«Исповедь школьника»

5830

Описание

Герой романа — шестнадцатилетний Женя Золотов. Сын и наследник влиятельного отца. За окном самое начало 90-х… Женя живет со своим отцом в просторной, богато обставленной квартире в самом центре Москвы, ходит в школу, занимается живописью, спортом, изучает английский язык. По воле судьбы на своем жизненном пути Женя встречает Леонида. Крепкие дружеские узы сковывают героев практически сразу. Ребята много времени проводят вместе: учатся в одном классе, посещают тренировки, уроки живописи. Леонид — сын начальника охраны Жениного отца. И это, в общем, играет немаловажную роль. Со временем отношения между Женей и Леонидом становятся все более и более нежными. Юношеская боязнь, любопытство и желание сливаются воедино и мощной волной скатывают героев. Они молоды и полны энергии. Новые, неизвестные ранее, чувства переполняют их. Это и есть любовь, самая настоящая. Ребята любят друг друга невообразимо нежно, открыто, искренне. Они отдаются друг другу без остатка, не жалея ни о чем и ничего не боясь. Они счастливы вместе не хотят разлучатся ни на минуту. И у них это получается…



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Женя Золотов Исповедь школьника

Часть 1

В начале был хаос. Мне едва исполнилось шестнадцать лет, я находился в том чудесном возрасте, когда все окружающее тебя вдруг начинает восприниматься по-новому. И вот зимой, с ее заснеженными улицами и праздничными огнями, как раз на Новый год (время тайн и подарков) мой отец неожиданно сообщил мне, что сын начальника его охраны будет теперь учиться вместе со мной. И в мою жизнь вошел Леонид — также шестнадцатилетний, на полгода старше меня — высокий, хорошо сложенный юноша: темные волнистые, необыкновенно густые волосы, красиво уложенные на пробор; бледное лицо, нежный румянец на щеках; твердый волевой подбородок и прекрасные мечтательные, осторожно-застенчивые глаза — таков был его облик. Мы оба резко выделялись среди прочих наших сверстников — шумных и грубоватых, и поэтому сразу, как по команде, потянулись друг к другу. В школе мы теперь сидели за одной партой, большую часть времени проводили вместе, и вскоре крепко подружились. Я нежно привязался к нему всей душой и скучал, когда мы не могли видеться. Многое нас связывало — сразу обнаружились и общие любимые книги, и схожие музыкальные пристрастия. И он, и я серьезно занимались живописью, причем оказалось, что оба мы, отдельно, являлись любимцами нашего преподавателя в художественной школе, которую посещали уже не один год в разные дни недели, еще не зная друг о друге. Теперь мы вместе предавались нашему искусству с удвоенной страстью и самозабвением, и всего лишь к четвертой неделе знакомства у нас уже незаметно выработался единый вкус и стиль — теперь, как отметил наш преподаватель, работы каждого из нас выглядели так, словно мы выполняли их вдвоем. Были и другие тайные знаки — вехи судьбы, расставленные ею на путях, по которым она вела нас в прошлом, постепенно приближая друг к другу. Например, выяснилось, что частная преподавательница музыки, которая еще с первого класса учила меня на фортепиано, занимается также и с ним. Что несколько лет назад мы довольно долго посещали одну студию бальных танцев. И также, совершенно неожиданно и вполне логично, оказалось, что мы ходим в один и тот же бассейн — раньше, когда Леонид жил в другом районе, он приходил сюда, как и на живопись, в другие дни — и вот, теперь мы встретились, и круг замкнулся.

Мы занимались в одной группе и были почти одного роста, хотя на вид Лёнька казался старше: он был шире меня в плечах и намного сильнее. Я, словно зачарованный, смотрел, как он поднимался из воды по ступенькам, небрежным жестом поправляя мокрые волосы; как стекают капли воды по его телу, словно изваянному из мрамора — сильные, мускулистые руки, прекрасно развитые плечи и грудь, впалый живот, длинные, стройные ноги. Он казался мне похожим на скульптуры Фидия или Праксителя, которые мы с ним так тщательно изучали в наших пособиях по живописи, избегая встречаться глазами. Он был похож на них — только живой и гораздо красивее. Я изо всех сил пытался не отставать от него на тренировках — и, конечно, намного быстрее утомлялся — настолько, что с трудом мог подняться по лестнице из воды. Лёнька всегда подавал мне руку или поддерживал за локоть — осторожно и бережно, словно боясь причинить мне боль. Мы почти не разлучались, и путь домой, усыпанный вечерними звездами, убеленный сказочным снегом, теперь, когда мы жили совсем близко друг от друга, всегда был для нас общий. Все тело, от шейных позвонков, от бровей и ключиц до щиколоток, до пальцев на ногах, окутывала блаженная усталость. Снежинки таяли на разгоряченных лицах. Мы шли не слишком быстро, болтая, скажем, о книгах, школе, о планах на будущее, о чем-нибудь еще, смеялись… Но изредка наш живой разговор как-то сам собой прерывался, возникала естественная пауза. Мы молча, рассеянно смотрели, какие завихрения образует снег в лучах фонарей — приглушенных апельсиновых эллипсов вдоль проезжей части. Впереди звенел трамвай. Рельсы озарялись бледно-зеленой вспышкой. Помню, как я смутился и, наверное, покраснел, когда Лёнька в первый раз — сначала долго не решался, потом решился очень застенчиво взять у меня мою спортивную сумку с ремнем через плечо. Кроме полотенца и плавок, там еще были довольно тяжелые краски, кисти и папка с рисунками. Я смутился, но посмотрел на него с благодарностью. Мне почему-то совсем не было стыдно, что он считает меня слабее, мне было даже приятно — не знаю, ничего похожего со мной никогда раньше не было. Он проводил меня до самого дома. Прощаясь, я несколько дольше обычного задержал в своей руке его горячую, тонкую, но сильную ладонь — он не отнял ее… Вечер прошел для меня, как в тумане, и я провел бессонную ночь — не помню, о чем я думал, что чувствовал. Я совсем заблудился в своих ощущениях. В окно светила полная луна. Было жарко. Откинув простыню, я лежал обнаженный, купаясь в лунном свете, и к утру оказался смертельно, немыслимо влюблен в этого юношу, нежного и сильного, с прекрасными темно-карими глазами.

Это было в двадцатых числах марта восьмого класса. А на следующее утро, точнее, еще ночью, вспыхнула весна, и оконное стекло с восходом солнца словно обожгло меня пламенем, и я помню — поскольку не спал, как капли барабанили по подоконнику. У дверей школы сугробы, к третьему, что ли, уроку, превратились в большие лужи, в которых сияло солнце и небо, с кучкой пористой грязи посередине, и дворник убирал воду гремящей лопатой. От бессонной ночи у меня в тетради подкашивались буквы, я ронял голову на руки, учитель что-то говорил, солнце сияло. Лёнька смотрел на меня с удивлением и беспокойством, я в ответ смущенно улыбался и отводил взгляд. Когда на перемене я умывался в туалете холодной водой и взглянул в зеркало над умывальником, мне почудилось, что глаза мои расплываются по лицу. Впрочем, к четвертому уроку я кое-как разошелся.

И был вечер, и было утро — день второй, и снова мы были в студии живописи и в бассейне, и Лёнька опять нес мою сумку, которую я отдал ему с простодушной благодарностью и которую он взял у меня с какой-то особой заботой, сняв прямо с моего плеча. Я стойко, молча, пронзительно переживал свои чувства — не могу передать как. Это было, наверно, очень смешно — как, наверное, дружески, добродушно, похлопывая меня по плечу, издевались бы мои знакомые — или вообще, повели бы лечить к врачу, если бы я не похоронил мою тайну глубоко-глубоко в сердце. Это было смешно со стороны — и необыкновенно трагично для меня, поверьте… Восьмой класс кончился, меня увезли на дачу — и как я умирал все лето!!! Я спрятал любовь в своей мальчишеской груди-и как же у меня там болело, как горько я плакал по ночам, в своей просторной комнате на втором этаже, прижимая руки к нечастному глупому сердцу, накрывшись одеялом с головой! И в окно светила кошмарная луна, и убийственно кричали кузнечики.

Мне было только шестнадцать лет, я был еще мальчишка, почти ребенок. Я был, конечно, девственник — во всех смыслах. Я никогда особенно не дружил с девочками, не влюблялся — можно сказать, я совсем еще не знал, что это такое, и все это для меня было в первый раз. Да я и внешне был еще не совсем юноша — скорее, мальчишка. Помню высокое зеркало в моей комнате, в котором по утрам, прежде чем одеться, я подолгу рассматривал свое отражение во весь рост — обнаженный, при ярком солнечном свете, охваченный какими-то новыми, смутными, томительно — сладкими ощущениями. Вот я стою — длинноногий, высокий и гибкий, красиво сложенный мальчик. Тело окрашено нежно-золотистым загаром. Хрупкие прямые плечи, отросшие за лето густые, длинные льняные волосы и печальные серые глаза под темными ресницами. Я так и помню это зеркало, собственно потому, что, во-первых, каждое Божье утро старательно высматривал, не слишком ли мои глаза покраснели и распухли за ночь от слез. И еще потому, что там, в этом зеркале, я, как мне показалось, неожиданно для себя разглядел в своих чертах, еще по-мальчишески нежных, не оформившихся в мужские, какую-то неясную, тайную, дремлющую во мне женственность. Как видите, тут все было одно к одному. Мне приходили в голову странные, нелепые мысли, что вот, если бы я был девушкой, все вообще было бы гораздо проще — можно было бы не делать никакой тайны. Я мог бы запросто поделиться всем с друзьями, даже с родителями, и мне было бы намного легче. Но в нынешнем положении вещей об этом не могло быть и речи. Поэтому ничто мне помочь не могло, и мое мучение продолжалось.

Я был домашним мальчиком — тихим, застенчивым и мечтательным. Меня окружали мои личные увлечения, мои книги, мои деревья и цветы в саду, и с ними я делился своей грустью и слезами. Когда становилась темно и прохладно, и цветы закрывали на ночь свои лепестки, я незаметно шел в дальний угол сада, где на высоких, образующих сплошной черный ряд, кустах, белели розы. Присев в темноте на корточки, незримый для постороннего глаза (едва ли, впрочем, кто-то мог забрести сюда в такое время), я протягивал руки к моему любимому цветку, на ночь сложившемуся, как бутон. Едва касаясь, я брал его в сделанную из ладоней чашечку и, приблизив лицо, осторожно согревал своим дыханием и невероятно нежно, кротко, беззвучно, едва дотрагиваясь губами, целовал его, представляя себе, сам не знаю что, и даже не пытаясь сдерживать слезы. И цветок просыпался, отогретый моим дыханием. Он просыпался от того, что рядом, прильнув к нему, безутешно плакал несчастный мальчишка. Плакал как ребенок, или как взрослый человек, совершенно одинокий со своей болью в таком огромном, звонком, таком дружелюбном, прекрасном мире, мальчик, который абсолютно ни с кем из окружавших его взрослых, любящих и балующих его, не мог поделиться истязавшей его тайной. Роза раскрывала нежные, благоухающие во мраке сада жемчужно-огненные лепестки, прекрасная, похожая на царевну из балета «Лебединое озеро». И я поверял свою душу розе, разговаривая горячим шепотом с ней и, если случится, с прилетевшей большой ночной бабочкой, своим упругим, стремительным полетом олицетворяющей силу и непреклонность, вносящей в мое признание какой-то другой оттенок. Они — то все понимали.

Более всего меня убивало, что Леонид ничего не знает и не узнает о моей любви, подобной огненной буре, но, увы, безнадежной, потому что как бы я ни грезил, какие бы послания ни слагал в голове, я прекрасно понимал, что никогда не смогу сказать ему об этом ни слова. (К счастью, я ошибался, но тогда я еще этого не знал и даже не мог представить, что будет потом). И пытка продолжалась — пользуясь терминологией святой инквизиции, «пытка тяжелая и продолжительная» — все восемьдесят долгих дней. Спасти меня не могло ничто. Теплыми вечерами, я с головой укутанный в сумерки, тихо покачивался на качелях, установленных в саду, рядом с моим спортивным комплексом для гимнастики. Напротив, с другой стороны обширного двухэтажного кирпичного дома с балконами, возле сауны и небольшого домашнего озерца отец высадил абрикосы, которые откуда-то привез, но они почему-то не очень прижились. Я ритмично покачивался на качелях, держа в руках книгу — чисто для вида, чтобы у родственников не возникало вопросов относительно моего времяпрепровождения, совершенно не нужную, — во-первых, обычно уже было слишком темно, во-вторых, читать я все равно не мог. Я сидел и медленно сходил с ума, периодически задумчиво шлепая себя по колену или по плечу, когда туда опускался комар, не выводя, впрочем, меня из оцепенения. Мне просто было лень идти одеваться в дом, даже когда становилось довольно холодно к вечеру — я так и сидел, в одних шортах, не обращая внимания на холод, как несколько часов назад не замечал жары… Но для здоровья это полезно — солнце и чистый воздух, поэтому родители не возражали. Когда совсем темнело, у окружающего мира оставалось лишь три ипостаси: он выражался в нижней, черной половине, с зубчатой верхней грядой — лес, сад, крыша дома, возвышающаяся слева, как тяжелая скала. Вторая ипостась — голубоватое, зеленовато-синеватое небо, справа снизу подсветленное и подправленное кармином, и третья — изумительно чистый месяц — в другое время он показался бы мне чуть ли не вкусным, во всяком случае, захотелось бы взять его в руки, подержать, может быть лизнуть. Через каких-нибудь два часа этот месяц наполнится бледным огнем, холодным, яростным, насмешливым и будет смотреть на меня прямо в среднюю створку окна и еще отражаться в зеркале и смеяться, но все равно, он мне нравился.

Становилось еще темнее. Птицы, кроме соловья, моего персонального ночного садиста, постепенно умолкали, их сменяли кузнечики. Наконец в доме открывалась дверь. В ее светящемся проеме появлялась фигура кого-нибудь из взрослых, поворачиваясь точно по направлению ко мне (наверно, в темноте хорошо были видны мои белые шорты, а может, просто догадывались, где меня искать). Меня зовут к ужину. Впрочем, без всякой пользы. За лето я, конечно, очень сильно загорел и вырос, кажется, на три сантиметра, но похудел на четыре килограмма. После ужина, все, по чьему-то выражению, предавались досугу — интересно, а чему еще мы предавались на даче все остальное время? Кто-то шел гулять при луне, слушать соловьев, кто-то смотреть телевизор, или играть в преферанс, я же поднимался к себе, ставил на пол, посреди комнаты, на широкий ковер шахматную доску, сбрасывал сандалии, садился по-турецки, скрестив ноги, расставлял фигуры и медленно разыгрывал сам с собой какие-нибудь вычурные, оцепенелые, невозможные партии.

Частенько дедушка внизу, в большой комнате, крутил старый кинопроектор, прикрепив к стене белое полотно. Были разные фильмы, тоже старые-сейчас не вспомню какие, но, конечно, все немые, кто-нибудь садился за фортепиано и, на старинный лад, пытался это дело озвучивать. Получалось действительно неплохо. Иногда я тоже аккомпанировал. Но недавно дедушка показал незнакомый фильм про эмигрантов — там был юноша — кадет, почти мальчик, стройный, затянутый в черный мундир с блестящими пуговицами, с густыми темными волосами, причесанными на пробор. У него было необычайно серьезное лицо, даже какое-то трагическое. Он танцевал на балу вальс со светловолосой девочкой в белом платье, которая мне сразу не понравилась. Тетя играла, играла вальс на пианино, не очень точно попадая в такт движений на экране, но это впечатления не испортило — настолько, что я неожиданно обнаружил, что сижу и опять плачу в три ручья, чуть ли не в голос, беспомощно шаря в карманах своих шортов в поисках, что ли, платка. Зажгли свет, тетя бросила мучить инструмент и все с тревогой уставились на меня, и только изображение продолжало двигаться на экране, еле видное при электричестве. Между тем, юноша перестал танцевать и теперь стоял очень одиноко у раскрытого окна, на фоне ночного неба, скорбно опустив голову… Эта деталь окончательно меня добила, я тоже опустил голову и, закрыв лицо руками, зарыдал совсем уже откровенно, хлюпая носом, так и не найдя своего платочка. Родители не могли понять, что со мной происходит, решили, что может быть, я перегрелся (в определенном смысле они были правы). После этого происшествия я упорно уклонялся от просмотра фильмов, под какими угодно предлогами, или вообще просто куда-нибудь незаметно смывался — например, играть в шахматы.

Отец приезжал в выходные на машине. Я несколько оживал — настолько, насколько это было возможно. Помогал отцу что-то делать с ягодами и яблоками; вместе с бабушкой они варили варенье. Отец брал меня с собой на рыбалку и попутно занимался со мной английским. Я пытался между тем узнать, как поживает семья начальника его охраны, которого он отправил в отпуск на месяц. Отец удивлялся, отвечал скупо, так что про Лёньку я разобрать ничего не мог, и английский разговор возвращался на прежнюю тему, вроде: «Наша бабушка сварила сегодня шестнадцать банок варенья». В воскресенье вечером отец уезжал, ничего не изменив, и все оставив на своих местах. Таким образом, я снова оставался совершенно один в огненном кольце, шел шептаться со своим цветком, после чего бежал вверх по лестнице, звякая застежками сандалий, и закрывался в своей горестной комнате… Вот так шло мое шестнадцатое лето.

Но все-таки август пришел, и, должен сказать, первый раз за свою небольшую жизнь я был ему рад. И он кончился, и тридцатого числа отец приехал на машине, чтобы перевезти меня в Москву, на городскую квартиру. Все утро шли сборы. Часа в три мы выехали.

Двухчасовую поездку на отцовской машине (Мерседес Е — 123/230, 1982 г., цвет черный, литые диски, стереосистема) я воспринял, как приятное развлечение, в некоторой степени (как я пытался себя убедить), способное рассеять мою печаль. Чемоданы с моей одеждой, книгами и другими вещами, которые мне этим летом тоже не пригодились, занимали багажник и задний диван. Я расположился на подушках крытого кожей переднего сиденья, рядом с отцом. Перспектива приближающегося учебного года, постепенно всплывающие подробности из городской жизни и мелькающая по сторонам дорога начинали (как мне казалось), придавать моим мыслям новое направление. Я лениво поглядывал в окно, на убегающие к горизонту спелые поля, на голубеющее за ними марево (смутно угадывается насыпь, река, лес, в какой-то запредельной дали, постепенно переходящий в небо). Мимо проносились дачи. С мрачным мальчишеским удовлетворением я отмечал, что наша дача намного лучше. Ветер приятно шевелил волосы. Я сидел, откинувшись, в своих больших солнцезащитных очках (выглядевших, с точки зрения отца, несколько громоздко на моем узком лице), в ярко-синей майке и чистых, выглаженных белых шортах, с элегантными золотыми часами на левой руке — подарком отца, привезенным им из поездки по Швейцарии — поставив одну босую ногу на край кожаного сидения, а другую, в сандалии, лениво вытянув вперед. В руках я держал коробочку со стеклышками, золотыми и красными. Я неожиданно обнаружил их на даче, на чердаке, среди каких-то прочих вещей непонятного назначения. Вообще, это была смальта для мозаики, и теперь я собирался украсить ею изнутри свой аквариум в Москве. Интересно, не забывал ли отец кормить рыбок, пока я был на даче?

То есть, вы видите, как я упорно старался, подкреплял эти старания представлениями об облике настоящего мужчины (облике внешнем и внутреннем), направить свои мысли и чувства куда угодно, в любое нейтральное русло — только, главное, лишь бы подальше оттуда, лишь бы подальше. О, пусть все это останется там, в яблоневом саду! В черных кустах, в белых и алых бутонах! Там, с тонкой (можно обрезаться) долькой луны, кричащими кузнечиками, со светлячками (зеленый жемчуг в темной воде). Я задумчиво разглядывал свои часы, смотрел на бегущие навстречу автомобили, на одиноко стоящую в рифленом резиновом полу белую левую сандалию.

В общем, ничего не получалось. Черта с два… Несмотря на все мои старания, огонь, неистовствующий во мне, беспрестанно лижущий со всех сторон бешеными языками мое сердце (и сердце стенало, и я чувствовал, что готов заплакать кровью) — я вез с собой, удобно, комфортабельно, так что прямо даже смешно (вам не смешно?) на кожаном сиденье «Мерседеса», приближаясь к Москве со скоростью 130–150 километров в час (отец здорово гнал). Между передними сиденьями, между отцом и мною лежал завернутый в целлофан огромный букет садовых цветов. Одна из них была роза. Такая же, как моя, но не моя. У какого-то шлагбаума, на переезде, кажется, через железную дорогу отец откашлялся, затем заговорил что-то о том, насколько правы были древние греки и римляне, придавая так много значения гармоничному воспитанию юношей в смысле духовного и физического развития. В частности, он сказал, молодым людям необходимо как можно чаще находиться в близком контакте… (он откашлялся) с живой природой — водой, лесом (я глубокомысленно кивнул — действительно, с чем тут не согласиться; кстати, за всю дорогу я не проронил ни слова — сейчас обратил внимание).

— Вот тебе в этом смысле хорошо, — сказал он убежденно (что ж, в этом смысле — да…) — у нас есть дача. Вот, например, Павел Иванович (охранник моего отца) отправил своего сына на это лето, — он невозмутимо крутил баранку, — в спортивный лагерь. Под Можайском, от нашего института. Вы с ним вместе учитесь. Леонид, кажется? Ты его помнишь? Я там был. Тоже, знаешь, неплохо, их там обучают старинным русским играм. Кажется, они играют в городки и еще во что-то. Но, вообще-то, условия, конечно, еще те, да и общество — не знаю, насколько ребятам в этом лагере хорошо. Видел я их тренеров — не знаю, чему они хорошему научат.

Он брезгливо поморщился. Я задумчиво пожал плечами, затем повернулся к окну и уткнулся лбом в стекло.

Отец провел еще немного молча, на небольшой скорости (сразу почувствовалось), затем затормозил, достал сигарету, взглянул на меня и спросил тревожно, потрепав меня мягко по затылку:

— Эй, что это с тобой? Ты что, плачешь что ли?.. В Москве отец подогнал машину к самому парадному нашего дома и первым делом поднялся наверх — отпереть дверь, чтобы таскать чемоданы. Я без мыслей, в тупом оцепенении, стоял возле машины, посреди площадки перед домом, под развесистым кленом, на теплом асфальте (надо не забыть взять из машины сандалию). В левой руке я держал коробочку с золотыми и красными стеклышками, медленно передвигая их пальцем правой руки. Что-то вроде калейдоскопа. Смутно, словно сквозь сон, я услышал, как щелкнул замок нашей двери на втором этаже, как отец спустился по ступенькам… затем парадная открылась, отец не спеша, вышел на улицу и сказал:

— Пожалуйста, поднимись, там тебя по телефону какой-то парень спрашивает… — и отвернулся, занявшись чем-то в багажнике автомобиля.

Я взбежал наверх, взял трубку, перевел дыхание, сказал: «Але!».

Это был он, Леонид. «Как он догадался?» — Вихрь слов кружился у меня в голове. — «И почему я вдруг так смутился?»

— Ты уже в Москве, Лёнька? Давно ты вернулся из этого лагеря, или ты был только на первой смене? Ой, как же я счастлив, слышать тебя!.. А что, если бы отца остановила милиция на дороге — он всегда так гонит… Хотя, что ему? Как остановят, так и отпустят. Какое невозможное счастье слушать тебя, гладить в этой трубке, прижимать к щеке, подносить к губам, милый, милый Лёнька…

Все это были только мысли. Я, разумеется, не смог раскрыть рта.

Звонкий, как всегда, чуть-чуть застенчивый и сдержанный, но веселый и радостный Лёнькин голос звучал, почти не делая пауз между фразами. Он спросил, хорошо ли я провел лето; как мои родители, что я собираюсь делать сегодня, и если определенных планов на вечер у меня нет, то, вот какое дело: его родители еще два дня назад купили билеты в кино на сегодня, на девятнадцать часов. Идет фильм Висконти «Смерть в Венеции», про какого-то композитора. Там еще есть один мальчик, юноша («Очень похож на тебя, Женька»), в общем, что-то интересное, все-таки Висконти — это круто, но у отца какие-то важные дела, он не может, а мама тоже не хочет, а жалко будет, если билеты пропадут, говорят, фильм интересный, а сегодня последний день. Короче, не хочу ли я сходить посмотреть? (Он всегда так сбивчиво болтал, когда стеснялся.) Я метнул взгляд на часы — полшестого. Пока он говорил, ко мне вернулся дар речи. Я уже мог ответить.

— Что ж, — сказал я вежливо и немногословно, — конечно, если нужно, я готов составить компанию. (Господи, что за слова, кошмар какой-то, падают, как кирпичи!) Скажи, во сколько и где тебя ждать. Если хочешь, я к тебе зайду!

Минут семь, подумалось мне, если бегом, у меня очень быстрые ноги. Кроме того, можно срезать через дворы.

— Нет, нет, я сейчас не дома. Я здесь у маминых знакомых. Мне нужно еще зайти домой, переодеться. Что ты, еще столько времени, успеем, это ведь в нашем кинотеатре! Давай, знаешь, где… Вот, где бульвар, ступеньки и фонтан, вот там. В полседьмого. Давай?

Я что-то такое ответил, что да, конечно, затем спохватился:

— Извини, пожалуйста, я почему-то забыл поздороваться. Здравствуй!

— Здравствуй, Женька! — слова потонули в смущенно оглушительном смехе.

— Спасибо за такое приглашение. Я тебя очень… благодарю.

— Тебе спасибо за компанию. Тогда до встречи?

— До свиданья! — В трубке уже звучали гудки.

Я еще раз беззвучным шепотом повторил «До свиданья», чуть касаясь губами желтого теплого микрофона, и повесил трубку.

И тут произошло нечто невообразимое: целый каскад, целая лавина звуков обрушилась на меня. Листья деревьев шуршали по стеклам, чтобы им открыли. Птицы, наверное, у них какой-то праздник, я не знаю, во всяком случае, со всего района слетелись к нам во двор. Внизу хлопали, хлопали, двери, грохотали грузовики, что-то упало со звоном; голос дворника: «Я говорил, держи, мать твою…» — Что же там упало? (Тридцать семь минут шестого). Наверное, снеговая лопата. Зимой я виделу него такую.

Оказывается, отец незаметно успел все перетаскать из машины. Какой я нехороший, надо было ему помочь! Почему он с лестницы меня не позвал? Я-то думал, он ждет внизу. Отец в это время захлопнул входную дверь и вошел на кухню с букетом цветов, за вазой. В левой руке он держал за ремешок мою белую левую сандалию, которую и подал мне. Я сидел на корточках перед холодильником и поглощал все, что можно было съесть не готовя, не открывая, не намазывая, короче, все то, что можно было есть на корточках перед открытым холодильником. Откуда вдруг такой волчий аппетит? Я взял сандалию, энергичными кивками и мычанием поблагодарил его, затем снял вторую такую же. Держа их за ремешки, как лягушек за лапки, хорошенько примерился и рассчитанным броском ловко зашвырнул в калошницу в прихожей (одна чуть-чуть не вывалилась). Отец проводил их беспокойным взглядом. Когда полет завершился удачно, он удовлетворенно повернулся к шкафу, подбирая цветам подходящую вазу.

Не прожевав еще как следует последнего куска, с блюдом сверхурочного печенья в руке, я ринулся в ванную, стаскивая на ходу майку. В ванной я поставил блюдо на раковину (не должно промокнуть, если задернуть занавеску); включил сильную струю воды, пробуя рукой, подобрал нужную температуру, сбросил одежду на стул и, не снимая с руки часов, влез под душ. (Без семи шесть… Водонепроницаемые.) Я кружился под душем, брызгая во все стороны (все равно ванна была отгорожена голубой занавеской) и во все мальчишеское звонкое горло распевал «Барселону», которую прекрасно помнил наизусть, потому что у дедушки на даче был патефон, и он все время крутил старые довоенные пластинки, и это танго в том числе. Я плескался и пел:

В Испании родной, когда утихнет зной, Синеет неба даль и пахнет миндаль. В Испании родной, когда утихнет зной, Я жду свидания с тобой! Ночь наступает, все затихает, Выйди, побудь со мной!

Простые, искренние слова песни были мне сейчас особенно близки. Я пел, запуская руку за занавеску, в блюдо с печеньем. Часть слов тонула в неразборчивом мычании: надо было успеть прожевать сразу все, пока печенье не намокло в руке. Я пел, возможно, заменяя некоторые слова, в соответствии с моим особым случаем:

Спустился вечер, и Барселона Гитары звоном волнует кровь. Давай, скорее, сойди с балкона, Я ждать не в силах, моя любовь!

Пел я, отключая воду:

Звук серенады тебя разбудит. Набрось свой плащ и забудь про сон С тобою вместе нам так сладко будет! Приди скорее, я так влюблен!..

(Возможно в подлиннике вместо «плаща» стояла «мантилья», но юноши в Испании не носили мантильи — они носили плащи).

Я весь мокрый, сдвинул в сторону занавеску и с грохотом ступил на деревянный настил, на мохнатый резиновый коврик и победоносно повернулся к зеркалу. Высокий, худой, загорелый мальчик со слипшимися, отросшими за лето светлыми волосами, с которых по всему телу льются ручейки воды, с блестящим браслетом часов на руке. Здорово загорел. Когда после лета смотришься первый раз в зеркало в городской квартире, особенно заметно. Если волосы чуть-чуть подстричь, вот так, то будет лучше.

Жалко, сегодня уже не успел (восемь минут седьмого). Если подстричь вот так, несомненно, будет красивее. Лет семнадцать можно дать, если надеть темные очки. Я попробовал сделать холодное, жесткое лицо, повернувшись в полупрофиль, и напряг мышцы, согнув руки, как культурист. М-да, до Лёньки мне далеко. Хоть я был хорошо сложен, но все равно, внушительности не хватает. Ну и что — и очень хорошо: зато я, например, мог медленно сделать «мостик» из положения стоя, или «шпагат», продольный и поперечный, и любое упражнение на гибкость, а уж по части бега и плавания мы точно друг другу не уступаем. Я смочил лицо отцовским одеколоном «Икс Эс» от Пако Рабанна и взялся за пластмассовую щетку для волос. Отец говорит, что это у нас наследственное, тонкая кость, поэтому такая фигура. Так что каждому свое.

Опоясав бедра широким махровым полотенцем, я вышел из ванной, и, шлепая мокрыми резиновыми тапочками по паркету, направился в свою комнату к шкафу, выбрать подходящий костюм. Повесив полотенце на открытую створку шкафа (и отражаясь сразу во всех вариантах в разных его полированных плоскостях, ослепительно перерезанных солнечными лучами), я взял чистые белые трусики, белые носки и крахмальную белую рубашку. После секундного колебания снял с вешалки свой самый лучший костюм от Армани: узкий, облегающий черный пиджак на восхитительно-прохладной, бледно-полосатой подкладке и идеально выглаженные белые брюки. (Затрудняюсь сказать, сколько стоили отцу мои костюмы, но все равно испытываю глубокое чувство благодарности). Необходим и галстук. Я выбрал вот этот, от Версачи: темно-синий с белыми полосками по диагонали. Элегантно, и вместе с тем выдержанно. (Знаете, как важны все эти подробности, когда готовишься к такой встрече, поэтому потерпите немножко).

Открыл дверь в комнату отца. Он лежал на диване в пижаме и читал английскую книгу со статуей Венеры на обложке. Бутылка пива на столике, сигарета в пальцах. Он взглянул вопросительно, когда я подошел.

— Что, красавчик?

— Пап, я в кино.

— Да, — он кивнул.

— На девятнадцать.

— Да. Что-то еще?

— Завяжи?.. — вкрадчиво попросил я.

— Сколько раз… — он сокрушенно отложил книгу, начал подниматься. — Сколько раз я показывал…

— Ну, нет, — я замялся, — мне надо нормально.

Я поднял воротник, с готовностью подставляя шею.

Ему одному свойственным движением, что-то продергивая через какую-то петлю, он в мгновение ока создал мне такой узел, на который я убил бы добрых полчаса, и все равно получилось бы хуже. Отец снова взял книгу и откинулся назад. Я радостно чмокнул его в не очень выбритую щеку, но секунду ощутив запах того же самого одеколона и едва не сбив с налета ему очки.

— Новые надень, — ткнул он пальцем на мои ноги в белых носках.

Я извлек из коробки новенькие черные полуботинки «Ллойд» — он хорошо подсказал, они как нельзя лучше шли к этому костюму. Предполагалось, что в них я в первый раз пойду в девятый класс. Но вот как оно вышло в действительности. По моим подсчетам у меня оставалось еще четыре минуты до выхода, с расчетом, чтобы прийти пораньше. Я стоял перед трельяжем в отцовской комнате (старинная вещь, сохранившаяся здесь с загадочных времен, предшествующих моему рождению). Я оглядывал себя, ничего ли я не забыл. Отец с отсутствующим видом курил, потягивал пиво, беря бутылку со столика на колесах возле дивана; дым медленно уплывал в раскрытое окно. Отец напевал «Барселону».

— Ничего я не забыл?

— Забыл, — лениво отозвался отец. Он встал, положил в пепельницу догорающую сигарету, подошел к своему шкафу, извлек из пачки чистого белья красивый белый платочек и, по-особому сложив, аккуратно вставил в передний карман моего пиджака. Это уже что-то было слишком… хотя…

— Вот, — сказал он, — так будет лучше выглядеть. — Он окинул меня взглядом, слегка поправил мне волосы. — Прямо как в кино «Смерть в Венеции».

Последнее я не понял: относилось ли к платку или ко всему моему облику. Или ко всей ситуации вообще?

— Цветы возьмешь? — он понимающе кивнул на большой букет.

Я рассмеялся.

— Нет, пап, не надо! — Отец пожал плечами.

— Ты на девятнадцать? — Я кивнул. Он взял меня за косточку запястья, посмотрел на часы. — Тогда иди быстрее. Во сколько вернешься?

— М-м… не знаю. В одиннадцать.

— Смотри, не раньше. Не закрывай дверь, пусть проветрится. — Он снова углубился в книгу.

Я вприпрыжку сбежал по лестнице. Часы показывали восемнадцать минут седьмого. Ходу до бульвара (он пересекал нашу улицу именно там, где ступеньки и фонтан) было минут пять, не больше.

Но идти спокойно у меня совершенно не получалось, и я побежал, иной раз на мгновение прикрывая глаза, всем существом впитывая такой живой, чудесный, лиственный, пряный осенний воздух. Короче, минуты через полторы я уже был у перекрестка. Не сбавляя скорости (зеленый свет вот-вот погаснет) я пересек проезжую часть как раз тогда, когда машины двинулись, взбежал по мраморным ступенькам — вот и фонтан. Я пришел на десять минут раньше срока. Вокруг сидели и ходили какие-то люди, совсем взрослые и не очень. Эти последние смущали меня больше всего. Я чувствовал себя ужасно неловко — таким нарядным, с белым платочком в кармане — под их гнусными ухмылками. Периодически в мой адрес слышались какие-то насмешки, которые я, из ужаса пережить это снова, даже не осмеливаюсь приводить здесь.

«Боже мой, еще целых восемь минут! Где же Леонид! А вдруг он опоздает?» — Я стоял со скорбным, чуть ли не плачущим лицом, глядя себе под ноги.

Напротив меня, на скамейке расположились трое ребят, моих сверстников. Вальяжно откинувшись, положив ногу на ногу, в истоптанных кедах, засунув руки в карманы штанов, насмешливо сплевывая по направлению меня, они откровенно, цинично смеялись. Обрывки их фраз долетали до моих ушей, но и эти обрывки я убеждал себя, что не слышу, во всяком случае, не могу привести в этой книге. Оставалось терпеть. Я хотел действительно прийти раньше, но вот этого я не учел. Еще не хватало, чтобы они мне испортили встречу — ну, ничего, придет Лёнька, а с ним вдвоем я уж точно никого не боялся. Просто не хочется связываться — пачкать хороший костюм — вот проблема, ну и вообще. Я отвернулся и слегка отошел в сторону, а потом увидел, как вся тройка снялась с места, и, вдруг, словно вспомним о каком-то важном деле, быстро двинулась по бульвару. Слава Богу. В действительности вся эти сцена заняла не более двух минут.

У ног моих скакали воробьи. Среди них я заметил, что интересно, всего только одну самочку: черноглазую, на тонких длинных ножках — необычайно женственную. Она скакала мелко-мелко, то и дело останавливаясь и поглядывая на меня-то одним глазом, то другим. Я присел на парапет фонтана, ощущая спиной его еле уловимый холодок. Часы показывали двадцать четыре минуты. Ну почему, почему время так тянется?! Часы, когда я чуть иначе повернул руку, на мгновение ослепили меня солнечным зайчиком, пущенным прямо в глаз, и еще несколько секунд, постепенно исчезая, передо мной расплывались фиолетовые и лиловые круги. Немного про-моргавшись, я сам стал играть зайчиком, незаметным движением запястья — так, что никому не могли прийти в голову, будто я нарочно — заставляя людей чихать и щуриться. Хрустальное стекло, или как оно называется. Я долго пытался попасть постовому на перекрестке в кокарду — вместо этого угодил точно в нос, но не успел насладиться эффектом зрелища — к остановке подошел троллейбус, и все закрыл собой. Народ повалил из дверей (почему так много народу, ведь воскресенье?. Они что, тоже идут с нами в кино?) Между чем-то толстым, в сером костюме, и чуть-чуть менее толстым, зато ярко — оранжевым, проскользнуло что-то белое, гибкое, похожее на свернутый парус, отпорхнуло в сторону, развернулось — и тут же у меня вспотели ладони; какой-то огненный холод обжег грудь изнутри, и сердце забилось так, что, возможно, его стук слышали стоящие поблизости люди. Я судорожно склонился к фонтану, зачерпнул воды — хотел пригладить волосы, но почему-то вместо этого выпил (мне вдруг очень захотелось пить), затем снова зачерпнул — уже специально для волос. Фонтан шумел своей высокой, сквозь солнце, радугой. Скакали воробьи, среди них одна — та девочка, тоненькая и черноглазая. Зеленел лиственный шелест бульвара, гремели машины; вокруг наперебой звучали голоса снующих и сидящих людей, громкие и тихие. Предвечернее солнце слепило, плескалось в фонтане, в стеклах автомобилей и трамваев, в моих часах. Леонид уже поднялся по ступенькам, оправляя белую куртку, поправляя волосы на ходу — и вот, шел ко мне…

Часть 2

Он явился на несколько минут раньше срока!

— Привет, Женька! — наши руки соединились в крепком рукопожатии. Лёнька широко улыбнулся, сверкнув белыми зубами, чуть склонив голову; на какое-то мгновение его черные тяжелые волосы, качнувшись вперед, почти закрыли лицо с опущенными длинными ресницами — и ледяной огонь обжег меня, помешав свободному вдоху и выдоху.

— Слушай, — воскликнул Леонид в неподдельном изумлении, — ты так вырос! — Он рассматривал меня, нисколько не смущаясь, простодушно и едва ли не с восхищением, чем сразу же вогнал меня в краску.

«Неужели он и впрямь не видел, — подумал я смущенно, — как люди растут и взрослеют. Хотя, что это я? Конечно же, никогда не видел, и я не видел и не думал об этом никогда! Это действительно было какое-то новое, странное „нечто“, на что похожее, не знаю. Странно. Ведь мы учились вместе почти полгода. А теперь… что-то изменилось в нас. Отчего так?»

— Ты вырос. И очень здорово загорел, Женька. И… похудел. А волосы у тебя стали еще светлее. — Он улыбнулся. — Ты обратил внимание? Одни прядки, которые сверху — светлее, а те, которые в глубине — более темные.

«Он так разговаривает со мной, почти с нежностью, — подумал я печально. — Это так приятно, и вместе с тем, грустно, потому что, наверно, это мне только кажется… Я ведь для него просто друг, и все».

Лёнькины волосы издавали запах ветра и летнего солнца. На нем был легкий белый костюм из тонкого льняного полотна, очень красиво подчеркивающий его стройную, ладную фигуру. Верхние пуговицы куртки, надетой по-летнему, прямо на тело, были расстегнуты, открывая его шею, ключицы и грудь. Рукава были закатаны выше локтей, оставляя голыми его тонкие, мускулистые руки. Белизна ткани замечательно оттеняла его прекрасный летний загар, его темные волнистые волосы, его румянец не щеках, его черные, словно углем окрашенные, длинные ресницы, его глаза…

«Ну до чего же красиво, до чего изысканно все в тебе, Лёнька, милый мой, — думал я, млея и тая от его глаз, от его кожи под этой белой тканью (его куртка издалека показалась мне похожей на белый парус), от его нежных, густых темных волос, матово поблескивающих на солнце в каштановый оттенок. — Сказать ему все? Обнять его, поцеловать его шею, ключицу, вот эту ямочку на груди и сразу убежать? Нет, броситься под трамвай!..»

— Ты тоже изменился, — сказал я со вздохом, отчасти задумчиво, отчасти обреченно. — Я не помню точно, что я в действительности говорил ему дальше. Мысли были вольнее и точнее. — Ты вытянулся. Вытянулся вверх, к солнцу, и похудел, как и я, за это лето, что сейчас, благодаря такой откровенной куртке, голым рукам, шее, косточкам ключиц особенно заметно. Ты очень загорел, как и я, и точно в тот же оттенок — никакой примеси красного, как бывает у некоторых людей (у кого не хватает меланина, как говорит отец). Твое тело, когда его оттеняет белая ткань одежды, имеет такой непередаваемый смугло-бледно-желтоватый, очень золотистый цвет. Ты не представляешь, насколько это тебе идет. Вот на смуглой голой руке, повыше локтя — синяк, словно от грубого прикосновения. Уже почти сошел, остался только еле видный след.

«В лагере, на опушке леса, с болью подумал я, — во время игры в городки… Грубый тренер небрежно кинул палку: подумаешь, мальчишка, важность какая!..»

Вот ты стоишь передо мной и слушаешь, откидываешь со лба волосы небрежным движением руки, улыбаешься, взмахиваешь ресницами, смотришь на меня своими прекрасными темными глазами. И все это наполняет, переполняет меня таким невообразимым, немыслимым, непристойным, слезами, смехом, полетом, счастьем и… безысходностью, поднимающейся неясной дымкой где-то там, вдали, по мере того, как ярче и ярче разгорается предзакатное солнце счастья — от того, что ты рядом… Все это останется невысказанным и будет похоронено сразу по рождении. Я люблю тебя, и я тебе этого не покажу, потому что невозможно показать. Потому что — сам понимаешь, потому что я — мальчик, и ты тоже мальчик; и к тому же я знаю, что ты наверняка не испытываешь ко мне взаимных чувств, не может быть такого совпадения, это я, я один такой урод… Вот ты говоришь со мной, Лёнька, вот я вижу твои глаза: огромные, темно-карие (говорят, они у тебя черные, но это ложь, они темно — темно карие), с иссиня-черным большим зрачком, и еще чуть-чуть голубизны можно различить ближе к уголку, по кромке белка. Вон, в твоих глазах отражаюсь я, вон — косо уходит аллея бульвара, а вон — небо. А когда ты моргаешь, движение твоих таких длинных ресниц напоминает движение бабочки на цветке, на мгновение закрывшей крылья. Ты что-то говоришь, я не слышу слов, я смотрю на твои губы — такие нежные, такие поразительно красивые, влажно-блестящие — вот сейчас, когда ты облизнул их языком… нет, на это лучше не смотреть!.. И все-таки я смотрю, смотрю не в силах отвести взгляд, как ты улыбаешься мне своей ослепительной белозубой улыбкой. У тебя прекрасные белые зубы, чуть-чуть неровные, но от этого особенно красивые. Когда ты мне так улыбаешься, я готов прямо сейчас зажмуриться и умереть, растаять от счастья, потому что лучше этого уже, наверно, ничего не будет. Я люблю тебя, Лёнька, всего, без остатка, люблю солнечный запах твоих волос, твой голос, все твое тело и каждую часть в отдельности: твои глаза, твои губы, твои плечи, ключицы, твои тонкие, длинные пальцы, и синяк на твоей руке от грубого прикосновения тренера отзывается болью в моем сердце. И что я, несчастный, могу сказать тебе, такому веселому и невинному, наверняка ко мне равнодушному, что, что, я могу тебе сказать, кроме только того, что ты сам говоришь мне? Ничего.

…Я опустил глаза, печально разглядывая камешки и песок, и мокрые следы от брызг фонтана на песке, и ноги Леонида в белых полотняных брюках и новых черных ботинках. Леонид тоже замолчал, разглядывая что-то у нас под ногами, шевеля носком ботинка мокрый розовый гравий, и вдруг неожиданно рассмеялся.

— Смотри, — он указал пальцем, — у нас же ботинки одинаковые, «Ллойд»! — Я взглянул. Вот так номер! Обувь у нас действительно была одинаковая. Впрочем, ничего странного, просто наши папаши покупали для нас вещи обычно в одном и том же валютном магазине. — У тебя точно такие же, — сказал Лёнька, — только чуть поменьше. Где-то на размер. — Я кивнул. Он подошел ко мне поближе, слева, и приставил свой левый ботинок параллельно моему, вплотную, на мгновение случайно прильнув ко мне. Я услышал его запах, ощутил сквозь ткань одежды прикосновение его горячего, сильного тела и едва не расплакался от боли. — Смотри, задумчиво сказал Лёнька, глядя на наши ботинки, — странное совпадение… — Он медлил, слегка склонив голову, не слишком быстро возвращаясь в обычное положение, словно стараясь довершить какую-то мысль, или вспомнить что-то. — Это знаешь, что такое? — спросил он. — Это знак свыше. В том смысле, что мы — два сапога — пара. — И он засмеялся.

Я тоже улыбнулся, довольно кисло: да, если бы было так…

…Мы внезапно, одновременно вспомнили про фильм, и я поспешно глянул на золотой циферблат (ничего страшного, без семнадцати минут, идти всего ничего, успеем) и заметил, каким интересом загорелись глаза Леонида — большого любителя всяких тонких изящных конструкций.

— Ну-ка, покажи, — он осторожно взял меня за руку в драгоценной оправе и стал внимательно разглядывать часы. — «Картье»… Ничего себе! Я у тебя их раньше не видел.

Я объяснил, что часы отец привез из Швейцарии летом и подарил мне. Как он сказал, на день рождения с опозданием.

— У меня тоже часы хорошие, германские, но такие я вижу в первый раз. — Лёнька покачал головой. — Слушай, а ты не боишься с ними ходить по улице? Ты хоть представляешь, сколько они стоят приблизительно?

Я совершенно не представлял, но знал твердо, что рядом с Лёнькой я не боюсь ничего, даже ходить по улице с золотыми часами.

— Тебе они нравятся? — спросил я.

— Конечно! — убежденно сказал Лёнька. — Посмотри, как они сделаны. Знаешь, какой у них уровень точности?!! И какие красивые! Это, можно сказать, действительно произведение искусства.

— Хочешь, я тебе их подарю? — вдруг спросил я шепотом.

Он удивленно взглянул на меня.

— Как это, подаришь?

— Я серьезно, хочешь? Просто так. Я не шучу…

Он отрицательно мотнул головой.

— Нет, что ты. Как это можно, это же отцовский подарок! И вообще, это, знаешь, подарок уровня наших отцов. Мы с тобой пока еще не можем делать друг другу такие подарки. Нет, нет!.. Хотя, спасибо, конечно. Вещь действительно прекрасная… — Он взглянул на меня с благодарностью.

— Какой он рассудительный, — подумал я уныло. — Я действительно был готов даром, без всякой корысти для себя (не подумайте!), отдать ему вместе с часами свое сердце, свою душу и весь мой огромный, звонкий мир впридачу, если бы только он принял этот подарок.

Мы шли по бульвару, по его рябому, солнечно-теневому асфальту, по которому так новенько стучали наши молодые ботинки.

К огромной стеклянной двустворчатой двери кинотеатра вели несколько высоких ступеней из белого мрамора, по которым мы стали звонко подниматься. Постепенно сгущающийся, с оттенком оранжевого, но еще очень высокий солнечный огонь бил нам теперь в спину, и огненная дверь была зеркальной. Я прекрасно помню то странное ощущение, которые испытал, когда на предпоследней — последней ступеньке увидел, как из глубины зеркала поднимается по невидимой лестнице и направляется к нам навстречу странная, красивая пара. Солнце проявило неисчерпаемую фантазию в оформлении этого моментального, в смысле земного существования, снимка: темноволосый, тонкий, прекрасный юноша — волосы, обведенные линией огня, в оранжево мерцающем смутном ореоле. Его льняная куртка, трепещущая на ветру, превратилась в какое-то прозрачное огненное облако, темным силуэтом четко выявляя его молодую силу и юношескую грацию. Спутник этого античного героя — хрупкий красивый мальчик с угрюмым, сумрачным лицом, пиджак — словно тушью нарисован в воздухе, светящиеся волосы, огневое пятно на щеке. Мы сделали последний шаг. Мой двойник и я взялись за одинаковые ручки двери по ту и по эту сторону, двери отворились, сверкающая картина исчезла, и мы вошли в вестибюль кинотеатра.

Не стану останавливаться на описании сюжета фильма, который является классикой мирового кинематографа и, конечно, рассчитан на несколько более взрослую аудиторию. Достаточно будет сказать, что я до конца сеанса так и не смог сосредоточиться на том, что же происходило на экране. Любопытная деталь: лаковое кресло кинотеатра, столь широкое и удобное для взрослых, показалось мне, худенькому шестнадцатилетнему мальчишке, таким узким и тесным. В течение всего фильма (о, такого бесконечно долгого!) я только и думал, чтобы не коснуться в темноте, душной и влажной, близкого Лёнькиного локтя, или, еще того хуже, колена. Кресла наши были разделены одним подлокотником. Я, нечаянно забывшись, положил, было, руку на его деревянную поверхность, и — о, ужас! — как раз попал на горячие Лёнькины пальцы.

Кончилось тем, что мы забились в противоположные углы наших тесных кресел и, боясь взглянуть друг на друга, с мукой дожидались окончания этого неприличного, пылающего сеанса. Я сидел, болезненно ощущая под собой неприятно твердое, раскаленное сиденье, почти упираясь в плечо соседа слева, и в голове было, Бог знает что. И еще, где-то совсем далеко, за двойным дном сознания, смутно мерцала, нет, не мысль, а лишь слабая тень мысли, что если и есть какая-то жалкая надежда на воплощение моей немыслимой мечты, то сейчас, вот именно сейчас нахожусь я к этому ближе всего. Вот сейчас. Ведь это Лёнька сам пригласил меня в кино? Зачем он это сделал? И сумку носил. И говорил про одинаковые ботинки… Взять тихо его руку. Прошептать всего несколько слов… Как же мне произнести эти слова, о Боже… И вот — ответный взгляд?.. Он не отнимет руки? А потом? Нет, нет, вздор! Чушь все это! Никогда, никогда такого не случится, не случится! Я сидел, обхватив руками колени, с пылающим лицом, опустив голову, беззвучно плакал и любил его! Любил!! Любил!!! В этом было много смешного, наверное. Например, слезы капали мне на галстук. Не знаю, сколько длилось это безумие, я совсем не чувствовал хода времени, оно остановилось. Ничего не было, только огонь и мрак.

Забегая вперед, скажу: впоследствии я понял, что мы — и Лёнька, и я — конечно, совершили ошибку, ринувшись на последние ряды темного кинозала, как утопающий хватается за соломинку, сами толком не понимая, чего конкретно мы хотим друг от друга, на имея ни малейшего представления ни о чем таком, кроме каких-то отдаленных намеков из десятых рук. В общем, поступили мы, как человек, который, понимая, что болен, принимает лекарство, о котором что-то слышал, но не знает толком, как его употребить, и совершенно не представляет, того ли характера его заболевание.

Последние титры догорали на экране. В зале зажегся свет, люди двинулись к выходу. Мы не спешили, пропуская вперед толпу. Женщины оправляли платья, мужчины закуривали. На улице голубели летние сумерки. Мы вышли из пустого зала последними и ступили на теплый сиреневый асфальт. Темные силуэты домов уже слились в сплошную зубчатую гряду, и только за этой городской крепостной стеной еще бушевало пламя осеннего заката, и сияли высокие облака, озаренные невидимым солнцем. Мы медленно шли по совершенно безлюдному переулку между живой изгородью из черно-зеленых кустов сирени и кирпичной боковой стеной кинотеатра, рассеянно поводя глазами, задумчиво печатая каждый шаг своих звонких ботинок. С южной стороны, со стороны яблоневого сада, повеяло сладкой пушистой осенью. В небе сиял изумительно бледный, еще прозрачный месяц. (Здравствуй, летний мучитель, вот — теперь ты видишь сам, отчего, собственно, я так мучился).

— Как долька яблока, — тихо сказал романтичный Лёнька, имея в виду месяц.

Мы прошли еще немного; звук наших шагов гулко раздавался по пустынной улице. Внезапно из-за угла с адским гудением выехала поливальная машина, обдавая все вокруг бешенным водяным веером. И, мигом превратив красно-зеленые пастельные отражения светофоров в серо-сиреневом асфальте в извивающиеся в черных лужах ослепительные блики. Мы синхронно, как куклы, повернули головы, настолько захваченные этим чудесным зрелищем, что даже не заметили, что эта самая оранжево-синяя машина скоро поравняется с нами. Угрожающий фонтан уже надвигался на нас. Я издал вопль и схватил Лёньку за руку. Мы заметались во все стороны и, не найдя лучшего укрытия, с ловкостью, присущей мальчишкам, даже если они в парадных одеждах, нырнули под ступеньки кинотеатра. И там, сидя на корточках, долго смеялись, глядя, как вода стекает сбоку сплошной стеной, вроде бутафорского дождя (мне случилось однажды присутствовать при киносъемках). Фонари на бульваре — как фары встречных машин, если смотришь сквозь лобовое стекло в дождь. А у тебя глаза, как влажные звезды, Лёнька, если смотреть на них, когда плачешь…

— Жалко, что мы в костюмах, — задумчиво сказал мой друг. — Такой фонтан! Тепло, я бы обсох… а так, конечно, сложнее, и у тебя пиджак. — Он машинально продолжал держать меня за руку (или не машинально?), а другой рукой рассеянно крутил свои волосы.

Переждав последние капли, мы выбрались из нашего укрытия. Заметно потемнело, месяц стал ярче. Мы поднялись по ступенькам и свернули на бульвар.

— С первого числа, — медленно сказал Леонид, с первого числа уже начнутся занятия в студии и в бассейне. Ты будешь ходить?

Я кивнул: разумеется, буду.

Мы прошли еще немного по правой стороне бульвара. Где-то играла музыка. Черные чудовищные сплетения могучих ветвей кленов, лип и каштанов, образовывающие исполинскую живую изгородь, отделяющую нас от проезжей части и от всего мира, как бы смыкались сверху (по крайней мере, так казалось), оттеняя своей чернотой усыпанную гравием освещенную аллею, по которой мы шли. Высокие бледные фонари, приближаясь, укорачивали наши тени. Делаешь шаг — тень становится короче, а если оглянуться — там происходило то же самое, но в обратном порядке. Оранжевые же эллипсы фонарей с проезжей части создавали свои, другие тени, более неясные и таинственные.

— Послушай… — сказал я и умолк.

— Что? — он повернул ко мне лицо.

Пауза.

Вечер располагал к какому-то блаженному отупению.

Некоторое время мы шли молча. Потом я вроде бы проснулся:

— У тебя есть на завтра какие-нибудь планы?

— Совершенно никаких. А в чем дело?

Пауза.

Мы прошли еще фонарь. Два ряда одинаковых лунного оттенка светильников и другие, не договаривавшиеся с ними — апельсиновые фонари на длинных изогнутых шеях, чей свет пробивался с проезжей части сквозь прорехи между листьев — образовывали редкие причудливые комбинации теней от наших фигур. Гравий шуршал под ногами.

— Знаешь, — сказал я, — пойдем, поиграем завтра в бадминтон (мы любили эту игру, хотя другим ребятам она казалась какой-то замедленной, изнеженной что ли, в общем, не мужской) в Яблоневом саду. Туда, за школой, знаешь? Где было футбольное поле. Я принесу новые ракетки, покажу тебе. Американские… И воланы тоже — еще нераспечатанные. Мне отец привез. Хочешь? На целый день. Завтра будет солнечно, смотри, какой был закат.

Лёнька задумался, взглянул на меня, отвел глаза, остановился.

— Вообще это было бы здорово, — он нахмурился, в сердцах прищелкнул пальцами. — Только у меня ведь мама все время дома, она обязательно нагрузит мне кучу всего, если на целый день. Заставит взять плащ от дождя. С едой придумает что-нибудь такое, с кучей пакетов, или скажет идти обедать домой. Если бы она работала… Надо что-нибудь придумать. — Он уныло посмотрел на носки своих ботинок.

Я знал, что у него действительно очень беспокойная мама и строгий отец, и он их старается во всем слушаться, потому что любит. (Я тоже очень люблю своего отца. Но в этом смысле с ним у нас несравненно проще. У каждого из нас была своя личная жизнь.). Я придумал выход из положения.

— Нет, ну правильно, ты ей скажи — после игры нам обязательно захочется есть, но ничего не нужно брать. Пусть она не беспокоится. После игры, если хочешь, — я сглотнул и запнулся, — я хотел пригласить тебя в одно место, в кафе. Здесь недалеко. Там такой приглушенный малиновый свет и все время играет музыка, даже днем. Очень здорово. Вот… Скажи, что я тебя приглашаю. Я думаю, она отпустит. Если ты хочешь…

Лёнька смутился, наклонил голову так, что волосы почти закрыли его лицо, и спросил веселым голосом:

— В кафе? А нас пустят?

— Конечно, пустят! — Я даже удивился. — Мы с отцом часто ходим, когда дома неохота возиться. Меня там знают. Если есть деньги, почему же не пустят?

— А у тебя есть? У меня немного…

Я улыбнулся. Что он, забыл, с кем имеет дело?..

— Что ты, конечно есть. Не беспокойся, я тебя угощаю.

— Ничего себе… давай, конечно, если так. А то послезавтра опять эта школа начинается. — Это все говорилось из-под опущенных волос. Он будто меня стесняется что ли… А я — его…

— Слушай, да, — он поднял на меня свое смугло-лунное лицо. — А в чем будем играть? Если потом в ресторан, тогда как одеваться? — Мы дружно засмеялись.

— Ну и что?!! Наденем костюмы, а там, в саду разденемся, в плавках поиграем, и заодно позагораем… И будет все нормально.

— Куда еще загорать! — Лёнька посмотрел на свои руки, потом — на меня. — Мы и так уже совсем черные! — Мы опять засмеялись.

Было так хорошо смеяться вдвоем… Мы медленно двинулись дальше. Становилось темнее; было около десяти. Фонари засветились ярче, и все вокруг сразу стало красивее и таинственнее. За разговором мы незаметно вышли к детскому городку, там почти никого не было. На одной из скамеек вокруг центральной клумбы три старушки на сон грядущий наслаждались свежим воздухом вечернего бульвара: все-таки лучше, чем в своем дворе. Ярко белел платок одной из них. Интересно, неужели и мы тоже когда-нибудь состаримся? Конечно, состаримся, но это, наверное, будет не скоро…

Мы тоже выбрали скамейку в полумраке деревьев, тщательно смели с нее пыль, чтобы не запачкать наши брюки, и осторожно присели. Так таинственно было кругом…

— Добрый вечер, прекрасные юноши! — прозвучал негромкий голос у нас над головой. Мы подняли глаза — рядом стоял незнакомец — солидный мужчина в безукоризненном костюме, похожий на работника искусства, и приветливо нам улыбался. — Такой чудесный летний вечер! — Он подмигнул. — Какие вы оба милые ребята-и темненький, и беленький! Прямо как будто сделаны на заказ! — Он засмеялся. — Вы ждете кого-нибудь? Или нет? В любом случае, могу предложить на этот вечер замечательную культурную программу. Мой автомобиль недалеко, Дома есть музыка, видео. Есть шампанское, ликер, шоколад… Прокатимся?

Мы переглянулись, сдерживая улыбки.

— Нет, спасибо, — ответил за двоих Леонид, — мы просто с другом гуляем…

— Вы уверены, что не хотите? — лукаво спросил незнакомец, поглядывая то на Лёньку, то на меня. — Уверяю, я могу устроить так, что вам это будет очень интересно…

— Нет, нет! Не надо! — Мы энергично замотали головами. — Мы просто гуляем и все! У нас… м-м-м… свои дела!

— А-а, в таком случае приношу свои извинения. — Мужчина галантно раскланялся. — Я все-все понял. Простите, что я так вторгся. Желаю приятно провести вечер! — и он удалился, а мы еще долго смеялись, поглядывая друг на друга.

Потом мы качались на качелях. Вы видели когда-нибудь, чтобы шестнадцатилетние юноши качались на качелях, если они не пьяные и не оглашают окрестности циничным хохотом, пугая людей? А мы качались — одни, в полной тишине совершенно обезлюдевшего бульвара.

Деревянные на высоких дубовых сваях качели своей формой напоминали лодку или колыбель. Довольно, помоему, неудобная штука, чтобы ее раскачивали, стоя рядом, и слишком тяжелая, чтобы маленькие дети вдвоем могли раскачаться сами. Взрослым же здесь просто было бы чересчур тесно. Но именно у нас — шестнадцатилетних, полубезумных (от таинственной сказочной обстановки вокруг, от чудесного летнего вечера, от какой-то блаженной внутренней радости — одной на двоих: Лёнька даже скинул новые ботинки, устав от них за день — раньше он себе не позволил бы такой вольности), именно у нас было как раз достаточно силы при миниатюрной комплекции, чтобы безо всякой помощи (как и дальше было с нами во всем, что с нами было дальше), самим подняться в воздух и задать предельную скорость волшебному кораблю. Скрипят железные уключины, корабль взмывает в небо — ох, дух захватывает! Мы сидим лицом к лицу, раскрасневшиеся, возбужденные и восторженные, руками крепко сжимая так, что бледнеют кончики пальцев, стальные поручни (то есть, как они там называются по-настоящему, не знаю), отполированные ладонями наших предшественников (интересно, таких же самых, как мы?) И несемся, несемся в пространстве, вне всякого времени, мимо скользкой, прохладной луны, мимо влажных звезд, совершенно оторвавшись от земли. Раздается корабельный скрип, плотный ветер взвивает твои волосы, твою взлетающую, плещущуюся куртку — ах, не могу смотреть! Твои босые ноги, покрытые лунным загаром, выглядят так трогательно нежно на просмоленные досках «палубы». По твоему лицу, в переменном свете то с неба, то от мигающего желтым светофора на углу — пятнисто пробегают тени листьев, а вот тебе на волосы упал целый лист — зеленый, кленовый, с золотыми островками (скрип, скрип), — и ты смотришь на меня, смотришь своими огромными, сверкающими глазами и улыбаешься мне. И ничего не нужно говорить, мы же думаем вместе (если вообще способны сейчас о чем-то думать), и чувствуем вместе, и бьется одно сердце на двоих. А может, я все это себе вру? Может, мне все это только кажется, и ты не слышишь того, что я тебе сейчас говорю в душе? Ах, нет, не хочу, не надо! Я так измучился, дайте мне немножко помечтать. Здесь так хорошо, я совсем не хочу вниз…

Когда мы сошли на землю, голова немного кружилась. Бульвар был пуст. Фонари не горели. Приглушенный фиолетовый свет проникал с проезжей части, да у перекрестка мигал желтым глазом светофор, и прямо над головой горел зловещий, ослепительно — бледный месяц. Я нажал кнопку сбоку часов. Циферблат осветился. Я взглянул на него и обомлел: без пяти час! День кончился, такой бесконечный, жаркий, сумасшедший, но все-таки кончился… Еще утром, еще днем я был на даче, ехал на машине, мы сидели в кинотеатре, гуляли… но все-таки день кончился, истлел, догорел, как те фонари, что сейчас были темными и спали.

Лёнька проводил меня до самого подъезда. («Чтобы тебя не украл тот дядька», — пошутил он.) Когда мы скорым шагом подходили к дому, в окне второго этажа на желтом фоне мы увидели силуэт отца. Он стоял, опираясь локтями о подоконник. На черном фоне его лица вспыхивал и угасал красный тусклый огонек, осыпаясь, то и дело вниз мелкими искрами. По освещенному окну вверх медленно ползли, извиваясь, клубы дыма.

Мы простились с Лёнькой у парадного долгим рукопожатием. Я взбежал по гулкой лестнице и повернул ключ в замке. Отец бросил окурок в темноту и обернулся ко мне.

— Ты меня ждал? — глупо спросил я. Он утвердительно кивнул.

— А почему не ложился? — задал я еще один умный вопрос, чувствуя себя полным идиотом, потому что не знал, что еще сказать.

Отец взглянул на большие стенные часы, показывавшие пятнадцать минут второго, пожал плечами, глубоко засунув руки в карманы пижамных штанов, затем прошел в прихожую, где я в это время стаскивал ботинки, запер дверь на верхний и на нижний замок, затем вернулся на кухню.

— Звонил Павел Иванович, — задумчиво сказал отец.

Я опустился на стул.

— И что?

— Что-что? — отец глубокомысленно почесал небритый подбородок. — Спросил, что ты сделал с его сыном? Почему он до сих пор не вернулся домой? Я объяснил ему, что вы решили остаться в кинотеатре до утреннего сеанса.

Я сконфуженно хмыкнул. Непонятно было, шутит он или говорит всерьез, у него всегда так.

— А если честно? — спросил я осторожно.

— Если честно, я сказал ему, что Леонид наверняка пойдет провожать тебя до дома, как он обычно делает, и поэтому задержится. Поблагодарил за то, что он обеспечил моему сыну охрану, и просил не волноваться.

— Отец, спасибо! — Я облегченно вздохнул. — Ты меня прости, ладно? — Я встал и нежно поцеловал отца в колючую щеку.

Он смутился и продолжал нарочито строгим голосом:

— Но все равно, я уверен, твоего друга ждет дома серьезный разговор. Ты знаешь, что отец до сих пор иногда наказывает его ремнем? — Он грозно посмотрел на меня поверх очков. — И правильно, поэтому он вырос таким ответственным, не то что некоторые… Я тоже решил тебя сегодня наказать… — Отец поискал глазами подходящий предмет. — Вот этой сковородкой… если ты не съешь все, что в ней находится. — Он поставил передо мной накрытую полотенцем сковородку, затем подошел к холодильнику, достал нераспечатанную коробку морковного сока, бутылку пива (для себя), взял из буфета два стакана, поставил все это на стол и сел напротив. (Да, видно здорово был недоволен Лёнькин отец, если он сам позвонил сюда. Я знал, как Павел Иванович, этот строгий полковник, боится моего отца. Его боялись все, кого я знал, кроме меня, конечно. Все у него на работе это тоже знали и поэтому меня боялись еще больше. Надо было мне Лёньку проводить домой, вот что. Ну ладно. Теперь уже ничего не поделаешь). Я повесил пиджак на спинку стула, ослабил узел галстука и медленно стал отрезать кусок хлеба. Весь день я провел между небом и землей и сейчас чувствовал себя, словно я весь состою из взвинченного до предела, зверски голодного воздуха. Но у меня на языке вертелся еще один, беспокоивший меня, вопрос:

— Пап, мы завтра собирались пойти в сад, играть в бадминтон. У нас последний день… — я выжидающе взглянул на отца.

— Так, а причем тут я? — спросил он скучающим голосом.

— Я боюсь, что Павел Иванович не отпустит Лёньку, скажет, чтобы он готовился к школе. Он, знаешь, какой противный!

— Знаю, — отец зевнул. — И что я должен сделать? Прикрыть?

— Если ты скажешь, что ты меня отпустил, — пояснил я, — то он отпустит Лёньку, понимаешь? Я это знаю точно.

— Насчет Павла Ивановича могу тебе сказать, что у меня завтра выходной, так что он в девять утра проводит совещание. Пусть поработает, ему полезно. Идите в сад, играйте, делайте, что хотите… Но учти, что послезавтра — школа. Так что просьба после десяти быть дома. Ты ешь…

Я облегченно вздохнул, придвигая поближе сковородку. Отец наполнил оба стакана (мой — морковным соком, а свой — пивом), чокнулся со мной, сделал глоток и улыбнулся.

— Эх, распустил я тебя, Женька, вот что… Ну да ладно…

Часть 3

Честно сказать, я так и не смог как следует уснуть в эту ночь. После ужина, во время которого мы с отцом еще успели сыграть в шахматы, после того, как я еще купался (день был очень жаркий и потный) когда, уже в третьем часу ночи я, наконец, лег в постель и выключил оранжевую лампочку ночника над изголовьем, сон не спешил смежить мне веки. Преувеличенными, объемными проплывали, вставали образы минувшего дня. Тени от листьев в свете фонарей на дорожке напоминают клетки шахматной доски, потому что в самих фонарях есть что-то от белых ферзей и королей. А когда свет гаснет — черные выигрывают… Что-то я такое мрачное написал. Качели… Что он сейчас делает? Спит уже. Или нет? Ему, наверное, попало за то, что он так поздно пришел… В чем он спит? Я вспомнил, что Лёнька, как и я, закаляется и спит обнаженный, накрываясь только одной простыней. От этих мыслей сладко-болезненная волна пробегала по моему телу. Смутно, сквозь дверь я услышал, как в кабинете отца зазвонил телефон (дверь кабинета, наверное, была приоткрыта), как отец приглушенным голосом говорил с кем-то. Потом, после паузы заговорил уже с кем-то другим по-английски, видимо прикрыв дверь так, что я уже ничего не мог разобрать. Это, я знал, звонят из Америки, у них сейчас день… Совсем обнаглели. Я лежал на спине, закинув руки за голову, то закрывая глаза, то открывая; глядел на два правильных косых прямоугольника света, наискось пересекающих темную поверхность потолка, под определенным углом в точности повторяя форму окна. Было жарко. Я сдвинул простыню в ноги и так лежал в полудреме, то засыпая немного, то снова просыпаясь. Мы договорились на одиннадцать часов, на углу, у ограды, по дороге в яблоневый сад. Было чуть слышно, как тикают большие стенные часы на кухне… Осторожно, на цыпочках я прошел по темному, длинному-длинному коридору, в конце которого маячил еле видный свет и, очень осторожно, прижимая рукою дверь, чтобы не шуметь, вошел в комнату Леонида. Тут стоял голубоватый сумрак, Высокое окно отражалось в полированной поверхности письменного стола с наклонной лампой и такой же точно, как у меня, подставкой для карандашей. Вот здесь он готовит уроки. Скоро этот стол будет завален книжками и тетрадками. Из открытого окна веет теплый, ароматный ветер. Все небо усыпано огромными звездами. Справа, у стены, низкая кушетка, которую можно раздвигать на ночь. Лёнька спал на боку, накрывшись до пояса белой простыней. Правая рука была согнута в локте, растрепанная темная голова сместилась к краю подушки. Ветерок из окна чуть шевелил его волосы. Полна тишина… было только слышно ровное Лёнькино дыхание. Потом, каким-то образом, я сам стал Лёнькой, почувствовал щекой край подушки, лежа на правом боку, телом ощущая прохладные крахмальные складочки белых простыней (такая жаркая летняя ночь!). И еще, с другой стороны сознания, сквозила иная, совсем не ночная, ослепительно-солнечная мысль: ожидание завтрашнего дня, дня игры в яблоневом саду в бадминтон… в одиннадцать, на углу, у дороги в яблоневый сад.

К утру я все-таки забылся. Ранний летний рассвет давно уже бродил по комнате, не зная, что делать, высвечивая постепенно то одни, то другие предметы. Подул сильный ветер — южный, судя по расположению моего окна, кто-то внизу хлопнул дверью, слышался голос просыпающегося транспорта, смешиваясь с шелестом деревьев, дубовым и липовым. Утренний свет проникал сквозь закрытые веки. Все вокруг постепенно наполнялось звуками, порождавшими в моей спящей голове какие-то бесконечные, до неприятного реальные киносериалы. Я смотрел на часы и застывал в ужасе: без трех минут одиннадцать! Значит, я опоздал! И я вскакивал в панике, не попадая, потом попадая ногами, как надо, в брюки, хватал рубашку, ботинки и вылетал за дверь, держа все подмышкой, в зубах, надевая и застегивая прямо на ходу и бежал, сломя голову, с разбегу ударялся ладонями и грудью о чугунную ограду и неожиданно обнаруживал, что забыл взять ракетки для бадминтона… Смотрел на часы — и, оказывалось, что уже полтретьего! И, конечно, Лёнька меня не дождался! И я в исступлении выл и стонал, и бил кулаками по бесчувственной чугунной ограде, и шел дождь, и мое лицо было мокрое, и руки, и грудь были мокрыми, и вдруг все прерывалось, я куда-то проваливался… И опять, и опять, до бесконечности… Пока, наконец, изображение не начало рваться, расползаться, как слабая ткань, и сквозь него, как ясное небо проглядывает сквозь рассеивающиеся тучи, стала проявляться реальность. И я обнаружил, что лежу неподвижно в своей постели, на спине, широко раскинув руки, сбросив в сторону одеяло, и совсем оттеснив подушку. И солнце, как на приморском пляже, нестерпимо бьет мне прямо в лицо. Вся комната напоена была ярким светом. Солнечные блики играли на стене, на полу, на полированных дверцах шкафа. Сверкали и переливались разноцветными искрами граненые хрустальные шарики на шнуре выключателя ночника над моим изголовьем. Сна не осталось ни в одном глазу. Я взял со столика возле кровати свои наручные часы — было полвосьмого. За окном неистово шумели деревья. Ничто громко не тикало, никакого будильника рядом не было, значит, я проснулся сам. И впереди еще масса времени.

Я вскочил с постели, как освобожденная часовая пружина и помчался по теплому, как пляжный песок и такому желтому, залитому солнцем, паркету, в ванную, хлопая дверями и едва не опрокидывая с налету калошницу в прихожей. В ванной я отвернул оба крана и сразу наполнил квартиру шумом — вообще, отец утверждал, что весь шум в доме произвожу только я. Что ж, я думаю, что где-то, возможно, он был прав.

Пока я умываюсь, скажу два слова о доме, где живет герой повествования. Городская наша квартира находилась в одном из домов старинной архитектуры, в центре Москвы — в просторном доме, с высокими потолками, принадлежащем раньше одному богатому промышленнику. Отцу эту квартиру дали еще в прежние годы, как профессору. Когда-то, еще до меня, внутри дома делали капитальный ремонт, и сейчас, в смысле центрального отопления и горячей воды, все уже было давно перестроено, но расположение комнат вроде бы осталось то же самое, и лепные фризы по стенам вдоль потолков и на самих потолках — вокруг люстр — во всех комнатах были целы. Высокие окна выходили во двор, где шелестели густые, раскидистые деревья — вековые дубы и липы. Подоконники из серого мрамора, вместе с промежутком между наружными и внутренними рамами, шириною составляли чуть ли ни метр. Летом я любил сидеть там, читать книжку или, например, грызть яблоко. Самая маленькая комната была кабинетом отца. Огромный письменный стол с кучей ящиков, заваленный бумагами; телефон, компьютер, вечно переполненная пепельница и высокая лампа на подставке под мягким шелковым абажуром. Вертящееся кресло; высокое, как кипарис, дерево в горшке. Бесконечные стеллажи книг с пугающими названиями на разных языках, висящий слоями дым. Здесь отец работал, иногда днем, иногда ночью, ставя рядом с собой кофейник на подставке и накуривая так, что дым можно было резать ножом. Другая комната, значительно больше по размеру, была моя. Тут все ясно: кровать, письменный стол, мольберт, шкаф для одежды, телевизор, видеомагнитофон, музыкальный центр, три спортивных тренажера: универсальный силовой, беговая дорожка и скамья для тренировки пресса. Хорошая, светлая комната. Большое окно, яркие, веселые обои. На стенах — мною написанные картины, несколько наивные, но нежные и добрые (море, осень, заснеженный лес). Центральная, проходная комната (точнее, зал) самая большая комната по размеру, выходила на широкий, полукруглый балкон. Стены самой комнаты облицованы были деревянными панелями. Большой диван; глубокие кресла из кожи. Низкий, креслам под стать, широкий журнальный стол из темного дерева с квадратной хрустальной пепельницей посередине, на пару со своим собственным отражением. В солнечный день в них так чудесно переливались блики). Здесь обычно отдыхал отец и, даже спал по ночам — на широком диване — вместо спальни (еще одной комнаты, которая была похожа на отцовский кабинет, и которую я не буду описывать, потому что редко там бываю). Идем дальше… Здесь, в зале, кроме больших, старинных картин (тоже пейзажи, но уже взрослые), кроме телевизора и всего прочего, еще обитало большое, грозное пианино из красного дерева. Полированное, значительно лучшее, чем на даче. Напротив, у другой стены, боком к балкону, стоял высокий трельяж, увеличивая комнату почти вдвое. Будучи совсем ребенком, я нашел в его ящиках засохшую губную помаду. Отцу трельяж, казалось бы, в принципе был не нужен, но он всегда стоял здесь, сколько я себя помнил. Случалось, когда отец читал в зале, расположившись на диване, в то время, как я перед зеркалом одевался или причесывался (в особенности последнее), я ловил на себе его взгляд в зеркальном отражении, особый взгляд. Он смотрел с какой-то особой болезненной нежностью на мою спину, мои ноги, мои волосы, смотрел, как движется моя рука, как я держу гребень… Я всегда это замечал, и в этот день был с ним особенно нежен и ласков. Я видел фотографии моей покойной матери в наших альбомах (хотя отец не любил их показывать): вот она, Женя, Евгения Николаевна Золотова: мои густые светлые волосы, мое узкое лицо, мои темные ресницы, мои глаза. Я вышел точной ее копией, как говорил отец; и с годами, по мере того, как я взрослел, это сходство все более увеличивалось. Она погибла в автокатастрофе, когда на последнем месяце беременности у нее неожиданно начались схватки, и отец, не имея возможности вызвать «Скорую» (они находились тогда на даче, на природе) помчался с ней на машине в ближайшую больницу. Она находилась на заднем сидении, и начала рожать прямо в пути. Отец остановил машину, шел проливной дождь и огромный грузовик, вылетев из-за поворота, не успел затормозить… Мама погибла, и одновременно я появился на свет. В машину сели два человека: муж и жена, и из машины вышли двое: отец и новорожденный сын… Поэтому всю жизнь, несмотря на свою природную сдержанность и ироничность, он все время, казалось, как-то по-особому обо мне тревожился. У нас в Москве было много родственников, но у всех дети были уже взрослые, у некоторых детей уже у самих были дети. Я один был поздним ребенком, самым младшим, и по прямой линии, единственным. И я должен был в будущем (все это знали), стать наследником всей научной и финансовой «империи» моего отца — по бумагам я уже сейчас был его действующим компаньоном, хотя совершенно не понимал, как это происходит. Не могу сказать, чтобы меня это хоть сколько-нибудь не устраивало. Где-то я слышал, что нормально человек может развиваться только в обществе своих сверстников; думаю, что это не так. Во всяком случае, мне лично гораздо больше нравилось (да и кому бы не понравилось?) занимать особое положение среди взрослых в нашей семье, чем подчиняться казарменным порядкам школы (к сожалению, приходилось) и пионерских лагерей. В лагере я был всего-то один раз, и повторять у меня желания не появилось. Зато, правда, когда вернулся, отец еще чуть ли не две недели был в поездке, и я великолепно провел время, катаясь на лодках в парке, купаясь, читая книжки — и даже не истратил всех денег, что он мне оставил. Бабушка считала, что я в лагере, а в лагере думали, что я поехал на дачу к бабушке (мобильных телефонов тогда еще было мало, и не у всех они были). Только один отец, видно, догадался, как может получиться в действительности, и на всякий случай оставил мне все необходимое, и даже больше. Он любил делать мне подарки, по всякому поводу и без повода, причем всегда по возможности незаметно, как бы невзначай, стараясь избежать бурных проявлений моей благодарности, и смущенно иронизировать, если ему это все-таки не удавалось. В тот год, когда мне исполнилось шестнадцать, отцу минуло пятьдесят три.

…Я выключил воду, повесил на вешалку влажное полотенце, надел перед зеркалом ярко-синие плавки, в которых собирался играть с Лёнькой в бадминтон, повертелся так и этак — здорово! — и вышел из ванной.

Диван отца не был расставлен и застелен, видимо, он так и не ложился. Я прошлепал мокрыми тапочками на залитый солнцем балкон. Отец был там. Он стоял в профиль ко мне, в своей махровой пижаме, совсем заросший щетиной, с набрякшими мешками под глазами, и курил, стряхивая пепел вниз. Было еще по-утреннему свежо.

— Доброе утро! — весело сказал я.

Он покосился на меня, пронзительно сверкнув тяжелыми стеклами очков в роговой оправе, и медленно, утвердительно кивнул.

— Доброе утро, красавчик. Если ты простудишься, я не виноват.

Я расхохотался. Ветер приятно холодил мокрые волосы. Я закинул руки за голову, потянулся, хрустнув чем-то внутри спины, закрыл глаза, подставляя всего себя солнцу и ветру. Так здорово…

— Хорошая погода, — сказал отец. — Тихо, смотри, кот охотится. — И одновременно я увидел галку, сорвавшуюся внезапно с дерева и улетающую, и пятнистого кота на толстом суку, все еще застывшего перед прыжком, которому так и не суждено было совершиться. Теперь он заворожено глядел ей вслед долгим, долгим взглядом. Ветви дерева судорожно раскачивались.

— И вот так всегда, — сказал отец, обращаясь к коту. Кот его не слышал, поэтому не мог возразить.

Прямо перед нами шумела душистая, разговорчивая липа. Я не удержался, переступил с ноги на ногу в своих хлюпающих пляжных тапочках, вытянул вперед шею, насколько мог, и откусил листочек.

— Ну и как, вкусно? — осведомился отец с интересом, окутываясь облаком голубого дыма.

Я энергично кивая, согласно промычал. Отец, приподняв брови, почесал подбородок, как делал всегда в раздумье, прежде чем прийти к окончательному выводу.

— Из этого я делаю заключение, что пора завтракать, — сказал он.

Я еще согласней кивнул, повернулся, помедлил еще секунду на балконе — посмотреть, как отец щелчком выбрасывает дымящийся окурок, и быстрыми шагами вернулся в комнату. Там я старательно расчесал мокрые волосы перед зеркалом. (Пока буду завтракать, как раз высохнут, это лучше, чем сушить феном). Включив на всякий случай телевизор — вдруг покажут что-нибудь интересное — я еще несколько минут крутился перед трельяжем с расческой в руках, экспериментируя со своими волосами и оставляя на паркете мокрые следы. Отец, проходя мимо на кухню, легонько шлепнул меня пониже спины, указав пальцем на пол:

— Паркет испортишь!

Я, передернув плечами, издал пронзительный стон:

— Он же лакированный! Что ему будет?

День обещал быть чудесный, и настроение у меня было, как победный клич Тарзана. Какой тут, к черту, паркет. Отец готовил где-то на кухне. Оттуда уже начинали доноситься волнующие запахи. Он редко пользовался прислугой — ему не нравилось, когда по нашему дому ходит кто-то посторонний (уборщица приходила раз в несколько дней, а готовить отец любил сам, или мы ходили в ресторан поблизости).

Я пошел в свою комнату — одеваться. Как вчера — рубашка, костюм… да, вот самое главное: я извлек из шкафа прямоугольный плоский футляр с американским флагом и изображением серебряного орла с надписью: «Silver Eagle. Sport's world». Проверил, там ли лежат ракетки. Так, а вот рядом — голубая коробка, еще не распечатанная. В ней шесть воланов с белым оперением из настоящих перьев (может быть, выщипанных из того орла?) — самые королевские. Такие воланы портятся, правда, куда быстрее, чем пластмассовые, но не важно. Теперь надо подумать, чем их утяжелить (мы с Леонидом всегда это делали). У меня для этого нашелся пластилин и железные шарики от маленького настольного бильярда. Так, вот сумка, очки от солнца… Вроде все. Я моментально оделся (пиджак надену потом, перед выходом), оправил складки рубашки, застегнул часы на руке — да, а куда я, собственно, спешу — еще даже девяти нет. Без десяти девять. Я прошелся по комнате, раздумывая, что еще нужно сделать, вспомнил про ресторан, так, нужны еще деньги. Я стал шарить в карманах своих костюмов — вчера я даже не посмотрел, а вполне могли остаться с прошлого года. Ага, вот мой бумажник, а в нем… так, так… ну, что ж, вполне достаточно денег, так что даже не надо просить у отца. Я сунул бумажник в карман, вернулся в зал и сел, подобрав под себя ноги, в кресло перед телевизором. Показывали новости, шло какое-то заседание. Я прошелся по другим программам, но ничего не нашел — так только, что-то связанное с наступающим учебным годом… ничего себе, я совсем о нем забыл. Так завтра, получается, школа? Чушь какая… Я даже рассмеялся. Но завтра еще и студия живописи, и бассейн, и мы опять будем заниматься и плавать вместе. Ох… Ледяной отголосок летней тоски и вчерашнего мучения в кинозале снова застучал в центре моей грудной клетки — а собственно, вообще почему мы договорились на такое позднее время. Может быть, мне ему позвонить? Хотя, я подумал, он ведь встает быстро, по-военному, он такой собранный, не то что я — так что сейчас он вполне еще может спать. Мне опять вдруг стало грустно и безысходно, на глаза даже навернулись слезы — и тут отец позвал меня завтракать. Я встал, но одновременно с этим раздался телефонный звонок. Отец быстро прошел в кабинет, снял трубку… я весь напрягся… звонили, похоже, из института — и я снова опустился в кресло, ожидая, пока они закончат…

Полдесятого… Телефон звякнул — отец повесил трубку, вышел из кабинета и позвал меня к столу. Сделав телевизор громче (там уже шла музыкальная передача), я поплелся на кухню (или помчался?). Настроение у меня теперь было какое-то мерцающее, словно маяк в густом тумане — «то угаснет, то потухнет», как говорил отец. Оно перекатывалось, как стальной шарик в игрушечном лабиринте, от сверкающего восторга — к черной тоске… То есть, все это, конечно, внутри, про себя — не знаю, как это выглядело снаружи. В действительности я сидел за столом, молча, склонившись над своей тарелкой, и ждал, пока отец переложит в нее со сковородки часть того, что приготовил — что-то непонятное, но вкусное — вроде бы, нарезанное тонкими ломтиками вареное мясо, укрытое тоже тонко нарезанным репчатым луком. Потом следует сплошной слой мелко натертого острого сыра, все это облито сверху оливковым майонезом и зажарено в духовке до состояния… скажем, до состояния единого целого.

— …И, что самое интересное, — продолжал говорить отец. Он что-то говорил все это время, пока я тут страдал от любви. Смеха ради, не могу не сказать, что эти страдания положительно повлияли на мой аппетит. — Что самое интересное, — он отхлебнул глоток пива из стакана, — если там будет стоять такой ответ, то они до определенного момента ничего не поймут. А когда спохватятся — скажут, что все так думали, начнут развивать, — он отправил вилкой в рот кусочек запеканки, — и сломают себе зубы… — его челюсти ритмично задвигались, пережевывая пищу.

— Что это? — я указал глазами в свою тарелку, на исчезающие остатки. — Как называется?

— Не знаю, — он неопределенно пожал плечами, — само получилось. Взял, сделал. Такая композиция. Не очень остро?

Я отрицательно покачал головой, доедая композицию.

Несколько слов о еде в нашем доме. Отец был богат на кулинарные выдумки, любил возиться на кухне, ставя опыты с продуктами, — подопытным кроликом являлся в данном случае я. Не знаю, насколько было полезно то, что он готовил (полагаю, что по рассеянности он и сам об этом не задумывался — о чем говорить, если как-то за чаем, он машинально предложил мне сигарету (мне было двенадцать лет) и спохватился лишь в последний момент, когда я уже осторожно протянул за ней руку); но всегда было очень вкусно, и я был с ним полностью согласен, когда однажды, порвав недописанную статью, он обозвал себя профессором кислых щей. Утром у нас всегда были какие-нибудь, сделанные с его точки зрения «наспех» закуски, которые мы запивали либо пивом, либо крепким кофе (отец), или же молоком, или фруктовым соком (этим уже я). К моему возвращению из школы отца обычно еще не было, поэтому он давал мне деньги и настоятельно требовал, чтобы я обедал в школьной столовой — чего я, конечно, никогда не делал, а вместо этого покупал пирожные, но, естественно, об этом умалчивал. К ужину же он обычно готовил что-нибудь долгое, сложное (и вряд ли смог бы повторить то, что однажды уже сделал). Я охотно помогал ему на кухне, но только на «черных» работах: почистить картошку, вымыть посуду и тому подобное. Сами же «композиции», как он выражался, готовил только лично отец: какое-нибудь «Комбинированное мясо», или «Задумчивую рыбу», или «Диссертацию из тушеных овощей», и всегда любил удивить меня, к вечеру уже неприлично голодного (от пирожных толку было мало), каким-нибудь сюрпризом.

…Покончив с завтраком, я посмотрел на часы. Девятнадцать минут одиннадцатого. Ну что такое, эти стрелки совсем не хотят двигаться! Я помог отцу убрать со стола, сходил, почистил зубы и стал собираться в дорогу. Что ж, если идти медленно-медленно, то, в принципе, уже можно выходить.

— Ну все. — Я открыл входную дверь. — Значит, в десять я вернусь.

— Только не позже! — Я кивнул. Дверь закрылась за мной.

Часть 4

Еще издали я увидел высокую, гибкую Лёнькину фигуру в белом костюме, возле чугунной ограды. Он уже ждал меня. Я взглянул на часы. Без пятнадцати…

— Ну вот, — деланно нахмурился я, хотя мне было очень приятно. — Опять ты пришел раньше меня. Получается, что я опоздал?

Лёнька улыбнулся.

— Извини! Так уж получилось. Ну что, идем? Мы пошли по тропинке, ведущей в яблоневый сад.

— Ты знаешь, мне сегодня приснился странный сон, — задумчиво сказал Леонид. — Будто я просыпаюсь, и уже одиннадцать часов. Я вскакиваю, вылетаю за дверь, одеваюсь на бегу, и вижу издалека — ты стоишь на углу, ждешь меня, держишь ракетки в руке. Я только успевал добежать до угла, а тебя уже нет… Странно, да? Я кивнул, пораженный, но ничего не сказал.

— Кстати, — спросил Лёнька, — а где ракетки?

— А вот они, — я показал ему черный футляр на ремне через плечо, с изображением серебряного орла.

— А-а… — Лёнька даже на секунду приостановился. — В твердом кофре! Ничего себе! Можно посмотреть?

— Сейчас, пойдем — покажу. — Мне не терпелось поскорее добраться до места. Мы двинулись дальше.

Место, выбранное нами для игры, находилось с южной стороны яблоневого сада (недалеко от Лёнькиного дома), и служило раньше футбольным полем, пока какие-то строители не прорыли поперек него глубокую канаву — проложить какие-то трубы. Трубы так и не проложили, а канава осталась, чисто по-русски. Для футбола это поле теперь, понятно, не годилось, но зато для бадминтона была в самый раз.

Мы расположились на траве, в зеленой тени густой раскидистой яблони, разложили вещи, сняли свои одежды и аккуратно повесили на ветвях дерева, чтобы не запачкать. Затем взглянули друг на друга — и дружно рассмеялись: у нас оказались совершенно одинаковые плавки. Мы их вместе купили в прошлом году, в спортивном магазине при нашем бассейне: американские, очень красивые — узенькие, ярко-синего цвета, сорок второй размер — для меня, и сорок четвертый — для Лёньки. И теперь мы надели их, не сговариваясь — получилось смешно — и как-то странно, как и с Лёнькиным сном. А вообще, если честно, я испытывал жуткое волнение, когда Лёнька разделся передо мной и остался в одних плавках — я как будто заново увидел его прекрасное, стройное тело, теперь окрашенное загаром. Он действительно заметно похудел, но от этого стал еще красивее, как мне казалось. И еще другое — новое, незнакомое ощущение: мне было немного стыдно и, вместе с тем, очень приятно самому стоять перед ним почти полностью обнаженным, так, чтобы он видел меня всего, и я чувствовал всем своим телом его взгляд… От этого я ощущал внутри упоительно — сладостный трепет и чувствовал, как румянец густо заливает мое лицо, шею и грудь — как все светловолосые, я очень быстро краснел. Мне было неловко, что Лёнька может это заметить и удивиться, и от этого я еще больше смущался. И еще… еще, не знаю, как сказать: я вдруг почувствовал, что сейчас мой организм здорового мальчишки предательским образом выдаст мое волнение — так, что это станет отчетливо видно со стороны, и тогда — о, позор! В общем, и смех, и слезы. «Надо было, — подумал я с горечью, — надеть, что ли, какие-нибудь джинсовые шорты, или спортивные трусы, а не только одни тоненькие облегающие плавки… Но вообще — ведь мы столько раз купались вместе, и даже рисовали друг друга у бассейна — и ничего, а теперь он так волнует меня, теперь — все по-другому…»

Я окончательно смутился и быстро сел на землю, в прохладную траву, склонившись над черным футляром и стараясь не глядеть на Лёньку. Он, как мне показалось, слишком торопливо последовал моему примеру, очутившись совсем близко. Его голое плечо коснулось моего, и по моему телу словно пробежал ток: я ощутил чистый, солнечный запах его волос, услышал его дыхание… На секунду мы замерли… Мне стало невыносимо сладко, и почему-то вдруг очень страшно. Очень.

— Так, — сказал я до нелепого громко (даже сам удивился), с трудом расстегивая туго поддающуюся молнию футляра с ракетками, — что мы имеем?

Я раскрыл футляр, где в углублениях покоились две прекрасные американские ракетки. Надо, надо немедленно переключиться. Лёнька тоже, словно по команде, живо занялся этим аристократическим спортивным инвентарем. Он осторожно извлек из футляра одну ракетку и стал разглядывать уже наощупь, пробуя на легкость, на звонкость, проводя ногтем по прозрачным струнам. Вот он чувственно взмахнул ракеткой, издавшей мелодичный свист (и мы оба, вроде бы, вздохнули с облегчением). Я тем временем медленно снял с голубой коробки золотую нить, содрал целлофан. Воланы мы разглядывали уже вместе, потому что эту коробку я еще не открывал, а на даче у меня были другие, да я и не играл там. Эти, новые, воланы имели каучуковые головки с тоненьким серебряным ободком у основания и белоснежное оперение. Они и весили, как перышко, что было не в нашем вкусе. Я достал из сумки пластилин и железные шарики, и мы деловито принялись их утяжелять. Головки были почти полые, так что не было риска испортить пластилином прекрасное оперение. Наконец все было готово.

— Надо же… настоящие перья. — Лёнька восторженно, совсем по-детски, дотронулся до кончиков нежных перышек кончиками сильных, но не менее нежных пальцев. — Такими воланами, наверное, играют короли?

«Ну почему я не перышко? — подумал я с тоской. — Какой он милый, какой нежный. Он никогда не обидит меня, не опозорит, не посмеется надо мной. Он настоящий друг. Может быть, я зря испугался, пусть бы все шло, как шло…»

Я засмеялся.

— Нет, такими воланами играют юные принцы. Короли в основном сидят за компьютером в накуренном кабинете и пьют пиво. Но без них ничего этого бы не было.

— Понятное дело, — Лёнька тоже улыбнулся. — Ну что, начнем?

Я посмотрел вокруг, прикидывая, где лучше встать.

Мы вышли из-под сени деревьев, немного прошли по зеленой пушистой траве и остановились на нужном расстоянии друг от друга. Лёнька стоял передо мной, размахивая ракеткой. Солнце светило на него спереди, ярко освещая его, бросая на плечо косую тень от волос, отсвечивающих красным, и все вокруг было залито солнцем. Листья яблонь трепетали на ветру, трава приятно холодила босые ноги. Я подбросил в воздух волан, взмахнул ракеткой…

Вы играли когда-нибудь сильно утяжеленными воланами в том состоянии, когда ты смертельно влюблен, когда внутри у тебя все горит, когда волнение и трепет достигли такого градуса, что уже не знают, как излиться наружу; когда от переполнивших тебя чувств уже начинает кружиться голова, и ты ходишь, как пьяный? Если да, то вы меня поймете: это нечто, ни на что не похожее, ни с чем не сравнимое — потное, прыгучее блаженство. Мы остановились достаточно далеко друг от друга, чтобы бить можно было сильнее. Каждый удар сопровождался таким свистом ракетки, что, казалось, не выдержит сам воздух. Волан при столкновении со струнами, издавал такой стук, что, случись кто-нибудь рядом, они бы удивились — что это за снаряд, по которому мы так самозабвенно лупили (словно это он был во всем виноват), скача и издавая страстные вопли. Красивая игра.

— На! — я в бешеном прыжке посылаю волан Лёньке.

Свист, стук… Лёнька взмывает вверх и одновременно делает скачок в сторону — весь золотой, залитый солнцем, отбрасывая со лба волосы, он изящным и, вместе с тем, сильным взмахом ракетки отдает — и теперь моя очередь… Перед началом игры мы отметили палками на земле две линии, обозначающие нашу дистанцию; переступить их было нельзя, но, поскольку воланы (в действительности один, размноженный частотой ударов) не всегда летели строго по прямой — приходилось все время скакать из стороны в сторону, чтобы точно отбить очередной снаряд. Иногда мы останавливались на минуту, перевести дух, затем начинали снова. Играло все тело — от кисти руки, сжимавшей рукоять ракеты, сквозь плечо, сквозь позвоночник — до самых пальцев ног, едва-едва поддерживающих весьма условную связь с землей. Все вокруг кружилось, все летело, зеленый шум деревьев, шорох травы под ногами, ослепительное солнце в зените небесной сферы, а в центре всей этой мелькающей круговерти — тонкая фигура Лёньки с разметавшимися по воздуху волосами.

Он перемещался легкими скачками то вправо, то влево, этот волшебный мальчик, с необыкновенной легкостью и силой, в прыжке, отражая мой очередной удар. Рядом со мной он казался мне всегда большим и сильным, а на самом деле — просто высокий мальчишка… Мы играли с такой страстью, что казалось — еще немного, и мы просто бросимся друг на друга, отшвырнув ракетки, и схватимся врукопашную — катаясь по траве, держа за волосы, кусая — в шею, в плечи, в губы, заключив друг друга в объятия — не на жизнь, а насмерть.

…Часа два мы провели в яростной перестрелке, причем сломался один волан: он упал на землю, когда я промахнулся, принимая Лёнькину подачу — наши руки, хоть мы и не замечали усталости из-за избытка адреналина в крови, били уже не так точно. Наконец я взмахнул ракеткой и опустил ее — у нас это означало «конец игры». Лёнька подошел ко мне, обмахиваясь ракеткой, как веером. Тело его было влажным и блестело на солнце, что Лёньке очень шло, щеки раскраснелись, волосы перепутались — я сглотнул, отвернулся — какой он был красивый сейчас!

— Знаешь, — сказал я заплетающимся языком, тяжело дыша, — хватит на сегодня, я уже не могу. У меня сейчас сердце, наверное, выскочит — вон как бьется. Леонид приложил свою ладонь к моей груди, мокрой от пота. Сердце у меня действительно билось, как у испуганной птицы — не только от усталости…

— Да, Женька, хватит, ты устал, — сказал Леонид убежденно, — иначе бы не промахнулся, я-то знаю, как ты играешь. — Он отбросил со лба волосы, обмахнулся ракеткой. — Я и сам уже устал. Пошли, отдохнем…

Вконец обессиленные, изжаренные солнцем, мы доплелись до яблони, где были наши вещи, и в изнеможении упали на горячую траву. Тень заметно передвинулась, пока мы играли, и теперь здесь был просто пляж. Мы лежали молча, не в силах произнести ни слова, только ощущая блаженную, ультрафиолетовую усталость во всем теле. Я закрыл глаза. Весь мир исчез. Сейчас, кроме нас двоих, никого и ничего под этим солнцем, в этом саду не было. (Это в действительности было так). Я ощущал Лёньку сквозь воздух, на расстоянии нескольких сантиметров. Так лежали мы вне пространства, вне времени. Это было как бы продолжением нашего безумного бадминтона. Я приоткрыл глаза. Лёнька лежал на спине, закинув руки за голову, согнув в коленях ноги. Глаза его были закрыты, волосы закрывали пол — лица. Я осторожно коснулся его локтя. Он улыбнулся сонной улыбкой, приподнял ресницы, потом повернулся набок, лицом ко мне. Я медленно протянул руку к его руке — сильной, мускулистой руке с тонким запястьем и узкими длинными пальцами, задумчиво перебирающими какую-то травинку; протянул руку, задержал, медленно опустил, сорвал зеленый стебелек, стал задумчиво грызть…

— Здорово поиграли, — сказал я. — Лёнька кивнул. — Как тебе ракетки?

— Ну еще бы, спрашиваешь… Королевские…

— Давай, они у нас будут, вроде как общие… Все равно мы будем вместе играть…

Лёнька кивнул:

— Давай…

Мы говорили какую-то ерунду ленивыми голосами, не задумываясь над смыслом слов.

— Давай, — продолжал я, — твоя будет, которая в футляре лежит сверху, а моя — та, которая снизу… — Он опять кивнул.

Мы взглянули друг на друга и расхохотались. Усталость постепенно проходила.

— Пить очень хочется, — сказал Лёнька.

— У меня в сумке есть апельсины…

— Здорово.

Мы достали из сумки пару апельсинов, принялись очищать. В воздухе сразу так хорошо запахло…

Я украдкой смотрел, как Леонид поднес к губам очищенный целый апельсин, не разделяя его на дольки, осторожно надкусил его, медленно глотая оранжевый сок… Несколько капель покатилось по белому боку апельсина. Лёнька поймал их языком, облизнул мокрые губы… Поднял на меня глаза.

Я опустил глаза. Задумчиво положил в рот дольку своего апельсина, стал медленно сосать, проглотил, поднял взгляд на Лёньку. Он смотрел на меня. Я улыбнулся. Он тоже улыбнулся и опустил глаза… Стояла полная тишина. То есть, конечно, пели птицы, стрекотали кузнечики, шумела листва деревьев; где-то слышался шум городского транспорта — но вокруг не было ни души… Мы были совершенно одни в саду.

Лёнька доел апельсин, отбросил шкурки в траву и повернулся на живот, блаженно вытянувшись, опустив голову на руки и закрыв глаза. На его очень загорелой, почти шоколадной, спине отпечатались следы травинок. Скользя взглядом от его острых лопаток вниз, вдоль позвоночника, я заметил на его пояснице, над плавками, и ниже плавок, на бедрах, узкие красноватые полосы, не сразу заметные на загорелом теле — следы не то от ремня, не то от розог. Внутри у меня пробежал холодок волнения и любопытства — и я почему-то сразу влюбился в Лёньку еще больше.

— Что, вчера был серьезный разговор с отцом? — спросил я напрямик, стараясь, чтобы голос звучал непринужденно.

Лёнька приоткрыл один глаз и улыбнулся. Я увидел, как он краснеет.

— А что, очень заметно? — спросил он.

— Немножко… на спине и внизу, на бедрах… а под плавками — не видно.

— Меня отец вчера выпорол, — просто сказал Лёнька, — за то, что я поздно пришел. — Он сорвал травинку и стал грызть. — Вообще-то, он был прав. Представляешь, я пришел в полвторого? Мама, знаешь, как волновалась?!! Так что тут, конечно, мне было нечего возразить… — Он пожал плечами.

Я слушал, затаив дыхание. Мне было очень интересно, и я был жутко взволнован, пытаясь представить себя на месте Лёньки. Его отец был еще сравнительно молодой человек, военный; сына он воспитывал очень строго, и я вполне мог вообразить, как он наказывает Лёньку — даже в пятнадцать лет. Меня самого никогда таким образом не наказывали, и для меня порка была чем-то таинственным и незнакомым. Я осторожно спросил:

— А как это было? — И поспешно добавил: — Не хочешь, не говори!

— Нет, ну почему? — Лёнька засмеялся. — Тебе могу сказать. — Он старался говорить небрежно, но чувствовалось, что он все-таки немножко смущается.

— Когда я пришел, ни отец, ни мать не спали — ждали меня. Мама была заплаканная и не хотела со мной разговаривать, а знаешь, как это тяжело? Хуже любого наказания. Уж лучше бы она ругалась… — Он вздохнул. — Я и сам чувствовал, что очень виноват — знаешь, как они волновались! А отец сказал, что давно уже меня не наказывал по-настоящему, не было необходимости, но этот случай — из ряда вон выходящий… — он запнулся, облизнул губы и продолжал: — И сегодня меня обязательно нужно выпороть. Мне, конечно, было жутко стыдно, но я понимал, что он прав: может, мне это и пойдет на пользу… — Он рассмеялся.

— А дальше? — у меня даже перехватило дыхание. Лёнька совсем смутился, покраснел, но продолжал:

— Дальше… отец отвел меня в свою комнату. Там уже стояла длинная скамья, на которой он всегда меня наказывал, и велел мне готовиться к порке. Я снял одежду, все, что на мне было: куртку, брюки и трусики — и так, совсем голый, вытянулся перед ним на скамье — знаешь, как стыдно! Отец достал несколько хороших гибких прутьев, ну, то есть розги. Они у него всегда имеются — для моего воспитания. Выбрал розгу подлиннее, получше, какая была, всыпал несколько раз, для начала, и объяснил, что именно в этом возрасте я должен сознательно учиться отвечать за все свои поступки. Еще добавил несколько раз, посильнее, чтобы прочувствовал, и говорит: если уж провинился, то надо быть мужественным. Еще всыпал — у меня даже дух захватило, но я смолчал. Розгами больнее, чем ремнем, — вздохнул Лёнька. — Ну, и, в общем, выпорол меня как следует. Всего я получил пятьдесят ударов розгой, и все вытерпел молча, — закончил Лёнька с достоинством.

— Больно было? — спросил я сочувственно.

— Конечно, больно, а ты как думаешь? — Он поднял с земли какой-то прутик и стегнул легонько меня по спине: и то вышло немножко больно, я даже тихонько вскрикнул и зажмурился. — Вот… а он меня в полную силу, — заключил Лёнька.

Мы немножко полежали молча. Я был взволновал, живо представляя себе Лёньку, обнаженного, на скамье, под розгами, при каждом ударе оставляющими на его теле ярко — красные полосы, представил, как он послушно и как мужественно молча переносит наказание — и я почувствовал, что немножко виноват перед ним.

— Мне тоже, наверное, следовало бы всыпать хорошенько, для воспитания, — сказал я, сладко потягиваясь на траве. — Лёнька, ведь вообще-то мы оба виноваты в том, что вчера поздно вернулись домой. Мы ведь вместе гуляли. Даже получается, что я больше виноват — ты ведь сначала меня провожал домой, а досталось тебе одному. В действительности, нас двоих надо было высечь, меня даже больше, а так вышло, что ты пострадал за меня. Это же нечестно. Меня надо было первого…

— Ну что ты, — Лёнька искренне удивился. — Кто же посмеет прикоснуться к тебе, к твоему телу? Ты же это… наследник, и все такое… — Он это сказал совсем не насмешливо, а, наоборот, серьезно и даже с нежностью, так, что мне еще больше стало неловко перед ним. Лёнька продолжал: — А твой отец уж точно никогда тебя не тронет. Ты, получается, вроде как сделан из золота… — он улыбнулся, взглянув на меня.

— Все равно нечестно, — сказал я. — Но мы это исправим…

От нашего разговора усталость как рукой сняло. Наоборот, я ощущал прилив новой энергии. Я вскочил на ноги, деловито поправляя плавки, потянулся, закидывая руки за голову, пробежался, сделал два раза «колесо». Лёнька вскочил вслед за мной.

— Хорошо бы сейчас выкупаться, — сказал я мечтательно.

— Точно, — отозвался Лёнька. — Пошли купаться на бензоколонку! — предложил он.

— Пошли!

Бензоколонка находилась на другой стороне яблоневого сада. Там была такая штука, не знаю, как она правильно называется, но из нее наполняют поливальные машины. И нам, и другим ребятам не раз случалось летом плескаться под ее ледяными струями. Мы надежно спрятали наши вещи и одежду в кустах, среди ветвей, и как были, босые, в одних плавках, пошли сквозной тропинкой в зеленом сумраке тесно смыкающихся ветвей, гнущихся под тяжестью зеленых еще яблок, словно мы с Лёнькой было в раю…

— Интересно, их уже можно есть? — подумал вслух Лёнька.

«Собственно, почему нет? — подумал я, — конечно, можно, хотя им еще далеко до созревания». Лёнька, между тем сказал:

— Знаешь, я всегда думал: кто вообще определяет, какие плоды предназначены для еды, а какие — нет? А если нам больше нравятся другие плоды? Зеленые иногда намного лучше красных, как-то свежее… Так нет, нельзя, не принято, будут ругаться. А кто-нибудь обязательно соберет и съест… А другие просто упадут и сгниют… — так, болтая, он протянул руку, сорвал яблоко у себя над головой и с хрустом откусил кусочек. — Знаешь, как вкусно! Попробуй!

«И мы станем, как боги», — подумал я, беря запретное яблоко из его руки.

У яблока был такой терпкий, вяжущий, очень юный и, вместе с тем, немножко грустный вкус. И сразу захотелось еще. Лёнька тем временем сорвал несколько штук, я последовал его примеру — благо, в саду не было видно никого, кроме нас, даже змея, как ни странно… Так, грызя зеленые яблоки, мы пересекли яблоневый сад, и вышли к бензоколонке.

Эта самая штука, стоящая несколько поодаль от бензозаправочной станции, была, по счастью, включена, и густая струя воды с шумом хлестала по мокрым камням, стекая в канаву по грязному алюминиевому водостоку. Все вокруг было забрызгано водой и сверкало всеми цветами радуги (возможно, из-за примеси разлившегося машинного масла). Я первый с криком восторга и ужаса, кинулся под эту ледяную струю, разбрасывая во все стороны тучи брызг. Лёнька бросился вслед за мной. Ледяная вода, как огонь, обжигала наши разгоряченные тела. Мы кружились, то, отскакивая, то, снова бросаясь под этот душ, брызгая друг на друга, шлепая босыми ногами по холодным, ребристым мокрым камням, серым и розовым. Водители машин с улыбками глядели на нас, слушая наши восторженные вопли. Наплескавшись вдоволь, мы выбрались на сухое место. Вода стекала с нас ручьями, по всему телу, с намокших волос.

— Простудитесь, черти, — крикнул пожилой заправщик.

Лёнька махнул рукой в ответ:

— Ничего, не простудимся! Мы сейчас обсохнем. Наоборот, теперь хорошо: солнце голову не напечет.

Мы, не спеша, обсыхая на ходу, двинулись в обратный пусть через яблоневый сад — за нашими вещами.

Сняв мокрые плавки, мы надели наши костюмы прямо на голое тело (так приятно и легко!) и привели себя в порядок. Лёнька подхватил сумку и ракетки. Пора было возвращаться к городской жизни. И мы уже чувствовали, что проголодались. Остановившись на улице возле зеркальной витрины, мы внимательно оглядели свои отражения, причесали, как следует наши влажные волосы, и вошли в кафе на углу — небольшое, но вполне солидное и дорогое кафе в мексиканском стиле, куда мы часто ходили с отцом.

В маленьком уютном зальчике было почти безлюдно.

Зеленое солнце проникало сквозь полузадернутые занавески на высоких окнах. Тихо звучала латиноамериканская музыка. За стойкой, на фоне зеркальных полок с разноцветными бутылками, скучал одинокий бармен. Над танцполом, за стеклянным окошком, ди-джей с бородкой, в наушниках, что-то перебирал за пультом, готовясь к вечеру.

Мы выбрали угловой столик у окна, под высокой развесистой пальмой — словно испытывали неосознанное желание куда-то спрятаться. Прямо над нашими головами покачивались ее тяжелые листья. Теперь мне казалось, что из Москвы мы перенеслись куда-нибудь в Гватемалу или, может быть, в какой-нибудь мой сон. Того официанта, что обычно обслуживал нас с отцом нигде не было видно, и бармен за стойкой был незнакомый. «Наверное, — подумал я, — работает другая смена». Это мне не очень понравилось. Я вынул из кармана бумажник и незаметно передал Лёньке.

— Возьми! Ты будешь заказывать. — Он понимающе кивнул. Нам обоим было всего по шестнадцать, но все-таки Лёнька выглядел немного постарше меня.

Зеленое солнце навевало шалые мысли. Хотелось купаться, загорать, сидеть в кафе под пальмой, слушать музыку, смотреть на серьезного, строгого Лёньку в белом костюме, гулять, танцевать… Хотелось все, что угодно, только не хотелось, ох, как не хотелось думать о том, что завтра начинается учебный год…

К нашему столику подошел незнакомый, молодой официант в белой рубашке с галстуком — бабочкой, внимательно разглядывая нас по очереди. Я притих, скромно опустив ресницы. Лёнька взял из его рук меню и углубился в его изучение. Мы переглянулись.

— Что будете заказывать? — спросил официант очень любезно.

— Пожалуйста, две порции фруктового салата с взбитыми сливками, — Лёнька вопросительно взглянул на меня.

Я утвердительно кивнул. — Две порции шоколадного мороженого с фруктовым джемом и с орехами. Лимоны в сахаре. — Стараясь, чтобы его голос звучал как можно более внушительно, он добавил: — И проследите, чтобы взбитых сливок в салат положили больше. Официант кивнул, записывая.

— Из напитков, что будете брать? — спросил он скорее утвердительно, чем вопросительно. Мне, после жаркого дня очень хотелось моего любимого апельсинового сока, но официант имел ввиду крепкие напитки. Я вспомнил, как отец говорил, что здесь тех, кто не берет алкогольных напитков, и не считают за посетителей (мне не пришло в голову, что он выдумал эту отговорку затем, чтобы взять себе пива к ужину). Официант повторил вопрос. Лёнька посмотрел на меня беспокойно. Я снова утвердительно кивнул.

«В конце концов, — подумал я, — у нас последний день. Пусть все течет, как течет. Помирать, так с музыкой».

— Пожалуйста, — сказал Лёнька, уже войдя во вкус, — дайте два больших вишневых коктейля с лимоном и со льдом. Потом посмотрим, что дальше.

Официант, услышав это «потом», стал еще любезнее.

— Молодой человек, — обратился он к Лёньке почти торжественно. — По случаю начала учебного года у нас для студентов и старшеклассников — особое обслуживание. Может быть, желаете купить цветы для вашей барышни? — он слегка поклонился в мою сторону.

— Простите, что? — удивленно переспросил мой Друг.

— Не желаете купить цветы для Вашей милой барышни?

Немая сцена.

Официант ласково смотрел на Лёньку. Лёнька ошеломленно взглянул на меня. Я — на него. Он — опять на официанта.

Пауза.

— Желаем, — неожиданно ответил я своим звонким голосом: — Принесите нам, пожалуйста, букет белых хризантем, или, что там у вас есть.

Официант галантно мне поклонился и отошел. Лёнька, закрыв лицо руками, сотрясался в беззвучном смехе. Отсмеявшись, он сказал:

— Я как-то не понял его сначала. А ведь, правда, Женя, ты такой… как бы это сказать… Тоненький, нежный. Твои волосы, твои ресницы, румянец на щеках… Так значит, тебе нравятся белые хризантемы?

— Не знаю, — ответил я, тоже со смехом. — Это я только что придумал… — Это был единственный раз, когда я сам себе дарил цветы. Вообще-то получилось удачно, насчет барышни. Иначе они, чего доброго, могли бы нас и выгнать.

…Вишневый коктейль в высоких стаканах, с кубиками льда и ломтиками лимона был очень легкий, но после двухчасовой игры в бадминтон на свежем воздухе, после прогулки и купания, он сразу ударил нам в голову, и я почувствовало, как по всему моему телу разливается приятное тепло. Мы с аппетитом поглощали замечательное шоколадное мороженое с хрустящими орехами и джемом, лимоны в сахарном сиропе, прекрасный фруктовый салат, составленный из кусочков ананасов, бананов, персиков, над которыми, как снежный сугроб, возвышались взбитые сливки. На столе перед нами стоял большой букет белых хризантем в хрустальной вазе. Мы оба стали оживленными и раскованными еще более, чем обычно, мы смеялись и болтали без умолку. Так хорошо было… Время летело незаметно. Приближался вечер, за окном смеркалось. Зеленое солнце исчезло, и его сменил приглушенный малиновый свет ламп. Кафе постепенно наполнялось вечерними посетителями, становилось оживленнее. Музыка стала громче. Между столиками появились первые танцующие пары. Но никакого шума, ничего непристойного не было. Это кафе всегда славилось уютной, спокойной обстановкой — не случайно такой человек, как мой отец, был здесь постоянным гостем, а он куда попало не пойдет. Мы допили коктейль. К нам подошел официант.

— Прикажете подать чего-нибудь еще? Или желаете расплатиться?

Мы действительно, сами не заметили, как пролетело время, как мы доели и допили все. Я грустно улыбнулся и посмотрел на Лёньку.

— Так не хочется уходить!..

— Ни в коем случае! — живо отозвался официант. — Приятный вечер только начинается. Может быть, прикажете подать горячее? — обратился он к Лёньке.

Тот взглянул на меня.

«А, в самом деле, — подумал я, — почему нам не взять, например, цыпленка, или жаркое, или мясо на ребрышках? Мы провели такой день, мы зверски проголодались, эти сладкие закуски только раздразнили наш аппетит, и, главное, я совершенно не хотел отсюда уходить!» И я снова утвердительно кивнул.

Лёнька сделал большой заказ. Через некоторое время нам принесли хлеб, зелень, жареную картошку с острым соусом, и отдельно две порции восхитительно пахнущего стейка с кровью.

— Какое вино будете заказывать к мясу? — спросил официант. Мы переглянулись, пожали плечами — и, вообще, не много ли для нас? — В таком случае рекомендую вот это, — он указал нам какое-то название в винной карте. Это было испанское красное крепленое вино, хорошее и дорогое.

Я согласился — почему бы и нет? Семь бед — один ответ. Мне хотелось, чтобы было весело.

Официант немедленно принес нам бутылку.

Перед тем, как удалиться, он зажег на нашем столе две высокие свечи. Это было как раз то, что нужно. Я смотрел, как весело сверкали глаза Лёньки, как отражается в них пламя свечей. Мы совсем спрятались под листьями пальмы, в малиновом полумраке зала.

— Ну, Женька, тебе это дорого обойдется!

— Что ты хочешь сказать? — у меня приятно дрогнуло сердце.

— Я хочу сказать, что ты потратил целую кучу денег. Ты хоть обращаешь внимание, сколько все это стоит? — Я махнул рукой, подумаешь, какие мелочи! — Мне просто неловко, — объяснил мой друг. — Ты за все платишь сам, я даже не могу принять участие.

— Что ты, Лёня, — я улыбнулся, — я же их тоже не заработал. Это как бы и не мои деньги, а просто счастливый случай! Значит, ты имеешь на него такое же право, как и я! — Я рассмеялся, он — тоже, вместе со мной.

— Все равно, Женя, спасибо, — проникновенно сказал Лёнька, чуть захмелевший и такой красивый. — Мы так здорово провели эти два дня. Хорошо было… Я хотел сказать… — начал он и густо покраснел, что было видно даже сквозь загар и малиновый полумрак зала. — У меня есть немного денег, совсем чуть-чуть. Женя, тебе нравятся белые хризантемы, позволь я заплачу хотя бы за них? Если у меня хватит… Пусть это будет тебе от меня хотя бы частичная благодарность за все. — Он неловко улыбнулся. — Ты меня прямо совсем избаловал!

— Что ты, спасибо! — прошептал я, тоже улыбаясь. Я был растроган до глубины души. Голова моя кружилась от испанского вина и музыки, я был счастлив, я был готов расцеловать его прямо здесь, при всех. — Это не я тебя избаловал, а ты меня всего одарил цветами… на все свои деньги. — Я придвинул к себе хрустальную вазу и спрятал лицо в бледно — душистое облако хризантем, издающее запах ночной реки и влажной, холодной травы. Откуда у меня эти грезы?..

«Сегодня наш последний день, — думал я, — вот уже и сумерки за окном. Зеленое солнце отправилось спать.

Неужели все уже кончается? А, собственно, почему кончается? Ну, подумаешь, кончилось лето, это ведь еще не конец жизни. Начнется школа, мы будем опять сидеть за одной партой, будем вместе рисовать, гулять, плавать в бассейне, будет светить солнце. Почему же опять, среди этих малиновых ламп, среди этих свечей и музыки в моем сердце опять просыпается грусть? Лёнька, Лёнька, — думал я, — если бы только было можно, я бы одарил тебя всеми цветами мира всех цветов радуги и всем, что мог бы сделать, как наследник, действующий компаньон и держатель акций… это уже серьезнее. Я бы отправился с тобой далеко — далеко, на Зачарованный остров, где никто не будет указывать, что нам можно делать и что — нельзя. Я взял бы тебя за руку и пел бы тебе песни — все, какие знаю, на русском и на английском языке. О, муки! Почему я должен молчать?! Почему некоторые наши ровесники — вульгарные, грубые мальчишки с бутылками пива — уже сейчас гуляют с девчонками, нашими же сверстницами, и открыто, не таясь, почти напоказ, целуются с ними прямо на улице — и ничего, все вокруг только улыбаются и радуются за них? Почему же мы, тихие, нежные, довольно милые создания, главное, совершенно безобидные для общества, послушные дети своих родителей, юные спортсмены и художники, боимся не то что вымолвить слово, но даже и взглянуть друг на друга неосторожно, опасаясь насмешек и позора со стороны, и главное — стыдясь друг друга и самих себя? Почему, почему?.. Как я хочу, Лёнька, быть с тобой вместе все время, никогда не разлучаясь! Я смотрю на твое лицо, освещенное пламенем свечей, и я почти уверен, что ты тоже хочешь этого. Я же вижу, я же чувствую». — И неожиданно для меня самого, в моей душе откуда-то возникает и крепнет уверенность, неумолимая, как смерть — придет время, и мы будем всегда вместе, вот так, как сейчас, и еще ближе… Все это молнией пронеслось у меня в голове, пока Лёнька глядел с улыбкой, как я купаю лицо в хризантемах.

…Звучала музыка, пары двигались на танцполе. Я чувствовал, что пора отодвинуть рукав и взглянуть на часы, но мне не хотелось этого делать. За окном уже было довольно сумеречно, взошла луна. Я видел, как она отражается в хрустальной поверхности моего пустого бокала. Наш разговор утих. Латиноамериканская музыка навевала какие-то странные, непонятные мечты. Мы доели кровавый стейк. Я налил еще вина — себе и Лёньке. Мы чокнулись. Бокалы издали мелодичный звон.

— За нашу дружбу, — сказал Леонид тихо. Я кивнул.

— Извините, пожалуйста, — вдруг услышали мы мужской голос и быстро оглянулись. Рядом стоял высокий кавказец с усами, в замшевом рыжем пиджаке, и обращался к Лёньке. — Извините, пожалуйста, могу ли я пригласить вашу девушку на танец?

Ну это уже начиналась комедия. Я замер. Лёнька широко раскрыл глаза, в смятении посмотрел на меня, потом — на кавказца, опять на меня и, наконец, ответил:

— Нет, не можете. — Как отрезал.

— Почему, слушай? Такой девушка должен танцевать!

— Нет, он не должен. Она не должна. Она не танцует! — сказал Леонид твердо и нахмурился.

— Слушай, один танец, да? — кавказец широко улыбнулся, наклонившись к Лёньке несколько вызывающе.

Пауза.

Лёнька опустил глаза и плотно сжал губы, и я заметил, как побледнело его лицо. Я никогда еще не видел его таким. Он, не спеша, аккуратно вытер руки салфеткой и медленно поднялся из-за стола. Он был выше кавказца на полголовы. С ним, я знал, лучше было не связываться даже взрослому человеку.

— Видимо, Вы меня плохо поняли, — сказал Леонид кавказцу тихо, но жестко. — Эта… девушка не хочет с Вами танцевать. Что Вам не ясно?

Это было уже слишком. Не знаю, что меня подбросило, но тут я встал и громко произнес:

— Да, что Вам неясно? Этот танец я танцую с ним! Лёнька в изумлении выкатил на меня глаза, и даже открыл было рот, но я, не дав опомниться ни ему, ни кавказцу, ни себе, быстро вышел из-за стола, с шумом отодвинув стул и, схватил Лёньку за руку, увлек его на танц-пол, оставив кавказца в замешательстве.

— Женя, что ты делаешь? — Шептал мне в ухо Лёнька. — Мне кажется, на нас и так все смотрят…

— Ерунда! — шептал я ему, смеясь, — положи мне руку на спину и слушай музыку! Вспомни занятие бальными танцами!..

Как раз начиналась новая песня. Я услышал аккорды гитары, и, Боже мой, это была «Бесаме мучо». Голос Фрэнка Синатры, мелодичный звон струн и перестук мексиканских бонгов охватили меня, как нежный огонь, пронизывая насквозь, до самых костей. Музыка понесла и закружила нас в танце, и уже не нужно было ни о чем думать — пусть все течет, как течет! Я положил руку в горячую Лёнькину ладонь, другую закинул ему за шею, а он обнял меня за талию, и так мы двигались, легко и энергично, среди других танцующих пар. В нашем танце было нечто необычное — я вел Лёньку. Со стороны казалось, что это он исполняет роль кавалера, но именно я задавал и направлял движения-то отступая от него, лишь держась за его руку кончиками пальцев, то прижимаясь к нему все телом; совершал стремительные повороты, откидываясь назад, на мгновение повисая на его сильной, нежной руке, встряхивая летящими по воздуху волосами. Меня охватило какое-то веселое безумие, а я двигался как бы вслепую, увлекая Лёньку за собой, а он поддерживал нашу чисто условную связь с землей, не давая музыке унести нас вовсе — далеко-далеко, прочь, как перышки, под самый купол неба, кружа и бросая в черном воздухе. Мое настроение передалось и Лёньке — он тоже уже, словно не видел ничего вокруг, его широко открытые глаза сияли, его вдохновенное, разрумянившееся лицо было сосредоточенно-серьезным. Мы в упор смотрели друг на друга, и я слышал его дыхание. Нас двоих словно пронизывал электрический ток, и к этому времени сладостное возбуждение наших здоровых, молодых тел достигло такого градуса, при котором все жидкие субстанции человеческого организма еще немного — и закипают… И это было особенно заметно, когда мы с налета нежно прижимались друг к другу все телом, а Лёнька при этом обнимал меня за талию. Тогда внутри у меня все горело, и, если милосердный читатель помнит (извините за такую подробность), на нас с Лёнькой не было нижнего белья — мы сняли мокрые плавки в яблоневом саду, и нам нечего было переодеть. Это воздушное ощущение легкости и свободы в движениях придавало особую остроту, и хотя это была двойная игра с огнем, но теперь это нам было совершенно не важно — знаете, бывает такое состояние, когда уже ничего не боишься. Я неожиданно обнаружил, что другие танцующие расступились, и вокруг нас образовалось кольцо, в котором мы одни исполняли наш зачарованный танец с такой страстью. Не помню, как мы смогли его закончить, не знаю, почему мы не вспыхнули и не сгорели дотла. Люди с восхищением смотрели на нас, и когда музыка кончилась — нам аплодировали.

Под общими взглядами мы проскользнули между рядами столиков в наш темный уголок со свечами, под пальмой, где нас уже ждал улыбающийся официант, чтобы мы расплатились. Лёнька взял из его рук счет, и стал внимательно его изучать. Он забавно поднимал брови, с удивлением складывая огромные цифры; еще больше удивился, открыв бумажник и отсчитывая деньги. За цветы он заплатил сам. Я тем временем сидел в тени пальмы, стараясь дать остыть своему телу, и постепенно приходя в себя.

— Потрясающе, — услышал я сзади негромкий голос. — Ты был великолепен! — Я стремительно оглянулся и увидел в полумраке за соседним столиком одинокого солидного мужчину с гладко зачесанными назад седыми волосами. Он курил сигарету и внимательно смотрел на меня. Я узнал вчерашнего незнакомца, который разговаривал с нами на бульваре. — Ты был просто прекрасен, как и твой товарищ. К сожалению, вчера я вас недооценил. Вы оба просто шедевр природы. Давно уже не видел такой страсти. И так откровенно! А ты уверен, мальчик, что никто ничего не понял? — он усмехнулся. Я молчал. Он продолжал:

— Я не знаю, кто ты такой, что с легкостью бросаешь на ветер столько денег, да еще беззаботно танцуешь с приятелем — таким же несерьезным мальчишкой, как и ты — у всех на виду. Но все-таки хочу сказать, что в определенном месте, определенные люди за то, чтобы посмотреть на этот танец — только посмотреть! — отдали бы очень и очень приличную сумму, а за… — он помедлил, — участие в таком «танце» с любым из вас — или с обоими — возможно, и обеспечили бы приличное состояние. Но, как ты мне сказал, вас это не интересует, вы же с другом просто гуляете? — он подождал, не отвечу ли я что-нибудь, но я молчал, и он сказал: — Что ж, желаю приятно провести вечер. Поклон твоему другу. — Он помолчал и добавил: — Однако советую быть осторожнее.

Тем временем Лёнька уже расплатился с официантом и позвал меня. Я встал, поправляя брюки, взял белый букет подаренных мне Лёнькой цветов. Мы вышли на вечернюю улицу, вдыхая ее прохладный воздух. Я первый раз за весь вечер взглянул на часы. Полдесятого. Лёнька проследил за моим взглядом и тоже увидел.

— Так, — сказал он задумчиво. — Отец давно дома, гулять он меня утром не отпускал, вчера я был наказан, завтра школа, и от меня пахнет вином. Ну, и будет мне сегодня… — Он вздохнул. — Да ладно, я привычный. Пошли, я тебя провожу до дома, ну, а потом — будь, что будет.

— Нет, Лёнька, — сказал я решительно. — Сегодня, позволь, я тебя провожу. Во-первых, у меня время еще терпит, во-вторых… — я весело блеснул на него глазами, — я должен вернуть тебе долг. Пойдем! — Я увлек Лёньку за собой, и мы быстро зашагали в сторону его дома. Голова моя кружилась от вина и танца, я был сейчас очень смелым и уже твердо решил, как собираюсь поступить.

Когда мы звонили в дверь, по спине у меня пробежал холодок, словно мне сейчас предстояло сдавать экзамен. Лёньке тоже, видно, было не по себе. Мы переглянулись, и я быстро пожал ему руку, словно перед прыжком с обрыва в море.

Нам открыла высокая, нервная женщина с Лёнькиными глазами. Лицо ее было возмущенным.

— Лёня! — начала она сразу, как только увидела сына, — Лёня, что ты делаешь!..

— Мама! — остановил ее мой друг. — Мама, познакомься. Это Женя Золотов.

Я неловко поклонился.

Лицо ее сразу изменилось, приняв другое выражение. Она пропустила нас, и мы вошли в квартиру. Она улыбнулась, разглядывая меня с букетом цветом.

— Здравствуйте, Женя, — сказала она. — Так вот Вы какой красивый мальчик. Лёня много о Вас рассказывал. Вы знаете, он все время про Вас говорит. Но, Леонид, — она обратилась к сыну уже значительно мягче, — о чем же ты думаешь? У вас же завтра школа. — Она посмотрела на меня, потом опять на Лёньку, — а вы все гуляете…

— Мама, — стал успокаивать ее Лёнька, — мама, у нас все готово… — Он неосторожно приблизился к ней, она подозрительно потянула носом воздух, и снова нахмурилась.

— Да от тебя пахнет! От вас обоих пахнет! И это накануне Первого сентября. Ну, ребята, не знаю, что вы о себе думаете. Это Вы, Женя, его учите? — она горестно посмотрела на меня. — В общем, не знаю, Леонид, иди, разговаривай с отцом! Пусть он тебя воспитывает! — она повернулась и ушла в комнату.

Из комнаты навстречу нам вышел Павел Иванович, Лёнькин отец, молодой мужчина, такой же высокий, как Лёнька, но плотнее и шире в плечах, и коротко остриженный.

— Ну что, Леонид, все по-прежнему? — устало заговорил он. — Теперь еще и за пьянство взялся. Вчера тебе, видно, было недостаточно. Что, не терпится? — Он увидел меня и осекся.

— Здравствуйте, Павел Иванович! — сказал я, улыбаясь.

— Папа, познакомься, — сказал Лёнька, — это мой друг…

— Я лучше тебя знаю, кто это такой, — перебил его Павел Иванович и вздохнул, совсем как Лёнька, («все-таки они здорово похожи», — подумал я, и это меня к нему как-то сразу расположило.) — Здравствуй, Женя. Вот, воспитываю своего мальчишку, как умею — и все нет результатов. Теперь еще и ты подключился…

— Нет, Павел Иванович! — я улыбнулся. — Он у Вас замечательный, ответственный. — И как бы между прочим, я добавил: — И мой отец им очень доволен. Говорит, он надежно обеспечивает мою безопасность на улице. Он такой сильный, я с ним ничего не боюсь, как за каменной стеной!

Лёнька, слушая это, заулыбался и опустил глаза. При упоминании о моем отце Павел Иванович сразу стал мягче, приветливее, даже чуть-чуть улыбнулся.

— Да, это есть, — сказал он с гордостью. — Уж я его тренирую: он и гимнастику делает, и закаляется… В этом смысле все в порядке. Только вот несерьезный… Приходится воспитывать по-домашнему. — Он вздохнул ну точно, как Лёнька.

«Он совсем не злой, — подумал я. — Но он строгий, это видно».

Обстановка была разряжена. Но это было только полдела. И я исполнился решимости.

— Павел Иванович, — твердо сказал я, — у меня есть к Вам мужской разговор насчет нашего с Лёнькой воспитания.

— В чем дело, Женя? — Лёнькин отец с интересом посмотрел на меня.

— Павел Иванович, не наказывайте его сегодня! — выпалил я. — Это я во всем виноват. Я позвал его в сад играть в бадминтон, а потом я пригласил его в кафе. Ну и там мы немного выпили. Это тоже я его угощал. Я виноват, а не он!! Не надо его наказывать.

Лёнька с удивлением уставился на меня и, как мне показалось, с благодарностью. Он явно не ожидал с моей стороны таких решительных действий. Его отец, казалось, тоже был удивлен, и я решил идти до конца.

Я сказал:

— И еще… вчера тоже. Это ведь Лёнька меня провожал домой. Просто, когда мы гуляли, к нам на улице пристал… м-м… хулиган, ну и Лёнька не захотел, чтобы я один ночью шел домой, и он проводил меня. Вот и все. Это из-за меня вы его вчера наказали, а во всем виноват я. И мне сейчас очень стыдно, — закончил я упавшим голосом и опустил голову.

— Так, Женя, понятно, — сказал Павел Иванович. — Ну и что же мне с тобой делать? Как с моим сыном мне поступать я знаю, а что делать с тобой?

Лёнька смотрел то на отца, то на меня с тревогой, ожидая, что я еще скажу. Я помолчал, чувствуя, что краснею до самых ушей, и шепотом сказал:

— Проучить меня надо как следует! За вчерашнее… («Господи, какие глупые слова», — подумал я.) Потом помолчал и добавил: — И за сегодняшнее…

— Как же проучить тебя, юноша? — удивленно спросил Лёнькин отец.

Я снова собрался с духом и прошептал:

— Меня нужно выпороть. — Я покосился на Лёньку — он смотрел на меня, широко раскрыв глаза. — Да. Мне это нужно для воспитания, — добавил я более твердо, хотя и с ноткой неуверенности.

— Выпороть?!! — спросил Павел Иванович. — Я не ослышался?

— Да, розгами, как его… — Я кивнул в сторону Лёньки.

— Понятно. — Павел Иванович кивнул. — Ну, допустим, я считаю, что ты это вполне заслужил, тем более, сам об этом просишь. И я считаю, что такой метод воспитания тебе вполне подходит. — Я почувствовал, что еще больше краснею, а он продолжал: — А что скажет твой отец? Может быть, пусть все-таки он занимается твоим воспитанием? По крайней мере, надо поставить его в известность о твоем желании. Скажем, перенесем это дело на завтра, а?

— Не надо ему ничего говорить! — горячо воскликнул я. — Он не позволит! Он меня до того любит — пылинки с меня сдувает! Если кто-нибудь меня тронет — что Вы, не дай Бог! А Лёнька один должен расплачиваться за себя и за меня? Это нечестно!

Я говорил с таким жаром, что Павел Иванович, а за ним и Лёнька, слушая меня, расхохотались.

До сих пор не могу понять, откуда у меня взялось столько смелости — может быть, потому, что я был немножко пьян, или еще почему-то… У меня было странное ощущение, как будто все это происходит в каком-то странном сне.

— А ты не боишься? — спросил Лёнькин отец испытующе.

Я запнулся на секунду, потом твердо сказал:

— Нет. Я виноват и должен быть наказан, по-настоящему.

Лёнькин отец пожал плечами и сказал:

— Ну, идем, если так.

Он взял меня за локоть и провел в комнату.

— Раздевайся! Сейчас будет тебе по-настоящему.

Я вдруг почувствовал, как по спине моей пробежал холодок, и руки задрожали.

— Да-да, — прошептал я, — сейчас.

Лёнька неслышно проскользнул в комнату и встал за моей спиной.

Бросив пиджак на стул, я стал торопливо расстегивать пуговицы рубашки, путаясь в них. Руки мои дрожали и не слушались. Сбросив рубашку и обнажившись до пояса, я остановился, все более и более краснея от стыда.

Павел Иванович выжидающе смотрел на меня.

— Что, испугался?

Я мысленно погрозил себе кулаком: «Трус! Наказание легким не бывает! И пусть мне будет стыдно! А как бы вел себя Лёнька на моем месте?» — прошептал я себе, быстро расстегивая и снимая брюки, под которыми у меня ничего не было. Мне хотелось, чтобы все произошло как можно быстрее, хотя я точно знал, что не смогу, как Лёнька, перенести все в молчании.

Через минуту, скинув с себя совершенно все, я уже стоял босой, полностью обнаженный, на ковре, посередине комнаты. Стараясь выглядеть смелым, я стоял, расправив плечи и опустив руки вдоль тела, как бы по стойке смирно, учащенно дыша от волнения. Лицо и уши у меня горели. Мне, которого никогда не пороли, было, конечно, очень стыдно и, если честно, то и очень страшно. Но Лёнька стоял сзади, я чувствовал своей спиной его взгляд, и это мне придавало силы перенести все, что угодно.

— Я готов, — произнес я с дрожью в голосе, хотя старался говорить твердо. — Накажите меня, как следует, как я того заслужил.

— Я понимаю, — сказал Павел Иванович. — Ты хочешь пережить то, что пережил твой друг. Уверяю тебя, это не так уж страшно. Возможно, ты даже останешься благодарен.

Я кивнул.

— Так сколько, считаешь, тебе полагается? — спросил Павел Иванович строго, но едва заметно улыбаясь.

— Мне полагается, — запинаясь, словно на уроке, ответил я — пятьдесят розог за вчерашнее, и пятьдесят за сегодняшнее. Всего сто розог. И не наказывайте Лёньку. Я провинился, мне и отвечать. — Я чувствовал, что колени у меня предательски дрожат, хотя я изо всех сил старался показать смелость.

— Отец, не надо так! — воскликнул Лёнька, до тех пор молчавший, и обнял меня сзади за плечи. — Ты что, сто розог! Не надо все Женьке, смотри, какой он нежный! Давай нам поровну что ли! Мы же вместе все делали… — он начал быстро расстегивать куртку, но отец остановил его.

— Ты, Леонид, подожди. Тебя я наказывать не буду. Хотя бы из уважения к твоему другу, смотри, как он за тебя просит. А ты, Женя, ложись…

На середину комнату была выдвинута длинная скамья, покрытая белоснежной простыней (это Лёнька постелил, не зная, что еще для меня сделать). Я с готовностью лег на нее ничком, вытянувшись по струнке и, сгорая от стыда, послушно лежал, ожидая начала наказания. У меня все похолодело внутри, когда Павел Иванович, не спеша, аккуратно извлек несколько идеально прямых, гладких ивовых прутьев — намного длиннее и внушительнее, чем я себе представлял! — и подошел к скамье. Я почувствовал, как напряглось мое тело… Лёнькин отец грозно взмахнул розгой в воздухе, пробуя ее на гибкость. Розга свистнула, и я затрепетал от страха… Он снова размахнулся, уже по-настоящему. Розга засвистела в воздухе и звонко хлестнула по голому телу — ниже спины, по мягкому месту. Меня словно обожгло, я дернулся и застонал.

— Как же можно, проговорил Лёнькин отец, — как же можно так непорядочно относиться к родителям! Как же можно, — повторял он, снова взмахивая розгой, стегая меня второй, третий раз, тщательно отсчитывая удары, — быть таким легкомысленным… таким безответственным! — Не знаю, так ли сильно порол он меня, как Лёньку, думаю, вряд ли, конечно нет, но о том, чтобы терпеть молча, не могло быть и речи, это бы я точно не смог. Я стонал от боли, но смирно лежал, вытянувшись на скамье, не смея пошевелиться, решив получить наказание сполна — за себя и за Лёньку. Я чувствовал, что он стоит рядом и смотрит на меня, и это меня согревало и придавало силы. А розга опять свистела и опускалась, звучно стегая по моему телу, и я чувствовал, как на нем остаются новые и новые длинные следы, наверное, такие же, как и у Лёньки. А Павел Иванович продолжал сечь меня, приговаривая: — Как же можно употреблять спиртное накануне начала учебного года! Да за это можно всыпать и посильнее. Аи — яй — яй! Как нехорошо! — Он размахнулся и вытянул меня пониже спины так хорошенько, что я дернулся и вскрикнул, но тут же прикусил губу — сам виноват, должен терпеть. (Лёнька ведь терпел за меня). А розга уже свистела снова и снова. Меня обожгло столько раз, сколько следовало — это было за пьянство. Порка продолжалась, казалось, бесконечно. Раздавался свист розги, новая боль пронизывала мое тело, я чувствовал, как у меня на бедрах, на спине, на плечах появлялись новые и новые следы. Иногда мне даже казалось, что я теряю сознание. Однако Лёнькин отец счет вел точно, и не забывал напоминать в педагогических целях:

— Как же можно обманывать чужих родителей, тайком уводить друга из дома, когда ему нужно готовиться к школе? Ай-яй-яй! — И еще десять раз розга больно обожгла меня.

«Так мне и надо, — думал я, — сильнее закусывая губы, чтобы не кричать, — так и надо».

— А разве можно считать, что если у тебя влиятельный папаша, если он тебя очень любит, все тебе позволяет и дает много денег, то тебе уже все можно, и ты ни за что не отвечаешь? Ай-яй-яй, как нехорошо! — приговаривал Павел Иванович, тщательно отмеривая мне последние удары. — Вот так тебе за это… вот так… и вот так! — розга просвистела в воздухе последний раз, звучно стегнув напоследок посильнее, и я застонал, чувствуя, как на теле проступает последний длинный болезненный след. — Очень стыдно все это, юноша, ай-яй-яй!

Порка закончилась.

— Ну, все, хватит, — сказал совсем другим тоном Павел Иванович, откладывая розгу, и неожиданно ласково погладил меня по спине. — Молодец, Женя! Давай, приходи в себя. А ты, Леонид, помоги ему одеться, — и он вышел. Лёнька подошел и сел рядом. Я лежал расслабленный, не в силах пошевелиться (как мне казалось). Лёнька взял мою руку и пожал своими горячими пальцами. Я повернул голову, взглянул на него и улыбнулся. Он смотрел на меня широко раскрытыми, влюбленными глазами… и вдруг быстро приблизился ко мне и поцеловал мое плечо со следами от розги. Этот поцелуй, словно огнем, запечатлелся на моем теле. Я прикрыл глаза, блаженно улыбаясь. Как я был счастлив сейчас!..

Потом я легко вскочил на ноги. Боль от розги быстро проходила. Потом Лёнька протирал мою спину одеколоном, и я извивался и визжал от боли. Это уж точно было больнее всякой розги, и мы хохотали. Потом я оделся, и мы пили чай с Лёнькиными родителями — весело и дружно, как будто ничего не произошло, и вечер закончился прекрасно. Павел Иванович сам позвонил моему отцу, сообщил, что я у них в гостях и просил не волноваться: скоро я буду дома.

— Мне ничего не остается, — сказал он, обращаясь к нам, — как самому отправить Леонида проводить тебя, Женя, домой, драгоценный ты наш! Ступайте поскорее! Но только смотри, Лёнька, быстро — туда и обратно!

Часть 5

Мы медленно, не спеша, шли по тропинке через яблоневый сад. Высоко в небе стояла луна, заливая своим светом все вокруг. Из нашего кафе доносилась латиноамериканская музыка. Мы наслаждались царящим вокруг покоем. Было совершенно безлюдно. Мы изо всех сил старались продлить этот день, растягивали его, как могли — и, странно — казалось, он действительно никогда не кончится, казалось, это в нашей власти. Мы совсем не хотели расставаться, словно что-то было еще не договорено, что-то оставалось не сделано. Было прохладно. Ветер приятно обдувал мое тело под легкой одеждой, едва заметно болели следы от розги, и нежным огнем горел у меня на плече тот поцелуй Лёньки. На душе у меня было легко и светло, настроение было прекрасное. Я выполнил все, что задумал, доказал себе и Лёньке все, что хотел. И я прекрасно понимал, когда шел провожать Лёньку, что, в конце концов, Павел Иванович будет вынужден сам отправить его со мной (как постоянного защитника в школе и на улице, по договоренности с моим отцом), чтобы он доставил меня в целости и сохранности. И мы опять будем идти вот этой знакомой тропинкой через яблоневый сад, вдыхая его влажный, ночной лиственный воздух, под этой луной. Это правильно, по-другому и быть не могло: день еще не закончился, нам нужно еще многое сказать друг другу, многое еще может случиться. И все произошло именно так, я мысленно улыбнулся: ай-яй-яй, какой я нехороший, какой хитрый мальчишка! Если бы Павел Иванович слышал эти мои мысли — накинул бы мне еще десяток розог. А теперь мы идем, вдвоем с Лёнькой, по яблоневому саду. Нам еще долго идти, если не слишком торопиться. Вокруг никого — здесь никогда не бывает хулиганов или пьяных компаний: весь этот квартал, как вы, конечно, догадываетесь, контролировали по периметру усиленные наряды милиции, впрочем, совершенно не нарушая покой его обитателей, таких, как мой отец. Мы миновали поляну, на которой утром играли в бадминтон, и медленно двинулись дальше. Теперь справа и слева от нас была непроглядная черная чаща. Кроны деревьев, растущих по обе стороны тропинки, смыкались у нас над головами. Мы почти не видели друг друга, лишь смутно белел Лёнькин льняной костюм да букет хризантем в моих руках. Ответственный Лёнька взял меня за руку и осторожно повел, угадывая дорогу в темноте. Или так только казалось, может быть, это я его вел, как было в танце. Там, впереди, в таинственном мраке ночного райского сада, я знал, скрываются запретные зеленые яблоки — свежее и нежнее красных, которые едят все. Их аромат кружил мне голову, я чувствовал, как меня начинает охватывать волнение. Сердце забилось учащенно — так, что даже захватило дыхание, и стало немножко страшно, но это был особый страх, какое-то веселое отчаяние, словно я уже оторвался от земли, и обратного пути нет, есть только восхитительное чувство полета. Я сжимал горячую руку Лёньки и понимал: после всего, что было в эти дни, между нами исчезли какие-то преграды, создававшие неловкость, а теперь приходит освобождение, и мне становится с Лёнькой легко и радостно. Сейчас можно было говорить о чем угодно; казалось, будто я сплю, и все это мне снится.

— О чем ты думаешь? — тихо спросил я.

— Я думаю об этих днях, — ответил Лёнька, тоже тихо. — Сколько всего произошло с нами… Хорошо было.

— Да, — кивнул я. — Помнишь, вчера? Вечер, фонари на бульваре, качели…

— Сегодня утром — игра в бадминтон, — сказал Лёнька, — …солнце, апельсины…

— Зеленые яблоки, — напомнил я. — Купание.

— Испанское вино, — добавил Лёнька, — хризантемы… и танец.

— Да, — я вздохнул. — А потом меня высекли. А тебя — накануне. Вот было хорошо!

Мы дружно рассмеялись, потом замолчали. Немного погодя Лёнька снова заговорил.

— Я хотел тебе сказать… ТЫ самый лучший друг. И еще кое-что… — Он помолчал. — Ты очень хорошо танцуешь, лучше всех! Я этого не знал.

Это было приятно — то, что он сказал. Я улыбнулся в темноте. За деревьями, в кафе звучала музыка.

— Слышишь? — спросил Лёнька. — Наша. — «Беса-ме мучо».

— Знаешь, как это переводится? — спросил я.

— Да, — ответил он. — Это значит — «Целуй меня всего…»

Мы снова засмеялись, продолжая идти все медленнее и медленнее.

— Послушай, — спросил я вдруг. — Почему тогда, ну когда я лежал на скамье, после наказания ты меня поцеловал?

В воздухе повисла звенящая тишина.

— Не знаю, — тихо произнес Лёнька, и казалось, что он улыбается. Мы прошли еще немного. Наконец, я собрался с духом.

— Лёнька, — начал я осторожно, — я хотел спросить тебя серьезно. В эти дни, когда мы с тобой гуляли, играли в бадминтон, загорали, купались, танцевали — что ты чувствовал? Только честно!

Он помолчал, потом сказал задумчиво:

— Если честно, Женька… Я чувствовало, что мне очень хорошо. Мне никогда еще так не было. Это были лучшие дни в моей жизни. Ты… — он запнулся, сглотнул, — ты совсем не похож на других ребят. Ты такой… добрый, открытый, нежный и… такой мужественный… И еще — ты самый красивый. В тебе есть что-то особое, необычное. Ты мне очень нравишься. Ты — мой лучший друг. И я бы хотел, чтобы мы всегда были вместе. Вот… поэтому я тебя поцеловал.

Сердце у меня забилось сильнее, и я заметил, что у нас обоих вспотели ладони. Я еще крепче сжал его руку.

— Лёнька! — сказал я, облизывая пересохшие губы. — Ты мой самый лучший друг. Ты тоже мне очень нравишься… И я хочу всегда быть рядом с тобой. Я это понял еще весной, но я стеснялся. Мне казалось, это так стыдно, потому что мы оба мальчики. Но сейчас я уже не могу это скрывать, потому что тогда я сойду с ума. Ну, вот я тебе и сказал, — закончил я и умолк.

— Что ты, Женька, — произнес тихо Леонид, — какая разница, кто ты и кто я? Если мы оба… чувствуем, что нам очень… хочется быть вдвоем? Мне кажется, это и есть настоящая дружба — когда мне уже не важно, мальчик ты или девочка. Все равно ты — лучше всех! И кому какое дело, — добавил он, — если мне…

Я подхватил:

— …Если нам нравится вкус зеленых яблок, а не красных, которые едят все! — и мы тихо, нежно засмеялись.

Деревья над нами совсем сомкнулись. Луна ушла куда-то в сторону, стало совсем темно — только слышался шум листвы, доносилась музыка из кафе, и сводил с ума запах зеленых яблок. Мы шли все медленнее и медленнее, и, наконец, совсем остановились — не сговариваясь, словно поняли, что все, дальше идти некуда, мы уже пришли. Он поставил сумку на траву, я положил на нее цветы. Он повернулся ко мне, и так мы стояли — лицом к лицу, совсем близко друг к другу, взявшись за руки, словно собирались танцевать. Я слышал его дыхание, и его волосы почти касались моего лба. Этого не может быть, — подумал я, это мне сниться.

— Я люблю тебя, Лёнька, — прошептал я, и, словно боясь, что не услышу от него ответ, спросил: — И ты меня тоже?

— Нет, это ты — тоже, — ответил он тихо, — а я — по-настоящему!

— И я тоже… По-настоящему!

Он наклонился ко мне, и наши губы соприкоснулись. Я впервые ощутил этот незнакомый вкус — его горячие влажные губы, так мучившие мое воображение… Я непроизвольно приоткрыл рот навстречу ему — все получалось как бы само собой — я даже не знал, что мы оба умеем так нежно, так страстно целоваться — нас ведь никто этому не учил. Он обнял меня, и я прижался к нему, чувствуя сквозь ткань одежды его всего — все его тело, гибкое и сильное, как у пантеры. Лёнька ласкал меня, его руки скользнули под мою рубашку, гладили мои плечи, грудь, живот, стараясь проникнуть ниже… Меня бросило в жар, и я вдруг почувствовал, как мне нестерпимо, до боли мешает одежда:

— Подожди, подожди, Лёнька, — сказал я задыхающимся голосом, — как говорил твой отец: «раздевайся, сейчас будет тебе по-настоящему».

Лёнька отступил в темноту, и я смутно увидел, как он расстегивает и сбрасывает одежды. Я тоже быстро скинул пиджак куда-то в сторону сумки, за ним следом рубашку; сбросил ботинки — они легко поддались: на мне с утра, с бадминтона, так и не было ни носков, ни трусиков. Я почувствовал, как Лёнькины пальцы расстегивают на мне пояс — брюки тут же соскользнули вниз, и я переступил через них. Все происходило удивительно быстро, в полном молчании, словно мы оба долго готовились, и лишь дожидались случая. Я стоял совершенно голый, дрожа от возбуждения, с замирающим сердцем. Мое тело обдувал свежий ночной воздух, босые ноги утопали в холодной траве. Лёнька шагнул ко мне, обнял с нежной силой. Я тесно прижался к нему, не стыдясь — всем телом, и он увлек меня на холодную влажную траву, в ночную росу. Мы обнимали и ласкали друг друга, забыв про стыд, про холод, про время — нам было совершенно все равно. Я вдыхал запах его волос, слышал его учащенное дыхание, и неистово целовал его — всего, как в песне: шею, плечи, грудь — все то, что я так болезненно любил глазами при солнечном свете. И теперь я это жарко целовал, ощущая вкус крови на искусанных губах, и Лёнька отвечал мне тем же — пока мы оба, достаточно осмелев, горячими тонкими пальцами бесстыдно ласкали друг друга в запретных местах, где было сосредоточено наслаждение… Я умоляю милосердного читателя — будьте снисходительны к бедным юношам: мы столько вытерпели, мы так долго мечтали друг о друге, и теперь мы были не в силах остановиться, были точно пьяные. Сейчас мы словно слились воедино. Наше блаженство, нарастая и увеличиваясь, достигло высшей точки. Я вдруг почувствовал, как меня всего обжигает изнутри, как все тело пронзает упоительная дрожь. И все наслаждение, и счастье последних минут, переполнив меня и уже не в силах сдерживаться, стремительным потоком изливается наружу — и мы оба одновременно задрожали и забились, как мокрые рыбы в сетях рыбака, обнимая друг друга, кусая в губы, и переплетаясь телами… Это ощущение было таким сильным и таким острым, что у меня даже закружилась голова, и на какую-то секунду я потерял сознание… Когда все утихло, я обнаружил, что мы лежим, обнявшись, в высокой траве, тяжело дыша, и моя голова покоится на Лёнькином плече. Нежная усталость окутывала все тело, пальцы сводило. Наши руки и животы были мокрые и скользкие, и это почему-то было совсем не стыдно. В просвет между кронами деревьев, как по заказу, неожиданно выглянула луна (словно до этого она тактично отворачивалась), и я увидел Лёнькино лицо. Он смотрел мне в глаза, нежно перебирал мои волосы, гладил по щеке.

— Ты, наверное, презираешь меня теперь, смеешься надо мной? — спросил я, смущенно улыбаясь.

— Женька, милый… — сказал он тихо. — Какой ты сейчас красивый. Женька, ты знаешь, у тебя золотые глаза.

— Нет, серые… — удивился я.

— Точно, серые, а в самом центре, вокруг зрачка — золотые, и лучики расходятся в стороны, как у звездочки. У тебя золотые глаза, и сам ты — весь золотой: золотые волосы, тело золотое от загара и глаза золотые… Ты весь такой — Женя Золотов! — он нежно засмеялся, гладя мои волосы.

— …И золотые часы на руке! — закончил я, тоже смеясь. И сказал проникновенно: — Я люблю тебя, Лёнька. «Тоже» и по-настоящему. Ты такой ласковый, такой сильный. Ты — лучше всех.

«Он не упомянул одного, — подумал я, — счетов в банке на мое имя». — И я был уверен, не случайно: это уж точно интересует Лёньку меньше всего. Он не такой, я точно знал, для него, действительно, важнее были мои глаза.

— Кстати, Женька, — спросил он с беспокойством, — а где твои часы? И что они показывают?

Золотые швейцарские часы — единственное, что оставалось на мне из одежды, показывали, к нашему удивлению, всего — навсего без четверти двенадцать. Это означало, что с момента нашего выхода из Лёнькиного дома прошло не более сорока минут.

«Ничего себе, — подумал я, — а мне казалось, что прошла целая вечность».

Мы еще немного повалялись в траве, расслабленно лаская друг друга, нежно болтая о всяких глупостях — и никак не могли насытиться этой первой ночью. Мы даже не сразу обратили внимание, когда поблизости послышались чьи-то шаги.

— Эй, что это вы тут делаете? — послышался сзади чей-то усталый, ворчливый голос, и кто-то бестактно осветил нас лучом карманного фонаря. Это оказался ночной сторож, совершающий обход яблоневого сада.

— Все, хватит, ребята, пора по домам!

Мы переглянулись, прячась в высокой траве, и дружно захохотали, зажимая рты. Лёнька первый нехотя встал, надел свои белые брюки, потом нашел в траве куртку и собрал наши вещи. Я, стараясь, по обыкновению, не показывать свое лицо, накинул на плечи только пиджак, сразу уходя за деревья. Мы смеялись, слыша, как сторож ворчал нам вслед:

— Вот тоже, нашли место. И эта, тоже, разделась, бесстыжая!..

Часть 6

Накануне первого сентября отец всегда устраивал маленький праздничный ужин нам с ним на двоих, со свечами и домашними пирожными, которые любил печь сам, и сейчас, я знал, он ждет меня к столу, несмотря на позднее время. Немножко неудобно получилось, все-таки я обещал быть раньше, но Павел Иванович ему звонил, наверное, он не очень волнуется, так что все в порядке. Тихонько открыв дверь ключом, я, первым делом, скользнул в ванную и внимательно оглядел себя в зеркало. Волосы растрепаны (ну это мы сейчас поправим), глаза сверкают счастливым блеском и вообще, я весь светился от счастья, скажите, пожалуйста! Я даже засмеялся: да, таким я уже давно себя не видел! Но губы были красными и распухшими, а на шее, на плечах и на груди — о, Боже! — ярко выделялись свежие, темно — вишневые, как испанское вино, следы поцелуев.

«Лёнька, Лёнька, — подумал я с нежным замиранием сердца, — милый мой, мы с тобой не знали, оказывается, у меня такая нежная кожа».

О том, что я скажу отцу, если он спросит, откуда у меня это, я предпочитал не думать. Но, несмотря на то, что я был не седьмом небе от счастья, я все-таки заметил, что чувствую себя как-то не очень хорошо: у меня немного кружилась голова и начинало знобить. Возможно, я все-таки простудился, гуляя ночью и лежа на холодной земле, или просто мое тело было не в состоянии перенести такое количество адреналина, как за эти два дня, а, может, и то, и другое вместе… а, впрочем, все это ерунда.

Я умылся холодной водой, надел рубашку, застегнув ее на все пуговицы, и вышел к столу, стараясь выглядеть как можно обыкновеннее.

Во время ужина я пытался быть веселым и оживленным, но от меня не укрылось, как отец внимательно, даже с тревогой, поглядывал на меня.

— Ты что-то неважно выглядишь, Женька, — заметил он, глядя, как я вяло ковыряю серебряной ложкой шоколадный торт, не в силах проглотить ни кусочка. Носом я клонился в блюдце.

— У меня что-то голова тяжелая… — я жалко улыбнулся. — И знобит… Мне так холодно…

Отец немедленно дал мне градусник и заставил подержать несколько минут, а когда взял обратно, взглянул на него и присвистнул.

«Ну, так и есть, — подумал я, — все правильно, заболел… Но это неважно, главное — это то, что я люблю, и любим, разве есть на свете большее счастье…»

Отец осторожно запрокинул мою никнущую голову, посмотрел горло. Потом, уже сквозь сон, смутно помню, как он проводил меня в мою комнату, помог снять брюки…

«Четвертый раз за этот день я их снимаю, — посчитал я — что-то много для одного мальчика. Ну, это смотря, какой мальчик…» — в голове у меня все плыло.

Отец уложил меня в постель, укрыв кучей одеял. Но меня, несмотря на одеяла, продолжало знобить. В темной комнате слабо горел оранжевый ночник. Отец принес что-то и дал мне выпить…

«Интересно, — подумал я с нежностью, — что сейчас делает Лёнька?…» — Дальше я уже ничего не помню.

Я не знаю, сколько прошло времени. Меня разбудил какой-то шум. У кровати стояли двое. Я не сразу сообразил, кто это. Один из них оказался мой отец, на другом был белый халат.

Я узнал одноклассника отца, его близкого друга, профессора медицины и кивнул ему.

«Наверное, отец привез его на машине прямо из больницы, — подумал я, — иначе, почему он в халате?»

Они тихо о чем-то переговаривались. Профессор потрогал мой лоб, затем осторожно сдвинул одеяло до пояса, расстегнул на мне рубашку и стал «слушать», прикладывая к различным местам моей груди холодный кружок фонендоскопа. Отец стоял за его спиной, следя за манипуляциями доктора. Оба они внимательно и с интересом разглядывали мое тело, и я заметил, как брови у них потрясенно ползут вверх, и лица, совершенно одинаково принимают недоуменное выражение. Они переглянулись. Я относился ко всему безучастно, как и полагается тяжелобольному, и глядел в потолок. Лишь, когда рядом звякнуло о стекло что-то металлическое, я сам открыл рот, чтобы избежать противного вмешательства ложечки. Профессор, как и отец вчера, осмотрел мое горло. Я снова закрыл глаза. Они возле меня продолжали тихо о чем-то говорить, и даже, что интересно, посмеивались. Я понимал почему.

— …Говоря понятным языком, жар может еще усилиться, но воспаления легких нет. Отчасти это может быть на почве стресса. У них в этом возрасте такое бывает, — профессор взглянул на отца поверх очков, тот кивнул, — ну и, конечно, сильное переохлаждение. Пока ему необходим такой же режим, и вот я сейчас выпишу это новое, редкое лекарство: завтра он будет здоров, но пусть пока посидит дома. — Он сел за стол, достал ручку, начал что-то писать.

— Где это тебя так угораздило? Ты меня слышишь? — последние слова, видимо, относились ко мне.

Профессор осторожно взял меня за руку. Я вяло и томно взглянул на него. Отец сказал поспешно:

— Ты так сразу не спрашивай. Что ты пристал к человеку, в самом деле? Я тебе сам объясню. Он играл весь день на солнце, загорал. Дождя не было. Я так думаю, может быть, перегрелся. Ну, а потом… — он помолчал, — потом… простудился. Так, Женька?

Врач засмеялся, глядя сначала на отца, потом — на меня.

— Мы купались, — тихо произнес я.

— Купались? — удивился отец. — Где?

— Под душем, — прошептал я. Действительно, было трудно говорить.

— Все вместе? Или по очереди? — саркастически спросил профессор.

Отец показал ему кулак.

— Под каким душем, сынок? Когда? — спросил он.

— Под краном… на станции. На камнях.

— Ничего не понимаю, — отец, посмотрев на профессора, сокрушенно пожал плечами.

Я снова закрыл глаза. Надо было что-то придумать для объяснения, откуда у меня эти следы на теле, но сейчас ничего в голову не приходило. Я вообще очень плохо соображал. «Ладно, пусть все течет, как течет, — подумал я по обыкновению, — куда-нибудь да вынесет».

— Ну, а потом что вы делали? — спросил отец осторожно и очень ласково.

— Гуляли, — прошептал я чуть слышно, не открывая глаз.

— Ну кто же, — сказал профессор спокойным голосом, — купается сразу после игры, да еще потом гуляет ночью… на холодной земле. Тут, понятно, переохлаждение, стресс и все такое. Я уже не говорю об элементарных мерах предосторожности. Ты, юноша, еще хорошо отделался, на первый взгляд, а то ведь, действительно, все могло быть гораздо хуже.

Вскоре профессор уехал. Отец проводил его и быстро вернулся. За окном был серый вечер. Дождь стучал в шуршащей листве. По стеклу, на фоне трепещущей расплывчатой зелени, хлестали косые струи воды.

— Ты не спишь? — тихо спросил отец.

— Нет, — прошептал я.

— Может быть, хочешь есть?

Я отрицательно покачал головой.

— Тогда я тебе дам куриного бульона, — сказал он. — Сейчас тебе обязательно нужна какая-нибудь пища. — Он устроил мою подушку так, что я оказался в полусидячем положении и принес с кухни чашку с горячим бульоном. — Удержишь сам?

Я взял двумя руками белую, с голубым рисунком, пиалу без ручки и медленно, маленькими глотками, выпил содержимое, почти не чувствуя вкуса. На пиале был изображен голубой парусник среди голубых бушующих волн. Я повернул ее — с другой стороны был точно такой же корабль и такие же буруны. Я протянул пиалу отцу, он поставил ее на столик, вернул мою подушку в прежнее положение, а сам опустился в кресло у изголовья кровати.

— Сейчас вечер? — спросил я шепотом.

— Да. Уже скоро десять.

Я мысленно улыбнулся: прогулял, значит, школу, точнее — проболел. Теперь это недели на две, не меньше, хорошо. Но как же я буду жить без Лёньки? Как только смогу нормально говорить, сразу же ему позвоню. Что он сейчас делает? Может быть, он уже мне звонил? Или нет?

«А вдруг, — подумал я с болью, — в наших отношениях теперь что-нибудь изменится? Наверное, бывает так. Нет, нет, — успокоил я себя, — Лёнька не такой. Он отвечает за свои слова. Он — самый надежный, самый преданный друг. Лёнька долго молчит, но если уж сказал, изменить его отношение не может даже смерть. Я люблю его, и он любит меня; теперь, что бы ни случилось, это неизменно. Какое счастье!..»

Сознание мое словно плыло в пространстве. Я лежал, испытывая чувство невесомости, чисто условно ощущая между простынями свое как бы несуществующее тело.

В комнате стоял полумрак, лишь от ночника был оранжевый полусвет.

— Ты хочешь спать? — заботливо спросил отец, сидящий в кресле у моей постели. — Я отрицательно покачал головой. — Тогда, может быть, я тебе почитаю? — Я кивнул, теплее закутался в одеяло и закрыл глаза.

Дождь равномерно стучал за окном. Было так хорошо и уютно — как в детстве. Отец просматривал книги на моих полках, выбирая, что мне почитать, и никак не мог выбрать, что. Мне стало неловко перед ним.

«Он такой заботливый, — подумал я растроганно, — такой нежный, а я, наверное, не очень хороший сын, иногда плохо себя веду. Вчера вечером опять опоздал домой. Не всегда говорю правду, обманываю его. Вот, даже про вчерашнее не знаю, что придумать. Но ведь бывает такая правда, которую просто никак невозможно рассказать, даже любимому отцу. Хотя очень хочется рассказать, меня так и переполняет, по-моему, в том, что со мной произошло, нет ничего плохого и стыдного, — наверное, так? Что же в этом такого, если мы нравимся друг другу, если нам хорошо вдвоем? В конце концов, ведь я — хозяин своего тела. Разве кому-то от этого было плохо?.. Какая разница, как мы проводим время — это наше личное дело!.. Нет, все равно нельзя говорить — это ясно. Значит, придется как-то выкручиваться, скрывать… Неудобно перед отцом. Ну, ничего, — подумал я, — вот он состарится, а я займу его место, тогда я буду о нем нежно заботиться, как он сейчас заботится обо мне».

— Хочешь, Женя, почитаю тебе стихи? — спросил отец.

Я радостно кивнул. Это как раз было мне сейчас под настроение. Отец расположился в кресле у моей постели с томиком Блока, он знал, что я люблю. Раскрыв страницу наугад, он начал читать:

Мой милый, будь смелым — И будешь со мной. Я вишеньем белым Качнусь над тобой. Зеленой звездою С востока блесну Студеной волною На панцирь плесну. Русалкою вольной Явлюсь над ручьем. Нам вольно, нам больно, Нам сладко вдвоем. Нам в темные ночи Легко умереть И в мертвые очи Друг другу глядеть.

Он закончил и посмотрел на меня.

— Какие хорошие стихи! — прошептал я, блаженно улыбаясь, а из глаз у меня по щекам лились счастливые сладкие слезы. Они вообще легко лились у меня по всякому поводу.

— Я рад, что тебе так понравилось, — сказал отец растроганно, но несколько удивленно.

— Просто чудо какое-то, только зачем умереть?

Отец рассмеялся:

— Правильно, Женька, зачем умереть? Надо жить! Я не знаю, зачем он так написал. — Он достал чистый платок, аккуратно вытер мне слезы и стал гладить по голове, перебирая мои волосы.

Вообще, я заметил: последнее время всем очень нравились мои волосы. Так приятно… Я попробовал представить себя в образе русалки над ручьем, с хвостом вместо ног… А что, ничего, пожалуй, мне бы пошло. Я невольно рассмеялся. Как хорошо, когда тебя все любят! Я поймал руку отца, поцеловал ее, потом прижался к ней щекой.

— Папка, — прошептал я, — я тебя ужасно люблю! Он неловко улыбнулся; как я был щедр на проявление чувств, так он стеснялся этого. В этом, как он говорил, я пошел в маму.

— Какой ты, Женя, у меня нежный, — сказал он ласково. — Хочешь, еще тебе почитаю? — Я кивнул. Он полистал книжку. — Вот, как раз для тебя.

Он начал читать:

ВЕНЕЦИЯ
Холодный ветер от лагуны. Гондол безмолвные гроба. Я в эту ночь — больной и юный — Простерт у львиного столба… … На башне, с песнею чугунной, Гиганты бьют полночный час. Марк утопил в лагуне лунной Узорный свой иконостас. Слабеет жизни гул упорный, Уходит вспять прилив забот. И некий ветр, сквозь бархат черный, О жизни будущей поет…

(Я не совсем понимал, о чем идет речь. Но все было так красиво, и отдельные слова сразу ударили по моему сознанию. Имя «Леонид» переводится с греческого как «сын льва» или «львиный». И то, что я — больной и юный — лунной ночью простерт… (я почувствовал, как мое лицо и уши густо заливает краской). И таинственный, холодный ветер сквозь бархат ночи поет мне о какой-то загадочной новой жизни. И все, что было до этого часа — до того, как мы с Леонидом открывались друг другу — теперь ушло в прошлое. И начинается что-то новое, неведомое…). Отец продолжал читать:

Очнусь ли я в другой отчизне, Не в этой сумрачной стране? И памятью об этой жизни Вздохну ль когда-нибудь во сне? Кто даст мне жизнь? Потомок дожа, Купец, рыбак или иерей В грядущем мраке делит ложе С грядущей матерью моей? Быть может, венецейской девы Канцоной нежный слух пленя Отец грядущий сквозь напевы Уже предчувствует меня?..

Я улыбнулся. «Ну, это ему лучше знать, я. — Меня тогда еще не было». Отец читал дальше:

И неужель в грядущем веке Младенцу мне велит судьба Впервые дрогнувшие веки Открыть у львиного столба? Мать, что поют глухие струны? Уж ты мечтаешь, может быть, Меня от ветра, от лагуны Священной шалью оградить?

— подумал…

Нет! Все, что есть, что было, — живо! Мечты, виденья, думы — прочь! Волна возвратного прилива Бросает в бархатную ночь!

«Да, — думал я, — да, теперь уже ничто не сможет оградить меня — юного и больного — от этого ветра будущего, и некая волна, подхватив меня, несет так, что замирает сердце — в таинственную „бархатную ночь“. Все было верно. Но почему отец решил прочитать мне это? Неужели он о чем-то догадывается?..»

Отец закончил читать, взглянул на меня и, конечно, сразу заметил, как я покраснел. Я молча смотрел на него. Воцарилась неловкая пауза. И она закончилась для меня совершенно неожиданно. Отец закрыл книгу, откашлялся, почесал свой знаменитый подбородок… Я видел, как он собирается с духом.

— Женя, сынок, — начал он. — Не надо мне ничего рассказывать! Я все знаю.

У меня перехватило дыхание: «Кто ему рассказал? Лёнька? Глупости, — оборвал я себя, — Лёнька не такой, он ничего не расскажет, даже под пыткой не выдаст».

Я чуть-чуть успокоился и стал напряженно слушать, а в голове у меня проносилось, как я сейчас ему все расскажу, как буду горячо отстаивать свою жизненную позицию, как постараюсь быть убедительным. Я ждал, что он мне сейчас скажет. А он продолжал, как бы извиняясь:

— Я знаю, Женя, вы вчера вечером были в кафе. — Я кивнул. — Ну так вот, — продолжал он, — в общем, мне передали, неважно кто, что Леонида… видели там с какой-то девушкой… а я знаю, что вы были там вместе. Ну, и потом, когда доктор тебя осматривал, я окончательно все понял…

Когда я все это услышал, у меня даже непроизвольно открылся рот от потрясения. Вы можете себе представить, какое у меня было лицо. Отец, видимо решив, что я собираюсь что-то сказать, воскликнул:

— Не надо мне ничего объяснять, сынок. Это я сам виноват. Я, старый дурак, забыл, что ты уже не тот маленький мальчик, который катался на своем велосипеде по моему кабинету… — он нежно улыбнулся воспоминаниям. — Я-то и не заметил, как ты вырос, Женя. Вот, уже юноша… да нет, даже мужчина. Мне давно надо было об этом подумать, как-то поговорить с тобой, подготовить, что ли… Этим летом ты очень изменился, стал другим, чем был раньше. Все заметили, как ты переживал, плакал часто, а я-то, дурак, не понимал — от чего. А оказывается, все просто… — Он говорил это, а я не знал, куда девать глаза от стыда: я так покраснел, что даже вспотел, но это выглядело вполне уместно. — И он продолжал: — А ты оказался намного умнее меня! Пока я хлопал ушами — ты взял и все вопросы решил сам. Это по-нашему, по-золотовски! — он захохотали крепко меня обнял. Потом, видно, приглядевшись вблизи к моему воротничку, уже несвежему по нашим меркам (а я так и лежал в той рубашке, в которой провел вчерашний день, боясь раздеться). Отец брезгливо поморщился: — Женька, давай поменяем твою рубашку — теперь-то стесняться нечего, — он подмигнул, подошел к шкафу и достал одну из моих маек, белую и чистую. — Ты сядь, я тебе помогу.

Зайдя сзади, со стороны подушки, он помог мне снять рубашку, и… увидел меня во всей красе. Я имею в виду спину. А мне уже было все равно. Он осторожно погладил меня по плечу, видно, боясь сделать больно, и произнес даже с каким-то уважением:

— Ну, знаешь, сынок, в годы моей молодости у нас были вкусы значительно… м-м… примитивнее. Я смотрю, вы провели время достаточно разнообразно, я даже не знаю, что сказать… — он снова рассмеялся: — Похоже, за один вечер ты успел больше, чем я за тридцать лет! — Он осторожно помог мне надеть белую майку и сказал: — Ты знаешь, я думаю, мы должны это отметить, а?

Я весело кивнул, и он ушел на кухню.

Вы, конечно, понимаете, как я был потрясен и как рад этому неожиданному повороту. Такое облегчение, прямо камень с души! Все получилось само собой, мне ничего не пришлось выдумывать.

«Ну, что ж, — подумал я, — я ничего не соврал. Все именно так и было. Почти так. Прости, отец, что скрыл от тебя кое-какие подробности. Ну, да ладно, я думаю, это к лучшему, вряд ли они бы тебе понравились».

Отец вернулся, неся стаканы и напитки, поставил на столик возле кровати и налил: себе — коньяк, мне — гранатовый сок, и тоже подлил в сок немного коньяку и дал соломинку для коктейля. Мы чокнулись и выпили. Я сразу согрелся и почувствовал себя лучше.

— Женька, — спросил он с интересом, — а ты хоть можешь мне сказать, ну, просто так, для истории, как звали ваших девушек? Если не секрет… — он плеснул мне еще коньяку.

Я заулыбался, отводя взгляд и думая, как ответить.

— Скажу одно, — произнес я скромно. — Леонид танцевал с Женей.

— Ну вот, видишь, — отец развел руками, — видишь, как все в этом мире взаимосвязано!.. И последнее, — сказал отец, немного погодя, — думая, что все-таки будет не лишним показать тебя психологу, хорошему психологу. Я уже договорился с Иваном Алексеевичем (речь шла о профессоре, который меня осматривал), и он обещал устроить нам встречу со своим коллегой — психологом. Иван сказал, тебе это необходимо, у тебя сейчас очень важный период в жизни (я кивнул — еще бы!), новый круг общения, и желательна консультация специалиста. Он говорит — это великий мастер своего дела, он как раз помогает подросткам в общении с юношами, то есть помогает в общении подросткам и юношам. Согласен? — Я, конечно, согласился. Я бы сейчас согласился даже на хирурга — мастера своего дела, который как раз помогает посредственным танцорам…

Часть 7

— Женька! Женька, просыпайся! Пришел твой друг! Хватит спать!

Я открыл глаза. Вся комната была залита солнечным светом. За окном шумела листва. У моей постели стоял отец и встряхивал градусником.

— Сколько времени? — спросил я, зевая и сладко потягиваясь.

— Полдвенадцатого. Просыпайся, к тебе пришел Леонид. На, возьми, подержи. — Отец протянул мне градусник.

— Лёнька пришел? — у меня приятно дрогнуло сердце и перехватило дыхание. Сон сразу улетучился. Я машинально взял из рук отца градусник, быстро поправляя волосы — было как-то неудобно просить у отца зеркало и расческу — получилось бы смешно. Почему я так волнуюсь, почему так смущен после того, что произошло тогда ночью в яблоневом саду, словно мы должны увидеться впервые!

— Лёня, заходи! — позвал отец.

Дверь открылась, и в комнату вошел Лёнька. На нем была темно-синяя школьная форма с блестящими пуговицами, белая рубашка и галстук, что ему очень шло. Он был аккуратно причесан.

«Какой он красивый, — подумал я, — как я скучал по нему, как долго его не видел!»

— Привет, Женька! — сказал он просто.

— Привет! — ответил я и пожал протянутую мне руку. Какая она сильная и надежная, какой я дурак! Мы посмотрели друг на друга и рассмеялись, как обычно. Мне сразу стало легко на душе, сразу ушли тревоги, и я вдруг понял, как необычайно счастлив.

Лёнька осторожно присел в кресло у моей постели, продолжая держать меня за руку и, не отрываясь, смотреть на меня, словно видел впервые. Как интересно: мы, наверное, совсем одинаково думаем и чувствуем…

— Откуда ты взялся? — спросил я, улыбаясь. — Почему ты пришел? Ты же должен быть в школе, уроки ведь еще не кончились.

— А у нас была сначала торжественная линейка, потом общее собрание в актовом зале, а потом всех отпустили домой, — простодушно объяснил он. — Ну, а я сразу же пошел к тебе. Тебя же не было, знаешь, как я испугался!

Мы снова рассмеялись.

— Как хорошо иметь такого друга: настоящего, проверенного в деле, правда, Женя? — сказал отец весело. — Смотри, Леонид, какое у него счастливое лицо! Надо же, смотри, покраснел! Совсем, как девчонка. Давай-ка сюда градусник! Ну вот, температура уже нормальная. Как ты вообще себя чувствуешь? Уже лучше?

Я лежал расслабленный, веселый, в своей постели, в комнате, залитой осенним солнцем, держал Лёньку за руку и чувствовал себя абсолютно счастливым и, как следствие, почти совершенно здоровым. Так я и сказал отцу.

— Ну, вот и прекрасно, все-таки хорошие у Ивана лекарства, дорогие, но хорошие! Так что можешь встать, если хочешь, хватит валяться, — он улыбнулся. — Но из дому пока никуда, минимум неделю. Ты уже достаточно погулял. Вот что, ребята, — он посмотрел на часы, — мне нужно по делам. Оставляю его, Леонид, на твое попечение. Смотри, береги его! — он потрепал меня по волосам, и я блаженно зажмурился. — Знаешь, мне этот мальчишка почему-то дорог!

Лёнька серьезно кивнул.

— Мне тоже, — сказал он. — Я буду его беречь!

Все засмеялись.

— Во сколько ты вернешься? — спросил я.

— В шесть. — Отец, подняв воротничок рубашки, завязывал перед моим зеркалом галстук.

— Смотри, не раньше, — сказал я, передразнивая отца.

Лёнька хмыкнул.

— В шесть ноль-ноль. — Отец точными движениями расчески пригладил редкие седеющие волосы. — Чем собираетесь заняться?

Я подумал. Мы с Лёнькой переглянулись.

— Ну, я сейчас встану… Может быть, порисуем. Или… — я обвел комнату взглядом, — или, может быть, немножко позанимаемся на тренажерах. Давай, Лёнька?

— Точно! — обрадовался мой друг. — У меня как раз есть с собой плавки и полотенце. Я же собирался пойти в бассейн.

— Вот и отлично. — Отец поднял трубку телефона, набрал номер, сказал другим, бесцветным голосом, от которого пробежал мороз по коже: — Это Золотов. Машину к подъезду через пять минут. — Он снова повернулся к нам, опять веселый и шутливый. — Только особенно себя не утруждай, Женька. Смотри, Леонид, он еще не совсем здоров, надо с ним… поаккуратнее. Побереги его, ладно? А то он сам ничего не соображает… — отец легонько потянул меня за ухо. Лёнька кивнул. — Когда закончите, можешь тоже пойти принять душ, вместе с Женей. Ну, там, разберетесь. Особенно ты, Женька, вымойся, как следует, приведи себя в порядок. Я приеду, пообедаем и вечером поедем беседовать с психологом. Буду в шесть ноль-ноль. Договорились? — Мы согласно закивали головами.

Отец застегнул пиджак, сделал прощальный знак рукой и вышел. В прихожей щелкнул замок. Мы остались одни.

Солнце весело светило в окно. Странная деталь: вот теперь, когда отец ушел, я почувствовал, что действительно очень волнуюсь и краснею… Мы переглянулись. Мне вдруг стало весело.

— Ну что, будешь вставать? — спросил Лёнька, улыбаясь.

— Зачем? Знаешь, как тут хорошо… — я сладко потянулся под одеялом, тоже с озорной, ленивой улыбкой, повернулся набок, так что волосы закрыли мое лицо, и сказал, почти зарывшись лицом в подушку: — Лучше ты ложись ко мне! Раздевайся… чтобы было по-настоящему…

Лёнька молниеносно облизнул губы, встал, окинул комнату быстрым взглядом.

— Женька, где твои плавки? — он взглянул на меня.

Я рассмеялся.

— У меня их нет. Только длинная майка, — весело — лениво проговорил я, стягивая белую майку и отбрасывая в сторону. — А теперь и ее нет, теперь я совсем голый, и что тогда? — Я вытянулся под одеялом, закинув руки за голову, чувствуя, как от Лёнькиного взгляда все мое тело уже начинает охватывать веселое, счастливое возбуждение.

— Нет, не в этом смысле, — Лёнька открыл шкаф, взял мои ярко-красные плавки, достал из сумки свои — синие, бросил те и другие на кресло, возле кровати. — Если отец вернется, услышишь?

— Конечно, — я кивнул. — В прихожей щелкнет замок.

— Как только щелкнет, быстро вскакиваем, надеваем плавки и — на тренажеры: ты — на беговую дорожку, я — на силовой. Запомнил?

— Хитрый какой! — я засмеялся. — Запомнил!

— Хорошо бы, конечно, запереть дверь изнутри, — задумчиво сказал Лёнька, — но нет, нельзя: отец что-нибудь может заподозрить. — Он усмехнулся. — Я, конечно, побаиваюсь строгости моего отца, он чуть что накажет, но, в действительности, твой выглядит намного опаснее…

Я кивнул:

— Это точно. Надо быть осторожнее… насколько получится. Может быть, включишь музыку?

— Нет, — сказал Лёнька. — Лучше не надо. Хочется, конечно, но ты можешь не услышать, как придет твой отец.

— Правильно, — я кивнул. — Иди сюда…

Я любовался, как мой друг, красиво освещенный полуденным солнцем, снимает пиджак, брюки, складывая на кресле — он все делал так аккуратно, как на военной службе — даже когда явно волновался; как он развязывает галстук, как соскальзывает белая, крахмальная рубашка с его легкого, мускулистого тела. Мне нравилось смотреть, как он смущается и краснеет, стягивая узенькие белые хлопковые трусики, как становится видно его неудержимое возбуждение… внутри у меня пробежала сладкая дрожь… Он скинул с себя все, и так, совсем голый забрался ко мне под одеяло, обнял меня… Это было совсем новое ощущение — в теплой, мягкой постели, при ярком свете дня. Мы словно заново узнавали друг друга — наши лица, наши тела, наши волосы. Я сразу почувствовал, как у меня тоже все мучительно напряглось до предела, как обжигает изнутри — и как часто бьются наши сердца.

— Какой ты, Лёнька! — шептал я ему в ухо, гладя его плечи, грудь, его бедра, его живот. — Какой ты сильный… какие у тебя мышцы — прямо как каменные! Ты очень красивый, Лёнька! Знаешь, как я по тебе скучал! Тебя так долго не было!..

Он обнимал меня, и я таял в его руках, как теплый воск. Все произошло удивительно быстро, почти неожиданно — видно, для наших тел было достаточно лишь нескольких беглых, легких ласк, минутных объятий, одного настоящего, тесного прикосновения и мы одновременно затрепетали. Я почувствовал, как меня охватывает сладкий огонь, еще мгновение — и наша общая страсть бурно пролилась в наши ладони, а мы забились в объятиях друг у друга, учащенно дыша… Потом мы лежали, закрыв глаза, в нежной истоме, тихо переговариваясь. Мы совершенно не замечали, как идет время. Силы быстро возвращались к нам — и вот уже мы снова обнимали и ласкали друг друга.

Лёнька целовал меня в губы, я чувствовал во рту его живой острый язычок, и отвечал ему тем же — эта игра так бешено заводила! Его сильные руки скользили по моему телу — по спине, по бедрам, по ногам — с внутренней стороны, где особо нежная и чувствительная кожа. Я чувствовал, как у меня внизу живота снова все бешено разгорается, как наши здоровые, молодые тела мучительно, до боли наливаются новой страстью…

— Женька, — шептал Леонид задыхающимся голосом, касаясь губами моих волос, моего лица. — Женька, милый, как я тебя люблю! Ты такой… сладкий, такой нежный! Женька, а давай… по-настоящему — ну, чтобы я — тебя… чтобы мы… Я хочу тебя всего, хочу чувствовать тебя по-настоящему, чтобы мы были… как одно целое, чтобы я был в тебе весь… и чтобы ты весь был мой. Давай?..

Я издал слабый стон, еще крепче прижимаясь к нему и обнимая его, уткнувшись головой в его плечо. Он нежно приподнял мою голову, и мы взглянули друг другу в глаза. Он смотрел на меня с нежностью, с беспокойством — я и сам не мог понять, что со мной происходит, мне было даже стыдно своего малодушия…

— Женька… — он гладил мои волосы, целовал мои губы, глаза, — милый, родной, ты стесняешься? Ты чего-то боишься? Не бойся, я буду беречь тебя, я тебе не сделаю плохо, что ты, маленький мой… — он так ласкал меня, что я чуть не умирал от нежности.

— Ох, Лёнька, если бы ты знал, как я счастлив, что ты мне говоришь эти слова, — произнес я еле слышно. — Знаешь, я так долго мечтал о тебе, так ждал, что ты это скажешь — и не верил. Я тоже — жутко хочу, чтобы ты весь был мой, хочу почувствовать тебя всего, чтобы ты был во мне, хочу — если бы ты знал, как — до боли… Лёнька, вот если бы, если бы сейчас была ночь… если бы было темно… Лёнька, а ты не будешь меня потом презирать?

— Что ты говоришь, Женя, что ты такое говоришь! — жарко шептал Леонид, обнимая меня, гладя мои ноги, бедра — так, что у меня внутри все горело. И я вдруг со всей ясностью почувствовал, как я и сам этого хочу — быть с ним по-настоящему, ощутить его всего — и сейчас, немедленно, потому что мы оба опять уже были на пределе.

— Лёнька, — пробормотал я, — а если сейчас придет мой отец?

— Нет, нет, Женя, еще есть время, мы успеем. Иди ко мне, иначе я умру… — прошептал мой друг.

Да я и сам чувствовал, что умру, но мы не успели. Едва мы прильнули друг к другу, еще толком не сообразив, как собираемся действовать дальше, как снова внутри все вспыхнуло, задрожало и обожгло, и нам уже ничего не оставалось, как торопливыми объятиями и прикосновениями рук и тел дать нашему восторгу пролиться наружу и завершиться тому, что уже было не остановить…

Потом, когда мы лежали, откинувшись вдвоем на одну подушку, тяжело дыша, и глядели друг на друга счастливыми глазами, став еще ближе, я сказал, неловко улыбаясь, какую-то глупость:

— Не вышло… Мы не успели. Видишь, как у нас опять получилось…

— Да… да, — Лёнька тоже улыбнулся, — главное одновременно. У нас все время одновременно… — Мы нежно рассмеялись — мы всегда в такой момент говорили друг другу всякую ерунду, как вы, наверное, уже заметили. Мне было неудобно, но я все-таки задал мучивший меня вопрос:

— Лёня, — спросил я, — а у тебя уже когда-нибудь было с кем-нибудь… По-настоящему?

Он отрицательно покачал головой.

— Нет, ни разу…

— Даже… в лагере? Может быть, с девушками? Он усмехнулся.

— В лагере девушки проявляли ко мне внимание. Многие. Там, вообще-то, были все условия. Мне предлагали… разное…

— А ты?

— А я уже тогда думал только о тебе. — Он вздохнул. — Еще туманно, неопределенно, но только о тебе. И уже ни на кого больше смотреть не мог. Ты знаешь, я тебя рисовал по памяти.

Я нежно прижался к нему и сказал:

— А я в это время думал только о тебе. Все лето. Знаешь, как я плакал…

Мы помолчали. Потом Лёнька сказал:

— Так что, если честно, у меня еще ни с кем не было…

Я кивнул:

— И у меня — ни с кем…

Лёнька помолчал, потом сказал серьезно:

— Это и не могло случиться. Потому что мы, наверное, ждали друг друга… даже еще не зная этого. Но у нас это обязательно произойдет — по-настоящему.

Я кивнул:

— Обязательно. Значит, я у тебя буду первый…

— Да, — сказал Лёнька. — Первый и единственный.

— А ты — у меня. Первый и единственный.

В комнате уже стояли прозрачные, светлые сумерки. Мы лежали, гладя друг друга, целуя — в губы, в глаза, в уши — это были уже другие ласки, нежные и тихие. Мы оба были очень счастливы, по-детски — полностью и безоглядно.

— Мне с тобой так хорошо, — сказал я тихо. — Только одно грустно…

— В чем дело, Женька? — Леонид с беспокойством обнял меня и прижал к себе.

Я опустил голову ему на плечо.

— Жаль, что нужно расставаться… ожидать, грустить, беспокоиться, — объяснил я. — Вот если бы я мог засыпать и просыпаться рядом с тобой, обнимать тебя во сне, а утром — вместе идти в школу. Мы бы продолжали учиться рисовать, ходить в бассейн, а вечером возвращались бы домой, — продолжал фантазировать я, — квартира большая, у меня достаточно денег, отца бы мы не стеснили. Мы бы вместе делали уроки, потом — ужинали с отцом, перед телевизором, а потом вместе принимали бы душ и вдвоем ложились в постель — здесь, в нашей спальне… Представляешь? Жаль, что так нельзя. Вот было бы здорово!

— Это верно, — согласился он со вздохом. — Вообще-то, кто знает… Может быть, когда-нибудь… что-то такое получится. Хотя не знаю, как…

В это время в прихожей щелкнул замок, и было слышно, как открывается дверь. Мы вихрем взлетели с постели, моментально надели плавки (хорошо, что не перепутали), и мигом заняли свои места на тренажерах. Когда отец распахнул дверь комнаты, мы раскрасневшиеся, со спутанными волосами, в красных и синих плавках, подбадривали друг друга, давясь от смеха:

— Что, устал? Давай еще немного! Отец кивнул:

— Молодцы, ребята! — он взглянул на Лёньку, потрогал его плечо, бицепс: — Надо же, так с виду, в одежде, худенький, а потрогать — словно литые! Вот, Жень, бери пример с друга, занимайся этим чаще с ним, и у тебя будут такие же. Прямо как каменные — ты трогал его тело?

— Конечно! — я весело кивнул. — Еще бы!

— Зато Женька очень гибкий, пластичный, — сказал Лёнька. — Это тоже красиво.

— Да, — отец кивнул, — он у меня красавчик. — Он посмотрел на часы. — Все, ребята, вы закончили? Давайте быстро в ванную, по очереди. Женька, ты первый: тебе надо еще высушить голову, приготовиться — сейчас пообедаем вместе — и к доктору… — он подмигнул. — А ты, Леонид, одевайся, пойдем пока со мной на кухню, поможешь чистить картошку!

Лёнька надел пока одни брюки, рубашку решил надеть потом, после душа.

— Она белая, — объяснил он отцу, — на кухне все равно испачкаю…

Отец расхохотался:

— Спасибо, что объяснил. Я бы сам не догадался, что она белая. Правильно, пока наденешь фартук… Пойдем скорее!

Он ушел, а Лёнька задержался в дверях, быстро оглянувшись, обнял меня, а я — его, и мы страстно, глубоко поцеловались — в губы, вложив в это все яростное нежелание расставаться. Шли долгие секунды. Все вокруг окуталось туманом, нас опять охватило волнение, и это уже начинало быть заметно обоим… Слышно было, как отец поет на кухне:

Добрый доктор Айболит, Он под деревом сидит, И идут к нему слепые, Прокаженные, глухие, Каждый слезно говорит: «Исцели нас, Айболит!»

А он ставит и ставит им градусники…

— Эй, ребята! — крикнул отец. — Вы что там, скончались? Леонид, ну-ка иди сюда! Женька, быстро в ванную!

Лёнька оторвался от меня и грустно улыбнулся.

— Похоже, Женька, на сегодня — все… Я кивнул:

— Жаль…

Но это было еще не все.

В ванной я старательно вымыл голову американским яблочным шампунем, хорошенько намылился мылом из лепестков роз — у него такой же одуряющий, безумный сексуальный запах, как теперь и у всей моей жизни, постучал кулаком в дверь и крикнул:

— Отец, потри мне спину! Отец заорал в ответ с кухни:

— Не могу, Женька, не могу, я жарю котлеты! Сейчас Леонид к тебе придет, все тебе сделает, что нужно… Он уже большой мальчик, я думаю, ничего принципиально нового он у тебя не увидит, правильно? Или ты другого мнения? — он захохотал. — А потом можете поменяться ролями… в смысле, пусть он моется, а ты бери сушилку для волос и иди сюда…

Через минуту Лёнька проскользнул ко мне в ванную, разумеется, не закрывая за собой дверь, чтобы не вызывать подозрений. Он снял клеенчатый фартук, а вслед за ним брюки: «Чтоб не замочить…» — стыдливо объяснил он по направлению кухни, но отец все равно не слышал. Лёнька взял в руки губку и медленно, осторожно водил ею по моей спине, бедрам, по ногам — вверх и вниз, справа — налево… и снова — вдоль спины, вверх и вниз… Пена стекала по моему телу густыми хлопьями. Я вытянулся, выгнув спину, запрокинул голову, держась поднятыми вверх руками за выступы на кафельной стене, закусывая губы, чтобы сдержать стон — я не знал, что это так приятно… Это было даже лучше, чем на простынях… Я чувствовал, как бьется мое сердце, и слышал Лёнькино учащенное дыхание за спипой. Он продолжал нежно гладить меня — уже с боков, штем губка скользнула по моему животу, который я судорожно втягивал, уже не в силах терпеть… Я не знал, что делать.

В это время отец крикнул в кухни:

— Ребята, вы бы закрыли дверь, от вас пар идет по всей квартире! Что вы, совсем стыд потеряли? У нас же обои отклеятся…

«Это точно, — подумал я в бреду, — пар от нас валит, не то что по всей квартире, по всей Москве, и уже третий день; что дальше будет — не знаю…» Щелкнула задвижка — дверь в ванную была заперта.

— Лёнька, — позвал я тихо, — иди сюда… Я сейчас с ума сойду… — Я открыл душ на полную мощность, — пусть он заглушит все остальное, пусть смоет все, а потом — будь, что будет — я уже ничего не соображал.

Лёнька в мгновение ока очутился возле меня в ванне, его синие плавки остались лежать на стуле за занавеской.

Наша просторная ванная, как я уже писал, была окружена зеркалами, и в них мы отражались со всех сторон. Я никогда еще не видел нас одновременно в зеркалах, обнаженными, под струями воды — это так меня завело, что я уже не мог остановиться, если бы и хотел — да я и не собирался… Лёнька едва дотронулся до моего тела мокрыми пальцами. Его руки скользнули по моим бедрам, по животу — и тут же я пролил в них свою любовь, трепеща и прижимаясь к нему всем телом, едва не задохнувшись и припадая губами к его рту — я не знаю, откуда во мне был такой неиссякаемый поток этой страсти, и все мне казалось мало… Вы осуждаете меня, господа строгие читатели? Вы считаете меня безнравственным, развращенным, испорченным мальчишкой, считает, что я утратил всякий стыд — а что мне было делать теперь, скажите, что? Ведь я же любил его, я его любил — любил больше жизни… и видел, как он безумно любит меня. Я так долго мечтал о нем, я страдал, я плакал, я так добивался его любви — а теперь я должен был остановиться?

…Лёнька стоял передо мной, весь как есть — обнаженный, загорелый, омываемый струями воды, с мокрыми волосами, рассыпавшимися по его лицу, падавшими на плечи — такой безумно красивый… Лицо его разрумянилось, глаза светились, он учащенно дышал, он был весь, до краев, наполнен любовью и страстью, и эта страсть была устремлена на меня. Что, если я скажу вам, что опустился перед ним на колени и, не в силах сдержаться, открыл рот и, как бы в жарком поцелуе, припал губами к тому, чем он так желал соединиться со мной, в чем была сосредоточены его страсть, и нежность, и сила. Лёнькины руки неистово ласкали мои волосы, мои плечи, он тяжело дышал — это была ТАКАЯ близость, какую мы с ним еще не испытывали ни разу. Я обнимал и гладил его мокрое тело — божественно прекрасное, такое безумно любимое и так мучительно желающее меня, его напрягшийся живот, его подвижные бедра… Все опять произошло, и завершилось так же стремительно и так же бурно, как и у меня — и я едва не захлебнулся. Я чувствовал во рту его содрогания и ощущал незнакомый терпкий, горячий вкус — мой язык, мои раскрытые губы и подбородок были обильно залиты влагой его любви… Когда все закончилось и утихло, я осторожно поднял на него глаза — он смотрел на меня потрясенно, и я сказал, как всегда, в своем духе:

— Теперь ты, наверное, больше никогда не будешь меня целовать?..

Я еще говорил, а он уже целовал меня в губы, опустившись рядом со мной на колени в ванне, обнимая меня, гладя мои мокрые плечи, волосы, щеки, все тело. И так мы ласкали и ласкали друг друга, до бесконечности, под шумящими струями теплой воды, забыв обо псем… пока отец не постучал в дверь, приглашая нас к столу.

Вот, я рассказал, как было. Я не утаил ничего. Теперь можете судить меня, как хотите…

Часть 8

За обедом мы удивляли отца своей блаженной расслабленностью и своим странным, почти непристойным аппетитом, с которым все поглощали — он не успевал даже нам подкладывать. Отцу это казалось тем более странным, поскольку он помнил, как мало я ел все лето и последнее время в особенности, однако он счел это хорошим признаком — к выздоровлению, а усталость приписал физическим упражнениям. Он, по обыкновению, шутил, Лёнька, по своей обычной скромности, был немногословен, а я и вовсе помалкивал, и только смущенно улыбался в ответ — мне казалось, будто все, что произошло, написано у меня на лице, и все это видят… Лёнька сидел в своей аккуратной школьной форме, причесанный как полагается, а я просто завернулся в большое пушистое полотенце, как в одеяло — у меня совершенно не было сил даже одеться и высушить волосы… Похоже, это несколько больше, чем можно было ожидать, бросалось в глаза — потому что отец, не спрашивая меня, сам сварил и поставил передо мной большую чашку крепкого кофе, который я обычно редко пил, и он никогда мне не предлагал. После кофе и сытного обеда силы понемногу стали возвращаться. Я расчесал мокрые волосы, подсушил их феном, растрепал, снова причесал — уже как полагается, и пошел одеваться для поездки к психологу.

Даже Леонид, бывший рядом, улыбался, глядя на меня:

— Ну, Женька, ты так двигаешься — еле-еле, прямо как сонный! — Впрочем, он тоже мало чем от меня отличался, несмотря на природную силу и выносливость. Мне казалось, что я одевался целую вечность — нужно было взять с полки и надеть чистые трусики, носки, рубашку, завязать галстук — ох!.. Я долго стоял перед шкафом, бессмысленно глядя на ряд пиджаков и брюк. Голова совсем не работала.

— Лёнька, — попросил я умоляюще, — скажи отцу, пусть он сделает мне еще кофе. — Лёнька кивнул и медленно-медленно пошел на кухню.

Через пятнадцать минут я вышел в зал, где отец ждал меня, куря сигарету у раскрытого окна. На мне был черный двубортный костюм от Карла Лагерфельда, белая рубашка и галстук от него же — тоже черный, с серебряной заколкой — словно на экзамен или на похороны. Не знаю, почему я так решил одеться — такие у меня были ассоциации с психологом.

Отец усмехнулся и сказал непонятно:

— Какой ты, Женька, в этом костюмчике — послушный!

После второй чашки кофе мозги встали на место, силы, вроде бы, кое-как восстановились, и мы отправились.

Отец довез Леонида до его дома. Мы попрощались с ним возле машины — взглядами, словами, рукопожатиями: отец не позволил мне, из-за нехватки времени проводить его по лестнице до квартиры. «Это, — сказал он, — опять растянется на три часа».

Мы не договаривались о следующей встрече, зачем? И так было ясно, что мы скоро увидимся, как только, при первой возможности, завтра же, не взирая на препятствия, вопреки законам природы…

Отец нежно втянул меня за ухо в автомобиль, махнул рукой Лёньке, нажал на педаль, и «Двести тридцатый» рванул с места, неся нас по вечерним московским улицам на прием к знаменитому психологу, специалисту в области «Общения подростков с юношами», как по ошибке, правильно сказал мой отец.

До этого я никогда не бывал на приеме у психолога. Воображение почему-то рисовало мне строгий медицинский кабинет, белый халат, усы и бородку доктора, близорукий взгляд поверх очков и слова вроде «голубчик» и «мой юный друг». В действительности, это оказалась квартира, не уступающая нашей по уровню благосостояния, в просторном доме на Лёнинском проспекте, недалеко от Нескучного сада. Нам открыла женщина, вероятнее всего, прислуга — и сразу удалилась доложить о нашем приходе. Доктор встретил нас в полутемной прихожей. На нем был длинный, богатый домашний халат. Он курил сигарету, стряхивая пепел на ковер. Это был плотный, высокий мужчина лет пятидесяти с гладко зачесанными назад седыми волосами. Пожалуй, в чем-то он был похож с моим отцом — даже не столько внешне, а просто, было что-то общее: галантная предупредительность, двусмысленная усмешка, какая-то скрытая, внутренняя железная сила, привыкшая властвовать над людьми.

Еще до того, как он заговорил, я сразу узнал незнакомца с вечернего бульвара, который впоследствии стал свидетелем наших похождений с Лёнькой в кафе. Я ужасно смутился и, наверное, это отразилось на моем лице, но, слава Богу, я стоял несколько позади отца, и он не мог видеть меня. Я неловко поклонился.

Доктор тоже, без сомнения, сразу узнал меня, но на его лице не дрогнул ни один мускул. Он лишь проницательно взглянул на меня своими холодными голубыми глазами, и… радушно нам улыбнулся.

— Николай Михайлович, если не ошибаюсь? — протянул он руку отцу. — Ваш друг рассказывал мне о Вашем случае. Рад познакомиться. — Он ласково дотронулся до моего локтя. — У Вас очень красивый сын.

Отец усмехнулся:

— Да уж, пожалуй, слишком красивый, как, наверное, кое-кто считает. Вот, по этому поводу мы и пришли… посоветоваться.

Доктор тонко улыбнулся:

— Все понятно! Блуждание вслепую во мраке переходного возраста. Ну, что ж… Николай Михайлович, могу ли я Вам предложить расположиться вот здесь, в гостиной — вот кресло, присаживайтесь. Если желаете, можете пока ознакомиться с моей библиотекой. Сейчас горничная принесет Вам кофе. Как Вы относитесь к хорошим сигарам? — Он указал глазами в сторону зеркального бара, где красовались разноцветные бутылки. — Может быть, желаете чего-нибудь покрепче после тяжелого дня? Шампанское, ликеры — это для… прекрасного пола! — он метнул беглый шутливый взгляд на меня, — а для стариков вроде нас с Вами имеется хороший коньяк, виски, пожалуйста, не стесняйтесь! А мы пока побеседуем с мальчиком. Женя, если не ошибаюсь? — Я кивнул. — А мы пока побеседуем с Женей. Потом я приглашу Вас. — Он открыл дверь в кабинет и пропустил меня вперед, ласково обняв за плечо, и сказал, обернувшись к отцу: — «Икс Эс» — благородный запах, и вполне подходит для воспитанного мальчика из хорошей семьи. У Пако Рабанна всегда был превосходный вкус. Вы знаете, Николай Михайлович, что Кельвин Кляйн тоже выпусти новую коллекцию ароматов и нижнего белья для юношей? Я уже был на показе — это идеально для Вашего сына. Пожалуйста, при случае обратите внимание, я думаю, Жене это будет интересно…

В кабинете стоял полумрак, светила только волнующе — малиновая лампа с мягким, свободно двигающимся абажуром на большом письменном столе из темного дерева. Несколько глубоких, мягких кресел, роскошная, мягкая кушетка с наклонным изголовьем. На стене — черная доска вроде школьной, и тоже почему-то лежал мел, как в классе. Доктор усадил меня на кушетку, а сам опустился в кресло напротив.

— Ты можешь прилечь, Женя, — сказал он дружелюбно. — Расслабься, не стесняйся, так тебе будет удобнее, — добавил он, видя, что я чувствую себя довольно неловко. — Пожалуйста, мальчик, не бойся, я ведь тебе ничего плохого не сделаю!

Я последовал его совету и лег, откинувшись на изголовье кушетки, сбросив ботинки, вытянув ноги в белоснежных носках, и из-за этого чувствуя себя еще больше не в своей тарелке, и он это видел…

Доктор сидел, закинув ногу на ногу и сцепив руки на колене. Он расположился так, что лампа совсем не освещала его лица, и я видел только его силуэт. Я же оказался полностью освещен и был перед ним, как на ладони.

— Честно говоря, — сказал доктор, — я совсем не удивлен, что мы встретились, и, честно говоря, что встретились именно таким образом, и опять-таки, честно говоря — рад этому. Позавчера, встретив тебя с другом на бульваре, я поначалу решил, что вы просто, скажем так… ищете новых, — он подчеркнул, — выгодных знакомств. И поэтому разговаривал с вами несколько иначе. К великому счастью, я ошибся, так что забудем мой фривольный тон. — Он помолчал. — Потом, в кафе, я разглядел вас обоих лучше. По вашей одежде, по манере себя вести и по тому, как ты легко швыряешь деньги (я же все видел и слышал — вы были такие откровенные!), я понял, что вы — очень симпатичные ребята, дети приличных родителей (как оно и вышло), и, возможно, вскоре мы увидимся — и уже увиделись, в моем кабинете. Должен сказать по справедливости, и ты, и твой друг очаровательны, и прекрасно смотритесь вдвоем. Вы оба отлично танцуете, особенно ты, когда ведешь кавалера, исполняя при этом женскую роль. — Он сказал вполголоса, скорее думая вслух, чем обращаясь ко мне: — Какая интересная борьба между природой и темпераментом, так сказать, двойное сбрасывание рамок. Твоя внутренняя, истинная природа побеждает внешнюю, изначально мужскую, а затем склонность к горячим, решительным действиям, возвращает к активной роли, но уже в другом качестве… Итак, Женя, зачем мы встретились? У этого есть внешняя причина. Взрослые, находящиеся вокруг тебя, уверены, что ты отчего-то очень страдаешь, что тебя что-то тяготит… Вполне может быть, что неосознанно… Так ли это в действительности?

Я подумал и кивнул головой:

— Возможно, что так!

— В таком случае, ты попал по адресу! Видишь ли, Женя, у меня есть свой метод, я могу помочь тебе разобраться в себе, раскрыться, обрести мир в душе, обрести гармонию в отношениях с окружающим миром. Но для этого мне бы хотелось лучше узнать тебя. Твоя биография мне известна. Какая у тебя может быть биография? Пока что она умещается на полстранички — родился… учился… и так далее. Но есть некоторые детали, заслуживающие внимания. Например, прости, что говорю об этом, мне известно, что ты вырос без матери. Что все свободное от школы время, все каникулы ты до недавнего времени всегда проводил в кругу семьи, никогда (за одним исключением) не отдыхал в летних лагерях со сверстниками, и начисто лишен так называемого влияния улицы, возможно, это и к лучшему. Что с детства ты серьезно уделяешь внимание живописи, музыке и спорту. Я знаю, что ты много читаешь, и свободно владеешь английским языком. Мне известно, что ты неплохо играешь в шахматы и, как я уже имел возможность лично убедиться, хорошо танцуешь. Ты имеешь привлекательную внешность, и в довершение всего, в перспективе собираешься унаследовать всю научно-финансовую «империю» своего отца, то есть избавлен от необходимости задумываться о будущем. Таким образом, перед нами вырисовывается картина, где мы видим вполне счастливого, здорового юношу, не отягощенного пороками, болезнями и проблемами. — Доктор откинулся на спинку кресла и закурил. Дым уносился куда-то вверх, и я почти не чувствовал запаха.

Я молчал.

Он снова заговорил:

— Скажи, а как у тебя складываются отношения с девушками? Ты ведь должен пользоваться у них большим успехом? Проявляют ли они к тебе знаки внимания? Какие чувства вызывают девушки в тебе? Нравятся ли они тебе?

Я пожал плечами. Доктор смотрел на меня выжидающе.

— Не знаю, — честно признался я. — Никогда об этом не думал.

— Понимаю. — Доктор кивнул. — Мне хотелось бы польше узнать о тебе, я имею в виду, получше познакомиться с твоим внутренним миром. Но об этом невозможно спросить человека напрямую, даже если он сам и изъявит желание поделиться. Поэтому будем действовать постепенно. — Он стряхнул пепел в чашечку из-под кофе. — Давай договоримся так: я буду задавать тебе вопросы, а ты старайся отвечать на них предельно откровенно и честно, даже если вопросы покажутся тебе неожиданными или… — он помедлил, — будут смущать тебя. Расслабься, Женя, тебе нечего скрывать! Будь искренним, это так успокаивает! — Я кивнул.

— В таком случае, — сказал доктор, — расскажи мне какой-нибудь из твоих снов, наиболее яркий из тех, что приснились тебе подавно, который запомнился больше других, который произвел на тебя более сильное впечатление.

Я подумал, стал вспоминать, перебирая в памяти все мои сны, которые помнил, пытаясь выделить из них наиболее значительный. Становилось довольно интересно.

— Вот, кажется, был один сон, — сказал я. — Это было около года назад… Ясный теплый летний день. Ослепительно светит солнце. Вокруг меня море, и я плыву верхом на огромном гладком бревне. Я совсем обнаженный, на мне нет никакой одежды, я чувствую телом твердую, поверхность бревна. Волны подбрасывают меня иверх, потом опускают вниз так, что дух захватывает, и это так приятно… Меня обдает тучей соленых брызг, схлестывает пена, я весь мокрый, вода стекает по моему телу. И звучит какая-то чудесная неземная музыка — откуда-то с неба. И я ожидаю, что должно произойти что-то прекрасное — что-то таинственное, неизвестное мне. И от этого ожидания моя душа переполняется неописуемым восторгом, и я чувствую, что очень счастлив… — Я окончил и умолк, все еще улыбаясь.

— Какой хороший сон! — мечтательно сказал доктор. — И он мне все объяснил о тебе. История знает много примеров толкования снов. Библия рассказывает о прекрасном Иосифе и пророке Данииле — разгадки сновидений им подсказывало Божественное вдохновение. На древнем Востоке, в Европе в средние века и позже — в России было составлено бесчисленное количество сонников, пользуясь которыми, любой простой человек, якобы, мог узнать точный смысл того или иного сновидения. Не берусь судить, насколько они были правдивы. Большие труды на эту тему опубликовали Фрейд, Фромм и многие другие коллеги — психологи разных направлений. Мой же метод прост. — Доктор затушил сигарету в чашке, достал и закурил другую, но я по-прежнему почти не чувствовал запаха, видимо, в кабинете была налажена какая-то особая система вентиляции.

Доктор откинулся на спинку кресла и продолжал:

— Я подхожу к этому отчасти как психолог, отчасти как художник и поэт. — Он улыбнулся. — По моим убеждениям, сон — это картина, складывающаяся из образов и деталей, увиденных днем, и оставшихся в памяти человека, или запавших еще глубже, в его подсознание, так что, возможно, он их и не помнит своим разумом, но они существуют в его душе — в области подсознания. Иногда — лица и предметы являются в своем естественном виде, иногда — методом ассоциаций формируют причудливые, преувеличенные образы — сладкие грезы, или, наоборот, тяжелые кошмары.

И для разгадки их я пользуюсь таким методом. Поскольку сон человека, как бы тебе это объяснить, скажем, это картины, показывающие ассоциации, вызванные теми или иными явлениями, увиденными наяву, то я, видя эту готовую картину, и, стараясь смотреть на нее глазами этого конкретного человека. Для этого нужно чувствовать его душу, знать его, — видя эту картину, я пытаюсь понять, какие ассоциации она вызывает у меня. То есть, как бы возвращаюсь обратно тем же путем и прихожу к исходной точке. Логично? — Я кивнул. Поначалу я, правда, немного запутался, слушая его, но потом все понял, действительно, вроде бы все правильно. — Таким образом, вот твой сон. Что я вижу? Море, небо, простирающиеся до горизонта, огромные, бескрайние пространства, ослепительно освещенные солнцем, непостижимые для познания — и ты один посреди них. Это говорит о твоем ощущении — ты видишь вокруг себя огромный, бескрайний мир — сияющий и прекрасный, пока еще неизведанный, но дивный и манящий. Он не пугает тебя, он, скорее, влечет тебя; ты хочешь жить, ты любишь жизнь; она пленяет тебя своей красотой. Правильно я говорю? — он прищурился, глядя мне в глаза.

— Правильно! — я с уверенностью кивнул. — Все так и есть. — Я даже радостно улыбнулся: надо же, как он точно угадал!

— Теперь приготовься, слушай внимательно. Твое обнаженное тело омывает водой, обдает брызгами, овевает теплой морской ветер — и тебе это приятно, ты испытываешь удовольствие. То, что ты обнажен, открыт для всего окружающего мира, показывает чувственность, общий эротический, сексуальный характер твоего состояния. Прикосновения воды, ветра, пена, стекающая по твоему телу — прости, мальчик, это ни что иное, как замаскированные мечты и грезы о ласках, сексуальных наслаждениях… Твое тело чувствует себя открытым для них, оно жаждет их и испытывает от этого радостное возбуждение, что совершенно нормально в твоем юном возрасте. Я все сказал верно? Возрази мне, если я неправ.

Я пожал плечами и улыбнулся, опустив глаза: действительно, возразить мне было нечего. А я бы и не догадался…

— Теперь — о бревне. Бревно является мужским началом, фаллическим символом, оно олицетворяет ярко выраженную мужскую силу, но не твою, нет! Заметь, ты не держишь его в руках, как оружие; оно не является как бы продолжением тебя — как копье или меч в руках воина, бывают и такие сны, там сразу все ясно. С тобой тоже все ясно, но совсем, совсем иначе! Ты сидишь на нем верхом, обхватив его ногами, доверчиво, с готовностью раскрывшись ему своими самыми чувствительными, нежными местами; ты испытываешь внутри радостное волнение и возбуждение, ощущая своим телом его гладкую твердость — или, может быть, лучше сказать, ощущая мягкость и нежность своего тела при соприкосновении с его твердостью, его несгибаемой силой? Не ты управляешь им — оно несет тебя, а ты отдаешься его воле, и тебе это приятно… Тебя подбрасывает вверх и опускает вниз так, что у тебя захватывает дух от этого упоительного полета… Следует ли объяснять тебе, что это значит, нужно ли смущать тебя, переводя это на человеческий язык? — Он выдержал паузу и продолжал: — В заключении остается процитировать тебя самого: ты слышишь чудесную, неземную музыку с неба. Душа твоя переполняется неописуемым восторгом. Ты ожидаешь, что должно произойти что-то прекрасное, таинственное, неизвестное тебе, ты уверен, что вскоре это произойдет, и ты чувствуешь, что очень счастлив… Ну, что ж, — он вздохнул. Твой сон говорит о том, что твоя душа в смысле чувств полностью сформировалась, ты мечтаешь о счастье, ты полон ожидания. Твое тело испытывает потребность в ласках и изнывает от желания испробовать все по-настоящему. Ты весь открыт для любви, и ты созрел, чтобы встретить… своего возлюбленного, встретить и принять в объятиях героя своей мечты. — Он затушил вторую сигарету и сказал с улыбкой, — и, как мы видим, сон был вещий, ты уже встретил его, и как я мог рассмотреть — это искренний, честный, замечательный мальчишка — к тому же, очень красивый. И он безумно в тебя влюблен — с чем тебя и поздравляю. — Доктор помолчал и взглянул на меня: — Вот такая у нас получается история…

Я понял, что он раскрыл меня полностью, и пытаться что-нибудь утаить от него — бесполезно. Он как будто видел меня насквозь. Я смутился и, как всегда, густо покраснел. Но в то же время мне было приятно и интересно, что есть какой-то человек, который понимает все, который знает, какие отношения связывают нас с Лёнькой. Человек, с которым я могу быть откровенным.

— Только, пожалуйста, не говорите ничего отцу! — умоляюще попросил я.

Доктор сделал успокаивающий жест рукой:

— Можешь не беспокоиться. Отсюда, — он окинул взглядом кабинет, — ничего не выйдет. Тут, знаешь ли, и не такие люди были откровенны. А теперь, для полной картины, я должен попросить тебя, извини за неудачный каламбур, предстать передо мной в полностью откровенном виде, то есть полностью обнаженным: мне необходимо тщательно осмотреть твое тело, чтобы узнать, нет ли у тебя каких-либо физических отклонений… И еще кое-что, не менее важное: увидеть и понять твою обратную реакцию…

Я засмеялся:

— Отклонений, конечно, нет. Но, если надо, я могу… Доктор утвердительно кивнул и улыбнулся:

— Да, пожалуйста. Я уверен, что ты умеешь не только красиво одеваться, но и не менее красиво раздеваться. Встань вот здесь, поближе к свету, — он указал мне на середину комнату и повернул абажур лампы таким образом, что я оказался ярко освещен во весь рост, с головы до ног. — И, пожалуйста, не спеши, — мягко сказал доктор. — Делай это так, как будто твой друг смотрит на тебя, и ты хочешь ему понравиться. Тем более, что тебе самому это доставляет удовольствие. Ведь это так? Скажи мне, что ты чувствуешь?

Я начал, не торопясь, исполнять просьбу доктора, постепенно снимая одежду — один предмет за другим, стараясь прислушиваться к своим ощущениям.

— Я чувствую, — сказал я, запинаясь, — волнение… Мне немного стыдно, но вместе с тем приятно, когда на меня смотрят… — Я снял пиджак, развязал галстук, начал медленно расстегивать пуговицы рубашки… — Вот сейчас, — пробормотал я, — ощущения очень усилились…

— Я полагаю, что для тебя не безразлично, кто на тебя смотрит в тот момент, когда ты раздеваешься? — спросил доктор, глядя, как я снял и отбросил рубашку.

— Конечно! — я кивнул, расстегивая пояс на брюках… — Одно дело, например, если… так, как Вы сказали. Ну, перед Лёнькой… Тогда я чувствую сильное, приятное волнение и… возбуждение. — Доктор внимательно смотрел, как я, не спеша, снимаю брюки. — И совсем другое дело, — продолжал я, — если, например, перед своим отцом, или просто на пляже, или… перед врачом. Кроме Вас, конечно, — честно сказал я, ловко снимая белые носочки — один за другим.

— А почему ты сказал «Кроме Вас»? — спросил доктор, прищурившись, глядя на меня.

Я смутился, но ответил:

— Я сказал это, потому что помню, что Вы тогда нам предлагали на бульваре… и что Вы говорили мне в кафе. Поэтому, если честно, я сейчас тоже взволнован, и… испытываю приятное, сильное возбуждение, — закончил я, медленно сняв шелковые белые трусики и отбросив в сторону, оставшись стоять полностью обнаженным в ярком свете лампы.

Что-то последнее время мне очень часто приходится быть в таком виде — я мысленно усмехнулся. Может быть, мне уже и вовсе не одеваться, а так и ходить голым — я смотрю, это уже становится для меня естественным состоянием!

Доктор приблизился, внимательно разглядывая мое тело, все мои органы — от этого я действительно жутко возбудился — еще бы! — и у меня была сильная эрекция, настолько напряженная, что я боялся, не произойдет ли со мной чего-нибудь, если он станет дотрагиваться до меня руками… но он не дотрагивался — наверное, хорошо понимал мое состояние. Все равно, мне было неловко — почему-то казалось, будто я изменяю Лёньке. Доктор будто угадал мои мысли, потому что сказал шутливо, слегка шлепнув меня пониже спины:

— Не беспокойся, мальчик! Ты, конечно, очень симпатичный — это даже мягко сказано, но я не претендую на то, что принадлежит твоему ненаглядному Лёньке по праву первой ночи! Ах, дети, дети… — он рассмеялся. Я стоял, смущенно улыбаясь и краснея: мне было очень неловко, но, вместе с тем и приятно, а он продолжал «медосмотр»: — Да, несомненно, как таковых никаких телесных отклонений нет. Все абсолютно нормально. Прекрасно развитый, отлично сложенный юноша. Ярко пораженная, вполне нормальная реакция — да — да, нормальная — в свете наших последних разговоров. Это с точки зрения физиологии. А с точки зрения… оценки твоего внутреннего состояния напрашивается странное ощущение, что ты… ну, как бы тебе сказать? — очень похож на… девушку, — он улыбнулся, — ты даже внешне себя так ведешь, хотя пока еще и сам этого не замечаешь, но в этом-то и есть особая прелесть!

Продолжая говорить, доктор обошел меня кругом, разглядывая теперь выше пояса — грудь, плечи, спину, шею и лицо — и я заметил, каким восторженно-ошеломленным стало выражение его лица, по мере того, как он увидел на моем теле все «украшения Лёнькиной любви», а также «награды, полученные за отвагу».

— Вот это да, — восклицал он, — ну и ну, однако, однако… Надо же, насколько я могу судить, я Вас и потом в кафе — тоже недооценил! Послушай, а при таком высоком градусе взаимной страсти Вы не могли себе ничего навредить? Я имею ввиду, у тебя там ничего не болит — внутри, Женя, я имею ввиду?

— Доктор, — я уже смутился, — а мы ведь еще ничего как следует, по-настоящему друг с другом не делали… так только — играли… баловались.

Он выкатил на меня глаза и расхохотался, но причем очень дружелюбно и не унизительно.

— Ну, мальчик мой, если ЭТО у вас называется «так только — баловались», то когда вы, наконец, решитесь сделать что-то по настоящему, не забудь попросить твоего доброго отца вызвать на всякий случай бригаду специалистов реанимации. — Мы оба долго смеялись. Затем доктор вернулся в свое кресло.

— Одевайся, Женя, — сказал он. — Я увидел, все, что хотел. Теперь, — сказал он, когда я оделся и занял свое прежнее место на кушетку, расскажи мне все про вашу дружбу с Леонидом, не скрывая ничего, искренне, с начала и до конца.

Не знаю, почему он на меня так действовал, этот доктор, но я действительно чувствовал, что теперь ему доверяю, и испытывал потребность быть искренним — я так устал притворяться! Вытянувшись поудобней на кушетке, закинув руки за голову, я честно рассказал ему все, как было. Как мы познакомились с Лёнькой, как вместе учились, вместе ходили на живопись и в бассейн. Как я понял, что влюбился в него, смертельно и немыслимо (доктор кивнул, слушая). Как я тосковал по нему все лето, как мы потом встретились, как гуляли вместе. Как ночью открылись друг другу в яблоневом саду, как выяснилось, что наша любовь взаимна, о том, что было дальше… и так все — все наши приключения по порядку, вплоть до событий сегодняшнего дня — в спальне и в ванной, и как отец кормил нас обедом и затем привез меня сюда…

— И вот я лежу здесь, перед Вами, и все это Вам рассказываю, — закончил я со смущенной улыбкой. — И что же мне теперь делать дальше?

Доктор помолчал, закурил еще сигарету.

— Что же я могу сказать по этому поводу? Если я стану говорить тебе, что это плохо, то тебе будет за меня стыдно, не так ли?.. — Он опять помолчал. — Чувства ость чувства. Нельзя, например, сказать ветру: не дуй, или сказать солнцу: не свети! Ты думаешь, что с тобой происходит что-то противоестественное, постыдное? Наоборот, все понятно. В человеческой природе изначально заложено стремление к красоте, к доброте, к взаимопониманию… — Он говорил, как бы думая вслух. — Если бы вы тянулись к чему-нибудь уродливому, грубому, извращенному. А вы оба — нежные, прелестные существа… мягкие щечки, нежные стройные тела. Лёньке ты нравишься, это вполне понятно: твоя мягкость, твоя доброта, отзывчивость; в тебе есть все, что юноше должно нравиться в девушке — для него и не важно: кто ты — мальчик или девочка — просто для него ты лучше всех — так ведь он тебе говорил? А тебе нравится его сила, его преданность, его надежность — он истинный, настоящий рыцарь, ведь так? — Я кивнул. — Так что пока я не вижу у вас ничего постыдного, пока все нормально, даже можно сказать, прекрасно…

Я перебил его:

— Но мне почему-то очень стыдно перед моим отцом, и, хотя пока он ничего не знает о нас, но я чувствую, что виноват перед ним, втайне… Он меня так любит, а я, наверное, не оправдал его надежды, — вон я какой получился, неправильный… Но я люблю Лёньку — и ничего, ничего не могу поделать с собой, даже если бы и пытался! Не могу!!!

Доктор возразил решительно:

— И не должен. А что в тебе, Женя, такого ужасного? В чем ты разочаровываешь, позоришь отца? Ты же нормальный парень — и в жизни, и в поведении, и даже очень красивый. А об остальном кому какое дело?!

Мы немного помолчали. Он смотрел на меня.

— Как Вы думаете, — спросили, — а он о чем-нибудь таком догадывается?

— Ха! — усмехнулся доктор. — Ты думаешь, он дурак? Он прошел огни и воды, построил свою огромную «империю», он знает почти все, что происходит вокруг, в стране, а уж в его-то семье — тем более. Он присутствовал при твоем рождении, и знает тебя лучше, чем ты себя знаешь сам. Возможно, что он о чем-то таком догадывается, хотя и не уверен точно насчет подробностей. Но у него есть другие мысли на этот счет, в этом я уверен. Ты — замечательный мальчишка, добрый, искренний; ты нежно его любишь, ты ему настоящий друг, прекрасный сын — и достойный наследник. Ему, несомненно, нравится, что у тебя есть надежный, хороший, преданный товарищ, а то знаешь, сейчас какие попадаются ребята! Так что отцу есть, за что любить тебя. И, — доктор понизил голос, — вполне возможно, хотя я и не уверен, что горячо любя тебя и уважая как личность, он не считает себя вправе вмешиваться и осуждать твою личную, твою интимную жизнь, тем более, что ничего не знает наверняка. И вообще, то, чем вы занимаетесь, очень часто встречается среди мальчишек такого нежного и тонкого склада, как вы. Это и есть проявления настоящей дружбы — кто-то вместе идет на футбол, кто-то идет пить пиво, а кому-то хорошо вдвоем в постели. А что ты делаешь в постели — кому какое дело? Ты же мальчик, ты не принесешь ребенка! Сколько людей, я считаю, столько вкусов, и столько постелей…

Ну вот. Я как мог, помог тебе разобраться в себе.

Теперь мы имеем полную картину происходящего, и то, что сейчас с тобой происходит — полностью гармонично соответствует твоему внутреннему миру — миру твоих чувств и твоих эротических вкусов, и значит — это именно то, что тебе нужно — что и требовалось доказать. Пусть все течет, как течет — так ты, кажется, любишь говорить? И, если ты, Женя, будешь стараться что-то изменить, сломать себя, совершить над собой насилие, возможно, ты только навредишь себе. Итак, надеюсь, ты все понял, что я сказал?

Я помолчал, подумал… и кивнул.

Доктор не стал приглашать моего отца в кабинет, как собирался сделать вначале, для отдельного разговора. Вместо этого вышел со мной в гостиную, и мы присоединились к отцу за кофе, который он очень мило попивал, с коньяком и сигарами доктора, увлеченно листая редкие, красочно оформленные книги и журналы, посвященные теме психологии и сексопатологии мальчиков и юношей моего возраста.

Вечер прошел в непринужденной беседе взрослых при моем скромном участии — я задал несколько невинных вопросов, а затем даже по общей просьбе спел, аккомпанируя себе на рояле, мое любимое «О, солее миа…». Доктор был в неописуемом восторге и с разрешения отца угостил меня бокалом какого-то фантастического лилово-фиолетового ликера, от которого я не опьянел, но у меня внутри все нежно растаяло и поплыло, и я вдруг очень живо представил, что сейчас рядом со мной сидит Лёнька…

Разговор за столом вел в основном доктор; он рассказал очень много интересного. Речь шла, конечно, обо мне, причем не было произнесено ничего двусмысленного, ничего такого, от чего бы мне пришлось краснеть, а отцу — встревожиться. Все было очень по-английски корректно. Звучала негромко пятая симфония Густава Малера. Отец внимательно слушал доктора, кивая головой, подливая еще коньяку в кофе, а я ничего не понимал, только нежно блестел глазами и таял в своей персональной лиловой реальности вместе с воображаемым Лёнькой. Беседа затянулась почти за полночь. Отец и доктор уже чувствовали себя настоящими друзьями, как бывает у двух мужчин равноценного интеллекта и схожих эстетических вкусов, одного социального круга и материального положения, объединенных, к тому же общей волнующей темой. Которая уже к этому времени сладко дремала, уютно устроившись в огромном мягком кресле, издающем, почему-то, как мне казалось, попеременно запахи летнего солнечного ветра, зеленых яблок, ночной травы, пены из розовых лепестков и еще чего-то, что вызывало сладкое томление под диафрагмой. Впрочем, краем уха я ловил их разговор. Он весь сводился к тому, что «мальчик уже вырос». Разумеется, у него образовался новый круг общения. Нельзя исключать возможности стрессового влияния не неокрепшую психику юноши новых ощущений, к которым он недостаточно подготовлен, и, возможно, чтобы как-то сгладить, разбавить, что ли избыток новых впечатлений, ему следует дать небольшой тайм-аут, поместить на время в другую среду — тихую, нежную, располагающую к покою и раздумьям. Возможно, уехать куда-нибудь.

— Для Вас ведь не составит проблемы договориться со школьным руководством? — насмешливо прищурился доктор. — Согласитесь, ведь здоровье Жени дороже, не так ли?

— Ну, о чем вы говорите, — усмехнулся отец, — какая ерунда. Он может проходить предметы по программе где угодно, у него же моя наследственность к наукам… Мы решим этот вопрос.

— Ну, разумеется! — ослепительно улыбнулся доктор. — Таким образом, Вы меня поняли, мальчику необходимо на время сменить обстановку…

…Я очень смутно помню, как мы с отцом возвращались домой на машине по улицам ночной Москвы. В темноте проносились разноцветные огни. Отец за рулем говорил что-то о тихой, спокойной жизни в уединенном доме на морском берегу, под шум прибоя, но смысл его слов совершенно не укладывался в моем сознании, я всецело находился под действием странного волшебного ликера, и сладко дремал, откинувшись на заднем сидении «Мерседеса», погруженный в свои лилово — золотые грезы.

Часть 9

Утром я долго спал, проснулся уже за полдень, совершенно здоровый и бодрый, с ясной головой. От простуды не осталось и следа. Погода стояла чудесная, летняя, отца дома не было. Я распахнул все окна и включил громкую музыку, очень хорошо позанимался на тренажерах, и даже принял холодную ванну. Вернулся отец — все утро он вел в институте какие-то переговоры. Я причесался, надел джинсы и обычную желтую майку, и мы завтракали на балконе, залитом ярким солнцем. За чаем отец спросил:

— Ну, так как, Женька, насчет смены обстановки?

— В каком смысле? — не понял я.

— Видишь ли, — он почесал подбородок, — я купил дом на берегу Черного моря… думаю, тебе это вполне подойдет.

— Дом? — не понял я. — Мне подойдет дом? На Черном море?

— Ну да. Недалеко от Сочи. Я как раз утром этим занимался. И думаю туда тебя отправить. Скажем, на месяцок, а? Сейчас как раз там отличная погода: солнце, рыбалка, шашлыки, пиво… — он осекся и закашлялся, чувствуя, что сморозил что-то не то.

— Подожди, отец, — тихо сказал я. — Какой дом, какая рыбалка, какое пиво? О чем ты? — Я смотрел на него, широко раскрыв глаза.

— Ты что, ничего не помнишь, о чем вчера говорил врач? Психолог сказал, тебе необходимо сменить обстановку. Пожить одному в тихом, незнакомом, уединенном месте, все переосмыслить. Покой, солнце, море, пальмы, морские ракушки — все это повлияет на тебя благотворно! Так сказал доктор…

И тут я моментально все вспомнил — долгую, задушевную беседу с таинственным врачом в темном кабинете, мое раздевание перед ним, игру на рояле, волшебный напиток — и разговор о смене обстановки.

… — и вот я, твой отец, горячо тебя любящий, хотя, конечно, уже порядком надоевший и совершенно тебе не нужный, все утро потратил на то, чтобы через свои особые связи купить этот замечательный, уютный двухэтажный дом. Он из белого камня, и окружен зелеными фруктовыми деревьями. Он находится как раз над берегом моря, у чудесного пляжа с чистым белым песком, где будет загорать мой единственный, нежно любимый мальчишка, — отец с сожалением посмотрел на меня, — а ты и не ценишь…

Все вихрем неслось у меня в голове. Море, солнце, фрукты, закаты, купание ночью при луне… «Спустился вечер, и Барселона гитары звоном волнует кровь…».

— Отец, ты гений! — я вскочил и порывисто обнял его.

— На что-то еще гожусь, — он потрепал меня по затылку и засмеялся.

— И что, один? — не мог поверить я. — На целый месяц?

— Ну, не совсем один, — уточнил он. — С сопровождением. С тобой поедет наша буфетчица из института, тетя Эмма, в качестве повара; затем — наша замечательная медсестра — смотри, она женщина серьезная! — он хохотнул, — ну, и четыре лучших сотрудника из моей личной охраны. Так что будешь в полном порядке… — Он помедлил, заметив, как вытягивается мое лицо, принимая кислое выражение, и расхохотался, хлопнув меня по плечу: — Не беспокойся! Они все будут жить на первом этаже, в специальном помещении для обслуги, а весь второй этаж — тебе! — Отец отодвинул остывший чай, открыл бутылку пива и продолжал: — Я им объяснил, что господин Золотов-младший очень независимый и не любит, когда ему навязываются, к тому же для прохождения медицинского курса психологического восстановления нуждается в том, чтобы его не беспокоили. Распорядок дня уже установлен. Меню разрабатывается. Утром тебя будет ждать твой любимый апельсиновый сок или любой другой, по желанию. В определенное время стол будет накрыт к завтраку, обеду и ужину — на одну твою персону. Круглые сутки сад будет охраняться по периметру, — он подчеркнул, — не причиняя беспокойства его драгоценному обитателю! Твои прогулки к морю и купание в любое время суток, разумеется, никем не будут ограничены, кроме твоего здравого смысла, на который я надеюсь. При этом тоже всегда будет осуществляться постоянная охрана, но издали и незаметно. Так что, ощущая полную свободу, ты в то же время будешь находиться в полной безопасности. Ну, и конечно, даю тебе слово благородного человека, я не оскорблю комнаты моего сына всякими дурацкими камерами внутреннего слежения. — Мы оба расхохотались. — Что еще остается добавить? Дом отлично обставлен, и сейчас там уже все готовится к твоему приезду. Там имеется тренажерный зал и очень приличная библиотека. Советую тебе захватить все, что нужно для живописи — вот где писать-то — природа, море!.. — Он допил пиво и открыл другую бутылку. — Ну как, твой папка на что-то еще годится?

У меня даже навернулись слезы. Я обнял его.

— Отец, — осторожно спросил я, — а… школа? Как они?..

— Ты меня недооцениваешь, Женька, — он отпил большой глоток и достал сигарету. — Я уже и там побывал. Тебя, разумеется, отпускают, но, учти, что ты должен взять у них программы и контрольные работы на этот месяц и по приезде получить зачет по каждому предмету. Я думаю, у тебя будет время подготовиться. Официально ты числишься на больничном листе, мы ведь, собственно, и отправляем тебя на лечение — не так ли? — он улыбнулся. — Так что завтра в школе тебя ждут. А билеты, я думаю, закажем вечером, мы еще подумаем, каким транспортом. — Он взглянул на часы: — Так, ладно, засиделся я с тобой, пора бежать. — Он поднял трубку телефона, набрал номер, сказал сухо: — Это ЗОЛОТОВ. Машину к подъезду. — Залпом допил пиво, повернулся ко мне: — Ну, давай, Женька, думай, что возьмешь, я полетел. Эх, все на бегу, все на бегу, все мне некогда… Привет!

Я еще раз крепко обнял его, тоже сказал: «Привет!» — и он убежал, а я остался один в напряженном раздумье, отцовским движением теребя свой еще неопушившийся, нежный подбородок: М-да…

… Спустился вечер, и Барселона Гитары звоном волнует кровь. Давай, скорее, сойди с балкона, Я ждать не в силах, моя любовь! Звук серенады тебя разбудит. Набрось свой плащ и забудь про сон! С тобою вместе нам так сладко будет, Приди скорее, я так влюблен!..

Вы, конечно, догадываетесь, о чем я думал: как мне ухитриться взять с собой Лёньку. Как мне заполучить своего единственного, ненаглядного друга, потому что одного себя в этом, неожиданно падающим мне в руки сказочном раю, на этом Зачарованном острове моей мечты, одного, без Лёньки, я себя представить, конечно, не мог. И я начал действовать.

Я отправился к его дому. Уроки уже заканчивались, и вскоре мы встретились — я ждал Лёньку, качаясь на качелях во дворе, возле его подъезда. Мы быстро поднялись к нему, и по дороге я успел ему все рассказать. Чем дольше я говорил, тем шире раскрывались его глаза — и окончательно он был поражен, когда узнал, что я собираюсь и его увезти с собой, украсть, похитить, вырвать из этой жизни на необитаемый Зачарованный остров — и, главное, что непременно это сделаю!

— Ты хоть представляешь, как отреагирует мой отец, если только услышит — это сейчас-то, в учебный год? — тоскливо спросил честный, бесхитростный Лёнька.

— Представляю, — кивнул я. Вряд ли это доставит ему удовольствие. Зато ты совершенно не представляешь, что скажу ему на это я. И вот это его, вполне возможно, заинтересует. Доверься мне.

Мы дождались Павла Ивановича на кухне. Сегодня он должен был вернуться рано. Лёнька стоял у окна, спиной ко мне, опустив голову. Он молчал, потом сказал тихо:

— Женька, если даже у тебя ничего не получится, если все сорвется, знай, я все равно очень тебе благодарен. Спасибо тебе…

Я подошел к нему сзади, прижавшись всем телом, коснулся лицом его волос, крепко обнял за плечи, мы оба затрепетали…

— Не сорвется, Лёнька, — прошептал я, и повторил: — Доверься мне.

Замок щелкнул в двери. Мы оба резко повернулись. На пороге стоял Павел Иванович. Он выжидающе смотрел на нас.

— Здравствуй, отец! Здравствуйте, Павел Иванович! — сказали мы хором. Я радостно улыбался.

— Привет, ребята. Интересно, Женя, почему, когда я тебя вижу, я всегда вспоминаю, что четыре года не обследовался у кардиолога? — спросил он задумчиво. — Чем обязан таким визитом? То есть чисто по-человечески я очень рад, но все-таки?

— Павел Иванович, — выпалил я, — у меня для Вас радостное известие. Появилась возможность дать Вашему сыну хорошо заработать. И это исходит от моего отца — у меня чуть дрогнул голос, когда я это произнес, но, кажется, он не заметил.

— И каким же образом? — он скептически поднял брови.

Я собрался с духом, прежде, чем начать вдохновенно врать. Я решил идти ва-банк, у меня не было иного выхода. Сейчас было главное — убедить Павла Ивановича, что я действую от имени моего отца, а с ним уж я потом найду способ договориться. Ну, будь, что будет.

— Вы ведь помните, как благодарил Вас мой отец за то, что Лёня обеспечивает мне такую хорошую охрану и поддержку, оберегая в школе и на улице? И благодарит Вас за то, что в Лёнином лице Вы подарили мне такого верного, надежного друга. — (Это я уже добавил от себя, но зато это была правда). — Ну так вот, через некоторое время я достигну совершеннолетия, — я выдержал внушительную паузу, — отец собирается постепенно вводить меня в курс дел, чтобы полностью отдать в мои руки для начала один из филиалов, а там будет видно. — Я еще выдержал паузу. — И он не против, если я начну формировать окружение, хотя бы самое маленькое, скромное, из людей, которые, можно сказать, выросли вместе со мной, были особенно мне близки… Это интересно?

— Очень интересно, продолжай. И что же дальше?

— Так вот, отец отправляет меня, как Вы знаете на море, в профилактических целях, подлечиться. — Я не стал уточнять от чего. — Я так понимаю, Вы по его указанию уже сформировали охрану для меня, верно? — Он кивнул. — Я уверен, это лучшие, испытанные люди, других бы Вы не дали. Но отцу было бы особенно приятно, если бы кроме обычной, штатной охраны по периметру, непосредственно возле его сына всегда находился верный, надежный человек, держащий, что называется, руку на пульсе. И, главное, чтобы это был друг и ровесник, который впоследствии, вполне логично, займет по праву рядом со мной место первого помощника — уж об этом-то я позабочусь, будьте уверены.

— Говори, говори, Женя, это действительно интересно, — оживился Павел Иванович.

— Если, конечно, Вы согласитесь на это — нет, я говорю «если» (у меня даже в горле пересохло), сама собой напрашивается мысль пригласить на эту должность Леонида. Ведь он — мой лучший друг — верный, надежный, в котором я всегда уверен, как в самом себе, такой друг, который никогда не предаст. Где же я найду лучшего помощника?

Леонид во время этого разговора стоял у окна, не говоря ни слова, и, не отрываясь, смотрел на меня широко открытыми глазами. (Боже, как он смотрел!) И меня несло. — Отец предлагает Вам отправить его со мной на месяц. Я думаю, Лёньке и самому это будет приятно — как в хорошем, элитном санатории: здоровое питание, отличный уход. Ему будут предоставлены точно такие же условия, как и мне — ни больше, ни меньше. Мы будем гулять вместе, купаться, загорать, будем рисовать, заниматься спортом — какая хорошая работа, не правда ли? Просто странно было бы от этого отказаться! Ну, и, конечно, мы будем изучать уроки, чтобы не отстать от школьной программы. В школе уже согласны на такой вариант, там все улажено, так что не беспокойтесь. — Я помолчал и приступил к главному. — Разумеется, это не бесплатная услуга, ведь это большая ответственность, — я улыбнулся. — Ему первый раз в жизни представляется возможность, профессионально выполнить работу личного помощника и телохранителя, причем, пока не подвергаясь никакой опасности, Ваши люди будут следить за этим, и он будет в такой же полной безопасности, как и я. Просто он будет рядом со мной, и все, просто будет моим другом и товарищем, но, главное, — я таинственно понизил голос, — он должен будет следить, чтобы я всегда вовремя готовил уроки… даже, если нужно, наказывать розгами… Впрочем, я обещаю следить за ним не менее строго! — Все громко рассмеялись. — И за эту, с позволения сказать, работу, — продолжал я, — мой отец предлагает довольно приличную зарплату. Пока одноразовую, в конверте, а там, говорит, посмотрим, как пойдет дело. И он поручил мне передать ее Вам. Вот она. Я извлек из кармана аккуратный голубой конверт с фирменной символикой отцовского предприятия. На конверте стояла личная печать отца, и его ровным, крупным почерком было написано: «Для использования на лучшие цели — по Вашему усмотрению. Расписки не требуется. ЗОЛОТОВ».

Павел Иванович взял конверт из моих рук, рассматривал его, читал и перечитывал надпись. Внутри находилась довольно крупная сумма. Это был подарок моего отца мне на покупку нового компьютера — еще весной, потом этот вопрос как-то отложился, а конверт так и остался у меня. Теперь время лучших целей настало — и я решил распорядиться деньгами по своему усмотрению. Что ж, прости, отец, и спасибо тебе…

Я назвал сумму Павлу Ивановичу. Он выкатил глаза.

— Сколько?.. — переспросил он. — Я повторил. — И всего-то за месяц? — Он был поражен. — Столько я и за три месяца не получаю. Может, он ошибся?

В его голосе послышались даже нотки обиды.

— Нет, поймите, — объяснил я, с ходу сориентировавшись, — это как бы и компенсация Вам, за то, что Вы предоставляете в мое распоряжение сына, и непосредственно, зарплата Леониду. Но поскольку он пока несовершеннолетний, деньги я должен передать Вам, на Ваше усмотрение, а уж Лёня, я Вас уверяю, ни в чем нуждаться не будет. Так что это — лично Вам. Видите, тут написано «Расписки не требуется». Гарантом в данном случае выступаю я, — для отца этого более, чем достаточно. Ну, так как Вы согласны, и будем считать, что передача состоялась?

Павел Иванович подумал, помолчал и сказал:

— Леонид, выйди-ка на минутку в коридор, мне нужно сказать Жене… Золотову пару слов по техническим вопросам. Я позову тебя.

Лёнька исчез.

Павел Иванович вздохнул и улыбнулся:

— Дорогой Женя, ты очень хороший парень, добрый, искренний, начисто лишенный «короны» над головой и синдрома наследника, что даже удивительно. Ты просто — озорной, рисковый мальчишка, даже готовый иногда быть высеченным за свои проделки, как простой мальчишка, чтобы не чувствовать себя исключением среди других, — мы оба засмеялись. — Как, сидеть-то не больно?

— Ох, больно, Павел Иванович, — я картинно сморщился и застонал, почесывая поясницу, — и боюсь — вдруг еще добавите! — Мы снова посмеялись.

— В общем, я вижу, что с тобой вполне можно разговаривать по-человечески. Ты не барский сынок, который захотел игрушку, кидает на стол деньги — и подай ему. Я вижу, ты действительно друг моему сыну, доверяешь ему полностью — ну, а он только о тебе и говорит. Только учти, — он понизил голос, — его отношение к тебе — совершенно бескорыстное. Он не такой. Если бы ты был самый обыкновенный парень…

Я замахал руками:

— Павел Иванович, я и есть самый обыкновенный парень. А про Лёньку — Вы еще мне-то будете рассказывать! Уж я-то знаю его — это самый честный, самый бескорыстный, самый искренний друг! Какая уж тут выгода! Наоборот, я считаю, это честь для меня, что он со мной дружит. Это такой человек!..

Павел Иванович улыбнулся:

— Приятно слышать. Ну и ладно. В таком случае, будем считать это началом профессиональной деятельности моего сына, да еще каким — в качестве личного помощника и телохранителя самого господина Золотова-младшего, директора филиала!

— Будущего директора, — скромно подсказал я.

— Ничего, ждать осталось недолго, вам обоим. Ладно, бери его, только он парень честный, бесхитростный, — береги его, хорошо? А уж он-то за тебя жизнь отдаст, это точно… Лёнька, заходи!

Лёнька тут же очутился на кухне. Похоже, он все слышал, он просто сиял. Павел Иванович встал.

— Итак, согласие дано, конверт принят. Отныне, Леонид Журавлев, Вы поступаете в распоряжение господина Золотова — младшего в качестве его личного помощника и телохранителя. Ближайшее время Вы отправитесь вместе с ним на объект в район Черного моря для прохождения профилактического отдыха. О дальнейших действиях Вы будете проинформированы.

— Есть! — счастливо воскликнул Леонид, совершенно по-военному вытянувшись и щелкнув каблуками.

— А теперь проводи его до дому и немедленно назад, будешь собираться. Да, Женя, подожди: это нужно как-то документально оформить, или…

— Нет, нет! — успокоил я его. Насчет школы, отец уже обо всем договорился. (Это было не совсем так, но я надеялся что-нибудь придумать). Мы же, несовершеннолетние, так просто едем отдыхать, там будет сопровождение, и отец все это устроит.

Он кивнул:

— Ну, что ж, замечательно. Ладно, тогда я просто говорю с ним завтра на работе, и все…

— Да, да! — при его словах я похолодел, но иной дороги уже не было, и я должен был придумывать сам выход из этого положения. На всякий случай я сказал: — Сегодня ему лучше не звоните, его не будет дома, а завтра он на работе сам Вам все объяснит. («За вечер все устрою», — решил я.)

— Хорошо, хорошо. До свидания, Женя!

— До свидания, Павел Иванович! — я обхватил Лёньку за плечи, и мы бегом устремились на улицу.

— Удалось, удалось! — кричал я. — Едем, Лёнька, едем, ура!

Мы бежали через яблоневый сад, прыгая и танцуя, и обнимая, и тиская друг друга.

Часть 10

Теперь предстояло самое главное. Нужно было уладить все с отцом. В любом случае, все зависело от него. Я стоял в ванной под душем и размышлял под шум воды, как поступить, почему-то после разговора с психологом мне было несколько боязно, казалось: а вдруг отец о чем-то догадывается? Но деваться было некуда. Оставалось применить «тяжелую артиллерию»…

Я опоясался полотенцем и вышел из ванной — босой с гребнем в руках. Вещи в зале были разбросаны, стояли раскрытые чемоданы — весь вечер я готовился к отъезду. Отец, как обычно, отдыхал на диване, пил пиво (хороший знак), курил сигарету. В руках его была любимая книга — «Божественная комедия» Данте Алигьери — я вскользь заметил по толщине прочитанных страниц, что он читает «Рай», где Данте встречается со своей покойной возлюбленной Беатриче — видя, ее живой в раю, юной и прекрасной. Это было излюбленное место отца, когда он бывал в лирическом настроении. А ведь скоро я уезжал, предстояло прощаться — понятно… И я знал, кого он вспоминает сейчас. Играла негромкая музыка — чудесная Седьмая симфония Густава Малера. Все было как нельзя у лучшему… Мне было всегда немножко неловко, когда приходилось действовать таким образом, но сейчас у меня не было иного выхода. Я должен был добиться своего…

Я медленно прошел через зал по мягкому ковру, осторожно ступая босыми ногами среди разбросанных вещей, держа в руке гребень, и, встав перед высоким трельяжем начал медленно, задумчиво расчесывать мокрые волосы. Я видел в зеркале, как отец оторвал взгляд от книги, как он следил за мной — за движениями моей руки, за тем, как скользит в волосах гребень, как я наклоняю голову, как выгибаю спину… Шла минута, другая… Я видел, что он уже не читает книгу, а только смотрит на меня и думает — я знал, о чем.

— Папка, — сказал я и умолк.

— Что, милый? — тихо спросил он.

— Я уезжаю… Мне грустно…

— Знаешь, как там хорошо! — сказал он ласково. — Море, солнце, белый песочек — и все для тебя. Когда-то мы с мамой были там — еще молодые. Мы тогда жили в палатках. А у тебя будет целый дворец! Ты же — мой принц!..

— Мне грустно, — объяснил я, — что я там буду один…

— Ну, не совсем один, — с тобой едет охрана, персонал..

— Я не об этом, — вздохнул я. — У меня не будет друга.

— Ты же знаешь, сынок, что я не могу с тобой поехать. У меня здесь неотложные дела, я не могу все так бросить. — Он подумал и вдруг предложил: — А хочешь, я позову кого-нибудь из наших родственников: тетю, бабушку, например? Они-то не откажутся! И тебе не будет скучно! Хочешь?

— Нет, нет! — испуганно ответил я. — Лучше не надо… Это не то… Все наши родственники живут отдельно от нас, мы встречаемся только на праздниках или когда вместе летом живем на нашей даче, мы с ними не очень-то близки, ты же знаешь…

— Да, это не то, — согласился отец. (Он тоже понимал меня).

— Вот если бы, — предложил я осторожно, — со мной мог поехать кто-нибудь из моих друзей… Например, Лёнька…

— Лёнька? — усмехнулся отец. — Верный Лёнька… Да, он хороший парень. Ну, что ты, как же я тебе это организую? Да он и учится теперь! И с какой стати?.. Что я скажу его отцу? Он его не отпустит.

— А ты прикажи, — предложил я вполушутку.

Отец рассмеялся.

— Как «прикажи»? Отдай мне твоего сына — Их Высочество желают? — он опять расхохотался. — Что ты такое говоришь? И это что — благотворительный лагерь, что ли? И в учебный год… Нет, это не годится…

Я отложил гребень, подошел к дивану, сел на пол и склонил голову отцу на плечо.

— Папка, — сказал я покаянным голосом, — я нехороший…

— В каком смысле? — он удивленно покосился на меня.

— Я уже договорился с Павлом Ивановичем, и он отпустил Лёньку со мной.

— Как договорился? Когда?

— Сегодня днем. Я был у них дома. Я сказал, что скоро мое совершеннолетие…

— Через два года! — уточнил отец.

— Ну… да, в общем — скоро, и ты собираешься передать полностью в мои руки один из наших филиалов. Ведь ты собираешься? — Я нежно потерся щекой о его плечо, скашивая на него глаза.

— Ну, допустим, и что?

— И то, что я уже должен потихонечку формировать свою команду из близких, преданных мне людей — друзей, которым я доверю. А Леонид как раз подходит на роль моего личного помощника и телохранителя. Мы же друзья, и он, если нужно, за меня жизнь отдаст! Ведь ты же сам просил Павла Ивановича, чтобы он обеспечивал мою безопасность. И он — его сын, так что тут получается в некотором роде преемственность и связь: Павел Иванович — твой телохранитель, а его сын — телохранитель твоего сына. Логично?

— Ну, логично, и что дальше?

— А тут, я сказал, представляется как раз такой случай — Я отправляюсь в поездку, мне нужен личный помощник и… хороший, верный товарищ. Вот и прекрасная возможность для первого Лёнькиного задания — в качестве сопровождающего, который постоянно будет при мне. Это уже как бы начало его карьеры.

— Так. А Павел Иванович?

— Конечно, согласился! Когда я передал ему деньги…

— Ты передал ему деньги?!! Какие деньги?

— Зарплату для Лёньки… и компенсацию для него. Передал в конверте… от тебя. Там твоя печать и подпись: «Золотов». И написано: «Для использования в лучших целях по Вашему усмотрению». Это те деньги, которые ты подарил мне весной. Ну, я и усмотрел эту цель, — закончил я упавшим голосом и поднял на него глаза: — Отец, я не хочу ехать один!

— Ты даже не пожалел свои собственные деньги? — сказал он задумчиво — М-да… И ты сказал, что все это тебе поручил передать я?!!

— Да, — ответил я грустно. — И сказал, что ты уже обо всем договорился в школе, и Лёньку отпускают вместе со мной — на тех же условиях, что и меня.

— Ну, Женька!!! — отец резко встал.

— Да, отец, я знаю, я нехороший. Я виноват, накажи меня. Я взял из своих вещей среди чемоданов узкий кожаный ремень и подал ему, затем, потупив глаза, трогательным жестом покорности и смирения развязал полотенце на своих бедрах и, голый, вытянулся перед ним на диване, выражая полную готовность быть сурово наказанным.

— Я готов, — сказал я тихо. — Выпори меня хорошенько, как я того заслужил.

Пауза. Играла музыка Малера, Симфония номер семь… Отец осторожно коснулся рукой моих нежных частей, пониже спины:

— Надо же, — вздохнул он, — следы от розги… до сих пор не заживают… И здесь, и по всему телу… — Он легонько провел рукой по моему позвоночнику, по лопаткам, плечам: Худенький ты какой у меня… — Затем мягко запустил пальцы в мои густые, мокрые волосы и осторожно повернул мое лицо к себе. Я смотрел на него широко открытыми глазами, моргая, и молчал.

— Женька… — сказал он таким голосом, словно видел меня в первый раз, и разглядывал меня, будто изучая. Откуда ты взялся, Женька?

— Что? — не понял я.

— Я говорю: откуда ты взялся, Женька? — спросил он задумчиво. — Откуда ты взялся на этом белом свете. Тебя же не было… — Я лежал неподвижно, глядя на него, он задумчиво перебирал мои волосы.

— Ну ладно, — сказал он через минуту уже совсем другим, своим обычным шутливым тоном. — Что сделано, то сделано. Однако каков ты, парень! Как ловко! Я все больше не перестаю тебе удивляться! Ну, моя природа, точно! Вставай! Надень трусики, а то простудишься!

Я живо вскочил, рассмеявшись:

— Весь простужусь, или только жизненно важные органы?

Отец тоже рассмеялся:

— Смотри, они скоро тебе могут понадобиться! Будь с ними аккуратнее!

Становилось весело.

Я убежал в свою комнату, достал из коробочки и надел узкие-узкие, серебристые трусики — стринги. Вернулся в зал и встал посередине, задорно подбоченившись:

— Ну как, ничего? — Я повернулся так, повернулся этак, смеясь.

Отец допивал свое пиво на диване:

— Ничего, — проворчал он, оглядев меня. — В смысле ничего не прикрывают. Все следы от розги видно. Бесстыдник! Откуда у тебя эта эротическая гадость? Где ты их достал? — он хмурился, но улыбался.

— Ты же сам мне их купил, — скромно сказал я.

— Что ты несешь? Когда я покупал тебе такие трусы?

— В бутике, когда мы покупали мне зимнее пальто. Я взял их с прилавка, целую коробочку, там семь штук, все разных цветов — это Франция, знаешь, какие красивые, шелковые! А ты заплатил вместе с пальто, и не заметил.

— Ах ты, озорник!

Я рассмеялся, он, вслед за мной, тоже. Я кружился перед ним, как волчок. Он пытался с дивана поймать меня рукой, но не успевал. Я прыгнул через него на диван и ловко вытянулся между отцом и спинкой — диван был узкий, но я легко вписался со своей комплекцией.

— Так с Лёнькой решено? — сладко прошептал я ему в ухо.

— Решено… директор филиала! — он хмыкнул.

— А насчет Павла Ивановича? — опять спросил я в ухо. — Ну, в смысле, нужно, чтобы ты завтра подтвердил, что все это поручил мне ты… И еще, скажи, чтобы он сам зашел в школу, сказал, что Лёнька тоже едет, на тех же условиях, что и я, а то он думает, что ты уже говорил про Лёньку. — скажи, что этого недостаточно, нужно, чтобы он сам, ладно?.. Хитрый я, да?

— Ох, хитрый. Выпороть бы тебя, Женька, как следует!

— Выпори! — Я рассмеялся, нежно прижавшись к нему.

Он обнял меня, играя моими волосами. Затем вздохнул.

— Ладно. Договорились. Подтвержу. Можете собираться, готовиться. — Он покачал головой, усмехнулся: — Конечно, я все устрою, куда я денусь. Коварный, ты знаешь свою силу…

Часть 11

На следующий день мы с Леонидом явились в школу — для получения задания на месяц. Я был здесь первый раз за этот год. В коридорах сияло солнце. Оно теперь будто везде нам сопутствовало, да и настроение было такое же. Я со всеми здоровался, все бурно меня приветствовали, подшучивая над моим здоровым, цветущим видом.

— Что-то не похоже, Женька, что ты нуждаешься в поездке на лечение! А уж Лёнька Журавлев — тем более!

Действительно — загорелый, отоспавшийся, в новенькой школьной форме, сшитой на заказ, я выглядел скорее вернувшимся с курорта, чем наоборот. Впрочем, все понимали, что тут кроется что-то более интересное и необычное. Потом оказалось, что кое-какие слухи просочились из учительской: молодая преподавательница — практикантка пересказала утром нашим старшеклассницам примерное содержание беседы директора и других учителей сначала с моим отцом (кто он такой, знали все), а затем и с Павлом Ивановичем, который заходил утром перед занятиями. Когда мы явились, время близилось уже к обеду, и за учебный день приблизительный рассказ учительницы оброс цветистыми слухами и красочными подробностями, на которые так способны насмешливые старшеклассники. К моменту нашего появления о нас уже рассказывали целые истории, даже в стихах. Мы не обижались, было, наоборот, приятно и очень смешно. Даже вышел один забавный случай.

Нам сказали зайти за заданиями на следующей перемене в учительскую — пока их там приготовят. А пока начинался урок английского языка, и мы, вместе со всеми, шумной толпой направились в наш класс. Лёнька и я заняли свои места за второй партой в левом ряду, у окна — веселое, солнечное место, где за открытым окном шумели листья березы.

«Как хорошо тут, — подумал я. — А завтра будет еще лучше: мы отправимся в путь на Зачарованный остров… А когда вернемся, все деревья за окном будут золотыми. И Лёнька будет так же сидеть рядом со мной, а я — рядом с ним».

Я толкнул его ногой под партой, он — меня, мы стали толкаться и возиться, как маленькие, не в силах сдержать распиравшее нас счастье.

— Тихо, тихо! — раздались голоса. — Идут! Вошла учительница, и начался урок. Оказалось, было задано сделать перевод какого-нибудь народного американского стихотворения или песни.

— Разрешите мне, Мария Викторовна! — сразу вызвался Саша Туманов, Лёнькин сосед по лестничной клетке — их родители часто общались. Вообще-то, он был неплохой парень, только очень насмешливый. В детстве Лёнька часто его лупил, а потом они даже были приятелями, но так, не очень близкими.

— Пожалуйста, Туманов.

Класс притих. Сашка встал, откашлялся и начал:

— Блюз «ЛакиЛэнни» (Счастливчик Лэнни). (Сначала он прочитал английский оригинал, затем перешел к своему переводу):

Это — история о юноше из бедного квартала. Он был высок, красив и умен. Он не был честолюбив и не мечтал о большом бизнесе, Но имел сердце, подобное цветку розы. Отрежьте мне уши, если это не так. Он был сыном полицейского и медицинской сестры, И отец говорил, что он станет неудачником. Лэнни не делал карьеры и не поступал в университет — Он любил рисовать и любоваться на луну, Красивые девушки предлагали ему любовь — И у многих из них были богатые родители, Но не одной из них не отдал Лэнни свое сердце, Подобное чудесному цветку ночи — Отрежьте мне уши, если это не так.

В классе послышались смешки. Особенно смеялись девчонки. Сашка Туманов невозмутимо продолжал:

Но вот появился сын шведского короля, Прекрасный, как северное солнце над фьордами. И он протянул Лэнни свою руку в бриллиантах, А Лэнни отдал ему свое сердце. За сердце, подобное букету белых хризантем, Сын короля сделал его своим первым министром. И увез его в волшебный замок из золота и стали На берегу океана зачарованных снов. Отрежьте мне уши, если это не так.

Сашка закончил и сел. В классе слушался откровенный смех. Сзади явственно раздался чей-то шепот: «Журавлев, отрежь ему уши — если, конечно это не так!».

— А что, по-моему, неплохо, — сказала учительница, ставя в журнал оценку. — Перевод, может быть, не совсем точен, но довольно художественный. Может быть кто-то хочет высказать особое мнение?

В классе переглянулись. Лёнька нехотя встал.

— Пожалуй, я выскажу. Он помолчал, потом сказал: — Нельзя не оценить художественность перевода. Он выполнен с присущей переводчику остротой и достоверностью. — Он незаметно ткнул кулаком в спину сидящего впереди Туманова. Тот возмутился, вокруг захихикали. — Однако, — продолжал Леонид, — на мой взгляд, недостаточно правильно расставлены акценты в отношениях между шведским принцем и юношей Лэнни. Мне думается, что между молодыми людьми образовалась крепкая мужская дружба, которая вовсе была лишена какой-либо корысти. Лэнни отдал, все что имел — свою верную дружбу, не ища ничего взамен, и сын короля ответил ему тем же — только на своем уровне. Никто не искал выгоды, и никто никого не покупал. Наоборот, их отношения были совершенно искренними — потому что только в этом случае сын короля сделал бы Лэнни своим министром, и только видя его неподкупную преданность, сам изъявил бы желание, чтобы Лэнни, а не кто-то другой, был с ним в волшебном замке, на берегу океана зачарованных снов. Дружба — это то сокровище, которое ни один король не может купить за золото и бриллианты, и ни один парень из бедного квартала не сможет заполучить, если он — продажен. — Леонид промолчал и добавил: — Я уверен, именно такая история произошла с юношей Лэнни и сыном шведского короля. Несколько перефразируя нашего любимого переводчика, закончу словами: «И я отрежу уши любому, кто скажет, что это не так!».

Лёнька сел. Я смотрел на него с восхищением. В классе слышался смех одновременно с аплодисментами.

— Молодец, Журавлев, — одобрительно сказала учительница. — Прекрасно высказался, вдумчиво и очень живо. Ставлю тебе пять.

— Спасибо, — скромно сказал Лёнька.

Таким был наш последний день в Москве.

Дальше началась сказка.

Родители прощались с нами на вокзале, напутствовали, давали последние советы. Стояли ароматные, волнующие синие летне-осенние сумерки, окрашенные мягко-оранжевым светом вокзальных фонарей под огромной, в полнеба, сводчатой крышей над всеми перронами сразу. Играла музыка, гремело неразборчивое вокзальное радио. Но для нас все это уже было неважно.

Мы бегло обменивались взглядами, душой уже находясь в пути. Нам предстоял долгий путь в двухместном купе вагона международного класса, СВ-люкс. В соседнем купе должны были разместиться сопровождающие. Отец в последний раз целовал меня, гладил, трепал мои, такие им любимые, волосы. Павел Иванович что-то строго выговаривал Лёньке, показывая на меня — Лёнька серьезно кивал. Потом они крепко обнялись. Начальник поезда внимательно слушал, что ему говорили наши сопровождающие, соглашался… Вот поезд медленно двинулся вдоль перрона. Отец еще несколько секунд шагал рядом по ту сторону стекла и махал мне рукой. Поезд постепенно набирал скорость, в вагоне загорелся яркий лимонный свет. Нам принесли горячий ужин, но есть не особенно хотелось. По распорядку дня нам уже, наверное, полагалось спать. Дверь купе очень удобно запиралась изнутри одним движением. Было тепло и уютно. Мы выключили верхний свет, оставили только малиновые ночники над нашими постелями, сбросили одежды и, обнявшись, прильнули к окну. Мимо проносились станционные огни, черная зубчатая гряда леса медленно двигалась вдалеке, и над всем этим в сине-зеленом прохладном осеннем небе, стояла неподвижная луна. Почти неслышно стучали колеса. Поезд нес нас на Зачарованный остров. Мы молчали. Вы представляете, как нам было хорошо?

…Мы прибыли спустя двое суток, далеко за полночь и еще издали, из окон такси, доставившего нас на берег (специально нанятого микроавтобуса) увидели наш дом — большой, двухэтажный, освещенный огнями, во мраке ночного южного сада, прямо над пляжем, почти у самого моря. Нам с Лёнькой отводился весь верхний этаж — огромная полукруглая комната — студия с высокими окнами, выходящая на широкий балкон. Сзади, за комнатой, по коридору была ванная, тренажерный зал и библиотека. А с балкона спускалась каменная широкая лестница прямо на усыпанную гравием дорожку, ведущую между двумя рядами причудливых фонарей, отделяющих нас от таинственного мрака ночного сада, через каменные ворота — прямо на пляж, к морю! Сразу же по приезду мы с Лёнькой, побросав вещи и одежду в нашей комнате, помчались купаться при луне, взлетая и опускаясь на волнах, барахтаясь в пене прибоя, глотая соленые брызги, вдыхая сумасшедший морской йодистый воздух, крича и смеясь от восторга… Наплескавшись вдоволь, мы, мокрые, босые и счастливые, медленно, не торопясь, еще долго бродили по мокрому песку у самой воды, по круглым камешкам и хрустящим ракушкам, пока, наконец, не повернули к дому, на освещенную аллею. Поднимаясь по каменной лестнице, мы слышали, как за нами закрывались ворота. Хозяйственная жизнь дома на нижнем этаже кипели своим чередом, а мы поднялись на балкон, закрыв на щеколду его ажурную металлическую калитку, небрежно бросив сушиться мокрые плавки на мраморные перила, вошли в комнату и закрыли за собой дверь. Можно было не бояться и не стесняться — сегодня мы знали, нас уже никто не потревожит, и завтра не потревожит, и послезавтра… Мы стояли посреди комнаты голые, глядели друг на друга, не отводя глаз, и улыбались. Так вот ты какой, Зачарованный остров! Наши ноги по щиколотку утопали в мягком пушистом ковре. Полукруглая комната тонула в полумраке, лишь два высоких, выше нашего роста, светильника — торшера под мягкими темно — красными, с золотой бахромой абажурами, давали приглушенный свет. Глубокие кресла, темная старинная мебель, в простенках между окон — какие-то красивые каменные вазы, статуи… (завтра все рассмотрим, как следует). Огромных размеров кровать, тоже старинная, с причудливой спинкой была убрана с варварской роскошью, в белых, золотых и лиловых тонах. Все было, как в сказке или во сне. В золотом, лиловом сне.

— Пойдем в ванную? — неловко улыбаясь, предложил я. Я снова почему-то сейчас его стеснялся… Коридор тоже был устлан мягким ковром, наши шаги были совершенно неслышными. Интересно, что там сейчас происходит внизу? Да нет, не интересно. Ничто не интересно. Сейчас никого, кроме нас двоих, наверное, на свете и не было. Мы были на Зачарованном летающем острове, который плыл по небу, над морем, среди мерцающих звезд, освещенный лиловой луной…

Мы постояли, обнявшись, под душем, в просторной голубой ванной комнате. Вокруг по стенам — зеркала, зеркала, в них много — много Женек и Лёнек, и все молча стоят, обнявшись, им некуда спешить… Светильники — лилии, мраморные полки, на них какие-то кремы, мази, благовония…

Отершись огромными пушистыми полотенцами, мы ступили на пробковый пол, Лёнька взял меня за плечо, и мы медленно, почти без слов, вошли в спальню — корабль над морем. Ночной ветер врывался в открытые окна, и шумел морской прибой. Я вдруг отчетливо вспомнил свой сон, который рассказывал психологу, вспомнил — и вдруг почувствовал, что дрожу, сладко дрожу, до самых косточек… И почувствовал, как меня страшно возбуждает — так, что я боюсь самого себя — восхитительная холодная белизна крахмальных простынь, на которых я оказался, словно летящим на облаках, в невесомости, вместе с Лёнькой… Лёнька выключил красные светильники, и комната осветилась луной. Она ярко освещала наши тела, наши лица. Одеяла были отброшены в сторону — нам и так было жарко. Мы долго лежали, обнявшись, и глядели друг на друга.

— Женька… — сказал мой друг. — Лунный мальчик! — Он улыбнулся. — Ну вот, теперь ты весь — весь мой.

— А ты — мой, — сказал я, чувствуя, как у меня перехватило дыхание, — по-настоящему.

— Да. По-настоящему.

…Мне казалось, я стал как воск, как воздух, двигаясь, тая, меняя форму под действием его сильных рук. Наши тела словно переходили из одного состояния в другое. Он поворачивал меня, как хотел — пока просто так, играя со мной. Я то оказывался внизу, беспомощно распростертый, хрупкий, как тонкий стебель. То вдруг сам становился сильным, страстным и гибким, как ящерица, обвиваясь вокруг его красивого тела, повергая его на спину, покусывая острыми, молодыми зубами его уши, шею, соски, его рельефные, выпуклые мышцы… И снова, и снова становился послушным и мягким, наслаждаясь подчинением его силе, его железным, но безумно нежным объятиям. Мы трогали, трогали друг друга везде, мы уже истекали любовным соком ожидания и предчувствия. Лёнька взял с тумбочки какую-то склянку, издающую безумный, одуряющий запах, подобный запаху роз, зачерпнул оттуда влажный крем, но я не дал ему ничего сделать: я сам взял этот волшебный крем с его руки, нежно стал наносить на раскаленный, мучительно напрягшийся ствол его мужской силы. Он был большой, тверже камня, тверже самых сильных его мускулов, уже вздрагивающий, уже истекающий по капле медленно сочащейся, прозрачной влагой нестерпимого ожидания любви. От прикосновений к нему я задрожал, и сам уже истекал, и чувствовал, что уже тоже полностью готов, и не было сил терпеть, но я молчал и ждал. И тогда Лёнька взял меня за плечи и прошептал срывающимся голосом:

— Женя, милый, не бойся, иди ко мне, по-настоящему!

— Да, — прошептал я и встал на колени, опустив голову на сложенные руки.

Он приблизился ко мне сзади, нежно лаская и гладя меня всего, исследуя тайные уголки моего трепещущего тела. Я послушно следовал движениям его рук, выгибал спину, с готовностью раскрываясь ему навстречу, прикусив губу, чтобы стерпеть первую боль… Он нежно и бережно вошел в мое тело — медленно-медленно, легкими толчками проникая в меня все глубже и глубже — пока не вошел весь, до конца. Мне было немного больно, но так сладко, так сладко… Я задержал дыхание, я чувствовал его в себе всего, во мне не осталось места — мне казалось, он коснулся моего сердца… Я застонал и сделал инстинктивное движение ему навстречу, он отвечал мне, снова отпрянул, осторожно лаская мой живот, бока, спину — он любил, он берег меня, он не хотел сделать мне больно — милый, милый… Ох, как же это заводило!..

— Давай, Лёнька! — прошептал я. — Давай! Мне совсем не больно, мне так хорошо! Давай, по-настоящему!

Осторожно взяв меня за плечи, он снова нанес встречное движение — уже настоящее, сильное, я ответил ему. Потом — еще, еще и еще… Движения становились быстрее и сильнее, я чувствовал в себе его всего, его твердость, его силу… Мы уже откровенно стонали, не сдерживаясь, и мне так захотелось, чтобы он проник еще глубже, разорвал меня всего, вывернул наизнанку… Он легко перевернул меня, поднял, не разъединяясь со мной, и я оказался сверху — вьющееся, извивающееся существо, словно язык лунного пламени, я еще никогда так не заводился. Я то откидывался назад, на его колени, то падал на него, закрывая своими волосами его лицо… Он тоже завелся не на шутку! Он гнул меня, как хотел, больно тиская своими сильными руками, как это было замечательно! Нам совсем не было стыдно то, что мы делали друг с другом, мы были счастливы, мы исполнились восторга!..

— Женька, мой Женька, что ты делаешь, — задыхаясь и смеясь, говорил он, сам не зная, что. — Какой ты легкий, какой гибкий! Тебя, наверное, можно завязать, сложить… как ленточку…

— Сложи меня, Лёнька, сложи! — смеясь, отвечал я. — Сложи, как хочешь… Как хочешь, Лёнька!

Движения становились все быстрее, сильнее, ощущение нарастало, приближаясь, мы словно слились в одно…

— Да, да, Лёнька, — шептал я, — да… да!!!

Я почувствовал, как он задергался у меня внутри, как нас пронзил насквозь, охватил общий огонь, мы оба одновременно застонали — и вот, изнутри меня обожгло, заполнило, залило новое ощущение, и сразу же то же произошло и со мной — только наружу, и так, как еще никогда не было — сильно… Мы забились и упали в изнеможении ничком, неистово лаская друг друга, прижимаясь изо всех сил, — ловя, продляя последние содрогания внутри наших сладко измученных тел… Я, лежа на животе, под ним, повернул к нему лицо, и Лёнька припал своим ртом к моим раскрытым губам, моему языку, в глубоком, долгом поцелуе… В эту ночь мы впервые уснули вместе, обнявшись, в одной постели.

Проснувшись утром, я в первый момент не мог понять, где я. Дверь на балкон была распахнута, дул свежий морской ветер. Море было синее — синее, как на фотографии, над ним кружили чайки. На балконе стоял Лёнька, весь залитый солнцем, с развевающимися на ветру волосами, в плавках и с полотенцем. Я протер глаза.

— Доброе утро, Женька! — весело сказал он. — Тут нам на балкон принесли апельсиновый сок, пока мы спали. Хочешь? — он вошел и поставил на тумбочку поднос с хрустальным графином и стаканами. — Звонили снизу, сказали, завтрак будет на террасе в девять часов. — Лёнька порылся в наших вещах, кинул на кресло мои плавки и полотенце. — Еще рано, пойдем пока искупаемся! — Он посмотрел на меня: — Женька… Какой ты все-таки красивый! — он улыбнулся, — и лохматый после вчерашнего!..

Я сладко потянулся, ощутив, как блаженно ноет все мое тело, все внутренности, все косточки, и еще раз понял, что такое счастье… с любимым человеком.

Часть 12

Нужно ли мне искать слова, мои дорогие читатели, чтобы описать всю прелесть, всю красоту этих южных мест, этого сказочного моря, этих садов Зачарованного острова, куда чудом занесла нас судьба? Для этого нужно иметь великий гений Пушкина или Лермонтова, может быть — фантастический взгляд Блока или изысканный, шутливый талант Игоря Северянина, а я — просто мальчик. Да и так ли это важно? Пусть ваша фантазия сделает это за меня.

Я также не стану описывать подробно всю череду наших бесконечных дней на этом Берегу Счастья. Они были похожи один на другой — одинаково волшебные, одинаково прекрасные… Мы просыпались, когда хотели — обычно очень рано, как только взойдет солнце, а случалось и раньше, и тогда наблюдали его восход над морем с нашего балкона, ёжась от утренней прохлады, обнимаясь и кутаясь в одно одеяло — может ли быть на свете что-нибудь прекраснее?

Сопровождавшие нас взрослые были приветливы и учтивы, и охраняли нас незаметно — впрочем, присматривая лишь за тем, чтобы мы не очень выбивались из режима и правильно, вовремя питались, но мы и не подавали им поводов к беспокойству. А так мы практически круглые сутки оставались вдвоем, и почти не чувствовали их присутствия. Мы купались до изнеможения, в уже довольно прохладном море, валялись до бесконечности на белоснежном песке пустынного пляжа, гуляли по мокрому песку в пене прибоя и разговаривали, разговаривали… или молчали. Мы оба еще больше загорели, почти до черноты, особенно Лёнька, а мои светлые волосы совсем выгорели на солнце. Иногда мы брали наши этюдники и краски и устраивались где-нибудь писать морские пейзажи, а иногда — писали друг друга на фоне моря и камней. И, что интересно, не забывали заниматься и уроками — нас очень смешил сам факт необходимости делать это вот здесь, на берегу моря, под крики чаек — и смех, да и близость друг друга давали нам силы легко усваивать заданное. К обеду или ужину нас звали ударом в колокол. Все обычно уже было накрыто, приветливая буфетчица подавала нам то или это, и мы весело, солнечно обедали вдвоем на веранде, окруженной густым садом… А когда очередной бесконечный день заканчивался, и на ночном небе высыпали огромные южные звезды, мы иногда купались при луне в черной воде — ночью она казалась теплее. А потом поднимались к себе наверх, смывали дневную морскую соль в голубой зеркальной ванной, нежно купая друг друга под душем, в окружении многочисленных зеркальных двойников, а затем ложились вдвоем на белоснежные простыни нашей огромной постели в комнате — корабле — и ласкали, и любили друг друга до беспамятства… Вот так протекала наша вольная, счастливая жизнь у моря, на Зачарованном острове.

Часть 13

Но уже незадолго до нашего отъезда в Москву (жаль, что всему есть конец) произошел один знаменательный разговор, о котором мне бы хотелось рассказать. Может быть, тогда мы и не сразу смогли осмыслить его до конца, но он наложил глубокий отпечаток на наши души и сыграл во всей нашей дальнейшей жизни большую роль.

Однажды утром, когда мы, как обычно, гуляли у моря на пляже в окрестностях нашего дома, я расположился с этюдником на скамеечке и писал Лёньку на фоне морского пейзажа. Он сидел неподалеку на камне вполоборота ко мне у самой воды, в одних плавках. Утреннее солнце красиво освещало его лицо и фигуру, мокрые волосы падали на плечи, волны плескались у его ног. Мне довольно точно удалось передать его общие черты, схватить, уловить тон фигуры и пейзажа и игру светотени, и я, вдохновленный удачным началом, усердно предавался работе.

— Бог в помощь, молодой человек, — услышал я чей-то голос.

Я поднял глаза. Ко мне по пляжу, не спеша, приближался священник в летнем подряснике и мягкой соломенной шляпе. Трудно было судить о его возрасте: длинная седая борода, однако двигался он бодро и глаза смотрели по-молодому живо и весело. Я знал, это не здешний священник: он отдыхал, как и мы, на соседней даче у каких-то своих знакомых.

— Здравствуйте! — я приветливо кивнул ему.

— Творите? — спросил он. — Разрешите полюбопытствовать?

— Пожалуйста.

Он сел возле меня на скамейку, внимательно разглядывая мою работу, как мне показалось, со знанием дела.

— Неплохо, — пробормотал он. — Тебе удалось уловить соотношение цветов. И сходство есть. Только теперь очень важно, чтобы ты смог передать выразительность его лица, вдохновенность его взгляда. В нем это есть. Это твой друг?

— Да, — я кивнул. — Он тоже художник.

— А — а, тогда понятно, — сказал батюшка. — Это сразу заметно. Рисуете друг друга по очереди?

— Ну да. — Я улыбнулся.

Тем временем Лёнька, обратив внимание, что батюшка что-то слишком долго разговаривает со мной, на всякий случай встал с камня и подошел к нам, но у батюшки было такое приветливое румяное лицо и такие добрые голубые глаза, что Лёнька тут же успокоился.

— Здравствуйте, батюшка! — он слегка поклонился и присел на скамью на другую сторону от меня.

— Ух ты, Женька, как здорово! — сказал он искренне. — Неужели я такой красивый? — он даже смутился.

— Красивый, красивый, — одобрительно сказал батюшка. — И, видно, честный. У тебя хорошие глаза. Вы оба — славные ребята. И, наверное, хорошие друзья?

— Конечно! — мы согласно закивали головами, и Лёнька положил мне руку на плечо и посмотрел на меня, а я на него, с нежностью.

Священник смотрел на нас одобрительно, но как бы изучающе. У него были очень проницательные глаза.

— Настоящий, верный друг — это иногда больше, чем брат, — сказал он. — Истинная, преданная дружба — это братская любовь. Господь наш, Иисус Христос сказал: «Заповедь новую даю вам — да любите друг друга». Вы знаете, что такое любовь? — неожиданно спросил он.

— Да. — Мы оба кивнули. — Конечно.

— И вы можете сказать, что вы любите друг друга?

— Конечно, — тихо ответил Лёнька за двоих. — Мы же друзья!

Священник внимательно смотрел на нас, и не мог не заметить, как мы оба густо покраснели.

Он смотрел на нас и ни о чем не спрашивал, а мне казалось, будто он видит нас насквозь.

Он вздохнул, покачал головой, как будто был опечален. Потом улыбнулся — добродушно и снисходительно, точнее — даже с нежностью, как будто говорил с маленькими детьми.

— Я вижу, вы очень хорошие ребята, — сказал он. — Я давно за вами наблюдаю. Понимаете, иногда достаточно лишь хорошенько посмотреть на человека со стороны, чтобы все о нем понять. Я про вас все знаю, можете мне ничего не говорить. — Он грустно улыбнулся. — Но вы действительно хорошие ребята, добрые, искренние. Я все думал: как, в каких словах с вами побеседовать? Про таких, как вы, Господь сказал: «Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят». А Бог — есть Любовь. И вы узрели Любовь? Настоящую, братскую любовь? Духовную любовь?

— Да, — тихо ответили мы, почти хором.

— Господь так же сказал: «Нет же больше той любви, если кто положит душу за други своя». А вы — могли бы отдать жизнь друг за друга?

— Да, — мы кивнули, а Лёнька еще крепче обнял меня.

— Слава Богу! — батюшка облегченно вздохнул. — За это уже вам многое простится. Я долго думал, как поговорить с вами о грехе, объяснить вам… Сказал премудрый Соломон: «Веселись, юноша, во дни юности твоей… и да вкушает сердце твое радости… (это про вас сказано, — мы улыбнулись) — только знай, что за все это Бог приведет тебя на суд»… — Он вздохнул. — Только ведь вам это так просто не объяснить. Вы — словно Адам и Ева, про которых сказано: «И оба были наги, и не стыдились». — Он всплеснул руками.

Мы усмехнулись, посмотрев на себя: мы действительно были почти голые, в одних плавках, и, похоже, не очень стыдились.

— Понимаете, — сказал батюшка, — с вами сейчас очень сложно говорить о грехе. У вас ведь как получается: если я сделал кому-то зло, и ему будет плохо, то это — грех. Понятно. А тут такая история: вы любите друг друга (мы кивнули). Тебе с ним было хорошо, ему с тобой было хорошо; а к другим это вообще не имеет отношения. Значит, все в порядке? Ведь так?

— А разве не так? — удивленно спросил Лёнька. И я вслед за ним повторил, как эхо:

— Да, разве не так?

Батюшка даже горестно рассмеялся.

— Ну, вот видите, что я говорил! Нет, ребята, не совсем так. То, о чем мы говорили, называется грехом против ближнего. А еще есть грех против себя, против своей души, против своей плоти… все-таки вы, наверное, понимаете, о чем я говорю? — Мы смущенно кивнули, потупив взгляд. — Понимаете, я вижу. Но человек слаб, он подвержен греху, подвержен страсти… Бывает, когда человек испытывает к другому человеку любовь, сильную любовь, его охватывает страсть, она завладевает им, и толкает его к греху… Эту страсть люди называют иногда любовью. Но это не есть истинная любовь. Бороться со страстью тяжело… Но главное, что мы имеем: вы сказали, что действительно любите друг друга, и вы из любви готовы отдать жизнь друг за друга, а это уже очень много. Понимаете, ребята? Истинная любовь должна быть жертвенная. Именно: ни страсть, ни стремление к обладанию друг другом, ни жажда наслаждения от близости с тем, кого любишь, но быть готовым разделить страдания вместе — вот истинная любовь. И не только помочь другу победить внешние невзгоды, но и суметь победить грех и страсть, а это очень трудно, и при этом сохранить в чистоте свою дружбу, свою братскую любовь? способны ли вы на это, ребята?

— Конечно, — воскликнули мы горячо.

Батюшка вздохнул, покачал головой.

— Дай-то Бог… Если вы способны действительно любить так, по-братски, если поймете, что это и есть настоящая любовь, то я уверен, сможете помочь друг другу, и спасетесь именно через любовь, жертвенную любовь… Помните — нет больше той любви, чем, если кто отдаст жизнь за друга своего… и поможет ему не погибнуть для жизни вечной…

Часть 14

Разговор с этим батюшкой произвел на нас большое впечатление. Наступила ночь, но спать не хотелось. Мы долго стояли на балконе, молчали. Настроение у нас было тихое, возвышенное. Мы смотрели на звезды — яркие, вечные и близкие, словно глаза Бога. Бога, который любит нас. Бога, который есть Любовь. Ведь и наша дружба, наша любовь — это Его дар. А мы любили друг друга и не задумывались об этом, просто вели себя, как неразумные маленькие дети.

— О чем ты думаешь? — тихо спросил я.

Лёнька повернулся ко мне. Я видел в свете луны, как блестели его глаза.

— Понимаешь… — медленно сказал он. — Этот священник сказал нам много важного. Ведь любовь — это, в действительности, не та страсть, которая неудержимо влечет нас друг к другу, это — большая ответственность. Мы должны быть верны друг другу не только в счастье, но и в страдании. Мы должны не только искать от любви наслаждения — мы должны быть готовы и пожертвовать собой. Только тогда это и есть настоящая любовь.

— Да, это так, — согласился я. — Все правильно. Иначе мы не имеем права называть это любовью. Это просто так… игра, и все.

Мы помолчали. Потом Лёнька сказал:

— Скоро мы возвратимся в Москву, к обычной жизни. Давай, — предложил он, поклянемся сейчас, здесь на этом Зачарованном острове, что как бы ни повернулась наша жизнь, что бы с нами ни случилось, какие бы нам препятствия ни встретились на пути, будем ли мы порознь или вместе, далеко или близко — мы всегда будем в ответе друг за друга, всегда придем друг другу на помощь, всегда поймем друг друга, всегда сможем друг на друга рассчитывать, и если будет нужно-то отдадим друг за друга и жизнь. Если мы друзья. Если мы любим друг друга — по-братски, по-настоящему. А ты любишь меня? — спросил он.

— Люблю, Лёнька! — горячо воскликнул я. — Люблю больше жизни! По-настоящему. Ты — мой первый и единственный!

— И я тебя люблю, Женька. Ты — мой самый лучший друг. Я люблю тебя по-настоящему. И ты — мой первый и единственный.

— Клянемся?

— Клянемся!

Мы крепко — крепко соединили руки в рукопожатии, он обнял меня, я склонил голову ему на плечо, и так мы долго стояли в эту ночь, пока не встретили рассвет — крепко обнявшись, соединенные клятвой быть верными друг другу навеки.

Эпилог

Я старался быть искренним. Я не утаил ничего, даже самого сокровенного, я рассказал все, как было.

Наше приключение окончилось благополучно. Мы вернулись из нашей замечательной поездки и продолжаем учиться в той же самой школе, и береза за нашим окном в классе к нашему возвращению действительно покрылась золотыми листьями, словно приветствуя нас.

А сейчас идет первый снег, стоят синие осенние сумерки, и мы с Лёнькой идем по Красной площади в Москве, в новых теплых зимних пальто. Мы любуемся на красные звезды, на сверкающие золотые церковные купола, на то, как мельтешат снежинки в лучах московских фонарей.

Я чувствую рядом надежное Лёнькино плечо, я очень счастлив оттого, что он рядом, и он, я знаю, счастлив оттого, что рядом я. За спиной у нас — Зачарованный остров, между нами — клятва, связавшая нас, а впереди у нас — целая жизнь, и мы еще очень молоды, нам многое еще предстоит в этой жизни…

Вот и кончилась эта история. Но мне еще многое хочется рассказать вам, и мы обязательно встретимся с вами на страницах моих следующих книг.

До свидания, дорогие читатели!

Ваш искренний друг Женя Золотов

Москва, 1990–2005 гг.

Всегда ли мир спасает красота? Послесловие православного критика

Да, искренних не судят! Но как обидно, когда искренняя душа не ведает, что творит. И здесь не все так просто, как может показаться на первый взгляд… В свое время великий Флобер сказал о своей героине, мадам Бовари: «Эмма — это я!» И здесь я недаром провожу параллель между книгой мало кому известного автора Жени Золотова и романом Флобера. Их схожесть состоит в том, что главные герои принимают за любовь как раз то, что на самом деле любовью не является. Конечно, к этой ошибке героев привели разные причины. Но главная их объединяющая — это незрелость души, И порой так и хочется остановить юного Женьку Золотова, погладить мальчика, лишенного материнской любви, по голове, а потом погрозить пальчиком и сказать: «Ай-яй-яй! Нельзя!» Это эмоциональное одиночество и привело Женьку к заблуждению… Это понимаем мы, читатели, но этого не мог понять автор исповеди.

А автор романа? Но в этом и заключается, говоря на современном сленге, фишка. Чем искреннее и откровеннее рассказ безусловно одаренного и тонко чувствующего школьника, тем острее у нас, читателей, возникает чувство протеста по поводу развития любви между двумя старшеклассниками.

Автор романа настолько достоверно проникает в психологию своего героя, что порой начинает казаться, что он с ним заодно. Но не спеши, дорогой читатель, со своим протестом, а наберись терпения и продолжай читать роман, написанный прекрасным литературным, интеллигентным, вежливым языком, о котором мы почти что стали забывать, читая современных авторов.

Описания природы в романе, переданные через восприятие главного героя поэтичны, художественны и точны. Хочется неоднократно возвращаться к одному и тому же отрывку прозы, или, точнее сказать, к стихам в прозе.

Но всегда ли красота спасает мир? Или в иных случаях она может привести к искушению. И где лежит та тонкая грань, когда самые благие намерения начинают вести прямой дорогой в ад? Но эта грань не может быть замечена безбожниками. Все дело в воспитании. И что только ни делает отец Жени, Николай Михайлович, бывший коммунист, ныне ставший президентом фирмы, то есть капиталистом, чтобы всячески развивать в своем сыне чувство прекрасного… Но Женя так и остается некрещеным (по всему видно, хотя в романе об этом не говорится). В доме как не было, так и нет ни Библии, ни икон. Зато юноша вполне свободно разговаривает с отцом на английском языке. Эта грань сказалась в художественной студии, куда Николай Михайлович привел своего отпрыска, заметив в нем талант живописца. Студией руководил большой «эстет», ценитель красоты обнаженного человеческого тела (преимущественно мужского). Собственно, с этого и начиналось «обучение» Женьки.

Мы знаем, насколько развит язык у подобных любителей эстетики, как они умеют самое постыдное преподносить юной душе в лучшем виде. У них чуть ли ни все гении человечества «по-особому» относились к мальчикам. Эти учителя жизни, пользуясь гиперсексуальностью молодежи, зачастую довольно легко ввергают их в смертный грех. И автор романа, чтобы противостоять этому, ныне модному, веянию, благодаря наступившей свободе, решил действовать от противного.

Главное достоинство романа в его искренности. Вы, предвижу, хотите сказать, что роман, написанный талантливо, как раз и может служить искушением для молодежи. Но разве срывание всяческих масок, обнаженная правда, может служить искушением? А не пора ли всему российскому обществу, и, в первую очередь, родителям, задуматься: а почему это происходит?! И не пора ли Закон Божий ввести во всех русских школах, начиная с первого класса? Чтобы народ не потерял свое исконное целомудрие и чувство стыда. И большая заслуга автора состоит еще в том, что он избежал морализаторства и назидательности, ибо в конце романа он очень деликатно подводит своих героев к правильному пониманию чувства любви. Хотя, естественно, лучше было бы (кто же с этим спорит!), чтобы подобного опыта у Женьки и его школьного товарища вообще никогда не было. А уж если он есть в жизни, этот опыт, то, чтобы его избежать, необходимо его, как нарыв, вскрыть.

Роман «Исповедь школьника», разумеется, предназначен для чтения взрослыми. То есть родителями, как, между прочим, и «Лолита» Владимира Набокова. Но автор романа, Женя Золотов, все-таки решил не наказывать главного героя трагическим финалом — да и зачем, если его и так увлекательно читать?

…Пожелаем же одаренному автору новых открытий в литературном творчестве!

Катя Солнцева

Оглавление

  • Часть 1
  • Часть 2
  • Часть 3
  • Часть 4
  • Часть 5
  • Часть 6
  • Часть 7
  • Часть 8
  • Часть 9
  • Часть 10
  • Часть 11
  • Часть 12
  • Часть 13
  • Часть 14
  • Эпилог
  • Всегда ли мир спасает красота? Послесловие православного критика
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Исповедь школьника», Женя Золотов

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства