Владимир Царицын Дерево Серафимы
1. Шестьдесят дней.
Все. Я у финиша. Осталось…
Собственно, ничего почти не осталось. Разве что попытаться вспомнить что-то забытое и освежить в памяти незабываемое? Описать бы свою жизнь на бумаге, да не успею. Да и кому это надо?..
Андрей Александрович сказал, что боли меня мучить не будут.
Только слабость. Слабость дойдет до последней точки и все. Финиш.
Встречайте меня те, кто ушел раньше. Серафима, встречай меня!
– Редкая у Вас болезнь, Евгений Васильевич, – сказал мой лечащий врач Андрей Александрович Малосмертов, – редкая и совершенно не изученная. Современной медицине известно не более сотни случаев, подобных вашему. Лекарство от этой болезни еще не придумано. И думаю, – сказал Малосмертов, – в ближайшие лет десять-двенадцать придумано не будет, если вообще… – И задумчиво пожевал губами.
Мне-то до этих десятка с лишним лет, если жить мне осталось всего ничего! Никто не знает сколько. Андрей Александрович засунул мои данные (анализы и прочее) в компьютер и получил результат – девять с половиной недель. Прям, как название эротического фильма с Микки
Рурком в главной роли.
– Правда, этот срок чисто условный, – добавил совершенно спокойно
Малосмертов, – эмпирический, так сказать. Кто знает? Может быть, и дольше протянете…
Именно так: "протянете". Не "проживете", а "протянете" – учитывая мое состояние – самое подходящее слово.
– Или меньше, – задал я уточняющий вопрос, – протяну?
– Или меньше, – согласно кивнул он, сверкнув ранней лысиной.
Мы с Малосмертовым о моей неизбежной кончине разговариваем вполне спокойно. Я уже свыкся с мыслью, что надо готовиться, а Андрей
Александрович так часто сталкивается со смертью, что вообще относится к ней легко. Что же касается этических моментов, тут тоже все нормально, моя инициатива. Я ему сразу сказал:
– Вы со мной, Андрей Александрович не деликатничайте. Я же понимаю, что у вас ко мне чисто академический интерес. Вернее, не ко мне, а к моей болячке. Вылечить меня вы не можете, так что – валяйте, жгите открытым текстом. Понаблюдаете за мной, поглядите, как я разваливаюсь, авось будущим поколениям польза будет. Поможете кому-нибудь. Такому, как я…А я смерти не боюсь. Пожил. Я к ней совершенно готов.
– Пятьдесят два года, – начал со мной спорить Андрей
Александрович. – Это вы называете "пожил"?
– Пятьдесят три, – поправил я, -…почти. А что? Нормально. Это для кого как. Для кого-то мало, а для кого – в самый раз. Смотря как жить и с чем прибыть к конечной станции.
– Вам пятьдесят три только через три месяца будет, – напомнил мне
Малосмертов.
Я расхохотался, если можно хохотом назвать те звуки, которые были мне по силам:
– Ясно. Девять с половиной недель меньше, чем три месяца. Что ж вы, Андрей Александрович меня обманываете? Говорили: "может быть, и дольше протяну". Я, Андрей Александрович, человек реальный, трезво могу рассуждать и закатывать истерики – это не мое. Значит, девять с половиной недель – максимум?
Малосмертов стушевался. Сказал:
– Я даже слегка прибавил.
– Слегка – это сколько?
– Половинку недели… Но я же вам говорю – этот срок расчетный.
На него ориентироваться… Он получен на основе анализа данных за период от начала вашей болезни и до вчерашнего дня. Динамика…
– Стоп, – сказал я, – я все понял. Можете не продолжать. Сойдемся на девяти с половиной неделях. Мне нравится это число – 9 и 12.
Все, что сверх – отнесем на погрешности в ваших расчетах.
Доктор Малосмертов пожал плечами, соглашаясь.
Малосмертов… Вот же досталась фамильичка! Согласитесь, врачу быть Малосмертовым! Не самая подходящая фамилия, правда? Для врача.
Малосмертов или Многосмертов – для безнадежно больного – это без разницы. Лишнее упоминание о смерти не особенно благотворно влияет на его душевное равновесие, подъему жизненного тонуса, так сказать, не способствует. Но это касается других, не меня. Я спокоен. Мне ничего не жалко. А знаете, почему? Потому, что здесь меня не держит ничего.
Полторы недели с того момента, как я узнал свой срок, уже прошло.
Значит, осталось восемь. Два месяца. Не густо. И в то же время – очень много. Чем же мне занять эти два месяца? Целых шестьдесят дней! Книги я всегда читал не столько ради удовольствия, сколько с целью получения информации. А теперь? Зачем мне теперь какая-то информация? С телевизором – то же самое. Даже еще хуже. Выбора нет.
Смотреть сериалы про Дашу Васильеву и Васю Рогова? Или рекламу? "В животе ураган, принимай эспумизан". Я свое уже отпукал. Бывают такие моменты, что напрячься для этого самого дела – сил нет. Или желания.
Остается одно – лежать, закрыв глаза и вспоминать. Напряжение мысли у меня еще пока получается. Надолго ли?
Вспомнить. Вспомнить все, что удастся вспомнить и попытаться это переосмыслить.
Начну, пожалуй, с детства.
Сидели в беседке детского садика, который не работал и стоял с заколоченными дверьми и окнами. По-моему он вообще никогда не работал, сами мы в детский сад не ходили. Мы – это я, семилетний ангелочек и мой одногодок, и лучший друг детства Вовка Лукин.
Мальчики из приличных семей. Два таких ангелочка! Мой отец работал
ГИПом в "Гипродамбе", Вовкин папа не знаю кем, тоже инженером каким-то. Но тоже в "Гипродамбе".
Сидели и матерились. Слова новые, таинственные, нам нравилось их произносить. Запретный плод…
– … моржовый, – говорил я.
– … волосная, – говорил Вовка.
Что такое "…" в первом случае и что такое "…" во втором мы знали, нам это объяснил Гера. А вот "моржовый" – думали большой.
Слово же "волосная" вообще произносили неправильно. Надо было
"волостная", от слова волость, а мы думали – волосатая.
Короче, нас застукали на месте преступления.
– Женька, атас, – тихо сказал Вовка и переместился на перила беседки.
Я стоял спиной к входу. Собственно говоря, я и не сразу среагировал на Вовкин "атас". А может, он и не "атас" сказал? Может,
"шухер"? Нет, точно не "шухер". Мне кажется, в нашем детском лексиконе этих слов – шухер и атас – на тот момент еще не было.
Может быть, Вовка вообще ничего не сказал, а просто взял и вспорхнул на перила? Но глаза Вовкины я помню – в них был натуральный испуг.
– Ага! Материтесь? – услышал я за своей спиной взрослый мужской голос.
– Это не я, – быстро сообразил мой лучший друг и указал на меня,
– это он научил.
Меня схватили за шкирку, я вырвался и попытался убежать, но через три секунды был снова пленен. Вовка не терял времени даром – только сверкнули в воздухе подошвы его сандаликов и тут же затрещали кусты сирени. Собственно говоря, я подошв Вовкиных сандаликов не видел, только слышал, как он ломится сквозь кусты.
– Стой здесь, – грозно приказал мужик, который наверняка был никаким не мужиком, а молодым парнем и, естественно, комсомольцем, просто все взрослые, без градации по возрастам, казались нам во времена детские мужиками и бабами, в смысле, женщинами. – Никуда не уходи. Понял меня?
И бросился догонять Вовку.
Я постоял, переминаясь с ноги на ногу, наблюдая, как комсомолец, продравшись через сирень, забегает за угол здания (пустующего детского сада), и свалил домой. Честно сказать, сначала я хотел дождаться комсомольца, ощущая некую обреченность в своей судьбе, но что-то толкнуло меня в спину. Словно кто-то сказал мне: "Беги,
Женька! Не будь дураком!". И я убежал.
Дверь мне открыла бабушка. Я быстро скинул сандалики и, воровато проскользнув мимо нее и мимо раскрытой двери гостиной, где веселились родители и их гости Самым слышным был мамин голос), сразу прошел в бабушкину комнату и шмыгнул в угол. В углу стоял скрипучий венский стул, на котором я обычно не сидел, чаще забирался с ногами на бабушкин сундук, покрытый плюшевым покрывалом с оленями. (Точно такое же покрывало, правда, его называли ковром, висело на торцевой стенке). Рядом со стулом стояла этажерка с книгами. Я взял первую попавшуюся книгу (как сейчас помню – это была книга о приключениях
Гулливера с красивыми красочными картинками), уселся на скрипучий стул и стал с умным и спокойным видом разглядывать картинки. Читал я в семь лет еще не очень.
– Что случилось, Женечка? – с тревогой в голосе спросила бабушка, заподозрив неладное. Она вошла следом за мной и остановилась в дверях.
Я вздрогнул и слишком резко, что шло вразрез с моим спокойным видом и последующим ответом, замотал головой и хрипло выдавил:
– Ничего.
И в ту же секунду раздался звонок в дверь. Или постучали? Был ли в нашей квартире звонок в одна тысяча девятьсот шестьдесят первом году? Не помню. Кажется, все-таки был.
Бабушка пошла открывать дверь.
Я сразу понял – пробил час расплаты! Сейчас я получу ремня.
Бабушку я не боялся. По определению. Разве можно бояться бабушки, у которой ты – любимый и единственный внучек? Она и ремня-то в руках никогда не держала, только когда вставляла его в выглаженные ею отцовы брюки. Я боялся отца. Не вообще, а именно в тот момент. Я тоже у отца был единственным и наверняка (вспоминая сейчас, знаю это точно) – любимым. Но отец есть отец! Он мужчина и у него есть ремень. В тот день был какой-то праздник. К родителям пришли гости и они выпивали. Не могу сказать, что мой отец был очень уж… любителем выпить. Но выпивал иногда. По праздникам. Иногда бывало сильно. Если хотя бы папа был трезвый, может тогда… Но этот… праздник! Что же это был за праздник? Лето, тогда было лето, самое начало – сирень цвела. Значит, в тот день отмечали день рождения отца.
– Вы бабушка Жени Игнатова? – услышал я уже знакомый мне голос. -
А его родители дома? Отца позовите, пожалуйста.
Вспоминая сейчас свои тогдашние ощущения, могу точно сказать – мое сердце ушло в пятки. И еще мне стало очень холодно, как когда-то еще раньше, может, этой прошедшей зимой. Или прошлой?..
…Мы все с тем же Вовкой Лукиным, воспользовавшись тем, что ни моих родителей, ни бабушки не было дома, раздетыми выбежали на балкон. Вовка сказал: "Айда! Что покажу!". И я поайдакал вслед за ним. Перила балкона были из железной неокрашенной трубы. Мороз был неслабый, и труба накалилась холодом до высшего предела. Вовка высунул язык и быстро лизнул трубу. "Кисло, – сказал он. – Попробуй.
Я так у себя на балконе пробовал. Кисло, как батарейку лижешь. Меня
Лешка Жук научил". Я, конечно же, лизнул. Припал языком к трубе, как к контактам батарейки. И прилип, конечно. "Отлепляйся быстрее, – заорал Вовка. – Я же тебе показывал как надо. А ты…". Я попытался отлепиться, но ничего не вышло. Я испугался. Мне стало холодно – то ли от мороза, то ли от страха, что я так и останусь с прилипшим к перилам языком до весны, а может, и на всю жизнь. Холод шел от языка, проходил по всему телу и аккумулировался в мошонке. Буквально в несколько секунд я наполнился холодом весь, а мошонка сжалась, наверное, до размеров половинки грецкого ореха. Впрочем, в семь лет она не намного больше. "Отлепляйся!", – орал Вовка. Я дернулся сильнее и с ужасом увидел белую пенку кожицы от моего языка на черной трубе, а изо рта пошла кровь. Я заплевал этой кровью весь балкон, всю гостиную, коридор и бабушкину комнату. Я орал, как резаный и плевался кровью. Было очень больно. И холодно.
Пришла бабушка, заохала, заахала и стала меня лечить. Впрочем, какое лечение здесь придумаешь? Я стоял над раковиной, сплевывал кровь, жалобно ныл и ждал, когда она перестанет сочиться. Бабушка быстро разобралась в том, кто является зачинщиком этой шалости, чуть не закончившейся для меня потерей языка. Вовку она выгнала и сказала, чтобы духу его в нашем доме не было.
Потом я долго питался теплым (не горячим) молоком и таким же теплым негорячим бульоном. Как долго, не помню. Наверное, не очень долго. Просто в детстве дни кажутся вечностью. Особенно те дни, когда нам плохо.
Вот сказал – в детстве… Не только в детстве. И сейчас мне кажутся мои последние дни вечностью. Потому что мне плохо? Нет, потому что мне никак. Потому что я устал, лежу и жду смерти. Потому что я смертельно устал от слабости и от обреченности, устал от того, что рядом – никого. Только доктор Малосмертов иногда забегает, да соседский парнишка Егор, я его нанял.
Устал я. От жизни я устал…
Возвращаюсь к тому случаю.
Бабушка позвала отца, а через минуту отец позвал меня.
В прихожей у двери стоял тот самый комсомолец, который нас с
Вовкой изловил. Комсомолец держал Вовку Лукина за шиворот, Вовка угрюмо смотрел в пол.
Мой лучший друг сдал меня за этот день два раза. Но тогда я не думал, что он поступил как-то неправильно. А как я бы поступил на его месте? Наверное, тоже привел бы комсомольца-добровольца к порогу
Вовкиной квартиры. А как? Можно было взять все на себя, отказаться называть адрес друга или наврать, что, мол, не знаю, где этот пацан живет, в первый раз его увидел. Но это я теперь такой умный, а тогда… Нам было по семь лет, мы уважали взрослых, да и большого опыта вранья у нас не было, во вранье мы стали практиковаться несколько позже.
Папа сказал комсомольцу: "спасибо", закрыл входную дверь, потом поплотнее прикрыл дверь в гостиную и посмотрел на меня так, что мне показалось, что я умер. Я затравленно смотрел отцу в глаза, даже не замечая, что он вытаскивает из шлевок ремень. Потом заметил и попятился. Короче, влетело мне тогда по первое число. Ремнем, и по всей квартире, исключая гостиную, где за высокими двустворчатыми дверями сидели и веселились гости. Впрочем, и без гостиной было где побегать – бабушкина комната, родительская спальня, огромная кухня, но основным полигоном для моих маневров был широкий и бесконечно, как мне казалось, длинный коридор. Я орал и убегал, а отец догонял и хлестал. Мне показалось, что он был очень злым. Таким я его ни раньше, ни потом не видел. Злился он видимо оттого, что я убегал, а он все время промахивался. Но больше, наверное, оттого (это я сейчас так думаю), что я, сын культурных родителей (отец – главный инженер проектов, а мама – фармацевт!), а матерюсь как какой-то сапожник или как сын нашего домоуправского слесаря дяди Адольфа. Теперь мне кажется, что он даже говорил эти слова.
Сын дяди Адольфа, Герман, или Гера, как мы его звали, был старше меня года на четыре. И он уже считал себя взрослым, во всю курил, знал очень много неизвестных мне слов и умел плевать через щель в зубах. Красиво это у него получалось! Тс-с-ык! – и летит белый харчок туда, куда надо. Иногда под ноги Геры, иногда под ноги того, кто рядом с Герой стоит. Мы пытались сделать так же, но только рубашки свои заплевывали. И подбородки.
Если честно (а действительно – зачем мне самому себе врать?), влетело мне тогда не очень-то. Большинство папиных ударов ремнем пришлось по воздуху. Только три или четыре раза я ощутил задницей жесткий контакт с кожей отцовского ремня. Я больше от страха орал, чем от боли. Но орал. Бабушка меня спасла от продолжения экзекуции, встала на папином пути, получив вместо меня шлепок ремнем по руке.
Этот шлепок был самым звучным и самым болезненным. Больно было бабушке, а мне показалось, что получил его я.
Отец как-то резко успокоился.
– Извините, мама, – сказал он, – я нечаянно.
Папа всегда называл бабушку на "вы". В других семьях такого обращения к родителям я никогда не слышал. Ни тогда, ни сейчас.
– Я больше не буду! – пропищал я из-за бабушкиной спины.
– Узнаю, что материшься… – Папа не договорил, погрозил сжатым в руке ремнем и вернулся к гостям, продолжать застолье.
Я сам себе поклялся – больше никогда! И держал клятву аж до третьего класса. Когда мне исполнилось десять лет, моя жизнь круто изменилась, но об этом потом…
Интересно, каким бы я стал, если бы этот комсомолец не поймал нас с Вовкой на месте преступления? Может быть, таким, как Гера? Разучил бы весь его лексикон, начал бы курить раньше, чем начал? Научился бы плевать через зубы, не заплевывая грудь? В общем, выводы я тогда сделал. Правда, не на всю оставшуюся жизнь. Но таким, как Гера не стал.
А вот еще что интересно! Сделал бы я эти выводы, если бы точно знал, как знаю это сейчас, что мой папа к утру напрочь забудет об инциденте? Наверное, нет. Если бы я это знал, я бы не был я – наивный семилетний пацан, бабушкин любимчик, которому в будущем всегда придется учиться на собственных ошибках, а не на ошибках других, как это делал… по-моему Бисмарк. Я не умел приспосабливаться. Впрочем, так и не научился. В детстве верил бабушке, родителям и учителям, не подвергал сомнениям их слова и поучения. Позже стал верить сначала газете "Пионерская Правда", потом "Комсомольская Правда", потом просто "Правда". Верил, что коммунизм – светлая мечта человечества, которую именно мне надо сделать былью. Тщательно готовясь к школьным политинформациям, свято верил, что Израиль – агрессор, что все население Африки поголовно голодает, а негров в США до такой степени замордовали проклятые американцы, что они спят и видят, как бы сбежать в Советский Союз.
Позже, неся службу за рубежом моей родины в Центральной Группе
Войск, верил, что выполняю свой интернациональный долг, что тем самым спасаю дружескую Чехословакию от натовских поползновений.
Свято верил в это и не считал себя оккупантом. Верил так же, что
Солженицын – клеветник и капиталистический наймит. Что стремиться к материальному благополучию гнусно, пошло и даже преступно. Верил, что, правда – это то, во что я верил. Верил… Господи! В какую ерунду я верил! Долго верил. Во что-то и сейчас верю.
Так. Не обо всем сразу. Решил начать с детства, буду вспоминать детство.
Серафима…
Почему-то не с нее я начал свои воспоминания. Наверное, потому, что встретился с ней не в семь лет, а в десять. Чтобы хронологию не нарушать? Наверное… И, наверное, это неправильно. Серафима…
Воспоминания о ней – самые светлые и, одновременно – самые грустные в моей памяти…
Итак, когда мне исполнилось десять лет, моя жизнь круто изменилась. Родители развелись. Я остался с отцом. Был суд, который я помню смутно. Помню только тетку, которая пришла в наш дом. Саму тетку не помню, совершенно не помню, как она выглядела. Я тогда еще
"тетками" не интересовался. Одета она была в черное, вот это помню.
Она меня спросила, с кем я хочу быть – с мамой или с папой. Я ответил очень конкретно: с бабушкой. Нет, настаивала тетка, с мамой или с папой? Я посмотрел на бабушку и твердо сказал: с папой.
Я остался с отцом потому, что хотел оставаться с бабушкой, с папиной мамой. У меня просто не было иного выбора. Маме я не особенно был нужен. Она потом постоянно уверяла меня в обратном, но я всегда знал, что маму больше заботит ее личная жизнь и нравятся другие дяди. Я это знал. Мне конечно и бабушка кое-чего говорила про маму и про то, что с мамой мне будет плохо, но я точно могу сказать
– про маму я знал сам. Тому причиной была моя природная наблюдательность и рассуждения о жизни видавшего виды Геры и более сообразительного моего друга Вовки Лукина. Папа тоже был мне не особенно дорог. Если у мамы на уме (и не только на уме) были другие дяди, то у папы – работа, работа и работа. Одна работа…Ха! Как вскоре выяснилось, не одна работа была на уме у моего папы.
Собственно говоря, все свое детство, отрочество и юность я прожил с бабушкой. Папе на работе дали другую квартиру, и мы переехали на
Ботанический жилмассив. И стали жить втроем – папа, бабушка и я. Это только так называется – стали жить втроем. На самом деле мы жили вдвоем с бабушкой. Папа часто ездил в командировки. Именно в тот период у него было особенно много командировок. Он буквально не вылезал из командировок. А потом… Папе в ту пору было тридцать пять лет. Теперь-то я его понимаю. А тогда не понимал, не желал понять. Он вообще перестал появляться в нашей квартире. А как-то раз пришел не один и сказал нам с бабушкой, что женился, а это его новая жена Софья Аркадьевна. Мне было разрешено называть ее тетей Соней.
Новая жена отца мне не понравилась с первого взгляда. Мама была светлой, натуральной блондинкой. Я такой светлый в маму (правда, сейчас я стал еще светлее – поседел). И глаза у меня голубые, мамины. А тетя Соня – черная как цыганка. Глаза навыкат, черные, как сливы. И очень уж она широкая была. Ну, просто очень… Как уже сказал – тетя Соня не понравилась мне сразу. И бабушке она не понравилась. Проводив папу и тетю Соню, бабушка сказала тихо, самой себе: "Надо же, жидовку Вася взял…". Я не знал, кто такая жидовка, жидами мы с пацанами называли воробьев, но понял, что новая папина жена бабушке не понравилась. За все последующие годы симпатии у меня к мачехе, а у бабушки к снохе не прибавилось. Впрочем, нас Софья
Аркадьевна тоже не особенно жаловала. У нее был мой папа и еще своя собственная дочь, родная.
Слава богу, жить все вместе мы не стали. У тети Сони был дом. Я там бывал позже, раз пять или шесть. Ветхий насыпной барачок на улице Ломоносова (во времена моего детства тот район представлял собой деревню) – я бы в таком жить не хотел. А папа стал жить в этом доме. Инженер по образованию и интеллигент по воспитанию и образу жизни до тети Сони, ему пришлось капать землю, таскать мешки с углем и картошкой, вообще – что-то постоянно таскать на загривке. Может быть, это и свело его рано в могилу? А может, у нас это наследственное? Мой дед тоже молодым умер. Правда, он сильно израненным с войны пришел… Я деда никогда не видал, только слышал бабушкины рассказы и видел его ордена и медали. Бабушка хранила их в коробочке с ватой на дне, а коробочку держала в сундуке. Куда потом, после смерти бабушки девалась эта коробочка, не знаю. Наверное, папа забрал ее себе еще раньше. Почему-то я никогда его про ту коробочку не спрашивал. И не видел ее больше никогда.
Итак, в десять лет я оказался один без друзей (все мои старые друзья остались там, откуда я уехал), без родителей (они каждый жили своей жизнью), в другом районе города (в самом что ни есть хулиганском), в другой квартире (в сыроватой двухкомнатной хрущевке после светлой полногабаритной трехкомнатной) и числа десятого сентября пошел в другую школу. Школа мне не понравилась.
С пацанами, учениками из моего класса я сошелся быстро. Но это случилось на перемене. А посадили меня за одну парту с девчонкой, с ней с первой я и познакомился.
– Тебя как зовут? – спросил я ее.
– Сима, – прошептала она.
– Чего ты там пищишь? – грубо сказал я, потому что не расслышал и потому что в моем детстве общаться иначе с девчонками, было не принято.
– Меня зовут Серафимой, – сказала она чуть громче. – А тихо я говорю, потому что урок идет.
– Ты, наверное, отличница?
– Да, я учусь хорошо.
– А меня Женькой зовут. Списывать будешь давать?
Сима дернула плечиком, поджала губки, сложила ручки, как примерная ученица и стала слушать урок. Я внимательно на нее посмотрел и подумал: "Подумаешь… Пигалица! Сикарашка какая-то. К тому же черномазая, как цыганка. Как тетя Соня…".
После перемены у меня появились новые друзья – Серега Косовыев,
Вовка Уваренцев, Борька Тубаров и Юрка Соломкин. Вообще-то все ученики моего нового класса стали моими новыми друзьями, но эти четверо – в особенности. С Борькой Тубаровым мы не прекращаем встречаться и по сей день. Вообще-то вру, преувеличиваю. Не виделись мы с Борькой уже давно, с самого Нового года. А уже май, скоро пять месяцев будет со дня нашей последней встречи. Борька даже не знает, что я того… Надо позвонить, пусть хоть на мои похороны придет.
Может, потом и на могилу приходить будет. Хотя, какая мне разница?..
Парты в классе были все укомплектованы, свободных мест не было, да и пересаживаться с места на место нельзя было – в те годы самовольные пересаживания не приветствовались учителями. Мы так и остались сидеть с Серафимой за одной партой. И просидели, практически не замечая друг друга до седьмого класса. Ну, не то, чтобы совсем не замечая, демонстративно. Нет. Не дружили мы с ней просто. Для меня Сима была не хуже и не лучше других девчонок.
А к концу седьмого класса я в Симу влюбился. Да как! Втрескался!
Может, время подошло? Все влюбляются в тринадцать-четырнадцать лет.
А в кого еще мне было влюбляться, как не в соседку по парте, с которой просидел рядом целых три, да почти четыре года?
Сидели, как сейчас помню на химии. Симу вызвали к доске. Она химию любила и знала отлично. Когда Сима отвечала, весь класс переставал разговаривать и слушал ее внимательней, чем учителя химии, Сергея Прокопьевича Иванова, Прокопыча. Сима стояла у таблицы
Менделеева с указкой в руке и была такой…, в общем, я вдруг увидел ее другой. Как пишется в книгах, я неожиданно прозрел. И увидел красоту Серафимы. Луч весеннего солнца запутался в ее каштановых волосах и от этого они казались искрящимися и засветились все, словно костер запылал на голове. А смуглое лицо от свечения, исходящего от этого костра, не то чтобы посветлело, а стало таким живым и, одновременно – совершенно нереальным. Это я сейчас так красиво описываю, употребляя слова, которых не говорил в четырнадцатилетнем возрасте. Я тогда сидел, как истукан и думал: "Ни фига себе! Симка-то, оказывается… красивая". Она случайно остановила свой взгляд на мне, увидела что-то в моих глазах и вспыхнула, словно хотела совсем сгореть. Кое-как закончив ответ (ей повезло, Прокопыч не стал дослушивать до конца, отпустил, поставив в журнал очередную пятерку), Сима вернулась за парту и сидела какая-то напряженная. Я был напряжен не меньше ее, но все-таки смог выдавить из себя:
– Пойдем сегодня в кино после химии?
– Пойдем, – как всегда тихо ответила она, – все же идут.
– Нет, не со всеми.
Сегодня в ДК имени Кирова шли "Сыновья Большой Медведицы". Мы любили фильмы про индейцев. Мы тогда еще не знали, что такие фильмы называются вестернами. Мы переживали и болели за индейцев и ненавидели шерифа. И очень хотели, чтобы индейский томагавк расколол его башку.
Еще на первой перемене мы всем классом решили идти на этот фильм.
Химия была последним уроком.
Сима удивленно на меня посмотрела:
– Как это не со всеми?
– Вдвоем.
– Как это? Все же идут. Как мы…
– А мы не в ДК Кирова, мы в "Победу" поедем.
Услышать ответ Серафимы мне не дал Прокопыч, он вызвал меня к доске. Я вышел и стал лепетать что-то несусветное. Я смотрел на
Симу, а она смотрела на меня, и краснела. Я не понимал от чего – от того, что ей было за меня стыдно, за то, что я несу полную чушь, или отчего-то другого?
– Садись, Игнатов, – сказал Прокопыч. – Извини уж, но тройку, даже с минусом, я тебе поставить не могу. Двойка. Иди и учи. И бери пример со своей соседки. Чтобы химию понимать, ее любить надо. Как
Серафима Оленина ее любит.
Химию я так и не смог полюбить, а вот с Симой мы в тот день все-таки поехали в "Победу". Билетов мы с ней купить не смогли. Ни в большой, ни в малый зал. Они были, но только на вечерние сеансы, а
Сима сказала, что это слишком поздно, ей к восьми домой надо. Сима даже расстроилась, а я совершенно не расстроился. Черт с ними с билетами! Мы гуляли по Первомайскому скверу и ели мороженное в кафе
– в пристройке к старому дому.
– Ты когда школу закончишь, куда поступать будешь? – спросил я ее, – на химический?
– Почему?
– Ты ведь химию любишь.
– Люблю. Но кроме химии я ботанику люблю, биологию, природоведение. У меня знаешь, сколько дома цветов разных? Мне их папа из экспедиций привозит, а я развожу. Кое-что приживается, что-то нет… Так что насчет института я еще не решила…
Ну конечно! Кто в четырнадцать лет определился – кем хочет стать?
Я, например, совершенно не знал, чего хочу. Это обычно позже приходит, когда последний школьный звонок практически уже зазвенел.
А иногда и вовсе не приходит. Либо родители говорят: будешь поступать туда-то, либо приятель твой с ВУЗом определился, а ты с ним за компанию, либо… все равно куда – лишь бы не в армию. Ко мне знание того, кем я хочу стать, так и не пришло. И в армию идти я сам решил. Послужу, думал, потом определяться буду.
– …Я еще не решила. Может, как папа буду.
– А кто у тебя папа?
– Вулканолог.
– А это что за профессия такая? Колеса что ли вулканизирует? – И я захихикал как идиот.
Идиотом-то я не был, я прекрасно знал, что это за профессия – вулканолог. А спросил глупость и захихикал, потому что вдруг вспомнил увиденную недавно вывеску над мастерской, в которой осуществляли вулканизацию резинотехнических изделий. Там слово
"вулканизация" было написано очень своеобразно. Слева – "вулкан", снизу вверх; в самом верху крупно и горизонтально – "ИЗ"; а справа, сверху вниз, но не как продолжение слова, не так, словно надпись переламывается, а как бы отдельно от всего – "ация". Над буквой "и" в слове "ация" кто-то поставил черточку, получилась "й". Посредине было нарисовано колесо и пар над ним. Не нужно было иметь богатое воображение, чтобы прочитать: "Вулкан из яйца". Даже наоборот, разобрать, что на вывеске написано "Вулканизация" – для этого нужно было обладать неслабым воображением. Вспомнил, стало смешно, я и рассмеялся. И глупость сморозил. А Серафима обиделась.
– Дурак, – спокойно сказала она, чересчур спокойно. И слегка побледнела. Сима всегда бледнела, когда сердилась. – Вулканолог – это человек, занимающийся изучением деятельности вулканов.
– Сим, извини, – стал оправдываться я, – я знаю кто такие вулканологи. Прости. Я тут просто недавно одну вывеску увидел…
И чтобы реабилитироваться в глазах возлюбленной я тут же принялся рассказывать Симе о вывеске над мастерской. Потом взял из папки карандаш и нарисовал на последней страничке тетради по химии эту смешную надпись. Мы вместе с Симой посмеялись. Слава богу – мне удалось ее рассмешить и мы не поссорились в день нашего первого свидания!
2. Пятьдесят девять.
Что-то сегодня совсем раскис. Прямо с самого утра делать ничего не хочется. Может, пасмурная погода так на меня действует? Май на подходе, а хмуро, как осенью. Даже встать, чтобы кофе сварить лень.
Жить лень… Но надо. Еще не все перевспоминал. Поживу чуток. Чтобы вспомнить.
А вообще – кому они нужны, мои воспоминания?…Мне нужны. Сам задал вопрос и сам же на него ответил. Хотя, почему мне нужны мои воспоминания? Я не знаю. И знать не хочу. Просто чувствую, что мне надо все вспомнить. Если смерть придет, а я не успею довспоминать до конца свою жизнь, мне, наверное, будет обидно… Ха! Обидно. Мне уже все равно будет, так как меня самого не будет. И все-таки я должен вспомнить все. Ладно, полежу еще немного и сварю себе кофе.
Полежу…, повспоминаю.
Серафима…
Я представил Симу такой, которой она была в четырнадцать лет – юной, свежей, обалденно очаровательной в этой юности и свежести.
Пахло от нее какими-то неизвестными духами. Нет, не духи это были, в те далекие времена четырнадцатилетние девчонки не пользовались ни духами, ни тушью, ни помадой. Это был запах цветов и деревьев, которые она держала у себя дома в горшочках. Запах жизни…
Неожиданно мои воспоминания были прерваны звуком открываемой двери. Это Егор пришел, у него ключ от моей квартиры.
– Евгений Васи-ли-ич, – услышал я голос Егора. Я не отозвался – сам войдет и увидит, что я еще жив.
Егор что-то долго возился в прихожей, ботинки, наверное, снимал.
Он всегда ходил в высоких ботинках-берцах со шнуровкой чуть не до самого колена. Не всегда, а когда на улице грязь. А сегодня, как и вчера, и позавчера на улице грязь. Дождь идет третий день.
– Дядь Жень! – Голос тревожный.
– Да живой я, живой, – ворчливо откликнулся я.
– Привет, дядь Жень! – сказал Егор, входя в мою спальню.
Я невольно улыбнулся – такая жизнерадостность была на лице парня.
Улыбнулся, но улыбку спрятал. Я не расстроился, не позавидовал.
Каждому свое – кому-то жить, кому-то умирать. Когда-то и мне было двадцать, и смерть казалась выдумкой.
– Ты почему не в институте? – строго спросил я.
Егор учился на четвертом курсе медицинского института. Или как сейчас по-новому – Медицинской Академии.
– А я уже на сегодня отучился.
– Как это?
– Дядь Жень, – укоризненно произнес Егор, – ты что это, мою посещаемость контролировать собрался?
– Почему бы и нет? – вопросом на вопрос ответил я. – Я же тебя нанял для оказания медицинской помощи. Мне совершенно не надо, чтобы меня какой-то неуч пользовал.
– Во-первых, – начал Егор, – чтобы внутримышечно делать инъекции витаминов особой квалификации не требуется. С этим любая медсестра со средним медицинским справится. Во-вторых, нанял ты меня не для оказания медицинских услуг. Витаминный курс я тебе сам предложил пройти, ты согласился. А так – я в основном за продуктами бегаю, еду готовлю. И так, по мелочи. А в-третьих… Может, тебе мою зачетку показать? Там все тип-топ. Успеваемость присутствует.
– Принеси-ка мне из гостиной пачку сигарет и зажигалку. И пепельницу. Все там – на журнальном столике.
– Прям в кровати курить будешь?
– Я всю жизнь курил там, где хотел. И в спальне и на кухне и в сортире.
– Натощак!
– И натощак в особенности.
– Давай я хоть кофе тебе сварю, – предложил Егор и, не дожидаясь моего ответа, ушел на кухню.
Я тяжко вздохнул, изображая неизвестно для кого возмущение беспардонностью своего опекуна, а в душе одобрительно подумал:
"Хороший врач из Егора получится. Умеет с капризными больными общаться. И ведь слушаешься его! А уколы Егор ставит – не почувствуешь".
Кряхтя, я поднялся с постели, подхватил пижаму, висевшую на спинке стула, и пошел в ванную. Постоял возле зеркала, раздумывая – бриться или ну ее на фиг? Решил не бриться, лень. В зеркале отражался бледный седой болезненно тощий старик с глазами уже неопределенного цвета, провалившимися в глазницы. В них была какая-то тоска. М-м-да, краше в гроб кладут. Я еще раз посмотрел в свои глаза и различил все-таки голубой цвет. И не тоска это вовсе, обманул я себя, это мудрость. Чтобы обман не открылся, отвернулся от зеркала и включил воду. Умылся, почистил зубы, с грехом пополам натянул пижаму и, уцепившись волей за плотные ручейки запахов, тянувшиеся из кухни, пошел пить кофе. Кроме кофе на столе стояла тарелка с двумя бутербродами – один с докторской колбасой, другой с сыром.
– Насчет бутербродов уговору не было, – сказал я Егору.
Егор не ответил, только хмыкнул. Наверное, хотел напомнить, что и по поводу кофе не было уговора.
Я выпил большую чашку кофе и осилил половину бутерброда с сыром.
Больше не хотелось.
– Убери в контейнер и поставь в холодильник, – сказал я. – Позже захочу, съем.
Егор посмотрел на меня внимательно, и спорить не стал.
– Я сегодня весь день свободен, – сказал он, с задумчивым видом изучая содержимое "Шарпа", определяя – чего там в достатке, а чего надо подкупить. – Сейчас сгоняю в супермаркет. Куплю все, что надо для борща. Ты как насчет борща, дядь Жень?
– Нормально. Сигарет еще купи. Вот что – купи блок сразу. И дай мне, наконец, сигарету! Сколько можно тебя упрашивать?
Я с наслаждением закурил свою первую за сегодняшнее утро сигарету и подумал: "А была бы она мне так же приятна, не попей я кофе?".
Егор ушел в супермаркет за ингредиентами обещанного борща, а я переместился в гостиную на диван. Заниматься воспоминаниями, когда тебя постоянно кто-нибудь или что-нибудь отвлекает, пустое дело. И не вспомнишь ничего толком, и раствориться в этих воспоминаниях не сможешь. А вспоминать и не растворяться, это душевная мастурбация.
Дергаешься, гоняешь туда-сюда обрывки мыслей и постоянно помнишь – ты здесь, ты никуда не делся, шкура твоя, потраченная как молью людьми и обстоятельствами, на тебе. Ее не сбросить, как лягушечью кожу. Она – ты сам и есть. Погрузиться же в воспоминания полностью, раствориться в них – значит прожить все заново.
Я взял пульт от телевизора и потыкал по каналам. Тягомотина сплошная. Сериал какой-то, говорят не по-русски, а дублирует молодую кудрявую девушку (по всем признакам – латиноамериканку) явно пожилая тетка с противной визгливостью в голосе. Дальше – блок новостей, повтор. Знаю все уже, ничего нового. Дальше. Опять сериал. Про американских врачей. Что-то не хочется про врачей… Следующий канал. Петросян. Показывают зрительский зал. Все смеются, да как!
Просто ржут. Над чем смеетесь, товарищи? ТНТ – "Дом-2". Вот что вечно. Я умру, а "Дом-2" будет продолжаться. А потом будет "Дом-3".
Так, следующий канал. Снова Петросян?! О господи, он на всех каналах что ли? Раздраженно отбросил от себя пульт и откинулся на подушки.
Чем заняться? Может взять, да и позвонить Борьке Тубарову? А что, это идея! Посидим повспоминаем свои школьные годы. Я уже было взялся за трубку, но вдруг представил себе, какое впечатление я своим видом произведу на круглолицего и румяного, пышущего здоровьем и совершенно не поседевшего к пятидесяти трем годам друга и моя рука зависла над аппаратом. Незачем. Незачем расстраивать Борьку.
Позвоню, но позже. Просто, чтобы знал. Хорошо бы просто позвонить, а у Борьки вдруг – важные дела. И отложим встречу еще на полгода. Или еще лучше – попрошу Егора, пусть позвонит Борису, когда все закончится.
И я подумал еще об одной причине, по которой не хотел видеться с
Борькой. Мне некогда. Даже не так – мне надо вспоминать и вспоминать одному. Это мои воспоминания. Мои и ничьи больше. Пусть Борька будет частью этих воспоминаний, но пусть он не будет их активной частью.
Не хочу, чтобы в мои воспоминания вмешивались чьи-то еще. Я помню то, что помню я, и так, как я это помню. Чужое мнение и чужая трактовка событий мне не нужны.
Я снова взял пульт и снова пробежался по программам. То же самое
– тот же неумолкающий, бессменный и, по-видимому, бессмертный
Петросян, те же бесконечные сериалы и те же свежие старые новости.
Может, почитать что?
Вернулся из магазина Егор. Опять долго разувался.
– Егор, все хотел тебя спросить…
– Что, дядь Жень?
– Ты почему все время эти свои тяжелющие говнодавы носишь? Дороги как память?
– Старые туфли вышли из состояния пригодности для носки в осенне-весенний период, – честно признался Егор, – а на новые я еще не заработал. Вот получу от тебя зарплату за апрель и сразу куплю.
Егорке не легко приходилось жить. Одна мама-пенсионерка. На ее пенсию, да на стипендию студента-сына не пожируешь. Учится Егор и подрабатывает. А ведь молодой парень! Ему и девушку в кафешку сводить хочется, и с приятелями пивка попить. Девушка-то есть у него? Ни разу не спрашивал. Знаю его с детства (с Егорова детства естественно), а вот ни разу не спросил. Да наверняка есть…
– Я тебе премию решил выдать, – сказал я. – Целевую. Конкретно на туфли. Достань-ка из бара мой бумажник.
– Да что, не надо, дядь Жень, – запротестовал Егор. – Подумаешь еще, что я у тебя деньги вымогаю, на жалость давлю. Я к этим берцам привык и что тяжелые они не замечаю. А туфли к лету я со стипухи куплю.
– Так! – грозно сказал я (получилось не очень грозно). – Я твой работодатель и сам решаю – выписать своему работнику премию или зарплату урезать. Неси кошелек.
Егор сначала унес пакеты на кухню, потом принес мне бумажник. Я дал ему двести долларов.
– Щедро! – покачал головой Егор.
– Бери. А за апрель твоя зарплата увеличивается еще на сто долларов. Не спорь! И еще… Подойди-ка снова к бару. – Егор послушно подошел к бару. – Видишь, там пакет лежит? Белый, пухлый такой. Он запечатан. На верхней полке, видишь?
– Этот? – Егор показал мне конверт.
– Да. Там деньги. Три с половиной тысячи долларов. Когда я умру, возьмешь его. Это на похороны, на памятник. Памятник дорогой не ставь, ни к чему это. Если что останется, себе возьмешь. Понял?
– Понять-то я понял, дядь Жень, но ты это…, не рано себя хоронишь?
– Да ладно, брось! Ты же врач уже почти. Понимать все должен, что к чему. Да и сам видишь – состояние моего здоровья тенденции к улучшению не имеет. А лекарства от моей болезни еще нет. Может, лет через десять-двенадцать изобретут. Может, ты и изобретешь. Но у меня этих десяти-двенадцати лет нет. Малосмертов сказал, осталось девять с половиной недель. Вернее, уже восемь. А то и меньше. Так что, молодой человек, не вешайте мне лапшу на уши, не кобеньтесь и слушайте, что вам говорят.
– Я все понял, дядь Жень. Выполню твое завещание.
– Это не завещание, а просто наказ. А завещание тебе зачитают в положенное время. Думаю, тебе оно понравится. Эй, ты что это? – Я увидел, что у Егора вдруг изменились глаза, и задергался подбородок.
– Все нормально, – хрипло сказал он и отвернулся, чтобы я не увидел его слез. Любит он меня что ли?
– Егор, а у тебя почитать есть что-нибудь?
– Вообще-то у меня в основном медицинская литература. А что бы ты хотел почитать? Я схожу в книжный и куплю.
– Не знаю… Что-нибудь современное?
– Есть! – вдруг обрадовался Егор. – Есть книжонка. Недавно купил.
В Академии была встреча с издательством нашим местным, забыл, как называется. Вспомнил! "Свиньин и сыновья". Там, на встрече, книги дешево продавали, я и купил одну. Сейчас принесу.
Книга называлась "Там". На обложке были нарисованы человечки, вернее один, но с зеркальным отражением. Я прочел фамилию автора – некто Царицын. Владимир Царицын. Никогда не слышал о таком. Фамилия звучная, и если бы слышал, запомнил бы. На обратной стороне обложки была справка об этом Царицыне. Ого! Год рождения тысяча девятьсот пятьдесят четвертый. Так мы с ним одногодки оказывается! И родился он в Новосибирске. Еще и земляки. И служил в ЦГВ, к тому же, в те самые годы, что и я. Ни фига себе! И я там служил. Почему же я его не знаю? Наверняка и призывались вместе. Хотя не факт. Мой день рождения 15 июля, а его? Я вернулся к биографической справке – этот неизвестный писатель родился 13 сентября 1954-го. Весной он не мог призываться, не было ему еще тогда восемнадцати, значит, как и я – осеннего призыва. А если мы с ним с одного призыва – значит, я его не запомнил. Все мы тогда были на "холодильнике" лысые, одинаковые, а если и знакомились друг с другом, то только по именам. Вовок было много и все на одно лицо. Развозили нас с "холодильника" в разное время и по разным сортировкам-накопителям. Кого в Воронеж, как меня, кого еще куда. А оттуда – в разные части к месту службы.
Я внимательно рассмотрел фотографию. Очки, седая борода – под таким натуральным гримом кто угодно спрячется. Взгляд слегка насмешливый. Черты лица неправильные – нос чуть набок. Нет, не помню. Да и не мудрено – тридцать пять лет прошло. Конечно, он изменился до неузнаваемости за эти годы, но что-то знакомое все же должно проскользнуть. Нет. Совершенно не помню. Впрочем, ведь этот
Царицын мог призываться и не из Новосибирска.
Под справкой и фотографией был напечатан отрывок из текста:
– Андрюха! Мне нужно туда. Мне нужно домой. Я не боюсь этой чертовой бесконечности, я боюсь оставлять их одних.
– Придется, – спокойно возразил Андрей. – Мы не в силах изменить то, что от нас не зависит.
– А от кого? От кого это зависит? От Бога? От Дьявола?
Андрюха встал и отряхнул с одежды прилипший песок.
– Не знаю, – сказал он. – Я здесь уже десять лет, как ты знаешь, но так ничего и не понял. И ты не поймешь… наверное.
Пошли.
– Куда?
– Пока вперед, а потом что-нибудь придумаем. Времени здесь нет, а потому у нас его целая вечность.
Интересно… А что это за место такое, где нет времени? По-моему это о чем-то потустороннем. Ну что ж, почитаю. Подобная тема как раз в тему, мысленно скаламбурил я.
Пока Егор варил борщ, я проглотил книжку целиком. Она была совсем небольшая – карманного формата и не толстая. Всего в книге было семь рассказов. Рассказ, выдержка из которого была на задней обложке, назывался так же, как и книга – "Там". В нем человек умер и оказался на том свете. И встретился с умершим десять лет назад другом.
Увлекательно написано, ничего не скажешь. Увлекательно и настолько правдоподобно, что я поверил – на том свете так, как написано в рассказе. Нечего бояться смерти. Впрочем, я и не боюсь. Более того, хочу поскорей умереть.
Доктор Малосмертов сказал мне как-то:
– Вы, Евгений Васильевич безнадежны. У вас нет возможности выздороветь. И не потому, что лекарство от вашей болезни еще не придумано, вернее, не только поэтому. Вы, уважаемый Евгений
Васильевич жить не хотите.
Что ему возразить? Он прав. Я не хочу жить.
Герой рассказа встретился на том свете со своим другом. А с кем встречусь я? С Серафимой. Я уверен, что встречусь с ней.
– Дядь Жень! – позвал Егор. – Отрывай свою задницу от дивана, борщ готов. И котлет я нажарил. А на гарнир гречка.
– Гречку не буду, – капризно проворчал я, – обрыдла.
– Я картошки еще начистил, но не сварил. Думал, ты гречки поешь, а картошку на ужин. Поставить картошку варить?
– Не надо. Я котлетку без гарнира съем. И вообще, есть я не хочу.
– Надо. Вставай, я борща уже налил. Тебе сметаны положить?
– Клади, – вздохнул я обреченно.
Мы пообедали вдвоем. Борщ удался. А котлета в горло не полезла, хотя я не сомневался, что она вкусная. Все, что готовил мне Егор, было вкусным.
– Я тебе всего много наготовил, дядь Жень. Завтра у меня денек напряженный намечается. Ты не будешь возражать, если завтра я не приду к тебе?
– Не буду.
– У меня, понимаешь, в Академии…
– Стоп! – прервал я объяснения Егора. – Я сказал, что не буду возражать против предоставления тебе отгула. А по поводу твоей
Академии, мы утром все решили. Ты же меня сам упрекал в том, что я, видишь ли, собираюсь контролировать твою посещаемость и успеваемость, а тебе это, видишь ли, не нравится. Кроме того, – я повысил голос, заметив, что Егор желает оправдаться или возразить, – меня все равно завтра весь день не будет дома.
– Опа на! В гости, что ль собрался? А, дядь Жень?
– Малосмертов звонил. Возникло у него желание в очередной раз меня помучить. Какие-то анализы, УЗИ, рентген…, экзекуции одним словом. Он с утра за мной заедет и, это, скорей всего – на весь день.
– Тебе это надо, дядь Жень? В твоем-то состоянии.
Я пожал плечами:
– Послужу науке, а что? И не такое уж плохое мое состояние.
– Хороший ты мужик, дядя Женя. Добрый.
– Ну это как сказать… Слушай Егор, а у тебя девушка есть?
– А почему ты спросил?.. Есть.
– Как зовут?
– Наташка.
– Где-то рядом живет здесь? Учитесь вместе?
– Нет, живет она на Затулинке, а учится в театральном. Уже заканчивает. А ты почему спросил-то?
– Да так. Просто… Ну вы с ней… встречаетесь же?
– Гы-гы-гы, – заржал Егор, – встречаемся. Когда время есть. И место для встреч.
– Да я не в том смысле, – смутился я.
– А в каком?
– Девушки любят, когда им цветы дарят, мороженным угощают. То, се, пятое-десятое.
– Ну и…
– Расходы в этом деле неизбежны. Тащи-ка снова мой бумажник.
– Не надо. – Егор решительно положил свою руку с длинными пальцами хирурга на мою иссохшую старческую лапку. – Не надо, дядь
Жень. Ты мне на туфли и так много дал. Мы с Наташкой сегодня пойдем в обувной и купим мне туфли. А на сдачу – и на цветы и на мороженое останется. И маме тортик куплю, йогуртовый, она такой любит. Спасибо тебе, дядь Жень.
– Сейчас к Наташке поедешь?
– Поеду.
– Ну, давай беги. – Я поощрил его уход взмахом руки. – Посуду сам помою, в состоянии еще. Кое-чего могу. И продукты в холодильник сам уберу. Беги к своей Наташке. Беги, беги…И будь счастлив, – добавил я тихо, когда Егор ушел в прихожую натягивать свои ботинки-говнодавы. И зачем-то нарисовал в воздухе крест. Я не был уверен, что нарисовал его правильно. Жизнь прожил, а не знаю – горизонталь слева направо надо проводить или справа налево.
С церковью у меня не сложилось. Совершенно не сложилось. Может, виной тому время, в которое я жил и атеистические убеждения моих родителей? Папа был коммунистом, ему по статусу в бога верить не положено было, но и беспартийная мама в церковь никогда не ходила, а если учитывать ее далеко не ангельский характер и абсолютно не безгрешный образ жизни, то можно понять, что она так же была далека от бога, как и коммунист папа. Позже, когда мама состарилась, она ни с того ни с сего, возомнила себя глубоко верующей католичкой и стала посещать – сначала временную деревянную католическую часовенку на улице Горького, а потом построенный рядом с ней костел. Мама считала себя латышкой. Из Латвии родом был ее отец, а мать, моя вторая бабушка, которую я практически не знал, была полячкой. Мама и меня, уже взрослого зазывала с собой, говорила, что я только на половину русский, что корни мои в цивилизованной Европе и что я просто обязан ходить в костел. Но я только согласно кивал головой (как-нибудь потом, позже…) и внутренне усмехался. Ну, какой я европеец? Какой я к чертям собачьим католик? Я и не католик и не православный, я атеист. И азиат. Родился и всю жизнь, почти безвылазно прожил в
Новосибирске.
В костеле мне все-таки довелось побывать. Два раза. Когда мама умерла я, выполняя ее завет, пришел в костел и договорился с пастором о мессе по усопшей. А потом пришел эту мессу выслушать.
Сидел на дубовой скамье, слушал и ничего не ощущал – никакого душевного трепета и никакой благостности. Сидел и украдкой озирался по сторонам, удивляясь богатству и, одновременно – скромности и лаконичности внутреннего убранства католического храма.
Бабушка, та бабушка, с которой я прожил все детство и всю юность,
Анна Ивановна, папина мама была истинно верующей. Соблюдала посты и отмечала божественные праздники. И я с ней отмечал, очень любил пасху – из-за крашенных яиц и всей остальной вкуснятины. Собственно говоря, на рождество вкуснятины было еще больше, но рождество зимой, а пасха весной, когда ярко светит солнышко. Мы, пацанами бегали по весенним лужам и кричали во все глотки каждому встречному: "Христос воскрес!", совершенно не представляя себе, что эти слова означают.
Но ответ: "Во истину воскрес" мы должны были услышать обязательно.
Бабушка ходила в церковь, но не часто, ноги у нее больные были. На пасху святить куличи она ходила всегда. А икон у нас в доме не было, и в истинную веру бабушка меня обращать не пыталась. Теперь я понимаю – боялась мне навредить. При развитом социализме мы все-таки жили.
Помню в шестом классе зашли с пацанами и девчонками в
Вознесенскую церковь. Просто так, как бы на экскурсию. На несанкционированную никем экскурсию. Вообще-то мы пошли в цирк, отучившись в первую смену, а потом передумали – решили погулять по
Нарымскому скверу и сдуру зашли в храм. Никто там не пел, попа не было – только иконы, кресты, полумрак, свечи. Много свечей, но все равно – полумрак. И старухи на коленках. В черном, в черных платках.
Крестятся, тыкаются головами в пол. И глаза у них какие-то… мертвые. Мне стало не по себе и захотелось уйти. Ребята, которые были со мной, стали рассматривать иконы, делиться своими впечатлениями. Разговаривали громко, не так как принято разговаривать в храме. Я думаю, им тоже было не по себе и чтобы как-то скрыть свою растерянность, они и говорили громко. Некоторые смеялись, но не весело, а как-то нервно. Старухи смотрели на нас осуждающе, но ничего не говорили, продолжали молиться. Я вышел, унося в душе холодный комок непонимания себя и своих ощущений.
У кованых ворот стояла Серафима, в храм она не заходила. Мы с
Серафимой еще не были никем. К тому моменту я еще не прозрел.
– Ты что тут стоишь? – спросил я.
– Вас жду.
– А что не зашла?
– Мне нельзя, я не православная.
– А кто ты?
– Никто.
– Я тоже не верующий, – сказал я. Слова "неверующий" и
"православный" были для меня тогда синонимами. – Я же зашел.
– И как?
– Да никак! – излишне бодро ответил я.
Серафима посмотрела на меня внимательно и пожала плечиками. Она поняла, что я вру.
– А ты крещеный?
– Нет, – снова соврал я. И добавил гордо: – Я – нехристь!
На самом деле я был крещеным. Только один раз моя бабушка продемонстрировала отцу свою волю и окрестила меня. Я тогда еще маленьким был.
– Нехристь – это другое, – заметила Серафима.
– А что?
– Я не знаю, но другое.
– А не знаешь, так и не говори.
Позже я узнал, что "нехристь" означает – не христианин, что бабушка и дедушка у Серафимы – татары и мусульмане, стало быть – нехристи. Мама у Симы тоже была татаркой, но без религиозной зависимости, а папа русский. У Серафимы были не такие черные волосы, как у ее мамы и она не была такой скуластой – сыграли роль папины гены. И глаза у Симы были не раскосые, а вполне обычные русские глаза, только карие. Светло-карие. А вот смуглый цвет лица у
Серафимы – от татарских кровей. От них же, наверное, а может и не от кровей вовсе, не от генов, а от порядков, царивших в семье Извековых
– нежелание заходить в православную церковь. Была ли сама Серафима мусульманкой? Я у нее так и не спросил – ни тогда в детстве, ни потом – ни разу за все почти шестнадцать лет нашей странной совместной жизни. А начали мы эту странную и необычную, наверное, для многих, а главное – для меня самого – совместную жизнь, когда нам уже шел четвертый десяток и, казалось бы – зачем нам подобные эксперименты?
3. Пятьдесят семь.
Ничего не вспоминал вчера. Почти ничего. Обрывки воспоминаний из разных лет в единое целое не связывались. Они вообще никак не были связаны, те, что вспоминались. Из кабинета в кабинет, из-под одного агрегата к другому – где тут нормально сосредоточится? Не располагает подобная обстановка к растворению в прошлом, давит настоящее и напоминает об отсутствии будущего.
Это я специально родил такую красивую мысленную фразу -
"настоящее напоминает об отсутствии будущего". Я прекрасно представляю свое будущее, другими словами – я знаю, что его у меня нет. И совершенно спокоен по этому поводу. Так зачем я тогда придумал эти слова? В последнее время у меня появилась тяга к красивым фразам. К чему бы это? Хочу сделать красивыми свои воспоминания?.. А вообще – почему человек вдруг решает вспомнить? Не что-то конкретное, а все, всю жизнь. Хотя, что может быть конкретней конкретной жизни? Я недавно подумал (если быть точным – позавчера утром): "…я должен вспомнить все". И не стал задуряться над вопросом: "Зачем?". Почему в какой-то момент человек решает вспомнить все? Должно что-то произойти в его жизни. Какое-то серьезное событие… Вот и ответил. Со мной произошла смерть. Не произошла еще, но скоро произойдет. Вот и решил я вспомнить все.
Вчера в кабинете УЗИ пригляделся к молоденькому врачу. Мысленно я обозвал его "врачишкой", потому что он был уж совсем молодой и похож на мальчика из рекламного ролика, восхваляющего творожно-йогуртовую смесь. Врачишка-растишка. И вдруг вспомнил нашего батальонного военврача. Совершенно непонятная ассоциация. Наш военврач был совершенно другим – с лысинкой, постоянно спрятанной под фуражку и с небольшим, но круглым животиком. Звали его… капитан Красильников.
Он был абсолютно непохож на этого врачишку-растишку. Старше и крупнее.
Помню, была инспекторская проверка. Нас гоняли, как хотели – по стадиону, на перекладине, по штурмовой полосе. Мы-то свое выполнили, нам не впервой – каждый день подобные упражнения под присмотром старшины делали, а раз в полгода сдавали нормативы и получали значки и лычки. Дошла очередь до офицерского состава. Прапор нас увел в казармы, но сразу вернулся назад сдавать личный экзамен по физподготовке, объявив нам перекур. Мы, старики, с понтом пошли в туалет и по дороге завернули к ограде стадиона. Картина, которую мы имели счастье лицезреть повергла нас в буйное ликование. Офицеры болтались на перекладинах как висельники. Мало кто из них смог подтянуться положенные десять раз. Про подъем переворотом и выход силой вообще не было речи. Самый смех был с капитаном
Красильниковым. Кто-то их ротных помог ему подпрыгнуть и ухватиться руками за перекладину. Дальше – все. Капитан дергался всем телом, но вверх ни на сантиметр подняться не мог. Висел, как сосиска и дергался. Мы с бойцами просто оборжались.
Всем офицерам был поставлен зачет. Во всяком случае, так было объявлено на вечерней поверке.
Капитан Красильников был личностью своеобразной. Он считал, что
Устав придуман исключительно для солдат – для рядовых, ефрейторов и сержантов. Офицеров, в частности – его самого – тяготы и лишения воинской службы касаться не должны. Спирт он пил регулярно, даже можно сказать – ежедневно. Когда в части проводились плановые прививки, ватка, смоченная в спирте, таковым не пахла. Скорее, она пахла ацетоном. Ну, понятно, зачем на солдат спирт переводить? В лазарете вместо больных бойцов постоянно находились какие-то чешские шлюхи. Интересно, как он умудрялся проводить их через КПП? Если какой-нибудь боец простужался, и у него поднималась температура,
Красильников давал ему кулек таблеток и бутылек с раствором фуроцилина, полоскать горло. И звонил в роту старшине, говорил: "У тебя в роте такой-то? Ты его в наряды денька три не ставь. А на занятия пусть ходит. Вэл?". И все. Все лечение. Выпроваживая бойца,
Красильников говорил: "Иди солдат, неси службу. И не болей больше.
Да! Бутылек мне вернуть не забудь. Много вас…". Вообще-то солдаты редко болеют, но все же случается, особенно после учений в зимний период. Тем не менее, в лазарет Красильников никогда никого не определял. А куда определить, если там "курвички"? Курвички – чешское называние шлюх. Да, солдаты болеют редко. Вернее, раньше так было – новобранцев брали только крепких. Да и жизнь тогда молодежь другую вела – не бухали, не обпивались пивом, не кололись и не нюхали всякую дрянь. Единственное, что действительно доставало нас в армии, так это грибок и фурунклы. Особенно фурункулы. Кстати, выдавливание чирьев приносило капитану Красильникову по истине садистское наслаждение. Он давил и поглядывал на корчившегося от боли бойца. И приговаривал: "Не ссы карбидом, не делай пыли. Терпи солдат, генералом будешь. Или капитаном на худой конец. Ха-ха-ха!".
Взгляд у него был в эти мгновения какой-то радостный и немного удивленный.
Про Красильникова я вчера вспоминал, а сегодня вообще ничего.
Пусто. В голове пусто. Что-то мне сегодня…
4. Пятьдесят три.
Четверо суток провалялся в беспамятстве. В полубеспамятстве.
Какое тут вспоминать? Ничего не ощущал. Помню, поел на следующий день после обследования в клинике, поел и тут же все выблевал.
Прилег на диван, освежил в памяти вчерашние воспоминания, о врачишке-растишке подумал, о военвраче капитане Красильникове. И провалился. Ненадолго очнулся – Егор передо мной. И Малосмертов.
Вдвоем, что-то надо мной колдуют, пахнет спиртом, как никогда не пахло в военном лазарете. А где капитан Красильников? Потом опять пустота, короткие прозрения – то ли сон, то ли явь. Бред? Только сегодня утром стал понимать – кто я и что со мной. Видать, не рассчитал своих сил, соглашаясь на обследования. Все, хватит. Больше в клинику – ни ногой! Только вперед ногами – на вскрытие. Давайте, мужики, режьте меня, кромсайте, ищите место в моем трупе, где гнездилась болячка! И думайте – чем ее там можно было загасить. Но только после моей смерти. А пока живой, не трогайте. Мне еще самому… успеть все вспомнить надо.
Малосмертов, наверное, подумал, когда я чуть было дуба не врезал, что его расчеты ошибочны и никаких девяти с половиной недель у меня нет (уже семи с половиной!). Я бы тоже так подумал, если бы мог думать в течение прошедших четырех суток, неодушевленным предметом валяясь на двуспальной итальянской кровати. Четверо суток беспамятства прошли как мгновение. Как мгновение резиновой тягучестью растянувшееся на четверо суток. Тьфу ты, черт! Зациклился на этих сутках… И на красивых фразах.
Умереть я готов, но не так. А что, и такой вариант не исключен.
Вот так и уйду не осознавая, что ухожу. Не хочется так уходить…
Вот поэтому, наверное, я и вернулся. Вернулся и сразу понял: не умер, потому что не успел вспомнить все.
Странно, очнулся и сразу все вспомнил – что впал в беспамятство, что бредил… Сил нет совершенно, а голова ясная. Сколько же меня не было? Надо Егора спросить.
Егор ночевал на моем диване в гостиной. Видимо он услышал, что я заворочался как пропеллер намертво заржавевшего вертолета или по дыханию определил, что я очнулся. А может быть, подошло время проверить умирающего работодателя?
Он зашел в спальню и сразу увидел, что я адекватен.
– Ну, ты, дядь Жень дал!
– Дуба? Не дождетесь. Сигарету, живо!
На этот раз Егор со мною не спорил. Я закурил, сигарета в руке показалась бревном.
– Какое сегодня?
Егор ответил, я подсчитал. Четверо суток выпали из остатка, прямо скажу – не очень большого остатка моей жизни. Я без особого веселья усмехнулся:
– Ну что, испортил тебе праздник старый пердун?
– А-а, – отмахнулся Егор и спросил: – Как ты? Давай-ка давление смерю.
– Нормально. Не надо мерить давление. Я себя хорошо чувствую.
Голова в порядке, а это главное. Немного ослаб.
– Как насчет поесть?
– Не хочу.
– А надо. Бульончику. Глюкоза капельно – это ведь не еда.
– Так вы с Малосмертовым меня глюкозкой кормили?
– А чем еще?
– То-то я смотрю, во рту приторно, как от килограмма съеденной халвы.
Егор улыбнулся, оценив мою шутку, или сделал вид, что оценил.
Подыграл старому пердуну. Конечно, шутка-то так себе – не самая лучшая из моих шуток.
– Я мигом, – сказал он и ушел на кухню.
Зашумела микроволновка. Через пару минут я припал губами к пиале с ароматным куриным бульоном. Странно, но я отметил его вкус. Оно и понятно – после сладкого!
– Сейчас все нормально будет, – заверил я Егора. – Ты, наверное, из-за меня хвостов в институте нахватал, пока я тут умирающего из себя изображал?
– Да нет, в принципе…, – Егор посмотрел на часы. – Но… Я сейчас в Академию сбегаю ненадолго, а, дядь Жень? Приду, нормальным обедом тебя накормлю. Борщ я сам доел, а тебе вчера вечером бульон из курицы сварил. Как знал, что сегодня ты очухаешься. Приду, заправлю. С вермишелью, ага?
– Давай, давай, беги. Я в порядке. Сейчас-то уж точно не сдохну.
Давай, беги, кому сказал? Мне тут подумать надо, а ты мешаешь.
Не о том я думаю, не то вспоминаю, сказал я себе, когда Егор ушел. Скопычусь и не замечу. А о главном не вспомню. Вот на фиг, спрашивается, мне этот долбанный Красильников? Какой след он оставил в моей жизни? Шрам от фурункула на левом предплечье? Маленький белый шрамик, заросшая дырочка. Да хрен с ним с этим шрамиком! Много шрамов и шрамиков у меня на теле, еще больше – на душе. О каждой отметине вспоминать – никаких семи с половиной недель не хватит.
И все-таки, решил я, буду вспоминать все. И хорошее и плохое, все. Из прожитой жизни нельзя выкидывать некондиционные куски, жизнь
– не пьеса, а память человека – не отснятый на кинопленку материал, который можно монтировать, как захочешь. Серафима занимает в моей памяти центральное место, но все что вокруг нее – обрамление бриллианта.
Когда я в первый раз поцеловал Серафиму…
Получилось как у Нестора Петровича из "Большой перемены": "когда я в первый раз поцеловал Полину…".
Когда я впервые поцеловал Серафиму, она сжала губы, но вырываться не стала.
– Ты не умеешь целоваться? – спросил я, оторвавшись от ее твердых губ. – Спросил, как удивился.
– Не умею. Никогда не целовалась. А ты?
– Я тоже не умею, – признался я.
– Я о другом спрашивала. Ты раньше целовался с кем-нибудь?
– Не-а, – ответил я. – Ты у меня первая.
Серафима глянула на меня снизу вверх и засмеялась.
– Ты что смеешься? – спросил я, – не веришь?
– Почему? Верю. Просто смешно стало. Мы с тобой прямо как взрослые. Стоим, целуемся.
– Это называется – целуемся? А давай еще раз попробуем? Только ты…, – я замялся.
– Что?
– Губы разожми.
Сима воровато оглянулась по сторонам – мы стояли на аллее весенних кленов Первомайского сквера – в поле видимости прохожих не было. Убедившись, что нас никто не видит, Сима закрыла глаза и протянула мне свои мягкие расслабленные губы. Не помню уже точно, насколько хорошим был этот поцелуй, насколько он был правилен, но теперь мне кажется, что тот поцелуй был самым сладким в моей жизни.
У меня заколотилось сердце, а душа наоборот – замерла.
Сейчас все не так. Сейчас четырнадцатилетний парень и девушка, его сверстница, решив заняться любовью, ищут место и занимаются ею.
Они вдоволь насмотрелись эротических и порнографических фильмов, начитались газет и журналов подобного толка и знают о сексе все, гораздо больше нас, стариков. Они знают, как предохраняться от СПИДа и от нежелательной беременности, знают, что надо делать, чтобы получить самому и доставить партнеру максимальное удовольствие. Они знают все. Мы, четырнадцатилетние конца шестидесятых готов не знали про это ничего. У меня даже не возникло желания залезть Серафиме под кофточку. Впрочем, ничего существенного я бы там и не обнаружил.
Не было там еще ничего существенного. Мы просто целовались с
Серафимой, и это было восхитительно.
Мы и после, когда уже освоили науку поцелуев, не пытались зайти дальше дозволенного. Кем дозволенного? Наверное, почерпнутыми из общедоступной литературы и массового совдеповского киноискусства представлениями о взаимоотношениях полов, пуританством того времени и собственной нерешительностью и страхами, вполне возможно, ложными, что в совокупности можно назвать двумя словами – внутренние тормоза.
Да, у нас были внутренние тормоза. Мы думали (и были уверены) – тайна должна открыться позже. А может быть, и не думали, просто мы были подростками.
Я прожил жизнь. У меня были женщины. Не скажу – много – но были.
Только официально я был женат дважды. Были у меня минуты райского наслаждения и сумасшедших оргазмов. Было все. Но никакие удовольствия и сексуальные восторги – ничто по сравнению с теми нежными поцелуями в аллее сквера. Странно, мне уже пятьдесят два, без малого пятьдесят три, и те поцелуи уже давно покрыты и перекрыты множеством других, но их вкус я чувствую до сих пор. Это вкус клубники с молоком и чего-то еще, неуловимого… Затрудняюсь описать этот вкус словами…
Далеко не каждый день мы с Симой целовались. Мы просто дружили с ней, зная, что придет время (мы станем взрослыми) и тогда наша дружба станет взрослой дружбой и любовью навек. Мы и в те далекие времена любили друг друга, но как-то по-детски, с оглядкой на свой возраст, на учителей и на родителей. С оглядкой на обстоятельства…
В четвертом классе меня усадили с Серафимой за одну парту помимо моей воли – другого свободного места не было. Четыре года я просидел с ней по привычке. А в конце седьмого класса, если кому-нибудь из учителей и пришла бы в голову бредовая мысль нас рассадить, у него бы ничего не вышло. Мне приятно было сидеть за партой и чувствовать, что Сима рядом. Она по-прежнему была тиха и неразговорчива на уроках
(примерная ученица!), но мне и не нужно было трещать с ней во время занятий, мне было вполне достаточно того, что она рядом. И я знал, что на перемене мы наговоримся с ней всласть, и что после уроков пойдем вместе – либо ко мне, либо к ней – готовить домашнее задание.
Но перед этим, конечно же, погуляем.
Закончился учебный год. Сима уехала с отцом в экспедицию, а я все лето проболтался в городе. Бегал с друзьями, в основном с Борькой
Тубаровым и Юркой Соломкиным на речку Ельцовку. Она была грязная, и взрослые запрещали нам купаться в Ельцовке, говорили, что там полно нечистот и разных паразитов, но мы все равно купались. До Оби было далековато, а Ельцовка – вот она! Та же по виду вода, тот же песочек у берега. Мутновата водичка, ну и что? Правда старались не нырять с головой, чтобы вода не попадала в рот. Никто из нас не заболел.
Когда не убегали купаться, гоняли по массиву на великах. Впрочем, и на Ельцовку мы тоже на велосипедах гоняли.
Три месяца летних каникул тянулись ужасно медленно. Дни-то пролетали в основном быстро. А вечерами мы с друзьями расходились по домам, и вот тут начиналась тоска. Я сразу начинал вспоминать
Серафиму. Я завел календарь, и каждый вечер зачеркивал прожитый без
Серафимы день. Не скажу, что я страдал, просто мне очень хотелось снова ее увидеть.
Приехать из экспедиции Сима с отцом должны были к началу занятий в школе, к первому сентября. Начиная с двадцатого августа, я стал каждый день бегать к Симиному дому. Нет, еще не приехала, говорили мне либо Симин дедушка Марат, либо бабушка Гюльбиби. Симину маму,
Земфиру Маратовну я видел редко. Не в силах дождаться вечера, я прибегал к Олениным днем, а днем Земфира Маратовна работала. Однажды я пришел вечером.
– Они двадцать восьмого приедут, – сказала мне Симина мама, – и… приходи попрощаться.
– Как это? – не понял я. – Может, поприветствовать?
– Попрощаться. Мы, Женя, уезжаем.
– Куда? – я почувствовал холод в затылке.
– В Ленинград.
– В Ленинград…, – повторил я за ней.
– Я очень рада, что у Симочки был в Новосибирске такой друг, – сказала Земфира Маратовна. Ты хороший мальчик.
Был! Всю дорогу до дома я повторял это слово – был.
Двадцать восьмого я пришел к Олениным.
– А, Женька, – дверь мне открыл Симин папа Сергей Алексеевич, – давай, проходи.
Я остался на пороге.
– Серафиму позовите.
– Симка! – крикнул Сергей Алексеевич вглубь квартиры. – Женька пришел, а заходить не желает. Наверное, торопится куда-то.
Сима вышла. Она была совершенно черная от загара, как негритоска.
Волосы выцвели и стали почти рыжими. Рыжая негритоска! Но это я сейчас вспоминаю, в ту минуту я не замечал, как она выглядит, только видел, что Сима как-то виновато улыбается мне. Эта улыбка меня разозлила.
– А мы уезжаем…, – извиняющимся тоном сказала моя школьная любовь, которую я безвозвратно терял.
– Зачем?
– Папу переводят в ленинградский институт…
Я не дал ей договорить:
– Папу переводят, а ты зачем едешь? – Я выкрикнул эти слова злобно, не слыша самого себя. Может быть, чтобы не разреветься?
– А как?.. – растерялась Серафима и повторила: – А как? Мы все уезжаем. Сначала мы с папой и мамой, а потом бабушку с дедушкой забираем. Как я могу не уехать?
Я не знал как.
– Мы будем переписываться, – почти уверенно сказала Сима. – А на каникулах можно приехать кому-нибудь. Ленинград – это же не край света. Или я сюда приеду, или ты в Ленинград.
– Не будем мы переписываться, – зло процедил я сквозь сжатые зубы, – и в Ленинград твой я не приеду. Не люблю я тебя.
И ушел, думая, что больше никогда не увижу Серафиму…
В Ленинград… Для меня Ленинград был чем-то вроде Буэнос-Айреса.
Именно – край света.
Как мы жили с бабушкой…
Деньги, которые зарабатывал папа, немалые по тем временам, почти все уходили в новую семью, нам с бабушкой доставались копейки. Папа с Софьей Аркадьевной и ее дочкой Людмилой каждое лето ездил на
Черное море – в Сочи, в Анапу, еще куда-то (я потом рассматривал его южные фотографии) – а мне не на что было сшить модные тогда клеши, в магазинах расклешенные брюки не продавались, их можно было только заказать в ателье. А хоть бы и продавались – все равно не на что мне их было бы купить. Да что там клеши! Я до сих пор удивляюсь, как бабушке удавалось изворачиваться, чтобы я всегда был сыт. Пенсия у нее была – кот наплакал. Подозреваю, что бабушка потихоньку распродавала соседкам по дому свои фамильные драгоценности. Во всяком случае, когда бабушка умерла, многих драгоценностей мы с отцом недосчитались. Да что там многих? Практически, всех. Не было колечек, ни одного. А они были, я помню, штуки три или четыре золотых кольца, одно с каким-то прозрачным камнем. Теперь я думаю – это был бриллиант. Не было цепочек золотых (не помню точно, сколько их было изначально – может, пять или шесть), длинной нитки крупного позолоченного жемчуга. Не знаю – были ли эти бусы действительно дорогими, или это была обыкновенная бижутерия? Вряд ли бижутерия.
Все эти ценности достались бабушке по наследству, родители у нее были из дворян, а дворяне бижутерию не носили. Еще у бабушки было три николаевских империала. Мы с отцом обнаружили только один. Еще в бабушкиной шкатулке лежали две золотых зубных коронки, золотой православный крестик на суровой нитке и ее единственная военная награда – медаль за победу над Германией с профилем Сталина. Бабушка всю войну проработала в военном госпитале поваром. После войны ее наградили медалью. Отец забрал себе коронки и крестик. Наверное, коронки продал потом, а крестик отдал жене. Зачем еврейке, или как когда-то назвала ее бабушка – жидовке – православный крестик?
Впрочем, кто его знает, куда потом делся этот крестик – ни на отце, ни на Софье Аркадьевне, ни на ее дочери этого крестика я не видел.
По-моему они вообще золота никогда не носили. Может, отец его тоже продал? Бабушкину медаль он отдал мне, сказал – на память, храни. И на империал претендовать не стал. Я храню бабушкино наследство до сих пор, золотой империал-пятнадцатирублевик и медаль. Империал надо
Егору подарить, не забыть…
Еще у бабушки были сережки с горным хрусталем, она их не решилась продать. Но эти сережки были уже давно у меня, бабушка подарила мне их, когда я вернулся из армии, сказала: "Пусть они у тебя будут.
Когда полюбишь девушку по-настоящему – подаришь ей. Хочу, чтобы они не в шкатулке лежали, а чтобы носили их". Я бабушкин наказ выполнил, но об этом позже.
Наверняка, бабушка продала свои сокровища за бесценок. И золото тогда ценилось не так, как сейчас, и кормить надо было внучка сытно, чтобы рос здоровым и не считал себя убогим сиротой при живых родителях. Бабушка сберегла свои драгоценности в тяжелые военные годы, а в спокойные мирные времена продала. Только достигнув зрелого возраста, я смог осознать всю глубину бабушкиной Любви. Любви ко мне, к внуку, это понятно, но и ее любви к своему сыну.
Итак, бабушкиной пенсии, отцовых подачек (не могу иначе назвать эти передачи денег в основном через посыльного) и денег от продаж драгоценностей катастрофически не хватало. Молоко мы покупали на розлив (так дешевле), колбасу ели только вареную за два десять, хлеб покупали серый, по шестнадцать копеек, а мясо брали по дешевке у соседа дяди Коли. Он был возчиком в магазине, развозил мясо на телеге, в которую была впряжена белая старая кобыла Курва. Скорей всего, у этой кобылы было и другое имя, но дядя Коля всегда звал ее
Курвой. "Но-о-о, Курва, – ежеутренне и ежевечерне слышался во дворе пропитый и прокуренный голос возчика дяди Коли, – поехали Курва".
Еще он называл Курву Шалавой, когда он был с похмелья, а потому злым, видимо, считал, что шалава – это ругательство, а курва – это не ругательство никакое, это ласково.
Мясо, само собой было ворованным, потому и стоило дешево – дяде
Коле на водку. Возчик – вполне нормальная в те времена профессия, никакой экзотики. Тогда доставка продуктов в магазин с базы осуществлялась в основном гужевым транспортом. На списанных лошадях.
И не только у нас, на городской окраине, а и в центре тоже. Все возчики были сильно и постоянно пьющими, и гаишники их не останавливали и не заставляли дышать в трубку.
…Я ушел, думая, что никогда больше не увижу Серафиму. Страдал ли я? Да, страдал. Но я еще не знал тогда, в пятнадцать лет, что такое настоящее страдание, а потому – страдал, как умел. Мне не казалось, что жизнь окончена. Просто в ней что-то изменилось, исчезло что-то. Мне было грустно. Грустно и обидно. И только…
Уехала. Все бросила и уехала, меня бросила. В общем-то, меня бросали и раньше. Может, поэтому я и не сходил с ума от своих юношеских страданий, я был уже достаточно закаленным в вопросах одиночества.
Одиночество надо было срочно чем-то заполнить, и тогда тоска пройдет, задавленная новыми впечатлениями.
Слава богу, скоро наступило первое сентября. Занятия в школе, новые предметы, товарищи, которых я не видел все лето – меня это достаточно быстро отвлекло от дум по Серафиме. На других девчонок, правда, я внимания не обращал. Зато они стали подавать мне особые знаки внимания, видимо, стараясь занять место Серафимы. Я к ним ко всем относился ровно, но они не унимались. Особенно старалась середнячка Ленка Селезнева со второй парты у двери. Она строила мне глазки через весь класс, писала любовные записки, заявлялась вечерами ко мне домой, якобы узнать домашнее задание (телефона у нас с бабушкой не было), а, заявившись, долго не хотела уходить. Я выпроваживал ее как можно более аккуратно, а назавтра она припералась снова. Но я тоже был упертым. Вскоре Ленка поняла, что все ее попытки стать для меня новой Серафимой обречены на провал, что категорически мне не нравится, и отстала, тут же взяв в оборот парня из параллельного класса. Я не помню имени и фамилии этого парня, мы с ним не дружили. Кажется, Витькой его звали, но могу ошибаться. Впрочем, он скоро перевелся в другую школу, а Ленка снова стала донимать меня и донимала аж до десятого класса. Правда, не так активно, как прежде. Я, наконец, сжалился над Ленкой и принял ее ухаживания, но никакого такого уж сильного сближения между нами не последовало.
Тем не менее, по окончанию десятого класса, на выпускном, мы с
Ленкой стали мужчиной и женщиной. Вернее, я стал мужчиной, Ленка девочкой уже не была. Может, Витька из параллельного (или как там его звали?) времени даром не терял, или кто-то другой.
Как это произошло…
Ключ заворочался в замке – Егор пришел. Быстро он в своей
Академии отстрелялся. Ну ладно, продолжу потом…
5. Пятьдесят два.
Июнь, двадцать второе июня тысяча девятьсот семьдесят первого года. Жара. Уже вечер, но все равно – жара! Все парни без пиджаков, в белых рубашках. Кое-кто еще в галстуках, но кто-то уже снял, освободил себя из узкой удавки. Девчонки в легких светлых платьях, в основном – в белых. Выпускной вечер. Серафима, наверное, сейчас тоже в белом платье в своем Ленинграде. Там вообще здорово – белые ночи…
А вспомнил ли я тогда о ней? Это сейчас я представляю ее семнадцатилетней в легком белом платье, которое кажется еще белей из-за контраста со смуглой кожей и темно-каштановыми волосами. У
Серафимы до седьмого класса были косички, скрученной каралькой болтающиеся на затылке. А в седьмом мама разрешила ей сделать стрижку и не заплетать косички. Правда, в школе у Симы редко волосы были распущенными, обычно – собранными в хвостик. А может, тогда, на химии, она специально распушила хвост, чтобы произвести на меня впечатление? Странно, почему я так и не догадался спросить ее об этом? Ни после того, как мы стали дружить, а во время нашей совместной жизни. О чем угодно говорили, многое вспоминали из своего детства, а об этом ни разу…Да, собственно, какая разница?!
Нет, не вспоминал я тогда Симу, почти забылась она. И Ленка
Селезнева постаралась, чтобы я забыл свою первую любовь.
Ленка была полной противоположностью Серафимы – белая, сдобная, фигуристая, с копной светлых с рыжинкой волос ниже плеч, где-то до середины спины. Уж она-то никогда не схватывала свои волосы в хвост и не заплетала косы. Помню, по этому поводу у Ленки всегда были конфликты со многими учителями, с завучем и даже с директрисой.
Директриса однажды всенародно обозвала Ленку кикиморой. Я думаю, не будь Ленкин отец директором мебельного магазина, ходить его дочери по школе с косичками. Ленке и аттестат о среднем образовании удалось получить благодаря папиному вмешательству. Как-то перед выпускными экзаменами я проходил мимо дома, в котором жила наша директриса и видел, что у подъезда стоит грузовик и вовсю идет его разгрузка.
Таскают что-то, упакованное в гофрокартон. Руководил разгрузкой наш трудовик, директрисин муж.
Кстати, я недавно случайно с ней встретился. Не с директрисой, с
Ленкой Селезневой. Ну, как недавно? Сейчас мне кажется, что все происходящее со мной в последние несколько лет – все недавно. Наша случайная встреча состоялась, кажется, в две тысячи пятом. Да, точно
– полтора года уже прошло.
Ленка пошла по папиным стопам. Тогда, в две тысячи пятом она возглавляла крупную мебельную фирму, поставляющую в Сибирь испанскую и итальянскую мебель. Она была все такой же – белой и сдобной. Не прибавила, не убавила за прошедшие тридцать четыре года. И копна волос не поредела, правда, она их отбеливала, чтобы скрыть седину.
Я, конечно, эту интимную подробность не от Ленки узнал, сам догадался.
Встретились мы с ней в мебельном салоне, где я подыскивал себе…, нет, не кровать, этой моей итальянской двуспальной кровати уже полтора десятка лет, я искал крючок для прихожей. Я стоял у прилавка и наблюдал, как белокурая высокая дама, стоящая ко мне спиной, ясное дело – начальница – распекает нерадивого менеджера.
Или как в магазинах – продавца-консультанта? Продавец, молодой паренек с целлулоидным бейджиком на кармашке черной сорочки униженно кивал головой, соглашаясь абсолютно со всеми обвинениями шефини в свой адрес, и даже не пытался оправдываться. По-видимому, он действительно крепко напортачил.
– Иди, Григорий и работай. Если повторится подобное и фирма потеряет клиента, такого, как господин Сушкин, я тебя уволю к чертовой матери без выходного пособия! И плевать я хотела на рекомендации и заступничество твоего Воротилова. Понятно?!
Григорию было все понятно, он мелкой трусцой гомика засеменил прочь, а белокурая дама повернулась в мою сторону. Она наверняка искала кого-то другого, на ком можно было оторваться, но уперлась взглядом в меня. Ее глаза округлились от удивления, а я уже давно понял, что это Ленка Селезнева, еще когда она ко мне спиной стояла, по голосу определил и… по всему остальному.
– Здравствуй, Лена.
– Игнат? Женька? Игнатов, ты что ли? Ни фига себе!
Ленка двинулась ко мне с явным намерением прижаться ко мне своим шикарным бюстом, но я только улыбался, и раскрывать объятья не спешил. Она это, по-видимому, поняла и, остановившись в шаге от меня, зацокала языком:
– Какой ты стал! Мачо! Суровость во взгляде, морщины на щеках.
Прямо, североамериканский шериф! Не расплылся, как некоторые, форму держишь…Слушай, а седые виски тебе идут. Я просто тащусь! Пошли куда-нибудь посидим. Может, ко мне?
Перспектива во второй раз войти в одну и ту же воду меня нисколько не прельщала.
– Тут через дорогу неплохое кафе, – предложил я.
– Да какое кафе! – возмутилась Ленка. – Надоели мне эти кафе, бистро, пиццерии. Тогда уж в ресторан…, – она посмотрела на часы.
– А что? Время для ужина самое подходящее. А потом можно и ко мне. -
Ленка подмигнула мне заговорщицки: – Я женщина незамужняя.
– А что так? – машинально спросил я, хотя мне это было совершенно не интересно.
– Выгнала своего благоверного. Ни рыба ни мясо. На фиг мне такой?
В настоящий момент, – Ленка пустила в ход одну из своих неотразимых улыбочек-соблазнюшек, – я совершенно свободна. А ты?
Я стоял и не знал, что ей ответить. Сказать ей, что в настоящий момент тоже совершенно один – значит, дать повод. Сказать, что после потери Серафимы меня женщины практически не интересуют – соврать
(ну, скажем так – преувеличить), да и импотентом меня Ленка может посчитать. Я промолчал, только плечами неопределенно пожал. Ну, не говорить же ей, в самом деле, что именно ее и именно сейчас я совершенно не хочу.
– Понятно, – неверно восприняла Ленка мое молчание. – Ну, конечно, такой товар долго не залеживается…О! прости, это у меня профессиональное. Я имела в виду – мужчины твоего возраста и твоей…, – еще одна соблазнюшка, – твоей внешности – все женатые.
Ни одного холостого, – Ленка сменила соблазнюшки на глубокий вздох.
– Так что, поехали? Украду тебя от супруги на пару часиков?
Я посмотрел на часы, согласно кивнул головой:
– На пару часиков можно.
Я играл. На самом деле торопиться мне было абсолютно некуда. Дома меня ждала только холодная двуспальная итальянская кровать и большой портрет Серафимы в черной траурной рамке напротив кровати. И дерево, подаренное мне Серафимой на полу в горшке под портретом. Да еще диван с телевизором в придачу. А такого крючка в прихожую, который был мне нужен, я все равно не найду, их перестали лить лет двадцать назад.
Для воспоминаний под "Хеннесси" и "Хванчкару" Ленка выбрала самый крутой центровой ресторан. Я не возражал, денег у меня с собой было достаточно. У меня вообще много денег, я не знаю, на что их тратить.
У меня все есть и мне ничего не надо. Но цены, прописанные в ресторанном меню меня, надо заметить, поразили. Может быть, потому, что по ресторанам я не ходок.
Ленка заметила выражение моего лица и расхохоталась:
– Не тушуйся, Игнат, я плачу!
– С чего это вдруг? Я в состоянии угостить школьную подругу, однокашницу, так сказать, с которой не виделся тридцать четыре года чем-нибудь экзотическим, типа осетрины в шампанском и…
– Как ты меня назвал? Школьной подругой? Однокашницей?
– Да, а что?
– Почему не сказал – бывшую любовь?
Ленка придвинула, можно сказать, подала мне через стол чуть не в руки две неплохо сохранившихся груди. Они были покрыты приятным светло-шоколадным загаром, как и ее покатые плечи и полноватые, но еще не рыхлые руки. Наверное, Ленка нагуляла этот загар где-нибудь на побережье Средиземного моря. Или Адриатического. Было видно, что
Ленка Селезнева (или теперь она носит другую фамилию?) за собой следит – ходит в тренажерный зал, на шейпинг, к косметологу, соблюдает диету…
– Ты все забыл, Женя?
– Почему? Помню.
Я помнил…
Правда, любовью бы я это не назвал. Я выпил тогда на выпускном.
Практически, первый раз в жизни. Директриса разрешила нам шампанское, а мы с пацанами прикупили на сэкономленные от завтраков деньги несколько бутылок вина "Волжское" и пива предостаточно. А
Вовка Уваренцев притаранил бутылку водки, спер у своих пьющих родителей. Я попробовал всего. Накатила какая-то удаль и бесшабашность.
Сначала мы гуляли всеми двумя выпускными классами, потом своим, бывшим десятым "Б", потом отдельными группами, потом…
Ленка тоже была хорошо датая. Она взяла инициативу в свои руки, я и не заметил, как мы остались вдвоем, то ли отстав от всех, то ли свернув куда-то в сторону. Я уже трезветь начал, но Ленка, вдруг прижавшись ко мне всем телом и что-то неразборчивое зашептав в мое ухо, снова окунула меня в пучину хмельного куража. Не помню, как мы оказались в кустах, не помню, как скидывали с себя одежду, как занимались сексом. И дело не в том, что я этого сейчас не помню, для меня произошедшее и тогда было как в пьяном сне. Может, мы и не раздевались, может, занимались этим одетыми? Нет, раздевались, во всяком случае, когда я стал соображать (уже после того, как), я увидел Ленку, лежащую на траве, совершенно голую, раскинувшую в стороны руки и ноги. Рядом на кустах висели ее белые одежды, и, кажется, мои штаны. Ленка довольно улыбалась, лежа с закрытыми глазами. Луна освещала наше импровизированное ложе. Я увидел маленькое пятнышко на правой груди над большим мягким соском, и, решив, что это какой-то жучок ползет, попытался сбить его щелчком.
– Это родинка, – сказала Ленка.
– А какая она? – зачем-то спросил я. – Какого она цвета?
– Она? Розовая. Ты что, дальтоник?
– В темноте цвета не различаю.
– А мне кажется, что здесь светло, как днем.
– Темно…
– Иди ко мне, Женечка. Я еще хочу, – призывным шепотом позвала меня Ленка.
В принципе, я был тоже готов к повторению эксперимента и закреплению своего новоприобретенного сексуального опыта, тем более, что в первый раз мало что усвоил, но вдруг где-то рядом с нами раздался смех и крики оставленных нами товарищей.
– Эй! Селезнева! Игнатов! Ау! – кричали нам. – Вы где? Мы вас все равно найдем. Выходите из кустов. У нас еще пива полно…
Наверное, дойдя до набережной Оби, и не досчитавшись кое-кого в своих рядах, они решили вернуться, отыскать нас и продолжить гуляние.
Мы, спеша, оделись. Ленка была недовольна.
– Ты был моей первой любовью, – сказала Ленка, – моим первым мужчиной. Ты помнишь?
Я не стал разоблачать ее маленькую ложь. Зачем? Может, Ленка уже забыла, кто был ее первым мужчиной? Или просто желает думать, что первым был я. Пусть так.
Я внимательно рассмотрел предлагаемое мне содержимое Ленкиного декольте, отметив, что розовая родинка на правой груди осталась на том же самом месте. Она находилась низко, чуть-чуть выше соска, но и декольте было очень глубоким. Чрезмерно глубоким. Наверное, на заграничных пляжах Ленка загорает топлес. Родинка была похожа на маленькую божью коровку, ползущую по шоколадной коже, и мне снова захотелось сбить ее щелчком. И еще я заметил с такого близкого расстояния, что Ленкина кожа не кажется такой уж гладкой и упругой, как издали, вуаль времени уже легла на ее шею и грудь. Подняв на
Ленку свои честные глаза, я честно ответил:
– Я все помню. – И добавил, чем свел на нет все Ленкины усилия, направленные на мое обольщение: – Давно это было.
Ленка отодвинулась и проворчала зло:
– Где ходят эти долбанные официанты! Нет, Игнат, ты мне ответь – что должно произойти в этой долбанной стране, чтобы сервис в ресторанах стал таким, как на Западе?
Я пожал плечами.
– Я практически не бываю в ресторанах, ни в наших, ни в зарубежных. Да и за рубежом я был только в Болгарии в восемьдесят шестом, да в Чехословакии, служил там солдатом. Так что сравнивать мне особо нечего, да и не с чем. А ты, я так понимаю, за границу частенько выезжаешь?
– Приходится, – горестно вздохнула Ленка, словно речь шла не о
Римини и Коста-дель-Соль, а о Ямале или Анадыре. – Мотаюсь то в
Испанию, то в Италию. По делам фирмы в основном. А ты-то как?
Устроился в этой жизни?
– Да так…, – нехотя ответил я, – кручусь потихоньку.
– Свой бизнес? Или на дядю работаешь?
– У меня небольшая фирмочка. Поставляю на производства всякую ерунду – железяки, электродвигатели – промышленное оборудование, двумя словами.
– И что, на этом можно заработать? – искренне удивилась она.
– Мне хватает.
Мы поговорили о том, о сем. Чаще всего звучало: "А ты помнишь такого-то?", или: "А ты помнишь такую-то?", "А как у этих дела?",
"Ты с ними встречаешься?". И вдруг:
– Игнат, а Симу Оленину ты помнишь? Черномазенькая такая соплюшка с жиденькими косичками. Татарочка кажется. Да ты ж с ней за одной партой сидел.
Я вздрогнул, хоть и ожидал, что разговор рано или поздно коснется
Серафимы.
– Помню…, конечно.
– А, ну да, ты же с ней до седьмого класса крутил, – в Ленкином голосе прозвучали нотки застарелой ревности.
– До восьмого, – поправил я Ленку.
– Ну да, до восьмого. Но в восьмом она уже не училась. Они, кажется, уехали куда-то?
– Уехали. В Санкт-Петербург. Тогда еще в Ленинград.
– Ничего не знаешь о ней?
Еще бы мне не знать! Но я покачал головой.
– А давай, выпьем за прошлое, – предложил я, уводя разговор в сторону, – за наши школьные годы!
– Давай, – нехотя согласилась Ленка, – хотя, честно говоря, мне больше хочется выпить за наше будущее. А прошлое… Ты сам говорил – это было так давно.
– За будущее не пьют, – заметил я.
– Да, но о нем мечтают и хотят, чтобы оно было лучше прошлого. А ведь оно и правда может быть намного лучше прошлого. – Ленка посмотрела на меня так призывно, что любой другой на моем месте воспылал бы страстью и в тот же момент потащил ее в койку.
Но у меня не было в планах тащить Ленку, куда бы то ни было. И мы с ней выпили за школьные годы. И стали снова вспоминать о друзьях товарищах. Слава богу, про Серафиму она больше не заикалась. То ли поняла, что я не хочу говорить на эту тему, то ли решила – уехала
Сима в Питер, да и бог с ней.
Вместо оговоренных двух часов мы с Ленкой провели в ресторане без минут три часа. Я уже собирался оплачивать счет, невзирая на Ленкины протесты, когда ей неожиданно позвонили на мобильник и сообщили о какой-то неприятности с партией товара, кажется, речь шла о таможне.
Срочно требовалось Ленкино вмешательство. Это было мне на руку – я уже давно размышлял о том, как бы ловчее и естественней уклониться от предстоящей близости с женщиной, которая была мне глубоко безразлична. И сейчас и тогда, тридцать четыре года назад. Я даже хотел признаться ей, что я тоже – не рыба и не мясо, как и выгнанный ею супруг. И что вообще – никакой я не мачо.
Я видел, Ленке очень не хотелось никуда ехать, вернее, ехать на таможню и в срочном порядке разруливать ситуацию с арестованной партией товара. Напротив, ей хотелось ехать со мной. Но… бизнес – есть бизнес. Ленка дала мне свою визитку и попыталась взять с меня честное слово, что я позвоню завтра после трех. Я обещать не стал, сославшись на возможную командировку.
– В любом случае позвони, – сказала Ленка, уезжая на своем серебристом "Мерсе". О "Хеннесси" и "Хванчкаре" она даже не подумала. Если гаишники остановят, откупится.
Я не позвонил.
Зачем? О школьных годах мы с ней поговорили. О грехопадении на выпускном вечере не говорили, но Ленка намекала и мы вспомнили, каждый что хотел и как. Встретиться, чтобы заняться любовью? С новым опытом, но без былой страсти, а может, и без желания? Во всяком случае, с моей стороны.
Заняться любовью… Как странно сочетание этих двух слов. Любовь
– это высокое чувство. Кто-кто, а я знаю это точно – самое высокое чувство. А поставить перед словом "Любовь" слово "заняться" и вся возвышенность тут же исчезает. Любовь становится не чувством, а чем-то низменным, каким-то механическим действом, когда душа сидит, повернувшись к тебе спиной, и со скукой ожидает окончания насыщения плоти удовольствием…
Может, сейчас взять, да и позвонить Ленке? Ее визитка где-то валяется в бумагах.
Я встал с дивана и поплелся к зеркалу в прихожей. Да. Мачо! Не буду я Ленке звонить. Вообще – пошутил я, и не собирался звонить даже. Не хотел бы я рушить в Ленкином сознании свой образ. Пусть в ее памяти я всегда буду мачо.
На вешалке четыре крючка. Полный комплект. Тот, который я безуспешно искал в салоне Ленки Селезневой и в других мебельных салонах и не нашел, мне выточил знакомый токарь с завода имени
Чкалова из куска бериллиевой бронзы. И покрыл лаком.
Новый крючок совершенно не отличается от трех остальных.
6. Пятьдесят один.
Дерево Серафимы практически не требовало ухода. Поливать его надо было три раза за год. Первый раз – в начале января, второй раз – в начале мая, и в третий – в начале сентября. Но обильно и по три дня подряд. Сегодня я сделал первый майский полив. Земля в горшке мгновенно впитала воду и стала почти сухой. На сегодня хватит двух литров, завтра вылью четыре, а послезавтра целых шесть. И потом до сентября. Так мне велела Серафима, и я выполняю ее волю уже целых семь лет…
Она как всегда приехала из своей экспедиции уставшая и похудевшая, черная от солнца как негритоска. Но с блеском в глазах и с цветочным горшком в руках. Как всегда, без вещей (обычно она оставляла их в камере хранения аэропорта), только с горшком. Легко прикоснувшись губами к моей щеке, словно мы не виделись каких-нибудь пару часов, а не пару месяцев, она, не выпуская горшка из рук, сначала заглянула в ванную, спросив на ходу: "Ты один?", и сразу, бросив беглый взгляд в раскрытую дверь спальни, пошла на кухню.
Горшок свой поставила на кухонный стол.
– Один, – ответил я. – Два месяца я в состоянии продержаться.
– Ну и хорошо, – сказала Сима и, поняв по моим глазам, что я действительно один, лучезарно улыбнулась и, наконец, бросилась в мои объятия.
– А это что за коряга? – спросил я, когда мы, приходя в себя после бурных постельных баталий, сидели на кухне и курили, смешивая сладкую горечь сигарет с терпкой горечью кофе без сахара. Вернее, без сахара пила Сима, она так привыкла в своей Америке. Я же позволял себе ложечку другую сахара, за фигурой мне следить было не нужно. Впрочем, и Серафима в свои сорок шесть на лишние граммы жира на боках и бедрах пожаловаться не могла. Откуда им взяться при ее-то образе жизни? Тем не менее, кофе пила без сахара.
Дерево и впрямь напоминало корягу с черным, перекрученным вокруг оси стволом, четырьмя отростками, похожими на обрубки ветвей и без единого листика. Верхушка дерева тоже представляла собой обрубок.
– Это не коряга, – возразила моя негритоска, – это дерево…, – и она произнесла мудреное латинское название, которое я тут же забыл.
Я и теперь не могу его вспомнить. Пытался. Как-то даже купил в книжном магазине толстый батанический атлас и хотел отыскать в нем подарок моей возлюбленной, но не нашел. Потом пригласил в дом малознакомого ботаника, товарища Борьки Тубарова. Тот долго рассматривал растение, нюхал его, ковырял кору, пробовал на вкус, чесал затылок и бормотал что-то по латыни, но к концу своего знакомства с деревом Серафимы вынужден был признаться, что понятия не имеет, что это такое.
– Это очень редкое дерево, – продолжала Серафима. – Оно растет только на одном из островов Каролинского архипелага, больше нигде в мире.
– Так ты сейчас оттуда?
– Оттуда. Я же тебе писала.
– Ты писала про Тихий океан. Какой он красивый и бескрайний. Я думал, ты опять была на Курилах.
– Вот именно, Тихий океан огромен. Я была на Каролинских островах…А на Курилы я полечу завтра, – добавила она, словно сообщала мне, что планирует завтра пробежаться по магазинам.
– Как это завтра? – не понял я. Обычно, из экспедиции Сима прилетала на два-три дня ко мне, а потом возвращалась к себе домой, в штаты. – Как это на Курилы? Ты ведь только что из экспедиции.
– Сообщили, что Колокол начинает ворчать.
– И что? Пусть себе ворчит.
– Я должна быть там.
– Ты совершенно себя не жалеешь, Сима, – возмутился я. – Ну, сколько можно мотаться по свету? Человечество все равно не спасти.
Оно само не хочет, чтобы его спасали.
– Я не спасаю человечество, – возразила Серафима, – я просто выполняю свою работу.
– А отдыхать когда?
– На том свете отдохну, – беспечно отмахнулась она.
Я тогда совершенно не придал значения этим ее словам – все так говорят, думая, что шутят.
– Ну, не злись, – сказала Сима. – Я ненадолго. Зато снова приеду к тебе не через два месяца, а недельки через две…
Я даже обрадовался, дурак. И успокоился.
– Некрасивое дерево, – сказал я Симе. – А почему на нем листьев нет?
– Листьев нет, – согласилась Серафима, – зато, оно цветет. На каждой веточке и на макушке распускается белый цветок. Но цветет оно редко – раз в сто лет.
– Ни фига себе! – присвистнул я. – А мы с тобой дождемся, когда оно зацветет? Мне кажется, ему еще расти и расти до момента цветения.
– Да, это молодое дерево, оно еще ни разу ни цвело. Ему чуть больше девяноста лет.
– Совсем молодое…, – язвительно усмехнулся я.
– Да, молодое, – споря, сказала Сима. – Есть экземпляры и тысячелетние. А этому всего ничего. Так что, если будешь ухаживать за ним так, как я тебе расскажу, обязательно увидишь, как оно цветет.
– Ты что, оставляешь его мне?
– Да, – удивленно взглянула на меня Серафима. – Я дарю это дерево тебе. Я везла его через океан и через всю Россию. Не так просто было получить разрешение, между прочим. У тебя ведь нет ни одного комнатного растения. Теперь будет.
– Напомни, как оно называется, – попросил я.
Сима повторила, и я тут же снова забыл.
– Буду называть его просто, – решил я, – дерево Серафимы.
Когда я закончил поливать дерево Серафимы, пришел Егор. Он привез из ремонта мой компьютер.
– Ну, наконец-то! – обрадовался я.
– Да понимаешь, дядь Жень, – стал оправдываться парень, словно это он был виноват в задержке, – праздники. Хотели вообще после девятого вернуть, но я настоял. Практически при мне доремонтировали.
– Спасибо, Егорка. Я без этого агрегата, как без рук. Нечем заняться совершенно. Телевизор надоел, книжку твою я прочитал.
– Теперь в Интернете висеть будешь?
– Ага, – сказал я, – буду.
В этом компьютере вся моя жизнь, вся моя странная жизнь с
Серафимой, все шестнадцать лет, исключая те дни, которые мы были рядом. Я как-то подсчитал – если сложить все дни, когда мы с Симой жили под одной крышей – получилось чуть больше полугода. Всего полгода. Но каких! Возвращаясь из своих экспедиций, в которые случались у нее по шесть раз в году, она приезжала ко мне и мы были семьей. Два или три дня, редко – больше. Первые сутки мы с Симой практически не вылезали из кровати, покидали ее только для того, чтобы покурить, попить кофе и снова в постель – любить друг друга.
До умопомрачения, до почти полного физического истощения. Но, как не хлебом единым, так и не одной только постелью счастлив человек. Нам было хорошо вдвоем, нам не нужна была никакая компания. Нам было хорошо даже помолчать вдвоем. Но молчали мы мало, мы разговаривали, ведь за два месяца разлуки накапливалось многое, о чем хотелось рассказать. Я рассказывал Симе о том, как жил без нее, о своих проблемах и неудачах, делился своей радостью от успехов, но большей радостью для меня была она, Сима, и те дни, когда я был с ней. Она тоже рассказывала мне многое о своей работе, о странах, в которых ей довелось побывать. Сима была прекрасной рассказчицей. Я очень многое узнал о мире, о котором я практически ничего не знал, разве что те крохи, которые можно было узнать из передач Юрия Сенкевича "Клуб кинопутешественников". Но в этих передачах рассказывалось только то, что было разрешено знать советскому гражданину, а Сима рассказывала все, как есть. Тратить столь драгоценное время на рестораны мы с
Симой считали расточительством, мы с большей охотой ходили в театры, в основном предпочитали "Красный факел". Зная дату ее очередного приезда, я загодя покупал билеты в театр. Репертуар "Красного факела" был нами просмотрен полностью, на некоторые спектакли ходили по нескольку раз.
Но проходили эти два-три дня, и Серафима улетала в свою Америку, чтобы снова прилететь в Новосибирск через два месяца. Я ждал ее с нетерпением, набираясь мужицких сил для новых постельных безумств.
Два месяца – достаточный срок для восстановления сил, но не настолько большой, чтобы я успел увлечься кем-то еще. Был, правда, один большой перерыв в наших отношениях. В восемьдесят шестом. Сима объяснила просто – были проблемы, мне пришлось их решать. Такой ответ меня, конечно, не устроил, но я знал, что настаивать на другом бессмысленно. Сима была не из тех женщин, которые любят откровенничать и держатся за своих мужчин. Она была самодостаточна и независима, и жила так, как хотела. Мне оставалось одно из двух – либо принять предложенные отношения, либо забыть Серафиму навсегда.
Я выбрал первое. В тот период, когда Серафима не появлялась и даже не звонила, у меня было три-четыре интрижки. Но ничего серьезного, я был уверен, что Сима вскоре даст о себе знать. От нечего делать я даже съездил в Болгарию по турпутевке от профсоюза. Повалялся на пляжах Слынчева Бряга, покупался в Черном море. От нечего же делать трахнул старшую группы, Ниночку, кагэбэшницу, как ее все называли за глаза. Но все равно мне было скучно. Я мечтал о Серафиме. Я ждал ее.
Я всегда ее ждал.
Кстати сказать, Серафима никогда не брала с меня клятву хранить ей верность. Единственным ее условием было, чтобы к ее приезду, о котором она всегда мне сообщала заранее электронным письмом, все было чисто. Чтобы в доме даже не пахло посторонней женщиной, и чтобы я до ее приезда проверился у венеролога. И все-таки, войдя в мой дом, Сима принюхивалась, осматривала ванную – нет ли там дамской косметики и длинных волос в массажной щетке, кухню зачем-то, естественно, спальню, и только после осмотра бросалась в мои объятия.
Полгода…
Все остальное здесь, в компьютере. Она писала мне электронные письма каждый день. Писала их дома в Америке, где бывала не чаще, чем в СССР и где жила не дольше, чем в моей квартире, писала в экспедициях. Сначала у меня не было компьютера, да и об Интернете тогда я, как и большинство советских граждан имел весьма смутное представление. Сима звонила мне, но очень редко. А мне звонить ей не было разрешено, я даже не знал, как и на какой номер мне позвонить.
Да и куда звонить, если Сима все время в разъездах?
Однажды на мое ворчание по поводу ее редких звонков "оттуда", и еще более редких встреч, она сказала мне, как отчитала:
– Извини, но чаще мы видеться не можем. Ты знаешь, какая у меня работа. Кроме того, мы этот вопрос уже обсуждали, и возвращаться к нему снова я не хочу. Будет так, как есть. – И добавила, смягчившись, видимо, поняв, что перегнула палку: – Я пишу тебе письма, Женя. Каждый день. Они короткие, правда, по нескольку строк.
– Какие письма? – не понял я. – Я не получал ни одного.
– Я пишу тебе электронные письма. В следующий раз я куплю тебе компьютер и привезу его в Россию. Мы подключимся к Интернету, я научу тебя пользоваться электронной почтой, и потом вышлю тебе все эти письма. Все разом.
Она отправила мне все свои написанные ранее письма. Я сохранил их, как и все последующие. Всего в моем компьютере пять тысяч сто тридцать четыре письма Серафимы, около двадцати мегабайт памяти.
Иногда я выборочно перечитываю некоторые. Ориентируюсь по датам.
Может перечесть их все? Боюсь, у меня не хватит времени. Его осталось очень мало…
Я с нетерпением ожидал, когда Егор подключит все провода, стоя у него за спиной с пустой двухлитровой банкой в руках.
– Все готово! – отрапортовал Егор. – Прошу, присаживайся, дядь
Жень. Агрегат готов к путешествию по виртуальному миру.
– Спасибо, я чуть позже…
– А ты что, опять пенек свой поливал? – спросил Егор, увидев у меня в руках банку и подходя к дереву Серафимы. – Настырный ты. Этот пенек никогда не зацветет… Ух ты! Дядь Жень, а ты видел тут что-то…
– Что?
– На ветках. И на макушке. Растет оно что ли?
Я внимательно посмотрел на обрубки и увидел, что кора на их торцах подозрительно вздулась, а посредине вздутий – радиальные трещинки. Еще четверть часа назад ничего подобного не было.
– Дерево должно зацвести, – убежденно сказал я. – Оно зацветает.
Серафима обещала… раз в сто лет. Наверное, сегодня у этого пенька, как ты его назвал, юбилей.
– Сотка?
– Сто лет.
– А Серафима…, – Егор кивнул на портрет, – это она?
– Она.
– Жена?
Я кивнул. Неважно, что наш брак с Симой не был оформлен.
– А от чего она умерла? Ведь она умерла? Или… Я просто смотрю, рамка черная…
– Она погибла, Егор. Во время извержения одного из вулканов
Курильской гряды в двухтысячном году. Этот вулкан называется Колоколом.
– Она была вулканологом?
– Да. И не только вулканологом. Она занималась изучением многих природных явлений. Вулканы – только часть ее работы.
– Извини, дядь Жень. Ты никогда не рассказывал мне о себе. О том, что женат был. Сколько я тебя знаю, ты всегда один.
– Нет, я не всегда был один. У меня было несколько жен. В первый раз я женился по глупости, еще студентом. Практически – на спор женился. Во второй раз мне показалось, что люблю. Очень скоро выяснилось, что это не любовь. А потом была Серафима. Я прожил с ней почти шестнадцать лет. Если быть точным – пятнадцать лет и восемь месяцев. Она была моей последней любовью и, как выяснилось – единственной. – Я грустно улыбнулся и признался Егору: – Ты знаешь,
Сима была и моей первой любовью.
– Ну, понятно: если единственная, значит, она же и первая. Она же и последняя…
– Да нет. Дело в том, что мы полюбили друг друга, когда нам было по четырнадцать лет. Мы были школьниками и сидели за одной партой.
Потом она уехала в другой город, и мы расстались, а когда встретились снова, через пятнадцать лет уже, вот тут я и понял, что
Сима – моя единственная любовь.
– Понятно, – сказал Егор.
– Да ничего тебе не понятно, – усмехнулся я, шутейно дав ему подзатыльник слабой рукой. – Пошли кофе пить.
И мы с Егором отправились на кухню.
– Серафимы уже не было, когда вы с мамой сюда переехали, – со вздохом продолжил я сидя за кухонным столом и грея руки о большую керамическую чашку с горячим кофе, – поэтому, по понятным причинам ты ее никогда не видел. Только на портрете. Но из деликатности не спрашивал меня – кто это? Да…, – я снова вздохнул, – погибла
Серафима, и от нее ничего не осталось. Ничего. Даже горстки пепла.
Только это дерево, которое со дня на день зацветет. Сима сказала, когда дарила мне его, что если я буду о нем заботиться, то обязательно увижу его цветение. Я заботился и… дождался. Теперь и помирать можно со спокойной совестью.
– Дядь Жень…
– Что?
– Да нет, ничего…
Я видел, что Егор очень хочет меня спросить о чем-то, но не решается.
– Спрашивай, спрашивай, – ободрил я его, – не стесняйся. Задавай любые вопросы, мне не стыдно прожитой жизни.
– Дядь Жень, а детей у тебя не было?
Я покачал головой.
– Нет.
– Ни в первом, ни во втором браке?
– Слава богу, что ни в первом, ни во втором. А с Симой… У нее такая дурацкая работа была. Некогда ей было детей рожать. Из экспедиции своей вернется и тут же в новую собирается. Да и… сложно все это. Кое-что объяснить иной раз трудно даже себе самому бывает…Не в службу, а в дружбу, принеси-ка сигареты.
– Наверное, потому что ты один, дядя Женя, – сказал Егор, когда мы с ним оба закурили, – ты и жить теперь не хочешь.
Егор вообще-то не курил, но иногда, чтобы поддержать компанию…
Я засмеялся:
– Я болен, Егор. У меня болячка, которая не вылечивается. Доктор
Малосмертов мне даже срок установил. И срок этот неумолимо сокращается. Хочешь, не хочешь. Помирать-то все равно придется. Весь вопрос – опечален ли я этим обстоятельством или отношусь к своей кончине спокойно.
– Мне кажется, что ты даже ждешь ее. С нетерпением.
– Понимаешь, Егор, – мне захотелось поразглагольствовать, – жизнь…, она похожа на затянувшийся отдых у моря. Взял на работе отпуск, купил билет и поехал к морю наслаждаться и получать всяческие удовольствия. Приехал, все тебя радует и ласкает взгляд.
Синее море, водичка, солнышко – класс! Девочки в бикини вокруг, красивые, длинноногие, загорелые, напитки горячительные в каждой забегаловке, и выбор огромный, шашлык-машлык, веселые соседи…
Живешь и отдыхаешь, радуешься жизни. И всего тебе хочется – и девочек и выпивки и с окружающими тебя людьми пообщаться, с соседями по этажу, по отелю, по жизни. День живешь так, неделю, больше… И вдруг тебе потихоньку начинает все надоедать. Первыми, как правило – соседи. Много говорят, громко смеются. Мельтешат, суетятся.
Раздражают. Потом и девочки – все они тебе кажутся какими-то одинаковыми. Да они и, правда – одинаковые – при всей их кажущейся разности. Одинаковые длинные загорелые ноги, одинаковые тела и лица, и слова, которые они тебе говорят, искренние или лживые – тоже одинаковые. И пить тебе уже надоело и есть. От вина и жаренного мяса изжога. В одно прекрасное утро встаешь, подходишь к окну, смотришь на море и понимаешь, что и оно уже не радует тебя. В глазах рябит от синевы и бескрайности. Чайки эти прожорливые – орут, жрут и гадят. С моря в окно не свежестью тянет, а сыростью и гниющими водорослями.
Этих водорослей полно на берег выбросило, а в водорослях – пакеты полиэтиленовые, презервативы, мусор всякий. И солнышко уже не ласкает тебя своими мягкими лучиками, а жжет и раздражает яркостью.
И хочется чего-то другого. Или… вообще ничего не хочется. Совершенно.
Я замолчал. И Егор молчал, думал. Подумав, сказал:
– Выходит, я прав.
Я, усмехнувшись, пожал плечами:
– Сам не знаю, зачем тебе это говорил. То ли спорил с тобой, то ли соглашался…
Первое письмо было написано третьего сентября тысяча девятьсот восемьдесят четвертого года. Через два дня после нашей встречи с
Серафимой. Оно самое длинное.
Милый Женечка, я сошла с ума.
Думала, вернусь домой, и дела закрутят, займут полностью мои мысли о нашей неожиданной встрече. Ничего подобного.
Оказывается…
Я тоже так думал.
Действительно, с чего бы это? Подумаешь, случайно встретил свою первую, давно, как мне казалось, забытую школьную любовь. Что такого? Прошло пятнадцать лет! Конечно, где-то что-то щелкнуло, но не сильно, так чуть-чуть. Этот щелчок вполне можно было отнести на неожиданность встречи или вообще – принять за реакцию мужика на красивую бабенку. Если честно, я и не узнал Серафиму вначале, только отметил – ого! Я бы с такой не прочь…
Она изменилась, стала совершенно другой. Я сразу подумал, что передо мной иностранка. И дело было не в том, как она была одета и не в том, что она разговаривала по-английски с каким-то пузатым бородачом с кинокамерой и несколькими фотоаппаратами на плече. Во взгляде ее было что-то не наше, не советское. Независимость, что ли?
И отсутствие тщательно скрываемой опаски. Правда, смотрел на нее я сбоку, но и сбоку была видна вся ее нерусскость.
Она улыбалась, и что-то знакомое промелькнуло в этой улыбке. Она вдруг что-то показала своему бородатому спутнику поверх моей головы.
А ведь там ничего не было, только крона рано сбросившей листву березки. Я тоже задрал голову и увидел на одной из веток черный мужской носок. Ну и что? Что странного в носке? Почему бы ему не висеть на ветке березы?
С ветки иностранка опустила смеющийся взгляд на меня, стоящего под березой (смешно ей!) и мы встретились с ней глазами. Вот тут-то я ее узнал сразу. И она меня узнала.
– Симка? – Мне показалось, что я слишком громко выкрикнул ее имя.
На самом деле, я произнес его мысленно.
Серафима, сказав что-то своему пузану, подошла ко мне и сказала:
– Ну, здравствуй.
Я подумал, что она забыла, как меня зовут.
…Оказывается, я любила тебя все эти годы. Женечка, милый, я поняла это сразу, как только увидела тебя, стоящего под березой, на ветке которой болтался черный носок. Ты не представляешь, какое злое в тот момент у тебя было лицо…
Я не был зол. С чего бы мне злиться? Я стоял тогда, ожидая одну длинноногую студентку мединститута, с которой познакомился недавно в клубе "Отдых", куда занесла меня нелегкая. Хотя, в каком клубе?
Тогда клубы были только спортивные и сельские. Да еще клуб юных техников. В ресторане? В кафе "Отдых"? Неважно, короче – в "Отдыхе".
В тот день первого сентября тысяча девятьсот восемьдесят четвертого года была суббота, выходной день, но моя длинноногая студентка училась. Мы договорились с ней встретиться именно здесь, в аллейке, напротив института в четыре часа дня и сходить куда-нибудь, посидеть, потому что у меня дома был ремонт, а она была не местная, в общаге жила. Девица была еще совсем молодая, не больше восемнадцати ей было, кажется на втором курсе училась. Или на третьем. А ровно в шесть я должен был встретиться на
Новосибирске-главном с Борькой Тубаровым. В шесть пятнадцать он отбывал в очередной отпуск на юга догонять уходящее лето и оставлял мне ключ от своей квартиры. Борька знал о моей ремонтной эпопее и, будучи, как и я, недавно разведенным и, точно так же, как и я, во второй раз, прекрасно понимал, что значит – не иметь уютного уголка для подобных встреч. Я ждал, а моя девушка опаздывала. Не помню, как ее звали, совершенно не помню. Да и зачем мне теперь вспоминать ее имя? Тем более что больше я ее никогда не видел.
Возможно, она и пришла в тот день на свидание, просто опоздала, заговорилась с подругами или лекция затянулась. Пришла, но меня на назначенном месте уже не было.
Может быть, я и был немного зол тогда, но мне все говорили, что кто-кто, а я-то умею скрывать свои эмоции, и что на моем лице не отражаются никакие переживания и чувства. Позже Ленка Селезнева скажет мне, что я похож на савероамериканского шерифа с суровостью во взгляде. Но суровость – это не злоба, да и не было у меня еще той суровости в тридцать лет. А может быть, я все-таки разозлился на
Серафиму, решив, что она забыла мое имя? Да, наверное, разозлился, и она это увидела.
Но, как выяснилось через секунду, злился я зря.
– Здравствуй, Женя, – повторила Серафима. Помнила она мое имя.
– Здравствуй, Сима.
– Ждешь кого-то?
– Просто стою и курю.
…Потом я поняла, что оно у тебя не злое. Просто, я отвыкла от таких лиц, от неулыбающихся людей. Вокруг меня все всегда улыбаются…
Все. Всегда. Знаю я цену этим улыбкам. Уж лучше смотреть волком, как привык с детства, чем напяливать на себя маску доброго дядюшки, готового исподтишка сделать любому человеку гадость, считая свои действия политкорректностью и заботой о ближнем.
Но и сама она, Серафима, не улыбалась. Наверное, столкнувшись лоб в лоб со своим соотечественником, да не просто соотечественником, таких полно было на улицах Новосибирска, а с человеком, который знал ее примерной советской школьницей-отличницей, она свою импортную улыбку вдруг резко потеряла…
– Ждешь кого-то?
– Просто стою и курю.
Я ляпнул первое, что пришло мне в голову, хотя в тот момент не курил – минуты три назад растер об асфальт отечественной подошвой туфель марки "Скороход" окурок болгарской "Стюардессы".
Спохватившись, я достал сигареты и закурил.
– Шел и курил, – поправился я. – По аллейке гулял. А тут ты стоишь.
Сима поняла, конечно, что я вру.
– У вас по-прежнему курят на ходу. – Она не спрашивала, констатировала факт.
– У нас? – переспросил я и сам же ответил: – У нас курят.
Сима улыбнулась, но как-то грустно.
– Посидим где-нибудь? Поговорим? Ты ведь наверняка знаешь какое-нибудь приличное кафе поблизости. Я не была в Новосибирске пятнадцать лет. Здесь многое изменилось. Да и я… многое забыла.
Впрочем, и не знала. Мне же когда я из Новосибирска уехала всего пятнадцать было. Мы с тобой только в кафе-мороженое ходили.
Лучше бы она не напоминала. Вот тогда я действительно рассердился, заговорил насмешливо и зло:
– Приличное кафе чтобы посидеть и поговорить? У нас? Нет, в кафе идти не рекомендую. Грязновато там, и бумажник с валютой могут стырить. У нас тут Советский Союз, а не какой-нибудь…
Лос-Анджелес! Посидеть и спокойно поговорить можно только в ресторане. Но боюсь, что нас туда не пустят. Надо заранее места заказывать. К тому же, ресторан – это нечто буржуазное. Советскому человеку сидеть в ресторане – все равно, что предавать родину. А я родину люблю, я ее не предам.
– Тогда давай просто погуляем, – совершенно не обиделась она.
От того, что моя горячность напоролась на ее спокойствие, я слегка притух.
– А этот? – я кивнул в сторону скучающего бородача. Тот косо перехватил мой взгляд, затряс бородой и, обнажив в улыбке все тридцать два крупных, как у коня зуба, что-то промурлыкал.
– Его зовут Джон, – сообщила мне Серафима. – Я сейчас.
Оставив меня, она подошла к Джону, что-то сказала ему, и он, еще активней затряс бородой, твердя: "окей, окей" и бросая на меня радостные и, одновременно заинтересованные взгляды. Потом он ушел к троллейбусной остановке, еще раз на прощание радостно кивнув мне и промурлыкав по-кошачьи. Я тоже кивнул ему в ответ, но молча и не особенно дружелюбно.
– Я сказала, что встретила своего школьного товарища, и отправила
Джона в гостиницу, – сказала Сима вернувшись.
– Твой муж? – спросил я.
– Коллега. Кинооператор. Ну что, пошли?
– Пошли… Кино снимаете?
– Можно и так сказать. Джон – кинооператор и член экспедиции на
Курилы. Мы в Новосибирске проездом. Вообще-то, даже случайно оказались. Должны были до Челябинска без посадки лететь, но что-то с самолетом случилось и нас в Толмачах посадили. Я этой ситуацией воспользовалась и решила денек в родном городе провести. Все остальные полетели в Москву, а я осталась.
– А Джон по совместительству твой охранник? Телохранитель?
Хранитель тела, так сказать?
– К моему телу он доступа не имеет, – усмехнулась Сима. – Ведь тебя именно это интересует?
Я промолчал и закурил новую сигарету.
– Ты много куришь, – заметила Серафима.
Я пожал плечами:
– Это я от волнения. А так – мало курю. Одну-две за день. Пачки.
– Джон изъявил желание увидеть самый крупный город Сибири. Он
Красноярск и Иркутск видел, а Новосибирск никогда. – Сима зачем-то решила объяснить мне присутствие рядом с ней толстопузого бородача кинооператора. Могла бы и не объяснять. Мне было почти наплевать.
Почти…
– И как же он теперь? – участливо и слегка ехидно спросил я.
– Что? – не поняла Серафима.
– Он же без гида остался. Ну, Джон этот твой. Кто ему теперь о столице Сибири расскажет и покажет?
– Мы со вчерашнего утра здесь. Вчера весь день по центру бродили.
Знаешь?..
– Нет, не знаю, – поспешил я с ответом.
– …Я знала, что тебя увижу.
– Откуда?
– Чувствовала. Нет, правда. Вчера в Первомайский сквер только зашла, сразу воспоминания нахлынули. Я как дура в каждого прохожего мужчину всматривалась, думала ты идешь.
– Пойдем? – спросил я. – В наш любимый сквер?
– Пошли! – радостно согласилась Сима.
– Только кафе-мороженого там больше нет.
Когда мы подошли к бюсту Покрышкина, она неожиданно спросила, пристально посмотрев мне в глаза:
– Ты женат?
– Холост, – честно ответил я.
Я не стал вдаваться в подробности, не стал говорить, что во второй раз развелся всего лишь месяц назад. Хотел задать ей аналогичный вопрос: "а ты?", но не задал. А сама она не стала говорить, сказала мне об этом позже, в тот момент она задумчиво произнесла, скорее себе, чем мне:
– А впрочем, какая разница?
Теперь я думаю, что именно в тот момент она решила, что эту ночь проведет со мной.
Женька! Я люблю тебя! Я уехала, но моя душа осталась с тобой. Женька, любимый…
Любимый… Мы не говорили о любви в день нашей встречи. Не было сказано ни одного слова про любовь. Только страсть.
Мы обошли площадь Ленина и, войдя в сквер, без лишних слов стали целоваться.
– Как вкусно целоваться на улице, – сказала Сима, оторвавшись от моих губ. – Давненько я вот так… не сходила с ума.
– А помнишь, как я здесь учил тебя целоваться?
– Ты? Учил? Тоже мне, учитель нашелся! Ты и сам тогда не умел.
– А ты стала другой, – заметил я. – Раскованной что ли…
– Ты живешь один? – Я увидал чертика в ее глазах.
– Один, но… у меня в квартире ремонт полным ходом.
– Едем в гостиницу?
– У меня имеется предложение получше.
– Интересно его выслушать.
– Ты помнишь Борьку Тубарова? Из нашего класса.
– Борьку? Это такой светленький? Только не такой светлый как ты, немного с рыжинкой. Худой и кудрявый?
– Кудрявый. Только теперь в нем килограммов сто с хвостиком.
– Помню. Но не могу представить себе его толстым. И что с ним?
– С ним все в порядке. Просто он сегодня уезжает к Черному морю.
Борька живет один, он недавно развелся, так что – квартира совершенно свободна. – Я посмотрел на часы. – Сейчас мы с тобой, не спеша, прогуляемся до вокзала и возьмем у Борьки ключ от квартиры, он, кстати, живет недалеко от вокзала, на Челюскинцев. По пути зарулим в гастроном, купим чего-нибудь закусить и выпить.
– Так вот ты куда собирался ее вести, – догадалась Сима.
– Кого ее? – сделал я невинное лицо.
– Ту, которую ждал в аллейке.
– Я никого не ждал. А впрочем, – я повторил Симины слова, – какая разница?
– Ты прав. Мне нет дела до твоих любовниц. Если сегодня ты предпочел меня ей, значит, я еще кое-чего стою.
– Еще как стоишь! Ты стоишь всех женщин Новосибирска.
– Хорошо, что только Новосибирска, – усмехнулась Сима. – Если бы ты сказал – всех женщин мира – я бы тебе не поверила… Ну ладно, пошли. Мне сегодня страшно везет, еще одного однокашника встречу.
Однокашника! Мне не понравилось, что Сима назвала меня всего лишь однокашником. Пройдет много лет, и точно так же, однокашницей я назову Ленку Селезневу. Она обидится. А я тогда не обиделся на Симу и особенного значения этому слову не придал, просто оно мне не понравилось. Но я только отметил этот факт и тут же забыл о нем. В мыслях у меня в те минуты было только одно – затащить в постель, да поскорее эту иностранку, которая когда-то давно в детстве носила тугую косичку, сложенную в каральку и которую я любил. Тогда, в детстве… Потом уже, когда Сима улетела в свою Америку, и я понял, что впервые по-настоящему люблю эту женщину, я вспомнил
"однокашника" и мне стало обидно. Выходило, Сима случайно встретилась со своим школьным приятелем, потрахалась с ним в чужой квартире и укатила, совершенно выбросив из головы ненужные воспоминания. Я думал так, пока Сима во второй раз не приехала в
Новосибирск и не разыскала меня.
– Тубарова я вспомнила, – сказала Сима, когда мы с ней шли дворами в сторону вокзала, – но у тебя в классе, помню, были еще товарищи. Как они? Живы? Ты с ними встречаешься?
– Нет, – покачал я головой. – Знаю только, что Юрка Соломкин занимается наукой, в Академгородке живет. Серега Косовыев где-то на
Дальнем Востоке. Даже не знаю, чем занимается. А Вова Уваренцев…, его больше нет. Умер.
– Володю хорошо помню. У него, кажется, родители пили?
– Пили. И он пить стал. Потом на иглу сел. Мне Борька звонил, сказал, что Вовка от передозировки умер. Звал на похороны, но я тогда в командировку уезжал. Не смог прийти.
– Жалко Володю, – задумчиво сказала Сима. – А девчонки?
– Ни о ком ничего не знаю.
Борьки еще не было в назначенном месте. Но мы с Симой и пришли раньше шести. Мы стояли, я ей рассказывал о себе. В основном, о работе, об учебе в институте и о службе в армии, не о женах же своих рассказывать женщине, которую собираешься трахнуть через какие-нибудь полчаса? Ровно в восемнадцать ноль-ноль появился Борис.
Он еще издали увидел, что я не один, а с дамой, и подходил к нам, важно подняв кудрявую голову, на ходу оценивающе, но как ему казалось, незаметно разглядывая Симу и максимально, насколько позволяли его сто килограммов с хвостиком, втянув живот.
– Боря стал похож на Карлсона, – шепнула мне Сима.
– Да? Наверное…
– Привет, – подошедший Борька протянул мне свою пухлую руку, поставив чемодан у ног, – с девушкой познакомишь?
– Так вы знакомы, – сказал я.
Борька еще внимательней посмотрел на Симу, но не узнал.
– Здравствуй, Борис, – улыбнулась Сима, – я Серафима Оленина.
– Серафима? – задумчиво. – Оленина? – еще более задумчиво. И вдруг радостно: – Симка?! Косуля?!!!
Точно! Косуля. Так некоторые, в том числе и Борька звали Симу. Я только сейчас вспомнил это ее прозвище. В нем был намек на фамилию
(Оленина – Олениха – Косуля) и на небольшую азиатскую раскосость в глазах, мало заметную тогда, а сейчас и вовсе невидимую.
– Косуля, – согласно кивнула Сима, она тоже вспомнила свое школьное прозвище, – собственной персоной.
– Косуля! – заорал Борька от переполняющего его счастья и прижал
Симу к своему необъятному животу. – Игнат, ты ее где взял? Косулю, где нашел, спрашиваю? – захлопал он своими густыми и длинными, как у девушки ресницами. – Косуля, а ты где была? Где пряталась? Ты же куда-то в восьмом классе свалила. Не то в Москву, не то в Ленинград.
– Я теперь живу в Америке, – сообщила Сима, и я узнал это одновременно с Борькой. – В США. А здесь проездом.
– Ух ты! Ни фига себе! В штатах! Ну, ты даешь! – запричитал
Борька. – Эх, ребята, сейчас бы… в кабак, встречу отметить. Да не могу, ехать надо. Паровоз под парами. И путевка… Эх, жалко! Ну,
Игнат, ну, сволочь ты! Такую бабу отхватил! Да еще и американку. А чего раньше молчал? Это значит, я уезжаю, а ты тут с Косулей остаешься? И будешь без меня встречу с ней праздновать? В моей квартире? Водку, небось, пить будете? Или виски? Ты, Косуля с собой виски привезла? Белую лошадь? Джек Дэниэлс? – продемонстрировал
Борька свое знание крепких американских спиртных напитков. – А может, мне билет сдать к чертовой матери? А, ребята?
– Не успеешь, – улыбнулся я. – И путевка у тебя к тому же.
– Да, – Борька, спохватившись, посмотрел на часы. – И путевка у меня… Пора. А жалко. Ну, бывайте, я погнал.
Он крепко сдавил кисть моей руки, так, что хрустнули косточки, поцеловал Симу, хотел в губы, но она повернулась щекой и, легко подхватив чемодан, помчался к зданию железнодорожного вокзала. У входа остановился и, помахав нам свободной рукой, крикнул:
– Удачи вам, ребята!
Сима посмотрела на меня и спросила:
– Он нам пожелал удачи в сексе?
– В Советском Союзе люди занимаются не сексом, а любовью, – произнес я фразу, которая через два года сильно упростившись, прозвучит на телемосте СССР-США и станет знаменитой.
"В СССР секса нет!".
Ни что так не запоминается, как глупость.
7. Пятьдесят.
Вчера долго не мог уснуть.
Лежал и прислушивался к себе, к тому, что у меня происходит внутри, в теле. Доприслушивался до того, что стал ощущать, что сердце работает как-то не так. Временами колотится, будто хочет выскочить из груди, а временами затихает и почти останавливается.
Самовнушение? Это же надо довести себя до такого состояния! А главное – зачем? Вроде свыкся с мыслью, что скоро умру, так зачем я себя слушаю? Может, все-таки не хочу умирать? Может, страшно умирать? Кое-как я добрался до кухни и проглотил пилюлю, прописанную доктором Малосмертовым. Эти капсулы – не лекарство, обычный биостимулятор, говорил он. Лечебного эффекта не имеют, а качество жизни повышают. Качество какой жизни? Той, которой у меня нет? Пора, подумал я, пора эти пилюли хранить не на кухне в шкафчике, а в спальне, рядом с кроватью или в кармашке пижамы. Скоро с кровати вставать не буду. А потом умру. И все закончится. Слабость превратится в легкость, и слушать мне себя не придется…
Вспомнил свой сегодняшний разговор с Егором.
Сидел на кухне в пижаме и разглагольствовал о жизни. Сравнивал ее с затянувшимся отпуском. Жизнь нельзя ни с чем сравнивать, она уникальна. А мое разглагольствование – всего лишь брюзжание одинокого старика, уставшего чувствовать себя развалиной. Я говорил, а Егор слушал. Внимал. Дай бог, чтобы он не стал думать так же, чтобы сделал правильный вывод. Нет, надо снова поговорить с ним, сказать, что я был не прав. Ведь жизнь она у каждого своя.
Закономерностей нет и быть не может. Она сложна и непредсказуема.
Какие могут быть сравнения? То, что одному кажется закономерностью, для другого – исключение. И наоборот. Не к смерти надо стремиться, а к жизни.
А так ли уж я хочу умереть, как о том говорю и думаю? Сегодня вышел на балкон подышать свежим воздухом, закутавшись в плед, чтобы не простыть на ветру. Прояснилось, и солнышко коснулось моего лица своими лучами. Это прикосновение не было мне неприятным. И ветер стих, превратился в ветерок, который приятно обдувал мою кожу. Внизу шла пара – парень и девушка. Они о чем-то весело разговаривали, громко, но без мата, что сейчас редкость. Мне показалось, что они счастливы. Я порадовался за них. Без зависти, просто порадовался тому, что они живут и что счастливы. Мне захотелось увидеть и других людей. Я стоял и смотрел на прохожих.
А может быть, я все-таки хочу жить?
Компьютер я выключить забыл, проходил мимо него, когда шел из кухни и забыл. После того как принял лекаподие, немного полегчало, но вставать снова и выключать его, было лень – лежал и слушал шум компьютерного вентилятора. Пусть работает, что ему железному будет?
К этому мерному шуму примешивалось еще что-то, какой-то шелест и слабое потрескивание. Звуки шли от дерева Серафимы, по-видимому, в дереве совершались какие-то жизненные процессы. Под это потрескивание я и уснул. А может, пилюля подействовала? На свой вопрос, хочу ли я жить, я так и не ответил…
Мне приснилась Серафима.
Она редко снилась мне почему-то. Может, потому что днем она постоянно со мной? Я вспоминаю ее днем, а ночью она дает мне отдохнуть. Я вообще редко вижу сны.
Сегодня ночью Сима была такой, как в нашу последнюю встречу. Она была одета в свою походную, экспедиционную униформу, и выглядела очень грустной. Она была грустна и в моем сне и тогда, в день ее отъезда. Она не могла отменить свое участие в экспедиции, ей надо было ехать, она прощалась со мной, и я видел, что уезжать она очень не хочет. Словно предвидела что-то, словно знала – должно случиться что-то непоправимое, какое-то несчастье, с кем-то из нас. Может быть, мне надо было удержать Серафиму? Силой заставить ее остаться?
Запереть дверь и не выпускать… Знать бы что будет, наверное, я бы так и сделал. И плевать на ее работу, плевать на эти вулканы, катаклизмы, движения тектонических плит, плевать на все! Но она уехала, я не удержал ее. Я потерял Серафиму…
Да, все было как тогда, сон был почти дословным повторением тех последних минут. Сима стояла в дверях и говорила:
– Так и не дала тебе инструкции по уходу за деревом. Не успела.
Ничего, напишу все в письме…
– Сима, а почему ты без сережек? – спросил я.
– Забыла одеть. Ничего, сохранней будут…
Почему мне приснилось именно это?
Утром, едва проснувшись, я увидел, что на торцах веток вспухли нежно-зеленые комочки, похожие на сжатые кулачки маленьких иноплатетянишек, по-видимому – бутоны будущих соцветий дерева
Серафимы. Они очень странно смотрелись на черном, казавшимся высохшей корягой дереве.
Сегодня прочту еще раз последнее Симино письмо, подумал я.
Пришел Егор.
– Ты чего пришел? – строго спросил я.
– Завтраком тебя накормить.
– Институт из-за меня прогуливаешь?
– Сегодня суббота.
– Точно, – вздохнул я, – совсем счет дням потерял. Для меня же все едино – что суббота, что понедельник – все дни выходные. На работу что ли выйти?
– А что, дядь Жень, чувствуешь себя способным к возобновлению активной трудовой деятельности?
– Еще каким способным!
Сказал это и прислушался к себе. Вчерашнего недомогания как не бывало -сердце билось ровно. Я действительно чувствовал себя великолепно, я даже не прочь был выпить чашечку кофе, да и от чего-то более существенного не отказался бы.
– Слушай, Егор, – решил я, – а свари-ка мне молочной лапши. Или каши, можно даже овсяной. И это… бутербродов наруби побольше.
Егор удивленно на меня посмотрел:
– А ты и точно…, выздоравливаешь… Бутербродов с сыром?
– Ага. И с колбасой. А я пока схожу, побреюсь. Зарос.
– Ну, ты даешь!…О! А это ты уже видел? – Егор указал рукой на инопланетные зеленые кулачки.
– Видел. Я же тебе говорил – дерево Серафимы должно зацвести.
Срок подошел.
Я почти легко поднялся с постели, умылся, побрился и пока Егор варил мне молочную лапшу, засел за компьютер.
Женечка, любимый, здравствуй!
За то время, что я провела с тобой, мы мало разговаривали и много любили друг друга. Я даже почти ничего не успела рассказать тебе о дереве, которое привезла в подарок. Это не простое дерево, это дерево Жизни. На острове, где произрастает этот вид, местные жители никогда не болеют. Ну, почти никогда.
Во всяком случае, ничем серьезным. Аборигены говорят, что их лечит это дерево. Это они его так называют, дерево Жизни.
(Ты назвал его деревом Серафимы, я не против, мне это даже нравится). Не знаю, возможно, это всего лишь легенда, но аборигены свято верят в нее. Они, конечно, не живут вечно, умирают, но только тогда, когда заканчивается их жизненный путь, обычно в очень преклонном возрасте. Или от ран. А если раны не смертельны, они залечивают их, делая повязки из лепестков дерева
Жизни и съедая эти лепестки, как мы, цивилизованные люди, глотаем таблетки и порошки. Эти деревья цветут один раз в сто лет, но на острове они цветут постоянно, потому что их много и потому что каждое из деревьев имеет свой возраст…
Далее шла короткая и не сложная инструкция, как ухаживать за деревом, как часто и в каких объемах производить полив. Короче, то, что я знал назубок.
Я встал из-за компьютера и подошел к дереву Серафимы.
– То, что о тебе говорят эти дикари, правда? – спросил я у него,
– ты действительно – дерево Жизни?
– Дядь, Жень! – крикнул Егор с кухни. – Ты с кем там разговариваешь?
– Сам с собой, – ответил я и пошел есть молочную лапшу.
Я практически никогда не болел. Чем болел в детстве, не помню.
Наверное, всеми теми детскими болезнями, которыми болеют дети – коклюш, скарлатина, ветрянка, что там еще? Короче, чем положено, тем и отболел. Потом я вырос и перестал болеть. Сколько раз промачивал ноги в осенних и весенних лужах! А зимой? Бывало, набарахтаюсь в сугробах, накатаюсь с ледяной горки, домой приду – штаны как жесть, колом стоят. Мои сверстники простужались, болели ангиной, катаром верхних дыхательных путей, цепляли грипп, а мне – хоть бы что! Даже на обязательные прививки от всякой всячины, которые нам ставили под лопатку, я реагировал адекватно – оставался бодрым и не температурил. Мне дружки завидовали, особенно Борька Тубаров, у него всегда поднималась температура после уколов, и он не ходил в школу.
Впрочем, по поводу пропусков занятий в школе он особенно не переживал. Ему было обидно, что я гуляю на улице, а он не может. Ну и спина у него, конечно, болела, то место, куда заряд вакцины вкатили. У меня ничего не болело, все рассасывалось. И чем дальше я рос, тем становился крепче и устойчивей ко всяким заразам и напастям. В армии у меня даже насморка ни разу не было. Только однажды вызрел и слегка помучил меня один единственный фурункул, белый шрамик от которого – на сгибе моей левой руки, память о капитане Красильникове. Может, его и не было бы, фурункула, не провались я той зимой семьдесят третьего года под тонкий хрупкий лед безымянной речушки, протекающей у подножья Высоких Татр (если честно, не таких уж и высоких), да не выполни я поставленную задачу до конца. Обсыхать и греться некогда было, и негде, кабель надо было размотать и установить связь между ставкой армии и ставкой фронта
(условной армии и условного фронта, естественно). Только бушлат сменил, вылил из сапог воду и портянки выжал. А нижнее белье и пэша на мне к концу первого дня учений само высохло. Молодой организм активно генерировал энергию.
О том, что этот поступок можно трактовать как подвиг, я даже не подумал. И никто не подумал. Это и не было подвигом, это было обычными солдатскими буднями.
И потом, вернувшись на гражданку, я никогда не болел. Если, конечно не принимать в расчет пару залетов по венерологическому профилю. Ну, через это многие проходили, если не все.
Пятьдесят два года прожил без болезней и вдруг мой железный организм дал такой мощный сбой. Доктор Малосмертов не смог мне ответить, откуда оно взялось, это таинственное заболевание. Может, где-то заразились, предположил он. В Африке не бывали? Интересно, где это я мог заразиться? Хожу по тем же дорогам, что и другие, с неграми в близких отношениях не состою. А может, это что-то генетическое, строил Андрей Александрович свои гипотезы. Я всегда считал, что с генетикой у меня все в ажуре, дай бог каждому такую наследственность. Отец, правда, умер рановато, но и семьдесят один – это тоже возраст приличный. К тому же он, как и я, ничем серьезным не болел, только три раза грыжу подшивал. А мама прожила до восьмидесяти двух, умерла в прошлом году, пережив отца на семь лет.
Мама была старше своего бывшего мужа на пять лет. Она тоже не болела. А может, подумал я, моя болезнь – компенсация за предоставленное мне природой комфортное проживание без проблем со здоровьем в течение всех этих пятидесяти двух лет? Вполне возможно, если считать, что баланс между радостями и печалями имеет место быть. Нет, ерунда, просто мой отдых у моря подошел к концу. Он и так затянулся на целых семь лет.
Сегодня я чувствовал себя великолепно. Великолепно, громко сказано, я чувствовал себя относительно хорошо. Может, начинающее цвести дерево Серафимы благотворно повлияло на мое самочувствие? Или это всего лишь небольшая передышка?
– Дерево, – сказал я, – ты хочешь меня вылечить? Зачем это тебе?
И вдруг я ясно понял, что обращаюсь-то я к дереву, а хочу обратиться к Серафиме.
– Сима, – сказал я, – я не хочу здесь оставаться. Я хочу к тебе.
В восемьдесят четвертом я работал заместителем цеха реконструкции на заводе Чкалова. Сима приехала перед ноябрьскими. Я в тот вечер поздно возвращался с работы и был слегка поддатый, выпил с коллегами спирта, разбодяженного газированной водой. Этот напиток у нас на заводе назывался "балдой". Выпил немного, но на закусь был всего лишь винегрет, да серая несъедобная котлета, на девяносто процентов состоящая из хлеба и на десять – из свиного жира. Поэтому надо было быть осторожным. Я шел и глядел себе под ноги, опасаясь оступиться и грохнуться в глубокую лужу, коих было полно в моем дворе, или наступить на собачью какашку, эти друзья человека гадили даже на крыльце подъезда.
– Горим на работе? – услышал я насмешливый вопрос, подходя к своему подъезду.
– Сима? – я поднял глаза, и в них брызнуло желтизной солнце.
Серафима сидела на деревянной скамейке, и я мог бы заметить еще издали ее ярко-желтый пуховик с капюшоном. Более того, увидел – сразу бы понял, что это она, у нас в СССР в восемьдесят четвертом советские граждане яркие одежды не носили, предпочитали что-нибудь немаркое – черное, темно-синее… Но я смотрел под ноги и ничего не замечал вокруг.
– Симка?!! Как ты меня нашла?
– Женечка, мы в двадцатом веке живем, – напомнила она.
– Это ты живешь в двадцатом веке, я – в каменном веке живу.
Я не знал, как мне с ней себя вести – схватить в охапку и осыпать ее лицо поцелуями или постараться не выказывать своих эмоций. Она сама, взвизгнув, повисла у меня на шее и когда мы на секунду перестали целоваться, сказала задыхающимся голосом:
– Я так соскучилась, Женька! Ты закончил свой ремонт или мы опять пойдем к Борису Тубарову?
– Закончил! – и я, подхватив ее на руки, помчался на третий этаж, где была моя квартира, а в ней стоял старый, но еще не утративший функцию раскладывания диван. Итальянской двуспальной кровати у меня в восемьдесят четвертом еще не было.
– А тебя не ждут дома? – спросила Серафима между вторым и третьим этажом.
– Ждали. Возле дома на лавочке, но уже дождались.
– Ты пьян?
– Я пьян от любви.
– Нет, ты пьян. Но это не страшно…
Мне не удалось донести Симу до дивана, все произошло в прихожей, у нас даже раздеться, толком не получилось. Потом она проскользнула в ванную, а я пошел раскладывать свой диван. Из ванной она прибежала холодная, как сосулька, завернутая в мое махровое банное полотенце.
Скинула его мокрое на пол и юркнула ко мне под ватное одеяло.
– У тебя горячей воды нет, – сказала Сима. – Из обоих кранов течет холодная. И ржавая к тому же из горячего крана.
– Ага, – ответил я, прижимая ее к себе и согревая, – уже вторую неделю нет горячей воды. Во всем городе нет. Испытания. Но завтра точно дадут, даже сегодня, если ржавая пошла. Завтра же великий праздник. Власть не может оплошать перед советским народом. Ты что, все забыла?
– Да, отвыкла, что может не быть горячей воды.
– У нас все может быть, – тоном бывалого советского человека, привыкшего к реальной действительности, сказал я. – А точнее – может не быть. Может не быть воды, вообще никакой. Может не быть газа, электроэнергии… Значит, ты холодной водой мылась? Надо было хоть чайник вскипятить. Не догадался…
– Ничего, я закаленная. В экспедициях и не такое приходилось испытать. Просто на улице очень замерзла, пока тебя ждала. А потом усугубила свое замороженное состояние холодненькой водичкой.
– Бедненькая, – пожалел я Симу. – Прости меня, дурака.
– Прощаю.
– А воду, наверное, уже дали, – предположил я. – Просто ты не дождалась когда пойдет горячая. Подожди, схожу, открою кран, пусть стекает.
– Нет, не уходи. Ты такой горячий…
Мы уснули только под утро. Горячая вода, как я и обещал, пошла ночью.
Мы занимались сексом не только на диване, но и в ванной, там теперь было намного теплее, чем в других помещениях, и даже на кухне, куда пошли выпить по чашечке кофе. Вернее, это был не кофе.
Кофейный напиток "Арктика". Название вполне соответствовало температуре в моей квартире. Но я был горяч, да и Сима в пылкости не уступала мне. Кофейный напиток убежал на конфорку, и кухня наполнилась гарью. Но мы не замечали гари, мы вообще ничего не замечали – ни запахов, ни звуков, ни движения времени. Мы вновь и вновь любили друг друга, и нам все было мало. Мы чуть до смерти не залюбили друг друга.
Перед тем как уснуть, я все же нашел в себе силы и отключил телефон. И не включал его до понедельника.
В этот раз Сима прожила у меня все праздники и задержалась еще.
Седьмого была среда, восьмое – четверг, пятница – день, позаимствованный у отпуска, потом два выходных. В понедельник она должна была уезжать куда-то на край света.
На демонстрацию естественно я не ходил. А ведь именно мне по сложившейся традиции полагалось нести Ленина… Только я появился на работе в понедельник, сразу же получил нагоняй от начальника цеха, но не очень сильный нагоняй. Будь я партийным, вызвали бы меня в партком и не снести бы мне там головы. Шефу я наврал, что сильно простыл во вторник, возвращаясь домой, и шеф смягчился, мы с ним вместе во вторник после работы бухали. Но все же с укором он мне сообщил, что вождя пришлось нести ему лично. Я ему посочувствовал и сказал, что мне нужен еще один день, чтобы окончательно прийти в себя после тяжелой изнурительной болезни. Наверное, видок у меня был тот еще и шеф мне поверил. И дал отгул.
Сима была уже готова к выходу, она ждала меня, я обещал, что приду скоро. Если бы начальник цеха меня не прикрыл, я бы все равно ушел с работы. Мне было наплевать, влепят ли мне выговор, уволят ли.
Сима была мне дороже всего на свете. Я уже отчетливо понял это, я понял, что полюбил по-настоящему. Впервые в жизни.
– Ты приедешь ко мне на Новый год?
Сима покачала головой:
– К сожалению, нет. Рождественские и новогодние праздники я обещала мужу провести дома. Он очень просил меня об этом… Я не смогла отказать, прости.
Эта откровенность не повергла меня в шок, я остался совершенно спокойным, только немного расстроился, что не увижу Симу чуть дольше, чем рассчитывал. О том, что Сима замужем, я уже знал – она мне рассказывала – и о том, что у нее есть муж, и что он инвалид и что зовут его Андреем. Он тоже русский, сын или внук эмигрантов первой волны, а увечье свое получил во время одной из их совместных экспедиций. Андрей, так же, как и Сима был экорейнджером. Так называлась их профессия.
– …Но я приеду, числа тринадцатого, – пообещала Сима, – к старому Новому году.
– Тринадцатое – плохое число.
– Хорошо. Я приеду двенадцатого.
– А твой муж, Андрей, он знает о том, где ты сейчас находишься? – поинтересовался я.
– Знает, – просто ответила Сима. – Он знает, что сейчас я с тобой. Я сказала ему, что после экспедиции на пару дней заеду в
Новосибирск.
– И как он на это отреагировал?
Сима пожала плечами:
– С пониманием…
Я знал и то, что Сима и Андрей не живут как муж и жена, в смысле
– не занимаются сексом. Андрей потерял ноги и в придачу к ним кое-что еще. Сима не бросает его из жалости и сострадания, и в память о том, что он спас ее когда-то, пожертвовав собой.
– Мы с Андреем не скрываем ничего друг от друга, – рассказывала мне Сима, мы лежали на диване под ватным одеялом и курили одну сигарету на двоих. – Ему-то вообще скрывать нечего… А мне…
Кстати, ты – мой первый и единственный любовник. Я решила, что не буду изменять Андрею. Никогда. Я так решила. И я бы сдержала свое слово, если бы я не встретила тебя… Тогда, в сентябре… я вернулась из России сама не своя. Андрей сразу увидел, что со мной не все в порядке. Он понял, что у меня кто-то появился. Я ему в тот же день во всем призналась. Сначала Андрей не особенно обрадовался этому обстоятельству. Это и понятно. Какому мужику было бы приятно знать, что его жена переспала с другим? А он мужик, хоть и… не мужик. И он хозяин своему слову. Он смог перебороть себя, взял себя в руки и загнал свою ревность в самый дальний уголок души. Во всяком случае, он больше не подает вида, что ревнует… Дай-ка затянуться.
Я передал ей сигарету и сказал:
– А может, потеряв способность заниматься сексом, твой муж потерял способность любить? Может, ему все равно?
Сима жадно затянулась два раза и вернула мне сигарету.
– Он любит меня по-прежнему. Когда все это случилось… еще в клинике… он лежал и смотрел на меня так грустно… Он сказал:
"Сим-Сим…", – он зовет меня Сим-Сим…, Андрей сказал: "Сим-Сим, видишь какой я теперь? Ты можешь меня бросить, я не буду тебя удерживать насильно". "Не говори ерунды, – ответила я ему, – это ничего не значит, ничего не значит, что у тебя нет ног". "У меня не только ног нет", – сказал он. "Ну и что?". "В таком случае, я хочу, чтобы ты знала – я не намерен ограничивать твою свободу, и не буду препятствовать твоим связям с другими мужчинами". Я ничего ему не ответила, но в душе решила – ставлю крест на своей сексуальной жизни. А потом ты появился… – Сима снова взяла у меня сигарету. -
Ты знаешь, мы с Андреем и не жили почти. Все случилось через два месяца, после того, как мы поженились. Это несчастье…
– А когда вы поженились?
– Полтора года назад.
– Сима…
– Что? – Она задумчиво глядела в беленый известью потолок.
– Брось свою работу.
– С чего это?
– Я не требую от тебя бросить Андрея. Тебе решать. Брось свою работу, поменяй. Она опасна.
– Бросить или не бросить работу, тоже мне решать, – немного раздраженно ответила Сима. – Любая работа опасна, Женечка. Жить вообще опасно, можно умереть.
– Не провожай меня. Не люблю. Закрой дверь и все. Даже к окну не подходи, я все равно не оглянусь.
– Постой. Я хочу…
Сима взглянула на часы.
– Я тоже хочу, милый, но мне пора. Придется подождать два месяца, ничего не попишешь.
– …Я хочу подарить тебе одну вещь. Она будет моим новогодним подарком. Ты же не приедешь на Новый год.
– Подаришь на старый Новый год.
– Я хочу сейчас.
Я сходил в комнату и принес бабушкины сережки.
– Ого! – удивилась Сима. – Это куплено не в советском ювелирном магазине. Это что – такие огромные бриллианты?
– Это горный хрусталь. А вообще, я не знаю…
– Наверное, эти сережки стоят бешеные деньги.
– Это сережки моей бабушки. А ей они достались по наследству. Я хочу, чтобы ты их носила.
– Я помню твою бабушку. Она была добрая. Но… я не могу принять от тебя этот подарок. – Сима внимательно посмотрела на пробу и на клеймо с женской головкой в короне (возможно, это была императрица
Екатерина), и отрицательно покачала головой. – Нет, не могу.
– Они тебе не нравятся?
– Нравятся, – возразила Сима, – еще как нравятся! Но понимаешь,
Женечка, это не бижутерия, на которую даже справку в магазине брать не надо. Вещь, наверное, древняя и очень дорогая. Я просто не смогу эти сережки вывести из Союза. Тем не менее, спасибо, дорогой, – она очень нежно меня поцеловала в губы. – Пусть они лежат у тебя, а когда я буду приезжать, то обязательно буду их носить.
– Где? – Я надулся. – В постели? Я хотел, чтобы они были всегда в твоих ушах. Ты будешь где-то – в Америке, в Африке, на Курилах – а они будут напоминать тебе обо мне. Бабушка, когда дарила мне их, сказала: когда полюбишь девушку по-настоящему – подаришь ей. Хочу, чтобы они не в шкатулке лежали, а чтобы носили их…Я хочу, чтобы ты их носила.
– Значит я именно та девушка, которой они предназначались?
– Та самая.
– Хорошо. Я придумаю что-нибудь. – И Сима, улыбнувшись, надела при мне бабушкины сережки.
Мы поцеловались на прощанье, и она ушла.
Я остался один и дом мой показался мне таким пустым, словно даже меня самого в нем не было. Я стоял в прихожей, и мне было тоскливо как никогда. Я не стал подходить к окну, как просила Сима.
Может поехать на завод? Сказать, что уже выздоровел? Я достал из холодильника запотевшую бутылку водки, налил три четверти стакана и выпил. Потом пошел в спальню и упал на диван. Постель была убрана, а диван сложен. Но подушка лежала на диване, и она пахла Серафимой.
Я лежал, вдыхал запах любимой женщины и грустил.
А потом я рассмеялся. Я смеялся над самим собой, над своими мыслями. Чего это я так расстроился? Сима уехала? Так она приедет!
Она обязательно приедет через два месяца. Потому что она любит меня, потому что хочет быть со мной и потому что знает, что я ее люблю.
Прочь печаль! Жизнь прекрасна и удивительна! Сима приедет и у нас будет такая любовь, что впору самому себе завидовать. Действительно, нечего грустить. Надо радоваться! Чего, собственно говоря, я хочу?
Чего мне мало? Хочу, чтобы женщина была рядом со мной? Любимая или любая? Ничего подобного я не хочу, я вообще решил оставаться закоренелым холостяком после второго неудачного брака. Хватит, нахлебался! Неудача прочно вошла в привычку. Я дал зарок не создавать никаких официальных союзов. Так проще – есть квартира, моя крепость, где я могу отдохнуть и подумать в тишине и куда могу, когда захочу привести кого-то – друзей для приятной беседы и выпивки или женщину для еще более приятного времяпровождения, теперь не просто женщину, а любимую женщину. Есть хлопоты и заботы, о которых я еще подумаю – принимать их на грудь, или ну их на фиг?
Посмеялся, похорохорился, поубеждал себя и снова загрустил.
Мне не хватало Симы, мне очень не хватало ее голоса, ее смеха, ее запаха. Мне было мало всего этого. Но что делать, успокаивал я себя, надо просто научиться радоваться обретенному счастью. Правда, это не совсем обычное счастье, это странное счастье…, хоть и счастье. А какое бывает счастье? Бывает ли оно обычным? Обычное счастье – привычка. А привычка имеет очень мало общего с любовью. Получается – если хочешь сохранить любовь, встречайся с женщиной, но не женись.
В общем-то, этот вывод я давно уже сделал, вдоволь насытившись семейной жизнью. А правильнее сказать, не вывод сделал, потому что исходящие условия были совершенно другими – там любви никакой не было – а принял решение.
Первый раз я женился по-глупому.
История была такая. Учился я на втором курсе инженерно-строительного института. У нас естественно был курс высшей математики, и преподавателей было двое. Два доцента – доцент
Соловьев и доцент Куканов, Кукан и Соловей. Вернее, сначала у нас был другой преподаватель, вполне конкретный и предсказуемый старичок
Иван Андреевич Фалес. Он нам рассказывал, что и его отец и дед всю жизнь занимались математикой, это у них так сказать династия.
Подозреваю, что их пра-пра-пра…, тот самый древнегреческий Фалес был основателем их математической династии. С Иваном Андреевичем мы жили, не тужили. Он и лекции читал и практику вел. Весь материал был разжеван и донесен до умов студентов монотонным и настойчивым голосом, а до кого не дошло, того выручали шпоры, Иван Андреевич плохо слышал и плохо видел. А потом старик Фалес ушел на пенсию, и на втором курсе пришли они – Соловей и Кукан. Кукан стал вести практические занятия, а Селезень читать лекции. Но они иногда менялись. Обоим было уже лет по сорок, но косили они под молодых и продвинутых. Впрочем, как я сейчас понимаю, по-настоящему продвинутыми они и являлись. Новые методики, нетрадиционные подходы, собственные символы – не оценки от единицы до пятерки и не баллы от нуля до трех, а квадратики, треугольники, баранки, точки и прочее.
Все остальные преподы считали это выпендрежем. Соловей носил желто-коричневый замшевый пиджак, а Кукан предпочитал джинсовую одежду. Соловей прославился введением собственного интеграла, который он обозначил скромно – латинской заглавной "S". И еще он умел писать обеими руками. Возьмет два мелка в руки и давай чиркать на доске формулы. Записывать за ним успевали не все. А у Кукана была фишка – посмотрит начертанные в журнале символы, выставленные на практических занятиях, покажет их Соловью, и они вдвоем решают – кому сдавать экзамен, а кому не надо, автомат этому студенту, стало быть. Только конспект лекций выбранный автоматчик должен был представить. Экзамен принимали всегда вдвоем. Была у них и еще одна, совместная фишка. Если кому-то посчастливится вытянуть пустой билет, то есть, без вопросов – тоже автомат. Иди, гуляй, счастливчик, готовься к следующему экзамену. Но конспект будь любезен, выложи на стол. Если конспекта нет или лекции не все – в очередь, и на общих основаниях. Исключение делалось для супружеских пар, но таких у нас в группе еще не было, на потоке было только двое женатиков, но они об этих преференциях ничего не знали.
Я конспект не писал, не стал писать с самого начала, не знал тогда еще про эти соловьевско-кукановские фишки. А моя одногрупница
Светка Наконечникова писала. Мы с ней… дружили. Она жила в общаге, а я был домашним. Дружили, где придется. То в общаге, то где прижмет, даже в подъездах бывало. Я жил по-прежнему с бабушкой, а она была уже старенькой и из дома никуда не выходила.
Пришли мы на экзамен со Светкой. Задержались в общаге, воспользовавшись моментом отсутствия Светкиных соседок по комнате, потому пришли последние. Соловья не было, уже свалил домой, или пошел у другого потока экзамен принимать. Кукан был один, развалился за столом, волосы на джинсовых плечах – длинные, сальные, а глаза еще больше сальные, сало прямо капает.
– Наконечникова? Тебе автомат. Конспектик, пожалуйста.
Светка выложила свой конспект. Кукан долго цокал языком.
Понравился ему Светкин конспект. И Светка понравилась. Она ему уже давно нравилась, я видел.
– Что сегодня студентка Наконечникова вечером делаешь?
А вот Свете Кукан не нравился, ее с одного вида Кукана тошнило.
– С мужем в кино иду, – гордо ответила она.
– Жалко… Какой у тебя следующий? – Кукан имел в виду экзамен.
– Политэкономия.
– Никогда не любил политэкономию. Иди, Света, отдыхай. Готовься.
– Светка натянуто улыбнулась и, подмигнув мне, вышла из аудитории.
Кукан проводил взглядом ее стройные ножки и повернулся ко мне, вздохнул: – Игнатов… Ты последний остался. Тащи билетик.
Я вытащил – пустой. Ура!
– Повезло, – сказал Кукан. – Конспект предъяви.
– У нас с женой один конспект на двоих. У меня почерк неразборчивый, напишу – потом сам не понимаю, что написал. А у жены почерк каллиграфический. – Я ничего не знал о льготах для семейных пар, это был первый экзамен, который мы сдавали Кукану. Как-то само собой получилось – ляпнул, что первое в голову пришло, и попал в точку.
– Да? А кто жена?
– Светлана. Наконечникова. Она только что вам наш конспект показывала. – Я сделал ударение на слове "наш".
Кукан испытующе на меня посмотрел. Не хотелось ему ставить мне автомат.
– Почему фамилии разные?
– Света папу своего очень любит, – вдохновенно врал я, очень уж не хотелось, чтобы Кукан гонял меня по всему пройденному материалу, да и отступать было некуда, – решила Светочка на своей девичьей фамилии остаться.
Кукан поглядел на меня, как на сволочь и сказал:
– Правильно решила. Когда разводиться с тобой будет, паспорт менять не придется. Зачетку!
После экзамена, отмечая удачу в пивбаре на Восходе, я рассказал приятелям о моем удачном ходе.
– Молоток! Классно дотумкал! – хвалили они меня, а кто-то, не помню кто, сказал:
– А слабо на самом деле?
– Чего? – не понял я.
– Чего, чего? На Светке жениться.
– Слышь, Игнат, – сказал доброхот Серега Мирзоев, – а Кукан, он ведь мужик злопамятный. Узнает, что ты наврал, что тогда? Задолбит.
Следующую сессию не сдашь.
– Да, Игнат, попал ты, – покачал головой мой друг Шурик Ивченко с которым мы не только учились в одной группе, но и вместе в армии служили. Вместе после армии решили в Сибстрин поступать, вместе и поступили, – как кур в ощип ты попал, Женя.
– И что теперь делать? – растерялся я, вдруг осознав все последствия своего вранья, поняв, что за такие штучки Кукан меня действительно сгноит.
– Жениться, – заявил Мирзоев и добавил задумчиво: – Если, конечно, Светка будет не против.
Светка была не против. Я сделал ей предложение в тот же вечер, вернувшись в общагу навеселе из пивбара. Через месяц мы со Светкой поженились. Гуляли всей группой. Шурик Ивченко был моим свидетелем.
К нему-то Света и ушла в конце второго курса.
А года через три после окончания Сибстрина я повстречал в ЦУМе свою бывшую ветреную жену под ручку…, с кем бы вы думали? С
Кукановым. Кукан был коротко подстрижен и упакован в добротный классический костюм, волосы не казались сальными. И взгляд его был взглядом совершенно счастливого человека. Я не стал к ним подходить, я тоже был не один – со своей второй женой Эльвирой.
Зачем я женился во второй раз – сам не знаю. Мама решила, что мне пора завести настоящую семью. Чтобы все как у людей было. Чтобы жена меня с работы дома ждала, обед нормальный приготовив. Полный стол, так мама говорила. (Это означало – закуска, первое блюдо, второе и третье, и десерт не помешал бы). Хватит мне уже одними бутербродами питаться! (Сама мама готовить никогда не умела. Пик ее кулинарного творчества – окрошка, да и ту легко могла испортить). И чтобы не шлялся по ночам. (Интересно, маме-то, откуда знать, где я ночи провожу?) И чтобы не пьянствовал со своими дружками. (А вот это уже вряд ли!) А самое главное – пора мне уже и о детях подумать. (По поводу детей мыслей у меня никаких в тот момент не было, да и вообще
– эти мысли у меня не скоро появились). Маме было почти шестьдесят, все ее подружки уже давно поотдавали своих внучек замуж, а внуков проводили в армию, а кое-кто этих внуков из армии уже дождался. А к моей маме сын, то есть я, приходил в лучшем случае раз в месяц, а внуков и вовсе не намечалось. У одной из маминых подруг, Гертруды
Генриховны имелась дочурка, засидевшаяся в девках. Мама мне ее расхваливала чуть ли не каждый день. И такая она, Элечка и сякая. И умница и красавица. И хозяйка Эльвирочка, каких поискать. Готовит – пальчики оближешь. И вяжет она и шьет. Посещал-то я мамулю не часто, как уже сказал, но она компенсировала недостаток общения со мной частыми телефонными звонками.
Мама так активно долбила мне мозг своей Элечкой-Эльвирочкой, что мне, наконец, самому захотелось увидеть это чудо. Встреча состоялась в январе восемьдесят третьего в маминой квартире, куда пришли
Гертруда Генриховна с Эльвирой отметить старый Новый год. Истинной причиной этой встречи был, конечно, не праздник, а смотрины. Пришли, так сказать, на меня поглядеть, выяснить, гожусь ли я в мужья и себя показать. Врать не буду, Эльвира мне понравилась. Я не влюбился, но многое в этой девушке мне импонировало. Ее скромность, например, и хорошие манеры. А кроме скромности и манер у Эльвиры были и другие достоинства – отличная фигура, огромные серые глаза, прикрытые густыми длинными ресницами, пухлые губы и приятный цвет лица умеренно загоревшего человека. Позже выяснилось, что загорать
Эльвира не любит совершенно, а такой цвет лица – это всего лишь грим. Впрочем, я сразу мог бы догадаться. Откуда у советской девушки загар в середине января?
Но и без грима она выглядела неплохо.
Эльвира была старше меня на полтора года. Она не стала скрывать этого факта, сообщила, что в эту субботу ей исполняется ровно тридцать лет. И пригласила меня на день рождения. Я пообещал прийти.
– Это ничего, это ничего, – говорила мама, когда Гертруда
Генриховна и Эльвира ушли. – Ничего нет страшного в том, что женщина старше мужчины. Только крепче будет любить, а делать будет все, что ты скажешь. Ну, ты меня понимаешь… Тем более, Элечка старше тебя всего-то на год.
– На полтора, – уточнил я.
– Смотри-ка, математик! – презрительно откликнулась мама. – Год, полтора – это не большая разница. Вот я была старше твоего отца на пять лет. И ничего.
Действительно, подумал я, ничего. Совершенно ничего хорошего из этого не получилось. Впрочем, думаю, развелись мои родители не из-за разницы в возрасте. Не думаю, а знаю. Отец как-то признался мне, что очень сильно любил маму и если бы не ее частые измены…
На Эльвирин день рождения я пошел. Купил букет чайных роз в количестве тридцати штук и явился, как жених, хотя мыслей о женитьбе в голове не держал. Гостей не оказалось, Эльвира вообще была одна дома. Я сразу решил – это ловушка, но даже попытки вырваться из нее делать не стал. А! Будь, что будет!
– А где твои гости?
– Никого нет.
– Ну, это я заметил…
– Нет, Женя, ты не понял. У меня нет никого, кого бы я могла пригласить к себе на день рождения. Вот…, тебя пригласила.
– А подруги?
– У меня есть одна подруга, но ее сейчас нет в городе. А других друзей и подруг у меня нет.
Почему-то мне ее стало жалко.
– Ну а Гертруда Генриховна-то где? За хлебом в магазин пошла?
– Мама пошла к твоей маме. Сказала, что ночевать у нее будет.
Эльвира не пыталась меня соблазнять, сообщая, что мы одни и всю ночь будем одни, она просто констатировала факт. Я видел по ее глазам, что она совершенно растеряна и не знает, что ей делать. Если бы, отдав букет, я сказал: "Ну, ладно. Я пошел", она не стала бы меня просить остаться, приняла бы мой уход, как должное. И получила бы потом нагоняй от матушки.
– Гертруде Генриховне, наверное, не терпится выдать тебя замуж? – задал я ей откровенный вопрос.
Эля опустила глаза и кивнула.
– А ты сама? Ты-то хочешь выйти за меня замуж?
Эля еще ниже опустила голову и закивала.
– Потому что уже давно пора?
Эля подняла на меня глаза – они были испуганными, и в них была боль. Как у раненой газели.
– Нет. Я…
– Ты в меня влюбилась?
– Да, – призналась она, – в первую же минуту.
– Отлично. Пошли.
– Куда?
– Как куда? – удивился я, – в спальню, разумеется.
Эльвира безропотно повела меня в свою комнату.
Она оказалась девушкой.
В понедельник мы пошли во Дворец бракосочетания и подали заявление. Меня никто не принуждал, я просто совершал очередную глупость. Знал, что делаю глупость, но не остановился.
Прожили мы с Элей год и шесть месяцев. Она надоела мне очень быстро буквально через пару недель, но полтора года я еще зачем-то тянул. Семьи у нас не получилось, и не могло получиться. Без любви ничего хорошего получиться не может. И ребенка родить у нас не получилось. Может, оно и к лучшему…
8. Сорок девять.
Сегодня почувствовал себя еще лучше. Или мне все это кажется…
Подошел к дереву Серафимы и увидел, что зеленые кулачки разжались и вытолкнули наружу белые соцветия. Лепестки были еще зажаты в бутоны, но уже к вечеру, судя по всему, бутоны должны раскрыться.
И что тогда? Я буду их съедать, как дикие островитяне? Или прикладывать к ране? Только рана у меня глубоко внутри – на сердце.
Да и не рана это – рубец от раны. Старый, но до сих пор кровоточащий.
Неожиданно раздался звонок в дверь. Кого это принесла нелегкая? У
Егора свой ключ. Малосмертов? Никогда он ко мне по воскресеньям не приходил.
На пороге стоял Саша Ивченко, мой армейский и институтский друг.
Мы не виделись с ним уже два года, а до того, до нашей прошлой встречи – аж со дня получения дипломов инженеров-гидротехников. Мы с
Шуриком не поссорились из-за того, что Светка ушла к нему, но, начиная с третьего курса, виделись только мельком на ходу в коридорах института, да изредка сидели в одних аудиториях на некоторых общих лекциях. На третьем курсе начались специальные дисциплины, и произошло разделение по группам, а Светка вообще перевелась в другой ВУЗ. Домой меня к себе Шурик никогда не приглашал, думал, что мне будет неприятно встречаться со своей бывшей. Потом мы стали инженерами, получили дипломы и поплавки.
Шурик распределился во Владивосток, а я остался в Новосибирске. Все эти годы мы ничего не знали друг о друге ничего. Вот и закончилась дружба, решил я.
Встретились случайно в метро. Моя "Камрюха" стала кушать бензин без меры, и я поставил ее на СТО. Забрать ее должен был только через трое суток, а потому в тот день добирался на работу на метро. А
Шурик, как выяснилось, недавно разбил в хлам свою, какую-то очень крутую машину и тоже временно, пока не купил новую, еще круче оказался безлошадным. Не наши бы проблемы с автотранспортом, так и не встретились бы никогда. В таких немаленьких городах, как
Новосибирск, это бывает. У каждого человека свой жизненный круг: дом
– работа – дом. Иногда в этот круг включаются некие дополнительные объекты, такие как места отдыха, развлечений, увлечений и прочие.
Эти круги редко пересекаются.
– Шурик!
– Женька? Ебтыть! – Особенной какой-то радости на его лице не было, разве что небольшое удивление.
Шурик внешне почти не изменился, даже наоборот, казалось, помолодел. И одет он был с иголочки, и гладко выбрит, и пахло от него дорогой туалетной водой.
Но едва он открыл рот… Ебтыть!
Шурик всегда мало матерился, даже в армии, где все и постоянно матерятся, от солдата, до генерала. Наверняка и маршалы матерятся не слабее своих подчиненных, ведь и они когда-то были солдатами. А
Шурик почти не матерился, только когда его уж совершенно допекало солдатское бытие. А тут…
Мне показалось, что он как-то омужичился что ли… Я сейчас сказал "омужичился", чтобы не сказать "отупел", ведь именно так мне показалось. Но чего мне мысленно-то деликатничать? Отупел Шурик.
Видимо, при наличии достатка и отсутствии проблем он решил отбросить интеллект за ненадобностью. А может быть, просто потерял его в погоне за большими деньгами… Буквально с первых слов я узнал, что у Шурика все тип-топ, что эту долбанную жизнь он держит за хвост и хрена она от него куда вырвется! Он, конечно, поинтересовался – а как у меня дела? Я ответил коротко: нормально. Шурика мой ответ устроил вполне.
Вообще-то, мы с ним разговаривали только пока ехали. Я до конечной ехал, а Шурик вышел раньше. Я хотел выйти с ним, но Шурик объявил, что страшно торопится, и я остался в вагоне.
Три остановки общения, семь минут – что можно рассказать за семь минут? Шурик коротко поведал мне о своей счастливой жизни, мы обменялись визитками и договорились созвониться и встретиться в самое ближайшее время, сразу, как только с делами немного разберемся. Я со своими делами, он со своими. И расстались опять на два года. И не звонили друг другу ни разу. Вот какие мы с ним хорошие друзья.
И вот Шурик передо мной. Явился, предварительно не позвонив, словно знал, что я дома. А может, просто мимо проходил или проезжал и решил навестить старого друга?
В руках у него пластиковый пакет. Наверное, по пути заскочил в супермаркет и взял джентльменский набор.
Пакет он протянул мне.
– Привет, Женька! – будто мы с ним только вчера в метро вместе ехали. – Болеешь, что ли? Что-то выглядишь хреново. Там это… водка, в морозилку сунь.
Я думал Шурик грохнется в обморок от моего вида, а он только бросил на меня беглый взгляд и стал причесываться перед зеркалом в прихожей. Сначала привел в порядок густые и черные с небольшой проседью волосы, потом прошелся расческой по своим шикарным, все еще шикарным, мулявинским усам. Шурик всегда носил усы, как у главного песняра Владимира Мулявина. Даже в армии Шурик получил разрешение на ношение усов от комбата. Наш комбат был белорусом и песняров очень уважал. Кстати, Шурик неплохо пел под гитару. В его репертуар входили и белорусские песни.
Я стоял за спиной Шурика и сравнивал свое отражение с отражением
Шурика. Сравнение было явно не в мою пользу. Такое впечатление, что рядом с бравым усатым молодцом стоит сама смерть. Шурик заметил мимоходом, что выгляжу я хреново. Я просто хреново выгляжу? Не как труп ходячий?
– Приболел малость, – запоздало ответил я, оторвавшись от созерцания святых мощей, отраженных бескомпромиссным зеркалом, – простыл видимо.
– Ага, – согласился Шурик, – погода дурацкая. Да тут еще этот грипп ходит…, энтеровирусная инфекция, мать ее! Вторая волна.
…Водку-то в холодильник поставь. Ты как? Простуда твоя со старым боевым другом выпить не помешает?
– Выпью чуть-чуть.
Мы расположились на кухне. Шурик все принес с собой. Кроме литровой бутылки водки в пакете был сыр, колбаса, шпроты, семисотграммовая стеклянная банка с маринованными огурчиками и жестяная баночка консервированного зеленого горошка "Бондюэль".
Хлеба только Шурик не купил, но у меня в хлебнице лежала половинка свежего батона. Я принес из бара рюмки, а пока ходил, Шурик с отличным знанием вопроса накрыл поляну.
– Ты же умный мужик, Женька? – спросил он.
– Да как тебе сказать?.. Не уверен. А это ты к чему?
– Это я так, для начала беседы.
– Для начала беседы надо налить.
– Слова не мальчика, но мужа. Уважаю. На мой вопрос, Женька, можешь не отвечать. И так видно, что умный.
Шурик налил и мы выпили. Правильней будет сказать, выпил Шурик, я лишь пригубил. Он не заметил, что я сачканул, слишком поглощен был своими собственными проблемами.
– Вот ты здоровый человек, Женька, – начал мой боевой друг. -
Такие как ты живут до ста лет, а то и больше. Жилистые. – (Я согласно кивнул). – Простыл немного, но это же ерунда! Таблеток наглотаешься, "стрепсилс" пососешь, горчишник приляпаешь куда надо, и будешь как новенький. А можешь и не лечиться, само все пройдет. Так?
– Да, да, – поддакнул я, шмыгнув для убедительности носом, – совершенно верно. Если насморк лечить, то вылечивается он за семь дней. А если не лечить, то сам проходит за неделю.
Шурик шутку не понял.
– А меня, ты знаешь, старик, скрутило. Ох, как скрутило!.. Все,
Женька, пепец подкрался незаметно.
– Да ты что? – я внимательно посмотрел на Шурика, пытаясь найти на лице друга признаки серьезного заболевания. От медицины я был далек, но мне показалось, что внешне Шурик выглядит очень даже неплохо, я отметил здоровый цвет лица и минимальное количество морщин – может, их было бы больше, не будь кожа натянута на его круглое лицо как на барабан.
– Да, Женька. Пора завещание составлять.
– Что с тобой такое? Сердце?
– Нет, – вздохнул Шурик, – ниже.
– Желудок?
– Еще ниже, гораздо ниже.
– Неужели…
– Да. – Шурик тяжело вздохнул. – Раньше как бывало? Ссать стану, струей писсуар разбить мог. А теперь?
– И что теперь? – я едва сдержался от смеха, догадавшись, о каком страшном недуге рассказывает мой боевой товарищ.
– А, – Шурик махнул рукой, – давай тяпнем с горя. – Он налил себе и, не дожидаясь меня, выпил. – Теперь струйка бежит – у моих трехмесячных внуков толще. Тьфу!
– У тебя внуки есть?
– Как не быть, если мы с Галкой серебряную свадьбу в прошлом году отгуляли? Больше четверти века вместе живем, если выкинуть те полгода, когда я к другой уходил. Потом вернулся. Дочке, Людмиле уже двадцать пять. Само собой, внуки должны быть. Как иначе?
– Действительно, – согласился я. – Мальчики? Девочки?
– Пацаны, – похвастался Шурик. – Двойняшки. Я же тебе сказал – у внуков. Были бы девки, сказал бы – у внучек струйки толще.
– Близнецы? На кого похожи?
– Ха! Близнецы… Разные абсолютно. У одного, у Федьки глаза черные, как смородины. У моей Галки такие же в точности. И у дочери такие же черные. А у второго, у Костика голубые, как у меня. – Шурик выпучил глаза, а потом дополнительно раздвинул веки пальцами, чтобы я смог убедиться, что они у него и, правда, голубые. Словно я этого не знал раньше. – У них даже группы крови разные. У Костяна первая, а у Федьки третья. Я даже сначала подумал – может, пацаны от разных мужиков? Подумал и сказал. Меня дураком обозвали.
– Правильно обозвали, – кивнул я, – ты и есть дурак.
– Вот и ты, Брут… Я просто в медицине не сильно шарю.
– Я заметил. А у Людмилиного мужа глаза какого цвета?
– У мужа? – ухмыльнулся Шурик. – А нету мужа. Был, да сплыл. Ну и хер с ним, сами вытянем! Что бы нам свою кровинушку не вытянуть?
Зато мою фамилию носить будут! – с гордостью произнес Шурик. – И отчество у них мое будет. Константин Александрович Ивченко и Федор
Александрович Ивченко. – Потом Шурик загрустил: – Вдвоем-то нам с
Галкой конечно легче было бы, но со мной такое несчастье приключилось… Ничего, у Галки тоже, какой-никакой бизнес имеется.
Я помру, бабка вытянет.
– Рано ты Шурик помирать собрался, – сказал я. – Думаю, Шурик, что твое несчастье не такое уж… страшное. Все лечится, – хотел добавить "почти все", но не стал добавлять.
– Да? – Я увидел интерес и надежду в глазах друга.
– Конечно. В крайнем случае, операцию сделаешь…
– Операцию? – Теперь в глазах Шурика был ужас.
– Ну, ты как с Луны свалился. Шурик, у тебя же высшее образование! Ты что, как деревня-то в самом деле? Операция на десять минут, тебя даже под наркозом держать не будут, местно обезболят, поковыряются в простате, и все будет путем. Снова будешь писсуары струей колоть.
– Да ну?
– Точно тебе говорю. Но, судя по всему, у тебя начальная стадия простатита. Думаю, и без операции обойдется. Препаратов нынче от твоей болячки – вагон и маленькая тележка. Простата-рекс, простомол… Да ты что, телевизор не смотришь? Рекламу лекарств для лечения мужских заболеваний, программы о здоровье?
– Мне есть кому рекламу смотреть. У меня целый отдел бездельников-маркетологов.
– А ты чем занимаешься?
– Договоры подписываю, бумаги разные, письма. Ха-ха-ха! – Шурик развеселился, обрадованный перспективой исцеления. – Раньше то я во все дыры лез, а теперь забурел. Я иногда даже не знаю, чего я такое подписываю.
– Когда-нибудь подпишешь что-нибудь не то.
– Не-а, – мотнул головой Шурик, – у меня в штате только проверенные люди…Так говоришь – ничего страшного?
– Совершенно ничего. Если, конечно, не запускать. У тебя боли есть, когда ты… по-маленькому ходишь?
– Нет пока. Только напора не стало.
– А с женой у тебя как? С Галкой твоей?
– А что с женой? Нормально. Внуков воспитывает.
– В плане секса, – пояснил я.
Шурик пожал плечами:
– У меня не только с женой в этом плане. У меня секретарша есть для этих же целей. И главный бухгалтер. И еще одна…
– Значит, могу за тебя только порадоваться.
– Нет, ну… бывает, конечно…, иногда. Случается, не встает.
Устанешь или по второму разу, если у партнерши вдруг снова желание возникнет. И вообще, конечно, не тот я уже стал, что в молодые годы.
Помню, как мы со Светкой кувыркались… Она орет, как ненормальная от радости и удовольствия. Соседи по батарее стучать начинают. Ой,
Женька, извини…
– Да нет, все нормально. – Я представил, как лихо скачет моя
Наконечникова на конце у Шурика, и мне стало даже весело. Я даже рассмеялся в голос: – Ха-ха-ха! Ну, ты меня уморил, Шурик, честное слово! Сколько лет-то уже прошло? Тридцать лет что ли?.. Да, скоро тридцать лет будет, можно юбилей отмечать. Да я, Шурик, на тебя и тогда не обижался.
– Нет, правда?
– Честное пионерское. Рыба ищет, где глубже, а человек, где лучше. Светка решила, что с тобой ей лучше будет, вот и ушла от меня к тебе. Не бери в голову, Шурик, – успокоил я его.
– Слава богу! А я думал… Ты прямо камень с моей души снял.
Собственно говоря, мы со Светкой не долго вместе прожили. Я только институт закончил, она от меня и убежала.
– Соседи испугали?
– Какие соседи?
– Те, что по батареям стучали, – со смехом напомнил я.
– Нет, – серьезно ответил Шурик, – не соседи. Я, если ты помнишь, во Владик распределился, в Приморское спецуправление гидромеханизации. А работать я даже не во Владивостоке, а еще дальше должен был. Карьер "Кедровый", бухта "Перевозная". Слышал про такую бухту? Не слышал. И никто не слышал. На краю света эта бухта, полтора часа на пароме от Владика по заливу Петра Великого, в двадцати шести километрах – китайская граница. За сопками.
Деревенька – сотня дворов, провонявших рыбой, три сотни алкашей там живет. Из развлечений – клуб для молодежи. Танцы. По субботам драка, как по расписанию. Зато, места в этой бухте – красивейшие! Сопки, океан. Охота, рыбалка… Кета буром прет. Романтика, бля! Светка, само собой, на край света со мной ехать отказалась. На хрен ей рыбалка? Рыбу можно и в рыбном магазине купить. К Соловью она сбежала. Мы же с ним на одной площадке жили. Так что, ей далеко бежать не пришлось – из одной квартиры вышла, в другую вошла – к
Соловью в гнездо. Помнишь Соловья-то?
– Соловья-то я помню. Но ты ничего не путаешь? Может, наша Света к Куканову сбежала?
– Что это я путаю? Ни хрена себе путаю! К Соловью, к соседу моему
Света ушла.
– Значит, Кукан был следующим… – Я рассказал Шурику о моей встрече со Светой и Куканом. Мы поржали.
– А давай, Женька, – предложил Шурик, – выпьем за нас, за нашу вечную дружбу.
За такое грех не выпить, я смочил язык водкой.
Потом мы пили за нашу службу, вспоминали, как "проливали кровь кружками". Это любимое изречение Шурика естественно не что иное, как метафора. Потом мы выпили за наши институтские годы и персонально за
Свету Наконечникову, нашу общую бывшую жену, о судьбе которой, как выяснилось, Шурик знал еще меньше моего. Потом снова стали пить за советскую армию, самую лучшую армию в мире и за нас – советских воинов запаса. Мы говорили тосты, и в них звучала искренняя гордость…
Я ведь сам пошел в армию, по собственному желанию. Мог бы сразу после школы поступить в институт, а там военная кафедра. Получил бы второе, военное образование, звание лейтенанта, и коснулась бы меня армия только заочно. Но я решил послужить простым солдатом. Очно.
Два года, как положено. Более того, боялся даже, что меня не возьмут, забракуют по каким-нибудь показателям.
Тогда, в семьдесят втором, закончив десятилетку и получив аттестат о среднем образовании, я совершенно не знал, куда отправиться за высшим, и вообще – что делать дальше. Отец предлагал в гидру, по его стопам, так сказать. На выбор было два института -
Водник и Сибстрин. Я колебался, колебался, и выбрал Водник, только потому, что он был географически ближе от моего дома. Но пошел я туда не абитуриентом, а устроился моляром в строительную бригаду.
Решил – поработаю год с небольшим и пойду на военную службу.
Отслужу, возмужаю, тогда решать буду.
– Два года потеряешь! – возмущался отец.
– Зато, два года настоящего жизненного опыта приобрету, – отвечал я. – А что лучше будет, если я один курс отучусь и брошу? Я сейчас не знаю, какую профессию получить хочу.
– А в армии узнаешь?
– В армии узнаю. И вообще: я так решил и не надо со мной спорить.
Надо отдать должное отцу, он понял, что если даже я не прав, все равно – мешать мне не надо.
За год, что я отработал в строительной бригаде Института инженеров водного транспорта, я много чему научился. Научился по настоящему курить и пить водку, научился витиевато изъясняться матом, а самое главное – узнал, что такое женщина. Первый мой сексуальный опыт с Ленкой Селезневой прошел как-то скользом, можно сказать, не было его вовсе. Я мало что запомнил тогда, еще меньше почувствовал. Правда Ленка предлагала мне повторить, даже к себе домой звала неоднократно, когда ее предков не было дома. Но нам все время что-то мешало. То мне было некогда, то Ленкины родичи внезапно приходили. А потом Ленка уехала в Томск поступать на юридический. Не знаю, получила ли она диплом юриста. Может, и получила, благодаря своему папе, в любом случае, юридические навыки мебельному бизнесу – не помеха.
А в Водном Институте, вернее, в общаге, что на Красном проспекте
(между улицами Достоевского и Писарева) была одна кастелянша
Вероника. Женщина опытная и неудовлетворенная своим мужем-алкашом.
Она меня многому интересному научила в ее кандейке на штабелях списанных матрасов.
Но в мои обязанности входило, не только бегать в магазин за водкой и трахать кастеляншу на матрасах. Приходилось и работать. Как сексуальные уроки кастелянши пригодились мне в личной жизни, так и уроки старых маляров дяди Лени и дяди Фили дали мне многое, что пригодилось в моей дальнейшей работе, в частности – в цехе реконструкции завода имени Чкалова. Работая в строительной бригаде под руководством и контролем вышеназванных дядь, я научился неплохо штукатурить, правда, небольшие участки, ровненько шпатлевать оштукатуренные поверхности, белить потолки кистью, привязанной к длинной палке, к дрючку, как эта палка называлась, и красить стены масляной краской без потеков. Еще я научился собирать и разбирать краскопульт, который постоянно ломался. А главным моим делом и очень почетным, как говорил дядя Леня, было красить Ленина, который и поныне стоит у парадного входа в главный корпус теперь уже Академии водного транспорта. Я красил его ко всем праздникам – к седьмому ноября, к первому мая и вообще – когда он потускнеет или когда его лысину засрут голуби. Я красил Ленина бронзовой краской. Отскоблив лысину от голубиного помета, проходился по ней наждачкой и красил.
Странное дело – с каждой покраской лицо Владимира Ильича становилось все добрее и добрее. Наверное, напластования бронзовой краски от раза к разу смягчали черты лица вождя. Я был горд своей работой.
Закончив красить Ленина и разобрав леса, я отходил метров на двадцать, так вождь с устремленной в коммунистическое будущее рукой
(Верной дорогой идете, товарищи!) был лучше виден, и любовался им.
Лучи солнца, если я красил его к Первомаю, делали его похожим на новенького Оскара. Это я сейчас делаю такое сравнение, в семьдесят втором я об Оскаре ничего не знал. Ленин пылал, как костер.
Наверное, я был последним, кто красил Владимира Ильича. Как-то проходя мимо Академии водного транспорта, я остановился и посмотрел на памятник. Ленин стоял черный, как негр, бронза не то, что потускнела, почернела. Лицо вождя было таким грустным, что мне его стало жалко. Даже голуби облетали памятник стороной, и поэтому знаменитая лысина тоже была черной, без белых потеков. Рука вождя была по-прежнему устремлена вперед и вверх, но жест теперь казался другим. Словно Владимир Ильич поднял руку, пытаясь остановить нас, бегущих непонятно куда, а потом задумался и вот-вот опустит ее. И скажет: "Ну и х… с вами! Бегите, куда хотите, только ноги не поломайте"…
– …А теперь выпьем за наше прошлое, – предложил я.
– Давай, – согласился Шурик. – А ведь наше прошлое было не таким уж плохим!
– Оно было хорошим, – сказал я. – Во всяком случае, нам с тобой есть, что вспомнить.
И мы выпили, Шурик до дна, а я как всегда.
Потом мы стали пить за нашу жизнь в целом, и не только за наше прошлое, но и за настоящее, и даже за будущее, несмотря на то, что обычно за будущее не пьют. Я за свое будущее с удовольствием обмакнул язык, хотя не был совершенно уверен в том, что оно у меня есть. Таким образом, я вымакал языком свою рюмку до самого дна, остальное выпил "неизлечимо больной" Шурик. Ушел он от меня хорошо навеселе и довольно поздно, пообещав, что обязательно покажется андрологу, как я ему советовал. А на посошок мы поклялись друг другу, что отныне будем встречаться часто. Наши бы слова, да богу в уши…
Я закрыл за Шуриком дверь и вернулся на кухню. Закурил.
Почему Шурик со своим "несчастьем" пришел именно ко мне? Почему не к врачу? Почему с женой не поговорил на эту тему?
Нет, не случайно он зашел, проходя мимо моего дома. Он пришел ко мне, чтобы посоветоваться. Почему? Потому, что всегда считал меня умным, умнее себя. Опытнее и умнее. Может, потому, что я не оставался на второй год в четвертом классе, как он. Или потому, что я не заваливал вступительный экзамен в институт после десятилетки, как завалил математику он, а просто взял и решил никуда не поступать. Шурик всегда относился ко мне как к старшему, хотя моложе меня был всего лишь на три месяца.
Значит, для Шурика я тот человек, с которым можно посоветоваться и рассказать о сокровенном?
Значит, я нужен?
Я посмотрел на остатки нашего пиршества. Пустая литровая бутылка, крошки и мусор на столе, подсохшие ломтики колбасы и сыра, банка из-под зеленого горошка, доверху заполненная окурками, пепел по всей столешнице. Вот свинота! Будто пепельницы нет…
Я не успел убрать со стола, когда пришел Егор убедиться, что со мной все в порядке. Мне показалось, что он был чем-то расстроен.
– Ничего себе, дядь Жень, – сказал Егор, увидев на кухонном столе пустую бутылку из-под водки, – ты бухать что ли начал?
– Друг приходил. Мы с ним немного выпили, – я словно оправдывался перед Егором. – Это он выпил все. Я только немного помог. Граммов пятьдесят принял.
– Все равно. Иди-ка ты в постель, отдохни. Я тут сам приберусь.
Я не стал возражать. Действительно, что-то я устал сегодня. От того, что считай, весь день просидел на табуретке? От шумного Шурика
Ивченко? От наших с ним воспоминаний? Мне и здоровому-то подобные застолья были давно уже в тягость, не любил я подолгу сидеть за столом, а в моем теперешнем состоянии… Стоп! Мне помирать через сорок восемь дней, а я сижу на жесткой табуретке, пью водку на кухне
(не важно, что всего пятьдесят грамм выпил, пью ведь!) и треплюсь почем зря. Может, я действительно выздоравливаю? Вот и Шурик не нашел меня умирающим…
Зайдя в спальню и включив свет, я чуть не ослеп от белизны крупных цветов, распустившихся на дереве Серафимы и от их дивной красоты.
Всего цветков было пять – по одному на конце каждой ветки и один, самый большой – на вершинке. Странно, но дерево Серафимы почему-то сразу перестало ассоциироваться с корягой, перестало казаться несуразным, наоборот, оно приобрело завершенность и чудесную гармонию и стало живым. Живое дерево! Черный цвет ствола только подчеркивал снежную белизну раскрывшихся бутонов. Зеленые листья на ветках были бы лишними в этой черно-белой композиции. Живое дерево
Серафимы… дерево живой Серафимы. Дерево всегда живой Серафимы.
Я подошел к горшку и внимательно рассмотрел распустившиеся цветы.
Они были прекрасны, ими хотелось любоваться, их хотелось целовать. Я подумал: что может быть красивее лепестка распустившейся розы?
Только лепесток цветка, распустившегося на дереве Серафимы. Я легонько прикоснулся губами к цветку, к тому, который рос на вершинке. Цветок показался мне упругим и, одновременно мягким.
Словно я поцеловал губы Серафимы. Один лепесточек оторвался и остался на моей губе. Я взял и съел его. Трава и трава.
– Егор! – позвал я. – Глянь, какая красота!
Егор пришел, и мы вместе с ним полюбовались цветущим деревом
Серафимы.
– Да, – грустно сказал Егор, – красиво…
– Егор…
– Что?
– Ты забудь, Егорка, что я тебе позавчера утром говорил на кухне,
– начал я.
– Ты о чем это, дядь Жень?
– О затянувшемся отпуске.
– А-а-а…
– Жизнь прекрасна и удивительна, Егор. Надо просто вовремя менять свое отношение к ней, к чему-то стремиться и что-то пробовать.
Что-то новое. И всегда чего-то хотеть.
– Хотеть жить? – уточнил Егор.
– Да. Хотеть жить.
– А ведь ты хочешь жить, дядя Женя, – заподозрил правду Егор.
Я не ответил, хотя мне хотелось сказать да. Если бы Егор спросил меня еще пару дней назад, хочу ли я жить, я бы, скорей всего ответил отрицательно. Да не скорей всего, а вполне конкретно, сказал бы – нет, не хочу. Но сегодня все изменилось.
Вместо ответа я спросил:
– Ты сегодня какой-то не такой, как всегда. Что-то случилось?
– Да…, в принципе…
Я не стал торопить его, подождал, пока он сам решится.
– В принципе, ничего страшного не произошло. С Наташкой мы расстались. Только-то и делов.
– А что так? – не без удивления спросил я. – Разлюбили друг друга?
Егор хмыкнул.
– Ставлю свой вопрос иначе, – сказал я. – Ты ее любишь?
Егор отрицательно и излишне резко мотнул головой.
– Ну, сейчас-то понятно, – сказал я. – Сейчас, когда ты расстался со своей девушкой, ты весь свет видишь в черных тонах. А раньше? Ты любил свою Наташку? Если любил, то…
– Да нет, дядь Жень, – перебил он меня. – Если честно – нет, не любил. Мерещилось что-то. Маме моей Наташка нравилась. А я… Теперь трезво об этом подумал, и понял, что любви между нами никакой не было. Просто привыкли друг к другу. Она, Наташка, такая доступная и безотказная. Было бы где. Наши отношения были чисто физиологическими. Бывало, не встречались подолгу, так мне просто трахаться с ней хотелось. И все.
– Так чего ж ты тогда такой квелый? Другую что ли не найдешь?
– Да обидно просто. Появился крутой паренек, то ли бизнесмен, то ли прибандиченный какой-то, бабла навалом. Вот и решила Наталья, что с ним ей будет удобней. И квартира у него есть, не надо угол для этого дела искать. А у меня?.. Студент Медицинской Академии! Через два года закончу ее и буду бешеную зарплату получать. Ты же знаешь, дядя Женя, какие большие у врачей оклады. Пока чего-нибудь в жизни достигнешь, ноги протянуть можно запросто. Тут уж не до того, чтобы семью содержать. Наташка это прекрасно понимала. Подвернулся удобный вариант, вот и дала мне отставку.
– Ну и не переживай, – успокаивающе сказал я. – Если к тебе настоящая любовь придет, твоей любимой будет неважно, кто ты и что ты и сколько ты получаешь и есть ли у тебя квартира. Любовь, она…, знаешь…
Я задумался. Попробуй, сформулируй, что такое любовь.
– Да ладно, дядь Жень, не бери в голову, – вместо меня стал меня же успокаивать Егор, – я и не думал расстраиваться. Я же не собирался на Наташке жениться. Я знал, что рано или поздно мы расстанемся. Она ведь актрисой знаменитой стать хотела. У нее в планах было после окончания нашего театрального в Москву ехать.
– Вот как? Приглашение было?
– Да какие приглашения? Кто ее там, выпускницу театрального училища из провинции в Москве ждет? Наверное, рассчитывала какого-нибудь Михалкова очаровать. Или Табакова…
– А очаровала здесь прибандиченного бизнесмена с квартирой? – усмехнулся я.
– Ага, – усмехнулся мне в ответ Егор.
– И это к лучшему. – Я поправился: – То, что вы расстались, может, это и к лучшему. Когда нет любви, Егор, ничего хорошего не получается. Можешь мне поверить на слово, я в этих вопросах дока. А ты не падай духом. Настоящая любовь придет к тебе обязательно, она ко всем приходит. Самое главное и самое трудное – суметь ее не потерять.
9. Сорок восемь.
Дерево Серафимы цвело и благоухало. Нет, аромат был не сильный, он ощущался только когда я входил в спальню. Полежав немного на кровати, я переставал замечать его, но я начинал чувствовать кое-что другое, какую-то энергию, идущую от дерева. Эта энергия входила в меня и растворялась там внутри, пополняя мои утраченные силы. Одно из двух – либо я это придумал, либо дерево Серафимы – действительно дерево Жизни, и оно меня лечит. Так или иначе, но самочувствие мое значительно улучшилось.
Возможно, я ошибался в источнике энергии, может, он был не в дереве, а во мне, в моем неожиданно проснувшемся желании жить?
Мне захотелось одеться и пойти погулять. Буквально два дня назад подобного желания у меня не возникало. Я встал, оделся (на всякий случай потеплей – в зимние ботинки и кожаную куртку с подкладкой) и вышел из квартиры. Лифта в моем доме не было, я самостоятельно спустился с третьего этажа, без остановок преодолев четыре с половиной лестничных марша, и присел на лавочку отдышаться.
На этой лавочке когда-то сидела Серафима в ярко-желтом пуховике с капюшоном и ждала меня, как она потом рассказала – целых три часа.
Замерзла тогда, как цуцик…
Сегодня было тепло, я даже пожалел, что надел тяжелую кожаную куртку. Она была не только тяжелой, но и стала в последнее время великоватой. Да еще вязаную шапочку натянул по самые уши. Хотел тут же, как вышел на улицу и убедился, что не так уж и холодно снять, но решил, что сниму ее чуть позже, когда полностью оклиматизируюсь. Еще я пожалел, что забыл дома сигареты. Вообще-то курить мне не хотелось, но привычка… Как это – сидеть на лавочке и не курить?
Нелогично.
Думал, долго буду сидеть на лавочке, отдыхать после спуска с третьего этажа, но уже через минуту понял, что готов встать и идти дальше. А куда я пойду? Дойти, что ли до ближайшего киоска и купить сигарет, а потом вернуться и покурить на лавочке? Идти куда-то далеко не решился. Да и неловко – в пижамных брюках, старенькой поношенной куртке и зимних ботинках. Прохожие смеяться будут, подумают – придурок из психушки сбежал. Я пошарил в карманах и нашел мятую десятку и какую-то мелочь. На сигареты, к которым я привык, этого было мало. Значит, не буду курить. Могу я на своей первой прогулке не курить? Могу. А может, вообще бросить курить? Буду вести здоровый образ жизни, и беречь здоровье. Подумал и внутренне расхохотался. А, собственно говоря – чего это мне смешно стало?
Может, еще не все потеряно… Врачи ошибаются не реже всех остальных. А может быть и чаще.
– Здравствуйте! Что-то давно вас не видно было, уезжали куда-то?
Рядом со мной на лавочку опустила свое тяжелое, казавшееся железобетонным седалище женщина, живущая в соседнем подъезде, Лилия или как ее все звали – Лилька. Считалось, что она с гусями. Она была пенсионеркой, но сериалов по телевизору не смотрела, а постоянно топталась во дворе – собирала совочком и веничком в ведро мусор с тротуара и окурки под окнами. Причем, делала она это бескорыстно. За добровольную работу дворничихи ЖЭК Лильке денег не платил и не собирался. Нравится – пусть возится. Но Лилька и не требовала денег, просто терпеть не могла, когда во дворе мусор. Может, поэтому Лильку и считали бабкой с придурью? Если подумать, так во всем доме она одна и была нормальной. А может быть не только в доме, но и во всем мире. Да и вообще – кто может поручиться, что он нормален на все сто процентов? Наверное, нет таких. Я даже как-то подумал, возьмись психиатры поголовно проверять население на предмет психического здоровья, большинство окажется конкретными шизофрениками, многие параноиками, а остальные должны стоять в быстродвижущейся очереди за получением подобного диагноза.
Скамейка возмущенно скрипнула под весом Лильки. Лилька стала отлеплять черенком кургузого веника жвачку, прилипшую к совку.
– Уезжали куда, спрашиваю? – повторила она свой вопрос. – Или в больничке лежали?
– Уезжал, – задумчиво ответил я. – Вчера только вернулся.
Лилька взглянула на меня внимательно:
– Видать, тяжелая была… поездка. Вон как похудели-то!
Я кивнул:
– Ничего, отъемся.
Я вдруг вспомнил, что не позавтракал сегодня. Егор, убегая на занятия, сказал, что завтрак на столе. Я ему пообещал, что обязательно съем все, что он наготовил, но чуть позже. А сам пошел гулять. Теперь я понял, что проголодался.
– Отъешься, отъешься, – Лилька перешла на "ты", – коли вернулся, так отъешься… Милок, а ты мне помочь не желаешь?
– Что надо сделать?
– Ведро видишь у меня полное? К соседнему дому до контейнера добежи, вывали ведерко. Заодно аппетит нагуляешь. Сбегай, а я тут посижу. А то я сегодня устала что-то, с шести утра на ногах.
Намусорили поганцы, окурков набросали…
Я взял ведро с мусором и пошел к соседнему дому. Когда вернулся,
Лилька встретила меня вопросом:
– Ну что? Нагулял? Аппетит-то?
– Нагулял. Пойду завтракать.
– Ничего, – сказала она и повторила: – Отъешься. Коли вернулся, так обязательно отъешься.
На втором этаже я сделал небольшую передышку. Стоял и вспоминал, как вознес Серафиму на руках в квартиру, как бежал, не замечая ступенек, можно сказать – летел на крыльях любви, и как потом мы с ней не сразу добрались до дивана.
Толком позавтракать мне не дал Андрей Александрович Малосмертов, явился с визитом к умирающему и был крайне удивлен такового не увидев.
– Евгений Васильевич! – он округлил глаза. – Что с вами? Я вас не узнаю…
Я потер подбородок.
– Извините, не в форме. Побриться забыл. И видок, конечно… вы правы. Утро давно прошло, а я еще в пижаме.
– Евгений Васильевич, я просто поражен. Что случилось? Вам что, лучше стало?
Я пожал плечами:
– Просто передумал умирать.
– Похвально, похвально… Вы не против? – Андрей Александрович, не сводя с меня удивленного взгляда, стал машинально открывать свой саквояж. Я понял, что сейчас начнутся процедуры проверки моего организма всеми приборчиками из переносной амбулатории доктора
Малосмертова.
– Валяйте, док, – со вздохом сказал я, – куда от вас денешься?
– Я только руки помою…
Сначала Андрей Александрович долго щупал мой пульс холодными пальцами, потом стал слушать сердце и легкие, прикладывая к моей костлявой груди и не менее костлявой спине еще более холодное ухо стетоскопа. При этом у него было удивленное лицо, и он периодически цокал языком и бормотал что-то типа:
– Удивительно… если учесть, что в анамнезе… кроме того, при полном отказе от терапии… это может стать м-м-м-ням… мировым открытием… очень, очень м-м-ням… удивительно.
– Что, док, срок моей кончины можно перенести на более позднее время? – спросил я.
– Что?.. Давайте, давление измерим, Евгений Васильевич.
– Да что его мерить? Вчера только мерил. Утром.
– И какое было?
– Как всегда – сто на шестьдесят.
– Нет, давайте, все-таки измерим ваше давление.
Измерил.
– И как? – спросил я.
– Поразительно. Вас, Евгений Васильевич можно в космос посылать.
Сто двадцать на восемьдесят. И сердце у вас в полном порядке и пульс хороший и легкие чистые… А ну-ка, – Малосмертов достал из саквояжа прибор со шнурами и с электронным дисплеем, – ложитесь на диванчик,
Евгений Васильевич. Посмотрим ваши биоритмы.
Я лег, а доктор Малосмертов стал тыкать в меня эбонитовым стержнем в разные места. Мне было неприятно, а доктор все цокал языком и бормотал едва различимое:
– Если понять причину… м-м-м-ням-ням-ням, то можно… м-м-м, а это значит… м-м-м-ням, что методика… м-м-м-ням-ням… Но что же повлияло на м-м-м… Вот если это… м-м-м-ням… Да это на нобелевскую премию тянет…м-м-м-ням-ням-ням… не меньше…
Смотав шнуры и убрав в саквояж свои причиндалы, Андрей
Александрович присел на край дивана и, пытливо и пристально посмотрев мне в глаза, сказал:
– Евгений Васильевич, скажите честно…
Я дурашливо прижал руки к сердцу.
– Я всегда предельно честен с вами доктор.
– … Скажите честно, вы обращались за помощью к какому-нибудь другому врачу? Он вам рекомендовал какие-нибудь… препараты?
– Как на духу, – ответил я, – ни к кому не обращался и никаких препаратов не принимал. Только те пилюли, которые вы мне принесли.
– Какие пилюли? – встрепенулся Андрей Александрович.
– Те самые. Для улучшения качества жизни.
– А-а, те… Ну… те. Те самые… Это не то. А другого ничего не принимали, чего я вам не назначал?
– Вчера принял, – сознался я.
– Что вы приняли? – Малосмертов буквально впился в меня глазами.
– Пятьдесят грамм принял.
– Пятьдесят граммов чего?
– Водки. Ко мне друг приходил, принес водку. Я вообще-то коньяк предпочитаю, но мой друг водку принес. А сгонять в супермаркет я что-то не рискнул. Вот сегодня вышел, прогулялся немного, проверил свои силы. Думаю, смогу.
– Сгонять?.. Прогулялся?.. Пятьдесят граммов?.. Ну, пятьдесят граммов, пятьдесят граммов… Пятьдесят граммов – это несущественно.
Хотя…, в вашем состоянии… В вашем состоянии? – Андрей
Александрович с какой-то завистью посмотрел на меня, осмотрел с ног до головы и покачал головой. А потом кивнул. – В вашем состоянии пятьдесят граммов водки можно. А больше ничего? Никаких медицинских препаратов, или чего-то… нетрадиционного не принимали? Скажем…, какую-нибудь травку? Сейчас ведь много всяких… целителей, гомеопатов всяких…
Я сразу подумал о дереве Жизни и решил доктору Малосмертову ничего о нем не рассказывать. Во всяком случае, пока.
– Никаких травок я не принимал, – честно глядя ему в глаза, соврал я, – ни внутрь, ни в виде компрессов и клизм.
Доктор задумался на минуту и объявил:
– Так, голубчик Евгений Васильевич, собирайтесь, поедем в клинику. Нужно сделать кое-какие анализы, кое-что проверить.
– Нет, – решительно отказался я, вспомнив, чем закончилась моя последняя поездка в клинику. – Никуда я не поеду. Я еще недостаточно хорошо себя чувствую для ваших экспериментов. Кроме того, я вам не кролик подопытный. Я не против того, чтобы вы на мне диссертацию сделали и нобелевскую премию получили, но давайте немного позже приступим к экзекуциям. Отдохну, наберусь сил, тогда… Хотите кровь мою взять на анализы – берите. Хотите, в баночку помочусь. Хотите, в спичечный коробок накакаю… Но никуда я сегодня не поеду. И не просите.
– Но поймите, Евгений Васильевич…
– Я все понимаю, док. Понимаю, что от моей болезни лекарство не придумано, понимаю, что тысячи таких, как я, ждут его. Но я никуда сейчас не поеду. Дайте мне пожить спокойно. К тому же, ведь еще ничего не известно. Может, это временное улучшение? А в рассчитанный вами срок я того… Может такое быть?
– Ну…, – замялся доктор Малосмертов.
– Не торопитесь, док. Наблюдайте, исследуйте мою кровь и мочу.
Станет мне стабильно хорошо, вот тогда я ваш. Даже больше скажу – я вам свой труп завещаю. Режьте меня на части, мне для науки своего бренного тела не жалко. Хотите, бумаги соответствующие подпишу?
– Ну, раз вы так категорически настроены…
Доктор Малосмертов явно на меня обиделся. Но все-таки он взял на анализы мою кровь и дал мне баночку, чтобы я помочился.
Закрыв за ним дверь, я пошел в спальню. Верхний цветок с дерева
Серафимы обронил два листика, они лежали на влажной земле в горшке.
Я поднял их, сдул черные крошечки земли и съел. Трав и трава, снова подумал я, но вдруг ощутил какой-то привкус. Было что-то очень далекое и хорошо забытое во вкусе лепестков. Вкус детства. Или юности… Вспомнил! Совсем недавно, всего несколько дней назад я вспоминал и пытался описать словами вкус моих первых поцелуев с
Серафимой в аллеях Первомайского сквера. Я не смог его описать. А это…, это тот самый вкус. А может быть, я придумываю это себе?..
Потом я пошел на кухню, закончить прерванный визитом доктора
Малосмертова завтрак. Кофе остыл естественно. Я сначала хотел разогреть его в микроволновке, но потом передумал и решил заварить новый. Насыпал в турку кофе, налил воды и поставил на газ. Едва над туркой вспухла шапка светло-коричневой пенки, раздался телефонный звонок.
– Блин! – выругался я, крутанув переключатель газовой конфорки, – дадут мне сегодня спокойно позавтракать или нет?
Это был мой Борька Тубаров. Голос у него был громким и взволнованным. Он почти орал в трубку:
– Старик?! Слава богу, живой! Звонил тебе утром, знаю, что раньше десяти ты на фирме своей не появляешься. Не отвечаешь. Подумал, уже уехал, позвонил на работу. Сказали, что Евгений Васильевич сильно болеет, чуть ли уже не помер. Что с тобой, Женька?!
– Слухи о моей смерти сильно преувеличены, – отшутился я и подумал: – "Надо сегодня же позвонить на фирму. Может, там уже мой директорский портфель делят?".
– Нет, что-то серьезное? – Борька немного снизил громкость, но в голосе еще слышались нотки беспокойства. – Говори, как есть!
– Ерунда. Болел, правда, сильно, но сейчас уже на поправку иду. А ты зачем звонил-то?
– Как это зачем? Давно не виделись, встретиться бы надо.
"Я становлюсь востребованным!"
– Встретиться можно, – согласился я и добавил мысленно: "теперь можно". – Через два дня День Победы, вот давай и встретимся. Бухнем, как раньше бывало.
– Не, Женька, девятого не могу, на дачу с Маришкой и Серегой едем.
– А когда ты хотел? В следующие выходные?
– А чего тянуть? Давай завтра.
– Рабочий день же.
– Так мы не днем, вечером. Я пораньше с работы уйду, и сразу к тебе. Часика в три, годится? Ты свои вкусы не поменял за то время, что мы не виделись? Коньячок прихватить?
– Не поменял. Коньяк прихвати, коньяк – это самое то… А с меня
– полный стол, – добавил я, как мама говорила.
Борька это мамино изречение знал, а потому отреагировал:
– Ну, полный-то не надо! Без супа обойдемся, супчиком меня дома закормили.
– Хорошо, супа не будет.
– Про икру не забудь, – напомнил мне Борька на прощание.
Я хохотнул и пообещал:
– Не забуду. Будь спокоен, помню твои вкусы, гурман…
Напоминая мне об икре, Борька вовсе не имел в виду черную икру, и даже не о красной икре говорил мой друг – и той и другой он вдоволь наелся на работе, фирма, в которой Борис работал главным бухгалтером, специализировалась на рыбе и морепродуктах. А любил мой друг икру кабачковую. Мог есть ее ложками, прямо из банки и без хлеба. Если этого "заморского" лакомства не было на столе, даже шашлык из молодого барашка был Борьке не в радость.
Разговаривали мы с Борькой недолго, кофе остыть не успел.
Позавтракав, я позвонил на работу.
– Евгений Васильевич… – в голосе старшего менеджера, Григория
Извекова, которого я не так давно назначил исполняющим обязанности директора фирмы, явно читалось разочарование. -…Я очень рад, что вы позвонили. Как вы себя чувствуете?
Не дождетесь, хотел сказать я, но не сказал, сделал вид, что не заметил Гришиного огорчения.
– Было туго Григорий. Теперь потихоньку прихожу в норму. Думаю, скоро выйду на работу. Может быть, в будущий понедельник. Как дела на фирме? Что нового?
– Да… – Гриша замялся, – вроде нормально все.
– Что с арбитражем по поводу "Стандарта"?
– Дело-то мы выиграли, но… "Стандарт-Т1" приказал долго жить.
Пока заседания арбитража переносились в связи с вашей болезнью, пока вы о моем назначении приказ подписали, пока доверенность мне дали, пока то, се… в общем, закрылся "Стандарт-Т1". Сменился директор, юридический адрес поменялся. Адрес, конечно, липовый, новый директор
– бомж. Ну, вы, Евгений Васильевич знаете, как это делается. А
Трюман, сука, новую фирму открыл. Был "Стандарт-Т1", стал
"Стандарт-Т2". И потешается, гад, над нами. А пристава руками разводят: нет фирмы – нет должника. Не с кого долг взыскивать…
– Сколько нам Трюман должен был? Напомни, Гриша.
– Сейчас. – Я услышал, как застрекотали под проворными пальцами
Гриши легкие кнопки клавиатуры. – Девяносто шесть тысяч триста двадцать два рубля тридцать шесть копеек. Плюс судебные издержки, плюс пеня. Гонорар юриста, который мы указали в исковом заявлении, судья отказался включать в определение. Итого… сто одна тысяча два рубля, восемьдесят семь копеек. Я вот что думаю…, может, в милицию заявление написать? Или к бандитам обратиться? Они быстро из этого
Трюмана бабки вытрясут.
– Ну что ты, Гриша! Какая милиция? Ты же знаешь кто у Трюмана зять. То-то. И про бандитов ты загнул. Ну, какие бандиты, Григорий?
Я тебя умоляю… Нам только криминала не хватало! Да и сумма-то… смешно даже произносить ее вслух. Не станут бандиты из-за какой-то вонючей сотки деревянных в это дело ввязываться… Ладно Гриша, плюнь. Плюнь и забудь. Деньги терять надо легко. Не зацикливаться на убытках и провалах, а к новым доходам стремиться, другие деньги зарабатывать. Ты своими переживаниями только жизнь себе сокращаешь.
Что у нас с новыми договорами?
– Один заключили и отрабатываем, два договора в стадии согласования, – радостно похвастался Извеков.
– Маловато, – остудил я его пыл.
– Как это? Как это маловато, Евгений Васильевич?..
– А вот так! За полгода, что меня нет, всего-навсего один новый договор? Это мало Гриша, очень мало.
– Так у нас еще старые договора работают.
– А сколько из старых уже не работает?
– Четыре, – неохотно сознался мой ИО, но тут же попытался реабилитироваться: – Но люди думают. Двое хотят пролонгировать договора, имеются такие намерения. У них просто руководство сменилось. Не могут еще никак финансовый план сверстать. Уже второй квартал идет, а они…
– А два других?.. – Я подумал, что в этот самый момент Гриша
Извеков показывает мне кукиш. – Что молчишь?
– Почему молчу?.. Мне есть, чем… мне есть, что сказать. Евгений
Васильевич, трудно стало наш товар втюхивать. Вы же знаете, что основной упор у нас на гидро-пневмооборудование делается.
Потребитель за эту шнягу дорого платить не хочет, а конкуренты совсем оборзели. Чуть ли не на помойке это оборудование находят, восстанавливают и по ценам вдвое ниже наших торгуют…
Слушая Извекова, я понимал, что он, мягко говоря, преувеличивает.
Такая ситуация на рынке гидравлического и пневматического оборудования была всегда. Кто-то покупал старье – с хранения или восстановленное – а кому-то непременно было нужно новое, с завода, с сертификатом и гарантиями. Серьезные потребители приобретали только качественное оборудование. Наверняка Григорий одеяло на себя перетягивает, подумал я. Учредил, небось, собственную фирму и всех моих клиентов потихоньку на нее переводит.
– …В таких условиях, – продолжал ныть Гриша, – попробуйте-ка новых клиентов к себе заманить. Вторичный рынок…
– Ну, ладно, хватит пока о делах, – жестко прервал я Гришины сетования. – Приду, думать будем, как дальше жить…Как коллектив?
– Ждет вас с нетерпением, – наверное, даже не покраснев, соврал
Гриша.
– Все на месте?
– Все до единого. Только главный бухгалтер уволилась. На пенсию решила пойти наша баба Яда.
Доканал-таки, паршивец, подумал я. У Извекова всегда были натянутые отношения с моим главным бухгалтером, Ядвигой Николаевной.
Меня нет, вот и вынудил женщину на пенсию уйти. А ей бы еще работать и работать.
– …Но с понедельника новый главбух выходит, – продолжал Гриша.
– Девушка с высшим образованием. Не то, что Ядвига со своими бухгалтерскими курсами времен начала перестройки…
Никакой другой бухгалтер кроме Ядвиги Николаевны мне не нужен.
Возьмешь молодую и неопытную, замучаешься потом штрафы платить. За несвоевременно поданную декларацию, за ошибки в отчетности, за бардак в бухгалтерских реестрах… А у Ядвиги вместо высшего образования опыт, прекрасная память и замечательная работоспособность. Ей всего-то пятьдесят восемь, и ресурс у нее о-го-го! Дай бог такой иметь Гришиной девахе с ее длинными и наверняка стройными ногами… А у меня, интересно, какой ресурс?..
Нет, не надо затягивать с выходом на работу. Засиделся. С понедельника впрягаюсь. Дела разгребать надо. И Григория на место ставить. А не захочет на свое законное место становиться, пожелает самостоятельно работать – вольному воля, пусть идет. А с Ядвигой
Николаевной я как-нибудь договорюсь.
Закруглив разговор с Извековым, сильно при этом напугав его своим скорым выходом на работу, я позвонил Ядвиге на домашний телефон, но юношеский ломающийся голос (это был наверняка Ядвигин внук Алексей) ответил мне, что бабушка на даче, выехала туда на все лето. Связи с ней нет, потому что бабушкин сотик крякнул, а новый она покупать не стала. Зачем, сказала, мне сотик, если вы ко мне каждые выходные приезжать будете? Дача недалеко, в Кудряшах, можно приехать…
Я знал, где Ядвигина дача, бывал там дважды. Как решу, что могу за руль садиться, сразу к Ядвиге. Упаду в ноги, уболтаю.
Потом я отправился в спальню, что-то спать захотелось. Я засыпал и думал, что маленькие дети, когда спят – растут, а больные во сне выздоравливают.
Я выздоравливал, я чувствовал это…
Вечером после занятий пришел Егор и принес с собой здоровенного бройлерного цыпленка, более похожего на средней величины индейку.
– Сейчас порублю этого зверя на куски, – сказал он, – на неделю тебе хватит.
– Боюсь, не хватит, – задумчиво произнес я.
– Ну и аппетиты у тебя, дядь Жень!
– Просто, завтра ко мне друг придет в гости, – пояснил я. – Он поесть любит.
– Как, опять? Выпивать, небось, будете?
– А как без этого?
– Зачастил ты, дядь Жень с выпивкой. Смотри, не спейся. – Егор засуетился: – Так что-то приготовить надо ведь… Вчера вы с другом своим, чуть ли не на газете стол накрыли. Как студенты, ей богу.
Так, сейчас я снова в магазин сбегаю…
– Не надо. Я завтра сам схожу. Куплю свежей колбаски, хлеба, овощей каких-нибудь, зелени.
– Сам?!
– А что? Я сегодня на улицу выходил.
– И как?
– Нормально. А завтра, думаю, еще нормальней будет.
– Я рад за тебя, дядя Женя, но в магазин я схожу. Ты, гляжу, выздоравливать собрался? Это здорово, но тяжести таскать тебе еще рановато.
– Ну, хорошо, – согласился я, – иди. Икры купи, пожалуйста.
– Красной? Черной?
– Кабачковой.
– Кабачковой? – Егор, наверное, подумал, что я шучу. – Это не совсем подходящая закуска для встречи с другом. Кто ее, эту икру ест?
– Находятся любители, – усмехнулся я.
– Хорошо, куплю кабачковую. А еще чего? Может, рыбки какой-нибудь?
– Нет! – замахал я руками, – только не рыбы. И никаких там кальмаров, осьминогов, каракатиц. Ничего водоплавающего. Колбасы, мяса какого-нибудь и овощей побольше. Спиртного не надо, мой друг с собой коньяк принесет.
Егор кивнул:
– Приду, курицу замариную. Завтра ее только в духовку засунуть останется. Справишься?
– Обижаешь, Егорка! – весело откликнулся я.
10. По душам и о душе.
Я перестал вести обратный отсчет. Зачем? Человеку, который решил жить дальше ни к чему эта арифметика. Да и финишная ленточка мне кажется, отдалилась. Боюсь, со счета собьюсь…
К встрече с Борькой я попытался привести себя в более или менее приличный вид – помылся, побрился. Причесываясь, подумал – не плохо было бы наведаться к парикмахеру. Визит друга – ладно, но перед выходом на работу обязательно подстригусь. Потом решил поменять пижаму на костюм. Долго копался в шкафу, меряя и придирчиво выбирая, во что бы такое мне обрядиться. Все костюмы висели на мне как на вешалке – мне до них еще отъедаться, да отъедаться. Остановился на спортивном костюме – и по-домашнему (но не совсем, не в пижаме же!), и к тому же, свобода спортивного стиля скроет угловатость моей теперешней фигуры. Когда я полностью был готов, я посмотрелся в зеркало. Внимательно…, еще внимательней.
В моих глазах появилось что-то. Они жили…
Дерево Серафимы понемногу делилось со мной лепестками своих цветов. Оно изредка роняло лепестки, а я их съедал. Я и верил и не верил в их целебную силу. Наверное, хотел верить. Я ел только опавшие лепестки, живые не обрывал, было жалко.
Борька ворвался в мою квартиру, шумный, суетливый и ужасно обаятельный, как Карлсон. Правда, в меру упитанный герой сказки
Астрид Линдгрен влетал к Малышу через окно, а Борька чуть не вынес мою дверь. А ведь то, что Борька похож на Карлсона первой заметила
Сима… Иногда я называл Бориса так, он не обижался.
Мне показалось, что Борька стал еще толще с тех пор, как мы с ним не виделись. Но, наверное, мне это только показалось. Наверное, потому что в большом зеркале прихожей мы отражались вместе.
Борька сгреб меня в объятья и заорал:
– Ну, ты даешь, старик! Разве так можно? Заболел и ничего не сказал. А если б того, скопытился бы? А я бы и не знал ничего.
Сколько нам жить-то осталось? Лет двадцать? Тут каждому дню радоваться впору. Беречь надо каждую минуту, для общения беречь!
– Это ты верно сказал. – Я думал, что мой друг меня раздавит. -
Только ты полегче со своими объятиями. Силу-то рассчитывай.
– Я чемпион мира по обниманию, – пошутил Борька, – ты же знаешь.
А я знаю, как надо обниматься, чтобы не раздавить.
Мы рассмеялись.
– А ты ничего, – заметил Борька. – Я уж думал, что ты и впрямь при смерти. Мне про тебя такого наговорили… – Он взял меня за плечи и стал вертеть, рассматривая под светом трех лампочек, поворачивал и так и эдак. – Только похудел слегка. – Борька приподнял меня, как бы взвешивая. – Или мне кажется?
– Тебе кажется. Поставь на место…Мы водку пить станем?
– Не водку, коньяк, – возразил Борька и, поставив меня на пол, как фокусник извлек откуда-то бутылку "Бастиона" без картонной коробки. Потом принюхался: – Курица? Или мне кажется?
– Теперь не кажется. Угадал, у меня цыпленок в духовке. Уже подходит. Будем есть горячим.
– Цыпле-о-нок! – скорчил недовольную гримасу Борька.
– Ничего, – успокоил я его, – он большой цыпленок.
Цыпленок-переросток. Нам двоим хватит. Кроме того, ты знаешь, я много не ем.
Мы вошли в гостиную. Посредине стоял накрытый стол, мне его вчера перенес из угла и разложил Егор. Ты ж не бомжара какой, сказал он, цивилизованный и небедный человек. Гостей положено в гостиной принимать, а не на кухне.
Борька, увидев яства, обрадовался:
– Слава богу, никакой рыбной нечисти! Обрыдла, ты знаешь…
Первый тост, конечно за встречу. Я не язык обмакнул, как вчера с
Шуриком, а выпил полрюмки – вроде бы ничего. Нормально. Второй – за мое здоровье. Допил вторую половину. Спросил:
– Завтра, говоришь, на дачу?
– Ага, – вздохнул Борька и я сразу понял, что не только для того, чтобы навестить старого друга пришел Борис. Ему явно надо было поделиться чем-то наболевшим, какими-то своими бедами. Я даже подозревал какими. Вот всегда так: у нас появляется желание (у нас у всех) повидаться с кем-то, когда муторно на душе.
– А что так угрюмо? Не хочешь на дачу ехать? Так не езжай.
– Да не в даче дело… Опять вчера дома скандал был.
– С Иркой?
– Наплевала она и на нас с матерью и на дачу. На все наплевала.
Брата своего, Сережку, не иначе, как белобрысой сволочью называет и этим. Этот – значит, наш с Маришкой любимчик.
Я знал, что у Борьки с дочерью Ириной регулярно происходят ссоры.
Непростыми были взаимоотношения у Бориса и Марины со своей дочерью.
Да и вообще – все у них было непросто…
Надо сказать, что мы с Тубаровым какое-то время похожими жизнями жили. Временами наши пути расходились, порою шли параллельно. Вместе учились в школе, в одном классе – до десятого. Друзьями были – не разлей вода. После школы я в маляры подался, потом служить родине ушел, а Борьку родители в нархоз запихнули, от армии он отмазался.
На время мы с Борисом расстались, но переписывались. Борька писал мне на полевую почту, правда, не часто. Я отвечал не чаще. Я отслужил, и мы снова стали регулярно встречаться, бухали вместе, вместе с девушками знакомились. Отучившись на рабфаке, я поступил в
Сибстрин, а Борька к тому времени уже четвертый курс своего нархоза закончил, ему год до выпуска оставался. Я в феврале семьдесят седьмого на Светке Наконечниковой женился, а буквально за неделю до моей свадьбы Борька с Маришкой под венец пошли. Я в том же семьдесят седьмом со Светкой развелся, и Борька с Маришкой примерно в то же время разругались в пух и прах – Маришка застукала своего благоверного в собственной супружеской постели с какой-то шлюхой.
Простить измены она не смогла и ушла от Борьки, хотя была уже на пятом месяце. Ирка родилась под новый год. Какое-то время, так же как и я Борька холостяковал, исправно выплачивая алименты, но видеться с дочерью ему было запрещено. Собственно говоря, Борис и не комплексовал по этому поводу, жизнь вел веселую, и подружек у него было – завались. А в декабре восемьдесят второго он вдруг решил покончить со своей холостяцкой жизнью и попытался создать семью. И я обзавелся второй женой через два месяца после свадьбы друга. И вторично мы развелись практически одновременно. Борька опять чуть раньше.
Вот такие параллели.
Ты что, с меня пример берешь? Спрашивал он. Я усмехался: так получается. Может, наши судьбы как-то связаны?..
В сентябре восемьдесят четвертого мы встретились с Серафимой и провели ночь в свободной Борькиной квартире. Борька уезжал то ли в
Сочи, то ли в Адлер, куда-то туда, на Черное море. А там, на море он и встретился с Маришкой, со своей первой женой. И с маленькой
Ирочкой – Маришка на время отпуска забрала дочь у своих родителей, с которыми та жила, чуть ли ни со дня своего рождения и решила свозить ее на юг, море показать. За прошедшие годы Маришка оттаяла, а может, ей просто надоело быть одной. Они стали общаться. Мой друг впервые увидел свою дочь, ей в ту пору было уже почти семь лет. Ирочка оказалась точной копией Маришки – смугленькая и черноволосенькая, немного замкнутая и неразговорчивая. Но Борьке удалось ее разговорить и даже слегка очаровать. Он был и сам очарован ими обеими и решил, что от добра добра не ищут. Вернулись они с юга воссоединенной семьей.
Через девять месяцев у них появился сынок Сережка, беленький, кудрявый, весь в папу. Ира невзлюбила брата с первых же дней.
– Я не понимаю, Женька, чего ей не хватает? Я ей образование дал, квартиру купил, ремонт в этой квартире сделал неслабый, двадцатку баксов ввалил. Сорок тысяч за квартиру отдал, в двадцать ремонт обошелся. Квартирка получилась – загляденье! Живи, да радуйся.
Работай, мало будешь денег зарабатывать – я помогу. Все не так, все через жопу. Работать не желает, после окончания университета ни дня не проработала.
– А на что живет?
– А вот… – Борька, скорчив сердитое лицо, похлопал себя по загривку, – вот тут сидит, на шее у меня.
– Финансовая помощь детям – наша обязанность, – заметил я и подумал: "Кому бы это говорить, так только не мне. Надо же – моралист выискался! Советчик!".
– А до какого возраста эту помощь оказывать? – возмутился Борька.
– Ирине в этом году тридцатник стукнет.
– Ну-у… – замялся я.
– Вот тебе и ну! Баранки гну… У тебя, Женька детей нет, потому ты так и говоришь, – насупившись, напомнил мне Борька.
Я безмолвно проглотил горькую пилюлю, но на Бориса не обиделся, понимал, что он эти слова в запальчивости сказал, не подумал, загруженный собственными проблемами, что они могут больно скребануть по живому. Но Борька спохватился:
– Извини, друг. Я просто…
– Ладно, проехали. Не бери в голову, – примиряюще сказал я, – давай лучше выпьем.
Мы выпили, и Борька продолжил изливать мне свою душу:
– Сидит дочурка на моей шее, и ножки свесила. И вроде бы довольно комфортно должна там себя ощущать. Так нет! Сплошные бзыки, недовольства и упреки. Этот у вас как сыр в масле катается, машина, видите ли, у него под жопой, у сволочи этой белобрысой… А машина-то наша на всю семью работает. Ты же знаешь, я с техникой не дружу. Машину не брал, пока Серега не подрос. Да и некогда мне…
Он, Серега и на рынок и по магазинам и на дачу и по другим нашим общим делам мотается. И работает он у черта на рогах – на
Толмачевском шоссе. Кроме того, не меньше двух раз в неделю он к
Ирке на Затулинку ездит – продукты, деньги ей отвозит. Дочери нашей родной ведь даже за деньгами лень к нам, к старикам ездить. Я уже не говорю про тяжелые сумки… Не любит она, видите ли, общественный транспорт. А коли машина есть – будьте любезны, привезите. С доставкой на дом, так сказать. А я буду лежать на диване и "Дом-2" смотреть. Все на блюдечке подай… с голубой каемочкой. А получит передачку – ни спасибо, ни насрать! Словно, так оно и должно быть…
– Так купи и ей машину, – предложил я, – будет сама к тебе за баблом и картошкой приезжать.
Борька косо посмотрел на меня:
– А на что? На что я ей машину куплю? Я же не Рокфеллер какой-нибудь! В последнее время в фирме дела не очень идут. Продажи упали. – Он глубоко вздохнул: – Да и нельзя ей за руль. Сядет и в тот же день расшибется к чертовой матери. И машину и себя угробит.
Она внешне на Маришку похожа, а так – прям, как я. Неуклюжая, реакция нулевая. Все роняет, все бьет, все у нее из рук валится…
За всю жизнь даже на велосипеде ездить не научилась. В детстве все время падала с него. Коленки постоянно в зеленке были. Потом я этот велек взял и соседскому пацану подарил…А машина – не велосипед.
От нее не только коленки в зеленке будут. Техника в руках папуаса…
Борька замолчал, сидел грустный и какой-то покинутый. Сидел и ничего не ел, даже его любимая кабачковая икра, переложенная мною из банки в вазочку, стояла перед ним не тронутая.
– …Квартира в свинарник превратилась, – задумчиво продолжал
Борька. – Она же, Ирка, собаку себе завела, представляешь?..
– Да ну?
– Ага. Сенбернара. Бароном назвала. Башка, как телевизор. Жрет – ведро каши с мясом каждый день, за два присеста – утром и вечером. А на обед – две пачки творогу и пакет молока. Вот… Пока песик маленький был – плюшевая игрушка, да и только. А потом эта плюшевая игрушка выросла и стала много места занимать, мешать он Ирке стал.
Завести-то завела, а потом… В общем…, теперь Барон у нас живет.
Мы с Серегой им занимаемся. Кормим, вычесываем, гуляем по три раза на дню. Ирка ведь с ним практически не гуляла, чуть мочевой пузырь собаке не испортила. Мы когда Барона к себе привезли, у него цистит был, мочился, когда приспичит и где попало. Всю квартиру зассал.
Квартиру отмыли, собаку вылечили. Теперь Барон нормальный здоровый пес…, но проблем все равно хватает. Что не прогулка – то скандал с соседскими бабками. То кошечек их на березы загонит, то гавкнет на какую-нибудь старуху, которая ему не понравилась. Та чуть не помирает со страху. А то кучу во дворе навалит. Мы с Серегой и так с собой на прогулку полиэтиленовые пакетики и совок специальный берем.
Но бабкам это все равно. На асфальт если Барон отложит, чисто ведь не убрать…
Собака – друг человека, чуть не брякнул я, но вовремя себя одернул. Это напоминание тоже сильно попахивало морализаторством, и на него я вполне мог бы услышать от Бориса: у тебя, Женька собаки нет, потому ты так и говоришь.
Действительно, у меня нет собаки, у меня нет семьи, у меня нет детей, и как следствие – у меня нет проблем, связанных со всем этим.
У меня вообще нет никаких проблем. Хорошо это или плохо? Борька, наверное, думает – хорошо. Зря, если конечно он вообще так думает.
Мне бы хоть горсточку его проблем…
Борька снова налил в наши рюмки коньяку. Выпив, зачерпнул ложечкой кабачковой икры и наконец-то закусил. Но, наверное, не почувствовал вкуса, потому что даже не крякнул. Он всегда крякал от удовольствия, когда ел свою любимую закуску.
– Собака ей не нужна стала… А мне значит она нужна? Не понимаю… Иногда даже не верится, что это все со мной происходит.
Может, Ирка так мстит мне?..
– За что?
– Ну, ты знаешь за что. А что, не за что? Я же ее на руках не качал, когда она маленькой плакала, песенки колыбельные ей не пел, у кроватки ее ночами не сидел, когда она болела. Над Серегиной кроваткой сидел. И на руках его таскал и пел… Ну я ладно, а
Маришка-то при чем? Ей-то за что? Хотя… И она Ирке в детстве внимания не могла много уделять. Надо было институт заканчивать, потом работа. Ирка все детство с бабушкой и с дедушкой провела. А тут вдруг папа нашелся, о котором она и знать ничего не знала столько лет. И папа сказал: теперь будем жить вместе, одной семьей.
И забрал Ирочку от бабушки с дедушкой. А мама стала не только
Ирочке, но и папе внимание уделять. А потом и братик родился, который Ирочке совершенно не нужен был. А бабушка с дедушкой совсем старенькими стали, а потом и вовсе умерли. И показалось девочке, что бабушка с дедушкой ее любили, а папа с мамой не любят…
– Вот видишь, – сказал я, – ты сам себе все и объяснил. А ты пробовал с Ириной по душам поговорить?
– Пробовал. Неоднократно.
– И что?
– А ничего. Не понимаем мы друг друга. Словно чужие. Сначала еще какое-то понимание было, а сейчас… – Борька помотал головой.
– Попробуй еще раз поговорить.
– Да сколько можно разговаривать! Скоро язык отсохнет.
– Вот пока не отсох, и говори. Каждый раз говори. Непонимание возникло – поговори.
– Да у нас с ней сплошное непонимание! – Борька взмахнул ложкой, которой зачерпывал икру, оранжевые капли упали на скатерть, Борька облизнул ложку.
– Думаешь, обо всех своих бедах рассказал? – спросил он меня, машинально положив облизанную ложку обратно в вазочку. Борька не ждал моего ответа, но я сказал:
– Думаю, о самом страшном ты мне еще не рассказал.
– Я тебе о вчерашнем скандале не рассказал.
– И что было вчера?
– Вчера я узнал от дочурки радостную новость. – Слово
"радостную" прозвучало безрадостно. -…А началось все не вчера.
Завела себе Ирка дружка, гражданского мужа, как это теперь называется. Собаки-то у нее уже нет. Видать скучно стало в одиночестве "Дом-2" смотреть. Пацан. Шестнадцать лет. Представляешь?
Я кивнул головой, представил мол.
– Нет, ты не представляешь. Ирке моей тридцать скоро, а мужу ее гражданскому чуть не вдвое меньше. Детский сад! Ни образования, ни профессии. Трахаться умеет, а больше ничего… Полгода вдвоем на моей шее сидели. Да не вдвоем! Ели, пили, друзей к себе приглашали, вместе с ними гужбанили. Даже не задумывались бездельники, за чей счет жизни радуются… А недавно этот комсомолец исчез. То ли Ирка его за дверь выставила, то ли он сам к другой тетке ушел, почуял, что жареным запахло.
– А что, запахло?
– Запахло, еще как… Ирка беременная от этого… пионера!
Борька вытаращил свои глаза, ожидая моей реакции.
Если он продолжит свой рассказ о несостоявшемся зяте, то скоро станет называть его октябренком, подумал я. Но сказал другое:
– Ты радоваться должен, что скоро дедушкой станешь.
– Радоваться? Чему радоваться? Мужа у Ирки нет, а если и объявится этот… – вот сейчас Борька назовет этого паренька, любителя взрослых дам октябренком, подумал я, но Борька решил нарушить логическую цепочку, -…этот молокосос, я его лично с лестницы спущу. На фиг мне такой зять нужен?!
– Ты помнишь Шурика Ивченко?
– Тот, с которым ты… "кровь кружками проливал" за рубежами нашей родины?
– Тот самый. Он был у меня два дня назад. Про внуков своих рассказывал. У него два пацана, двойняшки, а зятя у Шурика тоже нет.
– Да ну?
– Ага. Сообща, всей семьей внуков воспитывают. Ты знаешь, Борька,
Шурик тоже хорохорился, но мне показалось, что внуки для него значат очень много. Внуки, это радость, Борька! Вот родится у тебя внук или внучка, все изменится. Увидишь, увидишь, как все изменится. Некогда скандалить будет, а общие заботы вас объединят. И найдете вы с
Ириной общий язык, обязательно найдете.
– Ты так думаешь?..
– Я в этом уверен.
На самом деле я ни в чем не был уверен. Не всегда получается так, как мы хотим, чаще получается еще хуже… Но, стоп! Опять прорвался в мои мысли черный пессимизм, прихватив с собой зануду-обреченность.
Я напрягся и выдавил из себя их обоих. Нельзя давать советы другу, если считаешь, что все равно будет плохо. Иначе, твои советы будут похожи на обман, на банальное успокаивание.
Борис, казалось, мне поверил.
За разговорами мы выпили лишь половину бутылки коньяка. Мы бы легко освоили ее до дна, но Борька взглянул на часы и заспешил:
– Прости, старик. У меня же собачка. Серега предупреждал, что задержится сегодня. Надо бежать, Барона выгуливать. Он ждать будет, скулить. Маришка с Бароном не выходит, боится, что не удержит. В нем же более сотни килограмм. А то, как рванет?
– А ведь до цыпленка мы с тобой так и не добрались, – сказал я.
– Да бог с ним с цыпленком. Некогда, бежать надо… – Борька задумчиво посмотрел на вазочку с кабачковой икрой и, весело подмигнув мне, быстро расправился с закуской, только ложка мелькала.
– А цыпленка тебе придется самому съесть.
– Мне не съесть одному, – возразил я.
Борька развел руками.
Цыпленка мы попытались съесть с Егором, который пришел вслед за ушедшим Борисом, но совместными усилиями осилили лишь третью часть, не больше. Даже коньяк не помог.
Потом и Егор ушел домой, убрав продукты в холодильник, перемыв посуду и перетащив стол на место. Я остался один, ушел в спальню и долго сидел перед деревом и портретом Серафимы.
– Ты понимаешь, что происходит?.. – спрашивал я у Симы, которая грустно смотрела на меня из черной траурной рамки. Смотрела и естественно молчала, а я говорил вслух и достаточно громко, как с живой. Если бы кто-то видел мой разговор с портретом, он, скорей всего, принял бы меня за сумасшедшего. Кто знает, может быть, я уже давно сошел с ума? Разговариваю с фотографией, ем лепестки цветов…
– Ко мне приходят друзья, Сима, – говорил я. – Они делятся со мной своими секретами, рассказывают о проблемах, ждут моего совета.
Понимаешь, любимая, я нужен им. И я думаю, что мне они нужны тоже.
Мне даже как-то неловко тебе в этом признаваться, но… они мне точно нужны. Совсем недавно мне казалось, что я никого не хочу видеть, что жизнь моя закончена и что никакие проблемы меня не волнуют – ни свои, ни, тем более, чужие, а вот ведь что оказывается… Интересно, почему и Шурик и Борька Тубаров решили, что я могу дать им какой-нибудь совет? Что стоящего я могу им посоветовать? Я, у которого нет ни семьи, ни даже собаки. Который совсем один… Борька мне сегодня про своего пса рассказывал, а мне, представляешь, даже завидно стало. Борька живет полноценной жизнью.
Ему есть о ком заботиться. У него Барон… Да что там Барон, у
Борьки жена есть, сын с дочкой, скоро внук народится… А у Шурика
Ивченко даже два внука. А у меня никого. Вот ты ушла, и я совершенно один остался… Почему мы с тобой… почему у нас с тобой ребеночка не было?.. Ты помнишь мою мать? Нет, я знаю, ты ее никогда не видала, я решил вас не знакомить… Зачем? Она бы не одобрила наши отношения. Но я рассказывал тебе о ней. Ее сейчас тоже нет, она умерла в прошлом году… Мама мечтала о внуках. Не знаю, искренне ли она мечтала или просто завидовала подругам?.. Неважно. Она хотела внука, но я ей его не дал. Сначала сам не хотел детей, и потом… потом, когда встретился с тобой, мне хотелось быть только с тобой.
Но и ты…, ведь ты тоже не хотела ребенка. Почему? – я с мольбой впился в Симины глаза, в такие близкие и такие безмерно далекие глаза. – Ответь, родная – почему?..
Я спрашивал у портрета, зная, что отвечать придется мне самому.
– Понятно, почему, – сказал я, – работа. Все это твоя чертова работа. Ты не могла поменять ее, ты не хотела ее менять. А может быть, была и другая причина? Возможно, зная об опасностях, которыми была под завязку наполнена твоя профессия, ты предполагала, что произойти может всякое? И не могла позволить себе роскошь иметь ребенка?.. Случись что, с кем бы он остался? С Андреем? С чужим ему человеком? Да еще к тому же с калекой? А чтобы наш ребенок жил в
Советском Союзе ты тоже не хотела… Эх! Сима, Сима, что ты натворила? Что мы вместе с тобой натворили?.. Мы лишили себя будущего… А как бы счастливо мы с тобой могли жить… Ты, я и наш маленький. Я никогда не держал на руках малыша, я не знаю, что это такое, держать на руках маленький теплый комочек, который отчасти ты, отчасти я сам, но вместе с тем, это и не ты и не я, это что-то новое. Это наше будущее.
Я вдруг представил, что держу на руках младенца. Он смотрит на меня, гугукает. И улыбается. Ему нравится быть у меня на руках. Я не знаю, кто это – мальчик или девочка? Но мне это все равно. У него глаза Серафимы – черные и такие…, не могу выразить словами. В них жизнь, в них любовь ко мне…
Я так хорошо себе это представил, что подумал: если бы у нас с
Симой был ребенок, то был бы он именно таким.
Я закрыл глаза руками, чтобы навсегда зафиксировать в памяти образ нашего несуществующего малыша. Но он исчез, а мои ладони оказались мокрыми.
Что это? Слезы? Я плачу?..
Я никогда не плакал, не помню, чтобы я когда-нибудь плакал. Когда умерла мама, я не плакал. И когда отца хоронил, не плакал. Когда гроб с телом бабушки опускали в землю, я стоял, сжав зубы, чтобы не заорать от свалившегося вдруг на меня роя воспоминаний и от злости на самого себя. Злости, что не смог отблагодарить бабушку за все то, что она сделала для меня, что не успел сказать то, что сказать должен был уже давно. А не успел я сказать ей простое человеческое спасибо. Просто сказать: спасибо тебе бабуля…
Но и тогда я не плакал.
А когда я узнал о гибели Серафимы, мне показалось, что я умер.
Мертвые, как известно, не плачут, у меня не было слез. Может быть, я и правда умер, временно… Я перестал мыслить и чувствовать.
Окружающий мир вдруг перевернулся, и я куда-то исчез, выпал из бытия. Меня не было долго, я не считал времени. Меня просто не было и все. Потом я очнулся и тут же сошел с ума, очнулся, чтобы сойти с ума. Меня некому было сдать в дурдом, я сходил с ума в домашних условиях. Я выл и бросался на стены, я переколотил всю посуду и поломал все, что смог. Потом, не в силах терпеть боль одиночества, я вышел из дома и стал пить – в кабаках, в каких-то забегаловках, просто на улицах и в подвалах с тут же нашедшимися собутыльниками, большей частью с бомжами. Я пропил все, что у меня было из наличности и решил было вернуться в квартиру, вынести из нее все, что можно обменять на водку. А может, и квартиру продал бы. Бомжи пошли со мной в качестве грузчиков и помощников. Но дома меня ждал
Борька Тубаров. Он разогнал моих "товарищей" и сказал мне: "Хорош барагозить, старик! Возьми себя в руки. Неприятности у всех бывают.
Нельзя же так…". Неприятности? Я хотел набить ему морду, но сил у меня практически не было. Меня хватило только на один замах, и я потерял сознание. Я снова умер, и мертвым мне было хорошо. Сознание изредка возвращалось ко мне. Я рассказал Борьке о своих
"неприятностях", сказал, что Косули больше нет. Он пробовал меня утешать, а я посылал его к чертовой матери и в другие еще более отдаленные места. Он терпел и нянчился со мной, как с ребенком. Я ничего не хотел, ни есть, ни пить. Я жить не хотел, но Борьке почему-то очень надо было, чтобы я жил. Наверное, потому, что мы с ним друзья…
Да, когда погибла Сима, я не плакал.
Я и в детстве не плакал. Не плакал, когда мне было больно.
Не плакал, когда папа драл меня ремнем за матерки в беседке заброшенного детского садика. Он драл меня первый и единственный раз. А я только орал – отчасти от страха, отчасти, чтобы показать, как мне больно, и чтобы отец перестал размахивать ремнем. Я не плакал, когда оставил на раскаленных холодом железных перилах балкона кожу с кончика своего языка. Тогда я тоже просто орал. От страха, что останусь немым на всю жизнь. Я не плакал даже тогда, когда пропорол ладонь грязным осколком бутылочного стекла, а мама, зажав меня между ног и сунув мою руку под сильную струю холодной воды, кухонным ножом шурудила в ране, выковыривая стекольные крошки.
Бабушка бегала вокруг нас и твердила: "Вот садистка! Вот садистка-то!". А я орал. И тоже от страха. Даже не от страха, от ужаса, что мама у меня садистка. Я не знал тогда, что такое садистка, но предполагал нечто ужасное. Когда рана была промыта, вся грязь и осколки удалены, мама присыпала распоротую руку стрептоцидом, перебинтовала. А потом посмотрела мне в глаза и, увидев, что они совершенно сухие, удивленно спросила:
– А ты что орал-то?
Как будто речь шла об удалении занозы.
Я помолчал, а потом ответил:
– Больно было.
Этот шрам остался у меня на всю жизнь. Он едва виден – маленький голубоватый треугольник.
Я не плакал от боли, я был терпеливым. И от обиды я никогда не плакал…
А теперь плачу.
Мне не больно, если иметь в виду боль физическую. Мне не обидно – мне негде искать обиду, да и виновных не найдешь. А я плачу…
Мне захотелось закурить, я машинально стал шарить по карманам в поисках сигарет, но вспомнил, что решил бросить и стал бороться с собой – пойти в гостиную за сигаретами или следовать принятому решению. А зачем? Зачем мне сохранять здоровье? Чтобы жить? А разве нужна мне такая жизнь?.. Я снова увяз в сомнениях. По большому счету меня ничего не держит в этом мире.
Работа?
Не серьезно…
Родные?
Нет у меня никого – ни сестры, ни брата у меня никогда не было, а родители уже умерли. Какие-то родственники есть, но где они? Я никогда не поддерживал родственных отношений.
Друзья?
У них свои жизни. В этих чужих жизнях, конечно, есть место и для меня, но если оно опустеет, его займет кто-то другой. Может, не сразу, но займет. Жизнь на Земле не терпит пустоты. Даже сама пустота изначально наполнена чем-то. Чьими-то мыслями, вопросами, страхами… В космосе пустота настоящая. Ведь там вакуум, а это значит, что и жизни там нет.
Есть пустота – нет жизни, есть жизнь – нет пустоты.
Интересный я сделал вывод?
Выходит: душа моя пуста – значит, я мертв? Телом жив, а душой мертв. Так что же я делаю в этом мире полуживой полумертвый?
В этом мире…
А другой-то мир есть? Тот другой, в котором существует Серафима, где живы мои родители, моя бабушка, все те, кто уже ушел?.. Этого никто не знает. Надеяться на жизнь после смерти глупо. Может, она и есть, но надеяться все равно глупо… Но скорей всего, никакой другой жизни нет. Меня так учили. Не на обязательных и даже не на консультативных занятиях, не было у нас ни в школе, ни в институте уроков атеизма. (Когда-то давно был, его поставили вместо Закона
Божьего). Но меня учили. Исподволь, но очень настойчиво, всеми проявлениями советской действительности учили, Бога нет, Рая нет,
Ада нет, нет никакой загробной жизни. И я поверил, да так, что нынешнее учения, которые являются ни чем иным, как настрого запрещенными советской властью законами божьими кажутся мне абсурдом. Да и маломальское знание точных и не очень точных наук говорит мне, что другой жизни нет…
Я подумал вдруг: а так ли мертва моя душа?
Пожалуй, я погорячился. И вывод сделал неправильный.
Моя душа не мертва. Просто в ней нет места новой любви, но старая-то жива. Я не могу сказать: я любил Серафиму когда-то, а сейчас я ее больше не люблю.
Я люблю тебя, Сима! Я буду любить и помнить тебя до самого моего последнего дня. Доктор Малосмертов назначил мне этот день – двадцать третье июля.
Он тоже погорячился.
Буду жить. А что мне еще остается? Не вешаться же! Если я не повесился в тот день, когда узнал о гибели Симы, то уж теперь и вовсе глупо было бы добровольно уходить из жизни. Никто не поймет этого поступка – ни Шурик, ни Борька Тубаров, ни Егор. Даже Егор.
Одно дело – если от болезни, а коли уж болезнь отступает… Буду жить. Жить и вспоминать дни, когда я был счастлив. Тем более, не так уж плох этот мир. В нем нет любимой, но есть солнце, есть чужое счастье, в нем живут мои друзья…
11. Без названия.
Я очень быстро восстанавливался.
Девятое мая провел дома весь день, а вечером мы с Егором сходили на салют. Сам не знаю, зачем я туда поперся? Вообще-то я не любитель всех этих народных гуляний. Уже давно все не так, как было когда-то.
Меня раздражают толпы пьяной молодежи, все с пивом, многие под дозой, все поголовно матерятся. Фейерверк – это в детстве праздник.
Да еще для пьяных, обкуренных, обдолбанных, дуреющих от грохота и шума, только того и ждущих, чтобы избить кого-то до смерти. Таких было большинство на площади Ленина в этот праздничный вечер. Может быть, я плохо думаю о молодежи, может быть, это просто желчь, накопившаяся за последние годы? Егор, мой молодой друг, он ведь не такой? Может, и для этих тинейджеров и застрявших в детстве переростков с пивом День Победы тоже святой день? Просто их не научили правильно радоваться… Некоторых, особо распоясавшихся хотелось утихомирить, я постоянно себя одергивал. Ведь навалятся гурьбой, запинают. И Егору достанется за компанию. Я не стал вмешиваться в их веселье. Мы недолго с Егором наблюдали салют, едва отгрохотал последний залп, ушли домой. Наша короткая прогулка по центральной площади Новосибирска обошлась без эксцессов.
Два следующих дня я просто гулял по центральному парку, сидел на лавочке, наблюдал за прохожими. За взрослыми и за детьми, играющими на детских площадках, крутящимися на каруселях, качающимися на качелях. Я и сам отважился один раз прокатиться на колесе обозрения
– оно крутится не спеша, как раз для меня аттракцион. На самом верху я немного замерз, но все равно – мне было приятно обозревать мой родной Новосибирск с высоты птичьего полета. Я смотрел на крыши домов, во многих домах я бывал и не единожды. Я знал многих людей, которые живут или когда-то жили в них, помнил, где какие учреждения находятся. Я знал, когда эти дома были построены и что было на их месте до того. Я глядел на улицы и тротуары, по которым проходил тысячи раз, которые помнят мои шаги.
Нет, не хочу я расставаться со все этим…
Возвращаясь домой, я садился за компьютер и читал, читал, читал… письма Серафимы. Читал и думал о ней. Мне было грустно вспоминать о наших с Симой встречах, о днях и ночах, проведенных вместе, но это была грусть, а не боль. Я счастливый человек! Думал я. В моей жизни есть любовь. Не каждый может похвастаться, даже перед самим собой, не для показухи, что в его душе живет любовь.
Дерево Серафимы изредка роняло лепестки своих цветов, которые я тут же съедал, но по-прежнему оно было красивым, даже стало еще красивее. Цветы раскрылись полностью и стали похожими на шары хризантемы, лепестками этих шаров можно было накормить сотню таких, как я, болящих. Я решил все же позвонить доктору Малосмертову и признаться в том, что ем лепестки экзотического дерева, и это мне помогает. Пусть берет цветы для своих анализов. Может, и получит свою нобелевскую премию… Позвонил, но мне сказали, что Андрей
Александрович на каком-то симпозиуме в Санкт-Петербурге и вернется только через неделю. Хорошо, позвоню позже.
Цветущее дерево радовало мой взгляд, и я чувствовал, как в меня вливаются новые силы. Я ощущал себя практически здоровым человеком.
Слабость еще немного присутствовала, но это – я был уверен – временное явление.
В понедельник я пошел на работу, как и обещал Григорию. Но предварительно в пятницу я созвонился со своим приятелем из налоговой инспекции Кировского района Петей Антипкиным. Собственно говоря, приятелями мы были не особенно близкими. Познакомились естественно в налоговой инспекции, вместе курили на лестничной площадке. Разговорились, оказалось, что у нас имеются общие знакомые. Пару раз встречались вне работы и выпивали. А однажды я ему помог. Деньгами. На тот момент у него не оказалось ни одного кредитоспособного товарища. Петя поведал мне о своих проблемах, я и предложил помощь. Деньги он не мог долго отдать, но я его и не торопил – свой человек в налоговой никогда лишним не бывает. Когда он отдавал деньги, сказал, что о долге помнит и если что… Я к нему ни разу со своими шкурными интересами не обращался, а вот теперь решил, что долг платежом красен. Я задал Пете вопрос – не мелькала ли фамилия Извекова в связи с регистрацией новой фирмы.
– Не обязательно в кировской налоговой, – сказал я ему, – может, где-то еще. Извеков живет в Ленинском районе, может, там? Я знаю, ты же со многими налоговиками связи поддерживаешь. Узнай, пожалуйста, будь другом.
Антипкин пообещал выяснить, что удастся и перезвонить. Пока он занимался этим делом, я сходил до ближайшего журнального киоска и купил свежие номера некоторых рекламных изданий. Пробежался по своим разделам и быстро определил новичков. Их было двое. Мой приятель-нологовик позвонил в конце дня и сообщил название фирмы, которую в конце марта этого года зарегистрировал Гриша Извеков. Ее название я уже знал из рекламной прессы, оно было одним из тех двух новых.
На фирме меня ждали, и как не обманул меня Гриша, с нетерпением.
Я видел это по глазам своих сотрудников. Да, они ждали меня. Все кроме самого Гриши, взгляд его серых с неровными рыжеватыми кляксами глаз был напряженным и холодным, но если вглядеться внимательно, в них можно было заметить беспокойство. Оно пряталось в рыжих кляксах.
На крутящемся кресле главного бухгалтера восседала блондинка лет двадцати с очень небольшим хвостиком (это я о годах). Компьютер был включен, на мониторе высвечивалась одна из форм 1С. При моем появлении девушка встала и показала мне свои ровные зубки. Я поздоровался и критически осмотрел ее с ног до головы. Ничего, довольно симпатичная, и ноги у нее оказались действительно длинными.
Правда, об их стройности можно было только догадываться, девушка была в широких брюках. В принципе, она мне понравилась, но только внешне. Представилась она Альбиной Вячеславовной. Побеседовав с претенденткой на должность главного бухгалтера моей фирмы, я быстро понял, что до уровня Ядвиги ей еще работать, и работать. Я не стал вселять в Альбинину душу напрасных надежд и отправил ее восвояси.
Мне нужна была моя Ядвига, с ней мне было всегда легко и спокойно, от нее я не ждал удара в спину.
Григорий был крайне недоволен отставкой своей протеже.
– Возьми Альбину Вячеславовну себе, – предложил я.
– Как это? – Григорий сделал вид, что не понял.
– Главным бухгалтером в свою новую фирму, – пояснил я. – Или у тебя должность главбуха уже занята? Ну, конечно, с марта месяца работает фирма, без главбуха как? Тогда возьми ее офис-менеджером.
Будет тебе кофе подавать.
– Откуда вы?.. – Глаза у Гриши забегали, но он быстро взял себя в руки и сделал лицо независимым.
– Шило в мешке не утаишь, Гриша. Впрочем, я тебя не осуждаю.
Единственное…, мог бы меня в известность поставить.
– Я думал… – начал Григорий.
– Что я умру, а фирма не твоя. Что все дело прахом пойдет: народ разбежится кто куда, клиенты к другим поставщикам переметнутся, а ты не у дел останешься. Понятно.
– Собственно, – Гриша пошел к своему столу и из-под кипы бумаг вытащил листок, – я был готов к подобному повороту. Вот.
Это было Гришино заявление на увольнение.
– Не буду уговаривать. – Я размашисто подписал Гришино заявление.
– Можешь считать себя свободным… Станем конкурентами? Или компаньонами?
Гриша пожал плечами, процедил сквозь зубы:
– Время покажет.
– Ну, да, – согласился я, – время, оно все по своим местам расставляет… С расчетом только придется подождать немного. Мне же еще надо Ядвигу вернуть. Посчитает, получишь все причитающееся.
– Про отпускные не забудьте, – напомнил мне Григорий, – я без отпуска третий год на вас пашу. Пахал…
– Не забудем, – успокоил я Гришу. – Ядвига Николаевна ничего не забывает.
Гриша ушел вслед за Альбиной Вячеславовной, а я вернулся к своим сотрудникам. Побеседовав с каждым, я уяснил, что все до единого изнемогают от безделья и, как следствие, от безденежья, и что кое-кто уже подумывает о поисках другого места. Ничего, разберемся.
Впрягусь в работу, загружу всех – будет и выполнение, будут и деньги. Но, прежде всего – главный бухгалтер – с Ядвигой надо решать вопрос быстро. Дебет с кредитом сводить надо. Кто знает, что тут без меня Гриша наворотил? Без главбуха я не смогу во всем разобраться. Я конечно общие представления о бухучете имею, но только самые общие…
Своего главного бухгалтера я застал за выполнением продовольственной программы, то бишь за посадкой картофеля.
Она была одна в огороде, а был ли кто-то в доме, не знаю. Думаю, никого не было. Мужа своего Ядвига Николаевна похоронила в прошлом году. Сын с невесткой работали по контракту, кажется, в Канаде.
Заботы о своем сынишке они взвалили на бабушкины плечи. Помню,
Ядвига жаловалась, что ее четырнадцатилетний внучек сутками висит в
Интернете, мечтает стать крутым хакером, а дача ему абсолютно по барабану.
На Ядвиге был невообразимого вида комбинезон с кучей накладных карманов, застиранный, бывший когда-то синим. Комбинезон был ей явно велик, примерно на три-четыре размера больше. Наверное, с мужнего плеча. На голове у нее красовалась соломенная шляпа с огромными полями, почти сомбреро. Желтые резиновые перчатки и такие же желтые сапоги делали ее наряд завершенным. Трудно было узнать в этом огородном чучеле элегантную даму, которой, правда, было под шестьдесят, но которой никто и никогда не давал больше сорока, ну… сорока с небольшим. Ядвига следила за собой. Всегда макияж, всегда духи очень тонкого аромата, всегда одета с иголочки, не в дорогие фирменные костюмы, но со вкусом.
– Ядвига Николаевна! Вас просто не узнать, – начал я вместо приветствия. – Где ваш шарм? Что это за наряд?
– Евгений Васильевич? – Ядвига была смущена, но я понял, что не из-за своего внешнего вида.
– Собственной персоной! Если гора не идет к Магомету, – пошутил я, – то директор едет на дачу к своему главному бухгалтеру.
Ядвига Николаевна сняла перчатки, воткнула лопату в землю, надев перчатки на черенок, пошарила в широком боковом кармане и вытащила из него длинную и плоскую пачку сигарет с ментолом.
– К бывшему главному бухгалтеру, – сказала она. – Пойдемте на лавочке посидим, Евгений Васильевич. Или в дом пройти хотите?
– Да нет, пойдемте на лавочку. Погода-то, а?..
– Да. Солнышко сегодня с утра. Но синоптики на ближайшее будущее тепла не обещают.
– Глобальные изменения климата, – я кивнул головой. – Ничего.
Урожая своего не будет, будем картошку в Африке покупать.
– Уже покупаем.
– Картофель – он и в Африке картофель. Я вот, например, понятия не имею, чью картошку ем. Африканскую или нашу.
– И разницы не чувствуете?
– Не-а, – помотал головой я, – абсолютно. Я вообще культа из еды не делаю.
– А она есть, – задумчиво сказала Ядвига Николаевна.
– Что?
– Разница.
Мы присели на деревянную скамейку у баньки, и она закурила. Очень не вязалась тонкая длинная сигарета в ее ухоженных пальцах с дачно-огородным нарядом.
– А вы что, бросили? – спросила Ядвига, видя, что я не собираюсь составлять ей компанию. – Врачи запретили?
– Я сам. Никто не запрещал. Решил жить, – я испытующе посмотрел на нее, – и жить долго. И не просто жить, работать буду.
– Вы меня простите, Евгений Васильевич…
– За что?
– Ну… – Ядвига замялась. – Когда вы заболели… Я не звонила вам, и не приходила навестить. Думала, вам не до работы и не до меня со всеми этими проблемами. С рабочими и… с моими личными…
– Зря вы так думали, Ядвига Николаевна, – сказал я, – мне до всего есть дело. Но вы правы, какое-то время мне действительно было не до работы и не до чужих проблем. Плоховато мне было, честно признаюсь, но теперь все позади. Я вышел на работу. Сегодня вышел.
Теперь будем с вами работать. – Я поднял руку вверх, заметив, что
Ядвига пытается возразить. – Все знаю, все понимаю. Без меня вам было тяжело. У Гриши Извекова отношение к вам понятно какое. Он свою какую-то девицу трудоустроить хотел.
– И что? Не удалось трудоустроить?
– Сегодня я этой девушке отставку дал. Мне нужен не просто главный бухгалтер, мне нужны вы, Ядвига Николаевна. Кстати, Григорий тоже уволился. Я подписал его заявление пару часов назад.
– Вот как? – Ядвига напустила на себя безразличие, но я заметил, что это известие ее понятное дело совершенно не опечалило, она с трудом сдерживала довольную улыбку.
– Да. Теперь все надо в соответствие приводить…, по своим законным местам расставлять.
Ядвига пожала плечами, этот жест был почти незаметен под широким комбинезоном, похожим на балахон.
– Расставляйте, – сказала со вздохом.
– Вместе с вами дорогая Ядвига Николаевна, только вместе с вами.
Вы зоветесь главным бухгалтером, но на деле вы главный человек в нашей фирме. Без вас мы пропадем. Да и вам, я думаю, без работы не сладко. И в финансовом плане и в моральном. Я прав?
– Я вторую неделю живу на даче и мне хорошо тут. – Усмехнулась: -
К земле привыкаю…
Эта шутка из арсенала Гриши Извекова, я как-то ее уже слышал из его уст. Наверное, и тут, отправляя Ядвигу на заслуженный отдых, он цинично посоветовал немолодой женщине привыкать к земле. Вот сукин сын! Но предприимчивый же и работоспособный сукин сын, этого не отнять.
– Будете ковыряться в земле по выходным, – сказал я. – А хотите, я вам помогать буду? У меня дачи нет, свободного времени – завались!
А если что-то серьезное в вашем огороде надо будет сделать, я могу временно мобилизовать на борьбу за урожай всех наших менеджеров. Им это будет на пользу – растрясутся и дело сделают. А между делом пообщаемся друг с другом по поводу перспектив развития бизнеса в одной отдельно взятой фирме. Тренинг-семинар своего рода проведем, с выездом на природу. Хотите?
Ядвига улыбнулась:
– Нет, не хочу. Не то, чтобы я вашей помощью пренебрегаю, нет.
Знаете, Евгений Васильевич, мне ведь эта дача самой… ну, есть она и есть. Платили вы мне хорошо, на жизнь хватало. На Алешку родители деньги регулярно присылают. Так что… А это у меня не огород, а дача, здесь только цветы растут, да ранетка. Я и ранетки-то не собираю, птички склевывают. А за картошку я от нечего делать взялась.
– Ну, так что? – Я испытующе посмотрел на Ядвигу.
Она взглянула мне в глаза и улыбнулась. Я понял, что мне удалось ее уговорить.
12. Ева.
Прошел месяц, а потом еще десять дней. Двадцать третье июля прошло, а я и не заметил, я совершенно забыл, что этот день планировался мной и доктором Малосмертовым как последний день моей жизни. Кстати, Андрей Александрович потерял ко мне всякий интерес.
Не сразу, сначала он постоянно донимал меня предложениями лечь к нему в клинику на обследование. И звонил и приходил. Я, ссылаясь на занятость на работе, отказывался, но он все не унимался. Пришлось рассказать ему о дереве. Дерево Серафимы уже отцветало, но некоторые лепестки на его цветах еще были живыми. Малосмертов примчался, взял лепестки для исследований и исчез на неделю. Через неделю сообщил мне по телефону, что в лепестках ничего такого не обнаружено и стал просить само дерево или хотя бы отпилить ветку. Вот тут я ему отказал, посоветовал сгонять на Каролинские острова и напилить себе там, сколько его душе угодно или даже с корнями повыкапывать. После этого нашего телефонного разговора, доктор Малосмертов и исчез из моей жизни. Навсегда ли? Думаю, объявится.
Сегодня воскресенье и я не знал, как убить время. Решил выйти из дома и просто прогуляться, собрался и уже направился к выходу, как раздался звонок в дверь. Почему-то этот звонок мне показался не таким, как все остальные, как-то по-особенному он прозвучал.
Интересно, подумал я, кому еще кроме меня нечего делать в воскресенье, да еще в разгар лета? Разве что это Егор. Я вынужден был отказаться от медицинских и патронажных услуг Егора в связи со свом чудесным исцелением, но он все равно часто заходит ко мне по старой памяти и просто, по-соседски. А может быть, как к старшему товарищу – пообщаться, посоветоваться. Не могу сказать, что парень мается от безделья, Егорка учится, подрабатывает, но всегда находит минутку или часок, чтобы забежать ко мне, поинтересоваться, как у меня идут дела и что-то о себе рассказать. А иногда мы с ним по чуть-чуть выпиваем, и я рассказываю ему о своей молодости. Егору нравится со мной разговаривать. Понятно почему – у него нет отца, а за последнее время мы с ним очень сблизились. Я верю, что приходит он ко мне и скрашивает мой досуг не из каких-то там корыстных побуждений, что он искренний парень и ему интересны мои рассказы о тех временах, о которых он мало что знает…
Но это был не Егор.
На пороге стояла девушка. На вид ей было лет двадцать, она была очень мила и свежа, и было в ее облике что-то до боли знакомое, что заставило мое сердце учащенно забиться. Я не знал эту девушку, никогда раньше не встречал, это точно, но я как-то сразу понял – неожиданная визитерша не ошиблась квартирой, она именно ко мне пришла в это воскресное утро. И еще я отчетливо понял – она пришла, чтобы изменить мою жизнь или что-то в ней изменить…
– Здравствуйте. Господин Игнатов?
– Да.
– Евгений Васильевич? – уточнила девушка.
– Здесь других Игнатовых нет. Здесь только…
И я осекся, потому что увидел в ушах незнакомки то, что никак не рассчитывал увидеть – мой подарок Серафиме.
– Я Ева, – представилась дочь Серафимы.
Я не сомневался, что Ева Симина дочь. Я вдруг увидел Симу. Это ее черные слегка раскосые глаза, ее волосы каштановые с рыжинкой. Это
Сима, но такая, какой я ее никогда не видел – в двадцать лет. И в то же время, не она. Она и не она, Сима и… Было что-то еще, может быть, в лице Евы были и мои черты? То, что Ева и моя дочь, я это тоже понял сразу. Иначе бы она не пришла. И я не только это понял, я это почувствовал.
"У меня были проблемы, и я их решала", – прозвучал в моей голове голос Серафимы. Вот значит, как ты решила свои проблемы? Но почему?
Почему, Сима? Ведь это не твои, это были наши проблемы. Да и не проблемы это были вовсе…
Ева что-то спросила, но я стоял как столб, ничего не слыша и не в силах вымолвить ни слова, у меня пересохло в горле.
– Вы куда-то собрались? – повторила Ева свой вопрос. – Я не во время?
Я покачал головой и отступил от двери. При этом я чуть не упал, ноги у меня дрожали и подкашивались.
Еву тоже нельзя было назвать спокойной. Она набрала в грудь побольше воздуха и стала говорить, быстро, запинаясь, словно боялась, что не успеет сказать мне слова, которые, наверное, повторяла, когда шла ко мне. Словно боялась, что я закрою дверь.
– Мама мне рассказывала о вас. – (Господи! Тот же самый голос! И голос тоже…) – Она часто рассказывала, каждый свой приезд. Но я была еще… я мало думала о возможности нашей встречи. Тогда не думала. Какой она будет, и вообще – нужна ли она? А месяц назад папа… Мне исполнился двадцать один год. Папа подарил мне мамин ноутбук. Он хранил его у себя… Я стала читать письма, которые там были и решила приехать, увидеть… И вот… приехала.
– Ева… – хрипло начал я, проглотив комок сухости.
– Что?
– Я твой… отец?
– Да, – удивленно ответила Ева, и вдруг ее лицо озарилось догадкой: – Так вы ничего… не знали?..
Я отрицательно помотал головой.
– Тогда понятно…
– Что? Что понятно?
– Я прочитала мамины и ваши письма. Не все, конечно, там их очень много. Ни в одном прочитанном мною письме нет ни слова обо мне, ни одного упоминания… Мама скрыла от вас меня? Почему?..
Я молчал. Что я мог сказать? Как объяснить?
– Я пройду? – спросила Ева.
– Конечно, конечно… – засуетился я, и моя суета выглядела глупой и бестолковой.
Я не знал, что мне делать, что говорить, как вести себя с Евой.
Обнять? Мне хотелось это сделать, но было страшно. Да и захочет ли она? Начать оправдываться? Но в чем? Я пригласил Еву в комнату. Она села в кресло, я сел напротив, но тут же встал. Предложить ей кофе?
– Можно воды? – попросила Ева сама.
– Может, кофе?
– Нет, – смущенно улыбнулась она, – воды, если не трудно.
Я пошел на кухню за стаканом и бутылкой минеральной воды из холодильника. Я чувствовал себя истуканом, передвигаясь на деревянных ногах. Двадцать лет! Двадцать один год… Я жил и не знал, что у меня есть дочь. У меня и у Симы. Наша дочь Ева. Почему
Ева? Может, Сима хотела назвать ее Евгенией в мою честь? Но эти американские обычаи все сокращать… Впрочем, наверное я обольщаюсь.
Ева – имя первой женщины на Земле и просто красивое имя. Ева!
Звучит, как тихая музыка, как ветерка шелест. Ева… Поэтому Сима и назвала нашу дочь Евой. Красивое и нежное имя. И сама Ева красивая.
И, наверное, красивой она была, когда родилась. Может быть, она была такой, какой я видел ее в своих недавних грезах?
Я налил в стакан минералку и подал его дочери, она заметила, что моя рука дрожит. Я бы сейчас и сам выпил этот стакан до дна.
– Спасибо.
Ева сделала маленький глоток и поставила стакан на журнальный столик. Пить она не хотела, я это понял, попросила воды, чтобы как-то сосредоточиться, понять, как себя вести дальше. Ведь ей, наверное, так же непросто, как и мне. А может быть еще сложнее. Я решил ей помочь.
– Ты очень красивая, Ева, – сказал я. – Ты вылитая мама.
– Да?.. А я считала, что похожа на вас…
Мне очень хотелось, чтобы Ева говорила мне "ты", но… рано было ее еще об этом просить.
– Почему ты так считала? Разве ты не помнишь свою мать? Какой она была? Конечно… ее работа…
– Я хорошо помню маму, – ответила Ева и отстегнула цепочку на шее, достав и раскрыв медальон, – и она всегда со мной. Мама и вы.
В одну половинку медальона была вставлена Симина карточка, в другую моя. Я посмотрел на лицо тридцатилетнего себя и усмехнулся:
– Теперь мало общего с этой фотографией. – Я указал на свое фото:
– Правда? Не находишь, что я сильно изменился?
Ева посмотрела на фотографию, потом на меня и отрицательно покачала головой:
– Нет, не сильно. Только поседели. И…, может быть, немного похудели. Но я вас сразу узнала.
"Я тоже", – хотел сказать я, но подумал, если скажу – совру.
Почти сразу, но не сразу я догадался, что передо мной моя дочь. Если бы не сережки…
– Как ты меня разыскала?
– Это было не сложно. Я знала ваше имя, фамилию. Знала, что вы живете в России, в Новосибирске. Найти через Интернет человека – пара пустяков. Я ведь даже ваш возраст знала. И не примерный, а точный. В одном из маминых писем я прочитала, что ваш день рождения
15 июля. Я хотела приехать к вашему дню рождения, но у меня не получилось… А год рождения я тоже знала. Ведь вы с мамой одногодки?
Я кивнул головой.
– Ну, вот… Я приехала и уже знала, куда мне идти. Немного запуталась в нумерации домов, эти дроби… Но мне встретился парень, который показал мне ваш дом. Симпатичный такой парень, улыбчивый. У вас ни один прохожий не улыбается, все какие-то хмурые, а этот улыбался. Он сказал, что сам живет в этом же доме, а когда я назвала фамилию Игнатов, он обрадовался и сказал, что он ваш друг. Вот только я не спросила, как его зовут…
– Это Егор, – догадался я. – Он мой сосед. И мы с ним действительно друзья. Он здорово помог мне недавно. Я тут приболел, так он ухаживал за мной целых полгода, лечил (Егор будущий врач), помогал по хозяйству. По магазинам бегал, пищу готовил. Я же совершенно беспомощным был, как ребенок.
– Вы так сильно болели? – с сочувствием в голосе спросила Ева.
– Сильно. Думал, что умру. Но теперь все позади. Болезнь отступила и дала мне шанс встретиться с тобой…Ты знаешь Ева, мне кажется, это твоя мама спасла меня… – Я подумал о дереве Серафимы, о дереве Жизни, но сказал: – Меня спасла память о ней…
Ева посмотрела на меня очень серьезно и немного задумчиво, и я снова увидел Симу. Она всегда смотрела на меня так, когда хотела сказать что-то важное и, как правило, неожиданное.
– Вы знаете, – вдруг сказала Ева, – ведь я тоже Игнатова.
– Вот как? – я действительно был сильно удивлен и даже растерян, но и обрадован одновременно.
– Папа предлагал, чтобы я носила его фамилию, но мама решила, что я буду Игнатовой, что я должна носить фамилию своего отца. Не папину, а… Ой, я запуталась…
И я не знал, что сказать. И я запутался. Возникла некоторая неловкость, которая к счастью была прервана звонком в дверь. Это уж точно Егор, подумал я и оказался прав.
– Привет, дядь Жень! – Егор был как всегда жизнерадостен. – Я не надолго забежал, у меня сегодня дежурство. Ночное, но начальник отделения просил меня пораньше прийти.
– Здравствуй, Егор. Проходи.
– А твоя прелестная посетительница уже ушла? – спросил он в прихожей, стягивая с ног кроссовки и не видя Евы, которая сидела в гостиной. – А кто она? С работы? Шикарные девушки у вас в фирме работают, я тебе скажу дядя Женя. Жаль, познакомиться не успел, торопился очень. Скажешь, как ее зовут и как мне ее найти?
– Она никуда не ушла, она здесь.
– О-па-на! А я тут ору, как ненормальный. Но вроде ничего предосудительного не сказал, а, дядь Жень?
– Вроде бы ничего. Можешь проходить знакомиться.
– Здравствуй, Егор, – поздоровалась Ева, когда мой молодой друг вошел в гостиную, – приятно встретиться снова.
– Ого! Мое имя столь популярно у тебя на работе, дядя Женя? -
Егор, кажется, был совершенно убежден, что Ева моя сотрудница. Ну да, предположить иное трудно.
– Мы говорили о тебе, – сказал я. – Спасибо, что ты помог моей дочери разыскать меня.
– Кому? – Егор выпучил глаза. – Кому, кому я помог тебя разыскать?
– Моей дочери, – улыбнулся я.
– Твоей дочери? Ты же говорил…
Я пожал плечами:
– Я до сегодняшнего утра и сам не подозревал о ее существовании.
Так получилось…
– Ничего себе! – Егор пожирал Еву глазами. – Санта Барбара!
– Меня зовут Ева, – представилась моя дочь.
– Ева? – Егор посмотрел на меня. – Обалдеть! – Потом он снова уставился на Еву и кончики его губ медленно, но уверенно поползли к ушам. Ева ответила на его гримасу очаровательной улыбкой.
Что-то тинькнуло у меня в сердце, или в душе. Тин-н-ь! тонко и остро. Ревность? Я не знал, что такое ревность. Почему-то я не ревновал отца к тете Соне, никогда не ревновал маму к ее многочисленным кавалерам. Я не ревновал Светку Наконечникову, когда она закрутила с Шуриком и решила к нему уйти. Я не ревновал никого и не к кому. Даже Симу я не ревновал к ее мужу. Ну да, он был калекой, но все-таки. А тут вдруг…
Егор уселся в кресло напротив Евы. Мне не оставалось ничего другого, как расположиться на диване.
– Как дела, Ева? – приступил к допросу Егор. – Почему не давала о себе знать? Чем занимаешься? Работаешь? Учишься?
– Учусь. – Ева решила ответить только на последний вопрос. – В колледже.
– В колледже? И в каком? Кем будешь, когда его закончишь?
– Вообще-то я хочу стать врачом. Так же, как и ты, кстати. Но мне еще долго придется учиться, чтобы стать им. Лет шестнадцать еще…
– Сколько?! – ужаснулся Егор. – А что так долго?
– У нас врачами годам к тридцати семи – тридцати восьми становятся.
– У нас – это где? – не понял Егор. Я пояснил:
– Ева живет в Америке. В соединенных штатах.
– В штатах?
– Да, – ответила Ева. – У нас другая система медицинского образования. После общеобразовательного колледжа нужно четыре года учиться в медицинской школе, потом три года резидентуры…
– Что еще за резедентура? Там на шпионов учат, что ли?
– Почему на шпионов?
– А может ты цэрэушница? – Егор взглянул на меня и подмигнул.
Ева непонимающе посмотрела на него.
– Это Егор так шутит, – вмешался я.
– А-а-а, – протянула Ева, – понятно… После резедентуры специализация. Если решу стать кардиологом – еще семь лет. Если нейрохирургом – восемь. Но я еще не решила, какой выбрать профиль.
Может быть, вообще, стану педиатром.
– Да-а-а, – почесал затылок Егор, – продолговато обучаются у вас врачебному ремеслу.
– Зато наши врачи – лучшие в мире.
– А вот с этим я бы поспорил! – запальчиво произнес Егор и я понял, что сейчас он станет спорить с Евой. Я практически не участвовал в их разговоре, и мне это естественно не нравилось.
– Ну что, познакомились? – спросил я молодых людей тоном, из которого попытался убрать нотки раздражения. – Тогда может, в честь знакомства чаю попьем? Егор, в супермаркет сбегаешь за тортом?
Егор с трудом оторвал свой взгляд от Евы.
– Чаю? С тортом? Почему нет?
– Или сходим куда-нибудь, – предложил я альтернативный вариант, взглянув на дочь, – посидим? Ты как, Ева?
Ева пожала плечами:
– Можно, но вообще-то…
– Да что вы, в самом деле?! – возмутился Егор. – Куда ходить? В
Макдоналдс, что ли? Что мы, не русские люди? Ева, конечно, американка, но и русская, раз ты русский. Вон как по-русски тараторит. Без всякого акцента. У меня и мысли не мелькнуло, что она иностранка… Я сейчас, я мигом сгоняю. Посидеть всегда дома лучше.
Коньячка купить ради такого случая? Я то не буду, у меня ночное дежурство впереди, а вы…
– У меня есть коньяк, – сказал я, – и виски есть.
– А я не пью ни коньяк, ни виски, – сказала Ева, – я вообще ничего крепкого не пью.
– А что ты пьешь? – спросил Егор. – Вино? Шампанское?
– Чай, кофе, пепси. Пиво иногда…
– Тогда, я – одна нога здесь, другая там.
Егор умчался за тортом, а мы с Евой остались одни. Так много хотелось мне узнать о ней, о многом поговорить, но почему-то я молчал, не знал с чего начать.
– У нас в доме всегда говорили по-русски, – сказала Ева, не глядя на меня. – И мама и… – и замолчала. И я молчал, как дурак.
– Ева, хочешь посмотреть, как живет российский представитель малого бизнеса? – наконец нашелся я. Мне хотелось добавить: "и твой отец", но почему-то не добавил, решил не торопить события. -
Квартира у меня большая. Три комнаты, кухня, санузел, правда, совмещенный. Балкон есть. Огромная, одним словом квартира… и я в ней один. Иногда таким себе маленьким кажусь, – попытался я пошутить, – маленьким, как гномик.
Ева улыбнулась.
– А мы с папой в небольшом доме живем. Нам с ним вдвоем большой дом и не нужен… Ой, простите… Я все время – папа, папа. А ведь это вы мой… биологический отец. Вам может быть обидно.
– Мне не обидно. Я понимаю, двадцать один год вы с Андреем прожили под одной крышей. Понятно, что именно его ты считаешь своим отцом.
– Но я всегда знала, что мой настоящий отец жив, и живет далеко.
Знала, но…
– …не горела желанием увидеться, – продолжил я за нее.
– Не горела, – согласилась Ева. – Это правильно сказано.
– И что же произошло? Почему вдруг решила приехать и увидеть меня?
– Хотела кое в чем убедиться.
Я не стал спрашивать, в чем хотела убедиться Ева. Предполагая, что может возникнуть очередная неловкость, я решил начать знакомить
Еву с моим жилищем.
– Вот это гостиная, – начал я. – Я здесь…
– Принимаете гостей?
– Принимаю. Но редко. Ко мне не часто наведываются гости. Чаще всего я здесь валяюсь на диване, читаю, телевизор смотрю. Но и это редко. В основном я на работе пропадаю целыми днями. Домой прихожу, ужинаю и в постель. Перед сном газеты просматриваю.
Ева задумчивым взглядом окинула мою гостиную и кивнула головой, но вместо оценки жилища, сказала другое:
– А какой у вас бизнес?
– Поставки промышленного оборудования. Выполняю, так сказать, заявки своих не особенно многочисленных клиентов.
– Торговля? Или производство?..
– Торгую помаленьку, – вынужден был признаться я. – А вот это мой кабинет. Сам не знаю, зачем он мне нужен. Я туда захожу только палас пропылесосить, да пыль протереть.
Я показал Еве свой кабинет, который со временем стал похож на склад ненужных вещей. Наверное, если бы я заранее не обозвал эту явно лишнюю для меня комнату кабинетом, Ева так бы и решила, что это склад, или, проще говоря – кладовка.
– Вы действительно живете один, – констатировала она.
– У тебя были сомнения?
Ева взглянула на меня и промолчала.
– Самые обитаемые места в моей квартире, – продолжал я экскурсию по дому, – кухня да спальня. Причем, наверное, спальня – наиболее обитаемое.
Я увидел, что Ева замерла на пороге спальни.
– Мама…
Она увидела портрет Серафимы в траурной рамке.
– Да, – мрачно подтвердил я, – это твоя мама. Моя любимая Сима.
– Теперь я вижу, что вы любили ее. Я читала о вашей любви в письмах, но теперь я увидела… Вы действительно любили маму.
Она посмотрела мне в глаза, и я увидел, что они у нее влажные. И теплые, очень теплые.
– Я и сейчас люблю Симу, – сказал я.
– Да… – задумалась Ева. Смахнув слезу, спросила: – А это то самое дерево Жизни?
– То самое. Только я зову его деревом Серафимы.
– Оно цветет раз в сто лет, – вспомнила Ева.
– Раз в сто лет. Оно цвело месяц назад. У него были большие красивые цветы. Белые, похожие на цветы хризантемы. Жаль, что ты не видела. Теперь придется ждать еще сто лет до нового цветения.
– Я не дождусь, – грустно сказала Ева.
– Ты замужем? – спросил я.
– Нет.
– Значит, и детей у тебя нет?
Ева отрицательно покачала головой.
– Когда-нибудь у тебя будут дети. И обязательно будут внуки. Они дождутся.
– Вы хотите отдать дерево Серафимы мне? Чтобы мои внуки увидели, как оно цветет?
Мне очень хотелось ответить ей: "Я хочу, чтобы ты жила со мной, дочка. Я хочу нянчить твоих детей, своих внуков, я хочу увидеть и своих правнуков". Но я не сказал. Впрочем, этот невысказанный ответ она, наверное, прочитала в моих глазах. И, наверное, мы оба одновременно подумали, что это мое желание из области фантастики.
Хотя… А почему нет?
– Мы можем жить вместе, – глухо сказал я.
Ева промолчала. Она смотрела на меня, и в ее глазах было смятение. Я пожалел, что произнес эти слова.
"Ну, да, – подумал я, – размечтался, старый дурень! Это было бы слишком большим счастьем для меня. Я недостоин этого счастья. Или все-таки достоин?.. Я всю жизнь любил и люблю одну женщину. Грешил?
Да грешил, но за грехи свои сполна рассчитался. Я едва не умер, Сима вытащила меня с того света. Для чего-то же она меня вытащила? Для чего? – Я вдруг понял: – Сима или судьба или кто-то всевышний решил, что я достоин счастья еще немного пожить. И хотя бы одно то, что я теперь знаю – у меня есть дочь – это и есть счастье. А расстояния?
Ерунда. Я не олигарх, но вполне обеспеченный человек. Куплю билет, открою визу и слетаю в Америку. И Ева если захочет, а она, думаю, захочет, будет прилетать ко мне. Мы будем видеться. Я увижу своих внуков, мне разрешат понянчиться с ними".
Я бы еще долго размышлял на эту тему, и мы бы с Евой молчали. Это не было бы тягостным молчанием, а только небольшим затишьем перед словесным объяснением Мы бы обязательно перешли с Евой от мыслей и мысленных предположений к обсуждению наших дальнейших планов.
Но пришел Егор и принес торт. Едва парень показался на пороге, щеки моей дочери вспыхнули румянцем.
А ведь Еве понравился мой молодой друг! И по всей вероятности
Егору Ева тоже понравилась. Она просто не могла ему не понравиться, такая красавица… Кто знает? Может быть, у них что-нибудь получится? Может, между молодыми людьми возникнет чувство? Любовь? Я бы, наверное, этого хотел. Но… кто знает? Пусть будет, что будет.
Время покажет. А оно у нас у всех есть.
Апрель – июнь 2007г.
Комментарии к книге «Дерево Серафимы», Владимир Васильевич Царицын
Всего 0 комментариев