«Камероны»

3363

Описание

Р. Крайтон повествует о тяжком труде рабочих-шахтеров в Шотландии в конце XIX века, об их борьбе за свои права. В романе «Камероны» нашли отражение семейные предания и легенды о жизни шотландских рабочих. Поначалу он развивается в жанре семейной хроники, повествуя о судьбе нескольких поколений шотландских шахтеров. Однако постепенно роман перерастает границы «семейного» жанра. История рабочей семьи становится частью истории, судьба Камеронов тесно переплетается с важнейшими социальными конфликтами эпохи.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Роберт Крайтон Камероны

Человек должен есть —

Так или не так?

И дети его есть должны —

Так или не так?

1. Мэгги Драм

1

Она проснулась.

Минуту тому назад она еще крепко спала – и вот глаза ее уже широко раскрыты, и она смотрит в черноту потолка. Она не любила ночь и все-таки заставила себя проснуться в самую глухую пору. Главное – уметь собой управлять. К тому же это приятно.

Она лежала, зарывшись под стеганое одеяло, и внимательно смотрела на потолок – не появится ли отсвет, означающий, что в очаге на другом конце комнаты еще тлеют угольки.

– Кукушка-себялюбка! – громко произнесла она.

Она хотела, чтоб ее услышали. Огонь был мертв, и в комнате стоял мертвящий холод. Видно, мать вопреки установленному в доме порядку поворошила уголья перед тем, как отправиться спать, украла последнее тепло.

– Никогда не думает об утре.

– Что? – переспросил ее отец из другой комнаты. – Чего ты там?

– Ничего. Спи, папаня, еще ночь.

Нет, с этим надо будет кончать, когда она вернется.

Она лежала в постели – маленький теплый комочек в холодном черном ящике – и мысленно повторяла: «Отец, отец». Нелегко к этому привыкнуть, но раз правильно говорить «отец», значит, отцом он и будет, нравится ему это или нет.

«Послушай, – сказал он ей на прошлой неделе, – я простой человек, а не какой-то там чертов барин. Значит, зови меня „папаня“, как заведено у нас, работяг». Но она продолжала гнуть свою линию.

И в доме и снаружи стояла полнейшая тишина. Ни петушиного пения, ни стука деревянных башмаков по булыжнику – все замерло и в поселке и на шахтах внизу, весь мир – ее мир, мир Питманго – свернулся калачиком и тихо спал; ей стало страшно, и она села в постели. Значит, пошел снег. В Питманго наступала тишина, лишь когда поселок накрывало снегом.

«Нечестно это, – думала она, – не по правилам». Снег не имел права идти в апреле – да еще в такой важный для нее день. Она поискала свои деревянные башмаки и не нашла – вот теперь у нее ноги замерзнут на каменном полу. И вдруг услышала «топ-топ» – это топтались в палисаднике шахтерские пони, стараясь укрыться от ветра. По глухому стуку их копыт ясно было, что земля промерзла.

А тут еще и ветер поднялся – она слышала, как он колотит в задние окна, значит, дует с севера, с гор. «Нечестно это, – подумала она, – нечестно». Теперь наверняка весь Западный Файф под снегом, а уж про Кейрнгормс и говорить нечего – все проходы в горах закупорило. Много сегодня погибнет ягнят весеннего окота. И ей теперь в жизни не добраться пешком до Кауденбита, а только там можно сесть в поезд, что идет на север. Придется нанимать мистера Джаппа, чтобы он отвез ее в своем фургоне, и потратить на это шиллинг, а может, и два, если он засволочится. Она почувствовала, как глаза наполняются слезами, что уже совсем никуда не годилось. Зато теперь можно не вставать в такую рань.

Когда она снова проснулась, ветер уже стих и по комнате протянулись полосы лунного света. Если сесть в постели, то в боковое окно видно луну – морозную, плоскую и бледную, но не заштрихованную снегом. Пони обошли дом и теперь топтались у входа – по стуку их копыт, ударявших о булыжник, она поняла, что снега не так уж много, и встала. Стылый каменный пол обжег ей ноги.

«Вот ведь дура, – подумала она, – прохныкала над тем, чего и не было, и только зря в постели провалялась». Ей захотелось на горшок, но она представила себе, как ледяная посудина коснется ее тела, и, содрогнувшись, отступила. В очаге лежала кучка золы; только тронь – разлетится.

– Сука! Только о себе думает, – сказала она.

– Ну что там еще? – спросил отец.

– Да ничего, спи, спи, – сказала она, лишь тут осознав, что произнесла это вслух.

– Но я же слышал. Ругаешься, как девка с шахты. Я этого у себя в доме не потерплю.

– Хорошо, отец.

– Папаня.

Она сгребла золу в сторонку и вздрогнула: три больших куска угля вдруг ожили и ярко вспыхнули, едва только их коснулся холодный воздух. Значит, огонь нетрудно будет разжечь; зачем же она так обзывала мать – ей стало стыдно. Да, одно можно сказать в защиту Питманго: уголь в Питманго чистый и никогда не подведет, если с ним обращаться правильно. И она принялась подкладывать на разгоревшиеся угли кусок за куском.

– Поосторожнее там с углем, мисс! – крикнул ей отец. – Я слышу, ты швыряешь его в очаг, будто вагонетку нагружаешь.

– Уже все, папаня, конец.

Сегодня надо его ублажать. И она так осторожно положила в очаг оставшиеся угли, точно украшала ими торт. Когда от очага пошло тепло, она взяла одежду отца и повесила у огня. Куртка промерзла и, оттаивая, зашипела, пахнуло потом и шахтой. Это она тоже переменит, когда вернется. Есть дома, где рабочую одежду стирают каждый день; у Драмов же ее стирали раз в неделю.

Как была, босиком, она выскочила в прачечную, а когда, пройдя по запорошенному снегом двору, вернулась в дом с зайцем и рыбой, которых там спрятала, каменные плиты пола показались ей даже теплыми. И заяц и рыба за ночь промерзли и, когда она бросила их на стол, глухо стукнули, точно каменные.

– Что там еще?

– Уголь упал. Спи, спи.

– Я же сказал тебе, не трать много угля.

– Ага, папаня.

Надо ублажать отца.

А зайцу-то ведь нужно долго тушиться – зря она это затеяла; теперь придется стряпать в парадном костюме, потому как времени одеться потом не будет, а эдак и пятно на костюм недолго посадить. Она сбросила с себя все, ополоснулась в питьевом котле – не беда: чего люди не знают, то и не переживают, да и вода потом все равно прокипит, – и от тела ее даже пар пошел, она сразу почувствовала себя свежей, чистой. Затем надела короткую льняную сорочку, которую сшила себе на прошлой неделе, и нижнюю юбку, а потом новый твидовый костюм, который заказала через того еврея – мистера Лэнсберга – в Данфермлине.

«И ты отдала еврею гроши? Сама ему в руку вложила и отослала с ним в Данферхмлин?» – сказал тогда отец.

«Да».

«И ты в самом деле думаешь за них что-то получить или еще когда его увидеть?»

«Думаю».

«Тогда ты, значит, еще дурее, чем я считал».

Она могла и не смотреть на себя в этом костюме – она и так знала, что он ей идет… что она в нем просто красавица. Одевшись было, она снова сняла жакетку и в одной сорочке принялась за работу. Для такой молоденькой девчонки у нее была довольно большая, высокая грудь, а сорочка обтягивала ее, обрисовывая фигуру, поэтому она положила рядом с собой жакетку, чтоб накинуть, если отец войдет в комнату: не надо его смущать. Она совсем недавно стала такой, и ни она сама, ни отец еще к этому не привыкли.

Она быстро освежевала зайца – хорошо, что он так промерз: мясо у него стало твердое, и шкура легко сошла. Затем разрезала его на десять кусков, сложила их в горшок вместе с луком-пореем и картошкой и поставила тушиться, а сама стала жарить овсянку, чтобы придать подливе гущину.

Когда с жарким было покончено, она взялась за пикшу – золотистую, с более светлыми, цвета свежего масла, боками. Сначала она ее отварила, чтобы вытравить запах, потом обмазала толстым слоем сметаны и поставила возле огня, так что рыба вскоре задышала – «плоп-плоп» – на своем ложе из сметаны и масла. После этого она достала овсяные галеты, большую овсяную лепешку, которую она как следует разогреет перед тем, как подавать на стол, кусок данлопского сыра, за который ворюги из шахтерского кооператива в Питманго – эту лавку так и зовут «Обираловкой» – содрали с нее целый шиллинг, поставила на огонь чайник и пошла будить отца.

– И даже овсянку поджарила. Ох, и балуешь же ты своего папаню! – Он громко рассмеялся. – Да мне ж никто не поверит у нас на шахте. Чтоб на завтрак – такую похлебку…

– Да кто ж называет жаркое из почтенного тушеного зайца похлебкой? – возмутилась она.

– А это и есть похлебка. Потому я так и называю.

Вот за это она его и любила. Ему не доставляло радости транжирить деньги, но, уж если они были потрачены, он умел все забыть и порадоваться покупке.

Большинство шахтеров у них на улице все просаживали и ничего не оставляли на черный день, а иные, наоборот, забыли, как деньги и тратятся и какую это может доставить радость.

Он смотрел, как она ссыпала в горшок поджаренные золотистые зерна овсянки и прозрачный бульон загустел, обрел плоть. В комнате стоял аромат, напоминавший запах жареного ореха.

– Ну хорошо, Мэгги, что же это все-таки значит?

Но она лишь сняла с полки две глиняные миски – их в Питманго называли «поросячьими корытцами» – и наполнила тушеным мясом. Они ели молча – из уважения к мясу, – и, когда он в третий раз наложил себе миску, она ответила:

– Во-первых, сегодня у меня день рождения.

– Ох… что же ты не сказала? Мы бы купили тебе что-нибудь.

– Ты мне сроду ничего не покупал.

– Так-то оно так, но ведь всяко бывает. Ну-ка, плесни мне еще малость.

И, опустошив миску, он спросил, сколько же ей стукнуло.

– Шестнадцать.

– Ох, самый хороший возраст для девушки.

– Ага, теперь мне уже не нужно ваше согласие.

– Это на что?

– Чтоб выйти замуж.

Он не выказал ни малейшего удивления. Только сунул в рот овсяную лепешку – масло при этом капнуло на его рабочую куртку – и принялся жевать. В Питманго не выказывают удивления, потому что выказать удивление – значит в чем-то проявить слабину.

– Нет, в жизни мне не поверят, что я ел похлебку и горячие лепешки на завтрак. А знаешь, у нас все считают, что ты хитрющая сучонка. И преупрямая. Я-то, само собой, говорю, что это не так.

– А зачем? Это же правда.

Он знал, что это правда, и потому нарочито громко рассмеялся. Они услышали гудок на «Леди Джейн № 2», и он поспешно встал из-за стола, повинуясь привычке.

– Это же только побудка, а не на работу. Садись. Может, нам мать разбудить?

– Если она до сих пор не проснулась, значит, господь не хочет ее будить, – сказал отец. – Ну-ка, дай мне еще лепешки.

Мэгги знала, что он непременно спросит ее – в свое время, как он обычно спрашивает и как принято в Питманго. Она сняла с угольев глиняную сковородку и приподняла крышку – сметана еще кипела, и в нос им ударил запах трески.

– Финдонская?

Она кивнула.

– Всю жизнь знал: если когда доведется встретить финдонскую треску, сразу ее признаю. Всю жизнь мечтал попробовать финдонской трески. Вот теперь и умереть можно. Где же ты ее достала?

Она сказала где.

– И ты ездила в Кауденбит, только чтобы достать для меня финдонской трески?

– Для меня, папаня. Для меня. Это мой предсвадебный завтрак, ясно тебе теперь?

Он продолжал есть, смакуя каждый кусочек; даже снял уртку из уважения к рыбе.

– Ладно, – произнес он наконец. – Что же это все начит? Кто парень-то?

– Никакого парня пока нет, но будет. Мне ведь уже шестнадцать стукнуло.

– Шестнадцать лет – это еще совсем девчонка. Шестнадцать лет – это дитя малое.

– Нет, шестнадцать лет – это уже женщина. В шестнадцать лет человек сам все решает.

Он сидел, пригнувшись к столу, подбирая ложкой рыбу з сметане, но тут поднял на нее глаза. В комнате было уже светло. Она забыла надеть твидовую жакетку, оба одновременно подумали об этом, и он вспыхнул так, что румянец проступил сквозь смуглую кожу.

– А парень-то уже знает?

Она отрицательно мотнула головой.

– Где он живет?

– Я и сама не знаю. Знаю только, что тот, кого выберу, будет не из здешних.

Улица постепенно оживала – все громче звучал по булыжнику топот подбитых гвоздями сапог и деревянных ашмаков.

– А чем тебе не по душе здешние? Я вот ведь здешний.

– Подойди к окошку, – сказала дочь. Она распахнула запотевшее окно и указала вниз, на Питманго, поверх крыш Гнилого ряда и Сырого ряда, туда, где были шахты, а за ними текла черная, как уголь, река. – По-честному, тебя такая жизнь устроила бы, если бы ты мог выбирать?

Хотя углекопы утренней смены еще только начали выходить на улицу, девственная чистота снега уже была нарушена, а скоро вся мостовая покроется черной жижей.

– Но этим я живу. И зарабатываю на хлеб с солью.

– Правильно, да только разве это жизнь?

– Человек должен есть, а здесь он ест вдосталь. Углекопы приличную деньгу заколачивают.

Он гордился тем, что был хорошим углекопом.

– Ага, вот то-то и оно, папаня. Углекопы приличную деньгу заколачивают, но, точно рабы, к своему месту прикованы, потому что они углекопы. А я хочу выйти за такого человека, который бы заработал как следует, а потом махнул на все рукой и уехал.

Отец стал собираться на работу. Взял свое ведерко, где лежал завтрак углекопа – кусок хлеба с маслом и фляга с холодным чаем, – и надел шахтерскую шапку с прикрепленным спереди керосиновым фонариком.

– Что ж, только выбирай себе парня крепкого. Мы, Драмы, – народ двужильный.

– Да, знаю.

– Драмы – люди упрямые. Драмы не отступают.

– Знаю, знаю.

Ей достаточно было посмотреть на него – приземистый, смуглый, сильный, с еще черными волосами и могучей мускулатурой, крепкий, как кусок угля, по-своему красивый, хотя лицо словно вырублено топором, и – изуродованный шахтой. Ему нет и сорока, а он уже двадцать девять лет провел под землей, и спина его согнулась, плечи ссутулились, ноги скривились колесом, лицо покрылось татуировкой – все в синеватых прожилках, в порезах и шрамах, куда набилась угольная пыль. Углекоп, угольный крот, который так и умрет в шахте, как умирали раньше рабы-углекопы, прикованные цепью в забое.

– Крепкий народ.

– Я знаю. Вот почему я и могу поехать и добыть себе…

– Кого-то получше нас, да? Мы для тебя слишком плохи, да? Чем же мы не вышли?

Она быстро пересекла комнату и потянула его за собой к окну. Последние углекопы проходили по улице.

– Посмотри на них. – Она была зла на него.

– Чем же они не вышли?

– Не люди, а какие-то обрубки – черные, кряжистые, они только и годны на то, чтоб рубить уголь. Мне такой не нужен. Черномазые карлики, всю жизнь копошатся в земле, точно черви. Или кроты.

– Но это же твои, кровные.

– Углекопы – это написано у них на лице. И говорят они, как углекопы. Они же языка своей королевы не знают. Не хочу я такого.

– Они говорят на том языке, на каком говорят у них в краю! – прикрикнул на нее отец. – Это все же лучше, чем подражать всяким пришлым, как некоторые.

– У них в краю! – Она презрительно фыркнула. – Да их даже в Эдинбурге не понимают. Нет, я такого не хочу. У меня будет муж, которого поймут и в Лондоне.

– Ох, и здорово же! – сказал он и захлопнул окно. Теперь ему придется бегом бежать, чтобы не опоздать к спуску последней клети. Он начал собирать свой инструмент, но расстаться с ней на такой ноте ему не хотелось.

– Ну, чего мы так распалились? – сказал он. Он уже успокоился. За это она тоже любила его: он не умел подолгу гневаться или таить злобу, всегда старался сгладить размолвку. Вот и сейчас он наверняка обнял бы ее, если бы на ней было что-то надето поверх сорочки. – Ну, чего мы раскричались друг на друга после такого пира, который ты мне устроила? Ты, значит, уезжаешь, ага?

– Да.

– Ты что же, теперь и «ага» говорить не будешь?

– Не буду, если спохвачусь вовремя.

Ему надо было идти, потому что за опоздание наказывали: десять минут опоздания стоили целого часа работы, – но он хотел знать.

– Мэг! Мэгги!

– Да?

– Почему ты такая, Мэг, что на тебя нашло?

– Сама не знаю. Просто я хочу чего-то лучшего. Разве это плохо?

Опять она его обидела. Он гордился своей трудной жизнью, гордился тем, что стал уважаемым человеком в шахтерском поселке, а теперь его единственное дитя смотрело на него сверху вниз и презирало за ту жизнь, которую он вел.

– Послушай, папаня, послушай. – Она взяла его шершавую черную руку в свои ладони, чего до сих пор, насколько помнится, ни разу не делала. – Ты рассказывал мне как-то про рыб, которые возвращаются в родные места, и ничто не в силах остановить их, если они туда двинулись, – туда и только туда, потому что там самое подходящее место выращивать мальков?

– Это угри, что ли?

– Нет, не угри, другая рыба.

– Лосойсь?

– Ага, лосось. Лосось, папаня.

– А для меня – лосойсь. И всегда будет лосойсь. Я все-таки шотландец, а не какой-нибудь там чертов англичанин.

– Ну, как хочешь. – Она провела пальцами по волоскам на тыльной стороне его руки – они были жесткие, точно щетка. – Да, вот я такая, папаня. Я как эта рыба. Это сидит во мне, папаня. Я должна ехать, понимаешь?

Он поднялся со стула. Ему еще надо было положить в запальницу маленькие черные заряды, которые он накануне набил порохом, и тогда он мог идти.

– А что, если я не разрешу тебе?

Она пересекла комнату и поцеловала отца прямо в губы – это получилось как-то само собой, неожиданно для обоих.

– Ты же знаешь: я все равно поеду.

Он вдруг застеснялся и отстранился от нее. К таким проявлениям чувств в Питманго не привыкли.

– Что ж, желаю тебе счастья в таком случае. Только не забывай одного, – сказал отец. – Можешь выходить замуж за чужака, пожалуйста, но никогда не отрекайся от своих кровных. В конце концов, это все, что у тебя есть. Смотри. Никогда не забывай этого, Мэгги. Никогда не отрекайся от своих кровных.

Он шагнул за дверь, даже не обернувшись, и побежал по улице. Она проводила его взглядом до конца ряда, как называют улицы в Питманго, затем дальше, пока он не свернул на Тропу углекопов, которая вела вниз, прямо к шахте. Теперь поселок из черного уже стал серым.

Она надела жакетку и подошла к зеркальцу, висевшему у окна. Жакетка сидела отлично, и лицо, глянувшее на Мэгги из зеркальца, не разочаровало ее. Она бы, конечно, предпочла, чтобы оно было не такое загорелое и худенькое, но подбородок был твердый, губы красиво обрисованы – нечто весьма необычное в Питманго, – широко посаженные глаза хоть и черные, но с огоньком, а волосы густые и блестящие. Словом, судьба не так уж плохо одарила ее, что правда, то правда. Никто ей этого не говорил, но она сама знала. В зеркальце появилась ее мать – она стояла на пороге и смотрела.

– Вот чего я не пойму, так не пойму, – сказала мать, – ну, что ты из себя воображаешь?

Что на это ответить? Она не знала. На улице стояло несколько пони, почти ослепших от работы в шахте, – они дожидались мальчика, который поведет их пастись на пустошь.

– Видишь ли, – сказала она матери. – На свете есть лошади, которые работают в шахте, и есть скакуны. Так вот я хочу стать скаковой лошадью.

Один из Хоуповых детишек играл на улице, пытаясь вылепить бабу из снега, пока он не почернел. Мэгги окликнула мальчика и дала ему полпенни, чтобы он сбегал к мистеру Джаппу и попросил его подъехать за ней на фургоне.

– Никак ты не возьмешь в толк, что какая ты есть, такая уж и есть, – сказала ей мать. – Половина у тебя от Драмов, половина от Хоупов. И чего я никак не пойму, зачем это скакуну портить свою родословную с тобой.

Неглупая у нее мать. Толстая и неряшливая, но неглупая.

– Любая женщина может заарканить любого мужчину, – сказала Мэгги, – если только с умом за это взяться. Посмотри на себя.

– Не забудь, что твой дед был рабом и носил железный ошейник. Правда, никто и не даст тебе про это забыть, можешь не сомневаться.

Мать с улыбкой смотрела на нее. Мэгги улыбнулась.

– Да, такая у нас с тобой кровь. Но кровь моего мужа не будет такой. И кровь моих детей тоже такой не будет.

Мэгги укладывала последние вещи в саквояж. Она терпеть не могла этот саквояж – его шершавую поверхность, его вид, его запах. От него пахло угольной пылью и шахтой. Это было единственное слабое звено в ее снаряжении. Если бы она могла распроститься и с ним, тогда она бы полностью все отрезала – все связи с поселком, но ей не хватило для этого фунта, и вот теперь кусочек Питманго будет всегда с ней, куда бы она ни поехала. Она слышала, как мистер Джапп понукал лошадь, подгоняя ее вверх по скользкому склону из Нижнего Питманго. Пора было двигаться в путь.

– А что же со школой-то будет? – спросила ее мать. – Кто будет учить детей?

– Не знаю.

– Значит, ты просто взяла и оставила маленьких детишек без учителя? И слова никому не сказала? И это называется учительница, которая всю душу вкладывает в свое дело!

– Послушай, мама, за два года я дала этим детям больше знаний, чем они получили за пять лет до меня. Они уже выучили все, что могли.

– И наседала же ты, наверно, на них – как всегда и во всем!

– А разве я не обязана была это делать? Все-таки выучились-то они у мисс Драм.

– Не удивительно, что они не любили тебя.

– Ну что ж, я тоже их не любила. Я учила их только, чтобы добиться, чего хочу, и добилась.

Вещи были уже уложены, и она отнесла саквояж к двери.

– Завтрак я тебе оставила, – сказала Мэгги. – И оставила хорошего сыра: он как раз тебе по зубам.

– Ох, вот это славно.

– Прости, что у нас с тобой так получилось и мы поцапались. Счастья мне все-таки, может, пожелаешь?

– Угу, – сказала мать, – пожелаю.

Но при этом ни мать, ни дочь и шагу не сделали друг другу.

– Где ты собираешься добывать себе этого распрекрасного мужа?

– Где-нибудь на севере, где-нибудь в горах – там, где юдей на колени не ставили.

– Ох, и ерунду же ты говоришь, Мэгги. Все шотландцы на коленях стояли. Спроси твоего папаню. Такая уж у нашей страны судьбина, – сказала мать, но Мэгги лишь покачала головой.

– Нет, неправда. Шотландия, может, и потерпела поражение, но чтобы все шотландцы – нет.

На улице послышался скрип колесных тормозов и звяканье металла – мистер Джапп был у дверей.

– Что ж, прощай, мать. – Но обе так и не сдвинулись с места. – Когда в следующий раз встретимся, я уже буду миссис Так-бишь или Этак-бишь. Миссис Так-бишь с Нагорья.

– Надеюсь, разговаривать-то ты с нами будешь.

– Разговаривать? Я жить с вами буду.

Мистер Джапп не стал утруждать себя и стучаться, а просто, как это принято в шахтерских поселках, распахнул дверь.

– Ну, кого везти в Каудекбит – хозяйку или барышню?

– Думаю, если посмотришь, сам догадаешься, – сказала Мэгги.

Он окинул ее взглядом с головы до ног.

– Да уж, прямо скажем, что так. – Он впервые увидел, что перед ним не девочка. Джапп указал на саквояж. – Это, что ли? – Поднял его, отнес в фургон и вернулся. – Я там рыбу везу, но эту сумку она не испортит. Поехали, что ли? Давай твою руку, Мэгги.

Она не дала руки.

– Я тебе не Мэгги, а мисс Драм.

– Чего-о?

– Мне сегодня шестнадцать лет исполнилось, я теперь совершеннолетняя.

– Чего-о?

– Я сама учу детей в школе и сама зарабатываю себе на жизнь, так что будь любезен называть меня мисс Драм.

– Угу. Раз ты так хочешь, так и будет.

– Да, я так хочу.

Они двинулись верхним путем, так как нижнюю дорогу залило паводком: из Нижнего поселка – через Спортивное поле и Верхний поселок и дальше, из Верхнего поселка – на Горную пустошь. На перевале Мэгги обернулась и посмотрела назад. Поселок казался отсюда маленьким и черным. Именно черным, точно клякса среди вереска и снега, зато там приличную деньгу заколачивают. Но Мэгги была счастлива, что расстается с ним.

И сама она и возница молчали. Она ведь обидела его. Как только они миновали перевал и стали спускаться с Горной пустоши, она увидела поезд, стоявший на станции в Кауденбите, – он тяжко пыхтел в утреннем морозном воздухе.

– Ну вот, теперь, вашими стараниями, мистер Джапп, я опоздала на поезд.

– Ваша задница, мисс Драм, будет сидеть в вагоне этого поезда, когда он отойдет от Кауденбита. И если уж на то пошло, так из-за снега и объезда, на который мы ухлопали столько времени, придется вам раскошелиться на лишний шиллинг.

Она посмотрела на него так, как смотрела на учеников, когда они приходили в класс, не приготовив урока, и бормотали что-то маловразумительное у доски.

– Значит, если господу богу было угодно послать на землю снег, я должна за этс платить?

Обозлившись, Джапп так хлестнул лошадь, что она галопом неслась до самого Кауденбита. На станции любопытство взяло в нем верх над злостью, и он спросил, куда это она отправляется на абердинском поезде.

– Искать себе мужа.

Он кивнул, будто это было самое естественное дело для шестнадцатилетней девчонки из Питманго.

– Ага, понимаю. Что ж, могу одно сказать: мужа ты себе добудешь, это уж точно.

– А почему так уж точно?

– Ты же всегда добиваешься, чего хочешь, правда?

– Разве не все к этому стремятся?

Мистер Джапп старательно поворочал мозгами.

– Нет, – сказал он под конец, – многие понимают, что надо смириться.

– Вот потому-то, мистер Джапп, я и не похожа на многих.

Он поднес ей саквояж к поезду и поставил его в уголок – подальше, чтобы во время долгого путешествия на север никто не подумал, будто это ее вещь. Саквояж был единственным, что указывало на ее связь с Питманго.

2

Она понятия не имела, как должен выглядеть тот город, куда она ехала, – была уверена только, что сразу признает его, как увидит. Когда поезд подошел к Стратнейрну, она протерла запотевшее стекло и попросила кондуктора снять сверху ее саквояж.

– У вас на билете значится Инвернесс, мисс.

– Да, и все-таки, пожалуйста, снимите мой саквояж.

– Конечно, мисс, и счастливого вам отдыха. Городок этот просто прелесть.

Все получалось, все срабатывало: и костюм из мягкого твида, и маленький бархатный ток, чуть сдвинутый набок на ее высоко заколотых каштановых волосах, – типичная для Нагорья шляпка, заверил ее портной в Данфермлине, какие носят все и будут носить всегда, классическая традиционная шапочка какого-то клана из какой-то части Нагорья, какой именно, Мэгги так и не поняла. Ботинки у нее были новые, чистенькие: в Стратнейрне не было снега.

Со станции, находящейся вдали от берега, высоко над морем, виден весь Стратнейрн – самое длинное, как неустанно заверяют вас, поселение или город в Шотландии. Горы тут обрывисто вздымаются ввысь, и потому городок зажат на узкой полоске земли между горами и водами Мори-Фёрта; во всю длину Стратнейрна тянется одна-единственная улица, и все дома либо выходят на нее, либо обращены к ней задами.

– Куда вас доставить, мисс?

Носильщик подхватил ее саквояж и, не спрашивая, поставил на крышу экипажа, обслуживавшего отели.

– В «Нагорный домик», «Приют Фиддиха», «Эштонский ручей», «Королевский гольф», «Королевский флотский», в гостиницу «Гленриддл» или в «Дюны»?

Несмотря на перепачканный углем саквояж, возница принял ее за барышню, приехавшую на отдых.

– Видите ли, я приехала погостить к тетушке, которая живет… как называется ваша главная улица?

– Ловатт.

– Вот-вот – на Ловатт-стрит.

– У нас тут одна эта улица и есть. А как звать вашу тетушку?

– Видите ли, я не помню ее фамилии, так как тетушка вышла замуж, но я узнаю дом, когда его увижу.

Она протянула вознице шиллинг, и он, хоть и развозил пассажиров только по отелям, помог ей взобраться по ступенькам, что было для нее внове, ибо она никогда еще не ездила в таком экипаже, и они двинулись по серпантину вниз, в город.

Гортанный говор возницы расстроил ее. Такого она не ожидала. Это был даже не акцент, а самый настоящий диалект.

– У вас тут все так говорят?

Он оглянулся, красный от возмущения.

– А что плохого в том, как я говорю?

– Плохого ничего нет. Вы говорите даже очень приятно. Как называется ваш язык?

Это уже было оскорблением.

– Английский! – рявкнул он. – Я говорю на языке английских королей – вот на каком. – И, размахнувшись, он огрел лошадь ударом хлыста.

Мэгги видела, как на застекленных террасах гостиниц одна за другой, будто следуя некоему ритуалу, зажигались лампы. Курортный городок – это хорошо, это просто идеальное место для того, что она замышляла, подумала Мэгги, хоть еще и ни разу в таком не была. Уж конечно, что-то от шика и изысканности приезжих, от их манер откладывается и на тех, кто тут работает. Ну, кто в Питманго знает, как вести себя в ресторане? Лорд Файф, да леди Джейн, да мистер Брозкок, управляющий шахтами, да еще несколько человек, что живут на Брамби-Хилле. А больше никто. Никто, кроме них, скорей всего, и в ресторане-то ни разу не был и не сидел за столом, накрытым скатертью. А вот в Стратнейрне наверняка сотни людей, даже будь они бедны, точно полевая мышь, знают, как себя вести в таких случаях. Конечно же, люди, которые услужают богачам, на голову выше тех, кто живет там, где надо добывать себе на пропитание тяжким трудом и терпеть одни лишения.

– Ну, может, и не на английском, а на шотландско-английском, что не хуже любого другого. – Злость в нем явно начала утихать. – А вообще-то, просто на шотландском. – Он еще подумал немного. – Конечно же, на шотландском. А что, спрашивается, плохого, если люди говорят на своем родном языке?

– Ничего. К тому же язык этот вам очень подходит. Я ведь только спросила, все ли тут у вас так говорят.

– Ни-и-и, – возмущенно запротестовал он, – только те, кто живет в Рыбачьем городе. А остальные обезьянничают всё с южан, ну, знаете, с сассенахов.[1] В гостиницах даже работы не получить, если говоришь по-шотландски, можете себе представить? А мы не хотим быть другими, понимаете? Мы – честные шотландцы.

Его слова были ей как мед по сердцу.

– Ну, есть у нас еще горцы. Они спускаются вниз, как наголодаются, или промерзнут, или друг с дружкой перегрызутся. Зачем они сюда приходят, понять не могу. Почти все – до того ленивые сволочи, уж вы извините меня, мисс.

– А они как говорят?

– Есть которые говорят на гэльском, но таких немного. Только на шотландском они уж точно не говорят. Взгляните вон туда – отсюда как раз горы видно.

Он указал на запад поверх зеленых вод Мори-Фёрта. И она увидела горы, темной стеной вздымавшиеся из моря. Черные клубящиеся тучи закрывали самые высокие вершины.

– Наверху, видно, снег идет, – сказал возница. – Понимаете, два разных мира: у них там зима, а тут весна. Не люблю я горцев. Они считают, что лучше них на свете и людей нет.

Спуск кончился, и они выехали на Ловатт-стрит; даже здесь, в экипаже, Мэгги чувствовала холодное дыхание ветра, налетавшего с воды. Ветер был резкий, но он чем-то напоминал тот, что дует на Горной пустоши, и от этого у Мэгги сразу возникло ощущение, что все у нее будет в порядке, что в Стратнейрне она со всем справится.

– Вы скажете, когда остановиться, мисс.

– Я еще не знаю, но я смотрю.

Она знала, что ей требовалось. Она видела такие дома в Данфермлине: какой-нибудь торговец, захирев в тяжкие времена, выставляет в окне билетик о том, что сдаются комнаты, – выставляет где-нибудь в уголке, незаметно, точно хозяева вовсе и не стремятся найти жильцов; она снимет себе маленькую комнатку по сходной цене – сейчас ведь не сезон, в конце-то концов, еще зима. Две-три булочки на завтрак и две-три лепешки на обед, да приготовленный дома чай – на таком рационе она может продержаться сколько угодно. Они понятия не имеют – в этом Мэгги была совершенно уверена, – как мало нужно девчонке из шахтерского поселка. А если бы удалось на два-три часа в день наняться горничной, чтобы частично отработать за постой, так и совсем было бы хорошо.

– Это у нас называется Город, – сказал возница. – Вон там – Рыбачий город, где живут рыбаки. Я оттуда родом. В Рыбачьем всех приблудышей – уж вы извините меня, мисс, – зовут МакАдамсами. А в той стороне, на западе, где у нас гостиницы и поля для гольфа, – Шиковый город.

По мере того как они приближались к торговой части города, в старых больших домах все больше и больше появлялось билетиков, оповещавших о сдаче комнат, – иные были выставлены в окне, а иные чуть ли не стыдливо торчали среди нарциссов с белыми, как соль, сердцевинками на крошечных лужайках перед домом.

– Вот тут, – сказала Мэгги.

– Значит, тетушку вашу зовут Бел Геддес.

– Да, конечно.

– Миссис Александр Бел Геддес.

– Совершенно верно.

– И к тому же она преставилась… м-м… восемь или девять лет назад. – Он улыбнулся ей, показав зубы, сверкнувшие белой полоской между красных губ на обветренном красном лице. «У-у, глазастый ублюдок, – подумала она. – А все из-за саквояжа.»

Он свернул с Ловатт-стрит в узкий проулок и подкатил к дому Бел Геддеса. Дом этот был здесь самый большой – серый камень, парапеты, темное дерево, – мрачноватый, но обнадеживающе респектабельный.

Возница стоял у экипажа с ее саквояжем в руке, так чтобы из дома не было видно ни его, ни саквояжа.

– Вы такое выражение «poor boire»,[2] мисс, разумеете?

– Конечно.

– Так вот, если немного этих самых… скажем, шиллинг, мисс, дадите, я внесу вам сумку с черного хода, так что мистер Бел Геддес и не увидит ее. Отчего это она у вас такая?

– Из поезда выпала.

– Ну, конечно, а потом тащилась за ним всю дорогу от самого Абердина.

Что ж, если ему захотелось поиграть в такую игру, – она готова.

– Ага, – сказала она, – всю дорогу. – И протянула вознице шиллинг.

– Ему вы скажете, что багаж пришлют вам со станции. А когда войдете к себе в комнату, откройте окошко, и я буду знать, куда нести. И вот еще что, мисс…

– Слушаю вас, мистер Макадаме.

– Если вам когда что понадобится – не знаю уж там что, – можете на меня положиться: мистер Черри Макадаме выручит вас.

– Джерри?

– Черри – Вишенка. А почему меня так прозвали, не могу сказать, а то покраснею.

– Да уж, не сомневаюсь.

Оба с самого начала понимали, что они одного поля ягода.

Оглядываясь назад, когда уже прошло достаточно времени, чтобы можно было оглянуться, Мэгги всякий раз с удовольствием вспоминала, как обвела вокруг пальца юного Роднея Бел Геддеса, сидевшего тогда за стойкой «на ключах».

– Вы сказали: «Мисс Драм»? Именно «Драм»? Пишется так же, как большой барабан?[3]

– Нет, как малый.

«Молодой воображала», – подумала она. Черные гладкие волосы до того напомажены, что голова как лакированная, и так старается правильно выговаривать слова, что они застревают у него где-то в носу.

– А что, разрешите поинтересоваться…

– Разрешаю.

– …привело вас сюда? Рыбная ловля, море, гольф?

– Охота.

Он так и не понял, что в эту минуту она положила его на лопатки.

– Ваш домашний адрес?

– Карнеги-террейс. Данфермлин. Графство Файф.

– О-о-о. – В глазах его вспыхнул интерес. – И вы знакомы с самим?

– Очень была бы рада, да наша семья с их семейством не раскланивается. Они ведь из ткачей, как вам известно.

– Нет, я этого не знал.

– Ткацкий станок у них прямо в доме стоял. Они на нем и обедали. – Мистер Бел Геддес изумленно воззрился на нее. – На станке.

– Вот как!

– Кстати, раз мы заговорили об обеде, в какое время здесь у вас едят?

– У нас тут не едят. Кушают.

– Вот как! – И Мэгги поняла, что теперь он положил ее на лопатки.

* * *

В тот первый вечер она не дождалась возможности поесть и тем более покушать, а прошла по Ловатт-стрит до лавочки, которую ранее приметила, и, купив два куска пухлого горячего пирога с бараниной по два пенса за кусок, вернулась с ними к себе в комнату. Ей понравилось, как выглядели люди, которых она видела на улице. Да, то, чего ей хотелось, она здесь найдет.

Она столковалась о сходной цене за постой, какую платят обычно до наступления сезона; комната у нее, несмотря на серый мрак этого каменного дома, оказалась светлой, просторной, на кровати лежал матрац из утиного пуха – она еще в жизни на таком не спала. Комната находилась под крышей – настоящая голубятня с собственной винтовой лесенкой, будто и не на земле живешь, подумала Мэгги. После Питманго ей это даже понравилось.

Она легла на кровать и принялась размышлять о том, какой ей нужен мужчина. Он должен быть высоким – это весьма существенно – и белокурым. Должен чисто говорить по-английски – это тоже существенно – и по возможности носить одну из звучных исторических шотландских фамилий. Пока она так лежала, в комнату проник свет; удивительный свет, какой бывает к концу дня на севере страны, красно-золотой свет, или «багрянец», как говорят в Питманго, залил комнату, и Мэгги не только поняла, но и твердо уверилась, что найдет себе здесь кельта. В дверь постучали.

– Мисс Драм?

– Ага. Да.

– Мы садимся кушать.

– Благодарю вас.

Вот незадача: все мужчины за столом оказались не моложе тридцати лет и все – дохляки.

Она твердо решила выйти замуж за первого подходящего кельта, но, как выяснилось, проблема состояла в том, чтобы его найти. Все молодые горцы либо уходили в море и подолгу не возвращались, либо работали в больших гостиницах и, похоже, даже носа на улицу не показывали. Если это были те самые кельты, которые так прославились своей отвагой в бою, то они, видно, давно распростились с нею на полях сражений. Сейчас это были самые застенчивые люди, каких Мэгги когда-либо встречала. Даже если ей удавалось поймать взгляд какого-нибудь самца, он тотчас отворачивался и бросался наутек, будто олень, застигнутый за едой.

Не облегчала ее задачи и погода. Вот уже несколько дней с залива дул ветер, покрывая камни налетом соли. А когда ветер переставал дуть, начинал клубиться туман и заполнял сыростью весь длинный полумесяц гавани. Тогда на улицах появлялись уборщики, счищавшие плесень со стен, и звяканье буйков далеко за чертой гавани казалось Мэгги более явственным, чем биение собственного сердца.

Тягостными были эти дни, когда она лежала у себя в комнате и ждала, чтобы рассеялся туман и прояснились небеса. Но любая дочь углекопа с ранних лет умеет занять себя и заставить время идти даже в таком месте, где оно вроде бы застыло, а единственное отвлечение – работа.

Когда ветер дул не в лицо, Мэгги выходила на Ловатт-стрит, шла через Шиковый город и дальше. Ветер и выглядывавшее изредка солнце разрумянили ей щеки, чего никогда не бывало в Питманго, а строгая экономия в еде придала ей хрупкую стройность, которая, если дело и дальше так пойдет, могла перейти в истощенную худобу. Ничто так не помогает девчонкам, работающим на шахтах в Питманго, обрести стройность, как приостановка работы на солидный срок, но если «передышка» затягивается, то расцветшие было личики начинают выглядеть, словно обтянутые кожей черепа.

Потом ветер менялся, возвращался туман, начинались дожди, и она снова сидела одна в своей комнате. Тогда время опять становилось проблемой – не потому, что ей было скучно, а потому, что оно означало уже кое-что другое. Время непосредственно превращалось в деньги. А деньги таяли.

Она буквально физически чувствовала, как серебро каждый день уплывает у нее из рук – по шиллингу, по два вытекает и вытекает из кошелька с регулярностью отливов в Рыбачьем городе.

Ей нравилось шотландское слово «силлер» – серебро. С ним ей труднее всего будет расстаться, потому что «силлер» оно и есть «силлер» – ничем другим его не заменишь. В те дни, когда дождь, ветер и туман запирали ее в комнате, она пересчитывала свое серебро, потом ложилась на кровать и в полудреме, где-то между бодрствованием и сном, слышала, как со звоном падают монеты в металлическую копилку, что стоит у нее дома, и каждую неделю немножко больше становится грошей – звяк, звяк, звяк звенят монеты, падая на дно копилки с резким и одновременно мягким стуком, шелковисто шуршат, успокаивают, – ее «силлер», ее приданое. Серебро всегда казалось ей теплым.

Поддерживало же Мэгги то, что каждый день о. на видела как раз таких мужчин, о каких мечтала, – высоких и неизменно более стройных, чем жители Питманго, блондинов с удлиненным белым лицом, а иногда жгучих брюнетов с волосами черными, как вороново крыло, с немного угловатыми, но мягкими движениями, отличающимися изяществом, и а какое не способен ни один углекоп, с этаким шиком, по которому сразу видно, что они не просто наемная рабочая сила. Когда они говорили, она с удовольствием слушала их плавную речь, размеренную и неспешную; слова они произносили ясно, четко, чуть-чуть нараспев, унаследовав это, должно быть, от кельтов или от гэлов, населявших раньше Нагорье. Она не очень разбиралась, чем одни отличались от других. Словом, ей нужен был такой мужчина.

После полудня, когда погода благоприятствовала, она шла прогуляться по Шиковому городу, стараясь держаться так, будто там ей и место, будто есть у нее все основания гулять возле больших гостиниц. Это были самые грустные часы. Никто не обращал на нее внимания, кроме «кедди» – подносчиков клюшек для гольфа, а она твердо решила никогда не иметь дела с человеком, который носит за другими сумку с клюшками, пока те бродят по полю в поисках маленького белого мяча.

Всякий раз после такого дня она лежала ночью без сна в своей постели, смотрела, как отсветы фонариков на рыбачьих лодках чертят причудливые узоры на ее темном потолке, и раздумывала, почему бы ей не отправиться в Рыбачий город и не совершить то, что положено совершать молодой женщине с мужчиной, а потом получить за это пригоршню серебра.

Кто это сказал, что в четверг заниматься таким делом – смертный грех, а в пятницу уже сам бог велел, хотя в обоих случаях речь идет об одних и тех же людях в одной и той же измятой постели?

– Хухмаганди… – громко произнесла она в темноте своей светелки. – Скалдаддери[4]… Случка… – Что такого страшного в этих словах?

Мистер Маккэрри, священник Вольной пресвитерианской церкви в Питманго, сказал, что брак для того и существует, чтобы удерживать молодых людей от греха. Значит, подумала Мэгги, он либо брак признает греховным, либо негреховным совокупленье – либо одно, либо другое, так учил ее отец.

Грех – он грех и есть, или его вообще нет.

Так она лежала, и постепенно мысли ее устремились к мистеру Помрою, коммивояжеру фирмы «Плимутские канаты», торгующей морскими канатами и пенькой, – к элегантному мистеру Помрою, который не мог, ну, просто не мог не дать воли рукам, когда встречался с ней в коридоре, или не касаться ее колен, когда они сидели за столом; к мистеру Помрою, который сновал как челнок – то приезжал в Стратнейрн, то снова уезжал и уже не раз, – а точнее, по крайней мере раз восемь или девять, – давал ей понять во время музыкальных вечеров, когда мистер Бел Геддес услаждал слух своих постояльцев игрой на фортепиано, что если ей трудно будет удержать за собой комнату в доме мистера Бела Геддеса, то он готов – не только готов, а жаждет – помочь ей найти пристойный выход из положения и уплатить за постой.

Да, денежки могут звенеть по-разному, когда ты вынужден прислушиваться к их звону, подумала Мэгги.

3

Если бережно относиться к деньгам – бережно до нелепости, если дрожать над последними пенни так, как мать трясется над первенцем, то, решила Мэгги, две недели она еще протянет, – и тут она его нашла.

Это был ужасный для нее день. Она дошла до «Приюта Фиддиха», самой дальней из гостиниц; никого там не обнаружив, Мэгги пересекла площадку для крокета и, придерживая шляпку от ветра, двинулась дальше, чего до сих пор ни разу не делала, – до конца Ротзейского поля для гольфа и вниз, к песчаному берегу залива. Там, как она и предполагала, тоже не было ни души.

Ничего не получалось, ничего. Каждый день она все раньше признавалась себе в этом. Она устала – явно от голода, а от усталости пришла в уныние. Она отчетливо понимала – и еще как отчетливо! – что теряет присутствие духа. От одной мысли, что ей придется теперь шагать обратно до самого пансиона Бела Геддеса, она уже отчаивалась. Ничего не получалось.

Да еще этот стратнейрнский ветер, который безостановочно дует с моря, дует ей навстречу, дует ей в спину, замораживая и кровь, и душу, и надежды… В гряде дюн Мэгги обнаружила дюну повыше; один из ее склонов – слава богу!

– оказался с подветренной стороны, этакий песчаный карман, укрытый от ветра, и однако же оттуда видно было море, где несколько молодых яхтсменов, перекликаясь звонкими, как у всех англичан, голосами, пытались положить яхту по ветру и войти на ней в бухточку. Слушая их, Мэгги всегда ловила себя на мысли, что эти люди, должно быть, впервые встретились, тогда как на самом деле уже не раз видела их вместе.

– Приве-е-етствую!

– О-о-о, приве-е-етствую вас!

Голоса такие удивленные, возбужденные. До чего же глупо, подумала она, тратить время, катаясь на лодчонках, тогда как – при их-то деньгах – какие дела можно было бы делать! Она никогда не переставала удивляться, что такие людишки – «Приве-е-етствую вас!» – сумели подчинить себе шотландцев.

Наконец ветер стих, и Мэгги почувствовала – впервые с тех пор, как приехала в Стратнейрн и не лежала под одеялом, – что ей жарко. Она распахнула свою твидовую жакетку и подставила шею солнцу, а потом закрыла глаза и стала слушать, как шипит вода среди камней, как волна накатывает на берег и отступает, шурша увлекаемой в море галькой. Когда Мэгги открыла глаза, он стоял у самой воды и занимался чем-то непонятным на скале, торчащей из моря в нескольких ярдах от берега. Некоторое время она наблюдала за ним, не шевелясь, пытаясь разгадать, что же он делает. А он снова и снова повторял одни и те же движения: резко подавался вперед, точно вгонял в скалу бурав, потом поворачивал рукой и что-то опускал в плетенку; и вот, глядя на него, она вдруг со всей очевидностью поняла, что это и есть тот, ради кого она сюда приехала.

На нем была шотландская юбочка, и это вызвало у псе улыбку, потому что до сих пор она еще ни разу не видела мужчины в юбочке – во всяком случае мужчины, который занимался бы обычным делом. Правда, как-то раз она видела нескольких солдат, которые сбились с пути и зашли в таверну «Колидж» выпить, – так ведь у тех это была форма. Да еще время от времени – лорда Файфа, когда он направлялся по Тропе углекопов на Горную пустошь пострелять фазанов и куропаток; вид у него всегда был такой испуганный, точно он опасался, как бы кто-нибудь не пальнул по его юбочке или еще хуже – не высмеял его. Для этого же человека юбочка была обычной одеждой.

Мэгги села, привела себя в порядок и, когда сочла, что готова, очень медленно, чтобы не спугнуть его, – так осторожно движется гончая, завидев в поле дичь, – двинулась по песку к скале. Он ее еще не заметил. Он был высокий, для Питманго даже очень высокий – на дюйм, а то и на два выше шести футов, подумала она, хотя человеку ее роста трудно было об этом судить. И стройный – стройный даже для жителя Нагорья, но при всей стройности чувствовалось, что у него крепкий костяк, что он прокален, задублен ветром, – такого тощим не назовешь. Жилистый. И работы не боится – сразу видно.

Он был светлый, какими, по ее представлению, и должны быть жители Нагорья, волосы у него были рыжевато-золотистые, а на солнце просто золотые и длинные, как у всех горцев (чтобы сэкономить на стрижке, подумала она). И кожа у него была белая, лишь щеки красные, точно его по ним били, – такая кожа не обгорает на солнце и не идет пятнами после вина. С самого раннего возраста Мэгги всегда думала, что чистая белая кожа бывает только у прирожденных аристократов. В Питманго кожа у всех была либо как обожженный кирпич, либо серая, как застиранное белье, а у иных – точно спелая слива, налитая кровью, предвестник ранней смерти.

Наконец он поднял взгляд и, увидев ее, замер – голова откинута назад, глаза широко раскрыты, точно олень, застигнутый врасплох посреди лужайки, – мгновение постоял и быстро скользнул за скалу. В спешке он забыл свою плетенку, и Мэгги тотчас смекнула, что этим орудием она и воспользуется.

Она ждала, когда он выйдет из-за скалы. Вообще она не отличалась терпением, но сейчас чувствовала, что готова ждать до бесконечности, – ждать, если понадобится, хоть всю жизнь. Вода там, где он стоял, была глубокая – она доходила ему почти до юбочки; снова поднялся ветер, и волны яростно бились о скалу, так что он не мог не промокнуть. Значит, время и прилив работают на нее. А время шло, и вода прибывала.

– Что это у вас там за страхолюдины? – крикнула она ему, но он «в ответил.

– Я говорю, что у вас там за страхолюдины в корзинке?

Молчит. Тут уж не до гордости – какая у нее сейчас может быть гордость. Значит, надо сделать вид, будто она решила, что он ее не расслышал, и еще раз попытаться завязать разговор.

– Эй, вы там, за скалой, что это вы собираете?

Она с удивлением обнаружила, что сердце у нее бьется быстро-быстро, где-то у самого горла.

– Сами знаете что, – ответил он. Голос у него был злой, и это ее тоже удивило: она ожидала услышать голос мягкий, застенчивый.

– Нет, не знаю. Я никогда таких не видела.

Он чуть-чуть вышел из-за скалы, чтобы краешком глаза взглянуть на нее.

– Морские уточки, – сказал он. – Так что теперь будете знать.

– До чего же уродливые. А что вы с ними делаете?

– Что я с ними делаю? – В голосе его звучала ирония. Теперь он уже совсем вышел из-за скалы и внимательно смотрел на нее. Он действительно был на нее зол, это ясно, но она не понимала почему. – Я их ем. Теперь понятно вам?

И он снова ушел за скалу, а она стала ждать. Выбора у него не было – разве что утонуть, но она решила, что даже застенчивость не способна довести человека до такой крайности. Когда ветер на минуту перестал свистеть, она сообщила ему, что живет не у моря. Сказано это было самым миролюбивым тоном точно она и не заметила или не почувствовала его злости.

– Откуда же вы в таком случае прибыли? – наконец спросил он.

– Если смотреть отсюда, то с юга.

– Из сассенахов, значит? Англичанка?

Она сделала вид, что оскорбилась.

– Я приличная шотландская девушка, вот кто я. – Произнесла она это чуть раскатисто, придав словам легкий привкус родных краев. – Из-под Эдинбурга.

Он снова заподозрил что-то.

– Так это же у самого моря.

– В общем, я из Западного Файфа. И на море еще никогда не была.

Он снова показался из-за скалы и обошел ее, но продолжал стоять в воде. Он, видимо, стеснялся своих голых ног, однако Мэгги знала, что рано или поздно он выйдет на берег. Вода была ледяная.

– И как оно вам нравится?

– Очень даже, только я еще не была на воде.

– Я люблю море, – сказал он, и Мэгги заметила, как под влиянием чувства краска прилила к его щекам. Она еще ни разу не слышала, чтобы кто-нибудь так произносил слово «люблю».

На этом все и оборвалось – больше им нечего было друг другу сказать. Он стоял в воде, сознавая, что раскрыл душу чужому человеку, а она никак не могла придумать, какой бы еще безыскусный вопрос ему задать. Вода то подкатывала к его коленям, то откатывала, время от времени захлестывая юбочку. А Мэгги любовалась его красивым тонким лицом, его орлиным профилем, прямым крупным носом – такие, наверно, бывают у лордов.

– А почему вы стоите в воде? – вдруг спросила она. – Вы, должно быть, до смерти закоченели.

Вот это было хорошо. Это прозвучало безыскусно и естественно нарушило молчание. Простая истина: он закоченел.

– Угу. Сейчас выйду. Все равно уточек тут больше нет.

Она удивилась, какой он оказался высокий, когда подошел к ней. Между ними снова легла тишина. Ему хотелось надеть носки, но он стеснялся, и они продолжали стоять у корзины с морскими уточками. Он пнул ногой корзину.

– Правильнее называть их «морские гуси».

– Вот как.

– В старые времена считали, что гуси произошли от этих уточек.

– Смешно даже подумать, чему люди верили.

В корзине больше не на что было смотреть, а про морских уточек Мэгги никакого безыскусного вопроса придумать не могла. Она указала вдаль за Мори-Фёрт.

– А там что?

Он снова посмотрел на нее, чтобы удостовериться, всерьез ли она спрашивает.

– Как что? Нагорье.

Горы в эту минуту выглядели изумительно. Большие кучевые облака скользили по ним, и нижние склоны из ржаво-бурых становились темными, с мягкими бархатными переливами.

– Правильнее – горы Кромарти, – с чувством сказал он и поймал на себе ее взгляд. – Мою семью прогнали оттуда, точно скотину с поля. По указу об очистке земель в Нагорной Шотландии.

На одном из склонов словно брызнули ярко-зеленой весенней краской – это какой-то уцелевший фермер вспахал поле и посеял пшеницу.

– Они перебрались сюда и умерли. Насмерть замерзли. – И он снова покраснел от сознания, что столько наговорил о себе первой встречной. – Надеюсь, человеку можно одеться?

– Ах, извините, пожалуйста.

Она зашла за дюну и стала ждать. В Питманго мужчины мылись в бадье в общей комнате перед очагом, а этот при посторонних даже носки не смеет надеть. Она ждала и ждала и наконец вышла из-за дюны и увидела, что он идет по берегу в сторону, противоположную Стратнейрну. Значит, с ней уже было покончено.

Дюны по крайней мере на четверть мили тянулись вдоль моря. И он шел по ним ближе к морю. Если же побежать по склонам, обращенным к суше, то она обгонит его и будет ждать там, где берег заворачивает и дюны кончаются. И она побежала. Ноги ее зарывались в песок, она спотыкалась о камни, но продолжала бежать, стараясь не пыхтеть, чтобы он по ту сторону дюн ничего не услышал; она понимала, что доберется до цели много раньше него и уже не будет задыхаться, когда он выйдет из-за последней дюны.

Увидев ее сейчас, во второй раз, он испугался еще больше, чем в первый. Смотрел на нее и ничего не понимал. Несколько раз раскрывал рот, хотел что-то сказать и снова закрывал. Он наверняка слышит, подумала Мэгги, как стучит у нее сердце.

– Вам в другую сторону, – сказал он наконец.

– В другую сторону?

– Стратнейрн в другой стороне, мисс.

– Но я могла бы поклясться…

– Нет.

Он поставил плетенку на одно плечо, потом на другое, потом на голову, потом на одно колено, потом на другое – он понимал, что выглядит глупо, и злился.

– Я никогда еще не видела мужчины в юбочке.

Тут уж он совсем разозлился.

– Самые разные люди носят юбочки, – сказал он, точно она это оспаривала. – Там, наверху. – Он кивнул в направлении гор Кромарти и всего, что лежало за ними. – А это – армия, – добавил он.

Она не поняла.

Она пошла по берегу в сторону, противоположную Стратнейрну, так же естественно, как если бы шла к себе на Ловатт-стрит, – и он зашагал с ней рядом.

– Армия?

– Я служил в армии, в Камероновых высокогорных стрелках. – Видимо, воспоминание об этом вызвало у него прилив горечи. – А потом меня списали и отправили домой в чем был.

– По крайней мере это ничего вам не стоило.

– Это все, что у меня есть, понятно вам? – Он покраснел от смущения, но и от злости тоже. И чтобы все стало совсем уж ясно, добавил: – Я никогда не мог заработать столько, чтобы купить себе что-то другое. Теперь вам понятно?

– Там, откуда я родом, у мужчины всего один костюм, который служит ему всю жизнь. В нем и в гроб кладут.

Он с недоверием посмотрел на нее. Берег перерезала старая каменная ограда. Он перешагнул через нее и, очутившись на другой стороне, только было хотел распроститься с Мэгги, но она протянула ему руку, он посмотрел на нее и на ее руку, взял за пальцы и помог перелезть. При этом несколько морских уточек выпало из корзины на песок. Мэгги быстро опустилась на колени, чтобы их подобрать.

– Оставьте, леди не пристало этим заниматься.

Теперь оба стояли на коленях, и лица их почти соприкасались. Она обратила внимание на его руки, упершиеся в песок, – они были сильные и в то же время длинные, белые, с тонкими пальцами, совсем не похожие на широкие, черные лапищи жителей Питманго. Она понимала, что ее собственные руки выглядят грубее. Теперь настал ее черед быть откровенной, и она, как умела, выложила все напрямик:

– А я вовсе не леди.

Он взглянул на нее неприкрыто подозрительным, недоверчивым взглядом, сомневаясь и в то же время веря ей. А ведь он ничего не умеет скрыть, подумала она, его этому никогда не учили. В шахтерских же поселках это искусство познают с малых лет.

– Я сама зарабатываю себе на жизнь. Я из трудяг.

Он окинул ее взглядом – хороший твидовый костюм, шапочка, какие носят на Нагорье, узкие кожаные ботинки, полотняная сорочка в оборочках – и прикусил губу. Она поднялась с колен.

– А как вы готовите ваших уточек?

– Лучше вам и не знать, уж очень это отвратительно.

– Ну, у меня трудно вызвать отвращение.

– Хорошо. – Он решил ее отпугнуть. Достал из-за пояса юбочки нож и одним ударом перерезал ножку моллюска, затем содрал жесткую, как кора, кожу, обнажив мясо под ней. – Мы их варим в морской воде, а потом едим – уж больно мы голодные.

– Понятно.

– Просто подыхаем с голода.

Она понимала, что самое лучшее промолчать.

– Их еще называют омарами бедняков. – Щелкнув, он закрыл нож и зашагал дальше по берегу – она за ним. Услышав ее шаги по гальке, он обернулся. – Так что я – бедняк.

Быка надо было брать за рога – сейчас или никогда.

– Голод чему хочешь научит, – сказала Мэгги. Он посмотрел на нее совсем уже другим взглядом, и она это почувствовала. – А «пуртиз»[5] не преступление. В «пуртиз» ничего позорного нет, если стараешься из нее выбиться.

Только тут он заметил, каким темным огнем горят ее глаза. Ему понравилась непривычная чернота ее волос и смуглость кожи.

– Но «пуртиз» не оправдание.

Он подхватил свою плетенку и двинулся дальше по берегу и уже не стал останавливаться, заслышав за собой ее шаги. Впереди, у основания поросшего соснами мыса, стояла в укрытии каменная хижина.

– Вот, – сказал он, – вот где «пуртиз» вынуждает человека жить.

Она была разочарована. Она-то думала, что он приведет ее в дом, а это оказалась пещера, «кейрн», хоть и умело сложенная, но все же лишь груда камней. Такие дома она видела в школьных учебниках на картинках, изображавших жилища пиктов тысячелетней давности.

– Вы сами его сложили?

– Вместе с отцом. Другого выхода у нас не было. Они с матерью тут и умерли.

Оба понимали, что дальше надо либо входить в хижину, либо не входить. Он не двигался с места, и Мэгги не двигалась, и вдруг он сунул кончик большого пальца в рот, прикусил его («Какая странная манера», – подумала она) и сказал:

– Ну ладно уж, входите.

В хижине было чисто. Пол был земляной, но гладкий, хорошо утоптанный поколением босоногих обитателей, к тому же хозяин, видимо, недавно посыпал его песком. Пахло рыбой, а также сосной и торфом.

– Стряхните-ка с ботинок мокрый песок, – приказал он. – Стойте, я помогу вам.

Он приподнял ее маленькую ногу в узком, зашнурованном до икры ботинке и вдруг остро ощутил интимность ситуации – ведь он держал в руке женскую ногу у себя в домике, где царила полутьма и никого, кроме них, не было. Он выпустил ее ногу и отвернулся.

– Простите, – сказал он.

– За что?

Но он не мог заставить себя на нее посмотреть.

Одежда его висела на деревянных колышках, а на полке, выструганной из плавника, нахально лежала совсем здесь неуместная шляпа.

– Ах, вы носите шляпу!

– А почему бы и нет?

– В тех краях, откуда я родом, только граф и его сыновья ходят в шляпах. Углекопы не носят шляп.

– Ну, а у меня есть шляпа, – сказал он, по-прежнему отвернувшись от нее. Это была красивая коричневая шляпа, мягкая и в то же время державшая форму, с вызывающе загнутыми полями, с ленточкой из перьев шотландской куропатки вокруг тульи и серебряным медальоном сбоку, из-под которого торчал красновато-рыжий кончик оленьего хвоста. Он никак не мог прийти в себя от сознания, что держал ее ногу в своей руке, – такую маленькую, плотную и неожиданно тяжелую.

– Как-то раз я услышал, что гость лорда Монбоддо упал за борт, стреляя гусей, а на другой день шляпу эту волной вынесло.

– А сам он утонул? Неужто вы носите шляпу с покойника?

– Бедняки не выбирают, – сказал он.

Они посмотрели друг на друга и рассмеялись. После этого обоим стало легче.

Для такого высокого человека он двигался неожиданно легко и стремительно. Он делал то, что привык делать годами, не сознавая, что за ним наблюдают. Затеплив масляную лампу, он белой ободранной хворостиной помешал в котелке, стоявшем на огне. Из котелка пахло морем, морскими отмелями во время отлива, йодом.

– Суп из ламинарий. – Он поддел охапку водорослей и приподнял над горшком. Они походили на ленты прозрачной, обданной кипятком резины. – В него добавляют ирландского мха – вот и вся хитрая кулинария.

Ну и вонища, подумала Мэгги, иначе не скажешь.

– Я думаю, суп вам понравится, – заметил он.

– Думаю, что да.

Он вышел и через несколько минут вернулся с пригоршней какой-то зелени и листьев – все это он тоже бросил в горшок.

– Морской шпинат и приморский салат, – пояснил он. – Вам это понравится.

– Ага.

Он сдобрил суп сухой морской капустой – вместо соли и специй и протянул Мэгги большую раковину волнистого рожка – вместо глубокой тарелки (в Питманго бедняки в таких случаях пользуются тыквами).

– Ложек нет, – сказал он. – Надо пить прямо из раковины, через край. Эх, угостить бы вас тем, что живет в них, – сказал он и постучал по раковине. – Вот это была бы еда.

Пахло очень сильно, причем только морем – точно сам сидишь в раковине. Хозяин внимательно наблюдал за Мэгги, и она отхлебнула супа. Хотела что-нибудь сказать и не смогла. Только порадовалась, что в этом склепе было так сумеречно и он не мог видеть, как глаза ее наполнились слезами.

– Очень вкусно, – наконец произнесла она.

– Это старый рецепт. Я, понимаете ли, получил его по наследству.

Голод в самом деле чему хочешь научит, подумала Мэгги и с удивлением ощутила на лбу капельки пота.

– Только не давайте ему остынуть, – сказал он. – Холодный он никуда не годится. Весь жир всплывает наверх. А в нем ведь много рыбьего жира.

Она еще глотнула супа, потом еще и наконец прикончила раковину.

– Ох, хорошо, – сказал он и снова налил ей полную раковину. – А знаете, у нас тут на побережье есть люди, которые в жизни к такому супу не притронулись бы! Подождите, что еще вы скажете, когда водоросли испробуете.

Теперь у нее уже весь лоб был в испарине – пот ручейками катился по ее лицу и шее, так что даже взмок полотняный воротничок сорочки. Ей очень хотелось выйти на улицу. Пройтись на ветру. Она чувствовала, как пот стекает по ее плечам, течет между грудей. Она старалась усидеть на месте и все же встала и направилась к двери.

– Только не открывайте ее, – сказал он.

– Почему? – чуть не криком вырвалось у нее.

– Неужели не слышите?

Дождь хлестал в стены хижины и грохотало море, а она ничего даже не заметила. Она вернулась на прежнее место, села и сняла свою твидовую жакетку. Намокшее от пота полотно сорочки прилипло к груди, обрисовывая ее, но Мэгги было все равно. Она принялась изучать свои ноги, стараясь думать только о них, начала было пересчитывать глазки на ботинках, и тут он сунул ей под нос какую-то еду.

– Жаль, что нет угрей, – сказал он. – В такой день хорошо было бы поесть суп из ламинарий с рубленым угрем.

Взгляд его упал на ее грудь и какое-то время задержался на ней; Мэгги подняла на него глаза, взгляды их встретились, он покраснел и отвернулся.

– Не надо бояться, – сказал он.

Надо же сказать такое женщине, подумала она. Нет, ему еще учиться и учиться.

– Бури?

– Угу, бури.

Дождь прекратился так же внезапно, как и начался, и в наступившей тишине он почувствовал всю неловкость создавшегося положения. Слишком тяжкое он взял на себя бремя: пригласил ее в свой дом, а теперь изволь держать на привязи глаза и мысли.

– Ну вот, теперь можете идти, – сказал он. Получилось это довольно неуклюже, но ничего другого придумать он не мог.

Она надела свою твидовую жакетку и увидела, что он наблюдает за ней, хоть и очень старается делать вид, будто вовсе не наблюдает. Он открыл дверь – свежий ветер был как божья благодать для Мэгги. Он стоял у двери и не знал, что сказать и вообще как себя вести. Что надо делать, когда леди покидает твой дом? Он понятия об этом не имел. Он протянул руку, и она пожала ее – по его глазам Мэгги поняла, что он удивился силе ее пожатия.

– Спасибо за чай, – сказала Мэгги.

– Ох, чай! – Он хлопнул себя по лбу. – Я ведь уже поставил для него воду.

– Чай будем пить в другой раз. – Ну вот и нашлась щелочка, которую она так искала. – Условились?

Он озадаченно смотрел на нее.

– В следующий раз будем пить чай.

– Угу, – наконец произнес он.

– И я принесу к чаю пирог.

Он кивнул.

– Ну так до свиданья. До следующего раза.

– До следующего раза, – сказал он.

Он стоял и смотрел ей вслед, пока она шла по дорожке вниз, к морю.

– Подождите! – крикнул он вдруг и бросился в дом. Через минуту он снова появился и, нагнав Мэгги, вручил ей какой-то очередной продукт моря. – Вот вам вместо леденца на обратный путь.

Это был пучок сушеных морских водорослей, зеленовато-черных, как на дне глубокого пруда, и хрустящих от соли.

– Пожуйте хорошенько и почувствуете, какие они вкусные, – сказал он, она кивнула, и они улыбнулись друг другу.

– Знаете что? А ведь я так и не знаю, как вас зовут. Ела в доме, а не знаю, как звать хозяина.

– Камерон.

Она продолжала вопросительно смотреть на него.

– И это все? – наконец произнесла она. – Просто Камерон?

– Гиллон Камерон. Гиллон Форбс Камерон, если хотите полностью.

Она почувствовала, как подпрыгнуло у нее сердце, подпрыгнуло от удовольствия – замерло и снова ровно забилось. «Да, – подумала она, – это меня устраивает».

– Очень звучная фамилия и очень красивая.

– Угу, мне говорили, что мы из высокородных. Воины, придворные, ученые – все такой народ.

– Это что же, был клан?

– О да, конечно, клан. Камероны с Какого-то-Там Озера.

– А Форбсы?

– Тоже. Это фамилия моей матери. Она из Роб-Роев и Сазерлендов. Сазерленды-то, по-моему, и прогнали нас с земли. Они там наверху очень серьезно к этому относятся, – сказал он. И указал на горы. – К фамилиям.

Это вполне естественно, подумала она: с фамилиями связана история, и каждая фамилия что-то значит. Не то, что в Питманго, где все либо Джаппы, либо Куки, либо Хогги. Есть еще Хоппы, Бегги, Минто, Менгисы, Пики.[6] Пик – самая подходящая фамилия для углекопа. Лучше, конечно, Пикт.[7] А в общем, сплошь уродливые, дурацкие фамилии, такие же унылые, как угольные копи, – фамилии для людей особой расы, для потомственных рабов. Неважно, какое место Гиллон Камерон занимает сейчас в жизни, важно то, что его предки были великими людьми и что где-то в его крови сидит величие, которое только ждет случая, чтобы проявиться. Мэгги улыбалась ему, сама того не сознавая, даже не видя его, а он был совершенно ею заворожен – ее ровными белыми зубками, маленькими и острыми, как у лисиц на пустоши, и ее глазами, карими, миндалевидными и блестящими, как у лисицы.

– Скажите-ка мне вот что, – прервала она молчание. Он кивнул, показывая, что готов отвечать. – Вы кельт?

Он призадумался. Потом посмотрел в сторону гор, которых сейчас не видно было из-за туч.

– Так ведь все они там кельты, верно? Значит, и я тоже кельт, – сказал он и удивился, чему она так улыбается. До чего же у нее сияющая улыбка, подумал он, и эти остренькие, как у лисы, зубки на непривычно смуглом лице…

Он смотрел ей вслед, пока она шла вдоль бухточки, а затем повернула в направлении Стратнейрна, и тут ударил себя по лбу – второй раз за этот день. Ведь он же не спросил, как ее зовут.

Он бросился бежать. Достигнув берега, он повернул, следуя изгибу бухточки, и тут увидел ее и остановился. Что-то подсказывало, что дальше идти не надо. Она стояла к нему спиной и спиной к ветру. Вырвав травинку из дюны, она осторожно и тщательно крутила ею в горле и выбрасывала из себя горячий суп из ламинарий, морскую капусту и соленые водоросли.

4

Она дала ему три дня на то, чтобы объявиться, но и сама не дремала – прогуливалась у городских причалов, куда, как она полагала, он рано или поздно должен прийти, шагала по тротуарам Ловатт-стрит до тех пор, пока ноги у нее чуть не отваливались. Торговцы считали ее немного того, чуть-чуть тронутой: надо же, часами стоит возле их унылых витринок и ни разу не зашла что-нибудь купить.

А ее волновали все те же проблемы – время и деньги, и с каждым днем положение делалось все сложнее. Подметки на ее ботинках стали катастрофически тонкими, к тому же в мае гостиницы начали заполняться рыболовами, прибывавшими из Англии в надежде забить большого лосося в разрешенных для ловли реках, когда рыба идет из моря вверх, против течения, сквозь леса, на юг. И мистер Бел Геддес довел до сведения мисс Драм, что он вскоре вынужден будет повысить цену на ее комнату, поскольку сезон рыболовства начался.

– Но я не вижу тут никаких рыболовов, – сказала Мэгги. – И у вас же нет лицензии на ловлю ни в одной из рек.

– Они приезжают и просто живут здесь, чтобы похвастать потом, что были в Стратнейрне во время весенней ловли лосося.

– И вы хотите, чтобы я этому поверила? Вы, итальянцы, все одинаковые – ни одному нельзя верить.

– Бел Геддес, к вашему сведению, мисс Друум, – родовитая шотландская фамилия. Мои предки носили штандарт в высокородном клане Гордонов. Я надеюсь, вы поверите этому, как я поверил тому, что вы приехали сюда на охоту.

– Но я и в самом деле приехала на охоту. И уже присмотрела себе благородного самца.

Она бесила его. Он с трудом переносил то, как она при нем охорашивалась, точно его тут и не было или он не мог ее видеть. Однажды он заметил, как она приподняла обе груди руками, поправляя их под сорочкой – казалось бы, должна соображать, что делает, да еще в каких-нибудь десяти шагах от его стойки!..

– Безобразие! – сказал он достаточно громко, надеясь, что она услышит его. И разрешил ей жить еще неделю за полцены.

На четвертый день утром она отправилась через Шиковый город, через исхлестанное ветром поле для гольфа вниз, к морю и затем вдоль дюн к каменной хижине. Ветер с залива дул холодный, и во всем Стратнейрне было холодно. Люди, разговаривавшие у подъездов, под стеклянными навесами, выдыхали белые облачка пара. Дорого приходится платить, подумала она, за то, чтобы убить лосося, и тут же подумала о том, какую цену платит она за то, чтобы насадить на крючок свою добычу. «Все стоящие трофеи дорого обходятся», – любил говаривать ее отец, хотя сам ничего в жизни не завоевал. Ее вдруг неудержимо потянуло в Питманго, к очагам, полным ярко пылающего угля.

В хижине было пусто. И холодно – так холодно, как в могиле. В очаге еще тлел торф – видно, всего час тому назад он был здесь, и она разозлилась на него. Это он должен был выйти на поиски ее, он должен был на нее наткнуться, он должен был ждать ее тут. Она подбросила соломы на торф и, когда огонь занялся, сожгла весь его запас плавника. Но вот огонь потух – она бы, наверное, расплакалась, да только слез не было. Люди в Питманго редко плачут.

От дюн уже легли длинные синие тени, и было много позднее, чем думала Мэгги, когда она увидела его: он стоял на склоне, обращенном к морю, и, мрачно насупясь, смотрел вдаль. Злость, написанная на его лице, привела ее в восторг, потому что человек, которого она искала, должен уметь злиться. Она поднялась на дюну и стала рядом с ним. Она не знала, чувствует ли он, что она тут, – до того он был сосредоточен, – но под конец он все же повернул голову и посмотрел на нее.

– Я пришла чай пить, – сказала она.

Он попытался скрыть удивление и не смог. И снова перевел взгляд на море.

– Что там? Что вы там высматриваете?

Она поняла, что вторгается в нечто сокровенное, нарушает таинственную связь, существующую между Гиллоном и морем.

– Лососи, – сказал он. – Я их вижу, вон они там.

Он взглянул на нее, чтобы убедиться, верит ли она ему.

– Я их по запаху чую. Вы думаете, я малость не в себе?

– Она покачала головой, и он поверил ей. – Я знаю, как пахнет вода там, где лосось метал икру. Я все про них знаю – какие они и как себя ведут. И даже знаю, где они спят ночью.

Они пошли вниз с дюны; почти у самого ее основания Гиллон протянул Мэгги руку, чтобы помочь перескочить через яму в песке, и, к собственному удивлению, удержал ее пальцы, почувствовав, что она их не отнимает, только краешком глаза посмотрел, не против ли она.

– Тогда вы, наверное, ловите их тьму-тьмущую, – сказала Мэгги.

– Я ни разу еще не забил ни одной рыбины. Речки, где водятся лососи, принадлежат лейрдам, землевладельцам, им же принадлежит и рыба, даже когда она в море.

– Рыба никому не может принадлежать.

– А лосось – мне больше нравится говорить «лосойсь» – принадлежит лейрдам, бьют же его англичане. Напялят на себя резиновые сапоги до колеи и шлепают по воде со своими двадцатифутовыми удочками, а мальчишки бегают для них за горячими мясными пирогами да бутылями виски; на тебя же они смотрят сверху вниз, потому как видят в тебе вора и не сомневаются, что ты затем только и пришел, чтобы украсть одну из их драгоценных рыбин.

– Но ведь бог населил море рыбой. Это же несправедливо.

– Угу. Что ж, я бы на вашем месте пошел и сказал это морским приставам.

На взгляд Мэгги, слишком быстро, слишком легко он сдавался. В его покорности не чувствовалось кипения страстей.

– А что бы они вам сделали, если б накрыли с поличным?

Он посмотрел на нее и улыбнулся.

– Сразу видно, что вы не здешняя! Три месяца тюрьмы; могут и избить, когда пристав поймает с поличным, но самое скверное – пять фунтов штрафа.

Снова поднялся сильный ветер. Он срывал гребешки с волн, и морская пыль перелетала через бухточку, а весь берег покрыло пеной. Мэгги уже начала понимать, что, когда в Стратнейрне говорили «ветер», в Питманго это означало бы бурю. Она ненавидела ветер.

– Я буду не я… – сказала Мэгги. Он не расслышал ее.

– Что?

– Я буду не я, если не добуду себе лосойся. И не боюсь я ничего! – выкрикнула она.

Остаток пути они проделали молча, но она знала, о чем он думал. Возле хижины он вошел в воду, чтобы покрепче привязать свою лодчонку, которая болталась на веревке, обкрученной вокруг большого камня у края бухточки, и вернулся.

– Как вас звать?

– Мэг Драм.

– Макдрам?

– Мэгги Драм.

– Мэгги Драм? Да?

– Ага. Мэг Драм.

Он обмозговал это.

– Очень хорошее имя, – наконец сказал он. – У нас в полку был один Драм – Уилли Драм. Он смотрел за лошадьми.

– Ну, конечно.

Гиллон смутился. Он совсем не хотел, чтобы это так прозвучало.

– Его повесили за какой-то проступок.

– Еще бы.

– Я собственно, вспомнил об этом потому, что, видите ли, вспомнил, как он храбро держался, когда его вешали.

Она молчала.

– Такой был маленький, кряжистый, чернявый.

– Само собой.

Он решил больше не раскрывать рта. Они вошли в хижину.

– Кто-то тут был, – сказал он. – Я носом чую сосну, а я сосной никогда не топлю.

Она хотела было сказать ему, но потом раздумала. Иной раз лучше промолчать, чем откровенно признаться. Она только надеялась, что не оставила после себя следов. Глаза у него такие же острые, как у птиц, которые охотятся за рыбой и которых она видела на берегу. Ничто не ускользало от их взгляда.

– Все сожгли, – сказал он. – Можете себе представить таких эгоистов?! Все до последнего прутика. – Он заглянул во все углы хижины.

– Мы ведем начало от пиктов-землероев, – сказала Мэгги. Он, конечно, не знал этого слова, но ничего, узнает. Однако он не слушал ее.

– Еду мою они не взяли. – Он засветил масляную лампу. – Чему вы улыбаетесь?

– Вы говорите совсем как папа-медведь из сказки, когда он возвращается домой.

– Но эти люди, должно быть, сидели тут не одни час.

– Эти люди была я, глупенький.

Ну вот, все и раскрылось, если только он понял значение сказанного: что она сидела тут в темноте не один час, дожидаясь его. А он, когда она это произнесла, заметил лишь, как сверкнули ее беленькие зубки, и почувствовал, что ему не хватало их. Да и ее тоже – здесь, в этом домишке. Она вынуждала его все время быть начеку, и тем не менее он был рад, что она с ним. Он мечтал снова сидеть с нею вот так, наедине, и эти мечты будоражили его и пугали. Утром, когда светило солнце, ему удавалось от них избавиться, но наступала ночь, и они снова завладевали им. На улице почти совсем стемнело, и ей пора было уходить, но на этот раз она знала, что вернется.

У них вошло в обычай нить чай днем, затем отправляться на поиски дикого салата и есть его с хлебом, который она каждый день приносила из города. Она любила отыскивать зелень – должно быть, в ней говорила кровь жительницы Питманго: ведь так приятно получить что-то задаром. Всякий раз, как на одном из полей для гольфа она находила салат и опускала к себе в корзинку, у нее было такое чувство, точно она нашла деньги в ручье.

А он, ее лосось, уже был на крючке, по очень он был застенчивый – все кружил на дне водоема, и не догадываясь, что острога уже нацелена на него, так что Мэгги начала сомневаться, удастся ли забить его до того, как Родней Бел Геддес выставит ее из комнаты. Конечно, кое-что тут можно было предпринять, но любой шаг не безопасен. Она могла, к примеру, предложить Роднёю подняться к ней по винтовой лесенке в уплату за постой – теперь она не сомневалась, что он бы согласился. Всякий раз, как она проходила мимо, он невольно облизывался.

Или же она могла бы отправиться в Рыбачий город и нанести визит мистеру Черри Макадамсу, который, как подсказывал ей инстинкт уроженки Питманго, уж нашел бы способ дать хорошенькой ловкой девчонке заработать на хлеб и соль, не продав при этом душу дьяволу.

Или же она могла предложить мистеру Гиллону Форбсу Камерону незамедлительно жениться на ней, но из этого, она знала, ничего бы не вышло. Хоть он и проглотил наживку, однако тут сорвался бы с крючка и удрал.

Они собирали к чаю спаржу бедняка – маленькие плотные шарики на кончиках листьев папоротника.

– Обрывайте не все подряд, а через один, чтобы на будущий год мне осталось, – сказал ей Гиллон.

– Ага, – сказала Мэгги, но эта проблема не волновала ее, так как она знала, что к тому времени его уже не будет в Стратнейрне. – Гиллон?

– Да?

Он поднял на нее глаза, удивленный и приятно обрадованный. Она впервые назвала его по имени.

– Если бы тебе довелось поймать очень большого лосося или даже двух, сумел бы ты его продать?

– Дело не в том, чтобы продать, а в том, как забить лосойся. Я всю жизнь мечтаю об этом.

– Но если б ты забил его, мог бы ты его продать?

Она безжалостно обрывала головки распускающихся папоротников. Ей нравилось это занятие – раз, два и готово.

– Да, по-моему, в Рыбачьем городе есть люди, которые этим промышляют. По-моему, они платят морскому приставу. Но дело это очень опасное.

– А деньги за рыбу дают хорошие?

Он выпрямился и внимательно посмотрел на нее.

– Если рыба большая, то да. Очень хорошие.

– Ну, сколько?

– Не знаю, но платят хорошо. Они там любят этим лакомиться. – И он кивком головы указал на юг, имея в виду Англию. – Только это дело дурно пахнет.

– Ага, оно, конечно, так, но по крайней мере лосойсь им не достанется. – И она указала на «Приют Фиддиха», на «Королевский гольф» и прочие гостиницы, расположенные за полем для игры в гольф. Она дала ему время осознать это. – Гиллон?

– Угу.

– Если я устрою так, что ты сможешь поймать лосося или лосойся, как ты его называешь, и продать его, ты на это пойдешь?

Он долго не отвечал.

– Это вы устроите?

– Да, я.

Они продолжали рвать папоротник. Плетенка была уже почти полная.

– Ты ведь знаешь, где прячутся самые большие в Шотландии лососи?

– Угу. – Он распрямился и смотрел куда-то вдаль, на море. По лицу его ничего нельзя было понять.

– Так ты пойдешь на это, Гиллон?

По всему исхлестанному ветром полю для гольфа загорелись фонари. Здесь это было ее любимое время суток: ветер к вечеру обычно стихал перед тем, как снова набрать силу, небо уходило куда-то ввысь и казалось бескрайним, но вот загорались фонари, и мир вновь обретал реальность.

– Да, – сказал он, – пойду.

Пора было возвращаться домой. Он подошел, чтобы помочь ей поднять корзину.

– Нет, вы только взгляните, что вы наделали! – сказал он. Он был явно возмущен.

– А что такого я наделала?

– Вы же погубили целую поросль.

Ей хотелось сказать: «Какое это имеет значение, ну, какое это теперь имеет значение?», но она промолчала. Опустила голову и сказала:

– Мне очень жаль, Гиллон, право, жаль. – И он принял это за чистую монету.

5

Она разбудила его на заре. вошла к нему в хижину и остановилась у его постели. Он лежал не шевелясь, хотя, судя по лицу, сон его не был безмятежным. На полу лежала разложенная леска, и Мэгги поняла, что он, по-видимому, не спал большую часть ночи – как и она. Ей было жаль его будить. Она провела рукой по его волосам – они оказались тоньше и шелковистее, чем она предполагала, он отстранился от нее, но руки не сбросил.

– Так что же сказал мистер Дрисдейл? – спросил Гиллон. Но глаз не открыл.

– Он сказал, что ты славный малый, правда, со склонностью к воровству – не упустишь случая стянуть горстку-другую моллюсков, но моряк хороший и положиться на тебя можно.

– Значит, со склонностью. – Но произнес это Гиллон с улыбкой.

– Приморский нищий из горцев, – по-моему, он так тебя окрестил.

– Вот мерзавец! – Гиллон разом сел на кровати. – Да откуда, черт побери, сам-то он взялся?

– Из Оксфорда? Колледж святого Эндрью?

– Мистер Энгус Дрисдейл всесильный морской пристав. Я видел ферму, где он появился на свет. Семья его опорожнялась вместе со скотом. – Он свесил ноги. – Отвернитесь, пожалуйста. – Ему не хотелось, чтобы она видела, как он будет одеваться, мыться – все-таки этого не делают на людях. – Из Оксфорда! – пробормотал он. – Из Оксфорда – как же…

«Оказывается, совсем не трудно разъярить его», – подумала она.

Он взял катушку с леской и направился к двери.

– Можете пока поставить воду для чая – у нас еще есть время его выпить. – И добавил: – Ну, а леска уже вся смазана и готова. – Ей показалось, что он произнес это как-то печально. У порога он обернулся. – Не нравится мне вся эта затея, Мэг…

– О-о-х! – произнесла она тихо, точно дуновение ветерка. – И удивительный же вы гид, мистер Камерон! Ну-ка, сделай такое лицо, точно идешь к обедне: пусть весь мир знает, какой ты добродетельный.

Он-то знал, что у него сейчас такое лицо, какое бывало у его матери в церкви, когда мимо проходил служка с блюдом для пожертвований, а она лишь пальцами разгребала горку на блюде и звякала монетами. Мэгги отчитывала его, и это вызвало у него улыбку.

– Когда «спортсмены» хотят поймать рыбу, они находят ее – хоть ночью при свете факелов, но находят, так ты мне говорил? – спросила она. Гиллон кивнул. – В таком случае сегодня мы будем «спортсменами».

И она подумала, неужели ей всегда придется быть моторной силой во всех их начинаниях. Но даже если и так, не столь уж это будет большая цена, решила про себя Мэгги.

Он вытащил на берег лодку, и Мэгги, шагнув в нее, тотчас начала обкручивать себе ноги леской. Его удивило, как она решительно взялась за дело – даже не попросила его отвернуться, а ему трудно было на нее не смотреть. Он уже однажды видел ее ноги, когда помогал ей перелезать через ограду, и с тех пор не мог их забыть.

Гиллону стало стыдно: она так доверяет ему, а у него вот что в мыслях.

– Ну, так что же сказал мистер Дрисдейл?

– Он всему поверил. Он хотел сам меня туда отвезти.

– Еще бы. Он ведь у нас известный юбочник.

– Ага, я знаю, – сказала Мэгги.

Интересно, что она имеет в виду, подумал он, по про молчал.

Историю она придумала что надо – это они оба чувствовали – достаточно правдоподобный предлог, чтобы пробыть на море целый день. Она, значит, изучает культуру гэлов и кельтов, и вот она явилась к мистеру Дрисдейлу, старшему морскому приставу в Стратнейрне, чтобы расспросить его о Праздничном острове, поскольку говорят, что это сокровищница произведений кельтского искусства и ремесел, причем большая их часть даже ни в каких каталогах не значится. Он благосклонно внимал ей за полудюжиной кружек пива. В Сторнише сохранился храм друидов, сложенный из прямоугольных стоячих камней, – уникальный памятник, сказал пристав. Потом знаменитый алтарь в Дагге. Пиктский, конечно, с каменным могильником (Мэгги дала себе слово его не смотреть). И конечно, Ведьмина скала, где сожгли живьем последних ведьм в Шотландии.

«Скажите, а некоему мистеру Гиллону Камерону можно довериться, чтобы он отвез меня туда?» – спросила она.

Пристав удивился.

«Почему вдруг он? Почему именно этот приморский нищий из горцев?»

«У меня не очень толстый кошелек, мистер Дрисдейл».

«Так давайте я вас отвезу. Задаром».

«Я уже сговорилась с мистером Камероном, а когда я даю кому-нибудь слово, то я его держу», – сказала Мэгги.

С этим мистер Дрисдейл не мог не посчитаться. Так что теперь, когда их увидят вместе в водах, где водятся лососи, у них не только будет для этого оправдание, но и благословение пристава. Словом, история была придумана что надо.

– А вот сейчас тебе придется мне помочь, – сказала Мэгги.

Леску надо было обмотать вокруг верхней половины ее тела и запрятать под сорочкой и жакеткой. Гиллон осторожно обвил девушку узловатой леской и, хоть старался не касаться ее тела, все же почувствовал, какая у нее налитая грудь, и руки у него задрожали. Губы его почти касались ее шеи. Еще один виток как можно быстрее – и снова он коснулся ее груди, и снова почувствовал, как его пронзило сладостным током, и он так смутился, что едва заставил себя довести дело до конца. Поразило его то, какая женская грудь мягкая и в то же время тяжелая, а когда до нее дотрагиваешься, возникает именно такое чувство, как он себе и представлял.

– Все дело в том… – А дальше не знал, что сказать. – Все дело в том…

– Сколько времени у нас это займет. Гиллон был спасен.

– Четыре часа туда и четыре назад, если ветер будет благоприятствовать и прилив и если мы не… мы не…

– Не утонем.

Через полчаса они выбрались из бухточки и уже плыли в открытое море. После нескольких недель непрерывного ветра волны были высокие и длинные, лодка то взлетала вверх, то ныряла, и это нравилось Мэгги. Они подняли небольшой парус, Гиллон изо всех сил греб, и двигались они быстро. Всякий раз, как их поднимало на гребень волны, Мэгги видела справа Праздничный остров, а потом лодка зарывалась носом вниз, и вода под днищем бурлила и шипела. Отсюда, с моря, горы казались огромными. Хотя Гиллон был отнюдь не атлет, Мэгги чувствовала, как с каждым взмахом весел лодка продвигалась вперед, и сила его мускулов приятно поразила ее.

– Не лучше ли поберечь себя, Гиллон?

– Да я могу так грести от зари до зари, без остановки, – сказал Гиллон, и это снова приятно поразило ее. Он ей подходит, очень даже подходит.

Так прошел час, и, несмотря на прохладу, которой веяло от воды, он вспотел, но не переставал грести.

– О, господи! – внезапно воскликнул он.

Мэгги испугалась.

– Что такое?

– Дрисдейл. Вон его лодка, и он плывет в нашу сторону.

Она сразу успокоилась. Ее тревожило только море.

– Ну и пусть плывет.

– Вы не понимаете, – сказал Гиллон. – На воде мистер Дрисдейл все равно что бог.

Через две-три минуты катер уже подпрыгивал на волне возле них. Матрос, перегнувшись через край, проверил, что у Гиллона в лодке. Там ничего не оказалось, кроме тройника, который разрешено иметь, поскольку им пользуются также и для причала.

– Малый хорошо о вас заботится? – крикнул мистер Дрисдейл.

– Вполне.

– Камерон?

– Сэр! – Это у него как-то само собой вырвалось.

– Смотри, Камерон, береги мисс Драм, как родную мать.

Он кивнул. Но мистеру Дрисдейлу хотелось услышать от него: «Да, сэр».

– Ты меня слышал?

Он снова кивнул и в этот миг, весь похолодев, вдруг с ужасом заметил, что леска, обвивавшая одну из ног Мэгги, размоталась и, выпав у нее из-под юбки, протянулась по дну лодки.

– Да, сэр! – рявкнул он.

– Мисс Драм?! – Мэгги с улыбкой посмотрела вверх на него.

– Я специально вышел в море, чтобы сказать вам кое-что, о чем вчера запамятовал. Камерон?!

– Сэр! – снова рявкнул тот.

– Смотри, чтоб она не пропустила прекрасный памятник малышу Бобби Бартлу. Мальчишечка, понимаете ли, потерялся в лесу; тут прилетела белая птичка, показала ему дорогу и тем спасла. Очень трогательная, очень волнительная история. Ты ведь знаешь этот памятник, Камерон.

– Угу, сэр.

– Я был уверен, что знаешь, – не без ехидства сказал пристав. Это было равносильно обвинению в том, что Гиллон стрелял куропаток на острове, и все матросы осклабились. – Мисс Драм, если вы обернетесь, то увидите позади скалу Хардмьюир, выступающую из моря. Это там леди Макбет и Банко встречались с ведьмами.

– Вот как.

– Не вставайте, шепнул ей Гиллон.

– Я подумал, что малый, наверное, этого не знает, – сказал мистер Дрисдейл.

– Да, сомневаюсь, чтоб малый это знал. Леска раскрутилась еще больше, и Гиллон понимал, что ему ничего не остается, как налечь на весла – пусть его сочтут идиотом – и отъехать от катера, не обращая внимания на то, что Мэгги и пристав продолжают разговаривать.

– Не забудьте, что вы обещали выпить со мной, мисс Драм. Хорошо же ты воспитай, Камерон, хорошо…

Когда они отплыли футов на двести или на триста, Мэгги накинулась на него.

– Ну что за ребячество! – воскликнула она. – Старый человек полюбезничал с девушкой, подмигнул разок-другой, н ты уже давай налегай на весла…

Он без слов указал ей на ноги, и наконец она опустила глаза.

– О господи боже мой…

– Вот именно – господи боже мой.

Он насупился и молча греб, вымещая свою злость на веслах и на море.

– Малый… Малый, конечно, ничего не знает, – сказал он. Она не мешала ему бурчать. Наконец он посмотрел ей в лицо. – А что это за Макбет и Банко, о которых я, видите ли, уж конечно, ничего не знаю?

– Понятия не имею. Вот тут он уже вскипел.

– И вы преспокойно сидели и молчали – пусть, мол, думает, будто вы все знаете, а я не знаю ничего, так?

– Да.

Но через какое-то время он все же заулыбался, потому что облапошенным-то оказался мистер Дрисдейл.

– А что он там говорил насчет выпивки?

– Он пригласил меня пойти с ним выпить в «Нагорный домик» и рассказать обо всех тайнах, которые я открою на Праздничном острове.

– Но, бог ты мой, ведь этому типу, должно быть, уже лет сорок стукнуло.

– Ага.

Она почувствовала, как лодка под пей рванулась вперед.

– И вы пойдете? – спросил он.

– Ara. A тебе что – не все равно?

Вопрос ее упал, как высохшая муха в стремительный глубокий водоворот – с такой же легкостью и с не менее серьезными последствиями.

Гиллон не клюнул на наживку. Приблизительно в миле от острова море, открытое всем ветрам, становится бурным. И Гиллон работал веслами до того, что вены вздулись у нею на лбу, но он был рад, что ему есть чем себя занять. Ветер вдруг переменился, и парус повернуло так, что на какое-то время он закрыл от Гиллона Мэгги. Но Гиллон только обрадовался этой возможности побыть одному – ему было просто необходимо остаться наедине с собой; когда же парус снова повернуло, он даже испугался, увидев, какое зеленое у Мэгги лицо.

– Господи! – воскликнул Гиллон. И почувствовал, как у него екнуло сердце. – Вы же стали цвета морской капусты.

– Ну, так отвернись.

Он чувствовал себя таким беспомощным, глядя на то, как ее узкие плечики вздымались и опускались под напором рвоты. Лихо она с этим справилась, подумал он, так быстро и так аккуратно. А она тем временем перегнулась через борт, сполоснула рот холодной морской водой – и все было позади.

– Любая другая на вашем месте… – начал было он, но она протестующе подняла руку. Все оказалось очень просто. Стоило ей несколько раз произнести про себя: «Горячий суп из ламинарий», – и дело было сделано.

Гиллон вдруг вскочил.

– Да они же так и кишат вокруг нас! – воскликнул он. – У них тут, видно, гнездо – они останавливаются перед тем, как двинуться в реки.

Мэгги казалось, что она прямо чувствует, как лососи тычутся в днище лодки. Хоть она и боялась воды, по все же перегнулась за борт и, перегнувшись, увидела их – огромные тени, казавшиеся в воде еще больше, скользили на глубине; они внезапно появлялись, почти такие же большие, как сама лодка, огромные рыбины, каких она никогда не видала, – да одной такой можно целую деревню накормить; внезапно одна из теней разорвала водную гладь у носа их лодки – Мэгги даже вскрикнула от страха и волнения и затаив дыхание увидела, как сильное тело серебряным полукружием прорезало воздух.

– Скорее давай сюда леску! – крикнул Гиллон. Он стоял в лодке во весь рост, держа в руке тройник. – Давай сюда леску! – Но она знала, что как раз этого и не надо делать. Еще не настало время ловить рыбу. Видя, что она даже не шевельнулась, он снова опустился на скамью; он смотрел на ее оживленное, смуглое, всезнающее личико и дивился, как это она в ее-то годы сумела набраться такого ума.

Дело в том, что она оказалась права. Мистер Дрисдейл хорошо обо всем позаботился. Они причалили недалеко от Праздничной гавани, чтобы Мэгги могла смотать с ног леску, а Гиллон спрятать снаряжение в зарослях неподалеку от пляжа; когда же они двинулись по берегу к поселку, состоявшему из трех или четырех приземистых каменных домишек с земляными крышами, из которых торчала трава, то наткнулись на человека в двуколке, поджидавшего их.

– Вы, должно быть, мисс Драм, а это, должно быть, ваш прислужник – Камерон, – сказал он. – А я мистер Комин, ваш гид, и буду вас сопровождать по поручению мистера Дрисдейла.

– Никакой я не прислужник, – сказал Гиллон.

У старика глаза были точно из серого гранита.

– Эта юная леди наняла вас, чтобы вы привезли ее сюда из Стратнейрна?

– Угу.

– Значит, вы ее прислужник.

Увидев, как сверкнули в улыбке острые зубки, Гиллон совсем рассвирепел. Не имела она права так с ним себя вести.

– У меня в двуколке только одно место – рядом со мной, – заявил мистер Комин, помогая Мэгги залезть в экипаж, – но мы поедем медленно, и ваш малый вполне за нами успеет. – И он щелкнул кнутом над ухом своей лошадки.

У Мэгги духу не хватило оглянуться и посмотреть на лицо Гиллона.

Они всюду побывали за это утро: видели знаменитый остекленевший форт из песчаника, пиктский алтарь – своеобразное творение из камня (совсем как надшахтный сарай, только с каменной крышей, подумала Мэгги, – достойный памятник расе углекопов); потом они поехали вдоль речки, где водилась форель, и Гиллон видел рыб, затаившихся в заводях, а затем – вниз, через поросшую сосной лощину – к Босуэллскому кресту, остаткам кельтского храма посреди небольшой поляны. И все это время Мэгги слышала, как Гиллон топал сзади по неровной дороге, прерывисто дыша, отбрасывая ногой попадавшиеся на пути камни, не отставая.

– Вам особенно интересны будут рунические надписи внизу, – сказал мистер Комин.

– Это уж точно.

Гиллон шепнул что-то Мэгги на ухо, подавая ей руку и помогая сойти с двуколки, и хорошо, что мистер Комин не слышал, что он сказал. А сказал он: «Врунья».

– Разве тебя это не радует? – сказала Мэгги.

– Что именно? – спросил мистер Комин.

– Нет, ничего, это я говорила малому. – И снова сверкнули острые лисьи зубки.

Крест был каменный, внушительный, удивительно красивый, одновременно грубо и тонко высеченный – в нем отразилось все своеобразие народа, который его создал.

– Это, я бы сказал, одно из величайших достижений кельтской расы, великий вклад вашего народа, – заметил мистер Комин, обращаясь к Гиллону.

– Я не из кельтов, я из шотландских гэлов, – возразил Гиллон. Он был очень мрачен.

– Видите, что происходит, – обратился мистер Коми и к Мэгги, – какая деградация! Они даже не знают, кто они! – И, повернувшись к Гиллону, он сказал с ледяным презрением, словно перед ним был умственно неполноценный субъект: – Кельт – вовсе не обязательно шотландский гэл, а вот шотландский гэл – это уж непременно кельт.

Гиллон покраснел, и, когда мистер Комин отвернулся, Мэгги шепнула ему что-то на ухо, и тоже хорошо было, что мистер Комин этого не слышал. А шепнула она: «Олух».

После чего они трусцой двинулись вниз по затененной, глубокой лощине, мимо стремительного водопада и остановились недалеко от моря, среди высоких шотландских сосен, остатков древних Каледонских лесов: мистер Комин пожелал напоить здесь свою лошадь. Гиллон рухнул прямо на ковер из сосновых игл и заснул. Проспал он всего минут пять или шесть, но, когда проснулся, вид у него был вполне отдохнувший. Из него получится великолепный углекоп, если он сможет вот так отдыхать в шахте, подумала Мэгги, а Гиллон тем временем поднялся и отряхнул иглы со своей юбочки.

– Вот тут мне хотелось бы жить, – сказал он.

– А что бы ты тут делал?

– Жил.

Он почувствовал на себе се взгляд еще прежде, чем встретился с ней глазами.

– Просто так – жил? И этого для мужчины достаточно?

– Если он счастлив – да. – Он не мог понять, почему в глазах ее появилась такая злость. – А я мог бы быть счастлив здесь.

– Почему же тогда, по-твоему, никто здесь не живет?

– Но я это я. И про себя я все знаю. Я мог бы быть счастлив здесь.

Она поднялась со своего места и пошла прочь от него, делая вид, будто заинтересовалась красноватой толстой пористой корой сосны.

– Ну, не знаю, – произнесла она очень тихо и очень холодно. – Знаю только, что я бы не хотела прожить всю жизнь в каменной лачуге, пробавляясь тем, что пошлет море.

Мистер Комин уже поднимался по склону со своей двуколкой, и она направилась к нему.

– Да еще в юбчонке, – добавила она и даже не обернулась посмотреть, как он это воспринял.

Мистер Комин пригласил ее к себе обедать, и прислужнику вынесли горшок супа с хлебом на лужайку за домом, а когда они поели, то спустились на берег и по старой дороге, шедшей вдоль него, доехали до болота, которое немного дальше в глубине острова превращалось в топь. Здесь в прохладном сумраке они и обнаружили Ведьмину скалу. Она была черная и гладко отшлифованная годами. Гиллон еще ни разу такой не видал.

– На этой скале сожгли куда больше ведьм, чем во всей остальной Великобритании, – сказал мистер Комин.

Мэгги провела рукой по прохладному гладкому камню.

– Не трогайте его, – предупредил ее гид, – это приносит несчастье. Более злосчастного места во всей Шотландии пет. Их распластывали на скале и прибивали гвоздями тут, тут и тут – видите дырочки в камне, куда вгоняли гвозди? Но прежде их, конечно, раздевали донага. Вы уж извините меня, мисс Драм, но история есть история: срамные места им брили, потому что ведьмины волосы, особенно, извините, со срамного места, говорят, обладали особой силой и неоценимыми качествами. – Глаза у него блестели, и неприятно было смотреть, как он облизывал губы – точно Родней Бел Геддес, когда она проходила мимо. – Так вот, значит, приколотят их к камню и на животе разведут костер, совсем маленький, всего несколько прутиков, а как ведьма начнет кричать – а кричал-то дьявол, которого оттуда выкуривали, – с каждым криком на огонь подкладывали новую веточку и с каждым разом все большую, пока ведьма не начинала орать, не переставая, и пламя не охватывало ее целиком.

Гиллон куда-то ушел. Рассказы про ведьм его не интересовали. Он верил в рациональное объяснение явлений жизни. Но, услышав возглас мистера Комина: «Ах, мисс, не делайте этого, пожалуйста! Никто здесь такого еще не делал!», Гиллон повернул назад и с не меньшим, чем Комин, изумлением увидел, что Мэгги лежит на Ведьминой скале, распластавшись на ее прохладной глади, широко раскинув руки и ноги – так, чтоб они касались дырок в камне. Зрелище это казалось диким, непристойным – жутко было смотреть, как она лежит на черном камне.

– Слезайте! – крикнул он ей. – Сейчас же слезайте с камня!

Она села, как-то очень чудно посмотрела на него и слезла со скалы. Даже мистеру Комину не показалось странным, что прислужник так рявкнул на даму.

– Ни разу, – сказал мистер Комин. – Ни разу такого еще не бывало. При мне никто никогда этого не делал.

Остаток пути прошел в молчании – лишь мистер Комин время от времени причмокивал языком да покачивал головой. Он расстался с ними там, где встретил их, и они пошли вдоль берега к своей лодке. Поднялся ветер, с гребней волн летела пена, и вода из молочно-зеленой, какой она была утром, стала ярко-синей.

– Зачем ты это сделала? – спросил Гиллон.

– Сама не знаю. Знаю только, что, если бы я жила в те времена, меня бы там сожгли.

Гиллон растерялся. Где-то в глубине души он подозревал, что она права.

– Только я бы звука не издала, когда на мне стали бы жечь прутья, – сказала Мэгги. – Я бы им этого удовольствия не доставила. Они бы от меня не то что крика – шепота не услышали.

Он помнил эти слова всю жизнь.

6

Они выждали, пока по берегу пройдет одетое в лохмотья семейство сборщиков водорослей, и только тогда снесли в лодку крючья, сеть и леску.

– Никак в море, что ль, собрались? – крикнул один из сборщиков.

– Угу, собираемся, – сказал Гиллон, и человек покачал головой. Мэгги понравилось, каким решительным тоном Гиллон это произнес. Сборщики водорослей смотрели им вслед, пока они не вышли в море. Ветер яростно подгонял их лодку.

– Что это с ними, неужели они ни разу не видели, как лодки уходят в море?

Гиллон улыбнулся.

– Они просто рассчитывают выловить хороший твидовый костюм или по крайней мере старую юбчонку, когда будет прилив.

От этих его слов у нее холодок прошел по телу.

– Не займешься ли крючками – надо их привязать к лескам, – сказал Гиллон.

– Да, да, конечно. – Это хоть отвлечет ее, и она не будет прислушиваться, как вода шипит под дном лодки.

Путешествие им предстоит нелегкое, сказал ей Гиллон, но и не опасное, если вести себя с умом.

– Надо только держаться правил, – продолжал Гиллон. – Никогда не испытывать море. Смириться перед ним.

Вот так же говорил ее отец про шахты. Еще один добрый знак, подумала Мэгги.

Задача сводилась к тому, чтобы до начала сумерек оказаться этак в миле от разлившегося устья реки Бакхорн – как только солнце опустится низко над водой, наступит «багряный час» и золотой слепящий свет поглотит их; тогда, укрытые высокой морской волной и этим призрачным светом, которого им, однако, будет вполне достаточно, они смогут брать рыбу.

Гиллон верил, что где-то неподалеку от устья лососевых рек – там, где вода уже не такая соленая, как в море, и еще не такая пресная, как в реке, – есть этакая срединная полоса, место отдыха лососей, где они останавливаются после долгих странствий, готовясь войти в пресные воды. А коль скоро реки, питаемые тающими снегами, холоднее, чем море, и холодная вода всегда бывает внизу, целые стада лососей, невидимые с поверхности, залегают на большой глубине в черной, почти пресной воде, возле устья рек – куда глубже, чем их обычно ищут люди.

Лишь только Гиллон и Мэгги вышли из-под прикрытия Праздничного острова в открытое море, волна ударила им в борт, и лодку закачало. Гиллон увидел, как вдруг взглянула на него Мэгги.

– Боишься?

– А ты?

– Нет.

– Тогда почему я должна бояться?

И так же внезапно, как волна налетела на них, он понял, что любит ее за это.

– Извини, – сказала она и, прикрывшись парусом, как ширмой, тщательно проследив за направлением ветра, выбросила из себя обед, а потом сполоснула рот соленой водой. – Вот и все, – сказала Мэгги, и он почувствовал, что любит ее за это. Он решил тут же испытать ее.

– Ну, а теперь не насадишь ли этих зверей на зубья тройника?

Он понимал, что требовал от нее многого. Продолжая грести, он ногой пододвинул к ней металлическую коробочку из-под табака, где кишмя кишели креветки. Одни уже сдохли и завоняли, другие еще копошились и барахтались, пытаясь выжить. Мэгги внимательно оглядела маленьких рачков и молча, ни о чем не спрашивая, принялась нанизывать на тройник. Он наблюдал за тем, как она протыкала их одного за другим, склонив набок мудрую головку с густой копной каштановых волос, ни разу не оторвавшись от своего занятия и не подняв глаза, даже когда лодку резко накренило набок. И он почувствовал, что любит ее за это.

– Без тебя я бы так далеко никогда не забрался! – крикнул он ей, потому что ветер был очень сильный.

– Но нам предстоит еще долгий путь, – ответила она. А сама подумала: «Пусть поразмыслит над этим». Гиллон хорошо изучил повадки ветра и приливов. Когда он бросил якорь неподалеку от устья реки и с носа лодки оглянулся и посмотрел на корму, где сидела Мэгги, он не увидел ничего, кроме смутного силуэта. Он был как слепой – значит, косые лучи заходящего солнца скрывали их. А когда солнце совсем зайдет, их окутают сумерки. Пока все идет хорошо, подумал он, даже лучше, чем он предполагал. Если бы солнце спряталось за облаками, они не могли бы совершить того, что он задумал. Гиллон был до крайности возбужден.

– Они тут, я это знаю, – сказал он Мэгги, и она поверила ему. Все его повадки – как он заглядывал за борт, принюхивался к воде, проверял рукой ее температуру, пробовал ее соленость – все это вызывало в ее представлении образ рыбы, лосося.

Он ведь рассказывал ей об этом – о своей тяге к рыбе, особенно к лососям: каждую весну он уходил из Стратнейрна и шагал не одну милю до водопадов Дойг, чтобы посмотреть на то, как большие рыбины пытаются перескочить через водопад, и он всегда, с одного взгляда, знал, которым рыбинам это удастся, у которых хватит сил и воли, а которые рухнут и не выполнят своего назначения, хотя для того, чтобы это назначение выполнить, они, влекомые некой силой, проплыли не одну тысячу миль. Порой он мог даже отличить одну рыбину от другой, чего никто, кроме него, не умел. Ночью он вдруг вспоминал о какой-то рыбине, за которой наблюдал у водопадов весь день, и на другое утро, встав спозаранку, шагал не одну милю назад, чтобы проверить, удалось ли ей преодолеть препятствие.

– Ну, теперь дело за мной, – сказал Гиллон. – Давай мне одну из лесок. Мы прибыли на место.

Леска была в воде не больше двух-трех минут, когда рыба проглотила наживку. Они сквозь днище лодки почувствовали толчок, и леска начала разматываться.

– Пошел наутек, – крикнул Гиллон. – С тройником. Держи крепче!

Лицо его горело от возбуждения, глаза были дикие. Когда рыбина размотала всю леску, они почувствовали второй толчок – значит, тройник держит; рыба остановилась, и нос лодки потянуло в воду.

– Поймал мою громадину! – выкрикнул Гиллон.

Рыболов, поймавший такую рыбу в реке на удочку, целый день подтаскивал бы ее к берегу. Для Гиллона же, удившего прямо на леску, все сводилось к состязанию в силе – его сила против силы лосося – и к тому, чтобы рыба не сорвалась с крючка. Потянуть, остановиться, смотать вытянутый кусок лески и снова потянуть. Работа была нелегкая: эта рыба явно решила не умирать, пока не доберется до своих родимых мест в пресноводной реке.

Гиллону хотелось бы вести себя иначе, но он вынужден был вести себя так.

– Нехорошо это, – произнес он вслух.

– Что именно?

– Не по-спортивному и вообще несправедливо.

– А что справедливо?

Гиллон подтянул лосося к лодке, и тот, стукнувшись боком о деревянный борт, подпрыгнул – сильное серебристое тело осыпало их каскадом брызг и морской пены – и в этом прыжке исчерпал все силы. Катушка его жизни раскрутилась. Рыбина лежала в воде рядом с лодкой, слегка подрагивая по привычке плавниками, чтобы удержать равновесие, – еще живая, но, по сути, уже мертвая.

– Нехорошо это, – повторил Гиллон. – Прости меня, – сказал он, обращаясь к рыбе. И повернулся к Мэгги. – Боюсь, мне одному не поднять ее в лодку.

Рыба была почти такая же длинная, как сам Гиллон – больше шести футов – и безжизненно висела на его остроге. Огромным напряжением сил, так что лодка накренилась и оба они едва не упали в море вместе со своим лососем, Гиллон вытащил голову и верхнюю часть рыбы из воды и, чтобы передохнуть, прижал ее к краю лодки, и тут последним сокращением мышц, последним рывком к жизни лосось вдруг снова тяжело ударил о борт.

– Мне не удержать ее! – крикнул Гиллон. – О господи, я сейчас потеряю мою рыбину. – И в то же мгновение что-то просвистело мимо его уха – хвост лосося, подумал он; раздалось: «шмяк», тупой звук от удара рыбы о дерево, и борьба окончилась так же внезапно, как началась. Он обеими ногами уперся в планширы, подтянул своего лосося и уложил его на дно и тут увидел, что Мэгги вставляет в уключину весло.

– Так это ты его огрела?

Она кивнула.

– Ты чуть и меня не ударила. – Он улыбнулся ей.

– Иначе нельзя было.

– Лосось-то теперь, можно сказать, твой.

– Иначе нельзя было.

– Угу, иначе нельзя было.

Оба посмотрели на лосося, лежавшего на дне лодки. Такого большого Гиллон еще ни разу не видел. Это был самец, и притом старый. Гиллон опустился на колени и провел рукой по его скользкому серебристому боку.

– Мне жаль тебя, старина, – сказал Гиллон, – такой проделал путь и погиб почти у цели. – Он поднял взгляд на Мэгги. – Но иначе было нельзя. – И он улыбнулся ей такой неожиданно ласковой улыбкой, что она улыбнулась в ответ и подумала: «Эх ты, милый дурень, эх ты, милый глупый романтик».

– Лучше уж нам поймать его, чем им,– сказала она.

Гиллон повернулся к ней спиной, чтобы она не видела, как он будет вытаскивать тройник изо рта рыбы, – зрелище, прямо скажем, кровавое.

– А чем они тебе так насолили? – спросил он. У него злость вскипала, как шквал – налетит и тут же спадет, а у нее злость была холодная, упорная, злость на целый год.

– Мне не нравится, как они на меня смотрят.

– Как же это?

– Смотрят и точно не видят.

– Угу, понятно.

– Но придет день, когда я заставлю их увидеть меня.

– Ох, какое это имеет значение? Ну, какое вообще это имеет значение?

– Для меня это имеет значение. Все имеет.

Наконец он вытащил тройник и, сматывая леску, принялся рассказывать:

– Однажды в Кайл-оф-Тонге закрыли мидиевы отмели, а мы в ту пору жили на мидиях. Никто не мог сказать, почему их закрыли. И вот как-то ночью, когда мы уж очень изголодались и было очень темно – шел снег с дождем, – мать, дождавшись отлива, отправилась туда и набрала целую корзинку мидий. Когда она уже шла домой, один из подручных морского пристава подобрался к ней сзади и чикнул ножом по постромкам корзины. Мать потеряла равновесие и упала навзничь в воду. – Он поднял на Мэгги глаза. Леска была смотана. В лице его не было злости, и это огорчило ее. – Пока мать добралась до дому, она совсем закоченела. Через неделю она умерла.

– А ты что сделал?

Он опустил голову.

– Ничего.

– Тогда знаешь, что надо сделать? Забить еще одного их лосося.

Гиллон снова улыбнулся ей.

– Лосойся.

– Лосойся, – повторила Мэгги.

Теория Гиллона подтвердилась. В устье реки было всего несколько рыбин – те, что готовились назавтра двинуться вверх по реке, но дальше в море, там, где пресная вода смешивалась с соленой, темные тени так и шныряли вокруг их лодки – скользнут и исчезнут в черной глубине. В последующие пятнадцать минут, а может быть, полчаса – когда находишься в таком возбуждении, трудно вести счет времени – они поймали трех лососей – самцов и самок; все рыбины были большие, самая маленькая больше Мэгги.

Невероятное возбуждение, жажда убийства – и вдруг все кончилось. Столько лет Гиллон мечтал о том, чтобы самому забить большого лосося, и вот он забил целых четырех и неожиданно почувствовал страшную пустоту внутри – он был спокоен и несколько озадачен собственным состоянием, и в то же время ему было грустно.

– Теперь можем ехать назад, – сказал он Мэгги. – Согласна?

– Да. Я уже настроилась.

– Сейчас будет самое трудное, понимаешь. Ты к этому готова?

– Да.

Он поднял парус и сел на весла.

– Плавать умеешь?

– Нет.

– Я тоже не умею.

После этого оба притихли. Он не сказал ей, что испытывает море, но она и так поняла. Лодка устрашающе низко сидела в воде. По счастью, как Гиллон и рассчитывал, ветер стих. А солнце уже опустилось на воду. Самый опасный момент наступит, когда оно совсем зайдет, а сумерки еще не сгустятся и их можно будет увидеть с берега. Гиллон взялся за весла и принялся грести. Дело это было нелегкое.

Теперь все зависело от света. Гиллону нужна была темнота, и, хотя солнце уже село, темнота никак не наступала. Гиллон все еще видел берег. С каждым взмахом весел они приближались к спасению, но подлинное спасение могли даровать им лишь спокойное море и темнота.

– Что ты сейчас чувствуешь? – спросила Мэгги. Ее озадачивало выражение его лица.

– Сам не знаю. Я никогда не знаю, что я чувствую, – сказал Гиллон. – По-моему, мне грустно. Не знаю почему.

– А я вот знаю, что чувствую. Я очень счастлива. И я знаю, почему тебе грустно.

– Почему?

Он был рад, что гребет, ему приятно было, что в руках у него весла и что он чем-то занят.

– Ты мечтал поймать большую рыбу. И вот ты ее поймал, а в жизни никогда не бывает так, как в мечтах, верно?

Гиллон сказал, что не знает – он так редко мечтает о чем-нибудь.

– Нет, никогда не бывает, – повторила Мэгги, – и чем скорее ты это поймешь, тем легче тебе будет жить.

– Не шевелись, – вдруг приказал Гиллон. – Пригнись и замри.

Впереди на воде вспыхнул холодный белый круг и заскользил, запрыгал по волнам в направлении их лодки.

– Теперь мы у него в кармане, – сказал Гиллон и тоже пригнулся. В ту же секунду яркий свет словно взорвался в лодке – слепящий, холодный, белый свет; он взял их в кольцо и метнулся дальше. – Теперь мы у него в кармане, – повторил Гиллон.

– Ни у кого мы не в кармане, – сказала Мэгги. И услышала, как закричали далеко с берега.

Гиллон приналег на весла, но лодка почти не двигалась.

– Да греби же! – выкрикнула Мэгги.

– Он знает, – сказал Гиллон. Он был в отчаянии. – Дрисдейл знает, он все время знал.

– Никто ничего не знает, – сказала Мэгги, и голос у нее звучал очень резко и холодно. – Если бы они нас застукали, они бы и сейчас держали нас под прожектором. Ну-ка, спусти парус и пойдем на веслах.

Надо же быть таким дураком с этим парусом, подумал Гиллон и рывком поднялся, чтобы его спустить. Он сразу понял, что она права, и с удвоенной силой налег на весла. Все было против них – и ветер, и течение, и тяжесть лодки, и отсутствие паруса, тем не менее они удалялись от берега, стремясь уйти подальше, на середину залива, за пределы, доступные для прожектора.

– О господи, – вздохнул Гиллон и опустил весла.

– Что еще? – Он ее просто бесил.

– Неужели не слышишь? – Нет, она не слышала. Она не умела, как он, различать звуки моря. – Катер Дрисдейла на воде.

– Но он нас здесь не найдет.

– Найдет, ведь у него же есть прожектор. Вся потеха в том, что вышел-то он в море для того, чтобы спасать тебя.

– Ну, так он не спасет меня, потому что не найдет. Поехали, Гиллон, греби же.

Но он не взялся за весла.

– Надо избавляться от рыбы, – сказал Гиллон. – Надо убрать из лодки все доказательства.

Он встал, прошел по лодке к тому месту, где сидела Мэгги, и ухватил за хвост верхнего лосося. Потянул было его на себя, но она вцепилась ему в руки с неожиданной, поразившей его силой:

– Не смей выбрасывать рыбу. Она моя не меньше, чем твоя.

Он не выпускал лосося.

– Если эта рыба полетит за борт, – сказала Мэгги очень медленно и тихо, прямо ему в ухо, – я отправлюсь следом за ней.

Рыбина шлепнулась на дно, и он вернулся на весла.

– Сидеть-то в тюрьме придется мне, – как бы ставя точку, сказал Гиллон.

– А ждать, пока ты выйдешь оттуда, – мне.

Что она хотела этим сказать, подумал Гиллон, продолжая грести; вскоре он понял, что, если все и дальше так пойдет, если ветер и течение будут им благоприятствовать, они сумеют повернуть и зайти в Рыбачий город. И тогда, может быть, позволил он себе подумать, ну может же так быть… Но это уже была ошибка, он знал, что ошибка, ибо не успел он так подумать, как услышал стрекот мотора, двигавшего катер Дрисдейла по волнам. Прожектора на нем не было, только морской фонарь висел на носу. И когда катер находился от них в какой-нибудь сотне ярдов, Гиллон вдруг протянул руку и, дернув Мэгги, уложил ее на лососей.

– Ох. Гиллон! – охнула она.

– Тихо! – приказал Гиллон. – Не двигайся.

Она лежала очень тихо в темной, покачивавшейся на волнах лодке, прижавшись щекой к боку верхней рыбины, чувствуя в носу и во рту отвратительный запах смерти и моря, и ругалась про себя. Она слышала, как переговаривается команда на катере, как матросы окликают друг друга, потом голоса пропали, но Гиллон не давал ей сесть, пока не пропал почти и свет фонаря.

– Он вернется, – сказал Гиллон, – надо скорее уходить. – Он взялся за весла и принялся грести с такой силой, точно и не греб весь день. – Они патрулируют по кругу. При удаче мы уже выйдем за черту, когда они вернутся.

Ей не хотелось его спрашивать – он весь отдался гребле, – но под конец она все же не выдержала и спросила:

– Почему ты так меня дернул?

– Чтобы прикрыть рыбу, а то чешуя заблестела бы от фонаря. Она ведь на свету горит, как светляки.

– Все это прекрасно, но ты испортил мой чудесный твидовый костюм.

– Иначе нельзя было.

– Конечно, иначе нельзя было, – сказала Мэгги.

Он подумал, стоит ли посвящать ее в то, что он намерен делать, и решил: она заслуживает того, чтобы знать. Ветер крепчал, и сейчас как раз можно было рискнуть.

– Я хочу снова поднять парус, но, если я это сделаю, лодку может так накренить, что мы зачерпнем воды. Из-за паруса нас, конечно, могут заметить, зато ветер будет нас подгонять. – Он умолк. Она явно не поняла, что он спрашивает ее согласия. – Так как же?

– Поднимай парус, – сказала она.

Какая она храбрая, подумал он и снова почувствовал, что любит ее. Он работал быстро и умело, и вот парус поставлен – ветер щелкнул по нему, надув парусину, и лодка помчалась вперед, рассекая волну. В какой-то момент ее так накренило, что вода стала перекатываться через планширы, и Гиллон уже был уверен, что зря он пошел на такое – вот стал испытывать море и проиграл. Он решил, что надо предупредить Мэгги: они потонут, так как лодке, подумал он, уже не выправиться, но она выправилась – мучительно медленно, по дюйму выдирая из моря борт, и вдруг – совсем неожиданно – стала как надо и понеслась, разрезая волны, чуть не подпрыгивая по взбаламученному ветром морю. Гиллон ликовал.

– Ты веришь в бога? – спросил он Мэгги.

– Иногда.

– Ну так сейчас придется поверить. И вознести ему молитву.

– Неужели мы были на волоске?

– Угу, на волоске, – сказал он и увидел, что она плачет. Он не осудил ее. Бывалые моряки и те заплакали бы, даже он сам заплакал бы, если бы лодка не требовала всего его внимания и сил.

– Не плачь, – сказал он, – уж сейчас-то нечего плакать – самое худшее ведь позади.

– Не в этом дело.

Слезы ее текли и текли. Ему хотелось подойти к ней и обнять, как ребенка.

– А в чем же тогда?

– Такой красивый был твидовый костюм. Теперь он уже никогда не будет как прежде.

Вдали за кормой он видел огонек на дрисдейловском катере, нырявшем среди волн. Еще немного – и вышлют поисковые команды прочесывать берег, смотреть, не выбросило ли море трупов. Но впереди уже замелькали первые огоньки на рыболовецких суденышках, стоявших на якоре у Рыбачьего города.

– Мы спасены, – сказал он и, свесив голову, уперся подбородком в грудь. Так он проспал минуты две-три. А проснувшись, почувствовал, что снова полон сил. Они одержали великую победу – ей в жизни не понять, сколь грандиозна была эта победа.

– Знаешь, что мы должны сделать? – сказал Гиллон. Он чувствовал себя невероятно храбрый, и ему было очень хорошо.

– Что же мы должны сделать?

– Мы должны… ну, словом… Нет, пожалуй, я что-то не то… – И он умолк. Нелепая, конечно, мысль: парень в юбочке и такая девушка, как она. Какой он мужчина, когда и фунта в неделю не может заработать – обычно даже меньше пятнадцати шиллингов.

– Так что же?

– Просто сорвалось с языка, – сказал Гиллон и, задрав ноги на лосося, предоставил волне нести их к цели.

Он оглянулся на корму, где сидела Мэгги, потом посмотрел на рыбу и вдруг расхохотался. Все было сплошное безумие. Что эта женщина делает у него в лодке, почему она крадет рыбу вместе с ним?

– Над чем ты смеешься?

– Над нами. – Ему захотелось спросить ее, как же это все произошло. Хотелось рассказать, какую победу они одержали, но только моряк мог бы это оценить. И ему стало грустно от того, что он совершил нечто незабываемое – пережил шторм и благополучно привел свою лодку в гавань, а рассказать об этом некому. Они подходили к первым рыбацким лодкам, и Гиллон встал, чтобы спустить парус и закрыть им лососей. Не стоило хвастать уловом – даже в Рыбачьем городе, где презирали мистера Дрисдейла и его подручных.

– Я знаю место, где человек может заработать сорок восемь шиллингов в неделю, – ровным, спокойным голосом сказала Мэгги.

Это была целая куча денег. Мэгги увидела, как он покачал головой. Просто невероятно, подумал он, откуда она узнала, о чем он думал.

– Что ты по этому поводу скажешь?

– По-моему, здорово.

Он снова сидел на веслах и был рад, что гребет, потому что это давало ему время на раздумье.

– А через два года можно выколачивать до шестидесяти шиллингов в неделю.

Они уже проезжали мимо первых рыбацких лодок, и, к радости Гиллона, никто вроде бы не обращал на них внимания.

– Где это? – спросил он наконец.

– Там, где я живу.

Ее ответ взволновал и озадачил его. Куда она гнет?

– И какого же рода воровством придется мне заниматься?

– Тем же, чем занимается и мой отец.

Его все больше загоняли в угол – такая уж была игра, но он не знал ее правил, понимал только, что сидит в мышеловке и вовсе не хочет из нее вылезать.

– А именно?

– Стать углекопом.

– Чем-чем?

– Углекопом.

Он опустил весла.

– Значит, одним из тех, кто работает под землей, добывая там уголь и прочее? Этим?

Он увидел, как она кивнула.

– Шахтером?

Она снова кивнула.

Он изо всех сил ударил по воде веслом.

– Не бывать этому! – почти крикнул он ей. Какие-то люди на рыбацкой лодке посмотрели на них и снова вернулись к своим сетям. Он видел, как сверкнули ее зубы при тусклом свете фонарей, висевших на мачтах рыболовецкой флотилии, – эти ее белые, маленькие, остренькие, как у лисы, зубки. – Не смогу я быть таким – нет, нет, никогда. Чтобы торчать весь день в темноте, под землей… Да я там помру. Нет, об этом и речи быть не может. Да и вообще, ну как бы я мог им стать?

– Если бы ты поехал со мной.

Она сказала это так, между прочим – сначала он даже не поверил, правильно ли расслышал ее.

– Я, конечно, слыхал об этих людях. Читал про них. Отребье человеческое, самые что ни на есть низы общества. Они ведь раньше были здесь рабами, ты знаешь.

– Да, знаю.

– Как чернокожие.

– Знаю.

– Тогда зачем же мне становиться таким?

– Углекопы хорошо зарабатывают.

Они медленно продвигались среди рыболовецкой флотилии. Лодка, отяжелевшая от лососей, плохо повиновалась, но Гиллон, работая багром, ловко прокладывал себе путь через усеянную суденышками гавань и наконец очутился в тени причалов. Приставать к берегу им не следовало, пока флотилия не выйдет в море, поэтому Гиллон бросил якорь в мелких водах, укрыл лодку в тени причала и стал ждать.

– А там внизу, под землей, холодно или жарко? Скорее, наверно, жарко, потому как ближе к аду.

– Летом там прохладно, а зимой тепло.

Он не знал, верить ей или нет.

– А как насчет черноты? Она когда-нибудь сходит?

– Я буду смывать ее с тебя.

Он почувствовал, как сердце у него вдруг остановилось, точно его кто-то сжал. При одной мысли о том, что ее маленькие смуглые руки будут мыть ему потную спину, будут лить теплую воду ему на голову, и вода эта будет стекать по его груди и спине, а Мэгги будет намыливать его тело мягким бархатистым мылом, руки его задрожали. Он молчал, так как боялся, что даст петуха, если раскроет рот. И вдруг увидел, что она с улыбкой на него смотрит.

– Они начинают выходить в море, – сказала она.

– Ах, да. – Он обрадовался тому, что сейчас можно будет двинуться с места, и, однако же, не двигался. – Так ты сказала: «Если б ты поехал со мной…»

– Ага.

Гиллон приподнял край парусины и сделал вид, будто смотрит на рыб.

– И что же это значит? – немного выждав, спросил он.

– Ах, Гиллон, – сказала она. И расхохоталась, но в смехе ее слышалась злость. А у него из головы не выходила мысль о теплой воде и смуглых руках, о бадье для мытья и о мыле. – Я предлагаю тебе жениться на мне.

Он снова накрыл рыбу парусиной и посмотрел вдаль.

– Угу, я так и думал.

И продолжал сидеть не шевелясь. Теперь уже все суденышки покидали гавань – его молчание заполняли удары весел по воде, скрип канатов, хлопанье надуваемых ветром парусов.

– Который тут последний причал? – спросила Мэгги.

– Да вот этот.

– Нам нужен четвертый от последнего.

Он поднял якорь и, действуя багром, стал продвигаться вдоль причалов. У четвертого он пригнулся, и они поплыли в густой тьме, среди свай, под деревянным настилом. Вот показались ступеньки, кто-то ухватил лодку за борт и спросил с сильным акцентом, выдававшим жителя Рыбачьего города:

– Это вы, мисс Драм? А мы уже считали, что вас нет в живых. Ну, как улов?

– Пять штук. Пять больших рыбин.

– Четыре, – поправил ее Гиллон.

– Нет, по-моему, пять, – повторила Мэгги.

Гиллон так и не понял почему.

В проеме над их головой тускло светил фонарь, и постепенно их глаза стали различать окружающее. Сверху бросили веревку, они обвязали ею хвост лосося, и первая рыбина исчезла.

– Ох, ну и крупна! – услышала Мэгги.

– Ш-ш, ш-ш! – прошипел кто-то, и Мэгги решила запросить за рыбу больше, чем было условлено. Рыбины-то у них – теперь она это поняла – все как одна, диковинные. Она нащупала ступеньки и поднялась по ним.

– Только чтоб без баб, – сказал кто-то.

– Но я все равно уже здесь, – заявила Мэгги.

Гиллон слышал, как они спорили, слышал горячность спора, но не слышал слов и так потом и не спросил, о чем шла речь. Когда последнюю рыбину подняли наверх, до него донеслось шуршание льда, а потом звон монет, пересыпаемых из ящика в кошелек.

– Ну вот, теперь все по справедливости, – сказал кто-то. – Я знал, что из нашего знакомства будет толк – с самого первого дня знал. Можете звать меня теперь просто Черри. Как-никак мы сообщники. Если появится еще какая мыслишка, вы знаете, где меня найти.

Гиллон услышал ее шаги по деревянным ступенькам, и она снова очутилась с ним в лодке. Она протянула ему три бумажки и мешочек с серебром и медью. Бумажки на ощупь были мягкие, теплые и потрепанные.

– В жизни еще не держал в руках фунтовой бумажки, – сказал Гиллон, – а сейчас их у меня целых три.

Отталкиваясь багром, он вывел лодку из-под причала и двинулся вдоль Рыбачьего города, вдоль причалов, в направлении Шикового города. Без груза мертвых лососей лодка стрелой мчалась по спокойной воде гавани. Он снова и снова складывал в уме слова, составляя нужную фразу, но, как их ни переставлял, ничего не получалось. Через несколько минут он увидел свет на пристани. Катер мистера Дрисдейла стоял, пришвартованный к ней.

– Придется нам тут вылезать, – сказал Гиллон. И, легко прыгнув за борт, стал вытягивать лодку на берег, чтобы Мэгги не промочила ног. – А тебе придется шагать до Ловатт-стрит, чтобы там его встретить.

– Да.

– Кстати, Мэгги…

– Да?

– Я это сделаю.

– Что сделаешь?

– То, о чем ты говорила.

– Что именно? Я много о чем говорила.

– То, что ты сказала!

– Женишься на мне?

– Угу.

Он не знал, что делать дальше. Едва ли он имеет право поцеловать ее только потому, что заявил о своем намерении на ней жениться. Он помог ей выбраться из лодки, и они стояли друг против друга – Гиллон по щиколотку в воде, почти так же, как в тот момент, когда они впервые встретились.

– Ну что ж, я не возражаю, – сказала Мэгги.

Он шагнул было к ней, понимая, что надо как-то проявить свои чувства, но не знал, как именно, и потому остановился, не дойдя до нее. Он не очень разбирался в обычаях.

– Это будет очень хорошо, – сказала Мэгги.

– Да, я тоже так думаю, – сказал Гиллон и, к своему удивлению, вдруг увидел, как она повернулась и пошла через пляж к проулкам, что вели на Ловатт-стрит.

– Куда же ты? – крикнул он ей.

– Как – куда? Выпить с мистером Дрисдейлом.

Он смотрел ей вслед, пока она шла через пляж, затем свернула в проулок и скрылась. Она тоже не очень-то придерживается обычаев, решил он, хотя, пожалуй, по-правильному они могли бы и поцеловаться. Впрочем, не так уж это важно, подумал Гиллон и, вдруг почувствовав, что бесконечно устал, залез в свою лодку и двинулся в не столь уж близкий путь домой.

7

После этого они ни разу не заговаривали о свадьбе. Гиллон был разочарован: он ведь так и не знал о чувствах Мэгги.

По сентиментальной клановой традиции он намеревался венчаться в своей родной церкви, но стратнейрнский священник заявил, что в жизни не согласится освятить их союз, если об этом не будет объявлено за месяц в церкви и если в воскресенье, предшествующее свадьбе, они не посидят на позорных стульях в расплату за будущие грехи.

– А кроме того, – сказал священник, и глаза у него сквозь запотевшие стекла очков были как камушки, – я не стану венчать ребенка. Сколько вам лет, дитя мое?

– Двадцать три, – сказала Мэгги.

– Тебе в самом деле двадцать три? – спросил ее потом Гиллон.

– Если уж врать, так врать, – сказала Мэгги, и это была еще одна истина, которую он узнал. Зато он так никогда и не узнал, сколько ей лет. Детства она не видела и потому была как бы без возраста. Проблема возраста не существовала для Мэгги – возраст не имел для нее такого значения, как для других людей.

Итак, они обвенчались «с чучелом» – без священника, и устроил все Черри Макадаме, который, уж конечно, знал, как делают такие дела; церемония происходила в обычном доме в Рыбачьем городе, и соединил их достопочтенный Арчибальд Босуелл – самозваный настоятель Реформированной церкви Нова-Скотии для обращенных горцев; весь его приход, насколько мог понять Гиллон, состоял из одной-единственной прихожанки – миссис Босуелл, которая, кстати, вовсе не была обращенной горянкой.

Нельзя сказать, чтобы мистер Босуелл не постарался. Богослужение он вел и на гэльском, и на английском, и на шотландском языках. Оба Босуелла пели, а сам достопочтенный даже сплясал танец горцев, который, насколько помнил Гиллон, обычно пляшут перед тем, как быка заводят к коровам для спаривания, а потом были прочитаны стихи – в большинстве своем написанные самим Босуеллом и частично Бернсом. Перед обрядом устроили перерыв, и миссис Босуелл отправилась в погреб за освежающими напитками, которые появились в виде кружек с элем и стаканов с виски. Это была очень реформированная церковь. Когда достопочтенный пастырь взбодрился, служба была продолжена.

– А теперь, прежде чем объявить вас мужем и женой, я должен сказать несколько слов, – заявил Босуелл. – Гиллон Камерон, я хочу, чтобы отныне ты был господином в этом союзе, которым я тебя соединю. Подобно тому, как дети несчастны, если нет у них наставляющей руки отца, так несчастна жена, если в доме нет господина. Печален тот дом, где петух кудахчет, а курица кукарекает… Так устроена жизнь, таков закон природы, таково повеление божье… Обещаешь ли ты мне, Гиллон Камерон, что будешь таким?

– Обещаю.

– А теперь ты, Маргарет Драм. Если твой господин сделает такое, что тебе не по душе, постараешься ли ты понять его, а не топать на него ногами и не ходить с надутой физиономией, и будешь ли ты знать свое место в доме? Потому что это хороший человек. Он, конечно, может иной раз и ошибиться – никто из нас не без греха, – но чаще он будет прав, чем неправ… Вот я и говорю тебе: чтобы свить себе счастливое гнездо, учись держать рот на замке, а сердце нараспашку. Запомни, Маргарет Драм: в молчаливой покорности – красота женщины.

– Аминь, – изрекла миссис Босуелл.

Гиллон с удивлением увидел, что она плачет – в ее поблекших голубых глазах стояли слезы умиления. А у Маргарет глаза были сухие, как коричневые камешки на песке.

– В покорности – сила твоя; в покорности – твой ключ к свободе и славе, славе в глазах бога, а не людей; в покорности – твой долг, смысл всей твоей жизни… Обещаешь ли ты мне, Маргарет Драм, что будешь такой?

Она стояла, уставясь в пол, – мистер Босуелл считал, что она опустила глаза из смирения. Пол этот был до такой степени пропитан рыбьим жиром, что доски даже пузырились.

– Обещает, обещает! – выкрикнула миссис Босуелл и кинулась целовать Мэгги, посадив при этом пятно на бутылочно-зеленое вельветовое платье невесты, которое Мэгги приобрела у перекупщика на Ловатт-стрит.

– В таком случае, пользуясь моим правом посланца господня на земле, объявляю вас мужем и женой. Кольцо!

Гиллон стоял как громом пораженный.

– Ты не сказала мне, что нужно кольцо, – обратился он к Мэгги.

– Но ты же господин, тебе и следовало знать.

Тогда мистер Босуелл извлек крошечное колечко, которое, наверно, и полпенни не стоило. Капнув на него рыбьим жиром, он надел колечко на палец Мэгги.

– А теперь, мистер Камерон, можете поцеловать миссис Камерон.

Только тут Гиллон до конца осознал то, что с ним произошло. Как же это случилось, как же он так быстро зашел так далеко? И зачем он стоит рядом с этой маленькой смуглой девчонкой, которую сейчас должен при всех поцеловать, а потом жить с ней до конца своих дней? Дрожь пробежала по его спине.

– В церкви? – наконец выдавил из себя Гиллон.

– Ну, чего вы ломаетесь, чмокните ее, – сказала миссис Босуелл и повернула к нему смуглое личико Мэгги, а он поцеловал ее в щеку.

Бракосочетание обошлось в десять шиллингов. Гиллон не собирался платить такие деньги, но, если учесть наставления, и пение, и танцы, и стихи, и кольцо, не так уж дорого это и вышло. Люди божьи ведь тоже должны есть, как все прочие, подумал Гиллон, и ему меньше стало жаль десяти шиллингов. Они спустились с крыльца рыбачьего домика, и мистер Босуелл проводил их до самой Ловатт-стрит, наигрывая на волынке «Песнопение», очень трогательную, жалобную мелодию, которая, как много позже обнаружил Гиллон, была написана в память погибших под Флодденом.[8]

Непривычно ему было шагать так, без дела, утром по улице, когда туман уже поднялся и ярко светило солнце. Они шли вдоль гавани; Гиллон пристально смотрел на стоявшие на якоре суда и раздумывал, надо ли ему подать Мэгги руку, и решил, что это негоже в такой час дня, даже если они только что поженились. Всю неделю, предшествовавшую свадьбе, он без труда находил темы для разговора с ней, а вот сейчас не мог придумать, что бы такое сказать.

– Ну, как ты себя чувствуешь, став миссис Гиллон Камерон? – спросил он наконец. И сам почувствовал всю двусмысленность своего вопроса.

– Право, не знаю, я ведь еще не пробовала.

Гиллон стал красным, как кирпич.

– Я не это имел в виду.

– А я – это, – сказала Мэгги.

– Ой, смотри-ка! – крикнул он.

Он увидел свою лодку, которую продал неделю тому назад. Новый владелец вытащил ее на берег и усердно конопатил днище. Они остановились, наблюдая за ним, и Мэгги взяла Гиллона за руку.

– Наша лодка, – сказала Мэгги.

Это «наша» полоснуло его так же, как до того «миссис Камерон». Все, что принадлежало ему, теперь, до конца его жизни, будет принадлежать и Мэгги.

– Я буду скучать по ней, – сказал Гиллон и отнял у Мэгги руку. Слишком для него оказалось насыщенным это стратнейрнское утро. Ветер, налетевший с залива, приподнял поля его шляпы с одной стороны, и вид у него сразу стал беспечный, залихватский.

– Ты выглядишь совсем, как они, Гиллон.

– Ох!

– Потому-то я и вышла за тебя.

– Если ты вышла замуж за парня в юбчонке, чтобы стать такой, как они, то ты просчиталась.

Губы Мэгги лишь тронула усмешка.

На деньги, вырученные от продажи лососей, Мэгги купила ему костюм из шотландского твида цвета болотной воды – в таких, только красновато-рыже-ржавых, художники приезжали в Стратнейрн; к костюму она купила белую полотняную рубашку с большим отложным воротником и широкий галстук цвета вереска – плетенный из мягкой толстой шерсти.

– Что – хорошая лодка? – спросил Гиллон.

Новый владелец поднял голову и, прервав свое занятие, уставился на них. Он не узнал Гиллона в этой шляпе и новом костюме.

– Для человека, который помирает с голоду, еще как хороша-то.

Гиллон с Мэгги пошли дальше.

Над серыми каменными домиками, стоявшими на Ловатт-стрит, ему видны были верхние этажи дома Бела Геддеса и ее окно, ее комната – Гиллона пугало, что скоро они там окажутся с Мэгги вдвоем. Он не был готов к этому.

– Вот что я тебе скажу. Раз я ихнего поля ягода, пойдем-ка в «Приют Фиддиха» и пообедаем, как баре.

Он удивился, когда она согласилась. Он думал, что она станет возражать из-за денег.

– Закажем шампанского, – сказал он. И она кивнула. – Я щелкну пальцами и крикну: «Шампанского!» – Мэгги опять кивнула.

Мысль о предстоящем пире взбудоражила его. Раз в жизни человек должен себе такое позволить. С того самого времени, как его родителей выгнали с их фермы в Кромарти, он мечтал, что когда-нибудь сядет на такой застекленной террасе и миловидная шотландская девушка – желательно знакомая – танцующей походкой принесет ему чай.

– Ты, конечно, знаешь, как заказывают шампанское? – Она произнесла это очень спокойно.

– Надо крикнуть – и все: я слышал, как они это делают.

– А рыбу? Тоже надо просто крикнуть: «Рыбу!» и больше ничего?

– Нет, по-моему, не так.

– Ведь нас спросят, какую рыбу мы хотим и в каком виде.

Он почувствовал, что почва начинает уходить у него из-под ног.

– И шампанское тоже, когда заказывают, говорят, какую бутылку. И еще, кажется, какого года. И какого цвета.

– Ясно.

Теперь почва окончательно ушла у него из-под ног. Это была лишь детская мечта. Да как могло ему прийти в голову подвергать ее такому унижению – просто стыд!

– А меню ты сумеешь по-французски прочесть?

– Нет, конечно, но, господи, это же Шотландия.

– А все меню пишутся по-французски.

Самое обидное, что никогда ему не сидеть на одной из этих застекленных террас и не пить там чай, принесенный девушкой, – он это понял, как понял и многое другое в то утро. Все это не для него.

– Пошли назад, – сказал Гиллон, и она сказала «да» тем же тоном, каким ранее соглашалась идти с ним в Шиковый город. Они пересекли участок, где когда-то стоял большой особняк, и вошли в квартал старых облупившихся домов, где лужайки были нестриженые, а живые изгороди вымахали выше человеческого роста. Это было грустное место, и в тени здесь даже веяло холодом. Так задворками они прошли вдоль Ловатт-стрит и очутились у калитки за домом Бела Геддеса.

– Почему ты заворачиваешь сюда? – спросил он ее.

– Потому что мы здесь живем.

– Я здесь не живу.

– Раз я живу, значит, и ты живешь.

– А что мы будем делать?

– То, что делают все люди, как обвенчаются.

Он продолжал топтаться у калитки.

– При нем – когда он в доме?

– Да.

Она пошла по дорожке к заднему входу в дом, но он не последовал за ней.

– Нет, я не хочу, – сказал Гиллон. – И тебе я тоже не велю туда идти.

Мэгги так посмотрела на него, что он вынужден был опустить глаза на гравий дорожки.

– А теперь, будь любезен, выслушай меня. Я – миссис Гиллон Камерон, а ты – мистер Гиллон Камерон, мы с тобой муж и жена по законам Шотландии и перед лицом господа бога, и мы имеем право жить в одной комнате и спать в одной постели, и я намерена осуществить и то и другое. – Она взяла его за руку. – Так что пошли со мной, мы теперь здесь живем. – Он отнял у нее руку, но покорно пошел следом. У крыльца он услышал, как что-то звякнуло, и, посмотрев себе под ноги, увидел, что оловянное колечко подпрыгнуло на белом гравии дорожки и покатилось в траву, росшую по краям. «Кольцо так и пролежит здесь до самой моей смерти», – подумал Гиллон, и ему самому стало чудно от этой мысли.

Родней Бел Геддес сидел за своей конторкой и что-то писал в большой книге.

– Поздравляю, – сказал он. И привстал, чего прежде никогда не делал. – Вас тоже поздравляю, Камерон.

Гиллон понятия не имел, что он знает его фамилию. А Бел Геддес протянул Гиллону руку и пожал ее тем особым рукопожатием, каким обмениваются мужчины, когда нечто необычное происходит с одним из них.

– Вы-то откуда узнали? – спросила Мэгги.

– Откуда я узнал? Это же Стратнейрн, мисс Драм, то есть миссис Камерон. Всего одна улица, миссис Камерон, возможно, вы это заметили. Все, что случается в одном ее конце, сразу становится известным в другом, а что случается в другом, сразу становится известным в этом – словом, ничто не проходит незамеченным. «Слыхали про вашу мисс Драм? – сказали мне. – Вышла замуж за парня в юбочке по имени Камерон».

– Ключ, мистер Бел Геддес, – сказала Мэгги.

– Ах да, конечно, ключ.

И он положил ей на ладонь большой, тускло поблескивавший медный ключ, и Гиллон в этот момент окончательно понял, что каковы бы ни были пути, предначертанные ему судьбой, тот, на который он вступал сейчас, самый важный. И он подумал о море, о безбрежных водных просторах, о своей жизни в лодке среди ветра и волн, под дождем и под солнцем, а тут был ключ, и вверх уходила лестница, терявшаяся в темноте, и подле него стояла Мэгги, держа в руке ключ, и он понимал, что выбора у него нет.

8

Как бы он хотел, чтобы из окна комнаты не видно было моря, но весь проем заполняла его синева, а также синева неба, до того сверкавшего на солнце, – явление в Стратнейрне крайне редкое, – что когда он отвернулся от этой слепящей яркости, то увидел лишь силуэт Мэгги, сидевшей в изножье кровати.

– По-моему, негоже нам тут оставаться, – сказал Гиллон. – Наверное, все уже знают. Все, кто сейчас в столовой, уже знают.

– Значит, что же, в день свадьбы я должна быть одна – ты считаешь это правильным?

Он опустился на единственный в комнате стул, поставив его как можно дальше от постели, и принялся с таким сосредоточенным видом крутить в руках шляпу, точно это было самое важное на свете занятие. Он сам понимал, что выглядит глупо. Когда через некоторое время он взглянул на Мэгги, она как раз перешагивала через сброшенное на пол зеленое платье, и он снова быстро отвернулся к окну и к синеве за ним. Жаль, что на улице еще не стемнело, – так было бы естественнее. А то в комнате уж слишком светло.

– Ну, вот, – сказала Мэгги, – теперь, если хочешь, можешь смотреть. Должен же ты увидеть, что тебе досталось.

– Ох, Мэгги!

Но он не смотрел на нее. Слово «досталось» звенело в мозгу. Все было странно: она – эта женщина из плоти и крови – спокойно сидит тут на краю кровати, а он словно бы где-то далеко и совсем не в одной комнате с ней. Он встал, но ему казалось, что он все еще сидит на стуле и смотрит в окно. Ему хотелось уйти и остаться, чтобы эта комната стала и его комнатой, не только комнатой Мэгги, а мозг все время сверлила мысль, что он совершает безумный шаг, последствия которого трудно предугадать.

– Ну, хорошо, – сказал он, – что же я должен делать? – Он собрал все свое мужество, чтобы произнести эти слова, но сейчас был рад, что произнес их.

– Любить меня.

Он почувствовал слабость в коленях. Вот так однажды он вылез из воды после того, как чуть не утонул, – ноги были слабые и неповоротливо тяжелые.

– А как это?

– Ну, этому, Гиллон, я тебя научить не могу, – сказала Мэгги. – Это вещь естественная – все ею занимаются.

Он не мог заставить себя оторвать глаза от шляпы.

– Если это так естественно, почему же я не знаю?

– Знаешь.

– Нет, не знаю.

– Не верю я тебе, Гиллон. Иди сюда.

– Но это правда.

– Ты же был в армии!

– Но я никогда не слушал разговоров. Я поворачивался и уходил, как только они начинались. Не нравилось мне это. По их словам, – как бы это сказать – все выглядело таким грязным. Они даже прозвали меня Святой Гиллон.

Это тоже потребовало не меньше мужества, чем все остальное. Ему казалось, что если он сумеет проследить за передвижением суденышек, выходивших из гавани Рыбачьего города, и увидит, как они поднимают паруса и забрасывают в море сети, то обретет свое место в жизни и подчинит себе ход событий в комнате. Но Мэгги уже стояла рядом с ним. Она была в капоте, и, даже не поворачивая головы, он увидел ее смуглую ногу и бедро. Он ведь уже оставался с ней наедине у себя в хижине, но там все было иначе, а сейчас они находились в приличной комнате, в обыкновенной обстановке, где стояла обыкновенная кровать, и перед ним была она – обыкновенная женщина в капоте.

– Гиллон! – Это звучало как приказ. – Положи шляпу.

Он уронил ее на пол.

– Знаешь ты такое слово «трахнуть»?

– Да, у нас в армии все так говорили.

– Ну, так скажи его.

Он сказал, уткнувшись лицом в стекло, почти касаясь его губами.

– Ну вот, что тут страшного? Я его сказала, и, как видишь, ничего не случилось, а теперь ты его сказал, и тоже ничего не случилось. Ты что, после этого стал мерзким, грязным?

Он начал успокаиваться.

– А все значения такого слова, как «спать», ты знаешь?

Нет, он не знал.

– Спать – это уже другое, это когда люди вроде нас с тобой – словом, когда муж с женой ложатся в постель. «Любятся» – говорят у нас в Питманго, это вроде точнее.

– Да. – Ему понравилось это «любятся».

– «Спать» – оно приятно, сладко, вот и все.

– Ты-то откуда знаешь?

– Девушки в шахтерских поселках рано или поздно все узнают.

Он увидел пальцы ее ног, худенькие смуглые пальчики, которыми она подкидывала подол капота, они то выглядывали из-под мягкой ткани, то игриво касались пола, и сам не зная почему, быть может, потому, что в этом было что-то интимное и в то же время безобидное, он почувствовал, что вид их возбуждает его.

– Слова-то я знаю, – произнес он наконец, – только не знаю еще, как это делается.

Она молчала.

– Да и потом – кровать скрипеть будет.

И тут она расхохоталась – смеялась она не очень громко и не над ним (он это понимал), а над тем, в каком положении он очутился, они оба очутились, и над тем, что он сказал.

– Так, значит, Гиллон, ты все знаешь.

– Ничего я не знаю.

– Тогда садись рядом со мной на кровать. – Это был приказ, она взяла его за руку и повела за собой через комнату к кровати прежде, чем он сумел найти способ увильнуть. Они сели на кровать, держась за руки (его рука, холодная и влажная, лежала в ее сухих теплых шершавых ладонях), и вдруг из головы его исчезли все мысли, кроме одной – что капот ее даже не застегнут, что он может его снять, что под ним – лишь белье, и, хотя теперь она была его женой, все это выглядело крайне непристойно. Она заметила, что он смотрит на нее, и, поймав на себе ее взгляд, он покраснел.

– Знаешь, почему ты все время краснеешь?

Он отодвинулся от нее. Ему не нравится, когда говорят о нем, и он ей так и сказал: ему от этого становится неловко, не по себе.

– Не знаешь?

– Нет.

– Ты столько об этом думаешь, что тебе кажется, будто всему миру это известно.

– Ох!

– А ведь так и есть. Ты хуже Роднея, и даже хуже мистера Дрисдейла.

– Ох! – Это уже было полной нелепицей. – Ведь он же за всеми юбками бегает.

– И ты бы на его месте стал бегать.

– Ох!

Она снова взяла его за руку, и на этот раз он руки не отнял.

– Понимаешь, Гиллон, ты – романтик. Ты знаешь такое слово?

– Угу, знаю.

– Ты столько думал об этом дне, ты так мечтал о нем, что сейчас, когда он наступил, ты и растерялся.

– Ох, ну и наговорила же ты всякой…словом, ерунды. – Однако он сразу понял, что она права, а уразумев, что она права, уже не чувствовал обиды.

– Но это у тебя пройдет, Гиллон, можешь мне поверить. Я и раньше таких видала – этакий застенчивый сосунок, точно ангелочек сидит в церкви за молитвой, а потом, как пойдет в шахту, выберет себе девчонку и из ангелочка мигом превратится в скачущего козла. В этакого шелудивого потаскуна.

– Что, что?

– Ну, так называют сластён, тех, кто только и думает, как бы ущипнуть девчонку за задницу.

– Ох!

– И ты будешь таким.

Глупости это, подумал он: человек, который не осмеливается погладить по руке женщину, и вдруг ударится во все тяжкие, станет завзятым бабником, – глупости, и тем не менее он усмехнулся.

– А все потому, что в глазах у тебя прыгают чертики, Гиллон, и тут уж ничего не попишешь. Это всякому видно. А сейчас мы вот что сделаем. Я разденусь и лягу в нашу постель.

Кровь застучала у него в висках, точно он греб против ветра.

– А когда я лягу, ты тоже разденешься и придешь ко мне. – Снова приказ, но так оно было лучше. – А потом уж естество нам подскажет, что нужно делать.

– Ясно.

– Господь поможет нам.

– Ясно.

– Потому что все должно быть естественно. Ведь в старину никто наших предков не учил, никаких книжек у них по этой части не было.

– Нет, ясное дело.

– Они просто… знали.

Он лежал и смотрел в потолок, чувствуя тепло ее тела, и слегка дрожал, хотя не так сильно, как опасался. Для начала и этого достаточно, думал он, – лежать вот так рядом и следить за тем, как солнечные лучи, отражаясь от далекого моря, скользят узором по потолку. Пока еще тайна не приоткрылась, подумал он. Пусть так и будет – не спеша. Когда же наконец, осмелев, он повернул голову и посмотрел на Мэгги, оказалось, что она спала. У него мелькнула мысль встать с постели. То, что Мэгги уснула, было, конечно, оскорбительно для него – для мужчины, для завзятого бабника, но он не встал, а продолжал лежать и наблюдать за ней, как в тот вечер, когда они ловили лососей, вдыхая ее запах, как тогда, когда он вдыхал его вместе с запахом лососей, зная, что она тут, рядом, зная все о ней.

И ему становилось ясно – с каждой минутой чуточку яснее, – что требовалось от него теперь, в нем пробуждалась некая сила, властно заявлявшая о себе и заглушавшая все остальное. Он был как лосось, а она – его цель. Всю жизнь – теперь он это знал – он стремился к этой минуте, и он должен дойти до цели, потому что так надо и потому что таков закон естества. И он вошел в нее.

Она не произнесла ни слова – лишь через какое-то время сказала ему в ухо:

– Говорила же я тебе… Разве я тебе не говорила?

Он все знал, и такое у него было чувство, что знал всегда. Удивляла его только сила вспыхнувшей страсти и то, что такое маленькое существо способно разделить с ним эту страсть и не сломаться. Он, правда, не знал, чувствовала ли она то же, что и он, и не мог заставить себя спросить ее об этом. Надеялся, что чувствовала.

Через какое-то время они отодвинулись друг от друга и теперь лежали в постели, глядя вверх, пытаясь понять значение того, что между ними произошло.

– Не думаю, чтобы у кого-нибудь еще было так, как у нас, иначе мы бы, уж конечно, об этом слыхали, – наконец произнес Гиллон.

Ей это понравилось – чего ж тут удивительного? Все девчонки, работавшие на шахте, любили этим заниматься, и она не видела причины, почему бы ей это могло не понравиться, раз пришла ее пора. А впрочем, какая разница – понравилось ей или не понравилось: так уж устроен мир, и главное теперь побыстрее создать семью. А то, что этому сопутствовало какое-то странное животное наслаждение, – просто кусок масла в овсяной каше.

И все-таки, если подумать о том, чем они только что занимались, вспомнить о тех шалых словах, которые ей хотелось сказать Гиллону на ухо, о ненасытной алчности тела, требовавшего еще и еще, – это выглядело как-то глупо. «Если бог не нашел другого способа, чтобы род человеческий продолжался на земле, – подумала Мэгги, – то до чего же неразвитое у него воображение».

Гиллон перекатился на бок. «А бог-то – он мудрый!» – подумал он и заснул.

* * *

Она разбудила его только днем.

– Гиллон?!

Он открыл глаза, но не пошевельнулся.

– Я хочу, чтобы ты мне кое-что обещал.

– Да?

– Когда мы уедем отсюда и явимся к нам туда, я хочу, чтобы ты был в шляпе.

– И все?

– Все.

Это было до того нелепо, что он даже расхохотался. Просто удивительно, подумал он, до чего он свободно себя чувствует в постели.

– А если я обещаю тебе быть в шляпе, ты мне тоже должна кое-что обещать.

– Ох, нет.

– Ох, да. Обещание за обещание. – Он протянул руку и, хотя она попыталась откатиться к своему краю постели, все-таки схватил ее.

– Это вредно. Я знаю. Чересчур уж.

– Это естественно. Естество само мне подсказывает, а разве оно может ошибаться? Господь знает, что правильно. Господь всегда прав.

– Господь – он иной раз круглый дурак, – заявила Мэгги, хоть и решила, что раз уж положено этим заниматься, то надо заниматься и выполнять свою миссию как можно лучше.

Когда он снова проснулся, уже начинало вечереть – об этом свидетельствовал сероватый свет за окном; Мэгги была одета, и четыре горячих пирожка с мясом дымились на стуле у кровати.

– Давай скорей! Два с половиной пирожка тебе, а полтора мне. Одевайся и ешь. Нам пора.

– Пора?

– Я заказала билеты на вечерний поезд, чтобы не терять лишнего дня.

Он выскочил из постели, не очень соображая, где находится. Он стоял перед ней голый и ел пирожок. Только сейчас он почувствовал, как он голоден.

– Ох, ну и хороши! – сказал Гиллон и направился в другой конец комнаты, где на стуле лежал его твидовый костюм; по дороге он заметил свое отражение в оконном стекле. – Боже милостивый, да я, видно, с ума сошел! – воскликнул он и попытался прикрыться мясным пирожком.

– Ну, какая разница – в постели ты или нет.

– Есть разница, есть, – сказал Гиллон.

Он повернулся к ней спиной, положил пирожок и как можно быстрее оделся. Все его вещи были сложены в картонке, в которой они принесли из магазина костюм, а вещи Мэгги – в саквояже.

– Что случилось с твоим чемоданом? – спросил Гиллон.

– Ничего с ним не случилось – в Питманго все такое.

Она улыбнулась ему, но он ей не поверил.

– А нет тут какого-нибудь черного хода? – спросил Гиллон. – Он ведь сидит там, внизу.

– Именно потому-то я и хочу выйти через парадную дверь.

Хозяин, сидевший за своей конторкой, по-мужски подмигнул Гиллону, но так, чтобы видела Мэгги. И Мэгги подмигнула ему в ответ.

– Охота, значит, все-таки получилась неплохая, – заметил Бел Геддес.

– Я выловила отменного самца.

Гиллон понятия не имел, о чем они говорят.

– Да, кстати, – сказала она. – Насчет вашего угля.

– Моего угля?

Она eмy выложила все, не стесняясь, по-питманговски:

– Они же тебе не уголь продают, Джок,[9] тебе продают черный сланец, а дерут с тебя, как за кеннелевый. Золы – вагон, а жару – чуточку.

Она кивнула Гиллону, тот подхватил картонку и саквояж, и они вышли в палисадник, прошли через него, миновали калитку и двинулись по Ловатт-стрит.

На вокзале она оставила его на платформе, сама же пошла в кассу, а потом дала телеграмму отцу. Это была первая телеграмма, которую в Питманго получил углекоп. И когда она прибыла, Тома Драма вызвали из шахты. «Заарканила гэла и везу домой». Пять слов – и ничего больше.

9

Не успели они сесть в поезд и выехать из Стратнейрна, как показался залив – очень глубокий, судя по синеве; высокие крутые берега его поросли елями, вдали виднелся остров с развалинами какого-то обширного, разрушенного временем здания. Мэгги удивилась: как это она не заметила такой красоты по пути сюда.

– Что это? – спросила она, и Гиллон вынужден был оторваться от созерцания вагона и посмотреть в окно. Дело в том, что он никогда еще не ездил в поезде.

– Я совсем забыл, что его может быть видно отсюда. Это – замок.

– Замок, замок! – передразнила она его. – Да какой замок-то?

– Камеронов замок.

– Ого!

Она была потрясена теми возможностями, какие это открывало перед ней. На такое она даже и не рассчитывала. Фамильный замок… Ей сразу полюбилось слово «замок» – оно звучало так же сладостно, как «силлер» – серебро.

«Мой замок… Наш замок… Камеронов замок».

– И мы имеем на него право?

Он не заметил этого «мы».

– Все Камероны имеют на него право. Моей семье принадлежат два-три кирпича в подземной темнице.

Она молчала, пока замок не скрылся из виду и поезд не вошел во тьму туннеля. Хотя в купе с ними был еще один пассажир, Гиллон осмелел и поцеловал ее.

– Вот это уже безобразие, – шепнула Мэгги.

– Так оно и было задумано.

Он даже продержал ее в объятиях часть ночи.

Утром они уже были в горах – в Кейрнгормсе, где, несмотря на конец мая, еще лежал глубокий снег. Когда солнце взошло, сине-черные пики стали багрово-красными, а потом, по мере того как занимался день, побелели. Мэгги с Гиллоном поели овсяных галет и выпили холодного чая, – Гиллон купил все это накануне вечером на одной из остановок. Их сосед по купе все еще спал.

– Что такое «землерой»? – спросил Гиллон.

– Крот.

– А ты сказала, что произошла от них.

– Это, видишь ли, была шутка. Землерой. Кроты. Углекопы. Углекопы копаются в земле.

Это уже давно не давало Гиллону покоя. Ничего веселого он тут не видел, что она и прочла на его лице. Его тревожила мысль о предстоящей работе.

– Быть углекопом совсем не так плохо, как люди думают, – сказала Мэгги.

Ему не хотелось сейчас говорить об этом. Хотелось посмотреть на край, которого он никогда прежде не видел. Далеко внизу, в лощине, бежала зеленоватая река, питаемая тающими снегами. На склоне горы виднелась небольшая ферма, вроде той, где он вырос, – бурая прелая солома и пятна ярко-зеленых всходов. В загоне для коров кое-где еще лежал снег, и почему-то Гиллону стало грустно, и он вспомнил о своем отце, о матери и о сестрах.

– Работа в шахте – это ведь как на нее смотреть. Ты меня слушаешь?

Гиллон кивнул.

– Можно рубить уголь и не быть углекопом.

Он снова кивнул.

– Если ты станешь вести себя как углекоп, тогда, конечно, и будешь углекопом, но только Камероны углекопами никогда не будут.

Желая показать Мэгги выгон, где паслись длинношерстные шотландские коровы, он повернулся было к ней, но увидел, что глаза ее устремлены вдаль и мыслями она не с ним и не в поезде, а где-то в своем собственном мире.

– Мы будем рубить уголь, да, будем, но когда, мы отложим достаточно денежек, то займемся другим.

– Угу.

– Чем-нибудь получше.

Пассажир, ехавший с ними в купе, проснулся и, приоткрыв рот, смотрел на Мэгги.

– То, что держит углекопа в плену, нам даст свободу. – Она произнесла это с победоносным видом.

– Да.

– Потому что мы стремимся к лучшему.

Он не слушал ее. Они проезжали мимо богатых ферм – таких он никогда еще не видел, – где уже взошла озимая пшеница и стояла в полях, высокая, зеленая, и вишни и яблони были в полном цвету. Земля здесь казалась жирной, плодородной, а амбары возле побеленных домиков были огромные и чистые. Сам бог не погнушался бы поспать в таком амбаре, подумал Гиллон.

– Это похоже на то, как в Питманго? Там вот так же?

Мэгги огромным усилием воли вернулась мыслями к поезду и к тому, что было за окном.

– М-м, нет, – сказала она, – не так.

И увидела, как улыбнулся сосед по купе.

– Вы знаете Питманго? – спросила она его.

– Я знаю, на что это может быть похоже, – сказал тот, поднялся и вышел в коридор.

Поезд, пыхтя, остановился в небольшом прокопченном промышленном городке, где делали линолеум, и от запаха джута и льняного масла Гиллон закашлялся. Он увидел мужчин, женщин и детей, работавших на фабрике, – рот у них был повязан тряпкой. Они были все черные, выпачканные в масле.

– Как только люди могут тут жить?! – воскликнул Гиллон.

– Привыкают.

– Я бы не мог.

– И ты привыкнешь, вот увидишь.

Их сосед выходил тут.

– Очень хорошая у вас мечта, хозяюшка. Надеюсь, что она сбудется.

– И сбудется – я позабочусь об этом.

– Да уж придется, потому как ни у кого другого она еще не сбывалась.

– Мы – это мы, а не кто-то другой.

– Да уж, конечно. Но время покажет. А пока до свиданьица.

– Что это он вдруг? – спросил Гиллон.

– Подлый человечишка с подлой душонкой.

Гиллон повернулся к окну и продолжил знакомство с Шотландией.

Так они проехали все утро, затем утро перешло в день, и местность за окном стала более холмистой, все больше стало попадаться прокопченных промышленных городков, и тут Мэгги вдруг задала Гиллону странный вопрос:

– А ты хорошо дерешься?

Он недоуменно уставился на нее.

– Я имею в виду: мог бы ты драться не на жизнь, а на смерть, если кто-то захотел бы сломать тебе хребет?

Он подумал и сказал, что не знает.

– Выдержишь ты, если тебя молотить будут, сумеешь выстоять?

– Надо посмотреть. А что?

Она взглянула на его правильное лицо, на острые скулы, которые так легко расквасить, на тонкий нос, и ей стало немного стыдно.

– Я крепкий и могу долго выдержать, – сказал Гиллон. – В армии, когда случались драки, я всегда держал противника на расстоянии – понимаешь, руки-то у меня ведь длинные; вот я и дожидался, когда он устанет, а потом вмазывал ему как следует.

Мэгги это не очень успокоило. Они уже проезжали через Верхний Кингласси, и она сообщила Гиллону, что следующая остановка Кауденбит: пора было собирать вещи.

Никто их не встречал.

– Что же мы будем делать? – спросил Гиллон. – Может, наймем экипаж или что еще?

– Пойдем пешком.

Они пошли вниз по Кингласской дороге, спускавшейся к реке, затем свернули на дорогу в Питманго.

– Почему дома здесь стоят рядами и все точно смотрят друг на друга?

– Так уж они построены. Оно дешевле выходит.

– Мне это не нравится.

– Ничего, привыкнешь.

Окрестности Кауденбита выглядели довольно приятно, и страхи Гиллона немного улеглись – если бы не река.

– Почему вода тут такая черная? – спросил он.

– Это из-за шахт.

– А где шахты?

– Сейчас увидишь.

Он шел за ней и не мог оторвать глаз от того, как играли мускулы на ее смуглых ногах, словно рябь на воде: мышца в икре сжималась, толчок – и расходилась рябью, словно растекалась по ноге. «Крепко сбитая – вот правильное определение для Мэгги», – подумал Гиллон, наблюдая за ней: все у нее на месте, и хоть она и крепко сбитая, а гибкая, такая гибкая, что во рту у него пересыхало от желания.

Справа от дороги наверху, среди пустоши, стояла рощица плакучих буков. «Там под ними темно и покойно», – подумал Гиллон.

– Мне хочется подняться туда, посмотреть на эти деревья, – сказал Гиллон. Произнес он это звонким, слегка срывающимся голосом. – Никогда еще таких не видел.

Она поняла, что у него на уме, но последовала за ним. Она где-то читала, что накануне битвы индийцы или африканцы – словом, какие-то народы – предаются любви, чтобы прогнать страх. В рощице листья на деревьях были влажные, зато там было действительно темно и тихо.

– А ведь ты пришел сюда не для того, чтобы смотреть на деревья, – сказала Мэгги.

– Даю слово, именно для этого, – заявил Гиллон и крепко обнял ее, сам не очень сознавая, что делает. Но она не противилась.

Когда все было позади, она засмотрелась на яркую синеву неба сквозь прорези в темных ржавых листьях.

– Ты что-то стал отбиваться от рук, за тобой нужен глаз да глаз, – сказала она. Без злости – сказала и всё. Ее юбка, застегивавшаяся сбоку на пуговицы, сейчас была распахнута, а на опушке рощицы появилось несколько овец – они стояли и смотрели на Гиллона и Мэгги.

– Они нас видели? – спросил Гиллон и потянулся к Мэгги, чтобы запахнуть ей юбку.

– Ох, Гиллон, ради бога! – вздохнула Мэгги, но он все-таки попытался застегнуть ей пуговицы: не правилось ему, что овцы могут увидеть ее такой. – Когда тебе что-то взбредет в голову, ты уже ни на что не смотришь. Неужели не видишь, чего тут недостает? – И она указала на овец.

Гиллон внимательно оглядел вытянутые глупые овечьи морды и признался, что ничего не видит.

– Барана-то среди них нет. А знаешь почему? – Гиллон не знал. – Он привязан. Пасется где-то там, потому как, если его отпустить, знаешь, что он наделает?

Гиллон сказал, что нет, не знает.

– Он доведет себя до смерти, – сказала она и решительным жестом запахнула юбку. Гиллон вспыхнул как маков цвет. – И таковы все бараны. – Она обмотала его шею ленточкой от своей шляпки, завязала ее узелком, дернула – быстро, резко – и, рассмеявшись, вскочила на ноги.

Они пошли по Горной пустоши – вверх, все выше и выше, так что Гиллону даже стало казаться, что они идут куда-то прямо в небо. Недалеко от перевала там, внизу, они вдруг увидели простор Фёрт-оф-Форта.

– У вас тут есть море? Почему ты мне этого не сказала? – У Гиллона сразу полегчало на душе.

– А никто к нему никогда не ходит. И ты тоже не пойдешь.

«Нет, уж я-то пойду, – подумал Гиллон, – я пойду». Тут они перевалили через седловину, и под ногами у них, далеко внизу, возник поселок.

Поселок; прижатый к земле. Черный, в глубине черной долины, у черной реки. Гиллон сразу понял, что это за поселок, но ему не хотелось верить.

– Что это?

– То самое. Мы дома. Это – Питманго.

Он опустился на землю среди густого вереска и смотрел вниз, в долину.

– Я не хочу жить в таком месте.

– Но именно тут мы живем.

Она пожалела, что день стоял такой яркий и здесь, среди вереска, была такая красота – от этого Питманго казался особенно мрачным. А Гиллон все смотрел вниз на надшахтные постройки и тесные ряды черных домишек.

– Я не полезу под землю. Найдем другой способ зарабатывать себе на жизнь.

– Нет, полезешь – ради меня, – сказала Мэгги. – И ты это знаешь. Ты же мне обещал.

Он долго смотрел вниз на поселок, потом вернулся назад, встал на перевале и посмотрел на Фёрт-оф-Форт и издали увидел Мэгги, одну, посреди пустоши, и понял, что она права: он в самом деле обещал ей, более того – ему хотелось жить с ней, хотелось иметь от нее ребенка. Эта мысль удивила его. Ведь он же сошелся с этой женщиной, этой девчонкой, и теперь она, возможно, уже носит под сердцем его дитя. И он бегом вернулся к ней.

– Сколько же времени нам придется тут жить?

– Пока не накопим столько, чтобы начать новую жизнь.

– Ладно. Пошли вниз.

Он вскинул на плечо ее саквояж, взял ее за руку – пустошь здесь была каменистая, – и они двинулись вниз.

И он дал себе слово: «Я стану углекопом и буду хорошим углекопом – каким только смогу», но когда он выполнит свой долг, они уедут, навсегда расстанутся с этой чернотой. Потому что он дал себе и другое слово: не станет он ради того, чтобы заработать лишний грош, жить всю жизнь в грязи и мраке.

10

Когда они спустились через сад Белой Горлицы и вышли из-под цветущих фруктовых деревьев, они увидели толпу у Десятниковых ворот – люди сидели на воротах и у стены.

– По поводу чего это они собрались?

– Не останавливайся, Гиллон, иди, как шел.

До них донеслись крики. Толпа увидела их.

– Как бы громко они ни орали, и виду не подавай, что испугался.

Ветер на пустоши задрал поля Гиллоновой шляпы с одной стороны, и олений хвост на ней зашевелился – этакий лихач, подумала Мэгги. Может, хоть шляпа заставит их почтительно отнестись к нему. В одном она была твердо уверена: никогда еще не было у них в Питманго такого, как он. Миссис Гиллон Форбс Камерон возвращалась домой со своим супругом-джентльменом. Может, это заставит их почтительно отнестись к нему.

– Что же это все-таки значит? – снова спросил Гиллон. И слегка замедлил шаг.

– Не сбивайся с шага, не выказывай нерешительности. Пройди мимо них, точно ты племянник самого лорда Файфа.

А сердце у нее колотилось где-то в горле, точно пойманная птица. Несколько низкорослых парней из числа самых смелых, с серыми, изъеденными угольной пылью лицами, оторвались от ворот и пошли по дорожке навстречу Мэгги и Гиллону. Неверно она рассчитала время. Смена как раз кончилась, и углекопы вышли из шахты. Но в общем-то, это не имело значения. Если бы они не встретили его у ворот, то подловили бы у шахтного колодца – там, где год назад окружили тех восьмерых из Гленрота и измолотили до полусмерти. Угледобывающая и железорудная компания привезла их ночью в надежде, что утром страсти не будут так полыхать, но компания просчиталась.

Тем временем гул толпы нарастал – это был уже не гул, а неистовый рев толпы, которая ничего не боится и жаждет крови. Несмотря на предупреждения Мэгги, Гиллон остановился.

– Ради Христа, Мэгги, да что же это?

Она еще ни разу не видела его в такой ярости. Но может, оно и к лучшему.

– Не хотят они, чтобы чужаки приезжали сюда и рубили их уголь.

– Но откуда они узнали, что я должен приехать?

– Они все знают, всегда. – Теперь она пожалела о том, что дала телеграмму.

– Но ты же говорила, что здесь полно работы.

– Так оно и есть. И компания хочет нанять побольше людей, но рабочие их прогоняют.

– Прогоняют?

– Словом, так устраивают, что люди сами здесь не остаются, – сказала Мэгги. И взяла его за руку. – Держись меня, Гиллон, а я буду держаться тебя. – Он знал, что она это выполнит.

– Как же они это делают? Скажи мне. – И он схватил ее за плечи.

– Только не при них, – непререкаемо заявила она. – Так лупят, так колошматят, что человек потом работать не может.

«Вот незадача», – подумал Гиллон: он только примирился с этим поселком и с ожидавшей его тут работой, а теперь, оказывается, поселок не желает допускать его к работе и даже готов для этого, если придется, переломать ему кости.

– Надо было тебе сказать мне об этом, Мэг. Надо было, чтоб я знал. – И он так посмотрел на нее, что ей стало не по себе. Ведь промолчав, она обманула его. – Ну, ладно, – сказал он, – пошли.

Вскоре после этого мальчишки-углекопы окружили их – они скакали и прыгали, выкрикивая непристойности.

– Не смотри на них, – сказала Мэгги. – Не давай им повода. Делай вид, что ты их не замечаешь. Это же всего-навсего горлопаны.

Чумазые мальчишки, черные от угольной пыли и грязи, с лицами, лоснящимися от пота. Гиллону они казались омерзительными, уродливыми гномами в черных масках, под которыми вырисовывались костлявые, ввалившиеся от голода узенькие лица, маленькие и злые, как у ласок, темные глазки, редкие гнилые зубы.

– Мы сейчас отделаем твою высокогорную задницу! – крикнул один из них.

– Что это он крикнул?

– Что он исколошматит тебя, – сказала Мэгги.

– Смотрите, как выпялился, экий щеголь, а еще хочет рубить уголь с народом! – крикнул другой и, подскочив к ним, приложил мокрую черную руку к спине твидового сюртука Гиллона. Другой полез ему в лицо и провел рукой по губам. Гиллон впервые ощутил вкус угольной пыли. Он поднял было руку, но Мэгги остановила его.

– Ты должен быть выше их.

Больше всего раздражала парней шляпа.

– Шляпа… – орали они. – Давай сюда шляпу! – Крик этот был подхвачен теми, кто стоял у ворот. – Да сбейте вы чертову шляпу с этой чертовой башки! – Но мальчишкам это оказалось не под силу: Гиллон был много выше их.

Когда Гиллон и Мэгги находились уже ярдах в пятидесяти от ворот, толпа умолкла и лишь смотрела, как они шли рука об руку, глядя прямо перед собой, глядя сквозь и поверх тех, что ожидали их. Они все приближались, и толпа начала пятиться – перед ней был чужой и непонятный человек, не просто углекоп с другой шахты, который, в общем-то, такой же, как они, но человек, который вроде принадлежал к совсем другому сословию, и Гиллон с Мэгги уже почти одержали победу, уже почти прошли, когда какой-то углекоп вдруг встал на их пути и загородил дорогу.

– А вот дальше не пустим.

– О, господи! – вырвалось у Мэгги. Она произнесла это бессознательно, но она знала остановившего их человека – самозваного блюстителя законов Питманго. Она дернула Гиллона за руку, но он продолжал идти, пока не очутился нос к носу с угрожавшим ему углекопом.

– Я сказал: дальше не пустим. В эти ворота ты не пройдешь.

– Мне тут обещали работу, – сказал Гиллон, но углекоп лишь покачал головой.

– В Питманго уголь рубят те, кто живет в Питманго. Мы никому не дадим войти в эти ворота.

– И кто же остановит меня? – Это была чистая риторика. Гиллон чувствовал, как отчаянно стучит у него сердце. Углекоп походил на молодого быка, а от угольной пыли казался лишь более грозным.

– Эндро Бегг.

– Вот этой киркой?

– Вот этим. – И он показал Гиллону свои руки. Они были как две кувалды из черного камня.

Бегг вытянул кирку из-под ремня и швырнул ее на булыжник. Гиллон не знал, что в угольных поселках это все равно как бросить перчатку. Не успело острие кирки со звоном ударить по булыжнику, как углекоп развернулся и ударил Гиллона в грудь – у того даже дух перехватило. Тогда Гиллон поднял руку, давая понять углекопу, чтобы тот повременил, и принялся не спеша снимать пиджак и галстук, стараясь выиграть время.

– Это я тебе не по злобе, – сказал Эндро Бегг, – это по обязанности.

А Гиллон тем временем решил снять с себя и полотняную рубашку, и толпа ахнула, увидев, какой он стройный и белый.

– Да ведь это ж цыпленок против вола! – крикнул кто-то.

– На твоем месте, – сказал углекоп, – я бы снял с башки эту дурацкую шляпу, не то я с тебя ее мигом скину.

И Гиллон аккуратно положил шляпу на стопку одежды.

Удар, который нанес Гиллону углекоп, причинил боль, но одновременно выбил из него страх. Ждать – оно, пожалуй, ничуть не легче, а боль человек может вынести и в конце концов ничего – выживает. Гиллон внимательно оглядел углекопа, оценивая его. Шея у него была почти такая, как грудь у Гиллона, а руки – как дубовые стволы, но короткие, так же как и ноги. Он только что отработал десять часов под землей, и его толстая одежда и шерстяное белье были пропитаны потом и шахтной водой. На ногах у него были грубые башмаки, подбитые большими гвоздями, которые скользят на булыжнике. Если этот парень не ударит слишком сильно, рассуждал про себя Гиллон, если не сломает ему какой косточки и если ему, Гиллону, удастся держать его на расстоянии благодаря своим длинным рукам, у него есть шанс выжить – не избить этого малого, но утомить его, превратить драку в позиционный бой.

Бегг двинул его еще раз и, когда Гиллон упал, помог ему подняться и даже вроде пожалел его, но Гиллон сказал: нечего его жалеть, он будет драться дальше.

После этого он начал изнурять противника: отскакивал от него, выигрывая время, боялся его, но не настолько, чтобы застыть на месте, подпускал к себе этого коротышку, вынуждая его махать руками, махать, растрачивая энергию, – Бегг задышал прерывисто, ему стало не хватать воздуха, и тут Гиллон ударил, нанес ему быстрый, стремительный удар в скулу, да такой, что в этом месте грязь сошла с лица углекопа, а под глазом набухла шишка. Гиллон испугался: ему вовсе не хотелось слишком разъярять быка, но, когда Бегг снова ринулся на него, чтобы отплатить за обиду, Гиллон обнаружил, что в силах двигаться, и отступил и закружил, выставив вперед длинную левую руку, держа на расстоянии углекопа, так что тот лишь молотил кулаками по воздуху.

Немного найдется людей, которые без тренировки могли бы вести бой больше двух-трех минут подряд. Углекоп напирал, а Гиллон лишь удерживал его на расстоянии; к тому же работа в шахте едва ли способствовала развитию у углекопа мускулов, нужных для кулачного боя, чего нельзя было сказать про Гиллона, который жил и работал на море. И вот в какую-то минуту Гиллон чуть ли не со страхом понял, что его противник не владеет больше своими могучими руками. С каждым ударом вхолостую руки углекопа опускались чуть ниже, и ему стоило невероятного труда держать их на весу, а тем более размахивать ими. Подобно рыбе, растратившей силы в бессмысленном трепыхании, Бегг выдохся, и теперь его уже можно было багрить – он жадно хватал воздух раскрытым ртом, высунув язык, точно собака в конце погони. Гиллон убрал с головы углекопа руку, которой удерживал его, и заплясал вокруг, не решаясь, однако, ударить. А углекоп кружился, свесив руки, поворачиваясь то в одну сторону, то в другую, чтобы быть лицом к противнику, – так раненый бык поворачивается, чтобы видеть матадора, – и тут Гиллон с размаху ударил его в лицо; это был страшный удар, от которого у Гиллона заныла вся рука до самого плеча.

Бегг стоял и глядел на Гиллона, широко разинув рот, и Гиллон понял, что сломал ему челюсть. Взревев от ярости, углекоп взбычился, ринулся на него, ударил, но тут Гиллон так саданул его по почкам, что тот невольно вскрикнул от боли.

– Бей в живот, Гиллон! – услышал он крик Мэгги. – Ты изуродуешь себе руку об его голову! Бей в мошонку, Гиллон, приканчивай его, приканчивай! Ударь в живот как следует – и из него дух вон!

Настроение толпы изменилось, как это бывает с толпой. Теперь уже зрители хотели, чтобы Гиллон уложил Бегга на обе лопатки. Они пришли ради крови и, учуяв ее запах, хотели видеть, как она прольется, независимо от того, чья это будет кровь. Они не желали расходиться по домам, пока не увидят окончания боя. Гиллон взглянул на Мэгги.

– Бей его! – сказала она.

Он несколько раз ударил углекопа в живот – тот лишь стоял и даже не оборонялся. Под каждым глазом у него набухли желваки величиной с тетеревиное яйцо, Гиллон ударил по желваку, и из него брызнула кровь, точно из опухоли, взрезанной ланцетом. Оба противника были в крови, и Гиллон опустил руки.

Настроение топы изменилось, как это бывает с толпой, толпы, – уложить-то его все-таки надо: он это заслужил.

И Гиллон решил побыстрее уложить углекопа, пока тот еще жив. Он принялся молотить его по животу, и вот колени Бегга наконец подкосились, и он рухнул на мокрые камни у ворот, точно бык, сраженный смертельным ударом.

– Ложитесь же, мистер Бегг, да упадите вы, бога ради! – взмолился Гиллон. И когда расквашенное лунообразное лицо повернулось к нему и углекоп молча покачал головой (только слезы катились из заплывших глаз), Гиллон толкнул его в плечо, он кувырнулся – так иной раз корабль уходит под воду: задерет кверху нос и кувырнется – и глухо шмякнулся лицом о камни.

Кто-то схватил Гиллона за руку.

– Вот это, милок, была драка так драка! Такой мы в Питманго отродясь не видели.

– А ну, убери руку! – сказал Гиллон.

– Так ведь я же твой отец, милок, Том Драм.

У Гиллона не было сил даже взглянуть на него – слишком он устал и слишком ему было тошно. Но мистер Драм не обиделся.

– Мне всегда хотелось иметь в семье мальчонку, а теперь вот у нас мужик есть! – крикнул он, обращаясь к толпе.

Гиллон надел рубашку, потом галстук, потом пиджак и, подойдя к лежавшему углекопу, опустился подле него на колени.

– Мистер Бегг! – Он боялся, что тот умрет, захлебнувшись собственной кровью, но углекоп лежал на камнях, повернув вбок голову, и дышал тяжело, но ровно. Гиллон смотрел, как вздымались и опускались могучие плечи, и чувствовал гордость, и вместе с тем ему было грустно и стыдно.

– Оставь его, пусть лежит, – сказал мистер Драм. – Он сам должен прийти в себя. Так уж у нас тут заведено.

«Ну и плохо заведено», – подумал Гиллон.

Один из мальчишек, который больше всего оскорблял его, когда они шли по дорожке к воротам, бегом примчался с его шляпой.

– Ваша шляпа, мистер. Мы хотели присвоить се, – сказал он.

Гиллон отбросил назад свои длинные волосы – он заметил, что здесь волосы носят более короткими, – и надел шляпу. Толпа заулюлюкала.

– Чем им не понравилась моя шляпа? – спросил Гиллон.

– Мы их не носим, – сказал мистер Драм. – Шляпы носят у нас хозяева. А мы носим кепки. Шляпы – они для господ.

– А я ношу шляпу, – сказал Гиллон.

Ему хотелось поскорее уйти отсюда – и от этого тела, распростертого на камнях, и от шума, и от всех этих низкорослых, черных, с жестким взглядом людей.

– Ну как, пошли, Гиллон? – спросила Мэгги и взяла его под руку. Он почувствовал, что ему больно. Они обогнули распростертого Энди Бегга, который продолжал охранять ворота.

– Нет, вы только посмотрите! – воскликнул Том Драм. – Сам Энди Бегг лежит на земле, и кровь из него хлещет, будто из заколотого хряка.

И Гиллон прошел сквозь Десятниковы ворота – первый чужеземец в истории Питманго, завоевавший право рубить здесь уголь.

– Ты храбро вел себя, Гиллон, – сказала Мэгги.

– Не скоро я себе прощу, что так отделал человека.

– Ты хочешь сказать, что не простишь мне?

Они шли по Тропе углекопов вниз, к домику Драмов, стоявшему в Шахтерском ряду, и Гиллон вдруг почувствовал, что не в состоянии держаться прямо, так что им пришлось подхватить его под руки и чуть не волоком тащить домой. Потом уже, лежа в постели, он почти ничего не мог припомнить из того, что видел по пути, кроме одного – эта мысль возвращалась к нему снова и снова: более грязного места он еще не видел на земле.

11

Он понятия не имел, сколько времени провел в постели, – может быть, неделю, а может быть и больше. (Интересно, кто та черная женщина, которая смотрит на него с порога комнаты; она никогда с ним не заговаривает, а только смотрит. Наверное, мать Мэгги.) Когда он, наконец, поднялся с постели, выяснилось, что без опоры он стоять не может, – пришлось держаться за мебель, за стены. В голове у него при этом появлялся такой шум, что он терял равновесие и несколько раз падал.

– Я что-то начинаю сомневаться, кто же одержал верх в нашей драке, – заметил он как-то своему тестю.

– Нет, нет, милок, видел бы ты Энди Бегга, ты бы так не сказал. Он уже никогда не будет таким, как прежде. Сегодня он хотел заступить в смену, так мистер Брозкок отправил его домой. Сказал, что не нужны ему мертвяки в шахте. На него смотреть страшно, милок. Этакий стал красавчик!

В Гиллона вливали «поусоуди» – похлебку из овечьей головы с кусками хлеба из овсяных отрубей, кормили до отвала мясным рагу с первой зеленью из огорода, и он почувствовал, как силы стали возвращаться к нему. Куда больше беспокоило его то, что поврежденные кости болели, трещали и заживали очень медленно. И беспокоил дом. Теперь он знал, как живут углекопы: это был традиционный двухкомнатный домишко – зала и кухня; на кухне, выходящей окнами на улицу, – очаг и все принадлежности для стряпни, там же люди и моются в бадье, там стирают шахтерскую одежду, там она и сохнет, там готовят пищу и едят, а в задней комнате, или зале, спят родители, там же, если случается, принимают гостей. Гиллон и Мэгги спали на кухне, и Гиллон остро ощущал отсутствие уединения. Собственно, насколько он понимал, в Питманго вообще никто уединиться не может. Жизнь вливалась в их комнату и выливалась из нее – совсем как у кроликов в клетке.

Однажды он почувствовал, что больше не в силах сидеть в четырех стенах, и, когда Том Драм вернулся из шахты домой, Гиллон поднялся и решил пойти взглянуть на поселок, в который он столь дорогой ценою пробил себе путь. Он с немалым трудом натянул костюм, а Мэгги надела ему ботинки. Он взял шляпу, и они втроем направились по Шахтерскому ряду, потом вверх по Тропе углекопов, краем пустоши и дальше вверх – к двум длинным рядам домов, стоявших высоко над долиной.

– Это Верхний поселок, – сообщил ему мистер Драм. Повыше пролегала Тошманговская терраса, а пониже шла Монкриффская аллея.

– Честолюбцев ряд, – сказала Мэгги. – Сюда стремятся все, кто хочет чего-то добиться в жизни. Мы тоже будем тут жить.

– Мы? – повторил Гиллон. – Я не такой уж честолюбивый.

– Вот увидишь, – сказала она.

Они сели на скамеечку, стоявшую у края обрыва, и мистер Драм показал Гиллону Восточное Манго и Западное Манго, как вдруг, словно из-под земли, перед ними выросло несколько стариков с костлявыми лицами и жесткими глазами.

– А ну, убирайтесь со скамейки! – сказал один из них.

– Это только для верхняков.

Но Том Драм пояснил, что перед ними человек, который раскроил физиономию Энди Беггу, и они сразу переменили тон: все дело-то ведь было лишь в том, что они очень оберегали свои привилегии, завоеванные тяжким трудом под землей. Здесь, в Верхнем поселке, дома были больше, воздух чище и вода свежее.

– Там, под горой, живут низовики. Никудышный народ, – сказал другой старик, не обращая внимания на то, что тут были Драмы. – Сырой ряд – у самой реки, Гнилой ряд – вниз по откосу, ну, и еще Шахтерский ряд – этот немного получше.

– Пьяницы, бунтовщики, задиры – ни с кем ладить не могут.

Тут Гиллон узнал, что верхняки и низовики даже сидят раздельно в питманговской Вольной церкви.

– Мы с ними не кланяемся, а они с нами не разговаривают, – сказал другой старик-углекоп. – Духу у них не хватает.

Ниже Верхнего поселка и выше Нижнего, как раз между ними, пролегала огромная ярко-зеленая пустошь, которая официально именовалась Парком, пожалованным леди Джейн Тошманго углекопам для отдыха, а неофициально – уже свыше столетия – была известна как Спортивное поле. На одном краю этой пустоши в фургонах со сводчатым верхом жила колония цыган – питманговских цыган, и Гиллон увидел ткачей, сидевших у своих станков за работой.

– Здесь у нас устраивают ярмарки, здесь же рынок, здесь бывает и цирк, и скачки, – сказал Том Драм, – и, как видишь, есть место и для футбола, и для регби, и для крикета.

– И для метания колец. Ничего нет лучше, как после работы в шахте пометать кольца.

Все согласились с тем, что метание колец – самая расчудесная игра.

Гиллону стало ясно, что Спортивное поле как раз и есть та отдушина, которая делает более или менее сносной жизнь в Питманго: здесь простор для детей, здесь молодые люди могут растратить избыток энергии, если таковая у них еще осталась после работы в шахте. Но смотрел он сейчас не на Спортивное поле, а ниже, туда, где за Нижним поселком река Питманго прокладывала себе путь по долине и где под здоровенными вращающимися колесами зияли первые шахтные колодцы. За ними высился террикон шлака – дымящийся отвал, черные склоны которого курились, и дым заволакивал все вокруг своим удушливым дыханием.

– Что это за колеса вертятся там, над этими черными сараями? – спросил Гиллон.

Собеседники его ушам своим не поверили: неужто он не знает?

– Так ведь это ж колеса подъемника, – сказал мистер Драм. – Они поднимают наверх бадьи с углем и опускают людей под землю.

Опускают под землю… В звучании этих слов было что-то зловещее, и у Гиллона слегка защемило сердце.

– Что-то неохота мне спускаться под землю, – сказал Гиллон. – Я моряк, а моряки опускаются под воду, на дно морское, только мертвые.

Все дружно рассмеялись. Этому они тоже не поверили.

– Все спускаются вниз, в шахту. Так мужчине положено, – сказал старик-углекоп. Гиллон невольно обратил внимание на то, что на каждой его руке недоставало пальца.

«Ничего, привыкнешь», – слышал он снова и снова, настолько часто, что начинал сомневаться, будет ли так. Углекопы повторяли это друг другу, как заклинание, в надежде, что сами сумеют увериться. Но когда человека опускают на три тысячи футов в недра земли, разве к такому можно привыкнуть? Это же противоестественно. Бог, если только он существует, – а Гиллон дал себе слово, что этот вопрос он скоро решит для себя, – не для того сотворил человека, чтобы он лез туда, нарушая законы природы и бросая вызов земле.

– А это правда, что люди тут работают и под дном морским? – спросил Гиллон.

– Ну конечно, иные рубят уголь на много миль от берега. В большую бурю вся шахта будто шевелится.

– На стыке пластов чувствуешь, как море дышит, – сказал Том Драм.

– Не то что дышит – газ так и выжимает из породы, факт.

– А когда крепления стонут! Мне всегда не по себе бывает, как они завоют, точно побитый пес.

«Помру я там, – теперь Гиллон отчетливо себе это представлял. – Захлестнет меня водой, как я всегда и думал, только потону я не в море, а в черной дыре под землей».

Затем они двинулись вниз, через пустошь, и, когда прошли полпути, Мэгги остановилась и, обернувшись, посмотрела вверх, на Тошманговскую террасу.

– Вот там со временем будут жить наши дети.

– Ох, Мэгги, не зарывайся, – сказал ей отец. – Низовики не становятся верхняками.

– Ничего, некоторые станут, – сказала Мэгги.

Игроки в регби и в футбол, завидя их, перестали гонять мяч.

– Это он, тот, что в шляпе! – услышал Гиллон.

– Что-то непохоже, дружище, чтоб он мог отколошматить кого.

– А вот же отколошматил.

Том Драм был очень горд. А молодые углекопы вернулись к своей игре. Они то и дело налетали друг на друга, и у нескольких были расквашены лица и носы. Гиллон не понимал этих людей: как можно, весь день проработав в шахте, вечером подняться на поверхность и потом еще тузить друг друга. «Какое-то особое они племя», – решил он.

Когда они дошли до Нижнего поселка, все женщины высыпали на порог своих домов: до них уже долетел слух о том, кто идет. Несколько углекопов из дневной смены, задержавшихся выпить после работы, попались им по дороге; они были такие усталые и грязные, что у Гиллона сразу упало настроение. Но еще хуже подействовало на него то, что он увидел за распахнутыми дверьми домов: посреди кухонь в цинковых бадьях сидели мальчишки, понурые, злые, совсем еще дети, которые работали, однако, наравне со взрослыми.

– Не должны дети так выглядеть, – заметил вдруг Гиллон.

– Ничего, пропарятся как следует и все пройдет, – сказал мистер Драм. Человек он был жесткий, законопослушный, но не чурбан, как говорили в Питманго. И он понял, что творится в голове Гиллона. – Так уж жизнь устроена, Гиллон, и чем скорее ты это поймешь, тем легче тебе будет. Ничего, привыкнешь.

В центре Нижнего поселка, в так называемой «торговой части» Питманго, они подошли к таверне «Колидж», как гласила вывеска на двухэтажном сером каменном домике.

– Вот, сынок, – сказал мистер Драм. – Это «Колледж» – название очень точное. Тут, милок, ты все узнаешь – и про шахту, и про нашу здешнюю жизнь. – И, подмигнув Гиллону, добавил: – Никакая книжка столько не расскажет тебе.

Из этого «Колледжа» так несло потом, сырой одеждой и угольной пылью, что Гиллон отказался зайти туда выпить пива. Люди стояли в несколько рядов вдоль стойки и вдоль стен, держа в черных руках банки из-под фруктового сока, наполненные пивом, и жадно пили, стремясь поскорее накачать себя жидкостью, чтобы возместить то, что потеряли за день, потея в шахте. Мистер Драм был очень огорчен.

Они пошли дальше – мимо углекопов, которые сидели на корточках у стен «Колледжа» под открытым небом и потягивали пиво. Несколько человек слегка приподняли свои кружки, приветствуя того, кто расколошматил Энди Бегга, но большинство лишь молча смотрело на них.

– Да, очень красивая шляпа, – сказал нарочито громко один из углекопов. – Такую только щеголям носить.

Они дошли до того места, откуда видны были сараи над спуском в шахты, а за шахтами скрытый рядами дубов и высокой изгородью из бирючины находился холм Брамби-Хилл, где жил лорд Файф со своей супругой леди Джейн Тошманго, а вокруг – шахтное начальство, чьи дома грудились за Брамби-Хиллом, словно овцы за спиной пастуха, когда в поле гуляет лис.

– Может, вы когда и доберетесь до Тошманговской террасы, хоть я совсем в это не верю, – заметил мистер Драм, – но никогда – уж тут могу поклясться, – никогда не добраться вам до Брамби-Хилла. – И тут оба заметили, что Мэгги нет с ними: она вернулась к тем углекопам, что сидели у «Колледжа».

– Я слышала про шляпу, – донеслись до Гиллона ее слова. – Пусть тот, кто это сказал, выйдет на дорогу и попытается сбить ее с головы моего мужа!

Никто не шевельнулся.

– Да ну же, выходите и помахайте кулаками, как Энди Бегг.

Она знала, что Бегг сидит сейчас в таверне и что один вид его способен отрезвить любого пьянчугу.

– Так я и знала, – сказала она и бегом вернулась к своим.

– Зачем ты это сделала? – спросил ее Гиллон, которому все это было очень не по душе.

– Тебе не понять.

Они как раз проходили мимо дробильни, где женщины сортировали уголь, выданный на-гора последней сменой, и потому оба вынуждены были кричать.

– Ты не знаешь этих людишек, – сказала она, – их непременно во все надо тыкать носом. Теперь ты им показал, что никого не боишься, понял?

Он не понимал – ни ее, ни их.

– Ну, послушай же! – Она уже не говорила, а кричала. – Победить еще недостаточно. Надо, чтобы побежденные признали свое поражение.

«Нет, я никогда этого не пойму», – подумал Гиллон, а еще он подумал о том, что ни разу не видел свою жену счастливее или красивее, чем в ту минуту, когда она бегом догоняла, их.

12

И все же он привык к тому, что со временем станет рассматривать, как преступление против разума и человека. Слишком легко люди все приемлют, – приемлют даже то, что невозможно принять.

Гиллон спустился в шахту и, чтобы доказать, что он человек, стал работать как зверь. Поскольку он был новичок, да к тому же и пришлый, его поставили в шахте «Леди Джейн № 2» на самый низ жилы, хотя он был намного выше самого высокого углекопа в Питманго. Он работал весь день, лежа на боку, в воде, которая порой достигала четырех и даже пяти дюймов высоты, и вечером, вернувшись домой, был настолько измучен, что даже не мог помыться, пока не поспит, даже чаю не пил, все тело у него ныло от удушливой жары в шахте, и от ледяной воды, и от того, что приходилось лежать в неудобной позе.

А утром – черным как ночь – его будил гудок, и одежда у него была все еще мокрая, хотя Мэгги очень старалась высушить ее, и он одевался на глазах у ее матери, молча, без единого слова наблюдавшей за ним с порога залы, – она стояла и смотрела, такая же черная, как углекопы, нисколько не смущаясь, что так его разглядывает.

«Ничего, привыкнешь, милок, привыкнешь», – то и дело твердил ему тесть.

В руке ведерко, а в нем – кусочки бекона и хлеб, слегка смазанный маслом углекопов, которое, как выяснил Гиллон, вовсе и не масло, а маргарин, густой и белый, как сало, и фляга с горячим чаем, который будет совсем холодным, когда настанет время его пить. По их улице и по Тропе углекопов непрерывной вереницей идут люди; по двое, по трое, словно ручейки стекаются в реку, и вот уже целая людская река течет к мосту и к шахтам за ним, – люди идут все вместе, словно желая приободрить друг друга, чтобы сосед знал, что он не один шагает в темноте. Кто-то вдруг крикнет – чаще что-то бессвязное, просто раздастся крик во мраке, – и сердце у Гиллона сожмется, но обычно они идут молча, и те, кто вышел на поверхность после ночной смены, даже не смотрят на тех, кто идет в шахту, как будто они занимались чем-то постыдным там, внизу. Обычно слышно лишь, как позвякивают фляги с водой и с чаем, ударяясь о кирку или газовую лампу, да постукивают деревянные башмаки и подбитые железками резиновые сапоги. Есть и такие – особенно из тех, кто постарше, – которые, чтобы сберечь кожаную обувь, быстро разъедаемую шахтной водой, идут босиком. Гиллон просто не мог смотреть на их ноги.

Никто не разговаривал с ним.

– А ты не боишься, малый? – спросил его как-то один углекоп, когда он только начал работать в шахте.

– Нет.

– Нельзя не бояться: я, к примеру, каждый день трясусь. – Но больше этот человек с ним не заговаривал: должно быть, ему сказали, чтобы он не водился с чужаком. А Гиллон убедил себя, что это даже хорошо, когда не надо разговаривать.

Так он работал, потихоньку постигая дело, учась пользоваться орудиями своего труда, – лежал в бурой жиже, этот бестолковый обитатель Нагорья, «мрачный мужик», как его тут прозвали, и учился рубить уголь, подрезая пласт так, чтобы потом легко было его отвалить или взрывом оторвать от жилы, учился орудовать киркой даже лежа на боку, С силой глубоко вгонять ее в уголь и под конец благодаря своим длинным рукам стал вгрызаться в пласт глубже остальных и больше выдавать на-гора, хоть и работал в самом низу жилы.

На него кричал Арчи Джапп, десятник, за то, что в угле у него было слишком много сланца, и Уолтер Боун, мастер, за то, что он продолжает работать, хоть и слышит, что у него в забое из угля с шипением вырывается метан.

– Я знаю, что ты храбрый, Камерон, это все знают, Камерон, но ты же не совсем дурак. Ты можешь быть храбрым, пожалуйста, но я по твоей милости вовсе не хочу тут подохнуть. Единственно, чего я не понимаю, как это ты сам еще жив.

«Да потому, что я лежу, уткнувшись лицом в эту чертову землю, а газ-то, он поверху идет», – хотелось Гиллону крикнуть в ответ, но он промолчал, и шахту провентилировали, чтобы она не взорвалась и воды Фёрт-оф-Форта не поглотили их всех вместе с углем.

Иной раз вперевалку приходил к нему Том Драм, протопав добрую милю, разделявшую их забои, и, хотя приятно было перекинуться с кем-нибудь словечком, выяснялось, что говорить им почти не о чем.

– Ну, как работается, милок?

– Неплохо, папа, неплохо.

Мистеру Драму приятно было это слышать.

– Это ты поставил подпорки?

– Угу, я.

– Тонковаты они, понимаешь ли, в основании. Тут нужен более прочный упор. – И он показывал Гиллону, как сгрести пустую породу (сланец и камни) и сложить каменную опору и как правильно крепить свод деревянными под порками, чтобы он не обвалился или чтобы с него не сорвался кусок сланца и не накрыл Гиллона – самая большая опасность, какая грозит углекопу.

Постепенно Гиллон начал понимать, что – странное дело! – у него на уголь такое же чутье, как на море и на рыбу. Он нутром чувствовал, какой над ним свод и какое на этот свод оказывается давление, по наитию угадывал направление угольных пластов, а если ставил подпорки, то они не ломались даже в тех случаях, когда барометр подскакивал вверх, атмосферное давление поднималось и подпорки по всей шахте начинали стонать, а порой разлетались в щепы, не выдержав дополнительной тяжести, придавившей мир там, наверху.

А потом Гиллон стал добывать такое количество угля, что, когда в высоком забое покалечило хорошего углекопа, а уголь надо было в прежних количествах выдавать на-гора, Арчи Джапп и Уолтер Боун (как бы скептически ни относился к Гиллону первый и сколько бы в душе ни противился второй) вынуждены были перебросить туда Гиллона, а на его место поставили маленького парнишку, которому работать тут было куда сподручнее. Росту в этом мальчишке было всего пять футов.

– Сколько же тебе лет? – спросил Гиллон.

Мальчишка был очень польщен тем, что к нему обращается тот, кто так лихо отделал Энди Бегга.

– Четырнадцать, но я им сказал, что мне шестнадцать.

– Ты же слишком молод для такой работы.

– Оно конечно, только папаню моего повредило в шахте: придавило ему ногу сланцем, так что я теперь сам-старшой в доме.

«Неправильно это, разве это порядок», – подумал Гиллон, но все же перешел работать на высокие пласты. Уголь тут был отличный, твердый – Лохджелли-Сплинт; он большими сверкающими кусками отваливался от пласта, так что порой казалось – это струится черный каменный ручей. Жила здесь простиралась на пять футов в высоту, и за первую же неделю Гиллон почти утроил свою дневную добычу. А через месяц он уже выдавал не меньше угля, чем любой углекоп.

Больше всего Гиллону нравилось подниматься на поверхность. Он поистине наслаждался этим возвращением к жизни. По утрам он изучал небо, определяя, какой будет день, и потом всю смену в шахте представлял себе, как этот день шагает по земле. Выйдя из клети, поднимавшей их из глубины в три тысячи футов, он с неизменным радостным волнением смотрел на солнце, заливавшее землю, или на снег, накрывший ее, радовался даже и тогда, когда шел дождь и было холодно. И было у него такое чувство, точно это уже другой день, точно он урвал у жизни лишний кусок. И это примиряло его с шахтой.

Это – да еще баня. Гиллону нравилось залезать вечером в бадью. Мэгги сдержала слово и с самого первого дня их жизни в Питманго твердо блюла его. Хотя она вернулась на работу в школу компании, потому что никому не хотелось учительствовать и жить в Питманго, она умудрялась вовремя приходить домой и согревать воду для бани, так что к появлению Гиллона бадья с горячей водой уже ждала его. Большинство мужчин сначала шли в «Колледж» пропустить пивка или эля, а потом прямо в грязной рабочей одежде пили чай – таким, кстати, был и мистер Драм, – но не Гиллон. Избавившись от шахты, он спешил избавиться и от угольной грязи – в этом была его услада.

– А где мне раздеваться? – спросил он Мэгги в первый день после работы.

– Да здесь, прямо здесь, где стоишь, дурачок.

– Но ведь твоя мать дома.

– Ну и что?

– Тогда закрой хоть дверь.

– Это не имеет значения.

И в самом деле не имело, во всяком случае в Питманго. Это имело значение только для Гиллона, который не был приучен к слепоте. В ту пору он еще не знал насчет «запретного времени». С пяти часов вечера до половины шестого ни одной женщине в Питманго не разрешалось смотреть из окна или заглядывать в окна чужого дома, да и вообще выходить на улицу. Делалось это для того, чтобы мужчины в тех семьях, которые жили очень скученно, могли поставить бадью в проулке между домами, или на крыльце у распахнутой двери, или под окном, а то и в огороде, если позволяла погода, и вымыться там. Было и еще одно отступление от целомудрия – правило, которое усваивалось с колыбели: если тело покрыто угольной пылью, никто не видит твоей наготы. Мужчины, которые в других случаях постеснялись бы показаться на люди с голыми руками, ходили по дому совсем голые, покрытые лишь угольной пылью, и никто не обращал на это внимания. Угольная грязь делала человека бесполым – пол проявлялся позже, когда человек был одет. Сестры купали братьев, жены мыли мужей, а матери – взрослых сыновей. Мэгги была права: в Питманго это не имело значения. И все равно Гиллону неприятно было, когда ее мать стояла на пороге, и видела она его наготу или не видела, а только глаз не спускала с его необычно белого тела.

– Я же говорила тебе, какой он белый, – гордо заявила Мэгги.

– Будто король, – сказала мать.

– Да уж во всяком случае, не как здешние меднокожие обезьяны.

– И не как твой отец.

Руки ее скользили по его спине, по шее, и Гиллон, еще не привыкший к особенностям мытья в бадье, от прикосновения ее теплых, мягких, бархатистых рук, намыленных свежим остропахнущим мылом, почувствовал, что сейчас опозорит себя.

– Вставай! – приказала Мэг.

– Я не могу, – шепнул он.

– Да вставай же! Я должна отмыть тебе зад.

– Я… я не могу.

– Вставай, Гиллон!

– Убери ее с порога.

– А ну, уходи, мать.

Мать нехотя отступила к себе в комнату.

– Может, ему что скрывать надо, – услышали они ее голос. Затем намеренная пауза. – А может, ему и нечего скрывать. – И взрыв безудержного смеха.

Гиллон не мог не выругаться про себя – сука она, вот кто. Зато с тех пор, насколько он мог судить, она никогда больше не пялила на него глаза.

* * *

Именно во время мытья в нем и вспыхивала страсть. Он знал, как относилась к этому Мэгги – к самому акту: она считала это идиотским изобретением и всякий раз так и говорила, но предавалась она любви всегда с такой страстью, что это поражало Гиллона. Он знал, что вся улица сплетничает про них: надо же, занимаются любовью сразу после мытья, даже не попивши чаю. Том Драм еще из «Колледжа» не успевал приплестись – просто неслыханно. Но Гиллон ничего не мог с собой поделать. Какой бы тяжелый ни выдался у него в шахте день, все казалось терпимым, когда работа была позади, а впереди – еще целый новый день, и ты спокойно сидишь в бадье с теплой водой, чувствуя эти руки, скользящие по твоим усталым ногам, думая о том, что она будет принадлежать тебе и вечером, и ночью. Но вот настал вечер, когда она сказала: «Нет, больше не будем», – коротко, как отрезала, без всяких объяснений. Это так обидело его, что он сначала даже не поинтересовался почему.

– Что значит: «Нет, больше не будем»? – наконец уже ночью спросил он.

– А то, что теперь все.

– Нет, не все.

– У меня будет ребенок.

Он посмотрел на нее с таким чудным видом – лицо у него было такое удивленное, и счастливое, и одновременно огорченное, что она чуть не расхохоталась.

– Да неужели ты не чувствуешь, какое у меня брюхо? С чего, ты думал, меня так разносит?

Он все никак не мог прийти в себя от изумления. Он понимал, что должен радоваться, но чувствовал пока лишь разочарование.

– Значит, ты теперь не сможешь…

Она покачала головой. Он в этом ничего не смыслил и не знал, как спросить, кого спросить и о чем. А потому выбора не было: он ей поверил.

Так оно и пошло. Как только Мэгги чувствовала, что забеременела, всякая интимная жизнь у них прекращалась. И дело было вовсе не в том, что ей неприятно было этим заниматься, – просто ей казались нелепицей все эти позы, когда не разберешь, где чьи ноги, и эти вздохи, и шепот, и крик (а она была крикунья, что могли засвидетельствовать все, кто жил в Шахтерском ряду), и главное: все это – глупости, пустое времяпрепровождение. Никакой необходимости в этом нет, а раз нет, значит, это лишь зряшная трата времени и сил.

С этого дня – хотя Гиллон никогда не поставил бы в зависимость одно от другого – он начал изучать уголь. Он нашел книжку под названием «Учебное пособие по углю и его залеганию в угольном районе Западного Файфа» и, прочитав ее несколько раз, стал смотреть на уголь, как на нечто прекрасное и даже таинственное. Здесь, перед ним, в каждом куске черного камня, который он откалывал, таилось солнечное тепло, скопившееся за пять миллионов лет. Когда ему случалось рубить твердый пласт, он приносил потом кусок угля домой, бросал его сверху в очаг и смотрел, как высвобожденное им солнце вырывается из угля, вспыхивает синим и желтым огнем.

– Думается, вы понятия не имеете, какая это сказка, – сказал он однажды Мэгги и Тому Драму. – Думается, вы и не подозреваете, что это такое.

– Это зряшная трата доброго угля – вот что это такое, – сказала Мэгги. – Да поставь ты на огонь хоть что-нибудь, Христа ради.

Гиллон различал два вида угля, о чем он никогда никому не говорил. Мягкий уголь он воспринимал, как женщину, – это был уголь, не сразу поддающийся, а потом вдруг уступающий нажиму. Гиллон любил проводить рукой по этому углю, отливавшему мягким шелковистым блеском. А уголь твердый, с острыми гранями, холодный и сухой, без примесей, сверкавший чистым блеском под его киркой, он воспринимал, как мужчину. Этот уголь туго поддавался, но, откалываясь, разлетался на куски.

Еще до рождения первого младенца Гиллон обнаружил, что лишь тогда получает удовлетворение от работы, когда его ставят на выработку девственного пласта. Ему нравилось всаживать кирку в мягкую податливую стену, а потом видеть рядом такую гору шелковисто поблескивающего угля, что не хватало пони и бадей все это вывезти.

– Поостынь, Гиллон, – крикнул ему однажды Том Драм, – какой черт в тебя вселился?!

Гиллон даже не ответил ему – лишь с глухим стуком все глубже вгонял кирку в еще не тронутый пласт.

Ну и, конечно, это приносило денежки. Даже Гиллон под конец стал употреблять это слово – оно действительно было лучше, мягче звучало, мягче обозначало то, что лежало в кармане. Полюбилось ему также ходить каждые две недели к сараю, где выдавали жалованье, и получать свой конверт из рук Арчи Джаппа, которому очень нравилось выполнять ритуал вместо мистера Брозкока, когда тот почему-либо сам этого не делал.

– Камерон!

– Угу.

Протиснуться сквозь толпу углекопов, потягивавших пиво у сарая.

– Шестьдесят два шиллинга четыре пенса. – После этого по толпе всегда пробегал шепот. – Больше всех заработал в этой чертовой шахте, – говорил Джапп как бы в воздух, никогда не прямо Гиллону. – А ведь чужак! – И недоверчиво качал головой. Питманговским углекопам трудно было поверить, что человек, не родившийся в Питманго, мог вообще научиться рубить уголь.

Гиллону нравилось возвращаться из сарая сквозь всю эту толпу с конвертом в руке, затем шагать вверх по Тропе углекопов и чувствовать, как деньги, надежно и прочно спрятанные в кармане, греют его: фунтовые бумажки, бумажки по десять шиллингов и серебро; как монеты – кроны, полукроны и шиллинги – трутся друг о друга. Он всегда менял бумажки на монеты – как и те, кто стремился утаить от жены немножко деньжат на выпивку.

Однажды вечером, в субботу, вернувшись домой из «Колледжа», он обнаружил в кухне на полу, у стола, большой прочный стальной ящик с крепким стальным замком.

– Ради всего святого, это еще что такое? – спросил Гиллон. В доме и так было мало места.

– Кубышка.

Он такого слова никогда не слыхал.

– Наша копилка. То, что поможет нам отсюда выбраться.

Она протянула руку за конвертом и сквозь отверстие в крышке принялась бросать кроны и шиллинги: они падали – звяк! – с солидным звоном, таким приятным для слуха, – звоном серебра, ударяющегося о серебро и о холодную закаленную сталь.

– То, что поможет тебе выбраться из шахты. – Звяк, звяк! – То, что поможет нам переехать наверх и поселиться на Тошманговской террасе. – Звяк, звяк!

«Ох, и что ж это вселилось в тебя, отчего ты такая одержимая?» – сказал однажды ее отец. Она запомнила эту фразу, и ответ был все тот же. Достаточно ей было раздвинуть занавески и посмотреть вниз на Гнилой ряд и на шахты – и ответ был готов. А монеты все падали и падали звеня.

С тех пор это вошло в обычай – каждые две недели в кубышку бросали серебро.

Захлопнуть дверь, закрыть ставни, передвинуть обеденный стол, вытащить ящик из дыры, где он был погребен, точно гробик с телом ребенка, и опустить серебро в копилку.

Совсем как религиозный обряд, вдруг подумалось Гиллону. – в темной комнате, при свете коптящей масляной лампы. Поначалу они вели подсчеты в маленькой книжице, но потом перестали – пусть деньги сами растут и даже они не знают, сколько их там: четверть того, что получала Мэгги как учительница, и четверть того, что приносил Гиллон из шахты. Они прозвали это «Камеронов котел» и никогда не отступали от жертвоприношения. «Кубышка – прежде всего» – стало девизом их дома.

13

Первым, как и задумала Мэгги, родился мальчик. Гиллону даже в голову не приходило, что может родиться девочка, раз Мэгги хотела мальчика. Мальчик был длинненький, тоненький и светлый – все решили: настоящий Камерон, и назвали его Роб-Роем по одному из дядей Гиллона.

С самого начала это был милый послушный ребенок, и Мэгги заботилась о нем, что несказанно удивляло всех женщин, живших на их улице. Но некоторое время спустя она стала уделять ему лишь столько внимания, сколько нужно, потому что она знала то, чего не знали другие: этот ребенок не выведет их семью на ту стезю, по которой они должны пойти. Он не был «мешанцем», а ведь ради этого Мэгги в свое время отправилась в дальний путь: породистость Гиллона не сочеталась в нем с выносливостью Драмов. Поняв это, она стала заботиться о мальчике лишь в той мере, в какой это было необходимо, с тем чтобы, достигнув положенного возраста, он мог занять свое место в шахте.

После рождения сына все пошло по-прежнему: она снова хотела Гиллона и снова без стеснения предавалась с ним любви. Второй, как и было задумано, родилась девочка: ей предстояло помогать по дому, когда братья ее будут возвращаться из шахты. Одна девочка нужна, чтобы поддерживать в порядке одежду, мыть ее и чистить, другая – чтобы заботиться о еде и о доме и «выполнять поручения», что на языке Питманго означало ходить в лавку. Это был опять-таки Камеронов ребенок – добродушная, беленькая, такая же послушная, как Роб-Рой, и такая же улыбчивая. Ее назвали Сарой, и все женщины на их улице завидовали Мэгги.

– Это супротив природы, – причитала миссис Ходж из соседнего домика. Как может получаться сахар из уксуса?

Гиллон понимал, что Мэгги вертит им, как хочет, но ничего не мог с собой поделать. Слаб он был. Каждый день его мужская гордость ущемлялась, а он не противился. Когда у Мэгги наступал период «случки», как прозвал это про себя Гиллон, он не мог ей противостоять. Как-то раз он продержался целую неделю, чтобы спасти достоинство и утвердить хотя бы подобие главенства мужчины в сокровенном акте, но она подстерегла его у бадьи с горячей водой, когда он вернулся после работы, в доме было тихо и сумеречно, мать ее трудилась у спуска в шахту, а отец еще по крайней мере час пробудет в «Колледже», – и противоборству их был положен конец первым же прикосновением ее рук.

Хотя Мэгги использовала его как орудие продолжения рода, Гиллона всегда поражала и подкупала искренность ее страсти, ее умение как бы заново открывать для себя искусство и тайны любви. Иной раз утром в темноте забоя, оставшись наедине со своими воспоминаниями, он стыдился даже подумать о том, что они творили ночью, и вместе с тем мысли эти возбуждали его. Злило же его – Мэгги и представить себе не могла, насколько злило, – то, что она забывала о своей страсти, как только обнаруживала, что забеременела и снова получила от него то, чего хотела.

Третий ребенок родился 30 ноября – в день святого Эндрью, покровителя Шотландии, во время первой снежной бури в том году. Он сразу показал свой нрав, властно заявив о своем появлении на свет таким ревом, что его услышали в соседнем доме.

И сосал он совсем не так, как те двое: он был настолько нетерпелив, этот ребенок, что задыхался, а сосать не переставал. Гиллон хотел дать ему двойное имя, чтобы посредине было Сноу[10] – в честь снежной бури, а кроме того, Гиллону это имя всегда нравилось.

– Нет, мы назовем его Эндрью Драм Камерон, – заявила Мэгги так решительно, что никто не стал с ней спорить. Она знала то, о чем еще и не подозревали остальные: она получила своего первого «мешанца».

У Гиллона же ребенок этот начал вызывать раздражение.

– Неужели он не может ни минуту подождать? – спрашивал он.

– А зачем ему ждать? – говорила Мэгги.

Когда мальчик был голоден, он тотчас просыпался и, проснувшись, криком требовал того, чего хотел.

– Неужели он никогда не насытится? – спросил как-то ночью Гиллон.

– Этот малый знает, чего хочет.

Гиллон что-то буркнул.

– Гиллон?

– Угу, – откликнулся он.

– Знаешь, по-моему, ты завидуешь малышу.

– Ох, что ты мелешь! – прикрикнул он на нее, но той же ночью, позже, наблюдая за ребенком, понял, что в самом деле завидует ему. Не так уж сильно, но все-таки завидует, потому что младенец с самого рождения сумел добиться того, чего он, Гиллон, так и не добился. Малыш знал, как получить от Мэгги то, чего хотел.

2. Гиллон Камерон

1

В шахтерских поселках время бежит куда быстрее, чем в других местах, потому что в шахтах ведь нет ни лета, ни зимы, ни весны, ни осени. Вся жизнь поселка связана с шахтой, а под землей всегда одно и то же время года. Летом, в течение нескольких минут, когда углекопы только спускаются в забой, у них возникает иллюзия прохлады, а зимой им кажется там теплее, чем на улице, но это впечатление быстро проходит. Зимой или летом люди так же потеют и выпивают такое же количество пива в трактире и проливают такое же количество крови.

Случается, поднявшись на поверхность, они с удивлением обнаруживают, что на земле лежит снег или что воздух трепещет от летнего зноя, – они совсем забыли, какое время года сейчас. Единственная реальность для них шахта, а дни в ней текут, цепляясь один за другой.

Если бы не дети, которые продолжали рождаться и расти, – неопровержимое свидетельство того, что время бежит меж стен их тесного домика, – Гиллону трудно было бы поверить, что лента его жизни разматывается так быстро: ведь он приехал сюда для того, чтобы, пройдя период обучения и поработав немного на этой каторге, двинуться дальше, а вот почти половина жизни уже и прошла, погребенная под землей Питманго.

После Эндрью на свет появился Сэм – тоже «мешанец», но больше из драмовой породы, светловолосый, как Камерон, и смуглый, как Драм, атлетически сложенный, но без царя в голове.

За ним появился Джеймс – Джемми, стопроцентный Драм, коротконогий, смуглый, крепко сбитый, от рождения сутуловатый, – словом, с колыбели уже предназначенный быть углекопом. Когда он начал говорить, то заговорил на языке Питманго – не на том, который слышал дома, а на том, который слышал на улицах и в проулках. Сколько ему ни мазали язык мылом, чтобы отучить, ничто не помогало. Он был неотделим от Питманго, как угольная пыль на уличном булыжнике или как его дедушка Том.

После Джемми появились близнецы – Йэн и Эмили, не «мешанцы», но с самого начала какие-то странные. И не мудрено: ведь родились они в грозу, среди грома, молнии и пурги, не вовремя, под несчастливой звездой. «Цыгане», – говорили про них люди: видно, в роду у Мэгги где-то была цыганская кровь.

«Ну, еще бы, – утверждали питманговские всезнайки, – никто же не знает, с каким цыганом переспала Хоуп где-нибудь в стоге сена на пустоши». – И кивали, кивали головой, потому как всем ясно было, что цыганская кровь тут есть.

«Ну, а как иначе объяснить, почему она такая?» – говаривали люди про Мэгги.

С годами Гиллон изменился, но иначе, чем большинство углекопов Питманго. Люди, работающие под землей, меняются либо так, либо этак. Одни «сбычиваются»: шея и плечи у них становятся более массивными, и все тело как бы накреняется вперед от тяжелого труда и могучей мускулатуры – это изменения обычные. Другие же, как тут говорят, «усыхают» – таким стал и Гиллон: плоть его словно притянуло к костям, и тело стало худым, пружинистым. Как правило, такое случается с низкорослыми людьми, щеки у них проваливаются, и они выглядят преждевременно состарившимися, но у Гиллона лицо было костистое, с высокими скулами, и потому щеки у него не запали. Правда, тонкие черты его стали жестче, но он по-прежнему был хорош собой, а профиль у него стал совсем орлиным. Живи он полегче, лицо у него приобрело бы более мягкое выражение, какое бывает у человека, не занятого тяжелым трудом, и тогда его можно было бы счесть даже красивым, но сейчас это не сразу бросалось в глаза. И все же, если учесть, во что шахта может превратить человека, работа под землей не так уж сильно сказалась на Биллоне – его ведь не изувечило.

Больше всего огорчало его молчание товарищей по работе, их упорное нежелание разговаривать с чужаком без крайней надобности. Правда, теперь, когда в шахте вместе с ним работали его мальчики, жизнь стала более сносной, но ему неприятно было, что он избавился от одиночества только таким путем. Жаль было ему посылать под землю сыновей всего лишь после шести лет обучения в школе компании – слишком это тяжело и рано для таких ребятишек, считал Гиллон. Но им не терпелось спуститься в шахту и стать взрослыми; к тому же по таким законам жил поселок – и они пошли работать. Роб помогал Гиллону откалывать надрубленный уголь, он был помощником углекопа, а скоро, когда они с Эндрью подучатся, им дадут собственный забой, и они начнут приносить домой столько же денег, что и взрослые углекопы. Сэм был навальщиком: он нагружал уголь в бадьи и вагонетки, а Джемми – откатчиком: он следил за тем, чтобы лошади своевременно откатывали бадьи и увозили их к шахтному колодцу, где их поднимали на поверхность.

Девочки работали наверху: Сара – у шахтного колодца, совсем как мужчина, подтаскивала к подъемнику крепи и шахтерский инструмент, пока Мэгги не решила, что дочь нужнее ей дома, а Эмили, самая шустрая из всех детей, должна была скоро начать работать в дробильне, где сортируют уголь – отделяют крупные куски от мелких, выбрасывают сланец и камни. Главное в дробильне было не оглохнуть от грохота большущих движущихся лотков и не лишиться пальцев, когда отбираешь и раскладываешь уголь.

И все же, несмотря на появление в шахте уже нескольких Камеронов, – а может быть, как раз поэтому – Гиллону очень недоставало доброго отношения со стороны товарищей по труду. Ему хотелось стать наконец полноправным членом их сообщества. Со временем он оценил, как важно каждому чувствовать локоть соседа; необходимость во взаимной выручке ощущалась здесь сильнее, чем на любой другой работе, из-за беззащитности людей, находящихся на целую милю под землей и разбросанных на многие мили в ее недрах, – из-за этой глубины, и из-за тьмы, и из-за опасностей, которые ежедневно их тут подстерегают, и из-за того, что каждый должен оберегать жизнь соседа хотя бы во имя собственного спасения.

Гиллону дорого было это выражение, появлявшееся в глазах людей по всему штреку, когда свод начинал «плясать», когда от увеличившегося там, наверху, давления подпорки начинали жалобно стонать, а иной раз и рушились с грохотом артиллерийского залпа, так что щепки и большие куски дерева и угля разлетались по галереям.

«Все будет в порядке, старина, не волнуйся», – говорили глаза – говорили в такую минуту даже ему, – а сами люди стояли точно пригвожденные, опустив кирку, и прислушивались, не в силах продолжать работу, пока свод не перестанет «плясать».

Однако разговаривать с ним они не разговаривали и не посвящали его в свою жизнь. Случалось, какой-нибудь углекоп, работавший в соседнем забое, замечал, что вот теперь Гиллон знает, каково оно, – ведь он все-таки пришлый, – и Гиллон неизменно кивал в подтверждение. Но вот наступил день, накануне восемнадцатого рождества, которое Гиллон отмечал в Питманго, когда этому заговору молчания пришел конец.

2

Смена окончилась, и рабочие веселой шумной толпой спускались по галереям на дно шахты, хоть и проработали два лишних часа в счет завтрашнего праздника, когда шахты будут закрыты. Они возвращались домой, мечтая хорошенько выспаться утром, а до того посидеть за традиционным рождественским ужином, когда на столе будут дымится горячий пирог с печенкой и черные коржи, а куски селкерских лепешек будут плавать в подогретом масле, как вдруг часть свода в шахте «Леди Джейн № 2», глыба сланца величиной с целый забой, рухнула прямо на спину молодого углекопа, жившего на Тошманговской террасе. Глыба только краешком задела его, но сила удара была такова, что он отлетел вперед и упал плашмя, лицом в воду и жижу, – верхняя половина его тела не пострадала, но на ногах лежало несколько тонн сланца.

– Сэнди Боуна придавило! – пронеслось по забоям, и рабочие быстро повернули назад и молча зашагали по рельсам вагонеток, боясь вызвать новый обвал и в то же время горя желанием помочь. Они остановились на некотором расстоянии от своего товарища по работе. Он жестоко страдал, но был в сознании. Над ним, как раз над его головой, висел другой кусок свода – огромная треугольная глыба сланца, – висел поистине на честном слове: когда где-то в глубине шахты открыли и закрыли вентиляционное отверстие, камень буквально зашевелился, как знамя на легком ветру.

– Отдерите его! – завопил Сэнди Боун. Рабочие стояли и смотрели себе под ноги. – Ну, пожалуйста, отдерите, и пусть он меня совсем задавит. – Он попытался приподняться, чтобы головой качнуть глыбу и заставить ее рухнуть на него. – Да неужто вы такие трусы, что не можете прикончить меня? Ну, пожалуйста! Пожалуйста!

Он снова попытался приподняться, но лишь закричал от боли. Этого многие не в силах были выдержать и вопреки кодексу углекопов ушли: все равно они ничего не могли тут поделать.

– Вам не надо даже подходить ко мне. Швырните в него киркой…

Такого еще никто никогда не слышал – ведь это была мольба о смерти. Теперь уже парень просил, чтобы швырнули киркой ему в голову. И просил он об этом не потому, что был трусом, а потому, что отказано ему было природой в естественном благе забвения, провале во тьму, избавлении от мук.

– Тогда отрежьте мне ноги. Мистер Джапп! Арчи Джапп, да отрежьте же мне ноги, если у вас есть хоть капля храбрости.

Весь ужас был в том, что при блеклом свете шахтерских лампочек он мог различать лица.

– У вас же есть тот большой нож, я знаю, что есть! – кричал парень. Дыхание с прерывистым свистом вылетало у него из груди, точно он тонул и захлебывался водой, и так же вылетали слова – толчками и словно залпами били по людям. Был он совсем еще мальчишка – лет восемнадцати, не больше – и тут вдруг заплакал, громко всхлипывая от боли и сознания, что тело его изуродовано, и что жизнь молодая изуродована, и что ждет его смерть. Углекопы просто смотреть на него не могли.

– О, господи, я сейчас сделаю, что он просит! – воскликнул Арчи Джапп, но окружающие схватили его, а он по-настоящему даже и не попытался вырваться и подойти к парню.

Желая приободрить его своим присутствием, все стояли неподалеку, но так, чтоб их не накрыло свисавшей со свода глыбой, – смотрели на свод, думали: хоть бы глыба упала на парня, страшились, что она упадет, ждали доктора, точно с его появлением что-то изменится и он сможет совершить то, чего не смогли они.

Гиллон чувствовал, что нет у него больше сил оставаться возле пострадавшего, и в то же время он не мог уйти и бросить парня в таких мучениях, – нет, эта боль должна быть разделена всеми, тем не менее он отошел немного подальше, чтобы не так слышны были крики парнишки. Гиллон сидел прямо в луже скопившейся на дне воды, когда к нему подошел Эндрью.

– Пап, а что, если домкратом попробовать?

Он сразу понял, что сын прав, – смелая мысль, но опасная. Очень опасная – отцу лучше забыть, что он вообще такое слышал.

– А ты можешь сам принести его? Или я тебе для этого нужен?

– Мне Роб-Рой поможет.

– Тогда несите, – сказал Гиллон, поднялся и принялся стаскивать с себя одежду, готовясь к предстоящему.

Домкрат был нововведением в шахте. Большинство еще и понятия не имело, как им пользоваться, и тем не менее рабочие отрицательно относились к нему, потому что это было новшество, а всякое новшество опасно. В шахте действовало правило: «Держись того, что знаешь, а не знаешь – не берись». Углекопы, как обнаружил Гиллон, были консервативнее королей и суевернее крестьян. Но Эндрью, хоть ему еще не исполнилось и пятнадцати лет, был другой. Он увидел домкрат в мастерской шахты и, будучи малым пытливым и любознательным, разведал, для чего это приспособление и как оно работает.

А в общем-то, подумал Гиллон, опасность будет не столь и велика, как это кажется со стороны. Толк же выйти может. Домкрат представлял собой этакую низкую штуковину с очень длинной ручкой, которую надо поворачивать, будто заводишь мотор. Его подводили под опрокинувшиеся или сломанные бадьи с углем. Если сейчас под упавшей глыбой немного подкопать, чтобы можно было ввести туда домкрат, тогда, стоя благодаря длинной ручке на безопасном расстоянии от висевшего куска сланца, можно приподнять глыбу на несколько дюймов и вытащить парня из-под нее. Гиллон понимал, что самый опасный момент наступит, когда он станет подводить под глыбу домкрат.

Эндрью и Роб-Рой вернулись с домкратом, установили его на полу шахты, навинтили ручку, и механизм заработал легко и быстро: головка домкрата с каждым поворотом ручки приподнималась на одну восьмую дюйма. Чтобы подвести домкрат под глыбу, придется вырыть углубление дюймов з семь или в восемь. Гиллон набрал в легкие воздуха – он чувствовал, как в нем нарастает возбуждение от страха и радости, от предвкушения успеха и от сознания смертельной опасности, – и стал пробираться сквозь толпу.

– Доктор пришел, доктор… – зашептали вокруг, а когда увидели, что это Гиллон и следом за ним Эндрью, лица разочарованно вытянулись.

Гиллон сразу понял, что у него есть две возможности. Либо работать под нависшим сланцем, либо протиснуться между ним и стеной и работать сзади. Он решил, что в конечном счете вернее проскользнуть под глыбой, хотя на какой-то момент опасность и будет очень велика.

– Куда ты? – спросил его Арчи Джапп. Будучи десятником, он являлся сейчас главным начальством в шахте, подобно тому как помощник капитана в отсутствие самого капитана становится хозяином на корабле.

– Я сейчас протиснусь за глыбу и подведу под нее домкрат.

– Так я тебе и позволил, – заявил Джапп. – Я вовсе не хочу потерять еще двоих ради одного, которому все равно каюк. Не смей лезть под этот сланец, я тебе запрещаю, Камерон.

Он встал на пути Гиллона, загородив ему дорогу. Был он крепкий, сильный – крепкий, как уголь, но коротышка. Кто-то вдруг схватил его сзади и завел ему руки за спину, как делают полицейские, так что если бы он дернулся, то мог сломать себе руку.

– Не шевелись, старина, – сказал ему углекоп.

Между грудью Гиллона и стеной штольни оставалось еще несколько дюймов. Если бы это была приоткрытая дверь, он бы без труда в нее пролез, но сознание опасности меняет представление о пропорциях. Сэнди Боун боялся дышать, пока Гиллон дюйм за дюймом продвигался мимо нависшего камня. Вот он пролез, а следом за ним и Эндрью.

Делать подкоп оказалось не так трудно, как опасался Гиллон. На дне шахты лежал толстый слой угольной пыли, накопившейся, наверное, за целое поколение. Поэтому буквально за несколько минут удалось разрыхлить почву киркой и вырыть яму, затем под глыбу подвели домкрат, Гиллон отошел подальше от нависавшего сланца и принялся крутить ручку. Глыба приподнялась, и, как только она перестала давить на ноги Сэнди Боуну, он снова закричал от боли.

– О, господи, да перестань же крутить, Камерон! – крикнул кто-то. – Оставь ты парня в покое. – Но Гиллон продолжал крутить ручку, и глыба продолжала подниматься. Тогда кто-то, рискуя жизнью, подполз к парню, пропустил канат у него под мышками, завязал узлом, и, когда глыба приподнялась достаточно высоко, Сэнди Боуна потянули из-под нее.

– Да тащите же! – крикнул им Гиллон. – Домкрат ведь долго не выдержит.

Они приналегли и только успели вытащить парня из-пол глыбы, как домкрат треснул, глыба с глухим стуком снова шмякнулась на землю, в воздухе ухнуло, и свисавший со свода сланец упал следом за ней, едва не накрыв тех, кто хлопотал возле парня, укладывая на носилки покалеченное тело, чтобы донести до шахтного колодца, где уже ждала клеть, готовая поднять его наверх.

Когда Гиллон вышел из шахты на поверхность, ничто не указывало на то, что был канун рождества. Уже несколько дней дул южный ветер, и снег размыло дождем. На Спортивном поле показалась зеленая трава. Сэнди Боун лежал на тележке, в которой возят уголь: черные от угля доски, под ними – рама без всяких рессор и железные колеса, с таким грохотом преодолевавшие колдобины, будто кто-то кувалдой бил по ободу.

– Нельзя его везти на этой штуке, – сказал Гиллон, – да еще в Кауденбит.

– Всех так возят, – сказал кто-то, и Гиллон, никогда еще не видевший в Питманго этой колесницы смерти, именуемой «каретой скорой помощи для углекопов», оглядел ее. Сколько народу, должно быть, умерло, пока их везли, подумал бн, а ведь многие, наверно, могли бы выжить… Часовой добычи угля хватило бы, чтобы купить закрытую карету скорой помощи, на рессорах и резиновых шинах, но почему-то этим углем, добытым за какой-нибудь час, не хотели пожертвовать.

– О, господи, нет, не может он так ехать! – воскликнул Роб-Рой и побежал куда-то. Через несколько минут он вернулся вместе с мистером Джаппом и его фургоном на хороших рессорах.

– А кто платить будет? – спросил мистер Джапп-фургонщик. – Этаких я уже не раз возил вниз. Как помрет, так от семьи денег не дождешься.

– Я заплачу, заплачу из своих собственных, – сказал Роб-Рой. – Заплачу вдвойне, только поезжай скорее.

Боуна перенесли из «скорой помощи» в фургончик, и все равно фургончик не трогался с места; тогда один из двоюродных братьев парня выпрыгнул из него и подбежал к Гиллону.

– Он вас зовет, – сказал он. – Сэнди вас зовет, чтоб вы ехали с ним.

Гиллон подумал о семье, которая ждала его, но все же взобрался в фургончик. Он был уверен, что парень умрет по дороге, и ему не хотелось присутствовать при этом, но выбора у него не было. Спасители ответственны перед теми, кого спасли.

– Только не говорите отцу и матери. Это испортит им рождество, – попросил юный Боун.

– Угу. Да.

– Скажите им, что я остался на сверхурочную. Скажите, что сломал руку или что еще.

– Угу, скажу.

– А сейчас расскажите мне что-нибудь. Что хотите. Расскажите про ваши горы, там, где вы жили.

И Гиллон опустился возле парнишки на колени, взял его за руку – чего никогда не делал даже с собственными сыновьями – и принялся шепотом рассказывать все, что приходило в голову. Он рассказывал ему о своем детстве на ферме в горах Кромарти, и о выселении – о том, как отбирали у фермеров землю, чтобы отдать ее во власть благородным оленям и дичи, а потом рассказал о море и о том, как он ловил лосося. Время от времени парнишка принимался плакать, и Гиллон не знал, что было тому причиной – боль или то, что истории, которые он рассказывал, были такие печальные. Он вдруг понял, что все они печальные, кроме, пожалуй, той, что про охоту на лосося.

– Я умру, верно? – спросил вдруг парнишка.

– Нет, – сказал Гиллон, – ничего подобного. На этот раз ты перехитрил смерть.

– Но у меня ноги отрежут, да?

– Это уж докторам решать. Нынче они чудеса творят.

– Ну, конечно, – сказал Сэнди Боун, – пилой.

Гиллон пробыл с парнишкой в Кауденбите до самого конца. Ему ампутировали обе ноги и зарыли их на участке за больницей, где хоронили отнятые конечности. По пути домой Гиллон не мог не отметить, какой это большой участок. Начинало смеркаться, а сумерки длятся недолго. В прогретом солнцем воздухе появился холодок, одежда же на Гиллоне, привлекавшая в Кауденбите всеобщее внимание, точно он сбежал с рождественской пантомимы, была все еще мокрая. Он пошел домой нижней дорогой вдоль реки, а когда почувствовал, что замерзает, заставил себя бежать, несмотря на усталость, – сто шагов пробежит, сто пройдет, и так до тех пор, пока пот не прошиб. Было уже совсем темно, когда он миновал кирпичную фабрику и литейную в нижней части города. Наверху, на Брамби-Хилле, во всех домах горел свет, создавая впечатление тепла и уюта. У кого-то, несмотря на вечерний холод, наверно, было открыто окно – у кого-то такого, кто мог позволить себе жечь сколько угодно угля, – и Гиллон услышал, как там всей семьей пели старинные шотландские песни, славя рождество. Он прошел мимо шахты, откуда так давно вышел на поверхность, и двинулся дальше – вверх по Тропе углекопов. Он подумал было зайти в «Колидж» пропустить кружечку пивка, чтобы взбодрить себя для подъема на гору, но потом решил этого не делать. Ведь дошел же он досюда без всякого взбадривания. Свернув с Тропы углекопов на Шахтерский ряд, он постоял: надо было собраться с мыслями, прежде чем предстать перед семьей. Он знал, что Мэгги будет на него сердита. Они не дожидались его, как он надеялся, а съели рождественский ужин (судя по всему, пироги с говядиной и с печенкой) и теперь сидели в разных уголках кухни – кто читал, кто играл в карты, а девчонки убирали со стола после ужина.

Он оказался прав: она действительно была очень на него сердита.

– Можешь мне ничего не рассказывать. Я уже все знаю, – сказала Мэгги. – Это было чистое ребячество. Хуже того – глупость.

– Но ведь парня же придавило. Он умирал.

– Ага, я слышала, он просил, чтоб его прикончили. Гиллон кивнул.

– Но тут, видите ли, выступил Гиллон Форбс Камерон. Расступитесь, дайте место чванливому горцу, у которого в семье всего-навсего семеро детей. Подумаешь!

– Но ведь на парне лежала такая глыбища. – Прозвучало это, однако, не очень убедительно.

– А есть у него жена? А у нее есть дети? Нет. Зато у него есть братья, и двоюродные братья, и дядья, и все работают в шахте. Где, во имя всего святого, были они?

Гиллон понятия не имел. Эта мысль ему и в голову не приходила.

– Говорят, он теперь без ног.

– Да, без ног.

– Тогда скажи мне вот что. Ну, какой смысл было рисковать жизнью из-за порченого товара? – Она не ждала ответа. – Скажи мне еще вот что. Парень просил, чтоб его прикончили…

Он с изумлением вдруг понял и увидел, что она плачет, – не так, чтоб уж очень сильно, но все же плачет. Если это из-за него, то странная у нее манера показывать, что он ей дорог, и все же при виде ее слез он подумал, что не такой уж это был скверный для него день.

– …Тогда какого же черта надо было тебе разыгрывать из себя Христа Спасителя?

Пирога с говядиной и печенкой ему оставили немного, зато его ждала бадья с горячей водой. Чудно было залезать в бадью в комнате, где пахло пирогами и пудингом, но мытье, как всегда, подействовало на него ублаготворяюще, и, невзирая ни на что, он почувствовал, что приходит в себя. Слава богу, что горячая вода способна так восстанавливать силы, подумал Гиллон; во всяком случае, его она никогда не подводила. В доме пахло говядиной, и свежим мылом, и лепешками, и все это были приятные запахи – даже запах рабочей одежды, когда привыкаешь к нему. Мэгги вынула из котла кипятившиеся робы и, роняя на пол капли, оставляя за собой облачко пара, вынесла через заднюю дверь в прачечную, чтобы там прополоскать, а потом повесить у огня. Когда дверь за ней захлопнулась, в доме наступила полная тишина.

– Что бы она ни говорила, – наконец сказал Джемми, – ты там, внизу, в шахте храбро поступил.

– Иначе ведь и нельзя было, – сказал Гиллон.

– Неправда, просто у тебя хватило смелости это сделать, и ты это сделал, папа, – сказал Сэм.

– Я горжусь моим отцом, – сказал Джем.

Тут дверь распахнулась, и на пороге возникла она с еще дымящейся одеждой в руках:

– Еще бы, конечно, гордишься, – сказала она. – Может, он и храбро поступил, но запомните вот что. Смекалка ценится выше храбрости. Смекалка – разумеешь, Джемми? Ведь сейчас твой отец мог бы находиться там, в шахте, и вы откапывали бы его. Очень был бы он храбрый. И к тому же мертвый. И дурак.

И она с треском захлопнула дверь. В комнате снова воцарилась тишина. Хуже этого слова у них в семье не было. Дурак! Что хочешь делай, только не будь дураком. Гиллон вылез из бадьи, вытерся и оделся. Раздумывая над своим поступком, он чувствовал, что сглупил. Вся его храбрость, если это было храбростью, – а чем больше он думал над случившимся, тем больше ему казалось, что Мэгги, пожалуй, нрава, – объяснялась лишь тщеславием: немолодой уже человек решил покрасоваться перед своими товарищами. Храбрость – она для молодых, для тех, кому нечего терять. Он в самом деле глупо себя вел. Теперь ему уже вовсе не хотелось есть подогретый пирог с печенкой – нет, «Колидж», решил он, пожалуй, самое подходящее место, чтоб провести канун рождества. Он постоял в дверях, сам еще толком не понимая, чего ему больше хочется.

– Ты это куда собрался? – спросила Сара.

Он передернул плечами и пошел искать шляпу. Свою красивую барскую шляпу из мягкого коричневого фетра, которую он теперь не так уж часто надевал, а если это случалось, то неизменно привлекало к себе внимание.

– В «Колидж». – Не может он назвать это заведение «Колледжем», недостойно оно такого названия. – Решил побаловать себя кружечкой-другой.

– Ага, я тебя понимаю, – сказала его дочь. – Что ж, иди, – добавила она, но в голосе ее он уловил разочарование.

– В чем дело?

– Я просто думала, что мы, может… ну, понимаешь, папа, попоем сегодня вечером, поиграем.

Она робела перед отцом, она перед всеми робела, но под ее робостью скрывалось упорство, и, как начал замечать Гиллон, это приводило к весьма сложным внутренним коллизиям. К тому же она хорошо играла на флейте, и иной раз, коРда она играла, он затягивал «Сердце мое – высоко в горах», «Красотка – дочка углекопа», «Шуршит зеленая дубрава», и тогда даже Мэгги оттаивала и не так жалела денег, которые они потратили на флейту.

– Все-таки сегодня сочельник и вообще…

Вот оно, это робкое упорство.

– Я иду вниз, – заявил он со злостью, которая удивила его самого. Дочь заставила его почувствовать, что он неправ, и он тем более решил пойти в «Колидж».

– Я понимаю, пап.

Он молча захлопнул за собой дверь. На улице было холодно. В одном из домов пели всей семьей: он слышал голоса мальчиков и девочек – пели звонко и просто, и ему стало грустно от этого. Он подумал о молодом парне Боуне, который лежал без ног в Каудейбите. Вот какой подарок получил он на рождество. Если есть бог, то бог несправедлив, подумал Гиллон и тут же устыдился своих мыслей. Он пошел было вниз по Тропе углекопов к «Колиджу», но, не дойдя до таверны, круто повернул назад, к Спортивному полю, и вышел на пустошь. Там было очень холодно: ветер переменился и дул теперь не с юга, как в ту пору, когда он шел из Кауденбита, а с севера. Трава стояла торчком – вернулась зима. Далеко, на другом краю пустоши, Гиллон видел оранжевые огоньки цыганского табора. Они казались очень далекими и теплыми – земные теплые звезды в отличие от холодных звезд над головой. Они что-то напоминали Гиллону, но что именно, он не сразу сообразил и, только отвернувшись от них, понял, что они напоминали ему огоньки на рыбачьих лодках в море, и от этого ему снова стало грустно. Он решил все-таки отправиться в «Колидж» и выпить виски.

Окна в таверне запотели от дыхания и тепла набившихся туда человеческих тел. Он слышал, как кричали и шумели внутри: одни пели старые, старые песни, всплывающие из глубин памяти в такую вот ночь, другие обменивались ехидными шуточками, как это принято среди углекопов Файфа – всегда с какой-нибудь колкостью или вызовом, а третьи сидели, уже отупев от выпитого. Он предпочел бы оказаться в числе последних, подумал Гиллон, – чуть перейти за грань сознания.

Он уже взялся было за дверную ручку – металл был теплый, несмотря на стоявший на улице холод, – и тут же разжал пальцы. Всем этим людям следовало бы находиться сейчас дома со своими семьями, подумал он, и снова почувствовал себя виноватым. Сара-то ведь сидит сейчас дома со своей флейтой, и никто с ней не поет, потому что все ждут его. А она столько дней готовилась к празднику. И все-таки сказала, что понимает его.

А тут мужики его только высмеют – видали, мол, захотел стать героем. Эдак ехидно, хитренько; уж лучше бы разили впрямую. А то заведут свою шарманку: «Привет герою-горцу», произнесут издевательский тост, с издевкой поднимут кружки, а он всего этого вовсе не хотел. У нового домика, рядом со школой компании, все еще горел свет. Наверное, по ошибке кто-то оставил, подумал Гиллон и все же решил пойти посмотреть, что там такое, а заодно по дороге решить, заходить ему в таверну или нет, потому как очень ему хотелось все же выпить виски. На двери висела табличка:

ЧИТАЛЬНЯ ДЛЯ ПРОМЫШЛЕННЫХ РАБОЧИХ.
ОСНОВАНА НА СРЕДСТВА ФОНДА ЭНДРЬЮ КАРНЕГИ ДЛЯ ПОВЫШЕНИЯ ПРОИЗВОДСТВЕННОЙ КВАЛИФИКАЦИИ РАБОТАЮЩИХ.
ДАНФЕРМЛИН, ГРАФСТВО ФАЙФ, ШОТЛАНДИЯ

Значит, тут есть книжки по горному делу и шахтному оборудованию, чтобы углекопы могли научиться самым последним методам рубить уголь с наименьшими затратами для хозяев, подумал Гиллон. Дверь была открыта. За ней виднелась освещенная лестница, которая вела куда-то наверх. Гиллон помедлил и пошел по ней. Наверху было так светло, что Гиллон на мгновение ослеп и не увидел находившегося там человека, лишь услышал его – голос звучал так, точно металлом царапали по металлу.

– Ну! Чего тебе угодно?

Гиллон и сам не знал, чего ему угодно.

– Уж во всяком случае, ты пришел сюда не за тем, чтобы читать.

Лучше промолчать, решил Гиллон.

– Тут сотни книг, и ни одной никто еще не брал.

Вот теперь Гиллон мог его рассмотреть. Приземистый, широкий в плечах, лысеющий, с лицом, красным, как фонарь, висящий у выхода из шахты. Глаза у него были голубые и холодные, но слезящиеся. От него пахло виски.

– Сегодня же сочельник, – сказал Гиллон. – И никто не знает, что у вас тут открыто.

– Да здесь вообще никто не бывал. – Он обвел рукой комнату. – Бедная моя девственница! Никто к ней даже не прикасался.

– Народ у нас стеснительный, сэр. Они стесняются ученых людей.

– Потому что глупы, а глупы они потому, что ничего не знают. И боятся всего, во что нельзя ударить киркой.

Отвращение, звучавшее в голосе этого человека, горечь его презрения была так сильна, что Гиллон испугался его и одновременно обозлился.

– Ну, так что же из чего берет начало? Может, если бы такие люди, как вы, помогли…

Человек поднял руку, призывая Гиллона к молчанию.

– Все это я уже слышал, – сухо сказал он. – Пустая болтовня с благими намерениями. Нельзя научить того, кто не хочет идти учиться, а если и научишь, все равно толку не будет. Ну, так чего тебе угодно?

«Мне угодно быть дома с моей семьей, провести вместе с ними остаток сочельника», – подумал Гиллон, но что-то удержало его от этого признания. На полках стояли сотни книг – такого множества он еще нигде не видел.

– Ну давай же, выкладывай!

Его все зудила одна мысль – с того самого дня, когда они встретились в море с мистером Дрисдейлом.

– Макбет, – сказал Гиллон и покраснел. Но библиотекарь вроде бы этого не заметил. – Я хочу знать про человека, которого зовут Макбет.

– Макбет… – Библиотекарь посмотрел на Гиллона так, что тому захотелось повернуться и сбежать по лестнице. – На свете есть тысячи Макбетов. Их полно на Нагорье. Раздвинь куст, и под каждым увидишь Макбета.

Как странно, подумал Гиллон, он за всю свою жизнь ни одного не встретил, но, может, он рос не в тех местах.

– Я думаю, что этот Макбет более знаменитый, чем ваши обыкновенные Макбеты, – сказал Гиллон.

– О, ты думаешь! Думаешь… – Гиллон вспыхнул. Библиотекарь долго иронически смотрел на углекопа. – Этот твой Макбет, по чистой случайности, не был ли королем?

– Я не знаю.

– Ты не знаешь. Являешься сюда, спрашиваешь меня про человека и даже не знаешь, был он королем Шотландии или нет?

– Гиллон опустил голову и пробормотал:

– Нет.

– Значит, так-таки и не знаешь, был он королем? – Гиллон упорно не поднимал головы. – Как тебя зовут?

На секунду у него мелькнула мысль соврать.

– Камерон, – сказал он все же. – Г. Камерон.

– Ну-ка, Камерон. Повернись вокруг, чтобы я мог посмотреть на тебя. – Гиллон повернулся при свете лампы, горевшей на нефти из отходов угля. – Когда ты заговорил, я подумал: «Вот пришел человек, с которым я смогу беседовать, – человек, а не животное из шахты». Потом ты спросил меня про Макбета, а сам даже не знаешь, был он королем или нет. Очень ты меня расстроил.

– Угу. Извините, что потревожил вас. – Больше ничего и не оставалось, как повернуться и уйти. Гиллон спустился по лестнице и вышел на улицу в холодную, но привычную тьму Тропы углекопов. «Краснорожий ублюдок со слезящимися глазами», – подумал Гиллон и тут вдруг вспомнил, что оставил шляпу в читальне.

Черт с ней, со шляпой, пусть он ею подавится, сказал себе Гиллон, но мысленно произнося это, он уже знал, что пойдет назад за шляпой к этому человеку с мокрыми глазами. Хотя сейчас ему было бы легче предстать перед завсегдатаями «Колиджа», чем перед библиотекарем. Когда он вернулся, библиотекарь сидел за своим столом, уставясь на дверь, и потягивал из коричневой бутылочки.

– Я за шляпой.

– Человек, про которого ты говорил, – это лорд Макбет, центральное действующее лицо великой трагедии, написанной неким Шекспиром. Трагедии «Макбет». Зачем она тебе?

– Я хочу ее прочесть.

Библиотекарь пристально посмотрел на него.

– Кто это втемяшил тебе в башку?

– Был такой случай. Давно. Когда я удил рыбу, а не рубил уголь.

Коротышка встал и направился к полкам с книгами, находившимся у противоположной стены. А Гиллон тем временем прочел на картонном билетике, стоявшем у него на столе: «Мистер Генри Селкёрк. Библиотекарь». Коротышка вернулся, неся большую запыленную книгу. Печать в ней была очень мелкая.

– Не станешь ты ее читать, – сказал мистер Селкёрк. Но все же вынул карточку, чтобы Гиллон расписался на ней. – Она тебе сон зарежет,[11] – добавил он и захлебнулся смехом, что очень разозлило Гиллона.

– Нет, я ее прочту.

– Ну конечно. В двухкомнатном домишке, где полно ребят, которые орут и просят хлеба, ты ее, конечно, прочтешь.

На карточке стояла цифра «1». Значит, он был первым жителем Питманго, взявшим здесь книгу. Это уже кое-что. Гиллон надел шляпу и направился к лестнице.

– Камерон!?

– Да, сэр?

– Не очень-то я был с тобой ласков. Но «натяни решимость, как струну, – и выйдет все[12]»: ты одолеешь эту книгу.

– И он снова рассмеялся, только Гиллон не понял почему.

Когда он выходил, библиотекарь уже отвинчивал пробку с коричневой бутылочки, глядя куда-то поверх своего стола. «А ведь он, несмотря на всю свою мудрость и все свои огромные знания, должно быть, очень одинокий человек, – подумал Гиллон, – даже более одинокий, чем я».

3

Когда он переступил порог своего дома, опять это с ним случилось – глаза никак не могли привыкнуть к яркому свету, и несколько минут он был как слепой. У него начиналось что-то вроде шахтерской слепоты, и это его беспокоило. Все они были тут, вокруг него, все кричали ему в ухо, и наконец он увидел ее: она сидела на низенькой табуретке у огня, пригожая, в большой, яркой и в то же время не режущей глаза шали, – такой красивой она давно не выглядела.

– Где ты был? Мы обшарили все Питманго в поисках тебя, – сказала Мэгги. В голосе ее не было досады.

– Я был на пустоши, гулял.

Книжку он держал за спиной и незаметно положил ее на стол в затененной части комнаты.

– Я уже бегал в «Колледж» за тобой, папка, – сказал Сэм. – Все ждали тебя – хотели поднести стаканчик.

– Кто это хотел?

– Да в «Колледже», – сказал Сэм. – Все, кто там был.

– И еще Боуны. Семейство Боунов, Гиллон, – добавил Том Драм. – Ох, надо было тебе видеть это, Гиллон. – В голосе его звучала гордость, а лица его Гиллон все еще не мог разглядеть. – Всем скопом – и братья, и сестры, и мать их, ну, и, конечно, отец – пришли сюда через пустошь, в такую-то ночь. Такого никогда еще не бывало.

Вот теперь все в комнате начало обретать для Гиллона свое место. Пришли соседи, жившие на той же улице, – впервые в жизни пришли: ближайшие соседи – Ходжесы, и кое-кто из Беггов, и Вилли Хоуп – по дороге в пивнушку, и Том Менгис со своей молодой женой и аккордеоном. Пришел и Том Драм из своего домишки, стоявшего немного дальше по улице. Драмы уже давно переехали отсюда – так давно, что успели забыть, когда этот дом и принадлежал-то им. Теперь это был дом Камеронов.

Гиллон улыбнулся. Долго все-таки пришлось этого ждать.

– Ты только пойми, – сказал Том Драм. – Верхняки сошли вниз – заметь: вниз – поклониться низовику. – Он покачал головой. – Нет, такого еще никогда не бывало.

У края очага, в тепле, лежало одно из подношений семейства Боунов – жареная индейка («краснозобая», как называли их в Питманго), – лежала и слегка дымилась, задрав к потолку толстые ноги. Гиллон в жизни еще не пробовал индейки.

– Так что же они сказали? – спросил Гиллон.

– Что сказали? Господи, милок, тебе бы самому быть здесь. «Слава богу, что есть на свете Гиллон Камерон и что есть у него голова на плечах и храбрость», – вот что они сказали или что-то вроде этого.

Посреди стола стояла бутыль с виски из коричневой обожженной глины. Мальчики принялись доставать кружки, а Том Драм занялся пробкой.

– Не какое-нибудь дерьмо с красивой этикеткой – извини, Мэг, за наш грубый рабочий язык, но, бывает, иначе не скажешь, – так вот, не какое-нибудь дерьмо с красивой этикеткой, – повторил ее отец, – а настоящее виски, из чистой мяты, восьмилетней выдержки, из твоих краев, Гиллон.

Это было произнесено, как заклинание, с благоговением, предшествующим вызову главного духа, – и пробка хлопнула. Значит, Гиллон все-таки выпьет на – рождество.

– За нашего папку! – сказал Сэм, и все выпили.

– За моего сына! – сказал Том Драм, и все выпили.

Было еще много тостов, и всякий раз виски зажигало в пустом желудке Гиллона маленький пожар. В какую-то минуту все взялись под руки, младший Менгис заиграл на своем аккордеоне, и они, переплетя руки, выпили по старому шотландскому обычаю. Затем Гиллон пересек комнату и подошел к Мэгги.

– Пойдем выпьем. – Она кивнула и отложила шитье. Они взялись под руку и выпили каждый из своей кружки.

– Какая у тебя красивая шаль, – сказал Гиллон.

– Пейслийская, – сказала Мэгги. – Настоящая пейслийская. Мне всегда хотелось иметь такую, и вот теперь ты мне ее добыл. – Она вроде бы потянулась, чтобы поцеловать его или чтобы он ее поцеловал (такого давно уже между ними не было), но обоим показалось: не слишком ли это, целоваться при всех, и момент был упущен, а перед ними уже стоял Эндрью и показывал на свои «веллингтоны», толстые резиновые сапоги с толстыми резиновыми шипами на подметках, мечту каждого углекопа в Питманго.

– Посмотри, что ты мне добыл, – сказал Эндрью.

– Ты сам себе их добыл, – сказал Гиллон. И вытянул руку из-под локтя Мэгги. Момент прошел.

Когда они уже основательно опустошили бутыль и люди забродили по комнате нетвердой походкой, настал черед индейки, и она оказалась роскошной, как и говорили Гиллону: мясо белое, нежное и сочное – они ели ее и запивали «Глендоном».

– Вот теперь ясно, какое место среди яств занимает горячий суп из морских водорослей, – заметила Мэгги.

– Ох, так далеко мне бы не хотелось возвращаться. Нет, человеку предначертано вот так жить, – сказал Гиллон. – И вот таким должно быть рождество. – Он с вызовом оглядел кухню. – Таким оно и будет.

– Ага, согласились все, – ага, ага.

А потом виски не стало, и они пели шотландские песни – в большинстве печальные, потому как поздно вечером лучше всего петь печальные песни. Гиллон пел, а Сара играла на флейте, а потом все пошли по домам, и дети улеглись на свои койки вдоль стен кухни, а Гиллон с Мэгги отправились к себе в залу. Запели петухи, и над Восточным Манго небо прорезала первая трещинка будущего дня; Гиллон подумал, что прошедший день был самым длинным в его жизни.

Он уже считал, что спит, но он не спал. Вот как надо встречать рождество, подумал он, но слишком дорогой ценой оно ему досталось. Он подумал о Сэнди Боуне и о «плате за уголь», как это тут называли. И о том, как безропотно принимали это мужчины и даже женщины – пожмут плечами и все, следуя стародавней мудрости, учившей мириться с неизбежным.

А платили плотью, кровью и костями, ампутациями, болезнями и смертями, настигавшими человека самым разным путем – при пожарах и наводнениях, обвалах и взрывах, – «плата за уголь», и всякий раз из шахты приносили труп или полутруп, который потом мог лишь сидеть в углу холодной темной комнаты, навсегда потеряв способность работать. И была еще шахтерская слепота – когда окружающий мир то вспыхивает ярким светом, то расплывается в тумане, то вдруг начинает кружиться. И шахтерский ревматизм – когда еще молодые люди превращаются в стариков; и шахтерская астма – когда сначала ты задыхаешься от угольной пыли, а потом, забив ею легкие, захлебываешься в постели от собственной мокроты. И шахтерский грим – когда мельчайшая угольная пыль, проникнув в поры, кольцом черных точечек окружает глаза, так что, даже если ты выберешься из шахты, глаза все равно расскажут твою историю другому миру: рабочая лошадь, шахтная кляча, Джок-углекоп, – этакая малопривлекательная парша на теле общества, с точки зрения «приличных людей». И наконец, шахтерская татуировка, мета углекопа – синие шрамы на теле и на лице, оставшиеся от угольной пыли, которую сыпали на раны, чтобы остановить кровь.

Но за уголь платили всегда и всегда безропотно. Почему так безропотно? – недоумевал Гиллон. И почему вообще надо платить?

– Гиллон?!

– Угу!

– А ведь ты был прав. Если б кто-нибудь из наших оказался под обвалом, я б хотела, чтоб нашелся Гиллон Камерон, который сделал бы то, что ты сделал.

Ему стало сразу хорошо и тепло: виски в желудке, завывание холодного ветра на улице, теплая постель, а теперь еще ее слова, всего несколько слов, разделенных большими паузами, но после того, как она их произнесла, он понял, что такие слова надо заслужить, их нелегко произнести. У него даже возникло что-то, похожее на желание, какой-то рывок к ней. Если любое время дня годится для утехи, почему бы не попытаться сейчас? Она вдруг села в постели.

– Деньги… Я забыла про деньги. – И, несмотря на холод, она поспешно соскочила на пол. – Я оставила их прямо там. Господи, да кто угодно мог их взять. И человека даже не упрекнешь за это. О, господи!

Он слышал, как она шарит по полкам буфета, и наконец до него донесся ее облегченный вздох.

– Ох, слава богу, – сказала Мэгги и залезла назад в постель. Даже со своего места он чувствовал, какие у нее холодные ноги. – Ведь целых четыре фунта.

– Четыре фунта? Откуда они у тебя?

– От Боунов.

– Не надо было их брать. – Он очень расстроился. – Индейка – еще куда ни шло. Виски – тоже. Но деньги?!

– Это не тебе. Это на домкрат.

Гиллон не сразу понял.

– Ты же сломал домкрат. Мистер Брозкок прислал сюда парнишку со счетом за урон, пока ты ездил в Кауденбит.

Тут для Гиллона все и кончилось – желание сразу умерло, умерло все, осталась лишь слепая, всесокрушающая ярость, которая с некоторых пор все чаще охватывала его. После этого он проснулся лишь раз: то ли во сне, то ли наяву – этого он и сам не мог бы сказать; ему привиделся железный ошейник, все еще болтавшийся на шейных позвонках скелета, который они нашли в карьере, когда на прошлой неделе выкачивали оттуда воду; надпись на ошейнике гласила:

«Алекс Хоуп, приговоренный к смерти в Перте за кражу мяса, совершенную 5 декабря, и подаренный Томасу Тошу из Питманго для пожизненной работы в шахте. Если носитель сего будет обнаружен на дороге, просьба вернуть владельцу за хорошее вознаграждение».

– Нам только ошейников не хватает, – сказал он и, лишь когда Мэгги повернулась и спросила: «Что?» – понял, что произнес это громко, вслух.

– Рождество наступило, – сказал Гиллон. – Сын божий родился.

– Ага, конечно, так спи же, хорошо?

А Гиллону становилось все яснее – теперь у него перед глазами был и вовсе свежий пример, – что, если бы бог был справедлив и милосерден, Томасу Тошу пришлось бы закончить свои дни в пламени, среди взрывающейся в шахте угольной пыли. Однако все знали, что мистер Томас Тош женился на девице из семейства Манго и умер на Брамби-Хилле, а Алекс Хоуп, некогда проживавший в Перте, был сброшен в карьер или же сам туда спрыгнул, что скорее всего.

4

Он продирался сквозь книгу по вечерам, придя домой из шахты, а иногда и днем, когда в работе намечался застой и их раньше времени отпускали со смены. Впервые с тех пор, как Гиллон приехал в Питманго, тут были перебои с работой. Вот уже несколько раз за прошлый месяц, хотя на дворе еще стояла зима, сирена пронзительно выкрикивала свою горестную песню, протяжным воплем трижды прорезая черноту утра: «Не-ет сего-о-одня ра-боо-ты-ы!». Они снова укладывались в постель, но удовольствия от этого не получали. Мэгги так нервничала, когда видела их в постели, что скоро все стали разбредаться по разным местам. Гиллон обычно уходил в читальню.

Книга была до того трудная и до того скучная, что он и сам не понимал, зачем так истязает себя. Во-первых, в противоположность большинству жителей Питманго он не верил в ведьм, а вся история – насколько он мог разобраться – вроде бы сводилась к предсказаниям трех крепко пьющих, жадных до теплой свиной крови старух. Тем не менее он продирался сквозь текст, решив узнать что-то, чего не знала Мэгги, и к тому же не желая возвращать книгу Селкёрку, пока не закончит. С великими мучениями переползая со страницы на страницу, прочел он всю пьесу, а добравшись до конца, заставил себя вернуться к первой странице и прочел все сначала, и вот уже во второй раз мало-помалу все начало проясняться у него в голове. Когда же он прочел пьесу в третий раз, у него было такое впечатление, будто он никогда раньше ее и не читал. Слава вдруг приобрели другое значение и стали ясными, какими не были до сих пор. Порою в шахте он ловил себя на том, что шепчет иные строфы, а иногда даже произносит вслух, – он боялся, что его услышат, но ему так хотелось самому услышать эти слова. Одна строфа особенно нравилась ему – это когда Дункан, король Шотландии, говорит:

Откуда ты, Достойный тан?

а придворный по имени Росс отвечает ему:

Мой государь, из Файфа, Где пленные норвежские знамена Твоих бойцов прохладой овевают.[13]

И вот в шахте, на глубине нескольких тысяч футов под дном океана, в такой кромешной тьме, что даже в могиле едва ли темнее, он вдруг понял, что эти строки прекрасны.

С тех пор слова и целые фразы из разных частей пьесы, обычно без всякого видимого повода, вдруг всплывали в его памяти и подступали к губам, – так рыба всплывает со дна морского и разрезает поверхность воды. Теперь, когда ему случалось быть одному в забое, он громко выкрикивал их. И стал отдавать чтению все свободное время, читал даже в шахте при свете своей лампочки в ожидании, пока подошлют бадьи для угля, и во время чая после работы.

Если только это можно было назвать чаем. Из-за того, что в шахте работа шла с перебоями, конверты с жалованьем становились все тоньше. Большинство семей, когда денежки поубавились, перевели на еду часть средств, которые они раньше тратили на то, чтобы поехать в Кауденбит посмотреть футбол, и жили в общем как прежде, но в доме Камеронов при первом же снижении жалованья семья перешла на жесткий рацион. Дело в том, что, хоть жалованье и урезалось, не урезалось то, что шло в кубышку. А залезть в нее и взять немного на еду – об этом и речи быть не могло. Кубышка получала свое – прежде всего кубышка, а уж потом все остальное.

В Питманго это называлось «есть кругляки с прикуской»: на стол ставили миску картошки, кусочек масла и солонку, вся семья садилась вокруг, каждый откусывал свой кругляк и потом обмакивал его в соль.

– Ну что это за еда для углекопа! – сказал как-то вечером Сэм и швырнул вилку на пол. – Ей-богу, мать, этого может хватить для какого-нибудь старика или иссохшего клерка, а углекопу нужны мышцы на костях.

– Глупости, – сказала Мэгги. – Люди слишком много едят.

– Ну уж, во всяком случае, не в этом доме.

– Поститься полезно.

Они знали, что она в самом деле этому верит. Так что сражаться с ней ни к чему.

– Вот ирландцы – они ничего, кроме картошки, не едят и вроде бы вполне обходятся.

– О да, да, правильно, маманя, – сказал Роб-Рой. – Ты бы посмотрела, как они валяются в канавах в Кауденбите. Стоит полюбоваться этими любителями картошки. Блестящий пример того, как нужда исправляет человеческую натуру.

– Ну вот, пожалуйста, – сказала Мэгги. – Ты слышишь? Слышишь, что он говорит? – Она постучала по плечу Гиллона, и тот, оторвавшись от книги, поднял на нее глаза. – Ты хоть понимаешь, что это значит? Он стал такой… такой задавала, что на все у него теперь свой взгляд.

– А что, скажи, пожалуйста, означает «задавала», маманечка? – осведомился Роб-Рой с подчеркнуто английским акцентом.

– Гладкозадый хлыщ, – сказала Мэгги, и у Роб-Роя хватило ума покраснеть. – Нет, с ним просто невозможно больше разговаривать. А все этот Селкёрк.

Только тут Гиллон осознал, что последнее время эти двое в самом деле без конца препираются друг с другом, – осознал и снова уткнулся в книгу. Читал он теперь «Короля Лира», и, по мнению Гиллона, это было легче «Макбета» – возможно, потому, что он был более подготовлен к такому чтению, впрочем, трудно сказать.

– Воздержание делает человека хозяином над собой, – услышал он слова жены. – Воздерживаясь, ты приобщаешься к свободе.

А ведь и правда, подумал Гиллон, во всяком случае, для нее это так: иной раз в воскресенье за завтраком она решала воздержаться от второй копченой селедки, и он замечал, какое удовлетворенное выражение появлялось на ее лице.

– Если научишься говорить «нет», то в нужное время сможешь сказать «да».

Он никак не мог понять, откуда она брала эти изречения, эти истины. Хотя она и была учительницей, но никогда не читала и по месяцам не разговаривала с соседями. Значит, напрашивался единственный вывод: она сама их придумывала.

Неблагодарность с сердцем из кремня, Когда вселишься ты в дитя родное, Морских чудовищ ты тогда страшней![14]

Он оторвался от книги и окинул взглядом комнату. Просто удивительно, как часто, прочитав строку Шекспира, он думал о том, что она применима и к нему, углекопу из Питманго. Но сейчас он понял, что это не совсем так. Здесь, в этой комнате, не было неблагодарных детей. Они бунтовали – да, но их вырастила и воспитала в таком духе (точно преднамеренно) та, против кого они бунтовали; при этом они оставались преданными детьми, а преданного ребенка не назовешь неблагодарным.

И все-таки Шекспир заставлял человека думать. В то утро, например, наваливая уголь в бадью, Гиллон вдруг понял, что даже здесь, в шахтерском поселке, он никогда не станет Макбетом, честолюбие не будет жечь его, побуждая отличиться в своем мире, каким бы малым ни был этот мир; а вот жена его могла бы быть леди Макбет. И это стоило знать, стоило понимать…

Они снова препирались – «беседовали», как они это называли, независимо от того, какой горячей получалась беседа. Они этим жили, это стало у них традицией – Камероновы воскресенья и вечера. У Гиллона в семье никогда такого не было и, насколько он знал, у Мэгги Драм – тоже, и тем не менее что-то, присущее им обоим, породило в их детях это нескончаемое, неистребимое желание все анализировать, обсуждать каждую мысль, которая с улицы проникала в их плотно закрытый дом.

Иной раз, оторвавшись от книги, Гиллон смотрел на них и не понимал, кто это, откуда они взялись, он не знал этих людей, даже не узнавал их лиц.

– Все очень просто: люди в большинстве своем плохие, – говорил Роб-Рой.

– Ну и ну. – Эндрью понял, что сейчас загонит его в угол. – Смотри, что у тебя получается. Ты признаешь, что люди в большинстве своем плохие, а потом хочешь передать им контроль над всеми средствами производства? Неужели ты не видишь, к какому краху это приведет? Согласен?

– Вот ты и влип, – заметил Роб-Рой. – По природе своей люди вовсе не плохие. Если их предоставить самим себе, они даже очень хорошие. Общество вынуждает их быть плохими.

– Я не думаю, что большинство людей плохие, – раздался голос Сары из чистой половины дома. – Если бы вы когда-нибудь потрудились зайти в церковь, вы бы увидели там очень много хороших людей.

– О, господи, да если человек ходит в церковь, это еще не доказывает, что он хороший, – заявил Сэм. – Ведь мистер Брозкок, Сара, тоже ходит в церковь.

– Видишь, что получается: сосед твой – не брат тебе и не помощник, – продолжал Роб. – В этом обществе он твой соперник.

– Кто завтра вечером играет? – прервал их Джемми.

– «Кауденбитские удальцы» против «Киркэлдийских кельтов».

– Глупости все это, и ты это прекрасно знаешь, – сказал Эндрью. – Если бы человек был по натуре добрым, то не было бы нужды во всех этих законах, чтобы управлять им.

– Ох, Иисусе Христе, ну и доводы!

– Я бы хотела, мама, чтобы ты запретила им поминать Христа в нашем доме.

– Раз порочное общество создает такие порочные законы, чтобы удержать человека в повиновении, ты делаешь из этого вывод – имеешь наглость делать вывод, – что человек, сотворенный плохим, должен и остаться плохим. Господи, да неужели, дружище, ты ничего не видишь? Неужели не видишь, дружище, в чем слабина?

– А ведь Роб прав, – заметила Сара. – Человек добр потому, что он сотворен по образу и подобию господню, значит, он и должен быть добрым.

Наступило молчание. Никому не хотелось обижать Сару, однако все невольно тяжело вздохнули, даже любители футбола. А она сразу вскипела – они так и знали, что она вскипит. Только одно могло вывести ее из себя: когда кто-то, по ее мнению, нападал на ее Спасителя.

– Это правда, и вы знаете, что это правда. – Сара вышла из залы, в глазах ее стояли слезы – впрочем, все знали, что так оно и будет.

– Послушай, Сара… – начал было Эндрью.

– Человек добр, это жизненные соблазны портят его, – сказала она. Все молчали. – А если вы мне не верите, пойдите спросите мистера Маккэрри, может, у вас достанет на это духу.

– Это ты непременно должна была добавить, – с грустью заметил Роб-Рой.

– Да ведь это все равно что спросить вора, ворует он или нет, – сказал Сэм.

– Вора?! – Сара пересекла дымную от пара, завешанную одеждой комнату (шахтерские робы висели на всех крючках возле огня – целый лабиринт, целые джунгли пропитанной потом рабочей одежды) и встала перед отцом. – Почему ты позволяешь им так говорить? Вели им взять свои слова назад, папа.

Он не знал, что сказать. Вся беда была в том, что он не мог вести себя, как положено отцу-христианину, потому что разделял мнение мальчиков. Дочь отвернулась от него.

– Куда ушел господь из этой семьи?

К удивлению Гиллона, успокаивать Сару стала Мэгги.

– Не расстраивайся ты так, – сказала она. И обняла дочь за плечи. Может, его сейчас и нет с нами, но я скажу тебе, где его найти. – Она посмотрела на своих сыновей и своего мужа. – Он бывает внизу, в шахте, когда свод начинает плясать и подпорки трещат. Вот там ты его тогда найдешь. «Не допусти, чтобы это случилось, господи, только чтобы свод не рухнул сейчас, только чтобы не на мою голову». Ох, слышала бы ты, какие молитвы несутся со дна шахты. Я их слышу даже здесь, в доме.

Все сразу притихли по той простой причине, что это была правда. Даже Гиллон невольно обращался к богу, ища у него хоть немного помощи, когда в шахте начинало пахнуть опасностью, стоял, прислушивался, прислушивался, а сердце стучало, точно хотело выпрыгнуть из ребер: «О великий боже, обещаю тебе…». Запах смерти исчезал так же внезапно, как и возник, и Гиллон возвращался к работе. «Пожарная страховка», – называл это Роб. Он был единственный, кто отрицал, что взывает к богу, когда неблагополучно в шахте.

– Так как же – ты поедешь на матч? – спросил Джем ми.

– Да ты что, дружище, рехнулся? Ты решился бы попросить у нее деньжат?! – сказал Сэм. Ни о каких поездках на футбол и речи не могло быть, пока с работой плохо.

– Не волнуйся ты из-за своего господа бога, – говорила тем временем Мэгги дочке. – Это ведь все слова, болтовня, которой они набрались от Селкёрка.

Селкёрк… Никуда не денешься – многое действительно изменилось для Камеронов с тех пор, как открылась читальня. Гиллон ушел в чистую половину дома, где не было дымящейся одежды и всех этих лиц и острых языков, лег на постель, что он редко позволял себе до наступления ночи, и попытался вспомнить тот вечер, когда он почувствовал, что может отправиться вниз и вернуть «Макбета» мистеру Селкёрку. В помещении было полно стариков – человеческого шлака, как называл их Селкёрк, неизбежных при капитализме отбросов угольного производства; они пришли сюда не читать, а погреться – сидели на скамейках и стульях и клевали носом. Гиллон стоял перед библиотекарем, держа у груди книгу, как опознавательный знак, и дожидался, когда тот поднимет голову и заметит его.

– Вот я снова пришел, сэр, – сказал наконец Гиллон.

– Какая прелесть! А зачем ты вообще сюда приходил?

Гиллон сразу увидел, что библиотекарь выпил и немного навеселе. А вот углекопы никогда не бывают немного навеселе.

– Вы дали мне вот это почитать.

Мистер Селкёрк взял из рук Гиллона книгу, посмотрел на заглавный лист, потом на последний и наконец вспомнил.

– Ты, что же… – начал он, с трудом ворочая отяжелевшим от виски языком и подбирая нужные слова для выражения своего сарказма, – ты, что же, явился сюда и хочешь сказать, что прочел эту книгу?

Гиллон кивнул.

– Угу, я ее прочел, – сказал он. Не успел он это произнести, как Селкёрк вскочил, лицо его пошло красными пятнами, исказилось.

– «Что в воздухе я вижу пред собою? Кинжал! Схвачу его за рукоять!..»[15] – выкрикнул он, уставясь на свою руку, так громко, что несколько стариканов в ужасе проснулись, как если бы услышали в шахте крик об опасности. – «А вы не дались!»

– «Ты», – невольно поправил Гиллон.

Библиотекарь умолк и в изумлении уставился на Гиллона.

– Что – «ты»?

– «А ты не дался».

– Знаешь, что я скажу тебе, угольный ты крот, чертов угольный крот, знаешь, что я тебе скажу?! – Пятна исчезли с его лица, оно теперь было все багрово-красное. – Я тебе скажу: дерьмо ты, вот что. Как там это место звучит? Тьфу, глупистика! Как же там это место звучит? Давай сюда книгу.

Гиллон стоял не шевелясь. Теперь уже его лицо стало багрово-красным.

– КНИЖЕНЦИЮ!..

– Она у вас в руке, сэр.

Гиллон тут же пожалел, что вообще вступил с ним в разговор. Пьяный или не пьяный, но библиотекарь мгновенно открыл книгу на нужной сцене. Гиллон смотрел на него, а он, шевеля губами, читал реплику, потом помолчал, посмотрел на Гиллона, снова уставился в книгу и наконец захлопнул ее.

– Будь я проклят, – сказал он. – Да проклянет господь меня лично. – Он снова открыл книгу. – Какой-то вонючий углекоп… – пробормотал он, но Гиллон услышал его. – Вот оно, это место. – И теперь очень громко прочел: – «Кто разом может быть горяч и трезв, взбешен и сдержан, предан и бесстрастен?».[16]

Гиллон не понимал, чего от него хотят.

– Ну?

– «Никто», – сказал Гиллон, и мистер Селкёрк даже рассмеялся от радости.

– Это, конечно, тоже все чушь. Генри Селкёрк может быть таким. – Эта мысль ему понравилась, и он удовлетворенно хмыкнул. Затем, проверяя Гиллона, он прочел еще несколько наиболее известных строк, и Гиллон все их знал.

– Так, так, – произнес наконец Селкёрк, и, к удивлению Гиллона (нет, не к удивлению, подумал сейчас Гиллон, лежа на кровати, а к его стыду и замешательству, граничившему со страхом), мистер Селкёрк вдруг взял его за руку своей мягкой маленькой белой рукой и всхлипнул: «Я – старый дурень восьмидесяти с лишним лет. Боюсь…».[17] – Он ждал, чтобы Гиллон докончил за него. Но Гиллон, тогда еще не читавший «Короля Лира», не знал, что сказать. Библиотекарь не без огорчения посмотрел на своего вновь обретенного протеже. – Вот я тебя и наколол, – сказал он и вытащил довольно примитивные очки в стальной оправе. Очень деловито. – Ну, так что же нам теперь с тобой делать?

– Я хотел бы взять еще одну книгу того же автора.

– Э-э, нет, не так скоро. Я дал тебе хорошего мяса, теперь тебе нужен кусок пудинга.

И он заспешил в другой конец комнаты, поднимая стариков с насиженных мест, словно разгоняя стадо гусей во дворе, – туда, где стояли полки с книгами.

– Ну вот. Теперь будешь читать это. Приказ библиотекаря. Нужно следовать приказу, тогда будет порядок, а иначе начинается полный беспорядок в мозгах, понятно?

Гиллон кивнул в знак того, что понимает. Это было очень похоже на одну из сентенций Мэгги.

– Я хочу, чтобы ты мне потом рассказал о том, что прочтешь. Ну-с, когда же мы теперь с тобой опять встретимся – «при молниях или под гром»?[18]

– «Как только завершится бой победой стороны одной», – сказал Гиллон, и мистер Селкёрк снова всхлипнул от восторга. Наконец-то он нашел в этом черном, отсталом, бескнижном краю человека, из которого мог получиться соратник. Он согнул палец и поманил к себе Гиллона.

– Запомни как следует вот что, – сказал библиотекарь:

– «Дождаться созреванья – вот главное».

Гиллон недоуменно уставился на него.

– Да? Главное? Не понимаю.

– А тебе и не надо сейчас понимать, – сказал ему библиотекарь, – но ты поймешь, вот увидишь, поймешь.

На этом все и кончилось, или, вернее, с этого все началось.

Библиотекарь дал Гиллону «Тяжелые времена» Чарльза Диккенса, и книга эта разочаровала Гиллона, потому что в ней говорилось о таких людях, которые живут на Брамби-Хилле, а потому, считал Гиллон, написать ее ничего не стоило. И все-таки она ему понравилась, несмотря на свою основу, и с тех пор он начал регулярно посещать читальню и стал водить туда с собой Роб-Роя. Его сын и мистер Селкёрк с самого начала поладили, а Гиллону приятно было, что у него в доме появился второй читающий человек, хотя, по его мнению, довольно странно было давать мальчику для чтения «Коммунистический манифест».

И сейчас, лежа в постели, он слышал, как Роб-Рой в разговоре приводит примеры из этой книги. Роб-Рой прочел ее десять или одиннадцать раз за тот месяц, что она находилась в доме, а сам Гиллон никак не мог перевалить за предложения Маркса и Энгельса о ликвидации семьи. Ему было стыдно даже читать об этом – словно он предавал свою семью. Хорошо бы Роб-Рой не очень раскрывал рот и разглагольствовал об этом при своей матери, потому что в манифесте Мэгги семья – все равно как созреванье – была главным.

5

Он услышал три долгих гудка сирены сегодня опять не будет работы – и обрадованно повернулся на бок, а когда наконец проснулся, то почувствовал, что впервые на своей памяти находится один у себя дома. То, что он лежал в постели, когда солнце высоко стояло в небе, а в доме царила тишина, показалось ему такой роскошью, словно он что-то крал от жизни. «Краденые сладости – самые вкусные», – подумал Гиллон (вот этого Маркс никогда не понимал) и решил, что пора ему взяться за ту книжку, которую мистер Селкёрк в последний раз дал ему.

Книга называлась «Страдалец-человек» Уинвуда Рида: Селкёрку хотелось, чтобы Гиллон постиг душевное состояние «другой стороны», тех, кого именуют «они», правителей, Полностью Обеспеченных.

Гиллону трудно давалась книга. Говорилось в ней о том, что человечество страдало, чтобы мир достиг нынешнего уровня процветания, а потому будет лишь справедливо, чтобы человечество продолжало и дальше страдать, обеспечивая лучшую участь тем, кто придет после нас: ведь страдали же ради нас наши предки. Мистер Селкёрк испещрил поля книги комментариями, как правило в одно слово; Гиллон слышал такие слова в шахте, но никогда еще не видел на бумаге.

Отказывай себе во всем сегодня, чтобы лучше жилось завтра. – в этом была вся суть. Надо Мэгги повесить это над кроватью, подумал Гиллон и вспомнил о «дискуссии», которая была у них в доме накануне.

– Ну да, конечно, все это прекрасно, но у меня всего одна жизнь! – кричал Роб-Рой. И Гиллон вдруг подумал, что у него в семье слишком много кричат. Совсем от рук отбились. – Меня не будет завтра, и я не не смогу заново начать жизнь. Мне надо брать от нее то, что я могу, сегодня.

Да. брать. Брать. Только об этом ты и думаешь, – сказала Мэгги. – В этом вся беда у вас, социалистов. Вы все хотите получить сейчас. Ничего не видите дальше очередной кружки пива.

«Роб-Рой слишком много пьет», – подумал Гиллон. Тут она была права.

«Кто пьет, чуток перебирая, перебирает через край», – говаривал его отец.

Гиллон снова взялся за книгу и продолжал читать, пока не почувствовал, что кто-то появился в доме или стоит у порога. Тогда он отложил книгу и стал прислушиваться.

– Ну как ты можешь потратить целое утро на то, чтобы гонять мяч?! – раздался голос Мэгги.

– Должен же человек когда-нибудь развлечься. – Это был голос Эндрью.

– Глупости. Дети не нуждаются в развлечениях.

Такие словесные перепалки случались у них не впервые.

Поразило Гиллона то, с какой легкостью происходил этот обмен любезностями. Эндрью был единственным, кто мог так говорить с матерью, потому что они понимали друг друга, и это взаимопонимание существовало между ними всегда. Гиллон услышал звук мяча, подскакивающего на мостовой.

– Родители обязаны выбивать из детей баловство и внушать им чувство ответственности.

– Ерунда все это. Если только работать и никогда не поиграть – от этого и скиснуть можно.

– Оно конечно, да только киснут-то одни богатые.

А она приперла его к стенке. Гиллон слышал, как рассмеялся Эндрью, что случалось не часто. Он обнаружил, что ему неприятна эта духовная близость между матерью и сыном, и сам устыдился своих чувств. Ему казалось, что он выше этого. Ведь если он хороший отец, то должен только приветствовать такие отношения между ними. Наверно, Эндрью показал сейчас матери какой-то прием в футболе.

– Видимо, немало ты потратил времени, чтобы научиться так гонять мяч.

– Немало.

– А ты уже прочитал весь Справочник мастера? – неожиданно перейдя на серьезный тон, спросила она.

– Нет еще, – сказал Эндрью, – потому что это очень трудно.

– Тупица, – сказала мать. – Если Арчи Джапп может быть мастером, то и ты можешь.

– Но его ведь назначили, ему не пришлось сдавать экзамены на диплом.

– Ну, а ты сдашь. Знаешь, что говорил твой дедушка Том: «Чего ты хочешь – играть или денежки получать? То и другое зараз нельзя».

– Я такого правила не знаю. Мне б хотелось платить людям, чтоб они работали на меня, а я бы мог играть.

Гиллон знал, что именно это ей и хотелось услышать от него. Она жарила пирожки и крикнула Эндрью, чтоб он шел в дом: она даст ему пирожок.

– Да нет, – сказал Эндрью. – Я не голоден. – Им никогда не давали горячих пирожков, разве что в особо торжественных случаях, потому что только дай – тут же набросятся и все съедят.

– Иди в дом! – приказала она.

Эндрью быстро съел пирожок: он чувствовал себя немного виноватым оттого, что ел один. А Гиллон лежал, затаив дыхание: нельзя было сейчас выдавать свое присутствие – слишком долго он молчал. Мэгги смазала пирожок маслом – неслыханное дело в тяжелые времена – и на масло еще капнула медом. А потом сверх того дала Эндрью кружку молока. Он одним глотком опустошил ее и побежал к двери.

– Смотри остальным не рассказывай, – крикнула она ему вслед.

– Угу.

– Да!

– Да.

Дверь за Эндрью захлопнулась. Они остались одни. Гиллон не знал, что делать, с каким лицом выйти к ней. Вместе с тем ему не хотелось, чтобы она сама обнаружила его в чистой половине дома, точно он там прятался. Он пригладил волосы – ему хотелось выглядеть как можно презентабельнее, – подошел к двери и остановился на пороге, дожидаясь, когда она увидит его. Вот она его увидела и вздрогнула, на лице ее появилось удивление, рот приоткрылся, округлившись, словно она произносила «о», но она тут же овладела собой.

– А я-то думала, что ты давно ушел, – сказала она.

– Куда?

– Не знаю. Туда, куда ты всегда ходишь. В свою распрекрасную читальню к распрекрасному мистеру Селкёку.

Это было так похоже на нее – взять инициативу в свои руки и перейти в наступление, – что, несмотря на весь свой гнев, Гиллон невольно улыбнулся.

– Но раз уж ты дома, может, хоть сходишь и принесешь воды.

– Угу, сейчас принесу.

Он взял ведра и коромысло и пошел по улице к колодцу. Пусть побудет одна и выпустит пар, подумал Гиллон, ей это полезно, а ему полезно поразмыслить, какую цену она должна за это заплатить. У колодца, дожидаясь своей очереди среди женщин и детишек, которые, как правило, таскали воду в Питманго, он засмотрелся на дочку Гиллеспи, стоявшую впереди него. Ему понравилась ее осанка, прямая спина, обратил он внимание и на ее волосы. Красивые у нее были волосы, возбуждавшие желание. Раньше он никогда не считал ее красивой или желанной и только сейчас увидел ее красоту, испорченную, как всякая красота в Питманго, – в данном случае испорченную ведром для воды, болтавшимся у нее за спиной. Сколько красоты и молодости пропадает зазря в этом месте, подумал Гиллон. Он пошел назад по улице, выплескивая воду из ведер, потому что был слишком высокий и не умел балансировать коромыслом.

– Я бы съел пирожок на завтрак, – сказал он.

Мэгги подала ему горячий пирожок.

– С маслом и с медом.

Тут она все поняла.

– И с молоком.

Она не сразу сказала, что молока больше нет.

– Больше нет?

– Нет.

– Ни капли? Это очень плохо.

Гиллону казалось, что он жует опилки, но он все-таки доел пирожок. Он чувствовал себя странно от того, что они были совсем одни в доме.

– Почему ты так причесываешься?

– Это принято в Питманго. Все здесь так волосы носят.

– Распусти их. Пусть лежат по плечам.

– Тогда мне придется снять сетку.

– Так сними ее. Ужасное слово – «сетка». Красивые волосы, засунутые в сетку.

Она вытащила из волос шпильки, сняла толстую вязаную сетку, и темные ее волосы упали до самой талии. Он уже почти забыл, что она может так выглядеть. Она повернулась к нему и увидела его лицо.

– Ну, вот. Чего ты еще от меня хочешь?

– Пойти с тобой на Горную пустошь.

Она явно не хотела выполнять его просьбу, но хоть надулась, а возражать не стала, и это возбудило его.

– Так ты пойдешь? – Это уже было зря. Спрашивать не следовало.

– Да, пойду.

Потому что, как он прекрасно знал, она чувствовала себя виноватой и теперь считала нужным за это платить. Она совершила преступление, на взгляд Камеронов, самое серьезное после отказа внести свою лепту в кубышку: она завела любимчика в семье.

– Не могу я так выйти на люди, – сказала Мэгги. – Сначала спрячу волосы в сетку.

– А на пустоши снова их распустишь.

– Да, распущу. – Она знала то, в чем не отдавал себе отчета Гиллон: что он никогда не простит ей, если она не заплатит за свою вину. Но теперь ей уже и самой хотелось с ним пойти.

Они шли по улице, и все смотрели на них. Чтоб муж и жена просто вот так прогуливались – прогуливались по улице. – такое не часто случалось видеть.

– Надо было тебе надеть свою шляпу, – сказала Мэгги.

Почти все ребятишки резвились на Спортивном поле, а женщины хлопотали в доме, мужчины же сидели по двое – по трое на крыльце и отдыхали, подставив лицо солнцу. Это был редкий, удивительный для конца марта день, теплый, ясный и почти безветренный, и они сидели в вязаных исподних рубашках, впивая в себя солнце, и сильные руки их из-за поистине рыбьей белизны казались такими никудышными, хотя то тут, то там огромный синяк или глубокий рубец – след раны от несчастного случая – обрисовывал мускул, подчеркивая его на этой белизне. Иные углекопы кивали Гиллону, другие острили, подзадоривали – все те же старые шуточки насчет того, какой он высокий и тощий (точно ворон, ястреб, аист) да какая у него шляпа (даже если в данный момент ее и не было у него на голове), насчет того, что он пришлый (чужак, как они это называли), и еще насчет гор – стародавние шуточки про Нагорье и тех, кто оттуда.

– И как только им не надоест говорить все одно и то же? – заметила Мэгги.

– Пока еще не надоело, – сказал Гиллон.

В конце Шахтерского ряда – там, где начинается Тропа углекопов, – один из рабочих сошел с крыльца и поманил к себе Гиллона.

– Я подумал, надо бы тебе знать, что ты попал в черный список Брозкока, – сказал он, когда Гиллон отошел от Мэгги. – Только не говори, что это я тебе сказал.

– А что это такое?

– Ну, список, кто у него на подозрении. Дерьмовая штука. Там у него всякие агитаторы, смутьяны.

– А откуда, черт возьми, ты-то узнал? И с чего он записал меня туда?

– Вот что, дружище, ты меня не спрашивай, откуда я узнал. Ты в описке. Ты и этот твой сынок.

– Роб-Рой?

– Угу, он самый.

Гиллон разозлился на углекопа и расстроился от того, что услышал, но он понимал, что человек хотел ему добра, и поблагодарил его.

– Я, конечно, не думал, что ты этому обрадуешься, – сказал углекоп.

Гиллон с Мэгги пошли дальше – свернули на тропу и затем вышли на Спортивное поле.

– О чем это он говорил с тобой? – спросила Мэгги.

– О чем? Да просто так, рабочие наши дела.

Она почувствовала, что он лжет, но решила не допытываться. По полю бежал мальчишка, зажав рукой нос и рот, меж пальцев у него струилась кровь, и Гиллон остановил его. Оказалось, у него шла кровь из носа и шатался зуб, но в остальном все было в порядке.

– Что случилось?

– Да этот чертов Камерон, – сказал парнишка. Он не заметил Мэгги. – Всех калечит – направо и налево.

– Но это-то был честный удар? Он ударил честно, по правилам?

– Угу, по всем правилам, – сказал парнишка и побежал домой.

А Мэгги с Гиллоном остановились и стали смотреть, как играют в регби. Собственно, играл Сэм. Он господствовал на поле – был в каждой свалке, чуть ли не в каждом прорыве, казалось, каждый мяч забивал он. Если кто-то не слишком быстро поднимался на ноги или не поднимался вообще, виноват в этом, как правило, был Сэм. Причем ничего преднамеренного тут не было – просто такой уж он был, этот Сэм. Костяк он унаследовал от Драмов – крепкий, будто из старого дуба, а быстроту движений и изящество – от Гиллона. И налетал неожиданно, как ураган. Гиллон вспомнил, что однажды он голыми руками поймал в ручье форель, схватил ее и выбросил из воды, как мог бы сделать медведь.

Джемми тоже играл, но в обороне, – крепкий, смуглый, приземистый, он налетал на нападающих, пригнувшись к земле, метя головой в низ живота, бил изо всей силы, восполняя хладнокровием пробелы в технике. Эндрью, как сразу заметил Гиллон, стоял среди зрителей. Он не обладал такой выносливостью, как братья.

– Только силы зря тратят! – сказала Мэгги.

– Говорят, Сэм мог бы уже сейчас играть за «Кауденбитеких удальцов». Один парень от них специально приезжал сюда, чтоб посмотреть, как он играет.

– Подумать только! – Она была полна сарказма.

– Но это же профессиональная команда, Мэгги.

– Вот как?

– Два фунта в неделю, а то и три.

– За что? За то, чтоб бегать по полю?

– И они могут работать, если это не слишком их утомляет. Сэм был бы самым молодым игроком во всей Шотландии.

Она обернулась и посмотрела на игру. Теперь регби уже не казалось ей пустой тратой сил.

– Где же этот человек? – спросила она с неподдельным интересом, и Гиллон чуть не расхохотался.

– Он вернется. Профессионалом можно стать только после шестнадцати лет.

Они пошли дальше, сквозь Верхний поселок – по Монкриффской аллее и Тошманговской террасе, мимо коттеджей, чьи обитатели (мастера, десятники, взрывники, стоящие на ступеньку выше обычного углекопа) сидели на крыльце своих домов, совсем как те работяги, что живут внизу.

– Что-то тут надо придумывать, – сказала Мэгги. – Этакая зряшная растрата времени и человеческих сил.

Гиллон понимал, что ею движет не забота об обществе в целом, а прежде всего забота о Камеронах: еще один день потерян навсегда, еще один день без заработка – и семидневного жалованья как не бывало, и никакие силы на свете не вернут этих дней, – а все это деньги, украденные у копилки, точно кто-то запустил в нее руку и вытащил пригоршню серебра.

Если бы заранее знать, что шахты будут закрыты, можно было бы что-то придумать, чем-то занять день – на это она и сетовала, об этом все время думала. Должен же быть какой-то способ это узнать, наверняка есть причина, которая все объясняет, но постичь ее Мэгги не могла. Были углекопы, которые считали, что шахты закрывают, как только наполнят углем все имеющиеся бадьи; другие утверждали, что это зависит от того, насколько выросли угольные отвалы, от спроса на уголь, но ни одно из этих предположений не выдерживало испытания жизнью. Случалось, шахты закрывали, когда на угольном дворе стояли пустые бадьи; случалось, их закрывали и людей отсылали но домам, хотя в книгах значились заказы на сотни тонн добротного крепкого угля.

– Почему они вам ничего не говорят, Гиллон, почему никогда не говорят заранее?

Ему не хотелось поддерживать с ней этот разговор. Пусть хоть сегодня ее мысли будут с ним.

– Я ведь уже много раз говорил тебе, – сказал Гиллон. – Они хотят, чтобы рабочие зависели от них. Им нравится держать нас на коротком поводке.

Итак, мужчины вставали поздно и бродили по дому. Чего ж тут удивительного, что углекопы так лихо справлялись с домашними делами: вытачивали и мастерили мебель, подстригали волосы, ремонтировали сапоги, изгороди, чинили любую поломку в цветниках, в огородах. У них для этого было столько свободных дней!..

Они шли через сад Белой Горлицы, и Мэгги взяла Гиллона под руку. Он возликовал, но сдержался: она должна понять, что этого недостаточно. Ему хотелось дойти до перевала на Горной пустоши, посмотреть оттуда на весеннюю голубизну залива, а потом овладеть ею – такая уж у него была мечта, – но он решил, что это затея слишком опасная, слишком долго идти, а тем временем многое может произойти между ними. На яблонях и грушах уже набухли почки, и, когда они вышли на пустошь, Гиллон, к радости своей, обнаружил, что там никого нет.

– Вот теперь снимай свой чепец.

Она выполнила его просьбу, покорная, смиренная, и это еще больше возбудило его; волосы ее рассыпались по спине, накрыв жакетку, и легкий ветерок на пустоши приподнял их и снова опустил, словно то была волна.

– Кто скажет, что ты мать семерых детей?! – воскликнул Гиллон. – Ты и представить себе не можешь, какая ты молодая. Совсем не по годам выглядишь.

– А ты не по годам ведешь себя.

Они шли по пустоши, забираясь все выше. Ему хотелось обладать ею – хотелось не меньше, чем в тот день, когда они впервые шли по этой самой пустоши к Питманго и он вдруг увидел в стороне маленькую темную рощицу. Ему хотелось сказать ей много разного, но все, что ни приходило в голову, он отвергал. Он боялся разрушать атмосферу, вроде бы возникшую между ними. Мэгги остановилась в маленькой впадине, защищенной от ветра, – чаше, залитой солнцем и уже выстланной молодым папоротником и первыми побегами весенней травы и мха, – сняла жакетку и расстегнула первую, затем вторую пуговку льняной сорочки. Несмотря на солнце, холодный ветер гулял по пустоши, а здесь, в укрытии, было тепло. Мэгги вспомнился карман в песчаных дюнах, где она грелась в тот день, когда встретила Гиллона.

– Ах ты, мой суженый в шотландской юбочке, – сказала Мэгги. – Я сразу поняла это, как только увидела тебя тогда в воде.

Он слышал и не слышал ее. Он твердил: «Угу, угу», тихо, ласково, в глубине души создавая, что излишне спешит, и тем не менее возясь с ее пуговицами, и вот наконец он получил то, чего так хотел, а она лежала на спине и смотрела, как ястребы то взмывают ввысь, то парят над самой пустошью в поисках кротов и мышей.

Когда он выдохся, она не отпихнула его, как обычно, а дала передохнуть, и, почувствовав, что можно продлить удовольствие, он эгоистично, яростно вновь овладел ею.

– Тихонько, Гиллон, – шепнула она, – времени у нас сколько хочешь, Гиллон, сколько хочешь, – и отдалась ему безоглядно, потому что в этом была ее расплата (а Мэгги всегда платила долги) и еще потому, что твердо решила – это будет в последний раз, значит, лучше уж насладиться как следует. И Гиллон никогда еще не знал такого счастья и удовлетворения. Поднявшись наконец на ноги, он почувствовал такое головокружение, что тут же снова повалился на землю, и Мэгги дала ему вздремнуть несколько минут рядом с ней на солнце.

Когда он проснулся, она стояла среди травы в своем белоснежном нижнем белье – облегающей полотняной сорочке без рукавов и коротких панталонах. Белое белье подчеркивало смуглость ее кожи, и он мог оценить, каким крепким было ее тело. Большинство женщин в Питманго, несмотря на тяжелую работу, разбухали, точно сырая опара, а другие высыхали, точно палки, и к сорока годам обычно умирали или же годны были лишь на свалку. Мэгги стояла с юбкой в руках.

– Ну что ж, ты свое сделал, Гиллон Камерон. Теперь сидеть нам тут до темноты. В мои-то годы стать «зеленой юбкой»!..

Он не знал, что это значит. Так называют тех, сообщила она ему, кто возвращается с пустоши, сияя невинной улыбкой и зелеными пятнами на заду. Половина девушек, дочек углекопов в Питманго, именно так становятся женщинами. Гиллон поднялся на ноги. Он чувствовал себя усталым, но это была приятная усталость. Одевшись, он закружил по пустоши, точно искал выпавшие из кармана монеты.

– А вот этого ты не знаешь.

Он искал камешки и, когда набрал столько, сколько требовалось, сложил из них аккуратный маленький холмик, своего рода пирамиду, – сложил быстро и умело: ведь ему часто приходилось подпирать камнями свод в отсеке, где он работал. Завершив сооружение, он отступил и встал рядом с Мэгги.

– О, господи, это еще что такое?

– Трист-стэйн – Камень любви, – сказал Гиллон. Он почувствовал, что любит ее, что многое прощено и забыто и они словно начинают все заново. – У нас в Нагорье есть старинный обычай. Когда мужчина и женщина были особенно счастливы вместе, мужчина оставляет об этом памятник, понимаешь: накрывает камнями кусочек Шотландии, чтобы земля эта всегда принадлежала им.

Мэгги растрогалась.

– А я-то думала, что ты понятия не имеешь о таких вещах. Ох, и наврал же ты мне в Стратнейрне!

И тут она удивила его. Встала на цыпочки и поцеловала в губы, а потом побежала вверх, к перевалу. Он кинулся следом, но угнаться за ней не мог. Он бежал все медленнее и медленнее и, наконец, согнувшись, пошел шагом. Он понимал, в чем дело: угольная пыль забила ему легкие. И он не мог набрать в них достаточно воздуха. По сравнению с Мэгги он был настоящий старик.

– Перестарался, Гиллон Камерон! – крикнула она ему сверху, а у него не было сил даже улыбнуться ей: он чувствовал себя таким старым, и ему стало так себя жаль. Она ждала его на перевале. – Что с тобой?

– Сам не знаю, старею, наверное.

– Ты никогда еще так не отличался, – сказала она, И Гиллон усмехнулся. Они редко шутили на эту тему.

Тут вдруг внизу, у них под ногами, открылось море – огромное и пустынное, как вересковые поля. Гиллону всегда казалось удивительным то, что море совсем рядом, – никто и не вспоминал о море в Питманго, и все, что связано с ним, словно бы происходило в другом мире; и сейчас душа Гиллона взыграла при виде того, как оно блестит внизу. На всем морском просторе не видно было ни единого суденышка. Гиллон с Мэгги сели на шелковистую весеннюю траву и стали смотреть вниз на гавань Сент-Эндрюс, где питманговский уголь грузили на суда. В порту было пусто, хотя он до отказа был забит углем. Горы угля лежали на причале и на всех погрузочных площадках за ним; на деревянных рельсах ведущих к причалу, стояли двухтонные вагонетки, полные угля.

– По-моему, у меня «черное легкое», – сказал Гиллон.

– Ох, Гиллон, у всякого, кто работает на шахте, пыль забивается в легкие, но это еще вовсе не значит, что у него «черное легкое». Когда такое случается, человек не может даже во лестнице подняться, Гиллон.

– Угу, пожалуй. – Он лег на землю с той стороны перевала, которую озаряло солнце, и стал смотреть в небо. На нем появились облака – «пухляки», как их тут называли, – что было рановато для марта месяца.

– Хорошо… – сказал Гиллон. – Мне этого очень не хватало. Приятно ведь время от времени вот так провести день.

– Только не рабочий день.

– День-два-три, Мэгги, что в этом страшного?

– А ты подсчитай в шиллингах, потом мне скажешь. – Она произнесла это не резко, без ехидства, просто как разумная женщина.

Гиллон вдруг сел. Она хорошо заплатила, она выполнила условия договора, но он считал, что она еще кое-что ему должна.

– Чем же это так важно? Почему ты никогда ничего не скажешь? Сколько еще времени будем мы класть деньги в копилку, не зная ради чего? Надоело мне это, Мэгги, и детям тоже надоело. Понимаешь, настанет время, когда они больше ни одного пенни не опустят в твою кубышку, и ты ничего не сможешь поделать.

Трудно ей было, больше того: почти невозможно ей было говорить об этом. Она так давно сжилась со своей мечтой, что уже не могла ею поделиться. Рассказать о ней значило как бы загрязнить ее, и семья не касалась больного вопроса, откладывая разговор буквально с одного года на другой. Все дело было в силе желания. Ее желание получить то, чего она желала, было сильнее их желания противостоять ей, и потому они уступали.

– Мы же собирались использовать шахту, чтобы навсегда освободиться от работы под землей, и все же – черт возьми, да посмотри ты правде в глаза, Мэг, – все же вот уже двадцать лет, как я углекоп, половину жизни я углекоп, а ведь я моряк в душе, а теперь – я не шучу – у меня к тому же «черное легкое». Уж наверняка у нас в кубышке достаточно отложено, чтоб нам выбраться отсюда.

Она вытягивала травинки и несколько раз пыталась что-то сказать: рот ее открывался, дергался и снова закрывался, губы сжимались так решительно, будто она вообще никогда больше их не откроет.

– Чтоб выбраться отсюда – да, только не по-настоящему.

– Не по-настоящему?

– Ага, не по-настоящему. А мы, Гиллон, когда уедем отсюда, – и на лице ее снова появилось то самое выражение (он знал, что оно появится, еще прежде, чем взглянул на нее), – то уедем не как мелкая сошка. Мы не станем торговать сластями, Гиллон, этим мы могли бы заняться и сейчас. Мы не откроем извозчичий двор или зеленную лавку, которая приносила бы нам десять шиллингов в день, – это не для нас. Мы могли бы и сейчас жить так, чтобы руки у нас к концу дня были чистые, стать чем-то вроде этих несчастных, вечно шмыгающих носом продавцов из Обираловки, разлениться, растолстеть и быть бедными, точно церковная мышь.

Она поднялась, как всегда, когда заговаривала на эту тему, и Гиллон залюбовался ею, а она, сама того не сознавая, была удивительно хороша – она стояла на перевале в траве, доходившей ей до пояса, позади расстилалось бескрайнее небо, ветер играл ее густыми каштановыми волосами, грудь вздымалась и опускалась от волнения. И его снова потянуло к ней.

– Мы создадим себе положение, Гиллон, откроем, Гиллон, дело, настоящее дело, где у каждого будет свое место и каждый сможет зарабатывать себе на жизнь, на хорошую жизнь, Гиллон, и дело это будет расти – из одного вырастет другое, из другого – третье, и дальше, и дальше, если, конечно, мы будем трудиться, трудиться как следует. – Она вдруг снова опустилась в траву, словно порыв прошел. – А мы будем трудиться, будем.

Он выждал немного, потом спросил:

– Об этом и идет переписка с Кауденбитом?

Она немного помолчала, потому что это была ее тайна и она ревниво оберегала ее.

– Да.

Он не стал настаивать: он терпимо относился к таким вещам. У каждого человека должно быть что-то свое, сокровенное, даже если это и не очень приятно другому. У него, к примеру, таким было чтение.

Они не заметили, как в залив вошел корабль; только что залив был пуст, и вдруг в нем появился корабль, словно некая таинственная рука поставила его там. Это была старая четырехмачтовая шхуна, некогда горделивое судно (Гиллон хорошо его знал), ныне превращенное в угольщик; оно сидело высоко в воде и еле продвигалось в направлении Сент-Эндрюса, хоть и было пустым.

– Какое оно красивое, – сказала Мэгги. И Гиллон сказал: «Да», хотя судно было вовсе не красивое – на него грустно было смотреть. Люди, по-настоящему не знающие моря, всегда так говорят, когда видят море и парусник на нем, – такое впечатление, точно иначе и сказать нельзя.

Они встали и пошли вниз под гору, где не так чувствовался ветер, чтобы посмотреть, как корабль войдет в гавань, и вдруг, к своему удивлению, увидели людей, спускавшихся гуськом по дороге к докам с лопатами и корзинами для угля через плечо, – оборванную армию смуглых, низкорослых, покрытых угольной пылью людей.

– Это углекопы из Западного Манго идут грузить уголь.

– Откуда тебе известно?

– Ниоткуда не известно, я просто знаю – и все.

Примитивный кран поднимал вагонетки с углем и опрокидывал их в передний трюм, но большую часть угля грузили углекопы – они бросали его на металлический лоток, который одним концом уходил в недра судна. Над пристанью стояли облака угольной пыли, и даже море вокруг шхуны стало черным.

– А ты еще говоришь, что у меня не может быть «черного легкого», – заметил Гиллон, но Мэгги не слышала его. Она помчалась вниз по пустоши, словно влекомая некой силой, и Гиллон поспешно зашагал вниз по склону следом за ней.

– Что с тобой?

– Вот он – ответ, – сказала она.

Она была сейчас так далека от него, настолько увлечена открывшейся ее взору картиной, что он не стал допытываться. Она повернулась к нему и ухватила его за лацканы куртки.

– Послушай, Гиллон. Иной раз ты рубишь уголь, а вагонеток, чтоб вывозить его, свободных нет. – Гиллон кивнул. – А иной раз шахту закрывают, хотя вокруг полно вагонеток. – Он снова кивнул. – А иной раз ты рубишь уголь, хотя на шахтном дворе он лежит навалом – целая гора в милю высотой, и в то же время шахту закрывают, когда гора эта в два раза ниже. – Она торжествовала. – Так ведь все это потому, что ответ-то – он здесь. То, что происходит в шахте, не имеет никакого значения. Когда здесь, на причалах, полно угля, а нет кораблей, чтоб вывезти его, шахты закрывают. Когда же причалы пустеют, снова начинают добывать уголь, пока не забьют им весь порт, а тогда шахты закрывают до прихода корабля. Если же придет три или четыре корабля сразу, тогда уголь добывают круглые сутки, начинаются сверхурочные, дополнительные смены, работают даже по воскресеньям, хоть это и против закона.

– Угу.

– Собака зарыта здесь.

А ведь Мэгги была права – Гиллон сразу это понял: только так и можно объяснить то, что происходило в Питманго. Мэгги указала вниз, на Сент-Эндрюс.

– Завтра шахты начнут работать.

– Угу, ты права.

Они пошли назад, вверх, к перевалу. Гиллон устал и шел, еле передвигая ноги, но Мэгги была необычайно возбуждена.

Преодолев высокий подъем, на перевале они оглянулись и увидели на горизонте второе судно, шедшее из Норвегии или из Дании, куда лорд Файф продавал уголь. От этого Мэгги пришла в большее возбуждение.

– Вот теперь мы увидим, сколько времени будут работать шахты, чтобы нагрузить два корабля.

Какая же она умница! Теперь у них появится хоть приблизительное мерило.

– И знаешь, что еще кое-что объясняет, – заметила Мэгги. – Хозяева ничего не говорят вам, потому что сами ничего не знают. Пока корабль не вошел в гавань, они не могут быть уверены, что он вообще придет: ведь нет никакой возможности узнать об этом заранее.

И это тоже звучало вполне логично. Ну, как может угольщик, вышедший из Норвегии, точно предугадать, когда он придет в Фёрт-оф-Форт или в графство Файф. И даже если знать, когда судно пустилось в плавание, – поднимись сильный лобовой ветер, и оно не один день прокачается на волнах. – А вот мы теперь будем знать, – сказала Мэгги. – Будем знать, во всяком случае столько же, сколько они.

Он не стал расспрашивать ее, каким образом. Рано или поздно все станет ясно. Он очень устал и завидовал сейчас ее энергии. Они перевалили через крестовину, и взглядам их открылся Питманго, уродливая черная клякса среди окружающего зеленого мира. Гиллону страшно не хотелось спускаться туда. Мэгги выглядела так молодо, была так распалена, что, несмотря на усталость, его неодолимо потянуло к ней.

Энергия рождает энергию, читал он где-то, и аппетит рождает аппетит. Если ты себе в чем-то отказываешь, это еще не рождает чувства голода – голод возникает не сразу, – это рождает умение приспосабливаться, привычку обходиться без чего-то. И такая, как сейчас, Мэгги возбуждала в нем желание. Они как раз проходили мимо каменной пирамиды, на которую завтра или послезавтра с удивлением будут смотреть пастухи, и он подумал, что хорошо бы снова овладеть ею, ибо у него было предчувствие, что такая возможность не скоро представится. Но он видел, что Мэгги давно уже забыла те минуты и сейчас любая попытка с его стороны была бы воспринята, как грубое посягательство.

Тем не менее она взяла его за руку.

– Гиллон?! – Она сжала ему пальцы. – Это нас вывезет. Даст нам преимущество перед всеми другими. Позволит шагать впереди.

Он же мечтал лишь о том, чтобы снова лечь с ней на молодой свежий папоротник.

– Когда все будут сидеть без дела, у Камеронов работы будет хоть отбавляй. Когда у всех ни гроша не останется, Камероны будут откладывать серебро в копилку.

Гиллон не знал, относиться к этому с одобрением или нет. О чем это Роб-Рой говорил всего лишь накануне вечером? О системе, которая уничтожает в нас людей. Вместо того чтобы помогать нашим братьям, мы вынуждены драться с ними за место в жизни. И сейчас Гиллон не был уверен, что правильно, а что нет.

Всю дорогу, пока они шли вниз по пустоши и через сад Белой Горлицы, который теперь весь словно курился от теплого воздуха и набухшие почки лопались, давая выход листочкам, она держала его за руку и выпустила ее, лишь когда они вышли на задворки Тошманговской террасы. Высвободив руку, она быстрым движением подобрала волосы и, к огорчению Гиллона, снова засунула их в сетку.

И день для Гиллона кончился.

Так родилась Камеронова вахта. Вахта на Горной пустоши или «Вахта Сент-Эндрюса» – каждый в семье называл это по-своему; она отделила Камеронов от остальных жителей Питманго, проложив между ними еще большую пропасть. У них появилась тайна, не менее священная и тщательно оберегаемая, чем кубышка. В следующий раз, когда утром взвыла сирена – три долгих пугающих вопля – и все мужчины в Питманго снова залезли под одеяло, Камероны встали, поспешно оделись и ушли.

6

– «Это было самое прекрасное время, это было самое злосчастное время»,[19] – прочел вслух Гиллон и с таким треском захлопнул книгу, что даже вода выплеснулась из бадьи на пол. – Нет, я с этим не согласен, – заявил он.

– Прочти следующую строчку, – сказал Эндрью.

– Писательские фокусы, – сказал Гиллон. – Самое прекрасное время – самое злосчастное время. Вроде бы и есть какой-то смысл, а как подумаешь, так просто белиберда.

– Он, наверно, считал, что лихо придумал, – заметил Роб-Рой.

– Прочти следующую строчку – может, все и прояснится, – повторил Эндрью.

– Прояснится! Держи карман шире, – сказал Джемми.

– Не в том дело, – сказал Гиллон. – Я же говорю про эту строку. Просто фокус – и все. Так ведь не бывает, чтобы хорошо и плохо одновременно.

– Чтоб времена были хорошие и одновременно плохие – так может быть, – сказал Роб-Рой, – но не самые прекрасные и самые злосчастные. Это же две гиперболы, понимаешь. II одно перечеркивает другое.

– Тьфу ты, господи, до чего глубоко залезли, – заметил Сэм.

– Попридержи язык, – сказала его мать. – Я не потерплю, чтобы так поминали бога. Неприлично это.

– Да вы посмотрите на нас! – воскликнул Эндрью. Он был очень возбужден.

– Хорошо, давайте посмотрим на нас, – сказал Роб.

– Ведь это как раз то, что у нас происходит. Для них, – сказал Эндрью, указывая рукой куда-то за пределы дома и явно имея в виду остальных жителей Питманго, – это времена злосчастные, а для нас – прекрасные.

На это никто ничего не мог возразить.

– Я не знаю, насколько эта фраза грамматически правильна, – продолжал Эндрью, пользуясь возможностью доказать свою правоту (так уж получалось, что он всегда отстаивал, с их точки зрения, ошибочные взгляды, взгляды консервативные – и притом не очень умело), – но я знаю, что это так. Все правильно!

На этот раз победа осталась за ним.

Всю эту весну и лето шахты то и дело закрывали, что было неприятно, хотя не так уж неожиданно, но вот настала осень, а все осталось по-прежнему, чего раньше никогда не бывало: шахты закрывали на день, а то и на два, потом вдруг открывали во второй половине дня, и работа продолжалась всю ночь, потом их снова закрывали без всякого предупреждения, не дождавшись конца смены. Никто не знал, почему так происходит, даже управляющий шахтами мистер Брозкок.

А вот Камероны знали. Каждое утро и каждый день один из них отправлялся на Горную пустошь с маленьким приспособлением, которое изобрел для этого Энди, и производил подсчет. За каждый десяток вагонеток, стоявших на подъездных путях к пристани в ожидании разгрузки, вниз по доске передвигали белую деревяшку; когда набиралось десять белых деревяшек, вниз передвигали красную, и все начиналось сначала. А вечером Мэгги, да и все остальные делали подсчет.

– Триста двадцать вагонеток стоит на путях.

– А на пристани?

– Пристань вся засыпана углем. Там его целая гора.

– А угольщики?

– Ни одного нет ни в гавани, ни в заливе.

Так, путем «выкладки», как они это стали называть, выяснялось, что работы утром не будет, и если угольщик не зайдет в гавань после полудня, то не будет работы и на другой день.

Вооруженные этим знанием, надежно защищенные своей тайной, Камероны принялись выискивать для себя дело и делать его. Пока остальные углекопы Питманго целыми днями разгуливали по улицам и проулкам и бросали кольца на Спортивном поле, Камероны уходили из поселка. И если по всей долине серебро скупым и слабым ручейком сочилось в кошельки, то в мошну Камеронов оно текло прежним потоком.

«Кто трудится – тот спасется», – возвестил с амвона мистер Маккэрри, и впервые на памяти присутствующих в церкви раздался смех. Трудиться-то было негде. Всем – кроме семейства Камеронов.

Их первым крупным предприятием была торговля сельдью. В угольных поселках зимой, а особенно к концу ее, появляется жажда чего-нибудь свеженького – не соленого и не копченого, а такого, что всего день назад было еще живым, еще гуляло среди травы или плескалось в холодной соленой воде, и жажда эта становится прямо помешательством. Иных она так донимала, что порой, даже когда шахты работали, они прикидывались больными и отправлялись в Лохмондские горы, что к северу от Питманго, попытаться подстрелить зайчишку или какую-нибудь дичь на пустоши. Зима была еще в разгаре, а в Питманго уже исчезали все куры и голуби. И Мэгги решила использовать это помешательство. Однажды утром в феврале – это было в пятницу, когда по «выкладке» выходило, что шахты будут закрыты, – Гиллон, Роб-Рой, Эндрью и Сэм задолго до того, как сирена разнесла печальную весть, уже ехали по дороге, ведущей на юг, к Фёрт-оф-Форту и маленьким серым рыбацким поселкам, что грудятся на северном его берегу, намереваясь купить бочку-другую свежей селедки. Они арендовали фургон мистера Джаппа и ого лошадь за восемь шиллингов в день – почти столько мог заработать тогда углекоп в шахте, а труд лошади ценился не ниже труда человека.

Через шесть часов пути, в восемь утра, они прибыли в Западный Вемисс, рассчитывая, что если приналечь, то можно засветло вернуться в Питманго и до наступления темноты продать свою рыбу.

«А ты уверен, что там будет продажная рыба? – спросила Мэгги. – Я вовсе не хочу зря платить за фургон».

«Не говоря уже о том, что мы будем зря бить ноги», – заметил Сэм.

Но тут Гиллон был в своей стихии.

«Для ловли сельди нет специального сезона, – уверенно заявил он. – Сельдь нынче всегда есть».

«А вот ты уверена, – обратился Эндрью к матери, – что, когда мы привезем селедку, люди станут ее покупать? В поселке 'ведь не так много денег».

«Если сельдь будет биться в бочке, – ответила им Мэгги, – деньги мигом найдутся».

«Она будет наисвежайшая», – пообещал Гиллон. Он не сомневался, что холодный воздух поможет им сохранить ее свежей.

Купить рыбу в Вемиссе оказалось нетрудно. Труднее было сдержать напор рыбных торговок. Рыбы у них было сколько угодно, а серебра не хватало. И Гиллон купил по сходной цене.

– Мне кажется, можно рискнуть и купить вторую бочку, – сказал Эндрью.

Все с изумлением уставились на него.

– Давай попробуем сначала одну и, если продадим, можем еще вернуться, – сказал Гиллон.

– Если мы продадим одну, то продадим и две.

– А ты берешь на себя разговор с матерью?

– Угу, беру, – сказал Эндрью.

Четыреста фунтов сельди. Гиллон расплатился, и они двинулись домой. Теперь ехать было труднее; лошадь устала, и они тоже устали, а дорога от моря к угольным поселкам все время шла в гору. К тому времени, когда они достигли Книгласси, им приходилось уже погонять лошадь палкой и подталкивать сзади фургон.

Свою Пеструху-пони Я холил, и берег. Но как-то дал соседу Поездить на часок. А он, загнав ее в овраг, Хлестал кнутом и мучил. Но с той поры, хоть расшибись, Пеструху не получит![20] —

запел Роб-Рой. Гиллону стало не по себе от этой песни.

– Я все же надеюсь, что бедняга не сдохнет, – сказал Сэм. Верно этот Сэм скажет такое, чего никто другой не решится выговорить.

Они добрались до Тропы углекопов за час до захода солнца. Расположиться они собирались где-нибудь возле «Колледжа» – глядишь, пьянчуга, проведя день в таверне, захочет купить рыбки и принести домой; но они так и не доехали до места – толпа окружила их, заставила остановиться и вскрыть первую бочку. Молва об их прибытии облетела поселок с такой скоростью, как если бы в шахте случилась беда. Мужчины и женщины мчались по Тропе с корзинами в руках, у ног их, стремясь привлечь к себе внимание, вертелись детишки, совсем как косяк этой самой сельди, подумал Гиллон: вот так же тупо, без разбору, мчится к цели – и все. Селедку уже выскребали со дна второй бочки вместе с палками и соломой, когда показались огни «Колледжа». Из таверны высыпали несколько пьянчуг – они схватили остатки селедки и стали рвать ее зубами, прямо сырую.

В тот вечер шуршанье серебра, падающего в копилку, было похоже на шуршанье серебристой сельди, идущей косяком в море. Весело было в тот вечер у Камеронов в доме. Ни бадей с мыльной водой, ни угольной грязи, ни черной воды, лужицами стоящей на полу, ни пропахших потом одежд, загромождающих комнату, испуская зловонный пар, а денег в кубышке поприбавилось. Мэгги подала им свежее масло к лепешкам и настоящих сливок к каше.

– Что же вы нам-то ничего не оставили, – сказал Джемми. Он был возмущен. Ему ведь тоже, как любому парнишке в Питманго, хотелось в конце зимы поесть свежей рыбки.

– Даже плавника не оставила, даже паршивого костлявого плавника, – сказал Сэм.

– Я бы тоже не прочь съесть на ужин селедку, – заметила Сара, что для нее было почти равносильно бунту.

Самыми хитрыми оказались, как всегда, близнецы. Они сумели напроситься на ужин к Ходжам, жившим в соседнем коттедже, и вернулись домой, облизываясь, точно коты, которые залезли в аквариум с золотыми рыбками.

– Да уж, для весенней селедки – совсем неплохая рыба, совсем неплохая, – заметил Йэн.

– Только, пожалуй, слишком много было масла в соусе, – заметила Эмили и прошла в свой угол на кухне записать свои впечатления в дневник.

– Рыба – это для других, – сказала Мэгги, – а серебро – для нас.

Роб-Рой вытащил «Манифест» и раскрыл его.

– Вот мы и покатились вниз, в мелкобуржуазный ад, – заметил он, но никто не обратил на него внимания. – На крови наших братьев строим свое благополучие. Выдаиваем из них золото, а им швыряем рыбу.

«А-а, ни к чему все это, – подумал он, – в своем отечестве пророков нет. Впрочем, со временем сами поймут». И все же он тоже не прочь был попробовать рыбки.

* * *

Она всегда что-то придумывала, всегда знала, куда надо идти. Являлись они с восходом солнца, когда фермеры нанимают поденщиков, и сразу получали работу: отбирать семенной картофель на одной ферме, прореживать сахарную свеклу

– на другой. Вначале фермеры не очень-то нанимали углекопов: боялись, как бы те не стали красть, или не ввязались в драку с надсмотрщиком, или не вздумали ругаться при женщинах в поле, но им требовались рабочие руки для посадки и сбора урожая, и, когда они увидели, как работают Камероны, молва об этом обошла все фермы к северу от Пит-манго. Мэгги работала в поле вместе с остальными членами своей семьи, она же вела и все переговоры.

– А в клубнике вы что-нибудь кумекаете? – спрашивал фермер.

– По пенни за каждую тонну собранных ягод, – отвечала она.

Она взяла себе за правило никогда не говорить фермерам правды, потому что нет такой сельской работы, которой нельзя было бы научиться за две с половиной минуты. Понаблюдаешь за другими работниками – и через несколько минут уже трудишься, как они, вот только спина вся разламывается от наклонов. Они собирали клубнику в долине, где речная вода уже не отравлена отходами шахт, и вишни – по склонам холмов, обдирая подошвы на лестницах. Легче стало осенью, когда пришли большие урожаи – пшеница, и овес, и ячмень; намахаешься серпом с длинной ручкой в пронизанном солнцем воздухе, высоко в горах, а затем выпьешь холодного молока на ферме – хорошо, только после этого тяжело опускаться снова под землю.

За свою работу – в противоположность другим поденщикам – они не требовали денег, а брали продуктами: свеклой, картошкой, репой, бочонками с овсом и ячменем по оптовой цене. Мысль эта принадлежала Эндрью. Чтобы доставить продукты в Питманго, они нанимали у мистера Джаппа фургон с лошадкой, а потом купили и фургон и лошадь, и уже сами давали их в наем мистеру Джаппу в те дни, когда работали на шахте. Эндрью был очень дошлый по этой части. Теперь они уже могли спать в фургоне, пока ехали на поле, а низкорослая, крепкая горная лошадка везла их, и могли спать при звездах по пути домой вместо того, чтобы шагать по дороге в темноте. За малую толику зерна они мололи пшеницу и овес в Западном Манго, а потом продавали тайком хорошую овсяную и ячменную муку на задворках своего дома, беря за фунт на пенни меньше, чем в Обираловке.

Конечно, мистер Брозкок мог пронюхать про это, но едва ли. Если хозяйка может купить свежемолотый овес или молодой картофель и заплатить дешевле, чем за лежалый овес и проросшую картошку, разве станет она болтать языком на улицах и в проулках о том, что происходит за Камероновым домом! Да к ним приходили за товаром даже с Тошманговской террасы. Когда речь шла о выгодной сделке, в Питманго не существовало доносчиков.

Скверный это был год для жителей Питманго, но хороший для Камеронов. И вот однажды Сэм чуть не бегом примчался с Горной пустоши: оказывается, весь док забит углем, а кораблей и в помине нет. В такое время года шахты еще никогда не закрывали, и в тот вечер Гиллон, опираясь на свое знание моря, объявил, что роскошные сиги должны как раз в эту пору проходить где-то между Файф-Нессом и бухтой Ларго и что цепа на них за бочку будет совсем невысокая. Люди, сказал он, охотно станут их покупать, потому что вот уже несколько недель на шахтах нет перебоев в работе и к тому же для них это последняя возможность попробовать хорошей рыбы до наступления зимы, которая запрет всех в долине. Для Гиллона это была целая речь. Он обычно не вмешивался в дела, связанные с продажей.

– Держись лучше селедки, – сказала Мэгги. – Селедку ты знаешь, на селедку можно положиться.

Но он не слушал ее: мыслями он был уже в море с сигами.

– Нет, сейчас осень, и рыба идет из открытого моря к берегу, – сказал Гиллон. – Кроме того, народ заслужил лакомство, а мы можем побаловать людей и деньги нажить. – Это звучало вполне разумно.

– Да уж, пора бы нам дать что-то стоящее рабочему человеку, а не сосать из него кровь, – сказал Роб-Рой.

– Каким же это образом мы из них кровь сосем? – опросил Сэм.

– Пора перестать спихивать людям всякую погань, хватит и того, что их всю жизнь кормят ею хозяева, – сказал Роб. Он всегда говорил так, точно сам был не одного с «ими поля ягода.

– Раз человек ест погань – значит, он ее заслужил, – сказала его мать. Как ни странно, это слово вошло у них в обиход. Когда его произносят с местным акцентом, оно как бы перестает быть бранным. – «Так уж устроено общество», – передразнила она сына. – Человек получает от него то, что вкладывает.

– Но есть люди, которым ничего не удается получить.

– Одни и не стремятся ничего получить, а другие слишком уж большие для этого тупицы. Я, что же, должна и за них беспокоиться? – сказала Мэгги. – Опять же, так устроено наше общество. Побеждают в конечном счете наиболее приспособленные – ты сам это говоришь.

Роб растерялся. Он 'был дарвинистом и считал, что человек произошел от обезьяны. Он то и дело говорил, что нужно пригласить в Питмапго международную комиссию ученых, тогда они со всею убедительностью смогут доказать справедливость теории о том, что между обезьяной и человеком есть промежуточное звено. А теперь вот мать воспользовалась его же доводом против него.

Решено было, что трое старших в семье мужчин – Гиллон, Роб-Рой и Эндрью – на следующее утро спустятся с фургоном к морю, а все остальные отправятся на ферму в Сент-Босуэлл выкапывать и шинковать репу. Они ненавидели репу

– все ненавидели, ненавидели эти уродливые волокнистые комья, которые приходилось вытаскивать из промерзлой грязи для корма коровам; когда они работали в поле на уборке репы, казалось, всегда шел дождь. Поэтому для старших мужчин возможность избежать этой работы была как праздник, хоть им и пришлось выехать из дому еще до полуночи – задолго до того, как. начался новый день. В небе плыла луна, и, хотя было холодно, они спали в фургоне – просыпались, чтобы взглянуть, не сбилась ли с дороги лошадка, и снова засыпали – и так до тех пор, пока их окончательно не разбудило солнце. Занимался один из тех прекрасных осенних дней, когда тени четко очерчены и все линии удивительно чисты; потом воздух постепенно станет теплеть, в нем повиснет легкое марево и очертания всех предметов расплывутся, потонут в золоте – и так до вечера, когда они будут возвращаться под бескрайней синевой вечернего неба, при свете первых звезд. Питтенвим и Энстразер и Сент-Бакстон-у-моря

– все эти места близ Файф-Несса, где Гиллон рассчитывал приобрести сигов, были далеко от Питманго.

Вокруг расстилалась такая красота, что Гиллон невольно подумал о боге. Могла бы вся эта красота существовать, могло бы все быть так правильно устроено, если бы не было бога? А если бога нет и ничего нет за пределами этой жизни, достаточно ли того, что окружает тебя? Под конец он решил задать этот вопрос своим сыновьям.

– Достаточно ли этого? Если ничего другого жизнь не сулит, если нет бога, можно сказать: «Мне этого достаточно»?

– Ты неправильно ставишь вопрос, – сказал Эндрью. – Убери бога, и все потеряет смысл. Наступит анархия: люди начнут воровать, присваивать себе то, что им не принадлежит, потому что исчезнет страх. Но они этого не делают, потому что знают: бог есть.

– А я вот не верю в бога и, однако, не ворую и не избиваю людей, – возразил Роб. – Люди пользуются богом, как подпоркой, и, опираясь на него, точно на костыль, надеются таким образом проскакать по жизни. Чего же после этого удивляться, что на свете столько жалких людей!

Но что же тут плохого, если у людей есть подпорка? – подумал Гиллон. Почему Роб-Рою и мистеру Селкёрку вечно хочется отнять у них подпорку, а иной раз этого хочется даже и ему самому? И что они предлагают взамен? Эта проблема бесконечно терзала Гиллона – он знал, что никогда не будет в мире с собой, пока не разрешит ее.

А он сам почитает бога из страха или из любви? Несколько недель тому назад он видел, как человек заживо сгорел в шахте, и поймал себя на том, что по вечерам начал снова молиться богу. Человек тот поднял свою лампу повыше к своду, чтобы проверить, нет ли там газа, и вспыхнул как свеча. После этого много ночей Гиллону снились смерть и ад. Гореть вот так «вечно? Кричать, как кричал тот человек, – до бесконечности, потому что, гордец, он не мог заставить себя склониться перед волей всевышнего?

Впереди на дороге они увидели старого кейрда – шотландского лудильщика, который шагал прихрамывая, неся на шесте горшки и сковородки.

– Вот тебе возможность разыграть из себя бога, – сказал Роб-Рой.

Напрасно он так богохульствует, подумал Гиллон. Они предложили старику подвезти его, и тот принял это как должное, не проявив ни удовольствия, ни недовольства. Он что-то говорил, но они не понимали, к тому же уж очень от него скверно пахло.

– Религия – опиум для народа, – изрек Роб-Рой. У них дома так часто произносили эту фразу, что сейчас она явно предназначалась для ушей лудильщика. В воздухе заметно потеплело, они сбросили куртки и стали греться на осеннем солнышке. – Вместо того чтобы выйти на улицу и бороться за свои права, люди сидят и ждут, когда для них наступит рай. Как же их, бедненьких, одурачат!

– При условии, что после смерти есть жизнь, – заметил Эндрью. – Иначе – как можно одурачить труп, если там, за пределами нашего мира, ничего нет?

– Ну, это ты сам выяснишь, – заявил Роб, точно он там уже побывал. – Человеку дана всего одна жизнь – одна – загните палец, друзья, и, черт возьми, начинайте-ка жить сейчас.

Поля, спускавшиеся к морю, были разгорожены камнями, и маленькие наделы с уже снятым осенним урожаем или еще золотисто-зеленые, но все под разными злаками и потому разных тонов походили на огромное, удивительно красивое лоскутное одеяло, разложенное на земле. Фургон проехал перекресток, где встречаются дороги, идущие с востока и с запада, и лудильщик знаком дал понять, что хочет тут слезть. Даже не поблагодарив, он спрыгнул на землю, обошел фургон и приблизился к Роб-Рою.

– А ты, – сказал он, – ты настоящее дерьмо. – И заковылял по дороге, ведущей на запад.

Еще долго потом они молчали.

– Вот и делай революцию для народа, – заметил Эндрью через несколько миль, стремясь немного разрядить атмосферу.

– Да, вот с чем мы сталкиваемся, – сказал Роб-Рой. – Упрямая каменная маска толпы. И пока народ не просветят, пока не напичкают знаниями, вся Шотландия так и останется этаким огромным вонючим лудильщиком.

Вскоре им открылось диво-дивное – море, и бог и оскорбивший его Роб-Рой были забыты. Настроение у Гиллона сразу исправилось, как всегда при виде моря.

Около девяти часов они добрались до поворота и очутились на откосе, возвышавшемся над поселком Сент-Бакстон-у-моря. Серые камни, грубо сложенный мол, маленькая, залитая солнцем, защищенная от ветра площадь, задрапированные сетями стены домов. У Гиллона тоскливо защемило сердце.

Они двинулись вниз, и тут глазам их предстала необычная картина. Из поселка к морю спускались женщины, неся лодки; они входили с ними в море и – по грудь в воде – пересекали со своей ношей линию прибоя. Затем одна женщина держала лодку, а другая возвращалась к берегу, сажала себе на спину – а иногда на плечи – мужа или мужа подруги и несла его в лодку, чтобы он не промок. Камеронам предстояло еще целую милю шагать до поселка, и, когда они вышли на узкую извилистую улочку, которая вела к площади, женщины уже вернулись – они сидели у своих серокаменных или побеленных домиков, нанизывали рыбу на палочки, чтобы коптить или вялить, чинили оставленные рыбаками запасные сети. Таких крепких женщин Гиллон никогда еще не видал. Юбки у них, и вообще-то довольно короткие, были заткнуты за пояс, и ни одной даже в голову не пришло опустить юбку при виде Гиллона и его сыновей. Некоторые курили трубки.

Камероны опустились в своем фургоне по крутой улочке и выехали на солнечную площадь, где сидело большинство женщин. Ни одна не сказала ни слова, и лишь две-три на минуту оторвались от своего занятия и подняли на приезжих глаза.

– Меня зовут Камерон, и я приехал к вам купить рыбы. – Слова эти были встречены молчанием. – Сейчас сиг идет, я знаю. Так можно тут у вас купить сигов или окуней?

Женщины сидели у своих сетей, не поднимая головы.

– Вы же ловите рыбу, правда? Ну, а мы приехали купить рыбы. – Они ставили его в дурацкое положение, к тому же при сыновьях. Тогда он вытащил пачку десятишиллинговых бумажек и провел по ним пальцем, как по колоде карт.

– Не надо, пап, – сказал Эндрью.

Деньги не произвели на женщин никакого впечатления – казалось, вообще ничто не способно было вызвать в них отклик. Гиллон стоял на задке фургона и ждал.

– Да что это с ними? – наконец сказал он. Роб-Рою стало не по себе, и он ушел на берег, чтобы не видеть этих насупленных женщин. Какие-то мрачные амазонки! Вот и выходит: относись к людям, как к собакам, – а к ним наверняка так относятся, – они и будут, как собаки. К тому же эти голые ноги смущали Роба. Наконец немолодая женщина в черном, явно вдова, подошла к фургону.

– Когда мужики в море, ни одна баба не станет разговаривать ни с каким мужиком, – сказала она.

– Приехали сюда шуры-муры разводить, да? – крикнула вслед за вдовой какая-то старуха. – Думают, можно поразвлечься с нашими бабенками, пока мужики в море?! Ты скажи им, пусть чем другим займутся.

Однако теперь, когда две женщины заговорили, уже и остальные почувствовали себя вправе подойти поближе к чужеземцам и поглазеть на них. Они окружили Гиллона.

– Вы только посмотрите, до чего же черные-то! – сказала какая-то женщина.

Они понятия не имели, чем объяснялась эта чернота, и хорошо, что не имели, подумал Гиллон. Все женщины были настоящие «пампушки», как говорили у них в Питманго, – полногрудые и дебелые. У тех, что постарше, были красные от непогоды лица, но у молодых лица были чистые, омытые ветром. Местный костюм состоял из огненно-красной юбки и белой льняной сорочки, а поверх – корсаж на шнуровке, но грудь у многих женщин была такая высокая, что шнурки, казалось, вот-вот лопнут. Иные даже распустили шнуровку, так что Гиллон мог бы поглазеть на их грудь, да только он боялся, что заметят. Чепцов они не носили – волосы заматывали в пучок, или завязывали хвостом, или просто распускали по плечам. Они совсем не походили на шотландок. Были тут и молодые девчонки, отличавшиеся застенчивой, дикой, приморской красотой, и, глядя на них, Гиллон невольно вспомнил другие времена. Ему всегда было трудно изъясняться в присутствии красивых женщин.

– Не думаю я, чтоб у них была продажная рыба, – заметил Эндрью.

– Кто знает, – сказал Гиллон. Очень ему не хотелось так скоро уезжать отсюда.

– Ну, тогда спроси же, пап. – Энди начинал терять терпение. Слишком дорого было время.

С берега вернулся Роб-Рой, неся в руках несколько больших раковин.

– Что это?

– Волнистый рожок, – сказал ему Гиллон. – Тоже неплохая штука. И в суп идут и тушить их можно. При желании можно даже в тесте запечь. Одним таким рожком целая семья сыта будет.

– Конские лепешки – мы их так зовем, – сказала какая-то женщина.

Несколько женщин рассмеялись, глядя на Гиллона, а почему, не ясно, и тут вдруг он увидел женщину, спускавшуюся из верхней части поселка, – она шла, точно королева, намеревающаяся торжественно воссесть на трон. Когда она появилась на площади, толпа раздалась, давая ей пройти, – так расступаются перед членами королевской семьи, подумал Гиллон, – и вот она уже стояла у фургона.

– Что вам тут надобно? – опросила она. Голос ее звучал повелительно. Такой высокой женщины Гиллон в своей жизни не встречал и, подумал он еще, такой красивой. Все в ней было чрезмерным, театральным и каким-то нездешним, словно она принадлежала к другой эпохе и прибыла из других мест – нордическая принцесса, богиня, которой поклонялись викинги, подумал Гиллон. Никогда еще он не встречал никого, хотя бы отдаленно напоминавшего ее.

– Я приехал купить рыбы, – оказал Гиллон, и голос у него звучал тише ее голоса. Каждое ее движение – неважно какое, пусть даже она просто поднимала руку, чтобы отбросить назад копну золотых волос, – было вызывающим, опасным, дерзким, он и сам не мог бы сказать, каким именно. Все в ней было удивительно плотское, хотя она этого, возможно, и не сознавала, этакая простодушная обольстительница – нахально простодушная; при малейшем движении она вся словно переливалась и сверкала и была какая-то удивительно чистая, совсем не похожая на серых, прокопченных обитательниц Питманго, которые больше напоминали перезрелые сливы или медные котлы. Гиллон вдруг поймал себя на том, что смотрит на нее, разинув рот.

– Нет у нас рыбы, только вот миноги, которые мы солим; на всем побережье ни у кого вы рыбы не найдете, но я вижу, вы держите волнистый рожок. Вот волнистых рожков продать мы можем. И по такой цене, что вы благодарны будете.

Она улыбнулась ему, и зубы у нее были такие же белые, как у Мэгги, но только не маленькие, не лисьи. И они так же сверкали.

– Что ж, оно, пожалуй, – услышал он собственный голос.

Она помолчала, посмотрела на раковины в его руке, постучала по ним и посмотрела на других женщин.

– По два пенса за штуку – более чем справедливая цена, – сказала она.

– Пап! – сказал Эндрью. – Не надо, пап. Отступись. Две-три женщины охнули, и Гиллон, несмотря на ослепление, понял, что цена слишком высока.

– Это ваш сын? – спросила женщина. Гиллон кивнул. – Молодой папаша для такого сына.

Гиллон расплылся в улыбке.

– Отступись, пап. Никто в Питманго даже не дотронется до них.

– Ладно, тогда столкуемся иначе. Похоже, не в последний раз мы имеем с вами дело.

– Угу, – сказал Гиллон.

– Мы отдадим вам моллюсков по десять пенсов за дюжину – само собой, за рыбацкую дюжину, ясно?

– Угу, – сказал он. Но сам о такой дюжине в жизни не слыхал.

– Это значит, вы получите тринадцать наисвежейших волнистых рожков, а заплатите за двенадцать, словом, рыбацкая дюжина всего за десять пенсов.

Впоследствии он говорил себе, что ему заморочила мозги эта «рыбацкая дюжина», а еще позже понял, что все объяснялось желанием встречаться и дальше с этой златокудрой женщиной, которая будет вот так же, не спеша, сходить откуда-то с гор в Сент-Бакстон-у-моря и вести с ним дела.

– Пап, ну, пожалуйста, – взмолился Энди. – Прошу тебя, папа. Не делай этого.

– По-моему, папа, он прав, – сказал Роб-Рой.

Никогда еще на памяти Гиллона сыновья не перечили ему.

– Что до меня, – сказал Гиллон, – то по рукам.

Женщина обернулась к остальным, стоявшим на площади.

– Так принесите же этому человеку волнистых рожков, – распорядилась она.

Этого зрелища все трое никогда не могли забыть: женщины помчались в разные стороны за котлами и сковородками, иные швыряли раковины прямо себе в подол, задирая юбку выше колен – лишь бы уместилось побольше; забыв о достоинстве, они выхватывали раковины друг у друга – те, что помоложе, у тех, что постарше, и даже принцесса приняла в этом участие, но только, нагибаясь, чтобы наполнить корзинку, она сохраняла гибкую грацию. Затем настала пора рассчитываться. Гиллон, точно поместный лейрд после снятия урожая, расплачивался со своими безымянными работницами со всей широтой своей натуры, одаривая улыбками женщин, которые готовы были на коленях ползти к нему, лишь бы получить пенни. Они наполнили одну бочку, потом другую, а когда и эта была полна, златокудрая женщина притащила откуда-то поломанные верши для крабов, куда тоже свалили моллюсков. Гиллон уже не знал, как остановить ее – конца-края этому не было. Все перевернулось внерх дном: не он покупал, они продавали. И продали вплоть до последней раковины, у Гиллона же в итоге осталось всего два шиллинга.

Женщины вывели их из Сент-Бакстона и пошли вместе вверх по откосу, помогая пони тащить груз; приезжайте еще, говорили они, приезжайте скорее, потому что для них это было все равно что манна небесная – еще бы: получить деньги за то, что валяется на берегу.

Гиллон понимал, что негоже так вести себя, но без ее ответа уехать не мог.

– Как вас звать? – наконец спросил он, когда они взобрались на откос и пора было расставаться.

– Бет.

Он не посмел спросить, замужем ли она. Впрочем, ничто не указывало на это.

– А фамилия?

Она посмотрела на него своим ясным, открытым взглядом, и глаза ее были цвета воды в заливе. Все у нее было как надо, у этой Бет с. высокой грудью, – все отменное.

– Акстхольм.

Так оно и есть – древняя кровь викингов, героиня саг и легенд, мифическое существо, представшее во плоти перед ним. У Гиллона голона шла кругом – он, как говорили в Питманго, «совсем тронулся». Гиллон чувствовал, что влюбился – вторично в жизни.

– Такой ошибки, пап, ты еще никогда не делал, – сказал Эндрью, но Гиллон лишь покачал головой и улыбнулся.

– Нет, нет, – сказал он, искренне веря тому, что говорил, – они будут иметь огромный успех, вот увидишь. Успех!

7

Где-то неподалеку от Кроссгейтса маленькая лошадка сдала. Без всякого предупреждения. Вдруг остановилась – и все. И не из упрямства – просто выдохлась.

– Совсем как славный честный маленький шахтер, – заметил Роб-Рой. – Ей бы уже давно остановиться, а она все идет и идет, пока не рухнет.

Они нашли воду, чтоб напоить лошадь, потом снова вывели ее на дорогу и привязали сзади к фургону.

– А теперь что мы будем делать? – опросил Роб-Рой.

– Возьмем оглобли и впряжемся вместо лошади, – сказал отец.

– О, господи, а где же наше достоинство, мы уже и людьми перестали быть? – вздохнул Роб. – Нет, я готов толкать но тянуть не стану.

У них были с собой овсяные галеты и немного воды – Роб поделился своим обедом с лошадкой, – затем они впряглись в упряжку и потащили фургон. Сначала было совсем не трудно. Кто-то улюлюшул им вслед, когда они проезжали через Кроесгейтс, но они слишком устали, чтобы обращать на это внимание. День клонился к вечеру и заметно посвежело, но они вспотели, как лошади.

– Сомневаюсь, – бормотал Гиллон, – сомневаюсь. – Но как только они увидели впереди холмы Питманго, он уже не сомневался, что они доберутся до места, даже если кому-то придется сбегать домой и привести всю остальную семью, чтобы вывезти воз. Тут они остановились попить воды: крошечный ручеек вился у края вересковой пустоши.

– А может, это и пить-то нельзя – откуда мы знаем? – заметил Эндрью.

– Да нет, это вода вполне хорошая, можешь не волноваться, – сказал Роб.

– А ты откуда знаешь?

– Просто она должна быть хорошей, – сказал Роб, опустился на колени и, зачерпнув воду рукой, попил, а потом побрызгал себе на лицо и на шею.

– Если я помру, ты будешь виноват, – сказал Энди.

– Кому от этого будет легче? Я ведь умру на несколько минут раньше тебя. – Роб повалился плашмя на вереск. – И ты отправишься в буржуазный рай, а я отправлюсь в рай для трудяг. И раз в год, в День освобождения углекопов,[21] буду попивать с трудягами пиво, а ты будешь тянуть чаек, и мы в знак приветствия помашем друг другу.

Тем временем Гиллона начал смущать запах, исходивший от фургона.

– В раю не бывает пива, – сказал Эндрью.

– Пиво и есть рай.

Тут они поднялись с земли, но от короткой передышки у них лишь затекли ноги. Гиллон пожалел, что они решили остановиться. Повозка теперь казалась еще тяжелее. Раковины были переложены морскими водорослями, ламинариями – Гиллон предполагал использовать их потом: одни варить, а другие пустить на подкормку огорода, и теперь он надеялся, что запах, который он учуял, исходит от высохших за день ламинарий.

– Кстати, Энди, – заметил Роб-Рой, – когда бог будет пролетать мимо тебя, не забудь отставить мизинец.

Теперь им пришлось совсем уж туго, потому что возле первой шахты дорога пошла круче в гору. Пыль поднималась столбом, и бочки, и верши для крабов, и водоросли, и сами раковины покрылись ею так же, как и трое людей.

– Просто трудно поверить, что мы сегодня проделали путь до моря и обратно, – заметил Гиллон.

– Не так уж трудно, если иметь нос, – сказал Роб. Гиллон почувствовал, как у него дернулось лицо. Значит, не только он – все они учуяли запах.

– У нас такой вид, точно мы вылезли из шахты, где добывают бурый уголь, – заметил Эндрью, но никто не поддержал разговора: все берегли дыхание на подъеме.

Гиллон надеялся, что они больше не будут останавливаться, но силы подходили к концу. Достигнув высшей точки подъема, где стоял большой старый дуб, они, не сговариваясь, разом остановились и повалившись на землю под деревом, уставились сквозь его густую рыжую листву на последние лучи заходящего солнца.

– По-моему, надо по три пенни за штуку, – заметил Эндрью.

– Что ты сказал?

– По крайней мере по три пенни за раковину. Меньше нельзя просить.

Роб-Рой разом сел.

– Нельзя просить? Нельзя? Господи боже мой, мы же купили их меньше чем по пенни за штуку, а ты хочешь просить три? Почему бы тебе в таком случае не взять ружье и не приставить его к груди твоих земляков? – Роб-Рой не говорил, а кричал.

– Но они вовсе не обязаны покупать. Никто не требует с них денег, – возразил Эндрью.

– Так-то оно так, да только надо честно относиться к своим ближним. Мы можем и сами заработать и к ним отнестись по-честному.

– Папа?! – Эндрью решил призвать отца в судьи. – Мы отыскали рыбацкий поселок, мы рискнули своими деньгами, которые, кстати сказать, мы же и накопили. Мы привезли все это сюда за счет собственного времени и собственных сил. Три пенни совсем не много, когда стольким рискуешь.

Гиллон не знал, что сказать. Как-то так получалось, что он согласен был с обоими.

– Триста процентов прибыли – ты считаешь, что это немного? – Роб уже был на ногах.

– Человек имеет право выручить за то, что он продает, столько, сколько может. Таков закон жизни, – заметил Эндрью.

– Это закон джунглей, который всех нас держит на коленях.

– Человек имеет право получить любую сумму, какую другие готовы заплатить. Этим определяется подлинная стоимость всего, и ты это знаешь.

Роб ударил себя по уху, как частенько делал сам Гиллон.

– Ну, как ты можешь лежать тут и спокойно слушать такое? – воскликнул он, обращаясь к отцу.

И снова Гиллон не знал, что сказать, и вообще следует ли вмешиваться.

– Он же может иметь свое мнение, Роб.

– Мнение?! Я не говорю о мнениях. Я говорю о фактах. В нашем мире существует два рода людей: эксплуатируемые и эксплуататоры. И все! Два рода людей, два класса, две породы. Человек принадлежит к одной или к другой из них. Нельзя принадлежать к обеим сразу.

Это были его собственные слова – Гиллон узнал их.

– Я никого не хочу эксплуатировать, – сказал Эндрью. – Но быть эксплуатируемым – тоже увольте.

– О, господи, ну и увертлив! – заметил Роб. – Вот что я тебе скажу. В мире не будет справедливости до тех пор, пока существуют классы. Но настанет время, когда будет всего один класс. – Роб шагнул к брату, точно собирался ударить его. – Настанет такой день, настанет, когда эксплуатируемые объединятся и, объединившись, погонят эксплуататоров с лица земли, сбросят их в море и потопят там, как крыс.

Теперь и Гиллон вскочил.

– Роб!..

– Именно так: потопят, как крыс. Словом, в мире существуют две стороны – и все. Вот так-то! – Он ударил рукой об руку, и в воздухе образовалось облачко пыли. Затем он повернулся к отцу. – А ты на чьей стороне?

Нечестная это была игра. И безнадежная.

– На той, которая считает, что надо довезти эти раковины до Питманго, – сказал он и понял, что не оправдал ожиданий обоих своих сыновей. Роб-Рой отвернулся от отца и сел под дубом, прислонившись спиной к стволу так, чтобы им было его не видно. Гиллон подождал, подождал и наконец обошел дерево.

– Пора двигаться, сынок. Ты нам нужен.

Роб покачал головой.

– Я твердо решил. Я не могу участвовать в этом.

– Но нам же без тебя не справиться.

– Я тут ни при чем, папа. Теперь это уже ваше дело. Для каждого человека наступает время сделать свой выбор.

– Но ты же еще не взрослый человек, Роб.

– Да нет, уже взрослый. Человек становится взрослым, когда делает выбор.

Заслонив глаза от слабого осеннего солнца, Гиллон посмотрел вниз на сына и вдруг понял, что молодые глаза Роба угасают, как и его собственные. Не следовало посылать мальчика в шахту, пока тело его не сформируется на солнце и свежем воздухе. Слишком он обездолил сына. И Гиллон опустился возле Роба на колени.

– Есть на свете верность, которая выше верности самому себе, – сказал он, хоть и вовсе не был уверен, что прав, но Роб лишь качал головой: «Нет, нет». Гиллон посмотрел на его худую жилистую шею и вспомнил, каким был его сын в первые дни под землей – худенький, старательный и очень испуганный. И несмотря на испуг, он изо дня в день продолжал спускаться в шахту – вот что главное. Он был не плохой шахтер и не хороший – просто вообще не шахтер. А фургон все стоял на дороге.

– Роб?! – Парнишка нехотя поднял глаза. – Пока не появится то, другое, общество, пока мы вынуждены жить в этом, лучше жить всем вместе, семьей. Только это и объединяет нас против них.

– Нет, не могу я больше. Я дал себе слово. А если человек не способен сдержать обещание, которое он дал себе, какой же от него прок другим?

Гиллон выпрямился. «То, что я сейчас сделаю, пойдет парнишке только на пользу», – сказал он себе.

– В таком случае я велю тебе, я тебе приказываю встать и занять свое место в упряжке.

Роб продолжал сидеть.

– Ты понимаешь, что это означает, Роб. – Гиллон почувствовал, как слезы обожгли ему глаза, но голос ело продолжал звучать твердо. – Сегодня за вечерним столом места тебе не будет.

– Я понимаю.

– И не надейся, что ты сможешь прийти и разделить с нами хлеб-соль.

– Угу, я понимаю, папа, понимаю. До свиданья, папа.

– До свиданья.

Слишком далеко они зашли, и теперь уже ни тот, ни другой не знали, как повернуть назад.

Джемми встретил их на дороге, и после этого все пошло куда легче – все-таки свежее подкрепление, да к тому же Джем был сильнее Роба. Сэм поджидал их у Тропы углекопов и, взглянув на отца, трусцой добежал до «Колледжа» и вскоре вернулся с двумя квартами эля и несколькими глотками виски.

– Ну, теперь вы хоть оживете, – заметил Сэм. – Господи боже мой, до чего же рыба воняет.

– Это водоросли, которыми мы накрыли рыбу, чтобы сохранить ее свежей.

– Тогда выкиньте их, пока мы не въехали на Тропу.

– Нет, водоросли – это для огорода. Дыни от них нальются – станут как шелковая луна.

Гиллону самому понравилось это сравнение. Он немного захмелел – с ним всегда так бывало через минуту-другую после первого глотка, а потом опьянение проходило.

– А что это за страхолюдины?

– О-о, увидишь.

– А где Роб-Рой?

Гиллон промолчал. Молодежь тянула фургон, и у Гиллона было легко на сердце, с него словно слетела усталость, он был наконец дома и, попивая эль, шел по Тропе углекопов.

– А что, если людям не понравятся эти раковины?

– Ничего, мы их научим есть дары моря. А обучать людей – благороднейшая обязанность человека.

– Благодарю вас, мистер Генри Селкёрк, – заметил Сэм.

«Никакого у него нет к людям уважения», – подумал его отец.

Когда они поравнялись с «Леди Джейн № 2», они увидели рабочих, чистивших трубы возле насосного сарая.

– Ну, что вы нам теперь привезли? – крикнул один из них.

– Новое морское лакомство.

Вот они – верные, нетерпеливо ожидавшие их люди. А Роб предпочел об этом забыть. Люди не только не завидовали успеху Камеронов, они были благодарны за все, что Камероны привозили в поселок. Кстати, это опустил в своих трудах Карл Маркс – упоение процессом купли-продажи.

– Плоды доброго господнего залива, – добавил Гиллон.

Удачное выражение – его тоже следует запомнить, сказал себе Гиллон. Виски с элем на этот раз оказалось отменным – будто ему влили новую кровь в жилы. Он рассказал мальчикам про волнистых рожков: как надо сначала разбить раковину, потом перерезать мускул, соединяющий с ней моллюска; как должно его обработать, прежде чем положить в горшок: отрезать толстую, поистине слоновью ногу и бить ее молотком, пока она не станет мягкой.

– Ты, конечно, можешь предложить горнякам этого моллюска, – заметил Сэм, – но есть его ты их не заставишь.

Гиллон предпочел не придавать его словам значения, как не придал он значения тому, что какая-то старуха, проходя мимо их фургона, зажала нос. Он думал о святой Бет из Бакстона. Или это был не Бакстон, а Буксом?[22] Неважно, главное, что она – святая в широком, земном смысле этого слова. А если не святая – тут он вдруг понял, что ему вовсе не хотелось, чтобы она была святой, – то такими, в его представлении, должны быть святые. Если у господа бога есть разум, надо бы ему наделать побольше таких. А в общем, хороший был денек, подумал Гиллон и тотчас вспомнил о Роб-Рое и понял, что день-то лишь отчасти был хороший.

Они все ждали его дальше, на Тропе, его покупатели: стены домов, прилегающих к «Колледжу», казались черными – так много людей сидело на корточках или стояло, прислонившись к стенам. Несколько человек – шутки ради, подумал Гиллон, – зажали нос, но если он верно помнил, тут так же зажимали нос, когда он в первый раз привез селедку или угрей. Он проехал мимо «Колледжа» словно сквозь строй – люди кричали ему вслед обычные шахтерские шуточки, сдобренные густым хмельным юмором, – и дальше, вверх по Тропе до того места, где она, расширяясь, образует так называемую «площадь», хотя на самом деле это всего лишь нарост на дороге. Уже темнело, но люди, как всегда, высыпали из домов, и даже те, кто был в таверне, вышли на улицу. Толпа стояла тихо вокруг; Гиллон снял крышку с первой бочки и старательно сдвинул в сторону слой водорослей, обнажая раковины. Гиллон надеялся, что запах теперь уйдет, однако он стал лишь гуще, сильнее запахло морем – так пахнет дно рыбацкой лодки, когда она возвращается в гавань после долгого пребывания в воде. Он аккуратно свалил водоросли в кучу у задней стенки фургона, и первые покупатели с такой опаской подошли взглянуть, точно там были змеи. Кто-то из толпы взял водорослину и с содроганием отбросил – такая она была на ощупь вязкая, точно раскисшая мертвечина, а другой схватил водоросль и побежал по краю толпы, размахивая ею в воздухе, пугая даже мужчин. Тут Гиллон достал из бочки первую раковину, все еще обернутую зеленым морским салатом, и, подобно ювелиру, показывающему драгоценный камень, поднял руку – человек, размахивавший водорослью, остановился.

– Это еще что за штука, дружище? – крикнул кто-то, и Гиллон улыбнулся.

– Волнистый рожок. – Ему пришлось несколько раз повторить это и под конец перейти на «моллюсков»: так оно было понятнее. «Волнистый рожок» звучало диковато для жителей Питманго. Увидев содержимое раковины, все замерли.

– Страх-то какой, – под конец сказал кто-то.

– Но ведь угри тоже страшные, а вы их обожаете.

– А что с ними делать-то?

– Что с ними делать, дружище? Есть. Можно их варить, жарить на сковороде, жарить на вертеле, тушить. Бифштекс, морем подаренный бедняку.

Лихо придумано, похвалил себя Гиллон. Что-то он частенько стал лихо придумывать.

– От них плохо пахнет.

– Но они свежее свежего. Собраны в море сегодня на восходе.

Совсем малюсенькая ложь.

– Твердоваты, дружище, уж больно тверды.

– Чем толще раковина, тем нежнее мясо. – Тоже лихо придумано. А виски неплохо помогает.

– А как этих чертовых тварей оттуда вытаскивать?

Гиллон широко улыбнулся с многозначительным видом знатока. Все развивалось, как надо.

– Котел кипящей воды, и они сами зашагают оттуда – как на параде. А потом можно еще так.

Он взял из бочки раковину и – шмяк! – вдруг ударил ею о железный обод колеса. Она раскололась, точно фарфоровая, и обнажился рожок – страшная мясистая нога болталась на кусочке разломанной раковины; с ноги гроздью слизи свисало нутро моллюска – и мышцы и внутренности, а роговица, прикрывающая отверстие раковины, слегка пульсировала в последних судорогах умирающей жизни.

Но и это сошло бы, если бы какая-то баба не вздумала заорать. Раковина пошла по рукам, и эта баба как раз взяла ее; тут жаберная крышка моллюска приподнялась, развернулась, точно губы гиппопотама, и то ли защемила ей руку, то ли просто коснулась кожи.

– Пошла вон! – взвизгнула женщина и уронила раковину на камни, где она и раскололась, обнажив моллюска, плавающего в жиже, – толстенная нога, внутренности и смрад. Люди стали вокруг и смотрели, как смотрят на смертельно раненного человека. Все молчали.

– Да ведь это ж улитка, – наконец сказал кто-то.

– Иисусе Христе, нет, Камерон такого нам не подсунет, – сказал другой.

– А ведь вот и подсунул. Улитка – все видят, что улитка. Самая что ни на есть распохабная улитка.

Взгляды всех обратились к Гиллону, стоявшему на повозке, – в них было не столько возмущение, сколько обида.

– Ты же знаешь, что человек умереть может, поевши такое. Печенка заживо сгниет.

– Зачем ты это сделал, Камерон? – спросил кто-то. – Как ты мог сделать нам такое?! – Человек был совершенно сбит с толку. – Господи, мы же покупали у тебя рыбу, приятель, и платили за нее, сколько ты просил, а ты вдруг вздумал всех нас перетравить, чтоб положить себе в карман несколько лишних пенсов.

Гиллон простер к ним руки ладонями вверх, всем своим видом показывая, что и думать о таком не думал.

– Нет, ты все прекрасно понимал – не задуривай нам мозги, Камерон. Поехал-то ты за рыбой, а вернулся с дерьмом. Ну, скажи на милость, кого ты хочешь провести?

Тут Гиллон поднялся во весь рост.

– Да разве мы когда-нибудь… Разве Камероны когда-либо… когда-либо…

– Вот что, приятель, ты нам не вкручивай. Затесался ты к нам и теперь вздумал поиграть нашей жизнью, решил отравить нас, лишь бы получить свои пенни, и, думаешь, мы тебе это простим?

– Но я же говорю вам… Стойте, подождите! Смотрите на меня. Вот сейчас я съем этого моллюска…

Слова его потонули в гвалте. Не желали они иметь дела ни с Гиллоном, ни с его улитками.

– Смотри не делай так больше, приятель, – крикнул кто-то из темноты. – Никогда больше не делай с нами такого.

Он пытался что-то сказать – ведь вся их репутация за один вечер погибла, – но поделать уже ничего было нельзя. Толпа начала расходиться: мужчины возвращались в «Колледж», а женщины и детишки, толкаясь, спешили покинуть «площадь», чтобы не чувствовать запаха раковин и не видеть Камеронов.

8

Гиллон опустился на дно фургона.

Виски и эль сделали свое дело, сняв с него усталость, но сейчас они больше уже не действовали. Он привалился к одной из бочек, пристыженный и бесконечно усталый. Он боялся посмотреть на сыновей, а они в свою очередь не в состоянии были видеть, как страдает отец.

– Хоть для огорода водорослей привезли – и то дело, – заметил Эндрью.

– Угу, все-таки кое-что, – подтвердил Сэм.

К этому времени уже наступила ночь и стало холодно.

– По-моему, пора нам двигаться, пап, – оказал Сэм.

– Куда двигаться?

– Домой. Холодно. Мне, к примеру, холодно, и лошадке холодно, и тебе наверняка холодно.

Ему не было холодно. Он ничего не чувствовал – ни нутром, ни кожей. Они сидели на повозке, не зная, что делать, и слушали ржание лошаденки, оросившей чего-то – то ли воды, то ли пищи, они не знали чего: не очень они были сведущи по части лошадей.

– Вопрос вот в чем: что мы будем делать с этими раковинами? – сказал Эндрью.

– Вопрос в другом, – сказал Сэм, – и пора нам об этом подумать: как мы скажем ей?

– Нет, кто скажет ей? – поправил Джем.

И снова молчание. Вопросы эти были слишком мучительны, и слишком страшно было на них отвечать. Рано или поздно просто что-то должно произойти.

– А есть у нас деньги? – спросил вдруг Гиллон.

У всех вместе нашлось восемь шиллингов.

– Пойди вниз, – сказал Гиллон, обращаясь к Джемми, – и купи мне бутылку виски. Не хорошего виски, а самого что ни на есть дешевого.

– От дешевого тебе плохо станет, пап, мутить начнет.

– Вот и хорошо.

– Не надо, пап. Ведь не поможет.

– Сходи и добудь мне виски.

Они сидели в фургоне и несли вахту возле вдребезину напившегося отца. Время от времени они прикладывались к бутылке, но виски было для них слишком крепким. Это было непатентованное виски: его гнали подпольно для кабаков, и пили его алкоголики или люди вроде Гиллона, которым хотелось залить свои грехи.

Гиллон надеялся, что, прежде чем впасть в забытье, он сумеет ухватить нужную минуту, найдет в себе мужество предстать перед женой и рассказать о том, что произошло с ним в этот день, но, когда он почувствовал, что готов к ней идти, оказалось, что он не в состоянии произнести ни слова. Сыновья вкатили его на фургоне вверх по склону – он лежал молча, как пласт, что уже было благом, потому как от неочищенного виски иных бросало в буйство, – а когда они подъехали к дому, у порога их ждала мать.

– Оставьте его тут, – сказала она, и они осторожно приподняли его над краем павозки и положили на прежнее место, среди водорослей и раковин. Позже, ночью, пошел дождь, и кто-то, должно быть, услышал, как застонал Гиллон, потому что утром он оказался покрытым лоскутным одеялом, которое сшила Мэгги из остатков старых рабочих роб. На заре и одеяло и человек под ним были уже насквозь мокрые, но, когда он дышал, от него по-прежнему несло перегаром. Шахты в тот день открылись, но никто даже и не думал его будить.

Когда дети вернулись с работы, он все еще лежал в повозке. Дождь прекратился, и, улучив минуту, когда не видела мать, Сара накрыла его своим одеялом. Джемми твердил, что отца надо перенести в дом, но Мэгги не разрешала.

– Я вовсе не намерен стоять и смотреть, как мой отец подыхает в повозке! – крикнул Джемми.

– Он не умрет. Раз из него выходит смрад, значит, виски еще бродит в нем. Вот когда весь смрад выйдет, тогда его и внесете.

Но под конец сама Мэгги не выдержала и поздно вечером все же вышла, чтобы посмотреть, как он там. Он не спал, и ему было холодно. Он дрожал, но был слишком слаб, чтобы вылезти из фургона и дойти до дома. Мэгги опустилась подле него на колени; он почувствовал, что она тут, рядом, и постепенно нашел в себе силы открыть глаза.

– Не знаю, от чего хуже пахнет – от тебя или от этих улиток, которых ты нам привез.

– Воды! – сказал Гиллон.

– Подождешь, пока я не отчитаю тебя. Ну и опозорил же ты себя – ты этого хотел, да? – Он пробормотал: «Да». – Целый день детишки и женщины приходили полюбоваться на пьянчугу, который валяется в повозке среди улиток. – Гиллон только застонал. – Ты опозорил свою семью. – Она подождала, пока он скажет «да». – Ты опозорил меня. Ты осрамил имя Камеронов.

Он сам не знал, дрожит ли он от холода, или от слабости, или просто от стыда, а может быть, от всего вместе. Но он никак не мог унять дрожь.

– Подними голову.

Он не мог. Тогда она приподняла ему голову и, раскрыв ложкой потрескавшиеся губы, принялась вливать в рот горячий мясной бульон. Ему больно обожгло горло.

– Нет уж, помолчи! – прикрикнула она на него и продолжала вливать в него бульон.

Довольно скоро бульон остыл или же Гиллон привык к горячему. Он даже распробовал в нем привкус виски. Когда с бульоном было покончено, она опустила его голову на водоросли и мокрое дно повозки. Он чуть не задохнулся от вони. И в эту минуту увидел звезды над ее головой.

Победитель лишь тогда считается победителем, когда побежденный признает свое поражение. Ладно, подумал Гиллон, он готов признать.

– Ты же разорил нас.

– Угу, знаю.

– Сколько мы потели в этом году, сколько раз ночами возвращались в темноте домой, сколькими деньгами рисковали, и вот все, что мы нажили, все ушло, Гиллон, вылетело в трубу, превратилось в прах.

– Угу, ушло. Я знаю.

«Как мне расплатиться за это? Что сделать?» – эти вопросы мелькали у него в голове. Ответа он не видел. Сколько бы он ни заработал, все деньги и так идут в дом.

Звенящим от напряжения голосом она сказала:

– Демпстер Хогг упал сегодня в шахту.

– О, господи, как жаль-то.

– Пролетел тысячу футов, пока не зацепился за что-то. Зачем она ему это говорит? Ему и без того худо.

– Его хоронят в ложном гробу. Ты хоть немного протрезвел – понимаешь, что это для нас значит?

Он знал, что такое гроб с выдвижным дном: после прощания с близкими тело сбрасывают в могилу, а гроб остается для следующего покойника. Самые что ни на есть бедняки, нищие покидают этот мир через такие гробы. И все же он не понимал, почему она ему об этом говорит.

– Это значит, что у них нет гроша ломаного за душой. Хогг все пропивал. – Горечь ее слов дошла до самого его нутра. – Это значит, что мы могли бы приобрести их дом на Тошмантовокой террасе, а теперь не сможем – и все из-за тебя.

– Да уж.

– По твоей милости.

Один дурацкий день – и все ее мечты и надежды пошли прахом.

– Потому что по глупости ты не додал денег копилке. Того самого серебра, которое нужно нам, чтоб купить тот дом.

Она встала с колен и пошла к задку фургона. Для него даже легкое шлепанье ее ног по доскам было как удары хлыстом.

– Мэгги?! Что мне сделать, как все исправить?

– Не знаю. Знаю только, что ни за чем тебя больше никуда не пошлю.

– Нет, я это тоже знаю.

– И завтра, будь любезен, избавься от этой мерзости. Вонь, друг мой, стоит страшенная.

– А что же мне с ними делать?

Вопрос взбесил ее.

– И ты еще меня спрашиваешь? Ты их купил, ты от них и избавляйся. Овези на кладбище и закопай там. А почему бы и нет? Ты же все похоронил, закопал в могилу. Ты что – младенец? Ты стал младенцем?

Это сильнее всего уязвило его, оказалось всего больнее, потому что именно младенцем он и стал – лежит тут в собственной мерзости и даже выползти из нее не может. Он услышал шаги Мэгги по булыжнику мостовой, дверь открылась и захлопнулась. Ему казалось, что он сейчас расплачется, но слезы не шли. Расплачется, как младенец, подумал он, опустится уж на самое дно и тогда, может быть, сумеет снова выбраться на поверхность, потому что другого пути нет. Дверь распахнулась, и опять появилась Мэгги.

– Кто-то оставил лошадь на дворе после того, как она столько прошла.

– Я этого не знал.

– Нет, конечно. Она совсем выбилась из сил. Надорвалась, волоча твои бочки с улитками.

Он почувствовал, как в нем поднимается жалость к пони.

– И всю ночь простояла под дождем.

– Ох, как жаль. Нехорошо это.

– Очень даже нехорошо, – сказала Мэгги. – Она сдохла.

И тут Гиллон заплакал. Он плакал о бедной мертвой лошадке, у которой даже и имени-то не было, и он плакал о Демпстере Хогге, свалившемся на дно шахты. Он плакал о протухших волнистых рожках и о разбитой мечте своей жены, и слезы его смешивались с жижей, покрывавшей дно фургона. А потом он плакал уже просто так – о своей уходящей жизни, о том, что молодость прошла, о том, что лежит он вот тут в фургоне. Гиллон плакал навзрыд, хотя и не сознавал этого. Услышав его рыдания, из соседних домов выбежали детишки, вышли и Камероны – просто чтобы быть рядом, а также из страха, как бы он не натворил чего-нибудь. Он плакал о том, что напился виски, и об уроне, который себе причинил, а потом начал плакать об утраченном сыне. Плакал до тех пор, пока не иссякли слезы, и тогда он уснул.

– Накройте его вот этим, – сказала Мэгги, выходя из дома с одеялом, которое она сняла с супружеской кровати. – К утру он отойдет.

Все, кто это видел, решили, что, пожалуй, никто еще в Питманго за всю историю поселка не плакал так, как плакал Гиллон Камерон, – уж во всяком случае среди углекопов.

9

Шагая за гробом по дороге к кладбищу, находившемуся в нижней части Спортивного ноля, Мэгги не в силах 'была отвести глаз от своей мечты – вон он, ее дом, там, высоко на Тошманговской террасе, стоит и ждет ее.

Теперь это был лишь вопрос времени, что бы она ни говорила Гиллону, желая его наказать. Она слушала бормотание мистера Маккэрри насчет того, каким нежным отцом и надежной опорой для семьи был мистер Хогг. «Надежной опорой для „Колледжа“, – подумала Мэгги, а сама все смотрела на дом. Причем, это был не просто дом на Тошманговской террасе, а дом крайний, с окнами, выходившими на улицу и на поселок – на Западное Манго, на поля и на фермы, и на залив за ними.

Вопрос времени. Еще один-два просроченных взноса Питманговской угледобывающей и железорудной компании – и мистер Брозкок отправит кого-нибудь наверх, а миссис Демпстер Хогг переедет вниз, где она сможет платить за аренду дома из жалованья своего несовершеннолетнего сынишки. И этими людьми, которые поедут наверх, будут Камероны, потому что, невзирая на провал затеи «Улитка», как они это прозвали в семье, и на то, что пришлось купить новую лошадку, урон оказался не так уж велик: в копилке-то еще оставалось немало деньжат. Изо всех низовиков они в эти скудные времена были единственными, кто мог позволить себе арендовать дом на Тошманговской террасе.

Они, пожалуй, будут первыми настоящими низовиками, которые переберутся в Верхний поселок. Были до них и другие, но они происходили из семей верхняков, и им самой судьбой было предначертано жить на Тошманговской террасе или Монкриффской аллее – они лишь выжидали, выйдя замуж за низовика, когда освободится дом на холме, для них это была только остановка на пути в питманговский рай. А для Камеронов двери туда едва ли легко распахнутся, но Мэгги твердо решила войти в них.

– Возьми себя в руки, – шепнул Гиллон. – На тебя люди смотрят.

И в самом деле, мистер Маккэрри, пораженный выражением ее лица, прервал проповедь и уставился на нее.

Назад через пустошь они шли одни.

– На что ты так смотрела?

– На дом Хоггов. Они скоро переедут оттуда вниз.

– Ох, нет, чего-чего, а за аренду Хогги заплатят.

– При таких ценах – нет. К тому же она ведь не из Хоггов. А ты думаешь, они станут швырять деньги из-за какой-то Гиллеспи?

Какая жестокая штука жизнь, подумал Гиллон. Не нравилось ему то, что затевалось, но у него не 'было силы воли помешать этому – особенно после истории с волнистыми рожками. Мэгги добивалась своего куда упорнее, чем он, и знала, чего хочет, куда лучше, чем он.

– И мы переедем наверх, – поставила точку Мэгги. Она услышала, как он скрипнул зубами, но промолчала, и Гиллон был благодарен ей за это.

Романтик – так она теперь снова стала его называть, – романтик, не способный бороться с жизнью. А Гиллон тем временем говорил себе: «Ну, посмотри же фактам в лицо: Хогг был пьяница и буян, он был не из тех, кто умирает своей смертью в постели, ему предначертано было свалиться в шахту и там умереть». Гиллон знал, что братья Хогга таскали уголь из бадей других углекопов в весовой и перекладывали в полупустые бадьи Демпстера.

– Ради этого мы трудились, ради этого терпели лишения. – сказала Мэгги. – Чужого куска мы не берем.

Из поле играли в регби, и Гиллон увидел, как Сэм вдруг вырвался из рук своих противников и побежал, далеко оставив их за собой. Теперь им уже ни за что его не догнать.

– Камероны своим трудом проложили себе путь на холм.

– Не хочу я туда переезжать, – сказал Гиллон. Впервые после истории с моллюсками он выразил несогласие с ней. – Не хочу быть там, где меня не хотят видеть.

– И все-таки мы переедем, – заявила Мэгги.

В первой половине сентября миссис Демпстер Хогг получила уведомление – повестку от Питманговекой угледобывающей и железорудной компании, предупреждавшую о выселении. Поскольку никто из Хоггов не вызвался помочь вдове заплатить за дом, ей ничего не оставалось – и Мэгги это понимала, – как переехать вниз. В первое воскресенье после получения повестки сынишка Хоггов Росс шел по Шахтерскому ряду, вроде бы глядя прямо перед собой, а на самом деле зорко посматривая по сторонам: он выискивал дом для своей семьи, но не хотел, чтобы его застигли за этим занятием. Уж очень унизительно стать низовиком. Он был славный мальчишка, которому пришлось по милости беспутного отца слишком рано стать мужчиной, и Мэгги чувствовала, что с ним можно будет договориться. Она окликнула его с порога.

– Послушай, посмотрел бы ты как следует этот дом, – сказала Мэгги.

Мальчик сделал удивленное лицо, но все же подошел к крыльцу.

– Неплохой дом, – сказал он.

– Да уж, неплохой. Все дома у нас тут внизу такие. А вот больше нашего дома, и прочнее нашего дома, и чище его не найдешь – так мы смотрим за ним да вылизываем.

Их дом, и правда, был куда чище дома Хоггов – это она знала.

– Плата за него составляет два фунта в год. А за ваш дом надо платить шесть фунтов десять шиллингов. Я готова взять ваш дом, и тогда вы сможете переехать в этот. Если твоя мать решила перебираться вниз, пусть лучше поторопится, пока этот дом не ушел, потому как на нашей улице немало семей, которым он по душе.

– Тут так темно, – с грустью заметил мальчик. – А там, на холме, так светло.

Лгать ему было бессмысленно.

– Угу. Потому-то мы и хотим переехать туда.

Он зашел в дом, заглянул во все углы, посмотрел на очаг.

– Тяжело это будет маме. И все из-за разницы в какие-то четыре фунта в год. – Он посмотрел на Мэгги. – Нелегко переезжать вниз. – Он сказал это как очень старый, умудренный опытом человек, и ей стало жаль его, потому что это она «понимала нутром. Он протянул ей руку.

– Это зачем? – спросила Мэгги.

Мальчик явно смутился, но упорствовал.

– Уговор.

– Подожди-ка, – сказала Мэгги, прошла в чистую половину дома, почти тотчас вышла оттуда и положила в руку мальчика полкроны.

– А это зачем?

– Задаток, чтобы скрепить уговор. – Ему не хотелось брать деньги – точно милостыню подали, – и все же он положил монету в карман.

– Ну-с, ты уверен, что можешь говорить от имени своей матери?

Мальчик вспыхнул.

– Разве не я теперь хозяин в доме?

– Да, конечно, – сказала Мэгги, и ей снова стало жаль его. Грустный это дом, где хозяином такой мальчик.

– Сделано-заметано, – сказал он и, хлопнув себя по карману, где лежала монета, двинулся к двери.

– Когда же мы можем переезжать? – спросила Мэгги.

Об этой части дела он совсем забыл.

– Как только мы выедем, – сказал он, снова погрустнев.

– Тогда завтра после чая.

Он подумал с минуту. Все разворачивалось куда быстрее, чем он мог подумать.

– Это ваш фургон?

Мэгги кивнула.

– Если одолжите нам фургон, тогда завтра после чая можно и переезжать.

– Мы будем готовы.

– Сделано-заметано, – оказал парнишка, снова обменялся с ней рукопожатием и закрыл за собой дверь. Все оказалось так просто.

10

Она ни слова не сказала своей семье, потому что хотела насладиться всеобщим удивлением, вкусить сладость победы, прежде чем делить ее. Когда на следующий вечер мужчины пришли домой после работы в шахте, их ждал у двери фургон, новый пони был уже впряжен в него, а в фургоне лежало все их достояние, кроме нескольких наиболее тяжелых предметов обстановки. Они были просто ошарашены. Встать утром как низовик, а лечь в постель как верхняк – с этим так быстро не свыкнешься. Чтобы переехать с Шахтерского ряда на Тошманговокую террасу – да к этой мысли надо неделями привыкать, а они вот переезжали через полчаса после окончания смены в шахте!

– Не хочу я уезжать отсюда. Это мой дом. И мне нравится жить здесь, – сказал Джемми. – Здесь я родился, здесь мне и быть.

Одной только Эмили хотелось переехать.

– Буду стоять у своего окошка и поплевывать на здешних людишек, – заявила она.

– Хорошо, что твой брат Роб не слышит, – сказал Сэм. – Уж он бы отстегал тебя как следует. Ты же среди этих людей выросла.

При упоминании о Роб-Рое Гиллону взгрустнулось: он видел в этом переезде не только передвижение вверх по социальной лестнице, но и углубление пропасти, образовавшейся в их семье. Он ни разу не разговаривал с Робом с тех пор, как они расстались, а этот шаг еще дальше отбросит их друг от друга. Гиллон обошел дом, который выглядел сейчас совсем голым. Чем же они могут похвастать? Несколько стульев, буфет, несколько цинковых и деревянных бадей – вот и все за сто лет работы в шахте. Грубо обтесанный деревянный стол – традиционный свадебный подарок шахтовладельцев своим работягам в день свадьбы, – сколько сотен тысяч обедов, завтраков и ужинов было съедено за этими голыми досками? Несколько кастрюль, несколько тарелок, несколько чашек и стаканов, несколько горшков с геранью.

И еще кровать, в которой родилась Мэгги; здесь же были зачаты почти все, а родились вообще все дети Гиллона, здесь родился и отец Мэгги, ныне уже лежавший в земле.

– Ну, какой прок стоять и глазеть на вещи? – заметила Мэгги.

– Твой отец родился на этой кровати.

– И его отец – тоже. Но нечего на нее глазеть – мы не можем взять ее с собой.

Кровать эта, как и все остальные в доме, была встроена в стену. Тот, кто делал такие кровати, не собирался никуда уезжать. Люди в Пит манто редко переезжали – разве что на кладбище в конце жизни.

– И куролесили же мы с тобой на этой кровати, – заметил Гиллон, но Мэгги не желала ударяться в воспоминания.

– Все это позади. А что прошло, то не важно. Важно лишь то, что впереди.

– Неужели все эти дни, которые мы прожили вместе, ничего не значат? И все ночи тоже?

– Ровным счетом ничего. Важен итог. – И она указала на детей, возившихся на кухне, вытаскивая буфет и тяжелые чугунные горшки. – Бывает итог хороший, бывает плохой, бывает, что еще не знаешь, каким он выйдет.

Она, наверное, права, подумал Гиллон. Он уже смирился с тем, что она почти всегда права.

– Интересно, что бы подумал твой отец, если бы знал, куда мы перебираемся.

– Он был бы горд. Он был бы так горд. Ему приятно было бы ходить к нам наверх в гости.

И Гиллону снова стало грустно. Том Драм ушел из жизни, и в его собственном доме не осталось даже следа от него. Умер он несколько лет тому назад – полвека провел под землей, и однажды утром что-то в нем сломалось, какая-то пружина в его душе или сердце лопнула. Он не мог встать и взять кирку, поэтому он остался в постели и скоро умер. А потом умерла и она, его странная смуглая жена, – ушла из жизни, как и положено хорошей жене углекопа, раз она больше не нужна. Рабочий билет проколот, табельная книга наконец захлопнута – пора уходить, есть разрешение покинуть этот мир. Она знала, что расстается с жизнью, и Гиллон навсегда запомнил те страшные слова, которые она сказала ему:

«Прощаться мне с тобой, наверно, не к месту, потому как мы ведь почти и знакомы-то не были. Тебе даже в голову не пришло хоть одну свою дитятку назвать моим именем».

Сама она ни разу не назвала его по имени, и он тоже ни разу не произнес ее имя. Вот и весь след, какой она по себе оставила – молчаливая смуглая женщина, беззвучно, незаметно прошедшая по жизни. Для чего понадобилось богу посылать ее на землю, подумал Гиллон, и тут в комнату вошла Мэгги, а за нею Сэм и Эндрью, и ответ как бы явился сам собой.

Потому что никакого иного объяснения не было. Сто лет прожили Драмы в этом доме в Шахтерском ряду, и ничего не осталось от всей их жизни – разве что каменный пол местами чуть истерся, да на стенах сохранилась копоть от огня в очаге, который они разводили.

А должно оставаться что-то большее, подумал Гиллон, – должно. Они как раз вытаскивали буфет, на котором стояли маленькие фарфоровые собачки и розовые поросята, побитые и поцарапанные. Все-таки кто-то, видно, любил кого-то, если выбросил на эти пустяки тяжко заработанные гроши. Но и все – никаких других знаков любви. Мэгги права, подумал Гиллон: если вся жизнь только к тому и сводится, что надо жить, – значит, надо жить.

– Эндрью! – крикнул Гиллон. – Иди сюда. Помоги мне вынести комод.

– Угу, – сказал Эндрью, и, когда они нагнулись, чтобы взяться за низ, Гиллон увидел в глазах сына слезы. Это хорошо, подумал он: значит, несмотря на всю свою деловитость, Эндрью, как и Сэм, способен что-то чувствовать.

Когда дом стоял уже пустой, а фургон был набит до отказа, они в последний раз совершили священнодействие. Эндрью в последний раз поднял камень, Мэгги достала копилку и, точно чашу со святыми дарами, вынесла ее к повозке, а тем временем Эндрью положил камень на место.

– Когда-нибудь они обнаружат тайник и ни за что не догадаются, для чего он служил, – заметил Сэм. – Ни за что не поймут.

Возможно, мелькнуло в голове у Гиллона, к этому все и сводится – пустая яма в земле, и никаких объяснений.

Мужчины все еще сидели в своем «Колледже» или в своих бадьях, а женщины хлопотали в доме, готовя им чай, когда Камероны двинулись по улице. Так хотела Мэгги – чтобы никто не тряс им руки, никто не махал: не нужны Камеронам эти фальшивые прощания.

Добравшись до Тропы углекопов, они двинулись по ней вверх и дальше – через Спортивное поле, и хоть старались не смотреть на свой новый дом, но не могли не видеть его, все еще освещенный солнцем. Пустошь уже затянуло тенью, а вершина холма еще купалась в солнечных лучах. Просто не верилось, что это происходит с ними наяву. В верхней части пустоши им повстречался парнишка – Том Хоуп, специально спустившийся, чтобы помочь.

– Мистер Брозкок уже прослышал про вас, – сообщил он.

– Что же он прослышал? – спросил Сэм.

– Что вы переезжаете. Это ему не пришлось по душе.

– А почему, собственно?

– Углекоп должен знать свое место и не рыпаться. Я сам слышал, как он это сказал.

– А еще что ты слышал?

Парень явно стеснялся – еще бы, ведь с ним разговаривал лучший футболист Питманго.

– Ну, не любит он, когда работяги живут наверху. Он так считает, что низовики должны и оставаться низовиками.

– Давай, давай, выкладывай, Том, – подстегнул его Сэм. Парнишка теперь окончательно растерялся.

– Он сказал, вы думаете, будто вы лучше других и всякие там идеи людям в голову вбиваете. А еще сказал, что не нравится ему Роб-Рой: слишком уж он дерет глотку.

Фургон поскрипывал, продвигаясь вверх. Как-то даже трудно было представить себе, что какие-то люди думают о них, наблюдают за ними – люди с положением.

– Может, лучше нам вернуться, – сказала Сара. – Может, лучше повернуть сейчас назад и вернуться на старое место.

Мэгги с такой стремительностью взмахнула рукой, что никто и опомниться не успел, как она ударила дочь по лицу, так что Сара пошатнулась и отлетела к колесу фургона.

– Вернуться назад?! – воскликнула мать. – Ни о каком возвращении назад и речи быть не может.

Остаток пути они проделали в полном молчании. Радости в этом переселении не было. Почему они всегда должны выделяться, почему должны лезть туда, где никто их не хочет видеть, туда, где им не место? Как это назвал их Эндрью? Пролазы. Клан пролаз, а Гиллону вовсе это не нравилось. Уж больно одиноко таким людям.

– Надо бы нам перебираться в Америку, а не туда, наверх, – услышал он голос Джемми. – Америка – вот оно, настоящее место для нас.

– Ну, конечно, переехать в Америку и не участвовать в Данфермлинских состязаниях.

Сэм вечно подшучивал над братом.

– В Америке – там делают деньги, друг. И к человеку там относятся как к человеку.

– А здесь как к человеку относятся? – спросил Эндрью.

– А вот так. – И Джемми указал на новую лошадку. – Как к вьючной лошади, на которую чего хочешь, то и нагрузишь.

Вот теперь и он заразился, подумал Гиллон, он, который по своей воле и книгу-то в руки не брал, а рассуждает так, точно свободомыслие – это зараза, которую можно подцепить, когда пьешь из одного колодца.

– В Америке нужна тебе земля – иди и бери. Нужно дерево, тебе говорят: «Иди и руби себе дерево», – столько у них там этих деревьев.

– Откуда ты это знаешь?

– Знаю, и все. Знаю, что там хорошо. Посмотрите, к примеру, на Эндрью Карнеги.

– Да уж есть на что посмотреть. Назад приполз – вернулся в нашу добрую Шотландию, – сказал Сэм.

– Угу. И купил тут участок.

Впервые Джемми сумел в споре одержать верх над Сэмом.

«А он не дурак, совсем не дурак, – подумал Гиллон. – Надо будет побольше уделять внимания этому малому».

Сожаления. Он начал уставать от них. Сплошь одни сожаления.

Когда Камероны въехали на Тошманговскую террасу, все мужчины и женщины были либо на улице, у порога своих домов, либо у окон: они ждали пришельцев, чтобы как следует их разглядеть и на свой лад приветствовать – ведь это было первое вторжение низовиков в их царство.

– А ну, поднимите головы! – услышали они команду матери. – Не смейте им отвечать, не слушайте их – идите, и все.

Гиллон уже слышал это – очень давно…

– Смотрите не на них, а на наш дом в конце улицы.

Обитатели Тошманговской террасы уже вымылись и выглядели свежими и чистыми по сравнению с Камеронами, все еще покрытыми угольной пылью и грязью. Вот это была тактическая ошибка – появиться здесь, наверху, в грязной одежде.

– Они тоже моются, – крикнула какая-то женщина через улицу другой. – Каждый вторник.

– Везут горшки с цветами – подумать только!

– Они ставят их на подоконники, чтобы не видна была грязь внутри.

Гиллон с удовольствием видел, что это не задевает его детей. Сэм, к примеру, даже улыбался.

– А где у великого человека шляпа-то? Как же это можно, чтоб низовик без шляпы явился к нам, на Тошманговскую террасу?

Больше двадцати лет прошло, а они все никак не могли отвязаться от шляпы. Вот он – показатель культурного уровня жителей, говаривал мистер Селкёрк.

– А где же тот, что каждый вечер дрыхнет на полу в «Колледже»?

– Да ему лучше там, внизу. Его хоть каждый вечер выметают.

Смех, улюлюканье. Гиллон не представлял себе, насколько широко известно, что Роб-Рой пьет.

Какая ненависть, какая злоба, какой яд… И до чего же они настропалились в этом искусстве! Эта манера говорить не в лицо – «через голову», как здесь называли, – перекидываться репликами с одного конца улицы на другой, точно человека, о котором шла речь, тут вовсе и нет, эти многозначительные улыбочки… Гиллон подошел вплотную к Мэгги.

– Мы должны идти рядом, – оказал он.

Ей это понравилось.

– Ох, они еще только распаляются. Еще ничем не швыряли?

– Нет.

– Считай, что нам повезло.

– Но все это так мерзко и некрасиво. Мне детей наших жаль.

– Они же здесь выросли, они все это знают. Не волнуйся – так ведь не только с нами. Тут и своих тоже честят.

И это была правда. Здесь люди были еще хуже, чем там, внизу, – чуточку поумнее, чуточку поядовитее, чуточку более льдистыми были их голубые глаза.

Верхняки!

Вся обстановка Хоггов – то немногое, чем они располагали, – стояла уже на улице. Миссис Хогг старалась не плакать, но слезы все равно потекли. Всю жизнь она жила на Тошманговской террасе, и вот теперь приходилось спускаться вниз.

«Ты еще вернешься к нам, вернешься сюда, наверх», – говорили ей люди, но она знала, как знали и они, что никогда не вернется. Где уж тут вернуться с шестью детьми, из которых четыре девочки. Нет, они переезжали вниз навсегда.

Камероны стали разгружать свое добро под взглядами обитателей Тошманговской террасы – и каждая вещь встречалась издевками, ироническими замечаниями.

– Ну и махина – вот так махина! Надо же придумать такую колоду, чтоб мясо рубить…

– Никакая это не колода, идиот, это же обеденный стол.

– Ах, извините, дамочка. – И возгласы удивления.

– Видали вы когда-нибудь такое?! Столько поросят – и все побитые. Это у обыкновенных-то углекопов!.. Ведь за такую прорву шиллингов десять, наверно, заплачено.

И так далее, и тому подобное – весь набор шуточек, какие бытуют в Питманго. Все это было выдано Камеронам сполна, а затем мальчики нагрузили фургон вещами Хоггов, и Джемми, взяв лошадку под уздцы, зашагал с ней вниз.

– Надеюсь, вы будете здесь счастливы, – сказала миссис Хогг. Она уже не плакала. – Я счастлива не была. – И, глядя прямо перед собой, она пошла вслед за фургоном по Тошманговской террасе в Нижний поселок.

Дом был грязный.

– А теперь мы покажем им, как Камероны умеют работать, – сказала Мэгги.

Мальчики с бадьями пошли к колонке, – а на Тошманговской Террасе был не просто общий колодец, была колонка, – и наполнили их водой, а девочки принялись подметать и убирать во всех четырех комнатах. Гиллон развел большой огонь, и котел с водой скоро закипел. Стало темнеть, и они зажгли все лампы, и все свечи, и все шахтерские лампочки, какие у них были, и продолжали работать допоздна, скребя полы, скребя стены, скребя лестницу – первую лестницу на их памяти в частном доме. Они отдраили кирпичный пол, а когда вернулся Джем, он взялся за прокопченные стены, отмыл их витриолем и холодной водой и, когда они просохли, побелил известью с примесью голубой краски, так что даже при тусклом свете с улицы видно было, как внутри все сверкает. Впрочем, зеваки уже давно начали расходиться: при всем старании трудно изощряться в остроумии или язвить по поводу людей, которые так работают, что только диву даешься. Около полуночи последние вещи Камеронов были внесены в дом; тогда мальчики пошли в сад и принесли соломенные тюфяки, которые там проветривались, а лошадку отвели на ночь пастись на пустошь. Поднялся ветер – он всегда налетает ночью с Горной пустоши, до которой им теперь рукой подать, как и до сада Белой Горлицы (Гиллон даже учуял запах гниющих яблок, донесенный ветром), – и тут оказалось, что все дела сделаны.

Теперь это был их дом, и, хочешь не хочешь, они стали обитателями Тошманговской террасы.

Переварить это сразу было не так-то просто. Четыре комнаты. Две наверху – одна для девочек, другая для мальчиков. А внизу – зала, достаточно большая, чтобы служить спальней для отца с матерью и гостиной, если когда какой гость придет; и кухня, где теперь, когда матрацы, и вещи мальчиков, и все шахтерское снаряжение убраны оттуда, можно свободно и готовить и стирать, где можно каждый день мыться, а главное, где можно развесить и высушить у очага рабочую одежду так, чтобы с нее не капало на головы и на матрацы мальчиков.

Дом стоял на краю, и потому ветер дул прямо в окна мальчишечьей комнаты и залы, но это никого не раздражало. Как раз под домом росла высоченная черная сосна, единственная во всем Питманго; она торчала здесь как инородное тело, как пережиток других времен, другого общества. Никто не знал, почему ее не срубили, но она стояла себе и стояла и теперь в известном смысле принадлежала им, Камеронам. Толстые ветви скрипели и стонали на ветру – может быть, это и гнало Демпстера Хогга из дома, – а когда ветер крепчал, они колотили о стену. Но это никого не раздражало. Из окна верхнего этажа сквозь ветви видна была луна. Одна ветка совсем закрыла окно, и, когда светила луна, сосновые иглы и волнистое стекло создавали впечатление, будто она под водой.

– Чай! – крикнула Сара. Глаз у нее распух. – Спускайтесь на наш первый чай в этом доме.

Мужчины уже четырнадцать часов ничего не ели – с тех пор, как пожевали всухомятку в шахте, – впрочем, сейчас им казалось, что это было даже больше, чем четырнадцать часов тому назад. Семья уселась потеснее, так как в доме было холодно. На столе стоял горячий хлеб с маслом, каша с сахаром или с солью – в зависимости от вкуса, – чай и немного виски – для тех, кто захочет отпраздновать событие. Прежде чем они приступили к еде, Гиллон поднял чашку.

– Я не знаю, как тут принято в ваших местах, но перед тем, как впервые сесть в этом доме за стол, думаю, надо помолиться.

Все опустили глаза. Никто этого не ожидал. С чего вдруг человеку, не верящему в бога, просить у него благословения? Гиллон и сам не знал да к тому же обнаружил, что ему нечего сказать. Наступило напряженное молчание. Все были голодны, но никто не хотел есть, пока не будет вознесена молитва. Тут поднялся Джемми.

– Хотелось бы мне, чтоб мой брат Роб жил с нами в этом доме, – сказал он и одним духом выпил виски.

– Но это же не молитва, – сказал Сэм.

– А я об этом прошу бога.

Снова наступила тишина, и стало слышно, как стонет ветер в их сосне. О Роб-Рое в семье давно уже не упоминали. Тут поднялся Сэм.

Где блюд не счесть – не могут есть, Кто мог бы – корку гложет. А вот у нас и есть, чем есть, Да, и господь поможет.[23]

Раздались возгласы одобрения – вот и вознесли хвалу господу: Сэм сделал это за всех, и теперь можно есть. Сэм всегда находил выход из положения – качество, которым Гиллон не обладал.

– Откуда ты это взял? – спросил он сына.

– Сам не знаю. Где-то услышал и запомнил.

Совсем как его мать, подумал Гиллон: столько всего знает, а где подцепила, не может сказать. А он – он не мог даже вознести хвалу господу в собственной семье.

Был почти час ночи, когда они стали расходиться по своим комнатам. Через три часа рассветет, взвоет сирена, пора будет вставать и снова спускаться в шахту. Мальчики разложили тюфяки в своей комнате вдоль стен.

– Ну, спокойной ночи, Сэм. Хорошую ты сказал молитву.

– Спокойной ночи, Энди.

– Спокойной ночи, Джем.

Джем молчал.

– Да не принимай ты этого так близко к сердцу. Не хочет он быть здесь. Никто его не прогонял, он сам ушел, по своей доброй воле, – сказал Сэм.

Какое-то время в комнате стояла тишина, и наконец Джемми сказал: «Доброй ночи». Теперь черта была подведена. Ветер, по всей вероятности, стих, потому что дерево не скрипело и полосы лунного света, проникавшего в комнату, лишь изредка чуть передвигались. Много спустя – Эндрью и сам не знал, как много, – он шепотом окликнул брата:

– Сэм! Ты не спишь?

– Нет.

– Я тоже, – откликнулся Джем.

Только Йэн, молчаливый, вкрадчивый Йэн, этакий хорек в их семье, видно, спал. А может, не спал? У Йэна никогда не поймешь.

– Все мне здесь какое-то чужое.

– Ничего, привыкнем.

– Такое у меня чувство, что не место нам здесь.

– У меня тоже, – сказал Джемми. – Не хотят они, чтобы мы здесь жили. Не ихнего мы геста.

– Я тоже чудно себя здесь чувствую. Точно нельзя встать во весь рост, а надо на коленках ползать, – сказал Йэн. Значит, он все-таки не спал.

– Низовики низовиками и должны быть, – сказал Джемми. – Не хотят они нас тут.

– Нам здесь не место, – сказал Энди.

Они услышали на лестнице легкие стремительные шаги, и вот она уже стояла в дверях, глядя на них сверху вниз. Им не видно было ее лица при свете лупы, но они чувствовали ее злость – такую же холодную, как воздух в комнате.

– Нет, вам здесь место, поняли? Именно здесь. Наверху. А не там, внизу, с теми.

Они видели, как с каждым быстро произнесенным, жестким словом изо рта ее вырывается белое облачко пара.

– А теперь слушайте меня и на всю жизнь запомните то, что услышите. В нашей семье есть замки, – спросите-ка, есть замки у них?… В нашей семье есть бароны, графы, и полководцы, и лорды хранители печати Шотландии, – спросите-ка, есть такие у них?… Мы не чумазые и не покореженные, как они. Взгляните на нас и взгляните на них. – Голос у нее сначала был сердитый, а сейчас в нем появились победоносные нотки, он зазвенел от волнения: – Вот что я вам скажу, и вбейте себе это в башку. Мы никому не станем кланяться. НИКОМУ.

В холодном свете луны видно было, как маленькие облачка пара вырывались из ее рта. За стеной Эмили испуганно вскрикнула.

– Камероны ни у кого не одалживаются.

Она произнесла это глухо, точно сообщила некую истину, передаваемую из поколения в поколение. Они смутились и в то же время преисполнились страха и трепета – с такою страстью она говорила. Она пригнулась к ним; глаза ее горели как угли, и скрыться от них было некуда.

– Надо бы сделать такую надпись на семейном знамени, – заметил Сэм.

– Камероны ни у кого не одалживаются, – повторила она на этот раз с вызовом и пошла вниз.

Они лежали на спине и смотрели, как вместе с дыханием тихо выходит воздух у них изо рта – белесый, холодный и дрожащий, как все у них внутри.

– Если бы только не была она такой жесткой, – сказал наконец Сэм. Что-то надо было сказать, прежде чем они заснут.

Да, подумал Эндрью, быть Камероном – это совсем не легко.

11

Теперь вся семья волновалась – волновалась до исступления – по поводу того, кто первым переступит их порог. Это был один из немногих предрассудков, который разделяла вся семья, ибо они не раз наблюдали, как он подтверждался жизнью. В Питманго, да и во многих других местах Шотландии, люди верят, что первый гость, переступающий порог нового дома, должен быть красивым, ладно скроенным, смуглым мужчиной, с темными волосами и темными глазами, или же красивой светловолосой женщиной, и тогда обитателям нового дома обеспечено здоровье и благополучие. Больше того, человек должен прийти не с пустыми руками, а с подарком или с подношением, иначе на дом обрушатся напасти – голод и даже смерть. Те из жителей Питманго, у которых не было достаточно красивого или достаточно смуглого друга на счастье, нанимали кого-нибудь, чтобы человек этот зашел к ним в первый день нового года или после переезда и вручил кулек с апельсинами или бутылку виски, которые они сами же и покупали.

Однако к Камеронам на Тошманговской террасе не приходил никто. Каждое утро, съев бутерброды с беконом – новшество, появившееся в их доме вместе с переездом наверх, – они гуськом выходили из двери, получали свои ведерки с завтраком от Сары и, напомнив остававшимся в доме женщинам, чтобы они внимательно следили, не появится ли красивый смуглый человек, который мог бы сыграть нужную роль, шагали по улице тесной группкой, потому как никто не присоединялся к ним, – такие ладные, что даже Мэгги вынуждена была это признать. И каждый вечер они прежде всего спрашивали про первого гостя. Когда же он наконец явился, все произошло совсем не так, как они надеялись.

Cаpa находилась в передней комнате – кипятила одежду в котле, когда в дверь постучали. Перед ней стоял молодой человек, белокожий и светловолосый, высокий и совсем не красивый. Он был плотный по питманговоким понятиям – упитанный крепыш и гладкий в лучшем смысле этого слова, с хорошей, чистой, чуть ли не глянцевитой кожей.

– Ну? – сказал он.

Она не поняла.

– Что люди делают, когда к ним стучатся в дверь?

– Не знаю, – сказала Сара, – к нам никто не заходит.

– Обычно приглашают войти, – сказал он.

– Угу, конечно. Заходите же. – Ее смущало то, что у нее такие красные руки и влажные пряди волос свисают вдоль лица, и она;на минутку выскочила в заднюю комнату, чтобы зашпилить волосы. Когда она вернулась, он все еще стоял у порога, и вдруг она с ужасом поняла – ее обуял такой страх, что она не могла шагу сделать, – что, если он переступит порог, это и будет их первый гость. А он никак не подходил для этой роли – коренастый, светловолосый; правда, у него было что-то в руках. Нет, это принесет несчастье семье, может, даже серьезное – какую-то беду: увечье, смерть.

– Придется вам помочь мне перейти через порог, – сказал он. – Я сам не могу.

Он протянул к ней руки, и ей ничего не оставалось, как подойти к этому человеку и помочь ему. Она чувствовала себя глубоко несчастной: ведь она не только пригласила беду к себе в дом, но еще сама и втянула эту беду. Руки у Сары опустились, и он, не ожидая этого, пошатнулся, пришлось ей подхватить его и прижать к себе, так что она сама едва не упала, и какое-то томительное мгновение они стояли так, обнявшись, не в силах оторваться друг от друга, ощущая всем телом другое тело, пока она не пришла в себя – и не почувствовала, что твердо стоит на ногах.

– А у калек все-таки есть какое-то преимущество, – сказал он. Он передвигался достаточно хорошо с помощью двух палок, но, когда сел, Сара увидела, что над сапогами у него две деревяшки, а настоящих ног нет, и тут поняла, что это Сэнди Боун, только он стал старше и изменился со времени того несчастного случая. Но он хоть пришел с подарком, с бутылкой хорошего виски.

– Ваша семья нам уже дарила такую, – сказала Сара.

– То была благодарность за одну ногу, а теперь – за другую. Не откроете?

Она откупорила виски и щедро налила ему в стакан.

– А вы со мной не выпьете?

Она не знала, пристойно это или нет, но пошла, взяла себе чашку и налила в нее виски. Он чокнулся с ней.

– Да благословит господь этот дом, – сказал Боун, и Сара вдруг заскулила, как собака, которую бьют. Он обомлел от удивления. И протянул к ней руки. Ему хотелось обнять ее, прижать к себе, как дитя. Она не знала, стоит ли говорить ему – зачем отягощать ему душу, зачем внушать мысли, что он принес им беду? – и все же сказала.

– Вы первый, кто перешагнул через наш порог, – сказала Сара и отвернулась; когда же он вместо того, чтобы ужаснуться или хотя бы выразить сожаление, вдруг расхохотался так же неожиданно, как она заскулила, она даже обиделась.

– Да как же, черт возьми, я мог перешагнуть через ваш порог, когда у меня и ног-то нет?

Это звучало жутковато, но логично: конечно же, первый гость должен ногами перешагнуть через порог, и Сара тоже рассмеялась – сначала от облегчения, а потом оттого, что смеялся он, и вскоре оба уже хохотали неизвестно над чем, безудержно, как бывает, когда смех перестает быть просто смехом и перерастает во что-то другое. Наконец они успокоились.

– О, господи, я так не смеялся с тех пор, как… сам не знаю, с каких пор. Да, наверно, никогда так не смеялся, – сказал Сэнди Боун и чокнулся с ней. – А ну, до дна шахты! Это вовсе не значит, что я когда-нибудь еще туда спущусь. – При этом он отнюдь не взывал к ее сочувствию.

– Когда же вы вышли из больницы?

– Давно уже. Года два тому назад. А то, пожалуй, и больше. Но я, понимаете, не хотел возвращаться домой, пока не освоюсь с этими штуками. Не хотел я, чтоб еще и это осложняло мне жизнь.

– Да, конечно.

Она начала ощущать действие выпитого виски, и это ей нравилось. Ей вдруг стало трудно смотреть ему в глаза – она боялась их, боялась чего-то, таившегося в этой ясной голубизне. В его глазах не было ни боли, ни стыда – того, что она видела в глазах других изуродованных, выброшенных из жизни молодых мужчин и парнишек, словно так получилось по их вине.

– Я, конечно, человек покалеченный, но не калека.

И Сара снова расхохоталась. Смех этот озадачил его, но ей трудно было объяснить, почему она засмеялась.

– Видите ли, просто это очень похоже на то, что говорит моя мама: мы рубим уголь, но мы не углекопы.

Он не понял, но не стал уточнять. Он окинул взглядом комнату, и Саре приятно было, что в доме такой порядок.

– Мне говорили, ваша мама – недотепа, подумать только!

Она недоуменно посмотрела на него. Он решил, что это из-за слова.

– Понимаете: грязнуля.

– Я поняла.

– Вы же пришлые, так что можете и не разуметь этого слова.

– Пришлые? Да я родилась здесь. Ходила здесь в школу.

– Угу. Я иной раз видел, как вы шли из школы домой. У вас были такие длинные косы.

– Ох…

– Вы были самая красивая.

Она затрясла головой.

– Ну, хорошо, самая милая. Так правильней будет. Эми Хоуп была самая красивая в те времена. А сейчас она в Данфермлине – торгует собой на улице.

– Нет.

– Это правда.

– Ох!..

– Она и ко мне приставала. Да только потом признала меня.

В голове у Сары все шло кругом, все было как во сне – немножко из-за выпитого виски, а главным образом из-за разговора с этим человеком. Она встала и засуетилась чтобы привести себя в чувство.

– А потом, конечно, со стыда убежала без оглядки.

Он громко фыркнул.

– Да вы не знаете Эми Хоуп, – сказал он. – Ничего подобного. Она сказала, что любого парня из Питманго ублажит бесплатно.

Сара вспыхнула и хотела было выбежать из комнаты. Но тотчас спохватилась: нельзя же бросить его одного в кресле – она ведь не знала, сможет он оттуда выбраться без чужой помощи или нет. И она вернулась к своей стирке.

– О, господи, – услышала она. – Вы уж меня извините. Какой же я болван. Просто я почувствовал себя, вернее, чувствую, как дома. Понимаете?

– Да.

– Я забылся. Вы меня простите?

Она выжала рабочую фуфайку Джемми, и ей вдруг стало жаль этого парня. Ему никогда уже больше не понадобится такая фуфайка. А для Сары представление о мужчине было неразрывно связано с работой в шахте.

– Я вас прощаю.

Но ни тот, ни другая не знали, как вновь завязать разговор. Он еще плеснул ей виски.

– Недотепа! – повторил он. – Ну, и вруны же! Да я мог бы есть с этого пола. Это самый чистый дом на всей Тошманговской террасе.

– Только не тогда, когда мужчины приходят из шахты.

– Ох, а что же в таком случае называется чистотой?

Она увидела, как лицо его, такое цветущее и веселое, помрачнело. Не надо было ей затрагивать эту тему.

– А вы скучаете по шахте? – спросила Сара.

– О, да!

Он насупился, и она решила: пусть еще выпьет. Время перешло на вторую половину дня, и в дом проникли косые лучи солнца, покрыв тусклой позолотой все, что попадалось на их пути, – дурманящая пора, особенно если ты сидишь в кресле и свет падает на тебя.

– Нравилось мне это: доберешься до «Колледжа» весь потный, усталый, но, понимаете, чувствуешь, что поработал, и поработал как следует, выпьешь доброго пивка, а там тебя ждет баня и чай, и весь вечер впереди, делай что хочешь, ох, и нравилось мне все это. Нравилось, понимаете, даже там, внизу: рубишь уголь, откалываешь кусок за куском, зарываешься в него все глубже и глубже и откатываешь, откатываешь бадью за бадьей. Хорошие там люди внизу работают – это мне тоже нравилось.

Солнце освещало его ссутуленные, покатые плечи – широкие плечи углекопа, подумала Сара, – и его волосы, такие светлые, а сейчас на солнце даже красноватые, так что, если вдруг повернуться и посмотреть, можно подумать, что голова у него в огне.

– А теперь что вы станете делать?

Опасно было задавать такой вопрос этому человеку, но, сама не зная почему, она почувствовала, что должна это выяснить.

– Хочу работать на шахтном подъемнике и буду там работать. Я сейчас учусь для этого, беру уроки. Понимаете, хочу стать тем, кто опускает людей, в шахту и поднимает на поверхность уголь и людей. А теперь помогите-ка мне встать.

Она порадовалась за него. Помогая ему подняться с кресла, она заметила, какие сильные у него руки и кисти, и тут вспомнила, что говорили люди, когда произошло с ним несчастье, а тогда говорили, что только человек бычьей силы мог остаться после такого в живых.

– А потом собираюсь жениться.

– Вот как!

– И женюсь.

– Уверена, что женитесь.

И она снова порадовалась за него. Сколько было в Нижнем поселке калек с печальными глазами, отживших, еще не успев начать жить, людей, на которых поставили крест, хотя им еще и двадцати не исполнилось.

– Ну, так вот. А вы выйдете за меня замуж?

– О, да.

Слова эти вылетели сами собой. Раз – и все. Она поднесла руку ко рту, потрясенная тем, что натворила. Но назад пути не было. К тому же это была правда – она знала это, и он знал. И уже не имело значения, что по лицу ее текли слезы и что ее трясло в истерике, важно было то, что она знала и он знал, и оба понимали, что уже знали это, когда он опустился в кресло и они оба хохотали.

– Тогда, может, ты поцелуешь меня?

Она так быстро отпрянула, что он во второй раз чуть не упал.

– О, нет.

– Почему? Ты же выходишь за меня замуж.

Она отошла подальше от него, чтобы он не мог ее достать.

– Не знаю. Это совсем другое. – Еще бы не другое, когда ты одна в доме, и с тобой мужчина, первый гость, перешагнувший порог, и этот странный угасающий свет дня. – Для этого я вас еще недостаточно знаю.

Он так долго молчал, что она испугалась, уж не обидела ли его, или, может, он вдруг передумал – так же внезапно, как раньше предложил ей выйти замуж.

– Оно понятно, – сказал Сэнди.

А он, оказывается, мог сам встать: он поднялся с кресла, пересек комнату, опираясь на палки – «горбыли», как он их называл, и подошел к порогу. Саре вдруг захотелось, чтобы он поскорее ушел. Она просто не в состоянии была вынести его присутствие еще хотя бы минуту – слишком это было для нее большим испытанием, слишком трудно было во всем разобраться. А потом ей хотелось, чтобы он ушел до того, как вернется мать с пакетами из Обираловки.

– Ну… спасибо вам, – сказала Сара.

– Спасибо и тебе.

Она повесила фуфайку у огня и вышла на улицу выплеснуть воду.

– За виски, – сказала Сара.

– Ах, да, виски. Это ерунда.

Сара слегка покраснела, но он не заметил этого.

– И за то, что вы сделали мне предложение.

– Ах, это. Да, это важно.

Ну, а теперь уходи, говорили ее глаза, но он словно не видел их призыва. Ему хотелось унести с собой что-то более весомое, точно она должна была дать ему каравай хлеба, а не обещание своей души и тела.

– Когда можно будет поговорить с твоим отцом?

– С отцом? У нас надо говорить с матерью.

– Нет, нет. В таких случаях всегда опрашивают у отца.

– А-а, я не знала. Скоро.

– Как скоро?

– Скоро.

Он вдруг протянул руки и схватил ее, прижал обе ее руки к телу и поцеловал в губы так, что они начали у нее гореть.

– Мы же с тобой давно знаем друг друга, – сказал он и рассмеялся. И на этот раз сумел с помощью своих палок сам перебраться через порог, тем более что ему не мешала бутылка с виски, вышел на улицу и направился к своему дому, стоявшему в том конце, где жили все остальные Боуны. Он не обернулся – только разок взмахнул палкой, и она поняла.

– Долго он тут был? – опросила ее мать.

Сара потеряла всякое представление о времени. Она попыталась это определить по тому, как солнце светило в окно.

– Кто? – наконец спросила она.

– Да этот мужчина.

– Мой муж?

Мать впилась ей в плечо.

– Ты это что?

– Что значит – «что»?

– «Мой муж»! – передразнила мать.

– Разве я так сказала?

Мать кивнула.

– Наверно, я просто оговорилась.

Мать внимательно посмотрела на нее.

– Угу, должно быть, оговорилась, потому как запомни вот что. Мы к себе в семью безногих уродов не возьмем. Мы отдадим тебя такому, который может работать и денежки откладывать.

– Угу, маманя.

Немного спустя все они, конечно, узнали, кто первый перешагнул их порог, кто был их первым гостем: Сару выдала бутылка на комоде и то, что ют нее пахло виски, – и очень огорчились. Раз приходил блондин – жди беды, по крайней мере в ближайший год.

– Он, конечно, славный малый, но как могла ты его впустить? – спросил Эндрью. Сара только улыбнулась – Ты могла поговорить с ним на крыльце.

– Он просто вошел – и все.

– Похоже, что тебя это не очень огорчает?

– Нет.

– И это все, что ты можешь сказать? «Нет» и все? – воскликнул Джем. – Конечно, свод обрушится не на твою башку.

– Да как же он мог перешагнуть наш порог, когда у него ног нет?

И это сработало – так же как сработало с ней. Над ними уже не висела угроза беды – доказательство было настолько простое и непреложное, что они даже рассмеялись. И тут же решили покончить с этой ерундистикой насчет первого гостя. Сэм сбегал на Спортивное поле и вернулся с чернявым Вилли Стюартом – Красавчиком Вилли, приземистым широкоплечим малым, которого все жители в Питманго, обладавшие не слишком привередливым вкусом, считали самым красивым парнем в округе. Сэм предложил ему зайти в дом выпить, а Сара, к удивлению всей семьи, поцеловала его.

12

Йэн услышал это первым, каким-то образом так получалось, что «простачок» Йэн всегда первым слышал дурные вести. Он перехватил Сэма, когда тот шел со Спортивного поля после того, как команда Питманго накостыляла команде из Кингласси.

– Ну, как сыграли? – хотя он уже все знал.

– Разгромили в пух и прах, – сказал Сэм. – Они удирали с поля так, что только пятки сверкали.

– Ага, неплохо, потому что это, может, в последний раз, – сказал Йэн. Сказал как бы между прочим, очень спокойно.

Сэм все-таки клюнул на удочку.

– Что это значит?

– А сколько ты мне дашь, если я скажу тебе что-то такое, что очень для тебя важно?

– Ничего не дам. Ты ведь все равно рано или поздно выболтаешь.

Однако вечером Сэм взял брата за руку и утянул за собой из дома.

– Ну, ладно, так в чем же дело – выкладывай! – И он бросил трехпенсовик на булыжник.

– Я, конечно, могу нагнуться, но не за этим. – Сэм швырнул еще пенни. – Тут требуется еще одна такая монетка.

– А если будет такая? – Сэм показал ему кулак.

– Не поможет.

Сэм бросил на булыжник второе пенни. Йэн набрал побольше воздуха в легкие.

– Спортивное поле будут огораживать. – Ему, казалось, доставляло удовольствие сообщать эту новость. – Его закрывают, отбирают у нас.

– Не имеют права, – сказал Сэм. – Это наше поле.

– И все равно отберут, – оказал Йэн. Сэм всмотрелся в узкое лицо Йэна.

– Ты врешь! – крикнул он. – Признайся, что врешь. – Он протянул руку и схватил Йэна за куртку. – Скажи мне, что ты вонючий врун.

Йэн не шелохнулся – не попытался ни высвободиться, ни удрать.

– Вонючий врун! – выкрикнул Сэм.

По всей улице захлопали двери. Из одного дома вышел хозяин с увесистой сучковатой палкой в руке.

– Поосторожней в выражениях, ясно? – сказал он и тут же опустил палку. – Это Сэм Камерон! – крикнул он кому-то в дом. – Можешь себе представить? А я-то думал, что он приличный малый.

Сэму стало стыдно, но он не выпустил Йэна.

– Ну, хорошо, откуда ты это узнал?

– В конторе Брозкока. Пришло письмо мистеру Брозкоку от юриста леди Джейн.

В таком случае этому, пожалуй, можно поверить. Брозкок нанимал шахтерских парнишек убирать свой кабинет, и ему в голову не приходило, что такой парнишка умеет читать, хоть он и учился в школе компании.

Так вот, принялся рассказывать Йэн: пустошь хотят огородить и посреди нее заложат новую шахту. Там, где сейчас стоят крикетные ворота, будет отвал, а там, где поле для регби, будет дробильня. Надшахтный сарай поставят на футбольном поле, где Сэм покрыл себя такой славой, а склад для хранения только что вырубленного угля будет там, где метают кольца. Сэм выпустил брата.

– Знаешь, где тут прокол? – Он вдруг повеселел. – Земля-то ведь общинная, а по английским законам общинную землю нельзя отбирать у народа, этого не может сделать даже великая леди Джейн Тошманго, или графиня Файфская, или как она там, черт бы ее побрал, себя величает.

Йэн пожал плечами.

– Нечего пожимать плечами. Она сдает в аренду эту землю, а мы арендуем ее и платим за это – каждый год в День освобождения углекопов наваливаем задаром бадью с углем. Так что ничего она поделать не сможет.

Йэн снова пожал плечами: он ничему не верил. Сэм улыбался: он верил в закон.

Правда, после этого иной раз ночью, лежа в постели, Сэм вспоминал про поле и начинал волноваться. Не мог он поручиться, что Брозкок и Питманговокая угледобывающая и железорудная компания не попытаются что-то тут предпринять. Тогда он решал, что надо пойти повидать мистера Селкёрка – порасспросить его насчет законов, однако утром, когда он при солнечном свете шагал по сочной зеленой траве к себе на шахту, самая мысль о том, что эту пустошь могут у них отнять, казалась ему нелепой. К тому же Сэм терпеть не мог Селкёрка, эту опухшую красную рожу, за то, что он забивал его отцу голову всякими идеями – «красными идеями», от которых тот лишь терял покой и чувствовал себя несчастным; не мог он простить Селкёрку и того, что он своей трепотней сумел незаметно оторвать от них Роб-Роя. Да нет, ничего они тут не сделают, как ничего не могут сделать с Камеронами, хотя их фамилия и стоит в «черном описке» компании – для устрашения рабочих и их семей. Странно как-то она ведет себя, эта компания: Камероны значатся в «черном списке», а зарабатывают куда больше денег, чем во все предыдущие годы. Угольщики теперь всегда стояли вдоль причалов Сент-Эндрюса – и в таком количестве, что Мэгги Камерон уже не посылала своих детей на Горную пустошь, чтобы вести Камеронов счет.

Видно, правильно они рассудили, не приняв Сэнди Боуна за своего первого гостя. Время уже подходило ко Дню освобождения углекопов, который в угольных поселках, по сути, заменяет Новый год, когда все празднуют и устраивается парад – «пурад», как говорили в Питманго, – а обвалов в шахте не было, никаких пожаров и взрывов не произошло, и никого не обнаружили без признаков жизни, задохнувшимся от газа. Денежки со звоном продолжали падать в копилку, так что скоро урон, понесенный на волнистых рожках, был возмещен, и даже Гиллон почти забыл об укорах совести, глядя на все тяжелевший ящик с серебром.

Три обстоятельства, с точки зрения Мэгги, осложняли жизнь семьи, но только одно из них было серьезным. Роб-Рой теперь перестал даже делать вид, будто вносит свою лепту в Камеронов котел, но этого следовало ожидать. Страшно было то, что из-за пьянства он может скоро лишиться работы, и, хотя он не жил с ними, Мэгги понимала, что семья не даст ему голодать. Значит, на Роб-Роя придется тратить семейные сбережения.

А тут еще Сару несколько раз заставали на задворках с Сэнди Боуном. Правда, потом Сара неизменно раскаивалась.

– Послушай, – говорила ей Мэгги. – Он славный парень и из хорошей семьи, но держись от него подальше. Ты же только завлекаешь его. Не желаем мы иметь хромого селезня в семье – это мое последнее слово.

Сара всегда говорила «да» и что она, мол, знает и понимает; она всегда плакала от раскаяния и снова попадалась, точно пьянчужка, который клянется не притрагиваться к вину и попадается с бутылкой.

И потом что-то неладное творилось с Сэмом.

За месяц до Дня освобождения углекопов, когда настал его черед положить свою долю в копилку, у него не оказалось ни гроша.

– Где деньги? Что с ними случилось? – спросила тогда Мэгги.

– Я не могу тебе сказать.

– Да ты понимаешь, какой это грех с твоей стороны! – Ни одному из Камеронов и в голову не пришло бы считать, что это не грех.

– Знаю. Могу только заверить, что возмещу эти деньги.

Все были потрясены. Роб-Рою случалось недодать свою долю, но никто еще ни разу так решительно не отказывался давать вообще.

– Дело в Роб-Рое, да? – наконец сказал Гиллон. – Он попал в беду, и ты отдал ему свое жалованье.

Сэм, не поднимая глаз, лишь покачал головой; тут Джемми решил, что все понял, пересек комнату и обхватил брата за плечи.

– Слушай, человече, – сказал Джем. – Кто она там ни есть, не смей жениться. Не один ты виноват – она тоже. Она получила такое же удовольствие, как и ты, так что нечего тебе расплачиваться.

Сэм тщетно пытался вставить хоть слово.

– Пусть посидит недельку-другую на позорном стуле – ничего, не помрет. Не в первый раз такое случается, не в первый раз шахтерский парень добирается до малинки.

– Джем! Джемми!.. – прорвался наконец Сэм. – Ни до какой малинки я не добирался и никому детей не делал.

Это не сразу дошло, потому как загвоздка, казалось, была найдена и проблема решена.

– Что же тогда случилось с деньгами?

– Нет у меня денег.

– Да разве это ответ, человече?

– Другого у меня нет.

До сих пор он никогда еще не подводил Мэгги. И домой приносил не меньше Гиллона. Однако Джемми кое-что все-таки прояснил: слава богу, хоть ребенка в доме не будет – и то хорошо. Мэгги поставила нолик рядом с именем Сэма и сказала:

– Ну, остальные, давайте кладите. – Она произнесла это с ожесточением, потому что теперь ей очень нужны были деньги, каждая монетка. Содержимое копилки предназначалось для исключительно важной цели, но пока только Мэгги знала об этом.

13

Уже многие годы она держала его под надзором, радуясь малейшему признаку обветшания и упадка.

КОМПАНИЯ «ДУГЛАС ОГИЛВИ И СЫНОВЬЯ».
ПРОДАЖА ШАХТНОГО ОБОРУДОВАНИЯ.
ЗАДНЯЯ УЛИЦА, КАУДЕНБИТ.

Дело было в неумелых руках, неумело велось, разваливалось. Мэгги ни разу никого там не видела. Когда-то эта компания снабжала оборудованием все шахты вокруг Кауденбита, да и сейчас еще кое-что поставляла в силу привычки и инерции. Однако мистер Огилви, унаследовавший дело, по-настоящему не интересовался им и не имел к этому вкуса. Материалы хранились кое-как, заказы терялись, задолженность не взыскивалась, машины иной раз подолгу стояли под дождем и под снегом, так что под конец приходилось отдавать их либо по себестоимости, либо даже с убытком, лишь бы вообще продать.

И вот когда один из сыновей старика, Малкольм, умер то ли от пьянства, то ли от падения с лошади, то ли от обеих причин сразу, а его другой сын, Дональд, решил, что он не может больше жить в такой дыре, как Кауденбит, и уехал из Шотландии в Канаду, Мэгги поняла, что настало ее время. Приблизительно через месяц после отъезда Дональда она написала старому мистеру Огилви первое письмо; она уж постаралась написать его возможно более твердым, мужским почерком и подписалась: «М. Д. Камерон».

Нет, ответил он ей, он не собирается продавать дело только потому, что лишился сыновей: ему все-таки надо зарабатывать себе на жизнь. Тогда она ответила, что он, по всей вероятности, неверно ее понял: Группа Камерона, как она себя назвала, вовсе не собирается покупать у него дело, а хочет лишь приобрести опцион на право покупки за сумму, которая была бы приемлема и для него и для них, – на тот злосчастный случай, если вдруг с ним что-то произойдет. Опцион они будут возобновлять каждый год, и всякий раз будут платить ему за это наличными. Она нисколько не удивилась, получив приглашение приехать в Кауденбит в одну из суббот для разговора с мистером Огилви. Зато он очень удивился, обнаружив, что М. Д. Камерон – женщина.

– Баба!.. – сказал он. Ему это показалось необычайно любопытным, необычайно своеобразным, необычайно смешным. – Баба – и вдруг занимается продажей шахтного оборудования!.. – Он улыбнулся и покачал головой. Мэгги не без удовольствия отметила, что во рту у него нет ни одного зуба. – Да это все равно, как если бы баба решила заняться разведением быков.

А она тем временем не без удовольствия отметила про себя, что мистер Огилви так же стремительно шагает под уклон, как и его дело. Достаточно было повнимательнее приглядеться к нему, чтобы понять, что недалек тот день, когда с ним приключится что-то неладное. Он тоже внимательно изучал ее, хотя не так-то просто было разобрать ее черты в потемках, а вернее, в грязном свете, проникавшем сквозь стекла его канторы.

– Вы когда-нибудь спускались в шахту?

– Нет. А что, мистер Уэстуотер умеет писать книги и потому так удачно торгует ими?

Это рассмешило его.

– Умно, – сказал он. – Чертовски умный ответ. Я бы сказал, за это надо выпить. Не составите мне компанию – может, пригубите вишневки?

Ага, подумала Мэгги, вот оно, вот слабое место, роковая страстишка, коль скоро человек начинает пить уже в субботний полдень!.. Отлично. Она никогда прежде не пробовала вишневки, но тут решила вьшить, чтобы поощрить его. Все шло отлично. Мистер Огилви откинулся в кресле и поставил рюмочку с вишневкой на кипу невскрытых конвертов с заказами или счетами – в воздух взвилось облачко пыли.

– М-да, – вздохнул он. Казалось, он был очень доволен и собой и тем, как все складывалось. – Если бы миссис Огилви видела, как я выпиваю у себя в кабинете с дамой, и притом хорошенькой… Она у меня страсть какая ревнивая.

Было бы кого ревновать, подумала Мэгги, но промолчала.

– Да, уж это точно: если вы займетесь нашим делом, то будете самым красивым торговцем шахтным оборудованием.

Еще одна страстишка, подметила Мэгги. Возможно, он еще и принимает настойку опия, а то и капли от кашля на морфии.

– Вы не возражаете, если я закурю? – спросил он. – Так приятно затянуться сигарой, когда пьешь вишневку. – Он налил себе еще рюмочку. И с наслаждением, как она отметила, понюхал сигару. «Еще и это!» – подумала она. Теперь она была уверена, что, прежде чем они подпишут какую-либо бумагу, он непременно предложит ей побаловаться в постели, и поймала себя на том, что взвешивает, как далеко готова она зайти.

Они поочередно то наступали, то парировали выпад собеседника, потягивая вишневку – в основном занимался этим мистер Огилви, – и, когда в бутылке оставалось меньше половины, подошли наконец к делу. Предложение было весьма необычное. Группа Камерона согласна платить мистеру Огилви по двадцать фунтов в год на протяжении всей его жизни или до тех пор, пока он будет оставаться во главе предприятия, в обмен на опцион, дающий право на приобретение дела за 300 фунтов у его наследников или у него самого, если он пожелает уйти на покой.

– Значит, вы сейчас, не сходя с места, заявляете, что, если я проживу еще двадцать лет (она была уверена, что он назовет именно эту цифру), вы готовы заплатить мне четыреста фунтов только ради того, чтобы иметь право перекупить мое дело за триста}…

Мэгги кивнула и отпила глоток вишневки. А сама подумала: «Ему сильно повезет, если он дотянет до конца зимы». И налила ему еще рюмочку.

– Теперь мне ясно, почему женщины не занимаются делами, – оказал мистер Огилви. – Посмотрел бы кто-нибудь сейчас на вас, сказал бы, что вы рехнулись. А я так всегда говорю, что место женщины в постели… м-м… в доме, – поправился он. Он бы наверняка покраснел, подумала Мэгги, если бы у него было достаточно крови в жилах. Сейчас же он лишь пошуршал бумагами.

– Дайте мне еще немного времени, чтобы подумать, – сказал мистер Огилви.

Никакое время ему не нужно – Мэгги это прекрасно понимала, – просто ему хотелось иметь повод снова встретиться с ней. Такова цена, которую ей придется заплатить, – помимо грошей из копилки. И выполнить это ей будет куда легче, чем отдать деньги.

Он вывел ее на улицу. Стекло в витрине, где лежали насосы, которыми он торговал, было покрыто таким толстым слоем пыли, что снаружи ничего нельзя было рассмотреть. Мэгги почувствовала, как рот ее, словно в предвкушении лакомства, наполнился слюной при одной мысли о том, какие она произведет тут изменения, чтобы вернуть к жизни умирающее дело. И пока он целовал ее руку и с излишней многозначительностью пожимал ее пальцы, она думала о том, что в магазине, выходящем на улицу, можно устроить выставку оборудования, лежащего на складе, а в конторе, где они находились, [можно вести бухгалтерию. Под открытым небом, при ярком свете дня, мистер Огилви выглядел ужасно – в нем было что-то напоминавшее улитку: большие, прикрытые тяжелыми веками, слезящиеся глаза, мешки под ними, глубокие морщины, прорезавшие лицо и делавшие его похожим на створку раковины. Да, конечно, это риск, она понимала это, но, глядя на мистера Огилви при ярком свете, подумала, что не такой уж и большой риск.

Недели через две-три он зашел далеко – слишком далеко, как она и ожидала, – и руки его очутились там, где не имели права быть, и тут она заарканила его. Мистер Огилви подписал бумагу, и она выдала ему пять фунтов за квартал. На опционе стояли обе их фамилии, и бумага уже лежала у нее на груди под платьем. Теперь содержимое копилки приобрело цель – назад пути не было. Камероны уже сделали шаг вверх и пойдут дальше, хотя восхождение может быть долгим. Но они выберутся.

Вот почему Мэгги так вела себя, когда Сэм в очередной раз ничего не положил в копилку. У них появилась цель, и, хотя никаких отступлений от жертвоприношения копилке и раньше не допускалось, теперь даже мысль о такой возможности была исключена. Деньги должны поступать в копилку. Мэгги чуть не выгнала сына из дома, но, вовремя спохватившись, что потеряет тогда еще больше, взяла себя в руки. Один только Сэнди Боун, получивший работу на подъемнике, имел представление о том, что творилось с Сэмом. По утрам он опускал его в шахту вместе с другими углекопами, а в следующей клети поднимал наверх. По вечерам, перед самым концом смены, он снова опускал Сэма под землю и через четверть часа поднимал его вместе с теми, кто закончил работу.

Для компании, которую не очень-то это заботило, потому что прежде всего страдал сам Сэм, теряя заработок, он числился среди получивших травму. На самом же деле Сэм тренировался к предстоящим спортивным состязаниям. Он бегал по дорогам в низинах, где его нельзя было увидеть из поселка. Сначала это ничего не давало: он был сильный парень, но мускулы у него, как у всех углекопов, были неравномерно развиты – одни совсем атрофировались, а другие набухли как шишки от работы в согнутом положении и необходимости бесконечно сгибаться и разгибаться, поднимая тяжести. Сэм поставил себе целью расковать свое тело, сделать его гибким и послушным и для этого начал бегать. Так он тренировался неделю, и ему уже казалось, что никогда он не добьется желанного результата, но вот однажды дело пошло на лад: к нему вернулась способность бежать легко, большими рывками, как он бегал мальчиком, прежде чем пошел на шахту. Ту неделю у него болело все тело: хоть на шахте и тяжело было работать, но бег требовал непрерывных усилий. Он бегал до тех пор, пока у него не появилось второе дыхание, а потом до тех пор, пока тело не стало словно бесчувственным и умение бегать не превратилось в самый совершенный из его талантов.

Следующую неделю он работал над прыжками – прыжок на месте, прыжок с разбега в длину, бег с препятствиями, прыжок с разбега в высоту – и над бросанием тяжестей. Тут таилась наибольшая для него опасность, потому что, сколько бы он ни практиковался, в Питманго были парни посильнее его, вроде, например, Энди Бегга. И чтобы состязаться с людьми, от природы более сильными, ему придется брать скоростью, быстротой разворота, своевременностью броска, стремительностью размаха. К концу второй недели он бросал 36-фунтовый камень в два раза дальше, чем в начале недели, а потом – на пять или шесть футов дальше любого другого метателя камня в Питманго.

По ночам, лежа в постели, он перебирал в уме все состязания, тщательно продумывал каждое, зная, кто ему будет противостоять, разрабатывал план действий, потому что в конечном счете все сводилось к тому, чтобы установить для себя определенный темп, правильно использовать свои силы. К чему выигрывать забег, опережая соперников на пятнадцать ярдов, когда достаточно и одного, или делать три попытки в прыжке с разбега, когда успеха можно добиться за один раз.

Дело в том, что он задумал совершить то, чего никто еще никогда не совершал с тех пор, как в 1705 году начались эти игры, да, наверное, и не мечтал совершить. Сэм решил победить во всех состязаниях.

Во всех!

Он перевернулся на бок, решительно брыкнул ногами, так что одеяло свалилось на пол.

– Что с тобой, человече? – спросил его Джемми. – Что ты такое задумал? Ты выглядишь точно загнанная скаковая лошадь.

Именно это Сэму и хотелось услышать. Но он решил по возможности не раскрываться.

– Послушай, – сказал Сэм, – у нашей матери есть своя мечта, и никто ее не спрашивает какая. Ну вот и у меня есть мечта, и я не хочу, чтобы меня об этом спрашивали.

– Что-то маловато времени ты стал проводить в шахте.

– Откуда тебе это известно?

– Ох, да перестань ты, Сэм. Неужели ты думаешь, никто не видит, как ты размазываешь угольную пыль по физиономии, чтоб выглядеть так, будто трудился целый день?

Сэм растерялся. Вся беда в том, что, когда работаешь в таком поселке, от посторонних глаз не укроешься.

– Могу тебе сказать только одно: все, что от меня требуется, все до последнего цента будет лежать в копилке.

– Да плевал я на копилку.

– А я не плевал.

Выиграть все состязания. Все бутылки виски, все десятишиллинговые бумажки, все серебряные чашечки, которые дает для этой цели леди Джейн. Все ленты, все почести, все призы Питманго. И куда бы они потом из Питманго ни уехали, имя Камеронов, имя Сэма Камерона должно остаться здесь в памяти навсегда.

14

Сэм вдруг сел и диким взглядом обвел комнату.

– Что это? Мы опоздали. Прозевали игры.

Джемми протянул руку и опрокинул брата на соломенный тюфяк.

– Успокойся, человече, они только разогреваются. Они лежали в темной комнате, прислушиваясь, и тут до них снова долетела музыка.

– Питманговский духовой оркестр углекопов.

– Самый плохой духовой оркестр в Западном Файфе.

– Во всей Шотландии.

– Не понимаю, как вы можете так насмешничать, – сказал Энди. – Могли бы поступить туда, вас же приглашали. Вот и сделали бы оркестр лучше.

– А ты видал, в каких они шляпах? Точно коробки из-под пилюль. Такие надевают разве что на мартышек.

– Болтать-то легко, а ты пойди поиграй, – заметил Энди. Послышался раскат барабанной дроби и вслед за ним грохот цимбал.

– Вовремя сказано, – заметил Сэм.

Над гулом барабанов извился голос флейты.

– А Сара – молодцом, – сказал один из ее братьев.

– Сара лучше всех.

Они лежали, наслаждаясь сладкой возможностью поваляться на соломе.

– Как вы думаете, между нею и Сэнди Боуном что-нибудь есть? – спросил Эндрью.

– Ну, конечно, но какое это имеет значение? Она же не хочет, чтобы Сара выходила за него.

– У Сары есть своя голова на плечах, – сказал Эндрью.

– Так-то оно так, да только головой этой вертит мать.

– И снова – молчание. Она. Всегда она. Они слышали, как она хлопочет на кухне: дробный перестук каблуков, быстрые шаги туда-сюда, грохот посуды – тарелки у них никогда не ставили, их с грохотом швыряли на стол и со стуком убирали, так что они всегда слышали наверху, как она двигается внизу. В комнату вдруг ворвалось мычание тромбона – кто-то изо всех сил дул в него, прогоняя воздух сквозь раструб.

– Точно хряка режут, – заметил Джемми.

– Свинью, – поправил его Энди.

– Хряк – лучше.

– Смотри, услышит она тебя, – предостерег Эндрью.

– Хряк, – сказал Сэм.

– Хряк, – сказал Джемми.

– Хряк, – сказал Йэн. Все смотрели на Энди.

– Хряк, – сказал Энди.

– Хряк, хряк, хряк, – проскандировали все вместе, тихо, но достаточно четко. – Хряк, хряк, хряк.

– Ух, до чего здорово, – сказал Сэм. – Вот какие мы смелые.

– Нехорошо это, – сказал Энди, все рассмеялись и проскандировали еще раз.

Гиллон лежал в постели и слушал. Каждое произнесенное ими слово проникало в залу, точно лестница была вытяжной трубой. Надо будет их предупредить. Он радовался за мальчиков и завидовал им – лежат в своих постелях и обмениваются впечатлениями о жизни. У него никогда такого не было. Нет этого и сейчас. Мальчики больше к нему не прислушиваются – все она да она. Сам виноват. Выпустил из рук вожжи, сдался без борьбы. Деньгами теперь распоряжается Эндрью. Да и как тут возразишь? Он умеет дешево купить. Это Эндрью ездил в Киркэлди за линолеумом и потом продавал его в поселке; он договаривался с нужными людьми у заводских ворот, спорил с ними, добиваясь выгодной сделки, а все потому, что Гиллон не умеет вести дела с такими людьми. Он сам слышал – и на шахте и по дороге домой, – как люди у него за спиной говорили: «Да уж, теперь это Джон Томсон», – так называли в Питманго мужа, который под каблуком у своей жены.

«Вот жалость-то, а ведь это он уложил на лопатки Энди Бегга». – Они всегда вспоминали об этом «к вящему его унижению. – „Кто бы мог поверить, что так будет?!“

Гиллон свесил ноги с кровати и по привычке принялся натягивать свою шахтерскую робу, но почти тотчас сбросил ее и достал воскресную черную пару. Из черного костюм давно уже стал сивым, а спина пиджака – он сейчас отчетливо увидел это ори ярком свете – блестела: еще бы, сколько тысяч часов провел он в этом пиджаке, прижавшись спиной к деревянной скамье часовни. Костюм явно отслужил свой срок. На брюках материя поредела так, что просвечивала. насквозь.

Дело ведь не в том, думал Гиллон, что он слишком много уступил жене, а она забрала чересчур много власти, – тут совсем не то. Просто у нее настолько больше желаний и настолько они сильнее, что на весах она перетягивает. Ведь когда видишь, что человеку очень чего-то хочется, трудно ему этого не отдать. И это вовсе не значит, что ты сдался, – просто поступил разумно и облегчил себе жизнь.

Гиллон поднялся наверх, в комнату мальчиков. Он всего во второй раз заходил туда, что показывало, как мало между ними сохранилось общего. Они удивились, увидев отца.

– Пора бы и вставать, – сказал Гиллон. – Через полчаса начнется парад.

– Мы не идем на парад, папа, – сказал Сэм. – Будем отдыхать до игр.

– Но сегодня же День освобождения углекопов, – сказал Гиллон и, обведя взглядом комнату, посмотрел на остальных сыновей. – Вы не идете на парад?!

– Лучше отдохнуть, папа. Чего ходить на этот «пурад», – сказал Джем. – Да еще когда такой плохой оркестр.

– Так-то оно так, но вы, видно, не понимаете. Это же День освобождения углекопов.

Нет, они не понимали.

– Послушайте, – сказал им отец. – Я не из этих краев, но я знаю, что здесь было, и такого забыть нельзя – это же ясно.

– Все это прошло и быльем поросло, папа, – сказал Энди.

Гиллон повернулся и пошел к лестнице. Раз им это не ясно, значит, он не сумел их воспитать.

– Завтракать! – крикнула снизу мать.

Гиллон посмотрел на нее невидящими глазами, вышел на улицу и, как только мог быстрее, зашагал в конец поселка. Селкёрк был, конечно, еще в постели, но Гиллон заставил его подняться.

– Я хочу, чтобы вы пошли со мной и рассказали моим мальчикам, почему они должны принять участие в марше в День освобождения углекопов. Получите за это полбутылки «Гленливета».

– За такое вознаграждение я б заставил даже мистера Брозкока маршировать, – сказал библиотекарь и начал одеваться. Когда они добрались до Тошманговской террасы, он был весь красный, запыхавшийся, зато окончательно проснулся.

– Это мистер Селкёрк, о котором я тебе говорил, – сказал Гиллон.

– В жизни бы не догадалась, – парировала Мэгги.

– Где у нас «Гленливет»? Мистер Селкёрк не отказался бы выпить.

– И об этом я в жизни бы не догадалась. Не рановато-ли только – ведь «пурад» даже еще и не начинался?

– Тащите на стол бутылку, – сказал мистер Селкёрк.

– Ваш супруг любезно предложил мне выпить.

И она поставила бутылку на стол.

Выбраться из комнаты у них не было ни малейшей возможности, так как они лежали на тюфяках вдоль стены, что напротив двери.

– Значит, вам не угодно выйти на улицу в День освобождения углекопов, так? Вы не желаете приподнять свои задницы и сделать несколько шагов в память о тех, кто ушел из жизни до вас, я правильно понял? – Когда мистер Селкёрк решал сыграть голосом, в нем появлялся такой металл, что его слушателей дрожь пробирала до костей. – Вы желаете дать отдых своим бедным изношенным телам, чтобы лучше отличиться на играх? Прыг-скок-подскок и в награду – голубая ленточка?!. Что ж, браво, спортсмены, «ура» молодым Камеронам! Нет, нет, не вставайте, я этого не могу допустить. Дайте отдохнуть вашим натруженным ногам и не вспоминайте о тех, благодаря кому вы сейчас все имеете, о тех, кто умер в шахте не от ядовитых газов или взрывов, а от голода, во время смены… «Не серчайте, ребята, я чуток присяду» – и ни один не встал больше, все умерли от голода, с киркой в руке… То, что я вам сейчас рассказал, происходило не в старину, это происходило с людьми, которые и сейчас еще заживо гниют в Сыром ряду, в каморках, где вместо пола грязное месиво, где шныряют крысы, – с людьми, которые, проработав шестьдесят лет под землей, так ослабли, что не в состоянии даже выйти в отхожее место и делают все прямо тут, на полу… Но я не собираюсь говорить о них. Я расскажу вам о вашем родиче, лихие спортсмены, о вашем собственном деде, которого, когда ему было полгода, мать носила с собой под землю в корзине для угля, и он лежал по четырнадцать часов в грязи и сырости, пока его мать по лестницам таскала наверх стофунтовые корзины с углем; если все это сложить, то к концу дня она проделывала такой путь, как если бы совершила подъем на самую высокую гору в Шотландии, и спина у нее разламывалась от этих чертовых стофунтовых корзин. Он сделал большой глоток виски.

– На завтрак у ваших дедов была вода, на обед тоже вода и ломоть хлеба, из-за которого дрались крысы, ну а потом, конечно, наступал ужин, ужин… Да, ради такого пиршества стоило надсаживаться – кругляки с ложкой овсяной каши, если повезет…Хотите знать, откуда я это знаю? Из книженций, из архивов, из бумаг знаменитой Королевской комиссии по изучению применения детского труда в шахтах. Там имена всей вашей родни. И Драмы, и Менгисы, и Хоупы, и Пики. Всё славные древние имена рабов… И знаете, какую любопытнейшую вещь обнаружила комиссия, когда прибыла в Питманго? Детишки на ногах еле держались, точно у них и костей в теле не было, а если и были, то все погнутые. И по каким-то непонятным причинам все дети были невежественные и подавленные… Именно – подавленные. «Дети выглядят подавленными; надо, чтобы они лучше знали Библию и понимали ценность тяжелого физического труда»… Это они получили сполна – еще бы: компания с вниманием отнеслась к выводам комиссии. Открыли школу, где детей обучали Библии и, естественно, их завалили работой. Ну как, вы готовы к играм, джентльмены?

Стакан его был пуст, но у него всегда лежала в кармане бутылочка, и он плеснул из нее немного.

– А цепи – может, вам интересно будет узнать и насчет цепей: как ваша прабабка и ваш прадед были накрепко прикованы друг к другу, так что, когда они тащили салазки с углем к лестнице, которая вела из шахты наверх, они должны были тянуть их вместе. Вы, конечно, понимаете, что это делалось для их же блага… А когда они тянули недостаточно быстро, для чего, вы думаете, применялись цепи – по закону, не как-нибудь? Могу поклясться, что догадались. Этими цепями по лицу их, молодые люди, по лицу, так что собственные братья потом не могли их узнать. Это же были рабы – вот что интересно, потому как в этом поселке, за исключением вашего папаши, все из рабов. Странная штука, до чего же быстро люди все забывают. А ведь в ваших жилах течет кровь рабов, этого нельзя забывать, – таких же, как рабы, которых привозили из Африки; ваших предков продавали на шахту, их продавали вместе с шахтой, и дети их по закону обязаны были работать в шахте и умереть в шахте… Но особенно вам, наверное, интересно будет узнать, как умерла ваша прабабка. Когда вашего прадеда разнесло на куски обрушившейся скалой, ваша прабабка осталась с пятью детишками, которых надо было кормить. И хозяева помогли ей в этом. Они разрешили ей спуститься в шахту, и она рубила уголь, подтаскивала его к шахтному колодцу и поднимала на поверхность, на несколько сот футов вверх, – словом, навалили на нее уйму всяких обязанностей, но работала она медленно, а потому и платили ей меньше. Сэр Гилберт Тошманго положил ей восемь пенсов за шестнадцать часов работы, дорогие мои спортсмены, шестнадцать часов работы в день. Вот я и говорю: «Выпьем за сэра Гилберта в День освобождения углекопов!». Но вернемся к нашей теме… Одна картофелина в дань, молодые люди, и вся гнилая вода, какая есть в шахте, а вечером – петушиный крик с капустой. Вы не знаете, что это такое? Ничего, еще узнаете, если я хорошо разбираюсь в наших хозяевах. Это такой куриный суп, только без курицы и без капусты. Трава с пустоши, приправленная камнем для запаха, юные спортсмены, – вот это что… Так что лежите в кроватках, мальчики, и отдыхайте, набирайтесь сил для игр и веселья. А пока вы будете отдыхать, мне б хотелось, чтобы вы поразмыслили о том, какую жизнь прожила ваша прабабка. Она ведь была женщина, а потому ее ставили на работу в самые сырые места; а когда лодыжки у нее распухли и стали толщиной с бедро, ее послали работать туда, где шел газ. Работала она там без света, потому как, даже если зажечь свечу, свеча коптила и угасала, и дышала она самым что ни на есть смрадом, какой только испускают минералы… Когда ее нашли, она лежала ничком в грязи – думала, может, на полу глотнет свежего воздуха. Но не это было самым примечательным: весь забой был утыкан гниющими рыбьими головами, так как уголь она рубила при их фосфорическом свете.

Селкёрк помолчал, давая мальчишкам время осознать то, что он сказал. А они уже все поняли: урок не прошел даром, но мистер Селкёрк этого не знал или не желал знать.

– Они тоже не маршировали, юные мои спортсмены, они вообще никогда не маршировали. А если мимо проходил хозяин, они срывали шапку с головы и улыбались, пока не сводило скулы… Я скажу вам одну вещь, которой научило меня время. Плохо жить там, где нельзя улыбаться, но это ад, если ты живешь там, где надо улыбаться всегда.

Ребята начали подниматься со своих матрасов и одеваться, стараясь так повернуться, чтобы не смотреть мистеру Селкёрку в лицо.

А мистер Селкёрк со стаканом в руке, держась за стенку, двинулся вниз. Он был без сил – слишком много энергии потребовал от него этот разговор. На кухне он увидел бутылку, стоявшую на буфете, наполнил свой стакан, а бутылку сунул в карман пальто.

– Я слышала, что вы говорили, – оказала Мэгги, входя в комнату. Ему стало неловко от того, что она видела, как он сунул бутылку в карман, хотя эта бутылка и была ему обещана. – Урок, выходит, такой: выживает тот, кто крепче, – оказала она. – Кстати, младенец, которого мать таскала в забой с ядовитыми испарениями, был мой отец.

– Урок, выходит, такой, – передразнил ее библиотекарь, и в голосе его зазвучал металл, как и там, наверху: – Если бы вы все объединились и держались вместе, то выжили бы и не самые крепкие.

– Хоть и нелегко было, но ничего, выкарабкивались, – заметила Мэгги.

Селкёрк резко повернулся к ней.

– Ага, выкарабкивались. А сколько братьев и сестер вашего отца умерли, не успев встать на ноги?

Мэгги медлила с ответом.

– Четверо из пятерых, – победоносно изрек мистер Селкёрк. – Я это знаю по питманговекому реестру. Не многовато ли, оказал бы я, заплачено за то, чтоб научится выжить. Благодарствуйте за угощение, миссис Драм. – И он с треском поставил стакан на буфет.

Ребята в воскресных черных костюмах гуськом сошли по лестнице. Они были тихие, присмиревшие.

– На завтрак горячие булочки, – объявила мать, но ни у кого из них душа не лежала к еде. Они думали о своей прабабушке, которая глубоко под землей рубила уголь в отравленном забое при свете гниющих рыбьих голов. Мистер Селкёрк отнял у них всю радость дня.

15

Все было как всегда – Сэм это сразу увидел, и, однако же, он был доволен, что явился на парад. Надо показывать, что ты существуешь, – иначе с тобой считаться не будут. Оркестр питманговских углекопов выстроился в верхней части Спортивного поля; вот Уотти Чизхолм, 80-летний углекоп, все еще рубивший уголь, опустил свою перевязанную лентами кирку, и «пурад» начался. Пять или шесть сотен углекопов и их сыновья, а также несколько женщин и девушек, мелькавших то тут, то там, – все, кто еще помнил своих матерей или свое детство, – двинулись вперед под грохот барабана: трубачи берегли легкие до тех пор, пока кортеж не доберется до Нижнего поселка.

Это был день скрытого вызова – день, когда углекопы давали почувствовать свое единство, но делали это без нажима и не очень надеялись, что это им что-то принесет. И все же угроза, что в один прекрасный день они могут слиться в единую массу, чувствовалась всегда. Во главе шествия колыхалось несколько черных полотнищ в память о незабываемых, страшных днях на питманговских шахтах.

ЧЕРНЫЙ ВТОРНИК 1884 ГОДА!
Мы никогда не забудем тебя.
36 хороших людей ушли из жизни.

Другие полотнища, другие лозунги, и над всем – еле уловимая традиционная атмосфера вызова. Сэму больше всего понравилось полотнище с надписью: «Держись вместе!», но он решил не предлагать своих услуг, чтобы нести его, боясь перетрудить ноги. Слова на плакате были предельно ясны:

Держись вместе Живи вместе Умри вместе Победи вместе

Кое-кто из старых углекопов надел цилиндр – для «достоинства»: в Шотландии уже много лет как не носили их. Сразу за оркестром везли двухтонную бадью с отборным и тщательно вымытым углем – ее преподнесут леди Джейн Тошманго в Брамби-Холле; по издавна установившемуся обычаю так принято было платить за пользование парком, пожалованным леди Джейн углекопам для отдыха, а также за пользование колодцами и насосами.

С годами церемония усовершенствовалась. Хозяевам вручат уголь, и хозяева милостиво примут его, а потом с лужайки перед Брамби-Холлом стянут парусину, и из-под нее появятся стогаллоновые бочки лучшего шотландского эля, украшенные лентами, и горы коробок со сластями для работающих на шахте девчонок, и зазвучит на лужайке песня углекопов:

Ура, ребята, лорду Пиманго, Пускай у нас он здравствует вовеки!.. Но в День освобожденья все добро Давайте поровну разделим, человеки!..[24]

Из бочек вытащат затычки, вставят краны, брызнет эль, и вот уже открылся праздник. Мистер Селкёрк говорил, что тут его начинает тошнить: если раньше в воздухе и попахивало вызовом, то теперь – все, конец. Роб-Рой, естественно, не появлялся. В конечном счете верх всегда одерживал лейрд: мужики любят пиво.

После первого торжественного тоста бочки грузили на специально приготовленную вагонетку и тащили ее вверх, на пустошь, чтобы углекопы не располагались на лужайке, а пировали там, где им положено. Иные еще на лужайке начинали сбрасывать с себя пиджаки и снимать галстуки.

– Теперь ты сам видел, что она приняла уголь, – сказал Сэм Йэну. – Видел собственными глазами. Это, милый мой, все равно, что подписать контракт.

Йэн молчал. Если ты вообще никому не веришь, как можно верить собственным глазам?

– Нет, тут все ясно. Нельзя же взять уголь и отобрать потом пустошь. Это уж, дорогой мой, закон. О, господи! – вдруг перебил сам себя Сэм. – Смотри-ка!

Даже отсюда, с Тропы углекопов, с расстояния в четверть мили, заметно было что-то неладное. По давно сложившейся традиции, как и в церкви, верхняки устраивались все вместе в одной части пустоши, а низовики – в другой. Позже они будут вместе состязаться в играх, но сидеть, есть и беседовать вместе не будут. Мэгги Камерон расположилась в той части пустоши, где обычно сидели верхняки, и подле нее, футов на пятьдесят вокруг, – ни души: никто не расстелил одеяла, не поставил корзины с ленчем. Это уже был плевок при всех. Она сидела совсем одна среди зеленого островка, и зелень эта казалась зеленой раной на застеленном одеялами склоне пустоши.

– Расстелитесь вокруг, – приказала сыновьям Мэгги.

– Не волнуйся, все они будут тут, возле нас, еще до конца дня, – сказал Сэм. – Победители побеждают во всем.

Она не поняла, о чем это он.

Это был ленч, какого у них еще никогда не было. Холодные жареные цыплята и упитанный шотландский тетерев – никто и не видел, как она их зажарила. Бутылки с лимонадом и с лаймовым напитком – когда мальчишки подносили их к губам, жидкость искрилась пузырьками на солнце. Они видели, как другие семьи с завистью поглядывают на них. Жители Питманго при удаче и благополучии раскошеливались на бутылку содовой воды или шипучки разве что к Новому году. А у них были коробки с киркэлдийскими пряниками (говорят, они лучшие в мире), поджаренные хлебцы, и горячие булочки, и лепешки, смазанные медом; лимонный торт с безе – безе белоснежное, пышное – и, наконец, песочное печенье, и все это запивалось оранжадом.

– Кого это ты, мама, решила удивить? – спросил Сэм.

– Всех. А что тут плохого?

– Ничего, – сказал он не очень уверенно, а потом подумал: да кто он, собственно, такой, чтобы осуждать ее после того, что он сам задумал.

К ним подошла Сара, смущенная и такая нелепая в своей форме музыканта духового оркестра. Она там была единственной женщиной.

– Очень ты хорошо играла, – оказал ей отец, – особенно в «Шотландских колокольчиках». Громче всех, и флейта у тебя звучала так чисто, ясно, так музыкально.

«Вот оно опять – всех мы лучше», – подумал Сэм.

– Уолтер Боун и его семья предлагают перейти к ним и сесть всем вместе, – сказала Сара.

– Вот как? А почему бы им не прийти к нам и не сесть с нами? – спросила ее мать. На этом все и кончилось.

В эту минуту на другой стороне пустоши раздались крики «ура». Это открыли новые бочки с элем, и Джемми – уж такого-то Джемми никогда не упустит! – кинулся бегом туда с двумя кувшинами и встал в очередь. Вернулся он с элем, хоть и теплым, но все еще пенившимся и хорошим на вкус. Вокруг них люди пили и ели картофельный салат, сладкие пироги и кексы, а потом все повалились на прохладную колючую траву и уставились на облака, прислушиваясь к гудению жизни на пустоши; постепенно один за другим – за исключением Сэма, который не притронулся к элю, а съел лишь кусочек цыпленка да два-три пирожка и запил лимонадом, – все они заснули, даже его мать, заснули на солнце.

В четыре часа все, кто спал на пустоши, проснулись. Никакого специального сигнала подано не было – просто люди проснулись, точно в крови у них тикали часы, отмечавшие время в Питманго. Они поднялись на ноги и принялись убирать остатки пиршества, корзинки и плетенки, освобождая место для бегунов; с Брамби-Хилла прибыл мистер Брозкок, грузный и торжественный, верхом на свом коне, а за ним на рессорной двуколке прибыли призы для победителей. Хотя призы были дарованы лордом и леди Файф, распоряжался ими Брозкок. Он раздавал графское добро с таким видом, точно из своего кармана одаривал победителей.

Все шло, как было задумано Сэмом, если знать его замысел. Недели, проведенные в тренировках, сделали его стройным и гибким, тогда как у остальных участников тело было покорежено шахтой, мускулы неравномерно развиты. Словом, – камень и жижа. Напичкав себя едой и накачавшись добрым элем, они готовили свой дух к состязаниям, а Сэм духовно был давно готов к ним, и желудок у него был пустой.

Результаты забега на сто метров не явились ни для кого неожиданностью. Последние несколько лет Сэм и Бобби Бегг пробегали эту дистанцию голова в голову; удивило всех то, как легко Сэм на этот раз выиграл: он оторвался от остальных лишь у самого финиша и дышал почти ровно.

– Хорошо ты, малый, пробежал. Как зовут?

Сэм сказал.

– Камерон, – повторил Брозкок жене. – Вечно эти Камероны, черт бы их побрал, вечно вытворяют что-то, и чаще – плохое.

Он высоко поднял десятишиллинговую бумажку. Толпа разразилась рукоплесканиями.

– Целый день надо корпеть в шахте за такую бумажку, малый. Повезло тебе!

– Я это очень хорошо понимаю, сэр.

– Слыхала, как они у нас разговаривают? – заметил Брозкок жене. И передразнил Сэма, прикалывая голубую ленточку к его рубашке. – Теперь ты герой Питманго.

– Благодарю вас, мистер Брозкок, сэр. – Побольше лести не помешает, подумал Сэм: пусть подавится.

Следующим был забег на двести метров, который редко выигрывал победитель первого забега, ибо он обычно выдыхался и уже не мог отличиться, но Сэм и тут выиграл; а затем объявили первый из больших забегов – традиционное «вкруг по пустоши». Победителя ждала бутылка «Гленливета», доброго нагорного мятного виски, и двадцать шиллингов, а в иные годы – еще и окорок. Многие не участвовали в состязаниях, дожидаясь этого забега. Бежать «вкруг по пустоши» было нелегко: поросшие травой кочки, незаметные для глаза ямки, наполненные водой, раскисшие, заболоченные места, когда ты вдруг оказываешься по щиколотку в грязи.

– Неужто ты и тут будешь участвовать, приятель? – крикнул кто-то. – Ты ж, приятель, совсем себя измотаешь – так и ноги протянешь на пустоши.

Сэм усмехнулся.

Опасных противников у него было двое: коротышка Алекс Макмиллан, который бежал босой, потому что отец не разрешал ему портить кожаные ботинки, и Джемми.

– Где, черт бы его подрал, Джем? – спросил Сэм у своих домашних.

Никто не знал, никто его не видел.

– Не могли бы вы задержать бег, сэр, пока я поищу брата? – попросил Брозкока Сэм. Если сам он не придет первым, хоть будет надежда, что победит кто-то из семьи. Джемми-то ведь побежит совсем свеженький.

– Ты заботься о себе, а уж я буду заботиться о состязаниях, – сказал мистер Брозкок и велел участникам занять места у старта.

Никакого состязания в собственном смысле слова не получилось. Коротышка Алекс слишком много выпил, и потому Сэм мог не надрываться – он не спеша набрал второе дыхание и обогнал Алекса в дальнем конце пустоши, когда тот уже лежал в тени цыганской кибитки и корчился, выбрасывая из себя все, что съел в День освобождения углекопов.

Мистер Б рожок вручил Сэму виски и две десятишиллинговые бумажки и приколол еще одну голубую ленточку к его рубашке.

– Я смотрю, это у тебя уже входит в привычку, – сказал Брозкок. – А нам всем начинает надоедать. – Управляющий предпочитал распространять свои благодеяния на большее число людей. – По-моему, тебе стоило бы пропустить одно-два состязания – мне кажется, ты подустал.

– Что вы, сэр, – сказал Сэм, – я обожаю прыжки.

Перед прыжками Сэм подбежал к тому месту, где сидела на одеяле его семья.

– Где же Джемми? Неинтересно мне участвовать в играх без братишки. – Он отцепил ленточки и бросил на одеяло. – Постереги их, – сказал он матери.

– Уж слишком ты лезешь вперед, – сказала Мэгги.

– И это тоже, – добавил Сэм, кладя четыре десяти-шиллинговые бумажки рядом с ленточками и бутылкой «Гленливета».

Вокруг одеяла, где расположились Камероны, уже стояли детишки верхняков – очень им хотелось потрогать Сэма и Сэмовы ленточки.

– Это ты тоже получил за то, что бегал по траве? – спросила Мэгги.

– Только за то, что бегал по траве, – подтвердил Сэм.

– А где у нас Сара, интересно знать? – сказал Гиллон. – Она ушла, когда мы прилегли вздремнуть, и так и не вернулась.

Сэм понятия не имел, а тут как раз объявили прыжки. Сейчас главное было сберечь энергию. Каждому участнику разрешалось три попытки, и лучший результат засчитывался. Сэм решил рискнуть, сделать только одну попытку, вложить в нее все свои силы – пусть лопнут их бедные сердчишки! – и, разогревшись таким образом, передохнуть до следующего состязания. В прыжках с разбега он побил питманговский рекорд.

Толпа вела себя необычно. Толпа ведь должна болеть за победителя, и до определенного момента так оно и было, но затем настроение ее изменилось, ей захотелось разнообразия: она уже ждала, чтобы С. Камерон стал обычным смертным и допустил какую-то промашку, – ждала, когда Сэм рухнет и уткнется в землю своим квадратным смуглым лицом. Прыжки никогда не вызывали особого интереса, но сейчас с каждым прыжком толпа все возрастала и как-то неестественно замирала, замыкаясь в угрюмом, хотя и беззлобном молчании, потому как это были шотландские болельщики, а они считают себя самыми справедливыми в мире. И все же, чтобы на груди у одного человека было столько голубых ленточек! С этим было как-то трудно смириться. Эндрью же пришел в невероятное возбуждение.

– Заткни их за пояс, Сэм! Переплюнь их, дружище. Не надо их жалеть, Сэм! Вперед, Камероны!

Сэму пришлось подскочить к брату и рукой зажать ему рот.

Прыжок в высоту, прыжок в длину с места, прыжок в длину с разбега. Мистер Брозкок перестал объявлять победителя. Надо прямо сказать: вел он себя достаточно откровенно.

– Не знаю, заметил ли ты это, – сказал он Сэму, – но сегодня ты всем в печенку въелся.

– Нет, не заметил, сэр.

– Это же всенародное торжество, а не праздник одного спортсмена.

Меня всю жизнь учили, сэр, делать все как можно лучше. Этому учат нас на шахте, сэр. Выкладываться до конца.

– А ты знаешь, он прав, – вмешалась миссис Брозкок. – Человек участвует в играх, чтобы выиграть, или не участвует совсем.

Так и моя мама всегда говорит, – сказал Сэм, и они улыбнулись друг другу.

Объявили метание тяжестей – последнее состязание перед питманговским марафоном. Для силачей. Иные углекопы ни в каких других состязаниях и не участвовали – слишком развитая была у них мускулатура и слишком они обросли мясом, чтобы бегать и прыгать. Кое-кто даже как следует выпил, чтобы набрать пару для броска. Возле того места, где проходило это состязание, в воздухе пахло, как в «Колледже» вечером после получки. Энди Бегг ткнул Сэма в грудь коротким толстым пальцем.

– Ты влезал моим мальчишкам во время бега. А твой папаня врезал мне у Десятинкавых ворот. – Сэм кивнул. – Так вот, предупреждаю тебя, малый: будь я проклят, если позволю, чтобы сопливый мальчишка из вашей семейки врезал еще и мне.

Толпа, услышав это, взревела. Зрители жаждали столкновения, жаждали крови. Бегг был хоть и здоров как бык, но достаточно гибок. Он встал на положенное место, крепко уперся ногами в землю, затянул покрепче толстый черный шахтерский ремень, чтобы собрать в один комок всю силу своего тела, раскачал тридцатишестифунтовый камень на стальной цепи – вперед-назад, вперед-назад, – пока не почувствовал, что тело движется в одном ритме с камнем (лицо его при этом налилось кровью и стало красным, как луна в пору уборки урожая), и выпустил из рук цепь. Это был хороший бросок, камень описал дугу и звучно шмякнулся на землю – «со смаком», как тут говорят.

Если бросить камень на столько же футов, сколько в нем фунтов веса, победа в Питманго обеспечена. Распалившись, Энди Бегг швырнул камень дальше.

– Энди Бегг – тридцать восемь футов три дюйма, – объявил Брозкок.

В ответ раздался рев толпы. Все остальные, кто бросал камень, оказались настолько далеко позади, что тут же вышли из состязания. Соперников осталось двое – Сэм и Энди Бегг.

Победителем вышел Сэм.

От такой наглости, от беспримерного бесстыдства этого парня – мальчишки! – у толпы даже дух перехватило.

– Мордастый ублюдок, – буркнул Бегг, впрочем, беззлобно. И повернулся к толпе. – Вы когда-нибудь видали такого нахала?

Толпа дала понять, что не видала.

Тут Сэм заметил отца, шагавшего к ним через пустошь с явным намерением посмотреть, в чем дело. Черт подери, куда девался Джем?

Во второй раз Бегг метнул камень еще лучше. Победителем вышел Сэм.

Когда Бегг занял место для последнего броска и принялся раскачиваться еще ритмичнее, чем прежде, – вперед-назад, вперед-назад, в стиле, принятом на питманговских состязаниях, – люди на дальнем конце поля начали разбегаться в разные стороны. Он метнул камень на 39 футов 5 дюймов, установив новый питманговский рекорд, о чем мистер Брозкок оповестил толпу таким громким голосом, что его слышно было в Западном Манго.

Сэм приподнял камень и удивился – как удивлялся всякий раз, когда брал в руки цепь, – почувствовав, каким несдвигаемым, мертвым грузом висит на конце ее камень. Все-таки он совершил одну ошибку – сейчас он это ясно понял, – выложившись, чтобы выиграть в предыдущих попытках.

– Гордый малый! – сказал кто-то.

– Да уж, а гордыня – она до добра не доводит. – Это было самое мягкое, что говорили о нем.

Он все слышал. Он-то считал, что достаточно выдрессировал себя, чтобы не обращать внимания на отношение толпы, но он слышал, что говорили вокруг, и это задевало его. Он стал раскачивать камень вперед-назад, чувствуя, как рука постепенно привыкает к тяжести, теряет ощущение ее, а потом повел цепь по кругу – уже не раскачивал ее, а вертел, вое быстрее, быстрее, чувствуя, что камень убыстряет вращение, и, когда все тело его – плечи и шея, бедра и поясница – напряглось в одном целеустремленном порыве, он выпустил камень. Никто еще никогда так камня не бросал.

Хотя это был рекорд, достойный занесения в анналы рекордов, поставленных в День освобождения углекопов, никто не двинулся с места, чтобы пойти и воткнуть флажок туда, где упал камень, а лежал он намного дальше всех остальных.

Никто не приветствовал победителя, никто и не ворчал с досады – на пустоши царило гробовое молчание. Теперь это перешло уже все границы, это уже был не спорт, а что-то другое: один человек противостоял всему поселку, и никто не в состоянии был его превзойти. Отец подошел к Сэму.

– Что еще осталось? – спросил Гиллон.

– Питманговский марафон.

– Ты и в нем можешь выиграть?

– Угу, и даже не сомневаюсь, что выиграю.

– Я хочу задать тебе один вопрос. Не думаешь ли ты, что надо теперь дать кому-то другому прийти первым?

Сэм опустил глаза и увидел свои ноги. День этот тяжело сказался на его единственной паре башмаков – они были все в грязи. Придется ее соскабливать, прежде чем бежать.

– Не знаю. Может, и так, – сказал Сэм. И поднял взгляд на отца. – Но мне не хочется этого. Неужели ты не понимаешь, папа? Я хочу взять все призы.

Гиллон не удержался и покачал головой.

– Разве не хватит уже?

– Не знаю, – сказал Сэм. – Не думаю, чтобы кто-нибудь из нас знал, когда хватит. – Он посмотрел на отца, и они вдруг улыбнулись друг другу – этакой растерянной, однако полной взаимопонимания улыбкой, какой обмениваются лишь близкие друзья или близкие родственники.

– Так я все же выиграю марафон, – сказал Сэм, поднял свой свитер и зашагал было через пустошь туда, где собирались участники марафона.

– Но мистер Селкёрк, пап, будь он проклят, – обернувшись, сказал Сэм. – Он отравил мне всю радость от этих ленточек. Да где же Джем?

Гиллон пересек пустошь и опустился на землю рядом с Мэгги.

– Сэм все-таки побежит, – сказал он. – Остановить его невозможно.

– А почему он не должен бежать? – И она погладила кошелек, где уже хранилась сотня шиллингов. – Ведь за этим он сюда и пришел.

Надо бы ему это предвидеть, подумал Гиллон. Корзинки уже были упакованы: вое пустые бутылки и оставшаяся пища уложены, чашки и блюдца – тоже. Надо бы Саре быть тут и помогать матери.

– Меня беспокоит Сара. Почему ее нет с нами?

– А меня нисколько. Сара дома. И нам пора домой. – Мэгги встала, намереваясь идти, но Гиллон потянул ее вниз и заставил сесть.

– Ну нет. Сейчас ведь будет конец игр. Так что уж останься.

– А какой приз дадут?

– Золотую гинею и бутылку виски.

– Он у нас станет пьяницей.

– Он продаст виски.

– Тогда богачом станет, – заключила Мэгги.

Люди все шли и шли мимо одеяла, где сидели Камероны и где были пришпилены девять голубых ленточек Сэма – не похвальбы ради, а просто чтобы они никуда не делись. Каждая представляла собой круглую бирку или синюю кокарду с названием состязания, выбитым золотыми буквами, а из-под нее свисали две ленточки. Бутылки «Гленливета» стояли в ряд с несколькими серебряными кубками, которые победителю разрешалось держать дома на видном месте до будущего года, когда состоятся такие же игры. Люди шли мимо, но не останавливались и не присаживались: низовики, возможно, считали, что Камероны теперь отвернутся от них, а верхняки еще не готовы были смириться с их присутствием. Однако же и те и другие шли сюда, чтобы взглянуть на выставленные трофеи, как и предсказывал Сэм.

– Что ты там все время читаешь? – наконец спросил Гиллон у Мэгги. – Я смотрю, ты эту бумажку не выпускаешь из рук.

– Это моя тайна.

– Можно подумать, что любовное письмо, – так ты его поглаживаешь.

– Да уж, конечно, – сказала она.

Сначала это его забавляло, потом начало тревожить. Весь день – иногда по нескольку раз в течение часа – она вытаскивала из сумки какую-то бумажку и медленно читала, шевеля губами, словно смаковала каждое слово, потом снова прятала, и на лице у нее появлялось такое мирное, такое ублаготворенное выражение, какое он и не помнил, когда видел. Он вдруг протянул руку и, как бы шутя, схватил бумагу, но Мэгги вцепилась ему в запястье и не дала вытянуть ее из сумки.

– Не смей трогать, Гиллон. – Голос ее звучал серьезно, без всякой игривости. Он выпустил бумагу и убрал руку.

– А я и так все видел, – оказал он. – Это бланк. Компания «Огилви и сыновья». Вот старый пес, зануда.

– Правильно, и благодари бога, что он старый.

Гиллон даже не попытался понять ее. В эту минуту к ним подбежал Эндрью.

– Вы не видели Джемми? – опросил он. – В последний раз выкликают участников забега.

Нет, они его не видели.

– Бедняга Джем, – сказал Гиллон. – Должно быть, решил выйти из игры, раз Сэм выигрывает все состязания.

– Ох, – сказала Мэгги, – ничего-то ты про них не понимаешь… Если Джем вышел сейчас из игры, то лишь для того, чтобы найти способ одолеть Сэма.

16

Многие начинали марафон, но лишь немногие доходили до конца. В иные годы, когда погода была плохая, вообще никто до конца не доходил. Со Спортивного поля – вниз, через Нижний поселок и дальше, мимо надшахтных сооружений и копров, мимо разработок и дальше – по нижней дороге, мимо Брамби-Хилла к Восточному Манго, куда попадаешь уже в сумерках, а потом в темноте – назад домой, Есе время в гору. Дорога домой была смертоубийством. Трудно было бежать, но не менее трудно преодолеть древний как мир страх перед ночью, темнотой и пустошью. Некоторые бежали с фонариками из выдолбленной репы, которые они покупали за пенни в Восточном Манго, а другие брали фитиль от шахтерской лампы и вставляли в пустотелую капустную кочерыжку – их так и звали «кочерыжниками». Были случаи, когда бегуны умирали от изнеможения; другие, говорят, умирали от страха перед ночью, а иные тонули, упав сослепу в речку Питманго, и их уносило течением. Начиналось все спокойно: слишком это был большой забег, и еще рано было волноваться по поводу того, кто займет первое место. Большинство смотрело на это как на неизбежную пытку, традицию, завещанную отцами. Никто никогда не надеялся выйти победителем – лишь бы дойти до конца. И потом иметь возможность сказать:

«Я же бегал. Я старался как мог, а уж больше, ей-богу, с человека и спрашивать нельзя».

Старался как мог? Мог бы и выиграть, сказала бы Мэгги, и при мысли об этом Гиллон улыбнулся.

– Ты видишь моего брата? Видишь Джема? – спросил Сэм отца.

Пятьдесят или шестьдесят бегунов расположились в тени за линией старта – иные в окружении друзей и родных. Отличить их одного от другого было просто невозможно. Гиллону показалось, что он видел Джемми позади, но он не был в этом уверен.

– Не знаю, не уверен, но, по-моему, он там, – сказал Гиллон, и тут раздался так хорошо знакомый всем сигнал:

– С богом вперед! С богом назад! – И бегуны плотной массой устремились вперед, в вечерние сумерки – вниз по Спортивному полю, к Тропе углекопов, сгрудившись вместе, поначалу поддерживая друг друга; только уже потом они вытянутся цепочкой, и люди начнут выходить из игры и, согнувшись, держась за живот, будут скатываться в канавы и лежать там, пока не наберутся сил, а потом побредут домой.

Несколько миль Сэм бежал вместе со всеми, но темп для него был слишком медленный. При такой скорости у него могут налиться свинцом ноги, и тогда ему не удастся набрать второе дыхание, а при втором дыхании хоть и бежишь быстрее, но нагрузки не чувствуешь. Отец сказал ему, что негоже человеку так выделяться, но он ничего не мог с собой поделать: ноги сами стремительно двигались, стремительным становился бег, и вот все уже остались позади, и он бежит один в сгущающейся темноте, – конечно, немного грустно быть совсем одному и в то же время так радостно.

В Восточном Манго осталось еще несколько хранителей старой традиции, которые дожидались бегунов с губками, чтобы освежить им шею и опрыскать волосы холодной водой, и с кусочками апельсина – для бодрости и на счастье. Сэм знал, что, по преданию, апельсин имеет какое-то отношение к солнцу, но так никогда и не удосужился выяснить, какое именно. Желающим давали глотнуть виски.

– Молодчина, – сказал человек, выжимая из губки ледяную воду на голову Сэма. Ух, хорошо! – А где остальные? Ты совсем один, малый.

Сэм мотнул головой. Он расписался в книге на контрольном пункте, пробежав теперь уже половину пути, затем по традиции совершил круг по городской площади, обежал фонтан, затем вверх и вниз по ступенькам церковной лестницы, чтоб отогнать от себя дьявола, и дальше, мимо стариков, что сидели у огня, оберегая бегунов от злых духов и гномов, поддерживая обычай, поддерживая старину.

– С богом назад! – кричали ему. – С богом назад, малый, храни тебя господь! Смотри в оба на пустоши! – А его уже и след простыл, он бежал, палимый своею страстью, один, один, один, и вдруг с ужасом услышал, как кто-то нагоняет его в темноте, бежит почти рядом.

– Кто?! – вырвалось у него, но тот продолжал бежать в темноте – шлеп, шлеп, шлеп! – держа, как и он, путь на тускло мерцавшие огни Восточного Манго. Значит, не так уж намного оторвался он ото всех, подумал Сэм и одновременно удивился. Видать, упорный малый. Ну, ничего: пойдет в гору – выдохнется. А подъем начинался почти сразу за Восточным Манго. Оттуда еще целый час бежать – и все в гору. Теперь Сэму уже стали попадаться те, кто вышел из игры, – они лежали на обочине, и нескольких рвало, остальные же просто валялись без сил в пыли.

– С богом назад! – кричали они ему. – С богом, Камерон! – А ведь он за этот день крепко им насолил. Добрые люди… Что это говорил ему отец – не пора ли разделить с кем-нибудь победу? А они вот ведь: приветствуют его! Наконец он миновал всех вышедших из игры и сразу почувствовал себя лучше, оказавшись вне их поля зрения, один в темноте, и тут снова услышал, что кто-то бежит сзади. Бежит неотступно, нога в ногу с ним, только иначе, чем он. Сэм бежал на цыпочках, как положено бегуну, а тот, другой, молотил дорогу всей ступней и со свистом выдыхал воздух. Сэм перебрал в уме всех молодых людей, которые могли бы поспорить с ним в беге, – всех футболистов и регбистов, но ни одного такого припомнить не мог. На секунду ему стало страшно: в памяти возникли рассказы о том, что приключалось с людьми на дороге в темноте.

Но это все сказки – легенда про Тэма О'Шентера,[25] про всякую чертовщину, колдунов и ведьм, сказал себе Сэм. Басни, созданные людьми, чтобы оправдать свои неудачи. И все же кто-то бежал сзади. Он оглянулся, но бегуна не увидел.

– Кто там? – крикнул он. – Скажи мне, кто ты?!

Лишь топот ног. Сэм замедлил бег, и сразу тот, что шел сзади, тоже сбавил темп и замедлил бег. Сэм снова приналег, и тот припустил тоже. «А ну его к черту, – подумал Сэм, – буду заботиться о себе и прикончу его на подъеме». Ночь стояла черная, но небо было в звездах. Он видел копер – уже хорошо! – и тут на пустоши вдруг вспыхнуло пламя костра. Значит, его ждут. Начинался подъем – долгий, долгий подъем на эту гору Сломай меня, – и Сэм побежал вверх. Это было нелегко.

– Здесь ты сдохнешь, – крикнул Сэм, обернувшись # назад. – У тебя лопнет сердце.

Впереди была река и ручей, а потом разработки и дорога дальше вверх – мимо обжиговых печей, мимо старого копра и мимо нового, и тут Сэм оторвался от него. И слава богу, подумал Сэм, потому как ни один человек, не прошедший серьезной тренировки, не должен подвергать свое тело такому испытанию. Бму стало искренне жаль этого бегуна, которому так хотелось побить его, что он заставлял себя выкладываться выше человеческих возможностей. А ведь люди от этого умирают.

Сэм добежал до Тропы углекопов, где начинался булыжник, и несколько раз споткнулся на камнях. Ноги у него отяжелели больше, чем он думал. День этот потребовал от него чрезмерного напряжения сил, а тут еще этот мерзавец, из-за которого ему пришлось выкладываться так, как он и не собирался. На Тропе углекопов уже стояли люди – вдоль всего пути. Он слышал их голоса, слышал свое имя, пробежавшее вверх по цепочке – для сведения тех, кто находился на пустоши, но лиц не мог различить. Слишком он устал, и все расплывалось перед глазами.

– Сэм Камерон! Снова Камеронов сын! – звучало на Тропе углекопов, передаваясь из уст в уста. В игре светотени от танцующих языков огромного костра на пустоши Нижний поселок выглядел призрачно и жутко. «Сладкие фанфары победы», – иронически подумал Сэм, слыша, как его имя летит по поселку. И ему очень захотелось плюнуть на все: достаточно он уже пробежал. Многие победители прошлых состязаний последний отрезок пути просто шли, и он тоже сбавил скорость и уже не бежал, а шел трусцой, и тут он услышал второй крик – до того неожиданный, что он обился с темпа и снова споткнулся на камнях.

– Еще один бегун! – услышал он. – Еще! Нагоняет, нагоняет!..

Теперь и Сэм услышал его – совсем близко, за плечами. Он повернулся, но ничего не мог различить.

– Кто это? – крикнул он, обращаясь к стоявшим на Тропе зрителям. – Кто он? Кто?

Они не знали. И снова ему стало страшно, но уже не потому, что он боялся проиграть, а из-за чудовищной цены, которую по его милости платил за победу тот, другой – ему так хотелось добиться победы, что он рисковал жизнью, вгонял себя ради этого в гроб; Сэм слышал его сейчас – не то, как ноги бегуна молотили по камням («он их, наверно, сбил в кровь», – подумал Сэм), а то, как человек дышал, борясь буквально за каждый глоток воздуха, и всхлипывал от боли, подчиняясь, однако, силе, которая гнала его вперед.

Сэм попытался набрать прежний темп, восстановить скорость, но ничего не вышло. Слишком рано он сдался, расслабился, и вот теперь тот, другой, нагоняет его. Но нет, не может он его одолеть – Сэм был уверен, что не сможет, не сможет он удержать такой темп: у самого Сэма ноги были точно налиты свинцом, в легких бушевал огонь, и кровь так стучала в ушах, что, казалось, голова сейчас разлетится на куски.

«Не один человек умер на этой горе, многие умерли тут», – промелькнуло в памяти Сэма. Он постепенно набирал темп, мускулы ответили на призыв воли, хотя он уже и сам не верил, что это возможно. Тот, другой, шел с ним теперь плечо в плечо, но он был ниже Сэма, так что, даже повернув голову, Сэм видел лишь его макушку у своей лопатки.

– Стой! – крикнул он. – Прекрати! – Тот продолжал бежать. – Прекрати себя :мучить! – Человек что-то буркнул, но Сэм не разобрал. – Сбавь темп, и я сбавлю. Ты убьешь себя. – Он терял дыхание. На секунду у него мелькнула мысль: «Остановлюсь и пропущу подлеца», но он тут же понял, что по своей воле никогда этого не сделает: он должен быть побежден, ибо загвоздка не в том, что он хочет выиграть, а в том, что он не может проиграть, – и тут бегун поравнялся с ним, некоторое время бежал в ногу и – самое невероятное

– обогнал его, оторвался; зрители уже бежали рядом, ободряя их криками, ободряя маленького чернявого человека, уходившего вперед, с каждым рывком все дальше вперед.

– Джем! – вырвалось у Сэма. – Бога ради, не обгоняй меня! – И он нажал изо всех сил: месяц тренировки на дорогах – миля за милей – сказался сейчас, и он помчался вверх, мимо Гнилого ряда и Сырого ряда, вверх по Шахтерскому ряду и вырвался на пустошь. Оставалось триста ярдов – по высокой траве, где полно темных маленьких ямок. Теперь вся молодежь поселка бежала рядом с Джемом, подбадривая его криками: «Вперед! Вперед! Вперед!», и он шел впереди, он выигрывал, двое ребят даже подхватили Джема под локти и подталкивали его вперед и вверх – к костру, который, наверно, растекался жидким пламенем перед его глазами. «Он рехнулся, – подумал Сэм, – он бежит уже потому, что не соображает: ведь это выше человеческих сил». И тут он решил: «Не дам я ему выиграть, не дам отобрать у меня победу»

– и, поднажав довел себя до того состояния – это случалось с ним не впервые, – когда уже не чувствуешь боли, не чувствуешь предела своих возможностей и черпаешь энергию из каких-то дотоле неведомых источников; он стал нагонять Джема – вот он уже навис над братом, вот уже идет с ним рядом и смотрит сверху на его измученное, на его искаженное лицо; еще немного – и он обогнал Джема, словно первого встречного, и помчался вперед.

Гиллон был у финиша и с ним еще двое или трое. Остальные бросились вниз, туда, где на пустоши лежал Джемми – в пятидесяти ярдах от финиша; они подняли его и перенесли через линию, чтобы ему досталось хотя бы второе место, а с ним – красная ленточка и пять шиллингов.

– Ты непременно должен был это сделать? – спросил Сэма отец.

– Угу, должен.

Гиллон увидел, что Сэм плачет, и понял, что плачет он из-за себя, из-за той силы, которая заставила его так поступить, и из-за брата. Внезапно Сэм сорвался с места и побежал – один, вверх по пустоши; казалось, он никогда не остановится, будет бежать все выше и выше, до самого черного неба; однако, видимо, решив, что достаточно наказал себя, Сэм повернулся и сбежал вниз – туда, где у водяной колонки лежал на пустоши Джем.

Сэм думал, что Джем без сознания, но он ошибался. Тело брата горело огнем, а руки были такие холодные, что Сэму стало страшно. Он просунул руку под голову Джема, приподнял ее и обтер ему рот.

– Зачем ты на это пошел, Джем? Зачем? – Тот смотрел на него отсутствующим взглядом. «Мой брат умрет», – мелькнула у Сэма мысль и тут же исчезла.

– Нельзя одному человеку забирать все, – сказал Джем. – Надо и поделиться. – Его начало трясти, и Сэм попросил мальчишек-футболистов сбегать к ним домой, притащить повозку и одеяло для Джема.

– Я ведь чуть не одолел тебя, сукин ты сын, – сказал Джем. – Я чуть не одолел тебя.

– Одолел? Да ты чуть не доконал меня, друг.

– Но я перегоню тебя, Сэм, ты сам знаешь, что перегоню. Буду постепенно нагонять тебя и перегоню.

– Ты должен был победить в этом году, – сказал Сэм. – Ты заслужил победу.

Несмотря на слабость, Джемми вдруг сел. Эта мысль потрясла его. И обозлила. На взгляд Камеронов, так мог рассуждать только еретик.

– Как же я заслужил победу, если я не победил? – сказал Джемми.

Ну, хватит, подумал Гиллон, хватит целый день мозолить людям глаза. То, что братья обнялись, – это хорошо; и то, что они постарались сдержать необъяснимые для них самих слезы, – тоже хорошо. Но снова проявилась эта сила, которая гнала их дальше всех, за установленные для них пределы, – и проявилась в полную меру; жизнь лишь укрепила эту силу, ничему их не научив. И возможно, так ничему и не научит.

Когда ребята пришли за фургоном, оказалось, что он исчез. И фургон и новая горная лошадка, которую нарекли Брозкоком. Кто-то вздумал подшутить в День освобождения углекопов – решили все; слишком много было пива и слишком много свободы, но когда Сара не вернулась домой, Гиллона послали к Боунам, чтобы проверить, дома ли их сын. Сэнди Боун тоже исчез.

– Нет, не могу поверить, – сказала Мэгги. – Не стала бы она устраивать мне такого. Я же сказала ей, что не потерплю у себя в доме хромоногого селезня.

До сих пор Гиллон никогда ничего подобного себе не позволял. Он схватил ее за горло.

– Отличный парень, который чуть не погиб под обвалом… не позволю, чтоб ты так принижала его.

Она вырвалась из его рук, смуглое лицо ее было не менее красным, чем у него.

– Полегче, папа, – сказал Эндрью.

– Если моя дочь сбежала с ним, если она вышла за него замуж, то она хорошо устроилась.

– Выйти замуж за любого парня из Питманго значит плохо устроиться.

– Послушать тебя, так можно со смеху сдохнуть, – сказал Гиллон. – Если человек может создать себе семью после того, что с ним случилось, он имеет на это право. И если ему хочется взять в дом мою дочь, пусть берет. И если это значит, что он войдет в нашу семью, пусть входит.

– Но она же мне обещала, – сказала Мэгги. И Гиллон понял, что в этом-то и состояла главная обида. – Да как у нее духу хватило на это?

– Влюбилась она, – выкрикнул Гиллон. – Можешь ты это понять?! Или не можешь?

Мэгги отошла от него подальше, боясь, что он снова пустит руки в ход, но молчать не стала.

– Она солгала мне.

Гиллон сдержался усилием воли. Он видел красные следы от своих пальцев на ее шее.

– Любовь не считается с ложью, – сказал Гиллон.

– Любовь – это одна сплошная ложь, – сказала Мэгги. – Любовь – это обещания, которых никогда не держат.

– Ты в самом деле так думаешь?

– Ага, именно так.

Гиллон озяб, пока шел с пустоши, и теперь огляделся, ища свою куртку. Не мог он тут оставаться – это он понимал, хоть на время, а должен уйти.

– О, господи, до чего же мне жаль тебя, – сказал он. – И до чего же мне жаль себя. – И закрыл за собой дверь своего дома.

17

К собственному удивлению и к удивлению всего Питманго (ведь он же был из низовиков, и из пришлых, и вообще простой углекоп), Гиллон все больше сходился с Уолтером Боуном. Однако на первых порах ему немало мешала застенчивость. Еще бы – ведь мистер Боун был столпом общества, жившего на Тошманговской террасе, главой самого солидного семейства в Питманго, одним из дьяконов Вольной церкви и к тому же мастером у них в шахте. А мастера не разговаривают с углекопами. Однако сейчас потребность узнать про Сару заставила Гиллона побороть застенчивость.

– Как там моя дочь поживает у вас, мистер Боун? – спросил он однажды, когда они шли на шахту.

Мистер Боун в изумлении поднял на него глаза, и Гиллону показалось, что мастер сейчас вспылит, но потом он понял, что просто Боун задумался и этот вопрос прервал ход его мыслей.

– Как поживает?

– Ну да, как она ладит с вами?

– Твоя дочь, – сказал он после долгой, долгой паузы, – сущее благословение для нас.

– Значит, она счастлива?

– Счастлива? Постой-ка, а ведь я об этом никогда не задумывался. – Он снова помолчал. – Да, пожалуй, я сказал бы, что она счастлива, хоть и не знаю, что ты под этим подразумеваешь. Мать так и не хочет взять ее назад з дом?

– Нет, она никогда ее не примет.

– Ничего, примет, – сказал мистер Боун. – Еще сама к нам придет. Ведь миссис Камерон, как я слышал, разумная женщина.

Мистер Боун, подумал Гиллон, плохо знает миссис Камерон.

После этого они стали чаще беседовать – по дороге на шахту и по дороге домой – и обнаружили, что у них много общего. По сравнению с другими углекопами оба были люди серьезные, любившие послушать и поучиться, а в известной мере и почитать. Правда, как многие шотландцы, они любили и попрепираться и поспорить. Мистер Боун, несмотря на бескомпромиссный подход к жизни – сам Джон Нокс[26] одобрил бы его, – готов был защищать или опровергать любую точку зрения, лишь бы поспорить. Они как раз препирались относительно права рабочих на компенсацию, когда увидели людей – явно пришлых, – которые делали какие-то измерения на пустоши. Боун считал, что рабочий должен мириться с риском, раз хозяин дает ему возможность заработать деньги у себя на заводе или на шахте.

– Само собой, хозяину вовсе неохота портить свое оборудование, – сказал мистер Боун. – И само собой, он вовсе не хочет, чтобы опытные люди получали увечья.

– На самом-то деле хозяину глубоко на это наплевать, – сказал Гиллон. – Кстати, что это, по-вашему, делают там люди?

Вопрос был связан с весьма деликатной ситуацией. В воздухе носились слухи насчет того, что собирались сделать со Спортивным полем, и Уолтер Боун, всегда встававший на защиту установленного порядка вещей, и на этот раз принадлежал к числу тех, кто говорил, что леди Джейн Тошманго, ныне графиня Файф, в жизни не допустит такого. Если хозяева отберут у рабочих пустошь, мистеру Боуну пришлось бы признать, что значительную часть своей жизни он принимал за чистую монету то, что было ложью. Он просто не мог позволить себе верить слухам.

– Да что угодно, можно хоть до завтра гадать, – сказал мистер Боун. – Может, разведывают, где разбить новое поле для крикета.

Он твердо верил, как верили многие углекопы, что между правящим классам и рабочим классом существует некое равновесие и это равновесие придумал сам господь. Есть руководители и есть руководимые, которые идут за ними, и оба класса только выиграют, если будут уважать друг друга.

А когда равновесие нарушается, когда одна сторона слишком много требует или слишком много берет, все идет вкривь и вкось, пока равновесие снова не восстановится. Так уж устроено общество. Так предопределено.

Гиллон не стал спорить. К тому же мистер Боун, казалось, был прав, потому что долгое время ничего не происходило, но вот как-то днем они вышли прогуляться по яркому сентябрьскому солнышку и обнаружили, что команда рабочих – судя по их оборванному измученному виду, это были ирландские дорожные рабочие – огораживает пустошь. Хотелось закрыть глаза и не видеть того, что происходит, но, когда к Уолтеру Боуну пришел один, другой, третий, требуя заверения в том, что с пустошью ничего не случится, мистер Боун наконец понял, что надо идти к мистеру Брозкоку за разъяснением.

– Люди малость сбиты с толку, малость расстроены, мистер Брозкок.

– А ты им окажи, чтоб не волновались, Уолтер. Мы выговорим право пересекать пустошь. Никому не придется ее обходить.

Мистер Боун вышел было из конторы, но тут же понял, что такого разъяснения недостаточно, и вернулся.

– Я ведь что хотел спросить-то: мои внуки смогут играть на пустоши в футбол?

Брозкоку этот вопрос явно пришелся не по душе.

– Слушай, ты руби уголь, а я буду управлять шахтами. И если каждый из нас будет делать свое дело, я думаю, ты сам признаешь, что так оно лучше для обоих.

Когда люди спросили Уолтера Боуна, что сказал управляющий, он вынужден был ответить, что не понял. Не один только Гиллон заметил при этом в его взгляде недоумение и боль.

Работа на пустоши продвигалась медленно. Забор получался уродливый – высокие деревянные плавки, выкрашенные темно-зеленой краской, причем все разные. Плохие это были рабочие и к тому же несчастные люди, которые ночевали с цыганами, потому что углекопы не желали иметь с ними дело. Несколько человек как-то вечером зашли в «Колледж», но их выставили оттуда. Больше всего донимали их молодые ребята, которые подходили к ним, разгоряченные после игры, критиковали их работу и задавали вопросы про пустошь, на которые те не в силах были ответить. Под конец сам мистер Брозкок вынужден был явиться на пустошь, чтобы положить этому конец.

– Вот что, – гаркнул он на футболистов, – вон, убирайтесь все с пустоши!

Ребята, игравшие в футбол, так и застыли – только мяч продолжал подпрыгивать по тюлю.

– Слышали: убирайтесь все с пустоши.

Джемми с другого конца поля подбежал к управляющему.

– У нас же игра будет, сэр. У нас игра сегодня вечером. Питманго пробив Кингласси.

– Плевать я хотел на вашу игру. Убирайтесь вон с поля.

– Но они же издалека приехали, чтобы играть с нами, сэр.

Парни из Кингласси как раз раздевались на другом конце поля. Они пешком прошли пять миль, все время в гору, после того как десять часов отработали в шахте.

– Я просто не знаю, как им об этом и сказать, – заметил Джем.

– Ничего, что-нибудь придумаешь.

– Траве наша игра нисколько не повредит – ее и так все время приходится подрезать.

Уже сама поза Джема вызывала у управляющего, пожалуй, не меньше раздражения, чем все остальное, – то, как он стоял, широко расставив крепкие литые ноги, приподняв смуглый подбородок, чуть не с вызовом глядя на Брозкока своими жесткими, словно два орешка, горящими глазами.

– Слушай, ты! Я ведь сказал тебе: убирайтесь к черту с этого поля, и я не собираюсь от своих слов отступать. Чтобы духу вашего не было на пустоши!

– Но пустошь ведь не ваша, сэр. Пустошь – она принадлежит всем людям.

Впервые в Питманго об этом шел спор. Мистер Брозкок сделал несколько шагов и встал перед Джемом, чуть не касаясь его животом.

– Я тебя знаю. Мы знаем, как тебя звать. Ты жадная свинья, которая все прет вперед и не может остановиться.

Джемми посмотрел на Сэма и на всех остальных, подошедших к этому времени и окруживших его. Больше всего удивляло Джемми молчание Сэма – в глазах брата не было даже злости. Они не выражали ничего.

– Угу. Джеймс Драм Камерон. Так вот, ребята хотят знать, что вы сделаете, если мы все-таки проведем матч.

Брозкок усмехнулся.

– Я позабочусь о том, чтобы ты никогда больше не работал у нас на шахте. И о том, чтобы братья твои никогда тут не работали. И о том, чтобы отец твой никогда тут не работал. И о том, чтобы ни один штейгер в Файфе даже близко тебя к шахте не подпускал. Ну как, получил ответ на свой вопрос?

И он двинулся назад по пустоши – складки его жирной шеи подрагивали над воротником. Он как раз перешагивал через щит для метания колец, когда у самого его уха, на расстоянии какого-нибудь дюйма, просвистел камень. Он наверняка слышал свист, но если даже и не слышал, то увидел, как камень упал у его ног и, подпрыгивая, поскакал вниз по пустоши. Надо отдать должное управляющему: у него достало элементарного мужества или достоинства. Он продолжал идти и не остановился, не обернулся, так что игроки не могли похвастать победой. Но и Брозкоку и всему Питманго было над чем задуматься. Кому-то так важна была эта пустошь, что он готов был убить мистера Брозкока ради нее.

– Это ты сделал? – опросил Джем, поворачиваясь к брату.

Сэм молчал. Лицо его не выражало ничего.

Роб-Рой ликовал. Вернувшись из шахты и вымывшись в умывальной пансиона, он не пошел по обыкновению в «Колледж» заправиться пивом, так как ему хотелось сохранить свежую голову для встречи с мистером Селкёрком.

– Ну вот, наконец-то, – сказал Роб. – Наконец-то у нас возник конфликт. И они сами дали нам повод. – Каково же было его разочарование, когда мистер Селкёрк покачал головой.

– Не знаю, не думаю, чтобы из этого что-то получилось, – сказал библиотекарь. – Это отнюдь не классический случай по Марксу.

Роб возмутился. Да это же самый настоящий жгучий конфликт, а мистер Селкёрк, видите ли, вздумал лить на костер холодную воду.

– Боже мой, но они же пытались убить мистера Брозкока.

– Они? Один-единственный человек. И скорее всего, кто-то из твоих упрямых братцев.

– Очень бы хотелось этому верить.

– Вот если бы они объединились и исколошматили мистера Брозкока, это было бы дело. Когда один человек швыряет камень – это хулиганство, а когда целая группа избивает управляющего – это уже революционный акт.

– Ты просто не понимаешь, что значит для здешних людей пустошь, Генри. – Они уже перешли на «ты» и называли друг друга по имени. – Пустошь – это жизнь, а без нее

– смерть. Понимаешь? Без пустоши мы станем такой же грязной дырой, как Западное Манго. Мы это знаем. И они все знают.

– Горстка любителей метать кольца. Ты что – хочешь на этой закваске замесить революцию?

– Угу, вот именно. У нас тут отличные метатели колец. Лучшие метатели колец во всем Файфе. И это тоже имеет значение.

Мистер Селкёрк призадумался.

– Нет, Маркс этого бы не одобрил. Нужно, чтобы люди вот тут, – и он постучал по животу, – нутром это почувствовали. Все должны быть затронуты. А сейчас затронуты лишь игроки в регби – ну, еще бы, могу поклясться, что и в твоей семье есть один, который так и кипит…

– Сэм. Ну, нет, он не кипит – он застыл, заледенел.

– …а вот женщин это не затронет. Ведь если заложат новую шахту, значит, будет больше работы, больше угля. А стоит им увидеть конверты с жалованьем, как весь гнев улетучится.

Роб повернулся спиной к своему наставнику.

– Я хочу, чтобы ты разрешил мне написать Кейру Харди. – Он подождал. Селкёрк продолжал молчать. – Я хочу попросить его приехать к нам и организовать в Питманго союз шотландских углекопов, чтобы нам было на кого опереться, если мы на что-то решимся.

– Я не могу тебе этого запретить.

– Я хочу, чтобы ты написал поручительство – он должен знать, что я человек серьезный.

– Он это и так поймет из твоего письма.

– Значит, ты не станешь писать? – Роб повернулся и увидел, что Генри Селкёрк внимательно смотрит на него, словно он – сельдь, выставленная для продажи.

– Да нет, напишу. А где ты его поселишь, если он приедет?

Лицо у Роба вытянулось, как порой бывало у его отца. Об этом он не подумал.

– Я вовсе не намерен приглашать его сюда, чтобы потом у него вышли неприятности с полицией компании, которая ведь может и избить его и бросить в тюрьму, – сказал Селкёрк.

А Роб помнил – такого не забывают, – что Селкёрка, этого сердитого чудака, избивали, заносили в черные списки и сажали в тюрьму на всех шахтах, где он работал – от Файфа до Дурхэма и Уэльса. Боевая жизнь его была теперь давно позади – от нее остались лишь воспоминания, а когда он предавался им, то начинал пить, и все равно Роб не перестанет его уважать за прошлое. Роб посмотрел на Тропу углекопов, пролегавшую внизу, за черным от угольной пыли окном читальни.

– Я знаю, где его можно поселить, причем так, что никто в поселке не увидит, когда он приедет.

– Где ж это?

– Сейчас я не могу тебе сказать. По такое место есть. Можешь поверить мне на слово.

Селкёрк снова внимательно посмотрел на него.

– Почему же ты не хочешь мне сказать?

– По личным причинам. Тут затронуто мое достоинство. – Уж это-то мистер Селкёрк должен понять.

– Я не стану писать письмо, пока не буду совершенно уверен в его безопасности, – сказал мистер Селкёрк.

– А я уверен, – восторженно воскликнул Роб. – Ах, вот тут-то все и начнется! Это будет первым шагом, Генри.

Этакий романтик, подумал Селкёрк, совсем как его отец, совсем как он сам в молодости, когда он твердо верил, что достаточно людям узнать правду – и они начнут действовать. Этот урок оказался тяжелее всего.

– Пиши письмо, – оказал Селкёрк. – Я дам поручительство.

Ну, куда денешься без мечтателей, нужно же, чтобы кто-то первым выжигал просеки, по которым потом пойдут люди дела! Селкёрк знал, что Роб-Рою суждено страдать, но такова уж цена мечты. И ему захотелось, чтобы парнишка скорее ушел и можно было для бодрости духа приложиться к бутылке, лежавшей в заднем кармане его брюк.

18

Роб-Рой написал письмо и стал ждать. Ответа не было.

– Кейр Харди непременно ответит тебе, – сказал Генри Селкёрк. – Он человек занятой – на него столько наваливают, что только диву даешься, как он еще жив, и к тому же ему приходится скрываться от закона. Но он ответит тебе.

Роб-Рою ничего не оставалось, как ждать, однако другие люди в Питманго зашевелились. Ко всеобщему удивлению, лидером стал Уолтер Боун. Спокойно, без шума обошел он Верхний поселок, затем Нижний поселок, обитателям которого польстило уже само появление в их домишках такого гостя, и собрал средства на то, чтобы законным путем выяснить права углекопов на пустошь, а затем в воскресенье, пренебрегши требованиями веры, отправился в Данфермлин для беседы с мистером Мэрдоюом Карнеги из достопочтенной фирмы «Карнеги и K°» – пожалуй, это был первый углекоп в истории Питманго, решивший обратиться к юристу. Гиллона удостоили высокой чести войти в состав депутации.

То, что они узнали от мистера Карнеги, – а он даже не предложил им сесть: углекопы должны стоять, нечего им рассиживаться, – было не слишком обнадеживающим.

Забор, то его мнению, был поставлен, дабы утвердить и подчеркнуть то обстоятельство, что пустошь принадлежит семейству Тошманго. Разрешив углекопам пользоваться пустошью, владельцы вовсе не собирались отказываться от своих прав на эту землю.

– Хотя так оно уже триста лет, сэр? – спросил Уолтер Боун.

– Да, хотя так оно уже триста лет.

– А как же тогда насчет угля? – вдруг услышал Гиллон свой голос. – Ведь если леди Тошманго принимает от нас уголь, значит, она признает наше право на пустошь.

Остальные углекопы, включая и мистера Боуна, согласно кивнули. Это для них было решающим доказательством.

– Нет, нет, – возразил мистер Карнеги. – Как раз наоборот. То, что вы каждый год даете ей бадью с углем, только показывает, что вы признаете за нею право собственности.

Гиллон почувствовал горечь во рту. Выходит, то, что в представлении углекопов утверждало их права, на самом деле лишь подтверждало их закабаление.

Правда, сказал мистер Карнеги, есть одна возможность прибегнуть к помощи закона. Можно подать в Суд по гражданским делам иск, основанный на презумпции, что земля эта в силу традиции, положений гражданского права и местных обычаев, а также того, что углекопы столько времени пользуются ею, перешла к ним в собственность.

Но тут возникает одна трудность: углекопы Питманго не объединены ни в какую организацию и потому, пожалуй, не имеют права подать такой иск. Если же им разрешат его подать, а они в суде проиграют – в чем, кстати, мистер Карнеги не сомневался, – их могут оштрафовать за неоправданные претензии и заставить оплатить судебные издержки; в итоге же они навлекут на свою голову еще и гнев лорда Файфа.

Единственное, что мог бы посоветовать им мистер Карнеги, – это выступить публично, устроить нечто вроде коллективной демонстрации, которая привлекла бы внимание внешнего мира и заставила бы семейство Тошманго отказаться от своих притязаний на эту землю, тем более что они давно ею не пользуются, – А как именно вы советовали бы нам выступить, сэр? – спросил Уолтер Боун.

Юрист с усмешкой, но не без удивления посмотрел на них.

– Вы что же, хотите, чтобы я посоветовал вам восстать? – заметил он и взял с них два фунта за столь ценную консультацию.

Они намеревались пройти дальше до домика на Унылой улице номер 4, где родился и вырос другой Карнеги – сам великий Эндрью,[27] но теперь даже не вспомнили об этой маленькой экскурсии. Выйдя от юриста, они зашагали назад в Питманго, до которого было 14 миль. Не одну милю прошли они молча – ни у кого не было желания говорить.

– Значит, они и закон выворачивают наизнанку, чтоб и дальше творить беззаконие, – произнес наконец Уолтер Боун.

– А мы ни черта не можем поделать.

– Поосторожней в выражениях, приятель. Сегодня ведь праздник.

– Извините, ребята, – сказал углекоп.

Последние слова адвоката прочно засели у всех в голове, ибо выход из положения оставался один. Восстать… Иными словами: совершить некую акцию, сделать такой серьезный шаг, о каком в Питманго никто никогда еще не помышлял. Это была смелая мысль, и мистер Боун отдавал себе отчет в том, к чему она приведет. Чтобы добиться элементарной справедливости, придется ему стать революционером. И, как это с ним частенько бывало, он тотчас с предельной ясностью выразил эту мысль:

– Если надо стать революционером, чтоб спасти нашу пустошь, то я им стану.

Этому никто бы не поверил еще три недели тому назад.

На митинге, который созвали за Тошманговской террасой, в саду Белой Горлицы – подальше от поселка и от чиновников компании, – Уолтер Боун отчитался перед теми, кто дал деньги на защиту пустоши. По окончании его речи всем стало ясно, что надо делать.

– Значит, вот что, – крикнул какой-то углекоп: – Давай вали этот чертов забор!

– Значит, мы должны занять пустошь в первый же день, как только они попытаются начать там работу. У нас есть кирки, и пользоваться ими мы умеем. Пусть попробуют выбить нас оттуда.

И пошло: пусть присылают королевскую гвардию, вызывают карательные отряды – углекопы не сдвинутся с места, весь мир узнает о том, что тут творится. И даже если они проиграют, то сначала крепко повоюют за пустошь. Это они могут обещать.

Но в эту пору они еще не знали того, о чем мог бы рассказать им мистер Селкёрк, если бы они спросили его. Когда закипает котел революции, надо, чтоб мешал в нем ложкой революционер. А мистер Боун не очень подходил для этого. Кроме того, существовал еще фактор времени. Забор поставили, а больше ничего не происходило.

Ничего.

Забор стоял черной стеной, а потом, – как это бывает каждые пять или шесть лет – вдруг грянула ранняя зима: дохнуло холодом с севера, и холод этот застрял в долине. Зима наступала почти на два месяца раньше срока и не желала уходить – порой начинало теплеть, появлялась надежда, что ошибка природы будет исправлена, но тут же с севера снова налетал холодный ветер. Трава на пустоши вскоре пожухла и заиндевела под холодным ветром – длинные тоненькие зеленые травинки стояли дыбом, а в октябре уже выпал снег и накрыл пустошь. Потеря ее стала ощущаться куда меньше, потому что, когда о о ней гулял ветер, дорога в Верхний поселок превращалась в пытку.

За зиму люди привыкли к забору, и в этом была вся беда. Он вошел в их жизнь. Те, кто жил в Нижнем поселке, даже обнаружили, что забор сдерживает силу ветра, гуляющего по Спортивному полю. Ну, а потом вставал, конечно, вопрос о будущем. Что, если, частенько говорили старики, какие-то из шахт выработаются? Тогда новая шахта даст дополнительный уголь и дополнительные возможности для работы. Без футбола и регби можно обойтись, это не такая уж высокая цена за то, чтоб на столе у тебя всегда были и хлеб и соль.

Словом, на людей снизошло примирительное настроение, и мысль о восстании начала улетучиваться у них из головы. Немалую роль в этом сыграло появление травы. Когда она со временем появилась, у жителей Питманго возникла почти мистическая уверенность в том, что все в порядке. Раз никто не покушается на траву, значит, и на пустошь не покушаются. Идея бунта почила под покровом сначала снега, потом зеленой травы.

Только Сэм, казалось, никак не мог примириться с забором. Он впал в такое беспросветное уныние, что это начало беспокоить его родных. Он приходил домой из шахты, мылся, пил чай, но, когда кто-нибудь обращался к нему, он словно бы и не слышал, а если и слышал, то не имел ни малейшего желания отвечать. Через некоторое время люди вообще перестали с ним разговаривать, и, казалось, это устраивало его не меньше, чем их. Он сидел у себя в комнате и смотрел в стенку и время от времени издавал какие-то странные восклицания – точно угрожал кому-то, как сказал Эндрью отцу. Потом он набросился на чтение и прочитал все книжки Роб-Роя, а затем и те, которые рекомендовал его отцу мистер Селкёрк.

– Я хочу знать, что произошло с твоими родными, – заявил он однажды Гиллону. – Я хочу знать доподлинно, как их выкурили с принадлежавшей им земли.

Гиллон рассказал ему все, что помнил: как их согнали с земли, которую они испокон веков считали своей, – согнали, чтоб было где плодиться тетеревам, и фазанам, и благородным оленям, а иной раз даже овцам; как они перебрались к морю, и сложили из камней хижину, и умерли там на берегу от голода и холода. Когда Гиллон рассказал о том, как его мать ночью отправилась собирать мидии и как у нее срезали корзинку со спины, Сэм вспылил, ожил впервые за много месяцев.

– А они боролись против этого? Пытались объединиться и дать отпор?

Гиллон понял, в каком направлении работает мозг сына, но решил продолжать рассказ, потому что уж лучше пусть Сэм будет таким, чем живым покойником, как до сих пор.

– Несколько человек пытались. Но немногие.

– Но почему же они ничего не делали, почему?

– Не знаю. Никогда не знал.

– Им же нечего было терять. Они все равно умерли.

– Не знаю.

– А что произошло с теми, кто боролся?

– Да то, что и следовало ожидать. Избили их и бросили в тюрьму. А дома их подожгли и разрушили. Нескольких убили.

Сэм слушал и кивал, глаза его горели.

– А они стойко боролись? Те, что погибли?

– Одни – да, другие – нет, – сказал Гиллон. – Как обычно бывает с людьми. Разве человек может предугадать, как он поступит?

– Я могу, – сказал Сэм.

По комнате пробежал холодок. Сэм никогда не говорил того, в чем не был уверен. И Гиллон испугался за сына. Он уже был свидетелем того, как далеко может зайти Сэм, а ни одному отцу не хочется видеть в сыне зачатки мученика.

– А есть книга, в которой все это было бы описано? Я хочу прочесть. Можешь мне достать такую книгу, папа?

Гиллон решил рискнуть. Он попросил мистера Селкёра добыть ему экземпляр книги Александра Маккензи «История очистки земель в Нагорной Шотландии», невзирая на возра-жения Мэгги по поводу стоимости книги, а потом стал молиться – наспех молиться, воем богам по очереди, – чтобы эта книга не оказалась искрой, которая воспламенит мозг Сэма.

Явился Йэн и сообщил, что Роб-Рой хочет встретиться с отцом, но не дома, а в пустой школе, где когда-то учительствовала их мать. Встретились они на следующий день после работы и, помедлив с минуту, обнялись, что было вовсе не в привычках Камеронов.

– Давно мы с тобой не беседовали, как отец с сыном, – казал Гиллон.

– Да уж. Ты же велел мне убираться, вот я и ушел.

– Но я велел тебе вернуться, а ты не вернулся.

Оба были достаточно прилежными учениками мистера Генри Селкёрка, чтобы сразу распознать пустопорожнее философствование. Поэтому Гиллон улыбнулся, а вслед за ним улыбнулся и Роб-Рой.

– Ты всегда был упрямый, хоть и добродушный с виду, сказал Гиллон.

– А разве ты не упрямый, хоть и тихонький? – сказал Роб-Рой. И они снова улыбнулись: перепалка была окончена.

С невероятной осторожностью, точно он доставал чашу святого Грааля, Роб-Рой вынул из маленькой жестяной коробки, в какой углекопы держат опички, письмо и развернул его.

– Хочешь верь, хочешь нет, – сказал он. Голос его дрожал от гордости и возбуждения. – Только поосторожней с бумагой. – Почерк был корявый, читать оказалось нелегко.

Дорогой брат Камерон!

Несправедливость, про которую ты пишешь, кажется мне предостаточной, чтобы сплотить людей. Правота вашего дела настолько очевидна, что это должно привести к созданию организации, которая будет бороться за выправление несправедливости, а такая организация – все равно что семя, которое необходимо для роста нашего движения. За первым шагом последуют другие.

Если я приеду к вам – а мне бы хотелось приехать, – мне понадобится безопасное место для жилья, чтобы быть подальше от глаз полиции и чиновников компании. Я сейчас отпущен на поруки, и мне запрещено заниматься организационной работой; из-за тех идей, которые я исповедую, мне приходится скрываться, точно беглому каторжнику. Нужно будет также подобрать место для проведения митинга подальше от ушей вышеупомянутых лиц. Если вы выполните эти условия, обещаю вам приехать.

Кланяйтесь, пожалуйста, Г. С. В свое время это был отличный борец. Пишите обычной почтой: Эдинбург, главная почтовая контора, почтмейстеру для мистера Кайла Брайна.

P.S. – Подготовьте тля меня план местности. Скорей всего, приеду в Кауденбит вечером, и мне придется идти ночью пешком в Питманго.

– Ты, конечно, знаешь, кто это, папа? – Роб-Рой был до крайности возбужден.

– По тому, как ты обращаешься с его письмом, я бы сказал, что это по меньшей мере один из апостолов Иисуса Христа.

– Я хочу, чтобы ты серьезно отнесся к этому, папа. – И правда: слишком много они острили. – Это не шутки.

– Нет, конечно, ты прав.

– Кейр Харди. Известный рабочий организатор. И твой сын получил от него письмо.

Гиллон порадовался за Роб-Роя и в то же время встревожился. Не по плечу ему такое дело. Роб ведь мечтатель и очень плохой практик.

– Должно быть, ты написал ему хорошее письмо.

– Да, папа. Я бы соврал тебе, если бы сказал иначе. Я двадцать раз его переписывал, пока оно не получилось таким, как надо. Даже мистер Селкёрк ни слова в нем не изменил.

Гиллон почувствовал прилив ревности, представив себе, как его сын пишет одно письмо за другим и дает на просмотр библиотекарю.

– Я буду встречать его в Кауденбите. Можешь себе это представить, папка? Чтобы я ночью шел с самим Кейром Харди! Да что я ему говорить буду?

– Я бы на твоем месте не тревожился об этом. Говорить будет он, если захочет.

– Угу, ты прав. А митинг мы можем созвать в саду Белой Горлицы – там, где раньше была барская усадьба. Вывести его из дома через черный ход, и никто не увидит.

– Из какого дома?

Роб-Рой смутился. Он открыл было рот, хотел что-то сказать, потом снова его закрыл и наконец раздраженно, словно уже давно и много раз отвечал на этот вопрос, сказал:

– Да из нашего, конечно. Откуда же еще?

Теперь смутился Гиллон. К этому он не был готов – принимать у себя в доме Кейра Харди, человека, которого ищут, который, возможно, бежал и к тому же наверняка коммунист.

Но загвоздка была не в нем, не в Гиллоне. И Роб-Рою следовало бы это знать – он все-таки прожил всю жизнь в их доме.

– Твоя мать не разрешит. Это ведь и ее дом. Мет. Она ни за что не разрешит.

– Не разрешит? А ты заставь ее разрешить!

Гиллон взвалил все на Мэгги, но боялся-то он за Сэма – Сэма, который в иные дни, казалось, шагал по самому краю какой-то мрачной, бездонной пропасти. Гиллон отрицательно покачал головой.

– Не могу.

Роб просто не верил своим ушам. Он так свыкся с мыслью, что все будет, как он задумал.

– Ты обязан это сделать! – крикнул он, и голос его гулом отдался среди увешанных черными досками стен.

Гиллону не понравилось выражение, появившееся на лице сына. Он отвернулся и уперся взглядом в холодные пустые голубые глаза королевы Виктории, смотревшей словно бы с осуждением на него со стены.

– Я же приполз к тебе, а ты от меня отворачиваешься, – сказал Роб.

– Есть вещи, которых тебе сейчас не понять и…

– Ты от меня отворачиваешься. Я вернулся к тебе, а ты от меня отворачиваешься. – Он положил было руки отцу на плечи, на его перепачканную углем куртку, но теперь снял их й ушел в другой конец комнаты, точно не мог больше находиться рядом с ним. – Ты знаешь, как тебя зовут, знаешь? Я это слышал, потому что иногда люди забывают, что я твой сын. Тебя зовут Джон Томсон. Подкаблучник – вот ты кто. Следовало бы мне об этом помнить.

И он взялся за свое оловянное ведерко и коробку с пороховыми зарядами. Роб-Рой всегда заготовлял больше зарядов, чем требовалось: к концу дня всякий раз выяснялось, что он взорвал куда меньше угля.

– Значит, я должен написать ему и сказать: «Извините, мистер Харди, но я не могу дать вам пристанище в доме моего отца, потому что его жена против. Поэтому то великое дело, которое вы хотели начать здесь у нас, придется начать в другое время и как-то иначе…» – Он потупился, свесив голову на грудь. – Ох, такая была возможность, единственная, – пробормотал Роб-Рой.

Гиллону хотелось подойти к сыну и обнять его, но он понимал, что сейчас не надо этого делать. И все же он шагнул к нему – Роб-Рой тотчас резко повернулся.

– Люди тут говорят, что я витаю в облаках, но вот что я тебе скажу: еще при моей жизни мы их сотрем в порошок, изничтожим. – Гиллон развел руками, но Роб-Рой не дал ему и рта раскрыть. – Нет, ты уж выслушай меня, Джон Томсон. – Таких жестоких слов он еще не говорил отцу, и оба создавали это. – Будет такое общество, когда толстозадые наследники лорда Файфа будут рубить уголь под землей, а кое-кто из наших будет жить на Брамби-Хилле.

Вот теперь он выговорился, но Гиллон не приближался – пусть придет в себя. Ему хотелось рассказать Роб-Рою про его брата, Сэма, но он понимал, что нельзя. Он пытался найти какие-то слова, которые облегчили бы им обоим возможность понять друг друга.

– Рано или поздно они все равно узнали бы, что Харди останавливался в нашем доме.

– Это риск.

– И лорд Файф с Брозкоком выгнали бы нас с работы. Ты не имеешь права так нами рисковать.

Наступило долгое молчание, не сулившее ничего хорошего.

– Помнишь, я сказал тебе, что люди иногда забывают, чей я сын? – Гиллон не пожелал даже кивнуть. – Так вот иной раз мне хочется, чтоб они в самом деле забыли об этом. Иной раз мне хочется стать Роб-Роем Безродным, кем угодно, только не тем, кто я есть.

И он ринулся из комнаты мимо отца, опрокидывая на ходу школьные столы и стулья, с грохотом сбежал по лестнице, выскочил на Тропу углекопов и пошел, к радости Гиллона, в сторону, противоположную «Колледжу». Но Гиллон знал, что он вернется и будет пить, пить по одурения, напьется как свинья, как самая последняя свинья, и он, Гиллон, ничего не мог тут поделать. Он постоял в дверях и через некоторое время увидел Роба, шедшего по Тропе углекопов – на этот раз в направлении «Колледжа».

– Роб?! – окликнул он его из затененного проема двери. Он молил бога, чтобы сын остановился, и тот остановился. – Я напишу это письмо за тебя.

– Какое письмо?

– То, которое тебе надо написать мистеру Харди, чтобы он не приезжал.

И тут Роб-Рой впервые осознал всю огромность своей потери и, забыв о том, что всячески подогревал в себе ненависть к отцу, вдруг кинулся к нему в объятья и зарыдал у него на груди так тяжко, как рыдает женщина в Питманго, когда ее мужа или сына приносят из шахты и опускают в кухне на пол. Трудно примириться с потерей близкого, подумал Гиллон, по Роб потерял свою мечту, а с этим примириться вообще невозможно. Покойника ждет место на кладбище, а где хоронят несбывшиеся юношеские мечты?

* * *

Когда Гиллон подошел к забору, калитка оказалась на замке, потому что было уже поздно, а идти назад разыскивать сторожа ему не захотелось. Он решил обойти пустошь вокруг и дошел до того места, где раньше жили цыгане. Они уехали; лишь несколько разбитых бутылок, какие-то тряпки да осколки глиняных кувшинов валялись вокруг сложенных из камня печурок – вот и все, что осталось, хотя цыгане жили здесь не одну сотню лет. Их заставили сняться с насиженных мест, но они ведь не погибли, в этом он был уверен. Как-то выкарабкались. Тогда чего же он боится? Он чуть было не бросился назад за Робом, чтобы сказать ему – пусть посылает свое письмо и назначает срок приезда. Можно говорить «нет» долгое время, много раз, но есть предел, после которого, сказавши «нет», ты перестаешь быть человеком.

Однако, размышляя об этом, он все время видел перед собой глаза Сэма, глаза затравленной лисы, забившейся в глубину норы, опасной. Если Кейр Харди создаст движение, после его отъезда – Гиллон нутром это чувствовал – возглавит дело Сэм.

И Сэм же поплатится за это. Если он будет хорошим лидером, если поведет все как нужно, то он погибнет. Может ли он, Гиллон, рисковать жизнью одного сына ради того, чтобы осуществилась мечта другого? А что, если кончится все тем, что обоих не станет? Он вернулся домой, залез в бадью и, сидя в славной горячей воде, почувствовал, как у него холодеет сердце.

19

Весной, как только стаял снег и на пустоши начали появляться островки зелени, из Кауденбита приволокли паровую землеройную машину – восемь мохноногих тяжеловозов тащили ее через Горную пустошь, потому что машина была слишком широкая и могла застрять на Тропе углекопов. Рабочие знали, как относятся местные жители к тому, что они собираются делать, поэтому еще в пути затопили котел и развели пары – штука небезопасная на таких дорогах, как в Питманго; зато через какой-нибудь час после прибытия на место огромная машина уже вгрызлась в Спортивное поле – задолго до того, как углекопы вышли на поверхность из шахт.

Женщины стояли на пороге своих домов и смотрели, как большие куски зеленого шелковистого ковра взлетали в воздух и падали глыбами мокрой черной земли в ожидавшие под ковшом вагонетки. Когда углекопы поднялись на поверхность, вся площадь, отведенная под закладку шахты, была уже расчищена, с тела пустоши был содран древний зеленый покров. Тяжеловозы снова находились в пути – они отправились назад за мощными бурами и тоннами строительных материалов, а бурильщики отбыли на ночь в одном из фургонов в Западное Манго. Словом, дело было сделано, и тут уж ничего не попишешь.

Так было совершено величайшее зло. Случилось то, что, как считали люди, никогда не могло случиться. Осквернили их пустошь, осквернили издревле священную траву, украли у народа пустошь, а теперь совершили над ней насилие – люди стояли вдоль забора и не знали, что делать, им стыдно было смотреть друг на друга, стыдно видеть в глазах соседа собственное бессилие.

Кто-то должен пойти к леди Джейн, говорили люди, и все устроится: рабочие были убеждены, что не могла она об этом знать, потому как, если бы знала, никогда бы такого не допустила. Да, конечно, властители Питманго много денег наживали на углекопах, но никогда еще не нарушали своего слова.

Но это были лишь пустые разговоры, и все это понимали. Леди Джейн теперь замужем за лордом Файфом, а никто не пойдет в Брамби-Холл подавать его светлости петицию, чтобы на пустошь снова положили дерн. Многие проработали на лорда Файфа добрую половину жизни и ни разу даже не видели своего хозяина.

Гиллону в тот вечер стыдно было смотреть в лицо сыновьям. Внезапно он увидел, что Сэм улыбается.

– Ну что, сделали они свое дело, да? – сказал Сэм. – Все думали, они такого не могут сделать, а они сделали, да? – Он постучал по книжке «Очистка земель в Нагорной Шотландии». – Тут все это описано, и ими, знаешь ли, можно только восхищаться. Вот они умеют принимать решения. Когда им что-то надо, они идут и берут. Идут и делают.

Теперь, когда все свершилось, внутри у Сэма словно распрямилась дотоле накрепко закрученная пружина, перестала его сдерживать, и он снова обрел себя. За чаем он был в преотличном настроении и с подлинным аппетитом ел колбасу и пироги.

– Никогда не забывай, что они мерзавцы, Сэм, – прихлебывая чай, сказал Гиллон. – Да, они доводят дело до конца, но не забывай, что на их счету страшные, позорные поступки.

– Ну, нет, – сказал Сэм, – этого я никогда не забуду. Просто они знают, как добиться того, чего хотят. Мы не знаем, а они знают. Потому-то мы и торчим здесь, внизу, а они сидят там, наверху.

– Это-то я все время и стараюсь вам внушить, – сказала Мэгги. – Надо брать от жизни своё.

Команды бурильщиков работали отменно. Углекопы их просто не видели. Они являлись, когда уже начиналась дневная смена, и отбывали до того, как углекопы вечером поднимались на поверхность. Шахту закладывали неглубокую – так называемую «штольню»; воду из таких шахт насосами не откачивают, она вытекает сама собой, и потоки рыжей едкой подземной воды стремительно бежали теперь вниз по пустоши и дальше – по улицам и канавам Питманго. Но помимо этого, бурение и закладка шахты почти не сказывались на жизни поселка. Он словно бы всего этого не замечал.

– Я вам одно скажу, – заявил углекоп по имени Битти. – Ноги моей не будет в этой шахте. Никогда я не стану рубить уголь под нашим Спортивным полем. А если они посмеют привезти к нам штрейкбрехеров, одному богу известно, что с ними тут будет.

Он составил «Клятвенный лист», как он это назвал. Лист передавали из дома в дом, с улицы на улицу, и почти все углекопы, за исключением нескольких совсем древних стариков, подписали бумагу.

Летом закрыли шахту «Сорванец» – ту, что расположена немного ниже большой шахты «Леди Джейн № 2», так как для ее эксплуатации требовалось слишком много воды. На добычу тонны угля приходилось затрачивать полтонны воды, крутившей насосы и вентиляторы. В этой шахте работало сто пятьдесят углекопов, но денег она приносила мало, и вот в воскресенье, перед тем, как открыть на Спортивном поле шахту «Лорд Файф № 1», насосы на «Сорванце» были остановлены и шахту затопили. В понедельник утром сто сорок восемь углекопов из ста пятидесяти, работавших на «Сорванце», записались рубить уголь на «Лорде Файфе». В тот вечер, вернувшись с работы, все они неловко себя чувствовали: ведь они же подписывали «Клятвенный лист», и в то же время все были в полном восторге. На «Лорде Файфе» угольные пласты достигали шести футов в высоту, и можно было, ни разу не согнувшись, проработать весь день и нагрузить не одну бадью. Одним из тех двоих, кто не записался на новую шахту, был Уотти Чизхольм, церемониймейстер шахтерских парадов, проработавший семьдесят лет под землей и слишком старый, чтобы снова спускаться под землю, а другим – Уолтер Боун. Он был слишком стар, чтобы отказываться от своих принципов.

Шахта оказалась хорошей. Задолго до того, как настала зима, на ней уже работали круглосуточно, в три смены. Уголь залегал здесь высоко и был хорошего качества – шестифутовый питманговский попугаев уголь, маслянистый, с малым количеством золы. К концу лета там, где была площадка для крикета, поднялся отвал – все отходы от новой шахты, шлак и негодный уголь сваливали здесь, и гора росла не по дням, а по часам. За каких-нибудь два-три месяца верхушка ее заслонила Нижнее Питманго от обитателей Монкриффской аллеи. Там, где солнце светило когда-то с самого раннего утра, теперь оно появлялось только после полудня, обойдя дома. В окна и двери на Монкриффской аллее стала проникать угольная и каменная пыль, а к осени пыльная пелена добралась и до Тошманговской террасы. Но с привкусом угля в пище можно мириться, пока есть что-то на столе. А питманговские углекопы ели теперь мясо трижды в неделю.

Рядом с отвалом росла вторая гора – угольная. Уголь добывали быстрее, чем удавалось рассортировать его и отгрузить на суда, поэтому его сваливали там, где раньше играли в кольца. Шахта была заложена в центре футбольного поля, а на месте состязаний в регби, столь обожаемой Сэмом игры, стояла дробильня.

Гиллона словно по лицу ударили, когда он узнал, что Сэм перешел работать на шахту «Лорд Файф» вместо покалеченного углекопа.

– Это дело, конечно, не мое, я знаю, но вот уж не думал, что ты так поступишь, – сказал Гиллон.

– Подожди, пока он принесет домой конверт с получкой, – вмешалась Мэгги, – тогда ты иначе на это посмотришь.

Углекопы с других шахт уже записывались ib очередь, чтобы перейти работать на «Лорд Файф».

– Уголь есть – есть, место есть – есть, шахта все равно будет действовать, пойду я туда или нет. Так какого черта, почему мне не пойти и не взять свое?

Братья Сэма упорно глядели себе в тарелки. Им было стыдно за него. А Уолтер Боун просто пришел в ярость. Он притопал с другого конца Тошманговской террасы, чтобы высказаться.

– Можешь не заходить больше в мой дом, – заявил мистер Боун. – Мы уж как-нибудь обойдемся без перевертышей.

А у Сэма вошло в привычку заходить к ним – навестить свою сестру Сару и Сэнди Боуна.

– Когда мне предлагают рубить шестифутовый попугаев уголь, я от этого отказываться не стану, – заявил Сэм.

– Ну еще бы, – сказал Йэн. – Этакий счастливчик.

– «Лорд Файф» существует, папа, и ничего тут не попишешь, – сказал Энди.

– И ты туда же? – вырвалось у его отца.

– Ну, нет, я туда не ходок, – сказал Эндрью. – Я просто уточнил: шахта существует. Пустошь скончалась, а шахта живет.

Гиллон поднялся из-за стола, вышел на улицу и посмотрел вниз на черную ограду и новый копер. Никакой зелени не осталось и в помине. Неужели этакая силища таится в конверте с получкой, что перевернуло даже такого парня, как Сэм? И Йэн пойдет в эту шахту. И Энди в конечном счете придумает оправдание, чтобы пойти. В их жизнь вползло что-то новое, черное, с той поры как поставили забор и перегородили пустошь. Все они развращены углем, думал Гиллон. Сама добыча его – то, как взрезают землю, потрошат ее, вытягивают содержимое ее черных жил, развращает человека. Уже сам уголь развращает, а добыча его развращает во сто крат.

«Ох, до чего же мне тошно! И зачем только я сюда приехал», – думал Гиллон.

20

Месяца за два или за три до рождества, когда цена на уголь обычно повышается, на этот раз она стала падать. Никто не понимал почему.

– Не надо волноваться, – сказал им Уолтер Боун. – Я вовсе не защищаю компанию, а просто говорю, как оно есть. Всегда так было – цены то поднимаются, то падают, мы это видели и раньше.

Но цена на уголь не поднималась. В конце октября и в начале ноября прошли первые снежные бури, и все равно она продолжала падать.

– Когда цена на уголь достаточно упадет, вот тут-то его и начнут покупать. Люди, которым он и не нужен, станут покупать по дешевке. Хозяева, конечно, получат меньше золота, зато рабочие будут загружены вовсю.

Но никто угля не покупал, и никто не знал, почему так происходит. Мистер Брозкок отправился в Эдинбург, чтобы выяснить причину, но и там никто ничего не знал. Так было во всем Западном Файфе. Уголь начали сбрасывать в море с причалов Сент-Эндрюса.

Нет, это просто в голове не укладывается, думал Гиллон: Питманговская компания добывает xoрошего угля больше, чем когда-либо, а продает куда меньше.

– От этого даже в бога можно поверить, – заметил он.

– Значит, все-таки есть справедливость.

– Так или иначе, а поделом этим мерзавцам, – сказал Джем.

– Может, им-то и поделом, – заметил Эндрью, – но страдать будем мы.

Зима пришла суровая. С севера, не переставая, дул холодный ветер. Горная пустошь лежала сумрачная, голая, по небу ходили низкие черные облака, в исхлестанных ветром домах было холодно, на земле лежал глубокий снег. Зато на душе у питманговских углекопов в такую непогоду было тепло.

– Вот теперь мерзавцам придется покупать наш уголек!.. – говорили люди и ждали.

– Вы знаете, что я не адвокат компании, – говорил мистер Боун, – но в мире все связано. Прошлогоднего угля ни у кого уже не осталось, а кругом полно дешевого угля. Если люди не станут его покупать, они замерзнут. Так подсказывает здравый смысл, такой порядок установил господь бог. Если в земле есть уголь, а люди нуждаются в угле, уж господь позаботится, чтобы кто-то его добыл.

Но уголь по-прежнему не покупали, и тогда лорд Файф наконец отправился в Кауденбит, а оттуда – в Эдинбург, сел там на «Летучего шотландца» и поплыл в Лондон, чтобы выяснить, в чем дело. Люди сразу почувствовали себя увереннее. Старик Файф уж найдет причину.

«Может, он и мерзавец – так оно, конечно, и есть, – но он все-таки ловкий старый мерзавец».

Никакой причины он не нашел.

Вернувшись, он велел Брозкоку снизить добычу, пока уголь не начнут покупать, а потом, чтобы заставить строптивого покупателя все же прийти к нему, снизил цену за тонну на два пенни.

Когда угольная компания снижает цену, она делает это разными способами. Можно повысить эффективность труда и получать больше угля за те же деньги. Можно потратиться на новое оборудование и добывать больше угля за те же деньги. Можно снизить прибыли. Или можно снизить оплату углекопам. Легче всего, конечно, пойти этим путем. И вот где-то в ноябре люди начали получать на два пенни меньше за каждую вырубленную тонну.

– Подумайте вот о чем, – прокричал мистер Брозкок с высоты копра, куда он взобрался, чтобы объявить о новой шкале оплаты. – Дела идут плохо, но компания должна существовать, иначе всем крышка. Компания поддерживает нас, давая работу, теперь мы должны поддержать ее. Вот о чем подумайте. Если человек охромеет, это грустно, конечно, но остальные-то шагают по-прежнему. А вот если компания охромеет, так мы все начнем хромать вместе с ней. Если компании нечего есть, то и всем нам будет нечего есть. Если кампания умрет… ну, лучше об этом не говорить.

Он помолчал, давая словам осесть в их сознании, в то время как ветер свистел, продувая их мокрую рабочую одежонку.

– Компания всегда стояла за ваши интересы, теперь вы должны постоять за интересы компании. Лорд Файф надеется, что все выполнят свой долг. Спасибо. Счастья вам. И да благословит вас бог!

Кое-кто из самых старых углекопов произнес:

– Аминь!

– А как насчет лорда Файфа? Ему тоже снизят жалованье? – выкрикнул чей-то молодой голос.

– Узнать фамилию этого человека, – приказал мистер Брозкок.

Два пении с тонны. В общем-то, не такое уж большое снижение. На две-три пинты пива меньше, мясная похлебка без мяса, булочки без джема, картошка без масла – немножко поджаться, и все.

Однако в доме Камеронов эти изменения почувствовались еще сильнее: им предстояло основательно урезать себя, ибо серебро должно было прежним потоком течь в копилку. На первом месте – Камеронов котел, на втором – доброе имя Камеронов, на третьем – желудок, а остальное вообще не имело значения. Дело в том, что теперь надо было не только пополнять мошну, но еще и платить каждый квартал мистеру Огилви.

Шестнадцать пенни в день – а Мэгги понимала, что потеряют они еще больше, – это значило, что хлеба у них на столе будет на четыре фунта меньше. Если же снимут с работы детей – откатчиков, навальщиков и девчонок, которые, как Эмили, работают на поверхности (Мэгги не сомневалась, что это произойдет), – то они потеряют около восемнадцати пенсов в день, или девять шиллингов в неделю, или четыреста шестьдесят восемь шиллингов в год, – это при условии, что все время будет работа.

Больше двадцати фунтов в год!

Никто из них не смотрел на происшедшее с такой стороны, но никуда не денешься – с этим связана была для них возможность вырваться, спастись, благодаря этому могли они жить на Тошманговской террасе, это отделяло низовиков от верхняков, только от этого и зависело, сумеешь ли ты выбраться из Питманго или так и будешь похоронен здесь под углем. Итак, они снова стали есть «кругляки с прикуской», а потом уже только «с приглядкой» – хитрость, которой обучилась Мэгги у своих родителей в тяжелые времена. Миску с картошкой ставили посреди стола, а рядом – тарелку с ломтиком мяса или рыбы. Ешь картошку и смотришь на мясо, и самое удивительное – это утверждал и ее покойный отец, – что через некоторое время начинает казаться, будто ты ешь картошку с мясом. Так что, хоть жалованье и убавили, копилка не пострадала. И каждый квартал, хоть жалованье и убавили, они посылали деньги за опцион мистеру Огилви в Кауденбит. Он и понятия не имел, сколько самопожертвования, самоурезывания, даже отказа от пищи означали эти потрепанные, почерневшие от угольной пыли банкноты. Мистер Огилви, получив деньги Камеронов, каждый раз мыл руки.

Гора угля, выросшая у шахты «Лорд Файф № 1», вынудила компанию пойти на первый серьезный шаг. Когда верхушка горы достигла подножия Тошманговской террасы, стали увольнять углекопов – сначала стариков, независимо от того, сколько лет они проработали и насколько преданно служили. Затем настал черед пьяниц – тех, кто иной раз в понедельник утром, когда ветер молотил по стенам их домов, вдруг обнаруживал, что заболел и не может дойти до шахты, Затем настал черед недовольных и жалобщиков, не отличавшихся высокой производительностью. Среди них был и Роб-Рой. Но хотя Камероны значились в «черном списке», о них шла слава как о лучших углекопах Питманго. А чем лучше человек работает, тем больше продукции он выдает. А теперь меньше людей должны добывать столько же угля, а может, даже и больше, чем прежде, когда работало много народу.

Началось выжимание всех соков. Однажды в ноябре углекопам приказали нагружать бадьи «с верхом», так, что еще немного – и уголь начнет сыпаться. А когда бадьи поступали на весы, по верху проводили железным прутом и уголь, упавший при этом на землю – тот самый «верх», – записывался компании в прибыль. Это, объяснял мистер Брозкок, так сказать, «подарок» углекопов своим хозяевам. Ни один из «уцелевших» не возразил ни слова. Они наваливали уголь «с верхом» и делали ежедневно подарки хозяевам. Прозвали они это «горбом лорда Файфа».

После «горба» появились «часы лорда Файфа». Компании не продержаться, если не будет еще больше снижена плата за уголь, объявил Брозкок, но, чтобы люди приносили домой столько же денег, компания «великодушно», подчеркнул он (это были подлинные слова управляющего), решила увеличить смену с десяти до двенадцати часов в день. Вечером, по пути с шахты – дело это совершенно добровольное – желающие могли (раз уж все равно темно) задержаться на часок-другой и помочь забросить вырубленный ими уголь повыше на отвал или загрузить оставшиеся бункера. Просто душа радуется, доложил потом мистер Брозкок, сколько углекопов, несмотря на усталость, добровольно вызвалось поработать на отвале.

Собственно, работали там все.

– А для обитателей-то Брамби-Холла какой приятный сюрприз, – говорил мистер Селкёрк. – Наконец все их бочонки пива будут оплачены. Этакий приятный пример классового единения – смотрите, как можно работать, когда уважаешь друг друга. Ну, просто плакать хочется, – сказал мистер Селкёрк.

Последствия тяжелой работы и недоедания сказались прежде всего на Гиллоне. В семье у них снова стали варить мыло, как много лет назад, чтобы сэкономить несколько пенсов. Мыло, конечно, было не очень хорошее, но достаточно твердое, мылкое, дешевое. Варили сразу по сто фунтов – шесть фунтов поташа и четверть фунта смолы, купленных в Обираловке, и четыре фунта свиного сала, купленного на одной из окрестных ферм. Все это старательно перемешивали и оставляли бродить дней на пять или на шесть, а потом массу выливали в десятигаллоновую бочку с теплой водой и мешали два раза в день. Тяжелый это был труд – мешать массу, но зато через десять дней получалось сто фунтов мыла. Беда с этим мылом была в том, что оно липло, и, когда Гиллон однажды, моясь после работы, поднялся во весь рост, мыло так облепило его, что он походил на скелет, вылезший из могилы в День поминовения усопших. Он даже испугался.

– О, господи, вы только посмотрите на меня! – воскликнул он. – Так больше нельзя. Они меня доконают.

– Чего тут особенного, просто ребра, – сказала Мэгги. – Работа тяжелая, а ты стареешь – не можешь же ты выглядеть так, как молодой.

Стареешь?! Не в том дело. Все дело в пище: каша на воде, картошка с солью, жиденький чай без сахара – да разве может человек работать при таком рационе по тринадцать часов в день и выглядеть крепышом? И сейчас, когда Гиллон после мытья посмотрелся в зеркало, он увидел, что глаза у него совсем запали, щеки ввалились, а жилы на шее обозначились веревками. Он выглядит, подумал Гиллон, лет на шестьдесят пять, а ведь ему едва перевалило за сорок – то ли сорок один, то ли сорок два, он не помнил точно.

Какая жестокая ирония жизни: чем больше он работал, тем больше голодал, тем ближе подступала ik нему смерть от истощения.

– Ты же из горцев, а горцы – люди живучие, – говорила Мэгги.

Гиллон уже не был в этом так уверен. Он вовсе не был уверен в том, что не кончит, как те люди, про которых рассказывал Генри Селкёрк: опустит человек кирку, чтобы передохнуть, и – конец, свалится и помрет от голода тут же, на работе.

Вот это-то и было обидней всего, ведь должна же быть в мире хоть какая-то справедливость: трудиться всю неделю – шесть долгих дней – и к концу ее чувствовать еще больший голод, чем в начале, вечно жить на грани истощения.

Но поделать тут ничего было нельзя, никакой возможности передыха – работу на них все наваливали и наваливали, потому что надвигалась зима и они всецело зависели от мистера Брозкока. А его теория взаимосвязи коммерции и труда была проста как день: она выражалась в речении, висевшем в конторе, где он выплачивал деньги, над его бюро с выдвижной крышкой. Вышитые буквы гласили:

Человек должен есть – так или не так? И дети его есть должны – так или не так?

Да, они всецело зависели от Брозкока. Должно быть, и другие прочли на лице Гиллона то, что увидел он сам. И в субботу вечером, когда люди, выбравшись из шахты, потянулись к мистеру Брозкоку за получкой, Гиллону объявили, что он на время уволен.

21

Гиллон лежал в постели и смотрел, как остальные члены его семьи снаряжаются на работу. К ним это тоже подбиралось – он видел. Движения их были вялыми, и делали они все с таким расчетом, чтобы сберечь силы. Он думал, что приятно будет полежать в постели, глядя, как другие собираются на работу, но ничего приятного в этом не оказалось. Он встал и сел с мальчиками завтракать.

– Ты бы лучше полежал, папа, – сказал Сэм, – ведь вставать-то тебе ни к чему.

– Мне и лежать ни к чему.

Вот оно, подумал он, то, что так его страшит. Все ни к чему.

Ну, а если говорить о еде, то на столе стояла овсяная каша – по крайней мере сытная и горячая, на воде, но с капелькой сахара.

– Неужели ты не можешь раскошелиться? – спросил Сэм. – Правда, не можешь?

– Нет, – сказала мать.

– А знаешь, чего бы мне сейчас хотелось? Чтоб на тарелке у меня лежало три больших, толстых куска шипящего бекона. Вот тогда я б все утро есть не хотел, – сказал Сэм. – Только чтоб они были не слишком прожарены. Чтобы жир так и сочился из них и растекался по тарелке.

– Угу, чтобы можно было в него хлеб макать, – оказала Эмили. Она была худенькая, маленькая, но прожорливая, как шахтная крыса. Поработав полдня у спуска в шахту, она могла прийти домой и умять целый фунт хлеба.

– А знаете, чего бы я сейчас хотел? – сказал Джемми.

Никто даже и спрашивать не стал. Все знали.

– Плыть на корабле в Америку – вот чего бы я хотел.

Молчание. Нет, поощрять его в этих фантазиях они не станут.

– В Америке просто нет такого углекопа, который мечтал бы, чтобы у него на тарелке лежало три кусочка бекона. У него их лежит шесть на завтрак и шесть на перекус в шахте.

– А нет еще каши? – спросил Сэм. – Хоть по тарелке помазать?

– Ни единой капли. Уж больно быстро вы все подминаете. А пищу надо не заглатывать, ее надо смаковать, растягивать удовольствие.

– Да, скажу я вам, – заметил Сам, вставая из-за стола, – печальный это день для Шотландии, когда рабочий парень не может получить вторую тарелку овсяной каши.

– Я думаю, вы все видели, какие подпорки привезли в субботу утром? – спросил Эндрью.

– Нет, – ответил Гиллон.

– Сосна. Сплошь сырая сосна. Сосна – для экономии.

– Куда же это годится?! Такие подпорки не продержатся и года, – заметил отец. – Наверняка ведь есть закон о технике безопасности.

Эндрью покачал головой. Он был грамотный, знал законы.

– Никакого такого закона нет. Только добрая воля хозяина.

– Очень хорошо. Прекрасно. Еще бы: не на его же голову обвалится чертов свод, – сказал Сэм.

– Следи за языком, – одернула его мать. В трудные времена дети совсем отбивались от рук, распоясывались, теряли себя и становились как все обитатели Питманго. Она и за собой это замечала.

– Вообще-то хозяин не меньше, чем углекоп, заинтересован в том, чтобы свод в шахте не обвалился, – продолжал Эндрью.

– Очень (милая теория, особенно когда сам ты не находишься под этим сводом.

– Мистер Брозкок сказал, что эти подпорки заменят на ясеневые, когда уголь снова начнут покупать, – сказал Эндрью.

– Правильно. Только я этому поверю, лишь когда увижу, что привезли новые подпорки, а старые выкинули, – сказал Сэм. – Вот в ту минуту я этому действительно поверю. – И он повернулся к матери. – Я даже в бога поверю, что ты на это скажешь?

– Если только мы доживем до тех пор, – заметил Йэн.

– Угу, конечно. Если подфартит и доживем.

На улице застучали двери, по булыжнику зацарапали кованые башмаки.

– Пошли, – сказал Сэм. – Пока что пошли. Мистер Брозкок не любит ждать.

– Мистер Брозкок еще дрыхнет в постели.

– Дурак! Ты думаешь, он упустит случай посмотреть какие лица будут у людей, когда они увидят сосновые подпорки? Да я бы за такое зрелище деньги брал.

Они засунули за пояс свои инструменты и, не попрощавшись с отцом, скорее всего даже забыв, что он не идет с ними – ведь каждый день в течение всей их рабочей жизни они выходили вместе, – черным клубком протиснулись в дверь и зашагали вниз – к Тропе углекопов и заложенной на пустоши шахте «Лорд Файф № 1». Никогда еще Гиллон не чувствовал себя таким одиноким.

– Куда ты? – спросила его Мэгги.

– Сам не знаю.

– Я-то думала, ты побудешь здесь и поможешь немного по дому.

– Нет.

До этого он не опустится. Пока еще – нет, не станет он, точно старик, шлепать по дому и вмешиваться во все, пытаясь внушить своим ближним, что он им еще нужен.

– Тогда сходи хоть на отвал и набери нам немного угольной мелочи.

Она уже стояла в дверях с корзинкой в руке.

– Нет.

Ему доставляло удовольствие говорить ей «нет». Подбирать уголь на отвале вместе с ревматическими старухами, у которых дома сидят безработные алкоголики-мужья! Нет, до этого он еще не дошел.

Он зашагал по улице в том же направлении, что и мальчики, – по единственному пути, который он знал, пути, который проделывал каждое утро шесть дней в неделю, пятьдесят две недели в году на протяжении стольких лет, что быстро и не сосчитаешь. Да он никогда и не пытался их сосчитать Кто-то жарил яичницу на масле, и от этого запаха сытости Гиллона даже замутило. Он вдруг понял, что голоден, бесконечно голоден, голоден до глубины утробы, – только когда он работал, то не разрешал себе думать об этом. А сейчас, когда он ничем не занят, голод вылез наружу, нагой и бесстыжий. Знай Гиллон, кто жарит эту яичницу, он попросил бы кусочек, подумал он, и тут же понял, что сам себе лжет. До этого он тоже еще не дошел.

На крылечках домов сидели люди его возраста – грелись на солнышке, укрывшись от ветра. У него не возникло желания подсесть к ним, но он почувствовал себя менее одиноким. Все-таки вместе в одном стойле. И к тому же из людей его лет он дольше всех продержался в шахте. А это кое о чем говорит. Некоторые из тех, мимо кого он проходил, с кем здоровался кивком головы, не работали уже по нескольку недель, а иные и по нескольку месяцев. Они жили на церковное пособие и не умирали от истощения, потому что почти не двигались и много опали, усыпляя голод.

В поселке как-то странно пахло – он не мог понять чем. Правда, может, он почувствовал этот запах только потому, что на нем нет рабочей одежды и он не пропитан так дыханием шахты.

Он спустился вниз по Тропе углекопов и прошел в ворота на разработки. Тут они и лежали, как сказал Эндрью, эти новые подпорки, чистенькие, беленькие, пахнущие свежестью. Сосна. Самая настоящая сосна. Он поднял одну из подпорок. Дерево было еще сырое, из свищей сочилась липкая смола, и оно было легкое. В холодные сухие дни, когда барометр стоит высоко и давление атмосферы увеличивается, такое дерево наверняка начнет стонать и даже трескаться. Обломком может пронзить человека, точно стрелой. Гиллон почувствовал, что кто-то стоит рядом.

– Сосна. – Это был мистер Брозкок.

– Да уж.

– Добрая крепкая шотландская сосна.

Гиллону хотелось сказать что-то управляющему – что-то не слишком грубое, но с подковыркой, да только ничего не приходило в голову. Сказать надо было с умом, потому как не имел он права ставить мальчиков под удар.

– Из сосны получаются хорошие подпорки.

– Угу, – услышал Гиллон собственный голос. Ну, почему это вырвалось у него? Он швырнул подпорку на общую кучу, и она с глухим стуком упала, сырая и еще пахнущая свежестью. Вот он, его ответ.

– Есть люди, которым они не нравятся, – заметил Брозкок.

– Вот как? Что ж, может…

– Но ведь есть люди, которым дай ростбиф на ужин, они только фыркнут.

Управляющий умолк; наконец Гиллон произнес: «Угу», и Брозкок потопал к себе в контору.

А Гиллон еще несколько минут не мог отойти от груды подпорок. Ему было стыдно за себя, стыдно за эти «угу», которые соскакивали у него с языка, – так собака машет хвостом, завидя миску с едой. Ведь это было все равно, как если бы он пополз к шахте на четвереньках. Наконец он собрался с духом и пошел дальше – мимо подъемников, где наверх уже поднимали клети с курящимся углем, хотя еще не все рабочие спустились вниз. Ему недоставало запаха шахты и мокрого угля. Он пошел дальше – мимо копра и дробильни, где Змили сортирует уголь, выбирая из него шлак и пустую породу, и где оглушительно грохочет дробилка – перекидывает уголь, трясет его, точно камни в ведре, пока не размельчит до нужного размера. Только бы Эмили не раздавило там руки, подумал он и пошел дальше, тотчас забыв про нее: чего не видишь – тем и не бредишь. Слишком она шустрая и смышленая – такая руку себе не даст оторвать.

Теперь, когда он хозяин своего времени, почему бы ему не пойти и не порассуждать с мистером Селкёрком о Генри Джордже, которого ему было интереснее и легче читать, чем Карла Маркса. Но читальня оказалась на замке, и мистера Селкёрка не было поблизости. Видно, слишком долго он беседовал накануне с бутылкой. Такая уж у мистера Селкёрка была судьба, – вечером находить пути спасения общества на дне бутылки, а утром обнаруживать, что все исчезло.

Тогда Гиллон побрел назад и впервые в жизни уселся со стариками, инвалидами и безработными. Окружение это действовало на него угнетающе. Кто-то принялся рассказывать про то, как Джемми Моват ночью, накануне овощной выставки, отправился в Восточное Манто, напился там и стянул огромный кочан капусты, а потом, обнахалившиеь, выставил его на ярмарке в Питманго. Он получил голубую ленточку, а владелец кочана тем временем заявил в полицию. Когда же полицейские нагрянули к Мовату, на доске у него над очагом лежала ленточка, а в доме пахло свеженашинко-ванной капустой.

«Ничего не могу поделать, – заявил констебль. – Нет капусты – нет и состава преступления».

«То есть как это?» – спросил обитатель Восточного Манго.

«Нет трупа – нет и преступления, – стоял на своем констебль. – Так сказано в законе».

Доконало Гиллона то, как остряки добавляли в рассказ каждый по фразе, точно это была литургия или псалом, который они читали по псалтырю. Это действовало на него угнетающе. Может, со временем и привыкнешь. Но Гиллон слышал эту историю уже раз двадцать. Он распростился со стариками, когда они принялись рассказывать про то, как Алекс Чизхольм вернулся из Америки в Питманго с мешком серебра и в первый же вечер так накачался, что умер.

Гиллон снова двинулся вверх по Тропе углекопов. Было восемь часов утра, и день простирался перед ним, уходя в вечность. Даже помыться в бадье и то не будет повода, раз он не работал в шахте. Он остановился и принялся хохотать – так внезапно разражается смехом человек, когда обнаруживает истину.

Ему недоставало шахты. Оказывается, он любил эту черную, глубоко залегавшую под землей шахту, ему недоставало ее звуков – визга сверла, вгрызающегося в угольный пласт, поскрипыванья и громыханья колес под бадьями с углем, равномерного постукиванья кирки в соседнем забое, где какой-нибудь хороший углекоп рубит уголь. Ему недоставало всех этих шумов и тишины, которая вдруг наступала порой, недоставало одиноких огоньков, поблескивающих в ночи, словно фонарики на лодках далеко в море, недоставало дружеского подмигивания, кивка головой, когда проходишь мимо. Ему недоставало ощущения пота на коже и запаха шахты – этого стойкого, не поддающегося описанию духа, который идет от жизни и которого даже смерти не перебить. Ему недоставало этой темноты и глубины – сознания, что ты находишься на три тысячи футов под землей, на четыре мили в глубь горы, а это не так уж мало. Недоставало ощущения опасности – остановишься и ждешь: вот раздался какой-то новый звук в глубине галереи, то ли ропот, то ли стон; может, это стонут подпорки оттого, что там, наверху, возросло давление, чуть сдвинулись пласты земли. Он понял, что, как ни странно, ему недостает этого чувства опасности, – недостает потому, что оно объединяет людей.

«Ты чего-нибудь слышал?»

«Угу, да только это ерунда. У нас все в порядке».

«Угу, пока все в порядке». А взгляды скрещиваются глаза впиваются друг в друга, но люди говорят, что все будет в порядке, потому что они вместе и, значит, ничего случиться не может.

Итак, он стоял и смеялся на Тропе углекопов, и все оборачивались на него. Он постиг непостижимое, и ему стало легче.

Он прошел мимо Обираловки и тут же вернулся, Он почти никогда не заходил в лавку компании. Его возмущали их цены, и он посылал детей за покупками.

– Сам Гиллон Камерон! – выкрикнул мальчишка за конторкой. Здесь никто не назовет углекопа «мистер». – Ну и ну!

Он потянулся было за Ограбиловкой – книгой, куда заносились все покупки углекопов (а затем раз в две недели из получки удерживали долг), – и тут же положил ее на место.

– Ваша семья – единственная в Питманго, у которой нет долгового счета, вы это знаете?

– Ага, конечно.

– Единственная. Как это вам удается?

Гиллон пожал плечами.

– Не хотим платить проценты.

– Просто вы покупаете все в других поселках и в других лавках. А еще ездите по фермам и там покупаете, попробуйте сказать, что я вру. – Он погрозил пальцем и подмигнул. – Но мне-то все равно. Для меня это – тьфу. Я ведь только служу здесь. А вот мистер Брозкок все про вас знает. Так чего же вам сейчас надобно?

– Яйцо. Одно яйцо.

– Одно яйцо? Одно, значит. И вы притопали сюда аж из Верхнего поселка за одним яйцом? – Паренек нырнул в заднюю комнату, чтобы рассказать об этом матери, и та вышла посмотреть на Гиллона. Таких парней в Питманго именуют «боровами» – толстый, рыхлый, непригодный для работы в шахте, но достаточно шустрый, чтобы прожить и без нее.

– Какое же зам надобно яйцо, Камерон? Большое, среднее или маленькое? Куриное, голубиное, утиное? Бурое, Камерон, или белое…

Гиллон сгреб парнишку за шиворот.

– А ну давай мне яйцо, не то твой кругленький розовый пятачок живо превратится в яичницу.

Обычно он не вел себя так – давно он ничего подобного себе не позволял – и сейчас был очень доволен собой, почти так же доволен, как утром, когда сказал Мэгги: «Нет». Мальчишка дал ему большое бурое яйцо за полпенни.

Приятно было чувствовать его в кармане – сначала холодное, потом теплое; приятно было думать о том, что таило оно в себе для него.

Гиллон пересек бывшее Спортивное поле, держась подальше от новой шахты, и вышел на Тошманговскую террасу, размышляя о том, в каком виде лучше ему съесть яйцо. Снова он учуял запах – рыбий, солоноватый, чем-то знакомый, но все же непонятный. Запах ему не нравился, но он тотчас пробудил в Гиллоне голод – так глубоко этот голод в нем засел.

В вареном виде яйцо сохраняет всю свою сущность, зато, если сделать омлет, добавить туда немного молока и самую малость сыра, вкус яйца приглушится, но создастся впечатление, что он съел не одно, а три яйца. Словом, принять решение было не легко. На откосе, у самого края террасы, сидел Уолтер Боун. Он постарел с тех пор, как его отстранили от работы: он знал, что никогда уже не вернется в шахту. Его уволили не временно, а совсем.

– Значит, и до тебя добрались, – сказал Уолтер. И не удержался от усмешки. То, что Гиллон, такой уже немолодой человек, продолжал работать, воспринималось всеми «стариками» как оскорбление. – Ну что ж, ты долго продержался, Гиллон, молодец.

«Добрый он, этот Уолтер Боун, – подумал Гиллон, – благородный». Они смотрели вниз – на Монкриффскую аллею и на шахту, и еще дальше – на улицы Нижнего поселка и на старые шахты за ними. Что-то было неладно с Питманго, помимо этого смрада.

– Ни дымка, – заметил Гиллон. – Ни единого.

– Так и работы-то нет.

– И из домовых труб дым не идет.

– Так ведь никто не готовит.

– Могли бы подтапливать для тепла. Больше тепла – меньше еды.

– У людей нет угля.

– Могли бы поднабрать на отвале.

– А для этого сил нет. Целый день лежат в постели, а ночью человеку и вовсе ничего не 'надо. Так во сне и забывают про голод.

– Угу.

– Совсем как медведи зимой.

– Угу.

Колесо на копре завертелось, вытащило на поверхность несколько бадей с углем. В шахте теперь осталось совсем немного народу – только команды углекопов, которые несли вахту. Его мальчики были еще там, внизу, в числе последних. Гиллон почувствовал, что всем сердцем любит их. Хорошие у него мальчики – хорошие, работящие, только вот платят им много меньше, чем они заслуживают. Совсем стали взрослыми, хоть еще мальчишки по летам. Пальцы его коснулись твердого, приятно теплого, большого бурого яйца, лежавшего в кармане, и на миг ему стало стыдно. Его мальчикам надо бы дать по яйцу, а это яйцо отнести сейчас какому-нибудь больному ребенку там, внизу.

– А ты чуешь запах? Чем это так пахнет? – опросил Гиллон.

– Ты что – шутишь? Ослеп, что ли? Повредил себе глаза на шахте?

– Есть немного, но пока еще я не слепой.

Старый углекоп указал вниз на крыши домов на Монкриффской аллее.

– Вон, – сказал он, – там и там. И вон там.

Гиллон ничего не видел.

– Треска, – пояснил Уолтер Боун. – Черт побери, дружище, да неужели ты не видишь? Треска и скат!

И тут он увидел их всюду, как только углядел первую рыбину, – белая, очищенная от костей треска лежала на черепице домов, голову ее прижимал один камень, а хвост – другой.

На крыше почти каждого дома лежала такая рыбина, а то и две. Теперь, когда Гиллон увидел рыбу, он сильнее почувствовал запах. По всей долине пахло вяленой рыбой.

– Но что это? Почему вдруг?

Уолтер Боун внимательно посмотрел на Гиллона. Хотя Гиллон провел в Питманго столько лет, обитатели поселка все еще опасались, что чужак, может, издевается над ними. Наконец Уолтер Боун успокоился.

– Ох, неужто ты не знаешь?

Гиллон отрицательно покачал головой.

– У нас же Тресковое рождество.

Это ровным счетом ничего не значило для Гиллона.

– Рождество с соленой треской. Когда шахты закрыты и все знают, что не будет ни гусей, ни пирогов с печенкой, ни ветчины, тогда у нас появляются рыбаки. Нужно же что-то поставить на рождественский стол, верно?

– Угу, что-то нужно.

Сейчас дело обстояло иначе, чем в ту пору, когда Камероны привозили в поселок рыбу. Эта рыба была не свежая, а слегка присоленная, и рыбаки шли на риск и продавали ее в долг. К примеру, человек, продающий гуся и потратившийся на то, чтобы откормить этого гуся, на такой риск бы не пошел; к тому же гуся можно было додержать до тех пор, пока шахты снова не откроются, и продать его тогда. Рыбу же вытаскивали из моря; рыбаки оставляли часть улова и шли на риск, продавая ее в кредит углекопам. Это имело смысл лишь в том случае, если рыбу ты сам ловил. Покупать же рыбу бочками, как это делали в свое время Камероны, а потом продавать ее «за спасибо» и обещание расплатиться со временем было бы верным разорением.

Оба углекопа пошли вниз по улице, чтобы поближе посмотреть на рыбу. Треска была крупная и довольно свежая, иные рыбины достигали трех или даже четырех футов в длину, – словом, вполне достаточно для рождественского семейного стола. Рыбу протерли морской солью и положили на крышу подальше от крыс и кошек, чтобы провялить и высушить на солнце и на ветру. Большие споры шли вокруг того, надо ли вносить ее на ночь в дом или же давать промерзнуть ночью и оттаять днем. Мистер Боун считал, что рыба должна промерзнуть, а потом оттаять – тогда в мясе сохраняется больше соку.

– А впрочем, какая разница? – заметил он. – Когда у нас Тресковое рождество, все такие голодные, что любая еда кажется вкусной. Голод – лучший повар, голод – лучшая приправа.

Ну, что тут можно сказать – разве что «угу» да погладить яйцо, лежавшее в кармане. Гиллон еще никогда в жизни не был таким голодным. От голода у него все мешалось в голове.

Придя домой, он положил яйцо на стол.

– Будьте любезны, опустите это яйцо на четыре минуты в кипящую воду. И дайте мне, пожалуйста, немного соли и кусочек масла и еще два ломтя свежего хлеба.

– О, да, конечно, сэр. – Мэгги не привыкла, чтобы ею так командовали. – А где ты раздобыл яйцо?

– Купил.

– Только деньги зря транжиришь. Где же?

– В Обираловке.

– Чистейшее транжирство. Должно быть, взяли за него полпенни? – Она поставила воду на огонь. – Одно яйцо… И смеялись же, наверно, там над тобой.

– Смеялись, но, скажем прямо, недолго, – заметил Гиллон. «До чего же небрежно она обходится с яйцом, – подумал он. – Швырнула его в воду, точно картофелину».

– Послушай, это все-таки яйцо! – оказал он ей. Уж очень ему хотелось, чтоб оно было сварено как следует. У него даже скулы свело от желания. Их, пожалуй, и не разожмешь когда надо будет. – А часы у тебя есть?

– Раз надо варить четыре минуты, четыре минуты я и буду варить, – заявила Мэгги. – Кого же ты там приструнил внизу – молодого толстяка?

Гиллон кивнул.

– О, господи, даже я могла бы заставить его заткнуться, – оказала она. И сразу отняла у него ощущение пусть маленькой, но все же победы, которую он утром одержал.

– Лучше бы все-таки у тебя были часы.

– Да ладно. Расскажи-ка лучше, каково это – не работать в шахте и разгуливать по городу, точно барин?

– Неплохо. Совсем неплохо. Вполне подходяще для человека моих лет.

Она решила поддразнить его.

– Может, уйти на покой подумываете?

– Подумываю.

– А мне так сдается, что ты еще лет двадцать будешь трубить. У нас тут есть такие, которым уже по шестьдесят, а они все еще в шахте работают.

Мысль о том, что еще двадцать лет – до шестидесяти – корпеть в шахте, привела его в уныние. Нельзя посвятить этому всю жизнь, как бы отчаянно плохо ни складывались обстоятельства.

– Четыре минуты наверняка прошли, мисс.

Она даже бровью не повела.

– И на что же ты растранжирил время? Наверно, сидел там внизу с Селкёрком и рассуждал про коммунизм.

– Говорят: «потратил время». Кстати, насчет времени…

– Камероны ничего не тратят зря. И не транжирят.

– И толкуем мы с Селкёрком не о коммунизме, а о существующем порядке. И о перераспределении богатства.

– Но вы же говорите об изменении существующего порядка, верно?

– Совершенно верно.

– Так это и есть коммунизм.

– Четыре минуты! – резко прервал ее Гиллон. – Четыре минуты уже прошли.

Она постучала по яйцу и снова опустила его в кипящую воду.

– Положить существующий порядок на лопатки можно, только если вести игру по его же правилам, – сказала Мэгги. – Так, как делаем мы.

Гиллон посмотрел на нее.

– Мы? – саркастически переспросил он. – Я сижу тут дурак дураком и волнуюсь по поводу какого-то яйца, а ты говоришь, что мы побеждаем.

– Ага. Побеждаем.

Она голой рукой вынула яйцо из кипятка. Гиллон всегда поражался тому, как она голой рукой могла ворошить в очаге уголь. «Неужели тебе не больно?» – опросил он ее как-то раз. «Конечно, больно. Ну и что?» С тех пор он больше ее об этом не спрашивал.

Она срезала верхушку с яйца и аккуратно очистила его от скорлупы. Затем она обмазала маслом подрагивающую белую массу, посыпала солью и встала у стола, как принято в Питманго. Яйцо было сварено идеально.

– Почему ты должен есть яйцо, а другие – нет?

Его ложка, уже готовая вонзиться в яичный желток, в самую сердцевину яичной вселенной, замерла.

– Потому что я голоден, – сказал Гиллон. – Потому что я ужасно голоден. Потому что мне необходимо это яйцо.

– А ты думаешь, они не голодны?

«Нет, не позволю я ей испортить мне удовольствие», – сказал он себе.

Ложка врезалась в яйцо, и золотистый протеин словно сам собой вытек на дно чашки. Мэгги подогрела чашку и мазнула по хлебу скудным шахтерским маслом; Гиллон смешал их вместе – горячее яйцо и добрый хлеб – и стал есть. Потом он, как собака, вылизал чашку. Уж очень вкусны были остатки желтка и последние крохи хлеба.

– Ну как – лучше теперь?

– Да, гораздо лучше. Я должен был это съесть. – Он повернулся к ней. – Нет, нисколько мне не лучше, и ты это знаешь. Живот я свой ублажил, а чувствую себя препогано, точно я что-то украл.

Мэгги положила руку ему на плечо.

– Ладно уж, я все понимаю, – сказала она. – И я рада, что ты съел яйцо.

– Почему же ты мне этого раньше не сказала, чтобы мне было легче?

Она пожала плечами, взяла его чашку и отвернулась.

– Не знаю. Просто у нас так не заведено.

– Ты и детей не научила быть добрыми.

– Да как же я могла их научить, если сама не умею?

Теперь ему надо было бы обнять ее, но что-то мешало. Сам-то он не лучше нее, подумал Гиллон, просто он умеет лучше это скрывать. Он смотрел, как она мыла чашку, – хорошо, что она решила вымыть ее: не надо, чтобы мальчики, вернувшись из шахты, увидели следы его пиршества. Сейчас они, наверно, едят там, в шахте, свой хлеб и запивают его холодным чаем. Он встал в дверях.

– Так каким же это образом мы побеждаем?

– Побеждаем – и все.

– Но каким образом, черт побери? – крикнул он. – Ты говоришь, что мы не углекопы, хоть и рубим уголь, а мы его все рубим и рубим. Только и знаем, что рубить уголь. Когда же этому будет конец?

– Я не знаю.

– Ты вот говоришь, у тебя есть какой-то удивительный план, великий план, который позволит нам обогнать всех. Когда же этот твой план начнет осуществляться?

– Закрой дверь. Подойди сюда и отодвинь кровать.

Они вместе отодвинули кровать, приподняли камень и вынули из-под него копилку. Достав ключик, висевший у нее на шейной цепочке, Мэгги открыла железный ящик. Он оказался на три четверти полон шиллингов, крон и фунтов.

– Этакая куча денег, – наконец произнес Гиллон.

– Большущая.

– Почему же ты нам-то ничего не говорила?

– Потому что я боялась, как бы вы не стали мне меньше давать.

– Мальчики ходят совсем голодные.

– Не голоднее всех остальных, которые в шахте работают. Я приобрела опцион на покупку одного предприятия, и на это понадобятся все деньги, какие у нас есть. Мы теперь уже не можем ни передумать, ни отступить.

Они снова уложили в яму копилку.

Вот ведь какая ирония судьбы, думал Гиллон: теперь, когда большая часть его жизни уже позади, загублена, растрачена под землей, он станет собственником, капиталистом, а ему больше всего на свете хотелось пойти сейчас вниз (он был уверен, что Селкёрк уже на ногах, и притом трезвый), – пойти и потолковать про Генри Джорджа и его теорию ликвидации собственности. Где же все-таки мера двуликости человека?

– Ну, а теперь, чтоб возместить съеденное яйцо, может, сходишь на отвал и принесешь нам корзинку угля?

Гиллон взял плетенку и, перекинув ее через плечо, почувствовал себя совсем мальчишкой. Он уже вышел было наружу, но запах рыбы ударил ему в нос, и он вернулся.

– А почему мы рыбу на крыше не вялим, как все остальные?

– Потому что не хотим. Не нужна она нам.

– А всем другим вроде нужна.

– Нам не нужна.

– Значит, у нас на рождество вообще ничего не будет. – Это уже был вызов.

– Ага. Камеронам;не нужно то, что нужно другим.

22

На склонах отвала копошились дети, несколько девушек, уволенных с работы при шахте, да женщины и старики. Внизу, на улицах, было тихо, а наверху, на отвале, ветер вздувал угольную пыль, она носилась в воздухе и порой облаком закрывала находившихся там людей. Придется ему потом вымыться. Кое-кто из детишек и женщин были босые, потому что острые камни пустой породы прорезали кожу башмаков, а ноги в эту пору стоили дешевле. У одной женщины в руке была палка, которой она пользовалась для опоры, а заодно лупила всех, кто залезал на ее территорию. Размахивая палкой, она рычала, точно бешеная собака. Гиллон искал уголь и всякий раз испытывал прилив удовлетворения, когда обнаруживал кусок среди пустой породы и, извлекши его, бросал за плечо в плетенку. Но вот корзинка до половины наполнилась углем, таскать ее стало тяжело, и он поставил ее на землю. Все они точно животные, подумал он. Напротив отвала высилась гора угля – она не охранялась, но все равно никто не брал оттуда ни куска. Просто удивительно, подумал он, до чего люди у нас хорошие или до чего напуганные. Он поднял плетенку, она была мучительно тяжелая, но он подумал о женщинах, которые таскали наверх стофунтовые корзины по пяти или шести длиннющим лестницам двадцать раз в день, и пошел со своей ношей. «Люди становятся совсем как животные, – сказал ему однажды мистер Селкёрк, – скрюченные, с огромными ногами, волосы до того свалялись от пота и угольной пыли, что на голове настоящий колтун; иной раз и не скажешь, что перед тобой человек».

Он снова был голоден. Может, Мэгги и права: может, оно лучше отказывать себе во всем, воздерживаться и воздерживаться, чем сдаться, а потом начинать все сначала. Какая-то старуха катилась с отвала, тщетно пытаясь удержать деревянные салазки, полные угля. Казалось, салазки вот-вот вырвутся у нее из рук или увлекут ее вниз вместе с собой.

– О, господи! Дайте-ка мне эту штуку, – сказал Гиллон, и по выражению лица старухи понял: она решила, что он сейчас отберет у нее салазки.

– Убирайся от меня! – крикнула она. – Убирайся.

– Я хочу помочь вам, – сказал Гиллон, но снова увидел выражение ее глаз и умолк. Он еле удержался, чтобы не ударить ее. – А ну, валяй, сыпь вниз, пока я в самом деле не отобрал у тебя салазки, сыпь с глаз долой, мне тошно на тебя смотреть.

Ему и в самом деле стало тошно. Он перестал собирать уголь – ему было стыдно, что он накричал на старую женщину, стыдно, что он кружит по этому отвалу, точно стервятник у рыбного завода, дожидаясь, когда можно будет подобрать то, что выбросят. Вот как низко он пал. Он посмотрел вниз на поселок. Рыба сохла на крышах по всему Питманго, и в поселке пахло смертью и угольной пылью. Дальше, к северу, виднелось озеро Лох-Ливен, а за ним Ливенские горы, на которых еще осталась зелень там, где росли сосны, да бурые пятна ясеневых или дубовых рощ, тогда как вокруг все было белым-бело, под снегом лежала и пустошь.

Там (Гиллон знал) живут олени – в заповедниках, в парках; они бродят среди темных молчаливых сосен, сдирают кору с ясеней и осин, пасутся под дубами и березами, роют носом снег в поисках желудей и буковых орешков, стараясь набрать жира для предстоящей тяжелой зимней поры.

Они-то прокормятся – природа позаботится об этом. Порыв ветра взвихрил пыль, и горы скрылись из глаз; когда же Гиллон провел языком по губам, он снова почувствовал привкус шахты. Природа заботится о том, чтобы сохранить равновесие. Когда олени изголодаются, она их накормит.

Красное мясо и жилы, волокнистые мускулы и горячая густая кровь. Оленина – что-то есть притягательное в этом слове, подумал Гиллон. Ему захотелось мяса. Вот к чему повело то, что он съел яйцо. Вот чего требовало его тело.

Каждый шотландец, достойный называться таковым, имеет неотъемлемое право на мясо, когда плоть его того требует. Это не роскошь, это наследственная, древняя жажда мяса, рождающаяся где-то в недрах естества. Каждый шотландец, пока горы и пустоши Шотландии будут населены оленями, имеет право съесть по крайней мере одну косулю в своей жизни. Иначе, зачем же бог повелел ему родиться в Шотландии и где же она, справедливость, когда столько мяса бродит по шотландской траве?

«Нет, эта работа не для „мужчины, – подумал Гиллон. – Эта работа не для человека вообще“. Он поднял свою корзину и вытряхнул из нее уголь – пыль, словно черный шлейф смерти, протянулась по воздуху. Они, конечно, это сразу увидели, угольные стервятники, питавшиеся на отвале, и бросились к нему, скользя по камням, точно крабы в выемке, образованной приливом.

Он ринулся вниз. Теперь он знал, что делать; и то, что он это знал, то, что у него снова появилась цель в жизни, преисполнило его радости.

Нет, у Камеронов не будет Трескового рождества. Пусть все эти жалкие ублюдки там, внизу, жрут свою треску и своих скатов, Камероны отметят рождество, как от начала времен повелось отмечать зимний праздник в шотландских семьях: они отметят его ляжкой оленя – горячая, тяжелая, сочная, она будет дымиться на доске посреди их стола.

Он пробежал немного вниз и остановился где-то на полпути, понимая, что лжет самому себе, – остановился футах в двухстах или трехстах от основания, на изрядном расстоянии и от этих мусорщиков, подбиравших его уголь, и от тех, кто копошился внизу, на улицах поселка.

Лгун… Именно так назвала его когда-то жена. Великий шотландский романтик – красивое слово для обозначения человека, который, точно ребенок, намеренно обманывает себя. Не может он заняться браконьерством: не выследить ему оленя, не подстрелить его, не ободрать.

Теперь он пожалел, что выбросил уголь. Это был жест в духе всего остального – поступок чванливого романтика. Вытряхнуть уголь, бросить его на ветер, подарить бедным людишкам. Как будто его собственный дом не застыл от холода, как будто его собственная семья не голодала.

Солнце, скрывавшееся за облаками большую часть дня. внезапно прорвало их, и там, на севере, Лох-Ливен, дотоле свинцово-серый, вдруг стал ярко-синим среди окружавших его снегов. Глядя на воды озера, Гиллон понял, какой он дурак.

Пока он в мечтах гнался по горам за оленем, озеро-то лежало тут, рядом, оно простиралось перед ним, а ведь все, что он по-настоящему умел делать, было связано как раз с водой – он умел найти и забить лосося.

Рыба-король: с ней связано еще одно неотъемлемое право шотландцев – право хотя бы раз в жизни иметь у себя на столе полноценного увесистого лосося. Пусть они жрут свою соленую треску и своих вяленых скатов – у Камеронов на столе будет лосось, если Гиллон не сядет в тюрьму или не погибнет при попытке поймать рыбу.

Гиллон знал, где ее искать – декабрьскую рыбу, позднюю, последних пришельцев из открытого моря. Зимнего лосося.

Сегодня утром они уже наверняка проплыли соленые воды Фёрт-оф-Тейя и двинулись вниз по Тейю к пресным водам Эрна, а из Эр на по маленькому притоку, названия которого он не помнил, – вверх по бурным, питаемым ледниками водам, через темные лощины в Ливенских горах, через сотни заводей, которые попадутся им на пути и где они смогут отдохнуть, – все выше, в то самое озеро, на которое он сейчас смотрит. Сердце у Гиллона захолонуло от одной этой смелой мысли.

Никто в семье ничего не должен знать – это он твердо решил. Он пойдет и добудет рыбину и, может быть, последний раз в жизни сыграет свою роль кормильца семьи. Пусть Мэгги печется о своем опционе, а Эндрью – об аренде их дома; пусть остальные его сыновья рубят уголь, но в этом году – черном году – именно он принесет им на стол рождественский ужин.

23

Гиллону предстояло совершить один обряд, если он хотел попытать счастья и осуществить то, что задумал: ему предстояло избавиться от всего, что напоминало бы о его принадлежности к углекопам, очиститься, изгнать уголь из своих мыслей и тела, потому что углекопа в краю лосося сразу сочтут браконьером, даже если он ничего не поймал. Гиллон отправился вниз и попросил у мистера Селкёрка разрешения воспользоваться его бадьей.

– Как это может быть: виновен, раз не доказано обратное? – возмутился библиотекарь, выслушав рассказ Гиллона, который прел воду.

– Так уж у них заведено.

– Ах, как жаль, что Карл Маркс об этом не знал! Неплохую главу он бы мог написать! Бог ты мой, даже рыбой, всеобщим достоянием, и той распоряжается знать.

Гиллон купил в Обираловке щетку и пемзу, чтобы оттереть следы угля изо всех складок и впадин своего тела. На это уйдет не меньше двух, а то и трех бадей. Вода з первой бадье сразу покрылась черной пеной – так пленкой затягивает остывающий суп. Отчаянно скребя тело щеткой, Гиллон рассказывал о том, как обстоит дело на лососевых реках.

Главную роль – с этим согласился бы и Маркс – играют тут деньга. В Шотландии – и только в ней, насколько известно Гиллону, – право собственности на реки, где водится лосось, и, следовательно, на самих лососей принадлежит Короне, и Корона отдает эти реки в аренду знати и всяким привилегированным лицам. Даже те, кто владеет землями вдоль этих рек, не имеют права ловить в них рыбу.

Второе обстоятельство несколько более сложное. Оно связано с поведением самой рыбы. Когда лосось попадает из соленого моря в холодную пресную воду, у (него исчезает аппетит. Это затрудняет дело для рыболова-удильщика. Джентльмены со своими двадцатифутовыми бамбуковыми удочками, со своими мухами и наживками иной раз годами не могут поймать ни одной рыбины, хоть и отдают за это по крайней мере несколько сот фунтов.

– Вот и хорошо, поделом этим тупоголовым ублюдкам, – сказал Селкёрк. – Ты только подумай, сколько детишек должны работать на них, чтоб они могли отправиться та рыбную ловлю, а рыба их за нос водит.

Но в пресной, по-зимнему холодной воде рыба становится вялой. Устав после утомительного и опасного перехода из моря в реку, обессилев от тяжелого подъема вверх по течению, через пороги, большие рыбины склонны задержаться в заводях, где-нибудь под самым водопадом, чтобы отдохнуть и накопить сил для преодоления ожидающих впереди препятствий. К вечеру иные из них совсем застывают – Гиллон знал человека, который ложился у края заводи и наносил рыбе удар под жабры. Браконьер, вооруженный багром, или тройником, или же большой сетью, может вытащить рыбу из воды с такой же легкостью, как сползший с ноги резиновый сапог.

Гиллон стал мыть голову, разбив для этого второе за день яйцо, – смешал желток с бурой, добавил теплой воды и как следует намылил волосы.

– Так что они ревниво стерегут свое добро, – заключил Гиллон. – Следят за каждым, кто подходит к их рекам.

– Ревниво, значит… Господи, да ведь все же остальное, что есть в нашей стране, все их собственность. Иди на озеро, Гиллон, поймай большущую рыбину и хороший кусок сбереги для меня.

Как же, иди на озеро, подумал Гиллон, да не так-то это легко, и местер Селкёрк понятия не имеет, сколько придется платить, если тебя поймают. Даже если тебя увидят в краю лососей с острогой или багром, то оштрафуют на пять фунтов, а это уже катастрофа для семьи; к тому же тебя на несколько месяцев упрячут в тюрьму, а перед тем речные приставы, которых нанимают спортсмены, чтобы они оберегали их рыбу от таких, как углекоп Г. Камерон, могут еще и избить, причем жестоко. Немало людей испортили себе жизнь, отправившись за лососем, спящим в заводи.

– Никак не возьму в толк, почему они на это идут, – заметил Гиллон, как будто сам не собирался заниматься тем же. – Ведь риск-то какой!

Он сполоснул волосы теплой водой, в которую плеснул уксуса, чтобы волосы не стояли колом, как обычно бывает, когда углекоп моет голову самодельным мылом. Поработав щеткой и пемзой, он разрумянился, уже не был таким серым, как утром, и волосы у него мягко поблескивали.

Мистер Селкёрк знал, почему люди на это идут.

– Нельзя недооценивать того, насколько широко и глубоко охвачены голодом шотландские рабочие. Нельзя недооценивать и жажду получить что-то задарма – особенно когда вынимаешь это из кармана богачей.

Было решено – идея принадлежала Селкёрку, – что Гиллон отправится на север, как птицелов. Это будет его ширмой и оправданием того, что он бродит в краю лососей, его пропуском в запретные земли. Библиотекарь достал «Справочник по птицам Шотландии», и, пока Гиллон смывал с себя последнюю грязь – таким чистым он еще ни разу не был с того дня, когда двадцать лет назад спустился под землю, – мистер Селкёрк читал ему вслух. Было решено, что Гиллон станет специалистом по красным тетеревам и беркутам, и библиотекарь своим проникновенным голосом дважды перечитал ему главы об этих птицах, так что Гиллону стало казаться, что он сейчас сойдет с ума. Наконец он оделся и двинулся домой. У него ушел весь день на то, чтобы из углекопа снова стать человеком, но перемена была разительная.

– Господи боже мой, да вы только взгляните! Что это ты с собой сделал?! – воскликнула Мэгги.

– Человеку охота выглядеть чистым.

– Ты, видно, влюбился. Влюбился, да?

– Ни в кого я не влюблялся.

Она усмехнулась с понимающим видом.

– Запомни, Гиллон, это ты сказал.

Он дождался, пока мальчики ушли на шахту, а Мэгги пошла в прачечную – вот теперь и ему пора было идти. Время созрело.

– Дождаться созреванья – вот главное», – так говорил Селкёрк. Очень хорошее речение. Тройник он засунул себе в шляпу и стащил с кровати плед, который послужит ему вместо пальто. Вид, конечно, будет несколько странный, но не такой уж необычный – среди птицеловов встречаются чудаки. Затем он взял трость с медным набалдашником, которую одолжил ему Уолтер Боун, и вышел на Тошманговскую террасу. Небо было чистое, день холодный и хрусткий – хороший денек, чтобы шагать по дороге. До Лох-Ливена идти ему придется долго, целый день, а там он найдет место для ночевки. Если же не найдет, то заночует в гостинице у Лох-Ливена, однако самая мысль о такой ночевке пугала его даже больше, чем мысль о речных приставах: ведь утром он уже будет в сердце лососевого края.

Во второй половине дня Гиллон подошел к границе снегов. Перемена была мгновенной – немного снега тут, немного там, и вот уже оплошной снег вокруг и такой глубокий, что даже набился ему в башмаки. Тут он понял, что совершил серьезный промах, надев их. В шахтерских сапогах идти он, конечно, не мог, но в башмаках здесь не пройдешь, нужно что-то другое. К тому времени, когда он завидел огни гостиницы у Лох-Ливена, ноги у него были мокрые и начали замерзать. Гостиница выглядела заманчиво, и бар был открыт, но Гиллон боялся даже близко подойти к зданию: сейчас, когда летних приезжих уже нет, а только одни местные, его сразу приметят. Он уже слышал, как по бару бежит шепоток: «Шахтер, угольщик…» – и тогда ему конец. Да и речные пристава, скорее всего, именно там пьют. Он прошел мимо гостиницы дальше, вниз, к озеру – ночью ветер стал злее – и, нырнув в сосны, спустился к одной из маленьких летних хижин. В кладовке он нашел одеяла, съел свои четыре ломтя хлеба, заел их снегом, навалил одеяла на койку и заснул.

Утром, открыв глаза, он увидел озеро – серо-стальное, отливающее холодным блеском, точно металлический лист. Ночью с севера налетел циклон, и Гиллон слышал, как ветер ухал в соснах. Перед сном он сунул носки под рубашку, чтобы просушить, и они высохли. Он надел их и стал смотреть, как воды озера набегают на обледенелые прибрежные камни. Ветер ему не повредит, наоборот: заметет его следы, удержит речных приставов ближе к дому, а больших лососей – в заводях. Когда температура воды опускается ниже сорока градусов,[28] они не любят передвигаться. Он намеревался пораньше позавтракать в гостинице, но в то же время понимал, что нельзя приходить слишком рано, чтобы не выдать себя. Он снова перечитал несколько раз две главы в «Справочнике о птицах», затем прибрал все в хижине так, как было, вышел в сосняк и зашагал по дороге вверх к гостинице. Было пять часов утра. Он осмотрелся в темном холле и решил было уже уйти, когда к нему вдруг обратилась старушка, стоявшая, как оказалось, в каких-нибудь трех футах от него. Вот она – опять эта шахтерская слепота, он не увидел старушки, хоть и стоял с ней рядом.

– К нам тут обычно не заходят раньше семи или восьми.

– Угу, что ж, я тогда пойду.

– Да нет уж, не уходите. Я сейчас принесу вам поесть.

Она провела его в пустую столовую и посадила за столик, откуда открывался вид на север. На пустоши, спускавшейся к озеру, ветер мел снег. Старушка принесла ему высушенную на солнце пикшу, и два яйца, и кусок бекона, и поджаренные хлебцы, а также крепкого чая с молоком и сахаром. Он понимал, что нельзя все съесть – ни один джентльмен столько есть не станет, – но удержаться не мог. И чем больше он ел, тем сильнее чувствовал голод. Ведь он уже два месяца как недоедал.

– Значит, в это время и начинается ваш рабочий день? – спросил он старушку.

– Ох, никогда он не начинается и не кончается. Я всегда тут – на случай, если кому захочется поесть.

– Негоже это, – сказал Гиллон.

– Гоже или негоже, но такая уж у нас, стариков, судьба.

Что это говорил ему Селкёрк? «Отношение к старикам – показатель качеств народа». Да, Шотландия оставляет желать лучшего.

– Но ведь на завтрак не подают так много, правда? Почему же вы мне столько всего принесли?

Она окинула взглядом пустую столовую, потом пригнулась к нему и что-то шепнула на ухо. Гиллон вспыхнул, как дальний край озера, которого коснулось солнце.

– Неужто так заметно?

– Только тем, кто знает. Мой папочка работал там и сын сейчас работает. – Она снова пригнулась к самому уху Гиллон а, чуть не касаясь его губами. – А вы сюда за ней пожаловали? – Гиллон кивнул. – Для семьи к рождеству? – Он снова кивнул. – Чтоб побольше была?

– Угу, побольше.

– Вот и хорошо, идите и ловите. – Теперь старушка уже больше не шептала. – Поймайте громадину и отнесите домой.

– Сколько я вам должен за все это?

– За что? – опросила она, и взгляды их встретились. – Да пребудет с тобой бог и смотри не попадись мистеру Макколламу.

– Да пребудет бог с тобой, – сказал Гиллон, точно в самом деле верил в бога. Поднявшись на ноги, он впервые за многие недели почувствовал в себе силы.

Набросив на плечи для тепла плед, он шагал по дороге, пока не добрался до Конди, а там свернул вниз, к лососевой речке. По пути ему попалось несколько рыболовов и их подручных – одних он обгонял, другие шли ему навстречу, но все – без рыбы, что было хорошим предзнаменованием: при этом никто из них не обратил ни малейшего внимания на Гиллона. Он намеревался пройти вдоль речки до того места, где долина углубляется, течение становится более быстрым, а заводи – более многообещающими.

А там наступит «Субботний перескок» – самое опасное время с полудня субботы до зари понедельника, когда лосося запрещено бить. Тогда всех рыболовов как метлой сметет с берегов рек, и любой человек, застигнутый у воды, может быть сочтен за браконьера. «Божье время» назывался этот перерыв в честь грядущего воскресенья, но все знали, что на самом-то деле он установлен, 'чтоб ловить браконьеров. Пока работяги, окончив рабочую неделю, доберутся до лососевых рек, находиться там они уже не имеют права. Вот на какой риск шел Гиллон.

Он дождался двух часов, так как не собирался прятаться, а, наоборот, хотел, чтобы его все видели. Дорожка вдоль воды была хорошо утоптана, а на крутизне мальчишки-подручные прорезали ступеньки, чтобы джентльмены в своих болотных сапогах не поскользнулись и не упали в речку. Течение становилось более бурным, и Гиллон знал, что там, у основания валунов, в темной глубине песчаной заводи отдыхают рыбы, – их серебряная чешуя отливала чернотой в глубокой темной воде, и они вызывающе помахивали хвостом, уверенные в своей силе, большие, спокойные. Ничто в этих водах не могло сравниться с ними, ничто не могло им противостоять или их прельстить. Они превосходили все окружающее.

Гиллон знал, что они там, он их чувствовал, улавливал их запах, но он знал, что не должен подходить к воде и высматривать их в глубине заводи, надо, чтобы ему их показали. Он отыскал заводь, идеально подходившую для его замысла, и стал ждать, делая вид, будто прогуливается по дорожке вверх и вниз, и вот тут-то его и застиг речной пристав. Гиллон даже не услышал, как он подошел.

– Что-нибудь ищете? – Пристав дотронулся багром до его плеча. Гиллон не подпрыгнул, даже не обернулся и не принялся оправдываться – уже хорошо.

– Да, ищу рыбу побольше. Говорят, они сейчас тут, а я вот ни одной не видел.

– Ловить рыбу здесь запрещается. Реки закрыты.

Гиллон продолжал внимательно смотреть в речку, потом обернулся, взглянул на пристава и, как ни жаль, не сумел сдержать удивления. Человек этот был точной копией мистера Дрисдейла, морского пристава из Стратнейрна.

«Люди одной породы, – подумал Гиллон. – Видать, господь бог создал для этой цели людей особой породы».

– А я и не собираюсь ее ловить, я просто хочу посмотреть.

– Лосося не ловят, лосося забивают.

– Но ведь вовсе не обязательно забивать рыбину, чтобы на нее посмотреть, правда? Мне говорили, что, бывает, они до тридцати фунтов доходят.

– Тридцати? – Пристав презрительно посмотрел на Гиллона. – До сорока! До пятидесяти, приятель. – Он гордился своими рыбами, гордился своей речкой.

– Не может быть!

– Факт.

– И вы видели такую рыбину? Сами, своими глазами видели?

– Видел?! Я забивал таких рыб. По пятьдесят три фунта весили.

– Пятьдесят три фунта?!

– Пятьдесят три.

Пристав внимательно изучал Гиллона. Серые, как кремень, глаза, не привыкшие верить.

– Где же на такую взглянуть?

– Я сказал вам: реки закрыты для ловли.

– Угу, потому я сюда и пришел. Мне сказали – сходи туда, когда рыбаков не будет. Так где же все-таки искать этих рыбин – в тихих заводях или в быстрине? Наверно, в быстрине.

– Кто это вам сказал? – Голос пристава был такой же холодный, как и его сердце.

– Да люди в гостинице у Лох-Ливена. Они сказали, что самки делают гнезда в песке и мечут там икру, это правда? Действительно – гнезда?

Пристав неотрывно смотрел на руки Гиллона.

– А ты из рабочих.

Гиллон оцепенел. Это был страшный удар, но каким-то чудом он сумел все же вымолвить:

– Угу, я тоже работаю, как и вы. Не то что эти баре. Мне надо на жизнь зарабатывать.

– А если рабочий бродит у лососевой реки, значит, он браконьер.

– Браконьер? – Гиллон заставил себя произнести это с легким смешком. – Да какой же из меня браконьер, когда я ни одной рыбины даже углядеть не могу?

– Ничего, люди ухитряются, ухитряются, – сказал пристав, и, как только он это произнес, Гиллон понял, что, видно, убедил его в том, что он не браконьер.

– А говоришь ты не как простолюдин, – добавил пристав, и Гиллону стало ясно, почему он ему поверил.

– Не как простолюдин?! Вот уж не знаю. Я, видите ли, с Нагорья. С гор Кромарти. У нас там ферма – быков разводим. Скрещиваем «круторогих» с «гелловейз». И когда работаем, так уж работаем, а когда гуляем, так гуляем. Это мне по душе.

Пристав в последний раз посмотрел на Гиллона и повернул назад – туда, откуда шел.

– Меня зовут Макколлам. Пошли уж. Полюбуйся на рыбин, раз притопал сюда, – оказал пристав, и Гиллон быстро зашагал за ним вверх по реке.

– Я тут птиц наблюдаю, – оказал Гиллон.

– Отлично, но, если хочешь увидеть рыбу, закрой-ка рот. У рыбы есть уши.

Значит, он все же завоевал доверие пристава – пусть учит его, вкладывает в него знания. Как-никак оба они – шотландцы, а не какие-нибудь господа сассенахи с мальчишками-подручными, которые ловят рыбу за них.

– Сейчас я покажу тебе, что такое шотландская лососевая река.

Он показал Гиллону самок в прозрачной, точно джином наполненной заводи – как они носом сгребают камни, и песок, и гравий, расчищают место, где будут метать икру, – и длинных изможденных самцов, измученных нерестом, осеменением икринок в гнездах; потом они подошли к заводям, где было очень глубоко и где самцы отдыхали, замерев в холодной воде, накапливая силы для преодоления порогов, ждавших их впереди. Пристав и Гиллон шагали все дальше вниз по течению, приближаясь к тем местам, где рыба, только что выбравшаяся из соленой воды, отдыхала в заводях – девственная рыба, которая еще не прошла нереста. Гиллон увидел заводь еще прежде, чем пристав указал на нее.

– Теперь тихо. Не торопись, – сказал Макколлам и сам не спеша подошел к краю реки; там – Гиллон знал, что так будет, – и лежала она, почти на дне неглубокой заводи; тень ее казалась в воде огромной.

Его рыба – рыба Гиллона. Заводь неглубокая, вода чиста – не то что выше, у порогов, где она кипит.

– Смотри, – оказал пристав. Теперь это была уже не тень, а сам лосось, и в воде он казался таким огромным, что Гиллон даже вздрогнул, чуть ли не испугался.

– Самец, – сказал Макколлам. – Большущий самец. Можно месяцами, целый год ходить по реке и ни разу такого не забить.

– Уж больно он красивый – жалко такого забивать.

– Он родился для того, чтоб его забили.

Гиллон поинтересовался, сколько времени рыба может тут пробыть, и пристав оказал ему, что если погода простоит холодная, то рыба задержится здесь по крайней мере на день, а то и на два. Гиллон почувствовал, как у него забилось сердце. Вот она, его рыбина, спит в заводи, ждет. Пристав вдруг хлопнул в ладоши – Гиллон даже подскочил, но лосось и не шелохнулся.

– Этот пролежит тут не один день, – сказал Макколлам. – Знаешь, что я сделаю? Вернусь сюда пораньше в понедельник и забью его, пока баре не явились.

– А я думал, что речной пристав не имеет права брать рыбу. – Это была промашка, но пристав не заметил ее. Теперь ведь они вроде бы стали сообщниками.

– Раз в зиму, когда попадается такой лосось, мы немножко подправляем правила.

И он подмигнул Гиллону, а Гиллон подмигнул ему и сказал, что очень ему обидно, но он к тому времени уже уедет отсюда.

24

Самым тягостным оказалось ожидание.

Костер раскладывать опасно, а было холодно, но Гиллон соорудил себе небольшой шалаш из сосновых веток неподалеку от заводи и стал дожидаться темноты, а после наступления темноты – той минуты, когда речной пристав в последний раз проведет по реке ручным фонариком, проверяя, не багрит ли кто рыбу. Часов около восьми, по подсчетам Гиллоиа, Макколлам или кто-то из его людей протопал вверх по реке, и Гиллон вскочил со своего соснового ложа, застывший от холода, но счастливый. Ему необходимо было удостовериться, что его рыба все еще там, в заводи. И он начал пробираться по откосу вниз к реке.

Он был голоден, ему снова ужасно хотелось есть. И зачем только он накануне сдался и съел яйцо, а потом еще сегодня утром плотно позавтракал. Он разорвал цепь самоотречения и теперь расплачивался за это. Конечно же, легче вообще обходиться без чего-то, чем получить и снова потерять.

Он внимательно смотрел на заводь, подстерегая, не шевельнется ли в ней что-нибудь. Порой налетал ветер и рябил воду, и ему казалось, что это движется его рыбина, но потом все замирало, и он снова ждал, но вот вода шелохнулась – это рыбина зашевелилась во сне, восстанавливая утраченное было равновесие; он ожидал, что большая серебряная тень всплывет и прорежет воду, но ничего не произошло. Постепенно он обрел способность видеть в темноте. И вот она всплыла, нагло блеснула чистым здоровым серебром своих округлых боков и снова ушла в глубину.

– Ты моя, – прошептал Гиллон. – Теперь ты принадлежишь мне.

Он расстегнул куртку и долго копался, прежде чем заставил онемевшие пальцы справиться с пуговицами рубашки. Сейчас надо было двигаться быстро, но ноги у него замерзли, и он передвигался неуклюже, медленно. Он размотал смазанную жиром леску, обвивавшую тело, и вынул из тульи шляпы тройник. К этому времени он так промерз, что даже не чувствовал ветра. Видно, от холода он потерял уже чувствительность, и это тревожило его. Продеть леску в ушко ему никак не удавалось, он пошел вверх по течению и сделал это в воде. Леска мгновенно прошла.

О рыбе он больше не тревожился. Он был уверен в ней, знал, где она и как себя ведет. Она ему себя, конечно, не подставит, но дождется его. Он притащил к речке сосновый ствол, который заприметил еще днем, и стал перетягивать его через заводь; пришлось для этого войти в воду, и вода обожгла ему ноги, но под конец он все же умудрился положить ствол на валун у противоположного берега заводи. Затем сел на сосну и стал передвигаться по ней к середине заводи, понимая, что если упадет, то, скорей всего, потонет в холодной черной воде. Но рыбина ждала его. Взошла луна, почти полная, и высыпали звезды, и Гиллону казалось, что он видит даже ссадины и царапины на спине рыбы – следы камней, о которые она ободралась, продираясь через пороги и запруды вверх по реке. Лосось явно не первый раз пришел сюда на нерест – редкой рыбине удается дважды проделать такой путь, – и Гиллону стало легче. Значит, этот лосось уже выполнил свое назначение в жизни.

– Я быстро сработаю, – оказал Гиллон. – И я постараюсь, чтоб было не очень больно.

Глупо, конечно, разговаривать с рыбой, подумал он, но ему захотелось поговорить с ней; к тому же, если он правильно понимает рыб, это действует на них успокаивающе. Он забросил леску, и крючок повис перед самыми глазами лосося. Гиллон знал, что рыба не возьмет крючок, крючок должен взять рыбу, и тройник медленно пополз вниз, вдоль серебристой головы рыбины, и острый конец его в какое-то мгновение чуть не выколол глаз лососю и наконец остановился у самых жабр. Несмотря на дрожь, пробиравшую Гиллона от холода и волнения, он с невероятной осторожностью еще приспустил леску, пока тройник не оказался под жабрами, и тогда дернул.

Должно быть, он причинил лососю немалую боль – зубцы крючка, наверно, граблями прошлись по чешуе и поцарапали кожу. Лосось подпрыгнул и нырнул на дно заводи: видно было, как черная тень мечется взад и вперед от боли или ярости, трется головой о камень, – должно быть, хочет утишить боль, подумал Гиллон, или соскрести вшей, которых она забрала в жабры, пока плыла в океане. Он снова опустил тройник в воду, рыба ударила хвостом и метнулась в дальнюю часть заводи. Нет, с тройником ничего не выйдет. И все же он предпринял еще одну попытку: раскачал тройник и помотал им перед глазами лосося в надежде, что тот разозлится и проглотит крючок, но лосось оказался терпеливее человека. На поверхность поднялась гроздь пузырьков. Лосось, видно, плюнул в него, решил Гиллон и, как ни странно, почувствовал, что гордится им.

Никуда рыба от него не уйдет – теперь он это знал твердо. Крючок она не проглотит, но и не удерет: зимний лосось в такой ледяной воде не склонен двигаться. Гиллон держал на приколе рыбу, но и рыба держала его – оба были в плену своего желания: рыбе хотелось подняться по реке и начать нерест, а Гиллону хотелось ее убить. Весь вопрос в том, как это сделать. Он подумал было что-нибудь сбросить на нее, прикончить тяжелым камнем, но лосось уплыл в дальний угол своего «забоя», как Гиллон назвал это про себя, и переживал там случившееся, так что камень потревожил бы воду и больше ничего.

Лишь только слово «забой» пришло Гиллону на ум, он сразу воспрянул духом. Как всякий хороший углекоп, Гиллон знал, что при пожаре или наводнении можно отгородить один забой от другого или часть забоя от остального пространства, и сумел бы это сделать; вот и сейчас он мог отгородить часть заводи перемычкой из камня и глины, уложив камни, как в шахте, когда надо укрепить подпорки, чтобы не обвалился свод.

Все оказалось настолько просто, что он даже рассмеялся вслух от того, как все взаимосвязано. Вот он, голодный углекоп, явился красть рыбу, а украсть ее он сможет только потому, что он голодный углекоп, – другим это не дано. Он соорудит перемычку и устроит загон для своего лосося, причем сумеет это сделать в воде и в кромешной тьме благодаря тому, что лучшую половину своей жизни проработал в такой сырости и такой кромешной тьме, каких никогда не знала эта долина.

Он решил, что правильнее всего работать в одежде, а потом высушить ее у огня. Придется рискнуть и часа в три или четыре утра развести костер – иначе ни за что ему не вынести лосося из лощины и не перевалить через гору по снегу и холоду. Тогда ни он сам, ни рыбина никогда не доберутся до дома.

Он стал сооружать первую перемычку, войдя в воду, которая была ему выше колен. Руки у него приноровились к камням – он инстинктивно чувствовал и, даже не видя, знал, где взять следующий камень. Когда надо было соорудить в шахте подпорку, чтобы поддержать свод, лучше Гиллона на «Леди Джейн № 2» никто этого не делал. А поскольку почти все камни, которые попадались ему сейчас под руку, были гладкие – следствие многовековой работы воды, – дело продвигалось быстро. Он мог работать так часами, согнувшись вдвое, напрягая главным образом мышцы спины и бедер, и его маленькая дамба все росла и росла – он закончил ее, даже не остановившись для передышки. Только трудяга из шахтеров и мог это сделать, подумал Гиллон. Теперь уже лососю не уйти в темную глубину заводи. Окружение большой рыбины началось.

Лосось, конечно, мог при желании рвануться вперед, но Гиллон все свои расчеты построил на том, что рыбина еще не готова двинуться дальше. Назад лосось тоже не пойдет – это было бы против его естества, против заложенного в нем инстинкта миграции. У Гиллона заломило ноги – он не знал, хороший это признак или плохой. Ему хотелось вылезти из речки и развести костер, но он боялся: еще получится, как с яйцом. Нет, лучше привыкнуть к боли. Льда в воде пока не было, значит, в ней градусов сорок, подумал Гиллон, а при сорока градусах ноги у него не отмерзнут, особенно если остальная часть тела не в воде. Словом, пока вода бежит, будет бежать и кровь в его жилах, и он принялся за вторую перемычку.

Гиллон понятия не имел, сколько было времени, когда он закончил вторую перемычку и вылез из воды. Сквозь верхушки сосен он видел луну и звезды – их свет приглушит блеск пламени, когда он разведет костер.

Теперь рыбину с трех сторон окружали стенки: впереди – валуны, а по бокам – перемычки. Теперь можно ее и брать, если, конечно, она не пойдет назад, а можно соорудить еще одну перемычку и окончательно запереть лосося. Гиллон ступил в воду и принялся возводить новую стенку. Приблизительно через час загон был готов и настало время бить лосося.

Заводь была фута в три глубиной – слишком глубокая, чтобы Гиллон мог прикончить рыбу камнем или огреть ее по голове своей палкой с медным набалдашником. Надо развести у края заводи костер, совсем маленький, костер-приманку, потому что лосось – он как друид: обожает огонь и солнце, его так и тянет к ним. Гиллон разжег костер и стал ждать, и, когда серебристая голова рыбины вдруг показалась над поверхностью воды, он ударил.

Он считал, что зашиб ее, уверен был в этом, но голова ушла под воду, рыба мелькнула и исчезла. Он принялся хлестать палкой по воде, однако это ничего не давало. Тогда он плюхнул в заводь тяжелый камень, но тот прошел возле самого бока рыбины, лишь слегка задев ее.

– Наглая сволочь! – крикнул Гиллон.

Он был в ярости, потому что не желал видеть реальности, не желал думать о том, что ему придется сделать. Ночь истекала. Если он хочет получить своего лосося, то должен сам пойти за ним.

Он слышал об этом в дни своей юности – о том, как рыба борется с человеком. На западе Шотландии, на побережье у основания гор, мальчика объявляют мужчиной после того, как он побывал в образуемых приливом заводях и руками или ножом убил своего первого лосося. Но вода в тех местах теплая, а заводи мелкие, да и рыба там не такая озверелая, как здесь, когда она жаждет продолжить свой род. Гиллону жаль было, что придется на это пойти, – жаль себя, но не меньше жаль и лосося. Он знал, сколько мук претерпела эта рыбина, прежде чем попасть сюда: годы в Северной Атлантике, когда приходилось непрерывно спасаться от дельфинов и тюленей, морских львов и акул, и, наконец, долгий путь домой – сотни миль по океану, затем вверх то бурным рекам и питаемым снегами ручьям сюда, в эту заводь, где лосося поджидала судьба в лице Гиллона Камерона, углекопа и браконьера.

Он перелез через возведенную им стенку в заводь и замер. Рыбина не шевельнулась. Он шагнул – и рыбина передвинулась; сделал еще шаг, прижимая ее к валунам, и вот она коснулась их головой, коснулась камня ртом, по-прежнему держа курс вверх по течению – туда, где находилась ее цель, и тогда Гиллон, не давая себе времени на раздумье, бросился на нее.

Рыбина забилась, пытаясь высвободиться, с такой силой, какой Гиллон и представить себе не мог; не мог он себе представить и того, что вода охватит его таким ледяным панцирем. Он держал рыбину и раскачивал, шмякая носом о гладкие камни, стараясь размозжить ей голову, а она билась у него в руках, извиваясь всем телом, стараясь высвободиться, и под конец, напружинив все силы, вырвалась – Гиллон не смог ее удержать, и она канула на дно заводи, одуревшая и, может быть, даже раненная.

– Прости меня, – сказал ей Гиллон.

Он привалился к валуну, чтобы вода вытекла из-под рубашки и брюк. «Наверно, я рехнулся», – подумал он. И попытался представить себе эту картину: вот он стоит в заводи, которую сам перегородил, в лесу, глухой ночью, в глухую зимнюю пору, и, рискуя быть раненым, рискуя замерзнуть насмерть, рискуя попасть в тюрьму, пытается голыми руками забить сорокафунтового лосося, – руками окровавленными, изрезанными острыми плавниками рыбы.

Он нашел камень, маленький острый камень. Ему не хотелось резать, обезображивать своего лосося, но сейчас Гиллон понял, что иного выхода нет.

– Прости меня, – повторил Гиллон и снова погрузился в воду.

Обхватив руками лосося, он попытался приподнять его, вытащить из воды, но спинной плавник рыбы больно врезался ему в грудь, она била его хвостом по бедрам. Тогда он всадил камень ей в голову и швырнул ее назад, в воду. Лосось был по крайней мере пяти футов длиной.

Теперь он был ранен и, стряхнув с себя вызванное холодом оцепенение, начал отчаянно бороться за жизнь, за то, чтобы дано ему было породить новую жизнь. Он подплыл к перемычке, ударился носом о камни, потом хлестнул по ней хвостом, пытаясь ее свалить. Гиллон знал: сейчас лосось прыгнет.

В перегороженной заводи у рыбы не было места для разбега и потому прыжок получился замедленный, прямо вверх, без броска вперед; тело рыбины сверкнуло серебром и золотом в свете костра, разведенного на берегу, и Гиллон с такой силой ударил по ней камнем, что она рухнула в заводь почти безжизненной массой. Гиллон увидел, как она лежала на дне, слегка повернувшись на бок.

– Умри, – сказал он. – Да умри же ты, ради бога.

Она снова всплыла, очень медленно, и Гиллон, не желая больше ее бить, сам не зная, что дальше делать, схватил рыбину, поскользнулся и нырнул в заводь, но не выпустил лосося, даже когда тот глухо стукнулся о камни. Гиллон почувствовал во рту гравий и камешки и что-то соленое – должно быть, семя, которое лосось выбросил из себя, чтобы оплодотворить неведомые икринки, до конца выполняя то, что положено, стремясь продолжить жизнь, хотя рядом уже стояла смерть. Гиллон нащупал рот рыбины, скользнул рукой вдоль головы, нащупал жабры, – теперь он знал, что доконает лосося. Он протиснул руку в жабры, пока не почувствовал, что она вошла рыбе в рот, – вот теперь он доконал его, своего лосося; Гиллон поднялся во весь рост, спотыкаясь и дрожа, перелез через стенку и потащил лосося из реки – по прибрежным валунам и вверх по скользкому берегу на дорожку. Лосось почти не шевелился. Он лежал в снегу и словно ждал своей судьбы, только глаз его, казалось, следил за движениями Гиллона. Все-то он понимает, подумал Гиллон. Он нашел свою палку и стремительным точным ударом по голове прикончил лосося.

– Прости меня, – сказал он. – Пожалуйста, прости.

Он вернулся к лососевой речке и оглядел построенную им тюрьму. Без рыбины она казалась много больше – как окно, с которого сняли занавески, и Гиллон сам удивился, что мог такое возвести. Он намеревался разрушить стенки, чтобы речной пристав так никогда и не узнал, что тут произошло, но сейчас ему захотелось, чтобы пристав все понял. Ему захотелось, чтобы и пристав подивился на дело рук его, и вдруг подумалось, что рассказ про углекопа – а рано или поздно по кладке стенок люди поймут, что это был углекоп, – войдет в число легенд об этой речке и будет передаваться из уст в уста многие годы – пока он будет жив и потом.

25

Пока рыба не замерзла, он продел леску сквозь жабры и, привязав хвост к голове, согнул лосося в дугу, чтобы можно было нести его на палке, затем подправил костер, перебрался через речку и прошел немного в направлении, противоположном тому, в каком он пойдет. Затем он вернулся, снял с себя одежду и постоял в пледе, пока она сохла, – так он обычно сушил свои шахтерские доспехи, проработав в мокром забое. Теперь, когда рыбина была уже у него, огонь пугал его, пламя представлялось огромным, и тени плясали по лощине, казалось, на целые мили окрест. Но выбора у него не было: нужно высушить одежду, иначе он умрет.

Одежда высохла даже быстрее, чем он думал. Теперь беспокоили его только ноги, которые распухли, пока он стоял у костра. Одевшись, он поднял рыбину и, удивляясь ее мертвой тяжести, взобрался с нею по склону наверх, затем отломал ветку сосны, снова опустился вниз и снова поднялся, пятясь задом, веткой заметая за собой следы Утром в лощи не поднимется ветер, и следы исчезнут вообще Костер пусть сам догорает, решил он: он не мог даже и подумать о том, чтобы снова лезть в воду И вот – часа за два до восхода солнца – Гиллон обратил лицо на юг и двинулся в Питманго.

Когда он добрался до опушки леса, восток уже заалел, и, прежде чем выйти на открытую пустошь, Гиллон присел среди последних деревьев и внимательно огляделся Слева от него, примерно в полумиле, среди голой пустоши стояла крытая соломой ферма, из трубы ее поднимался дымок, она влекла к себе теплом и уютом Там наверняка найдется бекон и яйца, он это знал, но слишком еще близко была эта ферма к лососевому краю, чтобы довериться ее обитателям а потом отец когда-то говорил ему, что фермеры, живущие вот так, посреди пустоши, открытой всем ветрам, – черствые, даже опасные люди ветер выдул из них все душевное тепло Итак Гиллон сидел, опершись спиной о сосну, ожидая, не появится ли кто, и прикидывал, какая опасность может ему грозить, если он пойдет через пустошь с большой рыбой на спине Откуда кому знать, что эта рыбина незаконно поймана, да и, пожалуй, ни кого это не может волновать здесь, в глубинке!

Должно быть, он уснул Во всяком случае, он не слышал, как подошел тот человек, только почувствовал постукивание по башмаку, болью отдавшееся в опухшей ноге Фермер нес связку хвороста под одной рукой, а в другой держал топор.

– А ну, давай делиться, – сказал он

– Чем делиться?

Человек указал на рыбину Жесткое, неприятное лицо – такие, наверное, бывают у каторжников, подумал Гиллон:

– Лосойсем Я желаю сию минуту получить свою долю.

Гиллон так удивился, что даже злости не почувствовал:

– Ты забрался на мою землю А рыбу ты украл из королевских вод Хочешь знать, что с тобой сделает Макколлам, если я окажу ему, где тебя найти?

Он говорил, а сам помахивал перед носом Гиллона топором «Прикидывается, берет на пушку», – подумал Гиллон Если бы ноги у него не болели, он бы так ему и сказал:

– Чего же ты от меня хочешь?

– Сколько он весит? Фунтов сорок – сорок пять. Огромадный самец. И как только ты его заграбастал?

– Зашел в речку и голыми руками взял

– Вонючий врун.

И в эту минуту Гиллон понял, что никто не поверит его рассказу о том, как он поймал рыбину, что история эта так и умрет вместе с ним.

– Да ладно, держи при себе свою вонючую тайну, я бы тебе, наверно, тоже не оказал. Значит, пять фунтов рыбы – твоя пропускная цена.

– Пять фунтов?!

– Пять фунтов, не то я тут же иду к Макколламу. И знаешь, сколько я за это получу? – Гиллон отрицательно покачал головой. – Если бы знал, то понял, что пять фунтов рыбы – это еще очень дешево.

Гиллон размотал веревки, связывавшие рыбу. Она лежала на снегу среди сосен, такая красивая.

– Зачем ты голову-то тащишь? – Человек взмахнул топором и отсек голову.

– Мерзавец, – сказал Гиллон.

Фермер и ухом не повел. Он был, конечно, прав насчет головы и, в то же время не прав, потому что рыба – это рыба, а не просто пища.

– И хвост тоже. – Топор снова взвился и опустился. Затем человек острием провел линию по нижней части туши. – Вот так будет, пожалуй, правильно, – сказал он, и не успел Гиллон прикинуть размеры куска, как нижняя часть рыбы – примерно одна восьмая длины – была отсечена.

– Чертовски хороший лосось, прямо тебе скажу. Чистый. Видать, только с моря пришел. Это сразу заметно по вшам в жабрах. Другой раз путешествуй ночью.

– Спасибо, – сказал Гиллон.

– И не переживай, – сказал человек и зашагал по дорожке, что вела к ферме на пустоши.

Прав был отец Гиллона.

Гиллону не хотелось вставать. Хотелось лечь рядом с рыбиной на снег, в сосновые иголки и лежать, но страх пронизал его, и он вскочил. Ведь если бы этот человек не подошел, он бы так и сидел, прислонившись к сосне, и насмерть замерз бы.

– Эй! – крикнул ему вслед Гиллон. – Ты спас мне жизнь. Спасибо.

Пусть дивится этим словам весь остаток своей подчиненной ветру жизни. Гиллон пошел через пустошь как мог быстрее, потому что кто же поручится, что тот мужик не побежит к Макколламу? Ветер дул с прежней силой, и Гиллону вспомнились такие же дни на море, но тогда ветер неизменно работал на него, а сейчас только затруднял путь. На многие мили впереди тянулась вересковая пустошь. И он усомнился, сможет ли он дойти до конца, а потом вспомнил про женщин, которые таскают корзины с углем из шахт. Они каждый день это делают, значит, и у него хватит сил дойти.

Некоторое время спустя – Гиллон сам не знал, сколько спустя, – он вдруг почувствовал, что снег на пустоши лежит уже не такой глубокий, а кое-где он и вовсе стаял и образовались островки зелени. По дороге ему попадались сосновые рощицы – небольшие гнезда темной зелени, где можно укрыться от ветра, но Гиллон остерегался их. Он бы с радостью залез в какой-нибудь погреб, или в коровник, или в стог сена. Наконец он вышел на перевал, за которым начинался обрывистый спуск вниз, и далеко к востоку увидел Лох-Ливен, темно-синий, частично затянутый льдом. Значит, он намного уклонился к западу – на воде с ним, старым морским волком, такого никогда бы не случилось.

Что ж, оставалось лишь признать свою ошибку; он повернул на запад и пошел по так называемым «диким выпасам» – испещренной кочками и корягами пустоши, которую взрывают черные овцы в поисках пищи. Добравшись до тропы, ведущей на восток, он пошел по ней, рассчитывая, что она рано или поздно выведет его на дорогу, а дорога рано или поздно выведет на тракт в Кауденбит. В складках пустоши то тут, то там встречались разрозненные фермы, а к концу дня он очутился в деревушке из пяти или шести домов. Какие-то люди вышли на крыльцо и застенчиво поздоровались с ним кивком головы, но на самом деле они вышли посмотреть на рыбину. Если они когда и видели рыбу, то наверняка не больше фунтовой форели, выловленной в каком-нибудь ручье, что протекает по пустоши.

– Далеко еще до дороги на Кауденбит? – спросил Гиллон. И почувствовал запах овсяных лепешек, которые кто-то пек в деревушке. – Я бы обменял кусок свежего лосося на ваши овсяные лепешки. – Они смотрели на него и молчали. – Не беспокойтесь, лосось у меня не ворованный. Лососина в обмен на лепешки – вы что, сдурели, что не соглашаетесь? – крикнул он им.

Кто-то словно подал сигнал. Люди исчезли в своих маленьких белых домишках и плотно закрыли за собой двери, оставив его одного нюхать воздух, в котором пахло горячими лепешками.

– Да что это с вами? – крикнул Гиллон. Он понимал, что выставляет себя на посмешище, но отступать было поздно. Он видел, как они смотрели на него сквозь стекла, в свинцовых переплетах, и вдруг понял, что эти люди говорят по-гэльски, что они живут тут как бы на островке, затерянные среди пустоши, и боятся всего, что не в состоянии понять, – наивные гэлы, которые чувствуют себя в безопасности лишь среди своих. Живут они явно по старинке – вместе с коровами, а значит, готовят на торфяных брикетах – смеси коровьего навоза с торфом или угольной пылью; при одной мысли о том, что ему придется над этой (мерзостью жарить свою рыбу, у Гиллона подступила к горлу тошнота, и он пошел дальше. Из коровника вышел человек со скребком в руке, остановился и уставился на Гиллона. Человек этот словно появился из другой эпохи: на нем была шотландская юбочка, вымазанная навозом.

Гиллон шел все вниз и вниз, пока не исчезли последние следы снега. Он просто не помнил, когда еще забирался так высоко. Он высматривал большую ферму со службами, и где-то недалеко от Лох-Ливена обнаружил такую – большой двухэтажный дом с пристройкой сзади для батраков, а за ним всевозможные службы: коровник, овчарня, – словом, как раз то, что требовалось. Там только что кончили доить коров: Гиллон слышал, как кто-то крикнул, чтобы задали коровам корм, потом дверь коровника громко хлопнула, люди с фонариком пересекли двор, дверь пристройки отворилась, затворилась и все стихло. Значит, в коровнике сейчас никого нет. Он мог обогнуть его и подойти сзади или же пересечь двор и прямо войти в коровник, он так и сделал, ибо слишком устал, чтобы петлять. Где-то залаяла собака, но он и внимания не обратил. Лаяла шотландская овчарка, кто-то совсем рядом прошлепал по навозу, что-то крикнул насчет лисы в овчарне, – тут Гиллон нащупал дверь, приоткрыл ее и тихо притворил за собой.

Спасен!

От запаха теплых коровьих тел, мочи, навоза у него перехватило дух. С минуту он не мог в темноте нащупать дорогу на чердак и в ужасе подумал: а что, если тут и нет чердака; да, но должно же быть где-то сено, иначе он просто сдохнет; и не успел он так подумать, как нащупал лестницу. Разрыв немного сено, он накрылся пледом и лег рядом с лососем отдохнуть в этом пахнущем травой тепле. Он дотронулся до рыбины. Провел рукой по ее серебристому боку – все еще свежая, все еще замороженная. И он дружески похлопал по ней, точно она могла почувствовать их сродство.

26

В своей дикости, в своей ненасытной алчности они разбудили его. Разбудили не шумом, не писком, который испускали от ярости и возбуждения, – что-то быстро пробежало сначала по его груди, потом по лицу: жажда свежей пищи заставила крыс забыть об осторожности. Он не видел их, но чувствовал: они были всюду, всюду вокруг него. Крысы! Они учуяли запах и примчались со всех концов фермы – их было штук двадцать, нет, уже тридцать, и они ринулись на его лосося и стали грызть твердое, как камень, мясо, раздирать зубами, когтями его рыбину.

– Пошли вон! – заорал Гиллон. – Пошли вон! Вон! – Но они лишь отскочили немного и налетели на рыбу с другой стороны. Гиллон нащупал свою палку и принялся молотить ею крыс. Он слышал, как они взвизгивали и пищали, когда медный набалдашник опускался на их мохнатые тельца, но подкрепление все прибывало. Он отчаянно размахивал палкой, нанося удары по всему движущемуся, по любой тени, по любому звуку, орал на крыс, и вдруг заметил внизу свет и людей в дверях.

– Это еще что такое?! – крикнул один из них.

– Они жрут мою рыбу! – крикнул в ответ Гиллон. Чертовы крысы жрут мою рыбину.

Два мужика бросились к лестнице и поднялись на сеновал.

– О. господи Иисусе, этакая красавица! Давай сюда твою палку.

Теперь, при свете, батраки спокойно, со свирепой радостью принялись уничтожать крыс.

– Такими я никогда еще их не видал! – крикнул один из них.

– Да уж, но и они ни разу еще лосойся не видели, – сказал другой, сваливая трупы в лохань. Когда мужик, вооруженный палкой с набалдашником, закончил свою работу, лохань из-под репы оказалась доверху наполненной крысиными трупами. Гиллона трясло от омерзения, и батраки, заметив, что он дрожит, искренне удивились.

– Что с тобой, малый? Неужто промерз? Тут же, малый, тепло.

Они не могли понять, что его трясло при воспоминании о том, как крысы бегали по телу его красавицы рыбы.

– А ну, дай-ка ее сюда. – Один из парней подхватил рыбину, и через некоторое время Гиллон услышал, как заработал насос, и, когда парень вернулся, на лососе уже не было следов ни его собственной, ни крысиной крови – только маленькие впадинки от крысиных когтей да зубов. Этого никто и не заметит.

– Браконьер, да? – Гиллон кивнул. – Значит, хороший человек. Нелегко ведь такую поймать. Ты рабочий?

– Углекоп.

– Откуда?

– Из Питманго.

– А не мог бы ты нам схлопотать там работу? Я слыхал, платят у вас как следует.

Гиллон отрицательно покачал головой.

– Потому-то я и здесь сейчас. Нет у нас работы. Вот я и отправился за едой. У нас там нынче на рождество одна соленая треска.

– О, приятель, худо это, слабовато. Побудь тут немного, мы стащим тебе полгуся. У кого к рождеству нет гуся, тот и сам ничего не стоит и рождество его ничего не стоит.

– Да уж, коли нет у тебя, приятель, на столе гуся, считай, что лучше кончать с этой петрушкой и пропороть себе грудь колом.

Гиллона это начинало злить.

– Ничего, лосось любого гуся заменит.

– Ну, не знаю, мы его никогда не пробовали. У нас лососей не бывает, здесь такие лакомства только для них. – Мужики стояли и смотрели на рыбину. Гиллон жестом попросил нож, который был у одного из них, и отрезал два куска лососины.

– Поджарьте в масле, поняли? Прямо сырую.

Мужики закивали головой и поблагодарили Гиллона. Один из них обмотал веревкой рыбу, и вскоре она висела на стропилах точно окорок.

– Спи спокойно, приятель. Только смотри встань и смотайся отсюда до зари. Как услышишь петухов, так уходи, ясно, приятель? – Гиллон кивнул. – Хозяин, ежели увидит кого с лосойсем, такое подумает… Ведь кто украл лосойся, может – оглянуться не успеешь – и овцу украсть.

– Да нет же, нет, – сказал Гиллон.

Они решили, что он их морочит.

– Так что смотри не укради у нас туг овцу, приятель.

Все они тут считают, что он вор. Воровской они, видно, сами народ, подумал Гиллон.

Спал он крепко – ему было тепло в сене, и он впервые с тех пор, как забил лосося, был спокоен за него. Время от времени он просыпался, чтобы послушать, не кричат ли петухи, – просыпался с удовольствием, потому как уж больно ему понравилось его гнездо. На чердаке было окошко, и Гиллон видел сквозь него звезды – значит, небо ясное, погода устоялась. Ни звука – даже ветра не было слышно, лишь внизу коровы переступали с ноги на ногу. Когда он снова проснулся, уже рассвело и петухи горланили вовсю. Он оправил на себе одежду – ноги, как ему показалось, вроде бы не так сильно болели – и спустился по лестнице.

Половина, почти половина его лосося исчезла – кусок был отрезан так чисто, точно это сделала торговка рыбой. «Мерзавцы, – подумал Гиллон. – Грязные, вонючие мерзавцы – пришли ночью и украли у меня рыбу». У него мелькнула мысль совершить что-то страшное, поджечь коровник; при взгляде на красавицу рыбу, свисавшую со стропил, у него во рту пересыхало от ярости и бессилия, и тут из дальнего угла пришла корова, встала на задние ноги, точно всю жизнь это делала, точно ее в цирке дрессировали, и мордой, языком дотянулась до остатков рыбы. Лосось был отсечен как раз там, куда могла дотянуться самая рослая и самая длинношеяя корова.

Лососины осталось фунтов двадцать. Кто теперь, глядя на этот кусок, мог бы сказать, что это был большой лосось, самец из самцов?

Все равно, подумал Гиллон, и ради этого стоило потрудиться. По два фунта лососины на брата – свежей лососины, прямо из моря. Вот это жизнь, вот это еда. Лососина к рождеству – это тебе не соленая треска. Следуя указаниям батраков, он вышел на дорогу в Кауденбит и двинулся по ней. Если ничего не случится, он будет в Питманго еще до того, как снова высыплют звезды.

То, что он растер себе ногу, обнаружилось внезапно. Он шел хорошим шагом, не чувствуя никакой боли, и вдруг она возникла, накинулась на него, точно кто-то огрел палкой. Когда он снял башмак и носок, то даже испугался, увидев, во что превратилась нога. Должно быть, он натер ее, когда ноги распухли, а потом, на холоде, он не почувствовал боли. Пятку разнесло, и сзади на ней багровел страшенный красный круг, который горел, несмотря на ледяной ветер. Нет, с такой ногой ему не дойти. Оставалось лишь сесть у дороги в надежде на то, что какой-нибудь торговец или фермер поедет в Кауденбит и подвезет его. Холодный воздух приятно освежал ногу, и она уже меньше горела, а тут на дороге появилась повозка с картошкой для жителей Нижнего Файфа.

– Не. подвезешь до Кауденбита? – Он увидел, как фермер посмотрел на его ногу. – Хочу добраться домой к рождеству.

– Уж и не знаю – лошадь у меня слабая, а поклажа тяжелая. Разве что ты ее чем ублажишь.

– Ее?

– Ее или меня. – Фермер (продолжал смотреть на воспаленную ногу Гиллона.

– Может, ей придется по душе кусок лосося? – предложил Гиллон.

– Угу, пожалуй. Свежий, да? А то уж больно она у меня привередлива.

– Я только прошлой ночью выудил его в Фёрт-оф-Тейе.

– Угу, тогда и хозяину моей лошадки хотелось бы кусочек.

Гиллон посмотрел на мужичка, потом на свою рыбу, потом на ногу.

– Давай сюда нож, – сказал он.

Всю дорогу они молчали, пока не подъехали к городу, а тут фермер заявил, что все шахтеры – дрянь и мерзавцы и что надо было оставить их в рабстве; когда же они въехали в Кауденбит, он на руках снял Гиллона с тележки.

– А теперь послушай меня, – сказал он. Заверни-ка ты свою ноту в буковые листья – они подсушат ранку и вытянут гной. Ну, – протянул он Гиллону руку, – да благословит тебя бот, и счастливого тебе рождества.

Вот и суди после этого о людях, подумал Гиллон.

Он знал, куда ему надо зайти – к вдове на Форделл-стрит: она вязала нижнее белье и носки углекопам, у которых не было в доме женщины. Как хорошо, что он не растратил денег. Вдове не нужна была рыба, ей нужны были наличные. Гиллон приобрел у нее две пары хороших вязаных носков и, не боясь насмешек, двинулся по дороге в Питманго в одних носках, с обрубком рыбы на плече. Дорога была вся в рытвинах, наполовину затянутых ледком, но он шел не останавливаясь, и ногам его в носках было тепло и удобно. Дойдя до буковой рощицы, где много лет назад он овладел Мэгги на глазах у пасшихся там овец, он снял носки и, боясь даже взглянуть на свою ногу, босиком пересек заболоченный кусок пустоши; нарвав в рощице бурых глянцевитых листьев, он вернулся с ними на дорогу, приложил листья к стертому месту и сверху надел носок. Солнце светило ему в спину, небо впереди было светлое, и, пока он не дошел до Горной пустоши и не обернулся, ему казалось, что еще рано и солнце стоит высоко. На самом же деле, не успел он опомниться, как появилась луна, бледная и холодная, потом первая звезда, потом высыпали все остальные звезды, и настала ночь.

Сейчас в Питманго начнут стряпать – готовить соуса, чтобы сдобрить треску, и долго варить «костлявую рыбу, чтобы сделать ее безвкусное мясо более съедобным. Ничего, не страшно. Его рыбину на хорошем огне можно приготовить минут за тридцать или за сорок, а ему оставалось идти до дома всего какой-нибудь час.

На перевале он остановился передохнуть. Далеко внизу на воде подпрыгивали и перемещались звездочки – в гавани и в заливе: значит, даже в рождественский сочельник грузят уголь на суда, значит, на шахтах снова будет работа. Гиллон не знал, рад он этому или нет.

Первая кошка появилась, когда Гиллон дошел до сада Белой Горлицы. Сначала ее, казалось, интересовала его нога и мокрая шерсть на ней, но потом кошка вдруг подпрыгнула и вскочила ему на спину, стремясь добраться до рыбы.

– Брысь отсюда! – крикнул Гиллон. Кошка соскочила на землю и некоторое время не приближалась, но, как только Гиллон повернулся к ней спиной, снова прыгнула на него. На этот раз он сквозь плед почувствовал ее когти и разозлился. Он понял, что придется бросить башмаки и мешавший ему плед и, зажав рыбу под мышкой, отбиваться от голодных кошек, потому как теперь их было уже четыре.

«Бодроны» – называют их в Питманго: слишком красиво для диких кошек. Пока он шел через сад, кошек уже стало шесть или восемь; они держались в некотором отдалении, чтобы он не мог достать их своей палкой с медным набалдашникам, и, несмотря на голод, терпеливо ждали, не совершит ли он какой оплошности, все это время не спуская глаз с рыбы, словно были уверены, что непременно получат свою долю, когда придет срок.

Гиллон вышел на Тошманговскую террасу. Во всех окнах всех домов горел свет, он горел не только на Тошманговской террасе, а, насколько мог видеть Гиллон, в каждом питманговском доме. Значит, Тресковое рождество – не такое уж мрачное, как ему говорили, и люди вовсе не сидят впотьмах, экономя на топливе и свете. Из нескольких домов доносилось пение – старинные шотландские кэроли, от которых у Гиллона всегда становилось грустно на душе.

В доме Джаппа пили пиво: Гиллон увидел в углу передней комнаты небольшой бочонок. Ему бы сейчас совсем не помешало выпить – стакан теплого эля и два-три хороших глотка виски, подумал Гиллон и захромал дальше, размахивая палкой и разгоняя все более наглевших кошек. Теперь они, громко мяукая, устроили еще и концерт, и, когда кто-то в одном из домов подошел к окошку и выглянул в темноту, Гиллон вдруг понял, какое причудливое, нелепое зрелище он являет собою, окруженный бандой мяукающих котов, – шагает в одних носках с куском рыбы на плече, замерзший чуть не до полусмерти, в рубашке, разодранной крысами, кошками, рыбой, небритый, с растрепанными ветром волосами, с осунувшимся, голодным, обмороженным лицом.

В воздухе снова запахло Питманго, запахло, как всегда, мокрой угольной пылью с лепкой примесью серных испарений, поднимавшихся с разработок в долине, но сейчас над всем этим господствовал тяжелый дух дешевой рыбы – соленой трески и вяленого ската, которых долго были молотком, чтобы размягчить.

Не так уж много он принесет домой после всех своих злоключений – шестнадцать или семнадцать фунтов лососины, и только. А ведь его могли посадить в тюрьму, он мог погибнуть. И не настолько он был глуп, чтобы не понимать, что может потерять ногу, если начнется заражение. И все-таки факт остается фактом: он забил лосося. С этой целью он вышел из дома – казалось, так давно, – и вот он возвращается с рыбой, возвращается домой браконьер с лососем в руках. Это, конечно, ребячество, а все-таки он сделал то, чего никто из них – ни один из жителей Питманго, хоть обойди сверху донизу весь поселок, – в жизни не сделает. У его семьи будет настоящее рождество.

Подойдя к своему дому, он постоял под окнами, чтобы глаза привыкли к свету: не хотелось ему, переступивши порог, ослепнуть, как всегда. Он увидел сквозь стекло, что семья его сидит за столом, но к еде еще никто не приступал, – и обрадовался. Однако долго стоять нельзя было: если они услышат кошек, то выйдут и обнаружат его, а ему этого не хотелось. Вот Эндрью начал что-то говорить – тост или молитву перед едой; пора входить. Гиллон распахнул дверь и встал на пороге ярко освещенной комнаты, не очень понимая, куда идти и что говорить. Он знал, какое зрелище являет собой.

– Какого черта, что стряслось с тобой, пап? – спросил Сэм. – Кто это тебе так вмазал?

– Никто мне не вмазывал, – сказал Гиллон. – На этот раз я вмазал им.

Он пересек комнату – теперь он уже кое-что видел – и бросил рыбу на стол. Глухой шлепок, с каким она упала на доски, доставил ему удовольствие, как и то, что теперь она казалась такой большой. Никогда еще не было у них дома такого куска рыбы или мяса.

– Красотища-то какая, пап! – воскликнул Эндрью, и все сгрудились вокруг рыбины; одна только Мэгги смотрела на мужа.

– Ты потерял шляпу, – сказала она. – Ты же потерял свою красивую шляпу.

Он медленно поднял руку к голове – так медленно, точно не знал, где она у него находится, – и удивился, дотронувшись до волос. Где же он потерял ее, свою красивую шляпу? Когда он нырнул в заводь, была на нем шляпа или нет? Из воды она появилась у него – в воду и канула.

– Ну, кому нужна шляпа?! – воскликнул Сэм. Он был очень возбужден. – Зато рождество мы отпразднуем по-человечески. – Он подошел к буфету, достал виски, вернулся к столу и разлил его по чашкам и кружкам. Все-таки будет у них праздник. Все смотрели на отца и ждали.

– Соленая треска не для Камеронов, – заявил Гиллон. Все подняли свои чашки и выпили – за отца и за его рыбину.

27

Через несколько дней после Хогманэя[29] мистер Селкёрк притащился из своей читальни наверх навестить Гиллона, который лежал в постели.

– Я не желаю ничего слышать и не желаю знать, что ты учудил и где ты был, – сплошное ребячество, честное слово! – Гиллон тут рассмеялся. – Но я знаю, что тебе не безынтересно познакомиться вот с этим.

Он достал из кармана конверт и вынул из него газетную вырезку с такой предосторожностью, точно это был кусочек креста господня. Это была за. метка из финансового раздела «Шотландца».

«Лондон. 3 янв. – Лорд Файф из Брамби-Холла, Питманго, графство Файф, председатель Питманговской угледобывающей и железорудной компании, выступая сегодня на ежегодном собрании акционеров, с удовольствием объявил, что за вычетом всех расходов компания получила 54 процента чистой прибыли. С одобрения совета директоров 14 процентов прибыли выделено для дальнейшего расширения производства и создания аварийного фонда, а 40 процентов будет выплачено в качестве дивидендов всем держателям акций сообразно их капиталовложениям.

Лорд Файф заявил, что это не такой уж плохой итог, если учесть, что в прошлом году было выплачено 45 (процентов дивидендов, а положение дел в угольной промышленности этой осенью было весьма мрачным. Благодаря находчивости и строгой системе экономии, установленной компанией на этот период, она сумела удержать свои прибыли на прежнем уровне.

По окончании заседания лорду Файфу и совету директоров была устроена овация, а их методы ведения дела получили единодушное одобрение».

Гиллон несколько раз прочел вырезку, чтобы до конца понять ее смысл и почувствовать всю силу нанесенного ею удара. Это был предел – дальше идти уже некуда.

– Ну как, теперь ты присоединишься к нам? – спросил Селкёрк.

Гиллон кивком дал понять, что присоединится.

– А если Кейр Харди приедет, ты поселишь его у себя?

– Угу.

– А если к тебе придет полиция или солдаты, ты сумеешь выстоять?

– Если я к тому времени буду на ногах.

– А если тебя попытаются сломать – компания попытается, – дашь ты им себя сломать?

– Я, наверно, согнусь, но не сломаюсь. Меня теперь уже ничто не сломает. Посмотри на мои ноги.

Он откинул простыню, но мистер Селкёрк не стал даже смотреть – достаточно было одного запаха, чтобы все стало ясно.

– О, господи, дружище, да что же они с тобой сделали? – спросил библиотекарь.

И Гиллон тут понял, что в этом вопросе заключена великая правда. Сделал-то он все сам, но его заставили на это пойти.

– Просто надоело мне все время говорить себе «нет», – сказал Гиллон.

Он не знал, понял его мистер Селкёрк или нет, впрочем, это было ему безразлично. Главное, что он сам понимал.

– Настало время хоть раз сказать себе «да», – продолжал Гиллон.

– По поводу чего?

– Я еще и сам не знаю – пойму, когда время придет. Мистера Селкёрка поразил тон, каким это было произнесено, и выражение, появившееся на лице Гиллона.

– Отлично сказано для полуграмотного человека, – заметил он, забрал свою вырезку и пошел к себе.

В конечном счете спасла его Сара. Каждое утро по просьбе матери – Уолтер Боун в общем-то оказался прав – она приходила с другого конца Тошманговской террасы, промывала отцу ногу и отсасывала гной. Когда прошла неделя, а рана все не заживала, пригласили доктора Гаури.

– Каким-то образом ты, видно, ухитрился отморозить себе ногу, а после этого продолжал идти и содрал кожу. Если хочешь знать мое мнение…

– Мы же вам за это деньги платим, – сказала Мэгги.

– …ногу надо отнимать – либо вот тут… – Гиллон подскочил: доктор Гаури считал, что углекопам никогда не бывает по-настоящему больно. – А еще лучше – тут.

– Никогда я на это не соглашусь, – сказал Гиллон.

– У нас уже и так нет двух ног в семье, – сказала Сара, – так что третью не отдадим.

– Когда нога почернеет, все равно придется ее отнимать. И тогда ты ко мне приползешь, Камерон. Смотри только, не приползи слишком поздно, не то лишишься не ноги, а жизни.

После этого Сара взялась за дело: она отсасывала и отсасывала гной – долготерпению ее не было конца. Она решила спасти отцу то, что потерял ее муж. Она делала ему припарки из овсянки, которые вроде бы вытягивали гной. Дух стоял страшный; чтобы избавиться от него, на совок насыпали молотого кофе и держали над огнем – это очищало воздух в комнате. Ночью от стоявшего в доме тепла нога у Гиллона начинала гореть, и тогда Мэгги переселилась на кухню, а у него в комнате стали открывать окно, и теперь он уже мог спать: на холоде отмороженная нога меньше болела.

Дни шли, а Гиллону не становилось лучше. Но вот состояние его перестало и ухудшаться, и, когда он немного продержался так, какое-то время, был сделан вывод, что болезнь пошла на убыль. В феврале Гиллон решил, что уже может ходить, – и пошел, только приходилось осторожно ступать на ногу. Правда, нога у него раздулась, как лягушачье горло, стала страшная, зеленовато-белая. В марте он уже мог натянуть рабочие башмаки и ходил в них по нескольку часов в день. Остальное время он либо сидел у окна и читал, Либо же устраивался у распахнутой двери на раннем весеннем солнышке и смотрел вниз на Спортивное поле, где уже снова вырастала черная гора, и думал о сорока процентах дивидендов, которые получили акционеры Питманговской угледобывающей и железорудной компании благодаря находчивости и экономии. Гиллон понимал, что это стало у него вроде наваждения. Иной раз он даже произносил эту цифру, когда бывал один или при других, едва ли сознавая, что говорит вслух. Он находился почти в таком состоянии, в каком был Сэм, когда обнаружил, что у них собираются отобрать пустошь.

Он много читал, иной раз (Проглатывал по книге, а то и по две в день: перечитал все, что было в Рабочей читальне, и пошел по второму кругу, начав с «Макбета», хотя ему по-прежнему больше нравился «Король Лир». А вот «Гамлета» он просто понять не мог: почему молодой принц ни на что не решался, когда доказательство было тут, у него перед глазами. Впрочем, в глубине души он чувствовал – хотя никогда не говорил об этом мистеру Селкёрку, – что в нем самом было немало от Гамлета. Но он не хотел, чтобы ему напоминали об этом.

Даже те, кто жил с ним вместе, замечали происходившую в нем перемену: кожа его вновь обретала былую гладкость, и, по мере того как исчезали глубокие морщины на лице и шее, придававшие ему такой измученный вид, он словно бы молодел. И снова выявилось то, о чем за тяжкие годы они успели забыть: что он был самым красивым в семье, ибо все остальные – будь то Камероны или Драмы – впитали в себя что-то от Питманго, от этих шахт и черноты, так как с первого дня своего вступления в мир дышали угольной пылью. Один только Гиллон не был таким. После того как он столько лет потратил на то, чтобы слиться с обитателями Питманго, сейчас в нем снова стал сказываться горец, и он снова выглядел здесь пришлым.

Он в третий раз читал «Влияние материального прогресса на распределение богатств» Генри Джорджа, стараясь освоить изложенные в книге доводы, чтобы оперировать ими, как своими собственными; время от времени он бормотал: «Верно, верно» – и что-то подчеркивал в книжке, хотя Селкёрк и просил его не делать этого; в какую-то минуту Мэгги, оторвавшись от одеяла, которое она шила из лоскутков при мягком свете, падавшем в окно, посмотрела на него и удивилась. Они не переговаривались, когда он читал, а читать ей вслух он уже давно зарекся.

– А ведь ты сейчас снова стал таким, каким был, когда я выходила за тебя замуж, – сказала она.

Он поднял глаза, но не увидел ее. Ему все еще трудно было переключать зрение с близкого предмета на дальний. Шахтерская слепота не проходит оттого лишь, что ты перестал работать в шахте.

– Что такое?

– Есть вещи, которые не повторяют, – сказала Мэгги, но на самом-то деле он слышал, что она сказала. Он снова уткнулся в книгу, но уже не мог читать. Значит, она сказала, что увидела его таким, как раньше. Он тоже время от времени поглядывал на нее – вот она склонилась, занятая каким-то делом, вот нагнулась, раздувая угли в очаге, – и тоже видел ее такой, как раньше. И тогда ему хотелось протянуть руку и дотронуться до нее или оказать что-то, касающееся только их двоих. Но всякий раз какая-то сила удерживала его, заставляя сидеть неподвижно и молчать. Когда видишь, в чувствах возникает сумятица, появляются сожаления и непонятная злость. Так что лучше, решил он, жить и не видеть.

В первый день мая, когда по всей Шотландии люди идут на пустоши и в парки и умываются майской росой, Гиллон двинулся в обратном направлении: на шахтах снова для всех была работа, и вот он надел свою шахтерскую робу, отложил в сторону книжки и зашагал под гору наниматься на шахту «Лорд Файф № 1».

Он совсем забыл, каково оно в забое. Сначала было чудно и страшно, а потом, к концу дня, он уже рубил уголь на глубине трех тысяч футов под землей так же бездумно, как вытирал со лба черный пот.

3. Камероны

1

В середине того же месяца с Гиллоном произошло несчастье. Он как раз вырабатывал забой и вот-вот должен был сквозь стенку пройти в следующий – он бы мог с точностью до дюйма определить толщину этой стенки по звуку, с каким кирка ударяла по ней. Он опустился на колени, чтобы – стук! стук! – пробить дорогу в новый забой, когда в стене, которую он долбил, вдруг сверкнул кусок металла – позже он всю жизнь вспоминал, как свет его лампочки вспыхнул на полированной стали, как он взмахнул рукой, пытаясь защититься от того, что обрушивалось на него, но было уже поздно, слишком поздно, и металл, глухо ухнув, вошел в его тело. Он потерял равновесие, повалился навзничь и застыл, боясь шевельнуться. Из плеча его торчала кирка.

– Ну и ну! – воскликнул кто-то. – Господи боже мой, нет, вы только подумайте!.. – И стена возле Гиллона рухнула. Он услышал топот людей, выбежавших из соседнего забоя и кинувшихся по штреку к нему в забой, и кто-то за ноги вытащил его из-под горы угля, причинив не меньшую боль, чем кирка, застрявшая у него в теле. Гиллон узнал мистера Брозкока, но его присутствие ничего не объяснило. Остальных он никогда не видел.

– Ох, как мне неприятно, господи, поверьте, мне так неприятно! – причитал кто-то, произнося слова с английским акцентом.

– Прежде всего он не должен был тут находиться, – заявил Брозкок. И нагнулся над Гиллоном. – Зачем тебе понадобилось прорубаться в другой забой?

Гиллон лежал и смотрел на него. Он был слишком ошеломлен случившимся и не мог говорить, но все слышал, и голова у него была ясная.

– Нельзя проходить сквозь стенки, Камерон, – сказал управляющий.

А Гиллон спокойно думал: «Врун, и все-то он врет, только почему он врет?» Но разодранная плоть вдруг дала себя знать: в его нервной системе взорвался детонатор замедленного действия, и он скрючился, сжался всем телом – совсем как раненый лосось – и, не сдержавшись, издал страшный крик; потом спазма прошла, и он снова лежал молча и глядел на них.

– О, господи, мне очень жаль, понимаешь, – произнес чей-то молодой голос.

– Не следует ли вынуть из него кирку? – спросил другой голос, холодный и бесстрастный.

Боль от кирки, вошедшей в кость, становилась невыносимой.

– Кирка сдерживает кровотечение, – заметил Брозкок.

– Но ему должно быть очень больно. – Все голоса были с английским акцентом.

– Они боли не чувствуют. Пойди приведи людей, – сказал Брозкок, обращаясь к кому-то, – надо вытащить его отсюда.

– Да вынь же из меня кирку, – услышал Гиллон собственный голос, звучавший словно откуда-то из дальней дали, – ты, чертов дурак!

Брозкок тотчас вернулся и склонился над ним.

– Чертов дурак, значит, да?! – Он был в ярости. – Это же наши акционеры тут. Джентльмены.

– Может, кто из вас, джентльмены, расхрабрится и вынет из меня кирку? – сказал Гиллон. Он сознавал, что ведет себя очень мужественно, крепко держит в руках – от тяжелораненого трудно не то что требовать, а даже ожидать такого.

Один из англичан, совсем молоденький, опустился возле Гиллона на колени.

– Я сейчас попробую, – сказал он. – А вы сможете это вынести?

Гиллон кивнул. Молодой человек схватил кирку в том месте, где она насажена на ручку, и пошевелил, чтобы выяснить, насколько глубоко она вошла в тело углекопа. Гиллону было очень больно: кирка засела в кости.

– Если уж тащите, так быстрее!

– Хорошо.

– Ну, давайте же!

– Хорошо.

Молодой человек дернул, но недостаточно сильно. Гиллон невольно громко вскрикнул – это уже было выше человеческих сил. Молодого человека трясло.

– Брозкок! – позвал Гиллон.

– Не стану я этого делать.

Тогда Гиллон схватил молодого человека за руку.

– Пойдите туда, по штреку, и кликните Сэма Камерона. Кликните погромче!

– Не слушайте его, вот еще вздумал командовать…

Но молодой человек протиснулся мимо управляющего и высоким, звонким голосом закричал в штреке. Гиллон услышал топот ног. Прибежал Роб-Рой и уставился на распростертого отца.

– О, господи, что они с тобой сделали? – Он повернулся к мистеру Брозкоку. – Что вы сделали с моим отцом?

– Пожалуйста, Роб, скорее…

Роб опустился возле отца на колени и ощупал стальное острие кирки. Потом взялся за нее обеими руками – одной за сталь, другой – за дерево, но кирка не поддавалась. У Роб-Роя было такое чувство, что если он дернет, то вырвет у отца всю грудную клетку, и он опустил руки.

– Вот сейчас я не оправдаю твоих надежд, – сказал он. В этот момент Сэм влетел в забой.

– Убирайтесь все к черту отсюда! – рявкнул он, расталкивая господ. – Почему он здесь так лежит? – крикнул он прямо в лицо мистеру Брозкоку.

– Скорее, Сэм! – сказал Гиллон.

– Ага, пап.

Он уперся коленом в грудь отца и в тот же миг – прежде чем Гиллон успел что-либо осознать – со страшным криком, почти заглушившим громкий, полный боли крик отца, выдернул из его тела кирку.

Кто-то, когда Гиллона несли из шахты, бросил по стародавнему обычаю пригоршню свежей угольной пыли на рану, чтобы остановить кровь. Гиллон никогда бы этого не позволил, но Гиллон этого не знал.

– У тебя целы ноги и у тебя цела рука, а по правилам ты должен был бы лишиться и того и другого, – говорил ему доктор в Кауденбите. Гиллона выпускали из больницы. – Так что будь благодарен за это.

– Я и благодарю вас.

– Благодари бога, а не меня.

– Я не верю в бога.

– Значит, ты дурак. Счастливый, но дурак.

– Во всяком случае, счастливее него. – И Гиллон указал из окна на фургон, где его дожидался зять.

– А я знаю его? – спросил доктор.

Гиллон удивился.

– Боуна-то? Это ж Сэнди Боун. – Доктор отрицательно покачал головой. – Когда он был совсем мальчишкой, на него обвалился свод, и он потерял обе ноги.

Доктор снова отрицательно покачал головой. Он ничего не помнил.

– Через нас ведь столько проходит народу, – сказал он.

Пора было ехать. Гиллон не знал, должен ли пациент, пациент-углекоп, прощаться с доктором за руку или нет. На всякий случай он протянул руку, но доктор не заметил ее.

– Вот что я тебе скажу. Рука-то у тебя осталась, но уголь ты уже никогда рубить не будешь.

– А двигать ею я смогу?

Доктор кивнул, но сказал, что в руке не будет силы.

– Тогда я буду рубить уголь.

– Если будешь, принесешь мне мешок, – сказал доктор без всякой убежденности в голосе.

Путь домой оказался очень мучительным: фургон подпрыгивал на колдобинах и каждый толчок болью отдавался в плече, где с таким трудом удалось срастить мышцы и кость. День стоял чудесный, теплый и почти безветренный, и Гиллон благодарил за это судьбу. Бму хотелось вернуться домой через Горную пустошь. Он не помнил, как его везли в Кауденбит, помнил только, как кирка проломила стену – боль и потом темнота. А сейчас он снова видел солнце, маленькие фермы и впереди – просторы пустоши.

– Ну, как вы? – осведомился Сэнди. – Выглядите вы хорошо.

– Я как птица со сломанным крылом. Выгляжу-то я хорошо, а летать не магу.

– Ничего, полетите. Вы из этого выберетесь. Мистер Селкёрк слыхал, это вы получите хороший кус.

– Да что он, черт возьми, может об этом знать?

– Не знаю. Он слышал, как молодой джентльмен просил, чтоб о вас позаботились.

«Кусом» называли пособие, которое компания считала нужным дать человеку, получившему увечье, или его семье, если он погиб в шахте. В Питманго не существовало, как в других местах, шкалы оплаты за увечья: столько-то, например, за потерянную ногу или раздробленную руку. Никто заранее не знал, сколько он получит, и никому не было известно, кто устанавливает сумму. Как пожелает хозяин, так и будет: это была своеобразная лотерея, ибо размер суммы зависел от того, кто, по мнению компании, виноват в происшедшем – углекоп, или компания, или просто господня воля.

К примеру, когда Йэн Бенн, работавший в забое, полном ядовитых «газов, неожиданно распрямился и ему взрывом оторвало голову, семье дали совсем маленький „кус“. Те, кто устанавливал размер компенсации, решили, что мистер Бенн должен был сначала снять шапку, открыть горевший на ней фонарик и, насадив его на кирку, медленно поднести к своду; тогда газ, собравшийся наверху, сгорел бы, – ведь мистер Бенн сорок лет проработал в шахте и должен бы это знать.

– А сколько ты получил? – спросил Гиллон у Сэнди. Он увидел внизу, в порту Сент-Эндрюса, суда. Хорошее предзнаменование: значит, на уголь есть спрос, и ему могут дать приличный «кус».

– Двадцать пять фунтов, – сказал Сэнди. – По двенадцать с половиной фунтов за ногу.

– Шейлок заплатил бы больше.

Сэнди не понял.

– Я бы заплатил куда больше, лишь бы они у меня обе были, – сказал он.

Гиллон в который раз удивился умению Сэнди говорить о своем несчастье как бы со стороны и даже вышучивать его.

– Больно они расщедрились, – заметил Гиллон.

– Да уж. Понимаете, они сказали, что на то была, видно, господня воля. Если бы я вовремя ушел из шахты, а не задержался бы на сверхурочную, свод упал бы не на меня, поэтому компания тут никак не виновата. Просто господь бог сыграл со мной злую шутку. – Нельзя было не восхититься казуистической гибкостью такого умозаключения.

В эту минуту перед ними возник Питманго. Поселок всякий раз поражал Гиллона – настолько черной и глубокой была долина, где он приютился, черными были дома, черными были улицы, черным стало теперь и Спортивное поле.

– Ну, а в случае со мной это, видно, светлейшая воля, – заметил Гиллон. Но молодой Боун не отличался сообразительностью и не понял намека. А дело в том, что юноша, вонзивший кирку в плечо Гиллону, был сэр Комптон Елфинстоун, его светлость лорд Какой-то-Там, пайщик и уже директор компании, хоть он еще и не успел окончить колледж.

2

Никакого «куса» ему не выдали, хотя обычно пособия давали в первый выплатной день после возвращения углекопа из больницы.

– Делать нечего – надо ждать, – сказал Эндрью. – Силой у них ничего не получишь.

– Можно было бы все же сходить и опросить, – сказал Джем. – А что, если там напутали?

– Тебе, во всяком случае, ходить туда нечего, – сказал Эндрью.

– Надо же, чтоб они знали, что мы ждем приличный кус, – заметил Йэн.

– Ничего ты этим не ускоришь, – сказал Эндрью. – Теперь все у них в руках.

– Это же несправедливо, – сказала Сара.

– А кто ждет от них справедливости? – заметила Эмили.

– Справедливо или несправедливо, так уж оно есть, – сказал Йэн.

– Может, мне сходить туда и поговорить с мистером Брозкоком, – сказала Мэгги. – Человек не может работать. Должны они дать ему пособие.

И все же решено было подождать. Как-никак – с этим соглашались все – происшествие было весьма необычное. Люди говорили – никто так и не узнал, откуда у них такие сведения, – что сэр Комптон собственной персоной или кто-то из его семьи готовы были выплатить Гиллону приличную компенсацию, но, видно, не знали, как это делается в Питманго. Да, 'конечно, в этом-то и загвоздка, решили все.

Кровать Гиллона вынесли из залы на кухню, чтобы он был на людях, и он немало узнал за это время о том, какие бывают 'капиталовложения – от Эндрью, кое-что от Мэгги, а кое-что от мистера Селкёрка. Но некоторых вещей Гиллон никак не мог взять в толк – к примеру, почему сынок Елфинстоунов, если родители его вложили в предприятие тысячу фунтов, а за прошлый год был объявлен дивиденд в сорок процентов, должен получить четыреста фунтов ни за что.

– То есть как – ни за что?! Он же всадил кирасу тебе в ключицу, разве нет? – заметил Сэм. – А это уже кое-что. Такое, дружище, не часто случается.

Не нравился Гиллону тон Сэма. Что бы он ни говорил в эти дни, даже когда шутил, в голосе его звучали опасные нотки.

– Ни за что?! – подхватил Джемми. – Господи боже мой, человече, да ведь он же в колледж ходит.

Не мог взять Гиллон в толк и еще одно: оказывается, четыреста фунтов – это еще не все, что может получить человек, рискнувший вложить капитал в предприятие; он будет и дальше получать деньги – по триста, четыреста, пятьсот фунтов в год и в то же время по-прежнему владеть своей тысячей, хотя она уже многократно выплачена ему.

– Но деньги надо же откуда-то брать, – заметил Гиллон. – Нельзя только выплачивать и выплачивать.

– Можно, если уголь все время поступает на-гора. Уголь – это же деньги.

– Но уголь-то добываю я, – сказал Гиллон. – Это я спускаюсь под землю. Моим потом он полит. Я рискую при этом жизнью.

– Правильно, – сказал Эндрью.

– Тогда объясни мне вот что.

– Ладно, попытаюсь, – сказал сын.

– Как же мы это допустили?

Он раздумывал об этом всю ночь и ближайшие несколько дней. Всякий раз, как руку у него начинало дергать, точно десну при больном зубе, он думал об этом. Цифра «40» не давала ему по: коя. Сорок процентов. И четыреста фунтов дивиденда. При этом ему ни разу не пришло в голову – во всяком случае тогда, – что дивиденд может составлять и четыре тысячи фунтов. Уже четыреста фунтов для углекопа – достаточно большая сумма, чтобы призадуматься. Через неделю эта цифра настолько крепко засела в мозгу у Гиллона, что он уже начал считать четыреста фунтов единственно подходящей компенсацией за свое увечье, и не только поверил, что получит их, но и был уверен, что имеет на них полное право. Чек наверняка уже выписан, осталась только формальность – получить деньги. Если в мире еще существует справедливость, – а Гиллон был уверен, что существует, – четыреста фунтов как раз и подтвердят это.

Прошло две недели, и вот рабочие стоят полукругом в ожидании получки. Вечер для мая месяца выдался холодный и сумрачный – то порывами налетал снег, то хлестал дождь. Углекопы, при полном шахтерском снаряжении, в пропитанной потом рабочей одежде, топтались под ярким, белым светом керосиновой лампы Брозкока. Поскольку фамилии выкликали не по порядку, а как бог на душу положит – у них это называлось «платежной лотереей», – углекопы в Питманго издавна привыкли стоять полукругом. Одна из заповедей гласила: как только тебя вызовут, надо тут же предстать перед управляющим, потому и придумали стоять полукругом, чтобы человек мог быстро подскочить ко входу в контору, а не продираться сквозь толпу с риском, что перед его носом закроют дверь.

– Джапп, Рэнодд! – раздался голос из-за двери, и не успел сноп яркого света лечь на мокрый серый снег, как к двери уже ринулся человек лет шестидесяти, из которых пятьдесят он провел под землей, – ринулся, точно шахтная лошадка, ударенная рухнувшей крепью.

– Джапп идет, сэр.

Молодые углекопы не откликались, но старые – по традиции, из боязни опоздать – громко выкрикивали свою фамилию, чтобы конторщик знал, что человек идет. В этот день выдачей жалованья занимался сам мистер Брозкок – ему нравилось видеть, как люди бегут к нему за конвертом. «Значит, бодрячки», – говорил он.

Эндрью вышел из двери.

– Получил? Он тебе дал кус? – Даже те, кто не имел никакого отношения к семье Камеронов, сгрудились вокруг него. Теперь это уже касалось всего поселка. Эндрью открыл конверт – там была лишь его обычная получка.

– Кому-нибудь из вас дадут – это уж точно, – сказал кто-то, и все согласились, но ей один из Камеронов так и не получил Гиллонового пособия; последним из них был Джемми.

– Вели и ты не получишь, придется тебе спросить, – сказал Сэм.

– Угу, опрошу, – сказал Джем.

Получив конверт, он сразу. понял, что там лежит обычная сумма, тем не менее он тут же, в конторе, открыл его – как правило, так не делали: в Питманго все основывается на доверии – и постарался поймать взгляд мистера Брозкока.

– А кус моему шапке?

– Кус?

– Кус Гиллону Камерону.

– Кус Гиллону Камерону?

– Угу. Тому самому, которого джентльмен проткнул киркой.

– Ах, этому?

– Он не может теперь работать и хочет получить свой кус.

– Свой кус? Кус-то ведь это подарок, он никому не положен.

– Если человека покалечили, он получает за это кус.

Мистер Брозкок отвернулся от Джемми и принялся с нарочитым усердием рыться в ящике, где лежали конверты с деньгами.

– Конверт его – вот он. – Брозкок снова повернулся к Джемми и показал ему конверт Гиллона. – Но только пустой. – Он раскрыл конверт. – Никакого куса тут нет.

– А кус должен быть. Ему же проткнули плечо киркой, сэр.

– Нет куса – и все.

– Острие вошло у него аж в легкое.

– Вот что: я был очень терпелив с тобой и слушал твою брехню. Ты по-английски разумеешь? Никакого куса нет. – И тут Брозкок не удержался: – Кус – это не для чужаков. И можешь передать своему отцу, что мы не даем куса тем, кто обзывает других чертовыми дураками. Кус не дают, ежели углекоп сам виноват. А твой отец не должен был находиться там, где он был.

– А вот это уж сволочная ложь.

– Тебя как звать?

– Джеймс Драм Камерон.

– Пять шиллингов штрафа за сквернословие в помещении компании.

– Он находился там, где ему следовало, и вы, черт бы вас побрал, отлично это знаете.

– Еще пять шиллингов. – Он улыбнулся. – Во всяком случае, в своем отчете лорду Файфу я написал иначе.

Джемми судорожно сжимал кирку. Ему так и хотелось пронзить ею мистера Брозкока, как пронзили его отца. И Брозкок это понимал.

– Раздумываешь? – Сказано это было все с той же улыбкой. Что ни говори, а Брозкок умел держать себя в руках.

– Просто кое-что вспоминаю, – сказал Джемми. Он понимал, что заходит слишком далеко, и делал это осознанно. – Помните случай с камнем, мистер Брозкок, сэр? Я бы на вашем месте помнил.

– Угу, – сказал управляющий и так неожиданно двинул ногой, что Джемми не успел и пальцем шевельнуть, как вылетел из двери конторы; не сумев ухватиться за перила, он проехался задом по деревянным ступенькам и грохнулся наземь, уйдя затылком в смешанную с углем грязь.

– Паршивый ворюга запустил руку в ваши конверты с деньгами. – выкрикнул мистер Брозкок. – Я бы, на вашем месте, проучил его как следует.

– Тот, кто тронет моего брата, – ровным голосом сказал Сэм, – больше никогда уже не сможет работать – так я его отделаю.

– В Америке тебе бы это не прошло, сволочь, – крикнул Джем. Но слышал его управляющий или нет, так и осталось тайной.

– Хоуп, Вилли! – выкрикнул мистер Брозкок, и коротышка Вилли Хоуп рысцой побежал к нему.

* * *

Весть о том, что Гиллону Камерону не дали пособия, потрясла поселок, а после того, как потрясение прошло, остался страх. На этом примере они поняли одно: что «кус» дают по прихоти лорда Файфа. Ему случалось быть прижимистым, и углекопам приходилось с этим считаться, но по большей части он был щедрым, и пособие, которое он давал, помогало семье пережить несчастье и продержаться после того, как кормильца покалечило в шахте. Новость передавали по поселку шепотом, точно надеялись, что все уляжется, если это не будет произнесено вслух.

«Слыхали? Камерон-то не получил кyca».

Значит, если кто проткнет тебя киркой и ты не сможешь работать, жить будет не на что, – кто же в Питманго после этого мог чувствовать себя в безопасности?

Весь вечер на Тошманговскую террасу приходили люди и возмущались тем, как с Гиллоном обошлись, – а вернее, лили слезы по себе, заявила Мэгги; после десяти часов явился мистер Селкёрк, раскрасневшийся от подъема и спиртного, но очень спокойный.

– Ты хоть понимаешь, кто ты такой? – Гиллон оказал, что нет, не понимает. – Ты же вошел в историю! Олицетворение глупости и элементарного невежества.

– Ничего не понимаю.

– «Ничего не понимаю…» – передразнил его Селкёрк. – Конечно, ты ничего не понимаешь. Потому-то я, рискуя собственным сердцем, и залез к вам сюда, чтоб ты понял.

Гиллон ждал сочувствия даже от мистера Селкёрка.

– Ты же не знаешь своих собственных прав. Ты не знаешь элементарнейших законов собственной страны.

– Ладно, – сказал Гиллон. – Так просветите меня.

– Лежишь тут, как раненая овца, и ждешь, чтобы люди шли к тебе и гладили по шерстке. А сам элементарнейших прав своих не знаешь.

– Да каких прав-то? О чем, черт побери, вы говорите? – закричал на него Гиллон, хоть ему и больно было кричать.

– Ждешь, значит, подачки сверху, – произнес он с таким сарказмом, что это прозвучало как пародия на сарказм. – Ждешь, когда его светлости лорду заблагорассудится выдать тебе пособие. До чего же трогательно. И как ему, должно быть, приятно, когда его славные углекопы задирают вверх голову и смотрят, не соблаговолит ли его светлость сбросить им что-нибудь со своих небес.

– Нечего так разговаривать с моим мужем, – возмутилась Мэгги. Ее глаза – два пылающих угля – встретились взглядом с двумя голубьими льдинками.

– «Моим мужем», значит! Ты говоришь о нем так, точно он – твоя корзинка с углем. – Мистер Селкёрк усмехнулся. – А он же попрошайка!

Теперь уже не выдержал Сэм и вскочил на ноги, но Гиллон жестом заставил его сесть.

– Разве я сказал что-нибудь не то? Когда человек лежит с протянутой рукой и просит, чтобы кто-нибудь бросил ему монетку, разве это не называется попрошайничать?

Если так ставить вопрос, то – конечно. В глазах лорда Файфа все они были попрошайками.

– А почему, собственно, вы должны тянуть руку?

– Потому что так принято, – наконец сказал Эндрью.

– И вам это нравится?

– Это срабатывает. Временами. Иногда.

– Разве не об этом я вам говорил? Так оно и есть – все зависит от прихоти хозяина. И вам это нравится? Вам нравится плясать под его дудку? Вам нравится?

Все молчали. Он заставил их устыдиться.

– Ваша семья могла бы принять Кейра Харди, но нет – вы и подумать об этом не смели. Вы даже не пожелали съездить в Кауденбит в профсоюз и выяснить там насчет своих прав. Сидите здесь, отрезанные от всего мира, в своей жалкой долине и ждете, когда хозяин соблаговолит дать то, что вам по праву положено.

Покончив с этой диатрибой, несколько притупив острие своей желчной иронии, библиотекарь рассказал им про закон, принятый в парламенте, в Лондоне, этом таинственном средоточии силы и власти, где никто из них и не мечтал побывать, но откуда шли загадочные нити, управлявшие их жизнью и регламентировавшие даже еду у них на столе. Назывался этот закон, как сообщил им мистер Селкёрк, «Акт о компенсации рабочим»; он был внесен бандой мошенников для облегчения своей совести – им же приходится все-таки исповедоваться по воскресеньям – и втихомолку принят. В законе этом говорилось, что рабочие имеют право на соответствующую компенсацию или пособие, если они получили увечье на работе из-за негодного оборудования или по недосмотру компании.

– Значит, не по прихоти хозяина, – сказал мистер Селкёрк, – а по закону, действующему у нас в стране. Закон дает вам нотъемлемое право на пособие.

В комнате находились и посторонние – обитатели Тошманговской террасы, и всех (взволновало то, что они услышали: значит, теперь рука, выдающая пособие, уже не может держать их за горло. И все же, как и Камероны, они боялись. Прибегнуть к по; мощи закона – значит бросить вызов хозяевам, а бросить вызов хозяевам в Питманго – это навлечь на себя беду.

Слишком многие еще помнили рабство и не забыли, как на практике претворялся в жизнь великий закон. По закону все люди объявлялись свободными, и, чтобы получить свободу, человеку достаточно было явиться к шерифу и заявить, что он недоволен условиями своего существования и хочет уйти от хозяина. Если говорил он достаточно убедительно, то получал свободу – свободу бродить по обочинам дорог, выискивая корни и мох для жратвы. Свободу сдохнуть с голоду.

– Что же я должен делать? – спросил Гиллон.

– Подать в суд.

Как хотелось бы не понять! Слишком это было опасно. Боязнь сделать шаг и желание идти вперед сталкивались и давали искру – атмосфера в комнате насыщалась электричеством.

– Подать в суд – на кого же? – наконец осмелился скороговоркой спросить Гиллон. – На что?

– Неужели мне надо тебе и это растолковывать? – сказал Селкёрк. Гиллон кивнул. – На лорда Файфа.

Это казалось такой неслыханной дерзостью, что не сразу дошло до сознания. В комнате воцарилась гробовая тишина. Тишина, порожденная чувством опасности, и в то же время было в этом что-то упоительное. Надо же: один из их братии вот-вот ступит на запретную землю.

Где-то в глубине души у Гиллона уже складывалось желание сказать: «Да». Оно сидело в нем, оно готово было вырваться наружу, только ждало удобной минуты, когда слово будет произнесено и назад его не воротишь.

– Сделай это, папа, – сказал Сэм тихим, напряженным голосом. – Подай в суд на мерзавца.

Гиллон колебался. Сказать «да» и подать в суд на лорда Файфа? Подходящее ли сейчас время и подходящий ли это способ для того, чтобы наконец сказать «да»? Чтобы простой человек подал в суд на лорда? Чтобы углекоп, работяга подал в суд на лорда Файфа? Нет, нужно время, чтобы такому поверить, нужно снова и снова повторить это про себя. Гиллон чувствовал, что окружающие уже иначе смотрят на него. Он понимал, о чем они думали: неужто у этого человека, который живет на их улице, хватит духу вытащить лорда Файфа, которого многие и в глаза-то не видели, в суд по уголовным делам!

– Да уж, папа, – сказал Джем, – поезжай и подавай на него в суд. Подавай в суд за то, что он сделал с тобой.

– И за то, что он сделал со мной! – выкрикнул Сэнди Боун.

Уолтер Боун встал и, драматическим жестом указывая вниз, туда, где когда-то было Спортивное поле, сказал:

– Подавай на него в суд за то, что он сделал со всеми нами. Мы, как скала, будем стоять за твоей спиной.

Вековечная ненависть выплеснулась наружу. Люди принялись выкрикивать имена отцов и братьев, которых покалечило в шахте, – те самые люди, которые еще недавно на коленях ползли, чтобы получить из рук лорда Файфа свой «кус»; иные, казалось, и за жизнь-то цеплялись, только чтобы получить этот «кус», а получив его, отправлялись на тот свет. Шум в доме стоял оглушительный, он все рос и рос и наконец выплеснулся на улицу, прокатился по Тошманговюкой террасе и затем по Монкриффекой аллее, распространяясь с такой же стремительностью, с какою весть о том, что Гиллон Камерон не получит своего «куса», приползла снизу вверх.

Гиллон Камерон будет подавать в суд на лорда Файфа.

Гиллон Камерон притянет его к суду, как обычного уголовника, ворюгу, что на улице украл кошелек.

Люди прибежали с Монкриффекой аллеи и с другого конца Тошманговекой террасы, так что скоро в доме яблоку было негде упасть, и тогда мистер Селкёрк призвал всех к порядку, несколько раз ударив боуновой палкой с медным набалдашником по столу так, что от каждого удара в дереве остались зазубрины.

– Ну вот, теперь вы все как следует надрали глотки и чувствуете себя очень храбрыми, – оказал мистер Селкёрк. – Мне хотелось бы только знать, кто из вас первым побежит в «Колледж» и выбросит все это из себя вместе с пивом на пол трактира?

Он внимательно оглядел их, точно в самом деле ждал, что вот сейчас кто-то поднимет руку и скажет, что именно так он и собирается поступить.

– Кто из вас будет очередным Иудой Искариотом из Питманго?

Их начала разбирать злость на него.

– А ведь он здесь! (Потому что вы не можете не быть иудами. Они – они так давно натравливают вас друг на друга, что вы уже забыли, как люди могут держаться вместе!..

Это доконало толпу; люди стали отвечать, не словами, а гортанными криками выражая свое возмущение, и Гиллон смекнул, что именно этого Селкёрк и добивался: он хотел, чтобы они связали себя круговой порукой. Он изо всей силы ударил палкой по столу. И как бы поставил этим точку.

– 'Говорю я так потому, что, когда придет вызов, когда бумагу с вызовом вручат лично лорду Файфу – лично! – это должно явиться для него полной неожиданностью.

Подумать только: такой безобидный незначительный факт – бумага перейдет из одних рук в другие, – и произойдет важнейшее событие в истории Питманго с тех пор, как было уничтожено крепостное право.

– В жизни не поверю, чтобы простой рабочий мог вытащить графа в уголовный суд. – Это был Эндрью, здравомыслящий Эндрью, человечек осторожный и сейчас, к стыду своему, даже покрасневший от смущения. – А если и вытащит, то все равно не выиграет.

Гиллон не мог не восхититься упорством сына. Сомнение его было вполне законно, но люди возмутились. Он охлаждал их бунтарский дух.

– Если же у него и хватит смелости подать в суд, то пэра должны судить присяжные из пэров, а они ни за что не выступят в защиту простого человека.

Все восприняли его слова, как вероломство, но Гиллон понял это иначе: отказываясь шагать в ногу, Эндрью лишь защищал интересы семьи. Просто удивительно, насколько человек все лучше видит, когда полежит в постели.

– Это так, если речь идет об уголовном преступлении и уголовном кодексе, – сказал Селкёрк. – Здесь же дело гражданское и разбираться должно по гражданскому кодексу, а в Шотландии еще существует гражданский кодекс – этого мерзавцы не сумели у нас отнять. В Шотландии правит гражданский кодекс.

Все зааплодировали, сами не зная чему.

– Обычный человек не может подать в суд на корпорацию, потому что сам он – не корпорация, это вам понятно?

Все заявили, что ничего подобного, – может.

– Но он может подать в суд на человека – человека, который возглавляет корпорацию. А лорд Файф – он же человек. Кто-нибудь из вас знал это? – Нет, никто не знал. – Дело в том, что когда он утром встает, то садится на горшок, как все мы, а когда поднимается с горшка, то вонь стоит такая же, как у нас. Можно такому поверить?

– Вонь-то у него куда хуже, – выкрикнул кто-то. – Он ведь лучше нашего ест и французское вино пьет.

– Так что же нам делать? – опросил Уолтер Боун.

– А вот что: мы – извините за выражение, мистер Боун, – заставим его протрясти свою задницу в Высший суд по гражданским делам, как самого обычного нарушителя закона, каков он и есть.

В Высший суд по гражданским делам…

Им приятно было это слышать и приятно было думать, что их лорд будет сидеть на той же скамье подсудимых, что и завзятые пьяницы, те, кто бьет жен и крадет овец.

– И явится он туда, как ответчик по иску, поданному простыми людьми, и повестку ему вручит посыльный Королевского суда.

Люди охнули, потому что это заводило их дальше, чем они намеревались пойти.

– А от вызова в суд не может уклониться никто, иначе будет он беглец от правосудия – как по английским законам, так и по шотландским.

Это было встречено криками «ура».

– Но произойти все это может лишь в том случае, если кто-то пойдет и заявит, а теперь у нас такой человек есть.

Гиллон пытался обнаружить в комнате Мэгги, увидеть ее глаза, ее лицо.

– Здесь – один человек, а там, внизу, – и Селкёрк указал в направлении Брамби-Холла, – другой человек. И мы добьемся, чтобы их рассудили по справедливости.

Тут уж никаких аплодисментов он не допустил бы – слишком серьезный был момент. «Он решил меня использовать, – подумал Гиллон, – схватил меня за руку и тащит за собой, но я не против».

– Такое произойдет в Питманго впервые. Впервые за все пятьсот лет беспробудной тьмы.

Мистер Селкёрк был прав. Криков восторга не последовало: ошеломленные, все молчали. Библиотекарь пророческим жестом поднял руку.

Мы хлеб едим и воду шьем, Мы укрываемся тряпьем И все такое прочее, А между тем дурак и плут Одеты в шелк и вина пьют И все такое прочее. При всем три том, При всем три том, Судите не по платью. Кто честным кормится трудом, — Таких зову я знатью![30]

Мистер Селкёрк ткнул пальцем в Гиллон а.

– Готов ты поехать со мной в Эдинбург и подать бумагу? Мистер Селкёрк хорошо построил мизансцену. Теперь отступать было некуда.

– Угу, поеду, – сказал Гиллон. – Вылезу из постели и поеду.

Его бы вынесли на улицу в постели, если бы это понадобилось.

– Не-е-т!.. – услышал Гиллон ее крик. – Не-е-ет, я не пущу его. Не позволю, чтобы он нанес нам такой удар.

Вокруг шумел ликующий народ, и никто не обратил внимания на эти возгласы, но дети услышали ее. Сэм подошел сзади к матери и зажал ей рукой рот, потом огреб ее в охапку и вынес из комнаты. В зале он посадил ее на стул.

– Мой отец сделает то, что обязан сделать, и никто не остановит его, – сказал Сэм и отдернул руку. Она со всего размаху ударила сына по лицу, что не удивило его, потом подошла к ларю и достала фланелевое полотенце, чтобы остановить ему кровь, хлеставшую из укушенной ею руки.

3

Но разговоры все-таки шли – и в «Колледже», и на шахте во время перерыва, и на улицах, и в проулках, потому что никто не мог удержать при себе такой секрет. Оставалось лишь неясным, дошли ли уже эти разговоры до Брамби-Холла. Когда Гиллон и мистер Селкёрк вечером отправились в Эдинбург, решив всю ночь идти и к утру прибыть на место, – когда они после чая зашагали вниз по Тропе углекопов, на подоконниках всех домов горели лампы и двери были распахнуты, чтобы осветить им путь, а на тропе стояли люди, вышедшие их проводить, – стояли молча, лишь кивнут головой да рукой махнут, как принято у людей низшего сословия; потом двери захлопывались, и улица погружалась в темноту. Это было трогательно до слез.

– Теперь-то они меня поддерживают, – сказал Гиллон. – Думаете, они и дальше будут поддерживать?

– Дальше их поддержка уже не будет иметь значения. Дальше все перейдет в руки закона, – оказал Селкёрк.

Они вышли на Нижнюю дорогу, что вела в Кауденбит, – тут домов уже не было, и они просто шагали и шагали. Весна была сырая, снежная, и воды в реке было много – она с таким грохотом мчалась вниз, что разговаривать было невозможно, и это вполне устраивало Гил лона. Ему хотелось подумать о предстоящем дне – о поверенных и стряпчих, о тяжбах л судьях. Суд, королевский прокурор, судья и ЗАКОН.

Закон, попирать который вечно не может никто – даже лорд Файф. Гиллон почувствовал, как у него по спине, ниже пояса, забегали от волнения мурашки, – там, где, он считал, у него находится душа.

– О, господи, до чего же я пить хочу! – воскликнул вдруг Селкёрк. – Можно это нить?

– Да что вы, даже шахтные крысы и те не станут ее пить, – сказал Гиллон. – А если выпьют, тут же сворачиваются клубком и подыхают.

Это был еще один факт – правда, не такой уж существенный. На протяжении пятидесяти лет люди подавали компании петицию за петицией, прося, чтобы им на шахты привозили свежую воду – хотя бы ставили бочонок утром в клеть и спускали вниз. Но компания ни разу не соизволила это сделать. И Гиллон вернулся к своим прежним думам.

Если он проиграет, то, как он выяснил, с него взыщут неустойку и судебные издержки – одно из средств устрашения, существовавшее для того, чтобы человек дважды подумал, прежде чем настаивать на своих правах. А кроме того, ответчик может подать в суд на истца – так будет именоваться Гиллон – за ложное обвинение. Но народ, по предложению Уолтера Боуна, решил создать комитет – Фонд защиты Камерона – для оплаты всех расходов и судебных издержек, если он проиграет, а сейчас каждый член вносил по пенни а неделю на помощь Камероновой семье, чтобы они могли существовать, пока не – найдут более приемлемого выхода из положения. Возникновение Фонда защиты придало уверенности Гиллону, и он был благодарен за это. Но мистер Селкёрк увидел тут и другое. Это уже было подобием некой организации, ядром для ее создания. Наконец-то углекопы хоть по одному вопросу выступали вместе.

Невзирая на состояние Гиллона, которому еще тяжело было столько отмахать, они прошагали до Данфермлина, решив не останавливаться в Кауденбите на ночлег, чтобы не платить за комнату, а в Данфермлине сели на первый утренний поезд, шедший в Эдинбург.

* * *

Прибыли они туда рано и в серых утренних сумерках зашагали по Принсес-стрит, потом вниз по Джордж-стрит и вверх по Фредерик-стрит – и все это время видели Замок, громадой нависавший над городом. Гиллону казалось, что он всюду.

– Да что я тут делаю? Мне здесь не место, – заявил вдруг Гиллон. Даже школьники выглядели более взрослыми, чем он. Никогда еще не чувствовал он себя до такой степени углекопом, принадлежащим к особой расе, чем здесь, на этих мрачных серых улицах.

– Ты приехал сюда искать защиты у правосудия, – сказал Селкёрк. – А правосудие и размещается в этих зданиях.

Все люди на улицах казались такими решительными, такими чистыми и хорошо одетыми, такими уверенными в той роли, которую отвела для них жизнь. До открытия юридических контор оставался еще целый час, и Гиллон с Селкёрком полезли вверх, к Эдинбургскому замку, посмотрели там на «Монс-Мег», огромную пушку, которая почему-то – Гиллон так и не понял почему – много значила для Шотландии; налюбовавшись пушкой, Гиллон повернулся и посмотрел туда, где лежало графство Файф.

– Там мое место, и вы это знаете, – оказал вдруг Гиллон. – А вы своими речами втянули меня в эту историю. – Он весь дрожал – от долгой бессонной ночи и от того, что еще ничего не ел, от утреннего холодка, который, казалось, источали камни замка, от страха.

– Слушай, ты! Твое место в суде, и ты пойдешь туда, иначе вот что я тебе скажу: никогда в жизни ты не сможешь высоко держать голову и называться человеком, но всяком случае в Питманго.

Гиллон подметил, когда они снова спустились на Принсес-стрит и шли мимо маленьких кафе и гостиниц, что мистер Селкёрк, хоть он тоже был голоден, не предложил ему зайти ни в одно из этих заведений: он, так же как и Гиллон, понятия не имел, как надо там себя вести.

Они ждали в приемной, чтобы о них доложили. Вокруг – сплошь темное дерево, толстая кожа, даже имена обоих адвокатов и те были начертаны золотом на темном дереве.

Энгус Макгройзич Макдональд
Алисдейр Кэлдер

«Зачем ему такое имя – с двумя „Маками“?» – подумал Гиллон. Он усиленно старался взять себя в руки. В приемной сидели и другие люди – все они, казалось, (были знакомы, но не настолько, чтобы вступать в беседу. Гиллон заметил, что так оно заведено среди власть имущих – господа, они все такие. Гиллон сидел и вертел кепку в руках. Вот сейчас он пожалел, что нет у него шляпы – очень бы она ему пригодилась.

Кто это сказал: «Если вам нужен мученик, позаботьтесь, чтобы он у вас был»? Гиллону хотелось спросить Селкёрка, но он не был уверен, можно ли разговаривать в приемной.

– Перестань, – шепнул ему Селкёрк.

– Что перестать-то?

Селкёрк не смотрел ни на него, ни на кепку.

Перестань вертеть кепку, – сказал он краешком рта. – Положи ее на колени. Если ты углекоп, это вовсе не значит, что ты и вести себя должен, как углекоп.

Понял.

– Ты же видишь, все эти люди не вертят шляп. Это признак слабости. А мы выказывать ее не имеем права.

Гиллон кивнул.

– Верно.

– Сиди и отдыхай. И приготовься к тому, что придется долго ждать. Раньше их нас не примут.

Но мы ведь пришли первые, – сказал Гиллон.

– О, господи, Гиллон, надо же смотреть реально на вещи. Если они готовы помочь рабочему человеку, это еще вовсе не значит, что они станут танцевать перед ним. Мы здесь ждем милости. Мы просим о помощи.

– Угу, – сказал Гиллон, а сам подумал, что ведь находятся-то они тут только потому, что им до смерти надоело просить. – И все же…

Селкёрк разозлился.

– Не того я человека выбрал, – громко оказал он. – Не надо быть гением, чтобы это увидеть.

Все в комнате медленно повернули головы и окинули их равнодушным взглядом, и Гиллон с Селкёрком тотчас уставились в пол. В этот момент дверь кабинета распахнулась и появилась секретарша с карточкой в руке.

– Мистер Селкёрк и

– Камерон, – сказала она. – Сюда. – Другим, как отметил Гиллон, она добавляла: «Пожалуйста», указывая на кресла, где сесть. Удивило его и то, что перед его фамилией отсутствовало слово «мистер», но, несмотря на это, он, помимо воли, залюбовался красивой молодой женщиной, стройной, в накрахмаленной блузке со стоячим воротничком, с нарочито небрежной высокой прической, а когда он поднял глаза, оторвавшись от подола ее юбки, то заметил, что она внимательно смотрит на него.

– Да, она вот такая, – сказал мистер Макдональд.

– Какая? – опросил Гиллон и покраснел до корней волос.

– Красотка.

Он был высокий, невероятно высокий и тонкий-тонкий, потому что хотел быть тонким, а не потому, что высох от тяжкого труда или голода. Селкёрк куда-то исчез, словно весь ушел в кожу и в тяжелое ореховое дерево, и Гиллон один стоял сейчас посреди комнаты.

– Кэлдер!.. Он здесь.

В комнате появился второй поверенный, этакий аристократический лис, стройный, молодой и подвижный. Они обошли вокруг Гиллона, оглядывая его со всех сторон, точно собирались вложить в него деньги. Гиллону стало стыдно за свой костюм – он физически чувствовал, как пиджак блестит у него на опине, а брюки – на заду. Особенно стеснялся он девушки.

– Значит, это он заваривает кашу.

– Пытается заварить, – поправил мистер Макдональд.

Кэлдер подошел почти вплотную к Гиллону.

– Но это же не углекоп, – сказал он.

– Меня считают лучшим забойщиком в смене, – возразил Гиллон.

– Он и говорит не как углекоп.

– Тем лучше, – сказал Макдональд, не обращая внимания на Гиллона. – Зато такого они поймут. Он выглядит так, точно нашего… их поля ягода. Удивительно повезло. Ну, ладно, – сказал он Гиллону, – дай-ка взглянуть на нее.

– На что?

– На рану, приятель. Давай скорее. – И оба юриста принялись расстегивать пуговицы на Гиллоновой рубашке, причем 'Кэлдер – 'кончиками пальцев, еле дотрагиваясь, точно боясь заразиться.

– Да, но… но… – Гиллон снова покраснел и кивком указал на девушку.

– О, господи, приятель, – сказал мистер Макдональд. – Мисс Твид, уверяю тебя, не первого 'мужчину видит. Правда, мисс Твид?

Она слегка улыбнулась. 'Как странно, подумал Гиллон, в шахтерском поселке такото никогда бы не допустили, а тут – пожалуйста. Не понимал он этих людей.

Гипс нигде не треснул, он покрывал почти всю правую сторону груди /Гиллона, но в одном месте на нем было темно-красное пятно от инфильтрата. Бидно, /рана под гипсом открылась, и кровь прошла сквозь марлю и гипс. Гиллону стало неловко: все-таки увечье – штука интимная и не очень приятная для чужих глаз.

– Извините, – сказал он.

– Извинить? Это же просто счастье, – сказал Кэлдер.

– Если, конечно, он от этого не умрет.

Это показалось всем забавным, и Селкёрк так и покатился со смеху. Гиллона попросили несколько раз повернуться.

– Если его как следует одеть, он вполне ‹может сойти за барина, – сказал мистер Макдональд. – Селкёрк?

Селкёрк словно материализовался из портьеры, висевшей на окне, которое выходило на Принсес-стрит.

– |Вы точно его описали: он именно такой. По-моему, как раз то, что нужно.

Они стояли и смотрели на него. Макдональд сложил ладони и постукивал кончиками пальцев друг о друга.

– А что это у него за шишки на спине? – спросила мисс Твид.

– Эти, мисс? – переспросил Селкёрк. Она кивнула. – Мускулы, мисс, это называется мускулами.

И снова раздался смех, легкий, бездумный – не такой, каким смеются углекопы; затем юрист спросил Гиллона, где он учился, потому что уж очень правильно он говорит.

– Нигде, – оказал Гиллон.

– Поразительно. Да ты знаешь, что ты поразительный человек?

Гиллон отрицательно покачал головой.

– Был до сих шор, – сказал Кэлдер. – На него еще не оказывали давления.

– Как только суд примет дело к слушанию, (никакое давление уже ничему не поможет: дело 'будет вне – как бишь его – вне компетенции Камерона. Если он выстоит до тех пор, дальше стоять уже будем мы. Теперь расокажи-ка нам, как все произошло.

Он рассказал как мог яснее и страшно обозлился, увидев, что адвокаты сначала заулыбались, а потом так и покатились со смеху. По лицу Кэлдера даже слезы текли.

– Извини, – сказал Маждональд. – Пожалуйста, извини. Это все из-за Елфинстоуна. Надо знать его. Этакий болван. Этакий полнейший кретин. Потому-то дело твое так идеально и вытанцовывается.

После этого Гиллона проинструктировали,›ка›к себя вести. Согласно положениям Акта о компенсации, рабочий прежде всего должен подать руководству компании официальное заявление с просьбой о выплате компенсации за полученное увечье.

– А сколько вы просите? – осведомилась мисс Твид.

Гиллон понимал, что сумма, которую он хочет просить, чрезмерно велика, и на секунду даже подумал, не срезать ли ее наполовину, но не сделал этого.

– Четыреста фунтов.

Это было встречено гробовым молчанием. Даже 3aiK0ii пикам сумма показалась большой.

– Это за рабочего-то? – сказал Кэлдер.

– Ничего, неважно, – сказал Макдональд. Окончательную сумму назначит судья. Главное для нас вытащить дело в суд.

Когда заявление будет отклонено, а они знали, что так л будет, Энгус Макдональд от имени своего клиента, мистера Гиллона Камерона, эсквайра, попросит королевского писца заполнить повестку на имя Ч. П. С. Фаркварта, больше известного под именем графа Файф, согласно которой он обязан такого-то числа предстать перед полицейским судом Кауденбита и дать ответ, почему он не соизволил заплатить мистеру Камерону за увечье, полученное на его предприятии.

После того как суд примет решение о вызове, хранитель печати поставит на повестку печать и вручит ее посыльному для передачи лично лорду Файфу в Брамби-Холле.

Ну, а после этого, как сказал мистер Макдональд, разверзнется ад.

Впервые Гиллон почувствовал, как у него задрожало все внутри

– А сколько это будет нам стоить?

– Да всего лишь несколько фунтов.

Как легко вылетели эти слова – несколько фунтов. А сколько они означают пота! Но Фонд защиты Камерона покроет все расходы, так что это ни на ком не отразится, и тут Гиллон впервые почувствовал, что значит организация. Темноволосый, атлетического сложения молодой человек просунул голову в дверь.

– Это он и есть?

Молодой человек вошел в комнату и схватил Гиллона за руку, не заметив, как тот сморщился.

– Это будет нелегко. Хочу заранее тебя предупредить. Гиллон сказал, что знает.

– И «м это не понравится. Тебе хоть ясно, против чего ты выступаешь? Тебе ясно, кто против тебя стоит?

– Большую часть жизни было ясно.

Красивый молодой брюнет рассмеялся. Он смотрел на Гиллона иначе, чем юристы.

– А знаешь, у тебя это может пройти! – И он повернулся к остальным. – Ей-богу, у него это может пройти. – И, открыв боковую дверь, он вышел в коридор.

– Только не подведи нас, – уже из коридора донеслось до Гиллона, похоронным эхом прозвучав в гулком помещении. – Что бы с тобой ни делали, не подведи нас.

Надо было уходить. Гиллон увидел в дверях столик на колесиках с чаем – сигнал к тому, что углекопам пора топать домой.

– Может быть, чаю с нами попьете? – не очень настойчиво предложил Макдональд.

– Извините, не можем, – сказал Гиллон и увидел, как в глазах юристов промелькнуло облегчение – быстро, как тень на воде. Он не понимал их и тем не менее сообразил, что одно дело – помочь человеку в беде и совсем другое – пить с ним чай.

– Почему вы взялись за это? – опросил вдруг Гиллон. Все удивились.

– Как почему? Во имя идеи, – сказал Кэлдер.

– Какой идеи?

Юристы переглянулись. Гиллон понимал, что это очень невоспитанно – все равно, 'что спрашивать человека, сделавшего тебе подарок, сколько он заплатил.

– Ну… в общем… во имя идеи. Ради справедливости, неприкосновенности прав и всего прочего.

Девушка-служанка тихонько позвякивала ложечкой о чашку, давая понять, что чай остывает.

– Я, если хочешь знать, берусь за это из чувства вины, – вдруг сказал мистер Макдональд. – Я видел, что делал мой отец, чтобы посадить меня сюда. Я вовсе не собираюсь отказываться от своего кресла, но я хочу хоть в какой-то мере это возместить.

Всем стало неловко, но Гиллон понимал, что Макдональд, высказавшись, облегчил душу.

– Ну, раз уж мы здесь говорим начистоту, то и я скажу, почему я за это дело берусь. Я берусь за него из любви ‹к человеку, – сказал Кэлдер.

– Да перестаньте вы! – заметила мисс Твид.

– Нет, в самом деле. И я не собираюсь это скрывать. Знаете стихотворение про честную бедность? Там есть такие строки:

При всем при том, При всем при том, Могу вам предсказать я, Что будет день, Когда кругом Все люди станут братья![31]

– Все мы братья, все плывем на одном суденышке и все движемся к одному концу. Мы, конечно, не все равны и, однако же, мы братья. Представьте себе наводнение или пожар. Если тебе протянут руку, ты не станешь смотреть, кто ее протянул, – схватишь и все.

Трудно было представить себе мистера Кэлдер а во время пожара или наводнения, и все же Гиллона тронули его наивные слова о братстве. Ему захотелось рассказать о том чувстве, какое возникало у него, когда он шел из шахты, – все эти сгорбленные спины впереди движутся, движутся к выходу, все эти лица, черные от пота и угольной пыли, – рассказать об удивительном чувстве любви, которое вдруг возникало у него к этим людям, которые так мало просят у мира – лишь немного хлеба да соли, лишь немного уважения да чтоб смотрели на них, как на людей. Но он решил ничего не говорить, и столик с чаем въехал в комнату. Мистер Макдональд во внезапном порыве схватил Гиллона за руку.

– О, все у тебя пройдет отлично. Как бы я хотел, чтобы в свое время был у меня такой человек, как ты, которого я мог бы противопоставить моему отцу.

Хоть они и были очень голодны, но решили не есть в Эдинбурге, где они чувствовали себя не очень уверенно, а сесть на поезд и ехать назад в Кауденбит, где, как они уверили друг друга, еда и лучше и дешевле. Селкёрк снова стал самим собой.

– Любовь – о, господи! Ты слышал когда-нибудь такое? «Все из любви к человеку», – передразнил он Кэлдера, хотя Кэлдер сказал совсем иначе, и Гиллон попытался поправить Селкёрка, но тот и слона не дал ему вставить. – А впрочем, какая разница – важно, что они будут работать на нас.

– На нас?

– На наше движение. Но как только мы победим, они от нас отвернутся. Такова цена победы. Новые проблемы – новые орудия для достижения цели, только и всего. – И он провел пальцем по горлу.

Гиллон был над, что в купе, кроме них, никого не было. Мистер Селкёрк всегда вгонял его в смущение на людях.

– Любовь!.. – фыркнул библиотекарь. – Организация – вот главное. Организация – только это и прочно. А любовь проходит. И потом, дружище, с помощью любви сражения не выиграешь, его выигрывают батальоны. Любовь же, мой раненый углекоп, – это буржуазное дерьмо, и место этому дерьму в коровнике, где его создали. Хочешь, чтобы я продолжал?

Библиотекарь увидел, что его стараниями приятное путешествие начинает приобретать для Гиллона мерзкий привкус, и – к чести своей – перестал иронизировать.

– Нет, нет, Гиллон, любовь, конечно, занимает в жизни определенное место. Если хочешь знать, даже Маркс это признает.

– Я этого не знал.

– Но определяющим фактором в нашей жизни является голод, дружище, и не любовь, а страх перед голодом заставляет людей совершать поступки.

– Моя жена всегда говорит; «Голод чему хочешь научит».

– А поскольку мистер Кэлдер никогда в жизни даже дня не голодал, то он понятия не имеет, о чем болтает.

Они подъезжали к мосту через Фёрт-оф-Форт, и огромные пилоны, шагавшие через залив, заворожили их. В ту сторону они ведь ехали в темноте. А Гиллон в жизни еще не видел ничего более удивительного.

– Подумай, сколько человек, наверно, погибло, когда строили этот мост, – сказал Селкёрк.

– Да, но, может, оно того стоило?

– Ничто не может оправдать гибель рабочего человека.

– Я знаю. – Гиллон грустно улыбнулся. – Мне кажется, я скоро свою жизнь отдам за что-то гораздо меньшее.

Даже Селкёрк не удержался от улыбки.

– Но подумай при этом, какую дощечку мы приколотим к стене дома номер один по Тошманговской террасе, – сказал он.

В заливе было неспокойно, и Гиллон видел, как маленькое рыболовное суденышко с трудом прокладывает себе путь, спеша найти укрытие в гавани Инчгарви. Дул резкий ветер, и течение было сильное. Моряку грозила беда. И Гиллону казалось странным, что он сидит тут, высоко над морем, опершись головой на руку, и от нечего делать наблюдает за тем, как далеко внизу какой-то человек борется за жизнь. И Гиллону пришло в голову, что вот так же другие будут наблюдать за ним в Эдинбурге. Они будут сидеть как бы в поезде, а он, совсем один, будет бороться с волнами.

Ладно, подумал Гиллон, раз так суждено, пусть так и будет.

Суденышко опрокинуло волной. Рыбак не сумел вовремя развернуть его и теперь барахтался в воде, держась за канат, привязанный к планширу.

– Они там, видишь ли, многого не понимают, – сказал Селкёрк. – Голод… Человек, у которого набит желудок, никогда не поймет, что такое голод и на что он может подвигнуть.

Не продержится он долго в такой воде – ветер, течение, холод. Глубина эта не для него, не по силам ему оттуда выплыть. И вот погибает теперь один. Дрожь пробежала по телу Гиллона.

В Инчгарви готовился к отплытию вельбот. На берегу стояли люди, женщины помогали мужчинам столкнуть лодку в воду. Он видел, как взлетела белая пена, когда волна ударила в нос лодки, – вот она сошла на воду, скользнула вперед, в воздухе блеснули весла. Славные храбрые люди! «Вот что я понимаю под любовью», – подумал Гиллон. Зачем выводили они свое маленькое суденышко в бурное море; более того, какое они имели право рисковать своей жизнью, но они это делали – весла взмывали вверх и, опустившись, врезались в воду, они шли на помощь человеку, которого, возможно, никто из них никогда в жизни не видел.

– Голод – любопытная штука, – продолжал Селкёрк: – Когда он рядом, у человека нет аппетита на любовь.

А Гиллон молил судьбу, чтобы тонущий увидел вельбот: у него сразу вспыхнет надежда и появится воля держаться в ледяной воде.

– Любовь в повседневной жизни – это роскошь.

– Значит, – сказал Гиллон, – вы считаете, что голод чему хочешь научит, но только не любви.

– Ага. – И Селкёрк усмехнулся.

– Или что любовь слишком хороша для бедняков. Кто был тот человек, который заходил в контору?

– Кто был тот человек?!

В вельботе один из мужчин встал на нос, в руке у него была бечевка. Хороший знак. Тем временем лодчонку рыбака прибило к большой черной скале, выступавшей из воды неподалеку от острова, и прибой со страшной силой бил и лодку, и рыбака.

– Это же был Кейр Харди, дружище.

– Кейр Харди? Этот человек был Кейр Харди? Почему же никто мне этого не сказал?!

Гиллон снова повернулся к окну. Они уже пересекли мост. И вельбот исчез из виду, исчезла скала, исчез остров.

– Теперь я так этого и не узнаю.

– Чего?

Ничего, – сказал Гиллон. – Ровным счетом ничего.

Он и сам не мог бы объяснить почему, но у него полегчало на душе. Жизнь, если посмотреть со стороны, очень похожа на эту сцену, которую он только что наблюдал: сидишь в утлой лодчонке посреди бурного моря, и если в конце концов пробьешься в тихую заводь, кто об этом узнает и кого это взволнует, а если не пробьешься, то какое это будет иметь значение? Главное – проделать путь, и, если ты его проделал как мог лучше, никто с тебя большего не спросит. Словом, у Гиллона полегчало на душе, несмотря на сознание, что его собрат, возможно, погиб в борьбе за хлеб насущный у него на глазах.

И все же он то и дело возвращался мыслью к этому человеку – выжил ли он, потому что Гиллон видел в этом своего рода знамение. Он не сомневался, что если рыбак прошел через все испытания, то и он пройдет, а если рыбак погиб, то погибнет и он.

– Знаете что? – сказал Гиллон, удивившись собственному открытию. – Настоящий-то романтик – это вы. Я, к примеру, просто хочу жить в мире, который будет немного лучше, а вы хотите, чтобы рабочие жили в раю. Неудивительно, что в вас столько горечи, потому как очень трудно представить себе рай в Питманго.

Мистер Селкёрк надулся. Он не любил, когда углекопы критиковали его, а сейчас он еще увидел в словах Гиллона известную долю правды.

– Конечная цель – главное, а остальное – чепуха, – сказал он, когда они сошли с поезда в Кауденбите, и Гиллон подумал, что, как это ни трудно себе представить, Селкёрк очень похож на Мэгги. Разными путями оба пришли к одному и тому же выводу.

Они зашли в «Герб углекопа» позавтракать, хотя было уже довольно поздно. Там было темно и тихо. Они заказали булочки с чаем, а подумав, еще и по тонкому ломтику бекона – гулять так гулять: как-никак они побывали в Эдинбурге, повидали столицу и замок, встретились с поверенными и с Кейром Харди; а потом мистер Селкёрк заявил, что для поддержания сил надо пропустить одну-две ньюхейвенские стопочки виски, не то ему не добраться домой. «Хитро он это преподнес», – подумал Гиллон. Обычная стопочка виски составляла четыре унции, а ныохейвенская была в два раза больше, да ik тому же в понимании мистера Селкёрка одна-две порции означало на самом деле две или три, а потому, когда Селкёрк отправил в свою утробу первую порцию, Гиллон расстался с ним и двинулся домой. А мистер Селкёрк снова стал искать рай на дне бутылки. Вечером, когда кончилась смена, Гиллон послал Сэнди Боуна и Сэма с фургоном в Кауденбит, чтобы привезти мистера Селкёрка домой.

4

На другое утро Гиллоп, прихватив с собой Уолтера Боуна в качестве свидетеля, отправился вниз для разговора с мистером Брозкоком. Гиллон постучал в дверь конторы и, когда ответа не последовало, тихонько обошел строение, стараясь не хрустеть сланцем и углем, – сквозь окно он увидел, что управляющий сидит за столом. Тогда он вернулся к двери и снова постучал и, когда ответа снова не последовало, распахнул дверь и встал на пороге. Брозкок даже не поднял на него глаза.

– Сэр?! Я пришел подать…

Тут управляющий поднял на него глаза.

– Кто тебя просил открывать мою дверь?

– Я же постучал, а когда ответа не было…

– Ты постучал!.. А если бы я постучал в дверь твоего дома… Тебя ведь Камероном звать, да?

– Угу.

– Ну, так ты-то, черт побери, должен бы соображать! Мог бы я, по-твоему, войти вот так к тебе в дом?

– Я думал, сэр…

– Нет, ты сначала ответь!

Гиллон стоял, стараясь не опускать глаз и смотреть в лицо управляющему.

– Не можешь, да?

– …Но это же контора, место общественное…

– Ну, ладно, хватит вонять. – Брозкок повернулся вместе со стулом, так что» Гиллон стоял теперь у него за спиной и говорил, обращаясь к его затылку. – Чего тебе надо?

Гиллон прочел по бумажке, быстро, но отчетливо произнося слова:

– «Понеся серьезное увечье во время исполнения своих обязанностей в шахте „Лорд Файф номер Один“, принадлежащей Питманговокой угледобывающей и железорудной компании…

– Дальше.

– …настоящим официально прошу компанию. выдать мне по справедливости такое пособие, которое возместило бы нанесенное мне увечье, связанные с этим расходы, потерю жалованья за прошлое и за 'будущее время ввиду (вышеуказанного увечья, а именно: удара киркой, нанесенного заявителю в плечо неким Елфинстоуном, посещавшим шахту. В соответствии с утвержденным Короной законом о работе в шахтах…

– Законом?! – Затылок у Брозкока налился кровью. – Мы здесь сами создаем законы. – Он слегка повернулся вместе со стулом.

– …и компенсации рабочим, получившим в указанных шахта «увечье по недосмотру хозяев, податель сего просит заслуженной и справедливой компенсации в размере четырехсот фунтов».

Теперь управляющий окончательно повернулся к нему лицом, и в ту же минуту Гиллон вложил ему в руку только что зачитанную бумагу. Брозкок словно бы и не видел ее.

– Если бы речь шла о ста фунтах, я бы посмеялся, ясно тебе? И все же можно было бы потолковать, (поторговаться. Но четыреста фунтов!.. – Он поднялся со стула и только сейчас, когда Брозкок стоял, разозленный до крайности, ясно стало, до чего он могуч. Он растолстел, но под слоем жира еще чувствовалось сильное тело, и эта сила могла в любую минуту проявить себя. – Четыреста фунтов – это уже меня раздражает. Четыреста фунтов – это уже меня злит. А теперь я тебе окажу, что я намерен сделать. Раз ты без разрешения ворвался ко мне в контору, я сейчас вышвырну тебя отсюда, но прежде мне хотелось бы знать, как ты предпочитаешь вылететь – чтобы я дал тебе коленом под зад или в мошонку? Что вы предпочитаете, мистер Камерон, выбирайте, – сказал он и двинулся на Гиллона.

Гиллон попятился.

– «Но вы же взяли мою бумагу – она у вас в руке.

Брозкок скомкал бумагу, открыл дверцу печки, швырнул ее туда и проследил, чтобы она сгорела.

– Ну вот, никакой бумаги я не брал.

– Этот джентльмен видел, как вы взяли бумагу. Он все слышал и все видел.

Уолтер Боун кивнул.

– В таком случае этот джентльмен – лжец. Его слово против моего слова – кому, вы думаете, больше поверят? – Он внезапно снова повернулся к Гиллону. – Несколько дней тому назад я спустил с лестницы твоего тупоголового сынка, теперь твой черед.

– Если ты только дотронешься до этого человека, – сказал Уолтер Боун, и голос у него был твердый и колкий, как разломанный лед, – эта кирка войдет тебе в плечо так же, как она вошла ему в плечо.

– Ах ты, сволочь ты этакая, Уолтер Боун! – сказал Брозкок. И, развернувшись, изо всей силы ударил Уолтера Боуна под ребро, так что он вылетел из дверей и проделал тот же путь, какой несколько дней тому назад проделал Джем.

Он сильно ушибся, и Гиллону – при одной руке – нелегко было его поднять. Он помахал девушкам, которые через дорогу укладывали подпорки в клеть, знаком призывая их на помощь, но они видели, что произошло, и не хотели помогать жертве мистера Брозкока – во всяком случае, у него на глазах.

– Как ты, Уолтер? Все у тебя в порядке?

– Ох, господи! – Гиллон никогда еще не слышал, чтобы Боун взывал к богу. – Если ты спрашиваешь, могу ли я подняться, то могу. Но мерзавец сломал мне ребро.

– Он так тебя саданул…

– Ага, но на этом дело не кончится.

– Нет, только сейчас все и начнется. Ты тоже должен подать на него в суд, Уолтер.

– Нет, нет. – Боун был очень возбужден. – Сначала ты, дружище, подашь в суд. Надо по очереди. Прежде всего – не упускать из виду главное.

Он был прав – Гиллон это понимал. Придется мистеру Боуну жить с поврежденным ребром и ущемленной гордостью.

– А ты мне поможешь написать письмо мистеру Макдональду? Я ведь еще не могу писать.

– Ага, если смогу. Попробуем, не откладывая.

Они двинулись вверх через оставшийся клочок Спортивного поля. Идти приходилось медленно, потому что каждый вздох вызывал у мистера Боуна резкую боль.

– Сделай одолжение, – сказал он. – Ничего не говори моим сыновьям. Не то кое-кому из них непременно придет в голову что-нибудь учудить, а я ничего такого сейчас не хочу.

Гиллон и на это дал согласие, а потом вдруг как расхохочется: ну и зрелище же они, наверно, собой являли – двое полукалек, едва держащихся на ногах, с трудом преодолевающих колдобины на пустоши и, однако, замышляющих революцию.

– Ты в самом деле ударил бы его киркой?

– Да у меня же никакой кирки с собой не было.

– Ну, а все-таки, ударил бы?

– Нет, я киркой рублю не людей.

«Какой удивительно порядочный человек», – подумал Гиллон.

– Словом, мне очень жаль, что с тобой произошло такое, – сказал Гиллон.

– Жаль?! Так ведь иначе меня бы не пробрало.

Дома миссис Боун туго спеленала его старой простыней, точно мумию, ребро встало на место, и боль поутихла. Углекопы привычны к сломанным ребрам, сказала миссис Боун. Если бы из-за каждого сломанного ребра человек прекращал работу, он бы помер с голоду. Мистер Боун достал свое гусиное перо, очинил кончик и развел загустевшие чернила водой.

– Как обращаются к законникам? – спросил он.

– Они не любят, когда их называют законниками, это я знаю. По-моему, их называют адвокатами. Или же стряпчими. Или поверенными…

– Может, посредниками? – подсказала миссис Боун.

В конце концов они остановились на том, чтобы просто написать: «ЭнгусуМакдональду, эсквайру», а в начале письма поставить: «Дорогой сэр». Они сообщили ему, что произошло, как просьба о пособии была представлена и отклонена и что теперь они поручают ему подать в Кауденбитский полицейский суд на достопочтенного Ч. П. С. Фаркварта, графа Файф.

Хотя письмо они закончили уже вечером, Гиллон попросил Сэма прошагать пять миль до Восточного Манго и сдать его там на почту, потому как считалось, что вся корреспонденция, входящая и исходящая из Пигманго, просматривается компанией; после этого Гиллон отправился домой и стал ждать, чтобы жернова правосудия принялись молоть зерно его жалобы.

Случилось все гораздо раньше, чем предполагали. Никто в Питманго не видел, как приехал или уехал посланный, поэтому точно установить, в какое время повестка с вызовом в суд была вручена лорду Файфу, так и не удалось. Когда же люди представляли себе, как была встречена эта повестка, многие считали, что посланцу посчастливилось, если он живым ушел из Брамби-Холла.

Возможно, бумага была вручена лорду Файфу в такую пору, когда человек после обеда пребывает в ублаготворенном состоянии, а организм его погружается в дрему, когда портвейн уже убран и графская постель разобрана для послеобеденного сна. Как бы то ни было, но повестка очень скоро возымела неожиданные и тяжелые последствия.

В тот же день, по окончании смены, когда рабочие стали подниматься на поверхность, лорд Файф объявил, что шахты закрываются и ни один углекоп не будет допущен к работе.

«Лорд Файф № 1», и «Леди Джейн № 2», и все другие более старые и менее крупные шахты были закрыты. К наступлению темноты 1300 мужчин, женщин и детей оказались без работы. А утром у входа во все шахты было вывешено следующее обращение:

«КО ВСЕМ МОИМ РАБОЧИМ!

Один из вас счел возможным подать в суд на вашего хозяина, в результате чего его привлекают теперь к ответу как обычного уголовника, а это может на веки вечные разрушить отношения, которые так давно и невзирая на многие трудности существуют между лордом и его людьми.

Как все вы знаете, Питманговская угледобывающая и железорудная компания, почти единственная среди углевладельцев этого района, всегда чрезвычайно щедро выдавала компенсацию тем из вас, кто – на свою беду – получал увечье на работе. Да будет всем известно:

Если в какой-либо из наших шахт покалечен углекоп, это болью отдается в Брамби-Холле. Мы молимся об его благополучном выздоровлении и немедленно принимаем решение о выдаче ему соответствующей компенсации.

Эти взаимоотношения, как хочется нам верить, походили на отношения отца к своим сыновьям, когда обе стороны вносят свою лепту в счастье семьи в целом. Сейчас они втоптаны в грязь. Один из сыновей нарушил верность семье и тем самым нанес нам тяжкий, жестокий удар.

Как и в каждой семье, когда ранен один, страдают все, и это тем более естественно, если ранен глава семьи. Так вот, до тех пор пока этот презренный иск не будет изъят из суда и вычеркнут из повестки дня его сессий, эта шахта – как и все остальные – будет закрыта.

Надеясь, что доверие между нами не будет поколеблено, веря, что господь позаботится о том, чтобы наша дружная семья продолжала существовать, чтобы сын держался отца и все держались вместе, как это повелось с давних, давних времен, я заключаю это обращение следующими словами:

Да благословит вас бог, да вернет он вам вашу работу.

Файф»

5

Никогда еще ничего подобного не наблюдалось в Питманго. Частично объяснялось это локаутом и возбуждением от сознания, – что все держатся вместе. А частично тем, что на дворе стоял июнь и солнце снова сияло. Люди не помнили, когда они наслаждались июньским теплом – разве что малыми детьми.

Зима отступила, когда все уже считали, что в этом году господь забыл про них и весны вообще не будет. В низких черных тучах, которые с марта начал гнать по небу северный ветер, до того набухших от мокрого снега, что, казалось, они вот-вот заденут Горную пустошь, начали появляться разрывы, и порой по нескольку минут кряду в небе стояла такая ясная, чистая голубизна, что у человека невольно становилось легко на душе и даже голова кружилась. Солнце проникало в самые темные закоулки поселка, где все еще прятался черный снег, – и снег таял, превращаясь в черную воду. Вода бежала всюду между камней – бежала по улицам и проулкам, увлекая за собой замерзшие комья угля, а потом в поселке стало подсыхать, начиная сверху, с Тошманговской террасы. Открылись окна, и вся затхлость, все запахи, скопившиеся в жилищах углекопов за зиму, начали растворяться под действием теплого, нагретого солнцем ветра, который налетал сверху, с пустоши.

В такую пору никто не горевал из-за локаута. Всякий раз, как солнце прорывалось сквозь облака, люди высыпали из своих домишек и купались в его лучах, подставляли ему лица, застывали в неподвижности, выполняя, сами того не ведая, некий древний ритуал друидов, зачарованные солнцем, как бывает зачарован лосось. Жажда солнца гнездилась у них в крови, а природа так долго им в этом отказывала. И эти первые недели локаута в воздухе стояло ощущение праздника, карнавала и беззаботности.

Все эти дни люди приходили на Тошманговскую террасу – различия между верхняками и низовиками исчезли, – чтобы пожать Гиллону руку, заверить его, что они его поддерживают и поддерживают то, что он затеял. Клерки компании записывали фамилии тех, кто приходил или уходил с Тошманговской террасы, а потом один из углекопов вымазал лицо угольной пылью, и запись пришлось прекратить. Он стал тем, чем так часто бывают углекопы, – человеком-невидимкой. После этого и другие стали чернить себе лицо, а потом своеобразная «депутация» вышла на Тропу углекопов – все черномазые, с надвинутыми на глаза кепками – и отобрала у клерков тетрадки. Все способствовало поддержанию определенного настроения – и обрызганные солнцем дни, и чувство единения. Вскоре Гиллон обнаружил, что не только борьба за пособие, а и то, что у них отобрали Спортивное поле, – оба эти обстоятельства равно подогревали чувства.

«Вот теперь-то он за это заплатит, сукин сын, – говорили люди, указывая вниз, на пустошь. – Не забудь про это сказать».

И все-таки проблема пособия была важнее всего. Едва ли нашлась бы хоть одна семья, которой в ту или иную пору не пришлось бы днями и неделями ждать, чем одарит их его светлость лейрд, если он вообще снизойдет до этого.

– Ох, как бы я хотел, чтобы мой папка был сейчас с нами и видел, что происходит, видел бы, что ты сделал, – оказал один молодой углекоп. – Роб Хоуп – помнишь такого? Он лишился руки и умер от голода, потому как даже крошки не желал у нас брать. Прямо плакать хочется. Он тогда пять фунтов получил да еще за этот кус на четвереньках полз до Брамби-Холла и прошение на поднос у двери положил: дайте, мол, пожалуйста.

Схожим историям не было конца: казалось, у каждой семьи в Питманго была такая история. Даже Мэгги растрогалась. Она понимала, что все это правда, – понимала и то, что лишь по счастливой случайности этого не произошло с Камеронами. Правда, у Камеронов была копилка с серебром, которую в крайнем случае всегда можно вскрыть. А у других этого не было.

По мере того как шли дни, стала выявляться и подлинная суть конфликта. Лорда Файфа волновали не столько деньги, сколько то, что Гиллон потребовал их. Это ставило под угрозу право лорда по-отцовски решать, сколько давать и давать ли вообще. В конечном счете борьба шла между стремлением держаться прошлого и желанием похоронить его и пойти по новому пути. Ни то, что кирка врезалась Гиллону в плечо, ни связанная с этим боль уже ничего не значили.

Решаться конфликт должен был в суде, но и не только в суде – немалую роль тут играли материальные соображения. Об этом сначала никто не подумал. Углекопы, сидя без работы, каждый день теряли по нескольку шиллингов; обитатели же Брамби-Холла – мистер Ч. П. С. Фаркварт, как стали теперь его называть, и его тощая дылда-жена, леди Джейн Тошманго – каждый день, пока шахты закрыты, теряли сотни фунтов. Вопрос состоял в том, сколько времени гордость сможет торжествовать над жаждой наживы.

– Слушай-ка, я бы на твоем месте не слишком волновался, – сказал Арчи Джапп, придя к Гиллону. Тот самый Джапп, который столько лет его не признавал. – Я бы себя изводить не стал. Я этот народ знаю лучше тебя. Когда они там в Лондоне не получат чеков с дивидендами, сюда к нам, в Питманго, начнут приходить не очень приятные письма. У них ведь есть свои. привычки, ясно тебе? Если бы миссис Камерон не было в комнате, я бы тебе кое-что порассказал.

– Ну что же, например? – опросила Мэгги. – Тут ведь не дитё сидит малое.

Джапп немного помедлил. (Не будь он такой смуглый – такой настоящий пикт, как сказала бы Мэгги, – можно было бы подумать, что он покраснел.

– Что ж, подивитесь: один из них содержит дом – не дом, а целый дворец – для молоденьких… молоденьких…

– Тьфу ты, господи! Неужто ты думаешь, я такого не могу себе представить?

– Мальчиков!

– О-о-о!

– Хорошеньких молоденьких мальчиков. Все они разодеты в шелк и в атлас, а есть такие, что одеты, как леди!

В комнате воцарилась полнейшая тишина.

– Видите ли, вы спросили, вот я и рассказал. Я ведь это… не потому, что я сплетник или что там еще. Ну, да ладно.

– Так вот, значит, на что идут наши денежки, – сказал Гиллон.

– Просто, когда знаешь такое, сил для борьбы прибавляется, – сказал мистер Джапп. И два старых врага обменялись рукопожатием.

– А что же он с ними делает? – опросила Мэгги, когда мистер Джапп ушел.

– Кто?

– Да тот, который держит целый дом мальчиков. Гиллон призадумался. Необходимость отвечать на этот вопрос вызвала у него раздражение, потому что отвлекала от речи, которую он составлял в уме. Ведь рано или поздно его попросят обратиться к людям с речью и призвать их поддержать его, и ему хотелось заранее подготовиться к этому моменту.

– Право, не знаю, что он с ними делает. Но, уж во всяком случае, что-то не очень разумное.

– Может, ты и правильно ведешь себя, Гиллон. Пожалуй, что так.

– О, господи, вот это здорово! Все сколько-нибудь стоящие люди в нашем поселке приходят сюда, чтобы выразить мне поддержку, а собственная жена, видите ли, только теперь изволила заявить, что в этом, пожалуй, что-то есть. Ох, видно, следовало мне подать в суд на собственную семью.

Как ни странно, единственный человек, весьма мрачно смотревший на исход борьбы, был Генри Селкёрк.

– Помнишь, я говорил насчет того, что эти славные люди в Эдинбурге понятия не имеют, что такое голод? Нельзя было посылать повестку в такое время. Народ уже подтягивает пояса, а борьба только началась.

Это поразило Гиллона. Он прошелся вниз и вверх по Тошманговекой террасе и Монкриффской аллее. Да, действительно, время было выбрано неудачно. Огороды за домами были все засажены – картофелем, репой, свеклой, фасолью, бабами, салатом, но все это было еще в земле, еще могло погибнуть от мороза, и пройдет не один месяц, прежде чем что-либо можно будет есть или консервировать – солить и мариновать. Начнись локаут в августе или сентябре, люди могли бы месяцами держаться на овощах со своего огорода, зная при этом, что время основных закупок и добычи угля не за горами.

Пока же в огородах ничего не выросло, кроме редиски, а на одной редиске не в состоянии прожить даже углекоп. К тому же лорд Файф закрыл Обираловку и пекарню, и впервые в Питманго ничего нельзя было купить в кредит, тогда как раньше это всегда поощрялось, дабы еще больше привязать рабочих к компании. Тут у Гиллона впервые зародились сомнения, но как раз в это время нарочный принес ему письмо из Кауденбита.

«Дорогой Камерон!

Не думай, что мы не понимаем, каково тебе сейчас. Не впервые такое происходит в Шотландии. Но впервые мы добьемся успеха.

Победа в таком великом деле, как ваше, всегда требует большого мужества и долготерпения. Ничто стоящее не дается легко. Вы многое теряете, но еще больше теряют они. Когда помнишь об этом, легче пережить трудные времена. Если вы отступите, то много потеряете в моральном отношении, они же ничего не теряют. Когда думаешь об этом, тоже легче становится.

Два эти обстоятельства всем нам здесь представляются залогом победы. Не считай, что ты борешься один. Глаза всех углекопов Шотландии устремлены на тебя. Надежды шотландских рабочих с тобой и со всеми жителями Питманго.

Твой товарищ

Кейр Харди»

С письма этого были сняты копии и распространены по всем улицам и проулкам.

– Вот увидите, они нам помогут, – оказал Уолтер Боун.

– Союз шотландских горняков поможет нам пережить трудные времена.

Гиллон только диву давался, как быстро все меняется в Питманго: то, что еще недавно казалось непонятным и немыслимым, неприемлемым и даже опасным, вдруг выступало в новом свете. Какие-нибудь два-три месяца назад слово «союз» пугало их, а сейчас все знали, что в единении – их единственная надежда, и говорили об этом не как об открытии или о чем-то новом, а как о старой истине, не признавать которую мог лишь болван. Такова сила очевидности. И вот уже Арчи Джапп хотел знать, что нужно делать, чтобы создать профсоюзную ячейку, а Энди Бегг, некогда опора компании, тяжело дыша, взобрался к ним на гору – у него теперь ведь было «черное легкое» – и попросил, чтобы, когда начнется заварушка, ему лично поручили справиться – а вернее, расправиться – с мистером Брозкоком.

В те дни Гиллон еще мог улыбаться.

– Другие уже опередили тебя, желающих целая очередь, к примеру мой сын Джем, но ты, пожалуй, ждал дольше всех. Ладно уж, отдам я тебе Брозкока в полное твое распоряжение.

Обеспокоило Гиллона то, что произнес он эту фразу с ощущением своей власти.

6

Пояса стали затягивать особенно туго, урезывая себя во всем, во второй половине июня. Из зимних запасов еще осталось немного репы и бочонки с овсянкой, так что жизнь продолжалась. Тушеная репа, овсянка с турнепсом – это была главная еда. На пустоши появились «мохнатики» (во всем мире, кроме Питманго, их называют одуванчиками), их пускали в салат, тушили и варили, чтобы хоть что-то было в котле, кроме воды. А еще готовили суп «Под крик петуха» – куриный суп без курицы, просто вода с травой, только получался он до того кислый, что от него болел живот.

– Ну, теперь за дело примутся бабы, – сказал Селкёрк. – Я уже видел, как это бывало в других местах. Но и винить их нельзя. Когда детишки до того плачут от голода, что, надорвавшись, засыпают, все принципы начинают лететь вверх тормашками.

– Нет, у нас бабы хорошие, – сказал Сэм. – Мы здесь не в первый раз голодаем. Они от нашего папы не отвернутся.

– Только те, кто никогда не голодал, боятся голода, – заметил Эндрью. – А мы тут к голоду привыкли.

– К голоду по собственному выбору? – спросил мистер Селкёрк.

Всем стало не по себе, когда он так сказал. Чего он, собственно, добивается? И зачем он приходит сюда и льет воду на огонь, который они разжигают?

– Какого дьявола, перед людьми и не стоит выбор, – сказал Сэм. – Решать должен папа. Его право аннулировать иск, но он вовсе не собирается это делать.

– Нет, женщины, конечно же, поддержат мужчин, – сказал Гиллон и, посмотрев на Мэгги, понял, что она этому не верит. Впрочем, она всегда невысоко ставила питманговских женщин, если речь шла о том, чтобы от чего-то отказаться или без чего-то обойтись.

В воскресенье в церкви он впервые заметил взгляды – не столько заметил, сколько почувствовал, – недоумевающие, слегка враждебные и осуждающие взгляды некоторых пожилых женщин, которые никак не могли взять в толк, зачем Гиллон творит такое с лейрдом и с ними, разрушая установившееся в их жизни равновесие.

Мистер Маккэрри решил произнести в тот день старую проверенную проповедь о том, как важно знать свое место в установленном порядке вещей. В мире есть лестница, которая уходит в бесконечность – не буквально, конечно, сказал он, – и на этой лестнице для каждого мужчины и каждой женщины есть своя ступенька. Господь в своей безграничной мудрости поставил каждого человека на ту ступеньку, которая ему больше подходит, и каждый человек, достигнув нужной ступеньки, сразу это чувствует: он счастлив, ублаготворен и доволен жизнью и своим местом в ней. Залог подлинного счастья в том, чтобы знать свое место на лестнице, сказал мистер Маккэрри.

Если человек начинает спускаться по ней – это величайший грех, потому что тосподь поставил его на такую ступеньку, где он должен раскрыть все свои способности и возможности, и человек обязан жить так, чтобы быть достойным этого места.

Но еще больший грех, когда у человека появляются ложные стремления. Когда, к примеру, он вожделеет более высокого положения. Когда он жаждет забраться выше по лестнице и перелезть через тех, кого господь поставил над ним. Привести это может лишь к поражению, потому как становится источником волнения и (недовольства, и человек выбивается из общего потока. Рано или поздно жизнь стирает в порошок таких лжемечтателей. Тут прихожане стали оборачиваться и смотреть на Гиллона.

Джемми поднялся и пошел к выходу. Мистер Маккэрри, прервав проповедь, уставился Джему в спину, точно моля господа бога поразить насмерть молодого человека громом и молнией. Тогда встал Сэм, а на другом конце церкви – Сара Камерон Боун.

– Не сомневайтесь, я бы тоже поднялся, если б мог, – сказал Сэнди Боун. Все это слышали. – А на какой ступеньке лестницы стою я, безногий?

Гиллон сидел и чувствовал, как лицо его заливает краска от того, что он стал центром внимания, но тут, к его удивлению, на ноги поднялся сидевший рядом с матерью Эндрью и вышел, весь залившись краской, как и отец. После этого поднялись и пошли к выходу и другие, но их было немного. Протест был выражен, но и проповедь была выслушана. По пути к выходу какая-то старуха, которую Гиллон едва знал, остановила его.

– Господи ты боже мой, кто, ты думаешь, ты есть и куда тебя несет? – сказала она. – Ведь не так все и плохо, – чего ж тебе еще-то надо?

Гиллона поразила и обидела враждебность в ее глазах – старых голубых глазах, блеклых, как блюдца, которые много и часто мыли.

– Ты хоть можешь понять, сколько страданий ты нам принес, – а все чтоб потешить свою гордость да карман себе набить!

Заметил он и то, как дружно закивали вокруг, в основном пожилые женщины, какая едва прикрытая злоба была в их глазах.

Для начала его спросили, когда же дело будет слушаться в суде. Все были уверены, что, как только оно поступит в суд, придет конец локауту, потому что тогда уже не будет в нем смысла. Но Гиллон ничего не знал. Мистер Макдональд не писал ему. Что же оставалось углекопу – знай жди. Среди их братии никого ведь не было, кто мог бы сказать, сколько надобно времени, чтобы дело дошло до суда.

– А бумаги-то нужные все заполнены? – спросил кто-то.

– Угу, наверно.

– Но точно ты не знаешь?

– Понимаете, у меня известный поверенный, и он наверняка знает, что надо делать.

– Да уж, вроде бы должен. А то ведь больно тут у нас животы от голода подвело.

– Так ведь и в нашей семье тоже.

Теперь они уже попривыкли к солнцу, и радость от того, что не надо ходить на работу, немного померкла. Что же до организации рабочих – вся беда была в том, что тут не делалось ничего. Борьба шла в судах и юридических конторах, где-то очень далеко. А в Питманго люди лишь сидели у порога своих домов и ждали. Иные мужчины по ночам ходили браконьерствовать в Ломондские горы и приносили оттуда форель, куропаток, иногда зайцев, а более смелые – вернее, доведенные до предела отчаяния – под покровом ночи выкрадывали из спящего стада даже ягнят. Но в большинстве своем люди сидели на солнышке у порога домов, докуривали последние остатки табака и прислушивались к веселому зову рабочих гудков и непрерывному грохоту дробилок, которые долетали через долину из Западного Манго. В Питманго слыхали, что там никогда еще не было столько работы.

– Ну, ладно, я соглашусь с тобой. Что, по-твоему, я должен делать? – спросил Гиллон у Мэгги. Они впервые говорили о том, что происходило в Питманго, с того вечера, когда Мэпги прокусила Сэму руку.

– Не знаю. – Она не смотрела на него. – Ты в это дело встрял. Ты из него и выбирайся.

– ›Но я не желаю из него выбираться. Я не собираюсь выбираться. Я только хочу вывести из-под удара их.

– Нельзя две птицы сразу в руках держать, Гиллон! А ты всегда пытаешься поступить именно так.

– Я же обратился к тебе за помощью.

Он подошел к окну залы и посмотрел вниз, на раскачивающиеся темные ветви сосны. Случалось, ночью, когда ветер свистел в ветках, Гиллон представлял себе, как он висит на одном из суков.

– Не могу я идти по улице и чувствовать, как они смотрят на меня. Не могу я слышать, как дети просят есть. Не могу я, когда они плачут. А я слышу по ночам, как они плачут.

– Тебе достаточно пойти в Брамби-Холл и сказать, что ты берешь дело из суда.

– Если я пойду туда, то я уже не буду Гиллоном Камероном, и ты это знаешь.

– Неужели ты такой упрямый? Неужели твоя гордость столько стоит?

– Дело не в моей гордости, и это ты тоже знаешь. Сейчас мы стоим. против них, стоим в открытую. Имеет человек право явиться и украсть у нас пустошь, не сказавши ни слова – ни единого? Ты-то понимаешь, что это значит? У нас на глазах крадут наше достояние, а мы стоим и улыбаемся! Я уже говорил тебе, Мэг, и это серьезно: не стану я больше сам себе затыкать рот. Не буду я жить в таком месте, где я вынужден улыбаться, когда меня бьют. Не желаю я больше улыбаться.

Она оторвалась от своих дел и подошла к нему. Она не касалась его, но стояла так близко, что он кожей чувствовал ее.

– Ну, хорошо. У вас обоих есть гордость, но он к тому же возглавляет предприятие, в которое вложены миллионы. Ты проверил, сколько кораблей стоит в гавани, друг?

– А какое значение имеют сейчас корабли?

– Неужели, ты думаешь, он объявил 'бы локаут, если бы в гавани стояли угольщики?

Бывают моменты, когда человек, услышав истину, сразу понимает, что он был круглым дураком. Ему даже не нужно в этом признаваться, это каленым железом жжет его внутри. Он был дураком и в чувствах, и в мыслях, – словом, круглым дураком.

Он поднял людей на борьбу в неподходящее время года, когда рабочие слабее всего стоят на ногах. Он подал в суд на лорда Файфа, когда все преимущества на стороне лорда. Он объявил войну Файфу, а потом позволил ему выбрать поле битвы и оружие для борьбы. И нечего винить в этом Энгуса Макдональда: не может городской адвокат знать повседневную жизнь угольного поселка, а Гиллон по доброй воле закрыл на все глаза. Он был сам себе противен. Значит, целый месяц люди страдали ни за что.

– Когда в Сент-Эндрюсе будет достаточное количество угольщиков, Файф найдет какой-нибудь предлог и велит Брозкоку открыть шахты, и люди пойдут в них работать, Гиллон, потому что женщины и дети заставят их пойти. И ничто не изменится.

– Но суд-то. Ты забываешь, что у нас дело в суде. И к тому времени мы выиграем его – лорд Файф никогда в жизни не сможет выкрутиться.

– Ты этому веришь? – опросила Мэгги. Она печально и в то же время чуть лине с нежностью покачала головой. – Сколько еще Гиллонов Камеронов можно, по-твоему, найти в Питманго?

Он отошел от окна.

– Что же мне теперь-то делать?

– О, господи, Гиллон, да шевелись же ты, милый. Пошли кого-нибудь сегодня вечером на Горную пустошь, пусть посчитает, сколько в гавани судов, чтобы ты хоть знал, на каком ты свете.

И он снова почувствовал себя. круглым дураком.

Вечером пошел дождь и на пустоши было не по-летнему холодно, бушевал ветер.

– Не сможет он подсчитать их в такое ненастье, – сказал Гиллон.

– Тогда пусть спустится вниз и пересчитает их в гавани. О господи, Гиллон, детишки ночи напролет плачут – есть хотят, а ты боишься, что взрослый малый может немножко промокнуть на пустоши!

Он знал: это кажущееся великодушие было на самом деле лишь проявлением слабости. Джемми лежал, свернувшись у догоравшего огня.

– Не хочу я идти туда, папа, – сказал Джем.

– Это еще почему? – Он был очень суров. Мэгги права. И так уже слишком много было проявлено мягкосердечия, прямо какое-то размягчение мозгов. Карнавал, праздник солнца кончился.

– Я не очень хорошо себя чувствую.

– Значит, не очень хорошо себя чувствуешь? А как, ты думаешь, чувствуют себя сейчас питманговские дети? Ты знаешь, что вчера позади Монкриффской аллеи в глиняном карьере нашли мальчика, который ел глину – целыми пригоршнями?

Джемми признался, что не знал этого.

– Мальчишка сказал, что он уже целую неделю ест ее – просто чтобы чем-то набить себе живот. /Ну-ка, садись.

Джемми сел.

– По-моему, ты выглядишь вполне здоровым.

– Может, оно и так, папа, но чувствую я себя неважно.

Тут в кухню вернулась мать, подошла к Джему и приложила руку сначала к его щеке, потом ко лбу.

– Все у тебя в порядке. Пойди посмотри на себя в зеркало.

Джем встал и, шаркая ногами, потащился через комнату.

– А теперь ответь мне на такой вопрос, – сказала мать. – Если бы сегодня в Кауденбите был матч, матч на звание чемпиона, и ты мог пойти, ты бы пошел? Смотри, смотри в зеркало. И отвечай начистоту.

Джемми наконец улыбнулся своему отражению.

– Да уж, – оказал он, – я бы попытался.

– В таком случае…

– Ну, ладно, ладно.

Он пересек комнату, натянул свою шахтерскую куртку и пошел наверх за шапкой, хотя носил ее обычно только на работе. Когда он предстал перед Гиллоном, тот заметил, что щеки у сына ввалились и дышит он с трудом.

– И все-таки неважно я себя чувствую, – сказал он, уже стоя в дверях. – Спокойной ночи.

Гиллон почувствовал, как по комнате прошел холод, когда открылась дверь.

– Может, не следовало ему…

– А может, следовало, – прервала его Мэгги. – Если он в самом деле больной, так вернется.

– Очень он упрямый. Весь в тебя.

– Ох!

– Если он за что возьмется, то не остановится.

– Нет, вы только посмотрите – кто бы говорил-то!

– Это же правда. Он твой сын, Мэг. Вас и разъединяет как раз то, что слишком вы похожи друг на друга. Он – Драм до глубины души.

– Душа, душа… Что это ты все на душу ссылаешься, когда не веришь ни в бога, ни в душу?

Они ели овсяные галеты и, чтобы наполнить желудок, запивали горячей водой, когда Уолтер Боун постучал в дверь.

– Я хочу, чтобы вы узнали об этом от меня, прежде чем вам кто другой сообщит, – сказал он. – Джин Уоллес умерла сегодня в своем доме, сидя в кресле. Доктор Гаури заявил, что смерть произошла от недоедания, которое привело к полному истощению организма.

Ложка выпала из пальцев Гиллона.

– Значит, это я виноват. Я убил ее, – сказал он.

– Только не устраивай нам тут трагедий, – сказал мистер Боун. Голос его звучал резко.

– Я убил ее.

– Прекрати. – Он даже размахнулся и чуть не ударил Гиллона, чтобы заставить его замолчать. – Всем в Питманго известно, что у Джин Уоллес в голове была опухоль величиной с дыню. Доктор Гаури находится на содержании компании; я надеюсь, это-то ты понимаешь. В Питманго никто еще не умирает с голоду.

Гиллон поднял с пола ложку и положил ее на стол. Больше он не мог есть.

– Не ожидал я от тебя такого. Это их первый шаг. Если ты не устоишь, тогда кто же?

– Угу. – Гиллон поднялся из-за стола и протянул мистеру Боуну руку. – Извини.

– Нечего извиняться, дружище: надо быть решительнее.

Поскольку шел дождь и было темно и холодно, все сидели по домам. Двери были закрыты и занавески задернуты, чтобы отгородиться от ночи и ветра и удержать в стенах тепло. Поэтому ни одна живая душа на всей Тошманговской террасе не видела, что за люди явились с булыжниками, измолотили дверь Камеронова дома, разбили вдребезги стекло в переднем окне, покорежили свинцовые рамы. Послышались какие-то выкрики, потом стук кованых башмаков по булыжнику. Углекопы. К одному из камней была привязана записка:

«Ты не Иисус Христос. И мы не хотим подыхать из-за твоих грехов и твоего серебра. Забери иск!»

Гиллон забил окно досками и попытался уснуть, но ветер завывал в щелях и было холодно. «Бедняга Джем, каково-то ему там, на пустоши, – подумал Гиллон. – Не должен был я его туда посылать». Что-то очень плохо все начинало складываться.

– О, господи, что же мне все-таки делать? – произнес он вслух.

– Я скажу тебе, чего не надо делать, – заявила Мэгги. – Не надо идти на поклон из-за таких людишек. Если ты пойдешь на поклон, то пойдешь потому, что сам так решишь, а не из-за этих мерзавцев. А теперь будь умницей и спи.

Когда он проснулся, то не мог понять, уже день или еще ночь, потому что в забитое досками окно не проникал свет. Он вылез из постели и поднялся наверх, в комнату мальчиков – Джема там не было. Тогда он опустился вниз и отворил дверь на улицу. Дождь перестал, но ветер по-прежнему дул сильный. На. востоке небо начало сереть, предвещая появление солнца.

«Засветлело» – так это называли тут. Ложная заря. Лишь намек, лишь проблеск наступающего дня. Никаких следов Джема. Сердце у Гиллона сжалось, словно его обложили льдом. Он увидел на полу кусочки льда и вспомнил все: как полетели камни, как разбилось стекло. Просто удивительно, что он так (быстро мог об этом забыть.

– Вставай, – шепнул он в ухо каждому из мальчиков, – Джемми затерялся где-то на пустоши.

Они сняли ставню с переднего окна. Надо бы ее вчера закрыть, подумал Гиллон. Теперь он всегда будет закрывать ставни.

Надо бы. Казалось, в его жизни одни сплошные «надо бы». Они пересекли сад Белой Горлицы и веером разошлись по пустоши, держась на большом расстоянии друг от друга, но в то же время так, чтобы хорошенько ее прочесать. Сэм обнаружил Джема недалеко от перевала, в поросшей травою выемке, куда не задувал ветер, – Джем лежал, свернувшись калачиком. Его трясло. Когда Оэм перевернул брата, то едва узнал его. Одной рукой он держался за горло, словно хотел отвинтить себе голову. Он попытался что-то сказать, но раздался лишь хрип, тогда он поднял в воздухе шесть пальцев и снова что-то прохрипел.

– Что это он? – спросил Сэм.

– Шесть кораблей, – сказал Гиллон. – Значит, он спускался вниз и пересчитал их. – И почувствовал, как к глазам подступили слезы. Упрямец – такой больной и все-таки пошел.

Братья сбросили с себя куртки и свитера, замотали в них Джемми, потом привязали его к ставне и понесли вниз с Горной пустоши, шагая быстро, но так, чтобы не растрясти его.

– По-моему, дело худо, – сказал Эндрью. – По-моему, очень худо.

Они несли его через фруктовый сад. Он открыл глаза и пальцами показал на молодые листочки. Яблони и вишни стояли в полном цвету. Когда его внесли в дом, Мэгги была уже на ногах и огонь в очаге ярко пылал. Она посмотрела на сына, потом на Гиллона.

– Видно, он и в самом деле был болен, – сказала она.

У дверей стояло несколько человек, и Гиллон подумал, они пришли посмотреть на следы ночного происшествия, но оказывается, они пришли за ним.

– Где тебя носило? – спросил Уолтер Боун.

– Джемми потерялся на Горной пустоши.

– К тебе мистер Брозкок приходил.

Сейчас это показалось ему таким маловажным.

– Лорд Файф приглашает тебя в Брамби-Холл в субботу после полудня на чай.

7

– Принесите угля, – сказала Мэгги. – Столько угля, сколько собрать сможете.

Сэм и Эндрью вышли из дома и зашагали по улице с плетенками для угля.

– А ты, – приказала мать Эмили, – беги за своей сестрой Сарой.

Они перенесли хорошую кровать из залы на кухню, поставили ее у очага и бросили туда весь уголь, какой у них был. Мэгги сняла с сына мокрую одежду и принялась растирать его сухим жестким полотенцем, пока не покраснела кожа. У огня лежали кирпичи, и, когда они нагрелись, Мэгги завернула их во фланель и обложила горячими кирпичами тело и ноги сына, а потом накрыла его. Затем она дала ему кружку горячего чая, который он с трудом выпил, но это вроде бы помогло.

– Подогревай кирпичи один за другим, – велела она Гиллону, – пока он не начнет потеть.

– Теперь – ты, – сказала она Йэну. – Я знаю, что ты воруешь в Обираловке…

– Мама!..

– Замолчи!.. Неужели ты думал, что я этого не знаю, мальчик? – Пожалуй, впервые Йэн хотя бы чуточку смутился. – Я не знаю, как ты туда пролезаешь и как ты оттуда выбираешься, но сейчас ты пойдешь туда ради твоего брата. И принесешь бутылку, а то и две лимонного сока – экстракта, понятно?

– Ага.

– Принесешь еще кулек бурого сахарного песку. Бутылочку глицерина. И бутылку хорошего виски.

– У них нет виски.

– Тогда обегай в «Колледж» и вели своему непутевому братцу добыть тебе бутылку виски. Мне безразлично, как он ее добудет. Все ясно?

– Я никогда не забываю, что надо принести из Обираловки, – сказал Йэн. Он уже снова был самим собой.

«Какой проныра, – подумала она. – Надо будет заняться им». Но даже и от проныры может быть польза. И Мэгги по крайней мере в одном могла быть уверена: он добудет то, что ей нужно. Ведь он же все-таки Камерон.

Из кладовки Мэгги достала кусок солонины, который приберегала для тяжких времен, – животный жир на случай, когда ее мужчины совсем уж высохнут. Она обрезала два ломтика, положила их в кастрюлю с длинной ручкой, налила туда уксуса и подогрела; когда уксус начал пускать лузырьки, она вынула из него кусочки сала, чуточку остудила и затем приложила к горлу Джемми – по – кусочку с каждой стороны.

С другого конца улицы явилась Сара.

– Он сильно простыл. Продуло его на пустоши. Надо, чтобы он пропотел, тогда все будет в порядке, – сказала ей мать.

– А что он делал на пустоши вчера ночью?

– Твой отец посылал его за чем-то, – сказала Мэгги. Она вышла из парадной двери, прошла мимо людей, которые собрались у нее на крыльце и теперь расступились перед нею. и направилась к колонке за водой. Вернувшись, она подошла к очагу и, наливая воду в чайник над очагом, сказала: – Это я послала его.

Сара понимала, что лучше ни о чем больше не спрашивать. Она уже успела обнаружить, что у терпения есть одно великое (Преимущество: не надо ни о чем опрашивать, не надо волноваться – рано или поздно все само узнается. Рано или поздно люди сами расскажут то, что тебе хотелось узнать. На Джемми надели вязаное белье и снова накрыли его одеялами.

– А что ты думаешь по поводу нашего отца и лорда Файфа?

– Я думаю, что шесть пустых кораблей весят больше, чем слова нашего отца, – сказала Мэгги. – А вот за это надо уже благодарить Джемми.

Сара ничего не поняла, но спрашивать не стала. Со временем все узнается.

В дверях появился Роб-Рой с бутылкой виски в руках.

– Можно мне войти?

Мать посмотрела на него так, как когда-то смотрела на некоторых учеников в школе.

– Конечно, можно. Это же твой дом.

– Я еще тут не был.

– Что ж, все равно это твой дом. Не надо задавать глупых вопросов в такую минуту.

Роб-Рой посмотрел на Сару.

– Что-то появляется в Питманго, что-то исчезает, но есть вещи, которые не меняются, – сказал Роб. – Как брат?

Сара указала на кровать, где под грудой одеял лежал Джемми.

– А доктора не надо вызвать? – спросил Роб.

– Все, что сделал бы Гаури, мы уже сами сделали, – сказала Мэгги, и Сара кивком головы подтвердила: да, мол; и тут уже Роб мог не сомневаться, что так оно и есть.

– Я, как узнал, сразу пришел. Хорошего виски не дают, когда расплатиться за него нечем.

– Сколько мы тебе обязаны? – опросила Мэгги.

Он посмотрел на мать также, как она посмотрела на него.

– Это же мой брат лежит тут, леди, – сказал Роб-Рой.

С плетенками, полными угля, вернулись Сэм и Эндрью и молча обменялись с Робом рукопожатием. Никаких объяснений не требовалось – они ведь встречались в шахте. Затем появился и Гиллон. Все мысли его, конечно, были о Джеме, но постепенно до него начало доходить и то, что ему предстояла встреча с лордом Файфом. Он постоял над сыном – погладить хотел его, но не решился, – послушал его тяжелое дыхание, затем подошел к столу и тут впервые увидел Роб-Роя.

– Я рад, что ты явился. Добро пожаловать к себе домой!

– Я рад, что я тут.

Они обменялись рукопожатием и обнялись. В дверях стояли соседские детишки. Дом Камеронов, еще недавно такой обособленный, за последние недели стал открытым для всех. Люди приходили и уходили, тогда как раньше их здесь видеть не желали, да и они сами не желали заходить.

– Я бы не пускал их сюда, – сказал Роб. – Отошлите их домой. Дети от четырех до восьми лет очень к этому восприимчивы.

– К чему? – спросила Мэгги.

Роб в изумлении уставился на нее.

– К дифтериту. Ведь у него же дифтерит, да?

От этого слова в доме все будто сковало холодом.

– А что такое дифтерит? – опросила Эмили, но ее вопрос остался без ответа.

– Почему ты так считаешь? – спросил Гиллон. Он разозлился на сына.

– Да по тому, как он выглядит и как дышит. Я видел таких больных там, внизу, в бараках. – Роб-Рой при этом шаркал ногой по полу, и голос его был едва слышен.

– Как только он начнет потеть, как только одеяла промокнут от пота, дело пойдет на выздоровление, – сказала Мэгги, появляясь из залы.

– Что такое диф… – начала было Эмили, но Сэм быстро зажал ей рот.

– Угу, главное – это пропотеть, – сказал Роб и поспешил переключить разговор на другое. – Послушай, – воскликнул он, хватая отца за руку и не представляя себе, какую он причиняет ему боль, – нет, больше я молчать об этом не могу. Я все болтаю и болтаю, а дело-то делаешь ты.

– Ох, ну кто бы на моем месте поступил иначе?

– Я хожу, обвязав шею красным платком, готовый лезть на баррикады, и без устали говорю о революции, а тут – господи! – тут стоит человек, который взял и на самом деле все перевернул.

Джем застонал.

– Роб! – попыталась утихомирить брата Сара, но он не слышал ее.

– Нет, об этом мало говорят. Ведь этот человек заставил лорда Файфа пригласить его в Брамби-Холл, чтобы потолковать о крахе капиталистического общества! – Он похлопал отца по спине, причинив ему почти такую же боль, как и тогда, когда пожимал руку. Джем снова застонал. – Помнишь, я сказал тебе, что хочу переменить имя, не желаю больше быть Камероном? Как я тогда себя назвал?

– (Безродным, – сказал Гиллон.

Роб на минуту озадаченно задумался, потом вспомнил.

– Угу, правилыно. Роб-Рой Безродный. Блестящая мысль, верно? Так вот теперь я не поменял бы фамилию Камерон ни на какую другую на свете. – Он так громоподобно выкрикнул «на свете», что Джемми впервые с начала болезни членораздельно произнес:

– Я люблю тебя, Роб, но ради бога заткнись.

После этого его усадили в подушки и с ложечки влили в него полгаллона крепкого чая с лимонным соком, глицерином и виски – чай был такой горячий, какой только можно проглотить. Днем Джемми начал потеть, как потел в середине смены, когда работал в низком забое с твердым углем. Он извергал из себя пот, он столько его выдал, что вязаные одеяла, казалось, дымились от него. Мэгги снова нагрела кусочки сала и положила ему на горло; его /кормили бурым сахарным песком, слегка разведенным водой, чтобы поддержать силы и чтобы он продолжал потеть, а Сара прикладывала к его пылающей голове холодные компрессы с гамамелисом, чтобы мозги у него не повредились от жара. Под вечер Джемми перестал потеть и к нему начал возвращаться голос. Его переодели в чистое белье, а одеяла выстирали, его же накрыли сухими. Самое страшное прошло – теперь можно было заняться тем, что предстояло Гиллону.

8

Вот ведь дело-то какое, – сказал Гиллон.

– Я же не знаю, как и обращаться к нему. Я даже не знаю, как его зовут. И что я ему говорить буду?

Они уставились на него. Никто ведь из них не собирался идти в Брамби-Холл, поэтому они не думали о том, как надо себя там вести.

– К примеру, надо мне пожать ему руку? Или поцеловать кольцо? Или расшаркаться? Что надо делать?

– Веди себя как человек. Пойдешь туда как человек и уйдешь как человек – все очень просто, – сказал кто-то. – Потому мы и выбрали тебя.

«Выбрали?» – подумал Эндрью. Никто его отца не выбирал.

– Легко сказать, да не легко сделать, – сказал Гиллон. По комнате шепотком пробежало: «Да уж». Учитывая состояние Джемми и то, что у Камеронов разбиты окна, заседание устроили в доме Уолтера Боуна. В общем и целом их было тридцать человек – представители всех питманговских улиц. Верхняки и низовики впервые сидели вместе.

Настроение в поселке снова перевернулось. Еще бы: сам лорд пригласил углекопа в свой «манс»!

– А леди Джейн станет разливать чай. Чай-то, наверно, она разливает. Что я ей буду говорить? И как мне ее называть?

– Графиня, – сказал кто-то. – Для нас-то она, конечно, леди Джейн, мы всегда так ее величали, но как жена графа она – графиня.

– Откуда ты-то знаешь? – опросил мистер Боун.

– Человек ведь ходит по земле, – ответил углекоп.

В доме Боуна наступила тишина. Вроде он и верно сказал, но это лишь доказывало, что никто из них не знал, как в таких случаях надо себя. вести.

– Одно ясно. Все эти формальности не имеют значения. Раз лейрд пригласил тебя в свой дворец… – Вот это он уже зря сказал. – …в свой дом, в свои хоромы…

– Так ведь дом-то какой!..

– Хоромы-то. какие!..

Гиллон снова почувствовал, как сердце у него екнуло и в желудке образовалась пустота, – все это, конечно, от нервов, но его вот-вот вырвет, хотя он ничего не ел с той минуты, как услышал эту весть.

– Неважно, – продолжал Арчи Джапп. – Если хозяин пригласил Камерона ж себе на чай, это вовсе не значит, что он пригласил Камерона в гости, просто это значит, что он хочет утрясти дело. А если Камерон утрясет свое дело – это будет победа для нас всех.

Раздались аплодисменты, и Гиллон почувствовал себя лучше. Даже если он прольет чашку чая себе на брюки, даже если сломает шинку одного из этих золоченых стульчиков, на которых они там сидят, какое это имеет значение, когда речь идет о благополучии тысячи трехсот рабочих? И он снова почувствовал тошноту.

– Но что мне ему говорить? И как дело-то утрясать?

– Перво-наперво окажи ему, какое он дерьмо, что отобрал у нас Спортивное поле, – скажи это для начала.

Громкие аплодисменты.

– А что мне надеть? Я ведь вас представляв. Не идти же мне в Брамби-Холл слепить людей заношенным костюмом? Я не стану этого делать, не хочу, чтоб меня таким видели.

– А он прав, – сказал Энди Бегг. – Понимаете, именно этого оли и хотят. Потому они и пригласили тебя. Они хотят, чтобы ты чувствовал себя там точно какой-нибудь калека, точно последний ублюдок…

– Поосторожней в выражениях!

– Извините, с языка сорвалось. Точно…

– Просто – точно калека, – сказал мистер Боун. – Скажи: «калека», и все уже ясно.

Только тут до Бегга, как и до других углекопов, дошло, что Гиллон и в самом деле калека.

– Ну да, конечно. Так что когда настанет время тебе открыть рот, чтоб ты чувствовал себя перед ними точно мышонок, которому можно бросить крошку со стола, а потом, когда дело сделано, прогнать вон.

– Я бы дал тебе свой новый костюм, да только больно ты высокий. У нас таких высоких в Питманго и нет.

– Когда придет время встать и держать слово, Гиллон Камерон встанет и все, что надо, ручаюсь, окажет, – заявил Уолтер Боун.

Но все снова вернулись к разговору о костюме. Никому не хотелось, чтобы их представитель выглядел как попрошайка.

– Мы к ним туда не нищего посылаем, мы посылаем человека! – крикнул какой-то углекоп. – И если он будет выступать за меня, я хочу, чтобы он выступал ка, к человек.

Это было встречено возгласами одобрения.

– Давайте купим ему костюм, вот что я окажу, – предложил Арчи Джапп. – Я сейчас на мели, да и все мы тоже, но, если тысяча людей не может купить одному человеку костюм, надо открыть двери, выйти на улицу и никогда больше сюда не возвращаться.

– Красивый костюм, – сказал какой-то углекоп, – отменный. И человек у нас для такого костюма подходящий. Уж на нем-то все будет выглядеть как надо. Потому мы его и выбрали.

Вот опять, подумал Эндрью: они его выбрали. Право, это уже оскорбительно. Ело отец пошел на риск, сделал опасный шаг, а теперь они приписывают все заслуги себе. Его отец стал вроде бы всеобщей собственностью, и общество может использовать его та«, как сочтет нужным.

И тут – не впервые с тех пор, как началось это решающее заседание, – Эндрью отвлекся от происходящего. Шел разговор о судьбе его отца, об его собственной судьбе, а он и не смотрел на тех, кто говорил, пытаясь поймать взгляд младшей дочери Уолтера Боуна, которая, притаившись в тени дверного проема, стояла у входа в залу.

– В Эдинбург за рулоном тончайшего ворстеда! – услышал Эндрью чей-то громкий возглас. Вечно они дерут глотку, а он сейчас едва слышал их.

– Нет, дружище, не пойдет. Для нашего человека надо ехать в Питлохри. На фабрики Макноутона, что у Шотландского Нагорья, откуда он и родом.

– Так там же твид, дружище, твид, а не…

Дальнейшего Эндрью вообще не слышал. Он просто не мог оторвать глаз от Элисон Боун, стоявшей в дверях.

– Конечно, твид, только отличный твид, красивый, мягкий на ощупь – в таком только лейрдам ходить или уж лордам.

Красавица… Она стояла там в тени, такая красивая, что Эндрью просто не мог понять, почему все остальные мужчины не смотрят на нее. Он попытался вернуться мыслями назад, в комнату, к тому, о чем шел разговор, но не мог заставить себя оторвать взгляд от дверного проема. Ему хотелось, чтобы они перестали кричать, – «у зачем поднимать такой гвалт по поводу того, какой пиджак должен быть у человека? И вообще – почему углекопы вечно кричат? Его сердце странно вело себя – билось где-то у самого горла, и он не мог понять, что это с ним. Диагноз был бы прост, если бы Эндрью знал симптомы, – но жители Питманго не искушены в любви и не способны в этом разобраться. Вот Элисон отошла от двери и исчезла в другой комнате, и Эндрью почувствовал себя брошенным. Интересно, подумал он, может ли он хоть чем-то привлечь такую девушку.

– «Моффат и сын» на Фредерик-стрит – вот подходящее место для нашего человека. Сам граф покупает там свою одежу.

Эндрью опять отвлекся. Любовь никогда не была распространенным явлением в Питманго – это он знал. Она не считалась обязательной в повседневной жизни, поэтому ее не часто требовали и не часто дарили. Углекопы «гуляли» с девчонками, работавшими при шахтах, и, когда появлялся свободный дом, это значило, что пора жениться. При этом слово «любовь» даже не упоминалось – говорили лишь о размерах дома. Это вовсе не значит, что питманговцы были противниками любви, просто самый склад их жизни исключал ее и не допускал прихотей страсти.

Девушка вернулась, и Эндрью тотчас почувствовал, как сердце у него снова подпрыгнуло и волна радости затопила его, и хотя он мало знал о любви, но был достаточно сметлив, чтобы понять – к немалому своему удивлению, ибо за всю свою жизнь еще и словом не обмолвился с Элисон Боун, – что влюблен в нее. Он понимал, что время для этого самое неподходящее, но опять-таки был достаточно сметлив, чтобы сообразить, что тут уж ничего не поделаешь.

Ее отец стукнул кулакам по столу, злясь на что-то, и Эндрью, разобравшись в своем состоянии и несколько успокоившись, вернулся мыслью к тому, что происходило в комнате.

– Все это глупости и все ни к чему. Нам уже не добыть ему костюм за такой срок.

Эндрью поднялся на ноги – в обычных условиях он никогда бы не сделал ничего такого, что могло бы привлечь к нему всеобщее внимание. Все умолкли, но и он не произносил ни слова.

– Давай же, выкладывай! – крикнул кто-то.

– Я знаю, что может надеть мой отец, и за это ни один шотландец не осудит его. – Он слегка покраснел, как это обычно бывало с Камеронами, но говорил без запинки. – Не надо ему идти туда таким, каким он не бывает, но он может пойти в костюме, которым любой бы гордился. – Он помолчал, поискал ее глазами и не нашел.

– Давай, давай дальше, – сказал мистер Боун.

– Надо идти в юбочке, папка. В филибеге, как ты ее называешь.

Все согласно закивали. Очень умная мысль – это же единственный костюм, в котором ходят люди любого класса, любого сословия. Сам лорд Файф надевал юбочку во время некоторых национальных праздников. Любил он ее надевать и когда гонял зайца по пустоши или выслеживал лису.

– Но она у меня старая и грязная, – возразил Гиллон.

– Нет, пап, чистая, – возразил Эндрью. – Чистенькая, как косточка, и лежит она в соломенной корзинке на чердаке.

– Верно, – подтвердил Сэм. – Мы рядились в нее, когда тебя дома не было.

– Там и то, что прикалывают к плечу, и кокарда для шапочки. Все в корзинке, – сказал Эндрью. – И то, что надевают спереди, – кошель.

– Спорран, – сказал Гиллон.

– Никто им не пользовался, пап. Он совсем как новый. Все повернулись и уставились на Гиллона, пытаясь представить его себе в юбочке.

– Это действительно твоя юбочка? Настоящая, шотландская? – опросил Уолтер Боун.

– Да. Филибег семьдесят девятого полка Камероновых горных стрелков. Теперь их называют Камероновыми горными стрелками ее величества. Словом, это юбочка Камероновых цветов, совершенно точно.

– Значит, он не сможет сказать, что это липа? Ты же наденешь форму своего клана, а не просто армейскую.

– Да, моего клана, что бы это там ни значило.

– Это немало значит, дружище, в Шотландии это немало значит.

А что, ведь лихо получается: один из них, один из их среды, пойдет по Тропе углекопов в Брамби-Холл в костюме своего клана. Не надо ни кланяться, ни собирать по грошу – вместе с ним по Тропе будет шагать тысячелетняя история и доблестные дела шотландцев.

– А есть у тебя сарк? Рубашка с оборочками?

У Гиллана не было такой рубашки.

– Мы ее утром можем купить в Данфермлине. Там есть магазин для шотландской знати, куда все англичане ходят. Там продают и все эти пледы, и серебряные кокарды на шапочку – с драгоценными камнями, не как-нибудь, – и всякие там бархатные штуки.

– Бархат! – воскликнул какой-то углекоп. – А почему бы нам не одеть нашего человека в бархат?! Поди-ка переплюнь такое!

– Нет, нет, это для вечера. А тут – чай, – сказал мистер Боун. – Самым правильным был бы твидовый пиджак. Вроде тех, в каких они разгуливают по пустоши.

– Угу, твид – как раз то, что нужно, – сказал Гиллон. Вот тут они зацепили его за живое. – Как бы ни был он сшит, для богатого или для бедного, но твид – это твид.

В Питманго было сколько угодно твидовых пиджаков на выбор, и все же они еще несколько минут обсуждали различные твиды, а Гиллон вспомнил про мисс Твид, что служит в адвокатской конторе, – такая томная особа. Что они имели тогда в виду, сказав про нее, что она не первого мужчину видит раздетым? Ответа на этот вопрос он так никогда и не узнает. Но как он может отвлекаться и думать сейчас о другом? Он посмотрел на своего сына и удивился. Мысли Эндрью, видимо, были так же далеко, как и его собственные.

– Ну, а кроме того, он, конечно, будет в шляпе, – победоносно воскликнул кто-то. – В своей большой красивой шляпе.

Гиллону стало неприятно от того, что он не оправдает их надежд.

– Я потерял ее, – сказал Гиллон. – Потерял свою шляпу.

Все понимали, какая это огромная потеря. Они издевались над его шляпой, но только потому, что она была вызовом всем им.

– Ты потерял свою роскошную шляпу? – В комнате воцарилась тишина. Все смотрели на него так, точно застигли на месте преступления, точно он брал деньги из Фонда защиты Камерона.

– Я могу раздобыть себе гленгарри, – оказал Гиллон. – Знаете, такие шапочки в красно-белую клетку с ленточками сзади? Они очень красивые.

Все снова возликовали.

– Значит, утром – в Данфермлин.

– И еще нужна будет пара гольфов с отворотами.

– И с кисточками, Камерон. Без кисточек дело не пойдет.

– Значит, утром – в Данфермлин.

– И маленькие ножны для ножа.

– Не надо ножа, – сказал Гиллон. – Это будет уж слишком.

Все согласились. Не надо ножа.

– А потом еще туфли. У тебя должны быть туфли с язычком, – сказал Джон Троттер. Это был хитрый человечек, которому никогда не приходилось работать под землей, вечно он околачивался в разных местах и все обо всем знал – куда больше, чем остальные. – Какой у тебя номер? – Гиллон оказал, что десятый. – А в девятый можешь влезть? – Гиллон кивнул: да. – Тогда я могу достать тебе сегодня вечером парочку – только не спрашивай как.

Ну вот, они его одели. ‹«Как я на это пошел?» – недоумевал Гиллон. Какое стечение обстоятельств в его жизни поставило именно его, а не кого-либо другого из всех этих людей в такое положение, почему именно он – хочет он того или нет – должен идти в Брамби-Холл и вступать в поединок с самым могущественным углевладельцем Файфа?! Его снова замутило. Теперь они решали, что он должен сказать, о чем должен просить и на что от их имени может согласиться, не ущемив их гордости.

– Шестидесяти фунтов вполне хватит. Это уже будет рекордом для Питманто.

– Нет, нет. Раз человек просит четыреста фунтов, не может он спуститься до шестидесяти и при этом не уронить нашего достоинства, то есть, вернее, своего.

– А какого черта он запросил четыреста фунтов? – решил кто-то выяснить.

– Ну, какое это теперь имеет значение? Факт тот, что запросил.

Зеленая пустошь за окном, как это часто бывало, напоминала Гиллону море: ветер играл в высокой траве, как он играет с волнами в славном, чистом, холодном, вечно куда-то спешащем море; его родная стихия – там, и он снова вспомнил про человека в лодке, пробивавшегося к островку в заливе.

Сумел он доплыть до островка? Гиллон вдруг решил, что должен немедленно выяснить, ибо от этого зависел успех или провал его миссии; надо, не теряя ни минуты, ехать в Данфермлин, нанять лодку, которая отвезла бы его в Инчгарви, и там получить ответ на свой вопрос. Но, естественно, он продолжал сидеть.

«Что это у него на спине?» – спросила она.

В ту минуту это его смутило, а сейчас он улыбнулся.

«Мускулы, мисс, это называется мускулами».

– Чему ты улыбаешься? – спросил Уолтер Боун. – Я ничего смешного не вижу.

– Что?

– Ты меня даже не слышал, дружище? – оказал мистер Боун. – Что-то слишком ты рассеянный, а ведь мы обсуждаем такое важное дело.

– Что именно?

– Решили, что ты должен согласиться на сто фунтов, если тебе предложат эту сумму.

– Маловато, – сказал Гиллон. – Глупо я буду выглядеть. Я же запросил четыреста. – Эта цифра с самого начала вызывала раздражение в поселке. Частично и заваруха-то, по мнению поселка, началась из-за этого. Именно это кричали те, кто швырял камни в двери и окна его дома. – Придется мне гордость заткнуть за ремень.

– Но это уже будет гарантированная сумма, дружище, ответ на требование, а не прихоть лейрда. Все взвесь, Камерон. Ведь это ему придется заткнуть за ремень гордость. Все взвесь, дружище, не упускай ничего из виду.

«А я и не упускаю, – подумал Гиллон, – ни в коем случае не упускаю». Какого черта иначе он тут делает?

Совещание было окончено. Теперь все сгрудились вокруг Гиллона, высказывая советы, предложения, подбадривая его.

– Запомни, – говорил ему какой-то человек, – когда служанка опросит тебя, что ты хочешь к чаю, скажи: «Ломтик лимона, пожалуйста». – Это был Джон Троттер. – Скажи этак небрежно, легко, чтобы показать, что ты знаешь, как в гостях чай пьют. К примеру: «Я бы не возражал против кусочка лимона, мисс». Что-нибудь в этом роде. Молока – ни-ни, сахару – ни-ни, молоко пусть пьют углекопы.

– Но я и есть углекоп.

– Ты – наш представитель. Так что лимон, ясно?

– Угу.

– Лимон!

Гиллон подумал: интересно, а с чем Карл Маркс пьет чай. Очень скоро все разошлись – остались лишь Гиллон, Эндрью и Уолтер Боун.

– Подумать только: будет лить чай с графом и графиней Файф в Брамби-Холле!.. – оказал Уолтер Боун. – Кому бы это могло в голову прийти в тот день, когда ты подошел к Десятниковым воротам? Я знаю, Гиллон, ты нас не уронишь.

– Да уж постараюсь.

– Тогда все в порядке.

Гиллон почувствовал, как в желудке у него снова зашевелились льдинки.

– Счастья вам, мистер Камерон, – сказала Элисон Боун из затененного проема двери. – Лучше вас никто этого не сделает.

Голос ее показался Эндрью мягким шорохом ветерка в сухом камыше.

9

– Который час?

– Полдень, пап, – сказал Сэм. – Несколько минут первого.

– Не может быть.

– Ты хочешь, чтоб было меньше или больше?

– Сам не знаю. Иной раз мне хочется, чтобы все произошло поскорее, а иной раз – чтобы вообще не было ничего.

– Хоти не хоти, время – оно само себе хозяин. Хозяин… Всюду здесь хозяева. Мастера на шахте, графы и графини, Уолтер Боун, голод, и все – один другого хуже.

– Рехнуться можно, – сказала Мэгги. Она перешивала подкладку на твидовом пиджаке, который одолжили Гиллону, с тем чтобы он выглядел поприличней. – Целое утро потратила на то, чтобы чей-то чужой пиджак лучше выглядел.

– Но ведь твой муж наденет его.

В дом вошел Йэн. Он начищал туфли кусочком сала, которым лечили Джемми, вываренным в уксусе с добавлением ламповой сажи.

– Который час?

Никто не ответил. Слишком уж время действовало сейчас всем на нервы.

– И воняет же от этой миски. Надеюсь, хоть от туфель не будет так вонять, – сказал Сэм.

– Я спросил, который час.

Сара наконец ответила ему:

– Пять часов. Еще осталось целых пять часов.

Значит, из дому ему надо выходить через четыре с половиной часа.

Гиллон снова почувствовал, как у него сжало под ложечкой. Так подействовало на него слово «надо». Он вдруг поднял голову и посмотрел на них, взволнованный, но как-то по-иному. Ему вовсе не надо туда идти, ему вообще никуда идти не надо. Он же получил не вызов в суд, а приглашение. И нет в мире такого закона, который гласил бы, что он, Гиллон Камерон, свободный гражданин, должен идти пить чай с лордом Файфом.

– Вовсе мне не надо… – начал было Гиллон, но мальчики не слушали его. Придется подождать.

– Господи, так ведь эти же туфли как вонять-то будут, дружище.

– Они не будут вонять, – сказал Йэн. – Когда я кончу с ними заниматься, от них будет пахнуть вереском, и блестеть они будут, как нос углекопа.

– Нет такого закона, в котором было бы сказано… – снова начал было Гиллон.

– Интересно, как у них там внутри? – заметил Энди Бегг. Доброжелатели уже начали заглядывать в дам, чтобы поддержать своего представителя.

– Жарко, как в аду, – сказал Йэн, поднимая голову от туфель. – Он топит вовсю, чтоб все знали, сколько у него угля.

– Глупости. Такому человеку нечего хвастать, что у него есть уголь.

– И все же он это делает.

– Кто это говорит?

– Люди, – сказал Йэн, – люди, которые знают.

Йэна никогда не одолеешь, подумал Гиллон. Он всегда увернется от ответа, если не знает его. Гиллон подозревал, что так может оказаться и с графом, и почувствовал, как у него все сжалось внутри. Сколько раз может у него вот так все сжиматься и распускаться, пока что-нибудь не выйдет из строя, подумал Гиллон. В комнату вошла Эмили со спорраном. Кожа была промыта мягким седельным мылом и слегка смазана маслом, а мех на крышке кошеля отчищен сапожником.

– Он взял за это монету, – сказала Эмили. – Можете себе представить?

Никто не мот.

– Еще пять часов до выхода, – сказал Йэн.

– О, господи, – внезапно вырвалось у Гиллон а. – Это же не казнь! Я же иду туда не умирать!

В комнате наступила тишина. Это была тишина напряженная, взвинченная. Всем хотелось говорить, но они с уважением относились к тому, что творилось с их отцом, и сейчас своими разговорами они лишь вторгались бы в тайное тайн его души, нарушали хрупкое равновесие, которое он пытался в себе создать. Он то представлял себе, как он непринужденно входит в комнату и беседует с собравшимися там гостями, если таковые будут, и чувствовал при этом приятное возбуждение, а через минуту уже представлял себе обратное: как язык присохнет у него к гортани и он будет что-то бормотать, а никто не поймет его и над ним начнут смеяться, не в силах разобрать, что он там бормочет.

Дело в том, что и то и другое могло случиться. Все зависело от того, какое будет у него состояние, когда ему откроют дверь. Это и определит дальнейшее. И если сейчас ему удастся найти нужную линию поведения, нужное состояние, надо попытаться это удержать, сохранить в себе, пока он не подойдет к входной двери Брамби-Холла и не позвонит в звонок.

– Не слышали, недели две тому назад никто не утонул в Фёрт-оф-Форте?

Он увидел, как они посмотрели друг на друга с таким выражением, точно их представитель лишился рассудка.

– Со мной все в порядке, – сказал Гиллон. – Уверяю вас, все в порядке.

И снова наступила тишина, угрюмая тишина, которую трудно поддерживать и трудно нарушить.

– Странно, что они меня не пригласили, – наконец сказала Мэгги. – Обычно ведь приглашают на чай мужа с женой.

Гиллону и в голову не приходило, что графиня может быть плохо воспитана, и от этого ему сразу стало легче – хоть такою малостью потешиться, и то хорошо.

– Может, они выяснили, что ты из Драмов, – сказал Сэм.

– Зачем ты так? – оказала Сара.

– Не слишком остроумно, – заметила ее мать.

– Может, у леди Джейн есть свои планы, – сказал мистер Селкёрк.

– Это тоже нехорошо.

– Рослый, аристократ с виду, жеребчик в самом соку. Говорят, будто они с лордом Файфом, ну, словом… лучше об этом не /говорить.

– И это не остроумно.

«А они, видно, все знают про меня и миссис Камерон», – подумал Гиллон.

– Правда никогда. не бывает остроумной, – сказал Селкёрк.

– А вы, должно быть, в самом деле считаете себя остряком, – заметила Мэгги.

– Нет. Но те, кто слышит, как я шучу, так считают.

И снова тишина – лишь гудит, усугубляя тяжесть тишины, низкий голос Сэма, читающего Джему «В Уолдене»,[32] да ветер вздыхает в сосне за окном. День стоял серый, гнетущий, но дождя не было – хоть это хорошо, подумал Гиллон. «Ветер с дождичком зарядит – живо на пиво потянет». Очень важно, чтобы не было дождя, чтобы он явился в Брамби-Холл не со слипшимися волосами и чтобы с юбочки его не стекала вода на натертые или какие у них там есть полы.

– Говорят, у него крутой нрав, – заметил Йэн. – Говорят, Брозкок боится смотреть ему в глаза.

– Ага, только это потому, что Брозкок вор. А наш паша не вор. Он никого обкрадывать не собирается – просто пытается получить то, что по праву принадлежит ему, – сказал Эндрью.

Все старались приободрить его, а он приободриться не мог. Он потянулся за мягким твидовым галстуком и заметил, что рука у него дрожит. Набросил галстук на шею, чтобы посмотреть, как это будет выглядеть. Слишком много твида, подумал он, – слишком много, и только тут понял, что забыл, как повязывают галстук.

– Не думаю, чтобы сейчас еще носили такие галстуки, – оказал Гиллон. – Их время уже прошло.

– Да я на них такие галстуки в прошлом году видел во время матча, – оказал Сэм. – На щеголях, на барах. Есть галстуки такие, сякие и этакие.

– Это еще что за тарабарщина? – прикрикнул на него отец.

Сэм не испугался.

– А то, что есть галстуки вроде наших шотландских юбок. Если юбки и меняют фасон, так, может, раз в два века, верно?

Наконец настало время лезть в бадью. Поскольку мылся он не после шахты, женщины решили, что неприлично находиться в одной с ним комнате, и вышли в залу. Чудно это: как они здесь не видят наготы, если она покрыта угольной пылью и грязью, Гиллон никогда не переставал этому удивляться, хоть постепенно и привык. Теперь он жалел, что встретится с лордом Файфом не после работы, когда лицо его было бы надежно замаскировано угольной пылью, а одежда пропитана честно заработанным потом – его, так сказать, «верительными грамотами» добропорядочного труженика. Рубец у него на плече был безобразный. Угольная пыль так и не вымылась из него, и сейчас то место, где была рана, представляло собой ярко-красное неровное пятно, окруженное синевой и чернотой.

– Надо бы тебе идти без рубашки, – сказал Селкёрк. – Леди Джейн так бы и упала. «Отдай этому: мерзавцу деньги, и пусть убирается вон», – сказала бы она.

– Запомни, пап, не пользуйся правой рукой, ни в коем разе, – сказал Эндрью.

– Я 'буду пользоваться ею как могу. Я вовсе не собираюсь притворяться.

– 'Но ты же не можешь по-настоящему пользоваться рукой. Ты не можешь ею работать. Какое же это притворство, если ты покажешь, что рука у тебя не действует!

– Это, можно сказать, будет только маленькой передержкой, а не 'искажением истины, – заметил Сэм. Откуда они это взяли, эту привычку пользоваться истиной как отправной точкой, а не смотреть на нее как на нечто завершающее, конечное, к чему надо стремиться? Не понимал он этих ребят, которых сам вырастил. Вообще он никого не понимает, подумал он.

– Вот что, – крикнула Мэгги из залы, – когда тебе дадут чашку с чаем, возьми ее в левую руку и скажи очень громко: «Извините, но я не могу пользоваться той рукой, какой нужно».

В любой другой день (Гиллон улыбнулся бы. Сейчас же он не улыбнулся, но кое-что понял.

Эндрью поднялся и отправился на Горную пустошь, чтобы в последний раз пересчитать суда в «гавани и уяснить себе, насколько кратко прижат к стенке лорд Файф. Джемми насчитал шесть угольщиков. Если сейчас там ждут погрузки уже восемь или десять, это обстоятельство будет огромной силой давить на графа, вынуждая его быстрее закончить локаут, а Гиллон, зная это, будет иметь в своем распоряжении тайный козырь, с помощью которого можно сорвать банк.

Полтора часа вверх, чтобы. пересчитать суда, и сорок минут вниз, самое большее. Времени хоть отбавляй. И все же Эндрью решил часть пути бежать – во всяком случае до тех пор, пока подъем не станет чересчур крутым. Приятно было очутиться на воздухе, вне дома, где со вчерашнего дня толкутся люди – одни приходят, другие уходят. Столько всяких советов сыпалось на его отца – каждый являлся с какой-нибудь потрясающей идеей насчет того, как вести себя с лордом Файфом: не просто разговаривать с ним на равных – нет, надо осадить его, поставить на место. Хорошо было бежать: день прояснялся, и всюду – и в самом Эндрью, и в доме, и в семье, и в поселке – чувствовалось великое возбуждение. Эндрью добежал до конца Тошманговской террасы, и там, где она заворачивает в саду Белой Горлицы, на стыке с Тропой углекопов, стояла Элисон Боун, словно поджидая его. Он замедлил бег, надеясь, что это получилось не очень нарочито, так как ему не хотелось, чтобы она подумала, будто он останавливается ради нее. Теперь их уже кое-что объединяло: его отец да и он сам были у нее в доме; он держал речь у нее в доме, видел даже постель, на которой она спит. Подойдя к ней ближе, он вообще перешел на шаг, точно устал, но по-прежнему не смотрел на нее. Пусть сама заговорит, если хочет.

– Хорошая мысль тебе пришла в голову! – сказала Элисон.

Он удивленно повернулся к ней, будто только сейчас ее увидел.

– Ой! – Он усиленно заморгал. «Ну и притвора же я», – подумал он, а вслух произнес: – Какая мысль?

– Да насчет юбочки. Теперь все иначе будет выглядеть.

– Надеюсь. – Он продолжал стоять, повернувшись лицом к Горной пустоши, и никак не мог придумать, что бы еще сказать. Она была такая хорошенькая, такая непохожая на других девушек в Питманго. Те вечно поддразнивают мальчишек или оскорбляют – так уж принято в поселке. Это, конечно, надоедает, зато разговор легче поддерживать.

– А как сегодня твой отец?

Тут Эндрью мог позволить себе улыбнуться.

– Ох и волнуется. А то как же!

– Ничего удивительного.

– Шнырит по дому, точно в нем нечистая сила. Из залы в кухню, из кухни в залу – и то улыбается, то злится.

– Да уж, могу себе представить.

Он сам не знал, почему сказал: «шнырит», как принято в Питманго, – наверное, чтобы показать, что он – как все. Она же, как и его мать, почти не говорила на местном жаргоне, точно все эти словечки пролетали мимо ее ушей и она их не слышала. Легко с ней говорить, легко, подумал Эндрью и почувствовал себя увереннее.

– А ты можешь представить себе, как бы ты пошел в Брамби-Холл?

– Нет, – оказал Эндрью.

– Мой отец говорит, что для этого надо быть очень смелым.

– Ну, так оно и есть.

– Я, к примеру, представить себе этого не могу. Не знаю, что бы я стала там делать.

– О, тебе было бы не трудно.

Она удивленно посмотрела на него.

– Почему ты так говоришь?

– Ну, потому что ты такая… такая вот. Тебе не пришлось бы… – И он умолк, разозлившись на себя. Не мог он сказать того, что хотел, а хотел он сказать, что таким красавицам ничего и делать не надо, им и работать не надо – она ведь и не работает, – просто стоять и показывать свою красоту. Родители не разрешали ей даже близко подходить к шахте, чтобы не замараться, и все считали, что так и надо. Ничего не поделаешь: Элисон Боун слишком была хороша, чтобы работать на шахте.

– Что? Что – не пришлось бы?

– Красавица! – выпалил Эндрью и зашагал в направлении пустоши, почувствовав, что краска залила ему лицо и он не в силах смотреть на Элисон.

Она шла за ним.

– Это-то тут при чем?

Неужели она в самом деле не понимает, удивился он, и наконец заставил себя к ней повернуться. Если у его отца хватает мужества идти в Брамби-Холл, то и у него хватит мужества посмотреть на девушку.

– Ты такая хорошенькая, что достаточно тебе стоять вот так, а всем уже приятно, поняла?

– Ох, это же ничего не значит.

– Ну нет. Значит. Люди любят красивых, вот так-то. Это правда. Красивые – они как» бы особняком стоят.

– Ну, а потом меня бы что-нибудь спросили – лорд Файф или леди Джейн, – а я бы стояла как истукан и не знала, что им оказать.

– Им бы это было все равно.

Он продолжал идти – на ходу легче ведь разговаривать, – и она продолжала шагать рядом с ним. Это вызывало в нем восторженный трепет: он вдруг понял, что уже два года, нет, больше – целых пять или шесть лет мечтал о такой минуте. У него даже голова немного кружилась. И раз у него достало смелости вести с ней разговор, он решил дерзнуть и дальше. Такой уж сегодня был день.

– А ты не согласишься сходить со мной на Горную пустошь? Погода-то проясняется.

Он боялся посмотреть на нее. Ему не хотелось выглядеть просителем, и не хотелось выглядеть настырным, и не хотелось глядеть на нее или чтобы она глядела на него в ту минуту, когда она скажет «нет». Она долго не отвечала.

– Угу, я пойду с тобой на пустошь.

Сердце у него подпрыгнуло.

– Ага, что ж, тогда пошли, – сказал он и зашагал по дорожке через фруктовый сад впереди нее. Теперь, когда она пошла за ним, он не знал, что с нею делать. Шла она медленно. Обычно он взбегал наверх одним духом, чтобы побыстрее добраться до цели и покончить с этим, и ему мешало то, что она шла так медленно. Через некоторое время молчание стало слишком тягостным, почти невыносимым для него, и тут она его спасла.

– А как твой брат Джем?

– Ах, Джем?… – Он обернулся и взглянул на нее. От подъема в гору она разрумянилась. И была такая красивая, что всякий раз, оборачиваясь, он дивился ее красоте и поражался тому, что она идет с ним на пустошь. Обычно только девчонки, работавшие на шахте, да «зеленые юбки» ходили на пустошь с парнями, которых они едва знали. Оба понимали это.

– Джему, по-моему, полегчало. Самое тяжелое позади. За ним ухаживает сестра, а уж лучше ее никого быть не может.

– Она замечательная женщина. Она ведь теперь и моя сестра.

Это его озадачило. Ему вовсе не хотелось, чтобы они с Элисон были как брат и сестра. Он вышел из сада и остановился, поджидая ее. На деревьях еще висели зеленые яблочки – это означало, что воришки вроде Йэна и Эмили в любую минуту могут тут появиться. Элисон старалась не отставать от него и все же вынуждена была остановиться, чтобы передохнуть.

– Если я тебя о чем-то опрошу, ты мне скажешь?

– Ага, наверное. Думаю, что скажу.

– Почему вы, Камероны, то и дело ходите на Горную пустошь?

Вопрос застал его врасплох: он понимал, что не может честно на него ответить. Сэм умел этот вопрос обойти, Джемми тоже умел – по-своему, а Эндрью до сих пор еще ни разу его не задавали. Он всегда знал заранее, когда может возникнуть такой вопрос, и умудрялся его избежать.

– Искать тетеревиные яйца. – Это был обычный ответ, принятый у них в семье, ответ, с помощью которого выворачивался Сэм. «Но вы же их не находите», – неизменно говорили Сэму, а Сэм отвечал: «В том-то все и дело, понимаете, зато можете себе представить, что будет, если мы их найдем!» И на этом разговор заканчивался. Но Эндрью так никогда бы не сумел.

– Этот ответ я знаю, – сказала Элисон. – Я спрашиваю тебя – почему.

Он зашагал дальше, вверх.

– Я не могу тебе ответить, – сказал он.

– Потому что ты мне не доверяешь.

– Ох, что ты! – Он обернулся к ней. И подумал, что мог бы доверить ей что угодно.

– Тогда скажи мне.

Ему бы очень хотелось выполнить ее просьбу – никогда еще ему ничего так не хотелось.

– Не могу я, – сказал он.

– Дело не в том, что ты не можешь. Если ты мне доверяешь, все можно. – Она посмотрела на него, и он понял, что не удержится. Но ведь это была семейная тайна, она принадлежала не ему. Это была тайна Камеронов.

– Это же не мое.

– Что – не твое?

– О, господи. То, что мы делаем. – И он развел руками, сознавая, что производит жалкое впечатление. – Неужели ты не можешь понять, что не могу я сказать тебе?

Она посмотрела на (него – взгляд у нее был проницательный, а глаза такие юные и даже невинные, что редко бывает при проницательном взгляде.

– Нет.

Он стоял, не в силах ни продолжать путь, ни повернуть назад, сознавая лишь, что время уходит.

– Что-то затучивает. Снова пойдет дождь.

– Нет, я не понимаю, что ты не можешь мне довериться. – Она повернулась и пошла назад.

– Не уходи! – крикнул ей вслед Эндрью. Это был словно крик о помощи. – Ты можешь пойти со мной. – Она остановилась, и он подбежал к ней. – Можешь пойти.

– А я увижу, что ты будешь делать?

– Да.

– И я все пойму? – Он даже удивился, как близко подошла она к тому, чем они занимались. У него возникло чувство, что она все знает и просто проверяет его.

– Нет.

– Но раз я все равно увижу, ты мне скажешь?

Ему хотелось сказать «да», но вместо этого он лишь покачал головой. Она зашагала дальше и вот уже подошла к началу сада.

– Пожалуйста, не уходи так, – взмолился он, следуя за ней.

– Можешь идти со мной, если хочешь, – сказала дочка Боунов.

– Да нет, не могу. – Это был крик боли. – Я должен сходить наверх. Они же на меня рассчитывают. – Он взял ее за руку, сам удивляясь собственной смелости. – Послушай, вы, Боуны, гордитесь своими традициями. Если бы у вас была семейная тайна, которую вы поклялись хранить, ты бы мне ее не сказала.

– Ох, нет, все равно сказала бы. – Он этого не ожидал и на какое-то время потерял почву под ногами. – Потому что я бы верила тебе.

И все же слова не шли у него с языка – особенно в такой день, когда его отец собирался встречаться с лордом Файфом и за его спиной незыблемой скалою должна стоять семья; нет, не мог он выдать тайну, которую они хранили столько лег. Эдисон пошла дальше, вниз, через яблоневый сад. А он был связан, опутан узами, которые ему не разорвать, и они удерживали его от того, что ему так хотелось сделать.

– Элисон! Вернись. Я скажу тебе. – Но он не пошел за ней и знал, что, если она вернется, он все равно ей не окажет. Он побежал вверх, чтобы наказать себя, а также потому, что ему хотелось причинить себе боль. Семья – прежде всего, семья всегда будет прежде всего, без семьи вообще ничего нет. Боуны, может, и выбалтывают свои тайны, но Камероны – никогда.

Красиво звучит, всегда красиво звучало, но ему тошно было даже думать сейчас об этом. И почему его угораздило родиться Камероном, повторял он про себя, а потом вслух, с каждым мучительным шагом вверх по пустоши: «Почему я? Почему именно я?» – понимая, что, наверно, отринул от себя единственную в своей жизни любовь, чтобы сохранить любовь другую. Слишком это тяжело дли молодого парня, подумал Эндрью.

10

Гиллону казалось, что он просидел в бадье несколько часов. Он мылся и споласкивался, намыливал волосы, потом промывал их уксусом, чтобы они блестели и чтобы на них не осталось щелочи. «Если люди хотят, чтобы я выглядел калекой, – подумал Гиллон, – иначе все надо делать». Им следовало снести его вниз на ставне и положить у порога, а они вместо этого снаряжают его, точно горного стрелка на парад.

– Сколько еще времени? – вдруг крикнул он. 'Конечно же, прошло несколько 'часов.

– Три часа до срока, – 'Крикнула Мэгги.

До срока. Слова палача. От этой фразы мороз прошел у него по коже.

Он стал вытираться и заметил, что руки у него опять Дрожат.

– Хорошо бы придумали такую пилюлю, которую бы проглотил – и нервы успокоились, – сказал Гиллон.

– Есть такое средство, но только не пилюля, – сказал мистер Селкёрк. – Его наливают из бутылки.

Мэгги тотчас вышла из залы в кухню, хотя Гиллон стоял голый посреди комнаты.

– Да что это с вами, черт побери?! – прикрикнула она на Генри Селкёрка. – Вы хотите, чтобы ваш друг для храбрости приложился к бутылке, а потом чтоб от него виски несло? А ты – одевайся. Стоишь тут весь синий и трясешься, как куст на пустоши.

Мэгги взяла с буфета виски и ушла с бутылкой в залу. На пороге появился Роб-Рой, и ток воздуха, ворвавшийся с ним в комнату, отнюдь не помог Гиллону унять дрожь. Он никак не мот с этим справиться.

– Нашел, – сказал Роб, показывая длинные носки-гольфы. Это были добротные серые шерстяные носки в еле заметную клетку, прочерченную 'Красной ниткой, с маленькими кисточками наверху. – И смотри-ка! Видишь? – воскликнул он, передавая отцу носки. – Тут есть штрипки для твоего охотничьего ножа. – Он был возбужден: явно тоже выпил.

– Никакого ножа я с собой в замок не возьму, – заявил Гиллон, и в доме снова воцарилась тишина.

– Да что это с вами? – спросил Роб. – Точно в доме покойник.

Гиллон начал одеваться – сосредоточенно, как одевался бы человек, зная, что делает это в последний раз.

– Пора бы тебе и выйти на улицу. Весь поселок тебя ждет. На улицах настоящий праздник. Энди Бегг хочет послать в Кауденбит за волынщиком, чтобы ты шел к лорду под волынку.

Гиллона снова затрясло, во он сделал над собой усилие и продолжал одеваться. Он надел чистое вязаное белье. Если там очень жарко, он вспотеет, но ничего «не поделаешь. Юбочку без подштанников не носят – это твердо знают все в Шотландии. Малейшее движение стоило Гиллону огромных усилий.

– О, господи, да что это они вообразили?! – вздохнул Гиллон. – Это же не карнавал.

– Второй День освобождения углекопов, – объявил Роб. – Простой человек вступает в мир, который доселе был затерт для него на замок. Простой трудяга – угольный крот – заставил могущественного лорда Файфа принять его. Вы только представьте себе: сам всесильный…

– Не стану я этого делать! – вдруг выкрикнул Гиллон.

– Не буду! Не пойду туда в таком виде.

Он уже шагнул в юбочку, застегнул ее на крючок и тотчас преобразился. Одно движение 'руки, звяканье металла о металл, щелчок закрывшегося крючка – и Гиллон из их жалкого мира перенесся в свой мир, чуждый им.

Всем стало как-то неловко. Он стоял в центре маленькой темной комнаты, выделяясь ярким пятном на фоне серых, покрытых копотью стен, – тропическая птица, задержавшаяся среди воробьев на задворках рабочего района.

Складки юбочки разбегались при малейшем движении, шерсть мягко колыхалась, словно под дуновением ветра на пустоши, яркие цвета клетки, где было много синего и зеленого с красными и желтыми прожилками, вспыхивали от движения, резали глаза в этом мире, который знал лишь серое и черное. Заправленная в юбочку гофрированная рубашка с оборочками, матово-белая – такого цвета бывает лишь хорошее полотно – подчеркивала веселые цвета клетки.

– Ну, пап, – сказала Эмили, – какой ты красивый!

– Ага, это правда. Ты выглядишь как настоящий шотландец, – сказал Сэм. Все поняли, что он имел в виду. Сейчас, в этой юбочке, Гиллон предстал перед ними как олицетворение мечты о том, какими им хотелось бы себя видеть. И Гиллон это чувствовал. Он знал, что ни у кого из окружающих нет такой стройности и стати, такого тонко очерченного лица, а потому и костюм ни на ком из них так ладно не сидел бы. Гиллон же, казалось, сошел со старинной картины.

– Джемми хочет посмотреть на тебя, пап, – сказала Сара.

– Нет. Он не хочет меня видеть, потому что я не иду в Брамби-Холл.

– Ну, пожалуйста, пап. Ему очень хочется.

Бедняга Джем! Ну ладно, сутулый коротышка Джем. Он покажет ему юбочку, а потом снимет ее навсегда.

– В таком случае дайте-ка мне сюда гольфы – филибег без них не надевают, – сказал Гиллон, и все почувствовали, что сопротивление его начинает слабеть. Он вошел в залу, где на родительской кровати лежал Джем.

Джемми кивнул, потом улыбнулся. Он попытался сесть, но не смог и вместо этого поманил к себе Сэма.

– Что он говорит? – спросил Гиллон.

– Он. говорит, что, если ты не пойдешь в Брамби-Холл и не будешь вести себя бравым молодцом, каким ты выглядишь, он встанет и дохнет тебе в лицо.

Все рассмеялись – впервые по-настоящему рассмеялись, и атмосфера в доме сразу изменилась. Всем хотелось что-то сказать, всем хотелось, чтобы их шотландец выглядел еще более безукоризненно.

– Я бы выпил хорошего виски…

– Нет, ты этого не сделаешь, – сказала Мэгги.

– А я все же выпью.

Гиллон шагнул мимо жены – это был уже не Джон Томсон – и достал бутылку.

– Все, кто хочет выпить со мной, 'пусть пьют, – сказал Гиллон и налил себе в кружку на два пальца виски. – За Джема – чтобы он скорей поправился!

– За Джема!

– За нашего папу, чтобы язык у него там не заплетался.

– За нашего папу!

– За нашу мать, которая заставила нас проделать такой путь, – сказал Гиллон.

– За нашу мамку!

– За лорда Файфа! – сказал Гиллон.

– За лорда Файфа! – выкрикнули все.

Гиллон вдруг повернулся и неуклюже швырнул кружку в очаг, где она и разлетелась на куски.

– Зачем ты это сделал? – спросила Мэгги.

– Сам не знаю, но так мне захотелось.

* * *

Все после этого стало по-другому. Пришли стекольщики, чтобы выровнять свинцовые рамы и заменить разбитое стекло. Они отодрали доски, и дом залило светом, точно свет был знаменем, ниспосланным Гиллону. Он увидел, что на улице стоят люди и ждут его.

– Я хотел бы познакомить вас с нашим дядей – сэром Лористоном Камероном, – сказал Сэм.

– Мое почтение, сэр, самое нижайшее, – сказал стекольщик и снял было шапку, но тут признал Гиллона. – Да это же Камерон, черт подери. До чего ж хорош – аж глаза слепит.

Гольфы преобразили длинные, слишком жилистые от работы ноги Гиллона, так же как юбочка преобразила его самого. Под натянутыми новыми шерстяными носками ноги его, чересчур длинные и костлявые, выглядели мускулистыми и крепкими, словно ноги охотника на оленей, – словом… выглядели как надо. Он надел свой твидовый галстук – теперь он уже знал, как его повязывать, – потом натянул твидовый пиджак, отчего его плечи углекопа как бы распрямились и стали более широкими. Туфли были ему хоть и узки, но вытерпеть можно – как ни странно, они прибавили ему целый дюйм росту. Владелец, должно быть, подложил в них подушечки, чтобы казаться выше. Все было в порядке, все срабатывало.

– Теперь я знаю, почему ты ездила туда и заарканила его, – сказал Сэм матери. – Раньше я этого не замечал.

– Ага, именно за таким я ездила и вот что добыла. Жаль, что некоторые из вас мало от него взяли.

– Вечно ты все испортишь, маманя. Может, слишком много мы взяли от тебя, – сказал Роб-Рой.

– Ага. Может, и так.

Еще целый час ждать. Как долго. А Гиллон хоть сейчас готов был идти. Он заставил себя сесть и почитать Генри Джорджа, чтобы, так сказать, подготовить мозги к предстоящей встрече, смазать механизм для предстоящего разговора.

«Однако бесправию первых лет английского владычества уже давно был положен конец. Сильная рука Англии дала этому обширному населению нечто большее, чем Римский мир: справедливые принципы английских законов через посредство сложной системы кодексов были распространены на них, и были назначены исполнители законов, обязанные следить за тем, чтобы самые обездоленные из этих богом забытых народов могли пользоваться теми же правами, какими пользуются свободные англосаксы…»

Куда ни повернешься, подумал Гиллон, сразу с этим сталкиваешься, а в Питманго никак этого не усвоят. Все люди подчинены закону, все люди, каково бы ни было их положение в жизни, равны перед законом, равны в своих правах. Перед глазами Гиллона снова возникла дверь – высокая дверь Брамби-Холла, и на этот раз у него не захолодело внутри.

– А что ты все-таки скажешь мерзавцу? – спросил стекольщик из оконного проема.

– Не знаю. Что-нибудь придумаю, когда настанет время, – оказал Гиллон и не сомневался, что так и будет.

– Знаю, что придумаешь, – сказал стекольщик. – На это мы все и рассчитываем.

Эта проблема не тревожила больше Гиллона.

– У меня снова внутри все горит, – прошептал Джемми. – Скажи Саре, чтобы пришла.

Сэм отложил книгу и пошел за сестрой. Пошел молча, потому что не время было сейчас волновать отца. Сара перепробовала все известные ей средства – холодные компрессы и примочки из гамамелиса, но Джемми начал бредить.

– Как только папа уйдет, я пойду за доктором, – заявила Cаpa.

Оэм разозлился.

– Не хочу я, чтобы этот мерзавец дотрагивался до моего брата.

– Но я сделала все, что могла, – сказала Сара. – Да, конечно, он тупица, но все-таки, может, что и сделает.

– Может!.. Ты думаешь, в Брамби-Холл впустили бы этого мясника, если бы «то из них заболел?

Мистер Селкёрк слышал этот разговор.

– А почему бы не попробовать лед? Можно обложить его льдом, чтобы снять жар, – посоветовал библиотекарь. – Такое теперь делают.

Они посмотрели друг на друга. Попытаться, пожалуй, стоило.

– Бели бы у нас только лед был, – наконец сказал Сэм.

– Я. могу приготовить лед, – сказала Мэгги. Пока Гиллон читал, она выскользнула в залу посмотреть на сына. Он едва ли узнал ее. – Вот что, – шепнула она Сэму. – Найди Йэна, приведи его с черного хода. Придется пожертвовать одной из наших каменных бутылей, но ничего не поделаешь.

Когда Йэн явился на зов, она послала его в Обираловку стащить несколько унций селитры.

– Я понимаю, что это прецедент, – сказала Мэгги. Тебе понятно это слово?

Йэн кивнул.

– Но когда все пройдет, я выколочу из тебя воровство – это тебе тоже понятно? – Йэн кивнул. – Так выколочу, что тебе в жизни не захочется больше воровать. А сейчас отойди и укради.

Это больше всего восхищало Сэма. в их матери. Если что-то надо сделать, она знала, что надо, а раз надо, то и делала. Когда Йэн вернулся, вода уже кипела; Мэгги вылила ее в каменную бутыль, оставив достаточно места для образования льда, затем добавила две или три унции селитры.

– Теперь ты, – сказала она, обращаясь к Эндрью. – Отнеси это в колодец на пустоши, опусти поглубже, насколько можно, и подержи там часа три. Время от времени вытаскивай ненадолго – для смены температуры – и снова опускай.

Все сразу заметили, что он обиделся. Ведь это означало, что он не увидит, как отец пойдет в Брамби-Холл, а ради успеха этого предприятия он уже пожертвовал любовью. Эндрью в жизни еще не чувствовал себя таким обездоленным.

– Ты давно не видел брата? – спросила его мать. Эндрью кивнул. – Тогда, думается, тебе следует взглянуть на него.

Эндрью на минуту зашел в залу и тут же вышел из дома через черный ход, чтобы никто не видел, как он плакал, шагая к пустоши с каменной бутылью, полной воды.

– Слишком уж безжалостно мы поступили с Эндрью, – сказал Оэм.

– Ага, безжалостно, но на кого еще можно положиться? Всегда на тех и полагаются, на кого можно положиться. Такова жизнь. Если это выясняется, когда человек еще молод, то всю жизнь он и будет везти воз, охота ему или нет.

В «комнату влетел Роб-Рой, и Мэгги с Сэмом рассмеялись, потому что Роб-Рой, сам того не зная, подтвердил слова матери. Вот Роб-Роя не пошлешь на пустошь делать лад.

– Пора идти, пап. Мистер Боун говорит, что теперь пора. Гиллон захлопнул книгу и с нарочитым спокойствием поднялся со стула. Подошло время надевать шапочку. Надо причесаться, а потом надеть гленгарри – так, чтобы волосы по бокам не были слишком прилизаны и лежали естественно, а две черные ленточки ниспадали вдоль затылка, и чтобы вмятина на шапочке была где положено, и чтобы сидела шапочка чуть набок, но не слишком залихватски. Когда Гиллон был совсем готов, он зашел в залу, чтобы взглянуть на Джема. Сэм сидел у кровати с раскрытой книгой на коленях, а Джем ми спал, тяжело дыша.

– Что ты ему читаешь? – спросил. Гиллон.

– «Очистку земель в Нагорной Шотландии».

А я думал, ты ему читаешь «В Уолдене».

– Ага, я и читал. Но ему надоело. Он говорит, что ему Америка кажется другой. – Сэм поднялся, захлопнул книгу и подошел к окну. – Я читал ему, пап, о тех временах, когда герцог Сазерлендский отправился в горы, чтобы набрать себе полк для сражения в Крымской войне. Люди тогда, папа, были очень голодные, и вот герцог произнес трогательную речь насчет того, ка/к они нужны Короне, а потом разложил пачки новеньких банкнот, расставил блюда с золотом и ждал, что сейчас очередь установится.

– Я этого не помню.

– Ни один человек не подошел, пап. Ни один, а за несколько лет до этого в течение двух дней набрали полторы тысячи человек. Люди научились говорить «нет», понимаешь.

– Давай дальше, – сказал Гиллон. – Он понимал, что Сэм хочет что-то доказать. Теперь, правда, он не так часто и не так легко что-либо доказывал.

– Тогда герцог наконец поднялся и сказал: «Что это значит, почему вы оскорбляете своего лейрда, главу своего клана, Корону?» Но тут, пап, никто уже не встал: на это храбрости ни у кого не хватило. И все же под конец один старик, старый-престарый, набрался духу, встал и говорит ему: «Вы отобрали у нас землю и надругались над ней, а теперь хотите, чтобы мы 'Присягнули вам на верность и пошли умирать за вас. Так вот что я скажу вам сэр: пошлите-ка вы своих оленей и своих косуль, своих баранов, и своих собак, и своих пастухов на войну сражаться за вас. А уж мы, сэр, лучше посидим дома и поголодаем».

Сэм посмотрел на отца, стоявшего в другом конце комнаты.

– Один-единственный нашелся храбрец.

Отец его понял.

– Ты проводишь меня? Или побудешь с Джемом?

– Этим все равно ведь делу не поможешь. Я считаю, что ты должен идти один.

– А ты? – Гиллон посмотрел на Мэгги. – Ты проводишь меня?

Она отрицательно покачала головой.

– Нечего мне за тобой увязываться. Это твой день, Гиллон.

Уолтер Боун постучал и открыл дверь.

– Пора уж.

Гиллон стремительно повернулся, и юбочка разлетелась вокруг его бедер, вызывающе яркая по сравнению с унылой одеждой всех остальных. Гиллон обменялся рукопожатиями с Роб Роем, и Сэмом, и Йэном, а потом и с остальными мужчинами, которые тут были, – с Уолтером Боуном, с Энди Беггом, с Арчи Джанпом и, наконец, с Генри Селкёрком. Он поцеловал Сару и почувствовал соленые следы слез на ее щеках; потом приподнял Эмили – она шепнула ему что-то на ухо, какое-то свое колдовство или заклинание; потом он пересек комнату, чтобы поцеловать Мзпги. Он не мог припомнить, чтобы когда-либо целовал ее при детях, а при посторонних целовал только раз – в день свадьбы.

– Когда будешь говорить с ним, Гиллон, – сказала Мэгги, – смотри ему в глаза, потому что ты много лучше его. А когда он предложит тебе разумную компенсацию, имей мужество принять ее.

Гиллон вернулся в залу. Джемми все еще спал. Гиллон взял книгу Торо, из которой читал брату Сэм, и взглянул на раскрытую страницу; фраза, которую он прочел – прочел не спеша, с нарочитой медлительностью, как бы подчеркивая свою независимость, – заставила его рассмеяться. Сэм так хорошо изложил свой довод, так приободрил Гиллона, а тут вот извольте:

«Остерегайся всякого предприятия, которое требует новых одежд». Гиллон сам много лет тому назад подчеркнул это, а теперь эту строчку подчеркнул и Сэм. Гиллон захлопнул книгу и нагнулся над Джемом.

– Не целуй его, – сказала Сара.

– Нет уж, я поцелую своего сына. – Так он и сделал, а потом вышел из залы, прошел через кухню, ничего не видя перед собой, и дальше – на улицу, в толпу мужчин и женщин, которые ждали его там. Приветственный их клик – собственно, не клик, а рев, раздавшийся, когда они увидели его, – был такой громкий, что задребезжало новое стекло в фасадном окне.

– Что это, что случилось? – вскрикнул вдруг Джем.

– Тихо. Это папка пошел к лейрду.

– Сэм?! – шепотом позвал Джемми. – А он хорошо выглядел?

– Господи, Джем, ты бы так гордился им, если б увидел. Он выглядит точно командир горных стрелков, который отправился делать смотр своему полку.

– Ох… Сэм, а Сэм?

– Что?

– Мне кажется, я скоро умру.

11

Гиллон лишь смутно помнил, как он шел по Тошманговской террасе и Тропе углекопов. Словно то были обрывки сновидений, где он играл какую-то роль. Он видел лица, но не узнавал людей; он слышал, как ему что-то кричали, но не понимал смысла слов, он лишь чувствовал, как озорно раскачивается слава направо его юбочка да щелкают его почти новые кожаные каблуки по булыжнику мостовой. Потом какое-то время, когда Верхний поселок кончился, он шел один через бывшее Спортивное поле и мимо шахты «Лорд Файф № 1», и его до блеска начищенные туфли покрывались угольным налетом; затем он вступил в Нижний поселок и снова услышал «рев толпы. Детишки в Нижнем поселке бежали рядом с ним, стараясь дотронуться до его юбочки, кривлялись, подражая ее покачиванию. Он шел (все дальше – мимо Шахтерского ряда, и Гнилого ряда, и Сырого ряда, вниз, мимо „Колледжа“, где насколько человек, у которых еще была какая-то мелочь на пиво, подбодрили его новыми кликами, а потом – опять один, если не считать детишек, шагавших сзади, все дальше вниз, мимо читальни и через разработки, мимо шахты „Леди Джейн № 2“, где много лет тому назад он впервые спустился под землю, и затем – на Нижнюю дорогу, ведущую в Кауденбит, а заодно и в Брамби-Холл. (Ноги шагали сами собой и несли его все дальше – так, должно быть, шагают солдаты, подумал Гиллон, когда идут на фронт. Нечто более сильное, чем собственная воля, двигало им. Ему вовсе не хотелось идти, но пути назад не было.

Несколько капель дождя упало на него, заставив взглянуть вверх, но это была лишь изморось. Постепенно он привык к юбочке, бившей его по ногам. Ему нравилось и то, как взлетали и снова падали на шею ленточки гленгарри. И тут – совершенно внезапно – перед ним возник большой дом среди дубов и маленькие домики, сгрудившиеся позади, словно преклонившие колена для молитвы. Гиллон почувствовал спазм – сердце у него сжалось и разжалось.

У ворот, которые никем не охранялись, Гиллон зашел в высокую траву и, надеясь, что его не видно из главного дома, нагнулся, чтобы стереть шахтную грязь и мокрую угольную пыль с туфель и с подметок. «Кто честным кормится трудом, таких зову я знатью», – твердил он про себя, обтирая угольную грязь, подбадривая себя этими словами, от души стремясь в них верить, как стремится верить в устойчивость своей утлой лодчонки вышедший в море рыбак, хотя Гиллон прекрасно знал, что Бернс – безнадежный романтик и что есть люди, которые по разным причинам стоят над другими людьми.

Он вошел в ворота, думая, что его непременно остановят, прежде чем он дойдет до двери, но этого не произошло, и он, хрустя гравием, прошел по подъездной аллее. Дверь оказалась огромная, обитая железом, точно древний щит, и Гиллон остановился перед ней, чтобы собраться с чувствами. Как быть с шапочкой – войти в ней, или держать ее в руке, или отдать служанке? А что, если там нет служанки? Что, если леди Джейн откроет дверь сама? Должен углекоп отдать графине шапку или нет? И тут ему вдруг стало легче. (Ведь он же всего-навсего углекоп, значит, и вести себя должен как углекоп и ничего другого от него не ждут! Но тогда почему же он пришел сюда в таком костюме? Он стоял у двери, ища звонка, или ручки, на которую можно было бы нажать, или молотка, которым можно было (бы постучать, – тут дверь внезапно отворилась, и он чуть не бросился наутек.

– Да?

– Видите ли, я… хм…

Он почувствовал, что краснеет. А он вовсе этого не хотел.

– Что вам угодно.

Судя по произношению – ирландка. Он увидел, как она оглядела его с головы до пят с этакой нагловатой, характерной для ирландцев полуулыбочкой, отчего на носу и в уголках рта собираются мелкие морщинки.

– Угодно? Ничего мне не угодно… Дело в том, что я, видите ли…

– Как прикажете доложить?

– Ну… Камерон. Да, мистер Камерон. Мистер Г. Камерон.

– Какое же из этих трех вы предпочитаете?

За ней появились другие девушки – тоже ирландки, в шуршащих черных юбках до полу и в огромных накрахмаленных белых передниках, как у монахинь-католичек, и все они иронически улыбались.

– Окажите: мистер Г. Камерон пришел к лорду Файфу.

Она оставила его у порога. Он слышал, как другие служанки за дверью, точно мышки, шмыгнули в разные стороны. Видно, они знали, что он должен прийти. «Как это типично для ирландского трудового народа – подсмеиваться над себе подобными, – подумал Гиллон. – Немудрено, что им до сих пор не удалось организовать сколько-нибудь сплоченное рабочее движение: все разваливается при столкновении с хозяевами, англичанами и собственными священниками». Девушка вернулась, теперь уже открыто улыбаясь хитрой ехидной улыбочкой – так улыбаются дети в школе, когда других детишек ведут пороть.

– Входи, трудяга, – шепнула она ему. – Здесь немного иначе, чем в шахте, верно?

Он с яростью повернулся было к ней, но по ее глазам увидел, что она не собиралась издеваться над ним.

– Иди налево и потом прямо до Большого зала. – Она дотронулась до его плеча, и он сморщился. – Они совсем не такие плохие. Может, чересчур строжат, и уж больно они шотландцы… – И зажала себе рот рукой. – Ох, что же это я говорю!

Гиллон невольно рассмеялся.

– Держись как всегда, и все будет в порядке, – сказала она.

Он пошел по длинному сумрачному коридору, чувствуя себя гораздо лучше, чуть ли не уверенно. «Может, он и много тратит угля, но газ жалеет», – подумал Гиллон, и s ату минуту услышал, что она идет за ним, постукивая каблуками по деревянному паркету.

– Мистер?! – Он остановился. – Шляпу.

Он не понял ее.

– Дайте мне, ради бога, вашу шляпу.

– Я, пожалуй, пойду в ней.

– Ни разу еще не видела, чтобы кто-нибудь входил в этот дом в шляпе.

– А вы хоть раз видели в этом доме углекопа?

Она отрицательно покачала головой. Она была молоденькая и хорошенькая, совсем молоденькая – такую родители должны держать при себе.

– Ага, вот видишь. Углекопы не снимают шапки в доме, а я углекоп.

– По мне, так пожалуйста, Рыжик.[33] – И она подмигнула ему.

«Свеженькая, – подумал он. – Свежая, как трава, и славная».

Когда он повернулся к ней спиной, то с сожалением увидел, что несколько человек из тех, кто находился в Большом зале, наблюдали за ним, и в их глазах он уже упал на несколько делений, точно встал на одну доску с ирландской девушкой-служанкой, а ниже этого в Шотландии нельзя опуститься, разве что вступить в связь с африканкой.

Он вошел в комнату, но никто не обращал на него внимания. Там было человек восемь или девять – они переходили с места на место, позвякивая чашечками, беседуя друг с другом, и никто как будто не видел его. Лица их казались ему такими же далекими и стертыми, как лица тех, кто стоял вдоль Тропы углекопов. Здесь было светлее, чем в коридоре, и Гиллон не сразу освоился с переменой в освещении – так с ним всегда теперь бывало, – поэтому некоторое время он стоял и мигал.

– Это что еще такое? – опросил чей-то голос. Человека Гиллон не видел. – Я спрашиваю: это что такое?

Гиллон повернулся на звук голоса, но за спиной говорившего стояло несколько оплывших свечей, и он ничего не мог разглядеть.

– Это Камерон, милорд. – Вот этот голос Гиллон узнал: Брозкок. – Углекоп, сэр.

Гиллон увидел, а если не увидел, то услышал, как двое или трое поставили на столик чашки и тарелочки с тортом и повернули к нему голову.

– Послушайте, – сказал кто-то. Какая-то леди. – Дайте мне вашу шапочку.

– Да, конечно, шапочку, – сказал Гиллон и снял гленгарри, жалея, что не отдал ее девушке.

– Углекоп? – Нельзя сказать, чтобы голос был злой. – А выглядит он так, будто только что вернулся с охоты.

– Нет, я… – начал было Гиллон, но понял, что они вовсе не желают его слушать.

– А ну, подойди-ка сюда, чтобы мы могли хоть разглядеть тебя.

Гиллон обошел большое кресло с высокой спинкой, в котором, развалясь, сидел граф Файф.

– Брозкок уверяет меня, что ты один из моих углекопов, но я ему не верю. Я говорю, что ты пришел прямо с пустоши после долгой охоты и сейчас поднесешь нам связку-другую куропаток.

Гиллон ие мог понять, почему все рассмеялись. Он по-прежнему плохо видел, и ему было так легче, как легче бывает, когда лицо скрыто под налетом угольной пыли или под маской, это позволяет человеку делать то, чего обычно он никогда в жизни не сделает.

– Мне бы не хотелось говорить, что мистер Брозкок прав, а лорд Файф – нет, но, 'может, вы посмотрите на мои руки, сэр.

Это было встречено легким, снисходительным смешком.

– Неплохо сказано, – изрек лорд Файф. – У этого человека есть такт. Дайте человеку чаю.

Кто-то сунул Гиллону в руки чашку с чаем и спросил:

– Сливок и сахару?

– Лимона, пожалуйста. Кусочек лимона меня бы вполне устроил.

– Лимона?! – произнес голос. Он понял, что это леди Джейн. – Вы слышали? Он просит лимона/ (Какой изысканный вкус… Боюсь, у нас нет лимона. Боюсь, мы – сторонники сливок и сахара. – Она говорила очень медленно, весьма неожиданно расставляя ударения, и Гиллон подумал, что, наверное, потому молодежь в комнате так часто смеялась.

– Скажите-ка еще (раз, – попросил лорд Файф, – как его зовут? – Кто-то из стоявших рядом ответил. – Скажи мне, Камерон, почему ты в таком… таком одеянии? – Вопрос этот был задан уже с подковыркой.

– Это мой костюм для особо торжественных случаев, сэр. Для свадеб, похорон и прочего, – сказал Гиллон. – Я считал, что сегодня как раз такой особо торжественный случай.

– Я бы сказал, что да, я бы сказал, совершенно верно, – произнес чей-то молодой голос. – Ты – первый углекоп, который видит этот дом изнутри.

Гиллон не знал, что на это и сказать. Он еще не мог сообразить, когда надо откликаться, а когда нет.

– Да еще в юбочке. Это, конечно, от армии осталось?

– От моей семьи. От моего клана.

Раздался смех.

– Подумать только, – произнес тот же молодой голос. – У нашего углекопа, оказывается, есть клан.

Гиллон вспыхнул, но краска быстро отлила от его лица, и больше он уже не краснел.

– В каждом клане, кроме предводителя, есть и просто люди, иначе не было бы предводителей, – сказал Гиллон. Это вырвалось у него само собой, непроизвольно.

– А он побил тебя, Уоррик. Наколол, – произнес другой молодой голос, очень похожий на голос лорда Файфа. И Гиллон решил, что это его сын.

– Язык у тебя неплохо. подвешен, – заметил лорд Файф.

– Этому учатся на шахте, сэр. Обмен любезностями.

– Там учатся не только этому, – заметил граф, но Гиллон не понял, что он хотел сказать.

– Ты говоришь не по-шотландски, – сказал молодой голос. – Почему ты говоришь не по-шотландски? А я обещал вот этому молодому человеку немножко настоящей шотландской речи.

– Мне очень жаль, сэр. Я с гор.

– А как ты очутился здесь?

– Я женился на девушке из Питманго. Она привезла меня сюда, и я стал углекопом.

– Но где же вы встретились? – опросила леди Джейн.

– Она приехала и забрала меня с собой, мэм.

– Какая предприимчивая. А как ее зовут?

– Драм, мэм. Маргарет Драм.

Леди Джейн пожала плечами. Эта фамилия ничего ей не говорила. Двести лет люди служили ее семье, а она даже фамилии их не слыхала. Том Драм очень бы обиделся, если бы узнал об этом. Графу подали карточку, и он принялся ее изучать. А Гиллон стоял и думал, не слишком ли это будет нахально, если он отхлебнет чаю. Он все-таки отхлебнул – такого чая он еще никогда не пил.

– Гиллон Форбс Камерон, – прочел граф. – Красивое имя для углекопа.

Это было произнесено с такой издевкой, что Гиллон даже испугался. Он опустил чашечку с чаем и встал, как солдат, навытяжку.

– Одна из моих бабушек была из Форбсов, – сказал лорд Файф. – Ты это знал?

– Нет, сэр.

– Иными словами, можно сказать, что мы в некоторой степени родственники. Можно сказать, одних кровей.

– В некоторой степени да, сэр. Только на разных уровнях.

– Одних кровей. Из одного клана. А какая первая заповедь членов клана, Камерон? – быстро спросил он.

Ответа на это у Гиллона не было.

– Чего прежде всего ждет один член клана от другого? Ты знаешь ответ, Камерон. Ну-ка, поднатужься.

Гиллон почувствовал, что краснеет – не слишком сильно, но все же краснеет. А все в зале смотрели на него. Если бы только они не смотрели.

– Помогать друг другу в трудные времена, сэр?

– Ты мне не задавай вопросов. Отвечай.

– Наверно, преданность.

Граф сделал движение, словно хотел встать с кресла. Гиллон подумал, не надо ли наклониться и помочь ему встать, но граф лишь выпрямился. Все ждали, что будет дальше, и смотрели на Гиллона. Так люди смотрят на рыбу в чистой воде, наблюдая, как она тычется мордой в крючок"

– Ты огорчил меня, – сказал лорд Файф. Произнес он это очень громко, и голос его эхом отдался от стен большой притихшей комнаты. У Гиллона даже внутри все задрожало. – Ты так меня огорчил, как никогда еще ни один человек не огорчал.

Гиллон застыл, не донеся чашку до блюдца, крепко держа ее в правой руке.

– Какая там преданность! – раздался крик. – Ни малейшего доверия! И ты еще являешься ко мне в таком виде, в костюме, отличающем людей преданных. Да ты права не имеешь его носить. – Последние слова были произнесены чуть не со всхлипом. – Ты бы мог прийти ко мне, к своему лейрду, как к человеку, который знает и уважает тебя, а ты отвернулся от меня и пошел к ним. – Он постучал по бумаге. – Я знаю, кто они. Я знаю, к кому ты пошел. Не пошел, а пополз. Кому ты продался.

– Я…

– Зажни глотку, когда его светлость говорит, – прикрикнул на него Брозкок.

– Ты решил вызвать меня в суд, точно простого уголовника. Прийти ко мне, как человек к человеку, ты не мог, а в Эдинбург отправился и ради денег повис на шее у чужих людей. И после этого ты являешься ко мне в костюме моего клана и рассчитываешь, что я раскошелюсь и дам тебе денег.

Гиллон смотрел себе в ноги. Чудно было видеть собственные ноги в чужих туфлях с черными язычками на этом до блеска натертом полу.

– Ты что же, считаешь меня обычным уголовником?! – Гиллон молчал. – Я тебя спрашиваю. Отвечай!

– Отвечай хозяину, – сказал Брозкок.

– Нет.

В эту минуту, все снова застучали чашками: гостей стали обносить сладкими пирогами. Гиллон поднял глаза и обнаружил, что одна из служанок подливает ему чай.

– Нет, я не буду… – Но она все-таки налила чашку до краев, и Гиллон испугался, что вот сейчас плеснет чаем на красивый пол и себе на туфли – до того дрожала у него рука. Он хотел было отпить немного, но боялся: а вдруг из-за этой дрожи он не сумеет донести чашку до рта, и потому продолжал стоять с полной до краев чашкой.

– А что ты делал на Нагорье до того, как стал работать в шахте? – спросил молодой голос. – Дистанция-то все-таки немалая.

– Я был моряком. – Пауза. – Сэр.

– Вам необязательно величать меня сэром, мистер Камерон. По летам вы годитесь мне в отцы.

Кто-то пощупал сзади его юбочку. Гиллон хотел было обернуться, но удержался.

– А она настоящая, чин по чину, – сказал голос.

– Значит, с глади морской прямиком на дно шахты. Настоящая Одиссея, не так ли? Наверное, это было ужасно.

– Что, что? – спросил Гиллон.

– Одиссея. Путешествие. Ты меня совсем не понимаешь?

– Нет, понимаю.

– А всё эти чертовы либералы.

– Но не так уж там и плохо, верно? – заметил кто-то.

– Не пикник… сэр.

– А ты думаешь, есть такие люди на белом свете, у которых жизнь – сплошной пикник? Все ведь относительно.

– Ну, а теперь серьезно – как там в шахте-то?

– Неплохо.

– Неплохо, – ироническим тоном повторил молодой человек. – Ты хочешь сказать преотвратительно. Зачем ты вообще под землю полез?

– У меня не было другого выбора. Голод чему хочешь научит, сэр.

– А вот это хорошо оказано. – И точно Гиллона тут и не было, он повторил его слова кому-то, стоявшему позади. – Запиши это, Тэдди. К твоим услугам подлинная народная мудрость.

Гиллон продолжал стоять навытяжку, держа чашечку с блюдцем, точно для осмотра.

– Я не всю жизнь был моряком. Мою семью, видите ли, согнали с фермы во время очистки земель, и вот…

– Да, как же, знаем. В холодную зимнюю пору выгнали прямо на снег. Крышу над вашей головой подожгли и выставили вас. на ветер с тремя малыми детьми, а у мамки еще было воспаление легких, и хлеб ваш скормили оленям! Правильно я говорю, да?

– Полегче, Уоррик, нельзя же так только потому, что тебе не понравился его ответ.

– Терпеть я не могу эту их ложь. Не выношу их пролетарской лжи.

В комнате вдруг все смолкло. Должно быть, подали какой-то сигнал, которого Гиллон не заметил, кто-то взмахнул рукой, и все сразу поняли, что лорд Файф желает говорить, и стук чашечек и разговоры прекратились. Все снова уставились на Гиллона.

– Преданность… – Лорд Файф изменил тон. Он теперь говорил спокойно, как человек воспитанный, беседующий с человеком невоспитанным, но все же человеком. – Не думаю, чтобы у тебя отсутствовала эта добродетель. Мне кажется, что где-то глубоко в тебе лежит пласт преданности, который еще надо разрабатывать.

– Прекрасно, отец, – произнес молодой голос – произнес весьма иронически.

– Я вижу также, что человек ты здравомыслящий, как большинство людей, которые любят деньги.

– Но я… Дело же не в деньгах… – И он умолк. Они всё понимали шиворот-навыворот.

– Какие две заботы есть у вас, углекопов? – Он не стал дожидаться ответа Гиллона. – Стремление избежать увечья и стремление иметь работу, чтобы с помощью хозяев прилично содержать семью. Теперь я вот тебя о чем спрашиваю. Кто, по-твоему, может лучше обеспечить тебя и тем и другим – агитаторы-рабочие шли христиане-джентльмены, которых господь бог поставил на страже собственности, а ведь от успешного управления ею столь многое зависит для нас обоих? Отвечай же.

Гиллон не мог.

– На что ты делаешь ставку? На разумный порядок, установленный господом и проверенный временем, или на анархию, устраиваемую голодранцами, которые ни перед чем не остановятся, лишь бы заполучить то, чего они хотят для себя? Отвечай же!..

Гиллон стоял и озирался, ничего не видя, лишь смутно сознавая, что чашка у него накренилась и чай с блюдца капает на пол и ему на туфли.

– Не знаю я никаких рабочих агитаторов, – наконец произнес он.

Лорд Файф рассмеялся – совсем не зло, подумал Гиллон, просто до того заразительно, что Гиллон сначала улыбнулся, а потом и сам начал хохотать.

– Ты никогда не встречался с Кейром Харди?

Звук этого имени обжег Гиллона, как оплеуха. От стыда у него даже слезы подступили к глазам. Он совсем забыл про Харди, так как считал, что, в общем-то, не встречался с ним, и все же они поймали сейчас его, Гиллона Камерона, на лжи. Он продолжал стоять молча, и рука у него снова начала дрожать.

– Так вот: я знаю, зачем я был послан на землю. Я был послан сюда, чтобы добывать уголь и делать деньги, и я намерен выполнить свою миссию.

Гиллон невольно кивнул.

– Если бы все считали себя вправе подавать в суд на компанию, как только что случится, знаешь, к чему бы это нас привело? Знаешь?

Гиллон отрицательно покачал головой.

– Нет, ты знаешь, только не хочешь оказать, поэтому я скажу за тебя. К банкротству!.. – Он выждал, чтобы это осело в сознании Гиллона. – Твои любимые друзья-приятели остались бы без работы, их детишек отправили бы в работные дома, а шахты бы затопили. И все из-за самодовольства, из-за эгоизма одного человека, который думает только о себе.

Служанка в дальнем конце Большого зала уронила ложечку, и та с грохотом упала на пол. Другие служанки даже не повернулись и не взглянули в ее сторону: подумаешь, ложечка упала на паркет, но Гиллон оторвал взгляд от пола и только тут понял, какая огромная это комната. До сих пор он ее по-настоящему и не разглядел – все эти портреты предков, смотревшие со стен, огромные гобелены с изображениями охоты, облав и празднеств. Он почувствовал себя очень неуютно в этом необъятном зале и, сам не зная почему, разозлился.

– Ты и так уже столько горя причинил в поселке, что люди будут помнить об этом до конца своих дней. Из-за твоего нахальства тысячи людей голодают, тысячи фунтов стерлингов, которые они могли бы получить за свой труд, никогда не будут ими получены, тысячи тонн угля не вырублены и не проданы.

«Из-за моего нахальства!.. – подумал Гиллон. – Моего!..» И почувствовал, как злость горячей волной затопила его, сразу придав уверенности в себе.

– Из-за тебя одна женщина уже умерла с голоду.

– Миссис Уоллес умерла от…

– Заткни глотку, когда лорд Файф говорит! – рявкнул Брозкок.

– Да, умерла с голоду! У нас есть справка, медицинское свидетельство.

Медицинское свидетельство? Значит – доктор Гаури.

– Так вот: я хочу сделать тебе предложение. Сколько ты у меня просишь?

Гиллон медлил, не в силах произнести цифру вслух – такой невероятной казалась она ему сейчас, – и все же произнес. «Четыреста фунтов», – произнес так тихо, что присутствующие вынуждены были повторять ее друг другу, и всякий раз это вызывало недоверчивый или презрительный смешок и всплеск злости.

– Но это больше, чем я трачу в университете за год, – сказал один из них. – Да кем он себя считает?

– Наденьте юбочку на углекопа – и он уже считает себя пэром.

– Но это же нелепица, – сказал лорд Файф. – И ты это знаешь, Камерон. Посмотрите на него, – продолжал он, обращаясь к присутствующим. Даже служанки подошли ближе.

– Вы только посмотрите на цвет его лица. Если бы его требование было разумным, стоял бы он с таким лицом, точно его сейчас повесят? А вернее – выпорют?

Как Гиллон ни старался, он вынужден был опустить взгляд. Слишком много глаз и чересчур уж долго рассматривали его.

– Вот это уважал мой отец, и дело шло тогда много лучше, – вставила леди Джейн. – Спросите любого старого углекопа. Они предпочитали, чтобы было так. Хорошая порка

– и человеку все ясно.

– Мы, конечно, больше этим не занимаемся, – спокойным, размеренным тоном продолжал граф, – но в Питманго есть люди, которые могут сделать это за нас, коль. скоро ты хочешь набить себе карман, а они голодают. Как это ты говорил про голод?

– Голод чему хочешь научит.

– Да, но от голода и руки начинают чесаться.

Он дал этой фразе осесть в тишине комнаты.

– Мы снабдим кнутом, а твои соседи уже не пожалеют правой руки. Дайте-ка мне кусочек сладкого пирога.

В круг гостей вкатили столик на колесиках с (Глазированными тортами и песочным печеньем – Гиллон заметил, что все берут куски прямо руками. Девушка подкатила столик к нему и, не задерживаясь, двинулась дальше.

– Теперь насчет этого происшествия, – сказал лорд Файф, но Гиллон не расслышал последнего слова из-за того, что граф жевал торт. Усы его были все в крошках.

– Чего, сэр?

– Происшествия – Происшествия в шахте.

Порой какая-нибудь мелочь может повлиять на состояние человека и заставить его по-иному на все посмотреть. В душе Гиллон а (Произошел перелом в ту минуту, когда девчонка провезла мимо него столик со сладким. Ему вдруг стало глубоко безразлично, что произойдет с ним или с людьми его класса, если они не хотят дать своей ровне даже кусок сладкого пирога. А потом еще это слово – «происшествие».

– Это была кирка, сэр. Кирка, которая прорубила мне плечо до самой кости. – Он произнес это достаточно громко. Один из молодых людей даже поморщился.

– Ах да, кирка. Я заметил, что ты неплохо справляешься с чашкой… для калеки.

– Мне очень больно держать ее, сэр, только я не хотел показывать.

– Не сомневаюсь. Очень героический мужчина. – Это произнес тот же юноша, который обвинил Гиллона во лжи, когда он говорил про очистку земель в Нагорной Шотландии.

– Господа думают, что мы не чувствуем боли, как они, но мы ее чувствуем, сэр.

– Романтическая чепуха, Камерон. – Это произнес мистер Маккэрри. Гиллон раньше не заметил его. – Слова агитатора, и ты прекрасно это знаешь. Трудящимся на роду написано нести бремя тягот, а людям из других классов – вкушать благ земных. Это одно из установлений господа.

– Если бы ты всадил кирку Елфинстоуну в плечо, бедняга умер бы со страха, – сказал граф.

Брозкок протянул графу вторую карточку.

– В конце концов, не можешь же ты рассчитывать, что я выведу тебя на пенсию и ты будешь до конца жизни существовать за мой счет.

– Вы-то ведь существуете за мой. – Гиллон с трудом поверил, что произнес такое.

– Что ты сказал? – спросил Брозкок. – Что ты сказал хозяину?

Гиллон не жалел, что сказал, но повторить у него не хватало духу. Одна из служанок взяла у него чашку, и он был благодарен ей за это.

– Ну, скажу я нам, и наглость, черт возьми! Этого малого надо вздуть как следует, – воскликнул один из тех, что помоложе.

– Вот что я тебе предлагаю, – продолжал лорд Файф таким топом, как будто всего этого разговора и не было. Сорок фунтов – и то главным образом из-за письма Елфинстоуна, который просит меня быть пощедрее. Большего пособия хозяева никогда не выдавали. Правильно я говорю, Брозкок?

– Ага, милорд.

– Это на сорок фунтов больше того, что ты мог бы получить. Ну, а ты отзываешь дело из суда и ставишь свою подпись вот под этой бумагой.

Файф протянул ему бумагу, и, намереваясь взять ее, Гиллон обнаружил, что все мышцы его свело и он с трудом может двигаться. Снова в жизнь его вторгалась цифра 40.

– А читать он умеет? – спросил один из молодых людей. – Возможно, надо ему прочесть. Ведь многие, знаете ли, из гордости делают вид, будто умеют читать.

– Он умеет читать, – сказал Брозкок. – Этот прочтет даже мелкий шрифт внизу контракта.

«Я,…, торжественно клянусь, что ни при каких обстоятельствах не стану подавать в суд на компанию или на хозяев за те увечья, которые я могу получить, работая на компанию или на хозяев. Я буду всецело полагаться на их благоволение и щедрость, как это было до сих пор, понимая, что в своих щедротах они будут по справедливости исходить из того, что лучше как для углекопа, так и для компании».

– Отныне любой углекоп, который захочет работать на меня, будет подписывать такую бумагу, прежде чем спуститься в мою шахту. Могу заверить, что такого афронта я больше не потерплю.

Он произнес это, обращаясь не столько к Гиллону, сколько к окружающим. Подписавший бумагу должен всего-навсего безоговорочно отказаться от всех своих прав.

– Сорок… – вслух произнес Гиллон. Намеренно так получилось или случайно, он и сам не знал.

– Да, сорок.

Эта цифра словно проделала дырку у него в мозгу, и образовавшаяся рана пульсировала, как пульсировали нервы у него в плече. Всего сорок фунтов лососины после стольких мучений, через которые он прошел, чтобы поймать свою рыбину. И сорок процентов дивидендов в год Трескового рождества…

– Это явится недурным вспомоществованием для твоей семьи, пока ты не вернешься на работу.

– Я, может, никогда больше не смогу работать, – сказал Гиллон. Сорок процентов дивидендов в тяжелый год, – год, когда они варили суп из травы и камней. Он снова почувствовал, как в нем закипает гнев, и обрадовался этому и испугался.

– Глупости. Все возвращаются на работу. И ты вернешься.

– Вы, видно, в самом деле считаете, что если нашего брата пырнуть ножом, то кровь не пойдет. Не желаете ли посмотреть мою рану, сэр?

– Да как ты смеешь так распускать язык при хозяине? – обрезал его Брозкок.

– Он мне не хозяин. Он мой наниматель. – Гиллон почувствовал, как лицо у него загорелось, но не от смущения.

– Что это он говорит? – переспросила леди Джейн. – Что он пытается доказать? Мы всегда были здесь хозяевами.

– Я говорю про сорок процентов, мэм, – сказал Гиллон. – Сорок процентов дивидендов, в то время как дети ели у нас вареную траву, а мы для вкуса клали камни в суп. О, господи, сколько же вы получали в хорошие годы, хотелось бы мне знать?

За этим последовало молчание, потому что никто не ожидал такого.

– Откуда ты взял эти глупости? – спросил граф. – Кто напичкал тебя такой ложью? Я хочу знать, чтобы разобраться. Говори же!

– Я умею читать, сэр. Многие из нас умеют. Я прочел об этом в «Шотландце», сэр. Могу дословно пересказать, если угодно, сэр: понимаете, уж больно часто я про это читаю.

– Чего он хочет? – опросила леди Джейн. Все это было выше ее понимания. – Чего он добивается? Да углекоп ли он?

– Да, матушка.

– Тогда почему же он препирается? Углекопы с хозяевами не препираются.

– Я думаю, он немножко свихнулся, – сказал кто-то.

– Об одном мы вас просим: чтобы мы не голодали после того, как целую неделю работали. Разве мы просим слишком много? И чтобы, когда мы голодны, а у компании полно в закромах, нам бы дали немножко оттуда, поддержали бы.

– При жизни моего батюшки, – заметила леди Джейн, – углекопов за такое пороли. Места живого не оставляли.

– И еще мы хотим, чтобы нами правил закон, а не прихоть хозяйская, сэр. В нашей стране нет больше хозяев и нет рабов, сэр, и люди начинают это понимать.

– Вот как?! – заметил лорд Файф. – Теперь ты все сказал?

Гиллон не помнил, что он говорил: слова стремительным потоком выплеснулись на него, и он даже не успел осмыслить их. Он сознавал лишь, что впервые в жизни сказал то, что хотел сказать, прямо тому, для кого это предназначалось, и не жалел об этом. Он понимал, что в Питманго для него теперь все кончено, и не жалел об этом. Перед глазами у него снова стоял туман, как вначале, когда он только вошел в комнату.

– Я ведь шел сюда с тем, чтобы принять ваше предложение… – начал было Гиллон.

– Молчать! – рявкнул Брозкок. Он придвинул свое лицо почти вплотную к лицу Гиллона, но тот все равно не видел его.

– Я сейчас расквашу тебе морду, если ты не заткнешься.

– А я теперь уже ничего тебе не предлагаю, – сказал Файф. – Мы тебя сотрем в порошок и твою семью вместе с тобой. – Это было произнесено вполне любезным тоном.

– Только сначала его надо взгреть, – оказал кто-то.

– Выдрать как следует. Снять юбочку и отхлестать, точно школьника.

– Надо бы ему и другое плечо рассадить киркой, – оказал какой-то молодой человек.

Все вдруг снова умолкли – Гиллон так и не заметил, кто подал сигнал.

– Это просвещенный дом, и мы просвещенные люди, – сказал лорд Файф. – Когда настанет время порки, он свое получит – причем от своих – за те беды, которые он им еще причинит. А теперь убирайся отсюда. Пошел вон!

Гиллон не знал, куда идти. Вокруг стояли люди. Он боялся, как бы кто-нибудь не ударил его по больному плечу, и, когда кто-то дотронулся до его руки, он чуть не вскрикнул.

Это была служанка. Он пошел за ней мимо всех этих людей, чувствуя лишь, как юбочка бьет его по коленям, и по-прежнему не различая ни одного лица.

– И еще одно, Камерон. – Девушка остановила его и повернула лицом к графу. – Почему на тебе мои туфли?

– Ваши туфли?

– Мои туфли.

Он продолжал стоять вполоборота, разинув рот, ничего не понимая.

– Это мои туфли, Камерон.

Гиллон опустился на одно колено и неуклюже, с трудом ворочая пальцами, развязал шнурки и снял туфлю. С (внутренней стороны, недалеко от задника, были выбиты инициалы графа Файфа. Гиллон поднял глаза, все еще ничего не понимая, – присутствующие захохотали. Это был тот смех, который рождается сам собой, и он все нарастал, пока Гиллон стоял в Большом зале на коленях и смотрел то в туфлю, то на них. Тогда он расшнуровал вторую туфлю и поставил ее рядом с первой. Один вид этих туфель, стоявших посреди огромной комнаты, уже вызывал смех. Теперь даже леди Джейн почувствовала всю нелепость ситуации и рассмеялась. Посреди комнаты был человек в юбочке и – без туфель. Гиллон поднялся с колен и, непонятно почему, начал пятиться; так он пятился через весь зал и, лишь добравшись до коридора, повернулся и кинулся бежать. Он бегом пересек холл, повернул тяжелую ручку двери, дернул ее на себя, но дверь не открывалась, тогда он повернул ручку в другую сторону, снова потянул, дернул – значит, они подвергли его еще и этому унижению, решил он: заперли его тут, чтобы он слышал, как они хохочут, но в эту минуту девушка открыла ему дверь, и, выскочив на улицу, он помчался по усыпанной гравием аллее. Гравий больно врезался ему в ноги – ну и пусть они будут изрезаны, поделом ему.

– Сэр! – крикнула ему девушка с порога. – Работяга! Шляпу! – крикнула она. – Ты оставил шляпу. – Но она не предложила вынести ее, а Гиллон не мог бы заставить себя сделать хоть шаг назад, поэтому он повернулся и побежал к нижней дороге. Он сознавал лишь одно: что потерял еще одну шляпу. Мэгги этого в жизни ему не простит.

12

«Не пришли к соглашению».

Это все, что они вначале узнали, но слова эти облетели ряды и проулки еще до того, как появился Гиллон, – они перелетели через Спортивное поле, перескакивая из дома в дом, проникая сквозь каменные стены, распространяясь неведомыми путями, как обычно распространяются вести в маленьких городках, где все живут одними интересами.

Уолтер Боун и другие лидеры поджидали Гиллона на Нижней дороге, и он рассказал им, как умел (все, что мог припомнить), про то, что было в Брамби-Холле, отдал бумагу и пошел дальше по берегу реки – ему хотелось побыть одному. А мистер Боун и остальные вернулись в поселок, чтобы рассказать питманговцам обо всем, что они узнали.

Для многих это была печальная весть, а для кое-кого и страшная. Люди уповали на то, что в Брамби-Холле договорятся. Они уже наголодались и жили на нервах, напрягая последние силы. И все же, как выяснилось, простой рабочий совершил то, на что никто до сих пор не отваживался: вступил в объяснения с хозяином. Для многих этого было вполне достаточно, чтобы поддерживать его. А потом, еще это подлое «Желтое обязательство» – бумага, которая требовала, чтобы рабочие, прежде чем опускаться в шахту, отказались от своих прав. Бумага эта сплачивала людей. Еще до того, как Гиллон поднялся, к себе на гору, слова «Подлецы подписывают, люди – нет» стали лозунгом, объединившим новых борцов против хозяина.

Потом Гиллон так и не мог вспомнить, ни как шагал вниз, ни как возвращался наверх. Он слышал вопросы, которые ему задавали, и на некоторые пытался ответить, но главным образом шел вперед, снова и снова опрашивая себя, правильно ли он поступил, и не в силах отчетливо вспомнить, как же он все-таки вел себя и что говорил.

«Где твои туфли? – спрашивали его люди. – Что с ними сталось, дружище?» – И он возвращался мыслью к тому или иному моменту прошедшего дня. Почему вдруг настала минута, когда уже ни он, ни лорд не могли отступить? Когда же они перешли рубеж, после которого путь назад заказан? Гиллон не мог припомнить, он только видел, как стоит на коленях на графском полу и снимает графские туфли.

– Что случилось с красивой шляпой, которую мы тебе купили, дружище?

– Не знаю.

По Тропе углекопов навстречу Гиллону шел доктор Гаури, и Гиллон с трудом узнал его и с трудом расслышал его слова:

– Я осмотрел твоего парня. Ничего, скоро выздоровеет. Нельзя углекопу залеживаться в постели.

– Да, нельзя.

– Если шахты завтра откроют, хотя, насколько я понимаю, по твоей милости их едва ли откроют, я выпишу парня на работу.

– Спасибо.

– Горло немножко воспалено, но мы приняли меры. В легких есть мокрота, но мы ее высушим. А вот что нам прописать для твоей твердой башки, это другой вопрос.

– Спасибо, – сказал Гиллон и двинулся дальше.

– Я не знаю… Извините… Я забыл… Забыл… – то и дело повторял он, пока шел через Нижний поселок, и мимо шахты «Лорд Файф № 1», и вверх – на Тошманговокую террасу.

Они о чем-то спорили – Сэм, и Сара, и Мэгги, и Эндрью – напряженными тихими голосами, когда Гиллон подошел к двери.

– Мы слышали, пала, мы все слышали. Другого выхода у тебя не было, – оказал Эндрью.

– Мы слышали. Ты выложил этому мерзавцу все, как оно есть, пап. Ох и гордимся же мы тобой, – сказал Сэм.

Мэгги не смотрела на него.

– Что ты наделал, Гиллон? Что ты наделал?

– Я и сам не знаю, что я наделал.

– Тогда не надо было начинать, – оказала она с горечью.

– Он храбро вел себя, – сказал Сэм.

– Нахальство без ума – это еще не доблесть, мой мальчик. Глупая лошадь, у которой шоры на глазах, к самому жерлу пушки подойдет. Это, по-твоему, храбрость?

Гиллон мимо них прошел в залу. Он не мог находиться с ними в одной комнате. Рухнув на раскладную кровать, которую поставили для него, поскольку Джемми лежал в большой постели, он уставился в закопченный потолок и принялся изучать разводы на нем. В соседней комнате снова заспорили – сдержанно, приглушенно, но, хотя голоса звучали тихо, в них чувствовалось напряжение. Если бы только, думал Гиллон, он мог убедить себя в том, что все им сказанное не было пустопорожним разглагольствованием дурака. Но он не мог припомнить, что он говорил, – что-то насчет рабов, и хозяев, и закона. Вот если бы он мог гордиться собой, если бы сумел с достоинством выйти из Большого зала, а не бежал оттуда под раскаты смеха… Лежа на своей раскладной кровати в углу, он услышал, как Джем повернулся и застонал, а потом начал задыхаться, ловя воздух ртом, как человек, долго пробывший под водой. Гиллон встал.

– Доктор Гаури говорит, что Джему лучше.

– Доктор Гаури дурак, – сказала Сара. – Я даже не верю, что он вообще доктор.

– О чем вы тут опорите?

Они повернулись спиной к Джемми.

– Хотим послать за Смертным доктором, – сказал Сэм.

– Но ведь его уже смотрел доктор и именно доктор оказал, что все в порядке, – сказала Мэгги.

– Доктора Гаури иначе, как Сара назвала, не назовешь. Мой брат умирает. Я чую, когда человек умирает, – сказал Эндрью.

Никто не знал его настоящего имени, во всяком случае в Питманго. Его звали Смертный доктор, потому что приглашали лишь в тех случаях, когда положение было почти безнадежным, так как приезжал он издалека и это стоило денег. Многие из его пациентов в шахтерских поселках были уже мертвы, когда он являлся, или умирали после его осмотра, как он ни старался их спасти, и все же родным больного с его прибытием становилось легче. Теперь они могли держать голову высоко: они сделали все, что было в их силах, пошли на самую большую жертву, на самую великую роскошь – набрали денег и вызвали специалиста из Кауденбита.

На протяжении всего похода в Брамби-Холл Гиллону ни разу не пришла в голову мысль о смерти; теперь страшная новость обрушилась на него. Джем, самый крепкий из них, – умирает? Нет, не мог он с этим примириться.

– Когда же это началось? Я был все время тут и ничего не замечал. Мой сын умирает, а я не вижу этого.

– Он вовсе не умирает, – сказала Мэгги. – Слишком легко ты сдаешься.

– Умирает рядом со мной, а я и не замечаю, – продолжал Гиллон. – Может, лорд Файф и прав. Самовлюбленный эгоист – вот я кто.

– Ничего подобного, ты заметил. Просто ты не думал, что он может умереть, – сказал Эндрью.

– Ага, именно так. Только скажи погромче, чтобы он тоже услышал, – сказала Мэгги. – Миссис Боун не считает, что он умирает, и миссис Ходжес не считает, и доктор Гаури говорит, что он выздоровеет, а ты хочешь его схоронить.

– Если он не умирает, тем лучше, – оказал Гиллон. – Тогда есть смысл послать за Смертным доктором. – Он повернулся к Сэму. – Возьми лошадь, запряги ее в фургон и отправляйся один – так легче будет ехать.

– Я побегу, – сказал Сэм. – Я могу бежать быстрее пони. А доктор привезет меня назад в своем шарабане. Давайте деньги. Смертный доктор и шагу не делает из своей приемной, если ему не платят заранее: с покойника ведь уже ничего не возьмешь.

Отодвинули кровать, подняли камень. Вынимая кубышку из ямы, Гиллон поднял глаза и увидел лицо Мэгги.

– Если с ним все в порядке, так и будет в порядке, – сказала она. – А если он умирает, так он умрет, и доктор тут ничего, не сделает. Два фунта выбросим ни за что.

– А если все-таки хоть один шанс есть? – сказал Сэм. – Один малюсенький шанс? Неужели ты не истратишь двух фунтов?

Мэгги посмотрела на кубышку и не сказала ни слова. Только она одна знала, что готовило им будущее.

Теперь оставалось лишь ждать.

Подобно тому как вести из Брамби-Холла взбежали вверх, по горе, весть про Джема быстро сбежала вниз. Те, кто собирался прийти и послушать, что произошло с их представителем, остались дома в ожидании известий. Они ждали, чтобы бог принял окончательное решение по поводу Джемми Камерона, а лорд Файф оповестил о своем решении мир.

Итак, Питманго ждал.

Солнце зашло, и вся семья сидела в темноте, прислушиваясь к тяжелому дыханию Джемми, даже не сознавая, что темнота завладела комнатой.

– Темно стало, – сказала Сара, словно сделала удивительное открытие, но никто не встал зажечь лампу.

– Трудно бежать в темноте. Надо было Сэму взять лошадь – лошадь-то в темноте видит.

– А Сэм тоже видит в темноте. Он дорогу наизусть знает. Он ведь уже бежал по – ней в темноте. – Воспоминание о той ночи, когда Джемми состязался с Сэмом, навалилось на них, как темнота, и Сара впервые заплакала. Это ведь было в тот день, когда она обежала из дома – в такой счастливый для нее и такой. невероятно тяжелый для Джема день.

– Цыц! – прикрикнула на нее Мэгги. – Возьми себя в руки: ты же не хочешь, чтобы он услышал тебя. – И Сара умолкла.

– До Кауденбита восемь миль. Должно быть, Сэм уже там.

– Двенадцать, – поправил Йэн. Он только что вернулся с углем, который ему удалось стащить с террикона у шахты «Лорд Файф № 1». Террикон охраняли два сторожа, но Йэн все равно сумел пролезть.

– И это тоже прекратится, как только наша беда пройдет – сказала его мать.

– Угу, мать, все прекратится, – сказал Йэн.

Гиллон не знал, сколько миль до Кауденбита – восемь, или десять, или двенадцать, но сейчас это поразило его, как лишнее доказательство невежества, в тисках которого они находились. Они ведь даже не знают, как далеко от них медицинская помощь, или суд, или полиция, к кому (в случае надобности ехать, где искать защиты от лорда Файфа.

Джин Боун, Сарина свекровь, пришла с другого конца Тошманговской террасы предложить свою помощь. Она постояла возле Джемми и опустилась на колени. Сквозь приоткрытую дверь они видели, как она качала головой, но, выйдя в кухню, она даже слегка улыбнулась им.

– Что ж, он, конечно, очень плох, но я таких больных и раньше видала; думаю, ничего, справится.

– Мы послали за Смертным доктором.

Улыбка растаяла на ее лице. Притворяться было уже ни к чему.

– За Смертным доктором… Она обернулась и посмотрела туда, где лежал Джемми. – Правильно вы, по-моему, сделали, – прошептала она.

Эта весть тут же облетела поселок. Словно подали знак готовиться к худшему, словно это было начало конца – едет Смертный доктор. Гиллон сел писать мистеру Макдональду отчет о том, что произошло в тот день. Он решил, что это поможет ему самому яснее во всем разобраться, да и вечер скорее пройдет. Тут сквозь открытое окно он услышал, как миссис Боун говорила с кем-то.

– Совсем он плох, – говорила она. – Не думаю, чтобы выжил. – Не мешало бы миссис Боун вести себя поумнее.

Гиллон писал не останавливаясь: он рассказал своему поверенному о тех страданиях, которые выпали на долю жителей Питманго с тех пор, как начался локаут, и затем о своем посещении Брамби-Холла. Скрип пера заглушал звук прерывистого дыхания Джема, и за работой Гиллон перестал думать о сыне. Остальные же члены его семьи сидели и ждали.

– По-моему, надо бы дать ему воды, – сказала Мэгги.

– Не может он пить, – сказала Сара.

– Выпьет, если вливать в рот с ложечки.

Но когда она приподняла голову Джема, он вскрикнул, а когда просунула ложечку с водой между его губ, он не смог проглотить, и вода ручейком потекла по его подбородку.

– Теперь Сэм наверняка там.

– Он уже давно там, – сказал Эндрью. – Он может бежать по десять миль в час.

– Никто не может пробежать десять миль за час, – возразила Эмили.

– А твой брат может.

Вечер был тихий, но внезапно поднялся ветер, и в окна ударил дождь, точно кто-то выплеснул воду из ведра.

– Ох, до чего же гнилой край! – воскликнул Гиллон. И встал из-за стола. – Неужели дня не может пройти без дождя или без снега или еще чего-нибудь, что валит людей с ног? – Он подумал о Сэме в докторском шарабане. Доктор-то наверняка надежно укутан от плохой погоды, а Сэм сидит там в одной фуфайке, вспотевший после своей пробежки в десять миль, и может насмерть простудиться под холодным дождем. И он повернулся к Мэгги в приступе внезапного дикого гнева. – Не должны мы были посылать Джема на пустошь.

Мэгги поднялась и подошла к мужу.

– Выслушай меня, Гиллон, и никогда этого не забывай и не перетолковывай. Я не допущу, чтобы эта история с Джемом проложила между нами пропасть на всю жизнь. Мальчик был болен еще до того, как он туда пошел.

– Угу, до того, как мы послали его туда. До того, как заставили его туда пойти.

– Он пошел туда потому, что он – Джем.

Сара снова заплакала.

– Вы говорите о нем так… – Но она не могла произнести, как именно.

– Не забывай этого, никогда этого не забывай, – сказала Мэгги и, пройдя через комнату, подошла к дочери, обняла ее за плечи. – Ничего не будет хорошего, если он услышит, как ты плачешь, – шепнула она, – ничегошеньки.

– Aгa, aгa.

– А ну, цыц!

– Aгa, aгa, мать.

– И чтобы больше ни гу-гу.

– Нет, теперь уже все, – сказала Сара, и тут они услышали стремительный цокот копыт прославленного маленького иноходца Смертного доктора, который мог обогнать любую лошадь в округе. Мэгги зажгла еще одну лампу, потом еще одну, и тут в дверях появился доктор, а за ним дрожащий от холода Сэм.

– Добрый вечер, – сказал доктор. Не раз он приезжал в Питманго, но они впервые его видели: высокий, мрачный человек, с виду вполне оправдывавший свое прозвище, с черным саквояжем, в котором, казалось, была заключена вся скорбь Западного Файфа.

– Хороший у вас парень, – сказал он, кивая на Сэма. – Обсушите его, разотрите как следует, дайте немножко виски, и все будет в порядке. Хоть его сейчас и колотит, но он еще не остыл после бега. А теперь дайте-ка взглянуть на другого. Дамы, выйдите, пожалуйста.

– Ни к чему это, сэр, – сказала Мэгги. – Мы ведь жены углекопов и к такому привычны.

– Ну, если вы привычные, то я – тем более.

Джемми раздели до пояса – доктор уже понял, что дальше не надо раздевать. К лицу Джемми поднесли свет как можно ближе, чтобы только не обжечь его. Он отталкивал от себя доктора, но тот умел справляться с пациентами и продолжал обследование. Посмотрев горло Джема, он прощупал распухшие гланды, смерил ему температуру и простучал легкие. С минуту он задумчиво смотрел на Джемми, и Джемми вдруг открыл глаза и посмотрел на него, и всем показалось, что он вроде бы улыбнулся, точно узнал доктора, а может, это была гримаса боли, или же он все понял. Доктор накрыл его одеялом, Сара снова заплакала, и все они вышли на кухню, где Сэм переодевался в сухое белье.

– Вы хотите слышать правду или то, что, как правило, хотят от меня слышать родственники больных? Судя по этому парню, который привез меня сюда, я, по-моему, знаю ответ.

Гиллону понравился этот человек. Теперь Гиллон понимал, почему доктора так боялись и остерегались в Питманго: он нес с собой правду, которую в большинстве случаев невыносимо знать.

– У вашего мальчика дифтерит с осложнением на бронхи. В горле у него образуется пленка, отчего ему трудно и очень больно дышать. Я слышал, как больные кричали всю ночь напролет, а состояние у них было не хуже, чем у вашего парня. Он очень мучается. – От налетевшего порыва ветра с дождем сосна под окном так застонала, что доктор взглянул в том направлении. – Это тоже едва ли улучшает дело, – сказал он.

– Я сейчас же срублю ее, – сказал Сэм.

– При этой болезни всегда высокая температура, и человек погибает от того, что тело его обезвоживается, истощается, он теряет последние силы, понятно? – Все кивнули. – Эта пленка в горле – штука очень серьезная, избежать удушья можно только с помощью трахеотомии, то есть если проделать в шее дырку и ввести туда трубку, чтобы воздух поступал непосредственно в легкие, но это лишь продлило бы агонию. Легкие сейчас до такой степени заполнены жидкостью, которую у меня нет возможности выкачать, что мальчик, лежа в постели, можно сказать, захлебывается собственной мокротой. – Он начал упаковывать те немногие инструменты, которые потребовались ему для осмотра Джема. Потом долго в задумчивости смотрел на семью. – Есть у меня лекарство, которое немного помогает и не дает пленке дальше стягивать горло, – во всяком случае, оно облегчит дыхание и позволит парню что-то сказать, если ему захочется. Или если у него будут силы. А скорей всего, ему захочется «тихонько улизнуть», как мы говорим. – Он дал Мэгги бутылочку с лекарством. – По чайной ложечке каждые два-три часа. Если он начнет задыхаться, а приступы удушья непременно будут, это на какое-то время поможет, но потом уже ничто не в силах помочь.

Он встал. Высокий – такого высокого человека у них в доме еще ни разу не было. Смертный доктор у них в доме. Как все быстро свершилось.

– Зачем я вам это говорю? Чтобы причинить страдания? Нет, я говорю это вам ради моего пациента. – Он произнес все это так, точно разговаривал сам с собой. – У меня тут есть еще одно лекарство, которое неплохо применять в иных случаях, когда, как в вашем поселке, поблизости нет больницы. Я оставлю его у кровати больного, и, когда он начнет совсем задыхаться, пусть у кого-нибудь из вас достанет порядочности дать бедному малому это… средство.

Они вернулись в залу. Никто из них, за исключением доктора, не мог заставить себя взглянуть на Джемми – во всяком случае сейчас. Доктор открыл свой саквояж, вынул из него бутылочку и поставил на столик в изголовье Джемми.

– Желаю здравствовать, – сказал он, выйдя из зала и надевая у дверей свой черный непромокаемый плащ. – Во всех шотландских семьях я объясняю одно и то же – только не очень удачно у меня это получается. Не бойтесь плакать. Больному, в общем-то, все равно – он и так знает, для тех же, кто остается жить, – это хорошее лекарство. Сухие глаза и смерть не очень сочетаются.

Они услышали ржание лошадки, которой не терпелось поскорее сдвинуться с места, чтобы не стоять под дождем, потом быстрое «цок-цок» по булыжнику, и Смертный доктор уехал. Пока он не исчез, пока не исчезли все звуки, связанные с ним, никто не шелохнулся, затем Мэгги пошла за ложечкой, а Сэм пошел в залу посмотреть на ту другую бутылочку, которую доктор оставил у изголовья. Нелегко было прочесть надпись на этикетке при тусклом свете, но Сэму не хотелось выносить бутылочку из комнаты. Наконец ему удалось разобрать буквы, и, составив из них слово, он даже присвистнул – хорошо бы никто не слышал его. Буквы гласили: «Хлороформ».

Лекарство хорошо сработало – оно помогло задержать развитие пленки, стягивавшей горло Джемми. Он сумел хоть что-то сказать, чего раньше был не в состоянии, и проглотить немного воды, оживив тем самым свое пылающее, иссушенное лихорадкой тело. Он попросил, чтобы его оставили в зале одного, а потом попросил, чтобы прислали Сэма посидеть с ним.

– Не срубай дерево, – сказал он, и волосы встали дыбом на затылке Сэма.

– Так ты слышал? – наконец произнес Сэм.

– Ага, слышал.

– Все?

– Люди думают, что раз человек не может говорить, значит, он и не слышит, но ваши голоса, точно барабан, гремели у меня в ушах.

Это потребовало от него такого напряжения сил, что он откинулся на подушки, посмотрел в потолок, закрыл глаза и задремал, а когда снова их открыл, то даже не понял, что прошло какое-то время. Хоть и смутно, но он все же разглядел, что Сэм плакал.

– Ох, человече, – сказал Джем. – Ты, что же, думаешь, я не знал?

Сэм встал. Он просто не мог заставить себя смотреть на брата.

– Холодно тут. Пойду принесу ведерко горячих углей и поставлю у кровати.

– Мне не холодно, – сказал Джем. – Лучше сядь.

Сэм взял было брата за руку, но почувствовал, что ему больно, и отпустил. Он сидел у постели, радуясь тому, что дыхание у больного стало мягче, прислушиваясь к ветру, стучавшему ветками сосны в окно.

– Мне не мешает этот стук, – сказал Джем. – Я даже полюбил его.

– Ты же раньше его терпеть не мог.

– С тех пор я повзрослел, человече. Раньше я боялся. Казалось… мой смертный час настал. – Он попытался улыбнуться. – А теперь я видел смерть, и не так уж это страшно. – Он все же сумел улыбнуться.

Сэму не терпелось переключить разговор на другое.

– Знаешь, о чем я сейчас жалею? – сказал он. Джемми внимательно на него смотрел. – Я жалею, что вел себя так во время марафона.

– Ох, но ты же выиграл, человече.

– Я обжулил тебя, и ты это знаешь. Я не одну неделю к нему готовился.

– Ну и что? Важно, что ты выиграл забег.

– Из-за тебя я думал, что без ног останусь. Ты из меня весь дух вышиб. У меня едва сердце не лопнуло.

– Как же я мог из тебя дух вышибить, раз ты выиграл забег?

Сэм промолчал, и Джем снова впал в забытье. Через некоторое время он проснулся и попросил дать ему еще лекарства. Сэм вышел и вернулся с ложкой и микстурой.

– Ох, я же думал об этом уже сто раз, Джем. Тысячу раз. Ну, почему я не дал тебе обогнать меня, когда ты так заслуживал победы? Ни о чем я так не жалею, как об этом.

– А что бы ты мог сделать? Дать мне выиграть?

– Ох, как я тобой гордился, когда ты меня нагнал. Ведь это было тебе не по силам, и все же ты меня нагнал. Я до смерти гордился тобой. Ну, почему? Почему я так с тобой поступил?

«Только не смей снова реветь, – сказал себе Сэм. – Держись». Он ногтями впился себе в ладонь, прокушенную матерью, в надежде, что боль поможет ему сдержаться.

– Ты выиграл все состязания, Сэм. Такого никогда никто не сможет сделать.

– Ага, и украл у тебя славу. По праву ты выиграл забег. Ох, ну почему?

И тут он заплакал.

– Все и дело-то в этом, Сэм. Ты должен был выиграть. Неужели ты не понимаешь? Такой уж ты. И такой уж я. Такие уж мы с тобой, Сэм. И ничего мы тут поделать не можем. Иначе ты не мог поступить.

Среди ночи их мать вошла на цыпочках в комнату.

– Ну, как он сейчас-то?

– Да он сейчас вроде спит. Доктор дал ему что-то хорошее.

– Надолго оно не поможет.

– Ага, я знаю, мать, – сказал Сэм.

А он не спал. Они никак не могли понять, когда он спит, а когда бодрствует.

– Значит, так я туда и не доберусь, да? – заметил он вдруг, когда Мэгги ушла.

– Куда, Джем?

– Куда же, ты думаешь, человече, – в Америку. Значит, так никогда ее и не увижу.

Сэм почувствовал, что снова плачет, но тихо, безмолвно, так что Джемми и не заметил.

– Это был Смертный доктор, да?

Сэм решил ничего не отвечать. Он-то думал, что Джемми знает.

– Это был он, да? – Джемми попытался приподняться на постели. – Да?

Сэм вынужден был кивнуть.

– Никогда не лги мне, Сэм.

– Нет. Больше не буду, никогда.

После этого они надолго умолкли. Сэм заснул. Он пробежал десять миль, и уже давно стояла ночь, а, как и все в Питманго, он ослаб из-за скверной еды.

– Расскажи мне про нашего папку.

Сэм даже подскочил на стуле. Он забыл, где находится. Он рассказал как мог обо всем, что произошло, – тихо, не спеша, ибо понимал, что даже звук его голоса болезненно действует на Джема. А тот лежал на спине и слушал с закрытыми глазами, потому что ему больно было смотреть на свет, но в уголках его губ играла улыбка.

– Ох, чего бы я только не дал, чтоб там быть и все это видеть. Как наш папка все выложил этому сукину сыну в лицо. Какой великий день для Питманго, а, Сэм?

– Ага, великий!

Он дал Джему еще лекарства, но действовало оно уже не так хорошо. Дыхание снова стало затрудненным, и появился хрип, которого раньше не было. Джемми все пытался прочистить горло, точно хотел что-то из него выбросить, но ничего не получалось – лишь становилось еще больнее. Сэм боялся, что начнется кашель. Ему казалось, что, если он начнется, его уже не остановишь. Но Джемми не кашлял.

– Значит, он все же туда пошел и сделал свое дело. Ты потом скажи ему, как я им горжусь, хорошо?

– Ты сам ему скажешь.

– Не могу я сказать такое отцу. Прямо в глаза.

– Ну ладно, тогда я скажу ему за тебя.

– Сэм?!

– Да, я тут.

– Я хочу, чтоб меня схоронили в ложном гробу.

– Ох, Джем… Джемми!..

– Ты знаешь, что гроб стоит столько же, сколько билет в Америку?

13

Забрезжила заря. народившийся день заявлял о себе, но это было незаметно в зале из-за дерева, затенявшего окно, и из-за того, что в поселке не осталось ни единого петуха. Все они не одну неделю тому назад попали в котел. Так что заря занималась над Питманго в полной тишине.

– Проскочил я. Говорят, это самое скверное время.

– Конечно, проскочил. Не знаю, Джем… – Сэм вдруг страшно возбудился, – …но только вид у тебя лучше. Я правду говорю. – Он кинулся к двери, чтобы позвать остальных, если они уже проснулись, взглянуть на Джема.

– Лгун. Я же говорил тебе, чтобы ты не смел мне лгать.

– Но это правда.

– У меня снова поднимается жар, дурачок. Сэм? – Он сел в постели. – Ты ведь так не оставишь дело со Спортивным полем, правда?

Сэм кивнул.

– А что ты сделаешь? Расскажи мне, что?

– Не знаю. Никогда я ничего не знаю. Но что-то сделаю.

– Устроишь пожар, да? Подожжешь шахту?

– Не знаю.

– Тогда, значит, взорвешь? Да? Недаром я видел, как ты откладывал в сторонку порох.

– Где это ты видел?

– Ты думаешь, такое можно скрыть от собственного брата, человече?

– А кто еще знает?

– Да разве у тебя есть еще такой брат? Такой хитрюга?

– Эндрью знает?

– Нет, он о таких вещах не думает.

– А Йэн?

– Нет. Если бы он знал, то пришел бы ко мне и продал свои знания.

– Да, это уж верно. Что нам с ним делать?

– А ничего. Все будет в порядке – выровняется, вот увидишь. Он ведь тоже Камерон. – И снова вернулся к делу.

– Так как же насчет Спортивного поля, Сэм? Ну, скажи мне. Я унесу твой секрет в могилу, человече.

Как он может так шутить? Слезы выступили на глазах Сэма. Смертный доктор неправильно сказал, подумал Сэм. Ему, Сэму, не мешало бы меньше плакать.

– Не знаю. Никогда я ничего не знаю. Скажу только, что надо сделать по-умному.

– Но ты сделаешь?

– Ага, сделаю. Сделаю ради тебя, Джем.

– Ну что ж, мне бы это было приятно. О, господи, человече, как бы мне хотелось пойти на это дело с тобой.

Лучше ему не стало. В течение дня лекарство несколько раз ненадолго помогало, а потом Джемми попросил всех членов семьи собраться у него в комнате. Джем выдержал церемониал – приберег жизненные силы, чтобы проститься с ними, и, когда они собрались, сумел сказать то, что хотел. Гиллон зашел к нему ближе к концу дня.

– Я горжусь тобой, папа.

– Ох, Джемми, это мог сделать любой, если дать ему возможность.

– Но этого еще никто не делал. Обещай мне только одно, пап: никогда не подписывай «Желтой бумаги».

– Ох, Джем!

– Пусть Энди тоже не подписывает. И вообще никто из вас.

– Никто. Никогда!

– Ты был мне хорошим отцом. Ты пытался научить меня уму-разуму, а я не научился.

– Ты знал такое, чего мы не знали.

– Не в этом дело. Я с самого начала был другим, не таким, как ты, пап. Я был непоседа. Я не мог заставить себя засесть за книги, пап. Не мог.

– Но ты же не был неучем, Джем. Правда не был.

Трудно им было вести этот разговор, но, когда знаешь, что человек умирает, по-другому и держишься.

– Нет, и ты со мной потеряешь лучшего парикмахера и лучшего сапожника на Тошманго. Кто этим будет заниматься после меня?

– Эмили, – сказал Гиллон и прикусил язык. Это было окончательным признанием: значит, они уже списали Джемми. Несколько долгих минут Гиллон сидел и стыдливо молчал, но наконец решил, что надо все-таки спросить сына, потому что он должен знать: – Это ты швырнул камнем в Брозкока?

– Нет.

– Тогда, значит, Сэм.

– Нет, не Сэм. Я не знаю, кто это сделал.

– Но Сэм что-то замышляет насчет этой шахты «Лорд Файф № 1», да?

– Нет, ничего он не замышляет.

– Я должен знать.

– Не замышляет. Он был у меня и говорил, что не может лишить людей работы.

– Это правда?

– Клянусь богом, пап.

Гиллон постучал себе по голове.

– Как же это мы забыли!..

– О чем?

– О боге. Ты не хотел бы повидать мистера Маккэрри?

– Ох, человече…

– Ты веришь в бога-то?

– Пытаюсь, пап, все время пытаюсь и не могу заставить себя поверить – даже сейчас.

«Тогда все твои клятвы мало чего стоят», – хотел было сказать Гиллон, но сдержался.

– Уезжайте отсюда, пап. И никогда не возвращайтесь. Нет нам тут больше жизни.

– После суда, Джем. После этого мы уедем.

– О-ох, пап, как бы мне хотелось увидеть этот суд и потом уехать.

Тут он закашлялся – это было невыносимо, как и опасался Сэм. Джемми отчаянно боролся за каждый глоток воздуха, а потом замирал, точно у него сейчас что-то лопнет в горле, – замирал, весь напрягшись, хотя сил совсем уже не было. Помочь ему ничем было нельзя, оставалось лишь поддерживать его, вытирать пот со лба, а те, кто находился за дверью, с такою силой впились пальцами кто в спинку стула, а кто в табурет, что кости белели.

Вечером, поспав немного, Джем сказал, что хочет видеть мать.

– Не заставляй папу подписывать «Желтую бумагу». Он помрет за мной следом, если подпишет ее.

– Ты же не умираешь, Джем. Смотри, сколько времени ты держишься.

– Я не об этом тебя просил.

– Ну, ладно.

– Какое же это обещание.

– Хорошо, я не буду его просить. Обещаю.

– Вот теперь я доволен.

Она была хорошая сиделка. Она знала, как обращаться с ним, чтобы сделать то, что надо. Другие, за исключением порою Сары, действовали слишком робко и потому причиняли ему боль. Мэгги сдернула с сына намокшую от пота рубашку и тоже причинила ему боль, зато дело было сделано.

– Знаешь, чего ты никогда не делала?

– Я многого не делала.

– Одного ты никогда не делала. – Он откинулся на подушки – лежал и смотрел на нее. Он не спешил. – Подумай сама.

Мэгги наконец отрицательно покачала головой.

– Ты за всю жизнь ни разу меня не поцеловала.

Словно иголочки пробежали по ее спине и затылку.

– Ох, Джем, – наконец произнесла она.

– Нет, маманя, ни разу – за всю мою жизнь. Думаешь, я бы не запомнил?

Она быстро обернулась, проверяя, нет ли кого-нибудь в зале и не стоит ли кто-нибудь в двери, и с облегчением удостоверилась, что они одни. Слишком это было страшное признание. Ей не хотелось, чтобы кто-то еще его слышал. Она потянулась было к Джемми, но он отрицательно покачал головой.

– Теперь слишком поздно. Теперь я уже не хочу.

– Я любила тебя так, как умела, – сказала Мэгги. Она говорила тихо и быстро: ей не хотелось, чтобы другие слышали, но отчаянно хотелось, чтобы услышал он. – Я старалась, но в семье у нас это было не принято. Понимаешь?

Он ничем не показал, что слышал ее.

– Это Питманго делает таким человека – выбивает из тебя все живое. Я очень хотела проявить любовь к тебе, но не знала, как это делается, можешь мне поверить, Джемми? Я не знала, как поцеловать собственного сына.

– А теперь слишком поздно.

– Да, слишком поздно.

– Слишком поздно, мам.

– Я даже заплакать не могу, когда приходит время плакать, – сказала Мэгги, но Джем уже впал в забытье. Она подождала, пока дыхание его, хоть и затрудненное и прерывистое, все же стало более или менее ритмичным, и нагнувшись над кроватью, поцеловала в пылающий лоб и в крепкие скуластые щеки. Просто удивительно, какое еще крепкое у него было тело – сейчас, на пороге смерти. Изо всех ее детей он был самым крепким. Несправедливо это… Он был так похож на ее отца. Отец тоже никогда не целовал ее, а может, все же поцеловал – в тот день, когда она отправилась за своим гэлом? Она не могла припомнить. Она хотела было поцеловать Джема в губы, но воздержалась. Затушила пальцами фитиль лампы и вышла, оставив его в темноте.

Он снова начал кашлять и после каждого приступа отчаянно втягивал в себя воздух, стараясь протолкнуть его сквозь пленку, перекрывавшую горло. Когда приступы прекратились, он позвал Сэма.

– Не дай мне захлебнуться в собственной постели, – шепнул он. – Знаешь, пока я работал в шахте, я все боялся, что ее затопит и я захлебнусь. – Снова начался кашель. Сэм взял брата за руку, хоть тому и было больно. – Не дай мне сейчас захлебнуться. Обещай.

– Да, обещаю.

– А обещание – это обещание, да?

– Ага.

– Знаешь, что хорошо в этой болезни?

– Что?

– Хочется поскорее уйти.

Сэму словно горло перерезали, и он не в силах был произнести ни слова. Тогда Джем с усилием продолжал:

– А были хорошие времена. Так что жить стоило.

– О, да.

– Сэм?

– Я здесь, Джем.

– Я рад, что ты выиграл забег.

– Ох, Джем, не поднимай ты снова этого разговора. Не оставляй меня с этой мыслью.

– Ага, ясно, я понял. Ну, ладно, значит – мне все равно. Плевать мне, кто выиграл и кто проиграл забег. Неважно.

– Да, неважно.

– И все же ты сделал такое, чего никто никогда больше не сделает.

«О, господи, вот он, настоящий Камерон – до самого конца», – подумал Сэм и почувствовал, как рука Джемми выскользнула из его руки.

– А теперь прощай… брат…

– Прощай.

После этого приходили и остальные – Сара и Эндрью, снова Гиллон и снова Мэгги, так что Сэм не последним видел брата и, возможно, не только его просил Джемми не дать ему захлебнуться. В полночь, или вскоре после полуночи, Мэгги влила ему в рот большую дозу микстуры, и она подействовала куда сильнее, чем днем: дыхание у больного стало менее затрудненным, все в доме почувствовали облегчение, а вместе с облегчением и безмерную усталость. Напряжение ослабло, и их начал опутывать сон. Гиллон залез на свою койку и попытался выстроить в ряд события этого дня, но тут же заснул. Все в доме спали – кто в своих постелях, кто прямо на полу. Роб-Рой пришел из «Колледжа» слегка подвыпивший, посмотрел на Джемми и свернулся клубочком в спальне на верхнем этаже, прямо на полу. Весь дом спал.

Гиллон проснулся от внезапного тока воздуха. Кто-то быстро прошел через кухню в залу.

– Кто там? – спросил он и стал ждать. На мгновение все замерло, и Гиллон уже собрался было заснуть, но звуки возникли снова: кто-то двигался стремительно и тихо – тише обычного. Чей-то голос что-то спросил и другой что-то ответил

– Гиллон не расслышал, что именно, и сразу понял, что не хочет слышать, что никогда не захочет ни слышать, ни знать. В той комнате – какая-то возня, и снова все стихло, кровать сдвинулась, царапнув по полу, слабый звон склянки, упавшей на камень, но не разбившейся, и тишина – минуту, другую… ни звука из той комнаты; потом снова ток воздуха, стремительное возвращение кого-то, кто теперь уже видел в темноте, быстро пересек комнату, ударился о койку его жены; и снова тишина, а потом откуда-то из глубины, из кладовки шаги вверх по лестнице – трудно сказать, трудно понять где; и кто-то наткнулся на что-то там, наверху, и снова шаги пожалуй, теперь уже вниз.

– Мэгги?!

Она не откликнулась, и тогда он вылез из своей постели и подошел к ее койке. Ее там не было. Дверь из кухни во двор была раскрыта. Ветер утих – потому-то Гиллон и услышал те звуки; светила луна, и не успел он подойти к двери, как на пороге возникла Мэгги.

– Что ты тут делаешь? – спросил он.

– А ты? – Она держала в руке мокрую простыню. – Я выстирала простыню. Утром ему понадобится свежая простыня.

– Но она же мокрая. С нее течет.

– Я ее высушу.

Значит, она была там. Но что же тогда за шум был на лестнице? Вверх и вниз, быстро и решительно; что-то прошуршало по кухне, точно мыши разбежались в темноте, и потом – те звуки из залы. Гиллон снова лег: не хотел он сейчас заходить к Джему, а немного спустя почувствовал, что подушка его намокла от слез. Когда он проснулся, еще до зари, она все еще спала – спала, как спит ребенок после долгого дня. Простыня висела у потухшего очага, все еще роняя на пол капельки влаги. Ему не хотелось заходить туда, к Джемми, и он пошел наверх как можно тише: все еще спали: Сара и Эмили на своих койках, а Роб-Рой – тоже в их комнате, но прямо на полу. Гиллон вгляделся в их лица. Прочесть по ним ничего было нельзя.

– Пап? – Это была Сара. – Как там Джемми?

– Хорошо. По-моему, хорошо.

– Прекрасно.

– Поспи еще. Он тоже спит.

– Ага.

Он спустился вниз и направился было в залу, но потом решил глотнуть немного утреннего воздуха, прежде чем заходить к сыну. Открыв дверь, он обнаружил, что крыльцо заставлено бутылочками с водой. Должно быть, это бутылочки с мóлчной водой – он слыхал о таком обычае, – водой, взятой из-под моста, по которому ходят живые и через который везут покойников; приносят эту воду в сумерках или на заре, и тот, кто несет ее, за весь путь не должен проронить ни слова. Он сразу поверил, глядя вниз на эти бутылочки, – на какой-то радостный, но быстротечный миг поверил, что звуки, слышанные ночью, ничего не значат и тишина, царившая в зале, объясняется действием волшебной воды. Джемми просто спит.

Ведь должно быть что-то в этом обычае, должна быть какая-то магическая сила в этой воде, иначе люди не следовали бы ему, не вставали бы до зари, не шагали в темноте вниз к заводи за поселком и не шли бы назад в гору до восхода солнца. Не стали бы они этого делать, если бы ничего тут не было, сказал себе Гиллон. Он закрыл дверь, бегом пересек кухню и влетел в залу, твердо веря, что худшее – позади, что он сейчас увидит крепкое смуглое лицо сына спокойным, потому что кризис где-то ночью миновал. Возможно, сын уже и проснулся и сейчас встретит его улыбкой. Но в глаза ему бросилась переворошенная постель – верхняя простыня и плед сбились, плечи сына даже не были накрыты. На полу, рядом с кроватью, валялась пустая бутылочка и пробка.

Он натянул на Джемми плед, тщательно расправил его, но лица закрывать не стал – он не любил этого; Джемми лежал почти совсем такой, как всегда, точно он сейчас проснется, встанет и пойдет на шахту. Затем Гиллон поднял бутылочку и пробку, нашел кусок фланели, которым пользовались, сунул все это к себе в карман и только тут посмотрел на сына. У кого же достало на это мужества? У кого достало любви? И он вышел из комнаты, чтобы разбудить семью и сообщить, что Джемми умер.

14

На другой день после того, как похоронили Джемми – опустили нагим в землю, чтобы сберечь денежки и не тратиться на гроб и на костюм, – лорд Файф объявил, что на шахтах возобновляется работа и компания возьмет любого лояльного углекопа, который согласится подписать так называемое «Соглашение о взаимном доверии». Значит, Камероны, да и все рабочие одержали верх – жаль было, что Джемми не дотянул до этого дня и не порадовался вместе со всеми. Это была первая брешь в броне Питманговской угледобывающей и железорудной компании, первое в истории отступление хозяев.

Камероны продолжали твердо стоять на своих позициях, иск о компенсации по-прежнему находился в суде, а лорд Файф открыл шахты. Это еще не было окончательной победой, поскольку рабочим предлагалось подписать «Желтую бумагу», прежде чем приступить к работе, и все-таки – люди это отлично понимали – их солидарность привела к тому, что теперь уже они решали, работать им или пет. И если они захотят, то могут работать.

Они не захотели. Когда в понедельник утром прозвучал гудок, очень многие отправились к шахтным колодцам, но ни один из обитателей Питманго не спустился под землю.

– Мы спустимся тогда, когда лорд возьмет эту свою бумагу и сделает с ней то, что обычно делают с ненужной бумагой, – заявил Арчи Джапп. Теперь он стал у них лидером и отстаивал их интересы с такой же энергией, с какой в свое время погонял их. Вот какие перемены произошли в Питманго. И чем бы ни кончилась борьба Гиллона, здесь уже ничто по-прежнему не будет.

– Послушай, дружище, – сказал ему мистер Пауэлл, хозяин «Колледжа», который основательно пострадал оттого, что люди не работали. – Этот поселок живет углем. Как же мы его получим, если никто не хочет спускаться вниз?

– Пусть уголь сам к нам поднимется, приятель. Скажи об этом мистеру Ч. П. С. Фаркварту и его толстозадым сынкам – пусть сами лезут под землю.

Все знали насчет сорока процентов дивидендов (и это объединяло людей) и насчет «Желтой бумаги» (а это их оскорбляло) и тем не менее главную роль тут играла история с Камероном. «Поддержим Камеронов!» – таков был лозунг, и смерть Джемми только подогревала чувства людей. У них появилось такое ощущение, что Джем погиб во имя общего дела.

– Они потеряли сына, так что уж вы-то можете немного подтянуть пояса.

Целую неделю по утрам раздавался гудок, и люди сходились посмотреть, кто окажется первым мерзавцем и сдастся, подписав соглашение, но ни один не сдавался. Об этом прослышали и в Восточном Манго, и в Западном Манго, и даже в Кауденбите. Об этом прослышали в Эдинбурге, и весь Западный Файф следил за ходом борьбы. Углекопы держались крепко.

Из Эдинбурга пришло письмо:

«Не знаем, как вы этого добились, но не сдавайтесь. Впервые в шахтерском поселке Западного Файфа наблюдается такая стопроцентная солидарность. То, чего вы добились, войдет в историю и прослывет чудом.

Надеюсь, рана твоя заживает, но не слишком быстро. Наше дело слушается на следующей сессии. Жернова правосудия вертятся медленно, но мелют хорошо. Мы все-таки вытащим нашего лорда в суд. Твердо стойте на своих позициях.

Держитесь. Выдержите.

Энгус Макдональд».

Иод этим было нацарапано:

«Мы следим за вами, мы вас поддержим.

К. X.».

Письмо обошло рабочих и произвело на них впечатление. Значит, они не одни – мир смотрит на то, что происходит в их черной долине. Теперь голод казался им не таким страшным. Только Селкёрк по-прежнему не проявлял восторгов.

– А ты написал им, что люди живут впроголодь? – спросил он. – Гордость-то надо бы отбросить и сообщить, что люди начали голодать. Напиши им, чтоб прислали сюда еды, иначе больше недели это не протянется. Как это ты и твоя прелестная жена все время бубните? «Голод чему хочешь научит». Так вот, вы правы. На одних чувствах далеко не уедешь, на желании – тоже. Ты добился единства, теперь надо создавать организацию.

Если нужен мученик, надо его добыть.

Если нужен лидер, надо иметь лидера.

Если решил пойти в наступление на тех, за кем сила, надо самому силу иметь.

Гиллон знал эти истины вдоль и поперек, но он не мог применить их для создания организации: не было ядра, вокруг которого ее строить. Сейчас, насколько понимал Гиллон, речь шла о человеческом достоинстве и о том, чтобы его сохранить. Все очень просто. Людей лишили работы, потому что один человек потребовал справедливости по закону, а теперь им предлагают стать на колени и приползти к графу, чтобы он в своих щедротах разрешил им потеть на него. И речь уже шла не о Гиллоне Камероне и не о какой-то организации, а о стойкости каждого человека, который рубил уголь в Питманго.

– Это соглашение потому и называют «Желтой бумагой», – пояснил один углекоп сыну, – что только последний мерзавец, желтый пес, подпишет его.

Вот так-то.

В субботу вечером – а суббота – день получки – снова открыли Обираловку. Из Кауденбита прибыл констебль с четырьмя вооруженными солдатами из Эдинбургских стрелков – выглядели они глупо и явно чувствовали себя не очень уютно, стоя в дверях лавки на случай, если какому-нибудь голодному углекопу придет шалая мысль в голову.

Неограниченный кредит, объявил мистер Брозкок со ступенек лавки, будет предоставлен под будущие заработки всем, кто готов подписать Соглашение о взаимном доверии и в понедельник выйти на работу. Продукты будут продаваться по себестоимости.

– Угу, за отказ от человеческого достоинства, – крикнул Джапп.

Камень пролетел у самой головы мистера Брозкока, и стекло за его спиной разлетелось на кусочки. Четыре солдата разом опустились на одно колено и нацелили ружья на стоявшую перед ними толпу, но Брозкок даже не шевельнулся.

– Уж в этом-то они не могут теперь обвинить твоего Джема, – сказал кто-то.

– Мой Джем не промахнулся бы, – заметил Гиллон.

– У тех из вас, у кого хватит разума подписать соглашение, уже сегодня вечером будет свежая свинина на столе, а к завтраку – бекон.

Они держались твердо, хотя всем было нелегко. А решать дело, продолжал настаивать Селкёрк, в конечном счете будут женщины и голодные дети.

Не созрели они еще для дисциплинированности коммунистов или витиеватой казуистики социалистов; не созрели они еще, эти люди, которые лишь недавно перестали грызться друг с другом, чтобы слушать советы каких-то посторонних, из Союза горняков. Это была их битва, и они хотели сами ее вести и сами выиграть. Гиллон написал в Союз шотландских горняков, но Кейр Харди находился в Уэльсе, где он баллотировался в парламент, так как в Шотландии не мог набрать достаточного числа голосов, а над Союзом тяготело решение суда, запрещавшее ему какую-либо организационную деятельность. Но обитателям Питманго до всего этого не было дела. Каждый день они спускались вниз, в лощину, и стояли у шахтных колодцев, а потом, словно притягиваемые магнитом, собирались перед Обираловкой вроде бы для того, чтобы наблюдать за теми, кому придет в голову проскользнуть туда, на самом же деле чтобы поглазеть на еду. Им надо было знать, что в мире еще есть пища, – это их успокаивало.

– Эта лавка убьет тебя, – сказал Селкёрк Гиллону. – Если хочешь одержать победу, лучше сожги ее.

Люди поговаривали о том, чтобы вломиться в лавку и забрать все, чего им недоставало, все, чего они и не пробовали никогда, но вести их на штурм было некому. Не бывало в Питманго таких бесчинств. Вот они и стояли на улице, и ждали, и вдыхали в себя запахи, исходившие из лавки, – иные женщины даже в обморок падали. Это стало своего рода эпидемией, безумием. Женщины, которые уже целый месяц ни разу толком не ели, падали на мостовую, прямо на камни, одна за другой, так что приходилось уносить их домой и укладывать в постель, чтобы они могли хоть немного восстановить силы. Вот тогда-то настроение толпы, как и предупреждал Селкёрк, начало меняться. «Смотри, – предупреждал он, – если никакая организация не объединит людей, их можно повести в любую сторону, как стадо на пустоши».

– Вот где они сейчас, когда они так нужны нам? – вдруг выкрикнул как-то днем один из рабочих. – Где ваш великий Кейр Харди? Почему мы должны голодать из-за него?

Раздалось довольно громкое недовольное: «Да уж!» – но Уолтер Боун тотчас водворил тишину.

– Мы же не из-за них голодаем, а из-за нас самих! – крикнул он. – Из-за того, что у нас украли пустошь. Из-за того, что граф хочет украсть у нас человеческое достоинство. Мы уже заставили его отступить, можем подтолкнуть и дальше. Неужели мы станем трусами только потому, что с нами обращаются, как с рабами?!

Это сдержало их, но у толпы короткая память, а у голодной толпы вообще нет памяти: она помнит только о еде. И от голода, вдруг понял Боун, люди ищут, на кого бы возложить вину, чтобы самим избавиться от ее бремени.

– Я вас вот о чем спрашиваю, – выкрикнул кто-то. Почему мы должны голодать – чтобы не пострадала гордость Камерона?!

«Да уж», – раздалось в ответ, перекрывая плач детей, доносившийся из домишек за спиной толпы.

– Это же касается теперь не Камерона, а нас! крикнул Боун, но никто не слышал его.

– Все для того, чтоб Камерон в накладе не остался. Он пас использует, чтоб получить свои денежки.

– Чтобы золотишка не упустить.

– Не стану я губить своих детишек ради того, чтоб он свою деньгу получил, – это я вам говорю.

И толпа заколебалась, сдвинулась, точно некая сила против воли толкала людей, и они нерешительно, но все же шаг за шагом стали продвигаться к Тропе углекопов.

– Вы же знаете, что это не так! – крикнул Энди Бегг. – Он пострадал не меньше вашего, даже больше. Камеронам никогда уже не работать в нашей долине, и вы это знаете. Никогда им не работать больше в Шотландии вообще – и это вы тоже знаете.

Но толпа продолжала двигаться – не быстро и без особого желания, просто перемещалась человеческая масса, никем не ведомая, никакой идеей не вдохновляемая, – перемещалась, побуждаемая потребностью двигаться, что-то делать, куда-то идти. Слишком долго люди находились в неподвижности, и нельзя было требовать, чтоб они и дальше в ней пребывали.

– Камероны всегда выкрутятся, можете о них не волноваться! – крикнул кто-то. – У них дома такая стоит кубышка, что от ее тяжести корабль на дно пойдет.

Не столько слово «деньги», сколько упоминание о доме всколыхнуло их – и теперь их передвижение обрело цель.

«В дом, в дом!..» – скандировала толпа и, скандируя, заклубилась вверх, на гору, в направлении Тошманговской террасы, а потом «Тошманго! Тошманго!» стало их лозунгом, возбуждая, подстегивая. Они понятия не имели, что станут делать, когда доберутся туда, – просто, как бывает с толпой, были уверены, что там все прояснится.

– Толпе и трусу можно что хочешь внушить, – заметил Уолтер Боун, обращаясь к Энди Беггу и глядя на то, как люди побежали в гору, по, когда он обернулся, Энди Бегга уже не было с ним. Он ушел вместе со всеми.

Мэгги, сидевшая у окна за шитьем, первой услышала их и сразу поняла, что это значит. Она не взволновалась.

– Они идут за тобой, – повернувшись, сказала она Гиллону. – Я знала, что рано или поздно так будет.

– Но почему?

– Потому что ты святее их, а люди такого не переносят.

– Я тебе не верю.

– Ну что ж, не верь, скоро сам убедишься.

Несмотря на достаточно толстые стены, закрытые окна и запертую дверь, крики толпы проникали в дом. Только бы они не вздумали поджог устроить, подумала Мэгги. Ей в голову не приходило, что люди могли идти за деньгами.

– Не понимаю я этого, – сказал Гиллон, – не понимаю.

Вот толпа докатилась до Тошманговской террасы, и крики превратились почти в рев. В них не чувствовалось особой ярости или целенаправленности, и все-таки это было страшно – кто поручится за толпу. Пятьсот человек выкрикивали каждый свое, но по мере приближения к дому Камеронов в криках появлялось все больше единообразия, и вскоре одна фраза объединила всех. «Камерон, выходи! Камерон, выходи!» – скандировали они, так что все вздрагивало и подпрыгивало в доме. С полки буфета упала кружка.

– Что же мне делать? – спросил Гиллон. Ему пришлось кричать, чтобы она услышала.

– Это уж твоя забота – ты заварил кашу, ты ее и расхлебывай.

На лице у него была такая ярость, когда он повернулся к ней, что она испугалась.

– А это твоя семья. Ты ее создала. Теперь ты хочешь отречься от нее?

Мэгги поняла, что он прав: вся их семья вовлечена в эту историю, и теперь они должны держаться вместе.

– Тогда выйди к ним, Гиллон, иначе они ворвутся сюда. Не думаю, чтоб они тебе что-нибудь сделали: они, наверно, даже не знают, чего хотят.

Гиллон подошел к двери и остановился. Толпа вопила все неистовей.

– Если мы выйдем всей семьей, они только больше взбесятся, – сказала Мэгги. Гиллон кивнул. – Так что иди один.

Он продолжал стоять у двери, и она подошла к нему и положила руку ему на плечо.

– Иди же, Гиллон. Л как вести себя, сам сообразишь. – Она просунула руку за его спиной и нащупала щеколду. – Тянуть не стоит – этим ничего не выиграешь, – сказала она и приподняла щеколду; дверь приоткрылась, и Гиллону ничего не оставалось, как выйти и предстать перед толпой.

Передние, увидев его, умолкли, иным стало даже стыдно. Потом увидели его и в задних рядах, и крики прекратились – скоро слышно было лишь шарканье кованых башмаков по булыжнику, когда кто-то передвигался, чтобы лучше видеть.

– Ну, зачем же вы сюда пришли? – громко спросил их Гиллон.

Настоящая толпа, если у нее нет лидера, рано или поздно выдвигает его из своей среды, но у этой толпы не было лидера и не было намерения его выдвигать. Гиллон понял это и вдруг почувствовал себя совсем как там, в Брамби-Холле, когда слова сами полились из его горла. Он спросил, зачем они пришли и что они думали найти или получить, и они молчали. Там, на маленькой площади перед Обираловкой, каждый их крик отдавался от стен, гулом наполняя воздух, а здесь ветер, налетевший с Горной пустоши, уносил все звуки вдаль.

– Подпиши бумагу, Камерон, – наконец, выдавил из себя кто-то.

– Шахты открыты. Всякий, кто хочет подписать бумагу, волен это сделать. Но вы хотите, чтобы я первый подписал, – так не просите меня об этом. Не просите и о том, чтобы я простил вас.

Некоторые из рабочих опустили голову и уставились на камни и булыжники мостовой. Кое-кто, стоявший с краю, повернулся и пошел прочь

– Дети у нас голодные, друг, дети плачут.

– А вы думаете я не слышу, как они плачут по ночам? Я тоже начинаю плакать, но начинаю и кое-что понимать. Я не собираюсь сдаваться, чтобы легче было потом сдаться вам. Вопрос ведь как стоит: хотите вы, чтоб вами правил закон, или хотите всю жизнь плясать под дудку хозяев?

К этому времени и остальные Камероны вышли на улицу. Если какая-то сила и объединяла доселе толпу, сейчас она исчезла. И толпа – хотя это была масса, коллектив – стала слабее одного сильного человека.

– Если вы хотите подписать «Желтую бумагу» и получить еду для ваших детей, вы знаете, куда надо идти. Но знайте и другое. Мой сын Джем никогда уже такой бумаги не подпишет. И я никогда ее не подпишу.

После этого толпа распалась. «Раскляклась», как сказали бы в Питманго, – дух из нее выпустили, и люди побрели прочь, никто даже не обернулся. Гиллон и вся его семья смотрели им вслед, и, когда народ потек вниз с холма – кто в одиночестве, а кто группками, – они открыли дверь и вошли в дом.

– Так ты и в Брамби-Холле разговаривал, пап? – спросил Сэм.

– Нет, хотелось бы мне так разговаривать, да не вышло.

– Ох, папа, Джем так гордился бы тобой, если б слышал тебя сегодня, – сказал Роб-Рой. – Это для него было бы лучше любой заупокойной службы.

– Ага, он был бы доволен, – сказал Эндрью.

Мэгги подошла к Гиллону.

– Ты был прав, а я не права, – сказала она. – И держался ты так хорошо, что лучшего почти и желать нельзя.

Они считали, что мистер Селкёрк пришел к ним, чтобы поздравить Гиллона. Но они ошиблись. Через два-три дня после похода на гору несколько рабочих, не в силах больше видеть лица своих детей, глядевших на них из постелей, где они лежали совсем ослабшие и больше спали, чем бодрствовали, забывая во сне про голод, образовали Бедственный комитет, куда любой человек мог прийти и заявить, что его семья погибает от голода. Если Комитет соглашался с представленными доводами, человек этот мог пойти в Обираловку и открыто, нимало не роняя себя в глазах жителей поселка, подписать «Желтую бумагу» и принести домой корзинку с едой.

– Вот она, Гиллон, – сказал Генри Селкёрк, – трещина в плотине, течь в дамбе. Такова, Гиллон, жизнь. Ни один голодный не в силах вынести запах жира на сковороде у соседа – либо он убьет его, либо присоединится к нему. И по моему скромному мнению…

– Я не знала, что у вас скромное мнение, мистер Селкёрк, – вставила Мэгги.

– …люди скорее присоединятся к нему. Но может, у вас есть чем заткнуть брешь?

Гиллон отрицательно покачал головой. Он считал, что достиг в своей жизни рубежа, когда мог различить истину, если она представала перед ним.

– А по моему скромному мнению, мистер Селкёрк, вы изрядное дерьмо, – сказал Сэм.

– Угу, – с большой убежденностью подтвердил Эндрью. – Угу.

Они полагали, что он разозлится, и ожидали взрыва, ни взрыва не последовало. Мистер Селкёрк просто стоял в дверях и улыбался.

* * *

Только за первую неделю в Бедственный комитет явилось свыше ста отцов семейств, а в понедельник утром свыше трехсот человек стояли у шахтных колодцев и надшахтных сараев, дожидаясь, когда клеть спустит их вниз, – все упорно смотрели в землю, и воротники рабочих курток у всех были подняты, закрывая лицо. Никто им не сказал худого слова – ни когда они спускались, ни когда, покрытые угольной пылью, вернулись на поверхность. Их жены пытались стряпать украдкой – так, чтобы запах пищи не достигал соседних домов, но, когда пахнет пищей, голодный человек всегда учует. С каждым днем число углекопов, готовых подписать бумагу и вернуться на работу, все увеличивалось. С каждым днем больше и больше угля, дымясь, поднималось из недр шахт, и вагонетки с углем снова покатились в доки Сент-Эндрюса. К концу второй недели все было кончено, хотя не совсем. Двадцать один человек, по большей части отцы семейств, все еще отказывались подписать «Желтую бумагу» и спуститься в шахту, и Гиллон понимал, что это означало. Хочешь не хочешь, но он стал отцом двадцати двух семей.

– Как же они будут существовать? Как они выживут? – сказал однажды Сэм.

– Мы уж постараемся, чтоб они выжили, – сказал Гиллон.

Мэгги сразу все поняла.

– Но не на мои денежки, – воскликнула она.

– Нет уж, именно на наши денежки они и будут жить.

Мэгги уставилась на Гиллона – с такой страшной, безграничной злобой, что все сразу увидели: она близка к безумию.

– Уголь требует жертв, и мы расплатились за уголь, – наконец произнес Гиллон. Он сказал это очень спокойно и тихо. – Джем требует жертв, и мы расплачиваемся за Джема. И гордость требует жертв, теперь мы начнем расплачиваться за нее.

– Гордость? – выкрикнула Мэгги. Звук ее голоса резанул всех, как ножом. – Господи, взгляни, что ты наделал из-за этой гордости, из-за своей великой романтической гордости. Мы потеряли из-за нее работу, и мы потеряли из-за нее дом, а теперь ты хочешь украсть у нас и будущее. Ради чего? Чего? Все ради твоего идиотского достоинства, твоей Камероновой гордости. – И Мэгги сплюнула.

– Но ведь ты же научила меня этому, – сказал Гиллон. – Раньше я про гордость и знать не знал.

Она выскочила в другую комнату, и, когда вернулась, ключ от копилки висел на цепочке у нее на шее.

– Если только ты дотронешься до копилки, пусть господь отвечает за то, что случится с тобой, – сказала она, и, к общему их ужасу и удивлению, ибо они еще никогда такого не видели, она повалилась на пол и зарыдала без слез.

15

Жизнь ушла из Питманго – поселок был мертв, как мертв был Джем, лежавший в своей могильной яме, как мертва опустошенная копилка. Никто не заходил в «Колледж», ибо это было все равно как признаться, что ты сдрейфил точно последний пес – так это именовали в Питманго, а потому люди прятались за черной маской угольной грязи и посылали детишек в таверну за пивом, а потом пили его молча в своих сумеречных домах.

Рабочие старались незаметно прошмыгнуть утром на шахту, не потревожив тишины улиц и проулков; больше не слышно было раскатистых, хриплых голосов – все это отошло в прошлое: не могли они вынести взглядов Двадцати Одного, тех праведников, которые глубоко запавшими глазами смотрели на них с порога своих домов, – так смотрели, что углекопы съеживались и поворачивали назад по Тропе, перелезали через изгороди и окольными путями, делая большой крюк, лишь бы не видеть этих страшных глаз, добирались до шахтного колодца и терялись во тьме под землей, спасаясь ото всех, кроме самих себя.

Некоторые из Двадцати Одного семейства начали собираться у входа в шахты и смотреть, как углекопы выстраиваются, дожидаясь, когда их спустят под землю.

«Желаю тебе удачи там, внизу, вместе с лордом Файфом, Тэм!» – говорил кто-нибудь из них старому другу, и Тэм готов был свалиться в шахту и никогда больше из нее не выходить. Но никто из подписавших «Желтую бумагу» не отрекался от нее, потому что, однажды прорвав цепь голода, снова голодать уже невозможно. Кончилось дело тем, что пришлось Гиллону пойти к шахтам и попытаться образумить Двадцать Одно семейство.

– Это их право, они сделали свой выбор. А мы вправе вести себя так, как считаем нужным, и сделать свой выбор.

– Да уж нечего сказать – выбор. Они решили жрать, а мы – обтянуть кости кожей. Их детишки цветут, а наши высыхают.

– Так почему ты тоже не вернешься на работу? – опрашивал Гиллон.

– Сам не знаю. Перестань ты учить меня, Камерон. Не могу я идти на шахту, и ты это знаешь. Для тебя все ясно ты у нас великий герой, святой из Питманго. А я просто не могу идти на шахту – и все. Если хочешь знать, я тогда перестану считать себя человеком. – Люди стеснялись своего служения идеалу и все же не могли от этого отказаться.

– Ну что ж, быть по сему, – сказал тогда Гиллон. – Ни один человек не умрет с голода и не пожертвует своим достоинством, пока у меня есть деньги в доме.

В ту ночь Гиллон снял ключ с шеи Мэгги. Она не сказала ни слова.

С этого все и началось.

До суда, после которого, как заверил Гиллона мистер Макдомальд, всех людей вернут на работу, ибо хочешь не хочешь судья вынужден будет признать «Желтую бумагу» незаконной выдумкой, рабочих придется материально поддерживать, но так, чтобы это не выглядело подаянием. Собравшись в доме Уолтера Боуна, подальше от глаз Мэгги, они основали Общество защиты Спортивного поля, организацию, которой в будущем предстояло выступать от имени жителей Питманго перед хозяевами компании. Главы Двадцати Одного семейства, как их все теперь называли, значились основателями и организаторами Общества, и никто не стал против этого возражать, ибо они выстояли дольше всех остальных и пламя их стойкости горело ярче и чище от голода и лишений.

Свой девиз Общество заимствовало у Мэгги Камерон, хотя никто не поставил ее об этом в известность:

«Битый – это еще не всегда побежденный».

Люди, подписавшие «Желтую бумагу», получили возможность вернуть себе спокойствие и спасти остатки достоинства, присоединившись к Обществу защиты Спортивного поля, так как это требовало определенного мужества и заставляло людей идти на риск: ведь они объединялись с теми, кто открыто выступал против компании.

И люди начали записываться. Жалованье организаторам, о чем Мэгги не сразу узнала, платил Гиллон Камерон, авансируя Общество, которое впоследствии, став платежеспособной организацией, должно было ему эти средства вернуть. Итак, ряды Общества росли, а денежки утекали.

Денежки утекали. Это стало определяющим фактором в жизни Камероновой семьи. Никаких регулярных выплат не было – просто, когда люди доходили до ручки и живот прирастал у них к позвоночнику, они являлись на Тошманговскую террасу, в соседней комнате открывали копилку и давали им немного серебра. Давали немного – лишь бы семья не умерла с голоду, но семей-то таких было Двадцать Одна, и всем надо было есть, и этому конца не было.

Итак, денежки утекали. Вместо прежнего «звяк-звяк-звяк», когда каждую неделю мелодично и солидно звенело серебро, ударяясь о серебро, уже лежавшее в копилке, теперь оно приглушенно шуршало, вытекая из нее в подставленные руки. Мэгги старалась не быть стервой. Она все слышала и все видела и ничего не говорила, прикусив язык, чувствуя, как кровь бьется в висках, а сердце бешено колотится, в то время как серебро утекает и богатство их тает изо дня в день, с каждой неделей. Когда-то ей снился звон серебра и сундуки, такие тяжелые, что люди не в силах их поднять, а теперь во сне копилки превращались в гробы, она видела черные заржавленные копилки, разверстые, зияющие и пустые. Несколько раз, уверенная, что копилка исчезла, она вставала среди ночи, передвигала кровать, приподнимала камень и удостоверялась, что кубышка все еще там.

Слушание дела «Камерон против Фаркварта, графа Файфа» уже дважды переносилось, и мистер Макдональд подозревал, что это происходило не без политического нажима из высоких сфер. А кубышка с каждой неделей становилась все легче, люди шли и шли с протянутой костлявой рукой – смутьяны, красноголовые, гордецы, мечтатели, болтающие о человеческом достоинстве и человеческих правах, – и серебро текло и текло, ручеек серебра тек непрерывно, не переставая, и все мечты и надежды Мэгги вытекали вместе с серебром. Да, выплаты мистеру Огилви придется прекратить.

И никто из Камеронов не понимал – а они должны были бы знать, должны были бы предугадать, – что это может довести их мать до гибели.

Лорд Файф ничего не знал о тех людях, которые работали на него, потому что у него не было такой необходимости. Вместо хозяев этим занимались управляющие. Но он узнал про Двадцать Одно семейство, и у него достало ума признать, что смертоносный рак может разрастись из одной шальной блуждающей клетки величиною с булавочную головку. И он решил искоренить болезнь до того, как она распространится, а потому не без некоторого ущемления собственной гордости направил Гиллону Камерону второе приглашение прибыть в Брамби-Холл на чай, чтобы они, как люди просвещенные, могли поговорить о раковых опухолях. Приглашение было написано на плотной бумаге с гербом Файфов, вытисненным в верхнем углу, и вручено лично мистером Брозкоком (граф почему-то не сообразил, что это чрезвычайно унизительно для управляющего).

«Камерон!

Приходи завтра на чай. Мне кажется, мы сумеем лучше понять друг друга, чем прежде.

До скорой встречи.

Файф

Одежда обычная».

Это был подкуп, это пахло подкупом, – подкупом в красивой хрустящей упаковке, специально для него изготовленной. Ему предложат тайную сделку, против которой он не устоит, что-то заплатят, дадут какие-то маленькие привилегии за то, что он будет вести себя благоразумно, но Гиллон понимал, что потом он никогда не сможет жить в мире с собой.

– В половине пятого, – сказал Брозкок.

– Что – в половине пятого? – спросил Гиллон.

– Чай, приятель, чай. – Гиллон почувствовал, что управляющему очень хотелось добавить: «Идиот». Но в эти дни он был чрезвычайно сдержан.

– Я так и подумал, – сказал Гиллон. Боюсь, вам придется передать графу, что я не смогу быть.

Брозкок уже пошел было прочь, бормоча что-то через плечо, но тут остановился.

– Когда лорд Файф приглашает на чай, отказов не бывает. – И он вернулся к крыльцу. Мистер Брозкок вовсе не желал быть тем, кто скажет лорду Файфу, что один из его углекопов, видите ли, не намерен пить с ним чай. – Если лорд Файф зовет, надо являться.

– Только не в нашей стране. Вы, наверное, имеете в виду какие-то другие края. – Гиллону очень хотелось не бояться управляющего, быть выше страха, но он ничего не мог с собой поделать. Ему по-прежнему приходилось призывать на помощь все свое мужество, чтобы так себя вести.

– Когда я передам графу то, что ты сейчас сказал, будут большие неприятности.

– А мне казалось, их у нас уже и так предостаточно.

– Ты еще ничего не видел. – Брозкок приблизил лицо к самому лицу Гиллона. – Ну, так как же – придешь?

– Нет.

Брозкок повернулся спиной к Дому Камеронов.

– Что ж, после этого тебе здесь не жить, – услышал Гиллон.

Мэгги так и зашлась от ярости.

– Дурак! – кричала она на мужа. – Самонадеянный дурак! Да кто ты такой? Ты просто с ума сошел. У тебя с мозгами неладно. Ты же губишь нас. – Она смотрела на него безумным взглядом, и он забеспокоился. – Да неужели ты не понимаешь, что они с нами сделают? Они оставят пас без дома, придут сюда, подпалят его и сожгут нас живьем. Я их знаю.

– У тебя истерика, – резко сказал Гиллон. – Возьми себя в руки.

– Они придут и спалят нас, вот увидишь. Такой у них обычай. Тебе всего-навсего надо было пойти туда, а ты вместо этого губишь нас. – Гиллон попытался схватить ее, но боль в плече помешала. Мэгги вырвалась. – Да кто ты, по-твоему, есть? Кто, ради всего святого? – выкрикнула она, прошла в залу и захлопнула за собой дверь. Гиллону стало страшно, когда он представил себе, как она сейчас, наверное, снова рыдает без слез.

Он и сам теперь уже не знал, кто он и как он до этого дошел. Знал только, что уже не может остановиться. Питманговцы ушам своим не верили, узнав, что один из них отказался явиться к лейрду по его вызову. Даже мистер Селкёрк считал, что Гиллон хватил через край.

– Надо было тебе пойти к нему. Это же бессмысленно – то, что ты сделал. Твоя гордость тут не задета. Это он согнул свою гордость в бараний рог.

– Не мог я туда пойти.

– «Не мог я туда пойти», – передразнил его мистер Селкёрк. – Романтик ты, дружище. Надо было идти.

Гиллон отрицательно покачал головой.

– Одно я знаю: настало время сказать «нет», и я уже ничего не могу с собой поделать.

А теперь мистер Селкёрк покачал головой.

– А я знаю, что ты не представил себе всего, что они могут сделать с тобой. Я знаю, что нет такого графа на земле, который позволил бы какому-то однорукому углекопу оскорблять его.

Мистер Селкёрк оказался прав, и Мэгги Камерон оказалась права. На следующий день они явились на гору с Брозкоком во главе – команда рабочих из Восточного Манго в сопровождении фургончика подрывников.

– Ей, вы там! – крикнул Брозкок. – Даю вам час, чтобы очистить дом. Его будут сносить. Этот дом принадлежит лорду Файфу, и он приказал сегодня же снести его.

Но Сэм был наготове. В доме и вокруг него ждали члены Двадцати Одного семейства с собственными инструментами – шахтерскими кирками и сверлами, шестифутовыми железными шпурами с динамитом и плетенками, полными камней, которые они набрали у реки утром, а также тем инструментом, какой есть в доме каждого рабочего: были тут и цепи, и проволока, и домкраты, и деревянные молотки, и даже несколько старых подпорок, принесенных из шахты. Пришли не только члены Двадцати Одного семейства. Они уж постарались поднять людей за денежки Гиллона. Из восьмисот шахтеров, проживавших в долине Питманго, только человек пятьдесят – по преимуществу старики, слишком напуганные, чтобы поставить свои подписи под чем бы то ни было, – не присоединились к Обществу защиты Спортивного поля. Неразумно было мистеру Брозкоку являться сюда, после того как утренняя смена закончила работу. Уж кто-кто, а он-то должен бы это знать. Свыше ста человек – безликие невидимки под масками из угольной пыли – ждали его тут.

К мистеру Брозкоку вышел Гиллон.

– Я вас вот о чем должен предупредить, – заявил он. – Это мой дом. И за аренду его заплачено вперед. У меня есть бумага об аренде сроком на два года, оформленная по всем правилам. В нашей стране твой дом – это твоя крепость, и войти в него без разрешения нельзя – разве что у вас есть ордер на обыск, выданный судом.

Углекопы застучали своими инструментами по стенам и по булыжникам – сталь и железо звякали, ударяясь о камень, сотня, а может быть, даже две сотни людей бряцали сталью и железом. Рабочие из команды, почуяв, что пахнет заварушкой, которая не сулит им ничего, кроме неприятностей, начали незаметно исчезать, пока Брозкок не остался совсем один.

– А зачем нам ордер? – заявил Брозкок. – Здесь приказ лорда Файфа – закон.

– Сэр? – окликнул его Сэм. Ему пришлось возвысить голос, чтобы перекрыть стук инструментов. – Извините за беспокойство, сэр, но ваш фургон укатил.

Из-за шума, поднятого рабочими и их инструментами, никто не слышал стука колес фургона, когда он двинулся вниз, но потом уже отчетливо слышно было, как он, набрав скорость, спускался по Тошманговской террасе, затем – по Монкриффской аллее и дальше вниз, подпрыгивая на ухабах, так что инструменты разлетались в разные стороны, и наконец со страшным грохотом – до чего же это был приятный звук! – врезался в забор, ограждавший Спортивное поле, проехал сквозь него и остановился, застряв в стене дробильни у шахты «Лорд Файф № 1».

– Камерон! – рявкнул Брозкок. – Ты мерзавец, и ты ответишь за все это.

Никто никогда не сомневался в мужестве мистера Броз-кока, а вот разумность некоторых его поступков можно было поставить под вопрос. Человек восемь или десять углекопов – неразличимых в своих черных масках – подхватили управляющего и пронесли вниз по Тошманговской террасе и дальше – по Тропе углекопов. Это было, как утверждали те, кто видел, весьма комическое зрелище. Его пронесли сквозь пробоину в заборе, ограждавшем пустошь, и дальше – к шахте «Лорд Файф № 1», а там посадили в клеть и опустили без остановки на самое дно шахты – на глубину трех тысяч футов. Больше мистер Брозкок на Тошманговской террасе не показывался.

16

Настал день, когда Мэгги поняла, что мистер Огилви и все, что с ним связано, уже не должно их интересовать, ибо, если даже он умрет и они приобретут его дело, ни один шахтовладелец в Западном Файфе ни за что в жизни не станет покупать шахтное оборудование у Камеронов и даже даром не возьмет.

Все растаяло, думала Мэгги, все: деньги, дело, возможность вырваться, мечта. Спасая свою гордость, Гиллон убил ее мечту. Чем больше она об этом думала, тем больнее это ее ранило – больнее, чем потеря серебра. Сколько они работали, чтобы собрать эти деньги, сколько изворачивались. Сколько копили, сколько набирали по крошкам, сколько старались обойтись без одного, без другого, урезали себя во всем, когда другие ели в свое удовольствие. Воздерживались, убеждали себя, будто не любят сладкого, чтобы не страдать, когда другие едят; убеждали себя, будто к чаю не нужно сахара, хотя другие пили чай с сахаром, или будто к хлебу не нужно масла, – и все только потому, что они Камероны. Мэгги теперь почти не выходила из своей комнаты. Она видела в темноте и мрачно размышляла над своей потерей.

В прежние времена она порой доходила до того, что замышляла убить мистера Стилей, целыми днями разрабатывала план убийства и сама приходила от этого в ужас. Теперь же она видела во сне пустые черные копилки, и, просыпаясь в лоту, думала о смерти Гиллона, и тоже приходила от этого в ужас. Она вовсе не хотела никого убивать, она это знала, однако мозг ее снова и снова возвращался к этой мысли. Она видела Гиллона мертвым всюду, куда ни поворачивала голову: он сидел мертвый на стуле, мертвый за столом, упершись лбом в тарелку с супом, лежал мертвый – это было особенно часто – в постели. Она понимала, что надо что-то делать, иначе произойдет непоправимое. Если она будет сидеть сложа руки, то сойдет с ума – она еще достаточно владела головой, чтобы понимать это.

Выйти из дома было просто. Она умела передвигаться по нему беззвучно, тихо, как любая кошка в Питманго. Она сумела одеться, выйти на крыльцо и затем на улицу, не потревожив ничьего сна. Ни луны, ни звезд не было, и сначала идти было трудно, но Мэгги только радовалась тому, что темно, и постепенно глаза ее привыкли к ночному мраку.

Труднее оказалось на 'Спортивном поле, где то и дело попадались разные предметы, небрежно брошенные углекопами, как это принято на шахтах, но дальше, там, где работал подъемник, горели огни. Как-то трудно было представить себе, что сейчас глубоко под землей работают люди – чернота в черноте: сверхурочники готовят шахту, чтобы те, кто спустится вниз с зарей, могли там работать.

– Кто тут? Стой сейчас же! – послышался голос.

Она не испугалась.

– Мать. У меня малыш заболел, иду за доктором.

Человек не мог различить ее лица, скрытого шалью, красивой пейслийской шалью, которую подарили ей Боуны, – его интересовало лишь, нет ли у нее плетенки, куда она могла бы положить ворованный уголь, как это делали очень старые и очень бедные женщины.

До чего же просто солгать, подумала Мэгги. Впрочем, это ей всегда удавалось легко.

Она пошла дальше через разработки – только раз испугалась, когда огромное колесо закрутилось вверху, но тут же овладела собой. Правильно она сделала, что пошла, решилась действовать. Она снова чувствовала себя прежней – безумие исчезло, пока она шла сквозь тьму.

Все ниже и ниже, через нижнюю часть поселка, по жалким улицам – вот Гнилой ряд, и Сырой ряд, и их старый дом в Шахтерском ряду. Как давно это было, как далеко они с тех пор ушли и как далеко отступили сейчас от того, чего достигли. Но они вернутся на работу прежде, чем уедут отсюда, – это она твердо решила, и утечка серебра, которая лишала ее рассудка, – это она понимала – сегодня прекратится.

«Колледж» был закрыт, и она порадовалась этому, но в читальне для рабочих горел свет. Наверно, Селкёрк читает свои коммунистические книжки или валяется в пьяной одури, а лампа горит. Кончит тем, что погибнет в пламени, подумала Мэгги: и поделом ему. Может, с той минуты все и началось – с той минуты, когда он вошел в их жизнь со своими идеями, книгами и теориями, которые он внушал другим, чтобы эти другие осуществляли их за него. Почему же они ничего не заметили, почему не увидели, что он их оболванивает, а сам, как трус, живет, прячась за их спины?

Когда она вышла на Нижнюю дорогу, ведущую к Брамби-Хиллу, луна показалась сквозь облака и вокруг все запестрело от светотени, а впереди черной массой встали деревья. Она возблагодарила бога. Все-таки он печется об одиноких женщинах на дороге.

Одинокие женщины на дороге. Мать у нее была сумасшедшая, а отец так этого и не знал. Не знал. Возможно, потому она, Мэгги, и не любит ночь. Мать ее уходила ночью из дому и не возвращалась до зари, и Мэгги не хотела знать, где она бывала. Она возвращалась, пропахшая (маслом и дымом, и на одежде у нее были пятна крови – в этом Мэгги была уверена. Когда ее обмывали перед тем, как положить в гроб, оказалось, что все тело у нее изранено, и никто не мог объяснить почему.

В Брамби-Холле горели огни – они могли позволить себе жечь огонь всю ночь. И где-то там сидели на цепи собаки, приученные лаять, когда надо. Сегодня их лисой будет она.

Острые лисьи зубки. Ей всегда нравилось, когда он так говорил. Человек-то он, в общем, был хороший, подумала она, только вот обещал идти в одну сторону, а пошел в другую, и теперь ему придется за это платить. Она отдала им всю свою жизнь, а они решили швырнуть ее в грязь и растоптать. Нет, пусть платят за это.

По дороге клубились клочья тумана – он полосами наползал с черной реки, он колебался в переменчивом свете луны и в темной тени деревьев вдоль дороги, и вот перед ней возник дом Брозкока. Она не стала медлить у двери. Нащупала молоток и резко ударила им. Звук эхом отдался в доме и затем – на дороге, вызвав лай собак. Сразу никто не ответил, и она снова ударила молотком, и наконец какая-то женщина высунула голову из окошка.

– Что тебе? Что ты тут делаешь?

– Мне надо видеть мистера Брозкока – немедленно.

– Мистер Брозкок спит. Ты, видно, рехнулась – явиться в такую пору. Иди домой и приходи утром.

– Пойдите скажите ему, что пришла миссис Камерон по срочному делу. Скажите, а то я буду колотить в дверь, пока он не выйдет ко мне.

Он подошел к окну, когда она уже снова взялась было за молоток.

– Чего, черт побери, тебе надо?

– Хочу подписать «Желтую бумагу».

Даже отсюда, снизу, она увидела, как это сообщение ошарашило его и заинтересовало (она знала, что так и будет), хоть он еще не вполне пришел в себя ото сна.

– Что значит – подписать? Это еще что за шуточки?

– Никаких шуточек тут нет. Я хочу подписать бумаги. Я их мать, и по закону они еще под опекой находятся. Сами они не имеют права подписывать контракт или соглашение – это незаконно, пока им не минет двадцать один год. А я за них подписать могу.

– Не нужны они нам. Не нужны нам мерзавцы на наших шахтах.

– Ну, нет, очень даже нужны. Из всех жителей Питманго именно их вы хотели бы иметь в своем списке.

– Подожди-ка, – сказал мистер Брозкок, и она услышала, как он что-то пробормотал, потом в комнате задвигались, потом загорелся свет; через некоторое время дверь открылась, и он предложил ей войти.

– А ну-ка, повтори все сначала, – сказал он, и она так и сделала. В том, что она говорила, был резон. Как это подорвет дух Двадцать Одного семейства, когда станет известно, что Роб-Рой Камерон, что Сэм Камерон, что все Камероны, кроме Гиллона, подписали «Желтую бумагу»!

Правда, не сами подписали, но это уже мелочь, которую многие даже и не уловят или не захотят уловить. Главное, что имя Камеронов будет стоять под Соглашением о взаимном доверии и, значит, вся «великая идея» – фальшивка, обман и дешевка, а этому многим хотелось поверить, хотя бы для того, чтобы преуменьшить бремя собственной вины.

В доме пахло жарким. Очаг, казалось, был покрыт слоем сала, и на халате Брозкока тоже были сальные пятна, а под халатом на нем ничего не было: когда ворот приоткрывался, видна была волосатая грудь, а когда полы распахивались – все остальное.

– Я хочу, чтобы они работали, – сказала Мэгги. – Не желаю я, чтобы они валялись в комнате в то время, как другие трудятся в шахте. Они выкачивают серебро из моей копилки и выкачивают из меня жизнь.

До конца он ее не понял, но все же вышел в соседнюю комнату, унеся с собой свет и оставив ее в темноте. В доме были мыши или крысы. Она слышала, как они слизывали сало с кирпичей очага. Здесь живут не люди, а свиньи, подумала она, но продолжала ждать. Что-то пробежало по ее ноге, и она подпрыгнула.

«Я вступаю в сделку со свиньей», – подумала она, но это ее не смутило. Раз так, значит, так. Брозкок – свинья, но это не имело значения: в его руках находятся бумаги. Он вернулся, и крысы разбежались – так же стремительно, как раньше прибежали.

– Мы называем это Соглашением о взаимном доверии, а вовсе не «Желтой бумагой», миссис Камерон.

Когда он грузно опускался на стул, полы его халата совсем распахнулись, и она подумала, какой иронией, оказывается, было его имя.[34]

– Странное, конечно, ты выбрала время для таких дел, – сказал управляющий, – но пути господни неисповедимы.

Почему-то это показалось ему невероятно смешным, и он захохотал раскатистым мужским смехом.

– Писать-то ты умеешь?

– Угу, умею.

– Большинство из них не умеет. – И он снова захохотал, вспомнив чаепитие в Брамби-Холле.

– А что твой муж на этот счет думает?

– Он ничего не знает. Иначе зачем бы я пошла сюда ночью? – Как твои крысы в темноте, подумала она, и тотчас выбросила эту мысль из головы.

– Красавец в юбочке, – иронически заметил он. – О, он произвел там впечатление и выставил себя полным дураком. Ты, конечно, слыхала про туфли. Ну ладно, ладно, давай имена.

– Роб-Рой Камерон.

Он записал – очень тщательно.

– Красивое имя для углекопа, а? Высоко же вы себя ставили, миссис Камерон, высоко.

– Эндрью Драм Камерон.

Скрипело перо. Крысы снова выскочили – слишком уж притягивал их запах сала.

– Сэмюэл Сазерленд Камерон.

– Вот этому, если можно так выразиться, со временем на блюдечке будут все подавать. Он что называется хитрожопый, как и его младший братец.

Одна из крыс стояла в остывшей золе очага на задних лапах и вылизывала дно невымытой сковороды с длинной ручкой. До чего же умна крыса, подумала Мэгги, – держит равновесие с помощью языка и одновременно работает им, слизывая сало.

– Понимаете, он умер, – сказала она.

Он не понял ее.

– Джемми Камерон умер.

– Тогда давай следующего. Имя – как его зовут?

– Джемми.

– Это не имя. Мне нужно полное имя, как записано в книге. – Управляющий начинал терять терпение.

– Джеймс Драм Камерон. – Она встала и рассеянно зашагала по комнате, где лежали тени. Это явно раздражало мистера Брозкока. – Понимаете, он умер. Я не могу подписать за него бумагу, потому что он мертв, – сказала Мэгги.

Миссис Брозкок, спускавшаяся вниз, остановилась на площадке лестницы.

– С ней что-то неладно, – крикнула она мужу. – Смотри, будь осторожнее – держись подальше. Она сумасшедшая.

– Да что же я тут делаю среди всего этого сала? – Она остановилась перед Брозкоком. – Помните, один из моих сыновей сказал, чтоб вы берегли свою голову? – Она внимательно оглядела комнату, ища кочергу или совок для угля, хоть что-то, чем бы ударить его по голове, но, когда нашла, было уже поздно. Мистер Брозкок схватил ее и вывернул ей руку, так что она выронила железную кочергу, чувствуя, что иначе рука сломается. Боль в руке и грохот кочерги, упавшей на каменный пол, прорвали пелену окружившего ее тумана, разрушили владевшие ею чары, и все в комнате постепенно встало на свое место. – Я что, пыталась ударить вас?

– У тебя бы ничего из этого не вышло.

– Я вовсе не хотела вас ударить. Я хотела поблагодарить вас. Вы дали мне хороший урок.

Тем временем миссис Брозкок спустилась вниз и, держась подальше от Мэгги, прошла вдоль стенки к выходу и распахнула дверь.

– Вот дверь, – сказала она. – Вот.

– Угу, я вижу. Вы знаете, что такое никчемная мать? – спросила она миссис Брозкок. – У вас когда-нибудь были дети?

Миссис Брозкок не отвечала. Все в Питманго знали ее детей.

– Да, конечно, ну так вот что я вам скажу. Вы были для них лучшей матерью, чем я для своих детей. Хоть вы и живете с крысами, с салом и с такой свиньей, как ваш супруг.

– Ты рехнулась, понимаешь, рехнулась! – сказал мистер Брозкок. Сказал не враждебно, а просто констатируя факт. И Мэгги оценила это. – Ты очень больна, ты опасна. Я скажу о тебе доктору Гаури, и ему придется поместить тебя кое-куда.

– Нет, это пройдет, – сказала Мэгги. – Теперь все пройдет.

Она понимала, что была где-то далеко, ее мозг или ее дух витал где-то там, и что она еще не совсем вернулась из этого далека. Она вовсе не хотела употреблять слово «свинья», потому что это было невежливо, но оно как-то само собой выскочило у нее. А вот расколошматить ему голову, как яичную скорлупу, ей тогда хотелось, но сейчас это у нее прошло. Видения наплывали и уплывали, комната то смещалась, то возвращалась на место, но сейчас и это проходило.

– Мне хотелось раскокать вам голову, точно яйцо, – сейчас мне стыдно даже подумать об этом, и я прошу у вас прощения.

Он молчал, а миссис Брозкок все еще боялась ее – значит, вид у нее снова стал дикий. Мистер Брозкок перебирал бумаги, которые держал в руке.

– Угу, я ухожу.

Она услышала голос отца – так ясно, точно он находился с ней в одной комнате, – последние слова, которые он сказал ей перед тем, как она отправилась за Гиллоном в Стратнейрн. Такого с ней еще не бывало:

«Никогда не отрекайся от своих кровных. В конце концов, это все, что у тебя есть».

Вот так, просто и ясно – сейчас она это поняла.

– Я хотел бы, чтобы ты это подписала, – сказал Брозкок.

Мэгги посмотрела на бумаги, словно видела их впервые, и лишь с большим усилием вспомнила, что это такое. Какой же тупица этот мистер Брозкок, если он думает, что она все еще хочет их подписать.

– Вы были здесь со мной, в этой комнате? Я то была, то не была, а ведь вы все время тут были. Так что же, черт возьми, заставляет вас думать, что я стану подписывать такие бумаги? Нет, никаких таких бумаг мы подписывать не желаем.

– Она сумасшедшая, – сказала миссис Брозкок. – Будь осторожнее с ней, Хэмиш.

– Ты сумасшедшая, – сказал он.

– Была, – сказала Мэгги. – Я была сумасшедшая.

Она еще не окончательно вернулась из тех краев, где была, и, несмотря на свое состояние, понимала это. И хотя ее это тревожило, но не слишком, ибо она чувствовала, что худшее позади и она приходит в себя. Гиллон может спокойно спать в своей постели. Это уже позади. Миссис Брозкок приперла чем-то дверь, чтобы она стояла. раскрытой, а сама отошла подальше. В Питманго безумие считалось заразным.

– Вы мать, – сказала ей Мэгги. – Подумайте о такой матери, как я. Ведь своей подписью я чуть не предала своего мертвого мальчика, чтобы спасти немного серебра. Нет, неверно. Просто я хотела отплатить ему за то, что он однажды причинил мне боль. Это же безумие, разве нет?

Она шагнула было за дверь, и миссис Брозкок кинулась закрывать ее, но Мэгги вернулась, и миссис Брозкок тотчас спряталась за внушительную фигуру своего мужа.

– Моя шаль. Есть люди, которые забывают шляпы, но я своей шали не забуду.

– Что-то ты лопочешь несусветное, сама-то ты это понимаешь?

– Может, оно и так, но ничего, я пойму. Кстати, мистер Брозкок: а мужчина-то вы никудышный. У меня дома дело получше обстоит.

Вот тут он вскипел.

Всей семьей они искали ее, как искали Джемми несколько недель тому назад. Просто удивительной бывает иногда человеческая догадка. Они пошли искать не вверх, на пустошь, а инстинктивно спустились вниз, к реке. Если она что-то сотворила с собой, без воды тут не обошлось. Обнаружил ее Роб-Рой, который дальше всех спустился в Нижний поселок и шел по нижней дороге, когда она возвращалась с Брамби-Хилла.

– Ох, мать, до чего же мы переволновались за тебя!

– Ну, в общем-то, у вас были основания. Но, кажется, мне сейчас лучше.

– Ты и выглядишь лучше.

– Мне лучше. Кажется, я была немного больна.

– М-м, да, больна… Скорее, что-то другое.

– Не в себе?

– Да, скорее, так. Немного не в себе.

Ей хотелось рассказать ему кое-что – рассказать одному-единственному человеку: может, тогда это не будет так давить ее, так отягощать ее душу и мысли, таким камнем лежать на ней. «Я ни разу не поцеловала Джема. Ни разу не обняла его». Но она не могла заставить себя произнести эти слова. Надо кого-то найти, подумала она, какого-то совсем чужого человека, к которому можно было бы прийти и рассказать такое, и тогда эта страшная тяжесть исчезнет.

– Поэтому я и ушел из дома, – сказал Роб. – Я боялся, как бы чего не случилось.

– Да, я понимаю. Теперь все прошло.

– Смерть Джема, да и все остальное. Слишком это было много.

Теперь он коснулся и ее второй раны. Смерть Джемми затронула ее куда глубже, чем она могла предположить, и она обрадовалась, что может так остро переживать боль, несмотря на то, что происходило вокруг. Но все же она знала, что в беспредельное отчаяние ввергла ее утечка денег – не смерть Джемми, а опустошение копилки.

Ей хотелось и об этом сказать. Он бы понял. Но Роб-Рой – единственный из ее сыновей, который, казалось, всегда все знал – стоял в стороне и наблюдал. И именно потому она так и злилась на него. Он знал.

Они шли мимо шахты «Леди Джейн», и Мэгги удивилась, какое все здесь черное и грязное – она успела забыть об этом. Солнце едва взошло – еще была так называемая «ложная заря», – и все вокруг тонуло в сероватом свете, мокрое, черное. Свыше двадцати лет посылала она своего мужа туда, вниз, под землю, чтобы деньги текли в копилку, которую он теперь опустошал. Значит, это его денежки.

– Я хочу, чтобы ты вернулся домой, – сказала она Роб-Рою. – Нехорошо, что ты живешь тут один.

– Я уже обзавелся имуществом.

– Мы пришлем за тобой фургон.

Он задумался. Посмотрел на нее. Что-то в ней изменилось – это он понял. Теперь уже ничего страшного не произойдет.

– Что ж, ладно. Я перееду.

– Хорошо. И переезжай сегодня же. Ты это сделаешь, Роб?

– Угу, сегодня. Тебе, наверное, холодно, – сказал он.

Она дрожала. Ей не было холодно, и она сама не знала, почему дрожит.

– Одного я потеряла, так что теперь хочу вернуть тебя. Можешь ты это понять? Разве я такая уж себялюбка, Роб?

Он улыбнулся ей.

– Угу, конечно. Все матери, наверно, себялюбки. – Он не был уверен, что она его слышит.

– Потому что теперь мы должны держаться все вместе.

– На это я тоже отвечаю «да».

– Потому что это все, что у нас осталось. Ничего другого, кроме нас самих, у нас нет. – Она взяла его за руку, чего никогда прежде не делала.

Они пошли назад по Тропе углекопов. Туман поднимался над улицами, и поселок пробуждался к жизни. Роб-Рой остро почувствовал, как близка ему мать – такой близости между ними еще не бывало. Правда, она еще находилась в некотором отдалении от него – он это понимал, но понимал и то, что приблизить ее можно. Он чувствовал лишь, что с ней что-то произошло, и, видно, к лучшему. Он искоса бросил на нее взгляд и заметил, что лицо ее впервые за долгое время было спокойно. Теперь она, наверно, сможет заснуть – а она уже давно не спала, – заснуть надолго, и когда проснется, то еще лучше будет себя чувствовать. По пути они одного за другим подобрали и всех остальных, и никто не задал матери вопроса о том, где она провела ночь. Мыслями она была далеко, и тем не менее они понимали, что теперь это уже не страшно, что худшее позади или почти позади.

Она твердо решила, что ничего не скажет ни про Джема, ни про кубышку, она будет хранить это в тайне от всех, словно ладанки, напоминающие о смирении, и будет обращаться к ним, когда почувствует, что не в силах себя сдержать: она будет всегда носить их при себе вместо ключа, который в ту ночь Гиллон сорвал с ее шеи, чуть не взорвав ей разум, чуть не разбив сердце. Но ничего, и то и другое – и сердце и голова – заживет, теперь она это знала, и, может быть, в конечном счете все вышло даже к лучшему. Время рассудит.

Не очень удачно это получилось – то, что они шагали к себе на гору всем семейством, ибо углекопы как раз шли на работу, и им стыдно было смотреть Камеронам в лицо.

– Поздоровайтесь с ними, кивните, не мучайте их – снимите с крючка, – сказала им мать. – Люди-то они хорошие, хоть и подписали бумагу. Не все могут быть Камеронами.

17

Суд по делу «Камерон против Фаркварта» оказался совсем не таким, как ожидали Камероны и жители Питманго.

Графа Файфа не приволокли в суд, точно простого преступника. Вместо него явился мелкий клерк, человек по имени Джеймс Риддл, юрист торговой конторы компании в Кауденбите, который не потрудился даже заранее ознакомиться с делом, а пролистал его лишь в то утро, когда был назначен суд.

– А не согласились бы вы договориться обо всем вне суда и избавить нас всех от этой докуки? – спросил мистер Риддл. – Мы заплатим вам пятьдесят фунтов плюс издержки, и могу вас заверить, что это больше, чем назначит шериф Финлеттер.

– Я хочу, чтобы дело слушалось в суде, – заявил Гиллон. – Я хочу, чтобы свершилось правосудие и был создан прецедент.

– Вам бы надо изучать законы, а не уголь рубить, – заметил мистер Риддл.

Шериф Финлеттер был человек пьющий. В зале суда уже стоял запах спиртного, тем не менее он продолжал пить. О том, что именно он пил, можно было только догадываться, так как и кувшин для воды и стакан были из темного стекла. В зале пахло так, как в «Колледже» в день получки. Настроение у Гиллона упало, да к тому же и мистер Макдональд не явился.

– Мой юрист… О, господи, где же мистер Макдональд? Не может он меня бросить на произвол судьбы! – воскликнул Гиллон в коридоре. Он осведомился про Макдональда у служителя и потом у мистера Риддла, который лишь усмехнулся, а потом выбежал из суда и вместе с другими углекопами принялся искать мистера Макдональда на улицах Кауденбита.

– Но ты же и сам не рассчитывал, что он приедет, правда? – сказал мистер Селкёрк.

– Угу, да, да.

– Плевал он на твою компенсацию. Должен же ты когда-нибудь стать взрослым и понять это, – сказал мистер Селкёрк. Гиллон был потрясен. – Как только единство рабочих сломалось, ты перестал их интересовать.

Не успел Гиллон вернуться в суд, как объявили о слушании его дела.

– Сэр, у меня нет защитника.

– Но ты же говоришь на языке английской королевы, да?

– Да, сэр.

– Тогда сам и будешь себе защитником. Ну, начали. Как все произошло?

– Так вот, я находился в своей каморе… – начал Гиллон.

– Разве ты не углекоп?

– Мы называем то место, где работаем, каморой, сэр, или забоем.

– Говори «забой». Так меньше будет путаницы. Принесите-ка воды!

Гиллон основательно, со всеми подробностями описал, как кирка прошла сквозь стену и вонзилась ему в плечо.

– Страшноватая история, сказал бы я, – заметил шериф, явно заинтересовываясь делом. Это не то, что свод обрушился кому-то на голову, подумал он.

Вызвали мистера Брозкока, и он принялся доказывать, что Гиллон не должен был находиться в этом забое.

– А почему? Есть у вас факты, подтверждающие это?

– Нет, сэр, строго говоря, нет. Просто, как управляющий шахтой, я знаю.

В зале загоготали – все Камероны, и мистер Селкёрк, и кое-кто из Двадцати Одного семейства, пришедшие в Кауденбит посмотреть, как будут колошматить их лейрда. В смехе – особенно в смехе, возникающем спонтанно, вдруг – заключена порой такая правда, что ее не подделаешь и не перечеркнешь.

– Когда в последний раз вы спускались в шахту, не считая того дня? – спросил шериф Финлеттер.

«Великолепно, – подумал Гиллон, – до чего же в точку он попал». На душе у него стало легче: значит, есть правосудие в стране, которой правит закон.

– М-м, – промямлил Брозкок. – Стойте, стойте…

– Запомните, сэр, и запомните как следует, что вы несете ответственность за неверные показания суду. Если вы этого не знаете, клерк вам сейчас зачитает.

И ему зачитали. Пять лет тюрьмы и (или) пятьсот фунтов стерлингов штрафа.

– Мои обязанности не требуют, чтобы я каждый день спускался в шахту, ваша честь…

Снова взрыв смеха.

– Мне бы следовало прекратить этот смех, – сказал шериф, не обращаясь ни к кому конкретно, – но он кое о чем говорит. Так когда же?

Брозкок покраснел от злости. Он приложил пальцы к виску и задумчиво уставился в потолок.

– Я бы сказал, что слишком ты жирен для шахты, – заметил Финлеттер.

– Ваша честь, – вмешался мистер Риддл, – только потому, что человек своим телосложением похож на… на…

– Хряка, – подсказал Селкёрк.

– Я протестую, ваша честь.

– Протест принят. Так на что же он похож? Можете придумать лучшее слово.

Договорились на выражении «крепко сбитый».

– Таким я был двадцать лет назад, – вздохнул Брозкок.

– И сколько же у тебя работает углекопов?

– Около восьмисот человек, сэр.

– И ты точно знаешь, где каждый из них в ту или иную минуту находится?

– Да, сэр.

– Еще воды! – приказал шериф, обращаясь к клерку.

В мгновение ока было изложено, как, выработав забой, углекоп проникает в соседний. Надо зайти в соседний забой, удостовериться, что он пуст, оставить на стене отметину, указывающую, что тут она будет пробита, вернуться к себе и продолбить стену.

– А вы проверили соседний забой? – Это уже было обращено к Елфинстоуну, занявшему место для свидетелей.

– Нет, сэр, совсем нет, сэр, ничего мы не проверяли, сэр, никоим образом.

– Одного «нет» вполне достаточно. Ну и!вы стали долбить?

– Ничего подобного. Сказано было садануть по стене – о, господи, какой это был ужас! – и мне дали попробовать, и вот моя кирка проломила стену и врезалась прямо в плечо этого несчастного малого. Ну я, конечно, тут же…

– Ты хочешь слышать, что было дальше? – спросил Финлеттер Гиллона.

– Нет, сэр. По мне, так лучше об этом забыть.

– В таком случае, сэр, вы можете сойти с возвышения.

– Сойти? Мне? И это все? Проделать такой путь от самого Эдинбурга для… для этого?

– Вы уже достаточно сделали или, может быть, нет?

– Весьма сожалею, – сказал Елфинстоун Гиллону, проходя мимо него на свое место. – Просто передать вам не могу, как я об этом сожалею. В жизни больше не спущусь в шахту. Это ужас какой-то.

– Сколько ты хотел бы получить? – спросил шериф.

– Четыреста фунтов за увечье, сэр.

– Совершенно нелепая сумма! – воскликнул Риддл.

– А сколько вы считаете возможным дать?

– Сорок фунтов, сэр.

– Совершенно нелепая сумма! – сказал шериф.

– Мы еще сегодня утром предлагали ему пятьдесят, ваша честь, – сказал Риддл.

– Ах так, значит, вы признаете, что виновны? Переходим в кабинет.

Там Гиллона заставили снять рубашку, осмотрели рубец от раны и бездействующую руку.

– Деньги для меня, конечно, очень важны, сэр, но я хочу добиться здесь того, чтобы человек имел право подать в суд за нанесенный ему ущерб, чтобы он мог получить компенсацию не по прихоти хозяина, а по закону.

– Хм… Ты говоришь, прямо как юрист. Страшная штука эта твоя рана. Почему она такая черная?

– Рану засыпают углем, чтобы остановить кровь, сэр.

– Гм-м-м… Воды! И зачем только людям нужно лезть в эти шахты?

– Голод, ваша честь, чему хочешь научит, – сказал Гиллон. Это понравилось шерифу.

Они вернулись в зал заседаний.

– Так вот, дело четко изложено, – сказал Финлеттер. – Для углекопа ты хорошо все изложил – большинство приходят и только бормочут что-то. Понять не могу, отчего это они так. Ну, а ты все изложил как следует.

– Я еще хотел сказать насчет «Желтой бумаги», сэр.

Шериф выглядел усталым и грустным. Он подозвал к себе Брозкока, и все видели, как управляющий закивал и сказал: «Да, сэр», а потом повернулся и покинул зал суда.

– Этому теперь конец. Конец вашей «Желтой бумаге». Повтори еще раз: откуда ты будешь? – спросил шериф.

– Из Питманго, сэр.

– Никогда туда не заезжал. Это, наверное, самая захудалая дыра во всей Шотландии. Сто сорок фунтов компенсации.

Зал ахнул. На такое никто и не надеялся.

– Предупреждаю вас, ваша честь, я подам на апелляцию, – заявил Риддл.

– На апелляцию? Куда же? Неужели вы не хотите больше выступать в этом суде и выигрывать здесь дела?

– Хочу, ваша честь.

– В таком случае я на вашем месте выписал бы чек и забыл про апелляцию. Не люблю апелляций. – И он улыбнулся как-то удивительно мягко для человека с таким красным опухшим лицом. – А вот воду люблю. Воды! – И клерк стремглав подбежал к нему.

Зал суда начал пустеть.

– Питманго… Не нравится мне, как это звучит, – сказал судья, не обращаясь ни к кому. – О, господи, страшное, наверное, место… Следующий!

18

После суда оставалось лишь уезжать.

Иного выхода не было. Они создали прецедент и теперь должны за это расплачиваться. Закон мог гарантировать углекопу возвращение на шахту, но не мог гарантировать, что у него там будет спокойная жизнь. А жизнь может оказаться такой, что и жить не захочется. Словом, пора было уезжать.

Эндрью отправили в Глазго за билетами. Такое поручение было как раз по нему: Эндрью делал все солидно, надежно – уж он приобретет по сходной цене лучшие места на лучшем пароходе, в этом можно было не сомневаться, а тогда – прощай, Шотландия! Для Камеронов будущего здесь нет.

Пора было уезжать. Они все еще располагали фургоном с лошадью – когда они доберутся до Глазго, Эндрью продаст его – и сейчас, погрузив в фургон свое достояние, поразились, как мало нажили за эти годы. Одного этого разве не достаточно, чтобы уехать навсегда? Ну, в самом деле, что они теряют?

И что оставляют после себя? Стол, буфет, несколько кроватей, которые и раньше-то никогда не были хорошими. Дом, который они даже купить не могли, да клочок земли на кладбище, где в глине лежит голый Джемми, который сам скоро станет землей. И больше почти ничего, а ведь целая семья почти сто лет трудилась, добывая уголь в недрах, и, по подсчетам Эндрью, за это время могла бы прорубить туннель от Питманго до Калькутты или же добытым ею углем три дня и три ночи освещать город Лондон.

Не о чем жалеть, нечего оплакивать, если не считать загубленной юности и загубленной жизни. Или загубленной любви.

Больше всего они волновались за Сэма и следили за ним. Он ведь дал кое-какие обещания и сейчас, казалось, вновь впал в неистовую мрачность. Но если Сэм что-то замышлял, то Эндрью просто хандрил. После своего возвращения из Глазго с билетами в Америку он с каждым днем все острее ощущал, какая ему предстоит потеря. Он сильнее других сознавал, что уезжает, так как побывал на деревянной палубе корабля, который навсегда увезет их из Шотландии. Для других членов семьи, сколь бы разумно они ни смотрели на вещи, отъезд все еще был как бы частью мечты, а для Эндрью это было уже нечто реальное и бесповоротное. В воскресенье, до того как, поев капустного супа с хлебом, они стали укладывать вещи в фургон, Эндрью – хоть и понимая, что может оказаться в дураках, но впервые в жизни закрывая на это глаза – отправился в другой конец Тошманговской террасы и попросил у Уолтера Боуна разрешения поговорить с его дочкой.

– По мне, пожалуйста, – сказал мистер Боун, – я тебе разрешаю и всегда разрешу, только вот не знаю, согласится ли она с тобой разговаривать.

Но она согласилась, и они пошли по улице и дальше – вверх, до конца фруктового сада; там они остановились под деревьями – их не было видно, а они видели весь Питманго. По дороге они молчали, и вот уже стояли друг против друга, и Эндрью все равно не знал, как начать. Она терпеливо ждала. Никто не заставлял его говорить, и потому он наконец нашел способ высказать свою мысль. Он указал вниз на темные склоны и унылые улочки Питманго.

– Тебе этого достаточно? – спросил Эндрью. Как часто мать задавала ему этот вопрос.

– Угу, да, вполне достаточно. – И все же ее озадачили его слова.

– Вырасти здесь, прожить всю жизнь и умереть? И не знать ничего лучшего?

– Да, наверное, мне бы хотелось чего-то получше, только не знаю, я ведь никогда не пробовала. Но чего ты от меня добиваешься? Что все это значит?

– Что это значит? Вот что… Сейчас я к этому подойду… Ох… – Он отстегнул карман куртки и достал оттуда билет – яркий, официальный кусочек картона с изображением огромного океанского парохода внизу, под надписью, а поверху красными буквами выведено: «НЬЮ-ЙОРК». Элисон долго рассматривала билет.

– Очень красивенький. – Она протянула билет Эндрью, но тот снова вложил его ей в руку.

– Это твой, – сказал он. И почувствовал, что должен что-то добавить: – Если хочешь.

– Что значит: «Это твой, если хочешь»?

– А то и значит.

– Но что же все-таки?

– Я сказал, что можешь взять этот билет. Он твой, если ты хочешь.

– Но почему? – Она была искренне удивлена. – Почему кому-то пришло в голову отдать его мне?

Эндрью уже думал над этим и над тем, как лучше сказать.

– Потому что этот человек хочет, чтобы ты поехала с ним в Америку.

– Кто?

– Ох, Эдисон, я.

Она расхохоталась. Девушка она была добрая и не хотела смеяться, чтобы не обижать его, но просто ничего не могла с собой поделать. А он стоял, весь красный, не зная, как же тапер ь быть.

– Но с какой стати?

Он попытался произнести нужные слова, но они казались такими нелепыми. «Потому что я люблю тебя». Наконец он все-таки заставил себя их произвести и, произнося, почувствовал, что звучат они именно так, как он и опасался. И самое страшное, что она тоже это почувствовала – почувствовала всю их нелепость и, не в силах сдержаться, снова рассмеялась.

– Ох, Эндрью, вовсе ты меня не любишь. Не любишь по-настоящему. Ты же не рассказал мне про вашу тайну, нет, потому что главное для тебя – ваша семья. Если бы ты любил меня, ты бы мне все рассказал, Эндрью, а ты меня недостаточно любишь, и сам это знаешь. И ты не стал бы опрашивать у моего отца разрешения сказать мне, что любишь меня, если бы по-настоящему любил. Сказал бы – и все.

– «Да нет же, люблю, ты не понимаешь, но я люблю тебя», – произнес про себя Эндрью. Просто такая у него была манера вести себя, такая повадка.

И ты меня не купишь билетом в Америку, Эндрью. Ты мог бы добиться меня любовью, но не билетом в Нью-Йорк.

– Я вовсе не собирался тебя покупать! – воскликнул Эндрью. Он так на нее рявкнул, что она умолкла, выжидая, пока он успокоится. Внизу по всей долине загорелись огни. Иногда они кажутся теплыми и веселыми, но сейчас они казались маслянистыми рыжими пятнами в дымной долине.

Над шахтой «Лорд Файф № 1» крутилось колесо, спуская вниз клеть. «Это что-то неположенное, – подумал Эндрью. – Ведь сегодня же воскресенье». Значит, кто-то втихую спускался в шахту. Колесо вращалось очень медленно – так, что, наверно, и скрипа не слышно. Клеть незаметно скользила вниз. Только внимательный взгляд мог бы определить, что колесо вообще вращается. Эндрью стало страшно, но что он мог сейчас предпринять?

Они пошли назад сквозь фруктовый сад, и Эндрью боялся, что сейчас разревется – из страха перед тем, что задумал Сэм, и от того, что он теряет Элисон, – но слез не было.

– А ведь я, знаешь ли, в самом деле… – начал было он, когда они шли под густолистными яблонями и лицо его оказалось в тени.

– Что – в самом деле?

– Люблю тебя.

– Вот видишь, Эндрью: ты даже сказать этого толком не можешь. Я вовсе не говорю, что ты вообще не можешь любить. Своих родителей – да, можешь, и еще Сару. Ну и, конечно, Джемми. Знаешь, что я думаю? – Она выпустила его руку. – Я думаю, что ты можешь по-настоящему любить только Камеронов. – Они сели было на землю, но тут Элисон встала. – Нет, не могла бы я выйти замуж за такого парня, – услышал он ее голос, так как лица ее не было видно в густой тени, и произнесла она это без всякого желания его обидеть, а просто утверждая истину. – Я пошла. Хочешь поцеловать меня?

– Знаешь, когда Джемми умирал, он говорил именно об этом. Что он ни разу в жизни не поцеловал девушку и не знает, каково это.

– Если не хочешь меня целовать, не надо.

– Нет, пожалуй, не хочу. Сейчас это было бы неправильно.

Она вышла из тени деревьев, и он снова увидел какая она красивая. Может подумал он, она и права, может, потому ему и хочется заполучить ее – самую красивую из всего, что есть в Питманго.

– Что ж, тогда прощай, Эндрью. Счастья тебе в Америке, сказала она и пошла вниз по дорожке.

– Я никогда не забуду тебя, Элисон.

– Нет. И я тебя тоже не забуду, – сказала она. А он продолжал сидеть, пока она не ушла.

Долго сидел он так в саду, думая о том, что охотно поменялся бы местами с Джемми, лежавшим в земле, наконец поднялся и, случайно дотронувшись до кармана, обрадовался, что билет при нем. Унизительно было бы идти к Боунам и просить Элисон вернуть ему билет.

Было далеко за полночь, когда он вышел из сада и спустился к Тошманговокой террасе. Очень тихо вошел он в дом и поднялся прямо к себе в комнату – под ложечкой у него заныло. Сэма дома не было. На его кровати лежала книга «Об очистке земель в Нагорной Шотландии» – опасная для Сэма книга. Книга, доводившая Сэма до безумия. Она была раскрыта, и Эндрью спустился с ней вниз, чтобы почитать ее, не будя остальных.

Одно место на странице было отчеркнуто красными и черными чернилами, исчиркано, истерзано. Эндрью прочел:

«Мы почти не знаем характера кельтов, проживающих на Шотландском Нагорье. Горцы до известного предела могут быть самыми послушными, терпеливыми и выдержанными людьми, но за этим пределом терпение у них иссякает, и мягкая овечка превращается в разъяренного льва. Дух начинает бунтовать и возмущаться при виде обнаженного штыка, и горец очертя голову бросается на врага, так что никакая сила не способна уже ни остановить его, ни сдержать. Да помнят об этом наши угнетатели».

Под этими строчками на полях Сэм нацарапал с таким нажимом, что перо прорвало бумагу: «Поступай, как велит тебе кровь».

Вернулся Сэм почти на заре, в рабочей робе, весь выпачканный в угольной грязи.

– Где ты был? – спросил его Эндрью.

Держался он как ни в чем не бывало, но что у него на душе – поди догадайся. Лицо у него было совсем черное – лишь ослепительно сверкали зубы.

– Прощался с шахтой.

– А что ты там делал?

– Ничего.

– Мы имеем право знать. Если ты сделал то, что я подозреваю, то это грозит гибелью кое-кому из нас.

Это его вроде бы нисколько не взволновало. Он казался прежним ершистым Сэмом, чуточку нагловатым, чуточку задорным, и тем не менее Эндрью чувствовал, что под этой внешней беспечностью скрывается что-то, какие-то глубоко запрятанные переживания.

Сэм быстро двигался по кухне, наливая в бадью воду, чтобы выстирать свою рабочую одежду.

– Вот что, – начал он. – Я сейчас тебе кое-что скажу, и, надеюсь, ты мне поверишь. Никого не остановят на выезде из поселка, никого из нас не будут поджидать в Глазго, чтобы снять с парохода. Не знаю, что случилось с тобой, но выглядишь ты больным, и я советовал бы тебе залезть на койку и выспаться.

Все равно ничего другого не остается, подумал Эндрью, так что, может, в самом деле лучше поспать, и он двинулся было наверх в свою комнату, но в эту минуту Сэм хлопнул его но спине.

– Эндрью!

– Да?

– Хочешь хорошую книжку почитать до того, как заснешь?

Прежний Сэм! А может, нет? Эндрью не знал. Залезая в постель, он подумал, что сейчас самое время поплакать, и постарался выжать из себя слезы. Ему хотелось поплакать по Сэму и тому, что жизнь сделала с ним и заставила его сделать, а потом поплакать по Джемми и но тому, что приходится расставаться с поселком, который, хотя все обернулось для них здесь так мрачно, все же был местом, где он появился на свет. И еще ему хотелось поплакать по себе и по Элисон Боун. Он все ждал, что вот-вот заплачет, а тем временем взошло солнце, и он услышал на улице шаги углекопов, направляющихся на шахту. «Сегодня и Двадцать Одно семейство выйдет на работу», вспомнил Эндрью. Битва их закончилась, они ее выиграли, так что теперь вне шахт остались одни Камероны. Грустно все это, подумал он и все-таки выдавил из себя две-три слезинки, прежде чем заснуть.

На то, чтобы погрузить вещи в фургон, у них ушло меньше часа, и вот они уже были готовы двинуться в путь. В отъезде из угольного поселка есть одна неприятная – а может быть, и приятная – сторона, в зависимости от того, как на это смотреть: никто не видит, как ты уезжаешь, ибо мужчины находятся на несколько тысяч футов под землей, а женщины заняты на задворках домашней работой. Еще не было восьми часов, когда дверь дома номер один на Тошманговской террасе заперли на замок и огретый кнутом пони Брозкок вместе с фургоном двинулся в сопровождении процессии Камеронов по Тошманговской террасе. Лишь несколько человек вышли посмотреть на их отъезд, но почти ни у кого не нашлось прощальных слов, кроме традиционных: «Счастья вам» и «Счастливого пути». А дело в том, что Питманго радовался, видя, как они уезжают. Камероны были кровоточащей раной их памяти, теперь же время все заживит.

Никто, казалось, не завидовал им, потому что никто никогда не собирался куда-либо уезжать. Их место было тут, в Питманго, они вросли в эту землю так же крепко, как уголь, сокрытый в ее недрах. Если Сэм что-то натворил, никто вроде бы этого не обнаружил, а может, он и вовсе ничего не натворил. Зато на Тропе углекопов их ждал сюрприз. Там стояла Сара с Сэнди Боуном.

– Мы хотели бы поехать с вами, – сказал Сэнди. – Не желаем мы всю жизнь здесь торчать. Есть у вас деньги, чтобы взять нас? Я знаю, что мы сумеем с вами расплатиться.

Эндрью сунул руку в карман пиджака, где лежал лишний билет. По иронии судьбы он в конечном счете все-таки попадет к Боунам, но не к его любимой.

– Можем мы это сделать? – спросила его Мэгги, и он немного подумал, мысленно подсчитывая деньги, глядя на Сэнди и видя вместо него Элисон, и затем кивнул, показывая, что да.

– Тогда помоги человеку залезть в фургон, – сказала Мэгги, и тут они уже все твердо поняли, что, какая бы перемена ни произошла в тот вечер с матерью, она произошла на деле, а не на словах. Они покупали билет в Америку сыну Уолтера Боуна.

– Почему ты раньше об этом не попросил? – спросил Сэм.

– Не знаю. Наверное, боялся, – оказал Сэнди и посмотрел на свою тещу.

– Думаю, теперь тебе уже некого бояться, во всяком случае, теперь вое иначе, – сказал ему Эндрью, и они все вместе двинулись по Тропе углекопов. Почти никого не было на самой Тропе, и почти никто не вышел проститься с ними на улицах поселка.

Казалось, им бы радоваться, что они наконец выбираются отсюда, – ведь об этом мечтает столько людей, работающих под землей! Еще бы – едут в Америку!

Но какая-то необъяснимая тоска навалилась на них. Они оставляли позади, в этой черной дыре, немалую частицу себя.

– Я думал, что мы проедем мимо кладбища, – сказал Гиллон, – но, пожалуй, фургон там не пройдет.

Они посадили крошечную сосну в изножии могилы Джема – она и будет их прощанием с ним. Джему это бы понравилось. Итак, они двинулись вниз обычным путем – вниз, через Спортивное поле, где теперь высились надшахтные постройки, вниз через старые улицы, вниз по Шахтерскому ряду, откуда Мэгги много лет тому назад отправилась на север в Стратнейрн и где потом они жили вместе с Драмами и где родились у них дети и провели свое детство – ту краткую пору, которая в угольных поселках именуется детством.

– Да, вступали мы в этот поселок несколько иначе, – сказал Гиллон, обращаясь к Мэгги. – Никто сейчас нас в воротах не ждет.

– А помнишь, как ты взял меня тогда за руку, когда мы спускались с пустоши?

– Ох, да.

– Ты мог бы и сейчас это сделать.

– А ты что, боишься, как тогда?

– Да, ага, боюсь.

– Я тоже, – сказал Гиллон.

Никто не держался за руки в Питманго, а они вот взялись и так и шли по Гнилому ряду, и по Сырому ряду, и мимо «Колиджа», где уже с утра пили рабочие из второй смены и закивали им на прощанье; все так же держась за руки, прошли они мимо рабочей читальни, пока мистер Селкёрк еще спал, в то время как лучшие его ученики уезжали на новые земли, и дальше – мимо «Леди Джейн № 2», где Гиллон впервые спустился во тьму шахты целое поколение тому назад.

– Ну что, было это все зазря? – спросила Мэгги.

– Как можно на такой вопрос ответить? Это жизнь. А жизнь бывает зазря?

– Я еще этого не поняла, – сказала Мэгги.

Когда они, следуя вдоль реки, дошли до нижней дороги, справа показался Брамби-Холл, но Гиллону не хотелось на него смотреть, так же как Мэгги не хотелось смотреть туда, где за господским домом стоял дом Брозкока. В конечном-то счете обоим посещение этих домов пошло только на пользу, но то, что они пережили при этом, еще доставляло боль, и потому пока им не хотелось вспоминать. Они шли дальше, не оборачиваясь, а когда Гиллон наконец повернулся, чтобы в последний раз взглянуть на Питманго, поселок уже исчез из виду.

– Вы знаете, что означает этот столб, да? – крикнул им из фургона Сэнди Боун. – Он означает, что мы в Кауденбите. А знаете, что это означает? Что мы свободны. Свободны! – Он был самым счастливым из всех.

19

Путь до Глазго оказался тяжелым – почти каждый день шел дождь, одежда их не просыхала, а как-то раз они даже вынуждены были залезть под фургон, чтобы спрятаться от колючего града с резким ветром, пронизывавшим их насквозь. Но они все же добрались до города, хотя с каждым днем все больше походили на группу цыган; они прибыли в Клайдбенк за два дня до посадки на пароход, и тем не менее им разрешили сесть на него, если они не станут просить, чтобы их кормили. Это было большое судно – «Замок Клюни», перевозившее зерно и бравшее на борт совсем немного пассажиров (настолько мало, что на них и смотрели-то как на мешки с пшеницей).

Гиллон точно заново родился, снова приобщившись к воде: видно все же здесь его место. Долгие годы он чувство вал себя неприкаянным чужаком, а вот сейчас снова вернулся в свою стихию. И снова стал главой семьи, потому что это был его м'ир и здесь все было знакомо ему.

– В Америку, да? – спросил их какой-то матрос. Я бы на вашем месте по этому поводу не очень плясал. Почему, вы думаете, я тут? Потому что у них там нисколько не меньше голодных, чем у нас здесь.

Но они не позволяли себе разочаровываться. Их обуяло дотоле неведомое возбуждение – сдерживала их лишь мысль, что единственный, кто действительно жаждал совершить это путешествие, лежал в глинистой, богатой углем земле Пит-манго.

Несправедливо это, подумал Эндрью. До чего же несправедлив бог. Эндрью вовсе не был уверен, что хочет и дальше в него верить. И он продолжал наблюдать за Сэмом и за улицами, ведущими к пристани, и за районом порта – вдруг появится полиция? Но постепенно и им, несмотря на страх, который не отпускал его, начало овладевать радостное возбуждение. Он взял хорошие деньги за лошадь и за фургон – вполне достаточно, чтобы заплатить за два лишних билета; теперь матери будет легче со всем примириться, хотя, в общем-то, она все время держалась хорошо.

По уровню прилива и изменению течений в гавани Гиллон мог определить, когда они двинутся в путь.

– Через час поднимут якорь, и мы отчалим, – заявил он своему семейству, и, когда так все и произошло и огромный якорь ровно через час пополз вверх из грязных вод гавани, все были поражены познаниями отца.

Вот якорь подняли, и «Замок Клюни» кормой вперед стал отходить от стоянки, оповещая о своем отплытии город басовитым гудком, вырулил на маслянистый Клайд и медленно поплыл вдоль его берегов к морю.

Всех их, стоявших на палубе, охватило невероятное возбуждение, даже Мэгги, – сгрудившись на тесной палубе, отведенной для пассажиров, они махали незнакомым людям, которых никогда больше не увидят, и смотрели, как приречные поселки надвигаются и исчезают за кормой. В топках корабля жгли дешевый уголь, и ядовитый дым, выбрасываемый трубой, стлался над их головами.

– Как вы тут выдерживаете? – опросил их какой-то моряк. – Никто сюда и носа не показывает, пока мы не выйдем в открытое море.

– Мы эту дрянь на-гора выдавали, дружище. Мы ее вместе с хлебом ели, – сказал ему Сэм.

– Такая уж у нас судьбина, – сказал Роб-Рой, даже уезжая, не можем избавиться от Питманго.

К середине дня они вышли в Фёрт-оф-Клайд и впервые смогли представить себе, что такое открытое море. Это тоже вызвало у них радостное возбуждение и немножко испугало. Ведь минутами они даже теряли из виду берега. В заливе ветер стал сильнее, и дым вместе с запахом гари относило в сторону, так что стало легче дышать.

– Смотрите теперь во все глаза, – предупредил Гиллон свое семейство, – потому что вы в последний раз видите старушку Шотландию.

И все равно они никак не могли полностью осознать, что навсегда порывают с прошлым. До тех пор пока будет существовать Шотландия и пока в ней будут существовать маленькие городки и поселки, населенные людьми, которых они могли понять и которые могли понять их, связь не может быть порвана. На какое-то время земля вообще исчезла из виду, и они решили, что теперь уже все, конец, и им стало грустно, потому что этот конец слишком быстро наступил. А потом справа появился остров Аран – сплошь вересковые пустоши и леса, просторы зеленых пастбищ, над которыми сталкивались разбухшие, точно стельные коровы, облака; при виде всего этого Камероны дружно крикнули «ура», потому что перед ними снова была она, их Шотландия.

– Вы больше нигде не увидите таких краев, – сказал им Гиллон, и в голосе его они услышали гордость. – Это Нагорье.

– А там, откуда ты пришел, тоже так? – спросил Сэнди Боун, и Гиллон кивнул.

– Почему же ты уехал оттуда? – спросил Роб-Рой. – Как мог ты променять такой край на Питманго?

Гиллон выждал и, когда они смотрели на остров, взглянул на Мэгги. Она улыбалась. На какое-то время облака закрыли солнце и море стало зеленое, цвета темной яшмы, каким оно так часто бывало около Стратнейрна.

– Больше Шотландию мы, пожалуй, и не увидим, сказал Гиллон, обращаясь к Эмили.

– А мне все равно, – сказала она.

– И тебе не грустно? – Эмили тревожила его.

– Я надеюсь, что там, куда мы едем, будет лучше. Мне хочется пойти в школу. Я смогу пойти в школу в Америке?

Гиллон вовсе не был уверен, что его детям будет хорошо в Америке, но он оказал:

– Угу, Эмили, ты сможешь пойти в школу.

Когда, поев тушеной баранины – это было самое скверное жаркое из баранины, когда-либо подававшееся на море, заявил Роб-Рой, который разбирался в такого рода вещах, – они вышли на палубу, Аран уже исчез из виду и вокруг было только море.

– Ну, ладно, Шотландия теперь позади, – сказал Эндрью Сэму. – Так что же ты все-таки натворил в шахте «Лорд Файф»?

– Я же тебе сказал.

– А я тебе не верю. Я видел, как ты возвращался домой. Решил устроить там пожар, да? Оставил в шахте какую-нибудь штуковину?

Сэм молчал.

Этакое приспособление с кислотой, которая проедает банку и соединяется с порохом. В шахте сейчас пожар, да? – Сэм по-прежнему не говорил ни слова. – Господи, дружище, я же видел книги, которые ты читал.

Тут Сэм наконец повернулся к Эндрью.

– Угу, собирался устроить пожар. Но не смог, понятно тебе? Я предал вас. Я предал Джема. О, господи, до чего же я никчемный.

Тут Эндрью пришел в крайнее возбуждение.

– Так ты не оставил там коробки? – Сэм отрицательно покачал головой. Эндрью еще никогда не видел своего брата таким печальным – даже после смерти Джемми.

– Хотел оставить. Но что-то меня удержало.

– В том-то и дело, неужели ты не понимаешь этого, Сэм? Камерон не может такое сделать – поджечь шахту. Ты не мог убить людей, которые находятся там, под землей, Сэм. Ведь сотни людей лишились бы работы. Не одна семья была бы разрушена. Ты не мог этого сделать, Сэм.

– А вот Джем это бы сделал, – сказал Сэм. – Он бы спустился в шахту и свершил правосудие. – Но Эндрью упорно продолжал качать головой, и постепенно Сэм успокоился: он начал понимать, что Эндрью прав. – Знаешь, что я тебе скажу? Мне до смерти надоело быть Камероном. Можешь ты это понять?

– Угу. А знаешь, что я тебе скажу? Ничего ты поделать тут не можешь.

Если погода продержится, Гиллон знал, что они еще увидят в последний раз берега Шотландии, и в самом деле в сумерках, при свете позднего вечернего солнца, из моря вдруг возникли отвесные уступы Кинтайра, точно гигантские суда, двигавшиеся на них.

– Пошлем последний привет Шотландии! – громко возгласил Гиллон, и все семейство, пробудившись от сна, высыпало на палубу.

Смотреть было особенно не на что, но все же это было последнее, самое последнее «прости», и потому это было важно. Под высокими скалами приютилась рыбацкая деревушка, и капитан выпустил пар сквозь гудок и прогудел. По всей вероятности, это уже стало обычаем – салют крайней точке Шотландии, прежде чем проститься с ней. По спине Гиллона пробежал холодок.

– А вы знаете, у вашей семьи есть девиз, – сообщил Гиллон своим. Они продолжали смотреть на Шотландию, исчезавшую за бортом, но слушали его.

Он произнес девиз сначала по-гэльски, довольный тем, что еще может это произнести, вспоминая, какую борьбу выдержал с отцом, когда тот заставлял его учить непонятную фразу. Никто никогда не объяснял ему значения каждого слова – просто надо было затвердить их, как попугай.

– Chlanna nan con thigibh a so's gheibh sibh feoil.

И снова все поразились отцу.

– «Сыны собачьи, придите сюда и обрастите мясом».

Это никому из них ничего не говорило и, однако, означало что-то важное. Они ведь уже обросли однажды мясом и потеряли его и теперь пустились в путь, чтобы снова им обрасти. – Почему ты никогда раньше этого не говорил? – спросила его Мэгги.

– К месту не приходилось.

Но ее явно взволновал девиз, и она несколько раз произнесла его. Однако больше всего взволновал он, пожалуй, Сэнди Боуна.

– Я хочу быть Камероном, заявил он. – Они не поняли. – Я хочу изменить фамилию, ведь все равно мои дети будут наполовину Камеронами.

Всем стало как-то неловко, и в то же время все были польщены. Ну, как можно отказать человеку, если он хочет взять твое имя?

– Значит, ты тоже хочешь быть собачьим сыном? – заметил Сэм.

– Ага, вот именно.

– Тогда считай себя им, – сказал Гиллон.

К этому времени Кинтайр уже почти совсем исчез из виду, и все же черная тень его еще где-то маячила на востоке. Они выходили из Северного пролива в открытое море, а оно возле Малл-оф-Кинтайр бурное. Гиллон чувствовал, как оно вздымается и опадает под килем, и зерно в трюмах слегка перекатывалось, вызывая на корабле качку.

– Тебя не будет мутить? – спросил Гиллон Мэгги. – А ведь море сейчас такое же бурное, как бывает в Стратиейрне.

Их мальчикам и девочкам уже всем по очереди было плохо, Йэн с самого утра лежал, свернувшись калачиком, точно зверек.

– Тошнит только молодых и сильных духом, когда внутри у них все бурлит, а я для этого уже слишком стара. Я переступила этот возраст.

Сначала он внутренне согласился с ней и ничего не сказал, а потом с удивлением обнаружил, что злится на нее. Он отвел ее в сторонку.

– Ничего ты не переступила, – сказал Гиллон. – Слишком рано собралась умирать. Не смей умирать при мне – твое время еще не настало. Ведь тебе же только сорок лет – даже и сорока-то нет. Ты права не имеешь так говорить. Да ты просто обязана еще не один год подарить мне.

На краю мола горел маяк, и, хотя им не видно уже было Шотландии, они все еще видели свет маяка.

– Ох, до чего же я тогда испугалась, – сказала вдруг Мэгги, – когда Дрисдейл высветил нас прожектором.

Гиллон удивился.

– Ты? Испугалась? Ты мне об этом никогда не говорила.

– Я боялась, что утону.

– Ты этого мне никогда не говорила.

– Нет, никогда не говорила.

Оба чувствовали, что они подошли к чему-то очень важному и сокровенному для обоих, чего, быть может, они не сумеют даже выразить словами.

– Мне следовало тогда сказать тебе это, – заметила Мэгги, – теперь я понимаю. Но не уверена, что я это знала тогда.

– Мне тоже было страшно.

– Я знаю.

– Мы могли бы помочь друг другу.

– Я знаю.

Последние лучи солнца оказались много ярче, чем можно было предполагать, – они прорезали корабль, словно огонь крылья мотылька, окружив его ореолом мягкого призрачного света. Сумерки уже сгущались.

– Кстати, насчет того, что для тебя жизнь вроде бы кончена. Ты обязана еще долго жить, – сказал Гиллон.

– Ради кого?

Гиллон указал на их детей, выстроившихся вдоль поручней и глядевших назад, в сторону медленно исчезавшего света.

– Они сами могут теперь о себе позаботиться.

Он снова разозлился на нее за то, что она заставляла его полностью раскрыться. И больно схватил ее за руку.

– Ах, Мэнти… ради меня. Ради меня.

Двое или трое из детей обернулись на звук отцовского голоса, а потом снова повернулись к морю, но Роб-Рой подошел к родителям.

– Ну, вот и все, – сказал Роб. – Прощай, Шотландия, страна нищеты и невежества. Лучше жить подальше от тебя. – Он достал бутылку из кармана пиджака. – Прощай и зелье. – И, швырнув бутылку за борт в море, посмотрел на родителей.

– Это хороший поступок, Роб. Прекрасный жест.

– Это не жест.

– Время покажет, – сказала мать.

– Да уж, оно всегда все показывает.

К ним подошли и остальные. Вода впереди стала совсем черная, спустилась ночь, и пора было уходить с палубы. День у них выдался длинный. Они пожелали друг другу спокойной ночи. Сара плакала, но никто из остальных не проявлял особых эмоций от расставания с родным краем. Они сошли вниз в столовую поиграть в карты, прежде чем залезть в свои люльки. Гиллону захотелось взять Мэгги за руку. Но когда он протянул руку, то пальцы его не нащупали ее руки на поручне, а когда он обернулся, то обнаружил, что она ушла, и ему стало грустно и даже немного горько, но ему не захотелось сейчас же следовать за ней.

И он продолжал стоять у поручня и смотреть на то, как фосфоресцирующие волны накатываются на корабль и звездами взрываются у его бортов. Потом он услышал ее шаги по лестнице, ведущей на палубу, – видеть ее он не мог, так как фонарей не зажигали. Но ему показалось, что он увидел взмах руки и уж точно увидел всплеск волны и закрутившуюся в волне воронку и пену, и снова гладь.

– Что ты сделала? – опросил Гиллон. – Что ты бросила?

– Ты знаешь.

Он попытался угадать, но ничто не приходило в голову.

– О, господи, Гиллон. Копилку, дружище. Копилку!

Вот так же, как и в тот день, когда он впервые с ней встретился, он не нашелся, что сказать. Он не знал таких слов, которые могли бы описать ее жертву.

– Вот что я думаю, – сказала наконец Мэгги.

Гиллон смотрел на море. Он пришел к выводу, что так оно лучше, когда не смотришь на человека, который пытается тебе что-то сказать.

– Я много над этим думала. Мне кажется, я смогу быть счастливой, но не знаю, – сказала Мэгги. – До сих пор я никогда не пробовала.

Впереди, Гиллон знал, лежали Гебридские острова, но он так и не увидит их теперь. А жаль, потому что ему всегда хотелось их увидеть.

– Так попробуй.

– Да, это я и собираюсь сделать. – Силой своей воли она заставила его посмотреть на нее. – Но, понимаешь, я ведь не могу так уж очень измениться. Тебе это понятно, Гиллон?

– Угу. Понятно.

Они вышли из защиты Кинтайрского полуострова, и впереди лежал лишь безбрежный Атлантический океан, а на другом его конце – Америка. С Шотландией было покончено, Шотландия осталась позади.

– Я попробую, – повторила Мэгги, провела пальцами по руке Гиллона и сошла по ступенькам вниз – спать.

Примечания

1

Так шотландцы и ирландцы называют англичан. – Здесь и далее прим. перев.

(обратно)

2

Poor boire (искаж. франц.) – чаевые.

(обратно)

3

Английское слово «drum» (драм) означает «барабан».

(обратно)

4

Шотландские слова, означающие половой акт.

(обратно)

5

Шотландское слово, означающее «бедность»

(обратно)

6

Все эти фамилии, видимо, произошли от прозвищ: Шутник, Повар, Боров, Хмельной, Нищий, Деньга, Попрошайка.

(обратно)

7

Пикты – название группы племен, которые считаются древнейшим населением Шотландии. По некоторым преданиям, пикты были карликами.

(обратно)

8

В битве при Флоддене (1513 г.) англичане нанесли тяжелое поражение шотландским войскам.

(обратно)

9

Презрительная кличка, означающая «Крот».

(обратно)

10

Сноу – по-английски снег.

(обратно)

11

Парафраз строки из трагедии У. Шекспира «Макбет».

(обратно)

12

У. Шекспир, Макбет, акт I, сц. 7, пер. Ю. Корнеева.

(обратно)

13

Шекспир, Макбет, акт I, сц. 2, пер. Ю. Корнеева.

(обратно)

14

Шекспир, Король Лир, I, сд. 4, пер. Б. Пастернака

(обратно)

15

Шекспир, Макбет, II, сц. 1, пер. Ю. Корнеева.

(обратно)

16

Шекспир, Макбет, II, сц. 3, пер. Ю. Корнеева.

(обратно)

17

Шекспир, Макбет, 1, сц. 1, пер. Ю. Корнеева.

(обратно)

18

Шекспир, Король Лир, III, сц. 7, пер. Б. Пастернака.

(обратно)

19

Диккенс, Повесть о двух городах, пер. С. П. Боброва и М. П. Богословской.

(обратно)

20

Перевод Г. Русакова

(обратно)

21

В шотландских шахтах вплоть до 1806 г. работали крепостные. День, когда был подписан закон, освобождавший их из рабства, был объявлен Днем освобождения углекопов.

(обратно)

22

Буксом (Buxom) – означает по-английски полногрудая.

(обратно)

23

Роберт Бернс, Заздравный тост, пер. Г. Русакова

(обратно)

24

Перевод Г. Русакова.

(обратно)

25

Шотландская легенда про Тэма О'Шентера, который, возвращаясь домой после базарного дня, попадает на шабаш ведьм. Роберт Бернс на основе этой легенды написал поэму.

(обратно)

26

Джон Нокс (1505–1572) – реформатор и основатель пресвитерианской церкви в Шотландии, обличавший королеву Марию Стюарт и католицизм вообще за излишнюю роскошь.

(обратно)

27

Эндрью Карнеги (1835–1919) – американский промышленник, отошедший в 1901 году от дел и занявшийся филантропией, шотландец по происхождению. Он создал несколько фондов для открытия публичных библиотек и культурных институтов.

(обратно)

28

Температура дается по Фаренгейту. +40° Фаренгейта соответствует +4,4° Цельсия.

(обратно)

29

Хогманэй – шотландский Новый год.

(обратно)

30

Роберт Бернс, Честная бедность, пер. С. Маршака

(обратно)

31

Роберт Бернс, Честная бедность, пер. С. Маршака.

(обратно)

32

Эссе американского поэта Генри Дэвида Торо (1817–1862) под названием «B Уолдене, или Жизнь в лесах».

(обратно)

33

Презрительное прозвище шотландцев.

(обратно)

34

Брозкок на ломаном английском языке означает «лихой петух».

(обратно)

Оглавление

  • 1. Мэгги Драм
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  • 2. Гиллон Камерон
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   27
  • 3. Камероны
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19 . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Камероны», Роберт Крайтон

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства