыльями голодные домашние птицы, с усыпанных льдом прилавков выпрыгивали и падали на землю с широко раскрытыми ртами рыбы. Корица. Анис. Абсент. Вермут. Горький перец. Экзотические фрукты. Фрукты американские, трансгенные. Местные овощи. Чем удивить и порадовать Тропинку?
Что-то черное, блестящее, похожее на крупного головастика плавало в прозрачной жидкости. Змеиный желчный пузырь в полиэтиленовом мешке со спиртом. Пузырь опустился на дно мешка, вывернулся, надулся, но сохранил форму.
Мо остановил свой выбор на этой штуковине не только из-за недавнего разговора о соответствующем органе павлина, только гораздо более дорогом и ядовитом, но еще и потому, что, как известно всем и каждому в Китае, желчный пузырь змеи отлично укрепляет сломанные кости. Ему приписывают и другое свойство, что также привлекло Мо, – он будто бы придает смелости камикадзе. В обоих случаях, как укрепляющее и вдохновляющее, это снадобье считается самым лучшим.
Но та, кому оно предназначалось, так и не попробовала его. Через час после того, как Мо вынес с рынка свою покупку, идущий по улице слепой нищий почуял дивный запах спирта. Он стал ощупывать тротуар своей палкой и наткнулся на брошенный пакет. Поднял его, обнюхал. Спирт весь вытек, но на дне осталась какая-то скользкая капля. С пакетом в руках нищий подошел к ближайшей лавочке, где продавались напитки, сигареты, что-то съестное, а рядом была установлена телефонная кабина для внутренних и междугородных звонков – переговорный пункт помогал хозяйке лавочки сводить концы с концами. Она-то, взглянув на пакет, и сказала нищему:
– Это того господина в очках. Он зашел позвонить. У него разрядился мобильник, а ему надо было позвонить в какую-то загородную гостиницу. Я сказала, что загород по той же цене, что межгород. Он заплатил. Как я поняла, он получил плохое известие. Побледнел, закричал: «Не может быть! Вы шутите! Скажите, что это шутка!» Но, наверно, оказалось, что не шутка… Он бросил трубку, выскочил на улицу и бросился наперерез такси. Чуть не попал под колеса. Такси было занято. Тогда он побежал, но, видно, уж очень спешил, потому что остановил велосипедиста и прямо на месте купил у него велосипед. Сколько он за него отвалил, не знаю. Видать, прилично, потому что тот парень совсем обалдел – так и остался стоять с деньгами в руках. А господин в очках сел на велосипед и как припустит! Он оставил около телефона конверт с рентгеновским снимком. И еще, помню, когда он входил, у него был пакет. Наверно, он его уронил и не заметил.
– А что там внутри? Я-то давно ослеп.
– Ну-ка дайте. Что это за черная штука? Постойте, надену очки. Я и сама стала сдавать, еле вижу…
– Что вы! Вы необыкновенная женщина, я же слышу!
– По-моему, это змеиный желчный пузырь.
– Да неужели?!
Слепой схватил пакет, сложил его рожком и вытряхнул пузырь себе в рот. Пощупал языком:
– Настоящий, горький!
Пузырь лопнул под желтыми зубами нищего и заполнил его рот черной желчью. Пошел дождь.
Дождь застилал стекла очков Мо, он ехал и почти ничего не видел, даже переднего колеса, которое рассекало лужи, окатывая брызгами прохожих. Обогнал смутно различимого велосипедиста, потом еще одного, совсем призрачного. С бешеной скоростью мчался он к вокзалу, чтобы перехватить Тропинку. Хозяин «Метрополитена» сказал, что она ушла, прихрамывая, вскоре после обеда.
– На ней были новые черные очки, в руках – ящик пива. Она сказала, что едет домой к родителям. А перед уходом купила у нас иволгу за сорок юаней. Открыла клетку, взяла ее и выпустила. И все смотрела, пока она не исчезла из виду.
Были ли в поведении Тропинки какие-нибудь признаки того, что она собирается уехать? Сейчас некогда вспоминать, дорога каждая секунда. Поезд в ее родные края, в котором он встретил ее две недели назад, отправлялся в девять часов.
Но чем ближе был вокзал, тем больше Мо проникался восхищением перед силой характера девушки. Такой выбор, разом определивший всю дальнейшую жизнь, внушал уважение.
«На ее месте я бы тоже уехал, – думал Мо. – Не потерпел бы, чтобы моя девственность досталась судье Ди».
Он крутил педали все медленнее. Дождь утихал. Пелена перед глазами прояснилась. Внезапно он резко развернулся и поехал в обратном направлении. Он хотел доказать себе, что не дошел до такой степени подлости.
«Ну и хорошо, – уговаривал он себя, ворочаясь без сна в постели. – Само небо спасло меня от полигамных наклонностей. Верность единственной любви не пострадала».
Ему вдруг послышался знакомый голос иволги-сироты из благородного семейства, принадлежавшего христианскому пастору. Все те же граненые слоги-четки.
«Откуда взяться этой птице? Или она решила вернуться? Может, это предвестие того, что вернется и моя великодушная спасительница?»
Иволга и ее таинственное слово заставили Мо вспомнить о его плане с участием невинной девушки. («Надо бы назвать его планом Гелии, – подумал он, – в честь греческой богини девственности».) До встречи с судьей Ди оставалось меньше суток.
Мо сбежал по лестнице. Клетка-пагода стояла посреди двора, громоздкая, немая, пустая и безжизненная. Мо ухмыльнулся. Угрожающая пауза и взрыв детской агрессии: он изо всех сил тряс клетку, бился об нее головой, мутузил кулаками, старался приподнять и опрокинуть. Напрасный труд. Не успокоившись на этом, он высоко подпрыгнул, как в кино с кун-фу, и лягнул клетку ногами.
Однако долго тешить злобу ему не пришлось, потому что, бросаясь на клетку, он расшиб и чуть не вывихнул правую ногу, и силы его на этом иссякли. Тогда по лицу Мо, взрослого человека, расползлась глуповатая улыбка, и, словно впав в детство, он открыл дверцу клетки и залез внутрь.
– Я птичка, – сказал он, расхохотался и… со всего размаха налетел головой на жердочку. Очки его упали на землю. Он опустился на четвереньки и замер, как пойманный зверек.
В этом мире были свои запахи: холодных железных прутьев, облупленной краски, помета, соломы, поилки, сухих листьев, кукурузных зерен…
– Это подготовительная ночь, тюрьма понарошку. Репетиция настоящей. Как кружится голова. И тошнит. Хоть бы умереть прямо сейчас! Если бы в тот раз, у Бальзамировщицы, я выбросился из окна, как ее муж, то избавился бы от новых унизительных неудач. Интересно, если бы сейчас пришла Тропинка и застала меня запертым в этой клетке, она бы меня выпустила? Где эта девчонка? В поезде? Билет-то купила на этот раз? Скорее всего, нет. Бедняки привыкли жульничать, для них это такой спорт. А может, она и не уехала? Гуляет в городе с каким-нибудь парнем, нашла место служанки или официантки в ресторане? Она вернется. Судя по некоторым признакам, она меня любит. Возможно, потому и сбежала, что слишком сильно любит. Я чувствую! Вернись, пожалуйста! Кто это, с переливчато-прозрачными крылышками, сел на клетку? Кузнечик?
Вдруг в памяти его всплыло то, что он безуспешно пытался вспомнить несколько дней. Последнее, что сказал Иисус на кресте и что все повторяла иволга: «Свершилось!»
Жаль, он не может произнести этого на латыни, как та птица. Учи латынь, Мо! Ладно, выучу. В тюрьме. Даже стихи буду писать на латыни. Или хоть завещание составлю.
Наутро Мо пошел домой, последний день на свободе он решил провести с родителями. Часа в четыре они вышли в магазин. Мо остался в квартире один и вдруг услышал стук в дверь. Сначала он не поверил. Решил, что ему почудилось. Но стук повторился. Он открыл дверь – на пороге стояла молодая девушка. По виду крестьянка. Наверное, пришла по объявлению – мать наконец решилась нанять прислугу.
– Поздно, место занято, – сказал он.
Девушка залилась румянцем, потупилась. От смущения потерла ногой об ногу.
– Отец просил передать вам…
– Кто твой отец?
– Старый Наблюдатель.
Мо словно громом поразило, он еле устоял на ногах. На всю жизнь запомнил он эту минуту. Он замешкался, хотел пригласить девушку войти, напоить ее чаем, но с языка само собой слетело:
– Ты девственница?
Примечания
1
Лакан Жак (1901–1981) – основоположник французской школы психоанализа
(обратно)2
Мандаринский язык – старое название китайского общеразговорного (в отличие от местных диалектов) языка
(обратно)3
Эпоха Борющихся царств – период междоусобных войн с V по III в. до н. э
(обратно)4
Зд.: Тай-цзи (тай-цзи цюань) – широко распространенная оздоровительная гимнастика.
(обратно)5
Имеется в виду время правления династии Тан (VII–X вв.)
(обратно)6
Имеется в виду Роберт ван Гулик (1910–1967), голландский ученый-востоковед и писатель, автор детективно-исторических романов о мудром судье Ди, жившем в эпоху Танской династии.
(обратно)7
Стефан Малларме. Ироиада. Перевод Р. Дубровина.
(обратно)8
Имеется в виду Ли Тегуай (Ли Железный посох), один из «восьми бессмертных» мудрецов (даосов), популярный персонаж старинного китайского фольклора. Он традиционно изображался в облике хромого нищего с железным посохом и тыквой-горлянкой; считался покровителем магов.
(обратно)9
Монгольский котел – кипящая прямо на столе кастрюля или горшок, в который опускают кусочки мяса, рыбы, овощей и проч., варят несколько секунд, в результате чего получается крепкий бульон, которым завершают трапезу
(обратно)10
Династия Юань правила в XIII–XIV вв.
(обратно)11
Шарль Бодлер. Проклятые женщины. Перевод В. Микушевича
(обратно)12
Фалуньгун – религиозная организация, учение которой представляет собой смесь буддизма, даосизма и традиционной оздоровительной гимнастики цигун. Основана в 1992 г. отставным военным Ли Хунчжи. В 1999 г. китайские власти запретили Фалуньгун.
(обратно)13
Имеется в виду не точный смысл иероглифов Фэн и Чан, а их толкования
(обратно)14
Перевод. Р. Райт-Ковалевой
(обратно)15
Книга классика психоанализа Д. Винникотта (1896–1971).
(обратно)16
Запретный город – обнесенная высокой каменной стеной территория императорского дворца в Пекине.
(обратно)17
Дерьмо (франц.)
(обратно)18
Перевод Д. Г. Лифшиц. Ч. 2. кн. 1, гл. 15-16
(обратно)19
Чжуан-цзы (ок 369–286 до н. э.) – древнекитайский мудрец, автор книги парадоксальных притч, оказавших огромное значение на словесность Китая.
(обратно)20
Эпоха Троецарствия – период царств Вэй, Хань и У (220 – 64 гг. до н. э.)
(обратно)21
«Цзинь Пин Мэй», или «Цветы сливы в золотой вазе» – знаменитый китайский роман неизвестного автора XVII века, весьма откровенно описывающий любовные похождения главного героя
(обратно)22
Марлоу и Курц – герои романа Джозефа Конрада «Сердце тьмы»
(обратно)23
Скорее всего, речь идет о словаре «Собрание лексики прозы с толкованиями» Лу Чжаньаня (1964).
(обратно)24
«Сон в Красном тереме» – роман классика китайской литературы Цао Сюэциня (1724–1763)
(обратно)25
Так называют себя китайцы, живущие за границей, но не потерявшие связи с родиной
(обратно)26
Строки из «Cantos» («Песен») американского поэта Эзры Паунда (1885–1972). Dove sta memora – Где находится память (итал.)– Эзра Паунд цитирует итальянского поэта XIII в. Гвидо Кавальканти (1255 или 1259–1300).
(обратно)
Комментарии к книге «Комплекс Ди», Дай Сыцзе
Всего 0 комментариев