Владимир Круковер Девять опусов о зоне
Самым несчастным существам – охранникам людей.
Без уважения, но с некоторой долей сочуствия.
Тюремщики любят читать романы и больше, чем кто-либо, нуждаются в литературе."
О.Мандельштампрелюдия
В основу повести легли собирательные образы некоторых граждан, которым автор благодарен за многочисленные попытки убить в нем человека.
Должности и звания их в списке приводятся по данным 1987 года.
Васильев А.С. – полковник, рост 1 м 60 см с фуражкой, начальник ИТУ-9.
Момот О.А. – сторожевой врач, монофоб, кончил фармацевтическое отделение,
ЗКС 1-й степени, начальник медсанчасти ИТУ-9.
Ковшов А.Ж. – псевдоним Толя-Жопа, прапорщик, служит в ИТУ-9
17 лет.
Токарев В.Г. – зам. по режимно-оперативной части, варяг, имеет хорошую библиотеку.
Андреев С.В. – молодой следователь, осведомитель КГБ, культурист.
Дубняк А.А. – директор школы для зэков, в детстве обладал зачатками интеллекта.
Волков В.В. – зубной врач, человек порядочный, алкоголик.
Батухтин П.П. – начальник оперативной части, капитан, параноидальная мания преследования, имеет двенадцатикратный бинокль.
Лазун Н.А. – начальник отряда, из охранников уволился своевременно, поэтому в действии пьесы не участвует.
Свентицкий О.П. – начальник инвалидного отряда, белорус, учиться на юрфаке заочно.
Рита Виолета прапорщицы, отличаются огромными задницами и повышенным Римма сексуально-служебным рвением, Галина Дарса Хазбулатов Турсун Заде конвой "Столыпина". Рубен АлиевВладимир Верт – зэк, аферист, поэт; тюремные клички:
"Адвокат", "Мертвый Зверь",
"Марсианин"; герой повестей В.Круковера из сериала "Записки афериста".
ОПУС ПЕРВЫЙ. (КАЛИНИНГРАД, СИЗО)
"Kill your darlings"
Фолкнер0x08 graphic
Геморрой – это плохо. Человек с геморроем похож на гибрид эксбициониста с обезьяной. Он постоянно испытывает зуд в некоем интимном месте, ужасно боится запоров и с повышенной щепетильностью воспринимает отхожие места. Геморроеноситель может считаться одновременно и несчастным, и счастливым человеком. Счастье его в период затухания геморроидальных симптомов не поддается описанию.
Человек, облеченный геморроем, просыпается осторожно. Он прислушивается к поведению прямой кишки, ибо от этого зависит его наступающий день. Он осторожно встает с кровати, осторожно ходит, ожидая пробуждения желудка, осторожно думает, стараясь не думать о главном, осторожно ждет.
И вот наступает момент истины, кульминация его утреннего дебюта, его лебединая песня – он идет в туалет.
Замрите невежды, замрите людишки со стальными желудками и великолепным анусом, замрите все. Затаите дыханье. Вы видите счастливый выход. Под фанфары сливного бачка, гордый и независимый, с просветленным челом идет самый счастливый житель нашей скромной планеты – человек с не обострившимся геморроем. У него был нормальный стул, его прямая кишка не взвыла от гнойных трещин, желудок опорожнился без проблем, его ждет целый день лазурного счастья.
Профессор Дормидон Исаакович Брикман проснулся от зуда в левой руке. Он почесал кисть и напряженно вслушался в настроение прямой кишки. Он знал, что даже легкий зуд в этом неэстетичном месте может пролонгироваться болями, спазмами, повышением температуры и полностью сломать рабочий день. А у Дормидона Исааковича на сегодня были запланированы многие важные мероприятия, среди которых получение зарплаты и встреча с польскими коллегами были не самыми важными. Хотя, что может быть важней зарплаты или встречи с иностранцами? Откроем секрет. В этот день профессор должен был встретиться с очаровательной Гульчара Тагировной, тридцатилетней дамой, обещавшей дать, наконец, ответ на давнее предложение
Дормидона о совместном шествии по каменистым тропам науки к ее сияющим вершинам.
(Да простит читатель назойливого автора за столь длинный и неуклюжий абзац в самом начале нашего сказания. Я никак не могу решиться вступить в сумрачное болото реальности. Бедного профессора буквально через пять минут ждут такие потрясения, такие испытания, что у меня рука не поднимается подтолкнуть стрелку часов.)
Короче, профессор проснулся, почесался, прислушался… И кишка на его прослушивание никак не отреагировала. Ну, совсем никак. Как будто ее и вовсе не было. А тут еще кисть, которой он чесался, странно себя повела. Она, кисть, совершенно не согласуя свои действия с утонченным мозгом доктора наук, залезла в пах и шумно там начала скрестись. А прямая кишка, которая так и не давала никаких болевых сигналов, напомнила о своем существовании самым непривычным образом: она издала громкий, нескромный звук. Вот такой: тр-р-р-р, пр-р-ру-р!
Профессор буквально взвился, нащупывая шлепанцы. Но никаких шлепанцев он не обнаружил. Более того, он не обнаружил вообще ничего: ни своей уютной спальни, ни кровати, ни прикроватного торшера. То, что обнаружили выпученные глаза профессора трудно было описать известными ему словами.
Дормидон Исаакович Брикман лежал на голых досках, застилающих третью часть маленькой мрачной комнаты. Комната эта отнюдь не была оклеена привычными обоями с фиалками. Напротив, стены комнаты были покрыты серыми нашлепками цемента и только потолок был нормально ровным. Прямо напротив профессора виднелась странная дверь с множеством заклепок, как на люке космического корабля. В верхней части двери виднелось маленькое круглое отверстие, на манер дверного глазка, а чуть ниже рамки какого-то квадратного люка, в данный момент закрытого.
Дормидон Исаакович посмотрел налево. Слева от него наличествовал спящий человек весьма непристойного вида. Лицо человека носило следы разнообразных увечий, из которых многие были совсем свежими.
Седоватая щетина добавляла отрицательных штрихов в общий портрет.
Взгляд вправо не принес облегчения. Справа находилась та же серая стена, грубо замазанная не разглаженным цементом. На небольшом участке ровной поверхности, сохранившейся там совершенно случайно, был нарисован человеческий член с ковбойской шляпой. Под нехитрым рисунком красовалась надпись: "Воткни себе в жопу."
Но настоящие потрясения были еще впереди. Шкодливая и независимая правая рука опять преподнесла профессорскому сознанию сюрприз. Она извлекла откуда-то огрызок сигареты, сунула его в рот и прикурила от спички.
Некурящий профессор приготовился закашляться. Он даже сморщился от отвращения. Но, к его несказанному изумлению, легкие сделали глубокий вдох, губы сложились в трубочку и выпустили дым. А противная прямая кишка, будто салютуя этим неправедным действиям руки, с которой она явно была в заговоре, вновь издала непривычный звук.
– Эй, не рви, дай примерить, – произнес дребезжащий голос. Этот голос, скорей всего, принадлежал неприятной личности слева.
– Закурить дай, что ли? – добавил голос.
Профессор, чисто механически, ответил:
– Простите, не курю.
И поразился звучанию своего голоса. Вместо приятного, хорошо поставленного, бархатного баритона профессорская гортань произнесла эту фразу хриплым басом.
– Ты чо, падла, чернуху гонишь! – отреагировал сосед.
И больно ткнул профессора в бок.
Профессор хотел возмутиться, позвать, в конце концов, кого-нибудь, позвонить представителям власти, наконец. Но непослушная рука заразила своей независимостью все тело. Она приподняла это тело, сгребла соседа за куртку и рубашку и сказала незнакомым голосом:
– Простите, коллега, но я же сказал вам, что не имею чести курить.
Сосед явно растерялся. Он, как кролик на удава, смотрел на профессора, на профессорский рот с дымящейся сигаретой и порывался что-то сказать, но не мог из-за зверского поведения руки, сдавившей ему горло.
Профессор напряг мозг и приказал руке прекратить насилие над личностью. Рука помедлила, но послушалась. Огромные пальцы, фиолетовые от каких-то рисунков и надписей, разжались, рука вернулась в облюбованное укрытие в паху и начала там скрестись.
И, пока профессор пытался осознать, куда делась его собственная – ухоженная, с длинными пальцами и легким нефритовым перстнем на мизинце, сосед громко кричал и ломился в дверь-люк.
Раздалось кляцканье. Дверь отворилась. Вбежавшие в комнату люди в форме и со странными резиновыми палками в руках отвлекли внимание профессора от своих конечностей. Он собрался было обратиться к этим военным товарищам с вопросом, но получил дубинкой по голове и потерял сознание.
Дормидон Исаакович проснулся, но не спешил открывать глаза. Он боялся вернуться в пучины недавнего сна, происходящего в неопрятной серой комнате с дверью-люком. Профессор пошарил рукой у изголовья, чтоб дернуть шнур торшера, но его усилия не привели к желаемому результату. Шнура не было, как не было и самой прохладной ножки светильника.
Пришлось глаза открыть. На сей раз удивленным профессорским очам явилось нечто и вовсе несообразное. Он лежал на мягком полу, напоминавшем огромный стеганый диван. Стены тоже были мягкими. В воспаленном мозгу профессора возникли смутные воспоминания о каком-то дурацком видеофильме, где герой попадает в смирительную комнату психиатрической больницы. Та комната была вся обложена подобными мягкими подушками.
В прошлом сне Дормидон Исаакович запомнил еще один кошмар, связанный с чужой и наглой рукой. Сейчас он вознамерился взглянуть на свою руку, но попытка его не увенчалась успехом. Обе руки несчастного профессора были скованы цепью наручников за спиной. Все, что мог увидеть профессор, это собственное туловище, начиная от пояса и ниже. И это видение вызвало судорожный и хриплый крик ужаса.
Вместо интеллигентного брюшка в золотистом пушке волосиков, вместо анемичных, чуть кривоватых, но беленьких и чистеньких ног профессор увидел огромное брюхо, заросшее черным и жестким, как проволока, волосом. Вся кожа под этой шерстью была разрисована синими похабными рисунками. Из этого чрева торчали узловатые, мощные ноги с прожилками вен и огромными коленными чашечками. Проволочные волосы и синие рисунки наличествовали на этих уродливых ногах в огромном количестве.
Продолжая кричать и невольно отмечая, что голос все тот же – хриплый и басовитый, – профессор выделил несколько рисунков, заинтриговавших его абсолютной вульгарностью и необычностью сюжета.
Это были: копия известных "Трех богатырей", но Алеша Попович почему-то отсутствовал. От сиротливо стоящей лошади тянулись следы, профессор проводил их глазами и обнаружил витязя за камнем на корточках и со снятыми штанами. Картина занимала почти весь живот. на правой ляжке ужасная змея обвивала не менее ужасный кинжал.
Рядом, вполне симметрично, располагались игральные карты, шприц с иглой и презерватив. Надпись, исполненная жирными буквами, гласила:
"Что нас губит…" чуть ниже, на голени, разместилась соблазнительная русалка. Хвост ее игриво загибался, губы были пухлые, груди вызывающе большими.
Естественно, русалка была без одежды. на левой ноге один рисунок был заштрихован, что делало ногу почти совершенно синей. Ниже были какие-то мелкие рисунки и надписи, которые профессор не смог сразу разглядеть.
Он чувствовал, что подробное изучение всех рисунков и надписей займет не мало времени. И ему в данный момент было не до этого. Он кричал, вертелся, тыкался в мягкие стены и, наконец, затих, закрыл глаза и попытался думать.
Для начала строгий к фактам разум ученого отбросил робкие мысли о том, что все это ему, якобы, снится. Сон не мог обладать такой реальностью. Вариант с психиатрической больницей тоже не выдерживал критики. Замутненное болезнью сознание не могло бы столь логично реагировать. Впрочем, в шизофренических и иных синдромах профессор не разбирался, дилетанствовать он не любил и поэтому просто решил отбросить гипотезу о сумасшествии, как неадекватную.
Профессор постарался выстроить все сегодняшние несообразности в единый ряд. Получалось:
1) Он переместился в пространстве, притом дважды.
2) Он находится в чужом теле, притом несимпатичном.
3) Это тело обладает определенной самостоятельностью, но при строгом мысленном контроле выполняет приказания профессора.
Ряд был стройный. Вывод отсюда никакой не следовал. Профессор решил вернуться в прошлое и попытаться экстраполировать ситуацию.
"Так, вчера с утра у меня была консультация в университете, потом
– кафедра усовершенствования, потом – зубной, потом… Что же было потом? Он никогда не запоминал мелкие бытовые штрихи, но сейчас под действием повышенного содержания в крови адреналина мозг его работал с повышенной активностью. Так, потом он ехал не торопясь в сторону горкома, у него должна была состояться встреча со вторым секретарем, и тут что-то произошло. Но что? Нечто такое, что совершенно выбило его из колеи, из-за чего он совершенно не помнил эту встречу в горкоме, не помнил, как провел вечер. Что же?!"
Пока профессор вспоминает, я улучу минуту и втиснусь в повествование. Знаю, как раздражает читателя это авторское нахальство, это неожиданное появление в занимательном тексте унылой писательской фигуры. Да и ничего умного от этих авторских отступлений ждать обычно не приходится. Чаще всего авторы в закамуфлированной форме жалуются на жизнь, нищенские гонорары, сварливую жену, гастрит, зубную боль или геморрой.
(Кстати, о геморрое. Читатель, наверное, до сих пор пытается понять, почему больной геморроем похож на помесь эксгибициониста и обезьяны. Честно говоря, я сперва хотел написать "экзиционалиста и обезьяны", но никак не мог вспомнить, как правильно пишется термин
"экзистенциализм". А словаря под рукой не было. Поэтому я и выдумал сей чудовищный гибрид. Вообще-то я и о эксгибиционизме и о экзистенциализме имею весьма смутное представление. Зато слова красивые, ученые. А пишу я, все же, о профессоре.)
Но вернемся к авторским отступлениям. Действие повести, как вы поймете, читая ее дальше, если, конечно, у вас после всех этих отступлений хватит терпения ее читать, так вот – действие повести происходит во времена доперестроечные, застойные. В те времена никто не мог вставить рекламу в кинофильм или в книгу. Даже ЦК КПСС. А уж писатель – тем более. Отсюда и возникли авторские отступления – предтеча "Snikersov" end "Marsov". Единственный способ для автора поплакаться в жилетку читательской аудитории. Так что не взыщите, воспринимайте мое словоблудство, как телевизионные вопли "Русского дома Селенга". Но ваучеры, это я вам говорю авторитетно, вкладывайте только у хорошего проктолога. Иначе может быть раздражение или занос инфекции.
И вот тут-то, после небольшого, но напряженного раздумья, профессор вспомнил. И весь покрылся холодным потом от этого воспоминания.
Он вспомнил, как на его скромную "трешку" надвигается уродливая морда самосвала. Потом был треск, страшная боль во всем теле и чернота беспамятства.
"Следовательно, – логично подумал профессор, – я попал в аварию.
И, видимо, сильно пострадал. Но, неужели наша славная медицина уже научилась протезировать не только отдельные органы, но и целые тела.
Это ведь явно не мое тело. Отсутствие геморроя подтверждает эту гипотезу со всей полнотой. Значит, я оказался достоин. Впрочем, я близко знаком со вторым секретарем горкома, имею контакты со многими работниками партийного аппарата. Выбор моего мозга вполне оправдан, кому же, как не молодым ученым моего уровня, спасать жизнь за счет чужих, безнравственных тел."
Профессор был близок к догадке. Но он еще не обрел славный момент истины. И дай ему Бог не сойти с ума когда эта истина откроется перед ним во всей своей неприглядной наготе.
Раздумья профессора прервало появление двух человек в форме. Он не дошел еще в своих рассуждениях до анализа места, в которое занес его Рок. Сейчас было самое время обзавестись новыми фактами для анализа.
Вошедшие грубо поставили профессора на ноги и повели. Они вывели его из смирительной комнаты и повели по длинному коридору, с одной стороны которого было множество металлических дверей с закрытыми окошками и глазками, а с другой – перила, ограждавшие глубокий провал – этажей в пять. На уровне каждого этажа во весь объем провала была растянута стальная сеть.
В голове профессора опять начали всплывать смутные воспоминания о каком-то иностранном фильме, где действие начиналось в тюрьме. И это страшное слово "тюрьма" на миг парализовало аналитическую деятельность его мозга. А сопровождающие тем временем ввели профессора в небольшой кабинет и усадили на металлическую табуретку, привинченную к полу.
За простым канцелярским столом сидел простой советский человек в сереньком пиджачке, темном галстуке, с аккуратной прической
"канадка" и с обычной перьевой авторучкой в руке. Этот человек не счел нужным представиться Дормидону Исааковичу, а велел его сопровождающим удалиться и обратился к профессору странно.
– Что, Гоша, опять буянишь? – сказал он, постукивая обратной стороной ручки по столу.
– Простите, – привстал профессор, – с кем имею честь?
– Сидеть! – неожиданно рявкнул человек из-за стола, сунул руку в какой-то ящик и извлек огромный черный пистолет, который положил под правую руку на бумаги.
Профессор обомлел.
– Давай кончать это дело по-быстрому, – неожиданно ласково сказал человек. – Дело простое, что нам с тобой его мусолить. Раньше кончим, суд на доследование не вернет, быстрей на зоне отдыхать будешь. А то тут, на киче, какая тебе радость? Ни шамовки толковой, ни солнышка, ни кайфа. Я вот тебе плиту сушняка принес, курево обеспечим без проблем, а?..
– Простите, я вас не вполне понимаю, – на сей раз профессор поостерегся вставать. – Что вы имеете в виду? И почему вы используете такую странную терминологию?
– Ты что, падла, – сурово наклонился к нему человек, – косить вздумал?! Со мной такие номера не проходят. По кандею соскучился?
Сейчас оформим на полную катушку. И основание есть, в камере-то бузил. Колись сука, не тяни вола. Мне всего-то знать надо, когда угнал машину и что еще натворил. Дело твое и без сознанки мертвяк, клиент-то коньки сегодня утром отбросил. Так что по полной раскрутке пойдешь, так или иначе. Но, сам понимаешь, – голос его опять стал доверительно-ласковым, – все надо оформить протоколами, культурно.
Заодно есть еще дельце малое, на полсрока твоего тянет, все равно по поглощению большим меньшего пойдешь. А за дело кайф будет. Ты сейчас как, на игле? Или уже спрыгнул?
– Коллега, – попытался прижать руки к груди профессор,- я искренне рад бы вам помочь, но я совершенно…- Прижать руки к груди не удалось, так как они были за спиной в жестких наручниках. Кольцо наручников, облегающее запястье, имело зловещую тенденцию от рывков автоматически сжиматься. Рывков профессор сделал уже достаточно, поэтому кисти его занемели, а боль в запястьях добиралась до сердца.
– Да снимите вы их, черт побери! – совершенно в не свойственной ему манере рявкнул профессор.
Человек за столом воссиял улыбкой.
– Совсем другой разговор. Наручники, как я понимаю, жмут немного.
Оно, конечно, отрастил грабли-то… Сейчас вызову охрану, снимем. И протокольчик подпишем. Рад, что ты, Гоша, за ум берешься. Да и чего тебе в несознанку идти, когда только за наезд со смертельным ты меньше двенадцати пасок не получишь. У тебя какая ходка-то? Так, седьмая. Да, тут и на пятнашку раскрутиться можно.
Профессор, поглощенный усиливающейся болью, тупо смотрел вперед.
Он не мог ни говорить, ни думать. Состояние его было предшоковым.
Позволю себе вмешаться. Глава эта близится к завершению, все вскоре вполне разрешится, так что позволю. Тем же читателям, которых я уж очень разозлил, делаю уступку: все мои рассуждения будут набраны другим шрифтом, выделены, и вы сможете автоматом их перескакивать, не отвлекаясь от сюжета. Ну, а читатель вежливый, интеллигентный, привыкший к последовательности, порядку… Такому читателю я ничем помочь не смогу.
Я вот что хотел сказать. Автор обычно отождествляет себя с героем. Толстой, говорят, бросив Анну под поезд, долго расстраивался, болел даже, плакал. А теперь представьте, каково это
– отождествлять себя с Дормидоном Исааковичем в сложившейся ситуации…
А профессор в это время находится в новом помещении. Это бетонный стакан с бетонным же полом, тут нельзя ни сесть по-человечески, ни, тем более, лечь. Можно стоять, полусогнувшись. Стоять, когда твои руки скованы за спиной, неприятно.
Тем не менее, профессор пытается думать. Для него уже абсолютно ясно, что доставшееся ему тело некоего Гоши, имеет только одно положительное качество – отменное здоровье. Вернее, два положительных качества – здоровье и отсутствие геморроя. В остальном же это тело сулит ему многие неприятности.
Из дальнейших выкриков человека за столом профессор составил небольшой реестр грехов Гошиного тела. Насторожил его грех последний, Гоша где-то угнал самосвал, на котором врезался в легковую машину "Жигули", водитель "Жигулей" умер. Фотографии искалеченных "Жигулей" и их водителя были профессору продемонстрированы. Если бы не одуряющая боль в руках, Дормидон
Исаакович взвыл бы, как раненый слон. На фотографии он опознал себя.
И, если верить следователю, Дормидон Исаакович Брикман скончался сегодня утром в реанимационном отделении областной клиники.
Бойкое сознание профессора в момент аварии чудесным образом переместилось в тело его убийцы, бандита Гоши, для которого тюрьма – дом родной. Переместилось, вытеснив всякое знание о старом хозяине.
Некая самостоятельность рук и прочих членов была всего лишь остаточной памятью тела, своеобразным динамическим стереотипом, чисто рефлекторной памятью спинного мозга.
Все это было абсолютно ненаучно, бессмысленно, абсурдно, но это было, о чем мрачно свидетельствовали наручники, бетонные стены тюремного карцера, следователь за канцелярским столом, люди в форме с длинными дубинками. Тюрьма не вполне соответствовала профессорскому представлению о ней, но факты подтверждали ее реальность.
Профессор понимал, что пытаться настаивать на идентификации его в качестве Брикмана Д.И. бессмысленно. Его просто не станут слушать, полагая, что хитрый Гоша симулирует сумасшествие, "косит" на языке тюрьмы. (Профессор уже начал осваивать непривычную терминологию, память отложила в закоулке мозга небольшой словарик: косит – симулирует, сушняк – заварка чая, кандей – нехорошее помещение в тюрьме, содержанием в котором наказывают ослушников.)
Но вот линию поведения профессор пока еще не выработал. Признать себя Гошей, которого, похоже, знают тут и заключенные, и надзиратели, – попасть в неловкое положение при встрече со знакомыми. А при грубости здешних нравов подобная встреча может привести к результатам непредсказуемым и явно отрицательным.
Утверждать, что он профессор Брикман? Тоже неэффективно.
К моменту появления надзирателей профессор решил проявлять симптомы полной амнезии – потери памяти с частичным замещением личности Гоши личностью другого человека. Решить это было легко, выполнить – сложнее. И если бы звериное Гошино тело и умный спинной мозг – основной мозг старого хозяина,- не вмешивались в ситуациях экстремальных, профессора ждало бы много разочарований и неприятностей. Но судьба была милостива к Дормидону Исааковичу. она выбрала ему столь же приспособленное к внешней среде тело, как бы выбрало в море тело дельфина, а в саване – гепарда. Гоша в местах лишения свободы был и дельфином, и гепардом, и Гошей по кличке
Бармалей. Эту оригинальную кличку профессору еще предстояло узнать.
ОПУС ВТОРОЙ (КАЛИНИНГРАД. ШТРАФНОЙ ИЗОЛЯТОР)
"Судьба человека – это нрав его."
Аристотель.
Профессор несколько ошибался. Помещение, в котором он в данный момент не мог выпрямиться, называлось не кандеем, а стаканом, своеобразным отстойником для временного содержания заключенных. А в целом дом, в котором он осознал свое странное перевоплощение, назывался следственным изолятором, СИЗО или, в просторечии – тюрьма, кича, кичман. В карцер, именуемый среди заключенных кандеем,
Дормидону Исааковичу еще предстояло попасть.
Надо сказать, что наша великая держава очень любит всякого рода отстойники, только именует их по разному. Например, в аэропорту пассажиров загоняют в комнату, отделенную от зала ожидания группой охранников, а от летного поля – мощными дверями. В комнате этой, как правило, нет ни стульев, ни туалета, ни вентиляции. Выдерживают там пассажиров в зависимости от подготовленности самолета к полету, от
30 минут до двух часов.
Приемные многочисленных начальников гигантского социалистичес-кого аппарата управления представляют собой отстойники с сидениями. Уровень удобств колеблется в зависимости от ранга начальника.
Медицинские учреждения в качестве отстойников используют длинные коридоры. Люди сидят перед дверями врачей в этих коридорах днями, чаще, правда, стоят, так как сидений катастроф-ически не хватает. И, порой, выздоравливают, так и не зайдя на прием.
Роль отстойников у нотариусов и адвокатов чаще всего играют лестничные площадки. (Представители этих профессий почему-то не любят первые этажи и располагают свои кабинеты повыше).
Отстойники в домоуправлениях разнообразны и варьируются от лестничных площадок до тоскливых коридоров с облезлыми досками соцобязательств.
Любопытны отстойники паспортных столов милиции. Там ожидаю-щих развлекают демонстрацией различных милицейских дел: от конвоирования преступников до разбирательств с беспризорниками.
Но вернемся к стакану-отстойнику, откуда выводят скрюченного профессора, награждая его укоризненными тычками и фразами:
– Ты че это, Гоша, опупел, что ли? Всегда такой фартовый зэк был, а тут чернуху гонишь вовсе не по делу. Чего косить, если срок все одно на тебя повесят? Да и бузишь не по делу…
Профессор движется между охранниками и пытается найти аналоги произносимому в привычной ему литературной речи великого русского языка. Ему так не хватает сейчас солидных словарей Даля, Ожегова, но и эти корифеи российской словесности могли спасовать перед жаргоном советских тюрем.
В карцере профессор приободрился. Он, наконец, смог оправиться.
Правда, он не сразу понял назначение ведра под фанерной крышкой в углу его камеры, но сильный запах миазмов из этого ведра прояснил ему его назначение. Но, главное, с него сняли наручники.
Профессор вынул руки из-за спины и с удивлением обнаружил, что они не слушаются. Сперва он подумал, что таинственный контакт между его мозгом и телом бандюги Гоши разладился. Но вскоре понял, что руки просто онемели. Дормидон Исаакович очень хотел помочиться, но руки отказывались выполнить такую простую операцию, как расстегивание ширинки. Наконец кровообращение начало восстанавливаться, руки закололи тысячи мельчайших иголочек и профессор, морщась от боли, с трудом приготовился к величайшему таинству опорожнения мочевого пузыря.
Не будем банальными. Но напомним уважаемому читателю, что нет высшего счастья, чем помочиться после длительного воздержания. Не верите? Выпейте пару кружек пива и потерпите полчасика. Потом напишите мне, какой восторг вы испытали, а также сравним ли он с первым причастием или первой брачной ночью, вы испытали…
Профессор писал, стыдливо отвернувшись, хотя в камере кроме него никого не было. Смущал профессора глазок, ему все казалось, что за ним подсматривают.
Окончив дела неотложные, профессор стал осматривать свою новую резиденцию. Осматривать особенно было нечего. Кроватей было две.
Представляли они собой голые доски, прикованные к стене железной цепью. В правом углу стояла вышеупомянутая параша, в левом – столик и две табуретки, так же прикованные к полу. Следует заметить, что спальные места профессор сперва не осознал в их буквальном значении.
Дело в том, что эти доски для спанья в дневное время поднимались на шарнирах и дополнительно блокировались, чтобы заключенный, не дай
Бог, не завалился днем спать. Только вечером, когда надзиратель отсоединил замок и нары опустились, профессор понял их функцию. Да и то не совсем. Он всегда считал, что спать на голых досках – привилегия йогов.
От созерцания камеры профессора отвлек открывшийся в двери квадратный люк. В появившееся окошечко ему подали кусок чего-то грязно-черного и миску с какой-то жидкостью. Профессор принял оба предмета, положил на дощатый столик и начал изучать. Кусок легко мялся и больше всего напоминал свежую глину. Пах он странно, этот запах отдаленно напоминал запах отрубей, которыми, предварительно запарив, кормят телят. Жидкость же в миске вообще не поддавалась идентификации. Она пахла тухлой рыбой, плавали в ней какие-то волокна и при том она была теплой.
Профессор рассеянно отвлекся от загадочных предметов, но тут окошечко вновь отворилось и ему подали большую, мятую алюминиевую кружку с чем-то горячим и еще один странный предмет из легкого серого металла. Поставив на столик и эти предметы профессор подумал, что его, возможно, таким образом тестируют, выявляя его способность адаптироваться. Но обстановка слишком уж не походила на больничную, поэтому он осмотрел сперва жидкость в кружке и даже понюхал ее.
Жидкость была светло-желтая, плавали там уже не волокна, а какие-то мелкие щепки. Последний же предмет напоминал ложку, но очень отдаленно. Он был, как решил профессор, сделан из прессованной алюминиевой стружки, имел круглую коротенькую ручку и толстое, на манер миниатюрного половника, основание. Основание было совершенно круглым. Для того, чтобы есть этой ложкой, если еще ею удастся что-либо зачерпнуть, едок должен был бы иметь рот, как у бегемота.
Профессор грустно вздохнул. Вид миски, ложки-мутанта, кружки навеяли на него робкие мысли о еде. Дормидон Исаакович не отказался бы от кусочка осетрины под белым соусом. На гарнир можно хорошо отпущенный рис или, в крайнем случае, картофель фри.
"Тело, которым я сейчас обладаю,- подумал профессор, – привыкло, наверное, к более грубой пище. Да и объемы этому здоровенному телу нужны большие. Оно вряд ли удовольствуется только рыбкой. Оно не откажется и от хорошо прожаренной отбивной на ребрышках с гарниром из хорошо утушенного зеленого горошка."
Желудок нового профессорского тела взвыл, намекая, что он без всяких там изысков умял бы и просто кусок хлеба с колбасой, а еще лучше жареную курицу целиком.
Профессор еще раз вздохнул с еще большей грустью. Его внутреннему взору представилось огромное количество недоеденных блюд. Птица, рыба, мясо свиное и говяжье, копченое и приготовленное иным способом, груды гарниров, бокалы ароматных вин, пузатые кружки с пивом баварским, чешским, банки с компотами и вареньями…
Профессор взял алюминиевую кружку и попытался сделать глоток.
Края кружки обжигали губы, напиток был мерзопакостным, но горячим.
Выпив его, профессор усилием воли заставил себя думать о чем-нибудь приятном, далеком от пищи.
Он подумал о конференции экологов, которую пропустил. Он вспомнил своих оппонентов, ярых противников ландшафтных клумб, проектируемых его кафедрой, вспомнил коллегу Практовича, сторонника дикого озеленения дворов, вспомнил товарищеский ужин после конференции в милом университетском буфете. На ужин, скорей всего, подавали маленькие бутерброды со шпротами и сардинами, обложенными сверху нарядными пучками лука, сандвичи с финской ветчиной, сервелатом, голландский сыр со слезой…
Профессор схватился за табуретку и попытался двинуть ею по двери.
Табуретка не сдвинулась с места. Он сел на нее и начал осматривать свои новые руки.
Руки были мощные. Одна ладонь закрыла бы обе лапки старого профессорского тела. Руки были грязные. Грязь, какой-то мазут въелись в кожу, под ногти. Ногти были толстые, на левой руке два ногтя росли неровно после какой-то травмы. Руки были сильно разрисованы. На пальцах имелись различные перстни, выбитые под кожу синей краской, в промежутке между большим и указательным пальцами на левой руке красовались решетка, проволока и надпись: "Не забуду мать родную", на правой в этом месте была искусно нарисованная фига.
От изучения эпистолярного наследия бандита Гоши профессора отвлек ржавый лязг. Дверь отворилась и в комнату весело вошел бодрый мужичок, одетый несмотря на летнее время в телогрейку без воротника, шапку и вязаный свитер.
– Привет, земляк,- радостно кивнул он Дормидону Исааковичу, будто давно был с ним знаком,- давно тут паришься? А я прямо со
"Столыпина" – и в кандей. Конвой нажаловался, накатали, суки позорные, рапорт. Ты как, голяком квасишься? Не тужи, у меня заначка есть, сейчас чифирнем.
– Простите, – привстал профессор, – мы не представлены друг другу. Меня зовут Дормидон Исаакович, доктор экологических наук, профессор. Заведую кафедрой в Кенигсбергском университете, так сказать, наследник Канта…
Профессор чувствовал, что говорит не то, но не мог остановиться. его несло.
– Да-с, коллега, встреча наша, конечно, в месте несколько…
Ну-с, вы сами понимаете, что ситуация весьма экстравагантная, впрочем… Вы присаживайтесь, не затрудняйте себя…
– Псих, что ли? – спокойно отреагировал пришелец. Или косишь по черному? Меня Вася зовут, Вася-Хмырь. Если на дальняках бывал – должен знать. А по вашим, курортным, еще не гулял. Здоровье, вишь, на лесных зонах врачи запретили. Вот и загнали сюда, в Прибалтику.
Эта кича, я вижу, еще немецкая, старая. Давай, не суетись, пупырей у двери нет, а я тебе не наседка. Сейчас чифирку сварганим, приколимся. Ты че не хаваешь, сегодня день-то горячий, а завтра – летный. Ешь, остынет.
– Благодарю вас, – вежливо отказался профессор, – не вполне понимая неожиданного товарища по камере, – я не голоден.
– Ну, тогда я похаваю, не возражаешь? Последние два дня в
"Столыпине" ничего, кроме тухлой селедки, не было. А птюху – пополам, не возражаешь?
Вася-Хмырь скинул телогрейку и бойко расправился с миской жидкости и половинкой того, похожего на глину, вещества. Профессор смотрел на едока с ужасом.
– Ништяк супчик-то, – хлопнул себя по животу Вася.- А хлеб хреновый, его подсушить надо. Ты свою птюху на окошко положи, он и подсохнет.
Только сейчас профессор обратил внимание, что то, что он принял за обычное углубление в стене, является окном. Это окно без стекол было закрыто решеткой изнутри, решеткой с более мелкой ячейкой снаружи, а сверху на нее был наварен стальной лист.
– А у нас на Северах в кандеях зонтов нет. У нас – воля…
Вася болтал, занимаясь, по мнению профессора, странным делом. Он надергал из телогрейки вату, извлек откуда-то несколько кусочков газеты, свернул из этой газеты шарики с ватой внутри и выложил эти шарики у отхожего ведра. На манер фокусника он извлек еще несколько пакетиков, в одном из которых оказались спички с кусочком коробки, в другом – заварка чая, в третьем – табак. Вася взял кружку и постучал ей в дверь.
– Воду давай, – сказал он вопросительному глазу надзирателя.
Получив воду, Вася извлек еще кусочек мыла, натер им кружку снаружи, свернул цыгарку, затянулся, одновременно поджигая первый комочек бумаги с ватой, и, перехватив кружку грязным платком, зафиксировал ее над импровизированным костром.
– Курить хочешь, земляк?
– Благодарю вас, коллега. Не курю.
– Да кончай ты. Кури вот, не выкобенивайся.
Вася протянул аккуратно свернутую самокрутку, профессор из вежливости взял, вставил в рот и, совершенно неожиданно для себя, с наслаждением затянулся. В голове поплыло, как после бокала хорошего коктейля. Привыкшее к дешевому табаку тело Гоши наслаждалось после длительного никотинового голодания.
К удивлению профессора вода в кружке вскипела быстро. Вася высыпал туда заварку из пакетика и укрыл шапкой, настаиваться. Все это было для профессора равносильно чуду: и костер в углу камеры, и крепкий запах махорки и чая, и уверенные, размашистые действия Васи по кличке Хмырь.
Пятый день проживает Дормидон Исаакович в карцере. Он привык к
"вертолетам", нарам, прижатым в дневное время к стене, на манер железнодорожных. Он уже знает, что чифир пьют по очереди, по три глотка (а на Севере – по два), передавая кружку товарищу, что после ритуала чифироглотания наступает время прикола – душевных разговоров за жизнь. Вася-Хмырь простучал соседние камеры, узнал, что его сосед
– старый зэк Гоша-Бармалей и относится к профессорским странностям снисходительно. Ему все равно: косит ли Бармалей или в самом деле сошел с катушек, не буйствует – и ладно. В чем-то Вася даже доволен неординарным поведением сокамерника, оно вносит в его довольно-таки однообразную жизнь элемент новизны.
Следователь профессора не вызывает, ждет, когда строптивый уголовник наберется ума. Профессор же с жадностью неофита познает замкнутую на себя вселенную тюрьмы. Васины байки он слушает, открыв рот и жутко жалея, что не может конспектировать из-за отсутствия бумаги с ручкой.
Наблюдать за их беседой уморительно. Но наблюдать некому. Штатные наблюдатели – коридорные надзиратели – заглядывают в глазок редко, они давно отупели от своей сторожевой службы и предпочитают проводить время в тоскливом созерцании собственного пупка днем, а вечером отводят душу у женских камер. Надзиратели-женщины ненавидят представителей обоих полов, время на подглядывание за мужиками, в отличие от надзирателей-мужчин, не тратят, а выбирают себе в жертву одну камеру и начинают "доставать" ее жителей разнообразными придирками.
Вот небольшой пример диалога между Дормидоном Исааковичем и
Васей-Хмырем. Оба от беседы получают взаимное удовольствие.
Д.И. – Вот помню, уважаемый Василий Хмыревич, на банкете в
Венгрии нам подавали удивительное блюдо. Берется, знаете ли, целый набор нежнейших осерди теленка.
В.Х. – Чего, чего берется?
Д.И. – Осерди. Грубо говоря, различные внутренние органы. Сердце, почки, легкие…
В.Х. – Так бы и говорил – кишки.
Д.И. – Ну, не совсем кишки… Впрочем, приближенно можно считать осерди аналогом куриных потрошков.
В.Х. – Чем считать?
Д.И. – Аналогом. Это нечто вроде синонимов в семантическом анализе языковых структур.
В.Х. – Слушай, псих! Кончай пиздеть!! Прикалываешь про жратву – прикалывай. А темнить фраерам в белых фартуках будешь. Ну, че вылупился! Трепись дальше, интересно же.
Д.И. – Простите, на чем я остановился?
В.Х. – На кишках и на этих, как их? – синонимах.
Д.И. – Да, да. И вот эти телячьи, свежайшие осерди или, как мы условились их называть, – внутренние органы теленка тушатся с различными овощами. А овощей, скажу я вам, в Венгрии небывало много.
И все – прямо с грядки. И, конечно же, различные пряности, травы.
Тут вам и белый корень, и кориандр, и петрушечка с укропом… В общем, десятки наименований. Готовится блюдо по заказу. Пока вы расслабляетесь за холодными закусками – официант уже катит столик с керамическими, подогретыми мисочками. Осерди раскладываются на глазах клиента, аромат, скажу вам, неописуемый. Тут же, на столике, поднос с различными соусами. И запотевшая, прямо со льда, длинная бутылка прекрасного венгерского Токая.
Если учесть, что диалог протекает в день летный, то есть в день, когда горячее в карцер не подают, ограничивая заключенных кружкой кипятка и куском хлеба тюремной выпечки, то живые картины профессорского повествования вызывают у Васи чувства вполне адекватные.
– Ибена вошь! – восклицает он.- Мы, помню, сельмаг поставили. Вот нажрались тогда. Я три банки шпрот срубал, банку тушенки и бутылку водки выпил. А закусывали конфетами, "Красная шапочка" называются. Я с тех пор на конфеты смотреть не могу, сразу блевать тянет.
Мысли о еде вызывают у Васи интересную мысль.
– Слушай, Бармалей, – говорит он профессору, – слушай сюда. Я тебе, конечно, не советчик, но, если все, как ты прикалывал, – и наезд со смертельным, и прочее, то чего вола за хвост тянуть? Греби на себя мелочевку, как следак просит. Один хрен по поглощению главная статья все остальные под себя возьмет. А следа-ка коли, коли его, падлу. Чефар, да пусть индюшку несет, "слоника". Курево.
Шамовку. Денег пусть на отоварку кинет, им, следакам, бабки на ведение дел дают, не думай. А ты – подследственный, ты пока не за судом – за следователем. Тебе отоварка положена.
Профессор улавливает немногое. Но совет подчиниться притязаниям следователя увлекает его. И все же он хотел бы сперва посоветоваться с юристом. Только где его найти – адвоката?!
Все на свете имеет конец. Кончилось и время карцера, профессор распрощался с новым другом Василием и повели его, сердешного, в общую камеру, где содержатся подследственные коллеги, имеющие за плечами не меньше одного срока. Для тех же, кто еще зону не нюхал, другие камеры, общаковые. Прошел профессор по коридору карцеров, прошел еще по какому-то тихому коридору, спустился на этаж ниже, робко поглядывая в бездонный провал, затянутый сеткой, выполнил команду надзирателя "стать лицом к стене, руки за спину", послушал, как гремят в двери ключи и засовы, вошел.
Огромная камера (это она такой после карцера кажется) вся заставлена койками. И не простыми койками, а в три яруса. Последний ярус где-то под потолком маячит. Слева огромный старинный унитаз на котором по немецки написано "water". Над унитазом сиротливый краник, к носику которого зачем-то чулок привязан. Справа стол, табуретки, шкафчик над столом.
Стоит профессор на входе, матрасик у него под мышкой свернутый, а на него с нижних кроватей зэки глядят. Глядят на него граждане подследственные, а у профессора душа в пятки уходит и чувствует через эти пятки холодок цементного пола.
Тут кто-то как гаркнет:
– Бармалей, привет! Надолго к нам?
И второй голос встрял:
– Братцы, это же Гоша. Ну, теперь живем, теперь в хате порядок будет. Давай, Гоша, барахлишко-то, чего в дверях стал, как не родной?
Только профессор вознамерился на ближайшую коечку присесть, как кто-то принял у него из рук матрац, кто-то подставил табуретку.
Информация сыпалась со всех сторон.
– Там пока Жиган спал, так это ничего, он сейчас переляжет.
– А у нас тут петушок есть. Ты ничего, Бармалей, что перух в камере? Если нет, так мы тотчас его на легавый шнифт пустим.
– Гоша, в кандее-то сколько оттянул? Сейчас, сейчас чефар наладим, сахар есть, хлебушек вольный, сало. Тут один дачку вчера получил, да отоварка была два дня назад.
– Гош, ты, говорят, под психа закосил? Чего это? Али статья на вышак тянет?
– Ты че молчишь-то?
Последняя фраза дошла до сознания профессора и он дернулся встать. И тот же голос, уже испуганный, сообщил:
– Да коси ты, коси. Нам-то что.
Перед удивленным профессором выросла груда нехитрых тюремных продуктов. Кто-то в углу, в нейтральном для просмотра через глазок поле, варил чай на одеяле. Койку профессору застелили в левом углу на низу, он предположил, что это место в головах считается наиболее престижным, и не ошибся. Тело Гоши-Бармалея, убившее тело Дормидона
Исааковича, искупало свой грех перед сознанием профессора. А сознание робко думало, боясь выдать свое присутствие в Гошином теле.
Профессор ел. Набитый рот оттягивал неизбежность разговора, в котором только легенда о его ненормальности могла помочь. Профессор ел шматки жирного сала, огромные куски хлеба, жирно намазанные маргарином, селедку, сахар-рафинад, макая его в кружку с водой.
Глаза профессора созерцали эту еду с ужасом и отвращением. А рот, ничего, – ел: зубы жевали, язык вилял, глотка глотала, желудок довольно урчал.
Профессор съел все, что перед ним поставили, рыгнул, утер рот и хладнокровно закурил сигарету "Памир".
И сказал, пуская струю дыма:
– Благодарю вас, коллеги, все было очень вкусно. Никогда не думал, что подобная вульгарная пища может быть такой приятной на вкус.
Камера затихла. Было слышно, как жужжит одинокая муха.
– В чем дело, товарищи подследственные? – встревоженно спросил профессор. – Возможно, вас шокировала моя благодарность? Я слышал, что в уголовном кругу подобную вежливость принимают за сентиментальность. Это в корне неверно, поверьте. Форма благодарности может маскироваться в любых семантических оборотах, но суть ее остается неизменной.
Камера грохнула.
Смеялся басом цыган Жиган, смеялся козлиным тенором гомосексуалист Лизя, смеялся какой-то рыжий мужик, кашляя и задыхаясь. Смеялись все. Открылось окошко встревоженного охранника.
Надзиратель всмотрелся в полумрак камеры, пытаясь постичь причину столь активного, заразительного смеха, сразу же отказался от этой попытки и тоже засмеялся, закрывая окошко, засмеялся, будто заплакал, мелко и тревожно, как смеются только надзиратели со стажем.
Засмеялся и профессор. Он смеялся грубым мужским смехом бандита
Гоши, Гоши-Бармалея. Этот смех перекрыл другие голоса и гулко поплыл по коридорам старой тюрьмы, маленькой вселенной страха, боли и насилия в большом мире зла, добра и равнодушия.
ОПУС ТРЕТИЙ (КАЛИНИНГРАД, НАРОДНЫЙ СУД)
"На одном пейзаже Ван Гога люди отбрасывают тени,
а деревья лишены их. Помните Сикстинскую Мадонну?
Заметили, что у папы Сикста шесть пальцев на руке?"
Верт.Если в коридоре воняет мышами, стулья для посетителей разномастные и пошарканные, двери скрипят, а в одной из комнат на стене герб СССР,
– это значит, что вы попали в народный суд.
Тут все народное: и стулья, и мыши, и судьи, и подсудимые.
Когда-то профессор защищал докторскую диссертацию. Он остро помнит подсчет шаров – а ну, как черных окажется больше и его провалят. Ожидание было мучительным, профессор постарел тогда от переживаний. Но разве могут идти в сравнение те, жалкие потуги на переживания, по сравнению с тем, что профессор испытывал сейчас.
Суд, народный и справедливый суд, последняя надежда избавиться от незаслуженного наказания!
Сегодняшнему дню предшествовало многое. Но все кошмары пребывания в тюрьме, в чужом и странном обществе, в чужом теле, наконец (хотя профессор не мог не признать, что молодое и крепкое тело Гоши имело перед его старым телом ряд преимуществ), смягчались надеждой на временность их существования. Профессор надеялся, что именно в суде он сможет доказать свою непричастность к преступлениям Гоши, что именно суд, в отличие от нахального следователя, сможет проанализировать все факты и признать профессора – профессором, пусть даже в иной оболочке.
Правда, тут у профессора возникали некоторые подозрения.
Марксистское мышление Дормидона Исааковича напоминало ему, что сознание вторично. Следовательно, за материальные проступки материального объекта – Гошиного тела – ответственность должно нести оно же, а пребывание в данный момент в этом теле иного сознания не меняло его вины.
Но профессор старался не вдаваться в философские нюансы. Он считал себя, и вполне справедливо, иным человеком, ибо его сознание вселилось в преступное тело уже после совершения оным преступления.
Профессор же во всех случаях был не более, чем жертвой. Причем, жертвой двойной. Ему даже вспомнилось зачем-то знаменитое сталинское
"дети за родителей не отвечают". Он не знал, как эта цитата может ему помочь на суде, но на всякий случай держал ее в памяти.
Профессор вышел из "воронка" и Гошино тело уверенно пронесло его по скрипучим половицам народного суда. Конвоир отстегнул наручники, профессора усадили за невысокий загончик для подсудимых, зал наполнился скучающими бабками, любящими бесплатные развлечения, появились и люди знакомые, университетские, но Дормидон Исаакович сдержал себя, понимая, что выкрики грубого мужлана ничего не скажут коллегам, и сберегая энергию аргументов до заключительного боя за справедливость – до суда.
Сердце профессора дрогнуло, когда он увидел скорбное лицо
Гульчары Тагировны. Но тут раздался негромкий, старческий голос секретаря:
– Встать, суд идет.
И профессор оторвал взгляд от любимого лица и встал. И почувствовал, что ему страшно хочется в туалет. Он, естественно, сдержал этот глупый и вызывающий порыв своего желудка, порыв вдвойне неподходящий ни к месту, ни к времени. Но лицо его сморщилось, глаза прикрылись и, услышав разрешение садиться, он сел и сжался в комок, пытаясь унять желудочные спазмы.
"Что же это такое я съел вчера? – думал он сосредоточенно. -
Вроде ничего особенного. Так, была отоварка, печенье ели, халву, сало, маргарин. Чифир утром пили. С карамельками. Все, вроде, свежее было…"
За всеми этими мыслями профессор упустил начало судебного заседания и очнулся только от обращенного к нему вопроса:
– Подсудимый, вы согласны с составом суда или имеете отводы?
– Конечно, согласен, какие могут быть отводы, – суетливо привстал со скамьи Дормидон Исаакович. – Даже в мыслях не имею выражать сомнения к составу нашего народного…
– Достаточно, – прервал его жесткий женский голос. – Суд вас понял. С места без разрешения суда не вставайте, на вопросы можете отвечать сидя. Ваша фамилия?
– Брикман.
– Подсудимый, не вводите суд в заблуждение. Ваша фамилия
Бармалеенко, зовут Георгий Георгиевич, 1948 года рождения. Так?
– Уважаемые товарищи народные судьи, – громко и торжественно заявил Дормидон Исаакович. – Я хотел бы сделать заявление. Суд введен в заблуждение нерадивым следователем и чудовищной метаморфозой, происшедшей со мной…
– Подсудимый, извольте обращаться к суду без фамильярности.
Говорите "граждане судьи". Вы хотите отказаться от показаний, данных во время следствия? Они были даны вами под нажимом, следствие применяло недозволенные приемы?
– Ну, если быть объективным, следствие было несколько претенциозным. Но суть не в этом, уважаемые коллеги, простите, граждане судьи. Я имею ввиду, что личность подследственного не была в должной мере идентифицирована.
– Суд не понимает вас, гражданин Бармалеенко. В деле есть заключение комиссии психоневрологического диспансера, никаких отклонений психики не обнаружено. Вы признаны здоровым, а следовательно, вы ответственны перед законом. Вы что, настаиваете на вторичной судмедэкспертизе?
Дормидон Исаакович вспомнил, что его действительно возили в психиатрическую больницу. Дюжий врач с красными глазами кролика просмотрел его документы, радостно заулыбался и сказал:
– Здравствуй, Гоша. Ты у нас старый знакомый. Ну, как? Пьешь по-прежнему?
– Что вы имеете в виду? – начал было профессор.
– Ничего, ничего, – успокоил его врач. – Мы тебя все любим.
Крокодильчики зеленые по рубашке бегают, знаю. Только не стряхивай их мне на стол. Все, Гоша, все. От 62-й никуда не денешься, самосвал-то угнал по-пьяне. Будешь лечиться, не переживай. Ну поглотаешь антабус – тебя не убудет. Вон, какой здоровый. Привет теще.
Врач дохнул на профессора перегаром и конвой увез его обратно в тюрьму. Значит, это была экспертиза? Кто бы мог подумать!
– Я хотел бы пояснить… – начал было профессор, но его прервали.
– Суд не нуждается в ваших пояснениях. У суда нет оснований не доверять мнению экспертов. Вы признаны здоровым психически.
Хронический алкоголизм не является причиной для признания вас недееспособным.
Профессор взглянул, наконец, на судей. Председатель, толстая дама с заметными усиками, брезгливо листала толстый том его дела.
Народные заседатели, что с удивлением отметил профессор, были ему знакомы. Справа сидела заведующая кулинарным магазином, профессор часто заказывал ей пельмени ручной лепки, слева длинной жердью торчал начальник АХО их института.
– Но я же не тот, – взвыл профессор,- я не Гоша. Я Дормидон
Исаакович. Я доказать это могу. Вот вы, Глафира Степановна, я у вас пельмени часто заказывал, в вашем кулинарном отделе. И вы, Федор
Спиридонович. Вы же в моем институте работаете, я у вас третий месяц не могу добиться поставки приставки принтерной к "Роботрону", хотя заявка подписана академиком. У меня отдел из-за ваших проволочек простаивает.
В зале повисла гробовая тишина. У нерадивого хозяйственника отвисла челюсть, дородная блондинка Глафира Степановна уставилась на профессора с подозрением, председательша ущипнула себя за правый ус и вопросительно покосилась на своих коллег. Для этого ей пришлось, как волку, повернуться всем туловищем сперва влево, а потом вправо.
– И вовсе не мой отдел, а московский склад задерживает отправку вашего принтера… – начал было начальник АХО.
– У меня много кто пельмени заказывает!.. – скандально заявила
Глафира.
Они сказали все это одновременно, сконфужено покосились друг на друга, и уставились на скамью подсудимых. Здоровенный, весь обросший черной шерстью, из-под которой выглядывали многочисленные наколки, детина совсем не походил на благообразного, чистенького, худенького
Дормидона Исааковича, которого они в этот момент вспомнили.
Тишину разрядила председательствующая дама. Она как раз неудачно выщипнула проволочный волосок с губы, наморщилась и сказала звучным контральто:
– Сейчас же прекратите. Вы что это себе думаете?! Вы где находитесь?!
Наведя порядок, она быстренько оштрафовала профессора за неуважение к суду и продолжила накатанную процедуру. Были зачитаны необходимые протоколы, оглашены признания, сделанные у следователя, показаны фотографии ДТП (дорожно-транспортного происшествия), зачитаны документы патологоанатомической экспертизы тела
Д.И.Брикмана, из которых следовало, что профессор скончался, не приходя в сознание, от многочисленных черепно-мозговых травм и что перелом ключицы и проникающее ранение ребра никакого отношения к летальному исходу не имеют.
Профессора в это время опять схватил живот и он плохо различал скороговорку председателя. И, когда по ходу судебного заседания, усатая дама спросила его что-то, он сказал громко и раздраженно:
– В туалет хочу!
– Что? – не поняла, выбитая из канцелярской колеи, председательша.
– В туалет… Живот болит очень.
– Да вы что! Не можете потерпеть до перерыва? Вас еще раз надо оштрафовать, как хулигана. Безобразник!
Дама задохнулась и уцепилась накрашенными ногтями за щетину на губе. Профессор упрямо пробубнил:
– В туалет хочу.
– Да выведите его, наконец, этого хулигана. Конвой, что вы смотрите, как подсудимый издевается над судом? Нет, так работать невозможно. Перерыв на десять минут!
Две дамы и возвышающийся над ними хозяйственник удалились в заседательскую, откуда вкусно запахло хорошим кофе. Конвойные, поправив пистолеты и пряча улыбку, отвели нетерпеливого подсудимого по дощатому коридорчику в судебный туалет. (В суде было два туалета: один, куда сейчас вошел профессор, для народа и второй – для народных избранников: судей, секретарей, заседателей, судебных исполнителей.)
Профессор видел в своей жизни не так уж много общественных туалетов. Туалеты институтов, исполкомов, райкомов и иных -омов не вызывали у него особо приятных ощущений, но и ностальгию по домашнему, уютному не будили. Туалеты вокзалов и аэропортов профессор старался избегать. В течении всей своей жизни он стремился стать депутатом именно для того, чтоб пользоваться в командировках комфортными депутатскими ватерклозетами и залами ожидания. Правда, он сам этого не осознавал, он искренне думал, что хочет приносить пользу совмещая научную деятельность с общественной.
Но туалет суда потряс его. Только небольшая закалка, полученная им на парашах тюрьмы, спасла Дормидона Исааковича от нервного расстройства.
Я не буду описывать этот туалет. Я даже удержусь от соблазна рассказать о своеобразном отношении российской общественности к отхожим местам. А уж сравнивать наши туалеты с импортными, украшенными цветами, я вообще не хочу. Скажу коротко – сортир, он сортир и есть.
Задыхаясь, оскальзываясь на сером, выщербленном цементе пола, профессор нашарил рукой дверь и вознамерился ее закрыть.
– Не положено! – строго сказал конвойный, решительно воспрепятствовав намерению профессора уединиться.
Профессор проблеял что-то, сплюнул, попытался взгромоздиться на кособокий, весь в трещинах, унитаз, и с удивлением понял, что желудок его успокоился полностью. Ну совсем ничего не хотелось.
Тогда профессор, чтоб как-то оправдать свое поведение в суде, попытался оправиться по-маленькому. Это ему так же не удалось. отчасти потому, что не хотелось, отчасти – из-за внимательных взглядов конвоиров.
Профессор застегнул ширинку и по дурацкой интеллигентной привычке сказал виновато:
– Простите, но я, кажется, расхотел. Вот ведь казус. Вы уж не взыщите меня, старого дурня.
Конвойные посмотрели на профессора внимательно и строго. Видно было, что они борятся с противоречивыми желаниями: дать ему по роже или рассмеяться. Внешний вид Гошиного тела настолько не соответствовал произнесенной тираде, что они всеже рассмеялись, искренне и добродушно.
– Ну и гонит, сучара, вот наловчился. Учись, Петя, у старших. И они повели профессора обратно в зал.
Суд шел себе и шел. Катился по наезженной колее. Робкие попытки профессора объяснить, что он – не Гоша, что он – профессор Брикман
Д.И. и может это доказать, демонстрируя знания, Гоше недоступные, успеха не имели. Единственное, чего добился профессор, так это еще одного штрафа за развязное поведение в общественном месте.
Публика была очарована. Им давно не приходилось видеть такого забавного подсудимого. После очередного заседания старушки по беспроволочному телеграфу разнесли информацию о неординарности заседания, и зал быстро заполнился разномастным, бездельным народом.
Судьи приосанились. Не так уж часто банальный процесс о банальном наезде банального уголовника на человека поднимался в глазах аудитории до уровня суперпроцессов о мошенничестве в особо крупных размерах или изнасиловании извращенными методами с последующими тяжкими последствиями.
Председательствующая дама достала блестящую пудреницу и припудрила усики на верхней губе. Длинный начальник АХО
(административно-хозяйственной части) поправил галстук и вытер ладони носовым платком. Хозяйка кулинарии извлекла маленький флакончик с духами, гордо взглянула на соседку и надушила себя между пухлыми грудями. На это вызывающее действие младшей по чину судья ответила целым рядом разнообразных движений, но духов не нашла и ограничилась тем, что вновь порадовала присутствующих зрелищем своей пудреницы и попудрила на сей раз кончик крупного и потного носа.
Профессор на пополнение в зале никак не отреагировал. Он, похоже, даже и не заметил прибавления зрителей. Но в зал он поглядывала. Его внимание тревожила дородная женщина, постоянно смотревшая в его сторону. Когда их взгляды пересекались, женщина качала головой, подмигивал, пыталась кокетливо улыбаться. Когда он последний раз смотрел на нее, женщина делала рукой жест, будто что-то клала в ящик стола. Этот жест постоянно крутился в сознании профессора.
Профессор вновь, украдкой, взглянул в ее сторону. И женщина, сморщившись от негодования, что ее не понимают, вновь сделала упомянутый жест.
Чисто механически Дормидон Исаакович посмотрел вниз, под ограждение небольшого возвышение, на котором и стояла гладкая от тысяч задниц скамья подсудимых. Он взглянул вниз и увидел сложенный кусок бумаги, на манер тех, какими обменивался он сам с девчонками в седьмом классе на уроках.
Профессор проявил море изобретательности. Он закашлялся, полез за платком, уронил его, извинился, нагнулся, поднял платок вместе с бумажкой и стал напряженно думать, как эту записку прочитать?
Воспоминания школьных идиллий помогли ему решить и эту проблему. Он независимо расправил бумажку среди тетради, в которой ему разрешили делать записи по ходу заседания, и впился в нее глазами.
"Люблю! Цалую один милион рас! Буду ждать столет! Жду ответа как соловей лета! Твоя Фрося!!" – было написано там корявыми буквами и с ужасными орфографическими ошибками.
Никогда еще к профессору не обращались с такой искренностью и прямотой. Даже записка Иришки-ябеды, полученная им в незабываемое время седьмого класса, записка, в которой Иришка приглашала его на каток, присовокупив, что он симпатичный мальчик, не могла идти ни в какое сравнение с этим обнаженным криком души некой Фроси.
Профессор посмотрел в ее сторону и кивнул головой: "прочел, мол, спасибо".
Фрося расцвела и послала ему воздушный поцелуй. Бдительная судья усекла непорядок среди зрителей и сделала замечание:
– Очищу зал судебного заседания и оштрафую. С подсудимым запрещено переговариваться.
На Фросю стаей змееящуров набросились бабки и прочие отдыхающие.
Фрося сникла.
Профессор сделал над собой усилие и переключил внимание на скороговорку судьи. И вовремя!
– Исходя из вышеизложенного, – бубнила судья,- обвинение в части наезда ввиду неосторожности, а равно – нарушений правил дорожного движения, представляется несостоятельным. Измерение тормозного пути, показания очевидцев происшествия, данные экспертизы, произведенной представителями государственной автоинспекции свидетельствуют о том, что наезд произошел по вине пострадавшего, вышедшего на дорожную полосу на красный свет светофора для пешеходов. Водитель, проезжая перекресток, начал экстренное торможение, которое при допустимой скорости, которую он успел развить, (порядка 30 км в час), протекало до момента наезда на пешехода, коим и оказался гражданин Брикман Д.И.
Из дальнейшего бормотания профессор узнал, что обвинение остается в силе в фактах угона (хищения) транспортного средства (самосвала) и управления дорожно-транспортным средством (искомым самосвалом) в нетрезвом состоянии (см.документ 7 судмедэкспертизы).
Профессор вздохнул облегченно. Он знал, что простой советский народный суд отыщет истину даже в навозной куче. Оставались, конечно, сложности пребывания в миру в здоровом, но неэстетичном, облике Гоши. Но это уже были мелкие проблемы. Особенно, если их сравнивать с предполагаемым, более чем десятилетним, сроком.
Бедный профессор. Очарованный судебными коллизиями, он совсем забыл, что чай, сигареты и прочие льготы были предоставлены ему следователем отнюдь не даром.
Рассеянно ставя росписи на протоколах, записывая под диктовку следователя "явки с повинной", Дормидон Исаакович обвинил себя во многих грехах, из которых "кража личного имущества путем проникновение в квартиру пострадавшего через окно с применением технических средств" были самыми мягкими.
Теперь предстояла расплата. И совершенно напрасно Дормидон
Исаакович подмигивает очаровательной искусительнице Фросе в седьмом ряду, прикидывает сексуальные возможности Гошиного тела. Он сейчас напоминает мне подсудимого из анекдота, который, выйдя с суда, спросил сотоварищей по несчастью:
– Ну, как?
– Пять лет, – ответил один.
– Семь лет, – сказал другой. А у тебя?
– А у меня – вышка. Теперь вас охранять буду.
Но уже вечер. Перерыв до завтра. Все будет завтра: и полный зал, как на концерте Аллы Пугачевой, и обещающие улыбки из седьмого ряда милой Феклы, бывшей любовницы грубого Гоши, и справедливый народный суд, и, не менее справедливый, приговор.
– Почему вы проставили на квитанции о получении штрафа дату понедельника? – спросил ГАИшника шофер в пятницу.
– Не хочется омрачать вам выходные дни, – ответил ГАИшник.
Поэтому последуем его примеру, не будем омрачать профессору сегодняшний вечер. Пусть он сядет себе спокойно в "воронок", выйдет из него в тюремном дворе, пройдет по гулким коридорам следственного изолятора, держа руки за спиной, остановится перед родной камерой, встав лицом к стене, прислушается к лязгу ключей и засовов, войдет в ее смачное тепло, услышит вопросы, возьмет в руки огромную кружку с чифиром…
А потом, переполненный едой и советами, ляжет он на тощий тюремный матрасик, прислушается к разнокалиберному и разнозвуч-ному пуканию и рыганию, задремлет тихонечко, сон какой-никакой увидит из прошлой жизни.
Не будем ему мешать. Спи спокойно, дорогой товарищ Дормидон
Исаакович.
Дорогой читатель. Не взыщи за еще одно небольшое отступление. Я просто хочу предупредить, что реализм имеет свои жесткие законы, поэтому моему многострадальному герою выспаться не удастся. Вот, если б я выдумывал, фантазировал, тогда все было бы heppi end. Но реализм, а в особенности, – социалистический реализм, имеет тенденции описывать действительность предельно правдиво. Вспомните, например, известного представителя этого литературного течения
Корнея Чуковского. Вспомните его социалистическую Муху, которая нарушила закон о возврате Государству найденных, но не принадлежащих ей ценностей. Нарушив этот закон, Муха имела глупость сходить на базар, где приобрела самовар. Мало того, она, вдобавок, набралась наглости и пригласила "обмывать" это противоправное приобретение своих близких и знакомых. И к чему это привело? Представитель темных, преступных сил, некто Паук, сразу воспользовался ситуацией и попытался вовлечь Муху в сети уголовных структур. Только благодаря бдительности правоохранительных органов в лице сотрудника этих органов, товарища Комара с фонариком китайского производства, Муха была спасена и с достоинством вернулась в круг законопослушных граждан. Вот вам грустная, со счастливым и поучительным концом история, преисполненная нашей, марксистско-ленинской правды, подкрепленной диалектическим материализмом!
Так и с Дормидоном Исааковичем. Он тоже столкнулся с вещественными проявлениями марксистской теории и практики. Из своих розовых сновидений он был возвращен в действительность бытия сильным зудом в некоторых частях тела. Он почесался, просыпаясь, проснулся, наконец, взглянул.
Руки до предплечья и весь левый бок были покрыты розовой сыпью.
Профессор еще почесался и посмотрел на стену, у которой спал. По стене ползали какие-то коричневые букашки. Логично связав их появление с сыпью, что лишний раз говорит о мощном аналитическим разуме доктора наук, он взял одну букашку в щепоть и начал ее разглядывать. Сознание порылось в архивах памяти и извлекло студенческое воспоминание о клопах.
На втором курсе, будучи в колхозе по поводу уборки картофеля, студенту Брикману довелось столкнуться с этими мерзкими насекомыми.
Что они тогда ни делали, пытаясь выкурить клопов из избы, предоставленной их курсу для ночлега. Брикман, уже тогда отличавшийся острым умом, взял свою кровать, перенес ее в центр хаты, поместил металлические ножки в банки из-под тушенки, предварительно налив в эти банки керосин. Он полагал, что клопы никак не смогу залезть к нему на кровать, не угодив при этих неправедных попытках в керосин. Но клопы оказались умней будущего профессора. Они проползли по потолку, сконцентрировали свое войско прямо над кроватью и начали прыгать, на манер воздушных парашютистов-десантников, на студента Брикмана.
Тогда весь курс вышел на улицу, оставив на горячей плите мощное химическое оружие – сковородку с ДДТ. Ядовитый дым пополз из хаты, вызвав оживление у всей деревни. К моменту приезда пожарной машины клопы и любая другая живность на оккупированной территории должны были быть уничтожены. Но студенты забыли про социалисти-ческий реализм. Плоды этого реализма всегда горькие. Проветрив хату, они убедились, что из-за тошнотворного запаха спать там все равно нельзя. Клопы же были живы. Они выглядывали из щелей, поводили усиками, щелкали крошечными жвалами и плотоядно смотрели на обескураженного Брикмана с товарищами.
Вспомнив все это, Дормидон Исаакович вскочил с кровати и начал раздраженно ходить по камере. Он понимал, что заснуть больше не сможет.
– Бармалей, – окликнул его хриплый баритон с кровати у параши. -
Перепихнуться не желаешь? Моя тухлая вена к твоим услугам.
Это взывал к любви камерный петух (гомосексуалист) по имени Валя.
Валя был мужичком средних лет с кривоватыми жилистыми ногами и безбородым личиком кастрата. Он выполнял в камере всю грязную работу, имел персональную миску с кружкой, дабы не осквернять своим нечистым ртом посуду законных жителей камеры, всем старался угодить и по совместительству выполнял для изголодавшихся роль дамы.
– Бармалейчик, миленький, – сказал Валя. – Ты мне очень нравишься. Хочешь, я в уста возьму?
Валя, вдобавок, был ужасно религиозным и часто в своей речи употреблял церковнославянские выражения.
Профессор хотел брезгливо отбрить гнусного минетчика, но с ужасным удивлением ощутил возбуждение плоти. Мерзкое тело Гоши реагировало согласно старым тюремным привычкам. Динамический стереотип намертво отпечатался в спинном мозге этого тела и теперь властно подавлял сознание. "Все равно поспать не удастся – шептал спинной мозг. – Чем с клопами воевать, побарахтайся с Валюшей, когда еще бабу увидишь…"
Профессор мощным усилием воли стряхнул кошмар неуместного же-лания. Он заставил себя вспомнить пухлое лицо желанной Фроси из зала суда. Фрося измены бы не простила.
"Она не узнает," – прошептал спинной мозг.
"Нет!" – сказал профессор сам себе. И упал на легавый шнифт, что в переводе означает – постучал в камерную дверь, вызывая надзирателя.
ОПУС ЧЕТВЕРТЫЙ (Калининград – Красноярск, этап)
Пикассо приехал в Лондон. На вокзале у него украли часы. Инспектор полиции спросил:
– Вы кого-нибудь подозреваете в краже?
– Да, я помню одного человека, который помогал мне выйти из вагона.
– Вы – художник, нарисуйте его портрет.
И к вечеру по рисунку Пикассо оперативная лондонская полиция задержала по подозрению в краже трех стариков, двух старух, горбуна, два троллейбуса, один трамвай и четыре стиральных машины.
Анекдот из коллекции Ю.Никулина.Камера. Она похожа на камеру для подследственных, но есть некоторые различия. Так, унитаз не слева, а справа. И другой коллектив. В камере для осужденных имеются:
1) Юрка Слепой. Он действительно слеп, получил четыре года за кражу. Четвертая ходка (четвертый раз судим).
2) Адмирал Нельсон. Это инвалид, у него искалечено все тело, рука бездействует, пребывая постоянно скрюченной, нога волочится, глаз частично выбит и торчит из изуродованной глазницы наподобие маленького телескопа, за что ему и присвоена столь почетная кличка.
Адмирал сидит за хулиганские действия. Они со Слепым закадычные друзья, третий срок тянут вместе на одной зоне.
3) Миша Бродяга. Здоровенный старик, в прошлом разведчик, удостоенный всех орденов Славы. Ему далеко за 60, но он еще крепок.
По ночам занимается онанизмом, от чего весь ярус, внизу которого он спит, трясется, как во время шторма. Получил третий срок за драку в автобусе.
4) Верт Маэстро. Он же Адвокат, Мертвый Зверь, Хитрила. Верт – аферист международного класса. Имеет десять лет за угон теплохода-гостиницы "Ганса" вместе с отдыхающими иностранцами.
5) Григорий Бармалеенко, в народе – Гоша Бармалей. Семь лет строгого режима за попытку изнасилования должностного лица и квартирные кражи. Есть еще несколько мелких статей, но они поглощены основной, 117-й.
В камере еще несколько человек, но они не представляют для нас интереса: так, мелкая шушера, серятина с "детскими" сроками до двух лет.
Профессор в облике Гоши Бармалея ходит по камере. Он взволнован.
Под левым глазом профессора обширный синяк – знак проникновенной беседы с надзирателем на тему клопов и вызывания начальства в ночное время.
Профессор жестикулирует, обращаясь к внимательной камерной аудитории.
– Вы только подумайте, коллеги! Произвол, фальсификация судопроизводства! Нет, я глубоко убежден, что произошла судебная ошибка. Судья оказалась недостаточно компетентной. Эта досадная накладка будет исправлена в кассационных инстанциях. Одно меня смущает – адвокат несколько инертен. Сможет ли он достаточно убедительно обосновать мои притязания на объективность.
Реакция камерных слушателей активна и разнообразна.
Слепой: – Во, заливает! Где только набрался?
Нельсон: – Все адвокаты – фраера. Им пока не сунешь, жалобы толком не напишут. Фраера, они фраера и есть.
Верт: – Коллега, я предвижу интересное общение, ваш ясный ум с шизоидными синдромами сулит достойное сотрудничество. А жалобу я вам сам напишу. За пару заварок. Только плиточный не беру, предпочитаю качественную "индюшку" со слоником на упаковке.
Миша Бродяга в разговоре по причине глухоты не участвует, но рукой машет, показывая, что судьба Гоши ему не безразлична.
А время идет себе, не обращая внимания на мелкие страсти маленьких людей в одном из отсеков шумного и бестолкового города
Калининграда. Для одних оно движется быстро и интересно, для других
– медленно и скучно. В камере его течение вообще спорадическое, оно функционирует импульсами: то замирая, то убыстряясь до безобразия.
Мгновенно протекает обед, со скоростью света кончается маленькая порция чифира, исчезают, как в черной дыре космоса, сигареты, а ночь тянется со скоростью хромой улитки, облепленной, вдобавок, шустрыми пассажирами – клопами.
Вот пришел уже положенный ответ на кассационное послание, ответ, естественно, отрицательный, зато выдержанный в лучшем канцелярском духе социалистической законности. Вот уже и синяк поджил, напоминая о себе только небольшой, безболезненной припухлостью под глазом. Вот уже и Слепой с Нельсоном надоели друг другу до отрыжки и то и дело устраивают мелкие визгливые перебранки. Скучно в камере осужденных.
У всех одна забота – скорей бы на зону. На зоне хорошо. Там воздух живой, там ходить можно по плацу, там куча впечатлений, множество разных людей. Там настоящая жизнь, не то, что в тесной камере следственного изолятора. Там даже простыни дадут с наволочкой. А тут все постельное белье состоит из пустого наматрасника, который зэки использует на манер спального мешка, исполняющего одновременную роль одеяла, простыни и т.д.
Пульсирует время, врастает утонченное сознание профессора в грубое тело Гоши Бармалея. Осваивает профессор тюремный лексикон, изучает многочисленные законы и правила, созданные этой оригинальной социальной структурой. А тюремное (равно, как и лагерное) общество впитало в себя все замашки социалистического строя. Впитало, освоило, переродило на свой, несколько огрубленный лад, и стало еще более бюрократическим и консервативным. Профессор этой аксиомы еще не постиг, он еще верит в книжную романтику воровских законов, еще ищет джентльменов удачи, среди людей, лишенных даже намека на совесть и честь.
На груди разведчика Миши, ставшего теперь просто Бродягой, выколоты два профиля: Ленин и Сталин. Не хватает надписи: "Честь и совесть нашей эпохи". Вместо этого написано: "Бей фашистских гадов".
Надпись честная, жаль только, что старый разведчик до сих пор бьет фашистских и иных гадов. Первый срок он получил за то, что убил собутыльника, неуважительно отозвавшегося о Сталине. Освободился досрочно, как орденоносец, по амнистии. Второй срок получил за убийство собственной жены, не подавшей ему утром похмелку. Говорит, что слегка ударил ее палкой, не рассчитал силы. Освободился по амнистии, как кавалер орденов Славы. И вот, третий срок. В автобусе на вопрос кондуктора по поводу приобретения билета возбудился, начал орать, что с фронтовиков деньги не берут, что враг подслушивает, что кондуктор и не кондуктор вовсе, а агент мирового империализма. Выбил своей тросточкой все окна в автобусе, нанес средней тяжести телесные повреждения пассажирам. До кондуктора, правда, не добрался: возраст, силы уже не те. Бродяга был убежден в своей правоте, переезда на зону ждал хладнокровно, зная, что ближайшая амнистия не обойдет его своими услугами.
На груди Адмирала Нельсона нет портретов вождей-вампиров. На груди Адмирала Нельсона изображен гордый фрегат под всеми парусами.
Изломанная ключица внесла в поведение фрегата свои коррективы, переломив его поперек борта. Теперь гордый парусник имеет вид жалкий. Легкая волна скользнет выше ватерлинии и пойдет фрегат ко дну со всей командой бывших флибустьеров. Нельсон мечтает о зоне больше всех. Ему на воле неуютно и трудно жить. 30 рублей пенсии по инвалидности не хватает даже на пиво. Воровать не может из-за искалеченного тела. Он совершил страшный поступок, караемый по статье 206 часть 2 – злостное хулиганство, которое выражалось в том, что он пописал на бочку с пивом. Если бы он сделал это вечером, никто бы не имел к нему претензий. Но он, наглец, совершил этот акт вандализма среди белого дня на глазах у всей пивной очереди.
На цыплячьей грудке Слепого нарисована Мадонна. Трудно определить, к какому виду Мадонн относится эта, изображенная синими штрихами наколки, длинноволосая девушка с пухлыми губами. Ясно только, что выкалывал ее истинный художник. Под портретом трогательная и чистая надпись: "Мечта". Тюремный живописец создал собственную Мадонну и назвал ее соответственно. Жаль только, что Юра по причине слепоты никогда не увидит эту "Мечту". Юра тоже чувствует себя в заключении неплохо. Кормят, работать не заставляют, постель меняют каждые десять дней – чем не жизнь. Юра заходил к родственникам попросить немного денег, а выходя, надел по ошибке не свои стоптанные башмаки, а новенькие – хозяина. Статья 144, кража личного имущества граждан.
На груди Верта ничего не нарисовано. Верт не имеет на чистом теле ни одной наколки. Профессиональный аферист не должен вызывать у будущих жертв подозрительных ассоциаций. Верт до сих пор хохочет, когда вспоминает, как отбуксировал стоящий на приколе у берега теплоход, давно превращенный в гостиницу для иностранных туристов, в открытое море. Команда грузового буксира ничего не подозревала, она искренне считала, что щедро плативший гражданин в элегантном костюме является представителем гостиничного руководства, а теплоход просто перебазируется на другую стоянку. В заливе, в месте впадения мутной
Преголи в Балтийское море, теплоход был остановлен, а Верт с сотоварищами поднялся на борт и предложил туристам выкладывать денежки и ценные побрякушки, иначе гостиница будет пущена на дно вместе с пассажирами. Задержали Верта случайно, никто из его помощников задержан не был, он просто поленился вовремя скрыться из
Калининграда и кутил нахально у любовницы, которая его и сдала уголовке. Срок Верта не пугал, так как он имел уже опыт побегов и ждал только перевода в лагерь.
Что было наколото на груди профессора, мы уже знаем. Знаем также, что профессор сильно удручен, разочарован в лучших своих чувствах, начал сомневаться в справедливости, но в конечном итоге винит все же себя за уступчивость притязаниям следователя. Утешает профессора в основном Верт. Сладкой змеей напевает он ему кощунственные мысли о порочности всей системы судопроизводства, и даже – самого строя.
Профессор не знает еще, что Верт подыскивает напарника для побега и что мощное тело Бармалея весьма подходит для устранения физических препятствий, могущих побегу помешать.
А время идет себе, идет, по Гринвичу и по существу, движется стрелками кремлевских курантов, партийными съездами, освободитель-ной войной в Афганистане, идет везде по-разному, но в общем-то – одинаково: неутомимо и ритмично. И, наконец, этап сформирован, кто-то прыгает от радости, узнав, что этап идет на
Север, на дальняк – по тюремному, кто-то, наоборот, расстроен, так как хотел остаться в мягком климате Прибалтики, но все равно возбуждены, собирают свои тюремные котомки, сделанные из старых рубах, штанов или еще какого подручного материала, и ждут заветной команды.
Профессор, единственный в камере, не радовался переменам.
Неизвестное со зловещими именами "этап" и "зона" таило новые каверзы. А в коварстве зэковской жизни профессор убеждался ежедневно: большинство его естественных с точки зрения гражданина поступков вызывало скверные последствия. Казалось бы, что тут такого в том, что законопослушный подследственный вежливо стучит в дверь камеры и сообщает открывшему кормушку (дверцу в железной двери) надзирателю, что в камере появились клопы, которые, как известно, являются переносчиками сыпного тифа, а кроме того, нарушают санитарию пецинарного учреждения и создают определенные неудобства физическому состоянию жильцов камеры. Но все эти, такие логичные по мнению Дормидона Исааковича действия, вызвали у надзирателя реакцию совершенно неадекватную. Вместо того, чтоб принять заявление гражданина Брикмана к сведению и уведомить о беспорядке руководство, надзиратель в весьма нелестных выражениях отозвался о матери
Дормидона Исааковича (женщине, кстати сказать, весьма почтенной, а ныне покойной), высказал сомнение в совершенстве профессорской психики и физиологии, а в завершение ткнул профессора толстой связкой ключей в лицо, чем вызвал появление в районе левого глаза сильной гематомы, именуемой в просторечии синяком или фингалом.
Последнее время профессор старался не высказываться, а главное – соизмерять свои поступки с поступками окружающих. Он уподобился неопытному автомобилисту в незнакомом городе, который пристраивается в хвост чужой машине и следует за ней, стараясь не отстать. В качестве ведомого профессор совершенно инстинктивно выбрал афериста
Верта, хотя тот пугал его не меньше, чем привлекал.
Верт, пожалуй, был единственным заключенным, который понимал профессорскую терминологию, а порой сам озадачивал Брикмана заковыристой фразой. Но интеллект Верта был, по мнению профессора, каким-то извращенным, злым. Кроме того, профессора отпугивало неподвижное, будто совершенно лишенное мускулатуры, лицо Верта.
Именно из-за умения владеть мимикой, уважаемой в далеком прошлом индейцами, Верт и приобрел дополнительную кличку "Мертвый". Почему эту кличку употребляют вместе с существительным "Зверь", профессор пока не знал, но догадывался, что кроется за всем этим нечто страшное.
И все же Мертвый Зверь, он же Адвокат и Маэстро, притягивал
Дормидона Исааковича. А в качестве ведомого он вообще был вне конкуренции, так как с Вертом считались не только заключенные и надзиратели, но и руководящие чины тюрьмы. Профессор лично видел, как угодливо беседовал с Вертом грозный оперативный работник в чине старшего лейтенанта, кум – на жаргоне тюрьмы.
Узнав, что Верт едет на ту же зону в Сибири, куда распределен и он, профессор поинтересовался, не знакомы ли Верту условия содержания на той далекой зоне?
– Краслак,- сказал Верт, небрежно, – лесоповал, вагоностроительный заводик, питание дрянное – мужики мрут зимой, как мухи, кум Паша Батухтин – чудо в перьях, псих, как и ты, Бармалей, хозяин учится заочно на юрфаке. Сейчас он должен быть, так, да, конечно, – на четвертом курсе. Я ему курсовые делал, значит, если его еще не выгнали, без халтуры не останусь. У него сейчас как раз самые сложные дисциплины пойдут: уголовное и гражданское право, истмат и прочее. А я пока еще Адвокат.
– А меня куда пошлют работать, как вы думаете? – робко спросил профессор.
– Такого громилу? Конечно, на лесоповал. Или на нижний склад, бревна катать. Не боись, выводных в лесу по двойной норме кормят.
– Профессор смутно представлял себе такие комплексные понятия, как лесоповал или нижний склад с бревнами. В памяти проявилась единственная информация о лесоповале – отрывок из старинной картины, где партийный товарищ рубит лес, чтобы заготовить дрова для паровоза, везущего в голодную Москву топливо. Зрелище это не было утешительным: профессор не мог представить себя в заснеженном лесу с громадным топором, вгрызающимся в звонкие от мороза стволы столетних сосен.
Но долго скорбеть профессору не дали. Загремели засовы, осужденных прогнали коридорами, обыскали, выдержали в отстойнике и запихали в огромную машину, которую накрыли сверху железной решеткой. По углам кузова сели автоматчики и этап тронулся. Решетка давила на затылки, сидеть приходилось почти на корточках, профессор трясся и завидовал тем, кто не имел такого внушительного роста, такого огромного тела.
К счастью, до вокзала было не так уж далеко, вскоре решетка поднялась и зэки начали спрыгивать на землю под звонкий счет конвоя, пробегать через коридор автоматчиков с собаками и садиться на корточки, между шпалами, держа руки на затылке.
Подогнали тюремный вагон и вся процедура повторилась: счет, коридор оскаленных овчарочьих зубов, блеск автоматов, вход в вагон.
Зайдя в купе, профессор вздохнул было облегченно, но тут же прекратил свой вздох, прижатый все новыми и новыми пассажирами.
Когда в купе было запихнуто 14 человек, железная решетка, заменяющая обычную дверь купе, с лязгом задвинулась, замок щелкнул, гортанный голос с сильным акцентом сообщил:
– Моя камер есть дванадцать джыгыт-бандыт.
– И почему в "столыпине" всегда черножопые в конвое? – раздался сверху спокойный голос Верта.
Профессор с трудом поднял голову, Верт приглашающе махнул рукой:
– Залазь, Бармалей, хорош там, внизу, мужичка из себя воображать.
Косить под психа и наверху можно, да еще с комфортом.
Под бдительным контролем Верта наверх залезло еще трое. После этого Верт снял две полки и положил их поперек верхних кроватей. В нормальном купе эти полки должны были выполнять функции багажных, сейчас они дали возможность пятерым этапниками разместиться на втором ярусе без толкотни. У открытого окошка, затянутого кокетливой решеткой, маскирующей истинную суть вагона, лежал Верт, профессор пристроился с ним рядом.
– Ты че окно занял? – спросил какой-то незнакомый осужденный
Верта, но его сразу одернули громким шепотом: "Очумел, это же
Мертвый Зверь!" и он сразу сменил тон, сказав:
– Извини, Адвокат, не узнал. А кто это рядом с тобой? Как-то он странно себя ведет?
– Бармалей, – ответил Верт, – деловой, но башня немного поехала, докосился.
И наступила в купе уютная, преддорожная атмосфера. Знакомились, комментировали, планировали. Профессора удивляло, как быстро, с зверинной чуткостью, распределились роли в незнакомом коллективе.
Каждый занял свое место, свою ячейку в сложном иерархическом делении зэковского общества. Лидеры были наверху, массы – внизу, а вожак – у окна. И профессор испытал горячую благодарность к Верту, взявшему его под свою опеку. Профессор уже знал, как быстро падают люди в этом обществе на самое дно и как трудно в нем вскарабкаться наверх.
Прошлые Гошины заслуги не долго могли оберегать робкого и наивного
Дормидона Исааковича, а внизу было плохо, очень плохо.
Неспешно постукивают колеса. Движется наш этап, набирает ход путешествие профессора в далекую Сибирь.
Приятным тенором поет в соседнем купе-камере какой-то зэк.
– Я так тебя люблю,
Люблю тебя, как брата,
В обьятья страстные
О, не зови – молю.
Тебе принадлежать,
Вот в жизни что хотела,
Об этом знаешь ты,
Как я тебя люблю.
Наивная, нескладная песня. Но будит она тоскливые и тревожные мысли у пассажиров "столыпина". Даже охрана притихла, прислуша-лась, не стучит коваными прикладами в железные двери-решетки импровизированных купе тюремного вагона.
– Я так тебя люблю!
Усталая, больная,
Пришла к тебе,
О, не гони – молю.
Пусть я преступная,
Но пред тобой чиста я,
Об этом знаешь ты,
Как я тебя люблю.
Потянулся профессор, повел мощными плечами, удивился в сотый раз мощи нового тела, пресек гнусное побуждение шкодливой руки почесать в паху, пресек монолог прямой кишки.
Конвоир черномазый у двери маячит.
– Эй, бандита, часы есть наручный, кольцо есть зелетой, деньги есть?
– У нас все есть, дубак нерусский, – отвечает с верху Верт.- А у тебя что имеется?
– Водка есть, слюшай, хороший водка. Одеколона есть. Светалана називается. Все есть.
– Баба есть?
– Баба много есть. Все моледой, карасивый. Только твой пусть сама ее просит. Крычи коридор, какой баба хочет? Я твоя маленький комната выводить буду с ней. Только палати дэнги.
– Гоша, поразмяться не хочешь? Я зэчек не люблю, они больно уж жадные и жалкие. Да и в тюрьме у меня этих лярв хватало.
– Как в тюрьме? Там-то откуда?
– Гоша! Коси, но знай меру. Будто ты надзирательниц за четвертак не трахал в изоляторе? Ты лучше отвечай по делу, я-то знаю, что ты в голяках, но займу на это святое дело.
Ой, как захотелось профессору заняться экзотической любовью с какой-то тюремной страдалицей, такой же отверженной, как и он. Ему представилась интимная тишина отдельного купе, бессовестные губы неизвестной женщины, могучая Гошина плоть добавила переживаний профессорскому мозгу и он робко кивнул, облизывая враз пересохшие губы.
– Эй, девчата, молоденькие есть? – возопил Верт в коридор.
Женская камера откликнулась разноголосьем:
– Всякие есть. – А молоденькие, это со скольки? – Целку не желаете? У нашей Фроси целка из жести. – Сыночек, мне всего семьдесять, но я еще крепкая. – Я девчонка молодая, у меня пизда тугая.
Уверенный голос перебил девчоночий галдеж:
– А выпить будет?
– Ты старшая, что ли? – спросил Верт.
– Ну, я. Что предлагаешь-то, и чего хочешь?
– Сама знаешь. Мне для кореша. Водяру сейчас пришлю тебе до хаты.
– А я девчонку пришлю, гони дубака. А может, сам хочешь? Для тебя я и сама бы расстаралась.
– Ты же меня не знаешь.
– Пахана по голосу чую.
– Спасибо на добром слове, ласточка. Дорога длинная, повидаемся.
А сейчас принимай посыляку.
Верт передал конвойному какую-то вещичку и сказал резко:
– В женскую хату передай три бутылки водки и жратвы. Девчонку выводи вместе с моим человеком.
Дормидон Исаакович спрыгнул вниз. Сердце его билось, как у кролика. Загремели засовы и профессора провели коридором в туалет, шепнув, что в его распоряжении десять минут, "а то начальника может прибегать – бальшой шум делать может".
Не успел почтенный доктор наук войти в маленькую комнатку, как цепкие руки схватили его, подтягивая к чему-то потному, рыхлому, колышащемуся.
– Скорей, миленький, хорошенький мой, да какой же ты робкий, ну быстрей, что ли, падла ты моя бацильная,- горячо шептала женщина, прижимая растерянного ловеласа и торопливо растегивая ему штаны.
Профессор с трудом отодвинулся, пытаясь разглядеть прекрасную
Джульетту, приобретенную за три бутылки водки. Глазам уголовного
Ромео предстала здоровенная бабища преклонного возраста с суровым лицом, густо побитым оспой. То рыхлое, к чему прижимали профессора, было ее молочными железами гигантских размеров и колыхалось на уровне пупка.
– Не смотри, миленький ты мой, – продолжала шептать тюремная обольстительница, цепко подтягивая ученого к себе, – люби меня скорей, сучара противная, я самая сисястая в хате, меня многие любят.
Профессор рванулся и зацепился лодыжкой за унитаз. Спущенные проворной Джульеттой брюки помешали ему сохранить равновесие, он полуупал-полуповис в тесном пространстве сортира, увлекая на себя даму сердца. Последние зачатки желания испарились. И лязг ключа в двери прозвучал для профессора желанной музыкой освобождения. Он кинулся под защиту смуглого охранника с живостью цыпленка, упорхающего от грозных когтей коршуна и помчался по коридору к родному купе. Вслед ему неслись изумительные в этимологическом отношении проклятия обманутой Джульетты.
– Эй, бандита, как быстор-быстро ходи, как баба, совсем якши был, такой кыз, якши баба? – едва поспевал за ним охранник.
Он ввел профессора в купе и спросил:
– Еще батыр бар, есть, там – купе много-много якши кыз. Какой еще хочет керем дар кунет? Моя деньги бэри, баба воды.
– Гуляй, Вася, – откликнулся Верт. Принеси жратвы лучше, на тебе червонец.
– А водка?
– Водку сам пей. А нам квасу купи на станции, прямо в ведро налей.
Стучат колеса. Мчит этап, ползет этап, стоит этап на станциях сутками. Конвою – что, конвою суточные идут, доппаек лопают себе черномазые, автоматы начищают, денежки у зэков выманивают. Зэкам скучно. Все байки пересказаны, все разборки разобраны, все ценности проданы. Паек тоже съеден. Да и что там есть: селедка тухлая, хлеба две буханки тюремной выпечки, тушенки две банки и горсть сахара.
Но все равно, спасибо Столыпину, что отменил пешие да конные этапы в Сибирь, оборудовал для каторжан вагончики-теплушки.
Прославили уголовнички имя его, в скрижали совдеповской пенитенциарной системы занесли.
Стучат колеса. Дремлет Юра Слепой, привалившись к мягкому брюху
Адмирала, храпит во сне бравый разведчик, отвесив воловью желтую челюсть, заунывно напевает соловей в соседнем купе.
– И глядит Раджа на нее, дрожа,
В ней черты любимые видны…
Радж узнал лицо своей жены.
Вслушивается в песню профессор, удивляется сам себе, но все равно вслушивается, познавая новое искусство подворотни.
– Ту, которою любил,
Для тебя, Раджа убил,
Ты так сказал, так приказал,
Месть слепа!
Так получай же, Раджа,
Пусть эта голова
Тебе напомнит о пролитой крови.
В детстве профессор попытался было освоить это искусство. Он пришел со двора домой сияющий и торжественно исполнил петушиным тенором:
– Помидоры, помидоры, помидоры овощи,
Пизда едет на машине, хуй – на скорой помощи.
Продолжить про топор, который плывет по речке из села Чугуева, ему помешало мокрое полотенце мамаши. Мама всем видам телесных репрессий предпочитала почему-то мокрое полотенце, которое било хлестко и звонко.
После столь неудачного дебюта попытки маленького Дормидона
Исааковича проникнуть в заманчивый и таинственный мир двора прекратились. К нему был приставлен папин шофер – дюжий дядька, который иногда возил отца на работу на сверкающей "Победе", но большей частью выполнял многочисленные поручения хозяйки дома.
Нельзя сказать, что роль гувернера (или, вернее сказать, дядьки) ему нравилась, но исполнял он ее, как и все другие поручения, с угрюмой крестьянской добросовестностью. В результате маленький профессор был признан дворовыми ребятишками персоной "non grata" и более в круг двора и улицы не допускался, кроме, разве, как для насмешек.
От детских воспоминаний профессора оторвал неугомонный Верт. Ему, вдруг, захотелось написать профессору жалобу, о которой, кстати,
Дормидон Исаакович просил его уже вторую неделю. Адвокат приспособил на коленях самодельную столешницу из куска ДВП и начал покрывать тетрадные листы неразборчивыми каракулями. Переписывать после Верта для шестерок, обладающих красивым почерком, было сплошным мучением.
Именно в этот момент профессора посетила мысль, что почерк его должен был измениться, а содержание его писем следует считать лучшим свидетельством полного отличия нынешнего телоносителя от Гоши. Но профессор, к сожалению, не имел образцов почерка гражданина
Бармалеенко, так что проверить свою идею пока не мог.
Тем более, что жалобу они, по совету опытного Верта, строили на критике конкретного следователя, прибегавшему для добычи фальшивых показаний к недозволенным приемам ведения следствия. Адвокат считал, что правоохранительные органы погрязли в коррупции, и для них нечестный следователь естественен, как вся система обмана и лжи. При хорошей раскладке кто-то из начальства не упустит возможность сделать карьеру за счет подчиненного.
– Мы просто даем предполагаемому, абстрактному хищнику (а они все
– хищники), вкусную жертву. Тому остается открыть рот и заглотнуть под одобрительные аплодисменты руководства. Они там, наверху, сидят, как муравьиные львы, в засаде, знай, кидай им всякую мошку – все сожрут. Своего им сожрать еще приятней, у своего мясо вкусней.
Дзержинский как учил: у чекиста должен быть холодный, лучше медный, лоб, стальные челюсти и горячая, не менее 40 градусов, кровь.
Профессору упомянутая цитата представлялась несколько иной, но он спорить не стал. Профессор продолжал робеть перед странной логикой
Верта. К тому же, Дормидон Исаакович никак не мог привыкнуть к неподвижному лицу старого зэка и холодным огонькам приглушенной ярости в его темных зрачках.
Жалобу Верт написал быстро. Он прочитал ее всему купе и передал в соседнее для переписки какому-то художнику. И напомнил Брикману, что вместе с женщиной тот теперь должен ему солидную сумму. И сразу утешил:
– Не ссы, в зоне сочтемся.
Профессор смутно представлял, как он сможет рассчитаться в зоне.
Он уже знал, что наличных денег, ценностей зэку иметь не положено.
Правда, почти все, ехавшие в этом вагоне, как раз наоборот имели и деньги, и ценности, о чем свидетельствовал непрекращающийся пьяный ор. Только их купе было трезвым. Мертвый Зверь запретил покупать водку и никто не решился ему перечить. Зэки жевали пирожки с пряниками, попивали вкусный, ягодный сибирский квасок и переживали об отсутствии алкоголя только, похоже, для вида. Но в большинстве пассажиры этого купе спали – Верт имел при себе огромное количество сонных таблеток, колес на языке зоны.
Так и ехал этап по земле российской. Мимо тополей и березок, мимо елей и осин, мимо могучих кедров и стройных сосен. Столыпинский вагон, набитый правонарушителями, мчал и тащился по железной дороге, построенной их предшественниками – "комсомоль-цами" первого призыва.
И колеса его вовсе не скрипели на скелетных костях этих первопроходчиков, не вязли в плоти трупов, а бойко стучали на стыках рельс.
В этом же поезде был спальный вагон, в котором играли в преферанс крупные командировочные чины, были вагоны купейные, в них ехала, пожирая вокзальных холодных куриц, публика поплоше, а в плацкартных пили водку, закусывая желтыми, мятыми солеными огурцами и крутыми яйцами. Имелся в поезде вагон-ресторан, где пили ту же водку, но уже не из стаканов, а из фужеров, заедая маринованной селедкой и шницелем, похожим на раздавленную коровью лепешку.
И во всем громадном союзе советских социалистических республик никому не было дела до мятущегося сознания Дормидона Исааковича
Брикмана, отбывающего странный срок в грубом теле Г.Г.Бармалеенко, которое, в свою очередь, отбывало заслуженное незаслуженное наказание в соответствии с решением Калининградского народного суда и Законодательными актами РСФСР, изложенными в УПК РСФСР и УК РСФСР.
И лилась над просторами Сибири песнь голосистого зэка из соседнего купе:
– Джони, ты меня не любишь.
Джони, ты меня погубишь.
И поэтому тебя
Я застрелю из пиздолета…
ОПУС ПЯТЫЙ (Красноярский край, Решеты)
В науке нет широкой, столбовой дороги. И только тот достигнет ее сияющих вершин, кто, не страшась усталости, карабкается по ее каменистым тропам.
К.Маркс…Один огромный лагерь общего режима в Нижнем Ингаше, десяток лагерей строго режима в Решетах. Весь этот лесной район
Красноярского края окутан лагерями. И называть его нынче лесным не вполне корректно – большинство елей и сосен вырублено, места заболочены, зэки допиливают никому не нужную осину, шьют рабочие рукавицы, сколачивают из гнилой древесины ящики для бутылок, маются дурью и в зимнее время мрут от дурной пищи, помноженной на сырые бараки и антисанитарию, как мамонты в геологическую эпоху Великого
Обледенения.
Было бы очень заманчиво описать приезд профессора в самый хреновый лагерь в Решетах, его знакомство с зоной (колонией, лагерем), но противное и скучное это занятие. Ну заставим мы профессора раздеваться донага, наклоняться, раздвигать руками ягодицы, пока надзиратель, командующий обыском, заглядывает туда с видом ученого-микробиолога… Что хорошего во всех этих описаниях для эстетического развития нашего советского или антисоветского читателя? Уверяю вас, ничего в этом описании увлекательного нет. Ну, разве что,- наколка на ягодицах Гоши Бармалея. На левой ягодице у него изображен черт с лопатой, а на правой – топка с котлом. В котле корчится грешник с лицом, весьма напоминающим хозяина (начальника) исправительно-трудовой колонии 9 полковника Васильева А.С. И, когда Гоша (а теперь уже профессор), двигается, черт активно шевелится и кидает в топку лопатой уголек, а грешник, похожий на упомянутого полковника, корчится и страдает.
Рассказав об этом, единственно увлекательном элементе, длительной процедуры размещения этапника в лагере, отбросив нудные описания карантинного отряда, обысков, осмотров, распределений и т.д., и т.п., мы сразу перейдем в отряд 3, куда был распределен профессор с Вертом. Но, прежде чем окончательно настроимся на описание профессорских приключений, уделим пару строк другим героям наших опусов. Их роли, хоть и статичны, но весьма важны для восприятия траурной музыки зон.
Юра со своим поводырем – Нельсоном распределены в отряд инвалидный. Туда же направлен бравый разведчик, разрушитель автобуса. Инвалидные отряды для внимательного натуралиста представляют зрелище удивительное. Будто собрали мистических гоблинов, гномов, троллей и прочих чудищ лесных и болотных. Вот сидит на шконке (кровати) Коля-Карлик, нос у него до подбородка вытянулся, горб над затылком выпирает, ступни, как у гигантской утки. Сидит, курит, заметьте, трубку. Мало того, что он является известным аферистом, промышляющим сдачей чужих квартир в аренду, он еще и богат сказочно, дом гигантский у него в Юрмале на жену записан, дети катаются на "Чайках", где-то закопана здоровенная банка из-под халвы, полная крепеньких царских золотых червонцев. И при всем при этом скуп наш Коля катастрофически.
У него есть баночка такая плоская из-под леденцовых конфет (он вообще любит всякие банки), в ней он держит маргарин, который перекладывает туда частями от основной массы, хранимой в коптерке.
Килограмма маргарина Коле хватает на месяц. Он сберегает пайку хлеба с обеда, вечером мажет ее тончайшим слоем и с аппетитом ест. Если учесть, что в тайном месте лагеря у Коли есть тайник, заполненный четвертными бумажками – толстой пачкой, а месячное диетическое питание с мясом, сливочным маслом и прочими зоновскими деликатесами стоит десять рублей, то поведение Коли в высшей степени странное. Но он счастлив. Особенно к концу месяца, когда у его соседей кончается запас маргарина, а у него этой гадости еще целая коробка леденцовая.
Паноптикум инвалидного отряда можно перечислять долго. Чего сто-ит, например, Антон по кличке Комбайн, или знаменитый микроцефал по имени Глиста. Или безногий Рубик Хо Ши Мин. Все эти существа любопытны, как по отдельности, так и вместе. Но их изучение нам придется отложить, так как в 3-ем отряде назревает драка.
Профессор, вернувшись с работы, не обнаружил в тумбочке заветного пакетика с карамельками. А после тяжелого физического труда на свежем воздухе мощный Гошин организм требовал глюкозу.
– Э-э, Адвокат! Ты не видел мои конфеты? – спросил Дормидон
Исаакович.
– Поищи у Экскаватора, – ехидно сказал провокатор Верт.
Старого афериста не устраивало внезапное примирение профессора с жизнью в зоне. Для полного созревания потенциального напарника побега последний, по мнению психолога-Верта, должен был находиться в состоянии постоянного неудовлетворения.
Верт с удовольствием наблюдал, как профессор направился к могучему хохлу по кличке Экскаватор и, старательно выговаривая, потребовал:
– Ну-ка, засвети курок, э-э, падла.
Хохол не первый день пребывал в лагере, а посему прекрасно понимал, чем грозит обвинение в краже у своих – крысятничестве. Не исключено также, что жадный обжора Экскаватор имел отношение к профессорским карамелькам. Поэтому потомок Киевского княжества завизжал, будто его режут, и влепил наивному профессору в рожу свой громадный кулак.
Профессор еще пребывал в изумлении от этой наглой агрессии, но тело Бармалея, управляемое в экстремальных ситуациях шустрым спинным мозгом прежнего владельца, среагировало адекватно. Драка началась, протекая с переменным успехом. Полетели на пол тумбочки, загремели железные прутья кроватей, соприкасаясь с тугими черепами драчунов.
Все кончилось прозаически: набежавшие солдаты внутренней охраны скрутили драчунов и переместили их из семейной благости барака в штрафной изолятор – ШИЗО.
Верт, наблюдавший за сварой с непроницаемым лицом, был удовлетворен. Гоша в его планах о побеге должен был сыграть важную роль.
Верт стоял на краю плаца, поглядывая то в сторону надзорки, то – штрафного изолятора. Сегодня выпускали дуролома Гошу, Верт намеревался встретить его с почетом, ибо по собственному опыту знал, как остро запоминается первая встреча с волей. А зона, по сравнению с бетонной камерой карцера, была почти волей, лишний раз подтверждая великий Закон относительности чудаковатого А.Энштейна.
Верт закончил разработку плана. Как все гениальное, он был прост.
В колонии выполняли спецзаказ для детского садика. В числе различных скамеечек, столиков и прочей муры собиралась небольшая песочница.
Эта песочница исполнялась по проекту контуженного начальника столярного цеха – майора внутренних войск Иванова А.Б., и потому была несколько необычной. Во-первых, она была в форме больной полиомиелитом трапеции, во-вторых, – имела крепкое днище, будто ей предстояло стоять не во дворе, а в холле впавшего в детство миллиардера.
Верт недавно внес смятение в сердца начальства тем, что вышел на работу и даже приколотил за смену одну досточку к детскому столику.
(То, что досточку он приколотил не так и не туда, значения не имело
– важен был сам факт участия в трудовом процессе главного представителя "отрицаловки" блатной группировки лагеря). Начальство приписало себе значительную победу в славном деле перевоспитания правонарушителей и ждало только того сладостного момента, когда все блатные, коим работать "за подло", бросятся к молоткам, пилам, гвоздодерам и прочим инструментам, дабы колотить, пилить, отрывать, приколачивать, созидать и исправляться. "Честный труд исправляет" было написано при входе в рабочую зону. Но, кроме Верта, никто не спешил следовать плакатному призыву. Отрицаловки выходили иногда в рабочку, чтобы развеяться, увязать какие-то маркетинговые делишки, позубоскалить над мужиками – работягами, а то и подстегнуть их в работе. В конечном итоге от заработка мужиков шла зарплата и блатягам, числящимся в бригадах рабочими высшей категории. А от зарплаты зависила отоварка. Известный закон Маркса
"деньги-товар-деньги" осуществлялся в колонии практически.
Участие Верта в трудовом процессе внесло смятение и в сердца блатной элиты колонии. Но пригласить Мертвого Зверя на разборки никто не решился. Порешили считать этот эпизод прихотью скучающего
"авторитета" – авторитетного блатного, вора в законе – и замяли.
Но Верт последние годы ничего не делал просто так. Особенно в лагере. Он логично рассчитал, что сделать двойное дно труда не представит, а в днище этой песочницы могли поместиться не только он с Гошой, но и половина бригады не слишком толстых зэка. Поэтому Верт угощал сейчас Гошу чифиром с вкусными шоколадными конфетами, выслушивал Гошины жалобы на "противозаконное поведение старшины
"кандея", дилетантское знание последним юридиспруденции", поддакивал чекнутому Бармалею и думал свою думу.
Тут нашу славную парочку вызвал начальник отряда, старший лейтенант Козырь О.О. и повел такую беседу.
– Гражданин Бармалеенко, – сказал бравый старлей Козырь О.О., – директор школы жалуется, что вы не посещаете занятия. Вы уже пропустили двенадцать уроков. Вы понимаете, что пятый класс – основа всему, основа вашему дальнейшему учению в шестом и других классах, в училище, наконец, в техникуме. Что вы улыбаетесь, вы вполне могли бы окончить восемь классов в лагере, срок у вас достаточный, а после освобождения поступить в техникум и получить специальность.
Некоторые наши осужденные очень даже поступили. Вот, один поступил в кулинарное училище на отделение повара-кондитера и, может, даже смог бы его окончить…
– А почему не окончил? – поинтересовался любопытный Верт.
– Да, так. Сельмаг поставил, ну и получил вилы. В Норильск уехал чалиться1. Впрочем, – опомнился начальник отряда, – не это главное.
Главное, что осужденный Бармалеенко в школу не ходит. А, когда ходит, – спит на уроках. Вот, рапорт от учителя русского языка.
Пишет, что спал, не слышал, о чем рассказывал учитель, поставлена двойка. Когда исправлять двойку будете, осужденный? Я ведь могу и отоварки лишить.
– Исправит он, исправит, – вмешался Верт, который давно распределил профессорскую отварку сообразно своим нуждам. Я лично его подтяну по русскому. Что там вы сейчас проходите, Бармалей?
– Суффиксы, – пробормотал заслуженный доктор наук, профессор
Дормидон Исаакович. – Надо было выписать слова с суффиксом "еньк".
– Ну и почему не выписал. Трудно, что ли?
– Спать хотел.
– Да… -Верт мрачно посмотрел на отрядного. – Займусь лично, все будет "вери гуд".
– Можете идти, – царственно махнул рукой Козырь. Он был очень горд собой, тем, как без угроз, в форме воспитательной беседы, решил такой сложный школьный вопрос. Школа была вечным камнем преткновения великовозрастных, уматывающихся на работе зэков. Где-то, в глубине души, Козырь и сам не понимал, зачем обучение в лагерях обязательное и контролируется режимной частью. Но старший лейтенант гнал эти крамольные мысли. Он служил не так еще давно и рассчитывал получить звание капитана.
Пока ушлый Верт объясняет подавленному профессору, что такое суффикс и как его отличить от других морфем, позволю себе рассказать про тюремные школы. Не стану размусоливать эту пикантную тему, а сразу предложу вам зарисовку с натуры.
– Отряд, стой. Раз – два.
Это завхоз, он в отряде вроде армейского старшины, привел к школе учеников. Прошли они, уже без своего, отрядного, завхоза, но под строгим надзором завхоза школьного, которому активно помогают два дневальных, вдоль коридора, заглядывая в окна. (Двери в тюремной школе снабжены большими смотровыми окнами, дабы охрана и школьное начальство могли наблюдать за учебным процессом в каждом классе).
Ввалились в свой класс. Первый урок – история СССР. А история СССР – это упрощенная история КПСС, предмет важный, уголовникам просто необходимый. Ведет этот предмет девушка второй свежести (в отличие от осетрины девушки могут быть всех стадий свежести). Она, правда, по образованию биолог, но вакансия в школе колонии была только для историка. А учитель в этой школе получает почти в два раза больше, чем учителя школ обычных. Им за опасность платят и еще разные там надбавки. Да еще, что очень важно, предоставляют ведомственную квартиру.
Сидят зэки, слушают про штурм Зимнего, завидуют лихим революционным массам, представляя, сколько всего в суматохе можно было слямзить в царском дворце. Кто шибко на лесопилке наломался, – те спят, стараясь не храпеть. Те, у кого работа не слишком утомительная, сеансы ловят: пристраивают под партой самодельные зеркала и наблюдают тощие ноги учителки. Кто-то самодельными
"стирами" – картами – в рамса режется на сигареты. Кто-то
"мастюжничает" – мастерит некую безделушку для продажи или натурального обмена. Вон, Карлик-куркуль, вечный пятиклассник, заканчивает изготовление суперкипятильника. Ни одна капиталисти-ческая держава со своей "знаменитой" промышленностью подобного не сделает. Берутся два бритвенных безопасных лезвия, прокладывают-ся с обоих концов спичками, обматываются суровой ниткой, к каждому лезвию присоединяется провод. Включайте в сеть и пользуйтесь. Вода для чифира в литровой кружке вскипает через 30 секунд.
– Иванов, – вдруг кричит учительница, – ты чем занимаешься?
Иванов – человек честный.
– Дрочу, – откровенно сообщает он.
– А о чем я сейчас объясняла? – старается не услышать ответа
Иванова учительница.
– Об Авроре, – уверенно сообщает нерадивый пятиклассник, почесывая седеющую щетину. – О том, как коммуняги из нее бабахнули по дворцу и сразу все временные слезли с кресел и грабли подняли – сдаемся мол, не мочите, явку с повинной напишем.
Иванов увлекается, забавная мозаика из художественных фильмов и плакатных лозунгов преобразуется в его мозговом аппарате в совершенно оригинальную трактовку революционных событий.
– Тут Ленин на броневике во двор заезжает и начинает прикалывать за фартовую жизнь. Каждому, говорит, шпалер бесплатно с приблудой, каждому ксиву с печатью ревкома, всем кожаный френч и штаны милюстиновые. А бабки – бери от пуза в любом магазине или сберкассе, и ничего за это не будет, потому как вся власть – советам. И на кичу только фраеров сажать будем, а деловых с мандатом пошлем на Украину за хлебом.
Учительница поднимает растерянные руки к вискам, думая про себя:
"Уж лучше бы ты дрочил, бандюга немытая, И зачем я, дура такая, его вызвала?!"
Я мог бы рассказать о зоновской школе много интересного. О том, как погас свет и в темноте класса учитель химии, вредный фискал и придира, заблеял:
– Хлопчики, ну что вы делаете, я же старенький, ну не надо.
О вечерних оргиях, устраиваемых в школе школьным завхозом с дневальными, поварами и библиотекарем. Все это делается при молчаливом попустительстве охраны, им тоже перепадает от щедрот зажравшихся "козлов" – ментовских подручных из числа осужденных, самых ярых и опасных врагов каторжной братии.
О взятках за право пропускать уроки. О сексуальных связях между вольняшками и зэками. О множестве контрольных, курсовых и дипломных работах, созданных грамотными осужденными для офицеров-заочников.
Вот, как раз сейчас Верт пишет начальнику колонии контрольную по криминалистике. Пишет прямо на пишущей машинке, хотя осужденным к множительной технике даже подходить запрещается, пишет, почти не заглядывая в заботливо принесенные учебники, строчит наизусть, без черновиков, про родамин, пасту "К", про работу с ферромагнитным железом при снятии дактилоскопических следов на месте происшествия…
Козлячее это дело – ментам помогать. Но Верту можно, согласовано на сходняке с ворами. Верт, он вообще не такой, как все. Странный он. Недаром его Зверем зовут, да еще Мертвым.
Работает он в кабинете начальника отряда, наплевав на распорядок дня, отбой там, подъем и т.д. Рядом сидит профессор, старательно выписывая суффиксы "еньк" и ворча себе под нос.
– Видели бы меня сейчас мои коллеги… Или, не дай Бог – студенты…
Верт явно забавляется ситуацией.
– Бармалей, уверяю – никто из твоих студиозов не разбирается в грамматике, а уж в морфенах – тем более. Вот скажи, какой корень у слова псих?
– Ну, – блеет профессор, – я, в некотором роде, тоже подзабыл эти детские правила. Но, полагаю, – все слово является одним корнем.
– Полагай, полагай, – добродушно говорит адвокат. А лучше сходи, завари чайку. Вот тебе "слоник".
Чая у Адвоката много. Начальник колонии щедро оплачивает интеллектуальный труд. Особенно, когда этот труд направлен на повышение его личного благополучия. Он еще не знает, что курсовую по диалектическому материализму шкодливый Верт усыпал цитатами из книги
Адольфа Гитлера "Моя борьба", приписывая их В.Ленину и К.Марксу. Но и Верт не знает, что его чудесная память и лукавый ум не будут по достоинству оценены преподавателями юрфака. Курсовая будет зачтена и похоронена среди многочисленных образцов студенческой компиляции. А сам "хозяин" никогда свои курсовые не читает, а если, вдруг, и прочтет – не отличит Гитлера от Маркса.
Но Верт сейчас уже не думает о "хозяине", а курсовая по криминалистике почти закончена. Верт сейчас обращен мыслями к странному поведению Гоши. Сомнение в его сумасшествии часто закрадывалось в чуткую душу афериста.
– Профессор, – обращается он к входящему с дымящейся кружкой
Брикману, – какой язык сдавал на кандидатском минимуме?
– Инглиш, – со свободной естественностью отвечает гибрид бандита с ученым.
– Переведи, to be or not to be?
– Быть или не быть, – переводит профессор и разражается длинной английской фразой, продолжающей монолог Гамлета.
Верт чешет в затылке. Его смутные подозрения об иной сути
Гошиного сознания подтверждаются фантастически. Но напрягаться
Адвокат не желает. От заинтересованности в человеке один шаг до привязанности к нему. Верт не желает быть привязанным ни к кому.
– Гут, – говорит он резко. – Чай попил, суффиксы выписал – дуй спать, мешаешь работать.
Вспыхнувшая надежда профессора на понимание гаснет, как перегоревшая лампочка. Он грустно выводит свое долговязое тело из кабинета, вздыхая, укладывает его на жесткую "шконку" и пытается заснуть.
А Верт сидит в кабинете и старательно отгоняет мысли об удивительном. Он не имеет права расслабляться – до побега остается два дня, так как именно через два дня должны вывозить детсадовский заказ вместе с заветной песочницей. И ему нужен не интеллигентный профессор, а примитивный Гоша, чтобы пустить эту гору мяса прокладывать гончим псам ментовки ложный след, отвлекая легавую свору от драгоценной особы Верта.
ОПУС ШЕСТОЙ (Красноярский край, Решеты)
Если сидишь – сиди.
Если идешь – иди.
Главное – не мельтешись попусту.
Бодхидхарма, Патриарх ДзенСегодня в лагере два важных события. Первое – отоварка (зэковская получка, зарплата, выдаваемая натуральным продуктом). Первым отоваривается третий отряд. Третьим – первый, козлячий. (В первом отряде сконцентрированы главные "козлы" зоны: повара, шныри, штабные писаря, банщики и прочая шушера. Козлами или вязаными называют милицейских прихвостней, тех, кто служит охранниками лагерей. Термин
"вязаный" произошел отчасти из-за повязок, которые носят "козлы", отчасти – в виде намека на их повязанность с оперативной и иными службами мест заключения).
Плотная, кишкообразная очередь дымится перед лагерным ларьком.
Вокруг вьют петли шерстяные. Лагерная "шерсть" – это полублатная молодежь, шестерки настоящих воров, авторитетов. Они взимают с мужиков дань на БУР. БУР – это барак усиленного режима, где и находятся ПКТ – помещение камерного типа и ШИЗО – штрафной изолятор.
БУР – это тюрьма в тюрьме, он всегда заполнен непослушными осужденными, некоторые проводят там по несколько месяцев, приобретая аристократи-ческую бледность кожи, цингу и туберкулез.
Профессор стоит перед продавщицей, он отоваривается на громадную сумму – на три рубля. Ассортимент радует глаз: желтый "Столичный" маргарин, сигареты "Памир", карамель "Розовая", слипшаяся в однородную массу, стержни для шариковых ручек, настоящий (не тюремный) хлеб. Глаза профессора разбегаются. Хочется взять и конфет побольше, и маргарин нужен, да и от хлеба грех отказываться.
Дормидон Исаакович вспоминает указания Адвоката и, прикрыв от соблазна глаза, покупает чай и сигареты на все деньги.
И чай, и курево являются в тюрьмах СССР главным и самым устойчивым эквивалентом денег. Чай, конечно, котируется выше, так как по нелепому указанию свыше зэкам запрещено продавать более 100 граммов чая в месяц. Цена заварки колеблется на черном рынке лагерей и тюрем от двух до пяти рублей. Надо сказать, что флакон одеколона стоит на черном рынке три рубля, а бутылка водки – пять, что лишний раз подтверждает высокую валютную ценность чая. Если чай мы приравняем к доллару США, то по зоновскому курсу он относится к сигаретам 1:10. Пачка чая – десять пачек сигарет. Можно – махорки, только желательно Моршанской.
Пока профессор, выполняя вертовские инструкции, меняет на импровизированном базарчике рядом с баней сигареты на хорошее сало и чеснок, ознакомимся с экономикой лагеря поподробней. Дедушка Маркс вместе с дедушкой Лениным учили нас, что экономика – один из многих краеугольных камней, из которых сложено любое социальное построение.
Но, если в капиталистическом обществе экономика стоит на первом месте, то в социалистическом – на первом месте стоит идеология.
Идеология стоит, а мы идем в светлое будущее коммунизма. Плохо только, что на этой дороге много остановок. Вот так, выйдешь утром в светлое будущее, а тут колбасу выбросили, надо остановиться, купить.
Купили килограмм, двинулись дальше – туалетную бумагу дают. Как не остановиться. В общем, к вечеру мы обнаруживаем, что не дошли до коммунизма, с утра надо начинать поступательное движение сначала.
Эта дорога очень напоминает ленту Мебиуса.
Лагерь, в отличие от социалистического общества, больше похож на общество капиталистическое. Как мы уже упоминали, вместо долларов или дойче марок там приняты к обращению их эквиваленты: чай и табак.
На лагерной нелегальной, но во все времена существующей, барахолке можно приобрести любой товар. Если требуемого продукта или требуемой вещи в ассортименте нет – его или ее можно заказать. Так, Верт в прошлую отсидку заказал к Новому году арбуз и получил его. Он выглядел весьма импозантно в заснеженном лагере, поглощая этот деликатес.
Процветает на рынке зоны и просто товарообмен, например, новые штаны – на фотоальбом или сало – на копченую рыбу. Но обменщики выглядят убого по сравнению с гордыми владельцами чая. Так выглядят наши туристы за рубежом, когда сжимают в потной ладони несколько долларов, жалобно глядят по сторонам и стараются выменять на икру или водку фирменные джинсы.
Владелец чая идет с видом американца в России. Он независимо шествует вдоль рядов, а взмыленные торгаши семенят сзади, уговаривая осчастливить их покупкой. Что чувствует в это время владелец валюты
– мало изучено. Профессор, возможно, первый ученый в нашей стране, сумевший испытать сходные чувства. Он неспешно шел мимо барыг, а они, видя его пустые руки, угодливо склонялись перед потенциальным валютовладельцем, подсовывая ему под нос шматки великолепного сала, отливающею бархатной желтизной, настоящее крестьянское масло, наборы сверкающих авторучек, самые черные милюстиновые костюмы (подобные костюмы, по сути являющиеся обыкновенной рабочей робой – высший шик на зоне) и многое другое.
Приобретя ядреный чеснок и отличное сало с прожилками, почтенный доктор наук вернулся в барак, где застал нестандартную ситуацию шмона. Шмон, или обыск на предмет обнаружения у осужденных предметов, запрещенных к хранению в зоне, бывает двух видов: общий, массовый или локальный, по наколке (наводке). При общем шмоне всех осужденных выгоняют на плац, где они в зависимости от времени года или трясутся, как паралитики (зимой), или поплевывают себе под ноги и тайком курят (летом). Локальный шмон проводится в конкретном месте по конкретной наводке. Например, некто "Х" закурковал (спрятал, положил в курок) в свой тайник какой-то предмет, назовем его "Z". А некто "У" видел гражданина "Х" в этот таинственный момент и доложил, соблюдая конспирацию, куму (оперативнику) по имени "В". Тогда "В" идет в барак, для отвода подозрения от "У" переворачивает несколько нейтральных кроватей, тумбочек, а потом, будто случайно наткнувшись, извлекает предмет "Z" и спрашивает – чей он. Естественно, что "Х" свое причастие к этому предмету не выдает, а усиленно играет желваками, мечтая поймать осведомителя и засунуть ему этот предмет в задницу.
Формула эта выглядит очень просто: Х + Z + У = В – Z.
Но сейчас мы наблюдаем ситуацию нестандартного локального обыска, потому что этот обыск проводится в тумбочке Верта, которую даже во время общих обысков прапорщики обходят, от греха подальше, стороной.
Обыск проводит начальник оперативной части – старший кум – Паша
Батухтин. Паше 40 лет, он капитан, его дважды роняли, в мусоросборник и с крыши, но он выжил, привычки ищейки не потерял, зато обзавелся двенадцатикратным морским биноклем и наблюдает за поведением зэков с различных возвышенных мест, тщательно маскируясь.
Предыдущие падения с высоты неблаготворно отразились на его психике.
Паша Батухтин методично выкладывает содержимое тумбочки, приговаривая:
– Так, сигареты, блокнот, книга, водка, халва, конфеты… Чая нет. Странно…
Паша так же механически складывает все обратно, рассуждая вслух:
– Должен был быть чай, четыре плиты, Странно…
Он идет к выходу из барака, что-то бормоча под нос, а Верт быстренько переставляет бутылку водки в тумбочку Бармалея. Делает он это весьма своевременно, так как в прямолинейном мозгу капитана срабатывает какая-то шестеренка, переключающая его несложные мысли на другую передачу. Бормоча:
– Водка, водка…
Паша стремительно возвращается к тумбочке и начинает процедуру обыска сначала:
– Так, сигареты, блокнот, книга, халва, конфеты, чай, четыре плиты… Водки нет. Странно, должна быть водка, одна бутылка…
Контуженый сыщик складывает предметы обратно и уходит, наконец, бормоча что-то укоризненное. Барак разражается хохотом. Паша
Батухтин опасен, но зэки любят играть с опасностью. Зимой Паша вообще превзошел себя. Он бродил по первой пороше, изучая следы, и обнаружил сочные отпечатки чьих-то валенок, ведущие в парикмахерскую. По распорядку дня утром в парикмахерскую никто из осужденных заходить не смел, утром уголовные цирюльники обрабатывали покатые затылки и обветренные виски охранников, а охрана, согласно уставу, ходила в сапогах.
Следопыт Батухтин ворвался в парикмахерскую с воплем:
– Где Он Прячется?!
– Кто? – резонно поинтересовался брадобрей.
– Следы, – таинственно сказал зоновский Шерлок Холмс, – вывел парикмахера из его кельи и указал на снежные отпечатки.
– Так это же ваши следы, – резонно заметил ушлый парикмахер.
Капитан недоверчиво посмотрел на свои ноги, обутые в подшитые валенки, перевел подозрительный взгляд на брадобрея, влепил тому на всякий случай выговор и побрел по собственному следу, бормоча под нос.
Рассказывали, что даже дома этот Дерсу Узала проводит выборочные обыски в вещах жены и сына, и если находит там чай или другие, не подлежащие хранению вещи, конфисковывает их, уносит в дежурную комнату и составляет акт об изъятии.
После ухода Батухтина Верт подозрительно посмотрел на
Экскаватора. Он питал к этой неуклюжей личности обоснованные подозрения, но не имел пока серьезных доказательств. К тому же Верт не хотел перед побегом привлекать к себе внимание. И все же
Экскаватор заслуживал наказания. Поэтом Верт специально прошел мимо его шконки и сделал вид, что споткнулся о его ногу.
– Ты че, сука позорная, костыли выставил?! – риторически спросил
Мертвый Зверь.
Меньше всего нескладному здоровяку Экскаватору хотелось связываться с грозным Адвокатом. Но ритуал поведения требовал соответствующего ответа.
– Гляди, куда говнодавы ставишь. – сказал Экскаватор совсем не грозно.
Верт только и ждал такого ответа. Ему тоже приходилось соблюдать негласный Устав зэковских отношений. Сперва надо было задрать ногу на столбик, потом приподнять верхнюю губу и прижать уши. И, если оппонент не подожмет хвост, открывая в позе капитуляции яремную вену, пускать в ход зубы.
Верт пренебрег заискивающими интонациями голоса, придравшись к содержанию фразы.
– Ты, сявка, мне еще указывать будешь, где ходить! Пасть порву, лярва бацильная!!
И, торопясь опередить готового к абсолютной сдаче Экскаватора,
Верт нанес свой коронный удар: собранными в щепоть пальцами – в ямочку под кадыком жертвы. После этого удара несчастный Экскаватор уже не мог объявить о сдаче в плен и полной своей недееспособности, а мог только сипеть, махая ручищами наугад. Верт хладнокровно проскользнул под этими руками и по всей науке восточной драки нанес несколько полновесных ударов в нервные окончания здоровенного туловища, завершив их режущим – по кадыку. Незадачливый увалень рухнул на грязный пол. Барак притих.
Мертвый Зверь повернулся к барачной публике. Сейчас он полностью оправдывал свою кличку: на неподвижном, омертвевшем лице выделялись только яростные глаза, губы стали тоньше и побелели.
Верт сделал шаг и все близсидящие шарахнулись к выходу.
Профессор смотрел на это представление со смешанным чувством восторга и ужаса. Он впервые видел интеллигентного Адвоката в облике
Мертвого Зверя.
Верт выдержал паузу, остывая, посмотрел на вялое тело
Экскаватора, сказал сухо:
– Приведите его в чувство.
И вернулся к своей тумбочке.
Тут же вернулся и капитан-ищейка. В его затуманенном мозге вылупилась очередная мысль и он спешил реализовать ее действием.
Может, он хотел опять поискать чай или водку, а может, прочитать своим нерадивым подопечным небольшую мораль. Паша Батухтин очень любил поучать. Его небольшие спичи всегда поражали уголовников богатством азбучных истин, лаконичностью фраз и колоритным "значит", вставляемым в фразы максимально.
Тело между кроватями отвлекло его, дав своеобразному оперативному мышлению совершенно иное направление. Так ребенок, следуя к песочнице, видит бабочку или красивый камушек и полностью переключает свое внимание на новый интерес. Тюремный следопыт остановился у Экскаватора и задумался. Его отстраненный взгляд постепенно обрел живость, он посмотрел вправо, посмотрел влево, но оборачиваться назад не стал, и произнес сурово:
– Что с ним, значит, это такое сделал? В смысле, значит, кто?
Интерес любопытного, но совершенно чуждого состраданию, оперативника к недомогающему Экскаватору утвердил подозрение Верта о предательстве последнего. Хотя и без этой уверенности Мертвый Зверь ничуть не сожалел о проявленном зверстве. Ему все равно надо было разрядить тревогу перед отчаянным приближением рискованного побега.
Молния ведь не выбирает, куда влепить избыток своей энергии.
– Я, значит, так скажу, однако, – продолжил Дерсу Узала. – Я, значит, не буду много говорить. Что сказано в законе? А в законе, значит, сказано, что, однако, в местах лишения свободы драться не разрешается. А мы, значит, находимся с вами в, однако, таком месте исправительном, которое, значит, называется исправительно-трудовой лагерь строгого режима. А режим, значит, потому, однако, называется строгим, так это потому, значит, что тута строже закон, который в местах лишения свободы.
Зэки знали Пашу давно. Некоторые даже помогли ему (и не однажды) упасть с мест возвышенных. Поэтому они сделали в уме мгновенный перевод монолога рассеянного сыщика-следопыта на общепринятый язык.
"Кто Экскаватора отпиздил, суки рваные? Всех в БУРе сгною, тут вам не общак, а строгая!"- так, может, не совсем литературно, но конкретно, надо было понимать оперативную речь Шерлока Холмса из
Красноярского края.
– Гражданин капитан, – мгновенно среагировал шустрый парламентер барачной публики – завхоз третьего отряда. (Пашу надо было отвлечь, иначе весь отряд мог лишиться отоварки). – Тут у осужденных вопрос по поводу хранения личных вещей в каптерке. Можно ли иметь три полотенца, вместо двух?
Паша Батухтин медленно перевел взгляд с тела на завхоза. Было видно, как мучительно трудно переключается его мозг на другую передачу. Как на старом грузовике, когда противно визжат диски сцепления, дребезжат шестеренки, туго движется рычаг скоростей, шофер дает активную прогазовку, в кабине пахнет маслом и раскаленным металлом, но, наконец, скорость переключена и двигатель освобожденно крутит ведущие колеса.
Значит, хранить? В каптерке, значит? Три или два. Однако, три не положено. Потому, как, значит, два, однако, положено, а три нельзя.
Режим, значит. Да и зачем целых три? Это, значит, одним вытерся, потом, однако, вторым вытерся… А третье, значит, и не нужно вовсе.
Что им, третьим, однако, вытирать. Ну, вот одним, например, лицо можно вытирать и руки с шеей. И уши, однако. Вторым, допустим, мы, значит, все остальное можем вытереть. А третье зачем? А у тебя, значит, кто-то по три полотенца держит, значит. Вот хорошо, что сам сказал. Это, значит, так и нужно – все мне говорить, что беспорядок, однако, в каптерке. Вот мы, сейчас, значит, и пойдем с тобой, и проверим, однако, все вещи на предмет, значит, незаконного хранения лишнего, значит, полотенца.
Капитан увел завхоза, ошеломленного столь неординарной реакцией на дурацкий вопрос о полотенцах, которых, кстати, никто и никогда не запрещал иметь в количестве неограниченном, и приступил к неутомимому переворошиванию зэковских вещичек. Появился он из каптерки спустя минут сорок. Неодобрительно посмотрел в сторону
Экскаваторской кровати, видимо, его подсознание хранило застывший кадр видения избитого осведомителя, пробурчал нечто и скрылся окончательно.
Придирчивый и внимательный читатель позвонил мне по телефону и спросил:
"В этой главе вы обещали два важных события. Про первое – отварку
– мы прочли. Неважно, конечно, написано, стилистика плохенькая, да и, вообще, малограмотно, но любопытно, этого не отнимешь. Правда, после Шаламова и других летописцев совдеповских тюрем…"
"Кто говорит?" – закричал я в трубку.
"Все говорят!" – нагло сообщил голос, и уточнил:
"Эти "Болота…" хороши для массового читателя,а если они попадают на стол читателю внимательному, эрудированному – не избежать вам, гражданин Круковер, упреков неприятных. Например, в конце главы четвертой вы упоминаете старика-убийцу, бывшего разведчика, который увлекается грехом онановым. Так это один к одному из Шаламова плагиат."
"Живой объект, – вскричал я, негодуя, – я сам с ним встречался, я его в "Болоте 1" упоминаю, а первую книгу я писал в 1981 году, в тюрьме, и Шаламова я тогда еще не читал."
"Не имеет значения, – сурово сказал телефонный критик. – Подобные схожести надо безжалостно вымарывать, если не хотите опозориться."
Трубку повесили. Я послушал короткие гудки разъединения и начал лихорадочно просматривать рукопись. И бросилась мне в глаза ужасная вещь – почти все строчки, абзацы что-то и кого-то напоминали. Где-то проскакивало подражание Ильфу с Петровым, где-то вылазил намек на
Солоухина, попадались фразы, будто специально сворованные у Камю, были обороты, которые использовал академик Тарле… Когда я начал находить сходство лексических оборотов даже с близкими сегодняшними знакомыми, типа П.У., я сдался. Я понял, что мне нужно забыть все, что я читал, а еще лучше потерять память совсем, до младенческого уровня, чтоб научится русскому языку заново, но тогда уже никого и ничего не читать, а только писать самому. Но и это не спасло бы меня от подражания. Я вспомнил, что по теории вероятности математически доказано, что обезьяна, ударяя наугад по клавишам пишущей машинки, может за неопределенное время в конечном итоге написать "Войну и мир" Л.Толстого, притом – один к одному.
И я решил смириться. Не взыщите известные и неизвестные писатели и поэты, коим я случайно или не случайно подражаю, прости меня, дорогой читатель, если найдешь сходные ситуации в моем неуклюжем труде. Прости и ты, дорогой П.У. – ты же видишь, что я не называю твою фамилию, хотя мог бы. Все простите. А я, пока вы меня прощаете, расскажу о втором, важном событии в Решетах, как и обещал в начале главы.
Это событие бывало в лагере только один раз в квартал и именовалось пышно и значительно – книжный базар.
О книжном базаре рассказано немного в "Болоте N1", там неугомонный Верт воспользовался интересом замполита к книжным новинкам, всучил ему взятку книгами и заложил корыстного офицера органам надзора. Сейчас в царство книг идет не Верт, Адвокату не до книг, у него побег на носу. В книжный магазин идет Дормидон
Исаакович, идет робко, смущенно, как девочка, впервые прокалывающая ушки для сережек. И страшно, и гордость взросления распирает.
Профессор Брикман отстоял небольшую очередь и проник, наконец, в школьный актовый зал, отведенный для ежеквартальной торговли книжного магазина. Зэки набирали, в основном, меновый товар: авторучки, альбомы, открытки и прочую канцелярскую бижутерию. В отличиие от ларька продовольственного, тут возможности покупателя не ограничивались тремя рублями, осужденный мог покупать на любую сумму, имеющуюся на его лицевом счету. Деньги на лицевом счету появлялись двумя путями – это могли быть заработанные в зоне деньги или деньги, присланные на имя осужденного. У профессора не было родственников, могущих ему что-либо прислать. Нет, родственники и знакомые у профессора, конечно, были, но все они думали, что товарищ
Брикман Д.И. погиб под колесами пьяного самосвала. А вот Гошины знакомые (родственников у Бармалеенко также не было, он вырос в детдоме) высылали ему денежку, поддерживали бандюгу.
Доктор наук был заядлым библиофилом. Но он и не подозревал, что в обычном провинциальном магазине, представлявшем свои товары в этой зоне, могут быть такие сокровища. Только за "Мастера и Маргариту", свободно сваленных в стопку на импровизированном прилавке, профессор мог в Калининграде выменять кучу ценнейших книг. Но рядом спокойно лежали томики Цветаевой, Пастернака, Камю, Верлена, Саши Черного,
Киплинга…
У профессора перехватило дух. Больше всего он боялся, что эти книги будут перекуплены у него из-под носа. Но практичные зэки не обращали внимание на интеллектуальные сокровища. Кроме канцелярских товаров они покупали, в основном, последний советский бестселлер
"Записки разведчика" и шикарный сборник стихов Демьяна Бедного.
– Мне, ээ-ээ-э, Липатова, Сумарокова, Булгакова… – начал перечислять ученый знаток книг, – и всего по два экземпляра.
Наивный профессор. Завтра его могут застрелить во время побега, послезавтра он заболеет туберкулезом, сидеть ему еще в разных зонах, как медному котелку, на воле его никто и ничто не ждет, даже жилья и работы он лишен, а он набирает книги, вместо того, чтобы купить на эти деньги красивые альбомы и обменять их на сало с чесноком. Но он счастлив в этот звездный миг, не будем его осуждать. А как смотрят на него дежурные офицеры! Удивление в их невыразительных глазах вполне могло бы вознаградить незатейливого Бармалея. Но профессор ничьих взглядов не замечает, а неуклюже передвигается к выходу, неся в руках огромную стопку книг.
Но что это?! Другие зэки тоже начали покупать этих авторов. Вот, ведь, дела. Заподозрили, что Бармалей действует по подсказке коварного Верта. Какое жестокое разочарование ждет их, когда они попытаются продать эти книги на барахолке!
А профессор уже в бараке. Завалил всю кровать книгами, ласкает их, листает.
Подошел Верт, поднял один томик, другой. Полистал.
Посмотрел встревоженно на громилу Гошу. Процитировал по памяти:
– И если ты готов к тому, что слово
Твое в уловку превращает друг,
И, потерпев крушенье, сможешь снова,
Без прежних сил возобновить свой путь…
Профессор ликующе подхватил:
– И если ты способен то, что стало
Тебе привычным, выложить на стол,
Все проиграть и все начать сначала,
Не пожалев того, что приобрел.
Соседи покосились на ненормальных декламаторов с подозрением.
Верт и Брикман смотрели друг на друга. Между ними скользнула некая искра, понимание, родство. Но Верт был слишком изуродован жизнью. Он прикрыл глаза и сказал равнодушно:
– Херня все это, мусор. Лучше бы авторучек накупил, фраер.
И ушел к своей шконке, сел на нее, загрустил, а потом, ни с того ни с сего врезал ногой по заднице проходящего шныря.
ОПУС СЕДЬМОЙ (минусинск. тюремная больница)
"Из строгого, стройного Храма
Ты вышла на визг площадей,
Свобода – прекрасная Дама
Маркизов и русских князей.
Свершается страшная спевка,
Обедня еще впереди:
Свобода – гулящая девка
На шалой матросской груди."
М.ЦветаеваТретий час вся зона стоит на плацу. Огромная масса людей тесно окружена конвоем. Надрывно лают здоровенные псы, натягивая поводки, грозно шевелятся дула автоматов, кашляет солярной гарью бронетранспортер, введенный в жилую зону – он примостился у ворот.
Жуткое, щемящее слово "побег" носится над лагерем. Пятый раз пересчитывают третий отряд, не досчитываясь одного осужденного.
Таскают в дежурку зэков, могущих что-либо знать о местонахождении
Верта. Его единственного друга Г.Г.Бармалеенко раздели донага и подвесили на наручниках. Это старый прием ментовской орды: человеку сковывают руки наручниками, а цепь закрепляют на гвозде у стены так, что пытаемый стоит на цыпочках, с вывернутыми руками. При каждом резком движении "браслеты" наручников автоматически сжимаются, запястья ломит тупой болью, кисти немеют, сердце бьется, как прединфарктное, а товарищи с красными погонами на гимнастерках ходят мимо обнаженного человека и бьют его лениво по животу.
Профессору сказать нечего. Он ничего не знает. Книжный ларек спас его от участия в Вертовском побеге, но и об этом Дормидон Исаакович не знает. Может, оно и хорошо, что не ведает профессор об уготовленной ему роли жертвы, отвлекающей погоню, пока Верт "заляжет на дно" где-нибудь рядом. И так уж множество разочарований потрясли тонкую душу почтенного ученого. Но профессорскому телу от незнания не легче. Он висит, мыча что-то сквозь пересохшие губы, вздрагивая конвульсивно от ударов по беззащитному животу.
А Верт в это время вылазит, отодрав доски, из песочницы в детском садике поселка Решеты. Ночь, чуть слышно пищат комары, всхлипывает в ночном небе какая-то ночная птица, вокруг Свобода, Воля. Он немного жалеет, что не взял с собой Гошу, но в момент совместного чтения прекрасных стихов Киплинга что-то шевельнулось в черствой душе
Мертвого Зверя и он решил бежать в одиночку. Жалость – как много отняла она у Верта в прошлой жизни. Любовь и жалость – вот самые опасные враги одинокого афериста, ибо плоды этих чувств горьки, как хина. Любовь кончается разочарованием, пройдя лихорадочные кризисы ревности и ненависти. Жалость приносит вред обоим: ослабляет того, кого пожалели, и возвращается к источнику жалости капризными причитаниями ее наглеющего предмета. Если не хочешь неприятностей – не делай окружающим добро. Этот закон Адвокат выучил наизусть, но иногда имел глупость его нарушать. Как сейчас, когда учуял в грубой оболочке бандита Бармалея наивную душу профессора Брикмана. Ему не стоило даже опекать чокнутого Бармалея на зоне. Верт был уверен, что сейчас менты вытаскивают из Гоши все жилы, делая это медленно и аккуратно.
Но Верт был не совсем прав. В данный момент Гошу как раз снимали с креста. Он впал в беспамятство и начал отчаянно цитировать сонеты
Шекспира, причем производил это цитирование на классическом английском. Капитан Батухтин посмотрел на несущего бредятину осужденного и приказал его снять.
– Это,- значит,- сказал бравый следопыт, тщательно контролируя пойманную мысль, – псих, однако, совсем с катушек сошел, крыша, значит, поехала – так это, однако, понимать надо. Ну его к бесу, снимите и пущай хряет в барак. Псих он, значит.
Профессора бросили на заплеванный пол и окатили водой из ведра.
Он очнулся, с трудом встал, локтями поднял свою одежду и, спотыкаясь, пошел к лавке одеваться. Руки ему не повиновались, голова гудела, живот казался сплошной огнестрельной раной, хотя снаружи выглядел вполне обычно.
– В баню пока не ходи, – напутствовали его на прощание, – болтать станешь – сгноим в БУРе!
Профессор брел к бараку, ни о чем не думая. Толпу с плаца, наконец, распустили, хозяин, скрепя сердце, доложил по ВЧ о побеге.
Он знал, что из-за этого ЧП присвоение ему очередного звания будет значительно задержано. Попадись ему Верт – он бы расчленил этого афериста голыми руками. Впрочем, попадись охранникам любой беглый – участь одна. Если не убьют сразу, то искалечат на всю жизнь. Дело обычное. Но Верт попадаться не собирался. Он в это время уютно устроился на ночлег в самом центре поселка, в пустующей квартире директора школы, который в данный момент находился в командировке в
Красноярске на курсах повышения квалифиации.
Директор школы для осужденных колонии строгого режима в Решетах
Алексей Алексеевич Дубняк в детстве обладал зачатками интеллекта. Он закончил третий класс всего с одной тройкой по непрофилирующему предмету – рисованию, в остальных графах его школьной ведомости красовались аккуратные двойки, завершающиеся красивой надписью:
"Оставить в 3-м классе на второй год." Интеллект же маленького Алеши проявлял себя в обстоятельствах более важных, чем скучная учеба.
Например, у него всегда имелись папиросы. Где и как он их доставал, являлось секретом для одноклассников, что не мешало им клянчить:
"Лешка, оставь курнуть."
Сейчас, спустя столько лет, когда имиджу Алексеевича не будет нанесен серьезный вред, мы вправе раскрыть секрет папиросо-владельца. Все гениальное просто: Леша воровал их у запасливого пьяницы дяди Коли, очередного мамашиного ухажера, Дядя
Коля всегда накупал по-пьянке несколько пачек, а утром не помнил об этой покупке и шел за похмелкой, приобретая новую порцию папирос
"Север". Так этот процесс и двигался, перманентно. Консолидация была тайная между временным отчимом и интеллектуальным Лешей, по кличке
Штырь.
Наивысшая вспышка интеллектуальных способностей Алексея произошла задолго до полового созревания, когда он принес в школу десять пачек советских презервативов, раздал их (бесплатно!) одноклассникам и посоветовал одновременно надуть на уроке. Наивные третьеклассники последовали дьявольскому наущению авторитетного второгодника, что вызвало среди школьной администрации широкий резонанс. Алексею
Алексеевичу влетело дважды: от директора, лично оттрепавшего проказника за вихры, и от запасливого отчима, лишившегося месячного запаса ночных предосторожностей. А через девять месяцев Алексей
Алексеевич познал на себе закон бумеранга недобрых поступков, приобретя младшего брата в виде сморщенного и визгливого существа, которое совершенно отравило его пребывание в родном доме.
По всей логике эволюция ( или, скорей, реэволюция) должна была привести гражданина Дубняка А.А. на тюремные нары. Но судьба любит играть с человеком. Она поступила хуже – привела Алексея Алексеевича в тюрьму с парадного входа в роли охранника. Со временем Дубняк окончил школу прапорщиков, причем – с отличием, а когда освободилась вакансия почившего в бозе старого директора школы, с достоинством занял эту должность.
Верт ходил по квартире одинокого педагога и восхищался ее обстановкой. В квартире было две комнаты. В первой стояли телевизор и радиоприемник "Рекорд". Было там еще четыре стула, стол и сервант.
Во второй комнате находилась солдатская кровать патриарха школьных учреждений и великолепная шеренга пустых бутылок. Надо думать, что
Алексей Алексеевич коллекционировал эти стеклянные произведения искусств различных заводов России. Наклейки выдавали особое пристрастие Алексея Алексеевича к "Горному Дубняку", очевидно, из-за сходства с его фамилией. Но "Столичная" и "Московская" тоже не отрицались директором школы. Вот "Портвейн белый" имелся в сиротливом одиночестве, подчеркивая избирательный вкус коллекционера.
Осторожно пройдя между звонкими шеренгами пустой посуды, Верт завалился на директорскую кровать и спокойно заснул. Его не мучили различные комплексы повседневных забот и тревог. Он знал твердо, что
Дубняк пробудет в Красноярске больше десяти дней. С собой Адвокат взял необходимый запас продуктов, да и в кладовке педагогического пастыря нашлось немало припасов. Скромному в еде Верту этого могло хватить на полгода. А ему всего-то надо было отсидеться дней пять, пока поиски расширят кольцо вокруг Ингаша, считая, что Верта в этих местах давно нет. То, что тупоголовые менты могут его обнаружить в самом сердце милицейского городка, в двух шагах от лагеря, было фактом несообразным, малореальным, поэтому Верт даже не делал подобного допущения. Он просто завалился на директорскую кровать и сладко заснул.
Профессор же заснуть не мог. Очень болел живот, болели, хоть и не так, как живот, руки. Профессор несколько раз пытался помочиться, но резь внизу живота мешала опорожнить мочевой пузырь. Профессор с трудом домучился до подъема и пошел в больницу.
Если человеку долго не везет, надо радоваться – полоса везенья уже рядом. На великое счастье профессора в тюремной санчасти дежурил единственный порядочный человек среди стаи врачей-охранников, недоучек и палачей в белых халатах, некто Волков В.В., зубной врач и хронический алкоголик.
Не стоит описывать путь Вильяма Волкова, все пути честных людей
России ведут либо в тюрьму, либо к алкоголизму.
Виля Волков все время находился в состоянии среднего поддатия. Он сравнивал себя с автомобилем, которому для активной жизни постоянно нужно подзаряжаться бензином. Вдобавок, Бог наградил Вильяма железным желудком, позволяющим ему пить что угодно: от чистого спирта до политуры и стеклоочистителя. Когда его руки не тряслись утренней дрожью, свидетельствующей об отсутствии топлива, активирующего жизненные процессы, эти руки обладали умелостью и нежностью, столь не типичной для образа советского зубодера. Волков и врачем был одаренным и чутким, пациенты в его кресле забывали все кошмары, связанные с лечением зубов. Волков не различал и не разделял больных на "чистых" и "нечистых". Для него весь мир делился на больных и здоровых людей. Больных обычно было больше.
Осмотрев Дормидона Исааковича, Волков сделал определенные выводы, которые при озвучивание могли бы произвести шокирующее впечатление на руководство лагеря. Но тюремный доктор давно уже научился не выражать свои мысли звуками. Он и от природы был молчаливым, тюремное окружение научило его быть молчаливым вдвойне. Доктор
Волков положил осужденного в стационар, сделал ему различные уколы, включая сильные анальгетики и снотворное. Потом он уселся сочинять историю болезни. Не имея возможности написать в этой истории правду о множественных насильственных повреждениях кишечно-брюшной полости, об известных ему следах на запястьях и о многом другом, не имея такой возможности не столько из-за беспокойства о себе, сколько из-за осознания суровых последствий этой правды для судьбы пострадавшего осужденного, который во всех случаях окажется крайним, доктор написал, что у больного Бармалеенко Г.Г. туберкулез правого легкого и обострение колита при повышенной кислотности. Для правдоподобия он вложил в больничное дело нового пациента старую флюорограмму какого-то туберкулезника. Поместив больного в карантинную палату, он со спокойной совестью достал из шкафа мензурку с неким прозрачным напитком, перелил эту жидкость в стакан и выпил.
Проснувшись в больничной палате, профессор несколько недоуменно осмотрел непривычную обстановку. Нельзя сказать, что в этой палате было очень чисто или комфортно, но по сравнению с вонючим бараком эта палата была верхом профессорских мечтаний. Даже в лучшем отеле для русских в Болгарии профессор не так радовался, как в этой серенькой, застиранной комнате. И, главное, он был в ней один.
Радостные событие всегда соседствуют с неприятными.
Посибарит-ствовал Дормидон Исаакович в гордом одиночестве, подлечился немного, сунулся, было, на выход, в родной барак – ан нет. Путь твой, голуба, лежит в тюрьму, в тюремную больницу: туберкулез – дело не шуточное, заразное.
Подогнали черный ворон грузовой с такими, своеобразными, отсеками
– камерами вдоль кузова, запихали профессора в этот отсек, заперли дверь-решетку на ключ и вперед, по знаменитым российским дорогам.
День – ночь, сутки прочь. Доехали, наконец. Город Минусинск, знаменитая минусинская тюряга с гигантскими камерами, хранящими память еще о декабристах. Рядом – Шушенское. Шалаш там стоит, прославленный, в котором Владимир Ильич стрикулизмом занимался.
Прекрасные, скажу вам, места Минусинск, Шушенское, Абакан. Там своеобразный микроклимат, позволяющий жителям выращивать даже арбузы. Природа богатейшая. Цветы там гигантские растут, как в тропиках. А какие там леса! Слов нет!!
Хороший человек был царь-батюшка, знал, куда ссылать инакомыслящих. В этих местах всесоюзную здравницу строить надо: там и климат, и природа куда целебней, чем на грязном Черном море.
Вошел осужденный Брикман в больничную палату знаменитой минусинской тюрьмы. Камера, как камера, только большая. Шконки в три яруса, пациенты так и лежат в три ряда. Кто понахальней – на нижнем, кто послабей – на верхнем. Все больные. У одних уже открытая форма, кровохарканье, прочие симптомы близкого конца. У кого-то форма начальная, пятна там на легких появились, очажки небольшие. Но это ничего, после лечения и перерастут пятнышки в каверны, все будет развиваться по учебнику фтизиатрии, только ускоренными темпами.
Дым в палате, соседа с трудом различаешь. Все курят. Считается, что никотин помогает легче переносить болезнь. Смолы, как известно, в табаке есть. Они язвочки в легких и запечатывают. Видели когда-нибудь табачный мундштук, в нем такая коричневая вязкая слизь накапливается? Это и есть канцерогенная смола, лучшее средство от чахотки. Питание в камере соответственное, тюремное, но с добавками молока и масла. Еще уколы. Сильнейшие антибиотики колют зэкам, не жалеют для уголовников дорогого лекарства. Прогулка дополнитель-ная.
Вместо часа можешь ходить в загоне каменном два часа в любую погоду.
В общем, выжить тебе не дадут, залечат в любом случае. Наши врачи – лучшие в мире. И лечение у нас бесплатное. Особенно в тюрьме.
Самое интересное, что профессор искренне верит, что у него туберкулез легких. Правда, он не помнит, чтоб у него брали анализы или водили на рентген, но он в последнее время не вполне доверяет своей памяти. Он начал путать реальность с вымыслом, жизнь предстала перед ним в двух ипостасях, как в театре, где реальность на грани вымысла, а вымысел на грани реальности. Да и неугомонный Гошин спинной мозг посылает в мозг головной разнообразные сигналы, являет профессору во сне разнообразные воспоминания из чуждой ему жизни, короче – борется за право полного обладания телом. Если добавить к этому некоторое расстройство здоровья после обработки в оперчасти, то некоторая амнезия вполне простительна нашему многострадальному ученому.
Встретили осужденного Брикмана в камере с обычной насторожен-ностью диких зверей в неволе. На строгом режиме, естественно, не было наивных "общаковских" проверок и "подначек" с бросанием при входе на пол полотенца или "твоя пуговица или не твоя?" с последующим отрыванием оной. Но обычный вопрос: "засвети масть" имел место. И ответить на него профессор должен был с максимальной четкостью, чтобы определить свое место в сложной иерархической системе уголовных чинов.
А опытного Верта с профессором уже не было.
Почтенный доктор наук внес свое новое тело в камеру. Небрежно сидящая на здоровенной фигуре, но зато милюстиновая роба, тюремные говнодавы с обточенными каблуками – высший шик среди блатных, – огромная торба с вещами (там лежали в основном книги), наколки на открытых местах тела, включая наколку перстня на безымянном пальце левой руки, называемую на жаргоне "пропуском в БУР", явственно говорили о принадлежности новичка к авторитетам. Но вопрос все же был задан, только в более лояльной форме. Ученого не спросили о его ранге в уголовном мире, а поинтересовались собственным именем.
– Откуда? – спросили его лаконично.
– Решеты, – мрачно ответил профессор. Он уже владел началами зэковского кодекса, но в любой момент мог допустить оплошность. Он был пятиклассником среди аспирантов. Если бы сейчас прозвучал главный вопрос, профессор мог бы здорово опарафиниться. Но слово, составленное всего из трех букв, не прозвучало. Никто не бросил ему вопросительно:
– Вор?
Вместо этого его спросили:
– Кого знаешь?
– С Адвокатом семьей жили, – абсолютно правильно построил фразу профессор.
Жить семьей на зэковском законе означает – дружить. Зэки инстинктивно составляют общественные ячейки по прототипу семейных, объединяя еду, интересы, защиту. Секс в этом семейном составе отсутствует, подобные объединения правильней назвать кланами. В семьи обычно входит небольшое количество осужденных, не более трех – пяти.
Больные загалдели. Сквозь град вопросов прорвался голос лидера палаты, щуплого брюнета с горящими чахоточными глазами на исхудалом лице.
– Что "Зверь"? Говорят, в побег ушел?
– Да.
Профессор не баловал аудиторию подробностями. Он боялся ляпнуть что-нибудь не то. Кроме того, он высматривал себе место. Он уже знал, что ложиться надо обязательно внизу и ближе к окну, где места наиболее престижны.
– Давай сюда, – позвал брюнет, указывая на кровать рядом с собой.
Там уже спал кто-то, но профессор догадывался, что при его правильном поведении старый хозяин уступит ему лавры второго человека в камере.
– Гуд, – загадочно для окружающих произнес он, – присаживаясь. И протянул брюнету руку:
– Бармалей. Гоша.
– Слышал, – доброжелательно ответил рукопожатием брюнет, – по мокрому идешь? А я – Брюнет Хачик. Знаешь?
– Слышал, – неопределенно ответил профессор, понимая, что первый раунд выигран и место у окна осталось за ним.
Пока профессор осваивается в палате, позволю себе пропеть небольшую оду в прозе тюремным врачам. Слово "врач", как известно произошло от глагола "врать", что в давние времена означало заговаривать, обманывать болезнь. Врачей, естественно, называли врунами, что являлось синонимом знахаря. Все знахари применяли прием
"наговора", "заговора", "врали" на рану, "навирали" на недуг.
Тюремные же врачи ассоциируются у меня, в основном, с начальником медсанчасти ИТУ-9 майором по фамилии Момот. Этот доктор, он имел образование санитарного врача, страдал повышенной чистоплотностью.
Форма его сияла сочными красками свежести и была отглажена до хруста. Ботинки отливали такой яркостью коричневой краски, которую можно встретить только на рекламных проспектах фирмы "Саламандра".
Шнурки на ботинках тоже были наглажены. Армейский галстук имел вид только ято купленного. Стол в кабинете соревновался в блеске глянцевой столешницы с ботинками. Окна, казалось, вовсе не имели стекол. Стены лоснились от эмалевой краски, а потолок соперничал своей белизной с вершинами Гималаев.
При виде любой, самой ничтожной, пылинки доктор Момот впадал в неистовство. Он мог гоняться за ней часами и успокаивался, только уничтожив потенциальную грязь влажным марлевым тампоном, после которого происходила дополнительная обработка оскверненной пылинкой поверхности чего бы то ни было вторым тампоном, смоченным спиртом.
Олег Момот и сам был существом стерильным. Больным он разрешал сидеть в своем кабинете на специальном табурете, отставленном от его стола на десять метров. Если кто-нибудь пытался нарушить десятиметровую границу, санитарный врач отскакивал, выдерживая заветную дистанцию, к стене и вызывал дежурных охранников.
Имея популярные знания о микромире, доктор подозревал источники загрязнения и на молекулярном уровне. Для этого в кабинете педантичного майора постоянно распылялись различные дезинфици-рующие воздух вещества.
Поддержание майорского кабинета в чистоте отнимало у трех санитаров санчасти большую часть рабочего времени.
Свою карьеру доктор Момот начал в ИТУ-8 (исправительно-трудовой колонии общего режима номер восемь в Калининграде). Санчасть там была декорирована лучшими дизайнерами из числа осужденных и сияла чистотой. Появление в этом храме, музее, святилище майора Момота больных доктор воспринимал, как кощунство, как угрозу чистоте и порядку. На стенах сверкали никелем разнообразные таблички с надписями: "У стен не стоять", "Стулья не двигать", "Не кашлять",
"Не сморкаться", "Не входить в помещение санчасти в обуви", "Перила руками не трогать".
Зэки первой ходки – народ безответственный. Первый срок не воспринимается ими всерьез, они полны еще жеребячьей дури. Майору
Момоту выбили передние зубы и переломали половину ребер. Исполнители этой экзекуции получили добавочные срокам и перешли с общего режима на режим усиленный. А майор Момот перешел в ИТУ-9
(исправительно-трудовая колония номер девять строгого режима. В просторечии известна среди калининградцев, как "Девятка". Буква "У" означает "учреждение"). Свою деятельность по наведению чистоты аккуратный доктор начал с полной реконструкции санчасти. Ремонт кипел, лучшие строительные и оформительские кадры зоны были задействованы с максимальной нагрузкой, больные направлялись куда подальше. Майор ходил среди луж раствора, куч извести, треска молотков, жужжания пил, брезгливо переставляя аккуратные ноги в сверкающих ботинках, обтянутые прекрасно выглаженными брюками, и командовал. Делая замечания, он слегка отставлял аккуратный зад, обтянутый чистейшей тканью форменной одежды.
Я после освобождения видел это чистенькое существо. Он сделал вид, что меня не узнал, побелел, кричать начал. Испугался, видать. Я нашел его адрес, он жил в очень элитном доме на ул.Шиллера.
Наверное, его папаша был коммунистической шишкой. Зачем он тогда пошел на такую грязную работу? Самоутверждаться?? Было желание сделать ему какую-нибудь гадость, но прошло через несколько дней после освобождения. Противно было о него мараться.
С этим санитарным майором профессор еще встретится. А мое отступление слишком затянулось, посему прошу у читателей пардону и перевожу действие в камеру-палату фтизиатрического отделения СИЗО города Минусинска. Там, как раз, происходит интереснейшее зрелище – игра в карты.
Профессор был заядлым преферансистом, так что тюремная бура не затруднила его изощренный мозг. Опытный шахматист легко осваивает шашки. Трудность заключалась в ином. Когда стиры (карты) попадали ему в руки, пальцы приобретали некую самостоятельность, независимую от профессорских расчетов. Вот и сейчас, держа в руках колоду,
Дормидон Исаакович испытывал странное несоответствие между командами, отдаваемыми мозгом, и исполнением этих команд пальцами.
Предельно напрягшись, доктор наук уловил, наконец, суть несоответствия: пальцы нахально передергивали сдаваемые карты, выдавали партнерам разные масти невысокого достоинства, выкладывая себе только одномастные картинки.
Куча сигарет у профессорского места росла и росла. Хачик, не принимавший участия в игре, смотрел на профессора с явным интересом.
В камере росло напряжение. Ученый воспринимал это растущее напряжение на уровне подсознания. И тут внутренний голос сказал ему, что надо кончать, иначе побьют.
– Ша, фраера, – произнес профессор послушно, – разбирайте сигареты назад, это я вам так, ради хохмы настоящую игру выдал. Чтоб не забывали Гошу Бармалея.
Внутренний голос оказался прав. Напряжение в палате мгновенно разрядилось. Зэки хлопали осужденного Брикмана по плечу, хохотали, выкашливая с хохотом остатки легких.
– Ну, ты даешь, скотина веселая. Это надо же. Вот бы тебя на фраеров напустить. С такими граблями и так режет колоду…
– Все знают, что Бармалей старый тигр (шуляр), – сказал Хачик, сверкая глазами. – Повеселил народ, бродяга, хорошо. А ты у Адвоката многому научился, раньше ты, как я слышал, прикалывать не умел, больше руками работал. Осваиваешь смежную профессию по 147? (147 статья УК РСФСР – мошенничество, аферизм).
Профессор не ответил. Он думал на темы философские и в то же время глубоко личные. Его волновало пробуждение Гошиных инстинктов, захлестывающих порой его собственное сознание. Он впервые всерьез подумал о том, что бармалеевская примитивная личность на 90% состояла как раз из инстинктов. Чем может ему грозить активизация
Гошиного суперэго он еще до конца не осознал.
Додумать ему не дали. Профессора повели на рентген, чтобы выяснить – насколько месячное интенсивное лечение в тюремной больнице ухудшило его состояние. Результаты осмотра оказались потрясающими: в легких профессора не было обнаружено ни малейших следов былого туберкулеза. Такого быстрого и полного эффекта не добивался еще ни один фтизиатр в мире. Врачи минусинской тюрьмы устроили по этому поводу сабантуй, а осужденного Бармалеенко этапировали в зону с более мягким климатом, в Калининград, в ИТУ-9.
ОПУС ВОСЬМОЙ (Калининград, ИТУ-9)
"
Мы ходим ночью, ходим днем,
Но никуда мы не уйдем.
Мы бьем исправно каждый час,
А вы, друзья, не бейте нас."
Загадка
С.МаршакНе будем описывать злоключения обратного этапа. Не будем повторяться. Не будем рассказывать о карантинном отсеке и прочих препонах перехода зэка из одного лагеря в другой. Опустим описание пересыльной тюрьмы Красноярска. Не станем превращать наши зарисовки в трактат о тюрьмах. Сразу зайдем в калининградскую "Девятку", кивнем при входе полковнику Васильеву – все же "хозяин", пересечем пустынный плац и спустимся по закопченным ступеням в полуподвал
15-го инвалидного отряда. Только осторожно. Колония располагается в бывшем Кенигсбергском монастыре, в этом подвале был когда-то монастырский погреб, водосборные и отстойные трубы не менялись с
17-го века, так что в отряде нынче небольшое наводнение.
Ко всему притерпевшийся профессор спустился по тронутым временем каменным ступеням мрачного здания и остановился в недоумении. Под ногами, покрывая часть лестницы, весело плескалась темная жидкость.
В жидкости мелькали какие-то продолговатые, проворные существа.
Приглядевшись, профессор узнал обыкновенных крыс, которые бойко плавали брассом по своим крысиным делам. Прямо от затопленных ступеней начиналась временная переправа. На табуретки были положены скользкие доски, чуть выступавшие над темным разливом. Пахло от этой жидкости в точности так, как пахнет из выгребных ям. В этом не было ничего удивительного – канализация в этом районе не обновлялась с семнадцатого века и в период дождей заливала болотистый район колонии, а в первую очередь, естественно, полуподвал инвалидного отряда 15.
Раздумья профессора прервало появление на шатких мостках фигуры высокого офицера в звании капитана. Ловко балансируя на досках, капитан сказал приветливо:
– Вы новый осужденный? Мне звонили о вашем прибытии. Я ваш начальник отряда, моя фамилия Свентицкий. Проходите, не робейте. У меня даже одноногие тут смело ходят.
Не вполне поняв репризу про одноногих, профессор отнес ее в область черного юмора странного офицера и робко ступил на шаткие мостки. Табуретки кряхтели, покачивались, но выдерживали немалый вес бармалеевского тела. Пройдя под сводчатыми потолками, Дормидон
Исаакович с изумлением заметил одноногого человека, который бойко прыгал по параллельной навесной дороге в глубину барака. Одним костылем он упирался, а вторым помахивал над головой для равновесия.
Профессор посмотрел на плотную спину идущего впереди капитана с уважением. Зря он отнес его реалии к юмористическим абстракциям.
Начальник отряда был, видимо, четким прагматиком, смотрел на жизнь трезво.
Они дошли по понтонному мосту до кабинета капитана и дружно взгромоздились на канцелярский стол.
– Рассказывайте, – с прежней приветливостью начал беседу офицер,
– какая у вас профессия, где бы вы хотели работать, в каком классе учитесь?
– А что, – осторожно спросил профессор, – у вас широкий выбор рабочих мест?
– Что вы! – радушно удивился капитан. – У нас же отряд инвалидный. Кто работает – тот только сетки вяжет, такие авоськи, видели в магазинах овощных. Очень хорошие сетки вяжут. А другой работы нет, откуда.
– А можно вообще не работать? – осторожно спросил профессор.
– Почему нельзя – можно, конечно. Но скучно же. Да и на отоварку деньги ведь нужны, правда?
Свентицкий смотрел на профессора чистыми и ясными глазами.
– Можно узнать ваше имя-отчество? – спросил Дормидон Исаакович.
Он просто не мог больше обращаться к этому приятному человеку официально -"гражданин начальник отряда".
– Конечно, – радостно ответил Свентицкий. – Меня зовут Олег
Павлович. Можете ко мне в частной беседе так и обращаться.
– Спасибо, Олег Павлович. Вы, должен заметить, очень милый и приятный человек.
– Взаимно, – расцвел капитан. – Я буду рад, если мы подружимся. У меня как раз есть вакансия председателя КМС, это мы так называем культурно-массовую секцию. Выпуск стенгазеты, сотрудничество с клубом. Очень нужная секция, многие осужденные с удовольствием туда записываются.
Профессор помрачнел. Он имел твердые предубеждение против
"козлов", в каких бы секциях они ни маскировались. Но в "козлиной" иерархии он, признаться, не разбирался. На северных зонах ментовских прихвостней было так мало, что их даже не выводили в рабочую зону, боясь расправы над необходимыми для отчетности добровольными помощниками лагерного руководства. Профессор еще не знал, что попал в "сучью" зону, в которую ни один уважающий себя авторитет не поднимется, предпочитая гнить в ШИЗО. Гражданин Брикман еще выйдет из барака и протрет изумленные глаза, узрев на каждом третьем зэке повязку или иную нарукавную эмблему, свидетельствующую о принадлежности этого зэка к многокрасочному племени сук. Но в данный момент профессор подумал только о том, как бы не обидеть приветливого начальника и потому сказал сдержанно:
– Я, знаете ли, подумаю…
– Конечно, конечно, – фамильярно потрепал его по плечу Олег
Павлович. – Как же иначе, на новом-то месте. Осмотритесь, обвыкните, а потом – сразу ко мне, в КМС.
Несколько смущенный таким обращением, Брикман вспомнил, весьма кстати, приемы духовного наставника Адвоката и автоматически спросил:
– Вы учитесь, Олег Павлович?
– Да, на юрфаке, заочно.
– Может, дадите мне какую-нибудь работу, у вас же времени нет все эти контрольные и курсовые писать?
– Я подумаю, – ответил капитан, удивленный предложением. Он прекрасно знал поступившего в его отряд Гошу Бармалеенко. Гоша бывал на этой зоне, только из ШИЗО и БУРа не выходил, так что Свентицкий общался с ним в редкие дни дежурств по ПКТ. Он помнил наглого и примитивного бандита, менять о нем мнения не собирался и не вполне понимал, как Бармалей, с трудом окончивший четыре класса на тройки, может помочь ему в написании контрольных работ для третьего курса юридического факультета. Но, тем не менее, ему было приятно. Эти письменные задания отнимали у него все свободное от службы время, он с удовольствием спихнул бы их на какого-нибудь головастого зэка.
Только не попадали в его инвалидный отряд головастые. И все же ему было приятно услышать предложение о помощи. И сам разговор с опасным бандитом, который вел себя столь вежливо, был Олегу Павловичу приятен. Он приписывал своему воспитательскому опыту уважительное обращение отпетого хулигана.
Профессор же облизывался, предвкушая обильные гонорары. Он не сомневался, что, имея учебники, сможет скомпилировать курсовую по любому гуманитарному предмету. Они с капитаном явно не понимали друг друга. Но, когда начальник отряда спросил: "намерен ли гражданин
Бармалеенко продолжать учебу в пятом классе?" – профессор заподозрил подвох и попытался торопливо исправить Гошино прошлое.
– Вы не сомневайтесь, – заспешил он, – по научному коммунизму или там по уголовному праву за один вечер напишу. Были бы учебники, такую компиляцию сотворю – комар носа не подточит. Мы, в студенчестве, всегда подрабатывали у заочников. Помню, писал одному с четвертого курса по структурной лингвистике, так я в этом предмете вообще был меньше, чем дилетант, а сочинил на твердую четверку.
Свентицкий внимательно слушал Бармалея и не верил ни одному его слову. Свентицкий вообще никогда и никому ни в чем не верил. Он уже с детства знал, что белоруссов всегда обманывают, поэтому взял себе за правило – не верить. И не верил. Но его все равно обманывали. Он даже подумывал сменить в паспорте национальность на еврея, только не знал – как быть с различными анкетами, где указывается прежняя национальность. Могло же получиться разночтение, неприятности могли произойти.
– Отгадайте загадку, – сказал Свентицкий. – Мы ходим ночью, ходим днем. Но никуда мы не уйдем.
– Часы, наверное.
– А вот и нет. Это часовые на вышках.
– ?????????????????????? – на большее профессора не хватило.
Внутренний голос советовал ему нечто более сочное, но вежливый ученый сдержался.
Первый день на "Девятке" был для доктора наук днем сплошных загадок. Он встречал там уйму Гошиных знакомых, старался вести себя соответственно, и это ему не удавалось. По беспроволочному телеграфу информация о невменяемости и беспамятстве Бармалея в зону была доставлена давно, так что его странное поведение никого особенно не удивляло. Но профессор смущался.
Неприятностей ему избежать не удалось. И начались его неприятности после встречи с начальником медсанчасти майором Момот О.А.
Пришел в отряд "шнырь" санчасти и сказал, что осужденного
Бармалеенко вызывает начальник. Профессор пошел себе. Санчасть он застал в окружении строительного мусора. Битые кирпичи, сгустки окаменевшего раствора, известь – все валялось в беспорядке, напоминая о неукротимом желании дотошного начальника превратить и это больничное учреждение в музейный экспонат.
На свежей побелке стены санчасти красовалась ни менее свежая надпись: "Момот – вшивый обормот".
Дормидон Исаакович осторожно пробрался сквозь строительные завалы и поднялся по лестнице, отделанной изобретательными зэками под мрамор. Потом он пошел коридором, читая элегантные надписи, отделанные под старинную бронзу: "Не прислоняться!", "Не разговаривать.", "Не вставать с сидений без разрешения.", "Не сморкаться!", "Не испускать нестандартные звуки."… Самая красивая и большая надпись, свидетельствовала, что за дверью (отделанной под красное дерево) находится создатель этого уникального дизайна майор и начальник по фамилии Момот О.А.
Профессор постучал и, получив разрешение, вошел и представился:
– Осужденный Бармалеенко, пятнадцатый отряд, прибыл по вашему приказанию.
Некоторое время майор и профессор разглядывали друг друга. Момот сидел за сверкающим полировкой столом и соревновался с этим столом в сверкании. Он (майор) был чист и аккуратен до неправдоподобия.
Профессору почудилось, что педантичный начальник так и родился: в отглаженной чистенькой форме, с фуражкой и в майорских погонах. Его
(майора) нельзя было сопоставить с пеленками, детским плачем, соской… Даже тот, вроде бы неоспоримый факт, что майор был рожден женщиной, представлялся сомнительным. Таких не рожают, таких производят на конвейере при участии лучших специалистов по часовым механизмам.
Майор тщательно выверенными движениями достал из верхнего ящика полированного письменного стола марлевый тампон и убрал с края столешницы какую-то микроскопическую пылинку. Использован-ный тампон начальник аккуратно положил в корзину для бумаг, достал из другого ящика новый тампон и бутылочку. Свинтив с бутылочки пробку, майор смочил тампон и протер им то же место. После этого майор достал из третьего ящика третий тампон, смочил его из той же бутылочки и аккуратно протер руки. В комнате резко запахло спиртом. Потом Момот поднял голову, внимательно посмотрел на Дормидона Исааковича и, тщательно выговаривая каждое слово, сказал:
– Вы можете сесть.
– Спасибо,- ответил вежливый Бармалей, присаживаясь на железную табуретку у самого входа.
– Я просмотрел вашу медицинскую карточку, – с монотонностью хронометра продолжил майор, – вы болели туберкулезом. По данным фтизиатров больницы следственного изолятора города Минусинска
Красноярского края. Вы до сих пор можете быть потенциальным носителем болезни, которая распространяется микробами, носящими имя доктора Коха. Их еще зовут – палочки Коха. Но это вам знать не обязательно. Вы меня поняли?
– Не совсем, – приподнялся культурный Бармалей, – я не вполне понял, что мне не положено знать. Я хотел бы уто…
– Сидеть! – прервал его майор. – Ни в коем случае не вставать и не приближаться, иначе я вызову конвой. – И, уже успокаиваясь, начальник добавил:
– Вы должны были прочитать указательные, рекомендующие и предупреждающие надписи в коридоре и в точности следовать сути этих надписей. Когда я вас отпущу, внимательно перечитайте и запомните.
Теперь вернемся к нашему разговору. Я задал вам вопрос, вы ответили, что вы не можете точно сказать – поняли вы меня или не поняли.
Сейчас вы подумаете и попробуете ответить. Но ни в коем случае не вставайте со стула для осужденного контингента.
– Противоречивое сознание профессора сотворило кульбит и передало управление речью неправедному спинному мозгу.
– Ты чего, начальник, мозги мне пудришь. Во-первых, это не стул, а табурет, во-вторых, чего я должен понимать. Ты мне чернуху не гони, если чего надо – так и прикалывай в открытую.
– Осужденные, согласно "Правилам содержания осужденных в местах лишения свободы", должны обращаться к администрации, сотрудникам конвойной и иной служб, а равно к другим представителям аппарата мест лишения свободы на вы, – равномерно сказал Момот.
– Простите, – торопливо вмешался профессор, – я имел ввиду, что не вполне вас понял.
– Тут понимать нечего. Я процитировал вам пункт седьмой из
"Правил содержания осужденных в местах лишения свободы", который объясняет установленную форму обращения осужденного контингента к контингенту руководящему. После окончания ремонта избранные отрывки из этих "Правил" будут повешены перед входом в санчасть. Пока же я позвоню Вашему начальнику отряда капитану Свентицкому и попрошу ознакомить вас с этими правилами.
– Насчет правил я понял, – попытался уточнить профессор. – Я не вполне понял по пункту первому нашей беседы, где вы упоминаете о чем-то, что мне знать не положено. (Профессор невольно начал строить предложения по момотовскому образцу. Этим он подсознательно хотел смягчить начальника, памятуя Гошиным умом, что портить отношения с охранниками не выгодно).
– Что может быть не понятно по пункту первому? Объясняю вторично.
Вы болели туберкулезом. По данным врачей следственного изолятора города Минусинска Красноярского края. Я просмотрел вашу медицинскую карточку. Туберкулез распространяется в виде микробов, которые, по традиции, носят имя ученого их открывшего. А точнее – Коха. Их иногда так и именуют – палочки Коха. Но это вам знать незачем. Вам надо знать, что вы можете быть потенциальным носителем инфекции.
Теперь вам понятно?
– Не совсем. Вы меня, конечно, извините, но я хотел бы уточнить.
Вы сказали, что тот факт, что я болел инфекционной болезнью под названием туберкулез. И что эти данные вы получили, ознакомившись с моей медицинской карточкой, по данным врачей следственного изолятора города Минусинска Красноярского края. Потом вы соизволили уточнить, что туберкулез вызывается определенной разновидностью микробов, которые носят имя человека их открывшего – доктора Коха. Все это мне вполне ясно. Мне не понятно по факту того, что мне не положено знать?
– Осужденный Бармалеенко, – строго, но по-прежнему равномерно и чисто, произнес аккуратный майор, – в медицинской карточке есть копия экспертизы по поводу вашей психической вменяемости. Вы признаны дееспособным, что подтверждено решением суда, приговорившего вас к отбыванию наказания в колонии строгого режима.
Следовательно, вы совершенно напрасно пытаетесь ввести в заблуждение начальника медицинского учреждения исправительно-трудовой колонии номер девять, то есть – меня. Я вынужден буду написать рапорт на имя начальника вашего отряда капитана Свентицкого о вашем дерзком поведении и несоблюдении "Правил", о которых я говорил раньше.
– Но позвольте… – привстал профессор возмущенно.
– Сидеть, – громко сказал майор, одновременно называя кнопку вызова внутренней охраны лагеря.
В кабинет вошли два санитара из числа осужденных и встали по бокам профессора. Спустя несколько минут появился и прапорщик в лице
Толи Ковшова под кличкой Толя-Жопа, приобретенной им благодаря неистребимой привычке бить осужденных по тугим задам длинной табличкой из ДВП со списком осужденных, выводимых в рабочую зону.
– Пойдем, – сказал Толя-Жопа, не вдаваясь в подробности.
Тревожные звонки из кабинета Момота стали для охраны делом повседневным, так как визит каждого второго осужденного в санчасть кончался ими.
Выходя с равнодушным прапорщиком профессор посмотрел на надпись, характеризующую майора Момота нелестным образом, поднял кусок кирпича, зачеркнул слово "вшивый" и крупно написал "стерильный".
Толя-Жопа зевнул и прочитал вслух новый афоризм: "Момот – стерильный обормот", еще раз зевнул и сказал равнодушно:
– Иди в отряд, дурачина.
Последнее время Дормидона Исааковича начало беспокоить подсознание. Оно, как известно, досталось профессору от непутевого
Гоши и привыкло проявлять себя в активной форме. Дисциплинирован-ный мозг ученого первое время не давал непутевому подсознанию резвиться, переключая его на более важную деятельность. Сейчас, когда профессор частично адаптировался в чуждой ему среде, привык к режиму и своеобразному быту заключенных, расслабленное подсознание начало вести себя дерзко. Нахамив майору Момоту, оно стало хамить и другим собеседниками Брикмана. И, если в диалоге с осужденными такое поведение только повышало бармалеевский, а следовательно, и профессорский, рейтинг, то хамство, обращенное к начальству, могло причинить неприятности.
Так, на вопрос милейшего Свентицкого по поводу рапорта начальника санчасти: "Зачем вы ему нагрубили, осужденный Бармалеенко? Разве можно грубить офицерам?"- (Вопрос, как видите, совершенно безобидный), подсознание, опережая профессора, ответило грубо: "Все вы, менты поганые, одинаковы. Не люди, а волки тряпичные."- Чем привело добрейшего, но недоверчивого начальника отряда в некоторое замешательство.
Профессор попытался было сгладить необоснованную резкость, сказав искательно:
– Простите, Олег Павлович, я вас не имел ввиду.
Но отношения между ними дали уже трещину. И от начальника отряда повеяло заметным холодком, когда он записал в карточку осужденного
Бармалеенко "строгий выговор", предупредив, что при повторном нарушении вынужден будет ходатайствовать о помещении осужденного
Бармалеенко в штрафной изолятор.
А не будь этой необоснованной резкости, профессор мог ограничиться "предупреждением", так как недоверчивый и ранимый капитан Свентицкий и сам в душе считал майора Момота, если не
"волком тряпичным", то, по меньшей мере, человеком с неприятными привычками. Упомянутый майор завалил рапортами всю зону, можно было подумать, что он не начальник лечебного учреждения, а начальник оперативно-режимной части, причем – очень ретивый.
Профессор не мог научно обосновать поведение своего второго "я", но дилетантское знакомство с некоторыми работами Фрейда и Павлова, наводило на мысль о преобладании над сознанием группы сложных инстинктов или условных рефлексов, могущих привести к серьезному заболеванию психики. Впрочем, если быть честным, профессор знал о
Павлове только два факта: то, что академик мучил собак, кормил их по звонку, а потом вместо еды только звонил. Профессор сочувствовал собакам: он ждал каждого звонка на завтрак, обед и ужин с таким же нетерпение, как лабораторные псы, а уж слюна бежала у него даже до звонка, демонстрируя преимущество высшего разума перед низшим.
Второй известный Дормидону Исааковичу факт из учения Павлова относился, скорей, к биографии академика. Он знал, что Павлов прожил более 90 лет и отличался до самой смерти завидным здоровьем.
О Фрейде профессор, если опять быть честным, знал только то, что все изобретения связаны с инстинктами продолжения рода. Так, если человек выдумал самолет, то аналог в человеческой психике один – вздымания фалоса при возбуждении. Единственное, чего не мог понять профессор, – как установить связь между сексуальными побуждениями и изобретением трактора.
Рассуждая обо всех этих серьезных проблемах, профессор замешкал-ся при выходе из жилой зоны в рабочую и получил от Толи
Ковшова звонкий удар счетной доской по ягодице. Тут уж Гошино подсознание, не советуясь с мудрым мозгом Брикмана, рявкнуло во весь голос:
– Ты че, падла ментовская, все стрелы перепутал? Кого бьешь, фраер дешевый?!
Толя-Жопа и бровью не повел, а товарищи быстренько оттащили разгневанного Бармалея от проходной.
В рабочем бараке профессору дали хитроумное приспособление, называемое челнок, и попытались было объяснить, как при помощи этой деревяшки сплести сетку-авоську, но вовремя вспомнили, что Гоша честный "отрицалово" и оставили в покое. Остальные рабочие отвлеклись на миг от вязания сеток и посмотрели на Бармалея грустно.
Его появление в рабочей зоне означало для них еще одно удержание из мизерной зарплаты. Ведь Гоша будет с сего дня числиться полноправным сотрудником бригады, а следовательно, ему полагается четкая норма выработки и зарплата.
Профессор сел в кружок с другими "авторитетами", глотнул чифира и начал прикалывать за дальняк и Адвоката. Слушали его уважительно, вполне прощая неожиданные для прежнего Бармалея интеллигентные обороты речи. Тем более, что они постоянно сглаживались репликами бунтующего подсознания.
И, когда профессору задали загадку: "Мы бьем исправно каждый час.
Но вы, друзья, не бейте нас" – подсознание не дало профессору оплошать, как у Свентицкого, ответив за него: "Менты, кто же еще!"
ОПУС ДЕВЯТЫЙ (Калининград, ИТУ-9 – СЭЗ "Янтарь")
Простите за откровенное выражение моего мнения и примите коммунистический привет от надеющегося, что Вас проучат тюрьмой за бездействие власти, и от глубоко возмущенного Вами Ленина. (12.Х.1918. Полн.собр.соч. т. 50, стр. 191-192. Из письма в Президиум Московского Совета рабочих и красноармейских депутатов)
Жизнь на зоне всегда насыщенна событиями. Зэки постоянно создают друг другу крупные и мелкие неприятности, насыщая эту жизнь коммунальными "разборками", а начальство добавляет жару в костер страстей. Профессор абстрагировался от этой мелочной возни, удачно прикрывая неординарность своего поведения частичной ненормаль-ностью. Но администрация не могла себе позволить допустить отстраненности какого-то осужденного от склок дружного семейства
ИТУ-9, а в сумасшествие Бармалеенко не верила. Поэтому, пока ум профессора витал в эмпириях, шкодливое подсознание Гоши активно участвовало в жизни зоны, навлекая на профессора изменение режима на
"строгий усиленный". Зловещая тень БУРа уже почти покрыла недальновидный спинной мозг вместе с витающим в облаках, головным, когда педантичный майор Момот попытался вмешаться в стройное течение событий.
Майора долго мучила незавершенность его беседы с профессором. Он ведь так и не получил ответа на свой вопрос (по крайней мере, ему так казалось). Вызвав осужденного Бармалеенко вторично, майор настроился на спокойную беседу, но на всякий случай позвонил в дежурку и попросил прислать охрану.
Войдя в кабинет начальника санчасти, профессор обнаружил
Толю-Жопу, равнодушно стоящего у окна и чистенького Момота, сосредоточено отлавливающего незримую грязь на колпачке авторучки.
После того, как майор закончил многосложную операцию с марлевыми тампонами и спиртом и удовлетворенно положил стерилизованную авторучку на стол, профессору была заново рассказана предыстория его болезни, с небольшими научными комментариями по поводу открытия палочки Коха. После этого монолога добросовестный Момот задал основной вопрос:
– Вам все понятно, гражданин осужденный?
В кабинете наступила напряженная тишина. Даже прапорщик Ковшов прервал на миг перманентную зевоту и вперил оловянные глаза в гражданина Бармалеенко.
Активный спинной мозг не стал на этот раз советоваться с отвлеченным сознанием профессора, а сообщил бойко, почесывая волосатой ручищей излюбленное место в паху:
– Чего темнишь, начальник. В БУР упрятать хочешь, так не темни – крути вола. А чернуху мне кидать нечего, в гробу я всех вас, волков тряпичных, видал в белых галошах.
– Вы слышали, товарищ прапорщик? – монотонно спросил майор.
Толя-Жопа слышал подобное уже 20 лет. Сказанное не вызывало у него никаких эмоций. Он и сам на подобный вопрос ответил бы точно так. Поэтому прапорщик Ковшов зевнул и мотнул головой сверху вниз.
– Отконвоируйте его в дежурную часть, – приказал майор, – рапорт доставит мой санитар.
Толя-Жопа ничего на свете не боялся. Он обладал завидным здоровьем, в любую погоду исполнял свою службу без бушлата или шинели, презрительно поглядывая на мерзнущих коллег, каждый день съедал здоровенный шмат деревенского сала, ничего, кроме пива, не пил и при необходимости мог уложить быка ударом кулака между рогов.
Но невидимые палочки Коха вызывали в его невежественной головке смутную неприязнь. И, если, например, про гром Толя-Жопа еще со школы прапорщиков имел научное объяснение, что "это молнии стукаются в небе", то палочки туберкулеза все-таки его настораживали. Поэтому
Ковшов уперся, сказав:
– Чего это я его в дежурку поведу, волка тряпичного? Он там всех перезаразит этими бацильными палочками.
В глубине души санитарный майор тоже не питал доверия к таинственным палочкам. Он предпочел бы, конечно, чтоб они витали в помещении охраны, чем в великолепном дизайне санчасти, но по нелепой прихоти судьбы его вотчина носила лечебное направление. А туберкулез никак нельзя было отнести к нарушению режима. Поэтому в кабинете повисло тревожное молчание, во время которого прапорщик смотрел на майора, а майор на блестящую столешницу. Профессор же смотрел прямо перед собой. Его сознание в этот момент обдумывало вопросы ландшафтных клумб, а подсознание чесалось и мечтало о глотке чифира и жирном педерасте.
Напряжение разрядило селекторное сообщение. Жестяной голос начальника оперативно-режимной службы майора Токарева разыскивал осужденного Бармалеенко для предоставления его в штаб.
Майор Токарев отличался высоким ростом, военной выправкой, металлической дикцией и непримиримостью к нарушениям режима содержания. Он был прислан в Калининград из Москвы, свою службу в колонии расценивал, как ступень к передвижению в Управление, успел уже уволить трех оперативников, поймав их во время продажи чая осужденным, и в чем-то превосходил даже главного человека лагеря полковника Васильева.
Прапорщик Ковшов, не мыслящий жизни без службы, вытянулся по струнке, обнаружив кругленький животик, отдал репродуктору селекторной связи честь и быстренько увел осужденного из гостеприимного кабинета стерильного Момота.
В кабинете майора Токарева профессор обнаружил высоко-поставленное общество. Там находился длинный Токарев, коротенький полковник Васильев, носящий среди осужденных ласковую кличку "Василиса", незнакомый гражданин в гражданском с унылым вытянутым лицом дятла, который впоследствии оказался прокурором по надзору за местами лишения свободы. Еще там была пышная дама, полная столичного шарма. Она представляла прокуратуру РСФСР.
Профессору не предложили сесть. Его спросили сухо:
– Жалобу в Москву писали?
– Писал… – вспомнил профессор коварное перо Верта-Адвоката.
– Рассмотрена, – столь же сухо сообщили профессору. – Вот, товарищ из Москвы к вам.
И профессор услышал от столичной богини, что нерадивый следователь и раньше принуждал доверчивых осужденных давать ложные показания, избавлясь от груза нераскрытых дел, и,.что Прокуратура
РСФСР приняла необходимые меры: профессорское дело в данный момент пересматривается, мера пресечения на этот период изменена на подписку о невыезде, а профессор должен в двухчасовой срок покинуть колонию, в которой ему теперь находиться не положено.
Дятлообразный прокурор задал уставной вопрос – нет ли у товарища
Бармалеенко жалоб на условия содержания в колонии, на что профессор, загнав титаническим усилием ликующее подсознание в мозговой уголок, сказал, что всем доволен. Он действительно был доволен, но не колонией, а тем, что удержал контроль над голосовыми связками, не дав им произнести: "сучья зона, все менты – волки тряпичные, а майор
Момот – петух голожопый".
Оставшиеся два часа были заполнены до отказа. Профессор еще только выходил из штаба, а в бараке уже варилось ведро чифира. Все зоновские "авторитеты" собрались на проводины. Давались различные поручения на волю. Спешно готовились некоторые ценности для передачи надежным людям. Профессор рассматривался коллегами, как почтовый вагон, который надлежит загрузить до отказа.
Если разнообразные "ксивы" почтенный ученый просто приклеил лейкопластырем к бедру, то ювелирные украшения требовали более серьезного хранилища. Их очень качественно изготавливали зоновские умельцы из серебра и золота. Серебро выплавлялось из различных электроприборов, золото попадало в лагерь, в основном, через комнату свиданий в виде обручальных колец. Кроме того, большим спросом пользовались перстни из металла, имитирующего золото, – "рандоля".
Пробы ставились любые, по желанию заказчика. Единственным местом для размещения изделий из драгметалла была, простите за реализм, прямая кишка. Этот физиологический орган прежнего профессорского тела никогда не смог бы вместить длинную полиэтиленовую "колбасу", начиненную сережками, крестиками, перстнями. Но Гошин анус принял весь товар безропотно, что свидетельствовало о высокой степени подготовленности.
Нельзя было избежать и еще одного ритуального действа, необходимого освобождающемуся – последнюю помывку в лагерной бане.
Профессор мылся на совесть, стараясь не думать о смутном и опасном бытие на воле, где его не ждали больше профессорский оклад вкупе с другими льготами его ранга. У него на воле не было даже квартиры. А о том, что профессорское тело лежит на кладбище, ему даже думать не хотелось.
Профессор хотел было посоветоваться с могучим подсознанием бандита Гоши, но подсознание связно могло произносить только простейшие фраза, типа: "волк тряпичный" или "падла бацильная". В роли советчика оно выступать не желало, излучая мощные импульсы радости. Эти импульсы ассоциировались в привыкшем к корректной расстановке данных мозге ученого Брикмана с какими-то безумными оргиями, ящиками водки и обнаженными женскими телами.
Последние объятья с уголовными коллегами, последняя проверка в пропускном пункте между жилой зоной и штабом, последний визит в кабинет заместителя начальника колонии по оперативно-режимной работе.
Майор Токарев выразил на лице радость по поводу досрочного освобождения гражданина, а теперь уже товарища Бармалеенко.
Полковник Васильев, заглянувший к своему заму, посмотрел на
Дормидона Исааковича снизу вверх и произнес важно:
– Надеюсь, мы расстаемся не надолго, товарищ Бармалеенко? – И вручил ему бумагу:
"Наказ-памятка администрации учреждения освобождающемуся.
Товарищ Бармалеенко. Сегодня вы становитесь полноправным гражданином советского общества, перед вами открываются широкие возможности для честной трудовой жизни. Мы надеемся, что вы пересмотрели свои жизненные понятия, серьезно обдумали совершенные ранее ошибки. Администрация всемерно стремилась помочь вам осознать сваю вину перед обществом, повысить политический, общеобразовательный и культурный уровень, приобрести специальность.
Мы выражаем уверенность, что вы будете добросовест-но трудиться на благо нашей любимой Родины, строго соблюдать советские законы и правила социалистического общежития. Всегда помните, что где бы ни пришлось вам жить и трудиться, вы обязаны дорожить честью советского гражданина.
В день вашего освобождения даем вам несколько добрых советов. В пути к месту следования ведите себя достойно, не употребляйте спиртные напитки, будьте выдержанным, не заводите случайных знакомств. Прибыв к месту жительства, сразу же обратитесь в милицию.
Здесь вы получите паспорт, решите вопрос о прописке, вам окажут помощь в трудовом и бытовом устройстве. Если встретитесь с трудностями при решении этих вопросов, обратитесь в местную юридическую консультацию, где вам помогут выяснить некоторые правовые вопросы.
Стремитесь к знаниям. Используйте имеющиеся возможности в повышении своей трудовой квалификации и общеобразовательного уровня.
Любите книгу, искусство, занимайтесь физкультурой и спортом.
Добросовестно выполняйте общественные поручения. Будьте самостоятельны и честны в своих действиях, учитесь разбираться в людях, оценивайте их не только по словам, но и по делам. Если ранее у вас были сомнительные приятели, не восстанавливайте с ними связь.
Помните, что хороший друг – это добрый советчик и наставник. Он всегда предупредит от неверного шага.
Будьте хорошим семьянином, воспитывайте детей достойными строителями коммунистического общества. Не омрачайте недостойным поведением своих близких, не лишайте их радостей жизни.
Поддерживайте с нами письменную связь. Сообщайте о своей жизни.
Желаем успехов и большого настоящего счастья!
Администрация учреждения".
Звонко щелкнули железные створки второго КПП, сержант наружной охраны проверил документы бывшего зэка, с жужжанием отодвинулась вторая металлическая калитка и профессор вышел с территории исправительно-трудовой зоны 9 на территорию свободной экономической зоны "Янтарь".
Не раскатывай губу, дорогой читатель. Ты, конечно, предвкушаешь различные приключения Дормидона Исааковича в Калининграде. Так и хочется тебе увидеть новые лица из числа высокопоставленных бывших знакомых профессора Брикмана и никак не поставленных новых знакомых товарища Бармалеенко. Очень тебе любопытно послушать про свободную зону. Но ты же сам в этой зоне живешь. Уверяю, тут все так же, как и в ИТУ-9. Есть свой полковник, который даже спит в огромной фуражке, есть свои варяги, исполняющие оперативно-режимную работу, целая стая стерильных майоров, огромное количество лупоглазых Ковшовых…
Понимаю, что большинство читателей привыкли к конечному продукту писательского мастерства. Они с удовольствием поедают многослойные пироги Дюма, запивают наваристым бульоном Пикуля, черпают десертной ложкой нежное суфле Моэма, смакуют с чаем воздушные пирожные Бабеля.
Я же не привык, да и не люблю готовить. Моя задача дать вам все необходимые компоненты будущего блюда. Вот вам мука, яйца, корица, ваниль, густая сметана, отличное масло, сода, сахар, какао. Это на сладкое. Но в холодильнике лежат бараньи ребрышки, ветчина, шпроты в оливковом масле, розовая семга, ядреный лук. На полке вы найдете гречку, вермишель, любые приправы. Готовьте сами, уверяю, что это не так уж сложно.
Вы можете отдать власть над нынешнем телом профессора наглому
Гоше, посадить его на очередной самосвал и наехать на первого секретаря обкома КПСС. Уверяю, секретари обкома ведут себя в тюрьмах более умело, чем ученые. И дня не пройдет, как Бармалей-коммунист станет председателем СВП (совета внутреннего порядка колонии) или тайным осведомителем старшего кума. Впрочем, пьяный Гоша на столь любимом им автотранспортном средстве может наехать на кого угодно.
Например, на самого полковника Васильева. Любой симбиоз Гоши с кем-то окажется интересным.
Если же вам полюбился именно Дормидон Исаакович, то пожалуйста: организуйте ему встречу с любимой женщиной товарища Бармалеенко, помните, – ту, в суде, придайте их интимным отношениям профессорский робкий шарм…
Даже на соперничестве двух сознаний вы можете построить любую забавную или трагическую ситуацию. Только не забывайте, что и в каждом из нас живет Гоша, готовый в любой момент вылезти из дремучих мозговых тайников и "порвать пасть" окружающим его "тряпичным волкам".
Короче, готовьте свои блюда сами. Пора привыкать к самостоятель-ности. Вся наша жизнь – огромная кулинарная книга. Из одних и тех же компонентов можно изготовить тончайшие блины или вязкую коврижку – все зависит от их пропорции. А можно просто зажарить яичницу, только для этого надо разбить яйца. Беда в том, что многие из нас хотят иметь яичницу, не разбивая яйца.
Не разевайте рот, дорогие читатели. Я не буду помогать вам искать черную кошку в темной комнате. Тем более, что ее там вообще нет.
Могу только добавить, на этот раз вполне серьезно, что данную книгу я начал писать в лагерях Красноярска, продолжил в ИТУ-9, где условия подвала 15-го инвалидного отряда довели меня до медсанчасти с настоящим, а не выдуманным, туберкулезом. Амнистия Горбачева не дала мне сгнить в тюремном лазарете, а горы Киргизии излечили дырявые легкие. Те мрачные образы, действующие в моих игривых зарисовках, вполне реальны. Более того, я смягчил некоторые черты момотов, васильевых и батухтиных, дабы читатель не обвинил меня в бредовом фантазировании. В реальной жизни все эти монстры гораздо страшней, чем в моих опусах. Но вины их в этом нет. Они – обычное порождение коммунистической диктатуры, разделивших великую державу на охранников и охраняемых.
Ищи истину сам, читатель. В каждом из нас есть Зверь, есть Бог. И каждый из нас имеет выбор. Трудно быть Богом. Зверем – легче.
"Так запомни, – учил Гаутама Будда, – те истины, что я принес вам, это всего лишь горсть листьев в твоей руке. На самом же деле их так много, как листьев у вас под ногами. Ваша цель – найти их, ведь суть моего учения заключается не в том, чтобы поклоняться Будде, а в том, чтобы быть Буддой".
Комментарии к книге «Девять опусов о зоне», Владимир Исаевич Круковер
Всего 0 комментариев