«Грудь четвертого человека»

3091


Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Феликс Рахлин Грудь четвертого человека

*Вступительная глава**.

"Равнение на середину!"

Мы выросли в насквозь промуштрованной стране.

"Россия – страна не земледельческая и не торговая, а военная, ее призвание – быть грозою мира", – определил Николай Второй – и был совершенно прав. Николая прогнали, возможно, еще и потому, что он не сумел реализовать это призвание с наибольшей полнотой. С такой, как это сделали большевики во главе с Каннибалиссимусом всех времен и народов.

Мой папа был человек тишайшей профессии: экономист. Но политическую экономию преподавал в военных вузах, состоял в кадрах

Красной Армии и носил командирскую форму: штаны-галифе, сапоги, гимнастерку с тремя "шпалами" в петлицах, скрипучую портупею. И даже когда его выгнали "за троцкизм", продолжал донашивать военную одежду, предпочитая ее штатской.

Даже у мамы, которая к воинской службе никакого отношения не имела, был именной, даренный начальством браунинг. Стрелять она не умела, звука выстрелов боялась, но оружие с патрончиками, похожими на пипки свифтовых лилипутов, хранила в ящике книжной этажерки.

Когда начались репрессии 37-го года, папа, во избежание неприятностей, вышвырнул опасную безделушку вместе с хорошенькими патрончиками в тухлую харьковскую речку Лопань. (Об этом более подробно рассказано в моих "Записках без названия", книга 1-я).

Может быть, под влиянием пьянящего запаха портупеи, скрипа хромовых отцовых сапог, ласкового тускловатого отсвета его кобуры, тревожного вида крошечных маминых пулек, – я с детства полюбил маршировать. Но будучи толстячком (во дворе меня добродушно и безжалостно называли "Пузя"), я делал это хотя и старательно, однако неуклюже. Удовольствие было написано на моем круглом, улыбчивом лице, когда мы, детсадовцы, вышагивали под музыку раздрызганного пианино мимо большого зеркала в комнате для занятий по "ритмике".

Шагистика, строй, речевки – все это было знамением времени.

Некоторые на том даже свихнулись. До войны в Харькове жил Миша – городской сумасшедший. Всегда небритый (как ныне – Арафат!), в красноармейской шинели, в защитного цвета фуражке-"сталинке" и калошах на босу ногу целыми днями слонялся он по аллеям городского парка, выпрашивая подаяние. Шаркающей походкой подойдет, бывало, к отдыхающим на скамейках, протянет сложенную лодочкой ладонь – и просит:

– Больной. Дай копейку!

Это означало, что больной – он, а копейку ему обязаны дать вы.

Некоторые давали, другие пытались вывести попрошайку на чистую воду:

– Миша, не притворяйся!

Не дождавшись милостыни, он равнодушно и спокойно отходил прочь – и тут же шел к следующей скамейке все с той же просьбой:

– Больной. Дай копейку!

Ходила легенда, будто в детстве и юности он хотел учиться игре на скрипке, но самодуры родители запретили – оттого-де бедняга и повредился умом. Другие рассказывали о несчастной любви, но и тут рассказ замыкался на страсти к музыке. Ее Миша и впрямь обожал, особенно военную. Стоило ему услыхать не то что оркестр, но хотя бы пение марширующей роты, как он сломя голову бежал на звуки песни.

Пристроится, бывало, на левом фланге – и "марширует" шаркающей своей походкой в толпе мальчишек, которыми нередко в те годы прирастал любой поющий или марширующий под музыку строй.

Вернувшись в Харьков вскоре после его освобождения от немцев,

Мишу я уже не встречал. Говорили, будто с приходом оккупантов этот безобидный меломан по привычке пристроился к их поющему подразделению, но тут же был кем-то из шагающих деловито пристрелен.

Нацисты не любили и безжалостно уничтожали сумасшедших и евреев, а

Миша был, кажется, и тем. и другим.

По возвращении я поступил в пятый класс, и тогда же стали преподавать у нас как учебный предмет "военное дело". Сперва учителем был демобилизованный по ранению еврей Геллер. Он вел и уроки физкультуры, на занятия приходил в галифе и тапочках.

Почему-то его прозвали "Зюзя-парикмахер". Зюзе, как видно, надоело с нами чем-либо заниматься, и однажды он, войдя в класс и выслушав рапорт дежурного ("Товарищ военрук! Класс такой-то в количестве стольких-то человек к занятиям готов!"), скомандовал с легкой шепелявинкой:

– Вольно! Щадищь (то есть – "Садись!") Щегоднящней темой урока будут… анекдоты! Ращщкаживайте!

Возликовав, один за другим выходили шестиклассники (школа у нас была мужская) и, постепенно, на пробу увеличивая меру непристойностей, травили анекдоты один другого позабористей. Зюзя же только снисходительно улыбался.

Вскоре он поступил куда-то не то на другую работу, не то учиться, и Бог послал нам Мыльника. Этот гневливый, полуприпадочный мужик проводил уроки всерьез: отрабатывал "Р-р-равнение направо!" и

"Р-р-равнение налево!", объясняя, что при этом мы должны видеть

"грудь четвертого человека": только тогда шеренга будет ровная.

Заставлял печатать строевой шаг – и отсчитывал такт голосом бравого старшины:

– А – раз! А – раз! А – раз! Два! Три!

Приносил на уроки русскую трехлинейную винтовку "образца 1891-го дробь тридцатого года" и, вынув затвор, показывал его детали:

– Стебель – гребень – рукоятка!

Этот классический хорей мы заучили на всю жизнь.

Юркий, любознательный Эдик Братута как-то раз уж слишком настойчиво лез с расспросами и все хватался за лежащие на учительском столе части: то за стебель, то за гребень. Военрук вдруг

"психанул", схватил винтовку без затвора, но с примкнутым штыком, и, взяв ее наперевес, погнался за Эдиком по классу, как в штыковую атаку, под общий хохот шестиклассников… Даже здесь, в Израиле, могу представить двух свидетелей: такие сцены – незабываемы!

Однажды – в седьмом, что ли, классе, весной или осенью во время урока военного дела послали нас во главе с Мыльником на книжный склад за учебниками. Склад помещался в одном из приделов еще действовавшей тогда Пантелеймоновской церкви на ул. Клочковской.

Чтобы попасть туда от Госпрома, надо было пересечь искусственный овраг, так называемый "спуск Пассионарии", по дну которого проходит трамвайная линия. До оврага мы дошли строем, но, чтобы его

"форсировать", военрук был вынужден строй распустить. Пока наш командир, оскальзываясь на дерне, которым выложены крутые склоны оврага, спускался вниз, а потом опять карабкался наверх, мы, проделав это, естественно, гораздо быстрее, с высоты положения принялись обстреливать его комьями земли. С криками "Отставить!" белняга, наконец, добрался на четвереньках до позиций своего

"противника", но искать виновников не стал: предстояло все же выполнить указание директора и притащить учебники в школу. Поэтому он, гневаясь на нас, лишь беззвучно шевелил губами, проговаривая в уме, но вслух не произнося (все-таки учителю не положено!) самые крепкие солдатские выражения, а многие из нас громко и с удовольствием считывали их с его губ.

Малахольного Мыльника сменил подтянутый, аккуратный Виктор

Власович Корнилов – бравый офицер, партизанивший в Белоруссии, откуда и сам был родом. Говорил он с отчетливым белорусским акцентом, и мы составили из его характерных словечек такую фразу

(здесь и далее ударения помечаю, по техническим причтинам, не надстрочным значком, а прописными ударными гласными):

– БирОм вирОвку, мотаем вокруг бирОзы и тянем метров на шЕстьдесят!

Военруком и учителем физкультуры Корнилов был у нас недолго: окончив заочный филфак, начал преподавать в других классах русский язык. А потом и вовсе пошел на повышение: стал инструктором обкома партии. К нам военруком пришел Иван Кузьмич Леонов – боевой офицер, не шибко грамотный, но трезвый, по-житейски умный и хозяйственный.

Однако и ему невзначай досталось. В восьмом классе Толя Коршак, плотный, плечистый переросток, гонялся за кем-то на перемене, а потом внутри класса притаился у двери с шапкой или тряпкой в руке, чтобы ею огреть беглеца. Но тут прозвенел звонок, и в класс вошел

(на свой урок военного дела) наш Кузьмич. Ему и досталось по

"кумполу". Удержаться от хохота было невозможно. И мудрый военрук хохотал вместе с нами.

Но он все-таки был исключением. Следующий – и последний – из наших школьных военспецов вновь оказался с приветом. Знакомясь с нами, отрекомендовался:

– Василий Иванович.

На том бы и остановиться. Но, подмигнув, он добавил:

– Как Чапаев!

В результате его фамилию не помнит никто. Всех других перечисляем свободно: Геллер, Мыльник, Корнилов, Леонов. А этого так и зовем:

"Чапай".

Чему они нас все-таки научили, так это основам строя. Особенно – искусству равнения. Ежегодно у нас на просторной площади

Дзержинского проходили общегородские школьные строевые смотры. И женские школы тоже являлись. Ведь и у них были уроки военного дела.

Придумав для этой повести название, решил проверить: а всем ли бывшим советским оно понятно? Спросил у жены:

– Повесть будет называться "Грудь четвертого человека". О чем она?

– Конечно, об армии, о военной службе, – сказала жена уверенно. А вот я задумался: ведь в строю женщин грудь первой же соседки может заслонить всю остальную шеренгу, – как же им, бедным, равняться-то?!

Но это уже, скорее, проблемы израильской военщины, призывающей в армию и девушек. А для меня, представителя жестокого и сердитого пола, "грудь четвертого человека" – прекрасный ориентир: он не уведет ни влево – по тропинкам пристрастного украшательства, ни вправо – по стежкам-дорожкам очернительной лжи.

Итак:

– Равнение – на середину!!!

Ибо именно там, посредине, как известно, находится Истина.

Глава 1.Прогулки без штанов.

Рекрутчина имеет в Европе (а уж на Руси – в особенности) давнюю и бесславную традицию, ей всегда сопутствовали слезы, горе, унижение.

"Лоб забрею!" – одна из главных угроз мужику в устах российского барина. Рекрутский набор сопровождался неминуемой пьянкой, пропиваньем всей прошлой и будущей жизни. Отцы, провожая сыновей, с отчаяния били шапкой обземь, матери и жены обмирали и голосили, жизнь самого новобранца рушилась – и начиналась совсем другая: новая и, как правило, страшная.

А неисповедимый ужас кантонистского набора?! Малых детишек вырывали из семей – и увозили далеко-далеко, обрекая на десятилетия розог и муштры. Особенно тяжело запечатлелась эта зверская напасть в изустных преданиях еврейских семей. Ребенка двенадцати – десяти лет, а иногда и младше, насильственно отторгали не только от отца и матери, сестер и братьев, но и от кровного жизненного уклада, от языковой стихии родного идиша (традиционного языка европейских евреев), а к тому же и стремились обратить в иную, гойскую, веру, ставили перед необходимостью нарушать священные запреты иудаизма – есть свинину, работать в субботу и т. д. Поистине чудо, что это далеко не всегда удавалось, и, отслужив положенные 20 – 25 лет, зрелые годами мужи возвращались в лоно еврейства.

Эти строки пишет правнук кантониста Авраама Рахлина. Отслужив положенный срок, мой прадед, как и все кантонисты, приобрел высочайше дарованное право: жить вне "черты оседлости". Такая льгота распространялась на все потомство кантониста по "мужеской" линии, так что не только мой дед, но и мой отец, я, мой сын жили бы, скажем, в Харькове (находившемся вне "черты") вполне легитимно, – даже если бы не пришла Советская власть, отменившая самое "черту", как и все ограничения прав инородцев. Прадед, по-видимому, веру сохранил – его сыновья и даже внуки были обрезаны и ходили в синагогу, и лишь на мне прервалась традиция: с тем, чего не смогли добиться рекрутчина и кантонистский набор, легко справились большевистская идеология и авторитет атеизма.

А вот от родного языка идиш прадеда, как видно, отучили. Чем иным объяснить, что в семье моего деда (как и его братьев) идиш был не в ходу? Мой дед бойко писал стихи на живом великорусском языке, но идиша, думаю, не знал, а уж тем более его не знал мой отец, не знаю и я.

Большевики, объявившие себя друзьями и спасителями народов, тем не менее, многое и от царизма, и от рекрутчины сохранили. Не говорю уже об отношении к идишу – его третировали не меньше, чем в царские времена. Ленин иначе как "жаргоном" идиш не называл, хотя и признавал необходимость использования его при издании революционной литературы. Что случилось с этим замечательным, живым, высокоразвитым, полноценным языком в результате хотя и не согласованных, но совместных действий гитлеризма, сталинизма и, как ни странно, сионизма, добившего идиш здесь, на территории нынешнего

Израиля, – хорошо известно На просторах бывшей царской России он почти исчез. Царизму такой успех и не снился.

А вот антисемитизм (и даже "процентная норма)" фактически сохранились. Во всяком случае, возродились после некоторого периода

"анабиоза". Не была уничтожена и рекрутчина. В СССР, да и теперь, в нынешней России, она во многом сберегла прежние формы. Это нашло отражение даже в литературе. На темы рекрутских наборов издавна слагались песни – пронзительные, полные смертной тоски и безысходного отчаяния, о ней писали Радищев и Некрасов – да и кто из русских писателей ХIХ века эту тему обошел стороной? Призыв в армию и при Советах сохранил, в основном, те же обрядовые черты, какие выработались в течение столетий: то же вытье, отпеванье, пропиванье несчастного новобранца. Вот как описывает проводы в Красную Армию пролетарский поэт Ефим Придворов, более известный под именем Демьяна Бедного

Как родная мать меня

провожала, –

тут и вся моя родня

набежала:

"Ой, куда ж ты паренек,

да куда ты?

Не ходил бы ты, Ванек,

во солдаты…"

"Въезжая в сию деревню, не стихотворческим пением слух мой был ударяем, но пронзающим сердца воплем жен, детей и старцев". Это -

Радищев, "Путешествие из Петербурга в Москву", глава "Городня". Да, за полтораста лет картина, по существу, не изменилась Правда, стараниями социалистического реализма достигается некий катарсис в виде стихотворческого пения умного Вани, устами которого сталинский подлипала объясняет, что без рекрутчины большевики не обойдутся. Но даже политически подковавшись, – как было обойтись народу без истерической пьяной гульбы, когда известно доподлинно: немногие вернутся с поля… Вот и по моим детским воспоминаниям,. процедура забрития лбов в деревне времен Отечественной войны нашего века ничуть не изменилась против описаний такой же процедуры века прошлого: то же сквозное, гомерическое разудалое пьянство, те же гибельные, напоследок перед смертью, катания с ошалевшими девками в запряженных лучшими лошадьми кошевках, тот же вой и стон над деревенской улицей..

Без мертвого упоя, без удалой, богатырской драки редко обходились и в более поздние времена (например, когда и мне.пришла пора призываться) проводы в армию. В простом народе без этого они даже считались недостаточно пристойными. "Да, ох и погуляли!" – мечтательно вспоминалось потом в течение всей службы, а, может быть, и жизни.

Одним из естественных, неотъемлемых элементов рекрутского набора была и осталась явка на призывную комиссию. Превосходно описана она, например, в "Тихом Доне". Как до революции, так и много лет спустя считалось необходимым, прежде всего, "забрить лоб", оболванить, остричь "под нуль". Без этого и на медосмотр не пустят.

Зачем это делалось? Ищут и находят объяснение в требованиях гигиены. Однако лет двести назад о ней вряд ли так уж заботились.

Нет, дело в другом. Может быть, все началось с желания придать новобранцу легко узнаваемый полицией вид: с забритым лбом далеко не убежишь. Но главное – психологический эффект стрижки.

Оболваненный, с торчащими, словно ручки кастрюли, ушами, синеголовый человек теряет вместе с волосами уверенность в себе, из него, что называется, вышел весь пар, весь кураж.

А на призывной комиссии он должен унизиться еще сильнее: его заставляют сбросить с себя все, – кроме, разве что, наручных часов.

После чего он обязан в совершенно голом виде совершить прогулку от одного врача к другому – притом, медленно, степенно, долго, временами ожидая, пока врач закончит осматривать предыдущего мученика…

То, что именно в таком виде ты нужен хирургу, сомнения не вызывает: этот специалист должен оценить общий статус, телосложение, развитие мускулатуры, разглядеть шрамы, проверить, нет ли грыжи, геморроя, опухолей… Осмотр обнаженного тела удобен терапевту, накожнику и даже, может быть, невропатологу.

Но скажите на милость: для чего голый человек глазнику?

Отолярингологу? Стоматологу? Глаза никогда не бывают расположены на лопатках, уши – на ягодицах, зубы – в заднем проходе… И, тем не менее, эти врачи тоже, бывало, сидели в общем зале комиссии и вынуждены были, без малейшей в том необходимости, лицезреть призывников голых, как в бане.

Испытывая неловкость, стесняясь своего неоправданно нагого тела, прикрывая ладошкой "страм", путешествует парнишка от одного доктора к другому. Причем, бОльшая часть комиссии – женщины, нередко молодые и хорошенькие. А иногда это знакомые, соседи, родители друзей, у которых он бывает в доме или назавтра зван в гости (так однажды случилось со мною).

И вот, наконец, ты прошел все круги этого – ну, пусть не ада, но чистилища – и направляешься к накрытому кумачом столу, за которым восседает уже не медицинская, а воинская комиссия: мордатые, озабоченные службой офицеры в звании, как правило, не ниже капитана, имеющие над тобою уже то преимущество, что одеты в форму и затянуты в ремни и портупеи, а ты стоишь перед ними голый, как обезьяна.

Между ними посредине – тучный, кровью налившийся полковник, глядящий на тебя – да, именно, как солдат на вошь. Вот они, хозяева твоей судьбы, ты подходишь к ним с трепетом в душе и даже, из уважения к столь важным персонам, считаешь, необходимым прикрыть обеими руками причинное место…

– Сыр-р-р-ра! – вдруг во всю мощь тренированной сытой глотки гаркает военком – и ты вытягиваешься перед ним тростиночкой, как учили военруки: "руки – по швам" (по швам – чего?!), грудь вперед, живот втянут так, что внутри коснулся спинного хребта… Но – о ужас! – от этого последнего движения твой тщательно скрываемый юношеский предмет выскакивает вперед – пред лютые очи грозного полковника и всей золотопогонной камарильи! Стоишь перед ними, "как рекрут на часах" (только вовсе без выкладки), светишься всеми родимыми пятнышками своего еще полудетского тела, а товарищ полковник и вся его братия решают твою судьбу.

Моя долгое время складывалась благоприятно. Слегка перефразируя мальчика Мотла, я мог бы заявить: "Мне хорошо – я сын врагов народа!" В армию призывали тогда с 19 лет, но именно в этом возрасте я стал вдруг политически ненадежным: и папу, и маму в один день, 8 августа 1950 года, арестовали – и вскоре сунули им по 10 лет

Особлага каждому, с обвинениями по пресловутой 58-й статье

Уголовного кодекса: пункты 10 ("антисоветская агитация") и 11

("участие в контрреволюционной организации"). И меня ежегодно, в год по два-три раза, военкомат стал отбраковывать. Даже почему-то в нестроевую часть не брали. Чего они так боялись – до сих пор не пойму. Должно быть, их впечатляло, что репрессированы оба родителя, да еще и по двум политическим пунктам.

Официально мне причину не объясняли – дважды даже отправку назначили, и каждый раз меня пропивали родственники и друзья. Но до самой осени 1954 года в последний момент в военкомате мне ставили в приписное свидетельство штампик об отсрочке призыва "до особого распоряжения". Такие штампики, буквально один на другом, покрыли за четыре года весь мой воинский документ.

Благодаря этой моей спасительной неприкасаемости мне удалось закончить институт, получить диплом, жениться, съездить на свидания к родителям в лагеря (когда такие свидания, в связи с началом хрущевской "оттепели", были разрешены), начать (по вузовскому

"распределению") работу учителем в школе… Но за все эти годы несколько раз казалось. что вот-вот призовут. Особенно после того как на комнату, в которой я жил, позарился военкомат.

Глава 2.Квартирьеры

Бог шельму метит. В книге 2-й моих "Записок без названия" есть непридуманный рассказ "Гроза и Буря". Тамречь о том, как после ареста родителей меня и бабушку выгнали из квартиры. В результате шантажа, проведенного, по поручению начальства, юристом домоуправления Бурей и управдомом Грозой, нас с бабушкой и сестрой выселили из ведомственного дома и переселили всех троих а одну комнатку – крошечную, зато принадлежащую горсовету. Потеряв в размере жилплощади, мы зато обрели бОльшую уверенность в незыблемости своих прав на жилье: теперь мы ни от какого ведомства не зависели.

Но, взявшись на воинский учет в новом, по месту жительства, военкомате, я опять попал в распоряжение человека с не менее значащей, чем Гроза и Буря, фамилией: 2-й частью, то есть призывом молодежи в армию, здесь ведал майор Охапкин! _

Однако меня ухватить в свои объятия ему долго не удавалось, хотя с некоторых пор он возмечтал об этом. А получилось так. После двух лет работы по распределению мою сестру дальний Красноградский районный отдел народного образования согласился уволить, и она поселилась с нами в Харькове. Вскоре устроилась работать учительницей в вечернюю школу возле Тракторного завода. С нашей

Лермонтовской улицы трамваем туда ехать надо было трамваем часа полтора, если не дольше. Вскоре она вышла замуж, муж перебрался к ней, бабушку забрала в Москву ее дочь, а меня на некоторое время приютили родственники.

Муж сестры работал на заводе – примерно в половине пути до тракторного, и молодые супруги, с моего согласия, решили поискать для обмена жилье где-нибудь поближе к их работе. На этом, как ожидалось, можно было бы выиграть дополнительные квадратные метры, потому что Лермонтовская находится вблизи от центра города, а ХТЗ

(тракторный завод) – у черта на куличках. Кто-нибудь с тамошней окраины охотно отдаст свое более просторное жилье за уютную комнатку в хорошем районе…

Вот такие мы строили химеры – и, как сперва показалось, не напрасно. Едва лишь сестра повесила где-то в поселке ХТЗ объявление, как назавтра же явился желающий поменяться. Это был какой-то лейтенантик, живший с семьей как раз в поселке тракторного завода, а служивший где-то неподалеку от нас. То есть все сходилось: ему удобнее – сюда, а нам (по крайней мере, сестре с мужем) – туда…

Не сходился лишь пустяк: менять лейтенанту было решительно нечего

– квартиру он снимал у частных хозяев… На языке квартирной биржи

(существовавшей, конечно же, лишь неофициально) это был несерьезный партнер. Дело рассыпалось, не успев склеиться.

Но вот к осени 1953 года, после прихода к власти Хрущева, обнаружилось, что "самое передовое в мире" сталинское сельское хозяйство – в жутком прорыве, и спасать его, в числе тысяч молодых специалистов, направили молодого мужа моей сестры. Они с маленьким ребенком уехали в Сумскую область, а я вернулся на Лермонтовскую, пригласив для компании приятеля-студента. Сам-то я тоже учился, но – вечером, а днем работал: чтецом-секретарем у слепого аспиранта кафедры философии университета – прямо у него на дому.

Вот там-то, в квартире молодого философа, и раздался однажды тот телефонный звонок. Звонили мне.

– Здравствуйте, товарищ Рахлин, – сказал мне мужской голос. – Вы меня знаете: я ваш управдом Чуняк с Лермонтовской улицы (фамилия изменена). Мы не могли бы сейчас встретиться – в ваших же интересах?

Если можете – подойдите сейчас в 22-е почтовое отделение: вам недалеко, а я здесь вас уже жду.

Крайне заинтригованный, отпрашиваюсь у своего партнера и быстрым шагом направляюсь к почте, вспоминая по дороге облик нашего управдома. В памяти забрезжило что-то рыжеватое, лысоватое, еврееватое…

Вот и сам Чуняк – действительно, рыжий еврей, очень деловой.

Сразу же и приступает к делу.

Ему, Чуняку, известно, что меня должны призвать в армию. И он,

Чуняк, хотел бы мне помочь. Ведь не правда ли, мне. Рахлину, не помешает, если к возвращению из армии меня будет ждать кругленькая сумма на сберегательной книжке. Для этого мне нужно лишь согласиться прописать в своей комнате одного человека, который и жить-то в ней не будет, пока меня не призовут.

– А потом? – спросил я.

– Ну, потом, конечно, поселится. Но ведь вас в квартире уже не будет, так не все ли вам равно?

– И сколько же я за это получу?

– Пять тысяч рублей, – сказал Чуняк важно и торжественно. Это был грабеж. Напомню: 5000 рублей в 1953 году означали столько же, примерно, сколько в 1961-м будут значить 500… Нахал предлагал мне за 10-метровую комнату чисто символические отступные.

– А куда же я вернусь после демобилизации? – задал я, может быть, глупый, но законный вопрос. Управдом тут же и "успокоил":

– Зато у вас будут пять тысяч!

Мне было ясно: если я пойду на такую сделку – подобного мне дурака для обратной операции найти будет невозможно.

– Нет, – заявил я решительно. – А вдруг вернутся мои родители?

Где им жить?

Чуняк взглянул на меня, как на сумасшедшего:

– Но ведь оба они сидят по 58-й статье, и прошло только три года из десяти, – сказал он, обнаруживая завидное знание конкретных обстоятельств. – Да ведь с такой статьей им в Харькове и жить-то нельзя…

Казалось, он прав. Но в мою душу уже прокралась надежда. Ее питали небывалые прежде события: в апреле – неожиданное освобождение врачей-мучеников, с полной и гласной реабилитацией, фактическое обнародование факта их пыток на следствии; в мае – массовая амнистия, под которую даже 58-я статья подпала, но лишь те, кто по ней были осуждены на сроки не больше 5-и лет; в июле – арест главы тайной советской полиции – самого Лаврентия Берия… Слова управдома, этого рядового стервятника, легли поперек моей робкой надежды, и я не шутя разозлился.

– Нет и нет! – сказал я упрямо. – Мне это не подходит.

– Ну, смотрите, – сказал он уже в тоне угрозы. – Как бы вовсе не потеряли право на комнату. Сестра выписана. У вашего жильца-студента прописка временная. Комната за призванным бронируется только на первые два года службы, а вам служить – не меньше трех…

– Сдам на звание младшего лейтенанта и вернусь после двух лет службы, – сказал я. – У меня ведь среднее образование.

Я говорил тоном самоуверенным, но в душе моей царило смятение.

Правда, опыт показывал, что до сих пор меня от призыва явно спасало

"пятно" в анкете. Уже был случай, когда я чуть было не отправился служить в Германию – в советские оккупационные войска. Бдительная

"мандатная комиссия меня туда не пустила. Но долго ли будет в силе благодатный для меня фактор перестраховки?

Через некоторое время просле встречи с Чуняком меня снова вызвали в военкомат, я прошел комиссию, куда явился, как было положено, остриженным "под нуль", получил предписание на отправку, распрощался со своим незрячим патроном, рассчитался с институтом, в котором учился. Вечером меня вдрызг пропили друзья и подружки. Наутро явился в военкомат, готовый следовать в армию.

Команду новобранцев выстроили во дворе райвоенкомата, после чего к нам вышел майор Охапкин – коренастый, кривоногий, а главное – наглый, как большинство работников советских военкоматов. Гаркнул:

– Р-р-р-равняйсь! Сырр-рна!

А потом… выкрикнув мою фамилию, приказал мне выйти из строя, остальным же скомандовал "Правое плечо вперед – марш"! – и они были уведены каким-то офицером к трамваю: действительно, на отправку. Мне же майор приказал следовать за ним – в его 2-ю часть.

Там он, на удивление вежливо, пригласил меня сесть. Помещение представляло собой небольшую комнатку с двумя-тремя казенными письменными столами. За одним из них уселся сам майор, за другим же сидел еще один офицер, в котором я с удивлением узнал того самого лейтенанта, "несерьезного" обменщика, который приходил к нам по объявлению.

Вся подлейшая взяткодательская цепочка мгновенно стала мне ясна: этот лейтенант, помогающий ему майор, "заботливый" управдом… И – я сам, от которого все они зависели (или, все же, я – от них?)

Наверное, призвать меня было – хотя и нельзя, но все-таки можно. За мое согласие прописать лейтенанта они готовы были бы рискнуть – и

"не заметить" пятно в моей анкете. Разумеется, управдом рассчитывал на хорошие комиссионные. Но я не оправдал надежд… Теперь Охапкин произвел еще одну – последнюю! – попытку. Отпетый грубиян и матерщинник, он на этот раз был мягок и сердечен.

– Познакомься: лейтенант Иванов.

Иванов, как две капли воды похожий на любого представителя этой могучей фамилии, с энтузиазмом и симпатией пожал мне руку.

– Знаешь, Рахлин, мы с тобой хотим поговорить по-хорошему, – мягко и проникновенно сказал Охапкин. – Все равно ведь мы тебя рано или поздно призовем. И ты все равно потеряешь комнату. Там, удастся или не удастся тебе сдать на младшего лейтенанта и досрочно уволиться в запас – это б-о-о-льшой вопрос. Но даже если удастся – в два года со дня призыва ты не уложишься, и комнату у тебя заберут.

Так почему бы не договориться? Вот -он (Охапкин кивнул в сторону

Иванова) – он тебе неплохо заплатит, так ведь хоть деньги у тебя будут, когда вернешься. Ты знаешь, как он мучается? Каждый день встает ни свет ни заря, по полтора-два часа трясется в трамвае в каждый конец, в вагоне – давка, на остановке ждать приходится подолгу: летом – в жару, зимой – в мороз трескучий, а у него – семья, ребенок маленький…

Мне предлагалось пожалеть Иванова и продать ему право жить в государственной комнате. Но – судите меня, люди! – я остался глух и жесток к чужой беде.

Нет! – ответил я своим сердечным друзьям. – Пойти на такое не могу. А вдруг, только лишь уеду, вернутся мои родители? Пока что им есть где поселиться, а ведь вы, товарищ лейтенант, их к себе не впустите…

Не впустит. Крыть им было нечем. Охапкин вздохнул – и молча вернул мне паспорт и приписное свидетельство, пришлепнув еще один штампик "До особого…" Видно, за "просто так" он закрыть глаза на мое "пятно" не решился. Я вновь получил возможность продолжить учебу в институте.

Но вся история сильно напугала и меня, и моих родственников, меня опекавших. Чувствовалось: моя учеба – под угрозой. На вечернем отделении пединститута мне оставалось учиться еще два года. Вот если бы перевестись на дневное отделение… Там дают отсрочку от призыва.

Раньше, в сталинские времена, моя тетя Тамара, сестра-двойняшка моего отца, не решалась за меня хлопотать, так как это могло бы дискредитировать ее мужа – видного вузовского деятеля. Но что-то уже явственно щелкнуло, треснуло в советской машине страха, что-то неуловимо переменилось, и тетушка сама вызвалась помочь. Она быстро договорилась со старым приятелем – заместителем директора нашего института, о моем переводе на стационар. Преодолев чисто академические трудности ( мне пришлось досдать восемь экзаменов и срочно пройти две педагогические практики, чтобы преодолеть разницу в учебных планах), я сэкономил год и успел окончить институт перед уходом в армию.

Получилось как раз во-время. Осенью 1954 года все перестраховочные ограничения сталинских времен относительно призыва в армию были отменены: сняли запрет с имевших судимость, с советских граждан "неблагонадежных" национальностей (каковыми считались, например, немцы, румыны, венгры и представители других нацменьшинств, чьи собратья за рубежом имели свою государственность; евреи такого "иммунитета" не имели, но в определенные части их все-таки не брали…) Перестали осторожничать и с детьми "врагов народа", вот почему в конце сентября 1954 года пришел, наконец, и мой черед. Впрочем, подробности – впереди. А здесь скажу лишь, что вскоре после моего отъезда в армию неожиданно освободили из лагеря маму. Шла разгрузка ГУЛАГа, ее "дело" пересмотрели – и вместо десяти лет, полученных ни за что, дали – тоже ни за что! – пять. А такой срок подходил под амнистию 1953 года. Впрочем, около пяти она успела-таки отсидеть. Мама вернулась в Харьков – и тот же рыжий

Чуняк без малейших осложнений, а, напротив, со всей возможной предупредительностью прописал ее в пустующей комнате как мать военнослужащего срочной службы. И ведь наверняка вспомнил мои, казавшиеся несбыточным бредом,. надежды. Думаю, он был ошеломлен тем, что они исполнились.

С Охапкиным мы еще встретимся – и даже, может быть, с Ивановым. А вот с Чуняком хочу расстаться навсегда. Но прежде расскажу о нашей последней встрече.

Прошло много лет, умерли наши родители, я взматерел и сам уже стал ощущать за плечами годы. Пришла пора воспоминаний, и я засел за свои "Записки…", хотя писать их в начале 70-х, да и до средины 80, приходилось с оглядкой. Но так хотелось запечатлеть на бумаге картины и сюжеты пережитого. Особенно впечатляло то, что родные и близкие, давно завершившие свой жизненный путь, по моему хотению вдруг словно бы вновь обретают жизнь. Я стал себя чувствовать, в какой-то мере, хозяином прошлого: кого пожелаю видеть сам и показать людям, того и воскрешу, пусть это лишь иллюзия!

И вот, уже набросав несколько эпизодов, еду как-то раз на работу в трамвае – и вдруг вижу на задней площадке полупустого вагона знакомую физиономию бывшего управдома. Я, по-видимому, за многие годы существенно изменился, и он явно меня не узнавал, зато я его узнал сразу. И вдруг мне явственно вспомнилось, как он торговал у меня комнату. Мы часто склонны оправдывать себя и других гримасами эпохи. Уж такое, мол, было время. Можно ли обвинять человека?

Время-де поставило его перед необходимостью подличать… Но могу ли я простить такую подлость? Управдом готов был воспользоваться моей юношеской неопытностью, беспомощностью, чтобы обтяпать свое дельце.

Такое поведение не сродни ли мародерству? Дрогни я тогда, согласись, польстись на обещанную "полукруглую" сумму – и наши измученные родители лишились бы крыши над головой, да ведь и я – тоже…

Мое туповатое упрямство оказалось тогда спасительным для всей семьи (комнатку на Лермонтовской потом родители и сестра использовали при обмене квартиры). А теперь я почувствовал некое авторское могущество, сравнимое с Божьим: вот сидит передо мною в дребезжащем трамвае мелкий чиновник, деловар, кто вспомнит о нем в недальнем будущем? Но если я захочу рассказать об этом "рыжем

Мотеле" – он, так и быть, останется в памяти людской. Быть ему или не быть – зависит от меня!

Мне стало почему-то так смешно, что я беспардонно расхохотался ему в лицо. Видимо, в этот момент я напоминал сумасшедшего, а, возможно, и впрямь был им. Видели бы вы, читатель, как вытянулась физиономия моего давнего знакомца! Он явно сообразил, что смех мой имеет к нему отношение, но меня не узнавал и впал в еще большее смятение. Так он ничего и не понял, а мне пора было выходить.

Прощай, сволочь. Вряд ли я тебя увековечил: таланта не хватает.

Но ведь ты и не стоишь памяти, честный хабарник. Сгинь.

Глава 3."Последний нонешний денечек…"

Последний нонешний денечек Гуляю с вами я, друзья! А завтра рано, чуть светочек, Заплачет вся моя семья…

Старинную эту рекрутскую песню нередко певали в нашем доме. И вот она зазвучала по-особому в моем сердце: настала моя пора!

Уж я было совсем перестал ожидать призыва. На дневном отделении института познакомился с Инной, и очень скоро попытки совместных академических занятий окончились неудачно: свадьбой! То, что я не служил еще в армии, как-то не смущало ни меня, ни ее, ни ее родителей, а уж у моих спрашивать было далеко и бессмысленно. В апреле мы "расписались" и отпраздновали свадьбу, одновременно сдавали экзамены, получали дипломы, подписались под "распределением" на работу… Весна прошла на удивление спокойно: впервые за последние годы меня даже не вызвали в военкомат. Летом съездил повидаться с родителями: неожиданно в "особых", то есть самых свирепых лагерях разрешили свидания, до тех пор строго запрещенные… И с середины августа 1954-го мы с женой приступили к работе: учителями в средней сельской школе, километрах в 90 от

Харькова. Нам пришлось туда переехать на жительство, но выписаться из города мы, конечно, не спешили. Вот почему повестка пришгла по моему старому адресу, и вызывал все тот же знакомый Кагановичский райвоенкомат – мой почти что приятель майор Охапкин.

По проторенной дорожке – на медкомиссию. На сей раз работала она в областном Доме врача. Мне указали там, где надо раздеваться, я вошел в помещение, напоминавшее небольшой предбанничек. Увидел там несколько дверей, ведущих в разные комнаты или кабинеты, а также несколько голых и полураздетых фигур. По привычке и я быстренько разделся, выскользнул из трусов и бодро открыл дверь в одну из комнат.

По напряженной тишине, которая вдруг воцарилась явно в связи с моим появлением, я понял: что-то не так. Но что – не сообразил. В небольшой комнатке находились две молоденькие женщины: врач-отоляринголог (эту ее специальность легко было определить по зеркалке на лбу) и медсестра, в руках которой был прибор для определения кровяного давления. Обе выглядели остолбеневшими. От их испуга остолбенел и я.

Молоденькая ушница сказала мне что-то неразборчивое; не расслышав, я подался вперед, чтобы понять ее слова.

– Сюда – одетыми! – строго повторила врачиха. Охнув, я ретировался, успев расслышать рассыпчатый смех медсестры и ее лукавый голос:

– Да ладно, чего уж теперь, заходите!

Но я уже опять был в предбаннике…

Оказывается, дух "оттепельных" реформ заставил даже заскорузлых солдафонов отступить от многолетнего обыкновения, и некоторые элементы проверки разместили особо, входить сюда надо было в одежде.

Натянув трусы, я вернулся и, красный от смущения, должен был выслушивать лукавый шопот докторицы, проверявшей мой слух:

– Шестьдесят шесть… сорок пять…

А потом еще и пройти антропометрию у сестрицы, кусавшей губы от сдерживаемого смеха.

Либерализация, правда, помогла мне решить волновавший меня вопрос. До отправки в армию мне еще предстояло какое-то время ходить на работу. А ведь я – учитель. Если остригусь наголо – хоть в класс не иди: дети засмеют! Тем более, что у меня, как назло, уши – на отлете. Я обратился к военкому и попросил, в виде исключения, разрешить мне не стричься вплоть до отправки.

И – о чудо! – он разрешил. Отправку мне назначили на 25 сентября.

Рассказ о медкомиссии ужасно развеселил мою смешливую жену. Она до того разрезвилась, через каждые пять минут вспоминая постигший меня конфуз и каждый раз заливаясь переливчатым смехом, что мне стало не по себе.

– Послушай, – сказал я озабоченно, – это даже как-то странно выглядит. Похоже, ты не сознаешь, что через несколько дней нам предстоит расстаться на годы…

Сказал – и пожалел: без малейшего перехода моя веселая-превеселая

Инка залилась горючими слезами. Навзрыд!

Глава 4.Резерв Главного Командования

У Инны есть закадычная, со школьных лет, подруга Стела. За нею ухаживал импозантный, крупнотелый, рослый и очень добродушный Додик, замечательный своим умением отлично устраивать практические дела.

Оказалось, что и ему в том же военкомате и тем же Охапкиным назначена отправка на то же 25 сентября.

И вот является он к нам с Инной в нашу городскую квартиру, чтобы рассказать:

– Я майора Охапкина сводил в ресторан, и он, подвыпив, мне сказал: "Не бзди – вас повезут недалеко: в пределах треугольника

Харьков – Киев – Москва. Это РГК – Резерв Главного Командования".

Так что к тебе – Инка, ко мне – Стелка смогут вскоре приехать.

А в самом деле: что до Москвы, что до Киева дорога от Харькова недолгая: одна ночь. Мне и в голову не пришло, что либо майор мог соврать Додику, либо… Додик мог соврать нам: в молодости так хочется выглядеть значительным!

Но, поверив его рассказу, мы и не подумали заготовить на дорожку побольше припасов: на сутки – хватит, а там кто-нибудь подвезет…

И, главное, денег я взял с собой совсем немного…

В составе большой команды призывников мы приехали из районного военкомата трамваем в областной, и тут за нами закрылись ворота. Мы очутились внутри большого двора, постепенно заполнявшегося призывниками из различных районов города, а также Харьковской и

Сумской областей. Здесь начали нас тасовать, передавать

"покупателям" – офицерам и солдатам, прибывшим за пополнением. С

Додиком и другими знакомыми ребятами меня разлучили, и я попал в небольшую команду, под начало добродушного западного украинца, вместе с тремя-четырьмя харьковчанами из рабочего района, которые за спиной у сопровождающего называли его "бандерой". Мы немедленно пристали к нему с расспросами, куда же нас повезут. Но он молчал, как партизан, – впрочем, поясняя:

– Нэ полежено розказувать! Нэ полежено!

Между тем. слышно было, что за воротами собралась толпа провожающих. Однако выглянуть туда было невозможно.

Но вот нас построили в большую колонну – и ворота отворились.

Пешком, по проезжей части улиц, колонна направилась к станции

Харьков-Сортировочная. А по тротуарам поспешали за нами матери, жены, невесты… Массовка для кинофильма о войне – да и только!

Зрелище со стороны, должно быть, живописнейшее. Новобранцы были одеты так, будто соревновались, кто напялит на себя рубище постарее и похуже. Из многочисленных рассказов всем было известно: штатская одежда домой не высылается, в части не хранится, владельцу на руки не выдается. А ведь шел всего лишь девятый послевоенный год, хороших вещей у большинства населения было мало, вот призывники и надевали в дорогу старье да рванину. Стимула выглядеть поприличнее ни у кого не было, паспорта и приписные свидетельства у нас отобрали, никаких временных удостоверений не выдали. А без удостоверения личности человек в наше бюрократическое время теряет самоуважение: он – никто, и звать никак. Нет удостоверения – нет и личности! Так уж до внешнего ли вида существу без паспорта?!

Построенная шеренгами шантрапа с гиканьем, свистом и бранью следовала по мостовой, сопровождаемая семьями, дружками, ребятней.

Так дошли до "Сортировки" и очутились на широкой эстакаде или же перроне, вдоль которого на рельсах уже стоял готовый к погрузке длинный-предлинный товарняк, вид которого еще со времен революции и гражданской войны был привычен советским людям. То были "теплушки" – грузовые вагоны с двухъярусными деревянными нарами. с железными печурками посередине, с распахнутыми дверями, в которых поперек проема был прибит толстый брус, кое-как предохранявший от падения на ходу из вагона.

Каждой из сформированных в военкомате команд показали ее вагон, каждый кинул вещички на нары, отметив свое место. Расходиться категорически запретили. Но семьям было разрешено подойти к своим.

Так мы еще немного побыли вместе: я – с женой, тестем, тещей, друзьями… Додика пришла проводить Стелла, но его вагон был в середине состава, а мой – ближе к хвосту. В самом же хвосте было несколько вагонов-кухонь, за ними – рефрижераторы, куда прямо при нас стали загружать мясные туши, мешки с крупой, множество буханок хлеба… Только каким-то психологическим ступором могу объяснить, почему никто из нас не сообразил: если везут не дальше "треугольника

Харьков – Киев – Москва", то для чего же столько жратвы?!

Но вот – как в кино! – запела труба, вдоль эшелона прокатилась зычная команда: "По вагонам!", где-то недалеко духовой оркестр заиграл знаменитый марш "Прощание славянки" – и эшелон медленно двинулся в путь, оставляя на перроне наших родных и близких, в большинстве – плачущих горькими слезами. Уж так это напоминало проводы времен недавней проклятой великой войны… Случайно ли?

Незадолго перед тем в парламентах Франции и Западной Германии состоялась ратификация "парижских соглашений", официально вводивших бундесвер в орбиту НАТО, наступал новый виток "холодной войны".

Обстановка в самом деле казалась угрожающей. А ведь мы еще не знали о наметившемся охлаждении советско-китайских отношений, о том, что не случайно "китайские друзья" попросили Хрущева вывести советские войска из Порт-Артура и Дальнего…

Миновав крупный пригородный узел Основу, эшелон взял курс на

Чугуев. Главному Командованию мы в резерв явно не подходили: курс был задан на Восток. Но – куда?

Глава 5.Грабиловка

В Чугуеве, то есть на первой же остановке, произошел случай, невероятно меня поразивший. Поезд остановился на дальних путях, возле будки путевого диспетчера. Дело было вечером, и внутри горел яркий свет настольной лампы. Но людей не было, а на диспетчерском столе лежали какие-то служебные бумаги. На моих глазах туда вошли ребята из вагона Додика (его самого, слава Богу, среди них не было), переложили бумаги на пол, а стол и стулья с хохотом выволокли из будки и утащили во тьму. Эшелон тронулся дальше. Наутро, проведав

Додика, я увидел, как группа ребят, сидя на краденых стульях за краденым столом, с упоением забивает козла.

В том вагоне ехали только городские ребята, среди них и еврейские мальчики из интеллигентных семей – помню, например, Борю

Бержановского. Не утверждаю, что он, но, примерно, такие же, едва отъехав на полсотни километров от родного дома, легко расстались с простейшими условностями культуры и, ради пустой забавы, временного и не обязательного "комфорта", походя прихватили чужое.

Примечательно, что там, на станции, никто, видимо, не попытался вернуть краденое. А ведь сделать это было проще простого, телеграфировав на следующие станции по пути следования эшелона и устроив на одной из них элементарный осмотр вагонов… Но нет, мои земляки беспрепятственно пользовались добытой мебелью все двадцать суток пути!

Лиха беда – начало. Эшелон все дальше и дальше уносил нас по хорошо известному мне, недавнему беженцу, маршруту: Поворино.

Воронеж, Лиски, Сызрань, Саратов… "Резерв Главного Командования помещался уж слишком далеко от "треугольника", очерченного майором

Охапкиным или фантазией Додика… Пересекли Волгу, приблизились к

Уралу… "А за Уралом – Зауралье, а там своя, иная даль" (А.

Твардовский). Великая русская литература! "Мелькают версты, все отстает и остается позади…" Это – Гоголь. Ну, ладно, он -

"хохол", славянин, русский писатель, в его устах так естественны эти слова: "Русь! Русь! Вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека вижу: бедно, разбросанно и неприютно в тебе…" Но отчего же мне, презренному там жиду, сбежавшему от угрозы погромов, от тамошних нелепиц, неурядиц и неустройств, – отчего мне так внятны и дороги эти его слова? Отчего они так пронзают сердце? "Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря до моря, песня?" Только что, мучительница моя, проехал через тебя вширь, поперек: побывал у отца

– в вороватой Воркуте, у матери – в мордовском, мордующем

Дубравлаге, – и вот теперь мчусь вдоль – по долгой твоей, на полмира протянувшейся, длины, в пока еще знакомые, а дальше – неведомые, таинственные глубины твоей Азии… Здесь, сейчас, на Ближнем Востоке вспоминаю тот путь на Восток иной, родной, Дальний и, вопреки всему, близкий сердцу – и снова по-молодому волнуюсь. "Русь! чего же ты хочешь от меня? Какая непостижимая связь таится между нами?"

Нет, не родился, так и не появился на свет богатырь, вымечтанный зябким, долгоносым и гениальным украинским карликом, но мне, о родина моя бедная, ты от того не менее дорога… Снова в старческой моей мечте "быстро лечу я по рельсам чугунным" вслед за гениями твоими, снова вижу тебя, словно въявь – и плАчу, плАчу о тебе вместе с ними – и с тобой. "…у! какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль! Русь!"

…"Держи, держи, дурак, – кричал Чичиков"… Это он и мне кричал, а не только лишь своему кучеру. Кажется, и я, как Селифан, не туда заехал: вон уже свежеиспеченые, без году неделя, израильские патриоты возмутились моей любовью к "доисторической", как они говорят, родине, – пора возвращаться к рассказу.

Прихваченную мной "поллитру" распил с попутчиками, двух дней хватило, чтобы прикончить довольно скудный запас домашнего провианта, еще на день-два достало тех нескольких десятков рублей, которых должно было хватить "до Киева"… А дальше стало голодно.

Нас кормили регулярно и обильно, однако – редко: лишь дважды в день.

И лишь тем. что варилось в котлах. Хлеба не только хватало – он еще и оставался, накапливался. Но с раннего утра (завтрак) до не слишком раннего вечера (обед) все мы успевали проголодаться, а вот перекусить было нечего. Ни кашу, ни, особенно, борщ в тряском вагоне

"на потом" не оставишь, не спасал и излишек хлеба, а молодой организм требовал своего.

Предприимчивый Додик быстро нашел выход. На нем – единственном во всем эшелоне – была замечательная отцова офицерская форма еще фронтовых времен: суконные галифе и гимнастерка, хромовые сапоги…

Большой, плечистый, он во время стоянок важно ходил вдоль вагонов, мозоля глаза сопровождавшим нас старослужащим солдатам и сержантам.

По установившемуся в Советской Армии обыкновению, новобранцев развозили по частям именно те, кому оставалось всего-ничего до демобилизации (словечка "дембель" в широком ходу еще не было).

Каждый из таких "ветеранов" заранее старался принарядиться и прибарахлиться: перешивал свою "шинелку" и шаровары не по форме, а

"чтоб покрасившее", при случае приобретал на стороне что-нибудь щегольское, – неважно, если офицерское или даже генеральское: невесты в селах и на рабочих окраинах в Уставе внутренней службы не разбираются, тонкостей формы одежды не понимают, зато хорошее сукно от "Ха-бе-бе-у" ("хлопчатобумажного, бывшего в употреблении") отличат запросто. И вообще, как известно, женское сердце падко на эффекты. Уж так хочется демобилизованному воину по возвращении домой покрасоваться перед девками! К Додику стали приставать: "Махнемся, керя?!" Или даже: "Продай!" Многие его уже звали по имени, только не

"Додик", а "Дима". Масти он был светлой, смахивал на прибалта, и

Димой было жить полегче, нежели Додиком…

И вот он – Дима, или Додик, – сообразив свою выгоду, договорился с одним поваром: тот будет его всю дорогу прикармливать мясцом из котла, за что получит в конце пути гимнастерку и галифе с

Димы-Додика "плеча").

Добряк Додик решил и меня подкормить. На одной из станций, где стоянка предстояла долгая.. мы подошли к одному из кухонных вагонов, и ловкий повар, воровато зыркнув по сторонам, проворно сунул моему благодетелю огромный кусок вареного мяса из борща. Мы скорее поспешили прочь и, лишь отойдя довольно далеко в сторону от своего эшелона, спохватились, что у нас нет с собой соли. Да и запить было нечем. Пришлось жевать всухомятку пресное и оттого невкусное мясо.

Не помню, повторялись ли такие трапезы, но отчего они прекратились – о том отдельно и чуть погодя.

Есть хотелось не нам одним, но многие решали проблему гораздо проще. На станциях, особенно на маленьких, вдоль всего пути есть, хоть и небольшие, базарчики. К пассажирским поездам бабки местные выносили пироги, вареные яйца, помидоры с огурчиками и разную-прочую снедь. Новобранцы принялись напропалую грабить бабок. Один отвлекал торговку разговором: "приценивался", "торговался". Увлекшись процессом, она теряла бдительность, а оглянувшись, уже не обнаруживала корзинку с товаром: ее утащил сообщник "покупателя".

Бабка, спохватившись. хотела хоть этого поймать, но его как ветром сдуло…

Обнаружились такие "герои" и в нашем вагоне. Я, помню, стал спрашивать у одного из них:

– Ну, вот скажи: а если бы вот таким способом твою родную мать ограбили? Ведь эта женщина, у которой ты пироги унес и сожрал, – она ведь тоже чья-то мамаша?

В нашем вагоне только четверо или пятеро были горожане – остальные все из сел харьковской и Сумской областей. С некоторыми мне потом предстояло служить и дружить. Но сейчас моя "политработа" оставалась втуне: парень глядел на меня равнодушно и тупо, да еще и

"лыбился"…

Вместе с нами ехали два старослужащих солдата. Один, западный украинец Вася, ведал только нашей маленькой группой харьковчан, все же остальные состояли под началом у разбитного, говорливого белоруса по имени Володя Комель. Туповатый и осмотрительный Вася (тот самый

"бандера", по слову которого – "нэ полежено" раскрывать маршрут эшелона) сам того не желая, взял да и выболтал эту "военную тайну".

В рассказе о своей службе он несколько раз употребил слово "сопки":

"пойдешь на сопку", "у нас в сопках" и т. п. Невдомек было простаку, что в моем лице он имеет дело с литератором, который разбирается в местных особенностях русского словоупотребления. Да ведь горы сопками называют в Советском Союзе лишь на Дальнем Востоке… Ну, может быть. еще где-нибудь в Забайкалье.

– Вы нас в Приморье везете, – объявил я ему как человек, читавший фадеевский "Разгром". Он растерянно заморгал, а я невеликодушно объяснил ему ход своего умозаключения. Бедняга смутился и даже явно перепугался. Стало понятно, что я угадал.

Между тем, мы очутились за Уралом. Проехали памятный мне с войны

Златоуст. Я, волнуясь, наблюдал со склона горы, вдоль которого тянулся состав, панораму металлургического завода внизу, в котловине между нескольких гор. А на другой стороне этой гигантской воронки – заводской поселок, в котором мы жили в 1942 – 43 году. Потом пошли зауральские степи, город Курган, где невзгоды военных лет пережила в детстве моя жена, а за ним – станция Петухово, куда во время войны командированный туда отец взял меня с собою, чтоб подкормить в сельской местности… Дальше пошли места мне вовсе незнакомые.

Сибирь запомнилась своими охальными девками. Местами поодаль от насыпи стояли группы то ли путевых, то ли еще каких-то работниц, наши парни кричали им из вагонов разную жеребятину, но те не только не смущались, а, напротив, отвечали похабными жестами и телодвижениями. Некоторые даже заголяли бедра, поднимая подолы над головой – и оказывалось, что на них под юбками нет ничего – словно они заранее готовились к таким "стриптизам" (в ТО время и слово-то такое в русский язык еще не вошло). Теперь понимаю, что это, скорее всего, были заключенные, – возможно, расконвоированные.

А "грабиловка" продолжалась, приобретая довольно забавные формы.

Однажды где-то в Западной Сибири на одной из остановок мы застали торговлю арбузами с грузовика. В кузове лежала их целая куча. Видно, из глубинки подвезли – возле машины стояло несколько покупателей из местных. Мгновенно толпа призывников устроила у заднего борта машины толчею – с криками и даже с "дракой". Пока недогадливый продавец урезонивал "дерущихся" и отвечал на вопросы набежавших

"покупателей", за его спиной от грузовика к вагонам протянулась целая очередь, а точнее – цепочка новобранцев. Кто-то за спиной у торговца залез прямо в кузов, и за каких-то пять минут, перекидывая полосатые шары по конвейеру из рук в руки, завтрашние воины обчистили машину, перегрузив почти все ее содержимое в эшелон! Когда мужик оглянулся – было уже поздно: цепочка рассыпалась, поезд – ту-ту! – и поехал, увозя весь урожай какой-то колхозной бахчи.

Но эта забава – еще сравнительно невинная. Бывали случаи посерьезнее. В тот год в армию призвали даже недавних уголовников-лагерников. Один из них на остановке где-то в поле, у семафора, прогуливался около состава по вьющейся вдоль путей тропинке. Вдруг навстречу по этой тропке едет на велосипеде пожилой железнодорожник: может быть. стрелочник или путевой обходчик.

Блатняк заступил велосипедисту дорогу, заставил спешиться, силой отобрал велосипед, а когда старик попробовал протестовать – дал ему по шее и унес машину в свой вагон. И никто даже слова поперек не сказал! До сих пор удивляюсь: как такое сходило с рук? Ведь все-таки нас сопровождали офицеры, сержанты. На каждой станции – телеграф, телефон, на станциях узловых – комендатуры… Но никакой реакции на все описанные эксцессы – не было. Один из таинственных вагонов в конце состава представлял собой гауптвахту на колесах. Но она пустовала: в буквальном смысле – до первой крови. Либо ни один сигнал не настиг наш эшелон, либо, скорей всего, наше начальство их игнорировало, считая, что дело идет о пустяках.

Да ведь и в самом деле, не пустяк ли – такое вот ароматное происшествие.

…Глубокой ночью эшелон остановился возле какого-то сибирского села. Одна из больших бревенчатых изб, со всеми ее пристройками и службами, стояла к железной дороге ближе других – как бы на отшибе.

Все обитатели (уж не знаю, сколько их там было в огромном крестьянском доме) мирно спали и, должно быть, видели красивые сны, когда туча полуночников из нашего эшелона обсела, не сговариваясь, эту отдельную избу – спинами в ее сторону. Мерзавцы обнажили зады – и в один момент наваляли добрые кучи, после чего впрыгнули обратно в вагоны и уехали служить Родине. Вот оно, "коллективное творчество масс"! Легко себе представить чувства хозяев дома, проснувшихся поутру и обнаруживших возле своего дома благоухающий "ведьмин круг"!

Хулиганство, конечно… Позволительно, однако, спросить: перевозя массу людей в вагонах для скота – разве не предопределяла этим

"народная" наша власть свинское их поведение? Где мы должны были отправлять свои естественные надобности? Ответ: где придется. Ни на одной станции, включая самые крупные, у пассажира такого поезда не было возможности воспользоваться общественной уборной без риска отстать от эшелона. Ведь состав шел вне какого-то четкого графика, и никогда мы не знали заранее, на какой станции сколько времени будем стоять. Поэтому крупные дела оформляли всегда наспех во время стоянок где-нибудь у светофора или семафора – хорошо, если рядом оказывались кусты…

И вот на эту тему еще один сочный, ароматный эпизод. В нашей маленькой харьковской команде был Витька Сотник – длинный, худой, чернявый парень. Однажды вскоре после того как наш поезд отошел от очередной станции (и, значит, скорее всего, до следующей оставалось часа полтора), этому Витьке, что называется, приспичило… Как быть?

Не выставишь ведь голый зад на обозрение всей родной стране. Хотя и такой проект ребята ему предлагали. Но молчаливый Сотник на это ничего не ответил. Он ни слова не говоря подошел к слуховому окошку, какие бывают в каждом товарном вагоне под самым потолком, вылез наружу до половины, ухватился там за край вагонной крыши и – жилистый, цепкий – вытащил на полном ходу сам себя, как Мюнхгаузен, туда, наверх! Через некоторое время – ногами вперед – через окошко же вернулся в вагон весьма довольный: "Порядок!" А мне в поэтическом воображении все это представилось как некий символ: внутри сорок человек на правах восьми лошадей мчатся в неизвестность, а над ними, на вагонной кровле – блюдечко дерьма…

Вот так приходилось решать в дороге большие вопросы бытия. Что же до малой нужды, то, не чинясь, справлялись с нею прямо на ходу из открытых дверей вагона. Что, по правде говоря, тоже не слишком вписывается в правила приличий цивилизованного общества. Так не был ли описанный (…и обкаканный!) эпизод с "ведьминым кругом" чем-то вроде неосознанного протеста юных человеков против бесчеловечности умудренного годами начальства страны?!.

Иногда, впрочем, наши мальчики благодетельствовали по пути со всей широтой славянской души. Хлеб у нас оставался целыми буханками, и вот, бывало, на ходу они ухитрялись забрасывать буханки в отворенную дверь путевой будки. Хозяин будки стоит с флажками – и не видит, что в его каморку влетел щедрый подарок…

И все-таки проделки нашего харьковского эшелона были детскими забавами по сравнению с тем, что сотворили донецкие шахтеры. Наши эшелоны то и дело обгоняли друг друга. Но где-то уже под конец пути, не то в Благовещенске, не то в Хабаровске, мы их обогнали окончательно. Они там стояли уже третий день: шло нешуточное следствие. Дело в том, что на одной из предыдущих станций группа негодяев, забравшись в киоск "Союзпечати", изнасиловала киоскершу…

На всю жизнь меня поразила не столько даже безнаказанность преступлений, сколько их предопределенность всей системой перевозки призывников. Неужели так уж трудно обеспечить порядок? Достаточно было не обезличивать рекрутов, выдать им временные удостоверения, патрулировать со всей строгостью вдоль эшелона любую из его стоянок, установить ответственность сопровождающих за доверенные им группы, строго взыскивать с провинившихся. Но огромной важности дело заведомо бросили на самотек, не считаясь с огромными материальными и моральными потерями, которые были неизбежны при установившейся системе рекрутчины.

Все же великий транссибирский путь запомнился не столько описанными ЧП, сколько величавой своей красотой, захватывающими дух просторами. Особенно в душу запал Байкал, вдоль которого поезд шел тогда чуть ли не целый день, то ныряя во тьму тоннелей, то вновь вырываясь на свет. Запомнились чистые стремительные реки, иногда сопровождавшие эшелон (или это он их сопровождал?) по несколько лет подряд. Запомнились кочки и болота в Еврейской автономной области, вывески на двух языках с названиями станций: по-русски и – о чудо! – на идише…

От Хабаровска свернули на юг в Приморье. Постепенно эшелон стал укорачиваться: отцепляли вагоны, прибывшие к месту. В Спасске мы простились с Додиком, который был уже здоров, а мог ведь и не доехать, потому что…

Но тут надо вернуться на пару тысяч километров назад.

Глава 6.ЧП на колесах

Где-то на полпути, в центре Сибири, на одной из очередных стоянок

– не на станции, а "у столба" – вдруг кто-то из попутчиков внутри нашего вагона крикнул мне:

– Феликс, гляди: вон твой керя побежал, весь в крови: видно, кто-то его в спину пырнул!

Я выглянул из вагона – и успел еще увидеть окровавленную спину обнаженного до пояса Додика, что есть сил бегущего к санитарному вагону. Действительно, он получил удар сзади, под сердце, ножом – на его счастье, складным, "перочинным". Короткое лезвие до сердца не достало, раненому наложили повязку – и оставили в вагоне медсанчасти. Он там оказался в одиночестве,. и я на время составил ему там компанию. Вот что мой "керя" мне рассказал:

Урка, отобравший велосипед у железнодорожника, произвел этот

"экс" только лишь для того, чтоб не скучать на частых остановках.

Теперь, едва замрет эшелон "возле столба", он вытаскивал "вЕлик" из вагона и колесил на нем взад-вперед по тропке у железнодорожного полотна. Додик, на свою беду, отпустил ему вслед какую-то шутку.

Блатняк это запомнил. И надо же тому случиться: когда в следующий раз он проезжал мимо видного, вырядившегося в отцову военную форму, моего "кери", кто-то сунул в спицы велосипеда палку, спицы посыпались, велосипед пришел в негодность. Отбросив его в сторону, урка приступил было к Додику с истерическими угрозами, но получил отпор. Блатному стало ясно, что голыми руками этого могучего парня не возьмешь. Урка побежал в свой вагон, взял там свой складной ножик, подкрался к Додику сзади – и нанес ему подлый, воровской удар в спину. Пришлось повару, кормившему нас краденным из котла мясом, распрощаться со своей красивой мечтой об офицерской суконной гимнастерке…

ЧП такого рода не заметить нельзя. и наша походная "губа" получила, наконец, своего первого – и единственного – узника, а санитарный вагон – первого пациента. Так они и ехали в смежных вагонах: Додик – в лазарете, сявка – на "губе".

Уголовнику "горел" новый срок. Однако начальству эшелонному невыгодно было раскручивать это дело. Выплывет история с ограблением стрелочника – "А вы где были?" Если же ЧП не числится, то его как бы и не было вовсе. Поэтому к раненому Додику явилась вскоре целая депутация офицеров эшелона (не исключаю, что с самим начальником эшелона во главе). Пострадавшего стали склонять к великодушию. "Да прости ты этого мудака, он и сам перед тобой повинится". Те же лица уболтали и преступника. Нетрудно угадать, чтО ему говорили: "Попроси прощения у этого еврея, а то ведь засудит, ты знаешь, какие они…"

И вскоре – кажется, на станции Петропавловск, а, может быть, и

Александровск, где была большая баня, в которой устраивались помывки проезжим командам призывников и этапам зэков, и потому эшелон простаивал здесь по несколько часов, состоялось в местной станционной столовой примирение "сторон".

А еще через несколько дней и я угодил в рискованный переплет.

Подобно Додику, я тоже был одет, в отличие от большинства призывников, аккуратно и прилично, только совсем иначе: в штатское.

На мне были вполне целые, хотя и дешевые, брюки и суконная курточка на "кокетке" (такие с конца сороковых годов называли почему-то

"космополитками"). Именно в ней я сфотографирован на парадном свадебном снимке.

В разговоре с попутчиками я как-то раз обронил, что не прочь продать кому либо по дороге эту одежонку: после выдачи обмундирования она, как известно, все равно пропадет, а если продам, то денежки мне пригодятся.

И вот, где-то уже в Амурской области, на очередной остановке зовет меня Володя Комель:

– Беги скорее – я там договорился со стрелочницей, она купит у тебя барахло!

Выскакиваю из вагона – и вот я уже в доме стрелочницы.

– Ладно, я вам продам за восемьдесят рублей (просил – сто, но рынок есть рынок), а вот во что мне переодеться?

– Я дам тебе свитерок и спортивные штаны моей дочки. – пообещала женщина. И мигом мне все это принесла. Одежка новизной не блещет: бумазейный свитер – в дырочках, тренировочные штаны ношены-переношены, да ведь не в театр же собираюсь – до места как-нибудь доеду, а там и форму выдадут… Махнув рукой, начинаю переодеваться, хозяйка, нырнув в соседнюю комнату, приносит оттуда деньги, сует их мне… Пересчитываю – там, вместо 80-ти, только 75

(это, в ценах 1961-го, составит лишь 7 рублей 50 копеек). Никогда не был мелочным, но тут меня возмутило: и так ведь отдал за бесценок, но подлая баба решила выгадать еще пятерку! Пользуется ситуацией: поезд может отправиться с минуты на минуту… Мне он виден в окне, но до него ведь надо успеть еще добежать! И, как нарочно, раздался предупредительный гудок паровоза, и эшелон тронулся дальше… Кричу хозяйке:

– Так нет же, не поеду, пока не отдашь все, как договаривались!

Наверное, вид у меня был решительный – она еще раз мотнулась в ту же комнату и вынесла недостающую пятерку. Бегу что есть сил к эшелону – он на глазах прибавляет ходу. Из проплывающих мимо меня вагонов – уже почти последних – мне протягивают руки, но у меня под ногами – куча сыпучего угольного шлака, и я боюсь, что, попытавшись ухватиться за руки товарищей, соскользну по нему прямо под колеса.

Пришлось дождаться самого последнего вагона, который, как бывает в каждом составе, снабжен тормозной площадкой. Уцепившись за железный поручень, я был подхвачен убегающим составом – и при этом больно стукнулся косточкой лодыжки левой ноги об угол ступеньки.

Вишу на руках, не имея сил подтянуться. А на меня спокойно взирает с площадки человек в овчинном тулупе – кондуктор поезда, или как там его называют… Он не делает ни малейшей попытки мне помочь, и я почему-то не прошу его об этом. Напрягая все свои силы, пытаюсь вылезть на ступеньки. Ставлю колено на нижнюю – и с огромным трудом подтягиваю туда все тело… Наконец-то я на площадке!

А дальше полтора часа мы вдвоем с этим служивым молча ехали рядом: он – в теплом тулупе, я – в тоненьком, ветром подбитом бумазейном трикотаже (а дело было – напоминаю – в Амурской области, и на дворе середина октября). И за эти полтора часа мы не сказали друг другу ни единого слова!

Перегоны там, от станции до станции, огромные, и я чуть было не околел от холода. Но вот, наконец, долгожданная остановка. Бегу вдоль состава в свой вагон – меня встречают ликованием и уступают место поближе к печке (топили мы ее, воруя уголь, где придется). За несколько минут я отогрелся, и даже без насморка обошлось.

Великое дело – молодость!

Глава 7.Реинкарнация

Рекрут, призывник, единица воинского пополнения – как ни назови, а суть одна: не только одежка, но и душа тоже еще пока что прежняя, мирная, штатская. Еще она, как ранняя кукуруза, в стадии молочно-восковой спелости Но вот-вот уже шагнуть ей в другой мир, в перевоплощение: огрубеть, зазубриться, ошабриться, закалиться.

Близок, близок поворот: от Ворошилова-Уссурийского (теперь-то он просто Уссурийск) по ветке к китайской границе… Но до пограничного

Гродекова не доехали: отцепили наши вагоны на станции Голенки. Тут – мои ворота в армию: сюда я въехал в нее – и здесь же проведу свой последний месяц службы. Но пока о том ничего не знаю, и быть нам здесь по приезде не больше часа: вон они уже стоят – нас дожидаются

– американские "студера", то есть грузовики фирмы "Студебеккер", полученные Советской Армией во время войны по ленд-лизу и славно ей послужившие. (Не забыть бы рассказать в подходящую минуту, как красиво они потом на моих глазах эту свою воинскую службу покидали).

Пока же оставляем надоевшие за 20 суток "телятники", рассаживаемся по машинам. Подходит офицер:

– Товарищи, у кого есть водительские права?

Откликаются несколько человек, в том числе наш харьковчанин Витя

Сотник. За двадцать дней пути я привык уже и к нему, и к толстогубому Лене, и к свойскому, дружелюбному Вите Карнаухову – электрику с завода "Серп и Молот"… Додик и Боря Бержановский остались где-то позади, теперь эти трое или четверо – единственные мои земляки, если не считать колхозников из дальних сел области. С харьковчанами мне очень хотелось попасть в одну часть. Пока, вроде бы, ожидания оправдывались: вместе мы прибыли в большое районное село Покровку. Здесь всех привели в спортивный зал солдатского клуба. По периметру зала было аккуратно разложено свежее сено, мы немедленно улеглись отдохнуть.

Но отдохнуть не дали: в зал начали прибывать "покупатели".

Добродушный толстомясый улыбчивый майор, эдакий физиологический оптимист, выйдя в центр зала, громко спросил:

– Есть ли кто-нибудь с высшим образованием?

Откликнулся один – и это был я! В "дочкиных" (дочки стрелочницы) обносках, с ушами на отлете при стриженной под "нуль" башке, а притом и в очках, которые я, человек любознательный, не преминул нацепить, чтобы лучше видеть наступающую новую жизнь, – я имел вид, меньше всего вязавшийся с понятием об академичности. Толпа оборванцев захохотала, потому что оборваннее меня среди них никого не было. Майор глядел на меня с сомнением. Но я предъявил ему нотариальную копию свеженького диплома, и он опять оживился:

– Вот это да: дипломированный учитель литературы! Да вы нам вот как нужны в политотделе! У нас есть дивизионная многотиражка, при ней и типография. Сделаем вас корректором, а захотите, так и военкором!

Но оптимист не знал обо мне то, что я сам знал слишком хорошо.

– Товарищ майор, вы сперва мою личную карточку посмотрите…

– А что там? – насторожился майор. Не спеши, читатель, порицать меня за самодонос: я знал, что просмотр личных карточек неизбежен, и не хотел разочарований – ни для себя, ни для него.

Майор ненадолго отлучился – а вернулся откровенно расстроенный.

– Да-а-а-а-а… – Он разводил руками, на лице было написано искреннее сожаление. – И отец, и мать – оба по 58-й… Если бы хоть кто-то один, а то – оба…

Так обрушилась тогда, не начавшись, моя журналистская карьера. Но я не сильно жалел, так как был нацелен сдать офицерский экзамен – и считал почему-то, что это можно сделать только в линейной части и на строевой должности. Мне и в голову не приходило, что среди "военных" специальностей есть и корректор типографии, и даже… библиотекарь!

Тут в зал вошел маленький офицерик с черными "подозрительно курчавыми волосами" (пользуюсь строчкой из "тюремного стихотворения моего отца). Громко представился:

– Капитан Рубинчик!

И стал набирать желающих в батальон связи, которым командовал. Я было записался, но он меня отбраковал, а всех моих земляков – зачислил. И тут же при мне они стали друг другу хвастаться:

– А меня Абрам купил

– И меня – Абрам!

А вот меня – не купил… Думаю, его отпугнула не столько моя личная карточка, сколько то, что и я также "Абрам".

Явление следующее: те же – и незнакомый офицер.

– Товарищи пополнение! – выкликает он крайне деловым, серьезным тоном. – Сейчас вам необходимо проделать следующую работу…

"Товарищи пополнение", все двести или триста человек, превратились в слух: что же это за работа нам предстоит? Оказывается:

– Вы все должны обрить себе лобки и подмышки!!!

Общий гогот, дружное ликование зала, но… ничего не поделаешь: работа есть работа. На свет извлекаются бритвы. "безопасные" станочки, мыльницы, кисточки – и зал превращается в странный гибрид парикмахерской и бани.

После "проделанной работы" нас и в самом деле ведут в баню. С готовностью расстаемся со своими лохмотьями, а на выходе из моечного зала каждый получает от стоящего здесь солдатика с ведерком какой-то жидкости тычок квачом в пах, тычок – в подмышки: это – дезинсекция.

(Забегая вперед,. скажу, что за всю службу в армии ни вши, ни клопа мне не встретилось. За единственным исключением,. о котором – в свое время (см. главу 33).

В просторном предбаннике нас последовательно обмундировывают: называешь свой размер – и получаешь из рук.специально выделенных каптенармусов – у одного – белье,.у другого – гимнастерку с шароварами, у третьего, четвертого, пятого – бушлат, шапку, сапоги с портянками… Все бы хорошо, но сапоги мне выдали, как потом оказалось,на два размера меньше!Еле втиснув ноги, легкомысленно решил: разносятся! Дело в том. что командовавший раздачей старшина покрикивал, торопил… Потом мы опять очутились в солдатском клубе, но уже не в спортивном, а в зрительном зале. Все вдруг стали одинаковыми – и одинаково потешными. То и дело слышны были возгласы:

"Иван! Це -ты? Тю, мать-перемать нехай, в жизни б не впизнав!" На каждом новеньком форма топорщится, топырится, комом стоит, а морды, все без исключения, еще совершенно штатские, детские, растерянные, ошалелые…

Между тем, покупатели, пришедшие пораньше, уводят свою добычу, а за остальными являются новые. Ко мне подходит молоденький лейтенантик с узкими белыми "медицинскими" погонами. Почему-то торжественно, как генералу, представляется, чуточку шепелявя:

– Старший врач зенитного полка лейтенант Мищенко. Окончил ленинградскую ордена такого-то и такого-то военно-медицинскую академию имени такого-то. Мне сказали, что у вас высшее образование.

Это правда?

– Ну, правда, – говорю. Он мне как-то сразу не понравился: трескучий и хвастливый. – Я окончил харьковский, без орденов, государственный педагогический институт имени Сковороды.

Сковорода его озадачила… Пришлось объяснить, что это фамилия знаменитого украинского философа и поэта. Лейтенант опять взбодрился:

– Хотите служить у меня в медсанчасти? Я бы сделал из вас отличного санинструктора!

…Этого еще не хватало! А как же со сдачей экстерном на младшего лейтенанта? Что же, мне медицину прикажут сдавать?

И я решительно говорю: нет! Хочу быть в строю, приобрести боевую специальность. Лейтенант с сожалением отступается от меня.

Тут раздалась очередная команда, нас вывели, рассадили по машинам и повезли куда-то в ночь – в один из дальних приграничных гарнизонов, где располагался зенитный полк танковой дивизии.

Глава8.Осень. Падают листья

Целый день нам отвели на отдых. Это слово в Советской Армии понималось весьма своеобразно: как синоним работы. Было как раз воскресенье, и нас то и дело выгоняли на улицу: подметать

"территорию". В октябре, как водится, в России листопад. Большие и маленькие тополя (а других деревьев, кажется, в военном городке и не было) ежесекундно роняли пожухлую листву. А начальству нравится, когда на земле ни соринки. Поэтому с утра и до вечера в такую пору года можно было видеть возле казарм, штабных и хозяйственных помещений преломленные в пояснице, согбенные долу фигуры солдат, с вениками в руках подметающих дороги, стадион, плац – все, что только можно подметать. Вот и нас заставили. Но метелок не дали: надо сделать самому – из чего хочешь.

Хотелось бы – из гибких прутьев лозы, из стеблей просяной соломы, как делают у нас на Украине. Но здесь этого материала не было. А был буйно разросшийся на пустырях, высохший без дождей бурьян. Будылья – огромные, с них осыпается всякая дрянь, от такого подметания толку – чуть. Но начальству, по пословице советских времен, не надо, чтоб ты работал – ему надо, чтоб ты мучился…

Кстати о начальстве: без него – нельзя. И нам его тотчас вручили, а нас – ему. Пополнение выстроили, сформировали по спискам взводы, отделения, а затем напротив нашего строя поставили личный состав полковой школы. Школа готовила сержантов для зенитно-артиллерийских подразделений танковых войск. Срок обучения – ровно год. Весь этот год курсантов обучали по всем предметам солдатской науки и по материальной части зенитной техники. Чтобы с сегодняшнего дня, с момента прибытия нового пополнения, они сами могли обучать молодых.

Целый год будущие младшие командиры под ярмом нелегкой солдатской муштры мечтали об этом заветном дне – и вот он наступил. Полковая школа – это 365 дней жизни строго по уставам. Если для остальных солдат полка бывают все же какие-то послабления, отступления от строгостей военного распорядка, то курсанта полковой школы гоняют, как сидорову козу. В воскресенье обычному солдатику нет-нет да и выпадет какая-нибудь фора: полежать, почитать, письмецо ли написать, в картишки ли перекинуться, в домино сбацать… А у курсантов – непременно кросс! Или – преодоление полосы препятствий. Или – еще какое-нибудь там метание гранат…

И вот, наконец. перед присвоением звания младшего сержанта настал период стажировки. Через несколько недель каждый получит должность где-то на батарее, в огневом взводе, где есть солдаты и постарше годом службы, – на них не поездишь. Взять реванш за год муштры, в полной мере вкусить сладость власти после стольких унижений можно лишь на новичках, на "карантине" (так нам теперь называться весь период прохождения "курса молодого солдата").

Назначение первого командира – для каждого новобранца момент знаковый. У выпускников полковой школы званий пока нет, но не именовать же их нам: "товарищ солдат", – ведь мы и сами – "товарищи солдаты". Поэтому нам велят обращаться к нашим непосредственным начальникам хотя и не по уставу, но – с чувством трепета: "товарищ командир".

В моем взводе зто – маленький, курносый, рыжеватый Фетищев. Потом я узнАю, что он – из Алтайского края, с окраины Барнаула. А командир моего отделения – неуклюжий, с туповатым лицом, украинец ОдОд. Но, кажется,. отделением он командует попеременно с худым, на волка смахивающим Балахановым. Одод деревенщина, с характером добродушным.

А Балаханов – из города Запорожья, у него взгляд, наметанный на еврейские физиономии, меня он сразу опознал – и стал придираться к пустякам. В казарме, готовясь по команде "перекур" выйти на улицу, я вытащил из пачки папиросу – и тут же товарищ командир Балаханов наказал меня нарядом вне очереди, заставив мыть пол. Оказывается, вытащить папиросу в помещении – грубейшее нарушение устава! – Да ведь я не курил в помещении! – Неважно. – А если б я закурил – вы меня посадили бы или расстреляли? – Не пререкайтесь, выполняйте приказание! (То есть: бери ведро с водой, тряпку – и драй цементный пол).

Прошло еще два-три дня, и повели нас вечером в баню. Темно – хоть глаз выколи, иду в середине строя и ровным счетом ничего не вижу, с непривычки все время спотыкаюсь. Балаханов на меня покрикивает. А по возвращении из бани я был вызван к начальнику карантина (он же и начальник полковой школы) – грозному майору Андрианову.

– Ты зачем путал строй, мешал задним шеренгам? – зарычал на меня майор. Гад Балаханов настучал-таки ему… Стоит поодаль – и подвякивает:

– … Пытался курить в казарме – я его наказал!

Но майор – даром что свиреп на вид – с выводами не спешит, спрашивает у Фетищева:

– А как он вообще?

И Гена Фетищев, впоследствии, на протяжении долгого времени, мой командир и товарищ, приходит на помощь:

– Вообще-то он дисциплинированный. Но, товарищ майор, он очки носит, в темноте видит плохо…

Майор оставляет кляузу без последствий. На Фетищева нам повезло.

Но это все будет потом. А в тот первый день все-таки выдались минутки, чтобы оглядеться и… сфотографироваться. Вдруг появился возле нашей казармы разбитной, говорливый парняга с круглым, улыбчивым лицом, в руках – фотоаппарат-лейка, из уст, через каждые два-три значащих слова, непременное "бля":

– А ну, фазанищи, бля, налетай, бля, кто смелый: сейчас очередью, бля, всех поклацаю – пусть девки, бля, дома посмотрят, какие вы красивые, бля, в новых портянках, гребаный в рот!..

Фазаны – это мы, солдаты-первогодки: с местной, приморской терминологией нас еще в поезде познакомили везшие пополнение солдаты. В следующем году мы получим право называться "салагами", а на третьем году – "стариками". Конечно, у каждого фазанчика вспыхивает желание запечатлеться, увековечиться. Ваня Конончук (мне с ним всю службу предстоит оттрубить) – предприниматель в душе, клиентура тут же обступает его, становлюсь и я у соседнего тополя – и на всю жизнь – а, может, и для потомков – оставляю позорную память о том. каким был смешным и жалким в тот первый день военной службы своей… Отец. которому я послал снимок в лагерь, написал оттуда, что я на фото "швейкообразен". Но Швейк, по крайней мере, был солдатом бравым. Чего обо мне, судя по этому снимку, не скажешь. А дело в том. что мне немилосердно жали сапоги – отсюда и странная эта осанка, и вымученная улыбка…

Вечером нас построили и, слегка потренировав на мгновенное выполнение команды "Становись!" и "Разойдись!" – отпустили на покой, предупредив: завтра с утра начинается для нас новая жизнь!

Глава 9.Карантин

– Карантин – подъем! – оглушительно рявкает кто-то прямо над моим ухом, и я сваливаюсь с верхней койки (они у нас в казармах двухъярусные, и так будет всю службу), стараясь как можно быстрее натянуть на себя одежду. По рассказам мне давно известно: на одевание – 30 – 40 секунд. Для меня, с детства – выдающегося копуши, срок фантастический. Но – раздается команда:

– Форма одежды – без гимнастерок! – и это облегчает задачу. С трудом натягиваю кирзачи: они и так на два номера меньше моего размера, а в спешке я левый сапог надел на правую ногу, правый – на левую… Когда заметил – было уже поздно переобуваться. Выходим в темноту, строем – к туалету. Через две минуты опять в строю и – шагом марш! – по едва видной под предутренними звездами дороге. Радио между тем на весь гарнизон играет гимн Советского Союза: у нас семь утра – в Москве полночь.

– Приготовиться к бегу! Бегом – ырш!

На первый раз нас взялся гонять какой-то "крупоед" – сверхсрочник: поручили особо свирепому, чтоб фазаны с первого дня службу почувствовали. Топот нескольких десятков кирзачей по укатанному гравию дороги. Дыхание молодых глоток: сперва – равномерное, потом – все прерывистее, все тяжелее… "Ххе!.. Ххе!.."

Одышка. Мало кто из нас тренирован, а тут еще – двадцать суток провалялись в пыльном "телятнике" без движения, ходить – и то разучились. Но некому охладить пыл нашего служаки: по армейской традиции, он нам, молодым, "дает прикурить". Кажется. это совпадает со всей доктриной скорейшего включения новобранца в воинскую жизнь, оглушения ею.

Однако ничего: на первый раз выдержал! Одно плохо: над пятками натер в два счета огромные волдыри. Может, и вообще бы остался без ног, но на выручку пришла судьба в лице (а точнее – в толстой красной морде) начальника ОВС полка майора Черного.

Красномордая судьба. А на руке – шесть пальцев: нечто вроде символа. ОВС – обозно-вещевое снабжение. Майор все же не хреном собачьим – вещами ведает: лишний палец не помешает. Но, главное, в своем деле оказался настоящим докой. Всему карантину объявил перед строем:

– У кого сапоги на ногах болтаются или, наоборот, жмут – два шага вперед!

Шагнуло нас человек семь – восемь. Богатырь-майор всех остальных отправил из казармы на улицу, нам же приказал сесть в ряд на табуретки и разуться. После чего предложил каждому выбрать из этих семи – восьми пар сапог – подходящие.

И вопрос в одну минуту был решен! Не осталось ни босого новобранца, ни лишней пары сапог. Все мы были потрясены простотой и изяществом решения проблемы.

Уж это не вина майора, а моя беда, что волдыри мои нагноились: дурак санинструктор по указанию незадачливого моего покупателя – лейтенанта Мищенко вскрыл их – и внес инфекцию. С нарывами пришлось промучиться довольно долго..

В первом нашем гарнизоне – Струговке – пробыли дней пять. Как раз в это время полку приказали сменить место дислокации. Не знаю почему

– то ли чтоб не прикипали к одному месту, то ли для запутывания вероятного противника, осложнения ему задач военной разведки, но в

Советской Армии было принято перемещать, тасовать воинские части примерно раз в три года. Только лишь обживется полк на новом месте, наладит учебную базу, обзаведется каптерками, кладовками, расположится поудобнее, как вдруг – нА тебе: приказ о передислокации! Переезжай в другой гарнизон, осваивай все, что не для тебя приспособлено было любовью и старанием других. Особенно тяжело приходилось семьям офицеров и старшин-сверхсрочников: не успели их хозяюшки очередное гнездышко устроить, как уже пора вить новое.

Вот на такой момент и выпало начало нашей службы. Ну, нам-то, фазанищам, проще всего: расселись по машинам – и "фыр-фыр на сою!"

(так нас дразнили старослужащие). Длинной автоколонной, с тощими вещмешками своими, потянулись мы за несколько десятков километров – в Чернятинский гарнизон.

Примерно в пяти – семи километрах от китайской границы – русское лохматое, бестолково разбросанное по распадку между сопками сельцо

Чернятино – дворов, этак, пятьдесят, – может, и меньше. Но есть крошечный клуб, лавка сельпо, а главное – почта. Конечно, не было бы гарнизона – в такой маленькой деревеньке почту бы не открыли.

Но в том-то и дело, что меньше чем в километре – целый военный городок: восемь длинных одинаковых одноэтажных казарм, две большие солдатские клуб-столовые, в которых пища духовная и телесная совмещены уже в самом названии: обеденный зал – он же и зрительный, со сценой и даже с неким подобием кулис; здесь два раза в неделю

(раз – для офицеров и их семей, другой – для солдат) крутят кино, здесь бывают и митинги, и собрания, а изредка – концерты самодеятельности. В стороне от солдатского городка, отделенные от него дорогой на Покровку, Новоникольск и Ворошилов-Уссурийский, – дома для офицеров и сверхсрочников с семьями, между жильем солдатским и начсоставским – котельная (обслуживающая центральным отоплением лишь начальнические дома,. но отнюдь не казармы), тут же стадион, плац, магазин военторга. А по противоположную сторону казарм – ремонтные мастерские, множество глинобитных землянок, в которых размещаются учебные классы, каптерки, кладовки. В свой черед, есть неподалеку от казарм артиллерийский парк, стоянки танковой и прочей техники, склад горюче-смазочных материалов

(Гэ-Сэ-эМ), топливный, чуть подальше – склады вещевой и продуктовый.

И уж совсем отдельно за сопкой, в стороне от гарнизона. – склад боеприпасов.

Не было бы здесь этих пяти тысяч военных и пришитых к ним семейными узами штатских – совсем бы захряла деревенька. Но не она – по военному городку, а он по ней именуется: Чернятинский гарнизон.

Через несколько дней после нас явились новые партии молодых: из

Прибалтики, Молдавии, Закарпатья, Средней Азии. Они болтались в эшелонах побольше нашего: дней по тридцать. Первое время их с нами не перемешивали: взводы в карантине формировались по земляческому принципу. Так и ходили отдельными группами в строю. Закарпатцы поют свои песни, латыши и литовцы – свои, узбеки – что-то уж совсем для нас удивительное. И в казарме тоже сперва держались "землячествами".

Вечером, в короткие часы "личного временим", сходились попеть.

Особенно дружно и мелодично пели "западэнцы": украинцы со Львовщины,

Станиславщины… Строевые песни, правда, общесоюзные, но у каждой группы – свои. Например:

О-гой,

Красный гэрой,

На розвэдку боевой!

Сразу слышно: гуцулы и закарпатцы…

Первое и главное назначение карантина, как показывает само название, – сугубо санитарное, профилактическое. Какое-то время надо держать новичков раздельно, чтоб не перезаразили старичков. Но как раз в этом смысле у нас строгостей не было. Только лишь прибыл наш полк в Чернятино, как стали к карантину стекаться солдаты из других частей: искали земляков. Тут и на меня нашелся спрос: я из Харькова оказался один-единственный в полку, а в соседнем танковом учебном батальоне, составлявшем половину личного состава гарнизона, с прошлого года служила целая группа харьковчан. Так познакомился я с

Леней Балагуром – потом, на гражданке, мы с ним работали на одном заводе: я – редактором местного радио, а он – электриком.

Еще одно знакомство меня поразило. Голубоглазый младший сержант из танковой учебки представился:

– Лева Гутман.

Во-первых, я хорошо знал его старшего брата Вовку – мы были ровесники, учились в параллельных классах одной и той же школы. Но самое интересное: лишь недавно, как раз перед армией, мне довелось познакомиться с их отцом. Нас обоих позвала в гости одна чудесная украинская семья – там праздновался день рождения моего школьного друга. Хозяева очень ласково принимали папу-Гутмана. Называли его запросто Абрашей, гостеприимно ему подливали вина-водочки… Абраша выпить явно не любил, потому что – обожал. И в ходе ужина хорошо назюзюкался. Он подпрыгивал, кричал, рычал, трубил, пел…

Оказалось, Абрам Гутман – известный в Харькове музыкант, капельмейстер военного оркестра и руководитель хора (кажется, в академии). Мы с именинником вынуждены были проводить веселого Абрашу домой, в соседний дом Военведа, – и еле довели Уже на лестничной площадке возле дверей своей квартиры он принялся рассказывать о трех своих сыновьях, из которых один – и именно Лева, – "с-с-служит в ар-р-мии на Д-д-альнем В-во-стоке".

Ну, надо же: так мал Дальний Восток, что судьба забросила меня как раз в тот гарнизон, где служит Абрашин Лева!

Пей, да дело разумей. Абраша был знаменит, между прочим, тем, что хор под его управлением здорово пел красивую строевую песню "Рота бравая идет…". Оказалось, что Лева, прекрасно владеющий аккордеоном, научил этой песне весь учебный батальон. И на строевых смотрах батальон, выстроенный в "коробку", бывало, как грянет эту песню – сопки в такт маршировали! Офицерши и старшинши толпой сбегались слушать. Артисты ведь до нас не доезжали НИКОГДА! А телевидения нигде, кроме Москвы и Питера, еще не было…

Голубоглазый Лева, вернувшись, поступил в харьковский мединститут, окончил его, а потом, по слухам (впрочем, не проверенным) подался за бугор. (Уж не сюда ли?).

Казалось бы, пребывание в карантине должно было начисто исключить наше участие в общем кухонном наряде. В Советской Армии было принято почти полное бытовое самообслуживание. Только разве что ассенизация осуществлялась подрядной организацией, а все остальное – самими солдатами. Так, на кухню по специальному графику высылался суточный наряд: в кочегарку – топить печь под котлами, в варочный цех – помогать поварам при разделке и закладке продуктов, мыть котлы, разделочные столы, полы, в посудомойку – драить миски, ложки, бачки, чайники…

И вот, вопреки всякой санитарно-гигиенической логике, новобранцев, формально числящихся в карантине, то есть в изоляции, стали включать в состав этого – пожалуй, самого трудоемкого наряда.

Не только в кочегарку (что допустимо), но и к котлам и посуде. Так попал я в мой первый суточный наряд и… оконфузился: не выдержал непривычной нагрузки.

Столовая обслуживала 2000 человек, меня поставили в варочный.

Понадобилось выносить огромные, 40-литровые, кастрюли с помоями. Но так растерты были мои ноги, что каждый шаг причинял невыносимую боль. А повара подгоняют. А напарник злится. А работа не дает и дух перевести. Поздно ночью, едва дошкандыбав с партнером до помойки и вылив туда содержимое проклятой кастрюли, я сказал товарищу: "Больше не могу", повернулся и отправился в казарму. Да и туда еле дополз…

Утром со скандалом явились какие-то горлохваты, но я молча показал им свои страшные пятки – и они от меня отступились. Однако ведь как-то эти пятки надо было лечить. Пойти в медсанчасть я не мог: сапоги не налезали на мои напухшие, набрякшие ноги, не идти же босым по холоду. В естественных понятиях штатского человека, если

Магомет не в силах попасть к врачу, то врач обязан посетить Магомета на дому. После обеда желающие ежедневно строем отправлялись в медсанчасть. Я передал с ними просьбу к врачу: прийти ко мне в казарму. По моему разумению, он был обязан это сделать: ведь пятки у меня нарвали после оказанной под его руководством "медпомощи". Но мои гонцы принесли неутешительный устный ответ: в армии врач к солдату не ходит; мне надо – я и должен явиться к врачу самостоятельно, хоть ползком.. Это Мищенко, несостоявшийся мой начальник, так меня воспитывал. Не поверив,. я стал настаивать на своем, даже записку ему послал. Результат – тот же. А нарывы не проходят.

Наконец, кто-то из "товарищей командиров" догадался принести мне огромные валенки. И я, как мог, дотащился в них до медсанчасти, где сначала выслушал нудную нотацию шепелявого доктора, а уж потом получил долгожданное лечение.

Все-таки, карантин – это одно, а курс молодого солдата – нечто совсем другое. Нас распределили по батареям. Но я в огневом взводе пробыл буквально два-три дня: был переведен во взвод разведки.

Останься я в батарее – вся служба пошла бы по-другому. Кажется, лишь однажды успел побыть на занятии в артпарке возле пушки – намерзся на холодном ноябрьском ветру так,. что и вспомнить зябко. А ведь таких занятий у огневого расчета несколько в неделю, да и просто ухаживать за орудием, чистить его и смазывать – тоже задача не из легких и в мороз, и в зной. И на учения полевые пришлось бы выезжать гораздо чаще. Считаю, что мне со взводом разведки по какой-то неведомой мне случайности очень повезло.

Разведка в зенитном полку – это боевой расчет локаторной станции, группа визуального наблюдения за воздушным пространством, планшетисты, наносящие воздушную обстановку на карту… во всем этом я полный невежда, потому и объясняю столь косноязычно. Мне выпало быть в расчете локатора радиотелеграфистом. А все другое меня мало касалось. К нашему взводу были прикомандированы еще и полковые

"химики", которых обучали бороться с атомной, радиационной, химической опасностью. Весь взвод был в ведении начальника разведки полка майора Емельянова, а химики – в распоряжении начальника противохимической и противорадиационной службы. Но непосредственно взводом командовал лейтенант Андрусенко – спокойный, слегка лупоглазый чернявый парень. Было нас во взводе всего-то чуть больше двадцати человек, но чуть позже появился и еще один офицер, лейтенант Решетняк, добродушный украинский увалень, – его назначили начальником локационной станции. Помощником командира взвода стал уже знакомый читателю Фетищев, получивший звание младшего сержанта, через какое-то время его сменил такой же маленький и курносый Крюков.

Особенностью моей последующей службы стало то. что, находясь в списочном составе взвода разведки, я в то же время очень тесно общался по службе со взводом связи. Летом всех радиотелеграфистов дивизии посылали на общий дивизионный сбор, да и зимой по своей специальности мне пришлось заниматься именно вместе с радистами.

И вот все время чувствовал себя по-разному: в родном взводе – как в родном доме; ребята здесь были теплые, дружелюбные. А в радиовзводе (позже – взводе связи) – склочные, взаимно подозрительные, злые… Почему так – не знаю, но так это было.

Время шло, подходила пора принятия присяги. Но сначала надо

"отстреляться" из личного оружия – лишь после этого мы станем полноправными солдатами.

Глава 10.СтрашноГо ничеГо нет

!

Вся предварительная часть, пропедевтика солдатской службы завершалась в Советской Армии принятием присяги. Лишь после этой торжественной и значительной церемонии солдат считался полноценным и полноправным настолько, что ему могли доверить несение караульной службы.

Однако перед присягой необходимо было на "огневом рубеже" – на стрельбище – выполнить (пусть и не уложившись в норматив) определенное упражнение в стрельбе. Да-да, попасть в цель не считалось обязательным – достаточно было из личного оружия отправить все пули даже в "молоко" мишени (то есть в ее белую часть), а то и просто попасть в белый свет, как в копеечку. Но результаты стрельб каждого подразделения и любого отдельного новобранца все же обсуждались, оценивались и как-то отражались на индивидуальной и коллективной репутации.

Есть приевшийся термин: вооруженные силы государства.

Воспринимается как отвлеченный, но на самом деле он весьма конкретен. Вот я. например, был вполне осязаемой вооруженной силой – у меня на вооружении состоял автомат Калашникова N КВ 5263.

Свое личное оружие я сразу же полюбил. Меня и сейчас восхищает гениальная простота его конструкции, остроумный принцип действия: если правильно помню, каждый следующий выстрел производится энергией предыдущего – автомат перезаряжается давлением газов, образовавшихся при сгорании пороха в предыдущем патроне. Сейчас этот автомат состоит на вооружении более чем ста армий мира. А в то время (1954) он в Советской Армии считался секретным, патроны нам выдавали по строгому счету и после стрельб требовали возврата всех гильз. Если хотя бы одной не доставало, все подразделение (взвод, рота, батарея) должно было хоть до ночи искать и найти пропажу. Потому что секретным был и сам патрон.

Думаю, то была обыкновенная советская дурь, рассказов о которой немало в моей повести. Еще большей дурью оказалась последующая помощь СССР врагам Израиля, в результате которой они оказались до зубов вооруженными – в том числе и "Калашами". Советский Союз это не спасло, Израиль не погубило, а сколько русских убито из таких же вот

"Калашей" – вряд ли кто подсчитает…

Но что оружие прекрасное, точное, "само в цель попадает" – так это факт.

Мне до армии ни из какого оружия, кроме "воздушки" (пневморужья), стрелять не приходилось. В школе, когда ходили в тир, я как раз болел. Потому о своих возможностях в стрелковом спорте не знал ничего. Из того, что когда-то в детстве навскидку убил из пневматического ружья птичку, не сделал никакого вывода. И перед первыми стрельбами из личного оружия немало волновался. Но еще больше волновался за меня наш взводный – лейтенант Андрусенко.

Это был типичный бравый служака. Ему нравилось командовать, обучать солдат, тянуться перед старшими начальниками, получать благодарности… Как пословицу, повторял он (произнося в окончаниях

– ого, -егосогласный звук как русское "г"): "СтрашноГо ничеГо нет". Ревностно относился к выполнению уставов – например. как и предусмотрено в одном из них – ни к кому из подчиненных не обращался на "ты" и очень болел за честь своего взвода. Перед выходом на стрельбище я вызывал у него особую тревогу, так как стрелять должен был в очках. Успех мой нам обоим казался делом весьма сомнительным.

Все-таки он делал, что мог: на предварительных занятиях уделял мне повышенное внимание, учил правильно целиться, не заваливая мушку набок, плавно спуская курок. То и дело меня ободрял: "Все будет хОрОшо, Рахлин, ничеГо страшноГо нет!", но по выражению его глаз я видел: он вовсе во мне не уверен.

На стрельбище нам еще раз объяснили особенности упражнения – оно состоит в том, что сначала дается проба: три одиночных выстрела.

Если хоть одним попадешь в неподвижную. мишень, то получаешь шесть патронов для стрельбы по мишеням появляющимся. Но надо при этом стрелять тремя очередями – не меньше и не больше, и лишь одно из этих нажатий на спусковой крючок (не припомню за давностью: первое или третье) может иметь итогом одиночный выстрел.. При выполнении этого условия зачет считается сданным, если в мишень попала хотя бы одна из этих шести пуль.

Меня обуял необыкновенный азарт. Но я взял себя в руки, понимая, что не должен дергаться и паниковать.

Стрельба в зачетном упражнении ведется по мишеням "появляющимся".

Это значит, что каждую из мишеней, представляющих собой темный силуэт человеческой головы, держит на палке укрывшийся в окопе солдат. Мишени обращены ребром к стреляющему и потому не видны. По общей команде солдаты в окопе поворачивают мишень к фронту стрельбы на какое-то очень малое количество секунд – и по другой команде опять их ставят ребром. За эти-то секунды ты и должен выстрелить согласно описанной схеме.

Отстреляв (из положения лежа) по три одиночных пробных патрона, мы по команде вместе с Андрусенко и еще одним-двумя офицерами устремились к мишеням. К моему неописуемому удивлению, моя была поражена двумя пулями из трех. Андрусенко от удивления присвистнул:

– Рахлин, да вам очки не мешают, а помогают! Говорил же я: страшноГо ничеГо нет!

Я повеселел, но… главное (стрельба очередями) впереди. На примере товарищей я уже знал: не у каждого получается разделить стрельбу на предписанные "порции". Некоторые вообще так волновались, что во время стрельбы зажмуривали глаза!

Нет, мне нельзя дать маху. Плохо отстреляюсь – непременно ведь кто-нибудь скажет: "Это тебе не Ташкент защищать!" Я постарался учесть все указания, которые получил во время тренировок. Вроде бы получилось! Следует команда: "К мишеням!" Офицеры считают не отмеченные раньше мелом, то есть новые, уже только мои, пробоины на моей мишени. Я поразил цель ЧЕТЫРЬМЯ пулями: более чем отлично!

– Рахлин, да вы на "шестерку" отстрелялись! – шутит Андрусенко.

Он чрезвычайно мною доволен: такого результата, оказывается, не достиг никто из нашего пополнения.

Это был триумф. Я и позже стрелял уверенно, но такого блестящего результата больше ни разу не добился. А много позднее, на офицерских сборах, при стрельбе из пистолета все пули всадил в "молоко".

Вывод: не надо хвастаться.

Глава 11.Физо

Сколько себя помню, всегда отличался физической неловкостью.

Трудно сказать, зависело ли это от меня или таким уродился. Но еще в ленинградском пригороде, на даче, где мне было года три с половиной, бабушка должна была меня переворачивать, толкая под попку, чтобы я мог, подобно другим детям, делать кувырок через голову. Я был толст и неуклюж.

И потом. в детском саду и в школе, во дворе и на улице, всегда ощущал эту свою неловкость. А потому всячески уходил от обычных детских игр: не прыгал через скакалочку, редко пускался наперегонки, мало и неохотно играл в мяч, усугубляя свой недостаток.

Впрочем, это мне не мешало предаваться тем детским играм, в которых ловкость и быстрота не играли роли решающей, где на первый план выдвигались воображение, фантазия, словесное развитие и другая

"беллетристика". Например, с удовольствием играл в "пограничников" – и при этом с одинаковой готовностью был и собакой Ингусом, и ее проводником Карацупой; строил корабли или самолеты из стульев – и выполнял обязанности то капитана, то пилота… но как только дело доходило до состязания в сноровке, в подвижности, так я сразу же пасовал…

Мне было 13 лет, когда впервые я стал в волейбольный круг. А через сетку играть – так ни разу и не отважился. В том же возрасте первый раз вышел на "футбольное поле" (точнее – на маленькую площадку, где гоняли мяч две небольших группы мальчишек). Оба

"дебюта" состоялись на старой территории харьковского УФТИ

(Украинского физико-технического института), где в 1944 году (и в следующем тоже) размещался дневной пионерский лагерь профсоюза работников высшего образования и науки. Меня туда определила "по блату" моя тетушка, сестра отца. У меня за спиной был несчастный опыт уральского пионерлагеря и общения с тамошними детьми военных лет, почти поголовно зараженными в своих семьях пошлой и жестокой юдофобией. Но здесь дети были совсем другие: почти все – из интеллигентных семей, да и притом зачастую из еврейских. Девочка лет

14-ти позвала меня в круг детей, игравших в волейбол. Простейшие правила требуют: не отбивший мяча (хотя бы и неловко посланного) выбывает из круга. Мне повезло, и я, неумело отбивая мяч, вышиб из игры других, сам же продолжал играть. Наконец, остались мы вдвоем с той девочкой (это была Неля Юхновская – позже известный на Украине композитор). После недолгой переброски я (по чистой неловкости) услал мяч куда-то не туда, так что Неля отбить его не сумела, а догнав – сунула его под мышку и ушла, буркнув мне совершенно всерьез:

– Ты – чемпион! – отчего я преисполнился гордости: быть чемпионом мне до тех пор не приходилось!

Придя на спортплощадку, увидел там детей разного возраста, гоняющих в футбол. В одной из команд не хватало игрока, и мальчишки позвали меня. Обретя "чемпионство" в волейболе, я осмелел и решил дерзнуть. Вратарем у противника был крошечный, чуть ли не шестилетний Гриша. Овладев мячом, я что было сил набежал на малыша и забил его в ворота вместе с мячом. Нашей командой это было воспринято как победа, а у противоположной веских возражений не нашлось. Так я стал хотя бы участвовать в футбольных баталиях.

Правда, партнеры быстро разобрались в том, кто чего стоит, и за непроворство начали ставить меня "беком" – то есть, в защиту.

Но в школе я по отношению к спорту вел себя по-прежнему отчужденно. Нельзя сказать, чтобы не пытался себя перевоспитать.

Занимался и гантелями, и силовой гимнастикой, а в начале студенческих лет, поступив было в политехнический институт, даже несколько месяцев посещал секцию спортивной гимнастики – но без малейшего успеха. В те времена и речи не было о культуризме, о

"качках", и ни от кого, в том числе и от учителя физкультуры, не услышал я никаких рекомендаций по развитию мышечной системы. А без такого развития не мог выполнить простейших упражнений ни на одном спортивном снаряде.

Пропагандируя на словах "массовость" спорта, советская школа физической культуры основное внимание сосредотачивала на поиске талантов и воспитании рекордсменов. Слабые, хилые, неловкие, то есть как раз те, кому спорт больше всего необходим для укрепления здоровья, для обретения веры в себя, оставались на обочине, а то и вовсе вне какого бы то ни было физического воспитания. Я стал систематически отлынивать от уроков физкультуры, особенно тех, что происходили в спортивном зале.

Большинство моих товарищей выбегали на большой перемене во двор, чтобы поиграть в футбол или в "ручной мяч" (термин, которым в годы борьбы с "иностранщиной" заменили английское handball), зимой в классе устраивали игру в "кобылку"… Яникогдав этих играх не участвовал, а потребность в самоутверждении компенсировал тем, чтО у меня получалось лучше: выразительным чтением стихов и прозы, участием в драматическом кружке, сочинительством.

А ведь Бог дал мне крепкое здоровье, немалую выносливость, нормальную осанку. Попадись мне человек, пожелавший наставить на правильный путь – я многое бы наверстал. Но такого наставника не нашлось, а сам себе я задачи самовоспитания не поставил.

Конечно, я и сам виноват. Например, один из моих школьных друзей,

Витя Канторович, тоже с детства не слишком спортивный, стал делать гимнастику, стоял на руках, на голове – и сумел себя развить. Но у меня, сколько я ни пытался, даже нормальный кувырок сделать не получилось. Попытки свои я отваживался производить лишь в одиночестве. А когда моя беспомощность обнаруживалась на уроках физкультуры, я невыносимо страдал душою. И потом старался от таких уроков отлынивать… Чем лишь увеличивал свою неумелость.

В гимнастической секции, куда я записался во время короткого пребывания в техническом вузе, тренером был студент медицинского института Бибиков – кажется, мастер спорта. У него упражнения на гимнастических снарядах получались великолепно. У меня же не получались совсем. Но как мне себя развить – он не показал, не объяснил, – а может быть, и сам не знал. На этих спортивных занятиях мне пришлось еще хуже, чем в школе: здесь ведь присутствовали и девушки… И я бросил не только спорт, но и институт. Конечно, не только по этой причине, но и она сыграла роль.

На следующий год я поступил в более близкий моим наклонностям институт – филфак педагогического института, однако на отделение не дневное, а вечернее. В его учебном плане физкультура вообще не предусмотрена, и три года я проучился без каких-либо осложнений. Но вот меня перевели на стационар, и вместе с другими академическими долгами, возникшими из-за различия в учебных планах дневного и вечернего отделений, у меня образовалась задолженность и по физкультуре. Я осилил всю остальную (огромную!) разницу – блестяще: сдал на пятерки 8 дополнительных экзаменов, триумфально преодолел две практики… Но сдать упражнения на гимнастических снарядах, уложиться в нормативы на лыжах, в кроссе и освоить еще "сорок бочек арестантов" – этого я не мог. Тем не менее заведующий кафедрой физвоспитания ни за что не хотел проставить мне зачеты без фактической их сдачи. Решительно не помню, как удалось обойти эту неожиданную "полосу препятствий". Но в приложении к моему диплому никакая физкультура так и не значится.

И вот я в армии. Первые физические нагрузки, первые занятия по

"физо" (так в Советской Армии – не знаю, почему – называли физподготовку). Хотя и с напряжением, но выдерживаю и утреннюю зарядку, и знаменитые "шестнадцать тактов" комплекса вольных гимнастических упражнений. Но вот дошло дело до лазания по канату – и оказалось, что я (правда, не только я) не в состоянии подняться по нему хотя бы на метр.

Занятие проводил с нами кто-то из "товарищей командиров". Только что ничего не получилось у меня, теперь не может влезть на канат полный, рыхлый Шуляк, на гражданке работавший грузчиком. Мимо идет бравый усатый старослужащий сержант Мандриков. Остановился, понаблюдал немного. Снял поясной ремень и сапоги. Подходит к канату и начинает наглядный инструктаж:

– Подтягиваетесь… Держите ноги под прямым углом, оттягивая носки ступней… Фиксируетесь… И – па-а-а-лезли!

Миг, другой – и он у верхушки каната. Но нам-то что делать, если и секунду не можем удержать ноги под прямым углом?

Не столь блестяще, но это упражнение к концу службы я все-таки одолел: без труда залезал до самого верха без помощи ног. Через много лет знакомая, работавшая в школе учительницей, попросила меня помочь ей в проведении воспитательного часа с учениками ее четвертого класса. Я пришел и был отрекомендован как "журналист". Не знаю отчего, но, вдруг припомнив мою физкультурную мистерию, стал рассказывать детям, чему все же научился в итоге военной службы

(кажется, встреча была приурочена ко "Дню Советской Армии"). Устный рассказ меня всегда затрудняет, и я об этом честно предупреждал свою приятельницу, но уж очень она меня просила… И вот – рассказываю, как сперва не умел, а потом все же научился залазить на канат, и про то, как сперва и на метр залезть не мог, и про сержанта Мандрикова с его усами, и как все-таки научился лезть без помощи ног… Смотрю – и не понимаю: неужели мой рассказ так увлекателен? Однако вижу явно, что дети потрясены! Приятельница меня растроганно благодарит: воспитательный час – удался!

Лишь позже, вспоминая и анализируя собственное свое выступление, вдруг понял: по ошибке, по оговорке рассказывал этим чудным, доверчивым детям, что лез по канату до самого верха без помощирук!

Да, конечно, все-таки в итоге двух с половиной лет службы я окреп, чему-то научился. Но только не снарядовой гимнастике! В обязательный минимум солдатских упражнений входит, например, упражнение на "перекладине" (русопятское переложение слова турник).

Прекрасно помню до сих пор, что нужно было сделать: подойдя к снаряду – подпрыгнуть, зависнуть, держась за турник обеими руками.

Затем, чуть подтянувшись, вытянуть ноги вперед и одной из них – левой – зацепиться за турник, вися на нем внутренней частью коленного сустава. Затем – энергичный "мах" вытянутой правой ногой.

И "сед" на перекладину: сперва – верхом. А затем – перекинув и другую ногу – обеими ягодицами на трубе! В итоге – соскок и

"основная стойка" Все это помню, включая терминологию: "вис", "мах",

"сед"… но ни то, ни другое, ни третье у меня так ни разу и не получилось. На перекладину меня дружно выталкивали под зад не без усилий, а уж обхохатывались…

Но между своими – это еще полбеды. А вот что делать, когда приезжает комиссия из штаба дивизии, армии, а то и округа?!

Например. при инспекторской поверке…

Ни Андрусенке, ни его преемникам (бравому лейтенанту вскоре добавили звездочку и повысили: назначили командиром огневого взвода

3-й батареи) меня показывать инспекторам было невыгодно. Поэтому в день поверки меня отправляли в какой-нибудь суточный наряд: то – на кухню, то – дневальным. Короче – прятали. Это устраивало всех, и в первую очередь – меня.

Так было в течение всей службы. Но после двух ее лет я вознамерился сдавать на звание младшего лейтенанта запаса. Это мне разрешалось как лицу с высшим образованием. В случае успешной сдачи меня по присвоении звания должны немедленно демобилизовать. Такая льгота давала выигрыш почти в целый год. Однако предстояло сдать экстерном все предусмотренные экзамены – в том числе, конечно, и

"физо".

Фактически, только оно и заставляло меня по-настоящему волноваться за результат. Даже строевая подготовка не пугала: по этой специфически военной дисциплине у меня всегда была твердая солдатская пятерка – маршировать (см. "Вступительную главу") я любил с детства.

Как ожидал, так и вышло. Даже свирепый строевик, принимавший у нас, служивших в дивизии четырех бывших учителей, этот экзамен, – даже такой служака поставил мне твердую офицерскую "тройку".

Особенно ему понравилось, как четко и громко я отдавал команды: это также было предусмотрено программой.

А вот на экзамене по "физо" я, естественно, оскандалился. Однако принимавший экзамен офицер и ухом не повел. Он просто поставил мне искомую "тройку" – и дело с концом. Человек понимал: если я всему этому не научился за два года, то ведь и третий вряд ли поможет.

Глава 12.Раскрываю военные тайны

Пора, однако, рассказать, куда занес меня Марс – военный бог.

Правда, как солдат я видел мир "из окопа", мои возможности обзора были ограниченны. Скажу лишь, что служить мне выпало в 3-й танковой

Харбинской дивизии, из названия которой ясно, что она участвовала в войне против Японии и в боях за взятие Харбина. В полку еще служило несколько офицеров, принимавших участие в том походе, а перед тем некоторые из них всю войну прослужили в рядах "Дальневосточной – опоры прочной", которую Сталин был вынужден держать вдоль Амура и

Миссури, на Хасане и Ханке для острастки воинственных самураев.

Другие, напротив, прибыли сюда, в Приморье, с изрядным фронтовым опытом, полученным на западе – в боях с немцами.

Дивизия наша входила в состав 25- й армии, штаб которой находился, кажется, в Сучане. Наш зенитный полк имел задачу прикрывать действия дивизии от авиации вероятного противника, и на всех учениях, помню, единственной темой, которую нам "доводили", был

"марш танковой дивизии в предвидении встречного боя". Отрабатывалось взаимодействие подразделений и частей на таком марше, погрузка боевой техники на железнодорожные платформы,. действия в условиях применения ядерного оружия и прочее.

В промежутках между учениями разного масштаба личный состав был занят освоением военных специальностей, а также повседневным бытовым самообслуживанием, постоянным хозяйственным обустройством и несением караульной службы.

Наш полк состоял из четырех зенитных батарей, в которых на вооружении были орудия времен Великой Отечественной войны: калибра

85 мм, 37 и, кажется, 57 мм. Для обслуживания артиллерийского парка в полку была артмастерская,. укомплектованная слесарями и механиками из числа солдат срочной службы, полковой автопарк обслуживался автотранспортным взводом. Еще был хозяйственный взвод и взвода боевого обеспечения: связи и разведки.

Я попал в связь, но не в телефонисты, а радисты – и, более того, в радиотелеграфисты. Радисты, которые работают только в микротелефонном режиме (голосом), все были рассредоточены по батареям, а радиотелеграфисты – все, кроме двух – служили в радиовзводе (позже, вместе с телефонистами, составившем взвод связи). Но двое – в том числе и я – находились в боевом расчете локатора МОСТ-2, а он числился за взводом разведки.

Хотя у меня образование было высшее, а у моего напарника по обслуживанию радиостанции – среднее, начальником станции назначили его. Определенно в таком распределении обязанностей роль сыграло

"пятно" в моей анкете. Сын "врагов народа" не мог быть начальником даже над радиостанцией РБМ-1 – старушкой военных лет, которую называли "Эр-Бэ на горбе", потому что обе ее упаковки (общим весом

42 кг) переносились двумя солдатами на заплечных ремнях (как рюкзаки). Начальником станции стал парень из Закарпатья – Петро

Попович, с которым мы были очень дружны Начальственное преимущество моего напарника заключалось в том, что он был на ефрейторской должности, а я на рядовой. И потому я получал 30 рублей в месяц

(сиречь, по ценам с 1961 г. – 3 рубля), а он – аж 40!!!

Да, не баловала солдат срочной службы родная Советская власть.

Впрочем, чего нам не хватало? Питанием трехразовым – обеспечены: одного хлеба – почти килограмм на брата, мясо – шесть раз в неделю, один день – рыбный и вегетарианский, (солдаты его зовут

"итальянским"). Каши повар по первой же просьбе добавит. Чаю – "пей

– не хочу". Обмундирование добротное, зимой дают бушлат и шинель, две пары теплых портянок: суконные и байковые… Трешка солдатская нужна только для покупки чистящих-моющих средств (в основном – асидол, чтобы драить пуговицы), а еще – на пряники: солдатскую утеху.

Правда, поначалу молодому солдату, как правило, не хватает еды.

Особенно хочется молодому организму чего-нибудь сладенького. Если оставалось немножко денег после покупки асидола или из дому сколько-то пришлют – тратили на пряники. Когда их привезут, бывало, в магазин или в киоск – мгновенно выстраивалась целая очередь.

Офицеры, проходя мимо, все потешаются:

– Ты гляди на них: дети в яйцах пищат, а они сами, как маленькие: не могут без конфеток да без печенья!

Кто-то из молодых в ответ смущенно улыбается, но очереди ни один не покидает.

Глава 13.Учиться, учиться и учиться

1 декабря во всей Советской Армии начинался учебный год. В казарме вывешено огромное расписание, каждому взводу там предусмотрено свое: подготовка политическая, тактическая, физическая, занятия по специальности и прочее. От завтрака до обеда

– шесть часов, академический час не по 45 минут, как в школе, а по

50, – думаю, для удобства: чтобы все перерывы были по 10 минут. В школе, по-научному, это рекреация. Ну, а в здесь – по-солдатски: перекур.

Большинство занятий в каждом взводе общие. А по специальности мы, например, с Петей Поповичем заниматься уходим к радистам. Изучаем там в специально оборудованном классе – глинобитной хижине – материальную часть (свою радиостанцию), а также прием и передачу радиограмм. В классе с полдесятка столов. На каждом укреплено по два ключа Морзе. Перед нами за главным столом – наш учитель, командир радиовзвода лейтенант Василенков – круглолицый, добродушный, доброжелательный. Его стол тоже снабжен ключом, а мы все в наушниках, которые, оказывается, надо именовать "головными телефонами". Слушаем, какие он подает сигналы. Перво-наперво он объяснил: короткий сигнал – это точка, или буква "е", сигнал чуть подлиннее – тире. Или "т". А дальше мы пишем заточенными с двух сторон карандашами, группы знаков, по пять штук в группе. Хитрый лейтенант старается нас запутать: еееее ттттт еееет етете тееет – и так далее

Мы входим в азарт. Сперва различать точки и тире трудновато, потом дело пошло чуть получше, но коварный Василенков прибавил темп.

Постепенно, день за днем, вводит он новые знаки – буквы, а потом и цифры, медленно наращивая скорость передачи. В то же время учит нас и самих манипулировать ключом, передавать точки, тире, потом буквы и цифры. Объясняет, как правильно отрегулировать ключ, как держать руку. Если все это делать не по правилам, предупреждает лейтенант, можно "сорвать руку". Потом исправить этот недостаток будет невозможно.

Ближайшая цель этих занятий – в итоге первого года службы довести скорость приема и передачи до 12-ти групп в минуту: таков норматив радиста 3 класса.

В то же время лейтенант проводит с нами занятия по материальной части: устройству радиостанции. Те, что у нас, в других местах давно

"ископаемые", в нынешней армии множество современных радиостанций – и портативных, и размещенных в больших спецмашинах. Но мы обречены пользоваться старьем. Обе упаковки нашей с Петром станции помещаются в длинном деревянном ящике с двумя петлями-ручками по бокам, это наша постоянная ноша во время учебных тревог. Вначале мы тащим эти

42 килограмма в машину, а после окончания тревоги пыхтим-"волокем" обратно…

Тренировка в работе на станции предстоит нам летом – на дивизионном сборе радиотелеграфистов. А пока мы за станцией не дежурим, но лишь осваиваем ее теоретически, а также учимся развертывать и подключать антенну "диполь" или "наклонный луч".

Моя персона вызывает у многих в полку, особенно у некоторых офицеров, острый интерес: рядовых с высшим образованием у них еще не бывало, я – первый. Но именно в нашем полку оказался таким не единственным: в одной из батарей служит Иван Оленченко – ровно моего возраста учитель математики и физики. Его-то не призывали по другой причине: он учился на дневном отделении пединститута, а там давали отсрочку. Иван – вислоносый, слегка напоминающий турка хохол откуда-то из срединной Украины, он человек деревенский и, как и я, уже женатый. Более того, у него уже и сын есть.

В строевом подразделении Иван пробудет недолго – его вскоре переведут в артмастерскую. Руки у парня золотые, голова светлая, душа теплая – мы с ним сдружимся.

Но в полку еще, как минимум, два учителя. Правда, не с высшим образованием. А со средним специальным: оба окончили Черновицкое педагогическое училище. Один из них попал в наш взвод и стал вскоре моим ближайшим другом. Это Михаил Манеску, румын, родившийся в

Бухаресте, но впоследствии оказавшийся на территории СССР и ставший советским гражданином. Вот его, как и меня. не призывали из-за пятна в анкете, только из-за другого "пятна": румын как представителей нации, имеющей вне Советского Союза собственную национальную государственность, призывать в нашу армию было "не полежено". Или, по меньшей мере, не желательно.

Мы познакомились с Манеску еще в карантине. Общительный и разговорчивый, он, однако, по-русски говорит с чудовищными ошибками, с сильным акцентом. А лицом, как считают многие, смахивает на еврея.

Я-то этого не нахожу: у него облик, скорее, "среднеевропейский", разве что смуглее, и зарастает бородой он так же быстро, как и я, что, впрочем, свойственно многим брюнетам независимо от национальности. Из-за этого нас много раз будет путать новый заместитель командира полка подполковник Русин. Встретив меня и заметив, что я не свежевыбрит – потребует.

– Пять минут: побриться и доложить!

Через несколько минут попадется ему Манеску – у того тоже подбородок и щеки синие. Русин кричит на него:

– Ты почему не выполнил мое приказание?

А это он принял его за меня. В другой раз все повторится – только наоборот: его Русин пошлет побриться, а мне устроит распеканцию. За невыполнение…

Мне как еврею Манеску первому (и, может быть, единственному) поведал трагедию своей первой любви. Он встречался с сокурсницей-еврейкой, но ее мать решительно разрушила их роман, запретив дочери выходить за "гоя". Та послушалась. Михаил никогда не ставил ей этого в вину, рассказывал о ней с нежностью и любовью.

Лишенный какой-либо национальной идиосинкразии, я глубоко ему сочувствовал, а мать девушки осуждал за национально-религиозный предрассудок и фанатизм.

Жениться на другой Миша не успел, да и не было у него пока что другой.

В полку служило много молдаван. Они с румынами по существу один народ, язык практически общий. Только и разницы, что румыны писали латиницей, а молдаване – кирилицей. Манеску пользовался у них непререкаемым авторитетом.

Я проникся к нему особенной симпатией после такого случая.

В одной с нами казарме был старослужащий солдат Сенька Веньжин – широкогрудый коротышка из глухого сибирского села. Не знаю почему, но среди сибиряков повышенный процент русопятов, кичащихся своей русскостью и презирающих инородцев. У Веньжина была невероятно противная мне привычка высмеивать нерусских, приставать к ним, говорить им гадости. Притом, сам он обладал внешностью скорее каряка или якута, нежели русского: узенькие глазки-щелочки, широкоскулая физиономия… И вот однажды я стал свидетелем того, как этот Сенька из-за чего-то задрался с Манеску. Меня они оба видеть не могли – я стоял в стороне за койками. Так что Манеску говорил и действовал не напоказ.

В ходе спора Веньжин не замедлил высказать свой главный

"аргумент": назвал Манеску евреем. Тот вполне мог отвергнуть такое

"обвинение", но делать этого не стал.

– Да, я еврей! – с гордостью сказал румын. – А еврей – что: не человек?

Этого было для меня достаточно, чтобы навсегда проникнуться доверием к моему товарищу.

Прошло много лет. Мы с Михаилом первое время обменивались письмами. Перед тем как меня уволили в запас, он получил отпуск с выездом на родину – не в Румынию, однако, а в Закарпатье, где он успел поработать учителем, и в Черновцы, где оканчивал педучилище.

Там, в Черновцах, училась его "заочница" (партнерша по переписке, с которой он познакомился заочно, при посредстве служившего у нас в полку молдаванина). Приехав в отпуск, он на ней женился, и через год они вместе поселились в Закарпатье, где он стал заведовать школой в румынском селе.

Как часто бывает в жизни, наша переписка прервалась.

И вот – в 1990-м лечу в самолете из Будапешта в Тель-Авив.

Огромный "Боинг" заполнен евреями-репатриантами. Все возбуждены, легко идут на контакт. Разговорился с соседним пассажиром – он из

Закарпатья. Наудачу рассказываю, что служил вместе с Манеску – "он там в ваших краях директор школы"…

– Михаил Николаевич?! – обрадовался сосед. – Да ведь мы с ним друзья!

Господин Городецкий рассказывает мне о нашем общем друге: да, он женат на той же Паше, у них несколько уже взрослых детей, Манеску и теперь директорствует в школе села Глубокий Поток…

Приехав в Израиль, я Михаилу написал. Но ответа – не получил. Что ж, может, он забыл меня. Или затрудняется писать по-русски. Или еще какая-то есть причина… Как бы то ни было, желаю ему счастья.

Глава 14.Начальник ликбеза

Вся учеба в Советской Армии называлась "боевой и политической подготовкой". Ну, без боевой ни одна армия в мире не обойдется. А

Советская не могла, конечно же, и дня прожить без политики.

Политзанятия проходили еженедельно, в обязательном порядке. Но ПУР

(так многие по старой привычке называли Главное политуправление

Советской Армии) не успевал за стремительным бегом жизни. Уже появились в рядовом составе лица с высшим, вроде моего, образованием, а "политика" все еще преподавалась по выпущенной ПУРом тоненькой брошюрке "Как жили и боролись трудящиеся нашей страны до

Великого Октября". Содержание этого пособия было рассчитано на еле грамотных и, в основном, деревенских парней с образованием не выше четырех классов.

…Идет политзанятие. Ведет его один из полковых лейтенантов, как видно, и сам не слишком разбирающийся в материале, но пыжащийся от доверенной ему роли наставника.

– Почему случилась Великая Октябрьская социалистическая революция? – вопрошает он строгим тоном. А черт его знает, почему и зачем она случилась… Во всяком случае, никто не рвется ответить.

Подождав, лейтенант выкликает:

– Рядовой Прокофьев!

Встает телефонист Прокофьев – скромный, молчаливый татарин из

Кузбасса – молодой шахтер-проходчик. Молчалив он, главным образом, потому, что почти не умеет говорить по-русски. Может быть, в Кузбасс явился из приволжской глубинки. В семье по-русски не говорили, а на шахте научиться еще не успел.

– Вы вопрос поняли? – догадывается спросить преподаватель.

Предвкушая развлечение, за спиной Прокофьева трясутся от смеха три сибиряка: Панов, Здобнов и Курбаков – товарищи телефониста

Прокофьева по взводу связи.

– Так тошно! – отвечает Прокофьев. Первое основание для взрыва хохота у него за спиной.

– Отвечайте! – требует лейтенант. И татарин, как видно, переводя в уме с родного языка, начинает продираться сквозь заросли русских склонений, спряжений, глагольных форм, с невероятным трудом подбирая слова:

– Ранше… многа работал… рабочий, крестян… Кушал мала-мала, работал многа-многа… на помещика рука…

Позади отвечающего – трясучка безмолвного хохота. Углами губ улыбается, не в силах удержаться, и сам педагог-лейтенант. Но многие из солдат полностью отключились от происходящего, так как не понимают, что, собственно, происходит. Ведь среди пополнения, прибывшего из Прибалтики, Молдавии, глухих районов Галиции и

Закарпатья, есть такие, кто понимает по-русски еще хуже Прокофьева!

Например, таких немало среди литовцев. Вот толстый, как откормленный поросенок, розовощекий и улыбчивый Нойекайтис, похожий на "фрица" с карикатуры военных лет. В первый же вечер в уборной, где он присел для известного дела, с него кто-то в полной темноте сдернул новенькую форменную зимнюю шапку, напялив взамен на его круглую голову старую пилотку. Шапки в армии выдают две за всю трехлетнюю службу. Если в начале третьего года полученную только что новенькую не припрячешь, то за зиму она так выносится, что домой приедешь в уже потрепанной. Поэтому старослужащие исхитрялись раздобыть себе на отъезд совсем новую, предлагая ребятам из пополнения поменяться. Но мало кто на это соглашался, и оставалось – грабить. А где? Удобнее всего – в сортире. "Фазан" присел над очком, освещения, как правило, в этом учреждении нет, а если есть – лампочку разобьют специально. Новичок чувствует, что кто-то с него шапку на мгновение снял, потом опять нахлобучил. Но он не знает, что этот "головной убор" уже другой – выцветший, обтерханный, скомкавшийся, потерявший форму и вид… Но даже такой не достался бедняге Нойекайтису. Он натягивал пилотку на уши и так и ходил в этом дурацком колпаке среди лютой, ветреной приморской зимы…

Что-либо ему объяснить, приказать возможно было только через переводчика.

Не понимая ничего на любых занятиях, а уж особенно на политических, такие вот "слушатели" мирно хлопали ушами. А нередко задремывали. Среди безъязыких были: мой сослуживец по взводу молдаванин Филипп Кирияк, этнический немец Цапенцавер,. два русина из горного закарпатского села… Немец прекрасно говорил на каком-то диалекте славянского, но какого именно славянского – так и осталось мне непонятным…

Считается, что большинство жителей Закарпатской области – украинцы. Спорить не буду, но уж очень их говор своеобразен. Мне одна случайная знакомая, работавшая там по институтскому распределению, рассказала:

– Приехала ко мне мама с Полтащины, из села. Вышла во двор посидеть – по двору гуси ходят. А хозяйка ей и говорит:

– Утки?

Мать ей возражает:

– Та ни, це гуси!

Хозяйка – свое:

– Утки?!

Мать заспорила:

– Гуси!!!

Так они друг на друга покричали: "Утки – гуси, утки – гуси", и лишь потом дело выяснилось. Оказывается, хозяйка хотела у приезжей спросить – "удки вона", то есть, по-нашему, "звидкы, видкиля", из каких мест…

Но это мелочь, случай. А вот что говорили прибывшие из Закарпатья

Чишко и Ружчак, понять никто не мог. Единственное, что было в их речах понятно – это мат.

Конечно, таким на политзанятиях только и оставалось, что спать.

Но и мне, с моим "верхним" – выше телеграфного столба – образованием – тоже ведь так! Правда, у меня на это была причина как бы противоположная: пройдя полный курс марксизма-ленинизма – все три его источника и столько же составных частей, – неужели я не знаю наизусть, как "жили и боролись"?! Мне на политзанятиях невыносимо скучно. А заниматься чем-то другим (например, читать книги) нельзя!

Потомившись так несколько раз, вдруг додумался я до великолепной мысли – и тут же высказал ее начальству. Замполитом (заместителем командира полка по политической части) был у нас подполковник Койлер

– спокойный (несмотря на свою мрачноватую фамилию), доброжелательный еврей. Ежедневно он появлялся в казарме с обходом, разговаривал с солдатами на разные темы, проводил собрания, выступал с информациями. К замполиту, в отличие от командира полка, мы имели право обращаться без соблюдения субординации, то есть непосредственно. Вот я и обратился с предложением: мне, учителю русского языка, под силу обучать во время ивместополитзанятий этому языку тех солдат, которые им не владеют. Ведь пока что они на политзанятияхничего не понимают,я же, наоборот,"слишком много понимаю"…Так не воспользоваться ли такой нашей "зеркальной симметрией", чтобы в короткий срок дать этим солдатам толчок к овладению русским?

Идея была (не стану скромничать) проста и изящна. Но в глазах начальства именно потому и подозрительна. Ну, как это так:

"освободить от политзанятий"?! Вообще, разве допустимо – заниматься чем бы то ни быловместо политзанятий?Уверен, что не предрасполагал к внедрению новшества и мой политический статус. Ну, сами подумайте, на что это похоже: "сын врагов народа" обучает чему бы то ни было наших советских солдатза счет политической подготовки!

Подполковник Койлер, как я прекрасно понимал, не может взять на себя решение столь сложного вопроса. Поэтому, пока в каких-то высших сферах (не исключаю, что и в самом ПУРе!) было дано согласие на мой проект, прошло довольно много времени. За эти недели или месяцы

"безъязыкие" кое-как выучились изъясняться на великом-могучем-свободном, и это сильно облегчило мою задачу.

Впрочем, я даром время не терял: разыскал в полковой библиотеке несколько экземпляров учебного пособия по русскому языку для солдат нерусских национальностей, выпущенного. оказывается, Воениздатом

(если б не моя идея – они бы там лежали невостребованными еще долгие годы).

Итак, в конце концов начальство решилось (в этом тоже сказалась начавшаяся "оттепель"), и я приступил к преподаванию.

По понедельникам, после завтрака, ко мне в казарму стали присылать молодых солдат из всех подразделений полка. Не стал ли понедельник считаться "тяжелым днем", с тех пор как его по всей стране отвели для политзанятий?! Потом я наблюдал и "на гражданке: по понедельникам после работы люди задерживались в цехе или учреждении часа на полтора – на два и получали заряд марксизма-ленинизма, чтоб легче жилось на свете (кому?) Признаюсь, что и я внес свой "лепет" в это дело… Впрочем, как и многие, верил в то, что говорил…

Сейчас, однако, мне выпало поработать в русле своей "узкой" специальности. Ни опыта, ни знаний в преподавании РКИ ("русского как иностранного", – такой предмет с течением времени появится в учебных планах многих советских вузов и обретет свою методику, инструментарий, специалистов) у меня. разумеется, не было. Все приходилось делать на ощупь. Но в лице своих "студентов" я обрел терпеливую и благодарную аудиторию. Каждый из них уже изрядно намучился от своего незнания языка – смешно было бы ожидать от неотесанных командиров уважительного отношения к "чертям нерусским",

"чуркам", "чухне" и т. д. Любое непонимание истолковывалось ими как проявление тупости, упрямства. хитрости и лени. Недаром же, наверное, закрепилось в русском языке дикое выражение: "Я тебе по-русски говорю!" – то есть говорю заведомо так, что всем должно быть понятно… Или: "Как-то ты это делаешь не по-русски", то есть неловко, неправильно, шиворот-навыворот… В такой атмосфере невладение языком, который объявлен первым среди равных, было существенным минусом. И слушатели за мою помощь в изучении языка относились ко мне с теплотой и благодарностью.

Один из них, мой ровесник Филипп Кирияк, молдавский колхозник из-за Днестра, попавший в армию, уж не знаю по какой причине, тоже с опозданием на четыре года, с большим трудом подбирая слова, сказал мне:

– Рахлин, мне почта посылал посылка. Там есть вино. Я тебе говорить, мы буду пить вино из Молдавия вместе!

Сослуживец мой сдержал свое слово. Но что из этого получилось – это тема для отдельного рассказа (см. главу 15).

Наибольших усилий из всех моих учеников потребовали два закарпатца – Ружчак. и Чишко. Первый был носат, улыбчив и хитер.

Второй, по моему теперешнему пониманию, просто дебил. Выяснилось, что, несмотря на запись в учетных документах об окончании шести классов, оба не умеют ни читать, ни писать.

Ружчак оказался явно обучаемым. Я быстро научил его читать по складам. Впрочем, мне даже показалось, что он это и раньше умел, а теперь для чего-то просто притворился "неписьменным". Он показал мне письмо,. которое сам написал домой, и, хотя оно не соответствовало даже самому мягкому из школьных критериев, из него все же можно было почерпнуть какую-то информацию.

Этот долгоносый, лупоглазый рыжеватый парень как-то раз задал мне загадку, которую я так и не смог разрешить. Он объяснил, что его зовут Георгий, или Юра, а по-венгерски это Дьердь. Пока что все понятно и возражений не вызывает. Но дальше он принялся втолковывать, будто одновременно это еще и означает, что его зовут… женским именем Лиза! А вот этого я уже постигнуть не в состоянии!

Но, в чем, собственно, диво? Лиза и Лиза… Известен же в русской литературе Елисаветъ Воробей. "Лиза" Ружчак, при всей загадке своего дамского имени, был все-таки настоящим гением по сравнению со своим земляком Чишко. Вот кто оказался мне совершенно не по зубам.

Учу его читать. Все буквы знает. Называет их без ошибки. Но вот начинаем из букв складывать слоги. В лежащем перед нами учебнике – напечатанное по складам словосол-дат.-Ну, Чишко. Это вот какая буква?

Маленькие глазки под большим лбом впились в текст, лоб весь сошелся в морщинках: Чишко вспоминает с трудом, но выпаливает уверенно:

– Сы!

– Молодец, правильно. А вот это?

Снова все меленькие детали его лица напряглись, снова, кажется, слышен скрип удрученных мозгов в этой каменной голове – но ответ опять точный:

– О-о-о-о!

– Правильно: о! – радуюсь я. – Ну, а теперь соединяй эти буквы, как я тебя учил, – что получится?

– Ос! – синтезирует эта несчастная башка… Сколько раз говорил я ему, что читать надо не справа налево, а – наоборот: слева направо, и – бесполезно.

…А может быть, он был тайный еврей?..

Однажды мы с Чишко оказались оба на дороге у казармы в тот момент, когда мимо проходил заместитель полка по ПФС – продуктово-фуражному снабжению. Уж какой там в современной армии фураж – для кого он? Но многие термины оставались прежними. Правда, в гарнизоне у нас было две-три клячи…

– Слушай, что ты делал в своем колхозе? – спросил меня остановивший нас обоих подполковник. Пришлось объяснить: я – из города.

– А лошадь запрячь сможешь? – с надеждой спросил офицер.

– В детстве когда-то запрягал, а сейчас, наверное, забыл, – честно признался я. Подполковник приуныл. Но меня вдруг осенило:

– Вот он умеет, товарищ подполковник!

Нас с Чешко послали в конюшню, и тут я увидел, как ловко и красиво управляется с лошадью и ее сбруей мой тупой ученик.

Случилось что-то с водоснабжением,. и нам было приказано доставлять воду в бочке на подводе. Чишко сидел на передке телеги, свирепо кричал на кобылу и бранился… как извозчик. Слушая родные формулы мата, кто бы поверил, что этот человек не знает русского языка

Неожиданная педагогическая карьера, хотя бы и временная, создала мне в полку определенную известность – у меня появилось много друзей в разных подразделениях. Может быть, отчасти благодаря этому мне служилось в целом хорошо, без особых трений и конфликтов, хотя бывали, конечно, и несогласия, и ссоры и даже пару раз кое-что похуже. Но в целом с ребятами я ладил.

Надо, однако, выполнять обещанное: сейчас расскажу, как получил я за свои педагогические труды единственный гонорар. Зато какой! .

Глава 15.Вино из Молдавии

Почта для личного состава нашего гарнизона прибывала сперва в

Чернятинское отделение связи, а оттуда ее забирали полковые почтальоны. Специальной должности письмоносца в воинских частях нет, эти обязанности выполняет кто-либо из солдат – кому поручат. К моменту нашего прибытия почтальоном был ефрейтор Федоров из нашего взвода – простенький парнишка, по должности планшетист, дослуживавший свой трехлетний срок и вот-вот готовый демобилизоваться. Поэтому его сменил новый во взводе человек – Илья

Шульц, солдат второго года службы, переведенный к нам из другой какой-то части. При такой своей немецкой фамилии человек он был, подобно лермонтовскому Вернеру, совершенно русский, при том – местный, из Приморья, что для дислоцированных здесь войск – большая редкость: гражданского населения в крае чуть ли не меньше, чем военного… Илюшка был родом из таежного селения и до армии занимался охотой и сбором целебного корня жень-шень, о котором такую чудную повесть написал Михаил Пришвин.

Почтальон в армейском быту фигура особая – недаром о почте полевой даже песни сложены. Почтальона в полку всегда с нетерпением ждут, ему рады, ему готовы услужить, потому что именно он вынужден таскать на своем горбу не только мешок с письмами и газетами, но и тяжелые посылки. За это его всегда готовы угостить, поделиться им же доставленными сластями и – радостью…

Филипп Кирияк давно, еще со времен карантина, ждал посылку из дому, из далекой Молдовы. Он попросил родных, чтобы непременно вложили туда большую бутыль, а с чем – сами должны догадаться! И чтоб упаковали безопасно, обложив чем-нибудь мягким. В свои ожидания посылки посвятил почтальона (чтоб тот нес осторожно, не разбил, не пролил); меня – как своего учителя русского языка; нашего общего товарища Манеску – как самого уважаемого среди своих соплеменников… И всем обещал: когда вино из Молдавии будет получено – я вас угощу!

И вот – торжественный момент: Илюха Шульц припер из Чернятина солидный ящик, Кирияк проверил содержимое – литровая бутыль в целости и сохранности!

Филипп ликовал. Его курносое, несколько бульдожье крестьянское лицо сияло от предвкушаемого удовольствия. Вообще-то он выглядел старше своих 23-х лет, – даже, я бы сказал, старообразно, однако теперь от радости морщины на лбу и на щеках разгладились, человек помолодел!

В это время в армии властвовал "сухой закон". Не так чтобы его строго придерживались: офицеры в своем кругу, в свободное от службы время могли себе позволить выпить. Но солдат и сержант срочной службы находится на службе всегда. И за одно только появление в нетрезвом виде, как правило, наказывали гауптвахтой. Однако ведь давно известно: "Руси есть веселие пити", – должно быть, и Молдавии

– тоже… Что ж (думал я), ради удовольствия отведать вкус и аромат тамошней знаменитой лозы – стоит рискнуть…

Теперь предстояло в условиях строгого запрета на употребление любых видов алкогольной продукции организовать распитие прибывшей бутыли. По-видимому, для облегчения задачи ее хозяин пригласил к пиршественному столу, кроме уже названной троицы, еще и нашего помкомвзвода младшего сержанта Крюкова, который только что сменил на этой должности младшего сержанта Фетищева. Казалось, начальство специально подбирало их на этот пост по признаку наибольшей курносости, а главное – по росту: в каждом от макушки до пят было по

1м 52 см – минимальный призывной рост в СССР. Но если Гена Фетищев был добряк, то Коля Крюков – ревностный служака. По всякому поводу и без всякого повода он нас дергал: строил, ровнял, тренировал – лишь бы не давать ни минуты покоя. У него были свои присловки и обмолвки: станешь, например, о чем-нибудь расспрашивать (на тему предстоящих учений, завтрашнего кино или еще что-то) – он в ответ: "В армии тем хорошо, что все скажут!" Но прямо, не уклончиво – никогда ни слова!

Или – вот как он пересказывал дисциплинарный устав. Там говорится: командир, чтобы заставить подчиненного выполнить приказание, имеет вообще-то право применить оружие, но – "только в крайнем, не терпящем отлагательства случае". У Крюкова эта формула звучала так:

– Когда командир имеет право применить к подчиненному оружие?

Спросил – и глядит победительно на замершую перед ним шеренгу солдат. Переждав мгновение, сам же и отвечает с потешной назидательной важностью: – Только в крайнем, не терпящем отлагательстве!

Но, как и большинство встречавшихся мне строгих ревнителей уставов, сам наш "младшой" был непрочь от них отлынить – в частности, прикладывался к спиртному. Вот хитрый Кирияк и решил его взять в долю…Иначе было бы практически невозможно нам четверым

(самому Кирияку, Шульцу, Манеску и мне) не явиться сразу после обеда в казарму.

Пообедав, мы четверо из столовой побежали во взводный "класс" – глинобитную мазанку в дальнем углу военного городка. Вскоре туда явился и Крюков. Кирияк вытащил из мешка огромную бутылку. Мне, как нельзя кстати, припомнились чудесные стихи Николая Тихонова: "И струился сок задорный, все печали погребал, – красный, синий, желтый. черный – по заветным погребам".

Наш молдавский друг обнажил бутылку от всяческих предохранявших ее тряпиц – и нашим глазам предстала дивная темная жидкость…

"Красное!" – догадался я. Филипп вытащил пробку… и в нос шибанул одуряющее гнусный дух свекольной сивухи!

Дальнейшее развитие действия таково. Я не смог отпить даже глоток

– хотя бы из вежливости. Илюшка Шульц оказался тактичнее: он выпил… и тут же отдал все земле. Точнее – некрашеному дощатому полу класс-хибарки. После чего сам принялся удалять следы своей минутной слабости. Манеску оказался более стойким и одолел с полстакана адского пойла. Но Кирияк с помкомвзводом надрались под завязку, и мы втроем вынждены были их двоих средь бела дня тащить в казарму, а там, мертвецки пьяных, укладывать на койки. Как и почему все это обошлось без каких-либо последствий – до сих пор понять не могу.

Глава 16.Через день – на ремень…

Один из первых образчиков советско-армейского фольклора – веселая получастушка: "Через день – на ремень, через два – на кухню!"

Популярная речевочка отражает реалию солдатского быта, основанного на сочетании повседневного ратного труда с хозяйственным самообслуживанием. Мне выпало на собственном опыте изведать такую жизнь: аккурат с обозначенной в стишке периодичностью ходить в караул и на пищеблок.

О кухонном наряде уже немного рассказано выше. После того неудачного случая, когда я, не выдержав невыносимой боли в нарвавших ногах, сбежал из кухни в казарму, мне довелось много раз бывать кухонным рабочим, я втянулся и привык. Правда, это уже когда ноги пришли в порядок.

Пищеблок солдатской столовой на 2000 человек – это целое предприятие. У нас, например, было шесть котлов: пять – 500-литровых

– для супов и каш и один – половинного размера: для чая.

"Зачем так много?" – спросит неискушенный. Но пока один котел отмывают от остатков предыдущего варева, в другой, уже отмытый, закладывается очередное блюдо. После чая драить котел не надо – вот он и есть лишь один. Но все это означает, что кочегару (он тоже из суточного наряда) надо пошевеливаться. Некоторые, однако, любили ходить в наряд именно кочегарами – особенно зимой, когда возле печей так кстати можно согреться. Если правильно организовать свой труд, то удастся временами прикорнуть, "покемарить" (соснуть)… Мне, однако. ни разу не выпала эта должность. Зато в варочном цехе и посудомойке бывал чаще, чем хотелось.

Самым легким и для большинства соблазнительным был наряд на кухню офицерской столовой. Она была в том же здании пищеблока, но в отдельном его помещении. Привлекательность этого местечка состояла, во-первых, в куда меньшем, чем на солдатской кухне, объеме работ.

Ночью можно почти легально поспать несколько часов. Кроме того, на офицерской кухне солдата могут угостить котлетами, жареной картошкой… А ведь в солдатском рационе жареное вообще не существует! Вот почему на право пойти в этот наряд в каждом подразделении записывались в особую очередь.

Я очень скучал по жареной картошке – моему с детства любимому блюду. Однако, побывав на офицерской кухне один-единственный раз, стал решительно отказываться от этого наряда, переуступая свою очередь желающим. Причина – единственная: мое интеллигентское чистоплюйство. В офицерской столовой поварами и официантками работали женщины – вольнонаемные служащие Советской Армии (как правило, жены офицеров и старшин-сверхсрочников). Они безобразно матерились. И я, выдерживавший день за днем и месяц за месяцем отборнейший мат из мужских уст, да и сам не стеснявшийся в выражениях, совершенно не выносил ту же брань, если она исходила из уст "прекрасного пола". Никому не объясняя причину, просто ни разу больше не ходил в этот наряд. Благо, охотники всегда отыскивались.

Зато научился управляться с несложными, но многотрудными обязанностями рабочего в столовой для солдат. Особенно тяжко приходилось во время мойки котлов. Надо было стать коленками на еще горячую печь и, стоя раком над пышащим жаром котлом, сунув в его отверстое жерло голову и полтуловища, отскребать длинным ножом и оттирать мокрой тряпкой остатки пищи, присохшей ко дну и стенкам.

Работа поистине адская.

Характерна при этом "гигиена" процесса. Тряпки для такой работы не выдавали, и мы были вынуждены, "проявляя солдатскую находчивость", отрывать куски от тряпок, используемых для мытья полов. Чтоб скорее отмокли приставшие (чаще всего – пригоревшие) остатки каши, пользовались кусочками хозяйственного мыла. О последствиях такой технологии рассказ впереди.

Парадокс в том, что требования к санитарному состоянию пищеблока были, казалось, весьма высоки, контроль – постоянный. Например, качество мытья посуды проверялось дежурными по части и полковыми врачами (столовую контролировали два таких дежурных и два врача: из нашего полка и из танкового), и делалось это с чрезвычайной тщательностью. А иногда – с придирчивой строгостью. Например, не раз приходилось наблюдать, как врач, проведя ногтем по тыльной стороне только что вымытой дюралюминиевой миски, демонстрировал начальнику столовой остатки жира на своем ногте и требовал перемыть всю посуду!

Это надолго задерживало обед, ужин или завтрак, ломало распорядок дня, отодвигало на более позднее время начало столь редких развлечений – например, кинофильма. Но "во имя чистоты, безопасности, борьбы с пищевыми отравлениями и кишечными инфекциями" на это наши начальники шли. И вместе с тем совершенно не заботились о той же чистоте и безопасности и организации мытья котлов, разделочных столов, да и всего варочного цеха.

Попав в солдатскую столовую сначала в качестве простого едока, я первое время никак не мог понять: почему многие миски из "дюраля" так измяты и искорежены, как будто их черти месили… Но однажды, работая в посудомойке, увидел, как после приказания дежурного по части – перемыть посуду один из старослужащих с досады схватил деревянную, похожую на весло, мешалку (повара с ее помощью мешают кашу в котле) и принялся с остервенением ворочать ею миски в цементированном корыте с водой…

Бывало, наишачишься над котлом, только-только вознамеришься пересидеть пяток минут в холодке, отдохнуть, дух перевести, как спешит какой-нибудь повар (их почему-то множество было из узбеков и других среднеазиатов. А иногда – из прибалтов). – бежит и вопит на ходу:

– Рбочий! Рбочий! АсЕх памИт, жьжива-жьжива! (то есть – "живо помыть пол в цехе").

И если ты еще медлишь, надеясь отсидеться, или пускаешься в спор

("и так, мол, чисто…"), – хватает ведро с водой и выливает ее на цементный пол. После чего спорить уже бесполезно, и единственный выход – собрать всю воду тряпкой и протереть пол насухо. То есть – хорошенько вымыть его!

В суточный наряд заступали часов в шесть или семь, освобождались на другой день в это же время… Как правило, соснуть не удавалось,

– разве что на часок-полтора. Иногда и в самом деле частота таких нарядов соответствовала формуле: "Через два (дня) – на кухню…!"

Теперь о "Через день – на ремень…", то есть о караульной службе. Это вообще существенная часть солдатчины в любой армии на протяжении веков. Русское название должности "человека с ружьем", стоящего на посту и охраняющего определенный объект, накрепко связано с понятием времени: "час" во многих славянских языках – это и есть время. Прежде говорили: "стоять на часах", потом стали это называть караулом, караульной службой, отсюда и русское междометие:

"Караул!", вовсе не обращенное к какому-либо воинскому наряду, но звучащее как призыв о помощи в момент смертельной опасности. Кричат же: "Караул! Тону!", вовсе не надеясь, что прибежит караул – и спасет.

Но в армии караул – это именно вооруженная воинская команда с конкретным кругом обязанностей по охране военных и военно-хозяйственных объектов. На практике большое значение имеют те правила (уставы), по которым караулы несут службу в той или иной национальной армии.

Меня поразило, что в этой деятельности, похожей в принципе на детскую игру, все совершенно всерьез. Вот разводящий привел смену на пост. Нередко их здесь всего трое – то есть кроме него лишь часовой и сменяющий его караульный. Что бы помешало им обойтись, например, таким диалогом: _Разводящий_(сменяемому часовому). Ну, как оно ничего? _Часовой. _Да так-то вообще все спокойно, только стоять надоело. _Караульный, заступающий на пост._Ладно, проваливайте уж оба… Да смотрите не проспите – смените меня во-время! _Разводящий. _Ну, бывай, Вася. Пошли, Микола…

Вне службы такой тон разговора вполне возможен. Однако во время пребывания в наряде такого не услышишьни-ко-гда!Смена производилась – и в этом была огромная конструктивная сила Советской

Армии – всегда в соответствии с Уставом. Разводящий идет впереди.

Следом за ним – походным шагом, но обязательно в ногу – один или несколько караульных, каждый из них – на определенный пост. Часовой, завидев всю цепочку, окликает:

– Стой! Кто идет?

Разводящий обязан ответить – и отвечает:

– Разводящий со сменой!

В темное время суток часовой обязан отдать команду:

– Разводящему – осветить лицо!

И разводящий (или начальник караула, дежурный по части, пусть даже командир полка, да будь там хоть сам министр обороны!) обязан выполнить требование часового. Убедившись, кто перед ним, часовой командует:

– Разводящий – ко мне, остальные – на месте!

И лишь подойдя к часовому, разводящий отдает команду караульному:

– Рядовой Петричко, на пост – шагом марш!

Караульный подходит – и лишь тогда начинается официальная передача поста. Часовой отчитывается: "Пост номер шесть: склад ОВС.

Двое дверей, два внутренних и два висячих замка, четыре печати; склад продуктов: дверей – три, замков висячих – три, печатей мастичных – три. Пост сдал.

И слово в слово всю эту хреновину повторяет сменщик, добавляя в конце:

– Пост принял!

Разводящий отдает команду:

– Рядовой Рахлин, с поста – шагом марш!

Рахлин пристраивается в хвосте всей колонны караульных, которая и следует дальше за разводящим, пока на всех постах не произойдет смена. Сменившиеся возвращаются в караульное помещение. Теперь на следующие два часа их черед – отдыхать, но не спать, а бодрствовать.

Разрешается читать уставы, разговаривать, но не мешать отдыхающей, спящей смене, которую через два часа разбудят и уведут на посты, а только что бодрствовавшая смена уляжется (не раздеваясь и не разуваясь) на топчаны – поспать два часа. После чего снова отправится на посты. И все повторится по той же схеме с неукоснительным соблюдением уставной процедуры.

В серьезном отношении к этой игре – залог успешного несения караульной службы.

В чем все же нередко отступали от устава, так это в распределении времени. Положено при нормальных погодных условиях на трехсменном посту стоять по два часа. В этом случае всем выпадает по восемь часов в сутки спать и по восемь – охранять пост. Однако отдых в бодрствующей смене – несколько меньше восьми часов, потому что каждый, сверх восьми часов охраны доверенного основного поста, должен еще и по 30 – 40 минут отстоять на посту у караульного помещения: его ведь тоже надо охранять, но специального трехсменного наряда сюда не назначают – эта обязанность распределяется между всеми караульными.

Разорванный на куски сон – тяжкая подробность данного наряда для молодого организма. Поэтому при малейшей возможности солдаты стараются этот распорядок себе облегчить. Например, в летнее время сдваивают период стояния на посту – находятся там не по два, а по четыре часа. Тогда соответственно меняется и время бодрствования, и время сна. Начальство на эти вольности смотрит порой сквозь пальцы.

Как-то раз мне пришлось нести службу на так называемом караульном посту – возле магазина "Военторг". Это, фактически, работа ночного сторожа, и солдат, стоя на таком посту, является не часовым, а лишь караульным, так что его обязанности упрощены, а ответственность не столь высока. И потому, с молчаливого согласия начальника караула и несмотря на жестокую, ветреную приморскую зиму, мы, двое назначенных на этот пост, разделили темное время суток (когда магазин и подлежал охране) поровну – каждому выпало простоять на морозе и под резким ветром по семь часов! Благо у нас был на двоих тулуп и на каждого по паре хороших валенок. Но насколько томительным было это стояние – помню до сих пор!

Солдатский фольклор метко запечатлел главную особенность караульного быта. "Что такое часовой?" – один из наиболее частых вопросов на ежесуточном разводе заступающего в наряд караула.

Официально отвечать полагается, примерно, так: "Часовой – это вооруженный караульный, находящийся на посту и выполняющий боевую задачу по охране определенного объекта". Народ, однако, придумал свой вариант:

Часовой – это труп,

Завернутый в тулуп,

Проинструктированный до слез

И выставленный на мороз.

Более точный словесный портрет любого часового, несущего службу в условиях русской зимы, нельзя представить. Но "инструктировали до слез" не только зимой, а в любую пору года. "Обязанности часового на посту", "права часового" и различные варианты предусмотренных уставом действий должны были знать и уметь рассказывать все. В 18 или 18.30 ежедневно возле штаба полка проходил развод караула. Рядом

– штаб танкового полка, и там тоже развод, только более торжественный, потому что у танкистов был полковой оркестр. Каждый раз их начальник караула при появлении дежурного по части командовал:

– Караул – смирно! Для встречи с фронта слушай, на кра-ул!

Ровно та же процедура была и у нас, но – без оркестра.

Дежурный долго расспрашивал и накачивал караульных и разводящих.

Но ведь кроме того у нас и в режиме обычной учебы были занятия по несению караульной службы. С первых дней рассказывали нам всякие апокрифы о том, что случалось в других частях, и доводили нашу бдительность до полного идиотизма. Потом, с течением времени, каждый научался вести себя на посту спокойно, действовать без истерики. Но в первое время после принятия присяги молодые солдаты бывали обычно заряжены истерией новичков, а потому несли караульную службу нервно и были способны стать виновниками разных ЧП. Примерно в это же время рецидив панических настроений наступал и у тех, кто вступал в преддемобилизационный период – эти дергались на посту из боязни, что не доживут до заветного момента.

Вот потому-то у нас и происходили забавные казусы на посту – то с новичками, то, наоборот, со "старичками".

Молчаливый Витька Андреев из нашего взвода, старослужащий третьего года службы, однажды вечером, возвращаясь откуда-то в казарму мимо одного из охраняемых складов, был остановлен окриком часового. Витька ответил коротко и непочтительно, после чего хотел продолжить свой путь. Но часовой, угрожая оружием, заставил его лечь на землю лицом вниз и продержал так минут пятнадцать на морозе до прибытия разводящего со сменой.

– Хорошо еще – смена кончалась, – говорил потом Андреев. – Если б так час пролежать – замерз бы на… – И после долгой паузы поделился опытом: – Когда фазанищи на посты заступают – лучше по ночам мимо не ходить: убьют на…

Но и опытные "старички", со дня на день ожидающие приказа об увольнении в запас, вдруг заболевали сверхбдительностью.

Как-то раз ефрейтор Федоров, увольнение которого сильно задержалось, стоял.на дальнем посту – как раз возле упомянутых складов: вещевого и продуктового. Пост был самым дальним у нас в полку, и хранящееся здесь добро реально могло представить интерес для воров. Оттого-то стоять здесь ночью (знаю по себе!) было жутковато: в соседних кустах всегда что-то подозрительно шумело, поминутно раздавались какие-то непонятные звуки, чудилось, что кто-то приближается, подкрадывается – вот сейчас нападет… Федоров

("трусоват был Ваня бедный") вдруг заметил в маленьком слуховом окне под крышей вещевого склада мгновенный промельк чего-то белого.

Вгляделся – снова мелькнуло белое пятно – и исчезло. Кто-то там есть внутри…

– Стой! Кто идет? – крикнул Федоров строго по уставу. Но изнутри никто не ответил..

– Стой! Стрелять буду! – честно предупредил экс-почтальон полка.

Но и теперь никто не отозвался. Тогда ефрейтор вскинул свой СКС – самозарядный карабин Симонова – и выстрелил в окошко склада. А потом еще и крутанул ручку закрепленного на стене индуктора, тем самым послав сигнал тревоги в караульное помещение.

– Караул – в ружье! – отдал команду начальник караула. Во главе группы солдат он помчался к шестому посту. До утра выяснить причину тревоги так и не смогли, пока не явился на службу начальник склада – старшина "эс-эс", как называли у нас в шутку сверхсрочников. Сюда же, на место происшествия, прибыл и начальник ОВС – наш с вами знакомый шестипалый майор Черный. Старшина отпер склад, и навстречу авторитетной комиссии вышла, мурлыкая, хорошенькая беленькая кошечка

– виновница ночных страхов нашего ефрейтора. Оказалось, он был не первым стрелком по этой цели: ее шубка хранила след пули, выпущенной на год раньше другим часовым – более метким…

Пуля же Федорова отыскалась в… пачке новых солдатских кальсон, хранившихся на полке как раз напротив окна. Все оставшиеся до отъезда меткого стрелка несколько дней ефрейтор Суворин изводил своего друга вариациями на тему его ночного подвига. От продолжения насмешек беднягу спасла только демобилизация.

Примерно через год на том же посту стрелял неизвестно в кого и во что молодой солдат Шатуров (фамилия изменена).. Он был из пополнения, прибывшего годом позже нас. Несмотря на крайнюю молодость, оказался "женатиком" – и, одновременно, "моряком" (как называли несчастных парней, страдавших ночным энурезом – непроизвольным мочеиспусканием). Среди мальчиков-подростков часто встречается это заболевание. Беда, если, во-время не избавившись от него, парень попадает в армию. У Шатурова, жителя сибирской деревни.

"морская болезнь" не проходила, и кто-то посоветовал родителям женить сына (от этого-де он выздоровеет). Сыскалась и невеста, но, женившись, молодой муж стал подмачивать и ее. Тут подоспела пора отправляться в армию, и, в надежде на то, что военные врачи вылечат, он скрыл свой изъян от призывной комиссии. Но в армии для юноши настали настоящие муки! Весь быт солдатский был несовместим с его недугом. Систематически обмачиваясь по ночам, несчастный, во-первых, вызывал естественное чувство брезгливости у окружающих, во-вторых, далеко не всегда имел возможность сменить белье и одежду, испытывал ужасный дискомфорт на занятиях, учениях и буквально во всех ситуациях повседневной жизни.

То, что произошло с ним на посту чуть ли не в первый же выход в караул, конечно же, вызвало обоснованные подозрения (в том числе, признаюсь, и у меня). По его рассказу, он услыхал шум в кустах и, действуя по уставу, выкрикнул все положенные предупреждения, а затем открыл стрельбу в сторону предполагаемого злоумышленника. Однако в результате ранил сам себя в запястье левой руки.

Уж слишком это было похоже на "самострел". Но комиссия признала, что ранение произошло по неосторожности, дело замяли. Думаю, просто пожалели юнца полковые дознаватели, не то сидеть бы ему несколько лет за членовредительство (в военное время за это преступление расстреливали или посылали под вражеские пули в штрафные подразделения). Дознаватели поступили по-человечески. Но, право, очень сомнительно, чтобы из довольно длинного карабина человек мог по неосторожности сам себя поранить невзначай – и даже не в ладонь, а в запястье…

Стоять на посту ночью под светом звезд и вдалеке от людей – жутковато. У нас не раз случались эксцессы, связанные с нервным состоянием часовых. То один застрелит собаку, то другой – корову, случайно забредшую на пост… Бывали трагедии и похуже. Каждый полк по очереди снаряжал свой состав караула в Покровку – на дивизионную гауптвахту. И вот однажды, когда там нес службу караул от нашего полка, из-под стражи сбежал какой-то находившийся под арестом солдат. Караул подняли в ружье. Как раз в эту минуту явился с разводящим сменившийся состав караульных, разводящий отдал команду

"Разряжай!" – и тут же последовала команда "В ружье!". Один из этих солдат, не успев и не посчитав нужным разрядить свой карабин, выбежал на крыльцо караульного помещения при гауптвахте – и увидел, что напротив что-то белеет в темноте. Решив, что это и есть беглец, солдат не раздумывая выстрелил и… убил наповал хозяина соседнего дома – колхозника, вышедшего среди ночи "до ветру". Сразу целая семья потеряла кормильца. Мало того – пуля, срикошетив о каменную стену сарая, убила корову. Наш полк взял на себя и расходы на похороны колхозника, и покупку новой коровы. Дурака караульного судили и дали срок за неумышленное убийство и неоправданное применения оружия.

Превратности, ожидающие часового на посту, неожиданны, непредсказуемы и многообразны. На станции Голенки сил собственного местного гарнизона не хватало для охраны различных объектов, и на подмогу сюда посылали солдат из других гарнизонов – порой и из нашего. Между прочим, где-то рядом с этой станцией находился один из женских лагпунктов огромного Давлага (Дальневосточного

"исправительно-трудового" лагеря заключенных). Тут-то и разыгралась однажды такая трагикомедия.

В наш полк среди молодого пополнения прибыл совсем ребенок – право, не старше шестнадцати – семнадцати лет. По документам-то возраст у него был как раз призывной: девятнадцать, вот и забрили. Я с этим мальчуганом (он был откуда-то из сердцевинной Украины) беседовал – он вполне правдоподобно объяснил причины того, что с ним случилось. В войну пропали или сгорели его документы, а потом, при установлении возраста, комиссия не поверила ему на слово – взяли и прибавили года три. Вот и попало дитя на военную службу. По имени-отчеству он был Иван Пантелеймонович – так все его и звали в полку: при совершенно детской внешности это звучало очень забавно.

И вот – стоит он на станции Голенки – охраняет какой-то тамошний объект, а через территорию поста бредет гурьба "зэчек", никем не охраняемая: как видно, расконвоированные. Иван Пантелеймонович, зная службу, крикнул своим пацаньим, тоненьким голоском, еще не испытавшим мутацию:

– Принять вправо!

Ясно, четко произнес, да отпетые бабищи не послушались – шагают прямо на него. Иван Пантелеймонович – еще более грозным фальцетом:

– Стой! Стрелять буду!

Чертовы куклы загалдели весело – и еще нахальнее наступают.

Действуя строго по уставу, юный воин снимает с плеча карабин

(который чуть не в полтора раза длиннее его) и – бабах! – в небо!

Вот тут бабоньки и набежали на него толпой, повалили, карабин отобрали и куда-то в сторону забросили, а с юного

"мальчиша-кибальчиша"… содрали штаны!

Мнение знающих людей по поводу этой истории: "Хорошо, хоть не изнасиловали!.."

Несколько раз и мне приходилось в карауле быть у самого края ЧП.

Но всегда в последний момент "Бог спасал".

В первый мой, после принятия присяги, выход на пост мне достался под охрану склад ГСМ (горюче-смазочных материалов). Там начальником был старослужащий-срочник Гриша Чумак. Считая себя хозяином на объекте, он расхаживал по территории возле бензозаправки с горящей самокруткой в зубах. "Проинструктированный до слез", я как часовой потребовал от него "прекратить курение". Но он и ухом не повел. Я повторил требование – результат тот же. Тогда, взяв автомат на перевес и с громким щелчком дослав патрон в патронник, я скомандовал

Чумаку: "С поста шагом марш!" – и наставил на него оружие, демонстративно сняв с предохранителя. Гриша разразился скверной бранью, назвав меня "фазаном гребаным" и, конечно же, "жидярой". Но окурок выбросил, тщательно затоптав. Этот случай на всю жизнь показал мне власть оружия. После инцидента я побаивался встречи с

Гришей, но он, к моему удивлению, стал со мною держаться как лучший друг и первый протягивал мне руку. Зауважал!

В другой раз на уже упомянутом шестом посту ночью я чуть не застрелил собаку, "почему-то" не ответившую мне на окрик "Стой! Кто идет?" и на предупреждение "Стой! Стрелять буду!". Лишь в последний момент мне стало понятно, что передо мной не шпион, не вор, а большой лохматый пес-гулена…Еще был случай, когда на тот же охраняемый мною пост в темноте вышел кто-то с цигаркой в зубах.

Цигарку я видел хорошо, того, кто ее курил, не видел совсем. Окрики мои уставные остались без ответа, и я уже хотел влупить заряд прямо в физиономию невидимки, как вдруг понял, что это не огонек папиросы, а один из приморских светлячков – там водится особая их порода, летающая зигзагами.

Однажды я на посту размечтался: вот бы какой-нибудь дурак вышел случайно на меня, и я, такой образцово бдительный, задержал бы его… Меня бы непременно наградили отпуском с выездом на родину!..

Сменяюсь утром, прихожу в караульное помещение – а там обсуждается ночное ЧП, о котором стало известно от дежурного по части. В тот момент, в связи с очередным осложнением международной обстановки, одна из батарей полка была выдвинута "на точку". Там на ночь выставлялся дозор – разновидность караульного поста. И вот ночью прямо на дозорного вышла со стороны китайской границы пара корейцев – муж и жена. Некогда, перед войной, в этих местах проживала масса этнических корейцев. "Отец народов" товарищ Сталин их своей отцовской властью выселил в Среднюю Азию, чтобы японцам труднее стало засылать своих лазутчиков: если вокруг не будет косоглазых, то самурайскому шпиону трудно будет скрыться!

Но каким-то единицам удалось уйти через границу и поселиться в соседнем Китае. Вот такая чета, якобы, и решила теперь вернуться в родные места… Так это или не так, и не были ли это просто-напросто советские разведчики, явившиеся из-за рубежа, чтобы отчитаться начальству, – мы теперь не узнаем. Ясно лишь, что среди косоглазых китайцев таким же косоглазым корейцам укрыться было легче, нежели русским. А ведь дело было в 1955 году, как раз на "дальних подступах" к известному советско-китайскому конфликту…

Отправившись днем в столовую за обедом для состава караула, я видел эту парочку возле штаба полка, где они ожидали отправки в более высокую инстанцию. Вели они себя спокойно, не чувствовалось ни малейшего испуга. Похоже, они знали наперед свою судьбу – и не страшились ее.

Я тогда мечтал об отпуске домой и жестоко завидовал задержавшему их солдату. "Точка", на которой располагалась батарея, была лишь в трех-четырех километрах от моего поста, и момент задержания совпал с моим временем пребывания на посту. А "везунчику" осталось служить лишь несколько месяцев, ему отпуск был ни к чему, потому и наградили его не отпуском на родину, а именными часами с дарственной надписью от командира дивизии генерал-майора Слюсаренко…

Стоит еще рассказать об особенностях так называемого "первого поста". В каждой части этим номером обычно обозначается пост по охране знамени части. А оно хранится обычно в помещении штаба. Знамя части, согласно уставу, – это святыня. Потеря его – пусть даже в героическом бою – неминуемо влечет за собой расформирование части. И наоборот: если знамя спасено, воинская часть сохраняет свой номер и боевую славу, даже в случае гибели всего личного состава, и вокруг спасенной святыни возрождается данный полк, бригада, дивизия…

Символика впечатляющая, она оказывает сильное воздействие на человеческие сердца. Вот почему боевое знамя окружено почитанием и поклонением. Охраняющий его часовой все два часа своего единовременного пребывания на посту (а в сутки – все восемь часов!) обязан стоять по стойке "смирно", – не "вертухаясь", не ворочая головой и лишь отдавая честь (беря карабин или автомат "на краул") перед каждым проходящим мимо офицером. А поскольку у нас, да и в большинстве частей, знамя всегда в коридоре штаба, то "на краул" приходится делать поминутно: задергаешься!..

Вот почему стоять на этом посту хотя и почетно, но обременительно, и солдаты его недолюбливают. Одно хорошо: зимой здесь не мерзнешь, а по ночам, когда кроме дежурного по части и дежурного писаря, в штабе никого нет, можно и расслабиться. Конечно, этого устав не разрешает, но чувство юмора и самоуважения диктует многим иное: ну, уж когда нет вокруг никого, то перед кем и тянуться-то?

Но и такое, казалось бы, невинное расслабление таит в себе нежданную опасность. Вот рассказ одного солдата, слышанный мной в палатке дивизионного медсанбата во время болезни (вводные матерные слова разрешите, для экономии места и времени, здесь опустить).

– Стою раз на "первом посту" нашего танкового полка. Ночь, все штабные офицеры давно спят в своих квартирах, дежурный по части только что пошел посты проверять, вернется нескоро, писарь храпит в соседнем кабинете. Рядом со мной – зачехленное знамя в "пирамиде" и денежный ящик под замком с мастичной печатью. Вот я и присел на этот ящик отдохнуть. Нет, не уснул, да и посидел-то всего минут пять.

Подымаюсь, оглядываюсь – мать честная: с деревянной колодки на замке ящика печать мастичная исчезла! Хватаюсь за собственную жопу – точно: печать к штанам приклеилась! Я ее быстренько отцепляю, хочу назад прилепить – да нет, уже с нее все стерлось. Е-мое! Ну, думаю, погиб, теперь меня засудят к такой-то матери! Тут является дежурный по части – я ему откровенно обо всем докладываю: так и так, мол, товарищ капитан, посидел вот на ящике… Мужик оказался хороший: поругал для порядка, но сам же и успокоил: ничего, мол, посидишь теперь не на ящике, а на "губе", – не беда, тут нарушение устава, но ты ведь не ограбил кассу… "Что вы, – говорю, – товарищ капитан, я и в самом деле не вор, я – отличник боевой и политической, до армии сварщиком работал, на Доске Почета висел…" – "Ладно, – говорит, – я сейчас спать лягу, а с утра пораньше вызову начфина: это ведь его хозяйство ты повредил…"

Меня сменили, пришлось, конечно, рассказать разводящему обо всем, он доложил начальнику караула… Утром я снова тут, на посту. И как раз является начфин. Открывает при мне ящик, а там… пусто!

– Ты куда денежки девал? – спрашивает начфин злым голосом. Чуть я, трах-тарарах, сознание там не потерял: ну, думаю, вот это влип!

Но начфин долго издеваться не стал:

– Ладно, – говорит. – не вешай носа, там и не было ни хрена. Полк наш бедный сейчас. Но на губе придется посидеть. Обдумай свое поведение: стоит ли сидеть на деньгах? Я вот, как видишь, по роду службы всю жизнь на них сижу – не позавидуешь, честное слово!

Хороший мужик оказался.

– Ну, а на губу-то тебя посадили? – поинтересовались мы у рассказчика.

– А как же: пять суток строгого отсидел! – ответил тот радостным, почему-то, голосом.

Глава 17.Мыльная опера

Я проснулся ночью от какого-то шума, топота сапог, приглушенного разговора, перемежаемого не то что смехом, а хихиканьем и прысканьем. Слышались загадочные реплики:

– А ты уже ходил?

– Не, я первый раз бегу…

– А я уже третий… Пхи!

– Что такое? Крутит, бля…

– Хи-хи-хи!

– Тише, бля, людей не буди…

– Хрен там – сами проснутся, тоже ведь приспичит!

Я ничего не понял – и уснул. Где-то часа за полтора до подъема проснулся от резей в животе, мощных "позывов на низ", как выражаются медики. Пришлось спрыгнуть со своей верхней койки и, попав ногами

(натренировался!) прямо в обмотанные портянками сапоги, потащиться к выходу.

Казарма вся была в движении. Здесь и там в полутьме такие, как я, полуодетые фигуры двигались – одни к выходу, другие им навстречу, и все по одному и тому же поводу: на казарму напал неудержимый понос.

Явившись в туалет, не сразу смог найти себе местечко: все было занято, народу – как в трамвае… Притом, люди не только из нашей казармы, но и соседней.

К подъему всем стало ясно, что два полка, питавшиеся в нашей столовой, чем-то отравились. Ни о какой боеспособности не могло быть и речи: солдаты, сержанты и старшины вынуждены были через каждые 15

– 30 минут бегать по большой нужде. Соответствующие "учреждения" были расположены по обе стороны казармы, и многие, идя из одного сортира, вдруг снова чувствовали необходимость присесть и бегом, мимо казармы, спешили в другой. Ни о каком учебном дне, ни о боевой, ни даже (о ужас!) политической подготовке невозможно было и помыслить. В гарнизон прибыла комиссия.

Между тем, соседний танковый учебный батальон, составлявший почти половину личного состава нашего гарнизона, а с ним и ПТРБ (походный танковый ремонтный батальон), питавшиеся в другом пищеблоке, оставались вполне здоровы. Ясно, что наши два полка съели что-то не то. Но – что именно???

Выяснением этого вопроса комиссия и занялась. Были опрошены оба полковых врача, оба дежурных по части, начальник столовой…

Выяснилось: все они тоже маются животами. И опять – ничего удивительного: все они, по своим должностным обязанностям, снимали пробу, полностью ужинали накануне в нашем солдатском пищеблоке.

Большого ума и тут не требовалось – догадаться: значит, и они съели то же самое. Но что-о-о-о???

Понос охватил и весь состав кухонного наряда. Даже двух: и сменившегося, и того, что лишь вчера вечером заступил. Правда, один из вчерашнего наряда, рядовой Юрка Веснин, которого во взводе почему-то прозвали "Матушей", оказался счастливым исключением: у него даже живот не заболел, из чего еще не демобилизовавшийся ефрейтор Суворин, человек ехидный, сплел целую легенду: он предположил, что у Матуши бронированные кишки, что он способен переварить дохлого крокодила, – словом, развлекался наш взводный шутник. Матуша, смущенно улыбаясь, добродушно и вяло огрызался.

Так комиссия ни с чем и уехала. А мы, проваландавшись два дня без учебы. работы или другого конкретного дела, на третий включились в обычную канитель. Правда. стало известно, что несколько начальников в гарнизоне, начиная от обоих командиров пострадавших полков и кончая поварами, получили строгие взыскания. Еще бы: личный состав двух до зубов вооруженных полков во мгновение ока на двое суток превратился в беспомощных младенцев…

Прошло лет 20. Как-то раз, перебирая старые бумаги, я наткнулся на свой блокнотик армейских лет и в нем обнаружил домашний адрес

Матуши. Этот парень всегда был мне симпатичен – я запомнил его как неутомимого книгочея, покладистого и доброжелательного товарища.

Взял да и написал ему письмецо в город Советская Гавань.

Ответ пришел примерно через год. Юрий Веснин писал, что хорошо меня помнит, письму моему рад, а задержка с ответом объясняется просто: по тому адресу живет его старенькая мама, она забыла ему переслать письмецо, сунула за икону, и он как-то раз, наведавшись, чтобы помочь матери в уборке дома, случайно его там обнаружил.

Мы стали переписываться. И однажды в письме он написал: на судоремонтном заводе, где он работает слесарем, ему дали путевку лечебную – на Кавказ. Такого-то числа он полетит в Москву, оттуда может заехать денька на три в Харьков. Согласен ли я?

Конечно, я был согласен! Хотя в доме возникла обстановка непростая. Теща моя тяжело болела, а тут еще приехали гости из

Москвы: моя любимая тетя Гита со своей закадычной подругой. И каждой из этих женщин – далеко за 70… Но неужели отказывать себе в удовольствии встретиться с однополчанином? Жена моя, бесконечно снисходительная к моим родственным и дружеским связям, согласилась принять и его.

И вот в харьковском аэропорту с волнением смотрю издали на группу пассажиров, сошедших с прибывшего из Москвы самолета. Издали по походке угадываю в пожилом человеке, идущем с чемоданчиком

"дипломат" по летному полю, своего Матушу. Он подходит – вижу перед собой потрепанного жизнью мужчину с испитым лицом, какое бывает лишь у тех, кто долго, регулярно и усердно целовались с бутылкой.

Едем через весь город к нам в новый жилой массив – на Салтовку.

По дороге он рассказывает о себе: долго жил и работал в Якутии, но семейная жизнь не склеилась, и он уехал к себе домой, в Совгавань, оставив семью, взрослую дочь. Сейчас живет с другой женщиной, но детей общих нет. Первый же вопрос обличает в нем рабочего человека: нет ли у нас, в Харькове, складных металлических метров? Если есть – он их накупит для всей бригады: у них там это дефицит. Сразу же обещаю ему отдать свой метр (и отдал!), сообщаю о своей заботе: я сейчас работаю в школе-интернате учителем и никак не могу отпроситься на несколько дней,.чтобы побыть с ним, – внесу этим сбой во все школьное расписание. Я и в самом деле пытался получить трехдневный отпуск за свой счет, – но не дали…

Пришлось моему дружку, пока он гостил у меня, каждую первую половину дня развлекать себя самостоятельно. Зато к обеду – часам к четырем – мы съезжались и за едой, за бутылкой водки, погружались в воспоминания. Так все три вечера мы проболтали, прохохотали. Все,. о чем вы здесь читаете (и, надеюсь, чему хоть несколько раз улыбнетесь), для нас имело особую прелесть молодости, оставшейся позади бодрости, силы, здоровья, беззаботности и, главное, жизни, еще полной всяческих надежд и благих ожиданий. Мы напоминали друг другу различные случаи, полузабытые события, лица, имена… Да ведь еще Козьма Прутков сказал, что "Три дела, однажды начав, трудно кончить: а) вкушать хорошую пищу, б) беседовать с возвратившимся из похода другом и в) чесать, где чешется". Мы с Матушей соединили все три занятия: оба, вернувшись из "похода" длиной в два десятка лет, вкушали приготовленную женой и тетушкой еду, а также привезенную гостем тихоокеанскую копченую горбушу и беззаветно чесали языками, то и дело нарушая покой квартиры взрывами громоподобного хохота.

Так, перебирая различные эпизоды совместной службы, дошли, наконец, до того загадочного случая массового поноса… И вдруг мой гость посерьезнел, как-то даже погрустнел:

– А ведь знаешь, Феликс, – сказал он мне тихо, – ведь это я тогда был во всем виноват.

Превратившись в вопросительный знак, я смотрел на него молча с раскрытым от удивления ртом. И вот что мне объяснил бывший рядовой

Юрий Веснин по прозвищу Матуша через двадцать лет после случившегося

ЧП, о котором в свое время докладывали министру обороны СССР:

– Я, если помнишь, был тогда рабочим в кухонном наряде, у котлов.

Наряд подходил к концу. После обеда надо было вымыть цех и выдраить котел для приготовления каши на ужин. Стал я скоблить внутренность котла, а предыдущая каша подгорела, и корочка расподлючая никак не отстает. Я ее и ножом длинным скребу, и тряпочками отмачиваю, – ну никак не отходит. Тогда я побежал в посудомойку и взял у ребят кусок стирального мыла. Стал этим мылом стирать пригар – вроде бы, дело стронулось с места. Но тут меня попросил другой рабочий, танкист один, снести с ним на помойку кастрюлю с отходами. Я мыло оставил на дне котла и потащил эту четырехведерную кастрюлищу. Только мы возвратились – начальник столовой орет мне: "Рабочий! Быстро помыть пол в разделочной!" Словом, когда вернулся к котлу, то увидел: повар закручивает над ним кран. Он за это время уже и воды туда напустил.

Только я было дернулся сказать, что там же мыло хозяйственное, как он хватает кастрюлю с помытой крупой и сыплет из нее в котел все, что в ней есть. Ладно, думаю, а ну его начисто! Забоялся признаться в своем грехе, да и не сообразил, какие могут быть последствия. Но сам есть кашу эту побрезговал. И вот, единственный на два полка, избежал поноса.

Знаешь, как я боялся, что меня разоблачат! Думал: узнают – расстреляют к такой матери. Пока комиссия не уехала, весь внутри дрожал. И потом еще несколько недель в себя не мог прийти. Никому до сих пор о своем "преступлении" не рассказывал. Тебе вот первому…

Когда теперь, живя в Израиле, я вижу по российскому телевидению рекламу какого-то чудодейственного посудомоющего порошка – рекламу, в которой жители города Вильяриба пользуются плохим средством для чистки противней, а жители города Вильябаджо – наоборот, чудесным, – мне всегда вспоминается мой Матуша с его куском вонючего

(сваренного, уж верно, из дохлых собак) советского стирального мыла… Ах, испанцы, португальцы, мексиканцы, аргентинцы – мастера и любители "мыльных телеопер"! Вы, должно быть, до сих пор оттираете от жира вашу посуду, не зная простого и волшебного средства, которым пользовались для мытья котлов мы – советские воины!

Да у вас, поди, и мыла-то стирального нет! Одни порошки…

Матуша за три первых дня обегал весь центр Харькова. Складных железных метров не обнаружил, зато познакомился со многими приятными местечками – домой возвращался уже "тепленький". Советовался со мной: хватит ли ему на курорте захваченных с собою деньжат? Для меня сумма была баснословная, он же высказывал предположение: "Если скромно – думаю, хватит…" Уезжая, сказал, что доволен приемом, но я испытывал перед ним неловкость: не имея возможности отвлечься от своих школьных дел, уделил ему недостаточно внимания.

Он уехал – и навсегда исчез из моей жизни. Пробовал я снова написать ему в Совгавань, но ответа не получил. Вот эту загадку мне, наверное, уже никогда не разгадать. Боюсь, не ударился ли он на курорте в загул, не натворил ли чего. Не случилось ли с ним беды – деньги при нем были немаленькие…

От Матуши у меня на всю жизнь – любимое выражение: "А ну его начисто!" Все вспоминаю, как, прибыв к нам в полк и во взвод в конце

1954-го вместе с Либиным (фамилия изменена) и Василько Момотом, он поначалу все делал мне придирчивые замечания: то, идя в строю за мной следом, ворчал, что отстаю, и наступал мне на пятки; то строго прикрикнул за то, что я, закашлявшись, не прикрыл рот ладонью. Но вскоре крепко меня зауважал. Образование у него было небольшое – 9 классов, но читать любил, во всякий свободный момент раскрывал книгу. И часто просил меня объяснить ему значение прочтенных непонятных слов:

– Рахлин! Что такое коррупция?

– А это что за зверь: экс-тра-по-ляция? Эрудированный?

Ординарный? Контрацептив?

И когда я давал уверенный ответ (на его вопросы моей "эрудиции" хватало), искренне и весело изумлялся:

– Ух ты шлеп твою мать! Да у тебя не голова, а дом правительства!

Для кого-то знания не были предметом уважения – но не для Матуши.

Во взводе его любили за покладистость, добродушие, а я – еще и за брызжущие весельем серые глаза. Между прочим, меня с ним роднило и то, что во всем полку только мы двое пользовались для дали очками.

Русский-прерусский был парень. Не могу слышать, когда чохом весь русский народ бранят и в чем-то уличают. Вранье, будто он заражен черным жидоедством. Когда ведут такие разговоры, я испытываю неловкость сам перед собою, вспоминая, сколько испытал добра и дружеских чувств, общаясь с русскими людьми. Да, не только славных и приятных я видел среди них – ну, а где вы видели народ ангелов?

Русский язык, русская природа, русский характер – все это мое неизменно любимое, близкое, родное. Те черные идеи, которые бродят по России и пачкают души многих ее детей, мне ненавистны, но и они не отвратили меня от нее.

Глава 18.Морская болезнь

Михаил ЛокОта – высокий, худой, мослаковатый парень из

Закарпатья. Серые, с пристальным честным взглядом, глаза в глубоких орбитах. Твердые черты лица, низкий грудной бас… И – зверский, фантастический, какой-то даже противоестественный аппетит! Все мы, новоприбывшие, первое время страдали от постоянного чувства голода.

Оно вызывалось никак не плохим питанием, а непривычными нагрузками, долгим пребыванием на свежем воздухе, а также и в нетопленной казарме, где зимой температура никогда не поднималась выше 12 градусов по Цельсию.В первые месяцы службы недоедание ощущают все.

Но так остро, как Локота, его не испытывал никто. Все, что оставалось в мисках у кого-либо из сидевших с ним за одним столом, он вежливо и аккуратно подъедал. Сам не просит, если не предложат – не возьмет, но когда предлагают – вежливо благодарит и степенно, не суетясь, отправляет остатки чужого борща или каши в свое вечно тощее и алчущее худое-прехудое брюхо.

Вскоре старший врач полка лейтенант Мищенко официально оформил его на двойное продуктовое довольствие. Оказывается, такая льгота для особых случаев в армии предусмотрена. Мищенко, любивший щегольнуть медицинской эрудицией, нам объяснил, что есть люди, у которых обменные процессы протекают с повышенной интенсивностью. Вот из таких-де и наш Локота.

Все мы заметили, что, ничуть не брезгуя остатками чужой пищи, наш товарищ с повышенной чувствительностью реагирует на не принятые за столом разговоры. Безжалостные шутники мгновенно этим воспользовались для развлечения: в момент, когда Локота особенно был увлечен процессом еды, начинали смачно рассказывать о крысах, помойке или еще о чем-либо похуже… Локота пропустить эти разговоры мимо ушей был совершенно не в состоянии. С досады швырнув ложку на стол, он прекращал есть и громоподобно ругался матом.

Служил ревностно, старательно, к товарищам относился со спокойной и вежливой симпатией. Его призыв в армию – особая история, которую он мне довольно подробно рассказал.

19-летний Михаил работал (кажется, в Тячеве) электромонтером и, как приходится каждому человеку этой специальности, время от времени при помощи металлических "когтей" лазил на столбы электропередач.

Молодым читателям (если такие на эту книгу найдутся) невдомек, что лет сорок-пятьдесят назад не было (или были, но очень мало) машин с подъемниками, электропровода крепились к фаянсовым изоляторам при деревянных столбах, а чтобы линию проверить или отремонтировать, надо было на столб влезть, для чего и служило специальное приспособление – "когти", или же "кошки", которые монтер надевал на низ обеих ног. Вот Локота и полез на столб. Столб оказался гнилой – обломился и рухнул вместе с монтером, который получил травму позвоночника. Неприятным следствием этой травмы стало постоянное недержание мочи. Местная медицина не могла ни оказать сколь-нибудь действенную помощь, ни даже пообещать ему, что "все будет хорошо".

Кто-то посоветовал Михаилу: "На призывной комиссии скрой свою болезнь – тебя призовут, а в армии хорошие врачи, они тебе помогут".

– Тут помогут, как же, люби его мать! – басил Локота, и матерщина в его устах почему-то не звучала грубо и резко, – ожесточения, озлобленности в нем не чувствовалось. Он добросовестнее многих здоровяков выполнял все, что поручают, был мягок и спокоен в разговорах. Со мной он сразу взял доверительный тон, много и откровенно рассказывал о себе, о своей семье. Поведал и трагическую историю своего отца. Тот был до войны членом то ли венгерской, то ли чехословацкой компартии и в конце тридцатых, от большой любви к

Советскому Союзу, перешел границу и оказался (чего и желал страстно и трепетно) в светлом царстве социализма. Стражники царства схватили переходчика и "за шпионаж" швырнули в тюрьму или в лагерь, где он и сгинул без следа. Удивительно, однако, то, что после присоединения

Закарпатья к Советской Украине мнимый шпион был реабилитирован – правда, уже посмертно. Думаю, в этом "раннем реабилитансе" сыграло роль то, что Советам необходимо было поскорее утвердиться на новых землях, и коммунистические власти заигрывали со своим местным активом, а тот прекрасно знал и помнил погибшего товарища.

Пройдет после моей службы лет 10 – 15, и в одном из номеров харьковской областной газеты я прочту заметку краеведа. В ней будет рассказано о том, как житель Закарпатья, Иван Михайлович Локота, будучи коммунистом и патриотом Советской Украины, решил переименовать свое родное село и в условиях буржуазной Чехословакии

(или – Венгрии?) дал ему название тогдашней столицы Украины – Харькова!

Нашего Локоту звали Михаил Иванович. Похоже на то, что

"основатель закарпатского Харькова" был его отцом! Я и сам поражаюсь, как много попадалось мне в жизни чудесных совпадений.

Начнешь, бывало, о них рассказывать – люди не верят: ты, мол, сфантазировал, придумал, додумал. Но творческая фантазия – увы, не свойство моей натуры, сильная сторона которой в другом: в памятливости на яркие детали, конкретные реалии. И остается лишь заверить скептиков, что, кроме некоторых диалогов и третьестепенных ситуаций, мнени-че-гоне приходится продуцировать, выдумывать.

"Так это было!" (А. Твардовский).

Легковерие отца передалось сыну. Он свободно мог бы в армию не идти, да сам, фактически, напросился. Но в армии его никто не торопился лечить – он отслужил около года, пока все-таки не был

"комиссован" и демобилизован. Все это время, несмотря на свой недуг, тщательно следил за собой – ухитрялся и сам мыться, и замывал свое белье так, что ни малейшего запаха от него и от его одежды не ощущалось.

А вот мешковатый, приземистый Либин (фамилия изменена), прибывший к нам вместе с Весниным и Момотом откуда-то из Раздольного, на моих глазах опускался и физически, и морально все ниже и ниже…

Имени его не помню. Только слепой не признал бы в нем еврея – и, к сожалению, такого, какими видят всех нас в кривом зеркале антисемитизма. Неаккуратный и, казалось, ничуть от этого не страдающий, он весь пропах мочой. Еще не зная его несчастного порока, младший сержант Крюков выделил для него верхнюю койку, и новичок проявил удивительное равнодушие, не предупредив, что непременно описается. В то время еще существовал в распорядке дня послеобеденный сон, и через минут 20 после того как все улеглись, кто-то из солдат нашего взвода заверещал, выскочил из постели и стал расталкивать лежащего наверху Либина, который его обмочил.

Легче всего было поменяться им местами. Но мочиться под себя

Либин не перестал. Прибывший с ним вместе Василько Момот рассказал:

– Мы летом были на полигоне и жили в палатке. Так его одного разу на чому спиймалы: занял место в палатке с краю, лежит на боку и думает: "Нихто не видит!". Низ палатки приподняв, выставив свий…

– и ссыт. Як почалы его хлопцы лаять! Хотели отметелить, но сержант нэ дав…

Испытывая чувство брезгливого стыда за этого опустившегося человека, я вместе с тем ужасно его жалел и хотел помочь. Он принадлежал к числу "безобидных" людей: никого не цеплял, был беззлобен и безответен, но меня задевало то, что он – еврей, и что многие.привычные антисемитские клише к нему чрезвычайно подходят: неопрятен, ленив, трусоват. Легко было его обвинить в симулянтстве, в пресловутой еврейской хитрости. Я стал с ним общаться – он с готовностью пошел на контакт, охотно рассказал о себе.

Либин был из Минска, сын председателя колхоза, окончил какой-то техникум. Однажды, стоя от взвода дневальным (у нас каждое подразделение выставляло в казарме своих дневальных, чтобы беречь от воров свое имущество), я предложил Либину:

– Давай через два часа после отбоя я тебя разбужу, ты сбегаешь, отольешь – и останешься сухим до утра.

– Ничего не получится, – сказал он обреченно. – Ты меня не добудишься – я сплю очень крепко. Но даже если поднимешь – это не поможет: потом все равно обмочусь.

Но я все-таки, хотя и с трудом, его растолкал. Он сходил, куда нужно, вернулся, лег, уснул… и через полчаса у меня на глазах напустил большую лужу…

Из нашего взвода Либина перевели в батарею, располагавшуюся в другой казарме. Мы виделись теперь редко и общались мало. Но за его несчастной судьбой я следил со все возрастающей болью и сочувствием.

Батарея – организм совсем иной, чем наш "аристократический", штабного подчинения и интеллигентных занятий, взвод. Огневики гораздо больше времени проводят на улице, на безжалостных зимних ветрах и под пекучим летним солнцем. Кем бы там ни назначили беднягу: заряжающим или наводчиком (а радиотелефонистом он, точно, не был), все равно надо было выходить на занятия к пушке, выезжать на учения и на полигон… Во время первых же учений, продолжавшихся несколько дней и включавших в себя… ну,. конечно, "марш танковой дивизии в предвидении встречного боя" (помните?!), а это – многочасовые переезды в открытом "студере", различные эволюции возле зенитной пушки и т. д., – он получил сильное обморожение.

Все же летом для всех "писунов" дивизии в какой-то момент настала лафа: из собрали в медсанбате – по официальной версии, для медицинского наблюдения и лечения. Думаю все же, что хитрое командование медсанбата имело в своих планах получить и побочный хозяйственный эффект от этого мероприятия: "морячков" (как, не сговариваясь, называли во всех частях эту категорию солдат) свели в единый взвод (собралось что-то человек до двадцати), старшиной над ними назначили нашего Локоту (во-первых, в отличие от всех других, у него энурез был травматический – вроде, более благородный; во-вторых же, он был степенен, серьезен и обладал высоким чувством ответственности)

Вскоре о команде "морской пехоты" у нас в полку стали рассказывать легенды. Говорили, что ребята выстроили себе землянку для жительства, с двумя ярусами нар, что тщательно распределились: более тяжелые мокрецы легли внизу, а те, с кем конфуз случается пореже, – сверху. И будто каждое утро наш Локота командует им всем:

– Матросы – подъем! Шлюпки – на берег! Суши весла!

И "матросы" дружно тащат наверх и раскладывают под солнышком свои матрасы и бельишко… А после завтрака приступают к работе: косят траву для медсанбата, что-то чинят, строят, носят, красят…

К середине лета всех направили в Ворошилов-Уссурийский – в госпиталь. Мы с напарником – "начальником радиостанции" Петром

Поповичем были, вместе с радистами взвода связи, посланы на летний сбор радиотелеграфистов дивизии в Покровку, и там однажды я встретил прямо на большой дороге идущего с автобусной остановки пешком в

Чернятино Мишу Локоту. Он рассказал, что, наконец-то, комиссован и буквально завтра-послезавтра выезжает домой. Комиссовали потом и еще нескольких из его "команды", но – не Либина…

С осени начинался третий год его службы. Толку от него в батарее не было совсем, а заботы причинял немалые. И вот, чтобы, насколько возможно, сбыть с рук эту обузу, его определили кочегаром в гарнизонную котельную: топить углем печи под котлами центрального отопительного узла. Он и жить стал в кочегарке, на куче принесенного сена из скирды, заготовленной для матрацев на весь наш полк. До какой степени опустился этот человек – трудно передать: с ним рядом стоять было невозможно – такой шел от него дух; все его гнали от себя; получив в столовой котелки с пищей, он спешил поскорее убраться в свою вонючую конуру, то бишь – в кочегарку…

Бедный парень! Я больше чем уверен: симулировать такую степень опущенности, нечистоплотности, потери человеческого облика было бы своего рода "героизмом". И у меня нет сомнения, что роковую роль в определении судьбы этого несчастного сыграла его национальность – а точнее: злобный дух антисемитизма. Юдофобы-врачи были склонны приписать еврею стремление отлынить от армии (теперь говорят:

"закосить"), а их еврейские коллеги (если таковые были) могли, в заботе о собственном реноме объективных экспертов, подыграть сложившемуся мнению. Как бы то ни было, но невозможно представить, чтобы человек только во имя поддержания придуманной им версии в течение трех лет добровольно обрекал себя на ежедневное гниение.

Как бы для того, чтобы показать отличие в подходе (может быть, и бессознательном) к "морякам" гонимой и господствующей наций, Бог

(при посредстве одного из военкоматов Восточной Сибири) послал нам

Шатурова, о котором я уже упоминал (это тот молодой солдат, который попытался вылечить ночной энурез ранней женитьбой, а потом, стоя на посту, прострелил себе руку). По клинике заболевания он был Либину

"родным братом". Так же точно его трудно было разбудить для путешествия "до ветру", так же эта попытка прийти ему на помощь ничего не давала: он все равно обмачивался… Случай на посту самым подозрительным образом напоминал самострел – если бы такое совершил

Либин, ему бы не уйти от суда. Но с весьма недостоверным объяснением

Шатурова полковые дознаватели легко согласились. А чуть больше чем через год после призыва он, как и Либин, был направлен на проверку в госпиталь, но, в отличие от Либина, комиссован. А ведь вонял и гнил не меньше, чем его собрат на первом году службы. Не отправили бы домой – может, еще и сильнее, чем тот, опустился…

Впрочем, понять медкомиссию легко: не правда ли, одно дело – русоголовый, курносый сибиряк, свой парень, жаль бедолагу… И совсем другое – этот мешковатый, картавый жид, которому не поверили в одном из райвоенкоматов Минска (он рассказывал мне, что еще там говорил врачам о своем недуге)…

Однажды при мне некий пьяница в харьковском троллейбусе громко поносил всех евреев. Одна русская женщина попыталась его урезонить:

– Да чего ты к ним привязался: люди как люди!

– Они не люди! – уверенно возразил алкаш. -У них вид особенный!

Бедный, бедный Либин. Жестоко же ты поплатился за свой особенный вид.

Глава 19.Уникаускас

Ну, с "моряками" проблема сложная. Если сам призывник не признается медкомиссии в своем недостатке (а многие признаться просто стесняются или, как Локота и Шатуров, намеренно скрывают заболевание, надеясь именно в армии получить действенное лечение), то поди проверь, работает ли у парня внутренний "будильник". Ну, а еще тяжелее проверить жалобы: может, он просто не хочет служить.

А вот как могли призвать Уникаускаса?!

Этот литовец прибыл в том же прибалтийском эшелоне, что и

"фриц-ганс" Нойекайтис – тот, кому поменяли шапку на пилотку. И так же не знал по-русски ни слова. Более того, перед призывной комиссией он предстал глухим на одно ухо! Комиссия, озабоченная планом призыва, закрыла на это и глаза, и уши. Но, как видно, у парня был двусторонний отит; в течение 30-дневного пути, в продуваемом дорожными сквозняками товарном вагоне он простудился и оглох на второе ухо. Оглох – совсем, тотально!

Литовец попал в положение для себя трагическое, а со стороны – трагикомическое. Мало того, что он, крестьянский парень из литовской глубинки, по-русски не знал ни бельмеса, но если бы и знал, то не смог услышать. Как прикажете с ним общаться? Пока еще он был в карантине, рядом всегда оказывались соотечественники, и то, что командир отделения, взвода, старшие офицеры скажут, переводили ему письменно на бумаге. Но вот всех распределили по батареям, и задача общения с глухим стала гораздо сложнее: не всегда рядом оказывался другой литовец. Да ведь и не приставишь к несчастному адъютантанта-переводчика. Нельзя было и позавидовать командирам этого глухаря: в наряд его не пошлешь, обучать солдатской науке – невозможно. Даже дневальным возле тумбочки в казарме не поставишь: обязанность дневального – при появлении любого начальника, от командира данной батареи и выше, скомандовать: "Батарея – смирно!"

Так Уникаускас ведь и этого не сумеет…

Назначили беднягу вечным уборщиком. Батарея на занятия ушла, а он знай метет и метет, под койками да по проходам рачком ползает. И всегда тихий, спокойный, покорный. Поскольку он ничего не слышал и сказать не мог, солдаты – в лад с фамилией и обстоятельствами – дали ему хотя и весьма непристойное, но чрезвычайно выразительное прозвище "Нихуаускас". – "Выражается метко русский народ!" (Н. В.

Гоголь).

Казалось бы, картина ясная: надо срочно освидетельствовать человека и, если он и в самом деле глух, как тетерев, то немедленно отправить домой, а если выявится, что это симуляция, – судить подлеца. Но это только в кино армия предстает как точный механизм:

"Прибыть ровно в восемнадцать ноль-ноль!" – "Слушаюсь!" – "Так точно!" – "Никак нет!" Вообще-то, на самом деле эти формулы изрекают на каждом шагу, но на практике нередко встречаешь страшное разгильдяйство.

У меня разбились очки, и доктор Мищенко обещал свозить в госпиталь, в Ворошилов, чтобы выписать там рецепт и заказать новые.

Долго пришлось ждать, когда он соберет несколько человек на консультацию к специалистам. Наконец уже в разгар зимы "кворум" сложился, лейтенант посадил нас в будку "доджа", и мы поехали. Был среди нас и "Нихуаускас" – сидел безучастно и молчал. Да и не с кем ему было даже "переписываться": других литовцев в машине не было.

Поездка стала для нас замечательным развлечением. Мы впервые за много месяцев оказались в городе. Мищенко разрешил даже зайти в универмаг, предупредив лишь, чтобы не попадались на глаза патрулю: одеты мы были не по форме. У меня на ногах, например, были валенки, что допускалось лишь в карауле и в походе. Но здесь, в центре города, положено было ходить лишь в сапогах, да притом – до блеска надраенных. В Приморье (и не только в нем) города были напичканы войсками, патрули свирепствовали. Ворошилов-Уссурийский, где, помнится, находился штаб Пятой армии, не был исключением.

В магазине мы разбрелись, я отбился от товарищей и, считая, что они уже ушли, вышел на улицу. Прямо на меня надвинулся патруль – офицер и двое солдат. Без очков я не сразу их разглядел, но, заметив,. сразу же нырнул обратно в магазин – и вышел через другую дверь… прямо в объятия той же тройки.

– Товарищ солдат, предъявите увольнительную…

– У меня нет: я не в увольнении, меня полковой врач сюда привез на консультацию…

– А зачем же вы вошли в магазин? И почему нарушили форму одежды?

Короче, увезли они меня в комендатуру. Но следом явился наш

Мищенко. Стал показывать свои документы, список привезенных на консультацию в госпиталь, выдумал, будто я без очков ничего не вижу, поэтому отбился от своих и в поисках группы случайно забежал в магазин… Словом, отбил меня доктор у коменданта!

Уникаускас все это время, сидя в машине, сохранял безучастный вид. Приехали в госпиталь, вошли в приемное отделение – небольшую комнату с лавками у стен. Выяснилось, что надо подождать. Ждет и наш глухой – ко всему равнодушный, тихий, спокойный… Вдруг на всю комнату раздался звон рассыпавшейся денежной мелочи – целая пригоршня монет выпала из кармана нашего доктора, когда он вытаскивал оттуда носовой платок. Ребята бросились ее подбирать -

Уникаускас даже не оглянулся. Доктор, все время выделявший меня из других и, как я заметил, именно мне демонстрировавший свою медицинскую компетентность, объяснил:

– Это я нарочно из кармана горсть монет выбросил: есть такой прием проверки слуха. Если человек симулирует глухоту, а на самом деле слышит, то от неожиданности непроизвольно бросается на звук просыпавшейся мелочи – и тем себя выдает.

"Что за глупости! – подумалось мне. – Привез человека на экспертизу – и сам же устраивает ему зачем-то предварительную проверку. Так ведь там, в полку можно было опыт проделать: разоблачил бы симуляцию – и сюда везти было бы незачем…"

(Через несколько лет вспомню этот случай, впервые прочитав рассказ "Иваны" из бабелевской "Конармии": дьякона Ивана Аггеева призвали в Красную Армию, он сказался глухим, и бойцу Акинфиеву, тоже Ивану, поручили отвезти его в Ровно – "на испытание". Но

Акинфиев по дороге сам "испытывает" тезку, время от времени стреляя у того под самым ухом – то под левым, то под правым. От этого симулянт, еще не доехав до комиссии, и в самом деле оглох!)

Уникаускаса в госпитале оставили на обследование и хорошенько проверили (уж, наверное, не доморощенным, мальчишеским способом нашего полкового эскулапа). Глухота подтвердилась. Несчастный был комиссован. Но как же отправить глухого за десять тысяч верст в

Литву? Одного – нельзя! И в сопровождающие ему дали Карначева.

Ефрейтор Карначев был писарем "секретки". Это означало, что он проверен органами, допущен до всех военных тайн, какие там, в секретной части штаба, хранились. Такие люди – обычно хорошие службисты, на них лежит печать удачи и благополучия. Карначеву с этой командировкой повезло: "батя" (командир полка) разрешил совместить ее с отпуском, с выездом на родину. Старший писарь был родом откуда-то из среднерусской деревни, – кажется, Калужской или

Рязанской области.

– Отвезешь этого глухаря, – сказал "батя", подполковник Якимов, – и поезжай к родным на десять дней: заслужил!

Примерно через месяц ефрейтор вернулся – и вот что рассказал.

В дороге сопровождаемый вел себя спокойно, никуда один не уходил, ни с кем не общался, сидел молча все десять дней пути до Москвы, а там еще сколько-то – до Литвы. Аккуратный, вежливый, деловитый и трезвый Карначев, плечистый коротышка, добросовестно и заботливо ухаживал за массивным, рослым, но таким беспомощным литовцем… Так спокойно доехали и до райцентра, а потом – уж не помню на чем – и до хутора, где Уникаускас жил, пока не призвали.

– Вот входим мы во двор его родного дома, – рассказывал ефрейтор.

– Дом большой, просторный, хозяйство, сразу видно, справное, двор огромный, сараи, хлев; куры по двору бродят, в хлеву какая-то скотина стоит, в углу двора молодой мужик по хозяйству возится. Тут же и куча дров – наколотых и еще в чурках, и топор брошен… Как вдруг наш Уникаускас хватает в руки топор – и, занеся его над головой, бросается на этого мужика. Тот, лишь его заметил, – бежать, этот – за ним! Братцы, честно признаюсь: я было растерялся. Вот уж чего не ожидал – того не ожидал! Ну, что делать? Кого на помощь звать? И на каком языке?! А наш глухарь все бегает за братом

(оказалось, это брат его родный!), брат от него убегает – как в догонялки играют! И я тоже за ними побежал. Кричу: "Брось топор!

Брось топор!", да ведь он и не слышит, и по-русски – ни хрена…

Сам что-то кричит, но по-ихнему, глаза кровью налились… Тут на весь этот шум прибежали то ли соседи, то ли родня, мы вместе отняли у него колун…

Уж после-то мне объяснили по-русски: наш-то ведь хронически больной был на уши. А его все-таки забрили. И он решил, что это брат родной так подстроил. Может, и правильно решил: у них там какие-то дела крестьянские, споры о наследстве, между братьями несогласие. Он считает – братец взятку дал военкому, чтобы его, нашего-то, призвали и чтоб в свою пользу верней куш отхватить.

Стало быть, глухарь все дни в поезде мечтал о том, чтобы с братом расправиться. Укокошить его хотел. Вот вам и Нихуаускас!

Глава 20.Молодостьдедовщины

Какое место заняла "дедовщина" в последние десятилетия Советской

Армии (а потом и в жизни ее наследниц – армий России. Украины и т. д.) – современному читателю рассказывать не надо: он ее, дедовщину и сам так или иначе изведал – на собственных ли боках и шее или на опыте сыновей, братьев, других близких. Напрасно кое-кто пытается убедить себя и других, что это – нормальное явление, без которого нельзя обеспечить воинскую субординацию и уважение младших к старшим. Соглашусь, что в психологии любого человеческого сообщества расслоение по стажу, опыту, возрасту, бывалости – заранее существует, так что даже залезшие раньше других в набитый людьми транспорт чувствуют свое преимущество перед теми, кто этого сделать еще не успел. И все же в здоровом общественном организме униженность новичков бывалыми – не возобладает: такая сепарация искусственна и опасна, она может возникнуть только на болезненной почве, в условиях начавшегося разложения общественных основ, именно как способ насильственного, принудительного удержания "дисциплины", как инструмент подчинения слабых – сильными. Такие иерархии возникали и раньше в различных выморочных сообществах: бурсах, партиях каторжан, концлагерях. В подобных, наполовину или полностью уголовных,

"шоблах" этот "порядок" всегда поддерживают начальники: он им выгоден, так как помогает сохранять влияние и власть.

На фронте, где молодой и старый солдат в любую минуту были равны перед угрозой смерти, ветеран, мне кажется, не имел исключительных прав и преимуществ перед необстрелянным новичком. А если и имел, то лишь право и авторитет опыта. Они оба: старик и юноша – одинаково вооружены. И если первый позволит себе куражиться над вторым, унижать поминутно его достоинство, не ставить ни во что, оскорблять и заставлять себе прислуживать, то в бою рискует получить пулю себе под лопатки. Конечно, могли быть – и бывали наверное – исключения.

Но недаром ни в одном сочинении о минувшей войне – даже в таких правдивых и откровенных, как "В окопах Сталинграда" В. Некрасова или военная проза Василя Быкова, – мы не найдем и подобия рассказов о дедовщине. Напротив, эти писатели, никак не склонные к лакировке действительности, показывают нам армейское ли подразделение, партизанский ли отряд как одну дружную семью, в которой, как и в каждой семье, есть, конечно, и острые коллизии, и свои герои, и свои негодяи, трусы, просто малодушные люди, но нет и тени вражды и притеснения старослужащими солдатами – молодых…

В Советской Армии 1954 года я такое притеснение сразу почувствовал. Оно не имело еще столь резких и крайних форм, какие приобрело в 70-е годы и позднее, однако ощущалось уже весьма отчетливо. С первого дня над нами, "фазанищами", возымели власть не только поставленные нами командовать вчерашние выпускники полковой школы (что, в общем-то, естественно, хотя они пока что по званию были вполне равны с нами), но и такие же, как мы, рядовые старших лет службы.

Бывало, нас, новичков, старшина (или помкомвзвода) поднимает в шесть утра, подгоняет, тренирует на скорость одевания и т. д., а старослужащий Витька Андреев, или Киселев, или Суворин, или даже смирный, конопатый ефрейтор Федоров спят, накрывшись с головой одеялом, и досматривают ночные сны. Некоторые новенькие пытались сослаться на их пример, возражать, возмущаться: "А чего ж они лежат, товарищ младший сержант?!" Иной раз обращались с подобным возражением и к кому-либо из офицеров. Но всегда звучал примерно одинаковый ответ:

– Он – старослужащий, а тебе еще служить, как медному котелку!

Общаясь с офицерами, служившими в армии еще во время войны (а у нас в полку были и фронтовики), можно было без труда реконструировать процесс зарождения особого авторитета и вытекающих из него привилегий старослужащего солдата. После окончания войны многих из рядового и сержантского состава не увольняли в запас по несколько лет. Утомленные, издерганные службой люди нервничали, томились, ждали. Офицерам (в том числе и политработникам) трудно было привести их к повиновению, иначе как создав пусть и неофициальные, но преимущества. Между тем, потихоньку, медленно, но армия все же разгружалась от выслуживших двойные, тройные, четверные сроки, им на смену приходили новобранцы, не изведавшие ни обстрелов и походов, ни даже бытовых солдатских трудностей. Не делать различий между остававшимися служить ветеранами и зелеными новичками командиры никак не могли. Они всячески попускали первым и усердно гоняли вторых, подключая старослужащих к "воспитанию" призывников. В такой обстановке появление неравенства молодых и "старых" было неизбежным.

Однако и в "мое" время далеко еще было до расцвета дедовщины, до ее превращения во всеармейскую, всесоюзную язву, до прочного и почти что узаконенного (не уставами, а тем, что подчас гораздо сильнее любых официальных уложений: общепринятым, вошедшим в привычку обыкновением)правилажизни и службы По крайней мере, у нас в полку не было случая, чтобы новенький прислуживал "старичку", чистил ему сапоги, пришивал подворотничок и т. п. Подвохи и розыгрыши носили шутливый, хотя порою и довольно жестокий характер (например. спящему могли поджечь вставленную между пальцев ноги бумажку, и он во сне начинал сучить ногами: так называемый "велосипед")… Но введенного последующим развитием института "рабства" молодых и владычества "дедов" – пока что не наблюдалось.

Да и самого слова "дед", "дедовщина" еще не было. Но явление уже родилось, и для него стихийно искали термин. Через много лет после возвращения я обнаружил записную книжку с конспектом своего выступления или доклада на комсомольском собрании. К середине второго года моей службы у нас объединили радиовзвод с телефонным, создав единый взвод связи, и образовали одну комсомольскую организацию "взводов боевого обеспечения", включив туда и взвод разведки. Она стала самой большой в полку, превысив по численности комсомольские организации каждой из четырех батарей. Совершенно неожиданно секретарем выбрали меня.

"Комсомольский вожак" в армии – фигура весьма декоративная. Даже комсорг полка, а ведь я был всего-навсего комсоргом подразделения. И однако у меня появились кой-какие специальные заботы и даже трудности. Самая существенная заключалась в том, что особенности

"комсомольской демократии" в армии (как и "демократии партийной") исключают критику снизу служебных действий начальников. То есть, имея звание рядового, я мог критиковать любого сержанта за то. что он, скажем, напился и буянил, но у меня не было права выступить на собрании против его недопустимо грубого отношения к подчиненным.

Но комсомольские собрания надо было проводить, на них надо было что-то говорить… Вот к одной из таких моих речей и сохранился набросок плана. Там отдельным пунктом записано "стариковство". Позже в общесоюзном масштабе его назовут "дедовщиной". (У нас почти не говорили "дед" – все больше "старик").

Еще в начале службы, стоя дневальным у тумбочки в расположении своего взвода, я однажды наблюдал, как поздно ночью отделение одной из батарей после отбоя мучилось, "воспитывая" одного из своих товарищей. То ли он нагрубил сержанту (командиру отделения), то ли в чем другом провинился, только из-за него этот сержант, пока все другие солдаты спали, гонял свое отделение по гарнизону. Виноват один – отвечают все! Это правило круговой поруки тщательно внедрялось в сознание солдат и должно было помочь командиру настроить их против нарушителя. Все устали, всем хочется спать, а тут – ступай на улицу и бегай с высунутым языком по дороге, а иногда и прямо по сопкам, только лишь из-за того, что этот долболоб "уперся рогом" и не хочет повиниться перед командиром отделения, не хочет покориться обстоятельствам.

– Проси прощения! – требует сержант перед строем у провинившегося. Солдат упрямо молчит. – Напра-во! – командует сержант всему отделению (а это человек пять, среди которых и парочка старослужащих). – Шагом – марш! При-готовиться к бегу! Бегом – марш!

Вернувшись после очередной пробежки, все злы не на сержанта – да и не имеют они права протестовать против "служебной деятельности".

Они рвут и мечут на своего товарища. А уж особенно – старослужащие:

"Ах ты, фазанина гребаная, Че-Пэ ходячее! Тебе еще служить и служить, а ты права качаешь! Из-за тебя, падла, и нам покоя нет".

Объявленный сержантом нарушителю наряд вне очереди и приказание вымыть сейчас же ночью пол в казарме они воспринимают как акт справедливости. Но солдат, защищая свое человеческое достоинство, выполнять такой наряд отказывается. Между прочим, он тоже хочет спать! Тогда сержант приказал своим подчиненным прикрутить проволокой к рукам непокорного мокрую половую тряпку… И я сам видел, с какой готовностью бросились товарищи нарушителя выполнять это приказание самодура-отделенного… В конце концов, виновник вымыл-таки пол: обломали строптивца. "Не таких обламывали"…

Был у нас во взводе связи командир отделения младший сержант

Кочуг – обрусевший молдаванин из Донбасса. У него под началом состоял новобранец Матиещук. Оба – маленькие, черноголовые, только командир плотнее, солиднее, старше, а подчиненный – щупленький пацан. Он один составлял весь наличный штат отделения, которым Кочуг командовал. На беду Матиещука, сержант ему попался болезненно властолюбивый, придирчивый. Он своего единственного подчиненного каждый день напролет "строил", "ровнял" (по ком?!), тренировал: на скорость одевания-раздевания, на время и безупречность заправки постели, на аккуратность подшития воротничка, на блеск пуговиц и ременной пряжки… Вся казарма, бывало, потешалась этой картиной.

Несчастный Матиещук, по три раза перешив подворотничок, неоднократно выполнив команду: "Равняйсь! Смирно! Вольно! Ложись спать!

Отставить!" – снова и снова одевается и раздевается. Собравшиеся вокруг или уже улегшиеся по своим койкам солдаты хохочут, кто-то, сочувствуя замордованному "фазанчику", стыдит ретивого Кочуга:

– Слышь, ты, младшой, имей же совесть: совсем загонял парня!

– Прошу не вмешиваться, – шипит "младшой.- Я все требую согласно уставу. Рядовой Матиещук – подъем!!!

Что тут скажешь…

Но Матиещук еще в рубашке родился. – он, может, сейчас и сам с улыбкой вспоминает, как его учил сержант уму-разуму. А вот его товарищ по эшелону и даже, кажется, земляк, колхозник откуда-то с

Волыни, из Хмельницкой области, с очень похожей фамилией Матвейчук, попал в переделку похуже. Я бы и не узнал об этом. если бы не еще один из молодых – молдаванин Андриуца.

Ушастый, мальчишистый Андриуца служил в радиовзводе и тоже, как я, радиотелеграфистом. Летом моего второго года службы, а его – первого, мы были вместе на лагерном сборе радистов. Мне запомнилось, как он угостил меня молдавской брынзой, присланной ему из дому в посылке. Наученный историей с "молдавским" вином, я с большой опаской вознамерился попробовать предложенный продукт – но тут же отказался: брынза воняла нестерпимо! Андриуца не обиделся – и на моих глазах съел все сам.

Именно он доверил мне страшную тайну, предварительно взяв с меня слово, что я его, Андриуцу, не выдам: наши сержанты из взвода связи и взвода разведки вместе со старослужащими солдатами до того усердно

"тренировали" и "воспитывали" телефониста Матвейчука, что тот однажды потерял сознание…

Матвейчук, рыхловатый крестьянский парень из глубинного села

Хмельницкой области, добродушный и спокойный, не справлялся с упражнениями по "физо". Кто-то из сержантов требовал, чтобы он поднатужился – и вылез-таки на турник, но у парня не получалось. И он сказал что-то, сержанту не понравившееся. Тот позвал товарищей, и они вместе повели Матвейчука на сопку, предварительно заставив надеть вещмешок с поклажей, взять карабин – короче, снарядив его по полной боевой "выкладке". В таком виде они принялись гонять его по сопке вверх-вниз, пока слабый здоровьем хлопец не упал в обморок.

Решив, что он притворяется, сержанты еще попытались силой проволочь солдата по земле, но, убедившись, что обморок – настоящий, испугались – и притащили его в каптерку взвода связи – маленький домик напротив казармы. Там они стали приводить его в сознание… как вдруг вошел в каптерку сам старший врач полка – к этому времени уже старший лейтенант – Мищенко. Увидав, что они колдуют над лежащим без сознания солдатом, врач спросил, в чем дело. Кто-то из сержантов догадался, как втереть ему очки:

– Да вот, товарищ старший лейтенант, Матвейчук сбегал самовольно в Чернятино, там напился – хотим его вытрезвить…

– Представляешь, Рахлин, – говорил мне Андриуца на ломанном, но бойком русском, – врач даже не подошел, не проверил. А еще доктор!

Но сержанты – вот какие злые (Андриуца еще не выучил слово

"подлые"): сами его замучили – и говорят: "напился"! Это они – пьяницы. А он и не пьет совсем.

– Я тебе рассказал, потому что ты – комсорг, – объяснил молдаванин. И снова взял с меня клятву: никому я не должен рассказывать, от кого узнал эту историю. Но тут же и заявил: по его мнению, я как комсорг должен что-то сделать, чтобы такие истории не повторились.

Как мне надо было поступить? Молчать нельзя: доверие товарища и – пусть кто хочет, теперь посмеется надо мной – пост комсорга не позволяли мне оставить дело без последствий. Но, будучи рядовым солдатом, я и не имел права "вмешиваться в служебную деятельность" старших по званию и должности. Устав не запрещает обратиться с любой жалобой, но – соблюдая субординацию: сперва спросить разрешения у командира отделения, потом – у командира взвода, потом… и так далее. Каждый, конечно, поинтересуется содержанием жалобы – и она неминуемо застрянет в самом начале пути. Раз в год, на инспекторской поверке,. имею право обратиться через головы всех к поверяющему – он спросит перед строем: нет ли жалоб? Но ближайшая такая поверка – в декабре, а сейчас лето.

Плюнув на последствия, пошел к освобожденному парторгу полка, которым к этому времени стал капитан Гриша Шутовских (имя и фамилия изменены).

Маленький круглый белоголовый улыбчивый добрячок, Шутовских был всеобщим любимцем в полку, солдаты ему особенно доверяли: было в нем что-то очень свойское, домашнее, закадычное. Гриша (так за глаза его называли солдаты) мой взволнованный, сбивчивый рассказ принял с доверием, обещал сохранить источник (то есть меня самого, а до

Андриуцы он доискиваться не стал) в безусловной тайне – и слово сдержал. Не знаю, что и как он говорил участникам истязания

Матвейчука. Но не только не повторялось больше ничего подобного, а вообще сержанты наши стали вести себя как-то мягче, от чего вся обстановка во взводах боевого обеспечения лишь выиграла.

Хотя, может быть, какие-то сведения все же просочились, потому что я почувствовал на себе какую-то отчужденность сержантов, их ко мне настороженность. Однако к тому времени я уже готовился к сдаче экстерном офицерских экзаменов, потом сдал их – и запахло для меня досрочным увольнением в запас.

Я этих сержантов здесь даже не назвал ни разу по фамилии, они остались для читателя просто бесплотными пятнами, фигуры не имеющими. Но для меня облечены в живую плоть воспоминаний.

Вот, например, сержант Гришин. Как-то раз на занятии по строевой подготовке этот маленький носатенький деревенский паренек с семью классами образования обучал нас, молодых, оружейным приемам с автоматом Калашникова. Но пользовался при этом наставлением по автомату ППШ. Этот автомат носят за плечом на ремне стволом вниз, а

"Калашников" – наоборот, стволом вверх. Поэтому строевые приемы с ними совершенно разные. Сержант этого не учел,. и у него получалось, что. "Калашниковы" должны были в определенный момент очутиться у нас стволами вниз. Это было явное недоразумение, и я, желая его натолкнуть на осознание допущенной ошибки, стал одолевать его вопросами. Не понимая логику моего рассуждения, он с сердцем сказал:

– Какой же вы тупой, Рахлин!

Младший сержант Здобнов, могучий сибиряк, был одного со мной года призыва, но – весеннего, и успел побывать в Китае – в Порт-Артуре или Дальнем, откуда вскоре советские войска были выведены по просьбе китайского правительства. Группу солдат оттуда перевели тогда в наш полк – среди них и Здобнова. Это был горлохват, на сборах радистов он пил на моих глазах разведенный в кружке тройной одеколон. Звание

"младшого" ему присвоили без учебы в сержантской школе – за ретивость в службе. "Обучать" Матвейчука им помогал ефрейтор третьего года службы Кочеров – удивительно способный радиотехник, но нахальный и беспринципный человек. Их бы воля – уж меня бы не пощадили. Шутовских это понимал – и принял какие-то свои меры. Как видно, крепко их напугал. Авторитет партии как всесоюзного

"организующе-мобилизующего" пугала был еще достаточно велик.

Бедный, бедный Матвейчук! Тогда мне удалось отвести от него неправый гнев сержантов и "стариков". Но Бог ли, Сатана ли, просто ли Судьба – кто-то над нами крепко его невзлюбил. Однако об этом рассказ впереди.

Глава 21.Солдатскаянаходчивость

Анекдот о том, как сержант Петров сделал то, что не удалось самому Эйнштейну – совместил время с пространством:

– Взво-од, слушай мою команду: вот вам шанцевый инструмент, и копайте канаву – от забора до обеда!

Но тут, по крайней мере, орудия труда налицо. А что нам было делать, когда в первый день по прибытии, едва обмундировав, приказали:

– Подмести территорию!

– А – чем? – задали мы резонный вопрос. Ведь ни метелок, ни веников…

Но резонным этот вопрос считается "на гражданке". В Советской

Армии на него ответ, если и последует, то всегда в одной и той же формуле: – Прояви солдатскую находчивость!

В случае с метелками выход и в самом деле был: в Приморье растут буйные травы. Веники из них, правда, никудышние: с сорванных будыльев осыпается на землю всяческая дрянь, подметание превращается в мартышкин труд. И все-таки приказание выполняли: мели – аж пыль столбом!

Но что было делать в более серьезных случаях: когда, например, нам с Петром Поповичем было приказано перед серьезнейшими учениями оборудовать себе в кузове взводной машины рабочее место и установить на нем радиостанцию?!

Надо было изготовить и закрепить столик или полку, – да не хлипко, абы как, а прочно, чтобы и на тряской дороге не обрушился вместе с приемопередатчиком и упаковкой питания. Но ни Петро, ни я плотничать не умеем, да и нет у нас ни инструмента, ни материала.

Где-то раздобыли или выпросили (но, возможно, и украли) толстую и широкую доску, несколько прочных реек. Влезли в кузов нашего взводного "студера" и начали обмозговывать: как соорудить такую конструкцию, чтобы и станцию установить, и машину не разрушить?

Я и так, и эдак примерял – ни до чего не мог додуматься. Петро вдруг выхватил у меня топор – и обухом стал что есть силы загонять толстый брусок между двумя дощечками переднего ограждения кузова – возле кабины. Вогнал, подпер снизу другим куском бруса – получился приличный, а главное – прочный кронштейн. Так же сделали и второй, а на них сверху уложили и закрепили доску. Все-таки Петька – мужик, хотя и работал геодезистом.

(За этим столиком я в самом начале учений "отличился". Полковая колонна машин выстраивалась на дороге, я, сидя в кузове за станцией, установил связь с батареями в микротелефонном режиме (это значит: не азбукой Морзе, а обычным разговором, голосом). Перегновариваюсь с одним из парнеров по связи (радисты говорят: "корреспондантом")

Ваней Бирюковым – длинным, сутулым, корявым, неуклюжим и вместе с тем ужасно старательным украинским парнем по прозвищу "Ось".

Вообще-то он по паспорту русский, но говорит только по-украински:

"Ось послухай…" Русские ребята, на Украине не бывавшие, слово

"ось" ("вот") воспринимают в его предметном русском значении: как ось телеги или автомобиля. Вот и прозвали они Ивана "Осью". Он, должно быть, даже не понимал, почему: ведь русская "ось" – по-украински "вiсь".

– "Иголка"! Я "Чемайдан"! – кричит мне из эфира мой корреспондент

Ваня "Ось". – Як мэнэ чуеш? Прыем!

– "Чемодан"! – отвечаю я Ване. – Слышу на четыре. Дайте настройку! Прием.

В это время, совершая перестроение, машина четвертой батареи, в которой сидит Ваня "Ось", поровнялась с нами. Мне это не видно – я с головой ушел в работу и кричу в трубку:

– Как теперь меня слышите?

За моей спиной вдруг ребята из нашей машины разразились хохотом.

Оказывается, из соседнего "студера", почти вплотную, борт о борт, подошедшего к нашему, кричит с ликованием Ваня Бирюков:

– Зараз чую на п'ятiрку!!!)

Солдату выдавалось (на зимний сезон) по две пары портянок и по полотенцу в неделю. Полотенце, как и все белье, еженедельно меняли.

Днем оно, сложенное в треугольник, лежало сверху на одеяле, составляя непременный элемент заправленной солдатской постели.

Полотенца полагалось равнять в одну, безупречной прямизны, линию – как и служившие пододеяльниками простыни, сложенные несколько раз и обнимающие собой нижний край матраса в ногах у каждой постели.

Отсутствие хотя бы одного полотенца прерывает выстроенную линию треугольничков и немедленно бросается в глаза. Так что не выложить полотенце снаружи, припрятать его под подушку, в тумбочку или куда-нибудь еще – не получится: сразу же заметит старшина, командир взвода, батареи – да любой, кому по должности положено следить за порядком в казарме.

А между тем. именно полотенца солдаты безбожно друг у дружки воровали. В армии выяснилось, что родился я если и не в рубашке, то в носках: у меня совершенно не потеют ступни. Выгоды этого замечательного их свойства стали ясны первой же зимой: мне не так угрожало обморожение ног, да и не было необходимости на любом привале спешить к печке или костру, чтобы просушить намокшие портянки. (Прошу прощения у читателя за неароматность этой прозы!)

У ребят, страдавших от потливости ног, быстро приходили в негодность портянки, и надо было взамен искать другие. Для этого вполне годились полотенца. "Проявляя солдатскую находчивость", ребята "тырили" полотенца с коек своих товарищей. При этом, будучи патриотами своего подразделения, верными подданными своего старшины, старались украсть не в своей батарее, а у соседей…

У нас в одной казарме помещалась одна батарея, да еще парочка отдельных взводов. Так что возможность увести чужое – была. И то, что каждое из этих подразделений выставляло свой наряд дневальных, помогало не абсолютно: чуть дневальный зазевался – злоумышленник, проходя за рядами двухэтажных коек, отчасти закрывающих собою свободный обзор, успевал в одно мгновение схватить полотенце…

Дошла очередь и до меня: возвратившись в казарму, своего полотенца я на месте не увидел. Докладываю о пропаже нашему помкомвзвода Крюкову, спрашиваю:

– Что делать?

– Проявить солдатскую находчивость, – отвечает мой командир с хитрой улыбкой на круглом курносом лице. Я уже знаю, что это синоним глагола украсть (стырить, слямзить и других – похуже…)

Но в меня мои атеистические родители с младых ногтей вложили библейскую заповедь "Не укради!" В уже полуголодном 1942-м, в вятской деревне под названием Содом, бабка моя, страшная горемыка с несчастным опытом ранней вдовы, в одиночку воспитавшей трех дочерей, сорвала с соседского огорода и принесла нам. внукам, два огурчика и две морковки. Я со скандалом заставил ее вернуть огурцы на грядку и вставить морковки в землю.

А теперь вот – вынужден взамен украденного у меня полотенца украсть другое, чтобы Крюков, выполнявший во взводе хозяйственные обязанности старшины, мог сдать на прачечную полное количество полотенец, – а иначе мне не получить от него в бане новое…

И что ж вы думаете? Украл! Запишите мне через полвека явку с посинной…

Не ручаюсь, что за время службы согрешил подобным образом лишь раз. Сколько полотенец пропадало у меня, столько раз мне приходилось… проявлять находчивость.

Мы строили для взвода каптерку. Легче всего было выкопать яму для землянки. Но для кровли нужны балки, слеги, стропила, стены надо обшить досками… Раздобыть центральную балку оказалось нетрудно: до войны в гарнизоне была зачем-то (как видно, для вагонетки) проложена рельсовая колея, ее остатки сохранились – вот отсюда мы и взяли рельс, послуживший центральной балкой. Остальное воровали, где только могли. Труднее всего оказалось достать материал для обшивки земляных стен. Нанесли, что называется, с бору по сесенке. Половину украли у танкистов (а они при случае не стеснялись воровать у нас).

Один из элементов обшивки выглядел особенно выразительно: то была широченная и толстенная доска с двумя или тремя большими овальными отверстиями. Вид ее сомнения не вызывал: уперли со строительства туалета… Хорошо, если не выломали из уже построенного "объекта"!

Позже те дыры чем-то залатали. Тоже, должно быть, продуктом

"находчивости"…

А разве не проявляла такую "находчивость" вся страна? По древней русской формуле: "Вор у вора дубинку украл"

Глава 22.Товарищи офицеры

Командир полка подполковник Якимов – высокий, худощавый, стройный, строгий, – ну, прямо киношный, а ко всему этому похож лицом – ну, прямо как двойник! – на известного киноактера Олега

Жакова. С солдатами немногословен, жесток (не жесток!), шутит редко, никогда не заигрывает, личный состав, как и положено, боготворит его и боится; рядом лишний раз стараемся не возникать, а обходим десятой дорогой, памятуя одно из золотых правил Советской Армии: "Всякая кривая в обход начальства короче любой прямой,. ведущей через точку, где оно находится".

За все время службы мне с "батей" (так, по традиции, называют командира части его подчиненные) довелось говорить не больше трех – четырех раз. Тем не менее, он меня знал и помнил – этому содействовала, конечно, моя неординарная анкета. Кроме того, отдельные мои особенности – как положительные (успешная стрельба), так и отрицательные (неуспешное физо) тоже могли привлечь его начальственное внимание.

Например, однажды во время кросса на трехкилометровую дистанцию он, стоя у финиша, встретил меня, добежавшего лишь на самолюбии, не сошедшего с дистанции только усилием воли, но явившегося в числе последних, – встретил сперва подбадривающими словами и возгласами, а потом, когда я, едва добежав, весь измученный, истекающий потом, хватал воздух, как рыба на песке, – принялся весело хохотать. Я ничуть не обиделся, – должно быть, и в самом деле со стороны было смешно.

В другой раз я очутился случайно возле штаба в момент, когда там шло укрощение упившегося вдрабадан старослужащего солдата. В штаб как раз направлялся "батя". Остановился возле бушующего ханыги, стал с ним строго разговаривать. А тот принялся выламываться, куражиться,

"выступать" – обложив матом самого командира полка.

– Да я тебя сейчас… – сказал подполковник, оглянулся по сторонам, -. как видно,. в поисках подмоги,- увидел меня и приказал:

– Рахлин! Вяжи его!

Мне сроду не приходилось кого-либо вязать, и я растерялся.

Командир полка решил действовать сам. В одно мгновение он через подножку свалил парня наземь, заломил ему руки за спину, а дальше подоспели – уж не помню, кто и связали пьяному руки и ноги.

О других моих встречах с "батей" – в свое время и в другом месте.

Правая рука командира части – "зампострой": заместитель по строевой подготовке. В начале моей службы на этой должности сидел подполковник Моган. Вот именно, что – сидел: почти не вмешивался в течение полковой жизни, большую часть дня проводил в штабе, изготовляя какой-то затейливый макет боевых действий, – с горами и долами, с укрепленными пунктами, туда и сюда снующими танками, замаскированными зенитками… К солдатам обращался кротко и ласково:

"Сынок", совершенно ни к кому и никогда не придирался… Статью своей и ликом он был, как говорится, "настоящий полковник": осанистый, плотный, с густыми усами… Солдаты вполголоса рассказывали о нем, со слов офицеров, вот какую историю.

Полковник Моган был незадолго перед нашим прибытием начальником гарнизона Спасска-Дальнего, – того самого, о котором в песне:

"Боевые ночи Спасска, волочаевские дни…". Он командовал там какой-то воинской частью и возглавил гарнизон по Уставу внутренней службы как старший по званию. Впрочем, может я неправильно помню, и был он в этом городе военным комендантом? Так или иначе, полковник навел там образцовый воинский порядок, бывал неоднократно отмечен командованием – словом, преуспевал. Как вдруг каким-то образом выяснилось: на фронте воевали честно и доблестно два родных брата:

Моган и Моган, – отличавшиеся друг от друга лишь именами и званиями.

Оба не были обойдены наградами, но по званию один был ступенькой ниже другого. И вот старший по званию на фронте погиб. А младший… воспользовался его документами, чтобы подняться в звании… Поступок неприглядный, и когда через семь-восемь лет по окончании войны случайно все выяснилось, полковника Могана судили офицерским судом чести – и приговорили: понизив в звании на одну ступень – уволить с воинской службы. Офицеры наши говорили: другому пришлось бы хуже, но суд офицеров учел боевые заслуги провинившегося, его запоздалое, но искреннее раскаяние.

И вот теперь подполковник в нашей глуши дожидался утверждения министром обороны приговора суда. Дождался – и тихо отчалил из части.

Ему на смену явился маленький, черноволосый, говорящий резким фальцетом подполковник Русин – ужасный грубиян. Мы уже в этой повести с ним встречались: это он путал меня с Манеску и каждому кричал: "Пять минут – побриться – доложить!" Помню свое изумление от первой встречи его с личным составом: перед строем всего полка он даже не кричал, а выл:

– Сгною-у-у на гауптвахте!!!.

Это было его любимое выражение. Но на самом деле он оказался не так страшен, как сам себя малевал. Солдаты это быстро раскусили – и не слишком перед ним трепетали.

О заместителе по политической части, подполковнике Койлере, я уже рассказывал. Медлительный, с типично еврейским лицом, умным взглядом хитроватых маслянистых глаз, он часто появлялся в казармах, тихо и спокойно шел по центральному проходу, иногда останавливаясь возле дневальных, чтобы что-то спросить, делал тихим голосом замечания, никогда не устраивал разносов… На время моей службы ему досталась непростая задача "разъяснять" личному составу небывало смятенные события: то были "оттепельные" годы, одно за другим сыпались разоблачения, реабилитации, "закрытые письма" ЦК КПСС… И, вместе с тем, новое возвышение Жукова, его атака на институт замполитов, стоившая прославленному маршалу не только министерского поста, но и государственно-политического статуса… То был период ратификации парижских соглашений, резкого противостояния НАТО и стран Вршавского договора, вспыхнувшей на Ближнем Востоке войны вокруг Суэцкого канала… Замполиту надо было бдительно держать нос по ветру1 и в этих условиях он лично для меня сделал огромное дело: в ответ на мою просьбу отпустить меня домой – повидаться с вернувшейся по амнистии матерью, ответил: "Поедешь!" – и слово сдержал.

У командира полка – две правых руки: одна – зампострой, а другая

– начальник штаба. У нас на этой должности был подполковник

Данилевский – вкрадчивый, очень сдержанный, суховатый, но к солдатам относившийся тепло и, как правило, с симпатией. Наши взвода боевого обеспечения были штабными. Правда, взвод разведки непосредственно подчинялся начальнику разведки полка майору Емельянову, но

Данилевский тоже много с нами возился. Например, проводил у нас комсомольские собрания, читал нотации – надо ему отдать справедливость,.не слишком нудные.

Об остальных старших офицерах мои воспоминания отрывочны, но о некоторых еще будет рассказано в эпизодах.

Солдатский труд довольно часто использовался нашими старшими начальниками для обслуживания хозяйственных нужд их семей. Бывало, утром в неучебные периоды года на хозяйственном разводе кто-то из офицеров или старшин выкликает: "Два человека – на рытье котлована под овощехранилище! Три человека – на ремонт казармы! Пять человек – в распоряжение майора Емельянова! Два человека – в распоряжение подполковника Данилевского!".

И вот – Емельянов уводит с собой пятерых пилить дрова возле его дома. мы двое (с Поповичем0 идем вслед за подполковником… С Женей, его женой, я вчера в полковой библиотеке обсуждал свежие номера толстых журналов, она очень внимательно и с уважением прислушивалась к моим оценкам, в беседе участвовала и библиотекарь – жена капитана

Савельева – тоже Женя…

Данилевская встретила нас на крыльце домика. Увидав меня – ужасно смутилась: не ожидала, что перенести в сарай доставленный вчера машиной уголь ей пришлют этого интеллигента… Но я не разделял ее смятения – хладнокровно вдвоем с Петром перетаскал уголь в сарай.

Вечером в курилке шло обсуждение: майор Емельянов – хороший: каждому из пиливших ему дрова дал по пачке папирос, а его жена угостила всех пирожками.

– А вам чего дали у Данилевского? – спросил кто-то из ребят. Ну, что было ответить? Интеллигентная Женя постеснялась. И я ее понимал..

Глава 23.Еврейская рапсодия

Дважды в Израиле (в двух несколько различающихся версиях) был опубликован мой непридуманный рассказ "На железной дороге", отрывок из которого я включаю и в это повествование,. потому что он имеет к нему прямое отношение.

"После первого года службы в армии на Дальнем Востоке, по случаю досрочного возвращения моей матери из лагеря, получил отпуск и еду в Харьков – с нею повидаться: отец еще сидит, но для моего начальства то, что мать – с такой гиблой статьей. а отпустили,

– это знак новых времен. От изумления мне и предоставили побывку. Еду, конечно же. опять в "общем" – теперь в солдатском, но там есть и штатские, среди них пожилой работяга с большим семейством и с кучей чемоданов и узлов. В вагоне не тесно, и я занял "нижнюю боковую".

Вечерело. В сумерках глава семейства подсел ко мне и сам вдруг стал рассказывать: он – из бывших заключенных "Давлага"

(Дальневосточного лагеря), просидел там лет 15, был расконвоирован, женился, освобожден, но оставлен на поселении, а теперь, по новым временам, амнистирован. И решил со всей семьей податься в родные места.

– Да-а-а! – протянул он, как видно, по поводу своих мыслей о пережитом. – Полжизни на чужбине прошло, как коту под хвост! А посадили меня, сынок, знаешь, через кого?

У меня под ложечкой екнуло от нехорошего предчувствия.

Непрошенный собеседник тут же и бухнул в ответ на собственный вопрос:

– Чэрэз еврэя!

И, захлебываясь собственной слюной, торопливо стал выкладывать резоны:

– Ведь до чего же врэдная нация! Ну, посмотры: в армии они не служат – откупаются… Вот у вас в части – скажи: есть хоть один?

У нас в части – в зенитном полку – был я: рядовой Рахлин, отличник боевой и политической подготовки, к этому времени уже радист 3-го класса, носивший на гимнастерке значок "Отличный связист". Еще в полку служили: рядовой Зуси Махатас, родом из Литвы, по военной специальности – телефонист, популярная фигура в части, так как, будучи художником, мастерски расписывал миниатюрными пейзажами циферблаты наручных часов. А, кроме того, был полковым почтальоном, ежедневно таскал на своем горбу мешок с письмами и посылками. "Зусю" все любили за беззлобный, миролюбивый характер, а еще за то, что с готовностью выполнял разные просьбы товарищей: для каждого из нас сбегать в село Чернятино на почту или в магазин

"сельпо" – было проблемой. В соседней батарее был младший сержант Школьников – ладный, спортивный командир огневого расчета. В транспортном взводе – шофер Здоровяк из Одессы, которому я заочно, про себя, дал забавное прозвище: "чахлый еврей Здоровяк", – чистейшая литературщина, так как на самом деле он был крепенький, широкогрудый и, кажется, драчун.

Еще служил у нас Мордхэ Нудельман из Молдавии – полковой кингомеханик; осенью он отличился во время наводнения на полигоне: поехал в машине менять коробки с фильмами – и грузовик попал в бурный поток разлившейся от сезонных дождей таежной речки. Мордхэ оказался отличным пловцом и парнем не робкого десятка: несколько раз прыгая в бурлящую, стремительно несущуюся воду, вывел на сушу сидевших в кузове колхозников, а заодно спас и ленты с фильмами.

Правда, служил у нас и разнесчастный Либин – этот был

"моряком", то есть страдал ночным недержанием мочи. Но ведь с таким недостатком он был не единственный – например, тем же страдал и сибиряк Шатуров. И. с другой стороны, должен же хоть кто-то в еврейской семье соответствовать хрестоматийному образу, созданному фольклором наших заклятых друзей!

Были евреи, конечно же, и в других частях нашего гарнизона. В учебном танковом полку – мои земляки-харьковчане Лева Гутман,

Женя Гиль, Леня Балагур… Наконец, заместителем командира нашего полка по политчасти был подполковник Койлер, которому я и по сей день обязан тем своим отпуском. Сильно подозреваю, что он мне его выхлопотал не только по политическим соображениям, но и из национального сочувствия. А что ж тут плохого?

Евреями были и еще два-три офицера в полку.

Все это мгновенно пронеслось в моем сознании – но должен ли я был предъявлять такие доказательства старому урке? Лучше всего было бы схватить его за грудки и произнести что-нибудь вроде: "Ах ты, падла, пропадина, пидор ты гнойный", – короче. на знакомом ему языке. Судите меня – я этого не сделал, а лишь пробормотал в ответ:

– Ну, отчего же – у нас "их" есть несколько…

– Есть, но – мало! – возразил он. (Любопытно, какого бы количества ему было достаточно?) Поскольку я разговора не поддержал, он от меня отлепился. А назавтра уже не подходил – и потом, все десять дней пути, даже не заговаривал: видно, на свету рассмотрел, кто я такой".

Хотя в этом тексте кое-что из уже рассказанного выше повторено, все же я решил включить его в эту непридуманную повесть, потому что здесь собраны все евреи нашего полка – так, как они, к сожалению или к счастью, не собирались нигде и никогда. Некий критик в газетной статье призвал меня к ответу: отчего я все-таки не отлупил жидоеда-урку или. по крайней мере, не дал ему словесную отповедь? Но как раз это и составило смысл четырех сюжетов, вошедших в рассказ

"На железной дороге": в них показан преобладающий тип поведения евреев в окружении недоброжелательного нееврейского большинства. В жизни (в том числе и моей) бывали случаи, когда таким разговорам, наскокам, придиркам давался решительный отпор, но надо все же признать, что "сила солому ломит", и более типичным было со стороны еврея стремление сгладить конфликт, обойти его, не идти на противостояние и стычку.

Однажды в свободное послеобеденное время – даже, кажется, в праздничный день – привезли в крошечную военторговскую лавочку свежие глазурованные пряники в мешках. Мгновенно выстроилась на улице очередь – в основном, из солдат-новобранцев, я был в их числе.

Но старослужащие "нахалом" шли без очереди, силой расталкивая молодых. Один из "стариков", шофер Сашка Новиков из четвертой батареи, полез в дверь, пуская в ход локти и плечи. Я стал этим громко возмущаться. Здоровый, наглый Новиков взял меня за горло и начал душить, приговаривая: "Ах ты фазан" и уж конечно "Жидяра!".

Сил бороться с ним у меня не было, железными пальцами он перехватил мне дыхание, еще немного – и он бы меня удавил… Но это не входило в его планы. Отпустив мое горло, он беспрепятственно вошел внутрь лавки и через три минуты вышел с пряниками, даже не взглянув на меня. Простите, господин критик, что я оказался слабым. Но ни один из стоявших в очереди не подал голоса в мою защиту.

Правда и то, что когда хватало решительности, я вступал в конфликт без оглядки. Как-то раз на территории склада боеприпасов мы переносили со двора в помещение ящики с зенитными снарядами калибра

85 мм. Каждый ящик весил что-то килограммов 75. Двое клали из штабеля такую ношу третьему, он шел согнувшись в здание склада, а там кто-то помогал ему снять со спины ящик, и вместе они укладывали его в новый штабель. Я как раз и носил этот груз на спине, а снимать его помогал долговязый солдат из батареи – по звбавному совпадению и фамилия-то у него была – Довгаль. Этот Довгаль вообще надо мною подтрунивал, подхихикивал весьма недвусмысленно, однако я до поры до времени терпел. Как вдруг, донеся тяжеленный ящик до места, почувствовал, что вместо помощи он еще и нажимает сверху на ящик, нарочно увеличивая мне нагрузку. Освободившись от ноши, я не задумываясь ударил хихикающего болвана ногой под зад. Он оторопел от изумления, я хотел повторить удар – он проворно отбежал… и больше таких шуток не повторял.

Антисемитские проявления мне время от времени случалось ощущать – но, в основном, вне своей обжитой среды. Например. когда однажды огромный фурункул на животе мешал мне ходить в строю, и я вынужден был в одиночку, полусогнувшись от боли, плестись в столовую, то из проходящего мимо какого-то "чужого" строя донеслось до меня издевательское:

– Е-о-о-ня?-а-а?! Аб- га-ша?!

Но в своем взводе никогда я не чувствовал ни малейшего морального дискомфорта, никто не выказывал какого-либо недоброхотства. В видах правды и объективности должен это отметить: в довольно пестром по составу, хотя и небольшом коллективе взвода разведки антиеврейских настроений не было.

Глава 24.Певец во стане русских воинов

Парторг полка капитан Андреянов (предшественник Гриши Шутовских на этом посту) вскоре после нашего прибытия в часть решил

"использовать" меня для выпуска полковой стенгазеты "На страже

Родины". При знакомстве сказал:

– А у нас уже есть один Рахлин!

– Откуда он? – поинтересовался я.

– Из какой-то деревни, – ответил капитан будничным голосом. Как будто Рахлиных полно в русских деревнях. – Из Рязанской, кажется, области. Или из Пензенской…

– Где его найти?

– Да на складе ГСМ. Он там начальник склада.

– А как его зовут?

– Иван.

Заинтригованный, я с нетерпением стал искать возможности отлучиться из расположения карантина, чтобы сбегать на склад горюче-смазочных материалов и поглядеть хоть издали на диковинку:

Ивана Рахлина. Наконец, улучив момент, прибежал туда (это в 200 метрах от казармы) и спрашиваю:

– Где тут Рахлин?

– Вчера демобилизовался, уехал, – ответили мне.

Так для меня и осталось загадкой, что за Иван, кем он был, откуда взялся. Его преемник Гриша Чумак не успел с ним поработать и ничего мне не прояснил.

Вообще-то фамилия моя – еврейская. Ее происхождение – прозрачное: от женского имени Рахель. От женских имен образовался где-то в XVIII веке целый ряд еврейских фамилий на русской почве: Дворкины – от

Дворы, Двойры, Либины – от Либы, Ципорины – от Ципоры и т. п. Вот еще из этого ряда: Блюмкины, Хайкины, Басины, Хавины (и Хавкины),

Розины, Райкины и другие.

Но у фамилии Рахлин есть вариация: Рохлин. Происхождение – то же, но от иного произношения. Дело в том, что Рахиль (Рахель) – это и

Рохл, Рохеле. Однако есть Рохлины и русские. Ведь в русском языке есть существительное рохля, что значит – размазня, по словарю

Ожегова – "медлительный, нерасторопный человек". А заглянув в словарь Даля, легко найти и диалектный вариант того же слова

(рахля). И раз так, то фамилия Рахлин может иметь и вполне русскую этимологию!

Уже в Израиле я познакомился с Давидом Рапопортом – репатриантом из Черкасс. Вот его фамилия – однозначно еврейская: от "рабби а-Порто" ("раввин из Португалии"). Может быть, в силу своего пиренейского происхождения (шутка!) Давид задал мне ужасно странный вопрос:

– Слушай, где ты раздобыл такую гойскую фамилию?

– Почему – гойскую? Это одна из распространенных еврейских фамилий!

– А у нас в подъезде, – сказал Давид, – жил слесарь-сантехник из

ЖЭКа – чистый хохол, да еще и пьяница, антисемит.Вася Рахлин.

О "загадке" своей фамилии я рассказал походя, потому что вспомнил о парторге Андреянове. Этот капитан, спокойный, ко всем расположенный дядечка, стал меня часто вызывать в "ленкомнату" с поручениями по выпуску стенгазеты. Как-то раз сказал:

– Приближается День Советской Армии и Военно-Морского Флота. Вот посмотри, какое сержант Сахнюк сочинил стихотворение для стенгазеты.

Вообще-то текст не очень, но если отредактировать… Я тебя прошу: подумай, что тут можно сделать.

Сержанта Сахнюка мы знали хорошо. Родом из Западной Украины, он был старшиной третьей батареи. Старшинами обычно ставят сверхсрочников, но Сахнюк занял эту должность еще будучи на действительной службе – на ее третьем году. Служака ревностный, но тихий, вежливый, не вредный. Отличался выдающейся аккуратностью и прямо-таки девичьей походкой: не ходил, а подтанцовывал. Теперь оказалось, что он еще и стихи пишет. Ну-ка, ну-ка…

Я взял листок – и прочел следующее:

Совэцька армия родная,

Фашистов гадов разгромыв

Она надежда боевая

Отважно бореться за мир.

Прекрасны вашие победы,

Оны бушують в нас в сэрцах,

Мы воины Совэцькой Арми,

Сумеем далше так стоять.

Если у тебя, дорогой читатель, есть хоть капля совести, то ты не станешь спорить: автор стихотворения обладал идеальным чувством стихотворного метра. Там, где ему не хватало слога – он его добавлял, слог же лишний – отсекал безжалостно и решительно!

Я было развел руками, показывая этим свое полное бессилие перед талантом самородка. Но капитан смотрел на меня таким умоляющим взором, что я сдался: сел – и сочинил новое стихотворение – столь же трескучее, но формально более связное. Оно и было помещено в стенгазету – разумеется, за подписью сержанта. Любопытно, что он ничуть не удивился, а еще удивительнее – что больше никогда стихов не писал, навсегда, по-видимому, удовлетворив этим единственным стихотворческим опытом жажду литературной славы.

Глава 25.С песней по жизни

Советская Армия без песни не живет. Запевала есть в каждой роте, батарее, эскадрилье, экипаже, в каждом отдельном подразделении, которое передвигается собственным строем. Во взводе разведки запевалой стал я. Голос зычный, музыкальный слух имеется, петь люблю. Это быстро обнаружилось (я и не скрывал), а поэтому одной из постоянных команд у нашего помкомвзвода сделалось:

– Рахлин – запевай!

И Рахлин запевал, что умел: "Артиллеристы, Сталин дал проиказ…", "По долинам и по взгорьям…" и еще всякие.

Иногда нас обучали строевым песням специально. Как-то раз готовился полк к инспекторской поверке, в "ленкомнате" собрали запевал, и старослужащий рядовой Бышлец разучил с нами такую песню:

Из-за леса солнце всходит,

Ворошилов едет к нам!

_Припев:_

Стройной колонной

Рота идет,

Красное знамя

Рота несет.

К мировой победе –

Смелее в бой!

Береги рубежи,

Советский часовой!

Он подъехал с права фланга,

Поздоровался, сказал:

(Припев).

__

Бышлец, по рождению молдаванин, пел так: "ПоздоровИлся"…

Литературное качество таких песен – налицо. И однако, без песни не обойтись! Так что пели у нас охотно – и чаще всего всякую патриотическую чепуху. Например:

Я Родины славной защитник и воин,

Я сын трудового отца (!?).

Клянусь и ручаюсь, что буду достоин

Высокого звания бойца.

Недаром народу давал я присягу

И родине всей присягал.

В бою отступать я не буду ни шагу

И грудью пойду на врага!

Или:

Я вернусь с победою,

Выпью, пообедаю,

Мать постелет чистую

Мягкую постель.

Со слезами гордости

В светлый угол горницы

Мать повесит старую

Серую шинель

У нас пародировали: "…в дальний угол горницы мать забросит старую, рваную…"

Никто из массы солдат, да и офицеров, кроме случайно затесавшихся эстетов, не был в состоянии произвести сознательный литературный анализ всей этой шелупони, однако эстетическим чувством, свойственным большинству людей так же точно, как они умеют отличать на вкус сладкое от соленого, а горькое от сладкого, люди ощущали поддельный, бездушный характер стихообразного словесного мусора и спасались от него в стихии фольклора. По вечерам перед сном солдату отведено так называемое "личное время". Одни пишут письмо, другие подшивают воротничок, чистят пуговицы, третьи играют в шахматы, шашки, домино… В такие минуты очень часто звучит в казарме чья-нибудь гармонь, баян, гитара. А то и просто сходятся возле коек группой – и поют народные и современные песни. Поразительные вещи происходят с людьми. У нас был в радиовзводе сержант В. – грубая скотина, нахал, притеснявший подчиненных. Но вот собрались гурьбой украинцы и поют: "Ой, не ходы, Грыцю, тай на вочорныцю…" – и В. не узнать! Откуда только взялся этот вдохновенный блеск глаз, это воодушевление, упоение красотой мелодии и слова?! Сколько раз грубо и бесцеремонно орал "по службе" этот хулиган на участников сегодняшней спевки, но сейчас каждому улыбается, каждому рад и прямо-таки счастлив от дружного звучания голосов, от стройного аккорда задорной музыки.

Народные песни становились и строевыми. Очень полюбили, например, петь в строю "Розпрягайте, хлопцi, конi…" Поют ее и русаки, забавно перевирая слова. Там в тексте есть такое:

Знаю, знаю, дiвчинонько.

Чим я тебе огорчив:

Що я вчора iз вечора

Кращу тебе полюбив…

"Iз вечора" – значит – с вечера. Но русаки поют:

"вчора-позавчора"…

Еще одна. Неожиданно ставшая строевой, современная народная песня поразила меня странным смешением красоты и дешевки. Вот ее текст:

У южного пирса эсминец стоял,

Матросы с родными прощались.

А море таило покой красоты

И где-то вдали исчезало.

А там, во садочке, где пел соловей

(Он пел свою песню, играя), -

С девчонкой прощался моряк молодой,

Надолго ее покидая.

Он снял бескозырку, махнул ей рукой:

"Прощай, дорогая Маруся!

Вот скоро возьмем Севастополь родной -

К тебе, дорогая, вернуся!"

На палубе боцман стоял и смотрел -

Разлукою их любовался.

Раздалась команда: "Поднять якоря!",

Свист боцмана резко раздался.

Он обнял упругую девичью грудь,

Уста обложил ей устами,

Два сердца слилися, как будто в одно.

Дышать они медленно стали

До конца я этот "шедевр" не помню. Мои попытки потешиться над словами последнего из процитированных куплетов понимания среди моих сослуживцев не встретили: песня им безоговорочно нравилась. Они считали ее трогательной, душевной и поэтичной. Должен признать, что основания под этим есть, и не только потому, что чрезвычайно удачна мелодия – мерная, напевная, суровая и лиричная одновременно. Но разве не волнующая выбрана ситуация? И не величественны ли, не живописны ли строки: "А море таило покой красоты и где-то вдали исчезало…". Есть обаяние и в том. как описано поведение боцмана:

"разлукою их любовался", – какой точный оксюморон, отражающий красоту трагедии! Разумеется, в волнующей моих товарищей примитивной эротике сцены прощания матроса с девушкой искушенный вкус найдет немало смешного. Когда. по возвращении в Харьков я исполнил эту песню в компании рафинированных интеллигентов, молодой элиты физиков и математиков (Марк Азбель, Мацаев, Гурарий и др.), они с ликованием встретили и "упругую девичью грудь", которую моряк обнял на глазах у боцмана и всей команды, и то, что он "уста обложил ей устами"… они заставили меня несколько раз повторить песню и, слушая ее, заливались гомерическим хохотом. Ну, что ж… "Узок круг этих революционеров, страшно далеки они от народа"…

В армии мне впервые довелось услышать одну из лучших тюремно-лагерных песен – "Я помню тот Ванинский порт…" Созданная безвестным стихотворцем, вне всякого сомнения, пережившим трагически мучительный этап морем из Ванина в Магадан, она хранит печать истинного гения.

Я помню тот Ванинский порт

И вид пароходов угрюмый,

Как шли мы по трапу на борт -

В холодные, мрачные трюмы.

Над морем сгущался туман,

Ревела стихия морская.

Вставал впереди Магадан –

Столица Колымского края.

От качки стонали зэ-ка,

Обнявшись, как кровные братья,

И только порой с языка

Срывались глухие проклятья:

Будь проклята ты, Колыма,

Что названа "чудной планетой"!

Сойдешь поневоле с ума,

Возврата отсюда уж нету…

Прощай, дорогая жена,

И вы, мои милые дети, -

Знать, горькую чашу до дна

Испить мне придется на свете.

Я знаю, меня ты не ждешь –

Об этом мне сердце сказало.

Встречать ты меня не придешь

К открытым воротам вокзала…

Не знаю более безнадежной, более трагической песни. В этой записи она не полна и хранит следы неизбежных, при изустной передаче, искажений текста – его строфы неравноценны. Признаюсь, я слегка фальсифицировал запись: в народе поют – "рОдные братья" (не

"кровные"), "рОдные дети" (не "милые"!)…Однако это просторечное деревенское ударение так не вяжется с "горькой чашей" и особенно с архаичным "испить"…Полагаю, стихи сочинил высококультурный, образованный человек, она создана в духе лучших традиций русской казематно-каторжной лирики и восходит к таким песенным шедеврам прошлого, как "Славное море – священный Байкал" и "По диким степям

Забайкалья".

Но вернусь к песням строевым, маршевым. Каждый раз перед сном, во время вечерней прогулки гарнизон заполнялся хоровой перекличкой сотни молодых глоток. Там слышны "артиллеристы", которым "дал приказ" сам Сталин, еще не замененный случайным словечком

"точный"… (Привыкшие вычеркивать из истории страницы и имена, советские "культурники" вскоре после развенчания "культа личности" переписали текст: не "Сталин дал приказ", а "Точный дан приказ").

Здесь – "Суровый голос раздается…" (строка из другой песни), этот

"голос"перебивает какая-нибудь "Вчора-позавчора" или: "К мировой победе смелее в бой". Или: "У нас недаром горит пожаром пятиконечная звезда!" Или: "Эх, подружка, моя родная пушка, самозарядная моя!"

Офицерские жены и дети вынуждены каждый вечер внимать этой какофонии…

Иногда строевая песня превращалась в один из видов… наказания!

Какой-нибудь старшина- самодур за любую провинность мог заставить подчиненное ему подразделение вместо положенного отдыха заняться шагистикой и бравурным пением. Так однажды случилось на летнем сборе радиотелеграфистов с нашей маленькой группой солдат из Чернятина.

Решительно не помню, из-за чего один из нас, Здобнов, выслуживший к этому времени лычки младшего сержанта, вздумал покачать права:. Водя наш строй по военному городку в Покровке, он впемя от времени .кричал: "Рахлин – запевай! Но я уперся – и молчал. Так у него ничего и не вышло, самому надоело нас гонять, и он весь свой гнев спустил на тормозах, приказав нам разойтись по палаткам.

Глава 26.Здравствуйте, товарищи разведчики!

Так приветствовали нас командиры, тренируя к строевым смотрам и парадам. Любой учитель, воспитатель, командир знает: один коллектив

(детский ли, юношеский или солдатский ) отличается от другого. И какой к тебе попадет под начало – зависит от случая или от Бога. Вот так командирам нашего взвода разведки сильно повезло: сколько их было (Андрусенко. Сергиенков, Эпаев, Бучацкий), – взвод, независимо от возглавлявших его офицеров и сержантов, был спокойный,. не склочный, дружный. И приветливо, терпеливо относившийся к своим начальникам. А ведь они все были очень разные: службист Андрусенко старался, аж из кожи вон лез, – отличиться перед командованием, верзила Сергиенков только и мечтал вылезть из болота линейной службы, оторваться от устаревшей, военных лет, техники и попасть на совершенствование, на учебу в ракетные войска,. тогда лишь зарождавшиеся. Пушечное старье нашего полка, "древний" локатор

МОСТ-2 тяготили и раздражали этого пытливого парня. Очень скоро он добился-таки своего, уехал учиться, а на его место прислали маленького, корявого, скуластого и неимоверно нудного старшего лейтенанта Эпаева Семена Эпаевича – марийца по национальности. Этот прибыл в наш полк дослуживать – вопрос о его демобилизации был решен, и ему оставалось только ждать окончательного приказа

"сверху". То ли по привычке предыдущей службы, то ли опасаясь проштрафиться и схлопотать отмену увольнения в запас, но Семен

Эпаевич попытался предъявлять нам требования на полную катушку, как требуют в полковой школе. Он было нас замучил непомерными нагрузками на психику, но, слава Богу, приказ о его демобилизации не задержался. К нам же прибыл лейтенант Бучацкий – тоже не сахар, но тут уж повезло мне: скоре после его прихода на меня пришел приказ о демобилизации…На прощанье я все-таки с ним крепко повздорил, но уж он был надо мною не властен.

Как бы ни отличались друг от друга наши командиры, подбор людей во взводе неизменно оставался удачным. В том смысле, что личный состав был и оставался уживчивым, взаимно доброжелательным. У нас не было ни склок, ни, тем более, драк (исключая "нормальные" подзатыльники, да и то редкие), ни даже каких-либо резких споров.

Если и спорили, то по поводу прочитанных книг, увиденного фильма…

Эту счастливую особенность взвода разведки я каждое лето имел возможность прочувствовать, очутившись на летних сборах радиотелеграфистов. Ребята из радиовзвода,. если и дружили между собой, то, в основном, на почве совместной выпивки или каких-либо пакостей. У них вечно возникали какие-то взаимные счеты и претензии, старослужащие глядели на молодых косо – если вообще глядели…

У нас же в "разведке" господствовало взаимное добродушие. Даже когда были серьезные основания затаить досаду на товарища, напряжение быстро рассасывалось само по себе. На втором году службы со мной случилось то, чего больше всего боятся все радиотелеграфисты: я "сорвал руку". Причину так и не понял: то ли слишком быстро стремился нарастить скорость передачи на ключе Морзе, то ли утомил кисть на земляных работах. Моим постоянным напарником в радиообмене был Петя Попович. Летом 1955 года мы с ним быстро и дружно сдали все нормативы на звание радистов 3-го класса, а в

1956-м оба готовились эту классность повысить на ступень. Но тут-то со мной и "случилось". И при каждом сеансе связи рука быстро уставала, переставала меня слушаться, я часто ошибался, и на так называемые "РПТ" от моего партнера (кодовая фраза, означающая по-французски repetez – "повторите") – уходило драгоценное время.

Мой Попович нервничал, из-за меня не укладываясь в норматив. И однажды. не выдержав, послал мне сигнал "ЩЕМ", т. е. "смените радиста" – получить такую фразу у радистов считается позором. Я тоже вспылил и ответил не предусмотренной "Наставлением по радиосвязи", однако понятной каждому русскому человеку аббревиатурой "ПНХ". Сеанс был прерван. За мат в эфире меня могли посадить на "губу", но обошлось: видно, контролирующий "слухач" нарушение проворонил. В это время мы с Поповичем находились в восьми километрах друг от друга, при встрече же лишь посмеялись: я понимал обоснованность его беспокойства – сочувствуя мне. он не хотел терять из-за меня возможность совершенствования мастерства. Кончилось тем, что Петро выполнил норматив на 2-й класс в паре с другим корреспондентом, а я так и остался на прежней позиции, – впрочем, ничего при этом не потеряв. К "октябрьским" праздникам меня даже хотели сделать ефрейтором, но сравняться в звании с фюрером Германии мне так и не удалось: перескочив через сержантство, я к тому времени сдал на первичное офицерское звание…

В нашем взводе служили люди очень разные – и по национальности, и по возрасту, и по уровню развития. Был даже дебильноватый Масалитин

– колхозник из русского села Сумской области. Маленький, нескладный, с серыми обманчиво подслеповатыми глазами (видел-то ими хорошо, но из-за бесцветных зрачков казалось, что на них бельма), он был дурашлив и туповат. На "гражданке" работал прицепщиком, но хвастался, что и трактором управлять может. Стали его разоблачать:

– Да знаешь ли ты хотя бы, что такое лошадиная сила? Ну, сколько в ней килограммометров в секунду?

– А эт-то, – сказал Массалитин, по обыкновению, заикаясь, но самоуверенно,. – эт-то с-смотря к-какая л-лошадь!

Как-то раз он получил письмо от землячки и стал читать вслух:

– "Здравствуй, Миша Масалитин Митрохванович!"

Дальнейшие слова потонули в громовом хохоте. Так потом мы его и называли: "Масалитин Митрохванович".

На стрельбище он всегда палил из своего "Калашникова", плотно зажмурив глаза. Вечно попадал впросак,. а иногда схлопатывал заслуженную оплеуху. Как-то раз, подходя к столовой, наш строй обогнал двух-трех молодок. Кто-то из строя, охальничая, крикнул им:

– Эй, двустволки!

– Ц-централки! – "уточнил" Масалитин, по обыкновению своему чуть запинаясь, и тут же Витька Андреев, человек молчаливый, но скорый на расправу, отпустил ему затрещину. Автор же предыдущей реплики остался без наказания. Неудачнику всегда достается…

До перевода в четвертую батарею служил у нас во взводе "Ось" -

Ваня Бирюков. Кажется, они с "Митрохвановичем" были из одного района. Но Ваня – книгочей, "ума палата", философ, любивший порассуждать. Ходил, как иноходец: левая нога ступает – и с нею в лад движется левая же рука, с правой ногой – рука правая…Еще он напоминал мне идущего на задних лапах гиббона. Голова у Бирюкова – большая и круглая, на лице всегда восторженная улыбка.

Из тех, кто представлен на групповой фотографии нашего взвода, я не рассказывал еще разве что о Лошанине и Нестерове – это были наши

"химики" (противохимическая разведка"), они подчинялись старшему

"химику" полка и к нашему взводу были лишь прикомандированы. Однако фактически мы считали их членами своей семьи. Лошанин был родом из, как он говорил, ЯкутИи, многих прелестей цивилизации просто не знал, и это приводило иногда к комическим ситуациям. Однажды на учениях во время привала, разыскивая емкость с какой-то жидкостью, стал спрашивать:

– Кто видел алюстру? Где-то тут стояла алюстра…

Мы не сразу поняли, что он просто перепутал, по сходству звучания, канистру с… люстрой! Оба слова были для него новые, одинаково непривычные.

Перед отъездом домой я сфотографировался с двумя замечательными нашими ребятами. Один из них – совсем молоденький Леня Быков, родом, как и Лошанин, откуда-то из срединной Сибири, то ли с Урала, – был отчаянным матерщинником: черные слова так и сыпались из его юных, неиспорченных уст. Тем не менее, это был нравственно чистый, не тронутый ни малейшей гнилью человек. На сборах в Покровке (а Леня тоже был радистом) сержант В. повадился шляться по ночам к какой-то молодке и, являясь рано утром обратно в палатку, устраивал целые отчеты о своих с нею забавах. Леня, трогательно окая, в разговорах со мной сильно его осуждал – и при этом без единого непристойного слова:

– Вот скОтина, – говорил он о сержанте. – Женщина дОверилась, а он языком мОлОтит…

Другой мой сосед на том фото – Володя Григорьев из Кузбасса: один из наших взводных интеллигентов. Немногословный, очень чистоплотный, пунктуально добросовестный, он из солдат еще при мне был выдвинут в младшие сержанты. Умный был и уважительный к людям, – приятно вспомнить. Хорошо, что эта карточка сохранилась; на общем фото

(август 1955) его нет – да и, кажется, быть не могло: он прибыл к нам позже – в осенний призыв того же года.

Жаль, нет на общем фото писаря Тарасова, ставившего всех новоприбывших на пищевое довольствие, а также и другого писаря – бурята Степанова, похожего на всех монголов, человека добродушного, но, как многие добродушные люди, невероятно взрывчатого: однажды в казарме на моих глазах он, повздорив с кем-то, запустил в

"противника" табуреткой, но, как в большинстве таких случаев,

"промахнулся"…

Нет и Вани Конончука – нашего взводного шофера и, в силу своей предприимчивой натуры, "бизнесмена"-фотографа. Фотография была его маленьким, но приятным гешефтом: перемножьте-ка рублей по пять за снимок (а то и по десять) на количество позирующих… Правда, это в ценах еще 1955 года, не 1961-го, так что не пугайтесь… А нет фотографа на снимке по той простой причине, что он ведь и снимал!

Ваня-Трекало, Ваня-Ботало – таковы были его прозвища. Болтун и нахал был ужасный, но именно этим, как ни странно, обаятельный – потому что и нахальство его носило какой-то безобидный, явный, открытый характер. Например, купит Конончук себе баночку "сгущенки", проделает в ней дырочку – и сосет, посмеиваясь. Обсосет, обслюнявит, а потом вдруг оторвется от нее, протянет банку тому, кто в этот момент, сглатывая слюну, смотрит на него с невольной завистью, и, якобы простодушно, предлагает:

– Хочешь?

От вкуснятины редко кто отказался бы. Но приложиться губами к засмоктанной дырочке вряд ли кому приятно… Ваня это понимает – и громко смеется над ситуацией, гордый тем, как он здорово придумал: ни с кем не делиться лакомством!

Вообще-то в армии щедро угощают товарищей, презирают жадных.

Рассказывали такой случай, происшедший в нашем полку за год до того, как мы прибыли. Один прижимистый солдат хранил в тумбочке посылку и по нескольку раз в день улучал момент, чтобы полакомиться содержимым. Забегая в казарму, он открывал замочек на тумбочке своим ключом и, отгораживаясь собственной спиной от возможных претендентов на лакомство, поглощал его сам. Решив проучить сквалыгу, товарищи подобрали ключик, съели содержимое посылки, а в опорожненный ящик посадили кота. В намерении опять отведать вкусненькое, владелец посылки раскрыл тумбочку, и из ящика, радостно мяукая, прямо на него выскочил мнимый "вор"…

Глава27.Переписка ефрейтора Поповича с Институтом красоты

Коренастый и круглый Попович черноволос, и, как у всех чернявых, у него крепкая, жесткая, быстрорастущая борода. В армейских условиях иметь такую всегда хлопотно: бриться приходится при помощи холодной воды, что и малоприятно (особенно зимой), и, главное, малоэффективно. А в палаточных лагерях нет даже тех скудных удобств, какие имеются на зимних квартирах.

Петро вечно строит какие-то прожекты, он недаром читает газеты – у него в голове скопилось множество разнообразных сведений, которые он стремится употребить в дело.

– Рахлин, – обращается он ко мне как к признанному взводному консультанту по всем вопросам. – От, припустим, мне, блин-переблин, остозвиздела моя борода. А чи не можно от нее, на хрен, отказаться?

– Петро, ну, сам подумай: что ты несешь? – отвечаю я ему. -

Рассуди: ну, как ты откажешься от бороды? Ну, откажись: а она все равно вырастет.

– Припустим, ты прав, – отвечает закарпатский украинец

Попович, используя, вместо русского допустим, его украинский эквивалент. – А от, припустим, чи нема такого засоба: вывести у себя на морде волосы совсем на хрен?

Меня тоже захватила эта проблема. Ведь и я – читатель и почитатель новостей, а вынужденно частое бритье и мне доставляет массу хлопот.

– Знаешь, – говорю я своему корреспонденту, – в Москве есть

Институт красоты. Я читал – точно есть! Там наверняка имеются по этому делу специалисты. Напиши туда запрос.

– А ответят?

– Петро! – с упреком в голосе говорю я. – Ты в какой стране живешь? ОБЯЗАНЫ ответить! Тем более – тебе как военнослужащему.

– А где адрес взять? Улицу, номер дома… Ты знаешь их адрес?

Адреса я не знал. Но Петру ответил:

– Не надо там никакого адреса. Напиши на конверте просто:

"Москва, Институт красоты".

Сказано – сделано. Я ему и письмо продиктовал:

"Москва, Институт красоты, Директору.

Уважаемый товарищ Директор!

Прошу сообщить, есть ли надежный способ удаления растительности на лице. Мне очень надоели борода и усы, а что делать, чтобы они не росли, не знаю. Может быть, специалисты вверенного Вам Института могут мне помочь?

С уважением – П. Попович,

Приморский край, Молотовский район,

с. Чернятино, вч 51913 "А"

Пятизначным номером войсковой части был обозначен наш 1137-й зенитно-артиллерийский полк 3-й танковой Харбинской дивизии, литерой

"А" – взвод разведки. Сюда и прибыл довольно скоро (учитывая расстояние от Москвы) вот какой ответ:

Уважаемая тов. П. Попович!

На Ваш запрос сообщаем, что растительность на лице у женщин уничтожается в Институте врачебной косметики методом электроэпиляции. Этот метод радикален. Продолжительность курса -

(назван был какой-то весьма внушительныйпериод времени: то ли много недель, то ли несколько месяцев). Для лечения необходимо приехать в Москву. Проезд и проживание – за счет клиента.

Лечение – платное. Стоимость лечения – (и опятькакая-то оглушительная цифра!).

С уважением – (должность, подпись, дата).

Уж как дружно мы смеялись над Петром, как сочно и смачно над ним подтрунивали… С тех пор и обращались к нему не иначе, как:

– Уважаемая Петро Попович!

Глава 28.Свидание

Помнит ли мой уважаемый читатель, что женился я в апреле, а уже в сентябре был призван в армию и уехал от молодой жены на другой край колоссальной державы? Притом, из этих пяти месяцев один ушел на поездку к родителям в лагеря. Кроме того, это вообще был в нашей жизни особый период: в апреле и мае мы сдавали экзамены за последний институтский семестр, в июне – государственные выпускные экзамены. В августе уехали по "распределению" на работу в деревню.. А в сентябре меня призвали.

Так что я в ответственную минуту жизни, вроде горьковского Барона из пьесы "На дне", мог бы признаться: "У меня в башке царит какой-то туман!" Попав в армию, ловил себя на мысли, что плохо помню облик своей жены. И оба мы, в силу своей молодости, казавшейся нам неисправимой, стали на расстоянии десяти тысяч верст друг от друга мечтать о том, что летом, во время своего учительского

(двухмесячного) отпуска она приедет ко мне в гости.

Не знаю почему, но гостей у нас в гарнизоне не водилось. Солдаты и сержанты в "краткосрочный отпуск с выездом на родину" иногда ездили. В армиях других стран (даже в гитлеровской Германии и даже в условиях войны!) отпуск предоставлялся солдату в обязательном порядке и с определенной периодичностью. Уж не говорю о крошечном

Израиле, где солдат чуть ли не каждую неделю с автоматом "Узи" или

"М16" в одной руке и "чимиданом" (так называется на современном живом иврите дорожный армейский матерчатый саквояж) едет к маме через всю страну в автобусе на субботу… В России всякие фигли-мигли не в чести. Да и не напасешься, в самом деле, средств и на гораздо более редкие поездки при гигантских ее расстояниях. Но если рядовой или сержант срочной службы очень отличился (например, задержал переходчика границы, предотвратил большой пожар, спас командира или особенно точно поразил цель из орудия на учебных стрельбах), то отпуском могут наградить. Есть и еще одна возможность съездить домой: "семейные обстоятельства". Но эти обстоятельства, как правила, должны быть слишком грустными: похороны близкого человека или его болезнь, в лучшем случае – необходимость помочь одинокой матери по хозяйству, в ремонте дома… Выясняя возможность такой поездки у старослужащих солдат, новобранец всегда слышал в ответ одну и ту же формулу:

– Сумеешь объербать – поедешь!

Имелось в виду, что если родные пришлют командованию какую-либо жалостливую справку – например, о своих болезнях или о том. что нужна срочная помощь сына: стена обвалилась, крыша прохудилась, стихийное бедствие одолело – то могут отпуск дать. А могут и не дать.

И в самом деле иногда солдаты такие отпуска получали. Но чтобы кто-нибудь из дому прибыл проведать сына, брата, мужа – такого в нашей глуши за всю службу мою не бывало. Не только с Запада, из европейской части Союза не приезжали, но и из Сибири и даже из соседних районов Приморского края. И я поступил очень неосторожно, поделившись своими надеждами на приезд моей жены, рассказав, что она строит такие планы и что даже откладывает денежки из своей более чем скромной зарплаты начинающей учительницы.

Меня это волновало и трогало. Но моих товарищей – аж ничуть. Они просто-напросто не верили. Хотя и среди них некоторые уже были женаты.

Высокая поэзия и низкая проза, как известно, всегда соседствуют и сосуществуют, но ведь нельзя же это доводить до такой уж степени, как случилось у Господа Бога на сей раз: однажды разговор о предполагаемом приезде моей возлюбленной половины возник зимним сумеречным утром после подъема, когда нас, группу солдат, вместо зарядки послали срочно скалывать желтый от известных примесей лед, толстым слоем намерзший возле ближайшей солдатской уборной.

Происхождение такого ледника – отнюдь не геолого-метеорологическое, а вполне антропогенное: по утрам перед зарядкой всех приводят в одно и то же время на оправку в туалет, но внутри помещается только часть явившихся, а остальные, поскольку время не ждет, справляются с малыми делами на свежем воздухе… Предстоял, однако, приезд какого-то высокого начальства, вот нас и выгнали на уборку собственных грехов. Одни (в том числе я) действовали ломами, другие убирали сколотые ими куски куда-то совковыми лопатами. Среди товарищей моих трудов был плюгавый и хриплый телефонист Ефимов из взвода связи. Он вздумал пошутить:

– Рахлин, слышь, когда твоя жинка приедет, ты ее одолжи нам на полчаса в казарму… Ах ты, растуды т-твою мать, охренел, что ли?

Ведь убить мог, блин, запросто, гребаный в рот…

Да, действительно: после первой его игривой фразы мой острый стальной лом просвистел в сантиметре от его головы – остряк успел присесть. И хотя он тут же разразился отборной бранью (выше я смягчил ее, насколько мог), больше ни он, ни кто-либо другой подобных шуток себе не позволял. Но все-таки мелкими фривольными намеками однополчане одолевали меня вплоть до того момента, когда в один прекрасный летний день (дело было в Покровке, в палаточном лагере радиотелеграфистов дивизии) почтальон вручил мне телеграмму:

" ВЫЕЗЖАЮ ПОЕЗДОМ ХАРЬКОВ ВЛАДИВОСТОК ПРИЕДУ 9 ИЮЛЯ = ИННОЧКА".

Телеграмму отправляла, конечно, не "Инночка" – она бы так не подписалась. Это ее папа. Исаак Владимирович,. впервые в жизни отпуская 23-летнюю дочь в самостоятельное, да притом и столь дальнее путешествие, от волнения допустил стилистический промах. Но среди моего окружения даже это было воспринято без комментариев. Более того, шутки враз прекратились. Поразительно, что не только за десять дней моего нетерпеливого ожидания, но даже и потом, когда я встретил жену, определил ее на постой в один из ближайших частных домов и каждый вечер, с разрешения начальства, уходил на всю ночь, а возвращался в палатку лишь к шести утра – к общему подъему, за целый месяц не было ни одного смешка, нескромного вопроса, какой-либо реплики или анекдота "по поводу", – а ведь повод сам лез на кончик языка… Но настолько редок был случай, что, как видно, потряс воображение даже самых отъявленных похабников. Вся эта ситуация – для меня одно из веских доказательств того, что человечность – реальная форма существования человечества даже в столь бесчеловечный век.

Но вернемся к моменту получения телеграммы. Мне предстояло за каких-нибудь десять дней, при моем "нижнем" чине и куцых правах, не имея свободы действий и передвижения, подыскать своей жене место жительства на целый месяц.

В "Уставе внутренней службы" и, кажется, в Дисциплинарном уставе

Советской Армии" (теперь я уже прочно забыл, не одно ли и то же это и сколько всего было всяческих уставов и наставлений) предусмотрены и увольнения, и отпуска для личного состава. Однако нам, в тамошней деревенской глуши, и увольняться-то было некуда. В наших частях просто не практиковалась выдача увольнительных записок, личных номеров (как это делалось в городских гарнизонах). Все же я, отпросившись у начальства, походил по окрестным, близким к военному городку, домам. Но Покровка была наводнена офицерами и сверхсрочниками: на ее окраинах расположилось сразу два военных городка: авиаторов и танкистов, а квартир у военведа на кадровых военнослужащих не хватало – многие селились у частных домовладельцев. На солдат же срочной службы по всему Приморскому краю – думаю, что и в других напичканных военщиной регионах – гражданское население смотрело, как на париев. Ходил даже такой анекдот.

Девушка вечером на танцплощадке танцует с парнем, видит, что он в военной форме, но разглядеть в темноте, какого он звания, не может и, чтобы дать знать подруге, кто же он, ощупывает его погон: "Ах, какая тьма, – говорит она, – ну ни единой звездочки!"

С рядовым солдатом большинство хозяев не желало вступать в разговор, да и везде, где сдавались комнаты, они уже были заняты или офицерами, или "эсэсами" (сверхсрочниками). Только в одной избе удалось мне найти свободную комнату, но тут же вспомнилась лермонтовская "Тамань": "Барин, только там нечисто!" – причем в нашем случае "нечисто" было не в переносном, как у него, а в самом прямом и буквальном смысле слова. Точнее сказать, грязь и копоть. В комнате был только дверной проем без двери. Да притом хозяйка заломила совершенно непомерную цену…

Я рассказал о своей проблеме рыжему лейтенанту Булгакову из батальона связи, здесь. на сборах, обучавшему нас, радистов из

Чернятина. Он стал меня успокаивать, заявив весьма уверенно:

– Не волнуйтесь. Я вам помогу. Квартиру найдем: у меня полно знакомых.

В оставшиеся дни я ему несколько раз напоминал о его обещании, но лейтенант лишь посмеивался:

– Да перестаньте волноваться-то: раз я сказал – все будет в порядке!

Наконец, когда до приезда "Инночки" остались лишь сутки, я пристал к нему всерьез. К этому времени у меня уже была договоренность с моим прямым, на время сборов, начальником – майором

Зацариным, начальником связи нашего полка, жившим вместе с нами на сборах в Покровке. Как раз в один из этих десяти дней тревожно-радостного ожидания мне удалось успешно сдать испытания на звание радиста 3-го класса, и майор был мною вполне доволен. Да ему и вообще свойственно было теплое, заботливое отношение к солдатам.

Спокойный, несколько полноватый, круглолицый этот человек с пристальным взглядом серых неулыбчивых глаз любил со мною беседовать, рассказывал много интересного из жизни и быта военных-дальневосточников: о том, как маршалу Блюхеру приписывали нарочитое появление на позициях верхом – в белой рубашке, – он, мол, так поступал с целью демаскировки советских войск, оборонявшихся от японцев…Слух этот был распространен после ареста прославленного маршала, который был членом суда, приговорившего, якобы за измену

Родине, командарма Якира, а вскоре и сам был арестован и расстрелян без суда!

Майор рассказывал и о том, как во время войны с немцами японские лазутчики, пробравшись в расположение советских дальневосточных войск, "снимали" часовых, дневальных, а после безнаказанно вырезали одного за другим спящих в казарме красноармейцев. О том, как в 1945 году в Маньчжурии целый полк советской пехоты, заночевав в стогах, заразился от гнездившихся там полевых мышей инфекционным нефрозо-нефритом, и командира полка за непредусмотрительность… расстреляли!

(Много лет спустя, когда мне будет уже под сорок, поеду в отпуск по экскурсионной путевке, и в первый же вечер на турбазе, во время

"белого танца", меня пригласит на танго приятная, миловидная, интеллигентная киевлянка. Во время танца надо о чем-нибудь говорить, и я спрошу у нее: кто она по специальности. Ответ: она биолог, работает в Киевском научно-исследовательском институте, где экспериментируют на животных – и недавно тяжко переболела, заразившись, по чужой неосторожности, от подопытных мышей: их переносили из помещения в помещение через лабораторию, где она работает…

– Вы, должно быть, заразились инфекционным нефрозо-нефритом, – скажу я, вспомнив рассказ майора. Моя партнерша внезапно споткнется о собственную ногу, потрясенная моей "проницательностью":

– Как вы узнали?!

Придется ей рассказать о майоре Зацарине – лишь тогда она успокоится. Потому что страшно танцевать с ясновидящим…)

Да, я слушал майора, развесив уши; может, он это и оценил, предоставив мне на время пребывания Инны в Покровке "режим наибольшего благоприятствования", не предусмотренный никакими уставами. В 18 часов, а иногда и раньше, я могу идти к жене и оставаться с нею до самого утра, сказано было мне.

– Одно лишь условие, – предупредил начальник связи полка. – К утренней поверке вы должны стоять в строю. Не явитесь – пеняйте на себя.

Я ни разу его (и себя) не подвел.

Итак, все складывалось хорошо, но… где же гостье все-таки жить?! Обложенный мною со всех сторон, лейтенант Булгаков накануне ее приезда сел на велосипед и отправился по знакомым. Часа через два он явился весь взмыленный – спина гимнастерки была черна от пота.

– Дело оказалось сложнее, чем я ожидал, – честно признался он. -

Везде все занято, нигде и угла свободного нет. Но все-таки я нашел для вас выход: договорился с моим другом Васей – лейтенантом из танкового полка. Он уступает вашей жене свою комнатку, а сам переходит спать в сараюшку. И хозяева согласны. Ну, им-то даже выгодно: пока что и лейтенант не перестает платить – ему казенные деньги на это дают, – и от вас они получат… (Булгаков назвал вполне приемлемую цену).

Тут же вдвоем отправились посмотреть комнату и поговорить с хозяевами. Комнатка за глухой, до потолка, дощатой перегородкой, крашенной голубой масляной краской, чистенькая, светлая, мне понравилась. Лейтенант Вася, друг Булгакова, оказался простым, застенчивым и молчаливым пареньком, хозяева выказали деловое радушие… Обо всем без труда договорились.

И я со спокойной душой, имея в кармане необходимое в городе отпускное удостоверение, выехал с вечера автобусом в

Ворошилов-Уссурийский.

С волнением стоял я на перроне, ожидая заветной, вымечтанной встречи. Поезд прибыл на рассвете, со ступенек спустилась моя

Инка… Уж такая в первую минуту показалась она мне незнакомая!

Перед отъездом подстриглась, сделала завивку-перманент. За 10 месяцев нашей разлуки она сильно похудела, а ведь полнотой и раньше не отличалась. Но уже через несколько минут я опять к ней привык – словно и не расставались.

Десять дней пробыла в пути – прежде всего ей надо было хорошо помыться. Поезд прибыл рано, пришлось ждать на вокзале открытия всех учреждений обслуживания – в данном случае бани. Мы сидели на скамейки в скверике перед вокзалом, когда показался патруль. Патрули в гарнизонах Дальнего Востока сплошь свирепые, и я зимой уже, если помните, это частично испытал на себе, когда меня забрали было в комендатуру, но доктор Мищенко сумел отбить, освободить. Теперь за меня вступиться некому. Встаю со скамьи, вытягиваюсь по стойке

"смирно!", козыряю… Но, надо полагать, такой у меня вид блаженный, мирный, влюбленный, и до того непривычно видеть в этих краях солдата рядом с девушкой, что и офицер, и патрульные заулыбались и даже не стали требовать предъявления документов. "Сидите, сидите!" – замахал мне рукой старлей.

Автобусом прибыли мы благополучно в Покровку – и началась моя

(никак не положенная солдату-срочнику) семейная жизнь. По уставу ходить в штатском имеют право только офицеры – да и те лишь вне расположения воинской части. Солдату переодеваться в гражданское платье категорически запрещено. Тем не менее, у знакомого сержанта я раздобыл простенькие, в полосочку, холщовые брюки, а рубашку и тапочки заранее в письме попросил Инну привезти с собой. Так были обеспечены на какое-то время наши спокойные прогулки по Покровке.

Здесь, в отличие от Чернятинского гарнизона, меня знали (так мне казалось) только считанные офицеры – и, притом, "свои", а ведь они

(Булгаков, Зацарин, еще два-три человека) были посвящены в мои дела и во всем шли мне навстречу.

И все-таки без осложнений не обошлось.

Первый инцидент разразился буквально через три-четыре дня. Ночью над Покровкой бушевала гроза. Оказалось, что даже при своем среднем росте самоотверженный лейтенант Вася помещается в сараюшке не полностью: ноги приходится держать на улице. И они, эти ноги, под ливнем промокли…

В субботу вечером Вася для храбрости выпил и, когда мы рядом с хозяевами мирно сидели на крылечке, подсел к нам и начал бухтеть – жаловаться, как плохо ему спать в сарае. Мы ошеломленно молчали.

Тогда лейтенант с пьяной бесцеремонностью сказал:

– Мне Леня Булгаков сказал, что это лишь на несколько дней, а она, оказывается, приехала на месяц. Но я на месяц не согласен.

Прошу немедленно, завтра же комнату освободить.

Сказал – и ушел в свой сарай. Лег внутри, а ноги наружу демонстративно выставил. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!

Наутро. в воскресенье (благо, был выходной, и я с Зацариным договорился, что могу в палатку не возвращаться) мы с Инной начали обходить дом за домом, но жилье найти не могли. В полном унынии бредем по улице – и вдруг видим Васю, трезвого, как стеклышко…

Вдруг моя жена подошла к этому хозяину положения и сказала ему напрямик:

– Послушай, Вася, я приехала к мужу в такую даль, за десять тысяч километров, так неужели должна теперь срочно уехать? Я понимаю – тебе неудобно спать. Но мы не можем найти другую комнату. Очень прошу: потерпи уж как-нибудь, не выгоняй нас – мы ведь не виноваты, что так получилось, мы тебя не обманывали…

Лейтенант ужасно смутился, стал оправдываться:

– Да я выпил вчера, извините. Живите, сколько получится…

Так все и устроилось. И даже более того: этот Вася дня через два спас Инну от гибели.

Днем, без меня, она стала ходить на речку. Сейфун – река стремительная, потому что течет с гор, из Китая. Вода на стремнине сбивает с ног любого, даже богатыря. Говорили, что само название реки означает по-китайски "вода смерти". Во время советско-китайского конфликта, когда руководители Поднебесной выдвигали территориальные требования, ссылаясь на обилие топонимов китайского происхождения на русской земле, в СССР срочно переименовали ряд таких названий – в том числе и Сейфун стал, кажется, рекой Партизанской. Но в "мое" время он сохранял еще свое прежнее имя. Инна пришла на бережок, когда там был наш благодетель лейтенант, – а, возможно, они и явились вместе. Вместе, по его предложению, и заплыли на середину, а назад выплыть у нее силенок не хватило, и стала она тонуть…

Как раз в эти самые дни старший лейтенант Скрипка, служивший у нас в полку, привез с Запада молодую жену, пошел с нею купаться, и она в том же Сейфуне на его глазах утонула. А Вася мне жену спас!

Вторая опасность грянула, откуда мы и не ждали. Начальником штаба нашей дивизии был полковник Эмельдеш. Он принадлежал к одному из малых кавказских народов и был в дивизии знаменит своей свирепой строгостью. Высокий, смуглолицый, длинноносый, Эмельдеш сам взял на себя роль всеобщего пугала, – а, возможно, так понимал свои должностные обязанности. О нем ходили по дивизии характерные анекдоты. Например, загадывали загадку "по тактике":

– Слева – танки, справа – Эмельдеш. Куда бросишься?

Правильный ответ гласил: "Под танки". Подразумевалось, что

Эмельдеш страшнее.

Или вот историйка. Идут офицеры – и приговаривают:

"Где ж ты,. где ж ты,

Эмельдеш-то?"

А полковник выныривает из-за угла – с приговором:

"Тута, тута!

Десять суток!"

В дивизионном клубе – том самом, куда нас когда-то привели после первой бани свежеобмундированными на раздачу "покупателям" – крутили по вечерам кинофильмы. Но солдаты туда обычно не ходили: для них раз в неделю устраивались бесплатные киносеансы в столовой. Однако по случаю Инниного приезда я купил билеты и пошел с нею в клуб. И – надо же! – сидеть нам выпало почти что рядом с грозным полковником!

Перед началом сеанса он все косился на меня бешеным взглядом своих лошадиных глаз, но от вопросов воздержался – думаю, меня спасло то, что был я "с дамой".

По вечерам, прибегая к жене, я переодевался в гражданское, и мы отправлялись гулять. В штатском же (рубашка, полосатые хлопчатобумажные брюки и тапочки) расхаживал я с нею по поселку и в воскресенье. Но через несколько дней майор Зацарин мне сказал:

– Подполковник Сандлер (это был начальник связи дивизии – куратор нашего сбора) меня предупредил: кто-то доложил полковнику Эмельдешу, что вы разгуливаете в гражданском. Полковник сказал: "Встречу – посажу". Так что вы это учтите…

Перспектива сидеть на "губе" мне и вообще никогда не улыбалась, а в дни свидания с женой – и тем более. Пришлось подчиниться уставу – и больше не рисковать.

Время неумолимо бежало вперед, осталась неделя до Инниного отъезда. По совету майора я собрался в Чернятино, где рассчитывал получить несколько дней отпуска, чтобы напоследок побыть с женой, а потом и проводить ее к поезду. Мог бы поехать один, но мне захотелось показать, а ей – посмотреть, где же мы живем и служим большую часть года: наш военный городок, казармы, окрестные сопки…Поехали автобусом. Полноценной экскурсии, однако, не получилось: большая часть полка была то ли на учениях, то ли на стрельбах, казарма стояла пустая, койки даже без матрацев… Но начальство почему-то находилось на месте. Мы присели вдвоем отдохнуть на скамье в курилке напротив нашей казармы. Тут же вокруг нас собрались любопытные – из числа тех немногих, кто из нашего полка оставался в гарнизоне. Женщина в расположении полка – явление редкое (исключая вольнонаемных: полковую машинистку, повариху в офицерской столовой…) Вот почему вокруг вкопанной в землю металлической емкости, предназначенной для окурков, рядом с нами на скамейках, стоявших буквой П, уселось человек десять-двенадцать солдат. Явился и Ваня Конончук – наше взводное "ботало-трекало" – и тут же принялся молоть языком, сам не замечая поминутно срывавшихся с языка "бля"…

– Иван, тут, все-таки, женщина! – не удержался я от замечания.

Конончук явно смутился:

– Вот бля! – сокрушенно воскликнул он. А затем галантно добавил:

– Извиняюсь!..

Подошел и мой друг Манеску. Только было разговорились с ним, как вдруг кто-то крикнул: "Батя идет!" – и всю собравшуюся вокруг нас компанию вмиг как ветром сдуло. Подполковник Якимов прошел мимо, сделав вид, что ничего и никого не заметил. Но через некоторое время, получив от писаря нужную мне бумагу, за которой и приехал, я убедился – "Батя" в курсе моих дел и относится ко мне неплохо: в моих руках оказалось командировочное удостоверение сроком на шесть дней, с правом поездки на это время в г. Ворошилов. В графе "Указать цель командировки" значилось: "Для сопровождения жены".

Это был царский подарок!

Поездка в Чернятино памятна нам обоим еще и тем солдатским обедом, которым я попытался накормить жену. В самом деле, чем ей было питаться? Общедоступной столовой в гарнизоне не было. Взяв у ребят дюралевый солдатский котелок, я побежал на пищеблок и попросил у повара на раздаче:

– Слышь, земеля, ко мне жена приехала – хочу показать, как нас кормят…

И "земеля" от души наполнил котелок густой перловой кашей с тройной порцией жирной-прежирной свинины: пусть, мол, ест да знает наших!

Но даже и попробовать чуть-чуть от этого адского варева она не смогла.

Глава 29."Среди долины ровныя"

Эти записки я пишу без четкого плана, ведомый лишь услужливой памятью, и каждую главу читаю вслух первому своему критику – жене.

Выслушав предыдущую главу, она сказала:

– Во всей твоей повести эта глава – самая слабая. Непонятно, зачем я ехала в такую даль, чем был для тебя мой приезд. Почему он стал для нас обоих таким важным событием. Можно подумать, что служба в армии была для тебя сплошным удовольствием: ах, какие все вокруг тебя были симпатичные, внимательные и добрые, как шли тебе навстречу, как славно и удобно тебе жилось и служилось… Это никуда не годится. Выбрось меня совсем из этой книжки.

Наверное, она права. Но я ленив и сентиментален. Переделывать ничего не хочу, а жену выбросить – жаль. Она этого, право, не заслужила. Да, я не написал, зачем она приехала, но разве это и без того не ясно? Да ведь мы молодые были, любили друг друга, а она меня еще и по-женски жалела. Услыхав от меня, что тоскую по жареным блюдам, взяла у хозяев гигантскую – ей-Богу, человек на десять – сковородку и нажарила мне картошки, так что и до сих пор удивляюсь: как сумел все съесть в один присест? В другой раз приготовила яичницу из десяти яиц – я и это умял за милую душу. Так вот для чего отправилась через всю страну в десятидневное путешествие на поезде?!

– Ну, да, в том числе и для этого…

Однако на критику надо ответить делом. Соберу-ка я задним числом в этой очередной главе разные неприятности, трудности да испытания.

Главное из них – одиночество. Парадоксально, но факт: именно в обстановке казармы и строя, когда и минуты не выдается побыть одному, ощущение оторванности от людей, собственной заброшенности, забытости ощущаешь с незнакомой ранее силой и болью.

От гарнизона в сторону села Чернятино и далее на Покровку уходит дорога. Бывало, глядишь на нее с тоской, и в голову лезут мысли о том, что если все идти да идти по этому убитому шинами гравию, то через месяц или два притопаешь в Хабаровск. А там – по великой транссибирской магистрали – все на запад, на запад… Глядишь – через год-полтора и дотащишься до родных мест. А если еще и в поезд сесть? Ведь совсем быстро можно доехать… Как на краю пропасти или с высокого этажа всегда тянет вниз, в бездну, – так и молодому солдату все лезут в голову мысли от побеге. И знаешь ведь, что не убежишь, но не думать об этом – не получается, как не удавалось богачу в сказке о Ходже Насреддине не думать про обезьяну.

На этой дороге весной или в начале лета 1955 года выстроилась колонна отслуживших свой армейский срок американских

"Студебеккеров", "демобилизованных" из всех четырех воинских частей нашего гарнизона, – десятки машин! Медленно и величественно одна за другой потянулись они в сторону Покровки, а дальше – на станцию железной дороги, где их погрузили на платформы и повезли в срединные степные районы страны: начиналось освоение целинных и залежных земель, нужен был автотранспорт для вывоза первого урожая… В поразительно короткий срок, буквально за несколько дней эти полученные в войну по ленд-лизу автомобили были заменены отечественными новенькими ЗИСами и ГАЗами… В те времена советское государство еще не исчерпало своего могучего ресурса и могло себе позволить столь впечатляющие пертурбации. Но мы не знали еще, куда направят старую нашу технику, и я с тоской смотрел на эту мощную колонну, потому что она устремилась долой из этого скучного, распостылого гарнизона в ту сторону, куда рвалась и моя душа.

Безысходная тоска оторванного от родимых мест рекрута – излюбленная тема русской фольклорной лирики. Вспомним старинную песню:

Среди долины ровныя,

На гладкой высоте,

Цветет-растет высокий дуб

В могучей красоте.

Высокий дуб, развесистый,

Один у всех в глазах,

Стоит, стоит, бедняжечка,

Как рекрут на часах.

Ах, скучно одинокому

И дереву расти.

Ах, скучно-грустно молодцу

Без милой жизнь вести.

Ни роду нет, ни племени

В чужой мне стороне.

Не ластится любезная

Подруженька ко мне.

Возьмите вы все золото,

Все почести назад –

Мне родину, мне милую,

Мне милой дайте взгляд!

Сколько раз вспоминалась мне эта трогательная, жалобная песня.

Особенно в томительные часы на одиноком посту где-нибудь возле дальних складов, под равнодушными звездами, под пекучим ли солнцем, на пронзительном ветру или на лютом морозе.

Климат Приморья – тяжелый, изматывающий, муссонный. Зима – малоснежная, сухая, морозы в январе могут достигать и сорока градусов, но даже 25-градусные переносятся труднее, чем в Сибири, где очень часто ветра подолгу не бывает вовсе. Поэтому прославленные своей морозостойкостью сибиряки у нас страдали от холода сильнее, чем привычные к равнинным ветрам украинцы и русские. Бывало, во время коротких перерывов в занятиях никто так, как именно сибиряки, не спешил заскочить в казарму погреться. Но не очень-то это удавалось под сводами, где зимой в спальном помещении температура никогда, даже при растопленных печах, не бывала выше 12-ти градусов.

И вот типичная картина: к печке, кто – спиной, кто – грудью, прислонились несколько солдат, расставив руки, как будто распятые, вжимаясь в теплую стенку. Как правило, это сибиряки! "Сибиряк без печки не живет!" – такова одна из самых употребительных в армии пословиц.

Дрожь, бывало, бьет целый день – от нее не спасешься, и единственный способ борьбы с холодом – движение. Я, правда, открыл еще один источник сохранения тепла: живительную силу горячего чая.

Опытным путем обнаружил: если утром, во время завтрака, напился чаю, насколько возможно, близкого к температуре кипятка – потом целый день будешь мерзнуть гораздо меньше, чем после чая едва-едва тепленького… Так же и на ночь, после ужина: добудешь чай горячий – не закоченеешь во сне. Поэтому я не ленился бегать со своей кружкой по огромной столовой в поисках только что наполненного, не успевшего остыть чайника.

Множество занятий проходило на улице, под открытым небом.

Особенно донимала нас всех строевая подготовка. Мороз, сумасшедший ветер, дующий всегда в одном и том же направлении: летом – со стороны океана, зимой – с гор Китая. А командир, иной раз по долгу службы, а то и от собственной властолюбивой вредности, медлит с командой "Опустить клапана!" (то есть наушники шапки-ушанки из искусственного "рыбьего" меха), – но и ладошкой не прикроешь замерзшие уши, щеки, нос, и не отвернешься от злого ветра – стой и терпи: "Строй – святое место для солдата!"

А мороз, несмотря на две навернутые на каждую ступню теплые портянки, быстро сковывает пальцы на ногах. И ведь не потанцуешь, как танцуют горожане на остановках в ожидании трамвая… Ах ты ж божечки, ну сколько еще так стоять?!

Земля, не прикрытая снегом, вся растрескалась от лютой стужи.

Трещины на ней шириною чуть ли не в ладонь! И лед на Сейфуне – не такой, к какому привыкли на Украине и в большинстве районов России: здесь никакого на нем снега, а ледостав проходил во время сильнейшего ветра, гнавшего по реке большую волну. Вот так и намерзло языками, любители покататься на коньках не могут себе выбрать в воскресенье даже небольшую гладкую площадку. А толща льда от сильного мороза чуть ли не метровая, и весь лед – зеленоватый, полупрозрачный… Побродишь немного – и в казарму заспешишь: распластаться у печки, как последний сибиряк!

Но вот оно – лето красное… Первая его половина – относительно сухая, и очень скоро сопки, зазеленевшие было по весне, рыжеют, пейзаж становится унылым и однообразным.. Часто раздается команда:

"Тревога – пожар!" – и мы бежим куда-то на сопку: затаптывать пламя собственными сапогами. Разворачивается бесчисленное множество земляных работ: там надо копать овощехранилище, здесь – строить каптерку, а то вдруг садимся в кузов бортовой машины и едем куда-то километров за пять или десять. Выгрузившись вместе с шанцевым инструментом – бегом на сопку и там, "на гладкой высоте", едва отдышавшись, принимаемся за рытье котлована под большой блиндаж: здесь будет командный пункт маршала Малиновского на каких-то больших учениях. Грунт в Приморье всегда для рытья очень сложный: весь из гравия, а то и сплошных базальтов. Главные орудия труда – ломик и кайло, совковая лопата, а порой и динамит.

Как-то решил я схитрить. Во время развода на хозяйственные работы майор – начпохоз полка спросил, кто умеет малярничать, и я вызвался.

Какой-то опыт у меня и в самом деле был: в школе, которую после войны ученики ремонтировали собственными силами, работал в малярной бригаде. Ну, думаю, дело нехитрое, и все же полегче, чем на строительстве овощехранилища. Напрасно я так думал. Оказалось, что красить надо в казарме панели, а краска – на дихлорэтане: растворителе очень токсичном, попросту сказать – ядовитом. Да притом и летучем, быстросохнущем.

– Работать только в противогазе! – приказал майор. – В четвертой батарее один уже от этой краски угорел, чуть Богу душу не отдал. Я за вас отвечать не намерен. Слышишь? Я предупредил! Повторить приказание!

– Красить только в противогазе… – повторил я упавшим голосом.

Перспектива мне совсем не улыбалась: стояла жара градусов за тридцать – в резиновой маске умаешься… Но пути назад не было: сам напросился в маляры!

– Смотри: приду – проверю! Увижу, что красишь без противогаза – посажу на губу, так и знай! – еще раз предупредил майор. Я вздохнул, напялил на лицо противогазовую маску (благо, прошел в ней проверку в

"камере окуривания"), отлил из большой канистры немного краски в консервную баночку – и принялся за работу.

Главная трудность задачи стала мне ясна уже в первые мгновения.

Краска высыхала моментально – надо было ее энергично растирать, пока она не высохла ни под кистью, ни на самой кисточке. Я моментально взмок. Лицо покрылось потом, дышать стало трудно, то и дело приходилось выскакивать на свежий воздух и уже там, сняв маску, отдыхать в тенечке. Дело двигалось медленно. То и дело я подливал в банку новые порции из канистры, под кистью все время обнаруживались изъяны, незакрашенные места. Я клал на одно и то же место слой за слоем – и все равно оставались проплешины. Впоследствии, поработав на машиностроительном заводе, где подобной краской красили танки и тепловозы, я узнал, что делается это при помощи специальных пульверизаторов, вручную же красить – одно мучение… Вот я и мучился. И каждые десять минут был вынужден подливать краску из канистры…

Часа через два появился майор. Я за все это время не успел выкрасить даже одну стенку в маленьком коридорчике.Но помпохоза слабый темп моей работы ничуть не смутил. Он благосклонно осмотрел свежевыкрашенную панель.

– Во-о-о! Хо-ро-шо-о-о! – протянул, проокал он. – Ты и в самом деле мастер! Мо-ло-ток!

– Служу Советскому Союзу! – провыл я из-под противогаза.

– Ну, а краски-то много уходит? – поинтересовался майор. И, открыв горловину посудины, чуть наклонил ее над моей баночкой. Но оттуда и не закапало. Майор наклонил больше, потом еще больше…

Краски почти не было! Майор посмотрел на меня диким взглядом, я – через окуляры маски – так же точно на него…

– Ка-а-ак? – рявкнул майор. – Неужели всю краску смылил?! Да где ж я тебе столько возьму? Советскому Союзу он служит… Да тебе только волю дай – ты всю страну без краски оставишь… А ну, убирайся отсюда к такой-то матери! (Майор точно сказал – к какой).

Чтоб я тебя в казарме не видел! Ма-а-астер, называется!

Назавтра я уже орудовал киркой на копке котлована под

"овощегноилище", как шутили наши юмористы…

Вернусь к первым дням службы. В один из них нас послали копать ямки под столбики для ремонта ограждения вокруг топливного склада. Я мужественно единоборствовал с не поддающейся моему искусству землекопа штыковой лопатой, когда к нам приблизился какой-то одетый во все гражданское не слишком молодой мужчина.

– Ты кем на гражданке был? – вдруг спросил он меня, сверкнув золотыми коронками.

– Учителем…

– Оно и видно! – засмеялся незнакомец. – Кто ж так лопату держит?

Дай покажу!

Показал. И. тронутый, по-видимому, моим смущением, подбодрил: -

Да ты не тушуйся: научишься!

Оказалось, он служит инженером, вольнонаемным, надзирает за коммунальным хозяйством гарнизона. Позже мы не раз с ним встречались, однажды он даже зазвал меня к себе домой, в какую-то неописуемую хибару, где он жил одиноко и где иногда писал дневник своей холостяцкой жизни, выдержки из которого принялся мне зачитывать:

"…Вчера приходила ко мне Машка…"

На этом пристойная часть текста завершалась.

И вот теперь, когда я долбил киркой кремнистый грунт на месте будущего овощного склада, вдруг услышал за спиной одобрительный возглас:

– Вот! Я же говорил: научишься! Смотри, как здорово получается…

Что да, то да: чему-то меня армия все-таки научила. И прежде всего – терпению и умению следить за собой, не распускаться, не раскисать. Особенно это важно было зимой во время учений.

Как-то раз в разгаре зимы, после многочасового колесного марша, мы ночью, в полной тьме, остановились посреди заснеженного поля и, по приказу командира, стали прямо на снегу, на промерзлой земле, устанавливать палатки для ночлега. Быстро справившись с этим несложным делом, поставили в центре своей палатки чугунную печку, вывели наружу трубу через отверстие в металлическом листе, вставленном в свод палаточного полотна – и помкомвзвода Крюков скомандовал:

– Кто доброволец: всю ночь за печкой присматривать? Назавтра дам ему отоспаться: все уйдут на станцию – технику грузить на платформы, а он будет отдыхать!

Мгновенно у меня пронеслось в мозгу: ночь перемучаюсь, может, и передремлю потихоньку, зато утром останусь в палатке, и тулуп (один на весь взвод!) будет в моем распоряжении: завернусь в него – и высплюсь на славу!

– Я! – вырвалось из моих уст… Ребята повалились на мерзлую землю и уснули, как убитые, я же присел к печурке, стал подсыпать в нее уголька… Но уже через две минуты заметил: печка почему-то накренилась на одну сторону… Присветив огоньком, быстро обнаружил причину: под раскалившейся "буржуйкой" земля подтаяла – и постепенно превращалась в жиденькую кашицу… Оказывается, мы расположились… на болоте!

Но не будить же мне было измотавшихся товарищей. Пришлось целую ночь то и дело выправлять крен проклятой печки, подкладывая под нее деревянные чурки то с одной, то с другой стороны. Намучился, ухайдакался вконец. Зато расчет мой полностью оправдался: утром все ушли, а я, подстелив под себя на мерзлую землю все, что только можно было, и напялив на себя тулуп, уснул сном праведника.

На одном из привалов, в конце дня, мы вдруг услыхали близкие выстрелы. Вскоре стала ясна причина – тревожная и, может быть, даже трагическая. Дело было возле какой-то железнодорожной станции, рядом располагался склад боеприпасов, охраняемый солдатом с винтовкой – обыкновенной русской трехлинейкой образца "дробь забытого года". Во многих частях еще была в то время на вооружении и эта устаревшая техника. В непосредственной близости от склада загорелся жилой дом и сарай. Часовой, как и положено, принялся вызывать подмогу.

По-видимому, средств сигнализации на складе не было, и он стал палить в воздух. Уйти с поста он права не имел, тушить пожар… так ведь на охраняемом объекте пожара пока что не было! Но если ветер подует в эту сторону, то недалеко до беды…

Пламя пожара озаряло вечернюю полутьму, часовой всаживал в небо выстрел за выстрелом, но никто не спешил тушить огонь. Наблюдая за происшествием, разыгравшимся в непосредственной близости от нас, мы были готовы к тому, что сейчас наш "батя" (командир полка Якимов) отправит нас на помощь солдату, на спасение склада…

Однако вместо этого последовала команда: сниматься с привала, садиться по машинам и уезжать поскорее прочь!

Со временем, хорошенько поразмыслив, мы поняли: подполковник был прав. Не зная обстановки, он мог погубить собственный полк: и людей, и технику. А удалось бы или не удалось помочь спасти склад другой части – это еще вопрос.

Так и не знаю, чем закончилось ЧП: мы уехали от греха подальше! И как раз тогда произошел со мною вот какой драматичный случай.

В распоряжении командира полка была специально оборудованная штабная машина с будкой, внутри которой имелся удобный, во всю ее ширину, топчан, на котором лежал широкий матрац, застеленный одеялами. То была спальня на колесах, с отоплением и электрическим освещением.

И вот в этот-то рай усадил меня начальник разведки полка майор

Емельянов, дав мне в руки большой трехлитровый чайник, почти до краю заполненный горячим свежезаваренным чаем.

– Держи крепкО, чтобы не расплескать, – своей нижневолжской, на

"о", скороговоркой приказал майор. – Батя любит на марше пОбалОваться чайком, но терпеть не может ОстылОгО! Заглянет – нальешь ему в кружку. Тут и сахар уже разведен. ТвОя задача – сОхранить и угОстить. Понял? Ну, старайся!

Я прикрыл изнутри дверь будки, сел на табурет, держа чайник на весу, машина тронулась с места. Уже в следующую минуту мне стало ясно, что сохранить содержимое чайника не удастся. По грунтовой дороге Приморья, да притом и зимней, машину трясло и бросало из стороны в сторону так, что я и сам еле удерживался на табурете, норовившем вырваться из-под моего зада, чай выплескивался и через верх, и через носик мне на сапоги, на пол машины… Несколько раз колонна останавливалась, один раз в машину заглянул майор:

– Ну, как ты здесь?

– Товарищ майор, полчайника выплеснулось, бросает сильно…

– Но-но, ты гляди у меня! – весело прикрикнул майор. Он ушел, колонна двинулась дальше. Чай остыл, да и осталось его на самом донышке… "Батя" все не появлялся. Я поставил чайник на пол – и завалился спать на ложе командира полка! Прекрасно провел остаток ночи, а подполковник так и не пришел: весь марш провел в своем командирском "газике".

….

…Ну, что поделаешь: даже о пережитых трудностях не могу рассказать, не вспомнив смешных положений, в которые то и дело ставила меня судьба.

Стужа, усталость, боль – все это теперь не опишешь, да и кому интересно? Но ведь все это было, было… Например, всю службу меня, как и многих однополчан, одолевали ужасные фурункулы, – говоря по-русски, чирьи. С болючим чирьем на заду – не велико удовольствие кататься дни и ночи напролет по тряским дорогам, да притом и поддерживать радиосвязь с батареями, другими частями, выполнять вводные команды начальства. Несколько раз пришлось лежать в медсанбате, один раз мне оперировали флегмону, другой раз – карбункул на шее, на самом горле…

А все равно не могу настроить себя на жалобный, минорный лад.

Армия запомнилась в ярких, цветастых красках, в бодром, жизнелюбивом свете…

Свете молодости!

Глава 30.Частная жизнь

У капитана Гриши Шутовских был маленький член. Об этом знал весь гарнизон. Гришу в полку все любили: и офицеры, и солдаты, и начальство. Невысокого росточка, белокурый, плотненький, широколицый, улыбчивый, он с каждым вступал в приветливый разговор, каждому искренне желал добра. Коротышка, он напоминал большого ребенка – по-видимому, страдал каким-то гормональным дефектом, недоразвитием, – может быть, половым инфантилизмом… Он и говорил-то жидковатым голосом подростка, и пел (а петь очень любил!) тенорком, стремящимся к фальцету.

При всем этом, было очевидно, что секс его одолевает и мучает.

Уже при первом знакомстве (а капитан в это время был "освобожденным" комсоргом нашего полка, то есть в этом состояли его должностные, служебные обязанности) более всего во мне он заинтересовался тем, что я женат. Почему-то его особенное уважение вызвал род занятий моей жены.

– Она учительница? Да? – с каким-то детским или деревенским почтением спрашивал Шутовских. – А какого предмета? О! Литературы?!

А где ты с нею познакомился?

Все в обстоятельствах моей женитьбы занимало этого колобка, этого симпатичного живчика, и ни одному собеседнику не приходило в голову возмутиться бесцеремонной настырностью его интереса.

– Ну, как жена? – неизменно спрашивал он у меня при каждой встрече… С течением времени Шутовских продвинулся в должности: стал полковым парторгом. Попав когда-то на фронт воспитанником части, "сыном полка" (каким образом это случилось – не знаю; родом он был не с Запада, а как раз наоборот – из Сибири), Гриша проделал потом офицерскую карьеру, армию считал своей семьей, домом родным, – да оно так и было.

Примерно через год после моего прибытия в полк Шутовских съездил в родные сибирские края и… привез оттуда себе жену. Учительницу!!!

Он сиял от гордости. Едва увидев меня, подбежал и радостно сообщил:

– А я теперь тоже женат! И тоже на учительнице! Только не литературы, а – математики!

Жена его оказалась необъятной, бесформенной бабищей неопределенного возраста, с глуповатым выражением лица и голодным блеском темных маленьких глазок, заблудившихся на обширной лоснящейся физиономии. Ей удалось устроиться на работу в местной школе. Все как будто складывалось благополучно, однако вскоре капитан явно загрустил. Должно быть, он не скрывал причин от своих ближайших друзей и, вероятно, друзей у него было много, потому что вскоре о причинах его тягостного настроения не говорили только самые молчаливые. Весь гарнизон знал: с женою Гриша не ужился исключительно из-за своего известного несовершенства.

Тем не менее, должностные свои обязанности капитан выполнял добросовестно. Мне уже довелось рассказать, как помог он мне навести порядок во взводе связи – прекратить издевательства старослужащих сержантов и солдат над молодыми, пресечь на корню зарождавшуюся уже тогда "дедовщину". Еще один связанный с ним эпизод произошел перед самым концом моей службы: вдохновленный происходившим тогда "Большим

Реабилитансом", в ходе которого были освобождены из лагерей и восстановлены в партии и мои родители, я и сам надумал вступить в ее

"ряды". Стал оформлять документы, договорился о рекомендациях, снискал, как будто, и одобрение парторга (то есть – Гриши Шутовских)…

Но потом болезнь привела меня в медсанбат, а провалявшись там около месяца, я был послан в длительную хозяйственную командировку, и пришлось отложить свое намерение.

Незадолго до моей демобилизации жена капитана Шутовских оставила его и уехала в свою родную Новосибирскую область. А его самого перевели (догадываюсь, что он сам об этом попросил) в другую часть и гарнизон.

Примерно в это время я и сдружился с Иваном Оленченко, который, в свою очередь, был близким другом рядового Степана Меленченко, – и неожиданно узнал о дальнейшем развитии личной драмы нашего парторга.

Степан был парень развитой, башковитый и по-мужски соблазнительный. Сблизившись с капитаном на почве общего интереса к технике, он стал бывать у Шутовских в доме – и вскоре сошелся с

Гришиной женой. Похоже, муж и сам не возражал: он тихо уходил из дому, оставляя ее наедине с гостем. Должно быть, понимая свою несостоятельность, надеялся на то, что наличие любовника поможет сохранить хотя бы видимость семьи. Надежда оказалась призрачной.

Степке толстая, малопривлекательная и липучая баба быстро надоела,

Он и не считал нужным скрыть это от нее. Вконец разочарованная женщина покинула чужую глушь – и возвратилась в собственную, привычную.

Степан, между тем, ничуть не считал себя в чем-либо виноватым – в том числе и перед Гришей. Самое пикантное, что и тот не предъявлял товарищу никаких претензий. Их мужская дружба продолжалась вплоть до того момента, как капитан покинул нашу часть – его перевели куда-то в совсем другой гарнизон и соединение. И вот что Ваня Оленченко мне рассказал. У них как-то речь зашла обо мне, о моем намерении вступить в партию.

– Хорошо, что он заболел, и прием в партию сорвался, – убежденно сказал парторг Шутовских Ивану. – Понимаешь, Рахлин – парень хороший, честный. Сейчас, когда его родителей реабилитировали, он, конечно, на седьмом небе и считает себя полностью советским человеком.Но он никогда не простит коммунистической партии и советскому государству судьбу своих родителей. Я бы, например, на его месте не простил.

А ведь правда, неглупо рассуждал наш колобок?!

Великий драматург – жизнь! Она позаботилась о том, чтобы мы с

Иваном, одновременно демобилизовавшись из армии после сдачи экстерном на звание младших лейтенантов запаса, при отъезде еще раз встретились с капитаном… нет, теперь уже с майором Шутовских.

В своем солдатском – правда, новеньком – обмундировании, но при золотых офицерских погонах мы с Ваней сидели в вокзальном ресторане станции Ворошилов Уссурийский в ожидании поезда и, конечно, выпивали. Делали это с тем большим удовольствием, что не боялись теперь никаких патрулей. Солдатам выпивка была воспрещена под страхом ареста и гауптвахты. Но выпивающий за столом ресторана офицер – ничуть не преступник, лишь бы не хулиганил, не дебоширил.

Так что мы боговали, наслаждаясь обретенной независимостью. Заказали бутылочку, распили ее под хорошую закусь и собрались уже было идти на перрон, как вдруг со стороны одного из столиков услышали радостный возглас:

– Кого я вижу! Оленченко! Рахлин!

Да, это был наш Гриша, наш полковой симпатяга! Он провожал в отпуск старшину-сверхсрочника из своей новой части, и они оба тоже уже достаточно клюкнули. А тут вдруг нашелся еще один повод!

– Товарищ майор, да мы спешим – у нас ведь поезд сейчас придет!

– Ни-ни-ни, что вы, я вас так не отпущу: надо обмыть ваши звездочки!

Минут пятнадцать времени у нас еще было, пришлось подсесть к майору и его старшине, тут же на столе появилась новая бутылка, и мы

"добавили": и за свои звездочки, и за его – тоже.

Мы как мы, но майор набрался изрядно. Веселый до предпоследней степени, вошел он с нами в солдатский вагон поезда "Владивосток -

Харьков" (пусть мы и в офицерских погонах, но проезд нам оплатили по солдатской расценке) и, после прощальных пожеланий, вдруг запел своим тенором, сбивающимся на фальцет:

– Проща-а-айте, друзья-а-а, ведь за-втра-а в по-хо-о-о-од!!!

Пассажиры, слушая эти рулады, снисходительно и доброжелательно поглядывали на коротышку майора. От него, даже пьяного, исходили необъяснимые флюиды симпатии и харизмы. Вдруг он прервал свои трели и с неожиданной грустью в голосе сказал:

– Эх, Рахлин, Рахлин, ты едешь к своей учительнице литературы, а я…

Махнув безнадежно рукой, вдруг с новой и пьяной радостью опять запел:

– Первым делом, первым делом самоле-о-о-ты, ну а девушки, а девушки пото-о-ом!!!

Поезд тронулся – пьяный майор едва успел выскочить…

Грустная эта история – лишь одна из тех, какие поневоле довелось узнать за время службы в дальнем гарнизоне.

Много лет о быте военнослужащих, заброшенных в медвежьи углы советских просторов, ничего не говорили, не писали, не показывали.

Лишь недавно в фильме "Анкор! Еще анкор!" эта тема предстала во всей своей неприбранной наготе. Готов подтвердить правдивость ленты замечательного режиссера Петра Тодоровского.

Рядовой или сержант срочной службы, при всех лишениях и ограничениях, которыми она сопровождается, чувствовал и знал, что дело это – временное. Ну, три года, ну, от силы три с половиной продлится такая жизнь, а потом его ждут все преимущества

"гражданки". Но офицер, как солдаты во времена императора Николая

Палкина, был навек прикован к своей военной тачке. Жена его (если была) особенно остро ощущала и переживала тяготы существования в гарнизонной глуши. Изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год одни и те же лица, одни и те же проблемы с рабочими местами, одно и то же и едва ли не единственное культурное развлечение: кино в гарнизонном клубе – чаще всего в солдатской "Клуб-столовой", где вечно пахнет горелой кашей, кирзовыми сапогами и задубевшим мужским потом, а во время сеанса то и дело в темноте раздаются от входных дверей в самую неподходящую, напряженную минуту развития киносюжета, зычные, грубые выкрики: "Старщий лейтенант Зотов – на выход!",

"Дежурный по части – срочно явиться в штаб зенитного полка!"

От скуки и однообразия жизни офицеры и их жены буквально дурели.

Домашние вечеринки, как и вылазки на природу, на охоту, на рыбалку, сопровождались обильными возлияниями. Неизбежно вспыхивали и гасли летучие романы, не обходившиеся, понятно, без сцен ревности и без мордобоя. Отношения между полами порой принимали форму первобытного промискуитета (это когда живут "все со всеми"…). Мне известна доподлинно такая история. Старший лейтенант Л. и капитан П. дружили семьями, их жены были между собой закадычнейшими подругами. Правда, детей ни у той, ни у другой пары пока что не завелось. Вот однажды

Л. говорит своему другу П.:

– Слышь, Серега, что-то скучно… Надо бы для разнообразия что-нибудь придумать позаковыристее… Но – что???

– Ты знаешь, Леха, есть у меня мыслишка: а давай бабами поменяемся!?

– Вот молоток! Здорово придумал! У тебя не голова, а Дом Советов!

А когда?

– Да хоть сегодня. Поговори со своей Ленкой, а я – с Жанкой!

И что б вы думали? Обе боевые подруги пришли в восторг, и тем же вечером Лена Л. перебралась к капитану П., а Жанна П. – к старлейту

Л. Пожили так недельки две или три, опять стало скучно – тогда восстановили status quo..

Историю эту рассказал мне сам Сергей П. в присутствии своего друга Алексея Л.

И оба при этом заливались счастливым смехом.

Вот вам третья история из того же тематического ряда.

Еще когда командиром нашего взвода разведки был лейтенант

Андрусенко, к нам прибыл второй офицер. Два офицера в одном маленьком штабном взводе – для мирного времени случай редкий. Однако в составе нашего подразделения был локатор, командовать им и назначили новенького.

Командовать? Вот этого новоприбывший как раз и не умел! Лейтенант

Решетняк был на удивление невоенным человеком. В один из первых дней по прибытии в полк ему поручили провести со взводом занятие по строевой подготовке.

– Равняйсь, – тихо и буднично попросил нас лейтенант со смущенной улыбкой на простецкой курносой физиономии деревенского пастушка. И еще сильнее стесняясь, словно бы даже извиняясь перед солдатами за причиняемое им беспокойство, добавил: – Сми-рно…

Это слово, которое в армии звучит чаще и повелительнее, чем

"Но!!!" и "Тпру!!!" в устах извозчика, он произнес с таким выражением, как если бы собирался сказать: "Приветик, мальчуганы…".

Мы развеселились. Занятие было, фактически, сорвано. Лейтенанта это нисколько не смутило. Да, он оказался никудышним строевиком, а еще хуже – физкультурником: не умел не только показать солдатам, как выполняется "переворот в упор" на перекладине, но даже и подтянуться на ней не мог. Решетняк оказался типично, классически штатным человеком. Зато материальную часть локатора и всю работу на нем знал, как бог!

Придерживаясь в общении с ним устава, мы, тем не менее, чувствовали себя с ним как равные и задавали прямые вопросы.

Непонятно было, как и почему такой сугубо штатский человек оказался в армейских кадрах, да еще и офицером.

– А меня в армию продали родители, – со всегдашней своей смущенной улыбкой объяснил капитан.

– ???

– Да, продали, – беззлобно, но убежденно повторил он. – Они меня сначала отдали в подготовительное училище. Ну, в спецшколу военную, после седьмого класса. И подписали обязательство: если не поступлю после десятилетки в нормальное военное училище, то родители внесут деньги, потраченные на мое питание и обмундирование за три года. Я спецшколу окончил, а на офицера учиться не хотел. Мои родители – колхозники под Полтавой. Деньги-то у них, положим, есть, но возвращать стало жалко. Вот и пришлось в радиотехническое военное училище поступать. Я по всем предметам учился на "пятерки", а вот

"физо" и строевая – это для меня гроб с музыкой. Не даются. Врач сказал – это врожденная связанность движений…

Стало понятно, почему командование нашло для свежеиспеченного офицера такую тихую заводь, такой служебный тупичок, как морально устаревшая, подлежащая списанию "малая обнаружительная станция" – радиолокатор МОСТ-2. Демобилизовать Решетняка по тем временам было еще невозможно (уверен, что вскоре, при первом сокращении армии на хрущевские миллион двести тысяч человек, он в эту цифру вошел среди первых!).

И этот-то увалень, будучи еще курсантом, преуспел на "личном фронте": сумел во время каких-то танцулек пленить сердце девочки-девятиклассницы! Они сошлись всерьез, вскоре она забеременела, и он на ней женился. Потом уехал по назначению на

Дальний Восток. Через некоторое время она, будучи уже на сносях, прибыла к мужу в наше Чернятино.

Позже в медсанбате мне рассказывал лежавший рядом со мною, койка к койке, рядовой нашего полка Самигуллин. Этот татарин, как и я, маялся фурункулезом, только в еще более серьезной форме. Лежа под капельницей, он очень забавно рассказывал, как на его глазах в гарнизон прибыла молодая "Решетнячка":

– Я стоял караульный пост возле гарнизонные ворота. Зима был, я – в тулуп. Вот подходит автобус. Оттуда вылазит молодой девушка с большим сумкам-чемоданам, а живот – еще больший. Автобус уехал, она ко мне подходил и спрашивал: "Дядинка-дядинка, а где тут живет лейтенант Решетняк?"

"Дяденька" Самигуллин показал молодушке дорогу к штабу…

Вскоре она родила, а еще спустя некоторое время пополз по гарнизону глумливый слушок: молодая жена изменяет лейтенанту направо-налево со всеми подряд. Называли сержантов учебного батальона, которые бегают к ней поочередно, пока Решетняк на службе.

Над рогоносцем стали жестоко потешаться. Я сам слышал и наблюдал, как из солдатского строя, проходившего мимо лейтенанта, послышался веселый голос:

– Решетняк! Беги скорее домой: там твою жену…!

Но молодой муж отнесся к этому сообщению на редкость равнодушно: ничуть не смутился, не смешался, не замедлил шаг – вообще никак не отреагировал на выходку.

Я лежал в медсанбате вторично, когда он привез жену на консультацию к одному из врачей, по совместительству выполнявшему обязанности гинеколога. Здесь, в медсанбате, офицерские жены и рожали – а где бы еще им это делать?! Почему-то слух о вольном поведении "Решетнячки" достиг и этого лечебного учреждения – помню, что там зубоскалили на этот счет… Лейтенант, мол, привез женку на аборт, а от кого она понесла – ему неважно…

Это было осенью 1956-го, а перед тем, в конце лета, случилось мне ехать в кузове машины вместе с группой офицеров – я один был среди них солдат. В числе моих попутчиков был Решетняк, а также и старший лейтенант Скрипка – тот самый, чья молодая жена за год до этого утонула в Сейфуне. Пренебрегая моим присутствием, вдовец сказал лейтенанту:

– Слушай, Рещетняк, хочу тебя спросить как мужчина мужчину: как ты можешь терпеть такое от своей бабы? Ведь она тебя позорит – блядует, как сучка!

На такие слова, правда ли в них заключена или сплетня, любой муж ответил бы что-нибудь решительное. Но Решетняк только улыбнулся добродушно и вяло.

– Ну, это еще нужно доказа-а-а-ать, – протянул он спокойно и совершенно беззлобно.

– А чего доказывать? Чего доказывать? – вскипел Скрипка. – Весь гарнизон знает и видит…

– На-го-во-оры, – все так же протяжно и столь же спокойно ответил лейтенант. Скрипка лишь плюнул в сердцах – и замолчал.

Глава 31.Предвестие

"Предвестие истины коснулось меня"

Исаак Бабель

Годы моей воинской службы пришлись на интереснейший период истории.

Лишь за год до моего призыва в армию умер Сталин. Уже через месяц с небольшим последовала первая – небывалая за всю эпоху его правления – сенсация: власти признали, что кровавое "дело врачей-отравителей" было грандиозной провокацией, направленной на разжигание в советском обществе национальной розни и ненависти.

Мученики-врачи были реабилитированы, освобождены из тюрем и отпущены по домам (за исключением тех, кто успел умереть). Впервые в советской истории прозвучало официальное, на весь мир, признание в том, что самооговоры и оговоры получены от подследственных в результате "незаконных методов следствия", и даже детям было ясно, что под этой мягкой формулировкой разумеются дикие, жестокие пытки, провокации и шантаж. Последовала серия громких демократических деклараций: о восстановлении "ленинских норм", о том, что "никто не может быть подвергнут аресту иначе как с санкции прокурора", "никто не может быть признан виновным в преступлении и осужден за него иначе как по решению суда"… Что "коммунистическая партия и советское государство никому не позволят покуситься на святая святых всей нашей жизни – ленинскую дружбу народов".

Все эти и другие "основополагающие" тезисы, которыми так долго пренебрегали и так нагло помыкали и сам "отец народов", и вся его камарилья, формулировались теперь ежедневно в передовых статьях главного партийного официоза – газеты "Правда", и сотни газет по всей стране прилежно перепечатывали эту трескучую фразеологию во всех городах необъятной страны. После истерических похорон диктатора, обставленных с небывалой пышностью и сопровождавшихся гибелью и ранами десятков людей в возникавшей (если не специально подстроенной) давке, наступили спокойные, серые будни… По привычке в газетных текстах еще мелькали прежние "титулы Вождя и клятвы в верности его памяти, но постепенно и они сошли на нет.

В мае 1953 года мой "патрон", слепой аспирант кафедры философии

Харьковского университета, бывший фронтовик Марк Спектор, у которого я два года работал "чтецом", защищал кандидатскую диссертацию. Из

Москвы в качестве официального оппонента на процедуру защиты явился профессор философии Васецкий. Профессором он был в ВПШ – высшей партийной школе при ЦК КПСС. То есть принадлежал к верховному ареопагу коммунистических идеологов, обязанность которых заключалась в том, чтобы перехватывать желания и настроения правителей, улавливать и впитывать малейшие перемены в их политическом самочувствии, интересах и намерениях – и тут же отливать все это в

"четкие" и по возможности понятные массам формулировки, давать установки, руководство к действию.

Защита у Марка и его коллеги – другого аспиранта-философа, Юрия

Бухалова, прошла успешно, вечером все (в том числе и я, – не только чтец-секретарь, но и верный поводырь) отпьянствовали, как было принято, на банкете в ресторане "Люкс", а на другой день в небольшом актовом зале университета, где накануне проходили обе защиты, московский гость выступил перед преподавателями вузовских

"идеологических" кафедр: историками, экономистами, но, главное, философами. Было объявлено, что он познакомит всю эту публику с некоторыми новыми установками и веяниями в идеологической жизни страны.

С вежливым изумлением преподаватели идеологических дисциплин внимали тому, как хитромудрый и хитромордый московский профессор сообщал о некоторых "пересмотренных в последнее время" положениях философской, экономической и исторической науки. За давностью не могу пересказать подробно, однако четко помню, как с мягкой, всепонимающей и лукавой улыбкой профессор Васецкий втолковывал собравшимся, что отдельные положения еще недавно "гениального" и

"эпохального" труда И.В.Сталина "Экономические проблемы социализма в

СССР" более не считаются непререкаемыми…

То был один из первых открытых уроков сервильности в науке после смерти диктатора. Есть французское изречение: "Король умер – да здравствует король!" А тут без малейшего камуфляжа демонстрировался лозунг: "Король умер – ну и хрен с ним!"

Все-таки в масштабе страны и на уровне рядового сознания нельзя было поступить столь же бесцеремонно. Последовали некоторые подготовительные шаги. Одним из самых решающих был арест Лаврентия

Берия, а затем его осуждение и казнь – при этом были использованы ровно те же методы, какие применялись и при "полководце всех времен и народов": того, что Малюта нового времени был кровавым палачом, показалось недостаточным, и его объявили агентом всяческих разведок, а также выходцем сразу и из армянских дашнаков, и из азербайджанских мусаватистов, хотя сам он был грузином.

Вера в святость прежнего руководства была поколеблена оглашением совсем неожиданных сведений: Сталин давно уверял, что зерновая проблема в стране полностью решена, теперь же вдруг оказалось, что социалистическое сельское хозяйство – в глубоком прорыве, и были приняты срочные меры для его спасения!

Не помню, в каком году, но вскоре после смерти Сталина появилась теоретическая статья против "культа личности". "Ужели слово найдено?" – писал (естественно, по другому поводу) Пушкин… С момента выхода редакционной статьи "Правды" о том, как Карл Маркс ненавидел "всяческий культ личности", была поведена – вначале без конкретного указания, против какой именно личности она в первую очередь обращена – целенаправленная кампания по развенчанию Сталина.

Она достигла своего пика в феврале 1956 года – на ХХ съезде партии, когда Хрущев выступил со своим знаменитым тайным докладом.

Теперь, когда все эти события давно ушли в историю, миру ясно без особых объяснений, что Никита Хрущев был фигурой невероятно противоречивой, эклектичной, что, поднимая руку на тень своего покойного Хозяина, перед которым много лет подряд плясал в самом буквальном смысле этого глагола, он надеялся удержать, в соответствии со своей коммунистической верой, то, что казалось ему главным в советском строе: непререкаемую власть единственной партии, ее диктатуру, ее железную всемирную силу и независимость от ненавистного "имперьялизьма". Но сделать это, не сломав того, на чем она и в самом деле держалась: бессовестной и безудержной власти спецорганов, – он был не в состоянии. Надломав аппарат подавления любой оппозиционной мысли, Хрущев перебил хребет партийного могущества. Трещина эта на время заживала, но окончательно так уже и не срослась. Можно ли представить, что Сталина кто-либо из его окружения хотя бы попытался сместить так же, как сместили Хрущева в

1964 году? – Нет, конечно! Под личным руководством Гения и Вождя сыск работал с надежностью великолепно отлаженного механизма, постоянно изымая из общества мало-мальски способные к рассуждению, к возражению и противодействию элементы. Время от времени Сталин сам менял руководителей сыска, но принцип этой организации, заключавшийся в высшей беспринципности, в подчинении воле одного человека – самого тирана, оставался неизменным.

Однако фигуры новых коммунистических правителей: Хрущева,

Брежнева. Андропова, Черненко и даже, при всех его особенностях,

Горбачева, – в главных своих чертах принадлежали сталинскому прошлому. Вот почему, наряду с проявлениями нового, наряду со всеми их словесными декларациями, в периоды их правления ощущались и симптомы прошлой, сталинской эпохи. Это чувствовалось и при Хрущеве.

Где-то, наверное, в 1955 году, не помню по какому случаю, собрали в солдатской столовой сразу два полка: наш и танковый, – и замполит танкистов, подполковник Мойзес держал перед нами длинную и вдохновенную речь. Долговязый, носатый, с глупо-восторженным лицом фанатического служаки, подполковник говорил с большим подъемом и явным удовольствием, а закончил таким вот эффектным "шпицем":

– … И мы еще увидим тот заветный день, когда наше, советское знамя победывзовьется в Вашингтоне над Белым Домом!

Это "пророчество" было произнесено на фоне каждодневной и громогласной мирной пропаганды, неустанных заверений в том, что

Советский Союз стоит во главе борьбы за мир в масштабе всей планеты и, кажется, уже после принятия всесоюзного Закона о запрете любой пропаганды войны. Правда, в армии (и это было правильно) действовал запрет на мирную пропаганду: такой мораторий диктуется самим назначением армии, которая существует для того, чтобы воевать. Но готовность к войне – это ведь не призыв к войне! Петушиный пафос нашего гарнизонного Мальбрука был смешон – но и страшен: ведь он отражал действительные устремления какой-то части военных. Именно тогда была разработана и некоторое время действовала в советских военных кругах доктрина нанесения "упреждающего удара по агрессору".

Один из крупных военных авторов в советском журнале выболтал всему миру эту идею, вызвав этим настоящий мировой скандал!

Впрочем, на уровне мелочей солдатского быта, в размеренной мешанине повседневной службы мы, рядовые и сержанты, не слишком ощущали влияние высокой политики и продолжали буднично тянуть свою лямку. Старые лозунги, прежние, за много лет примелькавшиеся символы, вроде наложенных последовательно один на другой четырех профилей классиков пролетарской идеологии: Маркса – Энгельса -

Ленина – Сталина, – сопровождали эту привычную жизнь. Как вдруг в истории нашей семьи последовали события, показавшие: что-то неотвратимо меняется и уже изменилось в жизни всей страны.

Собственно, это началось вскоре после смерти самодержавного генсека. Уже моя поездка на свидание к родителям, ранее совершенно невозможная (свидания с родными в так называемых особлагах вообще не практиковались!), была признаком той самой "оттепели", повесть о которой написал И. Эренбург. Отец, с которым я лицом к лицу, практически без соглядатаев, провел пять дней, рассказал мне то, о чем почему-то не было известно даже на воле, а вот к заключенным тех лагерей сведения просачивались: о пересмотре "ленинградского дела", о том, что гуманизация режима в пенитенциарных учреждениях, – сказать проще, в лагерях, – инициирована новым партийно-государственным руководством.. Затеплилась и все крепла надежда на возвращение родителей. Перед призывом в армию я успел подать новые ходатайства о пересмотре их дел, причем обратился к бывшему (двадцатых – тридцатых годов) сослуживцу отца – члену ЦК

КПСС Ивану Бойцову и к известному (в том числе, увы, печально известному!) сталинскому "заму по философии" академику Митину, которому (опять увы!) наша мама дала когда-то, в 1919 году, рекомендацию в партию… Мы к ним обращались и ранее, но получали обезличенные бездушные ответы, да и не от них, а от генеральной прокуратуры СССР, а тут вдруг откликнулись сами адресаты: наши письма получены, им будет дан ход!

И вот в конце лета 1955 года прибыла весть о том,. что из заключения отпущена мама. Она пробыла в неволе "лишь" половину щедро отпущенного ей десятилетнего срока. С некоторой гордостью думаю сейчас, что это я ускорил ее возвращение, обратившись к могущественному партийному идеологу Марку Борисовичу Митину. Мама его называла в шутку (и, разумеется, заочно) своим "партийным крестником", а еще… "ешиве бухар" (ешиботником): в воспоминаниях юности он представал перед нею этаким еврейским ортодоксом, сменившим религиозный фанатизм на фанатическое безбожие. Митин без приключений выслужился в "научные" генералы от философии и к концу

30-х гг. стал "правой рукой" Сталина по философским вопросам, помогая вождю в священной травле "всех и всяческих" крамольников.

Именно он подвел философское "обоснование" под лысенковщину, содействовал "идейному" разгрому генетики, кибернетики, информатики и других "служанок империализма", В чисто житейском, карьерном плане этот холуй преуспел всесоюзно, занимая с 1939 года пост члена ЦК

КПСС, а в 1950-м (то есть как раз когда родителей наших посадили) был избран депутатом Верховного совета СССР. Смешно было бы утверждать, что это он спас нашу маму – дав ход рассмотрению нашего ходатайства, этот человек спасал себя! Но с паршивой овцы хоть шерсти клок: я допускаю, что его ходатайство могло ускорить пересмотр ее дела.

То же и с "покровителем" отца. Когда-то наш папа, будучи членом партбюро (не знаю, в каком учреждении), заступился за некоего Ваню

Бойцова "в минуту злую для него". Впоследствии, к моменту ареста наших родителей, Бойцов был первым секретарем Ставропольского крайкома партии. Но тогда и пальцем не пошевелил, чтобы выручить бывшего приятеля. Теперь же и он дал ход новой нашей жалобе: менялись времена! И когда (это будет несколько позже, в мае 1956-го) и мать, и отец, уже реабилитированные в судебном порядке, предстали перед комитетом партийного контроля при ЦК КПСС с просьбой о восстановлении их в партии, то на заседании председательствовал заместитель главы этого высшего органа партконтроля – И. П. Бойцов, по предложению которого обоим вернули партийные билеты без отметки о

20-летнем перерыве в стаже!

Стало можно быть справедливым. Стало можно помогать безвинным.

Сначала, впрочем, отпустили по домам из лагерей вовсе не бывших коммунистов, получивших "срока" по ложным, фальсифицированным обвинениям. Нет, первыми отпустили так называемых "малолеток" – тех, кто попал в заключение, еще не достигнув совершеннолетия, – например, за то, что носил в лес харчи батьке – бандеровцу. И получил за это от Советской власти "четвертак" – 25 лет лагерной каторги. Или, скажем, девочка носила отцу в тот же лес выстиранные ею подштанники – получай 20 лет…Еще через год-полтора освободили тех, кто был осужден за сотрудничество с оккупантами, но не запятнал себя участием в расправах над населением оккупированных земель.

Коммунистов же советская власть и коммунистическая партия отпустили напоследок. Сперва делали это выборочно. Наша мама попала в такую выборку: ее дело пересмотрели и вместо назначенных (ни за что, т. к. преступлений за нею не значилось) 10 лет лагерей назначили (также ни за что!) – пять, а имевшие по этой статье пятилетний срок подлежали амнистии, так что ее первоначально не реабилитировали, а только амнистировали.

Но и эта весть произвела на мое полковое начальство эффект разорвавшейся бомбы. По моей просьбе копию документа об освобождении мне выслали, я показал ее замполиту полка – подполковнику Койлеру.

На его умном, чрезвычайно еврейском лице, когда он читал документ, было написано истинное удовольствие. Без особой надежды, просто на всякий случай, я сказал:

– Товарищ подполковник, мы с матерью долго не виделись, единственное за все эти годы наше свидание продолжалось лишь два часа. Нельзя ли мне получить отпуск с выездом на родину по семейным обстоятельствам?

И вдруг следует от замполита ответ четкий,. уверенный, однозначный:

– Поедешь. Я тебе твердо обещаю.

Дело было еще летом. Но выполнить свое обещание он не спешил.

Пришлось напоминать. Каждый раз он мне уверенно отвечал, прикрывая глаза и кивая утвержительно головой: "Поедешь, поедешь…" Но дальше обещаний дело не шло.

Однажды меня назначили в суточный наряд – дежурным писарем штаба.

Нет, служить писарем мне не довелось ни минуты, а вот "дежурным писарем" – неоднократно: ведь я состоял во взводе штабного подчинения.

Обязанности дежурного по штабу настолько просты, что я не помню, в чем они заключались Помню одно: мытье полов лежало на мне, а полы в нашем штабе были не крашеные.

Незадолго перед тем наш "батя" подполковник Якимов был повышен в чине: он получил еще одну звезду на погон и стал полковником. В

Советской Армии это звание – этапное: следующая за ним ступенька – уже генерал! Начиная с полковника, в форме одежды появляется существенное отличие, роднящее его с генералом: это – папаха. Но она входит лишь в зимнюю форму одежды, а летом все офицеры, в том числе и полковники, носили примерно одинаковые фуражки. Поэтому выражение

"дослужиться до папахи" означало вхождение в новое качество – почти как в царские времена дослуживались до "красной подкладки" (то есть до генеральского чина)..

И вот – надо же случиться совпадению: именно в день моего дежурства по штабу наш свежеиспеченный полковник отправился на вещевой склад в Ворошилов-Уссурийский – получать папаху. И вернулся оттуда в этом величественном головном уборе из серебристого каракуля…

Я уже говорил, что "Батя" наш лицом разительно напоминал популярного киноактера Олега Жакова. Только ростом гораздо выше, станом прям, строен, широкоплеч, мужественен, и новая папаха была ему чрезвычайно к лицу. "Полковник наш рожден был хватом", то есть умел хватить по любому поводу чуть через край, а тут повод явно имелся, причем – уважительный. И потому командир прибыл в расположение своего полка в весьма возбужденном и благожелательном расположении духа.

Не могу похвастаться, что я этим расчетливо воспользовался, но минута оказалась исключительно удачная. Постучавшись в его кабинет, я, как положено, попросил разрешения к нему обратиться – и сказал:

– Товарищ полковник, ваш заместитель подполковник Койлер обещал предоставить мне отпуск с выездом на родину и сказал, что вы не возражаете.

– Так точно: поедешь! – весело отвечал "Батя", и смушки-мерлушки его новенькой полковничьей шапки, которую он не снял и в помещении, радостно сверкнули у него над головой.

– А когда вы приказ подпишете? – снахальничал я.

– Да вот сейчас и подпишу, – ответил Якимов. – Давай зови Рожко!

Рожко был одним из писарей – он как раз сидел в соседней комнате за своим столом и по "батиному" приказанию тут же отстукал одним пальцем на машинке с "полутурецким" акцентом" (буква "Е", в отличие от машинки Остапа Бендера, в ней была, но отсутствовал мягкий знак) такой текст:

Полагат отбывшим в краткосрочный отпуск с выездом на родину рядового Рахлина Ф. Д. на срок 10 дней, исключая время на дорогу до города Харков. Выплатит Рахлину денежное содержание за… суток на питание и проезд в оба конца от ст. Ворошилов-Уссурийский до станции Харков в общем вагоне. Снят на время с… по… рядового

Рахлина с доволствия в части. Командир части – полковник

Якимов".

Тут же "Батя" свой приказ подмахнул – и дело в шляпе!

Да нет, пожалуй, что не в шляпе, а – в папахе!!!

Многие из получаемых мною писем (от жены, от некоторых друзей) были необыкновенно пухлыми, объемными, за что наш курносый помкомвзвода младший сержант Крюков называл их "шпиенскими".

– Рахлин, – шутил он, застав меня за чтением очередной почты. – вам опять пришло шпиенское письмо?

И вот в таком-то послании, которое написал мне закадычный друг

Ленька, – тоже Сержан, но без буквы "Т" в конце этой своей фамилии,

– этот мой корреспондент обронил некую загадочную фразу, – что-то такое насчет "кровавого тирана" и "властолюбивого генсека", по чьей злой воле тысячи людей "гнили в лагерях", "были раскулачены и сосланы", "оклеветаны и раздавлены" и что-то еще в том же духе. К тому времени такие формулировки в печати еще отсутствовали, а по опыту совсем недавнего прошлого было известно, что за подобные высказывания можно легко схлопотать зловещий и продолжительный

"срок". По тону Ленькиного письма стало ясно: что-то произошло на официальном или, скорее всего, полуофициальном уровне. Но – что?!

Мой интерес, понятное дело, не был праздным: отец продолжал еще томиться в лагере, никто не снял с него клейма "врага народа"; мама, хотя и вернулась из заключения со снятой судимостью, но ведь всего лишь по амнистии… Ошибочность их ареста или даже хотя бы вероятность такой ошибки никто не признал.

Немедленно я написал письмо домой, заклиная ответить на единственный вопрос: "Что там у вас произошло?" В том, что некая сенсация была объявлена – сомнений не было. С нетерпением ждал ответа – он, наконец, пришел: жена сообщала, что на заводах и в учреждениях проведены массовые читки некоего "секретного письма" ЦК

КПСС с текстом доклада Хрущева на закрытом заседании ХХ съезда партии. В этом докладе – страшные факты и цифры террора, который был развязан в годы культа личности Сталина: необоснованные репрессии, пытки, казни, оговоры, расправы над тысячами безвинных людей.

Меня – сына и племянника доброго десятка таких несчастных – нельзя было удивить такими фактами. Но что о них рассказывает власть

– это меня потрясло. Однако почему же у нас, в армии, обо всем об этом – полный молчок? Я быстро рассудил: надо прямо об этом спросить. Государство-то одно. Теперь можно не бояться.

И я обратился к тогдашнему парторгу полка капитану Андреянову

(вскоре его сменит уже знакомый читателю Шутовских).

– Да, – подтвердил капитан, – такое письмо есть, но – секретное; в армии его "доводят" только до коммунистов.

– Но, товарищ капитан, поймите мое состояние, – сказал я ему. -

Этот доклад слышали на "гражданке" моя жена, сестра, приятели, самые разные люди, и все они – беспартийные. А я, которому эти сведения нужны, как воздух, я, сын тех безвинных, о которых там как раз и говорится, – я ничего не знаю и вынужден пробавляться теми крохами правды, которые обронили в письмах мои родственники и друзья…

Прошу вас: дайте мне это письмо почитать!

И капитан – о чудо! – обещал поговорить с кем-то в политотделе, и, если там разрешат… И там – о чудо! – разрешили… Впрочем, не стоит уж слишком сильно удивляться: к этому времени на мое имя то и дело приходили телеграммы с радостными для меня новостями: "Папа реабилитирован", "Мама реабилитирована", "Восстановлены в партии без перерыва в стаже поздравляем целуем мама папа". Политотдельцы, безусловно, все это знали и отказать мне не решились.

И вот я сижу в здании нашей казармы, в комнате партбюро, и капитан Андреянов вынимает при мне из обитого железом ящика тоненькую брошюру в розовой мягкой обложке, предупреждает меня о том, что я не должен разглашать то, что сейчас прочитаю (но расписку об этом с меня не берет), затем оставляет меня одного в этом своем кабинете, на окнах которого – решетки, и уходит,заперев дверь с той стороны!

Осмыслим ситуацию: полстраны (если не три четверти) уже осведомлены о содержании этого "секретного" доклада, вся заграница только о нем и говорит, партийно-государственная тайна превратилась в стопроцентный "секрет Полишинеля"… А на краю огромной страны, на ее юго-восточной границе, невдалеке от Великой китайской стены сидит под замком в зарешеченной комнате швейкообразный солдатик еврейской национальности, запертый на ключ, на два поворота, чтобы, не дай

Бог, не сбежал с этим секретом, известным всему свету!

Однако признаюсь откровенно: ни такие шедевры великого Жюль

Верна, как "Дети капитана Гранта" или "500 миллионов Бегумы", ни

"Морской волк" Джека Лондона, ни обольстительную для шестиклассников

"Тайну профессора Бураго" Николая Шпанова или повесть Александра

Беляева "Голова профессора Доуэля" не читал я на таком едином дыхании, как стенограмму этого доклада кремлевского болтуна, интригана, авантюриста и прожектера, великого освободителя миллионов советских рабов, пионера демократических преобразований в России

Никиты "Кукурузного"!

Я, как и большинство советских и антисоветских людей, не понял тогда еще ничего. Но одно стало ясно: к прошлому возврата уже не будет, родителей, как и тысячи других несчастных узников, реабилитировали навсегда.

Я еще не понимал, что и погубили их – тоже навсегда.

Прошло совсем немного времени, и весь личный состав полка – за исключением разве что тех, кто находился в суточном наряде – собрали в одной из казарм, и два-три офицера, сменяя друг друга, чтобы не пересохло в глотке (но все равно варварски перевирая слова) прочитали нам вслух этот доклад. С тех пор едва ли не вплоть до

"перестройки" у "нашего родного ленинского ЦК" вошло в обыкновение по разным поводам посылать народу такие вот "откровенные" письма: о прорыве в сельском хозяйстве, "походе за качество продукции", о пьянстве и хулиганстве, о необходимости срочного технического прогресса "на современном этапе", обострении идеологической борьбы

"на международной арене" и т. д., и т.п. С течением времени становилось все более ясно: каждый из поводов, вызвавших руководство на откровенность с народом, гораздо значительнее и катастрофичнее, чем изображается в этих "закрытых письмах". Почему-то в течение всех этих лет такие документы выпускались всегда в розовых корочках, и у меня сочинилась такая строка:

Полуправда в розовой обложке…

Дальше я ничего не придумал, да и нужно ли?

Очень еще далеко было до осознания всей глубины того провала, в котором находилась страна. Многие и по сей день ничего не поняли и сваливают все беды на "трех мужиков", которые, собравшись в охотничьем домике Беловежья да приняв там для храбрости по доброй чарке, выполнили заказ проклятых имперьялистов из Цэ-Рэ-У Сэ-Шэ-А и распустили "созданный волей народов великий могучий Советский Союз".

Глубинные причины развала: утопичность идеи, невозможность отстоять ее каким бы ни было путем, в том числе и внеэкономическим принуждением масс, жесточайшим, неслыханным террором, неизбежное при этом появление у власти и все большее торжество самых мерзких и своекорыстных, глупых и бессовестных человекообразных не осмыслены многими и сегодня.

А истина – именно в утопичности великой мечты человечества о всеобщем рае. Мечтает ли человек стать Богом или хотя бы ангелом?

Вряд ли кто-нибудь хоть слегка рассчитывает на это. А создать земной рай – вознамерились. Нелогично!!!

Сосредоточенные и помрачневшие, шли мы строем с того собрания в нашу землянку-каптерку. В это время у нас опять помкомвзводом стал

Гена Фетищев. Он ли произнес те запомнившиеся мне слова? Да нет, кажется они вырвались у молчаливого, добродушного, но и вспыльчивого

Витьки Андреева. Но само это пророчество помню четко: – Скоро Маркса разоблачат! -сказал кто-то из них, потемнев лицом.

А ведь, право, так, в конце концов, и случилось…

Глава 32.Отпуск с выездом на родину

Лето и осень 1955 года ознаменовались для меня двумя счастливыми событиями, ярко озарившими будни моей военной службы. Первое – приезд Инны, наш запоздалый "медовый месяц" (календарный пришелся на последнюю студенческую сессию, мы его совсем не распробовали, а вот теперь это был настоящий "месяц в деревне" – с приключениями, неожиданными трудностями, их счастливым преодолением, с поездкой в

Ворошилов-Уссурийский "для сопровождения жены", с молодой и пылкой любовью.

А уже осенью вернулась мама, и мне дали отпуск для свидания с нею. Прошу оценить щедрость советской власти: продолжительность отпуска – десять суток, да еще двадцать – дорога в оба конца страны!

Перед моим отъездом парторг капитан Андреянов сказал:

– Каждый отпускник все хитрит: как бы дома побыть подольше, справки всякие себе добывают… Но ты-то, верю, обманывать не станешь.

Я уверенно пообещал: не стану, вернусь во-время.

В Ворошилове на вокзале познакомился с попутчиком – младшим сержантом Колей, вместе влезли в солдатский бесплацкартный вагон, заняли места. Долгий сладкий путь домой, предвкушение встреч, на станциях – особенно крупных – осторожничанье: не попасться бы на платформе патрулю, не сесть бы по пути на "губу". В Чите, помню, хотел выскочить – купить чего-нибудь вкусненького, но лишь высунул нос из вагона – заметил вдали офицера и двух солдат с красными повязками на рукавах и… как мышь, кинулся на свое место.

Зато в вагоне была полная свобода. В одном с нами отсеке ехал матросик с Тихоокеанского флота, а еще – юная и прехорошенькая синеглазка, которую родители усадили в вагон на маленькой станции где-то в Сибири. Усадили – тайно от всех жителей своего маленького поселка: там в нее смертельно влюбился местный уголовник, не давал ей проходу, дико ревновал, и мама с папой решили отправить дочку от греха подальше к родственникам в Челябинск, чтобы спасти от его преследований, от вязкой, докучливой и опасной уголовной любви.

От него-то, возможно, и уберегли, а вот от матросика – не очень: уж так эта парочка быстро спелась, так страстно целовалась… Нашел себе "объект" и младший сержант Коля: стал ухаживать за еще одной пассажиркой нашего купе – спокойной молодайкой, ехавшей к мужу в какой-то из попутных городов. Из нас троих, служивых парней, держащих путь в одной и той же вагонной ячейке, лишь я остался без пары, но ведь мне и не положено: к жене еду!

Однако где-то под Тайшетом на меня положила глаз влезшая на очередной станции разбитная бабенка. Не в меру говорливая, она сообщила всем нам, что возвращается со свидания с мужем, отбывающим срок в лагере. Вульгарная донельзя, все рассказывала о том, как у них в городке дразнят бурят: называют почему-то "налимами" и ладошки складывают лодочкой, показывая: "Налим, налим…" Меня, по-еврейски чувствительного к любому проявлению национальной травли или недружелюбия, внутри передергивало от этих шуточек. К вечеру Коля притулился к своей молодке, матросик – к своей девушке, а скуластая блядь (кстати, сама сильно смахивавшая на бурятку) стала усиленно со мной заигрывать – кидалась с верхней полки подушками… Явно ей не повезло: я остался равнодушен к ее кокетству.

Утром, проснувшись, мы ее не обнаружили: сошла ночью на какой-то станции. Но Колина молодушка недосчиталась своего чемодана, в котором и деньги лежали… На очередной узловой станции сходила в отдел железнодорожной милиции – подала заявление…

Без дальнейших приключений приехал я в Харьков, встретился с мамой, с женой, с родней и друзьями. И дальше все десять дней отпуска прошли в сплошном тумане. Смутно помню, что каждый день бывал у кого-то в гостях. А к последнему дню у меня невыносимо разболелся зуб. Пришлось идти в гарнизонную стоматологическую поликлинику, там мне положили в зуб мышьяк и велели явиться через день.

– Да ведь у меня отпуск кончается…

– А мы тебе его продлим, – легко предложил майор-стоматолог. Я был вынужден согласиться. Со справкой из поликлиники являюсь к военному коменданту. Тот прочел справку и – издевательски-недоверчивым тоном:

– Что, зубки болят?

Явно не поверил, что болят на самом деле. Но на отпускное удостоверение пришлепнул печать: "Отпуск продлен на четверо суток".

Правильно сказано: "Не клянись!" Не оправдал я надежд парторга.

Тот мне так и сказал:

– Я-то думал, хоть ты химичить не будешь…

Пытался я его заверить, что, действительно, у меня зуб болел ужасно, однако он так и не поверил.

Глава 33.Учения

Время от времени – и довольно часто – то одна, то другая батарея нашего полка вместе с ротами соседнего танкового выезжали на учения.

Сколько помню, тема разрабатывалась одна и та же: "Марш танковой дивизии в предвидении встречного боя". Нам эту тему "доводили" (так, пренебрегая стилистикой, говорят в армии), объясняли в общих чертах боевую задачу. Но всегда как-то так выходило, что задача сама по себе, а мы, солдаты, сами по себе, совсем от нее отдельно, и наши ближайшие задачи никак не сопрягаются с той, объявленной. Недаром в батальных романах хороших писателей война генеральская и война солдатская выглядят по-разному.

Как правило, выезд на учения начинался одинаково: с тревоги. Вот первая в моей жизни: только что начался воинский учебный год (то есть это был декабрь 1954-го), мы всем взводом находимся в нашем учебном классе – глинобитной каморке, примерно за километр от казармы, и вдруг в класс прибегает долгоносый "младшой" нашего взвода – Гришин. Ворвался, запыхавшись от бега по морозу, жарко выдохнул:

– Тревога!

И все мы, после продлившегося долю секунды осмысления этого

(грозного для нас, "фазанищ") слова молча и дружно высыпали на улицу и что есть сил побежали к казарме. Каждый знал назубок свои обязанности: во-первых, отвязать распяленный на лямках под сеткой нижней кровати вещмешок; во-вторых, получить из пирамиды

(специального шкафа) личное оружие; в-третьих, отнести и погрузить во взводную машину, стоявшую в автопарке, закрепленное за каждым имущество или технику. У меня и у Петра Поповича это была радиостанция, хранившаяся здесь же, в казарме, в длинном деревянном ящике и весившая 42 килограмма.

Прибежав в казарму, мы увидели в разных ее углах и в центре на проходе незнакомых офицеров – поверяющих, которые стояли с хронометрами в руках и по их стрелкам засекали время: укладываемся ли мы в нормативы. Мы с Поповичем ухватили ящик за железные скобы и поволокли его к машине – метров 250 от казармы. Только лишь притащили, только забросили в кузов, как последовала команда

"Отбой!" – и мы потянули ящик обратно.

Тем не менее, для какой-то части полка и эта "тревога оказалась реальной – несколько машин выехали из автопарка и, вытянувшись в колонну, отправились по заданному маршруту. Учения продолжались для уехавших, чаще всего, два-три дня, но бывало, что и подольше. Лично мне пришлось участвовать в учениях дважды: один раз в зимнее время – неделю, другой раз осенью – почти полмесяца.

Осенью, кажется, 1955-го то были большие корпусные маневры. И по сей день не знаю, что это значит: "корпусные", но участвовали в них большие массы разных родов войск: и танки, и пехота, и артиллерия, и авиация. Причем, явно отрабатывались задачи взаимодействия между этими родами войск. Мне, например, в какой-то момент была поставлена задача держать в микрофонном режиме связь с авиацией.

Мы долго ехали длинной колонной по грунтовым дорогам, ведущим через тайгу то вверх, то вниз. На одном из участков подъем был столь крут, что машины пришлось втаскивать наверх при помощи троса и лебедки. Наконец, прибыли на холмистую местность, пересеченную оврагами – "падями". Одну из таких падей занял наш полк, и мы стали зарывать машины "в противоатомном отношении", то есть выкапывать глубокие заезды в склонах оврага и закатывать туда наши грузовики так, чтобы сверху их можно было замаскировать ветками кустов и деревьев и охапками травы. Рядом поставили палатки, их тоже замаскировали, внутри выстелили сочной и мягкой травой – словом, устроились на славу. В нашей взводной палатке поместились мы с

Поповичем, несколько планшетистов и разведчиков, а также и химики со своим снаряжением: врывпакетами и легкими слезоточивыми средствами для создания в определенный момент учений "обстановки, приближенной к боевой".

Первым же вечером мне не повезло: был назначен в "дозор". Звучит романтично, а на деле – просто вид караульной службы. Все спят – должен же кто-нибудь охранять покой и безопасность отдыхающих. В отличие от караульного устава (а. возможно, и в нарушение устава полевого) стоять было приказано всю ночь – лишь на рассвете кто-то из наших ребят должен был меня сменить.

С интересом городского человека наблюдал я, как сгущался туман в распадке, как под утро он рассеивался постепенно, и маленькие облачка проплывали прямо тут же, рядом со мной: протяни руку – и поймаешь…

Вот и смена пришла. В отличие от караула – без разводящего.

Притащился один из наших химразведчиков, Нестеров, злой-презлой, явился с бранью, но не по моему адресу, а в "честь" нашего нового взводного, лейтенанта Сергиенкова. Лейтенант был рослый детина, должность взводного в полку, вооруженном "допотопными" зенитками военных лет, рассматривал как скучный эпизод: он все ждал (и вскоре дождался!), направления на учебу в качестве ракетчика (в то время официально, кажется, еще и не было в Советской Армии ракетных войск

– во всяком случае, о них помалкивали в открытой печати). В ожидании столь крутого поворота своей карьеры Сергиенков проявлял умеренное равнодушие к текущей службе и все искал, чем бы развлечься.

– Лейтенант, люби его мать, залез к нам, к химикам, в ящик, вытащил, клять, слезоточивый порошок и растрес его по всей палатке, прямо в траву постеленную, – с обидой и раздражением в голосе рассказывал мой сменщик. – Не уснешь, блин, зелена мать, все наружу выскочили, на хрен, а на дворе уже холодно, лезем опять в палатку греться, а там – невозможно, клять, туды его мать, ни сидеть, ни лежать: глаза, блин, слезятся, в глотке першит, хлебанный в рот, на хрен!…

Нестеров, паренек очень вежливый, уважительный к товарищам, чистоплотный, умел, однако, выражаться затейливо, когда злился на обстоятельства.

Сильно расстроился и я. Так мечтал отоспаться. Но деваться некуда

– поплелся в палатку. Улегся на свое место, попытался дышать через полотенце – сперва показалось, что можно, однако нет, уснуть не получилось…

Не помню, на сколько у нас хватило терпения, но вскоре – кажется, на следующий день – решили всю траву выкинуть вон и сжечь.

Получилась огромная куча, ну прямо стог: рвали-то от души, для себя!

Трава вяленая, сырая, еле разгорелась, да и то: дым от стога – столбом! А мы, стоя на четвереньках, дуем на огонь во всю мощь своих молодых легких: раздуваем костер!

Вдруг видим – бежит к нам "батя", командир полка. Кричит издали, матерится, на чем свет стоит, не слабей моего сменщика: и про нашу общую мать, хлебанную и гребанную, и про хрен, и про блин…

– Загасить костер сию же минуту! – еще издали приказывает он.

Оказывается, вот-вот командир дивизии Герой Советского Союза генерал-майор Сюсаренко должен появиться в личном дивизионном

"кукурузнике" над позициями своего соединения, чтобы проверить тщательность маскировки. Генерал знает, где что вкопано и закамуфлировано, он будет придирчиво искать: не выдает ли хоть что-нибудь присутствия людей на данной местности И вдруг заметит столб дыма… Да ведь это скандал, оббить вашу медь, солдатушки, бравы ребятушки. Ничего не скажешь, удружили, блин вам туда и сюда!

Кинулись мы гасить и затаптывать траву – и едва успели: над позициями показался самолет. Мы сами полезли в кусты и в заросли травы – к счастью, такой высокой и буйной в Приморье. Ну, обошлось…

Так начался новый этап подготовки к "встречному бою". Днем, в своем "районе сосредоточения", мы спали в палатке (так до конца учений и сохранившей удушливый запах и слезоточивый эффект сергиенковского озорства!), а ночью, едва стемнеет, садились в бортовую машину и ехали куда-то километров за двадцать – на

"передовую". Приезжали на указанное нам командованием место – где-то совсем близко от шахтерского городка Артема, и, таясь ("аки тать в нощи", вспоминались мне еще недавние мои институтские штудии по древнерусской литературе), всю ночь долбили кирками и ломами богатую гравием землю, выбрасывали лопатами грунт – готовили убежище "в противоатомном отношении" для штабной машины. До сих пор не понимаю смысла этой операции: да если б настоящая война, враг нас неизбежно обнаружил бы – уже по одному стуку шанцевого инструмента о каменистую землю.

Утром, едва начинало светать, оставляли разрытую яму, садились в кузов машины и уезжали на прежнее место – отдыхать.

Правда, успевали и выспаться. И еще время оставалось, так что некуда было себя девать. Я, со своим пристрастием к чтению газет, как-то раз сам напросился сходить в штаб дивизии за свежей почтой.

Кто-то из начальства мне объяснил, как туда пройти: надо лишь поглядывать, куда ведет вьющийся по земле провод полевого телефона – он меня и приведет к штабу. Отправился я уже близко к вечеру, до места добрался засветло, а на обратном пути в сгущающихся сумерках потерял из виду провод и сбился с дороги. Один распадок был похож на другой, мне показалось – выхожу к своим, но издали заметил ошибку

(солдаты, возившиеся там, были мне не знакомы) – и свернул в сторону.

Но и они меня заметили и, "проинструктированные до слез", приняли меня за "вражеского" лазутчика. Ведь войска, участвовавшие в маневрах, были разделены на две группы, под звездочку на пилотке мы нашили специальный знак отличия "наших" от "не наших" – белую квадратную тряпочку… У солдат "противника" тряпочки были круглые. Но меня, хотя по нашивке видно было, что "наш", задержала целая гурьба сверхбдительных воинов и повела к своему начальству. В свежевыкопанной землянке меня встретил бравый офицер, проверил мою служебную книжку, объяснил, что зенитный полк – "вот тут, рядышком", и я побрел наугад в полутьме. Вскоре наткнулся на запрятанный в землю и хорошо замаскированный танк – там возле него в яме, прикрытой ветками, кто-то возился.

– Слышь, друг, не знаешь, как мне к зенитчикам выйти? – спросил я наугад. Из укрытия вышел парень в комбинезоне и шлемофоне, по выговору – украинец, спокойно и обстоятельно объяснил дорогу. Точно следуя его указаниям, я шел и шел, как вдруг в еще более густой полутьме наткнулся на точно такое же укрытие, из которого ко мне вышел полчаса назад тот любезный танкист. Здесь тоже кто-то в яме возился.

– Эй, земляк, – снова крикнул я в темноту. – Не поможешь ли найти зенитный полк?

– Тю, мать-перемать нехай! – послышалось из недр. – Это опять ты?!

Сам не пойму, как это получилось, но я снова пришел на то же место, где совсем недавно побывал…

– Слушай, друг, покажи дорогу! – взмолился я. – А то опять вернусь!

Танкист добродушно ругнулся. Но пошел со мной по тропке и буквально через пять минут вывел меня прямо к нашей походной кухне.

Я еще и поужинать успел.

…Да, хотя я во время строевых смотров и откликался браво на приветствие "Здравствуйте, товарищи разведчики!", но в следопыты явно не годился…

Так прошло дней десять походной жизни. После чего произошло событие почти чрезвычайное: нам – всей дивизии! – устроили баню.

Баня была не походная (такие тоже бывают), а стационарная, действовавшая в совхозном поселке, только очень маленькая. Самая настоящая баня, в которой было лишь два недостатка: во-первых, очень мало воды (на каждого приходилось не больше шайки), во-вторых, весь

"моечный зал" был рассчитан на пять-шесть человек, а запускали человек по двадцать враз. Мы, стоя каждый со своей шайкой воды, терлись друг о друга, а помыться как следует не могли. Да ведь и время поджимало – своей очереди дожидались следующие двадцать солдат.

Мой друг Петро Попович, который всегда искал, где бы выгадать и как бы сачкануть, а если поработать, то с приятностью для себя, и тут решил пристроиться: напросился топить баню, целый день торчал в кочегарке и время от времени, используя свое "служебное положение", забегал в мойку, чтобы освежиться. К чему это привело – еще расскажу…

Так или иначе, баня внесла разнообразие в наш походный быт. Но основные события маневров пришлись на их последние дни.

Начальство нам декларировало заранее, что учения будут проходить

"в обстановке, максимально приближенной к боевой", с наименьшим количеством условностей и допущений, а также как бы с применением атомного оружия. Нам обещали в ходе "боя" давать всяческие "вводные" команды, то есть объявлять об угрозе с воздуха, химической атаке, атомном нападении со стороны "противника".

В один из последних дней маневров, рано на рассвете, полк был поднят по тревоге и маршем двинулся навстречу "врагу" – "в предвидении встречного боя". Меня подполковник Данилевский

(начальник штаба полка) забрал в будку штабной машины, приказал развернуть там радиостанцию, и я (сейчас самому не верится, но так было!) просидел в наушниках без сна и отдыха трое суток, поддерживая связь с совершенно незнакомым корреспондентом в микрофонном режиме. По голосу его, все время одному и тому же, понял, что и его не сменяют. О еде совершенно не помню – думаю, ее мне приносили…

В этой машине мы приехали в аккурат туда, где наш взвод готовил по ночам (как оказалось, именно для нее) противоатомное укрытие.

Правда, если б и в самом деле атомная бомба взорвалась, нам с машиной пришлось бы плохо: за несколько ночей, сколько мы ни долбили всем боевым коллективом проклятый гравий, яму выкопали чуть повыше колес – вся будка торчала над местностью.

Я сидел у столика, как и всегда во время работы за станцией, в очках, которые в то время годились мне и для чтения, и для дали. То и дело в будку заскакивали офицеры, о чем-то переговаривались с сухощавым, молодцеватым подполковником (ему явно нравилась и собственная командная роль, и вся обстановка военной игры), снова выпрыгивали наружу. Вдруг возле машины что-то оглушительно хлопнуло, и не успел я понять, что это взрывпакет, при помощи которого лично мне по приказанию Данилевского создали "обстановку, приближенную к боевой", как начальник штаба оглушительно рявкнул над моим ухом:

– Газы! Рахлин, газы!!! – и я, не будь дурак ("ужо продемонстрирую ему мою боевую выучку!"), выхватил из висевшего у меня на боку противогаза маску и стал ее напяливать себе на физиономию – прямо поверх наушников и очков! А она, конечно же, не надевается! И, конечно же, охваченный ревностным желанием проявить свою боеспособность, я не сразу понял причину такого поведения проклятого противогаза…

Бедняга подполковник чуть не лопнул на месте от хохота!

Долго – несколько часов – продолжался "бой". В один из его моментов подполковник вызвал меня на открытый воздух: полюбоваться имитацией ядерного взрыва. Над горизонтом мы увидели вспышку – конечно, не ослепительно яркую, как при настоящем атомном, а – красную, как солнце на закате. Но образовавшееся на месте взрыва темное грибовидное облако было похоже на то, что рисовали в брошюрах и учебниках. Все это очень смахивало на детскую игру, но – в ином масштабе. И, конечно, было совсем не страшно.

Наконец, подполковник приказал:

– Передай своему корреспонденту "555"!

То была кодовая фраза отбоя – конца учений или же только данной их части. Вызвав своего уже знакомого незнакомца, я радостно произнес эту условную цифру – и в ответ услышал ликующий голос:

– Вас понял: "555"!

Сразу стало понятно: парню смертельно надоело сидеть безотлучно у приемопередатчика. Совсем так же, как и мне

От начала активной части учений до окончания "боя" прошли сутки

Рано я обрадовался: на том же месте и в той же машине пришлось просидеть за радиостанцией еще два дня и две ночи. Где-то наш полк мотало – может быть, он выполнял задачу охраны от опасности с воздуха при погрузке танков на железнодорожные платформы. Зато в казармы все мы вернулись, как пишут в газетах, "усталые, но довольные".

Через несколько дней, как-то вечером, зовет меня со своей верхней койки Петька Попович:

– Рахлин! Подь сюды. У меня ЧП…

Сказал – и застеснялся. Жмется – продолжить не хочет.

– Да в чем дело-то? Говори, раз позвал…

– Та… знаешь… аж стыдно признаться… У меня… это… блин,

мандавошки завелись!

(С некоторых пор мне было известно это не слишком приличное слово, которое он произнес – и я даже помнил, с каких: однажды в поезде из Харькова в Москву, когда я, тогда 19-летний юноша, впервые ехал хлопотать за брошенных в тюрьму родителей, меня полночи донимал рассказами на всякие сексуальные темы пожилой (лет за сорок!) попутчик. В частности, рассказал и про лобковых вшей, и даже показал жест, который в годы его службы в армии был принят среди вояк: раскрыв ладонь, поджал пальцы и сделал несколько легких, но резких хватательных движений, как бы показывая насекомое, которое кусает, впивается в кожу. Потом я читал, что главный способ распространения таких паразитов – случайные половые связи).

– Вот тебе раз! Да где ж ты их подцепил? Уж не в деревню ли бегал по ночам?

– В том- то и дело, что никуда не бегал, ни с кем не… Это, знаешь, откуда? Из бани на маневрах. Я ведь тогда дорвался до мытья

– каждый час забегал водой окатиться. А там хлопцев много, как селедок в бочке, кто-то, мабуть, и поделился!

Всем нам хорошо была известна одна характерная фраза, широко употребительная и в армии, и, должно быть, в тюрьме.

– Слышь, друг, – обращается один зэк (или солдат) к другому. Но тот не хочет поддержать беседу и отвечает:

– Какой я тебе друг? Я таких друзей, как ты, полетанью выводил!

Не помню, кто мне объяснил, а может, я и сам понял из контекста, что полетань – это мазь, которой выводят упомянутых паразитов. Не знаю, существует ли данное название в фармакопее, но из фразы видно, что мазь против них имеется. Значит, надо обратиться к врачу. Я принялся убеждать товарища пойти в медсанчасть. И в самом деле, старший врач полка Мищенко оказал Петру помощь скорую и действенную.

Своих непрошеных друзей Петро быстро вывел. Ни один человек во взводе, кроме меня, так и не узнал ничего. Вам, читатель, первому

открываю великую тайну моего друга – спустя полвека!

Глава 34.Барабаны эпохи

"Барабани епохи б'ють, б'ють, б'ють…"

А. Корнейчук, "Платон Кречет"

В 1955 году министром обороны СССР стал маршал Жуков, а в 1956-м главнокомандующим сухопутными войсками – маршал Малиновский. Не знаю, кому из них пришла в голову идея навести порядок в войсках этим оригинальным способом, но факт остается фактом: в частях был зачитан приказ о том, что рядовой состав в расположении частей должен передвигаться только в строю и только строевым шагом.

Строй могут составить минимум два человека. Так вот: если это солдаты, то отныне, согласно приказу, они обязаны были двигаться вдвоем, только став один другому в затылок – и: ать-два-три! ать-два-три! Если же солдат следует по военному городку один

(неважно куда: в военторговскую лавку или в сортир), то он тоже обязан печатать строевой шаг, доставшийся России еще от прусского короля Фридриха Великого: носок сапога поднят до уровня носа, нога вся вытянута в ровную линию, параллельную земле, а потом – шварк полной ступней обземь, чтобы мир содрогнулся. И при этом шагать с широкой отмашкой рук, грудь – колесом, а живот втянут так, что внутренней стенкой касается позвоночника: а -рраз! а – рраз! а-рраз! два! три!!!

Вот попробуйте таким шагом хоть разок пройтись в туалет, особенно если приспичит…

Когда такой приказ вышел (по-моему, он касался лишь сухопутных войск, но и это в масштабе всей страны немало), я находился (уже второй раз) на летнем сборе радиотелеграфистов дивизии при батальоне связи в Покровке. Грустно было мне вторично проводить летние дни и ночи там, где на год раньше прошел наш с женой запоздалый медовый месяц… Тогда все так счастливо складывалось, я сдал без проблем норматив на звание радиста 3-го класса… А теперь готовился сдать на второй, но со мной произошла роковая для радиотелеграфиста неприятность: перетренировавшись, "сорвал руку". Никак не удавалось нарастить скорость передачи – рука в запястье не слушалась, быстро уставала, давала многочисленные сбои. Так и не удалось повысить классность, а мой постоянный напарник Попович вынужден был сменить партнера по сеансам связи.

Я нервничал еще и потому, что никак не удавалось выяснить: могу ли как "лицо с высшим образованием" сдать экстерном на первичное офицерское звание и уволиться в запас на год раньше срока. Всего лишь за год до моего призыва такой льготой пользовались даже окончившие десятилетку. Но затем это право отменили. Мне никак не удавалось выяснить: отменили только для имеющих среднее образование

– или и для тех, у кого высшее? К началу мая 1956 года наш реабилитированный отец по дороге из Воркуты в Харьков остановился в

Москве, чтобы восстановиться в партии и вернуть себе воинское звание. Обе проблемы счастливо разрешились, это еще больше манило меня домой – к настрадавшимся родителям. Папа во время своих хлопот в министерстве обороны навел там справки о моих правах, и выходило, что – да, я могу сдавать этой осенью экзамены на звание младшего лейтенанта запаса, а затем, в случае успешной их сдачи, немедленно по присвоении звания уволиться из армии. Но так сказали в Москве, а в нашей дивизии на этот счет никто ничего не знал.

Было от чего дергаться и "переживать"…

И вот, под такое настроение, слышу как-то раз на вечерней поверке этот приказ…

Мы и раньше ходили по гарнизону все больше строем. Но шли, как правило, обычным, так называемым походным шагом. А строевым ходили только на парадах да на строевых смотрах, и еще – на занятиях по строевой подготовке. Обычно же полагалось отпечатать строевым первые три шага в начале движения колонны, а затем – в самом конце, когда командир скомандует: "Взво-о-од!" (или "Рота-а!"; или:

"Б-бат-тарея!") – мы опять шагали строевым – до того момента, когда послышится: "Стой!", после чего останется только притопнуть последние шаги: "раз-два!" Но теперь выходило, что любое передвижение надо проделывать этим искусственным прусским шагом, так хорошо показанным в фильме "Тарас Шевченко": "Тяни носок!" Не только мне не поверилось, что это всерьез, но и большинству солдат и даже офицеров показалось какой-то нелепостью…

Однако буквально на другой день во время вечерней прогулки наш строй радистов лагерного сбора остановил начальник штаба дивизии – грозный полковник Эмельдеш.

– А это что за ЧМО? – строго спросил он у командовавшего нашим строем офицера. ЧМО (произносится как первый слог слова чмокать) – весьма неприличное, но хорошо известное всей Советской Армии сокращение. В данной аббревиатуре произносимо в обществе дам только первое слово "чудим"; уже следующее, в рифму с первым, отличается от него лишь первой буквой, но в хорошем обществе употреблять его не принято; последний же глагол – и вовсе охальный, хотя, в переводе с матерного, означает всего лишь "обманываем"…

Услыхав в ответ, что мы все же не ЧМО, полковник не только не смягчился, но и наложил на нас штраф: столько-то раз пройти

(разумеется, как положено по новому приказу, строевым шагом) от ворот военного городка до наших палаток, и снова до ворот, и снова…

Приказание было выполнено. А куда деваться? На то и армия!

Но в дальнем-предальнем Чернятинском гарнизоне, то есть там, где находились зимние квартиры нашего зенитного полка, даже и весьма суровый приказ прославленных маршалов решили еще и перевыполнить.

Начальник гарнизона (назовем его Пупин), командир танкового полка, вспомнил, что, когда сам был солдатом (а случилось это задолго до второй мировой войны), здесь же. на Дальнем Востоке, вышел приказ в отношении всех рядовых красноармейцев: в одиночку вообще не ходить, а… бегать. И своей властью полковник в пределах Чернятинского военного городка сей приказ воскресил.

До нас, солдат из Чернятина, пребывавших пока что на сборах, весть о бегающих в родном гарнизоне наших товарищах дошла в виде неясного слуха, верить в который не хотелось. Как раз в это время мне понадобилось посетить свою часть. Спрыгнув с попутной машины возле гарнизонных ворот, я направился в штаб полка не по главной дороге, а – в обход, задами: опасался, не окажется ли нелепый слух истинной правдой. Мне никак нельзя было проштрафиться: если экзамены на офицерский чин разрешат, то лишь при незапятнанной характеристике.

В штабе меня приветливо встретил начальник разведки полка майор

Емельянов. Нашему взводу – стало быть, и мне – он был прямой начальник, знал каждого из нас насквозь, о каждом заботился – и каждого понемногу тиранил. Во всяком случае, любил показать свою власть, хотя делал это не с ожесточением, а просто из чувства юмора.

Так случилось и на этот раз. Поговорив со мною по-отечески, он было уже отпустил меня в казарму, как вдруг спохватился и окликнул:

– Рахлин! А ты, однако, знаешь ли, – сказал он, по-волжски, по-нижегородски сразу и акая, и окая, – ведь у нас в гарнизоне солдаты теперь не ходят, а бегают!

Знакомые бесенята заблестели в его глазах.

– Товарищ майор, я слышал, да как-то… не верится!

– То есть как это "не верится"? – весело ужаснулся майор, и бесенята в его зрачках возликовали, предвкушая забаву. – А ну: крру-гом! Бе-е-гом… марш!

Что оставалось делать? Я знал повадки майора Емельянова: шутки шутками, а посадит всерьез! Мне же, как я только что объяснил, никак нельзя было попадать на "губу": не допустят до экзаменов, и надо будет служить еще год… Пришлось побежать. Дорога в казармы – метров триста – насквозь просматривалась от штаба, я бежал – и оглядывался: чертяка майор, глядя мне вслед, помирал со смеху…

Через несколько дней приказ бегать отменили – заехавший в

Чернятино командир дивизии спросил у начальника гарнизона:

– А чего это у тебя солдаты бегают, как соленые зайцы?

Полковник Пупин принялся было объяснять:

– Да это я в развитие приказа главнокомандующего сухопутными войсками…

Но генерал сказал тихо и жестко:

– Отменить!

Зато сам командующий сухопутными войсками маршал Советского Союза

Родион Малиновский свой приказ развил в полную силу. Маршал был хорошо известен воинам-дальневосточникам, о его строгом и резком нраве рассказывали легенды. Например, в батальоне связи хранили воспоминание о том, как маршал посетил солдатскую столовую, когда командовал Дальневосточным военным округом. Он вошел на кухню, приблизился к котлу, в котором, распространяя приятный аромат, кипел-бурлил великолепный, наваристый борщ. На ступеньках у котла стоял в позе "Чего изволите?" один из поваров.

– Подайте пробу! – попросил Маршал Советского Союза. От избытка служивой резвости повар, держа наготове свой черпак, слишком энергично подвинул тяжелую деревянную крышку, прикрывающую котел с борщом. Крышка плюхнулась в котел, борщом плеснуло прямо на маршальскую шинель. Сохраняя завидное хладнокровие, Малиновский не глядя сбросил шинель на руки кого-то из немедленно подскочивших своих холуев, буркнул свозь зубы.

– Пятно отчистить. Начальнику столовой за антисанитарию на пищеблоке – пять суток простого ареста.

Я Малиновского "живьем" не видал, но однажды наблюдал издали сопровождавший его машину кортеж автомобилей. По случаю возможного появления маршала в гарнизоне начальство разогнало весь личный состав подальше от казарм, чтоб не мозолили глаза командующему округом. Наш маленький взвод занял удобную позицию в буйных зарослях местных трав, откуда мы, как заправские разведчики, и наблюдали за дорогой. по которой должен был проехать знаменитый полководец. И, действительно, увидели издали вереницу "виллис-иванов" – советских легковых "газончиков" с брезентовыми тентами над выкрашенными в зеленое открытыми кабинами.

Кажется, именно маршал Малиновский своим приказом обязал каждую роту и батарею иметь свой собственный… барабан! Должно быть, в больших городах это выполнить не слишком трудно – надо было лишь, без долгих раздумий, опустошить (по барабанной части) магазины музинструментов. Но как быть в нашей глуши, среди рыжих сопок?

Однако бравый Пупин и тут не растерялся. Он приказал из каждой части (в гарнизоне их было четыре) прислать в его распоряжение по одному "рокоссовцу" (так. еще с военных времен, называли в армии самых отпетых и хулиганистых солдат). Полковник собрал их в штабе своего танкового полка и сказал речь:

– Сейчас я выдам каждому из вас по пистолету. Приказываю: завтра на рассвете произвести отстрел всех бродячих собак на территории гарнизона. Бродячей считается любая собака, если она бродит по гарнизону без хозяина. Ошейник – не препятствие. Выполняйте.

На другое утро собачье население гарнизона заметно поредело. Зато содрав с незадачливых полканов шкуры, распялив, высушив и выдубив их, удалось быстро изготовить в какой-то мастерской барабаны типа

"пионерских": для раскатистой дроби и маршевых ритмов. Выделенные в каждой роте и батарее солдаты приступили к интенсивному овладению искусством барабанного боя. Учеба проводилась в оркестре танкового полка. По старинным традициям русской армии, для запоминания разнообразных ритмов ("Тревога", "Зоря", "Слушайте все!", всяческих маршевых дробей и т. д.) использовались передающиеся из поколения в поколение и хранящиеся в памяти капельмейстеров и оркестровых ударников оголтелые матерные куплеты. Методика оказалась исключительно плодотворной: в кратчайший срок барабанщики были обучены, и наш городок загремел десятками барабанов, не хуже какого-нибудь Чугуева начала ХIX века. На занятия, в столовую, в баню – в любое место солдаты шагали в строю парадным шагом под идиотскую бравую дробь.

Правда, лично мне удалось в значительной степени сократить невероятно меня раздражавшее пребывание в этой изматывающей душу обстановке. Еще до наступления "барабанной эры" я получил некоторую свободу как экстерн, готовящийся к сдаче экзамена на первичный офицерский чин. Потом я заболел и попал в медсанбат. Мое возвращение в гарнизон как раз совпало с пиком барабанного помешательства, но тут мне выпала возможность уехать в командировку на хозработы… Так что лично по мне барабанные палочки не очень-то и погуляли!

_Послесловие к главе 34-й._18. 1. 1999 г. российское телевидение сообщило: под Владивостоком (а ведь именно в тех местах происходили описанные мною события) псы, одичавшие за годы русской смуты конца ХХ века, создали угрозу для жизни людей. И местные власти организовали отстрел собак. При этом "ошейник – не препятствие" (см. речь полковника Пупина): собака считается бродячей, если она бродит без хозяина по Приморью.

Дело Пупина живет и побеждает!

_

Глава 35.Экзамены на чин

Вскоре по возвращении моем со сбора выяснилось, что приказ 055, действительно отмененный в отношении лиц со средним образованием, сохраняет полную силу для тех, кто окончил вузы. Такими были почти исключительно те, кто окончил педагогические институты. Например, в нашей дивизии было четверо бывших учителей. Дело в том, что во всех других высших учебных заведениях действовали военные кафедры, готовившие из студентов – лейтенантов (не младших!). И лишь в педагогических (и еще некоторых гуманитарных) такая подготовка не проводилась: там почти не было студентов – одни студентки!

В те годы, наряду с педагогическими, существовали также и учительские институты, готовившие учителей с неполным высшим образованием. Продолжительность обучения там была не четырех-, как в педагогическом, а лишь двухлетняя. Уже после того как мы, "полные" педагоги, сдали свои офицерские экзамены, наши "полуколлеги" стали

"качать права" – и докачались до разрешения на такой же экстернат.

Но пока что, в августе 1956 года, у нас в дивизии к экзаменам на первичный офицерский чин допустили только четверых. Поскольку двое из них (Иван Оленченко и я) служили в одном и том же полку, а, скорее всего, потому, что именно в нашем гарнизоне находился учебный батальон дивизии, прием экзаменов организовали именно у нас в

Чернятине. Всего предстояло сдать восемь экзаменов, перечислить которые полностью сейчас уже не берусь. Помню лишь, что список открывался (разумеется!) политической подготовкой, далее шли: специальность (у каждого – своя), материальная часть (например, я должен был ответить на вопросы об устройстве своей радиостанции), тактическая подготовка, физическая, строевая… Я назвал шесть – и напрягать память более не стану, однако точно помню: на каждый экзамен отводилось по часу. Шесть предметов мы сдавали до обеда и еще два – после него.

На подготовку нам предоставили, кажется, две недели, полностью освободив на это время от несения службы. Весь полк уехал на

Пушкинский зенитный полигон – для проведения учебно-боевых стрельб, в гарнизоне остался лишь состав суточного наряда, по формуле: "Через день – на ремень, через два – на кухню", но нас с Иваном избавили и от этого, и две недели мы с ним вели, подобно Васисуалию Лоханкину,

"исключительно интеллектуальный образ жизни", – не забывая, впрочем, регулярно и пунктуально посещать столовую. Я и поселился с ним вместе – в артмастерской, где мы поставили свои койки и жили, как вольные студьозусы, проводя целые вечера в дружеских беседах и спорах. Днем я читал уставы Советской Армии (вот и еще один учебный предмет!), "Наставление по связи", описание своей радиостанции, бегал в штаб, в "секретку",. где мне выдавали литературу по вооружениям "вероятного противника" – США и стран НАТО… Все это требовалось знать по программе.

Я уже рассказывал немного об экзаменах, теперь напишу подробнее.

Итак, все они были проведены в один день, для каждого предмета выделили по экзаменатору и ассистенту – это были, в основном, офицеры из соседнего учебного танкового батальона. Из двух других гарнизонов прибыли еще два претендента на чин, оба – младшие сержанты (а мы с Иваном, оба, – рядовые).

Для меня все экзамены, исключая "физо", прошли гладко. На "физо", как я и ожидал, пришлось пережить неприятные, а со стороны – смешные минуты. Ну. на гимнастических снарядах я, хоть и с посторонней помощью, что-то проделывал, а на канат залез вообще вполне самостоятельно. Хуже было с прыжками через "коня" в длину: хорошо разбежавшись, я неизменно садился на этого "коня" верхом… Но экзаменатор попался не строгий. Не формалист; видимо, он понимал, что, не освоив эти упражнения за два года службы, я и в третий год не научусь. Поэтому вожделенную "тройку", которую советские студенты издавна именовали "государственной оценкой", он мне поставил, чего оказалось вполне достаточно для присвоения мне офицерских погон.

Вполне состоятельным я оказался и на экзамене по строевой: не только исправно выполнял все команды, печатал строевой шаг, но и сам гаркал прилично, командуя товарищам: "Сырр-ра!" и "Крру- гэм… ырш!"

А вот Ваня на строевой чуть не срезался. По военной специальности он был ремонтник зенитно-артиллерийских пушек. Знал и любил это дело, руки у него были золотые, голова – тоже… Но артмастерская – подразделение не строевое, там на шагистику внимания не обращали, и у Ивана не было строевых навыков и привычек. Он путался при выполнении команд, сам не умел их подавать. При поворотах в строю на марше с ним случались конфузные промашки, которые допускают лишь самые зеленые новички: он поворачивался кругом не через левое плечо, а через правое; когда все делали поворот в одну сторону, он – в противоположную, и получалось, что он оказывался лицом к лицу с соседом, место того чтобы стоять ему в затылок… И оба какой-то миг смотрят друг на друга ошеломленные: что же получилось?!

Как назло, экзаменатор попался особенно вредный: капитан из тех, кого солдаты называют "нытиками" и "крупоедами", служака, помешанный на строевой подготовке. Поставив всем, кроме Ивана, твердые

"тройки", он сказал:

– Ну, а вам, Оленченко, я больше "двойки" выставить не могу: если вы сами не умеете ни выполнять, ни отдавать команды,. то как же будете обучать солдат? Офицер, не знающий основ строевой подготовки

– это…

И пошел, и пошел – разнылся на полчаса. Попытался было я заступиться за друга, объяснить этому тупому службисту, что из-за одной только несданной строевой человеку, которому уже сейчас 25 лет, придется служить еще целый год, а у него дома жена и сынишка…

Но не успел я рта раскрыть, как капитан меня бесцеремонно оборвал стандартной фразой:

– Мне здесь адвокаты не нужны!

В это время кто-то позвал капитана, он отошел, отвлекся. А мы между тем все четверо стоим,. как он нас построил: в одну шеренгу.

Воспользовавшись отсутствием экзаменатора, мы трое принялись Ивана уговаривать:

– Попроси его! Объясни ему сам! Он потому так долго обосновывает

"двойку", что и сам понимает ее нелепость и ненужность. Но ты сам должен попросить…

Еле уговорили "гордого внука славян" смирить свою гордыню. Когда капитан вернулся, Иван через силу выговорил:

– Товарищ капитан! Поставьте мне "тройку"! Я ведь уже семейный, но даже не видел сына…

"Нытик" вновь принялся объяснять: "как-де я поставлю вам тройку, если вы…" (И так далее). "Ну, ладно (наконец сказал он), если я вам сейчас поставлю тройку, вы должны поработать над собой, потренироваться, чтобы до увольнения в запас наверстать упущенное.

Обещаете?"

Еще бы не пообещать! Все свободное время будет теперь маршировать, сам себе командуя "смирно", "вольно" и "кругом", сам же и выполняя собственные команды…

(Мы с Иваном потом встретимся, и он мне расскажет: военкомат много раз после действительной службы вызывал его на сборы по специальности, и он успешно осваивал новую и новую сложную технику и вооружения, но освоить путем повороты на месте и на марше так и не удосужился. Да никто этого от него и не требовал).

Все четверо мы по окончании экзаменов сфотографировались, и снимок этот сохранился. На мне гимнастерка – "на вырост", на два номера больше моего размера: новой у меня не оказалось, и пришлось у кого-то из солдат одолжить такую, какая у него была.

Экзамены на чин мы сдали где-то в середине августа. И началось томительное ожидание: документы должны были пропутешествовать в

Москву, в министерство обороны (первичное офицерское звание присваивается только приказом министра), затем все документы, вместе с выпиской из приказа, проделают обратный путь, и лишь тогда нас отпустят домой.

Весь наш взвод был на полигоне вместе с полком. Один я оставался в казарме. Как вдруг приехал кто-то с полигона и передал мне устный вызов замполита полка.

– Езжай на полигон, – было сказано мне, – тебя зачем-то подполковник Койлер вызывает.

Ослушаться я не мог – и на другое утро выехал попутной машиной на расположенный где-то в уссурийской тайге знаменитый, окружного значения, зенитно-артиллерийский полигон, почему-то носивший имя великого русского поэта.

Пока еду в открытом кузове грузовика мимо длинной гряды сопок, над которыми господствует хорошо видная из нашей чернятинской дали причудливая гора, именуемая "Сенькиной Шапкой" (а вблизи она совсем утрачивает с шапкой сходство – просто бесформенная громада, покрытая лесом); пока офицеры – мои попутчики – наседают на лейтенанта

Решетняка, выговаривая ему за распутное поведение его молодой жены, а он вяло отбрехивается; пока въезжаем в настоящую, почти еще не виданную мною уссурийскую тайгу, по которой хаживал писатель

Арсеньев со своим верным другом Дерсу Узала, – пожалуй, есть время рассказать одну. вроде бы, не идущую к делу историю, случившуюся со мной как раз в период подготовки к только что сданным офицерским экзаменам.

Этот рассказик – про обыкновенную солдатскую ложку.

Глава 36.Ложка

Я потерял свою ложку. Обыкновенную ложку из легкого сплава белых металлов – такие выдавали каждому солдату. Вообще-то их выдавали по две штуки, но одну было положено держать в вещевом мешке на случай выезда по внезапной тревоге. И воспользоваться ею было опасно: вдруг посеешь и вторую? Именно такая беда случилась со мною: у меня не осталось ни одной.

В солдатской столовой таким "сокровищем" тоже невозможно было разжиться, поскольку там водились только дюралюминиевые миски, бачки и чайники. Ну, не станешь же хлебать прямо из этой посуды! Не пес ведь какой, все-таки, а звучишь гордо – правда, это пока ты при ложке. Без нее же остается только сидеть и ждать, пока кто-либо из ребят, самый спорый, покончит с едой – и униженно просить: "Слышь,

керя (или еще лучше, земеля), дай мне ложку: порубать…

Давали, но – неохотно: в силу естественной человеческой брезгливости. Ты и сам, по той же причине, должен ее сначала помыть для себя. А потом, из вежливости, после себя. Только все равно хозяин ложки ее тут же, на твоих глазах, перемывает… Уж такова свинская человеческая природа!

Сказать по правде, я этих ложек за два года службы потерял штук пятнадцать. Да и не один я был такой. Дело в том, что носили мы их – знаете, где? А вот и нет, вовсе не "за голенищем", – тоже мне, нашли самое гигиеничное место! Нет, ложку держали в кармане солдатских шаровар – среди крошек махры и рядом с припрятанной от вороватых товарищей баночкой асидола для чистки пуговиц. Чтобы удобнее было, обычно легко гнущуюся рукоятку загибали плотно к ее же середине.

Получался держачок, им зацепляли за край кармана, а "едовая" часть – та, что и делает ложку ложкой – находилась внутри. Вот это – гигиена!

Но ведь солдат все бегает – по слову нашего генерала, "как соленый заяц": то – кросс, то – наряд какой-нибудь: через день – на ремень, через два – на кухню.. А занятия по "физо", где приходится и с высокой вышки прыгать в песок, развивая смелость, и на турнике висеть вниз головой. И не заметишь, как ее, родимую, где-то обронил.

Тогда спешишь в военторговскую лавку, за свои кровные покупаешь замену.

И как раз ко времени той последней потери в нашем Военторге запас ложек кончился. Купить было негде. А тут еще весь полк выехал на полигон, оставив на зимних квартирах считанных людей – меня в том числе. У кого ни спрошу – нет ли ложки запасной? – все головами отрицательно мотают.

И только один керя, или, лучше сказать, земеля, ответил мне утвердительно: "Да, запасная есть". Но тут же засомневался:

– Только, знаешь, едва ли ты ею воспользуешься…

– Почему? – воззрился я на него с изумлением.

– Да на ней, – говорит, – слово одно написано… Из трех букв.

– Какое такое слово? – спрашиваю, а сам думаю: "Неужто – "жид"?"

Но это опасение не подтвердилось. Он назвал мне словечко, которое часто произносят на Руси "для связки слов" и солдат, и слесарь, и интеллигент, а иной раз даже глухонемые. Употреблял его неоднократно и я, грешный, когда надо и не надо. Поэтому, отмахнувшись от предостережений, сказал кере-земеле самоуверенно: "Неси ложку"!

"Подумаешь – "слово"! – рассуждал я сам с собой, пока он бегал в казарму за моим спасением. – Это если б в натуре… Суп с таким содержимым, конечно, есть не станешь, – недаром существует в солдатском фольклоре прибаутка: "Суп "рататуй" – сверху юшка, а в середине…". Но слово – чем оно мне помешает? Я его и читать-то не буду!"

Как же я ошибся! Нельзя ведь повернуть ложку тылом к себе, опуская ее во щи или кашу. А на пустом ложечном дне поневоле каждый раз, когда ешь, прочитывалось краткое русское ругательство. "Русский символ", как назвал это слово, кажется, Андрей Вознесенский или кто-то из его критиков. Едва вытащив ложку изо рта, каждый раз перед своими глазами я видел перед глазами нацарапанное на ее внутренней стороне охальное слово. Сам себе удивляясь, стал терять аппетит, неприязненно ожидая каждую очередную трапезу.

С каким же наслаждением я выбросил клятую ложку, когда, наконец, завезли новые в Военторг! Забросил, как говорится, "по адресу", а по какому – сами догадайтесь.

Глава 37.Спасение утопающих

Машина углубилась в тайгу. Я жадно рассматривал обступившие дорогу заросли, вспоминая все, что читал об уссурийской тайге: книги

Арсеньева, Фадеева, Фраермана… Уже перед самым концом пути мы вброд пересекли три рукава горной речушки Шуфан – мелкой-мелкой: нашему грузовику до половины колес. Каждый из рукавов имел свою нумерацию: Первый Шуфан, Второй, Третий… Как назвали эту речку позже, во время кампании замены китайских топонимов на русские, – не знаю.

Сразу после речки нам открылся огромный лагерь Пушкинского полигона – ряды стандартных армейских палаток над хорошо оборудованными, рассчитанными на многолетнюю эксплуатацию палаточными гнездами, обшитыми ровным, дощечка к дощечке, тесом.

Сюда съезжались на учебные стрельбы зенитчики чуть ли не со всех концов Дальневосточного военного округа.

Мне повезло: спрыгнув с машины, я сразу увидел приземистую фигуру замполита нашего полка подполковника Койлера. Молодцеватым шагом подошел к нему, попросил, как положено, разрешения обратиться и браво доложил:

– Товарищ подполковник! Рядовой Рахлин по вашему приказанию прибыл!

Подполковник взглянул на меня с недоумением:

– Я тебе ничего не приказывал…

Как тут было не растеряться? Да ведь мне накануне ясно сказали:

"Тебя замполит полка вызывает"!

– Нет, не вызывал, – еще раз подтвердил Койлер.

Что было делать? Трамваи и троллейбусы на полигон не ходят, обратная попутка когда еще будет…Я поплелся в палатку родного взвода. Едва вошел – раздался громовой хохот моих товарищей.

Оказалось, они, во главе с новым командиров взвода лейтенантом

Бучацким, меня "прикупили". Здесь, в условиях военного лагеря, очень много всяких нарядов: и в караул, и на кухню, и на всякие хозяйственные работы, а между тем, для проявления "солдатской находчивости", при обилии воинских частей, самый великий соблазн и самые широкие возможности. Так что надо и день и ночь охранять палатку, чтобы не разворовали имущество. И каждый лишний человек здесь вот уж никак не лишний.

На ребят из родного взвода я ничуть не обиделся. И даже рад был их проделке: как уважающий себя "старик", почти переваливший на третий год службы, вряд ли сам бы решился проявить служебное рвение и отправиться на полигон, а болтаться без дела в пустых казармах было невыносимо скучно. Так что я, подчиняясь правилам игры и разыгрывая добродушное возмущение, с удовольствием вписался в общие заботы и тут же заступил на ночь дневальным возле палаток (взвод занимал их две или три).

Как раз, как будто я его с собою привез, зарядил дождь. Сезонные муссонные дожди в Приморье, отделяющие жаркое, нередко с грозовыми ливнями, лето от сухой, ясной, прозрачной осени, приходятся чаще всего на конец августа – начало сентября. Именно в это время я и попал на полигон. Сильный, ровный. "рясный", как говорят украинцы, дождь лил, не переставая ни на минуту,трое или четверо суток, вызвав, как это часто бывает в том краю, настоящее стихийное бедствие. Мелкие горные речушки, заполнившись ливневыми водами, стремительно понеслись с вершин на равнины, сметая все на своем пути.

Одним из первых в военном лагере полигона прибывание воды почувствовал наш "Матуша" (Юрка Веснин), о котором подробно рассказано в 17-й главе ("Мыльная опера"). На полигоне его заботам поручили походную баню, которая была развернута на берегу самого ближнего из Шуфанов и где мылись по очереди все прибывшие на стрельбы полки. То была длинная палатка с системой смонтированных внутри труб с кранами и душами и – уж не знаю каким способом осуществлявшимся – подогревом воды. Веснин выполнял при этом сооружении примерно те же обязанности, как когда-то на маневрах Петя

Попович, – но, в отличие от него, не разово, а ежедневно. Так и жил при бане. Когда вода стала катастрофически прибывать, он принялся демонтировать все доверенное ему хозяйство, снимать палатку – и во-время успел, потому что, не сделай он этого, все унес бы поток.

Едва успел Матуша справиться, как тут же, на его глазах, разыгралось драматическое ЧП. Не зная прогноза, наши командиры снарядили полкового киномеханика в Покровку, в штаб дивизии, для обмена кинофильмов. Туда отправился грузовик, в который и погрузился со своими коробками киномеханик Мордхэ Нудельман – еврей из

Молдавии. Шофером был наш, из взвода разведки, Папакин. По дороге к ним в кузов напросились какие-то колхозники с мешками картошки. Едва машина стала переезжать первый из Шуфанов (именно возле Матушиной бани), как на самой середине стремительно мчавшегося потока мотор заглох – и никакими силами Папакину не удавалось его завести. А вода прибывает прямо на глазах… А случайные пассажиры и даже водитель не умеют плавать…

Их спасителем стал маленький Мордхэ. Он взял у Папакина веревку, привязал ее к машине, сплавал вперед – на остров между двумя

Шуфанами – и там привязал к дереву другой конец. А потом, одного за другим, сопроводил от машины к островку всех пассажиров, каждый из которых, держась за веревку, ни за что не хотел спастись без груза и волок за собой еще и картошку. Последним покинул "судно" его

"капитан" – шофер Папакин.

Вот эту сцену и наблюдал с берега банщик Матуша. Более того, с помощью все того же отважного киномеханика он тоже перебрался на остров Спасения, переправив туда и все банное имущество.

Дождь прекратился, с неба брызнуло яркое солнце, а вода все еще прибывала. Вдруг наш взвод в полном составе построили возле палаток, и кто-то из старшего начальства объявил, что теперь мы назначены быть "спасательной командой", которой приказано немедленно эвакуировать на "большую землю" наших застрявших на острове товарищей.

Над чисто промытой, сверкающей яркими красками землей светило солнышко, сияло голубое, безоблачное небо, а мне на душу легла черная туча страха. Дело в том, что плавать я научусь, да и то кое-как, только спустя года три после армии. В момент же, когда меня, в составе нашего взвода, назначили спасателем, я держался на воде не лучше топора. Объявить о своей непригодности к осводовским подвигам мне показалось немыслимым, но и утонуть не хотелось…

Однако пока что – "нале-во! Шагом – марш!" – команда последовала привычная и выполнимая, и взвод деловито зашагал к переправе.

Там мимо берега, таща на себе сломанные ветки, целые стволы бурелома и всякий плавающий хлам, стремительно неслась река, в которой невозможно было узнать тот меленький, воробью по колено, ручеек, через который машины шутя переезжали еще несколько дней назад. На другом берегу этого довольно широкого потока видна была группа людей, среди которых мы увидели и нашего Матушу.

В это время с нашей стороны в воду въехал большой гусеничный тягач. Офицер, распоряжавшийся спасательной операцией, полусерьезно, полушутя спросил:

– Ну, орлы, кто возьмется доставить туда питание?

Без памяти обрадованный, что не придется отыскивать

"плавсредства", я взял из его рук наволочку с харчами, взгромоздился на тягач, который легко пересек стремнину, и завтрак на всю компанию робинзонов был передан мною из рук в руки Юре Веснину.

Застрявший грузовик, с которого спасся сам и спас всех других

Мордхэ Нудельман, ночью перевернуло и унесло. Потом его, сильно помятым о камни, обнаружили метрах в 600-х ниже по течению реки.

А вода все не убывала, и в положении бедствующих оказались все находившиеся на полигоне воинские части. Запасы круп и, может быть, консервов здесь были, но возникла острая необходимость в хлебе.

Легче всего решить проблему оказалось нам – зенитчикам ближайшей к полигону дивизии: ее командир, генерал Слюсаренко, приказал доставить нам хлеб из Покровки на дивизионных самолетах. В его распоряжении было два маленьких самолетика – таких, какие в народе называют "кукурузниками". Вдруг командир нашего полка приказал выложить на большом поле, зеленевшем совсем близко от палаток, букву

Т из белых простыней. Солдаты весело и дружно выполнили приказание, после чего поступила команда: всем покинуть поле. Мы решили, что самолеты прилетят и сядут на поле, а нам предстоит их разгрузить.

Они действительно оба прилетели, покружились над подготовленной посадочной площадкой и улетели обратно. Но вскоре вернулись, на бреющем полете пролетели над полем и… выбросили на него по мешку свежевыпеченных буханок! Каждый мешок, ударяясь о землю, лопался, и содержимое фонтаном взлетало на воздух, кусками разлетаясь вокруг.

Самолеты улетали за следующими мешками, а мы толпой бежали на поле – собирать "урожай".

Примечательно, что никто не клал себе в рот ни крошки. Хлеб, оприходованный начальником ПФС (продуктово-фуражного снабжения) полка, выдавался затем, как обычно, в столовой на завтрак, обед и ужин.

Вскоре мы вернулись на зимние квартиры. У меня к этому времени образовалась на шее у подбородка огромная флегмона. Командир полка, оправдывая свое прозвище "Батя", повстречав меня однажды, ужаснулся величине опухоли и приказал мне немедленно обратиться в медсанчасть.

Полковой врач, не взявшись лечить такой огромный абсцесс, немедленно отправил в медсанбат, где я и пролежал около месяца. Флегмону мне оперировали, след от нее остался на всю жизнь.

Глава 38.В медсанбате

В медико-санитарном батальоне дивизии мне пришлось лечиться дважды. В первый раз я туда попал по возвращении из отпуска. Уехав из Харькова с очередным фурункулом на ноге, я с ним намучился еще в поезде, а по приезде стал лечиться в полковой медсанчасти.

Санинструктор Михеев, удалив наклейку, присохший к коже клеол принялся оттирать, за отсутствием спирта, авиационным бензином – и внес инфекцию. Старший лейтенант Мищенко самостоятельно справиться с лечением не мог – и отправил меня в кожно-венерологическое отделение медсанбата – к подполковнику медицинской службы Дороганову.

Добряк подполковник лечил основательно, но медленно. С месяц я у него тогда провалялся, он применил и аутогемотерапию (внутримышечное вливание мне моей же, взятой из вены, крови), но от фурункулеза вылечить не мог – один за другим выскакивали и донимали все новые чирьи… Избавился от них только по возвращении из армии, да и то не сразу.

Медсанбат для всей дивизии играл роль своего рода районной больницы. Вплоть до того, что один из хирургов, майор Полтавцев, специализировался как гинеколог, обслуживая офицерских и старшинских жен. Говорили, что и аборты делает, – а кто бы еще мог за них взяться в тех местах?!

Любопытные типы там мне повстречались. Забавных историй наслушался. Рядом со мною лежал татарин Самигуллин – тот, к кому, если помните, обратилась прибывшая к мужу молодая жена: мол,

дяденька, где найти лейтенанта Решетняка? "Дяденька", безусый парнишка, очень смешно ломавший русскую речь, теперь чуть ли не ежедневно лежал под капельницей – ему то и дело переливали донорскую кровь: лечили от фурункулеза – куда более тяжелого, чем мой.

Надеюсь, читатель помнит мой рассказ о том, как на два полка напал понос от сваренной на мыльной воде каши (глава 17 – "Мыльная опера", стр. 53). Вот дополнение, сделанное моим соседом по койке в медсанбате:

– Я в тот ночь на первый пост охранял, – рассказывал Самигуллин.

– У меня курсак заболел, а я стоял-терпил у знамени и денежный ящик.

Думал – терпить нада: знамя, всетки, честь полку… А курсак – шурум-бурум, шурум-бурум – крутит-вертит… Не могу больше терпить!

Позвал дежурний писарь: "Земляк, звони в караульный помещений – я в уборнуй хачу!" Он позвонил, но я не мог терпить – усрался в штаны.

На другой день на вечерний поверка мне командир благодарность объявил: "Рядовой Самигуллин – за отличный служба…". Я: "Служу

Советскому Союзу!" А сам думаю: "Вот, на первый пост у полковой знамени полный шаровары наслужил!"

Слева – Самигуллин, а справа от меня лежал красивый и глупый парень из другого полка – дезертир, состоящий под следствием.

История такова: он был переведен из части в часть. Свою часть оставил, а до другой не дошел: поехал к знакомой девке в

Ворошилов… Через несколько дней его, конечно, хватились, стали искать – и нашли у нее в доме. Более суток "самоволки" – это дезертирство несомненное, его и посадили на губу, "дело" завели.

Парень струхнул и, чтобы оттянуть расплату, симулировал приступ острого аппендицита. Доставили его в медсанбат, а там (жалко, что ли?!) – вырезали здоровый аппендикс. Оставили на недельку отлежаться. А он: "У меня гонорея недолеченная!" Вот с нею и находился теперь в нашем кожно-венерологическом отделении. Небось, подружке об этом своем заболевании смолчал, а тут признался – для того лишь, чтобы оттянуть момент суда.

– Слушай, – допытывается он у меня, – как ты думаешь: если я себе кость сломаю, отправят меня на суд или сперва лечить будут?

– Да как ты сам себе кость сломаешь?

– А я на "губе" попрошусь в туалет, а сам возьму с собой молоток и там как вдарю себе молотком по ноге! Что: думаешь, не смогу? Это ты меня просто не знаешь…У меня знаешь какая сила воли? А молоток в парашу кину. И – с концами!

Все его планы оказались, разумеется, пустой болтовней. Вскоре он получил срок за дезертирство. Должно быть, молотка не сумел достать…

Второе мое пребывание в медсанбате принесло новые впечатления. В нашей палате лежал – лечился от того же триппера – лейтенант из дислоцированного в Чернятине танкового полка, страшный матерщинник, но добрейший малый. Я рассказал, что после сдачи экзаменов на младшего лейтенанта жду демобилизации. Не посоветует ли он, где мне достать портупею?

Не имея никаких видов на личное оружие в виде пистолета – для чего бы мне понадобилось обзавестись портупеей? Разве что для фасона… Но – не будьте строги: ведь мне не исполнилось и 26 лет.

Лейтенант рад был мне помочь: есть у него лишний офицерский ремень с портупеей. А кобура нужна? – От кобуры у меня хватило ума отказаться.

(Выписавшись из санбата, поспешил к лейтенанту. Застал его дома.

Он стал искать портупею, пока что беседуя со мною и при этом обильно пересыпая свою речь матюками, хотя тут же находился его маленький сынишка. Правда, к ребенку он относился с нежностью. Я подумал: как же его, такого семейственного, угораздило "подцепить на конец"?

Впрочем, он еще в палате сам рассказывал мне об этом: поехал в отпуск, познакомился, гульнул… "Хорошо хоть то, что рано проявилось: еще до возращения домой. Я сразу решил: немедленно лягу в медсанбат")

Познакомился я и с одесситом Мишей Хармацом из батальона связи Он приятельствовал с моим дружком Гришей Юстом. Этот Юст был вовсе не из Тивериады, а тоже, как и Миша, из Одессы. Хармац до армии учился в техникуме по специальности "холодильные установки" и сказал, что после армии хочет продолжить учебу в Харькове, где есть институт советской торговли. Я с готовностью продиктовал ему свой харьковский адрес.

(Прошло несколько лет. В квартиру, где мы с женой и ее родителями и, кажется, уже и сыном жили впятером в единственной комнате, постучали. В дверях стоял молодой человек, которого я узнал в лицо лишь тогда, когда он объявил:

– Я Миша Хармац.

По обычаям гостеприимства мы предоставили ему ночлег, для чего пришлось мне его положить с собой. Оказалось, он во сне скрипит зубами, и я утром ушел на работу не выспавшись как следует.

Назавтра, однако, он опять явился ночевать. На третью ночь – тоже.

Между тем, Миша сам рассказал, что у него есть в Харькове родственники, однако ему у нас жить удобнее…

Но мне удобнее было спать с женой, да и ей со мною – тоже.

Посовещавшись, мы решили намекнуть гостю, что надо бы и честь знать.

Тем более, что, кроме нас, в доме были и родители Инны, и наш ребенок.

Миша все понял – и исчез. Но вскоре появился вновь – и не один: привел познакомить с нами свою невесту, которой стремительно обзавелся в Харькове.. Ее семья жила очень далеко от нас, в поселке

Тракторного завода, Миша вскоре женился, как-то раз я к ним съездил, а потом мы многие годы не виделись. Встретились уже в пожилом возрасте – где-то в конце 70-х в автобусе. Миша рассказал, что работает техником по ремонту холодильников, обслуживает магазины всего поселка ХТЗ.

– Однако… – Он посмотрел на меня с некоторым сомнением – видно, опасался моей реакции на то, что собирается мне сообщить. Наконец решился и проговорил жестко, с вызовом. – Я подал документы на выезд в Израиль!

Дело было где-то в 1978 – 1979, я к тому времени уже и сам

"дрогнул", готовились к выезду мои близкие друзья и родня, а некоторые и выехали… Поэтому я решительно ответил: "Правильно сделал!" Миша с явным облегчением стал мне рассказывать: "Понимаешь, мне надоело бояться ОБХСС…" Эта фраза в его устах была вполне понятна: должность техника по обслуживанию и ремонту холодильников -

"калымная работенка", "могарычевое дело", тут и в самом деле можно угодить в тюрьму по обвинению в "левых" доходах.

Позднее, продолжая работать в этом районе, я от кого-то узнал, что Миша с семьей свернул в США. Дальнейшей его судьбы не знаю).

Выздоровление мое шло медленно. Помещение медсанбата освобождали для ремонта, почти всех выписали, а оставшуюся горстку больных перевели в большую "лазаретную" палатку, где было множество лишних постелей. Содрав с пустых кроватей тюфяки, мы на ночь укрывались ими, потому что по ночам уже подмораживало.

Одним из больных был ефрейтор Легочкин с Северного Кавказа. Он поразил меня сочным и откровенным рассказом о своей первой любви.

Овладев впервые своей возлюбленной, он застыл, не зная, что делать дальше: застыл – и не двигался… Уж такой, казалось бы, бесстыдный рассказ, а вместе с тем предельно целомудренный! С нежностью и восторгом вспоминал ефрейтор о ждавшей его девчонке.

Чуть ли не до конца октября пролежал я в медсанбате. Вернувшись в

Чернятино, застал в самом разгаре строевую лихорадку, обуявшую всю армию после знаменитого приказа маршала Малиновского. Наш военный городок с утра до вечера был наполнен барабанной дробью. В столовую каждое подразделение шло строевым шагом, печатая шаг. С каждым днем гайки муштры закручивались все туже и туже, а ведь впереди было начало учебного года, парад 7 ноября, строевые смотры…

Парады в нашем гарнизоне проходили на плацу. Обычно собирались все части и в строю, по команде "Вольно!", ожидали прибытия генерала

– командира дивизии. Как правило, приходили поглазеть женщины и дети из семей офицеров и старшин-сверхсрочников. Чтобы людям веселей было ждать, играл оркестр танкового полка. Почему-то на музыку сбегались своры собак и под бравурные марши устраивали у всех на глазах свои собачьи свадьбы, вгоняя в краску стыдливо-разнузданных офицерш и вызывая жеребячий хохот у нескольких тысяч солдат.

Все это до того мне приелось, что перед ноябрьскими праздниками в честь очередной годовщины "Великого Октября" сам напросился на все три праздничных дня в совершенно новый и, как мне мнилось, вполне спокойный наряд: на только что выстроенный гарнизонный КПП -

Контрольно-пропускной пункт.

Глава 39.Застава богатырская

По Уставу внутренней службы, рядовые, сержанты и старшины срочной службы имели право отлучаться из расположения своей воинской части только с разрешения прямых начальников, имея при себе увольнительную записку, командировочное удостоверение или какой-то иной отпускной документ. Предусматривался также номерной знак, жетон. Все это имело смысл и применение в более или менее крупных населенных пунктах. Там вокруг военного городка, расположения воинской части, училища и т. п. возводили по всему периметру высокие заборы, иногда и с колючей проволокой, а у ворот устраивали КПП – Контрольно-пропускной пункт.

Солдат, следующий в увольнение, предъявлял дежурному по КПП свой увольнительный документ, то же делал и при возвращении. Забор мешал обойти эту контрольную инстанцию. Конечно, можно было найти местечко и перемахнуть через любую ограду – скорее всего, так и делали те, кто решался на "самоволку", но то было уже серьезное нарушение устава…

Так, однако, дело обстояло в более или менее крупных городах. А в

Чернятине, где военный городок по населению раз в десять-пятнадцать больше деревеньки, по которой назван? Куда здесь идти солдату? "Кому нести печаль свою?" Да у нас и понятий таких не было: "увольнение",

"самоволка"… Военный городок фактически ничем не был огражден.

Правда, от "дэнээсов" (домов начсостава) его отделяла дорога, ведущая из Ворошилова и Покровки куда-то к следующему селу вблизи границы с Китаем. От нее под прямым углом в расположение нашего гарнизонного городка уходила грунтовая, укрепленная гравием дорога.

У ее начала стояли чисто символические железные ворота, всегда распахнутые настежь, но возле которых, уж Бог там знает, для чего, начальство временами ставило так называемый сторожевой пост. Солдат, здесь поставленный, часовым не считался, а потому имел право и разговаривать, и даже что-нибудь жевать. Но, главное, его можно было здесь держать и три-четыре часа, и даже подольше. Именно здесь обратилась к юному, "завернутому в тулуп", Самигуллину прибывшая автобусом жена лейтенанта Решетняка: "Дяденька!.." Стаивал и я возле этих ворот – и до сих пор не понимаю: что уж там было стеречь?

(Помнится, стоял там однажды – и уминал за обе щеки вкуснейшие конфеты, присланные мне женой в очередной посылке. Я их предусмотрительно захватил с собой на этот пост в карманах. Но какой-то из вечно голодных гарнизонных псов, безошибочно угадав во мне человека с вечно неспокойной совестью, стал напротив и воззрился на меня с укором и ожиданием. Скармливать ему эту вкуснятину было бы свинством перед заботливой женой, да и просто жаль отдавать, обделяя себя самого. Но и жевать, когда на тебя смотрят с такой собачьей завистью, тоже было трудно. Поэтому я придумал выход: кину ему кусочек и, пока он нервно ищет носом на земле, а потом заглатывает своей ненасытной пастью, я скорей-скорей заталкиваю в свою (такую же, если не хуже!) по две, три, четыре конфеты – сколько поместится.

Вот так успокаивал свою больную совесть! Вдвоем мы быстро эти конфеты умяли…)

Не будь грозного курса по завинчиванию гаек в войсках, так бы и остались эти патриархальные ворота символом гарнизонной околицы. Но в ту осень новое руководство советских вооруженных сил во главе с маршалом Жуковым всесторонне усилило муштру и контроль, добиваясь укрепления воинской дисциплины. Примерно тогда были свернуты кадры политработников, сокращались должности замполитов рот, батарей и других подразделений (что позже было Жукову поставлено в вину).

Сейчас я сомневаюсь, чтобы он в этом действовал без ведома ЦК партии. Но под влиянием таких веяний все солдафоны Советской армии встрепенулись, обрели молодое дыхание и постарались себя проявить перед начальством, попасть в струю времени.

Так случилось и с нашим бравым начальником гарнизона Пупиным

(такой, первым пришедший в голову, псевдоним я дал ему взамен фамилии, которую забыл или не знал). До того как наш зенитный "батя" был повышен в звании, командир танкового полка, уже носивший погоны полковника, являлся старшим по званию в гарнизоне, а потому и его

(гарнизона) начальником. Остался таковым и на последующее время. Его творческая инициатива по переводу одиночно передвигающихся солдат на непременный бег была, как мы уже знаем, безжалостно пресечена. Но

Пупин взял реванш на другом: он приказал на дороге от автобусной остановки внутрь гарнизона – там, где заканчиваются хозяйственные постройки и начинаются чисто военные, и как раз напротив штабного здания танкистов и зенитчиков,- установить новые ворота и КПП.

Сказано – сделано: пока я отлеживался в медсанбате, работа кипела, и по возвращении моем взору предстали дивные тяжелые двустворчатые ворота, а возле них – большая пропускная будка.На уровне пешеходной дорожки в ней был сделан коридорчик с двумя прочными дверями на каждом его входе-выходе. Внутри коридорчика, со стороны помещения для состава суточного наряда, было застекленное окно с маленькой форткой: для предъявления документов. В помещении стояли столик, табуретки, топчан для отдыхающей смены наряда. Такую будку не стыдно было бы поставить даже при входе в московский

Кремль! Непонятно лишь одно: для чего ее построили в Чернятине? Ведь за трое или четверо суток нашего наряда через эту проходную не проследовал ни один солдат или сержант срочной службы! Да и зачем бы им через нее ходить, если добротный забор, выстроенный по обе стороны будки, заканчивался с каждой стороны метров через 25 – 30 от ворот и дороги. Нам было приказано: без увольнительной записки или личного знака никого из солдат и сержантов срочной службы не пропускать. Но если они и хотели выйти за пределы казарменной зоны – например, в магазин или медсанчасть, – то, пожалуйста, иди в обход забора: никто ни о чем тебя не спросит.

Зато каждое утро, даже в эти праздничные, красные числа советского календаря, на дорожке, ведущей от "дэнээсов", появлялась тучная фигура полковника Пупина. Стояла осень, вдоль дороги выстроились шеренги тополей, беспрерывно ронявших пожухлую листву, и мы, как ни старались,- подмести дорогу так чисто, чтобы на ней не было ни единого листика, были не в состоянии. Полковника это ужасно возмущало. Еще на дальнем подступе к КПП он наливался кровью от справедливой злобы, метров за 70 до ворот в нем что-то начинало неукротимо клокотать. А приблизившись на расстояние в 5 – 10 метров, начальник гарнизона принимался крыть нас (если употребить выражение

Маяковского) "пробковым матом" Показывая указательным пальцем на землю перед будкой, он спрашивал меня, дрожа от ярости всем своим осанистым телом:

– Это… Это… Вот это… – что?! Что это?! Да: это?! Да!!!

– Это – листочки, – смиренно и правдиво отвечал я, опасаясь, как бы могущественный полковник на почве своего справедливого гнева не отменил к чертовой бабушке результаты моих успешно сданных экзаменов.

– …твою мать! Я сам вижу, что листочки! А почему они здесь лежат?!

– Только что нападали, товарищ полковник, немедленно сейчас же подметем! – браво отвечал я, хватаясь за метелку.

– Убрать немедленно! Вернусь – проверю! – кричал полковник и шел в свой танкистский штаб. На обратном пути вся сцена повторялась. Не зная, когда именно он появится, мы по очереди дежурили на улице с веником в руках, демонстрируя непрерывный рабочий ритм: деревья без отдыха роняют листву, а мы без отдыха ее метем… Но полковник все равно орал и матерился.

Ближе к вечеру 7 ноября, в первый день праздника, приехал на мотоцикле майор Емельянов. Остановился перед закрытыми воротами, посигналил. Я выскочил, распахнул ворота, подождал, пока он проедет, потом закрыл… Буквально через минуту майор вернулся – и опять дудит, уже с внутренней стороны ворот. Только лишь я выпустил его, только закрыл ворота – он снова вернулся и снова сигналит. При этом хохочет надо мной: я-де спать тебе не дам!

Тут случился презабавнейший казус. Открываемые и закрываемые ворота издавали довольно противный прерывистый присвист. Вдруг из штаба вышел дежурный по танковому полку, за ним – еще кто-то…Они вглядывались и вслушивались, обратив в сторону ворот встревоженные лица. Ворота присвистнули опять.

– А-а-а! Вот в чем дело! – озаренный какой-то неожиданной догадкой, завопил офицер. – Это ворота скрипят! А мы там, в штабе, думали, – принялся он объяснять мне, – что это по радио передают сигналы точного времени, и перевели стрелки на часах. В это время слышим: опять "сигналы"! Потом – опять! У нас глаза на лоб полезли!

Здесь засигналил уже майорский мотоцикл: начальственный проказник опять требовал открыть ему ворота – и хохотал при этом до слез.

И ведь ничего не поделаешь: он в своем праве ездить, когда и где захочет, а притом остается мне прямым начальником!

Да, намучились мы в этом "легком" наряде: "посачковать" не удалось.

(Кстати, об этимологии сленгового значения слова сачок ( т. е. бездельник, лентяй, лодырь, стремящийся отлынивать от любой работы).

Когда-то один молодой человек, курсант военно-авиационного училища, ходивший к нам домой с явным прицелом на мою сестренку, но ей никак не нравившийся, расшифровывал это слово как аббревиатуру:

"Современный Авиационный Чрезвычайно Обленившийся Курсант", Однако слово сачок употреблялось не только в авиавойсках и применительно не к одним лишь курсантам. Да ведь есть у этого слова и прямое значение: "инструмент для ловли бабочек, стрекоз и других летающих насекомых". Думаю, в этом-то и секрет. В сознании людей грубого физического труда такая ловля – занятие несолидное, легкомысленное, предназначенное для лентяев. Отсюда и переносный смысл, и глагол

"сачковать" (отлынивать от работы).

Со мною вместе были тогда Матуша-Веснин, Петро Попович… И в самом деле "Застава богатырская", как на знаменитой картине русского художника. Не знаю, кто из нас больше подходил на роль Ильи Муромца, кто – на роль Добрыни Никитича… Один Попович очевиден, хотя и не

Алеша… Все мы трое – сачки страшные, не зря нас Пупин костерил.

Еще и мало досталось. Ведь так всех листьев с земли не убрали.

Разгильдяи. Рассвистяи.

Глава 40.Пилорама

Командование полка решило построить новые учебные классы. Для строительства понадобились доски. Дешевле всего обходилось собственное их производство: группу солдат отправили в командировку на станцию Голенки, где была пилорама. Ребята распускали там на доски лес, привезенный по железной дороге, и уже готовый тес возили в Чернятино на машинах полка. Большинство в этой группе составляли солдаты из взвода связи – ближайшие коллеги "разведчиков": у нас ведь даже комсомольская организация была общая, и я был ее комсоргом.

Хозяйственные работы в командировке, на выезде, считались большим везением: на время солдат избавлялся от муштры, жил не по уставу внутренней службы, а почти что вольно, без регламента, – как на

"гражданке". До нас доходили слухи, что хлопцы там, на пилораме, довольны жизнью.

Время от времени из полка за досками снаряжали машину, сопровождаемую кем-то из офицеров. Однажды это поручили старшему лейтенанту Ложкину – хулиганистому, бесшабашному парню, бывшему фронтовику, начавшему войну шестнадцатилетним подростком в родном

Сталинграде. Говорили, что здесь в бомбежке погибла его мать, он прибился к какой-то части, дошел с нею до Берлина, да так и остался в армии. Как и многие фронтовики, пил без меры и удержу.

Голенки были от Чернятина в нескольких десятках километров. По дороге через какой-то поселок Ложкину захотелось выпить. Он приказал солдату – водителю остановиться возле маленькой забегаловки, хватил водочки сам и, от щедрой славянской души, угостил шофера. Приехали к пилораме тепленькие. Наши ребята погрузили напиленные доски и сами залезли сверху, чтобы подъехать несколько сотен метров к столовой тамошней воинской части. Человек десять сидели на досках: радисты

Андриуца, Панов, Курбаков, Кузьменко, телефонисты Минин, Матвейчук,

– всех не помню. Радовались случаю подъехать: устали, ухайдакались, проголодались…

Водитель шибко гнал под гору. Навстречу ему внезапно из-за поворота вынырнул автобус. Наш шофер резко затормозил, грузовик перевернулся через радиатор – кто успел, тот спрыгнул, отделавшись легкими ушибами. Но долговязого Минина и грузного Кузьменко покалечило всерьез – отлежавшись в госпитале, они были комиссованы и вскоре отпущены домой.

А спокойный, дружелюбный Матвейчук, 19-летний колхозник с Волыни, был придавлен досками так, что, когда его вытащили из-под них, через десять минут скончался.

Это был тот самый Коля Матвейчук, которого наглые сержанты вместе со "стариками"-солдатами однажды загоняли по сопкам до обморока.

Бывает же судьба так безжалостна к человеку: не мытьем, так катаньем, а сживет со свету… Навсегда остался парень лежать в каменистой земле Приморья. Никто из дому не прибыл на похороны. Мне довелось в составе конвойной команды отдать товарищу последнюю воинскую почесть традиционными тремя залпами над свежей могилой.

Водителя перевернувшегося грузовика отдали под суд, старлейта

Ложкина уволили на гражданку. Состав командированных полностью сменили. Стоял конец ноября, приближалось начало нового учебного года. а на нас с Иваном все не приходил из Москвы приказ о присвоении звания "микромайоров" (так в шутку называли младших лейтенантов – чин малоприменимый, в Советской Армии редкостный).

Тоскливо было дожидаться, противно и подумать о строевом смотре, неизбежных "тревогах", невыразимо осточертела гремевшая с утра до вечера по всему гарнизону барабанная какофония, противно было чеканить строевой шаг по дороге в столовую и обратно, на вечернюю ли прогулку, на любые занятия…

И вдруг стали набирать новую группу пильщиков. Я напросился в ее состав.

Из нашего взвода поехали Попович, Манеску, одессит Витька

Пасальский, еще несколько человек. В качестве старшого послали нашего нового взводного – лейтенанта Бучацкого. Жильем нам служил старый дом, в котором были установлены, как в казарме, несколько пар двухъярусных коек. Питались, как наши предшественники, в столовой какой-то расположенной возле станции нестроевой воинской части.

Умываться лейтенант приказал только на улице, несмотря на мороз, подчас 25-градусный, притом – только ледяной водой…Вскоре у меня на руках образовались цыпки. На всю жизнь заболел тогда экземой рук

– с пальцев слазила кожа, кисти рук болели, но приходилось работать, не обращая внимания на боль.

Работа на пилораме несложная, но тяжелая. Возле сарая, в центре которого находилась сама пилочная машина, лежали штабелями бревна – прямые древесные стволы с уже обрубленными сучьями. Мы, несколько человек, накатывали бревно на вагонетку, затем по рельсам подавали его комлем вперед, к самой пилораме. Вертикально расположенные пилы, мерно снующие сверху вниз и снизу вверх, распускали ствол на доски, с обеих сторон бревна образовывались при пилке два горбыля. Мы складывали все это поодаль, а когда приезжала машина, грузили доски на нее. Садиться наверх было теперь строжайше запрещено, да мы и сами не пытались… Вся работа с утра и до вечера протекала на морозе, мы сильно мерзли, а отогреваться бегали в кочегарку, где была котельная и парогенератор, вырабатывавший электроэнергию для работы пилорамы. Здесь всем распоряжался уродливый и свирепо-добродушный "Джага" – так, именем одного из злодейских персонажей индийского кинофильма "Бродяга", мы называли кочегара. Он забавлял нас историями, из которых я запомнил одну. Дело было, еще когда Джага перед войной служил на действительной.

– …И был у нас один красноармеец – переросток 27-ми лет, – рассказывал кочегар, попыхивая цигаркой, свернутой из газеты с нашей солдатской махрой, которой мы щедро его угощали.. – Не знаю, как так у него получилось, но он в свои годы был еще целка. Да-да, ни с одной бабой не спал, живой п… не видал.

И вот однажды отправили этого парня поездом в командировку. Он в дороге познакомился с какой-то шалавой, и она его сумела расшевелить. Разговелся наш тихоня. Но за один только этот раз приобрел редчайшую венерическую болезнь – "испанский воротничок".

Есть сифилис, есть триппер – он же гонорея… есть, говорят, какая-то третья венерическая болезнь. А этот "воротничок" – четвертая. И чтобы от нее вылечиться, надо надолго отказаться от баб вовсе. Вот так подзалетел наш чистюля!

Отогревшись у Джаги, снова шли работать. Дело происходило в двух шагах от железнодорожной станции, где была и крошечная забегаловка, в которой продавалась водка в розлив. Намерзшись, мы были готовы пренебречь всеми запретами, чтобы согреться. Но выпивке препятствовали два обстоятельства. Одно – это шаставшие по станции патрули. В первый раз войдя в этот "шалманчик", я было уже заказал себе "свои боевые сто грамм", как вдруг вошел патруль: офицер и два солдата. Стакан с порцией "особой московской" был для меня уже налит, но буфетчица не успела его мне протянуть, а я не успел уплатить. Только это и спасло меня от "губы", да еще то, что офицер попался не вредный.

Второй же помехой в употреблении спиртного было для нас для всех почти полное отсутствие денег. Но тут судьба проснулась и позаботилась о нашем винно-водочном удовольствии.

Через несколько дней пребывания в командировке, в один из субботних дней, которые еще не были тогда выходными, прибежали в наше жилище несколько наших же хлопцев с таким заманчивым известием: они договорились со станционным начальством разгрузить вагон с минеральными удобрениями, прибывшими с Кольского полуострова.

Станция за сверхнормативный простой вагонов платила большие штрафы, и у железнодорожников был "безлюдный денежный фонд" на необходимые случаи оплаты. То есть, проще говоря, "живые" наличные деньги.

Несколько человек согласились поработать в виду наступавшего воскресенья, и я был в их числе.

На одном из задних путей стоял специально отогнанный туда огромный пульмановский вагон, весь чуть не до потолка загруженный порошком кольского суперфосфата, о котором я так много слышал на уроках географии буквально с 4-го класса, что даже кое-что запомнил.

Мы с жаром взялись за работу, вдохновленные пусть не очень круглой, но столь необходимой каждому суммой заработка: выходило по 80 тогдашних рублей на нос – на две с лишним "поллитры" "Московской".

Но очень скоро начали выдыхаться: фосфат загрузили влажным, потом его прихватил мороз, и теперь приходилось орудовать кайлом и ломом, прежде чем пускать в ход совковые лопаты… До глубокой ночи, часов до двух, провозились мы с разгрузкой. В течение дня ни на миг не прекращали выгрузку, бегая на обед и ужин посменно. Двое или трое, в том числе вечный "изобретатель" и авантюрист Попович, вернулись с обеда под мухой. С бешеной силой схватились за лопаты, но уже через несколько минут скисли, выдохлись: алкогольный допинг помогает лишь на краткое время… А потом следует спад, человек быстро теряет силы.

В конце работы, когда содержимое вагона оставалось лишь в его дальних концах и стало далеко и неудобно выбрасывать его через отодвинутые, раскрытые двери, пришлось кидать в окошечки, которые в товарняках находятся под самым потолком. Но у меня совершенно отказали мои интеллигентские руки: просто не поднимались выше пояса!

Наконец вагон был разгружен… Слева и справа от него лежала целая гора выгруженных удобрений, частично осыпавшись и под колеса.

Пошли за работодателем. Он явился – и сказал, что мы "не выполнили габарит": оказывается, груз должен быть удален от железнодорожного полотна на какое-то определенное расстояние – полметра или даже больше. Чтобы это сделать, нам пришлось вручную откатить вагон – маневрового паровоза в распоряжении нашего "благодетеля" не было.

Поднатужась и помогая себе бурлацкими матюками, мы с большим трудом сдвинули примерзший к рельсам вагон, повели его по колее, освобождая себе "фронт работ", затем вернулись и из последних сил выложили "габарит". Никогда за всю предыдущую и последующую жизнь я так не уставал! Хорошо, что назавтра было воскресенье, и удалось отлежаться.

Зато от наступающего мороза у нас теперь было чем защититься!

Озябнув и продрогнув, мы (с должной оглядкой) наведывались в забегаловку и с наслаждением опрокидывали в себя "свои боевые сто грамм". Раз и навсегда на собственном опыте постиг я причины того жестокого пьянства, к которому склонны северные народы. "Спиритус вини ректификати", при всех отрицательных, а зачастую и роковых последствиях его употребления, просто необходим в условиях сурового климата холодных поясов и является там совершенно незаменимым лекарством и продуктом.

Шел день за днем, мы работали и работали, и каждый раз, когда приходила машина из Чернятина, я с надеждой вглядывался в лицо сопровождавшего ее офицера: не привез ли он мне из штаба полка долгожданную весть о том, что прибыл, наконец, путешествовавший по инстанциям приказ о моем увольнении в запас? Иногда, не выдержав характер, сам подходил и спрашивал у такого офицера (а вдруг да забудет сказать?!) Но нет, пока все было тихо… Мой самый близкий в армии друг Миша Манеску тоже ждал, но не демобилизации пока, а обещанного отпуска "с выездом на родину": он списался с "заочницей", молдавской девушкой Пашей (адрес получил от нашего солдата, с нею учившегося в учительском институте) и теперь горел желанием с нею познакомиться вживую.

Манеску был моим ровесником, но на неудачный роман с еврейкой

Полиной извел массу времени и в свои 25 лет считал себя перестарком.

Заметив это, ребята во взводе над ним подтрунивали: пугали, будто он лысеет, и бедняга, приняв страшилки всерьез, бросался рассматривать свой коротко остриженный "ежик" в маленькое карманное зеркальце, которое всегда носил с собой; рассмотреть в него свою голову было невозможно, а большого зеркала ни в одной казарме не было. Еще на него напускали страху байками, будто старенький и редко включаемый локатор, при котором он был оператором, снижает мужскую потенцию, – по-моему, он и в это верил…

С некоторых пор Манеску занялся постановкой молдавских танцев в полковой художественной самодеятельности. Думаю, что и этим он старался заработать себе отпуск.

И вот однажды прибывший с машиной офицер привез-таки хорошую новость, но не мне, а Михаилу, который с этой же машиной (каким-то образом место в ней нашлось) вернулся в полк, чтобы оформить разрешенный ему отпуск и ехать в Черновцы. Как лучшие друзья, обнялись мы и расцеловались, обещая не забывать друг друга. Я выполнил это уговор…

В Голенках мне так и не удалось дождаться заветной вести.

Командировка окончилась, за нами прислали машину. На остаток денег мы, отмечая последний день свободы, все хорошо напились. Мирный и дружелюбный одессит Витька Пасальский в пьяном виде оказался сущим чертом: всю дорогу (а это, кажется, больше часу или двух) он что-то орал и все порывался стащить с каждого шапку, чтобы выбросить ее на ходу из машины. Мы с трудом его успокаивали – и приехали поздно вечером жутко усталые.

Сгрузившись, вошел я в казарму, и еще в коридоре кто-то из штабных писарей мне сказал:

– Рахлин, поздравляю: ты уже младший лейтенант! В штаб сегодня пришел приказ: на тебя и на Оленченко.

Глава 41.Отвальная

Сообщение писаря надо было проверить: не разыграл ли он меня? И я тут же поспешил в артмастерскую, где по-прежнему стояла койка Ивана.

Он сидел на этой койке и прикреплял золотые погоны "микромайора" к новенькой солдатской гимнастерке. Значит, шутки в сторону: едем домой!

На другое утро мы уже спозаранку были в штабе. Нас поздравляли, стали оформлять документы. Зампострой полка, маленький подполковник

Русин -тот, который кричал высоким бабьим голосом: "Сгною на гауптвахте!", путал меня с Манеску и кричал нам (да и вообще каждому чернобородому): "Пять минут- побриться – доложить!", теперь разговаривал с нами просительно, уговаривал не напиться на радостях, не принести в полк лишнее ЧП…

У меня, разумеется, тоже была отложена загодя новенькая гимнастерка, и золотые погоны, пренебрегая суеверными опасениями, я припас давно, еще до командировки. Так что тут же их пристегнул, перепоясался ремнем с портупеей – и сразу приобрел довольно бравый офицерский вид. Не надевая шинель (она все-таки была у меня солдатская), пошел по гарнизону, с удовольствием отвечая на приветствия полковых старшин и сержантов, первыми отдававших мне честь, а ведь еще вчера каждый из них мог мне устроить (а иногда и устраивали) крупную неприятность за то, что я как-нибудь не так мимо него прошел…

Какую власть имеет над человеком ощущение власти! Какое это бешеное, иррациональное, низкое чувство! Спасибо судьбе за то, что она не слишком часто искушала меня этим соблазном. Но некоторые эпизоды показали, что и я податлив на него. Как-то раз на сборе радиотелеграфистов, уже на втором году службы, один из сержантов приказал мне обучить поворотам в строю первогодка Кузьменко. У меня со строевой подготовкой проблем не было. А этот мешковатый "фазан"

(один из тех, кто осенью попадет в дорожную катастрофу, будет искалечен, комиссован и демобилизован) не умел как следует поворачиваться по команде. И я ревностно принялся за дело: стал покрикивать на вверенного мне товарища: "Равняйсь!" (а на кого бы, собственно?!), "Смирно!", "Кру-гом!"… Я вошел в раж и орал вдохновенно:

– Нале-… Отставить: напра- во! На месте шагом – марш! Левое плечо вперед! (И так далее).

В какой-то из моментов Кузьменко, оказавшись со мною лицом к лицу, вдруг тихо и спокойно сказал:

– Слышь, Рахлин, ну чего ты вы..ываешься? Ты ж такой же солдат, как и я!

Мне стало стыдно, я вдруг посмотрел на себя со стороны – и вынужден был сам себе признаться, что поддалсяискушению власти, мелкому чувству собственного мнимого превосходства. Засмеявшись сам над собой, я вытащил махру, и мы скрутили самокрутки. Покурили – и разошлись.

Но вот ведь какое живучее это чувство властолюбия: теперь, с получением права на золотые погоны, мне приятна была мнимая моя значительность: шутка ли, старшины-крупоеды, "эс-эс" (сверхсрочники) мне первыми козыряют!

Любопытна история моей шинели. У солдатской и офицерской шинели совершенно разный покрой: офицерская – двубортная, на пуговицах, с отворотами-лацканами, солдатская же – однобортная, на крючках.

Различаются они, конечно, и по материалу: солдатская – "серая, суконная", как поется в песне, причем сукно – грубое, толстое, офицерская же делается из ткани гораздо более эластичной…Рядовому солдату достать шинель офицерскую было просто немыслимо: она и стоила дорого, да ведь и не продавалась, а выдавалась, притом лишь кадровым офицерам в соответствии с нормами вещевого довольствия и каждому из них самому была нужна. Кто ж тебе отдаст свою новую вещь?

А старую, затерханную, и сам не наденешь… Но свои солдатские шинели многие перед демобилизацией берегли, носили, главным образом, бушлат, а сэкономленную таким образом шинелку перешивали под офицерский фасон. Сделать это было чрезвычайно трудно, точнее – просто невозможно, и ее просто подгоняли под образец курсантской, то есть делали сзади в нижней части разрез и пришивали там несколько форменных блестящих пуговок. Кроме того, подставляли картонные плечики, благодаря чему она лучше сидела, делая фигуру более стройной. Я на это пока не решался: сам не умел, а доверить портняжью работу было некому. Но штаны мне кто-то перешил – уж очень солдатские шаровары были некрасивы, перед демобилизацией их было принято "облагораживать". Шинель же у меня неожиданно и срочно отобрал майор Емельянов.

Произошло ЧП: демобилизовавшийся накануне ефрейтор Вася Момот (мы его называли – "Васылько": по известной и чудесной народной песне

"Поза лугом зэлэнэньким… Там Васылько сино косыть…") – был задержан патрулем где-то на сборном пункте демобилизованных – за грубое нарушение формы одежды. Васылько как раз и перешил свою шинель неподобающим образом, сделав неуставной разрез сзади и пришив там пуговички. Армейским законникам это показалось недопустимой вольностью, и нашему самому старательному и дисциплинированному солдату заявили, что в эшелон его не пустят, а посадят на "губу".

Кто-то (может, он сам) дозвонился до штаба полка. Майор Емельянов сел на мотоцикл и отправился выручать Момота, но предварительно обратился к солдатам нашего взвода: у кого есть приличная шинель на замену? По росту примерно подошел я (Васылько был чуть повыше).

Майор схватил мою "серую, суконную, родиной даренную" – и помчался за десятки километров, спеша успеть к отходу эшелона. Успел! Мне же привез перешитую Васылькину шинель. Обмен получился на диво эквивалентный: Момот счастливо избежал "губы" и во-время уехал домой, мне же (хотя я и не думал выгадывать) досталась перешитая шинель, которую никто бы не осмелился поставить мне в вину: мы ведь с Иваном "форму одежды" нарушали вынужденно: офицерскую нам выдать было "не положено", а погоны "микромайоров" мы нашили вполне законно. Так что никакие уставники нам были не страшны, хотя мы сплошь состояли из одних "нарушений формы одежды"; офицерские погоны

– на солдатской робе, офицерская кокарда – на солдатской шапке, курсантский разрез – на солдатской шинелке…

Нам выписали все документы. Выдали деньги на билеты и питание в пути. Теперь надо было решить один весьма важный вопрос: как

"обмыть" наши звездочки? Иван договорился со старшим сержантом-сверхсрочником Сахнюком (с "поэтом"! – помните: "Прекрасны вашие победы"?) – и тот предоставляет свою комнату и берется нажарить кучу картошки с салом; мы позовем несколько солдат, которые смогут улизнуть из казармы, надо лишь купить водки, а для этого сходить в сельпо – в деревню: военторговский магазин спиртным не торгует. По какой-то причине Иван идти не мог – задача возлагалась на меня.

Восприняв всерьез просьбу подполковника Русина и наше ему обещание, я было хотел отказаться от участия в вечеринке, но Иван с таким презрением на меня глядел, так принялся честить за трусость, что я сдался. Надев поверх гимнастерки чью-то новенькую телогрейку, взял свой пустой фибровый, недавно купленный чемоданчик и отправился в село. Купил там несколько поллитровок. Вечером сошлись у Сахнюка.

Неожиданным для меня оказалось присутствие "полковой кружки" – штабной вольнонаемной машинистки. Кто-то из Ванькиных гостей (а это были его приятели из артмастерской) привел ее. Очень скоро мы надрались, и я принялся рассказывать совершенно отпетой шлюхе, что я ее уважаю. Помню, с каким снисходительным выражением помятой пьяной физиономии эта бикса меня слушала – сама себя она давно не уважала.

На дружеской пирушке я чувствовал себя совершенно чужим и, может быть, именно поэтому выпил больше, чем обычно себе позволял: полные поллитра! Однако свои поступки полностью контролировал и ушел сознательно за пять минут до того, как в гарнизоне отключалось освещение – то есть без пяти час ночи. Единственный из всех собравшихся я спал в казарме строевого подразделения, а в эти дни ожидалась учебная "тревога".

Выйдя с крыльца под свет фонаря, я вдруг очутился в кромешной мгле: значит, час! Немедля я сверзился в кювет. Смеясь над собой

(вот ведь до чего классически напился: в канаву залег!), выбрался оттуда и, качаясь, добрел до своей казармы. Там у меня хватило еще сил и соображения попросить дневального, чтобы разбудил кого-нибудь из наших на нижней койке: "Мне на свою верхнюю сейчас не влезть", объяснил я. Причина уважительная – разбуженный с пониманием отнесся у моей просьбе, влез на мою постель, а я рухнул на освободившуюся

(простынями и подушками не обменивались: что за мелочи!)- и мгновенно уснул.

Наутро в самом деле подняли всех по "тревоге", казарму заполнили приезжие инспекторы с хронометрами, Все наши засуетились, забегали, я же только оделся – и вознамерился куда-нибудь уйти: меня вся эта возня уже не касалась. Но тут привязался ко мне наш взводный – лейтенант Бучацкий: "Где ваше оружие?" Я же свой автомат

Калашникова, "боевой незаряженный КВ 5263", сдал еще накануне – и поступил мудро: теперь я уже не "вооруженная сила", тревога меня не касается. Лейтенант с этим не соглашался, умничал и "выступал".

Пришлось на равных с ним схлестнуться. Он попробовал на меня покричать, но сделать мне уже ничего не мог.

Предстояло еще проститься с некоторыми людьми, с которыми меня связывали не вполне официальные отношения. Пошел к старлейту

Савельеву, с которым у меня сложились не совсем формальные отношения

(однажды он даже зазвал меня к себе домой на обед), простился с ним и с его милой женой Женей, работавшей одно время библиотекарем в нашем полку. Они жили в одной квартире с лейтенантом Сацким.

Александр Сацкий был в полку известным бузотером. Он задумал уволиться из армии, по-хорошему его не отпускали, и тогда он во все тяжкие пустился скандалить. По-видимому, был он неплохим офицером, но – вот беда! – думающим. Многое его в армии не устраивало, но главное – несправедливость. Беспрерывно и в открытую, при подчиненных, пререкался он со старшими по званию, даже с самим командиром полка. Уж его и наказывали всячески, сажали на "губу" – а ему только того и надо было. С солдатами он держался с подчеркнутой корректностью, хотя и ничуть не фамильярно. Очень большой интерес проявлял к литературе, надеялся, что мне разрешат вести в полку литературный кружок, но я и сам к тому не стремился: когда бы мне еще и этим заняться?

В конце концов Сацкий добился своего: из армии его выгнали решением "суда офицерской чести". А подождал бы еще чуть-чуть – и все могло бы обойтись "бескровно": предстояло сокращение численности войск на хрущевские "миллион двести тысяч"… Но тогда еще этим и не пахло.

Сацкий однажды сам мне рассказал, что решающим событием, убедившим его в необходимости оставить армию, было "дело

Долуханова". Этот дерзкий, непослушный, даже хулиганистый солдат однажды стал пререкаться со старшим лейтенантом Скрипкой, и тот ударил непокорного. Кто-то другой, на месте Долуханова, присмирел бы, а он… своему командиру дал сдачи!

Советская армия простить такого поступка не могла. Долуханов был осужден, а Скрипка остался без наказания. С этой несправедливостью

Сацкий примириться не мог.

Прощаясь с ним, я спросил:

– Чем вы намерены заняться на "гражданке"?

Сацкий ответил жестом, показывающим: "Буду писать!"

Прошло несколько лет, и в киевском республиканском журнале

"Радуга", выходившем на русском языке, я увидел повесть Александра

Сацкого. Предположил, что тот самый, но уточнить было не у кого, повесть меня не заинтересовала, и я ее читать не стал. Еще через несколько лет на экраны вышел фильм "В бой идут одни старики" – с нашим, харьковским актером Леонидом Быковым в главной роли. Лента имела большой успех и до сих пор повторяется и в прокате, и по ТВ.

Еще не зная фамилий сценаристов, я почему-то, когда смотрел фильм, вспомнил Сацкого: мне о нем напомнил главный герой – непокорный, дерзкий и в то же время мягкий, романтичный и мужественный. Хотя внешне они несхожи. Потом увидел среди фамилий трех авторов сценария

Александра Сацкого. Но, опять-таки: тот ли?

И вдруг в киоске "Союзпечати" вижу книжечку из серии

"Киносценарии": сценарий этого фильма! На обороте обложки – портреты авторов. Если бы я даже не узнал в нем своего знакомого бывшего офицера (а я сразу его узнал!), то нашел бы в краткой биографической справке подтверждение: да, это он "служил офицером на Дальнем

Востоке"…

Путь у нас с Иваном, как почти у всех, кто с Запада, был на много дней общий, но я его еще и пригласил к себе в гости, и он согласился побыть в Харькове дня три. Как в Ворошилове, в вокзальном ресторане, мы встретились с майором Гришей Шутовских, как он провожал нас руладами песен в вагоне – рассказано выше.

Маленький майор остался на перроне, а мы уехали… Прощай навсегда, Дальний Восток!

Глава 42.Поезд пьяного следования

Пассажирский поезд "Владивосток – Харьков" находился в пути от начальной точки до конечной десять суток. Позже дорогу спрямили, перевели на электровозную тягу, и время пути сократилось до восьми суток. Видимо, и по сей день так…

В теплое время года дорога местами неописуемо красива, особенно когда состав следует над Байкалом. Но мне в такую пору довелось проследовать лишь раз – правда, в товарняке, что дает преимущество: из отодвинутого дверного проема гораздо шире обзор, а, кроме того, поезд идет вдвое медленнее, часто останавливается, и это дает больше времени полюбоваться попутной красотой. Теперь, как и на год раньше

(при поездке в отпуск), на дворе стояли трескучие морозы, стекла вагонных окон заиндевели, и мало что можно было рассмотреть.

В солдатском вагоне, как и в любом "общем, бесплацкартном", нижние полки предназначались для сидения, лежать можно было, только заняв верхнюю полку (или вскарабкавшись под потолок – на третью, багажную). Садясь в поезд на промежуточной станции, мы с Иваном были готовы к тому, что вторые полки нам не достанутся. Но неожиданно на нас поработали наши погоны: хотя мы ничуть на скрывали, какие мы

"офицеры", но рядовые и сержанты оказывали нам всяческие знаки почтения: немедленно устроили лежачие места, причем – в одном купе, называли "товарищами младшими лейтенантами", уступали в проходах дорогу…

Как уже было сказано в одной из начальных глав этого повествования, мне довелось изъездить Россию вдоль и поперек. От каждой поездки в памяти остались встречи с разными людьми, но – только не от этой! Кроме главного моего попутчика, Ивана Оленченко, помню лишь одного. Это был солдат из нашего же полка, молдаванин, комиссованный по состоянию здоровья и уехавший несколькими днями раньше нас. Неожиданно в Кургане он вошел в наш вагон, таща с собой, кроме того чемоданчика, с которым уехал из Чернятина, еще и целый мешок продуктов. Оказалось, здесь, в Зауралье, уже лет десять как живет его близкая родня – дядя с семьей, раскулаченный и высланный из Бесарабии советской властью вскоре после освобождения от немцев.

За эти годы новоселы обжились на новом месте – хоть снова раскулачивай! Они с дорогой душой приняли племянника, а провожая снабдили огромным запасом провизии. Парень с огромным удовольствием то и дело вытаскивал из своего чувала то сало, то кусок жареной индюшатины, то кружок домашней кровяной колбасы – и уплетал все это за обе щеки.

Мы с Иваном к этому времени тоже успели насладиться жизнью и свободой: начав с обильного возлияния в вокзальном кабаке, каждый день ходили в вагон-ресторан обедать, хотя денег было у нас менее чем в обрез. Но уж так мы были молоды и безрассудны, что совсем не задумывались над завтрашним днем. А главное, не учли, что примерно к середине пути нас ждет неотвратимое и разорительное событие: необычная встреча Нового, 1957. года. Необычная потому, что происходила она в поезде "Харьков – Владивосток".

Транссибирский экспресс – это своего рода анклав на колесах. У него свои, обусловленные неповторимой спецификой Дороги, правила и законы. Садясь в этот поезд в начале маршрута, пассажиры до конца пути не переводят стрелки своих часов на местное время. хотя состав прорезает семь часовых поясов. И делают это, лишь прибыв к месту назначения. Но есть один день в году, когда, не сговариваясь, все пассажиры на протяжении семи часов трижды вынуждены фиксировать свое движение во времени, как фантастические путешественники из мира парадоксов Эйнштейна. Этот день – Новый год.

Мы выехали из Ворошилова числа 26-го или 27-го декабря. Новый год застал нас где-то в Центральной Сибири. По какому времени его встречать? На наших часах время было дальневосточное – вот мы и начали новогоднюю трапезу за 7 часов до москвичей или харьковчан.

Через несколько часов повторили – по времени местному (скажем, новосибирскому). А еще спустя часа три-четыре – по московскому.

Конечно, по этому принципу можно было встречать его затем по международному, еще позднее – по американскому… Но пассажиры транссибирского – патриоты и так далеко не заезжают.

Однако и без Европы с Америкой поезд забрался в такую бесшабашную пьянь, что порой казалось: он и сам шатается от хмельного перебора.

На весь состав, должно быть, лишь машинист вынужден был оставаться трезвым, как стеклышко, да и в этом хотелось усомниться. Но что сто процентов наших попутчиков были пьяны вдрабадан – за это могу поручиться, как за себя и за Ивана.

Какой, все же, ветер гулял в голове у нас – 26-летних женатых мужчин (а один был уже и отцом)! За семь часов непрерывного пира мы, разживаясь (уж не помню, где и как) все новыми бутылками горячительного, катастрофически опустошили собственные тощие кошельки и к моменту, когда в вагон вставился наш молдаванин со своим мешком разносолов, у нас с Иваном Харитоновичем оставались считанные рубли.

Прошу не воспринимать эти два последних слова за метафору или гиперболу – проспавшись после многочасовой попойки, мой спутник вызвал меня в тамбур и спросил напрямик:

– Слушай, у тебя остались какие-то деньги?

Я стал выворачивать карманы, считать. Он, оказывается, подобную процедуру уже проделал – и опешил: денег почти не было. Как ни дико сейчас покажется со стороны, мы такими подсчетами до сих пор не занимались: в вагоне-ресторане то один рассчитывался за обоих, то другой, на станционных базарчиках покупали у бабок всяческое съестное тоже попеременно – и каждый, видя, что свой кошелек тощает, втайне надеялся на другого… Теперь надеяться стало не на кого: из самых дальних кармашков было все извлечено до копейки – денег почти не осталось! В оставшиеся четыре дня пути мы были обречены на самую жестокую голодуху!

Вокруг нас по-прежнему царила атмосфера доброжелательного к нам уважения, каждый из нас по-прежнему оставался "товарищем младшим лейтенантом", невозможно было и помыслить о том, чтобы признаться в нашем дурацком легкомыслии кому-нибудь из окружающих нас солдат, а офицеров в солдатском вагоне, кроме нас – и тоже мне "офицеры"!- ни одного не было, не у кого и взаймы попросить… Признаюсь, что я бы все-таки попробовал, но Иван оказался человеком немыслимой гордыни – он мне прямо-таки приказал: "Не смей!" – и я подчинился.

В вагоне продолжали пить-есть, опохмеляться и закусывать, но мы, как и положено степенным, серьезным младшим лейтенантам, "завязали", ссылаясь на то, что-де "хорошенького понемножку". В силу обуявшей

Харитоновича гордыни, надо было скрывать финансовую катастрофу, создавать видимость нормального, солидного течения жизни. И мы продолжали делать вид, что по-прежнему ходим обедать в вагон-ресторан, а сами где-нибудь в тамбуре промежуточного вагона выстаивали часа полтора, украдкой жуя кусочки купленного на последние копейки хлеба – право, в день не более пресловутой

"блокадной" нормы

А вернувшись в свой вагон, были вынуждены, ничем не выдавая своего лютого голода, еще и наблюдать, как наш бывший однополчанин, разложив свои "кулацкие" харчи по столику в нашем отсеке (он, как на грех, устроился именно возле нас!), поглощает пахучее сало, какие-то пампушки, пирожки, рыбу, вяленое, жареное, пареное, – да еще и приговаривает: "От вкусно!" Впрочем, мы ведь "ходили в ресторан", и юному молдаванину даже в голову не приходило нас угощать.

В какой-то момент, когда он вышел, я шепнул Ивану: "Слушай, ну, давай я его. попрошу…" – Эх, как сверкнули шляхетским гонором турецко-запорожские очи моего друга (я нигде еще, кажется, не обмолвился, что он был похож на атамана Сирко с харьковского варианта знаменитых репинских "Запорожцев" – там этот атаман диктует писарю знаменитое письмо турецкому султану)!

– Не смей! Даже не думай! – шикнул он на меня с таким остервенением, что я мысленно наступил на горло собственной песне.

Между тем, наши ресурсы иссякли окончательно, а ехать оставалось еще три дня. И вот – в эти три дня – мы с Иваном – два здоровых лба с высшим образованием и офицерскими погонами, но без мозгов – _совсем ничего не ели! Ни синь-пороха! Ни маковой росинки!_

Только прихлебывали пустой несладкий чай.

О продлении наших мук позаботилась еще и железная дорога: поезд опоздал на пять часов!!!

Но вот, наконец, наш состав медленно подошел к перрону Южного вокзала. Мы вышли. Голова кружилась – и от волнения. и от голода

(неизвестно, от чего больше). По перрону бежали мои любимые и родные, о встрече с которыми мечталось и в долгие ночи на дальних и ближних постах, и – когда, согнувшись над жарким котлом, чистил длинным ножом присохшую кашу, и на полевых учениях, и в эти сытые ли, голодные, пьяные или трезвые десять суток вагонного. плена.

Набежали, накинулись с объятиями и поцелуями жена Инна, двоюродная сестра Света, мой друг Фима, ставший ее мужем, наш общий друг Ленька Сержан… Впереди нас всех ждала долгая, прекрасная и мучительная жизнь, подробностей которой мы не могли разглядеть даже в самых вещих снах.

Глава заключительная.Судьба солдата в СССР

После первых поцелуев и объятий все направились к трамваю. Мы с

Инной поотстали, Иван деликатно шел в сторонке. Еще возле вагона на мой вопрос: "А где же мои родители?" – Инна мне ответила:

– Сейчас расскажу, не волнуйся…

И вот теперь сказала:

– У папы – инсульт. Он лежит в параличе. Мама все время с ним и потому не могла тебя встретить.

Чудес не бывает. Если человека долго и медленно убивать – он не выдержит и погибнет. Наши родители были только двумя в нескончаемом ряду жертв режима, установление и укрепление которого было делом и их слепого и восторженного участия. Да ведь и каждый из нас поддерживал его уже и тем, что не протестовал…

Вернувшись из лагеря не старым еще, 54-летним человеком, отец, окрыленный полной гражданской и партийной реабилитацией, вознамерился вернуться к преподаванию политэкономии.. Он отправился на прием к могущественному идеологическому боссу областного масштаба, секретарю Харьковского обкома по агитации и пропаганде

Андрею Даниловичу Скабе:

– Я надеюсь, что вы поспособствуете моему возвращению к преподавательской работе.

Скаба смотрел на посетителя оловяным презрительным взглядом жидоеда.

– Возвращайтесь, кто вам мешает? Подавайте документы на конкурс, комиссия рассмотрит их общих основаниях…

– Но вы же понимаете, что я не по своей воле был оторван от преподавания на двадцать лет. Без поддержки партийных органов – кто пойдет мне навстречу?

– Поддержки не обещаю, обком не может вмешиваться в работу конкурсныз комиссий, – отрезал Скаба. Оба собеседника прекрасно знали, что это ложь. Вмешательство в академические дела, а уж особенно – в работу кафедр общественных наук, было одной из главных особенностей партийной политики и практики "на идеологическом фронте". Вчерашний зэк, да притом и еврей, никак не мог рассчитывать на успех без обкомовской "руки". Пришлось отцу искать работу в проектных организациях, то есть вернуться к тому поприщу, на которое он был вытолкнут после краха своей академической карьеры в 1937 году.

Все сложилось из рук вон плохо. Арест 1950-го года застал папу на промежуточной должности, где он, в ожидании реорганизации проектного института, временно пребывал на очень низкой зарплате. По закону о реабилитации, ему полагалась единовременная двухмесячная компенсация. Братьям отца, арестованным в 1937 году с высокооплачиваемых должностей, выплатили ее исходя из их былых полковничьих заработков. Но ему тогда "не повезло" быть арестованным!

Предельно истощенный, измученный каторгой человек был вынужден самостоятельно искать хотя бы терпимый заработок. Наконец, в одной из проектных организаций системы "Гипро" оказалось вакантным место начальника планово-производственного отдела. Почему-то там оказался завал работы, и отец, с присущей ему добросовестностью, взялся за расчистку авгиевых конюшен. В это время маме, тоже измученной пятилетним лагерным пленом, в ее Гипростали, куда она вернулась на работу после освобождения, предложили лечебную путевку в Кисловодск.

Папа убедил ее воспользоваться возможностью – и остался один:

Марлена, хотя и вернувшаяся с мужем и ребенком из Сумской области, смогла устроиться на работу только за окраиной города, в Рогани, там и жила. Месяц трудной, напряженной работы при неустроенном быте, неорганизованном питании доконал отца. Мама вернулась, а он вскоре слег в параличе…

Едва прибыв с вокзала домой, к Инне, я препоручил Ивана ее и тещиным заботам, а сам, даже не перекусив, побежал через кладбище с

Чернышевской на Лермонтовскую Мне и в голову не пришло объяснить домашним, что мы с товарищем ТРИ ДНЯ НЕ ЕЛИ – я был уверен, что они его накормят, а меня, конечно,.уж чем-нибудь угостит мама. В отношении мамы я не ошибся – меня ждала целая сковорода моей любимой жареной картошки. Встреча с больным отцом, с мамой, вкусная еда, вся обстановка родительского – хотя и омраченного несчастьем – дома размягчили меня, я просидел там часа два и поспешил назад лишь из вежливости перед гостем, полностью уверенный в том, что ему предложили поесть, не дожидаясь меня. Я и в этом я ничуть не ошибся: предлагали! Но… мой гордый друг заявил, что хочет меня подождать… Узнав, что он так ничего еще и не поел, я готов был провалиться от стыда. Однако сам Иван выглядел довольным и счастливым, лишь глаза его горели голодным блеском…

На другой день пошли гулять по городу. Случайно к Инне перед этим явилась ее институтская подруга, работавшая в той же школе, куда после института были "распределены" и мы, и где Инна проработала два года… Улечка говорила на своем родном языке – украинском, для моего гостя услышать "рiдну мову" было совершенной (и, конечно, приятной) неожиданностью, любое слово гостьи вызывало у него почему-то неудержимый и радостный смех. Вместе мы отправились по

Сумской, вместе зашли в фотографию – и "увековечились"…

Через три дня Оленченко уехал домой. Много лет спустя мы еще раз встретились, и он опять несколько дней у нас гостил: основательный, серьезный человек, отец троих детей, учитель железнодорожной школы где-то возле Днепропетровска… К несчастью, желудок его был отравлен неоднократным употреблением, в качестве выпивки, тормозной жидкости, чем увлекались в артмастерской нашего полка…

На другой же день после его отъезда я окунулся в пучину житейских забот. Оказалось, что моя жена, предвидя, что мое возвращение в

Андреевскую сельскую школу вызвало бы огромные трудности в нашей молодой семье, -… уволилась с работы! Как ни странно, это был мудрый шаг: в одной школе, в одном, пусть и большом, селе нам двоим, при одинаковой нашей учительской специальности, места не было. Мы бы должны были постоянно оспаривать друг у друга и без того жалкую учительскую нагрузку. Но теперь речь шла о том. как нам обоим – или хотя бы одному из нас – устроиться по специальности в городе. Я и помыслить не мог о том, чтобы, после всего, что вынесли мои родители, оставить их без своей каждодневной физической поддержки.

Примерно в те годы или немного раньше на экранах страны демонстрировался фильм, который в СССР шел под назидательным названием "Судьба солдата в Америке". Герой фильма, действие которого происходит после первой мировой войны, Эди Бартлет, не может найти себе применения в обстановке "великой депрессии" двадцатых-тридцатых годов и вынужден стать на путь преступлений…

Вся советская пропаганда утверждала, что у нас, в стране социализма, все иначе. И я, смешно сказать, верил, что это так! Я полагал, что у меня, вчерашнего воина, есть преимущества. Тем более. что родители мои, невинно пострадавшие при "культе личности", сейчас так нуждаются в моей поддержке. Партийные, советские, комсомольские органы, конечно. помогут мне…

Все оказалось не так! Заведующий кадрами областного отдела народного образования Максим Андреевич Свидан в ответ на мой лепет о больном отце сказал мне буквально так:

– Товарищ! Хотя бы ваш отец и умер (?!), у нас нет для вас в городе места учителя. Отправляйтесь опять в деревню! Не в Андреевку, так в другую!

Одна за другой срывались попытки найти в городе какую-то иную, не учительскую работу. Например, заведующего клубом, "политвоспитателя" в рабочем общежитии, ответственного секретаря студенческой многотиражки…

Мое "сватовство" на последнее из отмеченных поприщ вспоминать сейчас мне особенно забавно. Старая, косомольских времен, мамина подруга Римма Гирш договорилась со своим знакомым, доцентом сельскохозяйственного института, что он побеседует со мной как с кандидатом на должность ответственного секретаря институтской газеты, редактором которой этот человек является по поручению партбюро. Для солидности я взял у своего друга Фимы Бейдера его шляпу, которую мы с ним уже когда-то носили посменно, водрузил себе на голову и отправился к доценту на переговоры. Я нашел его в сельхозинституте, в кабинете кафедры, которой он заведовал. Стремясь выглядеть по-светски непринужденно, я вошел к нему в кабинет, позабыв снять шляпу. Так я сделал первую роковую ошибку. Второй было то, что, подойдя к доценту, я первым протянул ему руку:

– Здравствуйте! Я – Рахлин… С Вами обо мне говорила Римма

Яковлевна… Вы назначили мне встречу…

Даже сейчас полагаю, что текст совершенно нормальный. Но едва я начал говорить, как почтенный доцент замахал руками и закричал на меня:

– Подождите-подождите-подождите! Молодой человек! Разве вас не учили, что, входя в помещение, надо снимать головной убор?

Я опешил и растерялся. Действительно, учили. И до армии я никогда бы так себя не повел. Но теперь сказалась армейская привычка: ведь там положено было, представляясь, отдавать честь, а по давней русской пословице, "К пустой голове не прикладывают!", то есть без головного убора, с головой обнаженной, честь не отдашь. Конечно, промах, но – разве уж столь непростительный, чтобы из-за него немедленно отбраковать неловкого претендента? Однако суровый доцент продолжал резонерствовать:

– …И запомните, юноша: когда вы входите в кабинет к человеку незнакомому, да еще если он явно старше вас, – никогда не протягивайте руку первым – подождите, пока вам предложат обменяться рукопожатием. А не предложат – значит, и не надо…

Я смущенно молчал. Конечно, он был прав. Но и теперь полагаю, что главное было не в этом. Римма Яковлевна была ему то ли соседкой, то ли учительницей его сына, дочери или внука. Отказать ей он не хотел, вот и согласился на разговор со мною. Но, увидав мою физиономию, сразу же решил отказать. Сделать это было для него проще простого:

– Скажите. вы когда-нибудь работали в печати?

Нет, я не работал… Тут он оживился и засыпал меня кучей вопросов: известно ли мне, что такое верстка? Как составить макет газеты? Как рассчитать размеры статьи, выбрать нужный шрифт? Кто такой метранпаж? Имел ли я дело с полиграфической линейкой? Знаю ли корректорские знаки?

Нет, ничего этого я не знал – и, разумеется, ушел, блестя потертыми штанами. Так бесславно завершилась моя первая и весьма случайная попытка стать журналистом. Месяца через два с половиной я

(снова сработал случай!) все-таки стал им, и притом – на всю жизнь.

Где бы потом ни работал – всюду были мною довольны. Освоил, и довольно споро, и верстку, и правку, и расчет газетной площади, и макетирование номера. Думаю, что уже через пару лет свободно мог бы заткнуть господина доцента (все же совершенно случайного человека на редакторском поприще – просто обладателя партбилета) за свой солдатский пояс. Да ведь и партбилетом потом обзавелся…

Но в тот раз я получил поворот на 180 градусов от ворот журналистики.

В те времена еще не наступил тот психологический сдвиг, который даст возможность где-то на рубеже 70-х – 80-х годов не только свежеиспеченным, но и опытным, квалифицированным специалистам, порой даже кандидатам наук, бросить свои науки, свои насиженные, но теряющие реальную цену места в институтах и лабораториях и заняться гораздо лучше оплачиваемой ручной работой: укладкой и циклевкой паркета, строительством коровников, даже установкой ограждений вокруг предприятий, школ, могил… И мне, с большим трудом получившему высшее образование, и в голову не приходило им пренебречь. Вот и искал работу только там, где без диплома на должность не зачисляли.

Не буду вспоминать каждое мое несостоявшееся поприще – скажу лишь, что долго и безрезультатно толокся в "Дорпрофсоже" – областном профсоюзе железнодорожников; наконец, там мне сказали,. что в станционном клубе вокзала Харьков-Балашовский нужен заведующий клубом на более чем скромную зарплату. Но мне уж было не до жиру – после трех месяцев со дня демобилизации (для меня этот срок официально истекал 7 апреля 1957 г.) я терял предоставленную демобилизованным льготу на непрерывный трудовой стаж, а с нею и ряд преимуществ – например, стопроцентную оплату пропущенных дней на случай болезни… Маленький клуб находился в одноэтажном домике под виадуком на улице Плехановской возле завода имени Малышева, – в глуховатом, плохо освещенном по вечерам, чреватом происшествиями районе. Но я был готов на все. Однако оказалось, что должность заведующего клубом – в номенклатуре райкома партии, а там мне отказали: заведующий клубом, было мне объяснено, должен быть членом партии, а я всего лишь комсомолец… Правда, инструктор райкома партии сообщила мне, что в одно из общежитий завода имени Малышева требуется "политвоспитатель". Эта должность – в штате жилищно-коммунального отдела этого завода – одного из самых больших в городе и, должно быть, в стране. Я отправился в заводской поселок, где находилось руководство ЖКО. Но и здесь, едва взглянув на меня, от моих услуг отказались под каким-то незначительным предлогом.

В отчаянии я обратился в юридическую консультацию: какими правами я могу воспользоваться как демобилизованный воин? Несколько утрируя ситуацию, воспроизвожу список дежурных адвокатов, которых я застал в этой конторе: Абрамсон, Цифринович, Марголин и Петренко. Первые три были в тот момент заняты другими клиентами, без дела пребывал один

Петренко. К нему я и пришел со своим вопросом: "Какие у меня льготы при трудоустройстве?"

– НИКАКИХ, ответил адвокат – и засмеялся от удовольствия.

Но и моя жена не могла устроиться на работу… Что делать?!

Посоветовавшись с родителями, я написал письмо первому секретарю

Харьковского обкома партии товарищу Подгорному. Пожаловался на свое бедственное положение, невозможность уехать от больных родителей, пострадавших от "культа"…И вот, по приглашению из обкома. явился к председателю областной партийной комиссии товарищу Гринчук (фамилия подлинная) Марии Денисовне (имя и отчество – вымышленные, только для указания на ее женский пол).

В обком вход только по пропускам, которые выписывают в специальном бюро, а на дверях тщательно проверяет милиция. Внутри здания – чистые пустые коридоры. полная тишина, не верится, что в кабинетах сидят живые люди. Через приемную с секретарем-машинисткой попадаю в просторный кабинет, где за столом сидит пожилая, седая женщина, а поодаль. на диване, какой-то мужчина, хранивший молчание на протяжении всей моей беседы с "Марьей Денисовной".

Гринчук спрашивает у меня:

– Почему вы не хотите уехать из Харькова, где для вас нет работы, и получить ее где-нибудь на периферии?

– Мои родители, – отвечаю я терпеливо этой явно опытной партийной чиновнице, – невинно пострадали, на пять-шесть лет были отторгнуты от семьи и брошены в лагеря, их здоровье совершенно расстроено, отец парализован и госпитализирован, им обоим нужна поддержка, я не могу сейчас их оставить, а сестра родила второго ребенка и не в состоянии меня заменить…

– Не знаю, не знаю, – пожимает плечами товарищ Гринчук, – вот у меня тоже есть сын, он не побоялся поехать на периферию – в

Черновцы, и успешно там работает… доцентом в университете…

У меня немедленно завяли уши. Что она говорит?! Неужели не понимает разницу между селом Захлюпанка, Харьковской области, и столицей Буковины? Между должностями сельского учителя – и университетского доцента. Кроме того, его мама в эти пять-шесть лет не хлебала лагерную баланду, не долбила вечную мерзлоту, а пользовалась закрытым обкомовским распределителем и обедала в комфортабельной, чистой, дешевой обкомовской столовой. Не говоря уже о прочих привилегиях партийного функционера… И сейчас не лежит в постели, потеряв способность двигаться, как наш отец, не приобрела в неволе душевное заболевание, как наша мать… Неужели я должен ей сейчас растолковывать эту разницу? Мотнув головой (мол, ну и ну!), я лишь коротко заметил:

– Ну, вы и сравнили… Они же сидели там, за решеткой, а вы, уж извините, здесь, в обкоме. По-моему, есть разница!

Однако чертова баба продолжила свое наступление:

– Вот смотрите, что получается, – принялась она меня стыдить. -

Ваши родители сидели, а вам советская власть дала возможность окончить институт. Но вы теперь все забыли и не хотите отдать ей долг.

Я очень вспыльчив. Люди, не знающие моей натуры, но испытавшие на себе эту тяжелую ее особенность, иногда говорят мне:

– Ну-ну, полегче, небось. на начальство ты не кричишь…

Какая ошибка! В том-то и дело, что, охваченный внезапным гневом, я не разбираю, кто передо мной. Начальство так начальство! Вот и теперь негодование комом подступило к горлу и вырвалось оттуда со взрывом:

– Что вы говорите?! Да если бы я не скрыл в институте, что мои родители сидят, да еще и по 58-й статье, разве же удалось бы мне получить институтский диплом?! Уволили же меня с работы старшего пионервожатого школы, когда я там рассказал все! Так уж в институте помалкивал, а то бы и оттуда выгнали!!!

Боже, как возмутили мои слова эту коммунистическую фашистку!

Старая нахалка аж подпрыгнула в своем кресле:

– Ага! – завизжала она злорадно. – Значит, вы сами признались, что обманули Советскую власть, скрыли от нее, что родители репрессированы1!!

Холодное бешенство охватило меня. Безрассудство не очень присуще моей натуре, но в жизни моей бывали моменты, когда я забывал обо всем и высказывал врагам напрямик.все. что думаю.

– Да вы слышите ли сами себя? И помните ли, что сейчас не 37-й год на дворе, а не 57-й?! – перешел я в естественное наступление. -

У меня отобрали родителей, оклеветали их, бросили в лагерь. Теперь их реабилитировали, вернули честное имя, восстановили в партии. Но я и тогда знал, что они ни в чем не виноваты, так что же должен был раскрывать, в чем признаваться?! Вы потеряли представление о времени и сами не понимаете, что происходит. Вижу, что напрасно пришел сюда

– вы просто надо мной издеваетесь.

В течение всей моей тирады эта злобная дура не произнесла ни слова – по-моему, она просто обомлела. Молчал и ее посетитель. Я встал и вышел. Меня не задерживали, и мой визит не имел никаких последствий: ни положительных. ни отрицательных. Мама потом вспомнила: эта Гринчук исключала ее из партии в 1937 году. Она еще тогда была "партследователем"…

В августе 1991 года завершилась деятельность КПСС. Харьковский обком партии был закрыт и опечатан. Мне доставляет глубокое удовлетворение то обстоятельство, что это необходимое и назревшее действие произвел своими руками мой родной племянник – сывн моей сестры, в то время депутат харьковского городского совета.

Через несколько лет он же, возглавив харьковскую правозащитную группу, приобрел для ее офиса квартиру на первом этаже одного из зданий в центре города. Прежде эта квартира принадлежала полковнику харьковского облуправления КГБ, некоему Рыбальченко. В 1950 году он был одним из следователей по "делу" наших с сестрой родителей.

Именно он подготовил документы на рассмотрение особого совещания при министре госбезопасности СССР, которое и вынесло папе и маме заочный приговор: по 10 лет лагерей особо строгого режима.

Скажите теперь, что на свете нет справедливости!

…Но вот, наконец, мне повезло. Моя подруга юности, а потом и всей жизни, ныне друг нашей семьи Нина Меламед рассказала, что на заводе имени Малышева освободилась должность редактора заводского радиовещания. Школьный мой друг Толя Новик уже работал там после окончания института и даже был членом заводского комитета комсомола.

Он переговорил с секретарем комитета, тот – с заместителем секретаря парткома Еленой Ивановной Юшкевич. И вот я в ее кабинете. Елена

Ивановна рассматривает заполненную мною анкету. Мой минус – полное отсутствие стажа журналистской работы и журналистского же специального образования. Беспомощно бормочу. что в армии участвовал в выпуске полковой радиогазеты… один раз! Елена Ивановна в раздумье снова и снова листает заполненный мною "личный листок по учету кадров", останавливая взгляд на тощем послужном списке, состоящем из трех строчек… и вдруг, уподобившись Архимеду, щелкает себя пальцами по лбу: дескать, "эврика!", – ее озарила идея:

– Вы работали старшим пионервожатым школы! – говорит она (это была первая из трех строк моего послужного списка). – А старшим вожатым заводского пионерского лагеря поедете?

Что за вопрос! Я готов был поехать хоть на край света, лишь бы определиться хотя бы на какую-нибудь работу! По Лермонтову: пусть хоть к черту, лишь бы к месту! Даже если платят только 740 рублей в месяц (после реформы 1961 года это будет 74 рубля…)

Вот так решился вопрос моей профессиональной ориентации. Так я попал на стезю журналистики. Совсем-совсем случайно…

С 23 апреля 1957 года приступил к работе. Перед этим редактором заводского радио была выпускница университетского отделения журналистики Рая Рубежанская. Но с 1 января, в связи с огромным расширением заводской многотиражной газеты и увеличением штатов редакции, она перевелась на должность литсотрудника многотиражки, и заводское радио почти четыре месяца молчало. Производство от этого не остановилось, завод продолжал тайно выпускать много танков и открыто – мало тепловозов, но, быстро включившись в курс дел, я обнаружил умение поставлять нужную не только радио, но и газете информацию, что очень устроило редактора газеты – человека, к журналистике имевшего весьма косвенное отношение, но на заводе очень авторитетного. Когда я ему рассказал о своей договоренности с

Юшкевич и о том. что мне предстоит начиная с половины мая быть откомандированным на семинар пионервожатых, а потом все лето работать в пионерском лагере, он пошел к Елене Ивановне и устроил ей скандал. В результате быстро нашли на пост вожатого другого, как у нас говорили, "заводчанина", а меня оставили в покое… Редактором заводского радио я проработал 15 лет. А в журналистике остаюсь и теперь.

Послесловие к послесловию

Армия не оставила меня своим вниманием: через три года, в 1960-м, тот же Кагановичский райвоенкомат, который призвал в солдаты и отправил на Дальний Восток (но теперь, после "разоблачения"

Кагановича как "члена антипартийной группы", переименованный в

Киевский), прислал мне повестку. Явившись в военкомат, встретил там майора Охапкина – он по-прежнему занимался призывниками-срочниками, но я теперь подлежал не его ведению, а числился по третьей – офицерской – части этого учреждения.

И вот я отправился на двухмесячные сборы офицеров запаса в

Днепропетровск. Наша харьковская группа младших и просто лейтенантов-связистов прибыла в этот город ночью, вместе с сопровождавшим нас офицером военкомата мы явились в военный городок отдельного полка связи 6-й, если правильно помню, танковой армии когда там все в полку спали. Но на территории городка в большом четырех- или пятиэтажном доме помещалась гарнизонная гостиница.

Сопровождающий, заручившись нашим согласием оплатить места в ней, определил нас на постой, а сам убыл в Харьков, мы же улеглись спать.

"Мы" – это группа харьковчан, из которых один, Сергей Шагов, горластый детина с круглым, гладким лицом, оказался бывшим офицером, разжалованным на одну звездочку и вычищенным из армии за пьянство; другой, Виктор Жогов, наоборот, выслужился в младшие лейтенанты из старшин, но попал несколько лет назад под сокращение – впрочем, тоже дружил с бутылочкой; третий, Саша Решетняк, и четвертый, Толя

Крютченко, в свое время получили свои звездочки младших лейтенантов, как и я, в итоге срочной службы… Я назвал сейчас четверых харьковчан, которые вместе со мною составили через день или два население одной из палаток лагерного сбора. Но из нашего города были и другие люди – например, участник Отечественной войны Николай

Симкин… Каждый из них теперь был оторван для прохождения сборов от какой-то работы: Решетняк – из проектного института, Крютченко – с телецентра, Жогов был рабочим на одном заводе, Симкин – мастером на другом…

Утром нас разбудил крепчайший матюк, которым Сергей Шагов, проснувшийся первым, выразил свой восторг по поводу великолепного вида, открывавшегося взору из окна гостиницы: вдали под нами виднелась широкая гладь Днепра… Зато когда мы, выйдя в коридор, выглянули в окно, выходившее на противоположную сторону,. то увидели, что под гостиничным зданием, прямо перед его фасадом, солдаты ставят палатки – рядами, как принято в военных лагерях, а поодаль уже построены в несколько шеренг какие-то люди в штатском, которые, как мы правильно догадались, тоже прибыли на сбор. Перед строем расхаживал бравый подполковник – нетрудно было понять, что он дает новоприбывшим "накачку". Между тем, по гостинице ходило много людей, и большинство – в цивильной одежде. Откуда подполковнику знать, кто мы такие? Ведь не все обитатели гостиницы вызваны для прохождения службы! И мы дружно приняли решение: наскоро умывшись – улизнуть, пока суд да дело, из военного городка, побродить по городу, нам вовсе незнакомому, но такому красивому и манящему.

Дружной гурьбой спустились мы по лестнице, выскользнули из гостиницы и независимой деловой походкой направились к выходу из гостиницы – полковому КПП. Миновав проходную, оказались на улице, спустились с горы и сели в троллейбус, идущий к парку культуры и отдыха.

А там, очутившись на Комсомольском острове – одном из лучших пляжей Днепропетровска, позабыли до вечера, для чего, собственно, приехали в этот город. На другой день успешно повторили операцию исчезновения. Правда, теперь подполковник, человек, как видно, тертый, попытался нас остановить, покричав нам вслед: "Товарищи, товарищи…", но мы сделали вид, что к нам это не относится, и снова улизнули по тому же "комсомольскому" пляжному адресу. И только на третий день "сдались властям".

Обмундировали, как и обычно, в бане, однако штатскую одежду отбирать не спешили. Хотя вскоре было приказано сдать ее на хранение полковому каптенармусу, но мы, пятеро харьковчан (конечно, не мы одни), припрятали в палатке, о чем после нисколько не жалели.

Последующие два месяца вспоминаются мне как некий своеобразный курорт. Нас одели после бани во все новое, но – солдатское, однако погоны выдали офицерские, полевые (защитного цвета), а на пилотку, вместо звездочки, – офицерскую кокарду. Для местных граждан вдруг появившиеся в городе непривычного вида военные составили некую загадку: откуда-де эти странные войска? Некоторые предположили почему-то, что из Болгарии…

Занятия не были для нас обременительны, тем более, что некоторые из них мы, при помощи приставленного к нам командира взвода – офицера полка связи старшего лейтенанта Портнова – к общему удовольствию, превращали в развлечение. По одному из предметов – кажется, по топографии – предполагалось провести "хождение по азимуту" в пригородном лесу, но вместо этого, выведя нас строем за ворота, старлей Портнов повел всех к троллейбусу, который привез нас, опять-таки, на Комсомольский остров! Пробыв там до полудня, возвращаться только для обеда лень было, и двух добровольцев откомандировали за вторым блюдом (первым решено было пренебречь).

Они привезли на пляж огромную кастрюлю с пловом и несколько буханок хлеба. Мы все это съели, а кастрюлю из дюралюминия не нести же назад: могут поймать, и тогда откроется вся наша проделка. Поэтому решено было эту посудину закопать в песок на пляже. Допускаю, что она там и сейчас лежит.

Еще одним памятным приключением было ознаменовано полевое учение по радиосвязи. Нас разделили на две численно неравные группы, одна из которых, большая (в ее состав вошел и я), должна была посменно работать на установленной в поле за городской чертой радиостанции

Р-118, смонтированной в будке армейской машины, а другая – несколько человек – за такой же радиостанцией, но внутри бронетранспортера, должна была передвигаться по определенному маршруту, – с нею мы и поддерживали связь.

Ожидать своей очереди без дела было невыносимо, тем более, что вокруг точки, где заняла позицию наша радиостанция, простирались прекрасные пригородные, никем не охраняемые сады. Зайдя в один из них, мы стали обирать сочные вишни со склонившихся под их тяжестью ветвей. Вдруг увидели работающего в саду мужчину, который оказался хозяином этого прекрасного сада. Против нашего ожидания, он вовсе не обругал нас, не попытался выгнать из сада, а,. напротив, очень приветливо сказал:

– Куштуйте, хлопчики, вишню, iжте, cкiльки схочете – та тiльки з собою не берiть!

Хитрый дядько рассчитал правильно: много мы не съедим, а унести в карманах или в пилотках он не дал.

Там же мы ходили по окрестным полям, пересеченным полезащитными лесополосами, одна из них наполовину состояла из абрикосовых деревьев, с которых уже упала на землю половина плодов, однако много еще висело на ветвях, и мы буквально объелись ими.

Но пиршество наше, как после выяснилось, не могло сравниться с тем, что вытворили наши корреспонденты, разъезжающие в бронетранспортере. Кто-то из них поддерживал с нами связь, а остальные рыскали по окрестностям тех мест, где то и дело останавливался их вездеход. Возле какого-то колхозного птичьего двора обнаружили в кустах место кладки куриных яиц – и реквизировали эти яйца (их оказалось несколько десятков) "в пользу Советской

Армии". Набрали также полно всяких фруктов, где-то выкрали ящики – и всю эту добычу привезли в лагерь.

Наши тоже даром не сидели: утащили прямо с края дороги только что собранные колхозниками помидоры. Вечером, в предвидении могущего разразиться (если бы колхозники пожаловались) скандала мы все под покровом темноты перетаскали ящики с фруктами-овощами из автопарка в палатки…Но все обошлось.

Рядом с нашим военным городком располагался большой стадион

"Металлург", но нас отделял от него высокий кирпичный забор.

Некоторые из наших все же перебирались через него, чтобы посмотреть матч или какие-нибудь интересные соревнования. Но это было как бы самоволкой, да уже и неудобно, несолидно было в нашем, как-никак, 30

– 40-летнем возрасте лазить через забор. Однако природа нам благоприятствовала. Как-то раз ночью разразилась страшная гроза с ливнем, подмывшим забор так, что часть его рухнула. И мы получили возможность беспрепятственно и бесплатно ходить на стадион. В это время проводились работы по его расширению и благоустройству за счет бывшего кладбища. И наш путь к трибунам лежал мимо разрытых бульдозером старых могил, где взгляду открывались останки давно отживших людей. Одно зрелище особенно запомнилось мне: череп, увенчанный целой шапкой огненно-рыжих длинных волос. По-видимому, военный городок и гарнизонная гостиница тоже располагались на территории бывшего кладбища. потому что рядом с палатками лежала большая, из белого мрамора, надмогильная плита с остатком какой-то надписи, прочесть которую никто не мог, потому что это были, как мне теперь кажется, еврейские буквы. Эту плиту офицеры запаса, приехавшие на сбор, использовали, чтобы чистить на ней сапоги…Стыдно признаться: в то время мне не виделось в данной ситуации ничего странного или кощунственного, и лишь теперь, на склоне лет, пришло ко мне понимание дикости того, что там делалось..

Между тем, хотя нам и была сохранена средняя зарплата на все время сбора, однако мы имели право и на некоторую сумму денег по месту прохождения воинской – пусть и временной – службы. И вот, где-то уже более чем через месяц-полтора после ее начала, каждому выплатили причитающуюся небольшую, но приятную сумму. По русскому обычаю, кому-то пришла мысль "обмыть" выплаченные деньги. Кто-то из наших офицеров договорился со старшиной – начальником столовой – о том, что тот предоставит нам закусь и даст приют в доме, где с недавних пор поселились несколько семей сверхсрочников, и он – в том числе. Оказалось, что это дом бывшей комендатуры и гауптвахты.

Новые, оттепельные веяния, сменившие в армии (после коварного смещения Хрущевым боевого маршала Жукова) острый приступ строевой муштры, привели к очередному перегибу: бездумному смягчению дисциплинарной практики, чрезмерному росту увещевательных тенденций в воспитании личного состава. И такой насквозь военный город, как

Днепропетровск, был лишен не только своей гауптвахты. но даже комендатуры!

Это был особняк в самом центре города, выходивший, если память мне не изменяет, одной стеной прямо в центральный городской парк.

Внутри была широкая глухая, без окон, прихожая, в которую с разных сторон выходили двери комнат, отданных теперь семьям военных. В этом помещении во всю его длину установили столы, накрыли их всяческой снедью, частью купленной на полученные нами деньги, частью предоставленной старшиной-поваром из его собственных (читай – ворованных) запасов. Ну, и, конечно, среди еды там и сям возвышались бутылки с горячительными напитками – преимущественно, водкой. Мы пришли, дружно уселись за стол и немедленно напились – каждый в меру своих вкусов, привычек, наклонностей и стойкости. Один из пьющих, лейтенант Сасин, – тот, под чьим фактическим руководством совершался описанный выше рейд бронетранспортера по колхозным тылам – был жителем Днепропетровска, работал на одном из предприятий и на сборы, в отличие от нас, из дому прибыл трамваем или даже пришел пешком.

Семья его ютилась в маленьком домишке недалеко отсюда и нуждалась в улучшении и расширении жилища. Мы все с пирушки разошлись кто куда

(большинство просто ушло в палатки и улеглось спать), а худой и резвый Сасин, алкаш со стажем, очень похожий лицом и фигурой на киноактера Олега Даля, разгоряченный выпитым, побежал к обкому партии и стал проситься немедленно на прием к первому секретарю, члену ЦК КПСС товарищу Гаевому, твердо решив сегодня же добиться у него предоставления новой квартиры. Был поздний вечер, милиционер, естественно, не пустил в обком пьяного человека в солдатской форме с лейтенантскими погонами и золотистым эллипсом офицерской кокарды на солдатской пилотке. Но лейтенант Сасин стал ломиться в дверь и – уж не знаю чем – разбил толстое литое дверное стекло. Случись такое раньше, до расформирования комендатуры – милиционер вызвал бы комендантский патруль, и дебошира водворили бы в камеру комендантской "губы". Но теперь ни комендатуры. ни патрулей, ни

"губы" в городе не было, а задерживать военнослужащих, вступать с ними в конфронтацию сотрудникам милиции было строго воспрещено.

Поэтому, насвинячив у входа в обком, лейтенант Сасин бежал с поля боя домой – в маленький домик одноэтажного района Днепропетровска.

Между тем, благодаря нашей "особой" форме одежды, милицейскому посту, охранявшему обком партии, не стоило труда установить, что хулиган в настоящее время проходит здесь же, в родном

Днепропетровске, военный сбор. Позвонили начальнику сборов, подполковнику Садчикову, который тут же провел расследование и без труда установил личность ханыги.

Для подполковника, кадрового, прошедшего войну фронтовика, командование нашим сбором было последней страницей его военной карьеры. Уже пошел по инстанциям приказ о его увольнении в запас или отставку, и боевой офицер только о том и мечтал, чтобы благополучно, без особых ЧП, уйти на покой в полковничьем звании и с соответствующей полковничьей пенсией. Учиненный Сасиным дебош грозил ему прискорбными осложнениями, и группа наших неформальных лидеров

(такие всегда выявляются в любом, даже временном, коллективе) решила принять свои меры, чтобы, поелику возможно, притушить могущий разразиться скандал. Для этого попросили у Садчикова грузовик, поехали (человека два-три) к Сасину на квартиру. вынули его из постели, погрузили в кузов, предварительно связав, отвезли в пригородный лес, там окончательно протрезвили молодца, а потом хорошенько его отлупили. После чего отвезли к начальнику сборов и велели просить прощения. Присмиревший Сасин покорно подчинился диктату.

По старинке полагалось бы теперь его посадить суток на пять-десять. Но – куда?! В городе гауптвахты не было, она была, самая близкая, в Киеве, но чтобы его туда водворить, надо было везти арестованного пароходом, снаряжать сопровождающего, выписывать командировочные… В результате начальство плюнуло на всю эту историю. а уж как оправдалось перед товарищем Гаевым – право, не знаю…

Разумеется, вскоре и комендатуры, и практика внутренних арестов были в армии восстановлены и, должно быть, существуют там, на просторах СНГ, до сих пор.

По воскресеньям, когда занятий на сборах не было, мы переодевались в припрятанное в палатках гражданское платье и шли гулять по городу, как бы возвращались на несколько часов к обычной, не военной, жизни. В первый раз, прогуливаясь в одиночку по главной улице города (кажется, проспекту Маркса), встретил нашего же, со сборов, человека, тоже интеллигента-одиночку, и мы стали бродить вместе. Зашли в кафетерий, который был устроен на новомодный западный манер: вдоль стойки, за которой орудовал бармен, стояли высокие круглые стульчики на одной ножке… Мы забрались на них, поджали ноги и стали думать, что бы заказать. Сошлись на кофе с коньяком – такого ни он, ни я еще не пробовали, а только читали в книжках западных авторов. Бармен налил в наши стаканы на донышко по чуточке коньяка. потом заполнил их черным холодным кофе, мы с удовольствием выпили, уплатили достаточно высокую цену и продолжили нашу прогулку.

Вечером в палатке каждый "отчитывался" о проведенном дне. Дошла очередь до меня. Рассказом о кофе с коньяком заинтересовался мой сосед по койке Витька Жогов.

– А сколько же там кофе и сколько – коньяка? – спросил он.

– Коньяка – 15 граммов на стакан кофе, – ответил я.

– Пятнадцать грамм?! – с явным пренебрежением воскликнул Жогов. -

И сколько же вы заплатили за все?

– По 13 рублей…

– Что??? – В голосе завзятого выпивохи зазвучало нескрываемое презрение и негодование. – И это всего за пятнадцать грамм коньяка?

Да вы же могли на эти деньги хлопнуть по четвертушке водки!!!

Он долго не мог успокоиться – и в течение всех оставшихся дней так и не простил мне этой моей бездарной траты…

Еще одно воспоминание светлой звездочкой горит в моей памяти.

Однажды в воскресенье, гуляя по городу, я вышел к городскому автовокзалу. который тогда находился напротив вокзала железнодорожного. Моя семья: жена, маленький сын и теща – находились в это время на даче, которую снимали в селе Белики, Полтавской области, у станции Лещиновка. Читая от нечего делать расписание автобусов, я вдруг увидел такой маршрут: "Днепропетровск -

Кобеляки". Кобеляки – это была следующая железнодорожная станция после Лещиновки по дороге из Полтавы на Кременчуг, я знал, что там ходит рабочий поезд. В справочном бюро узнал: время в пути отсюда до

Кобеляк – всего лишь четыре часа. А что если съездить к семье на выходной? Обратился к подполковнику Садчикову – он не возражал и отпустил меня. И вот я в маленьком автобусе ПАЗ, временами набитом под завязку, трясусь на мощеных булыжником, а то и грунтовых дорогах украинской глубинки – напрямик от Днепра через Царичанку к

Кобелякам… Неожиданно нагрянул к жене, а лучшей наградой был мне счастливый смех моего малыша, которому едва исполнилось тогда два с половиной года. Увидав меня, он так трогательно обрадовался. так весело прыгнул ко мне на руки…

Сдав чисто формальные экзамены, мы были представлены к очередному офицерскому званию, и наша харьковская группа автобусом отправилась домой. На этом мое физическое пребывание в составе советских вооруженных сил завершилось навсегда. Любопытно было бы подсчитать, какие колоссальные потери несло "народное хозяйство" Советского

Союза от таких вот "переподготовок" в масштабе всей страны. Ведь за каждым призванным на сборы согласно закону сохранялась средняя зарплата в течение всех месяцев пребывания в армии. Плюс к этому, каждому выплачивалось некоторое денежное содержание по месту прохождения временной службы. Обмундирование и питание этой массы людей тоже обходилось в копеечку. А толку от подобной "учебы", как видно из обрисованной картины, если и было, то – чуть…

Да, больше мне служить в армии не пришлось. Однако она не хотела меня отпустить так уж легко и бескровно. К следующему году мы с женой надумали провести свои отпуска в Ленинграде (Инна уже вновь работала в школе). За 15 минут до отъезда на вокзал мне принесли домой повестку: срочно явиться в военкомат с вещами для отбытия на очередной двух- или даже трехмесячный офицерский сбор. Вообще-то, как правило, вырывать военнослужащих запаса из гражданской жизни, отрывать их от производства чаще, чем один раз в три года, было не принято. Но военкоматам давалось право в отдельных случаях нарушать этот порядок в случае настоятельной необходимости, и они этим правом широко злоупотребляли. Иди проверь: есть необходимость или нет, достаточно ли она настоятельна… Как видно, при формировании команды для отправки на очередные сборы кому-то одному удалось отбояриться, и военкому понадобилось срочно найти замену. Я решительно отказался расписаться на корешке повестки в ее получении, стал показывать нарочному наши билеты, но он не пожелал даже взглянуть на них, бросил повестку на пол в коридоре и удалился.

Конечно, я не кинулся вслед за ним и не побежал в военкомат – мы взяли чемоданы и уехали на вокзал, но я вплоть до отхода поезда опасался,. что за мной приедут и вынут из вагона…

Однако обошлось.

Но уже в следующем, 1962 году вновь пришла мне повестка. К этому времени мною командовал на нашем заводе новый заместитель секретаря парткома по идеологической работе полковник в отставке Попик. Я был ему очень нужен, так как, сверх основной моей редакторской работы, писал разные бумаги для парткома (сам он, хотя и был в прошлом военным журналистом, с сочинением всяких текстов справлялся туго).

Попик по своей последней воинской должности был начальником политотдела тыловых частей харьковского гарнизона и благодаря этому обладал обширными связями в служилом военном мире города. Но сам не вмешался в дело освобождения меня от призыва на сбор, а поручил это другому своему подчиненному – заведующему парткомовским кабинетом политического просвещения товарищу Безкоровайному.

Бывший полковник Николай Ефимович Безкоровайный незадолго перед тем ушел в отставку с поста начальника политотдела Харьковского облвоенкомата. Получив задание Попика. он немедленно поехал в

Киевский райвоенкомат. Вернувшись оттуда, сказал мне следующее:

– Мне обещали вас освободить. Но все-таки вы должны явиться по повестке с вещами. А там вам скажут, как решился вопрос.

К указанному сроку я прибыл с чемоданчиком в военкомат к капитану или майору… Иванову! Да-да, к тому представителю этой могучей русской фамилии, которого в свое время майор Охапкин (см. главу

"Квартирьеры", стр. 7 – 11) пытался мне навязать в покупатели моей комнаты на Лермонтовской. Иванов сказал мне:

– Посидите здесь, пожалуйста, часик – полтора, мы попытаемся все уладить. Думаю, что все получится, но если не выйдет, вам придется ехать.

Через полтора часа он подошел ко мне (я сидел в коридоре) и сказал:

– Все в порядке, можете идти домой.

Как видно, вместо меня нашли другого человека – как за год перед тем меня хотели послать вместо кого-то…

Хотя больше я в армии не служил, но еще один или два раза проходил сборы без отрыва от производства – надо было после работы ехать на другой конец города – в высшее авиационное училище связи и просиживать там на занятиях часа по четыре… Затея дикая, потому что вместо повышения своей военной квалификации слушатели, как правило, весь вечер дремали.

В одно из моих посещений военкомата неожиданно выяснилось, что я уже не младший, а просто лейтенант. Это было последствием днепропетровского сбора. Но далее мой карьерный рост затормозился, и по достижении определенного возраста я был снят с воинского учета.

Тем не менее, подав документы на выезд в Израиль, был вынужден еще раз явиться в военкомат (теперь уже Московского района) для сдачи военного билета. Вот теперь-то. наконец, настал для меня момент моей окончательной демобилизации!

Но мои воспоминания о Советской Армии будут неполными без рассказа о том, как пытались туда призвать нашего сына. К сожалению, у него смолоду развилась высокая близорукость, и в мирное время, по нормам министерств обороны и здравоохранения, он призыву не подлежал. Однако военкомату не хватало призывников для выполнения разнарядки, и дыру решили заткнуть нашим мальчиком. Призывная комиссия вознамерилась направить его в артиллерийскую часть.

Непосвященным разъясняю: человека, который страдает высокой близорукостью, не принимают на военную службу не потому, что он плохо видит, и не потому, что во время боя с него могут слететь очки. Нет, дело вовсе не в этом, а в том. что люди, носящие очки с линзами более чем минус 6 диоптрий, опасно предрасположены к отслоению сетчатки глаз, то есть к мгновенной слепоте. Таким людям противопоказаны поднятие тяжестей, прыжки, значительное мышечное напряжение – словом, то, без чего невозможна воинская, особенно солдатская, служба.

Справочник медицинских нормативов и противопоказаний воинскому призыву формально не составлял военной или государственной тйны, но военкоматы тщательно скрывали его от призывников и их родителей. Не имея четких сведений об этом документе, мы не могли протестовать против призыва нашего сына, потому что у нас не было на руках официальных оснований дляэтого. Но тут к нам на помощь пришла мать его товарища – санитарный врач, хорошо осведомленная в призывной политике военкоматов. Она возглавляла один из районных отделов здравоохранения в нашем городе и попросила медицинскую комиссию военкомата в своем районе провести неофициальное переосвидетельствование Миши. Вывод был однозначен: в мирное время он категорически не подлежит призыву даже в нестроевую часть. Но, главное, нам назвали интересующий нас пункт утвержденного министерствами обороны и здравоохранения перечня медицинских показателей, несовместимых с призывом. При этом нам был дан такой совет: с претензиями к военкомату обратиться должен не отец призывника, а мать. Отец ведь и сам состоит на воинском учете в данном военкомате, на него легче прикрикнуть, да и в самом деле как-то потом ему навредить… Поэтому в военкомат отправилась моя жена. Не без труда добилась она повторного официального переосвидетельствования зрения сына, причем он был направлен к специалистам областной глазной клиники. Разумеется, там подтвердили его полную негодность к службе. В ходе дальнейших разбирательств оказалось, что в военно-учетной карточке сына были ранее проставлены фальсифицированные данные: вместо указания о том, что он носит очки минус 9 диоптрий значилось, что – минус четыре! А с таким зрением можно служить – например, в таких очках отправился в армию я!

Чтобы "сохранить лицо", сидящий в военкомате солдафон сказал жене:

– Это в гражданской жизни все решают врачи, а у нас в армии другие порядки. Прикажет военком – и любой пойдет служить, как миленький!

Но ни сын наш не захотел стать "миленьким", ни мы с таким его званием не согласились бы…Так и не судилось ему держать равнение на грудь четвертого человека, ни на пятого, ни на двадцатого.

По этому поводу, дорогие товарищи, подруги, дамы и господа, крикнем дружное солдатское "Ура!" Лично я не жалею, что отдал два с половиной года моей жизни военной службе в Советской Армии. Но, как и все на фактической нашей родине, этот государственный институт постепенно деградировал, и некоторые стороны и эпизоды такого процесса, надеюсь, мне удалось отразить в моей правдивой, непридуманной повести.

К о н е ц

____________________

Примечания

155

Эта и следующие 14 глав повести были опубликованы в литературно-публицистическом еженедельнике "Калейдоскоп" – приложении к израильской газете "Время" (Тель-Авив" (5. 4. – 7. 6.

2001). Кроме того, глава 34-я напечатана в литературном альманахе

"Долина" N1, 1999 (Афула), а глава 36-я увидела свет в приложении

"Досуг" к израильской же газете "Новости недели" (Тель-Авив) от 20.

6. 2002 г. Госпром (Дом Госпромышленности) – административное здание в

Харькове, известное как "первый советский небоскреб".

Гой – слово из древнееврейского языка (иврит), обозначавшее один из синонимов слова народ, но впоследствии, особенно в языке идиш, принявшее значение "любой другой народ, кроме еврейского".

Реинкарнация – согласно мистическим верованиям, прошлое или будущее переселение души в иное физическое существо: ее пресуществление, перевоплощение, инобытие.

МОСТ – малая обнаружительная станция (локатор).

Койлер, кейлер (идиш) – убийца, громила.

Видит Бог: придумывая псевдоним для реальной фигуры начальника нашего гарнизона (настоящая его фамилия в памяти не сохранилась), автор не имел и еще не мог иметь в виду никаких звуковых ассоциаций.

Глава написана задолго до выдвижения на первый план российской и мировой политики полковника Путина.

В Советской Армии было принято: приказы общего назначения, не секретные, нумеровать числами натурального ряда; предназначенные для служебного пользования – начиная с одного нуля; секретные – с двух.

ОСВОД – общество спасения на водах.

Курсак (татар.) – живот.

"Юст из Тивериады" – персонаж романа Л. Фейхтвангера "Иудейская война".

ОБХСС – "отдел (милиции) по борьбе с хищениями социалистической собственности".

"Гипро" – государственный институт по проектированию. Отец поступил в Гипроэнергопром, а до этого работал (перечисляю в ретроспективной последовательности) в Облпроекте, Горстройпроекте,

Гипростали.

Оглавление

  • *Вступительная глава**.
  • Глава 1.Прогулки без штанов.
  • Глава 2.Квартирьеры
  • Глава 3."Последний нонешний денечек…"
  • Глава 4.Резерв Главного Командования
  • Глава 5.Грабиловка
  • Глава 6.ЧП на колесах
  • Глава 7.Реинкарнация
  • Глава8.Осень. Падают листья
  • Глава 10.СтрашноГо ничеГо нет
  • Глава 12.Раскрываю военные тайны
  • Глава 13.Учиться, учиться и учиться
  • Глава 14.Начальник ликбеза
  • Глава 15.Вино из Молдавии
  • Глава 16.Через день – на ремень…
  • Глава 17.Мыльная опера
  • Глава 18.Морская болезнь
  • Глава 19.Уникаускас
  • Глава 20.Молодостьдедовщины
  • Глава 21.Солдатскаянаходчивость
  • Глава 22.Товарищи офицеры
  • Глава 23.Еврейская рапсодия
  • Глава 24.Певец во стане русских воинов
  • Глава 25.С песней по жизни
  • Глава 26.Здравствуйте, товарищи разведчики!
  • Глава27.Переписка ефрейтора Поповича с Институтом красоты
  • Глава 28.Свидание
  • Глава 29."Среди долины ровныя"
  • Глава 30.Частная жизнь
  • Глава 31.Предвестие
  • Глава 32.Отпуск с выездом на родину
  • Глава 33.Учения
  • Глава 34.Барабаны эпохи
  • Глава 35.Экзамены на чин
  • Глава 36.Ложка
  • Глава 37.Спасение утопающих
  • Глава 38.В медсанбате
  • Глава 39.Застава богатырская
  • Глава 40.Пилорама
  • Глава 41.Отвальная
  • Глава 42.Поезд пьяного следования
  • Глава заключительная.Судьба солдата в СССР
  • Послесловие к послесловию
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Грудь четвертого человека», Феликс Рахлин

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства